Айрис Мердок Человек случайностей
* * *
– Грейс, милая, ты согласна стать моей женой?
– Согласна.
– Что?
– Согласна.
Людвиг Леферье вглядывался в невозмутимо-спокойное личико Грейс Тисборн и не видел даже намека на усмешку. Неужели она все-таки шутит? Несомненно, шутит. О Боже…
– Грейс, ты серьезно?
– Да.
– То есть ты хочешь сказать, что…
– Но может, ты передумал, тогда…
– Да нет же! Но, Грейс… Грейс, ты меня любишь?
– Разве это не следует алгебраически из того, что я сказала?
– Не хочу алгебраической любви.
– Я тебя люблю.
– Невероятно!
– Какое-то странное слово.
– Грейс, я не могу поверить!
– Чему ты не можешь поверить? Не понимаю… Давно уже все ясно. Все мои друзья и родственники в курсе.
– Да Бог с ними, с родственниками… Мне надо знать… Грейс, ты не обманываешь? Я так тебя люблю…
– Ну что за глупости, Людвиг… Иногда ты становишься таким глупеньким. Я в тебя влюбилась с той самой минуты, когда мы поцеловались за гробницей в Британском музее. Я раньше и не представляла, что можно быть такой счастливой.
– Но ты ждала, что я объяснюсь?
– Ждала, и именно сегодня.
– А я нет.
– И теперь готов взять свои слова обратно?
– Ну что ты! Не мыслю жизни без тебя. Но ты, как бы это сказать, слишком роскошная. Все тебя обхаживают.
– Ничуть я не роскошная. И что за пошлые намеки?
– Не сердись…
– Я маленькая заурядная девочка, а ты такой умный, все знаешь.
– Если бы… Я совершенно теряюсь в толпе твоих поклонников.
– Ты единственный.
– А я и не догадывался о твоих чувствах. Ты такая скромная.
– Девушка должна быть скромной. Так что, беремся за руки и идем, объявим родителям?
– Нет, погоди… А они не будут возражать?
– Они будут в восторге.
– Мне почему-то казалось, что они хотят выдать тебя за этого парня, Себастьяна.
– Они хотят того, чего хочу я.
– А вдруг им не понравится, что я американец?
– Почему же не понравится? К тому же ты ведь не собираешься возвращаться.
– Ты как-то обмолвилась, что они хотят видеть твоим мужем именно англичанина.
– Только из-за боязни, что я уеду вместе с мужем. Но ты ведь останешься здесь. Мы будем жить в Оксфорде.
– С Оксфордом еще не решено окончательно. Господи, Грейс, все еще не верю. Какое счастье… Дорогая, пожалуйста…
Располагавшийся под длинной белой полкой диванчик, на котором они сейчас сидели, был страшно узок. К тому же эти кучи маленьких пухлых подушечек, «кошечек», как звала их Грейс, еще больше сужали пространство для сидения и лежания. Людвиг стукнулся теменем о полку. Одну ладонь он подсунул под теплую ногу Грейс. Наклонив голову, ощутил небритой щекой шелковистость ее облегающего платья… Два сердца бились рядом – каждое в своей клетке. Завеса безмятежности куда-то улетучилась. Людвиг застонал. Они еще ни разу не занимались любовью. Затруднительная ситуация.
– Осторожно, столик!
Но Людвиг уже падал, подвернув под себя ногу и тем смягчив падение. Вот он и на полу с кофейником в объятиях. А над ним сдавленный смех Грейс: «Людвиг, тш-ш!»
Дом Тисборнов в Кенсингтоне звался претенциозно – Поместье Питта, – но был довольно тесен и к тому же снизу доверху заставлен антикварной мебелью, весьма хрупкой. Людвиг уже успел поломать два стула. За тоненькой стеной комнаты Грейс всегда находились родители. Как раз в эту минуту Клер Тисборн, склонившись над перилами, объявила мужу: «Пинки, душа моя, Одморы уже вторую неделю приглашают нас на уик-энд». Неподходящий момент для занятий любовью, даже если бы Грейс не возражала. А к себе он не мог ее привести, потому что Грейс не симпатизировала Митци Рикардо. Митци, в свою очередь, недолюбливала Грейс и называла ее «мадамочкой», пока не сообразила, что Людвиг влюблен. Не навестить ли снова Британский музей?
– Так что будем делать? – спросил он.
– В каком смысле?
Они никогда не разговаривали о сексе. Девственница Грейс или нет, кто знает. Может, именно сейчас надо рассказать ей о своих прошлых связях? Боже правый!
– Я все понимаю, Людвиг, любимый, но давай посидим спокойно, держи меня за руку.
Он глядел в непостижимо простодушные глаза девушки, которой готовился посвятить всего себя – свою жизнь, свои мысли, свои чувства, все свое духовное существо. Она так невообразимо молода. Он чувствовал себя лет на сто старше этого бутона, лишь готовящегося расцвести. Грубым, заурядным, старым и нечистым. И в этот же самый миг к нему пришла мысль, что он ее совсем не знает. Он влюбился, он дал обещание существу, совершенно ему незнакомому.
– Грейс, ты такая чистая, такая настоящая.
– Ну что за нелепости.
– Ты такая юная.
– Мне уже девятнадцать. А тебе только двадцать два.
– Когда же мы поженимся? Сколько в Англии занимает оформление?
– Но мы ведь только что обручились. Ну прошу тебя, Людвиг, не сейчас. Мама может заглянуть в любой момент, ты же знаешь.
– Какой тогда толк в обручении? Я хочу…
– Потому что это красиво. А женаты мы будем долго. Так что насладимся обручением. Это такое необыкновенное время. Первые пять минут мне очень понравились.
– Но, Грейс, как же мы в таком случае…
– К тому же мама захочет торжественного бракосочетания, значит, на подготовку уйдет очень много времени.
– Неужели нельзя обойтись без этого маскарада? Ты же знаешь, я и без него сделаю все, что ты захочешь.
– Вот я как раз и хочу торжества. Это будет так здорово. Дружкой приглашу Карен Арбатнот.
– Грейс, сжалься…
– В любом случае сейчас мы пожениться не можем из-за бабушкиной болезни. А вдруг она умрет как раз в день свадьбы?
– Она так тяжело больна?
– Тетка Шарлотта говорит, что при смерти. Но возможно, это лишь теткино сокровенное желание.
– Я ужасно боюсь тебя потерять.
– Глупости. Вот моя рука.
– Грейс, ты не передумаешь?..
– Что с тобой? Ты весь дрожишь…
– Все случилось так быстро. Я уже несколько недель в таком состоянии.
– Из-за меня?
– Да, из-за тебя. И еще… Да, из-за тебя. Грейс, ты не осуждаешь мой поступок? Что я никогда не вернусь на родину, что отказался воевать, ты понимаешь…
– Ну почему я должна осуждать тебя за то, что ты не хочешь принимать участия в какой-то дикой войне? Почему я должна быть против того, что ты останешься в Англии и станешь англичанином?
– А вдруг тебе захочется поехать в Америку, мы ведь не сможем.
– Я не захочу поехать в Америку. Ты и есть моя Америка.
– Моя любимая! Значит, ты не считаешь это бесчестным?
– Как я могу считать бесчестным то, что честно? Действительно, как?
Они сидели бок о бок, неуверенно, словно в лодке. Ее правую руку Людвиг крепко держал в своей, левой обнимал за плечи, костистым коленом прижимаясь к ее круглой золотистой коленке, просвечивающей сквозь ажурный чулок. От нее пахло юностью, душистым мылом, цветами. О Господи, если бы можно было сбросить одежду! Шел теплый летний дождь, теплый дождик раннего лета, и струйки мягко сбегали по оконному стеклу… Белые и розовые домики на фоне темно-серого металлического неба. Над парком наверняка повисла радуга. А где-то идет война, бомбы, напалм, смерть и увечья. И где-то там обитают люди, для которых война вытеснила из жизни все остальное.
Время на обдумывание закончилось. Он порвал свое призывное свидетельство. Обратной дороги нет. Он сделал шаг – обдуманно выбрал изгнание. И ни о чем не жалел, разве что о родителях. Он был единственным ребенком. Смысл всей жизни для них заключался в том, чтобы помочь ему стать тем, кем так никогда и не стали они, – настоящим американцем. Ни о чем другом они и не помышляли.
– Ну бери же, – сказала Грейс, – вот тортик. Пирожные. Марципаны, я знаю, ты любишь. Вот русские пирожки.
Маленькая спальня, которую она называла своей гостиной и в которой они действительно пока только сидели более-менее чинно, была чистенькой и уютной. Аккуратненькой, словно детская. Эта смесь школьной аккуратности с затейливой пестротой картинок, вещичек, цветов отражала, как подозревал Людвиг, не только несформировавшийся вкус Грейс, но и былые пристрастия ее родителей. Однажды ему довелось услышать, как дочь спорит с матерью, у которой родился замысел как-то по-новому декорировать комнату. К обоям в «веточки» совершенно не шло постоянно расширяющееся собрание картинок – небольшие репродукции импрессионистов, гравюры с изображением ястребов и попугаев, снимки Акрополя и Тадж-Махала. Причем Грейс не разбиралась в архитектуре, ничего не знала о птицах и постоянно путала Ван Гога с Сезанном. Создавалось впечатление, что она вообще мало что знает, потому что очень рано бросила школу и отказалась учиться дальше. Людвигу как-то пришла в голову мысль: как общаться с девушкой, которая и понятия не имеет о том, кто такой Карл Великий, и нисколько по этому поводу не печалится? Позднее он даже начал в некотором роде восхищаться этой самоуверенной малообразованностью. Грейс была лишена претензий и амбиций, которые правили бал в его собственной жизни. Ее незамысловатость, веселость, может, даже и глуповатость просветляли его пуританскую печаль. Но он понимал, что это полудитя – не просто милая кошечка. В едва расцветающем бутоне пряталась немалая пробивная сила.
– Спасибо, пирожного не хочу.
– Ну тогда джема.
– Нет. Я до сих пор чувствую себя так, будто получил удар в живот.
– А я проголодалась.
Миниатюрная Грейс любила поесть. У нее была матовая кожа, яркие голубые глаза и коротко подстриженные золотистые волосы. Когда она сердилась, то становилась похожа на терьера. В минуты самодовольства, что случалось нередко, в ней появлялось что-то восточное. Не считая себя кокеткой, Грейс в то же время была уверена в своих козырях – юности и миловидности. И надменный крохотный ротик выдавал эту уверенность. Людвигу она казалась драгоценным реликтом, хранительницей женственной утонченности, чего-то почти викторианского.
– Думаешь, тебе удастся с Оксфордом?
– Тьфу-тьфу, будем надеяться. Стараюсь об этом не думать.
– Я бы хотела жить в Оксфорде. Там так красиво. И природа вокруг.
– И ты не против, что твоим мужем будет старый, нудный преподаватель древней истории?
– Ну что ты такое говоришь, Людвиг? Думаешь, я мечтаю выйти замуж за космонавта, так, что ли? Но я такая невежественная. Наверное, мне придется сидеть скромно в уголке и улыбаться. Но надеюсь, и кроме меня такие жены в Оксфорде есть. Зато за остальное семейство краснеть не придется. Папа когда-то в Кембридже был одним из лучших по математике, мама училась в Бедфорде, и, наконец, Патрик…
Тревога о том, выйдет ли с Оксфордом, ни на минуту не отпускала Людвига, он так хотел там оказаться. За эти месяцы Оксфорд в его сознании расширился до неимоверных размеров, превратившись во что-то волшебное, громадное. Это тоже была в своем роде неодолимая любовь. Он воображал себя в Оксфорде, как иные воображают себя в раю. И боялся неудачи, как можно бояться низвержения в ад. Но после года, проведенного в Лондоне, обратно в любом случае уже не собирался. Афина достаточно крепко ухватила его за кудри. Все стороны своего дела Людвиг видел достаточно ясно и не сомневался больше в правильности своего решения. Война – абсолютно никчемное предприятие, не имеющее к нему никакого отношения. Он не будет сражаться за Соединенные Штаты. Политиканствовать, выступать с заявлениями, делать из себя жертву – это вообще не для него. «Я не «хомо политикус», – любил повторять он, – я ученый. И не хочу зря растрачивать свой талант. Предпочитаю остаться в Англии, ведь, спасибо случаю, я здесь родился и вступил в долгий, старый европейский спор». А сожалеть, что его решение во многом облегчено, – это уже чистой воды сентиментальность.
Анализ был завершен, и решение принято. Только протестантское сознание, будто огромная громоздкая примитивная машина, допотопная, но все еще движущаяся, работающая, не давало ему покоя. Можно ли сделать так, чтобы родители не страдали из-за его решения? Людвиг боялся их писем, одновременно раздражающих и трогательных, где они умоляли его вернуться и «все уладить». Неужели они и в самом деле думают, что он сошел с ума? Боялся их смущенных упреков, их опасений. Старая европейская тревога, унаследованная от поколений бродячих предков, кружила в их крови и заставляла содрогаться при мысли о нарушении законов США. И еще эта их ужасная, ложно понимаемая гордость. Переживания, что он уклонился от службы, страх перед властями, перед тем, что скажут соседи, в общем, страшная путаница.
Родители отца были ревностными протестантами из Эльзаса, матери – баварскими лютеранами. Ее отец, исчезнувший во время войны и, как предполагали, погибший в концлагере, был пастором. Решительное неприятие Гитлера обрекло оба семейства на эмиграцию, в результате чего родители Людвига встретились сразу же после войны в Монт де Марсон, где его будущий отец работал инженером-электриком. Вскоре молодые решили эмигрировать в Америку, но в ожидании виз отправились на некоторое время в Англию, чтобы потренироваться в языке. И разумному провидению было угодно, чтобы Людвиг родился именно в Англии и тем самым обрел законное право называться англичанином, хотя ему еще и года не исполнилось, когда семья переехала в США. Он рос вполне благополучно, вполне нормально, как всякий маленький американец, на радость родителям. Но старые европейские тревоги бродили в его крови и только ждали своего часа, и вот, став взрослым, он понял, что личность его бледна и неопределенна. Родители передали ему свою физическую беспомощность, свое беспокойное, впечатлительное сознание. Он вырос среди тех самых проблем, от которых они пытались откреститься. Его смущала двойственность собственного имени. Ему было стыдно, что он немец, и неприятно, что не может им быть по-настоящему. Родители, прекрасно знающие французский и немецкий, дома говорили только на английском, неутомимо беседуя, даже когда были одни, на языке, ими так полностью и не освоенном. Людвиг выучил немецкий и французский в школе. Родители были благодарны Америке за все, и сияние этой благодарности освещало все его детство.
Оказавшись наконец в Европе, он никакой родни здесь не нашел. Все успели умереть или куда-то деться. Кто его действительно встретил, так это призрак Гитлера. И этот призрак, и много чего другого еще предстояло предать экзорцизму. Как историк, да и просто как человек, он испытывал потребность хотя бы умозрительно пережить заново события недавних времен, но ему это не удавалось. Перед лицом того, что было для него так важно, интеллект бледнел и терял силу. Людвиг оставался вне этого и одновременно был погребен под этим, хотя это была часть его самого, которую он никогда толком не мог разглядеть. В Америке он чувствовал себя европейцем, во Франции – немцем, в Германии – американцем. Только здесь, в Англии, казалось бы, наиболее чужой, он почему-то смог забыть или отодвинуть проблему собственного самоопределения. В обществе других историков, ученых из Оксфорда и Кембриджа, этих уравновешенных скептиков, воспринимающих его таким, какой он есть, соглашающихся, что, разумеется, ему следует обосноваться в Британии, принять британское подданство, он чувствовал себя легко и свободно. И был им благодарен за это.
«Наступит время, – размышлял он, – когда теперешние тревоги останутся позади и я смогу начать думать над другими вопросами, важными и не связанными с нынешними заботами». И все же Людвиг отдавал себе отчет, примиряя тем самым совесть и разум, как если бы те были независимыми суверенами, что чувствует вину не только потому, что не оправдал ожиданий родителей. Он чувствовал вину – и в этом был точной копией своих родителей – перед США, потому что нарушил закон, потому что решил не возвращаться, потому что боялся смерти и не хотел быть солдатом, потому что поступил как трус и отступник. Он без сопротивления согласился с тем, что виноват, но не потому, что его убеждали в этом; он принял эту вину просто как явление природы, как некий жизненный опыт, некое наказание – наказание за то, что сейчас происходит в том маленьком беленьком домике в Вермонте, где родители горестно размышляют над необъяснимым приговором, который он сам себе вынес.
Решение было принято как своего рода завершение длинного пути, но по-прежнему было ему в чем-то непривычным; каждое утро он вспоминал о нем все с тем же мрачным удивлением. Вся эта безнадежность не была такой уж для него случайной. Наоборот, он считал ее характерной для себя. Позаботился бы раньше о британском подданстве – не получал бы никакой повестки. С горечью осознавал, что надеялся на счастливый случай: мол, обойдется, и он без особых драм сумеет воспользоваться тем, что есть лучшего в Старом и Новом Свете. Получал отсрочку за отсрочкой. Все думал, решал и никак не мог решить, что делать. Так много обстоятельств приходилось принимать во внимание, стольким рисковать. Он знал, что может быть последовательным, когда припечет, но в то же время понимал, что по характеру он человек робкий, не любящий конфликтов. И тут совершенно неожиданно пришла новая повестка. Ее нельзя было игнорировать, не опасаясь последствий. Было ясно, что перед США он отныне в изрядном долгу. Лихорадочные поиски спасения в другом гражданстве все равно не могли спасти от автоматического наказания со стороны государства, которое он так торопливо покинул. И он осознанно запрещал себе думать о возможных последствиях. Должно пройти, кажется, лет пятнадцать, не меньше, прежде чем он сможет вернуться, не боясь ареста. Его проинформировали, что в процессе хлопот о британском гражданстве он может не опасаться экстрадиции или обвинения в дезертирстве. Но в качестве гражданина США перспектив у него нет.
Людвиг еще не мог оценить, насколько будет страдать, не считая огорчений, доставленных родителям. Сейчас он был уверен, что поступает совершенно правильно, но от этого боль не уменьшалась. Испытывал чувство вины, боязни, утраты и ждал, когда эти горькие чувства поблекнут. Наступит ведь когда-нибудь время согласия, время для спокойного труда в сокровищницах Европы, время, о Боже, для Грейс. Он говорил ей о своих надеждах, но в каком-то излишне спокойном, абстрактном тоне. И не знал, радоваться или печалиться тому, что она принимает сказанное им тоже так спокойно, без тени любопытства. Какую часть своих тягот он имеет право переложить на ее плечи? А если они поженятся, то станет ли этот груз легче или, наоборот, тяжелее; ведь если они действительно собираются пожениться, то, наверное, надо, чтобы она знала абсолютно все.
Она сжимала его руку своей маленькой крепкой ладошкой.
– Жаль, что Патрик слишком взрослый для пажа.
– Пажа? Ах да. Действительно, это не для него. Кстати, надеюсь, он-то уж точно не будет против нашего брака?
– Конечно, не будет, – сказала Грейс, облизнув измазанный в варенье палец, и поскольку его рука была в ее руке, он почувствовал прикосновение ее язычка. – Он сказал, что ты единственный интеллектуал среди всех моих поклонников.
Патрик, младший брат Грейс, еще учился в школе и весь был погружен в книжки и собственные великие проекты.
– А твои приедут на свадьбу?
Приедут ли они? Захотят ли приехать? Столько всего произошло почти мгновенно, создав новую ситуацию, в которой уже не помогут старые, проверенные способы поведения.
Дождь вдруг ударил в стекло, словно горстью песка, и вновь затих. Комната окрасилась в насыщенный темно-золотой цвет.
– Я не знаю.
– А у тебя кто будет шафером?
– Если без этого не обойтись, то может быть Гарс, правда, он еще не приехал. Гарс Гибсон Грей.
Людвиг почувствовал будто легкий удар током. Может, опять чувство вины. Последние несколько недель очень мало вспоминал о Гарсе, не то что после приезда, восемь месяцев тому назад, когда больше всего ждал именно возвращения Гарса. Они познакомились во время учебы в Гарварде, где Гарс, выпускник Кембриджа, стал его первым другом-англичанином. Гарс изучал философию. Между ними тут же завязался спор, тянувшийся дни, недели, месяцы. Гарвардские философы Гарса не оценили. Но Людвиг счел его личностью замечательнейшей. Он предвкушал возвращение Гарса, означающее возобновление и продолжение их споров об Англии, Европе. Со времени их последнего разговора Людвиг принял столько решений, и все важные. О них он упоминал в письмах, хотя как бы мимоходом. Гарс отвечал кратко, потом писал о других вещах, потом вообще перестал писать. Он собирался вернуться в июне, но до июня было так далеко. Сейчас всеми мыслями Людвига владела Грейс.
С неким легким чувством вины Людвиг сознавал, что, вернувшись, Гарс застанет большие перемены. «Я уже не буду один. Хватит ждать. Я отказываюсь от своей независимости навсегда», – думал он, страстно сжимая руку Грейс. Как Гарс воспримет это обручение? Ведь семьи Грейс и Гарса знакомы сто лет, и дети знают друг друга чуть ли не с младенчества. Именно через Гарса, а точнее, через его отца, Остина Гибсона Грея, Людвиг познакомился с Тисборнами, Шарлоттой Ледгард, Митци Рикардо, Мэвис Аргайл и многими другими ужасно английскими англичанами, рядом с которыми он чувствовал себя как дома. Гарс предложил Людвигу, когда тот год назад собирался уезжать, зайти к Остину. «Может быть, тебе удастся помочь отцу», – произнес он тогда загадочные слова. Но на самом деле это Остин помог Людвигу – тем, что нашел жилье у Митци, познакомил с нужными людьми, подведя его к дорожке, которая привела к Грейс. А помог ли Людвиг Остину? Остин был из тех, кому не так-то легко помочь. «Остин – безнадежный случай, – не раз говорил Джордж Тисборн. – Комплекс неполноценности перед старшим братом». Старший брат Остина, Мэтью, сделал ошеломительную карьеру на дипломатической службе. Остин был куда менее проворным. Но Людвигу, пожалуй, даже нравилась эта его беспомощность. Глядя, как тот делает напрасные усилия, он сам внутренне подтягивался. Само собой разумеется, бедный Остин плохо справлялся с трудностями, но почему-то эти трудности окружающие не воспринимали всерьез. Как, наверное, удивится Остин, узнав о Людвиге и Грейс. «Никаких шансов», – так он заявил, когда Людвиг рассказал о своих чувствах. Любопытно, что сказал бы Гарс? Наверное, ничего не сказал бы. Гарс – одинокий волк. Наверное, был бы немного разочарован. Высказал бы мнение, что Людвига поглотили житейские дела. Что на самом деле между Людвигом и Грейс никакого большого чувства нет. О последнем Людвиг догадался из болтовни Грейс. И понимал почему. С грустью и вместе с тем с гордостью он осознавал, что взял на себя ответственность за другого человека.
– Ты никогда не чувствуешь ночью, что у тебя уши приклеиваются к голове?
– Не знаю, крошка.
– Я иногда чувствую, и это так смешно. У тебя такие милые, хорошенькие ушки, как у зайчика. У некоторых мужчин уши такие грубые. Людвиг, выполни, прошу, одну мою просьбу. Подстриги волосы так же коротко, как и раньше. Как раньше, помнишь?
– Хорошо. Но когда я их коротко подрезаю, они тут же начинают казаться седыми.
– А мне все равно нравятся.
С чувством вины он вспомнил, что отрастил волосы, чтобы понравиться другой девушке.
– И еще, Людвиг, дорогой…
– Что, котик?
– Не ходи больше к Дорине.
Вот она, женская интуиция.
– Почему, крошка моя сдобная? Ты же понимаешь, что я не…
– Я знаю, что нет. Я понимаю, что это только ради Остина. Но мне не нравится, что ты играешь роль этакого посредника между ними.
Дорина была женой Остина. Что-то не клеилось у бедолаги Остина во втором браке. Но что именно, никто не мог понять, а Остин и Дорина – меньше всего.
– Остин мне доверяет. Я могу ему помочь.
– Остин должен сам во всем разобраться. Держись от них подальше, прошу. Не ходи в Вальморан.
Вальморан был чем-то вроде приюта для девушек, которым управляла старшая сестра Дорины, Мэвис Аргайл. Мэвис посвятила себя службе обществу, и все дружно утверждали, что это ей замечательно удается; она относилась к тем полным желания работать на пользу общества женщинам, без которых это самое общество обойтись не может. Дорина, по неизвестным причинам убежав от мужа, именно здесь нашла приют.
– Понимаешь, Дорина сейчас предпочитает одиночество, но при этом и он, и она хотят знать, как там дела…
– Понимаю, понимаю. Я не против Дорины, не подумай. Она такая трогательная и словно попала в западню. Да еще с Остином в роли мужа… Но дело в том, что все так запутано и на самом деле им ничем нельзя помочь, никто не в силах, и тебя в это втянут…
– Только не волнуйся, малышка…
– Ты ходишь туда, как какой-нибудь секретный агент из полиции. Ведь свидания с Дориной – это не самое важное в твоей жизни?
– Наверное, нет… Но как же я могу отказаться… Мне надо туда пойти завтра. Что они подумают?
– Ни к чему беспокоиться, что подумают люди. Ты сам мне когда-то сказал. Выдумай какую-нибудь отговорку.
– Но бедняга Остин, он такой беспомощный.
– Когда я его вижу, мне делается дурно.
– Почему? Из-за этой его странной головы?
– Нет, конечно, при чем тут его голова. Просто он ко мне неравнодушен.
– Откуда ты знаешь? Он же не делал тебе никаких намеков?
– Нет, но женщины и без намеков чувствуют. Девушки всегда чувствуют.
– И что же в этом странного? Наверняка многие по тебе вздыхают. Это не преступление.
– Он такой противный… ну, не то чтобы противный. Просто старый. Неприятно нравиться старикам.
– Ему же нет еще пятидесяти.
– Но у него такое морщинистое, помятое лицо.
– А по-моему, очень хорошее лицо.
– И он неудачник.
– И за это нельзя судить.
– Это сидит в нем самом. Неотделимо, как врожденное уродство. Нет, даже не так. Мне противен такой ноющий взгляд на мир. Не сердись. Я просто не хочу, чтобы ты ходил в Вальморан. Если будешь ходить, они втянут тебя в эти свои нелепые дела. Я не хочу, чтобы ты ими интересовался и запутывался в их ужасный мир ссор и прощений. Прошу тебя. Ты понимаешь?
Людвиг огорчился. Как можно подвести Остина и Дорину, которые к нему так добры? И почему он не должен ими интересоваться, почему не должен пытаться им помочь? Он уже хотел возразить, но вдруг с радостью понял – она ревнует к Дорине.
– Хорошо, любовь моя, поступлю, как ты хочешь. Кажется, твои родители ушли. Голосов не слышно.
– Нет, я слышу, как папа печатает на машинке. Людвиг, ну прошу тебя. Я вдруг так испугалась. Ничего не случится, как ты думаешь? Я хочу, чтобы у нас всегда все было хорошо. В мире и без того столько ужасов.
* * *
– Рецессия? Ну да, понимаю. – Услышав от мистера Брансома это незнакомое слово, Остин тем не менее догадался, что именно оно означает.
– Все дело в компьютеризации.
– Безусловно.
– Никаких личных мотивов.
– Несомненно.
– Консультанты по менеджменту, которые были у нас в прошлом месяце…
– Я подумал, что это оформители помещений.
– Может быть, их так представили.
– Именно так.
– Чтобы не вызвать лишних пересудов.
– Весьма разумно.
– Так вот, они дали рекомендации по радикальному изменению штата.
– Ну да.
– Вы, разумеется, понимаете, что нам пришлось бы увеличить вам жалованье.
– Да.
– Мы, признаюсь вам, оказались в очень затруднительном положении.
– Сочувствую.
– Безусловно, мы вам выплатим за целый месяц.
– Благодарю вас.
– Но надеюсь, вы не задержитесь до конца месяца.
– Не сомневайтесь.
– Думаю, вам удастся найти другое место.
– Конечно.
– Без особых трудностей.
– Вашими молитвами.
– Тот, кто придет на ваше место…
– Мне казалось, что на мое место никто не придет. Что именно в этом дело…
– Но это всего лишь стажер… Вы получите хорошие рекомендации.
– А что с моими взносами в пенсионный фонд?
– Я ждал этого вопроса.
– Я смогу забрать сумму целиком?
– Дело в том, что вы занимали место временного служащего, без права на получение пенсии.
– Но это было давно.
– В этом вопросе время не играет роли, увы.
– Но я прекрасно помню…
– Вы избрали добровольную систему пенсионного обеспечения.
– И сколько я получу на ее основе?
– Увы, ничего.
– Ничего?
– Выплата начинается по достижении шестидесяти пяти лет.
– Шестидесяти пяти?
– Вы избрали систему Ф-4 с меньшим дополнением.
– Вот как!
– Вот ваша подпись.
– Но у меня же нет денег. Ни гроша. Я ничего не отложил.
– Это не наше дело, мистер Гибсон.
Кажется, мистер Брансом понемногу раздражается? Кажется, Остин вот-вот расплачется?
– Я хотел сказать, что… мне кажется, это несправедливо – выбрасывать меня так неожиданно, без предупреждения, после стольких лет службы…
– Временные работники без права на пенсию всегда в этом смысле находятся под угрозой. Это четко обозначено в заключенном с вами договоре. Не хотите ли освежить в памяти? Он у меня здесь, среди документов.
– Нет, спасибо.
– Но мы хотим сделать так, чтобы для вас все прошло как можно легче.
– Благодарю.
– Я составил черновик вашего заявления об увольнении. Мисс Уотерхаус только что отпечатала его набело.
– То есть мое собственное заявление, вы имеете в виду?
– Да.
– Подписываю.
– И не хотите прежде ознакомиться?
– Нет, спасибо.
Остин подписался левой рукой. Правая у него не действовала с детства.
– Хотим еще вручить вам скромный сувенир в знак признания ваших заслуг перед фирмой.
– Это еще что?
– Книжка. С подписями сотрудников.
– Получается, все знали о моем увольнении?
– Хотели сделать вам сюрприз.
– Чудесно.
– И это, пожалуй, все.
– Я могу уйти сегодня же?
– Сегодня? Разумеется, если…
– Мне не хочется встречаться с тем, кто придет на мое место.
– Ну конечно, если…
– Сувенир я все равно уже получил…
– Таким образом, мне осталось лишь пожелать вам самого лучшего.
– Взаимно, дорогой мистер Брансом.
* * *
Мисс Уотерхаус и младший референт восхищенно следили за тем, как Остин собирает свои вещи с рабочего стола. Не каждый день предоставляется возможность наблюдать, как кого-то выставляют за дверь. Мисс Уотерхаус одолжила Остину свою хозяйственную сумку. Юнец жевал жвачку, что раньше Остин запрещал ему делать. На дне одного из ящичков Остин нашел фотографию Бетти. Порвал ее на мелкие кусочки и выбросил в корзину.
* * *
После такого унижения, думал Остин, какие могут быть возвышенные мысли? Он сидел в закусочной. На улице лил дождь. Он положил в рот кусочек маринованного лука и прикусил язык. Такое с ним случалось всегда в минуты кризиса. А может, у него слишком большой язык? Как же он до сих пор вовсе не лишился языка, ведущего опасную жизнь под полукруглой гильотиной зубов? Что-то уж совсем в духе Эдгара По, тут же пришла мысль.
Что там все мелькает и мелькает? Вне четко видимого мира, где-то сбоку существует другая, куда более ужасающая, действительность. Он начал всматриваться так пристально, пока все не покрылось серой дымкой, пока не выступили слезы, но это были не просто слезы. А как у других, неужели так же точно? Нет. Мир счастья – это не то, что мир горя, как сказал один глупый философ. Ну почему он не принадлежит к числу тех простодушных счастливчиков, раздевающих девушку на заднем сиденье автомобиля? Как справиться с тревогой? Один раз он послал заказ на такую книжку. Когда прислали, оказалось, что это о методе дыхания диафрагмой. Совершеннейшая абракадабра.
Человек из зеркала, думал он, в сотый раз напрасно стараясь согнуть пальцы правой руки. Если бы можно было себя переиначить и фантазии превратить в реальность, а реальность в фантазии. Но соль в том, что уже нет хороших фантазий, нет ничего святого, по-настоящему достойного стремлений; и в фантазиях остались лишь мигания чего-то ужасного по ту сторону экрана. Когда-то хорошим сном была Дорина. Казалось, что существует какое-то место, другое, где Дорина идет босиком с распущенными волосами, идет по росе. Там есть прохладные луговины, цветы и целительные источники. Там, где Дорина, – там счастье. Достигнет ли он когда-нибудь этой благословенной страны? О, эта райская жизнь в фантазиях, перед которой ничто не устоит.
Ни Гарс, ни Дорина не должны знать, что его уволили. Но кто-нибудь из служащих обязательно перескажет кому-то, знакомому с Тисборнами, и пойдет-поедет молва. Тисборны рано или поздно обо всем узнают. Вот уж, наверное, порадуются. Они всегда лезут со своей помощью. А как будут радоваться все его враги… Под врагами Остин, конечно, подразумевал лучших друзей. И до чего же это унизительно – все время бояться, чтобы Тисборны чего не подумали. Даже от этой зависимости он не в силах освободиться. Слава Богу, Гарс в Америке. Слава Богу, Мэтью тоже за границей, и останется там навсегда, и никакой весточки о себе не подает. Сочувствие Тисборнов – это мука. Сочувствие Мэтью означало бы смерть.
Возможно, это счастье, что Дорина по-прежнему в Вальморане. О моя маленькая плененная пташка, как больно думать о тебе и как сладко! С Дорины должно было начаться что-то новое, она своего рода пригласительный билет в мир, наполненный красотой. Ее невинность была так драгоценна для него, овладение ею он ставил себе в заслугу. Как он любил ее зависимость, даже ее робость перед жизнью была мила. Удастся ли ему когда-нибудь вновь зажить с ней в безгрешной повседневности? В этом заключалась единственная значительная цель его жизни. Но сейчас каждый их шаг только причинял боль обоим. Как же так получилось? И как получилось, что их заботы вышли на публику, так что любой может вмешаться и высказаться как Бог на душу положит? Почему им никак не удается скрывать свои горести от посторонних глаз? Мэвис забрала младшую сестру в свою страну снов, выдуманное королевство, освещенное искусственным солнцем. Но Дорина – настоящая принцесса. А вот Мэвис в самом деле – лишь вышколенная католичка из интеллектуальных кругов Блумсбери, которой не повезло в жизни. «Я найду новую работу, – думал он, – и заберу Дорину. А сейчас и в самом деле пусть побудет с Мэвис. Там она в безопасности, там они ее не достанут, там она в надежном укрытии, недоступная. А позднее я за ней приду. В этой дурацкой конторе я был чем-то вроде козла отпущения, и отсюда шли все мои неприятности. Так что, всю жизнь презирать себя из-за пухлого мальчишки в спортивном костюме?»
Жаль, потом выяснилось, что у Дорины нет ни пенни. Мир людей, обладающих состоянием, отличается от мира людей, состояния лишенных. Любопытно, что делает человек, когда у него уже ничего не осталось на банковском счете? Или когда его жизнь разбивается вдребезги? У него остались одни долги и никаких доходов. У кого можно занять? У Шарлотты? Сдам внаем квартиру, а сам перееду к Митци Рикардо, вдруг решил он. Прекрасно придумано. Таким образом можно будет что-нибудь заработать. Митци уже предлагала такой выход, когда он остался после смерти Бетти без средств, а Дорину еще не встретил. Митци в него влюблена. Он знал, что она страдает из-за его вторичной женитьбы и втихомолку радуется его неудачам. Митци была рослой блондинкой, широколицей, с зычным голосом, когда-то довольно известной спортсменкой, до того, как сломала щиколотку. Ему нравилась Митци, нравилось ее суровое согласие на простую, заурядную жизнь. Митци не оставляли подозрения, что Дорина считает ее «плебейкой», но самой Дорине такое определение, разумеется, и в голову не пришло бы. Митци окружит его лаской и заботой, именно это ему сейчас необходимо, ласки и заботы, и именно со стороны таких же, как он, неудачников. Митци не станет ни о чем спрашивать, ничего не будет ожидать. Вот и славно. Ей не придется ничего объяснять. Люди одинаково недолюбливают как отверженных, так и баловней судьбы.
Людвиг Леферье тоже принадлежал к числу тех немногих, кому Остин доверял. Казалось бы, этот американец, приятель Гарса, будет последним, с кем Остин мог бы общаться. Но вышло так, что именно с ним ему было легче всего. О Гарсе он мог говорить с Людвигом, не испытывая боли. Может, потому, что большой, медлительный американец не чувствовал, сколько скрыто горечи в общении отца с сыном? Восхищение Людвига Гарсом и трогало, и огорчало Остина. Людвиг считал его любящим отцом, гордящимся успехами сына, словно такое отношение было вполне достаточным. Несомненно, Остин был любящим отцом и гордился успехами сына. Однако в самом ли деле Гарс такой необыкновенный? Остин боялся его осуждения, но это уже иное дело. Тут и в самом деле было еще очень много неясного. Он испытывал благодарность к Людвигу еще и за то, что тот, ведя себя так деликатно и лояльно, как самый лучший друг, никак не был посвящен в его отношения с Дориной и при этом не притворялся, что понимает ситуацию Остина лучше, чем тот сам ее понимает.
«Куда я подевал фотографию Бетти?» – не мог вспомнить он, поднимая из лужицы пива свои очки в металлической оправе. Остин заботился о своей внешности, и поэтому ему было неприятно, что с какого-то времени пришлось обзавестись очками. Роясь в сумке, одолженной мисс Уотерхаус, он вспомнил, что порвал фото. Но зачем? Почему он всегда совершает поступки, совершенно лишние, которых и не собирался делать? Кафе закрывают, пора отправляться домой. Принять несколько таблеток аспирина и лечь в постель. Но после этого явится демон астмы и сдавит грудь железным обручем. Эта болезнь его не отпускает со времени происшествия с газом. Да и в любом случае послеполуденная дремота была адом, о чем он хорошо знал по тем страшным субботам и воскресеньям, когда все тело и разум наполняются тоской и страхом. Покой теперь приходит к нему только в глубоком сне, когда сознание отключается.
А что, если пойти в Национальную галерею? Может быть, Тициан, Рембрандт и Пьетро делла Франческо окажут на него то самое целительное влияние, как бывало раньше? Нет. Любая книга, даже самая замечательная, от слишком частого чтения теряет силу воздействия, и картины тоже, даже самые великие, перестают пленять. Долго удивляться можно только в молодости, когда есть силы снова испытывать восторг. И если ему казалось, что когда-то его жизнь была прекрасной, как произведение искусства, это означало, что он вспоминает детство, те безмятежные времена, когда лавина камней еще не потащила его за собой под нескончаемый смех пухлого мальчишки.
В десять лет он вынужден был научиться писать левой рукой, хотя противился этой науке всем своим существом. Он прошел в Зазеркалье и уже никогда не смог вернуться. Даже сейчас, когда уставал, писал буквы наоборот, и знакомое пронзительное чувство бессилия охватывало снова и снова. Родители-квакеры советовали, чтобы физическое бессилие он превратил в духовную силу, но он не мог и не торопился учиться. Внутренний свет рано в нем поблек. Самодовольная важность родителей была ему ненавистна. Но в отличие от Мэтью ему не удалось вырваться из их затхлой среды.
Это все было очень давно, даже бедная Бетти умерла уже так давно, и горе, которое он испытывал, превратилось в бледную тень, а пухлый мальчишка в спортивном костюме стал немолодым почтенным дипломатом. «Так вы брат сэра Мэтью?» – спрашивали люди с плохо скрытым удивлением. Пусть же этот Мэтью вечно держится подальше от него, и лучше всего, если закончит жизнь в каком-нибудь монастыре на Востоке, как когда-то мечтал, главное, чтобы о нем больше не было ни слуху ни духу. Остин уже, в сущности, сказал себе, что Мэтью умер, потому что лишь после этого душа его могла почувствовать покой.
* * *
– Грейс Леферье. Звучит неплохо. Да, очень хорошо.
– И ты совсем не жалеешь о Себастьяне Одморе?
– Я считаю, Грейс никогда не вышла бы за него.
– Мне кажется, из двух зол ты выбираешь…
– Нет, Пинки, ты ошибаешься. На мой взгляд, прекрасно звучит.
Джордж и Клер Тисборн пили кофе в своей крохотной гостиной. Джордж был государственным служащим, работал в Миллбанке и почти каждый день приходил на ленч домой. Дождь прекратился, и легкий парок поднимался от высыхающего асфальта. Возле забившейся водосточной трубы успела образоваться обширная лужа.
– И все это произошло сегодня утром?
– Да, Грейс сказала, примерно в одиннадцать.
– Вот так спокойно сообщила?
– Притворилась спокойной. А на самом деле вся дрожала. И я тоже. Давай выпьем коньяку.
– Грейс обручена! – произнес Джордж Тисборн. – Это, несомненно, знаменательный момент. – Он принес бутылку бренди. – А она не передумает?
– Она влюблена в него. До безумия.
– С ней это часто случается. Лучше бы повременить с оглашением.
– Я бы хотела, чтобы она вышла за англичанина, но и за американца тоже неплохо, к тому же он такой милый. Должна тебе сказать, что американцы не бывают просто симпатичными, они всегда очень-очень симпатичны.
– Он собирается остаться здесь навсегда?
– Да. Ему не нравится его родина. Да он и родился в Англии.
– Это хорошо. Кажется, он парень неглупый. Жаль, что Грейс не удосужилась получить высшее образование.
– Грейс знает, как ей поступать. Она не пропадет.
– Да она всегда была самостоятельной, даже в детстве не очень полагалась на нас.
И оба родителя в тишине задумались об этой тайне характера дочки, вызывающей уважение.
– А еще он красив, – заметила Клер. – Приятная открытая улыбка, прекрасные ровные зубы. Даже эта ранняя седина его не портит. Разве что говорит слишком медленно, иногда теряешь нить разговора.
– А из какой он семьи? Чем занимается его отец?
– Я, разумеется, тут же спросила у Грейс. Она не знает.
– Кажется, они небогаты.
– Кажется. Но неловко было выпытывать у Грейс сейчас, когда она в таком восторженном состоянии.
– Хм-м. А если вскользь… как ты думаешь?
– Не стоит. И мне кажется, чем скорее мы уедем на уик-энд к Одморам, тем лучше.
– Клер!
– О, Пинки, надеюсь, все будет хорошо, неудачного замужества Грейс я не переживу. Сложится ли у них все так же удачно, как у нас? Как все мучительно сложно. Мне с тобой никогда не надоест разговаривать, пусть пройдет и сто лет.
– Не беда, если они и не будут много разговаривать. Рецептов семейного счастья столько…
– По-моему, устроить надо в Аббатстве святой Марии или как оно называется, как ты считаешь?
– Ты имеешь в виду венчание? А почему не в святого Георгия, на Ганноверской площади?
– Потому что к нам ближе Баркерс, а не Гарродс, и потому, что там наш приход.
– А пастор не станет возражать? Мы там так редко появляемся. Я не был с крестин Патрика.
– Я знаю пастора, он член бридж-клуба Пенни Сейс.
– А ты уже сказала Элисон?
– Бедная мама, сейчас я ей уже не звоню, это слишком больно. Говорила с Лотти, она ей передаст.
– Ну и как Шарлотта отнеслась?
– Сухо. Удивилась, что Грейс так спешит. Бедная старая Лотти, вечно она недовольна, вечно пытается съязвить.
– Старается нам немножко досадить, это вполне естественно. Она нас любит и в то же время чувствует обиду. Отношение старшей сестры к младшей всегда бывает несколько двусмысленным, особенно когда младшая удачно вышла замуж, а старшая не вышла вообще.
– И еще добавь, не забудь, – вышла за человека, в которого старшая была влюблена.
– Если и была влюблена, то оставила все это в далеком прошлом.
– Я бы не судила слишком поспешно. Шарлотта – это шкатулка с секретом. И я не знаю, что она задумала.
– Тут нет никаких тайн, Клер.
– Голова на то и дана, чтобы задумывать нечто. Вот, например, ты, Пинки, о чем ты думаешь? Мы беспрерывно с тобой беседуем, как бы ничего не скрывая, но твое «я» для меня по-прежнему – абсолютная загадка.
Они посмотрели друг на друга. Джордж не имел никаких душевных тайн от жены. Но была одна вещь, о которой он ей никогда не говорил. Он когда-то изучал математику и хотел стать математиком. Но перед лицом чистой науки, этих ледяных утесов интеллекта, он оробел, после чего поспешно вошел в мир, в котором жить можно было в тепле, достатке и без особых тягот. Человек умный и одаренный, он вынужден был выполнять несложные задания. И поэтому не раз чувствовал, что его интеллектуальные способности не используются должным образом и судьба отняла у него надежду на славу. Жене об этом не говорил, не говорил и о том, что вечно будет себя презирать за это бегство. Однако сейчас это малодушие перестало быть таким важным, потому что к старости, когда конец жизни уже близок, многое теряет прежнее значение, даже самолюбие.
– Ты читаешь мои мысли так, будто они появляются на экране над моей головой, – сказал Джордж, отпив глоточек бренди.
– Бедная Лотти. Наверняка не раз пожалела, что решилась взять на себя заботу о маме. Скорее всего и не предполагала, что на это у нее уйдет вся жизнь.
– Это все началось так давно.
– Я помню, ты вначале думал, что мама malade imaginaire.[1]
– С мнительности началось. И наверное, она очень удивилась, когда оказалось, что она и в самом деле больна.
– Но Лотти впряглась гораздо раньше. Интересно, жалеет ли человек, что уступил чувству долга?
– Иногда мне кажется, что она именно об этом и сожалеет. Попала в ловушку. А уж потом вышло на сцену чувство долга как оправдание.
– Да, да. Некоторые люди просто опаздывают на поезд. Бедняжка ничего не получила от жизни.
– Ошибаешься. У нее есть своя особая роль. Роль, которую некоторые одинокие играют в семьях своих друзей. Семейные люди нуждаются в одиноких. Те для них своего рода душпастыри.
– Хочешь сказать, что на общество Лотти можно рассчитывать всегда? Ошибаешься, знаешь ли. Она ненавидит свою судьбу. Она вовсе не добрый пастырь.
– И не обязательно. Речь идет скорее о чем-то символическом. О том, что ее всегда можно найти в доме: приходишь, а она там тебе навстречу выходит.
– Как домашний кот?
– Именно так. А как мама?
– Все хуже. Но угасание может длиться годами. Помнишь тот ужасный приступ, который она перенесла когда-то и все же поправилась? Все равно, ремонт и так не успеем сделать.
– Полагаешь, в будущем году в это время будем уже жить в Вилле? – «Виллой» назывался дом матери в Челси.
– Не знаю. Ты не против, чтобы Лотти продолжала там жить? Мама ясно сказала, что оставляет дом нам всем. В нижнем этаже можно было бы устроить прекрасную квартиру для Лотти.
– Если мы туда переедем, она тут же выберется.
– О Господи! Ладно, не будем заранее расстраиваться. Скажу тебе, что Вилла – великолепный дом. Как замечательно будет иметь больше места после этой обувной коробки. И больше денег. По-твоему, я похожа на бессердечную материалистку?
– Не ты ли говорила, что в хозяйстве предпочитаешь экономию? И не ты ли говорила, что презираешь богатство?
– Старею, Пинки. Меняю взгляды.
Элисон Ледгард, мать Клер, вышла замуж за неудачливого адвоката, мечтавшего быть поэтом, но так ничего и не написавшего. Сама Элисон, дочь торговца льном из Ольстера, была невестой с изрядным приданым.
– Тебе надо почаще навещать Элисон.
– Да, знаю. Но мне так больно видеть, как она исчахла, а последние несколько дней она уже и говорить не может. При всем при том ее энергия не исчезла, она в ней, но только глубоко внутри, в глазах, они просто пылают, это ужасно. И будто слышишь, как она говорит: «Я погубила свою жизнь только из-за того, что родилась женщиной». Она должна была скакать впереди отряда по степи.
– Она видела Людвига?
– Нет. Мне кажется, ей уже все равно. Как только заболела, перестала волноваться о детях. А им молодость застит глаза.
– Ах, этот ужасающий эгоизм молодых, так ранящий стариков. Но Патрик ведет себя достойно.
– Да, Патрик умеет вести себя спокойно и достойно. Подозреваю, что это влияние Ральфа Одмора.
– А Чарльз говорит, что, наоборот, Ральф из денди превратился в хиппи.
– Неужели? Но Ральф и с длинными волосами будет выглядеть элегантно.
– И все же Грейс и Людвиг должны навестить бабушку. Грейс у нее сто лет не была.
– Я знаю. Я ей прочла нотацию, по крайней мере что-то в этом роде. Она ответила просто: «Маменька, успокойся». Мне не нравится, когда она называет меня «маменька», это она специально.
– Помню, как Грейс жаловалась, что эта ужасная энергия Элисон ее изматывает.
– Я ее понимаю. Да, несомненно, они должны пойти вдвоем. Свадьба в сентябре, как ты на это смотришь? Хотелось бы знать, будем ли мы к тому времени жить в Вилле. Мне претит, что Людвиг снимает комнату у этой кошмарной амазонки, хлещущей джин.
– Ты имеешь в виду эту, как ее, Митци Рикардо?
– Остин говорит, что ей следовало заняться боксом. Драться в тяжелом весе. Я не удивлюсь, если он как-нибудь получит от нее прямым слева. И по заслугам.
– А мне ее жалко.
– А мне вот все меньше хочется жалеть людей, Пинки, это бесполезное занятие. Так и потянется – бедняжка Шарлотта, бедняжка Митци, бедненький Пенни, несчастненький Остин, горемычная Дорина…
– Кстати, Клер, я забыл тебе рассказать новость. Остин ушел со службы.
– Выгнали?
– Ну да.
– Il пе manquait que çа.[2] Это должно было случиться. Как когда-то в армии – не успел поступить, как тут же отравился каким-то газом. А чем он занимался?
– Сидел в конторе.
– Остин, конечно, не гений, но ему нужно помочь, и как можно скорее. Ты можешь для него подыскать место. И это надо сделать срочно, прежде чем Гарс вернется. Ведь такое унижение.
– Неужели Гарс может осудить отца?
– Еще как. Не выношу, когда дети осуждают родителей. Слава Богу, наши не такие.
– Откуда ты знаешь?
– Ну по крайней мере они не высказываются. А Гарс с детства был несносным.
– Остину не так-то легко помочь, он ведь такой самолюбивый.
– Пригласим его к нам.
– Не придет.
– Он в этом смысле не лучше Лотти. Что же Дорина сделает, когда узнает о том, что его уволили?
– Думаю, Остин ей не скажет. И мы, дорогая, лучше промолчим.
– Ты по-прежнему считаешь, что мы должны держаться подальше от происходящего в Вальморане? Признаюсь, что умираю от любопытства. Остину, конечно, поделом, за то, что породнился с этой псевдоартистической католической семейкой. Какое-то чужеземное племя. Представляешь, что там творится?
– Нет. Я считаю, что мы представить не можем и лучше держаться подальше. Мэвис не хочет, чтобы мы вмешивались. Да и Остин вряд ли примет наши советы.
– Да, я помню, как он на тебя накинулся, когда ты хотел ему что-то посоветовать. Ты побелел как стена.
– Потому что он вдруг превратился в дикого зверя.
– В нашем Остине есть что-то от Джекила и Хайда. Я думаю, Дорина его боится. И знаешь, мне кажется, что Остин, еще в самом начале, вообразил, что у нее есть средства. Такого типа женщины обычно имеют деньги, вот только ей не посчастливилось. Конечно, брак с ней – это ступень вверх по сравнению с Бетти, но она так же бедна. Остину снова не повезло. Я не слишком цинична?
– Любой мужчина с радостью женился бы на Дорине. Она очаровательна.
– Я ревную. Несомненно, она очаровательна. Небесное очарование. Но что за странный брак! Остин всех отгоняет от Дорины и при этом сам к ней не приближается.
– Вот именно. И ты тоже не приближайся. Пусть сами в своих делах разбираются.
– Не выношу Вальморана. Тебе известно, что там пусто?
– Пусто?
– Мэвис прогнала всех этих невыносимых девиц и занялась ремонтом.
– Неужели наконец закрыла свой приют? Как она вообще могла все это терпеть?
– Кто ее знает. Там какие-то перемены. Остались она и Дорина, сидят в этом огромном доме, как две святые на средневековом витраже. У Мэвис все должно быть как на картинке, ты же знаешь. И у нее такое странное отношение к Дорине, наполовину как к добыче, наполовину как к святыне. А все вместе похоже на чушь несусветную.
– А я не вижу тут противоречия.
– Может быть, Остин женился на Дорине потому, что Мэтью не удалось жениться на Мэвис?
– Любовь Мэтью к Мэвис – это плод твоей фантазии, моя дорогая, так же как роман Мэтью и Бетти.
– Кстати, Эстер Одмор звонила сегодня утром. Все еще сидит с Молли в Миллхаузе. Бедняжка Пенни с ними. Хотят перенести нашу встречу. Подозреваю, что они получили более интересное приглашение. Эстер сказала, что Чарльз встретил Мэтью на конференции в Токио.
– Известия о Мэтью – такая редкость. Как он?
– Чарльз говорит, выглядит неплохо, только располнел и утратил задор.
– Да у него и не было никогда задора.
– Нечто в духе героев Генри Джеймса. Но сильно постарел. Зато Остин как бы молодеет, несмотря на свои неудачи.
– Джеффри Арбатнот утверждает, что Мэтью заработал кучу денег на сделках в Гонконге.
– Наш старина Мэтью. Социализм и мистика у него идут рядом с капитализмом.
– Он еще не на пенсии, ведь так? Наверное, осядет там, на Востоке. Мне жаль, что мы потеряли Мэтью.
– И мне тоже, Пинки. Когда Мэтью рядом, всегда что-то происходит. И рядом с Остином тоже.
– Рядом с Остином?
– Да, в каком-то смысле. Ты считаешь, Мэтью никогда не вернется сюда?
– Думаю, нет. Он обрел там такую власть. Здесь станет просто пожилым дипломатом, пишущим мемуары. А там, на Востоке, он сможет и дальше окутывать свою жизнь тайной. Мэтью нуждается в тайнах.
– И в слугах. Мэтью обожает комфорт. Он в чем-то гедонист.
– Чуть-чуть.
– Ты завидуешь, Пинки. Может быть, даже ревнуешь. Помнишь, как Грейс в детстве обожала Мэтью?
– Ты сказала Эстер о Людвиге и Грейс?
– Нет. Тогда я еще не знала. М-да, м-да. Знаешь, мне немножечко жаль Себастьяна. Он был бы чудесным зятем.
* * *
Митци Рикардо отложила журнал и подняла трубку.
– Фотографическая студия Сиком-Хьюза, добрый день.
– Митци, это я, Остин.
– Остин! Как замечательно! Давно тебя не видела. – Митци залилась румянцем. У нее была очень бледная кожа, податливая на румянец и веснушки.
– Можно к тебе зайти?
– Прямо сейчас?
– Сейчас. А что, Сиком у себя?
– Его нет. Он сейчас у… он пошел по какому-то делу. – Она не хотела проболтаться, что хозяин у букмекера. Дела фотостудии шли неважно.
Студия Сиком-Хьюза помещалась в Хаммерсмит, с улицы туда вели пропитанные сыростью ступени; позади здания находился окруженный высоким забором сад, поросший крапивой, щавелем, побегами бузины. Желтовато-зеленый мох покрывал стены, споры его попадали и внутрь, так что вокруг оконных рам и вдоль карнизов тоже появились тонкие полоски зелени. Поскольку помещение студии не предназначалось для жилья, тут не было ни кухни, ни ванной, а уборная во дворе давно уже была заколочена. Но из-за того, что дела шли неважно, Сиком-Хьюз переселился на житье в студию и в то же время пытался скрыть это переселение от Митци, прикрывая по утрам постель газетами и притворяясь, что только что пришел. Садик он долгое время использовал как туалет, отчего в воздухе стоял запах мочи, даже летний дождь не мог своей неземной свежестью эту вонь победить.
Господин О. Сиком-Хьюз – то есть Оуэн, как безуспешно, да и без должного оптимизма он просил Митци называть себя, – был валлийцем, страдающим ностальгией. Возраст его определить было затруднительно. Согбенный, как друид, он мечтал отрастить бороду, только она у него не росла, а однажды получил небольшую премию на местном конкурсе пения и декламации валлийской поэзии. Поначалу он неплохо преуспевал на ниве фотографии. Отыскиваемые и запечатлеваемые им молодые версии лиц знаменитостей пользовались популярностью. Но склонность к спиртному, игра на бегах, своеобразная валлийская невезучесть, а также, ходили слухи, неумеренное увлечение женским полом – все это в конце концов привело Сикома к краху. Некоторую часть клиентуры ему пока удалось сохранять. Но то, что дела идут вкривь и вкось, уже перестало быть секретом. Если кто-нибудь звонил, Митци приходилось разыскивать хозяина если не в конторе букмекера, то в питейном заведении.
Машинку Митци освоила уже в зрелые годы. Стенографии так и не смогла выучить, да и на машинке печатала неважно, с ошибками. Она и Сиком были, по сути, созданы друг для друга. Платил он ей скромно за скромные услуги и, как она догадывалась, симпатизировал ей, потому что она тоже была из числа неудачников и поэтому ей было не с руки его осуждать. Ее заурядность действовала на него успокаивающе. Позднее с некоторым беспокойством она стала замечать в себе что-то похожее на увлечение. Сиком-Хьюз в молодости наверняка был недурен собой. В его серых глазах до сих пор сохранился блеск. А вот лицо обрюзгло, покрылось сеточкой красноватых прожилок, и длинные неопрятные волосы были тусклыми и жирными, словно постоянно мокрыми. Он имел привычку отбрасывать кудри назад и глядеть задумчиво; но должно было пройти какое-то время, прежде чем Митци поняла, что этот полный печали взгляд всегда прикован к ней.
Физически он ее не привлекал и в то же время чем-то вроде и нравился, в общем, она тоже, кажется, была к нему неравнодушна. Ситуация со временем могла запутаться окончательно, если бы провидение не устроило так, что Сиком-Хьюз стал должником Митци. Однажды он, то и дело отбрасывая волосы назад, объяснил ей, что полного жалованья платить не в состоянии, и робко спросил, не согласится ли она на половину и вексель. С тех пор у нее скопилось уже несколько векселей. Придет время, загадочно намекал Сиком, когда дела начнут поправляться, и вот тогда она получит свои деньги все до последнего пенни. Каким образом придет это время, разве что его принесет быстроногая лошадь, этого Митци не знала и поэтому каждый день собиралась уйти, но, жалея его, да и сомневаясь, что отыщет где-нибудь место получше, оставалась; к тому же она считала, что, оставшись, сможет получить хоть какие-то деньги, а если уйдет, уж наверняка своих денег не увидит. Тем временем Сиком вспомнил, что валлийская честь запрещает мужчине ухаживать за женщиной, которой он должен, и, таким образом, тоскливые взгляды прекратились.
Еще во времена своей спортивной славы Митци отложила немного денег, а кроме того, на малолюдной улице Брук Грин в Хаммерсмит у нее был домик, комнаты в котором она обычно сдавала одному или нескольким жильцам. Митци Рикардо было тридцать пять лет. Прошло десять лет со дня ужасного происшествия, превратившего звезду спорта в развалину, на которую способен был польститься разве что Сиком-Хьюз. Ее родителям, ныне покойным, в свое время не повезло с торговлей одеждой. Они были крещеными евреями, и Бог им подарил всего одно дитя, крохотного, жизнерадостного эльфа, после крещения получившего имя Маргарет. Митци. Это отец так называл ее. Девочка словно летала на крыльях. Проницательный школьный учитель согласился лично оплачивать ребенку уроки балета. Она получила право на стипендию. Начала с малого, а потом, в четырнадцать лет, у нее, гибкой, как Протей, стройной, как этрусская Афродита, пошли настоящие успехи. Она была феноменом. Зачем бросила балет и ушла в спорт – позднее она не раз задавала себе этот вопрос. Но именно этот путь, суливший миллион иных возможностей, привел ее к тому чудовищному мигу на корте, когда, взлетев над сеткой, она зацепилась, упала и в итоге совершенно невозможных осложнений раздробила косточку навсегда. У нее были плохие советчики. Она была слишком рослая. На каждом шагу подстерегали соблазны. Хотела играть на Уимблдоне. Была недостаточно дисциплинированна, чтобы посвятить себя суровой жизни в балете. Ей нужны были деньги. Она хотела развлекаться.
И ее самолюбие было удовлетворено. Несколько раз она играла на Уимблдоне. Мячики, как пули, летели в нее, а она отбивала их легко и с нечеловеческой силой. Выступала и в пятиборье на Олимпиаде. Мастерски ездила на лыжах, почти на профессиональном уровне. Постоянно писала в спортивные газеты, по крайней мере ставила подпись под тем, что написали другие. Пила шампанское в самолетах. Под южным солнцем волосы выгорали и на лице появлялись веснушки. Отвергала заманчивые брачные предложения. Рост сто восемьдесят пять не мешал нисколько. И вдруг удар молнии – и все кончилось.
Раз за разом теряя, обретая и снова теряя надежду, после многократных консультаций, операций, курсов лечения, усилий знахарей, молитв и заклинаний, прихрамывая пошла дальше, в одиночестве. Одна из спортивных газет предложила ей работу в редакции, но она отказалась. Знала, что при виде главного уимблдонского корта расплачется. Почему она должна до конца дней страдать от последствий всего лишь одного мгновения? Нелепая секунда – и жизнь превратилась в ничто, и надо жить так, словно и не было этой секунды. Если Митци и злилась на свою судьбу, то недолго. Радовалась, что ее так быстро забыли. Чего она хотела меньше всего, так это сочувствия. Чтобы не умереть от горя, вынуждена была стать другим человеком. Поступила на курсы секретарей. Пробовала обратиться к религии. Пыталась воспитать в себе смирение. Всеми заброшенная, безропотно обживала кутерьму своих чувств. Человеком, который ей тогда помог больше других – хотя из-за собственных забот этого даже не заметил, – стал Остин.
Впервые она встретила его, когда он сразу же после смерти Бетти (Гарс еще был школьником) снимал комнатушки в том же доме-гостинке, что и она, в Холланд-Парк. Это было до того, как она решила вложить свой капитал в покупку дома. Остин тогда как раз продал свой и искал подходящее жилье. Он находился в самой черной меланхолии. И его депрессия подбодрила ее: часто бывает, что горе ближнего улучшает наше собственное самочувствие. С ней рядом оказался кто-то, кажется, еще более несчастный, чем она. И эта его больная рука, что тоже ее тронуло. Он обещал рассказать, что с ним произошло, но так и не рассказал. Они часто встречались в кафе. Она только начинала привыкать к алкоголю, в котором он уже какое-то время топил свое горе. Однако в гости друг к другу заходили очень редко. Ему в его скорби в общем-то никто не был нужен. И еще потому, что как раз в это время у Митци наступил катастрофический разлад с собственным телом. Когда-то она представляла с ним одно торжествующее целое. Но теперь тело перестало быть летучим, как пламя, невесомым воплощением души, превратилось в неуклюжий обрубок, тяжелый, неповоротливый, не слушающийся ее приказов, обреченный при этом переваливаться, иногда терпя боль, с места на место. Вместе с инвалидностью и превращением в ничто ушла и молодость. Алкоголь и нехватка движения довершили дело. Она начала расплываться. Именно поэтому, находя Остина привлекательным, она и не рассчитывала на сближение.
Он проявил к ней интерес, а может, просто отдал дань вежливости, но Митци восприняла это как нечто необычайное. И Остин помог ей не только тем, что показал – кто-то может быть куда несчастней ее. Сам того не замечая, он учил ее. Рассказывал ей о книгах, картинах, музыке. До нее дошла, хотя и не вполне четко, главная мысль – в искусстве можно найти утешение. Раньше она читала только журналы, а теперь увлеклась книгами. Но не столько даже книжками помог ей Остин, сколько – причем совершенно не осознавая этого – следующим открытием: можно жить исключительно из любви к самому себе. Остин, которому нечем было похвастаться, ничуть не сомневался в важности собственной персоны. Именно потому, что он – это он, мир обязан ему всем, и пусть даже мир платил ему очень скудно, все равно Остин считал себя по отношению к миру суровым кредитором. Отверженность не сломила Остина. Само сознание «Я – Остин» вело его вперед.
После покупки этого домика на Брук Грин Митци предложила Остину самую лучшую комнату, но он отказался, потому что как раз в это время нашел небольшую квартирку в Бэйсуотер, которую занимал и по сей день. Они и дальше продолжали встречаться в кафе. Митци нисколько не похудела. Еще немного – и придется покупать одежду в магазине для «безразмерных». На улице прохожие уже оборачивались ей вслед. Но несмотря на это, она уже потихоньку начинала обживаться в своем новом теле – и тут, н тебе, Остин влюбился в Дорину. Знакомы они были давно. Его брат дружил с ее сестрой. Митци несколько раз видела Дорину, и та произвела на нее впечатление хрупкой, восторженной особы, как говорится, витающей в облаках. Видя, что Дорина жалеет Остина, Митци даже слегка за него обиделась, хотя и сама его жалела. И в этот момент Остин объявил, что снова женится. Митци с ума сходила от ревности и сожаления. Ну почему ей раньше ни на минуту не пришла в голову мысль, что он может жениться? Но к этому времени себялюбие уже успело в ней окрепнуть. Она заводила скучные, пустые знакомства и ничего больше не ждала от жизни. Уговаривала себя, что любовь к Остину была просто выдумкой, неопределенной тоской по недоступно-прекрасному, похожей на ту, которую испытываешь после чувствительного фильма. Позднее ей придали бодрости известия о том, что у Остина неприятности, и, просыпаясь по утрам, она вспоминала вновь и вновь, что Остин по-прежнему несчастлив. Но, встречаясь время от времени, чтобы пропустить стаканчик, они оба вели себя как старинные друзья.
* * *
– После стольких лет! Стыд какой!
– Я мог бы подать иск… опротестовать приказ об увольнении, – сказал Остин. – Но не хочу быть мелочным. Надо иметь достоинство.
– Безусловно, надо! Пусть видят, что ты не хочешь иметь с ними ничего общего!
– Именно. Ничего общего.
– Какой скандал! И ты пришел прямо ко мне, я так рада.
– Ты можешь мне помочь, Митци.
– Помогу, чем сумею, не сомневайся!
Остин сидел в крохотной конторе у Митци и пил кофе. Хотя лето только началось, он уже успел загореть. У него был длинный нос и длинные волосы цвета молочного шоколада, пряди которых он заправлял за уши. Лицо его выражало сейчас величественный покой, и очки в металлической оправе поблескивали многозначительно.
– Митци, скажу тебе прямо. У меня в карманах ветер свищет.
Предложение о помощи уже готово было сорваться с языка, но тут Митци вспомнила, что у нее тоже нет ни гроша.
– Мне тебя так жаль.
– Найду другое место, несомненно.
– Конечно. И намного лучше прежнего.
– Куда лучше. Но сейчас я в кризисе. Думал, что заработаю, если сдам квартиру. Цены сейчас приличные.
– Прекрасная мысль.
– Только вот мне придется приискать себе какое-то жилье.
– Переезжай ко мне, – предложила Митци.
– В самом деле? Ты согласна меня принять? Как мило с твоей стороны. Я знаю, что большие комнаты у тебя заняты постоянно. Но может быть, на чердаке найдется комнатушка?
– Ну что ты! – великодушно возмутилась Митци. – Поселишься в одной из больших комнат. Как раз освободилась.
– Но у меня нет денег на оплату.
– И не надо. Перестань молоть чушь. Мы же с тобой друзья.
– Ты не потребуешь платы? Честное слово?
Десять гиней в неделю черти взяли, подумала она, а Сиком снова отделается векселем. Ну и черт с ним, главное – Остин поселится рядом!
– Заплатишь позднее, когда сможешь.
– Как только поступлю на должность, сразу же заплачу, договорились? Конечно, тут могут быть трудности. Не хочу соглашаться на первое попавшееся. И на поиски может уйти время. Поэтому я не имею права обещать, вот в чем дело. Знаешь что, лучше… я себе подыщу место для ночевки.
– Остин, не беспокойся о деньгах. За комнату тебе не придется платить.
– Митци, ты настоящий друг. – Он схватил ее за руку, сжал, тут же выпустил и с облегчением потянулся за кофе.
Митци ощутила давнее пронзительное дружеское сочувствие и вместе с тем смутное желание огреть его чем-нибудь тяжелым. Ладони с растопыренными пальцами она положила Остину на лацканы пиджака, стараясь, чтобы они не прижимались к телу: нелепый, неуклюжий жест, каким только животное может выражать свою привязанность.
А Остин дружески похлопал ее по плечу и поднялся:
– Могу я перебраться сегодня же вечером?
– Разумеется. – Остин будет у нее дома! Под ее надзором. Остин рядом – и ночью. Каждую ночь, как прежде. – Предлагаю тебе занять среднюю комнату на третьем этаже. О, и угадай еще: кто обручился?
– Обручился?
– Ну кто?
– Кто?
– Людвиг. И угадай с кем.
– Понятия не имею, – ответил Остин, кажется, чем-то обеспокоенный.
– С Грейс Тисборн.
– Да? А откуда ты знаешь?
– Людвиг звонил утром.
– Подумать только! Не верилось, что до этого дойдет. Хотелось бы знать, что у них получится.
Митци обручение Людвига, честно говоря, не очень интересовало, ей было ни холодно ни жарко. Но когда Остин опешил, ей стало грустно. Она симпатизировала Людвигу. И знала, что Остин питает симпатию к Грейс. И к Людвигу тепло относится. Но перспектива будущего счастья молодых его явно не устраивала.
Еще минуту назад светило солнце, а тут опять полил дождь.
– Пойду сделаю пи-пи, если ты не возражаешь, – сообщил Остин. Через студию прошел в сад.
Митци пошла следом и остановилась, наблюдая. Он стал у стены спиной к ней. В наступившей полутьме он был похож на Сиком-Хьюза, когда стоял вот так уверенно на широко расставленных ногах. Во влажном воздухе резко запахло мочой. Не терплю мужчин, подумала Митци. Попросту не выношу. Не выношу.
* * *
– Клер, это ты? Это Шарлотта. Кажется, она умирает.
– О Господи! А мы тут собирались на ужин к Арбатнотам.
Шарлотта помолчала.
– Ну что ж, как знаешь. Я позвонила, чтобы ты была в курсе.
– Ты не ошиблась?
– Нет. Доктор говорит… нет, я не ошиблась.
– Хорошо. Мы сейчас будем.
Шарлотта положила трубку.
Доктор Селдон надевал пальто.
– Доктор, не уходите. Пожалуйста, не уходите.
Сдерживая неудовольствие, доктор снял пальто.
– Я сделал все, что мог, мисс Ледгард.
– А если это один из тех ужасных приступов? Вы сами говорили, что если приступ, то надо сделать укол… ну понимаете… чтобы ей облегчить…
– Сестра, закройте дверь, – приказал доктор.
Сестра Махоуни закрыла дверь комнаты Элисон. Прежде чем дверь закрылась, Шарлотта успела поймать взгляд Элисон, устремленный в ее сторону. Она смотрела одним глазом, но в нем было сосредоточено столько осознанной ярости, что Шарлотта почувствовала, будто ее пронзила стрела. Почему она произнесла эти слова в присутствии Элисон? Еще утром постеснялась бы. Но по мере того как проходили часы, она начинала воспринимать мать как нечто отдаленное, как корабль, все дальше отплывающий от берега. В какой степени этот гаснущий разум способен еще воспринимать мир?
– Она ведь уже не слышит и не понимает?
– Не знаю, – ответил доктор. – Но думаю, что помогать ей не требуется. Вскоре все свершится естественным образом.
«Только бы все произошло спокойно. Если с мучениями, я тоже не выдержу», – подумала Шарлотта.
– А если будет мучиться? Пожалуйста, останьтесь.
– Сестра сделает все необходимое.
– Вы хотите сказать, что сестра сделает укол… чтобы помочь?
Слово доктора, повторенное Шарлоттой, прозвучало странно, словно предстояли роды, а не смерть. Но смерть – это тоже борьба за что-то, и тут тоже нужна помощь.
– Нет.
– Нет?
– Нет необходимости, – уточнил доктор.
– Будьте добры, посидите здесь. Может, хотите перекусить? Еще немного. Сейчас все кончится, вы сами сказали, все останется позади. Сейчас приедет сестра с мужем. Он собирался с вами поговорить. – Эту причину Шарлотта выдумала. Может, доктор заинтересуется.
– Ладно. Подожду.
– Может, хотите чаю или чего-нибудь покрепче?
– Пожалуй, чаю.
– Сестра, будьте добры, заварите чай для доктора. Я посижу около нее.
Шарлотта вновь открыла дверь. Сиделка поднялась с края кровати.
– Разрешите позвонить? – попросила она.
– Да, пожалуйста.
Сиделка вышла. Это была ирландка, рыжеволосая, широколицая, с карими глазами, очень молодая и совершенно равнодушная к драме, в которой принимала участие. Сегодня один умирающий, завтра другой. Умелая и предупредительная, мыслями она так далека от этих людей; все они, кроме доктора, для нее вне реальности.
Шарлотта опустилась в кресло у кровати. Лицо матери было искривлено, теперь уже, наверное, больше страданиями души, а не тела. Душа тоже терпит родовые муки. И возможно, в час кончины эти муки становятся нестерпимыми. А может, душа, сжалившись, отлетает первой? Один глаз был плотно закрыт, другой болезненно широко распахнут, и в нем поблескивала влага, быть может, от непролитых слез, в этом глазу жило, в полную силу жило сознание. Вчера Элисон плакала, и это было страшно. Сегодня слезы ушли внутрь. Слышала ли она те слова? Даже из-за закрытой двери Шарлотта слышала, как сиделка разговаривает по телефону со своим парнем, сообщает ему, что завтра у нее выходной. «Я тоже, – подумала Шарлотта, – завтра буду свободна».
Ужасный день, ни минуты покоя. Кажется, впервые за весь день удалось присесть. Теперь уже все решено, все приготовлено. Оставшееся – за Элисон. Столько суеты. И вот наконец тишина. Элисон смотрела на дочь. Открытый глаз всматривался в нее не с любовью, не с ненавистью, даже не с тревогой, рождающейся из страха, а с неким чистым созерцанием. Как у малого ребенка, смотрение на мир стало, наверное, самоцелью. Она видит меня, поняла Шарлотта, наконец-то… Какой бред, она ничего не видит, ничего не знает, вообще ничего.
– Как ты, мама? – спросила она. Сам вопрос прозвучал бессмысленно, деревянно, тупо.
Элисон пробормотала что-то, какие-то слова. Она и раньше пыталась выговорить что-то похожее. Как будто слово «древ…».
Шарлотта посмотрела на окно. За ним виднелось темнеющее вечернее небо. Под окном когда-то росли две липы, но их срубили. Элисон так хотела, и Шарлотта устроила. Потом Элисон стало жаль, и она все повторяла: «Мои любимые деревца, бедные деревца, погубила я вас». Шарлотта сурово осуждала такую сентиментальность. Столько на свете вещей, куда более важных и достойных жалости.
– Без деревьев лучше, – сказала Шарлотта. – Больше света.
Мать снова пробормотала что-то.
– Больше света, – повторила Шарлотта. – Лучше.
Боже, спаси меня сейчас от жалости к ней, взмолилась Шарлотта, потом пусть, но не сейчас. Уходи, уходи с миром. Бедная, бедная мамочка. Она прожила хорошую жизнь, но какое теперь это имеет значение, да и так ли это было?
– Тебе удобно? – спросила Шарлотта. Коснулась подушки, коснулась тусклых волос лежащей, в последнее время постоянно распущенных, что иногда в полумраке делало ее похожей на девушку. Уже ничего нельзя сделать. Она даже подушку не пыталась поправить. Даже подушку поправить, и то ни к чему. И нести еду тоже не надо, хотя уже время ужина. Ей уже не нужна еда, как странно. Хотя сознание еще тлело, многолетний порядок жизни рухнул. Ничего нельзя сделать, дела закончены. В это с трудом верилось. Странное чувство, как после экзаменов, когда книжки, так прочно соединившиеся с повседневностью, можно навсегда поставить на полку. Господи, не дай мне поддаться жалости… убереги меня от сострадания, еще будет время.
– Мисс Ледгард, чай будете пить?
– Нет, сестра, спасибо. Кажется, кто-то звонит. Посидите минуту, я пойду открою.
Шарлотта вышла в коридор. Доктор отворил дверь. Вошли Клер и Джордж, за ними Грейс.
Зачем Грейс пришла, с досадой подумала Шарлотта. Равнодушная зрительница, не более.
– Лотти, дорогая! – громким шепотом произнесла Клер. Она плакала.
– Моя дорогая, – подхватил Джордж. Сжал Шарлотту за плечо. Ладонью прикоснулся к ее щеке.
– Как она? – снова прошептала Клер.
– Снимайте пальто, – произнесла Шарлотта самым обычным голосом. Целый день сражаясь то с жалостью к матери, то с болью, то с ненавистью, сейчас она уже не находила сил на волнение. Да как смеет Клер плакать!
Пришедшие положили пальто в холле. Под пальто они оказались в вечерних нарядах – Джордж в строгом костюме, Клер в чем-то восточном, длинном, зеленом, шелковом, с черной вышивкой. Грейс, не сняв светлого пальто, сунула руки в карманы и прислонилась спиной к двери.
– Красивое платье, – машинально заметила Шарлотта.
– Благодарю, Шарлотта, милая.
Старая песенка.
– Мне сказали, что вы хотите о чем-то поговорить со мной, – обратился доктор к Джорджу.
– Я? А… Да, – ответил Джордж, невольно подчиняясь суровой мужской манере доктора. – Как… э-э… самочувствие? Удастся ли на сей раз вернуть ей сознание? Помню, тем разом…
– На этот, боюсь, не удастся, – ответил доктор, после чего вдвоем с Джорджем прошел в гостиную. Потому что столовая теперь превратилась в спальню больной. Шарлотте приходилось обедать в каком-то подсобном помещении. Слуг не было, а Перл, приходящую домработницу, Элисон уволила, потому что ей показалось, что та украла старинную ложечку, которая позднее отыскалась под диваном. По дому все приходилось делать Шарлотте.
– Лотти, ты, наверное, намучилась ужасно? – вполголоса спросила Клер.
– Не особенно. Пойдемте к ней. Хотя она никого уже не узнает.
Шарлотта отворила дверь, и перед вошедшими возникла Элисон, лежащая высоко на подушках. Сиделка включила ночник. На столике возле кровати, словно жертвенные приношения, поблескивали бутылочки, и было много цветов, даже слишком много. Чем-то похоже на индуистский храм, когда-то виденный Шарлоттой на снимке.
– Мама, Клер пришла к тебе.
– Мамочка, – проговорила Клер. Она никогда раньше так к матери не обращалась.
– Не расстраивай ее, – вмешалась Шарлотта.
Клер приблизилась к умирающей и села в кресло, придвинутое сиделкой. Взяла Элисон за руку и тут же отпустила. Шарлотта поняла почему. Рука была почти мертвая.
Элисон медленно повернула голову. Теперь она, наверное, видела дочку одним глазом. Губы ее зашевелились, она старалась что-то сказать.
– Что она говорит? – попыталась разобрать Клер. – «Устала»?
– Не плачь, Клер. Перестань.
– Прости, Лотти, ты умеешь держаться. А я не вынесу.
– Ну так иди. Ты просила в случае чего сообщить, я сообщила. Попрощайся и иди.
– Как я могу… попрощаться!
– Клер!
– Не сердись…
Открытый глаз напряженно смотрел на Клер, обмякшие губы шевелились.
– Древ, – сказала Шарлотта. – Она говорит – древ… деревья.
– По-моему, нет. Что ты, мама? Скажи мне.
– Может, я попробую? – вмешался Джордж. – Элисон, посмотри, это я, Джордж.
Вошел доктор и остановился возле дверей рядом с сиделкой. Джордж наклонился, всматриваясь в искривленное старческое лицо с некоторым интересом. Эффектная пара, подумала Шарлотта. Густые волосы Джорджа припорошены красивого оттенка сединой. Несмотря ни на что, он выглядит моложаво, уверенно и празднично. Сейчас полон заботы о больной, но вскоре снова вернется к своим акциям и ценным бумагам. Клер, хотя и постаревшая, тоже хороша собой, с лицом, одухотворенным заботой и болью, без этого свойственного ей самодовольно-радостного выражения. Только волосы, покрашенные в насыщенный каштановый цвет и старательно уложенные, своей изысканной волнистостью напоминают, что она собиралась на приятный званый ужин.
Элисон делала усилия, страшные усилия, так что подрагивало веко открытого глаза.
– Что она говорит? – спросила Клер. – Ведь она что-то говорит.
– Зовет священника? – предположил Джордж.
– Нет! – возразила Шарлотта.
– О Боже, может, нам лучше…
– Доктор, как вы считаете? – спросил Джордж. – Достаточно ли она понимает, чтобы…
– Вполне возможно, – ответил доктор. – Наверняка не скажешь.
– Наверное, тогда мы должны… – начала Клер.
– Не говори глупостей, – прервала Шарлотта. – Она не могла сказать «священника». Никогда этого слова не употребляла.
– Но ведь какое-то время она увлекалась католичеством, – напомнил Джордж.
– Никакого увлечения католичеством у нее не было, – возразила Шарлотта. – Она испытывала отвращение к католичеству. Мама, ты не хочешь, чтобы пришел священник, правда? Ни за что не хочешь.
Взгляд открытого глаза переместился на Шарлотту, губы дрогнули, а лицо исказилось от внутреннего напряжения. Шарлотта застыла, стараясь не показать, что задыхается.
– А по-моему, она именно этого просит, – настаивал Джордж. – Она посещала какое-то время одного священника.
– Они обсуждали вопросы благотворительности, а не религии.
– Об этом мы не знаем, – сказала Клер. – И не должны пренебрегать своими обязанностями. Надо позвонить священнику. Как его имя… сейчас, дайте припомнить… отец Менелли.
– Католический священник в этот дом не войдет, – заявила Шарлотта.
Наступило молчание.
– Но если она хочет… – огорченно произнес Джордж. – Вы согласны, доктор?
Он уже не наклонялся над больной, а стоял выпрямившись, серьезный, полный стремления выполнить долг.
«Что я плету, – подумала Шарлотта. – Я ведь совсем не то хотела… хотела… ее защитить… никаких святош, бормочущих молитвы и кропящих над ее головой… Нужно сохранить достоинство… Пусть ее смерть будет достойной… не превращать уход в посмешище».
– У нее есть духовник? – спросил доктор.
– Нет, – ответила Шарлотта. – Она воспитывалась в семье методистов, но уже много лет не посещала церкви, ни методистской, ни какой-либо другой.
– Тут есть местный пастор, человек, по-моему, симпатичный, – заметил Джордж. – Его зовут Инстон. Ну так как?
– Но ведь она не сказала «священника», – не сдавалась Шарлотта.
– Давайте все же позвоним Инстону, – сказала Клер. – Он знаком с мамой, бывал у нее… и вообще мы должны выполнить свой долг, как вы считаете? Она ведь еще, может быть, проживет несколько часов или дней, или…
– Ну так как, Шарлотта? – спросил Джордж.
– Делайте что хотите, – сдалась она. Сейчас надо попробовать от всего отключиться.
Джордж вышел. Когда он проходил мимо, Шарлотта почувствовала легкий запах виски. Доктор посматривал на часы. Сиделка тайком смотрелась в зеркало, поправляя волосы. Слышно было, как в холле Джордж говорит по телефону.
Шарлотта ушла в соседнюю комнату. На столе стояли графинчик и две рюмки… Грейс сидела на софе, вытянув стройные длинные ноги, скрестив руки, задумчиво глядя куда-то в пространство. Вошли Клер и доктор.
– Я, пожалуй, выпью, – сказала Клер. – Доктор, вам налить немножко?
– Нет, спасибо. Мне пора уходить.
– А ты, Лотти?
– Не хочу.
– Грейс, будешь пить?
– Нет.
Как раньше сиделка, Шарлотта тоже посмотрела на себя в зеркало и невольно поправила волосы. В нынешние времена она если и гляделась в зеркало, то разве что мимоходом, и совсем уже редко всматривалась в свои глаза, как бывало в молодости. Да и что она могла прочесть в своих глазах, кроме того, о чем и знать-то не хочется. В зеркале отразилось ее аристократически узкое лицо, волнистые седеющие волосы и большие фиалково-синие глаза. Сейчас она стоит на пороге перемен. Придет ли время, когда она сможет смотреть на себя без боли? Какими нежными и вместе с тем нерушимыми оказались оковы, превратившие ее в служанку при собственной матери. Она была из породы викторианских «ученых дам». Должна была посвятить жизнь борьбе за что-то, например за просвещение. А вместо этого погубила свою жизнь, потому что не боролась, слишком поздно осознала это право. Слишком поздно осознала также и то, что посвятила жизнь тому, что никак не могла назвать своими принципами. И вот состарилась. Зато завтра проснется свободной и богатой. И когда, сама тому удивившись, объявила, что ноги католического священника не будет в этом доме, она ведь подразумевала – в ее собственном доме. Элисон давно сказала, что дом перейдет к ней. А сказала ли об этом Клер? Сестры никогда на эту тему не разговаривали.
– Священника нет дома, – сообщил Джордж, появившись в дверях. – Я попросил передать. Мы сделали все, что могли.
– Нельзя ее оставлять, – сказала Клер, глотнув неразбавленного виски. – Надо что-то сделать… не знаю… может быть, прочесть из Библии, как на ваш взгляд? Ну что-нибудь надо сделать.
– Пойди к ней, Грейс, – приказал Джордж.
– Не хочу.
– Шарлотта, ты должна что-нибудь прочесть, обязательно, раз мы не можем с ней разговаривать. Нельзя же вот так просто сидеть и смотреть на нее. Когда-то она увлекалась Библией.
– Ну, это уж совсем дерзко, – не выдержала Шарлотта. – Мы не имеем права сейчас навязывать ей религию.
– Прочитать один из псалмов, от этого никакого вреда не будет, – предложила Клер. – При чем тут религия? И я уверена, что она произнесла именно «священника».
– Это будет похоже на то, что все кончено. С таким же успехом могли бы отслужить заупокойную службу.
– Не говори глупостей, Лотти. Нам всем нужно сесть возле нее и…
– Хорошо, читай, если хочешь, – сдалась Шарлотта.
– Я не умею, получится ужасно. Джордж, прочитай ты.
– Не знаю ни одного псалма, – оборонялся Джордж.
– Прочти «Господь Пастырь мой». Сейчас, какой же это номер? Пожалуй, из первых. Лотти, у тебя есть Библия?
– Есть. Вот она. – В доме была какая-то Библия. Элисон даже заглядывала в нее. Но уже давно.
Грейс говорила с кем-то по телефону, кажется, с Людвигом Леферье: «Нет, дорогой, не могу… позвоню в одиннадцать… еще ничего не известно, но, наверное… да, полагаю…»
– Какой это псалом, помнишь, Пинки?
– Кажется, мне и в самом деле пора уходить, – сказал доктор.
– Останьтесь, я очень вас прошу, – произнесла Шарлотта. – Выпейте еще.
Раздался дверной звонок.
– Это наверняка пастор Инстон, – поднял палец Джордж.
Шарлотта пошла открывать. Оказалось, сосед, пришел с претензией, что кто-то из приехавших сюда перекрыл своим автомобилем подъезд к его гаражу. Он хотел узнать – может, это кто-то из гостей? Шарлотта сказала, что в доме нет гостей. Тогда сосед спросил, как себя чувствует больная, и Шарлотта ответила, что чувствует она себя как обычно. Закрыла дверь, но прежде успела мельком глянуть на этот прекрасный, пульсирующий жизнью и вместе с тем такой заурядный, погруженный исключительно в собственные заботы, самовлюбленный материальный мир автомобилей и светящихся реклам. С удивлением обнаружила, что уже вечер.
– Грейс, прошу тебя, пойди к бабушке, – велела Клер. – А папа отыщет псалом.
– Я пойду вместе с вами, – отнекивалась Грейс. – Бабушка не хочет, чтобы я сидела рядом. Нам не о чем разговаривать.
– Она сейчас не может разговаривать.
– Тем более не имеет смысла к ней идти.
– Нашел! – объявил Джордж.
– Лотти, пойди ты, прошу тебя.
– Мне пора идти, – в очередной раз повторил доктор.
– Останьтесь, мало ли что может случиться!
– Мне жаль, мисс Ледгард. Но мое присутствие не имеет смысла. Сейчас уже все пойдет проторенной дорожкой.
– А сиделка сможет…
– Все сможет, если понадобится. Я вас прошу до завтрашнего утра мне не звонить. Это бессмысленно.
– То есть что бы ни случилось? Ну что ж, благодарю вас, доктор.
– Не за что. Спокойной ночи.
Джордж открыл дверь, и все вошли. Сиделка отошла в сторонку. Клер зажгла еще одну лампу.
Элисон впилась в них тем своим прежним страшно, нечеловечески напряженным одноглазым взглядом, таким красноречивым и вместе с тем таким бессильным. Этот взгляд, наполненный страданием, как у роженицы, что он выражал – мольбу, страх, вопрос, гнев, удивление, недоумение? Этот наполненный слезами глаз страстно чего-то требовал. Руки двигались, губы шевелились. Вчера на минуту наступило взаимопонимание. Сегодня тьма, лишь взгляд и бормотание. Неукротимый сильный характер умирающей уже не мог найти выхода.
– Мамочка, дорогая, – начала Клер, – сейчас Джордж тебе почитает. А ты отдохни.
Она села возле постели, Джордж тоже придвинул кресло для себя. Клер, подкрепившись виски, чувствовала себя более уверенно, она схватила слабеющую материнскую руку и удержала в своей. Шарлотта и сиделка стояли у камина. Грейс, испуганная и смущенная, нерешительно остановилась у двери.
– Дорогая мама, – произнес Джордж и начал псалом: «Господь Пастырь мой. И я ни в чем не буду нуждаться…»
Шарлотта отвернулась и закрыла глаза. Пусть это и неприятно, но надо признать – в каком-то смысле Клер и Джордж сейчас делают именно то, что нужно; это несколько тревожащее умение было им свойственно. Древние слова, что бы они ни значили, заключали в себе неоспоримую власть. И в этих обстоятельствах были как раз на месте. Ласково вознеслись над всем, пересилив все голоса, оставив лишь самих себя, превращая комнату в место, где должно совершиться великое таинство. Шарлотта увидела, что лица присутствующих стали неподвижными, застывшими. Клер плакала. Только Элисон, все еще шевелящая губами, казалась отделенной от них, вознесенной, как Бог – для служащих литию.
Раздался звонок.
Джордж прервал чтение. Клер утерла слезы.
– На этот раз наверняка пастор, – сказала она.
Шарлотта пошла открывать.
Это и в самом деле был пастор.
– Настоятельно прошу у вас прощения, – обратился он к присутствующим, – но я как раз был в клубе, там сегодня вечером игра в пинг-понг, и мне кто-то сообщил, но очень невнятно. Миссис Ледгард хотела бы со мной побеседовать?
– Кончается, – сказала Шарлотта. Это прозвучало странно, но пастор понял и тут же придал лицу иное выражение.
– Весьма сочувствую. Чем могу помочь, может, побеседовать с ней?
– Она не в состоянии, – сказала Шарлотта.
– Нам показалось, она хочет, чтобы позвали священника, – выступил вперед Джордж. – Мы решили почитать ей из Библии.
– Прекрасно, продолжайте, – ответил пастор.
– Но я думаю, это должны сделать вы, – сказал Джордж, протягивая Библию.
– Ну что вы, вовсе нет.
– Вы могли бы ей что-нибудь сказать, – вмешалась Клер. – Вы знакомы с моим мужем, мистер Инстон?
– Да, как же, рад знакомству.
Что они несут, подумала Шарлотта. Уж лучше пусть читают. Читать, не прерываясь, только читать.
– Опасаюсь, что я недостаточно знаком с миссис Ледгард, – оправдывался пастор. – Но если вы настаиваете, что именно беседы она ждет, я побеседую.
И все потянулись в спальню. Сиделка вновь снялась со своего места. Грейс стояла в ногах постели.
– Она все еще пытается что-то сказать, – сообщила Грейс.
– Наша дочь Грейс.
– Рад познакомиться.
– Присаживайтесь, мистер Инстон.
– Простите меня, миссис Ледгард. Я понимаю, что мы с вами почти не знакомы, но ваши дети обратились ко мне с просьбой прийти сюда и утешить вас словом, насколько это в моих силах. Вы понимаете меня, миссис Ледгард, можно мне взять вас за руку? В такие минуты мы понимаем то, что надлежит помнить всегда, что мы существа смертные, которых дни сочтены, и что наш уход, равно как и рождение, в руках Господа. В эти минуты мы понимаем тщету земных дел, пустоту самолюбивых стремлений, видим, что ничто не имеет смысла, кроме Бога, этого светила Благости, которое, хотя и затмеваемое тучами греха, освещает нашу жизнь. Идя к Богу, мы переходим из тени в свет, из лжи к правде, из кажущегося к действительности и вступаем в этот великий покой, которого никто не в силах постичь. А сейчас прошу всех присутствующих присоединиться к молитве…
– Опять произносит это слово, – отозвалась Грейс. – По-моему, говорит «завещать».
– А может, «прощать»? – предположил пастор.
– «Завещать»? – вмешалась Клер. – Наверное, речь идет о завещании.
– Где хранится завещание? – спросил Джордж.
– Не помню, – ответила Шарлотта. – Раньше лежало в гостиной, в ящике бюро. Пойти посмотреть?
– Я пойду с тобой, – предложила Клер.
И сестры дружно вышли из комнаты.
– Тут нет.
– Ну пропало, какая разница.
– Нет ли там какого-нибудь крючочка?
– Ты имеешь в виду юридического?
– Ну что, нашли? – Джордж появился в дверях.
– Лотти подозревает, что там какая-то юридическая зацепка.
– А ты когда-нибудь видела это завещание?
– Нет, но… а, вот оно.
– Дай-ка глянуть.
– Нет, пусть Джордж глянет.
– Допустим, тут есть какая-то зацепка.
– А когда вступает в силу?
– Я считаю, надо отнести ей.
– Но она не в состоянии.
– Лотти, отнеси маме.
– Может, она хочет нам показать…
– Господи, только бы все было в порядке.
– Надо развернуть, чтобы она могла…
– Простите, мистер Инстон, – обратился к пастору Джордж. – Мы, наверное, ошиблись, она требовала не духовника. Но мы очень вам благодарны, что откликнулись. Не уходите.
– Мама, вот, – сказала Шарлотта. – Купчая. На дом. Ты ее просила? – Положила развернутый документ на постель, подсунув его под слабеющую руку. Но Элисон не взглянула на документ, не сделала никакого усилия, чтобы его взять, и через минуту бумага упала на пол. Джордж поднял ее и начал внимательно изучать.
Элисон Ледгард всматривалась в старшую дочь. Собрав, очевидно, последние силы, она вновь прошептала, и на этот раз Шарлотта наконец поняла. Древс, вот что она говорила. Древс – семейный адвокат. О Боже, испугалась Шарлотта, она хочет изменить завещание. Она ненавидит меня, всегда меня ненавидела, и теперь хочет выбросить из завещания. Как можно в последние минуты так поступить, как можно! Да. Ненависть, причем очевидная. Что же делать?
– Что же она говорит? – тем временем растерянно спрашивала Клер. – Неужели…
– Зовет Древса, – объяснила Шарлотта.
– Да, совершенно верно! – подтвердил Джордж.
– А кто такой этот Древс? – спросил пастор.
– Наш поверенный, – пояснил Джордж.
– Сейчас позвоню ему, – сказала Шарлотта, собралась выйти, но вернулась. – Мама, не волнуйся. Я сообщу Древсу. И он тут же придет. Сразу же придет. Не волнуйся.
Огромный внимательный глаз закрылся, и слезы вдруг потекли по белым щекам.
Слезы вот-вот готовы были заструиться из глаз Шарлотты. Она вышла и начала набирать номер адвоката. Раздались гудки, но никто не брал трубку. Гудки, гудки, а она слушала и пыталась сдержать слезы. Из спальни долетел какой-то странный звук, похожий на крик неведомой птицы.
– Не отвечают, – сказала она.
Вернулась в спальню. Элисон лежала боком, уронив голову на край постели, глаза ее были открыты и смотрели неподвижно в одну точку. Клер рыдала. Грейс прошла мимо Шарлотты в холл.
– Она уже на небесах, – произнес пастор.
* * *
Остин Гибсон Грей положил телефонную трубку. Людвиг только что сообщил, что старая миссис Ледгард умерла, что Митци и он ждут Остина, и бутылочка виски тоже. Остин не почувствовал никакой жалости к покойной. Когда-то Клер сказала, думая, наверное, что Остин не воспримет эти слова всерьез: «Мама называет тебя шутом». А Остин воспринял. Значит, старуха скончалась. Ну и ладно. Может быть, Шарлотта разбогатеет и одолжит денег. Шарлотта ему симпатизирует, это все знают. Митци и Людвиг ждут. И бутылочка виски. Прекрасно.
И тут его кольнуло – Людвиг обручился с Грейс. Надо же было такое придумать! Все его бросают, вступают в отношения с кем угодно, лишь бы ему насолить. Вечно так происходит, ему никого не удается удержать. Например, Бетти. А Дорину забрала Мэвис, да кто угодно мог ее забрать. Людвиг защищал его от стольких неприятностей, что и передать трудно. И Грейс он любил. Любил без свойственных ему мучительных сомнений, с самого ее детства. Но сейчас, конечно, все усложнилось, сейчас, когда он с упоением читал в ее взорах, угадывал во всем ее расцветающем девичьем теле тайное понимание его желаний. Это была их общая тайна. В Людвиге он не сомневался ни на минуту, веря безоговорочно, что тот не только не осудит, но и вряд ли что поймет. Иногда встречаются такие вот замечательные люди, общение с которыми рождает именно такую уверенность. Но теперь Людвиг и Грейс наверняка возьмут за правило обсуждать его. Сначала все запутают, загрязнят, потом предадут.
Он стоял посреди комнаты, тяжело дыша. Кажется, снова приближается приступ астмы. Сейчас уже поздний вечер, начало двенадцатого. Два приготовленных чемодана стоят около дверей. Возьмет такси. Поедет к Митци, где его угостят виски и поцелуем. Моя жизнь меняется, подумал он, вот только в какую сторону? Что бы ни случилось, надо выстоять и сохранить веру в то, что все будет хорошо. В комнате было полно безделушек, которые он покупал для Дорины, ей очень легко было угодить, она радовалась каждой мелочи. Когда-то он дарил ей подарки каждый день: то фарфорового котенка, то фонарик, то еще что-то. И восторгался ее простодушной радости, похожей на дуновение весеннего ветерка, на все, что было им утрачено. Дорина возродила его к жизни. С ней обновилась его жизнь, вернулась чистота, вернулась молодость. У нее же самой словно не было возраста, она была отдана на произвол призраков, трепетала перед неведомым, охваченная печалью, обреченная на гибель. А может, это было просто его собственное чувство безнадежности, неверия в то, что ей по силам его спасти?
Пока не нашелся квартиросъемщик, он мог еще пожить здесь, но дело в том, что теперь, обзаведясь замыслами, он хотел как можно скорее начать движение вперед, к будущему. Это жилище уже наполнялось загадочной тишиной, словно пустовало годами и успело обрести своих призраков. Бетти была здесь, бедная умершая Бетти, была в том месте, о котором не знала и где все его мысли о ней оставались тайной. Остин открыл ящик стола и достал еще одну поблекшую фотографию. Всегда прятал их от Дорины. Несчастная Бетти. Молодая, смеющаяся, далекая и несуществующая. Иногда ночами он думал о ее бренных останках. Было время, когда он пытался отыскать ее могилу, но нашел лишь участок скошенной травы. Так и не поставил ей памятника. Пока он жив, Бетти тоже будет жить, а умрет – и никто уже и не вспомнит эту историю.
С Дориной он не будет видеться до тех пор, пока не найдет работу. Попросит Людвига отнести какой-нибудь подарочек. Удивительно, до чего хорошо они с Дориной понимали друг друга вопреки всей этой ораве людей, которая старалась их разъединить. Секрета их взаимопонимания никому не отгадать. Какой-то луч незамутненного света, может быть, это была обыкновенная жалость, исходил от этой девушки и в таком же незамутненном виде проникал ему в сердце. Его всегда окружали женщины, жаждавшие руководить им. Дорина никогда к этому не стремилась. Ее сочувствие возникало из беспомощности. Он думал: «От нее и только от нее я могу принять сочувствие». Эта мысль наполняла его добротой и смирением. Для того, наверное, и существуют женщины, чтобы благодаря им в мужчинах пробуждалась доброта, но почему в его случае это не оправдалось ни на йоту? Казалось бы, Дорина могла стать идеальной спасительницей. А на деле получилось так, что слезливая привязанность великанши Митци успокаивала его изболевшуюся душу куда больше, чем чистая любовь Дорины.
Настойчивый дверной звонок ворвался в размышления так неожиданно, что в первую минуту он не сразу понял, что случилось, это было похоже на выстрел. На мгновение его охватил страх. Полиция? С обвинением? Кто же может явиться к нему так поздно и звонить с такой дерзкой настойчивостью? Остин подошел к дверям.
– Кто там?
Снаружи раздался чей-то голос.
Он открыл дверь. За ней стоял какой-то мужчина. Это был Гарс.
– Входи, – сказал Остин и придержал дверь перед своим рослым сыном.
Остин направился в комнату. Гарс шел следом, по пути устало бросая пальто, портфель, газету. Улыбнулся вялой, бесцветной улыбкой и начал осматривать комнату. Вид у него был очень усталый, он как будто потемнел и явно нуждался в бритье. Несвежая одежда явно была ему маловата и напоминала кое-как подогнанный старый мундир. Какой же он высокий, подумал Остин, и нет уже этого обаяния мальчишества. Какой высокий, какой худой, какие у него черные волосы, какое суровое смуглое лицо, ни дать ни взять – индеец.
– Боже мой. – И Остин со вздохом сел на стул. – Не ожидал увидеть тебя раньше июля.
– Ты не получил мою телеграмму? Тут все изменилось. Мебель стояла по-другому. Переставил?
– Да. Я думал, ты приедешь в июле.
– Решил бросить все. Где Дорина?
– Гостит у Мэвис.
– Можно от тебя позвонить?
Гарс поднял трубку, набрал номер.
– Аэропорт? – спросил он. – Меня зовут Гибсон Грей. Я вам уже звонил по поводу чемодана. Да, темно-синий чемодан, рейс из Нью-Йорка. Да, понимаю. Да, формуляр заполнил. Значит, вы сообщите, если отыщется? Спасибо. Доброй ночи.
– Что произошло? – спросил Остин.
– Чемодан потерял. В аэропорту поместил его, как и полагается, в автобусе, сзади, а сам не успел сесть. Пришлось дождаться следующего, через двадцать минут, а потом выяснять в бюро находок, где все эти вещи кружатся и кружатся…
– Кружатся?
– Ну, там что-то вроде карусели, а на ней чемоданы, и эта конструкция кружится, а увидевшие свой чемодан его снимают. И вот когда я туда добрался, моего чемодана уже не было. Кто-то, наверное, заметил, что я не успел сесть в автобус, ну и присвоил. А может быть, решили: раз владелец не является, можно взять.
– Сочувствую. Ну может, еще найдется. Там было что-нибудь ценное?
– Только рукопись.
– Философской работы?
– Нет, романа. И как на грех, единственный экземпляр. Ну да Бог с ним. Как ты, отец? Как поживаешь?
Когда-то называл меня папа, подумал Остин. Но что об этом вспоминать. Теперь передо мной совсем другой Гарс, рослый мужчина, нуждающийся в бритье, визитер, пришелец, судья.
– У меня все хорошо, – ответил Остин. – Рад, что ты вернулся домой.
– Домой, – повторил Гарс. – В том-то все и дело. Ну, что здесь происходит, как все, как Людвиг, он все еще живет у этой, как ее, Рикардо?
– Да. И он обручился.
– С кем же?
– С Грейс Тисборн.
– Как жаль. Жаль, но мне сейчас трудно говорить. Этот самолет меня расстроил. Если ты не против, я себе изжарю яичницу и улягусь в постель.
– Увы, в доме ни крошки еды… был хлеб, но я его выбросил.
– А молоко?
– Нет, понимаешь…
– Ну, тогда приму ванну – и в постель.
– Горячую воду отключили, – утомленным голосом произнес Остин. – Понимаешь, я как раз собирался уезжать… в отпуск.
– А куда именно?
– К морю.
– Прямо сейчас, в полночь?
– Да, а что тут странного?
– Можно мне пожить здесь, пока ты будешь там?
– Пожалуйста, живи.
– Тогда всего тебе хорошего. Извини, отец, но я в самом деле не в силах разговаривать. Помочь тебе снести чемодан?
– Стой. Я не в отпуск еду. Дорина меня бросила. Я потерял работу. И должен сдать эту квартиру кому-нибудь. Поэтому сам переселюсь к Митци Рикардо. Разумеется, на время. Мне ужасно жаль. То есть Дорина не навсегда ушла. Тут так все запуталось. Но все уладится, вот увидишь. Мне так жаль…
– Ну что ты. Не надо.
Слова иссякли. Остин с трудом дышал.
– Тебе обязательно надо идти? Ночью?
– Да.
– Значит, поговорим позднее.
– Хорошо, – согласился Остин, едва сдерживая слезы.
– Да, чуть не забыл. Там внизу для тебя письмо, нашел на ступеньках. Вот оно, у меня в кармане.
И Гарс протянул отцу конверт с напечатанным на машинке адресом. Остин посмотрел на штамп и вздрогнул. Торопливо вскрыл конверт и прочел:
Дорогой брат!
Прости, что так давно не писал тебе. Я так часто думал о тебе, особенно в последнее время, потому что я решил, по ряду причин, о которых расскажу тебе на досуге, уйти в отставку. Тебе известно, что я намеревался обосноваться на Востоке. Но убедился, что с возрастом тоска по дому и по близким людям становится все сильнее. Одним словом, я решил вернуться в Лондон. Мы с тобой за эти годы оба постарели и поумнели. Более не буду распространяться. Но поверь, я с огромным нетерпением и волнением ожидаю нашей встречи после стольких лет разлуки. Пусть Господь тебя благословит. От всего сердца желаю увидеться с тобой уже в этом месяце.
Всегда преданный тебе твой брат Мэтью
* * *
– Уж и не знаю, что мне делать, от забот просто голова идет кругом, – говорила миссис Карберри, обращаясь к Мэвис Аргайл. Миссис Карберри рассказывала Мэвис о своем умственно отсталом сыне Рональде, десяти лет. Кроме него, у миссис Карберри были еще четверо детей и муж-пьяница.
– Само собой, я все время молюсь, за домашними делами и вообще. Но при этом не легчает. Уолтер требует, чтобы я ребенка отдала в тот дом, ну знаете, в приют, потому что ребенок очень раздражает Уолтера, и бывает, что я уже почти согласна, только бы он не бушевал. Вот вчера вечером снова на меня напустился, что, мол, другим детям вредно, когда в доме такой ненормальный живет; Рональд не такой, но его никто не любит, знаете, и дети все время над ним потешаются, а он от этого еще пуще нервничает, в настоящее чудовище иногда превращается, а ведь с ним надо возиться, а работа стоит, но как же я могу позволить его в приют отдать, не могу, и все, сердце разрывается, ведь он не виноват, что таким родился. А сдам я его в приют, так ведь там он совсем сиротой останется, никто его там не пожалеет, а он от этого и умереть может, а я о нем все время буду думать, как он там, бедненький мальчик, плачет, наверное, зовет маму.
Маляры только что ушли. Миссис Карберри складывала вещи в стиральную машину. У ее старшего сына неприятности с полицией. Муж – хам и тиран. У этой женщины, подумала Мэвис, действительно серьезные неприятности; что по сравнению с ними мои нестойкие, зависящие от настроения капризы? И все же они для меня реальны, и хотя миссис Карберри нельзя не сочувствовать, очень трудно представить, что реален и ее мир, невыносимый, наполненный детским плачем и грубыми окриками мужа.
– Ах, если бы вы согласились его принять, – вздохнула миссис Карберри, – хотя бы на время. С ним никаких особых хлопот, с моим бедненьким малышом. Социальная опека за него платила бы, и он ходил бы в специальную школу, как сейчас ходит, а я бы за ним смотрела.
– Это невозможно, – ответила Мэвис. Миссис Карберри и раньше об этом говорила. Но Мэвис не сдавалась. Стоит Рональду оказаться в Вальморане, и он останется здесь навсегда.
Миссис Карберри не спорила. Выглядела она страшно усталой, запуганной, старой, старше Мэвис, хотя была, кажется, лет на пятнадцать моложе. Мэвис полнела, но каким-то таинственным, лишь ей известным способом сохраняла привлекательную внешность. Ей было пятьдесят, но иногда можно было дать и двадцать пять. А Дорине вечно будет восемнадцать.
Вальморан был старым родовым гнездом, где жили и умерли родители Мэвис. Этот белый итало-викторианский домик находился в прикрытом облачками древесных крон уголке Кенсингтона. Став на какое-то время приверженкой католицизма, Мэвис хотела отдать дом сестрам общины «Пресвятого Сердца». Она сама собиралась стать монахиней, и, таким образом, Вальморан был как бы ее взносом. Но дорогостоящая лондонская недвижимость требует для приобретения чрезвычайно сложных финансовых операций. Монашек, дам рассудительных, насторожили стоимость дома и вероятная борьба с местными властями, а также напугало откровенно угрожающее письмо кузенов Мэвис. Несмотря на это, процесс продажи дома начался, но Мэвис вдруг передумала. Бросила мысль о монашестве, посчитав, что Бога нет, и вместо этого решила завести как можно больше романов, что ей прекрасно удалось. Но позднее ужасное несчастье вновь привело ее к порогу обители «Пресвятого Сердца», неверующую, но полную отчаяния. Ее детский католицизм, очистившийся до абсолютной утраты веры и в настоящий момент подкрепленный разочарованием в важности дел этого суетного мира, ждал ее в этих мрачных комнатах, где шелестели длинные черные юбки, а в глубине все время закрывались неслышно какие-то двери. Мэвис вновь предложила им свой дом. Но сестры оказались сметливыми и предусмотрительными. Естественно, им хотелось заполучить Вальморан. Но на их условиях. В частности, чтобы Мэвис стала одной из них. Через несколько месяцев как-то так получилось, что дом превратился в убежище для девушек, а Мэвис стала его попечительницей. Деньгами снабжали монахини, местные власти и состоятельные друзья из числа католиков. Ответственность и риск Мэвис взяла на себя.
Вера к ней не вернулась, а иногда она ощущала просто ярость по отношению к религии детства. Но по необходимости и с горькой самоиронией она вела жизнь, полную самопожертвования. Приют был совсем небольшой, в доме одновременно жило не больше двух-трех девушек, и хотя Мэвис всегда была занята, до изнеможения себя никогда не доводила. Подопечные, девушки глуповатые, необразованные, чаще с сомнительным прошлым, но неизменно набожные, вызывали в ней интерес и некоторые – небольшое сочувствие. Справлялась она умело, но когда добрые сестры упоминали о «благодати», лишь усмехалась про себя. Она наслаждалась своей умелостью и, словно сластолюбец, с упоением вкушала роскошь вновь обретенной невинности. В прежние годы, полные безумств, она всегда просыпалась с чувством вины. Можно подняться над любым страданием, кроме чувства вины, если видеть что-то высшее, если дана способность видеть что-то высшее. В течение тех лет ее терзали чувство вины и раскаяние. Сейчас Мэвис просыпалась с ясной головой, с ощущением собственной пустоты, которую заполняют настоятельные потребности других людей. Волей случая и не самым легким путем она достигла желанной в былые времена моральной награды – жизни, похожей на гладь стоячего озера, существования бесцветного, прозрачного и очищенного, полного хлопот и при этом ни с кем не связанного.
Связывало ее только одно, и это была, конечно, Дорина. Вальморан принадлежал Мэвис, согласно завещанию матери. Отец женился вторично и опять на католичке, тоже умершей молодой, вскоре после рождения Дорины. И Мэвис пришлось заменить Дорине мать. Когда Мэвис переживала безумства молодости, Дорина еще ходила в школу. Она была милой девочкой, скромной, сдержанной, умеющей справляться со своими делами. После смерти отца у нее наступила полоса злоключений, но в то время Мэвис было совершенно не до младшей сестры. С Дориной начали происходить разные странные случаи. «Боюсь, что ваша сестра притягивает разрушительные силы», – жаловалась Мэвис очередная директриса, но Мэвис хватало тогда и собственных «сил», с которыми приходилось бороться. В самом деле, как только Дорина появилась в Вальморане, тут же начались необъяснимые неполадки с электричеством, со стен срывались и падали на пол картины, трескались стекла. А один раз прозвучал ужасающий грохот, будто с лестницы сбросили фортепиано. Но все эти явления исчезли, как только Дорине исполнилось восемнадцать.
Бросив школу, Дорина поселилась в Вальморане сразу после основания приюта. Несмотря на сообразительность, ей не удавалось сдать ни одного экзамена. Она часто страдала какими-то неясными недомоганиями, подозревали, что у нее склонность к туберкулезу. Дорина немного помогала по дому, училась на курсах машинисток, на полставки работала в библиотеке. А по большому счету ничего не делала; и ей удавалось создать посреди шума повседневности собственную область тишины. Она была духом сада, духом лестниц, ее всегда видели с цветами в руках. Загрубелые в жизненных передрягах обитательницы приюта добродушно подсмеивались над ней, называя между собой «нашим чудом».
Мэвис часто приходила от нее в отчаяние, но столь же часто умилялась. Мэвис знала, что сестра несчастна. Временами, глядя в ее таинственные глаза, она спрашивала себя: не спрятались ли все эти «силы» внутри Дорины? Многое оставалось непонятным. Что творится у нее в душе? Может, Дорина презирает всех этих девушек, считает их дерзкими и неискренними созданиями? Мэвис так и не удалось построить для сестры нормальный дом. А может ли так быть, что Дорина чувствует обиду из-за денег, ведь ей самой не оставлено ни копейки. Конечно, сестры любили друг дружку, а Дорина вообще обладала способностью создавать впечатление идиллии. Монашки, которые, как правило, держались в стороне, пробовали переманить ее к себе, но она как-то по-своему от них ускользала. Ей тоже не нужен был Бог, но она была куда беззаботней сестры. Она никогда не молилась, но при этом не чувствовала ни потребности делать это, ни вины, что забросила молитвы. У нее был свой собственный мир.
Все планы, для нее составляемые, вскоре неизбежно начинали затягиваться дымкой, и терялось понимание, для чего это все задумывалось. Как только Дорина начинала воплощать в жизнь какой-нибудь план, он тут же утрачивал смысл. Более или менее ясно было только то, что ей надо выйти замуж, и Мэвис вложила немало сил в отбор претендентов. Дорина была равнодушна. Молодых людей приглашала Мэвис. На самом деле мысль, что Дорина в конце концов сделает свой выбор и выйдет замуж, доставляла ей только боль, причем разного рода. Иногда она приглашала Остина, и он иногда приходил, не как ухажер, разумеется, не как вздыхатель, такое ей никогда в голову прийти не могло, он был слишком стар, и вообще никчемный человек, но она жалела его, потому что он был братом Мэтью. Дорина тоже его жалела. Жалеть Остина – это было для сестер как бы совместным объединяющим занятием. Остин, обладающий уникальным талантом возбуждать к себе жалость, после смерти Бетти официально считался человеком «с разбитым сердцем». Но как раз «разбитое сердце» сильнее всего прочего могло пробудить интерес в молодой девушке.
Дорина заинтересовалась Остином еще и потому, что он был братом Мэтью, который в свое время был влюблен в Мэвис, но что-то у них не получилось. Мэвис тогда решила уйти в монастырь, а Мэтью вообще уехал из страны. Что именно произошло, это позабыла и сама Мэвис. Ясно, что какая-то нелепость. Мэтью исчез, и связь с ним прервалась. Мэвис никогда об этом не говорила и даже не думала, разве что в те редкие минуты, когда с раздражением замечала, как сильно это прошлое привлекает сестру. Само собой разумеется, вопрос никогда не обсуждался. И вот пришел час расплаты.
Позднее уже казалось неизбежным, что между Дориной и Остином возникнет влечение. Мэвис восприняла событие с улыбкой, но полюбить Остина не смогла: такое насильственное родство с Мэтью ее обижало, хотя замужество сестры не означало возобновления личных контактов. Было нечто, чего она не могла простить Мэтью, что ей хотелось забыть, – то ли его безуспешные ухаживания, то ли собственный неудачный выбор. Иногда ей казалось, что именно ее несостоявшееся замужество и есть причина связи Дорины с Остином. Это не означало, что Остин пробуждал интерес к себе только из-за ауры, окружавшей Мэтью. Отношения Остина с братом были напряженно-туманными. Неужто это повторение событий было предрешено свыше, словно в какой-нибудь трагедии о двух братьях? Если так, то тем хуже для Дорины. Когда в их семье начались нелады, Мэвис не удивилась, хотя не совсем понимала, что же все-таки там случилось. Ведь создавалось впечатление, что не было никогда никаких ссор. Когда на небе появились тучи, Мэвис обрадовалась. Счастливая семейная жизнь Дорины ни при каких обстоятельствах не могла бы стать для нее источником радости. Кем она была бы для счастливой замужней Дорины? Просто одинокой стареющей родственницей. Нет, в такой роли по отношению к младшей сестре она выступать не хотела. Но Дорине несчастной она готова была посвятить всю себя без остатка. В такой своей душевной ущербности Мэвис греха не видела. И ее устраивала возможность навсегда избавиться от Остина.
Но наверное, там все было не так уж безоблачно. Дорина стала чаще приходить в Вальморан и оставалась надолго, снова попадая в прежнюю зависимость от сестры. На верхнем этаже по-прежнему была готова для нее комната, в которой ничего не менялось. Однажды она сказала сестре: «Наверное, уже не вернусь к Остину, во всяком случае, не сейчас. Нам надо какое-то время побыть врозь. Надо разобраться в себе. И немного отдохнуть друг от друга… Он рад, что я сюда ушла». И Мэвис поняла. Остин обладал ревнивым и захватническим нравом. И наверняка он решил, что в Вальморане его молодая жена окажется запертой не хуже, чем в монастыре. О деталях Мэвис не спрашивала, а Дорина не торопилась рассказывать.
В последнее время внимание Мэвис было поглощено нагромождением проблем, связанных с будущим приюта. Дом по-прежнему принадлежал ей. Монастырь вдруг высказал пожелание передать здание муниципалитету. Состоятельные католические семьи возражали. Власти предлагали за дом сумму, казавшуюся Мэвис смехотворной. Между тем крыша нуждалась в ремонте, внутри требовались побелка и покраска, надо было чинить проводку. Власти снова предложили плату – за кратковременную аренду. Монастырь согласился поддерживать статус-кво при условии, что торг будет продолжен. Один бизнесмен-католик пообещал возместить стоимость ремонта, уже подходившего к концу. Дом стоял пустой, устоявшийся запах выветрился, люди из социальной опеки предложили новую мебель. Вальморан снова стал похож на обычный дом, на лестницах и площадках которого Мэвис то и дело захватывали врасплох воспоминания об отце.
Ее собственное будущее тоже было неясно. Если передать дом местным властям, она уже не сможет исполнять в нем роль опекунши. Об этом не говорили, но все и так было ясно. Доброжелатели предлагали ей различные должности, иногда довольно привлекательные. В последние годы ее жизнью правила необходимость. Но наверняка это было не очень веселое время. Ее это беспокоило. Таким вот странным образом Мэвис почувствовала, что возвращается к нормальной жизни и что перед ней открывается возможность выбора. Ее ничто не обязывало поддерживать ложную репутацию святой. Она не отказалась от мира, и жизнь по-прежнему предлагала ей множество вариантов. Мэвис почувствовала, что снова вышла на солнечный свет, и ей казалось, что она почти такая же, как и прежде.
«Нет, – подумала Мэвис, – Рональда Карберри я к себе не приму. Пусть у него и трогательное личико. Но он совершенно неуправляемый, ничего из него не выйдет, он никогда не станет полноценным человеком». Мэвис знала, что стоит только чуточку расслабиться, и ей всучат Рональда навсегда. Но она не хотела брать на себя такую ответственность, не желала вновь погружаться в душную атмосферу воспаленных людских тяжб. Этого по крайней мере она научилась избегать в своей внешне самоотверженной жизни.
Выйдя из просторной кухни, Мэвис пошла в гостиную. Чтобы хоть как-то сохранять душевное равновесие, она отделила для себя часть дома, ряд комнат, заполненных фамильной мебелью и хорошенькими безделушками, сохранившимися с прежних времен. Из окна было видно, как миссис Карберри, повесив голову, удаляется в сторону дороги. Миссис Карберри верит в Отца и Сына и в Пресвятую Богородицу не меньше, чем в Уолтера, Рональда и Мэвис. Под лучами солнца розовела вишня, цветущая на углу. В неподвижном воздухе лепестки опадали на землю, как осенние листья. Согбенная миссис Карберри шла сквозь дождь лепестков. Мэвис нетерпеливо ждала, когда она скроется за углом. Вот наконец исчезла, и Мэвис сразу стало легче. Она перешла от этого окна к тому, что выходило в сад, и увидела Дорину, стоящую босиком посреди лужайки.
Дорина в одиночестве – в такие минуты Мэвис часто тайком наблюдала за ней – вела себя свободно, как животное, не знающее скуки, целиком поглощенное процессом жизни. Сейчас она пробовала пальцами ноги поднять с земли веточку. Сгибала пальцы, стараясь обхватить прутик, но ничего не получалось. Не изменяя позы, она сорвала маргаритку, выпрямилась и прижала цветок к губам. После этого повернулась на пятке и, не выпуская цветка, начала пальцами расчесывать волосы. Не слишком густые, но длинные, сейчас они светлым потоком падали на спину – Дорина то распускала их, то заплетала в косу. Дальше виднелась живая изгородь, алые, уже отцветающие тюльпаны, какое-то дерево и высокая белая стена. Дорина выглядела девушкой с картины, вечно ждущей своего возлюбленного. Невозможно поверить, что ей уже за тридцать. Мэвис наблюдала за ней с раздражением, смешанным с любопытством. Еще чувствовала жалость, любовь и что-то похожее на страх. Ну вышла бы хоть за порядочного парня с хорошим образованием, служащего в Сити, а не за этого чудака с его странной рукой. Хватит того, что и сама чудачка.
– Дорина!
– Что, дорогая?
– Иди в дом. Я хочу с тобой поговорить.
Вот она и в комнате. На ней длинное кремового цвета платье с узором в виде алых веточек. С удлиненного, худощавого, бледного лица смотрят большие серые глаза. Викторианского мастера акварельных портретов наверняка привлекло бы это хрупкое лицо. Ростом она была выше Мэвис, уже начинающей полнеть. Кудрявые волосы у Мэвис короче, чем у Дорины, но всегда в беспорядке и уже присыпаны желтоватой сединой, которая когда-нибудь превратится в серую. Глаза у нее не такие большие и нос не такой орлиный. Платье, как и у сестры, цветастое, с оборкой по низу. Сестры до сих пор носили платья, какие нравились отцу – адвокату, в свободные минуты занимавшемуся живописью. Он обожал красавиц дочерей и, наверное, был бы недоволен, если бы жены подарили ему сыновей. Дорина еще при его жизни с увлечением рисовала и даже писала маслом. Но ни она, ни сестра не имели особого таланта.
– Ой, совсем забыла, мне же надо было выстирать…
– Миссис Карберри все сделала.
– Привела Рональда?
– Нет. Я не хочу. Оставит его здесь навсегда.
– Ну и что в этом плохого?
– Но это же ребенок, представь!
– Он такой трогательный.
– Да, ужасно трогательный. Но хлопот с ним хватит на всю жизнь, и нас это не касается.
– Я думала, Луи придет утром. – Так она называла Людвига.
– Звонила Клер Тисборн.
– Да? И что сказала?
– Мать умерла вчера вечером…
– Как жаль… – Дорина выглядела испуганной. Каждое известие о смерти она примеряла на себя. – Надеюсь, она не сильно мучилась… миссис Ледгард.
– Нет. В конце концов этого все ждали.
– Смерть нельзя ждать, это невозможно.
– Возможно. И еще одно. Грейс обручилась.
– С кем? С Себастьяном?
– С Людвигом.
– С Луи, нет! – Дорина отвернулась к окну. – Грейс счастливая. И Луи тоже. Она такая милая. Но как это все странно.
– Да, мне тоже кажется странным, – отозвалась Мэвис. Она слегка огорчилась за сестру. Людвиг был чудесным парнем и вносил радость в жизнь сестры, к тому же именно она и Остин его в свое время нашли и привечали. Он стал частью их жизни. Ведь Дорина и Остин так редко показывались в шумном обществе. И вот теперь Людвиг ушел. Грейс наверняка не станет терпеть этой довольно странной дружбы с Дориной, этих его почти ежедневных походов к Дорине и к Остину. Но с другой стороны, это может обернуться и к лучшему, если в результате Дорина решится насчет Остина. Клер сообщила и о том, что Остина уволили с работы.
– А что еще Клер говорила?
– Больше ничего, – солгала Мэвис. Пусть Остин сам все скажет.
– Шарлотта унаследует дом.
– Клер полагает, что они вдвоем унаследуют.
– Только бы Шарлотта осталась там жить… Бедная миссис Ледгард. Как это страшно.
– Когда ты увидишься с Остином? – спросила Мэвис. – Ты ничего не сможешь решить, прежде чем не встретишься с ним. А сейчас ты как будто спишь.
– Я ему напишу.
– Вечно только пишешь ему и пишешь. Хватит писать – пора встретиться. Письмо за письмом, потом появляется Людвиг с цветами… это все бессмысленно…
– Не говори так. Тебе никогда не приходило в голову, как пуста и ужасна жизнь?
– Приходило. Но лучше уж пусть будет спокойно-ужасной, чем бурно-ужасной, как у миссис Карберри. Ах, Дори, Дори…
Глаза Дорины наполнились слезами.
– Пойду приготовлю завтрак, – сказала Мэвис.
Она не захлопнула дверь за собой, а осторожно закрыла. Горести Дорины касались и ее, и не только касались, но даже как бы пачкали. Только сила духа может развеять это колдовство. Неплохо бы попросить миссис Карберри помолиться за них всех.
* * *
– Мы на острове, – бормотал Остин. – Ты и я. На острове. А где Людвиг?
– Пошел с Грейс в кино, – ответила Митци.
– Хорошо. Так что я говорил? А, что мы на острове. Мужчина нуждается в женщине, в нежности, и этого ничто не заменит. Выпей-ка еще виски. Говорю тебе, потому что я… Остин… ты… э-э… как тебя, годы и годы на этом острове, а маленькая женушка все ждет и ждет…
– Остин, ты совсем пьяный.
– И я туда попаду, Митци, там красиво, понимаешь, уж точно после того, как они все умрут, а старый пес меня узнает и замашет хвостом…
– Мне хотелось бы иметь пса. Всегда хотела обзавестись. Хотя в Лондоне трудно держать.
– А женушка все ждет и вращает веретено, будто какая-то чертова сивилла, а годочки летят, и я целыми днями сижу на песочке и роняю слезы, потому что нимфа, здоровенная нимфа не отпускает меня домой.
– Остин, ты тут всего два дня и…
– Не буду тебя просить, Митци, чтобы ты села ко мне на колени, потому что кресло развалится. Но ты не грусти, придет день – и ты встретишь мужика еще более могучего, чем ты. А знаешь, меня даже радует, что нет работы, свободней себя чувствую. Долой суетные заботы. Ой, я узнал страшные вещи, даже и не догадываешься, какие страшные.
– О Дорине?
– А должно быть именно о Дорине, а? Нет, не о Дорине… ишь чего захотела, моя крошка… Дорина в безопасности, ей ничего не угрожает, в ее клеточке, где ее кормят зернышками через прутики. Дождется меня, потому что обязана дождаться, пусть благословенно будет ее невинное боязливое сердечко.
– Так о чем же ты узнал?
– Ничего нового не узнал. Как всегда, все только хуже. Уже в животе матери человек знает свою судьбу, лежит, как в гробнице, запертый, стиснутый вместе со своим плачем. Только, к счастью, об этом забывают, это вылетает из памяти. Хорошо знаем день своей смерти, только забываем. Рассказать тебе историйку?
– О Дорине?
– Ты всегда охотно о ней слушаешь, да? Нет, не о Дорине, она же святая, она над нами, не в этом мире, ангел во плоти, на своем острове, а мы на своем. Никогда ничего тебе о ней не расскажу, никогда, пусть у меня язык отсохнет, если хоть раз заикнусь. Придвинь стакан, вот так, очень хорошо. Так что я хотел? Господи, мне так хотелось иметь дочь. О чем я говорил?
– Остин, ты пьяный, иди лучше поспи.
– Но не с тобой, девчушка моя. Даже таким большим девочкам не разрешается получать все без разбора. Застегни халатик, курочка моя. Не хочу любоваться твоей рубашечкой. Мне сесть к тебе на коленки?
– Остин…
– Я не так пьян, как тебе кажется. Просто хочу разогнать тоску-печаль. Рассказать тебе сказочку?
– Бутылка пуста.
– Сказочку хочешь послушать?
– Ладно, но…
– Давным-давно жили на свете два брата. Но эта сказочка не о нас с Мэтью. Знаю, что ты именно так и подумала, но это не так. Стало быть, жили на свете два брата, и жили они на вершине высокой горы, а внизу, у подножия горы, расстилалось глубокое-преглубокое озеро, голубое, а на дне озера жила одна девица…
– Без воздуха?
– Тихо, слушай дальше. И эта девица была самой прекрасной и самой желанной на свете. И однажды младший брат сказал старшему: «Сойдем вниз и заберем себе эту девицу». А старший ответил: «Одна девица на двоих, так ничего хорошего не получится, отказываюсь от своей доли, иди и бери ее себе». И тогда младший сошел с горы, а была та гора крутая, очень крутая, и взял себе девицу…
– Как?
– Не важно. И вот когда он с девицей начал снова подниматься на гору, старший посмотрел вниз и, увидев, как они поднимаются, не смог этого перенести, взял громадный камень и столкнул его вниз, и раздавил младшего брата…
– Раздавил?
– Да, так что тот сделался плоским, как вяленая рыба.
– А что случилось с девицей? Тоже погибла или стала женой старшего?
– Вот тут-то начинается самая смешная часть сказки. Девица-то не настоящей оказалась. Из пластика, как искусственные цветы. И младший-то как раз и нес девицу брату показать, чтобы и тот тоже посмеялся.
– Значит, старший убил его напрасно?
– Тут дело посложнее. Разное рассказывают, но на деле все куда сложнее, чем кажется. Что это, Митци?
– Где?
– Шум какой-то, там кто-то на лестнице. Быстро сходи, посмотри, быстро…
Мэтью, уже несколько минут слушавший под дверью, поспешно сбежал по лестнице. Но входная дверь не поддавалась, иначе он уже был бы на улице; пока он возился с защелкой, Митци вышла на площадку и зажгла свет.
Мэтью обернулся и увидел наверху, на лестничной площадке, женщину, одетую в старый халат, высокую, с короткими светлыми волосами, окаймляющими крупное румяное лицо. В тусклом свете она возвышалась монументально, словно древняя каменная баба. Митци смотрела вниз. Там стоял плотный немолодой лысый господин с вытаращенными глазами и испуганным лицом, в руке он держал портфель. Похож на налогового инспектора. Какой-то незнакомец.
– Чего вам надо? – спросила она.
– Весьма сожалею, – проговорил незнакомец. – Я шел наверх. Звонок, наверное, не работает. И скорее всего я ошибся адресом. Мне нужен человек по фамилии Гибсон Грей, Остин Грей.
– Звонок не работает с самой войны, – пояснила Митци. – Подождите минуту. Пойду посмотрю, дома ли мистер Грей.
Наверное, решила она, какой-то судебный исполнитель за Остином явился.
Но Остин куда-то исчез. Наверное, ушел в кухню, находящуюся рядом с комнатой. Так и есть. Стоит возле умывальника и тяжело дышит. Лицо мокрое, с волос падают капли.
– Там…
– Я знаю. Это мой брат.
– Брат?
– Сейчас я к нему выйду.
– Что ты делаешь?
– Хочу отдышаться.
– Думаешь, он слышал?
– Наверняка.
– Ну и что?
– Это очень важно. Можешь налить мне немного бренди? Виски уже закончилось.
Митци вытащила из буфета бутылку и налила. Остин выпил одним глотком и закашлялся.
– Где он?
– Там, в коридоре.
– Иди глянь. А вдруг стоит под дверью?
Митци вышла и вернулась.
– Сидит внизу на ступеньках. Может, я…
Остин вышел на площадку. Очки он снял и спрятал в карман. Когда он спустился, Мэтью встал со ступенек. Остин протянул левую руку:
– Мэтью! Какая радость!
– Остин… Остин… – Мэтью сжал его руку в ладонях.
– Извини, – сказал Остин. – Мне надо сейчас выйти, срочный звонок. Не обижайся, я очень хочу с тобой поговорить, но потом. Прости, не обижайся.
– Можно пойти с тобой?
– Нет, не стоит. Я после с тобой свяжусь. Ты где остановился?
– В отеле «Браун».
– Понятно. Что же мы сидим, ведь мне срочно нужно позвонить. И разговор предстоит долгий. Рад, что тебя увидел. Мы обязательно встретимся. Но сейчас не жди меня.
Остин вошел в телефонную будку. Там, внутри, горел яркий свет. А снаружи тьма. Мэтью как и не было. От резкого света глазам стало больно. Остин поднял трубку и начал набирать номер. И вдруг какой-то страшный, неведомо откуда взявшийся порыв ветра ударил его в грудь и понес куда-то. Он сам за собой гнался по воздуху. Лежал на какой-то раскачивающейся доске, оказавшейся опрокинутой дверью телефонной будки. Еще немного – и он упал бы в черную яму, но успел из последних сил прижаться лицом к черному стеклу. И сквозь стекло он увидел два мигающих глаза, то вспыхивающих, то потухающих, будто совиные. Это Мэтью всматривался в него с той стороны. Остин хотел отвернуться, но ему показалось, что у него появилось шесть ног из резины, мягких и подгибающихся. Ах да, он же космический корабль, севший на Луне. Сел, но тут же вновь поднялся и полетел в обратную сторону. И вот появилось какое-то ярко-красное небо, усеянное искорками. Он стукнул коленом о бетонную стену, так что нога заболела. Вторую пытался засунуть в крысиную нору. Что-то странное кружилось у него перед глазами – вроде как телефонная трубка, вращающаяся по спирали на проводе. Сам он, должно быть, лежал на полу. Но где же его ноги?
– Как ты себя чувствуешь? – спросил Мэтью.
В телефонной трубке тоже слышался чей-то голос. Женский. Голос спрашивал:
– Вызываете полицию?
– Да, – ответил Остин. – Произошло убийство.
«Нервы, – подумал Мэтью, – обыкновенные нервы. Обычное явление. Я не мог отложить эту встречу до завтра, так ведь? После разговора с Гарсом не составляло труда представить, о чем может думать Остин: пошел прямо к Гарсу, наговорил на меня, после чего не нашел минуты ко мне зайти, да и зачем, я же самый плохой; проводит вечера с Гарсом, а меня отодвигает в самый дальний угол, первый встречный важней меня, и никогда в жизни он не примчался бы к родному брату прямо из аэропорта, это ясно. Вот так могут выглядеть его мысли. Я могу лучше сыграть Остина, чем он сам. И вот я врываюсь взбешенный и совершаю это преступление на ступеньках. Догадался ли он, что я подслушивал? А теперь еще преступление в телефонной будке. Надо было просто тихо уйти в отель. Боюсь я его или что?»
Минутой позже Мэтью прошел в темноте мимо возвращающегося домой Людвига, но они еще не были знакомы.
Еще через какое-то время проехала полицейская машина с мигалкой.
* * *
«Дорогой Людвиг!
Твое последнее письмо нас очень удивило. Когда раньше ты нам писал, мы, должен признаться, не понимали, насколько это для тебя важно. Понимая, что ты чувствуешь, хочу тебе сказать, что шаг, который ты собираешься сделать, не только неразумный, но и ошибочный. Нам повезло, мы живем в демократическом государстве и поэтому должны принимать законы, пусть и пробуждающие в нас временную неприязнь, как Сократ поступал по отношению к афинским законам. Факт, что ты случайно родился в Англии, – вовсе не повод для того, чтобы предпринимать такой шаг, который даже у английских властей наверняка вызовет неприязнь. А власти США имеют длинные руки. Уверен ли ты, что тебя не подвергнут экстрадиции как дезертира? По твоему письму это трудно понять. Такое положение нас пугает, и в твоих побуждениях мы сомневаемся. Ты прекрасно знаешь, с какой благодарностью мы с матерью относимся к нашей стране, свободной стране. Несомненно, мы разделяем твое возмущение этой ужасной войной, хотя не можем согласиться, что она уже потому зло, что все войны – зло. Иногда то, против чего воюют, является еще большим злом, например, тоталитарные режимы, о которых мы в отличие от тебя знаем не понаслышке. Конечно, мы тоже не жаждем увидеть тебя в военном мундире. Ты наш единственный сын. Наверное, ты и не подозреваешь, как горячо молимся мы, чтобы Господь отдалил от нас эту чашу и чтобы тебя не забрали в армию, и в свое время такая возможность существовала. Но хватит уже на эту тему. Долг не имеет ничего общего с нашими внутренними желаниями. Нам кажется, ты не должен выбирать в пользу решения столь поспешного и необдуманного, если, конечно, не хочешь потом долго себя упрекать, не говоря уже об экстрадиции, которая может тебе угрожать. Мы понимаем, тебе хочется работать, и то, как легко и приятно жить в Англии, но ты ведь не англичанин. У тебя есть американское гражданство, от которого нельзя так легкомысленно отказываться, к тому же есть еще требования, которые Америка может предъявить к тебе за то, что ты в этой стране вырос, получил образование. Ты еще молод, а молодости свойственны необдуманные порывы. Но у тебя вся жизнь впереди, и с Божьей помощью ты еще успеешь натешиться и Англией, и работой там. Если ты сейчас не уладишь свои отношения с американскими властями, то долгие годы не сможешь вернуться сюда, а может, и никогда не сможешь, разве что с угрозой сурового наказания, тюрьмы; а ты ведь сам знаешь, какие страшные эти тюрьмы, где тебя даже могут убить. Тебе надо понять: если ты сейчас не уладишь свои отношения с властями, и именно здесь, то тем самым обречешь себя на изгнание из страны, которую имеешь счастье называть своей родиной. Мы уверены, что рано или поздно ты захочешь вернуться, любой ценой, и это-то нас и пугает. Твое предложение о том, чтобы мы переехали в Англию, мы принять не можем. У нас нет желания возвращаться в Европу, с которой у нас не связаны никакие радостные воспоминания. До сих пор нам удавалось держать все в тайне от соседей, которые постоянно спрашивают, когда же ты вернешься, но сегодня мы уже говорили о тебе с мистером Ливингстоном. Насчет даты получения повестки: он советует, чтобы ты сказал, что путешествовал по Европе и извещение пришло, когда тебя не было в стране. Лгать, конечно, неприятно, но это наилучший выход, позволяющий оставаться в рамках закона. А когда приедешь, мы вместе будем думать, как лучше оформить твое заявление с отказом от участия в войне. В последнее время отношение судебных органов стало не таким суровым, и возможны разные пути, но все это можно устроить лишь здесь, в США. Прежде всего тебе следует вернуться, и как можно скорее; чем больше пройдет времени, тем будет хуже; и мы страшно боимся экстрадиции, которая поломала бы твою жизнь. Пришли, пожалуйста, телеграмму с сообщением о том, когда приедешь. Мы очень волнуемся и болеем за тебя. Мама просит тебя поцеловать и надеется, что вскоре снова будешь дома.
Твой любящий отец Д. П. X. Леферье».
«Миленькая Карен!
Хочешь быть дружкой на моей свадьбе? Из этой фразы ты можешь понять, что я обручилась, что теперь я невеста, a promissa sposa.[3] Нет-нет, не с… А с молодым американцем, про которого тебе уже писала, – Людвигом Леферье, преподавателем древней истории! Значит, в конце концов быть мне профессоршей. Помнишь, как в школе мы гадали и мне выпал муж «умник-разумник», а Энн плакала, потому что ей все время доставался «преступник». Я и не думала, что так получится; когда в первый раз его увидела, он показался мне ужасно нудным, но вдруг ни с того ни с сего разглядела в нем благородного рыцаря. Меня это немного даже пугает, я чувствую себя какой-то странно пожилой, но при этом и бешено счастливой. Он порядочный, слегка хмурый, но очень милый, потрясающе умный и серьезный, совсем не… Помнишь, как мы давали обещание – не выходить замуж, пока не почувствуем себя фантастически счастливыми? Рядом с Людвигом я именно так себя и чувствую. Желаю и тебе, моя дорогая, встретить такое же счастье. Я всегда считала тебя своей сестрой, с первого дня в школе, когда ты мне сказала, что не надо переворачивать тюфяк каждый день. Догадываюсь, что ты до сих пор сидишь в Миллхаузе. Когда приедешь, дай о себе знать, встретимся и поболтаем, о нарядах и о любви! С огромной любовью к тебе
твоя неизменная подруга Г.».
«Себастьян!
Что я хочу тебе сказать? Посмотри на эту вырезку из «Таймс». Теперь понимаешь, какую ошибку ты совершил? В тот вечер, вспомни, я тебе кое-что пыталась посоветовать. К тому времени я уже отчаялась до тебя достучаться. Знаю, что в твоих глазах я всегда выглядела полной идиоткой. Сама призналась тебе в любви (мужчины таких женщин презирают) и отдалась тебе, зная, что ты любишь другую, и ты мог делать со мной все, что тебе угодно, ты знаешь об этом. Но с сегодняшнего утра мы живем в другом мире, в котором только от нас зависит, встретим ли друг друга вновь. Родители продолжают заниматься своими смехотворными делами, папа возле свиней, а мама открывает какой-то дурацкий бутик, поэтому в понедельник я могу исчезнуть и никто не заметит. Пообедаем в каком-нибудь приличном ресторане, сам закажешь, согласен? Скорее всего я остановлюсь у Энн Колиндейл, а не в родительском доме. Кстати, Энн влюбилась, но умно, потому что не в тебя. Не сообщай Грейс, что я буду в городе.
Твоя рабыня Карен.
P.S. Ты и в самом деле огорчен известием о Грейс? Бедненький мой».
«Дражайшая сестрица!
Я сказал родителям, что из-за экзамена (чистая ложь) не смогу приехать на похороны. Надеюсь, ты неплохо развлечешься. Несчастная бабушка. Все наверняка рады, особенно тетушка Лотти. А о разделе трофеев уже что-нибудь известно? Может быть, осуществится мечта тети – всем остальным членам семейства показать шиш. Подозреваю, что, нанянчившись с нами в детстве, пока наши родители развлекались, она не очень о нас беспокоится. Могла бы приземлиться в Монте-Карло. На ее месте я так бы и поступил.
А сейчас об отъявленном Леферье. (Кстати, что означает слово «отъявленный»? Надо будет справиться в словаре.) Наверняка он порядочный и умный, слишком большой подарок для тебя; уважаю его за то, что решил не возвращаться в свою кошмарную страну. Может, перестанешь наконец быть кокеткой. Мне надо было с тобой об этом раньше поговорить. Склонность к кокетству отгораживает тебя от окружающих. Некоторые женщины (к примеру, наша матушка) навсегда отгорожены от мира из-за своей любви к кокетству, хотя сами этого не понимают. Значит, он человек порядочный, и это меня весьма радует. Весьма? Может, я немного завидую? Не потерпит ли наша с тобой давняя дружба от этих перемен? Ральф Одмор утверждает, что Себастьян (надо ли тебе это открывать?) в меланхолии.
Ральф по-прежнему не знает о моих чувствах к нему. Мы с ним ведем возвышенные разговоры на тему истории Европы. О Боже! Признаюсь, вздохнул с облегчением, когда узнал, что ты не выходишь за Себастьяна. Предчувствуя страдания, как греческий мудрец, все равно уверен, что моя привязанность к Ральфу в течение нескольких лет превратится в пепел. Хоть молодой и нечувствительный, жертвой страсти пал я. Ральфа алкаю, хотя ведают алчущие, что все – лишь суета и прах. Если бы ты еще вышла за брата Ральфа, получилось бы вдвойне неловко.
Кстати, о неловкости. Получил еще одно письмо от матери, отчасти с глупостями насчет бабушки, а отчасти с повестью о злоключениях Гибсона Грея, которые в маменьке вызывают сочувствие и она собирается спасать, под влиянием, разумеется, самых благородных побуждений. (Таким, как наша мама, надо запретить писать письма.) Господи, сколько раз уже меня посещала эта мысль, что следует оставлять в покое дела других людей и не плескаться в них без меры. Мне наши дорогие родители представляются в виде двух гигантских, вдохновенно глядящих вперед улиток, оставляющих за собой длинный, мокрый от слез сострадания след. Только бы нам такими не стать. Боюсь этого, дорогая моя Грейси, боюсь, сестричка. Тетка Лотти хороша тем, что без кривляний печется исключительно о своих интересах.
Договорился с Ральфом о встрече на крикетной площадке, но, наверное, ничего не получится. Блюди себя, дитя мое. Случилось ли между тобой и Людвигом то самое, об этом я не спрашиваю, хотя с интересом выслушал бы.
Твой неизменно любящий братец Патрокл Тиресий Тисборн».
«Милая Дорина!
Искренне благодарю тебя за то, что черкнула несколько слов в связи со смертью моей бедной мамы. Хотя это уже было очевидно, мы все погружены в печаль и болезненно чувствуем потерю. Об этом не стоит много говорить. Ну что тут можно сказать? Она была чудесным человеком, и наши сердца сжимаются при мысли, что она ушла. С другой стороны, обручение Грейс, событие счастливое, дает нам почувствовать, что время летит неумолимо.
Позволь кое-что еще тебе сказать. Нас всех очень огорчило известие о том, что Остин лишился работы, ты, наверное, об этом знаешь. Джордж, он шлет тебе привет от всего сердца, активно пытается найти ему подходящее место. Он уже говорил об этом Остину, чем очень его обрадовал, поэтому и ты не огорчайся. Поиски работы, конечно, нельзя назвать занятием приятным. Тем временем почему бы тебе не погостить несколько дней у нас? Бывают времена, когда полезней оказаться вдали от собственной семьи, как бы на нейтральной территории, в новой обстановке. Меня тоже иногда посещает такого рода желание, даже сейчас, когда я в своей жизни ни на что не могу пожаловаться. Ты погостила бы у нас, как на каникулах. Помимо этого, я считаю, что тебе полезен был бы разговор с кем-нибудь доброжелательным, но не из числа твоих близких. Наверняка ты понимаешь. Остина тоже могли бы пригласить, если ты захочешь. Ты же знаешь, как мы хотим, чтобы вы оба были счастливы. После наших недавних горестей общение с тобой было бы для нас отрадой. Прошу, не возражай, и мы с Мэвис договоримся о дате твоего приезда.
Неизменно преданная тебе Клер.
P.S. Мы только что узнали, что Мэтью вернулся! Вот так неожиданность! Остин говорит, что тот явился к нему прямо из аэропорта – по-настоящему трогательно. Остин, кажется, рад его возвращению, и единственное, о чем хочется просить, – чтобы эта встреча стала началом счастливых перемен!»
«Дорогая Грейс!
Прими мои искренние поздравления! Только что прочел сообщение в «Тайме». Счастья тебе и благоденствия! Хочу, чтобы ты знала еще и то, что новость эта причинила мне боль, но пусть это останется моей тайной. Я всегда буду питать к тебе особые чувства, даже когда нам стукнет по девяносто. Почему у нас с тобой не сложилось, мы оба, наверное, понимаем, хотя это и трудно выразить, да теперь и не надо. Твой будущий муж очень мне нравится. Предчувствую, что станешь украшением Оксфорда. Когда пройдет надлежащее количество времени, я приглашу вас обоих на ленч. Не обойдется, стало быть, без еще одного укола в сердце. Смею ли я надеяться, что и твое кольнет? Больше ничего не скажу. Счастья и всяческих благ тебе желаю.
Твой друг, умеющий проигрывать, Себастьян».
«Дорогой Луи!
Узнала, что ты обручился, и спешу тебя от всего сердца поздравить. Грейс – замечательная девушка, и мы все рады, что вы остаетесь в Англии. Догадываюсь, что у тебя сейчас много хлопот. Но все же, надеюсь, отыщется минутка, чтобы навестить меня. Жду тебя уже несколько дней, а ты все не приходишь, хотя Остин мне говорил, что собирался. Твои визиты очень много для меня значат, потому что я вижу, как ты поддерживаешь Остина; что до остальных, то я сомневаюсь, на чьей они стороне. Это имеет отношение к тому, о чем мы разговаривали, когда ты в последний раз был у меня. Прости, что нагружаю тебя своими неурядицами. Я знаю, что до меня мало кому есть дело, кроме Остина и Мэвис, но ничего не поделаешь. Извини, я хотела написать всего пару слов, а написала гораздо больше, и чем дальше, тем бессвязней. Я хочу сказать, что ценю тебя за доброжелательность к Остину и вообще за доброту, и ко мне тоже. Пожалуйста, приходи, как только найдется время. Мне как-то грустно. Желаю тебе и Грейс самого наилучшего.
Дорина».
«Почтеннейший Леферье!
Тешу себя надеждой, что окажусь первым, кто передаст тебе хорошие новости, поскольку письмо от директора послано будет только завтра. Ты принят (еще бы) на должность преподавателя древней истории. С большущим нетерпением ждем твоего приезда и молим Бога, чтобы ты, часом, не передумал. С большой теплотой вспоминаю наши дискуссии. Наше гуманитарное отделение покоится, как тебе известно, на трех китах, а именно: на твоем покорном слуге, пишущем это письмо, занимающемся греческим и латынью, на еще неведомом тебе Макмарахью, философе, ну и в недалеком будущем на тебе, торговце из лавки древностей. Макмарахью хоть и со странностями, но вполне надежный. Наши студенты по праву смогут считать себя счастливчиками. Наша преподавательская хотя и не вполне похожа на афинское государство, тем не менее достаточно оживленное место. Хочу также высказать, как радует меня и Макмарахью (и директора, который, боюсь, прочит уже тебя на место декана) – как нас всех радует, что ты холостяк. Не так уж много нас, холостяков, среди здешних женатиков. С приятностью вспоминаю, как мы с тобой тогда напились, и с наслаждением вновь возобновлю борьбу против твоих еретических выпадов относительно «De Rerum Natural» и дельфийского оракула! Кроме того, я надеюсь, ты простил мне мое мнение, что Аристофана ты используешь исключительно как источник сведений об античных ценах на мясо. Понимая, что не такое, несколько легкомысленное письмо ты ожидал получить от важного оксфордского профессора, все же подписываюсь.
Искренне преданный тебе Эндрю Хилтон, друг и наставник».
«Дорогой Остин!
Извини, что в тот вечер появился без предупреждения. Сердце мое было полно тобой, и я должен был увидеть тебя без промедления, не дожидаясь утра. Прости, прошу, что я так неожиданно появился и исчез. С тех пор заходил к тебе два раза, но никто не открыл, хотя, кажется, один раз мисс Рикардо была дома. Телефон у тебя, наверное, не работает. Могу ли предложить тебе пообедать со мной в каком-нибудь тихом месте, допустим, у меня в клубе? Я должен тебе рассказать кое-что о своих планах. Ищу жилище и хочу остаться здесь навсегда. Ни в коем случае не собираюсь искать старых знакомых и Вальморан не навещу. У меня в Лондоне есть несколько коллег из дипломатических кругов, на случай, если затоскую по общению, но это вряд ли случится. Но очень хотел бы повидаться с тобой. Убедился (потом, когда будет время, расскажу подробней), что нельзя жить спокойно нигде, пока старые тревоги висят над головой, будто тучи на горизонте. Боюсь предлагать тебе свою помощь. Но ты наверняка сможешь мне помочь. И если в связи с этим говорю о братских чувствах, то с моей стороны это не пустые слова.
Неизменно преданный тебе твой брат Мэтью».
«Дорогой Людвиг!
Жаль, что никак не можем встретиться. Надеюсь, ты прочел записку, которую я оставил в дверях. Вернусь в пятницу. Занимался поисками работы в Ист-Энде. Хочу найти работу, прямо связанную со служением людям. Не могу передать, насколько меня утомила философия; сейчас я знаю это лучше (гораздо лучше), чем во время нашего последнего разговора. Я тогда назвал все эти рассуждения никчемным мусором. Сейчас считаю даже больше – это грязь. Но поговорим об этом, когда встретимся. Не упоминал еще твоего обручения, и сейчас вот что скажу: хорошо, что ты женишься на Грейс Тисборн. Хорошо и для нее, потому что ей достанется в мужья человек незаурядный, и для тебя – потому что осуществится то, к чему ты стремишься. Желаю вам счастья и того, что важнее счастья. Ты знаешь, о чем я говорю. Теперь об отце: мисс Рикардо в качестве отцовой подружки меня не очень устраивает, но радует, что ты рядом с ним. То, что еще в Америке я думал о нем и о тебе, подтвердилось. Прошу, будь и дальше с ним рядом. Именно сейчас не могу ничем помочь, разве тем, что буду держаться подальше от него, а также от Дорины и дяди Мэтью. В кругу семьи люди частенько, сами того не ведая, умеют одним жестом причинять страшную боль, а сам по себе этот жест может быть совершенно невинным. Я не знаю, в какой степени наши странные отношения тебе понятны. В любом случае не теряй связи с Дориной, и с отцом тоже. Наверное, ей сейчас и в самом деле лучше всего в Вальморане, и пока ты будешь там бывать, отец будет за нее спокоен. Прости мне все эти семейные глупости. При следующей встрече поговорим о чем-нибудь другом.
Гарс».
«Моя маленькая пташка!
Все время о тебе думаю. Как ты живешь? Пришлю к тебе Людвига с букетом цветов.
Вытащи из букета один цветок и пришли мне, как в давние времена, помнишь? В том, что касается тебя, твой муж – все тот же старый сентиментальный дуралей. Тоскую по тебе днями и ночами. Помнишь, написал тебе, что оставил службу? Поэтому поживу немного дольше у Рикардо и таким образом смогу заработать больше на сдаче квартиры; одновременно буду искать новое место. Митци, конечно, неряха и грубиянка, но она добрая и сдает мне комнату по дешевке. Кажется, вздыхает по своему фотографу. Ты, наверное, уже слышала, что Мэтью вернулся. Явился ночью; вид жалкий, как у побитого пса. Мне кажется, я обошелся с ним даже слишком сурово. Но скажу честно, я старался как можно вежливей дать ему понять, чтобы не совался в мои дела. Надеюсь, ты в этом меня поддерживаешь? (Очень тебя прошу, Дорина. Это так важно.) И с тех пор мы с ним не виделись, но пришло письмо, в котором он между прочим намекает, что ему куда лучше в обществе знакомых дипломатов, чем в кружке «старых друзей» (это надо бы дать прочесть Мэвис). Боюсь, он уже неисправимый кривляка и в нашем скромном мирке больше не покажется.
Что касается нас с тобой, то, может быть, лучше, чтобы все шло без изменений. Я чувствую, что ты по-настоящему отдыхаешь в Вальморане и находишься там в безопасности. Если Тисборны будут звать к себе погостить, ни в коем случае не соглашайся, они такие бесцеремонные и к тому же интриганы первоклассные. Джордж осчастливил меня обещанием найти место. Послал я его ко всем чертям. Не волнуйся ни о чем, детка, отдыхай, пусть на душе у тебя будет легко и спокойно. Покой позволит тебе найти саму себя и облегчит заботы, сделавшие нас такими несчастными. А потом вернешься к своему старому, невыносимому, но любящему мужу… влюбленному в своего драгоценного птенчика. Напиши мне, как проводишь время, чем занимаешься. Хочу как можно больше знать о тебе, чтобы видеть тебя глазами души.
Навечно, навсегда твой Остин».
«Привет, братец!
Жаль, что ты не был на бабушкиных похоронах, вот это было зрелище! Кладбище – место трагическое, несомненно, так что я неожиданно для себя даже всплакнула. Несчастная старушка: что она видела в жизни? Тетка Шарлотта плакала, и мама утирала слезы (свои собственные, а не теткины) черным траурным платочком. И папа украдкой всхлипывал, что меня, поверь, просто потрясло. Он очень чувствительный. Известно, что с бабушкой никогда не ладил, а на похоронах вдруг проняло. В машине рассуждал о смерти, краткости жизни и тому подобном. Это когда ехали на кладбище. А по пути обратно, наоборот, стал ужасно веселым, да и все остальные тоже. Тетка сразу будто лет на двадцать помолодела. Мама рассуждала о сервизе фирмы Споуда и о георгианских столовых приборах из серебра. Все поехали к нам домой, где намечалось нечто вроде поминального вечера. Сам сэр Чарльз прибыл (все никак не могу привыкнуть к его новому званию). И еще множество в меру элегантных гостей, мне незнакомых, несколько из Ольстера, сотрудников фирмы. Представь себе – какое-то время все стояли с серьезными лицами, и вдруг раздался прямо взрыв хохота из кухни: там папа с Чарльзом откупорили бутылку шампанского. И тут мы все как по команде помчались в кухню – расхватали бокалы, одни уселись на кухонном столе, другие в холле и на ступеньках с бокалами в руках, пробки летели в потолок, вообще неплохие получились поминки. Естественно, Людвиг тоже был, и, разумеется, ему происходящее не нравилось, но все же выпил немного, чтобы мне сделать приятное, и спустя какое-то время тоже повеселел. Да, конечно, он ко мне слишком хорошо относится, спасибо небесам за это. И будет хорошим мужем – ужасное слово, – вот видишь, я уже настолько древняя, что могу свободно употреблять такие выражения. Он умный, все понимающий и милый, и если, с одной стороны, серьезный, то с другой – очень смешной. Я рада, птенец, что ты ревнуешь. Но не бойся, нашей с тобой дружбе ничто не угрожает, потому что брат останется братом всегда. Как мне поступить? Людвиг хочет, чтобы я написала его родителям, а я не знаю, что писать. У меня предчувствие, что они серьезней (набожней) наших дорогих родителей, на которых ты так несправедливо зачем-то все время наезжаешь. Наши, насколько я помню, никогда нам не запрещали делать то, что нам нравится, а это неплохо, если учитывать, что они уже люди немолодые. Ты спрашиваешь, чем занимаемся с Людвигом, когда остаемся одни. Много будешь знать, скоро состаришься. Передавай привет Ральфу Одмору, которого я всегда (извини, милый братец) считала неряхой и грубияном. Но конечно, ошибалась – он лучше всех. Предполагаю, он даже умнее Себастьяна. Но утешает меня только одно: твое увлечение лицом того же пола – это переходный этап, и у тебя не будет, как у Оливера; по-моему, парням лучше с девушками и наоборот. Ответ напиши сразу же. Целую тебя, малыш.
Твоя блудная сестра Г.
P.S. А, еще о Гибсоне Грее и о том болотце вокруг него, в которое собираются нырнуть наши почтенные предки. Догадываюсь, мама по телефону тебе сказала, что Мэтью вернулся. Вот еще один человек, который должен попасть в мои сети. Хотя, говорят, он растолстел».
«Дорогая Клер!
Новость о том, что Грейс обручилась, и порадовала меня, и огорчила. Наши долголетние планы поженить детей были, наверное, слишком прекраснодушными, чтобы осуществиться, как ты думаешь? Мне кажется, они уже давно все обдумали и перерешили, и я считаю, что проявили рассудительность, а нам, престарелым мечтателям, будет урок. Мой Чарльз любит повторять, что не стоит слишком увлекаться судьбами других людей, даже если это наши дети. Надеюсь, Грейс будет счастлива, и очень хочу увидеть ее избранника.
До меня дошла новость, что Мэтью Гибсон Грей в Англии. Это правда? Тебе известен его адрес? Чарльз очень хочет заполучить его для какой-то торжественной церемонии, какой-то комиссии или чего-то в этом роде. Я слышала, он собирался стать членом монашеского ордена на Востоке. Но скорее всего это ложные слухи. Мэтью именно из тех людей, вокруг которых легенды так и кружат. Бедному Остину, думаю, не очень приятно. Даже если эта старая история с Бетти выдумана, Остину все равно наверняка не хочется, чтобы старший брат стал свидетелем его неудач. Но может быть, Мэтью здесь только проездом? Мы вас увидим на уик-энде в Миллхаузе? Молли утверждает, что еще раз пригласила Пенни Сейс, но без Оливера и Генриетты. (Очевидно, Джеффри не переносит Оливера.) Надеемся повстречаться с вами на уик-энде. Чарльз шлет приветы. Похороны его ужасно впечатлили! Аu revoir, целую.
Эстер.
P.S. Насколько я знаю, Гарса Гибсона Грея выгнали из колледжа и он тоже прибыл в Лондон. Боюсь, Ральфа тоже выгонят. Слава Богу, что он подружился с Патриком. Патрик благотворно повлияет на него».
«Моя дорогая Шарлотта!
Я должна была написать тебе раньше и выразить сочувствие по поводу смерти матери. Это не пустые слова, потому что когда кто-то умирает, следует с печалью задуматься о своей собственной судьбе. В последнее время я мало с ней виделась, но вспоминаю с благодарностью ее бодрость и неутомимость в те времена, когда она помогала финансово моим подопечным. Проявляемое ею милосердие всегда шло об руку со здравомыслием. Сожалею, что не смогла вовлечь ее в сферу социального служения как социального работника. У нее были прекрасные задатки для этого, и жалко, что она так много энергии отдавала узкому семейному кругу. Она могла бы возглавить полезное дело!
А сейчас о другом. Меня очень беспокоит Дорина. Клер пригласила ее погостить у них. Но она не поехала (тебе известно почему). Я тоже считаю, что ей не надо ехать, и в то же время она очень нуждается в общении куда более широком, чем я могу ей предоставить. В каком-то смысле именно я меньше всего способна помочь ей в сложившихся обстоятельствах. Тебя она любит и уважает. Может, ты смогла бы приходить к нам сейчас, когда у тебя появилось свободное время? Позвони и скажи, что ты об этом думаешь. Только не говори Дорине о моей просьбе.
Конечно, уместно будет добавить, что я очень рада за тебя, в том смысле, что ты не будешь больше нуждаться в деньгах. Приятно видеть, когда поправляются дела у тех, кто этого заслуживает, да еще если они наши друзья. Не обижайся на это слегка циничное высказывание, ведь в его основе самая искренняя симпатия. Приходи скорей. Обнимаю тебя.
Мэвис.
P.S. Правда ли, что Мэтью вернулся? Дай мне знать, если получишь какие-нибудь известия о нем».
«Здравствуй, отец!
Меня глубоко огорчает боль, которую я причиняю тебе и маме, и я умоляю меня понять и простить. Дело тут не в отсутствии серьезности; ты знаешь меня слишком хорошо и поэтому не можешь сомневаться, что никакая «легкая и приятная жизнь в Англии» не смогла бы меня отвлечь от важных для меня обязанностей. Но в таком негодном деле я отказываюсь принимать участие. Я много раз старался доказать вам, что эта несправедливая война – преступление, и не буду повторять своих доводов. Мы по-разному смотрим на этот вопрос. Пусть так. Но если ты согласен, что я по-настоящему верю в то, что говорю, то согласишься и с тем, что я не смогу красоваться в военном мундире. Если бы я вынужден был его надеть, то смотрел бы на себя с отвращением, как на преступника, который, подчинившись общественному мнению или даже моей любви к тебе, должен был бы убивать невинных. Если у меня вообще когда-либо были точно очерченные обязательства, то именно теперь. Что касается освобождения, то не представляю, как я мог бы официально его получить, я ведь не пацифист. Я над этим вопросом размышлял долгие годы, и теперь у меня не осталось никаких сомнений. Что касается угрозы экстрадиции, то ваши опасения напрасны. Британское правительство вообще не торопится выдавать «отказников», а поскольку я здесь родился, то ни о какой экстрадиции речи быть не может. Не вижу также ничего противоправного в том, что пользуюсь своим «случайным» рождением в Англии, и считаю, приняв во внимание мои обстоятельства, это рождение счастливым подарком судьбы, который следует принять покорно и с благодарностью.
Надо ли возвращаться домой, рвать повестку, отказываться от участия в войне, записываться в мученики – это спорный вопрос. Поступив так, я уподобился бы Сократу. Сократ не согласился подчиниться, и афинские законы не принудили его поступить бесчестно. Он говорил только то, что считал истиной, и был готов к последствиям. Я обдумал все не торопясь, старательно и понял, что такого рода самопожертвование не для меня. Нет, меня не пугает арест, я даже был бы не прочь посидеть в тюрьме, но эта горькая чаша, которую я согласился бы испить, привела бы к лишению паспорта, для меня закрыта была бы дорога в Европу, а вместе с этим, возможно, и дальнейший путь в науке. То есть у меня не оставалось бы иного выхода, как стать уже на сто процентов бунтарем. А это не является, я уверен, целью моей жизни. Ты, так часто приводивший мне в пример притчу о талантах, не можешь этого не понимать. Платон говорит, что справедливость – это когда каждый делает, что ему надлежит делать. Я должен продолжать то, что выбрал… развивать разум и сделать его плодоносным, в противном случае моя душа погибнет. Я не смог бы жить одним только протестом. Я не из тех, кому приносит удовлетворение жизнь в коллективе. Я чужд общественных интересов. Они бы мне наскучили и выхолостили мою душу. Я принадлежу к натурам созерцательным и никогда не превращусь в человека действия. Знаю себя и обязанности, которые налагает жизнь. Пойми, прошу тебя, что это не просто безосновательное, легкомысленное решение, но в него я вложил все, что во мне есть глубокого и продуманного. Принимаю его в высшей степени осмысленно.
У меня есть новость, которая тебя утешит и станет для вас с мамой надежным залогом того, что в будущем все образуется. Я обручился с молодой англичанкой. Ее имя Грейс Тисборн. В письме ее фото (правда, не очень удачное – в жизни Грейс куда лучше). Она из очень хорошей семьи: отец – высокий министерский чиновник, брат учится в частной школе (здесь их называют «паблик скул»), а сама Грейс – великолепная, милая девушка. Она очень хочет написать вам письмо, что вскоре и сделает. Радуйтесь вместе со мной, прошу, насколько можете. И не забывайте, что я с нетерпением жду той минуты, когда мы все сможем встретиться здесь, в Европе. Пожалуйста, помните об этом. Я люблю тебя, отец, и уважаю, и был бы послушным, если бы мог. Но я должен слушаться прежде всего собственной совести, чему ты сам меня всегда учил. Поймите, прошу, что я тверд в своем решении. Жду скорейшего ответа и вашего прощения.
Ваш любящий сын Людвиг».
«Муж мой любимый!
Спасибо за приятное письмо. Но где же Луи, где цветы? Ну что ж, нет так нет. Я по тебе страшно скучаю. Мы увидимся вскоре, но все же еще не сейчас. Ты все понимаешь; кто еще, кроме тебя, на такое способен? Тут как-то пусто, и внутри у меня тоже пусто… Я вижу, все, кроме меня, знают, что приближается какое-то событие, я не знаю… Ах, до чего я мучаю тебя, а тебе приходится прощать. Мне просто нужно подольше побыть в одиночестве, отдохнуть, снова начать существовать. Хочешь знать, чем я занимаюсь? Разными мелочами. Сегодня работала в саду. Подстригала живую изгородь и траву. Еще красила буфет и приклеила несколько снимков из журналов на дверцы. Получилось очень красиво. Полюбуешься, когда придешь. И у нас в доме сделаю так же. Меня огорчает немного, что ты сдал кому-то жилье, хотя допускаю, что так нужно. Может, это прозвучит глупо, но теперь мне кажется, будто мы не сможем уже вернуться в свой дом, ведь как бы там ни было, он наш. Я из него ушла, но он продолжает существовать. Быть может, это глупо, но я вдруг почувствовала себя бездомной. Прошу тебя, пусть тот, кто там поселится, уйдет как можно скорее; дом нельзя отдавать навсегда. Наверное, надо посоветоваться по этому делу с адвокатом? И проверь хорошенько, кто такой этот жилец, ведь у нас в доме столько общих вещей, писем, и твое собрание вещиц в шкафу, и личные мелочи. Не уничтожай ничего, только закрой надежно, как можно надежней, ладно? Я верю, что ты быстро найдешь работу, еще лучше прежней, и правильно сделал, что оставил то место, после сможешь вернуться домой. Я в мыслях с радостью вижу тебя там. Надеюсь, в том месте, где ты сейчас, тебе удобно. Митци Рикардо, кажется, неплохой человек. Передай ей мои наилучшие пожелания. И поцелуй за меня Гарса. Не огорчайся из-за Мэтью. Он сюда не придет. Ну вот, стало быть, живем здесь в нашем уединении, и все течет по-старому. Конечно, я не поеду к Тисборнам. Призраки меня не донимают, я много читаю. В конце недели я тебе пошлю ту книжку, которую прочту. Мне хочется, чтобы ты читал то, что и я. Прости меня и люби, как и раньше, а я буду любить тебя всегда.
Твоя непутевая жена Дорина».
«Дорогая Дорина!
Спасибо за письмо и добрые пожелания. Прости, что не смог тебя навестить, но я сейчас, увы, страшно занят. Приходится подолгу бывать в Оксфорде, где мне предстоит преподавать, об этом я тебе уже говорил. Из-за всего этого, боюсь, мне придется расстаться с миссией посыльного. Не сомневаюсь, что у тебя все будет хорошо, и наверняка позднее еще увидимся. С наилучшими, искреннейшими пожеланиями,
Луи».
* * *
– А нельзя ли посмотреть вон тот, побольше?
Ювелир взялся вытаскивать очередную кассету.
Людвиг незаметно пнул Грейс в щиколотку.
– Перстень с бриллиантом – это надежнейшее место вложения капитала в наши дни, – приговаривал ювелир. – Бриллианты, как и прежде, – лучшие друзья девушки, ха-ха.
– Сколько он стоит? – спросила Грейс.
– Шестьсот фунтов.
Людвиг пнул еще раз.
– Действительно изумительный экспонат, уверяю вас. – Ювелир назвал бриллиант экспонатом. На взгляд Людвига, все бриллианты были одинаковы.
– Мне не нравится оправа, – сказала Грейс. – А вон тот?
– Великолепный! Восемьсот фунтов.
«Это какая-то шутка», – подумал Людвиг. Началось с того, что он предложил поискать на Нотинг-Хилл небольшой изящный перстенек. Но Грейс привела его на фешенебельную Бонд-стрит. К магазинам такого уровня Людвиг еще не привык. Грейс, по всей видимости, тоже.
Людвиг жил как в тумане. С момента обручения мир стал совсем другим. Предметы окутались беловатым свечением, словно на театральной сцене или на телеэкране, и все вместе казалось слишком ярким и светлым. Эта белизна сама по себе еще не означала счастья, хотя Людвиг не сомневался, что он счастлив. Еще меньше он сомневался в своей любви к Грейс и в ее ответном чувстве. Они все еще робели друг перед другом, но это была какая-то новая разновидность робости. Разговор иногда обрывался. Это была тревога и стесненность подлинного влечения, столь далекого от поэтической бесплотности. Вдруг наступало странное молчание, они впивались друг в друга взглядом, потом обоих разбирал смех и они начинали целоваться. До постели еще не дошло. Людвигу не давало покоя и физическое влечение, и сознание собственной слабости, не дающей сделать решительный шаг. Он все еще не знал, девственница Грейс или нет. И никак не мог улучить минуты, чтобы рассказать ей о своих прошлых увлечениях, теперь казавшихся чем-то совершенно неинтересным и ненужным. Время от времени он произносил нечто вроде: «Пойдем вечером, после ужина, ко мне?» На что Грейс неизменно отвечала: «Нет, лучше не надо. Там столько народу, Митци меня не очень жалует, и Остин такой странный». После чего Людвиг спрашивал: «А когда твои родители уедут на уик-энд?» Грейс поясняла: «Опять перерешили». Поехать в отель? Но это так пошло. И она наверняка не согласится. Вот если бы у него был автомобиль. Остается Гайд-парк. Только вопрос – удалось бы ему снять с Грейс колготки за кустами? Иногда в отчаянии он чувствовал, что способен и на такое. Но без ободрения с ее стороны не посмеет даже предложить. Интересно, позволил бы англичанин такой абсурдной ситуации затягиваться? Как Себастьян поступил бы на его месте?
Таким образом, ночи были полны мятежных снов, а днем по настоянию Грейс они почти все время были вместе. Проводить столько времени в чьем-то обществе – для Людвига это было новым переживанием, и временами его удивляло, насколько прочно утратилась его любовь к одиночеству. Они прочесывали Лондон, словно пара туристов, всегда согласно ее планам и предложениям. Пропутешествовали вдоль реки до Гринвича, посетили Тауэр, осмотрели соборы в районе Сити, побывали в Хемптон-Корте, в Кенвуде и Чизвик-хаузе, целовались в Национальной галерее, в Институте Кортленда, в музее Виктории и Альберта; едва ли не каждый вечер ходили на концерты и в театр и просиживали в бесчисленных кафе, расположенных между Людгейт-Хилл и Глостер-роуд. Грейс хоть и не пила, обожала кафе, посещение которых было для нее новинкой. А вот Людвиг чувствовал, что напивается слишком быстро. Были еще рестораны. Грейс, стройная и вместе с тем любящая хорошо поесть, устраивала себе пиршество два раза в день. Ей нравились «Савойя», «У Прюнера», «Уилер». Людвиг заметил, что она любит сорить деньгами. Остатки американской стипендии таяли на глазах. А жалованье из Оксфорда придет не раньше сентября.
Ну конечно, все это было чудесно. Любой пустяк приводил Грейс в восхищение. Ничего не значащая мелочь превращалась в предмет неуемного восторга. Свидания она всегда назначала в каких-то невероятных местах, которых никто другой не выбрал бы. Встретившись, они совершали небольшую прогулку, потом кормили уток в парке или рыбок в Дорчестере, потом осматривали какую-нибудь достопримечательность, потом заходили в магазин, где продавалась лучшая в Лондоне нуга, или слушали бой часов в Коллекции Уоллеса, после чего шли в кафе с каким-нибудь смешным названием, а по дороге заворачивали в цветочный магазин, и Людвиг покупал там цветы – это на потом, когда приходила минута торжественного посвящения цветов Темзе. Грейс со дня обручения стала еще краше, еще привлекательней, и Людвиг, когда они прохаживались по театральному фойе или просто шли по улицам Вест-Энда, чувствовал гордость обладателя такой драгоценности. Таким образом, они очень много времени проводили в общественных местах, но очень мало, Грейс так хотела, ходили в гости. Их приглашали приходить вдвоем, но Грейс отыскивала разные поводы для отказа. Людвигу иногда казалось, что она избегает встреч с Себастьяном.
Говорили они постоянно о каких-то мелочах, но еще никогда в жизни мелочи не казались Людвигу такими захватывающими. Болтали о еде, о прохожих, о прогулках по Лондону. Людвиг обратил внимание, что Грейс хоть и восхищается своими новыми переживаниями, тем не менее не прилагает никаких усилий, чтобы связать их в единое целое. Время от времени она расспрашивала его о том или ином историческом событии, но не для того, чтобы узнать что-то новое, а предоставляя Людвигу очередную возможность поразить ее своей эрудицией. «Ой, какой же ты всезнайка!» – восхищенно восклицала она, когда он сообщал самые известные факты из жизни Перикла, Кромвеля или Ллойд Джорджа. Сама же не делала никаких усилий, чтобы что-то из его рассказов запомнить. Иногда ее вопросы носили философский характер: «Страдают ли блохи в блошином цирке?» или «Почему высокие ноты называют высокими?» Он всегда старался дать ответ. Об Оксфорде, который до прихода решающего известия перешел в разряд табу, упоминали лишь вскользь – какие там дома, старые или новые, какие вокруг места. По-настоящему об Оксфорде Людвиг размышлял только наедине с собой, с радостью предвкушая будущее.
А где-то тем временем происходили совсем иные, страшные, события. Время от времени он пытался заговаривать с Грейс и о них, но она отмахивалась от всего, что казалось ей мрачным, бросающим тень на ее счастье. «Это все в прошлом, – однажды сказала она. – Было и сплыло, осталось позади. Ты принял решение. И забудь». В каком-то смысле мудрый совет. Людвиг объяснял себе нежелание Грейс вдаваться в волнующие его вопросы не равнодушием, а как раз наоборот, беспокойством. Она все еще волновалась, вдруг он все же уедет, и поэтому ее вдвойне пугали минуты, когда его вдруг начинали беспокоить и волновать вопросы, ее пониманию недоступные. Он попросил написать родителям, но у нее никак не получалось собраться. Это вполне можно было понять. Такое письмо нелегко написать.
Все эти вопросы, требующие разрешения, не давали Людвигу покоя. Тревожила размолвка с родителями, с которыми он раньше никогда не ссорился – вообще всегда был послушным сыном. А теперь их жизненные пути, кажется, начинали потихоньку расходиться. Их доводы не были для него убедительны, но уж одно то, что приходилось доказывать отцу обратное, задевало и ранило Людвига. Он ясно видел (и ему было их жаль), что они боятся осуждения соседей, боятся судебных тяжб, боятся полиции, не хотят «нарушить порядок», не хотят, чтобы их непрочная, недавно добытая «американскость» оказалась под угрозой разрушения; боятся и того, что «длинная рука» американских властей схватит сына, унизит и уничтожит. Различие взглядов на эту войну составляло, пожалуй, самый понятный пункт спора, о прочем и говорить не приходится. Они любили Америку, а Людвиг если и любил, то совсем иную страну, чем его родители. Он перенес бы страдание, вызванное размолвкой, но в том случае, если бы был полностью уверен в себе.
В правильности своей оценки войны он не сомневался. Внешне все казалось простым и понятным. Но глубинная суть… Неужели родители и в самом деле считают, что им руководят только материальные соображения, что он предпочел здешнюю удобную жизнь гражданским обязанностям, что он обыкновеннейший трус? А сам он как считает? Несомненно, он любит Англию, разумеется, хочет попасть в Оксфорд и, конечно же, боится – на его месте всякий бы боялся умереть на этой войне. Но по ту сторону океана никого не интересует, что он думает и какие у него принципы. Здесь все легко. Все тяжелое осталось там. Может, ему следует вернуться и принять на себя эту тяжесть? В какой степени необходимо страдание? Насколько оно необходимо ему? В какой степени необходимо это подражание Христу? Должен ли он выступить героем драмы, или лучше обойти сцену стороной? Честно ли это по отношению к тем, у кого нет возможности уклониться; достойно ли это? Как он писал родителям, тюрьмы он не боится, примет заточение с охотой, только одно его по-настоящему пугает – что ему навсегда подрежут крылья. И тогда прощай, паспорт, Европа, мир науки, и никогда он не сможет развить свой талант. Это было бы падение в бездну, которого он страшился. Но в признании законности своих мотивов, идя, в сущности, по легкому пути, разве не был он на волосок от бесчестья? Время от времени он даже представлял, что возвращается и, как все, надевает военный мундир. Имеет ли он право считать себя исключением?
А сейчас рядом с ним Грейс, за которую он отвечает, которая связывает его с новым миром, привлекательным и одновременно тревожным. Общество англичан, в которое она ввела его, было свободным, либеральным и легкомысленным. Здесь, кажется, никому и в голову не приходило, что можно переживать разлад с собственной совестью из-за такого пустяка – возвращаться в США или нет? Никто об этом не собирался заводить разговор, никто этим не интересовался, не старался вникнуть. А может, они вели себя так из деликатности? В общем, по их поведению трудно было судить об этом. А принципиальный разговор с Гарсом, которого он с нетерпением ожидал уже несколько месяцев, все откладывался и откладывался. Только раз он встретился с Гарсом, и то на минуту, после чего тот погрузился в свои дела в Ист-Энде. Неужели Гарс избегает встречи из-за Грейс? Возможно, он с презрением отнесся к этому выбору и считает, что их дружба закончилась? Прежняя теплота исчезла из их отношений после того, как Людвиг обручился. Какова бы ни была причина, Гарс где-то пропадал и появляться не собирался. Ну и черт с ним, иногда думал Людвиг, если причиной тому больное воображение. Встретимся – хорошо, не встретимся – значит, так тому и быть, а бегать за ним не собираюсь. И все же этот разговор ему был нужен как воздух.
Между тем Грейс требовала показать очередное кольцо.
Пользуясь тем, что продавец отошел, Людвиг проговорил вполголоса:
– Эй, малышка, эти игрушки не для нас. Такое колечко мне не по карману. Одно такое потянет на весь мой банковский счет. Пошли отсюда. Скажи ювелиру, что нам надо подумать.
Но, одарив его обворожительной улыбкой, Грейс взялась пересматривать самые роскошные кольца.
– Грейс! – не сдержался Людвиг. Прикрикнул почти как хозяйственный муж, знающий цену деньгам…
– Тс-с! – махнула рукой Грейс. – Дай сосредоточиться.
– Милая, ну подумай…
– Но ведь это вложение денег.
– Но, моя умница-разумница, чтобы деньги вкладывать, надо их сначала иметь.
– Успокойся, Людвиг. За это кольцо не ты платишь. Наверное, возьму вот это, – обратилась она к продавцу. – Возьмете чек? У меня при себе паспорт и кредитная карточка. Если не верите, позвоните в банк.
Продавец поспешно заверил, что в честности клиентки ничуть не сомневается. Грейс выписала чек на кругленькую сумму.
– Не упаковывайте. Я сразу надену. Людвиг, можешь надеть мне на палец? Нет, на этот. Вот так. – И завертела ладошкой, стараясь поймать камешком лучик света.
– Поздравляю с удачной покупкой, – на прощание произнес продавец, – и разрешите пожелать вам всего доброго. Бриллианты – это, как говорится, навсегда.
Они уже выходили из магазина на пыльную, солнечную Бонд-стрит, когда Людвиг придержал Грейс за юбку вспотевшей рукой.
– Куколка, ты, наверное, сошла с ума? Неужели у тебя найдется столько денег?
– Да, сейчас уже есть, – невозмутимо ответила Грейс. – И отпусти юбку. – Она остановила такси. – К «Савойе», пожалуйста.
– Что значит «сейчас»?
– Бабушка все оставила мне.
– Все… тебе?
– Да. Дом, акции и ценные бумаги, счет в банке, словом, все. Я очень богата. Ты берешь в жены богатую наследницу.
– Господи! Все тебе? – Людвиг со вздохом откинулся на спинку сиденья.
– Все.
– И ничего матери и тетке Шарлотте?
– Ни шиша.
– Но ты должна им хоть что-то дать. Ради справедливости… ведь тетка Шарлотта…
– Надо уважать волю покойной. Смотри, какой огромный бриллиант. Ты такой когда-нибудь видел?
* * *
Она вдруг испугалась.
На пороге стоял посыльный с цветами.
Цветы наверняка для Элисон, для кого же еще. Вот только Элисон уже нет.
Шарлотта разобрала название фирмы на бумаге, укутывающей букет, но от кого цветы, так и не поняла: визитки в букете не оказалось. Это были красные гладиолусы. Она отдала букет назад.
– Это для миссис Ледгард?
– Нет, цветы для…
– Наверняка какая-то ошибка. Вы перепутали адрес.
– Нет…
– Ну хорошо, спасибо. – Она схватила цветы и захлопнула дверь.
Принесла букет в гостиную, успокаивающе пахнущую лимоном. Внимательно оглядела цветы. Нет никакой визитки. Да, наверное, прислал кто-то, еще не знающий, что Элисон умерла. Может, отнести на могилу, или так нельзя? Все равно. И вдруг подумалось: а может, это Мэтью прислал для меня? Он в Лондоне, но еще ни разу не дал о себе знать, как и все эти долгие годы. И вот эти цветы. Она зажмурилась.
А когда открыла глаза, то в окно увидела, что посыльный все еще стоит перед домом. Явно не знает, что делать. И он тоже заметил, что Шарлотта на него смотрит. Через минуту снова раздался звонок в дверь.
Ошибся адресом, решила Шарлотта, и только сейчас сообразил. Предположение, что цветы от Мэтью, было столь же приятным, сколь, увы, лишенным оснований, даже в какой-то степени нелепым. Отворив дверь, она протянула цветы молодому человеку:
– Ну вот видите, ошиблись.
Как жестоко, подумала она. Так давно никто не дарил цветов.
– Простите, – сказал молодой человек. – Вы, видимо, меня не узнали. Мне сразу надо было представиться. Гарс Гибсон Грей.
Не может быть, подумала она. Ведь Гарс Гибсон Грей – еще мальчишка, школьник!
– Мы давно не встречались, мисс Ледгард.
– Ах, вон оно что.
Высокий, худой, плохо одетый мужчина, темноволосый, с острым, несколько птичьим лицом. Вполне можно принять за воришку. Только сейчас она разглядела в нем того мальчика, из которого за незаметно прошедшие годы вырос этот молодой человек.
– Извините, что вас не узнала. Но от кого цветы? Дело в том, что мать умерла.
– Цветы от меня.
– Но мама умерла.
– Цветы для вас.
– Для меня? Но зачем?
– А почему бы и нет? Просто решил зайти. И принести вам цветы.
– Мне так давно не дарили цветов.
– Ну вот я и подумал… то есть…
– То есть вы подумали, раз прошло столько времени, то…
– Нет, мне только хотелось…
– Траурный венок больше бы подошел. Да. Я не сразу догадалась, кто вы. Ну что ж, спасибо. – Она снова взяла букет. От него пахнуло ужасом и смертью.
– Не хочу занимать ваше время, – произнес он, видя, что Шарлотта не собирается приглашать в дом. – Я всего лишь хотел принести цветы и сказать, что если смогу быть вам чем-нибудь полезен, то с радостью, вы только дайте знать.
– Чем же вы можете быть мне полезны? – удивилась Шарлотта. – И почему я должна в чем-либо нуждаться? И все еще не могу понять: с какой целью вы пришли?
– Ну, один человек всегда другому может помочь, хотя бы тем, что бросит письмо в почтовый ящик.
– Благодарю, но письма я еще в состоянии бросать сама.
– Что ж, прошу извинить.
– За что?
– За неловкость. Не думал, что так получится.
– Простите, но я не совсем понимаю. Старею и теряю способность понимать молодежь. Возможно, не понимаю уже даже языка цветов. Вы, случайно, не из тех, кого называют дети-цветы?
– Да нет же, ничего подобного. Я всего лишь хотел… простите.
– О, не за что, не за что. Большое спасибо за цветы.
Они смотрели друг на друга, стараясь найти слова. Так и не придумав ничего, Шарлотта махнула рукой и захлопнула дверь. Гладиолусы посыпались из рук на пол. Она стояла у двери, прислушиваясь к отдаляющимся шагам. Слезы, в последнее время охотно льющиеся из глаз, снова подступили.
Так и не подобрав цветы, она медленно пошла в кухню. И зачем только ей вспомнился Мэтью? Зачем так невежливо говорила с мальчиком, делая вид, что не понимает его поступка? Невольная жалость молодых – это знак старости, своего рода испытание, да еще одно из легчайших, которое надо сносить с достоинством. Значит, вот оно какое, одиночество старых людей, и тщетны попытки им помочь. «Но ведь я еще не старая, – подумала она, – еще не старуха». Этот мальчик, едва с ней знакомый, пришел, как странно. Неужели прослышал о завещании? Наверняка уже все вокруг знают. Как все это неприятно.
На полке лежали две половинки фарфоровой тарелки из споудовского сервиза, которую она разбила накануне вечером. Еще не так давно ей хотелось их склеить. Годами холила и лелеяла эти безделушки, ни с того ни с сего ставшие вдруг собственностью Грейс.
Не то чтобы она смотрела на вещи как на свою будущую собственность. Просто заботилась о них точно так же, как заботилась об Элисон, потому что здесь был ее дом, обязана была заботиться. Но сейчас нет уже ни дома, ни обязанностей. Ей осталась в наследство только зубная щетка, да и то без стаканчика, так что некуда ставить; она сохранила свое нарядное платье, но без ониксового ожерелья, которое носила столько лет. Все казалось таким, как и прежде, и в то же время совершенно отчужденным, словно дом, который она считала своим, вдруг превратился в антикварную лавку. Казалось, предметы открыли вдруг правду о себе: «Мы старые, холодные, бездушные и практически бессмертные. Мы были, есть и будем, покуда не сожгут или не разобьют. У нас нет ни сердца, ни чувств. А обладание нами – это иллюзия».
В тяготах открываются вечные истины, но лишь на мгновение, потому что человек очень быстро приходит в себя и забывает то, что ему открылось. Но Шарлотта еще не пришла в себя и поэтому смотрела вокруг потрясенно, будто неожиданно прозрела. Конечно, чтобы сохранить достоинство, нужно продолжать и дальше – убирать, вытирать пыль. Но нет сил, чтобы склеить половинки. И даже не потому, что стало вдруг ясно – все это ценное и старинное принадлежит уже не ей, а Грейс; а потому, что вдруг обнаружилось, до чего коротка, неслыханно коротка жизнь. Жизнь коротка, обладание чем-либо – иллюзия, и все ни к чему. И все же надо было помягче разговаривать с Гарсом. Моя жизнь близится к концу, подумала она. И бросила разбитую тарелку в мусорное ведро.
Дом наполнен коварной, многозначительной тишиной. Часы тикают как-то по-новому. Она прислушивалась. Невероятна эта полнота ухода Элисон. Вот и дом о ней как будто постепенно забывает. Спальня выметена и вымыта, лекарства выброшены, вся грязь, сопровождавшая болезнь и смерть, уничтожена. Получается, все истинно человеческое исчезает в мгновение ока, и только ониксовые ожерелья и шкафы остаются на поживу равнодушному будущему? Вещи, сообщество которых изучено до последних мелочей, уступят давлению времени, и она, Шарлотта, вместе с ними. Дом, обязанности и жалость – в них можно укрыться надежней, чем в переменчивом сознании самой себя. Ей было жаль себя, но теперь она понимала, что чувство это невнятно и недостаточно проявлено. Сейчас, когда пришла пора поразмышлять над собой в полную силу, она поняла, что не обучена разбираться в себе. Она никогда этого не умела, и присутствие Элисон тоже не давало времени надлежащим образом погрузиться в себя. Элисон поглощала все ее мысли. Материнская немощь, материнский страх смерти – все это мешало Шарлотте приблизиться к мысли о тщете собственной жизни. Элисон, когда была жива, всегда стояла между Шарлоттой и смертью. Теперь преграда рухнула. Шарлотта всматривалась в лицо смерти, ставшее вдруг таким близким, смерть была в тиканье часов, собственная смерть Шарлотты, ее собственная, неотвратимая.
Ну конечно, все естественно и неизбежно, иначе и быть не может. Она должна была заботиться о матери, потому что кто же еще; ведь Клер замужем, у нее двое детей, да и вообще имущему будет дано еще больше, а у нищего отнимется и последнее, что он имеет. По крайней мере в этих словах Библии есть правда. Вера в благо и надежда уже давно покинули ее. Остались только вера в судьбу и своеобразное наслаждение горечью, содержащееся в том, чтобы ничего от себя не скрывать. Жизнь прошла мимо, не было никакой жизни, ее собственной жизни. Только смерть будет ее собственная и теперь подошла так близко.
Все, конечно, постараются изобразить великодушие. Грейс, понятно, будет настаивать, чтобы она и дальше жила здесь, будет предлагать деньги, переедут сюда скорее всего Клер и Джордж. И она без лишних уговоров займется их хозяйством. Вскоре появятся и внуки, и она будет нянчить детишек Грейс, как когда-то нянчила ее саму. Незамужняя женщина в семье – это подарок судьбы. Можно пользоваться ее услугами до конца жизни. Еще будут в жизни дела, достойные внимания и усилия, не совсем ее личные, но родная кровь – все же не вода. Служение родным – все остальное в ее жизни оказалось второстепенным. Полезность оказалась ее предназначением. Дети Грейс, а потом дети Патрика станут содержанием ее жизни, заполнят ее будущее. Никаких личных целей у нее нет, и ничто сверхобычное ее не ждет.
«Беда лишь в том, – думала она, – что я никого из них не люблю. О, как мне надоели эти вечные материнские болезни, эта практичная Клер, эта наглая Грейс, этот премудрый Патрик, этот Джордж, такой уверенный в себе, такой надутый; и все уверены, что я в него навеки влюблена. А была ли я вообще в него влюблена? Может быть. Но если и так, то от той любви, от того Джорджа сохранились лишь жалкие остатки, как от мухи, когда-то попавшей в паутину. Клер съела его, давно, и остались от истории какой-то там любви лишь жалкие остатки, заставляющие Джорджа иногда смущаться, а Клер – быть сладкой в своей ласковости, как сто ложек сахару. И все же, кроме них, у нее никого нет, именно они содержание ее жизни, а не Мэтью, хотя в свое время он очень много для нее значил.
Шарлотта медленно подошла к двери. Снаружи, с темных ступенек пахло неизлечимым одиночеством, и от этого лицо ее стало вдруг обнаженным и застывшим. Посмотрит ли кто-нибудь в жизни ей в лицо, заметит ли ее на самом деле? Она вышла в коридор и увидела цветы, все еще лежащие на полу. Как раз нелюбимые гладиолусы. Подобрав их, она снова пошла в кухню и начала засовывать стебли в один из хрустальных вазонов, принадлежащих Грейс.
* * *
Дорина вскрикнула. Вода сомкнулась над ее головой.
Проснулась. Опять этот сон. Во сне она крикнула или наяву? Еще ночь?
Увидела, что уже день. Солнце яркой линией разделило половинки занавесок. Дорина лежала в своей маленькой спаленке в мансарде. Был полдень. Мэвис ушла, и она осталась одна в доме, ища убежища во сне от муки сознания. Но тем тяжелее были пробуждения, в моменты которых ночные кошмары могли проникнуть в дневной свет, а пустой дом звал призраков в гости.
Она поднялась, надела платье, но не спешила встать с постели. Припоминала письмо Людвига. По всему видно, он больше не придет. Неискреннее письмо, обидное. Может быть, когда писал его, не догадывался, насколько важны для нее его приходы. И дело не только в том, что с его помощью она узнавала об Остине, всякий раз посылавшем ей небольшие подарки. Дело в том, что Людвиг был посланцем нормального мира, который только благодаря ему не окончательно померк для нее. Обыденные разговоры, непринужденный смех. Именно смех почему-то исчез из ее жизни. Куда подевался? А улицы, окружающие Вальморан, по которым она ходила за покупками для Мэвис, были полны зловещих знаков, неприветливых взглядов, непонятных цифр, мертвых птиц.
В Вальморане почти не сохранилось воспоминаний. После того как Мэвис сделала ремонт, дом стал совсем другим. Только в гостиной трепетала еще память об отце и в саду, возле живой изгороди, где когда-то часто можно было видеть его склонившуюся фигуру. Дважды овдовев, он без памяти любил обеих дочек, два прекрасных повторения двух его красавиц жен. Смерть явилась к нему ангелом, одновременно грозным и милосердным. Дочери и живопись стали его радостью на старости лет. Но сейчас его благостный дух не мог помочь Дорине.
Она никогда не признавалась Мэвис в том, как пугают ее все эти странные, несчастные обитательницы дома, как нехорошо ей делается от криков брошенных, никому не нужных детей. Карикатурные лица пялились на нее, смеялись над ее робостью. Но, опустев, дом стал еще страшнее. Находясь внутри, она не могла представить, как он выглядит снаружи, словно и не было никакого «снаружи», а лишь это самое «внутри», безысходное, само из себя рождающее новый мрак, наполненное еле слышным, но назойливым запахом менструальной крови. Дом часто возникал в ее снах, огромный, нескончаемый, и в центре его находилась комната, в которой она не была никогда. Обширная, темная, без окон, всюду висели красные занавеси, мебель тоже красная и освещенная невнятным красноватым светом, и она заглядывает с изумлением или ужасом, чуть приоткрыв дверь, но чаще сверху, с какой-то галереи, или через глазок, туда, в пространство, заброшенное, пыльное, заставленное тяжелой старомодной мебелью. Несколько раз она видела призрак – фигуру женщины, до половины, словно ладья из мрака, выплывающую из стены, корчащуюся как бы от боли. Да, раз или два утром в Вальморане она видела что-то похожее.
О своих видениях она не рассказывала никому, даже Мэвис. Такие чувства очень трудно было бы описать. Реальность и сны иногда смешивались, все происходило где-то по ту сторону сознания. Фигуры, похожие на статуи, вырастали на крыше и в саду; и собаки со странными головами. Раньше она пыталась делиться своими переживаниями с Остином, но он настолько испугался, что ей самой стало страшно. Если другие начинают тебя бояться – может ли быть что-то хуже этого? Позднее он сказал, что ей не верит, а она только улыбнулась. Но и в нем самом жили призраки, иные, чем у нее, и, может быть, куда более ужасные. Какая трагедия, какой фатум свел их вместе и соединил навсегда? Если бы хоть одному из них доступна была обыкновенность! И Дорину поддерживала мысль, что ей доступна. И значит, можно спасти, можно спасти Остина. Ей хотелось варить ему обед, что какое-то время она и делала. Хотелось сидеть у очага с шитьем на коленях.
Ей не всегда удавалось скрыть прячущийся в глазах страх. Остин думал, что она боится его, и однажды, сидя в одиночестве, она осознала, что и в самом деле его боится. Все начиналось с нежности и жалости. Так откуда взялся страх? Может, она за него боялась, боялась его кошмаров? Нет, она боялась именно его, и он об этом знал, и тут была еще одна преграда, которую любовь должна преодолеть. Потому что это была именно любовь, а не просто сочувствие с ее стороны и агрессивность – с его. Он же не мальчишка, поймавший из пустого любопытства яркую птицу и поломавший ей крылья. О Бетти они никогда не говорили. Дорина никогда даже фотографии ее не видела, хотя в детстве, как ни странно, могла с ней встретиться, только этого не случилось.
Лишь совсем недавно, наверное, только после этого неприятного письма от Людвига, она поняла, насколько любовь к Остину отделяет ее от других людей, будто шаг за шагом неумолимая судьба окружала ее и он был бессознательным проводником этой судьбы. Ей казалось, что каждый ее контакт с миром он воспринимает как предательство. И в ее желании встретиться с Тисборнами или даже с Шарлоттой он все равно усмотрел бы намек на заговор. О Мэтью, разумеется, и речи быть не могло. И Гарс тоже был табу. Ей очень хотелось увидеться с Гарсом, теперь ставшим таким взрослым, совсем другим, чем прежде, но смущение и неловкость, всегда присутствовавшие в их отношениях, от этого стали бы еще сильнее. И Остин подумал бы, что они обсуждают его. Теперь даже Людвиг ушел. Все ушли. Как будто в этой точке пространства готовилось убийство.
Дорина понимала, что во многом воспринимает свое положение неправильно. Но она не сомневалась в своей нормальности. Когда картины падали со стен, окружающие пугались больше, чем она. Бояться того или другого – решало что-то внутри ее. Она гораздо больше боялась чего-то незримого, какой-то невидимой точки, где даже любовь погибает в муках. Боялась сидящей в людях жестокости по отношению к другим, и образцы этой жестокости проходили перед ней на экране телевизора в кухне. Сейчас, когда девушки покинули дом, она чаще смотрела телевизор, заколдованная этими картинками. Не могла к ним привыкнуть, хотя знала, что жестокость существует даже в ее маленьком мирке. Мэвис однажды предложила ей посетить врача, в другой раз – священника, но Дорин знала, что это доставит боль Остину и вообще бессмысленно.
В мир она могла вернуться только с помощью собственного мужа. Только таким образом магия могла превратиться в дух. А между тем она бежала от Остина. Что же случилось? Может, она попросту боялась мужа? Он часто набрасывался на нее, кричал, что она разрушила его жизнь, но это была не та жестокость, которой надо бояться. Он нуждался в защите, а в ней видел угрозу. Одно время ей казалось, что он подсыпает ей в пищу какой-то порошок. Чувствовала, как слабеют душевные силы: он так яростно требовал того, чего она дать не могла, и с каждым днем ее становилось все меньше. Наконец она не выдержала. Убежала. Чтобы получить передышку, чтобы выжить. Но бегством она создавала новое препятствие между собой и Остином, совершенно неожиданное. Потому что когда она исчезла, Остин и сам вздохнул свободно. Несомненно, он желал ее возвращения, тосковал, но вместе с тем и вздохнул свободно. Он окружил ее настороженной ревнивой нежностью, но не приближался, полагая, что таково ее желание. Он кружил возле ее тюрьмы, как яростный волк-страж. По ночам ей слышалось завывание.
Наверное, есть какие-то средства, Дорина это чувствовала, но ничто не приходило на помощь их безумию. Мэвис иногда с некоторым смущением пробовала заговорить о простых обязанностях, об очевидных нуждах и житейских делах. Но не было здесь ничего очевидного и простого, и едва ли не каждое движение пугало. Она могла бы просить у Бога облегчить ее тяжкие мысли, открыть вход в простое существование, но для этого надо было верить. Отсутствие Его было для нее ощутимым, но не более ощутимым, чем полное отсутствие помощи. Вера дала бы ей облегчение, как слезы. C’est impossible de trop plier les genoux impossible impossible![4] Чьи это слова? Голос учительницы, давно забытый, донесся к ней из времен монастырской школы, из самого раннего детства. Если она опустится на колени, то поможет ли это, если она не верит в Бога? Иногда она в своей комнате ночью становилась на колени, но тут же поднималась, понимая, что молится дьяволу.
* * *
– Она говорит, что на нее напала сова, – сказал Людвиг. Митци дрожащей рукой наливала себе виски.
– Она пьяная, – произнес Остин. Он только что появился в кухне, вымокший под дождем, уставший.
– Я не пьяная, – возразила Митци, – а сова на меня точно напала. Весь вечер я просидела в пабе, а ты не пришел.
– Я предупреждал, что занят.
– Если бы не платок, она выклевала бы мне глаза.
– Мне надо позвонить Грейс, – вмешался Людвиг.
– Иди спать, Митци, и прости, что не пришел.
– А где ты был? Господи, голова болит. Я так испугалась.
– На меня нашла тоска, я решил пойти прогуляться, даже не помню, где ходил.
– Неправда. Наверняка пошел к своей женульке.
– Потише. Я у нее не был. И не говори так о ней. Я весь промок до нитки. Иду спать.
– У нее был, у женушки. А сейчас обнимешь подушку, будто это она.
– Спокойной ночи!
Остин прошел через гостиную и хлопнул дверью.
– Что с тобой, Митци? – озабоченно спросил Людвиг. – Мне надо выйти позвонить.
– Мне плохо. Я весь день просидела одна, ждала этого хлюпика. И зачем мне все это надо, он же обыкновеннейший нахлебник. Сейчас, надо взглянуть, вот тут, что-то болит.
Митци как пришла, так и осталась сидеть в черном прорезиненном плаще и промокшей розовой косынке. Сейчас, пошатываясь, она остановилась перед небольшим, стоящим на буфете зеркальцем. Потом стащила с головы косынку. Щеку пересекала багровая царапина.
Увидев ее, Митци начала плакать с подвываниями:
– Боже правый, взгляни, что делается!
– Ты и в самом деле сильно поранилась, – встревожился Людвиг. – Где тебя так?
– Сова, я же говорила!
Наверняка очень много выпила, подумал Людвиг, если до сих пор не заметила.
Плач постепенно переходил в истерику.
– Присядь, Митци. Возьми выпей виски и не реви, прошу тебя.
Митци всхлипывала, опустив голову и все же не выпуская стаканчика.
– Что случилось?
Людвиг вздрогнул.
В дверях стоял Гарс. Лицо его было влажным, мокрые волосы прилипли к щекам.
– Она говорит, что на нее напала сова. Посмотри.
– Надо промыть. Придвинь стул к умывальнику. Перекись водорода есть? Принеси чистую тряпку… Поищи вон там, в ящике. Полотенце на плечи ей положи. Вода горячая, это хорошо. Забери у нее стакан. Хватит плакать, слышишь – хватит!
Митци затихла. Смотрела на Гарса беспомощно, пока тот промывал рану, губы у нее были мокрые, слезы текли по лицу. Она была похожа на огромного младенца.
– Вода очень горячая, – говорил Гарс, – но это как раз то, что надо. Попрошу чистое полотенце, пожалуйста, чистое. А сейчас тебе лучше лечь в постель. Не надо ничего прикладывать. До утра подсохнет. Если станет хуже, пойдешь к врачу. А сейчас отправляйся спать.
– Наверное, ей надо помочь, – сказал Людвиг. – Сама не дойдет.
Митци снова начала плакать, еле слышно, глядя куда-то в глубину комнаты и то и дело притрагиваясь к ранке.
– Пошли, – повторил Гарс. – Мы тебя проведем. Где спальня?
– Выше.
Митци, со стаканчиком в руке, провели через гостиную, при этом она возвышалась над своими благодетелями, будто статуя языческого божества над мелкими фигурками верующих. Труднее всего оказалось подняться по ступенькам, потому что Митци хотела держать стаканчик именно в той руке, какой надо было хвататься за перила. Поэтому позади идущих оставалась мокрая дорожка.
– Клади на кровать, – распорядился Гарс. Высвободившись из-под мощной руки, он включил свет, потом спустился в гостиную и закрыл за собой дверь.
Укладывание оказалось делом нелегким. Оставшись вдруг один на один с тяжеленной, наваливающейся на него Митци, Людвиг едва не потерял равновесие. И они вместе упали на постель. Локоть Митци опустился ему на грудь. Он едва не задохнулся. И тут же оказался в пылких, мощных объятиях.
Людвиг не сразу понял, что пьяная женщина обнимает его всерьез, не сразу понял он и то, что сопротивление бесполезно. Митци обладала недюжинной силой. Людвиг попробовал встать, но Митци двумя ручищами, похожими на стволы деревьев, еще мощнее прижала его к себе. Его окружило плотное облако алкогольного дыхания, и тут же громадный язык начал его облизывать.
Людвиг прекратил сопротивление и сказал тихим, но решительным голосом:
– Митци, отпусти меня, будь добра.
Раздалось всхлипывание, совсем детское. После чего ужасные объятия разжались. Людвиг, весь помятый, упал с кровати, с трудом переводя дух. Приземлился на колени и постоял так в полной темноте какое-то время. И с каким-то удивлением обнаружил, что в комнате горит свет, и увидел совсем близко лицо Митци, бледное, широкое, веснушчатое, опухшее от слез, мокрое. Она притронулась к его плечу.
– Прости, Людвиг. Я совсем пьяная. Мне так плохо. Да еще сова меня очень испугала.
Людвиг поцеловал ее в лоб. Потом как-то подсунул руку под шею и поцеловал в горячие, мокрые, пьяные губы. После чего встал с достоинством.
– Спокойной ночи, Митци.
– Спокойной ночи, дорогой Людвиг.
Он потушил свет и вышел. Если ее тут же не свалит алкоголь, то позже она обязательно выйдет уже в халате. Он был уже у самых дверей гостиной и только тут понял, что она таки сумела его возбудить.
* * *
Гарс оставил Людвига возиться с Митци не из-за смущения, а потому, что не хотел, чтобы отец, неожиданно появившись, увидел, как он тащит Митци, а та облапливает его ручищей, похожей на половину колеса от грузовика. В этой сцене он смотрелся бы не очень красиво. Слишком комично для первой после долгой разлуки встречи отца и сына. Хотя, правду говоря, сегодня он пришел в этот дом ради Людвига, а не ради отца.
Но, затворив дверь, он тут же забыл и о Людвиге, и о Митци и вернулся на маленькую улочку в западной части Нью-Йорка. Еще не рассвело, и он шел один. Оказаться одному где-то на окраинной улочке в Нью-Йорке – нет ничего глупее. Перед этим он был на какой-то вечеринке, и компания показалась ему настолько противной, что он отказался от предложения подвезти и пошел пешком. Но обратный путь получился гораздо длиннее, чем он думал. По дороге он встретил всего несколько человек, равнодушно глянул на них, а они так же равнодушно на него. Какое-то время за ним ехал вдоль обочины полицейский автомобиль, но потом отстал. Что-то происходило на противоположной стороне улицы – на это он обратил внимание через несколько минут. Там стояли какие-то трое. Вдруг засуетились. И двое напали на третьего. Сцена разворачивалась прямо под уличным фонарем, при слишком ярком, каком-то театральном свете. Нападавшие были похожи на пуэрториканцев, третий – явно африканец. Нож вонзился в землю. Потом он увидел, как второй нож врезался африканцу под ребро, услышал вскрик. Черный был не такого уж мощного сложения. Он махал руками и кричал «Помогите! Помогите!», тянулся к Гарсу, как ребенок из материнских объятий. Один из мужчин схватил бедолагу за руки и заломил их назад. Второй поднял нож и начал кромсать рубашку возле шеи, словно хотел срезать с него галстук. «Помогите! Спасите!» Гарс остановился. Один держал африканца сзади, второй оголил ему шею и, нащупывая подходящее место, медленно, обдуманно водил ножом у основания шеи, там, где сонная артерия. Гарс заметил, как блеснула сталь, и услышал еще один, последний крик, после чего повернулся и пошел дальше. Он не бежал, а просто шел – быстро, размеренно, не оглядываясь, все дальше и дальше. Рассвет застал его еще в пути.
Вошел Людвиг, лицо у него было красное.
– Ну и туша. Как ее угораздило так пораниться?
– Отец пришел? – спросил Гарс.
– Да. Но сразу пошел спать.
– Ну и ладно. Посидим здесь?
– Можно. Митци утверждает, что это гостиная, так почему бы не посидеть.
– Твоя комната наверху?
– Да, рядом с комнатой твоего папы.
– Тогда лучше тут.
– Слушай, – сказал Людвиг, – я позвоню Грейс, ты не против? Хотел у нее спросить, можно ли прийти, но теперь…
– Ради Бога, звони, если надо, при чем тут я. Считай, что меня здесь нет.
– Зачем ты так говоришь? Грейс я вижу каждый день, а тебя так редко. Я у нее не ночую, не подумай ничего такого, разве что пьем кофе. Не уходи, я тебя прошу, мне необходимо с тобой поговорить. Грейс не рассердится.
– Ну что ж.
Гарс сел. Он слышал, как Людвиг в соседней комнате разговаривает по телефону.
– Только что вернулся с этой встречи… продлилось дольше, чем я думал… Нет, наверное, нет, если ты не против… Да, наверное, немного поработаю… Спокойной ночи, конфетка, приятных тебе снов, котенок, да, любимая, и тебе тоже… хорошо… любимая… да… спокойной ночи, малышка… целую… пока.
А он уже потихоньку учится водить свою суженую за нос, подумал Гарс.
Людвиг покраснел, потому что догадался, что Гарс слышал разговор.
– Виски?
– Немного. Отец еще не нашел работу?
– Кажется, нет.
– А как Дорина?
– Я ее не видел. Почему ты не зайдешь к ней?
– Я не могу, – ответил Гарс. Мне нельзя приближаться к Дорине, подумал он. Может ли Людвиг все это понять?
– Когда свадьба?
– В сентябре. Наверняка будет пышное представление.
Сентябрь. Какая нелепость.
– Мы с тобой будем дружить, как и прежде.
– Само собой.
Но это неправда. Семейная жизнь приземляет человека. Уже сейчас Людвиг как будто отошел вдаль. Голова с коротко подстриженными серебристыми волосами, часто моргающие удивленные темно-карие глаза и рот до ушей. Почему этот парнишка казался ему таким значительным?
– Ты уже виделся с дядей Мэтью? – спросил Людвиг.
– Нет, и вряд ли посчастливится. В тех сферах, где он вращается, я не бываю. А в чем дело?
– Любопытный человек. Охотно бы с ним познакомился.
– Действительно любопытный, – сказал Гарс. Он уже заранее решил держаться подальше от дядюшки Мэтью. Дядюшка слишком умен. И вот куда его это завело. – Фальшивый пророк.
– Фальшивый пророк?
– Соблазнитель. И тебя соблазнит при случае. Толстый шармер, очаровательными манерами прокладывающий себе дорогу в рай. Такие, как он, любят разговорить собеседника, вытянуть из него пару любопытных историй, чтобы тут же их забыть.
– Вижу, ты решительно настроен против него.
– Ничего подобного, – возразил Гарс. Он чуть было не сказал, что если Людвиг заведет дружбу с Мэтью, то тут же лишится дружбы с Остином, но передумал. Выступать в роли покровителя отца? Нет, это фальшивая роль. К тому же Людвиг достаточно умен, чтобы решать самостоятельно. – Честно говоря, я так давно его не видел…
– Грейс, кажется, очень тепло к нему относится.
На это Гарс ничего не ответил.
– Послушай, а твой чемодан нашелся?
– Нет.
– Остин сказал, там была рукопись?
– Да, но это не важно. Я так или иначе собирался ее уничтожить. Ничего не получилось… так, какие-то бредни… плохой из меня романист.
– А о чем там шла речь?
– Ну… один человек увидел, как кого-то убили прямо посреди улицы, и это на него очень сильно подействовало. Он пытается объяснить свои переживания – любимой девушке, учителю, другим, – но его не понимают, считают, что сошел с ума, что ему все привиделось; и в конце концов он кончает жизнь самоубийством.
– Что ж, неплохой замысел.
– Да что с тобой, Людвиг? Неужели после приезда в Англию ты так поглупел?
– Не иронизируй. Ты не можешь написать бездарно, как ни старайся.
– Я не писатель, вот в чем дело, не творческая личность. Ты можешь знать истину, но надо быть натурой одаренной, чтобы в передаче ее сложности не допустить лжи. Ведь почти все высказанное – это ложь.
– А философия?
– Худший из обманов, самый вкрадчивый.
– Вкрадчивый? Почему ты забросил философию?
– Потому что увидел, как убили человека прямо на улице.
– Значит, ты писал о себе?
– Да, самым банальным образом. Герой, он же автор. Так, я полагаю, поступают все сочинители в своих первых романах. Но что-то я упустил, что-то очень важное.
– А кого убили, я хочу спросить, на самом деле?
– Не знаю. Какого-то чернокожего. С ним были еще двое. Может, приятели. Было темно, вокруг ни души. Он звал на помощь. Я остановился. Потом пошел дальше.
– Я бы тоже ушел. Но ты чувствуешь себя виноватым?
– Нет, не чувствую. В том-то и дело, что не чувствую.
– Я бы так не мог. Я чувствую вину за все. Но если ты не чувствуешь, то забудь – и все.
Гарс пробормотал что-то невнятное.
– Ты знаешь, мне так хотелось поговорить с тобой об одном очень важном деле.
– О будущей свадьбе?
– Нет, о том, что я не вернусь домой и не пойду на войну.
– Ах, об этом! Ну и что?
– Только с тобой я могу поговорить искренне. С родителями – нет. Они считают меня неблагодарным, трусом, считают, что я нарушил закон. И не хотят, чтобы я здесь остался, боятся экстрадиции. И разумеется, они против того, чтобы я шел на войну. Сами не знают, чего хотят. Хотел показать тебе их письма.
– Собираешься уступить их нажиму?
– Нет, конечно, нет. Но временами я чувствую, что в самом деле веду себя неправильно. Вернуться и настоять на своем – согласен. Остаться здесь – это уже не сопротивление, а использование более выгодного места и перекладывание ответственности на родителей.
– Бредни, – возразил Гарс. – И здесь на твою долю хватит испытаний, не сомневайся. А если тебе светит удача, то зачем от нее отказываться? Но с другой стороны, если тебя это так угнетает, возвращайся.
– Но зачем? Я же ученый, а не политик, – ответил Людвиг. Вид у него был жалкий.
– Ну тогда оставайся. Каких слов ты от меня ждешь?
– Гарс, пойми. Война – это зло. С этим ты согласен, ведь так? Значит…
– Значит, не будем начинать сначала. Да, война зло, если подходить к ней абстрактно. Но твое участие в ней ничего не решает. Если тебе хочется успокоить родителей, езжай.
– Нет, ты все же не понимаешь! Я считаю непорядочным идти по линии наименьшего сопротивления и при этом… пойми, я все думаю, думаю об этой войне, о страданиях, бомбах, падающих вот сейчас, в эту минуту, на детей, на женщин…
– Еще бы ты об этом не думал. Размышления о несчастьях, наполняющих мир, – любимейшее занятие наших времен. А если ты еще не успел об этом задуматься, телевизор всегда тебе поможет. Я вот, например, постоянно думаю и о том заколотом, и о студентах, которых били дубинками по головам. Я уверен, они до сих пор где-то приходят в себя после такого лечения. Ну и что из этого? Сознание – это своего рода киносеанс, где показывают один и тот же очень короткий фильм.
– Мне кажется бесчестным не вернуться и избежать страданий, и в то же время вернуться – значит поступить совершенно безрассудно. Оставаясь здесь, я делаю выбор в пользу чести, потому что тем самым отказываюсь убивать.
– Значит, ты должен сделать выбор между безрассудством и бесчестьем. Почему бы и нет. Факт выбора – вот единственная несомненность.
– Из тебя плохой советчик.
– А ты ждешь абсолютного утешения? Прости, на это я не способен.
– Вижу. Но в Гарварде ты говорил иначе.
– Тогда я был слепцом. Сейчас прозрел. По крайней мере наполовину. Дело в том, что не так уж важно, как именно ты поступишь. Все решат каузальные элементы твоего характера, с одной стороны, очень глубокие, с другой – совершенно поверхностные. Глубокие, потому что инстинктивные и укорененные. Поверхностные, потому что по отношению к твоему подлинному «я» они совершенно несущественны. В определенном смысле ничто не имеет решающего значения, хотя в сумме все бесконечно важно. Не важно, что ты делаешь, хотя важно, как ты делаешь. При этом честность – это всего лишь иллюзия, без которой нельзя обойтись.
– И все же имеет значение, как я поступаю, правильно или нет, – упорствовал Людвиг.
– На самом деле нет, и не таким образом, как ты полагаешь. Мы с тобой и без того сориентированы на то, чтобы делать то, что надлежит, в рамках общепринятого. Любое действие, на которое ты сочтешь себя способным, уже можно считать правильным. Так о чем беспокоиться?
– Тогда что меня должно, по-твоему, действительно беспокоить? Политика?
– Господи Боже мой, ну что ты. Оставим политику тем, кто считает ее делом своей жизни. Ни я, ни ты в ней не замешаны. Строго говоря, политика должна существовать на приземленном уровне, где твое «я» – только материал, где нет места никаким абстракциям, где нет ничего для тебя интересного и личного. И вот как раз на этом уровне индивидуальности терпят крах, но политика на самом деле здесь ни при чем. Нужно уметь довольствоваться простыми, четко разграниченными понятиями. Брось воображать, что эта сложная психологическая путаница, вечно тебя сопровождающая, и есть ТЫ. Постарайся быть вне этого. Прежде всего избавься от чувства вины и от беспокойства по поводу того, правильно ли ты поступаешь. Все – пустое. Чувство вины – это производное от веры в личного Бога, которая, к счастью, уже умерла. Нет Альфы и Омеги, и это самое важное. Помнишь, как однажды я цитировал тебе тот метафизический отрывок из Кьеркегора: «Чтобы начать шить, надо сначала завязать узелок на нитке». Это ошибка. Ты не обязан завязывать узелок, ты не можешь завязывать узелок и не должен его завязывать. Просто вдень нитку в иголку, и все.
– Признаюсь, что я не совсем понимаю. Что ты собираешься делать с собой? Как будешь воплощать на практике все сейчас сказанное?
– Еще не знаю. Я привык думать, что мне уготована особая судьба. Но я сделал открытие. Каждый так о себе думает. Как только я это понял, тут же перестал строить на свой счет разные иллюзии. Слава Богу, роман потерян. Он был своего рода искушением.
– Мне кажется, при твоих нынешних взглядах уже не может быть искушений.
– О, искушения есть, и еще какие, есть тяжкие испытания, есть даже стремления.
– Назови хотя бы одно.
– Уйти от мира. Лишиться всего, даже надежды. Сложить саму жизнь на алтарь. Помнишь, в «Илиаде» бессмертные кони Патрокла оплакивают смерть Ахиллеса, а Зевс скорбит при виде бессмертных, втянутых в бессмысленное безумие морали.
– В этом и состоит твой «алтарь»?
– Да. Боги лишены возможности по-настоящему страдать. Люди лишены умения понимать. Но животные, те, что как боги, способны уронить несколько чистых слезинок. Я хотел бы обладать их способностью. Зевсу не дано плакать.
– Ты употребляешь наркотики?
– Не смеши меня, Людвиг.
– Налей себе еще виски…
– Мне, наверное, уже хватит… Я сегодня виделся с Шарлоттой.
– Теткой Шарлоттой? Ну и что?
– Да так, разнервничалась, даже обиделась. Не важно. Все хорошо быть не может. Ты можешь кое-что передать Грейс?
– Грейс? Да.
– От меня. Передай ей, что она должна не откладывая и как можно смиренней просить Шарлотту остаться в прежнем доме. Нет, я не думаю, что Грейс собирается ее выставить. Но Шарлотта настолько несчастна, что если к ней обратиться как-то не так, она скроется, и потом ей будет очень трудно помочь. Грейс должна именно упросить ее остаться, заверить, что для нее будет приготовлена квартира, или нечто в таком духе. Нелегко будет выдержать нужный тон и все такое прочее. К тому же это надо сделать быстро, у нее есть всего несколько дней или даже часов. Объясни Грейс: если она с теплотой относится к тетке, то пусть не откладывает на потом выражение своих чувств. Ты согласен?
– Согласен, – как-то тускло произнес Людвиг.
– Наверняка ты спрашиваешь себя: с какой стати этот чертов тип лезет не в свое дело?
– Нет. Я считаю, что в твоих словах, используя одно из моих любимых старомодных слов, есть правота. А как же ты узнал, что Грейс предстоит унаследовать дом?
– Из письма, из твоего письма к отцу, которое до сих пор лежит на столе. Я прочел его сразу же после того, как вошел, до того, как услышал, что вы там в кухне разговариваете.
– Значит, чтение чужих писем не противоречит святой жизни?
– С моей точки зрения, не противоречит. Мне надо идти. Ты не мог бы одолжить пару монеток до завтра? Одолжи, если можешь. Брать взаймы не в моих правилах. Благодарю. Спокойной ночи. И помни: никакой Альфы и Омеги. Все пустяки.
Что за бредни, подумал Людвиг после того, как Гарс ушел, сбрендил он, что ли. И все равно, замечательный парень. Но со времен Гарварда стал еще более тощим и безумным.
Письмо к отцу и в самом деле лежало на столе.
«Дорогой отец!
Пишу тебе с тем, чтобы сообщить, что, во-первых, моя невеста Грейс стала единственной наследницей крупного состояния, завещанного ей недавно скончавшейся бабушкой…»
Утешит ли эта новость родителей? Очень может быть. Впрочем, какая разница… И он разорвал листок.
* * *
– Нужно уметь довольствоваться простыми, четко разграниченными понятиями. Брось воображать, что эта сложная психологическая путаница, вечно тебя сопровождающая, и есть ТЫ. Постарайся быть вне этого. Прежде всего избавься от чувства вины и от беспокойства по поводу того, правильно ли ты поступаешь. Все – пустое. Чувство вины – это производное от веры в личного Бога, которая, к счастью, уже умерла.
Стоя за дверью, Остин Гибсон Грей слышал голос сына, то слегка повышающийся, то понижающийся, отчетливо произносящий слова, и от ярости кусал губы. Может, надо ворваться, неожиданно, с дикой миной самурая? Нет. Он стал медленно подниматься по ступенькам. Его до глубины души оскорбило, что Гарс, показавшись всего на миг перед ним, отцом, тут же побежал к другу, то есть открыто проявил равнодушие к отцу. И еще его разъярило это морализаторское красноречие. Все возможно, с этим не поспоришь, и все равно все не так. Все не так. Жизнь – это нищета и сутолока, нищета и сутолока.
Он остановился перед дверью в комнату Митци. Изнутри слышались тихий плач и жалобы: на утраченные здоровье и силу, на ушедшую молодость, еще на что-то, может, и на него самого. Причитала она как-то напевно – протяжное тихое завывание на понижающейся октаве, несколько носовых вдохов, и снова вой, еле слышный, монотонный. Может, надо войти в комнату, успокоить? Но она ведь пьяна, значит, будет много соплей и телячьих нежностей. Из-за двери сказал сурово:
– Прекрати! – Плач смолк. Он пошел к себе в комнату.
Снял пиджак, потом рубашку и брюки, надел пижаму на нижнюю рубаху и кальсоны. Снял очки и положил на кровать. И тут же явился демон астмы. Он зажал рот душной подушкой, сдавил грудь стальными клещами. Остин сел, наклонившись вперед, стараясь дышать ритмично. Сколько уж раз такое случалось и сколько раз еще случится до конца жизни. Он всматривался в правую ладонь и пробовал ее согнуть. Левой потянулся за таблетками. После приема его мучили кошмары, но демона можно было на время прогнать только с помощью таблеток. Остин взбил подушку. В воздух поднялось облачко пыли. Он кашлянул и потянулся за сигаретой.
В этой комнате властвовал страшнейший беспорядок. Впрочем, как и в любой, где он поселялся. Повсюду валялась грязная, дурно пахнущая одежда вперемешку с пустыми коробками от сигарет, монетами, шнурками, выжатыми тюбиками из-под зубной пасты, поломанными бритвами, пожелтевшими газетами. Почему его жизнь всегда превращается в такую вот грязь? Ведь он же старался найти пристойную работу. Писал длинные, ловко составленные резюме, где рисовал себя человеком, самое горячее желание которого – стать помощником библиотекаря, старшим референтом, учителем, работающим на полставки, секретарем в издательстве (в объявлении требовался умеющий печатать на машинке, но с какой скоростью, не указали), менеджером, работником клуба. На безрыбье, думал он, и рак рыба. Но его никуда не приглашали. В бюро трудоустройства ему предложили лишь должность медбрата.
Между тем и квартиру сдать не удалось. Может, это Гарс действовал отпугивающе на возможных нанимателей. Святой юноша не стеснялся проживать бесплатно. Двое из желавших посмотреть жилье вообще не смогли туда попасть, так как Гарса не оказалось дома. Еще один хотел снять только на неделю, на время автомобильной выставки. И вот итог – долги и ничтожная сумма в банке. Он занял пару фунтов у Митци. У Гарса не было ни пенни. В то время как, по слухам, Грейс Тисборн унаследовала сотни тысяч. Почему в мире именно так устроено? А может, все же стиснуть зубы и пойти медбратом? Нет. Название тоже важно. На любой работе с неопределенным названием он всегда мог бы называть себя, пусть и иронически, руководителем. А медбрат – это только медбрат.
Беспокоило, что подумает Дорина, что подумает Мэтью, что подумает Гарс, и даже эти проклятые Тисборны. Ну почему он вечно должен быть рабом тех, кто его окружает? А так и есть. Рядом с Митци ему потому было так спокойно, что он нисколько не беспокоился о том, что она подумает. Или Людвиг. И рядом с ним ему было спокойно. Но остальные были мукой. Тисборны наверняка танцевали бы от радости, если бы он стал медбратом. «Остин нашел наконец работу, угадайте какую!» А тут еще Дорина. В ее глазах это было бы унижением, для него невыносимым. В день обручения он чувствовал себя таким гордым. Что же случилось с их браком, почему он вдруг так ослаб и раскрошился? Предстоит еще раз очаровать Дорину, покорить ее. Она поддастся колдовству, как раньше поддавалась.
Надо найти наконец работу. Надо вернуть свою квартиру. Он же ее даже еще не сдал. Надо изменить жизнь Дорины, какой бы она ни была сейчас. Она боится его? Как же он сам боится ее боязни, ее гнетущих, населенных призраками мыслей; для него она – роковое и губительное дитя. И при этом такое дорогое и любимое. Он убьет каждого, кто только посмеет к ней приблизиться. Сколько еще времени удастся продержать ее в Вальморане, безучастную, завороженную? Нет сомнения, она понимает, она чувствует его ревность, может быть, даже боится ее. Но она не должна двигаться, как испуганная мышка, как жертва. А вдруг ее кто-то похитит? Эти Тисборны, они уже предложили ей погостить у них. А если Мэвис вмешается, или Гарс, или…
Он услышал, что в комнате Митци открылась дверь, и выключил свет. Негромкий стук и голос Митци: «Остин, ты спишь?» Он не ответил. Дверь чуть приоткрылась. «Остин…» Он зажмурился. В какой-то книжке было, что зрачки отражают свет. Она не должна увидеть его открытые в ужасе глаза. Дверь со скрипом открылась пошире. Он лежал неподвижный и напряженный, чувствуя, что закричит, если к нему прикоснутся. Дверь закрылась, шаркающие шаги отдалились. Он на острове Калипсо. Но Итака, существует ли она еще? Он повернулся на бок, натягивая на себя одеяло. А не попросить ли Людвига написать рекомендацию? Неужели дойдет до того, что он попросит у Мэтью взаймы? Нет. А Людвиг, может, он одолжит несколько тысяч из невестиного наследства?
Начали появляться образы, окрашенные в чистые цвета, ласковые предвестники сна. Он снова увидел синее озеро посреди скал, в которое нырнул в тот жаркий летний день. Мэтью побоялся. Мэтью был трусоватым мальчишкой. Спускаться было легко, вот подниматься трудно, камни осыпались из-под рук. Мэтью потешался. Усталость, бессилие, обида затрудняли подъем, солнце слепило наполненные слезами глаза, не мог подняться. И Мэтью сверху бросал в него камешками и смеялся. А он, плача от бессилия, все карабкался вверх и никак не мог вскарабкаться. Вдруг удар, он упал, и лавина камней смела его вниз, к самой кромке синего озера. Руку повредил.
Остин заснул по-настоящему, и ему начал сниться сон, который и раньше снился много раз. Бетти все-таки не умерла. Ее похитили и увезли и держат в каком-то большом доме, кто-то поит ее наркотиками. Она жива, но вместе с тем как бы и мертва. Он видит с ужасом ее пустое, безучастное лицо. И все же не хочет, чтобы она очнулась. Этому не бывать… все, что угодно, только не это.
* * *
– Пчелка, – обратился Людвиг к Грейс, – Остин попросил у меня взаймы.
– И ты дал?
– Пять фунтов.
– Вполне достаточно. Надеюсь, больше он не подойдет. Да у тебя и выплат до сентября уже не будет.
Людвиг на миг задумался.
– Ты права, – сказал он. – Я это к тому, вдруг и ты захочешь ему одолжить какую-нибудь сумму.
– Я не захочу.
На этом разговор закончился.
Осознание, что совершенно случайно он стал женихом богатой невесты, подействовало на Людвига гораздо сильнее, чем он предполагал. Перспектива брака согревала и радовала его. В нем развилось не свойственное ранее легкомыслие. Так, он почти перестал беспокоиться о финансовых делах, которые раньше его неизменно занимали. И когда Остин попросил взаймы, ощутил жалость, смешанную с некоторым презрением, новое для себя чувство, самого его несколько удивившее. Элемент презрения он отметил с грустью. Как же быстро он перешел на сторону богатых! Расставшись с пятью фунтами, Людвиг с еще большей грустью понял, что до сентября ему самому придется занимать у Грейс. А она не предлагала ему денег, наверное, из деликатности.
Его повсюду представляли как жениха, и это пока было непривычно. Жениховство как-то претило его характеру. «Вы еще не знакомы с моим женихом, Людвигом Леферье?» Смешные слова. Ну а слово «муж»? «Вы знакомы с моим мужем?» «Разрешите вам представить мою супругу Грейс». «Слышали, Леферье женился на богатой?» Как к этому отнесется Эндрю Хилтон? Муж Грейс. Муж. Бессмысленное слово. Муж. Хозяин? Глава дома? Грейс и Клер поглощены подготовкой к свадьбе. Интересовались, приедут ли его родители. Он не знал, что сказать. Если захотят приехать, подумал, придется попросить Грейс возместить расходы. Все так сложно, требует тщательного обдумывания. А тем временем они с Грейс носились по Лондону, как заезжие путешественники. И все еще не были близки.
Людвиг много размышлял о Гарсе и пробовал с ним встретиться, но Гарс все время куда-то исчезал. В тот вечер, когда они все-таки встретились, Людвиг оказался не на высоте, потому что ждал тогда от друга только одного – подтверждения правильности своего решения. Когда решаешься на столь важный шаг, то не хочется от другого услышать: «Не так уж важно, как ты поступишь». Людвиг считал свое решение правильным. Наверное, надо было отчетливей предъявить Гарсу свои аргументы. Теории Гарса безумны, но сейчас они напомнили ему собственные мысли, бродившие в голове еще в школе, в тихие часы после уроков. С Гарсом он, разумеется, не согласен. Но ему сейчас нужно то, что способен обеспечить только Гарс, – убедительное теоретическое обоснование его поступков. Пока в решающих пунктах оставалась неясность. А ему так хотелось услышать слова ободрения от тех, кого уважал. Отношение родителей вынуждает его с напряженным вниманием прислушиваться к мнению других людей. Эти их ужасающе трогательные, мучительно трогательные письма не давали покоя воображению и отнимали решимость. Он теперь и во сне сомневался. Однажды громадная полунагая женщина в шлеме и звездно-полосатых панталонах, очень похожая на Митци Рикардо, замахнулась на него копьем и скомандовала: «А ну защищай меня!» Людвиг во сне бежал в панике.
– Муха упала в чашку, – заметила Грейс, – ты не мог бы ее спасти?
Людвиг ложечкой достал трепещущее насекомое.
– Положи ее, пусть крылышки просохнут. Господь Бог помогает мухам, которые сами себе помогают.
Они только что посмотрели выставку скульптур в Холанд-Парк, а сейчас сидели в чайной на Кенсингтон-Хай-стрит. Грейс успела съесть два шоколадных эклера, а сейчас лакомилась безе.
– Я закурю, мартышка, ты не против?
– Кури, варвар. А почему на одном конце сигареты дым серый, а на другом синий?
– Это скорее всего зависит от…
– Знаешь, тебе надо познакомиться с Мэтью.
– Как раз об этом думаю.
– Почему?
– Сам не знаю. – Меня интересует его мнение, подумал он. Столько наслышан о Мэтью. Множество суждений, и все разные.
– Ты встретишься с ним на этом ужасном коктейле у родителей.
– А наше присутствие обязательно?
– Но ведь его устраивают в нашу честь. У меня есть план насчет Мэтью. Он – наша судьба.
– Я не совсем понимаю, зайка. А как же я? Это я твоя судьба!
– Несомненно, дорогой. Я хочу сказать, что он нам пригодится. Он такой милый.
– Хорошо, розанчик. – Людвиг уже усвоил, что женатые люди охотно употребляют ласковые имена. Его отец называет мать «муся», а мать называет отца «шляпка», а почему, он никогда не понимал. Обращения для Грейс он еще не выбрал окончательно.
– Он намного умнее Гарса и Остина, – сказала Грейс.
– Кстати, ангелочек, у меня к тебе послание от Гарса.
– От Гарса?
– Да. По его мнению, ты должна попросить тетку Шарлотту, причем как можно скорее, чтобы она оставалась жить в доме. Понимаешь, он навестил Шарлотту, и у него сложилось впечатление…
– Ты не шутишь, Людвиг? – Грейс отложила вилочку. – Ты серьезно? Ты считаешь, мы должны поступать так, как велит Гарс Гибсон Грей?
– Не должны. Я ему, разумеется, не возражал. По-моему, тебе и не надо ничего говорить. Вот только он считает, что тетка может совершить какой-нибудь необдуманный поступок… Он пришел к выводу…
– Меня не интересует, к чему он пришел. Слишком много он о себе воображает и суется не в свое дело, как мои родители. Не хочу слышать о его фантазиях. Он какой-то холодный и мертвый, от него веет смертью… Фу!
– Грейс, любимая, я думал только…
– И просить тетку остаться не собираюсь. И требовать, чтобы ушла, тоже не буду, потому что она сама это сделает, без всяких просьб.
– Но Грейс!
– Людвиг, тебе надо учиться думать о таких вещах. Поверь мне. Если я сейчас попрошу ее остаться, потом будет очень невежливо просить уйти. А ведь я не знаю, как именно мне захочется распорядиться домом. А вдруг я пожелаю его продать?
– Да, понимаю…
– Или мы там захотим жить. Дом в городе нам понадобится. И не только нам, но и нашим детям.
– Нашим детям… ну да…
– Лишь кто-то очень близорукий и недальновидный может позволить себе убеждать Шарлотту, что она по-прежнему хозяйка дома, а именно так она себя и почувствует, если и дальше там будет жить. Безусловно, я не чудовище и что-нибудь постараюсь для нее потом сделать. Но меня прежде всего волнует собственное благополучие. Ни о чем так человек не жалеет, как о неразумно проявленном великодушии. А берется оно из чванства, из желания выглядеть самым благородным. Не это ли желание снискать себе одобрение заставило Гарса просить за тетку? В таком случае он получил огромное удовольствие.
– Гарс достаточно уверен в себе, чтобы искать чьего-то одобрения, я знаю…
– Где там, он боится жизни, он трус, как его отец, но только более тщеславный. Такое ханжеское тщеславие ничего не порождает, кроме лишних хлопот. Ты понимаешь, о чем я говорю?
– Да, разумеется…
– А то, что он нам смеет советовать, это обыкновенная наглость.
– Да, наверное, ты права… – Людвига удивил ее подход к вопросу. Через минуту он понял, что она может быть совершенно права. Поселятся вместе в доме? С собственными… О Господи!
– Как хорошо бы уже сейчас иметь свой собственный угол, – произнес он. – Может, мне удастся снять где-нибудь другую комнату, куда ты согласилась бы приходить. Пойми, Грейс, я все же мужчина, и мы как-никак помолвлены…
– Страшно жаркое лето…
– Бутончик, не дразни меня.
– Время в моих руках, а ты в моих объятиях…
– Грейс, не надо. Ты хочешь, чтобы я разъярился, рассвирепел и бросился на тебя?
Неужели придется ждать до свадьбы? О Боже.
– Нет, Людвиг, дорогой. На следующей неделе родители собираются на уик-энд к Одморам.
– Прекрасно! Значит…
– Людвиг…
– Что, рыбка?
– Ты никогда не расскажешь об этом… не расскажешь Гарсу… обещаешь?
– Ну что ты, котенок, клянусь всем святым.
– Я вообще не хочу, чтобы ты с ним слишком часто разговаривал, он убивает все вокруг своей ненавистью.
– Обещаю, клубничка.
Через несколько минут они ехали, держась за руки, на верхнем этаже автобуса. Людвиг вспомнил, что хотел сказать Грейс: несмотря ни на что, ему надо проведать Дорину. Но поскольку он не вступился явно ни за Гарса, ни за Шарлотту, было бы глупо упоминать о Дорине. А Бог с ними! До уик-энда всего три дня! Ура-а-а!
* * *
– Иметь столько чудесных воспоминаний, как это прекрасно, – восторгалась Клер. – Ты достиг таких высот, и, конечно, так приятно это сознавать.
– Надеюсь, ты одаришь нас воспоминаниями? – подхватил Джордж.
– Ты наверняка посетил столько прославленных мест, ты был буквально везде. Я тебе завидую белой завистью, у тебя, несомненно, есть целые альбомы фотографий.
– Увы, никогда не увлекался фотографией, – ответил Мэтью.
– Чарльз разочарован тем, что ты не хочешь войти в состав комиссии, – сказал Джордж. – Но я тебя не осуждаю. Это все такие скучные вещи. А ты по праву заслужил отдых.
– Как ты собираешься проводить время? – поинтересовалась Клер. – Возможно, купишь дом и поместишь в нем ту прекрасную коллекцию китайского фарфора, о которой мы так много слышали?
– Еще не решил.
– Что бы ты ни планировал, мы готовы помочь, – сказала Клер. – Еще джину?
– Благодарю, но мне пора идти. Если будут новости от Шарлотты, дайте мне знать.
– Мы не слишком о ней беспокоимся, – сказал Джордж. – Это так на нее похоже, поверь мне, – исчезнуть без следа, оставив на прощание только загадочную записку. И лишь с одной целью – чтобы мы волновались. А сама, верно, сидит в ближайшем отеле.
– Не ожидала, что она способна на такую черствость, – сказала Клер.
– Ей самой сейчас нелегко, – возразил Джордж.
– Да, но хоть каплю великодушия…
– Со стороны Грейс?
– Со стороны Лотты.
– Значит, уговоры остаться в Вилле ни к чему бы не привели? – спросил Мэтью.
– Верно, но… – начал Джордж, поглядывая на жену. – Кажется, ее никто не уговаривал. Мне думается, после этого безумного завещания Шарлотта все равно отказалась бы. У нее есть пусть небольшая, но рента, она не останется без средств.
– Знаешь, я думала об этом, – вмешалась Клер. – Мама перед смертью просила позвать Древса… Древс – наш семейный адвокат… может быть, она хотела изменить завещание в ее пользу. Я уверена, что именно это она и хотела сделать. Бедная мамочка.
– Это мы бедные, – возразил Джордж. – Древс был так смущен, когда сообщал грустную весть о лишении наследства.
– Да, я помню. Плохая мамочка!
– Неблагодарность – последняя привилегия умирающих.
– Но ведь Грейс не собирается одна всем владеть? – предположил Мэтью. – Она наверняка разумно все разделит?
Муж и жена переглянулись.
– Должно быть, вы плохо знаете нашу Грейс, – сказала Клер. – Она так часто нас удивляет. Грейс заберет все себе и глазом не моргнув. Ей во всем везет. Она у нас любимица богов.
– Мне пора идти, – вновь сказал Мэтью.
– Грейс огорчится, что тебя не застала. Все эти дни она только о тебе и говорила, Людвиг должен порядочно ревновать.
– С удовольствием познакомлюсь с Людвигом.
– Он такой милый. Ты с ним встретишься на нашей вечеринке. Ты ведь придешь?
– Вызвать такси? – спросил Джордж.
– Нет, такой чудесный день, я прогуляюсь парком.
* * *
Парк приглашал отпраздновать красу юного лета. Затененные участки перемежались островками сочной зелени, топорщившими длинные перья некошеной травы. Воздух, напоенный ароматом цветов, просился в легкие. В просветах между деревьями виднелся памятник Альберту и розовел фасад Кенсингтонского дворца, а по длинным золотистым коридорам аллей прогуливалась ярко одетая публика. По обе стороны аллей росли скумпии и винные пальмы. Там, где они спускались к воде, важно расхаживали фламинго и бродили белоголовые лысухи. На куст села сойка и затрещала, покачивая голубым хвостом.
А где-то, думал Мэтью, в каком-то дешевом отеле сидит сейчас в душной комнате на чемодане Шарлотта, решительно настроенная встречать и отбивать удары судьбы. А еще он думал об Остине. И о себе.
Во время разговора с Каору в Киото все казалось ясным. Каору был опечален, но тем не менее поддержал Мэтью в его решении. В вопросах духа расстояние между правдой и ложью может быть тонким как волос, но только для избранных оно исчезает совершенно. А ведь Мэтью так долго мечтал о маленьком монастыре, о месте, которое ждет именно его, не такое, правда, величавое, как пустые троны, которыми воображение Джотто обставило рай, но зато предназначенное только ему. С точностью экономиста он высчитал, как именно будущее заплатит ему за настоящее. Дня ухода на пенсию ждал с нетерпением влюбленного, считающего минуты до свидания. Заранее наслаждался этой минутой, будто медом. Когда она наступит, он наконец обретет покой и жизнь начнется заново.
Но в его жизни, как и в жизни каждого человека, что-то пошло не так: вмешался злой гений, изменил какую-то мелочь, но этого хватило, чтобы и все остальное изменилось неузнаваемо. Все время делая какие-то движения, выдающие беспокойство, Мэтью сидел на полу в маленькой, уставленной бумажными ширмами комнатке Каору, который, как раз наоборот, сидел совершенно неподвижно со скрещенными ногами; и мало-помалу они приблизились к окончательным выводам. На дворе шел снег, солнце золотило склоны гор, темнеющих на фоне бледно-голубого неба. Вечнозеленая ветка извивалась на стене позади бритой головы Каору. Мэтью чувствовал, что ступни костенеют от холода и слишком долгого сидения на полу. Сквозняк покачивает ширмы. Прозвучал колокольчик. Каору вздохнул. Ничего обнадеживающего в этом вздохе не было. У человека только одна жизнь. И Мэтью уже прожил свою.
Что же принесла в результате эта жизнь, думал он. Такая, казалось, великолепная карьера, и вот ничего от нее не осталось. Исчезли надежды и амбиции, исчезло чувство собственной исключительности, а осталось вот что – кучка мусора. В то время как другие посвятили эти двадцать – тридцать лет искусству, семейной жизни, воспитанию детей, он не сделал, пожалуй, ничего путного, ничего, что осталось бы надолго. Ни одной из этих высоко ценимых и легко уловимых ценностей. Он не создал ничего великого в области искусства, он не совершил ни одного выдающегося поступка. Даже страстной любви и той не встретил. Заработал состояние, это бесспорно. Но нечто столь банальное разве можно считать достижением? «Владел большим состоянием», – однажды мрачно процитировал он перед Каору, а тот рассмеялся. Каору часто смеялся в самых неожиданных местах. Мэтью было не до смеха.
Преувеличением было бы сказать, что жизнь его утомляла. Оказывается, жизнь может быть интересной, захватывающей, наполненной делами государственной важности, но в конечном счете обернуться пустотой. Он видел вещи важные, вещи страшные. Видел нужду и войну, насилие, жестокость, несправедливость и голод. Был свидетелем ситуаций, в которых решалась человеческая жизнь. Однажды видел, как на Красной площади арестовывали демонстрантов, к ним вдруг подошел самый обыкновенный прохожий, который куда-то шел по своим делам, и его тоже арестовали. О судьбе некоторых из тех демонстрантов Мэтью знал. Одни до сих пор находятся в лагерях. Другие – в «психушках». Их жизни подрезаны под корень. Да, он часто становился свидетелем таких сцен, но всегда как посторонний, как чужестранец, пользующийся дипломатической неприкосновенностью, возвращающийся вечером в посольство, где полы устланы коврами, а на стенах красуются полотна Гейнсборо и Лоуренса. В сущности, он никогда не брал на себя таких обязательств, последствия которых разрушительны для налаженного образа жизни.
Вот так и оказался обманут злым гением. Жизнь, казавшаяся промежуточной, наполненной каким-то мусором, превратила его в того, кем он стал, – личность бесповоротно испорченную. Поселиться в Киото и жить в этом удивительном мире, образ которого он давно лелеял в душе, было бы фальшью. Он мог только притворяться, что ведет созерцательную жизнь, только играть в нее, изображая нечто похожее, но по сути глубоко лживое. Ненастоящее– потому что у человека только одна жизнь, и именно она его формирует. Межвременья не существует, и ты есть то, что ты думаешь и делаешь. Для него уже слишком поздно. Он слишком долго наслаждался ожиданием. Такова была горькая правда, которую он благодаря Каору наконец увидел, когда беспокойно поворачивался, сидя на циновке.
Существовали, конечно, другие, так сказать, компромиссные решения, но Мэтью не был настроен их принять. Он мог бы снять квартирку в Киото и жить себе спокойно, а поскольку монастырь находился недалеко, мог бы рассуждать с учителями о буддизме и писать книжки о нем же. Мог бы заняться искусством или ремеслом, живописью, скажем, или керамикой. Именно так постигается мудрость. Или чем-нибудь более скромным. «Ты мог бы работать у нас в саду», – предложил Каору, сидевший все так же неподвижно, с бесстрастными глазами. Но суждено ли ему, Мэтью, откопать свою жемчужину? Навряд ли.
И еще есть Остин. Мэтью иногда представлял удивление брата, если бы тот узнал, что в какой-то очень далекой точке земного шара о нем столько думают. Для Мэтью некоторым утешением служила мысль, что беспокойство за брата не превратилось, хотя и могло, в единственное препятствие на пути к призванию. Можно ли идти с такой неразрешенной проблемой в эту тишину? Круто изменить жизнь на этом этапе из-за Остина выглядело бы обыкновеннейшим… идиотизмом. Однако сейчас, поскольку скорее всего не исполнится то, к чему он, Мэтью, стремился, отозвался голос долга, говорящий о самых забытых и некоторым образом более естественных делах. Мэтью осознавал, что если в нем самом Остин сидел как чужеродное и вредоносное тело, тем более для Остина он сам должен представлять субстанцию куда более ядовитую.
В определенном смысле, думал Мэтью, это все не имеет никакого обоснования и все проистекает исключительно из воображения самого Остина. В действительности он ничего плохого брату не причинял. Или все-таки причинял? Остин утверждает, что он бросал тогда камнями со скалы, но это неправда. Может, он просто переступал ногами, и от этого камешки начали катиться вниз. Вспомнил лавину камней и приятное чувство, прежде чем услышал крик Остина. Он рассмеялся, конечно, в первую минуту. Но можно ли за смех судить до конца жизни? Остальное основывалось тоже на пустоте, практически на пустоте, а может, наоборот, на всем. Получится ли у него поговорить когда-нибудь с братом об этом спокойно, без взаимного осуждения?
Когда приехал, сразу помчался к Остину, но это завершилось какой-то ужасающей нелепостью, все от глупых нервов. Чувство неизбежности поражения, неизбежности новой обиды было до дрожи знакомо. Тот, кто доводит до такого, заслуживает ненависти. С того дня Остин вежливо избегал его, его никогда не было дома, он всегда был занят, на открытках сообщал вполне правдоподобные поводы для невстречи, ни одно приглашение от Мэтью не принято. Придется изменить тактику, подумал Мэтью. Ситуация и сейчас уже похожа на крестовый поход. Какова ирония судьбы, если после выхода на пенсию главным в его жизни станет излечение младшего брата от сковывающей того ненависти. Но разве не великолепно, если бы этого удалось достичь? «Для Остина – это все. Для меня – пустота». Часто так и случается с выполнением того, что обязан выполнить, – исполнившему достается пустота.
Иногда Мэтью вспоминал о Мэвис Аргайл. Вспомнил о ней и сейчас – тень молодой девушки на фоне летних деревьев. Как же он изменился с тех пор, как же она сама должна была измениться. Двадцать лет не виделись. Он надеялся, что в круговращении лондонской общественной жизни рано или поздно встретит ее. Разные люди – иные и не знали, что он знаком с Мэвис, – говорили ему о ней и о Вальморане. Воспоминаниям Мэтью не хватало эмоциональной окраски, потому что, в сущности, он не сохранил почти никаких воспоминаний. Жизнь давно изгладила Мэвис из его памяти, и его чистая, романтическая любовь сосредоточилась вовсе не на женщинах. Иногда он задавал себе вопрос: «Что же нас соединяло в прошлом?» Что, собственно, тогда случилось, кто кого бросил и почему? Может быть, Мэвис оскорбило, что он недостаточно горячо за нее боролся, что она слишком легко уступила? Она была католичкой, а он квакером. Она чувствовала в себе религиозное призвание, и к этому он относился с уважением. Так ли уж сильно они любили друг друга, и если так, то какая же сила смогла их разлучить? Память о чувстве горечи сохранилась, но исчезло понимание, откуда взялось это чувство. Сейчас при встрече возникло бы чувство неловкости? Наверняка только на минуту. Конечно, он не напишет ей. К ней нельзя приближаться еще и потому, что рядом с ней Дорина. Его дружба с Бетти закончилась так глупо.
Между тем как же ему жить дальше? Какой-то тоской повеяло на него от деревьев, склоняющихся и темнеющих перед глазами. Лондон казался городом не столько даже грешным, сколько лишенным души, нечистым, искалеченным. Бог уже давно, еще во времена молодости Мэтью, покинул этот город, и Христос, который мог ждать его в Англии, исчез тоже, не стало его старого Учителя и Друга, покинул мир навсегда. Отталкивающе действовало на него теперь изображение Распятого, этого персонифицированного средоточия христианства. Как-то в Сингапуре одна девушка, знавшая, что он коллекционирует фарфор, показала ему китайскую вазу XIX века с репродукцией на ней рубенсовского «Распятого Христа». Он рассматривал этот курьез с изумлением, не веря собственным глазам. Такая тема на таком предмете – что за вульгарное варварство! Этот образ причинял ему боль и отталкивал от себя ужасной концентрацией страха, страдания и вины. Запад кладет под стекло микроскопа страдание, подумал он, Восток – смерть. Как бесконечно различны эти понятия, о чем, в сущности, всегда знали греки, этот глубинно и тайно восточный народ. Именно Греция, а не Израиль, стала его первым подлинным наставником.
Он лелеял надежду связаться с лондонскими последователями буддизма, но уже одна мысль, что это должно происходить в Лондоне, превращала проект в ничто. Он заранее знал – эти люди будут его только раздражать. Он был лишен духовного наследства, испорчен, предоставлен в своих поступках самому себе. Иногда ему казалось, что во время последнего разговора Каору приговорил его к смерти. И вот так, идя по аллее мимо деревьев, клонящихся под тяжестью листвы, он думал – не приближает ли его эта пустота к подлинному прозрению больше, чем все остальное.
– Мэтью! Мэтью, погоди!
Это была Грейс Тисборн, длинноногая, загорелая, стройная, как юная спартанка. Она подбежала к Мэтью и слегка хлопнула его по плечу, как при игре в салочки. На ней было короткое зеленое платьице в цветочки, прядки золотистых волос разметались вокруг задорного личика.
Мэтью улыбнулся ей, стараясь пересилить раздражение. Сейчас ему хотелось побыть наедине со своими мыслями, а не прогуливаться в обществе Грейс; тоска охватывала при мысли, что не меньше получаса уйдет на пустую болтовню с этой девчонкой. Ее любопытство, ее желание шутить и флиртовать, ее победная молодость – все это убивало его настроение. «Нет, – решил он, – не могу я и не буду с ней разговаривать».
– Прости, Грейс, – произнес он. – С удовольствием поговорил бы с тобой, но беда в том, что мне как раз сейчас надо сосредоточиться перед трусцой.
– Перед чем?
– Бег трусцой. Ты еще не слышала о таком? Аме-риканское изобретение. Особый вид бега для людей пожилого возраста с больным сердцем. Мне каждый день приходится посвящать этому не меньше получаса. Рекомендация врачей. О, мне уже пора, прошу прощения, до встречи.
И Мэтью действительно побежал, сначала быстро, потом все медленнее и медленнее. Бежал, не разбирая дороги, тяжело сопя, то по дорожкам, то по траве, между деревьями мелькало озеро, он убегал не только от Грейс, но и от себя, от мучительной пустоты и от гибели своих богов.
Добежал до Серпантина, до статуи Питера Пэна и плюхнулся обессиленный, с мучительным колотьем в боку. Это был один из храмов его детства, но никакой маленький Мэтью не ждал его здесь, а статуя, бросающая миру вызов пирамидой из бронзовых зверей и фей со стрекозиными крыльями, выглядела разве что забавно и старомодно. Детство осталось далеко позади, и не долетало к нему оттуда ни одного живого вздоха. Павильоны и фонтаны напоминали ему Китай, а не детство. Ярко раскрашенные утки плыли под сплетением зеленых ивовых ветвей, но для него все окружающее было серым, и сердце бухало, как колокол в пустом зале.
Кто-то неожиданно сел рядом. Грейс. Примчалась быстро и легко, как молодая антилопа. С ней прилетел запах цветов.
– Твои полчаса еще не прошли. Могу побегать с тобой.
– Нет, я уже не хочу бегать.
– Я очень люблю это место, а ты? Какие милые эти кролики и мышки, правда? Детишки их гладят уже столько десятилетий, вон как блестят. Ах, Мэтью, я так хочу с тобой поговорить. До сих пор мы виделись лишь мельком. А ты бы мог очень мне помочь. Ты был так добр ко мне, когда я была маленьким ребенком, я до сих пор помню, и ты такой умный, я тебе верю и восхищаюсь. Не сердишься, правда? Мы будем говорить, говорить бесконечно. Я чувствую, ты сможешь открыть мне правду обо мне самой, пусть даже и суровую. Приходи к нам пить чай! Придешь?
О Боже, думал Мэтью, о Боже. Ну зачем ему знать об этих горячих, простодушных чувствах молоденькой девушки? Ужасный парадокс заключается в том, что молодые люди так примитивны и так бесформенны именно в то время, когда они чувствуют, что их жизнь доверху наполнена смыслом. Как можно объявить им эту жестокую правду – что все это попросту неинтересно. Он отодвинулся от нее, от ее длинных жарких розово-коричневых ног, от свежего яблочного аромата ее платья.
– Как раз сейчас я уезжаю, может быть, потом…
– И еще одно. Я хочу, чтобы ты взял себе бабушкин дом.
– Бабушкин дом?
– Да, чтобы ты там поселился. Сколько можно ютиться в отеле? Дом стоит пустой, ты знаешь, и, на мой взгляд, ты очень к нему подходишь. Тебе не придется вносить никакой платы. К тому же надо где-то разместить коллекцию, а в Лондоне сейчас столько воров. Живи там все лето, весь год, вообще сколько захочешь. Ведь мы с Людвигом поселимся в Оксфорде.
– Нет-нет…
– Ну хотя бы пока будешь подыскивать постоянное жилье. Живи в этом доме, я буду так рада! Завтра же и переселяйся.
Мэтью увидел себя в Вилле, в тишине, за надежно закрытыми дверями.
Большой рыжий охотничий пес стоял в охотничьей стойке рядом с одной из фей.
– Бедный старый Жестяной Колокольчик, – рассмеялась Грейс. – Ты веришь в фей, Мэтью?
– Да. – Боги умерли, подумал он, но срединная магия осталась нерушимой, прекрасная, маленькая, пугающая, жестокая.
Мэтью увидел безумное, полузакрытое волосами лицо Мэвис, оно вновь явилось перед ним, колдовское, искусительное, и в то время как ее прозрачное одеяние проплыло через сцену, утки крякнули, и залаяли псы, и озерная вода загорелась аметистово под плакучими ивами, и самолет, идущий на посадку, прогудел вдали, как пчела. Мэтью отворил дверь Виллы, и Мэвис вошла в дом.
– Я подумаю, – сказал он.
* * *
– Людвиг!
– Что, пчелка?
– Попробуй шоколада, дуся.
– Спасибо, ангелочек.
– Людвиг.
– Что, моя крошка?
– Сейчас я тебе скажу что-то плохое.
– О Господи, неужели…
– Да нет, не такое уж страшное. Просто мама и папа не едут к Одморам на уик-энд.
– Вот так подарок!
– Какие они несносные, правда?
– Нет, с меня хватит…
– Что ты!.. Нет! Мы должны спуститься, коктейль сейчас начнется, нас ждут, начнут искать, и Мэтью придет специально, чтобы с тобой познакомиться.
– К черту Мэтью!
– Людвиг, что ты делаешь? Дверь не запирается, ты же знаешь…
– Кресло придвинем…
– Осторожней, поломаешь… Ой, смотри, поднос!.. И зачем только я тебе сказала!
– Иди ко мне, – торопил Людвиг, – раздевайся. – Он сбросил пиджак и начал развязывать галстук.
– Нет, нет, я не могу так вдруг, нет.
– Именно так. Вдруг. – Он расстегнул пояс и снял брюки. В тесной мансарде было душно от полуденного солнца.
– Людвиг, я не вынесу, если папа и мама придут… а они точно придут…
– Снимай платье.
– У меня нет этого…
– У меня есть. Скорее.
Людвиг снял туфли, потом носки, кальсоны и наконец рубашку. Он стоял перед ней голый, потный, волосатый, возбужденный. Грейс, все еще в кремовом нарядном платье, прижимала руки к груди. Она выдвинула узкое белое ложе из-под полки и сдернула покрывало.
– Людвиг… Я еще никогда этого не делала… никогда еще не видела…
– Я делал, но это не имеет значения. Прости меня. – Он весь дрожал. Представлял, как отвратительно выглядит в ее глазах, весь мокрый, пахнущий потом и спермой. Еще никогда прежде она не казалась ему такой нежной, желанной и недосягаемой. Еще ни разу в жизни он не занимался любовью с девственницей. Как все будет? Сможет ли он не вызвать в ней отвращение? Он видел ее отвращение и страх, мелькнула мысль, не одеться ли. Но если он оденется, между ними возникнет еще одна преграда, все станет вдвойне трудней. Тем временем невыносимое желание охватило его, он едва держался на ногах.
– Грейс, любимая, прошу… Помоги мне… Сними. Все правильно.
Грейс расстегнула платье. Одежки одна за другой упали на пол. Ее взгляд от страха стал блуждающим. Она дрожала, зубы у нее стучали, и когда Людвиг коснулся ее груди и привлек к себе, была холодной и скованной, хотя он чувствовал, как бьется ее сердце. Он прижал ее к себе, скованную, холодную, дрожащую от прикосновения его распаленного, липкого тела.
– Боже мой, – прошептал Людвиг. – Скорее! Скорее!
Она неловко легла на постель и застыла, а он изогнулся и упал на нее. Слезы покатились из-под ее сомкнутых век.
* * *
– Где же наши детки?
– Щебечут наверху, в мансарде, как всегда.
– Кто прибудет первым, как ты думаешь?
– Пинки, ты согласен, что надо помочь Лотти?
– Ну а как же иначе, она без нас пропадет!
– Остин все время берет и берет взаймы у Людвига.
– Предложим ему занять у нас?
– Немного.
– Конечно, он откажется.
– Ты так считаешь? Ну и слава Богу.
– Остин придет?
– Придет только ради Грейс, не сможет пропустить «первый бал Наташи».
– Мэвис и Дорину ты, конечно, не приглашала?
– Мэвис чем-то отговорилась. Я не настаивала.
– Вот и первый гость. Эстер.
– Эстер, душка, ты первая!
– Вот так со мной всегда случается.
– Где Чарльз, где Себастьян?
– Чарльз приедет прямо со службы, а у Себастьяна какие-то неотложные дела, мне очень жаль, и я прошу прощения.
– Слышала, что учудила Грейс? Сдала Мэтью дом на все лето.
– О, Пенни, привет. Клер, пришла Пенни!
– Клер мне как раз рассказывала, что Грейс сдала Мэтью дом.
– Какая печальная новость.
– О, привет, Чарльз, Молли, Джеффри!
– Слышали, что сделала Грейс?
– Пинки, скажи швейцару, пусть не сообщает о прибытии гостей.
– Где же Грейс?
– Наверху с… О, мистер Инстон, как мило…
– А Мэтью придет?
– Надеемся… О, Оливер, прекрасно. Твоя мама как раз пришла.
– Я слышала, что Карен бросила искусство.
– Доктор Селдон, как любезно с вашей стороны…
– А Карен будет?
– Безвыездно сидит в деревне, превращается в пастушку…
– В кого?
– Ну и народу. Привет, Энни.
– Джеффри переключился на свиней.
– Энни, милочка, ты прелестно выглядишь…
– Грейс отдала дом Мэтью.
– Пинки, кто этот молодой человек у двери?
– В бирюзовом, ты хочешь сказать?
– Позвольте представиться. Эндрю Хилтон.
– А, мистер Хилтон, как приятно… мистер Хилтон, мистер Инстон. Пинки, у господина Инстона кончилось горючее в бокале…
– Где же Грейс? Мне казалось, что все это…
– Говорят, Грейс выходит за немца?
– Тс-с, не за немца, а за американца.
– Случайно, не он вот там стоит?
– Слишком молоденький для жениха, хотя в наше время легко ошибиться.
– О, Ричард, рад тебя видеть.
– Молли Арбатнот открыла бутик в Челси.
– Пенни, ты знакома с Ричардом Парджетером, не так ли?
– Чем вы занимаетесь, мистер Хилтон?
– Преподаю латынь и греческий. А вы, мистер Инстон?
– А я, увы, священник.
– Энн Колиндейл выглядит потрясающе.
– А Мэтью здесь?
– По всей видимости, нет, Оливер.
– Пинки, где же Грейс и Людвиг?
– Я слышал, сын Остина вернулся.
– Он наркоман.
– Сейчас они все такие.
– Пенни Сейс так сдала.
– Ты бы тоже, если бы твой муж умер от рака.
– Бедняжка… О, Энн, сколько лет сколько зим!
– Мартин умер, Оливер – гей, и Генриетта какая-то странная.
– Ричард, давай договоримся о ленче.
– Привет, Энни. Извини, но мне как раз…
– Ричард, привет… Увы, Карен не пришла.
– Где Грейс?
– Лотти, дорогая, ты пришла, как прекрасно. Пенни, вот Шарлотта… Пинки, дай Шарлотте выпить ее любимое. Лотти, милая, садись, устраивайся поудобней.
– Оливер Стоун разрешает своей сестре водить спортивный автомобиль, а ей всего десять лет!
– Молли в своем бутике будет продавать вещи исключительно белого цвета.
– Ричард снова развелся, представляешь?
– Пинки, сходи наверх и позови Грейс и Людвига, этих безобразников.
– Оливер зашибает хорошие деньги на продаже антикварных книг.
– Умираю, так хочу наконец увидеть этого немецкого жениха Грейс.
– А Себастьян здесь?
– Ну что ты.
– Себастьян изучает аудит.
– Это Шарлотта Ледгард?
– Я слышала, она куда-то уехала, к морю.
– Да нет, всего лишь в один из здешних отелей.
– О, Мэтью! Смотрите, Мэтью пришел! Мэтью, помнишь Пенни… Джеффри, иди сюда… Мэтью, замечательно…
– Мне кажется, я нахожу знакомые лица.
– Пусть и постаревшие.
– Клер, не могла бы ты… О, Мэтью, привет!
– Мэтью!
– Мне казалось, наступит многозначительная тишина.
– Мэтью похож на свадебного генерала.
– Все выздоровели.
– Клер, наших голубков наверху, кажется, нет. Звал, но там тихо.
– Карен теперь ухаживает за свиньями.
– А Мэтью постарел, располнел.
– Да и мы тоже.
– Это и в самом деле сэр Мэтью Гибсон Грей?
– Клер, мы все хотим наконец увидеть Грейс!
– Я слышала, Мэтью постригся в монахи.
– Может, и постригся, в наше время все может быть.
– Пенни верит в спасение путем бриджа.
– Пинки, ты уверен, что Грейс и Людвиг…
– Моя латынь, к сожалению, потускнела. Читаю Евангелие на греческом.
– Ричард, как насчет ленча?
– Чарльз и Джеффри увлеклись обсуждением кризиса.
– Позвольте вам еще налить.
– Благодарю, дорогуша.
– Генриетта выиграла детские соревнования по бриджу.
– А Дорина пришла?
– Не говори глупостей.
– Доктор Селдон обсуждает с Джеффри печеночную нематоду.
– Я бы не приглашала врачей на праздники, они все портят.
– Тебе не кажется, что швейцара наняли только что, для вечеринки?
– О, только что! А Ричард принял его за настоящего!
– Мэтью и Оливер увлеклись разговором об Оскаре Уайльде.
– А вот и Остин… Пинки, Остин наконец пришел…
– Это кто? Неужели и в самом деле Остин Гибсон Грей?
– Похож на поэта.
– Ну где же Грейс?
– Вон то жених Грейс?
– Нет, милая, это жених Энн.
– А у меня нет, увы, никакой способности к языкам.
– Ричард задумал купить яхту.
– Вон тот молодой человек в бирюзовом, он жених Грейс?
– Остин, извини, еще не нашел для тебя места, но…
– Ради Бога, Джордж, не трать зря времени.
– Я хочу сказать, если тебе понадобится, мы могли бы…
– Спасибо, Джордж. Наличные мне и в самом деле очень нужны, сколько же ты сможешь одолжить?
– Э-э… мне тут… Клер что-то хочет сказать, извини, извини… несомненно, Остин, мы что-то придумаем… прошу прощения…
– Мэтью выглядит как настоящий бизнесмен.
– Дорогуша, но ведь он и есть бизнесмен.
– Лотти, милая, сидишь, как всегда, скромненько в уголке.
– Ты же знаешь, не люблю приемов.
– И куда это вас несет, Ричард Торопыга?
– Извини, всего лишь хотел подойти к Мэтью.
– Пенни, лапочка, Эстер только что рассказала мне о бутике Молли, что там будут продавать только белое.
– У Джеффри свиньи заразились печеночной нематодой.
– Клер, Остин с восторгом согласился принять деньги.
– Пинки, не пугайся, я, кажется, совсем пьяная.
– Клер, у вас сегодня просто потрясающе.
– Клер, ну где же Грейс?
– Пинки, прошу тебя, сходи поищи их.
– Привет, Остин.
– Привет, Мэтью.
– Вы занимаетесь таким интересным делом, мистер Инстон.
– Остин, не пойти ли нам куда-нибудь выпить в ближайшее время?
– Извини, Мэтью, но я скоро уезжаю.
– Вон тот юноша в кружевном жабо – Людвиг?
– Нет, это Оливер Сейс.
– Эстер, мы так жалели, что Себастьян не смог…
– Смотри, Остин и Мэтью так мило беседуют друг с другом.
– Ошибаешься, Остин беседует с Шарлоттой.
– Самое время к этому приступить.
– Только бы удалось с Оксфордом.
– Остин пьяный.
– И я тоже.
– И Молли.
– Куда же подевались Грейс и Людвиг?
– Карен заразилась печеночной нематодой.
– Остин совсем пьяный.
– Побрел в туалет.
– Где туалет?
– Лотти, мне надо с тобой поговорить…
– Мистер Инстон и юноша в бирюзовом до смерти заговорили друг друга, к тому же у них давным-давно пустые рюмки.
– Ах, какой стыд, Лотти, я никудышная хозяйка.
– Да, Оксфорд – это чудесное место.
– Мистер Инстон, разрешите вам представить леди Одмор, она очень интересуется литургией. Мистер Хилтон, разрешите вам представить Оливера Сейса, занимающегося продажей антикварных книг.
– Рад познакомиться.
– Взаимно.
– Я вне себя от радости.
– Весь вечер думаю и все никак не могу понять, кто вы?
– Лотти, дорогая, послушай, переедешь к нам, все уже решено, места у нас предостаточно, и нам больно видеть тебя бесприютной, можешь спать в кабинете Джорджа, а потом, когда Грейс уедет, переселишься в ее комнату, в конце недели пришлем машину и заберем твои вещи, нам будет очень хорошо вместе, значит, мы все решили…
– Ты так добра, Клер…
– Ну что ты, мы так о тебе беспокоимся…
– Я тебе очень благодарна, Клер, но у меня другие планы.
– Но тебе нельзя оставаться в отеле…
– Я перееду в квартиру Остина, мы уже договорились, плата будет небольшая. Мне хочется иметь собственный угол.
– Лотти, ты собираешься поселиться… у Остина?
– Но он там жить не будет.
– Грейс и Людвиг слишком много себе позволяют.
– Мэтью собирается уходить.
– Остин заперся в туалете.
– Послушайте все, Мэтью уходит.
– Оливер с тем юношей в бирюзовом пошли в паб.
– Мэтью только что ушел.
– Эстер, тебе с Себастьяном надо…
– Спасибо, дорогая Молли…
– Нам тоже пора уходить…
– Клер, все было чудесно…
– Джеффри меня подвезет.
– Передайте от нас привет Карен.
– И Себастьяну.
– И Генриетте.
– И Ральфу.
– Всего наилучшего… О, глядите, вот и они!
– Грейс и Людвиг, явились, когда все уходят!
– Грейс и Людвиг, изумительно смотритесь!
– Как два юных божества!
– Постойте, минутку, Грейс и Людвиг…
– Грейс и Людвиг!
– Ура-а!
* * *
«Дорогой Джордж!
Вы поступили очень благородно, предлагая мне взять в долг, но я считаю, что обойдусь без Вашей помощи.
Ваш Остин».
«Дорогая Карен!
Спасибо за великолепный ленч, который благодаря твоей великодушной помощи ничего мне не стоил; прости, что письмо такое короткое, но у меня как раз экзамены.
Целую.
Себастьян».
«Милый Людвиг!
Приходи ко мне, прошу, все в порядке, не бойся, и больше написать нечего. Обнимаю.
Дорина».
«Дорогой братец Остин!
Живу сейчас в Вилле, по утрам всегда дома и очень хочу с тобой поговорить. Когда позвонишь?
Твой любящий брат Мэтью».
«Ливингстон советует объяснить отказ от службы моральными принципами. Письмо уже в пути.
Леферье».
«Дорогой Патрик!
Нет времени писать. Занята. Людвиг все время. Прости.
Всегда любящая Грейс».
«Дорогая моя Эстер!
Я страшно рада, что ты приедешь в Миллхауз, изнываем от тоски по тебе, а также по Чарльзу и Себастьяну. Я еще позвоню, чтобы уточнить время. Карен шлет поцелуй.
Целую.
Молли».
«Дорогой Людвиг!
Ты был на приеме? Я там чудесно провел время, особенно поближе к окончанию. Приезжай, поищем тебе жилье.
Твой друг Эндрю».
«Мой дорогой Себастьян!
Твое невообразимое послание получила, жди меня во вторник в шесть, Кинг Арме Слоан-сквер. Еще позвоню.
Твоя раненая птица К.
P.S. И посети, пожалуйста, Миллхауз, хотя бы ради родителей».
«Дорогие мои мистер и миссис Леферье!
Спешу сообщить, что мы здесь все страшно рады обручению нашей любимой дочери с вашим сыном. Они будут очень счастливы, я уверена. Мы с мужем надеемся, что вы приедете на свадьбу и остановитесь у нас. Вскоре я сообщу вам дату бракосочетания. Шлем вам самые добрые пожелания.
Искренне Ваша Клер Тисборн».
«Дорогой Людвиг!
Я перебрался в Степни и хочу с тобой поскорей увидеться. По причинам туманным и не очень важным пребываю в депрессии.
Твой Гарс».
«Любимый муж мой!
Надеюсь, ты нашел работу. У меня нет настроения писать, но чувствую себя хорошо и жду встречи с тобой, пусть не сейчас, но вскоре.
Твоя вечно любящая жена Дорина».
«Милая Грейс!
Спасибо и за такое письмо. Мне очень плохо, но понимаю, что тебе не до того.
Твой горестный брат Тисборн».
«Дорогой отец!
Спасибо за сообщение, но боюсь, из этого ничего не получится, и все же жду твоего письма.
Твой любящий сын Людвиг.
P.S. Только что узнал, что невеста моя очень богата. Должность в Оксфорде получена».
«Милая Дорина!
В нескольких словах хочу сообщить, что мы с огромным нетерпением ждем твоего приезда, это будет полезно для всех.
Обнимаю.
Клер Тисборн».
«Уважаемый мистер Сиком-Хьюз!
Я рассчитываю, что Вы как можно быстрее переведете мне некоторую сумму денег, потому что у меня начинаются финансовые трудности. Прошу прощения, что прибегаю к письму, но в конторе мне очень неловко заговаривать на эту тему, еще раз прошу извинить.
Искренне преданная Митци Рикардо.
P.S. У меня уже накопилось шесть ваших векселей».
«Любимая!
Не писал два дня, знаю, я такой мерзкий, у меня нет работы. Вскоре напишу нормальное письмо. О Боже, как же я тебя люблю.
О.
P.S. Не выходи никуда ни с кем даже на минуту».
«Дорогая Шарлотта!
Спасибо за твой звонок. Да, навести нас, скажем, завтра. Дорине срочно требуется нормальное общение, а мне нужен совет.
Целую.
Мэвис.
P.S. Ты уже видела Мэтью?»
«Дорогой Ральф!
Ну хорошо, я совершил глупость, что сказал тебе, но ты поступил еще хуже. Нельзя оставить все как есть. Я очень огорчен. Прошу меня простить.
Патрик».
«Моя дорогая Мэвис!
Я хочу с тобой встретиться, если ты не против. Ты согласна? Если да, то, пожалуйста, позвони. С наилучшими пожеланиями
Мэтью».
* * *
Остин Гибсон Грей лежал полуодетый на неприбранной постели и наблюдал, как за высоким, узким окном голубизна переходит в пурпур, а затем в туманную красноту лондонского вечера. Изрядно напившись на приеме у Тисборнов, он совершил ряд совершенно бессмысленных поступков. Сдал квартиру Шарлотте за три фунта в неделю, отчасти из жалости к ней, но главным образом назло Джорджу и Клер, ну и наконец просто чтобы пофорсить. Беда в том, что пятью минутами раньше именно Джордж предложил ему денег и он согласился. Так можно ли использовать деньги Джорджа для материальной поддержки Шарлотты, чтобы этим ему же, Джорджу, и насолить? Нет. Поэтому пришлось написать Джорджу и все же отказаться от денег. А он ведь совершенно обнищал. На прием пошел только для того, чтобы поесть, потому что сидел голодный, ну и увидеть Грейс; а вышло, что и еды, кроме каких-то паршивых галет с сыром, не подали, и Грейс не изволила явиться.
Денег Шарлотты едва хватит на оплату коммунальных услуг. У него уже образовался долг: за аренду – месяц, за электричество – квартал. Продал уже свои часы и коллекцию значков. Кроме того, назанимал кучу денег у Людвига и Митци. И места, хоть мало-мальски подходящего, никто ему не предложил. Успехом и не пахнет. Он уже выбился из сил. Такое состояние длится уже довольно долго. Мог бы отказать Шарлотте. Но амбиции – это все, что у него осталось.
Какие все это жалкие мелочи, размышлял он, но до чего убийственные. Есть надо каждый день, а порции, которые готовит Митци, с каждым днем становятся все скромнее. Случались дни, когда он ненавидел Митци. Если бы можно было куда-нибудь уехать вместе с Дориной, пусть все тут лопнут от зависти, показать им всем нос, куда-нибудь на юг, на берег моря, где дуют теплые ветры и где Дорина могла бы ходить босиком по берегу и собирать для него ракушки, и он сам стал бы чистым, свободным, радостным. Сейчас ему было настолько наплевать на все, что он даже перестал мыться и от него уже довольно неприятно пахло. К тому же Митци ради экономии перекрыла горячую воду.
До сих пор еще не навестил Дорину, да и когда со всей этой неразберихой, а теперь Шарлотта въехала в квартиру, так что некуда забрать Дорину, даже если бы нашел работу. Он ненавидел Шарлотту. К тому же прочел письмо Дорины к Людвигу, нашел у того в комнате. Как будто обыкновенное письмо, а вчитался и понял, что слишком взволнованное, прямо умоляющее. После этого возненавидел и Людвига. Он привстал и взбил подушки. Старые, грязные, плоские как блины, никакого удобства, одна пыль. И остальное постельное белье давно не стирано. Теплый, пропитанный пылью лондонский воздух проникал через окно, потом в легкие, и становилось трудно дышать. Таблетки куда-то задевались. Язык болит, прикусил, когда с жадностью поедал галеты у Тисборнов.
Кто-то постучал в дверь. Остин поспешно укрылся одеялом. В комнате было темно. На фоне тусклого света вырисовалась рослая фигура.
– Можно, я зажгу свет? – спросил Гарс.
Свет успел зажечься, а Остин еще не нащупал рубашку. Нижнее белье такое грязное.
– Извини, я не разглядел, что ты уже спишь.
– Вовсе я не сплю… просто… отдыхаю. – Оказалось, рубашка лежит слева.
– Давай я тебе помогу.
– Не надо. – Он надел рубашку и брюки, на разобранную постель набросил индийское покрывало, настолько вытертое и невесомое, что выброси в окно – улетело бы как пушинка.
Остин сел на кровать. Гарс уселся на полу, прислонившись к стене, с ним был какой-то объемистый узелок. Выглядел Гарс так, как только молодые могут выглядеть, – одет бедно, чуть ли не в обноски, а все равно элегантный.
– Как дела, Гарс?
– Прекрасно, отец.
– Шарлотта уже переехала?
– Да.
– А ты выехал?
– Да. Все вещи со мной.
– В этом узелке? Наверное, тебе нравится выглядеть этаким Диком Уидингтоном? Чемодан так и не нашелся?
– Нет.
Он пяткой забросил кучку нижнего белья под кровать. На душе было муторно, донимал голод. Да еще это нарочито-бесстрастное лицо сына, оно лишь добавляло раздражения и боли.
– Ну хорошо, Гарс, расскажи, как ты живешь.
– Я кое о чем хочу тебя попросить. Во-первых, дай мне ключ от синего чемодана. Ну помнишь, тот, что стоит в кухонном шкафу?
– А что, он закрыт? У меня нет никаких ключей. Я даже не помню, что там лежит.
– Там фотографии и разные вещи… мамины фото и мамины вещи.
Наверное, когда-то он запер чемодан, чтобы Дорина не увидела. Почему у Гарса такой агрессивный тон, когда он сказал «мамины» и вообще когда упоминает Бетти?
– Придется взламывать.
– Ты не рассердишься, если я возьму кое-что оттуда, ту большую фотографию?..
– Бери что хочешь.
– А ты уже нашел работу?
– Еще нет. А ты?
– Ищу. А пока устроился мойщиком посуды.
– Мойщиком посуды?
– Да. В ресторане в Сохо.
– Я, пожалуй, уже староват для такого… но все может случиться. Ты сказал, что у тебя несколько просьб ко мне. Одну, даже две мы уже выяснили. Что еще? Неужели так уж обязательно сидеть на полу? Возьми стул.
Но Гарс продолжал сидеть.
– Я хочу навестить Дорину, ты не против?
– Секундочку. – Остин ощутил резкий толчок страха. – А для чего?
– Мне кажется, я мог бы помочь, – задумчиво произнес Гарс. – Я не сразу пришел к такой мысли. Но сейчас уверен. Я говорил о ней с Людвигом.
– Даже так?
– Мне кажется, ей не хватает открытости, свежего воздуха, свободного общения. Ей надо разговаривать с людьми. Я говорю не о враче, не о медсестре. Ей недостает обыкновенных разговоров о самых банальных вещах. Ей недостает обычной повседневной жизни.
– И по-твоему, именно ты можешь ей это все обеспечить?
– Я вижу, ты против.
– Да, я против… Ты совершенно не разбираешься в том, что происходит и с ней, и со мной, и я тебе запрещаю вмешиваться. – Остин старался говорить как можно спокойнее, но гнев поднимался и душил его. Значит, Дорина и Гарс будут прогуливаться, держась за руки, по садику и обсуждать его персону. Будут смотреть друг другу в глаза. Именно так выглядело то, чего он всегда ужасно боялся. Гнев, как снежный ком, рос в груди.
Гарс сидел неподвижно, положив руки на колени, на лице отражалась участливость и еще что-то, что он держал при себе. В комнате горит яркий свет, а за окном – ночь, жаркая, душная, ночные бабочки влетают, как обрывки бумаги.
– Ну хорошо, – произнес Гарс, – может быть, я не прав. Но мне тяжко видеть, какой ты закомплексованный, смотришь на всех волком, не знаешь ни минуты покоя. Надо одолеть в себе злобные чувства. Это очень важно. Попробуй хоть раз это сделать. Если получится один раз, то получится и второй, и третий, и ты уже не захочешь вернуться к старому. Тебе попросту надо простить нас всех.
– Уйди, Гарс, уйди, я тебя прошу, – прошептал Остин. Его пугало это ужасное напряжение, этот напор гнева, который вот-вот прорвется, отвратительный и неминуемый, как рвота. Занавес тьмы разорвался. Дорина и Гарс идут по тропинке, держась за руки.
– Я чувствую, ты на меня сердишься. Мне тоже не очень легко говорить с тобой об этом. Гнев – это страшно. К тому же ты мой отец. У меня такое чувство, что я в суде. Пожалуйста, выслушай меня и прости. Я не буду спрашивать, как ты отнесешься к тому, что я хочу встретиться с дядей Мэтью. И так знаю, что против. Но послушай. Тебе надо увидеться с дядей Мэтью. Просто, без всякого напряжения. Просто пойти. И попросить у него денег.
– Гарс, уйди, прошу тебя, – перебил Остин.
– Ты мог бы разорвать этот порочный круг, если бы захотел…
– Убирайся.
– И мир не перевернулся бы, если бы Мэтью встретился с Дориной…
– Сам не знаешь, что плетешь, – не проговорил, а как-то проскрежетал Остин. – Сумасшедший. Разве ты не знаешь, что Мэтью и твоя мать, не знаешь?..
Гарс с сомнением покачал головой:
– Я подозревал… я догадывался… о твоих мыслях…
– И все же предлагаешь мне…
– Потому что я в это не верю.
– Не веришь?
– Нет. И ты тоже не веришь, ни секунды в этом не сомневаюсь. Прости, отец.
Остин раскачивался, обхватив себя руками, издавая хриплое рычание. Схватил стаканчик и швырнул в стену. Но стаканчик, не разбившись, покатился ему под ноги. Тогда он вновь схватил его и запустил в окно. Ударившись о раму, стаканчик разлетелся на десятки осколков, одно из оконных стекол треснуло. Гарс уже успел уйти. Остин повалился на кровать, сжимая зубами плоскую подушку. Плакал тихо, без слез. Над ним летали ночные бабочки. Летели прямо на свет лампы и падали замертво на вздрагивающую от рыданий спину. Через какое-то время Остин заснул, и ему приснилось, что Бетти упала в колодец. Вода сомкнулась над ее головой.
* * *
Дорина однажды прочла африканскую сказку про женщину, превратившуюся в куклу. Куклу кто-то взял в жены, а жила она в кармане, но не у мужа, а у другого мужчины; идя по дороге, муж и тот, другой, время от времени любовались ею. Кто превратил ее в куклу, муж или другой, в кармане у которого она жила, и чем завершилась эта история? Она не помнила.
Шарлотта этим вечером выглядела очень элегантно. Летний костюм, кремовый в полосочку, сидел на ней прекрасно. Стройная, высокая, седина волнистых волос чуть подкрашена фиолетовым. Она сидела очень прямо, сдвинув колени и ступни. Утром она тщательно убрала квартиру Остина. Затем приняла ванну с добавлением самых дорогих солей.
У Мэвис вид был неряшливый. На голубом нейлоновом переднике темнели жирные пятна. Волосы в беспорядке, взгляд отсутствующий, мечтательный. Дом все еще был пуст и полон эхом; что с ним будет дальше – непонятно; пока время остановилось в нерешительности. Она разрешила миссис Карберри иногда приводить с собой Рональда. Приводить, но не оставлять, ни в коем случае.
Мэвис, Шарлотта и Дорина в гостиной пили бузиновую наливку. Мэвис и Шарлотта сидели рядом. Дорина чуть поодаль, у открытого окна, смотрела на розы, на маргаритки, на живую изгородь из бирючины, светлую, будто высохший на солнце майоран. Ей казалось, что это она сама придумала, вообразила этот сад. И другие люди не могут его видеть. Миссис Карберри плакала в кухне. Ее старшего сына арестовали за кражу. Среднего, наркомана, отпустили, но временно. Муж избил ее. И сумочку хотела себе купить, синюю, кожаную, с медными кольцами, но стоит слишком дорого. Может, через какое-то время подешевеет.
– Ты видела Мэтью на приеме? – спросила Мэвис.
– Видела, – ответила Шарлотта, – но он меня не заметил.
– Он сильно изменился?
– Да.
– Он мне написал.
– Неужели?
– Предлагает встретиться, если я не против.
– И ты не против?
– Из любопытства.
Значит, написал Мэвис. «Как бы мне хотелось знать, – думала Шарлотта, – могу ли я восстановить свою жизнь, стать независимой, перестать вызывать у людей жалость? Могу ли я возвести стену, о которую разобьются волны печали, озлобления и зависти, или суждено мне остаться их жертвой навеки?»
– Так ты думаешь, именно поэтому Остин поспешил сдать тебе квартиру?
– Да.
– А что ты думаешь, Дори?
– Я не знаю.
– Поселишься вместе со мной, Дори?
– Шарлотта, дорогая…
– Не торопи ее, дай подумать.
– Ты полагаешь, Остин хочет, чтобы она пожила у тебя, прежде чем вернется к нему?
– Да.
Однажды змея добиралась до золотой рыбки. Отец попробовал подхватить змею прутиком. Змея съела бы рыбку. Но отец случайно убил змею. Дорина убежала в слезах. Сколько ужасного творится в мире!
Мэвис чувствовала: там, где была вера, зияет бездонная пропасть. Ощущение, ранее ей неведомое. Не то чтобы она очень сожалела об утрате чего-то ценного. Она в общем-то посвятила свою жизнь вещам совершенно второстепенным. Но само посвящение все же чего-то стоит. Так ли это?
Миссис Карберри перед возвращением мужа увидела по телевизору сцены до того ужасные, что переключила на спортивные соревнования. Где-то на Дальнем Востоке военные расстреливали пленного. Его, связанного, тыкали головой в землю и стреляли в него из револьвера. Слышны были голоса телевизионщиков: «Стоп! Не стрелять! Камеры еще не готовы!»
– Я считаю, что Дорина должна переехать ко мне.
– Я с тобой согласна.
– Мне с ней было бы очень хорошо. Нам с тобой было бы очень хорошо, Дорина. Подумай об этом. Перестань думать о себе. Подумай обо мне.
– Шарлотта, дорогая…
Сидя внутри, трудно представить себе дом снаружи. Внутренность дома как будто все время разрасталась, образуя самые разные варианты новых, темных, нежилых комнат. Иногда пахло кровью. Сад, наоборот, представлял собой совершенно обособленное пространство, над ним днем и ночью светило холодное, тусклое солнце. Там стояли статуи. Человеческий разум – это, наверное, тоже всего лишь химия?
– Выйду на минуту в сад.
Одно время она подозревала, что Остин подсыпает ей отраву. Но это была, конечно, чистой воды фантазия.
– Да, пойди пройдись, так тепло.
– Если захочешь убежать, беги ко мне, Дорина.
– Шарлотта, дорогая…
На белых ступенях лестницы подыхают мухи от яда, разбрызганного миссис Карберри. Им, наверное, больно? Что чувствует умирающая муха? Дорина хочет наступить на них, но не может.
– Тебе не кажется, что ей следует кое с кем повидаться?
– С врачом?
– Или со священником.
– Я не знаю.
– Беда в Остине, а не в ней.
Мэвис чувствует пустоту, оставшуюся после утраты веры, зияние сразу под сердцем, но ведь годами она этого не замечала. Принесла никчемную жертву, совершила ошибку.
– Стало быть, ты встретишься с Мэтью?
– Наверное.
– Смешно, что он живет в Вилле, правда? Кто бы мог такое представить еще год назад? Смешно, да, смешно.
– Любопытно, остался ли у него тот его домик в деревне?
– Тот в Сассексе, где Остин жил с Бетти перед самой ее гибелью?
– Да, тот самый.
– Он продал его кузену Джеффри Арбатноту.
– Что-то Людвиг давно к нам не заходит.
– Он болен любовью, счастливчик.
– Счастливчик, потому что любим.
– В любом случае счастливчик. Лучше быть больным любовью, чем просто больным.
– Ты хорошо себя чувствуешь, Лотти?
– Да. И не надо так на меня смотреть. Я не из твоих пациенток.
– Не говори глупостей, Шарлотта.
– По-моему, кто-то плачет.
– Это миссис Карберри. Муж ее поколачивает.
– Мужчины!.. Они в самом деле хуже нас, ты согласна?
– Да.
* * *
Теребя косу, Дорина шла босиком по траве. Невольно наступала на маргаритки. Вот бы стать легкой, как перышко, лететь по воздуху, едва касаясь цветов. Было бы немного щекотно, и желтая пыльца оставалась бы на кончиках пальцев.
– Дорина!
Кто это так близко произнес ее имя? Остин? Сердце учащенно забилось.
– Дорина! Я здесь!
Голос, зовущий ее, прозвучал из-за живой изгороди. Дорина поспешно глянула по сторонам и пролезла через лаз в кустарнике. За ним лежала еще одна лужайка, не такая обширная, и ее нельзя было увидеть из окон дома, а еще дальше в глубине тянулся старый каменный забор, рос полосатый ломонос, белели цветы ракитника.
Посреди полянки кто-то стоял, неподвижно, как на сцене или на фотографии. Долговязый, темноволосый, бледный, скромно одетый, родной.
– Гарс!
Охватив руками шею, Дорина осела на траву. Гарс с улыбкой присел рядом на корточки.
– Привет, Дорина, а я думал, ты меня не узнала.
– Гарс… как… ты так изменился… вырос.
– Конечно, я изменился, мы же столько лет не виделись. А я перелез через стену. Чтобы увидеть тебя.
– Увидеть меня?
– Да. Хотел убедиться, что ты действительно существуешь.
– Я и сама иногда сомневаюсь.
– А как ты вообще справляешься?
– С Остином? – Дорина глядела не на него, а мимо, на крупные полосатые розовато-лиловые цветы ломоноса. Неожиданно поняла, как легко с ним говорить, хотя и странно. – Объясни мне: как быть?
– Я тебе вот что скажу. Перестань его бояться.
Немного подумав, она спросила:
– Как перестать?
– Не знаю. Твой страх и отпугивает его, и возбуждает. Как хищника – запах крови. Стань смелее. Не бойся резких движений. Ты ведь чувствуешь себя пленницей. Сломай решетку. По ту сторону – свобода. Живые люди. Иди к ним. Но сначала повидайся с отцом, и если он тебя достанет своим нытьем, разругайся с ним.
– Но если я так поступлю, ему будет больно, ему будет стыдно.
– Ну и пусть, пусть ему станет больно и стыдно, пусть наконец проснется, черт возьми!
– Гарс, ну как же ты так…
Гарс поднялся, и Дорина тоже. Стояли, настороженно глядя друг на друга, с опущенными руками. От жары у него по лицу текли струйки пота.
– Ладно, хорошо, что тебя повидал, может, что-нибудь изменится к лучшему.
– Погоди. Не говори ему, что приходил сюда.
– Пошел он куда подальше!
– Я очень тебя прошу… Гарс… Ты видел Мэтью?
– Еще нет, но увижусь вскоре. Придется. Кстати, отцу тоже не миновать встречи.
– Почему «не миновать»?
– Потому что он им околдован, потому что нуждается в нем, да попросту влюблен в него.
– Если бы мне удалось поверить… что Остин влюблен в Мэтью…
– Что тогда?
– Все разрешилось бы, кошмар развеялся…
– Кто знает? Может быть. В мире много странных привязанностей. До свидания, Дорина. Можно, я тебя поцелую?
Дорина не уходила, и тогда Гарс тихо положил руки ей на плечи и осторожно, бережно поцеловал сначала в щеку, потом в губы. И вот уже он далеко. Махнул рукой и, подтянувшись, исчез за каменным забором. Лишь черный силуэт на миг обозначился на фоне синего неба.
Дорина поглядела по сторонам. Сад, на минуту обретший реальность, вновь стал прежним, пустым, неподвижным, тусклым, безрадостным. Она потрогала свое лицо, влажное от пота, будто от слез.
* * *
Остин ночью плакал. Услышав всхлипывания, Митци зашла к нему в комнату. «Остин, милый», – произнесла она в полумраке. В ответ раздался какой-то животный хрюкающий звук. Загорелся ночник, и она увидела искривленное лицо Остина. Гримаса бешенства и отвращения. Это было то самое лицо, которое преследовало ее в снах, огромное, злое, лицо совы, внезапно ослепленной светом. А может, эта сова – только плод ее воображения? Остин выключил свет. Митци поспешно вышла из комнаты.
Но сейчас уже было утро, утро следующего дня, и она сидела за пишущей машинкой в конторе. Щиколотка болела, шрам на лице подсох и стянул кожу, от этого лицо стало похоже на какую-то шутовскую маску. Митци то и дело почесывала щеку, и вновь выступала кровь, после чего она прикладывала платок и смотрелась в зеркало. Она любила Остина. Любила очень давно, но сейчас в ней будто что-то вспыхнуло. Ей было жарко, волны жара опаляли Митци, словно она все время стояла вблизи открытой топки. Она не предполагала, что его присутствие поблизости, каждый вечер, в доме, будто в теплом сухом гнезде, приведет к такому. Такое она испытывала разве что в далеком детстве, когда мама была рядом. «Я люблю его и не отпущу, – думала Митци. – Он ведь пришел ко мне. Он сказал: мы с тобой, как на острове. Я люблю его, я не буду его мучить непонятностями, как другие. Со мной он забудет о злых духах, со мной он успокоится. Он может относиться ко мне как хочет, даже грубо, он знает, что я не обижусь». Пылающее гневом лицо все еще стояло перед ней, лицо льва, величавое и грозное.
– Мисс Митци, разрешите обратиться к вам с вопросом? – прозвучал сзади голос Сиком-Хьюза. Он часто так к ней обращался, может быть, с насмешкой.
Митци, с отсутствующим видом почесывавшая грудь, торопливо застегнула блузку.
– Слушаю, мистер Сиком-Хьюз.
– Не позволите ли вас сфотографировать?
– Но…
– Ну сделайте мне этот маленький подарок, на память.
Сиком одарил ее самой поэтической улыбкой, на какую только был способен, и пригладил седые грязные волосы, на концах слегка завивающиеся.
– Я согласна.
– Идемте.
Мистер Сиком-Хьюз протянул руку, и Митци с некоторым удивлением подала свою. После этого предложения сфотографироваться их отношения как будто стали другими. Мистер Сиком-Хьюз не привел, а скорее приволок ее в студию. В глубине помещения висел обломок прежних времен – фон, изображающий террасу какого-то богатого дома, за которым виднелось озеро, а еще дальше – горы. Перед фоном стоял покрашенный белой краской железный стул.
Митци села.
– У меня шрам.
– Я получил выгодное предложение. Возвращаюсь в Уэльс. На родину.
Надеюсь, прежде чем уехать, он вернет мне деньги, подумала Митци.
– У меня шрам, – повторила она.
– Пустяки. Выберем подходящий поворотик. Разрешите?
Руки мистера Сиком-Хьюза были мягкими и успокаивающими. Он повернул голову Митци таким образом, чтобы скрыть шрам, заботливо поправил ей волосы, провел пальцами по щеке, развернул плечи. По его воле ее рука небрежно легла на спинку стула. Потом, неизвестно как, его рука оказалась у нее под коленом.
– Вы не против накинуть? Это принадлежало когда-то моей матери.
Он держал большую белую шаль, вышитую белыми летящими птицами. Накинул шаль ей на плечи. Митци радостно рассмеялась.
– Там у нас водятся тюлени, – сообщил мистер Сиком-Хьюз, отойдя в глубину студии. Он пользовался допотопной камерой, но утверждал, что это непревзойденная модель; сейчас он укрыл голову черной тканью и голос его звучал приглушенно. – Там водятся тюлени, – повторил он, – и большущие крабы, а скалы там влажные и розовые, как рассвет, и в небольших заливах морская вода похожа на взбитые сливки, а в ней растут ярко-желтые водоросли, напоминающие длинные распущенные волосы. И бакланы пролетают низко над водой, словно призраки. Там пустынно и слышны лишь дикие пронзительные крики чаек.
– Где все это? – спросила Митци.
– В Уэльсе. Около моей деревни.
Мне так спокойно, думала Митци. Ему бы работать массажистом. Белая шаль ласкала ей плечи, благоухала старинными духами и пудрой, которую когда-то стряхнули с пуховки. Боль в щиколотке утихла. С неожиданной, ошеломительной радостью она поняла, что ей хорошо. Она перенеслась на скалы у моря, вблизи замка, где Остин ждет ее на террасе, прикованный ею же к стене серебряной цепью, где между звеньями сверкают жемчужины; и на закате они будут сидеть на этой террасе, и целоваться, и слушать дикие пронзительные крики чаек, и смотреть, как баклан пролетает, будто призрак, над волнами; пока наконец не взойдет круглолицая луна и морская вода станет похожей на расплавленное серебро.
Большой квадратный глаз уставился на нее, а приглушенный голос мистера Сиком-Хьюза то возносился, то опадал, будто волны.
– Мисс Митци, я люблю вас. Будьте моей женой.
Мистер Сиком-Хьюз садится перед ней на корточки, белая шаль начинает куда-то съезжать.
– Кажется, я на минуту задремала.
– Вы согласны стать моей женой?
– Море, мне приснилось море. Замок на острове.
– У нас будет свое небольшое предприятие в Аберистуит.
– Нет, нет, я же вас не люблю.
Митци поспешно встала. Он смотрел на нее снизу.
– Мисс Митци, ну выслушайте, вы не могли не догадываться о моих чувствах и, кажется, были не совсем против, я это видел, но как джентльмен не настаивал. Я сочинил поэму о вас на гэльском диалекте, пятьсот строк. У нас будет свое дело в Аберистуите и домик у моря, ведь вам снилось море.
– Не обижайтесь, мистер Сиком, но я никогда не дам согласия, не стану вашей женой, пожалуйста, встаньте.
Он встал.
– Мисс Митци, но позвольте мне хотя бы мысленно любить вас. Мечтать о любви любимой женщины – для мужчины это уже немало. В моей жизни так мало счастья. А это чувство будет наполнять мои сны, мои стихотворения. Человеку нельзя без мечты. Я мог бы посылать вам письма, стихи и цветы со скал. Понимаю. Как же я дерзнул надеяться. Но разрешите… продолжать любить вас… и, может быть… иногда… вы будете приезжать в Уэльс ко мне в гости… а может, я просто буду думать о вас, ночами.
– Я не желаю, чтобы вы думали обо мне ночами, – сказала Митци. – Из-за вашей любви я чувствую себя грязной, меня это не устраивает. Верните мне деньги, которые задолжали. Мне хочется, чтобы вы вернули мне деньги, а потом исчезли и о вас не было бы ни слуху ни духу. Не прикасайтесь ко мне. Я люблю другого.
Наступило молчание. Мистер Сиком-Хьюз поднял лежащую на полу шаль. Митци помчалась в контору за пальто и сумочкой.
– Извините, – бросила она на ходу. Она чувствовала себя грязной. Ей нужен был Остин.
Дома она расплакалась, потому что не знала, что сталось с мистером Сиком-Хьюзом после ее бегства. Он ведь такой несчастный. И такой противный.
* * *
Живая изгородь из бирючины светилась, будто небо, усеянное звездами. А звезды и в самом деле дают свет? Говорят, что погасшие звезды все еще излучают свет. Вот только на лондонском небе нет звезд, ночное небо здесь воспаленно-пурпурного цвета. Остин водил рукой по сухой земле между корнями. Очки свалились с носа, когда он перелезал через забор. И тут он увидел их в траве, как чьи-то зловеще поблескивающие, оброненные глаза.
Он почувствовал что-то липкое на щеке. Паутина, только что им разорванная. Заметил у себя на пальто паука и стряхнул с отвращением. Трава покрыта росой, и ноги скользят по ней. Неожиданно перед ним возникла высокая белая фигура – статуя, о которой он забыл.
Целые дни он шатался по городу. Прохожие провожали его удивленными взглядами. Заходил в музеи, но не в силах был на чем-то сосредоточиться. Какое-то время просидел в Национальной галерее, листая вечерние газеты. У него была привычка в полдень дремать в парке. Ему снилось, что Бетти не умерла, что живет безумной пленницей в каком-то замке. К одежде прилипали сухие травинки, и в носу что-то щекотало. Он теперь возвращался домой попозже, чтобы не встречаться с Митци, взявшей моду упрекать его.
Шторы в гостиной были задернуты, но сквозь щель пробивался свет. Увидит ли он Дорину? Или она его увидит и… закричит? Ослабеет, рухнет на пол? Он уже однажды видел, как такое с ней случилось. Как же он любит ее, и вместе с тем как боится ее испуганного лица. Ее хрупкость и беззащитность причиняли ему сладкую боль, будто он отыскал маленького раненого зверька и не знал, как его успокоить.
Нестойкое, капризное счастье их семейной жизни слагалось именно из таких чувств. Он любил ее всегда какой-то умиленной, до слез на глазах, любовью. Она играла беззащитность, чтобы ему угодить. Они играли дуэтом, и казалось, что от этого к нему возвращается утраченная невинность. Вот только в ее смехе постоянно звучало напоминание о смерти, а поднятая рука будто всегда невольно указывала в сторону зловеще скрытых вещей.
Остин крепко ухватился левой рукой за подоконник, стараясь ступать осторожно, чтобы гравий не зашуршал под ногами. Там, в комнате, Дорина сидела в центре золотого свечения, будто Мадонна. От волнения он чуть не упал. Только это была не Дорина. Это Мэвис сидела у стола и писала письмо. Она была похожа на усталого печального ангела. Губы ее шептали что-то, наверное, чье-то имя.
Остин отошел от окна. Ему хотелось окликнуть ее, разбить заклинание, но он боялся непоправимого. Все против него, и он может потерять Дорину. Любой шаг в этих неблагоприятных обстоятельствах может привести к несчастью. Может, жена его бросила и боялась в этом признаться? Нет, она никогда не согласилась бы вот так уйти к другим, зная, что это его уничтожит, никогда не предала бы его.
Они играли в насилие, всего лишь играли. Надо было вовремя прекратить эту игру, громко сказать: «Хватит, возвращайся». Но у него не хватило самообладания. Он утратил власть над своими движениями, поэтому любое прикосновение к Дорине могло оказаться смертельным. Он обязан позволить ей странствовать, вернуться она должна по собственной воле. В конце концов собственные призраки и приведут ее назад. Он подождет, у него есть время, ведь они связаны неразрывными узами. Пусть отдаляется… все равно она его пленница. Навсегда.
Остин шел назад по своим же следам, скользя на мокрой траве. Тяжело ступил на цветы, растущие вдоль кромки выкрошившегося кирпичного забора, нагретого за день солнцем. Толстое сплетение глицинии, послужив ему ступенькой, хрустнуло под его весом, когда он начал перелезать через забор. Через минуту он уже шел по улице, отряхивая одежду, с сердцем, наполненным печалью.
– Мистер Гибсон Грей!
Какие-то двое стояли на тротуаре под фонарем.
– Мистер Гибсон Грей! Вы ведь мистер Гибсон Грей?
– Я.
– А я думаю, вы это или не вы.
Остин узнал уборщицу по фамилии Карберри. Она держала за руку мальчика лет десяти.
– Добрый вечер, – произнес Остин.
– Так и думала, что это вы, – продолжала миссис Карберри, – хотя свет еле горит, да еще вижу плохо, очки забыла. Раньше при прежнем правительстве фонари горели поярче. Вы мне не поможете?
– К вашим услугам.
– Рональд при мне. Это вот Рональд, мой третий сын, а есть еще две девочки, помладше, да с ними и заботы поменьше. Рональд, это мистер Гибсон Грей. Вот, заупрямился, не хочет переходить улицу. Он у меня не такой, не как все дети, трудный, но Господь знает, что это не его вина. Ну же, пошли. Идем. – Миссис Карберри тащила мальчика, а он упирался. Лицо у него было бледное, болезненно припухшее, напряженное и испуганное. – И машин в это время ездит не так уж много, вон одна едет. Мне кажется, он не машин боится, но вот приходится его тащить, а он такой сильный, знаете, улицы почему-то боится, что-то ему тут не нравится. Вы не против будете взять его за другую руку, и переведем, вдвоем быстрее получится. Раньше когда-то отец водил его, так он улыбался, теперь уже так не улыбается, может, мужская помощь нужна, но мой сейчас уже ничего не хочет делать. Ну, Рональд, дай дяде ручку, и перейдем дорогу, не бойся. Так вы поможете?
– Конечно. – И Остин взял мальчика за руку. Она свисала безвольно, оказалась такой маленькой, слабой. Остин сжал руку – никакого ответа. Как мертвая мышка. Неужели болезнь ума так ослабляет тело?
– Придется немного потащить, – сказал Остин и поволок мальчика за собой. Тот поддался. И так втроем они перешли улицу.
– О, спасибо за вашу доброту, Бог мне вас послал, иначе стояла бы там полчаса, а то еще застряли бы посреди дороги, среди машин.
– Вы дойдете до дому? Может, вас проводить?
– Нет, нет, он только на улице капризничает, а в метро ездить любит. Забираю его с собой, как только получается, потому что отец на него кричит, раньше брала с собой к сестре на выходные, но теперь она не хочет. Дальше мы уже справимся, спасибо вам большое.
– Спокойной ночи.
Остин вернулся к прерванным размышлениям. На несколько минут он оказался в иной реальности. А сейчас его снова окружило, отгородив от мира, гудящее облако мыслей. Мэтью сказал, что не придет в Вальморан, но он может передумать. Какое слово произнесли губы Мэвис, когда она задумчиво оторвалась от письма? «Мэтью». Вся вселенная твердит: «Мэтью».
Он шел, не разбирая дороги. Дорина… в силах ли еще ее любовь спасти его, и возможно ли чудо, и существует ли еще Итака? Душа мелеет очень медленно, едва заметно, но иногда человек улавливает нарастание в себе бесчувственности, и это звучит для него предостережением. Стоит раз ответить на тревогу ночного звонка, и в дальнейшем уже ничего нельзя будет исправить. Что подумала обо мне миссис Карберри? – вдруг спросил он себя. Видела ли она, как он перелезает через забор? Но какая разница, что подумала миссис Карберри? Если Бог существует, то и ему тоже все равно, что думает миссис Карберри.
* * *
– Шпинат, но без картофеля. Гонконг, конечно, очень интересный город?
– Да, завораживающий.
– Почему же ты не остался на Востоке?
– По правде сказать, я чувствовал себя там не совсем уютно. Решил вернуться. Дома лучше.
– Да, безусловно.
– Где родился, там и пригодился.
– Да.
Наверное, это праздные мысли, думала Мэвис, но почему он такой… толстый, такой важный, как восточный вельможа, и такой старый. Ни дать ни взять, мой пожилой дядюшка.
– Я сильно располнел со времени нашей последней встречи?
– Ну что ты.
– А ты совсем не изменилась.
– Выцвела.
– Но от этого стала еще краше.
– Как старая занавеска.
– А я и в самом деле стал толстяком.
Она потерпела поражение, думал он, годы монотонной жизни выпили из нее силы. Мы оба устали, у нас нет энергии для настоящего общения, мы все время настороже, потому что боимся новых ран и новых пут. Пробуждаем друг в друге лишь досаду и разочарование.
– Ты не пробовал сесть на диету?
– Нет, на старости лет предпочитаю сибаритствовать.
Ну совсем как шар, думала она, даже голова – и та будто распухла, а глаза блеклые, рыбьи, и вместе с тем красные. Наверное, любит не только еду, но и рюмочку.
– Значит, ты думаешь продать Вальморан?
– Пожалуй. – Ей так казалось. Монахини обанкротились и собираются переезжать, а местные власти требуют невозможного. Все ждала встречи с Мэтью. Ну вот они встретились, и что же дальше? Почему она была так уверена, что это станет началом новой жизни? Вполне возможно, он ждал того же от нее. Она читала в его глазах разочарование.
– Довольно удачный момент для продажи недвижимости.
– В самом деле? Хорошо. – Говорят, что в Гонконге он сколотил целое состояние, может, и не врут. – Взамен куплю квартиру. Это удобнее.
– Это удобнее.
«Я ей наскучил», – думал он. Ужинали в «Кафе Рояль». Мэтью в Вилле еще не обзавелся слугами. Он считал, что за едой и питьем будет легче найти взаимопонимание. И теперь они в отчаянии налегали на закуски и вино.
Кожа лица очень важна, думала она. Старую, обвисшую не хочется гладить. А ей казалось, что они бросятся друг другу в объятия, будут неудержимо плакать от счастья. Ведь он запомнился ей молодым, со свежей кожей, ясным взглядом, русыми волосами. Но этот образ уже покрывался мглой.
– Сыру или пудинг, что будешь?
– Пожалуй, сыру.
– А я, наверное, шоколадный мусс. Со сливками.
Неудивительно, что он такой толстый, мысленно вздохнула она. И зачем во все глаза пялиться на то, как официант наливает сливки? В его зрачках вдруг вспыхнуло воодушевление.
– Я, наверное, возьму и сыру. Официант, сыру. Как там Дорина, надеюсь, хорошо?
Как легко произносятся эти имена, думала она. Ведь мы должны онеметь от волнения, а на деле получается какая-то легковесная игра. Говорим так, будто видимся каждый день, как о чем-то обычном и заурядном: поговорили и отодвинули в сторону. С Остином, кажется, уже покончили. Теперь осталось соткать все прошлое целиком, скатать, как дорожку, и уложить в сундук. Неужто для этого они встретились? Может быть. «Я ведь утратила привлекательность, – вдруг дошло до нее, – и этим все объясняется».
– Да, у нее все хорошо. Как только Остин найдет работу, они, я надеюсь, снова поселятся вместе.
– Я тоже надеюсь.
Встреча в ресторане – это ошибка, думал он. Еда все опошляет. Вон у нее все платье усыпано крошками от пирожного. Надо было назначить свидание в девять утра на каком-нибудь мосту. Неужели все потеряно для нас, бесповоротно? Как же такое могло случиться? Уступили друг друга без борьбы. Наша любовь оказалась хилой, ей не хватило запала, чтобы продолжать жить, чтобы превратиться в смысл нашей нынешней жизни. Заслуженное поражение.
– И Токио, наверное, тоже чудесный город.
– Потрясающий.
* * *
И на этом, и на том свете нет иного абсолютного добра, кроме доброй воли.
Бредни, подумал Гарс, закусывая запеченной фасолью в чайной Лайонса на Тоттенхем-Корт-роуд.
Абсолютного добра не существовало. Воля трактовалась лишь как физическое усилие. Нравственная распущенность рассматривалась в аспекте психического здоровья. Добродетель имела значение, но опять же лишь в этом узком аспекте. Большой важности ей не придавали, что тоже само по себе было существенно.
Он поцеловал Дорину. Это важно, но только в тот, отделенный от других момент. Из этого поступка ничего не следует, он ничему не служит причиной. Был ли этот поцелуй невинным? Да. Но с какой стороны существовала невинность – с ее или с его?
Надо ли пойти к дяде Мэтью? Встреча наверняка будет натужно-драматической, а именно таких сцен он сторонится. Тут, как с поцелуем, произойдет нечто важное, но в ином роде. У этой сцены будут последствия. А может, он все-таки ищет чьего-то одобрения? Мэтью? А может, чьей-то любви? Мэтью?
Он поцеловал Дорину. Может, семейная жизнь отца еще не погибла окончательно, может, еще можно что-то спасти? Но ему-то какое дело?
В ресторане, где он мыл посуду, к нему все время приставал один безработный актер по фамилии Тревор. В ресторане разговоры шли только о сексе. Гарс ненавидел секс. Первый опыт, полученный в Америке, оставил лишь чувство гадливости и стыда. Лучше жить одному. Почему они с Людвигом никогда не говорили на эту тему?
Он беспокоился о своем будущем и о своем душевном состоянии. Воодушевление, вызванное возвращением домой, сменилось упадком сил. Он искал, чем бы заняться, встречался по этому поводу с разными деловыми людьми. Случайность выбора раздражала его. Все, что ему предлагали, казалось слишком частным, несущественным, второстепенным, хотя он отдавал себе отчет, что благопристойное существование ярким и волнующим быть не может по определению. В этом как раз и суть, он и сам это еще раньше признал. Но в подобной ситуации начал чувствовать бесполезность собственной мудрости, к этому добавился еще упадок сил, в общем, он поддался унынию.
Тем временем жизнь шла как попало. С утра до вечера он занимался волонтерскими обязанностями, кого-то куда-то устраивал, что-то согласовывал. А по ночам мыл посуду и выслушивал всякие гадости. Он хотел жить так, чтобы ни о чем не жалеть, ничем не владеть, ничего не желать, ни на что не надеяться, но из теории ничего не выходило. Его мысли изменялись, в замыслы проникало нечто непредвиденное и совершенно не нужное. Например, беспокойство об отце. Ранее он считал, что будет хладнокровно выполнять долг, не впутываясь ни в какие тревоги. Но люди занимали его мысли, пробуждали в нем любопытство, возможно, даже злость.
И еще странное чувство необходимости, например: надо увидеться с дядюшкой Мэтью, и как можно скорее, иначе что-то случится. Чего он, собственно, ждет от этой встречи? Идея добродетели – это фальсификация, думал он, так же как и Бог. Только осознав это, человек начинает жить. Неужели вообразил, что может все это выложить Мэтью? Ведь нет ничего опасней, чем подобный разговор с дядюшкой.
* * *
Мэтью держал в руке вещь, которую считал одним из драгоценнейших своих приобретений. Неглубокую вазу династии Сун с узором в виде пионов. В белизне ее был оттенок слоновой кости, такой, наверное, белизну увидел бы ангел, если бы его попросили этот цвет изобрести. И фактура была тоже невыразимо прекрасна – сочетание мягкости и твердости, глубины и внутреннего света.
Он поставил вазу на стол рядом с чашей эпохи Тан, сделанной в форме хризантемы. Ее несказанный цвет, цвет воды, наверное, тоже сотворил не человек, а сам Господь.
Коллекция прибыла, уложенная в несколько ящиков. Он потихоньку распаковывал их. История его жизни, в некотором смысле. Старые друзья.
При расставании с Мэвис явно обозначилась взаимная обида. Ну, с этим покончено. «Я оказался не таким, каким она воображала, – думал Мэтью, – а она, несомненно, не такой, как воображал я, ну что ж, значит, такова наша судьба – обманываться, да и по заслугам. А настал час – и мы тут же согласились на разочарование». Слишком многого друг от друга ждали. Больше всего его угнетало, что он, по всей видимости, показался ей физически отталкивающим. Его охватила тоска по молодости, теперь, после стольких разочарований, кажущейся едва ли не романтической.
Мэвис была для него целью, к которой он стремился, но ничего не вышло, ничего не получилось, отчего вопрос, что делать дальше, стал еще более явным. Он вернулся сюда, на родину, потому что больше ничего не оставалось делать, он вернулся также и ради Остина. Но и с Остином потерпел неудачу. Поэтому, чтобы как-то убить время, он зачастил в клуб, где с Чарльзом Одмором и Джеффри Арбатнотом завязывал пустые разговоры о политике.
Симптомы приземленности нарастали в нем, как при бурно развивающейся болезни. Он жаждал развлечений, детективов, телевизора, выпивок, сплетен. Раз или два мелькнула мысль – не позвонить ли Каору? Но Каору не любит телефона, и разговор получился бы неловким, невежливым, оскорбляющим чувство собственного достоинства. Что можно сказать друг другу на таком расстоянии? Мэтью не хотел позориться перед Каору. Достоинство – это все, что у него осталось. Возможно, закончится все это тем, что он начнет писать мемуары.
Остин занимал в его мыслях участок безнадежной тревоги, связанной скорее с прошлым, чем с будущим. Брат снился ему едва ли не каждую ночь. Вновь и вновь разыгрывалась сцена на каменистом склоне. Бетти снилась ему. Дорина снилась ему. А Мэвис не снилась. Тисборнов избегал. В их присутствии он невольно начинал играть роль, которую находил невыносимой, – светского человека, сделавшего блестящую карьеру. Тисборны подавали реплики, побуждали играть дальше, награждали аплодисментами. Он очень хотел увидеться с Шарлоттой, чувствовал даже, что это его долг, но все время откладывал. Охотно встретился бы и с Людвигом Леферье, но опасался, что все закончится чаем tкte а tкte с Грейс. И с Гарсом не прочь был бы встретиться, но это исключено. Ему нужно было занятие, но не такое, какое все время предлагал Чарльз Одмор. В конце концов занялся домом. Надо разместить коллекцию. Он нанял уборщицу, автомобиль и газонокосильщика-ирландца. Наедине с собой ему было зябко.
Кто-то звонил в дверь. Мэтью где-то оставил пиджак. И не мог вспомнить, где именно. Пошел открывать в чем был. На пороге стоял Остин.
Испытав взволнованное удивление, Мэтью тут же подумал: какой же он еще молодой и как хорошо выглядит под этим солнцем, отражающимся в светлых волосах.
– Прошу, – сказал Мэтью как можно спокойней.
На улице стоял сияющий новенький автомобиль Мэтью.
Обойдя ящики, Остин пошел вслед за братом в гостиную, где всюду – и на столе, и на каминной полке – все еще обернутые в солому, стояли вазы и кубки.
– Это и есть знаменитая коллекция? – спросил Остин.
Он, кажется, слегка пьян, подумал Мэтью. Выпил для храбрости.
– Да. Для нее здесь не хватает места. Придется, наверное, часть отдать в музей.
– То есть пока не отыщется более обширный дом?
– В общем-то… э-э… требуются специальные стеллажи… в домашних условиях нет того эффекта… вот в чем проблема… я ведь раньше не собирал всю коллекцию в одном месте…
– А как же там обходился?
– Там я рассовывал по разным местам и продолжал покупать новые экземпляры.
– Прямо какая-то страсть вроде алкоголизма?
– Возможно.
– У каждого свои вредные привычки. Но как-то глупо быть владельцем и отдавать в музей, тебе не кажется?
Остин неожиданно взял одну из ваз и, нахмурившись, стал рассматривать. Мэтью невольно подался вперед и отнял сокровище.
Секунду они смотрели друг на друга. Потом Остин рассмеялся.
– Не сердись, – произнес Мэтью. – Хочешь выпить?
– От этого никогда не отказываюсь. Виски, спасибо. Чистое. А ты? Смотри-ка, а ты на старости лет стал похож на отца. Если бы этот господин не был таким заядлым трезвенником, я мог бы… мог бы… разреши, я сяду?
– Я не против выпивки, – возразил Мэтью, – только еще рановато. Рад тебя видеть, Остин.
– Рад?
– Да. И ты это знаешь.
– С чего бы это? А, нет, знаю. Видя меня, ты можешь радоваться, что у тебя совсем другая жизнь.
– Не только поэтому.
Остин снова рассмеялся:
– Не только поэтому. Прекрасно. Ты дипломат. Ну ладно, ты меня хотел видеть, и я пришел.
Он погрузился в кресло, перебросив ноги через поручень. Мэтью украдкой придвинулся поближе к своим вазам.
– Значит, ты все же набрался храбрости и пришел на меня полюбоваться?
– Нет. Ты же не картина, писанная маслом, как сказала бы моя подружка Митци. Кстати, ты знаешь, кто такая Митци? Ах да, вы уже познакомились. Этакая гигантская кариатида с душой голубки. Не любовница, сразу замечу.
– Я так и думал.
– Наплевать, что ты там думал. Я пришел потому… зачем же я пришел… затем, что ты меня позвал; и сейчас, когда наш отец почиет на лоне Авраама, ты становишься главой семьи, если она существует.
Мэтью теперь чувствовал себя спокойней. Остин опрокинул пару рюмочек, и это кстати. Небольшое сумасшествие – как раз то, что нужно. Эта встреча не должна пройти впустую, как случилось с Мэвис.
– В таком случае позволь мне как главе семьи спросить: ты уже нашел работу?
– Нет, еще не нашел, и раз уж зашла речь об этом, то у меня нет ни гроша. Ты можешь мне одолжить?
За этим он и пришел, понял Мэтью. Ну конечно, за чем бы еще? Разочарованный, раздосадованный, он все же не хотел отпускать Остина, пока не… что? Что тут можно сделать, чего добиться? До чего же все складывается не так, как он думал перед возвращением. Что-то угасло, какой-то чистый огонь. Дать, что ли, ему денег, и пусть идет с Богом? Надо быть проще. «А я хочу быть сложнее, – тут же возразил внутренний голос, – не Остин хочет, а я».
– Могу одолжить. Чековая книжка… сейчас… где-то задевалась.
И начал рыться в ящике стола.
– Ты меня, вижу, презираешь?
– Нисколько, – все еще роясь, ответил Мэтью. О, нашел! Теперь надо выписать чек, значит, Остин еще какое-то время здесь побудет. Он присел на стул. – Остин, ну давай же наконец прекратим эту вражду.
– Да?
– Ну давай простим друг другу… ты прости меня.
– Нет.
– Попытайся… Ты же только что сказал, я старый…
– Тебя это задело?
– Да, я старый, и ты тоже не юноша. И мы не случайные люди друг для друга, мы часть друг друга. И пока будет длиться вражда, мы с тобой будем впитывать яд. Неужели ты не чувствуешь в себе этого яда?
– Чувствую, – ответил Остин. – Но излечить это можно только одним способом. И это никак не прощение. Вообще пора выбросить на помойку этот церковный язык. Никакого прощения не существует. Это религиозный миф. Ты сам это знаешь, поскольку мнишь себя знатоком религии.
Остин сменил позу на менее вызывающую: он сел, слегка наклонившись вперед, пристально глядя на брата. Мэтью наклонился ему навстречу. Как шахматисты за партией, мелькнула мысль. На дворе ирландец таскал по лужайке газонокосилку.
– Слова не имеют значения, – сказал Мэтью, – существуют движения души, прекращающие раздор, позволяющие любви и состраданию…
– Я не нуждаюсь в твоем сострадании.
– Я имел в виду твое.
– Мое – к тебе? Сэр Мэтью, я сейчас лопну от смеха.
– Я знаю, ты считаешь меня счастливчиком, но это заблуждение. У каждого есть тайные раны, есть неудачи и унижения, которые доставляют боль. Я стремлюсь… я нуждаюсь в мире с тобой. Как между нами все это завязалось – один Бог знает… во всяком случае, только Бог, если он существует… почему это все так сложно, так глубоко и настолько неразрешимо для нас с тобой. Но не будем спрашивать: как это все завязалось? Нам этого знать не надо. Потому что на самом деле узел развязывается каким-то невероятно простым способом. В мире еще хватит доброй воли, чтобы это сделать.
– Мне неизвестно, сколько в мире доброй воли. И почему ты вообразил, что я хочу с тобой помириться? Почему мир с тобой должен стать целью моей жизни? Попробуй достигнуть примирения без меня, и это станет твоим триумфом. Если уж на то пошло, моя воля будет тебе только помехой.
– Твоя воля будет препятствовать этому всегда… на этот счет я не сомневаюсь. Но какой в этом смысл? Ведь из-за этого ты и сам страдаешь, разве не так?
После небольшой паузы Остин произнес негромко:
– Да.
Потом, все еще пристально глядя на брата, откинулся на спинку кресла.
– Но почему я должен желать счастья больше, чем чего-либо другого? Ты ведь не желаешь.
– Ручаться не могу, – ответил Мэтью. И на минуту задумался. Душевный покой, уверенность в будущем, отсутствие страха. Вот составляющие счастья.
– Ладно, оставим это. Подпиши этот чертов чек, и я пойду. Я сунул свою гордость куда подальше и пришел сюда, с одной стороны, потому, что у меня не осталось денег, а я не могу питаться воздухом и занимать у подружек, а с другой – потому, что мне плевать. Я на дне. Мне до лампочки. Я свободен, и пусть все катится к черту. Можно еще виски?
– Остин, выслушай. Я никогда не хотел тебя обидеть.
– Лжешь. Хватит сентиментальностей, подпиши чек.
Мэтью поискал ручку.
– Сто фунтов пока хватит? – спросил он.
Он хотел дать больше, но понял, что тогда они вряд ли скоро увидятся.
– Ловко, – хмыкнул Остин. – Младший братишка на поводке. И чтобы каждый месяц отчет. Тебе этого надо, я угадал? Хочешь, чтобы я постоянно приползал за милостыней? И после этого еще утверждаешь, что хочешь мне добра?
– Я хочу увидеть тебя снова.
– Ну хорошо, давай, давай деньги, может, все-таки двести, раз уж на то пошло. Я хочу отдать этой бедолаге Митци все, что я ей должен, я ведь уже до того докатился, что начал занимать у этой несчастной пиздюшки, прошу прощения за мой французский, вот до чего дошло, мистер Мэтью.
– Хорошо, дам двести, – согласился Мэтью. – Но, Остин, прошу тебя, ну хоть попытайся вообразить, что дружба между нами возможна. Ну неужели мы обречены быть рабами этой черной магии? Я не враг тебе.
Остин поднялся и налил себе из графинчика.
– Слышал, ты встречался с Мэвис?
– Посидели в ресторане. Не волнуйся. Беседа не удалась.
– А я и не волнуюсь, – хмыкнул Остин и понизил голос: – От Дорины держись подальше, вот и все. От нашей семьи. Я лучше убью Дорину, чем позволю ей общаться с тобой.
– Убивать ни к чему, – ответил Мэтью так же тихо. – Я не мог бы повредить твоей семейной жизни, если бы даже хотел.
– На этот раз действительно не сможешь. Я буду настороже.
– Что значит «на этот раз»?
– Не строй из себя невинного младенца!
– Держи себя в руках.
– В руках, в кандалах, не торопись, любовь и единение, правда, ничего, кроме правды, да подписывай этот чертов чек!
– Я тебя не понимаю.
– Ты знаешь, что Бетти покончила с собой из-за тебя.
Мэтью присел к столу и подписал чек. Выплатить Остину Гибсону Грею сумму в двести фунтов, подпись.
– Остин, прошу тебя, спустись наконец на землю. Смерть Бетти была случайностью.
– Все так говорили. Но ты знаешь, что это не так. Она утопилась.
– Да возьми же себя в руки. Опомнись, прежде чем совсем свихнешься. Откуда самоубийство? Какие у нее могли быть причины?
– Может, и были. Ты же сам сказал, что у каждого из нас есть свои тайные раны.
– Дело в том… – Мэтью начал и замолк. – Бетти была не из тех, кто на такое пойдет, она не решилась бы на самоубийство и не смогла бы его совершить. А если все-таки и решилась, то уж никак не из-за меня.
– Чего это ты так уверен?
У дверей зазвонил колокольчик.
– Извини. – Мэтью протянул Остину чек и пошел открывать. За дверью оказался Гарс.
– Дядя Мэтью, надеюсь, вы знаете, кто я, – начал он явно заготовленную речь, – и наверняка простите, что явился без предупреждения. Я собирался и написать, и позвонить, но…
– Отец здесь, – прервал Мэтью.
– А, тогда, наверное… – смутился Гарс.
– Сюда его, веди сюда, – раздался из комнаты голос Остина.
– Входи, – пригласил Мэтью.
И Гарс прошел следом за ним в гостиную. Как только они вошли, Остин сложил чек вдвое и начал рвать на мелкие кусочки. Потом смял в комок и бросил в одну из китайских ваз.
– Здравствуй, отец.
– Привет, сынок. Трогательная встреча. – Остин снова присел на стул. – Дядюшка и племянник, оба такие ученые.
– Не видел Гарса сто лет, – сказал Мэтью. – На улице вряд ли узнал бы. Хочешь чего-нибудь выпить, Гарс?
– Нет, благодарю. – Гарс рассматривал комнату. – У вас столько вещей.
– Это, понимаешь ли, мои сокровища.
– Как вы их назвали?
– Ну… это все… ценности.
Мэтью посмотрел на Остина, и тот ответил ему почти заговорщицким взглядом. Остин выглядел совершенно спокойным. Как он может быть спокоен после такой бурной сцены, после всех этих напрасных обвинений? Он сейчас похож на постороннего, на случайного зрителя. Сын тут, а он уселся и, кажется, собирается наблюдать. И похоже, раздумал уходить, не даст поговорить с Гарсом наедине. А Гарс тем временем «принюхивается», соображая, что делать дальше. Господи, как похож на мать, такое же тонкое, нервное лицо, нахмуренные брови. Бетти… худющая, безалаберная, черные волосы вечно растрепаны, на щеках румянец. Утонула, и волосы подхватило течением, и они, как водоросли, протянулись по воде. Но это был всего лишь несчастный случай.
– Ну? – Остин смотрел на Мэтью с улыбкой. Чуть ли не дружеской.
– Может быть, как-нибудь в другой раз, – обратился Мэтью к племяннику.
– Мне неловко… – произнес Гарс, – неловко, что прервал…
Из окна было видно, как ирландец, сидя под старым орехом, потягивает из бутылки лимонад.
Мэтью казалось, что его кусает какое-то насекомое, и не стряхнешь его, и не раздавишь. Он не позволит Остину выпроводить Гарса. Остин зря старается.
– Прошу прощения, но мне надо идти, – сказал Мэтью, глядя на часы, – сейчас. У меня назначена встреча. – Этот предлог он только что выдумал.
Остин встал, и все трое неторопливо пошли к двери. Мэтью открыл. Мальчик сердится на меня, с болью подумал он. Ему очень хотелось поговорить с Гарсом, прикоснуться к нему, но это было невозможно. Я не виноват, но мальчик расстроился. Они остановились у дороги. Остин все еще улыбался злобной улыбкой обиженного человека.
– Это моя машина, – сказал Мэтью первое, что пришло в голову.
На секунду все углубились в блаженное рассматривание неодушевленного предмета. Автомобиль был чудесен.
– Машина высший класс, превосходная.
– Какой удачный темно-красный цвет.
– Автоматическая коробка передач.
– При быстрой езде очень удобно.
– Для Лондона просто идеально.
– Раз уж обзавелся автоматической коробкой, впредь без нее не обойтись.
– Хотите, подвезу? – предложил Мэтью, одновременно придумывая, куда же ему самому ехать.
– С удовольствием, – кивнул Остин.
– Куда?
– Вокзал Виктория.
– А тебе куда, Гарс?
– Я просто проедусь. Могу выйти где-нибудь у метро.
– Сядешь за руль, Гарс? – спросил Мэтью. Ему хотелось сделать для племянника что-нибудь приятное.
Гарс замялся. Прикоснулся к автомобилю. Видно было, что его соблазняет такая перспектива.
– Нет, спасибо, – сказал он.
Остин разглядывал приборную доску.
– А ты не хотел бы? – обратился к нему Мэтью.
– Охотно, – ответил Остин, – если можно.
– Вот и хорошо. Я ведь, в сущности, еще не освоился с левосторонним движением.
– Тебе это кажется странным?
– И плоховато пока ориентируюсь в Лондоне.
– Куда же тебя везти, Мэтью?
– К Британскому музею.
– Если в музей, то я с тобой пойду, – вмешался Гарс.
Остин рассмеялся.
Сели в машину: Остин за руль, Мэтью рядом с ним, Гарс – на заднем сиденье.
– Отсюда лучше выехать боковой улицей, направо, потом налево. Налево. Сейчас будет поворот. Как у тебя дела, Гарс?
– Отлично.
– Рад, что вернулся в Англию?
– Да.
– Работу уже нашел?
– Еще нет.
– Остин, не так быстро. Остин, пожалуйста.
* * *
Остин резко нажал на педаль. Машину тряхнуло, подбросило, пронзительно завизжали тормоза. Кто-то закричал. Мэтью ударился головой в стекло, но за секунду до этого перед ним мелькнула девочка лет шести в розовом платьице, побежавшая за мячиком. Еще немного проехав, автомобиль замер, наискосок перегородив дорогу. Мэтью схватился за голову. Оглянулся. Девочка лежала на дороге. Остин, держась за руль, смотрел вперед, словно в трансе.
Гарс вышел из машины, Мэтью следом за ним. Он увидел ясно и отчетливо: пыльная пустая улица, ребенок, лежащий неподвижно… розовое платьишко, увеличивающаяся лужа крови, женщина в переднике, стоящая на коленях на обочине. Женщина то ли охала, то ли вскрикивала и все пыталась, пока кто-то не остановил ее, приподнять голову ребенка.
– Надо вызвать «скорую» и полицию, – произнес Гарс.
Собралась небольшая толпа, несколько машин остановилось. Улочка была невзрачная – длинный забор с калитками, несколько домов и пустырь, на котором стоял какой-то фургон.
– Где телефонная будка? – спросил Гарс.
– Мы уже… – откликнулся кто-то в толпе.
Солнце отражалось в расплывающейся лужице крови, в розовом платьице и в других вещах, на которые Мэтью не хотел смотреть. Ребенок был мертв. Кто-то поднял мячик и беспомощно держал его в руках. Женщина, раскачиваясь, задыхаясь, голосила хрипло. Из фургона вышел мужчина, подошел и сел рядом, привалившись к стене.
Остин стоял за спиной Мэтью. Гарс возле телефонной будки разговаривал с каким-то мужчиной. Издали донесся звук сирены. Мэтью сжал голову ладонями. Перед глазами вспыхивали ослепительные огни.
– Ребенок выбежал прямо под машину, – сказал он тем, кто стоял рядом.
– Да, это не ваша вина.
– Вы видели?
– Они не виноваты.
– Ребенок выбежал…
– Машина ехала слишком быстро.
– Мэтью, – Остин тронул брата за плечо, – скажешь, что это ты вел машину?
– Что?
– Скажи, что ты вел машину. Ты не пил. Мы не виноваты. Никто не докажет, что мы. Ты трезвый. Понимаешь?
Подошел Гарс:
– Позвонили куда нужно.
– Мэтью, скажешь, что ты вел? Понимаешь меня?
Кто-то поднял женщину и увел с проезжей части. Тело ребенка осталось лежать посреди дороги, рядом никого не было. Женщина плакала, сидя на бровке. Две другие женщины, явно прохожие, тоже плакали.
– Доченька моя… доченька моя… они не виноваты. Она побежала. Они не виноваты. Я виновата… я виновата…
– Не надо, Мэри… – говорил мужчина, сидящий рядом.
– Вы родители? – спросил кто-то.
– Да.
– Деточка… деточка моя…
– Не могу на это смотреть, – сказал кто-то.
– Они не виноваты.
– Скорость была слишком большая.
– Но ребенок выбежал!
– С каждым может случиться.
– Мэтью, – снова заговорил Остин, – ты не пил. Прошу тебя, скажи, что ты сидел за рулем. Никто не видел. Мы не виноваты, не виноваты. Скажи, что ты за рулем.
– Я не могу, прости, – произнес Мэтью.
Он отошел и сел на асфальт, прислонившись спиной к забору, рядом с отцом девочки. Голова была как в огне. Может быть, из-за удара. Ох, хоть бы этот ужасный плач прекратился!..
Врачи из «скорой помощи» собрались вокруг тела посреди дороги. Мужчина, до этого державший мяч, положил его в сточный желоб, по которому текла кровь. Остин, бледный, дрожащий, объяснялся с полицейскими. Мэтью потерял сознание.
* * *
«Дорогая Эстер!
Ты уже слышала эту ужасающую новость? Остин Гибсон Грей вел автомобиль и сбил ребенка, насмерть. Девочка, малютка, лет шести. Мэтью рассказал. Не правда ли, ужасно? Ребенок явно выбежал неожиданно, Остин не виноват. Но все равно невозможно представить, как страшно. И с каждым из нас могло случиться. Я бы после такого не смогла жить; а ты? Родители, как им смотреть в лицо? Да еще, кажется, единственный ребенок в семье. Мне и жаль Остина, и в то же время я не могу избавиться от чувства, что с ним просто должно было что-то такое случиться. Мэтью ударился головой о стекло и теперь лечится. Я только об этом событии и думаю, о несчастном Остине, прямо сейчас ему напишу, ему наверняка станет легче, если и ты напишешь.
А теперь на более радостную тему. Свадьбу решили сыграть 18 августа, потому что потом, в сентябре, у Людвига будут дела в Оксфорде, так что я надеюсь, что вы с Чарльзом отложите свою поездку на континент. Колледж предоставит им дом на территории университета, что на какое-то время разрешит вопрос с жильем. Но я надеюсь, они со временем подыщут себе что-нибудь за городом. Недалеко от Оксфорда вполне можно найти прелестный домик. Ричард Парджетер, помнишь, купил себе изумительный домик, когда женился второй раз, но еще не успели установить центральное отопление, а он уже развелся и уехал, помнишь? Кстати, правда, что он ухаживает за Карен? На мой взгляд, он ей в отцы годится. Я с удовольствием представляю себе Грейс в роли хозяйки дома. Хорошо, когда твое дитя обеспечено. Дай знать, когда будешь в городе; отыскала новый итальянский ресторанчик, с виду невзрачный, но готовят – высший класс. Придешь на открытие магазинчика Молли?
Обнимаю.
Клер.
P.S. Когда выяснится с экзаменом Себастьяна? Напиши, пожалуйста, Остину. Какой ужас, правда?»
«Дорогой Патрик!
Посылаю тебе это письмо с Уильямсом-младшим, чтобы сообщить, что вечером не смогу прийти. Наш разговор в павильоне в общем-то прояснил ситуацию настолько, что дальнейший спор мне кажется излишним. Я понимаю, что тебе это необходимо, потому что с предметом любви даже спорить приятно. Вот только предмету любви все это до чертиков надоело. Сожалею, что моя реакция показалась тебе, говоря твоими словами, «тупо условной». Но это вовсе не условность, а всего лишь психофизический инстинкт. Прежде чем прозвучало это странное заявление, я себя хорошо чувствовал в твоем обществе, потому что ты производил впечатление человека с нестандартным мышлением. Но сейчас, после того, как ты направил мое внимание на твои волосы, глаза, нос, дыхание, кожу, пробивающиеся бакенбарды, одним словом, на свой пол, я уже не могу общаться с тобой, как раньше… не могу и дальше питать к тебе тот же самый невинный интерес, который во мне был, когда я беседовал с тобой как с бесплотным разумом. А кроме того, в настоящий момент я решительно не чувствую потребности продолжать диалог, который ты навязал мне, руководствуясь, видимо, в последнее время (если не с самого начала) довольно низкими побуждениями. Ну будь же мужчиной, хотя бы настолько, чтобы увидеть всю нелепость ситуации. А теперь прошу: отстань от меня и, ради Бога, не смотри на меня в церкви такими умоляющими глазами. Ты же не хочешь, чтобы я начал считать тебя вульгарным приставалой? Прости этот дерзкий тон, но я старше тебя и побольше видел жизни. Скажу открыто, и, быть может, это поможет тебе прийти в себя – я влюблен в девушку. И более ни слова на эту тему. Извини.
Ральф».
«Людвиг, сынок!
Мы еще раз обсудили главный вопрос с мистером Ливингстоном. По его мнению, самым разумным будет сказаться морально не готовым к военной службе. Принимая во внимание наши религиозные традиции, а также при поддержке, которую обещает оказать мистер Ливингстон, есть надежда, что такое заявление не отвергнут. Я не знаю, как дальше сложится с твоим призывом, то есть должен ли ты будешь отслужить где-нибудь в другом месте, все это будет зависеть от отношения к тебе трибунала. Я стараюсь собрать как можно больше сведений, узнать, какого рода юридическая помощь тебе будет необходима. Опасаюсь, что дело потребует немалых финансовых средств и времени тоже, и поэтому чем раньше мы начнем, тем лучше. Советую тебе: не откладывая, сегодня же направь письмо военным властям (адрес, надеюсь, у тебя сохранился) и объясни, что документы ты получил только что и сейчас же возвращаешься в США, но при этом морально не готов к военной службе. (Избегай слова «пацифист», так как оно вызывает неблагоприятные ассоциации.) Напирай на то, что твое нежелание принимать участие в войне связано с «религиозными убеждениями». Мистер Ливингстон считает, что это одно из самых надежных обоснований. Если у тебя не сохранился адрес военных властей, телеграфируй мне, и я вышлю. Самое важное – все сделать старательно. Если будешь действовать спустя рукава, это произведет неблагоприятное впечатление и уменьшит вероятность успеха. Прислушайся к моим советам и начни действовать тут же, потому что если отложишь, риск увеличится.
Относительно твоего, как ты написал, обручения мы с матерью питаем смешанные чувства. Прежде всего желаем твоего счастья и верим, что мисс Тисборн – прекрасная девушка. Но если говорить о семейной жизни, нам кажется, что ты еще слишком молод. К тому же твое ближайшее будущее пока не определилось.
Нас порадовало, что ты ничего не знал о состоянии девушки, когда начал за ней ухаживать, хотя и без этого в твоем бескорыстии не сомневаемся. Мы также верим, что и она, и ее родители верят в твое бескорыстие. (Надо ли понимать под определением «очень хорошая семья», что Грейс принадлежат к «высшему обществу»?) Я еще раз повторю, нас прежде всего волнует твое счастье, и мы просим тебя пока никаких конкретных планов не строить. Твоя девушка – такая молоденькая, совсем школьница, и сейчас не самый удачный момент, ты и сам это понимаешь, для того чтобы взваливать на себя ответственность еще и за молодую жену. И помимо всего прочего, мы сильно удивлены, что ты собираешься жениться на англичанке. Это предубеждение не национальное, а географическое. Ты пишешь, как нам кажется, несколько легкомысленно, о нашем новом «воссоединении» с Европой. Выражено ли в этих словах желание мисс Тисборн и ее семьи? Уже не раз тебе говорил: мы с матерью в нашем возрасте не хотим снова пускать корни в Европе и не имеем ни малейшего желания возвращаться в ту часть мира, которая у нас ассоциируется только с бедой. Призываю и тебя подумать над тем, в чем состоит твой долг. В любом случае тебе придется вернуться, чтобы уладить отношения с властями. Мой совет: объясни все искренне мисс Тисборн, если еще не объяснил; она должна понять, что в подобных обстоятельствах ты не можешь брать на себя брачных обязательств. В будущем, когда выяснится, что тебя ждет в смысле военной службы, мисс Тисборн и ее родители, возможно, выразят желание приехать к нам, чтобы с нами познакомиться, и это было бы лучшим доказательством прочности ваших чувств. А пока избегай, прошу тебя, любых конкретных обязательств. Ты должен также уведомить своих руководителей в Оксфорде, что сейчас не можешь занять должность. Радостно, что тебе предложили там служить. Через несколько лет ты мог бы предложить им заключить годовой контракт. На самом деле нас удивляет, что тебе предлагают там место, хотя не выяснены еще твои отношения с властями США. Может быть, там, в Оксфорде, не в курсе этого? Наверное, излишне будет напоминать, что ты обязан им все разъяснить, и после этого они, несомненно, тут же посоветуют тебе вернуться в США.
Мне жаль писать в таком тоне, так настойчиво требовать, чтобы ты отказался от жизни, которая, по всей видимости, для тебя очень приятна, но речь идет не о пустяках. Мне кажется, ты плохо представляешь себе, что такое экстрадиция; призрак ее мешает нам спокойно спать. Если ты сейчас сделаешь ошибку, последствия придется расхлебывать всю жизнь. Запоздалое или, того хуже, принудительное возвращение будет означать тюрьму самую суровую, после которой ты выйдешь инвалидом как физическим, так и моральным и к тому же получишь поражение в правах. Третий путь – вечное изгнание. Приняв во внимание свое будущее, подумай, сынок, что выбрать. Неужели ты хочешь стать изгнанником, выброшенным из собственной страны, которая нам, твоим родителям, дала приют, обеспечила свободу, помогла завершить наши скитания, а тебе подарила полноправный статус американца? Без малейших усилий, без каких бы то ни было заслуг ты приобрел то, чего миллионы людей, в том числе твои мать и отец, должны были добиваться годами тяжких трудов. Людвиг, ты американец. Не отказывайся так легкомысленно от этого имени, а, наоборот, старайся понять, какие оно влечет за собой обязательства, какие глубокие и прочные связи за ним стоят.
Обхожу здесь вопрос твоих убеждений и взглядов насчет войны. Всей душой верю, что предложенный здесь компромисс ты не отвергнешь. Прежде всего действуй как можно быстрее. Мама тебя обнимает и присоединяется к моим просьбам и советам.
Любящий тебя отец Д. П. X. Леферье».
«Муж мой бесценный!
Я узнала об этом ужасном происшествии. Мэвис сказала сегодня днем. Не сердись, но я тут же побежала прямо к мисс Рикардо, но тебя там не нашла, а мисс Рикардо сказала, что не знает, когда ты вернешься. Я хотела оставить записку, но не нашла, на чем написать, и мысли в голове мутились. Она обещала тебе сказать, что я приходила. Не сердись, что я приходила, я чувствовала, что должна тебя повидать, страшно разволновалась, все время плачу. Не обвиняй себя, любимый, ни в чем себя не обвиняй. Мэвис сказала, что девочка появилась перед машиной внезапно и никто, даже самый лучший водитель, не смог бы остановить вовремя. Прошу, не терзай себя, не поддавайся мрачным мыслям, не вини себя, что так случилось. Случай виноват, не ты. Я очень хочу с тобой встретиться, но сначала дождусь твоего письма. Ах, как бы хотелось встретиться, снова быть вместе. В этой разлуке я виновата, и я горюю и прошу меня простить. Не знаю как, но надо нам вновь и как можно скорее соединиться и не обращать внимания на мир вокруг, как раньше было. Прости, что я пришла в тот дом, мне было так плохо, и я так хотела тебя увидеть. Напиши, молю, поскорее твоему бедному ребенку, твоей любящей жене.
Д.».
«Уважаемая миссис Монкли!
Пишу от своего имени и от имени моего брата, чтобы выразить Вам и Вашему мужу наши глубочайшие, искреннейшие соболезнования в связи с невосполнимой утратой. Мой брат, выражающий Вам свою горячую благодарность за Ваши благородные свидетельства, согласно заключению полиции, не виноват в случившемся. Но мы не можем не чувствовать ответственности и боли, навсегда поселившейся в наших душах, потому что мы стали причиной этого ужасного несчастья. Простите нас, если можете, за то, что мы внесли столько горя в Вашу жизнь. Я не в силах найти слов, чтобы выразить нашу скорбь и описать ту тяжесть ответственности, которую мы, пусть даже без вины, будем ощущать до конца нашей жизни. И наша жизнь уже не будет такой, как прежде. Я не теряю надежды, что Вы простите нас и примете от нас так неумело сформулированные выражения нашего сочувствия. Искренне благодарю за то, что Вы известили меня о дате похорон. Я обязательно приду. Мой брат, которому дела не позволят присутствовать, шлет свои самые глубокие соболезнования. Как я и сказал в разговоре по телефону, приду к Вам также и через день или два после похорон. Вы окажете нам с братом честь, если позволите каким-то образом помочь Вам в эти скорбные дни. Простите мне этот неуклюжий тон. Наше горе гораздо больше, чем мы способны выразить. Я приду на похороны.
Искренне Ваш Мэтью Гибсон Грей».
«Деточка моя любимая!
Спасибо за милое письмецо, которое меня так порадовало. Не приходи больше к Митци Рикардо, очень тебя прошу. Я не хочу, чтобы ты приходила туда. Нам нельзя там быть. Я хочу, чтобы у нас появился наконец дом, достойный тебя, Дори. Дворец с огромным парком, по которому ты могла бы гулять, а вокруг били бы фонтаны. Вскоре я тебя увижу. Напишу сразу же, как только разрешится это ужасное дело, не хочу тебя в это вмешивать. Путаница страшная, столько всего надо сделать, пойти на эти треклятые похороны, увидеться с родителями и тому подобное. Отец чего-то мутит, довольно неприятный. Господи, и за что такое свалилось! И все потому, что Мэтью настоял, чтобы я сел за руль, и поэтому мы поехали по боковой улице. Я все еще не оправился и, наверное, придется обратиться к врачу. Но пусть моя девочка обо мне не волнуется. Ты не беспокойся обо мне. У меня все хорошо, я переживу, я выкарабкаюсь, были удары и похуже. Никуда не выходи, прошу тебя, и не приходи к Митци Рикардо. Мы вскоре встретимся, я напишу, мы снова будем вместе вдали от всех. Береги себя ради твоего любящего мужа.
Остин.
P.S. Откуда Мэвис узнала о случившемся? Мэтью рассказал?»
«Грейс!
Значит, Остин сбил насмерть маленькую девочку? Большое ему спасибо. С его помощью семейство Тисборнов наверняка получило бездну приятных возможностей. У мамочки язык заплетался от восторга, когда она говорила со мной по телефону, и я сразу представил выражение ее лица – притворная печаль и с трудом сдерживаемое ликование. Ты тоже на такое способна, и не убеждай меня в обратном. Я готов пинать сам себя, но не очень сильно, если не случается никаких неприятностей. А так я проснулся этим утром с чувством, что произошло нечто приятное.
Я объявил о своей любви. Но Ральф ее отверг, не злобно, нет, гораздо хуже – с ужасающим высокомерием. Отказывается со мной встречаться, прислал послание, источающее брезгливость. Прошу у тебя прощения, что начало письма получилось грубоватым. Страдание размягчило мое сердце. Я хочу быть добрым ко всем. Даже к классному руководителю. Кстати, ты в одном деле можешь мне помочь. Ральф заявил, что влюблен в какую-то девушку. Кто она? Ты могла бы узнать? Расспроси Карен. Она всегда все знает.
Я не знаю, как мне поступить в отношении Ральфа. Я его люблю больше, чем когда-либо, просто болен этим чувством. Обливаюсь потом, руки дрожат, аппетит пропал начисто. Скажи, у тебя с Людвигом тоже так? (Кстати, между вами было?..) Я еще на что-то надеюсь, и только это удерживает меня от самоубийства. Письмо Ральфа, наполненное самым мерзким высокомерием, было похоже на пинок под зад. Но потом до меня дошло, что письмо, да еще такое длинное, говорит как раз об отсутствии равнодушия. Как ты считаешь? Я ведь могу и обманываться. Мне все же кажется, что до психушки еще далеко. Что дальше, еще не знаю. Тянет написать ответ на двадцати страницах. Но может быть, надо просто написать «согласен» и ждать развития событий. Будет ли оно? А вдруг нет! О Господи! Пусть что угодно, лишь бы не конец.
Твой чокнутый брат Патрик де ла Тур де Тисборн.
P.S. Пришли мне немного денег, ладно? Подумать только, как я подлизывался к той старухе, посылал ей лучшие марки из моей коллекции, и все напрасно!»
«Себастьян!
Спасибо за встречу, и поздравляю со сдачей экзамена. Напрасно ты вообразил, что своей небрежной вежливостью погасишь во мне огонь страсти. Ты сам, в первую очередь именно ты, пожалел бы, если бы я перестала тебя любить. Неужели ты и в самом деле так влюблен в Грейс и так по ней страдаешь? Чувствую, что своими недавними замечаниями ты хотел досадить мне (хороший знак), а не только излить с их помощью горе своего безнадежно раненного сердца. Завтрак ты устроил потрясающий. (И опять позволил мне заплатить. Ты просто cynep!) Мне кажется, что между Грейс и Людвигом уже была близость. Сужу по поведению Грейс. Она перестала мне поверять свои тайны. Дурак ты, надо было затащить ее в постель. Наша тихоня только того и ждала.
Приеду в пятницу на открытие мамочкиного магазинчика и остановлюсь, как обычно, у Энн Колиндейл. Энн тоже томится от неразделенной любви, вздыхаем с ней на пару. Собираюсь найти в городе место секретарши. Надоело жить среди свиней и навоза, с меня хватит. Папе еще об этом не заикнулась. Звякну тебе в среду. Ужин в пятницу? Тысячу поцелуев, дорогой, восхитительный, обворожительный Себастьян, посылает тебе твоя влюбленная и не теряющая надежды
Карен.
P.S. Слышал, Остин Грей переехал насмерть ребенка? Мне этого нелепого человека очень жаль. Мне кажется, он влюблен в Грейс. Что за жизнь!»
«Уважаемые мистер и миссис Леферье!
Вы уже знаете обо мне от Людвига, о том, что мы собираемся пожениться. Я очень счастлива, и очень его люблю, и с нетерпением жду встречи с вами. Надеюсь, вы приедете на свадьбу. Людвиг показывал мне ваши фотографии – и цветные на фоне деревьев, и черно-белые, где вы снялись на фоне дома с собачкой, которая, какая жалость, недавно умерла. Не очень легко писать незнакомым людям, но я так хочу вам написать. Я очень сильно люблю вашего сына, он замечательный, и, конечно, мы будем счастливы. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы стать хорошей женой, чтобы принести ему счастье, и вы наверняка этого тоже желаете. Нам выделят дом на территории университета, в северном Оксфорде. Не знаю точно, деревня ли это или нет, мы вскоре туда поедем, я жду с нетерпением. Как было бы хорошо, чтобы и вы приехали сюда и поехали с нами. И надеюсь, что вскоре вы приедете. Очень хочу с вами познакомиться. Посылаю еще одну свою фотографию, она лучше, чем та первая, а также фото моих родителей и моего брата и недавний снимок Людвига, я попросила его сняться специально для этого письма. Убедить его было трудновато, он такой скромный. Мои родители шлют вам свои самые искренние поздравления и очень ждут вашего приезда. Мама собирается написать вам отдельно. Спасибо за такого чудесного сына. Я его очень люблю! Надеюсь на скорую встречу.
С наилучшими пожеланиями
Ваша Грейс».
«Остин!
Я написал родителям девочки и пойду на похороны. Извинился от твоего имени, сказал, что ты не придешь, раз уж, как утверждаешь, не хочешь там быть. Мои беды в сравнении с твоими – ничто. Надеюсь, ты не обвиняешь себя. По-моему, в случившемся нет твоей вины. Ты не умеешь водить машину, и я не должен был усаживать тебя за руль. Счастье, что тебя не проверили на алкоголь, иначе возникло бы прямое обвинение против тебя. Миссис Монкли своим самообвинением отвлекла, мне так кажется, внимание от тебя. После похорон я зайду к ним, узнаю, не надо ли чем-нибудь помочь. Случай и в самом деле прискорбный. Но повторяю, не обвиняй себя. Это я тебе предложил сесть за руль.
Что касается твоих непонятных слов насчет Бетти, то тут лучше удержаться от всяких комментариев. Только одно скажу – ты ошибаешься. Но я достаточно хорошо знаю тебя и поэтому не обижаюсь. И хватит об этом. Я рад, что ты пришел ко мне. Слава Богу, общение между нами восстановлено. Когда нынешние горести отойдут в прошлое, уверен, ты снова ко мне придешь. И надеюсь, передумаешь относительно денежной помощи с моей стороны. Я без труда могу тебе ее предоставить. Я о тебе очень беспокоюсь.
Твой брат Мэтью».
«Мэтью, дорогой!
Какое ужасное событие! Я от всего сердца сочувствую. Я сразу же сказала Дорине, и она бросилась искать Остина. И слава Богу, не нашла его в том доме. Потом она ему написала. Я чувствую, если они сейчас встретятся, то истреплют друг другу нервы, тем все и кончится. Тут словно действует какая-то злая сила. Они так сильно друг друга любят, и вместе с тем каждая их встреча губительна для обоих… Впервые встречаю людей, словно созданных друг для друга и вместе с тем причиняющих друг другу столько боли. Их вечная любовь – это какой-то громадный парадокс. А может, громадная нелепица. Я все время себе твержу: хватит охранять Дорину. Но слова не переходят в дела. Возможно, тут действует какой-то древний инстинкт захватчика. Уверяю тебя, она боится Остина, и этот страх передается и мне.
Извини, что столько внимания уделяю Дорине сейчас, когда такое произошло и все мысли должны быть об Остине и тебе. Да, со всем этим нелегко будет справиться. Я тебе благодарна за то, что позвонил. Могу ли я пойти с тобой к родителям девочки? Может, это прозвучит и немного самонадеянно, но я в каком-то смысле уже привыкла к таким ситуациям (хотя, несомненно, каждый случай уникален). Можно мне пойти? После того нелепого завтрака в ресторане я хочу еще раз тебя увидеть, поговорить. Еще раз спасибо, что позвонил. Постарайся не слишком унывать.
Любящая тебя Мэвис».
«Дорогой отец!
Твое письмо меня очень огорчило. Я чувствую, что мы все больше отдаляемся друг от друга, нам все труднее друг друга понимать. Я не хочу объявлять себя наотрез отказывающимся воевать по моральным соображениям, потому что в моем представлении вовсе не являюсь абсолютным противником любой войны. Убежден, что некоторые войны вполне оправданны. Но эта война не из их числа. Я не могу в решающий момент моей жизни, пусть и ради благородной цели (отказ убивать), торжественно провозгласить нечто, противоречащее моим убеждениям. И думаю, ты тоже против того, чтобы я солгал. Неблагородными средствами нельзя достичь благородной цели, я в этом убежден. Мое однозначное отношение к нынешней политике США – вот над чем стоит задуматься. Достойным уважения я смогу быть только в том случае, если не уступлю лжи ни в чем. Я считаю, что развязывание войны против второстепенного государства под туманным предлогом защиты от коммунизма (таким способом, уверен, его не удержать), в результате чего попирается суверенность государства и нарушаются международные соглашения, – недопустимо. Обрекать миллионы невинных людей на страдания – это зверство. И если есть у человека право осуждать правительство, то именно в таком случае он им должен воспользоваться; а тот факт, что это его собственная страна, превращает это в обязанность и даже священный долг. Я и прежде высказывал тебе эти мысли, но обрати, прошу, внимание, что за решением, касающимся моей собственной жизни, скрывается желание противостоять злу, творимому нашим правительством. Именно по этой причине, а не потому, что абсолютно отвергаю всякую войну, я решил не принимать участия в этой войне; и я решился на куда более трудный шаг – выразить свой протест посредством отказа возвращаться в США (экстрадиции не будет; этот вопрос улажен с юридическим управлением университета). Действительно, жизнь в Англии для меня «приятна», но это произошло случайно и на мой выбор влияния не имеет. Я в том возрасте, когда происходит выбор жизненной цели. И я считаю, что моя цель – стать ученым, а не политиком. Возвращение в США, где я сразу окажусь в роли невольного и неумелого «протестанта», означало бы бессмысленное растрачивание своего таланта и пренебрежение истинно важными обязательствами; ни первое, ни второе меня не устраивает. Поверь мне, иного выбора быть не может. Подумай об этом и постарайся разглядеть хорошие стороны такого решения, даже если ты отчасти не согласен с моими доводами и системой ценностей. Обрати также внимание на то, что решение принято и принято бесповоротно. О возвращении не может быть и речи. Работу в Оксфорде начинаю в сентябре. В колледже мою ситуацию знают, я все подробно объяснил директору и совету, они поняли и одобрили.
18 августа состоится моя свадьба. Вот еще один шаг, который я всесторонне обдумал и в правильности которого не сомневаюсь. Действительно, Грейс очень молода и у нее нет «высшего» образования, но при этом она очень умна и рассудительна. Вовсе не попрыгунья. Нет, родители ее не из «высшего общества». Они принадлежат к среднему классу: люди с приличным доходом, живущие в прекрасном доме. Я уже не помню, как именно я выразился в письме. Я уверен, и Грейс, и ее родители вам понравятся. Наверное, вскоре получите письмо от нее. Я прошу, очень прошу понять, простить и согласиться с грядущими переменами в моей жизни. Мне уже двадцать два года, впору решать самому, но больно думать, что могу огорчить и тебя, и мать. Я надеюсь, точнее, знаю, что в прошлом вы считали меня любящим и почтительным сыном, и я всегда буду таким в главных вопросах. Прошу у вас одобрения моего решения и вашего благословения. Очень надеюсь, что вы приедете на свадьбу. Грейс (собственно, уже пора привыкать к выражению – мы с Грейс) с радостью оплатит ваши расходы. С глубочайшим уважением и любовью к вам обоим
Ваш сын Людвиг».
«Дорогой Мэтью!
С величайшим сочувствием восприняла известие о постигшем тебя несчастье. Будь добр, передай мои слова и Остину тоже. Как непередаваемо горько вот так вдруг, пусть и не по собственной воле, принести такое неизбывное горе в семью. Именно в такие минуты понимаешь собственную бренность и наше «всеобщее участие» в скорби и смерти.
Я видела тебя, но, к сожалению, не смогла поговорить, на вечере у Клер. Надеюсь, ты знаешь (хотя вполне можешь и не знать), что я на какое-то время сняла квартиру у Остина. С большой радостью встретилась бы с тобой там (или где угодно) в любое время. Наверняка ты знаешь о недавних грустных переменах в моей жизни. Чувствую приближение старости, приближение одиночества и нуждаюсь в помощи старых друзей, к небольшому кругу которых отношу и тебя.
Желаю тебе всего самого лучшего и светлого.
Шарлотта».
«Уважаемый мистер Сиком-Хьюз!
Прошу меня извинить за то, что несколько дней не приходила на службу; Вы, наверное, знаете почему. Кроме того, один мой знакомый попал в беду, и мне надо было ему помочь. В тот раз я плохо поступила, наверняка показалась Вам бесчувственной, толстокожей, неблагодарной, особенно тем, что не одобрила поэму. Я бы хотела ее прочесть, если Вы когда-нибудь переведете на английский. И еще мне так понравилась шаль Вашей матушки. Понимаете, у меня тут были свои личные огорчения, а Вы явились со своими предложениями так неожиданно, и я растерялась, не знала, как поступить. Надеюсь, Вы вернете мне долг после того, как продадите студию. К письму прилагаю векселя, сами видите, сколько их собралось. Тот мой знакомый после аварии… с ним надо пробыть еще несколько дней, а потом я приду. Не теряю надежды, что к тому времени Вы как-то уладите свои дела и сможете мне вернуть хотя бы часть долга. Простите, что пишу так прямолинейно, и не сердитесь, что тогда себя так вела.
С искренним уважением
Митци Рикардо».
«Ральф!
Ладно, пусть будет, как ты хочешь. Пока!
Патрик».
«Мистер Гибсон Грей!
Ну что, вывернулся, а? Ехал пьяный, машина не твоя. Я сразу понял, что ты на бровях, и если бы тот полицейский был поумнее, взял бы тебя за одно место, ну и еще жена чего не надо наговорила. Мы могли бы получить солидную компенсацию от вас, а вы – немалые хлопоты. Погубил ты нашу доченьку. А испугался только за собственную шкуру, что, не так? Видел я, когда вы с полицией разговаривали, у вас коленки дрожали, а только стало ясно, что все обойдется, то расцвел ты прямо на глазах, у меня прямо руки чесались съездить тебя по роже. Ну что, ты, наверное, уже заметил, что письмо со стола мистера Мэтью куда-то пропало? Это я его взял. Заглянул к тебе, а твоя сожительница любезно проводила меня к тебе в комнату, а там на столе и лежало письмо, отпечатанное, которое я и забрал. Ну как, неплохое доказательство? Тюрьма за такое светит, думаешь нет? А братцу пришлось бы давать показания не в твою пользу, пришлось бы, если бы письмо оказалось в полиции, так что и ему пришлось бы расплачиваться за ложные показания. Представь себе только, как тебе славно заживется в камере, рядом с братцем, сидящим по соседству! Но я не хочу вам вредить, не хочу зазря упекать в тюрьму, мне нужны деньги, и голова у меня варит. Понятно? Я приду, и мы поговорим. Письмо в банке, так что сюда приходить не имеет смысла. Жена ничего не знает, и если не хочешь неприятностей, лучше ее оставить в покое. Хватит с нее горя от вашей езды по пьянке. Выкрутиться вам удалось, и если хоть немного соображаете, то не будете поднимать шума. О сроке договоримся. Повезло вам, что я человек рассудительный, другой на моем месте так бы не оставил.
С почтением
Норман Монкли».
* * *
Пустырь, на котором стоял фургон, порос редкой высокой травой, высушенной солнцем до желтизны. От ее блеклой иссушенности веяло безысходной печалью. Именно печаль испытывала Мэвис, сидя на диванчике и глядя в окошко. Ей казалось, что вот-вот наткнется взглядом на разбросанные в траве сухие кости. Горбатая тень фургона падала на серую землю. Совсем близко проходила оживленная шумная трасса, и воздух был полон пыльной мглой и этой давящей тоской жаркого лондонского вечера.
Миссис Монкли собрала для чая самые лучшие чашечки и праздничные ложечки, украшенные эмалью. Комнатка была крохотной и до боли чисто убранной. Обстановка состояла из двух диванчиков, раздвижного стола, телевизора, небольшого, украшенного кружевной салфеткой сервантика и клетки с попугаем. Мистер и миссис Монкли тоже казались малютками, словно специально сотворенными по размерам своего жилища. Наверное, они привыкли существовать в таком тесном пространстве. Мэтью, сидевший на диване напротив них, казался огромным; он уже успел перевернуть какую-то безделушку из меди и сахарницу, но даже не заметил этого. Мэвис сжалась, угнетенная зрелищем застарелой беды, существовавшей здесь всегда, независимо от постигшей этих людей утраты.
Мэвис увидела, как Мэтью передает миссис Монкли конверт, наверняка с деньгами. Женщина поспешно передала конверт мужу, а тот, в свою очередь, положил его бережно, словно драгоценную реликвию. Какая сумма была внутри и как Мэтью ее высчитал? Мэтью говорил приглушенно и плавно, совсем не так, как обычно. Он сейчас стал похож на старого заклинателя змей, которого Мэвис видела однажды во время поездки в Египет. Говорили главным образом он и миссис Монкли. Между этими двумя возникло какое-то таинственное взаимопонимание, их диалог был похож на совместную молитву. Мэтью окутывал миссис Монкли своими чарами. Сейчас он был хозяином ситуации. Мэвис чувствовала себя лишней, хуже того – бесполезной. Глядя в окно на мертвую траву, она понимала, что сейчас расплачется. Это будет плач по себе, по своей загубленной жизни, по всем неудавшимся, загубленным жизням. Смерть ребенка сама по себе казалась такой незначительной. Крохотное зернышко в мельнице всеобщей беды, незаметное, смешное, почти как эти смешные узорчатые ложечки.
Миссис Монкли по-прежнему обвиняла себя и даже ребенка. Иногда казалось, что она просит прощения у Мэтью. А он отвечал так, будто он был главным виновником случившегося. Остина не упоминали, не из деликатности, а так, будто его и не было никогда. Мэвис все время представляла себе бегущего ребенка. Миссис Монкли показывала семейный альбом. Ребенок, сбитый машиной, только ребенок этот… Дорина. На похоронах Мэвис шла рядом с Мэтью, молча, уверенно, как близкая родственница. Не сказали друг другу ни слова вплоть до окончания похорон, а после лишь обменялись печальными улыбками. Остина на похоронах не было. Дорины, конечно, тоже.
– Все прошло как надо, – говорила миссис Монкли, – хорошие похороны. Гробик казался таким маленьким, правда? Как будто и не она лежит внутри, я бы не поверила, если бы не знала, что там она лежит. Мне говорят, надо уходить, а я не могу. Как же я уйду и оставлю ее там, на кладбище; это так странно, оставить ее там, из-за этого я сильнее всего почувствовала, что ее уже нет, потому что все ушли и оставили ее одну. Пройдут дни, месяцы, годы, а она все будет там, в том месте. Ночь придет, а все думаю о ней, когда на улице дождь и ветер, все думаю, как же она там одна.
Как все охваченные искренней скорбью, миссис Монкли не могла думать ни о чем, кроме своей потери. Не могла говорить о чем-то другом, не находила успокоения своей боли. Она разговаривала с Мэтью уже час. Показывала ему фотографии, школьный табель, игрушки. Говорила плачущим голосом, но сдерживала слезы. Мэвис казалось, что еще минута – и крик вырвется из нее; она видела сцену с удивительной яркостью, и вместе с тем в ней было столько провалов, недоговоренностей. «Я сейчас потеряю сознание, – думала она, – тут так душно». Глаза миссис Монкли были широко раскрыты, в них блестели слезы. У мистера Монкли вислые усы и лоб весь в морщинах. Округлившиеся карие глаза Мэтью окружены сеточкой морщин, выражение лица все это время заботливое, в складочках морщин – сочувствие. Миссис Монкли должна выговориться.
– И цветы, которые там лежали… ей бы не понравилось, что цветы лежат без воды, засыхают, она бы огорчилась. А я ведь их не могла забрать, правда? Если нам случалось покупать цветы, она сразу же бежала домой, чтобы дать им напиться. Может, это какое-то предчувствие, она всегда знала о смерти и спрашивала, совсем не как дети спрашивают. Спрашивала про Артура, это наш попугай, про то, когда он умрет и сколько попугаи живут, я ей не рассказывала, а потом Норман ей рассказал, и она плакала, что бедный Артур раньше, чем она, умрет, и вот она умерла, а он жив. Любила эту птаху, жалела, ей часто снилось, что уходим, забываем о нем, и плакала опять. От жалости ко всем плакала, такое было доброе сердечко. Насекомых не разрешала убивать, ловила в баночку от джема и выпускала на волю. И все о смерти спрашивала; когда бабушка умерла, мы ее, конечно, на похороны не взяли. Я ей объяснила, что бабушка будто заснула и проснется у Бога. Но сейчас не могу поверить, что она у Бога. Не могу понять, где она, и это так странно. И в сердце как будто дыра. А хуже всего, я все время забываю, что ее уже нет, каждое утро мне надо себе напоминать все снова, и всю жизнь мне будет ее не хватать, будем говорить – вот в этом году закончила бы школу, в этом вышла бы замуж, в этом у нее родился бы ребенок. А ее нет. Жизнь – это, наверное, привыкание ко всему, даже к самым страшным вещам, но я не верю, что когда-нибудь к этому привыкну. Утром просыпаюсь, и мне кажется, что она жива. Я не могу представить, что она у Бога. Ее нет нигде. Вот что самое удивительное, правда?
– Любая человеческая жизнь так коротка, – сказал Мэтью. – Мы все вглядываемся в таинственное и умираем, так и не разглядев. Ваша девочка жила счастливо и умерла без мучений. Запомните ее счастливой.
Он с трудом подбирает слова, думала Мэвис. В словах матери искренность, в его словах – ложь. Но он не виноват. Скорбь подлинно горюющего недоступна окружающим. Нельзя передать свое горе тем, кто не страдает. Но и скорбь тоже не вечна.
Она вспомнила смерть матери, длинные пряди золотистых волос, подушку, намокшую от слез. Мэвис, тогда ребенок, чувствовала, что ее втягивает тьма, у которой нет, казалось, ни конца, ни края. Но вскоре ее вновь увлекли повседневные заботы и хлопоты. Мы так быстро предаем умерших. Когда умер отец, она ради Дорины сохраняла стоическое спокойствие.
– Не могу в это поверить, – говорила миссис Монкли, – все случилось как будто только что, кажется, стрелки часов можно повернуть назад, и все вернется. Вот платьице, которое я сама ей пошила, вот ее школьный рисунок, который она принесла нам показать. Как бы я хотела поверить, что тот свет существует. Мне было бы легче, если бы можно было представить, что она там встретилась со своим отцом, что ей там будет не так одиноко, что он возьмет ее за ручку и приведет к Отцу Нашему; когда-то я думала, что наши близкие ждут нас там.
– С… отцом? – глянув на мистера Монкли, спросил Мэтью.
– Да, Норман ей отчим. А настоящий отец тоже умер. Я вышла замуж второй раз.
– Но я чувствую себя ее отцом, настоящим, – утерев глаза, произнес мистер Монкли.
– Так и должно быть.
– Наверное, нам уже пора идти, – сказала Мэвис. – Спасибо, что приняли нас, спасибо за чай. Надеюсь, вы будете считать нас своими друзьями, и чем только можем помочь…
– Заранее благодарим… – поспешил сказать мистер Монкли. – И охотно примем помощь, правда, мать?
– Я уже не мать.
– У вас еще могут быть дети, – заметила Мэвис.
– Нет, мне делали операцию, удалили матку.
– Нам надо идти, – повторила Мэвис.
Мэтью поднялся с диванчика, перевернув блюдо с пирожными. Миссис Монкли приготовила солидное угощение, которое так и осталось нетронутым. Мэвис, правда, съела два пирожных, раскрошив их пальцами. Сейчас вместе с мистером Монкли она собирала с пола остатки пирожных. Мэтью и миссис Монкли терпеливо ожидали. Дул горячий сухой ветер. Три ступеньки вели в пыльные колючие кусты, цепляющиеся за щиколотки и щекочущие колени. Изнутри донеслось протяжное «у-у-у». Там, внутри, миссис Монкли наконец дала волю слезам.
– До встречи.
– До встречи.
– Я знаю, что вы станете хорошими друзьями для меня и для нее, – сказал мистер Монкли, – заранее благодарим, благодарим за визит и за сочувствие нашему горю.
Мэвис и Мэтью шли по бугристой земле, исподволь ускоряя шаг, чтобы поскорее пропасть из виду. Появилось такси, и Мэтью без слова втолкнул Мэвис внутрь. Сказал шоферу, куда ехать, и оба с облегчением опустились на сиденье в мягком полумраке машины.
Лицо Мэвис стало вдруг мокрым от слез. В лихорадочной спешке они начали обниматься, губы искали губы в неожиданном безумном порыве. Мэвис выпустила сумочку и уронила туфлю, а Мэтью все хватал ее неловко и целовал. По лицу ее текли слезы, тело оживало, и где-то внутри по каплям собиралось чистое чувство, давно забытое чувство громадного, неудержимого, светлого счастья.
* * *
Норман Монкли сидел в комнате Остина. Было десять часов утра. Норман сидел на кровати. Остин – в кресле. Шел тихий разговор.
– Я вам объяснил уже, что у меня нет денег, – говорил Остин. – Какой смысл преследовать меня подобным образом? Я скорблю о том, что случилось. Но не я виноват, ваша жена сама так считает. И я не был пьян.
– Был, еще как, и хорошо об этом знаешь, – не сдавался Монкли. – Сигареты есть? Ладно, у меня свои. Бери, неплохие.
– Нет, спасибо. В конце концов, раз меня тогда не допросили в полиции, дело закрыто. Вы не знаете законов. Письмо брата, которое вы похитили, ничего не доказывает, разве только, что вы закоренелый преступник. Повторяю, я был трезв, и никто не сможет ничего доказать, дело закрыто, конец, точка.
– Моя доченька тоже закрыта, конец, точка, но наше с тобой дело только начинается. Спешить некуда. А деньги я буду получать, регулярно, иначе жди неприятностей.
– Мистер Монкли…
– Зови меня Норман. Мы теперь с тобой будем часто встречаться.
– Убирайтесь, – процедил Остин. Его охватил ледяной страх, как перед смертью, так что он невольно схватился за подлокотник. Фигура Нормана, разминающего сигарету, казалась предзнаменованием будущего кошмарного существования. Он не знал, можно ли использовать письмо как доказательство против него, и спросить не у кого было. Мэтью снова подставил его.
– Уйду когда захочу, не волнуйся. Повторяю, я человек рассудительный. Понес тяжелую утрату и хочу получить за нее хоть какую-то компенсацию. Так будет честно. Более чем честно. Не вернешь нам дочку, но зато можешь помогать деньгами. Одно другого не заменит, но хоть что-то. Покупки всегда утешают женщину. Ну будь же человеком. И не бойся так, у тебя вид такой, будто ты от страха болен, будто ты сейчас блеванешь в эту раковину. Ну зачем же так бояться бедного старого Нормана? Норман человек порядочный.
– Я не испуган, я взбешен, – возразил Остин.
– Вижу, прямо зубами скрипишь от злости. Не будем ссориться. Допустим, сейчас даешь мне двадцать фунтов в виде аванса, после чего, хорошенько все обдумав, установим приятную ежемесячную сумму, скажем так, в память моей маленькой дочки. Я не злодей какой-то. Больше, чем сможешь дать, не прошу, я же не дурак. Ты человек маленький, не больше меня. Мы могли бы даже подружиться, почему бы нет? Ты напрокудил, а мы возьмем и станем друзьями. Ну, как насчет двадцатки?
– У меня нет такой суммы!
– Достань. Такому, как я, раздобыть не по силам, а тебе – пара пустяков. Займи у брата, он лорд и прямо нафарширован деньгами, я уж знаю.
– Но вы же бредите, – не сдавался Остин. – Ничего мне сделать не сможете. Это украденное письмо ничего не доказывает. Уходите сейчас. Вам лучше уйти. Уходите, прошу вас.
– Если хочешь судиться, пожалуйста, сколько угодно. Но если задумаешься хоть на минуту, тут же передумаешь. Твой брат, если бы начался суд, сказал бы правду. Я кое-что знаю о нем, он верующий. Я о твоей семейке узнал все, что может пригодиться. Если дойдет до суда, твой брат не станет тебя защищать. Не станет отказываться от этого письма и выложит всю правду. И стало быть, тебе конец. Можешь схлопотать лет десять за убийство. А ребятки, которые в тюрьме сидят, не любят убийц невинных детей.
– Неправда, никто меня в тюрьму не посадит, – защищался Остин. А вдруг? Стал бы Мэтью его защищать?
– Я мог бы заглянуть к нему и с ним обсудить все дело.
– С кем?
– С твоим братом.
– Оставьте моего брата в покое! От него ты не получил бы ни пенни.
– Нет? Не помог бы братец?
– Замолчи! Что ты понимаешь?
– Как раз понимаю. А если чего еще не сообразил, то потом успею, время еще есть. У вас теперь появился друг дома. Ты и твой брат очень меня интересуете. Интересные вы люди. Я и в самом деле немного психолог. Написал психологический роман, в следующий раз принесу, ознакомишься, а брат твой, может быть, подсобит, издателя найдет. Сам книжки пишешь, нет?
– Ничего не собираюсь читать, – ответил Остин. – И на глаза мне больше не показывайся. Уходи.
– Ну если не хочешь, я поговорю прямо с твоим братом.
– Сказал же, убирайся!
– Не кричи. Без денег не уйду. У меня время есть. Могу подождать, пока сходишь принесешь. – Норман неторопливо вытянулся на кровати.
Остин всматривался в грязные замшевые ботинки лежащего. Закрыл глаза. Велел себе: «Не кричи, думай». Избавиться от этой свиньи, а потом…
– Послушай! – выкрикнул он. – Ты же сам себя назвал человеком рассудительным. Если я дам тебе сейчас пять фунтов, ты уйдешь? Через несколько дней достану еще. Действительно поистратился и не могу заплатить. Прошу тебя, возьми пятерку и иди, а я постараюсь достать больше, обещаю.
– Ну что ж, – немного подумав, согласился Норман. – Ты же видишь, я человек предельно порядочный. Возьму пятерку и приду через несколько дней. А подружиться предлагаю кроме шуток, такие случаи накрепко людей сдруживают. Прочтешь мой роман, да?
– Прочту.
– И обсудим его?
– Да.
– Очень хорошо. Гони пятерку.
– Минутку, – сказал Остин. Он вышел из комнаты и остановился на полуосвещенной площадке. Выйти из дома и убежать как можно дальше? Он начал спускаться по лестнице. Пыльная лестничная клетка пахла отчаянием – пылью, мышами, старым-престарым супом.
Остин вошел в комнату Митци. Великанша, одетая в слишком тесную розовую комбинацию, стыдливо заслонилась рукой.
– Митци, дорогая, – сказал он, – одолжи мне пять фунтов.
– Не могу, дорогой, – ответила она, – в самом деле не могу. У меня больше нет возможности одалживать. У меня нет ни гроша, жду, пока старый Сиком-Хьюз расщедрится. Страшно извиняюсь. Не сердись.
Остин вышел из комнаты. Уходя, мельком увидел пышный бюст Митци, вылезающий из бюстгальтера, скупо прикрытого изношенной сорочкой. За дверью стоял комод, а на нем лежала сумочка Митци. Он открыл сумочку. Увидел банкноты – пять фунтов и два – и еще какую-то мелочь. Забрал пятерку и защелкнул сумочку. Вернулся наверх.
– Возьми, – сказал он Норману, все еще лежащему на кровати. – И уходи.
– Я думал, ты смоешься. Спасибо. А я тут думал…
Остин поднял Монкли за плечи и поставил на ноги.
Не отпуская, всматривался в его лицо. У Монкли были жирные каштановые волосы, длинные усы того же цвета и ямочка на подбородке. Глаза большие, коричневые, с сентиментальной поволокой. Остин похлопал его по щеке.
– Ступай, Норман, славный парнишка.
– Мы же друзья, правда? – спросил Монкли.
– Да, непременно.
– Приду снова во вторник вечером. Принесу свой роман, да?
– Да. Ну иди.
Когда шаги удалились и хлопнула дверь внизу, Остин осторожно сошел вниз. Комната Митци была открыта.
– Остин, ты взял пятерку у меня из сумки?
– Я.
Она сидела на диванчике, широко расставив ноги. На Остина не смотрела. Две крупные слезы, похожие на шарики ртути, выкатились из глаз. Остин подошел к ней. Рукой соединил ей колени. Потом очень осторожно сел на них и, отклонив Митци назад, положил голову ей на грудь. Митци всхлипнула и судорожно вздохнула.
* * *
– Мухи куда симпатичней пауков, – говорила Грейс, смахивая рукой повисшую в углу комнаты паутину. – Ты видел, как мухи потирают лапку о лапку? Ну совсем как люди.
– Киска, приходи ко мне на ужин, – сказал Людвиг.
– Куда?
– Туда, где я живу. У мужчины должна быть собственная нора. И в ней я хозяин, и больше никто. Приготовлю омлет. Ну почему ты не хочешь прийти?
– Сам знаешь почему.
– Но ты не встретишься с Остином, обещаю.
– А с той великаншей? Я ее боюсь.
– Киска, ну что ты такое говоришь? – В последние несколько недель Грейс как-то незаметно стала «киской». Уже была «мышкой» и «цыпой» и вот теперь стала «киской». И наверное, навсегда. Приятно было называть ее как-то по-особенному, но только вот так, с глазу на глаз. Он сам оставался «Людвигом». Это была часть выдуманного ею затейливого, церемонного ритуала. В последнее время он почти не слышал слова «любимый». Но все же они были близки. А она стала его «киской» и останется ею навсегда.
Приближающийся день свадьбы сиял впереди, как триумфальная арка, под которой вступают в область уединения и тишины. По ту сторону исчезнет сладкая боль неуверенности. Придет совсем иное, куда более спокойное отношение друг к другу. Они не будут уже все время вместе. В семейной жизни все не так, как до свадьбы. Сейчас что ни день, то новая чудесная импровизация. Когда родители уезжали, они занимались любовью. Родительские отлучки стали чаще, но Людвиг не задумывался, случайно это или нет. Они с Грейс и дальше продолжали быть парой робких любовников. Им пока еще не хватало слов для называния того, что с ними происходило или могло произойти. Людвиг жил в атмосфере счастливого опьянения. Сама эта робость озаряла их занятия любовью неким сиянием невинности, и это привело к пониманию, насколько он всегда стыдился физической стороны любви. И так он пребывал теперь вместе с Грейс в этом странно-тревожном свете страсти и вместе с тем невинности и чувствовал себя омытым и трепещущим, словно был предназначен в жертву Богу, в которого верил всей душой.
В действительности, по мере того как время шло, появлялись в их отношениях и периоды затишья. Людвиг был обручен достаточно долго, чтобы почувствовать, как к нему возвращается чувство самосохранения, которое в начале любовных отношений, обычно исполненных разных завихрений, пропадает даже у заядлых эгоистов. Он перестал водить Грейс в Британский музей. Доходчиво объяснить ей, кто же они такие, эти ассирийцы, не удалось, да она не очень и стремилась узнать. Утомленный только ему предназначенным счастьем, он теперь нуждался в прохладном прикосновении чего-то внеличного. В одиночестве бродя по залам музея, переселялся в эту самую область вечного блаженства и покоя, рождаемого созерцанием прекрасных экспонатов. И не считал эти маленькие побеги от возлюбленной чем-то предосудительным. Он восторгался ею, но его сознанию нужны были эти минуты, когда прерывалась сосредоточенность только на ней, и он вовсе не считал, что в такие минуты предает ее. Верующие тоже ведь не беспрерывно бьют поклоны своим возлюбленным божествам.
Он все еще не познакомился с Мэтью. И не случайно. Были подходящие моменты, но Людвиг тут же придумывал повод уйти, хотя Грейс не переставала повторять, как ей хочется, чтобы это знакомство состоялось. «Я очень хочу видеть вас вместе, двоих моих обожаемых людей», – говорила она Людвигу, а он тихо сердился. Сначала эти два словечка – «обожаю Мэтью» – казались Людвигу чем-то вроде пароля, принятого Грейс и ее окружением, к которому Людвиг испытывал легкую неприязнь. Но потом он понял, что это ее персональное изобретение. «Обожание» Мэтью она ценила в себе как некое положительное личное качество. Конечно, все это было вполне невинно, но почему-то напоминало Людвигу о его собственном тщеславии. Как многие ученые и художники, он умел соединять в себе глубокую скромность в том, что касалось работы, с немалой долей личного самодовольства.
О Мэтью много говорили в «окружении», иногда с иронией. «Мэтью – факир из Гонконга», – так называл его Себастьян, которого Людвиг недавно встретил на нескольких довольно шумных вечеринках. А Карен, с которой он еще не успел познакомиться, называла новоиспеченного лондонца «Мэтью Менухин», намекая на то, что он везде играет первую скрипку. Людвиг успел, пользуясь этими отрывочными сведениями, составить мнение о Мэтью. Кстати, попутно осознал, что самого себя ценит очень высоко. Себастьян интересен и умен. И Оливер также, и множество других людей, встреченных им в окружении Тисборнов. Но никого из них он не боялся, потому что чувствовал себя гораздо выше их. С Мэтью могло оказаться иначе. И то, что Мэтью был в три раза старше его, странным образом казалось второстепенным. Из Мэтью надо очень тщательно «выращивать» своего союзника, иначе получишь мощного и ядовитого врага. Проверять, на что у него больше шансов, Людвиг не торопился.
На последнее письмо родители пока ответа не прислали. Звонить смысла не было. Ни он, ни отец не умели улаживать дела по телефону. Стремление поехать, обнять их, все выяснить то и дело возвращалось с новой силой, но он тут же вспоминал, что ехать нельзя, что никогда он не сможет к ним поехать. Видя, что благословение на брак с Грейс вряд ли получит, тосковал все больше. Его долг – жениться, обрести почву под ногами, начать работать, и только после этого он сможет перетянуть родителей на свою сторону. Лишь бы только простили его и согласились с его решением. Тогда он был бы вполне счастлив. В этом он не сомневался, хотя какое-то облачко неизвестного происхождения все же портило общую картину, облачко, висящее перед самыми глазами и в то же время расплывчатое.
Разговаривать с Грейс об этих делах Людвиг не мог. Отчасти потому, что Грейс не имела ни малейшего представления об Америке. Она считала Америку далекой варварской страной, которая ее не волновала вовсе, а его должна была через какое-то время перестать волновать. Можно ли оставаться равнодушным к чему-то столь великому? Наверное. О его родителях Грейс говорила тепло, хотя он чувствовал, что в глубине души она тревожится и напряженно ждет их письма. Но эта тревога была характерной для нее и вполне понятной. Она представляла его родителей так, как представляла Оксфорд, или парфенонский фриз, или Древний мир, то есть как некое продолжение Людвига; но все это можно было пощупать, а родители находились так далеко, их разделяли волны Атлантики, так что она их не могла разглядеть. Итак, мысли Людвига о чести были его частным делом, и он искал мудрость у Афины, которая не была Грейс и у которой, конечно же, не было этой спорной идеи относительно его родной земли. Чем, в конце концов, была Америка? Стражем свободы, шлюхой, демоном, дочерью Революции? Что она для него, что он для нее; и что это за облачко, так настойчиво застящее ему взгляд? Не находя ответа, он решил сосредоточить взгляд на своей сероглазой богине. Это впредь должно стать религией его одиночества.
Гарса Людвиг видел очень редко. У того завелась какая-то работа в Ист-Энде, связанная с благотворительностью, которую для него нашла Мэвис. Грейс и ее компания считали его «потерянным для общества», иными словами – неудачником. Среди молодежи этого круга не было модным преклонение перед отчаянными беглецами от общества. И Людвиг, которому вначале был неприятен их практицизм, все больше подпадал под их влияние. Во всяком случае, все меньше симпатизировал Гарсу. Тот явно «попусту тратил время и силы» в отличие от него или даже Себастьяна. Это впечатление бессмысленности Гарсовой жизни усиливалось еще и оттого, что тот все время был мрачен. А это дополнительно убеждало Людвига, что Гарсу его собственная жизнь не нравится. Несомненно, его и самого угнетала тупая бессмысленность нудной работы. Но кто-кто, а Гарс не имел права поддаваться тоске. В Гарварде он с горящим взором рассуждал о свободе, которая приходит к тем, у кого нет ничего. Но сейчас ликующий тон исчез. И что хуже всего, Людвигу начало казаться, что Гарс навещает его только для того, чтобы произнести проповедь, напомнить, что он, Людвиг, обязан заботиться об Остине, а Грейс обязана заботиться о Шарлотте. Один раз пробовал навести на разговор на личные проблемы Людвига, но тот ответил уклончиво, и Гарс сразу ушел, махнув рукой. В нем чувствуется недюжинная сила, думал Людвиг, в нем пылает мощный энтузиазм, но все это пропадает без пользы.
По мере того как Гарс растворялся во мгле, Оксфорд выступал из мглы, становился все более реальным – уже не город из сна, а настоящий, с библиотеками, магазинами, кафе. Как раз сейчас Грейс и Людвиг находились в пустой комнате на втором этаже домика на Ролинсон-роуд, в жилище, которое университет предполагал сдать им за небольшую плату. В их пользование отдавали целый этаж викторианского домика из красного кирпича. Внизу жила симпатичная старушка, некая мисс Торрингтон, в свое время сражавшаяся за право женщин на образование. Она успела уже побеседовать с Людвигом о Сократе. За окном, в которое они сейчас смотрели, лежал аккуратный квадратный газон, окруженный красным кирпичным забором; там же росли две черешни, по словам мисс Торрингтон, изумительно цветущие весной. Дальше тоже росли деревья, виднелись другие дома, другие лужайки. Все такое маленькое, миниатюрное, аккуратненькое, почему-то с волнением подумал Людвиг. Вот, значит, где предстоит начать семейную жизнь – среди черешен, среди поросших мохом кирпичных стен, за окнами классической формы и размера. Не слишком ли крохотно для мира, в котором он мечтал поселиться вместе с Грейс? Но Грейс, казалось, именно эта миниатюрность и восхищала, и ее радость передавалась и ему. Ее все приводило в восторг – и цветной кафель в гостиной, и витражи на лестничных окнах, и крохотные скалки в саду перед домом, и задвижка в калитке, и кошка мисс Торрингтон.
Накануне вечером, представленные самим Эндрю Хилтоном, они присутствовали на торжественном обеде в колледже и сидели не где-нибудь, а за профессорским столом. Накануне Грейс все повторяла, что от робости не сможет сказать ни слова. Но во время обеда без устали болтала с ректором, и оба смеялись все время. Перебрасывалась репликами она и с Эндрю Хилтоном и еще с несколькими преподавателями, не исключая философа Макмарахью. Позднее в тот же самый вечер, рассуждая с Эндрю о триремах, Людвиг расслышал, как Грейс и Макмарахью запальчиво обсуждают, как лучше удалять винные пятна со скатерти. Когда он наконец проводил Грейс в отель, она сказала: «Мне кажется, я полюблю Оксфорд не меньше, чем ты». И он обрадовался. Вернулся затем целомудренно в свой колледж и выпил в обществе Эндрю еще одну бутылку вина. Они решили в зимнем семестре вместе читать лекции об Аристофане, чему Людвиг по-настоящему обрадовался. После этого Эндрю прочитал несколько очень остроумных и вместе с тем неприличных стихотворений по-латыни. Людвиг не помнил, как заснул, и проснулся с головной болью.
Глядя сквозь пыльное стекло, он подумал: вот Оксфорд, вот и Оксфорд. Тут его разум будет жить и развиваться в тишине и истине. И на минуту ощутил близость к сладостному обмороку, почти физическое чувство счастья, не имеющее никакого отношения к его хорошенькой невесте.
– Допустим, чтобы сохранить жизнь, тебе пришлось бы зубами держаться за канат, сумел бы удержаться? – спросила Грейс.
– Нет. Что за странный вопрос, киска?
– Я про это разговаривала во время обеда с Макмарахью. Коренные зубы на самом деле очень сильные, и если…
– Киска! Ты ведь зайдешь в Лондоне ко мне, всего лишь для того, чтобы сказать «добрый день» бедному Остину?
– Но ты же говорил, что мне не обязательно.
– Все время думаю о том погибшем ребенке. Мне очень жаль Остина. Одна твоя улыбка могла бы ему помочь. Тебе ничего не значит, а для него очень много.
– Так низко ты ценишь мою улыбку?
– Любимая, ты же хорошо знаешь, что я…
– Людвиг, мы никогда не будем ссориться, правда? Не так, как другие пары, помни, никогда.
– Хорошо, никогда.
– Остин – неудачник. Я боюсь неудачников. Это заразно.
– Мы должны делиться нашим счастьем.
– Я так не думаю. Это очень опасная мысль. Наше счастье – это не сокровище, которым мы владеем и поэтому можем раздавать. Счастье – это сон. Мы и сами еще его не добыли. Не заслужили его. У меня нет ничего, чем я могла бы поделиться с другими. Хочу попросту поймать тебя и удержать. Время великодушных подарков, может, и придет, но позже. Если это позже вообще наступит.
Пыльные доски пола сходились к раме окна, за которым зеленела листва, и дальше виднелись кирпичные домики. Мирный, ухоженный, со всех сторон окруженный стенами садик. Если есть на свете счастье, то оно выглядит именно так. Они будут, лежа в постели, смотреть на осыпанные белым цветом черешни. Грейс права в своем страхе перед богами.
– Мы будем счастливы здесь, – сказал Людвиг. Они перешли в следующую комнату.
– А здесь, – сказала Грейс, – здесь будет детская. Мисс Торрингтон станет няней. Я уже с ней говорила.
Этот странный затуманенный взгляд! Боже правый, подумал Людвиг, неужели она уже беременна!
* * *
Дорина сидела, окруженная своими судьями. Она с трудом сдерживала слезы. Гарс улыбался ей какой-то непонятной улыбкой. Улыбкой, в которой тем не менее не было ничего заговорщицкого. Никакого намека, ничего, что могло бы напомнить Дорине о том поцелуе. Хотя оба помнили, что поцелуй был.
Клер завершила довольно пространную речь. «Итак, моя дорогая, – говорила она, – никак не повредит, а, наоборот, окажется как раз кстати, если ты переедешь к нам. Джордж целиком согласен и тоже тебя приглашает. Остин сможет тебя навещать. Мы о тебе позаботимся. Будем во всем помогать. Сможешь ходить с Остином куда захочешь, возвращаться, сможешь делать что угодно и чувствовать себя в безопасности. Ты будешь нам как дочь, а Остин станет приходить к тебе как твой жених. Я права, Мэвис? Мы обсудили с Мэвис, все обдумали».
– Но я об этом узнала только сейчас, – удивилась Шарлотта.
– Я пыталась к тебе дозвониться, – ответила Клер.
– Телефон отключен за долги.
– Джордж выделит сумму на оплату счета, – заверила Клер. – По секрету от Остина.
– А Остин знает? – спросила Дорина. – О том, что вы меня зовете к себе?
– Еще нет, – ответила Клер. – Нам казалось, первым делом надо сказать тебе, а ему после, когда ты согласишься.
– Он рассердится.
– Ну что ты, Дорин, нельзя во всем слушаться его и думать о том, понравится ему или нет. Отсюда, собственно, и возникают все неприятности. Извини, что говорю так откровенно. Кроме того, – Клер повернулась к Мэвис, – мне кажется, что ему все равно, особенно сейчас.
Она ведет себя так, будто меня здесь нет, подумала Дорина. Как можно так говорить? Понятно, куда клонит Клер. Она взглянула на Гарса – понимает ли он. Но Гарс продолжал улыбаться загадочно-вежливой улыбкой.
Мэвис завороженно смотрела куда-то в пространство большими удивленными глазами. Накануне вечером она лежала в объятиях Мэтью. Больше ничего ему не позволила. Просто долго разговаривали. В следующий раз она уступит ему, отдастся полностью. Может, еще сегодня вечером. Дорина, конечно, обо всем догадалась. Мэвис вернулась поздно. Дорина ждала в одиночестве. Сказала: «От тебя пахнет табаком. Мужчиной пахнет». И больше на эту тему не говорили.
Шарлотта думала о своем – о ноющем зубе и о трех бумажках в кармане. Касалась зуба языком, а листочков пальцем. Она не собиралась вмешиваться в дела Остина. Она отыскала ключ от старого чемодана в надежде обнаружить там простыни. Там обнаружилась фотография Мэтью, молодого, крепкого, обаятельного, с гривой светлых волос; руки в карманах, он смеялся, стоя на берегу реки. Перебирая вещи, нашла еще кое-что, заставившее ее задуматься. Шарлотта тоже знала тайну отсутствующего взгляда Мэвис. Нет, Мэвис не сказала ей. Шарлотта видела, как они вдвоем с Мэтью смеялись, совсем особенно, и окаменела. Чувствовала и сейчас эту деревянность, окоченелость возраста и холодной ненависти.
«Я веду себя по-идиотски, – думала Клер, – наверняка из-за того, что Лотти здесь. Почему мне не удается говорить более естественно? Ведь я так стремлюсь к искренности».
– Поверь мне, Дори, милая, – продолжала она, – мы всячески хотим тебе помочь. Тебе нужна перемена. Пригласим Остина. Устроим в твою честь небольшую вечеринку. Все сделаем.
Дорину охватила дрожь.
– Нечто вроде обручения? – усмехнулась Шарлотта.
– Не говори глупостей, Лотти. Я говорю лишь о том, что Дорина сможет принимать у нас своих друзей…
– У меня нет друзей, – возразила Дорина.
– Ну зачем же так, – вмешался Гарс. Все посмотрели на него, ожидая продолжения, но он опять замолк.
– У меня тоже нет друзей, – сказала Шарлотта. – Я считаю, что Дорина должна жить у меня. Как ты на это смотришь, Дорина?
– Да… – произнесла Дорина. – Но…
– Не подходит, Лотти, – вмешалась Клер. – Мы живем более налаженной жизнью, чем ты, если ты понимаешь мою мысль. Дорине нужна именно налаженность.
– Я согласна, что ты куда удачливей меня. Но не хочешь ли ты сказать, что если Дорина поселится у меня, мы с ней еще больше сойдем с ума?
– Ну что за глупости! Я только хочу сказать, что у нас более крепкая основа, чем у тебя. Счастливые семейные пары… конечно, я понимаю, мы живем более мещанской жизнью… но зато можем обеспечить чувство безопасности… можем устроить как нужно… если захочет поговорить с кем-нибудь или…
– Хочешь сказать, если захочет поговорить с психиатром? – не сдавалась Шарлотта.
– Ну зачем же сразу… но даже если и так, что особенного… например, доктор Селдон – очень тактичный человек… в каком-то смысле у нас ей будет удобней, чем здесь, у Мэвис.
– А Мэвис согласна? – спросила Шарлотта.
– Да, – отозвалась Мэвис, первый раз глянув на Шарлотту. Их взгляды встретились. «Может ли она читать мои мысли, – подумала Шарлотта. – Я считаю, что Дорине будет на пользу перемена обстановки».
«Будет на пользу, – подумала Мэвис, – ведь я не только о своей выгоде думаю. Никогда прежде так не думала, но, может быть, Клер права. Я и Дорина, мы с ней вместе поддерживали фикцию благополучия. Может быть, Дорине и в самом деле нужна консультация психиатра. А в этом доме она стыдилась бы его принять».
«Хотят от меня избавиться, – думала Дорина. – Я мешаю им, Мэвис и Мэтью. Мэтью не может приходить, когда хочет, потому что я тут. Плохо влияю на дом и на Мэвис. Из-за Остина Мэтью не может приблизиться ко мне. Мое положение нужно как-то упорядочить, как-то оформить. И они хотят сделать так, чтобы Остин мог приезжать ко мне. Но я не могу перейти к Тисборнам, просто не в состоянии. Ох, только бы не расплакаться».
– Благодарю, миссис Карберри.
Миссис Карберри поставила поднос с чаем и печеньем. Думала о Рональде. Он с самого утра начал хныкать. Мистер Карберри, нынче безработный, живущий на пособие, раскричался: «Забирай этого выродка из дома, не то я его пришибу!» Поэтому и привела сына в Вальморан, хотя знала, что мисс Аргайл это не очень нравится. Рональд ревел теперь внизу, в кухне. Миссис Карберри вслушивалась, стараясь понять, насколько плач слышен в гостиной. Ей казалось, что не очень слышен, правда, в последнее время со слухом было все хуже. Врач не мог ничего поделать, и с артритом в ноге тоже.
– А ты как думаешь, Гарс? – спросила Клер.
– Какое значение имеет, что он думает? – с укором заметила Шарлотта, одновременно посылая Гарсу дружеский взгляд.
– Я тут случайно, – ответил Гарс. Он пришел к Мэвис посоветоваться относительно перспектив своей работы. Что-то явно шло не так, и он хотел, чтобы жизнь обрела наконец какой-то смысл. «Все мои начинания бессмысленны, они лишены логической связи», – жаловался он Мэвис, а та, в свою очередь, удивлялась: почему ему так хочется логики? «Такая у нас служба, – отвечала Мэвис. – Просто навещать пожилых людей, что может быть благородней этого? И чего ты ждал?»
У него не было ответа на этот вопрос. Он чувствовал, что не в силах как следует думать ни о чем, и, наверное, лучший выход – вообще ни о чем не думать. Но правильно ли это? В полдень собирался навестить в больнице миссис Монкли, перенесшую инсульт. Он чувствовал, что его визит оправдан, потому что ситуация в самом деле драматическая. Он много думал о погибшей девочке, и ему было жаль ее родителей и Остина, и в то же время он не мог скрыть от себя, что все это его влечет как приключение. В этом было бурление жизни, даже приятное. Из-за Остина все это становилось значительным, как значительно то, что происходит сейчас. Именно помощь серым людям, с которыми его не связывал драматизм жизни, и делала его жизнь бесцветной. Такого он не предвидел вообще. Конечно, он должен измениться, но как? Ему нравился несколько циничный профессионализм Мэвис, тем более что этот цинизм был маской, за которой она пряталась. Клер, Мэвис и Шарлотта все еще смотрели на него, и он сказал первое, что пришло на ум:
– Я думаю, Остину и Дорине надо вместе поехать в Италию, отдохнуть. Дядя Мэтью оплатит расходы.
– Это что же, вроде медового месяца? – язвительно спросила Шарлотта.
– Ты серьезно? – спросила Клер.
Мэвис только покачала головой.
Дорина начала тихо плакать.
– Смотри, что ты наделал! – воскликнула Клер.
– Виноват, – сказал Гарс. Ему хотелось поговорить с Дориной наедине. Каждый раз, когда он появлялся в Вальморане, Дорина убегала к себе в комнату. Он чувствовал, что мог бы помочь ей, но тут снова замешивалось чувство фальши.
«Как это все случилось? – думала Мэвис. – Я такого не хотела. Я разговаривала с Гарсом, и тут приехала Шарлотта, чтобы увидеть Дорину, а потом Клер приехала, чтобы увезти Дорину в своей машине. Клер тоже, кажется, знает обо мне и Мэтью, похоже, все уже знают. Дорина, может быть, думает, что я организовала это собрание? Может быть, она думает, что я пытаюсь получить некое коллективное согласие на то, чтобы вышвырнуть ее из дома? Поговорю обо всем этом с Мэтью сегодня вечером, он такой умный. Слава Богу. Сегодня вечером. Да, да, да».
– Дорогая, – сказала Шарлотта, – тебя никто не принуждает делать то, чего ты не хочешь, это ясно как божий день.
– Но я не знаю, что именно я хочу делать! – плача, ответила Дорина.
– Мне пора уходить, – сказал Гарс. – Ничем не могу помочь. Одно скажу – нельзя ничего решать, пока сама Дорина и мой отец не договорятся. Прошу прощения, и до встречи. Не расстраивайся, Дорина.
Он вышел из комнаты и чуть не споткнулся о миссис Карберри, сидящую на ступеньках. Ему показалось, что она подслушивает. А на самом деле она просто на минуту сбежала от завываний Рональда. Просто посидеть в тишине – для нее сейчас это было отдыхом. Спрятаться, как зверек, и перевести дух – одна из маленьких радостей ее жизни. А подслушивать – с ее-то глухотой…
Гарс сошел вниз, где у него стоял велосипед. Ехать по Лондону на велосипеде было легко и приятно. Ему нравилась роль велосипедиста, и сейчас он с удовольствием прикреплял к брюкам особые велосипедные прищепки. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь достаточно интеллигентным и образованным, чтобы быть объективным, и, конечно, это не должна быть женщина. К несчастью, Людвиг потонул с головой в своем жениховстве и в этой ужасной светской толкучке. К тому же Гарсу казалось, что Людвиг в нем разочаровался, и это его тоже огорчало. Крутя педали, он вновь вспомнил о миссис Монкли, и настроение его улучшилось.
* * *
Мэвис проводила заплаканную Дорину наверх, будто та была маленькой девочкой, нашалившей при гостях. Они вошли в спальню. Здесь Дорина проводила все больше времени. Она легла на кровать и очень скоро перестала плакать. С глубоким вздохом Мэвис присела рядом. Радостное чувство, связанное с Мэтью, поднимало ее, как волны прилива.
– Я виновата, – начала Дорина. – Знаю, что должна отсюда уйти. И даже не потому, что… Клер очень добрая. Но если поселиться у нее, ей придется все время заниматься мной, а я… Ах, как бы мне хотелось, чтобы все обо мне забыли. Я для вас всех лишь предмет… это нехорошо. Я чувствую.
– Ну что ты, милая.
– Значит, я больна. Не хочу говорить с доктором Селдоном.
– Не будешь ни с каким доктором говорить, если не хочешь.
– Я чувствую, мне надо немедленно встретиться с Остином. Гарс прав. Но нет подходящего момента, ты меня понимаешь? Все превратилось в какую-то драму. Все глядят, таращатся, всем интересно. Мне хотелось бы оказаться там, где меня никто не знает.
– Успокойся, детка. Все устроится. Вот… прими две таблетки аспирина и постарайся уснуть. Сразу почувствуешь себя лучше.
– Я только и знаю, что отдыхать. Ничего другого не делаю.
– Полежи. Я скоро вернусь. Может, сходим потом куда-нибудь, в кафе?
– Не хочу. Не сердись. Не отдавай меня Клер. Еще потерпи, я сама куда-нибудь уйду, обещаю, ведь ты этого хочешь, я знаю… Только не к Клер. Я скоро увижусь с Остином. Не хочу жить у Клер, не хочу…
– Моя дорогая, хорошая девочка, – успокаивала ее Мэвис. – Не бойся. Останешься у меня. Время все расставит по местам, должно расставить.
– Не осталось ничего, кроме времени, правда? Единственное, от чего нет спасения. Ладно, я буду отдыхать. Может, удастся заснуть. Иди, Мэвис, иди.
– Задернуть шторы?
– Да, если нетрудно.
Дверь тихо затворилась, и из глаз Дорины снова потекли слезы. Что с ней происходит? Что-то ей подсказывало: надо встретиться с Остином, поговорить с ним, постараться сделать так, чтобы снова все стало обыкновенным и пошло нормально. Но той части ее сознания, которая общалась с реальными заботами повседневности, это простое действие казалось невыполнимым, в то время как подчинение разным страхам вызывало чуть ли не радость. О, если бы ей удалось превратиться в существо, никому не известное, превратиться в ничто. Столько людей мысленно сосредоточены на ней, и это ее парализует.
Дорина лежала на спине в затемненной комнате. На стене темнело пятно какой-то странной формы. Усилием воли она отгоняла от себя призрак, но тот все больше сгущался и заполнял комнату. Ну почему ее страхи с такой готовностью воплощаются? Вся в слезах, она лежала, завороженная видениями в наполненной ужасами комнате.
* * *
Когда Мэвис вошла в комнату, Клер и Шарлотта как раз выходили. Вид у них был такой, будто сестры начали ссору, которую собирались продолжить где-то в другом месте. Ну и слава Богу, мысленно вздохнула Мэвис.
– Слишком поторопились, вот и все, – говорила Клер. – Через день-два она свыкнется с этой мыслью. Ты ведь согласна, Мэвис? Я все хорошо обдумала и настаиваю, чтобы она жила у нас. С переездом к нам кончатся ее горести. Ты согласна?
– Да, я понимаю, – ответила Мэвис. – Ты хочешь как лучше. Но пусть пройдет еще несколько дней. Ты тоже уходишь, Лотти? Рада тебя вновь видеть. До встречи.
Мэвис забыла о гостьях еще раньше, чем заработал мотор автомобиля. Села в гостиной в самое удобное кресло. Пусть сладостная мысль формируется в тишине. Эта радость освещала все, на чем останавливался ее взгляд. Сейчас радость приобрела форму надписи, сделанной золотом. Она любит и любима. Ангел, творящий чудеса, прилетел к ней, именно к ней. Но ей нравилось как бы не соглашаться с тем, что счастье пришло к ней. Мэвис дразнила себя мыслью, что это невозможно, и тут же радовалась, что все возможно. Там, в конце, мы все будем спасены. Она лежала без сил, закрыв глаза, в полудреме, наполненная чистой радостью.
* * *
По пути Шарлотта жаловалась:
– Наверное, придется удалить все зубы, десна уже воспалилась. Запах изо рота неприятный?
– Да нет, ничего, – отвечала Клер, несколько отстраняясь.
Шарлотта пощупала лежащие в кармане листочки. У нее никогда не было такой вещи, как сумочка. Заметив мечтательный взгляд Мэвис, она сразу поняла, в чем причина. Она знала, как выглядит счастье. Не испытав его лично, умела распознать его у других, и при виде счастливых лиц ей делалось не по себе.
В обществе Клер она чувствовала себя плохо. Уже неделю сестра каждый день присылала ей открытки с бодрыми и вместе с тем ласковыми словами. Так уже когда-то было, когда Шарлотта лежала в больнице после удаления кисты. Может, она считает, что Шарлотта снова больна? Поток заботливых открыток раздражал ее и пробуждал неясные опасения. Она чувствовала прикосновение холодной руки. Одно будет невыносимо – если Клер начнет к ней относиться как к больной.
– Спасибо за открытки.
– Не за что.
– Но зачем ты все время их присылаешь? Я же не ребенок, болеющий корью.
– Я считала… думала, что…
– Может, предложишь украшать ими каминную полку?
– Я только хотела…
– Ладно, оставим. Ты и в самом деле хочешь завлечь к себе Дорину или это только так, каприз, прихоть?
Клер вела машину.
– Ну что ты ко мне пристаешь? – помолчав секунду, бросила она. – Конечно, я хочу, чтобы она к нам приехала, и в самом деле считаю, что у нас ей будет лучше. Для нее сейчас любая перемена – благо. Тебе не кажется?
– Может, и так. Собственно, у меня на этот счет нет никакого мнения. А что Грейс? Не могу представить ее в роли няньки при Дорине. А ты?
– У Грейс своя жизнь. Дорина – это моя забота.
– Какая ты добрая!
– Лотти… прошу тебя…
Неожиданно свернув на обочину, Клер бросила руль и залилась слезами. Это была спокойная, опрятная улочка в районе Кенсингтона, домики в пастельных тонах, с зелеными палисадниками. Шарлотта удивилась и встревожилась, вопросительно смотрела на сестру.
Клер сняла элегантную шляпку и бросила на заднее сиденье. Смяла ладонями каскад прекрасно уложенных, умело покрашенных волос. Слезы размыли старательно наведенный макияж. Она сразу подурнела – и неожиданно помолодела. Шарлотта была поражена.
– Прости, Лотти.
– Это я должна просить прощения, – возразила Шарлотта. – Но поможет ли?
– К тебе это не имеет никакого отношения, ты не виновата. Просто все вместе сошлось. Старею, наверное. Знаю, что все принимают меня за беспокойную, во все вмешивающуюся особу, и я стараюсь их не разочаровывать, ты знаешь, я играю свою роль, играю роль, но это совсем не я. Нет, не могу объяснить.
– Пожалуй, я понимаю, – подыскивала слова Шарлотта. – Извини, сестрица.
– Даже Джордж по-настоящему не понимает… Что ж, он мужчина, у него столько других интересов, куда важнее личных, а у меня вот только личные, и когда в этой области что-то не удается или замедляется, я чувствую себя банкротом. Я в самом деле пытаюсь помогать людям, иногда удается, это не поза, не притворство.
– Прости, Клер, но что означает, когда в области личного не удается или замедляется?
– Ну, например, с детьми. Не знаю. Но чувствую, что уже потеряла Грейс. А Патрик, когда я поинтересовалась, как у него дела в школе, ответил: «Мама, отвали». Так и сказал. Он груб, элементарно груб. И с Людвигом не могу наладить отношения, мне кажется, он меня презирает. Просто считает нулем. Так, я ноль. Я жена Джорджа, я мать Грейс и так далее, но сама по себе я ничего не представляю, даже не могу помочь как следует, все надо мной смеются. Смеются, я знаю. Ох, все бы отдала, чтобы Грейс вышла за Себастьяна. Себастьян меня понимает, а Людвиг никогда, никогда не поймет. Себастьяна я смогла бы полюбить, как сына. А Людвиг вечно будет смотреть на меня сверху вниз. Я уже мечтаю о внуках. Я в отчаянии, вот до чего дошло. Мне еще нет и пятидесяти, а жизнь прошла.
Шарлотта смотрела на ряд ухоженных маленьких домиков, с их железными перилами, с распускающимися розами и тщательно подстриженным вьюнком, на весь этот весьма дорогостоящий порядок. «Я в самом деле свинья, – думала Шарлотта, – и никуда от этого не денешься. Сколько лет я по-настоящему не задумывалась о жизни сестры. И вот теперь ничего не могу для нее сделать, даже обыкновенных слов, и тех подыскать не в силах. Собственные горести так меня поглотили, что я не замечала ее бед. А впрочем, она потом будет на меня сердиться за то, что так передо мной распустилась».
– Знаешь, Клер, – снова заговорила она, – я думаю, мы все еще не пришли в себя после смерти мамы. С ее уходом так много изменилось. Со временем все уладится. Жизнь никогда не бывает идеальной. Все так или иначе переживают разочарование. Попросту надо толкать вперед свою тележку и радоваться тому, что есть.
Клер отбросила волосы со лба и завела мотор.
– Никогда не думала, – сказала она, – что ты так мрачно смотришь на мир. Мне всегда казалось, что в тебе есть оптимизм. Но наверное, ты права. Где тебя высадить, около дома?
– Нет, не надо домой. Подвези меня к ближайшей станции метро. Не печалься, Клер. Все не так уж плохо. У детей сейчас переходный возраст.
– Вся наша жизнь – переходный возраст. Приехали, если хочешь, выходи.
– Дети – это счастье.
– Знаю. Пока, Лотти. Забудь, что я говорила. До встречи.
Как только белый «фольксваген» Клер повернул за угол, Шарлотта взяла такси и поехала домой. Поднялась по ступенькам, вошла, как обычно, внимательно прислушалась, прошлась по комнатам и вошла в маленькую гостиную. Как всегда, ее охватило опасение, что кто-нибудь, Остин, Митци или Гарс, пришел в ее отсутствие и теперь молча сидит где-то здесь. «Я не могу тут жить, – подумала она, – надо уехать». Но с такой мизерной рентой разве можно? За деньги, которые платила Остину, она не смогла бы снять даже одну комнату в этом районе Лондона. Ей пришлось бы перебраться… куда? Уже сейчас одинокие вечера были ужасны. Шарлотта смотрела на себя в зеркало: блестящий живой взгляд голубых глаз, фигура выдает энергию, седеющие волосы связаны в небрежный, но эффектный узел, скромный, но элегантный костюм. Так может выглядеть директриса колледжа, выдающийся врач, ученая, кто-то, кем она могла бы стать, должна была стать, но не стала. Вполне бравый вид. И в то же время безошибочно угадывалось, что она старая дева.
Она села и вытащила из кармана три бумажки. Разложила их на столе. Первым делом рассмотрела фото, порванное на кусочки и склеенное, кстати, довольно криво, прозрачным скотчем. На снимке, сделанном много лет назад, Мэтью и Бетти стояли перед сельским домом Мэтью в Сассексе. Бетти молодая, спортивная и вместе с тем очень старомодная. В шортах, сатиновой блузке, туфли на высоких каблуках, губы ярко накрашены, волосы коротко подстрижены и завиты. Смеясь, что-то говорит Мэтью. Тот смотрит в объектив, думая о чем-то своем. Похож на оксфордского профессора, и тоже будто из очень далеких времен.
Потом Шарлотта положила на стол письмо, тоже порванное на кусочки и склеенное. Написано детским почерком Бетти:
«Мэтью, дорогой! Я согласна, встретимся на станции Пиккадилли. Остин наверняка ни о чем не подозревает. Спасибо тебе за все!
Обнимаю,
Бет».
Минуту Шарлотта задумчиво смотрела на письмо и фотографию. И то и другое она отыскала в старом кожаном портфеле. Третий листок, который лежал перед ней, обнаружился на дне чемодана, среди старых писем. Это было свидетельство, выданное спортивной комиссией, и в нем говорилось, что мисс Элизабет Грейнджер награждена дипломом первой степени за успехи в плавании разными стилями – кроль, брасс, баттерфляй, – а также за спасение утопающих.
Шарлотта отодвинула кресло. Один из передних зубов расшатался, и сейчас она больно задела его языком. Все были убеждены, что Бетти Гибсон Грей не умела плавать. Откуда у всех появилась такая уверенность? Да потому что Остин вечно об этом твердил. Но когда? После ее смерти.
Если подумать, то семейной парой они были довольно странной. Считалось, что Бетти – невыгодная невеста. Служила секретаршей в фирме, сотрудничавшей с фирмой Остина. Клер говорила про Бетти: «ничего особенного, но веселая». Бетти, наверное, и в самом деле была веселой в довоенном понимании. Танцевала, пела, играла как умела на гитаре. Гитара эта до сих пор лежала на нижней полке комода, возле чемодана. Наверняка именно после появления Дорины все, что напоминало о Бетти, было заткнуто в самый дальний угол. Шарлотта не могла представить себе Дорину в роли хозяйки, наводящей порядок и спрашивающей Остина: вот эту вещь выбросить или оставить? Дорина вошла в жизнь Остина, как невинная овечка, не ведающая о вещах, оставшихся от ее предшественницы.
Бедная Бетти. Она была создана для безоблачной, совсем обычной жизни; и какой же это демон поставил Остина на ее пути? И что женщин так влечет к этому Остину? Каждой кажется, что именно с ней к нему придет счастье. Может, чувствуют в нем болезнь и верят, что смогут ее излечить? Дорина как раз так думала.
Бедная Бетти. Как отличная пловчиха могла утонуть в спокойной реке летним полднем? Упала в шлюз. Остин нашел ее там уже мертвой. Ну да, могла удариться головой о стену шлюза, но на этот счет как раз никаких предположений не было. Остин привлекателен. Пробуждает любовь. Пробуждает страх. Дорина его боится. Все вокруг привыкли считать Дорину слегка тронутой. А так ли это? Не прячется ли за ее странностью что-то другое?
Шарлотта собрала бумажки и снова положила в чемоданчик. Настало время ленча, хотя так ли уж сейчас это важно. Она вытащила из сумрака комода гитару. Тронула струны, которые в тишине прозвучали болезненно громко. Шарлотта обхватила рукой гитару. Забыв об Остине, задумалась о Мэтью. Глаза наполнились слезами, она сидела, трогая языком зуб, трогая пальцем струну.
* * *
За ленчем Клер была исключительно весела.
– Ты в прекрасном расположении духа, дорогая, – заметил Джордж. – Купила себе новую шляпку или нечто в этом роде?
– Нет, Пинки, всего лишь вспоминаю, как провела утро в Вальморане. Смеяться грешно, я понимаю, но в самом деле, там было нечто такое…
– Что же, расскажи.
– Все были такие чопорные и несли сплошные глупости. Дорина сказала: «У меня нет друзей». И Лотти подхватила: «И у меня нет».
– Как на занятиях по психологии в Оксфорде.
– А Мэвис говорит: «Поступай как считаешь нужным», а Дорина: «Я не знаю, что мне нужно», а Гарс говорит: «Тебе, Дорина, нужно ехать в Италию вместе с Остином, Мэтью оплатит расходы».
– О, Гарс там был? И его заботят дела Дорины?
– Потом Дорина разревелась и пришлось уходить. Лотти, как обычно, жаловалась на свою жизнь.
– Мы должны ее пригласить.
– Вместе с Пенни.
– Но ты же знаешь, что она не терпит бриджа. Кстати, а где наши голубки?
– Пошли посмотреть автомобиль. Оливер Сейс намеревается продать им этот свой кошмарный спортивный автомобиль.
– Воображаю Людвига за рулем спортивного автомобиля!
– Будем полагаться на то, что здравый смысл победит. Мне не хочется, чтобы Грейс научилась водить. После того, что случилось с Остином, вообще, по-моему, надо отказаться от автомобиля.
– Мы собирались навестить магазинчик Молли, ты не забыла?
– Забудешь, как же. Купила ей в подарок какой-то уродливый чайный колпак с аппликацией.
– Подаришь на Рождество.
– А, вспомнила. Звонил Ричард. У него новая яхта, предлагает круиз по Средиземному морю.
– Потонем вместе с ним.
– Он зовет нас как пожилых компаньонов для себя и Карен.
– Ты что-то слышала?
– Нет, но так и есть. Должна признаться, Карен меня удивляет. Мне всегда казалось, что она влюблена в Себастьяна.
– Ричард тоже неплох.
– Опытный соблазнитель. Эстер считает, что Молли делает хорошую мину при плохой игре. Мол, Карен обожает яхты.
– Могу ее понять. Ну что, дадим согласие?
– Греческие острова в сентябре – это чудо. Можно было бы неплохо отдохнуть.
– Возьмем с собой Патрика.
– Патрик не любит Ричарда.
– Сын у нас отшельник. Да, хочу спросить, ты еще не уговаривала Дорину к нам перебраться?
– Уговаривала, но пока не получилось. Но Дорина будет жить у нас, я добьюсь.
– Клер, дорогая, ты думаешь о ком угодно, только не о себе.
* * *
Гарс сидел возле кровати в большой и светлой больничной палате, наполненной в этот час посещений приглушенным шорохом сочувственных бесед и тем страшным, полным значения напряжением, которое всегда устанавливается между больными и здоровыми. Все вокруг было безжалостно выбелено равнодушным светом, и посетители старались не смотреть по сторонам и говорить как можно тише. Тут жила смерть и только на миг куда-то удалилась. Гарс держал за руку миссис Монкли. Поднял, сжал и теперь не мог отпустить, потому что ее пальцы не хотели разжиматься.
– Не знаю, что со мной, – говорила миссис Монкли. – Чувствую внутри какую-то дыру, будто у меня уже нет внутренностей, врачи ничего не говорят, а я чувствую, будто умираю, и хотела бы умереть. – Слезы медленно текли по щекам, она смотрела на Гарса каким-то невидящим взглядом.
– Вы поправитесь, – сказал Гарс.
– Нет. Другие выздоравливают, но не я. Доченька моя маленькая была для меня всем, моей радостью, все делала ради нее. Норману что, он для нее отчим, он не так переживает, как я. Страшно это сейчас говорить, но ведь никогда ее как следует и не любил, мешала она ему; нелюбимое дитя – это наказание, да еще в этом тесном фургоне, так что, конечно, были трудности. Естество тоже ведь что-то значит, а для него куда больше, чем для меня. Долгие годы стояли в очереди на жилье, но когда ее отец умер, то есть мой первый муж, снова оказались в хвосте. Я своего первого мужа любила, не могу поверить, что их обоих уже нет, слишком жестоко это, был таким хорошим человеком, образованным, директором школы, все знал. Руперт его звали, он и для дочки имя выбрал.
– А как ее звали?
– Розалинда. Как у Шекспира, забыла, из какой пьесы. Говорил, что будет высокой. Но когда умер, она была еще крохотной, умер от язвы желудка, и вот уже их обоих нет. Такая умненькая, хорошая девочка была, в школе успевала, это у нее от отца. Не могу поверить, утром проснусь…
– Не поддавайтесь горю, – сказал Гарс. – Нам всем предстоит умереть. Жизнь – недолгое путешествие через печальную страну, даже для лучших из нас. – Ему не хватало слов, которые могли бы стать в ряд с ее словами. – А чем ваш теперешний муж занимается? – спросил он, только бы не молчать.
– Что-то там связанное с продажей автомобилей, то работа есть, то нет. Сидел в тюрьме. Поэтому и вышла за него. Когда сказал, что сидел в тюрьме, так мне его жалко сделалось…
– Вы к нему хорошо относитесь?
– Не так чтобы очень. Все время ссорились. Не могла удержаться, чтобы его не сравнивать с Рупертом, и об этом ему говорила. А мужчины этого не любят. И жилье тесное, и деньги чуть какие появлялись, он себе забирал, из-за Розалинды ругались. Она была такой доброй, ласковой девочкой, очень огорчалась, когда, лежа в постельке, слышала нашу ругань, не могла уснуть. Норман никогда не выключал телевизор, и из-за этого тоже ругались, так она, бывало, придет в одной ночной рубашечке, ручки к нам протянет, так что даже Норману иногда стыдно делалось. Все могла вынести, пока доченька была со мной, мечтала о будущем, когда моя девочка станет такой высоконькой, может, студенткой. Это была будто такая дорога счастья, уходящая прямиком в будущее. А сейчас никогда уже ее не увижу, не обниму, не прижму к себе, ох, если бы можно было, и надо же было ей выбежать из фургона как раз в эту минуту, в ту единственную минуту, если бы окликнула ее, позвала…
Белый апокалиптический свет расщеплялся перед глазами Гарса, где-то были слезы, его слезы. Он подумал: вот что означает видеть перед собой смерть. Он вспомнил темную нью-йоркскую улицу, крик «Помогите!», тело, тяжело опадающее в сточную канаву, и себя, уходящего, уходящего. То был текст, написанный маленькими буквами. А сейчас – безжалостно высвеченная больничная палата, рука миссис Монкли, стискивающая его руку, ее нескончаемый плач, ее губы, мокрые от слез, – текст, написанный большими буквами. Вот оно, красноречие временно отсутствующего Бога. Но способен ли он прочитать, и вообще имело ли смысл читать?
Есть какие-то связи, но в силах ли он постичь их? Раз ребенок может выбежать на дорогу и погибнуть, то надо знать, как жить, чтобы этого не случилось. Существуют связи в мире, тайная логика, необходимая, как необходима математическая система. Возможно, для Бога эти связи и есть математическая система, магнетизм которой, обусловленный высшей необходимостью, приводит к тому, что прикосновение места и времени ощущается как волнение, как страсть. Иногда он распознавал это прикосновение и содрогался от его ужасной неотвратимости, понимая в то же время, что не сможет ему противиться. Так выглядит извечное предназначение. Эти смерти – просто знаки, может быть, даже несущественные. Они не представляют собой ни начала, ни конца. Перед ним простирается сама система. А в нем самом – везде одинаковая обжигающая необходимость. Но этот опаляющий мрак может ли быть для него чем-то большим, чем обыкновенным познанием? Может быть, так выглядит бездна, в которую его столкнули? Одинаково ли выглядит бездна для всех людей? Познание чего-то непонятного неразделимо смешано с иллюзией. Даже слова, изношенные до последней степени, сохраняют эту мглистость, тепло, без которого бедное человеческое существо, наверное, не сможет жить. Ибо чем будет действие без них и можно ли и дальше брести во мраке, когда утерян смысл? Абсолютное противоречие находится, наверное, в самом центре, но, несмотря на это, система существует, существует эта потаенная логика, единственная логика, единственный смысл.
* * *
Мэвис сидела расслабившись в огромном кресле. Уже стемнело. Мэтью со стаканом виски в руке тоже сидел в кресле, наклонившись к ней. Горела только одна лампа. Они не касались друг друга. Не было необходимости. Это еще придет. Страсть и счастье соединят тела.
Говорили ни о чем и к большему не стремились. Говорили наобум, с большими паузами. Все необходимое уже сказано. Теперь можно говорить все, что душе угодно, ведь перед ними бескрайний спокойный простор времени. Мэтью расстегнул пиджак. Сейчас как никогда прежде ему было хорошо в собственном теле. Мэвис чуть коснулась его запястья, и он почувствовал себя просветленным и чистым, словно окруженный золотистым контуром, он слегка возвысился над повседневным миром; а желание, хотя уже сладостно реальное, еще терпеливо ждало своего часа.
Мэвис сидела, откинувшись на спинку кресла, сбросив туфли, расстегнув несколько пуговиц сверху, медленно водя рукой по шее и груди; и он видел в ней идеальное соответствие своим чувствам.
– Вот так, – говорила Мэвис, – я просто не знаю, что для Дорины лучше. Боюсь совершить какую-то непоправимую ошибку. Тут есть такой тонкий узелок, который только она может распутать. Разрезать нельзя. Иногда мне кажется, что она хочет, чтобы я подтолкнула ее к поступку. Но даже если и так, все равно это неразумно. Чем может психоаналитик помочь этому ребенку? Иногда то, что очевидно, как раз и требует самого большого труда. Но психоанализ – слишком грубый инструмент. Дорина видит, она видит.
– Что видит?
– Нечто. Мне кажется иногда, что она видит невидимое. Поднимает брови, я иногда замечаю, словно чему-то удивляется. Ей нужно снова отыскать Остина, они должны сойтись, когда придет подходящий момент. А скоро ли придет, не знаю.
– Ты ставишь задачу, но не даешь решения.
– Правильно поставить задачу – это уже отбросить некоторые неудачные решения.
– В поведении Дорины тебя беспокоит только одна какая-то деталь, или тут целый набор факторов, возможно, друг с другом не связанных? Когда имеешь дело с кем-то, испытывающим такого рода трудности, появляется соблазн все упростить, представить, что есть только один ответ, один выход.
– Не могу сказать. Мне кажется, что-то одно. И я верю, что все решится. Я так хочу… освободить ее, что ли… выпустить на волю, как птичку. В общем, трудно выразить…
– То есть тебе кажется, что она потом сможет… как бы это выразить… спасти… Остина?
– Да. Я верю в это.
– Просто веришь?
– Да. Тут есть что-то религиозное. Чтобы помочь другим людям, надо верить, вера может помочь.
– Возможно. Остину нужна работа. Я пробовал для него найти. И Джордж тоже. Дело непростое. Его возраст и физический недостаток… Ну и слухи, которые вокруг него бродят.
– Знаю.
– Все вместе может сделать наши усилия тщетными.
– И все же надо действовать. Я хочу, чтобы Дорина встретилась с ним, хочу пробудить в ней стремление к встрече. Если хоть какой-то ангел-хранитель печется о нем…
– Да, и он знает об этом, – сказал Мэтью. – Но мне с ней видеться не имеет смысла.
– Это и невозможно.
Их взгляды встретились.
– Если бы только, если бы…
– Что, Мэвис?
– Если бы оказаться вдвоем где-нибудь в совершенно новом месте, мы смогли бы найти счастье!
Мэтью выдержал ее испытующий взгляд.
– Не думаю, что этого достаточно.
– Я знаю. Но бывают минуты, когда любовь так измучивает человека, что, окончательно выбившись из сил, он понимает: тонкий механизм приводит в движение не река, а струйка воды.
Мэтью улыбнулся ей:
– Мне кажется, твоя река и твой механизм здесь…
– Да, да…
– Но я тоже хочу, чтобы… Тебе хотя бы дано умение говорить о любви. Что я могу сделать для Остина? Знаешь, я ведь ради него вернулся.
– Знаю, и очень этому рада, от этого и все остальное становится лучше… здесь…
– Добрая моя!
– Не любовью ли зовется то, что подтолкнуло тебя вернуться к Остину?
– Насколько глубоко имя может пронзить тьму?
– Пусть летит тогда… как огненная стрела…
– Ты сегодня полна загадок.
– Я сегодня полна… поэзии… любви…
– Мэвис, я…
– Я знаю.
– Иди ко мне.
* * *
– Ты прочтешь мой роман? – спросил Норман. – Мне хочется знать твое мнение. Это психологический триллер, получился бы сногсшибательный фильм. Об одном парне, неудачнике, сообразительном, умелом, но невезучем; в пять лет с ним случилось несчастье, отец выбросил его из окна, парнишка сломал челюсть и получил дефект речи, пожизненно; говорить может, но разобрать трудно, всегда людям кажется, что он сказал не то, что сказал; есть сильные куски, но как бы символические, а потом он встречает девушку и… нет, не буду пересказывать, весь интерес пропадет; заканчивается так: он берет ружье, идет в супермаркет и стреляет в толпу, и…
– Чудный герой, – пробормотал Остин.
– Вот, держи. Я сделал несколько экземпляров. Храню их в таком стальном футляре с пружиной, тяжелый. В следующий раз можно будет обсудить.
– С чего ты взял, что будет следующий раз?
– Не смейся. Я еще и твоего брата к этому делу подключу.
– Мой брат раздавит тебя, как клопа.
– С какой стати? Он горюет. Его проняло куда больше, чем тебя. Значит, так, все по-честному. Я же тебя не собираюсь запугивать.
– А что же ты делаешь? Нарушаешь закон. И твое письмо – доказательство.
– Уж насчет закона чья бы корова мычала. А мое письмо – это обыкновенное поведение расстроенного человека.
– Если сунешься к брату, он пойдет в полицию.
– Нет, не пойдет. Он понимает, что выгодней договориться. Ради тебя и по справедливости. Мне же много не надо. Господи Боже! Ты можешь понять? Я пережил такую утрату…
– Подожди, пока найду работу. Я буду платить тебе время от времени, потому что мне… жаль… мне жаль, ты понимаешь? Но сейчас не могу… у меня ни гроша.
– Я просил у тебя двадцать фунтов, и они у тебя есть. Голову даю на отсечение, что у тебя куча денег заначена!
– Господи Боже!..
В отсутствие Шарлотты Остин обшарил квартиру в поисках чего-нибудь, что можно было бы продать. Не нашел ничего, кроме принадлежавших Дорине тоненького колечка с бриллиантиком и брошки. Продал то и другое за двадцать два фунта, подозревая, что его обманули.
Попробовал сочинить письмо Шарлотте с просьбой больше платить за комнату, но не сумел отыскать нужных слов. Решил, что напишет позднее, вечером.
Норман и Остин сидели в полумраке. Как и прежде – Норман на кровати, Остин в кресле. Остину было противно присутствие этого человека в комнате, но он не хотел, чтобы их видели вместе на улице. Вид у него самый мерзкий, компрометирующий. Сколько еще продлится этот кошмар, неужели никогда не кончится? И надо же было им вляпаться в этот скандал, да еще на глазах у всех…
– На следующую неделю мне хватит и десяти. У тебя есть денежки, я знаю, только ты скупердяй.
– У меня нет ничего.
– Возьми в банке.
– Не получится. Мой счет уже несколько месяцев как закрыли.
– Бери где хочешь, твое дело. Всего десятку. Найди, старый, подсуетись. Ну а пока спасибо и на этом, мне пора. Увидимся через неделю. Тогда и обсудим вариант долговременного соглашения. Я же человек не жадный, не алчный, ты понимаешь. Не хочешь – и к брату твоему не пойду, если ты будешь платить. Ну, пожмем друг другу руки и будем друзьями, ты согласен? О, а что у тебя с рукой-то?
– Отец выбросил из окна в пять лет.
– Шутник. Ну, auf Wiedersehen.
И Норман, как темный призрак, исчез из комнаты. Остин со стоном закрыл лицо руками. Будущее выглядело невыносимо. Что же, Норман теперь останется с ним навсегда? Нет, нельзя соглашаться, никак, ни в коем случае, иначе с ума сойдешь. Пойти к Мэтью, поговорить, попросить помощи? Мэтью наверняка знает, что делать, он не даст собой помыкать. Словами «он тебя раздавит, как клопа». Остин невольно выразил какую-то атавистическую веру в старшего брата, нечто вечное и неопределенное. Нет, не пойдет он к Мэтью, иначе тот будет торжествовать. И тогда все пойдет прахом.
Загорелся свет. Митци.
– Чего это ты сидишь в темноте? – спросила она.
– Выключи, выключи.
– Прости. – Свет погас. – Что это за тип такой странный от тебя только что вышел? Шептались тут наверху, как заговорщики?
– Предлагал мне работу.
– Хорошо. Где же?
– На станции переливания крови…
– А, это…
– Отстань, Митци, ладно?
– Не сердись. Хочешь кофе?
– Лучше виски.
– Виски нет.
– Тогда иди к черту, оставь меня в покое.
Митци ушла, и Остин тут же забыл о ней. Как же он себя ненавидел за то, что продал колечко. Еще поцеловал его на прощание. Его бы на шее носить, как талисман! Если бы его молитвы дошли, если бы смогли защитить от черных сил, лезущих в его жизнь!
* * *
– Я пошла туда, но он ушел, – сказала Митци, – ушел.
Это было на следующий вечер после визита к Остину его таинственного знакомого. Утром под моросящим сереньким дождем Митци пошла в студию. На письмо ответа не было, и на телефонные звонки тоже никто не отвечал. В своем лакированном дождевике она пробивалась сквозь мглу. Улицы были прочерчены черными, движущимися, сталкивающимися зонтиками, словно двигалась какая-то нескончаемая зловещая процессия. Ужасное утро – душное, мокрое, серое и полное недобрых предчувствий.
Митци нуждалась не только в деньгах. Она хотела увидеться с мистером Сиком-Хьюзом. Долгое молчание как-то возвысило его в ее глазах. И зачем она тогда так грубо с ним обошлась, совершенно зря, совершенно необдуманно. Бедным нельзя так. А мир вокруг достаточно уныл и без этой злости на Сикома, повинного лишь в том, что написал в ее честь поэму в пятьсот строк по-гэльски.
Она подходила к студии в радостно-напряженном ожидании того, что хоть раз доставит кому-то радость. Дверь была заперта. Под дождем на крыльце она рылась в сумочке, пока нашла ключ. Когда вошла, эхо собственных шагов убедило ее, что в студии никого нет. И вообще ничего нет, пусто. Мимо конторки прошла в студию. Пусто, даже линолеум сорван. Всюду валялись газеты, пахло кошками, струйка воды текла из-под дверей, выходящих в сад. Из прежнего осталась только картина-фон на стене – замок над озером, но даже замок трудно было разглядеть, словно и его скрыла завеса дождя. Мистер Сиком-Хьюз свернул лагерь.
«И прихватил мою пишущую машинку», – вдруг поняла Митци. Машинка исчезла. И деньги. И гэльская поэма в пятьсот строк. Может, где-то лежит записка, несколько строк, адрес? Нету. Она расшвыряла ногой кучу старых газет и под ними нашла только пожелтевшую кисточку от старой атласной шали. Значит, Сиком-Хьюз все выполнил, что задумал. Глаза ее наполнились слезами. Машинка пропала. На счете ни гроша. Сиком снялся с места. Он все-таки был ничего. Она плакала в пустой полутемной комнате, а ветерок раскачивал лампочку под потолком, и струйки дождя сбегали по стеклу, и какие-то влажные полосы перекрещивали нарисованное озеро. Сиком-Хьюз исчез.
– Уехал, – повторила Митци, – уехал навсегда, прихватив мою пишущую машинку.
Она потеряла все, даже векселя, посланные ему по почте. Рука сама потянулась к бутылке.
«Когда же она уйдет? – мучился Людвиг. – Сейчас придет Грейс, ничего еще не готово, а она говорит, говорит и говорит, а я не хочу, чтобы она сидела в моей комнате, когда Грейс придет. О Боже, кажется, сейчас расплачется».
– Еще можно его найти, – утешил ее Людвиг. – Человек – не иголка. Найдется.
– Нет, пропал навсегда, – не успокаивалась Митци. От атласной кисточки, которую она положила в сумочку, осталось всего несколько спутанных желтых ниточек.
На Митци был грязный голубой передник, который она едва сумела завязать на объемистой талии. Короткие светлые волосы заправила за уши и стала похожа на расстроенную школьницу. Нетвердой рукой она налила себе еще виски, отчего образовался влажный кружок на скатерти, свежей, новехонькой, специально, ради ужина с Грейс, купленной Людвигом в магазине Баркерса. Локтями сдвинула тщательно разложенные ножи и вилочки, навалилась на стол. Рот ее скривился.
Людвигу с трудом удалось уговорить Грейс прийти к нему на ужин. Это было важное событие. Он не сразу, но все же уступил ей в вопросе покупки спортивного автомобиля, элегантного MG, и вскоре они станут его владельцами. Но учиться водить она, кажется, не собиралась. Людвиг в автомобилях не разбирался совершенно. MG был уже не первой молодости. Оливер, унаследовавший от отца книжную лавку, торгующую раритетами, был способным выпускником Итона, носил джинсы и дни напролет копался в своем автомобиле, которому придумал имя «Кьеркегор». Это неусыпное внимание требовалось Кьеркегору для того, подозревал Людвиг, чтобы тот не развалился прямо посреди дороги. Оливер не мог скрыть радости, когда предварительная сделка была заключена. «Скорость, как у ракеты», – заверял он Людвига, но того ракеты не интересовали. «Прокатимся по шоссе во вторник». Людвиг в глубине души надеялся, что показ не удастся – во время поездки с машиной случится авария, конечно, не смертельная. И вот в благодарность за то, что Людвиг сдался в вопросе покупки автомобиля, Грейс согласилась прийти на ужин в его квартиру, но при одном условии: больше никого из жильцов не будет.
Чтобы избежать ненужных визитов, он все решил приготовить на своей газовой плитке. Намечены были консоме с добавлением хереса, омлет с гарниром из картофельного салата, яблочный пирог и сыр. Накрывая на стол, он вдруг почувствовал себя неимоверно счастливым. Размечтался о доме в Оксфорде, как там у них сложится жизнь. И тут со стаканом и бутылкой ввалилась Митци.
– Не знаю, что мне делать, – говорила она. – Он был настоящий джентльмен, честное слово. Ты его видел? Он милый был. Писал по-гэльски, такую замечательную поэму. Достойный человек. Таких теперь редко встретишь. Сейчас в основном барахло всякое. И почему ты с ним не познакомился!
– Говоришь, будто о покойнике! – в отчаянии воскликнул Людвиг. – Но он ведь жив, зачем же рыдать? А теперь, Митци, знаешь, я бы тебя попросил…
– А он ведь мне нравился, – не собиралась замолкать она. – И я ему нравилась. Но не судьба нам. Не судьба…
– Вот вы где все, – раздался голос Остина. Он зашел и сел напротив Митци.
– Ну и вид у тебя – как у покойника, – сказала Митци. – Ты где шатался весь день?
– Так, ходил, бродил.
– Что, по городу?
– Да, то тут, то там.
– Зачем?
– К женщине одной ходил.
– Какой женщине?
– Той, что спит летаргическим сном в комнате на Трегантер-роуд. Уже шестьдесят лет спит. Уснула в восемнадцать лет. И вот с тех пор лежит и ничуть не постарела. И если мужчина ее поцелует, она проснется, но тут же и красоту свою утратит, иначе говоря, с постели встанет семидесятисемилетняя старая развалина, но у нее зато сто тысяч фунтов, так что можно и рискнуть.
– И ты ее поцеловал? – спросил Людвиг, задумчиво помешивая омлет.
– Нет. Испугался. Присмотрелся и потихоньку дал деру.
– Ты нализался. Нет никакой старухи на Трегантер-роуд.
– Можно выпить? – спросил Остин и плеснул себе виски в бокал, один из приготовленных Людвигом.
Норман звонил. Завтра Норман явится снова.
– У вас с Митци праздник? Завидую. Разрешите присоединиться?
– Нет у нас никакого праздника. Я жду Грейс. Наконец согласилась прийти.
– Согласилась, говоришь? – оживилась Митци. – Наша компания ей не совсем подходит.
– О, Грейс согласилась прийти, – подхватил Остин. – Прекрасно.
– Да не в том дело, – перебил его Людвиг.
– А в чем?
– Можно, мы посидим с вами? – спросил Остин. – Без угощения. Мы просто так посидим, выпьем.
– Не обижайтесь, но не надо, – ответил Людвиг. – Я хочу остаться с Грейс наедине, понимаете?..
– А, все-таки мы недостаточно чистые, – нахмурилась Митци. – Может, нам вообще поклониться в ножки мисс Грейс, что навестила нас, убогих? Миссис Дорина тоже сюда не является, брезгует.
– Дорину оставь в покое, – вспыхнул Остин. – Ты ее не понимаешь и никогда не поймешь.
– Вот уж точно, такая глубокая, что дна не разглядеть, – сказала Митци. – Но для нас, простых смертных, лучше мелко да весело, чем глубоко и нудно до смерти.
– Ты просто завидуешь. И вообще, про Дорину ни слова!
– Завидую? Бедной девушке, у которой шариков не хватает?
– Да как ты смеешь так отзываться о моей жене! – вскочив, заорал Остин. – Да она в сто, тысячу раз лучше тебя! Ты имя ее произносить недостойна! Она моя жена, я ее люблю и уважаю!
– Пожалуйста, идите куда-нибудь в другое место и там ругайтесь сколько хотите, – не выдержал Людвиг.
Митци поднялась и, как высоченная скала, нависла над столом.
– Твоя жена! Твоя жена! Ишь ты, какое имечко ласковое ей придумал, а за помощью лазишь к другим, другие тебя содержат. Ко мне приходишь просить, а потом меня же оскорбляешь в моем собственном доме…
– Прошу вас, Грейс сейчас придет…
– Да это ты, ты сама меня к себе затаскивала! И задницей крутила, как бешеная, когда я согласился! У меня и в мыслях не было!
– Нет, это ты придумал! Все точно рассчитал! Паразитируешь на людях! Жалкий попрошайка! Приживал! Даже когда прислали ко мне Людвига, не смог удержаться: мол, богатый американец, можно его доить, если понадобится. Так вот тебя отрекомендовал.
– Ничего подобного!
– Так, так! Мало того, что паразит, так еще и врун. Паразитируешь на женщинах. Вот у Дорины от тебя мозги и поехали. И первую жену в гроб уложил. И на Грейс бы лапу наложил, если бы случай подвернулся. Следи, Людвиг, а то он и до Грейс доберется…
– Митци… Остин… я вас прошу!..
– А ну пошла вон из комнаты, – угрожающе приказал Остин, сделав несколько шагов вокруг стола.
– Это моя комната. Сам пошел вон. Из дома тоже! Обгадил еще один день моей жизни. Еще один! Чтоб ты пропал!
– Ты не знаешь, в какую беду я вляпался! – хрипло выкрикнул Остин. – Не знаешь, какая мука для меня эта жизнь! Если бы ты знала, не зверела бы так!
– Ах ты, маленький малек!
– Ты пьяна!
– Я вас прошу обоих!..
– Мужчинка, муженек, полезай в коробок, там лежи и не жужжи.
– Заткнись, зараза. А то я тебя сейчас!
– Попробуй тронь меня, Остин Гибсон Грей! Я хоть и хромая, но ты у меня попрыгаешь!
– Только не здесь, не в комнате! Эй, стойте, стойте!
Митци изо всех сил толкнула Остина. Тот попятился.
Бутылка бордо перевернулась, сковородка с недожаренным омлетом упала на пол. Остин зашатался и рухнул в камин.
– Дрянь! Очки сломала! И руку! Дрянь проклятая!
Людвиг начал поднимать Остина. Митци села и оглушительно разрыдалась.
– Я же тебя люблю, дурак ты, кретин. Кроме меня, тебя же больше никто не любит. И на черта, сама не понимаю. Слизняк ты, и все… Еще когда-нибудь пожалеешь. Я только одна тебя понимаю и люблю. А ты мне в душу плюешь…
– А, всю одежду изгадила и очки мне разбила, паскуда! О, здравствуйте, Грейс!
– Грейс! – закричал Людвиг. Ему тоже досталось – весь был в остатках омлета.
– Принцесса прибыла, – провозгласила Митци, вытирая глаза скатертью.
– Прости, Грейс, – начал оправдываться Остин, – мы тут немного поспорили. Вид у нас не совсем парадный.
– Бухаем тут каждый день, но деремся не каждый, – объяснила Митци. – Не стесняйся. Присаживайся. Налить?
– Нет, не надо.
– Киска, прости… – пробормотал Людвиг.
Грейс связала волосы на затылке в узелок. На ней было несколько старомодное, длинное зеленое шелковое платье. В правой руке, через которую был переброшен плащ, она держала букет ирисов. Видно было, что она не верит собственным глазам.
Остин стряхивал грязь с костюма, который к тому же был залит вином. Из размазанного по полу омлета он выковырял свои очки с погнутыми дужками и зашелся в сумасшедшем хохоте.
– Лягушечка, любимая, – пробормотал Людвиг, устремляясь к Грейс.
– Лягушечка? – ехидно переспросила Митци. – Или жаба?
– Митци, не могла бы ты уйти? И ты тоже, Остин. Я понимаю, но…
– Ты платишь за комнату, но это мой дом, – сказала Митци. Она поднялась, огромная, пышногрудая, стиснутая тесным передником.
– Митци, ну я тебя прошу…
– Хоть бы кто-то был вежлив со мной, но нет, всем не до того. Ну да, зачем с этой старой Митци, старой торбой Митци, церемониться? Этот живет на моем иждивении. А что до тебя, Людвиг Леферье, то, помнится, как-то ты даже был счастлив, обнимая меня и целуя, а что сейчас слышу: «Иди себе»! Хорошо, пойду. И моего мужчинку с собой заберу. Идем, Остин. Наше место в буфете.
Когда они ушли, Людвиг и Грейс посмотрели друг на дружку.
– Лягушечка…
– Значит, так…
Внизу хлопнула дверь.
– …собирай вещи.
– Зачем?
– Собирай вещи. Ты здесь больше не живешь.
* * *
Через несколько минут они уже садились в такси. Дождь все еще накрапывал.
– Кинг-роуд, – велела Грейс.
И в темноте автомобиля тоже пахло дождем.
– Лягушечка…
– Людвиг, ты и в самом деле ее целовал?
– Да, но не так, как ты думаешь. Она напилась. Мы с Гарсом вынуждены были укладывать ее спать. Я ее положил, а она вдруг обняла меня за шею. Мне стало ее жаль, и я поцеловал, просто от жалости, а кроме того, ведь она меня держала за шею, а не… Ну, честное слово, она была мне противна… Просто стало ее жалко…
– Не знала, что ты такой жалостливый.
Людвиг тяжко вздохнул.
Наступило молчание. Потом Грейс прильнула к нему.
– Ну хорошо. Только не делай так больше.
– Лягушечка, ты не сердишься! А куда мы едем?
– К Мэтью.
– Мэтью?
– Да. В Виллу. Будешь жить у Мэтью. Я так решила. Чтобы двое дорогих мне мужчин находились в одном доме.
Людвиг снова вздохнул.
* * *
– Пожалуйста, снимайте пальто.
– Ничего, что мокрые? – спросил Людвиг.
– Не беспокойтесь. Мэвис, включи обогреватель. Присаживайтесь. Выпьете чего-нибудь?
– Мне, пожалуйста, воды, – сказала Грейс, – и бисквит, если есть.
– О, может, вы хотите перекусить? Мы с Мэвис пообедали уже давно.
– Нет-нет, мы тоже ели, правда, Людвиг? – произнесла Грейс, пнув жениха в щиколотку.
– Да, да, спасибо, мы сыты.
– Несколько бисквитов, кажется, найдется в…
– Значит, решено, Мэтью, да? – снова спросила Грейс. – Людвиг тут будет жить?
– А как же иначе, Грейс, ведь это твой дом. И я тебе очень благодарен, что могу здесь жить.
– Людвиг может поселиться в белой комнате, в той, с кошками.
– Я очень рад, что Людвиг будет жить рядом со мной.
– Мне все же кажется, что мы вас побеспокоили, – вмешался Людвиг. – Дело в том… Да, еще немного виски, спасибо…
– Да нет же, ничуть!
– Мне, наверное, уже пора идти, – сказала Мэвис. Она и Мэтью обменялись взглядами.
– Провожу тебя до дверей. Прошу прощения. Выйдя в коридор и притянув к себе Мэвис, он буркнул: «А чтоб их всех!»
В гостиной Людвиг говорил шепотом:
– Мы страшно им мешаем, я же вижу. Мэтью не хочет, чтобы я тут поселился. Я для него абсолютно посторонний. Наверняка ругает меня, на чем свет стоит. И к тому же зачем ты сказала, что мы уже пообедали, я умираю с голоду, не успел позавтракать…
– Съешь пирожное!
Вернулся Мэтью.
– Как мне приятно видеть вместе двоих моих любимых мужчин!
Мэтью и Людвиг скептически усмехнулись.
– Еще виски?
– Нет, спасибо.
– Дорогой, попробуй пирожного!
– Благодарю, дорогая!
– Ну, мне, пожалуй, пора, – сказала Грейс. – У меня гора с плеч свалилась. В том доме Людвигу нельзя было оставаться. Что ж, спокойной ночи. Мне надо идти, а вы должны познакомиться, поговорить как мужчина с мужчиной. Какое счастье видеть вас вместе, от этого так радостно на душе, так спокойно. Ну, доброй ночи, доброй ночи.
Мэтью и Людвиг вернулись в гостиную.
– Я покажу вам комнату? – предложил Мэтью.
– Извините, я чувствую, что помешал… Грейс хотела как лучше, но…
– Нисколько вы не мешаете. Еще виски? Я себе тоже налью.
Они сели и вперились друг в друга взглядами.
Людвиг видел перед собой пожилого господина, одетого в домашнюю куртку из дорогого твида, полноватого, лысеющего, глядящего как-то лукаво.
А Мэтью видел перед собой долговязого, стриженного ежиком американца, белокурого и смущенного.
– Остину не понравится, – сказал Людвиг.
– Я считаю, нам пора перестать так много думать, что Остину понравится, а что нет, – возразил Мэтью, – вам не кажется?
– Может быть.
– Значит, вы с Грейс женитесь?
– Да.
– И вы не собираетесь воевать?
– Нет.
– И возвращаться тоже?
– Нет.
– И ваши родители огорчены?
– Да.
– Тяжкий, тяжкий выбор. Расскажите подробней.
Людвиг видел перед собой хитрые круглые темные глаза. Его старались очаровать, но он был предупрежден.
* * *
«Мешочек поп-корна перевернулся, извергнув свое хрустящее содержимое на ботинки Родни. Золотая блевотина, подумал он, рассмеявшись безумным смехом, золотое дерьмо из золотой задницы, самое то для кровавого короля, для него, потому что он и есть – король. А теперь что-то медленно вползало в поле зрения Родни, это был ручеек ярко-красной крови, в тишине кровь медленно пропитывала собой поп-корн. За стеклом пронеслась полисменская машина. Родни поднял револьвер, и машина исчезла. «Я властелин мира, – подумал Родни, и снова рассмеялся. – Я кладу с прибором на этот мир, я поиметель мира, я высший поиметель мира». Он наклонился, зачерпнул в кулак поп-корна и поднес его ко рту».
Остин промычал что-то и задвинул рукопись назад, в тяжелый железный футляр. Стальные застежки ударили его по пальцам. У него были при себе очки, но неподходящие, от них только глаза болели. Норман заявился. Остин обещал дать ему три фунта. Эти три фунта он добыл, снеся к букинисту две книжки из комнаты Людвига. Стащил из ящика, пока грузчик выносил вещи Людвига, переехавшего в Виллу. Мэтью его забрал, как и все прочее.
– Ну так что ты думаешь? – спросил Норман, и его зубы сверкнули под пушистыми темными усами. Он растянулся на кровати. Утреннее солнце было густым и дымным.
– Очень хорошо. Эффектно придумано. Богатое воображение.
– Вот правильно ты упомянул воображение. Это, понимаешь ли, серьезная книжка. Хотел назвать ее «Смерть в супермаркете».
– Название хорошее.
– Но передумал, потому что это очень напоминало детектив.
– Да, несомненно.
– Но ведь на самом деле это философский роман.
– Чрезвычайно философский.
– Герои слабо прорисованы, тебе не кажется?
– Ну что ты.
– И юмор слишком мрачный, нет?
– Очень впечатляющий юмор.
– А эпизод с лифтом, где девушка сломала руку и он пытается выяснить, а его все принимают за азиата, как тебе?
– Страшно смешной.
– А этот, там, где…
– Слушай, я в самом деле прочел эту твою чертову книжку, ну часть прочел. И я помогу тебе ее издать. Я всем, чем смогу, помогу тебе. Прости за то, что случилось…
– За что?
– За дочку твою. Как ее звали?
– А, дочку. Розалинда.
– Я все помню.
– Еще бы. И трех недель не прошло. А кстати, что у тебя с рукой?
– Попала в щель на эскалаторе.
– А ты шутник!
– Так вот, слушай, я тебе помогу издать книжку. Вот держи, три фунта, добыл их очень неприятным образом. И это пока все, мистер Монкли.
– Называй меня Норман, хорошо?
– И это вся добыча, Норман. Я вижу, ты можешь понять. Ты же человек пишущий, а значит, у тебя есть воображение. Ты же талантливый. А не какой-то там шантажист.
– Я талантливый, конечно.
– Значит, согласен?
– Ни с чем я не согласен.
– Я уже сказал, это все, что удалось достать, как ни старайся, больше не получишь. А если когда-нибудь разбогатею, получишь свою долю. Поэтому оставим этот бесцельный разговор и лучше выпьем, идет?
Бутылку виски Остин стащил у Митци. Успели уже выпить порядочно, когда Норман встрепенулся:
– Минуточку! Тут какое-то недоразумение. Я доверчивый человек, а меня хотят надуть. Я буду получать деньги – у тебя или у твоего брата. Мне все равно. С ним я быстро договорюсь. Так говоришь, у тебя ничего нет? Ну что ж. Пойду к брату.
– Я уже сказал: у него тебя сразу же арестуют.
– Неужели не пойдет на уступки ради дорогого братца? Он же богатенький, всю жизнь обирал китайцев. А мне надо совсем немного, хотя и постоянно. Что тут плохого? Все по справедливости. Он поймет.
– Он тебя убьет.
– Нет. Он добрый. И я тоже человек понимающий. Мы поймем друг друга. – Норман вылил остаток из бутылки себе в стакан.
– Оставь мне немного. У меня больше нет! – выкрикнул Остин.
– У меня больше нет! – передразнил его Норман. – Беда твоя, что ты никогда не станешь взрослым. Ты сопляк. Маленький мальчик, бегающий и скулящий: «А мне!»
– Налей мне, – сказал Остин, стоя с пустым стаканом в руке. Он весь дрожал.
– Пардон, только взрослым, – ответил Норман. – Взрослым дядям. Будем вести дела с твоим старшим братом. Я скажу, что ты посоветовал обратиться к нему.
– Дай мне виски, дай, я хочу!
– Дай-подай! Я хочу! Бедный малыш! Ой, глядите, сейчас расплачется! И об этом старшему братцу расскажу.
– Это… моя… бутылка, – с запинкой проговорил Остин. У него в глазах и в самом деле копились слезы. Знакомый бессильный гнев сдавил горло. Он ринулся к стакану, который Норман, дразня, покачивал перед ним.
– Ах, какие дурные манеры!
Норман увернулся от протянувшейся пятерни и толкнул Остина в грудь, отчего тот плюхнулся на стул, но снова поднялся, раскачиваясь на нетвердых ногах. Норман смеялся. Он резко выбросил ногу, и Остин взвизгнул от боли. Вслепую выхватил стакан и швырнул об дверь. «Ты, гад, сейчас получишь». Норман ударил его кулаком в плечо, но Остин уже сидел на нем.
– Ты… свинья.
– А ну пошел…
Остин левой рукой схватил тяжелый металлический футляр. Дико размахнулся, когда Норман начал падать на пол. И углом футляра с силой ударил Нормана по затылку.
* * *
Прошло пять минут. Норман неподвижно лежал на полу. Из головы текла кровь.
Тяжело дыша, Остин ждал. Сейчас лежащий встанет или хотя бы шевельнется. Встряхнул его, дернул – никакого движения. Норман лежал на боку среди осколков – лицо побелевшее, глаза закрыты. Странное какое-то лицо. Не такое, как у спящего.
Остин присел на кровать. Протянул руку и взял лежащего за запястье. Пульса, кажется, нет. Рука безвольно упала на пол. Он попробовал нащупать пульс на шее, но теплая мягкая кожа наполнила его ужасом и отвращением. Он почувствовал, что его сейчас стошнит. Спешно подошел к рукомойнику, издал горловой звук. И снова вернулся к постели. Ужасный звук того удара – и теперь полная тишина, тишина ответственности, судьбы и расплаты. Тело на полу было неподвижно, как упавшая восковая скульптура. Да еще этот костюм, жуткое впечатление. Все случилось так быстро! Разве может то, что случилось так быстро, иметь такие тяжкие последствия?
Остин на себе чувствовал силу удара. Ему не хотелось притрагиваться к тому, что лежало у его ног. Лежало тяжело, неподвижно, не материальное, а нечто непостижимое – предвестие, угроза, мрачная шутка. Что же с ним делать? С этим обмякшим телом, не нужным совершенно. Как от него избавиться?
Остин снова подошел к рукомойнику, открутил воду. Брызнул Норману в лицо. Подтолкнул его ногой. Тело безвольно перевернулось. Но ни движения, ни вздоха. Ну почему это случилось именно в его комнате? Мысли Остина метались, как крысы, в панике ищущие выход. Предположим, вызвать такси… Нет, не подходит. Позвонить в «скорую», в больницу. А вдруг он в самом деле умер? Похоже, что так. И тогда он, Остин… Приедет и полиция… Тогда все, конец…
Он открыл дверь, прислушался. Кажется, никого в доме нет. Митци рано утром ушла искать работу. Как же поступить? Надо убрать это… существо, будто его здесь и не было. Секундная мысль: спрятать Нормана под кроватью! Или затолкать Нормана в комод? Норман – эта помеха зовется именно так. Мертвая вещь по имени Норман в комнате, большая, тяжелая, длинная. Он со злостью пнул безгласное тело, съездил ладонью по лицу. Страшно и мерзко. Может быть, он бьет то, что уже стало трупом?
Остин побежал вниз, к телефону. Набрал номер Виллы.
* * *
– У тебя есть зеркало?
Прошло пятнадцать минут. Мэтью приехал сразу. Остин побежал в комнату Митци. На столе увидел большое зеркало. Помчался с ним к Мэтью.
Мэтью неловко прислонил зеркало к лицу Нормана.
– Слишком большое. Не получится.
– Я сейчас.
– Погоди.
Мэтью поднял зеркало. На нем не было следа дыхания.
– Спички!
– Что?
– Спички. Я хочу…
Остин протянул коробок. Мэтью чиркнул спичкой и поднес к щеке лежащего. Тот не пошевелился.
– Будто из воска, – прошептал Остин.
– По-моему, он мертвый.
– Что же нам делать? Я не собираюсь признаваться, что ударил его…
– Подожди…
Мэтью тяжело дышал, как Остин раньше. Сейчас Остин был спокоен.
Они оба сели на кровать, глядя вниз. Остин отодвинул ногу, чтобы не касаться брючины лежащего.
Мэтью старался дышать нормально. Остин слегка стучал зубами. Старался остановиться, но не мог.
– Надо вызывать карету, – сказал Мэтью, – но еще две минуты…
– Перенести отсюда в твою машину?
– Нет. Не то.
– Мы могли найти его на дороге.
– Нет!
– Зачем тогда две минуты?
– Чтобы придумать правдоподобную историю. Ты ударил его, потому что защищался. Так ведь и было, вспомни. Зачем ты начал драку, кстати?
– Я не собираюсь признаваться, что ударил его. Это случайность, обыкновенная случайность.
– Тебе придется им сказать…
– Нет. Больше я так не сделаю. Не сделаю. Я свихнусь из-за тебя. Ты что, не видишь? Скажу им, что это ты сделал, что угодно скажу. Но полиции в руки не дамся, меня обвинят в убийстве, и тогда конец.
– Ну ладно, – пробормотал Мэтью. Вид у него был сосредоточенный, будто при решении сложной научной задачи.
– А если сказать…
– Тихо, дай подумать!
Остин раскачивался и стонал. Носки Нормана, ботинки Нормана, ступни Нормана – все это здесь, от всего этого не избавиться.
– Дома никого нет, ты уверен?
– Да.
– Как мог бы он случайно так пораниться? – спросил Мэтью. – Только не в этой комнате, тут не обо что так удариться. Наверное, упал с лестницы. Единственная возможность. Он пил у тебя?
– Не помню. Не помню!
– Ну все равно, сейчас от него виски несет за версту. Значит, упал с лестницы. Только обо что ударился головой?
– О край сундука, там внизу. У него кованые углы.
– Рухнул с лестницы и ударился об угол сундука. Пока я говорю, ты собери с пола осколки.
– Куда выбросить?
– Пока в мусорное ведро. И протри пол, вон там, газетой. Он пришел или уже уходил? Уходил. Поговорил с нами, выпили вместе по одной. У нас сложилось впечатление, что он пришел уже навеселе. Так, а зачем же он пришел? Принес роман, чтобы прочли, нет, пришел забрать, ты уже прочел. Уже прочел. Я еще не читал, но ты попросил меня прийти, чтобы обсудить вопрос возможного издания. Предложили… нет, обещали ему, что дадим знать… Неплохо… Вытащи книгу из футляра и положи на подоконник. Теперь открути кран и вымой футляр, так, теперь давай мне. Рукопись он приносил в большом конверте, который успел порваться. Мы разговаривали, стоя на площадке. Норман держал в руке стакан, этим объясняется, почему одежда залита виски. Разговаривая, он увлекся, жестикулировал, сделал шаг назад и оступился. Довольно правдоподобно. А сейчас отнесем его вниз. Придется потрудиться. Ну давай, берись за пиджак.
– У меня… только одна рука… – дрожащим голосом сказал Остин.
– Подтягивай, давай, я помогу. За щиколотку берись, ботинки не снимай.
– Не могу!..
– Делай, что говорю. Тащи.
Нормана сдвинули с места. Протащили по полу до ступенек. Остин с ужасом заметил, что Мэтью держит бесчувственного за руку.
– Мы… сбросим его вниз?..
– Ни в коем случае. Спускаемся. Ты впереди, держи его за ногу. Я буду поддерживать под спину. Со ступеньки на ступеньку, осторожно. Держи получше… Так. Погоди, сейчас подложу ему бумажку под голову. Осторожней, осторожней!..
– Ты считаешь, он еще жив?
– Просто не хочу испачкаться кровью, и чтобы на ступеньках не осталась.
– Из него много крови вытекло?
– Нет. Давай посидим передохнем.
Придерживая тело, они опустились на ступеньку. Голова припала к колену Мэтью. Мэтью обнял Нормана за плечи. С одной ноги свалился ботинок. Остин, надевая, почувствовал, что ступня все еще теплая. Как же так? Сколько нужно времени, чтобы тело остыло?
– Все. Продолжим.
Ягодицы Нормана бумкали со ступеньки на ступеньку. Голова подскакивала.
– Боже, у него голова оторвется, – сказал Остин.
Наконец добрались до низа. Остин отпустил тело.
– Мы передвинули его с того места, где он упал. Возле самого сундука, ты помнишь? На уголке может остаться кровь. Вот так. – Остин боялся смотреть. Тяжело опустился на ступеньку. – Подождем еще несколько минут, и я пойду вызывать «скорую помощь». Тем временем надо еще кое-что сделать. Ты сделаешь. Пойди наверх, возьми метлу и подмети хорошенько, чтобы ни стеклышка не осталось. Собери и выбрось в мусорное ведро, другое место некогда искать. Вымой пол, вытри насухо. Оба стакана разбились?
– Да.
– Значит, найди еще два и налей в них виски…
– Нет ни капли.
– Ну, налей в бутылку воды и…
– Я не могу. Не могу, не могу, я с ума сойду.
– Хорошо. Тогда сиди.
– А вдруг он очнется и скажет, кто его ударил? Он в самом деле мертвый? Боже, что же делать…
– Тише!
Остин по-прежнему сидел на ступеньках. Через отворенную дверь видел комнату Митци, в солнечных лучах плясали пылинки. Мэтью суетился, то спускался, то поднимался, задевая Остина.
– Где хранятся щетки?
– Там…
– Футляр кладу вот сюда.
– Да.
– Где можно сжечь?
– На кухне в колонке.
– Где стаканы?
– Там…
Что-то блеснуло над головой Остина и разбилось об пол.
– Что это?
– Его стакан.
– Зачем разбивать еще один?
– Потому что только один разбился. Из одного два не сложишь.
– Не понимаю, ничего уже не понимаю.
– Не путайся под ногами!
– Ты разбил один из лучших стаканов Митци. – Остин подошел к месту, освещенному солнцем. Споткнулся обо что-то. Это было плечо Нормана.
– Ты не забыл, что случилось? – Голос Мэтью доносился к нему из темноты. – Ты попросил меня прийти, мы обсуждали роман, ничего не решили, пообещали сообщить, стояли на площадке, он оступился…
– Я помню.
– Нам показалось, что он пришел уже слегка подшофе.
– Да.
– Говорить буду я.
– Да…
– Остин!
– Что?..
– Если полиция что-то заподозрит, будет плохо.
– Ты человек известный. Тебе поверят. – Он подошел к буфету, где Митци держала выпивку.
Мэтью уже говорил в трубку:
– Несчастный случай…
Нашлось немного джина. Выпил прямо из бутылки. Сел в каком-то тумане. Никаких волнений, никаких обязательств, о нем позаботятся. Запрокинул голову и тут же заснул.
* * *
«Дорогой Оливер!
Не обижайся, но мы подумали и решили, что Кьеркегор не для нас. Этот шикарный автомобиль – для ценителя, а для таких незнаек, как мы, нужно что-то поскромнее. Поездка на Кьеркегоре нам очень понравилась, машина отличная. А поломка сальника у каждой может произойти (не знаю, что такое сальник, но кажется, ты про эту деталь говорил). А с тем полицейским обыкновенная неприятность. Мы до дому добрались успешно, надеюсь, и ты тоже. И речи быть не может, чтобы ты оплачивал нашу обратную поездку. Мы прекрасно провели день, несмотря на мелкие неприятности. Встретимся в четверг на вечеринке у Одморов. Благодарим тебя и желаем всего наилучшего.
Людвиг.
P.S. Я с радостью узнал, что твоя сестра будет второй дружкой на нашей свадьбе».
«Патрик, дружище!
Тебе не кажется, что ты вел себя по-детски? Нет необходимости избегать меня, как прокаженного, только потому, что я не принадлежу к братству. Способ, каким ты меня избегаешь, становится, на мой взгляд, подозрительным. Я полагаю, ты не думаешь, что мои письма к тебе оскорбительны, самодовольны. Я этого не хотел. Мне просто хотелось расставить все точки над i. Признаюсь, что мне недостает наших споров… мы сможем их возобновить.
Ральф».
«Моя дорогая Карен!
Что-то в последнее время тебя не слышно. Я не жалуюсь, просто чего-то не хватает. К тому же мои доверенные лица доносят, что ты собираешься отправиться вместе с Ричардом Парджетером на его яхте. Разумно ли это? Мне кажется, Ричард противопоказан любой женщине. Но я, как ты знаешь, старомоден. Ты была на вечеринке? Я встретил твою мать на Слоан-сквер и обещал ей посетить магазинчик. Не хочешь ли пойти со мной? Я позвоню. Извини своего пусть и неуклюжего, но преданного друга.
Себастьян».
«Дорогой братец!
Я так волновалась, отправляясь в Оксфорд, так что прости молчание. Дом очаровательный, уютный, милый, в нем я почувствовала себя совершенно счастливой. Я считаю, что любовь Людвига исправляет меня нравственно. Возможно ли это? Кстати, об одном ужасном случае, может быть, мама тебе успела сообщить. Отец той девочки, погибшей, упал с лестницы в доме Остина, был пьяный, обсуждали какую-то книгу, которую он написал, с Остином и Мэтью; упал, повредил череп и теперь в коме. Вот такая новость.
Что там у Ральфа? Кстати, ты задал вопрос, не знаю ли я о сердечных увлечениях Ральфа, так вот, мне действительно удалось кое-что узнать. Похоже на то, что Ральф влюблен в Энн Колиндейл, которая влюблена в Ричарда Парджетера, который в данный момент (у него всегда все длится не дольше момента) влюблен в Карен, которая влюблена, хотя и отрицает, в Себастьяна, который влюблен в меня, а я влюблена в Людвига, который тоже влюблен в меня. Таким образом, круг замыкается.
Остальные новости вкратце. Людвиг перебрался в дом, где живет Мэтью, и поэтому я каждый день вижу Мэтью. Спрашивал о тебе. Себастьян сказал, что Ральфу велено явиться к Одморам на вечеринку. Думаю, тебе не удастся туда попасть. Родители здоровы. По-прежнему пытаются уловить эту несчастную Дорину. Еще планируют путешествие на греческие острова с Р. Парджетером. Тебя в комплект не включили, потому что считается, что ты не выносишь Ричарда. Чек прилагаю.
Твоя любящая сестра Г.
P.S. Я решила уже, кто будет второй дружкой, – Генриетта Сейс. Рядом с Карен она будет прекрасно смотреться, обе в одинаковых платьях – одна высокая, вторая маленькая».
«Уважаемая миссис Монкли!
Я хотел бы от имени моего брата и от себя лично выразить наше глубочайшее сочувствие в связи с несчастьем, постигшим Вашего мужа. Вы, конечно, знаете, что мы сделали для него все, что в наших силах. Мы с братом похлопотали о врачах, это самые выдающиеся специалисты. Я добился, чтобы Вашего мужа поместили в отдельную палату, где о нем тщательно заботится медперсонал. Насколько мне известно, он еще не пришел в сознание, и сейчас еще нельзя с уверенностью сказать, как будет дальше, нет ли более серьезных повреждений мозга. Но мы не должны терять надежду на выздоровление. Мы с радостью узнали, что Вас выписали из больницы. Мисс Аргайл (она тоже шлет Вам свои соболезнования) и я, мы оба питаем надежду на скорую встречу с Вами. С самыми искренними выражениями сочувствия и самыми лучшими пожеланиями,
искренне преданный Мэтью Гибсон Грей».
«Мэвис, любимая!
Благодарю тебя за рассудительное письмо (я его уничтожил), касающееся известного происшествия. Считаю, что будет лучше, если в каком-то смысле мы обо всем забудем. Что случилось, то случилось, хорошо ли, плохо, и теперь уже ничего не сделаешь, остается одно – ждать развития событий. Пока не стоит суетиться.
Ты в Вальморане, я в Вилле; мы с тобой, как дети, потерявшие друг друга в чаще леса, тебе не кажется, моя дорогая? Я предлагаю Национальную галерею завтра, Британский музей в четверг и Коллекцию Уоллеса в среду! Не очень удобно, но как временное решение подойдет. В августе сюда приедет Грейс, она считает этот дом своим собственным, и это действительно так. А тем временем попробуй уговорить Дорину переехать к Тисборнам, они так хотят, чтобы она у них поселилась. Клер говорит, что Ричард Парджетер совсем не прочь пригласить Дорину в круиз. Совершенно независимо от наших интересов я считаю, что Дорине это только пойдет на пользу.
Мэвис, ты призываешь меня жить настоящим, и я (особенно с точки зрения того, о чем говорил в начале письма) готов с этим временно согласиться. Но когда-нибудь придет день, и я снова задумаюсь о будущем, и мои мысли будут неотделимы от тебя. Привычку быть несчастными теперь уже трудновато уничтожить. Но мы еще не так стары, чтобы не попытаться. И есть еще время предаться сумасшедшим и прекрасным мечтаниям. Я люблю тебя. Будем мечтать о самом лучшем для нас. Целую твои руки. До завтра.
Мэтью».
«Мой дорогой!
Я с горечью узнала о том, что случилось с бедным мистером Монкли. И до чего, наверное, ужасно, что все это произошло в твоем доме и как раз тогда, когда ты пытался ему помочь. Я искренне сожалею.
Мэвис хочет, чтобы я переехала к Тисборнам. Они, в свою очередь, собираются ехать в некий круиз. И хотят, кажется, чтобы и я поехала с ними. Мэвис очень деликатна и не настаивает, но я чувствую, она хочет, чтобы я уехала. А я не хочу ехать. Само слово «круиз» наполняет меня ужасом, и, несмотря на старания Тисборнов, мне все время хочется плакать. Прости, я не могу выразить этого, но я очень несчастна. Я понимаю – я глупая и сама во всем виновата. Остин, неужели у нас с тобой нет сил на свою личную жизнь, бесконечная зависимость от других людей так угнетает, я знаю – это моя слабость тому причиной. Но откуда взять силы? Как бы мне хотелось уехать с тобой, хотя у меня нет денег и я совсем не знаю, как жить в этом мире. Что же нам делать? Дорогой муж, я о тебе все время думаю, потому что ты все, что у меня есть. Нет Бога, но я молюсь на тебя и, думая о тебе, представляю всех богов, каких только знаю.
Остин, ты придешь ко мне? Мы оба отодвигали встречу по известным нам причинам. Ты все ждал, что жизнь тебе улыбнется, что отыщется новая работа, новое жилье и так далее, а я… да Бог с ним. Но может быть, мы зря откладываем, потому что без взаимной близости не сумеем достичь ничего. Много над этим думала. Я не хочу, чтобы ты был недоволен. Если хочешь меня увидеть, приходи, но прежде позвони. Но если считаешь, что надо еще подождать, то я не обижусь. Как ты, так и я. С тобой рядом или вдалеке, я все равно всегда с тобой. Ты и сам знаешь.
Твоя терпеливая и любящая жена Дорина».
«Драгоценный мой сын!
Отец надоумил меня тебе написать для того, чтобы ты удостоверился, что мы в этом деле думаем одинаково. Не умею такие письма писать, а раньше молчала, потому что не хотела вмешиваться в твой с отцом спор, сам понимаешь. Сыночек, трудно передать, как мы по тебе скучаем. Сказать, что каждый день о тебе, сынок мой любимый, думаю, значит ничего не сказать. Думаю о тебе каждую минуту, спрашиваю себя, что ты сейчас делаешь, молюсь неустанно, чтобы ты шел по пути добра. Мы получили от мисс Тисборн очень хорошее письмо. Поблагодари ее, прошу, от нас. Наверное, не сможем ответить, для нас это слишком трудно. Кажется, у нее доброе сердце, хотя она еще совсем ребенок, такое создалось впечатление. Мы еще не потеряли надежду и верим, что в этой сложной ситуации ты передумаешь и откажешься от этого не продуманного до конца, так нам кажется, брака. В брак вступают навсегда, и я уверена, что в этом смысле ты с нами согласен, но ведь она еще совсем молоденькая и вряд ли сможет стать для тебя духовной опорой, в которой ты, как и каждый мужчина, будешь нуждаться на долгом жизненном пути. Но не думай, что нами руководит предубеждение, что мы не можем понять «тона» общества, которое кажется нам, а может быть, и тебе, немного «пышным» или даже суетным.
А что касается второго дела, то умоляю тебя, чтобы ты вернулся домой и все уладил. Как ты можешь работать в Оксфорде, не решив этот вопрос? Ну хоть приедь домой на время, прежде чем женишься. Мистер Ливингстон говорит, что ты можешь теперь назвать причиной отказа общие моральные убеждения, а не именно религиозные. Ты пишешь: «хочу быть честным во всем». Но, сынок, нам кажется, что именно не будешь честным, если будешь искать выгоду и сторониться неприятных последствий позиции, которой придерживаешься. Мы с отцом обсуждаем это снова и снова, и между собой, и с мистером Ливингстоном. Ты не должен сомневаться, что мы тебе желаем только добра. Но не желаем и того, чтобы ты чувствовал себя трусом. И если ты не вернешься сейчас, то позднее у тебя могут возникнуть очень крупные неприятности. Подумай о нас. Но даже помимо этого, я не верю, что ты можешь построить свою дальнейшую жизнь так, чтобы уже никогда не вернуться в Штаты. Нас страшно тревожит, что ты все-таки захочешь вернуться потом, когда это будет чревато такими неприятностями. И кто знает, какие события ждут Европу. Людвиг, прошу тебя, возвращайся. Сейчас можно еще все уладить, но только сейчас. Мистер Ливингстон считает, что вполне можно, и все будет хорошо, как только ты окажешься в родительском доме и мы снова сможем тебя обнять. Пожалуйста, не откладывай ответ, и пусть он будет положительным. Время сейчас решает все. И еще: отложи свою свадьбу. Разве это так уж страшно? Напиши поскорее, мой дорогой сынок, облегчи тревогу твоей любящей матери
Р.Ф.
P.S. Мы с удивлением узнали, что руководство университета не возражает. Возможно, они не понимают ситуации?»
«Мой милый Людвиг!
Благодарю за присланный тобой великолепный труд об Аристофане. Но как же ты скромен! Соединив твои познания в истории и мои в поэтике, мы одержим победу, какой Оксфорд не видел годами. Грядущий год обещает много радостей, и не могу описать, с каким нетерпением я его жду. Надеюсь, ты приедешь в этот уик-энд, как и обещал. Здесь состоится большой аукцион антикварных вещей, и вы с Грейс сможете купить пару украшений для вашего будущего дома. Кстати, мне кажется, твоя очаровательная невеста покорила чье-то сердце (я имею в виду не только нижеподписавшегося). Войдя в комнату этого увальня Мака, чтобы попросить рюмочку шерри, я увидел на столе план его занятий в будущем семестре и на нем надпись: «Грейс должна оставаться и дальше невольницей страсти». Поверишь ли? Но не бойся. М. хотя и философ, но при этом джентльмен. Ах, сколько же приятных минут нас ждет! Итак, до встречи в субботу.
Эндрю».
«Дорогая Шарлотта!
Прошу простить, что раньше не написал ответ на твое милое письмо, и очень жалею, что с тобой не встретился. Где же ты пряталась на этой вечеринке? Мы увидимся обязательно. Сейчас это невозможно, потому что я на время уезжаю из Лондона. Мне нужно в Кембридж, где состоится разговор по поводу создания у них постоянной экспозиции моего собрания китайского фарфора. Кроме того, есть и еще визиты. Как много, оказывается, занятий может быть у человека, вышедшего на так называемую пенсию. Мы все же должны встретиться, поговорить о давних временах. Как только вернусь в Лондон и расписание дня станет не таким напряженным, с великим удовольствием назначу тебе встречу в каком-нибудь ресторане. Итак, если ты не против, дам о себе знать немного позже. А пока с наилучшими пожеланиями, аu revoir.
Мэтью».
«Дорогой Людвиг!
Жалею, что с тобой не встретился. Я был очень занят, но без особого, как оказалось, эффекта. Эта миссия, а точнее, христианская миссия для моряков – сейчас ни больше ни меньше, как склад старой одежды. Ты, наверное, удивляешься, что при нашей системе социального обеспечения так много людей, а особенно детей, не имеют хорошей одежды. Но я не об этом хотел писать. Итак, вкратце о проблемах жилья в Нотинг-Хилл. Убеди Грейс или кого-нибудь еще навестить Шарлотту. Насколько мне известно, она продолжает жить одна в доме моего отца. Женщины типа Шарлотты куда безумней, чем кажутся. Мне бесполезно туда ходить. Она решила бы, что я ее жалею, и была бы права. Кроме того, надо как можно быстрее забрать ее из этого дома, чтобы отцу было где жить с Дориной. Такие мелкие детали на самом деле оказываются очень важны. Тут помогут деньги. Они есть и у Мэтью, и у Грейс. Господи, неужели люди не могут тратить их разумно? И почему Шарлотта не может поехать в путешествие? Прости, что беспокою тебя этими скучными делами, слышал, ты перебрался к Мэтью, чему можно только позавидовать. Прости за безалаберность письма. Я становлюсь безалаберным типом. Увидимся.
Гарс».
«Сестренка!
Ради Бога, не разноси вокруг, что я не симпатизирую Р. Парджетеру! Такой глупой идее не место в светском обществе! Ну как может не нравиться господин с яхтой, да еще собирающийся посетить Греческий архипелаг? Так вот теперь, будь добра, ходи по всем домам и всем рассказывай, как глубоко твой брат уважает не понятого Парджетера, попутно внушай, как оный брат умен, как здорово разбирается в корабельных снастях, как хорошо знает классику и все такое прочее. У Ральфа все на мази. Я тебе потом расскажу (пока я еще очень несчастен). Спасибо за сведения о том, что Э. Колиндейл обожаема Р. Одмором. Я это и подозревал. Слава Богу, она влюблена в Парджетера, этого славного парня. Не говори ничего глупого Ральфу, если увидишь. А может, я сам выберусь тайком. Спасибо за чек, но когда я сказал «деньги» – я имел в виду ДЕНЬГИ. Пошли пятьдесят фунтов, пожалуйста. Ну и везет этому Монкли, как покойнику. Вот что значит связаться с Остином. Передай от меня привет Мэтью. Он и в самом деле меня помнит? Мэтью, конечно, старый прохвост в некотором смысле, но он куда значительней всего нашего прогнившего круга. Хранишь ли ты свое целомудрие? Я подразумеваю, духовное?
Твой духовник и крестный Тисборн.
P.S. По поводу дружек предупреждаю: Генриетта Сейс – ВЕДЬМА!»
«Дорогая мама!
Прочитал твое письмо с глубокой болью и волнением. Я тоже скучаю и очень хотел бы вновь обнять тебя и отца. Не буду писать слишком подробно. Как и раньше, я повторяю: не соглашусь ни по каким соображениям, ни религиозным, ни моральным, утверждать, что я пацифист, потому что им не являюсь. И не являюсь противником войн как таковых, а только этой конкретной войны. Вернувшись, я потеряю место в Оксфорде, перечеркну свое будущее в США, и, что хуже всего, у меня отнимут паспорт. Если я совершенно сознательно и искренне считаю, что в мою жизненную задачу не входит сделать из себя мученика протеста, в таком случае чувство ответственности и здравый смысл подсказывают мне, чтобы я оставался здесь. Обдумай все еще раз, мама, рассмотри все стороны этого вопроса. И поверь, что так же поступил бы я и в том случае, если бы не был обручен с англичанкой.
Не могу, да и не хочу откладывать свадьбу. Свадебное платье заказано, наряды для дружек уже шьются. (У нас будет одна дружка взрослая, вторая – маленькая девочка.) Все устроено. У нас уже есть дом в Оксфорде, а в конце недели собираемся купить мебель. Без малейшего легкомыслия, без всяких сомнений… свадьба состоится в августе. Прошу вас, приезжайте на свадьбу и обязательно вдвоем. Расходы оплатит Грейс. Ваше присутствие сделает полным наше счастье, без вас же оно будет иметь грустноватый оттенок. Очень вас прошу, и простите своему сыну, который иначе не может поступить! Целую тебя и отца.
Людвиг».
* * *
– Остин пришел, – сообщила Мэвис. – Хочешь его видеть?
Дорина поспешно отложила книжку. Залилась румянцем, глубоко вздохнула, коснулась рукой шеи. Потом быстро встала и закрыла окно, как будто это было важно. Солнце отразилось в белизне рамы, заиграло на коричневой стене, на акварельках Дорины и ее отца.
– Да. Я его ждала.
– Он здесь. Я буду рядом.
Вошел Остин. Мэвис затворила за собой дверь.
Он смотрел на Дорину, а Дорина уставилась в пол. Потом села и, не глядя, жестом пригласила его сесть.
Было видно, что Остин постарался одеться как можно лучше: светло-серый твидовый костюм, с которого почти начисто были удалены пятна от вина. Он приобрел и новые очки взамен сломанных. Белая поплиновая сорочка и зеленый галстук от Беллини. Светлые волосы хоть и спутаны слегка, но старательно вымыты. Эти волосы и ярко-голубые глаза делали его похожим на юношу. Но сейчас Дорина видела только не очень хорошо вычищенные ботинки.
– Добрый день, – сказал он.
Дорина беззвучно пошевелила губами.
Остин сел рядом с ней, протянул руку и осторожно прикоснулся к колену. Дорина вскинула голову, потерла глаза.
– Здравствуй, Остин!
– Здравствуй, любимая!
– Не сердись…
– За что, глупенькая? Ты читала книжку? Какую?
– «Властелин колец».
– Интересная?
– Да.
– Дори…
– Любимый…
– Плохая из нас пара. Не плачь. Я не стою твоих драгоценных слез.
– Прости, сейчас пройдет.
– Что я вижу, как тут чисто. Ни пылинки. А я… там, где я живу… полно пыли, грязи, во всех углах. Мерзость.
– У нас миссис Карберри убирает. Она очень аккуратная.
– Хотелось бы, чтобы и у нас была такая миссис Карберри. Знаешь… ах, Дори, я так по тебе скучаю.
– Мы будем снова вместе. Чувствую, что приближается решающая минута. Не могу объяснить. Нам надо найти место, где мы могли бы жить вместе. Смотрю сейчас на тебя и не понимаю, в чем была ошибка, как будто забыла…
– Знаю. Я тоже забыл. Можно к тебе притронуться? – Он взял ее за руку. – Дори… ты глупенькая… правда?
– Да.
Остин смотрел на нее, изумленно приподняв брови. На ней было светло-желтое платье в розовые цветочки. Светло-каштановые волосы мягко опадали на плечи, поблескивая оттенком золота, – волосы маленькой девочки. Лицо исхудавшее, мелово-белое, гладкое и вместе с тем уже немолодое. Как могло это лицо, лишенное возраста, вдруг стать таким изможденным? Вспотевшей ладонью она сжимала его руку.
– Так вот, – снова заговорил он. – Ты знаешь, какой у меня несчастный характер, знаешь меня и бог знает зачем вышла за меня замуж, это был плохой день для тебя, день, когда мы познакомились, но на самом деле мы супруги в гораздо большем смысле, чем о нас думают, правда?
– Да, Остин.
– Не понимаю, как все это запуталось, и каждый вмешивается, почему бы нас не оставить в покое… Не отталкивай меня.
– Я тебя не отталкиваю. Прости меня.
– Можно мне тебя обнять?.. Я ведь не такой плохой?.. Это всего лишь Остин, твой горемычный старый муж.
– Мой дорогой муж…
– У тебя новое платье.
– Мэвис подарила. Ей оно стало тесным.
– Красивое.
Платье было длинное, сильно расклешенное. Правый локоть Остина задевал колено Дорины, а левая рука скользила под кружевной манжет. Он почувствовал учащенный пульс и запах свежепроглаженного хлопка и цветов.
– Мы не должны были разлучаться, – сказал он.
– Я виновата.
– Неправда, но не будем спорить. Может, даже хорошо, что так получилось, сама природа заговорила. Тебе надо было отдохнуть от меня.
– Нет, Остин.
– Именно так. Обоим нужно было. Я сам от себя должен был отдохнуть. А сейчас все пошло плохо… потерял работу…
– У тебя нет денег?
– Ну…
– Так продай мои камешки. Они лежат в том маленьком ящичке в ванной, в картонной коробочке. Кольцо с бриллиантиком и брошка. Кольцо дорогое…
– Кольцо?
– Тебе за него должны дать не меньше пятидесяти фунтов. Мне его подарил отец, но… Продашь?.. обещай мне. Сделай мне одолжение. Я не хочу, чтобы ты сидел без денег. Обещаешь?
– Ну что ж… ладно…
– Спасибо тебе, Остин. Ну скажи мне что-нибудь. Мне достаточно слышать твой голос, держать тебя за руку, и мне уже хорошо, словно боль уходит и можно снова видеть мир. Я не умею выразить. Да и нечего мне сказать, кроме того, что я тебя люблю.
– Ну вот, я потерял работу, а потом встретил эту беднягу Шарлотту и подумал, что должен сдать ей комнату, а Митци Рикардо звала к себе, и я подумал, что раз мне все равно надо экономить, ну, сама понимаешь…
– Она… она в тебя влюблена?
– Старуха Митци? Да что ты! Просто она чувствует себя одинокой. Она достойна жалости, и я не могу ей не сочувствовать, бедной старушке.
– Но она, наверное, не старше меня…
– А кажется, что лет на тридцать старше. Подурнела, растолстела, попивает…
– Бедняжка. Ты так добр к ней и к Шарлотте.
– Митци нуждается в компании, а Людвиг как раз переехал…
– Людвиг теперь живет у…
– Да.
– Людвиг перестал меня навещать.
– Перестал? Ну, он сейчас всецело поглощен Грейс и этим мирком Тисборнов, и Оксфордом; он сейчас занят, и это уже не тот Людвиг. Прежние знакомые его уже не интересуют.
– Но тебя интересуют.
– Дори, меня не интересует никто, кроме себя самого и, может быть, тебя, пойми это наконец! И не думай, что я помогаю Митци или Лотти из чистого альтруизма. Может, и нет. Какая мудрая мысль. Кажется, мы оба стали взрослыми.
– Самое время, Остин… Клер все время меня приглашает…
– Но ты ведь не пойдешь, Дори, нет?
– Нет, конечно, нет.
– И не отправишься на яхте с Ричардом Парджетером?
– Нет, что ты, как я могу уехать сейчас, когда…
– Моя единственная, драгоценная, жена моя, моя девочка!
– Ах, Остин, мы как будто снова вместе, да? Вдруг оказывается, что это очень просто. Ты будешь теперь приходить часто, может быть, каждый день?
– Да, да.
– И будет покой, и мы будем говорить о будущем…
– О будущем, хорошо.
– Будем говорить о том, как вскоре вновь будем жить в нашем доме, посреди наших старых вещей, как прежде, и я буду готовить и убирать…
– И все устроим более уютно, я найду работу, где будут платить лучше…
– Любимый, я так хочу, чтобы ты был счастлив, я всегда этого хотела. Ты пережил столько ужасных минут. Все думаю об этом бедном ребенке…
– О ребенке? А…
– Со страхом думаю, это так ужасно. Мне так тебя жаль. И вот теперь этот бедный человек, ее отец.
– Да. Бедный человек.
– Ему уже лучше?
– Все еще без сознания. Мы снова будем жить в нашем доме, правда, Дори, и…
– Мэвис тоже хочет, чтобы я отсюда уехала, потому что, знаешь…
– Между ними что-то серьезное?
– Между Мэвис и…
– Да.
– Думаю, что да. Она об этом не говорит. Она меня не просит уехать… они бы не…
– Ну да, конечно.
– Остин…
– Прости… мне плохо… вокруг меня, во мне… Ад! Знаешь, что это такое? Ад?
– Прошу тебя…
– Наверное, я пойду. Если я останусь, то причиню боль тебе. Видишь, как нам плохо вместе, лучше тебе быть одной, наверное, ты это знала, иначе не ушла бы от меня…
– Остин, что ты!
– Я пойду. А ты читай дальше эту увлекательную книжку в уютной чистой комнатке. Я возвращаюсь в свой хлев, к грязной, старой Митци Рикардо. Ах, Дори, если бы ты знала, как я себя ненавижу, если бы знала, то, наверное, посочувствовала бы мне.
– Я тебя люблю.
– Если так, значит, ты сошла с ума. Я пойду лучше, а то окончательно уничтожу остатки наших чувств. Не представляю, как ты можешь выдержать меня…
– Остин, ты говорил серьезно, что мы снова будем вместе?
– В нашем собственном хлеву. Но как мы там будем жить, один Бог знает. Сможешь ли меня простить, смогу ли я простить тебя?..
– Не сейчас, но вскоре…
– Не сейчас, но вскоре. Эти слова, как видно, – наш девиз. Освобождают нас от необходимости думать.
– И ты будешь меня часто навещать. Не хочу никуда уходить, ты же знаешь.
– Да, буду тебя навещать. И ты не переедешь к Тисборнам, обещай, Дори, никуда не переедешь.
– Нет, и не бойся, что Мэвис и он…
– Я должен тебя отсюда забрать. Должен найти работу, должен начать что-то делать.
– Да, Остин, да. Тебе лучше уйти.
– Хорошо. Но нам сегодня… не так плохо, скажи?
– Да, любимый, не так плохо.
* * *
Норман Монкли смотрел на свою жену. У него конвульсивно подрагивали губы и нижняя челюсть. Он как будто старался что-то сказать, а может, улыбнуться. Он держал жену за руку. Миссис Монкли всхлипывала.
– Не надо плакать, ему лучше, – утешала медсестра.
– В самом деле? – вместе спросили Остин и Мэтью, стоявшие тут же у окна.
– Конечно, – заверила медсестра.
Норман был в сознании и как будто узнавал жену. Но речь к нему еще не вернулась.
– Вы так добры, так добры, – обратилась миссис Монкли к Остину и Мэтью. – Норман выздоровеет и будет вам очень благодарен.
– Ну, нам пора идти, – сказал Мэтью. – Сегодня днем еще заглянет мисс Аргайл, а я приду завтра.
– Благодарю вас, что принесли цветы и роман бедного Нормана.
– Нам это не составляло труда.
– Пусть Бог вас благословит.
– Аминь, – сказал Остин.
Они вышли из палаты. Их проводил изумленный взгляд Нормана.
Они вышли на солнцепек, и Остин спросил:
– Что сказал хирург?
– Полное выздоровление невозможно.
Остин промолчал.
– Собственно, зачем ты его ударил?
– Мне не понравился его роман. Свинство, скажу тебе, свинство. Ну естественно, я не собирался его убивать. Так, ударил слегка.
– Ты, кажется, вчера виделся с Дориной? – чуть помедлив, спросил Мэтью.
– Да.
– Может, прежде следовало подумать?
– О чем ты, не понимаю…
– Ты сам знаешь.
– Это просто дерзость! Она моя жена. И это наше дело, оно никого не касается.
– Ошибаешься, – возразил было Мэтью и тут же добавил: – Извини. Я знаю, что мое поведение тебя раздражает.
– Вот именно. Вспоминай об этом всякий раз, когда тебе начинает казаться, что ты выше других.
– Я не чувствую себя выше.
– Не прикидывайся.
– Ну хорошо, пусть так. Но это происходит помимо моей воли. Обыкновенная химическая реакция. Как у тебя.
– Точно. Именно как у меня, но я чувствую себя совершенным нулем. Наверное, ты прав. Смотри, твоя девушка тебя ждет.
– Не хочешь с ней поговорить? Мы можем тебя подвезти. Поедем куда-нибудь, выпьем.
– Спасибо. Я поеду автобусом.
– Остин, не прячься от людей, от этого тебе будет только хуже. Ты идешь вечером к Одморам?
– Не смеши. О, чуть не забыл!
– О чем?
– Поблагодарить тебя за помощь.
– Пустяки. Пока.
– До встречи.
Когда Мэтью подошел, Мэвис спросила:
– Как Норман?
– В сознании, но речь еще не вернулась. Хирург говорит, что вряд ли поправится полностью.
– И память тоже не вернется?
– Наверное.
Они сели в машину.
– Бедняга Норман. Бедняга Остин. Он не захотел со мной встретиться?
– Нет. Значит, Дорина ничего не рассказала о вчерашнем?
– Нет.
– И не видно, что собирается выехать?
– Не видно. Но у меня есть надежда, что она все же переедет к Тисборнам. Мы должны быть более настойчивыми. Ей от этого только польза будет. Не только нам, но и ей.
– Я с тобой согласен. Меня утомила жизнь в автомобиле. Мэвис, любимая!
– А Остин ничего о вчерашнем не говорил?
– Нет. Такие вопросы его выводят из равновесия.
– Самое смешное, что Остин в самом деле тебя любит. Это единственная большая любовь его жизни.
– Нонсенс, моя дорогая. Куда сейчас поедем?
– Поедем на Онзлоу-сквер, посидим на стоянке, под тем прелестным счетчиком времени.
* * *
– Неужели это Мэвис Аргайл? Сколько уж лет ее не видели в обществе!
– Поседела, но взгляд все такой же одухотворенный.
– А правду говорят, что она и Мэтью…
– Тс-с. Здравствуй, Мэтью. Говорят, ты собираешься передать свой фарфор Фицвильяму? Ашмоуланы в негодовании.
– Альма-матер, ты же знаешь.
– Себастьян получил должность в Английском банке.
– Смотри, у Грейс Тисборн в волосах живые орхидеи.
– Денег больше, чем вкуса.
– Приветствую, Оливер, как там старинные фолиантики? Торговлишка движется?
– А вон та орясина, это, случайно, не Ральф Одмор?
– Магазинчик Молли Арбатнот приносит в неделю сто фунтов убытка.
– У Одморов сегодня все, кому не лень.
– Кажется, даже Остин Гибсон Грей явится.
– Его еще не хватало.
– Привет, Карен, ты так и не ответила на мое письмо.
– Себастьян, дорогой, я ужасно занята.
– Грейс и Людвиг приобрели недвижимость в Котсуолде.
– О, мистер Инстон, как мило, что вы пришли!
– Ричард, ты знаком с мистером Инстоном?
– А правду говорят, что Мэтью и…
– Ш-ш. Приветствую, Мэвис, обворожительное платье. Говорят, ты продаешь Вальморан?
– Еще не решила.
– О, привет, Грейс. Жаль, Патрик не смог прийти.
– Привет, Ральф. Да, у Патрика сейчас только девушки на уме.
– Девушки? Какие девушки?
– Эстер, а Остин придет?
– Надеюсь. Это великая удача – увидеть у себя в гостях Остина.
– А я слышала, что Генриетта Сейс отравила газом кота Молли, это правда?
– В научных целях.
– Ну да, она же вся в науке.
– Одаренная семья!
– Людвиг говорит, что никогда раньше не видел Карен.
– Грейс не торопилась их познакомить.
– Обрати внимание, доктор Селдон спорит с Оливером о гормонах.
– Как ни гляну, Патрик все время около той девушки.
– У молодых сейчас все так рано начинается.
– У Джеффри такой унылый вид.
– Все время думает о магазинчике.
– Карен забросила своих свиней.
– А правда, что Карен и Ричард…
– Тс-с. Привет, Ричард, все вокруг только и мечтают прокатиться на твоей яхте.
– Вот я и думаю, не установить ли цену на билеты.
– Людвиг и Грейс купили монастырь с фонтаном посреди площади.
– Генриетта годами шантажирует брата.
– Нет ли среди гостей Остина? Мне хотелось бы увидеть, какой он.
– Еще вина?
– Благодарю.
– Все, что на Энн, куплено ею у Молли.
– По слухам, магазинчик приносит пятьсот фунтов убытка в неделю.
– Оливер всучил Людвигу свой кошмарный автомобиль.
– Так когда же «Анапурна Атом» снимается с якоря?
– «Анапурна Атом»?
– Яхта Ричарда Парджетера.
– Ричард собирается продавать билеты.
– Вот будет сюрприз для Тисборнов!
– Джордж не захочет потратить ни пенни.
– Он такой скупердяй.
– Однажды на Рождество принес такое ужасное шампанское…
– Энн очень мужественно поступила, надев эти кошмарные вещи.
– Энн – просто ангел доброты.
– Единственный среди нас.
– Мэтью и Оливер, кажется, беседуют о лорде Китченере.
– Мэвис, я поеду и привезу Дорину.
– А вон там, кажется, Шарлотта Ледгард.
– Как всегда, одиноко сидит в углу.
– Зачем вообще приходить, если не нравится?
– Дорина будет жить у Тисборнов.
– Генриетта употребляет ЛСД.
– Слышала, Людвиг и Грейс купили дом в Ирландии.
– Прошу, пусть кто-нибудь подойдет, поговорит с пастором Инстоном.
– Эстер так беспокоится о Ральфе.
– Энн, как тебе идет белый цвет, прелестный!
– Поверь моему слову, Ричард предложит Тисборнам заплатить за круиз кругленькую сумму.
– Себастьян теперь служит в Английском банке.
– Не удивлюсь, если дойдет до девальвации.
– Прошел слух, что у Пенни нервное расстройство.
– Наговоры, выглядит она прекрасно.
– Да, но нервы у нее не в порядке.
– Она очень переживает из-за Генриетты.
– Карен, ты еще не знакома с Людвигом?
– Ричард, что я тебе говорила, Карен только что познакомилась с Людвигом.
– Людвиг, проберись к нам, тут кое-кто страшно хочет с тобой познакомиться.
– Наслышан…
– Наслышана…
– Людвиг, я хочу сказать тебе кое-что важное…
– Карен хочет сказать Людвигу кое-что важное.
– Энн, умираю от скуки, пойдем куда-нибудь выпьем.
– Ни в коем случае, Ральф, тебе нет еще и восемнадцати.
– Молли так беспокоится о Карен.
– Чарльз и Джеффри обсуждают кризис.
– Патрик сдал историю на отлично.
– Я слышал, Генриетту арестовали!
– За что? Нет, не говори, дай подумать.
– А Ральфа Одмора исключили из школы.
– Пенни огорчается из-за Оливера.
– Ты посмотри, Карен кокетничает с Людвигом.
– Лотти, ну что ты спряталась?
– Не беспокойся, Клер, я люблю последние ряды в театре.
– Ральф в последнее время ведет себя дерзко.
– Не дает Энн ни минуты покоя.
– Кажется, Дорину наконец посадили под замок.
– Кто-нибудь, дайте Шарлотте выпить чего-нибудь покрепче.
– А вон то не Дорина, там, сзади?
– Что ты, ей не разрешают ходить на вечеринки.
– Оливер пригласил Мэтью осмотреть раритеты.
– Что осмотреть?
– Пинки, дорогой, я, наверное, выпила лишнего, в глазах двоится.
– Привет, Себастьян!
– Привет, Грейс!
– Вокруг столько народу, а мы с тобой будто наедине.
– Наконец-то.
– Никто не слышит, о чем мы говорим.
– Даже мы сами.
– Себастьян, тебе так к лицу это голубое жабо.
– Это Людвиг подарил тебе орхидеи?
– Нет, сама себе купила у Стивенса.
– Разреши, я завтра пришлю тебе цветы.
– Прекрасно, мне уже давно никто не присылал цветов.
– Патрик Тисборн влюбился в какую-то девушку.
– Наверное, в Генриетту Сейс.
– Но ей же всего десять лет!
– А кто вон тот медведь в грязном пиджаке?
– Может, Остин Гибсон Грей?
– Нет, это какой-то субъект из Оксфорда, приехал вместе с Людвигом.
– Кажется, в стельку пьяный.
– Ирландец…
– Стрижет газон у Мэтью.
– Ну что ты несешь!
– Думаешь, Мэтью педик?
– Его имя Макмерфи или что-то в этом духе.
– Он уже готов.
– И Клер тоже.
– И я тоже.
– Карен, я все больше пьянею.
– Глупости, Людвиг, вечеринка только начинается.
– Карен, я в восторге от твоих знаний в области греческих ваз. Откуда у тебя столько сведений?
– Неужели? Дай я тебе еще налью.
– Мэтью уходит.
– Можно будет вздохнуть спокойно.
– О, Эндрю, приветствую, рад, что вам удалось приехать.
– Воспользовался вашим любезным приглашением. Надеюсь, не опоздал?
– Мне очень хочется познакомить вас с моим младшим сыном. Кстати, Эндрю, хотелось бы знать, кто вон тот бравый господин. Не соизволил представиться.
– А, это Макмарахью. Явился непрошеным… попросить его удалиться?
– Нет. Всего хорошего, Мэтью, ждем тебя вскоре на ужин.
– Боже, явился Остин!
– Неужто!
– Смотрится вполне прилично.
– Уже слегка пьян.
– Это Остин Гибсон Грей?
– Да, тот, что…
– Лотти, дорогая, ты разговаривала с Мэтью?
– Нет.
– Наверное, он уже ушел…
– Да.
– Эндрю, мы очень надеемся, что ты уговоришь Ральфа…
– А Людвиг с Карен беседуют о греческих вазах.
– Патрик обручился с Генриеттой Сейс.
– Ричард, подвезешь меня до дому?
– Извини, Энн, но я уже везу Карен.
– Мэтью привел своего слугу, ирландца.
– Ну, это уже слишком!..
– Смотри, Клер совсем пьяна.
– Грохнулась без чувств в коридоре.
– Себастьян, не надо!
– Грейс, нас же никто не видит.
– Остин смотрит.
– Ну и тип!
– Ральф, пошли выпьем.
– О, Энни, отлично придумано!
– А Людвиг и Карен все еще спорят о греческих вазах.
– Ральф и Энн смылись в паб.
– Тс-с, Оливер!
– О, Эндрю!
– Помоги мне убрать Макмарахью.
– А кто это такой?
– Вон тот тип.
– А, понимаю.
– Как раз ругается о чем-то с Остином.
– Злобный парень.
– А сейчас пробирается в сторону Грейс.
– Поглядите только на Грейс и Себастьяна!
– Обнимаются!
– Целуются!
– Остин толкнул ирландца.
– Оливер, держи его за другую руку!
– Дерутся!
– Карен, едем домой!
– Нет, Ричард, я…
– Карен плачет.
– Карен, едем домой!
– А ирландец упал в коридоре.
– Остин обозвал Себастьяна хамом.
– Грейс плачет.
– Я просто в восторге от этой вечеринки!
* * *
– Значит, вас преследует эта сцена? – спросил Людвиг.
– Да, – ответил Мэтью. – Я увидел группу людей на площади и только потом понял, что это демонстранты. Была зима, желтые сумерки, кое-где уже зажглись фонари, сыпал негустой снежок. Они держали плакаты с лозунгами в защиту какого-то писателя, несправедливо осужденного. Их было, кажется, человек восемь, не больше. Это все смотрелось как-то… жалко. Небольшой группкой они торчали на снегу и под снегом с этим своим плакатом, все в темных пальто, ватные, бесформенные, в своих меховых шапках и ботинках. Они казались случайными, одинокими, вытолкнутыми на обочину – вы понимаете, что я хочу сказать? – будто в угол картины. И конечно, прохожие все до единого сразу отводили глаза, убыстряя шаг, потому что знали, что задерживаться опасно. И тут я увидел человека, который, казалось, тоже сейчас прошмыгнет мимо. Но он помедлил, потом подошел к ним и начал пожимать руки. Эти рукопожатия и… не могу найти слов… и эта площадь стали вдруг центром мира. Когда приехала милиция, он все еще стоял рядом с ними. Подъехало четыре машины. Все произошло очень спокойно, без малейшей жестикуляции, без криков. Милиционеры как-то даже устало помогали демонстрантам садиться в машины. Забрали всех, вместе с тем, который к ним присоединился. Вся сцена погрузилась во мглу, все исчезло, кроме снега, продолжавшего сыпать с неба. Темнело, и новые прохожие даже не представляли, что здесь произошло.
– И что дальше?
– Позже я узнал о них побольше. Новости ведь расходятся. Часть посадили в лагерь, часть – в психиатрические больницы.
– И того человека, наверное, тоже?
– Наверное.
– Какая бессмыслица.
– Да, – произнес Мэтью. – Да. То, что раньше было относительным, теперь стало абсолютным. Меня не покидает предчувствие конца какого-то пути. Политики и военные в прежние времена соблюдали правила приличия. В своих действиях держались определенных рамок. Ни одной нации не было позволено уничтожать другую, и государство не могло овладеть личностью настолько, чтобы отнять у нее всякую инициативу, всякую возможность развития. Поэтому тиранические режимы рано или поздно распадались.
– С вашей точки зрения, будущее разрушит эту закономерность?
Мэтью молчал. Был солнечный день. Слуга-ирландец по имени Джерати накрыл столик и подал чай. В своей карьере он сделал шаг вперед, потому что со двора перешел в дом. Теперь сидел на порожке и дремал. Ореховое дерево золотисто просвечивало, охваченное легкой дрожью. В небе, еле слышно гудя, шел на посадку самолет.
– Тогда, – вновь заговорил Мэтью, – имело смысл отдавать жизнь за идею, терпеть многолетние страдания. Эти хождения по мукам не всегда заканчивались гибелью, и, пройдя через них, человек мог сохранить собственную личность, благодаря повсеместной разболтанности у него по крайней мере был шанс, и то, что человек делал, было наделено смыслом и не могло быть уничтожено, и сам человек не мог быть уничтожен. Конечно, и тогда существовала жестокость, а при достижении определенной точки страдания разум отказывается служить. Но система не ставила себе целью быть жестокой. И это было не столько ее достоинством, сколько следствием все той же разболтанности. А теперь…
– Да, – произнес Людвиг, – готовность жить любой ценой стала сильнее готовности умереть. Но я куда охотней отдал бы жизнь, чем разум.
– Именно, – согласился Мэтью. – Ибо кто согласится отказаться пусть и от наполненного страданиями, но все же осмысленного существования? Можно переносить мучения, отодвигая от себя мысль о смерти. Но кто в силах перенести разрушение или искажение собственной личности? И ради чего?
– Ради чего?.. И все же…
– Жить дальше, сожалея о совершении праведного деяния, жить, забывая о праведном деянии, утрачивая представление о самой праведности.
– Некоторые могут отвергать праведное деяние, если совершение такового грозит тяжкой расплатой. Но не преувеличиваете ли вы различие между прошлым и настоящим? Люди переносят тяготы концлагерей. Праведные деяния существуют даже в наше время. Вы сами сказали, что о тех демонстрантах все же стало известно. Возможно, в чьем-то сознании это оставило неизгладимый след.
– Да, это и есть великие деяния нашей эпохи. Это и есть наши подлинные герои. Такая преданность благородным идеалам по силам только отважным. Именно отвага, причем высшей пробы, и есть добродетель нашего века. Может быть, только в ипостаси отваги любовь может достучаться до наших сердец. Мы говорим о любви, потому что мы романтики и намереваемся извлечь, пусть и ценой тяжких усилий, из любви что-то романтическое.
– Да, да. Но, Мэтью, ведь их поступки не совсем бесполезны.
– Может быть, если мы сумеем разобраться в сложнейшем, гигантском переплетении причин и следствий, действительно отыщем в этом пользу, кто знает. Но это уже не имеет значения, это больше похоже на игру, рулетку.
– И все же доблесть остается доблестью.
– Я не знаю… Хочется сказать: «конечно, остается», но что значит «конечно»?
– Может быть, те люди, стоявшие под снегом, и не думали, что их поступок станет причиной чего-то, что-то предотвратит?
– Это и делало их святыми.
– Но если их поступок был благородным, то, может быть, он был действенным, как считалось прежде. Мы же не считаем, что в обычной жизни правота не ведет к благоприятным последствиям, так почему здесь должно быть иначе?
– Возможно, только сейчас мы начинаем понимать смысл добродетели.
– Добродетель всегда сама по себе – награда.
– Только в философском смысле, дорогой мой мальчик. К счастью для человечества, добродетель приносит множество других наград, кроме своего светлого лика.
– Но в высшем смысле мы добры только для того, чтобы быть добрыми.
– Где этот высший смысл? Там, где стояли эти люди? Я и в этом уже не уверен. Каждый хочет, чтобы стало лучше, уверен, что должно быть лучше. Не должно быть ни голода, ни страха. Это очевидно. Но когда выходишь за пределы очевидного, туда, где раньше был Бог…
– Но мы можем обойтись без Бога!.. Без Него лучше, не так ли?
– Так подсказывает чувство?
– А разве оно ошибается?
– Не знаю.
– Я вас не понимаю. Неужели вы считаете, что за пределами нормальной порядочности и долга нет ничего, кроме хаоса? Вы говорили, что некоторые стороны жизни сейчас стали более яркими, превратились в абсолют. Но потом сказали, что, поскольку все напоминает рулетку, следовательно, добродетель есть нечто поверхностное, условное и так далее…
– Существуют абсолюты, по отношению к которым напрасно искать причинность: натыкаешься на некую стену. Но это не моральные абсолюты. Может быть, именно такого рода абсолюты делают моральные невозможными. Когда вокруг туман, все равно, в какую сторону идти.
– Но это же отчаяние!
– Отчаяние – не более чем слово.
– То есть вы хотите сказать, что в результате ужасных деяний современного человека мы получили возможность увидеть то, что ранее было скрыто.
– Увидеть, что никаких категорических императивов не существует.
– Поэтому мы в конце концов и терпим неудачу? Несемся – и лбом об стену?
– Не совсем так. В сущности, что такое неудача? Просто когда доходишь до некоторой точки, твои расчеты неминуемо разваливаются. Как в теореме Гёделя. Неотъемлемая часть существования. Может быть.
– И нет никакой глубины?
– Не в том дело. Конечно, сейчас все видно яснее, потому что старый религиозный туман рассеялся.
– Но вы же хотели стать монахом!
– Это нечто совершенно иное.
– Иного быть не может! – воскликнул Людвиг. – Никогда!
– Именно так всегда утверждают философы, – усмехнулся Мэтью. – Еще чаю?
– Но должен быть какой-то выход.
– Подземная река? Мы знаем, куда она ведет.
– Еще один ваш безумный абсолют.
– Да.
– Вы меня расстроили! – воскликнул Людвиг и засмеялся: – Грейс любит такие пирожные. Она их называет «теннисные мячики».
– Как она поживает?
– Прекрасно поживает. Я рад, что вы не видели нашей ссоры.
На недавней вечеринке Грейс вдруг воспылала бешеной ревностью из-за того, что Людвиг так долго говорил с Карен. Она все высказала. Людвиг со всем согласился. И почувствовал, что его любовь стала еще сильнее, несмотря на боль. Жалеть себя и чувствовать, что любовь становится все сильнее, – это приятно.
– Собираетесь вдвоем в Ирландию?
– Да, мы решили повеселиться вовсю перед тем, как свадебные хлопоты войдут в решающую фазу.
– Хорошо придумано.
– Вы считаете, что я должен держаться того, в чем уверен, и будь что будет?
– Да, и не поддавайся чувству вины.
– Я не хочу попасть в эту западню.
– Ты по своей природе человек, отягощенный виной.
– Я беспокоюсь о родителях.
– Они смирятся, им придется смириться.
– Мне иногда кажется, что в избавлении от чувства вины есть что-то постыдное.
– И это вполне естественно. И еще ты наверняка иногда чувствуешь неодолимое, острое желание – быть наказанным. Но при этом твои самые глубокие, самые важные мысли к этому мимолетному стремлению никакого отношения не имеют.
– Возможно, вы правы.
– Видишь, у нас еще остались слова.
Людвиг усмехнулся.
– Слова – это уже немало.
– Не исключено, что, кроме слов, вообще ничего нет.
– Значит, вы считаете, что…
– Ты не принадлежишь к тем героям, о которых мы только что говорили. И все указывает на то, что тебе нужно продолжать нынешнюю, естественную для тебя линию действия.
– Одной естественности мало.
– Именно так ты думаешь, и именно здесь, в твоем самом слабом пункте, проявляется чувство вины, тревога, что подумают родители, глупая забота о сохранении благородного лица. Ты огорчен. Ты все хотел бы устроить так, чтобы считать себя абсолютно правым и обладать стопроцентной уверенностью. Тебе кажется, что такое возможно.
– А разве нет?
– Нет.
– Я возьму еще пирожное… Значит, по-вашему, добродетель – это иллюзия?
– Понятие добродетели несет в себе вдохновение, оно важно, в каком-то смысле необходимо.
– И вместе с тем иллюзорно?
Мэтью видел, как там, на свежем воздухе, ирландец прикорнул под раскидистым орехом.
– Какой смысл в нашем разговоре? Немногие люди достигают этого пункта. Не хватает слов.
– А герои, о которых вы говорили?
– Сознание правильности своих действий может придать им силы – ненадолго.
Людвиг даже присвистнул.
– Кстати. Ты виделся с Дориной?
– Нет.
– Мне кажется, ты должен пойти.
– «Должен» – странно слышать это слово из ваших уст.
Оба рассмеялись.
– Ты сможешь увидеть ее у Тисборнов. В их доме все будет куда проще и куда менее драматично.
– Да, я знаю. – Людвиг едва не проговорился, что Гарс написал ему о Дорине. Более того, он чуть было не рассказал о человеке, убитом в Нью-Йорке на глазах у Гарса. И он решил о Гарсе сейчас не вспоминать. Он поддался нелепому чувству – что Мэтью его собственность. И открыл ему свое сердце. Как легко это случилось.
* * *
– Я принесла тебе ужин, – сказала Мэвис.
– Я спущусь.
– Ну тогда я заберу поднос. Миссис Карберри уже накрыла на стол.
– Нет, поужинаю тут.
– Все-таки, Дорина, лучше я отнесу вниз, а ты спустишься.
– Нет-нет, Мэвис, я поужинаю тут, пожалуйста, мне так будет лучше, я тебя прошу.
– Надеюсь, ты съешь с удовольствием. Я хочу, чтобы ты взяла немного мяса.
– Не выношу мяса.
– Я начинаю подозревать, что все твои беспокойства из-за недоедания.
Комнату Дорины, кроме пыли, наполняло еще и солнце, пронизывая ее длинными полосами света, отчего сестры едва видели друг друга. Солнце, отражаясь в оконных стеклах, слепило Дорину, и она отодвинулась, тряхнув головой. На ней был легкий белый пикейный халатик, не совсем чистый. Ноги босые.
Мэвис поставила поднос на кровать.
– Потом спустишься?
– Может быть.
– Миссис Карберри и Рональд смотрят телевизор в кухне. Мы могли бы с ними посидеть.
– Рональд меня раздражает.
– Ты же говорила, что ладишь с ним.
– Сейчас уже нет.
– Ну тогда посидим в гостиной.
– Я веду себя глупо, но…
– Посидим в гостиной молча. Я поищу тебе новую книжку.
– Мне не хочется читать. Я и ту книгу еще не дочитала. Она меня нервирует.
– Ну ладно, сойди вниз позднее, поговорим.
– Хорошо.
– Ты помнишь, что завтра в одиннадцать придет Клер?
Дорина вертела в пальцах пуговицу халата.
– Ты вчера намекнула, но я не придала значения, не знала, что уже все решено. Я же сколько раз говорила, что не хочу переезжать к Тисборнам.
– Но ты ведь согласилась.
– Нет, тогда мне просто хотелось прекратить разговор. Мэвис, я не могу ехать, пойми.
– Дитя мое, ты не можешь остаться тут навечно. И совсем не потому, что я хочу от тебя избавиться, ты же знаешь, я тебя люблю и во всем стараюсь помогать и оберегать. Но, позволяя тебе оставаться здесь, я, наоборот, гублю тебя. Ты становишься… это тебе вредит, становишься слишком замкнутой, я для тебя неподходящее общество, потому что мы слишком близки, и ты не видишь других людей.
– Понимаю.
– Надо постараться, сделать усилие, постараться делать то, что делают другие, уладить противоречия, бороться с ними, стать сильной, научиться жить среди людей. Сначала мне казалось, что покой тебе полезен, но получилось как раз наоборот. Ты прячешься от мира. Тебе нужны обыкновенные разговоры, наряды. Ты превращаешься во что-то нереальное, явление из сна.
– Меня заставят беседовать с доктором Селдоном.
– Не заставят, ни к чему тебя не будут принуждать. Просто вовлекут в это пусть глупое, но живое общение. А сейчас именно это тебе и необходимо. Тебе нужны живые, житейские мелочи и сплетни, нужна именно Клер. Как только ты поймешь, что можешь с собой справляться, как только поймешь, что никто не обращает на тебя особого внимания, никто о тебе особо не беспокоится, как только в тебе появится энергия, – тебе сразу станет легче. Ну хоть попробуй, Дорина! Если надоест, сможешь вернуться.
– Тисборны не разрешат мне стать нормальной. Превратят меня в экспонат. Все будут у них собираться, чтобы на меня смотреть.
– В тебе говорит тщеславие. Ты вовсе не такая уж интересная, моя дорогая, разве что для тех, кто тебя любит. Сенсации не хватит и на неделю. Видишь, я уже стараюсь тебя поддержать!
– Я не хочу к ним, – сопротивлялась Дорина. – Это было бы началом чего-то плохого. Я причинила бы горе Остину, это нас разделит.
– Дори, не надо относиться к нему так, будто он фарфоровый и не такой, как все. Он очень сильный. Его не так-то легко сломать. Твердый, как старая подошва. Возьми себя в руки, собери силы и сумеешь справиться с Остином, и все снова будет хорошо. Самое худшее – ничего не делать.
– Ты хочешь, чтобы я уехала отсюда.
– Я хочу того, что для тебя лучше всего.
– Я знаю, но… Ах, Мэвис, мне трудно смириться с мыслью об отъезде отсюда, разве что к Остину.
Сумерки боролись со светом и победили – в комнате стало почти темно.
Через минуту Мэвис сказала:
– Подумай. Я тебя прошу. Сойдешь вниз, и еще поговорим.
– Я останусь здесь, если позволишь. Я чувствую себя очень измученной. Лягу пораньше. Поднос оставлю за дверью.
– Ужин остывает. Ты и в самом деле…
– Да, лягу пораньше, поговорим завтра.
– Завтра я помогу тебе собрать вещи… Побудешь у них немного, этого хватит. Своего рода отпуск. Тебе сразу станет лучше. Нужно что-то сменить в жизни. Вернешься, когда захочешь.
– Да, да, спасибо тебе.
– Ты себя хорошо чувствуешь?
– Да, я себя хорошо чувствую, все хорошо, моя дорогая, спокойной ночи.
* * *
Мэвис спускалась по ступенькам. В доме было жарко и сумрачно. Она включила свет. Как Дорина поступит утром? Если честно, то ей и в самом деле лучше куда-нибудь перебраться. Я засорила ее мысли. И Остин в некотором смысле тоже. Ей нужно общество людей, на которых она не была бы так сосредоточена. В самом деле, ей лучше уехать отсюда. С моей стороны тут нет ни эгоизма, ни желания причинить боль.
Миссис Карберри и Рональд все еще смотрели телевизор. Какой-то немыслимый сериал о супругах, неутомимо подбирающих бродячих собак. Маленьких, больших, лохматых, гладкошерстных, полных грустного достоинства и смешных. Рональд от восторга ерзал на стуле и хохотал так, что падал на пол, а мать втаскивала его обратно и усаживала. Сама миссис Карберри тоже смеялась – потому что фильм такой смешной, потому что Рональд смеется и счастлив, но и смеясь, она все же поплакивала. Мэвис тоже разобрал смех. Какая нелепость – столько собак! Мчатся всей стаей по ступенькам – нет, вы только посмотрите! И тут Мэвис поняла, что тоже плачет. В полумраке у экрана телевизора она плакала вместе с миссис Карберри.
Завтра поможет Дорине собрать вещи и Клер увезет ее. Это правильный поступок. После этого перед ней откроется радостная страна любви и вечного счастья рядом с Мэтью. В глубине кухни, в темноте, оживляемой отблесками экрана, Мэвис плакала от предвкушения счастья. А миссис Карберри плакала от горькой радости, видя веселье сына и понимая, какое будущее его ждет.
* * *
Дорина сидела на кровати. К еде она так и не притронулась. Глаза были сухими. Все ее доводы не смогли убедить Мэвис, открыть ей глаза. Сестра опьянена собственным счастьем. До нее не достучишься.
Стемнело. Поковыряв остывшую яичницу, Дорина снова прикрыла ее тарелкой и выставила поднос за дверь. Потом вновь легла.
Завтра в одиннадцать Мэвис соберет ее вещи и посадит в машину, после чего она торжественно отбудет. У Тисборнов наступит неописуемое веселье. Гости начнут приходить толпами, чтобы на нее полюбоваться. С лучшими намерениями, но убийственным результатом.
Остин обещал прийти. И не пришел. Прислал открыточку с заверением, что вскоре появится. Но к Тисборнам он не придет, это точно. Можно представить, с каким рвением Клер будет стремиться к тому, чтобы воссоединение наступило под ее контролем и чтобы заслугу целиком приписали ей, и какой непоправимый вред это рвение нанесет всем и каждому. Ну почему Мэвис вдруг оставила ее и перестала понимать? И с каким упорством видит теперь только одну сторону медали.
Этим вечером не было призраков, только полная отзвуков тишина, расширяющая темную комнату до размеров концертного зала, пустого, наполненного этой звенящей тишиной. Звон нарастал, оглушительно валился со всех сторон, поглощая ее крик. Неужели она и в самом деле кричала? Лавина звуков накрыла ее с головой.
Дорина села, чувствуя дурноту и головокружение. Завтра она поедет к Клер и никогда уже не вернется к Остину. Их разделит стена кривляющихся обезьяньих рож. Она предаст его, а он в отместку убьет их любовь. Была драгоценная тайная верность, которую она должна была хранить до тех пор, пока не наступит момент, когда они снова смогут быть вместе. Переезд к Тисборнам будет означать, что она может жить без Остина. Говоря о накоплении сил, Мэвис на самом деле подразумевала измену и гибель любви.
«Мэвис соберет мои вещи, – думала Дорина, – и я, как заколдованная, спущусь к автомобилю. Клер схватит меня за руку, будто полицейский, и затащит внутрь».
Дорина сжимала голову ладонями. Снова разыгралась буря звуков в огромном зале. Спасите, молила она, спасите. Impossible de trop plier les genoux![5] Она опустилась на колени возле кровати.
Коленом коснулась чемодана. Вытащила его, потом встала и включила свет. Сняла халат, надела блузку, юбку, туфли. Побросала вещи в чемодан. Собрала волосы, завязала ленточкой. Набросила дождевик. Отыскала сумочку с деньгами. Постояла, прислушиваясь, возле двери, потом тихо сошла по лестнице. Из кухни доносился оглушительный смех. Дорина вышла и неслышно закрыла за собой дверь.
* * *
– Давай уедем в Канаду, – предложила Митци.
– Еще чего, – возразил Остин.
– А что, начнем жизнь заново.
– Не получится. Признаем честно – мы свое отжили.
– Ты ужасный нытик, – заметила Митци. – Налей себе еще виски. У тебя всегда находятся отговорки. Ты же знаешь, что ругаюсь я только потому, что тебя люблю. Хорошо знаешь, разве нет?
– Знаю.
– И прощаешь?
– Да. Знаю, что ты меня любишь. Мы многое можем друг другу простить. Не думай, что мне наплевать на твою доброту и любовь. Я, конечно, плохой человек, но не до такой степени.
– Я тебя очень сильно люблю, мне так хорошо с тобой разговаривать, нам хорошо, правда?
В комнате Митци горела только одна лампа; они оба сидели возле стола, а бутылка стояла между ними. Сумерки душные, дверь распахнута настежь, но воздуха все равно не хватает. Расставленные вокруг стола пухлые кресла напоминают зрителей. На каминной полке неясно виднеются фарфоровые гномики и девичья фигурка – немецкая пастушка. Остину тепло, уютно, он чувствует желание. Рукава закатаны, рубашка расстегнута, он вспотел. Капельки пота стекают по шее, прикрытой отросшими спутанными волосами. Капельки пота стекают по груди. Он потирает грудь и с удовольствием замечает, что на ладони остались следы грязи. Украдкой нюхает пальцы. Ему хорошо, хорошо вот так, слегка под хмельком. Под мышками рубаха потемнела. Так же точно, как платье Митци – голубое, с вырезом, в котором видна темная влажная ложбина между грудями. Он гладит ее руку, она – его. Ее пухлые руки покрыты рыжеватым пушком, под светом лампы золотящимся, как молодая поросль.
– Какие у тебя голубые жилки, жаркие и вроде как упругие, я чувствую, как по ним течет кровь, – сказала она, ведя пальцем по его шее.
– Щекотно…
– Кстати, о Канаде, почему бы нам и в самом деле не выехать и не начать все сначала? Тут у нас с тобой жизнь не удалась.
– И там не удалось бы спрятаться от нужды и безнадежности.
– Можно хотя бы попробовать. Там хорошо платят. Я пошла бы работать машинисткой, ты тоже начал бы искать…
– Сладкие бредни, и ты сама тоже сладкая. Боже, какая жара. – Он наклонился и поцеловал у сгиба локтя мягкую, влажную и чуть грязноватую руку.
– Ах, Остин, если бы ты знал, как я тебя люблю…
Он посмотрел на ее крупную голову, округлое, загорелое лицо, простодушное, здоровое, коротко подстриженные рыжеватые волосы. И глаза – какого же они цвета? Зелено-синие с легким серым оттенком. Большие, полные нежности. Хорошие.
– Я подлец, – произнес Остин, – и поступаю бесчестно. Я тебя предупреждал.
– Не надо так говорить, Остин, лучше расскажи мне о Дорине.
– Нет. Никогда.
– На мой взгляд, никуда бедняжка не годится, разве что на помойку.
– Не груби!
– Извини, но она и в самом деле очень странная, сбежала, какой толк… и какая тебе радость от такой семейной жизни?
– Никакой. У меня и не было настоящей семейной жизни.
– Ты, наверное, ее боишься. Она страшная, как утопленница.
– Нет, она ангел.
– Но какой-то жуткий…
– Именно.
– Мне ее жаль. Самое плохое в жизни – стать ненормальным.
– Верно.
– Ты хотел детей?
– Детей, с ней? Да ты что!
– Налей себе виски, дорогой.
– Нет с ней ни опоры, ни опеки… А я ее и опора, и опека.
– Тебе нужна жена сильная, как конь.
– Будь моим конем, Митци, – рассмеялся Остин. – Разреши тебя оседлать, и помчимся в Виннипег, где будем жить-поживать долго и счастливо.
– Если бы ты только захотел!
Остин вместе с креслом подвинулся еще ближе. Положил голову на крепкое, теплое, ядреное плечо. Через ткань платья он почувствовал губами теплоту кожи и задрожал.
– Ах, Остин…
– Говори дальше, мой першерон.
– Я и в самом деле твой першерон?
– Я свинья, ты свинарка, прекрасная пара.
– Нет, нет, мы сейчас почти как боги.
– Мы так близки сейчас и можем говорить обо всем.
– Прошу, расскажи мне обо всем. Бьюсь об заклад, что с Дориной у тебя в постели ничего путного не выходило.
– Правда. Отсюда отчасти все неприятности.
– У нас все было бы как надо. Ты, наверное, чувствуешь?
– Ты тоже можешь почувствовать, если хочешь.
Он взял ее руку и положил туда, где она могла почувствовать. Снял очки. Оба со вздохом закрыли глаза. Сначала колено, а потом и рука Остина проникла под голубое платье. Он поднял голову и начал елозить губами по щеке Митци.
* * *
Через несколько минут Остин очнулся. За дверью что-то загрохотало. Такой грохот мог означать только одно: кто-то скатился по ступенькам до самой входной двери. Остин вскочил. Он чувствовал себя пьяным и грязным. Накинул пиджак. Вышел на площадку и включил свет.
Внизу, скорчившись, лежала Дорина. Взгляд ее был устремлен вверх, на него. Потом она дернула ногой, встала на колени, поднялась. Будто парализованный, Остин глядел на судорожно двигающиеся ноги, растрепанные волосы, руку, вцепившуюся в сумочку, маленькую ступню, шарящую потерянную туфлю. Потом что-то завертелось, что-то взорвалось, и она исчезла, только хлопнула громко входная дверь.
Остин бросился вниз по ступенькам. Споткнулся обо что-то – сумка, брошенная в темноте. Дверь не сразу подалась, будто ее заклинило, но все же распахнулась. И прямо в лицо – жаркая чернильная ночь. Вдалеке, кажется, еще слышался стук каблуков. И он побежал следом.
Огляделся по сторонам. Кажется, никого. Звук шагов как будто еще звучал, но оранжевый свет фонарей ослеплял его, мешая видеть. Остин задыхался в плотном воздухе, хотел выкрикнуть ее имя, но не получилось, горло словно что-то сдавило, и идти было трудно, будто ноги связаны резиновыми шлангами. Он дошел до перекрестка, все время оглядываясь. Легкие танцующие шаги цокали впереди.
– Дорина! Подожди!
И он снова побежал.
И тут чернота над ним неожиданно еще больше сгустилась. Что-то огромное, ужасное вылетело из тьмы и как будто село ему на голову. Остин закричал в ужасе, стал всматриваться во тьму, но не видел ничего, кроме ночи и фонарей. Тут в воздухе опять что-то закипело, и сверху что-то сильно его ударило. Боль пронзила лоб, а удар был такой, что он покачнулся. Его охватил страх. Кто это мог быть? Мститель? А может, призрак, родившийся в глубине его сознания? Он побежал и остановился, потому что увидел это – ужасную маску, совсем рядом со своим лицом. Овальную, плоскую, крючковатый нос, горящие глаза…
Позади виднелась куча кирпичей. Заслоняясь правой рукой, Остин схватил кирпич и замахнулся. Существо сделало круг и снова начало приближаться, целясь ему в голову. Остин метнул кирпич.
Пронзительный писк ударился в мрачный свод ночи. Какой-то автомобиль затормозил возле кучи кирпичей.
– Что тут случилось? – раздался испуганный голос.
Остина вдруг окружили люди.
– Я обо что-то ударился.
– Это какая-то птица.
– Слава Богу, я думал, ребенок.
– Голубь?
– Да нет же, это сова, огромная.
– О Боже, наша милая красивая совушка!..
– Вы переехали нашу сову!
– Водитель не виноват. Вот этот человек убил нашу сову кирпичом.
– Грудная клетка вдребезги!..
– Ой, какая жалость!
– Но сова была опасна, однажды на девушку напала.
– Такое случается, когда они охраняют гнезда.
– Этот ужасный тип убил нашу сову кирпичом.
– Убийца!
– Такая красивая, даже смотреть жалко…
Мертвая сова лежала на тротуаре под фонарем. Кто-то осторожно взялся за ее крыло, раскрывая веером красивые, блестящие перья.
Остин сел на ступеньки и заплакал.
* * *
Вернувшись с собрания Королевского общества керамики, Мэтью приводил в порядок свою коллекцию. На какое-то время забыл даже о Нормане Монкли, по поводу которого переживал весь день. Он приобрел несколько вместительных горок красного дерева и, убрав из ниш в зале стоявшие там овальные столики, установил вместо них горки. Теперь расставлял на полках самые любимые предметы. Тарелки династий Сун и Тан лежали все вместе на столе в гостиной. Несколько самых любимых вещиц он решил оставить дома, а остальные отдать на некоторое время в музей Фицвильяма. Но выбрать оказалось довольно трудно. Он стоял, держа за носик изящный чайничек из famille noire.[6] Безусловно, образцы фарфора эпохи Мин и Тан превосходны, а Сун в этом смысле еще прекрасней, но по абсолютной легкости ничто не сравнится с фарфором династии Цинь.
Кто-то настойчиво звонил в дверь. Мэтью нахмурился, спрятал чайничек в горку и закрыл дверцу. Кто может добиваться в такое позднее время? Грейс и Людвиг в Ирландии. Кто же это?
Он нарочито неторопливо подошел к двери и открыл как раз в ту секунду, когда снова зазвучал звонок. Выглянул, стараясь разглядеть: кто же там в темноте?
На пороге стояла молодая женщина. В широко открытых глазах застыл испуг. Это была Дорина.
– Входи, детка!
Он не видел Дорину много лет. Помнил ее робкой, худенькой девочкой, школьницей, с короткой светло-каштановой косичкой. И вот снова она перед ним, почти не изменившаяся – с короткой косичкой, в плащике, без чулок, робко смотрит на него, прижимая к груди сумочку. И тихо моросит дождь.
– Дорина, заходи, ты же промокнешь.
Старый дипломат, как старый солдат, всегда сохраняет спокойствие.
– Мэтью!
– Ну да, это я, кто же еще. Входи, скорей. – Он подал ей руку.
Дорина отступила на несколько шагов, будто хотела убежать, оглянулась и вошла, не протянув руки. Внутри оглянулась. Мэтью пошел за ней.
– Мэтью!
– Это я, кто же еще. Грейс позволила мне здесь жить. Садись. Дай-ка сюда плащ, я повешу.
– А где Шарлотта?
– Ты ничего не знаешь? Шарлотта переехала к вам. Остин сдал ей вашу квартиру. Тебе не сказали?
Она уронила плащ на пол. Опустилась в кресло.
– А, теперь припоминаю… Остин говорил… но я забыла… я так волновалась… пришла… к Шарлотте… я думала… не знала, что ты здесь… – И тут она стала плакать, ритмично раскачиваясь.
Мэтью смотрел на нее. Конечно, откуда ей было знать, что он поселился здесь. Наверное, и не подумали сказать. Дорина пробуждала в нем нежную заботливость, сострадание, опасение, удивление. Сейчас она казалась ему повзрослевшей, хотя вместе с тем удивительно похожей на ребенка: волосы растрепаны, короткое зеленое платье все в грязных брызгах.
– У тебя колено разбито?
– Да, упала.
У нее были загорелые ноги. И кровь на грязной коленке.
– Надо смыть грязь. Погоди, я сейчас.
Мэтью пошел на кухню, налил воды в тазик, добавил порошка для дезинфекции. Поискал чистое полотенце. Минуту стоял, вслушиваясь в усыпляющий, еле слышный шорох дождя. Подумал: что же мне с ней делать? И сердце его наполнилось еле уловимым сочувствием. Почему, в самом деле, никто не может помочь этому бедному ребенку? Почему она вынуждена ночью убегать из дома? Вот и упала где-то, ушибла ногу. Он пошел в гостиную, где Дорина все еще плакала. Крупные, непослушные слезы, капая на платье, оставляли на нем темно-зеленые пятнышки.
Как только Мэтью придвинул кресло, она насторожилась.
– Дорина, – сказал он, – будь умницей. Ты же не ребенок.
– Я не…
– Тебе надо думать по-взрослому и то, что обычно, воспринимать как обычное. Сейчас вымою тебе колено.
Он приложил полотенце к засохшей крови. Она вздрогнула, всматриваясь в краснеющую ткань.
– Ну вот и все. Еще протру чистым платком. Перевязывать не будем.
Колено было теплым. Мэтью взглянул на нее. Придвинул кресло ближе. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, нижняя губа дрожала от страха. Сейчас с ней начнется истерика, подумал он, надо срочно что-то сделать.
– Дорина, слушай, – начал Мэтью, – я тебя сейчас обниму, а ты не будешь ни кричать, ни вырываться. Обопрись на меня и ничего не бойся. Ну, начнем.
Он пытался втиснуться в угол кресла, в котором она сидела. Не получилось, собственная толщина мешала.
– Ну-ка, привстань, – сказал он, поднимая ее. Притянул к себе, сел на ее место, усадил Дорину на колени, и когда она со слезами прижалась к нему, почувствовал, как напряженное тело расслабляется и горячий лоб касается его шеи. Она вся дрожала. Мэтью притянул ее сильно, но не грубо, ожидая, когда она успокоится. Дорина, глубоко вздохнув, успокоилась.
Казалось, она спит. Лежала неподвижно, дыша спокойно, головой опершись о него, ладонь в его ладони. Мэтью сквозь путаницу каштановых волос всматривался в кремово-белые воздушные эллипсы, на которых цветы выступали из прозрачной молочно-белой глубины. Он держал Дорину, как колдовской талисман, или священную реликвию, или чашу Грааля. Им владело удивительное чувство триумфа и всемогущества, будто на этот раз невинная любовь навязала ему свою безошибочную, лучистую волю.
* * *
Дорина пошевелилась, вздохнула и попробовала подняться. Она все еще была безвольна, расслаблена и сильно разгорячена. Мэтью, нисколько не смущенный физическим влечением, которое вдруг к ней ощутил, опустил руки и позволил Дорине сползти с кресла. Поднялся и снова увидел комнату, неожиданно живую, полную подробностей, будто после пробуждения от транса или сна. Он посмотрел на Дорину. Она усмехнулась; усмешка вышла странной – человечной, горькой, извиняющейся, комической. Настоящее чудо.
– Прекрасно! – похвалил он.
– Спасибо тебе.
– Слушай, Дорина, ты что-нибудь ела? Плохой из меня хозяин. Сейчас принесу чего-нибудь съесть и выпить.
– Нет-нет. Разве что чаю. Хотя я голодная. И может быть, немного коньяку… с содовой… хорошо бы…
Мэтью побежал в кухню. Он был весел и доволен собой, как мальчишка. Прибежал назад, неся хлеб, масло, сыр, помидоры и пирожок с вишней.
– Может, немножко молока?
– Нет, спасибо, не люблю молока.
Дорина ела сыр, запивая коньяком. Он и себе налил и смотрел на Дорину ошеломленно.
– Правильно, детка. Ешь и пей. Потом поговорим. Я позвоню Мэвис и отвезу тебя на такси домой.
– Нет, ни в коем случае, – возразила она. – Я туда не могу вернуться. – Она говорила спокойно, но губы снова начали дрожать, и она отодвинула тарелку.
«Я должен сохранять спокойствие, – подумал Мэтью, – все должно выглядеть как обычно и так, будто не имеет большого значения». Он же не знает, зачем и как Дорина убежала из Вальморана.
– Мэвис будет ужасно волноваться. А может, догадается, что ты пошла к Шарлотте?
– Мэвис не знает, что я ушла.
– Она, наверное, расстроится. Может, позвоним и скажем, что ты сейчас приедешь?
– Мэвис не знает и не узнает до утра. Я ей говорила, что лягу рано. Она не заглянет ко мне в комнату.
– А вдруг заглянула? Увидела, что тебя нет, и теперь места себе не находит.
– Если бы увидела, что меня нет, позвонила бы тебе.
Рассуждает здраво, подумал Мэтью, глядя на вытянутый овал худощавого лица, уже спокойного, хотя и со следами недавних слез.
– Меня довольно долго не было сегодня дома, и когда вернулся, я позвонил Мэвис, но никто не брал трубку.
– Она смотрела телевизор. Так хохотали вместе с миссис Карберри, что не слышали, наверное, звонка.
Точная фиксация обстоятельств, как в детективном романе. Надо действовать спокойно, чтобы ее не пугать.
– Я туда не вернусь.
– Думаешь, сейчас уже поздно? – спросил он. Глянул на часы и удивился. Уже полночь!
– Я туда не вернусь. Мэвис уже обговорила мой переезд к Тисборнам. Она не виновата. Клер должна приехать за мной. Я не хочу к ним переезжать. И я знаю, что Мэвис очень хочет, чтобы я переехала, чтобы ушла из Вальморана. Поэтому она будет сердиться, если я там останусь. Но я не хочу переезжать к Тисборнам. А Мэвис уже обо всем договорилась и…
– Ну хорошо, не расстраивайся. Никто тебя против твоей воли не отправит. Знаешь, я тебя отвезу к Шарлотте.
– Нет-нет. Шарлотта не должна знать, что я была… у тебя…
Она права, подумал он. Шарлотту в это дело лучше не вмешивать. А завтра Дорина наверняка сама попросит, чтобы ее отвезли в Вальморан.
– Может, заночуешь тут? – спросил он. Хотел добавить: оставайся… Но передумал и ограничился вопросом.
Лицо Дорины сморщилось. На миг закрыла глаза, после чего сказала:
– Пойду в отель. Только не знаю, сколько это сейчас стоит и хватит ли мне денег.
– Ерунда, – возразил Мэтью. – Останешься здесь. Почему бы и нет? Сегодня заночуешь у меня.
– Не могу.
– В такое время, да еще под таким ливнем искать гостиницу бессмысленно. Оставайся, а завтра подумаем, что делать. Людвиг уехал. Никто не узнает, понимаешь? Никто не узнает.
– Но я не могу решиться…
– Ну и не надо пока. Ешь, пей и говори со мной. Ничего не бойся.
– Хорошо, я согласна. Прости меня, Мэтью, за мою беспомощность. Сейчас мне уже гораздо лучше.
«Прекрасно, – подумал он. – Если бы молитва могла помочь, то я бы уж точно помолился за нее. Но нельзя упустить единственную возможность разговорить ее».
– Дорина, прости, не отвечай, если не хочешь. Ты и в самом деле думаешь вернуться к Остину? Потому что если нет, то почему бы не сказать определенно: я от него ухожу. Многие были бы на твоей стороне. Ну естественно, себя я не предлагаю в помощники по понятным причинам. Но могу тебя познакомить с людьми, которые в состоянии помочь, с новыми людьми, которых ты еще не знаешь.
– С врачами, священниками?..
– Нет, нет, просто с людьми! Хватит чувствовать себя преследуемой. На свете много места, незачем тебе… как муха в этой зловещей паутине. Но ты не ответила на мой вопрос.
Они сейчас сидели рядом. Мэтью с улыбкой гладил ее по плечу.
Правильно он тогда сделал, что обнял ее. Если бы не это напряжение, было бы очень трудно выдержать. Его желание, с самого начала не вполне определенное, растворилось сейчас в добром чувстве к ней, перешло в сочувствие и настоящую симпатию.
Дорина выпила еще немного коньяка с содовой. Впалые щеки зарумянились. Она смотрела на Мэтью серьезно, хотя и избегала встречаться взглядом. Как удивительно, что Дорина у меня сейчас ночью и никто не знает, что она тут.
– Я не могу бросить Остина. Я его жена. Я его единственное спасение, а он – мое.
– Ты беспокоишься, и не без оснований. Но я считаю, ты должна обдумать и принять во внимание и другие возможности. – «Наверное, Остин посчитал бы меня предателем, – подумал Мэтью. – А я ведь только одного хочу – чтобы это забитое существо почувствовало себя хоть немного свободней. И ничего больше».
– Таких возможностей нет.
– И все же…
– Ты, наверное, много говорил обо мне с Мэвис?
– Да, – чуть поколебавшись, ответил Мэтью.
Дорина помолчала.
– Есть вещи, о которых я не говорила даже с Мэвис.
– Может, мне скажешь?
– Я боюсь Остина. Его боюсь и за него. И почти не вижу в этом разницы.
– Понимаю.
– Мэтью, Остин когда-то мне сказал, что убил Бетти, утопил ее.
Опять, подумал Мэтью.
– Разумеется, лгал, – ответил он как можно безразличнее.
– Да… Я, конечно, знала, что это неправда. Он просто хотел произвести на меня впечатление, а может, запугать. Именно этого ему хотелось.
– Ну и не переживай.
– Стараюсь. Только вот страх не проходит. И что-то мне подсказывает… это не Остин… Ах, Мэтью… я так устала. – Слезы снова заблестели в ее глазах.
Как он ни старался, разговор завязать не удавалось.
– Тебе лучше лечь отдохнуть. Никому не скажем, что ты здесь. Посиди, а я приготовлю постель.
Он пошел наверх, зажигая по дороге свет. В комнате Людвига была постлана свежая постель. Он снял покрывало, положил самую лучшую свою шелковую пижаму, задернул шторы и заторопился вниз.
Дорина спала как убитая.
Мэтью смотрел, как она лежит, свернувшись клубочком, голова в ореоле разметавшихся волос, губы полуоткрыты, с одной ноги упала туфля. Вторую Мэтью снял сам. У нее были красивые ступни. Потом, ласково приговаривая, он начал ее поднимать. Дорина что-то пробормотала тихо и схватила его за рукав, когда он поднял ее выше. Голова еще раз прижалась к его плечу. Мэтью поднимался по ступенькам тяжело, медленно, опираясь всем телом о перила. В комнате опустил ее осторожно на кровать и понял, что стоит перед ней на коленях. Поцеловал руку, которая так доверчиво лежала в его руке, и высвободился. Укрыл ее одеялом. Подумал: вот Дорина, жена моего брата. Постоял еще минуту на коленях, обращаясь к тому, чье великое сердце, может быть, еще бьется, наполняя вселенную сознанием добра. Потом встал, погасил свет и сошел вниз.
В гостиной допил коньяк, сидел взволнованный, удивленный, мысли были ясными, и чувствовал он себя довольным, будто обогатил свою коллекцию еще одним необыкновенно красивым экспонатом.
* * *
– Вот вернемся, и я тут же пойду навестить Дорину, – сказал Людвиг.
– Как хочешь, – ответила Грейс.
Они сидели на маленьком, со всех сторон закрытом пляже. Солнце пригревало. На полоску горячего песка лениво набегало море. Был отлив. Песок усеивали мелкие белые ракушки, каждая из которых казалась маленькой игрушкой. За песчаной полоской, сверкая всевозможными оттенками серого, проступали слоистые пласты плоских отшлифованных камешков. Дальше темнела неровная линия голубоватых скал, над скалами ярко зеленели волнистые верхушки холмов, а над холмами уже ничего не возвышалось, кроме неба, пустого, выцветшего, вибрирующего светом. И надо всем этим – необъятная тишина.
Море у берега было золотистым, затем переливчато-пурпурным, дальше простиралось великолепие синевы, до самого того места, где темная линия горизонта отделяла море от неба. Там, на горизонте, возвышался величественный, похожий на крепость маяк Фастнет. Нигде, даже в Америке Людвиг не отрешался так глубоко от повседневных дел этого мира. Ему было хорошо и вместе с тем чуть тревожно. Он впервые оказался с Грейс в полном уединении.
Грейс пускала по воде камешки. Ей удавалось бросить так, что они подскакивали несколько раз. У него вообще не получалось. Брошенные им просто падали в воду и сразу тонули.
Оба были в пляжных костюмах: Грейс в купальнике в цветочки с юбочкой, Людвиг – в черных плавках. Но в воду входил только он. Грейс не решалась, говоря, что вода еще слишком холодная. Она и в самом деле была ледяная.
– Я хочу навестить Шарлотту, – сказал Людвиг, сидя на камне.
– Тебе Мэтью подсказал? – Грейс бросила очередной камешек.
– Нет.
– Ты очень много разговариваешь с Мэтью, правда?
– Да, но не о Шарлотте.
– Ну хорошо, хорошо.
– Но ты на меня сердишься?
– Нет. – Грейс подошла к нему. Ее длинные стройные ножки были запачканы песком. Она прижалась к нему и лизнула в плечо. – О, соленое. Как вкусно!
– Нет, Грейс, ты сердишься, но не надо. – Людвига неприятно удивило открытие, что он до сих пор не отваживался сказать Грейс о желании встретиться с Дориной и Шарлоттой. На что будет похож его брак, если уже сейчас он боится заявить невесте о своих планах?
– Я не сержусь. Просто считаю, что из этого ничего хорошего не выйдет, одни только хлопоты. Ты такой сообразительный, а как до дела доходит, у тебя сразу соображалка отказывает. Если пойдешь к Лотти, она подумает, что ты делаешь ей одолжение, и будет права.
Людвиг вспомнил: то же самое сказал Гарс после своего визита к Шарлотте. Именно поэтому сам Людвиг не торопился к ней идти. И не только: были и разные другие мысли.
– И все же я считаю, что людей, которые оказались в трудном положении, надо навещать, что бы они при этом ни думали.
– Я знаю свою тетю, она будет считать, что ее унизили. Я позднее сама с ней поговорю о делах и все устрою. И можешь мне не верить, но она все поймет и согласится. Эти пожилые дамы так капризны, ты и представить не можешь.
– Может быть.
– Когда ты говоришь, что пойдешь к ней, то думаешь не о ней, а о себе. Тебе хочется испытать приятное чувство оттого, что ты как бы совершил небольшой подвиг. После этого уже можно забыть о страждущей, отдохнуть. Разве не так?
– Наверное, так, лягушонок. Ты такая умная!
– Да, я знаю толк в житейских делах. А что касается Дорины, то здесь ты ничего сделать не сможешь. Еще два-три прихода – и Остин начнет ревновать. Может, уже ревнует. Чем больше ты будешь дружить с Дориной, тем для нее будет хуже. Ты же сам видишь…
– Да. Но если бы все так считали, Дорина осталась бы в полном одиночестве.
– Выйдя за Остина, она выбрала свою судьбу.
– Нет, я все же, наверное, к ней пойду.
– Людвиг, это кончится плачевно. Ты же не считаешь, что я ревную, ведь нет?
– Нет, не считаю! В этих визитах нет ничего личного, ты же знаешь. Мне всегда хотелось, чтобы мы стали семейной парой, помогающей другим людям.
– Ужас! Как мои родители?
– Ну не совсем… Прости…
– Мой дорогой! Просто я ненавижу неразбериху, и эти сцены, и слезы, и всю эту чухню, в виде которой эти люди представляют себе духовную жизнь.
– Я не думаю, что Остин питает какие-то иллюзии насчет духовной жизни.
– Остин – непрошибаемый эгоист, неисправимый. Надутый, как жаба. Если бы у меня была вот такая длинная шпилька, я бы его проколола. И от него осталась бы лишь смятая кожица. Ненавижу таких, как он.
– А мне кажется, он в тебя влюблен.
– На вечеринке он вел себя ужасно. Но я, увы, еще хуже. Людвиг, ты меня простил, скажи честно?
– Ну конечно!
Грейс сильнее оперлась на него, и он свалился с камня. Они упали вместе на горячий песок. Лежали, обнявшись. Их тела теперь были знакомы одно с другим. Они лежали обнявшись каждую ночь в маленькой гостинице, глядя на отблески маяка в черном небе, отблески, говорящие о вечности и о верности.
Конечно, Людвиг простил Грейс. Конечно, он понял. Но боль осталась странным образом сильной и цельной – Грейс, которую обнимает Себастьян. Внутренняя рана пульсировала и превращалась в нечто вроде кровоточащего стигмата. Но он не отягощал этой болью Грейс, переносил молча, как ту тяготу, которой навьючивает любовь.
– Я не думаю, что Остин себя считает святым, но все же он придает такое значение собственной особе, что можно подумать и так. Если бы существовал злой бог-эгоист, то его можно было бы представить в облике Остина.
Людвиг рассмеялся. Ему хотелось заняться с ней любовью на берегу моря. Но хотя пляж всегда был пуст, Грейс никогда не соглашалась. Как чудесно, подумал он, было бы овладеть ею прямо тут, на песке…
– Грейс…
– Нет, Людвиг, прошу тебя. Кто-то может прийти.
– Ну тогда едем в гостиницу. Быстро.
– Сейчас. Ты теперь понимаешь, в какую историю тебя втянули? Тебя принудили сыграть роль в бездарной постановке под названием «Остин и Дорина». Им эта скукотища доставляет удовольствие, ты понимаешь?
– Но не Дорине.
– Нет, именно ей. Даже если она этого не понимает. Она относится к типу женщин, любящих склоки, выяснения, признания и тому подобное. Затаскивают тебя в западню и всему, что ты сделаешь или скажешь, приписывают самые разные значения, по собственному вкусу, приправляют собственным ядом. Брр!
– Ты слишком от этого переживаешь. Идем же!
– Ты не будешь к ним ходить, обещаешь?
– Да. Пошли уже, пошли.
Попутный автомобиль подвез их в гостиницу, розовые стены которой отражались в спокойной глади воды.
Утомленный Людвиг лежал в постели рядом со своей прелестной невестой. Темнело. Море обрело почти равномерный, излучающий тепло оттенок, над ним темно-синее небо, бескрайнее, бездонное, и силуэт маяка. Еще минута – и они встанут, примут душ, наденут чистую, прохладную одежду, спустятся в бар, сядут и, держась за руки, будут пить виски.
– Лягушонок!
– Что?
– Я в раю.
– Я тоже.
– Лягушонок!
– Что?
– Купим домик в Ирландии… купим?
– Нет, Людвиг. Мне кажется, я не смогла бы жить в Ирландии. Тут все время как-то неспокойно.
– Неспокойно… – Людвигу эта мысль показалась неожиданной.
– Ирландия похожа на Остина. Приятно смотреть, можно посочувствовать, но все равно… ужасно.
– Опять этот несчастный Остин!
– Кроме того, здесь все увлечены историей. А я не выношу истории. Прости.
– Да. Здесь любят историю.
– Девяносто восьмой год и тому подобное. Ты мне расскажешь, что случилось в том году?
– Да, слушай…
– Не теперь.
Не теперь. Ночью, когда Грейс уснула в его объятиях, он продолжал наблюдать за таинственными сигналами маяка. Только иногда, но не теперь, когда он лежал, прижимая к себе это нагое спящее тело, приходила к нему мимолетная мысль, что где-то там, за маяком, за волнами, за горизонтом по-прежнему существует бескрайняя, грозная, неутомимо кипящая жизнью Америка.
* * *
– Остин не приходил?
– Нет. Только вчера утром.
– Думаешь, он тебе поверил?
– По сути, я растерялась, и только одно сказала: «К ней нельзя, она уже спит». И после этого начала молиться.
Мэтью разговаривал с Мэвис по телефону.
– Тебе не кажется, что он ждал именно такого ответа?
– Мне показалось, он боится посмотреть ей в глаза.
– Разумеется, после того, что она увидела.
– И еще, по-моему, он вздохнул с облегчением. И он уже написал и принес это длинное письмо.
– Которое ты распечатала над паром?
– Да. Ты по-прежнему считаешь, что ей нельзя показать?
– Не сейчас.
– Еще одно пришло сегодня утром, и я тоже распечатала.
– Вижу, мы взялись за дело решительно.
– Сегодняшнее почти такое, как вчерашнее, – путаные самообвинения и болтовня о прощении.
– Такие, как Остин, считают, что письмами можно все изменить.
– Да, он верит в колдовство.
– Написал что-нибудь о своих планах?
– Собирается навестить Нормана Монкли. Помогу, пишет, бедному Норману вернуть память. Так и написано.
– О Господи!
– Боюсь, если он не получит ответа на письмо, придет опять.
– Обождем еще день.
– Со мной она по-прежнему не хочет видеться?
– Не хочет. Но тут дело в другом… Ее как будто кто-то заколдовал. Я не могу это объяснить. Мы с ней очень много разговариваем.
– Вот как.
– Мэвис, я тебе честно скажу, у меня ей лучше. И в каком-то смысле это единственная возможность. Я к этому не стремился, но если так случилось, пусть все идет как идет. Ты должна понять.
– Да, я понимаю.
– Она не именно с тобой не хочет видеться. Она ни с кем сейчас не хочет видеться.
– Кроме тебя.
– Кроме меня.
– А как Шарлотта?
– Ее, кажется, нет дома. Я ей звонил несколько раз. Конечно, Шарлотта может пригодиться. Я не смогу долго держать Дорину у себя.
– Да. Это небезопасно.
– Совершенно верно.
– И если она не захочет вернуться в Вальморан, то сможет поехать к Лотти.
– Да. Я попробую дозвониться к Шарлотте.
– Но не рассказывай ей слишком подробно.
– Нет. Я вообще думаю, что Дорина вернется к тебе, может, уже завтра.
– Твои слова да Богу в уши. Мэтью, я очень хочу с тобой увидеться.
– И я хочу, дорогая. Но как раз сейчас нет времени. Не то чтобы я должен ее все время охранять, ей просто нужно знать, что я рядом.
– Как Господь Бог.
– Не смейся.
– Ну что ты.
– Мне кажется, она впервые за долгое время обрела покой. Страх выходит из нее вместе с потом. Извини за неуклюжую метафору. Со мной она чувствует себя в безопасности. Но это не моя заслуга.
– Биологический магнетизм. Понимаю. Наблюдала, как ты применяешь его на вечеринках. Прости, любимый, шучу. Я и в самом деле верю, что только ты можешь ей помочь, никто другой.
– Благодарю тебя, Мэвис. Ну, до утра! Держись. А утром составим план действий. Я постараюсь, чтобы сегодня тут было спокойно.
– Мэтью, а если Остин явится и потребует отвести к Дорине? Что мне ему сказать?
– Скажешь, что Дорина уехала в деревню с Шарлоттой.
– И я не знаю, куда именно. А может, с Гарсом? Нет, с ним хуже. Остин взбесится.
– Надо бы поговорить с Гарсом. Его присутствие может понадобиться.
– Он все время переезжает, и я не знаю его телефона.
– Напиши ему. И Шарлотте тоже. Попроси, чтобы сразу позвонили. Напиши кратко. Может понадобиться их помощь.
– Хорошо. Страшно боюсь, что Остин явится. Постарайся уговорить Дорину вернуться ко мне.
– Попробую. И еще попробую дозвониться к Шарлотте. Не бойся. Вскоре увидимся, любимая.
– Дорогой.
– Что?
– И меня тоже не забывай. Если ты и в самом деле Бог.
– Я тебя люблю. И этого достаточно.
– Знаю. Пусть Господь тебя благословит. Позвоню вечером. Заботься об этом несчастном ребенке.
– До свидания, любимая.
Мэтью положил трубку и подошел к окну. По окруженной стеной зеленой лужайке прогуливалась Дорина. На ней было короткое голубое платьице в полоску, которое вместе с другими вещами, тщательно уложенными Мэвис, привезла в такси миссис Карберри. Ровно подстриженные светлые волосы опадали свободно на плечи. Она прохаживалась туда и сюда, высматривая что-то в траве. Будто пленница, подумал почему-то Мэтью. Она всегда была пленницей. Наверное, так же ходила и по Вальморану, и по квартире, когда Остин уходил на службу. Была пленницей Мэвис, потом Остина, снова Мэвис, а теперь стала моей.
Он спустился и вышел в сад, который был достаточно обширен, и поэтому ни стены, ни высокий орех не могли в достаточной мере затенить его. Тень от дерева достигала дома только к вечеру. Дорина шла к нему, улыбаясь еле заметной улыбкой. Ее спокойствие было каким-то неестественным.
– Ты говорил с Мэвис?
– Да. Откуда ты знаешь?
– Просто знаю. Остин не приходил?
– Нет.
– Хорошо. Ты и Мэвис, наверное, чувствуете себя так, будто держите в ладони гранату.
– Что за сравнение? У меня нет такого чувства, уверяю тебя.
– Не волнуйся, Мэтью. Я знаю, что надолго не могу здесь остаться.
– Оставайся сколько хочешь, дорогая.
– Сядем на траву. Она не мокрая. Кто ее подстригает? Ты?
– Нет. Один ирландец, его зовут Джерати, он из графства Керри. Я дал ему отпуск на неделю.
– Из-за меня. Мы отрезаны от мира, правда? Может, мы уже даже не на земле, а плывем высоко в небе.
– Тебе не нравится?
– Просто я знаю, что это долго не продлится. Но сейчас мы оказались вне времени. Дай мне руку. Как тут тихо. Какой сегодня день?
– Пятница.
– Мэтью!
– Что, детка?
– Я тебе рассказала все, что знаю, что помню и намного, намного больше.
– Ты об этом не жалеешь?
– Нет. Я себя чувствую заново рожденной. Я избавилась от страха, от всей этой душевной путаницы, и в меня вошла какая-то неведомая до сих пор внутренняя сила. Понимаешь?
– Наверное, понимаю.
– Она не исчезнет?
– Твои ощущения, возможно, немного изменятся. Но все перемены к лучшему останутся, я уверен.
– Ты был чудесен, когда обнимал меня в тот первый вечер.
– Я чувствовал, что именно так и надо.
– То, что между нами произошло…
– Я должен был так поступить. Полумеры ничего не решили бы. Мне надо было о тебе позаботиться и поговорить откровенно.
– И у тебя получилось. Не чувствую ни вины, ни сожалений, что осталась здесь.
– Мы никогда не сможем сказать об этом Остину.
– Знаю, знаю. Да, да. Я знаю.
Они сидели на траве под орехом. Дорина вздохнула, сжала руку Мэтью и отпустила.
– Я думаю, все уладится, Мэтью, и с Остином тоже все будет хорошо. Я уже меньше его боюсь, там, где был страх, теперь жалость и любовь. А все остальное куда-то ушло.
– Нет полного излечения, Дорина, не надейся на многое. Но если вы с Остином снова будете вместе, меня так это обрадует, как ничто еще не радовало.
– Мне кажется, я завтра вернусь в Вальморан.
– Да, детка… все правильно.
– Я хочу решительно начать. Я хочу увидеть Остина… Ты еще не виделся с Лотти?
– Нет, наверное, она куда-нибудь уехала.
– Ты ей поможешь куда-нибудь переехать, чтобы мы получили наше жилье?
– Да.
– Мне кажется, я сейчас уже могу влиять на события. Раньше была отрезана от мира, как будто за стеклом, только смотрела.
– Дорогая моя…
– Мэтью, я люблю тебя. И ты знаешь.
– И я тебя тоже люблю.
– Мы будем встречаться?
– Это, наверное, невозможно, Дори.
Они замолкли. Мэтью еще раз взял ее за руку. Сидели, как двое детей.
Он заметил на ее щеке слезу.
– Не печалься, детка.
– Нет, я знаю… мы словно жили в пространстве без времени, где ничто не могло развиться… ну, кроме тех перемен, что случились во мне. Так чувствуешь, когда понимаешь, что уже… никогда… никогда не встретишь, не напишешь… и когда столько любви… это как будто умираешь.
– Я понимаю тебя, но иногда в жизни… надо умереть.
– Да, у меня хватит смелости умереть. Только ты не забывай, что я тебя любила.
– Не забуду, Дори. Я тоже страдаю. И ты тоже не забудь.
* * *
«Дорогая Лотти!
Не дозвонилась тебе, поэтому решила написать, чтобы приветствовать тебя от всего сердца. Куда ты пропала? Ты должна непременно прийти к нам на обед. Тебе, конечно, интересно знать, что происходит у нас, как дети. Так вот по порядку: Патрик сдал историю на отлично. Грейс невероятно счастлива с Людвигом. Они сейчас в Ирландии. Джордж получил повышение. Я с головой погрузилась в дела – подготовка к свадьбе. Я тебе не говорила, что сама придумываю наряды на торжество? А портниха их шьет, и для меня тоже. Жизнь интересная, но дел невпроворот. Что у тебя? Мы обязательно должны встретиться. Я тебе позвоню, но только не сейчас, чуть погодя, потому что в ближайшие дни придется бегать к портнихе, за цветами, к фотографу и так без конца. Мы просто не можем дождаться минуты, когда после свадьбы поплывем на яхте вместе с Ричардом. Наконец-то сможем предаться безделью. Для нас с Джорджем это будет как бы второе свадебное путешествие. Я радуюсь как дитя. Такие у нас дела, а что у тебя? Почему ты не даешь о себе знать? Обязательно приходи к нам на ужин. Позвоню, как только выпадет свободная минутка. Всего хорошего, моя дорогая, обнимаю тебя.
Клер.
P.S. Джордж, который как раз вернулся после какой-то веселой вечеринки с Чарльзом и коллегами, просит передать от него лично горячий привет».
«Дорогая Шарлотта!
Пишу это письмо без особого повода. Хотел с Вами встретиться, но было очень много работы в Ист-Энде. Не хватает слов, чтобы описать безобразия, которые здесь творятся. Социальная опека помогает лишь в минимальной степени, и видно, что люди продолжают жить в нищете и отчаянии, и уж совсем беспомощны женщины, у которых несколько детей. Мужчины по крайней мере могут пойти в пивную. Вскоре переберусь в Нотинг-Хилл, где, как предчувствую, ситуация такая же самая. Невозможность получить образование наполняет человека грустью. И тогда только начинаешь ценить собственную удачу. Когда обоснуюсь, мы с Вами обязательно увидимся. Может быть, даже попрошу у Вас помощи. Видитесь ли Вы с Людвигом? Он всегда о Вас отзывается очень тепло. Надеюсь, Вы здоровы. С самыми искренними пожеланиями добра
Гарс».
«Дорогая Шарлотта!
Мы все время пытаемся с тобой связаться. Считаем, что ты нам очень могла бы помочь в том, что касается Дорины. Переживаем за нее. Расскажу подробней при встрече. Ты, наверное, куда-то уезжала? Позвони нам, пожалуйста, как только вернешься. Мы будем тебе очень благодарны. С наилучшими пожеланиями от меня и Мэтью
Мэвис.
P.S. Да, забыла сказать: Остину и Дорине, наверное, вскоре понадобится жилье».
* * *
Шарлотта минуту слушала, как звонит телефон. За телефон заплатили Клер и Джордж. Потом побрела в кухню и выбросила клочки писем в ведро. Досаждал расшатанный зуб. Солнце подогревало несколько полупустых консервных банок, от которых дурно пахло. Над ними гудел рой черных мух. Она вернулась в спальню, окна которой выходили на север. Кровать была не застелена. Нейлоновые занавески потемнели от грязи. Шарлотта легла.
Сегодняшняя почта довершила меру. Клер слишком счастлива и только так, для очистки совести, набросала пару строк. Гарс полон жалости и убежден, что она ему может помочь, только если займется еще более жалкими людьми. Думает, что Шарлотте не чужда социальная опека. Мэвис и Мэтью стали «мы». Он даже не позаботился сам написать. Не позвонил. Если вот этот последний звонок его, то все равно уже поздно. Просто он хочет использовать ее, чтобы устроить что-то для Мэвис. Хочет убрать с дороги все препятствия, для себя и для Мэвис. Патрик сдал историю на отлично. Грейс млеет от счастья в Ирландии. Джордж получил повышение. «…Мы будем тебе благодарны…» Остин и Дорина возвращаются домой. По мнению Мэвис, Шарлотта могла бы помочь. Джордж шлет личный привет. Мэтью все равно. Когда она последний раз сняла трубку, какой-то мужчина, сообразив, что разговаривает с одинокой немолодой женщиной, начал нести всякую непристойную чушь. Может, это он сейчас звонит. А может, Мэтью-Мэвис, считающие, что она может быть полезной. Но уже поздно. Она не сможет быть полезной никому и никогда. Даже Элисон, которой когда-то она была нужна, в конце концов отвергла ее. Значит, она в самом деле ни на что не годна и достойна того, чтобы от нее все отвернулись.
Мэтью безразлично. Мэтью и Мэвис – это уже «мы» для себя, для любви, для нежности, пока смерть не разлучит. Они будут богатыми и счастливыми. Поселятся в роскошном доме, и слуги будут стирать пыль с китайских ваз. Грейс наслаждается своим счастьем в Ирландии. Клер с нетерпением ждет, когда поплывет в Грецию. Гарс полон сочувствия. Как Джордж, который шлет привет от себя лично. Патрик сдал историю на отлично. Патрик постоянно писал Элисон. И ни разу не удосужился написать Шарлотте. Шарлотта может быть полезна. Сможет присмотреть за детьми, когда Людвиг и Грейс отправятся на званый обед. Остин и Дорина возвращаются домой. У Клер такая насыщенная жизнь.
Конечно, она прекрасно осознает, и без письма Гарса, что другие по сравнению с ней живут еще хуже, поэтому себя она должна считать счастливицей. У нее нет на шее кучи детей и пьяницы-мужа. А как бы ей хотелось иметь на шее такой груз, этого Гарс понять не может. Конечно, у нее была легкая жизнь, и при некоторой ловкости можно было жить без трудностей и дальше. Она давно избавилась от больших иллюзий, а с маленькими так сжилась, что едва их замечала. Она не из тех, кто опускается на дно жизни. Для этого у нее слишком здоровый желудок. Умела чувствовать голод и успокаивать его, а когда уставала, ложилась в удобную постель. Просыпаясь – как правило, в плохом настроении, – все-таки находила в себе силы поверить, что чашка чаю все исправит. Умела сосредоточиться на чтении – детектива или хотя бы газеты. Человек может существовать, в определенном смысле даже наслаждаться своим существованием, и в куда более худших условиях. Но бесспорно – она, Шарлотта Ледгард, каким-то образом обманута жизнью и проходит по ней в роли тени. Ничего удивительного, что Элисон ее наказала, а Мэтью относится просто как к вещи. Может быть, когда-то она и радовалась своей полезности, но сейчас ей было все равно.
Значит, Остин и Дорина помирились и вскоре вернутся домой. Еще один счастливый финал. Она уберет им квартиру, прежде чем уедет, и купит цветы. Они будут ей благодарны, но видеть ее не захотят. Ей придется искать место, хотя неясно, что она может делать, кроме ухода за пожилыми женщинами. Конечно, можно воспользоваться приглашением Клер – поселиться у нее. У Тисборнов чувство ответственности весьма развито, и она ни на секунду не почувствует себя лишней в их доме. Зато поздно вечером, когда она уже будет спать, они, вернувшись из гостей, будут говорить между собой о бедной старой Лотти и вежливо сочувствовать, мысленно посылая ее ко всем чертям. А потом Клер будет поддразнивать Джорджа тем, что Шарлотта в него влюблена. А она будет лежать в постели, прислушиваясь к их голосам. И все будут твердить: какие благородные эти Тисборны, взяли на себя опеку над старой Лотти, у которой и в молодости был тяжелый характер, а с годами и подавно. Живя возле Клер и Джорджа, она будет дожидаться появления на свет маленьких Леферье. После этого станет нянькой, как раньше при Элисон.
При всем при том Шарлотта прекрасно осознавала, что все эти унылые пути могут оказаться непройденными. Потому что нечто неожиданное, пусть и неприятное, но вносящее перемены, может случиться с каждым, даже с ней. Например, болезнь. Одно это уже может изменить ход событий. Но она слишком была уверена в бессмысленности будущего, чтобы сметь надеяться на перемены к лучшему, она вообще не могла допустить мысли, что будущее может быть чем-то иным, кроме как рядом кошмарных продолжений ее нынешних страданий. Моральное осуждение самой себя не повлияло на нее успокоительно, и чувство вины не привело к приливу энергии. Кто находится в таком состоянии, тот скорее всего уже дошел до края.
Все мне ненавистны, думала она, и ненавистны не потому, что они нехорошие, злые или плохо ко мне относятся. Я их ненавижу, просто потому что… ненавижу, потому что им везет и у них есть все, чего нет у меня. И нет на свете существа настолько несчастного, чтобы могло за своим несчастьем укрыться, как за щитом, от моей ненависти. Она лежала в полутьме на неприбранной постели за серыми от грязи занавесками, лежала в неудобной позе, не стараясь даже ее изменить; размышляла о смерти… в желании умереть есть ли какой-то смысл? Нет, какой уж тут смысл. Она находилась уже далеко ото всех принятых среди людей смысловых делений. Убить себя или нет и повлияет ли ее смерть на что-нибудь или на кого-нибудь? – на эти вопросы нельзя отыскать ответ, невозможно даже точно их сформулировать. Уничтожить себя от зависти? Почему бы нет? Ведь все равно. Облегчит ли отчаяние ее добровольный уход или затруднит, сведет ли само собой в могилу – это решит слепой случай. Она всегда была невольницей случайностей, а раз так, то пусть они ее и убьют, когда сочтут нужным. Умирать не будет радостно, но ведь и любила она тоже безрадостно. Ее лебединая песня сложится из бессмысленных слов, нацеленных в сторону сумасшедшего мира, и они ударят в него, в этот хаос, на котором все стоит, из которого все сотворено. А люди, которые, попивая вечером винцо, с усмешкой будут говорить: «Бедная Шарлотта тосковала и поэтому ушла из жизни», – эти люди сами вскоре умрут.
Утро проходило. Еще немного, и придет время что-нибудь перекусить и дальше вести себя так, будто и в самом деле живешь. Она ни в коей мере не отказалась от мысли жить и дальше и даже пошла к доктору Селдону. Он ее утешил – дескать, ничего страшного у нее нет. И выписал успокоительное и снотворное. У него были свои собственные хлопоты. Ну и пусть. Его она тоже ненавидела. Может, встать, открыть еще одну банку говядины или фасоли? Зарядиться, подлить масла, и пусть колесо еще немного покрутится? Устроиться в кухне – тарелка с едой и «Таймс» с рубрикой объявлений, где, возможно, кому-то нужна дама для общества или домработница? А может, не надо? Может, лучше, чем пить молоко, выпить залпом полсотни таблеток снотворного? Когда-то она была очень счастлива, когда был жив отец и еще до рождения Клер, в ином существовании, – тот ребенок превратился в воспоминание, даже призрак его растаял.
Шарлотта слезла с кровати и побрела в гостиную. Счастье Мэвис и Мэтью невыносимо, по крайней мере его она лицезреть не собирается. Подошла к тому месту, где лежали вещи, в свое время казавшиеся ей такими важными, – диплом пловчихи и порванное письмо. Не отослать ли их Мэтью, тем самым разрушив его спокойствие? Она села и начала писать: «Дорогой Мэтью! Когда получишь это письмо, меня уже не будет в живых…» Странно то, что когда глядишь в лицо смерти, видишь перед собой пустоту. Люди, утверждающие, что картина смерти приводит в чувство, лгут. Так говорят люди здоровые, волевые, талантливые. Подлинные ученики смерти знают, что перед ней мы должны полностью отказаться от своего лица. Жизнь в мольбе протягивает руки, но они становятся все более худыми, все более слабыми.
Шарлотта неторопливо смяла листок. Вместе с дипломом и порванным письмом бросила в камин. Виднелись слова Бетти: «встретимся на… Остин… не догадывается». Она чиркнула спичкой, подожгла и долго растирала кочергой, пока бумага не превратилась в кучку пепла. Потом пошла в кухню и налила воды в чашку. Вернулась в спальню. Нашла таблетки.
Удивительно, с какой готовностью человек укладывается в постель, чтобы никогда не проснуться.
* * *
Мэтью и Дорина сидели в гостиной, глядя друг на друга. До полудня было еще далеко. Чемоданчик Дорины стоял упакованный. Мэтью встал и произнес:
– Пойду вызову такси.
– Нет, еще минуту. Пожалуйста.
– Лучше пусть все произойдет побыстрее, незачем откладывать.
– Прошу тебя…
Он набрал номер. Занято.
– Прости меня, – сказала Дорина, – но после этих дней, проведенных вместе с тобой, мне будет очень трудно пережить «уже никогда». Я этого не перенесу.
– Ты должна, – ответил Мэтью. Еще раз набрал номер. – Алло. Я хочу сделать вызов. – Он назвал адрес.
– Я не буду плакать, – сказала она. – Не буду, обещаю. – Она говорила медленно и отчетливо, не глядя на него. – Ты единственный, кому я поверила, ты меня понимаешь так, будто сам меня сотворил, и именно ты тот единственный, кого мне уже никогда нельзя будет увидеть…
– Так вышло, – произнес Мэтью. – К сожалению.
Он встал, подошел к окну.
– Я на тебя не сержусь.
– Я знаю.
– Должен существовать какой-то компромисс, какой-то другой выход.
– Его не существует. Ты это знаешь не хуже меня.
За три дня они пережили целую эпоху. Казалось, что она оживает прямо на глазах. Взяв за руку, он освободил ее от парализующего страха. Она обрела храбрость, как кто-то, вспоминающий собственное имя. Ее любовь к Остину вышла из тьмы на свет. Он видел радость воскрешения. Только сейчас, в эти последние часы, Мэтью почувствовал возвращение страха. Это как облучение, которое сначала излечивает, а потом начинает убивать. Пора заканчивать это лечение.
– Знаю, – согласилась Дорина. – Знаю. Но это слишком страшно. Я люблю Остина. И одновременно не могу избавиться от уверенности, что, так или иначе, принадлежу тебе навсегда. И так останется, даже если не увидимся.
– Где тут смысл, Дорина? Ты утешаешься пустыми словами. И пусть я покажусь тебе грубым, но так должно быть. Я тоже страдаю. Провести несколько дней вместе так, как мы их провели, и не полюбить эти дни – невозможно. Без любви мы бы ничего не сделали. Наше вынужденное и окончательное расставание – это, увы, наша беда. Но именно расставание подтверждает ценность того, что произошло между нами, утвердит то, что было прежде, и превратит в нечто иное, чем преступление. Я должен полностью отказаться от встреч с тобой, иначе все мои старания помочь тебе окажутся бесполезными.
– После всего, что…
– Мы должны признать, что ничего не было.
– Но могли бы мы хоть иногда писать друг другу?
– Никогда. Если ты напишешь, то я не только не отвечу, но и порву письмо не читая. Прости, пожалуйста.
В дверь позвонили.
– Это такси.
Он вышел из комнаты, чтобы открыть дверь. Через минуту он останется один. Собственную боль можно успокоить, способов много. Дальше терпеть невозможно. Втолкнуть ее в такси, пусть едет, а потом сесть и выплакать горе.
На пороге стоял Гарс.
Едва дверь открылась, Гарс вошел и быстро закрыл ее за собой.
– Как это понимать? – спросил Мэтью.
– Тс-с. Я знаю, что Дорина у тебя. Я шел к тебе и увидел вдруг, что Тисборны остановились тут недалеко. Наверняка они сейчас явятся. Я поторопился, чтобы тебя предупредить.
– Спасибо, – сказал Мэтью. – Дорина, это Гарс. И Тисборны сейчас придут. Побудь в столовой. Я их постараюсь выпроводить. Забери, пожалуйста, сумку и чемодан.
– Я тоже спрячусь, если можно, – сказал Гарс. – Актер из меня никудышный.
Дорина тихо охнула. Прошла по коридору, Гарс следом за ней. Снова прозвенел звонок. Мэтью выждал минуту и открыл.
– Кто там? О, Джордж и Клер! Какая приятная неожиданность!
– Надеюсь, ты не питаешь неприязни к так называемым незваным гостям? – поинтересовался Джордж.
Мэтью увидел, как подъехало такси. Он обратился к водителю:
– Увы, я не еду. Вот деньги.
– О нет! – воскликнула Клер. – Задержи машину, Джордж. Мы нарушили твои планы. Ты куда-то собирался?
– Нет… Могу подождать. Прошу, входите.
– Не уезжайте, подождите!
– Клер, я в самом деле передумал ехать. Езжайте, прошу вас. Войдите, побудьте хоть минуту. Мне нужно идти, но…
– Мы на секундочку, ты не против?
– Прошу, прошу. В гостиную. Выпьете чего-нибудь?
– С удовольствием.
– Клер, ты, кажется, предпочитаешь херес, а Джордж виски с водой, если не ошибаюсь?
– С тобой никто не сравнится, Мэтью! Все наши слабости помнишь.
– У него феноменальная память. Благодарю тебя, мой дорогой.
– Прошу, присаживайтесь.
– Благодарим.
– Снова жара, – заметил Мэтью.
– Наконец наступило настоящее лето, как в других странах. А ты не выпьешь, Мэтью?
– Охотно, но вскоре ухожу.
– Мы тебя подвезем. Куда тебе ехать?
– Я вспомнил, что сначала должен сделать несколько звонков.
– Видишь, Джордж, мы явились совершенно некстати.
– О нет, что вы.
– Собственно, мы пришли кое о чем тебя попросить.
– О чем же?
– О Лотти. Джордж, позволь, я объясню. Постараюсь вкратце. Обрисуем тебе наш план и сразу уйдем. Ты знаешь, как мы переживаем по поводу бедняжки Лотти.
– Да.
– Лотту гнетут тяготы, неизбежные – одиночество, старость и все эти годы, отданные уходу за мамой, понимаешь? Но мы считаем, что ей можно помочь, по крайней мере финансово, как говорится, скрасить горечь существования.
– Но ведь Грейс…
– В том-то и дело. Во-первых, сомневаюсь, что Лотти возьмет деньги, предложенные Грейс, а во-вторых…
– Грейс не предлагает никаких денег.
– Именно. Наша дочка – это большое неизвестное, а положение Лотти таково, что на неизвестное нельзя полагаться. И вот мы подумали о создании для нее фонда, нечто вроде Charlottegesellschaft.
– Прекрасная мысль!
– Привлечем как можно больше народу. Мы, Грейс, если захочет, потом подумали о тебе, Мэвис, Одморы, Арбатноты…
– С такими темпами Лотти станет миллионершей.
– Не перебивай, Джордж. Еще Пенни Сейс, Оливер и…
– Неплохо бы основать фонд для нас самих.
– Но согласится ли Шарлотта? – спросил Мэтью.
– Вот это как раз задание для тебя, – продолжала Клер. – У Шарлотты очень непростой характер, она упрямая и гордая. Ни для кого не секрет, что она влюблена в Джорджа и по этой причине очень раздражительна, потому что в этой безответной любви заключается трагедия ее жизни; она все время видела наше счастье и все такое прочее. Если мы к ней обратимся, она может так рассердиться, что о дальнейшем уже и говорить не придется. А если обратишься ты и при этом добавишь, что идея принадлежит целиком тебе и что всем занимаешься именно ты… тебе ведь известно, как она тебя уважает… тогда все пройдет как по маслу, только не обижайся, что мы все решили как бы за твоей спиной. Мы были уверены, что ты не откажешься помочь.
– Само собой разумеется, я помогу, – сказал Мэтью. – Сделаю все, что вы считаете целесообразным.
– Чудно! В таком случае мы сейчас поедем дальше. И когда все будет улажено, ты сообщишь Лотти?
– Да.
– Сердечно тебя благодарим.
– Очень хорошая мысль, – сказал Мэтью. – Кстати, может, вы что-нибудь знаете? Который раз звоню Шарлотте, и никто не берет трубку.
– В самом деле? Может быть… уехала куда-нибудь на отдых?
– Но мы своим визитом не помешали тебе?
– Нисколько.
Он проводил Клер и Джорджа до дверей, помахал им рукой на прощание и вернулся в дом.
Гарс и Дорина осторожно вышли из столовой, будто пара кошек, и направились в гостиную, где Дорина села и расплакалась, пряча лицо в ладонях.
– Не надо, – ласково успокаивал ее Мэтью. – Ты обещала, что больше не будешь плакать. Возьми себя в руки. Я вызову такси. – Он набрал номер. – Такси сейчас приедет. Дорина, прошу тебя…
– Она переволновалась, – сказал Гарс.
– Дать тебе платок?
– Я ей сказал, что ее пребывание здесь убьет моего отца, наверняка убьет.
– Твой отец никогда не узнает, – твердо сказал Мэтью. Он почувствовал, как отчаяние сжимает сердце. Ему захотелось обнять Дорину.
– Узнает, – ответил Гарс. – Догадается. Он из тех людей, от которых подобные вещи нельзя скрыть. Ему предназначено узнать. Конечно, не я ему скажу, но он и так догадается. Сама Дорина и расскажет, не сможет удержаться.
– Я вовсе не собиралась приходить к Мэтью, – произнесла Дорина, утирая слезы. – Это случайность.
– Святая правда, – сказал Мэтью. – Дорина все понимает и сама во всем разберется. Остин не узнает. Из четырех посвященных ему не скажет никто. Очень плохо, что ты именно сейчас появился, и еще хуже, что расстроил ее.
– Прости, надо было держать язык за зубами.
– А откуда ты узнал, что Дорина у меня?
– Мэвис сказала. Я ей позвонил по другому делу. А вы двое жили, клянусь, в каком-то придуманном мире. Три дня! Отец с ума сойдет. А ты, как ты можешь так спокойно сваливать всю тяжесть на Дорину? Это же для нее непосильный груз. Мы вернемся к обычной жизни, а Дорина останется один на один с Остином и со своей страшной тайной. И обязательно проговорится, хотя бы от волнения…
– Хватит, Гарс, – прервал Мэтью, – хватит. Я не провоцировал эту ситуацию. Дорина пришла сюда, потому что искала Шарлотту. Я с ней поговорил: раз уж она оказалась здесь, не мог не поговорить.
– Но для этого вовсе не нужно было держать ее целых три дня… и три ночи.
– Надеюсь, ты не намекаешь, что…
– Ну что ты, это не в твоем стиле…
Дорина встала и, все еще закрывая лицо ладонями, выбежала из комнаты. Дверь за ней закрылась. У наружной двери снова прозвенел звонок.
Мэтью выглянул. Приехало такси, то же самое.
– Простите, но я не еду.
– Да решитесь же наконец! – заметил таксист, когда Мэтью платил ему второй раз.
В гостиной Гарс стоял все в той же позе.
– Как я уже сказал, это не в твоем стиле. Ты насилуешь речами. Пытаешься пробудить в людях жертвенность. Хочешь, чтобы они становились преданными тебе навсегда. И я едва не поймался. Людвиг уже твой. А сейчас Дорина.
– Гарс, прошу, говори, да не заговаривайся.
– Слава Богу, я избежал твоей клетки…
– Из-за тебя Дорина страшно разнервничалась.
– А ты представляешь, что он сделает, когда узнает?
– Он не узнает.
– Если бы я тебя не предупредил, она наткнулась бы за дверью на Тисборнов.
– Гарс, перестань сердиться. Перестань.
– Хорошо. Пришло время мне сказать «Прости, дядя», а тебе ответить – «Не за что, друг мой».
– Гарс, я тебя прошу!..
– Извини. Но я страшно боюсь за Дорину. Видишь… я тоже думал, как ей помочь… по мере возможности… и если бы у меня было больше энергии и меньше предрассудков, может, и удалось бы. Может, ты был прав, когда старался сам ей помочь. Люди часто погибают, потому что те, кто рядом, слишком мелочны, горды, самолюбивы, чтобы поспешить на помощь. А помощь никогда нельзя откладывать. Эта ситуация опасна для каждого из нас – и для тебя, и для меня, – но наказание постигнет ее. Прости, я говорю не очень-то связно…
– Нет, напротив, ты говоришь очень понятно.
– Прости, я наговорил тебе всякого. Я не имел в виду, что речь идет только о сексе.
– Кто знает, может, это и в самом деле только секс. Во всяком случае, уже все позади.
– Если Дорина постарается держать язык за зубами, то только из любви к тебе. Ты это понимаешь? Но раньше или позже она проговорится – сработает ее инстинкт самоуничтожения.
– Нет, – возразил Мэтью, – я не думаю, что она и сейчас склонна… потому что… ну… лучше себя чувствует и…
– Лучше! Господи, ты это называешь «лучше»?
– Я не хотел такой ситуации и не провоцировал ее. Гарс, ступай, прошу тебя. Это не тема для обсуждения, тем более сейчас. Я должен снова поговорить с Дориной, успокоить ее. Она уедет отсюда не позднее чем через полчаса.
– Я подожду и отвезу ее домой.
– Не надо.
– Ты сам ее отвезешь, да?
– Нет. Она поедет сама. На такси. Она к этому готова… И я никогда с ней не увижусь.
– Ну что ж… – Гарс невесело рассмеялся.
Они стояли друг против друга, застыв в неловких позах. Гарс пошевелился первый – поднял руку. В комнате повеяло холодом. Что-то ушло безвозвратно.
– Мне очень жаль, – сказал он.
– Я понимаю… ты хотел…
На минуту стало тихо.
– Ну что ж, до свидания, – решился Гарс. – Желаю успеха всем озабоченным.
Он вышел, закрыв за собой дверь, прежде чем Мэтью успел сделать шаг. Мэтью вошел в столовую.
Столовая была пуста. Он начал медленно подниматься по ступенькам.
– Дорина!
В спальне на кровати лежала его пижама, которую в эти дни она надевала, хотя Мэвис прислала ей ночную сорочку. Дорины в спальне не было.
– Дорина, где ты? – снова крикнул Мэтью. Прошел по всем комнатам. Заглянул даже в подвал. Заметил, что из столовой исчезли чемодан и сумочка. Дорины ни следа.
В панике он выбежал на улицу. Потом вернулся и позвонил Мэвис. После этого ночь напролет и весь следующий день они звонили друг другу, но никаких новостей не было. Дорина растаяла как дым.
* * *
«Дорогая Митци!
Я выйду рано, и когда ты найдешь это письмо, уже буду очень далеко. Прости. Ты ко мне тепло относилась, и я это ценю, но, наверное, мы не созданы друг для друга, и я не смогу простить тебе того, что случилось однажды ночью, хотя в этом не было твоей вины. Некоторые люди невольно становятся причиной горестей других, а ты мне никогда не приносила счастья. (А возможно ли в этом мире кому-либо принести счастье? Вот вопрос.) Поэтому спокойно скажем друг другу «до свидания» и расстанемся друзьями, желающими один другому всего наилучшего. Увидев тогда Дорину, я пережил спасительный шок и, по правде говоря, радуюсь, что так произошло, потому что это послужило во спасение. Именно благодаря этому я вспомнил, что она значит в моей жизни. Такие, как ты, меня сталкивают вниз (прости). Только ей удалось подтянуть меня выше. Рядом с ней хочется быть высоким. На обдумывание у меня ушло два-три дня, и сейчас я знаю, что мне делать. Я должен стремиться к собственному счастью среди порядочных людей, надеясь, что оно переборет все мои неурядицы, источником которых является моя собственная никчемность. Кстати, тебе будет лучше без такого, как я. Дорина любит меня чистой любовью, и поскольку в жизни моей она явилась как ангел, может, и сумеет меня изменить, во всяком случае, стоит попробовать. Я сейчас направляюсь в Вальморан потребовать, чтобы мне отдали мою жену. Как видишь, я собрал свои вещи и вывез их на такси (ты уже знаешь, когда читаешь это письмо). Прости, но я считаю, что лучше покончить с этим как можно быстрее. Будь порядочна, прошу, будь милосердна настолько, чтобы не искать встреч со мной. Я попробую начать жизнь с Дориной и жить только для Дорины, и если в самом деле хочу спастись от гибели в хаосе жизни, должен приложить к этому все силы. Прошу, Митци, пойми меня и прости. Я не очень много хорошего мог для тебя сделать, но все же надеюсь, что не причинил тебе слишком много вреда. Ты вскоре придешь в себя и забудешь нижеподписавшегося, искренне тебе преданного и т. д. Всего наилучшего, подружка. Не до свидания, а прощай. Не пиши и не ищи меня. Ты знаешь, на какие мерзости я способен. Ты ничего не добьешься. В эту минуту вижу все ясно, как на ладони, и все понимаю.
Остин.
P.S. Спасибо за доброту. Прощай!»
* * *
Митци стояла посреди кухни. Смяла письмо, которое нашла возле дверей, когда спустилась за молоком. Зажгла конфорку, налила в кастрюльку воды, поставила на огонь. Вернулась в комнату, села.
Безоговорочно поверив не оставляющему и тени надежды письму Остина, она сейчас ощущала себя так, будто между его мимолетным присутствием здесь и теперешним мгновением разверзлась пропасть. Наступила новая эра. Сейчас она уже не могла представить, что еще вчера Остин сидел здесь, в своей комнате, даже еще сегодня, и сочинял письмо. Его поглотил какой-то доисторический катаклизм. Он исчез под землей. Лишь какие-то частички остались, разбитые, несвязные. Пронесся ураган, уничтоживший цель, будущее и все чувства. Вода закипела, и она заварила чай. В доме стояла нерушимая тишина. Она отпила немного. Потом поднялась наверх, в его комнату. Пусто. Вернулась вниз. Подумала: одеться или снова лечь в постель? Пошла в спальню, легла. С той минуты, когда Остин сюда переехал, она жила в приподнятом настроении. И это настроение тоже исчезло. Ее тело, прежде широкое, свободное, расслабленное, как у медузы, качающейся на волнах, сморщилось и усохло. Она чувствовала себя как в гробу.
Отчаяние сбило с ног так неожиданно, что она не пробовала даже защищаться. Не будет за ним бегать, нет, никогда. Он вернулся к жене, и надо дать ему возможность отыскать собственное счастье, и в этом ему не должно мешать то, что уже считается далеким прошлым. Ему это удалось без труда, и сейчас он живет в недоступном кругу собственной жизни, таинственный и навсегда утраченный. Любовь к нему возникла так неожиданно, что ж, любовь иногда возникает именно так. Сколько тысяч нежных движений, сколько надежд, а он взял и ускользнул, и так ловко. Как когда-то после смерти родителей, ее охватили болезненные черные мысли. Мать и отец умерли, когда Митци было двадцать с небольшим. После этого никто, кроме Остина, не относился к ней по-настоящему нежно. Он легкомысленно внес в ее жизнь сладость, но при этом не любил ее такой любовью, которая рождает нового человека. Лишь родительская любовь способна на это. Особая атмосфера той давней любви сейчас вернулась к ней – застенчивая неуклюжесть гордящегося ею отца, однообразный, но милый сердцу уклад их бедного жилища. Она сбросила с себя это все, смыла застоявшийся запах, хотя всегда любила родителей. В дни своей славы, легкая как перышко, быстрая как птица, стройная, как этрусская богиня, она воображала себя кем-то другим. В действительности она никогда не менялась. По-прежнему была папиной дочкой, Митци, ребенком из того потерянного дома. Жизнь ее, вместо того чтобы насыщаться богатством, свободой и успехом, теряла краски, пока не стала совсем бесцветной.
В годы успеха, путешествуя по всему миру, она почти каждый день посылала родителям открытки. И они стали ликующей летописью ее побед, чем-то вроде несмолкающих фанфар. Митци доставляло особое удовольствие выбирать самые яркие открытки и наклеивать на них марки. Даже сейчас, замечая на прилавке эффектную открытку, она чувствовала большое желание купить ее и через это выразить свою нежность. После смерти матери, убирая дом, она нашла все эти открытки, сотни открыток в большой картонной коробке. Сейчас эта коробка стояла у нее под кроватью. Она тяжело села на постель и ногой вытащила коробку. Начала копаться в куче открыток. Альпы. Средиземное море. Сидней. Сан-Франциско. Неужели я была в этих местах? Замки. В забытых теперь странах. Яркий мир, не достигающий сознания. Она смотрела на все это и не верила. А на обороте одни и те же слова: «Здесь очень весело. Надеюсь, вы здоровы. Солнце пригревает чудесно. Жарко, море вина. Солнце и вода чудесные. Обнимаю». Неужели мир – это только солнце, вино и пляжи? Память о солнце сжалась и перестала согревать. И грело ли оно когда-нибудь? Чем была та жизнь? Как она удивилась, впервые увидев вершины гор, покрытые снегом! Собственным глазам не верила. Но сейчас все умерло. Даже о любимом отце она не заботилась по-настоящему, и его любовь не смогла защитить ее. «Я не использовала своих возможностей, – думала Митци, – а сейчас уже поздно. У меня нет ни работы, ни денег, ни Остина. Никто обо мне не заботится, и никого не интересует, жива я или нет. Могу просидеть в этом доме целую вечность, и никто ко мне не заглянет». Она рассеянно перебирала открытки. Одна была чистая, вытащила ее. На открытке был ледник в Шамони, и от этого неожиданно возникло живое ощущение – солнца, снега, лыжни. Перевернула открытку и, взяв карандаш, написала адрес Остина. Рядом приписала: «Тут светит солнце. Жаль, что ты не со мной. Желаю успеха». Воткнула открытку над кроватью. Митци думала об отце, и ей казалось, что он притягивает ее к себе. Когда его гроб опускали в могилу, она думала, что ее жизнь тоже закончилась. Кто знает, может, в самом деле тогда и закончилась. Вскоре после этого она повредила ногу и тем самым уничтожила и себя. Осталось только довести дело до конца. Митци потащилась к буфету, где отыскала флакон с таблетками снотворного, выписанными доктором. Она приняла тогда всего одну или две. Сейчас примет остальное. Все будут сожалеть. Остин тоже будет сожалеть. Такого он не предвидел. Будет жалеть. Слезы… Она пошла за водой, открыла бутылку виски. Начала глотать таблетки, запивая виски и задыхаясь от рыданий.
* * *
В это время Остин с чемоданом стоял перед парадной дверью Вальморана.
Он был в чрезвычайно приподнятом настроении. Крупные тревоги миновали, и, пройдя через испытания, он приближался сейчас к ясному пониманию всего, к уверенности. Беспокоил его только Монкли. Остин проводил много времени в больнице, где, исполненный нервной, болезненной жажды докопаться до самого худшего, упорно засыпал Нормана вопросами, желая узнать, как много тот помнит. Миссис Монкли непрерывно благодарила его за заботу и доброту. Остин следил за взглядом Монкли, желая увидеть, не прячется ли в глубине этих глаз возвращающаяся память о случившемся. Но никаких намеков не обнаруживал. Во многих отношениях больной чувствовал себя лучше. Узнавал жену, понимал, что происходит вокруг, и даже рассуждал о будущем. Помнил первые дни в больнице и вспоминал детство. Руки и ноги у него действовали. Смутно помнил, что женат. А вот события недавнего прошлого начисто стерлись из его памяти. Попытки Остина выяснить что-нибудь закончились ничем. «Не помнишь, как дал мне прочитать свой роман?» – «Роман? Нет». Остина он, видимо, принимал за врача и горячо благодарил за визиты. Остин приносил ему фрукты и цветы. По мнению врачей, полного выздоровления быть не могло. Таким образом, все складывалось как нельзя лучше.
После того как Дорина застала его в объятиях Митци, он почувствовал себя настолько опозоренным и грязным, что не решался взглянуть жене в глаза. Написал ей два покаянных письма, но постепенно пришел к выводу, что следует действовать более решительно. Не такое уж страшное преступление – обнять женщину, когда жена тебя бросила. Больше всего его поражало полное несходство этих женщин. Как он, муж Дорины, мог унизиться до флирта с неотесанной, простецкой хозяйкой дома? Ее жалко стало, вот в чем дело, по этой причине он уже не раз был любезен с другими женщинами. Что за бедлам! Он как-то держался только благодаря тому, что Дорина была изолирована от мира и отделена от него стеной. Пока она сидела под замком, он совершенствовал свой разум и входил в новую фазу. А ее оставлял на потом. Но потом по воле провидения Дорина на краткий миг вдруг оказалась в его мире, чтобы вырвать его из заколдованного круга. Это появление вернуло его к действительности. И дало понять, что со всеми призраками, проникающими в их жизнь, они должны сражаться вместе. Разлука только увеличивала боль и хаос. Но их отдаление также показало тот несомненный факт, что они принадлежат друг другу, что, к лучшему это или к худшему, они связаны цепью навсегда, их разум взаимосвязан до последнего дрожащего атома осознания. Люди, так соединенные, должны жить вместе, даже если совместная жизнь – мучение, так как жизнь вдали друг от друга – еще большее мучение. Так считал Остин. И по мере приближения к Вальморану его решимость все более подкреплялась надеждой. То, что чувствовал он, Дорина обязана чувствовать тоже. Пробил час, и они снова обретут друг друга, потому что иначе нельзя.
Открыла миссис Карберри. Несколько дней она не приходила на работу: заболел младший ребенок, к тому же надо было вести Рональда в больницу на какое-то обследование. Она сказала, что мисс Дорина еще лежит в постели и ему надо подождать в гостиной. В Вальморане Дорину упорно называли «мисс», но это звучало так естественно, что Остин почти не замечал. Он стоял в гостиной и дрожал от радости и желания. О, как он будет нежен! О, как она будет рада!
Вышла Мэвис. На ней был голубой передник, слегка вьющиеся волосы перевязаны ленточкой. Выглядела она очень усталой.
– Прошу прощения за столь ранний визит, – начал он, – но я хотел бы увидеться с Дориной, если можно.
– Дорины…
– Мэвис, я наконец решился. Прошу тебя, прости меня. Я знаю, что никуда не гожусь. Смотри, принес чемодан. Ты согласилась бы жить под одной крышей с семейной парой?
– Семейной?
– Со мной и Дориной! Супруги Гибсон Грей, в конце концов нашедшие свое счастье! Это случилось, ты видишь, великий момент настал, я знал, что он настанет, и Дорина знала. Мы останемся, да? Ты согласна, Мэвис? Позови ее, прошу тебя. Я встану перед ней на колени. Увидишь, как она обрадуется…
– Ее здесь нет, – произнесла Мэвис.
– А когда вернется?
– Не знаю.
– Я подожду. Мэвис, ты не сердишься? Я знаю, что я ужасен. Она пошла в магазин?
– Мы тебе звонили, но никто не брал трубку. Думали, может, она у тебя.
– Как это у меня?
– Она исчезла. Я думала, она у тебя. И Шарлотте звонила, но ее все еще нет дома. Где Дорина, понятия не имею.
– Ты должна знать… она же не могла просто так исчезнуть… ничего мне не говорила.
– Мне тоже не говорила. Просто собрала чемодан и ушла. Прихожу домой и…
– Не оставила даже записки? Мэвис, где же она может быть?..
– Не беспокойся, ничего страшного. Наверняка где-нибудь у знакомых.
– Они бы тебе позвонили. Ведь все знают…
– Дорина не ребенок! Сумеет справиться. Она не пес, который потерялся. Отзовется, придет назад, может, даже сейчас. Как только вернется, я сразу дам тебе знать. Не переживай, Остин, мы тебе сообщим, позвоним сразу же. А сейчас у меня нет времени.
– Мэвис, прошу, разреши мне остаться. Мне надо быть здесь, иначе я сойду с ума. Она ведь сюда вернется. Что же с ней могло приключиться? Мэвис, разреши мне остаться, до ее возвращения, прошу.
– Остин, я тебе позвоню, обязательно…
– Мэвис, я очень боюсь. Она вернется, правда? Прошу, разреши мне остаться. Что-то случилось. У тебя найдется угол. Тут много места. Я могу спать и на полу.
– Ну хорошо, – согласилась Мэвис. – Я согласна. И постель тебе дам. – Она вышла и начала медленно подниматься по лестнице.
* * *
«Дорогая Эстер!
Вместе с Джорджем мы ломали голову над горестями Шарлотты и решили основать нечто вроде ФОНДА, гарантирующего ей каждый год определенную сумму. В общем, ситуация очень деликатная, если говорить о Грейс, и мы очень сомневаемся, согласится ли вообще Лотти принять помощь именно от Грейс; и поскольку Лотти очень нуждается, мы решили, что какая-то сумма, собранная общими средствами, может ей помочь. И вот я придумала: а что, если председателем фонда попросить стать Мэтью (очень изящно, правда?). Он согласился, но теперь нам нужны добровольные жертвователи, которые будут вносить понемногу, но постоянно, и, разумеется, моя дорогая, надеемся, что вы с Чарльзом присоединитесь. Я обращусь ко всем из нашей компании, а потом попрошу Мэтью сообщить Лотти. Если он скажет, что сам был инициатором, то она, конечно же, согласится. Вот так выглядит моя последняя сенсация. Обсуди все с Чарльзом и сообщи, что вы по этому поводу думаете.
Мы прекрасно провели время на рауте. Не помню, когда ушли. Ральф превратился в красивого мужчину.
Сердечно обнимаю.
Клер.
P.S. Шарлотта, наверное, чувствует себя неплохо, раз уехала куда-то отдыхать. Мы делаем все, что в наших силах, чтобы ее ободрить».
«Дорогой Ральф!
Я очень сожалею, что мне не удалось с тобой встретиться с того самого времени, когда мы обсуждали вопрос снесения монастырей. Спасибо за твое описание вечеринки, жаль, что ты скучал. Я слышал, твои родители вместе с моими надеются, что я уговорю тебя не бросать школу. Неужели и вправду тебя нужно убеждать? Неужели чувство самосохранения не подсказывает тебе однозначно, что мир достатка, здоровья и гигиены, к тому же с крышей над головой, – это лучший выбор, чем жизнь бродяги, нищего, отупевшего от наркотиков, не имеющего возможности даже вымыться как следует, когда придет охота? Подумай, в каком обществе тебе придется находиться. Разговор с маклером, пусть даже и не очень умным, куда приятней, чем трепотня с доморощенными хиппи. Хиппи сторонятся общественно полезного труда. Но разве труд – это не благо? Не работающий людской разум становится вместилищем кошмаров, даже без помощи ЛСД. О чем я еще хотел упомянуть? Да, о морали. Мне кажется, если отыщется хоть немного порядочное общество, мы должны отдать наши таланты ему; но как редко в наши дни встречается порядочное общество.
Завтра не смогу с тобой увидеться. Думаю, встретимся в клубе Дизраэли. Оставлю твой экземпляр Тойнби в своем столе, и ты сможешь вечером его забрать, только меня дома не застанешь. Письмо это передаст тебе, как всегда, Уильямсон-младший. Какой приятный и умный молодой человек!
Твой Патрик.
P.S. Ты не хочешь прочитать мою работу о викингах? Могли бы потом ее обсудить».
«Дорогая Грейс!
Прошу прощения за то, что произошло на вечеринке. У меня отнюдь не было намерения испортить тебе жизнь. Главную потерю понесло мое собственное тщеславие. И все же мы столько лет знакомы, и та минутная лихорадка внушила мне мысль открыть тебе, впрочем, ты и так знаешь, что в каком-то целомудренном, но очень глубоком смысле я люблю тебя и буду любить всегда, и всегда приду на помощь, всегда. Понимаю, для молодого холостяка, у которого вся жизнь впереди, слишком много этих «всегда», но, надеюсь, ты меня поймешь, так как (ну вот снова!) – всегда понимала. Высоко ценю твоего жениха и уверен, что вы будете счастливы, и если говорить о нас с тобой – история вполне банальная. Делая вывод, что ты все еще в Ирландии, я позволю себе выразить надежду, что традиционные для тех мест дожди на время прекратились.
Твой приятель Себастьян.
P.S. Самая большая новость: Патрик должен благотворно повлиять на Ральфа! Я не принадлежу к доверенным лицам своего брата в отличие от тебя».
«Дорогой Эндрю!
Я очень рад, что ты хочешь купить Кьеркегора и что мы с тобой так быстро договорились о цене! Извини, что я оставил тебя в обществе пьяного МакМуса. Вечно буду помнить, как вы скрылись во мраке ночи. Что было потом? Целиком согласен с твоим мнением о Людвиге и Грейс. Еще один хороший парень пропал. Встретимся при первой возможности. Сейчас мне надо забрать сестру из Брэндс Хатч. Всего хорошего.
Оливер».
«Любимый!
Остин обосновался у нас. Я не смогла этому воспрепятствовать. Вошел – и дело с концом! И заполнил весь дом собой, как капризное, плаксивое дитя. Все время за мной ходит. Появляется то в гостиной, то в кухне, начинает читать какую-то книжку, отбрасывает, включает и выключает телевизор, пугая миссис Карберри. Каждый раз, когда звонит звонок или телефон, у него чуть ли не разрыв сердца делается. (У меня тоже.) Вчера его увидел Рональд и зашелся плачем. Мне это уже надоело, и я очень хочу с тобой увидеться. Извини такой требовательный тон, но у меня нервы расшатались. Поскольку ты сейчас не можешь сюда прийти (в этом есть какой-то комизм, не правда ли?), может быть, я к тебе приду? Я бы у тебя взяла письмо, чтобы вручить Дорине, как только она вернется. Согласна с тобой, что нам нельзя рассчитывать на почту; я иногда выхожу из дому, а Остин все разнюхивает и обыскивает. Я считаю все же, что писать Дорине – это не очень удачная мысль. Скорее всего она скрылась, желая порвать со всеми окончательно; наверняка мы ей надоели безмерно. (И я ее за это нисколько не виню!) Лучше, чтобы ты уже не возвращался к этому делу. Впрочем, поступай как знаешь. Мэтью, милый, разреши мне прийти и остаться у тебя на несколько дней. Нам обоим это необходимо. Ты по опыту знаешь, как легко спрятать девушку в твоем доме (это не намек). Повода для конспирации нет, но я не могу терпеть сплетен. Передаю письмо через миссис К. Позвонить отсюда не могу, но сегодня днем постараюсь уйти незаметно и тогда позвоню. Это полное отсутствие связи ужасающе. Тебе не кажется, что надо сообщить в полицию? Спросила об этом у Остина, но с ним чуть ли не истерика случилась. Ох, какое ужасное время! Помни, что я тебя люблю.
Твоя навсегда Мэвис.
P.S. Ради Бога, сделай что-нибудь, чтобы Шарлотта уехала из дома. Как только Дорина вернется, они с Остином должны будут где-то поселиться.
P.P.S. Конечно, миссис К. может взять письмо для Дорины, если ты в самом деле хочешь его послать. Честно говоря, лучше этого не делать. Письма – это очень опасно. Но пришли несколько слов. С болью чувствую твое отсутствие».
«Ральф!
Прости, прости и еще раз прости! Совершенно не помню, что было потом. Если бы не оставила сумочку у Одморов, могли бы пойти куда-нибудь перекусить. Помню, на мосту кто-то плакал – но ты это был или я? Все вместе очень неприятно, прости. Уход с тобой был нечестным поступком, но самобичевание не сделает его более честным. Возвращаю ножичек, который ты так любезно подарил мне в том пабе. Чувствую, что моя жизнь может легко превратиться в хаос, как у множества моих приятелей, но я этого не хочу. Знаю, что ты уже не ребенок, поэтому говорю тебе: не влюбляйся в меня… Да ты на самом деле и не влюблен, только теоретически. Нас ничто не объединяет. К счастью, мы повели себя не столько плохо, сколько глупо. Я не умею написать тебе умного письма, хочу только об одном тебя попросить, чтобы оставил меня в покое, очень тебя прошу и желаю всего наилучшего. Прости.
Энн».
«Дорогая Карен!
Я бы хотел с тобой встретиться. Извини меня за тон последнего письма. Конечно, твои отношения с другими людьми меня нисколько не касаются. Пишу только потому, что чувствую себя угнетенным, и еще потому, что ты когда-то призналась в симпатии ко мне: и хотя симпатия могла ослабеть, кое-что из нее, может быть, еще осталось, чтобы создать фундамент дружбы, потому что я по зрелом размышлении начинаю осознавать, что мне нужны друзья, в том числе и противоположного пола. Это мое личное дело, Ричард Парджетер и прочие могут спать спокойно, им ничего не грозит. Я теперь занялся повседневной работой, и это повлияло на мой ум больше, чем я ожидал. Чувствую, что приближается старость и, значит, надо цепляться за тех, кого хорошо знаешь, даже если это выглядит навязчиво. Поэтому, может, позавтракаем вместе в среду? На этот раз я плачу.
Целую.
Себастьян».
«Мэвис, любимая!
Меня тоже беспокоит отсутствие новостей, но ведь этому может найтись столько причин, вполне невинных. Я думаю, звонка можно ждать каждую минуту. Беспокоить полицию преждевременно. Ждать, конечно, мучительно, но потом все покажется таким незначительным. Действительно, какая ирония судьбы – Остин поселился в Вальморане. Но, учитывая, что Дорина вернется, кто-то должен быть и в Вилле, и в Вальморане. Именно поэтому, как бы горячо мне ни хотелось быть с тобой рядом, ты, увы, должна оставаться у себя. Боюсь, на постоянное присутствие Остина в доме рассчитывать мы не можем, и на всякий случай ты должна быть дома. Вместе с этим письмом посылаю тебе через миссис Карберри еще одно письмо для Дорины, которое ты, разумеется, можешь прочитать. Не запечатал конверт, запечатай ты, когда прочтешь. Мне кажется, для нее это письмо будет важно. Ты, конечно, должна будешь передать его лично в подходящий момент. Проследи также, чтобы письмо тут же по прочтении было уничтожено, а пока спрячь его тщательно. Согласен с тобой, что письма – это вещь опасная. Мое письмо тоже сожги сразу. Если говорить о жилье, то Шарлотта все еще на отдыхе, но я свяжусь с ней, как только вернется. Обнимаю тебя сотню раз и не могу дождаться, когда пройдет это ужасное время и я смогу тебя увидеть.
Горячо любящий тебя Мэтью».
«Дорогая моя Дорина!
Мы очень за тебя волновались, и это письмо будет тебе передано, когда вернешься. Плохо, что тогда пришел Гарс и так тебя расстроил. Но по сути, ничего нового он не сказал, ты и сама прекрасно видишь все трудности своего положения. Мудро поступили мы с тобой или нет, знает только провидение. Нами руководили лучшие побуждения, и мы должны надеяться на благословение, снизошедшее – возможно, совершенно автоматически, если вдруг упомянутому выше провидению было не до нас, – на наши побуждения. Я помню наши споры и размышления, и ты их не забывай. Что касается смелости и чувства собственного достоинства, ты обрела их, потому что смогла обрести, а я – лишь инструмент, который за ненадобностью следует отбросить. Желаю, чтобы у тебя с Остином все сложилось счастливо. Не могу передать, как меня порадовало бы известие, что ваша семейная жизнь наладилась. Что касается неизбежности умалчивания о некоторых делах, нужно помнить, что в семейной жизни многое следует старательно скрывать в глубине сердца и при этом не испытывать ложных мук совести или страха. Этим кратким письмом прощаюсь с тобой еще раз. Несомненно, всякая связь между нами должна прекратиться. И при этом все же посылаю тебе наилучшие пожелания.
Любящий тебя М.
P.S. Уничтожь это письмо тут же».
«Дорогой Оливер!
Спасибо за помощь нам с Макмарахью. Он хороший парень, хотя в этот вечер был не в самой лучшей форме. На Слоан-сквер его стошнило, после чего сразу стало лучше, и сейчас, слава Богу, он ничего не помнит. Несет в своей комнате покаяние с Parmenides в руках. Прилагаю чек на Кьеркегора. Я в восторге от этого автомобиля и, как только закончатся занятия, приеду за ним в Лондон. Сейчас тут самая горячка, все бегают, волнуются, поэтому не могу вырваться ни на минуту. Боюсь, я поступил бестактно в связи с Людвигом. Девушка мила, и хотя не очень образованна, все же не дурочка, но с сердечной болью утверждаю, что ее общество мне малоинтересно. Жаль, потому что Людвиг славный человек. Жду встречи.
Эндрю.
P.S. Мой самый одаренный ученик недавно попытался покончить с собой. Поэтому бегу его ободрять».
«Дорогой Патрик!
Ты серьезно писал свое последнее письмо? В самом деле серьезно? Но оно звучит чертовски фальшиво. Ты раньше таким не был. Ты пишешь: «о чем-то, наверное, забыл». Подскажу: обо всем, ради чего стоит жить. Разве человек – это машина? А ты выражаешься так, будто тебя от машины отделяет лишь шаг. И при этом имеешь дерзость поучать меня. Нет, не хочу читать твое сочинение о викингах, к черту викингов; и вместо того чтобы видеть тебя среди прочих в клубе Дизраэли, я бы предпочел вообще тебя не видеть. Мне хотелось бы с тобой встретиться с глазу на глаз и немедленно. Я требую объяснения в связи с твоим письмом. Согласен, мы могли вести разговор об аутсайдерстве, но я не помню, что чувствовал и думал в тот момент, я в таком разброде, в отличие от тебя сделан все-таки не из стали. Предлагаю, а точнее, настаиваю, встретиться завтра утром около павильона. Думаю, у тебя отыщется минута. Это письмо передаст тебе наш бравый пехотинец Уильямсон-младший.
Твой Ральф».
«Дорогой сын!
Наверняка ты понимаешь, что поставил нас в очень трудное положение. Если бы хоть можно было обсудить это дело с тобой лично. Свое последнее письмо ты написал, так мне кажется, в надежде на нашу окончательную капитуляцию, что дало бы тебе все, чего ты желаешь, – Оксфорд, невесту, восторгающихся родителей. Но так не бывает. Мать, сразу тебе это говорю, не хочет, чтобы я писал тебе в таком категоричном тоне, но совершенно согласна (и просит, чтобы я об этом упомянул) с сутью моих выводов. Если сейчас, идя по линии наименьшего сопротивления, благословить твой брак и твое решение навсегда покинуть США, мы бы нарушили свои обязательства, родительский долг перед тобой, нашим сыном. Людвиг, сынок, ты не должен ни на минуту сомневаться в нашей любви к тебе. Ведь до сих пор мы жили счастливо, в мире и согласии, что в наше время скорее редкость. И именно это могло в некоторой степени заслонить недоразумения и разногласия, возникшие, наверное, раньше, но только сейчас ставшие явными. Мы никогда не были слишком суровы к тебе, да в этом и не было нужды, и нынешнее проявление суровости есть просто, видит Бог, следование нашему прямому долгу и нашей любви. Прошу, читай внимательно наши письма, потому что мы не от упрямства твердим одно и то же. Хотя мы не согласны с твоим отношением к военной службе, на этот счет спорить не будем. Понимая и уважая твои взгляды, изложенные в письмах, а раньше в искренних разговорах, мы не хотим ничего изменить и не думаем, что нам удалось бы. У нас иные трудности. И чтобы не оказалось слишком поздно, мы настаиваем на двух пунктах. По нашему мнению, раз уж ты занял такую позицию, то надо сделать все, как положено, – то есть без утайки от государства, то есть не прятаться в Европе. Стремление к благу нельзя разделять таким образом, как ты предлагаешь; это должен быть целостный альтруизм, а не расчет: где ты «за», а где – «против». Это вовсе не означает, что тебе надо стать, пользуясь твоим выражением, мучеником, но ты должен по крайней мере встретиться лицом к лицу по этому спорному вопросу, когда решишься, непосредственно с вашей полицией. (И здесь, как я отмечал ранее, есть много возможностей.) Считаем также, что ты не должен торопиться с заключением брака с девушкой, которая, мы в этом убеждены, не подходит тебе в жены. Прости нам эти слова, нам они даются не так легко. Мы чувствовали так с самого начала, но боялись тебе сказать, потому что считали, что ты сам передумаешь. Но твое письмо, где ты говоришь о дружках и тому подобном, дало нам понять, что ты и в самом деле твердо решился, и поэтому мы должны признаться, что не можем приветствовать твой выбор. Поскольку ты не представил нам свою невесту, мы не можем составить о ней мнение на основе личного знакомства. Наше мнение сложилось на основе твоих писем о ней и о ее семье, а также по фотографиям. Эти основания могут показаться шаткими, но в таком вопросе родители должны составить четкое мнение, и не наша вина, что у нас не было других возможностей. Мы считаем, что твоя девушка слишком молода, слишком необразованна и не настолько серьезна, чтобы стать твоей спутницей жизни. И не воспринимай это как брюзжание строгих, отсталых, скучных родителей. Ты же сам понимаешь: мы не забыли, что такое молодость, счастье и радость жизни. Но счастливое будущее просто нельзя строить на легкомыслии молодости. Тебе нужна спутница, с которой ты мог бы делить самые глубокие тайны своей души и систему ценностей. Твоя жена должна быть тебе в самом прямом значении духовно близка. В противном случае ваш брак станет адом видимостей, одиночества и в конечном итоге измены. Умоляю тебя, Людвиг, подумай над моими словами. Можешь не соглашаться. Но хотя бы ради нас, сынок, умоляю, отложи свадьбу. Прости нас и пойми на самом деле страшную тревогу мою и матери – родителей, любящих своего единственного сына. Через несколько дней, когда ты получишь это письмо, я могу тебе позвонить, от восьми до девяти утра на твой адрес. Мама обнимает тебя и целует.
Твой всегда любящий тебя отец Д. П. X. Леферье.
P.S. Не пойми превратно этого письма. Мы с матерью с ужасом представляем себе последствия твоего конфликта с властями. Тебе может грозить даже тюремное заключение. Перед тем как отправить письмо, я еще раз переговорил с мистером Ливингстоном. Он говорит, что юридическая процедура в последнее время стала не такой суровой и можно представить суду свидетельство психиатра. Это не обязательно должно быть свидетельство о психической болезни».
«Карен, дорогая!
Ты сама знаешь, как я отношусь к тебе, и я понимаю, что пора бы… Но интуиция безошибочно говорит мне (а я внимательно слушаю), что ты меня не любишь, более того, ты любишь другого. Ты мне всего лишь намекнула, а остальное уж я сам, Ричард Ш. Холмс, вывел при помощи дедуктивного метода. Я совершенно не чувствую себя обманутым. Твоя капризная душа для меня всегда была ясна. И раз так обстоят дела, то тем лучше, что мы не поехали, я так считаю; а ты? К тому же намечается присутствие Тисборнов в такой концентрации, что мне уже сейчас никуда плыть не хочется. Я сделаю вид, что яхта поломалась. Таким образом, все устроим и останемся безгрешными. Почему наша с тобой жизнь должна быть достоянием общественности, вместо того чтобы протекать в пристойной семейной норке? Что касается брака, то сомневаюсь, что я, Парджетер, для него создан. Столько лет меня преследовали несчастья, что теперь я не верю в удачу. Но жалость с твоей стороны причинила бы мне боль. В каком-то смысле я всем доволен, и особенно сейчас, когда моими стараниями близится завершение этой эпохи лжи и слез. Что ж, таким, как я, не остается ничего другого, как утверждать, что праздник прошел отлично. Не думаю, что после нашего последнего, довольно бурного обмена мнениями и после твоего бегства в деревню это письмо слишком тебя удивило или, в чем сомневаюсь, огорчило. Итак, я и судьба позволяем тебе уйти с миром. В конце концов, я человек безнадежный, совершенно непрактичный, сам страдающий и других заставляющий страдать. Так что лучше держись от меня подальше. Прости, милая Карен, прости.
Р.».
«Дорогой Эндрю!
По причине, которую в скором времени объясню, возвращаю чек. Я передумал продавать тебе Кьеркегора. Я, может быть, и деловой человек, но не обманщик. И особенно не в том контексте, о котором с некоторых пор подозреваю. Могу ли я зайти к тебе в Оксфорде в четверг? Можно будет переночевать в колледже? Мне надо кое-что тебе сказать.
Оливер».
«Уважаемый мистер Гибсон Грей!
Я Вам невероятно благодарна, что Вы провели столько времени возле бедного Нормана на прошедшей неделе, он тоже Вам очень благодарен, Вы столько для него сделали, он даже не понимает! Я считаю, что Ваше внимание очень ему помогло. Он чувствует себя гораздо бодрее, и кажется, будто все время старается что-то важное вспомнить. Скоро он выписывается из больницы и возвращается домой. В больнице говорят, что сможет выздороветь, ну хотя бы настолько, чтобы выполнять какую-нибудь несложную работу. Из социальной помощи все к нему очень тепло относятся и обещают организовать для него какой-то курс, приучающий к ремеслу. Это большая перемена в нашей жизни. Покажется странным, но после всего, что произошло, он стал куда добрее. Удалось бы напечатать его роман, как Вы считаете? Деньги бы нам не помешали. Еще раз благодарю Вас за помощь, оказанную моему мужу.
Искренне преданная, Мэри Монкли».
«Энни, милая!
Докладываю тебе, что эти подозрительные шашни между мной и Ричардом завершились навсегда. Собственно, мои намерения и не шли далеко, все из-за этой яхты! Флирт с Р. преследовал чисто макиавеллевскую цель (надеюсь, я не переборщила). Не считаю также, что Ричард строил какие-то планы, в этом я могу поклясться! Все получилось очень глупо. Я чувствовала, что должна тут же написать тебе и сообщить, что побережье вновь свободно. Ты повела себя великолепно, ты девчонка-не-промах!
Все еще сижу в деревне и намереваюсь тут остаться. Ни с кем не вижусь. Уже не работаю машинисткой. Эта работа была ужасна. Свинки значительно лучше. Помни, у нас двери для тебя всегда открыты. Папа по-прежнему в тебя влюблен и присоединяется к приглашению. Спасибо Творцу за женскую дружбу. Часто думаю, что все тепло, весь смысл жизни исходит от женщин. Напиши о своих планах.
С большой любовью.
Карен».
«Дорогой Оливер!
Спасибо за возвращение чека. Хорошо, приезжай в четверг. В гостинице мест нет, но сможешь остановиться у меня. До встречи.
Эндрю».
«Дорогой Себастьян!
Спасибо за письмо. Разумеется, с радостью встречусь с тобой. Я тоже очень ценю нашу дружбу. Сколько ни иметь приятелей среди мужчин, ты всегда будешь занимать самое почетное место. К сожалению, у меня сейчас много дел и поэтому не смогу выбраться на ленч в среду. Но в пятницу найдется свободная минута. Сообщи мне открыткой – где и когда.
Твоя Карен».
«Дорогой Ричард!
Несколько слов просто так, без всякого повода: почему бы нам не устроить ленч вдвоем, выпить чего-нибудь? Мы же с тобой старые друзья, столько лет знакомы. Мне кажется, я тебя не видела целую вечность, только на вечеринках. Как-нибудь утром позвоню.
Обнимаю.
Энн».
«Мой дорогой отец!
Меня начинает охватывать отчаяние из-за того, что мы никак не можем понять друг друга. Я не «отлыниваю от дела, прячась в Европе». Оказывается, если принять во внимание всю ситуацию, мои взгляды, мой характер и способности, то решение остаться не только соответствует моим интересам, но и становится моим долгом. Возможно, у меня не получилось объяснить убедительно. Не говорю о Грейс, потому что не она в этом деле главный аргумент «за». Но и без нее остался бы. Прошу, поверь, что это именно так. Ты пишешь, что стремление к добру предполагает абсолютный альтруизм, а не расчет. Но ведь абсолютный альтруизм не в том заключается, чтобы слепо отдаться водовороту судьбы. Если бы я считал такое самоуничтожение своей обязанностью, так бы и сделал. Но я придерживаюсь иного мнения. Принесение такой жертвы было бы, я считаю, чистой воды мазохизмом или проявлением глупого истерического страха перед ярлыками «труса» и «дезертира». Распоряжаться собой надлежит, только опираясь на взвешивание всех «за» и «против», потому что каждый человек имеет собственную душу, а у души свои пути. Я очень глубоко и серьезно обдумал свою дорогу, и мне на этот счет нечего добавить. То, что ты предлагаешь в постскриптуме, я воспринимаю лишь как доказательство твоего излишнего волнения. Ни на секунду не допускаю, что ты это серьезно. Твоя «суровость» мне намного предпочтительней. Давно знаком с твоим мнением о психиатрах. Мне претит само предположение обратиться за помощью именно к ним, так же, как симуляция психической болезни, в то время как при взгляде на меня каждый скажет, что я совершенно здоров.
Что касается Грейс, то твои упреки бесполезны. Вы ее не знаете лично и, если не пересечете океан – о чем вас прошу, – так и не узнаете. Мы любим друг друга, и мы оба знаем – уверяю вас, – что брак заключают на всю жизнь. Мы решили и не передумаем. Очень вас прошу, очень: приезжайте на свадьбу. Оставьте мысль, что удастся меня переубедить. В этих обстоятельствах, чтобы не стать друг другу чужими, а для меня эта мысль невыносима, кто-то должен уступить, но не я. Прошу прощения, поцелуй маму.
Твой любящий сын Людвиг».
* * *
Шарлотта открыла глаза. Она ощущала боль. Сознание, теряющееся в водовороте звуков, старалось сориентироваться в настоящем, восстановить связь с прошлым… Шея и плечи чем-то обвязаны. Она лежит на кровати, под грубым одеялом, укрытая до самого подбородка. Светит солнце. В поле зрения находится что-то ослепительно белое. Солнце светит мучительно ярко, и ей самой так плохо… Она закрыла глаза. В горле спазм и еще где-то глубоко – дурнота. Голова болит. Она боролась сама с собой, стараясь прояснить память.
Снова открыла глаза. Солнце прямо в лицо. Она присмотрелась и увидела рядом еще одну кровать. Комната похожа на спальню в школьном интернате. Какое ужасное сходство. Нет, это больница. Ряд кроватей, какая-то молодая женщина в голубом переднике и белом чепчике, несомненно, нянечка. Она вспомнила, что приняла таблетки, десять таблеток, двадцать, даже больше. Почему же до сих пор жива? Она слегка пошевелилась, чтобы убедиться. Руки, лицо – слушаются. Жива. Эта мысль, удивительная и пугающая, заставила учащенно задышать. Ею вдруг овладел страх перед смертью, которой почему-то избежала. Она ведь искренне хотела умереть. Пробуждение принесло двойной ужас – и перед жизнью, и перед смертью.
– Смотрите, приходит в себя, я же говорила! Сестра, смотрите, она очнулась!
Нянечка неожиданно приблизилась и стала великаншей. Рыжие волосы, курносый нос, чем-то знакома.
– Вот и хорошо. Как мы себя чувствуем? Вы меня помните?
Шарлотта ничего не помнила, кроме интернатской спальни, таблеток, страха, а сейчас еще и сестры Махоуни и матери, глядящей одним глазом в тот момент, когда она, Шарлотта, просила укоротить уколом муки страждущей.
– Меня зовут Роза Махоуни. Я присматривала за вашей матерью. Помните?
– Да. – Значит, и голос вернулся.
– Все в порядке, ничего не бойтесь. Вы еще легко отделались. Сейчас прошу только об одном – лежите спокойно, врач придет, а вы лежите и слушайтесь.
– Как удивительно, что вы смотрели и за ее матерью, – донесся чей-то голос.
Солнце било Шарлотте в глаза, мешая смотреть. Она закрыла глаза и вновь задремала, блуждая мыслью в разных направлениях. Поднималась и опускалась на каких-то волнах, руки-мысли, ноги-мысли выдвигались, как щупальца. Зачем она приняла таблетки? Какая невыносимая печаль довела ее до этого? Память постепенно возвращалась, шаг за шагом приходила в себя. Мэтью. Оживили, подлатали, и теперь она готова к новым мучениям. Снова те же самые страдания. Слезы.
– Вы меня узнаете?
– Вы ухаживали за моей матерью?
– Нет, не я. Я пациентка. Извините, что вас беспокою. Хотите лимонада, глоточек? У меня есть и апельсины. Нам можно пить лимонад. У девушки, которую сегодня утром выписали, было полбутылки хереса, она прятала ее в сумочке. Сейчас в палате остались только вы и миссис Бакстер, но не знаю, жива ли она, бедняжка.
Шарлотта с трудом подтянулась повыше на подушке. Напротив стоял кто-то огромный в красном халате, отбрасывающий еще более монументальную тень. Широкое улыбающееся лицо окаймлено коротко подстриженными растрепанными светлыми волосами. Большие руки скрещены на груди.
– Мисс Рикардо, если не ошибаюсь? – прошептала Шарлотта.
– У вас прекрасная память, – сказала Митци. – Мы и виделись-то всего раза два. Один раз на улице. Я шла вместе с этим кретином Остином. Вы тогда повели себя очень любезно. И еще один раз у Остина. Я принесла коробочку конфет для Клер. Как только вы ушли, Остин ногой запустил коробочку вниз по лестнице.
– Что я тут делаю? – спросила Шарлотта. – Почему не умерла?
– Вас нашел Гарс Гибсон Грей. Вы только уснули. Он прислушивался под дверью и услышал, как вы хрипло дышите.
– У него неплохой слух.
– Вы дышали как-то странно. И он выломал дверь.
– Гарс любит вмешиваться в чужие дела.
– Я страшно рада, что вы меня помните, даже не ожидала. Вы очень любезно поздоровались тогда на улице.
– Откуда вам известно?
– Что?
– Что там был Гарс?
– Мне сказали.
– Кто?
– Ну, они все пришли опознать тело.
– Кто все?
– Вся компания: сэр Мэтью, супруги Тисборн, Гарс и какая-то еще дама, не помню имени, и еще какие-то седые. Настоящая сенсация, я вас уверяю, они прямо дрожали от восторга. Все пришли, кроме Остина.
– Все пришли посмотреть на меня, когда я была без сознания?
– В том-то и дело. Я им показала, где вы лежите. Мое присутствие их и вполовину не заинтересовало. Я им сказала, чтобы не тревожились, что все будет хорошо, доктор так говорит.
Шарлотта со стоном вжалась в подушку. Слезы усталости, бессильного гнева и потаенного страха перед тем, что могло стать непоправимым, навернулись на глаза.
– Не плачьте, вам нельзя! – воскликнула Митци. Она присела на край кровати и начала робко гладить руку лежащей. – Вы себя сейчас чувствуете ужасно, со мной точно так же было после пробуждения, но еще немного – и вам станет гораздо лучше, поверьте, со мной уже так было. Не могу вам описать, как мне хорошо, чувствую себя вновь родившейся на свет, мир вокруг чистый, свежий, вот увидите.
– Хотелось бы вам верить, – вздохнула Шарлотта. Она отерла глаза рукой.
– Возьмите салфетку, тут их много. Я, когда проснулась, тоже плакала навзрыд. Лимонаду? Могу выжать свежий лимон.
– Спасибо, не хочу.
– Вы меня не спросили, почему я здесь, почему не умерла.
– Значит, и вы тоже…
– Да, приняла большую дозу. Как и та девушка, которую сегодня утром выписали. Мы все тут одного поля ягоды – любительницы острых ощущений, кроме миссис Бакстер, это особый случай, ей стало плохо перед тем, как вы очнулись, бедняга. Меня нашел молочник. Хотел получить с меня деньги, ну и вошел. Я приняла не слишком много, меньше, чем вы. У меня закружилась голова, и не смогла больше. Вы сделали все, чтобы умереть, с вами пришлось повозиться, мне Роза рассказывала.
– Роза?
– Роза Махоуни, медсестра. О, сейчас время посещений, люди пойдут целыми толпами. Интересно, Остин придет? Он обо мне ничего не знает, но, может, рассказали.
– А можно отказаться от посещений?
– Посетители к мисс Ледгард, – сообщила сестра Махоуни, распахивая двери.
* * *
– Не расстраивайся, Шарлотта, – говорил Мэтью. Он сидел в ногах кровати, немного прогнувшейся под его тяжестью. Клер и Джордж придвинули себе стулья. Гарс стоял. Эстер ставила в банку цветы.
– Из-за чего расстраиваться? – удивилась Шарлотта. Она лежала расслабленная и безвольная, и ей было все равно, что волосы не причесаны и нет косметики.
– Вот именно, – поддакнула Клер.
– Не расстраивайся из-за того, что с тобой случилось, вот из-за чего. Нечего стыдиться, может, все к лучшему, и ты сумеешь…
– Я и не расстраиваюсь, – ответила Шарлотта. Она взирала на эту сцену отстраненно, головокружение все еще не прошло. Как они торжественны, но все же не могут скрыть сумасшедшего удовольствия; лица постные, а в душе радуются, хохочут, ликуют. Еще бы – такой спектакль!
– И как тебе пришло в голову такое сделать! – воскликнула Клер.
– Мы так испугались, – поддержал жену Джордж. – Да, да, сама знаешь. Хорошая моя! – Он порывисто сжал ее руку и тут же отпустил. У него на лице было особо чувствительное выражение, намекающее на особое отношение к Шарлотте.
– Это не связано с вами, – возразила Шарлотта, – ни с кем из вас. Это было мое личное дело, только мое…
– Но ты ведь нам не чужая! – воскликнула Клер.
– Тебе, конечно, предложат консультацию психиатра, – сказал Мэтью, – и если…
– Психиатра? Еще не родился тот психиатр, чья консультация была бы мне нужна!
– Естественно, Шарлотта, дорогая, – согласился Мэтью. – Я предвидел такую реакцию. Но если в будущем захочешь с кем-нибудь посоветоваться, я с большим удовольствием…
– Ну как ты так могла поступить, Лотти? – вздохнула Клер. – Мы не знали, что и подумать.
– Посоветоваться? С тобой? – Шарлотта посмотрела на Мэтью. – Но мы ведь едва знакомы. За столько лет впервые тебя вижу.
– И все же…
– Я считаю твое предложение неуместным.
– Прости, что…
– Лотти, тебе вредно волноваться…
– Я нисколько не волнуюсь. Эстер, милая, спасибо, что пришла. Гарс, и тебе спасибо за все.
– Ну, за что же меня благодарить…
– Шарлотта, милая, родная, – расчувствовалась Эстер.
– Мы все знаем, что можно таким образом обратить на себя внимание, – сказала Клер, – и несмотря на это…
– А где Остин? – спросила вдруг Шарлотта.
– Остин?
– Ему следовало бы навестить мисс Рикардо.
– Кого? Ах да, мисс Рикардо, разумеется. А… Остин… не знаю, думаю, придет… Мэтью, сказать о До…
– Не надо.
– Я устала, – сообщила Шарлотта. – Вам лучше уйти. Благодарю за цветы. Прошу, идите.
– Мисс Ледгард необходим отдых, – вмешалась сестра Махоуни.
– Завтра придем снова, – пообещала Клер.
– Не хочется здесь лежать.
* * *
– Мне понравилось, как вы сказали о психиатрах, – сказала Митци после того, как посетители ушли. Все время визита она скромно просидела на постели и с притворной серьезностью кивала головой в такт благим пожеланиям Клер. Но как только гости ушли, тут же оживленно встала со своего места. – Роза, раз вы здесь… Роза, я переживаю о бедной мисс Бакстер, она все еще спит и выглядит как-то странно, видите?
– Хорошо, я скажу доктору, он зайдет.
– Жалко, что с ними не было Остина, – сказала Шарлотта. – Надеюсь, он все же придет.
– Об Остине не стоит волноваться. Какие красивые цветы вам принесли. Сестра, у вас не найдется еще одной вазочки? В эту уже не помещается.
– Возьмите цветы себе, если хотите, – предложила Шарлотта.
– Ну что вы.
– Почему вы захотели умереть, мисс Рикардо?
– Называйте меня Митци.
– Хорошо.
– Вы в самом деле хотите знать?
– Да.
– Так вот, – начала Митци, присаживаясь к Шарлотте на кровать. – Я родилась на Ист-Индия-Док-роуд, знаете, где это, и отец мой торговал одеждой, дед был докером, а второй дед стивидором – если вы понимаете, что это значит…
* * *
В последнее время у Остина вошло в привычку утром отправляться на поиски Дорины. В Вальморане он обосновался основательно. Миссис Карберри готовила ему завтрак, после чего около десяти Остин выходил из дому, не опаздывая, как на работу. Иногда, выходя немного раньше, ехал в поезде метро вместе с толпами людей, спешащих в этот утренний час в свои конторы. У него не было никакого четко разработанного плана поисков. Где Дорина любила бывать, куда когда-то заходили вместе, туда теперь направлялся и он. Проходил по картинным галереям, по паркам. Бродил вблизи Фестиваль-Холла, по набережной, переходил по мостам. Заглядывал в рестораны и кафе. Там перекусывал чем придется, просматривая газету, а потом шел в кино. Роясь в шкафу в комнате Дорины в Вальморане, нашел небольшую акварель в стиле Нориджской школы, взял ее с собой и продал, получив, к своему удивлению, целых пятьдесят фунтов. Почувствовал себя богачом, но тратил осмотрительно, на ленч заказывая бутерброды и пиво, изредка еще салат и одну-две рюмочки вина; в кино покупал билет на самые дешевые места. Он с аппетитом съедал и завтрак, и ужин, который миссис Карберри оставляла ему на кухне. С Мэвис виделся лишь изредка, но отношения у них были мирные. Встречаясь на лестнице, они обменивались сочувственными улыбками. С Митци он больше не встречался и думал о ней очень мало, хотя до него и дошли слухи о каком-то отравлении снотворным. Он ощущал себя странно отдаленным от всего и при этом отнюдь не чувствовал себя плохо. Нынешний образ жизни его вполне устраивал. У него было немного денег, была цель и чувство свободы. Что Дорина жива, с ней все в порядке и она вскоре отыщется – в этом он не сомневался. Там, где она сейчас – неизвестно, правда, где, – ей ничего не угрожает. Ему казалось, что сейчас она даже в большей безопасности, чем за стенами Вальморана. Правда, иногда его охватывал панический страх, но больше за себя, чем за Дорину. За нее он на удивление мало волновался. Мэвис сторонился, чтобы не заразиться от нее страхом, и еще по одной причине – ему не хотелось знать, что еще кто-то, кроме него, печется о Дорине. Он любил свою жену, и эта любовь как раз и находила свое выражение в нескончаемых странствиях по Лондону. Поиски доставляли ему удовольствие, потому что обеспечивали ежедневное занятие, прямо связанное с Дориной; к тому же это занятие избавляло его от выполнения других и вместе с тем дарило чувство выполненного долга. Надо сказать, иногда он совершенно забывал, зачем бродит по городу.
* * *
Гарс искал более методично. Посоветовавшись с Мэтью и Мэвис, он разослал письма тем людям, которые могли о Дорине слышать, к которым она могла прийти. В большинстве своем это были совершенно случайные люди – мимолетные знакомые, давние и почти забытые друзья семьи, подруги школьных лет; их адреса Мэвис нашла в Доринином календарике. Гарс последовательно проверял район за районом, особенно интересуясь маленькими отелями. Расспрашивал таксистов, билетеров на вокзалах, продавцов в больших магазинах на Оксфорд-стрит. Остину не сказали, что полиция уже поставлена в известность. В полиции искренне сочувствовали, но отказывались бросить свои силы на поиски какой-то странной женщины, которая отсиживается небось где-то у друзей. Взяли описание Дорины и обещали сообщить близким, если тело выловят в реке. Не имея ни минуты свободной, Гарс все же чувствовал себя глубоко неудовлетворенным. С утра он работал в Нотинг-Хилл, вторую половину дня посвящая розыску. В Нотинг-Хилл никто особо не интересовался ни им, ни тем более его взглядами или идеалами, потому Гарс постепенно пришел к убеждению, что благо человечества ничего не потеряет, если он бросит свою теперешнюю работу. Хотя он и не собирался вновь заняться философией, чувствовал, что разуму не хватает пищи. Очень переживал за Дорину, представляя, как она бродит где-то, полубезумная, а может быть, уже и нет ее на свете. Горько сожалел, что не сделал для Дорины ничего конкретного, расстраивался, что не занял в ее мыслях, в ее сердце особого места, а это при определенной ловкости мог бы сделать легко и никому при этом не навредить. И тогда сумел бы ее удержать, уберечь. Самой тоненькой ниточки хватило бы для связи. Он позволил ей отдалиться от себя не столько из-за угрызений совести, сколько из страха. Будь у него больше храбрости, можно было бы предотвратить любую грозящую ей беду. Непрошеная любовь к Дорине, безрассудная и властная, причиняла ему физическую боль. С отцом он вообще не виделся. С Мэтью и Мэвис встречался только по делу. Его уговаривали поселиться в Вальморане, но он отказался. Снимал комнату в доме, где жили в основном негры-эмигранты, обслуживающие лондонские автобусы. Он видел, что Мэтью хочет разговора и даже ищет у него в каком-то смысле поддержки, но находил какое-то мрачное удовлетворение в том, чтобы относиться к Мэтью с некоторым безразличием. И понимал, что нынешняя ситуация не продлится вечно. Понимал и то, что пока Дорина не отыщется, будет длиться его миссия, а он сам будет вести жизнь проклятого бродяги.
* * *
Мэтью, напротив, поисками не занимался. Он ждал. И по мере возможности помогал другим в организации поисков. Он и Мэвис поддерживали постоянную связь с Гарсом, информировали полицию и даже поместили анонимное объявление в «Таймс». К тому же надо было принимать во внимание Тисборнов, которые все сведения сразу передавали дальше, отчего вокруг рождались всевозможные слухи и предположения. Пользуясь присутствием миссис Карберри в Вальморане, Мэвис иногда наносила краткие визиты в Виллу; иногда договаривалась с Мэтью о встрече в городе, в каком-нибудь кафе, но их тут же охватывали муки совести, и они спешили по домам. Мэтью, уходя из дома, никогда не закрывал дверь, вечерами зажигал везде свет и даже ночью не запирал дом на ключ. Случалось, он вскакивал с постели среди ночи, когда казалось, что слышны шаги на лестнице. Рядом с Мэвис он чувствовал себя спокойным и свободным, им хорошо было вместе, хотя исчезновение Дорины на время несколько охладило их пыл. Все их мысли были обращены к Дорине. Большую часть времени Мэтью проводил в одиночестве, мысленно готовясь к ее возвращению, думая о ней все время и даже пытаясь внушить ей на расстоянии свои мысли. Думал и о себе, о своем характере, который, оказывается, способен еще преподносить сюрпризы. Вечерами переживал заново сцену с Норманом на ступеньках; вспомнил, как ловко солгал полиции, после чего все пошло трагично-легко. Он охотно поговорил бы с Гарсом, но Гарс держался неприступно. А Людвиг все еще не приехал. Шарлотта, вернувшись из больницы, не давала о себе знать. Сердится на него, но это пройдет, и вскоре она наверняка объявится; да он и сам не чувствовал такой уж настойчивой необходимости встретиться, разве что легкие угрызения совести с некоторой примесью неприязни. Ему хотелось перемен в жизни, но он не представлял, как этого добиться. Любовь Мэвис приносила ему облегчение, ее уравновешенность несла в себе обещание радостного будущего.
* * *
Этим вечером Мэтью вышел на свидание к Мэвис. Они держались за руки в каком-то мрачном коктейль-баре, лицо ее было заплакано, и он чувствовал себя совершенно растерянным. Время неумолимо пробивало их непрочную защиту. Слишком много дней прошло, похожих друг на друга; и череда их продолжится до тех пор, пока не станет ясно, что ничего нового уже не будет. Нельзя вечно откладывать жизнь на потом, но как начать жить – неясно. Надежда претерпела изменения, медленно, но верно превращаясь в страх. И вот Мэвис плакала от чувства тревоги и разочарования, а Мэтью говорил ей о любви, вкладывая в свои слова не столько влечение к возлюбленной, сколько желание защитить ее. Он тоже не очень хорошо понимал, как пережить это особое время и как быть с надвигающимся будущим, которое это время обещало.
Задержавшись из-за Мэвис, Мэтью шел домой позже, чем рассчитывал. Автомобиль он поставил довольно далеко, на другой улице. Темнело, и только что включившиеся фонари горели на фоне сапфирового неба, на котором возносились спиральные башни ярко-розовых туч. Такое небо он часто видел на юге Японии, но в Англии – очень редко. Всю дорогу смотрел на небо, к дому подошел уже в темноте. И тут увидел, что входная дверь широко распахнута.
От радости, смешанной с растерянностью, перехватило дыхание. С бьющимся сердцем он прошел вдоль решетки, поднялся по ступенькам и вошел в дом. В коридоре было темно. «Дорина, Дорина!» – крикнул он. И, споткнувшись обо что-то, остановился. Весь пол в коридоре был усыпан чем-то белым. И в гостиной, он заметил, пол был странно белым, ковер покрывали осколки… чего? Шагнул к выключателю, под ногами что-то хрустнуло…
И тут он разглядел и сразу понял, что случилось. Наклонился, подняв горсть мелких осколков. Голубые и белые вазы эпохи Мин, fammilele verte, янтарно-золотые вещицы эпохи Тан, бледно-кремовые шедевры эпохи Сун, серовато-зеленые и пепельные – тоже сунские. Он оглядел гостиную, вернулся в коридор, заглянул в столовую. Горки были пусты. Коллекция погибла.
– Где она? – раздался голос Остина.
На лестнице появился он сам в расстегнутой до пояса рубашке. Волосы торчали во все стороны. Лицо горело. Казалось, что это какая-то бронзовая голова с кинжалами вместо волос.
Мэтью повернулся к брату спиной и очень медленно вернулся в гостиную, по пути зажигая лампы. Остин пошел за ним.
– Может, закроешь за собой дверь? – сказал Мэтью.
Остин не глядя толкнул дверь.
Мэтью непослушными руками начал вытаскивать графин с виски и стаканы. Пальцы заметно дрожали.
– Где она, я спрашиваю?
– Если ты спрашиваешь о Дорине… не знаю, что сказать. – Он чувствовал тошноту и страх и неподдельную скорбь о самом себе.
– Когда ты вошел, то звал ее.
– Я думал, может быть, вернулась.
– Как это – вернулась?
О Боже, подумал Мэтью. А он, наверно, и так все знает. Но как ему сказать сейчас, что сказать, и что из этого получится?
– Значит, она была здесь! – не отставал Остин. – Это ясно. Хотя и не верится. Где она сейчас? Я спрашиваю, где она?
Он шагнул к Мэтью.
– Не знаю, – ответил Мэтью. В глазах брата он увидел бешенство. – Выпьешь чего-нибудь?
Остин выбил стакан у него из рук.
– Тогда разреши, я выпью. Мне надо прийти в себя. – Он налил виски в другой стакан.
– Где она? – повторил Остин. Голос звучал хрипло, он едва выговаривал слова.
– Я тебе уже сказал – не знаю. Клянусь, не знаю. Поверь.
– Ты ее где-то прячешь, – сказал Остин. – Где-то держишь. Я весь дом обыскал, но ее нет. А кое-какие вещи ее нашел. Боже мой… оставила… платочек… в спальне… я сразу вспомнил, что у нее такой был… с вышитой божьей коровкой… Где она? Здесь? Ты ее ждешь? Сейчас? Почему дверь открыта? Почему ты выкрикнул ее имя?
– Остин, я понятия не имею, где она. Мне казалось… казалось… она… может прийти ко мне. Я так подумал, но без всякого повода. Мы ее ищем, ты же знаешь. Но мне известно не больше, чем тебе.
– Но она была тут, когда… ты ее тут держал, когда я пришел с ней увидеться в… а мне сказали, что она спит… потом сказали, что она исчезла… а она все время была с тобой… здесь…
– Не все, что тебе сказали в Вальморане, правда, поверь мне, клянусь.
– Не могу слышать… твоих лживых уверений… ты… лживая свинья… она была здесь, ты сам проговорился… ее платочек… в спальне…
– Дорина была здесь, но только одну ночь… сейчас я тебе объясню. – Какую ложь сейчас выдумать? Он поверит чему угодно, только не правде. В сущности, все равно, что ему сказать.
– Три ночи… сказали… но, конечно, больше… все это время… была здесь…
– Кто тебе сказал?
– Не важно, выйдут на свет твои делишки, не спрячешься от меня, ты держал ее тут, наверху, а я мучился…
– Остин, перестань, прошу тебя. Я расскажу тебе подробно, что произошло, только не перебивай. Дорина пришла сюда, потому что искала Шарлотту. Она не подозревала, что я тут поселился. В ту ночь была гроза, и она решила тут переночевать, а утром ушла домой. И только потом исчезла из Вальморана. Так и было. Поверь мне.
– Ты клянешься, что все было именно так?
– Несомненно.
– А я вижу, что ты лжешь. Я всегда чувствую, когда лгут. Особенно ты, у тебя взгляд становится таким… развратным. Ты обманываешь! Почему Дорина не отвечала на мои письма? И она знала, где искать Шарлотту, я ей сам сказал…
– Могла и забыть.
– Забыть? Ты ее тут держал, спал с ней, ты…
– Я не спал с Дориной, и мысли такой не было, могу встать на колени, что надо сделать, чтобы ты поверил?.. – Мэтью поднял с пола острый осколок хрустального стакана и сильно сжал его в правой ладони. Осколок упал на пол. Кровь потекла по пальцам.
Остин хрипло втягивал воздух. Всматривался в кровь, словно изучал ее взглядом, потом тяжко опустился на стул… Едва не плача от боли, Мэтью потянулся за носовым платком. Перевязал ладонь. На белизне ткани расплывалось красное пятно.
– Остин, я не…
Остин вытянулся в кресле. Он выпустил что-то из руки, и оно с грохотом упало возле него на ковер. Железный брусок от ножки стола, найденный на соседней помойке.
– Ты спал с Бетти!
– Нет, – ответил Мэтью. Ему сделалось не по себе. На глазах выступили слезы.
– Спал, у меня есть доказательство.
– Остин, – начал Мэтью, – когда мы наконец начнем говорить друг другу правду? Бетти не была моей любовницей… И Дорина тоже.
– С Бетти ты тайком встречался в Лондоне. Вас видели вместе. И к тому же я нашел письмо… порванное… письмо… у тебя в квартире…
Мэтью тяжело вздохнул.
– Давай выясним все до конца, – сказал он. – Один раз я встретился с Бетти, потому что мы хотели выбрать подарок к твоему дню рождения. Это она хотела выбрать подарок. Мы хотели купить теннисную ракетку. Вспомни, когда-то тебе захотелось начать играть в теннис. Вот Бетти и придумала подарить тебе новую ракетку, но она в ракетках не очень разбиралась, поэтому попросила меня, чтобы мы вдвоем выбрали подходящую у Лилливайта. И больше ничего не было. Мы держали нашу встречу в секрете, потому что подарок должен был стать для тебя сюрпризом. Бетти тебя любила. И Дорина тебя любит. Уж не знаю за что.
– Все равно не верю тебе. Ты прямо сейчас все выдумал. – Остин наклонился, волосы упали ему на лицо.
– Тебе нужно доказательство? Прошу. – Мэтью встал и подошел к секретеру. Вернулся с листочком бумаги и протянул его Остину.
Старый, пожелтевший листок. Письмо. Остин смотрел на строчки, и губы у него дрожали. Почерк Бетти.
«Дорогой Мэтью!
По поводу нашего теннисно-ракетного заговора: предлагаю встретиться на станции Пиккадилли, а может, лучше в «Кафе Рояль»? Остину сказала, что иду на встречу со школьными приятельницами. Он всему готов поверить, хотя очень нервничает и страдает излишней подозрительностью. В этом году наверняка снова забудет о своем дне рождения. Не могу дождаться минуты, когда увижу его лицо при виде подарка. Что ты тоже принимал участие, умолчу, обещаю. Очень благодарна тебе за помощь, сама бы не справилась! Представляю себе лицо О.!
Обнимаю.
Бетти».
Остин смял листок и бросил на пол.
– Зачем ты его хранил?
– Думал… думал, когда-нибудь… тебе, может, захочется прочитать.
– Не все ли равно, ты ведь точно обхаживал Бетти. И вместе соорудили нечто вроде алиби. Ты ездишь по всему миру, и письмо все время с тобой, чтобы мне, если что, показать. Ты и держал его только для того, чтобы выбраться из хлопотливого положения.
– Мне твоя болезненная подозрительность известна. Конечно, не надо было помогать Бетти выбирать подарок, но она всегда верила в лучшее… и я не хотел объяснять, что она вышла замуж за… ну, в общем, не смог… и вообще в то время собирался за границу… Твоя жена тебя любила и вообразить не могла, что ты ее заподозришь в чем-то подобном… она… помнишь, как она смеялась… у нее было простодушное, чистое сердце…
– Зачем ты хранил это письмо?
– Сначала просто так. Потом… подумал, что ты захочешь…
– Ложь с начала и до конца… А что случилось с ракеткой?
– Я отменил заказ. Бетти тогда уже погибла.
– Какой марки была?
– Шлезенгер.
– Все равно не верю. Это все звучит неправдоподобно. Ты крутил с Бетти роман, как и с Дориной. Ты лжец и совратитель.
– Остин, между мной и твоими женами никогда ничего не было. Все это – лишь твое буйное воображение.
– Ничего? Верно, таким, как ты, ничего и делать особого не надо. Достаточно подержать за руку, погладить – и вся твоя. Ты с ними разговаривал обо мне. «Нервный, слишком впечатлительный» и так далее. Бедный Остин. Они к тебе ходили поговорить о том, какой я бедный. Это еще хуже! Ты, наверное, совсем поглупел, раз этого не видишь! Неужели и сейчас соврешь, что когда Дорина здесь была, не держал ее за руку и не болтал обо мне?
Мэтью молчал.
– Где Дорина? – снова начал Остин.
– Сказал же тебе, не знаю.
– Я пришел тебя убить. Твое счастье, что ты опоздал. – Остин поднял брусок и швырнул, перешибив, судя по звуку, ножку кресла.
– Выпей виски, – предложил Мэтью.
Остин опять свесил голову. Он то и дело отбрасывал со лба падающие на лицо волосы. Не глядя, взял стаканчик. Пригубил виски. Зубы клацнули о край стакана.
– Что-то надо делать, Остин, – говорил Мэтью. – Я никогда не желал тебе ничего плохого. Ты должен меня простить.
– Или убить. Налей еще. Это шотландское?
– Нет, бурбон.
– Странный какой-то вкус.
Присев, Мэтью вытащил чековую книжку и начал писать.
– Что ты там пишешь? – спросил Остин, глядя сквозь волосы.
– Чек. На сто фунтов. Для тебя. Догадываюсь, что ты нуждаешься в деньгах.
Мэтью подал чек. Остин взял его, прочитал и положил в карман.
Минуту длилось молчание. Закрыв глаза, Мэтью залпом выпил остаток виски.
– Ну, мне пора идти.
– Вызвать такси?
– Нет, не утруждай себя. Спасибо за чек. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
Остин остановился в дверях.
– Эти вещицы были застрахованы?
– Только перевозка. А так нет.
– Очень жаль. Ну, всего хорошего.
Остин вышел, расшвыривая осколки фарфора. Входная дверь так и стояла открытой. Через секунду она захлопнулась за Остином.
Мэтью потянулся к сифону. В буфете что-то белело. Ваза династии Сун, которую он поставил поглубже из-за маленькой щербинки на ободке. Сифон оказался пуст.
Он пошел в кухню и протянул руку под струю холодной воды. Кровь все еще текла, и ладонь болела. Мэтью заплакал.
* * *
– Значит, отец тебе звонил? – спросила Грейс.
– Да, – ответил Людвиг.
Они сидели в гостиной поместья Питта. Клер и Джордж уехали на уик-энд к Арбатнотам.
– Удалось поговорить, хорошо было слышно?
– Очень хорошо.
– Телефон – это невероятное изобретение. Звонят из Америки, а слышно так, будто сидишь в соседней комнате.
– Да.
– А который час был в Америке, когда он звонил?
– Два часа ночи.
– Странное время для звонка.
– Отцу надо было застать меня дома.
– Вечно путаюсь с этим временем и в какую сторону надо считать. А какая там погода?
– О погоде не говорили.
Людвиг сидел, выпрямившись, на диванчике, руки сложил на коленях и упорно всматривался в розовую керамическую вазочку на камине. Грейс расставляла цветы, фиолетовые и белые георгины из сельского сада Арбатнотов, – Карен принесла их утром.
– Очень мило, что Карен их принесла, правда?
– Да.
– Карен прекрасно выглядит в платье дружки. Я тебе еще не говорила, что Генриетта Сейс хочет нарядиться пажом? Такой смешной ребенок.
Людвиг молчал. Грейс внимательно посмотрела на жениха, потом спросила:
– Есть какие-то новости о Дорине?
– Откуда?
– Почему «откуда»?
– Думаешь, если бы какие-то новости были, я бы с тобой не поделился? – сказал он, напряженно глядя на нее.
– Я просто так спросила, не сердись.
– Прости, киска. Я не сержусь, просто…
– Сердишься, я вижу. Мне кажется, ты часто сердишься, только не показываешь. Так нельзя делать.
– Прости, любимая.
– Отец тебя расстроил?
– Да.
– Но ты не огорчайся. Что дальше будем делать? О, я уже знаю, пойдем в новое кафе на Хай-стрит. Можем там перекусить. Потом на метро проедемся до Чаринг-Кросс и перейдем по Хангерфордскому мосту в галерею Хейворда. Мы еще не были на выставке этого, как его… забыла. Потом ты сможешь пойти в Британский музей и немного поработать, или пойдем ко мне, если хочешь… а позднее…
– Киска, прости… я чувствую, что мало с тобой разговариваю.
– Разговаривай. Тебе никто не мешает.
– Ты меня перебила.
– Людвиг, я не понимаю, в чем дело!
– Как только я начинаю говорить о чем-то серьезном, ты сразу становишься какой-то чужой, отвечаешь невпопад и сменяешь тему. Тебя не интересуют важные вопросы…
– И совсем не так. Интересуют не меньше твоего. Но у тебя своя манера выражаться, а у меня своя. Я не легкомысленная, ты прекрасно знаешь. Не будь несправедливым.
– Да, знаю, прости… Но ты мне не даешь сказать.
– Не даю сказать? Такому умному-разумному?
– Да. Ты прекрасно понимаешь, на что я намекаю. Тебе не хочется говорить о… Избегаешь таких тем… И мне не разрешаешь…
– Людвиг, милый, ну что ты? О чем это я не хочу говорить и тебе не разрешаю?
– Например, о Дорине.
– Но что может получиться из нашего разговора о Дорине? Ей эта бесконечная болтовня не поможет. Мои родители все время толкут воду в ступе. Хочешь, чтобы мы стали похожи на них?
– Нет, но… ты относишься к этому как к пустяку… ведь с Дориной могло случиться что-то плохое… ужасно, что она исчезла, просто страшно.
– Ужасно, я согласна, если с ней что-то случилось, но я уверяю тебя, с ней ничего не случилось. Сидит у кого-то из знакомых, только чтобы вы понервничали. Она любит дразниться.
– Дразниться? Это слово совсем к ней не подходит.
– Я знаю, что ты очень ее полюбил.
– Ты ревнуешь? Но это же глупо!
– Вовсе не ревную! Вот еще не хватало! Или прикажешь ревновать? – Ножницы, которыми она подрезала цветы, звякнули на столе.
День был пасмурный, за окном накрапывал холодный дождь.
– Нет, ну что ты, нет! Ну киска! Просто ты сознательно закрываешь глаза на то, что творится в этом мире.
– Ни на что я не закрываю глаза. Вижу даже больше, чем тебе кажется. Только я держу язык за зубами.
– Может, я плохо тебя понимаю… в Ирландии… ты не хотела говорить даже о Шарлотте и не хотела, чтобы я ее навестил.
– Ты опять о своем. Шарлотта чувствует себя прекрасно. Неудавшееся самоубийство – лучший способ завоевать всеобщую симпатию. Шарлотта превратилась в примадонну, но Дорина, исчезнув без предупреждения, похитила, увы, часть аплодисментов.
– Киска, не надо быть такой жестокой. Шарлотта и в самом деле хотела покончить с собой.
– Ой-ой-ой!
– Чудом Гарс оказался там и спас ее.
– Жалеешь, что не ты?
– Тебе надо бы ее навестить.
– А ты на самом деле вовсе о ней и не думаешь. То есть ты слишком много о ней как бы думаешь. А на самом деле только о себе. Жалеешь, что не ты спас Шарлотту, потому что тогда тебя считали бы героем. А так вся слава досталась Гарсу.
– Нет, – задумчиво ответил Людвиг, – я понимаю твою мысль, но ты ошибаешься.
– Называешь себя ученым, но не умеешь объяснить, что думаешь и чувствуешь…
– Это не так-то легко. И хорошо, если есть возможность объяснить…
– Объясни!
– Я не завершил свою мысль. Если есть возможность объяснить… жене… которая умеет выслушать. Я чувствую, что не могу, не получается высказать тебе свои самые глубокие мысли…
– По-твоему, все женщины – дуры?
– Нет, я так не говорил.
– Ах, вот как! Значит, другие умные, только не я. Ты, наверное, хотел жену умную, а не такую дурочку, как я.
– Лапка…
– Знаю, я не очень образованная. Знаю, что твой отец против меня.
– Но…
– Да. Я читала его письмо.
– Лапка…
– Конверт торчал из кармана твоего пиджака. Ты думаешь, мне легко было об этом не упоминать? Муж и жена не должны упрекать друг друга по пустякам. Иногда лучше промолчать.
– Лапка, любимая…
– Если ты говорил с отцом, то, наверное, скоро уедешь в Америку?
– Ну что ты!
– Мне никогда не было спокойно рядом с тобой. А ты говоришь, что я избегаю тревог. Я живу тревогами, дышу ими.
– Я понимаю, прости меня…
– Ничего ты не понимаешь. И не представляешь, как мне больно. Твои знакомые из Оксфорда презирают меня.
– Глупости, лапка! Но ты хочешь, чтобы мы жили, отгородившись от всех остальных.
– Я хочу, чтобы мы жили как нормальные люди. Я тебя люблю. У нас есть средства. Я хочу детей, хочу жить в красивом доме, хочу отправить детей в приличную школу, хорошо одеваться, отдыхать…
– И ни о чем другом не волноваться.
– Да, я не хочу жить в трущобе и жаловаться на жизнь. Я выхожу за тебя, надеясь на счастье. Ты против? Счастье мне всегда улыбалось. Тебе это не нравится? У тебя есть то, что ты хочешь, Оксфорд и так далее. Поэтому с какой стати я должна отказаться от собственных желаний и так ли уж мелки эти желания, чтобы меня винить в эгоизме?
– Я тебя не виню и не предлагаю поселиться в трущобе. Мы можем жить, как все люди, хотя для большинства такая жизнь, без забот и печалей, кажется сказкой. Тебе кажется, что остаться здесь, жениться на тебе, порвать с родителями, со страной, где родился, – это очень легкое решение?..
– Ну так не женись на мне!
– Если бы ты знала, как это тяжело, неприятно, страшно слушать, как родной отец упрекает…
– Ты хочешь быть рабом своего отца? Ты взрослый человек или нет? Разве он сам никогда не ошибается? Мой ошибается. Ну разве что твой умнее. А может, твой отец – Господь Бог?
– Нет, хотя что-то похожее есть. Ох, киска, если бы ты только знала, в какой клетке я оказался… Не хочу принимать участия в этой никчемной войне, но в то же время не хочу испортить себе жизнь ненужным протестом… и это судьба посылает мне работу в Оксфорде и тебя, и все становится очень легким, и я перестаю беспокоиться о мотивах собственных поступков…
– Какое значение имеют мотивы, если выбран верный путь? А ты? Как только все идет хорошо, ты сразу начинаешь чувствовать себя виноватым. Тебе еще не раз придется в жизни спотыкаться, со всяким так бывает. Вот когда это случится, тогда можешь переживать. А зачем грызть себя сейчас, когда тебе сопутствует удача? Разве тебе не нравится, что ты получил хорошую должность, что мы богаты?
– Я должен все это обдумать, понять до конца – что делаю и для чего. Это ты можешь обходиться без размышлений, а я нет.
– Ну разумеется, я безмозглая дурочка.
– Прошу тебя…
– Ты ведь уже все решил, зачем же снова все ворошить… наверное, тебе приятно бесконечно пережевывать то, что уже и так решено. Тебе нравится в сотый раз рассуждать о Шарлотте, о Дорине, какая у них ужасная судьба и так далее… и в то же время тебе приятно сознавать, что у тебя самого все хорошо.
– Киска…
– А может, ты еще не решил, раз нравоучения отца тебя так беспокоят. Я знаю, что это из-за меня, все эти споры, все из-за меня…
– Ну почему, о чем ни зайдет речь, ты считаешь, что все это касается тебя?
– Мне казалось, что мой брак очень даже меня касается. Ты попросту еще не решил окончательно – жениться или нет, поэтому не уверен и во всем остальном. Твой отец считает меня слишком молодой, слишком глупой и слишком несерьезной. Может, он и прав.
– Прошу тебя, не будем ссориться. Я не могу говорить с тобой на такие темы, ты сразу закипаешь, сразу все воспринимаешь как личное оскорбление… как и каждая женщина, наверное. Прости. Это я виноват. Не надо было затрагивать эти вопросы. В дальнейшем, как ты советуешь, буду держать язык за зубами.
– Я ничего не советую.
– Хватит. Закончим этот бесполезный спор. Я сейчас иду в Британский музей. Немного поработаю, и мне станет легче. Вернусь вечером. Прости меня, прошу, и будем считать этот вопрос закрытым.
– Людвиг, не сердись.
– Я не сержусь. Это… это куда серьезней. Но не имеет значения. Для нас с тобой, я имею в виду. Ну, я пошел.
И он вышел из комнаты. Собрал бумаги, в дверях остановился. В гостиной было тихо.
– До встречи, любимая! – крикнул он. – Вернусь часов в шесть!
Ответа не было. Он вышел, затворив за собой дверь.
Примерно через полчаса, идя под дождем по Грейт-Расселл-стрит, он увидел Дорину. Закутанная в дождевик, платочек на голове, руки глубоко в карманах, она медленно шла по противоположной стороне. Людвиг на секунду остановился и тут же пошел дальше. Дорина его не заметила. Значит, у нее все в порядке, подумал Людвиг. Ему хватало и собственных забот, на Дорину сил уже не оставалось; он утратил к ней всякий интерес, более того, ее вид почти рассердил Людвига. Его душа была слишком измучена, слишком угнетена заботами. В эту минуту он не смог бы никому уделить и секунды внимания. Он вошел в читальный зал, сел и замер в каком-то тумане, сознавая собственное несчастье. С промокших рукавов пальто капли падали на книжки.
* * *
Дорина вернулась в гостиницу на Уоберн-плейс, где жила уже несколько дней. Людвиг заметил ее, но не остановился, пошел дальше. Что это значит? Неожиданность встречи и загадочность его поведения вселили в нее такой страх, что сейчас, сидя на постели, она стучала зубами и едва не теряла сознания. Тепло в комнате поддерживал только маленький электрический обогреватель, в который все время надо было опускать шестипенсовики. Людвигу точно что-то такое сказали – велели избегать ее, делать вид, что ее не существует. Ее все осуждают, будто она преступница, не обращают на нее внимания, как на стенку. То, что Людвиг прошел мимо, – это какое-то новое, страшное предзнаменование. Она остановилась и оглянулась, но он не обернулся, хотя наверняка ее заметил, потому что все-таки замедлил шаг. И это – последнее доказательство того, что все кончено, ее отвергли, ей нет места на этом свете.
Сбежав из Виллы в тот день, когда пришел Гарс, Дорина долго бродила по улицам, погруженная в свое горе, в чувство бессмысленности. На какой-то площади села на скамью, надеясь, что кто-нибудь из знакомых подойдет и без слов отведет ее домой. Сначала она сомневалась, возвращаться ли в Вальморан. Потом осознала, что не сможет вернуться. Что же она сделала такого, после чего уже нельзя вернуться к Мэвис? Она не помнила и того, зачем в тот первый раз ушла из Вальморана. Уйдя, она совершила преступление, а потом другое, еще худшее – тем, что осталась у Мэтью. И сейчас Вальморан уже не сможет ее принять.
Приближался, наверное, полдень, и у нее голова кружилась от голода. Встать со скамейки было нелегко, она боялась, что потеряет сознание и ее доставят в Вальморан. Но кое-как встала и побрела в кафе, где перекусила бутербродом и выпила чашечку кофе. Возвращение в Вальморан по-прежнему казалось ей смерти подобным. Войти в этот дом – все равно что лечь в гроб. В сущности, и так жила там, как ходячий мертвец. Время, проведенное в Вальморане после расставания с Остином, сейчас казалось ей ужасным, пропитанным липким присутствием призраков. Я должна с собой справиться… должна. Мне необходимо бывать на свежем воздухе, делать что-то простое, самое обыкновенное, вести себя повсюду так, чтобы никто не оглядывался и не спрашивал себя: что за странная особа? Она решила пойти к Шарлотте. Взяла такси, доехала до ее дома и постучала в дверь, за которой в своей комнате лежала на кровати Шарлотта, погружаясь в смертельный сон. Через час эту дверь выломал Гарс.
Дорине не хотелось слишком долго стоять перед дверью, поэтому она поспешила уйти, чтобы ее случайно не увидел кто-нибудь из соседей или Остин, который тоже мог прийти. Мысли об Остине окутывали ее, будто траурный креп, с той минуты, когда Гарс предупредил, что Остин обо всем может узнать. В эти три волшебных дня у Мэтью она все время думала о муже, но присутствие Мэтью развеивало ее страх настолько, что перед глазами начал проступать покоряюще небесный образ мужа в ореоле сочувствия и благородного понимания. Наконец она смогла спокойно думать об Остине и осознала, что на самом деле впервые смогла так думать. Он приковал ее своими мыслями, опутал страхом и любовью, пульсировал в ней, как кровь. Но сейчас она смотрела на все отстраненно, видела все ясно, рассуждала логично. Мэтью убедил ее: можно любить и при этом не задыхаться от ужаса.
Вот только сейчас это светлое настроение успело исчезнуть, исчезнуть без следа, и на его место вернулся страх. Она стояла на ступеньках перед закрытой дверью, дрожа от ужаса, как раньше, только сейчас было еще хуже, и она чувствовала себя еще более виноватой, потому что Остин обо всем узнает, а если нет, то она сама расскажет, иначе и быть не может. Она поспешно сбежала по ступенькам, намереваясь где-нибудь спрятаться. У нее при себе было немного денег. Захватила она и чековую книжку. Какая-то капля инстинкта самосохранения побудила ее когда-то скрыть от Остина свой счет, на котором находился небольшой вклад. Остальные деньги забрал он. Осталась только эта мелкая сумма в банке – олицетворение того зернышка эгоистического недоверия, которое вопреки влиянию Остина прорастало в ее бедной исстрадавшейся душе. Она его тогда обманула, но потом у нее это вылетело из головы. А сейчас вспомнила. Значит, у нее есть чем оплатить гостиницу.
Она выбрала первую попавшуюся. Портье явно удивился ее виду, но ничего не сказал и ключ от номера выдал. Записалась она под именем давней школьной приятельницы из Манчестера – Доры Фридлендер. Назвать чужое имя она не посчитала преступлением в отличие от адреса. Взяла ключ, пошла наверх, легла на кровать и заплакала. Потом уснула, даже не заказав ужин, словно захваченная какой-то странной, всеусмиряющей болезнью.
Проснувшись рано утром, она не сразу поняла, где находится, а когда вспомнила, страх вернулся. Она выпила немного кофе, сообщила, что останется еще на одну ночь, и снова погрузилась в размышления. Но это ей давалось с трудом. Как человек, наблюдающий в себе первые робкие шаги тяжкой болезни, она чувствовала присутствие невидимых сил, все теснее смыкающих кольцо вокруг нее. Стоило ей взглянуть на свою сумочку, и та мгновенно упала с туалетного столика на пол. Она ощутила страшную зависимость от окружения, как в давние времена, в юности. Потом со стены сорвалась картина. Надев плащ, она поспешно вышла из гостиницы. В Гайд-парке бродила по аллеям. День был солнечный. Ее преследовала мысль, что надо обратиться за помощью. Но к кому?
Из телефонной будки Дорина пыталась дозвониться к Шарлотте, но никто не брал трубку. Она купила себе пирожок и вернулась в парк. Задумалась о подругах школьных лет… не поехать ли в Манчестер… нет, после замужества она порвала дружбу со всеми… вряд ли согласятся принять кого-то чужого, превратившегося в призрак самого себя… Иногда вдруг в голове у нее прояснялось, и она понимала, что есть только два выхода – возвращение в Вальморан или к Остину. И только сейчас вспомнила сцену, о которой совершенно забыла, уйдя из Виллы, сцену между Остином и Митци. Вспомнила – и прежняя дрожь потрясения вернулась к ней. Но через минуту ею овладела боль, причину которой не хотелось искать. Если сейчас вернуться к Остину, то придется подчиниться ему полностью, и если у него связь с Митци, то и с этим придется смириться. Остин будет владеть ими обеими.
Можно вернуться в Вальморан, а можно – в дом Митци, поискать Остина. Но после того, что случилось, можно ли вообще куда-то идти? Мэтью она отдалась больше, чем если бы провела с ним ночь в постели. В его словах, обращенных к ней, была истина, страхи улетучились, он помог ей сильнее полюбить собственного мужа – во всяком случае, ей так казалось. А может, он лишь заворожил ее какой-то особенной странной любовью? Ни на секунду она не подумала, что можно вернуться к Мэтью. Он уже принадлежал прошлому, тому времени, которое вне времени, он был там, где обитают сны. С ней остались лишь мрак, чувство огромной вины и бессилие.
Она вернулась в гостиницу. Комната, увиденная ее полубезумными глазами, тоже выглядела зловеще. Дорина приняла таблетку и погрузилась в лихорадочный сон. На следующее утро ушла рано и снова блуждала по городу. Ходила по Сент-Джеймс-парку, зашла в картинную галерею. Днем в кино, и там, в темноте, проплакала целых два часа. Предчувствия Остина оправдались. Он уже не раз шел по ее следу или ждал там, куда она приходила на следующий день. Тоже бродил по Гайд-парку вокруг Серпантина, но слишком поздно. Заходил и в галерею Тати, но слишком рано. Один раз они оказались в одном кинотеатре, но зашли в зал и вышли в разное время. Прошел день, второй, третий. Дорина перебралась в другую гостиницу. Гарс был прав. Она все больше убеждалась, что должна все рассказать Остину, но сказать не тогда, когда заставит болезненный страх, а сейчас, не считаясь с последствиями. Она взялась писать письмо, но тут же бросила – сам вид букв вызывал у нее какую-то неприязнь. Должен ли он обо всем этом знать? Что-то случилось со зрением. Куда она ни смотрела, всюду видела световой шар и в нем ребенка. Огненные, мрачные видения наполняли сны.
Надо пойти к врачу, думала она. И не потому, что призраки, а потому, что слабость. Она была голодна, но есть не могла, бесконечно устала, но уснуть не удавалось. Не отпускали боль в спине и пульсирующие боли в колене. Она уже не могла обойтись без снотворного. Но чтобы пойти к врачу, нужен документ, а у нее ничего нет при себе. Она подумала о Мэвис, доброй, ласковой Мэвис, о ее материнской любви, способной все простить. Мэвис уложит ее в постель, как и всегда, сядет рядом и посидит, пока она не уснет. Может, так бы и было. Но если бы сейчас она дотащилась до Вальморана, то, наверное, издохла бы на ступеньках, как дряхлый пес. И успокоения не нашла бы. Остин вторгся бы, как буря, и разнес дом на куски. Для нее осталось только одно место, которое притягивало неодолимо, – рядом с мужем. Дорина чувствовала это все сильнее и спустя какое-то время почти уверила себя, что Остин уже узнал тайну тех трех дней.
Но она не могла пойти к Остину, не могла позвонить или хотя бы написать ему – слишком тяжко все давалось. И так дни проходили в блужданиях по Лондону и в ожидании знака. Она верила: если ходить по улицам, обязательно встретит Остина. И она ходила, останавливалась, сидела то под жарким солнцем, то под холодным дождем, худела, теряла силы, в ней накапливалась болезнь. Возвращалась вечером в гостиницу, и комната напоминала ей музей восковых фигур. Иногда видения становились настолько ощутимыми, что Дорина боялась нечаянно прикоснуться к их мертвым оболочкам.
И вот тогда на Грейт-Расселл-стрит она увидела Людвига. При этом ощутила глубокое потрясение и огромное облегчение. Она и раньше изредка вспоминала о нем. И вот Людвиг явился – это знак! Вот что-то, что прервет ужасную череду дней и ночей, наполненных видениями и чувством бессилия. Но Людвиг, заметив ее, на секунду остановился и пошел дальше. Даже не оглянулся. «Наверное, я очень сильно изменилась, – подумала Дорина. – Я превратилась в какую-то ужасную карикатуру на саму себя, стала похожа на те призраки, которые вижу у себя в комнате». Значит, все ее отвергли, осудили и забыли о ней. Может быть, они знают об этих трех днях? Может, это были не три дня, а три года? Остин считает меня мертвой. Он считает меня мертвой, и поэтому я стала невидимой для Людвига. Остин всегда означал для нее смерть, был ее смертью, и за это она его и любила. Поэтому даже сейчас к ней не пришла мысль отнять у себя жизнь. Ее жизнь принадлежит Остину, и он ее заберет, когда сочтет, что час настал.
У нее в глазах стояли слезы. В последние дни так было все время. Дорина тяжело поднялась и бросила монетку в щель обогревателя. В комнате было сумрачно и холодно. Она машинально сняла платье, но тут же вспомнила, что сейчас утро, а не вечер. Это из-за дождя так темно в комнате. Похоже, и в самом деле заболела. Завтра начнется горячка, бред, придут врачи. Она решила согреться в ванне и лечь в постель. Дрожа, зашла в ванную и пустила горячую воду. Приняла две таблетки снотворного. Потом наполнила ванну. И все равно не согрелась, разве что лицо горело от слез.
Как же так, думала она, негде спрятаться, убежать от этого кошмара загубленной жизни, отдохнуть, сбросив с себя тяжесть, как представлялось в детстве во время молитвы. Есть ли еще какая-то молитва или святое место, истинное, не обманное? Должны быть, даже сейчас, даже без Бога, какие-то жесты, возвращающие мудрость и покой, которые сами по себе способны изменить мир. Pliez les genoux pliez les genoux с’est impossible de tropplier les genoux.[7] Кто же произнес эти слова и что они означают? И вдруг вспомнила. Инструктор по лыжам в Давосе. Совсем не святой человек. А значит, все, что существует, – это еще один бессмысленный лоскут памяти, летящий по воздуху, как сухой лист.
Она разделась и, все еще дрожа, остановилась перед обогревателем. Взяла его и перенесла в ванную. Хотя пар наполнял помещение, в нем по-прежнему было холодно. Она поставила обогреватель на край умывальника, повернув спиралью к себе, и медленно, осторожно влезла в ванну. Села, ухватившись за край ванны, и от этого толчка обогреватель покачнулся, сдвинулся с места и с громким плеском обрушился в воду. Плеск совпал с душераздирающим криком. Дорина успела вскрикнуть еще раз, прежде чем вода сомкнулась над ее головой.
* * *
– Клер, прошу, не плачь, – устало произнес Джордж Тисборн.
Было два часа ночи. Бутылку виски они только что допили.
– Идем спать, Клер. Хватит уже.
За окном в ночной тишине моросил дождь. Они разговаривали в тесной, заставленной мебелью гостиной. Клер лежала на крохотном диванчике. Джордж пересаживался из кресла в кресло, брал в руки бутылки, рассматривал. В незашторенных окнах виднелись на черном фоне их размытые, продолговатые отражения.
– Ты не виновата, что так случилось, – пытался он утешить жену.
Дорина нашлась довольно быстро. Смерть помогает поискам.
– Я знаю, – произнесла Клер, стараясь четко выговаривать слова. – Это я знаю. Но куда девать жалость? За горло хватает. Это вдруг приходит к тебе… ты знаешь… весь этот ужас, который обычно где-то прячется, которого не осознаешь.
– Знаю, – пробормотал Джордж. «Старею, – подумал он. – Я люблю Клер, но мы утратили способность разговаривать друг с другом, слишком хорошо друг друга знаем, нет уже неожиданности, мы срослись, образовав один стареющий комок. А наши стремления и наши сомнительные достижения отмечены уже дыханием смерти и напоминают прах. Дети пренебрегают нами. Я достиг предела, и выше мне не подняться».
– И почему ее так поздно нашли…
– Было ясно, что ее ждет трагический финал.
– Сейчас легко говорить.
– Не могу понять, – произнес Джордж, – зачем вообще она убежала. Зачем ей это было нужно?
– Остина боялась.
– Ты уже не раз об этом говорила, но я все еще не понимаю. Этот Остин, по-моему, – полнейшее ничтожество.
– Женщины часто боятся мужчин. Как кошки – собак.
– Глупости. Ты же меня не боишься?
– Нет, – ответила Клер, всматриваясь в окно. От долгого плача ее лицо изменилось, подурнело.
– Да. Меня нечего бояться, – громко произнес Джордж.
– Если бы она тогда переехала к нам… Я предлагала взять машину и устроить нечто вроде похищения. Но ты возражал. Если бы, если бы…
«Если бы у меня было больше смелости, я не бросил бы математику, – подумал Джордж. Он прижался лбом к холодному, липкому от дождя стеклу. – Жил бы в мире чистой теории и оставил после себя нечто ценное. Служба в администрации подрезает человеку крылья и снижает высоту полета. Но и она уже подходит к концу, впереди – праздность».
– Это Грейс? – расслышав какой-то звук, спросила Клер. – Почему она не спит? Я же ей дала успокоительное.
– Она его не приняла. Сказала, что не хочет спать. Будет сидеть и слушать, как льет дождь.
– Она страдает и не хочет ничего говорить. Я этого не выдержу.
– Все пройдет.
– Не знаю, что и думать. Людвиг едет себе преспокойно в Оксфорд, а Грейс ни о чем не хочет рассказывать. Уже два дня ведет себя так странно.
– Поссорились. Ничего страшного. Рано или поздно приходится пройти и через это.
– К счастью, нам с тобой удалось избежать ссор.
Неправда, подумал Джордж. Нам было бы лучше, если бы мы ссорились. Мы никогда не спорили по принципиальным вопросам, нам больше нравился покой. Уступали друг другу, а на самом деле предавали. Возможно, это не имеет значения. А может, в этом и заключается любовь.
– Ты же не считаешь, что они разойдутся? Его родители еще не написали мне. А вчера, представь себе, она отказалась идти на примерку свадебного платья.
– Она у нас своенравная.
– Мне кажется, что виноват Людвиг. Мне он, честно говоря, никогда не нравился.
– Клер, думай, что говоришь.
– Мы всегда слишком много думаем. Даже друг перед другом боимся признаться, хотя каждый видит другого насквозь. Людвиг – тупица. Он слишком самодоволен для настоящего чувства и не способен посвятить себя другому человеку. Он слишком осторожен. В Оксфорде постепенно превратится в старого сухаря, интересующегося только делами колледжа и мнением коллег о своей последней статье.
– Клер, неужели ты серьезно?
– Если дойдет до разрыва…
– Этого не случится.
– …то, я надеюсь, это произойдет быстро, чтобы Грейс смогла выйти за Себастьяна. Как ты думаешь, Одморы не обидятся, если Грейс будет в этом подвенечном платье?
* * *
– Я должна позаботиться об Остине, – сказала Мэвис. – У меня получится.
– Он чуть ли не ко всем питает только ненависть, – возразил Мэтью.
– Он привыкнет ко мне.
– А он знает, что мы встречаемся?
– Мы об этом не говорили.
– Непохоже, что он собирается покинуть Вальморан?
– Нет.
– Он знает, что ему выгодно.
– Не в этом дело. Совсем не в этом. Он в ужасном горе, похоже, совсем обезумел.
– От чьего-то бегства в безумие больше всего страдают другие, и как раз неисправимо здоровые. Я тоже потрясен и сломлен.
– Она была моей сестрой.
– Кого-кого, а тебя нельзя обвинить в равнодушии.
– В каком-то смысле меня спасает именно то, что приходится помогать Остину, у меня появились цель и обязанности.
– Мы должны избегать чувства вины. Не по твоей вине он нашел этот клочок бумаги…
– Мои переживания не ограничиваются чувством вины. Дорина и я… мы были гораздо ближе друг к другу, чем тебе могло показаться… в наших отношениях было что-то вневременное… мы жили в некотором смысле одной и той же жизнью… она умерла – значит, и я умерла.
– Не говори так, – возразил Мэтью. – После всех этих горестей наступят лучшие времена, хотя, может быть, не так скоро. У нас с тобой впереди целая жизнь.
– Знаю. Но я умерла, и сейчас мне не до жизни. Дорина завладела мной. И поэтому Остин приобрел для меня значение. Я каким-то образом стала его замечать и все понимать, словно превратилась в Бога.
– Как он сейчас выглядит?
– Извини, но я не смогу ответить на твой вопрос, для этого нужен обыкновенный человеческий язык. Я же вообще едва говорю. Разве что о ней, как в бесконечной поэме.
– Ты в лучшем положении, чем я. Жила ею, умерла с нею. А мне остались лишь благие намерения, из которых ничего не вышло. Я никогда не узнаю размеров моей ответственности. Я любил ее.
– Да. И возможно, это будет между нами всегда.
– То есть будет нас разделять? По-твоему, я виноват?
– Нет, нет, нет.
– Тогда из-за твоей ревности?
– Нет. Мое страдание убивает такое чувство, как ревность. Я ревновала, но сейчас это чувство прошло.
– Что же сможет нас разделить?
– Ее смерть – это абсолют. Человек достигает точки, в которой должен остановиться. Наверное, я дошла до нее.
– Может быть, ты права. Но от точки смерти возможно вернуться обратно. От каждой смерти, и от этой тоже. И это хорошо.
– Я не знаю. Мне трудно предвидеть будущее. Но я чувствую себя пророчицей, Кассандрой. У меня внутри пустота. Надо или голосить, или молчать. Я чувствую в себе дар пророчества.
– В самом деле, ты говоришь каким-то странным языком. Даже голос звучит иначе.
– Что-то мною владеет. Я забываю обыденный язык. Ты извини, но внутри себя я чувствую какую-то пустоту и чистоту. Словно я умерла. Очищенная и пустая. Все, на чем зиждилась привычная моя жизнь… все опоры… рухнули…
– Со мной такое бывало.
– Даже жалость к самой себе и то не могу ощутить. Говорится, что всякое оплакивание смерти – это оплакивание собственной смерти. Неправда.
– Но ты ведь сказала, что умерла вместе с ней.
– Умершие не жалуются.
– Я тебе завидую. Ты возвела Дорину в ранг святой. Я не могу. И хотя это огромная трагедия, ты и дальше продолжаешь подчиняться реальности и времени. Ты живешь, и у тебя есть будущее. Твой мозг жив, и ему не избежать изменений. У тебя есть даже обязанности. Странно, обращаясь к тебе, ссылаться на обязанности. Странно для меня. Но ты мне нужна, потому что только ты способна принести мне прощение и облегчение.
– Я запомню твои слова. А сейчас мне надо идти.
– Это была случайность. Не судьба, не фатум – всего лишь случайность. Мы не должны этого забывать.
– Я закричу, Мэтью. Мне надо идти.
– Можно тебя поцеловать?
– Нет, не надо. Не прикасайся ко мне. Пока это невозможно. Прости.
– Я тебе позвоню.
– Хорошо. До свидания.
Мэвис, бледная как полотно, смотрела на него невидящим взглядом. Лицо ее заострилось, кожа обтягивала череп. Красивой она осталась, но буквально на глазах постарела. Казалось, она сосредоточенно следит за чем-то, недоступным глазу.
Оставшись один, Мэтью отдался сладости горя, которое было выше Мэвис и ее не касалось. Он чувствовал горечь, сожаление, вину. Он любил Дорину, и его любовь, теперь навечно чистая и свободная, пыталась пройти сквозь последнюю непреодолимую стену. Он видел Дорину, слышал ее голос, представлял себе, как утешает ее всеми возможными способами, но в то же время сознавал, что ее нет. Когда-нибудь потом Мэвис его утешит, будет держать за руку, выслушивать его самобичевание. Но придется набраться терпения и дожидаться этой минуты, которая принесет покой.
* * *
Похороны были похожи на празднество богини Флоры. Остин впервые видел столько цветов сразу. Дорина лежала, как царица цветов. Создавалось впечатление, что еще миг – и оживет эта девушка с телом из цветов. Во всем происходящем чувствовалось нечто волшебное. Остин упросил священника прочесть «Dies Irae». После этого его ухватила за рукав Клер Тисборн. «Скорей сюда, тут Остин!» – крикнула она, но он уже убежал.
Как и при жизни, Дорина оставалась определяющей силой в жизни Остина, хотя сейчас это было несколько иначе. Он проводил много часов в гостиной. Рядом находилась только Мэвис. Зачастую они сидели в молчании, выпрямившись, замерев, погруженные каждый в собственное одиночество. Время от времени кто-то один начинал восторженно говорить о Дорине. Второй как будто не слышал и не отвечал. Им хватало и этого.
Случались также минуты слез. Остин задумывался: изменилось бы что-нибудь, если бы он знал, что Дорина сейчас на небесах? Mihi quoque spem didisti.[8] А может, все-таки существуют слезы чистого сожаления о совершенных грехах и уверенность, что спасение после смерти возможно? Вот только его слезы не были так бескорыстны, и проливал он их не потому, что перед ней провинился, а потому, что ее утратил, а еще точнее – потому, что очень сильно чувствовал ее отсутствие возле себя, исчезновение объекта стольких ласк, принуждений и запугиваний. В сущности, он беспокоился больше о себе, нежели о ней, предчувствуя, что она еще принесет ему ужасную муку. Ее страх превратил его в тирана. И вот она ушла вместе со своим страхом, и это его напрочь выбивало из равновесия.
Мэвис каждый день готовила ему, но сама питалась отдельно. Миссис Карберри ходила на цыпочках. Остин временами уходил из дома и, как будто позабыв о смерти Дорины, бродил по Лондону и все высматривал ее на автобусных остановках, в метро, в уличной толпе. Упорно старался увидеть ее лицо. Дорина где-то живет – это впечатление его не покидало, хотя он и знал, что ее нет нигде в этом мире, но уж точно нет и в той глубокой яме, куда опустили до смешного маленький гроб.
Он знал, что Мэвис встречается с Мэтью, но был убежден, что в настоящий момент им не до выяснения собственных отношений. О брате думал лишь время от времени. Казалось, Мэтью по доброй воле исчез на время из числа живых; к нему нынешние события не имели отношения, как к чужому человеку. Сейчас Остину все казалось бессмысленным, но в этом чувстве содержалось некое утешение. Элегическая печаль и одиночество среди толпы не приносили радости, но и не пугали. Дорина забрала с собой свои призраки. Трудно было бы выдумать более надежный финал.
Но в то же время Остин лишился и цели. По его мнению, такое полное погружение в другого и было любовью. Он много размышлял над понятием любви. Сколько же душевных сил он растратил в размышлениях: любит ли его Дорина, будет ли любить вечно, а может, нанесет смертельный удар, влюбившись в кого-нибудь другого? Не навязал ли он Дорине своей воли, словно был Богом, не желающим страстно ее возвращения? Но ведь именно Бог всегда ревнует и страстно жаждет возвращения: разве в Библии слово «ревнитель» не встречается впервые именно применительно к Богу? Должны ли мы быть лучше нашего Создателя? Но Создателя нет, и поэтому нет никакой логики.
Ясно было, что они с Дориной живут не так, как надо, не умеют найти применения той силе (разве что уничтожить с ее помощью друг друга), которая и давала им любовь. «Сейчас она ушла, – думал Остин, – из моей жизни навсегда. Я всего лишь оживленный прах. Буду жить дальше, как будто во сне, бросаемый то туда, то сюда, чуть ближе, чуть дальше – согласно цели, которую природа навязывает животным вроде меня». Но сейчас не хватало даже такой цели, и дни проходили, будто полоса пустого, безнадежного настоящего. И только временами вместе с предчувствием выхода из немощи пробивался ручеек удовольствия. Эта капля радости возникала из мысли, которую трудно было отогнать: кто знает, не была ли эта смерть самой счастливой развязкой? Ведь он так хотел, чтобы Дорина ушла от мира, чтобы хранилась где-то только для него. И вот сейчас ее схоронили навсегда в темнице, из которой нет выхода. Наконец она оказалась в полной безопасности, и ему никогда уже не придется за нее волноваться.
* * *
Людвиг сидел один в своей комнате в Оксфорде. Дрожащая золотая листва неподстриженной глицинии рисовала за окном готическую арку. За ней были видны в солнечном свете башни и деревья. Часы на башне колледжа Мертона звонили траурно каждые четверть часа. Полдень зиял выцветшей, глубокой пустотой бесплодного времени.
Людвиг держал на ладони колечко с бриллиантом. То самое, которое Грейс купила на Бонд-стрит, а он, обезумев от счастья, тут же в магазине надел ей на палец. Глядя сейчас на колечко, он вновь ощутил настроение того дня – особенного, наполненного эхом солнечного дня, безумного, суетливого, веселого.
Письмо Грейс звучало так:
«Любимый мой! Когда ты сказал, что хочешь несколько дней побыть в одиночестве, я догадалась, что тебе попросту надо собраться с силами, прежде чем расстаться навсегда. Поэтому спешу тебе помочь и уверяю, что можешь чувствовать себя свободным. Я не порываю с тобой, просто хочу, чтобы ты чувствовал себя свободным, когда будешь делать выбор – начать все сначала или уйти навсегда. Понимаю, смерть Дорины кажется тебе каким-то символом, каким-то знамением. И ты обвиняешь меня, что не давала тебе к ней пойти. Тебе кажется, что я тебя связываю. Ах, Людвиг, я люблю тебя еще сильней, потому что боязнь потерять только усиливает любовь. Ничего более ужасного не случалось еще в моей жизни. Мне так тяжело обо всем этом писать. Я не знаю, любишь ли ты еще меня. Я люблю тебя безгранично, а ты меня, наверное, только отчасти. Раньше мне казалось, что это не имеет значения, потому что мужчины всегда любят только наполовину, в то время как для женщины смысл жизни – в любви. Как горько! Не хочу ничего говорить по поводу твоего «решающего шага», потому что слишком неразумна для этого и, кроме того, не люблю бесполезных споров о нравственности. Ты понимаешь, о чем я. Меня все это волновало, но я намеренно не хотела ввязываться в спор. Другая девушка, может быть, и рада была бы обсуждать это с тобой снова и снова. Может быть, и в самом деле тебе другая нужна, образованная. Письмо твоего отца произвело на меня ужасное впечатление. Ты, наверное, в душе согласен с его мнением обо мне, только не хочешь признаться в этом. После его телефонного звонка ты сильно изменился. Я люблю тебя, люблю. Но мы никогда вместе не чувствовали себя полностью свободными, и в этом я виновата. Могло сложиться и так, что ты относился бы ко мне как к кому-то низшему и я послушно подыгрывала бы тебе. Но если ты меня и в самом деле любишь, какое это имеет значение? Господи, прости мне мою глупость, я пишу это письмо слезами, слезами. Конечно, все еще можно вернуть, еще ничего не изменилось. Я ни с кем не говорила, даже с родителями. Не надо торопиться, давай подумаем. Когда ты уехал, мне показалось, что это уже настоящее расставание. А сейчас сама не знаю, что думать. Мне хотелось побежать за тобой, закричать. Ты сказал «до свидания». Но наверно, это надо понимать как «прощай»? Из-за Дорины так все вышло или из-за того, что я недоучка? Прилагаю кольцо как доказательство моей любви. Сохрани его. Все еще можно перерешить, правда? Просто я чувствую себя очень несчастной, несчастной и еще раз несчастной. Зачем ты уехал? Зачем? Люблю тебя.
Грейс».
Людвиг спрятал колечко в стол. Письмо причинило ему ужасную боль. Но причина для отъезда у него была, и если бы Грейс не пыталась его понять, ему было бы еще больнее. Жизнь с Грейс распалась, по крайней мере на сейчас. И он должен был спасаться бегством в одиночество. Ощущение полного хаоса, охватившее все существо, приводило его в отчаяние, почти в бешенство. И только уединение, ничего не решая, могло принести хоть какое-то облегчение.
Смерть Дорины от удара тока в дождливое утро в маленькой гостинице в Блумсбери пробудила у Людвига отвращение к самому себе и к реальности, которая вдруг так грубо ворвалась в его жизнь. Он не обвинял Грейс. Не считал, что Дорина сделала это обдуманно. Это была чистая случайность, но она все равно давила своим ужасным подтекстом, который Людвиг не в силах был понять и перенести. Он видел Дорину как раз в день ее смерти. Видел и прошел мимо. Как ужасно! Он никому не рассказал об этом. Но вечно будет помнить, что прошел мимо. Это воспоминание будет вечным наказанием, спасти от которого сможет только какой-то отчаянный поступок или бегство. Он и убежал в Оксфорд. Сейчас все казалось рискованным, сомнительным, нерешенным. Разговор с отцом, говорившим спокойно, свободно и властно, потряс его. Былой уверенности уже нет, он должен заново все обдумать.
Он написал Мэтью, но ответа не получил. Подсознательно тянуло увидеться с ним, объяснить, почему так поступил, но Людвиг не хотел навязываться: ведь Мэтью сейчас, наверно, почти все время проводит с Мэвис. И огорчало то, что Мэтью, прежде всегда свободный, очень изменился. Людвиг подозревал, что магическая притягательность Мэтью могла ослабеть. Предчувствовал, что человек, чей ум был для него непререкаемым авторитетом, впал в отчаяние. Вряд ли Мэтью сейчас годится в советчики, так что дальше придется пробиваться без помощи лоцмана.
Но в каком направлении? Колледж опустел, все разъехались на каникулы. Оксфорд без студентов, захваченный толпами туристов, казался каким-то нереальным. От его вековой красоты на Людвига веяло холодом. Он пытался работать, но не было желания. Сидя в библиотеке, Людвиг впадал в дремоту, наполненную страшными призраками. Возможна ли прежняя цельность, или отныне он обречен отказаться от одной половины своего «я» ради того, чтобы сохранить другую?
Ему не давала покоя мысль, что в любую минуту можно автобусом доехать до вокзала и сесть в лондонский поезд. И еще сегодня вечером он обнимал бы Грейс. Оставаясь на месте, он слушался приказа, который, как ему казалось, приведет к спасению. Но неужели, чтобы поступать в соответствии с законами, нужно так терзать самого себя?
Часы на колледже Мертона пробили три четверти, и полый звук последнего удара растаял в бесконечности. Человеческая жизнь всегда балансирует на грани распада, и от этого любой поступок лишается смысла. Людвиг ощущал свою молодость, ощущал физически, словно все его тело превратилось в какой-то начиненный энергией, раскаленный снаряд. Но сам он вертелся и метался внутри этого снаряда. Решение, принятое сейчас, окажет влияние на всю его жизнь, на ее ценность, на самые глубокие ее слои. От сегодняшнего выбора зависит его будущее. Самые разнообразные сорока– и пятидесятилетние Людвиги смотрели на него печальным, даже, может быть, циничным взглядом. Так какому же из этих бледных очертаний дать право на жизнь? Кем быть?
Столько прекрасных вещей он получил даром, мог черпать из источников счастья, источников добра. Неужели он их недостоин, потому что, отчаявшись от укоров совести, собирается от них отказаться? Неразумно жертвовать своей карьерой из-за таких болезненных, бессмысленных ощущений. Или из-за отца, считающего, что он хочет избежать выполнения своего долга. Или из-за того, что ему видится что-то подозрительное в собственном прошлом, хотя для таких подозрений нет никаких оснований. А тем временем он дал клятву молодой девушке, такую клятву, серьезней которой не может быть. И любил ее. И больше всего в жизни хотел сейчас оказаться в ее объятиях. Людвиг с болью отвернулся от окна, откуда сквозь зеленую арку проникал свет, несущий в себе дыхание времени. Только бы промедление не вызвало никаких последствий. О, если бы время остановилось или хотя бы чуть замедлился неумолимый ход часов. Он мог бы вздохнуть свободно, хотя бы на какое-то время. А может, еще и сейчас не поздно сделать что-то, чтобы все снова пришло в норму?
* * *
– Прошу прощения, – сказал полицейский, – я ищу мистера Гибсона Грея.
– Это я, – сказал Гарс.
При виде полицейского Гарс испугался и почувствовал себя виноватым. Но в чем? Что он мог совершить? Что случилось? Первая мысль – отец. Умер или совершил какое-нибудь страшное преступление.
– Разрешите войти? – спросил полицейский. – У меня к вам разговор.
– Идемте наверх.
В той комнате, куда они зашли, с большими грязными, голыми окнами, воздух был полон танцующих пылинок, солнце безжалостно освещало доски пола, серый матрац, комод с выдвинутыми ящиками, рюкзак, разбросанные книги и груду несвежего белья. Пахло грязными носками.
Каждое утро Гарс шел в квартирное бюро для бедняков. То, что он там делал, все больше казалось главным занятием в жизни, а не чем-то временным. Серьезные и заметные результаты такой деятельности приносили определенное удовлетворение. Приятно было видеть выражение облегчения в глазах людей, находившихся на пределе сил. Но все равно он чувствовал себя неудачником, ощущал недовольство и даже, к своему удивлению, одиночество. Раньше, когда в нем было больше сил для сопротивления (или так ему сейчас казалось), когда он был еще полон надежд, даже не подозревал, что одиночество может оказаться чем-то нежеланным. Сейчас же ощущался смутный, но очевидный недостаток более приземленных контактов с людьми.
Спасение жизни Шарлотты наполнило его радостью, как неожиданно полученный подарок. Как хорошо, повторял он, когда вспоминал. Разумеется, он не ждал от нее никакой благодарности, не считал, что после этого между ними должна возникнуть какая-то особая дружба, просто это было его небольшое личное достижение. Размышлял он и о том, не является ли это событие знаком того, что дорога им выбрана правильно. И тут погибла Дорина.
Гарсу было десять лет, когда утонула мать. Он тогда был в школе, далеко от дома. Пережитое потрясение стоило ему нескольких лет жизни. Он помнил раннее детство, вечный балаган в доме, обаятельную богемность матери, порывистость отца. Остин был то резким, то нежным, мог неожиданно заплакать. Ссор и криков хватало. Детям такая широта чувств не вредит, если за ними стоит настоящая любовь. Умный, рано развившийся мальчик боролся с отцом и руководил матерью. Был, как говорится, пупом земли. И тут вдруг в один миг мать, отец, весь его мир исчезли в черном мраке, невозвратно уйдя в прошлое. Когда снова зажегся свет, оказалось, что отец стал старым и чужим.
Потрясенному Гарсу казалось теперь, что он был влюблен в Дорину. Неужели, уговаривая себя, что Дорина – табу, он тем самым просто сдерживал свое влечение к ней? В снах ему являлась женщина, похожая одновременно и на Дорину, и на Бетти. Тогда он начал вспоминать. Похороны матери, плачущего отца, его дрожащие руки. Его тоску, тщетные сожаления, начало одиночества и подлинного страха. Значит, именно в те годы, которые теперь виделись как сквозь мглу, порывистый, любящий, дерзкий отец превратился в нынешнего чудаковатого Остина. Дорина была своего рода продуктом тех горестных лет, неким утешением, но в то же время и воплощением всех тех ужасных мыслей, раненным, подстреленным ангелом, хоть и оторванным от своих истоков, но по-прежнему остающимся бесплотным духом. Гарс частично постиг тайну страсти своего отца, поток прошлого захлестнул его, и сейчас его глаза могли снова наполниться слезами.
После всего этого, хотя по-прежнему грустил, он опять начал интересоваться собой.
В пыльном солнечном столбе посреди неприбранной комнаты Гарс стоял лицом к лицу с представителем закона. Может, отец умер, может, случилось нечто более страшное? Сыновняя любовь овладела им с такой же силой, как и воспоминания.
– Я вот по какому делу, – произнес полицейский. – Вам знаком этот чемодан?
Темный кожаный чемоданчик. Офицер подержал его еще немного и бросил на кровать. Тот самый чемодан, который у него украли в день приезда.
– Это мой чемодан! Значит, нашелся!
– Для того чтобы убедиться, что вещь принадлежит вам, назовите предметы, лежащие в нем.
– Хорошо, если там внутри вообще хоть что-то осталось, – воскликнул Гарс. – Ну… там… там был… темный несессер, в нем зубная щетка такого серебристого цвета…
– Что еще?
– Ну хорошо, там… если не пропала… э-э… рукопись… под названием… э-э… «Живительная кровь ночи». – Гарс покраснел.
– Совершенно верно, – сказал полицейский. – Сейчас откроем… Роман под названием «Живительная кровь ночи». Ваша рукопись, правда? Еще одной такой быть не может. Есть еще несколько вещей и туалетные принадлежности. Ничего не пропало?
– Электробритва, фотоаппарат, не вижу их, и еще пропали некоторые вещи. Пустяки. Как вам удалось найти чемодан?
– Валялся на стройке. К счастью, внутри был ваш лондонский адрес. Дамы, которые теперь там живут, сказали, где вас можно найти.
– Дамы? А… ну да, большое вам спасибо. Я уже не надеялся, что найдется.
– Никогда не стоит терять надежды. Вот здесь распишитесь, пожалуйста. Все в порядке, до свидания. Разрешите выразить уверенность, что ваш роман станет бестселлером.
После ухода полицейского Гарс вытащил роман и перелистал. Все страницы оказались на месте. Поправил матрац, сел и углубился в чтение. Ему понравилось. И в самом деле хорошо написано.
* * *
– На твоем месте, Шарлотта, я бы прежде хорошо все обдумал, – устало сказал Мэтью. Чистым платочком он вытер лицо. На платке осталось влажное, грязное пятно. Идиотская жара.
– С какой стати я буду задумываться? О чем? О том, не лучше ли превратиться в приживалку при благодетелях? Неужели это ты придумал? Признайся честно, тебе Клер подбросила мыслишку?
– Ты права, она.
– И ты согласился. Да, Клер большая мастерица уговаривать.
– Клер – очень хороший человек. И мысль неплохая. Меня не в чем обвинять.
– Я тебя не обвиняю. Тебе, кажется, и в самом деле жарко. И еще, не обижайся, надо бы тебе побриться.
– Шарлотта, но ты ведь нуждаешься в деньгах.
– Если понадобится, я займу у тебя. Но сейчас думаю найти себе работу.
– Да? Какую?
– Еще не знаю. Для умного человека всегда что-нибудь найдется.
Полная энергии и стремления действовать, Шарлотта ходила взад-вперед по комнате в Вилле. Мэтью растянулся в мягком удобном кресле. На Шарлотте было длинное платье из плотного льна в синюю и белую полоску, стянутое широким поясом таких же цветов. Отличная фигура. Седые, подкрашенные фиолетовым волосы красиво уложены. В голубых глазах бодрость и сознание цели. Мэтью, обессиленный жарой, удивленно разглядывал ее.
– Ну ладно, – сказал он. – Так и передам Клер. Налей себе еще.
– Спасибо. Должна тебе кое-что сказать.
– Ах да, ты же говорила о письме…
– Ну что ты такой вялый! В мое время мужчина не позволял себе вот так развалиться перед женщиной.
– Извини, но…
– Ты меня извини за резкость, но мы так редко видимся, и поэтому я должна воспользоваться случаем. Речь пойдет об Остине.
– Остине… – Мэтью качнулся в кресле, стараясь наклониться вперед.
– Об Остине и Бетти.
– Нет, только не об этом!
– Ты знаешь, о чем я хочу сказать?
– Не знаю. И у меня сейчас нет настроения слушать. Будь добра, придвинь мне графинчик.
– Погоди. Как погибла Бетти?
– О чем ты?
– Как погибла Бетти?
– Утонула в шлюзе, поблизости от моего деревенского дома. Она не умела плавать. В общем, утонула. А в чем дело?
– Она умела плавать. В квартире Остина я нашла ее диплом. Отлично умела плавать.
– Ну пусть так, – согласился Мэтью, вновь вытирая лицо. На этот раз рукой, потому что ухитрился сесть на собственный платок. – Умела плавать. Но пловцы тоже тонут. Ударилась головой обо что-то…
– Но Остин утверждал, что она не умела плавать. На суде.
– В самом деле? Не помню.
– Нет, ты помнишь, вижу, что помнишь. И еще одно. Ты тайно встречался с Бетти.
– Откуда тебе известно? – Он снова поерзал, пробуя достать платок.
– Я читала письмо Бетти к тебе, о тайном свидании. Остин, наверное, его нашел. Письмо порвано на клочки и вновь склеено.
– Это правда. Я встречался с Бетти. Мы тайком от Остина обсуждали, какой подарок ему сделать ко дню рождения. Решено было купить теннисную ракетку. Хотели сделать Остину сюрприз. Потом я ему рассказал. Стало быть, нет здесь, Шарлотта, никакой тайны.
– Но зачем тогда он солгал, что она не умела плавать? Зачем всем и всюду внушал, что это самоубийство? Ты ведь знаешь, он именно внушал. Но тут или одно, или другое. Если умела плавать, то как в безветренный солнечный день утонула на тихой воде? Если умела плавать, то для самоубийства выбрала бы какой угодно способ, только не топиться. К тому же, чтобы утонуть, она должна была привязать к себе какой-нибудь груз. Но следователи ничего похожего не нашли. Ну а если упала, ударилась головой и утонула, то почему об этом не было сказано ни слова на суде? Чем руководствовался Остин, утверждая, что Бетти не умела плавать, и настаивая, что она ушла из жизни добровольно?
– Ладно. Что же тогда, по-твоему, произошло? – спросил Мэтью. Ему наконец удалось вытащить платочек, сильно измятый. Сиденье под ним было влажным от пота. Пятно, наверное, так и останется.
– Я считаю, что Остин ее убил, – сказала Шарлотта, – и сделал это потому, что был убежден, что у вас роман.
– Ведь я уже объяснил тебе – мы только хотели купить ракетку по секрету от Остина. Между нами ничего не было.
– Оставим это. В конце концов, я не тебя обвиняю, а Остина.
– Действительно, оставим, Шарлотта. Остин никого не убивал, даже в воображении.
– Ты тоже мог бы стать его жертвой.
– Нет, пойми, Остин не убийца…
– И все же ты должен быть настороже.
– С Остином? Зачем? Ну вот, мы поговорили, я знаю, что передать Клер, и закончим на сегодня. Мне еще придется встретиться с Монкли, потом обед с Мэвис, к тому же я обещал зайти к Чарльзу Одмору, пока Эстер, как тебе известно, гостит у Арбатнотов, там какая-то сельскохозяйственная ярмарка или что-то в этом роде…
– Я совершенно не могу тебя понять. Нет, нет, посиди. Мы еще не все выяснили. Я обвиняю твоего брата в убийстве первой жены, а тебе, кажется, все равно, ты и не собираешься возражать.
– Просто знаю, что он не убийца. Я знаю своего брата лучше, чем ты. А ты просто-напросто придумала трагическую историю, которая должна как бы остаться нашей с тобой волнующей тайной на вечные времена.
– Дуралей, – спокойно произнесла Шарлотта. – Ведь тот диплом в самом деле существует…
– Успокойся, Лотти.
– Ты женишься на Мэвис?
– Почему бы и нет?
– Мэтью, я сюда пришла не для развлечения. Посиди еще минуту и выслушай. Я со всей ответственностью заявляю, что тебе грозит опасность, и немалая…
– Перестань, Шарлотта. Будет уже играть в самодеятельного детектива.
– Тебе известно, что я любила тебя всю жизнь? – сказала она, остановившись перед ним.
– Мы шли по жизни разными дорогами.
– Не притворяйся. Влюбилась в тебя сразу, с той самой минуты, когда Джордж нас познакомил. Влюбилась в тебя.
– А не в Джорджа?
– Эту басню Клер выдумала для моего унижения.
– Какая-то путаница получается…
– Мэтью, я люблю тебя. И только тебя. И после того как призналась, на сердце стало легче. Из-за тебя я не вышла замуж. Все эти годы прожила, думая только о тебе, отчаянно надеясь, что ты…
– Лотти, я не понимаю. Ты что-то чувствуешь, но почему я должен в это верить, да ты же и сама не веришь. Все дело в том, что каждому необходимо отыскать объяснение собственного страдания…
– Как ты можешь быть таким жестоким! – В ее глазах вдруг заблестели слезы, и Шарлотта отвернулась, чтобы утереть их ладонью.
Мэтью, сделав еще одно усилие, наконец сумел подняться.
– Ты извини, но я не могу поверить, что из-за меня ты погубила свою жизнь.
– Не верь. Я тебе настолько безразлична, что из-за меня ты не хочешь почувствовать себя хоть на каплю виноватым, вот в чем соль…
– Я тебе благодарен, но…
– Ты сделался профессиональным мудрецом. Ну что ж. Конечно, эту роль ты избрал не осознанно, а так, по наитию. И все сводится к тому, что ты с удовольствием копаешься в делах людей, с которыми чувствуешь связь, но только в том случае, если эта связь тебе льстит или тебя развлекает. Это можно объяснить сексуальным влечением. Жаждешь властвовать в тех случаях, когда эта власть соответствует твоим интересам. Иногда ты мог бы использовать эту власть во благо, но благо на самом деле тебя не интересует, поэтому ты просто кичишься искренностью и простотой; говоришь только то, естественно, что на самом деле чувствуешь. Что поделаешь, мое место не здесь. Но мне казалось, что ты хотя бы из вежливости, не говорю уже о благородстве, поведешь себя по отношению ко мне менее цинично.
– Боже мой, Лотти, прости меня. Не будем ссориться. Я сейчас так измучен всем происходящим. Прости меня, и останемся друзьями.
– Ты никогда не сделал шага мне навстречу, даже после того, как я тебе написала. Ответное твое письмо было образцом лицемерия.
– Прости…
– Слава Богу, я могу найти опору в собственном достоинстве, проистекающем из подлинного чувства. И ничего другого мне уже не осталось. Я сомневаюсь, способен ли ты вообще любить.
– О таких вещах не принято говорить.
– Я ухожу. – Она взяла сумочку. – Больше не буду тебя беспокоить. Пришла только для того, чтобы предостеречь тебя. И по-прежнему считаю, что Остин способен на преступление. Способен убить тебя. О своей любви не собиралась говорить. Но раз ты не веришь, то тебе все равно. Прощай.
– Шарлотта, подожди минутку…
Но платье в полоску уже исчезло. Мэтью не успел дойти до коридора, а входная дверь уже захлопнулась.
Он вернулся в гостиную. Выщербленная ваза эпохи Сун белела на каминной полке. Мэтью взял ее в руки и глянул в бездонную глубину. И снова перед ним возникла сцена на площади: кучка неуклюжих людей, прохожий, вдруг повернувший к ним, спасительные рукопожатия, вытоптанный снег и пустота на том месте, откуда их забрала милиция.
* * *
– Это была всего лишь случайность, – сказала Мэвис.
Они пили чай в гостиной.
– Господи, меня все это преследует ночами, – пожаловался Остин.
– Да. Возьми еще пирожное.
– Я считаю себя виноватым.
– И совершенно зря.
– Мне кажется… некоторые… думают, что я обвиняю всех, кроме себя, но они ошибаются.
– В случайности некого винить.
– Все верно, но кто знает, какая цепь причин и следствий превращается в итоге в чью-то вину? Увы, даже самый малый проступок в конце концов заканчивается чьим-то самоубийством, убийством или того хуже.
– Может быть. Такие мысли я доверяла Богу, пока в него верила.
– А сейчас…
– Сейчас уже ничего нельзя поделать. Будем стараться жить обычной жизнью. Мы не в силах распутать сеть.
– Но это же ужасно!
– Никак не могу понять, в чем ты себя обвиняешь.
– Я хвастался. А он был такой толстый, ты не поверишь…
– Толстый?
– Да, уже тогда. Я был ловчее, а он боялся слезть с горы. А озеро внизу было такое красивое, ярко-синее посреди золотистых скал, а день был жаркий. Я спустился к воде и ходил там, разбрызгивая воду, будто насмехался над ним, а он потел там, наверху. Наверное, ему было очень обидно. Но я и хотел обидеть.
– А потом…
– Потом я разделся и нырнул в воду. Как сейчас помню. День настолько жаркий, что тело в холодной воде не успевает остыть и на коже возникает как бы серебристая пленочка. Удивительно. Это были, наверное, последние счастливые минуты в моей жизни.
– Наверняка нет. А что было потом?..
– Мне казалось, что он спустится следом за мной. Из зависти спустится. Я видел, как он там мечется, пробует нащупать безопасный спуск, но все равно не решается. Я оделся и начал взбираться, и тогда он начал бросать в меня камни, и я упал…
– Извини, Остин. Ты уверен, что он начал бросать камни? Может, ты сам их как-то сдвинул?
– По крайней мере один камень точно бросил… но все это не важно… я не помню.
– Нет, это же очень важно. Ведь ты говоришь, что всю жизнь винишь его в том случае. Но если на самом деле он не бросал…
– Он смеялся…
– До того, как ты упал.
– Мне было трудно, он видел и потешался.
– Не вижу в этом ничего дурного. Ты говорил, что раньше сам над ним смеялся…
– Он бросил, я уверен… впрочем, не важно… подняться на гору куда трудней, чем спуститься… мне стало страшно… и в эту минуту лавина камней поехала на меня… лавина… я потерял равновесие… и оказался внизу…
Остин, раньше сидевший прямо, уставившись в стенку, вдруг резко отодвинул чашку и открыл рот, будто ему не хватало воздуха. Голова упала, он тяжело дышал, опершись лбом на ладонь, после чего как бы сполз с кресла на ковер. Задыхаясь, толкнул снизу оконную раму.
Истерика, поняла Мэвис, сейчас завизжит. Она побежала к двери, но вернулась и стала внимательно смотреть на Остина. Гримаса искривила его лицо, дышал он с трудом, хрипло. И тут она заметила, что он пытается улыбнуться.
– Прости, – выдавил Остин. – Это из-за пыльцы.
– Что?
– Пыльца. Астма. Сейчас приму таблетку. В саду пыльца. Свежий воздух поможет. Когда приступ, в любой комнате кажется душно. Зрелище неприятное, кажется, что умираю.
– Принести воды?
– Молока… полную чашку… спасибо… молоко помогает… не знаю… может, всего лишь внушение…
Она смотрела, как Остин сидит на полу и жадно пьет молоко из огромной фарфоровой чашки. Ей тоже стало трудно дышать. Остин улыбался, почти задорно. Золотистые волосы растрепаны, лицо почти без морщин, приятно загорелое. Очки он снял еще раньше. Прямо герой-любовник из кино. Подобрав платье, она опустилась перед ним на корточки.
– Тебе уже лучше?
– Лучше. Напугал тебя, извини.
– Ничего.
– На чем я остановился? А. Тогда все и случилось. Раздробил себе запястье… Упал на вытянутую руку, гляди… и повредил, с тех пор в ладони мелкие косточки; редкий случай… рука лишилась подвижности… потом долго не мог писать… пока не научился левой… и тогда же, именно тогда для меня все закончилось.
– Глупости. Ты сильный, и у тебя есть воля.
– Да, я вынужден был держаться… для этого именно мне нужна была воля… в этом заключалось мое усилие… потому что я жил всегда в шаге от катастрофы.
– Во всяком случае, он не виноват. Даже если бросал камни. Ведь он не хотел тебя искалечить. Ты даже не уверен, бросал ли он вообще.
– Не бросал, так каким-нибудь другим способом сделал бы то же самое… но сейчас все прошло…
– Ты что-то не то говоришь. Так нельзя.
– Ясность в подробностях не обязательна. Главное – суть.
– Но если подробности так сомнительны, то и все прочее может существовать лишь в твоем воображении.
– Чем воображение хуже фактов?
– Воображение истинно только для тебя, и нельзя, исходя из него, обвинять другого человека. Есть ведь разница между совершением ужасного поступка и представлением о его совершении!
– И все равно кто-то виноват. Воображение подсказывает, где правда. Его подсказке можно доверять.
– Но это же настоящее безумие!
– Нет, нет. У меня слишком много доказательств. Посмотри на мою бедную руку. Я ничего не придумал. Негнущаяся, как доска. Пальцы не соединяются. Неудивительно, что люди меня избегают. Пальцы, как когти, словно я черт, а не человек.
– Я не вижу ничего такого…
– Но все равно и тебе бросается в глаза.
– Да, но только потому, что… я тебя знаю.
– Странно, что при этом женщины мною не брезгуют. Скорее наоборот.
– Ты пробовал лечить?
– В самом начале – да. Но потом бросил. Безнадежное дело.
– Можно бы еще раз попробовать. Ведь медицина не стоит на месте. Дай посмотрю.
Остин вытянул правую руку, открыв истрепанную грязную манжету. Мэвис взяла его ладонь. Концы пальцев были красными и опухшими от постоянного обгрызания ногтей. Она притронулась к неподвижным пальцам.
– Больно?
– Нет.
– Мне кажется, в них есть подвижность. Тебе обязательно надо показаться специалисту. Я расспрошу знакомых.
Она осторожно массировала пальцами его ладонь, двигала ее в разные стороны.
– Странно, – произнес он.
– Что?
– Ни одна женщина не… не делала такого… с моей рукой.
* * *
«Прелестный домик без мебели. Тихая местность. На границе Сассекса и Сэррея. Подходит для художника или артиста».
– Как ты на это смотришь, дорогая? – прочтя очередное объявление, спросила Митци.
– Смотрю скептически. Мне не нравится формулировка «Подходит для художника или артиста».
– Почему?
– Потому что означает сырость, дырявую крышу и отсутствие нормальной кухни.
– Но крышу можно починить и с сыростью справиться. Кроме того, дом недорогой… А вот еще одно. Звучит заманчиво. «Продам старую мельницу. Колесо действует. В пруду водится форель».
– Но мы не рыбаки. А колесо будет страшно шуметь.
– Ну тогда вот это: «Прекрасный объект для реконструкции и расширения…»
– Не хочу уже ничего реконструировать.
– А это? «Дом в георгианском стиле»…
– Наверное, целый замок.
– Погоди, дай дочитать. «Дом в георгианском стиле. Небольшой. На четыре семьи. Обширный сад».
– Рядом адское шоссе. И вечные ссоры насчет сада.
– «Бывший амбар с выгоном». Неплохо. Псу было бы где бегать.
– Митци, детка, спустись на землю!
– Ну что я могу поделать – мне нравится мечтать, особенно когда ты рядом. Надо же псу где-то бегать, ведь так?
Был поздний вечер. Они сидели в доме у Митци. Она под предлогом, что вечера уже прохладные, а на самом деле исключительно ради уюта, разожгла огонь в камине. Угощались бутербродами и запивали белым вином. Шарлотта, задумав отучить приятельницу от пьянства, ввела лечебный курс: сухое вино плюс херес, и ничего более крепкого.
– Лотти, а какого пса купим? Колли или охотничьего?
Шарлотта смотрела на огонь. Растрескавшееся полено на одном конце раскалилось едва ли не до белизны.
– Ни один из этих домов нам не по карману, Митци.
– Но если я продам свой, станет по карману. Еще выясню насчет того места в редакции спортивной газеты. Если устроюсь, придется найти дом недалеко от станции, чтобы можно было добираться до работы. Может быть, где-то в Доркинге, или в Галлифорде, или в Кенте…
– Что ж… но я тоже хочу вложить средства…
– Не засоряй мозги. Я все устрою. Как назовем пса?
– Я тоже пойду работать, – сказала Шарлотта. – Могу освоить пишущую машинку или поступить в библиотеку.
– Ровер, Фидо, Бонза.
– О нет. Псу больше подходит… Ганимед… или Пирр, или…
– Пирр, неплохо. Пусть будет. Пирр, к ноге!
– Митци, не спеши продавать дом.
– Я решила окончательно. Ты уже написала Остину, чтобы возвращался к себе домой?
– Еще нет. А ты уверена?..
– Я уверена. А ты?
Шарлотта по-прежнему глядела на раскаленное полено.
– Да.
– И сразу переедешь ко мне?
– Да. Но буду вносить плату за квартиру.
– Ни в коем случае. И не будешь меня стыдиться?
– Что за глупые разговоры, Митци?
– Тогда переезжай скорее. Я боюсь, что ты передумаешь.
– Хорошо. Напишу Остину и перееду.
– А может, тебе кажется, что я тебя принуждаю? Может быть, ты чувствуешь себя как бы прижатой к стенке… или… приговоренной?
– Я себя чувствую прекрасно, – ответила Шарлотта. Поудобней расположившись в кресле, она смотрела на приятельницу.
Митци, нарядившаяся в черный брючный костюм и белую блузку с черным галстучком, была сейчас похожа на пухлую, круглощекую красавицу былых времен – смешную и в то же время полную очарования. Волосы были старательно подстрижены. Полное лицо излучало здоровье и радость жизни. Она, смеясь, потянулась за очередным бутербродом.
В первое время Шарлотта подчинялась равнодушно. Еще в больнице Митци стала вести себя по отношению к ней как хозяйка. Сидела у постели, когда Шарлотта еще лежала без сознания. Приветствовала ее, когда очнулась. И с тех пор Шарлотта как бы перешла в собственность Митци.
Шарлотта не слишком ясно, но все же сознавала эти ее претензии. Именно Митци заказала такси, которое отвезло Шарлотту из больницы домой. Когда приехала Клер, Шарлотта уже уехала. Именно Митци, как потом выяснилось, заказала молоко и заполнила холодильник продуктами. Именно Митци приготовила завтрак в день приезда. Какая услужливость, какая заботливость! Шарлотта поблагодарила, сказала «Всего доброго» и закрыла дверь. Звонила Клер. Звонил Гарс. Клер напомнила, чтобы она не оставалась в одиночестве, что ей нельзя оставаться в одиночестве и чтобы… Шарлотта ответила, что чувствует себя прекрасно, не хочет ни к кому ходить в гости и принимать у себя тоже. Звонил Мэтью и поклялся позвонить еще раз, чтобы договориться о встрече. Еще раз позвонила Клер с вопросом: знает ли Шарлотта о смерти Дорины от удара тока в отеле в Блумсбери? Нет, она не знала. На что Клер ответила: по-моему, ты должна была знать. А может, заглянешь? Нет. Лежа в постели, Шарлотта думала о Дорине. В первую минуту она пережила потрясение, но успокоилась как-то слишком быстро, куда быстрее, чем ожидала. Ну разумеется, сейчас Мэтью начнет утешать Мэвис. Она размышляла о своей попытке уйти из жизни и о нынешней жизни в подвешенном состоянии. Поискала снотворное. Но не нашла ни одной таблетки. Какое-то время плакала.
На следующее утро она поняла, что не хочет вставать. Заварила чай и снова легла. Позвонили в дверь, но это была всего лишь Клер. Накинув халат, Шарлотта поговорила с ней в коридоре. Как ты? Ничего? Может?.. Нет. Чай тем временем остыл. Мэтью не позвонил. Легла в постель. Поплакала немножко. И тут появилась Митци, принеся с собой все, что только можно придумать, – еду, напитки, цветы, какие-то ужасные журналы. Она носилась по квартире, в то время как Шарлотта лежала в постели, приглядываясь к гостье. Может, позавтракаем в том новом греческом ресторанчике? Почему бы и нет. Наденешь вот это платье? Хорошо.
За завтраком Митци рассуждала об Остине. Как известно, Отелло завоевал сердце Дездемоны, рассказывая ей о своей военной карьере. Митци пробудила интерес своим рассказом об Остине. Этот рассказ подействовал живительно. Оказывается, Остин – не более чем хам, который, в сущности, боится женщин. Разумеется, он испытывал в детстве страх перед собственным отцом. Потом перед Мэтью. Остин хотел отомстить отцу, который в свое время мешал матери баловать сыночка. Пришло время, и Остин направил свои претензии в новое русло – на женщин. Его хлебом не корми, позволь только разыграть очередную драму с очередной женщиной; обыкновенная спокойная жизнь не по нем. Ему подавай какие-то немыслимые существа родом не из этого мира, над которыми он измывается, пытаясь замаскировать свой страх перед ними. Охотней всего он взял бы в жены шизофреничку и держал бы ее на цепи. Самая большая его страсть – видеть, как эта несчастная подчиняется его навязчивым идеям. Но зашел слишком далеко и решил сбежать. Со мной у него, конечно, ничего не вышло, заметила Митци, потому что я не марионетка. И тут Митци расплакалась. У каждого должен быть предмет заботы.
Вот так, незаметно для себя, Шарлотта привязалась к Митци. Почему? Может, потому, что Митци ни в чем не была похожа на Клер. И еще – помогла ей на все взглянуть гораздо проще. Когда Шарлотта пожаловалась, что Мэтью ею пренебрегает, Митци посоветовала ей навестить его. Навестила. И разочаровалась. Но ей было легче перенести это разочарование, потому что теперь она знала способ – смотреть на все проще. Упрощая, так сказать, Мэтью, она чувствовала досаду и вместе с тем некое удовлетворение. «Дерет нос, – выразилась Митци о Мэтью. – Нет, чтобы просто любить и быть обаятельным. Ведь каждому нужно хоть немного тепла. Зазнайка».
Значит, Мэтью разочаровал. Зазнайка. Не сумел найти правильный тон. А ведь с легкостью мог завоевать ее любовь. Неужели посчитал для себя унижением принять эту любовь? Или побоялся, что она начнет всем рассказывать, какие они теперь друзья? Как он любит все рассчитывать, систематизировать, уточнять: вот здесь то, а там это! Как можно с точностью объяснить, что она сделала, а чего не сделала, что испытала, а чего не испытала из-за любви к нему? Всю жизнь его любила, всю жизнь о нем думала. Разве любовь можно измерить? Сколько часов в день нужно думать о любимом, чтобы посчитать себя действительно любящей? Абсурдная мысль. Любовь не знает арифметики, она смеется над физиками и философами. Место любви – в мире идеальном.
То, что она могла высказать Мэтью и чем не могла бы поделиться с Митци, пришло к Шарлотте потом. «Конечно, я его идеализировала, – думала она. – И каким маленьким он оказался в действительности! Тщеславный, слабовольный, весь состоящий из мелких амбиций. Неужели я и дальше буду его любить, он ведь не заслуживает этого. К тому же он уже навсегда принадлежит Мэвис. Не буду носиться со своей печалью. Пусть уходит, не стану больше ему надоедать». И все же она продолжала плакать – не только из-за утраты, но еще и потому, что ее мечты, хлеб насущный всей ее жизни, оказались ненужными. Что касается Остина, то он в ней всегда пробуждал не более чем холодное любопытство. На первом месте всегда стоял Мэтью. Об Остине, поглощенная своими собственными заботами, она почти забыла.
Со временем она поняла, что Митци ее любит. И почувствовала благодарность. Сначала она была для Митци развлечением, чем-то малозначащим. Но сейчас стала кем-то большим. И Шарлотту это ничуть не пугало. Общество женщин она всегда принимала как неизбежность. Не могла, правда, сказать, что хорошо знает женщин – даже сестру, даже мать. Но она впервые встретила такую женщину, как Митци. Митци переступала все барьеры и границы, не замечая их и даже не догадываясь об их существовании. Митци заботилась о Шарлотте и руководила ею. И в то же время восхищалась, уступая ей и принимая поучения. Обе поняли, что им невероятно легко разговаривать друг с другом. Рядом с Митци Шарлотта научилась, что называется, болтать. И смеяться. Все яснее вырисовывалось обаяние ее основательно сложенной, лишенной всякого кокетства приятельницы. Она перестала беспокоиться о будущем. С нетерпением ожидала визитов Митци. Позволяла делать себя счастливой. Молодая Шарлотта проанализировала бы все и сбежала. Старая седая Шарлотта лишь усмехалась.
Каждый должен о ком-то заботиться. Вырваться наконец из квартиры Остина, стряхнуть с себя все эти заплесневелые мысли, воспоминания. И как можно скорее. Но куда идти? Как куда? К Митци, разумеется. Она осталась у Митци на ночь, потом на две ночи. Сказала как-то, что всегда хотела завести собаку. Митци ответила, что она тоже. Но в Лондоне, возразила Шарлотта, псу будет плохо. Ну так поселимся в деревне, тут же решила Митци. Она, как оказалось, всю жизнь хотела переехать в сельскую местность. И Шарлотта тоже. Жизнь вдруг наполнилась незамысловатыми, приятными, бурлящими жизненной силой возможностями. Шарлотта смотрела на все это и смеялась.
– Ты чего смеешься? – спросила Митци.
– Так просто, детка. Да, еще бутерброд, спасибо.
Шарлотта думала: вот удивятся, когда узнают, что я живу в сельском доме в Сассексе вместе с амазонкой и громадным псом!
* * *
– Дядюшка, можно тебе долить?
– Благодарю, мой мальчик.
– Я чувствовал, – продолжил Гарс, – что Людвиг становится между мной и тобой.
– Верно.
– Я как-то поцеловал Дорину, за живой изгородью, в саду, в Вальморане…
– И каков же был твой поцелуй?
– Трудно описать. Страстный и вместе с тем ни к чему не обязывающий. Замкнутый в самом себе. Я не знаю, как она восприняла. Но я сам в ту минуту был доволен собой. Она тебе рассказывала?
– Да.
– И что же она сказала?
– Жалела, что ты ее пасынок, а не настоящий сын.
– Странно. Никогда бы не подумал. Никогда не представлял Дорину в роли матери.
– Жаль, что у нее не было детей.
– Отец был против…
– Да.
– Если бы мне хоть на миг удалось увидеть в ней мать, даже мачеху… Но она всегда была чем-то исключительным, запретным, вечно юным.
– Да, исключительной… затравленной.
– Затравленной отцом? Как странно.
– Мне кажется, Дорина была вечной странницей в этой земной юдоли, потерянной овечкой.
– Потерянной? Но кем? А впрочем… Ты хорошо знал мою мать?
– Неплохо.
– А ты знаешь, она ведь была настоящей цыганкой. Не просто выглядела как цыганка, но и была в самом деле. Только держала это в тайне. Не знаю почему.
– Мне она рассказала.
– Тебе все в конце концов поверяют свои тайны. Даже я.
– И я тоже тебе сегодня кое-что рассказал.
– Да, конечно. Я тебе благодарен. Ты не рассердился, что я пришел без предупреждения?
– Если бы не пришел, я бы сам тебя кликнул.
Оба усмехнулись.
– Понимаешь, дядя, мой поступок можно отчасти объяснить желанием отомстить. Я хотел помочь Дорине, подтолкнуть ее к разговору. Я был близок к успеху.
– Наверняка.
– Но дело в том, что я трясся от страха все время. Дело ведь было довольно опасное. Возможно, ты удивишься, но я немного боюсь отца.
– И ребенком тоже боялся?
– Нет, тогда, пожалуй, нет. Разве что… после смерти матери… и сейчас.
– Страх перед ним вполне понятен.
– Любопытно, что ты тоже так думаешь. Во всяком случае, когда я узнал, что ты…
– Я объяснил.
– Да, да. Когда я узнал, что ты похитил Дорину и подвергаешь ее своим опытам, то почувствовал, дядюшка, себя так, будто у меня отняли мою собственность. Еще досадовал на то, что ты раньше меня не «кликнул», как ты сам выразился. В то время, наверное, тебе это было не нужно.
– Не обижайся!..
– Ну что ты, пустяки. Я порядком напугал Дорину в тот вечер, и все из-за того, что гневался на тебя.
– Я знаю…
– Вот, пожалуй, и все. Спасибо, что выслушал, дядя Мэтью.
– Зови меня просто Мэтью.
– Я попытаюсь. Со временем.
Зазвонил телефон, и Мэтью поднялся. Гарс, сидевший у окна, повернул кресло и, прищурившись, глянул в золотистый блеск ранних сумерек. Еле ощутимый ветерок покачивал ветви ореха. Влача за собой удлиненную тень, ирландец косил траву у края лужайки.
– Да… да… понимаю… Я тебе потом позвоню, ладно?.. Собираюсь на ужин… В котором часу удобно перезвонить?.. Погоди, запишу номер… Хорошо… Обязательно… Всего наилучшего… До встречи…
Завершив разговор, Мэтью вернулся на свое место.
– Это Людвиг.
– Насчет Грейс?
– Да. Насколько я понимаю, ты собираешься затвориться у себя в комнате и взяться за доработку романа?
– Именно этим и займусь.
– В таком случае прими небольшую помощь. Вернешь, если роман будет иметь успех.
– Не откажусь. Большое спасибо.
– А теперь я должен, увы, тебя покинуть. Обедаю с Мэвис.
– А как отец?
– Все еще в трансе. Но выздоровеет несомненно.
– Не сомневаюсь.
– И в будущем даже сочтет, я думаю, что успешно выдержал испытание.
– Я не ожидал от тебя такого цинизма. Мне всегда казалось, что ты… ты, кажется, хотел постричься в монахи? Почему же не сделал этого?
– Когда-нибудь расскажу, в другой раз. Может, тебя подвезти куда-нибудь?
В дверь кто-то звонил.
– Будь добр, глянь, кто это, – попросил Мэтью, выписывая чек.
Через несколько минут Гарс вернулся и закрыл за собой дверь.
– Там Грейс. Я оставил ее в гостиной. Пусть подождет.
Мэтью на секунду задумался.
– Знаешь что? – сказал он. – Я исчезаю. Ты уж сам с ней поговори.
– Я?
– Да. Ты сумеешь. А мои силы уже исчерпались. И Мэвис ждет. Выйду через садовую калитку. До встречи, спасибо, что пришел. Вскоре увидимся.
Вручив Гарсу чек, Мэтью прошел в застекленную дверь веранды и исчез.
Гарс минуту постоял в комнате, наполненной последними отсветами дня. Потом подошел к двери гостиной, открыл и с порога произнес:
– Очень жаль, но Мэтью только что ушел. У него встреча.
Грейс вышла в коридор. Гарс не видел ее несколько лет, с тех пор как уехал в Америку, и сейчас обнаружил перед собой взрослую женщину. У нее какое-то несчастье, подумал он. Худенькая, бледная, на лице решимость, может быть, одна-единственная – не плакать. Прядки бесцветных волос окружают личико, словно стальные проволочки. Печальное лицо, поднятый воротник. Да, грустная картина. Удивительно, как он ее вообще узнал.
– Ушел… Тогда можно поговорить с тобой? Недолго.
Он не сразу нашел ответ.
– Извини, но у меня тоже встреча. Может, позвонишь Людвигу? Он в Оксфорде. Номер в книжке. Ну, мне пора.
Он уже открывал входную дверь, когда услышал бормотание:
– Не буду ему звонить. Он скоро вернется.
Она вышла следом за ним на улицу.
– Ты куда идешь, Грейс? – спросил он, закрывая дверь.
– В ту сторону.
– А мне сюда. Всего хорошего… Пока.
Грейс медленно побрела прочь, а Гарс пошел в другую сторону. Дважды повернул вправо, чтобы попасть на Кинг-роуд и дать ей время отдалиться, и направился к станции метро Слоан-сквер. И увидел ее впереди. Маленькая фигурка удалялась неуверенным шагом; прохожие ее толкали, Грейс останавливалась и шла дальше, словно ее несло, как веточку в потоке. Сунув руки в карманы, она шла задумчиво и отрешенно, будто в каком-то фильме. В какой-то момент остановилась, обернулась и заметила его. И пошла дальше – на этот раз быстрее. И так до самой станции. Но на перроне Гарс ее не нашел.
Час пик. Гарс втиснулся в переполненный вагон. Он хотел попасть обратно в Нотинг-Хилл. Был доволен собой, хотя и слегка грустен. Пассажиры теснились со всех сторон. Вагон наполнялся запахом пота, за окнами мигала чернота туннеля. Гарсу было грустно, но грусть была какой-то светлой. Он чувствовал себя по-настоящему живым, быстрым, молодым, энергичным. Чек лежал в кармане. Он с интересом посматривал на лица окружающих. Еще в вагоне он начал думать о романе.
* * *
«Дорогой мой сын!
Тебя, конечно, обрадует это письмо, потому что мы с мамой решили в конце концов согласиться с твоей точкой зрения. Очень жалею, что не удалось с тобой поговорить как следует по телефону. Это чудо техники лишило мои слова убедительности, да и тебе, наверное, трудно было объяснить свои чувства. Мы должны с тобой увидеться, а поскольку ты так решительно настроен остаться, у нас нет выбора, мы должны уступить. Во всяком случае, мы решили, после длительных обсуждений и между собой, и с мистером Ливингстоном, что сейчас возвращаться в самом деле нельзя. В США тебя не ждет, как считает мистер Ливингстон, ничего хорошего. Прошло столько времени, ты так упорно не хотел возвращаться, что теперь тебя и в самом деле ждал бы только суд, тюремное заключение, а после этого скитания, которые в нашем обществе выпадают на долю аутсайдеров. Возможность заняться научным трудом равнялась бы нулю. Мы с мистером Ливингстоном, вспоминая притчу о талантах, пришли к выводу, что ты поступаешь разумно, решив остаться в Оксфорде, более того, поступаешь правильно. Все мы тут за тебя молимся (на прошлой неделе за тебя молилась вся община, хотя они и не знают в подробностях суть дела). Верю и надеюсь, что мы приняли правильное решение. Мы с матерью хотели для тебя иного пути, но ты не можешь не заметить, я надеюсь, что мы способны понять новые неожиданные обстоятельства твоей жизни, мы по-прежнему тебя любим, и именно наша бесконечная любовь велит нам отказаться от прежнего нашего мнения. Поэтому и с тем, что касается твоего брака, мы считаем необходимым согласиться. Надеюсь, ты не сообщал о нашем мнении своей невесте? Родители не имеют права лишать детей благословения, разве что в крайнем случае, но тут, мы считаем, нет и намека на таковой. Родительское чувство велело нам тебя предостеречь. И, сделав это, мы исполнили свой родительский долг и сейчас с радостью принимаем твое непоколебимое и столько раз подтвержденное решение в этом деле. Мы не вправе, как ты и сам говоришь, осуждать эту девушку, даже не познакомившись с ней, потому и решили приехать и познакомиться. Мы будем, конечно, на твоей свадьбе, но до свадьбы еще далеко, и мы решили не откладывать приезд. В конце этой недели, самое позднее в начале будущей, отправляемся в путь на лайнере, где уже заказали каюту. Подробности в следующем письме. Надеюсь, ты снимешь для нас номер в каком-нибудь скромном отеле. Огромной радостью будет увидеть тебя и твою очаровательную невесту. Целуем тебя.
Твой любящий отец».
«Грейс!
Больше я не могу. Посылаю тебе кольцо, но не для того, чтобы ты его надела на палец, а потому, что это твоя собственность, за которую ты заплатила. В эти дни я прошел сквозь адские мучения и надеюсь, ты простишь мне мое молчание, а также то, что собираюсь тебе сообщить, хотя с какой стати должна прощать. Я не могу на тебе жениться. Самые святые для меня вещи, самые глубокие, запрещают мне этот поступок. Я люблю тебя и, наверное, всегда буду любить… но не в этом суть. Если я тебя сейчас оставлю, как подсказывает мне долг, моей обязанностью станет забыть тебя, это будет в порядке вещей – забыть тебя. Конечно, я никогда не смогу забыть тебя, но дело в том, что мои чувства должны остыть, из них должна уйти любовь к тебе, любовь должна умереть, моя и твоя, а она казалась самым прекрасным в мире. Казалась вершиной, выше которой ничего быть не может. Я никогда прежде так не любил, и ты, наверное, тоже, и в нашей любви была торжественная музыка, которая, увы, умолкла для меня навеки. Сейчас, когда пишу эти прощальные строки, люблю тебя больше, чем в пору нашего счастья. Но все тщетно, Грейс. И горестней всего то, что наша любовь была невинна. Наверное, место рядом с тобой предназначено не мне. И если бы я женился на тебе, то ошибка эта с каждым годом приносила бы все больше и больше горестных разочарований. Есть некая точка полноты, которую я еще должен отыскать, иначе моя жизнь не состоится. Возможно, по гороскопу мне вообще суждено остаться холостяком. Я знаю, ты пошла бы за мной повсюду, и понимание этого мне особенно дорого. Но куда бы ни лежал сейчас мой путь, по нему я пойду в одиночестве. Брак в такую минуту означал бы вступление в область компромисса, а мне это запрещает делать какой-то внутренний голос. У меня нет выбора, я должен этому голосу подчиниться. Но как только подумаю о тебе, о твоей любви, о твоей печали, моя воля слабеет. И сейчас я либо должен сказать правду, либо меня ждет крах. Не делай попыток увидеться со мной, от этого стало бы только еще больнее. Прости меня. Сообщи своим родителям. Если надо оплатить расходы на свадебные костюмы, я оплачу… О, Грейс…
Людвиг».
«Дорогая Эстер!
Грейс окончательно порвала с Людвигом. Подробностей не знаю, но мне кажется, Грейс наконец разглядела (я-то это видела с самого начала), что он неподходящий кандидат. Признаюсь тебе, я вздохнула с облегчением. Разве это не странно – ни с того ни с сего уехал в Оксфорд и сидит там со своими книжками. Ну и пусть сидит, если ему так нравится. Мне всегда казалось, что ему не хватает чувства юмора, зато слишком много чванства, и к тому же он иностранец. Сомневаюсь, что с его родными отношения сложились бы удачно, а кроме того, нам пришлось бы вечно дрожать, что Грейс уедет вслед за ним в Америку. И ей самой наконец стало легче, потому что она снова стала свободной и кончился весь этот абсурд. Она вернулась в свой мир и сейчас полна бодрости и веселья. Может, ты, или Чарльз, или Себастьян пришли бы в будущий вторник к нам на ужин? Грейс не может дождаться вашего прихода. Я позвоню. Нам обязательно нужно встретиться и поговорить.
Целую.
Клер.
P.S. Странно, старушка Лотти по-прежнему сопротивляется и полна скепсиса, но она обязательно передумает, дай время!»
«Дорогой доктор Селдон!
Я вам очень благодарна за посещение Грейс и за то, что хоть немного нас успокоили. Я не могла поверить, что она может умереть с голоду. Она по-прежнему отказывается от еды, не встает, плачет, то и дело говорит о самоубийстве. Мы сделали все, что в наших силах, и надеемся, что она вскоре поправится, а если нет, то нам придется внести изменения в свои планы. Меня радует ваше высказывание, что она не принадлежит к типу самоубийц. Но несмотря на это, когда будете высылать рецепты снотворного, прошу выбрать такие, которые в больших дозах не ведут к смерти. Мы теперь стараемся все время быть рядом с ней. Еще раз благодарю за визит. Простите, что она отказалась с вами говорить.
Искренне преданная вам Клер Тисборн».
«Дорогая Эстер!
Говорят, Грейс и тот парень, Леферье, расстались навсегда? Это правда? На вечеринке услышала от кого-то, но не могу поверить. Ведь уже платье готово и все прочее. Какой удар для Клер! Но может, это всего лишь сплетня, хотелось бы надеяться. А с Шарлоттой что еще за история? По слухам, живет в доме, взятом внаем вместе с какой-то алкоголичкой, та ее бьет. Шарлотта уже слишком стара для таких забав, но в наше время все возможно.
Магазинчик я закрываю. Дела шли прекрасно, и мне ужасно жаль, но я поняла, что не смогу заниматься торговлей, слишком много других дел. Джеффри распродает свиней, после чего собирается заняться садом; мне наверняка придется ему помогать, потому что он такой непрактичный. Может, приедете к нам на следующий уик-энд? Ты, Чарльз и Себастьян. Карен тоже приедет. Она с нетерпением ждет вашего приезда. Приходите в пятницу на ужин, постарайтесь. Сад у нас сказочный, кроме того, бассейн, в котором молодежь обязательно должна поплескаться. Скажи Себастьяну, чтобы захватил плавки и прочее.
Целую.
Молли».
«Дорогой Людвиг!
Позволь тебе сообщить, что мы с Оливером великолепно проводим время здесь, в Греции, и, кажется, даже Кьеркегор наслаждается вместе с нами, хотя вчера невежливый полицейский стукнул его жезлом, потому что припарковался не там, где надо. Я получил открытку от Макмарахью с сообщением: он написал реферат о Сократе и Аристофане, тем самым достойно увенчав нашу замечательную программу. Впервые в жизни с нетерпением жду начала занятий! (Макмарахью побывал на родине у своей старенькой матери и от этого наполнился истинно ирландской сумрачностью. Требует, чтобы мы на обратном пути завернули в Рим и дали пинка Папе. Ох, не нравятся мне эти его настроения.) Тем временем Оливер и ваш покорный слуга собираются в дебри самой что ни на есть античной Греции, а именно – на Пелопоннес. Только древние знали, в чем состоит радость жизни. О, прости, как я мог сказать такое юноше, как раз собирающемуся обрести высшую радость с самой очаровательной в мире девушкой! Осматривая сегодня в музее великолепную статую Зевса Артемидского, вспомнил, не знаю почему, о тебе! Его великолепное, суровое чело говорило о делах неумолимых, последних. Какая тут связь с новобрачными восторгами? / J@4 5ЧBD4H @Ч 5ЧBD4H: у<@<,[9] и даже Зевс и т. д. Прости мой несообразный тон, но я тут опился местными великолепными винами. О, эта прозрачность здешнего воздуха! И вместе с тем хищность! Поэтому ничего удивительного в том, что вопреки сложившемуся мнению древние греки были ужасающим народом. Сердечно обнимаю.
Эндрю.
P.S. Оливер, сейчас пишущий очередное письмо сестре, просит передать привет.
P.P.S. Угадай, кого мы увидели в Пирее на крохотной яхточке. Ричарда Парджетера и Энн Колиндейл! При виде нас они слегка смутились. Старая «Анапурна Атом» стояла на приколе. Значит, уплыли в путешествие тайком, без гостей! О, прошу прощения, у меня тут сейчас бутылка вина чуть не опрокинулась. Пью».
«Милая, милая Грейс!
С большим сожалением узнал о преждевременной кончине твоего романа. Что, собственно, произошло? Какой горестный финал. А впрочем, отбросим печаль, ведь жизнь так хороша и т. д. Сожалею еще и потому, что Людвиг был мне симпатичен. Но все же скажу тебе, что он не совсем в нашем вкусе. Поверь мне, он слишком серьезен. Мама по телефону сказала, что ты впала в безысходную тоску. Надеюсь, это преувеличение, как всегда. Так какой же философский подход могу предложить тебе в это время? От любви есть лекарство. И можно вылечиться так, что и следа болезни не останется, разве что намек. (Сам я, правда, не излечился, но другим, говорят, удается.) Кроме того, сама твоя молодость поможет тебе. Ни к чему посыпать голову пеплом. Лучшее лекарство от любви – новая любовь. А значит, выше голову и посмотри вокруг внимательно. (Нет ли где поблизости Себастьяна?)
О себе умолчу. А то ты еще больше расстроишься. Целую тебя крепко.
Твой (славный) Патриций.
P.S. Генриетта Сейс прислала мне по почте огромный мяч, наполненный какой-то вонючей гадостью, пропитавшей уже мой стол и всю одежду. Полагаю, что это детские шалости, не более. Итак, выше голову, сестричка!»
«Мэтью, любимый!
Ты очень мил (как всегда), и меня радует, что ты все понимаешь. То, что я уделяю сейчас внимание Остину… это минимум, который могу сделать для Дорины, в благодарность ей. Наверняка эта фраза покажется тебе безумной, но я не могу избавиться от впечатления, что она в определенном смысле умерла ради нас, ради тебя и меня, ушла, устранилась, чтобы нам стало проще и легче. И мы обязаны, для нас это будет своего рода покаянием, какое-то время быть очень сдержанными. Впереди нас ждет длинный путь, полный препятствий. Но мы пройдем по нему, дорогой. В эту минуту я не имею права предложить Остину уехать из моего дома. Мне кажется, моя забота хранит его от гибели. Сейчас я обязана быть рядом с ним, чтобы прийти по первому зову. Не могу также выпытывать о его «планах». Мы проводим дни в беспощадном свете, в атмосфере, для описания которой у меня не найдется слов, но ее мог бы выразить какой-нибудь гениальный живописец итальянского Возрождения. Такого сострадания я ни к кому еще не испытывала. (Это не просто сочувствие, не просто жалость.) И возможность пережить такие болезненные и вместе с тем возвышенные чувства действует на меня успокаивающе. Я верю, ты меня поймешь и, хотя и тоскуя, сумеешь дождаться минуты, когда это странное время останется в прошлом. Если способен молиться, молись сейчас за Остина. Обнимаю тебя, люблю по-прежнему.
Мэвис».
«Моя любимая!
Любовь – игрушка в руках времени; об этом знают даже самые удачливые любовники. Я достиг звезд, но все равно дрожу от страха. Любовь питается беспокойством. С самой первой минуты я заметил зачаток разрушения в моем счастье. Мы молоды. Но будем мудры, любовь моя, и сохраним хотя бы то, что у нас есть. Это на всю жизнь, ведь так? И мы так молоды, так молоды. Прежде я не знал такой муки. Наши сердца чисты, но ведь это пройдет. Мы прекрасны, но мы состаримся; мы свободны, но дадим себя опутать. Если боги существуют, припадаю к их стопам и молюсь за эту любовь. Поступай мудро, моя драгоценная, и вместе со мной сохрани для прошлого наш сегодняшний день, всегда береги нашу прекрасную любовь, которая становится все выше и с каждым днем изменяется; отягощенная, вынужденная сражаться с помехами, она стареет и вместе с тем остается кристально прозрачной чашей Грааля.
До встречи вечером. Письмо это придет, как всегда, при помощи Уильямсона-младшего.
Ральф».
«Дорогой Людвиг!
С прискорбием узнал, что твоя свадьба не состоится. Но вместе с тем, зная твой характер, вздохнул свободней. Я думаю, ты поступил правильно. Есть минуты, когда необходимо последовать за голосом души, отказываясь от приятного, иначе неизбежно снизится высота полета. Ты молод, и такой выбор для тебя очень важен. С годами четкость различий утрачивается, это своего рода проклятие возраста. Спасибо за звонок, за искренние слова. Смогу ли я навестить тебя в Оксфорде? Позвоню завтра утром.
Мэтью».
ОТЕЦ ОТМЕНИ ПРИЕЗД ТЧК ВОЗВРАЩАЮСЬ ТЧК ЛЮДВИГ
* * *
Грейс лежала в лодке, безвольная, в светлом платье из тоненького хлопка, облепившем влажные от пота ноги и спину. Сначала кроны деревьев проплывали на фоне неба, раскачивались, перемещались и исчезали. За ними поплыло только небо, синее, знойное, бездонное. Издали прилетали и неслись над водой звуки; легкие, словно шарики для пинг-понга, они ударялись о воду, снова взлетали, и эхо их растворялось в сонном воздухе полудня. По воде осторожно приближалось к Грейс прохладное дуновение. Вот оно коснулось руки, которая, свесившись с лодки, вела бесшумную линию по воде. Руки прохладной, словно мята, словно кокосовое мороженое. Закрыв глаза, Грейс колыхалась в какой-то розовой сфере, лежала в ней безвольная, размягченная, легкая, гибкая, как цветок, сорванный и подброшенный в воздух. Еле слышные звуки приходили откуда-то издалека – гул, гудение, жужжание.
Она оказалась на какой-то укромной лесной поляне. Белое материнское платье слилось с зеленой листвой и исчезло. Держа за ручку маленького Патрика, мать ушла по другой просеке. Это место принадлежало только Грейс, она была тут одна, и сердце ее вдруг забилось сильнее в тревожном предчувствии чего-то важного. В глубине поляны перед ней возвышалось дерево, ствол которого был гладок, лишен трещин и цветом походил на серебро или олово. И хотя не было ветра, густая крона колыхалась в вышине, обнаруживая то светлую сторону листвы, то снова темную. Но Грейс почему-то привлекал именно ствол своей идеальной гладкостью и округлостью. И в этот миг она задрожала, пригвожденная к земле каким-то чувством, ее поразила пущенная сверху стрела, которая воткнулась в землю, пронзая тело, словно ударом тока.
Она вдруг ощутила собственное существование с силой, неведомой ей ранее, но при этом ее как бы не было или, может, ей чего-то не хватало – беспокойства, каких-то мыслей; длилось только одно – пронизывающее дрожью ощущение полноты и абсолютности существования. Минуту она стояла совершенно неподвижно, глубоко дыша и всматриваясь в дерево. Страх не отступил, но сейчас стал каким-то безличным. Она сбросила туфли и ощутила, как прохладная трава отпечатывается на ступнях мелким тонким узором. «Подойду к дереву, – думала она, – и тем самым дам клятву и принесу жертву, которые так изменят мою жизнь, что после я уже никогда не буду принадлежать самой себе. Я должна так сделать. И в то же время моя воля при мне, хочу – подойду, не хочу – убегу в лес. Я в силах развеять колдовство. Ведь я понимаю, что это колдовство отчасти мною и создано. Если захочу, дерево перестанет сверкать, тело мое перестанет дрожать, сброшу повязку с глаз и прогоню от себя это видение. Или подойду к дереву и навсегда изменю свою жизнь».
Она начала раздеваться. Платье медленно опало на траву. Она стояла бледная и гибкая, как мальчик, сосредоточенная и напряженная. Все еще робея, сделала несколько пружинистых шагов. Если только удастся сохранить это озарение в чистоте и неприкосновенности, возникнет что-то великое; если удастся преодолеть это пространство и прикоснуться к дереву, ангельская сила наполнит ее. Она двигалась по траве беззвучно и без чувства. И вот она у дерева. Опустилась на корточки, обняв ствол, и поцеловала кору, холодную, серебристую, чувствуя губами крохотные углубления и борозды. Стояла на коленях, всем телом прижавшись к стволу, придавленная стыдом, бессилием, восторгом и наслаждением. И потеряла сознание.
* * *
Что-то мягко потерлось о ее щиколотку. Грейс пошевелилась, тихонько вскрикнула, попробовала сесть, но снова упала, у нее не получалось сразу выйти из тьмы. Она открыла глаза и увидела движущиеся в вышине ветви, небо, услышала окружающие звуки. Сделала усилие и села.
Гарс убрал босую ступню, которой касался ноги лежащей Грейс. Опершись на весла, он улыбался ей.
– Ой, заснула! – удивленно воскликнула Грейс. – Долго я спала? – спросила она, поправив платье.
– Несколько минут. Уснула в такой неудобной позе. Я боялся, что вывихнешь себе руку. К тому же помяла свою красивую шляпку.
– В самом деле… рука замлела… мурашки. Надо же, уснула, как у себя дома.
Она пригладила волосы, прикрыла ладонями вырез платья, смахнула капли пота со лба.
– Все помялось. Мне приснился сон, такой выразительный…
– О чем?
– Скорее даже не сон, а воспоминание об одном реальном случае. Есть ли различие между сном и воспоминанием?
– Человек приукрашивает воспоминания и потом сам не может понять, где правда, а где вымысел.
– Может быть, это тот самый случай, когда непонятно. Хотя нет. Я помню все очень ясно, так во сне не бывает. Это случилось, когда мне было лет одиннадцать, в каком-то смысле мистическое переживание.
– Расскажи.
– О нет, рассказать невозможно. Я не смогу передать атмосферу. Я оказалась одна в лесу, сняла платье и поцеловала дерево. Я не могу избавиться от впечатления, словно меня впустили в другой мир и мне уже никогда не удастся быть такой, как раньше. Но тут не было ничего религиозного, никакого Бога или Иисуса.
– И ты действительно изменилась?
– Я… не знаю. Звучит, конечно, глупо, но… мне иногда кажется, что ко мне приходит то, что где-то хранится про запас… в каком-то смысле…
– Про запас?
– Не могу объяснить. Мне не всегда нравятся вещи такими, как они есть… И вот иногда что-то такое приходит, как бы та самая вещь, но вместе с ней и еще что-то, как будто из другого мира…
– Что ж… возможно.
– Что это может значить, как ты думаешь?
Гарс не ответил. Весла слегка касались поверхности воды. Лодка плыла очень медленно.
– Странно, ни с того ни с сего приснился такой сон. Мне уже когда-то снился… но если сон не пересказать кому-то, он забывается. Ты согласен? Раньше я сомневалась. Но сейчас… а… во сне упала в обморок. А вообще-то прекрасный сон. Ты когда-нибудь во сне падал в обморок?
– А в реальности… ты не помнишь… был обморок?
– Тогда в детстве? Нет. Я тогда схватилась за дерево, и все стало хорошо. Оделась и побежала за мамой и Патриком. Я никому еще об этом не рассказывала, никому.
– Даже…
– Даже ему.
Лодка вплыла под склоняющиеся над водой ивы. Грейс пропускала ветви сквозь пальцы.
– Мы потом бывали в лесу, я искала то странное дерево, но мне не удалось найти. Непонятно, правда? Дерево из сказки.
– Где это было, в Шотландии?
– Нет. В Джерард-Кросс.
– Что ж, и в Джерард Кросс обитают божества.
– Значит, считаешь, что это было связано с чем-то божественным?
– Смотря как понимать это слово.
– Знаешь, у меня было это же самое чувство, это же самое, и такая же слабость, когда…
– Когда?
– А, не имеет значения… я слишком все преувеличиваю. Так, иногда что-то нахлынет, задумаешься…
Наступило молчание. Гарс смотрел на девушку. Она подтянулась и села поудобней. Занялась своей розовой шляпкой, пытаясь вернуть ей первоначальную форму. Под ветками ив было жарко и зелено, но в то же время от воды веяло прохладой. Грейс посмотрела вверх.
Гарс осторожно вывел лодку на открытое пространство, и вот постепенно из мглы начал вырисовываться Лондон – мост над Серпантином, отель «Хилтон», найсбриджские казармы, а еще дальше – стройные башни Вестминстера.
– У тебя в жизни было это? – спросила Грейс. Она все еще возилась со шляпкой.
– Да.
– Так что же это такое?
– Если я скажу, рассердишься.
– Нет… Ты хочешь сказать…
– Именно.
– Эротика, и ничего более?
– Ты напрасно добавила «ничего более». Разум неэротичен, а вот дух – это исключительно эротика. На самом деле жизнь и эротика – одно и то же, хотя это утверждение и звучит слишком смело.
– И отталкивающе.
– Нисколько. Вспомни Шекспира. Только эротика, только дух.
Лодка поплыла быстрее по направлению к мосту. Грейс смотрела на Гарса. Худой, загорелый, суровый, крепкий. Солнце зажгло золотистые лучики в его черных волосах, и он был бы сейчас похож на своего отца… если бы не суровость.
– Смотри, – повернув голову, сказала Грейс, – Питер Пэн. Когда-то я здесь встретила Мэтью.
– Мэтью…
– Мне кажется, я потеряла Мэтью.
– И я тоже его потерял. Но это не важно.
– Да. Это не важно. Мне его сейчас как-то жаль… но в общем-то это ужасно… будто святотатство… и при этом…
– Ни к чему такой напряженный взгляд на людей. Обычная жалость ему не повредит… Ему от нее, по правде говоря, ни холодно ни жарко.
– Я понимаю, что ты хочешь сказать. – Она вздохнула, и вместе с этим вздохом все ее печали вмиг вернулись, не ослабевшие ни на грамм. Лодка проплыла под темные, сырые, гулкие своды моста, на которых слабо играли отблески воды. В полумраке слезы вновь наполнили глаза и, как тягостный сон, не принесли никакого заметного облегчения.
Ее дни теперь стали ужасны. Она жила в искореженных останках самой себя. Безумная надежда еще не совсем угасла, но чем дальше, тем яснее она понимала, что ничего уже не вернуть. Слепая, глупая мысль об утешении тлела и никак не могла погаснуть, и это было для нее самым большим мучением – убежденность, что утешить ее может только Людвиг. Он просто не знает… надо ему сказать… Людвигу. Только он ей нужен, милый, странный, сильный, ее Людвиг. И она не понимала, не хотела понимать, что Людвиг уже ушел из ее жизни. Без него нельзя, только он, только с ним. Она плакала сейчас больше даже, чем в детстве, плакала отчаянно, безутешно. Ну почему его нет рядом, если бы он был рядом… Ах, если бы, если бы…
– Вот сейчас причалим, и я тебя посажу на такси, – сказал Гарс.
– Ты не обижайся…
– Ну что ты, Грейс. Старые друзья должны помогать друг другу. А мы с детства знакомы.
– Ты такой хороший, всем помогаешь.
– Насколько это в моих силах.
– А как там твой роман? Издательство уже дало ответ?
– Да. Осенью собираются напечатать.
– Я за тебя очень рада.
«Странно, – думала она. – Я еще жива. Вот платье надела самое красивое. А как его выбрала, не помню. Не нахожу себе места от отчаяния и тут же разговариваю как ни в чем не бывало. Удается даже не плакать. Плыву в лодке по Серпантину. Солнце пригревает».
– Гарс.
– Да.
– Я сейчас скажу… глупо прозвучит… но ты…
– О чем?
– Помнишь, я сказала, что у меня бывают иногда такие впечатления, странные, про некоторые вещи… ну, иногда… помнишь…
– Да.
– Так вот это я тогда тоже почувствовала, на Кинг-роуд, когда ты шел за мной и не хотел подойти.
– А…
– Ну может, это было другое чувство, не могу сказать точно… но было чувство, как бы дрожь, и еще страх, и еще кажется, как будто все вокруг разрушилось и из этого разрушенного постепенно выступают новые формы. Помнишь, как ты шел, а потом я оглянулась и увидела тебя?
– И ты сделала вид, что меня не видишь?
– Сделала вид… то чувство меня побороло… но я знала, что ты знаешь.
– Я знал.
– На перроне я вдруг испугалась, что ты появишься раньше, чем приедет поезд.
– Извини меня.
– Нет, нет, все хорошо. Потом мы снова встретились случайно. Правда, странно?
– Да.
– И ты пригласил меня в кафе. А ты позвонил бы мне, если бы мы тогда на улице не шли друг за другом? Наверное, нет. А в доме у Мэтью почему ты не захотел со мной говорить?
– Да как-то неловко было там.
– А сейчас?
– Сейчас… не имеет значения, Грейс. Я просто помогаю тебе коротать время. Ты сейчас нуждаешься в этом. На такой крохотный, замкнутый в себе миг. Он завершится, и ты выйдешь из него и забудешь это мимолетное настроение. У тебя в памяти ничего не останется. Придешь в себя. Вокруг столько друзей, которые ждут твоего возвращения. И среди них один особенно.
– Ты думаешь… Я должна поверить… что есть будущее. Гарс, ты очень хороший. Надежный друг и хороший человек.
– Всего лишь помощник. Ну, давай помогу тебе выбраться из лодки.
Грейс взялась за его теплую твердую ладонь. С легким испугом выскочила из раскачивающейся, ускользающей из-под ног лодки на берег.
* * *
– Думаешь, где бы отдохнуть? – спросил Остин.
– Отдохнуть? – удивился Мэтью. – От чего?
– Откуда мне знать? Все, у кого есть хоть немного денег, разъезжаются в это время года. Мне подумалось, может, и ты собираешься. В Шотландию, допустим. Или к Средиземному морю.
– Какое там.
– Ты выглядишь усталым. Необходимо сменить климат.
– Я и без того бездельничаю.
– Рискну высказать мнение, что именно от безделья ты больше всего страдаешь. Почему бы тебе не заняться каким-нибудь серьезным делом? В дипломатической сфере, допустим. Наверняка у тебя остались связи. Я слышал, Чарльз Одмор хочет включить тебя в какую-то комиссию.
– Комиссия – это неплохо.
– Мне уже пора уходить. Я польщен тем, что ты меня пригласил.
– Пустяки.
– Забегу на свою старую квартиру, возьму кое-что из одежды, потеплее, ведь погода такая непостоянная.
– Да, скоро осень, это чувствуется.
– Знаешь, ведь там у меня Гарс теперь живет. Сделал небольшой ремонт. Квартира стала неплохо выглядеть. И ванная.
– Прекрасно.
– Удивляюсь, как мало надо – несколько взмахов кисточкой, стильные обои и порядок.
– О да.
– А, чуть не забыл. У Гарса роман выходит, осенью. Тот, который он написал в Америке.
– Молодец.
– Сумасшедшая, авангардистская штуковина, кажется, но я еще толком не читал. Гарс страшно занят. Начал работать над вторым. Да еще правит книжку Нормана Монкли. Помнишь его? Тот что-то тоже писал.
– Помню.
– Ну так вот, Гарс исправляет, и, может быть, тоже издадут. Он передает Монкли часть своего гонорара.
– Благородный жест.
– Иначе он не мог поступить. Я был у Монкли на прошлой неделе. Плетет корзины. Он теперь просто ангел.
– Прелестно.
– Все, побежал. Ведь мне еще нужно приготовить ужин, я обещал Мэвис. У нее тоже столько дел. Сегодня потратила весь день на устройство ребенка уборщицы в специальный интернат.
– Мэвис очень добрая.
– Правда, она такая. Ты знаешь, я даже не подозревал. Я в прямом смысле слова погибал, а она поставила меня на ноги. Да, мне тяжко пришлось. Но сейчас чувствую себя свежим, как огурчик.
– Мэвис умеет помогать.
– Мало сказать – умеет. Знаешь, она потрясающе похожа на Дорину, такая же милая, но только нет в ней этих мыслей о смерти, нет страха. Мне кажется, она ничего не боится.
– Я согласен.
– Дорина, бедненькая, влачила какое-то полусуществование, была, по сути, калекой. И была обречена, тоже как иные калеки. Таким, как она, не суждена долгая жизнь.
– Наверное, ты прав.
– Врачи считают, что мальчик, ну этот, умственно отсталый, не доживет до двадцати лет. Может, для него и лучше. Мэвис, конечно, матери ничего не сказала.
– Понятно…
– Мэвис помогает мне правильно воспринимать мир.
– Очень хорошо.
– Человек должен воспринимать все в истинных пропорциях. Еще недавно я был прямо клубком нервов. Взрывался из-за любого пустяка.
– Так нельзя.
– Легко сказать.
– Погоди минуту, – сказал Мэтью. Остин уже готовился выйти. В комнате было сумрачно. Холодный мокрый ветер приклеил к стеклу бурый лист ореха.
– Что?
– Я могу тебя кое о чем спросить?
– Спрашивай.
– Ты когда-то говорил… нескольким людям, что Бетти покончила с собой. Но ведь это неправда.
– Естественно.
– Ты все придумал, чтобы досадить мне?
– Да.
– Все свалить на меня, чтобы я чувствовал себя виноватым?
– Совершенно верно… Есть еще вопросы?
– Почему ты сказал на суде, что Бетти не умела плавать?
– Я этого не говорил. Она отлично умела плавать. Но упала и ударилась головой.
– Но тогда ты говорил не так. Я прекрасно помню.
– Выдумки!
– Ну ладно, – произнес Мэтью, – может быть, меня память подводит. И сейчас все это уже не имеет никакого значения.
– Вижу, тебя что-то гнетет, – заметил Остин. – Нельзя поддаваться унынию. Тебе и в самом деле не помешала бы неделя отдыха у моря.
– Может быть.
– Ну все, побежал. По пути надо купить мороженый горошек и кучу других вещей. В общем, до свидания и не унывай.
– До свидания, Остин.
Оставшись в одиночестве, Мэтью сел и налил себе виски. В последнее время он слишком много пил.
Человек, слишком много размышляющий, иногда поддается искушению вообразить себя главным творцом событий. Не исключено, что именно такое настроение помогло Богу создать мир. Но для просто смертного такое состояние духа не более чем заблуждение. Нам кажется, что мы управляем тем, что возникает в глубине нашего воображения, мы хотим так думать из самых благородных побуждений. Но реальность темна и бездонна и простирается далеко за пределы наших благих намерений.
«Я приехал сюда, чтобы его освободить, – думал Мэтью. – Прибыл, чтобы магию превратить в дух. Именно мне предстояло это сделать. Поэтому сейчас, когда Остин так или иначе освободился, я должен быть доволен. Неужели в действительности я хотел быть его ментором, его судьей? Нет. Он, как и я, отягощен своими скорбями, и пусть теперь от них освободится. Я хотел, чтобы путы были разрезаны, но мечтал это сделать собственной рукой. И сейчас грущу, словно потерял любимого человека».
* * *
– Пинки, – сказала Клер, войдя в комнату, где ее муж читал за завтраком «Таймс». – Только что позвонила Эстер. Генриетта Сейс погибла. Несчастный случай.
– Боже мой!
– Как же так, как же так… – Клер рухнула на стул и погрузилась в полубормотание, полуплач. Лицо ее сморщилось и словно на глазах постарело. На ней был домашний халат с потертым воротником. Она скорбно качала головой, как некто, понимающий, что вот она, его старость, пришла. Джордж смотрел на жену с тревогой и состраданием.
– Как же так, – повторила Клер, утирая глаза рукавом и все еще дрожа, – это же невозможно. Бедная девочка. Она была трудным ребенком, я знаю, но такой милой, такой умненькой. Не могу поверить. Глупо, конечно, но мне все казалось – вот она вырастет и выйдет замуж за Патрика; они так дружили, и она столько могла бы получить от Пенни, а теперь ее нет, бедная, бедная…
– Несчастный ребенок. Как же это случилось?
– Вчера вечером. Полезла на какие-то опоры. Упала и ударилась головой. И уже не пришла в сознание.
– Бедная Пенни!
– Бедная Пенни. Два года назад Мартин умер от рака, а сейчас вот…
– Оливер рядом с ней?
– Если бы. Где-то в Греции вместе с тем из Оксфорда, как его, Хилтоном. Неизвестно где.
– Поедешь к Пенни?
– Эстер сказала, у нее Молли. Она знает ее лучше меня, но на всякий случай заеду. О Господи… И Грейс страшно расстроится. Ее сейчас все расстраивает. Даже когда смотрит телевизор, и то плачет.
– Позвони Патрику, скажи.
– Я не могу.
– Хорошо, я позвоню. Успокойся, прошу тебя, Клер. В конце концов, это же не наша дочь.
– Кто его знает? Патрик такой неуправляемый, и Грейс себя губит.
– Чарльз говорит, что слышал от Мэтью: Людвиг как будто возвращается в Америку. По крайней мере одно хорошее известие. Грейс наверняка почувствует себя лучше после его отъезда.
– Дай Бог. Но он может пойти на войну только для того, чтобы ей еще больше досадить.
– Ей нужно развлечение. Может, займется Виллой. Ведь Мэтью собирается выехать.
– Выехать? Интересно. Но почему?
– Думаю, собирается свить гнездышко с Мэвис. Где-то в другом месте.
– Насколько я знаю, Мэвис из последних сил возится с Остином. Наверное, станет святой.
– Остин пользуется ее добротой. Он всегда так поступал с женщинами. Такие, как он, умеют находить для себя нянек и защитниц.
– Ты, кажется, ему завидуешь?
– Нисколько. Ведь и мне удается. Только я нашел одну на всю жизнь.
– Дорогой мой…
– В нужный момент Мэтью явится и освободит Мэвис.
– О, мне пора одеваться. Позвонить Пенни, как ты думаешь? Какой ужас! Что я ей скажу?
– Позвонишь после десяти. Налей себе еще кофе. Хочешь с коньяком?
– Нет, нет. Мне понравилась эта мысль о Вилле.
– И мне тоже, особенно если Грейс в самом деле этого хочет.
– Чтобы мы всей семьей туда переехали? Конечно, она хочет. Сейчас ей особенно нужны рядом близкие. Мы все должны поддерживать друг друга. Мы должны сомкнуть ряды. К счастью, мы все живы, не то что у бедной Пенни, я все еще не могу поверить…
– Клер, прошу тебя, пей кофе.
– Пинки, будет великолепно, правда, когда мы все вместе окажемся в Вилле. Только это меня немного утешает, и еще надежда, что Грейс и…
– Грейс сказала, что Шарлотта тоже там должна жить?
– Да, сказала. Мне кажется, нам надо было в то время, когда Грейс получила наследство, быть более деловыми. Нам надо было объявить недвусмысленно, что мы сами решим, кому что достанется. И Грейс была бы счастлива. Ведь на самом деле дети не любят свободу.
– Может быть. Но захочет ли Лотти приехать? Ведь она живет у Митци Рикардо?
– Исключительно, чтобы нам досадить, показать, что мы ей не нужны нисколько. Но это пройдет. И она приедет в Виллу, обязательно. Не отказала маме, не откажет и нам. Ведь она любит нас и дорожит семьей, а прочее – только притворство. Ты, я, Грейс, Лотти и Патрик – все вместе мы сможем одолевать трудности.
– Тебе бы надо поехать к Шарлотте, навестить.
– Ты прав. Но я так расстроилась из-за Грейс, а сейчас еще и из-за Пенни… Боже, мне надо одеваться… Пинки, какой ужас, я же не знаю, что сказать Пенни. Наверное, не буду звонить, а прямо поеду к ней. И еще сегодня столько дел. Одморы придут на ужин, хоть одно светлое пятно. Меня поддерживает надежда, что…
– М-да, сегодня определенно плохой день. Ты смотрела «Таймс»?
– Нет, а что?
– «Объявлена помолвка Себастьяна Роберта, старшего сына мистера и миссис Одмор, с Карен Джанайс, дочерью мистера и миссис Арбатнот…» Ну, Клер, будет, будет…
* * *
– Снобка ты, и этим все сказано, – изрекла Митци.
Шарлотта промолчала. Продолжала укладывать вещи в чемодан.
– Тебе не дано, – продолжала Митци. – Не умеешь сосуществовать рядом с другим человеком. Просто не дано тебе, и все. Ты всегда жила в маленьком таком, аккуратном мирочке, в мирке, где каждый человек замкнут в своем флакончике. Ну вот со сколькими людьми ты по жизни была знакома, только честно? Да ты давно померла, закоченела сто лет назад. Как есть старая дева. На тебя посмотришь – и сразу поджилки начинают дрожать. Живешь чисто по правилам. Тебя всю жизнь защищали, ухаживали за тобой, баловали, в шляпки наряжали, в кружевца, в перчаточки. Да ты же по-настоящему и людей-то не видела.
Шарлотта молчала.
– И зачем я приготовила эту яичницу, сама не знаю. Зачем, если все распалось, умерло в наших с тобой отношениях? И есть не хочу. Мне от тоски плохо. А тебе все равно! – Она стряхнула яйца с тарелки в ведерко.
Шарлотта не произнесла ни слова.
Из кухни дверь вела прямо в комнату Шарлотты. Домик был небольшой. Садик красивый, с дорожкой, выложенной камешками. По одну сторону от домика рос еловый лес, тоже небольшой, с другой стороны стоял соседний домик из красного кирпича, за ним еще один. Чтобы от них отгородиться, Шарлотта уже посадила несколько буков.
– Никого в своей жизни ты не любила. Наверное, и не умеешь любить.
– Это никого не касается.
– Ну хорошо, кого ты любила, скажи?
Шарлотта окинула взглядом вещи, тщательно уложенные в чемодане. Жизнь рушится, а привычка все аккуратно складывать остается. Тяжело дыша, прикусила нижнюю губу. Нет, ни слезинки не уронит, решено. Митци успела дважды устроить истерику, да и собственных слез хватало. Митци сейчас смотрела зло, и глаза у нее были сухие, но если бы Шарлотта показала слабость и разрыдалась, Митци сразу бы подхватила.
– Ты что, язык проглотила, дорогуша?
– Отстань от меня, прошу.
– Отстань, отстань! Когда ты треплешься, это называется доказывать, а когда я – так сразу «отстань».
– Я сожалею, Митци…
– Ничего ты не сожалеешь. Если бы сожалела, не собирала бы сейчас вещички. Струсила!
– Лучше уйти сейчас. Чем дальше, тем будет хуже.
– С какой стати? Ну зачем вообще уходить? Не сделав ни одной попытки.
– Потому что бессмысленно.
– Но почему?
– Причина вполне заурядная. Несходство характеров.
– Какая глупость! Несходство! Прямо как в газете! Вот уж не думала, что ты такая глупая! Но в несходстве и состоит любовь.
– Ничего хорошего не получится. Мы ошиблись.
– Мы ошиблись. Хорошенькое дело. О чем же ты думала, когда мы покупали этот домик, брали кредит, выбирали пса? Пирру такой расклад не по душе, скажи, Пирр!
Лежа на подстилке около кухонной плиты, Пирр, массивный черный лабрадор, в энный раз взятый из собачьего приюта в Баттерси, с беспокойством следил за ссорой и помахивал хвостом. Ему, видно, на роду было написано оказываться в семьях, где муж и жена сначала ссорились, а потом расходились, бросая его где попало – на шоссе, на заброшенных вересковых лугах, на углу улицы. Сначала его звали Сэмми, потом он стал Ральфом, затем Бобо. Только-только привык к новому имени. Какое-то время жил возле новых хозяев безмятежно, в уютном домике, возле леса, полного зайцев. И вот, кажется, старая песня начинается снова. Ловя знакомые звуки – выкрики, плач, рыдание, – пес умоляюще махал хвостом. Вопреки нескончаемым жизненным тяготам великодушная любящая душа и врожденное добродушие защищали его от невроза. Он никому не желал зла. В гневе людском усматривал своего рода болезнь человеческой расы, ну и причину всех своих горестей.
– Прости, – сказала Шарлотта.
– Да и некуда тебе сейчас идти. Последний автобус уже ушел. К тому же дождь.
– Соберу вещи, позвоню, закажу такси и поеду на вокзал.
– А потом куда?
– К сестре.
– О, и станешь ее домашней собачкой. Прости, Пирр. У Пирра больше достоинства, чем у тебя. Ведь ты их на дух не переносишь. Сама мне сказала.
– Переношу или нет, но они мои родные.
– Правильно, долой любовь. Гони ее, гони прочь.
– Ты не права…
– Я, слава Богу, умею чувствовать и горжусь этим. Чем еще мне гордиться?
– Я нуждаюсь в любви. – Шарлотта села на кровать. – Мне больше ничего, кроме любви, не надо. Но мы с тобой не можем найти общего языка, у нас вместе ничего не получается. Ты вечно ругаешься, я обижаюсь.
– Извини, я не получила воспитания. Росла в доме, где было двадцать пять соседей и один туалет.
– Ты не получила образования. – Шарлотта закрыла чемодан и поставила на пол.
– Тоже мне загвоздка! Я могу наверстать, что, разве не так?
– Нет, Митци. Мы с тобой слишком разные, живем на разных уровнях. То, что для одной привычно, другую возмущает.
– Не умею, допустим, пользоваться ножичком и вилкой?
– Манеры тоже важны…
– Если бы ты слышала, что сейчас говоришь…
– Во всем виновата только я, признаю…
– Какая жалость, что у меня нет магнитофона.
– Мне надо было иметь хоть каплю здравого смысла, чтобы понять: из этой затеи ничего не выйдет. Ты была так добра ко мне, когда мне было плохо, ты была благословенной переменой…
– Ну так почему бы тебе не остаться?
– В то время все это было чем-то новым. Я согласна, не надо было покупать дом, брать Пирра. Мы спешили. Слишком суетились, ведь перед нами открывалась новая жизнь, слишком красивая для реальной. И поэтому при малейшей неудаче все начинало идти вкривь и вкось.
– То, что ты называешь суетой, я называю любовью. Я тебя люблю, Шарлотта. Ты пробудила во мне любовь, разрешила любить себя, и поэтому ты не можешь просто так уйти.
– Чем дальше, тем будет хуже.
– Ты твердишь это постоянно.
– Даже любовь отступает перед нею.
– Перед кем? Что может быть важнее любви?
– Реальность.
– О чем ты говоришь таким холодным мертвецким тоном?
– Мы мечтали о любви. Каждая о своей. Но реальность сильнее. Существует семья, обязанности, все это обязательное и принудительное, не принимающее во внимание капризы мечты.
– Может, оно и так, но почему я должна с этим соглашаться? – выкрикнула Митци. Ложечкой начала выбрасывать яйца со второй тарелки в рукомойник. По щекам ее скатились две крупные слезы. Молнию на спине не застегнуть до конца. Еще больше пополнела за этот безмятежный месяц. – И что же мне теперь делать? – спросила она более спокойным голосом. – Ты порулишь назад, в семью, а я куда?
– Оставайся здесь. Я отдаю тебе свою половину, как и обещала.
– Ну что я тут буду делать одна? Страшно. А пса куда девать? Обратно в приют? Смотритель говорил, что его уже три раза возвращали…
– При чем здесь Пирр? Хватит хлопот и без него.
– Тебе просто не хочется расстраиваться.
– Мне хочется уйти отсюда.
– А с Пирром что делать?
– Если хочешь, я заберу его с собой.
– Нет. Я к нему привязалась. Он твой и мой. Больше даже мой. А ты дезертируешь и бросаешь нас обоих.
– Хватит. – Шарлотта надела пальто. – Я уезжаю. Напишу из Лондона. Если захочешь продать домик, я помогу.
Митци вышла из кухни. Слезы тихо текли по щекам. Пирр пошел следом за ней, робко помахивая хвостом.
– Пожалуйста, не уходи. Давай попытаемся начать сначала. Я постараюсь исправиться. Буду вежливой. Начну учиться. Все, что хочешь. Дай только время. Я так тебя люблю. Я сделаю все, что ты хочешь, все, чего пожелаешь.
Шарлотта смотрела сквозь Митци в какую-то невидимую, неведомую даль. Дверца мышеловки, покуда еще отворенная, вот-вот захлопнется навсегда. Надо воспользоваться последней возможностью для бегства. Еще немного – и бегство окажется делом очень трудным, вероятно, и невозможным. Слишком многое придется уничтожать, рвать связи, причинять боль, а в итоге останется куда меньше жизни, в которой еще можно скромно, потихоньку стать кем-то другим. Если не выйдет сейчас, придется распластаться, потому что потолок снизится до невозможности. Да, это последняя возможность выйти, может быть, даже вырваться, но не на свободу, свобода уже недостижима, – вырваться туда, где находится то, что она называла реальностью. Митци не поймет, почему на самом деле то, что они сделали, – ошибка, выдумка, иллюзия. Митци не объяснишь, почему из этого никогда ничего не получится. Митци кажется, что все в мире можно изменить. Что ж, пришлось бы изменить самих себя, совершенно не подходящих друг другу, вместе представляющих собой какую-то неразрешимую шараду, или, скорее, две шарады, потому что они никогда не были заодно. То, в чем они оказались, насквозь ложно, непривлекательно, требует немедленного исправления.
– Ухожу, – сказала Шарлотта.
– Не уходи. Постой.
– Всего хорошего.
– Только я люблю тебя. Только мне ты нужна.
Наверное, так и есть, подумала Шарлотта. Но что из этого?
– Нет, надо идти.
– Как же можно вот так взять и уйти? Бросить меня, Пирра…
«Если сейчас не уйду, – думала Шарлотта, – наверняка потеряю возможность, о которой потом вечно буду вспоминать и сожалеть. Оглядываясь, буду удивляться – почему я тогда не порвала нити, сейчас превратившиеся в цепи? Нет, ухожу. Слезы забудутся. Иду».
– Не уходи, – повторила Митци.
Шарлотта снова села на кровать. Слезы, словно вуаль, заслонили взгляд. Она чувствовала, как Митци снимает с нее пальто, позволила высвободить руки из рукавов. Любовь, пусть неправдивая, пусть выдуманная, – все равно ценность. Пусть это выдумка, пусть фантазия, но она ведь любит Митци. И Митци ее любит и нуждается в ней. И что станется с Пирром? Счета оплачены, кредит взят, деревья посажены. Может, реальность в конце концов победит, разнеся все это строеньице на мелкие кусочки. Но только не сейчас, только не сейчас. Сейчас пусть позволено будет жарить омлеты, пить допоздна виски, закрывать окна, стелить Пирру подстилку на ночь. Со временем будет, наверное, еще хуже, а может, это «со временем» и не наступит никогда, может, жизнь закончится раньше, но сейчас так страшно, она не может пройти сквозь дверь наружу, не в силах лишить себя и Митци утешения в эту ночь, чувства облегчения, а потом глубокого сна за закрытыми окнами. Она плакала. Это были слезы побежденного, похожие на слезы жены, которая не любит и не любима, и совместная жизнь невыносима, и понятно, что ничего другого уже не ждет.
* * *
– Уже и не отзывается, бедненький, – говорила миссис Карберри. – Прихожу, а он меня видит и отворачивается. Кто знает, что он думает, как страдает, бедный мой сыночек, если бы можно было понять.
– Я уверена, что он не страдает, – сказала Мэвис. Но она не была уверена.
– А Уолтер и другие дети рады, – продолжала миссис Карберри. – Надо стараться видеть и хорошую сторону, правда? Рональд был для них такой обузой. Наверняка они его боялись. Боязно, когда кто-то не похож на тебя.
Ты несла эту тяжесть, думала Мэвис. Женщинам суждено.
– А что бы мистеру Гибсону Грею хотелось сегодня на ужин? – спросила миссис Карберри. – Я все купила по списку. А может, кусочек баранинки с почечкой? Я знаю, что он обожает почки. – Миссис Карберри очень заботилась об Остине.
– Да, неплохо, – согласилась Мэвис. – И еще докупите спаржи, он ее очень любит.
– И мороженое итальянское, то, что ему нравится…
– О, хорошо, что вспомнили. Благодарю, миссис Карберри. Только хорошо упакуйте. На улице дождь.
Мэвис вернулась в гостиную. В комнате было полутемно от желтого послеполуденного дождя. Она сбросила туфли и легла на диван. Страшно устала за эти дни. Мэтью все еще гостил в Оксфорде.
Мэвис отпустила мысли на свободу. Последнее время часто так делала, наверное, сама природа таким образом себя защищала. Но из хаоса мыслей потом выступали конкретные выводы. Может быть, и удастся к чему-то прийти, минуя излишние страдания и опасения.
Не так давно она говорила с Мэтью по телефону. Он ее любит, ждет встречи, сочувствует происходящему. «Уже очень давно, – думала она, – я не могу толком прийти в себя. Дорина умерла… как можно после этого нормально жить, принимать решения, брать на себя ответственность? Я должна подчиняться всему безвольно, заниматься самыми простыми делами, делами миссис Карберри, делами Остина. Я должна заботиться о нем… в память о Дорине».
Рассеянность и мысленный хаос уже сейчас помогли выяснить несколько дел. О полном восстановлении приюта и речи быть не может. То время ее жизни казалось не только завершившимся, но и ушедшим в прошлое. Те обязанности она сняла с себя раз и навсегда. И нет никакого желания возобновлять. Ее Бог наконец умер. Решение, принятое неторопливо, было достаточно ясно, но суть этого решения оставалась неясной. От того ли изменилась она, что какая-то ее частичка умерла вместе с Дориной? А может, это желание нового, еще только разгорающееся, подарено Мэтью? Время непротивления, подчиненности даст ответ и на этот вопрос. Надо только отдыхать и ждать. А может, продать Вальморан? Мэтью решит.
Тем временем Остин, кажется, не собирался покидать Вальморан. В его квартире жил теперь Гарс, корпевший над новым романом, и Остин, с большим уважением относившийся к работе сына, не хотел ему мешать. У него самого не было по-прежнему ни работы, ни денег. Иногда он отправлялся на поиски. А иногда просто пройтись. Был вездесущ и вместе с тем необременителен. Куртуазничал с миссис Карберри. Больше всего ей нравилось, когда Остин напрашивался мыть посуду. Отправляясь спать, получал от Мэвис материнский поцелуй. Был кем-то вроде ее сына или младшего брата. Она всегда хотела иметь брата, а не сестру.
В разговорах они перестали затрагивать существенные вопросы. Время серьезных разговоров пришло, как волна, и отступило. Уже сказали друг другу все. О Дорине тоже не могли добавить ничего нового. Разговаривали о своем детстве. Говорили даже о Бетти. Только о Мэтью молчали. Но сейчас все разговоры стали какими-то легкими, необязательными.
«Я чувствую себя уничтоженной этой смертью, – думала Мэвис. – И я состарилась из-за нее. Эта смерть привела меня в самую середину какой-то истины, которой я пока еще не могу постичь». Самое тяжкое страдание ушло раньше, чем можно было предположить. Тень Дорины отступила как бы добровольно, чтобы не причинять боль. Она для меня умерла, думала Мэвис. Мысль эта, однако, оставалась неясной. Дорина была лишена эгоизма, была сама доброта. Ей теперь казалось, что Дорина – это некая стадия ее самой, фаза, из которой она сейчас вырастает. Уход Дорины открыл перед Мэвис выход на какой-то новый, неведомый уровень реальности.
В тумане происходили перемены, в этом сомневаться не приходилось. Остин мало-помалу переставал быть тем, с кем приходится поневоле мириться, и превращался в кого-то другого, в кого – она еще не могла понять. Она говорила и думала и повторяла в разговорах с Мэтью по телефону, что помогает Остину, спасает его от душевного надлома, от скитаний и презрения, способного свести его с ума. Несомненно, она давала ему такую помощь, на которую только она была способна, и он принимал эту помощь по безошибочной подсказке инстинкта. Клеймо скитаний и отверженности все еще было на нем, и стереть до конца его не удастся никогда. Но все же клеймо уменьшилось, стало не таким угрожающим.
Остин однажды бодрым шагом отправился к Мэтью и таким же бодрым вернулся. Говорил о брате озабоченно и сочувственно. Мэтью неважно выглядит, прямо скажем, плоховато. Напоминает, образно говоря, потухший вулкан. Мэвис воздержалась от комментариев, но слова Остина не давали ей покоя. По телефону она спросила Мэтью, как прошел визит. Мэтью ответил, что разговор был вполне свободный. Мэвис поинтересовалась: о чем разговаривали? – Ну, о многом. О, Бетти. – Со мной он тоже говорит о Бетти. Наверное, ему это приносит облегчение… – Да. Он выглядит значительно лучше. Тебе не кажется? – Согласна. А про тебя он сказал, что ты выглядишь усталым. – Да. Мне нужно сменить обстановку. Думаю съездить в Оксфорд. – Дорогой… в таком случае мы не сможем увидеться? – Я ненадолго, не волнуйся. – Ты едешь туда, чтобы уговорить Людвига остаться? – Да, хочу поговорить и об этом. – Мне кажется, тебе удастся его уговорить. Возвращайся скорее.
Значит, Остин чувствует себя лучше, а Мэтью вскоре вернется. Мэвис тосковала, но еще не решилась бы пойти к нему, еще не решилась бы причинить боль Остину, солгать ему или попросить уехать. Мэтью, оставаясь в тени, понимал это все, держал ситуацию под контролем. Она полагалась на него во всем, словно он был ее мужем. Что бы ни случилось, Мэтью будет рядом. И скоро они снова будут вместе. Конечно, не все складывалось идеально. Но и в минуты размолвок он был таким забавным и милым. Она любила его за это еще больше. Вскоре они привыкнут друг к другу, и тогда две части соединятся в одно целое. Он оставит Виллу, подыщет новое жилье и приедет за ней. О месте и времени он сам решит, и она наконец избавится от своих забот.
Само собой разумеется, пребывание Остина в Вальморане вызывало комментарии и пересуды, первоисточником которых была, как предполагала Мэвис, все та же Клер Тисборн. Клер при каждом разговоре просила ее не приносить себя в жертву. «Мэвис, перестань строить из себя святую! – молила Клер. – Он же самый настоящий вампир». «Я знаю, – отвечала Мэвис, и в ее расширенных затуманенных глазах можно было прочесть, что она сознает свой путь. – Клер, дорогая, я не могу его выставить за дверь, он такой несчастный». «Этот несчастный отлично понимает, где ему хорошо, – не сдавалась Клер, – где можно получить все блага совершенно даром». «Ты даже представить не можешь, какой он разбитый, в каком нескончаемом страхе живет». – «Такая жизнь, мне кажется, его вполне устраивает! Но есть ведь еще Мэтью, он вскоре все устроит, не правда ли?» «Да, – соглашалась Мэвис, – он все устроит».
Лежа на диване, Мэвис вдруг поняла, что улыбается. И это ее насторожило. Как можно улыбаться в такой невыносимой ситуации? Допустим, Остин не уедет? В таком случае должен ли Мэтью поставить вопрос решительно? Остин получит очередной удар и снова утратит почву под ногами. Он жертва судьбы. Она приняла полностью его точку зрения. «Человек случайностей, вот кто я такой», – как-то раз сказал он. «О чем ты говоришь, Остин? Разве мы все не отданы на волю случая? Разве само зачатие – это не случайность?» – «Но за мной несчастье тащится и тащится». – «У всех так». Но он все-таки неудачник, думала она. Только бы все завершилось спокойно и хорошо и уже зажившие раны не открылись бы вновь. Ведь Остин и Мэтью разговаривали как друзья. Не хватит ли уже трагедий?
Конечно, Остин – вампир. Она поняла, что именно это определение ее рассмешило. И он знает об этом и знает, что мы знаем. Она представила лицо Остина, на котором отражается сознание собственной преступности. Он наконец примирился с этой своей случайностью и пытается извлечь из нее пользу, и кто вправе его за это обвинить? Разве мы все не занимаемся тем же самым? В конце концов, он не пытается никого обмануть. У него есть собственное представление о чести. И что его ждет? Неужто новые удары?
Она задремала, но тут раздался страшный грохот: совсем рядом с ней что-то взорвалось. Мэвис в ужасе вскочила. Одна из картин упала на пол. Всего-то. Ну ничего страшного, есть из-за чего нервничать!
Она встала, подняла картину. Этот морской пейзаж когда-то написала Дорина. Мэвис задрожала от нахлынувших воспоминаний. Какие еще открытия готовит будущее?
* * *
Опершись на борт, Людвиг смотрел на воду. Однообразность бескрайней серо-стальной равнины океана нарушал лишь дождь; его светящаяся завеса незаметно переходила во мглу, наполовину скрывающую линию горизонта. Заслоненное облаками солнце бросало на воды свет, разрезающий их холодной серебристой полосой. По небу тянулись темные, сбивающиеся в огромные комки облака.
На Людвиге был плащ, уже успевший потемнеть от дождя; короткие волосы тоже потемнели и облепили голову, будто шапочка. Капли текли по лицу, словно по скале, но он не обращал внимания, неотрывно глядя на воду. Он возвращался домой.
Ощущение поражения, предчувствие новых бед и вместе с тем какое-то возбуждение смешались в его душе. В нескончаемых оксфордских беседах с Мэтью весь запас своих идей и взглядов он в каком-то смысле разложил на первоэлементы. И тогда же усомнился – и продолжал сомневаться и сейчас, – удастся ли из этого хаоса вновь создать цельную картину. Ведь вся машинерия, обеспечивающая обоснованность и разумность его поступков, в этих дискуссиях оказалась как бы размонтирована. И прежде в беседах с Мэтью что-то подобное предчувствовалось. Теперь же это стало фактом. Но почему? Возможно, Мэтью так повлиял на него? Нет. Мэтью всего лишь выстроил солидную опору для рычага, включившего механизм разрушения. Да, несомненно, тут присутствовал механизм разрушения. Вспомнилось лицо Мэтью, особенно поздно ночью, потому что они говорили ночи напролет, одухотворенное, как у святого; было в нем что-то настолько просветленное, что никак нельзя назвать цинизмом и уж тем более нигилизмом: что-то, возможно, намного серьезней нигилизма и цинизма. Но сам Мэтью казался безгрешным, как праведник, чье изображение может воспламениться, но не может сгореть.
– Конечно, – устало произнес Мэтью под конец одного из разговоров, – вернувшись, ты по крайней мере удовлетворишь потребность познать в этой жизни все ее стороны.
– Нет, не все, – возразил Людвиг. – Оксфорд так и останется для меня непознанным.
– Но туда ты сможешь вернуться позднее. А домой – только сейчас.
– Я не коллекционирую ситуации и переживания.
– Верно, это моя специальность, – согласился Мэтью, зевнув и глянув на часы.
На какой-то стадии казалось проще простого решить, какому будущему Людвигу дать право на жизнь – и тут же начать действовать, поскольку на этой стадии долг и любовь превратились в пустой скелет, через который просвечивало какое-то иное, совершенно белое пространство. Но такое осмысление проблемы придавало лишь некую видимость жизни его вопрошанию, причем весьма примитивную, то есть лишь казалось, что он нашел ответ. Так каким на самом деле он хочет быть? Прежние, утратившие смысл идеи слишком сильно влияли на него, их воздействие было так велико, что даже мешало ему ясно сформулировать суть вопроса. Подчас ему казалось, что нужней всего именно ясность.
– Брось жребий. Орел или решка, – посоветовал Мэтью. – Простой и надежный способ решить – уехать или остаться. Если же мечтаешь о примирении, то и без жребия ясно, что ты хочешь остаться. Но тогда наберись храбрости.
Людвиг стиснул голову руками. Неужели так и есть? Неужели он бежит от стыда, что разбил сердце невинной девушки?
– Ты не допускаешь мысли, что поступил бесчестно? – спросил Мэтью.
И Людвиг понял, что никогда не задавал себе подобного вопроса. И вот теперь перед ним встала необходимость ответа. А вместе с этой необходимостью открылась какая-то новая дорога. Мечтал ли он о примирении с Грейс? О да. В иные минуты только об этом и думал.
– Попробуй найти решение, отталкиваясь от второстепенных деталей, которые ты для себя уже прояснил, – посоветовал Мэтью.
Некий намек на решение вернуться возник у него еще до приезда Мэтью в Оксфорд. Он послал родителям телеграмму, чтобы не приезжали, но никому о своем решении не сказал, и ему показалось, что так он установил для себя некий переходный период, за время которого можно все хорошенько обдумать. Ему не давала покоя мысль о скором приезде Хилтона, который непременно постарается вернуть его к действительности и убедить, что, покинув Англию, он потеряет слишком много неповторимых вещей. Он сравнивал тяжесть возможных потерь, стараясь пересилить боль. И чем дальше, тем прочнее казались позиции двух прежних решений. Он не будет воевать, это раз, и не будет растрачивать зря свои способности, это два, а значит… должен остаться? Но что же тогда изменилось? Наверное, только его отношения с Грейс.
– Грейс вообще не принимай во внимание, если можешь, – терпеливо советовал Мэтью.
И Людвиг боролся с самим собой. Он наконец почувствовал, что решение расстаться с Грейс – это нечто отдельное и, наверное, более определенное, чем другие дела, и лишь потом с этими остальными делами перемешавшееся.
– Будь решительным, – говорил Мэтью.
А ведь так и было. Он отверг Грейс, иначе сказать нельзя. Да, он любил ее и желал, и она могла бы его сделать счастливым. Но при этом отдавал себе отчет, что, связывая свою жизнь с этой девушкой, умалил бы себя и уничтожил бы в своей жизни нечто такое, чему любовь не может стать заменой. С самого начала все было слишком шатко. Они не были единомышленниками, и рано или поздно расстояние начало бы увеличиваться. Она была бы лишь незначительной частицей его мира. У него не было какого-то четкого образа семейной жизни, но он уже сейчас понимал, что их семейная жизнь с Грейс не станет образцом совершенства. А на компромисс идти еще не время. И в те минуты, когда удавалось подавить в себе любовь, он это видел предельно ясно. Что-то шепнуло ему «нет» – и он, хоть и удрученный, почувствовал какой-то зародыш облегчения.
Вот так – по крайней мере в этом вопросе он дошел до ясного понимания. Не было у него никаких сомнений и в отношении к родителям.
– Они для тебя образец? – спрашивал Мэтью.
– Нет, – ответил он. – То есть я их люблю и уважаю, но не смогу мыслить свойственными им категориями.
– Твой отец имеет влияние на тебя?
– Нет… ну разве что в том смысле, что я его сын.
– Ты не боишься звания труса?
– Нет. Ни в коей мере.
Зачем же тогда он сел на этот корабль, который с каждым часом все ближе и ближе к Штатам? Возможно, это своего рода углубление расставания с Грейс? Нет, разлука с ней уже решена, и возврата нет. И сейчас он не хотел анализировать свои чувства. Пусть это и была большая любовь, но даже большая любовь не является мерой всех вещей. Безусловно, он страдает. И Грейс тоже. И это вообще не имеет никакого значения. В конце концов, в Америке ли, в Европе он сумеет выдержать боль расставания, раз нет иного выхода. «Любимая, любимая», – повторял он, всем телом стремясь к ней. Стремление извечное, несомненное. Но затем перед ним вновь возникал очищенный его болью, на время отставленный в сторону нерушимый диптих первоначального решения. Неужели и в самом деле, как внушал Мэтью, он возвращается, поддавшись болезненному желанию испытать мученичество? А если даже и так, то это не имеет значения. Но как понять это «не имеет значения»?
Уверенность, что надо возвращаться, крепла день ото дня. Уже и в приветливой атмосфере Оксфорда он отыскивал нечто неприятное, хотя рационально свою неприязнь объяснить бы не смог. Ведь преимущества Оксфорда были видны невооруженным глазом, он отказывался, следовательно, от действительных и чудесных ценностей, которых не так уж много сохранилось на этом свете в таком чистом и незамутненном состоянии.
– Попробуй заниматься не собой, а самой сущностью проблемы, – устало говорил Мэтью. – Перестань мучиться из-за мотивов своего поступка. Со временем ты все равно к ним вернешься, но сейчас оставь их, ради Бога, в покое.
И Людвиг занялся самой сутью проблемы. И тут же с некоторым стыдом осознал, что в лихорадочной возне вокруг мотивов почти забыл о цели. Он вспомнил о войне. Как молитву, пересказал свое отношение к ней, но Мэтью промолчал. Людвиг говорил о несправедливости, о жестоком отношении человека к человеку, о деяниях, в которых нельзя соучаствовать. Перед ним все было как на ладони и так очевидно, что при этом даже стремление к высокой нравственности показалось легкомысленным личным желанием.
– Ну что, пришел к каким-нибудь выводам? – спросил Мэтью.
– Пожалуй, нет, – ответил он. – Такой способ не совсем годится. Чего-то здесь недостает.
– Как же тогда быть?
И тогда Людвиг почувствовал: единственное, что ему осталось, – это тихая, бескорыстная и лишенная всяких предубеждений потребность дать свидетельские показания. Даже не борьба за свою точку зрения, ну разве что в том смысле, в каком свидетель принимает участие в борьбе. И раз такая потребность существует, она сама по себе требует однозначного и обоснованного действия. Здесь предчувствовалось то самое чудесное избавление от хаоса побуждений. Таков уж мир, поэтому человек не может поступить иначе.
– Наконец я понял! – вскричал он.
– Что именно?
– Таков уж мир, поэтому человек не может поступить иначе, – повторил он вслух свою мысль. – Я некоторым образом вернулся к началу?
– Не совсем.
– Наверное, все же я думаю именно о себе. Думаю о том, каким стану в будущем. Наверняка не вполне достойным, если сейчас уклонюсь от испытаний. Но в таком случае я оказываюсь простым собирателем острых ощущений.
– Мне кажется, тут иное.
– Я не могу разглядеть, зрение почему-то подводит.
– Нас всех зрение подводит, – сказал Мэтью.
Это исходит не от меня самого, думал Людвиг, а из самой сути вопроса, и поэтому такое чистое. Но Мэтью прав. Почему это должно исходить из решения и быть связанным со мной? Какова связь? Мэтью, когда он задал ему этот вопрос, ответил не сразу.
– Ну, всю аргументацию можно вывести из вопроса.
– Значит, мы все-таки возвращаемся к началу?
– Нет. А если и возвращаемся, то с определенными различиями.
– Какими различиями?
– Перед нами два совершенно очевидных пункта.
– И их надо… как-то друг с другом связать? Я тоже так чувствую. Но возможно, это просто психология.
– А что не есть психология?
– Или чистый эгоизм, или…
– Бог жил бы здесь, если бы существовал.
– Где?
– Внутри твоих связей.
– А если Бога нет, значит, нет и связей?
– Его нет, но твои аргументы не лишены основания.
– Значит, есть связи?
– Можно сопоставить две вещи.
– Просто сопоставить?
– Очень просто.
После этих слов, так как часы показывали четыре утра, оба отправились спать. На следующий день Мэтью вернулся в Лондон.
Дождь прекратился. Серебристая полоса исчезла, и стальная поверхность океана с той минуты, как закончился дождь, стала еще более тяжелой. Людвиг подумал об Оксфорде, и ему стало так больно, что слезы застелили глаза. Он не взял в дорогу никаких книг, первый раз оказался без книг. Пожертвовал чем-то огромным, чем-то бесконечно личным, чего никогда уже больше не вернет назад. Может быть, в будущем сегодняшний Людвиг будет ему ненавистен, Людвиг, который принес эту жертву. И он возненавидит эту безвольную тряпку. Может быть, горькое, искажающее душу сожаление, а не полнота человеческого ощущения, окажется платой за его решение? Не гармоническое целое, но тяжкая, неутолимая горечь. Кто знает? Да, решение принято. Конечно, он подвел коллег. На зимний семестр они остались без преподавателя древней истории. Эндрю, наверное, придется отказаться от семинара по Аристофану. А может, он поведет его вместе с Макмарахью. При воспоминании об Аристофане ему стало еще горше. Ничего в жизни он так не жаждал, как этого семинара. Даже Грейс.
Людвиг порылся в кармане плаща, ища то, что взял с собой. Обручальное колечко Грейс. Она отсылала кольцо дважды, во второй раз – вместе с драматическим и прочувствованным письмом, которое он прочитал и тут же уничтожил, чтобы не соблазниться прочитать вновь. Но все же запомнил его слово в слово, хотя знал, что это только усилит его муки. «Я так несчастна, что, наверное, умру. Ничего на свете не хочу, кроме невозможного, то есть Тебя, Тебя…» Людвиг взглянул на колечко и вспомнил сцену у ювелира и как потом целовал Грейс в такси. Вспомнил шелестящее платье в полосочку, которое было тогда на ней, свежий запах макияжа и пота, когда прижался головой к ее груди, чувствуя щекой, как бьется ее сердце. Какой поразительно яркой может быть память. Сжалятся ли когда-нибудь эти образы над ним, поблекнут ли? Минуту он смотрел на колечко и бросил его в воду. Бриллиант с Бонд-стрит в восемьсот фунтов стерлингов блеснул и растворился в воздухе. Где-то там, невидимый, упал в воду. «Я слишком слаб, чтобы его хранить», – подумал он.
* * *
Сидя в шезлонге на верхней палубе, Мэтью предавался размышлениям. Время встретиться с Людвигом в баре еще не пришло. В Оксфорде они провели столько времени вместе, что теперь, чувствуя некоторую усталость, старались, по взаимному соглашению, не докучать друг другу. Тем приятней было предвкушение встречи. Мэтью хотелось, чтобы их путешествие никогда не кончалось.
Мэтью помогал Людвигу уяснить, какие же мотивы подтолкнули его к отъезду, и в то же время надеялся, хотя бы отчасти, внести ясность в свои собственные; дело в том, что за день-два перед тем, как покинуть Оксфорд, осознал, что тоже, по всей вероятности, должен уехать. Собственные обстоятельства он с Людвигом, конечно же, не обсуждал, а Людвиг из-за присущего молодости эгоизма не спрашивал и, как полагал Мэтью, даже о них не задумывался. Когда Мэтью объявил, что не прочь составить ему компанию, Людвиг воскликнул: «Вот здорово, замечательно придумали!» Наверное, ему кажется, подумал Мэтью, что желание приятно провести время в его компании – вполне достаточный и весомый повод для путешествия через океан. В каком-то смысле он прав и даже не представляет, насколько прав. Но кроме этой, существовали и другие причины. Он не сказал Людвигу, что собирается уехать навсегда.
Постепенно ему начало казаться, что отъезд неминуем. Но что стало поводом? Остин, с его безошибочной интуицией, одним решающим ходом загнавший брата в безвыходное положение? Он не только рассеял чары Мэтью, но и сам воспользовался его умением очаровывать. Утонченная печаль из-за невозможности стать инструментом спасения для брата казалась по сравнению с более важными утратами совсем ненужной. Неужели он потратил столько лет на познание самого себя только для того, чтобы убедиться в собственной непредсказуемости? Неужели лишь досада теперь гонит его прочь?
Случилось нечто, пусть и отталкивающее, что сделало Остина «свободным от зла». Возможно, смерть Дорины. И возможно, «благая свобода» эта – ненадолго, это всего лишь прелюдия к некоей новой, отличной от прежней форме одержимости. К тому же, не пройдя через духовное примирение с братом, не получив освобождения в том смысле, в каком он, Мэтью, его понимал, стал ли Остин по-настоящему свободным? Настолько ли устойчиво его душевное состояние, чтобы больше ни о чем не тревожиться? В какой-то момент Мэтью казалось, что Остин просто забыл их родство, словно связывающие их банальные, почти безличные отношения канули в ту область, где только что царил ужас. Страх был и прошел, а ненависть претерпела изменения. Сказать, что и ненависть прошла, значило бы слишком много взять на себя. Но все-таки каким-то совершенно непостижимым для Мэтью образом перелом в их отношениях произошел.
Вот на этом этапе, когда стало ясно, что, пусть непонятным и совершенно неправомочным способом, но перемены все же идут, Мэтью почувствовал с благодатной ясностью, что пришло время уезжать. Потому что любое дальнейшее проявление интереса или вмешательство в дела Остина было бы не только бесплодно, но даже докучливо и неуместно. В силу вступает природное, теперь оно поведет их по своим путям-дорогам, принося облегчение. Только пути эти должны развести их. Теперь он может даже признаться себе, хотя это забавно, в искренней ненависти к Остину. Вот куда высокие устремления завели его, вот, оказывается, где самая верхняя точка. Как ни странно, Каору оценил бы такой поворот мысли. Итак, следует положиться на волю случая, Лондон стал слишком тесен для них обоих, отверженность – вот отличительная черта неудачи, которая должна стать отличительной чертой его собственного окончательного принятия некой крайней заурядности жизни.
И вот тут, вздыхая тяжело, как человек, узнавший от врача о серьезной болезни, он понял, что ситуация в целом куда суровей. Конечно, он был не против, чтобы Мэвис присматривала за Остином, конечно, он выжидал и понимал. Мэвис каким-то логически неизбежным образом представляла будущее Мэтью. Она была той тихой пристанью, тем местом, куда по спирали стремилось время. И когда Мэтью согласился с тем, что уже ничего и никогда не сможет сделать для Остина, разве что оставить его в покое (возможно, это именно то, что Остину требуется), тогда-то он инстинктивно начал ассоциировать Мэвис и с этим чувством поражения, и с началом вполне умеренной домашней жизни, совершенно лишенной драматизма, в поисках которого, теперь он это понял, и вернулся в Англию. Неожиданная непритязательность его любви к Мэвис, казалось, даже символизировала то умеренное понимание, которого он сумел достичь.
Но в какой-то момент произошел, как говорят диалектики, внезапный переход количества в качество, и он прозрел. Первое, что его подтолкнуло, – то, что Остин непозволительно долго находится рядом с Мэвис и оказал уже на нее пагубное влияние. От этой мысли Мэтью почувствовал прилив внезапной, слепой, мучительной ярости, которая дала ему ощутить, первый раз в жизни, как он похож на брата. С удивительной меткостью Остин отомстил за посягательство на Дорину. Конечно, он сделал это неумышленно. Как и многое в этой истории, мщение свершилось случайно. Но что примечательно, его вел инстинкт также. Без сомнения, считал Мэтью, между Остином и Мэвис никаких любовных отношений не было. Да они и не нуждались в этих отношениях, во всяком случае, не больше, чем он сам с Дориной. Мэтью знал, что любовь Мэвис к нему все так же сильна. Но ее сила не спасла от того, что все вокруг стало таким ужасным. Мэвис, к сожалению, почувствовала к Остину, как и многие другие женщины, материнскую любовь. В конце концов, не он ли сам намекнул Мэвис в письме, что именно в таком душевном сочувствии нуждается Остин сейчас, в трудный момент жизни? Но что потом? Привязанность Мэвис нельзя рассматривать как пластырь на ране, который выбросят после того, как рана заживет.
Конечно, Остин хитер. А Мэвис ждала, теперь в этом не приходится сомневаться, что он, Мэтью, каким-то образом все «устроит». Разумеется, Остин не «излечился», теперь это ясно видно, в сущности, и сейчас все как всегда, и всегда будет неизменным, несмотря на чьи-то горячие молитвы. Мэвис… ее надо или завоевать для себя, или распрощаться с ней окончательно. Остину нужно облегчить вот какую задачу – сыграть роль очередной жертвы случая, и он сам на это рассчитывает, более или менее осознанно. Спектакль отыграли еще раз под руководством неведомых сил, тайно управляющих судьбами людей.
«Я просто завидую», – говорил себе Мэтью, пытаясь неким примитивным, грубым способом обосновать чувство отверженности, им испытываемое. Он отправился в Оксфорд к Людвигу только для того, чтобы выйти из круговерти собственных дел и, возможно, отыскать способ усмирить их, занимаясь делами другого человека. Оторвался он от своих забот на удивление легко и с большим удовольствием погрузился в дискуссии с Людвигом. Находил в них, как сам замечал с горькой иронией, полное сексуальное удовлетворение, такого давно не испытывал, со времени беседы с одним юношей в книжном магазинчике в аэропорту в Осаке. Каждая минута дискуссии приносила все большее волнение. Возрастание симпатии к Людвигу удивило его. Значит, посреди всех бедствий можно отыскать нечто приятное. Выслушивая аргументы собеседника и отвечая на них, вглядываясь в его симпатичное лицо, такое юное и вместе с тем такое серьезное, он спрашивал себя: а что, если вернуться, забрать Мэвис, на какое-то время уехать из Англии? Тем самым он совершит очередное, еще более фантастическое покушение на Остина, который снова будет проливать крокодиловы слезы, барахтаться в своем унижении, ненавидя старшего брата и обвиняя судьбу в том, что все идет по-старому. Вот только сделать все это я уже не решусь никогда. Судьба послала мне Людвига. Поеду с ним.
И когда пришло время отъезда, Мэтью уже не особо волновался, поймет Мэвис или нет. Люди вообще не способны понимать все и всегда. Он написал ей печальное, многозначительное письмо. Пусть прочтет на досуге. Почувствовал к ней неприязнь, и от этого ему стало легче. Ее сентиментальность и легкомыслие и стали причиной случившегося. Она поступила глупо, как и свойственно женщинам. И кроме всего прочего, он никогда в жизни не нуждался в женщинах. И не было случайностью, что подвел ее как мужчина. Она тогда проявила благородное понимание, осталась почти довольна. Даже, может быть, очень довольна. Может быть, такие мужские неудачи пробуждают в женщинах материнские чувства. Для них это не так значительно. Его, напротив, эта неудача огорчила, напомнила о смерти. И после этого припомнилось, сколько же неприятных, бесповоротно ужасных событий произошло в последнее время: ребенок погиб на дороге, Норман лежал без сознания под лестницей. Эти ужасные образы останутся с ним навсегда и будут являться по ночам. Думая об Остине, он еще раз почувствовал ужас, ненависть и желание бежать. Все это обобщил в несколько абстрактном письме, высланном Каору. «Наверное, это и есть повод необоримой неприязни к брату», – написал он. Каору на письмо не ответил. Он никогда не писал писем.
Сам отъезд, когда подошло время, оказался на удивление легким. Сожаление, нежность и тоска придут потом. А еще позднее он, возможно, сочтет, что поступил правильно. Сейчас он чувствовал одно – что спасается бегством.
Заботы, связанные с Людвигом, отвлекали. Сейчас он уже не пробовал – а еще несколько лет назад не избежал бы этого – анализировать свои чувства к этому молодому человеку. Достаточно, что чувства эти живые и что их блеск несколько рассеивает мрак будущего. Он будет держаться Людвига, несмотря на все трудности, какие могут случиться, на трудности, которые рано или поздно наступят.
– Они спросят, чьи взгляды я представляю.
– Только свои собственные.
– Начнут допытываться о пацифизме, о Боге.
– Отказывайся от всего.
– Кто же я такой?
– Совесть Америки, – сказал Мэтью и мысленно добавил: и прекрасный спутник. Он охотно провел бы остаток жизни в обществе этого юноши. Но он уже слишком стар, чтобы волноваться из-за будущего, и достаточно мудр, чтобы понимать, что там, вдали, все бессмысленно. Что будет, то и будет. Приближается Америка, за ней лежит Япония. Не исключено, что он закончит свои дни там, подметая листья азалий.
Итак, сидя в удобном шезлонге, Мэтью, в сущности, не думал ни о прошлом, ни о будущем. Думал об ином – что он, собственно, не дал Людвигу ответа на его принципиальные вопросы. Разве произнесенные слова можно было считать ответом? Нет смысла обращаться с этим к Каору. Он только бы рассмеялся и предложил чашку чаю. Людвигу этого знать не надо. Он отправился в путь, и этим все сказано. Мэтью чувствовал, что был бы рад находиться рядом с ним хотя бы даже в роли зрителя. И тут к нему с невероятной остротой вернулось воспоминание о Красной площади, он вновь увидел, как тот человек, благородный русский, вдруг останавливается и идет к демонстрантам, и пожимает им руки, тем самым, быть может, перечеркивая свою жизнь. Не достаточно ли признать таких людей героями и следовать их примеру, не спрашивая почему? Никогда, увы, он не узнает мнения Каору и никогда не сможет взглянуть на мир глазами Каору. Добрые сами из себя рождают добро, что для обыкновенных людей всегда будет оставаться тайной. Он вздохнул, понимая, что сам никогда не станет героем, никогда не обретет истинного знания. Для него нет ни трудной, ни легкой дороги. До конца дней своих он останется человеком, довольствующимся рюмочкой хорошего вина. Мэтью посмотрел на часы и направился в сторону бара.
* * *
– Дорогой, это наш первый прием! – обратилась к мужу Грейс, находившаяся на втором месяце беременности.
Гостиная Виллы выглядела очаровательно. Миссис Монкли постаралась, целый день чистила и полировала, так что теперь все блестело и сияло. По центру каминной полки расположилась кремовая ваза династии Сун, которую Мэтью преподнес им на свадьбу. По полу разбросаны пухленькие диванные подушечки, на тот случай, если гости начнут валиться с ног. Множество ламп мягко освещает зал. А снаружи уже темно. На столе – десятки бутылок, возле них искрятся десятки стаканчиков. Наступил тот миг затишья перед шумным вечером, когда хозяин и хозяйка, взирая на свое милое гнездышко, сами себе удивляются: что за глупость пришла им в голову – взять и пригласить каких-то гостей?
Гарс был в темном костюме из ворсистого твида. Волосы подстрижены и ухожены. Грейс – в переливчато-синем. Тайский шелк. Красивая пара. Гарс выглядел внушительно рядом со своей ослепительной миниатюрной женушкой.
– Кисюня, какая ты у меня красивая!
– Просто новое платье.
– Вот именно. Желаю, чтобы все, что носишь, было новым. Мне хочется знать, что это я тебя сотворил, не далее как вчера.
– Так и есть.
– И ты не сожалеешь?
– А ты? Я ведь могу оказаться твоим Франкенштейном.
– Ты счастье, которому я не позволил пройти мимо и забрал его себе.
– И не считаешь своим долгом жить в лишениях, в бедности?
– Нисколько.
– И не скорбишь, что мы богатые?
– Нет.
– И согласен, что жить счастливо – это лучшее занятие в жизни?
– Несомненно.
Раздался звонок. Появились первые гости.
– Привез маму и Остина на Кьеркегоре, – сообщил сразу в дверях Патрик. – Привет вам, голубки.
– Грейс, детка, – поцеловал ее Остин.
– Остин, дорогой…
– Мэвис приедет позже.
– О, у вас новые занавески, – восхитилась Клер.
– Братец твой как вырос! – заметил Гарс.
– Не дразни его!
– Ваша мужская троица смотрится прекрасно, – сказала Клер.
– Да, мы все хороши собой, – поддакнул Остин. – Мы красавцы. Вся наша семья.
Патрик, блондинистый, розовощекий, высокий, ростом под сто девяносто, дружески толкнул своего зятя.
Клер теперь была коротко подстрижена. Выглядела она свежо и молодо. Так же как и Остин, со своими густыми золотистыми кудрями, ниспадающими на воротник. Очков он теперь не носил. Контактные линзы делали его неотразимым.
Снова прозвучал звонок, и нанятый швейцар пошел открывать. В другой части дома, в кухне, Мэри Монкли, сбросив туфли, потягивала херес. В последнее время Норман очень хорошо к ней относился, стал ласковым, как ребенок. Но она тосковала о давнем, злом Нормане, которого уже никогда не увидит. Странно все это. Розалинде, будь она жива, сегодня исполнилось бы восемь лет.
* * *
– Грейс, какая прелестная комната!
– Гарс, читал рецензию на твою книгу. Молодец, поздравляю!
– Всюду подушки… Прелестная находка.
– А это не Кьеркегор стоит возле дома?
– Грейс, у тебя очаровательное платье.
– Я уже сказала Грейс, что подушки на полу – это очень остроумно.
– Оливер продал Кьеркегора Патрику.
– Вообразите, каждую минуту рождается новый человек.
– Клер, дорогая, мои доверенные лица доносят, что ты вскоре станешь леди Тисборн?
– Ральф, рад тебя видеть. Патрик пошел на кухню за льдом.
– А Карен с Себастьяном привезли из свадебного путешествия какого-то испанца.
– Боже правый! Menage a trois?[10]
– Ну что ты. Он всего лишь повар.
– Все сокровища достались Грейс.
– Та маленькая девочка, которая…
– Тс-с. Здравствуй, Остин. Выглядишь великолепно. А где Мэвис?
– Осталась дома. У нас маляры работают.
– Гарс, какая прекрасная рецензия на твою книжку!
– А вот и мистер и миссис Парджетер.
– Энни, ты выглядишь потрясающе.
– Послушайте, вы читали рецензию на книжку Гарса?
– Поверьте, она станет бестселлером.
– Молли Арбатнот без ума от испанца, ну, того, что привезла Карен.
– Джеффри в ярости.
– Оливер Сейс покупает книжный магазин в Оксфорде.
– Шарлотта Ледгард живет со штангистом.
– Не могу представить Лотти в постели с волосатым дикарем.
– Дорогая моя, речь идет о женщине-штангистке.
– О, как мне нравятся эти подушечки на полу!
– Прелестно!
– Патрик будет изучать историю в Бейлльол.
– Джордж дискутирует с Джеффри о кризисе.
– Остин сегодня просто красавец.
– Ему удобно почивать на лоне семейства Тисборнов.
– Он всегда умел устроиться.
– Грейс ему симпатизирует.
– Мэвис это бесит.
– А Оливер с Эндрю одолжили у Ричарда яхту.
– Ричард внакладе не останется.
– Энн просто сияет.
– Надолго ли?
– Эндрю питает чисто научный интерес к Оливеру.
– Говорят, Мэтью в Нью-Йорке зарабатывает уже второй миллион.
– Молли Арбатнот пристрастилась к испанским блюдам. Каждый день на завтрак ест гуляш-поэлью.
– Ральф собирается изучать историю в Бейлльол.
– Это доктор Селдон.
– Выглядит как-то странно.
– Лекари только разносят болезни.
– Их нельзя приглашать.
– Я слышала, тот парень сидит в тюрьме.
– Какой парень?
– Ну, тот американец.
– Как его звали? Дай Бог памяти… Лукас Леферье, кажется?
– А в какой тюрьме он сидит?
– В американской.
– Ах, в американской!
– Не тот ли, что ухлестывал за Грейс?
– Тс-с. Тише. Грейс, великолепный прием!
– На книгу Гарса сплошь хвалебные рецензии.
– Мороженое закончилось.
– Патрик и Ральф все еще на кухне.
– Тебе не кажется, что Остин в парике?
– В наше время можно носить что угодно.
– А за что он сидит?
– Наркотики или что-то в этом духе.
– Могу тебя успокоить: в Оксфорде они еще не так популярны.
– Правда, что Мэтью ушел в монастырь в Киото?
– Где это?
– Молли Арбатнот решила научиться играть на гитаре.
– Шарлотта обосновалась у какой-то акробатки поблизости от Мидхерст.
– Клер вскоре станет леди Тисборн.
– А Молли – леди Арбатнот.
– Мы все постепенно становимся очень знатными.
– И при этом остаемся социалистами.
– Вон тот толстяк пришел, мне кажется, незваным.
– Ошибаетесь. Это Макмарахью, любимец Грейс.
– Ричард покупает дом на Итон-сквер с крытым бассейном.
– Мэтью остановился у родителей того парня.
– Какого парня?
– Американца.
– Карен, дорогая!
– Грейс, милочка!
– Себастьян, дружище!
– Смотри, Карен и Грейс обнимаются.
– Патрик был в гостях у Шарлотты. Говорит, это настоящая комедия.
– Ну пусть же кто-нибудь подойдет, поговорит с мистером Инстоном.
– По-моему, нельзя приглашать пасторов.
– Мэтью открывает в Нью-Йорке андеграундный книжный магазин для хиппи.
– Кошмар!
– Такие магазины дают очень неплохой доход.
– Оливер тоже примет в этом участие.
– На протесте и подполье можно заработать большие деньги.
– Глядите, Патрик, Себастьян и Грейс обнимаются.
– Гарс – ловкий парень.
– Гарс – талантище!
– Какой папа, такой и сын.
– Кстати, Остин и Мэвис переделывают Вальморан в гостиницу.
– На Мэвис лягут все заботы.
– А Остину останется болтать с гостями в баре.
– Остин – феномен.
– Да уж, личность удивительная.
– Он такой, как все, только в большем масштабе.
– И ему все сходит с рук.
– Каждый о таком мечтает.
– Чтобы его не судили за проступки.
– Молли Арбатнот расспрашивает доктора Селдона о симптомах испанского гриппа.
– Патрик навестил Шарлотту и очень растрогался.
– Мэтью перебрался в Голливуд.
– Где это?
– Вы читали ту потрясающую рецензию на книжку Гарса?
– Он будет писать бестселлеры под псевдонимом Норман Монкли.
– А где Мэвис?
– Ее сегодня не будет.
– В последнее время она стала так похожа на Дорину.
– Такая же бледная, забитая.
– С Остином нетрудно превратиться в тень.
– Смотрите, а Джордж все еще спорит с Джеффри.
– А Патрик и Ральф все еще сидят в кухне.
– Макмарахью совсем пьяный.
– У Пенни Сейс нашли рак.
– Что ты, неужели?
– Грейс ждет ребенка.
– И Карен.
– И Энн.
– Эстер и Клер уже мечтают поженить своих внуков.
– Во всем начинается новая полоса.
– Макмарахью свалился в коридоре.
– Ну где же мороженое?
– Ничего. Все так пьяны, что никто не заметит.
– Что ты сказал?
– Неужели ты не видишь, что начинается новая полоса?
– Грейс, радостно видеть тебя счастливой.
– Ну вот, посмотрите на Остина. На его правую руку.
– Держит рюмочку, и что?
– У него раньше пальцы не сгибались.
– Я сейчас сказала Грейс, что очень за нее рада.
– В самом деле.
– Который час? Пора собираться.
– Нам тоже.
– И нам.
– Прекрасный вечер!
– Великолепный!
– Фантастический!
– Запомнится надолго.
– Доброй ночи, милая.
– Доброй ночи, дорогая.
– Доброй ночи.
– Доброй ночи.
– Доброй ночи.
Примечания
1
Мнимый больной (фр.).
(обратно)2
Только этого не хватало! (фр.)
(обратно)3
Нареченная, обещанная в жены (порт.).
(обратно)4
Невозможно так часто преклонять колени, невозможно! (фр.)
(обратно)5
из черной глазури (фр.).
(обратно)6
из черной глазури (фр.).
(обратно)7
Сгибать колени, гнуть колени, преклонять колени – слишком тяжело (фр.).
(обратно)8
Ты дал надежду и мне (лат.).
(обратно)9
Киприда, конечно, – это не только Киприда (греч.).
(обратно)10
Любовь втроем? (фр.)
(обратно)
Комментарии к книге «Человек случайностей», Айрис Мердок
Всего 0 комментариев