Оскар Хавкин Дело Бутиных
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Михаил Дмитриевич Бутин, нерчинский купец первой гильдии, возвращался домой с Дарасунских приисков.
Дорога шла берегом Нерчи, не дорога — тропа, извилистая, каменистая, закоряженная, тесно обложенная колючими зарослями шипишки и боярки, пересеченная через каждую сотню шагов ручейком или ключиком, питающими долину Нерчи — ее поселки, зимовья и прииски.
Снег уже стаял, лежал лишь в затененных ложбинках, на неразмороженных кочках и там, где каменела вечной мерзлотой неподатливая почва. И воздух был еще стылым, зябким; светло-желтые лучи не грели ни землю, ни камни, ни деревья, и оголенные березы еще ждали поры, когда проклюнутся первые почки. Холодными твердыми ветками топырился черемушник.
Рыжегривая, низкорослая и широкогрудая лошадка, на которой восседал Бутин, чуяла, что хозяин не в духе, и косила на него диким синеватым зрачком.
Дела на приисках не складывались так, как должно было по расчисленному порядку и вложенным средствам. Подготовка к летнему намыву золота затягивалась. Лениво рылись канавы. Народ шел на шурфы плохо, выбирали прииски поближе, да и настоящих, дельных приискателей средь них полета на сотню. А смотрители все-то тянули денежку то за лес, то за солонину, то за крупу, то за сено для лошадей…
А тут еще бутинский зятек, Капараки Михаил Егорыч, воду мутит, ловчит, капризничает. Не Егорыч, а настоящий Объегорыч. Так и норовит в общий котел копейку, а из котла рубль! Свое придержит, не выпустит, лисой крутится, лишь бы родичей поднадуть!
Не получается с ним по-хорошему ни у Николая Дмитриевича, ни у него, распорядителя всех дел.
Братья-то с ним, с Капараки, как? По-родственному, — ведь зять, сестрин муж. И не колебались, утверждая Золотопромышленное товарищество (как не колебались и ранее, основывая Торговый дом), — без Капараки нельзя. И с позиции родства, и с позиции общей выгоды. Не без денег зятек.
Торговый-то дом устроили своим капиталом и на свой риск.
А с приисками уже иной подход. Тем более, как без приисков вести торговое дело? На что закупать товар, перевозить, хранить, кредитоваться? Капараки это понимает, не ребенок. Все же тринадцать приисков: четыре его, четыре брата, пять Капараки посильнее, побогаче, посолидней, чем восемь! Сила! И все в куче, в верховьях Нерчи — по речкам Дарасун, Нарака, Жерча, — куда как выгодней да разумней и в организации дела, и в управлении, и по завозу, и, яснее ясного, надежнее доход, общая прибыль!
Но зятек-то, как норовистая глупая лошадь, — в одной упряжке с другими, а все-то в сторону тянет!
Разве они, братья, не ученые на капараковских Первоначальных Забайкальских винокуренных заводах! Как громко звучит! Фирма! С какой ловкостью Михаил Егорыч сколотил это Товарищество! Каких первостатейных купцов подмял под себя! Иркутских, верх-неудинских, петропавловских… Из двухсот паев добрая половина в его руках! Как хочет, так и воротит в этих Первоначальных!
Дело-то стоящее. Все винные заводы надо в ближнем учете держать — и Борщевочный под боком, и тот, подальше, в Култуйке на Селенге. От винокуренных доходов не менее чем от золота. А вести их как след Капараки не по плечу. Словчить, перехватить — на это он мастер, а наладить, управлять, чтоб не убыток, а прибыток, — тут у него ни умения, ни соображения! Ростом не вышел. Так обопрись на Бутиных, зятек, не дуди в свою дуду, продуешься! Хоть бы за то уважал нас, что мы сестрой нашей не попрекнули!
Скорбь о безвременно ушедшей Женечке, Евгении Дмитриевне, придавала мыслям о Капараки и его неродственных поступках особую жгучесть и неприязнь. Нет, кажется, вины Капараки в ее смерти, но ведь жадность да скупость зятя не украшали ее жизнь с ним… В двадцать четыре года угасла, не познав радостей замужества… Нежданная болезнь, быстрая, скоротечная…
Почему так? Ведь крепкие же все Бутины! Выносливые, не хворые, привычные к трудам, не изнеженные бездельем! Хоть Стеша, Степанида Дмитриевна, хоть Наталья Дмитриевна, хоть Коля, Николай Дмитриевич, хоть Таня, Татьяна Дмитриевна. Вон Татьяна со своим офицером чуть ли не всю Европу изъездила после свадьбы. С такой же легкостью вояжировала по Альпам, как он, ее брат, ныне объезжает Дарасунские прииски! Пусть не верхом, как сейчас он, пусть в каретах да по тамошним цивилизованным железным дорогам, все одно — здоровье надо иметь завидное! Милейшему нашему зятю, Вольдемару Заблоцкому, та поездка трудней досталась! Храбрится, грудь выпячивает, а в тягость ему женина неугомонность и страсть к перемене мест!
Впрочем, в Татьяне Дмитриевне не пустая жажда путешествий, в ней бутинская любознательность сказывается!
Вот и старшой братец Николай Дмитриевич со своей Капитолиной Александровной в заграничных бегах пребывают. Второе свадебное путешествие за десять лет их супружеской жизни!
Занятные, хотя и не вполне обстоятельные, письма шлют брат и невестка из европейского далека. Маловато дельных сведений, касательно особенностей посещаемых стран, коммерческой жизни, промыслов, всяких хозяйственных новинок, — он в своих ответах хотя и кратких, обращает их внимание на эту сторону поездки, ведь тут у него советчиков не так уж много, Капараки не в счет, с ним построже надо, у него больше крен в сторону дам и карточного стола…
По-настоящему близок один матерый Зензинов, Михаил Андреевич. Такой, какой есть: со своими причудами, увлечениями, занятиями, преодолевающими и нужду, и болезни, и несчастья.
Нет, не только Михаил Андреич, но и Андрей Андреич, брат его, Сонюшкин отец, тесть твой, бывший тебе заместо отца родного…
Защемило сердце, щипануло глаза — и он припустил лошадь и понесся, не глядя на хлесткие, влажные ветви стланика и свисающие низко колючие еловые лапы.
Соня, Софьюшка… Любимая дочь Андрея Андреича, любимая племянница Михаила Андреича, милая и недолгая жена его, Михаила Дмитриевича, оставившая его вдовцом в тридцать лет…
Еловая ветка с разлету шибанула в лицо длинными острыми иглами.
Он снова, овладев собой, пустил лошадь шагом.
С живостью представился ему тот весенний апрельский день. Сколько цветов, веселья, надежд — день его свадьбы с Соней Зензиновой… Господи, мыслимо ли подумать, что всего четыре года назад он был так счастлив! Кто бы мог подумать, глядя тогда на Сонюшку, дышащую радостью, любовью, счастьем, что ее подстережет нелепая случайность. У рода Зензиновых словно проклятье какое — в молодых летах женщины становятся добычей смерти…
Вот и у Михаила Андреевича — сначала Лиза, аза нею вскорости Маша-
Но те слабые, хворые были, а Соня, Соня моя, — полная сил, здоровья, любви, счастья…
С горькой обреченностью проводил Зензинов в последний путь племянницу, крестницу свою, юную жену Михаила Бутина: «Роза цветет и благоухает недолго. Так и случилось с моей незабвенной Сонечкой». Никого не винил: ни Бога, ни судьбу, ни Бутиных…
А у Бутина — непроходящее, острое сознание вины. Того матерого медведя они подстрелили вдвоем, разом, но благородный Афанасий Жигжитов отдал шкуру Бутину. Лучше бы это благородство проявил Бутин! Но ведь Соня так хотела «медведя» себе под ноги, и он исполнил ее желание: собственными руками подстелил роскошный мех, где подстерегла ее иголка, оброненная ею же самой и вонзившаяся в ее бедную ножку. Так убитый медведь отомстил за смертельные пули Бутина и его друга.
Боль душевная была так непереносима, что он остановил у ручья лошадь, спрыгнул, присел у самой воды на камень, напился из горсти и обрызнул разгоряченное лицо студеной весенней водой… И стал вглядываться в собственное смутное отражение, проглядывающее в полой серо-зеленоватой воде.
Очень, очень переменился за прошедшие годы. Хотя бы с той поры, двенадцать лет назад, когда после смерти дяди Артемия братья напрочь ушли от Кандинских и заимели свое дельце. Все же и дом, и земля, и деньги, что получили в наследие от дяди, — разделили по-доброму, по-родственному, по-хорошему, согласно завещанию, — все это пошло впрок вкупе с небольшим нажитым капитальцем… Ну и как же ты выглядишь ныне, Михаил Бутин?
Он нагнулся, чуть не касаясь лбом зеркала воды: худощавое, отчетливо скуластое обличье; длинные, в прямом расчесе, густые волосы; хмурые, диковатые в узкой прорези глаза; черные усы, низко соединяющиеся с черной неширокой и ухоженной плотной бородой, за которую его прозвали Египтянином и Фараоном; твердо и решительно сомкнутые губы…
Ты уже перешел через многие утраты — матери, отца, дяди, сестры, жены… Ты готов грудью встретить новые несчастья и беды. Божьей воле смиренно противостоять волей своей. Однако ж быть одному не имея, опоры… Слабая женская рука, а сколь в ней утешной силы!
…Он поднялся с камня, попоил лошадь и снова вскочил в седло.
Как не угнетено твое сердце, а дела земные, дела текущие не могут ждать.
Вот хотя бы смета на год по Никольскому и Дмитриевскому приискам. Учесть и посчитать в точности все, что надобно приискам, чтобы пришло к сроку, к сезону, к намыву. Легко говорится! Взять Никольское. С ноября нынешнего года и по март следующего, на четыре зимние месяца, — сколь нужно? Двести человек! А с марта по ноябрь, с весны по осень — впятеро больше, дабы дело не стояло!
Ты-ся-ча работников! Хоть землю грызи, а раздобудь, привези, поустрой, одень да обуй, накорми и предоставь наилучшие условия для добывания столь необходимого фирме металла!
Так сколь же придется всяческих припасов на тысячу работников!
Муки яричной выйдет, считая по тридцать четыре фунта на рот, — все двадцать две тысячи пудов. Вот так Михаил Бутин, вот так, друг ситный, Михаил Капараки! Да ведь надо ж еще в запас муки накинуть хотя бы две тысячи. Если всерьез о людях и деле думать!
Далее: муки пшеничной, крупчатки, для служащих, для этих сорока человек, жалованье которых позволяет, а чувство превосходства принуждает по праздникам есть блины и пироги! Во всяком случае, не менее ста пудов завоза!
А рис для китайцев — едят они немного, но надо, чтобы они понимали, что о них думают, — шестьдесят пудов будет довольно.
Все? Как бы не так! А содержание шестисот рабочих лошадей? Это ж до сотни тысяч пудов сена да прочего фуража еще сорок тысяч! Лошадь на Руси пока еще главный механизм, его беречь надо!
А разного рода материалы, на поверхностный взгляд мелочные, пустячные, бездельные — жир тарбаганий, подковы конские, а к ним — гвозди подковные, ведь тут, в работе, одно за другим тянется! Раз лошади — корми, подковывай, а еще лечи, конские лекарства завози! Тоже в пудах! А смола, деготь, уголь, свечи, кожа — да не просто кожа, а кожи! Сырые, сыромятные, дубленые, юфтевые — не менее восьмисот пудов! Все для приисковых повседневных нужд!
Конечно, когда путешествуешь по Тиролю и Судетам, дорогие мои сестра и зятек, какого лешего, извините за грубость, полезут в голову заботы о потниках, веревках, стекле, пакле и мыле для закинутого в таежной глуши прииска! О потниках и седлах для вас гостиничный конюх заботится, в альпийской долине, чтобы лошади были оседланы для утренней прогулки в горы!
Тем более, дорогой брат и милейшая невестка, в наслаждении видами Неаполя и музеями Флоренции — какое дело до канцелярских припасов для приискового делопроизводства: сколько там необходимо бумаги писчей, бумаги голландской, перьев, чернил, карандашей, ножиков перочинных, расчетных бланков… Если надо впопыхах написать брату письмо, особливо насчет денег, в любой гостинице вам на подносе письменные принадлежности подадут… Да ведь бедно пишете, родимые мои, скупо и необстоятельно… Очень желательно узнать поближе страны европейские, где нам с Сонюшкой так и не удалось побывать. Не собрались! А она — худенькая, тоненькая, всплескивала ладошками: «Мы, Михаил Дмитриевич, с вами в Швейцарию, на озеро на Женевское, нет — на Цюрихское, нет — на Фер-валь-штад-ское, — я где-то вычитала, что там знаменитый Гете бывал… А в горах Альпийских на лыжах походим, я беспременно выучусь…» Про Гёте от дяди сведения, от книжника Михаила Андреича… Ни на Женевское, ни на Цюрихское, ни на то, где Гёте молодой проходил, никуда не пришлось — родился первенец, Митенька, в деда назвали. Годик пожил, подхватил скарлатину, словно свечку задуло крохотную жизнь… Выносила второе дитя, а девочка, Панночка, Прасковья, по зензиновской бабке названа, та и полгода не протянула. После смерти Панночки и все живое стало в Сонюшке слабеть — и тело, и воля, и дух: «Не жена я вам, Михаил Дмитриевич, дорогой вы мой, и не мать вашим детям, обещайте без меня на те озера, в те горы съездить, в те лечебные и прекрасные места, поклонитесь им от меня…»
Ах, Бутин, Бутин! Сначала был рад всякой отложке, ведь только налаживалось свое трудное дело, в каждую щелку сам заглядывал, на ярмарки с товарами — мехами и кожами, в Иркутск за кредитами. Хватился, а уже поздно… Накололась на иголку, заражение, и в несколько дней не стало Сонюшки. Медики, лекарства, уход — все оказалось бессильным перед смертью. Будто бы случайности повинны, но ведь когда человек одинок, то и случайности чаще и грознее…
Не то Сонин подсказ, не то от давних памятных речей, не то от всегда живущего в трудах вопроса к самому себе: «Для чего? Какова цель?» — живая и настойчивая мысль: «Тысяча людей, на прииске семьи, дети, сколь людей мается желудком, легкими, поясничными болями, а то и зараза пристанет, — как же без больницы, без доктора и фельдшера?» Если не по-разгильдяевски, не по-бурнашевски, а по-человечески, по-хозяйски разумно. И сказал себе: в первую очередь больницу, сыскать медиков. И будто на сердце чуть легче стало, легче и спокойней. Будто уже что-то сделано во имя больших, во имя непреходящих интересов, не ради одной коммерции, но и в память ушедшей жены. Но разве не выношена им смолоду простая мысль, что истинная коммерция должна нести человечеству благо и всемерное улучшение жизненных условий!
Это все так. А мелочи всесильны и никуда от них.
Милейший Капараки, согласившись на объединение приисков, ведет строжайший расчет добытому золоту на бывших своих разработках, до последней золотой крупинки, а вот все эти обязательные и незамедлительные общие расходы на их содержание вне его понимания. Он и про платы рабочим вовсе забывает, а ежли по десять рублей за зиму да по пятнадцать в разгар промывки, то получается — только по двум приискам — ровнехонько по двадцать тысяч рублей!
Считал Бутин в уме с быстротой и точностью, поражавшей его самого. Безошибочно, словно на грифельной доске, выстраивались в памяти колонки цифр, и без видимых усилий подводилась черта и выводились итоговые суммы. Вот и сейчас словно нависло над головой сквозь сырой туман предвечерья само собой появившееся яркое шестизначье: 336 799 рублей! С приблудной полтиной! Даже копеек в подсчете не забудет! Это только по Николаевскому и Дмитриевскому приискам! А если причислить то, что пойдет на заблаговременное обеспечение приисков для их задействия, то кладем по кругу все четыреста тысчонок! Так ведь у нас, Михаил Егорыч, еще и Капитолинский, и Софийский, и прочие — всего дюжина приисков!
А Капараки меж тем еще ни одного взноса в общие расходы Товарищества не сделал! Доколе терпеть капараковские увертки! Ни на крупчатку, ни на лошадей, даже на гвозди и веревку копейки не дал! Какого же беса именуемся «Товарищество Бутиных и Капараки»! Что ж, он полагает, что родичи будут на него работать и покрывать его долги?
Вернусь с приисков, и Николай Дмитриевич с невесткой воротятся, соберемся, представлю смету, и если он будет хитрить и вертеться, то покажем ему, как «шел грека через реку»! Не поглядим, что сестрин муж, нечего именем безвременно ушедшей Женечки нашей прикрывать жадность да скупость, да пренебрежение к общим семейным интересам в целях собственной выгоды!
Тропа резко пошла в сопку. Лошадка, кивая большой тяжелой головой, шла резво и легко.
Едва перевалил, понизу, в глубине просеки, где полукружьем широко расступились низкорослые листвянки и тонкие, с изогнутыми стволами березы, тускло блеснуло свежей бревенчатой желтизной новое зимовье, срубленное той осенью. Отсюда дорога поудобней да протоптанней вела на Капитолинский.
Здесь, в этом срубе, назначена их встреча — Бутина с Зензиновым.
Подходя к избенке и ведя лошадь в поводу, он учуял запах дымка. Прозрачный, бледный на сумеречном свету дымок тихо вился над темным драньем крыши.
Поспешил, старина, чтоб встретить, уже и печь растопил!
И как-то вздохнулось Бутину и тепло, и радостно — то один был в тайге, и вот давний друг рядом…
Он расседлал маленько приуставшего Мунгала, повесил упряжь на крюк подле дверей: «Иди-ка, дружок, попасись на отаве…» Темная кожа на груди у степняка дрогнула, он приподнял голову, сунул теплые ноздри в ладонь хозяину, тихонько заржал, махнул длинным хвостом и танцующим подскоком пошел от зимовья… Добрая, умная лошадь!
Дверь зимовья тут же распахнулась, и на пороге показалась мощная, коренастая, нескладная фигура Михаила Андреича. Увидев его грубое, коричневое, точно из корявого дерева вырубленное лицо с прозрачными младенческими глазами, Бутин почувствовал, как этот человек необходим ему. Вообще необходим, а сейчас особенно.
Они обнялись.
— Ну-с, сударь мой, каша на столе, сало нарезано, соль да сахар, хлеб да чай к вашим услугам, господин предприниматель!
Оба засмеялись и, крепкими тычками подталкивая друг дружку, вошли в зимовье.
2
Михаил Андреевич Зензинов был в Нерчинском тогдашнем обществе фигурой яркой, самобытной и примечательной. Без его тяжелой, нелепой, неловкой фигуры, без его массивного и носатого лица, лица, дышащего мыслью, жизнью, энергией, без его возвышенно парящей речи, а самое главное, без его неутомимой и разнообразной деятельности, — Нерчинск выглядел бы куда беднее и скупее в своей деловой и денежной купеческой суете.
Из всех Зензиновых был Михаил Андреевич наиболее одаренным и наименее удачливым. За какое бы торговое дело или промысловое предприятие ни брался, при всей серьезности и основательности намерений, он неизменно прогорал, оказывался несостоятельным, должен был кому-то приплатить, оставался должен и как был без денег, так и пребывал! То товар при переправе утонет, то возы с припасами куда-то деваются, то уж так ловко проведут ярмарочные барышники — как последнего простака!
Сам над собой посмеивался: ну какой же из меня купец, не для меня эта премудрость! Безунывный, независтливый, восторгался купцами везучими, умелыми, предприимчивыми, видя в них людей, прибавляющих Сибири богатство, значительность, величие!
Бросив наконец торговлю, загубив на нее все средства, обратился уже немолодой Зензинов к разным опытам, наблюдениям, исследованиям, к чему издавна имел и склонность, и влечение, и рвение. Книги читал в огромных количествах, а необъятная и системная память все и копила, и раскладывала, и осмысливала.
Он по книгам и в поездках по краю изучил монгольский язык, говорил на нем свободно и даже с живостью. Знакомство с Монголией и изучение монгольских рукописей сделали его и знатоком, и ревнителем тибетской медицины. Он занимался агрономией, выращивая огородные и лесные плоды. Еще в школе города Вельска, что на Вологодчине (все Зензиновы оттуда), по случаю овладел латынью — читал, писал, говорил, знал и Плиния-младшего, и «Метаморфозы» Овидия, и Сенеку.
Досконально, до мельчайшей травки и ничтожнейшего зверька вник в растительный и животный мир Забайкалья, а позже и Приамурья. Ни минуты не пропадало у него зря — если не читает, то пишет, если не пишет, занимается опытом, не опыт, так поездка в тайгу или бурятскую степь… Его старую, поразительно выносливую пегую кобылу Морю узнавали издалека, он на ней восседал, как Дон Кихот на своем Россинанте.
И как бы ни был занят, чем бы ни был увлечен, почитая себя вернейшим и преданнейшим другом Бутина и бутинского семейства, оставлял все, ежели был надобен и мог что-то предпринять им на пользу…
А сейчас они вдвоем в зимовье, Зензинов и Бутин, на приисковых перепутьях, и пьют густо заваренный, обжигающий губы чай, удобно устроившись на широкой лавке у большого, двухаршинного дощатого стола.
Они не сразу заговорили о дельном, о том, что на душе, — у забайкальцев, хоть и в близком дружестве, обычай помолчать, прихлебывая чаек, перекинуться словцом о том и сем, как бы «притереться» друг к дружке, к месту, обстоятельствам, собраться изнутри, — это не от недоверия, не от сомнений или самочувствия, а скорее от того, что людям в тайге — прежде, чем войти в общение, побеседовать по душам, — приходилось и сушинку подтащить, и воды из ручья набрать, и костер разжечь, и шалашик из ветвей сделать, а до того еще лошадей расседлать, напоить-накормить, самим маленько подкрепиться, а уж потом за долгим пахучим чаем и протянется неспешная беседа о большом и малом, о горестях и о радостях, о том, что есть, и о том, что было.
— Что же, Михаил Андреич, ваша переписка? — спросил наконец Бутин, прихлебывая из кружки чай. — Есть ли новое? Охота знать, что умные люди из столиц сообщают. Полагаю, что-либо из ваших трудов пропечатали? Где же — в «Русском вестнике» или в «Семейных вечерах»?
— Уж мимо вас, Михаил Дмитриевич, не пройдет! — с чувством ответил Зензинов. — Я-то вольная птица! А как вы успеваете средь ваших забот журнальчики проглядывать — непостижимо! Даже и вовсе недоступные издания, о коих только здесь, в этом укрытии, и говорить возможно!
Да уж прав тезка! Разве только в этом зимовье не будут искать запрещенных книг и журналов! Доходят, доходят и до дальнего Нерчинска нелюбезные властям лондонские издания, окольными путями, через Кяхту, вместе с ящиками чая. Зензинов тоже охоч до тех журналов, правда, у него более влечение к науке и природе, нежели к политике…
— У меня, друг мой Михаил Дмитриевич, — говорил меж тем Зензинов, — статейка в «Живописной России» тиснута. Предмет рассуждения, весьма меня занимающий: торговые люди Отечества нашего! Ежели откинуть вступленьице, в коем касаюсь я торговли древних — в Финикии и Карфагене, в Греции и Риме, а также в более близких временах — в Венеции, Генуе, в старой Англии, — тщась доказать, что торговля есть рычаг, возвышающий страны, народы, государства, что все могущество и богатство — от торговли, что власть торговли волшебна, несокрушима, непоборима…
— У вас, Михаил Андреевич, всегда, чего не коснетесь, — все и красиво, и возвышенно, и привлекательно. А ведь в торговом нашем деле уж далеко не все небесно-голубое! Тут и обман, и корысть, и воровство, и подделки… Уж вам ли, боками своими почувствовавшему это зло, не ведать того!
— Мелочные, своекорыстные да добычливые людишки не определяют развития, — возразил Зензинов. — Они как сорная шелуха в мешке с кедровым орехом! А я вам, сударь мой, то скажу, что вы, истинные деятели торговли, себя со стороны не видите! Вам оборотиться некогда, вы в трудах, в пути, в деле, в движении! Что вы меня с собой равняете! Посадите верблюда в торговые ряды, это я и есть! Торговля — величайшее из искусств! Она развозит произведения — слышите, произведения! — фабрик по всему пространству земного шара через своих адептов — художников своего дела! — купцов. Появляется она то среди чукчей, жителей Крайнего Севера, берет драгоценные шкуры зверя, то переезжает знойные, безводные степи Африки, везя пряности, то бесстрашно переплывает океаны, сражаясь с бурями, волнениями и пиратами! Да что вы, сударь, все ухмыляетесь, бородку защипали! Или не так?
— Все так, любезный Михаил Андреич! Однако ж когда вы до торговых людей Сибири, до нынешней прозы через материки и океаны дойдете!
— Нетерпеливый вы человек, купец Бутин, — не обидясь отвечал Зензинов. — Нетерпеливая, горячая, нервная натура, за то и люблю вас, за то и верю в вас, за то и вседневно тревожусь за вас и всенощно молюсь! В вас артист живет, Михаил Дмитриевич, большой артист для вольной сцены… А то, о чем пишу, не вам предназначено, не для просвещенных людей, а для несведущих, это вам как бы в подмогу…
— И на прииски наши попросились в подмогу? Да там, увидите, воспевать нечего, — тяжкий труд, невеселая жизнь, вино и драки как главные развлечения… Или вы передумали? Заночевать в зимовье, а поутру обратно домой, к своим трудам?
— Неверно вы о старике судите, друг мой! Не в забаву мои поездки. Сколько я тут и по тропам, и через мари, и зимниками, сквозь хребты и чащу изъездил! За тридцать-то лет! Через это и труды мои письменные, и коллекции, и занятия! Нет уж, Михаил Дмитриевич, я от вас не отстану и помехой не буду!
— Так я же не против! Еще часок на отдых — и будем седлать лошадей! — Бутин помолчал, неторопливо допил чай и со сдержанным любопытством спросил: — Кого же вы, Михаил Андреич, на этот раз из купцов сибирских вознесли при содействии «Живописного обозрения»?
— Да кого ж! Люди известные нам, достойные. Кирилла Григо-рьича Марьина помянул с похвалой, не потому что иркутский, не потому что первой гильдии, а потому как он всей душою предан делу торговли. Кроме сего любимого занятия, ничего не признает — ни развлечений, ни праздников, ни суеты никакой. Ведь это и есть адепт торговли. In favorem! Для пользы. Да что я вам-то толкую, вы и его, равно как и Ивана Степановича Хаминова, родича и компаньона Марьина, получше моего знаете. Кто нынче не промышляет чайной торговлей, однако ж они, Марьин с Хаминовым, в сей торговле наипервейшая сила! Наиполезнейшая! Из Кяхты везут чай на Ирбитскую ярмарку, глядите дальше — на Нижегородскую, еще дальше — аж в Москву! Как же их не выделить, ежели из полумиллиона пудов чаю, вывозимых из Кяхты внутрь России — байховых, кирпичных, — на долю Марьина выпадает четвертая часть! Извоз один чего стоит! Как же не назвать подобных купцов двигателями торговли!
— Знаю, знаю, и цифры известны, и купцы знакомы, — простодушный Зензинов не уловил нотку ревности в голосе Бутина. — А статейка ваша весьма полезная, будет вам спасибо от всего купечества.
Грубое морщинистое лицо Зензинова словно просветлело, выгладилось — большую радость доставил ему своими словами Михаил Дмитриевич. Такие минуты, когда Бутин извлекал хотя бы малую пользу из его сообщений, были для него праздником, — вот и его посильный вклад в фирму родственной фамилии, вот и он помог чем-то великому двигателю торговли Михаилу Дмитриевичу Бутину!
Помолчали. После всего хорошего, сказанного Бутиным, у Зензинова возникло желание поделиться событиями личной жизни.
— Вы спрашивали относительно переписки, — сказал он, тяжело вздохнув. — Признаюсь вам, друг мой, что дороже всего мне письма Егора Егоровича… Машеньки моей, ангела моего, нету, а он не забывает меня, с теплотой утешительно пишет, не скуп на письма…
Егор Егорович Лебедев был зять Зензинова. Тотчас после свадьбы увез он Машеньку в Томск, где хорошо продвигался по службе. Из Томска зять с дочерью приезжали раза два или три, и Бутин запомнил молодого, сердечного, ненавязчивого и любознательного человека, относившегося к Зензинову как к отцу родному, ловившего каждое его слово и неподкупно увлеченного трудами тестя.
— Бывало, пишу им обоим и так начинаю писанину свою: «Милые, любезные дети Егор Егорович и Мария Михайловна!» А заканчиваю свою длинную цидулю так: «Обнимаю и целую вас без счета, милые дети, истинно любящий вас обоих…» И добавляю иной раз: «Машеньку благословляю». А теперь и в начале, и в конце — сиротское обращение к одному зятю…
Маша была живая, быстроногая, общительная девушка, не обращавшая внимания на невзгоды жизни и сама выбравшая Егора своего, такого заботливого, доброго и внимательного ко всей семье, с таким уважительным и неподдельным интересом относившегося к занятиям отца, редкостным для молодого человека… И с Машей душа в душу. И чего это к хорошим людям проклятая болезнь вяжется! Простудилась, кашель напал, лихорадить стало, слегла и сгорела как свечка…
Нету у Бутина утешливых слов. Одним горем породненные, одной слезой умытые. Лишь бы он не о Соне, не надо о Соне и не надо о малых детках, прибранных всемилостивым и беспощадным Богом, — о Сониных, Бутинских, сошедших в тот мир младенцах вместе с молодыми надеждами и упованиями несчастных родителей…
Бутин решительно встал с лавки, туго затянул пояс рыжей гураньей куртки, перекинул через плечо ружье, висевшее до того рядом с дверью на крюке, натянул поплотней широкую рысью шапку.
— Все, Михаил Андреич! Почаевали, потолковали, до прииска верст тридцать, не менее, аккурат к ужину поспеем!
Поймали лошадей, дружно пасшихся за зимовьем, на елани, оседлали и, обогнув ключ, распадком неспешно двинулись в путь.
3
Ехали голова в хвост, а когда тропа ширилась, то Зензинов подгонял мерина к Мунгалу. Нельзя ж без разговора!
— Очень одобряю я названия приисков ваших, — по справедливости, по правде названы! — Медлительный, хрипловатый, тяжелый голос был сродни тайге и сопкам, и этой плутающей в чаще тропе. — Прииски, вами открытые, разработанные, оборудованные, — трудами вашими, средствами, энергией, законно носят семейные, дорогие нам имена! Дмитриевский — значит, в память батюшки, Никольский и Михайловский — в честь двоих братьев, первопроходцев забайкальской и амурской золотодобычи! Одобряю и незабывчивость вашу в отношении Капитолины Александровны, достойной супруги Николая Дмитриевича.
— Потому, милостивый государь, и везу вас на Капитолинский прииск! — рассмеялся Бутин. — Вот и посмотрите, достоин ли он сего имени! Крестил не я, крестили всей семьей! — Он снова рассмеялся. — За обедом. Невестка суп с потрохами разливает, я глянул, как она легко, спокойно, справно хозяйничает, и подумал: ей дом наш обязан покоем, удобствами, миром, — и для себя уже решил, а меж тем без навязки вопрошаю: как, господа, назовем тридцать шестой нумер на Нерче? На субботу отца Епифания звать надо, освящать. Гляжу на брата, может, он догадается. «Тимофеевским по прапрапрадеду, — рассуждает брат, — либо Киприановским по прапрадеду». Нет, думаю, в другой раз будет и для предков, светлая им память! А женщины вроде не слышали, обсуждением были заняты — чей хлеб предпочтительней: из булочной господина Попандопуло или выпечки господина Мордаховича. Я и говорю, пошучиваю, что хлеб и у Попандопуло и у Мордаховича одинаково хороший, но пироги с черемухой предпочтительней у Капитолины Александровны, посему прииск назовем ее именем! Брат взглядом поблагодарил, а невестка растерялась: «Очень длинно, господа: Ка-пи-то-лин-ский, до конца дойдешь, начало забудешь», — вот какой довод привела! А зять покосился на Татьяну Дмитриевну и — офицер есть офицер — только и нашелся: «Это большая приятность, что длинно, дольше обмывать! Ваше здоровье, дражайшая Капитолина Александровна!»
Бутин, закончив рассказ, опять улыбнулся. Улыбка была неожиданной, недолго длилась и мгновенно преображала строгое смуглое лицо.
А добродушный Зензинов нахмурился: при всей своей терпимости, он к Вольдемару Заблоцкому относился с едва скрываемой неприязнью. А сейчас его прорвало:
— Откровенно скажу, Михаил Дмитриевич, лукавить не умею: жаль мне Татьяну Дмитриевну. Я ведь с малых лет вашу сестру наблюдаю, очень в ней развито чувство прекрасного, хотя бы эта проникновенная любовь к цветам. Не просто плющ, а прекрасная гедерас. Не просто хмель, а воинственный стланец гумулус, близкий к человеку! С какой поэзией описывает нашу облепиху, найдя в ней вкус ананаса! И что же будет с ее талантами? Поймала, извините, эполеты и теперь возится с ними! А эполеты, доложу вам, частенько прикрывают или солдафона грубого, либо дурака пошлого! Для жизни семейной с образованной девушкой надобен человек просвещенный, с душой. Нельзя, чтобы таким нежным существом, как ваша сестра, командовали, как пешим казаком: «Правое плечо вперед! Марш! Марш!»
Он так зычно скомандовал, что стайка весенне-перелетных скворцов, усевшаяся было отдыхать на еловой ветке, испуганно сорвалась с дерева и взметнулась ввысь.
Значит, весна уже близко, совсем рядом, раз скворушки прилетели, — времени тебе, приискатель, в обрез!
— Ну, любезный Михаил Андреевич, не обманывайтесь насчет моей сестры, не заблуждайтесь! Характер у нее бутинский, не шибко ею покомандуешь. Да это Татьяна утащила его и в Китай, и в Японию, и в Индию, всю Азию объездила, чтобы для сада нашего образцы тропических растений привезти! Поглядите, какой худющий да заезженный наш бедняга-зятюшка явился из сего вояжа! Кого жалеть, так его! А насчет военных вообще, так давайте вспомним нашего Николая Николаевича Муравьева!
— Nomen est omen! Муравьев! Не просто личность, гений! — Уши у Мори встали хлопушкой, так громогласно было восклицание Зензинова. — Сожаления достойно, что такого великого человека принудили покинуть наш край! И дело, которому он с честью служил!
Крылатая память мгновенно перенесла Бутина, казалось бы, в недавние, а уж отошедшие годы. И как бы одним вихревым событием проявились события того дня в Петровском заводе. Как мчались мы с братом в коляске-бестужевке от самого Нерчинска вдоль Шилки и Хилка, сопками и падями, рассуждая дорогой о своих первых шагах в купеческом деле. И как чуть не столкнулись на подъезде к Петровску с экипажем военного губернатора, мчавшимся в сторону конторы Дейхмана, — требовалось, как после выяснилось, много железа для предстоящих амурских сплавов. Они и не предполагали, братья, что встретятся с Муравьевым в доме у старого декабриста — цели их с братом поездки! Большая, крепко сбитая лиственничная изба на идущей вверх, в сопку, улице; простой, тщательно и мастеровито сколоченный стол посреди комнаты, убранство которой — книги да медвежьи шкуры; старинная фамильная чаша-миска, присланная родичами, а в этой чаше — до краев золотисто-красный борщ, парящий сытно и пряно; еще деревенская крынка — от другой, жениной родни! — со сметаной неубывающей, и гора сибирских тарочек на длинном овальном блюде — круглых, румяно пропеченных, с мелкорубленым по-бурятски мясом с луком… И чаек из медного богатырского самовара, заваренный докрасна и накрепко до съедобной густоты! Милое хлебосольство, а не хваленые разносолы!
И за сим столом седоусый, львиноголовый, военной выправки и гражданской доблести старый черниговец. И статная, с гладким лицом и теплыми голубыми глазами, невенчаная достойная спутница его, на пышных волосах женщины кокошник, словно королевская корона! И напротив двух молодых нерчинских купцов, приехавших по наивности приглашать старого декабриста в торговое дело, напротив них — маленький, всевластный, вспыльчивый и честолюбивый человек, хорошо знающий, для чего и для кого его служба. Ох, все-таки страховито потрясал он не генеральскими, а дамскими ручками, и неподдельный гнев его в праве был виноватить их, еще не оперившихся и не вразумившихся купеческих племянников! «Где ваша честь, где ваша совесть, купцы вы российские или обиралы чужеземные! Не шейлоки надобны отечеству, нужны здоровые силы всех сословий!»
А все из-за старого пройдохи Хрисанфа, — ведь начинали братья у него приказчиками, не ведая и не подозревая, что как бы прикрывают собой темные дела бесчестного и жестокого человека. Ну не вовсе ничего не ведали…
— Вы у Кандинского? Вы, молодые люди, у того, кто с кистенем бесчинствовал в Якутии на большой дороге, а здесь, под маской купца, разорил на фальшивых расписках тысячи людей, ввергая их в голод и нищету! Славно начинаете на купеческом поприще, в помощниках у висельника. — И к Горбачевскому: — Иван Иванович, святая душа, с кем же вы меня свели за вашим столом!
Едва его Ирина Матвеевна успокоила!
Они тогда с братом, вернувшись в Нерчинск, немедля и с облегчением покинули Кандинского. Нет, не из страха перед Муравьевым, а в душевном согласии с его проповедью! Они ушли, не дожидаясь дня позора и разорения старого Хриса. На три с половиной миллиона долговых расписок были перечеркнуты одним взмахом неумолимой руки генерал-губернатора! Не все возрадовались решительному действию Муравьева. Не то чтоб Кандинского жалели. Капитал есть капитал, как бы нажит не был, — это раз. Не лезь в долги, коли без отдачи, — пункт второй. Купечеству всему срам, грязная отметина, надо было тишком, уговором. А Бутины, Зензиновы, Собашниковы, Лушниковы — те в один голос: купец не ростовщик, не кубышник, не должен во вред бедноте. Как ей быть-то, когда то засуха, то половодье, то бездорожье, то болезни, то смерть кормильца, то пожары — как же ей не одолжаться, негоже людям шею плетью захлестывать. Вон сколько горемык и страдальцев уберегла от нищеты и голода муравьевская беспощадная рука!
Зензинов почти вплотную подогнал мерина к бутинской кобыле, тропа еле-еле на двоих.
— Кто Муравьева затронет, тот со мной столкнется! Уж одно то, что не погнушался моим скромным домом, простой деревенской едой и моими повседневными занятиями. Это еще в первый приезд свой. Я-то ему, обрадовавшись, как из мешка вытряхиваю: и о промысле тарбаганьем, и про выращивание табака в окрестных деревнях, и про улов белки, и особливо насчет благоприятства природы здешнему скотоводству, как фундаменту благосостояния края — даже кормовой вострец упомянул — «элюмус» по-латыни — он степи населяет, к югу, по Шилке и Онону. И разноцветные камни показал, что в Урульгинских горах собрал, и звероловство к северу от Яблоневого не забыл… А уж про ундинских хлебопашцев наших, трудолюбивых пахарей — татауровских и доронинских малороссов, взахлеб поэму прочитал! Боялся остановит, а он слушает! Да как слушает-то, сударь мой! «А где сие? В каких местах? А кто именно?
Прошу повторить!» — не верите — походную карту изволил извлечь, дабы сопоставить на местности излагаемые мною сведения! Даже пролистал тетрадку с наблюдениями температуры в разные часы суток, восхода и захода солнца, прилета и отлета птиц — любимейшее мое каждодневное занятие… А, каков? Вот за этими эполетами ум, деятельность, энергия… А ваш Заблоцкий, при вас зятем состоящий, с образованной девушкой сочетавшись, сам-то что? Да он бессмертника от зверобоя не отличит! Овцы от барана, ежли она не в кринолине, а он не в лосинах! Извините старика, я ведь как-никак тоже ближняя родня ваша, могу вольность допустить…
Глубоко вздохнув, он надолго примолк, массивная голова обратилась налево, йотом направо, и зоркие глаза, к которым со всех сторон подступали во множестве морщины, с вниманием и любовью всматривались в окружающий мир…
Бутин помнит ту пору, когда Зензинов, полный сил и бодрости, проезжал за год на лошади по пяти тысяч верст! Когда ему ничего не стоило проскакать семьдесят верст за день! И кони у него были быстрые как ветер, легкие как воздух, не то что этот смирный и покладистый мерин! И где он только не побывал смолоду в этих краях, могущих поглотить всю Европу! И чего только не выглядел, облазивши все уголки степей борзинских и тургинских, тайги олек-минской и витимской, хребтов Яблонового, Удоканского, Стано-вика, Малханского… Ключ на Амазаре, бьющий углекислотой, как током. Древняя часовенка на Иргени, может, еще с Аввакумовыми затесками на стенах. Красные, жаром пышущие сердолики на незаметной лощинистой речке Ярамил. Заросли двухсотлетних кедров за изгибом Чикоя, у верховушки ее. Пастбища Ульхунского караула с гулливеровыми травами, целебными для скота, Магнитная гора Кондуя, почитаемая по невежеству жителями как волшебная и колдовская, потому как у одного охотника ружье к камню притянуло, а у бурятского ламы священные железяки из халата вытянуло! Соленое озеро Дабасу-Нор со следами древнейших промыслов. Божественные для бурят раздолы-пади Умухэй, Банбай, Бичиктуй, Байгул, где в былую пору древние моленья совершались у священных источников.
А ныне, на склоне лет, он снова бодро в седле, бок о бок со своим молодым другом, и светлеет душа его: снова дышит воздухом тайги, слышит переплеск ручьев, видит, как тихонько свежеют и молодеют листвянки, приготовляясь к зеленой обновке!
— Вот вы вспомните только, как Муравьев прибыл к нам в Нерчинск после заключения договора с китайцами! Мы что, как генерала, как полководца, как завоевателя чествовали? Разве в мундире его видели мы его величие! Ну как не поздравить с тем, что ныне не просто граф, но граф Амурский. Вспомните, сударь мой, в чем я узрел достойность и бессмертность трудов и заслуг Муравьева-Амурского. Вот, в дословности повторяю: «Мирный государственный подвиг ваш, возвративший Амур России, есть и будет блестящим, неслыханным периодом во всей русской истории!» Мирный подвиг, это не под силу Цезарям и Наполеонам, а наш русский сумел! А мундир есть мундир…
Он снова замолчал, любуясь крутой сопкой, по склонам которой березняк весело спускался в западушку — белая кора серебряно сверкала на весеннем солнце.
Бутин под впечатлением зензиновских слов невольно вспомнил, как тогда, в свой торжественный приезд в Нерчинск, Муравьев в кругу узком, после всех официальных встреч и речей, после шампанского — а пил он не вовсе умеренно, — сказал:
— Господа, исполнились все мои жизненные желания, — и на поприще огромном, и вдали от всех интриг и пересудов нашего общества и света.
Он должен был сказать эти слова.
Бутин ждал их.
Бутин ездил за советом к Горбачевскому.
Бутин прислушивался к словам Муравьева.
И Бутина привлекали и волновали едкие, бескомпромиссные статьи в изданиях, приходивших через Кяхту из Лондона, и подписанные Искандером. Ни для кого не было секретом, кто этот Искандер, особенно когда в московских и петербургских журналах началась ругня ругательская. То молчали, будто и нет его, а то вдруг рев поднялся… Может, он в чем-то и ошибается, господин Герцен, а правду режет, а правда глаза колет. Об этом и разговоры между всеми, кто близок Бутину.
Почему Муравьева так тянуло к декабристам? Они были близки ему по взглядам, не только происхождением. Не он ли еще при Николае, будучи в Туле, писал петицию царю о необходимости освобождения крестьян. А позже, при новом царе, поддержал предложение тверских помещиков, не согласных с освобождением крестьян без земли! То духовное, что было в Муравьеве, оно от декабристов, и ему страстно хотелось одобрения его действий с их стороны. Хорошо, а Искандер? Искандер тоже от декабристского корня. Ему вспомнились горячие строки, прочитанные вскорости после смерти государя Николая Первого: «Двадцать девять лет тому назад… на рассвете, погибли под рукой палача пять русских мучеников, гордо и величаво погибли они, не прощая врагам, а завещая нам свое дело… Проснитесь же к деятельности… дайте волю своей мысли…» Там были еще слова — прямые, дерзкие, страшные, звавшие именем погибших декабристов «на участие»…
Нет, на «участие» Муравьев вряд ли пошел бы.
А он, Бутин?
— Эгей, Михаил Дмитриевич! Купец первой гильдии Михаил Бутин? Уважаемый деятель торговли? Гляньте-ка налево!
Зензинов осадил послушного мерина.
Неподалеку, в гуще сосняка и стланика, что-то мелькнуло, что-то темное, живое, словно бы пригнувшееся, желающее проскользнуть, остаться незамеченным, и послышался удалявшийся треск сучьев и шелест ветвей.
Бутин быстрым движением сдвинул с плеча ружье, перехватил его руками и навел было на привлекшие их внимание высокие колыхнувшиеся кусты.
Зензинов положил ладонь на приклад бутинского ружья.
Обе лошади стояли смирно.
— То не зверь, — сказал Зензинов. — То — люди. Вот и там, меж березок, мелькнули.
— Может, беглые?
— Может, и беглые, — согласился Зензинов. — Ну и пущай их. Не хотят встречи, это точно. Им как бы мимо пройти. Не будем пужать. Мы не солдаты, не полиция.
Бутин еще раз вгляделся в кусты. Нет, ветки не шевелятся. Люди скользнули низом, в распадок.
Тронули лошадей. Еще один перевал, еще две пади, и они на Капитолийском прииске.
4
Все здесь воспринималось Михаилом Андреевичем с полудетским изумлением и неподдельным восторгом.
Такая масса разного народа — вместе, в куче, в общей заботе, — такое трудовое кипение с утра до вечера, такой четкий распорядок работы на всех участках, — это для него внове. Не купцы в лавках, не казаки-земледельцы, не буряты-скотоводы, не городские ремесленники, — совсем иной люд, безо всякой своей собственности, лишь пара рук — все имущество!
На переходе от зимних холодов к студеной весне люди еще в шубах овчинных, не рваных, видать, с осени надеванных, а под шубами кафтаны из серо-фабричного сукна, крепкие порты, а на ногах целенькие коты и чистые онучи, — то у мужиков, а на бабах под длинными юбками видны шаровары, в них вправлены холщовые рубахи, все теплое, чистое, исправное. И шапки на людях зимние, и все в рукавицах, не голорукие на ветру, вид у всех здоровый, а еще детишки на улицах, во дворах, у изб, кто в бабки, кто в горелки, со смехом, озорством, а чтоб раздетых, озябших, в рванье, и обнищалых — нет, не видать!
Зензинов понимал, что бутинский глаз да приказ тут в действии, и все же от здешнего смотрителя прииска главный дозор да призор.
А увидев подошедшего к ним смотрителя, не сразу понял, что он и есть! Болезненный на вид, с бледным худым лицом, с тощей фигурой, он выглядел, при своей очевидной молодости, куда поплоше любого приискового работника. А глаза умные и живые, держится ровно, независимо, изъясняется учтиво и любезно, но без поклонов и расшаркивания. Он-то и сопровождал их, порой с мягкой решительностью отлучась, дабы дать распоряжение служителю, что-то наказать рабочим.
— Кто ж такой, Михаил Дмитриевич? — спросил Зензинов при одной отлучке смотрителя. — Дельный, гляжу, тут хозяин!
— Других не держим! — отозвался Бутин. — Горный инженер Михайлов, Петр Илларионович!
— Михайлов? Илларионович? Фамилия слыханная и отчество совпадающее… Неуж он того Михайлова?
— Он, точно, Михаил Андреевич, — родной брат поэта ссыльного… Михаила Илларионовича Михайлова, назначенного в Кадаю, где нежданно скончался… Пока жив был, то Петр Илларионович неусыпно облегчал участь брата…
— Славно тот немца Гейне перевел… А собственные стихи его к разряду мятежных отнести надо, в них и сочувствие народным бедам, и сатира на высшие круги… Так что слухи, что не своей смертью мученик помер, что помогли ему, — не вовсе безосновательны.
— Да как сие проверишь? — не уклоняясь, отвечал Бутин. — Там, в Нерзаводских рудниках, таковые порядки, что и помогать не надо. Допетровские времена, на казенных-то разработках. Выживает тот, у кого телеса каменные да железные! Михайлов из Петербурга прибыл уже в полной чахлости — каземат, суд, допросы, дорожные фельдъегери достаточно поработали. Опасаюсь Петра Илларионовича расспрашивать… Он тут схоронил брата, со службы не вполне благополучно уволился, а инженер каких мало и к народу с подходом. Полезнейший человек!
— Вот-вот… Вы таким манером и почтенного Оскара Дейхмана прибрали к себе! — невозмутимо сказал Зензинов. — Милейшей Лизаньки Александровны брата. Его за послабления политическим по шапке, сторож тюремный из него никудышный вышел… А Бутины его к себе в контору, надзирать за своими миллионами! А Лизаньку в Петербург, на учение.
— А как же! И от суда Оскара Александровича отвел… Вот Петру Илларионовичу вдвойне плачу против казенного жалованья, а Дейхману даже втройне в сравнении с прежним! Более знающего служащего у меня нет. И прямодушен, и честен, и надежен! А Ли-заньке помог, так и ради брата, и ради Ивана Ивановича, и ради нее самой — в ней и ум, и душа; что касаемо брата ее, то Оскар Александрович, когда внял моему приглашению, произнес очень памятные слова: «В моем лиходейском положении даже слабая тень гласности утешительна!» Вдумайтесь, друг мой, в эти слова.
— Михаил Дмитриевич, неуж безбоязненно так поступаете? Ведь могут за дерзость почесть! За вызов властям!
— А что же тогда для нас, прямо спрошу, Муравьев-Амурский! Муравьев отважился в свое время весьма смелую депешу царю написать, где всех декабристов возвысил! А для меня и моего скромного дела Петр Михайлов и Оскар Дейхман, неугодные властям, первейшие и ценнейшие люди! Поглядите, как поставлено дело на Капитолийском, — не стыдно невестке доложить, что имя ее здесь в наилучшем почете представлено! Не везде так, Михаил Андреевич, далеко не везде так, даже на наших предприятиях! Новшества кое-какие имеются. Однако же от современности отстаем. В Америке нынче машины интенсивно вытесняют и кирку и лопату.
…Об этой поездке на Капитолинский Михаил Андреевич отписал своему почтенному корреспонденту, известному историку Михаилу Петровичу Погодину:
«Впервые посетив прииск моего племянника Михаила Дмитриевича Бутина (это родной мой племянник, жена его Сонечка, моя крестница и племянница… увы, ее нет в живых!), впервые увидев сей прииск на реке Дарасунке, я был восхищен и поражен неуго-монством деятельности, порядком, гармоническим целым; моим глазам явилась невиданная картина человеческого труда…»
…Михайлов, когда прощались, подзамявшись, отвел Бутина в сторону.
— Не мое, Михаил Дмитриевич, дело, если в узком смысле. А в общих интересах утаить не могу. Для пользы Товарищества весьма желательно, если бы вы немедленно посетили прииск Ивановский, хотя и бывший господина Капараки, а при прежних порядках, вернее беспорядках. Какая, спрошу вас, может быть подготовка к сезону, ежли люди бегут! А кто еще там не сбежал, терпит лишения и притеснения. Не хочу вдаваться в рассуждения, почему да как, но с позиции инженера и человека не могу не осудить тамошнее горестное положение… Прошу извинить мое вмешательство в чужую сферу!
«Вмешательство»! Да ежли бы все работники были таковые «вмешатели»!
Вероятнее всего, то Ивановские были люди, что в кустах прятались, там не двое, не трое, а более от зловредного глаза таились. Не ружье сдергивать и не Зензинова благодушно слушать, а окликнуть бы тех, беглых: «Ребятушки, не бойтесь, Бутин я, подходи кто есть, я с добром к вам». А он — не по-Горбачевскому, не по-Муравьеву, а по-глупому, не по-хозяйски!
Бледное тонкое лицо Михайлова укрылось хмурой тенью: зря высказался. Не понял бутинского состояния.
— Спасибо, Петр Ларионыч, — тепло сказал Бутин смотрителю Капитолийского прииска, — за прямоту и беспокойство ваше…
И когда тот, тощий, сутулый, покашливая, шел к своему дому, Бутин, уже в седле, посмотрел ему в след со смешанным чувством благодарности, тревоги и опасения. Да, этот человек заглянул в наглухо, казалось, укрытый тайник его планов и расчетов. В самую болевую точку угодил… Надо бы не на глухом прииске держать, а чтобы рядом был, как Оскар Александрович… С кем еще совет держать, ежли не с такими преданными умами!
— Что ж, Михаил Андрееич, способны вы со мною крюк на Жерчу совершить?
— А я, подобно Санчо Пансе при Донкихоте, а мой мерин в хвост Россинанту, — с вами, Михаил Дмитриевич, с вами — хоть и старый воин, а на любой подвиг готов!
5
Осень выдалась в Забайкалье урожайная.
Густо и рясно созрели хлеба, озимые и яровые, овсы просто на диво — быть людям с овсяными блинами и киселями, и скотине хрушкой прикорм!
Изрядными были и укосы трав, пышнотелые, сияющие на солнце зароды высились у дорог, подле бережков, на лугах и лесных еланях.
Скотина — сытая, гладкая, лениво и степенно паслась на травянисто щедрых выпасах.
Редкостный для засушливого края год…
Удачливым выдалось это лето и для Бутиных: и на разработках, и по торговле, и во всех предприятиях.
К тому времени, то есть к концу лета, вернулись уехавшие еще ранней весной и гулявшие по Европе брат и невестка Михаила Дмитриевича, полные впечатлений от Парижа, Рима, Флоренции, Вены.
Столь долго и терпеливо ждавший их Михаил Дмитриевич, похудевший, загорелый, озабоченный, но, как всегда, подтянутый и элегантный, встретив их с очевидной радостью и убедившись, что они расположились и отдохнули с пути, предложил собраться всем участникам Золотопромышленного товарищества братьев Бутиных и Капараки.
И весьма досадными были, при согласии старшего брата, недостойные увертки третьего члена корпорации — Капараки. То недосуг, то поездки в Иркутск и Кяхту, то гости у него. Поднажал было Бутин на «грека» — иной раз в домашнем кругу так именовали зятя, — а тот куклой резиновой вывернулся, сказался больным. Простыл, бедняга, суставы разломило разнесчастному, еще прошлогодняя простуда в костях отзывается…
Зять все же. Пришла к нему через площадь в белый затейливый дом с колоннами и узкими ячеистыми окнами Капитолина Александровна — проведать, подлечить, чаем с медом попоить, — опа и при характере, она и с понятием, она и сердобольная, не пусторукая пришла, а с нею примочки, отвары, свежее малиновое варенье, еще у Зензинова лечебной травы прихватила, забежала, компаньонку свою Феликитаиту да горничную Дашутку прихватила — ну больница целая к Капараки заявилась! — жаль ведь родича, один-одинешенек в огромном доме, купленном перед самой свадьбой у нуждавшегося в средствах купца Верхотурова.
Воротилась вместе с набожной Феликитаитой своей, всене-пременной участницей милосердных предприятий, поднялась к деверю; знала, что и Николай Дмитриевич у него, еще не все европейские впечатления выговорил.
— Ну вот, господа Бутины, — на полном лице ее играла лукавая улыбка. — Вам невтерпеж, знаю, начать разговор с Капараки, а ему положительно не во вред встретиться с вами. Одного прошу у вас, Николай Дмитриевич и Михаил Дмтириевич: не горячитесь, решайте полюбовно. И худой мир лучше доброй ссоры, — она с глубокой печалью покачала головой. — Ах, Женечки нашей нет, все бы, возможно, по-другому обернулось.
Она не договорила, глаза договорили, мягко повернулась и вышла…
Капитолина Александровна, жена Николая Дмитриевича и невестка всему семейству, по отцу Котельникова, вошла в Бутинское гнездо так, словно в нем родилась.
Ко времени женитьбы Николая Дмитриевича старшие сестры уже были пристроены и жили своими семьями. Стефанида была за Чистохиным, Наталья стала Налетовой, Евгению, вскорости после вхождения в дом Капитолины Александровны, выдали за Капараки, — бедняжка недолго с ним протянула… Младшая невестка вошла в дом уже при Капитолине Александровне. Капитолина держала и ее под крылом, как наседка беспомощного птенца… У Софьи Андреевны не то чтобы сил да времени для хлопот по дому, ей бы хоть с нянькой да кормилицей своих двух малышек управить!
Крепким орешком для Капитолины Александровны оказалась се сверстница — самая старшая из сестер, — жесткая, упрямая и вспыльчивая Татьяна Дмитриевна; суровость ее натуры не мешала ее любви к розам и орхидеям. Впрочем, десять лет назад она была в вихре несколько запоздалого увлечения — сначала каждодневными встречами с женихом, а попозже — прелестями брачной жизни. Вольдемар Заблоцкий утром, Вольдемар Заблоцкий днем, Вольдемар Заблоцкий вечером, про ночь и говорить нечего. Вольдемар худел на глазах, офицерский мундир висел на нем как на вешалке. Татьяна Дмитриевна в ту медовую пору была рада-радешенька, что деятельная, снисходительная и хозяйственная невестка сняла с ее плеч домашние заботы и что ключи от всех погребов и кладовых в ее экономных и рачительных руках.
Притом молодые вскоре решили отделиться. Сначала они нопор-хали по заграницам — Китай, Япония, Сингапур, Индия, Египет… С год шли открытки с изображением диковинных зданий, площадей, улиц, парков, набережных чужеземных городов. Заблоцкий с женой катаются на джонке. Татьяну Дмитриевну и мужа везет рикша. Нерчинская парочка у пагоды, нерчинская парочка в малайском одеянии, нерчинская парочка у подножий пирамиды… Часто шли трогательные телеграммы одного содержания: сидим без денег! И братья денег для сестры не жалели, а когда были затруднения, то Капитолина Александровна посылала молодым из своего собственного капитала.
Вернувшись, Заблоцкие зажили отдельно, поблизости, во флигеле на большой улице.
Правда, от денег бутинских не отказывались и почти ежедневно приходили в старый угловатый дом на Соборной площади, построенный еще дедом Леонтием. Капитолина Александровна почитала родичей, была общительна, любознательна, застолье было для нее радостью и отдыхом, и она с веселой приветливостью встречала бутинских сестер с мужьями — и Заблоцких, и Чистохиных, и Налетовых, и Капараки.
Такие женщины и к старости не менются, и в старости привлекательны свежестью черт, морщины долго избегают эти дивные лица.
Доброта, мягкость, хлебосольство, терпимость нисколько не препятствовали Капитолине Александровне быть по необходимости решительной и твердой. Будучи купеческой женой, хозяйкой дома, попечительницей женского училища, она меж тем оставалась женщиной, тщательно следящей за собой. Люди в доме были приучены ею к порядку и толковой исполнительности. Даже конторские, завидев хозяйку, двигались исправней, хотя младший Бутин сам строго спрашивал с малоусердных.
Она выросла в семье состоятельной, но прижимистой, тугой на излишние расходы, и, ведя бутинский дом экономно, была охотницей до развлечений, пикников, поездок, любила дорогие вещи и одевалась по моде. Выписывала обувь у Шумахера, магазин которого на Неглинном проезде в Москве осаждали светские львицы. Предпочитала бордосское вино и коньяки «от Депре». Заказывала мебель, наряды, шляпки в лучших фирмах Москвы и Санкт-Петербурга. Так, по Николаевской дороге в Москву, а из Москвы на лошадях доставляли в Нерчинск через половину Азии на имя «Ея благородия» изысканный шкаф-этажер от самого Штанге!
А как же экономия? И счет деньгам? Счет вела, и даже весьма жестко — была в курсе всех деловых предприятий братьев Бутиных и своим личным иной раз капиталом поступалась в случае неотложных трат. А бывали и выволочки от нее служащим за недоглядки и переплаты.
Когда узнала, что доверенный Бутиных, старательный Прохор Савельевич Шипачев, прислал Михаилу Дмитриевичу шубу втрое дороже той, которую испросил деверь, и что бауеровские вина, предназначенные служащим, оказались «мерзостью и дрянью», — она ухитрилась, будучи в ту пору в Италии с мужем, дать такой письменный разнос просчитавшемуся служащему, что тот уразумел: судьба его во многом зависит от расположения хозяйки дома. Штангийский буфет был доставлен тем же Шипачевым по сходным ценам и в наилучшем состоянии!
По уму и дальновидности она была более Бутиной, нежели многие иные, рожденные с этой фамилией. И раз она сказала: «Идите к Капараки», напутствуя их, то медлить не следовало.
— Михаэлис Георгиус Капаракис! — Шутливо провозгласил старший Бутин, приветствуя зятя давним, дней их юности, прозвищем. — Как изволит себя чувствовать Его Греческое Величество?
— Господи Иисусе, — запричитал Капараки, жалобно глядя не на старшего, а на младшего брата, на его жестко стиснутые губы. — Хуже быть не может! Проклятая простуда, ах, моя поясница, ах, моя голова, ах, ах, — голос был слабый истомленный: «Не трогайте и пощадите!»
Он лежал высоко на пышно взбитых подушках, — взбитых, должно быть, самолично крепкими руками свояченицы или прилежной Дашутки. Смолистая грива вздыблена — сам разворошил, И выразительные прекрасные глаза красавчика Капараки, иногда черные, иногда серые, а то черно-серые, но всегда словно плавающие в снежно-бархатистой оболочке, сейчас выражали одно: «Ах, как я болен! Пожалейте меня, не беспокойте меня, а не то возьму да помру на ваших глазах!»
— Капитолина Александровна, сестрица сама приходила… видела, каково мне, ах, какое у нее сердце, ах, какая доброта, ах, ах! — И он выразительно покосился на тумбочку, где и чай с малиной, и остро пахнущая уксусом салфетка в белой фаянсовой чашке, и кружки с зелено-желтыми отварами.
— Да, да, разумеется, — суховато-участливо прозвучал голос Михаила Дмитриевича, — весьма сочувствуем. Вот и сами решили проведать. Вы лежите себе спокойно, а мы присядем рядышком — Николай Дмитриевич, вы пожалуйте в кресло у изножья, а я вот на пуфе в голове. Уверяю вас, Михаил Егорович, что родственный разговор целебней и отваров, и примочек!
Глаза у Капараки мышевато забегали. Он был мнителен, подвержен смене настроений, характер имел скрытный и уклончивый, но к деньгам был чрезвычайно прилипчив, но выгоду всегда преследовал сиюминутную, далеко не смотрел. И странность была в нем чуждая Бутиным: то деньги попридерживал, в кубышке прятал, скупился на предметы необходимые; бедная Евгения так однажды до слез разобиделась, захотелось ей платье из темно-синего бархата, шел к ней и цвет, и материал, — так отговорил ее, зажилился, Капитолина и себе и ей пошила. А то вдруг ни с того ни с сего попугаев завел, чуть ли не сотню выписал на тыщу рублей! На ветер такую деньгу пустить — табун лошадей завесть можно или обоз с сеном снарядить к бурятам!
Лежит Михаэлис Георгиус Капараки в пуховой постельке на пуховых подушках, страдальчески морщится, покорно вздыхает, про себя скородумно размышляя, как бы деньги уберечь, как бы они Бутиным в руки не ушли, как бы это проклятущее Товарищество обдурить! В тот раз, прошлой весной, разговор был полегче, чем ныне предстоит!
А постановления тогда добрые выработали, основывая Товарищество, — и по-деловому, и по-родственному подошли ко всем пунктам. Не было у господина Капараки тогда никаких попыток больным сказываться! Напротив, все-то твердил, что польщен приглашением к соучастию в бутинских предприятиях, весьма благодарен, ведь кто ему ближе Бутиных; всплакнул, Женечкину недавнюю кончину вспомнил… Помянули и ее, сестру свою, шампанским. Шампанским и согласие свое вспрыснули.
Как было постановлено — перво-наперво собрать в кучу все прииски, что они, Бутины и Капараки, пооткрывали за эти годы разрешенного частного поиска, — так и сделано! И большая выгода в том разумном предприятии, поскольку и партии поиска в одних руках, и держать их, и снаряжать куда ловчей получается! И припасы оптом закупать да завозить! И работников на шурфы нанимать! И проверять, как дело идет, гораздо сподручней! Ведь все тринадцать приисков по соседству, ежли сибирскими расстояниями мерить, одного Нерчинского округа!
Может, есть в том частица чувствительности, ну есть, есть судьбы предназначение в том, что капараковские прииски в честь сестер бутинских Георгиусом названы были — не при соединении их, а при открытии!
— Евгениевский, Натальинский… И Софийский — в знак уважения к бедной Сонюшке!
В семействе Бутиных любили юного Капараки — красавца, черно-сероглазого, горбоносого, веселого хвастуна, выдумщика на игры и забавы, с детских ведь лет вместе… Так ведь Товарищество, приисковое дело — не игра и не забава!
Как же он, Михаэлис Георгиус, допустил, что на Ивановском люди стали разбегаться. Едва удалось выправить дело с помощью Петра Илларионовича… Все лето тот на двух приисках надрывался при телесных своих недугах…
Так ведь и другие прииски требовали пристального внимания и забот: двадцать пятый, прозванный Нечаянным по случаю нежданного открытия; и Целебный, что у Кислого ключа, священного для эвенков; и Афанасьевский, прозванный сразу и в честь горного отведчика Плотникова, отмежевывавшего сей прииск, и в честь охотника-тунгуса, друга и спутника Бутина по тайге. Ну на каком из тринадцати приисков при подготовке к намыву и при добыче побывал Капараки? С иной целью появлялся!
В чем Капараки может винить Бутиных?
Все делалось на полном доверии и с деловым уважением. И сообща, поелику все были на местах!
А если именно ему, Михаилу Бутину, доверили быть распорядителем дела, так на то было общее согласие всея троицы! Когда до того пункта дошли, сам Капараки, опередив остальных и дружественно нацелившись горбатым носом на младшего Бутина, выкрикнул: «Только Мишу, извините, Михаила Дмитриевича, он у нас самый грамотный, дельный и оборотливый! Ему командовать!»
Ума у него хватило, чтобы понять — фирмой управлять никак не спроворит. Пусть Михаил Дмитриевич ездит по приискам, следит за производством работ, старается для общего дела всего Товарищества. Бутин и не думал отказываться. И тут же предложил записать в таком смысле пунктик: каждый из нас троих без исключения при желании и наличии времени — хоть ежедневно на прииск, пожалуйста! И в отдельности Николай Дмитриевич и Михаил Егорович, и вместе. И доверенных своих можно засылать. Это превосходно будет. Везде необходим глаз да глаз! Приехали, посмотрели, проследили, на учет взяли — это делу на пользу. А вот вмешиваться, давать указания, либо отменять сделанные распоряжения — николи. Никоим образом без ведома распорядителя не делать на приисках заготовления товаров, припасов, материалов и так далее. Самовольство не проявлять.
— А ежели кто завезет своим разумением? Необходимость неотложную увидит? Тогда как? Неуж высечь прикажете?
Хитрил, лазейку выискивал. Как бы ему в обход общего дела бывшие свои уже совместные прииски обеспечить, сунуть им что придется попреж остальных, скрыто там, через близких служащих, хозяйничать!
— А тогда, — молвил младший Бутин, не обращая внимания на скоморошество зятя. — Тогда все, что будет куплено и завезено самоволом, то всем числом пойдет в пользу Товарищества. Безвозмездно. И без пререканий.
Капараки встал и походил молча по комнате — крест-накрест — то из одного угла в противоположный, то переменив углы. Ну словно лиса в клетке. Николай Дмитриевич глянул на брата, пожал плечом.
— Михаил Егорович, милейший Микаэлис! Какие у вас беспокойства по сему пункту? Ведь сметы на каждый прииск и общие постановления по делу совместно будем вырабатывать!
— Само собой, — подтвердил младший Бутин. — Так и запишем. Все общие документы составлять загодя. Чтоб к первому октября на последующий год все работы и все расходы были как на ладони. Все распоряжения составлены и отданы. — Помолчав, он, подчеркивая голосом каждое слово, добавил: — К этому времени все посметные взносы имеют быть в кассе Товарищества. Каждый свою долю позаботится внести. И еще…
Уголок рта с краешком бородки у Бутина дернулся — единственное, что выражало у него напряжение мысли и нервов.
Собиравшийся снова подсесть к столу, где они разговаривали, чаевали, Капараки выжидающе оперся о высокую резную спинку стула. Рослый, стройный, длинноногий — ни дать ни взять античная скульптура, только при сюртуке и манишке.
— А еще — ежели кто из трех не явится к тому сроку в назначенное общее собрание, допустим в отлучке пребывает, либо захворал, не дай бог, либо что неожиданное задержит, и ежели не позаботится доверенное лицо подослать, — тогда уж решать дело наличным товарищам.
— Братьям Бутиным, кому же еще? — ехидно, но еле слышно, вроде сам по себе, вставил Капараки.
— Наличным товарищам, — невозмутимо продолжал Михаил Дмитриевич. — Им придется взять на себя весь труд сметы и общих распоряжений. И сему третий участник дела должен повиноваться!
В этом пункте Капараки уперся как бык.
— Да вы что, родичи? В петлю меня затягиваете! Без меня меня… — чуть было не сказал «женить», но вспомнил покойницу, запнулся. — Без меня коня запрягать!
Николай Дмитриевич без досады и раздражения разъясняет ему как дитяти малому:
— Почему именно вы, Капараки? Сие правило на всех одинаково распространяется. Может случиться, что мы с Капитолиной Александровной в заграничный вояж соберемся. И доверенного моего не окажется. Что ж, и решайте без меня, — он добродушно улыбнулся. — Не ждать же, пока я из Америки ворочусь! Да и верю я, что в две головы вы не во вред третьей дело решите!
Михаил Егорович поуспокоился, снова уселся вполоборота у стола, положив нога на ногу, насвистывая модного алябьевского «Соловья». А в лице все же напряженность, по горбинке видать, что прикидывает, где вход, а где выход. Совсем ли припрут или оставят по недосмотру какую-либо лазеечку.
Но Михаил Дмитриевич все до конца предусмотрел.
— И коль уж вы меня избираете распорядителем дела, то извольте учесть, буде разойдемся во мнениях, что перевес имеет мой голос.
Капараки оборвал свое насвистывание. Соловей замолк. Откинув голову на округлый край спинки, Михаэлус Георгиус хохотнул:
— Ну, братья, задавите вы меня! Не силен я в математике, а задачку решил: значит, не согласен я с Николаем Дмитриевичем, решает ваш голос, не согласен с Михаилом Дмитриевичем — опять-таки решает ваш голос. Не согласен с обоими — опять супротив меня ваш голос! Получается вроде как в притче о волке, козе и капусте. Без волка коза капусту сожрет, а без капусты волк козу обдерет. А мне какова участь: то ли козой, то ли капустой — все одно съедину быть.
Братья глянули друг на друга, не выдержали и расхохотались. Капараки поморгал жгуче-черными ресницами и присоединился к ним, подрыгивая в восторге от своего остроумия длинными ногами.
— Пусть по-вашему, — сказал Капараки, довольный произведенным эффектом. — Я со всем согласен и все подпишу, — и невинным голосом, как о пустяке: — Только прошу вас и мне вперед кой в чем подсобить, навстречу пойти…
6
И Бутины в тот раз пошли. Подсобили. Хорошо их Егорыч объегорил.
…И хотя разговор нынче, спустя полтора года, обещал быть весьма крутым и нарушения, сделанные Капараки, были недопустимыми и принесли ущерб Товариществу, братья порешили меж собой объясниться с Капараки мирным путем, не доводить до раздора и разъединения. Но и на шаг не отходить от постановлений и распоряжений Товарищества.
Примочки и отвары, ахи и охи Капараки не могли быть препятствием для делового мужского разговора.
— Итак, милостивый сударь, — сухо и официально начал младший Бутин, болезнь ваша не такого свойства, чтобы помешать нам эту встречу почесть собранием учредителей фирмы. Не так ли?
Капараки страдальчески повел глазами: «О Господи, дай мне выдержать, мне, немощному, слабому, страдающему, уложенному хворью в постель, чьи силы покоятся только на лекарствах и воздержании!»
— Так вот, милостивый государь, — продолжал младший брат. — Мы вынуждены напомнить вам, что согласно шестому условию Учредительного акта каждый из нас троих обязан ежегодно делать взнос на производство промывочных работ и на предмет заготовления к сему. Один из нас не внес положенную сумму ни в прошедшем году, ни в нынешнем. Что вы можете ответить нам, милостивый государь?
— Милостивый государь, милостивый государь! — с болезненным раздражением отвечал Капараки, чуть приподняв кудрявую голову от подушки. — Будто не родичи, а стряпчие или понятые пришли! Милостивый государь болен. И у милостивого государя долги — ох! ох! — весь в долгах, весь год рассчитывался и должен остался!
— Нам пришлось сделать заем в счет недостающего капитала, — с той же сухостью сказал Михаил Дмитриевич. — Не могли же мы в горячую пору приостановить промывку и сорвать заготовки. Дважды вы принудили нас прибегнуть к сему средству, в котором не возникло необходимости, ежели бы вы, придерживаясь шестого пункта, не манкировали с очередными взносами!
— Я же говорю, — чуть оторвал голову от подушки Михаил Егорович Капараки. — Ну полное безденежье! Вот у вас есть деньги, а у меня нет!
— Почему же у вас нет денег? — тем же сухим, сдержанным тоном возразил младший Бутин. — Вы свою долю получали исправно. В точном согласии с третьим условием акта, с учетом предоставленных вам, по вашей просьбе, льгот. Давайте разберемся, господин Капараки, мы ведь с вами люди серьезные, не в фантики играем!
Николай Дмитриевич предупреждающе взглянул на младшего брата: не очень круто, помаленьку, все же в постели человек, не то нам придется ему примочки делать или Капитолину Александровну кликать на помощь!
— Мы разделили участие в Товариществе, как вам известно, милостивый государь, на сто двадцать паев. При этом выделили, пойдя вам навстречу, из числа всех приисков три: Софийский по реке Нараке, Ивановский по реке Жерче и Евгеньевский по реке Дарасун — ваши (до образования Товарищества) прииски. Ежли по десяти приискам из ста двадцати паев по сорок пять принадлежат Бутиным, по тридцать — вам, то по трем, названным мною, шестьдесят паев пришлось вам и по тридцати — Бутиным. Так что вы не были в убытке: по крайней мере треть из общего дохода досталась вам! Чистенькими. А нам, двум другим учредителям, достались, милостивый государь, все расходы и все убытки. Каков же получается из сего вывод? А такой: мы, Бутины, вкладываем все средства доходов в дело, а вы, милостивый государь, тратите весь доход на себя и свои нужды.
Он не взглянул на брата. Он не спускал своих узких темных монгольских глаз с Капараки.
А Капараки набирался встречной злости.
Нос у него словно круче изгорбатился и заострился наподобие петушиного клюва. Черные, с сероватым отливом глаза угрожающе засверкали — вот-вот выпрыгнет из-под одеяла, размахивая кулаками. Может статься, не токмо содержание справедливых упреков пробуждало у него сопротивление и ярость, но и этот учтиво-холодный тон. Эти «милостивый государь», «уважаемый», «господин Капараки» — точно он чужой, пришлый, откуда-то свалившийся подозрительный незнакомец!
— Приходится, господин Капараки, высказать вам то, что при честном вашем партнерстве было бы предано забвению. Мы оказали вам не оправданное интересами Товарищества снисхождение, разрешив продать из добытого общего золота прошедшего года три пуда купцам Сабашниковым и два пуда — из ныне добытого — купцам Пермитиным. В счет ваших личных дел с этими достойными господами. А это ведь круглой цифрой — десять тысяч полуимпериалов! Они могли бы быть употреблены с большей пользой на устройство ваших же бывших приисков. Хотя бы того же разнесчастного Ивановского…
Капараки насторожился. Не зря назван именно Ивановский. Капараки решил отвести удар — ни слова об Ивановском!
— Золото это — обещанное, черт меня побери, до нашего объединения, Сабашникову и Пермитину. Продано с разрешения Товарищества, то есть вашего, кхе-кхе, милостивый государь Михаил Дмитриевич! Сами признаете. А теперь задумали попрекать!
— Не в том попрек. При настоящем положении дел запродажа этих пяти пудов золота не может затруднить дела Товарищества. И слово купеческое надо беречь, верно, но ведь вы запродали еще семь пудов без нашего разрешения, даже без нашего ведома!
— Как? — Кресло у изножья кровати затрещало под грузным старшим Бутиным. — Почему же сие мне неизвестно! Михаил Егорович!
— Я был еще должен Трапезниковым и Лушниковым. Должен же был я и с ними рассчитаться. Сами честь купеческую помянули.
— Очень вы, господин Капараки, односторонне честь понимаете. С позиций собственной выгоды. Честь есть честь, когда она во всем, во всех делах. Мы-то что же, чести вашей не заслужили? Тогда не следовало в Товарищество с нами вступать.
— А я и не напрашивался. Сами тянули. — Капараки уже сидел в постели, подоткнувшись с боков подушками, и на лице его отчаяние и дерзость словно бы усиливались природной смуглотой.
— Вы что ж, решили, что Товарищество, в которое вас «втянули», — детская забава? Что можно в нем по кругу ходить с завязанными глазами, вхитрую из-под повязки поглядывая, как бы словчить?
Это случалось в давние времена их детских игр. Уличали юного Капараки не раз.
Наступило тяжелое молчание.
— Не довольно ли нам препираться, — сказал младший Бутин. Он раскрыл тетрадку и провел пальцем по последним строчкам Учредительного акта: — Ваша тут подпись стоит или не ваша? Засвидетельствованная судьей, городничем и письмоводителем?
Капараки выжидающе молчал, вцепившись обеими руками в край атласного одеяла.
— А теперь о другом: почему мы не поставлены в известность, что смотритель Ивановского прииска, ваш давнишний служащий и даже приятель, — человек недобросовестный, недостойный доверия, лживый и жестокий, короче говоря — вор к негодяй. Он пойман на утайке золота. И он уличен в том, что вздорными придирками, угрозами и даже побоями принудил часть рабочих покинуть прииск, чему мы с Михаилом Андреевичем Зензиновым были прямыми свидетелями, а остальных довел до приостановки работ. Большой урон для дела и репутации нашей! На приисках Бутиных воскресают бурнашевские времена! Вы ведь наезжали в Ивановский, гостили у смотрителя, как же вы допустили на наших приисках такие безобразия!
— Вот и заблуждаетесь, господин Бутин, — с некоторым злорадством и с дерзкой ухмылкой сказал Капараки. — И ездили, и видели, и меры принимали! Полицию вызывали, возмутителей забрали, других поуспокоили! И кой-кого из беглых воротили — всех этих Непомнящих да Бесписьменных, Летучих и прочих. Мы, многоуважаемый Михаил Дмитриевич, лодырей, бунтовщиков да разбойников не поощряем!
Николай Дмитриевич поморщился, как при фальшивой ноте, когда Феликитаита садилась за фисгармонию, исполняя испорченным голосом церковные песнопения, очень слух ее подводил… Капараки в роли блюстителя порядка — недоставало полицейского в их семье!
Михаил Дмитриевич не возвысил голоса, но острый огонек в суженных глазах выдавал едва сдерживаемый гнев.
— Полагаю, что эти бедные люди, коих вы заморили голодом и притеснениями, выглядят более порядочными, чем вы, Капараки, присваивающий чужие средства, и что в этом случае вы так же незаконно преступили мои права. И вы, и ваш малопочтенный приятель, наш служащий, действовали вопреки воле распорядителя. Это касательно формы. А ежели по сути — почему же на Капитолийском прииске люди усердно работают и не возмущаются? Как заметил известный своей правдивостью господин Зензинов, все-все! — работники сего прииска выглядят довольными и веселыми. Он не приметил ни лодырей, ни бунтовщиков, смотритель не помышляет прибегать к содействию полиции. Подход у вас к делу и к людям, господин Капараки, допотопный, вы еще в крепостном праве живете. Я о вас лучше думал. Что касается материальной стороны… — И он с предельной сухостью, словно читал приказ солдатам, отчеканил: — Согласно подписанным вами условиям все, что вы не вложили в виде взносов, и та часть расходов, что падает на вас, как на пайщика, и то, что приходится на вашу долю из общих непредвиденных расходов, — все это целиком будет вычтено из вашей доли добытого золота.
Капараки выскочил из-под одеяла и, взмахивая полами расшитого бухарского халата — бутинского подарка в день именин — и как-то странно, по-птичьи согнувшись в нем, будто его ударили в брюхо, завопил на весь дом:
— Это ж разбой! Это же грабеж! Шиш вам, шиш, не допущу! Завтра же распродам все прииски, все до единого! К черту Товарищество, к черту братьев Бутиных, к черту все условия!
— Придите в себя, Капараки! Не будьте смешным! Согласно вами же подписанным условиям, вы располагаете полным правом продать свои прииски. Пункт десятый. Однако ж, по условию, преимущественное право на приобретение разработок остается за Товариществом. За мною и братом.
Сначала Капараки остолбенел. Затем пришел еще в большую ярость.
— Ага, вот они, волчьи клыки! Вот они, коза да капуста! Вот где настоящий нрав Бутиных! Родня добросердечная, ихние отвары да примочки с ядом! Ведь чуял, чуял, что капкан заготовлен! Ну Капа-раки, ну простофиля! Вот для чего зазвали в Товарищество. Заманить да обчистить! Все-то вам, ненасытным, мало! Оба винокуренных прикарманили — и Борщовочный, и Селенгинский, — и в торговле всех к стенке прижали, того обошли, того допекли, — сколотили капиталец, теперь приисками занялись, к рукам прибираете! Да вы скоро главными богатеями будете по всему краю! Все тут сглотнете вместе с родичами. Сестра бы ваша видела, что вы со своим зятем вытворяете!
Смуглое лицо младшего Бутина стало пепельным.
— Вы бы постыдились поминать имя нашей несчастной сестры. На что вы средства, за нею данные, потратили? Какие деньги в ваши руки попадут — они проедучие да побегучие! От них бестолочь, беспорядок, про мот глупостный, одно зло для людей. От наших бутинских капиталов дома растут, работа на прокорм народу, училищам и церкви богоугодные пожертвования! Развитие от бутинских денег! — И уже по-деловому, бесстрастно, как о деле решенном: — Хотите миром? Так вот торгуйте свои прииски нам, а полученные от нас деньги хоть с медом ешьте!
— Придите в себя, Микаэль Георгиус, — незлобливо, даже ласково сказал Николай Дмитриевич. — Мы вам не враги. А дело есть дело.
Братья обменялись взглядами, встали разом и молча вышли.
7
Сидя в кабинете Михаила Дмитриевича в кожаных креслах у письменного стола, братья, словно сговорившись, потянулись к коробке с сигарами. Николай Дмитриевич был постоянный с юных лет курильщик, в Европе еще более пристрастился к едкому сигарному вкусу, а младший брат покуривал, когда приспичит, для душевной разрядки.
— Все ли мы сделали верно, друг мой? — произнес Николай Дмитриевич, пыхнув два или три раза сигарой. — Одобрит ли наши действия Капитолина Александровна?
— Могли ли мы поступить иначе? — возразил младший. — При такой вздорности характера и при таком пренебрежении нами и своими обязанностями!
— Признаюсь, что у меня нехорошо на душе, — поморщился старший, поглядев на сгусток темно-серого пепла на кончике ситары. — Очень уж строго с ним… Все же зять, Женечка любила его… С детства с нами…
Младший бросил на старшего быстрый проницательный взгляд, ожидая по ходу его мыслей нового вопроса. Он последовал.
— Вы всерьез насчет приисков Капараки? Или для острастки?
Младший, отряхнув пепел, положил сигару на синего камня пепельницу.
— Николай Дмитриевич, — отвечал он, — согласитесь со мною, что не все владельцы капиталов поступают одинаково. Французский рантье мне менее по душе, чем энергичный американский предприниматель. Жмоты и моты — это паразитические элементы в среде истинных капиталистов, для коих цель — благосостояние общества, развитие промыслов, поднятие народного богатства. Поверьте мне, рано ли, поздно ли, но такие легкомысленные дельцы, как зять, приходят к печальному концу.
— Я отчасти разделяю ваши взгляды, Михаил Дмитриевич, — после некоторого молчания сказал старший. — Но нам ли подталкивать Капараки в эту сторону? Не знаю, не знаю… Полагаю, что суждение Капитолины Александровны не будет излишним, друг мой.
— Одобрит, одобрит, не сомневаюсь, — улыбнулся младший своей кроткой, жестковатой улыбкой. — Да ведь мы интересы нашего милейшего родича не затронем! Пусть свое место занимает и в Гостином дворе, и за нашим столом. Пусть поторговывает помаленьку. Даже подмогнем. А прииски выймем из грубых и неумелых, если не опасных рух. На золоте нужны и средства, и размах, и жертвы, и смелость, и дальний загляд, и понимание людей. Нам с легкими спутниками в больших делах несподручно. Наше Товарищество и на двух бутинских спинах продержится, при дельных, надежных сотрудниках доброй закваски. Нам Дейхманы, Михайловы, Шиловы нужны… — И он, посчитав тему с Капараки исчерпанной, вдруг резко — так с ним бывало — переменил логическое течение разговора.
— Знакомы ли вам, брат мой, пьесы поэта Иннокентия Омулев-ского? Сибирского нашего барда?
Николай Дмитриевич, привычный к подобным поворотам и финтам в беседах с братом, вновь взялся за сигару. Он еще был в раздумьях после тяжелого разговора в доме через площадь.
— Омулевский? — рассеянно отвечал он. — Как же не знать! Невеселые у него сюжеты, все-то про бедность, страдания, разлуки…
Бутин-младший словно выскочил из кресла, стал перед Николаем Дмитриевичем, руки в боки, — высокий, худощавый, тонкий, как игла.
— А это, недавно в «Русском слове» напечатанное, известно ли вам?
И он с чувством, чуть задрав узкую бородку, продекламировал:
Все на свете трын-трава — Горе и разлуки, Лишь была бы голова. Молодость да руки!— А, каков! И поверх горя может и вопреки разлукам! Русская в нем сила, сибирская!
Николай Дмитриевич пошевелил губами, точно повторяя услышанные строки. Голубые глаза задумчиво вглядывались в брата.
— Стихи вроде удалые, — наконец сказал он, — а за ними не веселье слышится, за ними — жизнь тяжкая, безрадостная… Однако же, Михаил Дмитриевич, «трын-трава», выразительно вами произнесенное, более подходит Капараки, нежели вам… Знаете ли вы себя доподлинно, брат мой! Сейчас передо мною не тот Михаил Бутин, что при мне лечение Микаэлю Георгиусу Капараки предписывал! Однако же время обеда, спустимся вниз, да заодно с Капитолиной Александровной о наших делах потолкуем…
8
Золото, добытое на Дарасунских приисках в очень удачные промывки второй половины шестидесятых годов, составило основание бутинского богатства, бутинских рискованных и дерзких предприятий.
В эти годы чистый доход от продажи желтого металла, от торговых операций и винокурения достиг миллиона рублей.
Эти деньги не осели в конторе, не укрылись в банках, не пущены были в ростовщичество. Ни путь Кандинского, ни путь Капараки братьев Бутиных не привлекали!
Сотни тысяч из нового капитала пошли на дальнейшее развитие приисков, на заведение новых предприятий, на расширение торговли.
Капараки, получив за свои пять приисков отступных полета тысяч полуимпериалов и обласканный Капитолиной Александровной и Татьяной Дмитриевной, тотчас выздоровел, перестал кукситься и дерзить и, как прежде, ежли не укатывал в Иркутск, показывался теперь уже в новых бутинских хоромах на другом конце площади, — здание это куплено у протоиерея Суханова… Братья обрадовались примирению с зятем, тем более, что лисий нюх Капараки, вертевшегося всюду и везде, помог им устроить еще несколько купчих на богатые металлом урюмские разработки. В общем, не отошел зять от семейства. Не исключено, что втайне доволен свободой своей от повседневных забот — не надо запасать муки и круп для рабочих, закупать для них порты и онучи, выезжать в ненастье и стужу для присмотра за ходом дел, — а коли родичи попросят, то уж и вознаградят! Получая денежки, даже малые, Капараки сам сиял, как новый золотой с Монетного двора.
Меж тем дошли до Нерчинска вести насчет богатейших Амурских приисков.
Новообретенный Россией край, подарок Муравьева и Невельского отечеству, распахнул свои просторы, призывая к себе капиталы, товары, тысячи людей разных сословий, званий и ремесел — пахарей, охотников, умельцев на все руки и, разумеется, деловых, предприимчивых, энергичных купцов, фабрикантов, торговцев, рассчитывающих на приумножение капиталов.
Получив от двоюродного брата своего Иннокентия Синцова письмо из только-только народившегося на Амуре града Благовещенска, Капитолина Александровна, не теряя времени, пошла с ним к Михаилу Дмитриевичу.
«Что ж твои-то дремлют, — писал напористый и деятельный Синцов, — тут такой расхват земель, такая кутерьма идет, а по реке Зее на севере уже рыщут партии разведчиков в основательной надежде на большое золото. Коль при капитале твои Бутины, пусть поторапливаются!»
Следует учесть, что старому Нерчинску здорово повезло — более чем Иркутску, Верхнеудинску, Кяхте и Чите: купцы нерчинские оказались ближе всех к новому краю! Именно племянник Зензинова, Иван Александрович Юренский, совершил первый вояж на Амур, опередив других нерчуган. Михаил Андреевич, коротавший свои вечера у Бутиных — стареющий, недомогающий и грудью и поясницей, но все такой же неугомонный фантазер, — рисовал землякам картины необыкновенные и роскошные:
— Я будто вижу бесчисленные пароходы, скользящие по Амуру, прислушиваюсь к завыванию паровых машин… Туманному моему взору представляются и белые паруса на огромных судах, в коих укладены разнородные богатства страны — хлеб, шерсть, кожи, пенька, железо, медь, олово, чугун, серебро, даже золотой песок и драгоценные камни! И шкуры дорогих и бесчисленных зверей здешней земли! Безмерные леса здесь дадут дань свою, чтобы очистить место тучным пашням и пастбищам! Вижу старыми очами своими берега Шилки и Амура, покрытые торговыми городами каменных зданий; и будто все это развитие произведено могучим рычагом торговли…
Собираясь в «експедицию» на Амур, Михаил Дмитриевич до-преж того разослал на Амур и Зею, не забыв и Благовещенск, своих доверенных. Все они имели письменные полномочия от Товарищества. Это были наиболее близкие Бутиным люди.
Зензинов настоял, чтобы поехал доверенным его старший сын Николай — этому смышленому и дельному парню едва минуло двадцать. Второй сынок его, Михаил, моложе на два года, занят в Нерчинске в Гостином ряду, у Бутиных же.
Послан был и опытнейший коммерсант, управляющий в Нерчинске конторскими делами, — Иннокентий Иванович Шилов. А с ним Иринарх Артемьевич, двоюродный брат Бутина.
Было у Михаила Дмитриевича намерение послать на Амур и Петра Илларионовича Михайлова, наичестнейшего и в горном деле незаменимого, да тот занемог и попросился на лечение на горькие воды, так что пришлось искать надежного и сведущего смотрителя на прииск Капитолинский…
Младший Бутин сам был наготове, ожидая первых весточек от доверенных с берегов Амура.
9
В эти дни непрерывных и напряженных трудов все больше внимания Бутина требовали возросшие числом и населением прииски, и расширившиеся дела фирмы, и заново переоборудованные винокуренные заводы. И ему, и старшему брату, и Дейхману приходилось то в седле, то в тарантасе-бестужевке, то в лодке, а то и пешими путями пробираться через хребты и сквозь тайгу.
Торговые предприятия братьев пошли настолько успешно, что требовались новые усилия и средства для расширения дела.
Старые и вновь заведенные прииски Товарищества нуждались в огромной массе товаров, припасов, продовольствия, фуража, одежды, обуви, леса и всего, что необходимо людям для существования в таежной глубине в отрыве от обжитых мест. Не менее десяти тысяч рабочих и служащих насчитывалось на бутинских приисках Нерчи, Дарасуна, Зеи… Как же без муки, крупы, солонины? Без смолы, леса, гвоздей, кожи, ситца, холстины, железа? Можно ли оставить лошадей без овса и сена? А что лошадь без сбруи и подков?
Но все эти товары нужны и другим приискам, не только бу-тинским, но и глотовским, буйвидским, зиминским, а также всему населению края!
Извоз должен быть полным в оба конца! В этом сказывалось искусство торговли, этим измерялись купеческая сметка, умелость, широта, оправдывающие рассуждения Зензинова о том, что такое есть торговля, и в особицу, что есть сибирская торговля!
«На пространстве всей Сибири от Иркутска до Перми тянутся круглый год обозы с товарами, туда и обратно, многие сотни лошадей, они нередко делают пятнадцать тысяч верст в оба конца!»
Зензинов видел мужество и упорство кропотливых деятелей торговли. Восхищаясь «удивительной крепостью и переносчивостью» сибирских лошадей, отдавал главную дань их погонщикам — неутомимым и бесстрашным сибирским мужикам — «вощикам»!
Торговали — чай, шерсть, шкурки, лес, золото…
И старинный процветающий Нерчинск, поглядывая свысока на молодую полудеревенскую Читу, уверенно продолжал развитие свое, будучи важнейшим посредником между Уралом, Западной Сибирью и Амуром. Соединив энергичную добычу золота уже на многих смело купленных приисках, при быстрой отдаче на них капитальных затрат, соединив золото с активной торговлей и присовокупив к своему делу винокурение, Бутины получили значительное преимущество в средствах, сравнительно с многими коммерсантами и предпринимателями Иркутска, Верхнеудинска, Кяхты и родного Нерчинска. Томские, нижегородские и московские купцы стали охотно входить в торговые сделки с Торговым домом Бутиных.
Дерзость младшего Бутина, распорядителя дел фирмы, быстрота принимаемых решений, точный расчет, умение распорядиться большой деньгой с прибытком, верность обязательствам — все это удваивало возможности восходящей фирмы.
Успеху содействовало и то, что по совету Дейхмана, поддержанному Зензиновым, от главной конторы в Нерчинске протянулись нити ко всем крупным пунктам торговли края — от Байкала до Амура. Свои конторы, склады, доверенные лица появились не только в Иркутске и Верхнеудинске, но и в других местах. Новые служащие, дорожащие доверием и щедростью Бутиных, присоединились к уже проверенным на опыте «старикам».
Всех людей подбирал — не без совета брата, Дейхмана, Михайлова, Шилова, Шуйцихина — сам Михаил Дмитриевич. Платил не скупясь, вознаграждал за отдельные задания, поощрял за деятельность, расторопность, смекалку. Бутинские служащие не ждали, пока Нерчинск команду даст выгодно купить или выгодно продать. За то и не жаловали их прочие запоздавшие к делу купцы или не успевшие ухватить богатую разработку предприниматели. Разумеется, не всегда чистыми руками гребли — ловчили, обходили, прижимали, — так ведь коммерция есть коммерция, куда от нее шагнешь!
Потому-то одного из его служащих, например, прозвали бодайбинские мужики Куницей, а другого жители Сретенска окрестили Свистуном, а еще одного звали не иначе как Окоушник за его «гляди-слушай» и «як-так» — за частое употребление этих слов.
Может быть, в этих прозвищах звучит не осуждение, но похвала — во какие молодцы подобраны хитроумными Бутиными, с ними не шути, быстрее куницы обернутся, свистнуть не успеешь, а они дельце обмозговали!
Во всяком случае, у братьев Бутиных — речь ли о Торговом доме либо о Золотопромышленном товариществе — репутация к началу семидесятых годов утвердилась прочная: деловиты, добросовестны, аккуратны, платят исправно, в срок, без задержки, а значит, кредитоспособны.
Кредит. Кредит. Кредит. Самое сильное и самое слабое место торгового дела!
Как без кредита? Без банковского кредита, без частного из личных капиталов. Какое может быть движение торговли?
В первые годы существования Товарищества Бутины брали кредит скромно, с оглядкой, прикидывая — не слишком ли перебрали? На сто, на двести тысяч возьмут, не более. Но без кредита им прииски не поднять.
А ныне дошло до полумиллиона!
Очень любопытная связь — шире торговля, больше дохода — увеличивается и размер кредита!
Расплачиваться было чем. Бутины расплачивались золотом.
На пятидесяти забайкальских и амурских приисках добыча металла достигала до ста пудов в год. Сто пудов — двести тысяч полуимпериалов — круглый в переводе на рубли миллиончик.
Да и торговля с прибылью.
Да и Борщовочный и Селенгинский винокуренные не в убыток работали.
Дело Бутиных круто шло на подъем. А разногласия меж братьями все же были. И нешуточные.
Татьяна Дмитриевна, младшая из сестер, возвратилась вместе с мужем, Владимиром Николаевичем Заблоцким, из очередной поездки по странам Азии.
Татьяна Дмитриевна любила огородные растения, цветы и музыку.
Вольдемар (так называла его жена) имел, пожалуй, единственную сильную страсть — собирал холодное оружие всех родов и происхождений и мундиры любых армий и всех рангов. Притом его собственная воинственность проявлялась лишь в замысловато, «по-шляхетски» закрученных усах.
Из поездки по Южной Азии Татьяна Дмитриевна привезла в маленьких шелковых разноцветных мешочках — алых, сиреневых, палевых, бирюзовых и прочих — семена китайских красных бобов, меконгской тыквы, пробкового дерева, японских орхидей, индийского лотоса и других экзотических растений.
Вольдемар же — воин, показался на другое утро по приезде к трапезе в роскошном головном уборе бенгальского магараджи, купленном на калькуттском толчке (полтина цена!), а за скрученным матерчатым поясом в пронизе золотистых ниток был заткнут кривой малайский кинжал, приобретенный в портовой лавчонке Сингапура в обмен на какую-то безделицу, привезенную из России.
Татьяна Дмитриевна в свои тридцать с лишком лет выглядела женщиной отменного здоровья и редкостной энергии. Путешествия еще более закалили ее — она без сетований переносила многоверстную тряску на лошадях, мулах, верблюдах, слонах, выдерживала утомительные пешие переходы через горные перевалы, знойные пустыри и первозданные джунгли.
У Татьяны Дмитриевны грубоватое загорелое лицо, твердый, крутой подбородок; резкие черты лица смягчались лишь толстыми шелковистыми косами. Большей частью они лежали туго скрученными, венчая раздвоенную узкой дорожкой прическу. Когда она звала Феликитаиту расчесать волосы, — у Феликитаиты были мягкие, ласкательные руки, — волосы, спадавшие на плечи океанской волной, та повторяла с суеверной боязнью: «Русалочьи, ну впрямь русалочьи», точно век расчесывала русалочьи косы! Да еще носила «русалка» сережки в маленьких ушках: то рубиновые камушки, то сапфировые, то изумрудные, и от них, от камушков этих, дожился на лицо тонкий, нежный отсвет. А своеобразным контрастом и косам, и сережкам был неизменной свежести кружевной воротник наглухо закрытого платья.
Муж ее, помоложе возрастом, при своей воинственности, усах, кинжалах и мундирах выглядел слабым, болезненным, к тому же и весьма изнеможденным длительным и многоверстным путешествием. Мундир висел на нем, будто на вешалке, в глазах лихорадочный блеск, кожа лица нездоровая, вялая, с бледно-жёлтым налетом… Палящее тропическое солнце, влажный воздух юга, муссоны, утомительные странствия по чужим неведомым странам, среди непонятных, пестрых, норою враждебных толп, с чужими обычаями, языком, верованиями, постоянная угонка за женой, спешившей все вперед и вперед, — все эти нагрузки утомили душу потомка шляхтичей и надломили его от рождения некрепкий организм. Очень рознились они по виду своему, когда после возвращения домой вышли к обеденному столу…
Заблоцкий мало ел, меньше обычного пил, впадал в задумчивость, рассеянно отвечал на вопросы и, в конце концов, не дождавшись десерта, встал из-за стола, вяло и равнодушно откланявшись, отправился отдыхать. Ни бенгальский убор, ни малайский кинжал не прибавили ему сил.
Татьяна Дмитриевна, ни на кого не глядя, вышла вслед за мужем и скоро вернулась обратно. Лицо ее было непроницаемо.
Ее ни о чем не спрашивали, у Бутиных в дому нет такого обыкновения, — надо тебе — так говори, не надо — молчи. Притом за столом сегодня не только свои: Бутины, Налетовы, Чистохины. И Зензинов, конечно, тоже свой, «бутинский» — с самого ихнего детства. Сказки и притчи им сказывал, на прогулки вывозил, по Нерче на лодке, и вообще нежно лялякал их, а позже его племянница Сонюшка, войдя в их дом, заместо сестры им стала…
Но были за столом сегодня новые люди. Впервые увиденные всеми, кроме братьев. Журналист Багашев Иван Васильевич. И музыкант Мауриц Маврикий Лаврентьевич.
Багашев явно заинтересовал всех — и Бутиных, и Чистохиных, и Налетовых. И Татьяна Дмитриевна к нему приглядывалась, будто новый вид орхидеи обнаружила.
Багашев ни одной минуты не находился в покое. Всего труднее ему было молчать. Казалось, он продолжает говорить, когда разжевывает свой кусок индейки иод ореховым соусом или сует промеж рыжевато-клочкастых усов ломтик рассыпчатого миндального пирожного. Он все что-то сообщал, с чем-либо не соглашался, кого-нибудь спрашивал.
Разговор, коснувшись мора среди монголов и распространения тарбаганьей чумы в сопредельные русские села, самоотвержения врачей и студентов-медиков из Томска и Петербурга, сражавшихся геройски со страшной черной хворью, — естественно привел к аптеке, затеянной Бутиным. Дело это поручили Зензинову, поскольку знали его интерес к медицине и достигнутый им успех в тибетском врачевании травами и кореньями. Но дело подвигалось медленно.
Между тем Бутин очень рассчитывал, что аптека поможет и рабочему люду на приисках — лекарствами, советами, выездами аптекарей на разработки. Покамест лечились подручными средствами, баданом, зверобоем и бабкиными пришептываниями…
— Изба поставлена просторная, на два помещения. Плотничьи работы проделаны, полки, столы, вертушки — все уже наготове — берите в помощь сынов и езжайте в Иркутск за провизором и лекарствами!
— Кому вы вручаете такое дело? — тут же вмешался Бага-шев. — Моему другу Михаилу Андреевичу Зензинову? Я к нему всем сердцем привязан, но при нем же доложу: он современной медицины не признает! Он шаманов почитает! Ну, согласен, мой друг — образованный шаман — проник в дебри тибетских лечебников… Но сколь много местных врачевателей зло приносят! Вон в Цасучее на Ононе, случай недавний: мальчонка лет семи приболел, жалуется, что «урчит» в животе. Позвали деревенского эскулапа, деда Антифора. Сей врачеватель ставит диагноз: у Митяя вашего, мол, «внутренняя грыжа», может прогрызть кишки! И немедля, при покорных и невежественных родителях, берется за лечение. Аптечный препарат — под рукой: оконное стекло! Невежественная дикарская рука истирает сей препарат в порошок и, наполнив порошком полстакана, выпаивает с водичкой несчастному обреченному мальчику: «Чтоб разбить грыжу». Вскоре мальчик начинает корчиться от нестерпимой боли: «Мамонька, мамонька, как иголками колет», — и невинная жертва варварства отдает Богу душу! Докуда можно терпеть такое!
— Но при чем здесь я, милейший Багашев! — воскликнул Зензинов. — У нас здесь один фельдшер на тысячи и один врач на десятки тысяч квадратных верст. Вот откуда то, что вы именуете шаманством! Хоть взять Нерчинско-Заводский округ с его сотней тысяч квадратных верст. И что же, господа! Один врач и три фельдшера на пространство европейского государства! Когда и кому лечить вашего беднягу Митяя! Вот доморощенные лекари и лечат! Где нашептыванием, где заговором, а где и более сильными средствами: ядовитыми растениями, сулемой, медным купоросом и, как в данном случае, толченым стеклом… Только обязан возразить: все эти знахари и знахарки — дедушки Кузи, дяди Трофимы, тетки Орины, бабки Харитины и прочие Антифоры — к тибетской медицине имеют гораздо меньше отношения, чем ваша уважаемая Марфа Николаевна к приготовлению кофия для английской королевы Виктории!
— Прекрасно, — сказал, переждав общий смех, Бутин, — из сферы речей переходим к делу. Не соболезнования нужны, не критика, но врачи и фельдшера, лекарства и медикаменты, больницы и аптеки. Прошу вас, господа, потрудиться вместе на сем поприще.
Меж тем сестры, наскучив серьезным да еще страшноватым разговором мужчин, негромко завели свой о всякой всячине.
Наталья Дмитриевна, по мужу Налетова, немного похожая на старшего брата, светловолосая, с округлыми щеками, несколько медлительная, с распевным голосом, оживленно поведала о знаменитых туманных картинах, которые за большие деньги показывал хитроумный делец Крассо, и будто он после Петербурга и Москвы, с заездом в Нижний, намерен побывать и в Томске. Хорошо бы его зазвать в Иркутск, а оттуда в Нерчинск, вот бы вы, брат любезный, Михаил Дмитриевич, позаботились о нас, что мы тут в сопках видим!
Стефанида Дмитриевна, ныне Чистохина, внешностью скорее в младшего брата, скуластенькая, смуглая, с красивыми стройными плечами, — та о новых шляпках к лету, с лентами, очень модный сейчас фасон, может быть, — взгляд на Михаила Дмитриевича, — попросить господина Шипачева, чтоб выписал?
Зять, Чистохин, приехавший из Верхнеудинска, где он по просьбе Бутина подыскал солидного надежного доверенного фирмы, — сообщил новость, которой Михаил Дмитриевич придал значение: предстоит прибытие в Нерчинск епископа Селенгинского Мелетия, известного своей громкой биографией и необычными проповедями.
У Багашева на все свой взгляд.
И на Мелетия нашлось слово. На епископа Селенгинского.
— Не какой-нибудь захолустный попик! И не сановный священник у подножия трона! Мятежный деятель церкви — вот кто преосвященный Мелетий! Второй Аввакум! Подобно декабристам сосланный в Сибирь — такой чести не всякий поборник Бога удостаивается! За что сослан? За правое дело, за огненную речь в защиту крестьян села Бездна, растрелянных бездумной солдатней по команде палача-полковника! Это человек и передовой, и мудрый, гордость православного духовенства! Немного у нас таких! Имел счастье с ним лично общаться!
Туманные картины, привлекшие интерес Наталии Дмитриевны, Багашев вдребезги разнес, — дрянь несусветная, шарлатанство, а мошенник этот под чужеземным именем Крассо, на самом деле не Крассо, а Ипполит Безлюдный, он же Порфирий Дроздов, он же Андрей Похатушкин, а истинное имя — Гаврила Крысин, ухо колото, на правую ногу хром, спина в следах плетей, а по всему телу рубцы. А голова замечательная, умнейшая, ему бы образование да средства!
Меж тем у озабоченного Николая Дмитриевича зашел с братом разговор насчет покупки амурского прииска Маломальского у вдовы скончавшегося в раззоре купца Чемякина. И снова Багашев навострил ухо. Поймав промежуток, он втиснулся своими сведениями: вдова по имени Анна Сильверстовна, прииск размещен на левом берегу речки Бурган, открыт в пятьдесят пятом, начат разработкой в пятьдесят девятом году. Если интересно знать, то мужа купеческой вдовы звали Филипп Петрович!
— Однако же, — сказал Михаил Дмитриевич с уважением, приправленным долей досады. — Вижу, любезный Иван Васильевич, что от вас не укроешься. Для вас, должно быть, не существует ни запоров, ни стен, ни внешних стеснений, ни внутренних запретов. Если уж возжаждете допытаться!
— Ежли б вы за каждую новость брали хотя бы по рублю, то жили бы безбедно, — решил поддакнуть Бутину недалекий и мелочный Налетов. Вроде бы посочувствовал пребывающему в вечной нужде семейству.
Багашев быстро повернулся к бутинскому зятю.
— Иное пошлое словцо и ломаного гроша не стоит! Вот так-то, Николай Алексеевич!
И, снова повернувшись к Бутину, наклонил к нему лобастую голову, посчитав, что серьезного ответа заслуживает лишь он.
— Я, Михаил Дмитриевич, вам уже представлялся как журнальный работник по призванию. — Он притронулся руками к металлической оправе очков. — О том, чего не знаю, чего не видел, что навеяно слухом, остерегаюсь доносить. В ущерб себе признаюсь, что далеко не во всем осведомлен. Но я примкнул к вам, потому как считаю: человек, готовый создать в крае свободное печатное слово, заслуживает доверия общественности!
Вот такие дебаты развернулись за семейным обедом Бутиных…
Но был человек, который упорно молчал и никак не вмешивался в разговор за столом.
Молчание этого человека, возможно, поддерживалось стеснительностью натуры, возможно, упадком настроения, возможно, непривычностью обстановки и нетвердым знанием языка. Скорее всего, он, человек этот, был совершенно равнодушен к тибетской медицине, ему был совсем ни к чему прииск Маломальский, и он не помышлял развлечься туманными картинами Крассо, и его не увлекало всевидение и всезнание Багашева. Постреливающие глазки заинтригованных молчаливым и необыкновенным гостем дам не достигали цели, — а ведь известно, как досаждает и притягивает женщин молчание мужчин…
Этим молчуном был Маврикий Лаврентьевич Мауриц — чешско-австрийско-русский музыкант, перенесенный судьбой через всю Европу и пол-Азии в сибирский град Нерчинск.
Он выглядел очень юным, даже моложе своих двадцати пяти лет.
И он выглядел гораздо старше своих двадцати пяти лет.
Все зависело от выражения своеобразного юно-старого лица.
Порою казалось, что Мауриц забывал, где он и с кем, забывал весь мир, и тогда лицо его старело. Когда же пробуждался от навязчивых дум, черты его лица молодели.
У Маурица были вьющиеся длинные волосы светло-каштанового цвета и печальные большие глаза на узком нервном иконном лике. И он большей частью был так погружен в себя, что вряд ли разбирал, что пьет и ест.
Он не был из числа политических беглецов, скрывшихся от преследований австрияков. И не похож на иностранцев, искавших в России наживы, денежной должности, легкого успеха.
Слухом земля полнится. Жила будто в Вене девушка, которую он любил. И она его. И оба любили Моцарта. Но Моцарт помочь им не мог. Она была бессильна супротив родительской власти. Ее увезли в Петербург, куда отца девушки направили по дипломатической части — не то он был фон Брюгель, не то фон Крюгер. Важнее фамилии игра судьбы. Крюгер-Брюгель внезапно, прожив совсем малое время в Петербурге, получает назначение в азиатскую страну, — отец увез дочь то ли в Тегеран, то ли в Стамбул, то ли в Бангкок! Видимо, Мауриц не мог найти концов, приехав в Петербург, — по незнанию языка, по неопытности и растерянности, а наипаче — по нагрянувшему безденежью. Безденежье, неразумная в стихия и неосмысленный поиск понесли Маурица в глубь России по нищенским ангажементам, пока циркач Сурте не доставил его в Азию, не в персидскую или китайскую, но в Азию русскую, сибирскую…
Кабы ведала Татьяна Дмитриевна о сей драматической истории, ей ничего не стоило бы в пору своего путешествия с мужем по южным странам навести справки насчет дипломата Крюгера-Брюгеля и кинуть этого бедолагу-музыканта в объятия его Джульетты!
В сердце Татьяны Дмитриевны, преисполненном любви к орхидеям и лотосам, возникло невольно чувство жалости к молодому музыканту, и до него, равнодушного и отстраненного, эта искра в женском сердце дошла. Мауриц с противоположной стороны стола вдруг слабо ей улыбнулся, едва-едва поведя губами.
И когда за столом наступило временное затишье, уже к концу обеда, все услышали тихие и внятно выговариваемые слова, обращенные к Татьяне Дмитриевне.
— Вы очень похожи на королеву Луиза! — он старательно неверно, где твердо, где смягченно произносил по-русски, — так по-нашему говорят немцы, чехи, австрияки.
Грубоватое лицо ее вспыхнуло — великая путешественница неожиданно потеряла самообладание.
— Я не знаю, господин Мауриц, с кем вы меня… почтили сравнением. Королева Луиза?
— Да, именно вы есть королева Луиза! — он уже не спускал с нее глаз — светло-карих, блестящих, робких и выразительных. — Это, мадам, супруга Карл Пять Людвик Евгений. Она есть королева шведская и норвежская, но она есть голландка. Я видел ее в Вене, я играл ей на флейте, мой любимый инструмент. Она приглашала меня в Стокгольм, но я не хотел туда, я хотел в Азия. Она очень добрый и образованный государыня. Она писала много книг! Вы, мадам, совсем похож на королеву Луиза!
— Слышите, сестра наша! — невозмутимо сказал младший Бутин. — Это сходство, сударыня, вас ко многому обязывает! Будьте на высоте, ваше величество!
Все от души рассмеялись, кто с недоумением, кто с живым любопытством, кто с симпатией глядя на чудаковатого чужеземного музыканта.
— Я говорил серьезно! — отозвался он.
— Не сердитесь на нас, Маврикий Лаврентьевич! — сказал Бутин. — Вы для нас уже член нашей семьи, мы с чужими шутки не шутим. Вы ведь нам весьма польстили. Мы — обыкновенные купцы, сибирского рода, нас гуранами зовут, и королевской крови в себе до сих пор не чуяли!
Бутин несколько суховато обратился к сестре:
— А теперь, любезная сестра, прошу снизойти до вашего мужа. Пойдите к нему и узнайте, не надо ли ему чего… Его вид вызывает у меня беспокойство.
И обратился ко всем:
— Милые наши дамы могут заниматься своими делами. А мы, мужчины, прошу наверх, в маленькую гостиную покурить да по рюмке мадеры… Вас, господин Мауриц, не стану затруднять, знаю ваше нетерпение заняться оркестром…
10
Когда Бутин, его родичи и ближайшие сотрудники остались одни, выпили мадеры и закурили, Михаил Дмитриевич, сощурившись, обратился к Багашеву с такими словами:
— Предоставляю вам, Иван Васильевич, да, впрочем, и всему обществу, господа, полнейшую свободу размышления касательно моих ближайших действий. Не скрою, весьма любопытно знать, насколько ход мыслей наших сподвижников и помощников совпадает с видами и расчетами фирмы!
— И гадать нечего! — немедля отозвался легкий на мысль Капараки. — Мы же все слышали: мозгуете, как бы ловчее и подешевле оттяпать у вдовушки прииск Маломальский! Я-то суеверный, меня бы названьице сего прииска отшатнуло!
— Низко ставите нас, зятюшка! — снисходительно ответил Николай Дмитриевич. — Ежели оттяпать в смысле торговать, то верно. Только дело это уже слаженное. Насчет цены, пожалуй, малость побьемся… с учетом названия! Она просит десять тысяч полуимпериалов, а мы даем пять. На семи сойдемся. Не уйдет от нас прииск… Мало-мальски соображаем, Микаэль Георгиус!
Добродушно говорил, даже дружелюбно, что более всего бесило «зятюшку». Все ж старая обида жила в нем.
— Уж вы, Бутины, маху не дадите! — Капараки повел горбатым носом, серповидные ноздри округлились. — Раз уж вцепились…
Михаил Дмитриевич ожидающе покуривал сигару, Капараки его не удивил. Что скажут другие?
— Я так кумекаю: амурская экспедиция, — по-мужицки почесал затылок Иринарх Артемьич, двоюродный брат «Дмитриевичей». Об этом предприятии он был осведомленнее других. — Сурьезнее дела нет! И богатейшие прииски, и торговля — лишь успевай обозы снаряжать. Да еще и речное дело. Тут сыграть надо побойчей да половчей!
— Я же сколь толкую: заводите пароходство! — басом загремел Зензинов. — От Сретенска до Благовещенска и далее вверх по Зее. Купляйте суда или, еще смелее, стройте верфи, хоть на Шилке, хоть на самом Амуре. Чем не программа!
— Мы ваших советов не забываем, дорогой Михаил Андреич, — сказал старший Бутин. — Большие туда капиталы брошены! Работников дельных там не хватает, это так. Вот вы, Иринарх Артемьевич в паре с Иннокентием Ивановичем, — он обернулся к высокому худощавому и поджарому Шилову, заведующему нерчинской конторой. — К той неделе подберем команду и с Богом в Благовещенск.
— Ну, Бутины, за все разом ухватились! — с деланым восхищением Капараки возвел очи к лепному потолку. — А вот что наиглавнее — то потолочные золоченые ангелы ведают! «Первейшее» — это новый дом в граде Нерчинске, в самой середке его. Дом большущий на полверсты в длину! И при доме сад! А фасадик — на Соборную площадь! И в дому не пять, не десять, а полсотни комнат, и на гостей, и на приемы, а в погребах бочки с ликером, бенедиктином, абрикотином, мараскином и моим любимейшим Кюрасао! Хоть губернатор заезжий, хоть вельможа столичный, хоть сам царь-батюшка!
— Ну-ну, Михаил Егорович, остановитесь! Зачем быль с небылицей мешать! — снова отвечал старший Бутин, а младший лишь подумал, что он сам, Бутин, ждет не дождется, когда приступят к постройке нового дома — его в том доме мысль заложена, его это детище! Что ж, есть деньги и на новый дом. И пусть это будет лучший дом в Нерчинске! Хоть царя приглашай!
— Что же вы, Иван Васильич, своего суждения не выскажете? — погромче обратился к глуховатому Багашеву Бутин. Тот со вниманием прислушивался ко всем высказываниям сотрудников фирмы, щипля обрывистую бородку и воюя со спадающими очками.
Багашев видел, что его слова ждут с нетерпением:
— Односложного ответа не может быть, — заговорил он наконец. — Ведь дело у вас, господа Бутины, универсальное, не лавка с сукном или бакалеей.
Багашев снял очки и стал их медленно протирать сложенным вчетверо фуляром.
— Уклоняетесь? — усмехнулся Бутин. — Боитесь ошибиться? Или нет сложившегося взгляда?
— Трижды не так, уважаемый Михаил Дмитриевич. Если я и боюсь чего-либо, так это только выволочки от своей Марфы Николаевны! Извольте, милостивый государь, набраться терпения и выслушать. Рассматривая ваше дело со стороны, наблюдая его продвижение, считаю, что по всем вашим предприятиям подошли два больших решения. По Торговому дому вашему и по промыслу золота. Торговле фирмы надо придать больший размах, а золота вам потребуется все более и более. Тут прямую связь усматриваю, хотя и не коммерсант. Любое ваше начинание поддержу гласно, так как убежден, что фирма Бутиных трудится во имя прогресса и для блага людей. Насколько это возможно при нынешних условиях!
— Спасибо, Иван Васильевич! — Бутин глубоко вздохнул, точно бы сам прошел через серьезное испытание, а не испытывал своих сотрудников. — То, что нами сделано — только начало, подготовительная ступень. Вон господин Капараки пошутил насчет погреба винного в новом и нашем доме. Не сердитесь, Капараки, ваша помощь еще нам понадобится! В более крупных предприятиях, чем заготовление мараскина и Кюрасао!
Он помолчал, устремив взгляд на сопки за окном.
— Так вот, господа, Кяхта Кяхтой, а надобно искать свой ближний путь в Китай, путь непосредственно от Нерчинска. Будем экспедицию снаряжать, а допреж хорошенько со сведущими людьми посоветуемся. Мы в соседстве с Китаем, как же не развивать торговлю с соседом, тут выгода обоюдная. Это по части торговли. Теперь по части золота. Разработки золота идут у нас стародедовским способом. Лопата, кирка, пара рук — вот наши главные механизмы. Надобны золоторазрабатывающие машины, золотопромывательные устройства, пар, электричество, все достижения века вложить в наши промыслы. Это и для хозяев и для работников облегчение — золота поболее для будущих нужд — не токмо экономических. Так что, господа, снаряжайте меня в первую промышленную страну мира — Америку!
11
На собрании литературно-музыкального общества Татьяна Дмитриевна увидела совсем другого Маурица, чем за трапезой в бутинской столовой.
Собрание проводилось в доме Верхотурова, ныне принадлежащем Капараки, — это было в ту пору самое просторное помещение Нерчинска. Можно бы и в магистрате собраться, нашлось бы помещение и в Гостином дворе, и там и тут нередко устраивались концерты, но Бутины решили, чтобы и тожественно и по-домашнему, и празднично и по-свойски — с шампанским, чаем, домашним печеньем — весело и непринужденно.
Да и Капараки, давно жаждавший блеснуть, получил большое удовлетворение этой честью и тотчас забыл все прегрешения Бутина перед ним, став хозяином такого события — первого концерта при участии знаменитого музыканта!
Большой верхотуровский зал превратился в райский уголок с помощью умелых и затейливых дамских ручек и крепких рук конторских служащих, среди коих были и ссыльные поляки, друзья Дейхмана, — музицирующие, поющие, играющие — кто на скрипке, кто на кларнете, кто на фортепьяно. При их содействии Капитолина Александровна, Татьяна Дмитриевна, Домна Савватьевна, жена Шилова, Надежда Ивановна, супруга Зензинова, и многие купеческие жены и дочери, воодушевляемые расфранченным Капараки, в предвкушении предстоящего развлечения и веселого сборища трудились несколько дней, и верхотуровский зал предстал перед нерчинской публикой прихорошенный, декорированный цветным ситцем и еловым лапником, с рядами кресел, установленными как в театре, с невысоким помостом в глубине зала, покрытым коврами, — ну Александринка, и все!
И вот на этом помосте стоит молодой человек в черном фраке, в лаковых штиблетах на высоком подборе, словно выросший и словно воскрыливший руками, тот самый австрийско-чешский музыкант из цирка Сурте — Мауриц, Маврикий, уже по-русски «Лаврентьевич», но еще так затрудненно говорящий по-русски. Однако ж вовсе не вялый, не безразличный, не ушедший в себя, как тогда за столом, но властно, повелительно, открыто смотрящий в зал.
«Какой же красивый, чудо!» — «И где только раздобыли Бутины эдакого… маркиза?!» — «Ну они захотят — Садко с морского дна достанут…» — «Теперь такой закон: что получше, то ихнее…»
По-купечески рассуждали — не все, многие…
Но и оркестранты за спиной Маурица привлекали внимание.
Ведь они свои, и все в торжественно-скромных нарядах: мужчины во фраках, при манишках, галстуках; женщины в глухих платьях, хотя и при украшениях. На лицах бледность, сдерживаемое волнение и покорность, покорность перед человеком сейчас наиглавнейшим для них — тонким, высоким, повелительным, с горящим взглядом!
«Вот сынок Иринарха, глядите, тоже в музыканты записался!» — «Сама Капитолина Александровна за фортепьяно, ну она не из пужливых!» — «А мой-то, гляньте, вырядился, на меня и не смотрит, на дудку свою уставился, будто она золотая! Балдуруй! Не опозорился бы!»
Но все это было попозже — и Мауриц, и оркестр, и шепоток, — сначала было открытие собрания.
На собрании общества присутствовали не только нерчугане из купечества. Те-то все заявились — семействами. Как же можно пропустить такой знаменательный случай, тут смысл не только в музыке, музыка — дело хорошее, а как это в своем купеческом обществе не показаться!
Среди своих нерчинских знакомых и компаньонов сидели иркутские виноторговцы, верхнеудинские купцы, кяхтинские купцы-чаеторговцы, целые выводки Сибиряковых, Лушниковых и Кандинских. Ну эти-то известные любители музыки и меценаты.
И Дарья Андреевна Барбот де Марии с сыном, Егором Егоровичем, горным инженером… И другие, кто в креслах, кто позади, у стен — горные инженеры, доверенные, приказчики из Гостиного, конторские служащие и прочие, в том числе ссыльные поляки, люди гордые и независимые, хотя и без достатка, зато наитончайшие знатоки музыки!
Выведя на помост Бутина, Капараки, сделав поклон публике, церемонно удалился.
Бутин стоял перед притихшим залом — высокий, худощавый, прямой, в короткой визитке, под ней жабо с галстуком-бабочкой, — ну не купец — чистейший артист, художник, тот же Мауриц!
О чем же он собирается говорить сегодня?
И почему он, обычно так несокрушимо владеющий своим лицом, руками, каждым движением, почему же он так взволнован, зоркие глаза обегают аудиторию, и он то закусывает нижнюю губу, то поглаживает свою узкую ассирийскую бородку.
Событие, конечно, немаловажное! Бывало ли когда в Нерчинске, чтобы концерт не заезжих артистов, а своих собственных музыкантов под началом хоть и пришлого, но уже собственного дирижера! Здесь, в деревне Нерчинске, на границе империи, в сибирской глухомани!
— Господа! Милостивые государыни и государи! Сегодня учрежденный в старинном нашем и заслуженном городе Нерчинске музыкально-драматический кружок дает первое общественное выступление. Событие само по себе выдающееся, но выдающееся вдвойне, принимая во внимание почтенную публику, удостоившую этот зал своим присутствием. Нисколько не преувеличу, сказав, что здесь предо мною весь цвет не только Нерчинского, Кяхтинского, Амурского, Иркутского, Читинского, но всего славного купечества нашего необъятного, просыпающегося к новой жизни края!
Шумок одобрения. Все в заде приосанились, у многих заиграла довольная улыбка на губах. Даже те, кто с затаенной ревностью высказывались на счет «выскочки» Бутина, и те подобрели!
— Подобно тому, как тянется через весь наш край вековечный Становой хребет, все в совокупности мы, господа, составляем становой хребет хозяйственной и общественой жизни этой родной нам окраины отечества, призванной умножить богатства и мощь России и народа нашего…
Эти узорчатые обороты, этот возвышенный слог достойны самого старого колдуна Зензинова! Купцы словно уширились в креслах, поглаживая лопатистые бороды, а жены и дочери купеческие делали вид, будто ежедневно совершают прогулки и по тому и по другому Становому хребту — по горному и по купеческому!
— Господа! — продолжал Бутин. — Некоторые литераторы, и среди них особенно известный драматург господин Островский, показывают купечество в столь неприглядном и диком образе, будто люди торговли и промыслов ни о чем другом не помышляют, кроме наживы, приобретательства и обмана публики! То верно, что в нашей среде мы сталкиваемся с невежеством и корыстолюбием. Но худо, если потомки будут судить купечество лишь по комедиям господина Островского, забыв о пользе великой в делах торговли и промышленности, а также искусств, совершенной просвещенным купечеством. Пусть литераторы навестят наш далекий край, и они найдут иные и более симпатичные образцы, нежели в глухих углах московского Замоскворечья!
«Образцы», находившиеся в зале, зааплодировали оратору, кто-то выкрикнул: «Браво», кто-то воскликнул: «Сущая правда», а кто-то и попроще: «Молодец, Бутин, так их щелкоперов!»
— Кто, господа, жертвует на храмы Божии нашего края, не считаясь со средствами? Мы, купечество! Кто насаждает в Сибири школы, училища, гимназии, печась о народном просвещении? Мы, купечество! Кто основывает, где возможно, библиотеки, лечебные заведения, типографии, газеты? Мы, купечество! Из рядов сибирского купечества вышли и выходят не токмо основательные фабриканты, предприниматели, учредители дела торгового, но и горные инженеры, люди науки, зодчие, медики. Уважением повсеместным пользуются наши просвещенные дамы, купеческие жены и дочери, отдающие силы попечительству женских училищ, сестринской заботе о домах призрения и материнской — о домах для сирот!
Снова звучные хлопки, снова одобрительные возгласы, в том числе и женские.
— Прошу разрешения, не занимая болей вашего внимания, представить новое предприятие культуры — музыкально-драматический кружок под управлением известного и талантливого музыканта господина Маврикия Лаврентьевича Маурица!
Сидевший в задних рядах Иринарх имел острый слух. До него доносились не одни лишь возгласы похвалы и одобрения. Доносилось и приглушенное, не для всех: «Говорят, у Бутиных уже десяток миллионов!» — «А как же, сударь мой, все прибрали к рукам: торговлю, золото, винные заводы». — «До Амура добрались, тама гребут!» — «Чего же с таким капиталом не пожертвовать сотенку на храм Божий!» — «Как бы нам не пришлось плясать под бутинскую музыку!»
Мауриц привычно, а все ж нетерпеливо-неловко поклонился публике и повернулся лицом к оркестрантам — длинные с крупной курчавинкой волосы взметнулись, мелькнула тонкая круглая палочка, и дивные звуки Моцарта овладели публикой — купцами, купеческими женами и дочерьми, горными инженерами и конторскими служащими, польскими ссыльными и гостинодворскими приказчиками, друзьями и недругами Бутиных, доброжелателями их и завистниками, соратниками и поперечниками…
А после звучали Россини, Гендель, Бетховен. Татьяна Дмитриевна, сестра Бутина, была потрясена до глубины души.
Временами, когда Мауриц оборачивался и кланялся, сестре Бутиных казалось, что Мауриц ищет ее глазами; вот их взгляды скрестились: «Луиза, королева…»
Сколько в нем силы, энергии, страсти, когда он весь в музыке. И куда это все уходит потом…
Она очнулась, когда кто-то легко, почти не касаясь, тронул ее за плечо мягкой ладонью.
К ней склонилось испуганное толстое лицо Филикитаиты Степановны, компаньонки невестки.
— Сударыня… Госпожа… Вас спешно просят домой… Очень плох супруг ваш… Владимир Николаевич… Господи Всевышний, помоги нам, грешным!
12
Китайская экспедиция не выходила у Бутина из головы. Для него она представлялась делом наиважнейшим. Она требовала немалых затрат. Ее должны возглавить опытные и знающие лица. Ее надо снарядить с величайшей предусмотрительностью. И маршрут следует вычертить, исходя из карты и подсказок бывалых путешественников. И взвесить все экономические соображения — какие везть товары, сколько… И где найти добрых проводников?
Все вокруг отвлекало его — неотложное, житейское, личное, — все требовало его участия и вмешательства. Не говоря уж о делах торговых, делах приисковых, делах амурских…
И осложнившиеся дела семейные…
Еще одна смерть в доме Бутиных.
Умер зять — молодой, красивый Заблоцкий. Недалекий, беспечный, но привязанный к дому, незлобливый и при всей своей мишурной воинственности — никакой не вояка и не рубака. Никому не мешал, ничего не сделал: ни хорошего, ни плохого, а был членом семьи, имевшим свое место за столом, у камина, в гостиной, на пикниках. Он ничего не умел, но весь по-ребячески сиял, ежли Михаил Дмитриевич надумает поручить самое малозначительное дельце… Уж такую серьезность на себя напустит, не дай бог, такую вокруг ничего шумиху разведет, а потихоньку спросит Иринарха или Шилова, как к дельцу подступить, те и сделают меж временем, а его с докладом пошлют… Нежили Вольдемара, лелеяли все в доме…
Любя сестру, Бутин внутренне корил ее за то, что не соизмерила силы мужа со своими, будучи старше годами, но много крепче духом и телом. Слабого мужика по Гималаям истаскала, по малайским джунглям. Да что толку перемалывать теперь перемолотое. Горе у Татьяны Дмитриевны было неподдельное, ожесточенное, бесслезное и горькое, — с Заблоцким уходила ее молодость, милая и послушная забава ее укрытого твердой оболочкой сердца…
Жена Капараки, сестра. Софья Андреевна, жена его, Сонечка, легкая и светлая. Маша и Лиза, милые доченьки Зензинова, самого близкого друга Бутиных… И теперь зять…
Что за напасть такая на их семейство: смерть в младых летах забирает дорогих людей… То в родах, то от скарлатины, то чахотка откуда ни возьмись, а то от нелепой случайности — шутила, пела, смеялась, и разом как свечку задуло… Сонюшку его…
Капиталы растут, фирма крепчает, на деньги для близких он не скупится — на одни путешествия сколько потрачено! — рабочие и служащие у Бутиных не обижены, получают поболе, чем в иных купеческих домах, — немалые средства идут то на церкви, то на часовенки, то на приюты, то на бедных…
За что Господь карает?
Только беспрерывная деятельность, поглощающая ум, нервы, волю, силы могла умерить боль и затмить несчастья.
В этом году Бутин надумал строиться. Строил много, с приглядом на будущее, ускорение дела во всех точках Сибири, куда проникли, где действует бутинские капиталы.
Вслед за большим домом в селе Шилка, по имени реки, — еще десятки домов — в Сретенске, Верхнеудинске, Петровском заводе, в Благовещенске, Зее, на Борщовочном винном, на Новониколаевском, недавно приобретенном железоделательном, на всех приисках.
А еще — Чита. Захудалая Чита, старое перфильевское плотбище, Чита, дремавшая доселе промеж Ингоды, Читинки и Кайдаловки, пробужденная вначале казематами декабристов и неугомонностью сварливого Завалишина, обжившегося там, женившегося на дочке чиновника и обросшего семьей и хозяйством и подававшего оттуда голос на всю Россию о нуждах края, о его бедах, — Чита эта вдруг стала прибавлять в росте, весе, влиянии и людях.
До богатого старинного купеческого Нерчинска далеко еще Чите — у Нерчинска корни поглубже, связи пошире, капиталов поболе. А все ж куда деться — губернатор, его канцелярия, прочие власти — в Чите обоснованы, надо к ним поближе держаться.
Там и купечество свое заводится, и денежное; и промыслы зарождаются — мельницы, крупорушки, овчинное производство, перевалочные склады. Нет, Читу нынче не обойдешь и не объедешь, — надо там обзаводиться, строиться, искать партнеров, посредников, компаньонов.
Но важнейшей своей заботой, заботой праздничной и утоляющей скрытый артистизм натуры, Бутин считал новый обширнейший дом в родном Нерчинске, в самой середке бутинского дела, там, где его главная контора, основное местопребывание, где обитает все семейство, куда тянутся все связи с партнерами, компаньонами, подрядчиками, откуда идут распоряжения и постановления Торгового дома и Золотопромышленного товарищества, — на Ангару и Селенгу, на Ингоду и Шилку, на Амур и Зею… То, что он задумал, должно стать не только новым, удобным, просторным и привлекательным фамильным гнездом. Новое здание станет украшением города и гордостью нерчуган.
Он выбрал неплохое местечко: главную площадь города (как в Чите!), две продольные и две поперечные улицы — и меж ними решил возвести главное здание, разбить сад, украсить и сад и внутренний двор строениями необходимыми и красивыми. Фантазия рисовала главное здание как воздушное сооружение, сверкающее белизной, вытянутое, подобно большому пароходу, как бы выплывающему из глубины улицы на площадь и здесь бросившему якорь. А балкон третьего этажа, возвышающийся подобно стрельчатой зубчатой башне, — балкон этот — вроде символа бутинского капитанского мостика, с коего командир корабля обозревает свои владения.
Странно все же: порою он ощущает в себе иное призвание, рядом с купеческим. Или это самообман, что он мог сделать что-то в науке, или в писательстве, или в художествах каких-либо. Ну, музыкант из него вряд ли получился бы, у Маурица вот словно все жилки из струн сотворены, музыка в нем от природы. Однако же было приятно, когда Бутин с Капитолиной Александровной шумановский «Карнавал» разыграли, и Маврикий Лаврентьевич, просияв всем лицом, говорил: «Мне здесь играть приятно, здесь семья артистская».
Он усмехнулся, вспомнив полученное им некогда свидетельство об окончании уездного училища.
Каким ученым мужем считал себя четырнадцатилетний Михаил Бутин в тот день, явившись домой вместе с отцом, присутствовавшим при вручении сего исторического документа. Мать-то покинула этот мир, когда младшему сыночку всего четыре года исполнилось. А вдовый отец всего четыре года прожил после того торжественного дня в училище. Ему минуло осьмнадцать, брату двадцать восемь. Пришлось идти в наем к Кандинскому… При таком замечательном свидетельстве!
По русскому языку — весьма хорошие.
По геометрии и арифметике — очень хорошие.
По всеобщей и российской истории — отличные.
По всеобщей и российской географии — весьма хорошие.
По рисованию и черчению — хорошие (без «очень» и «весьма»).
А что говорит выделявший его учитель Василий Васильевич Першин, удивительный рассказчик: «При таких способностях вашего сына, господин Бутин, ему надо учиться дальше». «Михаил, — отдельно напутствовал Першин, — не остановитесь на сём, идите дальше, помните тезку своего Ломоносова Михайло. Сам учись и у людей!»
С тем же Першиным после училища прошел всю географию и историю, с Зензиновым латынь, самоуком английский и немецкий, позже занялся французским с Дейхманом и невесткой… Служа у Кандинских, не расставался с книгой — с учебником, словарем, журналом. Начитанный старший брат удивлялся скорости, с какой младший усваивал прочитанное к услышанное. Краем уха услышал, вполглаза увидел, уже запомнил, затвердил. С жадностью выпытывал, у кого удавалось, всякое знание: у кяхтинского просвещенного купца, у ссыльного поляка, у заезжего гостя. Вот и гётевский «Вергер» прочитан на немецком, и диккенсовский «Пиквик» по-английски, и с трудом, но произведения Гюго, Бальзака и овидиев-ские «Метаморфозы», из зензиновской библиотеки…
Правильно ли, что все это должно уйти в одно лишь купечество — все, что вызнал, чему выучился? Но ведь практическая полезная деятельность при широком понимании ее — есть польза общенародная, во имя развития и блага отечества.
Время восхода фирмы закончилось. Теперь он строит, расширяется, возводит здание огромного коммерческого предприятия. И дело упирается в людей: нужда в рабочих командах на приисках, а в них недобор; нужда в сведущих инженерах, их горстка у него: Дейхман, Михайлов, еще десяток; нужда в образованных служащих, душой преданных Делу.
«Привлекайте в своих серьезных начинаниях, как делал весь образованный элемент сибирского общества. И тех, кто неволей пришел сюда… Среди них люди замечательные и необыкновенных знаний…» — так говаривал ему Муравьев.
Но ведь то же самое завещал и незабвенный Иван Иванович Горбачевский, когда Бутин с Багашевым посетили его незадолго перед смертью.
Он и дальше пошел, шире понял рекомендацию Муравьева и Горбачевского: приглядеться повнимательней к уголовному, не злодею, а жертве случаи, оговора, неминучей беды; на смышленых детей крестьянских, что сосланы в Нерчинский завод, на карийские рудники, на Зерентуй, «за разбой и бродяжничество», или за сущую мелочь. Да и вытащить их на свет, как бы из могилы. Глядишь, какой-нибудь Казимир Цыбульский, или Николай Летучий с клеймом на правой щеке, или озлобленно-печальный Герша Перчик, или Ульян Разноглазый, ладони в старых шрамах, или рябой, черный, страховитый Абдул Гакеев, а вот служат Бутиным верой и правдой, — тише, мягче, усерднее людей не сыщешь. И выказывают и ум, и сметку, и немалые способности. И никому из бутинских служащих не придет в голову прошлое помянуть или обозвать дурным словом.
Кой-кто из купцов косился на Бутиных за их «либерализм», и по начальству доносили, и никому никогда Бутин не откроет, сколь рублей перебывало в потных алчных руках иных разбойных чиновников, малых и больших, лишь бы не тронули покой нашедших пристанище и работу честных людей…
И, разрабатывая китайскую экспедицию, он прежде всего размышлял о людях, которым можно доверить ее осуществление…
13
Багашев никогда не появлялся попусту. Он приносил рукопись свежего номера «Нерчинско-Заводского Наблюдателя» или доставлял какие-нибудь сведения полезного содержания, порою пришедшие к нему из Москвы, Петербурга или Томска, в обгон официальному ходу. Случалось и просил за кого-нибудь. Отправить в лечебницу, дать вспомоществование, принять на службу. За себя не просил никогда, даже досада брала Михаила Дмитриевича.
Итак, в тот зимний ясный денек Багашев почти вбежал в конторский кабинет Бутина, переждав в нетерпении, пока удалится громогласный и грубоватый Иринарх Артемьевич, которому Бутин втолковывал, куда и как везти золото и кому сдавать в Иркутске, дважды помянув Хаминова, своего давнего содельца. Дождался и конца долгого разговора распорядителя дела с главным управляющим Иннокентием Ивановичем Шиловым, человеком серьезным, неулыбчивым и надежно преданным, как и жена его, Домна Савватьевна, семейству Бутиных. И учтиво послушал, вернее, сделал вид, что ничего не слышал, — негромкий и быстрый разговор между Михаилом Дмитриевичем и его невесткой касательно каких-то больших трат по домашности.
Они давненько не виделись — Бутин и Багашев, — оба странствовали: один по Амуру и Зее, другой по Шилке и Газимуру.
— Рассказывайте, Иван Васильевич, — по-деловому, но с теплотой обратился к журналисту Бутин. — Что дали ваши разъезды?
Он взглянул в округлое с топырками бородки лицо, на комично взъерошенные волосы. «На кого же походит мой Багашев, при очках, при редких усах да при своей прыткости? Право, на енота — добродушного, юркого, любопытного енота».
— Впечатления привез грустнейшие, Михаил Дмитриевич, — как-то невесело ответил Багашев. — Посмотрел нашу милую каторгу, сами знаете: там людей нет ни с той стороны, ни с другой… С одной стороны полосатые халаты да посеревшие лица, с другой — грубости да одубевшие сердца… Гибельные места при дивной природе, — он кратко помолчал, — Николая Гавриловича, господина ссыльного Чернышевского на прогулке видел, поздороваться успел, да он от меня повернул, то ли не в настроении, то ли неприятность навлечь на себя не решается…
Бутин не произнес ни слова, зорко поглядывая на рассказчика.
— Ведь вот же человек: невзрачный, роста малого, лицо обыкновенное, чуток даже бабье, в заостренности черт… А подумать, какой силы духа, каких стойких убеждений человек. Труды его читал и восхищался, хотя и не все приемлю… Историческая личность для России и для Сибири нашей… Хотя бы невольным пребыванием своим…
— Я, Иван Васильевич, вот о чем скажу вам, — медленно, с некоторым трудом, заговорил Бутин. — Я если человеку помочь неволен, то о том стараюсь не рассуждать. Потому — заболеваю. Нельзя образованную личность отвергать, лишать деятельности по той причине, что личность эта не твоим умом живет. Мнения надо уметь выслушивать, уметь оспаривать. Кандалы — не мыслят, не спорят, не рассуждают, не доказывают, не убеждают. В них заключена неразумная, жестокая, унизительная сила. Но, господин Багашев, мы не владеем ключами, отмыкающими их… Моя бы воля: не убийца, не разбойник — пусть себе живет, пусть жизнью и делом свою правоту доказывает.
— А ежели ниспровергатель строя? — выкатил большие голубые глаза Багашев. Енотовы усы зашевелились. — Тогда как?
— Не испытывайте меня, господин Багашев, — холодно усмехнулся Бутин. Усмешка короткая, как вспышка молнии. — Я испытан людьми достойными и великой души. Но я думаю, господин Багашев, нам пора приступить к делу. Что вы мне сегодня решились преподнести? Ведь что-то привезли?
Да уж — хитрого не перехитришь. Ни усы багашевские, ни клочья бороды не укрыли от Бутина: енот не зря пришел!
— Милостивый государь, Михаил Дмитриевич, люди со мной с самой Шилки, с Кары. Сейчас у меня они, Марфа свет Николаевна их не отпустит, покуда чаем не напоит. Нижайше прошу познакомиться с ними, разумею, что может от них немалая польза выйти для ваших новых предприятий. В затруднительном положении эти люди, нужда их одолевает…
— Просите их, ежели чаю напились. Пусть идут без откладки. А вы позже зайдите.
…Их было трое и до того разные все, что сразу Бутину и в голову не пришло, что они до Кары вместе были. Ну на Каре сошлись, с Кары попутно, доведенные или, вернее, довезенные быстрым на решение Багашевым, — так, наверное.
— Садитесь, господа.
Сели без уговоров, без отнекиваний, без «мы ужо так, постоим», — отличающих крестьянское сословие или людей боязливых, запуганных, обнищалых до потерянности, либо людей с притворством, угодливо-неискренних… Просительное™ в них не было. Вот в этом и чувствовалось сходство. У всех троих. Узкоплечего, студенческого облика, почти мальчишки, и этого, постарше, фабричного вида, с хмурым лицом и непомерно широкими для малого роста плечами, и третьего, рыжеватого, мужиковатого, с простодушно-продувными глазами. Одежда у всех трепаная, с латками, а в чистоте.
Это весьма любопытно, он изучает их, а они его. У этого, с рыжей густой, торчком бородкой, да еще конопатого, — в глазах так и сквозит: а кто вы есть, барин, какой изнутри?
— Господа, надо ли объяснять, кто вас принимает, чем я занимаюсь?
— Нет, господин, Бутин, объяснений не требуется, — ответил «студент». — Ваш служащий господин Багашев вполне обстоятельно растолковал. Да понаслышаны о вашей деятельности и от других.
Лести в этом отзыве не было. Но и одобрения тоже. Понять можно двояко — понаслышаны о худом и понаслышаны о хорошем.
— В таком случае, господа, самый обычный вопрос для первого знакомства: с кем имею честь? — И тут же не ожидая заминки и неловкости, добавил: — Имя и занятие, господа, ничего боле.
Все-таки спокойный и учтивый тон, неподдельный, но не назойливый интерес к ним, неведомым гостям, произвел впечатление. Они, прошедшие школу городской жизни, не могли не представить себя со стороны: стоптанные сапоги, прохудившаяся одежда, заросшие, небритые физиономии. А расселись в кожаных креслах у большого полированного стола из орехового дерева, а с той стороны господин, одетый в широкий сюртук, под которым шелковая рубаха, пристегнутая у горла золотой заколкой, — может принять, а может и взашей.
«Кто мы есть? Или кем мы были?» — прочитал Бутин в глазах низкорослого крепыша с худощавым лицом, морщинистым лбом и широко развернутыми плечами..
Но отрекомендовался первым младший — «студент».
— Алексей Петрович Лосев, — коротко сказал он. — Бывший вольнослушатель сельскохозяйственной академии. — И не удержался по молодости: — Петровской именуется, однако ж не в честь моего батюшки.
Бутин заметил огонек неодобрения в глазах «фабричного»: «Не болтай лишнего».
— Крестьянского сословия сын Яков Иванович Дарочкин. Как полагаю, тоже бывший, — отвечал рыжевато-конопатый.
— Василий Евстигнеевич Вьюшкин, — завершил церемонию представления третий. — Мастеровой.
Мастеровой — и все. Точка. Ни слова лишнего.
Они напряженно, но безбоязненно ожидали новых вопросов.
Бутин не торопился. Он не допросчик. Пусть сами, своей охотой откроются. Кто в Сибирь заехал, тому не просто, ох, не просто рассказать о себе — дыхнуть чужому в лицо и то страшно…
— Не буду, господа, скрывать, что рад вашему приходу. Дело наше расширяется, не только край захватывает, но и за пределы выходит. — Он говорил деловито-доверительно, словно бы эти трое близкие служащие и заинтересованы в бутинской торговле и бутинских приисках не менее его. — Нам нужны работники образованные, серьезные и основательные. Полагаю, что в вас не ошибусь. — Лицо его внезапно осветилось улыбкой, брови приподнялись, энергичный, с легкой горбинкой прямой нос выделился и очень проступило в облике русское. — Извольте сами определить, какой род деятельности вам более по нраву: приисковое дело, торговля, конторские занятия, возведение построек… Или кто из вас художественным даром обладает?
Все трое несколько растерялись. Забеспокоились, что ли. Не явно, но потому, как быстро обменялись взглядами, смутная догадка зашевелилась у Бутина.
— Нам бы, наверное, любое дело подошло, — медленно сказал Лосев. — Лишь бы не разлучаться.
— Прошу прощения, господа, я ведь считал, что вы порознь… В наших краях как случается: приезжают каждый своим путем, по своей судьбе, а уж здесь сходятся, горе и нужда сближают…
Они вновь переглянулись.
— Нет, господин Бутин, скрывать не приходится, мы все прошли но одному делу, — коротко ответил тот же Лосев.
Теперь Бутин в точности знал, что за люди перед ним, кого привез Багашев с Кары. Ах ты, хитрющий енот!
И он снова, будто сам с собой, негромко, опустив бороду на соединенные кулаки:
— Нам в Сибири не в новинку, дело привычное, заурядное. Ежли каждый сибирский род досконально изучить, то в нем или каторжный, или ссыльный, или неволей и роком заброшенный… Кто за религию гонимый, кто от мести помещика спасавшийся, кто от безделья и нищеты — куда деваться? Сюда, в Сибирь, больше некуда. Наверное, и в роду Бутиных, при желании, такого несчастного обнаружим. Много пользы нашему краю принес ссыльный элемент образованных классов. Так-то рассудить — беда, несчастье, горе, ведь на гибель посылают, не из отеческих побуждений, — а для Сибири выигрышем оборачивается, а ведь она, Сибирь, та же Россия, хотя и не всякий сибиряк с тем согласен, особливо коренной, в тайге выросший, с тайгой сроднившийся. Ему все «российское» вроде пугала — оттуда все дурное: и чиновник, и полиция, и солдатня. А вот ссыльный да каторжный — это свой брат, страдалец, требующий сочувствия и поддержки…
Задал он им задачу. То ли ему довериться, то ли, напротив, ухо востро держать. То ли молча слушать, то ли свои мысли высказать, то ли встать, раскланяться да обратно в Кару.
— Я не ошибусь, — сказал Бутин, уже решив идти до конца, — вы прошли… по событиям у Летнего сада? Нам известны имена Каракозова, Ишутина, Худякова… Здесь тоже немалый отзвук был.
— Ну да, нас называют каракозовцами, — с грубоватым вызовом сказал Лосев. — Всех под одну гребенку. Хотя не все из нас за то, чтобы стрелять в царя. Не в царе дело. В самом строе, в обществе.
— Вы можете не углубляться, господин Лосев, я с вашими убеждениями знаком, программа ваша мне известна, — спокойно сказал Бутин. — Долой помещиков, земля крестьянам, социализм, артели. Единственное, что могу сказать, не будучи политиком, но занятый практическим делом, — пути к прогрессу ищете не только вы, о благосостоянии народном и другие заботятся, по своему разумению и по своим возможностям. Что касается Сибири, то, принадлежа России, она проходит свой отличительный путь — у нас тут ни помещиков, ни крепостных.
— Что ж, — дерзко отвечал Вьюшкин, — и царских властей тут нет? и царских чиновников? и неравенства? и нищеты? и произвола?
— He намерены ли вы, господа, — улыбнулся Бутин, — поступив ко мне на службу, учинить бунт на приисках? Свергнуть меня с моего трона? Объявить наш край республикой?
Неглупые люди — поняли шутку, рассмеялись..
Ответил за всех рыже-конопатый:
— В вашем обширном царстве мы, господин Бутин, подданные временные, и бесчинствовать и рушить доброе дело нам ни к чему. А за теплое слово и гостеприимный приют русский человек непривычен отплачивать неблагодарностью. Работать будем исправно.
— В таком случае, господа, будем считать наши взаимоотношения улаженными. Я вполне полагаюсь на ваше благоразумие и осторожность. Прошу вас направиться тотчас в контору, там спросите Иннокентия Ивановича Шилова и скажете ему, что Бутин распорядился устроить и определить… Постойте, господа, вот вам записка в нашу лавку в Торговых рядах; Шилов объяснит, там вам будет кредит на необходимые товары и припасы. Честь имею.
Михаил Дмитриевич оставил всех троих в Нерчинске, у себя на глазах: Лосева — при конторе, Дарочкина и Вьюшкина — на строительстве нового дома на площади.
14
Старший брат почитался в бутинском доме — старом и новом — бесспорный глава семейства. От младшего его отделяли десять лет с небольшим. Николай Дмитриевич занимал и место за столом по старшинству. Младший подавал пример послушания и уважения к старшему, и все сестры, зятья, все двоюродные и троюродные от-ветки Бутиных, все служащие фирмы, все домочадцы и вся прислуга, все знакомые семейства, все гости дома прекрасно были осведомлены, насколько серьезно и бережливо относится Михаил Дмитриевич к строгому соблюдению правили обычаев старшинства, как в семейных отношениях, так и в деловых вопросах.
«Слышали, так наказал Николай Дмитриевич».
«Делайте как брат решил».
«Это наше с братом желание (распоряжение, мнение, указание)».
Николай Дмитриевич был человеком уравновешенным, разумным и мягким. Житейского опыта у него было побольше, чем у младшего брата. Он раньше начал службу у Кандинского и дольше у него прослужил. В приказчиках. Там он нагляделся. Кандинский за трехрублевый долг мог лишить человека имущества. Не раз Николай Дмитриевич в тайне от всех совал задолжавшему бедняге синенькую — на, отдай хозяину, мне по копейкам воротишь.
Из этих годов у Кандинского, все же набравшись торгового опыта и умения дельно вести конторские книги, завязав деловые, коммерческие и личные отношения со многими купцами, чиновниками, служащими, вывел для себя самого старший Бутин весьма важное заключение: в советчики, в подсказчики он годится, а вершить, управлять, держать в руках — на это у него ни умения, ни охоты.
В конторе, на приисках, в торговых предприятиях, в своих распоряжениях по Товариществу и Торговому дому, в каждодневности дел Михаил Дмитриевич все решал сам — быстро, без проволочек, по-хозяйски, в советчиках у него неизменно многоопытный и образованнейший Дейхман, до мелочей знающий все бутинское хозяйство и людей, добросовестнейший Шилов, хотя и недалекий, но преданный Иринарх, готовый выполнить волю брата в мгновение ока.
Младший Бутин, конечно, жестко держался полномочий, данных ему еще в пору зарождения Товарищества старшим братом и хитроумным зятем Капараки. Эти полномочия остались за ним и после выхода Капараки из дела. Он оставался распорядителем всех работ и предприятий фирмы.
Значило ли это, что Николай Дмитриевич был отстранен или самоустранен от повседневного участия в делах и не имел никакого веса в устройстве всяких предприятий?
Стоит припомнить, что Николай Дмитриевич не позволил младшему брату одному отправиться на Петровский завод к Горбачевскому в дни, столь важные для начала их общей деятельности.
Старший брат не так часто выезжал на прииски. Но, выехав, изучал все обстоятельства с глубиной и основательностью.
У Николая Дмитриевича было необъяснимое, даже загадочное чутье на опасность. Точно бы у него температура поднималась. Он вдруг начинал проявлять беспокойство, не находил себе места. И просил запрячь коляску или оседлать верховую — любимую им серо-белую Стрелку — и отправлялся именно туда, где случалась заминка, где грозило срывом работы, где заболевал или шкодничал смотритель. Его вдруг потянуло на Нечаянный, когда люди стали уходить с разработок из-за управляющего Миягина, запившего горькую и забросившего все дела. Он же первым догадался, что на бывшем вдовы Чемякина прииске Маломальском шурфы бьют не там, где золото, надо подальше от речки. Выводы его были безошибочны, основательны и давали распорядителю принять должные меры. Миягина следовало перевести на другой прииск, человек он не потерянный, но баба у него загуляла и вышла из благонравия. Геологическую партию на Маломальском укрепить более сведущими людьми. Заминка устранена, работа налажена.
Убедить того же иркутского Хаминова, иркутского соделыцика, упрямого, подозрительного и самолюбивого; совместно выступить на торге и переторжке по заготовлению и поставке для пересыльных арестантов Верхнеудинска, Читы, Нерчинска всякой незамысловатой одежки, дабы чистые, а не прилипчивые руки приуготовили для несчастных все эти сотни и тысячи холщовых рубах, серо-фабричного сукна, кафтанов, больших и средних котов и онучей, юбок, шарова-ров, рукавиц, овчин — безо всего этого людям пропадать в стужу, при ливнях, под ветрами, на тяжких и грязных работах, тем более если поставки будут недобросовестными и мошенническими; или задача перед старшим братом в Москве — нанести дружеский визит братьям Морозовым, испросить выгодный крупный кредит на два сезона намыва золота. Или, уж в Петербурге, поговорить умно с влиятельным сенатором, с деликатностью вручив подарок в виде весомого самородка, найденного на Верхнем Дарасуне самим Михаилом Дмитриевичем, от которого нижайший поклон…
Николай Дмитриевич учтивостью манер, спокойным достоинством обхождения привносил во многие предприятия, сделки и контакты фирмы безукоризненную корректность, изящество и уверенность. Он очень любил ссылаться на англичанина Честер-фильда, коего почитал: «Будучи приятной, речь твоя становится убедительной».
Первоначальные отношения с тем же Хаминовым, с московскими Морозовыми, с уважаемым сенатором были установлены самим распорядителем дел. Но, будучи занят в неотлучности при разработке нового прииска или принятии кругосветно прошедшего на Амур парохода из Гамбурга, послать вместо себя для решения важного дела он мог только старшего брата. Тот собирался в путь медлительно, неохотно прощаясь со своим креслом, таксой Черепашкой, карточным столом и любимыми монгольскими меховыми шлепанцами и переодеваясь в дорожный костюм на английский манер «а-ля Ливингстон»… А управлялся со всеми поручениями столь успешно, дельно, что у него оставалось вдоволь времени для театров, концертов, выставок и «Славянского базара».
Глубина влияния и соучастия Николая Дмитриевича в делах с особенной убедительностью сказывалась в тех опасных случаях, когда, предвидя провал, срыв, беду, он с завидной невозмутимостью охлаждал брата. А иной раз проявлялась в тот неотложный момент, когда, веря в успех, старший понукал младшего к смелому ходу, к дерзкой коммерческой операции.
И в этих случаях он не упускал случая сослаться на давно забытого Честерфильда: «Когда предстоит совершить нечто хорошее, серьезное размышление всегда придаст тебе храбрость, и храбрость, порожденная размышлением, гораздо выше безотчетной храбрости пехотинца». Так некогда лорд Честерфильд поучал своего неразумного сына. Так старший Бутин наставлял иной раз своего разумного младшего…
15
Решалось нешуточное дело — проторение нового пути в Китай — от «стольного» Нерчинска до самого Тяньцзиня.
Тут требовался сначала узкий семейный совет. Семейно-деловое обсуждение. Пока без Оскара Александровича, без Иннокентия Ивановича, без Иринарха.
— Что наше предприятие значительно, что по серьезности и размаху ему в Сибири нет сейчас равных — никаких сомнений! — Михаил Дмитриевич вышагивал по комнате из угла в угол, взмахивая сигарой, зажатой меж двух пальцев. Он приостановился, круто повернувшись к брату и невестке. — Это продолжение великих замыслов Муравьева-Амурского, выполнение его завета.
Они, все трое, находились в гостиной нового дома на втором этаже. Яркий весенний свет вливался через шесть высоких шестиячеистых окон. Солнечные блики играли на паркете, на светлом мраморе камина…
— И я, брат, мыслю точно так, как вы, — отозвался Николай Дмитриевич. — Муравьев-Амурский, военный человек и храбрец, что доказал на Кавказе, здесь, на восточной окраине, шел мирным путем. Он иного пути не видел, чем добрососедство с Китаем, восстанавливая права России на ее исконные земли. И нам завещал торговать, а не воевать.
Капитолина Александровна слушала братьев, не совсем разделяя их мнение. Насчет мира с Китаем это верно, но Бутиным ли затевать походы, хотя бы мирные, устремляясь столь далеко отсюда, до китайских городов Пекина и Тяньцзиня.
— Что же, господа Бутины, вам уже тесно в торговле российской? — она мягко улыбалась, на полном лице играли вороночками ямки. — Или прибыль невелика? Вот уже два парохода ваших гуляют по Амуру, товары Торгового дома доходят и до Ирбитской ярмарки, и до Нижегородской, и с Москвой у вас уже большие предприятия…
— Друг мой, как же быть? — в свою очередь, спросил ее Николай Дмитриевич. — Китай рядом, а не торговать. Кяхта же торгует? А здесь сидят, глядят, кряхтят, деньгу пересчитывают. Кто возьмется, ежли не мы? А если подумать, душа моя, то от тех зависят добрые отношения с соседом, кто к нему ближе.
— Тем более, дорогая Капитолина Александровна, что есть силы, подрывающие нашу торговлю в Поднебесной. Те же цивилизованные англичане, коим столь симпатизирует ваш супруг! До такой низости и рыночные воры не доходят. Вам не надо сказывать, какие наши изделия более всего ценятся китайцами. Мы, Бог видит, шлем к ним товары, производимые лучшими русскими фабриками. Те же знаменитые суконные и бумажные ткани, выделываемые фабрикой господ Базановых, на весь мир славятся. И прочность, и долговечность, и вид. Что же предпринимают соотечественники достопочтенного вашего Честерфильда, дорогой брат? Так вот — появились сукна с русскими клеймами, как бы русской изготовки. Дрянь, дерюга, тряпки, гнилье под внешность и мерку русского товара. И — вот где коварство еще! — вдвое дешевле. Утонченные англосаксы нас за варваров считают, а то, что они проделывают, дикарь себе не позволит. Наносится ущерб нашей торговле, тут и подрыв кредита, и урон доверию, и добрые отношения с соседями под угрозой…
Михаил Дмитриевич, глубоко затянувшись сигарой, снова зашагал из одного угла гостиной в другой. Николай Дмитриевич, приподнявшись с кресла, помешал щипцами притускневшие угольки.
— Полагаю, дорогой брат, что Честерфильд, буде жив, осудил мошенство своих соотечественников. Есть уговор с англичанами — трактат пятьдесят девятого года. Как уловят изделие с фальшивым знаком, так за обманные действия — денежный начет.
— Так нам их не в Нерчинске ловить надо! Не в Гостином же дворе! Там надо, на китайской земле. С неба грянем, да в английские лавки заглянем!
Капитолина Александровна от души рассмеялась. Она за круглым столом сверяла счета и оторвалась от бумаг.
— Вы уж от гнева стихом заговорили, Михаил Дмитриевич. Вы хоть просветите меня, откуда у вас столь важные и точные сведения. Еще ведь не съездили в Китай, не грянули и не глянули.
— А Старцев на что? — поинтересовался младший Бутин. — Наш Алексей Дмитриевич не зря по соседней земле ездит! Где по-английски, где по-китайски, где по-русски, все три языка одинаково знает. Старцев в Китае свой. И он там интересы России блюдет. От него английские жулики не укроются. Тамошние старцевские знакомцы ему доложат, кто там пакостит!
— Кажется, англичане меня убедили лучше, чем вы сами, — снова засмеялась жена старшего брата. — Насчет экспедиции вашей… — И, помолчав, нерешительно спросила: — Вы уж простите женское мое любопытство. Верно ли толкуют, что Алексей Старцев — сынок Бестужева, того, что в Селенгинске проживал, декабриста?.. Николая Александровича…
— Не знаю, как ответить вам, сестрица, — младший Бутин не то чтобы заколебался, но был в затруднении. — Ни Николая Александровича, ни Ивана Ивановича не удосужился спросить. Однако же слышал, как господин Горбачевский выражал желание, чтобы их сынок, его и Ирины Матвеевны, усердием да талантами на молодого Старцева походил. Он ведь на воспитании у купцов Старцевых пребывал, их фамилию и принял. А вот с Алексеем Дмитриевичем, признаюсь, разговор произошел в Благовещенске, в позапрошлом году. Речь у нас шла про то, что я строить охочий, и он любитель сего. «Я в отца, должно быть, говорит той же страстью обуреваем. Где только можно строю истрою». Неловко эдак я его и спросил: «Ваш отец? Разве Старцев так уж и строил?» Он весьма выразительно глянул на меня, ухмыльнулся в свою воронью бороду — и без дальнейших объяснений про китайские дела речь завел… А там он как рыба в воде, во всех провинциях побывал, по всем рекам плавал, всех правителей знает… Заговорил меня… Потом меня осенило: дак именно Николай Бестужев дома насаждал, его страсть была. Куда его не закинет — в Читу ли, в Петровск, в Селенгинск — везде память в строениях оставил.
Капитолина Александровна глубоко вздохнула и вновь обратилась к счетам. Старший Бутин, глянув на ее полные руки, аккуратно подбирающие бумажки, понял, что она свое сказала. Мнение свое. По делу.
— Михаил Дмитриевич, прошу вас, присядьте… — Тот послушался, сел в кресло по другую сторону камина. — Припомните, — обратился к нему не сразу старший, — кто у нас через Маньчжурию на Амур скот прогонял? В последние годы?
Так, подумал младший, совсем не зряшний вопрос этот — насчет Маньчжурии и прогона табунов.
— Так кто ж еще, кроме Ивана Александровича Юренского, вечная ему память… А с лошадьми еще Иринарх ходил да сынок Михаила Андреевича, старшенький…
Он выжидательно глядел на брата, покойно и удобно сидящего в кресле.
— Надо бы их, да еще кто ходил этими путями, порасспросить с карандашом в руках насчет дороги. И начертить предполагаемый маршрут. Да в подробностях весь порядок экспедиции продумать. Это по вашей части, Михаил Дмитриевич. А уж мне придется поразмяться — В Иркутск стопы направить, к генерал-губернатору. За содействием.
Капитолина Александровна кинула быстрый взгляд на мужа.
Ну, раз он решил оставить свою прелестную таксу на нее и оторваться от «Ньюкомов» Теккерея (на английском) и поразмяться на тысячеверстном пути до Иркутска, значит есть смысл вложить в это китайское предприятие деньги, и, должно быть, немалые. Значит, ее миссия — поддержать мужа и деверя.
Капитолина Александровна и сама была не робкого десятка. Если б нужда — не сробела б и к генерал-губернатору. Или даже в Петербург.
Ей сейчас за счетами припомнилось, как однажды метался Михаил Дмитриевич в дни отправки мехов и кож на Ирбитскую ярмарку. Все служащие нерчинской конторы оказались в разгоне. Николай Дмитриевич уже в Ирбите с первым обозом, готовит бутинский магазин в Торговых рядах, а распорядитель дела с Дейхманом неотлучно в Нерчинске — то прием товаров, то отправка, то пересчет их. Ярмарка!
А тут — неотложность снарядить нужного дельного человека в Сретенск принять с парохода амурские грузы. И некому это мужское дело доверить. А срок вплотную подошел.
— Я поеду, — твердо заявила тогда Капитолина Александровна. — Три часа на сборы. Велите запрячь лучших лошадей в мою повозку. И пусть кучером Яринский. Этот молодец не подведет.
Михаил Дмитриевич и обрадовался и заколебался. Чтоб женщину в такую поездку, этого в родове у них не водилось. Даже купеческая вдова — и то доверенного, либо приказчика пошлет, на крайний случай с собой прихватит. А что Николай Дмитриевич скажет, когда воротится: а вы еще не надумали ее, попечительницу женского училища, смотрителем на Маломальский?
— А я что — не купеческая жена? — возразила Капитолина Александровна. — И не разберусь в товаре? Да я эти шкурки и кожи по сто раз в руках держала. Или я в доме Бутиных для забавы?
Настояла. Убедила. Поехала. Через три дня возок вернулся с целехонькой хозяйкой дома, и Капитолина Александровна с полным пониманием доложила, что пришло с пароходом, что и сколько размещено в сретенских складах по Шилке, что идет обозом следом, в каком виде товар, что пойдет первым сортом, что вторым, а что попорчено и кого определила в обоз — все так, как бы и Шилов или Иринарх распорядились.
А молодой, кудрявый и разговорчивый Петр Яринский, хотя и в помощниках у садовника, но большой любитель и знаток лошадей, в восхищении отвечал на все расспросы Бутина:
— Ox, Михаил Дмитрии, до чего ж хрушкая у нас хозяюшка! Не шумливая, тихо скажет, а у сретенских мужиков прямо поджилки тряслись. Так Зотову Ипполиту Парфенычу, нашему складами начальнику, госпожа, значится, говорит: я, говорит, миленький мой, не привычна дважды приказывать; чтоб к моему, значится, отъезду все грузы были в аккурате; извольте исполнять.
И миленький наш, значится, поверх себя прыгал. Да с таким вкусом повторял невесткино «извольте исполнять», и «миленький», и свое «значится», что Бутин увидел натурально Капитолину Александровну во всем ее величии у сретенских причалов. И тощего длинного Ипполита Зотова, сперва покорно склонившего перед нею свою облыселую голову, а затем поверх той головы скачущего!
Она бы и в китайскую экспедицию не прочь!
Да ведь не поездка в ближний Сретенск, в Поднебесную ее одну не отпустишь, однако ни муж, ни «братец» туда покуда не собираются.
16
«Господину управляющему Забайкальской области. Торговый дом нерчинских купцов братьев Бутиных, желая расширить и оживить торговлю с Китаем, решился отправить ныне экспедицию для исследования пути между Забайкальским краем, Пекином и Тянь-цзином. Хотя предприятие это имеет совершенно частный характер, но тем не менее ввиду той общей пользы, которую оно может принести развитию наших торговых отношений с Китаем, имею честь покорнейше просить Ваше Высокородие оказывать всевозможное законное содействие предприятию гг. Бутиных…
Генерал-лейтенант Корсаков».
Намерение Бутиных отправить экспедицию для пробивки нового независимого от Кяхты торгового пути внутрь Китая вызвало скрытое недоброжелательство и наткнулось на сопротивление лиц и кругов, считавших это предприятие Торгового дома Бутиных излишним, даже опасным, а еще вдобавок и дерзким. А посему — нежелательным.
Влиятельные кяхтинские купцы-чаеторговцы полагали, что Бутины вторгаются в их вотчину и покушаются на освоенный ими китайский рынок. Навалится своими приисковыми миллионами, отведет пути чайные от Кяхты к Нерчинску, это же разорение не одного купеческого семейства «чайного» Троицко-Савска. Мало того, что морское судоходство бьет по Кяхте, так и свои сухопутные противники нашлись!
Это одно. И другое.
Бутинские связи с ссыльными элементами не могли укрыться от взора властей, тем более от компаньонов и конкурентов Бутиных. На короткой ноге держатся Бутины и их служащие со всеми этими петрашевцами, каракозовцами, ссыльными поляками и прочими. Правда, Корсаков следовал взглядам Муравьева, будучи его соратником, но не столь последовательно, как его предшественник, с оглядкой на Петербург. Те из купцов, виноторговцев, судовладельцев, содержателей приисков, чьи интересы ущемлены были Бутиным, не преминули напомнить кой-кому насчет былых дружеских связей Бутиных с Горбачевским, Луцким, Михайловым, относительно найма на службу, и провинившегося Дейхмана, и разных каторжных и ссыльных. А ведь не было такого купеческого дома, где бы не эксплуатировался на гиблой конторской работе по самой дешевой цене труд высокообразованных людей с дипломом Сорбонны, Оксфорда, Цюриха, Петербурга, людей, пребывающих в сибирской ссылке.
И уж больно размахнулся этот выскочка-нерчуганин. Вон уж и на парижской выставке побывал, медаль золотую схватил за изделия своего железоделательного завода; всякие благодарости и отличия изливаются свыше на него по причине пожертвования на школы, церковь, сиротские дома. Не только владельцу фирмы, но и членам его семейства доверены общественные посты в Иркутске, Нерчинске, Благовещенске. А теперь в Китай ему надо, — а есть ли у него достаточно средств, знаний, прав на такое предприятие? Добился ведь: сам генерал-губернатор просит покорнейше о содействии бутинской экспедиции. Нельзя ли поприжать этих Бутиных!
Меж тем Главное управление Восточной Сибири в связи с готовящейся экспедицией затребовало о главе нерчинской фирмы подробные сведения и непременно по «Обывательской книге», которая велась на каждого купца в Нерчинской торговой ратуше.
Какие господин Бутин занимал и занимает должности?
Имеет ли он какие-либо высочайшие награды и отличия?
He состоял ли под судом и штрафом?
И вообще, понимай меж строк, не встречаются ли известные препятствия, препоны, преграды, лишающие купца Бутина некоторых прав и возможностей…
Разумеется, проникни в «Обывательскую книгу» факты и сведения, нежелательные для обнародования, предназначенные лишь для семейного круга, подобно интимным письмам или фотографиям, не выставляемые на общий обзор, — будь бы так, экспедиция в Китай, да и не только экспедиция, но многие другие предприятия Бутиных могли не состояться.
Что касается запроса генерал-губернатора, последующего требования сведений управляющим областью, а затем обращения в ратушу генерал-майора Черкесского, то Бутин был прекрасно осведомлен об этой цепочке переписки, поскольку кроме губернаторов и управляющих существуют столоначальники и делопроизводители, жалованье которых значительно уступает потребностям их семейств.
Бутина нисколько не беспокоила эта канцелярская канитель, его внимание было занято подготовкой экспедиции, поиском нужных людей, выбором снаряжения, доставкой грузов и в особенности разработкой маршрута…
17
Михаил Дмитриевич сидел в конторе один, погруженный в отчет, поступивший с Николаевского железоделательного завода. Он был доволен ходом работ. Захиревший при прежних владельцах Николаевский, с его тогдашними десятью — пятнадцатью тысячами пудов железных товаров, теперь давал более двухсот тысяч пудов. Значит, можно не только себя обеспечить, — прииски, пароходство, винокуренные заводы, — но и в продажу населению широко пустить и вилы, и колесные ободья, и лемехи, и ножи, и посуду чугунную. Это одно. А другое: в Китай везть не только сарпинку, тик, ситец, плис, бязь, люстрин, миткаль, холст мешочный и прочие ткани, но даже изделия из железа, те что Париж на последней выставке одобрил. И вспомнил русский павильон на площади Инвалидов и промышленный — на Марсовом поле, и мостик через Сену к Дворцу искусств. Не зря русской механике грамоту вручили!
Хорошо наладил завод Алексей Шумихин, у него инженерный ум и с людьми умеет…
В такое раннее утро, откинувшись на спинку кресла в пустынной конторе, он любил между разбором очередных дел и подытожить, и рассчитать, и помолчать…
Вчера иркутской почтой Иван Степанович Хаминов, партнер бутинский, прислал своему компаньону номер журнала «Всемирная иллюстрация». Вот он перед ним на столе. Не зря прислан. С предупредительностью, присущей Хаминову. Не раз Бутин слышал от него похвалы: «Талант вы, Михаил Дмитриевич, я бы не рискнул, мне бы не удалось, я люблю наверняка, а вы вона с каким размахом…» И не поймешь у него, где кончается похвала, где начинается хула, где доверие, а где сомнение…
Ну и лихой же вид у него, у Бутина, на фотографии, где он в пышной собольей шапке и гураньем полушубке, с ружьем за плечами. Покоритель, конкистадор! И еще от того такое впечатление, что рядом Афанасий Жигжитов с его гордой индейской осанкой. То верно, что он тунгусского княжеского рода, давний проводник Бутина по падям и сопкам Севера: какие только кручи они не одолевали, да таежные заросли, да каменистые западушки, да зыбкие мари, обходя долины Дарасуна и Нараки… С тех пор уже семь лет минуло, а перемены произошли большие и у Бутина, и по всей округе Нерчинской, и на Шилке, и на Амуре…
Что-то давно не появляется Афоня — ему, а не случаю, обязан Бутин открытием многих золотых разработок. Где-то он скитается сейчас со своими оленьими стадами — на Средней Олекме, на Калакане, а то еще северней! Высокий, жилистый, с вечно улыбающимся скуластым лицом…
Когда же он был в Нерчинске в последний раз?
Еще в старом сухановском доме в окружении всего бутинского семейства они вспоминали ту горячую весну первых поисков, первых походов, — только-только вышло разрешение на частный поиск, — и Афанасий сам к нему пришел: «Собирайся, со мной пойдешь, я тебе покажу, где искать».
У Жигжитова хорошая память на доброе. Он не забыл, как Михаил Бутин заставил ненасытного прожору Кандинского уплатить Афанасию за соболей и колонков не гроши, а то, что положено. Но только ли в этом причина?
Тогда, в сухановском доме, Капитолина Александровна сказала: «Афанасий, мы вам очень благодарны за Михаила Дмитриевича, ему было бы очень трудно в тайге без вас». Он и ответь: «Ничего не трудно. Он тоже из рода Гантимуров, как я, только от русских скрывает, а то у него все заберут». И в тайге ему то же самое: «Ты из наших, только язык и веру забыл, а дух остался». И повел его на вершину Дарасуна и Нараку.
Его бескорыстие и простодушие были равны его мужеству и самоотверженности. Он был естественным, как ветер, трава, таежное озеро, как редкостные сердолики Яблонового хребта, похожие на ягоду бруснику, — столь редкостной и драгоценной была его душа…
Из первого же золота наказал Бутин другу и сподвижнику Ивану Александровичу Юренскому привезти из Иркутска новейшее ружье-двустволку, два охотничьих ножа, дроби, свинца, пороху, кожаную американскую куртку, набор кухонной утвари для юрты, пять пудов муки, три пуда круп, два пуда сахару, рулоны ситца и нанки и всякой другой всячины для жены Афанасия и для пятерых его детей…
Он долго не мог понять, их постоянный спутник по тайге, потомок эвенкийских нищих князей, что все эти припасы и товары — в дар, а не в долг, что Бутин признает себя неоплатным должником Гантимурова на всю жизнь; охотник, по простодушной щедрости своей, все-то везет соболей, горностаев, куниц в счет «платы» за «царский» обоз Юренского. Тот успел уже дважды пополнить жизненные и боевые припасы эвенка, пока внезапная и загадочная смерть в тайге не оборвала эти добрые человеческие связи, соединявшие его с Бутиным и Афанасием.
Разве этот парадный экзотический снимок, сделанный уже в Нерчинске заезжим фотографом, отражает те опасности, радости, волнения, пережитые Бутиным и Афанасием, охотничьи и поисковые годы, то вдвоем, то втроем с присоединявшимся Юренским!
Ночевки у костра, последний кусок хлеба, съеденный пополам; рысь, убитая, когда она уже свисала с ветки над головой бутинской лошади; медведь, подстреленный в упор в то мгновение, после коего уже ты в объятиях зверя…
И россыпи золота, найденные в такой нужный момент, когда Бутины взяли у московских купцов свой первый крупный кредит!
Однако в этой «иллюстрации», притом «всемирной», кроме сего «техасского» снимка, еще и целая страница писанины, покрасочней фотографии: все о том же знаменитом купце, о его героических странствиях, дерзновенных предприятиях, исключительном коммерческом таланте, многообразных сторонах его натуры, — ну бретгартовский или куперовский герой, пришедший с американского Дикого Запада…
Неужели Хаминов полагает, что Зензинов, посылая сей снимок и сию статейку, следовал указке Бутина? Что Бутину лестно читать о себе эдакие преувеличения?
Вранья нет ни словечка. Что Михаил Бутин — младший из братьев — кому ж это не известно? Что он распорядитель дела — сущая правда. Что Михаил Дмитриевич самолично откроет две россыпи — верно. И что эти прииски — Ивановский и Афанасьевский — в честь близких друзей названные, и по сию пору разрабатываются, — не скрываем. Что за шесть лет на обеих россыпях добыто двести пятьдесят пудов золота — записано в отчетных книгах. Что торговый оборот у Бутиных в начале торговой деятельности был не более шестидесяти тысяч рублей, а ныне дошел до полумиллиона серебром, — все соответствует действительности.
А то нехорошо, что младшего выпячивают. На «всемирный» и вдобавок «иллюстрированный» показ. Будто Николай Дмитриевич все годы только и делал, что почивал на пуховой перине, сидел за карточным столом, разъезжал по заграницам.
Тут несправедливость. Да и во всей статейке.
Хотя бы с этой Коузовой машиной.
Правильно то, что летом прошлого года младший брат, кинув в Нерчинске дела на Дейхмана и Шилова, помчался на Амур, на прииски господ Канмона и Бернардини, ловких иностранцев, обскакавших Бутиных с помощью большой «смазки» в столице. Да это пусть, не обеднели. А вот Коузова машина, работавшая у этих господ на промывке песков… До чего ж умная, до чего же толковая и быстрая. С какой истинно русской смекалкой сделано! Черт побери, господа иностранцы лучше нашего находят русских затейников, хитрецов, умельцев, русских безвестных народных механиков, Ньютонов и Фарадеев. И за грош пользуют их ум и руки. Что за слепцы они, российские фабриканты, предприниматели, купцы.
Бестужев Николай, потомственный дворянин, сам мастеривший все на свете, — и плотник, и шорник, и слесарь, — мимо себя не пропустил бы даровитого самоучку!
Бутин корил себя, глядя на чистую, красивую, беспрерывную работу Коузовой машины, промывавшей золотосодержащие пески с быстротой сотен рабочих рук.
А кто догадался, получив сердитое бутинское письмецо с Амура, — кто? — положив недокуренную сигару на край чугунной пепельницы, тут же велеть Петру Яринскому запрячь лучшую тройку, а сам, немедля переодевшись из халата в дорожное платье, — быстролетно, с краткими остановками, помчаться в Петропавловск. Съездить, найти Коузова и уговорить поступить на службу к Бутиным!
Пока младший Бутин присматривался к Коузовой машине на приисках Канмона и Бернардини, автор сей машины трясся в коляске рядом со старшим Бутиным на пути в Нерчинск. Приезжает младший брат с Амура, а механик уже с Дейхманом, Шиловым, Шумихиным первую машину для Капитолийского готовят!
А кто надоумил нашего механика-самоучку попросить привилегию от правительства? Опять-таки Николай Дмитриевич. А его в той «Всемирной иллюстрации» и не упомянули! А все-таки, если признаться себе самому: щекотно для самолюбия, все же признание, общественное мнение. И для Нерчинска лестно. Однако ж дело прежде всего. Ну, Хаминов, любезный Иван Степанович… С тобою надо поосмотрительней…
18
Бутин услышал, как скрипнуло крыльцо. Скорые шаги вверх по ступенькам. В эдакую рань! Или кто тоже собрался, подобно руководителю дела, в дослужебное время подогнать несделанное?
Он упрятал растревоживший его журнал в ящик стола, и тотчас отворилась дверь, и вошел Шилов. Его обычно спокойное, сосредоточенное худощавое лицо выказывало озабоченность. Он даже не извинился, что без стука и что помешал.
— О, да это вы, Иннокентий Иванович! С самой рани и такой скучный! Или неможется?
— Да, пожалуй, не с утра заскучал, а с ночи, Михаил Дмитриевич.
— Вон как, ночное приключение у вас? Домна Савватьевна здорова ли?
— Благодарствую, дома-то все ладно, — рассеянно отвечал Шилов. Он потер длинными худыми пальцами лоб, потом перешел к подбородку.
— Вот что, милостивый государь мой, присядьте, приведите свои мысли в порядок. Вижу, вы в большом расстройстве. Прикажете вам водички налить?
— Михаил Дмитриевич, я сам не пойму, может, ничего такого, а вдруг беда произойдет? Нет, не могу разобраться.
— Вот уж, Иннокентий Иванович, непривычен от вас, серьезного работника, недомолвки слышать. Чем это вы так напуганы? — и он выставил вперед бородку, сузил глаза. — А ну выкладывайте, в чем надо разобраться.
— Михаил Дмитриевич, поймите меня правильно. Я порядок люблю. И основательность в людях. Как увижу, кто пустым делом занят, так лихо мне. Я к этим молодым людям по справедливости, с душой. И вы наказали: пристроить, подмогнуть. Не потому лишь, что новые служащие наши. У них тут ни души родной… Одежду мы выдали, — зипуны, порты, обутки, все новое. На харчи-то три рубля на брата. Чего ж им-то еще не хватает?
Брови у Бутина сошлись к переносью единой черной линией. Резко очерченные меж усами и бородой губы точно бы стеснились.
— Вы о тех молодых людях с Кары? А что они у вас стребовали? Работой недовольны? Или кто им сказал не так?
— Помилуйте, Михаил Дмитриевич. Как можно? А вот вижу, примечаю. Не простые это люди.
Бутин теперь даже с сочувствием взглянул на своего верного помощника. Самого трудолюбивого, самого безотказного. Заработался. Лицо осунувшееся, похудевшее. Домна Савватьевна давеча жаловалась невестке: плохо ест, дурно спит, спину ломит.
— Иннокентий Иванович, послушайте меня. Вы у меня Шилов один. Надо поберечься. Вон Петр Илларионович — два раза съездил на горькие воды, оздоровел, заметно прибодрился, вот и за Нюткой нашей усердно заухаживал! А вы при семье, подобно маятнику, без передышки. Небось и сердце сдает и нервы шалят. Надо вас подлечить!
Шилов — долговязый, худощавый, костистого телосложения, с лицом обветренным, энергичным, но заметно истомленным в трудах и заботах, глядел на Бутина не то с осуждением, не то с упреком.
— А я прошусь на эти воды хоть горькие, хоть сладкие? Вы сами маетесь, а я что ж? Тут экспедицию снаряжать, к промывке готовить прииски, на ярмарку обозы отправлять, а я, значит, лечебные воды вкушать буду? Нет, сударь, меня работа у вас не тяготит. Я в ней смысл нахожу. Я к вам по серьезному делу…
— Ну и хватит вокруг да около. Говорите дело.
— Я и говорю, Михаил Дмитриевич: вроде приличные господа, не шумливые, винцом не балуются… А беды с ними не миновать. Полагаю, эти трое — заговорщики. Чистой воды заговорщики. Вижу и чую.
Сначала ошеломленный, Бутин вдруг с необыкновенной отчетливостью увидал себя и брата на Петровском заводе, будто вчера это было, — и вокруг за столом старого декабриста, и генерал-губернатора края, и Лизаньку Дейхман, и достойную супругу Ивана Иваныча, и всю открытость и человечность беседы, и справедливый гнев Муравьева на них, братьев, и его самого, Муравьева, небоязнь императорского гнева, когда он призвал бывших «государственных преступников» помочь ему в трудах по преобразованию Сибири…
— Постыдились бы, господин Шилов. Люди понесли наказание за свои прегрешения. Несчастный безумец Каракозов поплатился головой, поднявши руку на священную особу монарха, ближайшие соучастники преступника, претерпев позор на Смоленской площади, после Шлиссельбурга увезены в наши места, а кто и далее на север, в горы и к морозам Якутии, и, по оторванности от семей и жестокому обращению, обречены на угасание… Слышал, что господа Ишутин и Худяков, споспешники Каракозова, впали даже в помешательство… Эти же молодые люди, менее повинные в известных событиях, как я убедился из бесед с ними, однако тоже сурово наказанные, не помышляли о цареубийстве, а лишь о мирном переустройстве общества, об улучшении участи крестьян, о развитии просвещения, о чем и мы с вами печемся… А ныне, полагаю, им до этого и дела нет, лишь бы живыми вернуться в Россию… Второго наказания они не заслужили!
Шилов со вниманием слушал эту речь Бутина, чуть шевеля губами, как привык обычно выслушивать все его наставления по делам фирмы и по ходу торговых и приисковых предприятий.
— Михаил Дмитриевич, я что скажу. Мы с вами вместе были на молебне по случаю избавления государя от преступного умысла, и мы все, каждый посильно, внесли свою лепту в возведение часовни в память о милости Господней. Однако ж если откроется, что мы по своей воле оказывали покровительство людям, причастным к побегу из крепости польского смутьяна Домбровского, а ныне готовящим силой вызволить на волю государственного преступника Николая Гавриловича Чернышевского…
Бутин вскочил с места, со стуком отодвинув кресло. Чугунная пепельница, задетая локтем, брякнулась об пол.
— Что это вы уперлись в одну точку, Иннокентий Иванович! Что за подозрения! Откуда взялись такие сведения? От бессоницьг, что ли? Или у нас ябеды, наговорщики завелись среди своих?
Шилов неторопливо поднял пепельницу, поставил чуть дальше от Бутина, подул зачем-то на упавшую в нее сигару и бережно уложил ее на узорчатый край чугунного изделия.
Затем удрученно развел руками:
— Вестимо не от них самих. И не от наветчика. Случай такой выпал, Михаил Дмитриевич, вчерась.
— Вчера, когда Лосев был в конторе, а Вьюшкин и Дарочкин на складах, Клавдия, приставленная к ним и прибиравшая комнаты жильцов, по неаккуратности обронила книги, им принадлежавшие, за что получила выволочку от Домны Савватьевны, она не допустила ее к полкам и собственноручно, не мешкая, подобрала разбросанные книги, поставив их в прежнем порядке. Для Михаила Дмитриевича не секрет, что Домна Савватьевна привержена книжным занятиям и весьма расположена к людям образованным. Не раз, помнится, Михаил Дмитриевич, беседуя с супругой Шилова, бывал удивлен ее книжной осведомленностью, она даже «Русского Жиль Блаза» чуть не изучила наизусть, не говоря уж о знаменитом французском Рокамболе… Но уж это, извините, к слову. Из какой книжки выпала та толстая твердая бумажка вроде картонки, Домна Савватьевна приметила, а вглядевшись в находку, встревожилась и, не дожидаясь мужа, сама спешно направилась к нему…
— И что же в той бумажке вы нашли? Порох? Динамит? Пистолеты? Или переписку с корсиканскими вендеттчиками?
— Чертеж, — с отчаянием в голосе сказал Шилов. — Чертеж на том клочке, Михаил Дмитриевич. И чертеж особенный. Чертеж местопребывания господина Чернышевского. Поселок Кадая, дом, в коем господин Чернышевский пребывает, ближайшие строения, проезды, дороги близлежащие. На обороте сей картинки — буковки и цифирки в раздельности и вместе, как мурашки разбежались. Догадка Домны Савватьевны, что тайнопись, и ни у меня, ни у нее никакого желания в сию китайскую грамоту вникать. А доложить вам — моя прямая обязанность…
Они долго взирали друг на друга — невозмутимый распорядитель дел и обескураженный Шилов, кажется, более всего досадовавший на Клашу-растрепу и на весьма бдительную свою супругу, из-за коих эта чертова картонка явилась перед глазами.
— И где же, позвольте справиться, находится ныне сей документ, в чьих руках? — спросил наконец Бутин.
— Я-то намеревался тотчас с той картонкой к вам. Посередь ночи рвался. Не пустила Домна Савватьевна. Сунем, говорит, это художество обратно. Приметила, что бумажонка рядом с книгой в зеленой корочке, туда и сунуть. А то, говорит, дорогой супруг, хватятся молодчики, большая баталия выйдет! Ты, говорит, поднимись в рань, да и доложи. — Шилов потер запотевшую залысину. — Вот я и заявился.
— Очень у вас разумная супруга. И хорошо поет, и хорошо говорит, и сообразительна. Зря шуму не подымет. Так, дорогой супруг, ей и доложите. Ясно, Иннокентий Иванович? — И вдруг тоном приказа: — Надо вам спешно в Читу. Нелады там с торговлей железом.
Заодно и винные склады проверьте. За экспедицию не беспокойтесь, мы с Шумихиным управимся.
— Слушаюсь, Михаил Дмитриевич, все будет исполнено. Сегодня после обеда снаряжусь. Насчет Читы будьте спокойны.
19
Недели две спустя Багашев предупредил Бутина, что в Нерчинск «прилетела весьма занятная иностранная птица», желающая сделать визит главе известной фирмы.
— Кто же таков? — спросил Бутин, впрочем знавший, что Багашев ненужного человека навязывать не станет…
— Некто Джон Линч, американец, личность впечатляющая: крупный делец, инженер, притом держится просто… К нам привалил через Аляску в Николаевск, а дальше по Амуру. Нюх, как мне представляется, острейший, аж сохатый позавидует.
— Что ж, приводите, Иван Васильевич, надо же и устроить американского гостя… Позовем Михаила Андреича, Оскара Александровича. Невестушка распорядится насчет ужина. Попотчуем, чтобы помнил сибирское хлебосольство.
Американец оказался американцем: долговязый, светловолосый, плотного сложения, с сухим долгим лицом, тонким костлявым носом, массивной челюстью и серо-синими, близко поставленными глазами.
Первые секунды, представляясь, Линч мялся, разводил руками, пытался выстроить чудовищную «русскую» фразу, но быстро выяснилось, что мистер Бутин и его брат изъясняются по-английски, одна из хозяек миссис Капитолин вдобавок еще и по-французски, а вторая мисс Татьян еще и по-немецки. Да и гости этого дома, оказалось, сведущи в европейских языках, а мистер Микаэль Зензинов даже владеет латынью.
Американец выразил искреннее восхищение и удовольствие, что находится в Сибири в таком цивилизованном обществе. Похвала прозвучала так, что можно было обидеться, словно бы он ожидал в Нерчинске встретить дикарей с проткнутыми носами и с прикрытием одного места пальмовым листом.
— Такие пространства, такой ландшафт. Колоссаль. Сколько миль проехал, а дороге конца нет, как бесконечное лассо. Фьюить.
Сибирь только с моей страной можно сравнить — ого-го-го! — И он выставил длинный сухой палец: вот, эта моя наивысшая похвала. — Сибирь и Америка — родные сестры, пусть меня забодает бизон, если я не прав. Пиф-паф.
О-ха-хо да ого-го, бизоны и пиф-паф, театральщина или характер, — а к поездке в Сибирь этот длинный Джон подготовился неплохо. Знаком и с географией и с историей края. И изрядно начитан. То Палласа, то Гмелина помянет, то из Миллера приведет, и Мартос ему знаком и Трапезников… Из Гумбольдта чуть ли не страницу наизусть прочитал. Нет, не зряшный визит, не пустое путешествие — хо-ха-хе! — нас тоже не проведешь на мякине, — даже новейшие труды Гагимейстера и Загоскина проштудировал, Ангару с Селенгой и Томск с Иркутском не путает, маршруты Невельского до тонкости изучил и в курсе Кяхтинской чайной торговли не хуже, чем наши Собашниковы или Поповы. Что ж, приятно, что Америка нами так интересуется. Пождем, когда — фьюить! — мужик раскроется да истинную цель своей поездки выявит. А пока ешь да пей, нахваливай наши пельмени, груздочки, икру да севрюжку и водочку нашу; мы народ широкий и гостеприимный, когда с делом да с добром к нам.
— Я про вас, мистер Бутин, много слышал и в прессе читал. В своей Америке, откровенно скажу, мы с симпатией следим за русской колонизацией Сибири. Богатая страна. Вы очень энергично взялись, мистер Бутин, у вас американская хватка — пиф-паф! Но-но-но, — небольшие глаза Джона вспыхнули бирюзой на солнце. — Можно еще быстрей, еще лучше, еще основательней.
Гость еще до ужина настоял, чтобы в первую очередь ему показали весь дом, участок и знаменитый сад миссис Татьяны.
Он внимательнейшим образом, с неподдельным интересом изучал и общее устройство дворца и каждую вещицу, записывал в толстый блокнот даваемые разъяснения, исходившие от хозяев дома.
— О, длина всего здания пятьдесят две сажени? А в метрах?
— О, больше ста! А в английских единицах? Триста шестьдесят футов! Колоссаль! А ширина, вы сказали, двенадцать сажень? И еще аршин? И еще полтора вершка? Вершок? Какое милое и смешное слово, как зверушка. Мы, американцы, ценим точность. Это русский брат дюйма? И сантиметра? Как вы сказали, мистер Бутин, по-русски: от горшка два вершка? Ну, это не про меня, ха-ха! — И он весело смеялся, звучно сморкаясь в большой клетчатый платок. — Значит, здание в ширину двадцать метров. Колоссаль. Мое ранчо в Канзасе похоже на ваш дворец, как погонщик лошадей на принца?
— Однако, мистер Линч, — сказал младший Бутин, — ваши владельцы табунов и овец богаче любого европейского принца.
— С вами приятно пошутить, мистер Бутин. Как говорится у вас, у русских: вам пальца в рот не клади!
Он медленно обошел все внутренние помещения дома — начиная от прихожей главного входа до мезонина третьего этажа.
Он зорко все примечал: и медные ручки входных дверей, и хрустальную ручку маленькой двери в швейцарскую, и зеркальную дверь в большой зал, и самый зал, который привел его в бурный восторг.
Линч прямо-таки впился своими зоркими бирюзовыми глазками, разделенными узким хрящеватым носом, в позолоченный барьер, изображающий милых, шаловливых амуров, играющих на лютнях, свирелях и арфах. Он чуть ли не вплотную приник лицом, обозревая позолоченные украшения зеркальных дверей и тонкую резьбу белых дверей, ведущих в боковые комнаты, парадную гостиную и курильню.
— Версаль, растопчи меня бизон! Маленький сибирский Версаль. Сколько же надо иметь свободных средств, чтобы позволить себе такие траты. Мы, американцы, жалеем на это наши деньги, дьявол меня побери вместе с моим ранчо. Наши капиталы должны давать только дивиденд!
Бутин подумал: «Ну, милый, ежли ты побывал в Версале, а может, и в нашем Петергофе или Павловске, то простим тебе все твои гиперболы. Нерчинский «Версаль» обошелся Бутину большими трудами, чем всем французским Людовикам вместе взятым. Одни зеркала чего стоили, из Парижа доставленные: на речных и морских судах плыли; в длинных повозках, уложенных сеном в пять вершков слоем (вершков, мистер Линч), наисмирнейшими лошадьми их везли; до места, в распутье, на руках донесли… От французского Версаля до сибирского — дорожка-то ого-го и хи-ха-хо!
Однако же что привело этого восторженного, наблюдательного, делового и осведомленного Джона Линча на Амур и Шилку?
Фишер интересовался растениями, Мартос животными, Паллас и тем, и другим, и третьим, — а этот чем?
Зеркалами? Длиной дома в саженях, метрах и футах?
Меж тем американец щедро сыпал похвалами налево и направо, взбираясь по лестнице второго этажа с узорными чугунными перилами (своего, Николаевского завода, изготовления), и застрял на верхней площадке возле стеклянной картины среднего из трех окон. Картина та, присланная знаменитой королевской баварской стеклокрасительной фабрикой Кристиана Петтлера, выполнена там наилучшими мюнхенскими мастерами, а изображает в пронзительных красках Михаила Архангела, убивающего дракона.
— При религиозном содержании здесь есть и земной смысл, — довольно метко заметил гость.
Когда прошли в маленькую гостиную, а из нее в большую шестиоконную верхнюю гостиную, Бутин ощутил даже некоторую усталость от милейшего гостя. Он был рад догадливости невестки, пригласившей всех наконец к ужину. Во время ужина, как обрисовано выше, вместе с комплиментами дамам — Линч не забыл даже скромнейшую Филикитаиту Степановну, — вместе с тостами Бутину, Нерчинску, Сибири, дельному капиталу и золотым приискам американец постепенно начал приближаться к цели своей поездки.
За десертом — фруктами и мороженым — Линч взял в оборот всех собравшихся за столом мужчин.
— О, Николас Бутин, я знаю — вы совладелец фирмы, старший брат высокоталантливого Микаэля Бутина, я много слышал о вас как о просвещенном бизнесмене. Вы с прекрасной супругой вашей и в Европе бывали! А вы, о господин Микаэль Зензинов, — ученый, историк, этнограф, вас печатают лучшие московские и петербургские журналы, я слышал о ваших трудах от самого господина Радде! О Иван, мой тезка, — Джон Багашев — литератор, издатель, журналист, — в Америке от прессы все зависит, это зеркало общества, — я вам благодарен за то, что вы ввели американского Ивана-Джона, друга России, в это первоклассное общество. О, господин Маврикий Мауриц — музыкант, композитор, творящий высокое искусство в самом сердце Сибири! Такое созвездие талантов, окружающих вас, делает вам честь, господин Бутин! В каждом маленьком городе у нас в Америке, — вдруг сказал Линч, — есть своя гостиница, своя аптека, своя библиотека. И свой бар. А у вас, господа?
Михаил Андреич, отяжелевший, с болезненно опухшим лицом, раскрыл было рот, — вот сейчас брякнет по простодушию, что, подумаешь, один захудалый бар, когда в Нерчинске у нас сорок кабаков, — и Бутин, предостерегающе кивнув старику, сказал:
— Разумеется, господин Линч. Как же без этого? Без таких заведений!
Линч с некоторым недоумением взглянул на развеселившихся русских и решил, что лучше присоединиться к общему смеху.
— Вот вы и приблизились вплотную к Америке. И надо сделать еще более решительный, смелый шаг, и мы, две родственные по духу державы, два энергичных пионерских народа, станем еще ближе.
20
После ужина Михаил Дмитриевич поднялся с гостем наверх, в мезонин, где распорядитель дела устроил свой домашний рабочий кабинет в виде квартиры, состоявшей из трех небольших помещений: библиотеки, рабочей комнаты и просторной полугостиной-полуспаленки с круглым столом, креслами, софой, погребцом в узком шкафчике, — где и водка, и ром, и коньяк, и содовая.
Бутин провел американца в заднюю укромную комнату с окном и балконом на Соборную площадь. Он велел подать сюда кофе. Бутин привык уже к этому уголку — здесь в покое он читал, писал коммерческие и дружеские письма, принимал визитеров для деловых бесед и душевных разговоров.
Бутин и его гость расположились в глубоких кожаных креслах квадратной формы, друг против друга; садясь, долговязый Джон успел кинуть быстрый орлиный взгляд на широкое поле письмен-ноге стола орехового дерева, сделанного по особому заказу московской фирмой Штанге. Глубокие ящики, вращающееся кресло, тоже штанговское, выдвижные дощечки, чугунный письменный прибор (своего завода), тяжелый квадрат толстого стекла, прикрывающий зеленое сукно… А под стеклом…
— Зная вас, мистер Бутин, как человека с капиталом, я не удивился, что вы присматриваетесь к Китаю. Это ж необъятный рынок. И для России, и для Америки.
Он мелкими глотками пил кофе, одновременно куря сигару.
Не Багашев ли по неосторожности и доверию выболтал? Не мог же он, Линч, бросив беглый взгляд на карту под стеклом, уже составить представление о наших планах. Пусть знает. В секрете не держим. Не распространяемся, но и не таим.
Словно подслушав мысли Бутина, Линч, с поразительной ловкостью манипулируя во рту сигарой, объяснил:
— О вашей экспедиции уже пишет пресса, мистер Бутин. Те, кто читают лондонский «Таймс» или «Нью-Йорк тайме», готовятся узнать о приключениях ваших парней на китайской земле.
Бутин ближе придвинул к креслам низкий столик, на котором Капитолина Александровна установила кофейник, печенье, сахар, молочник, сдвинул все это на край и разложил на освободившемся месте примеченную шустрым глазом Джона Линча карту Северного Китая с его, Бутина, прикидками, расчетами, наметками маршрута, и сам, увлекшись, давай растолковывать и назначение экспедиции, и вероятный ее путь, и возможные отклонения, и трудности, кои, возможно, встретятся…
Движение сигары меж тонких эластичных губ показывало и внимание, и сочувствие, и сомнения, и поощрение.
— Много денег, мистер Бутин, надежные люди, умная тактика — китайский рис, китайский хлопок и китайские фрукты по дешевке в ваших руках. А оттуда и до южных портов рукой подать. Ваши миллионы дадут баснословный дивиденд.
Бутин поморщился. Как объяснить этому сверхделовому человеку Америки, что торговля торговлей, житейская необходимость, а ведь речь идет об историческом соседе, с которым нам века жить рядом, и жить надо в дружбе и мире. Новый торговый путь, короткий и удобный, — не только коммерческая выгода, но и средство сблизить народы. Китайцы всегда подозрительно и боязливо смотрят в сторону соседей. У них есть на это основания. Тут все сложнее… Торговля, торговый путь, выгода, но у экспедиции есть и высокие цели…
Линч некоторое время сосредоточенно и глубокомысленно изучал Бутина, вращая и передвигая меж губ сигару, как заправский фокусник. Выпрямившись в кресле, он опять-таки движением фокусника вынул откуда-то — то ли из глубокого кармана сюртука, то ли из рукава, то ли из своих брючных карманов — бумажный рулончик, похлопал по нему длинными сухими пальцами.
— Если мистер Бутин набит деньгами, как добрый тюк хлопком, и если он стремится применить их с выгодой для своей фирмы, то здесь, внутри, десятки, если не сотни миллионов долларов.
Он развернул рулон и положил образовавшийся лист поверх карты Китая. Это тоже была карта. Картосхема.
На карте контуром изображалось Тихоокеанское побережье Америки в ее северной части и дальневосточные берега России от Берингова пролива до залива Посьет. «Уже и Николаевск нанесен, и Хабаровск, и Благовещенск, не отстают заокеанские наблюдатели от событий… Даже опережают».
Бутин имел в виду начерченную жирным красным карандашом линию, ломано идущую сначала вдоль юго-западного побережья Аляски до порта Фербенкса, пересекающую Берингов пролив и затем спускающуюся через полуостров Чукотку вдоль побережья Охотского моря к Николаевску на Амуре и далее, нигде не отходя далеко от океана, к бухте Золотой Рог, к молодому городу Владивостоку.
— Вы удивлены? — спросил, довольно ухмыляясь, Линч.
— Нет, нисколько, — отвечал Бутин. — Но жду объяснений.
— Мистер Бутин, я буду чрезвычайно кратким. Прежде всего я, Джон Линч, не просто делец, я — инженер-строитель. В трансамериканской дороге, пересекающей наш континент от Бостона до Сан-Франциско, мною уложена не одна сотня километров рельсов, в моем родном штате и в соседних.
Речь американца приобрела строгость, сжатость и лаконизм. Сам он подтянулся, и лицо переменилось; очки придали ему вид ученый, серьезный и представительный.
— Теперь, когда мы связали железной дорогой наши Атлантическое и Тихоокеанское побережья, я и мои друзья решились взяться за более трудное дело. Оно перед вами на карте…
— Железная дорога Аляска — Амур через Берингов пролив? — невозмутимо спросил Бутин. — Грандиозный проект. Около пяти тысяч верст. Одна переправа через пролив чего стоит! Не вершки и не дюймы!
Линч рассмеялся, оценив шутку.
— Мы образовали компанию «Американо-Русская железная дорога» — я, мистер Айвар Гаррисон из Канзас-сити, мистер Грегор Маттиас из Оклахомы…
— И большой у компании капитал для такого предприятия?
Джон Линч замялся на долю секунды. Однако тут же воспрял с прежним энтузиазмом и энергией.
— А Россия, а русские капиталисты? И в первую очередь вы, господин Бутин. Здесь возникнут новые города, фабрики, прииски, фермы, весь край преобразится с помощью нашей дороги. А какие дивиденды? Неужели вы не захотите участвовать в этом предприятии? И не испросите разрешения вашего правительства на преимущественные права и привилегии для компании «Американо-Русская железная дорога»?
Бутин, ничего не говоря, встал, обошел свой письменный стол, выдвинул верхний левый ящик, вынул оттуда вчетверо сложенный лист, развернул и положил поверх карты американца.
На прозрачно-желтой в мелкой клетке кальке голубел контур Российской империи от Балтийского моря до Тихого океана, и Сибирь выделялась на этом схематическом рисунке тяжелой глыбой. От Москвы к Перми тянулась тоненькая более или менее прямая черная линия. От Перми через Челябинск, Тюмень, Красноярск к Байкалу линия более толстая, извилистая, кое-где прерывистая.
— Вот это — будущая Транссибирская дорога, — сказал Бутин. — По проекту русских инженеров.
Линч поглядел на кальку, исподлобья — на Бутина, снова на кальку и опять на Бутина.
Выпрямившись в кресле, он развел длинными руками:
— Грандиозно, колоссаль!
Затем, пристукнув костяшками пальцев по бутинскому чертежу, сказал:
— Это будет через сто лет. Русским медленным ходом.
Отодвинув верхний лист, кулаком пристукнул по своему контуру:
— А это через десять. Американским скорым ходом.
Бутин положил узкую смуглую ладонь на американский чертеж:
— Ваш проект привязывает восток России к Америке, — он снова надвинул желтую кальку поверх американского контура. — А эта дорога свяжет Сибирь со всей нашей страной.
Линч коротко хохотнул. И проворным движением выхватил исподнизу карту Китая с наметками маршрута экспедиции.
— А тут как? Китай привяжется к России? Господин Бутин, капитал не знает границ; мы люди экономики, а не политики. Профит, выгода, проценты на капитал, частная конкуренция — вот наша сфера. Господин Бутин, ваши миллионы умножатся, если вы употребите их на крупное дело. Через сто лет будет поздно.
— Я верю, что доживу до нашей дороги, — упрямо сказал Бутин. — Сибирь не может без нее.
— О, — ядовито сказал Линч, — если бы ваше косное правительство думало так же, как вы!
Бутин промолчал.
Линч неожиданно протяжно зевнул. Он устал от этого твердокаменного русского.
— Извините, господин Бутин, но, кажется, вкусные кушанья и водка, которыми меня так любезно угощали, произвели свое действие.
Бутин звякнул колокольчиком.
— Подумайте, господин Бутин, подумайте. — Линч протянул над столиком с картами длинные руки, и манжет куртки ушел кверху, обнажив широкие волосатые запястья. — Голову на отсечение — через десяток лет, нет, через семь-восемь железная дорога Линча-Бутина ляжет у наших ног. И вложенные и другими бизнесменами тридцать-сорок миллионов дадут все двести.
Вошел лакей.
— Будьте добры, проведите господина Линча в его комнату.
21
Поздним вечером, вскоре после ухода Линча, к Бутину на мезонин поднялась Татьяна Дмитриевна.
Еще не остывший после бурного фантастического разговора с американским инженером, Бутин не спешил ко сну. Он только и мог пообещать Линчу: «Дорогой Джон, я скоро буду в Америке и навещу вас». Это снова подняло боевой дух американца.
Бутин обрадовался приходу сестры. Он было собрался на половину брата и невестки. Ну, пусть сестра выслушает. И давай ей выкладывать, о чем они толковали с Линчем, в какую даль заглядывали. Линч оставил ему «в знак приятного знакомства, поучительной беседы и весьма серьезных надежд» свою великолепную карту, и Бутин усадил за нее сестру.
— Пожалеешь, что у тебя не пятьдесят миллионов, а всего-навсего шесть. Он-то, должно быть, решил, что мне до сорока лишнего миллиона не хватает! Миллионы наши для других растут быстро, для нас произрастают черепашьим шагом.
Татьяна Дмитриевна полагала, что хорошо знает брата: он честолюбив, ведет дела с размахом — перестраивает свои заводы, приобретает новые машины, совершенствует сырье, без конца расширяет прииски, строит там дома, открывает конторы, — он при таком разлете дела задыхается от нехватки денег. И если не считать этот престижный, роскошный и дорогой дом, то, в сущности, семья не так уж много тратит на свои нужды, а сам Михаил Дмитриевич и вовсе меньше всех. Он не скупой, ее брат, нет, и служащие у него на хорошем жалованьи, и на пожертвования у него без числа деньги идут, а уж она у него несчетно перебрала. И вот сейчас заявилась…
Михаил Дмитриевич вдруг почувствовал, что говорит в пустоту. Он пристально взглянул на сестру, рассеянно державшую на коленях Линчеву карту. То ли озабочена, то ли рассеянна, во всяком случае, сейчас ей не до Линча, не до железных дорог, не до фантастических проектов.
— Что у тебя, Таня? — непривычно ласково спросил он. Он потерял жену, она потеряла мужа, оба потеряли сестру. Из оставшихся трех сестер она одна при братьях. И она младшая. Стеша и Наталья утвердились, у них свой семейный очаг. — Говори!
Глаза у нее, непривычные к слезам, даже при тяжелых утратах, противу ее воли увлажнились.
— Михаил Дмитриевич, разве можно скрыть от вас… Есть случаи, когда только к вам, больше не к кому…
В узких глазах брата прочитала: давай напрямик.
Когда она подымалась на мезонин, то была полна решительности, у нее была готовая начальная фраза на губах, а тут, произнесши несколько бессвязных слов, она смешалась. На минуту ее сугубо и глубоко личное показалось таким мелким рядом с замыслами брата, ворочавшего миллионами, нуждавшегося в кредитах и займах. Ведь и ее дело требовало денег и денег, и она, следственно, покушалась на капиталы фирмы, препятствуя им дорасти поскорее до пятидесяти миллионов.
— Михаил Дмитриевич… Я и господин Мауриц… Дело в том, что мы с Маврикием Лаврентьевичем объяснились…
Бутин молча смотрел на сестру. Можно представить себе живописную картину — как они шли друг к другу, его решительная сестра и мягкосердечный музыкант.
Ну, например, кто первый объяснился — он или она?
Он, должно быть, дальше «Королевы Луизы» не пошел.
А для сестры этого вполне хватило. Луизы. Королевы с короной волос. Если для брата у нее мокрые глаза и смиренная поза в кресле с картой на коленях, по-видимому, важной для брата, но пустой и никчемной для нее, то в отношении бедняги Маурица — властное движение крутого «королевиного» подбородка и твердое мановение руки, и робкий музыкант сдался на ее милость. Только со смычком или дирижерской палочкой в тонких пальцах, воспаленным лицом к оркестру или невидящими глазами к публике, — вот тогда он вам король и повелитель. Стоило ему положить на пюпитр свой волшебный державный скипетр, и он как бы угасал, не знал, куда ему двинуться, и в беспомощности искал, на чью бы руку опереться. Как его в цирке Сурте медведи или акробатки не съели!
— Мы любим друг друга, — сидя так же покорно и смиренно в кресле, покинутом Линчем, с трудом выдавила из себя сестра. — Мы не можем жить в отдельности.
Слова, слова, слова… Вот же он, брат ее, может. Без Софьи Андреевны живет же, существует… Уже пятый год, как его покинула Сонечка, Софьюшка… Он ли не любил ее… Как же быстро, сестра, забыт Вольдемар!
— Татьяна, — все так же ласково обратился он к ней. — Ты подумала, что Маврикий Лаврентьевич моложе тебя? Почти на десять лет. Я обязан тебе напомнить об этом. Как брат.
Жестковатое ее лицо вспыхнуло. Ей захотелось надерзить ему. Когда мужчина старше девушки на двадцать, а то и тридцать лет, никто и не пикнет. Одни лишь пожелания счастья, благополучия и долгой жизни. Она в свои тридцать пять, еще даже не исполнилось, пока тридцать четыре, — слава Богу, не жалуется на здоровье. И если быть точным, то не десять, а всего-то девять лет их разделяют. И если рассуждать здраво, то ему нужна именно такая супруга, как она, чтоб и жена и мать вместе.
— Маврикию Лаврентьевичу известны мои годы.
— Николай Дмитриевич и Капитолина Александровна уведомлены вами о ваших намерениях? — уже более по-деловому спросил Бутин.
— Нет, — отвечала сестра, — разве догадываются…
— Татьяна Дмитриевна, поглядим практически на дело. Ну хорошо, справим свадьбу, а далее — какие у вас намерения? Предполагаете свадебное путешествие? Не так ли?
— Да, — не совсем уверенно ответила она. — Если вы сочтете возможным… Мы хотели бы побывать на родине Маврикия Лаврентьевича. Попутно…
Попутно, ясное дело. Само собой — Париж, Рим, Венеция…
Невольно, с известной мужской грубостью — видеть вещи в натуре, как есть, — Бутин подумал: вот, несчастного Заблоцкого уездила в Азии, а слабогрудого Маурица ухайдакает в Европе, откуда тот не зря в Сибирь сбежал. И снова устыдился: с несчастным Вольдемаром стечение обстоятельств, можно ли сестру винить. Однако ж Мауриц нужен ему здесь, для Нерчинска, он не для блага сестры выманил его из цирка Сурте!
— Послушайте, Татьяна Дмитриевна! А вернетесь? Есть ли у вас виды на обустройство жизни?
Снова потупленные глаза. Полная отдача своей судьбы в руки брата.
— Однако же, Татьяна Дмитриевна, — лишь наполовину шутливо сказал Бутин. — Вы у нас выкрадываете нашего музыканта? С чем мы теперь остаемся?
— Напротив, Михаил Дмитриевич, — оживилась все продумавшая сестрица. — Мы его более прочно сблизим с семьей и домом.
А ведь верно, чуть ли не с благодарностью к сестре подумал Бутин. Вот ежли бы не Татьяна, а другая нерчинская дама втюрилась в нашего Маурица? Найдутся таковые — и купеческие дочки, и купеческие вдовы, и оборотливые состоятельные мещанки.
И он с жесткостью свел баланс: у Маурица средств никаких, у сестры капитал ничтожный, на шляпки и перчатки. Возлюбленная пара вполне зависит от братьев.
Более чем сестре, он сострадал музыканту. Одинокому, беспомощному, без родичей и друзей. Это не Линч. Линч неплохой малый, но это делец, добытчик, у него там на родине и дело, и ранчо, и семья, и чековая книжка. В Нерчинск приехал, имея в виду крупную сделку, ну и, разумеется, интереснейшее предприятие. Ко-лос-саль! А сироту Маурица он, Бутин, затащил в Нерчинск, бездомного, одаренного музыканта, изнуренного беспрерывной и плохо оплачиваемой службой у Сурте. А вывез тогда в иркутский цирк на представление Бутина и давнего его приятеля и компаньона Хаминова секретарь хаминовский, молодой и верткий еще Иван Стрекаловский, любитель и знаток музыки, великий танцор, живой и находчивый, а вместе с тем искусный крючкотвор и бума-госочинитель, за что более всего и ценил юнца Хаминов. Вот он и обещал им не цирковую программу — «в ней ничего нового», — а именно хорошую музыку, и не обманул. Едва Бутин услышал первые звуки оркестра и увидел худенького, длинноволосого, с горящими глазами дирижера, подчинявшего себе два десятка скрипок, флейт, валторн и виолончелей, — понял, что в цирк Сурте занесло настоящего, серьезного музыканта. А в Нерчинске ему заказывали — раз уж музыкальный кружок учинили, — не просто трубача или барабанщика, а такого, чтобы мог оркестром управлять, и благородным танцам учить, и концерты с музыкой и пением организовывать… Провел его Стрекаловский боковым ходом в оркестр, вызвал Маврикия Маурица, похвалили от сердца, поговорили о музыке, узнал он, что Бутин сам играет и поет, почуял, что Бутин к нему как отец к сыну, в семью зовет, да еще и жалованье двойное против цирка. А еще, не сморгнув, уплатил «выкупную» неустойку взбешенному господину Сурте за разрыв контракта.
Мауриц никогда для себя ни о чем не просил у Бутина. Он был доволен и жалованьем, и малыми своими двумя комнатами в доме, и большой залой для репетиций, и едой, и питьем, и добродушным отношением к нему всех домашних, как к бесхитростному и милому ребенку, и восхищенным замиранием всего дома, когда он занимался с оркестром или просто играл для себя.
Только бы выписывали инструменты нужные и не было нужды в нотной бумаге, и доставляли ему разного рода музыкальные новинки, появлявшиеся в Вене, Милане, Дрездене и Праге.
Он весь ушел в музыкальные занятия. Оркестр давал уже несколько программ. Росло число детей, коих он учил музыкальной грамоте и обучал игре на клавесине, флейте и скрипке. Он и сам сочинял маленькие вещицы. И радовался, как дитя, когда после концерта его вызывали: «Браво, Мауриц!», «Виват, Маврикий!» Там, где мелькала его маленькая фигурка и черноволосая голова, там пели, музицировали, танцевали, веселились…
В семействе уже привыкли к тому, что у Маурица свое место за столом, что где-то, в дальних комнатах вдруг зазвучит фисгармония или виолончель, что небольшой, но приятный тенор напевает какую-то арию, романс или вокализ, то ли во дворе, то ли в саду, то ли в гостиной… Свой придворный музыкант в бутинском доме, ставший как бы членом семьи, и без него куда скучнее, монотоннее и однообразнее шла бы жизнь в доме…
— Выслушайте меня, сестра, — сказал Михаил Дмитриевич, ничем не выдавая своих чувств. — Не только как женщина выслушайте, но с позиции дела, как член семьи. У нас скопилось изрядно предприятий, не терпящих отлагательств. Отправим экспедицию в Тяньцзин, после съезжу в Америку — в этих предприятиях промедление невозможно. Надобно искать рынки, и пришла пора обновлять прииски. И спешно. Ворочусь, и тогда решим. Отсрочка эта, поверьте, в прямых ваших интересах. И в общих.
Татьяна Дмитриевна шевелила губами, видимо, подсчитывая, сколько придется ждать. Полгода, голубушка, не меньше. Так-то оно и поприличней глянется. Не так уж много времени прошло после смерти бедняги Вольдемара Заблоцкого, не заросла память о воинственном и послушном муже Татьяны Дмитриевны, с его палашами, пистолетами, мундирами и лошадьми…
За обедом следующего дня Мауриц, кажется, и глаз не решался поднять от тарелки. Съежившись, сидел, точно озяб. Как заговорит Михаил Дмитриевич, он вовсе замирал.
Знал или догадывался, что его «королева Луиза» имела разговор с братом?
Под конец обеда Бутин и в самом деле обратился к нему:
— Маврикий Лаврентьевич…
Музыкант встрепенулся. В глазах у него застыла мольба. Сейчас станет просить прощения. Он так боялся чем-нибудь огорчить Бутина.
— Маврикий Лаврентьевич, окажите милость, посвятите нас, что сейчас разучиваете, скоро ли порадуете нас новыми вещами?
Мгновенно растаял страх, серо-черные бархатные глаза засияли. Ребенок вместо ожидаемых розог получил дорогой гостинец.
— Брамс, господин Бутин, восхитительный Брамс. Соната бемоль и каватина, быть может, еще успеем канцону. И еще, господин Бутин, мы задумали концерт славянских песен… Я получил письмо от госпожи Цветковой, задушевное меццо-сопрано, вы изволили мне подсказать, она обещает приехать вместе с господином Фридрих Майзельсон, знаменитый аккомпаниатор…
— Спасибо, дорогой Маврикий, — отчетливо и ласково сказал Бутин. И на этот раз без «Лаврентьевича», в виде важного исключения. И как намек семейству. — Мы все надеемся на вас, мы все верим вам.
И он понял по лицам брата, невестки, сестер и зятьков, что все ясно. Никаких разговоров. Еще до свадьбы Мауриц принят безоговорочно в семью Бутиных.
Татьяна Дмитриевна долгим и освобожденным взглядом поблагодарила брата.
22
Бутин с самой рани пригласил к себе всех троих «каракозовцев» — так про себя именовал он молодых работников, рекомендованных ему всезнающим и лукавым Багашевым.
Они явились, не замешкавшись, чинно вошли, спокойно поздоровались, спокойно расселись — так же, как сидели в первый раз.
— Господа, — без предисловия начал Бутин, — я имею удовольствие объявить вам, что господин Шилов весьма похвально отзывается о вашей работе. Как распорядитель дела, считаю долгом своим выразить вам признательность.
Все трое, приподнявшись в полупоклоне с кресел, приготовились слушать дальше.
— Вы, господин Дарочкин, — обратился Бутин к рыжеватому «мужичку», — приятно удивили нашего садовника и Татьяну Дмитриевну познаниями в агрономии и практическими навыками. Фонтан в римском духе и цветник вокруг выражают изысканный вкус. И венские беседки, и лабиринтная аллея — сколько выдумки и изящества!
— Видите ли, господин Бутин, — отвечал Дарочкин, — с одного бока я крестьянин, пахарь. Изрядно покопался в земле, люблю ее и на запах, и на ощупь, и даже на вкус. А с другого бочка — Петербург, сады и дворцы Петербурга, Павловска, Ораниенбаума, если их рассматривать с чисто художественной, архитектурной точки… Бывали, ездили, приглядывались, выучивались… Так я думаю, что русский мужик способен не только лапти плести…
Его товарищи тихонько рассмеялись, довольные шуткой товарища. Улыбнулся своей краткой и быстрой улыбкой и Бутин.
— А вы, господин Вьюшкин, — продолжал он, — буквально мастер на все руки: найти и устранить неисправность в локомобиле, наладить типографскую машину, выложить «голландку» — почти все печи в доме вашей кладки или перекладки, — исправить часы, — такое многообразие умений и способностей…
— Я мастеровой, рабочий человек, — с сумрачной гордостью отвечал Вьюшкин. — То, что я делаю, хитрости не представляет. Мы артель учредили, вот в ней были золотые руки действительно. Я куда поплоше других. — Он повел широкими плечами, будто показывая, какие это люди были, которых он поплоше.
— А вы — истинный грамотей, — это Бутин уже к третьему, самому молодому «студенту». — Оскар Александрович утверждает, что вам знакомы все тонкости делопроизводства, а конторские книги не хуже ведутся, чем у господ Морозовых, первоклассных московских купцов, приходилось видеть, в близком знакомстве состою…
— Отцовская выучка, — несколько пренебрежительно сказал Лосев. — Он меня в купцы готовил, а я не то поприще выбрал. Младший брат вместо меня, из этого толк выйдет, бестолочь останется.
— Ладно тебе, — сказал Вьюшкин. — Нечего назад оглядываться. А то, глядишь, позавидуешь брату.
Они примолкли, но прежней настороженности Бутин в них не приметил. Они даже вроде были расположены к разговору, шуткам, и в нем не видели чуждости, опасности, двоедушия. А меж ними свои отношения, счеты и споры… Конечно, они ждали, когда он начнет говорить дело.
— Господа, из сказанного мною в ваш адрес вы поймете, что мы нуждаемся в ваших талантах, знаниях, опыте. Не по-пустому моя речь, не для одной похвалы. Вот — взгляните на сию карту, она мною самим начерчена. Всмотритесь, господа. Здесь изображен примерный маршрут нашей частной экспедиции в Китай на предмет поиска и установления нового торгового пути. Поймите меня правильно. Ежли одна лишь торговая цель, купля да продажа, то у меня служащих, дельных да проворных, хватит. Но мы и другую цель преследуем: найти и установить путь к сердцу китайца, укрепить дружбу меж соседними народами, дабы жить нам рядом в мире и согласии. Для достижения этой цели мало одного торгового рвения. Во главе экспедиции должны стать люди просвещенные, передовые. Одним словом, господа, именно вас я прошу возглавить это историческое предприятие.
Такого предложения они никак не ожидали. Они переглянулись, и все трое враз резко повели головой: «Нет, нет и нет».
— Милостивый государь, господин Бутин, — ответил за всех Лосев. — Неуж запамятовали: вы твердо обещали, что мы будем трудиться вместе здесь, в Нерчинске.
— Господа, я напомню вам, что в первую очередь я согласился не разлучать вас, — возразил Бутин. — И как видите, держусь слова. Не собираюсь ни в коем разе вас неволить. При твердом своем убеждении, что торговый, общественный, научный, государственный смысл экспедиции не может не увлечь пытливых, образованных молодых людей, людей, — он подыскивал определение, — радеющих о пользе общества… Кроме того, вас будет ожидать щедрое вознаграждение, и эти средства, как я полагаю, не будут вас обременять.
— Но мы не можем в настоящее время уехать, — с каким-то даже отчаянием воскликнул Лосев, глядя то на «агронома», то на «мастерового». — Мы должны быть здесь. Ведь экспедиция эта китайская не на неделю, даже не на месяц.
— Да, господа, не скрою, путешествие сие может продлиться и полгода и поболей. И сопряжено движение в глубь Китая с трудностями, лишениями и, возможно, опасностями. Но я знаю, каким людям поручаю предприятие, и верю в ваше мужество, самообладание и благоразумие… Не отказывайтесь с ходу от моего предложения, господа… Подумайте хорошенько и взвесьте то, что я хочу добавить ко всему мною сказанному. Если вы испытываете ко мне хоть частицу доверия, то поймите, что хотя я и преследую определенную выгоду в сей экспедиции, но участие в ней вас в ваших интересах не менее чем в моих…
Он сказал это достаточно выразительно, хотя вроде не сказал ничего особенного. Но собеседники его должны были почувствовать, что оснований для раздумья имеется довольно!
23
Весной следующего года караван китайской экспедиции Бутина выступил из Нерчинска.
Александр Петрович Лосев, возглавляя партию, вел ежедневную запись в дневнике похода.
В записях точно указывалось время прибытия на очередную станцию, пройденное от станции до станции (то есть от ночевки до ночевки) расстояние, давалось описание ближних к дороге пастбищ, брались на учет запасы воды очередного перегона. Они фиксируют каждую важную особенность ландшафта: горы, озера, реки, ложбины, пастбища, отдельные путевые вехи — мыс, скала, брод, изгиб речки, — дается географическое название, описывается форма и вид сопки, водоема, пади, их расположение, их отдаленность от пути следования…
Но не только это.
Не только дневник пути, но и исповедь ума и сердца.
Они шли вперед, в Китай, но оглядывались назад, на Кадаю, где долгие годы томился человек, воспламенивший их душу и окрыливший их мысль. Внезапная высылка его еще дальше, на Вилюй, сорвала все планы. Они поняли, что тайна разгадана, хотя ничто не указывало, что за ними следят, их подозревают и что их замыслы известны… Но они не могли не видеть, что Бутин пытается отвести от них удар. Ведь в самом деле — мог он послать в Китай того же Иринарха или Шумихина, или молодых Зензиновых, а во главе поставить Иннокентия Ивановича. А эти трое… да Бог с ними, будь что будет!
В путевом журнале в самом начале встречается такая фраза: «Бутин немногословен, но дает ясное понятие о возможных событиях». Почерк по всему дневнику лосевский. В свете предыдущих событий и поступков Михаила Дмитриевича совершенно ясно, о чем речь. В другом месте Лосев уже от себя дает оценку значения экспедиции, отталкиваясь от «немногословия» Бутина: «Успех этого предприятия может принести успех нашим предприятиям». Они верны себе, эти трое, и на своей земле и на чужой. Своему взгляду на жизнь, своему отношению к действительности.
Сопоставим две дневниковые записи.
Первая: «Нищета окружающей жизни не дает нам покоя».
Вторая: «Чем дальше в глубь чужой земли, тем больше размышлений о своей».
Там и сям на страницах путевого журнала разбросаны горькие стихотворные строчки, как бы доносится печальная песня той мрачной поры. Вероятно, эти стихи читались и эти песни пелись в дороге, у костра, на привалах, и к ним понимающе прислушивались русские помощники Вьюшкина, Дарочкина и Лосева, качали головой китайские проводники…
Меж описаний безлесных сопок строчка из песни Мачтета: «Служил ты недолго, но честно, для блага родимой земли», рядом с обрисовкой неизвестного соленого озера возникает призыв Ому-левского: «Спешите, честные бойцы, на дело родины святое».
Новая река, новая сопка, новая долина — описания точные и деловые, и тут же — стихи ссыльного бунтаря Волховского:
«Да, мы погибнем, но рядами уж новые бойцы встают».
И где-то в конце путевого журнала стершимся карандашом на уголочке странички: «В счастливой жизни помните, друзья, и нас». Это — из Синегуба, борца и мученика тех лет…
Экспедиция продолжалась больше года.
Вот такую телеграмму получил в Петербурге старый Иван Андреевич Носков — близкий Бутину человек, партнер по торговым делам и единомышленник по взглядам, — ему, кстати, принадлежат любопытные и содержательные работы о чайной торговле и о кяхтинском купеческом быте, и еще надо сказать, что он немало поспособствовал успеху экспедиции своими петербургскими связями и горячими выступлениями в печати, — вот такую он получил весть: «Тяньцзинская экспедиция вернулась, путь удачный, — телеграфировал Бутин, — хлопочите дозволение свободной торговли, ввоза и вывоза товаров»…
Несколько строк, напечатанных в скором времени в петербургской, широко распространенной в деловых кругах газете «Биржевые ведомости»: «Экспедиция, посланная торговым домом братьев Бутиных для исследования прямого пути из Нерчинска в Тяньцзин, возвратилась благополучно. Путь удачный. Монголы и китайцы рады сближению с русскими. Надо желать разрешения этого пути, который представляет великое будущее для Восточной Сибири». Скорее всего, автор этой заметки — Иван Андреевич Носков. Возможно, он уже знал от Бутина о содержании журнальных записей Лосева.
Бутины не забыли известить о благополучном исходе экспедиции и ее результатах Михаила Семеновича Корсакова, — он олицетворял в их глазах преемственность и продолжение трудов Муравьева-Амурского. Быть может, вполне сознательно и даже убежденно Бутин преувеличивал заслуги генерал-губернатора, заверяя, что «история не забудет его имени».
Донесения Бутина властям об итогах поиска нового торгового пути полны верой в нужность для отечества и в особенности для Сибири этого начинания, убежденностью, что делается дело на благо двух соседствующих народов.
По просьбе Лосева, Вьюшкина и Дарочкина он не упомянул их в своем отчете. Были упомянуты фамилии других лиц, среди них философ и этнограф Павел Ровинский, деятельный участник похода.
Что касается тех троих, то по возвращении из экспедиции, щедро награжденные Бутиным, они нежданно рассчитались, а через день их уже не было в Нерчинске, и вообще они исчезли, будто растворились в океанских просторах Сибири…
24
Миллионные прибыли с приисков, от торговли и винокурения позволили Бутину, как было вскользь сказано, приобрести Николаевский железоделательный завод под Иркутском, устроенный казной в пятидесятых годах и за убыточностью проданный. Богатый иркутский промышленник и купец Алексей Трапезников, перекупивший было завод, вколотил в него целый миллион, а оживить не сумел, перепугался, что завод пожрет все средства, и, не дождавшись прибыли, обрадованный предложением Бутина, уступил ему Николаевский за половинную сумму.
Бутин послал на завод одного из самых даровитых и знающих работников и помощников — Оскара Александровича Дейхмана, — у того за плечами опыт Нерчинских рудников и Петровского железоделательного. Вернувшись через неделю в Нерчинск, Дейхман тут же был приглашен распорядителем дела на «мужской» завтрак вдвоем на «вышку» — в мезонин.
Бутин с беспокойством поглядывал на сильно сдавшего, полу-больного помощника, страдавшего сильными коликами в желудке и едва прикасавшегося к еде.
— Послушайте меня, дорогой Михаил Дмитриевич, — говорил Дейхман. — Я с этим ссыльным элементом почти всю жизнь прожил. Если эти несчастные, обозленные и бесправные люди будут копошиться на заводе, то вырабатываемый там чугун будет обходиться дороже золота. Трапезников не понимал необходимости перемен. Это заблуждение обошлось ему в полмиллиона. Рабы Древнего Рима, милый господин Бутин, были производительней наших кандальных Иванов и Еремеев.
Это — давнее больное место Дейхмана, известное Бутину.
Образованный и гуманный тюремщик сибирской ссылки и каторги с течением времени превратился в злейшего и непримиримого врага этой системы наказания и устрашения. «Издевательство над людьми, затаптывание личности, медленное убиение тела и духа загнанного человека, — как результат — глупейший и непроизводительный перевод средств и жалкое бесполезное перекапывание сибирской почвы» — таков был его приговор каторжной Сибири и той своей долгой службе, которую возненавидел.
— Что же вы имеете нам предложить, бесценный Оскар Александрович? — спросил Бутин, наливая Дейхману крошечную рюмку французского коньяка, единственно употребляемого Дейхманом горячительного напитка. — Ведь нам надобны тысячи, десятки тысяч пудов хорошего и скорого чугуна. Своего! Не с Урала же возить!
— Михаил Дмитриевич, сделайте то, что сделали на наших приисках. Замените каторжный труд трудом свободного человека. Чтобы народ не бежал, но оставался на заводе. И вы получите свой чугун в изобилии и в наилучшем виде.
Он оставил контору на Иннокентия Ивановича и Алексея Ильича Шумихина и вместе с Дейхманом и молодым, но дельным и понятливым Анатолием Большаковым засел на заводе. Через пяток дней они уже знали всех рабочих в лицо.
Поставив два табурета посреди заводской конторы, сели рядом и почти без передышки пропустили задень всех рабочих в коротком и ясном опросе.
— Орест Бянкин?
— Так точно.
— Один тут?
— Так точно, один.
— Семья есть?
— Нет, не завел.
— Поставим дом, двести рублей на обзаведение. Глянется? Есть кто на примете?
— Как не быть? Ежли так, то благодарствую.
— Ну тогда иди с Богом…
— Филипп Котков? Семейный?
— А как же, не парень… Жена, трое детишек…
— Где ж они?
— Да где ж им быть… В деревне…
— Вот тебе деньги, езжай за семьей. Пока едешь, дом оборудуем, а там с женой хозяйство наладишь…
— Да я мигом обернусь.
Рослый хмуроватый Бянкин и бородатый прокопченный Котков тут же передавали заводчанам, какую речь вели с ними приехавшие хозяева.
— А чего они на табуретах расселись? Аль стульев в конторе не хватает?
— Почему ж — стульев цельный ряд. А им вот табуреты по душе.
— Так и сидят без прислони с утра до вечера? Экая блажь!
— Не блажь. А чтоб попроще. Чтоб разговор короткий да в откровенности, не пужливый!
А те продолжали разговоры с одиночными ссыльными, с парнями, пришедшими на заработки со старообрядческого Чикоя, казачьего Бурульдуя, селенгинских урочищ, ордынских улусов, из деревень Доронино и Новодоронино, с лесных дач Хилка, с теми, кому вышел срок и которых можно вызволить до срока, — и уже разнесся слух по всей округе — от Ангары до Шилки — про чудеса на Николаевском заводе, с присущими русскому уму и характеру преувеличениями, — мало того, что, набирая семейных, строят для них дома, дают сто и более целковых на обустройство и обзаведение, — там для рабочих столовая с дешевыми обедами открыта, а еще больница построена, врачи, а не фершалы-костоломы, а сестра бутинского помощника, мужика стоящего, Елизавета Александровна Дейхман, не то полька, не то немка, не то наша, русская, детишек рабочих в группы собирает, занятия проводит…
Так быстро распространились вести не только о том, что делается, но и о том, что еще только собирались сделать Бутины на своих заводах и приисках… «Ага, — говорили неверующие и недоброжелатели, — тама тебе, дураку, начальник даст свой платок, чтобы высморкаться, а высморкаешься — тут тебе на золотом подносе угощеньице зуботычиной с мордоплюем — вкуснота».
А в купеческой среде свои неудовольствия по поводу перемен на Николаевском. Ущемленный в самолюбии Трапезников распространялся об опасных, противных религии и неугодных властям действиях на заводе, о вредном и недопустимом раскандаливании каторжных, занятых на тяжелых работах… Ни единая душа не знала, что, слетав на три дня в Иркутск на быстрейших своих лошадях, Бутин имел тайную аудиенцию у Корсакова на дому у генерал-губернатора. Тот принял Бутина милостиво и дружелюбно, поздравив с награждением Станиславом второй степени. Бутин «под орденок» испросил его согласие на новшества, вводимые на Николаевском.
«Вы у меня не были, я ничего не знаю, под вашу полную ответственность, — говорил Корсаков. И добавил: — Лучше так, чем бунты и волнения». А затем, в конце беседы: «В одном заверяю: мешать вам не буду, но смотрите не оступитесь, а о ходе дел докладывайте — лично мне…» Муравьевская закваска сказывалась, хотя муравьевской смелости не хватало.
Спустя несколько месяцев на Николаевском трудились не полторы тысячи замызганных, угрюмых людей, а три с половиной тысячи опрятно одетых и обутых, довольных своим положением рабочих. И никто не порывался удрать с завода. Немало потрачено времени и усилий, дабы подобрать дельных инженеров, опытных мастеров. Учинили серьезные переделки — поставили новые, большей выработки железоделательные печи, выстроили новую, просторную, хорошо оборудованную модельную, сделали, наконец, изрядные запасы дров и угля. А из удобств для рабочих не все, что хотели, сразу удалось — лишь лавки с недорогими припасами, да читальни с книгами и журналами, да еще клуб выстроили, правда, скорее для служащих, чем для рабочих, стеснявшихся мешаться с «чистой» публикой.
Через год Николаевский завод довел изготовление железа и железных изделий до двухсот десяти тысяч пудов, то есть более чем в тридцать раз увеличил производство. И железо бутинской марки не уступало качеством не только уральскому, но и шведскому покупному, а стоило много дешевле привозного.
25
Зензинов крепко сдал за последние два-три года. Смерть любимой племянницы, а затем обеих дочерей — сначала Лизы, следом Маши— окончательно надломили телесные и душевные силы старика. Безутешность этих утрат велика и мучительна.
Бутин не забывал помогать и поддерживать старого друга, но в силу непрактичности, неумения Михаила Андреевича и слабости духа его Надежды Ивановны он все время пребывал в нужде. Сыновья его, Миша и Коля, работавшие у Бутина, усердные, исполнительные, послушные, росли хворыми, слабыми, подобно ушедшим сестрам, и страх за их будущее терзал старика днем и ночью.
У Зензинова была застарелая, запущенная, словно въевшаяся во все тело простуда. Дышал он тяжело, с надсадным хрипом в легких, задыхался, глубоко закашливался, потому каждое слово давалось теперь с трудом. Мучила и ломота в пояснице, руках и ногах; разгибался и сгибался с болезненной медлительностью; передвигался, превозмогая сопротивление неподдающихся суставов, при помощи толстой суковатой палки, привезенной ему Егором Егоровичем Лебедевым, любимым зятем, мужем милой покойной Машеньки.
Михаил Андреевич все реже появлялся за столом у Бутиных, и нередко Капитолина Александровна посылала к ним домой пироги, блинцы, либо блюдо студня, а то и излюбленного стариком жареного ленка.
Но и будучи тяжелобольным, семидесятилетний Зензинов усердно трудился. Он тащился с самой рани к огромному, в четыре квадратных аршина сосновому столу, прибежищу его трудов и духа. Стол живописно завален стопами книг, исписанными крупным широким почерком листами бумаги, толстыми тетрадями дневников, разноцветными и разномерными минералами, гербариями, коробками с наколотыми под стеклом жуками и бабочками, банками с засушенными, но остро пахучими травами и кореньями, из которых по тибетским рецептам выделывал лекарства от всех болезней, кроме своих собственных. Не стол, а музей — сокровищница Забайкалья!
Сидящим за этим столом и застал его Бутин.
Бутин зашел, как обычно, невзначай. Быстрая, летучая походка, уже по ней угадывается стремительность, энергия, нетерпеливость. И вот в дверях — высокая, худощавая, крепкая, подтянутая фигура, — он и мальчишкой рос в длину, худобу, в жильность, — будто пришел мимоходом, по спопутности, а в руках неизменный пакетик, кладет его на выступ буфета слева от дверей.
— Тут кофе, Михаил Андреич, — чистосортный «мокко», ваш любимый. Ну и всякая мелочь: печенюшки и прочее. А еще милейшая Филикитаита носочки изволила связать из козьего пуха, они, заявила она, не только греют, но и лечат не хуже тибетских лекарств, так и скажите старому безбожнику… Это ее собственные слова… — Бутин усмехнулся в свою волнистую бородку.
— Ну, Михаил Дмитриевич, друг ты мой, ведь не послал с человеком, сам принес и сразу развеселил старика!
Зензинов мигом очистил место на столе, обеими руками разводя бумаги в стороны, и на освобожденном пространстве откуда-то появились глиняный кувшин и два высоких стакана.
— Не привозное бордосское, милостивый государь мой, не абрикотин или другая французская роскошь, — говорил он, простодушно улыбаясь всем лицом. — И не ваше убийственное изделие, не бор-щовское, хлебное зелье, с которого лошади в лежку, — это, друг мой, зензиновка! На травах настоенная самоделка, даурский бальзам… Извольте откушать! — хе-хе! — со старым безбожником!
И он снова кинул взгляд на Бутина — на его литую, стройную фигуру, на его узкую, чуть волнистую густую бородку, на его смуглое лицо, полное мысли и жизни, проявляющихся сквозь привычную сдержанность и невозмутимость.
И хмурые мысли, тяжкие воспоминания, болезненные стеснения в груди, ломота в ногах, — все немощи тела и тяготы жизни будто развеялись, отодвинулись.
Выпили травного бальзама-зензиновки. Бутин повел бородкой, подмигнул узкими глазами, — похвалил. Вот это квасок! Каждый раз, добавляя то смородиновый лист, то шиповник, то облепиху, го голубицу, то травку-чернобыльник, то горьковато-пряную шишечку хмеля, то несколько капель укропного масла, то ягоду-черемуху, — Зензинов, внося новый привкус в напиток, радовался как дитя, когда потчуемые «зензиновкой» гости, нахваливая питье и чуток как бы от весеннего духа трав хмелея, не могли определить состав даурского бальзама.
— Ну как, сударь мой? — с живостью спросил старик. — Угадали? С чего бы чуточная терпкость, а? То-то! Тут я маленько ранеток добавил, от них зимним яблоком, морозцем тянет, наподобие французского сидра, а не хуже, с сибирским прихватом! Ну рассказывайте, Михаил Дмитриевич, что в большом мире творится?
— Да вот, Михаил Андреич, пришел подивиться вместе с вами. Никаких за мною ученых трудов, не то что у вас, а диплом пришел.
— А ну покажете, покажете, — потирая тяжелые морщинистые руки, еще более оживился Зензинов. — Весьма любопытствую!
— Николай Дмитриевич перехватил, — несколько виновато сказал Бутин. — Родичам всем показать. А диплом как члену — сотруднику Императорского географического общества, вона титул выдали!
— Это вам, сударь, за китайскую экспедицию. Не пустой дворянский титул. Это за вклад в отечественную науку, извольте серьезно отнестись к сему диплому… И дело сделано и отчет ваш признан, и статья ваша произвела впечатление…
Он сцепил покривевшие подагрические, побывавшие в лютой стуже и ледяной воде пальцы, они ломко хрустнули.
— Когда вы, еще фирмы не было, роскошный самородный топаз государю преподнесли, и вам за такую… такую учтивость бриллиантовый перстень пожаловали, я, признаюсь, большого восторга не выказал. Награды, заслуженные не умом, не талантами, не трудом неустанным, не имеют ценности в моих глазах. Другое дело — дом вы пожертвовали для женского училища, да еще пять тысяч в придачу на обзаведение. Благодарнасть вам была от нерчинского общества и от духовенства. Нынешний диплом доставляет мне истинное удовлетворение, — он за труд, за риск, за государственность. Позвольте тост за нового члена Русского географического общества! Виват!
Они торжественно осушили стаканы, точно в них искристое шампанское.
— Теперь уж вы, Михаил Дмитриевич, — продолжал Зензинов, — не просто как делец-коммерсант в Америку поедете, а с ученым званием! Пяток бы лет скинуть, и я бы с вами секретарем, слугой — кем угодно! Ниагару ихнюю поглядеть!
— И мне бы лучшего спутника не надо! Помните, как браво по приискам колесили! И на шарабане, и в седле, и пешочком!
— Всю жизнь не сиделось мне на месте! Надежда Ивановна на меня так: рогов и копыт немае, а чистый гуран, все-то скачешь по хребтам да болотам! А я как доберусь до вершины Яблонги-Дабан, ныне Яблонового, — скалы щербатые, воздух колючий, от простора дух захватывает: вон там к северу озеро Арахлей, а там река Конда к Витиму идет, а там Ундугуны — два озерка, а там источник Кука, а на юге Шилка наша — ведь на самом перепутье-водоразделе стою… Будто в главной точке мира! Изъездился, батюшка, какая там Ниагара, мне б нынче до колодца во дворе добрести!
Бутин молчал: «даурский пастух» обманных утешений не терпел.
— Ужо и за себя теперь, и за меня ваши поездки! Дороги ваши удлиняются, усложняются. Сначала поближе, таежные, — по приискам, складам, конторам; после — городские — Чита, Иркутск, Благовещенск, Томск, дале — столичные — к Москве, Петербургу. Глянь — и до международных путей дошли — в Китай, в Америку!
То ли напиток легонький так старика забрал, глаза из-под неровных седых бровей блестят.
— Америка — страна энергичных, практических людей. К их нравам, обиходу, жизни повседневной присмотритесь — что перенять, а что, Бог с ними, пусть при них остается… А я дождусь вас, дождусь, дождусь…
Смуглые скулы дрогнули, резко очерченные ноздри чуть втянулись, затем раздулись, и Бутин шумно вдохнул воздух.
— Дядя Миша, дождитесь, а то рассержусь!
Зензинов невольно улыбнулся. «Дядя Миша» — это из далекого бутинского детства. «И сейчас нужен я ему».
— Да уж постараюсь, — сказал он вполне спокойно, овладев собой. И помолчав: — Вы ведь знаете, как все дорого мне, что полсотни лет копилось. Тут вся жизнь моя… — Он похуделой рукой обвел горы рукописей на столе и этажерках, ряды книг на полках, ящики с камнями, горшки и банки с кореньями и травками. — Не дайте трудам моим развеяться и сгинуть…
Бутин встал, обнял старика за плечи.
— Слово даю.
— А готовы ли вы к поездке? — переменил старик тему. — Все ли ладно на разработках, заводах с торговыми делами? Ведь надолго уедете…
— Идем ровно, без сбоя… Везде дело налажено, везде знающие, верные люди — управляющие, смотрители, доверенные — все народ надежный, дельный. И при деньгах мы, правда, в большие кредиты вошли… Вот только…
— А мы? Мы с Багашевым? — приосанился Зензинов. — Мы что — не сгодимся? Приглядим, милостивый государь, приглядим!
— Спасибо, Михаил Андреич… Мне было бы очень худо, ежели вы от меня отвернулись…
— Да вы что, сударь мой! Всю жизнь впрямую, а под конец вбок? Извольте объяснить старику, чем вызваны ваши подозрения!
— Михаил Андреич… — голос Бутина чуть дрогнул. — Поймите меня… Вам ведомо, что у наших женщин в дому сплошные хлопоты. Семейство большое, гости ежедневно, деловые приемы, а тут еще и спектакли и музыкальные вечера… Невестка моя — натура деятельная, серьезная, — и это вам известно! — раз общество доверило попечительство — душу вложи, а чтоб нерчинская прогимназия была в наилучшем виде: учителя устроены, дети ухожены, родители довольны! Она своих средств едва ль не половину тратит, да и я не жалею. То чаепитие для господ учителей, то подарок юбиляру-математику, то у добросовестнейшей гимназистки день рождения… У нее свои визитерши: с кем-то рукоделием, с кем-то шитьем поделиться, у той музыкальный талант, прослушать, а то целая толпа милочек — на репетицию… У Татьяны Дмитриевны свои хлопоты, она с Маурицем объявлена, осенью свадьба, может, в этом браке найдет счастие свое. У нее одно на уме: закупки, наряды, обставить свой угол, предстоящая поездка по Европе… А за садом смотрит, сад для нее, что для Маурица музыка, а для меня — наша фирма. Так кому дом-то вести? Вот так и получается…
— А что, милостивый государь, получается? — глухо сказал «даурский пастух», низко опустив тяжелую седую голову. Он уже догадывался, с какой главной новостью пришел к нему любезный сердцу его Бутин Михаил Дмитриевич, Миша, зять его любимый…
— Женюсь я, Михаил Андреич, — виновато сказал Бутин. — И дому нужна хозяйка, и мне семья…
— Кто ж жена будущая? — не подымая головы, спросил Зензинов, и будто прозвучало: «А как же жена прошлая? Разве кто заменит тебе нашу Сонюшку?» Зензинов медленно поднял косматую голову. — Или еще не выбрали?
— Марья Александровна… Должны знать ее…
— Как не знать. Из Шепетковских. Полковничья дочка. Собою девушка видная. Хотя из военных, отца разумею, а не свистунья!
Холодок все же пробежал меж ними. Провеял. Однако любовь к Бутину превозмогла и ревность, и боль, и горечь воспрянувшей памяти… Жизнь есть жизнь. Восемь лет прошло с той грустной поры, и восемь лет Михаил Дмитриевич один…
— Друг мой, — сказал старый Зензинов. — Я вам не помеха. Вот этой чашей помянем Софьюшку… Вот так… А этой восславим жену вашу Марию… Будьте счастливы, Михаил Дмитриевич!
26
Собираясь в Америку, Михаил Дмитриевич совершил объезд своей золотопромышленной и торговой «империи».
На посещение главных приисков, Николаевского железоделательного, двух винокуренных заводов, крупнейших складов и контор ушло более двух месяцев. Он любил эти деловые поездки, они помогали находить слабые места в обширном и разнообразном хозяйстве, выявляли работников как старательных, так и нерадивых, а еще — ощущение воздуха, пространства, запаха земли, деревьев, сопок и встречи с интересными людьми. Его сухощавое, костистое, тренированное тело не боялось дорожных встрясок, дощатых нар, неудобных ночевок, долгих перегонов меж Витимом и Зеей, меж Селенгой и Шилкой.
На Амурские прииски он отправлялся вместе с Михаилом Коузовым, механиком-самоучкой.
Три бутинских парохода — «Нерчуганин», «Соболь» и «Нерпа» — грузились с колес у Сретенской пристани товарами для Маломальского, Марьинского, Соловьевского, Нагорного, Золотинского и других разработок. В числе грузов были и две золотопромывальные машины, еще более благоустроенные Коузовым, которому не терпелось самолично собрать и пустить их в ход.
Коротконогий, лысоватый, с вечно взъерошенной бородой, Михаил Авксентьевич Коузов знал себе цену, к золотопромышленникам относился в лучшем случае как равный к равным. Он нагляделся на приисках — каково и каторжному рабочему, каково и такому же подневольному свободному, наемному люду: мастеровым, подмастерьям, рудокопцам, промывальщикам, рудоразборщикам. Видел, как били палками и забивали до смерти розгами за ничтожную вину, как целые семьи жили без хлеба многими днями, дети умирали с голоду, поскольку вольной продажи не было, а из казенных магазинов не выдавали, даже когда управляющие и смотрители просили помочь народу. Видел и обвалы из-за гнилых крепей, когда под толщей породы заживо гибли десятки рабочих. Нагляделся на тупость горных инженеров, обер-офицеров, горных кондукторов, унтершихтмейстеров, штейгеров, не желавших облегчить труд горнорабочих — к чему им механизмы, усовершенствования, когда есть кирка, лопата, а к ним даровые, подневольные руки!
С Бутиным Коузов сошелся, но не сразу, однако вскоре оценил предоставленную ему свободу действий, честную и щедрую оплату труда, а главное то, что Бутин вникал в замысел, интересовался техническим решением какой-нибудь новинки, а другой раз засучивал рукава и брался помогать ему как подмастерье.
Ездил он с Бутиным на Капитолинский, на Дмитриевский, на Михайловский, познакомился с Дейхманом, с Петром Илларионовичем, высмотрел порядки на Бутинских приисках, и постановка дела подкупила его.
Однажды, поняв, как радуется Бутин его новой технической находке, не удержался:
— Очень вам, господин Бутин, благодарен за понимание. Ведь я ради той мелкой железины в бессонницу впал, пока не дошел до мысли!
Ходил он чаще всего в промасленной одежде, руки были у него черные и жесткие. Не пил, не курил и все заработанные деньги посылал своему большому семейству в Петропавловск.
Всю дорогу от Сретенска, когда «Нерчуганин», попыхивая трубой и шумя колесом, сплывал по Ингоде и Шилке к Амуру, один только и был разговор у Коузова: его золотопромывальная машина и как сделать ее еще лучше, еще справнее. И он бегал на корму, где под брезентом были упрятаны бочки, ковши и все прочее — в сохранности ли, хорошо ли укрыты, не скатится ли с палубы…
Стоя рядом с Бутиным на носу, возле перил, где-то у Черной речки, когда пароход, миновав каменные «щеки», вышел на широкую быстрину, Коузов прорвался:
— Вообразите, господин Бутин, что вы уже в Америку плывете!
И страдальческие глаза выдали его: как бы он хотел с Бутиным в Америку, в золотую Калифорнию, поглядел да прощупал, он бы ихнюю технику-механику враз вызнал, може, и перенял бы, что гоже, а скорее бы померился с ними силенками!
А как Бутину Коузова взять? Ему самое время к промывке машины готовить, к сезону бы поспеть.
И Михаил Авксентьевич, глядя на заросшие сосной, черемухой и тальником берега, скалистые и пустынные, впадал в молчаливую грусть.
Когда проезжали мимо гористой ссыльно-каторжной Кары, где столько лет злодейски бесчинствовали Бурнашев и Разгильдеев, Коузов сплюнул в зеленую шилкинскую воду:
— Вот где наша бездушная техника-механика измывательства над человеком — тупость и глупость российская…
И, поймав сочувствие в узких блестящих глазах Бутина, продолжал:
— Вам не знаком Владимир Яковлевич Кокосов? Врач здешний? Нет? Ведь медико-хирургическую академию кончил, сын нищего сельского попишки, до учения и кочегаром по Каме ездил, и грузчиком горбатил на невских пристанях. Каторжные его сразу полюбили, они-то уж чуют, у кого сердце, а у кого железина в груди. Скольких избитых выходил, ночами, рыдая, у их койки просиживал. Он как раз только от сыпняка оправился, когда встретились. В эпидемию, выхаживая больных, сам заразился. Тыща человек тогда на Каре от смертной заразы на тот свет угодили! Вонючие каморы, лохмотья у людей на теле, босые, тощие, заедаемые вшами и клопами, голодные, а когда Кокосов полковнику Маркову заикнулся о том бедствии, тот пообещал его же, Кокосова, на
Сахалин спровадить… — Коузов даже зубами заскрипел, до того ожесточился. — То каторга, казенный завод, казенные чиновники, казенное отношение. А когда ваш брат купец или фабрикант таково поступает с народом?
Бутин промолчал. Он вспомнил милого друга Капараки, просвещенного золотопромышленника Буйвида, вдову-хищницу с Маломальского, куда они с механиком сейчас держат путь.
— Вы знаете, почему я не к Сабашниковым, а к вам пошел? — неожиданно спросил Коузов.
— А разве Сабашниковы вас приглашали? — озадаченно спросил Бутин.
— Не приглашали, а охотились. Как на кабана. Вот ведь тоже слава о них: просвещенные, культурные, с политическими в дружбе, концерты учиняют, благотворительностью блещут, в газетах о них хвалебные статьи…
— Что же в этом худого, Михаил Авксентьевич? Идут в ногу с веком, не разгильдеевские времена!
— В народе так говорят, господин Бутин: молвя правду, правду и чини, делай не ложью — все будет по-божью… А что у них, у Сабашниковых, деется на ихнем Новоалександровском прииске, — у меня свояк из Ульхуна, оттуда, из-под Акши. Они, ульхунские, все знают. Приисковые рабочие, чуть не сотня человек, в Читу за правдой отправились, до того их замордовали! Быком, упавшим в угольную яму, да скотской головой в червях народ кормили! Обещали людям по тридцать пять, а платили по десятке, хотя те свои три сажени пласта и торфу исправно делали. По контракту отдых два дня в месяц, а кто не вышел в тот день, с того два рубля штрафу. Ежли из сил выбился да в больницу пошел, того в арестантскую! Что выдадут рабочим из приискового магазина, то по грабительской цене. Вот так Ононская золотопромышленная компания братьев Сабашниковых идет в ногу с веком, дорогой господин Бутин! Концерты с музыкой! Чтобы я к таким упырям на услужение пошел! Вон как выходит: всяк крестится, да не всяк молится!
Ни одним словом не возразил ему Бутин. Неужели Сабашниковы не ведают, что творится у них на Новоалександровском? А все ли он знает о своих приисках?.. Все ли его управляющие относятся к народу так, как Петр Илларионович Михайлов? Все ли не ложью, а по-божью?
Они расстались в Маломальском, где Коузов приступил к сборке и установке машины. После ее наладки вторую машину надо ставить в Нагорном. А Бутин держал путь в Благовещенск и Приморье, куда продвинулась его торговля и где тоже открылись разработки…
— Ну, Михаил Дмитриевич, — прощаясь, сказал Коузов, — в это лето, как вернетесь, ждите от Маломальского пудов эдак десять золотишка! А мне оттуда, из-за океана, самоновейшие чертежи не забудьте!
— Не забуду, Михаил Авксентьевич! А вы… ежли где приметите какое безобразие — прямо к Николаю Дмитриевичу или Оскару Александровичу. Слышите?
— Слышу! — буркнул Коузов.
На обратном пути с Амура, минуя Нерчинск, Бутин заехал на свои Дарасунские прииски, а оттуда прямиком на железоделательный, потому как не давали ему покоя и во сне и наяву черная от угля бычья туша и коровья голова с кишащими в ней червями…
«Концерт с музыкой!»
Очень было обидно за братьев Сабашниковых…
27
Майским прохладным вечером сидел Михаил Дмитриевич Бутин в венской качалке у себя наверху и рассеянно оглядывал кабинет, который должен покинуть на длительное время… Книги в массивных дубовых шкафах, их уже накопилась не одна тысяча, часть у брата, часть у невестки, часть внизу в общей библиотеке… Медвежья и тигровая шкуры — подарки Афанасия, не забывающего своего друга из «рода Гантимуровых». Картины и гравюры на стенах, их здесь немного — внизу на стенах гостиных и столовой их поболе, — а тут те, навевающие воспоминания. Портрет Петра Первого, подарок Зензинова, — образ царя-преобразователя вызвал почтительно-боязливое внимание Джона Линча. А еще — величавые остроконечные формы и башни Реймского собора и веселый легкомысленный вид Елисейских полей — это поднесли брат и невестка, вернувшись из второй поездки в Европу…
Но размышлял Бутин не о трудах и днях российского императора и не о прекрасных ландшафтах Франции, но о практических начатых и незавершенных делах, оставляемых в Нерчинске. Конечно, в огромном его хозяйстве — от Байкала до Приморья — не все ладно, не за каждым управляющим и смотрителем уследишь, не каждого тут же схватишь за руку, а самовластие, возможность творить что хочешь над подчиненным тебе людом, да еще в глуши, в тайге, портит человека, тем более ежли он мелок, подвержен слабостям.
Что ж, Николай Дмитриевич приглядит. Не внове для него, отлучки распорядителя бывали и прежде: и в обе столицы, и в Томск, и в Иркутск, не говоря уж о челночных поездках по приискам и конторам от Енисея до Амура и обратно. Брат не любит поездок, сидит в своей комнате, читает своего Честерфильда или Теккерея, спустится на полчаса, а то на двадцать минут к Дейхману или Шилову, возьмет палку и свою таксу Черепашку, чтобы прогуляться по набережной Нерчи или забрести в лесочек у верхних улиц, а все знает, всегда в курсе, за всеми делами следит! И всегда рядом с ним разумная и болеющая за фирму жена. И хотя у нее и попечительство, и музыкально-драматическое общество, и благотворительность, а в торговые наши дела вникает. Здесь, в главной конторе, Дейхман, Шилов и Алексей Ильич Шумихин, — он в практических делах сменил Багашева в типографии, тот занят организацией газеты, — а в Чите усердный Василий Иванович Чижик, там и зоркий Иван Степанович Хаминов приглядит, а на вершине Дарасуна — молодчина и ловкач Шипачев, в Сретенске — наивернейший Федор Степанович Мещерин, сына которого, страдавшего припадками, Бутин возил на излечение к знаменитому Боткину в Петербург. Везде крепкие люди, надежные, дельные, работа с ними спорится, и рабочий народ они не обижают, тут у Бутиных строго.
Следует предупредить брата насчет милого родича Иринарха: чтобы никуда пока за пределы Нерчинска не направлялся. Вот ведь разгульная душа, буйная головушка! Николай Христофорович Кандинский довольно деликатно о нем написал: «Человек по похождениям своим в Москве премного известен». Уже в годах милый родственник, а такое бесстыдство — в «Славянском базаре» прицепился к университетскому профессору, обозвав его «немецкой колбасой», а его даму «расфуфыренной чуркой»; в «Гранд-отеле» привязался к важному сиятельному генералу, справлявшему тезоименитство, и был выброшен швейцаром на тротуар; в «Европе» облил ореховым соусом роскошный фрак какому-то австрийскому дипломату, за что был на три дня посажен в полицейский участок. И все-то содеяно во хмелю, потерявши рассудок и всякие понятия о приличиях… Воротился из Москвы с побитой физией да и весь изрядно помятый. Двоюродный брат! Одна фамилия! Хуже любого чужого осрамит! А как прогонишь? Все же дяди Артемия сынок, а дяде они кой-чем обязаны. Да ведь трезвый не дурит. Николай Дмитриевич, обычно сдержанный, лишь поморщится да тяжко задышит, на этот раз при всем семействе ему разнос сделал: «Имейте в виду, Иринарх Артемьевич, ушлем на самый дальний прииск, за пять хребтов, а имени и чести фамилии пятнать не позволим!»
Но самое огорчительное и неожиданное, что у Михаила Дмитриевича с родным братом разнобой получился, несхождение во взглядах. По другому, разумеется, поводу.
Вчера после утреннего кофе брат зазвал его в свой кабинет, едва лишь проводив Капитолину Александровну, которая, надев строгий синий костюм, направилась в женскую гимназию на совещание попечительского совета.
Когда братья удобно уселись на матенькой софе у ломберного столика, Николай Дмитриевич предложил младшему крепкую «Гавану» из коробки, которую держал специально для него, сам он курил сигары послабее.
— Михаил Дмитриевич, друг мой, — сказал старший брат, — днями я просматривал конторские книги последних месяцев, любопытствуя, когда, кем и насколько наша фирма кредитована. Насчитал я кредиту порядка двух миллионов. Верны ли мои подсчеты?
— А когда вы ошибались, Николай Дмитриевич? Нет, дорогой брат, цифра точная. На семьсот тысяч товаров взято у московских предпринимателей — у почтенных Морозовых, Третьякова, у Кнопа. Не морщтесь, Кноп при дурной репутации — весьма денежная фигура. Далее — на полмиллиона кредитованы мы иркутскими купцами Хаминовым, Марьиным. Остальной кредит выбран у наших земляков, обосновавшихся в Петербурге — у Пахолкова, Голдобина. В общей сложности два миллиона пятьдесят тысяч. Вы нашли какие-либо неточности в ведомых Шиловым книгах?
— О нет. Но если бы цифра кредита была вполовину меньше, я бы спал спокойно! Не находите ли вы, что в кредите мы заходим дальше необходимого? Дальше возможного. Посудите сами, Миша…
Михаил Дмитриевич насторожился и положил сигару на край пепельницы. «Миша» — это редко, это в детстве, когда провинишься.
— Посудите сами, Миша, кредит составляет половину нашего капитала. Наше состояние в недвижимом около четырех миллионов. Или тут я ошибся?
— Нет, и здесь вы точны, — быстро ответил младший браг. — Три миллиона девятьсот семьдесят тысяч. До четырех один шаг. Чем вы обеспокоены, Николай Дмитриевич?
— Память у вас на цифры с детства превосходная, — сказал старший Бутин. — Память, достойная распорядителя дела. Подайте мне, пожалуйста, огоньку, — и он скосил глаза на свою погасшую сигару. Бутин поспешил исполнить просьбу. — Если исходить из правил экономической целесообразности, тогда сумма кредита вполне основательна, ежели не превзойдет третьей части капитала. И ни в коем случае не должна превышать половины состояния кредитуемого!
— Это мне известно, дорогой брат. Но не проявляете ли вы чрезмерную осторожность? Репутация наша основана на незыблемой деловой честности. Напомните, Николай Дмитриевич, хоть единый случай просрочки в уплатах? Был ли хотя бы один иск предъявлен Торговому дому Бутиных?
— Не горячитесь, Михаил Дмитриевич! — предупредил старший брат. — У вас несомненный талант каждую операцию тонко рассчитывать. Вы с умением ведете дело. Но ведь надобно и предвидение всего дела в целом, как же не заглядывать в будущее. Не слишком ли много риска в таком непомерном кредите?
Младший Бутин потянулся за сигарой, уткнувшейся в пепельницу, но вместо этого, сдерживая себя, скрестил руки на груди.
— Николай Дмитриевич, а как без риска? Прииски дают уже полтора миллиона годовых. Торговля приносит не менее полумиллиона. Триста тысяч прибыли от винных заводов. Столько же от железоделательного. При таком состоянии дел не брать крупных кредитов — это значит топтаться на месте в пору, когда мы только начали восхождение. Большие кредиты — это и большое будущее, это размах, гарантия развития, — главный двигатель прогресса. А риск самый минимальный! Это здоровый риск.
— Нам нужны средства, Михаил Дмитриевич, не только для возврата кредита, нам нужны средства для повседневности, для оплаты пятидесяти тысяч рабочих и служащих, для покупки нового оборудования. Нам необходимо много больше денег, чем раньше, для семьи. Надеюсь, вы не забыли, что по возвращении вашем, осенью нынешней у нас две свадьбы! Вообще осенью будут и подсчеты и просчеты! До осени, друг мой, и оставим эту тему, — неожиданно оборвал он разговор о кредитах, возможно, утомившись спором.
И они перешли к обсуждению семейных дел и забот предстоящей осени…
Так резко и поперечно старший брат не разговаривал ни разу за двадцать лет совместной предпринимательской деятельности!
Вчера они решительно разошлись, расстались вроде с миром, а недовольные друг другом.
Бутин встал с кресла и зашагал по кабинету — из угла в угол, от Петра к Реймскому собору и обратно.
Николай Дмитриевич не берет в толк, что свернуть кредит — эго и значит прекратить «Коузово» переоборудование приисков, отставить новую печь на Николаевском железоделательном, ограничить так широко и так вольготно идущую торговлю, ослабить налаженные связи с крупными и влиятельными московскими фабрикантами! Морозовы только руками разведут!
И он, остановившись напротив Петра Великого, сам развел руками. На что император Всероссийский ответил сочувственной улыбкой: «Дерзай, Бутин, мне труднее было: у меня доход был три миллиона рублей, а на войну уходило столько же! Так я исхитрился сперва удвоить доход, а потом даже утроить!»
Он в который раз пересек комнату и чуть ли не коснулся кончиком бороды Елисейских полей. Ну да, осенью две свадьбы — его и сестры. И две свадебные поездки в Европу: в Париж, Рим,
Лондон. И учиним оба торжества с размахом, по-бутински, чтобы и Нерчинск помнил, и в Чите, в Иркутске, Кяхте отдалось! И на свои кровные, а не из кредита. Не менее трех миллионов, прямо как у Петра Великого, будет доход нынешнего года. Два миллиона кредита долой, и миллион чистоганом в бутинскую казну! Добьюсь, чтобы прииски увеличили добычу золота — до ста, до ста двадцати пудов в год, чтобы заводы работали на всю мощность, а торговля кипела вешней водой!
Так идет же дело, не стоит, идет…
28
Бутин, взяв себя в руки, подавил возбуждение. Снова усевшись в кресло, стал думать о своей предстоящей свадьбе.
Бурных чувств к Марии Александровне он не испытывал. И сравнить нельзя с тем, что чувствовал к тоненькой, худенькой, такой детски-беспомощной на вид Сонюшке, удивившей его, неопытного, ожогом первого женского объятия, доверчивой любви, застенчивого желания и счастливого эгоизма: «Мой, наконец-то мой!» Она казалась такой слабой, его первая жена, а была по натуре порывистой, стремительной и жизнелюбивой! Недаром Михаил Андреич, любимый ее дядя, называл племянницу Зензинкой — не просто от девичьей фамилии, но в соответствии со смыслом фамилии. «Зензинка» на вологодско-зырянском наречии не что иное, как «стрекоза»!
Как же она была хороша, наша Зензиночка в день свадьбы и на свадебном балу — в платье из белого тюля на розовом атласе, отделанном гирляндами из листьев и светло-красных нежных роз! И в белых атласных туфлях на тонких и стройных ножках! Как горели в ярком свете свечей рубиновые сережки в маленьких ушах — эти серьги были единственным украшением, что она позволила себе из его дорогого подарка, — ни рубиновой диадемой, ни рубиновым парным браслетом не украсила себя… Но эти рубины в длинных сережках словно освещали розовым светом ее счастливое, молодое, взволнованное лицо…
Зензиночка, стрекозка моя, как же короток был твой век…
Что же он чувствовал теперь? Ни волнения, ни трепета, ни счастья.
Просто — ожидание назначенного дня. Спокойное удовлетворение от того, что отныне он не один, рядом будет супруга, спутница, женщина.
Они познакомились на нынешней Масленке, когда Петя Ярин-ский запряг велением хозяина лучших лошадей в лучшие пошевни и помчал по стылой Нерче, где со звоном, гулом, смехом, криками, аханьем и ойканьем наперегонки и встречь неслись сани опьяненных морозцем, гонкой и вином развеселых горожан.
Сам городской голова был тому виновник, что в сутолоке ездок вдовый Бутин оказался в одной кошеве с его дочками-двойняшками, двадцатилетними Сашей и Машей. И погоняя во всю ивановскую тройку, Бутин, оборачиваясь, встречал приветливый и бесстрашный взгляд одной и боязливо-безучастный — другой. Вообще-то вывалить в сугроб их было запросто, тем более что Марфа Багашева, в санях которой кроме ее супруга сидели полковник Шепетовский с женой, разбойным свистом погоняла и своих и следом летящих Бутинских лошадей! В этой вихреватой с замиранием сердца гонке и протянулись вдруг незримые нити меж вдовым купцом и одной из дочек городского головы… Отряхнувшись от снега, ввалились честной компанией к Бутиным. Погулявши здесь, двинулись к полковнику. И уже не помнится, как и где встретились его опушенные заснеженными усами и бородой губы с выпуклыми крепенькими захолодевшими губами девушки. «А вы бы пошли за меня, старика?» И мгновенный ответ, будто никакой внезапности, а есть давняя готовность: «Да, да, я буду вам хорошей женой».
К весне сладились, на осень свадьба — ведь вот умница-разумница: согласилась обождать до возвращения его из Америки.
За прошедшие зимние-весенние месяцы они лучше узнали друг друга — Бутин и его будущая жена. Рассудительная добросовестность, домовитое хозяйничанье брали в ней верх над всем остальным. Она сказала о себе правду, что будет женой верной, толковой, дельной — сомнений никаких.
Свадьба сестры Татьяны, пожалуй, тревожила и заботила еще больше, чем собственная.
Сестра, при всех своих достоинствах, была человеком неуживчивым и властным. Иногда упрямой до бессердечности. Неслучайно выбирала себе мужей покорных да покладистых.
Вольдемар, пустой и добрый малый, безобидный фанфарон, — уступал даме, как польский шляхтич, с галантным удовольствием.
Мауриц был так захвачен музыкой, что уступал, не замечая, бессловесно, с тихой улыбкой и часто думая о чем-то другом.
Скорее всего, это сестра надоумила его позавчера подняться к Бутину на мезонин с таким житейским вопросом: «Если вы согласны, что я жениться с вашей сестрой, то поможете нам дом?» — «А вам здесь плохо, тесно?» — возразил Бутин. «Нет, что вы, разве я так думал? Но надо приличие. У нас, в моей стране, принято: женатый сын живет отдельно». — «Но вы же не сын, а зять. Кроме того, я сюзерен, а вы вассал, и я приказываю вам жить с нами, места хватит!» Мауриц благодарно-покорно улыбнулся: «Вы — очень добрый и великодушный сюзерен и умеете красиво шутить, когда делаете добро! Я хотел всегда жить рядом с вами!»
А Бутин так решил не только ради него и сестры. Он так решил для себя. Бутин любил Маурица как сына, видел и его одаренность, и беззащитность и готов был защищать его от власти жены, хотя женой Маурица должна стать его собственная сестра.
Итак, сначала откроем Америку для себя, а затем, по возвращении, уладим все семейные дела и с удвоенной силой возьмемся за выполнение миссии Торгового дома и Золотопромышленного товарищества братьев Бутиных! А насчет кредитов пусть брат не беспокоится, тут я целиком прав, а если где будет недочет, прогляд или погрешность — найдем выход. Как любит говорить наш самоук-врачеватель Михаил Андреевич Зензинов: «Бене диагноскитур, бене куратор» — Bene diagnoscitur, bene curator — хорошо поставишь диагноз, хорошо будешь лечить!»
29
Почтово-пассажирский пароход «Калабрия», вышедший 28 мая 1872 года из Ливерпуля, пересекал просторы Атлантики. Предстояло двенадцатидневное путешествие по морским волнам, путешествие, полное новых встреч, знакомств, впечатлений… Зыбь морская, и альбатросы, реющие в облачной выси, и брызги соленой воды, бодряще-освежающие и лицо и руки, само ощущение безграничности воды, неба, воздуха, словно открывающие неведомые доселе силы и возможности… И он не заметил, как губы сами зашептали памятные с юности строки Баратынского: «Дикою, грозною ласкою полны, бьют в наш корабль средиземные волны…»
А что не средиземные волны, а океанские, что берег ждет не итальянский, а американский, и не Ливурна, а Нью-Йорк впереди, придавали волнистым, зыблющим стихам особое новое очарование-
Но и прекрасный белый пароход, творение рук земных, привлекал внимание Бутина. Он неторопливо обошел его вдоль борта, поднимался с палубы на палубу, оглядывал подвешенные у бортов шлюпки, опускался вниз в машинное отделение и подолгу любовался дивным творением умов и рук человеческих и сноровкой полуголых чумазых кочегаров. И с раскаянием и огорчением подумал: «Вот Коузов с ним бы вместе посмотрел бы…» Прогуливаясь по пароходу, он оценил и размеры его, и мощь машины, и труд корабелов. И посмеивался над собой: он ведь тоже судовладелец и не так давно совершил плавание по Амуру на собственном, так сказать, работяге-пароходе! Ну, конечно, скорлупка рядом с «Калабрией» — так и Шилка-Амур не океан!!! Притом — лиха беда начало! Зензинов пророчит на скорое будущее эва какие суда на Амуре — чуть помельче океанических!
Привлекала внимание пытливого сибиряка и пестрая разнородная публика, населившая внутренние помещения и обширные палубы парохода, и каюты всех классов, и пароходный «подвал» — трюм, преисподняя корабля!
Что за народ?
Негоцианты, дельцы вроде него. Праздные дамы и господа, возвращающиеся из Старого Света или совершающие прогулку в Америку. Но немало и скромно одетого люда, едущего за океан не от хорошей жизни — в поисках работы, удачи, профита, фортуны… Отчаянно жестикулирующие и громко, будто дома, разговаривающие итальянцы; многосемейные, хитроглазые греки, дальняя родня Капараки; молчаливые, рослые, в свитерах, норвежцы; усатые хохлы в засаленных шароварах… Все человеческие чувства можно прочесть на лицах этих бедолаг — мужчин, женщин, ребятишек: надежду страх, отчаяние, озабоченность, беспечность, уныние, сомнения, озлобленность, тревогу, самоуверенность, равнодушие…
Что ждет их всех там, за океаном, в стране, поглощающей ежегодно сотни тысяч переселенцев из всех стран мира!
Что ожидает вон того смуглого мужчину из Апулии или Сицилии, оставившего нищую многодетную семью в надежде разбогатеть, во всяком случае, добыть средства для прокорма жены и детей? Оправдано ли радостное нетерпение красивой молодой женщины, окруженной кучей детворы, — она спешит к мужу, которому удалось купить небольшую ферму в Дакоте или Канзасе, — будет ли к ней доброй и справедливой земля Америки? Вырастут ли десятки носящихся по нижней палубе чумазых детей, забывших облик призвавшего их к себе отца, — вырастут ли они в трущобах Чикаго, или рабами богатого скотовода, или свободными зажиточными гражданами великих Штатов?
Раздался звучный голос гонга, приглашающего к завтраку.
В большом салоне, огражденном от палубы стеклянными стенами, за широким столом, прикованным к полу, сидели трое: двое мужчин и женщина. Бутин быстро определил — американцы. Он поклонился и сел на свое место напротив женщины. Глянув на лежавшее возле прибора меню, тонким остро отточенным блокнотным карандашом поставил легкие птички против строчек: «яйца», «бекон», «масло», «кофе». Он предпочитал завтрак «по-английски».
Американцы, особенно мужчины, один постарше, с округлой светлой бородой и живыми синими глазами, другой — молодой человек, безусый и безбородый, — бесцеремонно и несколько вопросительно разглядывали сухощавого, просто и элегантно одетого господина со смуглым лицом, узкими глазами и остроконечной бородкой, отливающей смолистым блеском. Бутин, сохраняя обычную невозмутимость, неспешно занялся едой. Его занимал океан, он был рядом, в нескольких шагах, огромный, зеленый, чуть беспокойный, непроницаемый, таящий свои думы в загадочной глубине. Его воображением уже прочно завладел американский берег, и он вновь и вновь мысленно вычерчивал предстоящий долгий и обещающий быть интересным маршрут Нью-Йорк — Сан-Франциско. Наметка пути была составлена еще в Нерчинске, с учетом путевых набросков и содержательных дневников милого и обязательного Юренского и новых рекомендаций, полученных в русских посольствах Парижа и Лондона.
Он размышлял о предстоящих встречах с представителями делового мира, и вдруг перед ним возникла картина: Джон Линч, изумленно взирающий на представшего перед ним сибирского знакомца! Потом он перебрал в уме поручения Михаила Коузова, Маурица, Капитолины Александровны, брата и сестер, Марии Александровны и будущего тестя. Даже сам Михаил Семенович Корсаков обратился с просьбой. Породнившись с купеческой фамилией Трапезниковых через молодую жену Людмилу Иннокентьевну, пожелал одарить супругу и ее родителей чем-нибудь необыкновенным, заморским. Отдавшись мыслям, Бутин как бы «отстранился» от своих сотрапезников и не расслышал дважды обращенный к нему вопрос старшего из американцев. Соседей по столу интересовало, кто же этот европейского вида и восточного облика господин, каково его имя и звание. Не получив ответа, они решили, что он чванливый невежа или вырядившийся европейцем путешественник из такой страны, где и понятия не имеют об английском языке!
Посему, выпив изрядно виски, мужчины завели между собой разговор в довольно свободных выражениях, стараясь перещеголять друг друга в догадках о происхождении «этого восточного принца во фраке».
— По-моему, дьявол меня возьми, он настоящий монгол!
— Говорю тебе, отец, он малаец. Я в книге такого типа видел!
— Малаец, монгол или как там еще, мне начхать, азиат — и точка!
— А может, не азиат, может, немой или даже глухонемой!
— Ну, Боб, скажешь! Стукни меня по котелку, если этот молчун не переодетый абиссинский князь или раджа какой-нибудь! Золота и алмазов куча, вот и разгуливает себе по белу свету. Будь у меня столько денежек, я бы тоже помалкивал.
Все, что они говорили, до него не сразу дошло, а когда понял, что абиссинский князь — это и есть он, Бутин, то повеселел и дальнейшие фантазии выслушал с живейшим интересом.
— Вот это ты загнул, отец! После третьего стаканчика! Он чего ест-то! Как мы — яйца да ветчину. Вилкой, ножом, ложкой. И визитка на нем, и белый воротничок. Давай, отец, еще по одной, тогда разберемся!
— Ну и теленок ты, сынок, хотя и клерком у судьи Фергюсона! Что ж ему на этом пароходе да при нас глодать живого фазана? Тем более в меню нет! И голышом ходить? Наездился по цивилизованным странам, обтерся. А пошарь у него в чемоданах — там и тюрбан с милю длиной, и золоченые туфли с носком изогнутым, как гусиная шея! И алмазы. Набоб, шейх, раджа, хан или как там у них еще!
Оба — и отец и сын — весело заржали и потребовали еще порцию виски.
Тут внезапно заговорила женщина. На ней была широкополая шляпа, убранная затейливыми цветочками, и широкое в оборках платье. А лицо немолодое, обветренное, грубоватое и привлекательное.
— А ну, дурни, довольно гоготать! И хватит накачиваться. Не знаю, о чем вы расскажете Милли и Джен, вернувшись домой. О том, сколько итальянского вина и французского коньяка в себя влили? Если бы этот почтенный человек хоть пару фраз из вашей болтовни понял, то решил, что вы из породы диких бизонов, а не фермеры Среднего Запада! Ну, Реджи, ну, Боб, влетит вам дома пара оплеух от меня! Надо же: сидит солидный серьезный мужчина, ест свой завтрак, никого не трогает, не вливает в себя ни виски, ни бренди, а двое нализавшихся болванов перемывают ему косточки и несут околесицу. Что касается меня, то я жалею, что не могу с воспитанным джентльменом перемолвиться добрым словечком!
При этих примечательных словах воспитанный и достойный джентльмен — он же набоб и раджа — не мог не встать и не поклониться милой и достойной защитнице своей. Молча и скромно. И снова опуститься на свой стул. Бутин обратился к сидящим за столом на вполне сносном английском языке, языке Диккенса, любимого Бутиным, и Вашингтона, почитаемого им, — книги первого и речи второго были в оригинале его самоучителями. Беседы с Линчем послужили хорошей практикой, а две недели позапрошлого года на Лондонской выставке тоже пошли впрок. Да ведь и дома — с братом, сестрой, невесткой — по-английски то и дело. Так вот — сначала он к женщине:
— Дорогая миссис, от души благодарен вам за доброе слово об иностранце, любящем вашу страну. — Затем к мужчинам: — Мистер Реджинальд и мистер Роберт, вы весьма польстили меня, и я не в обиде. Чалму я не ношу, туфли восточные есть для домашнего обихода. Что касается золота, — не совсем ошиблись, владею приисками. Позвольте представиться: русский коммерсант из Сибири Микаэль Бутин.
Молодой американец еще моргал глазами, а его отец, вначале встревоженный, вдруг успокоился и на простоватом лице отразилось дружеское расположение. Он шибанул локтем сына:
— Ты чего это размяк, как джем на блюдечке! Русский, хороший парень! Говорит, не ошиблись — набоб, только сибирский, нас любит и понимает. Ну, Мельпомена, — так звали его жену, — молодчина, что нас огрела и русского расшевелила. Значит, Микки? Официант, три виски! За дружбу между Вильсонами из Южной Дакоты и господином Микки Бутиным из Сибири!
30
Нью-Йорк, Бостон, Чикаго. Соленое озеро. Колорадо. Джорджтаун. Сакраменто. Сан-Франциско.
Все время в пути, в движении — увидеть, разобраться, понять мир, так мало похожий на русский по укладу, обычаям, быту, по человеческим характерам…
И вдруг — в неожиданной встрече, в живом разговоре, в каком-то поступке, душевном движении открыть сходство, близость с нашим, русским — азарт поиска, размах и щедрость в простом человеке, гостеприимство, доброжелательность. Однако ж деловитости, умению ценить свое и чужое время нам, русским, стоит поучиться!
Поездка по трансамериканской железной дороге и ее ответкам в Колорадо и Калифорнию на разработки золота. Не легкая прогулка, а тщательное знакомство, осмотр до мельчайших подробностей добычи рудного золота из кварца — из этих руд добывалось на сто миллионов долларов в год!
А посещение серебряных рудников! Казалось, рудничным коридорам конца не будет! Тут очень пригодилась бутинская выносливость, таежная тренировка, пешие переходы через хребты и мари Забайкальского Севера!
А спуск в глубочайшие копи подземных выработок в скрипучей шахтерской клети — минуты приятного, но щемящего волнения!
Он побывал в гостях у знаменитого престарелого уже Брайана Юнга на берегах Соленого озера. Его царство уже клонилось к упадку, и немало подивился Бутин противоречию между несусветицей религии мормонов, их угнетенностью плутами и фанатиками — и ухоженностью здешних полей и процветанием скотоводческих ферм.
Давний знакомец Бутина фабрикант Фокс — они впервые встретились в запозапрошлом году у московских купцов Морозовых — пригласил сибиряка посетить огромные предприятия, дающие миллионы метров отличного сукна, успешно конкурирующего с английскими тканями.
При посредстве русского военного атташе генерала Горлова Бутин был допущен на оберегаемый от чужих глаз механический завод Картрайта в Бруклине. На этом заводе, по секрету сообщил генерал, выполнялся заказ русского правительства на двадцать восемь миллионов патронов!
Не только в горное дело, а в самую суть американского предпринимательства пытливо вглядывался наблюдательный и мыслящий нерчуганин, бывая везде, где только возможно, и беседуя со всеми, кто знал дело и мог утолить его любознательность.
Поездка русского не осталась незамеченной американцами. Неожиданно для себя он оказался на короткое время в центре внимания американской прессы.
Вот что писала о нем одна из нью-йоркских газет:
«Русские горные инженеры изучают американскую золотую промышленность. Неустанное любопытство, поразительная проницательность, глубокая осведомленность, практический подход — вот наша оценка деятельности русского Бутина, путешественника, инженера, предпринимателя».
Если бы американские репортеры сумели заглянуть поглубже в мысли русского гостя! Если бы догадались спросить: «А кого вы считаете своими учителями? А каковы ваши взаимоотношения с сибирской ссылкой? А какова главная цель вашей предпринимательской деятельности? И как вы расцениваете политику вашего правительства в Сибири? И не сочувствуете ли вы демократическим силам вашей страны?»
Может, и спрашивали? Бутин на этот счет нигде не обмолвился!
В «Санкт-Петербургских ведомостях» в июле того же года появились первые бутинские путевые заметки. Они посылались оттуда, из-за океана, с «места событий». Бутин брался за перо, переполненный впечатлениями, не остывший от поездки, встреч с людьми. Он садится за стол в удобном чикагском отеле, пристраивается к тумбочке в какой-нибудь незамысловатой гостинице крошечного городка. Или, ночуя в конторе рудника, использует бюро какого-нибудь служащего. Или, получив приют в попутном ранчо, подсаживается к подоконнику. И пишет свои «Письма из Америки».
— Пишите обо всем так, как вы видите и понимаете, — напутствовал его перед отъездом Валентин Федорович Корш. — Пусть горькое будет горьким, а верное верным.
Тогдашний редактор «Санкт-Петербургских ведомостей» был человеком независимых взглядов, натурой благородной, правдивой. И весьма неугодной высшим сферам.
Это была пора неудержимо бурного развития Штатов. Все в этой стране росло, развивалось, увеличивалось, расширялось, удлинялось, прибавляло на глазах. Выпуск стали, сборы хлебов, длина железных дорог, численность населения.
«В Америке, — писал Бутин, — все стороны общественной жизни неудержимо стремятся вперед, захватывая, путая и безжалостно коверкая на своем пути многое хорошее из старого житья-бытья… Путешественник собьется с толку и легко растеряется в хаосе идей, взглядов и убеждений, господствующих в Америке. За океаном много хорошего дают семена, приносящие в Европе разве только шишки да фиги, но вместе с тем в Америке иногда плохо идет то, что приносит у нас добрый плод… Америка — страна далеко не установившаяся, и всякое предсказание, что ее ожидает, будет по меньшей мере смелым…»
Он не проходит мимо технических чудес Америки, но смотрит на прогресс Штатов не только глазами «русского горного инженера», но и глазами русского гражданина, сына своего отечества.
Дешевку, пошлость, показное, ничтожное, размалевку, декорацию замечает мгновенно. И не принимает.
«В весьма роскошных залах (гостиниц) вы можете, независимо от ваших комнат, принимать гостей или наслаждаться кейфом. Тут собираются дамы и угощают вас музыкой. Впрочем, часто с фальшивыми нотами. Вечером устраиваются танцы, в выполнении которых нет ни жизни, ни грации».
Сидя в таком холле, слушая пение и музыку и наблюдая танцующих, Михаил Дмитриевич невольно переносился в родной город, не по железной дороге, а ямщицкой гоньбой. Сидя одиноко в холодно-роскошной зале, он видел свой теплый дом, где предметы истинного искусства, и прислушивался к своему оркестру, к хору — нет ни одного фальшивого звука, ни одной неверной ноты, — куда тутошним любителям до нашего Маурица, до чудесного пения госпожи Леоновой, очаровательной Дарьи Михайловны, которой восхищались Мейербер, Глинка и Мусоргский и которой аплодировали Вена и Париж! И она пела у них в Нерчинске и, восхищенная оркестром, поцеловала нашего скромника Маврикия! И куда искусней, благородней и прочувствованней танцует наша публика в зеркальном зале — мазурку Шопена и вальсы Глинки! И он испытывал и гордость и радость, что у него есть Нерчинск, есть Мауриц, есть Зензинов, что он хотя не скоро и дальним путем, но вернется в родной край, и все узнанное им здесь, все доброе, все полезное, все, что улучшает труд, жизнь, быт людей, — он вложит и применит, и на это пойдут нынешние капиталы его и те, что еще наработает он своим умом и деятельностью. Вот железные дороги, как же нам нужны, нам, сибирякам, особенно, без этого мы далеко от Америки отстанем! И нашим Кулибиным и Коузовым с их смекалкой и энергией надобно дать вольную дорогу, лаборатории, приборы, помощников… Нет, мы не набобы и не раджи, мы русские, ищущие пути, и тут простаки Вильсоны заблуждаются… Кстати, они обещали приехать за ним и увезти в свое ранчо… И еще, кстати, надо повидать друга ситного — господина Линча!
Все интересует, все волнует Бутина в Америке — фабрики, горное дело, фермерское хозяйство, образование, нравы, обычаи, в нем нет ничего от равнодушного наблюдателя.
И, разумеется, привлекало его искусство, в особенности живопись, музыка и любимый сердцем театр — что играют, как играют, что за публика театральная здесь? Это занимало его в течение всего путешествия по Новому Свету.
«Театров в Нью-Йорке до пятнадцати, но все они небольшие и не отличаются изяществом. Оркестры плохие, вкус публики развит мало, часто аплодируют тому, что не заслуживает внимания… Картинные галереи так незначительны, что о них не стоит упоминать…»
Скорее всего, именно в этой поездке родился замысел учреждения в Нерчинске музея, своего, бутинского! Замысел, осуществленный много позже, когда в силу обстоятельств Бутин получил возможность заняться этим… И здесь он дал себе клятву: каждый лишний рубль — для постройки школы!
Бутин в своих письмах из Америки, сам того не ведая, дал не только живую фотографию страны, но нарисовал и свой собственный портрет. Мы видим наблюдателя американской жизни — не бесстрастного, не равнодушного, но заинтересованного и вдумчивого. Настроенного к американцам дружелюбно, сочувственно, но не захлебывающегося от восторга. Не робкого и покорного ученика, а зрелого мастера, со своими взглядами и своим жизненным опытом, умеющего отделить зерна от плевел. И мы видим истинного русского интеллигента, стремящегося к правде, справедливости и ненавидящего эгоизм и корысть…
«Горько разочаруются те, кто приедет сюда за обогащением; здесь нужны крепкие мускулы, чтобы таскать кирпичи и бревна, а заработать два доллара в сутки; нужно и знание языка, иначе можно умереть с голоду, и о вас никто не позаботится. ЗДЕСЬ ВСЯКИЙ ЗАБОТИТСЯ ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО О СЕБЕ… ДЕНЬГИ ТУТ НА ПЕРВОМ МЕСТЕ…»
Эти слова принадлежат не русскому революционеру, не Герцену и не Горькому. Это сказал русский капиталист, золотопромышленник и купец Бутин, имевший счастье быть учеником декабристов, искавший свой путь служения народному благу. У России своя дорога.
«Русскому мужику Америка не может представить поле для колонизации, а Сибирь, по характеру местности и внутреннему богатству, имеет громадное сходство с Америкой». В этих словах и призыв, и вера, и пророчество!
31
Бутин не скрывал своих впечатлений и раздумий ни от Линча, приехавшего в Колорадо, в маленькую гостиницу Джорджтауна повидать своего строптивого и неуступчивого сибирского знакомца, ни от Вильсонов, у которых несколько дней русский «набоб» прогостил в их ранчо на юге Канзаса.
Линч поездил с Бутиным по рудникам, приискам, шахтам, знакомил с инженерами и предпринимателями, неизменно называя Бутина то «русским магнатом», то «богатейшим золотопромышленником», добавляя за этим: «талантливый инженер, мой друг» или «дельный парень, русский американец!» — в таком духе. Бутин порою останавливал Линча, а тот, похлопывая его по плечу, посмеивался: «Дорогой Микки, не будьте тюленем, у нас без рекламы ни шагу! В любом захудалом городишке пиво самое лучшее в стране, самые лучшие бифштексы и куры, гостиницы, девушки и прочее. Что касается вас, то вы рекламу заслужили! Я верю в вас, хотя вы свою железную дорогу решили строить без меня!»
А когда тот высказался за кружкой пива насчет власти доллара и явлений жестокости в американской жизни, Джон махнул рукой, и продолговатое его лицо исказилось странной гримасой:
— Микаэль, у нас, хвала президентам Вашингтону и Джефферсону, самое умное, передовое и предусмотрительное государственное устройство. И у нас невежественное, легкомысленное и эгоистичное общество! У вас, в России, наоборот: бессмысленное, жестокое, своекорыстное и бесчеловечное правление и здоровое, честное и мыслящее общество! Я верю, что наше общество поумнеет, а вы верьте, что у вас правление изменится к лучшему. Ваше здоровье, мистер Бутин!
Они сидели в уголочке за круглым столиком в небольшом гостиничном кафе, видимо, притягательном для жителей Джорджтауна, — за остальными столиками курили, пили виски, постукивали пивными кружками и громко разговаривали веселые джентльмены с загорелыми, обветренными лицами и в ковбойских шляпах, а среди них и разнаряженные дамы, и важные господа в цилиндрах и ярких шейных платках, какие-то странные субъекты, небрежно одетые и с шарящими взглядами, — картежники в поисках партнеров, — вот такая демократическая пестрота и простота нравов, умение отдохнуть и развлечься в духоте, тесноте и сигарно-пивном чаду!
— Есть у нас, — продолжал Линч, — есть, и не мало, также есть дельцы, которые о благе Америки думают не больше, чем тараканы в щелях! И ближнего надуют, и общественные деньги свистнут, и такое мошенничество учинят, да еще с благородным видом, — тьфу, виселица по ним плачет!
— Уильям Твид? — коротко спросил Бутин.
— Э, да вы, Микки, в курсе нашего нью-йоркского скандала! «Нью-Йорк тайме» почитываете? Ну, этот Твид прожженный и ловкий негодяй! Да ведь он не один, там целая шайка… Слышали про Таммани-холл, оно же Таммани-ринг? Все-то на ирландцев сваливают, будто их рук дело. Это организация. Провели своих людей в муниципалитет, захватили городскую казну и давай ее потрошить! Да обдирать поборами и взятками ньюйоркцев! Твид-то главный мошенник, а ведь был простым ремесленником, пролез в конгресс штата, стал комиссаром общественных работ, главный куш из шестнадцати миллионов ему достался! Газета писала, что вся банда имела столько ковров, самых роскошных, что ими можно покрыть весь Центральный парк Нью-Йорка. Ну ничего, влепили ему двенадцать лет, не выкарабкается!
Сидевший за соседним столиком бородатый фермер, прислушивавшийся к разговору Бутина и Линча, бросил:
— Эта бестия вылезет, дружки помогут… за денежки у нас все можно! — и шлепнул по столешнице крупной ладонью. — Этих надо сразу давить! — Он снял шляпу. — Прошу прощения, джентльмены! — И тут же встал и пошел к выходу.
— Голос настоящей Америки! И все-таки, дорогой мистер Бутин, сила не у Твидов, а у нас, честных предпринимателей! Мы строим заводы, мы прокладываем железные дороги, мы добываем золото. И благодаря нам процветает Америка!
Он пристально и несколько осуждающе взглянул на Бутина.
— Вы все время в каком-то беспокойстве, дорогой Микаэль, и вы слишком большое значение придаете отдельным случаям, когда надо видеть процесс в целом. А в целом — мы живем в пору прогресса! Оставьте свою совесть в покое, мы с вами не Твиды. Но мир так устроен, что вы, мистер Бутин, имеете миллионы, а ваш кучер имеет те гроши, что вы ему дадите из ваших средств! Вы живете в своем роскошном дворце, а рабочие на ваших приисках в скромных лачугах… Я знаю, что вы заботитесь о своих людях, и так должен поступать всякий разумный, предусмотрительный капиталист. Но разве вы не деловой человек прежде всего? И приехали к нам в Америку как деловой человек, а не для того, чтобы сострадать по поводу наших бед и промахов. All right! Будем дело делать!
Он все еще надеялся на акционерную компанию Линч — Бутин по строительству железной дороги Аляска — Амур! Их транссибирская магистраль — это мечта, мыльный пузырь, сновидение, — неужели такой коммерсант, как Бутин, не может этого понять! Он еще уверяет, что они с Линчем проедутся по этой дороге от Тихого океана до Урала!
Он не сердился, не настаивал, у американцев уйма терпения!
— Выпьем за деловое сотрудничество, — провозгласил он на прощание. И подумал про себя: «Все же русские — странный народ, даже богачи!»
32
До ранчо в Канзасе его домчали лошади Вильсона, и могучая тройка фермера напомнила ему русскую запряжку и русскую езду, а юный самоуверенный и простодушный Боб чем-то неуловимо напоминал по своим повадкам своего сверстника, лихого нерчуганина Петю Яринского.
Просторы вокруг были точно как сибирские, беспредельные и захватывающие душу, только без сопок, падей и таежных дебрей. Закрыв глаза, он будто услышал далекий звон бубенцов, — сейчас бутинские лошадки вымчат его на окраину Нерчинска, пронесут по Большой улице, а навстречу тарантас Баташевых, и разбойным свистом поприветствует его ямщицкая дочь Марфа Николаевна!
Но встретили его мистер и миссис Вильсон. Реджинальд дружески хлопнул по спине, а Мельпомена обняла и поцеловала. Его ввели в просторный невысокий дом с плоской крышей, где его окружили запахи сбруи, кожи, шерсти, жареного мяса, тмина, колесной мази. Со стен погладывали на гостя многочисленные ковбойские портреты дедушек, отцов, братьев Реджи и Мили в обрамлении длинноствольных пистолетов, ружей всех видов и калибров, хлыстов, бизоньих рогов и медвежьих морд.
И кормили в этом ранчо не яйцами с беконом, но тушеным бараньим седлом с капустой, артишоками, жареными телячьими мозгами, фаршированной мясом и овощами индюшачьей шейкой! Вот так, мистер Бутин, наш дорогой русский набоб!
Реджинальд и Роберт — отец и сын — дружно отмахивались от какого-либо разговора, требовавшего приложения умственных сил или душевной озабоченности. Бостонский театр? А ну его к шутам! Музыкальные вечера? Да катись они… Живопись? Книги? Вы за кого нас принимаете, мистер сибирский раджа?
— Наше дело пшеница да мясо, дорогой Микаэль… Вы-то наверняка приехали к нам не на скрипке пиликать, а? — подмигивал ему старый Вильсон.
— И не на барабане бухать? — поддакивал младший, весь в восторге от своей тяжелой остроты.
Они усердно, хотя и малыми дозами, подливали гостю виски, а Мельпомена подкладывала то кусок индейки, то ломоть нежной телятины, то мясистые, ароматные артишоки в ореховом соусе: «Ну, пожалуйста, мистер Бутин, мы вас так ждали!»
— Вот если вы захотите купить партию добрых лошадей, — полушутливо, полусерьезно сказал Реджинальд. — Или коров мерилендской породы? Или, на худой случай, пару породистых хряков, — то вот это настоящее дело!
Бутину было приятно в кругу этой доброжелательной и трудолюбивой семьи, а все же немного грустно. Думают ли они о судьбах своей страны, о ее будущем или живут только сиюминутными интересами, повседневными делами своей фермы?
Дверь в столовую медленно растворилась, — она была из тяжелых толстых плах, — и Бутин увидел сначала маленькую головку в мелких тугих колечках черных волос, затем большущие темные глаза, потом тоненькую шейку, и наконец, возникла точеная фигурка девочки лет четырех-пяти с темной и нежной, как бархат, кожей.
— Мэм, можно?
— О Шарло, — распахнула руки миссис Мельпомена Вильсон, — скорее ко мне! Дитя мое! — Девочка сверкнула белыми зубками и через секунду уже сидела на коленях у Мельпомены, доверчиво обнимая худенькими пальчиками полную руку доброй женщины.
Что-то произошло. Будто что-то похожее уже было в жизни у Бутина. Память настойчиво и требовательно стучала в сердце: было. Но ничего не объясняла и не подсказывала: было — и все! Но ведь чушь, дичь, глупость: не было. Не могло быть!
Роберт проворно и аккуратно очистил апельсин:
— Лови, Шарло!
Девочке эта игра не в новинку. Она живо высвободила обе руки и ловко поймала переброшенный через стол плод. И смеясь, завертела головкой: вон я какая ловкая! Вкусно запахло апельсиновой коркой и сочной цитроновой мякотью.
— А вот и Патрик! — сказал старший Вильсон. — Присаживайся, старина!
Бутин снова оглянулся на дверь. Возле нее стоял высокий, плечистый, но малость ссутулившийся пожилой негр и с улыбкой смотрел на девочку. Она вертела в легких тоненьких пальцах очищенный апельсин, словно мячик.
— Дедушка, смотри, что мне дал Боб! Смотри!
— Ну ты же знаешь, Шарло, что в этом доме добры к нам, — отвечал Патрик, не трогаясь от дверей. — Спасибо, мистер Вильсон, я хотел попросить, с вашего позволения, миссис Вильсон немного присмотреть за девочкой, пока я отлучусь…
Бутин не мог оторвать глаз от старого негра, от отливающей голубизной седины, от резких морщин на лбу, от скорбно опущенных губ большого выразительного рта.
— Ладно, ладно, Патрик, какой вопрос, все тут присмотрим, — с грубоватой, ворчливой приязнью отвечал Реджинальд. — Твоя Поли, скорее всего, у этой беззубой ведьмы Цецилии, и я тебе советую не очень церемониться ни с той, ни с другой!
— Спасибо, мистер Реджинальд и миссис Мельпомена… А ты не очень докучай тут людям, слышишь, Шарло?
Память стучала Бутину в какую-то закрытую дверцу: ты видел уже и Патрика, и Шарло, и мать девочки, не вообще негров, и вот этих, с которыми так добры в этом доме.
И дверца вдруг раскрылась: «Эй ты, черномазый! — сказал мистер Шелби. И, свистнув, бросил мальчику веточку винограда. — Лови!» — «Поди сюда, черномазый, покажи, как ты умеешь петь и плясать». Там, правда, мальчик, а не девочка, но так схоже: тому виноград, этой апельсин, там добрая миссис Шелби, здесь добрейшая миссис Вильсон. Там мальчика оторвали от матери и продали работорговцу-негодяю Гейли, а здесь…
Он невольно бросил хмурый взгляд на Боба и сострадательный на улыбающуюся веселую девочку с розовым апельсином в нежных шоколадных пальчиках. Она то лизнет плод, то понюхает маленьким широким носиком, то повертит в ладошках, стремясь продлить удовольствие.
— Это довольно-таки печальная история, дорогой мистер. — сказала миссис Вильсон, поглаживая курчавую головку. — Патрик пробрался к нам с матерью этой девочки по «подземной дороге»: Поли было тогда столько же лет, сколько сейчас Шарло… Когда это было, Реджи?
— Я не шибко запоминаю, когда и что случается, а этот год, Мили, я запомнил: как раз тогда наш конгресс принял закон насчет беглых рабов — значит, мы, северяне, обязаны были негров, вырвавшихся с юга, выдать обратно, на убой! И в тог год осенним вечером Патрик с ребеночком на руках ввалился к нам в дом!
— Нашему Бобу было тогда шесть, и он увязался со мною открывать дверь, и, когда я увидела затравленный взгляд негра, а девочка вдруг потянулась к сыну, я поняла, что это судьба. И я впустила их. Я не могла иначе. Да и уж очень не по-людски вели себя южане!
Бутин молча слушал.
Боб вдруг помрачнел, опустил глаза и полуотвернулся от маленького общества за столом, явно показывая, что участвовать в разговоре не намерен.
— Здесь, в Канзасе, Патрику оставаться было опасно: угрожали и южане, и свои. Многие здесь считали, что в «ссоре» белых юга и севера повинны нефы. И мы отправили отца Поли тем же «подземным тоннелем» дальше, в Канаду…
— А девочка осталась у нас, и это были для нас, поверьте, мистер, самые тяжелые годы! Иногда я была в отчаянии: ребенок — не иголка, не спрячешь в сене! Поли была понятлива и послушна, но ведь детский голосок создан, чтобы говорить и петь, а ножки, чтобы бегать. А если двое детей в доме? И если им хочется поиграть, повозиться и вдруг покажется, что дома тесно, а во дворе вольготней, а на речке еще лучше!
— Позади нас Смиты, слева Мак-Фарлены, справа Чампены, и у всех дети, а от тех ребячьих глаз не укроешься. В общем, дорогой Микаэль, соседи не замечали, что у нас завелось что-то черненькое, веселенькое, похожее на чертенка и неразлучное с нашим Бобом.
Роберт Вильсон сидел так же неподвижно, отворотясь и глядя в пол, будто готовый вскочить и убежать от этого разговора.
— И все же, — продолжала его мать, — девочка чувствовала, что не все ладно в ее жизни. Где отец?
И почему не приезжает мать? И почему мы идем в церковь, или в гости, или на прогулку, а ее не берем? Тут еще Томас, брат Реджи, неподалеку, у него две девочки, привязались к Поли, забавно им с нею, — отпустите к нам, то на станцию, то в Топику, Канзас-сити, Денвер, а мы ни в какую. Как ей объяснишь! Хотя бы то, что мать ее и отец были схвачены южанами и как обошлись с ними. И вот ребенок играет, шалит, хохочет, а то в угол забьется, съежится, дрожит и не отзывается, даже когда Боб зовет…
Она взглянула на сына. Он не пошевельнулся.
Да, в этом доме не все так просто, как поначалу выглядит.
— Что-то ты разговорилась, Мельпомена, так до утра не кончишь. Короче говоря, девчонка свихнулась, а наш Боб тоже. Сиди, Боб, сиди, дело прошлое. И когда подвернулся приличный черномазый из «подземки», мы ее сосватали, и тот увез ее в Кентукки, где у него, у хорошего, как он говорил, хозяина его отец и мать. А тот возьми да и продай Чарли, и она, уже с девочкой, снова к нам. Как раз и Патрик явился. Мы тут с соседями им лачужку построили, определили старика на общественные работы, никто их не обижает. Вот только мать ее, — он кивнул на девочку, медленно, крохотными дольками вкушавшую апельсин, — то ничего, а то, в помрачении ума, кидается искать своего Чарли…
— А что — война у вас межусобная кончилась, северяне победили, рабство отменено, а не принято, что ли, белому на черной жениться?
— А вы, мистер Бутин, — с чисто женским любопытством спросила Мельпомена, — вы бы женились на негритянке?
— У нас их попросту нет, — ответил Бутин, — но вот один из моих предков, лихой казак, лет двести назад взял за себя чистокровную бурятку, — и как видите по мне, степная кровь, переходя из поколения в поколение, оставляет свои следы…
— Ну вы, русские, вообще полутатаре! — добродушно рассмеялся Реджинальд. — То татары ваших женщин выкрадывали, то вы татарок… Что же для ваших казаков в Сибири баб русских, извиняюсь, не нашлось?
— Не нашлось! — рассмеялся Бутин. — Их там и в природе не было. Казаки необжитую землю осваивали, там буряты и тунгусы кочевали. С ними русские сдружились и породнились.
— Коли вокруг женщин нет, то и на табуретке женишься! — философски заметил мистер Вильсон. — Мы-то своих женщин с собой в фургонах возили!
— Поди ты! — рассмеялась Мельпомена. — Табуретки, в фургонах! Нас-то не удалось в вещь превратить. Мы — не негры!
Девочка покончила с апельсином, и большие, блестящие глаза ее обратились на Бутина. Он улыбнулся ей. Она ответила улыбкой, но все же покрепче ухватилась за надежную руку миссис Вильсон. Он с горечью подумал: «А давно ли ушло то время, когда у нас, на Руси, людей как скот продавали и таких вот детишек с матерями разлучали. Белым рабам ничуть не лучше было, чем черным…»
— А мне, — неожиданно и довольно горячо сказала миссис Вильсон, — даже нравятся эти азиатские черточки у вас! И за такого джентльмена, как вы, любая американка пошла бы! Нам, бедняжкам, тут только одни грубияны да забияки попадаются! — и она притворно вздохнула, кинув вызывающий взгляд на мужа.
— Бутин! Татарин! — завопил Реджинальд. — Я в бешенстве! Подумать, моя красотка втюрилась в нашего русского приятеля! Эй, Боб, поглядывай, как бы твоя мать на старости лет не бросила наше ранчо и не умотала в Сибирь! Мистер, видите эти пистолеты, я стреляю без промаха, за сто шагов пивная кружка вдребезги. Мили! Я запру тебя в чулан! Впрочем, выпьем, приятель, я в хорошем настроении!
У дверей выросла сутуловатая фигура Патрика.
— Спасибо, мэм! — обратился он к миссис Вильсон. — Пойдем, дитя мое, домой. Твоя мамочка ждет тебя.
Бутин заметил, что Боб вздохнул с облегчением. И, прощаясь с девочкой, кинул ей второй апельсин.
С их уходом разговор принял характер дружеской деловой беседы. Цены на скот, шерсть, железо — здесь и в Сибири. Выгоды торговли между Америкой и Россией.
А Бутин все-то видел перед собой Патрика, Шарло и хмурое лицо Боба…
Под конец визита, повторив понравившуюся ему шутку насчет возможной попытки похищения его жены сибирским богачом, хозяин ранчо сделал три предупредительных выстрела из пистолета в потолок, считая, что доставил удовольствие и себе и другим.
Бутин, прощаясь с хозяйкой, вложил в ее руку десять золотых полуимпериалов: «Для вашей любимицы Шарло». — И добрая женщина растроганно улыбнулась ему…
33
Рожденный и выросший среди дикой и привольной природы Забайкалья, синих хребтов и огнистых закатов, поднебесных сосен и студеных ветров, быстрых рек и таежных родников, побывавший везде меж Байкалом и Амуром, Бутин мог оценить красоту американских прерий, мощь Кордильерских гор, ожерелье Великих Озер…
Ниагарский водопад…
Бутин застыл, замер, перестал дышать, — эта скалистая крепость, эта лавина воды, это радужное великолепие брызг, этот могучий, словно первозданный водоворот… И там, в бездне, отважным пленником, малый островок между двумя яростными и непрерывными потоками, недоступный для человека уголок суши! Недоступный? Да разве есть что-нибудь недоступное уму, труду и воле человека! Вон он — тонкий, хрупкий, словно вытканный из паутины, — мост с одного берега Ниагары на другой!
И вдруг, — он даже внутренне усмехнулся! — вовсе прозаическая, весьма трезвая мысль, облеченная в цифру, сообщенную Джоном Линчем: на этот изящный мост, повисший над головой на облачной высоте, ушло железа на пятьдесят тысяч пудов! А наш, Николаевский, дает в год вчетверо больше! На четыре таких моста!
Должен или нет человек дела, капиталист, слуга профита, понимать, для чего его сила и воля, во имя какой цели вся эта игра, чему в конечном счете служат коммерция, торговля, всякое производство?
Так он думал и до поездки в Америку. Россия не может идти путем американцев. У нее другие корни и ее старинный общинный дух противостоит обособленной ненасытности одиночек, топчущих толпу. Лессинг говорил о верхушке дерева, забывшей, что она, как и все дерево, растет из земли, от корня.
Линч и Вильсоны, к которым он привязался, лучшие из американцев, повстречавшихся на его пути. Джон Линч, разумеется, рассматривает свой грандиозный проект железной дороги как средство наживы. Но Линч честен, порядочен и осторожен в выборе средств. И увлечен как настоящий инженер технической стороной и сложностями своего проекта. Это так. И это не так. Что-то и его толкает на путь Твидов. Что?
Бутина прервал донесшийся откуда-то сверху еле слышный ритмичный ряд звуков, он прорывался сквозь могучий рев водопада, сквозь гул перекатываемых потоком каменных глыб. По тонкой ниточке моста с востока на запад проходил поезд. Снизу он никак не казался всамделишним; трудно было представить себе, что в этих коробочках едут не оловянные солдатики, а люди, много людей, что они там разговаривают, едят, спят, смотрят в окна. А еще труднее вообразить — и тут Бутин не удержал горького вздоха, — что через Амур, Шилку, Селенгу, Енисей будут когда-нибудь перекинуты такие мосты, и в таком вот коробочке-вагоне Бутин совершит поездки в Иркутск, Томск, Москву. Да неужели же мы, русские, не одолеем нашу отсталость, неужели нам не угнаться за Америкой!
«В русском обществе есть что-то привлекательное… В нем не замечаешь той холодной рассудочности, того трезвого расчета, которых у нас в избытке!»
Линч то ли одобрял русских и осуждал своих сограждан, то ли наоборот.
Брызги от водопада холодили лицо, шляпа-котелок и оба воротника длинного редингота намокли, а он никак не мог покинуть скалистый бугор, с которого любовался могучей круговертью, островком и ажурной красотой железного моста.
А Вильсоны?
Он улыбнулся, вытирая ладонью влажные щеки, — улыбнулся, вдруг отчетливо увидев возмущенную Мельпомену на веранде ранчо, где устроились после обеда мужчины, докуривая сигары. «Ну скажите на милость, Михаэль, зачем нам надо было ездить в такую даль, раскатывать по европейским странам и тратить свои небольшие сбережения, ничего толком не разглядев! Виски и пиво можно спокойненько нить дома в харчевне “Голубая долина”! В Париже, мой милый мистер, я еле уговорила их пойти в Гранд-опера. А в Лондоне вместо того чтобы пойти со мною в Вестминстер, они заблудились в Истэнде, шляясь там по кабакам! Бизоны, дикие бизоны, как еще я могу назвать Реджи и Боба, мистер русский, любя их как жена и мать!»
А ведь оба — и отец и сын — не только дельные фермеры, выращивающие пшеницу и разводящие породистый скот, он-то убедился в этом, повидав в их доме седого негра и крошку Шарло!
Деловой человек с сердцем должен видеть все стороны жизни.
Та же «Калабрия», на которой он пересек океан. Можно ли было ограничиться наблюдением, что на громадном этом судне три мачты с парусами, а между фок и грот преважно и солидно огромной толстой сигарой дымит труба! Или сведениями, что проезд в первом классе стоит от пятнадцати до двадцати двух фунтов. А в третьем, темном и сыром трюме, для эмигрантов — три с половиной фунта!
Мог ли человек, имеющий сердце и сострадающий людям, не заметить, что в первых двух классах в восемь утра чай или кофе, в одиннадцать завтрак, в пять обед, а вечером опять чай и закуска, меж тем как эмигрантов третьего класса угощают лишь настолько, чтобы они в пути не умерли с голода. А было на этом превосходном судне — Бутин не поленился пересчитать — не менее тысячи жалких, изможденных в нужде и безденежье человек!
А труба дымила себе на весь океан, не обращая внимания на человеческое горе и человеческие нужды. И первый класс чаевал, обедал, ужинал, глядя с презрением, самодовольствием и равнодушием на перевозимых в скученности, как скот, людей, таких же, как они, но отделенных от них бедностью и бесправием…
Такова «Калабрия». Но такой же предстала и вся увиденная им Америка — страна машин, движения, прогресса.
«Так устроен мир, господин Бутин», — услышал он голос Джона Линча.
Еще долго высокая фигура русского темнела на скале над Ниагарой.
Здесь он прощался с Америкой…
34
Михаил Андреевич Зензинов умер вскорости после возвращения Бутина из заокеанской поездки.
Старый друг сдержал слово: дождался! И не только дождался. Откликнулся на успешный вояж зятя прощальной восторженной одой, — в ней он деятелей торговли уподоблял Нилу, дарующему свое могучее плодородие народам, а Бутина величал «отцом торговых людей». Смерть Зензинова, считавшегося членом бутинской семьи и любившего Михаила Дмитриевича как сына, потрясла младшего Бутина. Этот удар был равносилен удару, нанесенному смертью Горбачевского четыре года назад. Зензинов не уставал повторять, что он ученик и последователь декабристов. Это он, два десятилетия минуло, благословил братьев на поездку в Петровский завод: «С этого начните свою жизнь в обществе. Кроме капиталов надобны верный взгляд, доброе напутствие». Он и сам в юности совершил паломничество в Читинский острог и был там обласкан изгнанниками. Его покорили ум Николая Бестужева, нравственная сила Сергея Волконского, образованность Никиты Муравьева, воинственное правдолюбие и железная воля Михаила Лунина, агрономические знания и трудолюбие Иосифа Поджио… Ни одного из декабристов он не нашел духовно сломленным, душевно угасшим, нравственно разбитым. Напротив: это был боевой, сплоченный, братский коллектив. Да, да, — говаривал Зензинов, — именно они, декабристы-мученики, страдальцы осветили своими знаниями и делом темную ночь Сибири!
Каким он был счастливым, принимая много позже у себя в Нерчинске Николая Александровича Бестужева и Ивана Ивановича Горбачевского! Младший Бутин тогда еще в училище бегал, первичным наукам обучался…
Ведь и Муравьева-Амурского Зензинов принял и полюбил прежде всего за то, что он твердо и гласно стал на защиту опальных декабристов и воспользовался в своих трудах умом их, советами и знаниями. Уже позже он оценил и великие труды Николая Николаевича по возвращении Приамурья России. Он увещевал и уговаривал Завалишина не взваливать на Муравьева все тяготы и грехи амурских сплавов. Не удалось. В результате сосланного в Сибирь мятежника и бунтовщика обратно высылают в Россию!
И вот Зензинов умер. И Бутин осиротел. Еще одна жестокая утрата. Она была горька еще и потому, что смерть застала старика в полном одиночестве.
Сыновья «даурского пастуха» — старший Николай и младший Михаил, пристроенные при бутинской конторе, у Шилова, — младший был крестником Михаила Дмитриевича, парень старательный и застенчивый, с закваской художника, а старший женатый уже, — и тот и другой оказались в дальних разъездах с бутинскими товарами и едва успели к похоронам. Мать их была совсем беспомощна. А Бутин в ту пору, — только сыграли свадьбы, его и сестры, — отправился на ближние и дальние прииски, и везде был подолгу, знакомя служащих, смотрителей, горных инженеров и рабочих с американским опытом, внедряя оборудование и приспособления, доставленные зафрахтованными в Гамбурге пароходами. Вернувшись в Нерчинск, он тут же, без передышки — в Петербург. Там он занялся своей Запиской в правительство о разрешении на американский манер поисков и разработки рудного золота частным путем на кабинетских землях. Тогда бы он мог применить опять-таки по американской методе динамит. Бутин присутствовал при взрывных работах на калифорнийских приисках в Кордильерах. Сколько рабочих рук, сколько материальных и денежных средств сохраняется от расточения!
Он воротился в Нерчинск, когда тело Зензинова уже покоилось на кладбище рядом с могилами незабвенного Ивана Александровича Юренского и всех усопших Бутиных — деда, отца, матери, сестер, Сонюшки…
Близких рядом с Зензиновым, когда он угасал, не было.
Марья Александровна носила тогда под сердцем первенького, недомогала. При заботах своей маменьки и Капитолины Александровны приготавливалась к появлению жданного дитяти, в дому было хлопотно и суетно от врачей, мамок, прислуги. И некому было хватиться, почему обычаю вопреки третий день не является пообедать или просто посидеть Михаил Андреевич Зензинов…
Татьяна же Дмитриевна в ту пору странствовала со вторым мужем-музыкантом по Европам. Они слушали Листа в Вене, Вагнера в Мюнхене, поклонялись Моцартовским местам в Зальцбурге, гостили в Праге и Брюнне, где жили мать и замужние сестры Маврикия…
И так совпало, что в те дни Марфа Николаевна увезла своего супруга к ямщицкой родне в Камышов, что на Урале.
Был бы дома Николай Дмитриевич — он ведь так редко выезжал, — все-то занимался Нерчинской конторой, сообща с Дейхманом и Шиловым, а тут младший попросил старшего сменить его в Петербурге, пока в Сенате и у министра разбирается бутинская Записка; Михаил Дмитриевич как раз поджидал там брата, тот был в пути, когда грянуло горе в доме Зензиновых… И умер Михаил Андреевич в своем дому, как в пустыне, как круглый сирота, будто ни родных, ни друзей, ни добрых знакомых. Рано одряхлевшая жена Михаила Андреевича Надежда Ивановна, подкошенная смертью дочерей, с затемненным рассудком, дичившаяся людей и беспомощная в домашних делах, тут и вовсе потеряла голову, — бессмысленно металась по дому и двору, что-то бессвязно и слезно бормотала и вдруг исчезла, оставив умирающего или, может, уже умершего Зензинова одного да взаперти…
Весть о смерти его доставил Бутиным кучер и помощник садовника Петр Яринский, — он временами забегал к старику, интересуясь камушками и травками, или за книжкой любопытной, — Михаил Андреевич давал читать охотно и щедро. Застав дом запертым, Петя сунулся к окошку и с перепугу кинулся к Капитолине Александровне.
Супружницу Зензинова нашли у Кеши Бобыля. Племянник Иннокентий, сын покойного старшего зензиновского брата Петра, был уже в возрасте и отличался, не по возрасту, взбалмошностью, вздорностью характера, а еще был неопрятен во всех смыслах и совершенно равнодушен к жизни и трудам своего дяди.
Если бы не вмешательство Капитолины Александровны, то и похоронили бы они родича, жена и племянник, кое-как; это ее участием был поставлен камень «от любящих и скорбящих детей и друзей». Однако же, воспользовавшись беспомощностью и отупением старухи, Иннокентий увез в свою грязную сырую хибару на окраине города почти все дядино имущество, распродав тут же все за бесценок на толчке, а все драгоценные коллекции, гербарии, редчайшие книги, рукописи — тысячи и тысячи исписанных листов, — свалил вперемешку, кучей в захламленном, грязном чулане с протекающей крышей и зияющими щелями в стенах.
А Бутину все некогда было. То Иркутск, то Петербург, то Москва, то Верхнеудинск, то Амур. То Морозовы, то Хаминов, то Кноп, то Марьин. Новые прииски. Новое оборудование. Новые пароходы. Контракты, сделки, ярмарки. И в особенности — кредиты. Поиски их. Выбивание их. Как можно обширнее, крупнее, значительнее — кредитование. На сотни тысяч, на миллионы.
И вот, едва он воротился в Нерчинск, вихрем врывается в кабинет Иван Васильевич Багашев, тоже воротившийся из долгой поездки:
— Михаил Дмитриевич, что же это творится! Как вы допускаете такое, вот уж не ожидал…
Бутин, поднявшись, смотрит в увеличенные стеклами очков рассерженные глаза, в топырящиеся клочья бороды, в искаженное страданием лицо маленького человечка.
— Помилуй Бог, Иван Васильевич, что с вами… Садитесь, милостивый государь, успокойтесь да объяснитесь!
— Нет, не сяду. Там внизу коляска, я велел Яринскому запрячь, едемте со мной, вы сейчас сами увидите…
Они проехали всю Большую, свернули к Нерче, а там, неподалеку от реки, к не огражденному кривобокому домику, производившему впечатление покинутых всеми руин.
— Да это же бывший Петра Андреича дом, — сказал Бутин. — При нем усадьба целая стояла, с флигелями!
— То Петр Андреич, а то сынок с придурью! Все разорил! Поглядите, какая в ограде заваруха творится.
Дверь в дом на замке, а двор распахнут со всех сторон. От изгороди только со стороны улицы еле держался полузавалившийся плетень.
Сначала Бутин не мог понять, что за белые листки и клочья усеяли серо-бурую землю запущенного двора, и не только двора, но и бугорка за домом, за которым пологий скат к реке.
Багашев поднял припавший к ноге листочек и протянул Бутину. Бутин узнал крупный размашистый почерк Зензинова.
Позвав на помощь Яринского, они стали собирать развеянные ветром бумажные клочки, вывалянные в грязи, подмоченные снегом и дождем, покоробленные, пожелтевшие, в расплывшихся синих чернильных пятнах.
— Вон эдакую охапищу я унес к себе, — сказал Багашев. — Я тут вторично. Возможно, кто-то побывал здесь и до меня — задняя стенка чулана, на улицу, выломана. Племянничка-то дух простыл!
— Этому Бобылю голову бы прошибить, — сказал незлобивый Яринский. — Так надругаться над трудами дяди Миши!
А Бутин, собирая с грязной земли драгоценные листочки, в запоздалом раскаянии корил одного себя. Ну что взять с дурной головы Бобыля, если умные головы так провинились…
Дневники, письма, разные заметки, выписки, черновые наброски, непонятные отрывки — сидя в своей библиотеке, в течение нескольких дней вчитывался Бутин в эти неразборчивые черновики «для себя»…
В этих записях он чуть ли не через страницу встречал свою фамилию или, в теплом произношении, свое имя, — и это еще больше растравляло горечь утраты и голос совести… Вот Миша Бутин — ребенок, школьник, юноша, вот Михаил Дмитриевич — приказчик у Кандинского, вот начинает с братом дело, вот приходит к Зензинову за советом. Вот уже не «купеческий племянник», а купец первой гильдии, коммерции советник, у руля развивающегося дела, господин Бутин, удостоенный орденов, грамот, разных званий…
Разрозненные бумаги, сложные письмена, в которых слово втягивалось в слово или слова в скорописи разъединялись, и не признавались знаки препинания, ни точки, ни запятые, да еще обилие прописных букв как проявление восторженного в характере автора… Не сразу найдешь памятное, крупное, настолько важное, что и пояснений не надо:
«Михаил Дмитриевич принял на службу трех ссыльных каракозовцев, люди, по всему, бывалые, неразговорчивые и сильные духом».
Или: «Михаил Дмитриевич и Николай Дмитриевич вернулись с Петровского завода, поехали по моей мысли, и я бы с ними, так Надежда Ивановна прихворнула. Впечатления у братьев от петровских встреч глубокие, на года вперед…»
Или: «Принят Бутиным на службу Оскар Александрович Дейхман, что был приставлен к ссыльному поэту Михаилу Михайлову и уволен за послабления бедняге. Пострадал и брат поэта Петр Илларионович, горный инженер… Оба теперь у Бутиных и у обоих жалованье назначено двойное против прежнего казенного. Каково!»
«Отмечали втроем — у меня — я, Багашев и Михаил Дмитриевич, — день 14 декабря. Читали Пушкина, Одоевского, Федорова-Омулевского, Бальдауфа, Таскина, обо всех переговорили, более всего о Горбачевском, Бестужеве, Завалишине, о княгинях… Почтили память погребенных в нашей земле…»
«Решили с М.Д. начать сбор средств среди порядочных людей на памятник нашему Ивану Ивановичу Горбачевскому…»
Но местами были и фигуры укоризны, отеческого порицания или даже сурового осуждения:
«Смотритель Маломальского оказался человеком негодным, жестоким и развратным… Слухи доходили до нас… Таких не увещевать, таких плетями гнать от рабочего народа, от порядочного дела… Неуж Бутин не разобрался в этом проходимце Селезневе! Иль вовсе некого поставить?»
«Не забывать, что мы воины народа русского, как хорошо сказал когда-то Искандер в “Колоколе”»…
Книги Зензинова, что сохранились, поставлены особым рядом в бутинской библиотеке. Несколько дней по распоряжению Бутина верные люди собирали зензиновские бумаги на берегу Нерчи, позже находили даже в виде кульков в лавках Торговых рядов…
Не слишком ли много надежд возлагал на Бутина умный, добрый и наичестнейший «даурский пастух»!
35
В эти годы, с середины семидесятых, Бутин много строил. Покупал готовые строения, перекраивал их и строил заново.
Это работа для дела, но это работа и для души. В этом было что-то от искусства.
Он вспоминал слова Старцева, сына Николая Бестужева: «Вместе со зданием и душа тянется ввысь. Это угадано готикой. Камень поет. Ближе всех к божеству строитель! Значит, строя, делаем богоугодное дело!»
Бутина почти не видели в Нерчинске. Он неутомимо разъезжал по приискам: с Капитолийского на Нечаянный, с Нечаянного на Михайловский, с Михайловского на Маломальский… Объехал прииски, пора заглянуть на Новоалександровский винный, побыл там — время проверить любимый железный Николаевский… Пожил там малость, неделю, ан — необходимо проведать Амурское пароходство…
А следом — очередь торговли. Дотошная выверка — нет ли где сбоя, везде ли порядок, как идет завоз, не нарушаются ли контракты, не опоздать бы гам на торги, а там на распродажу…
От живости и надежности торговли, от непрерывности завозов и пополнения припасов зависела работа приисков, заводов, судоходства. От намыва золота, продажи вина, железа, соли шли средства в торговлю и оплату кредитов.
К концу семидесятых годов на приисках, заводах, в торговле «бутинской империи», по грубым подсчетам, занято до ста тысяч рабочих и служащих!
Богаче, сильнее, могущественней купцов первой гильдии Бутиных в Нерчинске не было…
Дела фирмы шли хорошо. Даже очень хорошо!
Михаил Дмитриевич услышал мягкий баритон брата и его приглушенный смех.
— Анекдот! — отворяя дверь в кабинет и продолжая смеяться, сказал старший Бутин. — Анекдот, иначе не скажешь!
В руках он держал развернутый газетный лист, и Михаил Дмитриевич издали узнал ее по бумаге и шрифтам, — наверняка, «Биржевая газета».
— Что вы там, дорогой брат, вычитали смешного? — спросил младший Бутин, откладывая в сторону ручку и заполненный наполовину листок почтовой бумаги — спешное письмо Ивану Степановичу Хаминову в Иркутск.
Николай Дмитриевич протянул брату газету, сложив ее так, что бросался в глаза текст, отчеркнутый синим карандашом. Старший прямо из конторы — в жилете, на белой шелковой рубашке синие нарукавники, просидел с утра за торговыми книгами, а тут после обеда и почта пришла.
— Почитайте, друг мой, — он опустился в кожаное кресло у стола. — А я воспользуюсь вашими сигарами, у меня вышли, — он повел пышной квадратной бородой. — Умора, скажу вам!
Михаил Дмитриевич придвинул ящичек с «Гаваной». Еще не приступив к чтению, безотчетно подумал: «Из-за статейки брат поднялся? Или за сигарой? Скорее — с серьезным разговором».
В «Биржевке» напечатали пространную статью о печальной участи одесского ресторатора Исаака Швейковского, владельца «Одесской гостиницы». Коммерсант этот прогорел, гостиница дает сплошной убыток, пассив полтораста тысяч, актив семьдесят. Швейковский мечется в поисках кредита. Ему предлагают ссуду, однако же в счет продажи движимости гостиницы. Не берет. Конкурсное управление довело дело до полного раззора, — продажа гостиницы дала пятьдесят семь тысяч четыреста пятьдесят пять рублей плюс две копейки, а расходы по курсу вылились в ту же сумму, лишь на копейку меньше!
— Ну не анекдот? — Николай Дмитриевич попыхивал сигарой, приятный запах распространился по комнате. — Кредиторы сначала рассчитывали на полтинник с рубля, потом на двадцать семь с половиной копейки, а повели конкурс так, что разделу между кредиторами подлежит одна-единственная копейка!
Бутин-младший тоже взял сигару, медленно закуривая, пожал плечами.
— Николай Дмитриевич, чего ради вы приволокли сюда этого несчастного Швейковского? Не в назидание ли?
— Несчастного Швейковского? — переспросил старший. — Не тот ли этот Швейковский, о котором вы мне так похвально отзывались после возвращения из Одессы? Когда вы ездили к зафрахтованным немецким судам, пришедшим из Гамбурга с грузом? Не в «Одесской» ли вы жили в нумерах у господина Исаака?
— Тот самый. Память вас не подвела. Исаак Айзикович. Умный и дельный господин, чересчур лощенный и весьма самонадеянный. К начальству одесскому вхож был.
— Не помогло! — вздохнул старший Бутин. — В коммерции это не лучший козырь. В коммерции — наличность, капитал, свободные деньги.
Бутин начал догадываться, к чему Швейковский и «Биржевая газета».
— Надо было без оговорок взять кредит. И продолжать дело. Там, где конкурс, там и воронье. На части капитал разорвут.
Они долго молчали, дымя сигарами, поглядывая друг на друга и думая об одном и том же, но по-разному, и понимали это.
— Николай Дмитриевич, — как можно спокойней заговорил младший брат. — Мы с вами не слепые. Таких дел, как со Швейковским, ныне много. Вон Лапинская мануфактура лопнула. Сергеев, купец, наш добрый московский знакомец, погорел. В сделках порядочен и крайне точен был. Николая Федоровича, слышал, Кноп подсадил. Это делец опасный. Знает, что у тебя гладко и чинно, так весь в готовности услужить, как туго — первый бежит, навострив когти. Морозовы упреждали: Кноп за версту банкротство чует, надо с этим немчурой осторожней. О нем в деловом мире дурная шутка ходит: «Дом не может без клопа, а торговля — без Кнопа!»
— Видим, слышим, знаем, — сказал старший брат. — И предупреждены. А меж тем с Кнопами водимся. Ведь мы у него кредитованы, не так ли, Михаил Дмитриевич?
— Кредитованы, Николай Дмитриевич!
Он сделал долгую затяжку, кончик сигары вспыхнул острым глазком.
— Нам-то чего бояться? Мы прочно сидим. У нас дела по-крупному ведутся.
— Чем крупней, тем рискованней, дорогой брат, — возразил старший.
Михаил Дмитриевич мягко, с некоторой снисходительностью обратился к старшему брату:
— Ну вспомните же, Николай Дмитриевич, наш давний разговор. В этом самом кабинете. У нас тогда не такой размах был, какой теперь имеем! На два миллиона кредитов набрали, иначе не вывернулись бы. Все прииски обеспечили припасами. И пароход на Амур прикупили. И в торговле — товары из складов вывозились, а не выводились. Часть до весны оставили. С надбавкой распродали, а к началу последующего года вчистую рассчитались — золотом да пушниной! А долгосрочные кредиты попридержали. Наше право. Не такой уж безрассудный я распорядитель дела, согласитесь!
У Николая Дмитриевича сигара загасла, и он, чуть смочив кончик ее пальцем, положил «Гавану» в жилетный карман.
— Тогда я вас напрасно потревожил. И вообще — кто бы из нас мог так предусмотрительно, так умело руководить делами фирмы? Ни я, ни Дейхман, ни Шилов! Во всяком случае, я вам и помехой никогда не был!
— Брат мой, что вы говорите! Разве я не обращаюсь к вам за помощью и советом? Ваше знакомство с Морозовыми положило начало самым выгодным московским контрактам фирмы! Ваш визит к Михаилу Семеновичу Корсакову, убежден, спас нашу китайскую экспедицию. И кому бы я мог оставить дело на время поездки в Америку? Вы умеете управлять людьми и предприятиями одним движением рук, как… как Мауриц оркестром!
— Однако, брат, у вас сравнения сегодня артистичные! Но у вас были и другие сравнения. Как раз над вами, на крючочках, предметы, делающие ваш кабинет миром современного делового человека — барометр и компас. Не вы ли утверждали, что в нашем общем деле я вроде барометра, а вы в роли компаса?
— Не отрекаюсь. Компас. Уверен, что направление нами избрано верное. А что показывает барометр?
— Живой барометр вроде меня — это инструмент особого рода. Ясно, брат, ясно, в наших делах без перемен. А вот душе неспокойно.
Тут сдержанность покинула младшего, смуглое лицо передернулось. Но голоса не возвысил.
— Ах, Николай Дмитриевич, Николай Дмитриевич! Это вы говорите! Вам ли одалживаться смелостью. Вы не побоялись пойти на выкуп приисков Капараки, у нас тогда грош ломаный остался. Вы не пожалели средств на машину Коузова, мы очень стеснены были. Вы ни слова не молвили против китайской экспедиции, она обошлась в двести тысяч. И вы пошли на самый крупный за все время контракт с Морозовыми. Или все эти пятнадцать лет мы шли вовсе без риска? Тогда бы у Бутиных и была бы всего-навсего прадедовская мелочная торговля в Гостином двору!
Бутин оборвал себя, вглядевшись в брата. Как же он постарел за эти годы! Он совсем уже седой, лишь в бровях черные ниточки. Ему уже идет к шестидесяти. Впрочем, и у себя он приметил в шевелюре и бороде белые волосинки. Но он-то в свои сорок с лишком не чует себя состарившимся; силы и энергии в нем хватит и за себя и за брата!
— Простите меня, брат, наш разговор вас утомил. Вы не раз жаловались на боли в печени и желудке. Я слышал, доктора советуют вам ямаровские воды. Я прикажу Яринскому снарядить удобную повозку. Что касается наших дел, то обещаю со всем тщением обревизовать наши книги и вместе с господами Дейхманом и Шиловым обсудить то, что является предметом вашего беспокойства.
Разговор был окончен. Или, точнее, оборван.
36
Татьяна Дмитриевна и Маврикий Лаврентьевич Маурицы воротились в Нерчинск после европейского вояжа.
Татьяна Дмитриевна выглядела суховато-деловито-торжественной: она ознакомилась с жизнью нескольких государств, имела встречи со сведущими в ботанической науке и садоводческой практике людьми, привезла для своих парников, цветников и грядок разнообразных семян овощных культур, плодовых и декоративных растений. Увлечение садоводством переходило у нее в страсть, для которой сонаты, рапсодии и кантилены, разучиваемые ее мужем, были весьма подходящим фоном.
Бутин предоставил сестре и зятю постройку в саду — деревянный трехэтажный домик с крытыми верандами внизу и наверху. Уединение, тишина, фортепиано и клавесины в отдаленной комнате, широкие, полные света окна, дыхание густо разросшегося сада с весны до осени, цветы в вазонах и кадках круглый год. Дом укрыт густой растительностью, — в саду клумбы, плодовые деревья, аллеи, оранжереи, а стены дома увиты растениями — нерчинским плющом, хмелем, а еще странным вьюном с белыми цветами, который даже осведомленная Татьяна Дмитриевна не могла определить — то ли «климатис», то ли что-то родственное этому ползучему растению.
Если из азиатских стран Татьяна Дмитриевна более всего вывезла цветов, — одних орхидей вырастила десяток сортов, то в европейских странах ее в особенности подманили овощи.
Так, из южной Германии она привезла в бело-розовых ростках роскошные клубни картофеля «баварец», видом похожие на розовые обкатанные камни, — это на вид, а варились недолго и при сухой и нежной рассыпчатости имели пряный и тонкий привкус каштана.
Из Голландии привезла необыкновенный живучий неприхотливый сорт капусты, на родине своей называемой «прелюд». Музыкальное имя капусты привлекло даже внимание ее дорогого Маврикия, не могущего за столом отличить сельдерея от петрушки. Сочная и приятно сластящая капуста оказалась жизнеустойчивой на новой родине, прижилась на суровой ее земле, выдерживая и весенние ветры, и летние засухи, и осенние ливни, и даже ранние августовские заморозки. Особенно крупной она не была, но кочаны урождались плотные, крепкие, тяжелые, а лист был литой, тугой и цельный. Петр Яринский, любимец сестры, — возмужавший, уширившийся в плечах, по поручению Татьяны Дмитриевны раздавал семена привившихся растений всем охочим нерчуганам. По ласковости своей натуры и нелюбви к трудным наименованиям, он прозвал голландскую пришелицу «прелюдкой», и так ее стали звать все другие огородники. Татьяна Дмитриевна, будучи проездом в селе Знаменка, что на речке Торге, при впадении ее в Нерчу, поинтересовалась у знакомого мужика, удалась ли капустка из дареных семян. Тот переспросил: «Энта, которая “приютка”? Приладилась, свойская капустка, что в щи, что в соленье, сажаем не тужим, едим в обед и в ужин».
Так чужестранка получила русское имя, приютившись на забайкальской земле, породнившись с природой сурового края.
При неровностях своего характера, упрямстве, жесткости Татьяна Дмитриевна была целеустремленной, в ней жила привязанность к земле. В этом она оказалась ученицей Зензинова и продолжательницей Поджио и Завалишина с его великолепными арбузами. Декабристы с замечательным усердием и настойчивостью внедряли в жизнь «чалдонов» и злаки и огородные культуры. Она продолжала их усилия! Нет, не просто сестра — единомышленница, соратница…
Татьяна Дмитриевна привезла из Богемии чудесные семена моркови, — от родственников мужа, чешских землевладельцев и музыкантов! Из Франции — спаржу, из Болгарии — тыкву. Она доказала, что все российские и европейские овощи удаются здесь, на этой земле!
Из иркутских семян выведенная, вдруг пышно и свободно разрослась в саду облепиха, и в сентябре часть сада засияла, словно солнцем залитая, зацвела некрупными, желтыми, не похожими ни на какие другие плоды ягодами!
Из бурсинских семян, собранных ею лично, при поездке с братом на Амур, Татьяна Дмитриевна вырастила несколько десятков кустов темно-лиловой сирени — густой, душисто-пахучей, смело и ярко зацветающей в самом начале короткого сибирского лета.
Глянул как-то Бутин за обедом на руки сестры и отвел в неловкости глаза, — как же они, руки ее, огрубели, в каких черных трещинах и серо-желтых мозолях. Эти руки обертывали нежные растения рогожами, засыпали корни сухой листвой и черноземом…
И все же не все растения выдерживали…
Однажды весенним утром поднялась она к брату в мезонин. Михаил Дмитриевич, одетый, причесывался у зеркала, готовясь спуститься в контору. Он увидел в зеркале, не оборачиваясь, осунувшееся лицо сестры с покрасневшими глазами. Слезу Татьяна Дмитриевна считала недопустимой женской слабостью. Однако же она плакала!
Он кинул щетку для волос и подошел к сестре.
— Что-нибудь случилось? — отрывисто спросил он.
— Ах, брат, такое несчастье! Те вишни, помните, за беседкой. Летом была такая густая листва и свежие побеги. Михаил Дмитриевич, они засохли, не вынесли февральских морозов. Я так за ними ухаживала…
И смотрела так просяще-жалостливо, будто распорядитель дела в силе дать распоряжение Оскару Александровичу или Иннокентию Ивановичу оживить погибшие деревья…
— Очень жаль наши вишенки, — сказал он. — Я помню, какие они стояли нарядные и веселые, как украсили бы наш сад. И труды твои, Таня, жалко. А все же сад ширится, цветет. И сколько людей, не веривших в него, теперь помогают тебе. Не только домашние — Капитолина Александровна, Мария Александровна, но и все Чисто-хины и Налетовы, и Марфа Николаевна, и молодчина Яринский, и девочки из прогимназии. Ведь лестно, когда нерчугане говорят: «Наш сад!» Нет-нет, сестра, не поддавайся, прирастут и вишенки, почувствуют, что им здесь хорошо…
Когда он спускался в контору, новая важная мысль владела им.
То хорошо, что в семье Бутиных все заняты делом. У него с братом прииски, торговля, промыслы, пароходство, у невестки — дети, их обучение и нужды, вот у Татьяны — сад, ферма, земля, зять радует всех настоящей музыкой, прекрасными концертами, приезжие артисты считают, что у нас благородная публика. И все это способствует прогрессу.
37
Не понапрасну Бутин, увидев несчастное лицо сестры, в первую очередь встревожился за мужа Татьяны Дмитриевны, за Маврикия.
Мауриц вернулся из заграничной поездки другим, чем был до нее, что-то в нем надломилось, — он загрустил, притих и будто стал еще меньше росточком.
За столом, встретив взгляд Бутина, он, как мальчишка, пойманный с рукой в сахарнице, поспешно отводил глаза. Не так часто, как прежде, искал встречи со своим патроном, — разве лишь тогда, когда заминка в чем-то главном — в его музыке, в оркестровых делах, в устройстве очередного концерта. А то не явится к ужину, и еду тогда сама Филикитаита благоговейно приносила в деревянный дом в саду, очень она была расположена к Маврикию Лаврентьевичу с его угодной Богу музыкой. «Сказался нездоровым», «пишет партитуру», «пошел прогуляться», — по-разному, но всегда односложно сообщала Татьяна Дмитриевна.
Может быть, размышлял Бутин, Мауриц, побывав в своей Моравии, пообщавшись с близкими, пожалел о своем порыве, унесшем его на край света, в ледяную Сибирь, — и его давит чувство вины перед матерью, сестрами, перед родной землей, родным языком, родной музыкой. Или, напротив, неловкость перед семьей, в которую вошел, перед Нерчинском, усыновившим его, перед музыкальным обществом, в котором его боготворят — «наш Маврикий, милый наш Маврикушка», — ведь бросил нас на полгода, проездил в свое и жены удовольствие, оставил нерчуган без музыки, концертов, танцев, развлечений.
Не надо его трогать, пусть притупится острота полученных впечатлений, пусть умиротворится взбаламученное воображение, пусть снова войдет в жизнь семьи, углубится в репетиции оркестра, заживет интересами города, а музыка обережет его от видений прошлого или из видений прошлого выйдет музыка, и это то, что излечивает душу художника…
Верно то, что Мауриц с горячностью возобновил прерванные поездкой музыкальные занятия.
Чаще обычного собирался оркестр в Золотом зале — и мебель, и драпри, и обивки — все здесь сияло позолотой! — и сначала нестройно, сбивчиво, розно, дисгармонично, а вскорости — слаженно, во взаимном тяготении, стали выстраиваться звуки разучиваемых вещиц, и слышался отрадный для слуха Бутина короткий, дробный выстук по пюпитру дирижерской палочки и тонкий, звенящий, требовательный голос Маурица. Тут он не робел, не жался, не таился.
И снова зазвучали в Нерчинске — в залах магистрата, Гостиного двора, в доме Верхотурова — Капараки, во дворце Бутина, — веселя сердце и завораживая чувства, Моцарт и Шопен, Бетховен и Бах, Глинка и Мусоргский с прекрасными голосами Капитолины Александровны и Домны Савватьевны. И снова вышел к публике хор женской прогимназии.
Приехала к нерчуганам их любимица госпожа Леонова. И так пела Дарья Михайловна, так душевно и трогательно — и старинные «Выйду я на реченьку» и «Стонет сизый голубочек», — что даже задиристая певунья-свистунья Марфа Николаевна Багашева бежала за занавес ей ручки лобызать! А заодно и Маурица чмокнуть — «Ох же дьяволенок, как песню русскую чует, а скрозь нее душеньку русскую. А ведь австрияк, немчина». — «Чех, славянин!» — поправлял кто-нибудь из Бутиных.
Обе невестки — и старшая и младшая — с истинно женской сострадательной наблюдательностью замечали то, что упускали в деловой повседневщине мужчины.
Как-то после репетиций Капитолина Александровна под золочеными ножками одного из кресел обнаружила скомканный батистовый платок с багрово-черными сгустками крови. Через короткое время Марья Александровна, принимавшая от кастелянши белье, узнала от доброй женщины, что из деревянного дома постельное белье стало поступать в стирку со странными красными пятнами…
Они с опасением стали прислушиваться к мелкому, обрывистому кашлю, нападающему на миленького музыканта то за столом во время трапезы, то из гостиной в часы репетиций, то из сада на прогулке.
И, уже сговорясь, пришли осенним вечером вдвоем к Татьяне Дмитриевне попить чаю с золовкой — из Москвы от Блуфье присланы новые партии конфектов и бисквита, их доставил в Нерчинск из Иркутска близкий служащий Хаминова, молодой да пригожий Иван Симонович Стрекаловский.
Самоварничали в доме частенько, и Татьяна Дмитриевна не удивилась приходу братниных жен. Повод подходящий был — роскошный цветастый коробок, полный трюфелей и прочих шоколадных конфектов. Элегантный и предупредительный Стрекаловский в утреннем визите произвел на всех впечатление — учился в Петербурге, доучивался в Цюрихе и Сорбонне, побывал в тех же странах, где невестки были, и про фонтаны Рима, и про Букингемский дворец, и про дворец и сад Люксембург в Париже — обо всем непринужденно, обстоятельно — будто только оттуда, и очаровал тем, что, столько повидав, стал хвалить Нерчинск, дворец и сад. Но увы, прекрасные дамы, должен немедля возвратиться в Иркутск, для сопровождения господина Хаминова в Москву…
Дамы сидели в башенке-гостиной деревянного дома, расположенного в саду, еще зеленом, дышащем терпкостью осенних зрелых плодов и цветов; лишь кое-где деревья подернуты ржавью усталости и отдохновения — стояло «бабье лето», сухое, солнечное, щедрое, каким оно бывает только в одном месте на земле — в раскинувшемся в глубине Сибири на тысячи километров Забайкалье.
Дело шло к вечеру, и хотя солнце и яркость воздуха, а в открытое окно тянуло свежестью от реки и прохладным ветром с ближних сопок.
На Капитолине Александровне было ее любимое платье из темно-синего плотного шелка. Марья Александровна, помоложе, повыше ростом и менее полная, чем старшая невестка, скорее худощавая, была одета похолодней и построже: скромное коричневое шерстяное платье, отделанное черным воротником-косынкой. Ну не хозяйка дворца, а гувернантка в купеческом доме!
Небрежней всех одета сама Татьяна Дмитриевна. Она вообще одевалась вызывающе-своевольно. Привезла из Франции рабочий костюм для садовника-мужчины и разгуливала в синей блузе и яркой косынке, в широких штанах на лямках крест-накрест! Не только по саду, по городу, в этой одежке к обеденному столу заявлялась! Все нерчинские купчихи расфыркались в своих тафтовых кофтах, широкорукавных лифах и кружевных чепцах!
Все трое были достаточно рассудительны и в необходимых пределах расположены друг к дружке. Они сходились в том, что неизменно взвешивали и принимали во внимание мнение, вес, репутацию и деятельность своих мужей, а Татьяна Дмитриевна почитала своим непременным долгом прислушиваться к взглядам и советам своих братьев.
Но в характерах, привычках и вкусах главных дам бутинского семейства существенные отличия и несходства.
Капитолина Александровна при решительности и твердости взглядов редко выходила из себя, была сдержанной и простой в обращении, склонной по-учительски прощать проступки и оправдывать промахи, особенно свойственные созданиям юным и непросвещенным.
Марья Александровна была в своей требовательности более жесткой и прямолинейной, решала не чувством, а умом, считала, что ее правила жизни наилучшие, требовала понимания верности ее позиции, не любила просителей и жалобщиков, но ей не чужды были доброта, сочувствие в нужде, и, простив, она забывала любую обиду.
В Татьяне Дмитриевне главной чертой была бутинская деловитость при отсутствии бутинской широты. Ежели ей хотелось чего-либо добиться, она проявляла завидное упрямство и настойчивость, — будь то вояж за границу, семена для сада, красивый аргамак, новая пролетка, редкая картина или статуэтка.
При всей своей воспитанности и образованности не всегда владела собой, нередко порывы скупости и вспыльчивости портили ей отношения с домашними и посторонними людьми. Бывало, что она во время спокойного обсуждения драматического вопроса, вскочит с места: «Делайте как хотите, а мне позвольте жить своим умом!» И стремглав мчится в своих синих парижских штанах с исступлением ворочать землю заступом или лопатой — своим умом! А явится к ужину и проворчит в кулак: «Уж ладно, не сердитесь, я не против, делайте как лучше!»
На чем дамы прочно сходились, так это в общем доброжелательстве к Маурицу. Для Татьяны Дмитриевны он был избранным ею супругом, для Капитолины Александровны не просто мужем золовки, но близким по музыке человеком, требовавшим материнской заботы. Марья Александровна, встречая в Маурице покорность, смирение и зная привязанность к нему Бутина, рассматривала музыканта как самого безобидного члена семьи. И то, как он восторженно отнесся к Сашеньке и Милочке, ее детишкам, и то, с каким неподдельным горем провожал он их, когда Господь взял малышей, делало его причастным к самой мучительной боли женского сердца.
На столе шумел самовар — на этот раз Филикитаиту оставили в большом доме, дабы не возникало помех свободному разговору.
В доме было тихо, покойно. Сад из окон — как на ладони, и будто во всем мире тишина и ублаготворение. Хотелось говорить о том, что вот сад уже не летний, но и не осенний, хотя плоды почти все повыбраны. И что сад дал дому нынче столько малины, смородины, крыжовника, что хоть в бочках храни варенье! И не только теплицы и парнихи, но и открытый грунт дает вдоволь всего. И сколь много труда, знаний и просто-таки диковинного упорства проявила Татьяна Дмитриевна, борясь за плодовые деревца, ягодники, кустарники и цветы!
— Не успокоюсь, — говорила своим грубоватым голосом золовка, — покуда не добьюсь, чтобы мои растения, самые южные и прихотливые, не вымерзали даже при самых лютых морозах!
— Людей в шубах да катанках до костей пробирает, — рассмеялась Капитолина Александровна. — А вы от нежных, в тепле взросших растений требуете послушания!
— Тут, дорогая моя, вся суть в семенах, — с энергией ответила золовка. — Их подбирать надо, хитрить с ними. Я вон семена малины первую зиму после всходов в комнате держала, а весною высадила, и они укоренились. В эту зиму листом укрою, погляжу. — И вдруг с непонятной резкостью в голосе: — Бисквит аж во рту тает, спасибо иркутскому дядюшке!
— Что это вы так о Хаминове? — спросила Марья Александровна. — Он человек услужливый. И для фирмы полезный. Бутины ценят его.
— Хитер мужик, — отрезала Татьяна Дмитриевна. — Себе на уме. Не знаю, каков его приказчик… Стрекаловский, говорите?
— Да, Иван Симонович. Молодой, обходительный, — ответила Капитолина Александровна. — И с образованием.
— Они все такие, Стрекаловские. Из чиновников, все по канцеляриям болтались, от дедов до внуков в прихожих у начальства, своего дела не заводили, а купцов пощипывали. У кого картину выпросят, у кого книгу редкую, у кого монету времен Ивана Грозного. Да тут с ними, за бисквит этому красавчику наше с кисточкой!
— Мы о холодах говорили, а мне вдруг жарко стало, — сказала Капитолина Александровна. — Однако же, с вашего позволения, сестра, скину я свой балахончик…
Она сняла мантилью, положила ее на стоящую поблизости софу.
Марья Александровна поджала красивые холодные губы.
Татьяна Дмитриевна настороженно глянула на старшую невестку. «Сестра». Так обращалась она к золовке, когда в волнении, вызывая на открытость. В традициях бутинской семьи. И не так уж и жарко в гостиной, из приоткрытого окошка тянет из сада предвечерней свежестью.
— У меня ныне серьезнейшая забота, — сказала она ровным голосом. Невестки переглянулись и словно обеих под локоть под-
толкнуло, разом поставили розовые фарфоровые чашки на тонкие розовые блюдца. — Хмель у меня забота, — продолжала невозмутимо Татьяна Дмитриевна. — Я в пивной этой Баварии с немцами-хмелеводами толковала, у нас тоже мужики к пиву привыкать стали, квасом торгуют, — так немчура требует, чтобы пошлину на их хмель отменили, чтобы нас своим хмелем не то чтоб осыпать, как на свадьбе, а с головой угрести! Я у них в Альтдорфе стриганула две коробочки семян, посадила черенками две грядки. Капризен хмель да привередлив, немец тож! Землю в большую глубину обработай, а еще подложи песчаных мергелей. Аж из Базанова те мергеля завозим! На зиму досками прикрою, должен перезимовать. Богемский хмель, говорили родичи мужа, тоже хорош, да баварский посильней, в нем горечи больше, а мужикам горечь нужна, только подавай, это мы, бабы, горечи не терпим ни в чем. Мы бисквит да конфекты уважаем.
Раз заговорила насчет горечи, значит, поняла, навстречу им пошла. Несказанное уже вьется горьким хмелем меж ними, а начать трудно.
А тут еще птичка села на подоконник. Поглядела на них мудрым блестящим глазком — а, милые дамы, вы тут чаи с бисквитом распиваете, ну-ну! — вертанулась кругом себя и вспорхнула.
— Свиристель, — с неожиданной теплотой в голосе сказала Татьяна Дмитриевна, — красногрудка. Вон они на яблоньках, оставшиеся плоды выклевывают. А вон те, у изгороди, на черемухе, в жилетках небесного цвета, — это голубые сороки, им по вкусу ягодка черемки. Усердные птицы, знают, что им надобно в их птичьей жизни.
Снова приблизилась…
И вот наступило молчание. Только легкий пристук чашек о блюдце, тихий звяк ложечек, слабый хруст надламываемого бисквита.
Снова переглянулись невестки — надо приступать к тому тяжелому, грустному и неотвратимому, ради чего пришли.
Татьяна Дмитриевна сидела, сложив руки на груди, — твердые черты лица, крепкие плечи, сильные руки с огрубелыми ладонями, прямая спина, — знает ли она, какой длительный жизненный путь ей предстоит, до глубокой старости, что она самая долговечная из Бутиных и переживет их всех? Нет, этого она не знает, этого никто не знает.
Она понимала, зачем они пришли, ее невестки, понимала, что сад, цветы, трехпудовая тыква, баварский хмель и самое чаепитие с московским бисквитом, и свиристель, и голубая сорока, когда в воздухе над ними витает непроизнесенное имя и неназванная судьба, — все это не самое важное…
— Ах, если бы мой Маврикий… — сказала наконец «королева Луиза» спокойным, ровным голосом. — Он слишком утруждает себя, мой Маврикий. Не дает себе ни отдыха, ни передышки. Даже там, на родине своей, то с соседями-скрипачами на чьей-то свадьбе, то танцы на городской площади, у ратуши, принято у них, то праздник местного святого, Климента или Франтишека, до изнеможения. Брат меня укоряет, что я Заблоцкого заездила и что Маврикия не берегу. Так ведь если в радость — поездки, впечатления, встречи, движение. Как знать мне было, что у того хворое сердце, а у этого больные легкие. Маврикию, возможно, надо было из Моравии своей не вылазить! Чем мне дважды вдовой быть!
Ее твердое лицо с волевым широким подбородком на минуту по-бабьи обмякло. Она стиснула зубы и снова все в лице отвердело. Капитолина Александровна провела ладонью по глазам — платочек в мантилии остался. Марья Александровна, сжав руки, вспомнила, как Маврикий Лаврентьевич на скрипке играл двухлетнему Сашеньке и годовалой Миле, и они, порхая лапочками, неуклюже кружились по коврику в малой гостиной. Что за дом этот бутинский, где по углам смерть прячется…
— Дорогая моя, — сказала Капитолина Александровна, обращаясь к золовке. — Зачем же покоряться! Никак того делать нельзя! Надо перво-наперво лучшим врачам показать. Немедля!
— Не везти же его в Петербург или Москву, — возразила золовка. — Он сейчас и трети пути не выдержит!
— Надо везти! — заговорила Марья Александровна. — Для чахоточных наша осень и наша зима — жестокое испытание. Ливень прохлынет, заморозок ударит, хиус с хребта — и Маврикий Лаврентьевич весь дрожит, кутается в пальто или в сюртук. Ему в тепло надо. Больного человека не укроешь, как хмель или малину.
Его надо было из Богемии не сюда, а в Италию или в Крым наш, к солнцу, теплу, морю…
Может, не слова, не советы, но рассудительный, холодноватый тон Марьи Александровны озлил золовку.
— Удалить! Отправить! Избавиться! Или мой муж обузой вам стал? Как бы не пришлось с больным маяться! Да еще, не приведи Господь, заразу по всему дому разведет? Вот с чем вы пришли ко мне. Стыдитесь, сударыни!
Капитолина Александровна мягкой, но властной рукой удержала Марью Александровну, поднявшуюся было с кресла.
— Нет, сестра, — сказала старшая невестка, — вы так дурно о нас не думаете. Мы любим Маврикия не той любовью, что вы, но, поверьте, наша любовь не менее вашей. Маврикий — наше общее и счастье и несчастье. Согласитесь, что мы, женщины, не все можем, и первое, что надо сделать, — это открыться Михаилу Дмитриевичу, вы знаете, что он привязан к Маврикию как к сыну. Он сделает все, что можно и невозможно. Вознесем же наши молитвы к Царю Небесному, ища у него заступничества, участия и милосердия…
38
И женские сострадательные сердца опоздали. И бешеная энергия Бутина была уже бесполезной. И самые горячие и сердечные молитвы не могли помочь.
Маурица разом подкосило. На репетиции оркестра хлынула кровь горлом. Его унесли почти бесчувственного и уложили в самой просторной и светлой комнате деревянного дома.
Был вызван и вскорости приехал знаменитейший в Иркутске доктор Генрих Иванович Эрфельд. Лучшие сменные лошади Бутина, дежурившие на всех станциях, обернулись в двое суток. Закутанную в медвежью шубу важную медицинскую особу почтительно ввели в дом, обогрели, накормили, обласкали и тогда лишь впустили к больному.
У доктора, русского немца, было широкое, доброе лицо, крупные белые руки, все его движения, при массивности и тяжеловесности фигуры, были округлы, осторожны и вызывали доверие. Он осматривал Маурица долго, тщательно, но обращался с невесомым детским телом больного бережно и мягко, и сам, не зовя на помощь, привычно перевертывал его с бока на бок, со спины на живот, — выслушивая, выстукивая, всматриваясь и почти неслышно задавая короткие, словно ничего не значащие вопросы.
Переночевав, он на другое утро также неторопливо и добросовестно, словно бы едва дотрагиваясь до Маурица, осмотрел его вторично.
Маврикий Лаврентьевич был в сознании. Он отвечал на вопросы доктора спокойно и внятно. И безмолвно повиновался, когда тот просил поднять руку или согнуть ногу. Лишь черные, детски-выразительные глаза неотрывно следили за лицом доктора и за каждым его движением. Он ни о чем не спрашивал доктора. Он только просил свою жену не оставлять его, быть рядом.
Один только раз, при вторичном осмотре, он вдруг спросил по-немецки:
— Вы любите музыку?
— Да, очень! — ответил доктор тоже по-немецки. — Очень люблю.
Мауриц тихо-удовлетворительно улыбнулся и закрыл глаза.
На третий день Эрфельд после завтрака был приглашен к Бутину наверх. Он не стал говорить недомолвками.
— Можно немного продлить жизнь, — сказал он. — Спасти нельзя.
И он печально-безнадежно повел пухлыми плечами.
Бутин закрыл лицо руками и так просидел несколько минут.
Меж тем отряженные Михаилом Михайловичем Зензиновым уже неслись в Нерчинск московские врачи. Их тоже везде поджидали свежие тройки.
Немец дождался москвичей. Он хорошо знал обоих — и Сергея Петровича Долгополова и Самсона Никаноровича Воскресенского. Это были друзья Боткина и Белоголового.
Они увидели перед собою дышащее жаром изможденное тело, покрытый испариной лоб, впавшие щеки и большие, живые бархатные глаза, полные отчаяния, вины и надежды.
Московские лекари могли лишь повторить то, что сказал их иркутский коллега. При всем их опыте они в силах лишь немного облегчить страдания умирающего.
Перед смертью Мауриц вдруг заговорил по-чешски. Что-то, показалось Татьяне Дмитриевне, несвязное, бредовое, но переполнявшее его: «добри», «миловат», «ласкави», «напослед», «худба», «милуйи» — и в этой несвязности звучало что-то цельное, страшное и дорогое, и она поняла твердым умом своим и пустеющим сердцем, что он благодарит судьбу, музыку и ее.
А в свою последнюю минуту он слабо улыбнулся и уже по-русски отчетливо произнес: «Прощай, Луиза!»
Маврикия Лаврентьевича Маурица похоронили на Нерчинском кладбище, могилу вырыли в том же ряду, где покоились отец Бутина — Дмитрий Леонтьевич, сестра — Евгения Дмитриевна Капараки и первая жена младшего Бутина — Софья Андреевна, Зензиночка.
Позже братья Маурица, приехав издалека, увезли прах бедного музыканта на родину.
Так вторично овдовела Татьяна Дмитриевна Мауриц. Она пережила мужа почти на пятьдесят лет. Так Бутин лишился еще одного своего дитяти, которого нежно любил и который платил ему преданностью и всей нерасчетливой щедростью своего таланта. Так Нерчинск потерял усыновленного им чешского музыканта, нашедшего в Сибири родину, друзей, жену, короткое счастье и преждевременную смерть.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
В 1879 году большой повальный пожар уничтожил три четверти Иркутска с его деревянной застройкой. Город начали отстраивать заново. Ущерб, не столь существенный, но и не малый, был причинен и бутинскому имуществу. Пламя пожгло деревянные здания, но не взяло толстые стены кирпичных складов. Незадолго до огненной беды Бутин привез своим служащим в Иркутске противопожарные помпы, а Иринарх, по велению брата, завел при строениях огромные бочки, где на двенадцать ведер, а где и сороковые, полные воды. Однако ж контора, многие сараи и амбары сгорели. Сотни тыщ ухнули, пеплом развеялись. Два года подряд — 1881-й и 1882-й — были по всему Забайкалью неурожайными. Пострадали от засухи главные земледельческие угодья края — селенгинские, чикойские, шилкинские и аргунские пашни. Во многих селах народ сидел голодный, и основной пищей были тошнотки. Пекли тошнотки из перемолотого корья и измельченной травы, из стеблей-будылей, сдобренных убогой горсткой муки. Горькую кашицу из тех же трав называли будой.
Голод обрушился на прииски, жившие завозом. Магазины с запасами быстро опустели. С Дарасунских приисков Бутиных, не дождавшись муки и крупы, ушли двести рабочих с семьями.
Меж тем в последние именно годы Бутины затратили на оснащение золоторазработок большие средства. Были внедрены новые технические приспособления почти на всех приисках, а их насчитывалось уже до сотни! На предприятиях, на россыпях, появились, оживив тайгу и поселки, веселые локомобили-тарахтелки, привились усовершенствованные и увеличенные Коузовым в мощностях драги, вошли в обиход взрывные работы на твердых грунтах, и следовало вот-вот ожидать возрастающей отдачи затраченных многих тысяч рублей новыми сотнями пудов драгоценного металла.
Иван Степанович Хаминов любил бывать в Нерчинске и был по-своему привязан к Бутину и ко всему бутинскому семейству. Он не приезжал из Иркутска без дела, всегда у него в запасе коммерческие новости, предложения сделок и контрактов, списочек ближайших выгодных торгов и аукционов, сведения о крупных банкротствах. Бутин как-то прозвал своего многолетнего компаньона «вестником и жизни и смерти»!
Даже если Хаминов с кучей подарков заявлялся в Нерчинск поздравить Николая Дмитриевича с именинами, или Капитолину Александровну с Вербным воскресеньем, а Михаила Дмитриевича с награждением медалью или грамотой, — все равно какое-никакое, а практическое дельце у Хаминова к нему имелось.
Иван Степанович был купцом современного толка. Не картуз, не расстегнутый жилет, а под ним рубашка навыпуск, не смазанные сапоги, — так до сих пор щеголяли купцы в Гостином дворе Нерчинска, на Ирбитской ярмарке, в московском Замоскворечье, — нет, Иван Степанович являлся обычно в темно-сером коротком сюртуке, в белой рубашке с крахмальным воротником да при модном галстуке-бабочке. И брюки не в сапогах, а поверх сапог.
Молодой Стрекаловский, сопровождавший своего патрона, выглядел настоящим франтом: черный суконный сюртук с разрезанной спинкой и с бархатными пуговицами. И великолепные брюки из серого трико, суженные у колен и расширяющиеся книзу. Черный суконный жилет, белая полотняная рубашка с узкими накрахмаленными манжетами и стоячим воротником, галстук из белого шелка завязан пластроном и заколот бриллиантовой булавкой. И светлые перчатки. И шелковый цилиндр. И лакированные ботинки. Вдобавок ко всему очки в золотой оправе и камышовая трость с набалдашником из слоновой кости.
Филикитаита, увидев в первый раз в прихожей разодетого молодого раскланивающегося перед нею господина, обомлела и, отступая от него к дверям гостиной, не сразу поняла, что он просит проводить его к хозяину дома. Ей казалось, что от гостя исходит разноцветное сияние: голубое от цилиндра, белое от драгоценной заколки и черное от зеркального лака ботинок. Позже она подловила во дворе Петьку Яринского, отводившего лошадей приезжего в конюшню:
— Петь, кто ж таков нагрянул, не старый, а видный из себя? Должно, граф или князь!
— Берите выше, Филикитаита Ивановна! — ответил всезнающий Яринский, поглаживая лоснящиеся шоколадные бока лошадок. — Глянь, жеребцы-то сытые да балованные!
— А куда выше! — воскликнула набожная Филикитаита. — Неуж барона Господь послал!
— Еще выше! — и невысокий Яринский весь вытянулся стрункой, словно готовый взлететь. Лошади покосились на него, а одна даже голос подала. — Слышь, даже кони фырчат, звание свое подтверждают!
— Да кони — ладно! Выше барона кто ж будет? — призадумалась простодушная, хотя и в годах, девушка. — Прынц, что ли?
— Ага, прынц. Секретарь Хаминова Ивана Степановича. Из конторских. Князь, граф да барон, прынц со всех сторон!
И он живо повел лошадей в конюшню, зная, что у набожной Филикитаиты при случае рука тяжелая.
Что касается самого Хаминова, то он любил принимать Бутина и у себя в Иркутске. Близ Тихвинской площади у него имелся длинный дом в два этажа, достаточно просторный и для семьи и для гостей; на задах стояли надворные постройки и обширное складское помещение под привозные товары.
Многие годы, имея свое дело, при изрядном капитале, Хаминов расчетливо выбирал компаньонов для общих дел и предприятий. Он сотрудничал в торговле чаем с состоятельным купцом Кириллом Григорьевичем Марьиным, человеком старомодным, незапятнанной репутации, умеющим взять добрый куш, не поступившись честью и порядочностью. Хороший чай нередко называли «марьинским». Он был в торговых делах наставником Хаминова, и тот состоянием был во многом обязан почтенному старцу. К середине семидесятых годов каменная «изба Хаминова» стала коммерческим и культурным центром Иркутска; сам был уже в звании тайного советника. Капитал его быстро рос на дисконте векселей.
Хаминов считал компаньонство с Бутиным делом верным и прибыльным. Коммерческие отношения проверены годами. Хаминов принимал долевое участие в приобретении московских изделий для распродажи в Восточной Сибири и Приамурье: ситца, нанки, тафты, галантереи, обуви, хозяйственной утвари, а также фуража, муки, круп, сахара и прочих продовольственных товаров, — все это в большом количестве поглощалось бутинским рынком — населением приисков, заводов, служащими амурского пароходства, геологическими партиями, работниками контор, складов. Кредитование этих закупок Хаминовым при божеском проценте было выгодно и фирме Бутина, и для капитала Хаминова. И в ярмарках — Макарьевской, Ирбитской, Верхнеудинской — нередко они выступали совместно, учиняя крупные сделки на ходкие в Сибири товары. Важные услуги оказывал Хаминов фирме Бутиных в продаже золота — как казне, так и частным покупателям. Зачастую приходилось расплачиваться за кредит не империалами и полуимпериалами, но весовым золотом, и Хаминов проделывал эти операции с необыкновенным проворством, не оставаясь в убытке. Бутин казался ему гениальным коммерсантом, остро чувствующим требование момента, состояние рынка, умеющим сделать наиболее верный ход в сложившихся обстоятельствах и на полкорпуса опередить конкурента. Это было доказано ловкой и опережающей скупкой приисков на севере. И учреждением пароходства на Амуре, в горячее время присоединения новых земель. А гениальное приобретение разоренного Николаевского завода и наладка на нем изготовления железа и железных изделий, до зарезу нужных и властям и населению!
Иной раз Бутин представлялся бережливому Хаминову опасным авантюристом, стоящим на краю разорения. Все эти экспедиции, поездка в Америку за дорогостоящим оборудованием, увлечение механизмами при наличии дешевой рабочей силы, строительство, не дающее скорой отдачи — все это требовало больших средств, а следовательно — кредитов! А содержание ста тысяч рабочих и служащих! Не безмерные же капиталы у Бутиных, не намного больше миллионов, чем у него, Хаминова, — так не разбрасывайся, давай в рост, бери проценты, учитывай векселя. Вернейший доход!
А то казался Бутин иркутскому компаньону недальновидным идеалистом, даже скрытым смутьяном. Больницы, аптеки, столовые для рабочих, клубы, типографии, детские сады и всякие там воскресные школы, концерты, — да разве это купеческое дело! Пожертвование на церковь или богоугодное заведение — это принято, это долг верноподданного, и он, Хаминов, сотню-другую оторвет от себя, не хуже других! И у него — благодарности и награды! Но то, что делает Бутин, это порча рабочих людей, ведет к развращению их, к появлению среди них недовольства и неповиновения властям. Как-то в деликатной форме, полушутя изъяснил свой взгляд Бутину.
— Чрезмерный богач, — ответил Бутин, — не помогающий бедным, подобен здоровенной кормилице, сосущей с аппетитом собственную грудь у колыбели голодающего дитяти!
От начитанного Ивана Симоновича Хаминов уразумел, что это неприличное выражение принадлежит полоумному сочинителю Козьме Пруткову, служащему Пробирной Палатки, вдруг по глупости занявшемуся литературой.
Хаминов, бывая в Нерчинске или принимая людей Бутина у себя в Иркутске, с превеликой осмотрительностью и ненавязчивостью расспрашивал Алексея Ильича Шумихина о Нерчинском имуществе Бутиных, Иннокентия Ивановича Шилова о состоянии приисков, Афанасия Алексеевича Большакова об Амурском пароходстве, не прочь был под благовидным предлогом заглянуть в конторские книги. Зоркий Бутин примечал эти подходы Хаминова, но относился к ним терпимо. Еще бы, ведь то двести, то триста тысяч, а то и до полумиллиона хаминовских средств крутилось в бутинских предприятиях!
В своих одиночных предприятиях Хаминов осторожничал до крайности. Тут он действовал по-марьински. По силам куш — бери смело! Тяжелит руки, не поддается — брось! Идти на риск — это как с голыми руками на медведя. И заведение аптеки, оркестра или сада с орхидеями — не купеческое занятие, а Европе подражание. Сказать, что Иван Степанович темный и отсталый человек — было неверным: он и газеты читал, и журналы выписывал, и детям образование дал, и на школу жертвовал. Сыновья выучились: один на горного инженера в Томске, другой на межевого инженера в Харькове. Он был убежден, что миллионы после его упокоения попадут в надежные, дельные, практические руки!
В отношениях был приятен, воспитан, от него веяло чистоплотностью, опрятностью, расположением, и в доме Бутиных его любили и привечали. Круглолицый, румяный, пышущий здоровьем, с коротко стриженной русо-седой бородкой, появлялся у Бутиных в знакомом всем коротком сюртучке, открытом жилете при черном шелковом галстуке. Что ни привезет в подарок бутинским домочадцам, — все куплено с умом, все приходится по душе.
Николаю Дмитриевичу, ослабевшему глазами, — складной лорнет-глядельце в черепаховой оправе, а к нему замшевый очечник. Капитолине Александровне — удобный кожаный бювар для бумаг и переписки с серебряной монограммой: «Попечительница Софийской женской гимназии К.А. Бутина». Марии Александровне — красочный набор канвы, мулине, цветных ниток для вышивания. Татьяне Дмитриевне — комплект садовых инструментов английского изготовления с новейшим пособием по домашнему цветоводству. Даже Филикитаите — то иконку Сергия Радонежского, то псалтырь в строгом переплете из толстой свиной кожи.
Бутин ценил в Хаминове добросовестность, точность в делах и безотказность в кредитовании. В глубине души испытывал нечто похожее на снисходительную досаду, до чего же мужик осторожен, до чего ж туг на рискованное дело. Вот ведь — едва не купил Николаевский железоделательный, заколебался, остерегся и… Бутин, ухо востро: жди какой-нибудь любопытной и немаловажной весточки по коммерческой части.
Так было и в этот раз.
2
Бутин только-только воротился с Дарасунских приисков, куда выезжал с Дайхманом.
Иван Степанович приехал в Нерчинск накануне. Он успел в конторе побеседовать с Шумихиным и Шиловым, и Николая Дмитриевича навестить, и дам ублажить симпатично упакованными свертками.
Дела на Дарасунских приисках шли неплохо, везде энергично готовились к летнему намыву. Вопреки ухудшившимся общим обстоятельствам, Бутин мог быть доволен состоянием своего хозяйства. Надо лишь без промедлений дать приискам все, что им требуется.
Пока они дают золото — фирме никакой черт не страшен!
— Все ли вам удалось, Иван Степанович? — не скрывая озабоченности — свой ведь человек! — спрашивал Бутин. — Идут ли припасы? Когда прибудут?
— Ежли б не Морозовы, сударь мой, ежли б не они, — не ведаю, как бы выкрутился! Спрос на муку, на крупы, на сахар и прочий всякий харч необыкновенно возрос! И цены в соответствии поднялись! Ныне вся Сибирь кинулась припасаться в Россию. Однако ж, господа братья Морозовы, особливо Тимофей Саввич и Викула Елисеевич, просили передать, что на них можете положиться, Нерчинск у них в заботах на первом месте.
— Так и сказали? — Бутин встал и заходил по кабинету. — Вы у них в Трехсвятительском были? У Красных ворот? Или на Варварке? Необыкновенное семейство. Не просто купцы — деятели! И о торговле радеют, и фабрики строят, и о художествах не забывают. Позавидуешь этакому размаху!
Хаминов стиснул зубы, промолчал.
А Бутин, словно забыв о госте, ушел в свои мысли — ему вспомнились встречи с Морозовыми в Москве.
Он и не помышлял, нанося визит Морозовым, что его примут так приветливо и дружественно. Сама внешность Тимофея Саввича, его манеры, весь его склад были для купечества необыкновенными. Бутина встретил господин, более похожий на Линча или Фроста, чем на русского дельца и фабриканта, — высокий, плотный, седовласый, с орлиным взглядом темных проницательных глаз. И всей своей сутью — русский. Одет просто: в просторный, удобный для дома пиджак с мягким отложным воротником и нашитыми карманами, прямые брюки, жилет из узорной ткани с большими отворотами, — просто и элегантно. И держался просто — без церемоний обнял, усадил на кушетку, сел рядом и разглядывал с ласковым интересом.
— Вон вы какой, нерчинский феодал, повелитель Забайкалья, князь сибирский! Как только вас наша пресса не окрестила! Мы тут пользуемся своими источниками и следим за вашей деятельностью с большой симпатией.
И выговор у него был чисто русский, сочный, плавный.
— Что подать вам, дорогой гость? Коньяк? Заграничные вина? Ради знакомства спервоначалу примем маленько водочки!
Подали графинчик и при нем нежинские огурчики, севрюжку и соленые рыжики — все это на подносе в кабинет принесла сама хозяйка. Это было большой честью. Активно верующая, с предрассудками старины, Мария Федоровна резко и отчетливо отделяла «дельных и основательных» людей от «пустых и никчемных». И если на ее властном энергичном с татарскими скулами лице с сурово поджатыми губами обозначалась приветливая улыбка, то это значило: человек пришелся по душе! Тогда сама с угощеньем. Уже в годах, располневшая, но моложавая и крепкая, она тщательно следила за собой. Вот и сейчас она одета в простое и элегантное домашнее платье из серовато-голубого шелка, стоячий воротник завязан сзади бантом, а волосы покрыты черной кружевной наколкой.
Позже Морозов пригласил в кабинет детей — десятилетних или, может, постарше, — Савку и Сергея. Они оказались веселыми, живыми, смышлеными, очень развитыми, — воспитанными на книгах, музыке, живописи, театре и никак не похожими на купеческих детей.
— Эти с вольными мыслями растут, — не то осуждая, не то одобряя, отрекомендовал сыновей старший Морозов.
И пытливо взглянул на Бутина, — несомненно знал о нем кое-что от зензиновского сынка Миши, от Сабашниковых, а то и от ссыльных, вернувшихся из якутской и забайкальской неволи!
Во всяком случае, после долгой беседы, касавшейся более всего Сибири, Нерчинска, приисков, намечаемой железной дороги (не линчевской, а нашей!), благосостояния населения, торговых возможностей, связей с Китаем и Америкой, выяснилось, что «Письма» его заатлантические читаны всеми Морозовыми, в том числе и этими не по возрасту серьезными и образованными мальчиками!
— А мы ведь с вами, господин Бутин, одного поля ягода. Мы тут, в России, вы там, в Сибири, одно дело делаем.
Щекотливый разговор о делах Морозов разрешил одной короткой и ясной фразой:
— Для вас, дорогой Михаил Дмитриевич, твердо рассчитывайте: неограниченный кредит от всех морозовских фирм!
…Вот и Хаминов сейчас привез от них добрую весть. Припасы идут, дело выравнивается.
…Иван же Степанович не спускал с него глаз, терпеливо ждал в обмен на свою новость полный и откровенный отчет патрона о здешних событиях. С кем же поделиться, как не с испытанным старым партнером! Хуже, когда в искаженном виде до него дойдет. Переврут добрые люди!
О том, что происходит на Афанасьевских разработках, Бутин узнал от Жигжитова. Тунгус все-то охотился и кочевал со своими оленями по северу меж Олекмой и Витимом, нередко заезжая на бутинские прииски за мукой, печеным хлебом, сахаром, солью. Везде, зная привязанность к нему хозяина фирмы, его встречали с радушием. На Афанасьевском он бывал почаще, чем на других, все же «его» прииск, им открыт, его именем назван. Скуластое темное лицо в жестких, словно продубленных морщинах, вспыхивало от удовольствия, когда на его вопрос: «Ну дела-то у нас как? Золото браво идет или как?» — ему отвечали: «Хорошо, Афанасий Жигжитыч, бравенько, дядя Афанасий! Спасибо тебе!» И потешат душеньку старика, и накормят, и табаку подкинут. А он походит по прииску, меж отвалами, вокруг локомобиля, вдоль конно-рельсовой дороги, к знакомым рабочим заглянет, высматривает щелочками узких зорких глаз — как работают, как живут, и все ли ладно на его Афанасьевском! А то с семьёй прикочует, поставит юрту на бережку у речки и поживет здесь вместе со своими оленями и собаками. Даже весело становится людям от такого теплого соседства добродушного и мудрого северянина.
Так вот, именно он, Афанасий Жигжитов, примчался за двести верст через хребет на своей лучшей оленьей упряжке и ввалился в Большой дом весь в снегу как был — в малице, медвежьих унтах и собачьей шапке:
— Это что такое! Что творят! В тайге зверь к зверю добрее, чем люди к людям! Давай, Михаил, собирайся со мною, а то худо будет! Мое ружье само выстрелить может, не потерпит, чтобы на моем прииске такие глупые начальники были!
И настоял-таки. Мария Александровна упрашивала до утра погодить, Филикитаита захлопотала: сейчас сгоношит самоварчик, знала, что Афоня Жигжитов охоч до чайку.
— Олени внизу ждут! Не поедем сейчас, потом совсем плохо будет!
У людей на прииске вышли мука и крупа, опустели магазины. Народ, перебившись некоторое время на скудовытьи — на чаю, ягодах да кислой капусте, и видя, что подвоза не ожидается, а все остатки припасов растащены начальством, выделил четырех человек поговорить всерьез со смотрителем прииска.
Афиноген Федорыч Стручков ранее служил на Каре, повелевая каторжниками, не шибко привык к церемониям. А тут еще безвыходность, тупик, отчаянное положение. Правда, многажды строго-настрого упрежден, что порядки на бутинских приисках иные, чем на Каре, чтоб не допускал своеволия, несправедливости, унижения работников. Так что приходилось Стручкову на грубое мясистое лицо напускать подобие улыбки, а зычный голос умерять да сдерживать.
Оказавшись в затруднительном положении, он растерялся и, придя в отчаяние, да еще хлебнув водочки, нашел лишь один выход — карийский, будто перед ним каторжане: приказал всех четырех депутатов отвести в холодную и выпороть.
Порка и мордобитие в ту пору на приисках были не таким уж редкостным событием. Сами пострадавшие от розги и битья, опасаясь, что от жалоб еще хужее, на жестоких самоуправщиков не доносили.
Даже среди горных инженеров, людей образованных, зачастую покровительствующих ссыльным политическим, господствовало убеждение, что телесные наказания необходимы!
Но времена менялись, менялись и люди, даже на глухих сибирских приисках. В этом — Афанасьевском — случае на людей подействовало не столько наказание, а то, что всыпали зазря на голодный желудок. Бей, сволочь, ладно, стерплю, — а вот кормить корми, хлеба давай, глядеть смиренно на жен и детей, плачущих и страждущих от голода, не будем!
Рабочие бросили бутары и лотки, и прииск замер. Уже никакие уговоры не помогали. А еще через пару дней народ, даже не стребовав заработка, потянулся с Афанасьевского в сторону соседнего Нечаянного.
В общем, повторилась в точности та глупость и тупость, за которую Бутин когда-то жестоко попрекнул своего зятя.
Стручков с несколькими служащими, вооружившись, поскакал догонять ушедших. Часть силой и угрозами заворотили, часть рассеялась в тайге. Тех, кого доставили на прииск, посадили под арест.
Вот такую картину и застал распорядитель дела, привезенный разгневанным Афанасием Жигжитовым на «его» прииск. Начальство перепившись, работники под замком!
Следом за Бутиным — он успел дать распоряжение Шилову — пришел обоз с хлебом и другой вытью, взятыми со складов в Нерчинске. Стручкова отстранили, заменили и других служащих, смотрителем временно поставили Большакова, что особенно успокоило тунгуса: «Я Афанасий, он Афанасий, прииск Афанасий. Теперь ладно пойдет, я шибко глядеть буду».
Бабы стали печь лепешки и пироги с черемухой, дети вдоволь наелись каши, мужики пришли в себя, и работа на прииске пошла своим чередом.
Всю эту историю Бутин и поведал сейчас иркутскому компаньону, движимый доверием к нему после доставленной Хаминовым благоприятной вести от Морозовых.
Он говорил, нервно расхаживая по кабинету, а закончив, остановился напротив сидящего в кресле Хаминова.
Как Хаминов ни владел собой, а не удалось ему скрыть легкой усмешки. Она как бы уличала Бутина в беспомощности и нераспорядительности.
— Воля ваша, и прииски ваши, Михаил Дмитриевич, а все ж мирволить бунтовщикам не след. И со служащими вашими, верными вам и долгу, вы поступили не по-божески! Полиция, уверяю вас, по-иному на все посмотрит!
Смуглое лицо Бутина словно бы судорога свела, — не зря портрет Петра Великого украшал его кабинет!
— Иван Степанович, я на вас смотрю как на передового человека. Зачем же кликать полицию? Это же неминуемо следствие, допросы, наказания, озлобление людей. Конечно, ежли кто заявит на меня, что я подымаю рабочих приисков на мятеж, тогда — куда денешься!
И он, пощипывая бородку, выразительно поглядел на Хаминова. Тот поморщился и опустил глаза.
— Помилуйте, Михаил Дмитриевич, кто же осмелится. Меры вы приняли, спокойствие установлено.
Нет, размышлял Хаминов, он в полицию не побежит. Ему с Бутиным ссориться не с руки. А вот настороже надо быть. Не появилась ли в крепости Бутина трещинка? Охотники толкуют, а он, Хаминов — охотник, и плашки ставит, и с лайками ходит, — что хорьки первыми в тайге чуют приближение бури или начало землетрясения. Так ты, Хаминов, кто: охотник или хорек? А он и то и другое. В зависимости от обстоятельств.
И, уже совсем овладев собой, он с добродушно-свойской улыбкой сказал:
— Михаил Дмитриевич, а я ведь к вам с просьбицей. Не от себя, собственно, от служащего моего.
— Иван Степанович, всегда готов услужить! Что за просьба и от кого?
— От Стрекалове кого Ивана Симоновича. Побыв в Нерчинске раз-другой, — у вас в доме его весьма тепло приняли, — затвердил: хочу в Нерчинск. То есть обосноваться.
— Может, посвататься намерен? — засмеялся Бутин. — У нас купеческих дочек, свободных и богатых, довольно!
— Да нет, не думаю. Фирма Бутина его привлекает! Лишиться его для меня тяжко. Молод и талантлив. И юридически подготовлен, и в бухгалтерии знаток, и языками владеет. В крупном деле у него широкий путь… А у меня что — тропа таежная.
Прощекотал самолюбие Бутина. Скромно оценивает себя Хаминов, высоко не заносится!
Бутин согласился, и они распрощались, в общем довольные друг другом.
3
Лето наступило сухое и жаркое. Такого страшного лета давно не знавало Забайкалье.
Небо дышало раскаленной синыо, и эта сухая мертвая синева давила тяжелым, жестоким зноем землю и все живое на земле: пашни, луга, леса, травы, сады, огороды… Во многих местах, где растрескалась и измельчилась почва, меж небом и землей нависала помха, помаха, мга, — темная густая завеса мельчайшей пыли, гасившая дневной свет и застилавшая и небо и солнце. Лица людей одевались в маску темно-серой пыли.
Местами вместо зеленой травы тянулись серо-желтые проплешины полежалых и высохлых растений. Листья боярки, черемухи, шипишки скручивались в хрупкие коконы. Пробившиеся с весны росточки моркови, начатки ботвы замерли, поникли и превратились в черно-желтые усохшие стручки.
На Яблоновом хребте, под Становиком, близ Читы, неподалеку от Нерчинска, за Шивкинскими столбами, и южнее, к Шилке, загудела-заполыхала в прожорливых пожарах тайга.
Птицы, с побелевшими от страха глазами, с раскрытыми в дикой жажде клювами, влетали в окна, метались по комнатам, по стайкам и амбарам в поисках недопитой, вылитой, помойной, самой что ни на есть грязной, — но воды, воды! Залетали в пустые ведра и котлы, ныряли в пересохшие колодцы, падали замертво во дворах к ногам людей…
Сотнями беззвучно и покорно валились овцы. Буренушки с тоскующими мордами и запавшими боками, стоя с деревянно сухими палками расставленными ногами или лежа у заросших черной каменистой грязью водопоев, бессильным хриплым помыкиванием встречали свой последний час. Лошади — ходячие скелеты с разбухшими коленями — двигались с такой осторожной медлительностью, словно с каждым шагом им угрожало развалиться на части.
А люди ничем не могли помочь ни зверям, ни птицам, ни домашней скотине. Не могли помочь и себе. Вода вдруг стала дороже всякого золота!
Высохли до самого донышка реки, ручьи, ключи, источники. Через Нерчу, Дарасун, Нараку, Нерчу, Тургу, Зюльзю, Олекан, Олов, обе Хилы и другие, питающие города, поселки, рудники, заводы, прииски Нерчинского округа водоемы — можно на всем протяжении пройти почти посуху. Даже мари под Шивией и за Верхней Олей за два-три дня усохли, будто осатаневшее многотысячное стадо сохатых и маралов выхлебало из них всю воду!
Обмелели Онон, Ингода, верховья Олекмы. Пароходы Бутина и его компаньона Прокопия Ивановича Пахолкова сиротливо стояли на приколе у Сретенского и Благовещенского причалов, — по такой низкой воде и на плотах в отмель уткнешься!
Люди выходили из домов, задыхавшихся от жары, дыма, чада и никак не спасавших от духоты, от свинцовой тяжести в теле, затрудненности дыхания, головокружений… Выходили, тоскливо глядели на небо в поисках облачка, в надежде углядеть над хребтами синюю дымчатую полоску приближающегося дождя…
Зной стоял намертво, будто врос в землю и воздух, будто слился с неподвижной природой. Если и шевельнется где ветерок, так в нем не свежесть, не дуновение, а уголья одни, он обжигает, вызывает горячую болезненную испарину, и еще сильнее изнывает и томится все живое…
Миновал июнь, наступил июль, а жара и сушь не спадали.
От Байкала до Амура, разделенных тысячами километров и соединенных общим горем-бедой — словно из одной груди вырвался облитый слезами вопль, обращенный к Богу: «Господь наш милостивый, вездесущий и всемогущий, прости прегрешения наши, смилуйся над рабами Твоими неразумными, над тварями земными, над кормилицей землей нашей! Воды, Господи, водой напои нас!»
Молебны за молебнами, крестные ходы, сборища молящихся в храмах, соборах, церквушках, часовнях, в поле — везде, где есть икона, крест, распятие, тысячеголосо возносились молитвы к синему омертвелому небу, над которым находится всеблагой, разгневанный греховностью людей суровый повелитель Вселенной…
4
Преосвященный Мелетий, епископ Селенгинский, объезжал со свитой страдающий от засухи край. Населению грозила голодная зима, угрожали эпидемии и другие несчастья. Говорили, что в Борзинских степях вспыхнула тарбаганья чума, что в Акше, на самой границе с Китаем, случаи холеры.
Преосвященный Мелетий, в миру Михаил Кузьмич Якимов, служил молебны в Верхнеудинске, в Петровском заводе, в чикойских селах от Гусиного озера до Черемхова, по Хилку — от Бичуры до Могзона, в Чите, в казачьих станицах, бурятских улусах, в Карымской и Шилке, в Сретенске и Троицком и вот дошел до Нерчинска.
Остановился он по приглашению Бутина в Большом доме. Отвели наверху все гостиные, будуары и спальни десятку священников, дьяконов, певчих, сопровождавших епископа в его долгом и печальном странствии.
Бутин отвел Мелетию отдельную комнату у себя в мезонине и тем самым получил возможность познакомиться с ним поближе.
С церковью Бутин жил в ладу и мире. И с епископом Мелетием, и с архиепископом Иркутским и Нерчинским Парфением, и со сменившим его архиепископом Вениамином. Не раз духовенство края публично и торжественно благодарило Бутина за щедрые пожертвования в пользу церкви, паствы, нищих, сирот, домов призрения, В начале семидесятых годов он был утвержден в должности Почетного блюстителя по хозяйственной части Нерчинского духовного училища. Позже занял ту же требующую трудов должность при Благовещенской духовной семинарии. Практически училище и семинария существовали наполовину за счет денежных и материальных пособий бутинской фирмы.
Духовенство не скупилось на адреса, грамоты и благословения за полную религиозного рвения заботу о православной церкви и нуждах верующих.
Пожертвования, благотворительность и меценатство не ослабляли, но укрепляли положение Бутиных в купечестве, предприятиях, в глазах властей и в отношениях с демократической Россией. Были и такие награды, которые наполняли его законной гордостью. Те награды, что утверждали прямую пользу деятельности Бутина в промышленности, науке, торговле, просвещении. «За полезную деятельность и особые в торговле с Китаем заслуги» он еще в 1872 году «всемилостивейше пожалован» кавалером ордена Святого Станислава третьей степени. За труд о путешествии в Тяньцзин и открытие нового торгового пути Императорское географическое общество присудило Бутину серебряную медаль. За усовершенствование золотопромывалыюй машины и представленную вместе с Коузовым модель оной на Московскую политехническую выставку Императорское общество любителей естествознания, антропологии и этнографии присуждает Бутину золотую медаль.
Что же, и церковь православная не проходила мимо трудов Бутина, значит, они нужны народу, России и Богу!
Но преосвященный Мелетий давно любопытен Бутину не только как священнослужитель. Это была личность выдающаяся, в своем роде легендарная. Его смелый ум, образованность, дар горячего и правдивого слова притягивали к нему и верующих и неверующих. Его уважали за независимость от властей и церковного начальства, за чистоту жизни и открытое сочувствие нуждам народным. Его пламенные слова, гневные, осуждающие, прозвучали более двадцати лет назад на всю Россию. Молодым иеромонахом, студентом Казанской духовной академии, выступил он в панихиде по расстрелянным несчастным крестьянам села Бездны, поднявшимся против дикого помещичьего произвола сразу после объявления Положений 19 февраля. Сибирь помещика не видела, в Сибири крепостничества не было, зато она увидела мужиков, сосланных за участие в волнениях, мужиков, в которых стреляли за то, что они хотели земли, хлеба и не хотели помещика. Тогда-то и Афанасий Прокофьевич Щапов пострадал, оборвалась его ученая карьера, и вскоре он очутился в Иркутске. Туда же сослали и Мелетия, духовного ученика Щапова, той же академии воспитанника. Не решились лишить сана, осудить, — речь духовного пастыря дышала святостью, Божьим гневом, голос во всей Руси прогремел, — а проучить, смирить, обуздать надо, удалить подальше от очагов брожения. Вот и сослали под видом руководства забайкальской духовной миссией, позже поставили архимандритом посольского монастыря на Байкале.
Бутин не раз встречался с епископом, но мимолетно, — однажды у Горбачевского, вдругорядь в Верхнеудинске в епископском доме, а еще — во время проезда Мелетия через Нерчинск на Амур. И в Иркутске — у изнуренного болезнями и вином полуумирающего Афанасия Щапова. Ему казалось, что преосвященный Мелетий не меняется, сохраняет раз и навсегда приобретенный облик — и внешний и внутренний. От него веяло нравственной цельностью и душевной силой.
Высокий прямоугольный епископский убор резко оттенял серобелую кружевную бороду и черные молодые брови над молодыми глубоко сидящими глазами. Спокойное, строгое лицо, в нем и величие духа, и затаенная скорбь. Большой серебряный нагрудный крест, не раз благословлявший толпу. И четки — нить черных крупныхшариков, перебираемых тонкими нервными пальцами. В том, как Мелетий перебирает четки, угадывалось, что творится в его душе.
— Вот так-то, Михаил Дмитриевич, — сказал преосвященный Мелетий после того, как благословил трапезу. — Встречаемся с вами в прискорбные дни. Не будем задавать праздных вопросов, чем мы прогневали Господа, но коли возносим ему мольбы, то и должны помочь Творцу человеческими усилиями. — Он бросил кроткий и твердый взгляд на свою свиту, трапезничающую вместе с ним, — это были молодые священники, едва отпустившие мягкие, словно тополиный пух, бородки. — Я это высказал и генерал-губернатору, губернским начальникам и прочим чинам, всегда готовым принять крутые меры, находить нарушителей, но беспомощным перед властью стихии и бременем народного бедствия. — Он помолчал. — Мы, служители церкви, более полагаемся на вас, деловых людей. В ваших руках и денежные средства, и материальные возможности, и практический опыт.
Он отпил из бокала немного воды, подкрашенной вином.
— Превосходное бордо, — заметил преосвященный Мелетий. — Я держусь такого мнения, Михаил Дмитриевич, что важен привкус. Те, кто пристрастны к возлияниям и пресыщению, теряют вкус к красоте мира и радостям жизни. Но нельзя, преступно лишать людей необходимого. Вода сейчас дороже любого вина. — Он, глядя Бутину прямо в лицо глубоким, проницательным взглядом, неожиданно спросил:
— Слышал о неурядицах на ваших приисках, Михаил Дмитриевич, и, зная вас, верую, что меры, принятые вами, были разумными и милосердными. Насколько, на ваш взгляд, можно согласиться с критическими выступлениями господ Вагина и Багашева по этому прискорбному случаю?
Преосвященный Мелетий затронул самое больное место Бутина.
— Я не мог, ваше преосвященство, сделать больше, чем я сделал. Я отстранил недобросовестных людей, накормил рабочих, ободрил, успокоил. Но как я мог остановить действия властей?! Понаехала без меня тупая полиция, давай творить расправу! Нашли зачинщиков, увезли в острог, да еще отписали в областное правление о неблаговидных действиях владельцев и о доблестном поведении смотрителя!
— Со злом бороться трудно, а надо, — твердо отвечал Мелетий. — Церкови православной не по силам без помощи общественной, хотя и уповаем на милость Господню. Без гражданских установлений и церковь бессильна. Без Бога в душе человек — это пустыня бесплодная. Как ваш смотритель Стручков и ему подобные. Что о них говорить, когда власть предержащие божьими заповедями пренебрегают. Посещение храмов и отбитие поклонов — это еще не истинная вера. Бог должен быть с человеком во всех помыслах и делах. — Он вдруг неожиданно спросил: — Вы помните, кто учинил расправу над мужиками несчастного селения Бездны?
— Как же, ваше преосвященство, — отвечал Бутин. — Генерал Апраксин тогда себя прославил или, вернее, ославил!
— Весь род Апраксиных, — сказал преосвященный, — род ничтожнейших людей. Трусы, изменники, прислужники временщиков. А этот казнитель самый подлый, поднявший меч против беззащитного страдающего народа. Предзнаменование было ему, он не внял. Антон Апраксин против Антона Петрова! Граф Антон против мужика Антона-Горемыки! Не стреляй в брата своего, говорил ему Бог, не убивай людей, желающих освобождения от барщины, нуждающихся в поле, земле и хлебе! Один злодей убивал в Бездне, другой в Кандеевке, третий в Черногае. Антона Петрова сам государь повелел: «Привести приговор в исполнение немедленно!» Зло рождает зло. Знать бы монарху, что через двадцать лет восставший из гроба и веровавший в царя Антон Петров направит на него руку отмщения. — Он снова отпил из бокала розоватую, подкрашенную бордосским воду. И медленно произнес: — Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим. Сия есть первая и наибольшая заповедь. Вторая же, подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя. — И хотя Мелетий и подвел под сказанное заповеди Божии, а речь его прозвучала по-граждански смело. — Дело ведь, Михаил Дмитриевич, не в одном вашем прииске Афанасьевском. Господин Вагин в «Восточном обозрении» говорит об общих вопросах, а не о частном случае. И рассуждения его о Сибири любопытны и правдивы. Он исходит из того, что Сибирь заселялась завоеванием, погоней за наживой и ссылкой. До сих пор Сибирь завоевывают, до сих пор расхищают ее богатства, до сих пор велико неуважение к людям! Вагин верит в природную даровитость, трудолюбие, крепость духа своих земляков. Как можно терпеть, что такие люди коснеют в невежестве и предрассудках и что их эксплуатируют разные крупные и мелкие кулаки — хищники и корыстолюбцы! За триста лет Сибирь обрела свой облик и значительность, а ее все-то считают несовершеннолетней, и она в силу этого остается неполноправной! Верно ли судит Вагин, с вашей точки зрения, уважаемый Михаил Дмитриевич?
Вопрос поставлен прямо и откровенно. И взгляд священнослужителя, обращенный на Бутина, требовал открытости и прямоты.
— Положение мое, ваше преосвященство, в свете взглядов господина Вагина, совершенно безотрадное! Я же и есть, по его суждению, эксплуататор, заядлый кулак, монополист. И миллионы мои, по-вагински, произошли за счет разграбления природных сокровищниц края! Как могу я с этим согласиться! Вся наша деятельность — моя и брата — направлена к благосостоянию населения, на развитие промыслов, на содействие просвещению! Или больницы и аптеки на приисках и заводах, воскресные школы, устройство общих школ, стипендии для способных рабочих, справедливый по возможности заработок для работников, — все это господину Вагину не по нраву? Даже мой друг и давний помощник Иван Васильевич Багашев, чей литературный и критический талант я весьма ценю, и тот перешел в стан моих врагов!
— Оглянись во гневе! — сурово сказал Мелетий и обвел взором свою свиту, словно обращаясь и к молодым священникам. — Вспомните тропарь о ненавидящих и обидящих нас. Зло — в непонимании поступков и намерений. Господин Багашев человек правдивый и неподкупный. Он — не против Бутина. Он за Бутина, каким он его понимает и любит. Не только в случаях на приисках суть его писаний. Что значит — Бог в душе. Это — стремление творить добро, сеять семена братства, оказывать милость, поднимать падших. Но предотвращению зла должны споспешествовать гражданские уложения. И наипервейшее из них — гласность! Бог в душе и гласность в мире! И тогда конец злу, бесчинствам, преступлениям! Гласность, гласность и гласность! Разве не произносим мы в восторге: глас Божий! Голос разума, голос совести, голос истины, как глас Божий. Глас — гласность! Вот и голос Багашева — за гласность!
— Ваше преосвященство! — воскликнул Бутин. — Разве не внял я гласу Божьему и голосам несчастных! Я перевез из своих благовещенских складов сюда, в голодающий край, тысячи пудов муки, круп, сала, картофеля, печенья, сухарей и прочих припасов, дабы смягчить нынешнее бедствие.
— И вы ждете, чтобы господин Багашев писал о благодеянии вашем, когда достаточно для души вознесения тихой молитвы Господу — благодарения, что просветил вас! Разве свет в глазах жен наших, улыбки детей наших, благодарность паствы нашей — не лучшее утешение для души! Вспомните молитву святого Макария Великого, обращенную к Богу Отцу: «И избави мя, Господи, от помышлений суетных, оскверняющих мя…» — И вдруг неожиданно: — Михаил Дмитриевич, нынче хлеб-то как стал в цене?
Бутин, озадаченный поворотом в беседе, помедлил.
— Рубль с четвертаком, отец Мелетий. А в Урлукском и Бичур-ском селениях дошел до двух рублей!
— Вот где зло коренится! Можно ли винить Багашева, когда он рисует мерзопакостный портрет кабатчика Голдобина, скупающего хлеб для винокуренных заводов — не ваших ли, господин Бутин? — и доводящего цену за хлеб до непотребности! Вот кто выхватывает кусок хлеба изо рта страждущих, обрекая детей на голод! Здесь гласность нужна, чтобы Божий гнев на головы нечестивцев обратился!
Мелетий прав. В голосе и словах его сила и вера. И все же — церковник и служитель Бога борются в нем с гражданином и политиком. Как соединяются в нем проповедь смирения и послушания с проповедью борьбы со злом, властолюбцами, слугами Золотого Тельца!
Трапеза подходила к концу. Ел и пил Мелетий мало. Он насыщался беседой. Молодые священники, однако, выказали здоровый аппетит.
— Благодарю вас, ваше преосвященство, — сказал Бутин. — За прямоту, за то, что мыслить заставляете. — И, улыбнувшись, досказал: — Теперь мне понятно, почему толкуют, что от проповедей отца Мелетия социализмом веет! И что эти речи противны сану вашему. За пределы религии в политику выходите!
— И не то говорят, — отвечал Мелетий. — И вольнодумцем, и бунтовщиком, подрывателем власти именуют. Молитвы бы к Богу возносил, молебны бы служил, к послушанию взывал. Нет, я молодых служителей веры иному учу. — Он с суровой нежностью окинул взором молча свершавших трапезу и слушавших разговор священников. — Прошу вникнуть: сильнее веры для человека ничего не найдено. От веры религия, от религии церковь. Вера превыше всего, в ней — надежда, утешение, смысл жизни, спасение. Сколько всяких взглядов, течений, увлечений прошло мимо церкви: консерватизм, либерализм, реформизм, утопизм. И все от религии отщипывали, прибирали, присваивали себе в своих воззваниях и речениях — то это, то иное. А социализм больше всех. Церковь же, верой твердая, — как столп: модные течения проходят, а она стоит, и она вечна, пока люди на земле. Разве спаситель наш Иисус не шел к народу? Разве он не поил водой и не кормил хлебом страждущих? Разве не обличал и не бичевал корыстолюбие, алчность, жестокость, угнетение, равнодушие, леность? Иисус страдалец и мученик, он и есть первый «социалист» на земле, проповедник и глашатай социальной справедливости! Его смерть была актом возрождения и воскрешения человечества, она создала христианство, глубоко народное учение, и каждый истинный христианин живет с Богом в душе и с мыслью о равенстве, братстве и свободе людей!
Да, в цельности преосвященному Мелетию отказать нельзя…
— Теперь уж появился даже христианский социализм! — продолжал Мелетий. — От Христа, к Христу, с Христом! Выше церкви не прыгнешь! Ах, Библия, Библия, единственная книга на земле, в которой Господь Бог говорит с нами, грешными! Если бы при возникновении новых идей поспешали заглянуть в Библию, то нашли бы, что эти идеи лишь новый сколок от христианства, от учения Христа, в котором и демократия, и равенство, и мир в человецех, и хлеба народам, и любовь к ближнему, и сострадание несчастным. Да, я социалист, господин Бутин, я верую и борюсь! Я не отвергаю ни Оуэна, ни Гегеля, ни Фейербаха, ни Маркса — они ведь все ищущие дети Христа! Даже в отрицании божества! Единственно, что противно Богу и религии, — это насилие, идет ли оно снизу или сверху, и тут мы, пастыри, должны идти с подъятым крестом против крови, убийств, войн, революций, несущих людям разорение и гибель!
Он говорил негромко, не повышая голоса, но в глазах, в глубине их горел огонек бесноватого Аввакума, тоже когда-то сосланного в Сибирь…
На другой день преосвященный Мелетий покинул Нерчинск и отправился дальше — убеждать, проповедовать, бороться…
5
Не старший брат сегодня поднялся к младшему на мезонин, но младший спустился на второй этаж, прошел через голубую гостиную в мавританскую комнату, откуда вели две двери: одна в будуар невестки, другая в кабинет Николая Дмитриевича.
Старший Бутин собирал картины, и они были у него и на стенах и в виде альбомов — Ватто, Рубенс, Боттичелли, Брюллов. Любил фарфор, фаянс, керамику, и разного рода художественными изделиями — статуэтками, чашами, блюдами, скульптурными группами — он украсил круглый столик у окна, этажерки с книгами, рабочий стол.
У Михаила Дмитриевича была больше тяга к музыке и театру, и он, несмотря на огромную занятость, и сам продолжал музицировать, и учредил музыкально-драматическое общество, привившее нерчуганам любовь к концертам и спектаклям. Николай Дмитриевич смолоду пробовал рисовать, но с годами от лени и неуверенности в себе забросил кисть и палитру. Зато развилась страсть коллекционера. От увлечений живописью остался карандашный под стеклом эскиз, изображающий Капитолину Александровну в наряде венецианки на смутном фоне дворцов, каналов и гондол. Рисунок этот висел над широкой восточной оттоманкой, на ней и возлежал сейчас с раскрытой книгой Николай Дмитриевич. На нем легкая шелковая белая рубаха с открытым воротом и короткими рукавами. Он тяжело дышал, поскольку уже давно страдал от приступов грудной жабы, а тут еще эта проклятая сушь, этот морный зной, эта душащая все живое пылевая помеха. В большое шестистворчатое окно виднелось черно-багровое солнце, словно остановившееся на спуске у самого края сухого, дымчатого, задыхающегося неба.
Николай Дмитриевич сделал попытку встать, но младший брат быстрым движением руки остановил его и придвинул к оттоманке низкое, обитое цветной тафтой кресло.
Они не успели обменяться привычными приветствиями, как растворилась дверь и появилась Капитолина Александровна с подносом, на котором возвышались широкие, причудливой формы стеклянные кружки, а среди них порядочного объема кувшин.
Невестка была в легком домашнем фуляровом платье и в светлом кружевном чепчике.
— Ну вот, господа мои, — обратилась она к братьям с обычной приветливой улыбкой на полном лице. — Освежайтесь. С холодка квасок. Знаю, что хлебный любите. Татьяна Дмитриевна все-то грушевый да клюквенный! — Она изучающе взглянула в хмурое лицо младшего. — Гляжу на вас — Николай Дмитриевич совсем раскис и вы, Михаил Дмитриевич, не в себе. Землю квасом не напоишь! Будет ли конец этой геенне огненной?! Уж как молится Филикитаита наша, — ночи напролет, колени распухли. Давеча крестный ход был к иконе Николая Чудотворца. Полгорода вышло… Татьяна Дмитриевна извелась, сад оберегая. Одно спасение — наш колодец: и глубок и с насосом Коузовым.
Она снова поглядела на озабоченного, сумрачного деверя, на подпухшее болезненное лицо мужа.
— Только не вздумайте, Михаил Дмитриевич, посылать своего брата по делам! В такое пекло! — Она шутливо погрозила пальцем. — Уж лучше меня! Я-то выдержу!
— Да нет, — коротко улыбнулся младший. — Ни его, ни вас никуда не собираюсь. Мне вы дома для поднятия духа нужны!
— Спасибо! Пойду, там у меня Домна Савватьевна. У нас тоже пребольшой жбан с прохладительным. Кислее кислых щей! Для поднятия духа!
Поняла, что не с легкой ношей пришел младший к старшему. Братья, оставшись вдвоем, некоторое время молча наслаждались ядреным, бодряще-кислым сухарным напитком из употевшего от холода кувшина.
— Лучше всякого бургундского, — Николай Дмитриевич, дабы насладиться кваском, полуприподнялся, опираясь на локоть.
— И покрепче американского виски! — сказал младший.
— По Европам и Америкам поездили, всего перепробовали, — сказал старший. — «Шато-Икем» от «Шато-Марго» отличим! Все было! Виски с содой и без соды, коньяк, рейнвейн, мальвазия. Пиво баварское, пиво пильзенское, пиво саксонское, венское, гамбургское, и зельтерской ихней бравенькой воды отведали, а вернулись к своему родному русскому квасу.
— Вода нужна, — хмуро сказал Михаил Дми триевич. — Без воды погибаем. — И лицо его потемнело, скулы точно бы обострились. Не дай сейчас Бутину воды, и конец ему!
Николай Дмитриевич сел, спустил ноги с оттоманки, повел плечами, выпрямляя затекшую спину и словно освобождаясь от плена мягких атласных подушечек, заваливших широкое ложе:
— Что, брат, очень худо дело у нас? — спросил он.
— Так худо еще не было! Прииски наши умирают без воды.
Раньше младший брат умел скрывать свою тревогу. И не спускался к старшему с таким подавленным видом.
— Объяснитесь, мой друг, обстоятельней, — сказал Николай Дмитриевич. — Как вы знаете, я приболел и в наши конторские гроссбухи давненько не заглядывал.
— Книги наши в полном порядке. Правда, нерчинская контора опустела. Дейхман наводит порядок на Мариинском, Шилов послан на Маломальский, Большакову доверен Нечаянный. Зато Стрекаловский управляется за троих. Удивляюсь — как мог Иван Степанович отдать такого ценного работника? Ни одну мелочь не упустит, ни единую цифру. Глядя на него, при его галстуке, с его тростью, никак не определишь, что он такой дельный работник.
— На вид фат, а в делах хват! — заметил старший. — Это у Стрекаловских в крови. Выгоды своей не забывали николи! В них что-то талейрановское, чутье у них до тонкости звериное.
— Эка хватили! Как возвысили! — усмехнулся младший. — Я им доволен, он у меня нынче правой рукой. Конторские книги в ажуре. Переписка в порядке. А в делах наших, дорогой брат, изрядная заминка.
Николай Дмитриевич закрыл книгу, которую еще держал в руках, положил на край столика рядом с кувшином. Михаил Дмитриевич, мельком взглянув на книгу, подлил себе и брату квасу.
— Начну с винокуренных. Наш Борщовочный и Александровский, хотя за зерно выкладываем три-четыре целковых за пуд, пребывают в недостатке сырья, и выработка упала вполовину. Ежли двести-триста тысяч оба дадут, то еще спасибо. Но болей всего опасений со стороны приисков. Беда везде единая: воды нет повсеместно, промывка прекращена. Ежли и в августе продержатся сушь и безводье, надо посчитать сезон потерянным. На амурских приисках чуть получше, да ведь дают они ничтожную часть общей добычи, с десяток пудов. Мы их еще не разработали толком.
Николай Дмитриевич потрогал книгу, двинул ее с края на середину и обратно, взялся за кружку и осушил половину.
— Посчитали мы с Иваном Симоновичем, — продолжал младший. — За все годы Товарищества дано нами казне до полутора тысяч пудов золота! По сто пудов в год! Что мне вам-то доказывать: золотым питанием держится вся наша обширная торговля, золотом оправдываем все расходы, золотом оплачиваем кредиты. Мы с моим дельным хватом-помощником строго по книгам установили, что за эти же годы через наши руки в оборотах прошло более четырехсот миллионов рублей. Найдется ли фирма по всей Сибири, равная нам по обороту капиталов и размаху деятельности!
Николай Дмитриевич поднял голову от книги, которая неприметно для него самого вновь оказалась в его руках, и поглядел на брата.
— Я к тому, что нам никак невозможно сбавить ход, нельзя остановить так хорошо отлаженную машину! Ежли на полном скаку осадить лошадь, то недолго из седла вылететь!
Николай Дмитриевич, поморщившись, положил книгу на край оттоманки, уселся удобнее, сцепив на столе сильно припухшие пальцы обеих рук, — ломота дошла и до них.
— Вы чрезвычайно возбуждены, дорогой друг, — сказал он своим ровным несильным голосом. — Успокойтесь и расскажите о всех новых обстоятельствах наших. Возникли, представляется мне, и другие неприятности.
— Да-да, Николай Дмитриевич, возникли, и значительные. Хотя бы это происшествие с дураком немцем?
— О ком вы? — не понял старший, приподняв густые белые брови. — И о чем?
— Да об «Августине», что мы зафрахтовали в Гамбурге для доставки грузов из Одессы! Ведь и пароход надежный, и капитан непьющий, и команда справная. Константинополь прошел, и Порт-Саид, и Сингапур, и Нагасаки. А как вступил в наши воды, так, возьми, подлец, и наскочи на мель под Николаевском-на-Амуре, и лег там боком. Судно-то с немецкой хитростью: само уцелело, а товар весь подмочен! И сарпинка, и тик, и плис, не говоря уж об орловском варенье, тирольских коврижках, муке, мандаринах, мармеладе и прочем…
— Надо было подать живее морской протест! Тут же опротестовать! Их вина, явная!
— Подали, что с того? Немец выкрутился, на русского свалил! Весь товар прошел по аукционному листу: фасонный люстрин — тридцать кусков! — по сто двадцать пять рублей, а плачено нами по триста пятьдесят шесть за штуку! Дипломаты драповые проданы восемнадцать штук по шестьдесят рублей — вдвое дешевле против цены! А великолепный первосортный рейнгардовский табак пошел по гривеннику вместо рубля за коробку! На сто тысяч закупили товару, а выручили едва пятнадцать! Вот тебе и «майн либе Аугустин»!
«Убыток по нашим средствам не велик, отдельно взятый, а вот купно, когда одно бедствие к другому», — подумал старший.
— Каково же наше общее финансовое положение? — спросил он как можно спокойней. Ох, как же давит этот непереносимый зной, будто утюгом раскаленным по груди. — Велики ли долги?
— У нас на три с половиной миллиона неоплаченного кредита, — с видимым усилием ответил Михаил Дмитриевич на прямо поставленный вопрос. — Однако ж быстро добавил: — Сумма значительная, но не весь кредит срочный, есть с переходом на другой год.
— Какие долги наиболее тревожат вас? Назовите, друг мой.
Ни звука упрека. Ни слова о тех стародавних спорах. И во всегда чистых и ясных чуть выпуклых матово-голубых глазах — ни тени обиды или раздражения.
Не оценить деликатности и благородства брата Михаил Дмитриевич не мог. Он положил узкую смуглую руку на широкую холеную руку старшего, покоющуюся на книге, словно она была безмолвным и важным свидетелем трудного разговора.
— Около полутора миллиона неотлагательны. Столько должны были дать нам наши прииски. По прошлым добычам. Нынче они едва покроют десятую часть полученных ссуд. Остальным кредитам сроки еще не подошли.
«Но близко подступили, — подумалось старшему. — Не за горами».
— Что же вы намерены предпринять? — этот вопрос закономерно вытекал из предыдущего. — До сих пор распорядитель дела выходил из всех испытаний с честью.
— Без вашего совета я ничего не предприму.
И это прозвучало как запоздалое признание неправоты и просчета.
— В таком случае давайте вместе думать! Наш капитал, если мне не изменяет память, где-то зашел за семь миллионов, не так ли? Да. Чуть поболе. Нет ли запасов, чтоб извернуться? — Николай Дмитриевич тяжело вздохнул. Сухой воздух тяжко давил грудь. — Еще бы, пожалуй, кваску испить… Когда ж эту пустыню ханаанскую минуем!
Михаил Дмитриевич наклонил кувшин, налил квасу старшему, подлил себе.
— Должники и у нас есть, и суммы значительные, — ответил он, когда оба осушили свои кружки. — Так ведь не пойдешь вне срока отбирать данные фирмой кредиты! Деловой мир тут же приметит. За золото кой-кто задолжал. И срочные платежи подошли по нашим кредитам. Но не более полумиллиона наберется! Что же, друг мой, остается одно: распродать кой-что, — просто, без сожаления и колебаний сказал старший Бутин. — Какой-нибудь из заводов, пяток-другой приисков. Было семь миллионов, станет на миллион меньше. Зато тем миллионом отпихнемся от большей беды!
Михаил Дмитриевич, несмотря на жару и духоту, резко поднялся с кресла. Вся его длинная сухощавая фигура напряглась. Черные узкие глаза зажглись острым, упрямым огоньком.
— Вот уж не ожидал от вас! Столько лет прикупать имущество, расширять дело, заводить новые предприятия, тратить на это и средства, и силы; и волю, и ум, вносить усовершенствования, установить торговые сношения с первейшими фирмами Москвы и Петербурга, завоевать медали на Московской политехнической выставке, диплом Парижской Всемирной выставки и даже рескрипт короля Португалии о присуждении ордена Иисуса Христа за заслуги перед человечеством! И миллионы эти наши — только ли нам принадлежат?.. Сто тысяч людей нашего края имеют работу, кров, пищу, для них построены больницы и клубы, для их детей школы. А сколько достойных людей благодаря нам получали пристанище, возродились к жизни, сумели применить в Сибири с пользой свои знания и способности. И как много еще мы должны предпринять для благосостояния края! Кто за нас будет насаждать и хлебопашество, и сады, и новые машины, и о людях заботу проявлять? Неужели все, что мы с вами возвели и что впереди, пустить на ветер, развалить своими же руками! Друг мой, брат мой, это ли вы мне советуете!
Он вдруг представил себе Николаевский завод на речке Долоновке и огромный вырытый там пруд, больницу, училище. Даже богадельню для стариков построили. И все пустить в чужие руки!
— Для меня, — сдержанно и хладнокровно сказал старший, — для меня решающий довод лишь тот, что распродажа привлечет опасное внимание публики. Что же вы предлагаете взамен моего предложения?
— Я возьму еще кредит. Мне дадут. Я ударю кредитом по кредиту. Я найду этот миллион.
Его вдруг привлекла книга в руках брата. Пухлый том в кожаной корке.
Это был Диккенс на английском.
— «Домби и сын»! — вскричал Михаил Дмитриевич. — Вы знаете, что я люблю Диккенса!
— Не считаете ли вы, что я немного похож на Домби в его трагические дни?
— Нет, — ответил брат. — Пока не нахожу. Но когда вы пуститесь на поиск недостающего миллиона, помните, что на свете есть Каркеры!
6
Трудно определить, когда именно между Михаилом Дмитриевичем и его второй женой Марьей Александровной началось отчуждение.
В тот короткий промежуток меж Масленкой и свадьбой они виделись урывками, — от встреч этих осталась в памяти яблочная свежесть снега, сумасшедший полет тройки, колючая сладость поцелуев, ощущение наступающей взаимности. Это промчалось одним вихревым мгновением, они не успели приглядеться друг к дружке, — а тут уже сборы Бутина в дальний путь и его заокеанская трехмесячная поездка, после чего долгая задержка в Петербурге и чуть ли не сразу по возвращении в Нерчинск — свадьба, две свадьбы. Если рассудить здраво, то после поцелуев в розвальнях на Масленице — сразу законные объятия в большом доме на Соборной площади.
Они были вместе уже десять лет, и за все годы ни разу не поссорились, ни разу не обменялись грубым словом, ни разу не выразили явного неудовольствия по поводу какого-либо поступка с его или ее стороны. Он был предупредителен и ласков. Она внимательна, сдержанна и ровна. А не сближались. Напротив, понемногу, вершок за вершком, расходились все дальше и дальше. Марья Александровна оказалась, вопреки жарким поцелуям на Масленицу, на редкость холодной и невстречной. Никогда не откровенничала, не делилась, все больше замыкалась в себе. Хотя всегда подавала нищим, любезно улыбалась на приветствие, а с прислугой всегда ровна и спокойно-требовательна. Однако же чувствовалась в ней душевная отстраненность, заставлявшая как знакомцев, так и домашних, нуждавшихся в денежной помощи, добром совете, обращаться к величавой, нарядной и неизменно расположенной и терпимой к людям Капитолине Александровне. У той ухоженность прически, ожерелье с медальоном, широкий золотой браслет и длинные сережки с рубинами или сапфирами своим блеском не могли укрыть теплое лицо и смотрящие с добрым вниманием живой синевы глаза.
Может быть, положение неполной хозяйки дома усугубляло в Марье Александровне природную отрешенность, делало ее все более замкнутой, чем была она по своей натуре. Однако же ее не стесняли ни в чем. Капитолина Александровна настолько погружена в свое попечительство и музыкальные занятия с девочками, к тому же повседневные заботы о муже. Появление в доме новой невестки рассматривалось ею как благодать Божья. Она охотно уступила ей и ключи и распоряжение прислугой. «Это пусть решит Марья Александровна», или: «Я обращусь к Марье Александровне и вместе решим», — так что жена младшего Бутина не могла сетовать на то, что ее престиж в доме не на высоте.
Что касается Татьяны Дмитриевны, то ее мир после смерти Маурица ограничился деревянным домом и окружающим этот дом садом. Да еще братья доверили, учитывая ее агрономические знания, ферму за городом, на берегу Нерчи. Так что и она большей частью отсылала всех к Марье Александровне, ежли к ней обращались по мелочам домашнего хозяйства.
Можно было лишь догадываться, что широкая общественная деятельность старшей невестки и золовки — Татьяна Дмитриевна, например, вела широкую переписку с садоводами всей России, обменивалась семенами со знаменитыми ботаниками из Франции, Англии и Австрии, — что именно это обстоятельство угнетало жену младшего Бутина. К тому же и Капитолину Александровну, и Татьяну Дмитриевну братья все же привлекали к своим деловым заботам. Они и на приисках бывали, и даже на ярмарки ездили. Бывало, братья в отсутствии, и тогда безукоризненно одетый и чисто выбритый Дейхман, или озабоченный, сбившийся с ног простоватый Шилов, или громкоголосый вахлак Иринарх в долгополом сюртуке спрашивают Капитолину Александровну по каким-нибудь срочным предприятиям фирмы. А нет Капитолины Александровны, то и в деревянный дом в саду сунутся. Управляющие, конторщики к ним с превеликим почтением, не просто как к родственницам братьев, а как к понимающим в деле «соправительницам». А к ней — с чем-нибудь пустяковым, третьеважным: насчет соленья огурцов или приготовления голубикового варенья. Она и не пыталась вникать в дела фирмы. Это для нее мир чужой, не ее ума. И все же не деловые преимущества невестки и золовки были для нее главным злом. И в доме все приняли ее с уважительностью и доброжелательностью, как члена семьи. Тут вмешались обстоятельства более жестокие и необоримые.
Сонюшка была болезненно-порывистой, она отдавала любви каждый вздох, каждый трепет тела, казалось, вот сейчас она умрет: «Ах, как хорошо, как хорошо», — произносила она еле слышно. Он удивлялся, как могут ее слабые тонкие руки обнимать его так, что он задыхался. Будто каждое объятие последнее.
У Марьи Александровны было молодое, здоровое и крепкое тело. Но она принимала его любовь как должное, обязательное, в ней самой чувство пробуждалось долго, медлительно. Она словно стеснялась открытости и свободы как чего-то неприличного и излишнего. Будто в ночных супружеских объятиях содержится нечто постыдное и недозволенное. Недолго длилось то время, когда Марья Александровна свободно распахнулась теплотой и радостью, — это когда друг за дружкой пришли Сашенька и Милочка. Да и у всех — у хозяев, у прислуги, гостей — было такое ощущение, что большой дом на Соборной зазвенел, сдвинулся с места под музыку и пение и отправился в прекрасное путешествие в теплые края! Так давно не верещали детские голоса в бутинских покоях! Потом голоса умолкли, музыка оборвалась, дом вернулся на старое место, а Марья Александровна замкнулась в себе еще упорней, еще безответней. Внутренне она винила род Бутиных. В дни скорби, охватившей дом, Михаил Дмитриевич ловил непримиримые ледяные огоньки в глазах жены, когда она оглядывала за столом сидящее вкруг семейство. По какой причине брак старшего оказался бесплодным? Почему у золовки, при ее двух мужьях, ушедших в загробье, не явилось потомства? Почему бутинские женщины умирают в молодые годы?
Горе со временем приглохло, а холод и отчуждение остались, Сначала под предлогами недомогания, усталости, срочной заботы, а затем и без предлогов Марья Александровна стала запирать двери своей спальни на втором этаже. Больше от Бутина детей она не желала. С прекращением близости отчужденность возросла.
Бутин, беспрерывно занятый приисками и заводами, конторами и складами, денежными делами, не всегда отдавал себе отчет в том, насколько он одинок и сиротлив в личной жизни…
7
Осень и зима прошли в изнурительной работе, в нечеловеческом напряжении. Бутина в Нерчинске почти не видели.
Взмыленные лошади носили его с Шилки на Бодайбо, от Верх-неудинска к Иркутску, из Благовещенска в Зею. Неделями засиживался в Москве. Он объездил все прииски Товарищества, все винокуренные заводы, все торговые средоточия фирмы.
Чаще всего брал с собой в спутники молодого Ивана Симоновича Стрекаловского. Его познания в делах, его чудовищное трудолюбие, его способность въедаться в состояние любого хозяйства, его умение быть приятным и любезным и привлекать расположение и начальства и подчиненных, и мужчин и женщин, — все эти достоинства делали его незаменимым помощником в разъездах, имевших одну цель: выколотить деньги! Там подогнать. А там урезать. Что-то куда-то перебросить. Где возможно навести экономию. Требовать тут, просить здесь. Изловчиться, вывернуться.
Не очень чувствительно, но пришлось сократить расходы и по дому.
В каком бы конце огромной своей «империи» Бутин ни находился, в любой противоположной точке его воля, его повеления электризовали работников фирмы.
Из Иркутска он телеграфирует в Верхнеудинск уполномоченному Торгового дома Василию Семеновичу Кудрявцеву:
«Лед на Байкале толстый, скажите Меньшикову: чай отправлять. Транспорты пусть выходят».
В самой резкой и повелительной форме Бутин требует от уполномоченного фирмы в Благовещенске Иннокентия Котельникова: «Все расходы сократить, изворачивайтесь своими средствами».
Он встречает новый, 1883 год вдалеке от дома, в Томске, отпустив Ивана Симоновича к родным в Иркутск: «Мать вот не простит, привыкли Новый год всей семьей вместе!». Правда, Стрекалов-ский обещался сразу же воротиться после Нового года к Бутину в Томск, зная, что сейчас здесь самое опасное, самое топкое место для бутинской фирмы.
Из Томска шлет Бутин новогодние поздравления жене, брату, сестрам, невестке, всем домашним, друзьям и сотрудникам, с которыми привык проводить новогоднюю ночь вместе за праздничным столом.
«Прошу передать всем душевные пожелания в новом году — счастья, и чтобы фортуна раскрыла рог изобилия».
«Фортуна» — это отсрочка кредита до поры нового сезона золотодобычи. «Рог изобилия» — это сотни пудов намытого золота, превращенные в миллионы полуимпериалов, дарующих новую
жизнь потрясенному безденежьем бутинскому хозяйственному организму.
Так прочитали эту телеграмму старший Бутин, Шилов, Дейхман…
На все запросы управляющих и доверенных Бутин однозначно отвечает: «Денег нет». Или: «Касса пуста!»
С особенной ожесточенностью вел Бутин тяжбу с компанией «Русский Ллойд» в расчете получить страховые за погибший на пароходе «Августин» товар. Все же — двести тысяч рублей! Ими можно заткнуть пасть самым ретивым кредиторам! И, простив старые и новые грехи беспутному Иринарху, он шлет его в Москву вырывать страховые денежки. Иринарх бьется изо всех сил: кого-то угощает, кого-то подкупает, чьим-то женам подносит перстеньки и сережки, — и в конце концов отбивает весточку: «Обещают в феврале восемьдесят третьего».
Меж тем подошли срочные платежи в Томске, куда и вызвал Бутина отчаянной телеграммой незадолго до нового года растерявшийся уполномоченный фирмы Владимир Владимирович Толпыгин. «Вот же — берут за горло, а кричать “Караул” нельзя!» — так он оправдывался перед хозяином, везя его на извозчике в свой дом на берегу Ушайки, близко от впадения ее в Томь.
Бутин понимает, что за оттяжкой платежа «Ллойдом» — стремление «немца» выиграть время. И деньги эти нужны ему дозарезу, сейчас, в Томске! Надо бы не отпускать Стрекаловского, он в Москве выглядел бы представительней, чем Иринарх с его красным лицом и сиплым голосом! Он шлет Иринарху гневное послание: «Не февраль, а немедля! Это же чистейший грабеж! Кому жаловаться?»
«Огромные убытки, крайняя нужда», — он ведет жесткую линию ужатия расходов, свертывания начатых предприятий, наведения финансового аскетизма в пределах своей «торговой империи», вытягивая, вырывая каждую лишнюю тысчонку и сотнягу.
Управляющему конторой в Благовещенске — исполнительному работящему Иннокентию Александровичу Котельникову снова шлет яростную телеграмму: «Не понимаю для чего и по какому распоряжению делается постройка пакгауза в Николаевске? Распорядитесь остановить! Расход отнести за счет виноватого!»
В пылу гнева и теснимый долгами забывает, что строить николаевский пакгауз было решено в лучшие времена им самим!
Он телеграфирует хитроумному, изворотливому Полутову в Верхнеудинск: «Удивляюсь вам, что вы считаете меня за Ротшильда, воображая неистощимую кубышку, которая сейчас окончательно пуста».
Почему-то в этом послании подвернулся ему Ротшильд! Не потому ли, что много лет назад восторженный Зензинов в статье, прозвучавшей на всю Россию, назвал его «нашим нерчинским Ротшильдом»!
Все же он не терял надежды на главную свою силу, на золотые прииски. Ведь придет новая весна, прошумят дожди, оживут реки и речки, воспрянет природа и проснутся к жизнедеятельности разработки на Дарасуне, Нараке, Жерчи, Зее, затарахтят локомобили, зашумят золотопромывальные устройства, зацокают вагончики конно-железной дороги, и выйдут на промывку все тысячи бутинских горнорабочих.
Весь в долгах, из последнего наличия Бутин шлет новые поисковые партии — на Амгунь, Бурею, Нюкжу, Алдан, Гилюй. Его агенты обшаривают старые прииски на предмет промывки.
Бедняга Котельников только отдувается, получая телеграмму за телеграммой от осаждающего его хозяина: «Когда ждете Шнейдера из тайги? Сколько он привезет золота? Какие результаты Амгунь-ских разведок?»
А от геолога Роберта Шнейдера, посланного на Зею, известий нет! А поисковики на Амгуни еще рыщут-ищут!
8
Наконец в Томск воротился Стрекаловский из Иркутска.
Бутин очень ценил его ум, его искусный подход к делам и людям, его рвение.
Претила ему в молодом, деятельном и образованном человеке лишь его петушиная страсть к нарядам, хотя Бутин не мог отрицать, что и внешностью картинной Стрекаловский помогал своим деловым качествам. Вот и сейчас Иван Симонович заявился прямо с дороги в дом Тол пыгина, и вид у него такой, точно он вернулся с бал-маскарада или приема у царской особы!
Когда он, сняв черную фетровую шляпу с твердой тульей, скинул на руки толпыгинского бородатого Еремея модное драповое пальто-крылатку с пелериной вместо рукавов, то оказалось, что на нем черный суконный фрак с короткими фалдами, из такого же сукна модный жилет с глубоким вырезом, элегантные в темно-серую полоску прямые брюки, в цвет сюртука и жилета шелковый галстук и на ногах лакированные ботиночки. Еще и камышовую тросточку сунул неуклюжему Ереме. Ночуя на станциях между Иркутском и Томском и трясясь дорогой, приехать таким франтом! Он стоит перед мужиковатым в темной косоворотке Толпы-гиным и сухопарым, подтянутым Бутиным, и хотя тот в отличном синем пиджачном костюме и в свеже накрахмаленной полотняной рубашке при шелковом галстуке-пластроне, заколотом золотой булавкой, — но все же выглядит не столь роскошно, как его молодой сотрудник.
— Вы что, как были в новогоднем костюме, не снявши, пустились в дорогу, так торопились сюда?
— Что вы, Михаил Дмитриевич, — с невозмутимой улыбкой отвечал молодой модник. — Под Новый год на мне был жилет из белого пике с длинной шалью, всех поразил! И брюки были наимоднейшие: знаете, у колен слегка сужены и чуть над ботинком. Я уж не говорю о фраке, мне его сшили у Фогеля из тончайшего сукна с фалдами почти до колен! И как видите, сменил свой шелковый цилиндр «а ля Пальмерстон» на скромный бюргерский котелок!
— По-моему, дорогой Иван Симонович, все ваши средства уходят на наряды!
— Что касается средств, то вы мне довольно платите! — дипломатично ответил Стрекаловский. — И мой скромный капиталец позволяет… А насчет щей, их так готовит искусница почтенная Варвара Фоминична, что я, господа, скинувши фрак и взявшись за расписную ложку, с удовольствием окажу им честь!
За щами и бараньим боком с нежной и рассыпчатой гречневой кашей Стрекаловский, проявляя здоровый молодой аппетит, живо набрасывал картину забав, праздничных игр и маскарадов, фейерверков, гуляний, которыми были переполнены дни в Иркутске во время Сочельника, Рождества Христова и встречи Нового года. У купца Феддея Терентьевича Волобуева представления с ряжеными — тут и лешие, и ведьмы, и чудища, каких свет не видал, и маски и костюмы, во сне не придумаешь. А у купца Ивана Юрьевича Бурыкина пошевни на Иркуте в пустолед провалились — сам, да сама, да обе дочки в ледяной воде! Ряженые и вылавливали… Потеха! Мимоходом доложил, что Иван Степанович Хаминов с чадами и домочадцами велел кланяться, обещает, когда в Нерчинск воротимся, навестить…
— Повидались, значит?
— А как же, — с живостью ответил Стрекаловский, — я ведь не забываю забот Ивана Степановича, без него я бы и к вам не попал! — и как бы опережая вопрос Бутина: — Большую заинтересованность проявляет к делам нашим.
Бутин пощипывал бородку. От того, как поведут себя в нынешних обстоятельствах Хаминов и его давний компаньон Марьин, зависит настрой многих иркутских кредиторов.
Когда толпыгинский «лапоть», как звал слугу хозяин, занес самовар и началось чаепитие с воздушными кренделями выпечки Варвары Фоминичны, отдохнув с дороги и порозовев, Стрекаловский осторожно спросил насчет состояния томских дел.
Сначала прерывистым вздохом ответил уполномоченный Торгового дома Толпыгин. Он долгое время один выдерживал напор томских кредиторов. Видимо, собирался ответить пространно, когда дородная его супруга, вплыв в горницу, спросила, не нужно ли еще чего господам хорошим. Очень ей было лестно, что сам глава фирмы у них гостит да с таким любезным и как барон разодетым красавчиком. Из-за ее мощных плеч то и дело выглядывали карие и голубые очи толпыгинских дочерей, которые уже невестились, — их в молодом человеке интересовало все: от шелкового галстука до блестящих ботинок. Бутин вообще-то никак не мог сосчитать, сколько у Толпыгиных детей, то было вроде семеро, а то набиралось целых девять, дом был большой, с флигелем и подклетью, не углядишь всех разом, а грозного отца мать и дети побаивались. Так что, когда он бровью поведет или взглянет искоса, — уже знали: собираться в кучу или брызнуть врассыпную. А тут он, не выдержав, чуя назревание большого разговора, гаркнул на свою супружницу:
— Чтой-то ты лезешь, когда не зовут. Сгинь, Варвара!
Лицо у Варвары Фоминичны скуксилось, глаза взмокрели. Стрекаловский, мигом вскочив с места, подлетел к ней, расцеловал в обе щеки:
— Спасибо, хозяюшка, все у вас просто прелестно, а дочки — краше всех барышень в Петербурге.
И все женщины — мать и дочери — удалились, бросив на отца торжествующие взгляды.
Бутин кругообразно повел бородкой.
— Вот, Владимир Владимирович, учитесь обхождению. Вы бы так с нашей томской кредиторшей поговорили. В обе щечки бы ее!
— Ее, пожалуй, расцелуешь, — буркнул Толпыгин, — ты к ней всей душой, она к тебе всей спиной. Пониже спины, что ли, целовать!
Бутин рассмеялся, глянув на толстое багровое лицо своего томского уполномоченного, — нет, не Стрекаловский!
— Это о ком вы? — спросил вернувшийся к столу Стрекаловский.
— Да о ком еще? О дражайшей Евфимии Алексеевне! Верно сказано: от нашего ребра нам не ждать добра!
— Это вы о Корытниковой? Купеческой вдове? Которая вдруг ни с чего разбогатела!
— Почему же, говорите, ни с чего! На зерне и муке, на голоде! — сказал Бутин.
— Ох, оборотливая же она, — произнес Стрекаловский. — Коммерческий ум! Сколько помню, мы ей большую сумму должны!
— Полмиллиона кредита! — покачал головой Бутин.
— Ну что ж вы, Владимир Владимирович, за такие деньги стоит… — пошутил Стрекаловский. — Можно бы и… пониже спины-то!
— Вот и придется вам, Иван Симонович, пустить в дело свои таланты, — сказал Бутин, — и расцеловать и обнять. Хоть на колени ставайте, а добейтесь — двести пятьдесят тысяч даем в феврале из страховки, а остальную половину в августе — как только намоем золото! Могла бы, черт побери, и всю сумму потерпеть с годик, когда выправимся!
— Я ж о чем толкую, — вставил Толпыгин. — С энтой бабой повертишься! Только и твердит: «Будь взяхой, так будь и дахой! Это как, мол, у вас: дала взаймы, да назад не проси! У вашего господина миллионы, на что ему мои тыщи!»
— Знала бы, чертовка, что только на золоте и «Августине» миллион убытка.
Томские кредиторы были настойчивее всех. И томичей Бутин опасался более других претендентов. Томские купцы тесно связаны и с Москвой, и с Иркутском. Связи торговые, связи партнерские, связи родственные. Стоит потерять доверие томских дельцов, тут же ринутся нижегородские, и верхнеудинские, и кяхтинские. Была б хоть какая возможность, сунул бы томичам сполна. Да ведь у Домби был один Каркер, а у Бутина их куча.
— Что ж, — сказал Стрекаловский, — попробуем, Михаил Дмитриевич, нанесем визит. Владимир Владимирович, распорядитесь занести в мою комнату сундучок с возка. Там такой костюм, загляденье: из синего букле, сюртук на костяных пуговицах, карманы прорезью, купчиха меня за вице-губернатора примет, ахнет и падет в мои объятья!
9
Сорокалетняя и довольно еще пригожая Евфимия Алексеевна хотя не ахала и не кидалась в объятия заявившемуся с визитом помощнику Бутина, но встретила обходительного и представительного молодого человека приветливо и чаепитием с клюквенным вареньем.
Однако ж в делах, верно, она была тверда и не промах. Сначала, как рассказывал Стрекаловский, упиралась, требуя немедленного возврата всего долга, грозилась, что обратится и туда и сюда, заведет адвокатов, но когда посланец фирмы обратился к ней с вопросом, желает ли она получить рубль за рубль или гривенник с рубля, она рассудила, что лучше подождать до обещанной в феврале половинной суммы. «А там не обессудьте, сударь мой, — сказала голубоглазая вдова, решительно поводя пышной грудью под легким дневным одеянием, — начну с Бутиных лыко драть!»
Узнав, что самая напористая и громкогласная заимодавица пошла на уступку, и другие томичи немного поостыли.
Поблагодарив супругу Владимира Владимировича за щи да кашу и наказав Толпыгину быть подипломатичней, не робеть и не падать духом, Бутин со своим удачливым сотрудником направился в Иркутск.
Были у Бутина колебания, куда прежде: в Иркутск или в Москву. Он знал, что в Трехсвятительском переулке у Красных ворот и в доме на Варварке ему всегда рады. Здесь он найдет и деловую поддержку, и добрый совет. Строгий и прямой Тимофей Морозов не погладит его по голове, сурово отчитает, легкого пути не укажет и к нелегким жертвам призовет. Но что дал бы отсрочку своему кредиту и не пошел бы на подрыв бутинской фирмы, — трижды готов побожиться Михаил Дмитриевич. Торговая Москва была еще сравнительно спокойна, а купеческий Иркутск бурлил. Надо спешить туда, где волнения и опасности.
Можно бы врозь, ему в Москву, а Стрекаловскому в Иркутск, но Бутин привык к своему помощнику, уверовал в его ум и ловкость, — ведь улестил купчиху! — вдвоем сподручней и покойней, вместе они и влиятельного Хаминова уговорят посредничать с иркутским купечеством, среди которого Иван Степанович свой человек.
Как глянет Хаминов, так глянет в массе своей и купеческое общество в Иркутске, — точно как толпыгинский зверский взгляд воздействовал на его семейство!
Не остановившись ни в Канске, ни в Ачинске, ни в Енисейске, ни в Нижнеудинске, где у Бутиных конторы и склады, они санным путем в трое суток достигли Ангары. Река уже стояла подо льдом, а город был словно укрыт снегами. Мороз доходил до сорока градусов, так что путешественники были рады, когда добрались до каменного, на квартал, дома под железной крышей у Тихвинской площади. Здесь их встретили с неизменным радушием.
Хотя бы то, что, услышав шум голосов и скрип полозьев, конский топ в воротах, Хаминов, надев теплый картуз, накинув тулупчик и натянув меховые домашние полусапожки, выбежал на крыльцо и встретил гостей прямо у экипажа и теперь раздевался в просторных сенцах-прихожей вместе с гостями. Круглое румяное лицо его, обрамленное кудрявой с прорыженкой бородкой, выражало неподдельную радость по случаю встречи с приятными людьми.
Как повелось у них издавна, Михаил Дмитриевич привез подарки и гостинцы всем обитателям хаминовского дома: казанскую шаль супруге Ивана Степановича, кофту красивой вязки для тещи и всякие сласти для всего семейства.
Пока готовили ужин и ставили самовар, Иван Степанович провел гостей в небольшую гостиную первого этажа рядом с кабинетом-конторой хозяина. И здесь, в покойных креслах, разговор располагал к незначительным отвлеченным темам или, во всяком случае, к началу беседы с мелочей, повседневщины, событий окружающей жизни, известий о знакомых, — прежде чем неизбежно перейти к тому делу, ради которого встреча.
Вот три года после большого пожара, почти весь город выгорел, а быстро застраивается, все-то каменные здания теперь строят! Лес да камень стали дороже золота! Цены вообще скакнули из-за недорода да голода, — и на скотское мясо, и на пшеничную и ржаную муку, и на овес, и на коровье масло, и на рафинад — на все припасы!
Из-за этого и в народе брожение.
Вона что учинили жиганы, бежавшие из Александровского централа: повальные грабежи, разбой на улицах… Неделю взаперти сидели, детей на улицу не выпускали!
По сию пору от пожара город не очнулся. И верно, тыщи зданий в пепел да уголь рассеялись! И гимназии, и детские приюты, и гостиные дворы, и склады, и библиотеки, и музей, и бани — все в горелый прах превратилось! Сколь людей без крыши, под открытым небом остались! От Тихвинской площади лишь голь да пустошь! На Амурскую, Пестеревскую, Ивановскую улицы, Рыночную площадь и сейчас глянуть страшно. Ничего, отстроимся лучше прежнего! С такой перемолвкой и за стол сели. А за столом смягчаются чувства, а беды и опасности заволакиваются дымкой отдаленности и безобидности. После нежной посолки омулька и семужки, после толстеньких, тающих во рту пельменей, жареного дзерена, после шанежек, начиненых черемуховой пряной мякотью, ну как приступать сразу к тяжелому делу!
Хаминов улучил минутку, поднял бокал итальянского «Асти» и поздравил Михаила Дмитриевича с дипломами Всероссийской промышленной выставки.
— Недавно о сем славном для края событии объявлено в «Иркутских губернских ведомостях». Так что ждите в Нерчинске оваций!
«В Нерчинске, — подумалось Бутину, — ждет груда телеграмм, из каждой один и тот же вопль: “Денег! Денег!” Этими лестными дипломами ни по одной телеграмме не расплатишься!»
Стрекаловский с молодым энтузиазмом поддержал Хаминова:
— Неслыханно-невиданно! В одни руки сразу четыре диплома! Целых четыре! За изделия Николаевского железоделательного, за соль Илимского завода, за золотопромывальную машину, а еще — за типографские работы!
Бутин не сомневался в искренности и старой лисы Ивана Хаминова, и молодого волчонка Ивана Стрекаловского. Сотни тысяч хаминовских вложены в предприятия фирмы. И Стрекаловский решился рискнуть малой поднажитой деньгой. Значит, верят в силу Торгового дома, надеются на способность Бутина провести свой корабль через все бури.
Однако не то время выбрано ими для чествований, поздравлений и восторгов по поводу дипломов.
Он имел в виду, направляясь из Томска именно в Иркутск, полностью раскрыться перед Хаминовым в расчете на дружеское участие и полное понимание. И вот сейчас, в гостиной и за столом, будучи окружен прежним доверием и даже восхваляемый своими ближайшими сотрудниками, Бутин ощущал в воздухе что-то неуловимо опасное, а где-то внутри что-то предупреждающее, точно бы цепляющееся и за мысли и за язык: «Не торопись, остерегись, придержи кой-что при себе».
Как же плохо, что рядом нет неустрашимого Багашева, что, мучимый болезнями, ушел с бутинской службы Дейхман, сменив Нерчинск на Петербург, что, женившись на красавице Нютке, воспитаннице невестки, уехал насовсем в Москву честнейший и дельнейший Петр Ларионыч Михайлов… Кому же тогда открыться, как не Хаминову, теснейше связанному и с Томском, и с Верхнеудинском, и с Благовещенском, не говоря уже об Иркутске! Но при всей теплоте обстановки, при всем явном доброжелательстве Хаминова, — почему такое впечатление, что он не очень желает углубляться в обсуждение положения фирмы, уклоняется, боится откровенного разговора, находится в каком-то внутреннем замешательстве… Или он знает о делах фирмы больше, чем думает Бутин?!
И про отчаянные телеграммы Толпыгину, Полутову, Котельникову с призывами спасать дело?
Едва мужчины, после изысканного ужина, вновь перешли в маленькую гостиную, а через нее, по приглашению хозяина, в кабинет, расселись и сделали первые затяжки, Бутин, приняв окончательное решение, приступил к главной теме разговора.
— Иван Степанович, мы с вами знаемся давно, сотрудничество наше проверено годами. В наше дело вложен немалый ваш капитал. Бывали у нас и несогласия и разноречия по ходу практической деятельности. Не будем оглядываться на прошлое, — ничто до сих пор не поколебало крепости наших отношений.
Хаминов, слушая, низко приопустил голову, и Бутин говорил не в лицо ему, а в широкий, крутой, налитый тяжелой силой затылок, весь в русо-седых завитках. «Совсем молодой, должно быть, и ухарь был», — ни с того ни с сего подумал Бутин.
— Так вот, милейший Иван Степанович, — продолжал он. — По сей причине я не намерен от вас скрывать возникшие у фирмы трудности. Именно от вас. Вы должны знать истинное положение дел. Полагаю, что временные затруднения, возникшие у нас, для вас не секрет.
Затылок не шевелился, обволакиваемый идущим снизу сигарным дымом, он, затылок, походил на сквозящую во мгле округлую каменную сопку в зарослях мелколесья. Затылок внимательно слушал, и Бутин испытывал легкое раздражение от того, что Хаминов не кажет лица. Говорить с затылком то же, что с булыжником! Он невольно взглянул на Стрекаловского, удобно усевшегося в кресле с маленьким хаминовским лохматым сверкшнауцелем на коленях и затейливо пускавшего в никуда затейливые фигурки сигарного дыма.
— Да что там толковать о причинах нынешнего бедствия, — снова заговорил Бутин. — Они вам достаточно известны: засушливое лето, безводье. Летний намыв золота оказался столь незначительным, слезы одни! В народе говорят, что за бедой идут победки. Такой победкой стала гибель товаров на судах, отправленных из Одессы и Гамбурга в Николаевск вокруг света. А тут еще большие затраты на Амуре — на поисковые партии. С Амуром следовало погодить, да дело уже затеяно. И не зряшное. Открылись, при таланте известного вам Шнейдера, буреинские прииски с большим золотом.
На эту речь следовало бы откликнуться. Да и сидеть так напряженно неловко. Лишь хаминовская сигара пыхтела, заявляя, что он не спит, и влажно заблестели завитушки на затылке от пробившего Хаминова пота. А ведь еще о самом тяжком не говорено! И снова Бутину подсказка изнутри: «Не надо бы… Не с ним бы… Довольно… Не тому исповедываешься!»
— Мы потерпели убытку за прошлый год, по общему подсчету, более миллиона рублей, — сказал Бутин ровным голосом, хотя душу в дрожь бросило: шутка сказать, целый миллион! — Даже для такой солидной фирмы, как «Торговый дом братьев Бутиных» с ее недвижимостями, потеря весьма чувствительная. Тем паче что кредитованы мы на порядочные суммы и затруднения наши не в текущих расходах, тут мы обойдемся, — но в оплате кредита.
Он замолчал. Теперь Хаминову надо поднять голову, взглянуть прямо в глаза Бутину и задать один-единственный вопрос. Ключевой. Решающий.
Хаминов задал этот вопрос, не подымая головы.
— Велик ли общий кредит? — спросил он.
Стрекаловский ласково поглаживал хаминовскую собачку. Его проницательные глаза сначала остановились на вопрошающем, затем на отвечающем. Общую сумму кредита знал один Бутин. Не все можно доверить конторским книгам…
— Не входя в подробности, несколько более пяти миллионов.
Прозвучало так, будто глыбу со скалы сбросил.
«Пять миллионов! Это ж почти все мое состояние! Рехнуться можно!» Хаминов, чуть приподняв голову, шибанул быстрым недобрым взглядом в Стрекаловского. Тот застыл с ладонью над головкой сверкшнауцеля, не успев погладить непокорную шерстку.
— Мы должники шестидесяти банков, компаний, товариществ и торговых домов, — говорил Бутин так спокойно, будто речь шла не о долгах фирмы, но о долгах фирме со стороны означенных банков и компаний… — Вот, Иван Степаныч, таковы наши дела. Я вполне откровенен перед вами. И надеюсь на вас. Как на давнего партнера. И… как на друга.
Затылок наконец исчез, и появилось лицо. Оно было неузнаваемо. Щеки обмякли, бородка словно свалялась, на лбу проступили розовые пятна с алтын размером. Глаза у него помаргивали, будто в ресницах застряла цифра «5», которую он стремился смахнуть.
Стрекаловский глядел на Бутина дружелюбно-сочувственно, как единомышленник, приглашая к дальнейшей откровенности и поглаживая собачонку красивой холеной рукой.
— Иван Степанович, убежден, что выстоим! У нас восемь миллионов актива. Кто у нас главные кредиторы? Полтора миллиона Морозовым должны — готовы ждать. А раз они — то и другие москвичи. Полмиллиона вдове — Корытниковой — Иван Симонович убедил до весны потерпеть, значит, и остальные томичи погодят. Семьсот тысяч ваших — одно слово иркутским заимодавцам, и заемная гроза замрет. А миллион срочных платежей как-нибудь вытянем. Нам ведь только лето переждать. Дарасунские, старые наши прииски, да новые, буреинские, пущенные в работу, намоют нам не менее чем на два миллиона. Заводы наши не дремлют, трудятся. А там торговлей на пушнине, чае, железе, вине наверстаем.
— Вы говорите «лето пережить!» — выдавил из себя Хаминов. — До лета надо дожить! Ведь не все, Михаил Дмитриевич, пойдут на отсрочки! Ведь каждому свой капитал дорог. Свой. Свои средства. Свое, нажиток жизни всей.
Крепко напуган Хаминов. Он говорит о себе. Не о фирме. О себе. Очень боязно ему за свои семьсот тысяч. Какие же нужны еще доводы, чтобы этот упрямец, этот недалекий делец, этот попросту трус…
— Иван Степанович, — так же умиротворенно убеждал своего компаньона Бутин, — вот был я у молодых Морозовых. И Савва Тимофеевич и Сергей Тимофеевич, так же уважительно, как отец их и дяди, к нам отнеслись. Ни слова о спешном возврате долга! Полное доверие фирме.
— То Морозовы, а то мы! Одна Никольская мануфактура вырабатывает Савве Морозову ткани на двадцать миллионов, а фабрики другого Морозова — на десять миллионов рублей! При таких средствах могут подождать. А нищему и алтын деньги.
Он-то что прибедняется, Хаминов! Не меньше миллиона отхватил на совместных операциях с Бутиными! Да еще в компании
с Марьиным на торговле чаем гребет! Если у нас восемь миллионов, то у Хаминова не менее трех. Ишь, алтын в кармане и вошь на аркане!
— Я не спорю, Иван Степанович, — миролюбиво отвечал он. — Моя неотступная цель: вернуть кредиторам все до копейки и с процентами. При превышении актива над пассивом более чем в три миллиона разумный капиталист может смело довериться фирме с такой репутацией, как наша! Следует ли уподобляться Левушке Кнопу, который, ровно дикий хищник из-за кустов, следит, у кого худо, чтобы напасть и задавить!
— Это тот самый, что Ивана Флегонтовича проглотил? — с невинным видом спросил вдруг Стрекаловский. Не то у Бутина, не то у лохматого сверкшнауцеля. — Лапинскую мануфактуру?
— Он самый, Иван Симонович! Это не собачка немецкая, что у вас на коленях. Волкодав. Этот душит методически, мертвой хваткой. Что ни говори, а пришлый народ. Нагребут, настригут и к себе стриганут, в свою Баварию или Саксонию!
— Томичей успокоили. Москвичи притихли. А вот другие, — возмущался Стрекаловский. — Волжско-Камский банк затребовал долг, серпуховский Коншин векселя предъявил, будто с голоду ноги протягивает! Ни совести, ни солидарности, ни здравого смысла.
Бутин бросил быстрый взгляд на своего сотрудника. Но тот уже был занят тем, что, играючи с безобидной собачкой совал ей меж острых зубок палец, легко ударял по лапкам, собачка, играя урчала и ласкалась. Мог бы промолчать про дурака Коншина!
— Так что же вы надумали, Михаил Дмитриевич? — чуть осипшим голосом спросил Хаминов. Пятна с темени сошли, потускневшие глаза оживились. — И как прикажете поступать?
— Прежде всего, Иван Степанович, мне желательно продолжение нашего с вами плодотворного, не ошибусь сказать, содружества. В интересах и ваших, и моих, и всего дела в целом.
— Благодарю вас, Михаил Дмитриевич, — Хаминов чуть наклонил облыселое темя.
Стрекаловский, не отрываясь от своих занятий с собачкой, одобрительно кивнул — не то словам Бутина, не то шалостям сверкшнауцеля, что тихонько с игривостью затявкал.
— Лучшее, что можно при сложившихся обстоятельствах предпринять, Иван Степанович, это учреждение администрации для управления делами фирмы. План таков. В администрацию входят наиболее почтенные иркутские купцы из числа кредиторов, и в первую очередь господа Хаминов и Марьин, и я объявляю этому уважаемому комитету баланс всего капитала. Администрация, имея перед собой всю собственность фирмы, всю картину дела, несомненно сумеет убедить прочих заимодавцев в необходимости отсрочек платежей. Я, в свою очередь, дам обязательство выплатить кредит полным рублем. Меж тем фирма спокойно займется текущими делами на благо всех сторон, с тем чтобы все предприятия работали в полную силу.
Сверкшнауцель исподтишка, словно осерчав, куснул Стрекаловского, — благожелательно, но все же чувствительно, и тот спустил его на пол и с восхищением уставился на своего патрона. «А ведь великолепно придумано!»
Хаминов, наморщив лоб, повернулся к Стрекаловскому, затем снова к Бутину. Очень все заманчиво выглядело, вряд ли кредиторы откажутся от того, чтобы возглавить фирму, дабы быть каждодневно в курсе всех ее дел. Один лишь немой вопрос прочитал Бутин в глазах у Хаминова. И он ответил на этот немой вопрос так:
— Иван Степанович, свои семьсот тысяч вы получите при первых деньгах.
Хаминов развел руками:
— Помилуйте, Михаил Дмитриевич, как можно сомневаться! Не первый год вместе трудимся! Что касаемо администрации… Вон я вижу наш Иван Симонович в полном восторге от вашей придумки!
— Решение верное, — подтвердил Стрекаловский. — И практически, и экономически, и, так сказать, психологически.
— Что ж, — с облегчением, что решение принято, молвил Хаминов. — Полагаю, уговорим купечество. Упрямое оно, прав Стрекаловский, а уговорим. Учиним администрацию, господин Бутин, всенепременно!
Сей же миг, будто Агриппина Григорьевна угадала конец разговора, растворилась дверь кабинета и хозяйка своим приятным, теплым голосом пригласила мужчин к самовару.
— Пожалуйста, господа хорошие, чай кушать! Вы друг дружку разговорами заморите! Пожалуйте, шанежки и пирожки и все нужное на столе!
10
Бутин после долгих скитаний — Верхнеудинск — Томск — Иркутск — воротился в родной Нерчинск. И, не скинув шубы, в широкой собольей «жигжитовской» шапке, кинулся на второй этаж, чтобы обнять брата и доложить о своих многодневных мытарствах.
По широкой парадной лестнице, спускалась навстречу, не скрывая улыбки радости на теплом лице, Капитолина Александровна. Он поцеловал у нее руку, она прикоснулась губами к его лбу.
— Заждались вас, дорогой друг! Успешно ли съездили, Михаил Дмитриевич? — и, читая в узких глазах нетерпение, быстро сказала: — Николай Дмитриевич в саду, в теплицах с Татьяной Дмитриевной, так что не раздевайтесь. — И добавила: — Марья Александровна гостит у батюшки с матушкой, обещались завтра к утру…
Бутин благодарно улыбнулся невестке и, вернувшись на нижний этаж, торопливо зашагал через анфиладу комнат в глубь здания — вот и коридорчик, несколько ступенек вниз, крохотная прихожая и низенькая дверца, ведущая в сад.
Брата и сестру он нашел во второй теплице, теплицы все широкие, приземистые, треугольные, в сияющих стеклянных ячеях, глубоко — на аршин-полтора — всаженные в землю, для большего обогрева растений. Зеленые плети огурцов, светло-розовые упругие плоды томатов, а на дворе сугробы и мороз до тридцати!
Он еще снаружи в чисто протертые стекла увидел, как, тихонько переговариваясь, по неширокому проходу прогуливались брат с сестрой, и хотя — скорее! скорее! — помедлил прежде, чем войти в теплицу. Татьяна Дмитриевна — прямая, с широкими не женскими плечами, в сарафане, видны сильные загорелые руки, а в углах губ словно затвердели складки: тут и прожитые годы, тут и суровость характера. А брат еще больше переменился: лицо обрюзгло, вспушки под глазами, седой бобрик поределых волос, и одет не так опрятно, как к тому привыкли, — в стародавний заброшенный сюртук.
Николай Дмитриевич в последние годы мало-помалу отходил от дел, в горячие события не ввязывался, от срочных поездок отнекивался: «Пусть Стрекаловский или Большаков, они молодые, бойкие, пусть свой хлеб отрабатывают».
Татьяна Дмитриевна, уловив тяготение брата к мирной домашней жизни, привлекла его к своим занятиям. Подсунула книжки, картинки, каталоги по садоводству, и теперь уже трое в доме, считая Петра Яринского, когда он не в ездках, с усердием выращивали овощи, плодовые деревья, ягодные кустарники и цветы. Сад развился обширный, густой, и дом утопал в плюще, вьюнах и глициниях.
Конечно, в делах можно обойтись без помощи старшего брата. Фирма вырастила первостатейных служащих, многим из них дав образование в Петербурге, Москве, Геттингене, Цюрихе, Вене. Такими образованными, добросовестными, преданными сотрудниками, как Афанасий Алексеевич Большаков, Иван Симонович Стрекаловский, Алексей Ильич Шумихин, вряд ли могли похвастаться торговые фирмы Томска, Иркутска или Кяхты! Да и «доморощенные» были без цены, — хоть, пятижильный и усердный Иннокентий Иванович Шилов, хоть тот же Иринарх, могущий в интересах дела добраться до любого сановника.
Однако ж не «Дом Бутина», но «Дом Бутиных». И голова светлая у брата. Конечно, пока дела шли ровно, без срыва, на подъем, можно было старшего брата не вмешивать. А сейчас?!
Увидев младшего, Николай Дмитриевич не поспешил осведомиться о ходе дела, удачно или без пользы прошла долгая поездка младшего, целью коей было спасение от развала Торгового дома и Золотопромышленного товарищества братьев Бутиных.
— О дорогой брат, — вскричал он. — Вы только гляньте, какие мы тут без вас чудеса с сестрицей взрастили! Наш зимний сад превращен в замечательный питомник растений, такого и в Ялте, и в Японии, и в Африке не сыщешь! Мы тут грецкий и лесной орех высадили, семена осенние. Фила Павлова, Нютки, красавицы нашей подруга, в селе Радде, на Амуре, пятьсот километров ниже Благовещенска, орех собрала. А там, присмотритесь, с краю — персик с Бянских гор, а подале — жимолость с Борщовского хребта, — это Вали Письменовой добыча, девушка из нашей Софийской гимназии — у нас свои агрономии объявились! Немало новых растений весной высадим в открытую почву!
Все бы эти сообщения радовали Бутина в другую пору: и краски нарциссов и тюльпанов, и свежее дыхание зелени, и пряный аромат укропа и огурцов, — ведь сад и теплицы созданы Бутиными, частица их огромного полезного дела. Но бянские персики и приамурский орех не самые спешные и первостепенные предприятия. Этот волшебно расцветший, как в тропиках, сад сгинет, если все хозяйство рухнет!
— Надо бы поговорить, Николай Дмитриевич…
— Прямо-таки сейчас, — недовольно сказал тот. — Надеюсь, вы, Михаил Дмитриевич, передохнете малость с дорожки. И мы тут закончим…
— Мне важно знать ваше мнение по содержанию моего вам письма.
Татьяна Дмитриевна отошла в другой конец теплицы. Право, Михаил Дмитриевич мог бы выбрать другое место и время для серьезного разговора.
Михаил Дмитриевич скинул прямо на земляной пол шубу, и братья уселись в плетеные легкие кресла у дверей теплицы.
— Не знаю, дорогой брат, что вам сразу и ответить, — сказал, смирившись с фактом начавшегося разговора, старший Бутин. — Вы бы хоть коротко обрисовали, каким путем пришли к такому решению.
Михаил Дмитриевич не стал входить в подробности. Коротко про Москву, два слова про Томск, побольше насчет Иркутска. Главное — существо задуманного маневра: кредиторы должны смирять кредиторов. Их надо направить так, чтобы они терпеливо ждали. Ждали, когда выправятся дела фирмы и появятся деньги. Откроем администрации все книги: вот возможности Дарасунских приисков, вот столько дадут они золота, также по Зейским, и по заводам — сколь от них прибыли. Развернем перед кредиторами ясный план преоборения трудностей. При помощи добровольной администрации. И при сохранении всех нитей управления в наших руках.
Старший вглядывался в младшего.
Твердостью, желанием действовать, энергией и сознанием правоты дышали все черты усталого, похудевшего лица. Нервно подергивались углы рта, настороженно блестели монгольские глаза, высокая, сухощавая, сильная, подвижная фигура… Он готов сражаться с кем угодно, и, возможно, это и раздражает старшего брата.
— Не представляю, друг мой, как следует отнестись к вашей идее. Ежли бы иметь дело с одними Морозовыми. У них капитал основательный, фундаментальные компании, как Никольская мануфактура господина Саввы Морозова, так и фирма Викулы Елисеевича стоят крепко. Потому и размах, широта.
Непрямой намек тут явствовал. С не фундаментальным капиталом не лезь, не прыгай выше себя!
— Я к тому, дорогой брат, — продолжал старший, — что Хаминову, коему вы доверили учреждение администрации — добровольной, так я понял? — глядеть на наше дело глазами Морозовых невозможно. У него по крайней мере четверть всего капитала под угрозой! Даже при самых доверительных отношениях — перво-наперво в свой карман заглянешь. И другие. У кого сотня-полсотни тысяч в деле будут рвать и хватать, им свои грошевые капиталы тоже упустить невозможно. Добровольная администрация? Так-то так, но хотя по нашему почину, а дело-то из рук выскользнет! Не примечаю особой разницы: чужие на тебя петлю накинут или сам удушишься! Те, кто войдут в администрацию, первыми ринутся, чтобы рубль с процентом вернуть!
Эти доводы брата он и сам себе приводил. Хозяйство оглядел со всех сторон, прежде чем прийти к иркутянам со своим «почином», как брат выразился. Разве он пришел к Хаминову и Токмакову с пустыми руками? Нате, господа купцы, смотрите: на первое января 1883 года, при всех трудностях прошедшего лета, наш Торговый дом дал баланс два миллиона триста тысяч пятьсот рублей чистой прибыли! И это, когда по всей России шквал разорений, банкротств, торгов, аукционов, принесших горе тысячам и тысячам жертв беспримерного экономического кризиса!
Как же нас било, теснило, крушило последние годы!
Что же они — Хаминов, Токмаков, Зимин и прочие — слепые безумцы, готовые развеять наши миллионы по ветру!
Хорошо, Николай Дмитриевич, правота ваша в том, что не всегда здравый смысл и дальновидный расчет берут верх! Наши доводы не могут быть доводами для всех. Нарождающиеся компании и товарищества с жадностью взирают на бутинские заводы, прииски и капиталы. Есть ли другой выход, нежели тот, что нашел он, распорядитель дела! Что мог бы предложить взамен старший брат? Но старший брат сидит в кресле мешком-тюфяком и обводит глазами теплицу в поисках какой-нибудь роскошной голландской луковки или изысканной бельгийской кольраби, для успокоения нервов и утешения сердца!
Взгляд Николая Дмитриевича остановился на дальнем углу теплицы. Там, у стеклянной стенки, усердно трудилась Татьяна Дмитриевна. Казалось издали, что руки у нее в черных перчатках — так густо выпачканы они землей. Она увлеченно высаживала какие-то черенки. По тоскливому взгляду Николая Дмитриевича видно, насколько отрадней ему рядом с сестрой, чем с братом.
— Мы более двадцати лет были с вами на высотах коммерческой и финансовой деятельности, — сказал старший, поворотясь вместе с креслом к брату. — Мы принесли немало пользы и Нерчинску и Сибири. Вы получили за свои заслуги диплом Французской академии сельского хозяйства, промышленности и торговли на звание члена этой почтенной и уважаемой академии. Все мы — и я, и вы, и Капитолина Александровна, и живущая с нами сестра — побывали во многих странах Европы, Америки, Азии, и не только для развлечений, — убедились, что мы здесь, в сибирской глухомани, можем работать не хуже, а лучше других. Про вас в западной прессе писали весьма одобрительно и похвально… Михаил Дмитриевич, мне уже шестьдесят, вам скоро полсотни, — не пора ли отдохнуть и больше уделить внимания и семье, и себе, и любимым занятиям?.. — Он, услышав звяк садовых ножниц в руках Татьяны Дмитриевны, оживился и снова устремил взгляд на нее. Отдышался, — в последнее время грудная жаба стала донимать его все чаще. — Друг мой, у нас восемь миллионов своего нажитого капиталу, отдадим чужие пять, у нас останется три, пусть два, и наши дома, и земельные угодья, и дачи на Дарасуне и Байкале, и этот прекрасный сад, — он обвел видневшиеся за стеклом теплицы яблони, груши, сливы, кусты смородины и малины, — сейчас голые, весной дивно зацветающие. — И уверяю, у нас с вами останется простор для полезной деятельности в интересах общества!
Михаил Дмитриевич соскочил с кресла и, вне себя от гнева, пнул легкое сиденье ногой, оно отлетело по дорожке чуть не до середины теплицы.
— Опомнитесь, Николай Дмитриевич! Что вы мне предлагаете? Лишиться всего, что мы создавали многие годы трудом рук своих. Для чего и для кого мы возводили это здание? Нам Иваном Ивановичем Горбачевским и Николаем Николаевичем Муравьевым завещано наше дело: развивать Сибирь, дать движение ее естественным богатствам, подымать хлебопашество и промыслы, улучшать жизнь людей, земляков наших. Нет, брат! Ни одного завода и промысла, ни одного прииска, ни одного здания, ни одного склада не отдам без боя! Да пусть наш прапрадед казак Тимофей Бутин восстанет из гроба и наплюет мне в глаза, если я уступлю врагам нашего дела! Я не садовод, милостивый государь, я не грецкие орехи призван сажать, я коммерсант и промышленник, деятель общества, слуга народный, я благу народному служу!
Лицо младшего исказилось судорогой и стало совсем монгольским, хоть малахай на голову, и все его сухощавое, жилистое, худое тело подергивалось, словно в конвульсиях. А старший брат, с трудом поднявшись с кресла, с посеревшим лицом, стоял, держась одной рукой за подлокотник кресла, а другой за сердце.
Прибежавшая с той стороны теплицы сестра с силой тряхнула Михаила Дмитриевича за плечо:
— Сейчас же угомонитесь! Делайте как вам угодно, но придите в себя!
У входа в теплицу показалась Капитолина Александровна. Уж как только узнала, что здесь неладно!
— Михаил Дмитриевич, Марья Александровна у себя. Как мне представляется, вам после долгой отлучки желательно повидать свою супругу?
Бутин постоял несколько мгновений, еще не остыв, круто повернулся, подхватил с порога шубу и выбежал из теплицы.
11
Он стремительно поднялся к себе на мезонин и принялся из угла в угол мерить кабинет. Изредка подходил к балконному окну и смотрел на Соборную площадь, на пересекающую ее Большую улицу, на общественный сквер в центре, на колонны дома Капараки-Верхотурова, на растянувшееся почти у берега легкое и обширное, с колоннадой здание Гостиного двора. Там вокруг саней, розвальней и пошевней, сгружаемых рогожных мешков и здоровенных, обитых жестью ящиков столпились мужики в овчинах, суконных поддевках, в заячьих, волчьих шапках, в ватных ушанках, в теплых картузах, а кто и вовсе голоушие, приказчики в долгополых сюртуках, и все до единого в теплых катанках. Сахар привезли Зимину, мыло Куликову, а в тех джутовых пахалковских мешках, скорее всего, рис. Видел все это — и заснеженные дома, и серо-матовую колею зимника по Нерче, и мальчишек на салазках, летящих сверху от собора вниз к ледяной реке, — видел и не видел. Отходил от окна и снова наискосок мерил комнату.
Он прав. Кругом прав. Но это не дает ему удовлетворения и успокоения.
Вот Петр Первый, следящий сейчас со стены круглыми выпуклыми недобрыми глазами за его метаниями от одной двери к другой, — он, великий царь русский, сомневался когда-нибудь, знал минуты отчаяния, осуждал себя? Нет, цари всегда правы!
Но ведь и он прав, хотя и не царь. Прав, прав, прав.
А вот вспышка в саду зря. Не с братом же родным воевать! Со старшим братом, столь часто напоминавшим ему об осторожности в делах.
Пусть он, Михаил Бутин, не вполне виноват в том финансовом бедствии, что обрушилось на фирму — пусть обстоятельства, случайности, совпадения неблагоприятных условий, но распорядителем дела с первых дней объединения их капиталов в Торговом доме — он. Должен был вовремя взвесить и счесть. И призадуматься иной раз над советом брата. Тот ни разу не напоминал, что в деле и его средства, но имел ли право младший забывать об этом!
Михаил спустился к обеду в надежде поправить дело, извинившись перед братом. Однако Николай Дмитриевич не вышел к обеду, сославшись на нездоровье.
Капитолина Александровна, не изменившая своему обычному обращению с деверем, все же ушла в середине обеда под предлогам присмотра за больным мужем. Татьяна Дмитриевна, до конца трапезы не проронив слова, сразу же после десерта направилась в сад, молвив, что придется довершить одной рассадку семян, начатую совместно со старшим братом. Марья Александровна, невозмутимо отдавая распоряжения по дому кухарке и другой прислуге, задала Михаилу Дмитриевичу ничего не значащие вопросы по его поездке, а вот Филикигаита вела себя вызывающе. Смиренно возводя очи к небесам и удаляясь вслед за хозяйкой, произнесла вполголоса: «О, горе мне грешному! Паче всех человек окаянен есмь, покаяния несть во мне; даждь ми, Господи, ум, да плачуся дел моих горько!»
Бутин подумал, что набожная толстуха ошиблась в этом каноне: там не «ум» стоит, а «слезы», он молитвослов с детства не хуже ее знает. Но, поймав компаньонку невестки на ошибке, не утешился. Ему казалось, что все в доме против него, никто и глянуть на него с сочувствием не желает!
Черт побери, в этом роскошном дворце, построенном пятнадцать лет назад в знак могущества фирмы, в этой цитадели братьев Бутиных никому нет дела до грозы, гремящей над крышей, и никто не раздумывает, прав он или не прав. Важнее для обитателей дворца, что по милости младшего жестокий приступ жабы у старшего. И вообще нарушено спокойное течение надежной жизни.
Когда он вышел из столовой, намереваясь снова подняться к себе наверх, дабы снова и снова размышлять о путях спасения фирмы, то приметил внизу, у парадной двери, словно случайно оказавшегося там Петра Яринского. Малорослый, крепенький, одетый на выезд, тот молча, напряженно смотрел снизу вверх на хозяина, словно ожидая приказаний.
— Почудилось аль нет, будто звали? Я и подумал, не на охоту ли собирается ваша милость! Так я, Михаил Дмитриевич, готовый. Кони кормлены, чищены. Седлать, что ли?
Бутин, немного озадаченный, смотрел с площадки второго этажа вниз, где у подножья лестницы стоял длиннорукий, с чуть кривыми ногами, давно уж возмужалый, но все еще не женатый парень, выросший у него в доме, везде поспевающий, всегда нужный, все умеющий — безотказный, понятливый Петя-Петушок Яринский. Вот кого в доме никто не звал по отчеству. И вот кого бы никто не дал в обиду. В общем-то, он был в доме всеобщим баловнем. Как Нютка же, выданная за Михайлова. И то удивительно, что он и не
пытался извлекать из этого положения выгоду. Так было у него смолоду, так и сейчас. Сначала кучером изъездил все прииски и заводы с Михаилом Дмитриевичем, знал в лицо не только управляющих и горных инженеров, но чуть ли не половину рабочих. От Коузова, Михайлова, Дейхмана постиг науку золотопромы-ватьных устройств и прочей приисковой техники и мог играючи разобрать и собрать любой механизм, даже увидя его в первый раз. Его худощавое, чуть конопатое лицо расцветало, когда домашние одаривали его самыми незначительными вещичками. Капитолина Александровна — новой шелковой рубахой, Николай Дмитриевич — серебряным портсигаром, Татьяна Дмитриевна — шалью для Петиной матери, Филикигаита — расшитым полотенцем, сам Бутин — новыми сапогами или редкой книгой, — пусть сущий пустяк, а под белесой деревенской челкой — улыбка и радость. Это ему, как члену семьи, как своему, — вот так он расценивал эти дарения, а золотые или бумажки — это как слуге, как лакею. Он не просто служил Бутиным, он был частью этого дома и дорожил доверием всего семейства. Привлекла Татьяна Дмитриевна к садовым работам — наловчился умело обрезать ветки, искусно выращивать крепкие саженцы и сеянцы яблонь, груш, ягодных, закалять их, своевременно поливать и подкармливать, рыхлить землю, чтобы побеги успевали вызревать до заморозков, закладывать защитные полосы от ветра, воевать с паутинным клещом и зеленой тлей. Откликался и на просьбы Николая Дмитриевича: исправить рамки для картин, перевесить ту или иную, — как в кабинете старшего Бутина, так и в обеих гостиных, столовой и в простенках по всему дворцу, — так что вскорости стал великим знатоком живописи, питая особую любовь к тем полотнам, на которых лошади и собаки. Вот почему привлекали его внимание прекрасные копии брюлловской «Всадницы», перовского «Последнего пути» и «Марокканца с лошадью», привезенного из Будапешта. Он восхищался английской легавой на веранде в одной картине, доказывал, что лошадь плохо обучена хозяином во второй, утверждал, что собака на третьей идет не просто так, а с воем. Капитолина Александровна мягко заметила ему: «Петя, а ведь там не только животные, там люди, приглядись». Он заложил обе руки за голову и, то раздвигая локти, то сдвигая их, долго вглядывался в горделивую фигуру наездницы, в обеспокоенного бурей марокканца, в потерянные лица детей на санях с гробом… «Да-а-а, это конечно», — и притих на полдня.
Наибольшей страстью Яринского была охота. Он еще помнил, как малолетком ходил с отцом в тайгу, и после отца осталась старая-престарая двустволка, шерстяные и льняные ворохи под пыжи и всякие другие охотничьи принадлежности. Время от времени Яринский отпрашивался в ближнюю тайгу на день-два, и Бутин стал с ним ходить, на что была особая причина.
И вот сейчас — Бутин на площадке второго этажа, а Петя внизу, у начала парадной лестницы, — и понимающе глядят друг на друга, только первый хмуро и неуверенно, а второй — с ясным и безмятежным видом, ожидая распоряжений.
— Я уже оседлал, — говорит он. — И вашего Шайтана и свово Игрунчика! И ружье ваше и подсумок уже приторочены…
Ведь вот же какой догадливый, этот кучер-садовод-охотник-мастер на все руки Петр Терентьевич Яринский. Петя-Петушок!
Что ж, пусть домашние знают, что Бутин уехал на охоту. Пусть.
Сейчас верхами, ленивым шагом лошади пройдут до начала Большой, пересекут овражек, пологим берегом спустятся к застывшей ледяной Нерче, пройдут тихой рысью двенадцать кривунов, — не больше и не меньше — а там снова на берег и уже тайгой до того малого селеньица, а там…
— Ты ступай, Петя, к лошадям, я сейчас, — отрывисто сказал Бутин, — я только наверх, переодеться…
12
По речному зимнику ехали рядом. Лошадей не надо ни погонять, ни направлять, — лошади знали дорогу.
Довольный, что на охоту, что не один, а с Бутиным, и что лицо у того, едва выехали за Нерчинск, чуть прояснилось, Яринский болтал без умолку, перемешивая известное, говоренное, с неизвестным, набежавшим с последней совместной охоты.
— Отец мне как наказывал. Он, Михаил Дмитриевич, охотник первейший был, сами знаете, с ним лишь Глеб Викулов да Афоня Жигжитов равняться могли! Ты, выговаривал, винтовку береги, не гляди, что неказистая, мочалкой перевязана да в ржави, зато рону не знает. Отцовская винтовка на сто сажен бьет, она не только поносная, она поронная, — продолжал Яринский. — В зверя жахнет, он с копылков долой. Отцу иностранец винчестер давал, баш на баш, я вовсе малой был, а как сейчас вижу человека в штанах растопыркой и в чудных чулках. Так отец что: взял то чужеземное ружье, оглядел: блеск, красота, верхняя грань до чего же аккуратная! Тут отец слюнит свой табачный палец и туей слюнцой верхнюю грань эдак тоненько, деликатненько смазал! Иностранец поглядывает, плечами жмет. Отец, откуль у него, вымает иголку и повдоль на слюнку свою дожит. Взял винчестер на изворот да как крутанет, и круга не сделал, иголка сверкнула, и нет ее! Тогда отец вежливо вертает тому, в серых толстых чулках, ружьецо: спасибо, нам такое не годится! Иностранец рассерчал: ежели бы у них на заводах слюной проверяли, то всякое производство лопнуло!
Бутин слушал. Седло было удобное, лошадь шла ровно, ловко обходила пустолед и наплески, езда привычная, приятный морозец, дышащая смоляной сосной и пряной елью тайга. Голос Яринского звучал словно бы приглушенней, отдалился куда-то, и нашло другое в память, дорогое, теплое. Не зря помянул его спутник старого Глеба Викулова, нет, не зря.
…Когда же все это началось — новое, неожиданное, вдруг неодолимо вошедшее в жизнь. Когда? Шесть лет назад, вскорости после смерти доченьки, полуторагодовалой Милочки.
Таким же весеннем морозцем, под вечер возвращался он в кошеве с Шилкинского склада, — шел прием и подсчет пушнины зимней охоты — белки, соболя, колонка, горностая, и пришлось им с Ярин-ским заночевать у старого доброго знакомца, охотника и скотовода, богатого вдового мужика Глеба Антоновича Викулова.
Викулов не раз оказывал мелкие услуги фирме и самому Бутину: то выручал лошадьми под извоз, то с выгодой для себя поможет распродаже залежавшегося товара, то предоставит постой поисковой партии. Не раз ходил Бутин и на охоту с этим жилистым, выносливым, с твердой, как железо, спиной мужиком, присоединялся к ним, бывало, и Терентий Яринский, легонький, тщедушный, говорливый мужичонка с вострым глазом и неронливым ружьем, в добыче наравне с кряжистым и хмуроватым Глебом. Оба были, каждый по-своему, привязаны к Бутину, вели себя с ним свободно — не барин, держится просто, стреляет метко, мороз ли, неудобства в ночлеге или недостача в харчах, — в одинаковости все переносит.
Так что и в доме Викулова, и в доме Яринского Бутина принимали как своего. Яринский при своей щуплости и маломощности работал и в домашности до надрыва: запасал и возил лес, строил амбарушки, распахал и засеял большой участок за хребтом, бил зверя, ловил рыбу. Очень он нуждался в помощи сына, но не звал, гордясь, что тот при деле у Бутиных, — и надрывался в своей самости, занемог сердцем, а умер в одночасье, за обедом, протянув руку за куском хлеба. Бутин помог старухе перебраться с дальней заимки в Нерчинск — раскатали, разобрали избу, погрузили в две телеги, привезли, собрали и поставили за Нерчой при участке землицы, распахав целину вокруг. Теперь уже Бутин и Викулов охотничали с сынком старого Яринского, а он, подобно отцу своему, как был, так и остался своим в викуловском семействе.
А дом Викуловых или скорее своеобычной хуторок стоял на отшибе от жилых мест под сопочкой, недалече от впадения речушки Хилы в Нерчу, в забоке, отгороженный от реки тальниками и густым черемушником, ежли зимником — туда от города верст пять — десять. Место хорошее, и луга заливные, и пашенная земля, и для скота раздолье, так что держал Викулов и лошадей монгольской породы, и чикойского племени коров, купленных у семейских, и бурятских мясошерстных овец…
У Викулова были две дочери: Серафима и Зоя — Зоря, Зорька, как звали ее отец и сестра по местным обычаям. Мать померла вскоре после вторых родов и тридцати лет не достигши.
Серафима, оставшаяся в девках, — плотная, широколицая, полногрудая, в общении малоразговорчивая, но ровная, в деле хозяйственная, поворотливая, по натуре покладистая, незлобливая, однако ж не без упрямства и умения настоять на своем.
Зоя, Зорька — невысокая, угловатая, еще выглядящая подростком, с лицом одновременно застенчивым и озорным. Вроде сидит себе тихонько пай-девочка, подвернув руки под себя, глазки смиренные, готова вас слушать и кивать маленькой головкой, а вдруг скорчит рожу, задаст несерьезный вопрос или пустится в пляс.
Серафима, главная помощница в доме, благодарна первейшему богачу края за уважительное, ровное отношение к отцу. И за ласковость разговора с ними, дочками, без матери выросшими. Ну и то приятно, что любит ее простую, деревенскую стряпню — ушицу да пироги с рыбой, да грибы с картавкой.
А у Зори для отцовского друга другие мерки. Отец не давал дочкам сидеть без дела. И хотя Серафима трудилась за двоих, Зое тоже доставался свой краешек. Сами засевали пашню, сажали огород, пололи, окучивали, собирали, жали, косили траву, сушили, стоговали сено в зароды, стригли овец, принимали и выхаживали ягнят, доили коровушек, сбивали масло, запасали дрова на зиму, воду из колодца таскали, — все сами. А у девушек еще и стирка, и глажка, и шитье, и вязание, и приборка. Серафима одно закончит, другое зачнет, и третье меж теми, чтоб она сложа руки — никто не видел. А Зоря не то чтоб нехотя, нет, кто ж за нее телят на выгон проводит, ежли у сестры полное корыто белья и еще кадь с настиранным рядом! Нет, просто на минуту замечтается у окна с подойником или ведром в руках, или дольше обычного расчесывает свою длинную, до колен, косу.
Для Зори Бутин был человеком, видевшим все на свете. Одно только перечисление городов, где он побывал, — Москва, Петербург, Париж, Вена, Лондон, Нью-Йорк, Сан-Франциско, Тяньдзин, — звучало музыкой для девушки, родившейся на берегу таежной речки и считавшей Большую улицу в Нерчинске самой красивой на земле!
Она перечитывала «Письма из Америки» и часами рассматривала прекрасные ермолинские гравюры на отдельных листах: вот это пароход «Калабрия» — огромная труба, старинные паруса и десятки счастливых путешественников на палубе, а там гостиница в Нью-Йорке с округлыми окнами и башенками, где другие счастливцы проживают, а здесь столичный магазин Стюарта (как звучит!) в пять этажей, и там полно счастливцев в залах и коридорах! А вот Центральный парк в Нью-Йорке и по нему гуляют нарядные дамы в роскошных, немыслимо широких шляпах и представительные богатые мужчины в высоченных ведерных, шляпищах! Хоть бы разок там побывать!
Бутин, разумеется, необыкновенный мужчина. Ей нравилось, что он высокий, смуглый, что у него бородка и то, как Бутин улыбается, и то, как Бутин одет, и то, какие щедрые подарки привозит — вот о такой именно малиновой шали она мечтала всю жизнь, вот именно такие серебристо-атласные туфельки во сне видела, и отсвечивающие голубизной туфельки ей к лицу и по душе,
Она потихоньку и отца расспрашивала, и Петю Яринского донимала, — ах ты, боже ты мой, от первой жены двое детей, от второй тоже двое — и всех, бедненьких, в землю зарыли!
Раз или два Бутин заезжал к Викуловым с Шиловым, разок с братом, а вообще вроде как берег этот теплый уголок для себя, и Петя его устраивал тем, что, прихватив пороховницу и прочее охотничье снаряжение, он, как приедут, прямо из-за стола в тайгу — там у него складка, там плашки, там стланики с соболем и другими зверушками. Зоря все же подлавливала парня, чтобы он рассказал новенькое о жизни нерчинского дома и событиях в городе, и выведывала у парня, что посадила в саду Татьяна Дмитриевна, какое письмо пришло от его приятельницы раскрасавицы Нютки, какое новое платье прислано Капитолине Александровне из Москвы, как Марья Александровна ушла на кладбище с Филикитаитой в день поминовения и пришедши не вышла к ужину. «Детки ихние там лежат, они со мною играть любили». А вызнавши все это, ушла за дом, в огород, и там долго плакала, больше всего жалея Бутина.
В тот давний вечер, когда хмурый, с растерзанной душой Бутин приехал на викуловский хутор без Яринского — один, верхом на этом же Шайтане — и, мучаясь, рассказывал отцу о смерти маленькой дочурки, последней своей надежды, Зоре нестерпимо было слушать, сердце у нес сжималось, она всю ночь проплакала…
Утром, улучшив минуту, когда отец седлал Шайтана, а Серафима хлопотала в доме, она в сенях кинулась к Бутину и, обняв его горячими тонкими руками, приподнявшись на цыпочках и неловко целую в бороду, шептала в слезах, с отчаянием и любовью: «Милый мой, хороший мой, будут у тебя детки, много будет, ты не печалься! Ну, ей-богу же!» И, услышав шаги отца, скрылась в темном углу, оставив Бутина в замешательстве.
13
Бутин вздрогнул и невольно дал шенкеля лошади. Она рванула вперед и тут же поняла, что ошиблась, слегка повернула черную мохнатую морду, искоса глядя на хозяина глянцево-синим умным глазом: да нет, не спешит, это он так…
Просто Бутину показался голос Яринского громче обычного, — так он врезался в тихое Зоино шептанье, заполнившее его слух.
— А пыжи, Михаил Дмитриевич, а пыжи!
— Какие пыжи, Петя? О чем ты?
— Отец как-то поучал: про пыжи не забывай, ежли не хошь вхолостую пальнуть! И пуще всего упреждал против шерстяных пыжей — плохо держат и мараются. Льняные хлопья сподручней. Я забыл как-то дома пыжи-то, ни тряпицы, ни сенца под рукой, а в сумке плитка кирпичного чаю. Снял я обертку, чай в кружку ссыпал, свернул бумаженцию в пыж, и тут же косача снял с ветки!
Бутин молчал. Яринский вздохнул полной грудью и чуть поотстал.
…Тогда, в темных сенях, почуяв на щеках быстрые, легкие, безгрешные поцелуи, он обмер от неожиданности, ни слова вошедшему Викулову, вспрыгнул в седло и в непонятном настроении понукнул лошадь. Теплая минута в сенях, полудетские губы, милые руки, срывающийся голос. А значения все-таки не придал.
Славная девочка, благородный порыв… Ничего большего!
Он боялся признаться себе, что невинное объятие семнадцатилетней девушки, ее поцелуи утешения, ее трогательное «милый мой, хороший мой» все же задели его, взволновали. С позиции взрослого человека относил он поведение девушки к разряду детских выходок. Как к поступку чистой непосредственной натуры. Умом, только умом. Непонятно почему такой живой след в памяти оставили эти неповторимые секунды в темных сенях викуловского дома.
Так бы все эти ясные размышления и смутные ощущения исчезли, утонули в море житейских дел, если бы не внезапная, страшная гибель Викулова. Медведь-шатун выбил из рук старого охотника давшее осечку ружье, нож лишь подранил взъяренного зверя, а напарник оплошал. Истерзанного, еле дышащего привезли старого охотника домой на Хилу.
Ни Серафима, ни Зоя не могли сами придумать слова, сказанные стариком в минуту кончины: «Дети мои, девочки мои, Михаил Дмитриевич не оставит вас… Вы к нему…»
Он приехал хоронить Глеба Антоновича, и в избе у гроба, и на выносе, и у открытой могилы так естественно выходило, что девушки обок Бутина — Серафима справа, Зоря слева. Старшая все прижимала его руку к себе, а младшая время от времени подымала вспухшие от слез глаза, в которых и страх, и доверие, и любовь: «Ведь не оставите, правда? Ведь после батюшки только вы у нас…»
На другое утро он прислал осиротевшим девушкам с Петром Яринским муки, сахара, всяких разностей. Они не нуждались, отец оставил им справное хозяйство, от отца было у них умение управляться с землей, скотиной, тайгой. Но ведь сиротство — это тоже нужда, и нужда непоправимая…
На девятый день он приехал один. Втроем за столом, больше никого. Слезами поминали отца — Серафима по-бабьи, с причитаниями, а Зоя детским, тонким, как одинокая струна плачем. «Не покидайте нас сегодня, нам страшно, эти девять дней мы вовсе не спали». Дома он упредил, что едет на прииск, — и верно, собирался отсюда на Николинский, не ехать же на ночь, и он оказался в комнате Глеба Антоныча.
Ему казалось, что он уснул и что это с ним во сне — рядом теплое, легкое, прижавшееся к нему тело, — ведь приходили прежде такие сны, и он подчинялся им. И это невидимое, неслышное, сладкое тело все теснее с его телом, словно входит в него, все глубже, все неотделимей, и в неразбудном сне происходит непонятное, опасное и долгожданное. Сон? Дремота? И вдруг, резко очнувшись от нестерпимого наслаждения, он остротой пробужденного сознания понимает: все уже свершилось, свершилось помимо его воли, и подступает отчаяние и чувство неисправимой вины. А она гладила его щеки, неумело целовала в губы, бороду, плечо и приговаривала: «Вот какой же ты молодец, Мишенька, а ты еще боялся! Ты ничего не бойся, я вот не боюсь, ты только не мешай мне любить тебя… Как же мне хорошо; я знала, что будет хорошо, но не знала, что так хорошо». Софьюшкины слова, Софьюшкой подсказанные. Все смешалось во времени, в душе и памяти…
Он никогда до того не разглядывал ее. Он не смотрел на нее мужским взглядом. Младшая дочка старого друга, выросшая на его глазах. Ну маленькая, тоненькая, узкоплечая, девчушка еще…
У этой девчушки было тело женщины, настоящей женщины… Полно, да малютка ли Зоря это, не добрейшая ли Серафима отважилась! Нет, не Серафима, — Зоря, маленькая, тонкая, приткнулась щекой к его плечу, и не странно ли, что полудетское тело кажется таким необъятным и бесконечным, и везде его руки находят ее, а ее руки — его! Он, схоронивший четверых детей, почти старик, а девчушка ему: «Молодец!» — как ребенку несведущему, утешает, уговаривает, будто не с нею, а с ним произошло что-то болезненное, грозное, непоправимое, и он должен понять и пережить это…
Может быть, это ребяческое «Мишенька» покорило его больше всего, он не помнил, чтобы кто-нибудь называл его с такой земной и призывной нежностью. И Софья Андреевна и Марья Александровна обращались к нему, как принято в бутинском доме, по имени-отчеству, редко по имени. А эта девчонка, дитя тайги, опрокинула все правила и обычаи…
Он проснулся, а она уже не спала; лежала на его руке и глядела не на него, а куда-то вдаль, и он впервые заметил то, что не замечал раньше: глаза у нее, точно, как у него, чуть навкось, но не узкие, а большие, и в них матовая голубизна, и будто за голубизной этой скрыта глубь, стоит провести пальцем по ее глазам, и там откроется, может быть, самая отчаянная синева. Она лежала и тихонько, чуть шевеля губами, напевала что-то — для него, или для себя, или для них обоих: «Я вечор в лужках гуляла, грусть хотела разогнать, и цветочков я искала, чтобы милому послать, чтобы милому послать…» Увидев, что Мишенька ее проснулся и с каким-то изумлением слушал ее, она сначала негромко рассмеялась, потом всплакнула, потом снова рассмеялась, — и все это за какую-нибудь минуту, — и так же тихо шевеля губами, пропела ему в плечо: «Не дари меня ты златом, подари лишь мне себя, подари лишь мне себя…» И это уже не во сне — раннее сумрачное зимнее утро забрезжило в окошке викуловской избы и засветилось, заглядевшись на юное Зорино лицо.
Серафима подымалась рано, до первых петухов, — так было заведено и так велось сейчас. Нехотя, с трудом отрываясь от его губ и рук, Зоря босиком, как пришла, скользнула в свою комнатку.
Он слышал, как, тихо ступая при своей грузности, вышла из своей половины старшая сестра, с мягкой здоровой протяжностью зевнула, сотворила тихую молитву перед Богородицей с лампадкой, поминая с глубокими вздохами отца и мать, тихонько посидела на лавке, наверное, раздумывая о своих домашних, теперь так усложнившихся заботах, затем стала растоплять печь, шурхать горшками, ставить самовар, что-то заносить из холодных сенцов…
Как взглянет он ей в глаза? И такой ли будет Зоря, не спохватится ли она, не загорюет ли, что непоправимое сделано.
Нет, он не причинит сестрам никакого зла, никакой обиды, и Зоря и Серафима никогда не пожалеют о том, что в этом доме полюбили его, Бутина… Клянусь памятью всех, кто мне дорог!
14
— И насчет собак гоже! — вдруг услышал он деловитый доверительный голос рядом. Это, заскучав, снова подъехал Петя-Петушок Яринский. — Насчет собак тоже упреждал.
— Каких собак, — не понял Бутин, — ты о чем, Петя?
— Ежли настоящая охота, без собаки никак! Когда с отцом хаживали, то у нас мунгалка была, здоровущая, черная, косматая, как леший злая была, а до чего ж умная! И силища! У других и белковые собаки, и кабаньи, и зверовые, а у нас, верьте не верьте, одна на всех: и на секача идет, и на сохатого, и волка случалось запросто загрызет! Ну и за сторожа тож, за домом глядела. Но дома тосковала, спит, а во сне, не вру, ногами перебирает и тявкает: зверя видит! От старости померла. Вот эти мохнатки, рукавицы то есть, с ее шкуры поделаны, и сапоги были, да сносил.
Бутин слушал, а про себя думал: счастливый человек, простодушный Петя Яринский: ездит за кучера, сопровождает хозяина, трудится в саду, заботлив к матери, на учебу не захотел, жениться не помышляет. Одно на уме: с ним ездить да охотиться.
Яринский, подслышавши, что ли, мысли Бутина, повернул к нему круглую голову и без всякого перехода спросил:
— Михаил Дмитриевич, очень интересуюсь, как там Нютка наша в Москве-то? Должно, шибко хорошо живется с Петром Дарионы-чем? Уж и Нерчинск наш ей не нужон!
И в светлых простодушных глазах Бутин прочел: помнит, тоскует, не только ружье да мунгалка в этой лохматой голове.
Вот так, господин коммерции советник, наука вам: столько лет рядом с вами мальчишка этот, вырос при вас, а что вы о нем знаете? Он с вами о пыжах и собачке, а сам о Нютке. И боится с вами о ней. Все знают, что Петя с Анютой почти с одного времени в доме Бутиных вместе росли. Нюта красивая, ладненькая, была балованным дитем всего семейства, и всему училась: грамоте, музыке, танцам, языкам.
А Петя был веселым, неунывным, сообразительным и всегда необходимым дому тружеником. Они по-своему делились втихомолку бедами и выручали друг друга, и ссорились, и ревновали к вниманию семейства. Петя, жалеючи вдовую, рано состарившуюся мать, все же домом своим считал дом бутинский, и Нютка, любя отца своего, запойного шапочника, была рада, что живет здесь, а не с мачехой. Это их роднило.
Петя вдруг исчез, когда выдавали замуж его сверстницу за Петра Ларионовича, и с неделю не появлялся. В тайге пропадал. Нютку никто не неволил. Михайлов старше девушки на пятнадцать лет, завоевал ее умом, добротой, деликатностью! А расставаться с нею было тяжело всем: и невестке, и братьям, и сестре. И Пете, выходит!
— Петя, — сказал Бутин, — будем с тобой радоваться за нашу Нютку. Устроена. Если что, то ведь хорошо, что у нее друзья в Нерчинске. Такие, как ты, братец!
Яринский немного проехал бок о бок с Бутиным, затем снова поотстал. До Хилы еще с десяток кривунов. А там свернут по взгорочку в черемушник и засветятся окошки викуловской избы.
…В то утро, когда Серафима позвала сначала его, потом Зорю к завтраку, он не ведал, как ему и к столу выйти, — стыд, неловкость и отчаянная радость — все разом. А Серафима — статная, тяжелая, красивая могучей красотой Чикоя — старинною красотой семей-ских, — торжественная, серьезная — подошла к нему — он едва уселся и смотрел в бороду — и поцеловала, склонившись, в лоб, точно смиренная теща любимого зятя! И, осмелев, Бутин налил всем по махонькой рюмке коньяку — вот вечор поминали отца вашего, а моего друга, а утром вроде как свадьба. Ах, Серафима, Серафима, как бы нам было плохо без тебя, без твоей доброты и понимания.
Но было бы трудно и без Яринского, и без Шилова.
В том первое затруднение, что, потеряв отца, они не могли, при всех стараниях, две женщины, справиться с эдаким хозяйством: тридцать десятин земли, пашни и пастбищ, двадцать буренок, чуть не сотня овец, восемь чушек, козы, гуси, куры, огород у дома, правда, рядышком, под взгорком. А кто поставит упавший плетень, кто закроет прохудившуюся крышу, кто подправит стайку? На все это надобны руки мужские!
Михаил Дмитриевич вызвал к себе на мезонин того же Иннокентия Ивановича Шилова — молчаливого, преданного, исполнительного, надежного.
— Мы ведь с вами не один год знали Викулова, — не так ли?
— Почитай, два десятка лет, — отвечал Шилов. Веки у него подпухли, щеки отекли. «Опять с почками, надо заставить на воды его», — подумал Бутин. А Шилов продолжал: — Свою выгоду знал. А без хитростей. Нам был весьма полезен. Жаль, жаль Глеба, угораздило же на дурака-медведя наткнуться! И девок жалко, без отца худо им…
Бутин обрадовался, что Шилов простодушно сам подвел к делу.
— Был я у них, хозяйство только что не рушится. Одним никак не управиться.
Шилов наморщил серо-желтоватый лоб. Немолодой, болезненный, худой как жердь, он был неустанным в трудах, надо — убьется, а сделает. Ум у него практический: образованный Дейхман, изобретательный Михайлов, предприимчивый Шумихин признавались нередко, что земной вещественный взгляд Шилова, его умение извлечь из любого дела главный предметный смысл не раз упрощали самые запутанные положения.
Лоб у Иннокентия Ивановича разгладился, появились мелкие, собранные треугольничком морщинки у глаз. Ну что, дружище, надумал?
— Татьяна Дмитриевна все-то сетует: ферма у нас малая, — не развернешься, застройки вокруг. Скотина больше в загонах. А на Хиле — экий простор! Откупить бы у девок часть хозяйства! Пущай пять-семь десятин им, две-три коровы с телками, ну и мелкая живность, им того довольно будет, — а остальное под ферму. И нам в пользу и Серафиме Глебовне с сестрицей облегчение!
Бутин молчал. Захотят ли девушки, чтобы чужие глаза им в окно заглядывали? И ему-то каково заезжать к ним. При отце — иное дело…
Шилов догадался или нет, по нему не видно, никогда не видно, пожалуй, за все годы ни усмешки, ни раздражения, ни обиды, ни растерянности не проглянуло в его лице, разве когда с Каракозовыми историйка — ничего, кроме желания понять и действовать.
Все остальное — ни к чему, бездельное, пустое, как игра в карты или увлечение вином. Или танцы, погулявки, концерты. Он, кажется, для одного лишь Маурица делал исключение, любил послушать его игру. Это его работа, музыка, и в этой работе он высоту постиг. Не балалаечник на ярмарке!
— Нам бы так сделать, — продолжал он свою мысль, — чтоб Татьяне Дмитриевна не ездить на Хилу, чтоб ей хлопот да забот не добавлять… Есть у меня на примете семья, родня дальняя, в Кул-туке проживают, они в голодуху из Казакова с избой своей на плоту сплыли, сказывал я вам как-то, отпрашивался — помочь домишко поставить. Племянничек там у меня шустрый и сердитый: и землероб, и плотник, и по домашности, Самойлой звать, так его бы туда, на тую ферму определить, и я присмотрю, и Яринского когда подошлем…
Через год Зоря родила мальчика. Еще через полтора — девочку. Когда появился Миша, Бутин положил в процентный банк на имя Зои Глебовны Викуловой пятьдесят тысяч, а с появлением Фили — к той полсотни добавил еще четвертную.
А навещал редко, гораздо реже, чем хотелось. Но то было отрадно, что растут поблизости двое здоровеньких детей, и что рядом с Зоей неутомимая и самоотверженная Серафима, и что все они встречают его неизменно с радушием, улыбкой, без упреков.
…Снова лошадь Яринского оказалась рядом.
— Михаил Дмитриевич! Воназабока наша. Окошки-то светятся. А я, с вашего позволения, к шалашику. Може, в моих плашках какой зверек запутался! А то под картечину кабан попадется! Будьте здоровы, Михаил Дмитриевич, сестрицам мое нижайшее… После завтрева к вечерку буду в аккураге.
И Петя Яринский исчез меж сосен и березняка глухой и заповедной хилинской тайги.
15
— Что с тобой деется, милый мой, — говорила она ему в ночь после долгой разлуки. — Вовсе на себя непохожий! Ты ж у меня такой умный и сильный, кто ж решится на такую глупость — идти против тебя! Да разве ты сдашься, я тебя, Мишенька, во как знаю, до самой глуби, ты разве уступишь тем галманам и зудирам! Я тебя еще завчерась ждала. И маленькие наши, и Сима…
— А я только сегодня приехал и сразу к тебе!
— Знаю, знаю, мой миленький, конечно же ко мне, куда же еще, к нам, только к нам, мой сердечный, мой душной. Ну же, Мишенька, люби меня, люби меня, как следует люби!
С первой и второй женой не было у него ничего похожего,
У Софьи Андреевны сказывалось нездоровье. Слабенькая, робкая, неуверенная в себе, она сникала, заморенная после первых пылких и самоотверженных объятий. Бесследно, как легкий ветерок, провеяла ее короткая любовь, оставив прохладный тонкий запах весеннего нежного ургуя-подснежника. Марья Александровна позволяла себя ласкать изредка, достойно, следя за тем, чтобы даже в наивысшую минуту близости не выразить звуком или движением задушевность мгновения и остроту чувства. Но даже и эта обычная супружеская близость оборвалась после смерти малышей…
Зоя, Зоря, Зорька была совсем иной, совсем иной…
Откуда что бралось в этой полудетской головке, в этих тонких, живых и требовательных руках, в этом гибком, полном юной силы теле. Сорокалетний Бутин при своих двух браках не чаял, что два человеческих существа, укрытых ночью и одиночеством, могут дать друг другу столько счастья! Он и не подозревал до сих пор, что он, взрослый зрелый мужчина, чему-то может научиться у наивной и неопытной девчонки! Романов не читала, едва расписывалась, ни друзей, ни подружек, гостей почти никаких в доме, все ее мысли, все ее затеи, все сказанное ею было самозарождением, наитием, придумкой, шло от нее, от ее собственных чувств и от собственного воображения. Любила, не задумываясь, плохо или хорошо, можно или нельзя, принято или не принято, стыдно или не стыдно. Любила молодо, от души, всем телом и всей душой.
Они услышали тонкий плачущий голос ребенка из другой половины избы. Он приподнял голову — похоже, что девочка со сна.
— Лежи, миленький, Серафима же с ними, — сказала Зоря и уложила его голову на подушку долгим поцелуем в висок. — Ох, хорошо как… до последнего задоха уморишь ты меня, Мишенька… — Придвинулась пылающим лицом к его щекам; ему показалось, что глаза у нее из голубых стали черными.
Он провел ладонью по пахнущим теплом и юностью волосам.
Она тихонько вздохнула.
— А может, Мишенька, надо жить попроще? Ну их всех, пусть подавятся мильоном, пусть тарзыкают да гомозят, а мы детей в охапку, да на Байкал, на остров какой, была бы прикуска к чаю, остальное у нас при себе!
— Будем воевать, Зоя, не отступим; ты рядом со мной, и мне ничего не страшно! Сначала победа, а потом и Байкал, и остров, и тишина! И поездки по миру с тобой и детьми! И будем рядом. Боже мой, как мне хорошо с тобой, моя Зоря!
16
Прошло уже более недели с отъезда Бутина из Иркутска, а Иван Степанович все никак не мог прийти к определенному решению. Ночами он ворочался с боку на бок в широкой кровати общей с супругой спальни. Агриппина Григорьевна спросыпу тягуче-жалостливо спрашивала: «Батюшка мой, не захворал ли, растиранье, что ли, сделать», — это ее излюбленное лечебное средство от любой хвори! «Спи себе, спи!» Супруга повертывалась на другой бок и могуче всхрапывала. А он до утра крутился. Допутить, чтоб так запросто ухнули его семьсот тыщ, заложенных в дело! Но и первым кричать «Караул!» невместно его положению и репутации. Вдруг Бутин вывернется, стыда не оберешься! Вот ведь незадача: прозеваешь — фитяем обзовут, вперед заскочишь — расходистым прослывешь!
Нелюбовь к Бутину у него привычно уживалась с восхищением и завистью. Как можно любить удачливого коммерсанта, начавшего со ста тысяч и за двадцать лет доросшего, не споткнувшись ни разу, до восьми миллионов! А у тебя всего три с половиной — часть при тебе, в процентном банке, часть в беспроигрышной торговле, и еще глупейшая часть в бутинском деле в виде кредита!
Да, да, Бутин его надул! Такая репутация, такая уверенность в себе, такое видимое могущество, — бутинские прииски, бутинские заводы, бутинские пароходы, бутинская торговля. Бутин в Китае, Бутин в Америке. Там он учредитель, там попечитель, там он даритель — шик и блеск! Император награждает, па триарх благославляет, генерал-губернатор гостит, да еще вдобавок ему в писатели захотелось, книжонки да статейки пописывает! Теперь Хаминов помоги, Хаминов выручи, Хаминов попридержи кредиторов. А он честно свои капиталы множил, честно ссуживал, честно взимал проценты, честно расправлялся с должниками, пренебрегавшими своими обязательствами. И тоже ведь не что-нибудь он, Хаминов! — и Станислава Второго получил, и попечителем в родном Иркутске, и званием тайного советника удостоен…
Он одумывался: не перехватывай, не горячись. «Не перехватывай!» А кто перехватил у него Николаевский чугунолитейный и железоделательный, что на речке Долоновке под Братском! Не господин ли Бутин! Дважды Хаминов упускал этот жирный кус! Был завод казенным, приносил убыток, продали с торгов, братья Трапезниковы опередили тогда Хаминова. У них дело дало трещину, решили сбыть завод. Тут Хаминов и прицелился, тем более брат из Златоуста, мастер чугунного литья, воротился на родину, двадцать лет на плавке металла, он бы Николаевский вытянул. Так ничтожнейший Лаврентьев за сто тысяч у Трапезниковых, задарма, завод перекупил! А у самого оборотного капитала едва на паровую мельницу! Сунул ему Михаил Дмитриевич двести семьдесят тысяч и откупил завод в полное владение вместе с порядочной лесной дачей! И вовновь проехал завод мимо хаминовского носа! А завод, дышащий на ладан, стал давать железа в десять раз больше против прежнего, без златоустинского братца! Миллион прибыли в год! И народ перестал бежать с завода. Так, может, сейчас, Хаминов, ты не сваляешь дурака?
Раз Бутин сам завел речь — давайте, иркутские купцы, учредим администрацию, — значит, нету у братьев никаких средств, извели все капиталы, нечем покрыть траты и долги, пять миллионов тучей нависли над ними, вот-вот гроза грохнет! Тогда зачем кидаться на буреинские прииски! Зачем искать новые кредиты, не рассчитавшись со старыми? Вот и новый пароход у них появился на Амуре, «Соболь», из Данцига перегнали. Неуж московские купцы, иркутские заимодавцы на такое разорительство безропотно глянут?
А все же боязно на Бутина руку подымать. Совесть — что: черево вытрясло, да и совесть вынесло! Хуже — просчитаться, вдруг хитроумный Бутин успокоит московских, томских, нижегородских, верхнеудинских, а иркутские во главе с Хаминовым зашумят. Ведь вот как смело держится: «У нас актив такой-то с превышением, Морозовы за нас, дело, говорят, пустяшное». Не спустит Хаминову, ежли вдруг тот поперек станет!
Вдруг, вдруг!
Что мы Кнопа не знаем? Или Коншина? Или томскую прелестную Евфимию Алексеевну, что уже трех купцов, предлагавших руку и сердце, отвергла, потому как сердца и руки при слабых капиталах пребывали! Налетят, коршунами налетят, беспременно, а Кноп вороном, всех обгонит! А там и другие, как бы и тут не опоздать!
Хаминов вытер полотенцем вспотевшую пролысину, провел концом рушника по взмокревшей бороде.
Администрацию, как ни крути, учреждать надо. Да не на бутинский манер, а по-своему, с хитростью. Ни в коем разе не честить Михаила Дмитриевича, напротив, — его, мол, собственная мысль, давайте, господа купцы, людей почтенных и разумных введем, что могут постоять за общество и за себя. Ну что касаемо меня, то я не против, у меня, сами знаете, крупная деньга за фирмой. Еще бы кого? Да хотя бы Марьина Кирилла Григорьевича, это ж мудрейший человек, совесть наша купецкая! Ему миллион дай без расписки — спи спокойно!
Ночь маялся, утро промаялся, и вдруг Хаминов повеселел, еще раз подсушил лицо и бороду. Вот ведь растеря, как же он раньше не сообразил пойти к старому другу и сотоварищу. Сколько в давние дни Марьиным мудрых советов дадено! Не менее четверти века занимались вместе кяхтинской торговлей. Выменивали на всякую всячину байховые и кирпичные чаи и везли на Ирбитскую и Нижегородскую ярмарку. До шестидесяти тысяч мест везли, а в каждом цибике шестьдесят, а то и восемьдесят фунтов! А с ярмарок — полные обозы товаров в свои магазины — иркутские, верхнеудинские, кяхтинские. Ситец, бязь, сукно, плис, пушной и кожаный товар, мука, сахар, свечи. Все брали китайцы в Маймачене с благодарностью — за деньги или меном, караванами шли в Китай и Монголию. Можно сказать, на чае и привозном товаре миллионы хаминовские. Кой-что придержишь в складах до весны — а там товару цены нет! И то, что он в паре с наичестнейшим Марьиным, возвышало его в глазах купечества и властей. Потому как про Марьина никто не осмеливался бы худого слова сказать, весь на виду: торговлю ведет по-божески разумно, живет скромно, смирно. У Марьина свой канон был: любя свое занятие, в чужие дела не мешайся, не гуди зря, а сам трудись на совесть, с соображением и основательностью. С Марьиным в паре было все просто, и чуять не чуяли риска, опасности, убытка. Ведь и с Марьиным на крупные предприятия шел Хаминов, хотя бы взять пароходство на Иртыше! Тихо-мирно да основательно завел речные суда Марьин, взял в компаньоны кроме Хаминова еще и Кондинского-сына, дельного купца, Тецкого Бронислава Ивановича из поляков — и пошли вниз по течению паровые суда «Ермак», «Иртыш», «Основа», и тащат они баржи с товарами и припасами чуть не за три тысячи верст — и на Обь, и на Тобол, и на Туру, чинно, недорого и доходно! И золотишком занимался Марьин, прииски завел, а капиталом зря не бросался, зато и кредитом не шибко баловался, не то что эти нерчинские братья-разбойники!
…Снизу, из прихожей, донеслось шушуканье, шелест платьев, легкий смешок, потом повизгиванье и мягкий обходительный басок, потом смешливо-благодарственные голоса дочек и шуршанье пакетов. «Опять с подарочками. А какую все ж посватает?»
В дверях показалось округло-умильное лицо Агриппины Григорьевны:
— Иван Симонович…
— Знаю, слышу, — проворчал Хаминов. — Давай-ка героя вашего, лыцаря сюда, успеют девки с ним наболтаться опосля!
«Вот и добре. Вместе и двинем к Кириллу Григорьевичу. Старик Марьин мудрец, я не аршином мерян, да молодой Стрекаловский не промах. В три ума и обмозгуем, как с Бутиным обойтись».
17
У Марьина дом за рынком, в получасе ходьбы. Хоть и не терпелось Хаминову, а запретил коляску закладывать. Освежиться на морозце, к трудному разговору приуготовиться. Стрекаловский рад-радешенек пешочком, Хаминов в полушубке, а тот в модном зимнем коротком пальто нараспашку — воротник, правда, бобровый, — желтый льняной пиджак виден, и стояче-отложной воротничок, и ярко-пестрый фуляровый галстук, завязанный бантом, цилиндр шелковый, то наденет, то снимет, раскланиваясь со знакомыми, монокль то вставит, то вынет. Барышни на него озираются — жених-то бравенький, богач должно. Откуда им знать, что стоит всего-то пятьдесят тысяч. Кого же за него отдать: пухлую нашу хохотунью Лушу или Грушу, та у меня построже и потверже!
Дом у Марьина долгий, хотя одноэтажный, лицом к рынку, а крыльями во двор и на улицу, старый дом, чудом при последнем пожаре уцелел, лишь подкоптился: огонь близко подступал. В середке лавка, а в боковинах комнаты. Кирилл Григорьевич с утра в трудах, это мы знаем.
И верно, Марьин встретил гостей, стоя за бюро-конторкой в маленькой каморе на задах торгового помещения. Хотя камора жарко натоплена, а старик с длинными расчесанными осередь седыми волосами и густой седой бородой в долгополом суконном, давнего покроя кафтане сверх русской рубахи, в плисовом жилете и в синих суконых штанах, заправленных в желтые мягкие бурятские гутулы. К пуговочке жилета пристегнута серебряная цепочка от часов, а часы, толстые, как тульский пряник, кругло выпирали жилетный карман. Перед Марьиным на крышке бюро — толстая пачка счетов, и пальцы, перебиравшие их до прихода Хаминова и Стрекаловского, длинные и ловкие, и, казалось, неторопкие. Хаминов-то знал эти руки, расчетливые, умные.
Марьин медленно собрал квиточки, заложил медной скрепкой-застежкой, приоткрыл крышку бюро и не кинул, а, бережно подравнивая, уложил бумажки в ведомый ему уголок. Закрыл на ключик и лишь тогда решительно поворотился к гостям.
— Как живете-здравствуете, Иван Степаныч? — учтиво обратился он к Хаминову.
— Благодарствую, Кирила Григорьевич. Помаленьку-потихоньку.
— Милая ваша супруга и доченьки ваши благополучны ли?
И тут ответ положительный. Все семейство в полном здравии.
Так же учтиво, но с учетом положения и возраста, заданы вопросы и Стрекаловскому:
— Давно ли, сударь, из Нерчинска? Надолго ли в родные края?
Задавая вопросы и выслушивая ответы, он со спокойной и доброжелательной вежливостью переводил взгляд с полумодного Хаминова на весьма модного и франтоватого Стрекаловского.
Закончив расспросы, переждал короткую паузу и обратился к обоим так же неторопко, медлительной речью, с легкой улыбкой на гладком, темной меди, почти без морщин лице:
— С чем пожаловали, господа, чем могу служить? В такую рань ко мне лишь птахи под стреху залетают. Может, и вас мороз загнал? — Шутка давала гостям время собраться с мыслями и оценить благорасположенность хозяина.
— Дело серьезное, Кирила Григорьевич, — ответил Хаминов и за себя и за Стрекаловского. — Можно сказать, безотлагательное.
— И весьма, так сказать, конфиденциальное, — добавил от себя Иван Симонович.
Красивая старческая рука решительным движением повернула ключик, замыкавший бюро. Ровным шагом Марьин подошел к двери в магазин, приотворил ее и кому-то невидимому обычным ровным голосом приказал:
— Ко мне никого, сами управляйтесь. Слышь, Никита?
— Слышим, Кирила Григорьевич, — отвечал негромкий голос приказчика. — Будьте покойны!
Плотно прикрыв дверь, Марьин вернулся к конторке, стал против угла, где мерцали серебряными окладами три иконы — посреди Богородица, обочь Николай-угодник и Георгий Победоносец, трижды, осеняя себя крестным знамением, поклонился святым и лишь тогда указал гостям на обитые коричневым штофом стулья слева от своего рабочего места. Вместе с конторкой они образовывали скромный закуток для уединенной беседы.
Марьин был человек набожный, истовый ревнитель старины. В дому и стены, и вещи, и обычаи, и весь быт дышали религиозностью, патриархальностью, преклонением перед всем старорусским. Лубки из литографии Беггрова с притчами и картинками из народной и чужеземной жизни украшали и внутренние комнаты и служебные помещения. Иконы были повсюду — полномерные и маломерки, живописные и чеканные, одиночки и людницы, а больше Богородица и Спаситель. Иконы Марьин привозил из всех поездок, особенно много из Москвы и Казани. Большая Библия в серебряном обрезе в спальне, Евангелие в людской, Псалтырь в конторе. Марьин был покладист и терпим к людям, имеющим свои взгляды, верования, привычки и обряды. За это его почитали и поляки, и евреи, и татары, и буряты, работавшие у него или сталкивавшиеся с ним в делах. Он никого не обманул, но и его никто. Он никого не разорил, и ему сполна возвращали долги, данные иной раз лишь под честное слово. «Бог накажет», — сказал он верхнеудинскому купцу Фоме Гуляеву, отказавшемуся вернуть слезно вырванную всего на три месяца ссуду, и в ту же раннюю весну, слух был, отступник ушел вместе с кошевой под воду в полынью на Селенге.
Вот таков был Марьин, поглядывавший ясными и кроткими глазами на нежданных гостей и вежливым молчанием своим требовавший, чтобы они собрались с мыслями.
— А теперь с Богом, — сказал Марьин. Он откинулся на мягкую спинку стула и покойно сложил руки у поясного крючка долгополого кафтана. — Что за неотложность, господа?
— Существо в том, Кирила Григорьич, что был у меня не так давно с визитом известный вам нерчинский купец первой гильдии, коммерции советник господин Бутин и доложил о кризисе ихнего Торгового дома и Золотопромышленного товарищества.
— Что ж вы так сурово и со всеми титулами, Иван Степаныч: «известный господин», «первой гильдии», «коммерции советник»? Чай не первый день с ним знакомы, и вы и я в миллионных делах с ним участие принимали… Небось не раз угощали-потчевали?
— Помилуйте, Кирила Григорьевич, не вы ли говаривали: отношения отношениями, дело есть дело…
— Дак вы до него еще не дошли, до дела-то, Иван Степаныч. Новость, что вы мне сообщаете, коммерческому миру небезызвестна.
— Кирила Григорьевич, да ведь у них пятимиллионный кредит в пассиве. Пять! Пять! Им до второго пришествия не рассчитаться! Форменное банкротство!
— Трижды пять — это уже пятнадцать! Укротитесь, Иван Степаныч! — Марьин покачал густоволосой седой головой. — Пять! Кто сказал?
— Сам! Богом клянусь. Вот — свидетель. Господин Стрекаловский подтвердите: сам сказал, самолично господин Бутин! Пять!
Стрекаловский одернул пиджак, поправил пластроновый галстук, красивое, холеное лицо передернула двусмысленная гримаса.
Однако же проницательные глаза старика, вперившиеся в него, требовали не ухмылки, но словесного ответа.
— Именно эта сумма, высокоуважаемый Кирилл Григорьевич, именно она названа господином Бутиным в моем присутствии, и не округленно, а несколько превыше пяти!
— Значит, пришел к своему давнему компаньону, признался в тяжелом состоянии фирмы, назвал сумму невыплаченного кредита с точностью до рубля, и все? Повернулся и пошел?
— Ну нет, — с торжеством вскричал Хаминов, — пришлось господину Бутину все свои карты раскрыть: томичи требуют срочного возврата долга, грозят исковым судом, московские кредиторы тоже поднялись: кноповская компания, да господин Губкин, да серпуховский фабрикант Коншин…
— И об этом прослышал, — прервал его перечисление Марьин. — Томская моя контора не задерживается с сообщениями. Да, крепко прижало Михаила Дмитриевича, — произнес он не без сочувствия. — Все беды разом: прииск весь прошлый год без намыва, склады иркутским огнем спалило, доставленные из-за моря товары амурской водой подмочило. Кругом убытки! Да ведь Бог милостив, — он осенил широкую грудь медленным благостным крестом. — Не каждый же год бедствия такие! — Прищурив глаза так, что лишь острый карий зрачок виден, он точно бы про себя сказал: — Переживет, дай бог, Бутин сие, состояние позволяет.
— Какое там, Кирила Григорьевич! Нипочем не устоит! — едва скрывая злорадство, вскричал Хаминов. — Ежли весь должок сразу вытянем, то крышка! Останется ему от восьми миллионов один-другой. Был Бутин да сплыл!
— Не понимаю вашего восторга, Иван Степаныч, — медленно заговорил Марьин. — Как же так, вы все последние годы с фирмой в партнерах. С одной торговли обоюдной немалый барыш имели. И домами близки. То вы в бутинском дворце гостите, то они у вас на Тихвинской! А вы с таким пылом Бутина из фигуры да в пешки! Не по-христиански получается, Иван Степаныч, не по-божески…
— Не по-божески? Кирила Григорьевич, сколь лет мы с вами чай из Кяхты возили, вы хоть раз меня попрекнули? А как мне быть, ежели мои кровные семьсот тыщ на погибель брошены! Это будет по-христиански, ежли Бутин меня разорит!
Он так возвысил голос, что Марьин, разжав руки, погрозил тонким прямым пальцем в сторону магазинной двери: известно, что самые лучшие и преданные приказчики не прочь подслушать, что там творится у хозяев.
— Так ведь и мои деньги вложены в бутинские предприятия, — невозмутимо ответил Марьин. — Тоже кровные.
— Вот видите, — чуть не привскочил со стула Хаминов. — Вот видите, каков! Всех нас по миру пустит!
Он мысленно похвалил себя, что не к Юдину, не к Базанову, не к Писареву пошли. Что бы Марьин ни говорил, в духе Евангелия, а он не таков, чтобы свой капитал да на ветер! «Бог накажет!» — ведь сказал, и Гуляева заклятое слово настигло, и он хлоп в полынью, был Гуляев — и не стало Гуляева!
— Иван Степанович! С чем хоть пришел к вам многоуважаемый Михаил Дмитриевич? Что предложил? На что решился? Слух прошел, что отсрочку у вас просил?
Ага! Ухо у Иркутска купецкого бо-ольшое, как у сохатого!
— Хоть бы у меня одного, Кирила Григорьич! Ото всех отсрочка надобна, от всех отбиться разом, вона какая стратегия! — Хаминов покосился на магазинную дверку и, со стулом склонившись к Марьину, свистящим, как северный хиус, шепотом, произнес: — Администрацию надумал! Хитрую администрацию! Чтоб в ней нужные ему люди, с именем, с капиталом, открыть, значица, нам всем баланс — нате, глядите, любуйтесь! — и так, чтоб из текущих поступлений весь кредит покрыть, а машина его пусть себе работает на полный ход без останову! А как понять — в год ли, в пять, в десять годов с нами всеми рассчитается? Лишь бы кредиторов унять, обнадежить, да от своих капиталов, не дай бог, ломотка не отрезать!
— Иван Степаныч, вы бы поостыли маленько. Положительно не узнаю вас. Чем плох этот план? Да ведь учреждение администрации — благое дело. Не каждый капиталист идет на это, чтоб под чужое око все свое хозяйство выставить. Значит, уверен. А купцам чего бояться? У администрации полное обозрение хозяйства: где идет, где ползет, где густо, где пусто. И ваши деньги и мои получат твердую гарантию. Не горит же у нас земля под ногами. Не иркутский пожар!
— Кирила Григорьич! Богом молю, послушайте! — в голосе у Хаминова даже просительно-плачущие нотки. — Ежли б Бутин в администрацию себя не совал! Он же так метит, чтоб все конторы, все предприятия, все сношения фирмы в его руках пребывали!
Администрация ему как накидка от грозы! Сколь мудрости у вас, Кирила Григорьич, а ныне словно очи маревом занавесило!
Хаминов сам испугался своей смелости. Лучше б молодой стряпчий Стрекаловский речь держал. Юрист, книжник, слова бы ученые и доказательные привлек бы. А он сидит себе, будто его не касается, не его полета тысячи пропадают.
А Марьин меж тем чуть подраспахнул кафтан, отстегнул пуговку русской рубахи, но ни лицо его, ни голос не выражали обиды или досады на слова Хаминова.
— А какой прок отстранять господина Бутина от дела? Распорядитель в курсе всего хода работ на заводах, приисках, в конторах. Кто лучше его людей знает во всем хозяйстве? Тюху аль неуча на его место поставить, умника бездушного, так налаженное дело живо вкривь пойдет. Я Бутина знаю: он на своих приисках каждый шурф облазил, на заводах каждую гайку прощупал, каждого своего работника в лицо знает. При Бутине мы свои денежки беспременно воротим, а без него и долгов не получим и большое хозяйство порушим! Пусть администрация, пусть пригляд, пусть надзор строгий, а распорядитель тот же. Разумно и справедливо!
Хаминов в полном отчаянии взглянул на Стрекаловского: «Ну ж, Ванечка, за тобой слово, выручай!»
— Позвольте мне, Кирилл Григорьевич, — начал тот тихим, доверительным голосом. — Мое мнение не может равняться ни с вашим почтенным, ни с добрыми побуждениями Ивана Степановича. Помимо того я обязан учитывать интересы и той и другой стороны. По рекомендации господина Хаминова я перешел от него на службу к господину Бутину, что вызывает затруднительность для меня, двойственность чувств и действий в поисках истины…
— Да вы не ерзайте и не извивайтесь, молодой человек, вы же не на экзамене в университете и не в суде выступаете… — сказал добродушно, а глаза сверкнули. — Давайте напрямки — что вы двумя путями выяснили. Мнение-то у вас есть аль коза съела?!
Заметив на бородато-бровастом лице усталое нетерпение, Стрекаловский быстро произнес:
— Перехожу к сути. При всем моем преклонении перед моим патроном…
— Прежним или нынешним? — тихонько вставил Марьин.
— …перед деятельностью Михаила Дмитриевича Бутина, принесшего огромную пользу краю во всех сферах экономики и просвещения, надо при всем том признать с очевидностью: фирма Бутиных терпит банкротство. Банкротство, можно сказать, классического типа, весьма банального для нашей современной экономической жизни.
Стрекаловский прочитал несомненный интерес и оживление в глазах Марьина и продолжал, впрочем также тихо и мягко, лишь в редких случаях чуть возвышая голос. Точно бы лекцию читал.
— Банкротство, с юридичесокой точки зрения, бывает непреднамеренным и бывает преднамеренным. В первом случае уголовное наказание или не следует, или бывает ничтожным, во втором случае — весьма тяжким. По германскому конкурсному уставу, например, злостное банкротство наказуется пятнадцатью годами смирительного дома. Французское законодательство злостного банкрота направляет на каторжные работы. Недавно в Англии обнародован закон, по которому злостный должник кроме сурового наказания подвергается еще и лишению гражданской чести. Вот так в цивилизованных странах Запада…
— А в нецивилизованных как? У нас на Руси необразованной?
— У нас за злостное банкротство весьма суровое наказание, вплоть до высылки в Сибирь!
Марьин широко распахнул кафтан, откинулся на спинку стула и залился здоровым и крепким стариковским хохотом. Глядя на него, засмеялся и Хаминов. Подумав и сообразив смысл им сказанного, их поддержал Стрекаловский.
— Ну и отлично, — утирая рукавом кафтана глаза, молвил про-смеявшийся Марьин. — Тогда я за Бутина спокоен. Он уже как бы сослан и на месте. Спасибо, сударь мой, в цирке Сурте так не смеялся! А вот остальное, сказанное вами, вовсе не смешно, — сказал Марьин после короткого молчания. — Мы ведь тоже кое-что смыслим в законах, милейший Иван Симонович. Согласно русскому законодательству, злонамеренный банкрут тот, кто утаил несостоятельность, аль, как открыли банкрутство, пустил в продажу имущество, аль заховал торговые книги, аль подмарал их! Вы ведете его книги — есть там подчистки хоть самые малые? То-то же! Бутин сам объявился, сам к вам пришел: так и так, вот я в каком положении. А вы смирительную рубашку по-немецки, на каторгу по-французски, чести лишать по-английски! Тьфу!
— Кто ж, Кирилл Григорьевич, собирается Бутина казнить! — отвечал Стрекаловский, все ж задетый за живое. — А вот желание создать добровольную администрацию под своим началом, — это и есть попытка скрыть банкротство, это и есть злонамеренность!
— Боже ты мой, — повел седой бородой Марьин, ему стало жарко. Лоб и щеки блестели от пота. — Вы образованный юрист, в университете обучались, не знаете того, что по русским законам несостоятельность лишь тогда банкрутство, когда она по вине должника! А ежли из-за непредвиденных обстоятельств, то не банкрут! Может предвидеть хоть наимудрейший коммерсант засуху, пожар, наводнение, бурю, извержение вулканов! Ей-богу, от вашего отношения к Бутину, господа, несет явным пристрастием, если не бесчестностью.
— Печально от вас, Кирила Григорьевич, слушать столь тяжкое обвинение, — покачал круглой головой Хаминов. — Я взываю лишь к вашей коммерческой мудрости: в состоянии ли многоуважаемый господин Бутин, тратя средства, получаемые от приисков, заводов, торговли на повседневные расходы, — способен ли он выплатить кредиторам пять миллионов долга?
Марьин неожиданным и быстрым движением длинного пальца подманил к себе обоих гостей, точно собираясь сказать нечто весьма секретное.
Оба вместе со стульями придвинулись к старику.
— Чего я, господа, хочу вам напоследок выразить: буде со мной беда, буде я в крушение попаду, так вы меня в четыре, аль в десять рук станете к яме подвигать? Годы да годы вместе трудиться в одном деле, и руки в несчастье не протянуть!
Хаминов вдруг сморщил круглые щеки и, прихмыкивая, ткнулся в желто-бурый квадратный фуляр.
— Да как вы можете, Кирила Григорьич?! Всем известно, что Марьин в честной конкуренции добился капитала. Кто бы посмел на вас замахнуться? Да все купечество восстало бы против таковых!
— Что Бутин не похож на нас с вами, не значит, что он хуже нас. Нет, нет, господа, я против Бутина не пойду, мне совесть не позволяет. Господь и возвышает, Господь и равняет, так уж нечего нам
смертным в помощники Всевышнему вызываться! Прошу простить старика, бывайте здоровы, а я сейчас к себе, прилягу.
Они не кликнули извозчика и тем же путем через Тихвинскую направились к набережной Ангары.
— Не понимаю, чему вы радуетесь! — сказал хмуро-вежливо Стрекаловский, глядя на ухмыляющегося Хаминова. — Такой отбой, словно мы с вами отъявленные мошенники!
— Вот ты, Иван Симонович, законник, а жизни не понимаешь. Вам с нашим братом ухо востро держать. Марьин не любит черниться. Ему Бог запрещает. Он так всю жизнь — с Богом и законом в союзе. Слышал: я не могу, а вы как хотите. Уразумели? — Он снова ухмыльнулся. — Как он вас уел-то, а, Иван Симонович; да вы не серчайте на старика, будьте покойны, он с нами заодно. А сейчас так: я начну обход купцов, начну с тех, кто более всех ущемленный Бутиным, а вы, Иван Симонович, с Богом в Нерчинск, завтра тройку посвежее наладим, и навостряйтесь там: каковы действия и намерения нашего друга Михаил Дмитриевича Бутина. Только поосмотрительней, урок-то сегодняшний помните. У него когти куда вострее, чем у Марьина! Вот так-то, дражайший Иван Симонович. Господь возвышает. Господь и равняет! Богу в его делах и помочь не грех!
18
Бутин тем временем был на пути в Иркутск. Двое суток на Хиле, в доме за черемушником освежили его, и он чувствовал, что воля его собралась в железный кулак. Помимо того, что под угрозой создававшийся три десятилетия мощный, приносящий пользу краю хозяйственный организм, помимо опасности, нависшей над всей бутинской семьей, есть еще один маленький мирок, тщательно оберегаемый им, — здесь в тишине, покое, в нехитрых радостях жизни он проводит недолгие часы, вырванные у дел, людей, судьбы.
Он высвободился из юных требовательных объятий, из цепких рук малышей, — и с каждой новой верстой, отдалявшей его от Хилы, болезненно ощущал, что все доброе в его жизни остается за спиной, а все недоброе — впереди.
День в Нерчинске после Хилы был днем, когда после тяжкого раздумья — в одиночестве, не обращаясь к советам брата и невестки, только обговорив план с Шиловым, — он ясно осознал: отныне его место не здесь. Отныне его место в Иркутске. Там, где учреждалась администрация. Где всякая заминка, неожиданный вексель, появившийся визитер, все может иметь гибельные последствия для находящейся в тяжелом кризисе фирмы!
Он решил немедленно перенести главную контору Торгового дома в Иркутск. События покажут — временно, надолго или навсегда!
Он тщательней обычного отбирал для Иркутска служащих. Это должны быть долголетние сотрудники, верные люди, испытанные бойцы. И среди них конечно же старый Иннокентий Шилов, более молодой, но уже с опытом Афанасий Большаков, дряхлеющий, но еще большой дипломат Фалилеев, совсем еще не обстрелянный, но выявивший ум и преданность Иван Стрекаловский.
Имущества взяли самую малость — лишь необходимое из конторской обстановки, чтобы на перекладе бумаг зря времени не тратить и по приезде сразу взяться за работу. Торговые книги, бухгалтерская отчетность, деловая переписка, договорные документы и прочие бумаги перевязаны, упакованы в короба подлинным надзором щепетильного Шилова. Все остальное имелось в Иркутске.
В один из февральских дней санный обоз из Нерчинска подкатил к иркутскому дому Бутина, неподалеку от Ангары, на Большой улице. Двухэтажное каменное здание, купленное еще в шестидесятые годы у купца Веретенникова и уцелевшее в большом огне последнего пожара, было удобным и для жилья и под контору. Собственно, тут целая усадьба: просторное каменное строение, надворные постройки, двухэтажный амбар, баня, склады и одноэтажный флигелек о двенадцати комнатах, где удобно разместились на жилье все нерчинские конторщики. Сам Бутин со своими главными помощниками занял верх основного здания, выделив под контору весь первый этаж.
Едва устроившись, Михаил Дмитриевич направился с Большаковым к Хаминову, оставив Шилова распоряжаться приведением в порядок привезенных бумаг.
Агриппина Григорьевна, всплеснув пухлыми руками и с некоторым опасением поглядывая на высоченного белокурого Большакова, заохала-заахала:
— Ах ты, охти мне, такие дорогие гости, а сам-то уехамши! Никак не ожидамши, Михаил Дмитрии, а завсегда рады: заходьте, располагайтесь, сейчас самовар поставим. — Алина, Дарья, кто там…
Смущение было явственным, но и радушие неподдельным, — что там промеж мужчин в их делах баб не касается, бывали и раньше размолвки, да сглаживались, и она искренне огорчилась, что Бутин и его спутник ужинать не намерены и остановились в другом месте.
— В Томск они, батюшка мой, вместе с Кириллом Григорьевичем, в Томск спешно отбыли, кажись, пароходы к весне проверять… Ах ты боже мой, незадача какая…
Он спросил про Стрекаловского и увидел вытянувшееся в изумлении лицо, вот было простодушно-круглым, а стало удивленно-длинным!
— А рази он не с вами? Он же на той неделе отбывши в Нерчинск, аккурат верхнеудинский обоз подвернулся, знакомцы там у него…
Что Хаминов, не известив и не дождавшись его, отбыл из Иркутска, — плохой признак.
Что Стрекаловский, не спросившись, поспешил в Нерчинск, а видать, оказался в Верхнеудинске, тоже никуда не годится.
Почему вдруг Марьин и Хаминов вместе? Верно, на Оби Марьинские пароходы, их готовят к летней навигации. А какие там дела у Хаминова?
Когда они вернулись на Большую в контору, их поджидал встревоженный Шилов. Он поднялся наверх вместе с ними, и по болезненному, с набрякшими подглазниками лицу — у его помощника не ладилось с почками — Бутин понял, что у него известие не из лучших. Что-то добавилось к больным почкам.
Бутин стал спиной к «голландке» отогреться.
— Ну говорите же, Иннокентий Иванович, что за неприятность? Приятных новостей теперь у нас не бывает!
Большаков сжал крупный упрямый рот. Тяжелые кулаки дернулись. Сложив ладные крупные ноги, словно складной аршин, он сел на низкий табурет — пуф возле трюмо — и вздернул на Шилова широкий резкий подбородок: «Чего там, Кеша, говори, выдюжим!»
— Михаил Дмитриевич, собирались тут купцы-то, кредиторы наши.
— Кто же их собирал и с какой целью, известно вам?
— Иван Степаныч Хаминов собирал. Для учреждения администрации. Только…
— Что «только»? Не тяните.
— Решили учредить администрацию. Без вас. Без вашего участия.
Ну Хаминов, ну Брут с берегов Ангары. Нанес исподволь удар и трусливо сбежал! Как же могли остальные согласиться с таким беззаконием?! Администрация по почину самого Бутина, добровольная, носит частный характер, учреждается по взаимному согласию, а его, владельца фирмы, юридического распорядителя дела, без его присутствия и ведома — раз, и отстранили! Будто он швейцар в ресторане, рассыльный на побегушках! Не об этом ли, не о предательстве ли Хаминова поспешил в Нерчинск рассказать Стрекаловский? Хаминов-то! Соглашался, не возражал, обещался разъяснить всем господам кредиторам предложения Бутина и уладить все миром… Вот оборотень-то!
— В Томск, что ли, съездить? — мрачно спросил Большаков. — Ох, руки зачесались!
Он поднялся с пуфа, выпрямился во весь свой чуть не трехаршинный рост и самым натуральным образом стал почесывать огромные, как листья лопуха, ладони.
— Я полагаю, Афанасий Алексеевич, — сказал смиренный Шилов, — я так думаю, что ездить в Томск объясняться с Хаминовым — дело бесполезное.
— А что не бесполезно? — отрывисто спросил Бутин.
— Не вовсе бесполезно, Михаил Дмитриевич, обойти купцов и доказать нецелесообразность исключения владельца Торгового дома из администрации. Что затея эта обернется против них и ихних капиталов.
— А что! — вскричал Большаков. — Это дело! Обойдем господ купцов всех до единого; жаль, что сладкоголосый господин Стрекаловский не с нами. Купеческие жены точно не устояли бы!
Шилов посоветовал начать с Шешукова. Это был купец среднего достатка, человек прямодушный и самолюбивый, держался особняком, независимо.
Втроем в кошеве, Большаков за кучера, — через час добрались до Ремесленной слободы, где бочком на улицу словно выкатился опрятный домишко-хибарка Шешукова. Невысокий щуплый человечек с задиристыми глазами встретил их вежливой и настороженной улыбкой. Зная его нрав — и свой! — Бутин не стал канителиться:
— Вы были, Савелий Никанорович, на собрании, как же случилось, что меня обошли, не пригласив, в администрацию не допустили? Что же, при своих нынешних трудностях, вовсе вам чужой человек?
Шешуков почесал корявым желтым пальцем левое ухо, с тем же усердием перешел к правому, оглядел всех троих мужчин, сидевших на лавке в горнице, независимым и уклончивым взглядом.
— Не, господин Бутин, какой же вы чужой, вы наш, сибирский, для всего купечества личность известная. Одно слово: Бу-тин! Вы не чужой, но весьма опасная личность. Вас пригласишь, а вы всех махом на лопатки! Вот сейчас общество решило, я смелый, а тогда бы не пикнул, ни-ни! Вот потому без вас. А как же нам быть, господин Бутин, у нас же каждая полушка на учете, и будь вы на моем месте, вы так же рассудили. Тем более Иван Степаныч Хаминов очень убедительно нам наши права разъяснил. Не обессудьте, мы свое получим, а вы не обеднеете с моих грошей.
Ну какой же может быть спор с этим хлипким мужичком, купцом третьей гильдии, едва сводящим концы с концами мелкой бакалейной торговлей, скупкой ореха, ягод, продажей дров? Вначале загордившимся, что попал в одну компанию с такими тузами, как Бутин, Марьин, Хаминов, московские Морозовы. А теперь ему бы ноги утащить с тридцатью тысячами кровных. Вперед в кубышке их держать будет.
— Ваше дело, Савелий Никанорыч, и ваше право, я хотел только предупредить, что раз меня отвели, то администрация считается незаконной, — сказал миролюбиво Бутин, и Шешуков, ожидавший громовой баталии, снова почесал за ухом. — Нам бы хотелось знать: господа Юдин, Тецкий, Гречишкин, Марьин в полном согласии высказывались, неуж никто не вступился за меня?
На смышленом, рыжеватом от бороды, усов, бровей и ресниц лице Шешукова сначала можно было прочесть: «А что вы меня допекаете? Пойдите к ним, пусть сами скажут!» Но господа не шумели, подход был вежливый, уважительный, зачем ему-то ерепениться.
— Я так, господа хорошие, скажу: Иван Степаныч сурьезные цифры приводил, купцы даже очень резкие выражения употребляли, а вот Кирилл Григорьевич, господин значит Марьин, тот возражение делал, что, мол, без вас никак нельзя. Ну а я, как все.
Он развел руками — разговор был окончен. Что с него взять, — он не закоперщик, закоперщик сбежал в Томск.
…Что же дальше?
— А дальше вот что, Афанасий Алексеевич, вам надо спешно в Нерчинск: нет сомнений, что иркутяне отправят к нам доверенного для овладения имуществом. К делам никого не допускать, книги не показывать, те, что остались в копиях, ключи — никому, хоть кто.
— Будьте покойны, Михаил Дмитриевич, — казалось, Большаков только и ждал начала боевых действий, — у меня шибко не разгуляются!
— Иннокентий Иванович, к утру я составлю обстоятельную жалобу от себя и брата, снесете ее в иркутский городской суд. Там с разбирательством не спешат. Но поелику жалоба подана, то препона Хаминову: управление по закону остается в наших руках, время протянем, а там поглядим. Оставайтесь в конторе и следите за действиями Хаминова и прочих. А я, может, махну в Москву…
19
Он не махнул в Москву. Он, на удивление себе, махнул в черемушник на Хиле. Что-то позвало — до стеснения в груди. Скорее туда, скорее…
И знал об этом лишь один Петр Яринский — ненавязчивый, преданный, чувствующий, когда должен быть рядом, когда исчезнуть в тайге.
Этот уголок нерчинской тайги притягивал Бутина особенно в самом начале весны. Еще нет тепла, в воздухе ночью еще студено, но солнце с утра до того ярко, что снег на крутых склонах и открытых закрайках леса рыхлеет и подтаивает. У чуткой к дыханию весны белой вербы неожиданно проклюнутся тонкими усиками листочки, зашуршат в голых ветвях невесть откуда налетевшие зеленокрылые галки, а в синем небе, словно живые комья снега, откуда-то с юга потянут пухлявые пуночки и хохлатые, в желтом наряде, похожие чем-то на уланов, бойкие свиристели.
А то приедет Бутин на Хилу, когда разгул весны и лишь гольцы в белых шапках с холодной важностью глядят на оттаявшие плесы, вспыхнувшие багулом склоны, на голубое раздолье ургуя и мохнатые бусины ивовых сережек. Вот уже и оранжево-коричневые бабочки-крапивницы машут широкими крылышками, и толстые важные лягухи вылезли на солнцепек!
А в расцвете весны на побережье и на угорах полное раздолье для цветов, птиц и зверушек — и забока, и берега Хилы, и склоны сопок, и черемушник дышат, шевелятся, — малиновый багульник и светло-голубой подснежник густо цветут на всех склонах, на всех полянах, все зелено вокруг, и не одна-две птичьи стайки над землей, водой и в кустах, а сотни малышей-оляпок, длиннохвостых снегирей, пляшущих плисок, трехпалых дятлов, белошапочных овсянок, сибирских жуланов, несметно полевок и бурундуков шебуршит и возится в поисках корма, — в один прекрасный день ты видишь, как зацвели жимолость, смородина, черемуха, и белый покров их, и смолисто-пряные запахи бередят душу…
Отрадно впятером (с Серафимой), чаще вчетвером — он, Зоря и детишки — выйти на пустынный бережок Хилы, или забраться в заросшую кедровым стлаником сопку, или пробраться тропкой Яринского в глубь ближней тайги, дышать свежестью оживших берез, листвянок, ольхи.
— Вот это, я знаю, огоньки, — говорит худощавый и смугловатый, в отца, Миша. — А мама говорит — купальница!
— Так это, сыночек, одно и то же!
— А вон пушица, пушица, она беленькая, а будет красная, — кричит Фила. Сама в белой шапочке и красном платьице, похожая на воздушную пушицу!
Часто, с хитростью прищурив черемушные глаза, сынок звал глубже в тайгу и там показывал на ружье за плечами отца:
— Папа, стрельни, а? Ну просто так, стрельни!
Он высоко над головой вздымал свою двустволку, нажимал курок, Зоя зажимала уши, Фила визжала от страха и восторга.
И почти тут же откуда-то из-за хребта отзывалось, чаще трижды: бах-бах-бах.
— А я знал, что дядя Петя услышит! Я знал!
И Бутин знал. Знал, что Яринский рядом, и если надобен, то надо лишь дважды стрельнуть, и он тут как тут, можно в случае чего снарядить в Нерчинск: парень, с его разрешения, время от времени навещал мать, тогда и в дом Бутиных заглядывал…
А вот весна нынешняя негодная. Солнца, как всегда, много, тепло нарастает, а влаги мало. Зима простояла малоснежная. И прошлогодние суховеи сказывались. Земля и реки испаряли под лучами солнца все, что могли, а весенние дожди реденькие, непродолжительные: дождинки исчезали, не доходя до земли. Птицы тревожно молчали, зверушки прятались по норам, листья кустарников жухли, цветы вяли.
В большой тревоге, хотя и отдохнув душой, Бутин со своим ординарцем покидал Хилу, перебираясь на вершину Дарасуна, поближе к приискам. Тут у бутинского семейства, неподалеку от Усугли, стоял большой, затейливо построенный дом с застекленными верандами, с летней кухней на участке и всеми необходимыми для временного пользования сооружениями. Дом прямо в тайге, сосны и листвянки касались ветвями окон. В прошлые годы в доме было людно. Каждый член семейства — и Николай Дмитриевич, и Капитолина Александровна, и Татьяна Дмитриевна, и Марья Александровна, и Чистохины, и Налетовы, и великий друг Диониса сизоносый Иринарх, и красивая баловница-воспитанница Анютка — все имели свою комнату: у кого с балконом, у кого с верандой, и еще в домике помещения для гостей, наезжавших сюда в субботние и воскресные дни на день-два с туесками и чуманами для сбора ягод и грибов — то на именины, то в цветочный Троицын день, день Аграфены-Купальницы, в Петровки, рыбацкий праздник, в «сердитый» Ильин день, в праздник пчелиного Спаса, в Успенье Богородицы и день Симеона Столпника, провожающий лето.
Бутин живал на дарасунской даче редко, разве когда объезжал этот куст самых прибыльных своих приисков. Он радовался, что дом сейчас пустоват, только Марья Александровна и два-три человека из
Бутиных приедут — можно собраться с мыслями и силами для новых сражений за фирму… Москва приберегалась на крайний случай.
С недобрым предчувствием поглядывал он на раскаленную синь неба и ждущую дождя землю. Дневная жара еще остужалась ночным заморозком, но они слабели, уступая душному тяжелому воздуху из монгольских степей и пустынь…
То и дело приезжали управляющие окрестных приисков. Или Яринский седлал лошадей, и они делали тридцатипятидесятиверстые переходы на Дмитриевский, Мариинский, Капитолинский, Софийский. Везде воды не хватало, всюду намыв золота был ничтожным…
В один из вечеров начала мая, сидя за чаепитием на веранде первого этажа с женой и Иринархом, он услышал цоканье копыт. Из-за тальников, скрывающих близкую дорогу вдоль Нерчи, показался всадник на сахарно-белой лошади с красивыми темными пятнами на груди и храпе.
Всадник был под «масть» лошади: короткая куртка, сшитая как бы из полос белого и палевого цветов, суженные в кисти рукава облегали руки; длинные стройные ноги обтягивали белые замшевые рейтузы; и еще черные сапоги с коричневыми отворотами; а на голове жокейского вида шапочка с матерчатым козыречком!
Всадник ловко соскочил с седла, оглянулся, никого в помощь не увидел, повел лошадь к крыльцу и привязал уздечкой к столбику.
Он поднялся на веранду уверенным шагом и вошел, звякая привинченными к сапогам шпорами.
Это был Иван Симонович Стрекаловский.
После того как они расстались в Иркутске, Бутин и его помощник почти не виделись. Они разминулись, когда Бутин переводил контору из Нерчинска, а Стрекаловский, напротив, направил стопы в Нерчинск. Однако ж Бутин остался доволен попутной деятельностью Ивана Симоновича в Верхнеудинске. Все же он склонил там главных кредиторов — терпеливого Клима Семеновича Черепахина и покладистого Исидора Борисовича Шмульского погодить с векселями, дотерпеть до осени.
Марья Александровна усаживала молодого человека за чай с кренделями. Бутин видел, что Стрекаловский устал с дороги, и терпеливо ждал, покуда тот придет в себя.
— А я-то думаю, что за чин такой едет, — не то поп без рясы, не то гусар без сабли, не то кавалер с бала! — разошелся Иринарх. — А это, глянь — Ванечка наш! Друг ситный!
Иринарх, как говорили про него, любил «мыть зубы», то есть, посмеиваясь, обнажать свои крупные и редкие желтые клыки!
Стрекаловский кинул на Иринарха быстрый взгляд. Он не любил фамильярности, а тут этот Иринарх со своими топорными шуточками.
— Спасибо, добрейшая Марья Александровна, воспрял, ведь двести верст без передышки. У меня, Михаил Дмитриевич, новости от Иннокентия Ивановича.
Марья Александровна поднялась и неторопливо удалилась, и никто не знал, какие мысли и чувства она уносила в себе.
Стрекаловский приподнял край куртки и вынул из узкого и неприметного кармана рейтуз вчетверо сложенный лист бумаги. «Наряд нарядом, — подумалось Бутину, — а тайники мушкетерские!»
Бутин стал читать шиловское послание вслух вполголоса.
Новость была такая. Иркутский городской суд рассмотрел жалобу Торгового дома братьев Бутиных. И суд признал действия иркутских кредиторов неправомочными и недействительными.
— Ур-ра! — воскликнул Иринарх, успевший до чая втихую расквитаться с полуштофом. — Наша взяла! Мы этому Хаминову еще намылим одно место! Мы…
Михаил Дмитриевич бросил на братца быстрый взгляд поверх письма, тот запнулся и попытался придать своему багровому лицу глубокомысленное выражение. Все же он ухитрился подмигнуть Стрекаловскому: «Ванечка, наша берет!»
Бутин читал дальше. Признать-то признал суд, что иркутяне не туда забрались, а вроде как «забыл» принять все меры к восстановлению нарушенных прав братьев Бутиных и их доверенных!
— Ну, господа, как же вы это странное решение расцениваете?
— Образец двойственного подхода, Михаил Дмитриевич. Межеумочный подход. В надежде, что ходом жизни все решится само собой.
Очень даже неглуп этот Иван Симонович. Верно рассудил, с позиций юриста точное определение: двойственность, двоедушие!
— Да что там! — разъярился Иринарх. — Ссориться не желают судейские с иркутскими заводилами! И Бутина опасаются! Вот и завиляли, как пес, что и хлеба просит и куснуть норовит! И пужливость и нахальство!
Родич прав. На что рассчитывают иркутские судьи? На холеру или землетрясение? Скорее ход мыслей был таков. Выиграть время, выждать, может, кредиторы отстанут и от господина Бутина, а может, господин Бутин внезапно разбогатеет и на кредиторов посыпятся полуимпериалы! А и то может случиться, что господина Бутина кондрашка хватит! Какое облегчение для иркутского городского судилища!
Бутин подошел к окну, постоял, глядя на притихшую, дышащую зноем тайгу, на жаркое, синее, безоблачное небо, на застывшие деревья и кусты. Еще только середина мая, а как припекает, жжет. Прииски стоят. Ни благодатной тучи на небе, ни дождя полуимпериалов на земле не предвидится! Не предвидятся средства ни для срочных платежей, ни для текущих. А что предвидится? Практически администрация распалась и бездействует, и нам терять время не гоже. Он вдруг с ясностью, словно в солнечном свете, увидел берег Хилы, лесистую сопку, дом на скате и Зорю с детьми, машущими ему на прощание руками. Не скоро теперь увидит он мир сердца своего…
— Вот что, Иван Симонович, — не оборачиваясь, сказал Бутин. — поезжайте обратно в Нерчинск, скажете Яринскому, пусть готовит лучших лошадей. Шилову отпишите, чтоб не покидал Иркутска, делал там все возможное. Большаков останется при нерчинской конторе. А мы с вами, Иван Симонович, и с буйным нашим Иринархом, минуя города и села, катнем в Москву прямым и наибыстрейшим ходом — будем просить заступничества и поддержки у московских купцов!
20
Были лучшие времена, когда торжественно составлялись и удостоверялись контракты на миллионные суммы по обширным поставкам в Сибирь изделий Товарищества Никольской мануфактуры, контракты, весело и дружески закрепленные отдохновенным ужином в «Славянском базаре» или у Тестова.
Речи, тосты, шампанское! И утреннее расставание на Москве-реке за Василием Блаженным, — прощание, полное убежденности в долгих и тесных деловых и дружеских отношениях. Он не забыл, как старый Тимофей Саввич шутливо назвал его в своем тосте «американцем». Он так произнес: «За нашего сибиряка-американца Михаила Дмитриевича Бутина», намекая не только на заокеанскую поездку и «Письма из Америки», но имея в виду прежде всего деловые качества нерчинского партнера, его практицизм и предприимчивость. В Москве так и закрепилось за ним: «сибиряк-американец». Даже в петербургской газете мелькнуло: «Известный предприниматель Сибири Бутин, прозванный “американцем”».
…И вот — новая встреча с московскими друзьями.
Встретили его, и брата, и молодого их помощника любезно, как добрых знакомых. И старый Тимофей, и Викула, и молодые Савва с Сергеем. Пригласили отужинать у них в Трехсвятительском.
К главному делу приступить не так просто. Надо удовлетворить любопытство гостеприимных стариков и любознательность молодых, причастных не только к коммерции, но и к ремеслам, наукам и художествам. Особенно дотошным был крутоголовый Савва, он обучался в университете, с увлечением говорил о занятиях в химической лаборатории, причем попутно называл своих друзей по факультету и опытам — Каблукова и Толстого. Стрекаловский, посаженный, как помоложе, меж Саввой и Сергеем, навострился. Ну Каблуков, ладно, фамилия незнакомая, а Толстой? Какой такой Толстой?
— Да Сережа, Сергей Львович, — небрежно ответил Савва. — Сын Льва Николаевича в науку пошел — не в отца.
«Ого-го! — мысленно воскликнул Стрекаловский. — Так мы, пожалуй, и до самого Льва Николаевича дойдем!»
Савва забросал гостей вопросами о тайге, реках, городах, нравах, обычаях, а больше о природе.
— Неужели эти сухие, голые ветки расцветут, — удивлялся он, глядя на тощие прутья, — зябко сереющие в роскошной цветастой вазе. — Почему — «багульник»! А как по-научному?
— Рододендрон. Вид его, — отвечал Бутин. — Сибирский родич.
— Багульник — это по-нашему, — добавил Иринарх, ведший себя смирно и пивший умеренно. — Это вроде как крепкий да цепкий, багульный, значит, по нашему гуранскому наречию. Повсюду у нас растет — и в хребтах, и на болотах, и в поле… Вот и меня иной раз зовут багульным! Да я не обижаюсь!
— Значит — за силу и крепость? Вас-то прозвали? Так понимать? — спросил Тимофей Саввич.
— Да нет, — виновато глянул на брата Иринарх. — У нашего багульника еще есть местное прозвание: пьянишник.
Дружный смех всего собравшегося общества показал, что чистосердечность Иринарха оценили по достоинству. Впрочем, сизо-бурый нос и так выдавал родство Иринарха Артемьевича с вышеозначенным багулом.
Острый интерес старого Морозова и его сыновей к Сибири Бутину не внове. Отец больше о ценах на зерно и муку, о спросе на ситец, сатин, бязь и плис, о торговых путях в Китай и через океан в соседнюю Японию и отдаленную Америку и с особым оживлением о проекте транссибирской дороги мимо Байкала на Дальний Восток, а сыновья — про школы, художества, музеи, журналы, газеты, книжное дело. Будучи купцами и купцами дельными, Морозовы в Бутине не только купца видели. Иринарх же, воспользовавшись отвлечением внимания собеседников друг к другу, оказал довольно внимания пузатому графинчику, который неизвестно каким манером совершил медленное, но верное путешествие по скатерти в направлении сизого носа. Однако же юркие глазки Иринарха выдавали, что ни одно слово за столом не прошло мимо него.
— Мы ведь, Михаил Дмитриевич, — с подкупающей открытостью сказал Савва, — полюбили вас за то, что в вас живет дух тех, кто пришел в Сибирь неволей. И за ваше благородное влечение к искусству любим. Есть у нас общий друг — художник, написавший известную всем Владимирку. Мы как можем помогаем российским талантам. Кто же кроме нас, русских промышленников, способен помочь своими капиталами русской науке и культуре? Новая демократическая Россия невозможна без просвещения народа.
Он взглянул на отца, тот с любовью и некоторой тревогой всматривался в умное, одухотворенное и несколько болезненное лицо Саввы и в несхожее, но полное молодого энтузиазма лицо Сергея.
— Так-так, ребятушки, — по-мужицки сказал он. — Грешно забывать о долге перед обществом. И о нуждах народных.
— Это прр-авильно! Виват Морозовым! — раздалось с того конца стола, куда с графином перекочевал Иринарх. — А верно, что у вас на Никольской с кажного заработанного рубля полтинник штрафу? А кто против — того в шею! Ездил я в Орехово, жалились мужики!
По тонким губам старого Морозова скользнула недобрая усмешка. «Зря братца прихватил, — подумал Бутин, — напортит мне тут».
— А как же, Иринарх Артемьевич! Сущая правда, бездельникам и гулеванам у нас худо приходится. Рабочий должен работать, а не баклуши бить! Опоздал к своему месту — штраф, поломал инструмент — штраф, выпивший заявился — штраф, нагрубил мастеру — штраф. Мы ведь капиталисты, не собираемся на Святой Руси богадельню устраивать. От этого Россия не разбогатеет! Думаю, что мы с вашим братом, Иринарх Артемьевич, одного мнения.
— Не знаю, как господин Бутин, — опередил гостя Савва. — А я считаю, что первейшая обязанность капиталиста, чтобы его рабочие имели заработок, обеспечивающий ему и семье его человеческую жизнь. Я на стороне тех, кто требует справедливости и борется за нее. И готов им помогать не только деньгами.
А чем еще? Он не досказал, но вид у него был решительный. Нет, нельзя терпеть в работниках разгильдяйства и безделья. А заботиться о заработках — тут Савва прав — это наша прямая обязанность!
— Да я что, — наливая себе рюмашку, забубнил Иринарх. — Я что — против? Только зачем штрафовать за то, что в церковь не ходит? Или за то, что собаку пнул. Это дело попа и городового. У нас на приисках до этого еще не доперли! Верно, Миша?
— Иван Симонович! — негромко сказал Бутин. — Окажите услугу: проводите брата до Гостиного, а я попозже. У меня еще разговор с господами Морозовыми не закончен.
21
— Вы уж на моего братца не обращайте внимания, — сказал Бутин Морозову, когда они после ужина уединились в просторном, с высоким потолком кабинете хозяина дома. — Сам о себе сказал: «Пьянишник». В делах однако же аккуратен, в отчетах не токмо копейки, но и полполушки не утаит!
— Помилуйте, — рассмеялся Морозов. — С чего вы взяли обиду мою? Я вашего брата неплохо изучил по коммерческим сделкам. А разглагольствовать да повольничать — пускай его. Политику-то мы с вами делаем! Давайте-ка займемся вашим казусом.
Тимофей Саввич тщательно и зорко просмотрел баланс фирмы. К каким-то страницам воротился, над какими-то призадумался и снова бегло пролистал все документы.
— Сейчас, дорогой господин Бутин, банкротства не в новинку, — сказал он, покручивая широкое золотое кольцо на пальце. — Администрации, конкурсы, аукционы, торги, разорения… Самые опасные персоны в этих несчастьях в деловом мире — стряпчие. Стряпчие — вот истинные разорители. Для них любое банкротство — средство наживы. Этим они лишь сыты. Не доводите дело до присяжного поверенного, как несчастные господа Трапезников и Домбровский. Мой наипервейший совет: постарайтесь порешить с кредиторами миром да ладом.
Ничего не скажешь, опытный пловец в море коммерции Тимофей Морозов. Советы мудрые подаст. Рядом с ним сибирский туз выглядит недоучившимся школяром, глубоким провинциалом… Всезнающий, прожженный делец рабочих держит в превеликой строгости. И за медицинскую помощь, и за чистку нужников, и за угли для самовара, и за баню — за все кругом вычеты. И работают у него не одиннадцать-двенадцать часов, а все пятнадцать! И при этом Морозов в либералах и демократах и меценатах числится, в доме у него мастерская для художников с мольбертами, красками, — рисуйте, творите, прославляйте русское искусство!
Чем объяснить все-таки его неизменно дружелюбное отношение к нерчуганину? Его живой интерес к деятельности Бутина во всех сферах? Как купца, фабриканта, золотопромышленника, общественного деятеля, литератора? Разве лишь потому только, что изделия Никольской мануфактуры шли через бутинские руки к населению Сибири и открытым Бутиным торговым путем — в Китай?
Строгая и придирчивая критика баланса нерчинской фирмы и всей коммерческой политики Бутина шла в духе преодоления кризисной болезни. Ни слова о предъявлении векселей по самому крупному кредиту фирмы.
Нерчуганин в москвиче видел свое весьма похожее отражение. Может, и москвич, в свою очередь, усматривал в оплошавшем сибиряке своеобразное подобие себе! Те же цели и намерения, те же средства на пути к ним, то же ощущение велений дня, та же энергия, то же понимание, что без науки, машин, просвещения, либерализации власти и смягчения нравов невозможно дальнейшее развитие России. Новой России.
— Пушкин, кажется, говаривал, что гармонию следует поверять алгеброй, — поучал Морозов своего сибирского сотоварища. — Формула эта в коммерции выглядит так. Боевой дух риска надо проверять осторожностью расчета. Без риска, и риска крупного, нет предпринимательства. Есть тогда ничтожное грошовое торгашество. Но без феномена осторожности — деловое предприятие легко низводится в аферу, спекуляцию на грани финансовой авантюры. Необходимо умение соразмерить имеющийся капитал с реальностью и держать сильный резерв на случай непредвиденных событий, имея в виду конкурентов, стихийные бедствия и прочее.
Что мог возразить на это Бутин. И что все это значило теперь, когда несчастье уже свершилось! Все убедительно и настолько зримо, будто Морозов видел сожженные засухой поля, обезвоженные шурфы, свалившиеся на отмели пароходы. Он только не знал одного: сколько проникновенных слов сказано в свое время старшим братом младшему. Насчет риска и осторожности.
Резервы! Будь бы у него не восемь, а двадцать миллионов, а еще бы лучше тридцать, он бы шутя справился с тремя недородами, пятью пожарами и приостановкой намыва еще на год. И сунул бы Хаминову, Кнопу, томской купчихе их паршивые сотни тысяч! Ах, Господи, ведь маячили впереди эти двадцать и тридцать миллионов…
— Можете быть уверены, что ваше положение обдумано мною и не только мною еще до вашего приезда в Москву.
Кого он имеет в виду? И ведь Бутин не изложил свою просьбу, не успел.
— Сыновья мои еще более принимают в вас участие, нежели я. Я убежден в пользе, приносимой вашей деятельностью не только Сибири. Я отнюдь не чувствителен. На моих глазах гибли десятки дел и предприятий, ничто во мне не дрогнуло. Упразднять же ваш Торговый дом — нелепо и неразумно: у него налаженные заводы, действуют хорошо оснащенные золоторазработки, он дает пропитание тысячам людей, благодаря ему оживлены и торговля и все хозяйство восточной окраины. Мой доверенный поразился суммами ваших закупок на запрошлой Нижегородской ярмарке. Эти мои и сыновние выводы были обсуждены совместно с Товариществом мануфактур Третьяковых и Торговым домом Солодовниковых и Компания и твердо поддержаны ими. Узнав наше мнение, все здешние главнейшие ваши кредиторы, включая Московский торговый банк, согласились настаивать на администрации с непременным вашим участием.
Бутин не нашелся, что сказать, он только привстал с кресла, держась обеими руками за подлокотники, — словно готовый перемахнуть через стол к Морозову.
— Скоро ли вы собираетесь обратно в Иркутск? — тем же дружелюбно-деловым тоном спросил Морозов.
— Хоть сию минуту, Тимофей Саввич! Все сказанное вами коренным образом меняет обстановку!
— Не торопитесь с выводами, — остановил его Морозов. — Мы, Третьяков да Солодовников, — это еще не все кредиторы!.. Найдется ли в вашей карете место для хорошо вооруженного воина? Я говорю о лучшем законнике Москвы Павле Васильевиче Осипове. Он наш главный доверенный. Его оружие — глубочайшее знание законов. Он успел уже найти в Своде законов, — дай бог памяти — статья тысяча восемьсот шестьдесят пять, том одиннадцатый, — пунктик, согласно которому мы вправе учредить частную администрацию по доброму соглашению с вами. — Он испытующе взглянул на Бутина. Он еще не все сказал: — Если мы верим вам, Михаил Дмитриевич, то вправе рассчитывать и на ваше доверие. Без жертв победы не бывает. Речь идет о временной жертве, и вам надо пойти на нее, иначе установление администрации теряет всякий смысл.
Бутин понимал, Бутин предвидел. Но все в нем дрогнуло, когда Морозов с мягкой улыбкой твердым голосом сказал:
— Все ваше имущество будет в ведении администрации. Соглашайтесь на это. — И, видя, как удручен Бутин, более серьезно добавил: — Надо соблюсти форму. При том условии, что вы остаетесь распорядителем дела, это существенно. И администрация не куцая, но правомочная. Не будет преждевременных взысканий, а погашение долгов, к всеобщему удовольствию, должно производиться из текущих доходов. Не обещаю, что все пойдет без сучка и задоринки, но лучшего выхода, господин Бутин, не найти…
Да, московские купцы мягко стелют. Но все же передышка, все же не иркутский тупик. Он не отделен от своего капитала. Есть защита. Есть возможность выработать план дальнейших действий.
Договорившись о некоторых частностях, связанных с поездкой Осипова, Бутин стал прощаться.
Задержав руку Бутина в своей, Морозов вдруг сказал с задушевной грустью:
— Мы ведь с вами в душе своей скорее эстеты-художники, нежели дельцы! Верно сыновья мои говорят. При блестящих коммерческих способностях, они уже без моей помощи управляются на своих мануфактурах. У них в близких приятелях и музыканты, и художники, и актеры, и писатели. И такой такт! Савва, зная трудности нашего гения, подарил ему тысячу рублей. И никому не слова. Вот и вы… Как-то поздним вечером Савва мой приходит из Малого театра, где давался «Лес» Островского. Шумский играл Аркашу, Надежда Михайловна Медведева — Гурмыжскую, Акимова — наша королева свах! — Улиту. И представьте себе, Савва мой, разговорившись в антракте с неким сибирским военным в чине полковника, — кажется, Кононович, есть такой? Ага, значит, он самый! — узнает от него, что в Нерчинске театральная самобытная труппа представляла эту же самую пьесу прославленного драматурга! При этом назвал вашу фамилию, как покровителя искусства Мельпомены!
— Тут большое преувеличение. Люди талантливые, молодые, энтузиасты, а всей пьесы одолеть не управились. Из второго действия поставили сценку с Аксюшей и Петром и сценку с Аркашей и Несчастливцевым, — если помните, в лесу, на дороге в Калинов и Пеньки. Сыграли с душой, но — какой уж, громко сказано, спектакль!
— В лесу, в лесу, как не помнить, — лукаво сказал Морозов. — Так вот полковник с восхищением отозвался о некоем коммерсанте, безвозмездно отдавшем роскошный зал своего дворца под спектакль, и будто он, видя, что нет декораций, велел нарубить молодых сосенок для задника, кустарником обставить сцену, и был такой живой, натуральный лес. Шуйскому не снилось! Владелец дворца не пожалел закрасить позолоту на потолке и стенах, чтобы все дышало природой. Лес так лес! Господин Бутин, кто мог в Сибири пойти на это?
— Что ж особенного. Велел своему добросовестному и понятливому работнику Яринскому съездить в лес, еще распорядился, чтобы мой управляющий Большаков прислал маляров. Вот и все!
— Особенное в том, что именно мы, люди делового мира, проявляем заботу о художествах. И средств на это не жалеем. Я об этом случае рассказал и господам Третьяковым, покровителям живописцев, и господину Солодовникову, имеющему свои театры на Неглинной и Тверской. Они велели при случае кланяться вам. Как же не помогать друг другу в беде! Все обойдется, господин Бутин, все обойдется. Разумеется, не само собой… Итак, «руку, товарищ», как сказал Геннадий Несчастливцев!
22
Доверенный москвичей оказался мужчиной маленького роста, но с широким туловищем, так что казался квадратным. Самоуверенный вид, раскатистый бас, взгляд снизу вверх через пенсне на золотой цепочке компенсировали недостаток роста и невзрачную внешность.
Морозов-старик сам подвез поверенного к Гостиному двору на Никольской в своей пролетке. Там уже стояли подряженные Бутиным для долгой гоньбы две крытые просторные повозки.
— Вы нас очень обязали, многоуважаемый Павел Васильич! — сказал Морозов в напутствие квадратному юристу.
— Будьте благонадежны, Тимофей Саввич, — отвечал коротко стряпчий.
Морозов весьма дружески распрощался с Бутиным, а также с Иринархом и Стрекаловским. Правда, «руку, товарищ» — слова, преследовавшие Бутина ночью во сне, — он не произнес, но выразил уверенность, что дело завершится к общему благополучию. Молодому Стрекаловскому пожелал оказывать достойному юристу-коллеге всяческое содействие, как старшему партнеру, а Иринарху морозовский форейтор сунул огромный плетеный короб-укладку со съестным и питьем, что весьма взбодрило и воодушевило бу-тинского братца.
Первая повозка двинулась тряскими булыжными и немощеными улицами Москвы, обгоняя городских ленивых «ванек» — извозчиков и ломовые обозы, в сторону Владимирки. За нею вторая, почти впритык к первой, что считалось мастерством и ухарством старой ямщицкой гоньбы: «Сторонись!» — пешие шарахались, потому как вострый язычок кнута иногда задевал и спины и плечи зазевавшихся горожан.
В первой повозке поместились Бутин с Осиповым, во второй — Стрекаловский с Иринархом.
Пока ехали Варваркой, по Солянке, вдоль Яузы, спутник Бутина подремывал, уткнув нос в широкий, толстый, домашней вязки шарф, обернутый вокруг воротника пальто, а очнувшись за Андроньевским монастырем, стал озираться, словно никогда далее Рогожской заставы не езжал.
— Скажите, господин Бутин, разве не удобнее нам до Тюмени поездом, чем на этих варварских колесах?
Знакомство Бутина с Осиповым в Москве было поверхностным — во время обеда вместе с ним и Морозовым в «Славянском базаре». Тогда доверенный московских купцов, выслушав своего патрона, задал Бутину два-три незначительных вопроса и удалился: ему необходимо перед отъездом привести в порядок свои многочисленные бумаги. Запомнилось, что голос дьяконский, многозвучный, такой голосины в их Нерчинском хоре отродясь не было!
— Увы, почтенный Павел Васильевич, нас, сибиряков, дорога эта — на Пермь и Тюмень — мало устраивает. Она больше уральская, чем наша, и свою миссию выполняет. Однако ж давно мечтаем о железном пути через всю Сибирь южнее, от Челябинска на Омск, и проекты есть. Иностранцы крутятся вокруг «сибирской железки», и Коллинс, и Моррисон, и Слейг, и Корн. — Линча он почему-то не упомянул. Линч стоял особняком. — Им всем правильно не доверяют, они Сибири не нюхали, им бы поднажиться. Но и нам, русским промышленникам, ходу не дают!
— Кому «нам»? — Осипов сквозь въедливое пенсне присматривался к клиенту, подброшенному ему Морозовым, к человеку, стоявшему перед угрозой краха и полному фантастических проектов.
— Русским капиталистам, инженерам. Вот и везем гоньбой, на лошадях, но тракту, коему уже двести лет. Три месяца пути, две тысячи целковых, кочки, болота, ухабы, грязь, иной раз застрянешь так, что сутки сидишь, пока берешь подряд на выволочку лошадей!
— Вы бы хоть заранее упредили, — со скрытым раздражением сказал доверенный. — Трудно отказать таким благородным людям, как Морозовы, а все же подыскал бы более подходящую кандидатуру на эту, как вы изволили определить, вы-во-лоч-ку!
— Что вы, Павел Васильевич, — отвечал Бутин. — Мы о ваших удобствах постарались. Мы домчимся до Нерчинска за месяц. Притом с необходимыми задержками в Томске, Красноярске, Иркутске, Верхнеудинске, где и отдых вам будет ничуть не хуже, чем в Москве. У нас на каждом станке подстава — свежие лошади, везде по пути свои дома и конторы, деньги для вашего устройства и обихода мы считать не будем.
И снова пенсне со скошенными стеклами уперлось в Бутина. Как уверенно, черт побери, говорит этот человек, на которого вот-вот тучами посыпятся долговые векселя!
Бутин примолк, прислушиваясь к голосам из приблизившегося возка. Собственно, это один сиплый голос Иринарха, но он стоил десятка. Он не ругался, не шумел, милый братец, он донимал соседа по экипажу рассказами о победах над врагами в московских трактирах с помощью яиц всмятку, раскаленных блинов, горячего соуса, бараньих отбивных, трюфелей в мадере, суфле, сиропов, маринадов и всякого рода кремов, желе, подливов, которые он не столько употреблял в пищу, сколько применял как оружие самозащиты, когда его пытались выдворить из облюбованных им веселых заведений. Иринарх все изображал в лицах и движении, сопровождая хриплым хохотом и прищелкиванием; создавалось впечатление, что кроме Иринарха, Стрекаловского и возницы в коляске еще целая театральная труппа, разыгрывающая на ходу презабавный водевиль!
В этом шуме тонули протесты Стрекаловского: «Да уймитесь вы! Перестаньте болтать вздор! Дайте наконец мне покоя!» На что беспутный Иринарх отвечал то непристойной присловкой, то срамной частушкой с берегов Шилки или Газимура, а то и затяжной, бесконечной песней про знаменитого смотрителя карийских приисков: «Как в недавних годах на карийских промыслах царствовал Иван, не Васильевич царь Грозный, инженер был это горный Разгильдеев сын…» Как это ни странно, но пьяный хриплый голос Иринарха был приятен, пение — правильное и с чувством, но все же он вел себя вызывающе, и Бутин попросил у своего молчаливого спутника прощения за братца, дабы Осипов не подумал, что все Бутины таковы!
Главный доверенный Морозовых, Третьяковых, Солодовниковых и других принимал выходки Иринарха, отголоски Стрекаловского, вынужденные извинения Бутина с неколебимой невозмутимостью, как встречает крепостная стена кидаемые в нее мальчишками камушки и железки. Нет, этот человек не тратил энергию зря. Замкнутость, едкость, направленный интерес к миру и людям как бы несли на себе печать профессии: видеть, что хочу, слушать, что хочу, отвечать на то, что хочу, молчать, когда хочу. Кремень человек. Вероятно, у Тимофея Саввича был свой расчет, отправляя в одном экипаже Бутина и Осипова — должника и доверенного могущественных кредиторов. Доверенного с именем и характером.
Бутин не старался понравиться Осипову. Он рад нерушимой дружбе с Морозовыми, рад, что с ним их доверенный, что возвращается домой, что, хоть и под тягостным взором новой администрации, все же сам будет руководить своим делом, что он скоро снова увидит Зорьку.
Мучило одно: какое лето откроется ему в родных краях, пошлет ли Бог зной или дожди, наполнит ли водой реки, ручьи, источники? Вода нужна приискам, продолжению дела, избавлению от долгов и от опеки администрации…
Он был открыт своему спутнику. Тому нравилось, что Бутин не заискивает, держится достойно, но решительно. И сам почти не задает вопросов, а на его вопросы отвечает кратко, по сути. Они сидели рядом в широкой четырехколесной повозке с откинутым кожаным верхом по случаю тепла, безветрия и солнца. Если ночь настигала их в пути, верх надвигался, подстегивался ремнями к толстым двойным суконным боковинам, сиденье вытягивалось до козел, образовывая два хорошо укрытых спальных места, — настоящая карета, лишь без герба. Легкие одеяла из верблюжьей шерсти, теплые, на вате халаты создавали иллюзию если не дома, то весьма комфортабельной гостиницы на колесах!
Морозовы не ошиблись, предваряя поездку заверениями, что Осипову ни о чем не придется заботиться. Этот высокий, чернобородый, худощавый и энергичный господин Бутин проезжал старинным Московским трактом десятки, а то и сотни раз. Едва приближались к станку, вспыхивали ярким светом окна в избе, уже была готова чистенькая, хорошо протопленная банька с каменкой, после баньки звали к самовару, к чаю подавали кренделя, пирожки, масло, варенье, яйца, молоко, утром, перед выездом, непременные щи с головизной, кулебяку, осетринку с хреном, горячий кофе, а дальше, уже в глубь Сибири, — пироги с рыбой, пельмени, енисейского сига, байкальского омуля, хилокского тайменя. В погребце у Бутина было все, что надо: и водочка, и коньяк, и настойки, и даже легкое виноградное вино зеленоватого отлива — «португалка», не без подсказа внимательного Тимофея Саввича. Ни разу за всю дорогу у поверенного не было несварения желудка, закупорки или слабления. Стоило Бутину молвить словечко, шевельнуть пальцем, двинуть бородкой, и появлялся ужин, вели в спальню, где всегда дышало свежестью белье, запрягали лошадей, подносили холодного кваску. Забыл в станочке под Томском напомнить, чтобы разгладили костюм да наваксили сапоги, проснулся, а все уже перед ним в надлежащем виде; брюки в струнку, сапоги блеще новых!
На всех сибирских просторах господина Бутина знали, почитали, побаивались.
Осипов, наблюдая за Бутиным, а также за его служащими, задавал коротенькие вопросы, получал коротенькие ответы, делал коротенькие заметки в коротенькой записной книжке. Ему нравилось все короткое и, по возможности, квадратное.
Проехали Ирбит. История, родословная, окрестности — это попутно. Памятник Екатерине Великой? Только что установлен?
В ознаменование отражения под Ирбитом пугачевцев, крестьянином Иваном Мартышевым? И тот стал дворянином, а слобода городом? Занятно. А город весь год пуст в ожидании ярмарки, и улицы пустынны, точно как в Нижнем Новгороде? Потому, значит, все окна домов, гостиниц, ресторанов забиты досками! Весьма занятно! В таком городке целый десяток торговых бань? На пять тысяч жителей? Самый чистоплотный город на Руси? Любопытно. То, что ярмарка на втором месте после Макарьевской, вызвало у Осипова повышенный интерес. Какие тут товары, особливо привозные, китайские, какие местные, сибирские, как складываются цены, как заключают контракты?
Вероятно, эти вопросы имели касательство к его размышлениям о бутинском деле. Так же как выведывание у станковых ямщиков и подрядных возниц их фамилий, заработков, подробностей извоза, цен за место, сроков проезда и доставки, размеров штрафа за порчу товара и о том, какой товар легче и удобней везти! Так, пожалуйста, покороче — фактики, цифирки, фамилии, даты.
Еще не доехали до Томска, а прихватило Осипова прозвище: Шило. Долгой дорогой, словно шилом, выковыривал у Бутина сведения и цифры. Бутин и не таил. Морозовы стряпчему доверяют, и ему наказали в делах раскрываться и в большом и в малом.
Однако ж о своем, глубоко личном и потаенном, одному Бутину принадлежащем, — ни звука. Дом на берегу Хилы под сопочкой в зарослях черемушника, милое задорное лицо Зорьки, двое человечков, выглядывающих лошадей на дороге из Нерчинска, — не купленное, неисчислимое, подаренное ему судьбой счастье. Ни кредиторов, ни стряпчих, на даже самых близких людей к этому потаенному и дорогому — нет, не допустит.
23
В Томск прибыли на шестнадцатый день пути. Здесь, в Томске, доверенный москвичей ближе сошелся со Стрекаловским. Тот порывался еще в начале путешествия, у Гостиного двора, присоединиться к Осипову, но поостерегся перечить Бутину. Да и ретивый Иринарх не оплошал — чуть не силком затащил его в свою повозку.
В томском купеческом обществе Иван Симонович как рыба в воде.
Вообще трио впечатляющее. Молодой, розовощекий, элегантный, как модная картинка, Стрекаловский в новой визитке, пестром жилете, тугих брюках с раструбом книзу, да в придачу роскошный галстук с алмазной заколкой. Еще принять во внимание шоколадные конфекты, какие-то сверкающие коробочки, волшебно изымаемые неведомо откуда.
Разговорчивый, приветливый молодой человек. И рядом с ним устрашающе низкорослый господин с выразительным пенсне, глядящим как два заряженных ствола, — малой человечек, а такой плечистый и бокастый, что, входя в комнату, занимает половину ее; важный, самоуверенный, терпеливый и с уважением относящийся к купеческим делам, занятиям, положению и претензиям. И с ними высокий, прямой, представительный глава фирмы, всесильный Бутин.
Бутин говорил о возможности фирмы выплатить долги, коли ее не разорять, выплатить полным рублем, а не жалкими копейками, если объявят несостоятельность. Стрекаловский улещивал, умасливал и веселил купцов, купчих и их детей, смягчая обстановку. А доводы москвича попадали в кредиторов, точно многопудовые пушечные ядра. Он хорошо знал русского человека, боящегося судиться да тягаться, поскольку «где суд, там и неправда», «суд прямой, да судья кривой». И густым, сочным, неторопливым голосом застращивал собеседников не хуже попа, обещающего неправедным геенну огненную. Бутин помнил, как настойчиво говаривал ему Морозов: стряпчий, ежели что-то стоит, не должен доводить дело до судебных разбирательств, но стараться все решить в обход суда — миром и выгодой для сторон.
— Законы у нас, господа, путаные, суды у нас, милостивые государи, допотопные, процессы тягучие, длиннее ваших сибирских извозов. Я вам с откровенностью, почтеннейшие, говорю: да, смазывают, да, упрашивают, даже крупно упрашивают, там сенатор поддержит, тут губернатор вмешается, а судебная колымага скрипит, еле тащится, конца не видать! А решится дело, и что же? — Осипов наводил по очереди на всех сидящих свое пенсне. — Иной раз и отвечать-то некому!
Эти «господа», да «уважаемые», да «судари-сударики» тоже действовали запугивающе, угнетающе — от них веяло холодом долгого суда и бесконечной тяжбы.
Купцы слушали, не спорили, не возражали, не доказывали своих сомнений, а больше откликались в форме неясных междометий, неопределенных оханий и двусмысленных восклицаний:
— Да уж это верно, не сумлеваемся!
— Вестимо, вам-то все наскрозь видно!
— О-хо-хо, и так нелады и эдак!
— Може лучше, как вы, а може лучше, как мы!
Расходились, толковали меж собой, снова собирались и в третий и четвертый раз выслушивали доказательства Стрекаловского, Бутина, Осипова.
И вот, насытившись речами и осердившись, вылез до того молчавший Гордей Семенович Крестовников, — он из сибирских кулаков, выбившихся в купцы первой гильдии, горластый, мужиковатый.
— Допущаю, — без суда, векселей, без разора. Вполне допущаю. Вообще как ее «ад…мини…страция» — слово не наше, не русское, лучше б «приказ», либо «смотрительство по Бутину», едак бы понятней. Ну лады, не в словечке дело; значит, мы как бы дозволим Михаилу Дмитриевичу — наше вам почтение! — хозяйствовать. Мы дозволим, лады, а как другие не дозволят, тогда мы, тутошние, все окажемся на бобах? Лады, пусть полное согласие, я вот все дни счет веду, прикидываю: если нам из текущих доходов, то есть долги наши, то не менее десятка лет ждать, а то и поболе. Пусть два миллиона прибыли, хотя бы нынче, как они разойдутся? Прииски содержать — раз, заводы тож — два, платить рабочим и служащим — три, а там — покуплять, возить, да еще пароходы у вас, еще соляное дело. Неуж с теми миллионами кинетесь к нам с полной радостью: «Разбирай, робя, всем орешков хватит!» Прежде — на свои нужды, так? Ну пусть даже полмиллиона соблаговолите, так это что дитю ложка кашки, по губам мазнуть! Выходит, нам не манки, а одни жданки!
Гордея Крестовникова шумно поддержал его брат Фома, — тоже мужик ражий, с горлом: «Чего там, с нас, убогих, последние порты сымают, а мы и не ежимся!»
Купцы стали переглядываться, и тут, улучшив момент, на высокой ноте выскочила улещенная недавно Стрекаловским пышногрудая вдова: «Да так нас, сироток, живо по миру пустят!»
Лихорадочно собирался с мыслями Бутин, широко улыбаясь, приподнялся с места его помощник, но Осипов их опередил:
— Умные речи слышу, — сказал он, крылато встряхнув полами сюртука, задвинул большие пальцы в жилетные карманы и стал еще шире и массивней. — Рассудительно говорите, Гордей Семенович, и вы, Фома Семенович, и вы, прелестная госпожа Корытникова, — беспокойствие вполне законное. Как хотите, так и будет. Лишь покорнейше прошу выслушать меня. Я не за господина Бутина, я в пользу общего дела…
Шумок одобрения среди купеческих настороженных бород.
— Не поймите так, уважаемые, благо вы оставите Михаила Дмитриевича распорядителем дела, то он будет своевольным хозяином! Только под недремлющим оком администрации, или, как по-старинному определил Гордей Семенович, — «смотрительства»! Вы будете решать статьи расходов! Вы, кредиторы! Это первое. И второе. Контора фирмы отныне в Иркутске, — тут добрая половина кредиторов, тут быть администрации! Господин Бутин, полагаю, не собирается укрывать что-либо от общества, да и попробуй укрыться от острого глаза мудрейших господ Крестовниковых. Не дадут они с себя порты сиять, не дадут!
Снова шелест одобрения с легким смешком в рядах сидящих в помещении Купеческого клуба степенных бутинских кредиторов.
— И третье. — Осипов снял с переносья пенсне и, сверкнув серебряной цепочкой, предостерегающе помахал им в направлении купцов. — Третье. Ранее я со всей ясностью нарисовал тяготы и мучительства судебной волокиты, ежли, храни Бог, дойдем все до суда. Я человек независимый. И я человек состоятельный. Но есть такие субъекты, такие жиганы, как говорят в Сибири, что лишь допустите их к распоряжению имуществом, то сие имущество, — он заговорил, тщательно выделяя каждое слово, — то все имущество разберут, растащут, расхитят, раскрадут, разволочат, тубахнут с такой быстротой, с какой… — он не то чтобы затруднился, скорее выдерживал аудиторию, но Стрекаловский решил, что пришло время и ему помочь старшему сотоварищу:
— … с какой, не ошибусь, волки растерзывают еще полуживого сохатого! — сказал он, и старший сотоварищ взглядом поблагодарил молодого юриста.
Картина, нарисованная Осиповым, трижды, с жирным нажимом упомянутое «имущество», да еще это близкое купцу «тубахнут» — все это с дополнительным кровавым мазком Стрекаловского произвело впечатление.
— Я хотел сравнить эту публику с вороньем, но сравнение Ивана Симоновича более близко вашим местам. Каков же, учитывая медлительность судопроизводства, будет печальный итог! — Осипов, снова нацепив пенсне, выдвинул к аудитории три широких, почти квадратных пальца. — Три копейки, господа, три копейки с рубля, тогда как господин Бутин возвращает вам кредит полным рублем!
Купцы с испугом взирали на выставленную на них внушительную трехкопеечную, напоминавшую о фиге вилку, которую Осипов убрал, когда пришло время выкинуть самый сильный козырь.
— Милостивые государи, я уполномочен сообщить вам и всем другим кредиторам Торгового дома братьев Бутиных, что господа Морозовы — владельцы Товарищества Никольской мануфактуры и Товарищества Викулы Морозова — не будут настаивать на срочном возврате кредитов, предоставленных Торговому дому братьев Бутиных. У них хватит выдержки, понимания и солидарности дождаться законного контрактного времени. Вот так, господа!
Не только существо этого заявления, но и слог его — торжественное полное наименование фирм, употребление таких солидных слов, как «уполномочен», «предоставлен», «владельцы», «законный срок», вкупе произвели успокаивающее воздействие на колеблющихся томичей.
Под одобрительный шумок купцов доверенный москвичей сел на свое место.
На другой день обе упряжки пустились в путь от Оби до Ангары, и настроение у путешественников было превосходное…
24
В Иркутске в бутинском доме за Хлебным рынком Михаила Дмитриевича уже несколько дней дожидался Петр Яринский. Его прислали в главную контору из Нерчинска Большаков и Шумихин со срочными бумагами для Шилова. Выполнив поручение, Петя сказался больным и не торопился в обратный путь. Он усердно покашливал, виртуозно чихал и мастерски сморкался, так что Иннокентий Иванович и Домна Савватеевна, ценившие обходительного парня и знающие привязанность к нему Бутина, пристроили его у себя и по-родственному поили горячим молоком с медом, зеленым чаем с брусникой, облепихой и всякими пользительными травами. От Яринского за версту несло гривастой караганой, длиннолистной вероникой, ползучим пыреем, росянкой и особенно донником ароматным, который почитался у Шиловых как главное лекарство от всех болезней и, кроме того, отводил моль, блох и тараканов. Яринский был вроде ходячего зарода сена, так от него шли запахи лесной елани!
Едва экипаж с Михаилом Дмитриевичем и Иринархом, — после Томска Стрекаловскому удалось соединиться с Осиповым, — вкатился во двор, Яринский выскочил из своей каморки в деревянном флигеле и кинулся к лошадям, чуть ли не под копыта. Чуткие бутинские скороходы потянулись влажными морщинистыми мордами к своему кормильцу и поильцу, стремясь достать мягкими губами, — узнали, обрадовались.
У Бутина, едва он увидел Яринского, сжалось сердце. Не зря парень здесь. Он помнил уговор с Татьяной Дмитриевной не брать, елико возможно, Яринского в долгую дорогу, поскольку он привык к саду, а сестра многому выучила его, и Петр теперь у нее за главного помощника: в теплицах хозяйничал умело, распознавал безошибочно семена, растения «любили» его, так она про него, — руки умные, живые, терпеливые. Значит, сам выпросился в эту поездку. И не терпится ему остаться с хозяином один на один. Оказалось, что в этот субботний вечер Шиловы в церкви, а потом собирались к сватьям, живущим в Глазковом предместье. В доме прислуги почти никакой — вообще-то держали лишь домоправительницу, кухарку, конюха, ключницу и дворника, — и Бутин велел Иринарху показать Осипову его комнаты и проверить, дабы дорогой гость хорошо устроился; Стрекаловского же попросил позаботиться насчет ужина. Петя меж тем принялся распрягать лошадей обеих колясок. Бутин подозвал его к крыльцу, сел на верхнюю ступеньку, велел сесть и Яринскому.
— Говори, что стряслось! Чего ты здесь прохлаждаешься?
Яринский распахнул зипун, открыв заколотый медной булавкой кармашек, осторожно отстегнул булавку и вынул из кармашка сложенный в несколько рядов листок бумаги. Развернув листок, Бутин сразу угадал Зорин почерк — крупные неровные буквы, сливающиеся строчки, никаких полей, И без точек-запятых, одной фразой: «Мишенька миленький приезжай ради бога поскорей просто голову потеряла как быть не знаю петя скажет цалую зоря».
Не подымая глаз от письма, встревоженный Бутин прикидывал-гадал, что там стряслось в домике на Хиле. Захворали малыши? Зоря заболела? Или Серафима? Для того чтобы голову потерять и не знать, как поступить, должны случиться важные события! Однако же зачем попусту мучиться, ведь «петя скажет», хотя и с малой буквы прописан.
— Ну что молчишь? — обратился он к Яринскому, покорно ждущему, сидючи ступенькой ниже, вопросов хозяина. — Что там за беда приключилась?
Яринский поморгал белесыми ресницами, его некрасивое, широконосое лицо выразило беспомощность, рот округлился — не знает или боится сказать?
— Записка-то как к тебе попала? Туда ездил?
— Зачем туда? Привезли! Это ж Серафима наша, то есть Серафима Глебовна. В Нерчинск с попутным возом. Значит, Татьяна Дмитриевна отлучилась, а она подстерегла — и шасть ко мне в теплицу. Только про какую-либо беду, вот вам крест, ни слова! А чтобы вас лишь разыскать и записочку вам в руки!
— Когда ж она была-то?
— В прошлую субботу, как раз Николай Дмитриевич велели баньку истопить, и вас ждали…
— Ладно про баню, ты мне скажи, очень она расстроена был а?
— Торопилась обратно, и я в страхе. Татьяна Дмитриевна не терпит чужих в теплице. От чужого глаза, говорит, цветам дурно!
Бутин провел рукой по встрепанным соломенным волосам. Парню уже двадцать пять поди, жених, а детства в нем…
— Спасибо, Петя. Молодец, что приехал. Не пойму одного, как тебя сестра отпустила? Бумаги-то и Большаков привезти мог.
— А я сказал, что тетка у меня приболела. А заодно, говорю, могу что надо увезти.
— Соврал, выходит? Насчет тетки?
— Соврал, Михаил Дмитриевич, тетка у меня в Сретенске. И здоровше Топтыгина.
— Ну ладно, я тебя не выдам. А то и я от сестры схлопочу. Ты на каких приехал? На Искристом и Игривом? Молодчина. Собирайся, Петя, чуть свет обратно. Ружья небось в коляске?
Просиявший Яринский повел топтавшихся лошадей в конюшню.
Разговор с Яринским чуть успокоил его. Но ведь не могла Серафима ни с того ни с сего, без особой нужды оставить Зорю с детьми в тайге одних, чтобы искать Бутина в его доме! И записка Зорина, вот она: голова кругом, руки опустила. И коли Зоря и дети здоровы, то что же произошло? Могла бы хоть намек подать, чтобы и он голову не ломал. За ужином придется сообщить о срочном отбытии, найти тому серьезное обоснование, ведь Павел Васильевич не служащий его, обязанный к послушанию, он может и недовольство выразить и даже повернуть оглобли назад.
Один грех за Осиповым был очень заметен: чревоугодие. Недаром Морозовы снарядили дорожный баул баночками икорки, маринованных грибков, нежинских огурчиков, пакетами с копченой осетриной, домашнего приготовления окороком и прочей гастрономией, упакованной в серебряную бумагу, — поверенный наслаждался долгую часть пути изысканной закуской под свой «португал». К тому же Иринарх сделал запасы, используя солидные познания, полученные в «Славянском базаре», «Саратове», у Тестова, Оливье, Лопашова и других купеческих ресторациях и трактирах Москвы. Так что Осипов обижен не был.
О предстоящем отъезде лучше сказать за ужином, ублаготворив стряпчего, а ужин заказать наилучший, не только при участии кухарки, но приняв во внимание широчайшие горизонты Иринарха и изысканный вкус молодого Стрекаловского. Трудностей никаких — в бутинских магазинах, кладовых и на ледниках в изобилии круглый год содержались и первосортная говядина, и телятина, и красная рыба, и соленья, и копчености, и маринады, а уж о винах и говорить нечего! И зверобой, и спотыкач, и наливки, и французские ликеры, и немецкий рейнвейн, и всякие итальянские вина.
— Господин Осипов, — сказал Бутин, заметив, что московский доверенный разомлел, расправившись с телячьей грудинкой, зажаренной в сухарях и поданной с брусничным подливом. — Милейший Павел Васильевич, не будьте в претензии, ежли я вас покину на короткое время. Не сейчас, не за ужином, — он коротко рассмеялся. У него было два рода смеха: суховатый, служебный, чуть ироничный и теплый, широкий, тоже короткий, однако ж из душевных побуждений. — Мне надо в Нерчинск, в нашу контору за важными бумагами, кои вам весьма пригодятся. При вас остается Иван Симонович, близко знающий иркутское купечество, с ним вы вполне сработались, Иринарх Артемьевич исполнит в точности любое ваше распоряжение; наконец, Иннокентий Иванович Шилов, возглавляющий главную контору и находящийся в курсе всех дел фирмы, живой справочник ее прошлого и настоящего. Я обернусь в десяток дней.
Осипов, приступивший к нежнейшему фрикасе из цыплят, коронному блюду Сильвии Юзефовны, иркутской экономки Бутиных, служившей в молодости у Трубецких, потом у Муравьева-Амурского, — так вот, Осипов не выразил ни досады, ни недоумения, выслушав заявление Бутина. О нерчинских бумагах разговор ранее не возникал ни в Петербурге, ни в дороге, но коли надо, так надо, а лишние документы, тем более оцениваемые главой фирмы как важные, не повредят. Однако же длительное отсутствие распорядителя дела нежелательно, что господин Бутин сам отлично понимает, — вилка и нож в ловких руках правоведа серебряно сверкали, давая преувеличенный отсвет на противоположной стене, будто великан расправляется с тушей быка.
Иринарх, с его побагровевшим носом, чуть не подпортил дело. Будучи любознательным, он испробовал и немецкие, и французские, и итальянские вина, приняв для начала бодрящее русское зелье, проговорил нетвердым голосом с присущим ему великодушием:
— Михаил Дмитриевич, брат мой любезный, зачем вам, я хоть сейчас, вот эту рюмаху хлопну. Я там в конторе все шкафья и сундуки знаю, могу пять мешков бумаг доставить. Готов, запрягайте, вот еще маленько хлебну!
— Иринарх Артемьич, — ледяным голосом произнес Бутин, — извольте идти отдыхать. О нерчинских делах я сам позабочусь. И чтоб по моем возвращении Осипов про вас ничего худого не сказал.
— Слушаюсь, Михаил Дмитриевич! — отчеканил, выпрямившись, Иринарх и вышел, успев бутылку мальвазии сунуть под мышку и раскланяться перед шедшей навстречу сухопарой и длинной Сильвией Юзефовной. — Виват, мадам.
Осипов в самых любезных словах поблагодарил за ужин, выразил восхищение выделенными ему покоями и легко понес свою квадратную фигуру, начиненную телячьей грудинкой и куриным фрикасе, по крутой лестнице к себе на второй этаж. Единственной просьбой его было — прислать ему с утра чернил, писчей бумаги и хороших перьев.
Бутин не тревожился. Администрация будет такой, какой он ее задумал. Руль своего судна он из рук не выпустит! Но почему-то вдруг все дела отодвинулись на задний план… Морозовы, Крестовников, Осипов, Стрекаловский, Иринарх… Надвинулось другое: домик на излучине Нерчи, две женщины и двое детей, ждущих его помощи. «Мишенька, миленький, приезжай ради бога».
Лошади понесут его через Байкал и через Селенгу, через Хилок и Шилку — с такой резвостью, с какой они еще никогда не неслись!
25
— Ну ловко же вы меня, голубушки! Я семимильными шагами скачу через хребты и пади, не ведаю, застану ли днем на месте, все бросил — контору, кредиторов, доверенного, — извелся весь дорогой в страхе за свою семейку, а они гляди, Петя, познавай женские хитрости! — а они, слава богу, живы-здоровы, веселы и сыты и рады-радешеньки, Петя, что нас провели!
Он в первый раз так вот прямо втянул скромного оруженосца в круг своей тайной семьи и в ее заботы, и в свои радости и печали, связанные с домом на Нерче. Яринский для приличия посидел на лавке, смущенно улыбаясь и радуясь, что у хозяина все хорошо, а затем — шапку в руки и юркнул в тайгу к своим плашкам: «Как вы пальнете, услышу, что из двух стволов, и я туточки!»
Бутин сидел на широкой кушетке в зале, общей комнате старого дома, покачивал на одной ноге Мишу, на другой Филу, словно опьяненный их веселыми выдумками, их неустанностью в игре, их желанием быть с ним, с отцом… Далеким, загадочным, возникающим и исчезающим, занятым какими-то великими делами, с отцом, которого они сейчас запросто превращают то в «качели», то в «лошадку», то в «коляску» и совершают диковинные путешествия в дальние края.
— Ну-кась, поехали!
— А мы так можем доехать до дядьки Черномора? — спрашивает крепкая, как корешок, ладненькая трехлетняя Фила, с такими же голубыми, душевными и плутоватыми глазками, как у мамочки. — И до тридевятого царства? И где старик со старухой живет?
Да, да, дорогие мои, куда хотите, в любые края, и за себя и за тех, кто пришел и ушел, не познав радостей жизни…
Тонкий, не по возрасту рослый, черноглазый Миша — отцовский портрет, вдруг строго-рассудительно говорит:
— Конечно, куда захотим. Даже в Иркутск и в Москву. Если папа захочет!
Глаза у него круглые, но привычка щуриться отцовская, и тогда он вылитый Михаил Дмитриевич в уменьшенном виде.
Ну хитер! Ведь не мамины слова повторяет и не из сказки — из своей стриженой исчерна-черемушной головенки! А разве маме не хочется в Иркутск или Москву — такие же недосягаемые, как царство Берендея или тридесятое царство? Зоря сидела напротив по-турецки на ковре среди разбросанных на нем подушек и расшитых ею в минуты досуга натрусках в окружении матерчатых кукол, оловянных солдатиков, цветных лоскутков, роскошных жестяных сабель, и сабель самодельных, выструганных из тонких стволов тальника. Михаил Дмитриевич забавлялся с детьми и любовался матерью детей своих. «Он падишахствовал в гареме с младой затворницей своей». Почти по Фету. Вот она перед ним, его затворница, такая же она, как и шесть лет назад, юная, цветущая, с легким румянцем смуглого лица, с быстрым взглядом живых матово-голубых глаз, его возлюбленная, его незаконная жена, обреченная на затворничество, что не слаще добровольной администрации — для него, Бутина. Острое чувство вины перед нею и детьми никогда не оставляло его, а когда он приезжал сюда с ярмарки, из Петербурга, или побывав в Париже, Вене, Гамбурге, вина его становилась столь очевидной, что невинное Мишино замечание делало Бутина больным! Даже в Нерчинске не мог с ними показаться! Не мог повозить по приискам и заводам, показать им свое царство, а не заморское!
Дети каждый раз заново привыкали к нему. И каждый раз одно и то же: в первый-второй день они говорили ему «вы», а послушав мамочку, переходили на «ты», и, хотя в бутинской семье в обиходе меж близкими было «вы», милое ребячье «ты» делало этот уголок земли самым для него теплым и дорогим.
В нынешний свой приезд он почувствовал, что этот мирный уголок встревожен. Видя детей здоровыми, Зорю веселой и радостной, а Серафиму деятельной и ровной, он не стал спешить с расспросами. Может, дошли до них вести о делах фирмы? Ведь петербургские и сибирские газеты поспешили уже навести тень на плетень: «Торговый дом братьев Бутиных прекратил платежи», «На грани банкротства», «Крах сибирского магната», «Бутин мечется в поисках средств», «Где сейчас Бутин?», «Кредиторы Бутина в панике», — свихнуться можно!
Однако о делах Зоря ни слова. Она давно внушила себе, что сильнее, умнее Бутина нет никого. И все же с первых минут он уловил в ее глазах, что вызывала неспроста. В доме чуялась озабоченность не от испуга, скорее от радостной тревоги и удивления, веселого и даже шального.
«Завтра, завтра, миленький мой, все оставим на завтра, дай приголубить тебя, пока ты радом, а не в дальних краях. Ну обними, чтобы косточки хрустнули. Мишенька мой, ох, как же сердце замирает. Ведь почти всю зиму не виделись!»
И вот это завтра, вот оно, и оно целиком отдано детям, они по праву завладели отцом, и даже привезенные подарки и новые игрушки не могут отвлечь их от рук, могущих подбросить к потолку, от колен, везущих в волшебные миры, от узкой смоляной волнистой и мягкой бороды, от которой веселая и отрадная щекотка по всему телу. Отцовские руки, отцовская улыбка, отцовский голос… Играя с детьми, обмениваясь нетерпеливыми взглядами с Зорей, касаясь ее рук, он нежданной внезапной догадкой обратил внимание на Серафиму.
Почему она так робко и смущенно поздоровалась вчера при встрече? И входя в залу и выходя, потупляет очи?
И походка у нее переменилась! Раньше, полная и грузная, она ступала легко и неслышно, в сильном теле ощущались уверенность, сосредоточенность на том, чем сейчас, в данную минуту, она занята. И тут вдруг задержит шаг, вдруг ускорит, передернет плечом, будто что-то стороннее врывается в ее мысли, отвлекает, мешает заниматься повседневным делом.
А еще приметил на ногах Серафимы красивые монгольские домашней выработки туфли в опушке из козьего меха и золотую заколку в густых темно-русых волосах, закрученных в тяжелые косы.
Он с настойчивым вопросом взглянул на Зорьку: «Довольно загадок, что у вас произошло?»
Смешливая озабоченность мелькнула в прекрасных бирюзовых глазах.
— Фима, — позвала она сестру. — Пойди-ка сюда. А вы, дети, поиграйте в ограде, скоро пойдем с папой на речку.
Серафима вошла и стала поодаль, опустив тяжелые руки; глаза у нее наполнились слезами, на губах блуждала непонятная, вольная улыбка: «Ну натворила, неловко, а вины моей нету, и ничего такого дурного, вот и слезно мне и радостно…»
Ей было уже под тридцать, Зориной сестре. Лицо у нее круглое, доброе и миловидное, дышащее свежестью и здоровьем, пышные русые волосы уложены венцом. Точеная загорелая шея, сильные плечи. Годами вся тяжесть общей жизни в этом доме на ней, и везет семейный воз, словно не думая о лучшей доле, а к Бутину неизменно с чувством родства. Не просит ничего для себя. Они все по-людски устроены, капитал на сестру и детей положен, нужды никакой, и к ней отношение самое доброе и заботливое. Бутин — не случайный гость, а от покойного отца напутствован. Нет греха на сестре, тут не баловство, тут судьба, чувства, а это уважать надо. А молва — что? Молва слепа, глуха, завистлива, и той глупой молвой не насытишься и не укроешься. В этой Серафиме твердо самоуважение.
А сейчас она, притихшая и озаренная, глядит невеста невестой и не знает, что ей делать с собой, куда девать руки, куда глядеть глазам, куда ступить ногой.
— Вот, Михаил Дмитриевич, ведь из-за нее, сестрички моей, я вас вызвала, от дел оторвала, — сказала Зоря, и снова в глазах ее и озабоченность и смешливый задор. — Кто же кроме вас, нашего главы, рассудит, как быть-то теперь! С Симой-то нашей горячее происшествие. Да ты не стой там, сядем-ка, ты с одного бока нашего государя, я с другого, да совет учиним.
Будто старшая не Серафима, а она, Зоря, и, может, так оно сегодня и было.
Он глянул на смиренно-смущенное лицо одной, на непривычно важное, с затаенным лукавством личико другой и с благодарностью к обеим сестрам подумал: «Вот, приглашен на семейный совет, я для них глава семьи, отец, муж, зять, самый близкий человек».
— Что за происшествие у вас, Сима, да еще горячее? Или наследство свалилось с неба? Круглый миллиончик? И не знаете куда девать?
Симино лицо расплылось в широкой улыбке, она прыснула в широкую ладонь.
— Вот, господин Бутин, вы себя выдали, — сказала строгим голосом Зоря. — Вам сейчас только миллионы и снятся. С неба.
Она зло пошутила. Его передернуло. Впрочем, сам виноват. Брякнул насчет наследства.
— Не наследство с неба, Мишенька, дело земное. И хорошо ли это для Симы и для нас всех, это вам рассудить.
Она из-за бутинской спины легко шлепнула сестру по плечу.
— Сама расскажешь или мне?
— Лучше уж ты, Зоря. Я-то все слова порастеряю.
26
Горячее происшествие с Серафимой Глебовной Викуловой, сестрой Зори, тетей бутинских детишек и свояченицей самого Бутина, выглядело так.
В шестую годовщину смерти отца поехала Серафима в Нерчинск, в Соборную церковь — свечку поставить за упокой родителя и молитву сотворить, чтобы выразить дочернюю любовь неугасимую к рано ушедшему дорогому человеку. Почитай все утро в церкви и провела в благочестивых и возвышенных чувствах. Вышла на площадь вместе со всем народом, и грустно и светло на душе. Надо было повидать Яринского, тот, ежли сам не увезет, попутных ей найдет на Усугли. Было в то утро у нее какое-то особое чувство свободы и неспешности, не то, что в Хиде, где завсегда труды да хлопоты: не побелка — так стирка, не дойка — так чушкам хлебово готовь, курям зерна подсыпай, овец пои. Непривычно и вольно, когда вышла из церкви, — куры не клокчут, овцы не блеют, коровы не зовут. Ничего, теперь и дети подросши, норовят подсобить!
Не сразу заметила Серафима старушку, семенившую рядом: «Я тебя, молодушка, о чем прошу: ты не обидь старого человека, старушку хлипкую, подсоби, до дому доведи, тут проулочек на Большой, Господь Бог тебе милость ниспошлет…»
Небогато одетая, в многажды одеванном салопе, в платке с линялыми цветами, но чистенькая, опрятная, взялась цепко под руку за Серафиму и ковыляет, воздыхая, словно за углом ее могила ждет. А сама, споднизу выглядывая, с охами да ахами выспрашивает: да ты, девушка, откуль взялась, да ты, сердобольная, какого звания, да ты, добрая душа, нерчинская али с села, — а Серафима ей так да так: родом с Шилки, из крестьян, отец да мать померли, живу с сестрой.
Серафима, что ж, видит, что старушка без корысти, зла никакого, любопытство одно по дряхлости, — она и выкладывает ей: хозяйство, мол, большое, коров столько, гусей столько, чушек столько, земли во сколько, и дом большущий, хлопот много, надо робить, вот сейчас сестра одна, надо скорей ворачиваться, и племяши ждут-дожидаются, да еще гостинцев надо сообразить да увезти…
— И что на Хиле живете сказала?
— Сказала! Сказала! — вытянула тонкую шейку Зоря. — Ох, перепугался, миленький! Уж такие мы глупые у тебя! Что ты сказала, Серафима?
— А то, — ответила спокойно девушка, — что за Шилкой живем, в сторону Казаковских промыслов. Не так, что ли?
— Так, так, — рассмеялся Бутин. — Пока я еще ничего не понимаю. А разве я не должен, Зоря, опасаться за вас?
Зоя промолчала.
— Никак не могла уразуметь, зачем она меня к себе зазывает! Я до ворот проводила, прощеваться стала, а она: уважьте, да уважьте, заходьте к нам малость посидеть да чаю откушать! А тама куда надо, туды и проводим! Как старушку не уважить, Бог не простит! Подивилась Серафима лишь тому, что старушка тщедушная, слабосильная, малорослая, а дом, в который завела гостью, — махина махиной, пятистенок, бревна кладеные, как влитые, нитяной проймы меж ними не видать, и под железной крышей, и ограда палевая, краем глаза приметила за тыном амбар, и стайку, и сараюшки…
Чему Серафима еще подивилась! Завела та Прасковья Федоровна незнакомую девицу в горницу, усадила на диван пестрого штофа и словно в прорубь нырнула, сестра не доглядела, в какую дверцу юркнула. Только и слышно, как в глубине избы колготят, и будто детские воробьиные голоса, и будто в приглушенности средь них мужской голосище, который осаживают, словно на него чехол надевают.
И то Серафима в удивлении, что воротилась старуха другой, чем была: в новой кофте, в широкой юбке, распрямленная, в лице — повелительность, и ножками твердо, не хлябится, и несет она ведерный самовар, будто это у нее в руках морковка с грядки! А за старухой цельный хвост тянется: мужик лет сорока в чистой рубахе и при жилете, волосы расчесаны и маслом приглажены и борода аккуратная, ростом невысок, а так-то горазд, глаза лишь заплывшие да красные, то ли с вина, то ли со спячки. А за ним, Боже ты мой, сначала девочка, може, десяти, може, девяти лет, волосы что ленок, косички с черенок, за нею вторая, лет семи, та темненькая и вихорки на шее тонкой стружкой, а за той парнишечка шестилеток в рубашке с новой красной опояской, и он ее с важностью кажет, а ушки золотушные, чем-то смазанные. Думаю, все, а за ними еще один, на кривых ножках, вперевалку, сердитый, злую слезу кулаком утирает, чего-то бубнит в губу, може, тычком разбудили. Серафима заглядывает за спину мужику, сколько там их еще, а старуха говорит: «Все, садись, команда, за стол, чай с конфетами и пряниками». А у Серафимы в узелке печенюшки, вчерась пекла своим пострелятам, напополам с черемуховой мукой, и с собой взяла поесть, не успела, тут же развязала свою тряпицу и всем детишкам по две вышло этих домашних кушанцев, они в них вцепились, точно впервой эдакую сласть пробуют!
А мужик и не глянул на Серафиму, сидит, глаза в свою кружку. Старуха, чай по чашкам разлив, такую речь держит: «Я семь десятков прожила, человека единым духом определю: есть в нем искра божья или он чурка дров! Я за тобой, Серафима Глебовна, всю службу соборную глаз не сводила. Другая баба и очи к Царю Небесному возводит, и поклоны земные истово кладет, и свечи умильно возжигает, — а молитвенности душевной не видать… А ты одну слезинку проронишь — и вся твоя душа Богу и людям раскрыта! И все-то я твердила про себя, старая мученица Парасковья: хоть бы эта девушка не мужняя была и наш дом светом наполнила, хоть бы она вдового моего сына счастьем одарила, внучат моих лаской и теплом сподобила…»
Серафима сидит не шелохнется, мужик глазами стол прожигает, дети верещат, сколь у кого от печенюшек осталось, а старуха смиренная встает над столом — и как грянет, не слабым, старушечьим, а трубным голосом: «А ну, племя мое, вались доброй женщине в ноги!» — и грохнулась на колени перед обомлевшей Серафимой. И дети плашками посыпались, у старшей губы черемушной вязью обметаны, младшенький зажал в пальцах недоеденный кусок. А позади всех мужик, до полу согнувшись, побагровев словно от огня жилистой шеей.
Тут только и дошло до Серафимы, что старуха просит ее в сно-шеньки, мужик в женушки, а детки — в маменьки. С Хилы вышла одна, а тут вдруг кругом шесть. Поехала помолиться, душе отдых дать, а ее обжениться заманили! Сидит на семейство несчастное смотрит, на губки ребячьи в черемухе, жалко их всех, а что сказать — не может соображение взять. Хорошо, хоть мужик в ум вошел: «Маменька, дайте доброй женщине без насильничанья (так и сказал), своей волеей обойтись. Дома у себя пущай по душевности решит. А то — ступай на каторгу да и подумать не смей!» Серафима скороходом к Яринскому, он немедля запряг лошадей и сам умчал ее на Хилу. Никаких вопросов, хоть и видит, что она сумная. Глянет эдак весело да утешительно, байку про медвежью хитрость или заячью храбрость выскажет, и ближе к дому чуть полегчало Серафиме. Кого ж еще было с запиской в Иркутск послать, вернее Пети ни у нас, ни у Михаила Дмитриевича не найдешь.
— Как я могу без вас, Михаил Дмитриевич? — тихо и покорно вымолвила Серафима. — Я им-то нашлась сказать, что без дядиного благословения никак не могу. Ведь вы для нас и отец, и дядя, и все на свете. Как без вас можно? — А сама вся светится!
Судьба предложила девушке то, о чем она и думать не смела. Он, Бутин, сам должен был о ней позаботиться, годы ее у него на глазах проходили, а он, счастливый Зориной любовью и заботами ее сестры, и не помышлял о том, что у Серафимы теплится в душе думка о собственном счастье. Сыта, одета, обеспечена, этим довольна и более ей ничего не надо. Вот какая промашка. Хорошо, но как же все-таки без нее Зоря и дети, без ее забот и любви? Представить себе дом и черемушник на Хиле без Серафимы — это как прииск без воды! Как будут они — Зоря и малыши — коротать дни и ночи без нее? Не переселится же эта божья старушка со своей оравой сюда, на Хилу!
Погодить бы. Он бросил на Серафиму быстрый взгляд из-под сдвинутых в раздумье бровей: а сколько ей годить, господин Бутин! Вон она какая сейчас — в самом разе: молодая, расцветшая, и телом и душой пришла к своему часу. Постыдились бы, господин Бутин. Не она ли лелеяла с малых лет сестру свою, не она ли растила твоих детей, здоровенькими и ладненькими подняла их, — имеет же она право на свою жизнь!
— А вы-то, Серафима, вы-то сами? Свое-то желание есть?
В Серафиме все, казалось, напряглось, но она лишь прикрыла рот широкой ладонью.
Это было ее ответом.
А Зоря улыбнулась вопреки всему. Вопреки собственным слезам. Вопреки сложности собственной судьбы. Вопреки неизвестности, ждущей ее. Это было ее ответом. Она не могла, не смела удерживать сестру.
— Кто же из себя жених? — спросил Бутин свояченицу. — Если нерчуганин, полагаю, не безвестен для меня.
— У Духая складом ведает. Ошурков Ермолай Сергеич, из мещан, — едва выговорила Серафима, словно извиняясь за скромные чипы жениха, — вдовец, не купеческой гильдии, не чиновник, не военный.
— Знаю, у Духая в цене. Мужик работящий, дельный, только больно робкий да тихий… Он, что ли?
— Он самый, — глаза у Серафимы засветились, точно мужа ее нахваливали. И Бутин понял, что внутренне она уже решилась.
— Ну, Серафима свет Глебовна, значит, сватов поджидать или самим засылать?
— Как прикажете, так и будет, — прошептала Серафима, и за этим покорством стояла вся жизнь ее и все душевные муки: и Зорю с детьми оставлять больно, и замуж крайняя пора, и вас обижать худо, и себя тож, и здесь детки и там детки. Спокойная, покладистая, трудолюбивая Серафима, казалось, вечная хозяйка викуловского дома, безропотно сносящая свою судьбу ради счастья сестры, а теперь трепещущая в ожидании новой доли…
— Серафима, мы тебе обязаны всем. Ты многим жертвовала ради Зори и меня. Не знаю, как меня следует величать: дядей, или посаженым отцом, или сватом, — но я выдаю тебя замуж, и приданое тебе причитается только от меня.
Наверное, никогда его свояченица не глядела на Бутина так любяще, так преданно. Наверное, никогда до и после так проникновенно не целовала Бутина его Зорька.
Створка входной двери широко распахнулась от удара разом четырех крепких кулачков.
— Папа, мама, тетя, вы же обещали! Идемте на речку! Мы уже удочки приготовили — чебаков ловить!
Следующим утром Бутин вернулся в Нерчинск. Дома он пробыл лишь два дня: торопился в Иркутск, где его ждали кредиторы, Осипов и дела по учреждению новой администрации…
27
Бутин отчетливо сознавал, что получил более или менее короткую передышку.
Если предприятия фирмы пойдут на лад, то понемногу начнутся выплаты господам кредиторам. Если господа кредиторы удовлетворятся постепенностью, то расходы на текущие нужды не будут ограничены и поспособствуют прибыльной работе заводов, приисков и успешному ходу торговли. Налаженным круговоротом средств, при экономии и рачительности можно спасти дело.
Одна из главных трудностей, что вся русская промышленность в эти восьмидесятые годы была потрясена застоем, банкротствами, разорением сотен и тысяч предприятий, фирм, акционерных обществ, банков, и эта волна задела и Морозовых, и Коншиных, и Кнопа, и Трапезниковых, и других коммерсантов, которым задолжали Бутины. Милейшие наши просвещеннейшие Морозовы, ссылаясь на застой в делах, за два года пять раз снижали заработки на своих мануфактурах!
Другая трудность — второе подряд засушливое лето, второй безводный сезон на приисках Восточной Сибири и Приамурья, особенно задевший прииски Дарасуна, Жерчи, Зеи, — места основных по намыву золоторазработок братьев Бутиных.
Общее собрание кредиторов должно было заслушать представление Московского биржевого комитета. Бутин тщательно готовился к этому дню.
Он вызвал брата из Нерчинска. Николай Дмитриевич повздыхал, поканителил, пожаловался жене на колотье в боку и затрудненность дыхания, но приехал. Утром в день собрания он был уже в доме за Хлебным рынком.
Приехали и все руководители главной конторы Торгового дома. К уже находившемуся в Иркутске старому волку Иннокентию Ивановичу Шилову и молодому волку Ивану Симоновичу Стрекаловскому присоединились едкий на слово Алексей Ильич Шумихин и известный своей прямотой и неподкупностью Афанасий Алексеевич Большаков.
Бутин решил, что этого мало, надо пригласить пайщиков. А пайщиками кто? — те же Бутины! Заявился Иринарх со своими тремя паями, и родной его брат, Илья Артемьевич, тоже при трех паях, и зятья откликнулись со своими общими пятью паями — Николай Алексеевич Налетов и Иннокентий Степанович Чистохин. У каждого из них свое дело. Кто поторговывает лесом, кто чаем, кто на извозе. Но как не бросишь все в интересах родственника и кормильца!
Когда все участники собрания расселись в небольшом зале иркутского купеческого клуба, то от Бутина не укрылось, с какой опаской косились кредиторы на его многочисленную нерчинскую родню. Одна дерзкая носатая физиономия Иринарха чего стоила!
Среди иркутских кредиторов расселись и другие лица: томские, верхнеудинские, читинские, нижегородские коммерсанты и доверенные от них. Бутин узнал Марьина, Колпакова и еще несколько видных купцов, а еще представителя Городской думы Толстоухова, столоначальника генерал-губернатора, были и другие преважные чиновники.
А вот Хаминов не пришел. Сказался больным. Но хотя Ивана Степановича Хаминова на собрании кредиторов не было, — и на это обратил внимание не один лишь Бутин, — дух Хаминова присутствовал, и этим вполне сущим и телесным духом был Кузьма Меркурьевич Ветошников, приходившийся Хаминову дальним родственником — то ли племянник Агриппины Григорьевны, то ли муж ее племянницы.
Сутулый, подслеповатый, с козьей бородой и глубокомысленной ухмылкой, он уселся поближе к докладчику, совочком приставив к виску ладонь, будто туг на ухо.
Ничтожный кредитор Бутиных, на десяток-другой тысяч, мог бы и не приходить. А раз пришел, то должен учудить, глупость сотворить, а затем доложить своему богатому родичу, каков был спектакль и какую он штуковину разыграл.
Ветошников вел торговлю кожами, выгоду свою знал, а до других дела нет. Коли беда у кого, редко когда пожалеет: «Не лезь вперед, порядок блюди, Богу молись, посты соблюдай, веди себя благочестиво». Однако ж на ярмарках забывал свои заповеди, пускался в пляс в кабаках, скандалил и даже, отец большого семейства, попадался в объятиях небезызвестных «смирновских» красоток, привозимых на Макарьевскую предприимчивыми дельцами для увеселения публики! Купец Марьин, имеющий репутацию человека богобоязненного и порядочного, уличив случаем Ветошникова на Макарьевской ярмарке, всенародно его осудил: «Дома в пост чай с сахаром пить не станет, а на ярманке куриный бульон хлебает и мадерами запивает, в блуде пребываючи!»
А с него как с гуся вода: мол, не он, спутал Марьин с другим, — и также всех дерзко попрекает, всем поученья выговаривает. Он сел против Осипова с таким видом, точно собирался его в полицию доставить!
Осипов держал ту же речь, что и в Томске: о безусловной выгоде для всех сторон решения Московского биржевого комитета купеческого общества об администрации с участием владельцев фирмы, дабы течение дел не прекращалось, а руководство предприятиями шло без сбоев.
Говорил неспешно, не тратя лишних слов, привел в пример фирмы Гаврилова и Ляпина в Твери и Саратове, где администрация толково выправила дело, сохранив капитал владельцев, и долги все до единого успешно выплачены из текущих доходов.
Тут последовал первый выпад козлобородого Ветошникова:
— Да какие тут доходы, когда доходяги, на ладан дышат!
Осипов точно бы и не слышал и не видел крикуна, пристроившегося поблизости.
Иринарх, скованный сюртуком и галстуком, почесал мизинцем бочок чуть покривленного носа и выразительно глянул на плешину сидящего к нему спиной Ветошникова. На такую же обширную конопатую лысину, только чиновничью, он в трактире Балагурова в Китай-городе вылил в сердцах миску горячей севрюжьей ухи!
Осипов же невозмутимо продолжал свое: хотя имущество фирмы обращено в ведение администрации, но личное участие распорядителя дела предохраняет от действий, могущих повредить целостности фирмы, ослабить ее предприятия, приостановить работы отдельных ее частей, даже не по злой воле, а по незнанию, по неподготовленности, а таланты господина Бутина по организации дела доказаны двумя десятилетиями процветания фирмы.
— Расцвел да отцвел. Ишь, распорядится! Голыми всех нас по миру пустит!
Достаточно громко, чтобы и Осипов, и Бутин, и все участники собрания услышали, Иринарх уже почесывал другую сторону носа, приглядываясь к ветошниковской плеши. Во досада-то — ни склянки, ни банки под рукой! Да и Миша строго наказал: не встревать. А Осипов — будто мимо бездельная муха прожужжала. Даже голоса не возвысил.
— Договор, предлагаемый вниманию почтенных господ кредиторов фирмы Торговый дом братьев Бутиных, — бас поверенного звучал размеренно, паузы отбивались кратко и четко, — имеющий быть подписанным сего дня 16 сентября года тысяча восемьсот восемьдесят третьего, договор этот считается без исключений обязательным для всех кредиторов, кои есть или объявятся, независимо от мест проживания.
— Это бабушка надвое… Хмы! Для дурной головы обязательный.
Совершенно очевидно, что Ветошников намерен сорвать собрание и подписку договора. Разноречивый шумок пошел по залу.
«Что он там смуту наводит, вывести его. А ну кто там поблизости!» Иринарх было приподнялся. Стрекаловский спрашивал Бутина глазами: «Как нам быть?»
Один лишь Осипов выглядел невозмутимым. Спокойно квадратное лицо, квадратное тулово несокрушимо неподвижно, и даже молчание его квадратно, значительно, весомо. И вдруг этот непонятный человек делает выпад, как фехтовальщик шпагой, выставив квадратный палец в торжествующего старика Ветошникова.
— Ах это вы, Кузьма Меркурьевич, не узнал сразу, простите великодушно. Все лавочники московских торговых рядов в Охотном до сих пор помнят, как иркутский купец Ветошников погонял собаку, забредшую меж лавок и лотков. Такая у охотнорядцев милая привычка. Но вы даже их превзошли, господин Ветошников, — вы, гоняя того несчастного бездомного пса, носились за ним по всем рядам, и под столами и скамьями пролезали, и на четвереньки становились, бородой землю мели, и сами натурально лаяли, погромче той собачки! Не знаю, в какую часть вас увели, но всей Москве большое удовольствие доставили и своему городу главу. А здесь собачек нет, гонять некого!
Купцы не терпят насмешек над собой. Но к попавшему впросак собрату беспощадны. И явственно было всем, что не сейчас придумал московский гость эту собачью историю, что мог спьяну Ветошников и не такое сотворить. Марьин же не сговаривался с Осиповым, самолично видел, как, пропив все денежки, Ветошников отплясывал на ярмарке, приговаривая: «Только Бог без греха, эх, валяй трепака!» И шампанским улицу поливал! Очень картинно представили себе одуревшего старика с козлиной бородкой на четвереньках, тяпающего ползком за собакой. Собрание загудело, купцы подскакивали на креслах, топали пудовыми сапогами, хватались за бороду: «Ох, старый дуралей! Ох, срам какой! И тут еще честное общество мутит! Иди, проспись, Ветошников! Не мешай дело делать, проваливай, Кузьма!»
И не стихали, пока он не вскочил в ярости и, путаясь в долгополом сюртуке, не пошел к выходу:
— Ничего, вы еще побегаете за своими денежками! Тьфу на вас!
Собрание настроилось на деловой лад.
Доверенный верхнеудинских кредиторов стряпчий Платон Федорыч Телепнев в самых уважительных словах оценил представленный документ, высказался в том духе, что взаимоотношения и сотрудничество между администрацией и распорядителем дела должны установиться в полном понимании и наилучшем виде.
Доверенный томичей, присяжный поверенный Борис Еремеич Пряхин, счел нужным выразить восхищение трудами и опытом всем известного Павла Васильевича Осипова.
Старейший купец, всеми почитаемый Кирилл Григорьевич Марьин, дал краткое напутствие новой администрации и Бутиным — делать все по чести, в открытости, по совести.
Договор подписали в единогласии. В том виде, каком его Осипов составил.
А в администрацию вошли Марьин, Шешуков, Тецкий — самые крупные, самые видные и надежные люди иркутского купечества. Томичи предложили своего — Крестовникова. От верхнеудинцев прошел Кукуев. И хотя не явился, сказавшись больным, Хаминов, и хотя его родственничек покуролесил, Марьин все же высказал соображение в пользу его пребывания в администрации.
— У Ивана Степановича большой капитал вложен в ваше дело, Михаил Дмитриевич. Иван Степанович с вами, Михаил Дмитриевич, давненько сотрудничает. У Ивана Степановича и у вас, Михаил Дмитриевич, известные и высокие общественные репутации. В урон людям не сделаете. С Богом!
Само собой, что в администрацию вошел и Павел Васильевич Осипов, как доверенный московских купцов.
28
Итак, братья Бутины воротились в родной Нерчинск, оставив в Иркутске Шилова и Большакова с несколькими служащими. Шумилин, Стрекаловский и Иринарх вернулись вместе с Бутиными. Фактически главная контора со всей документацией и со всеми служащими снова обосновалась в Нерчинске. Дворец Бутиных на углу Большой и Соборной — морской мощный корабль среди других малых судов, — дворец-корабль Бутина жил обычной, размеренной жизнью, как будто не было ни штормовых ветров, ни опасных течений и никакой ураган на страшен несокрушимому корпусу судна.
Неизменно за широким прямоугольным столом на первом этаже собиралось все большое семейство; здесь всегда были накрыты приборы и для Капараки, и для Чистохиных, и для Налетовых, и для Бензиновых.
Как всегда, первой спускалась в столовую Капитолина Александровна — величественная, хотя и располневшая, — что бы ни случилось, у нее не сходит с лица доброжелательная улыбка и в голосе расположенность к людям, и движения пухлых рук плавны и осторожны. «Наталья Дмитриевна, милочка, подайте, пожалуйста, корзинку с печеньем», «Филикитаита, дорогая, заварите свежего чайку, у вас так вкусно получается!», «Иринарх Артемьевич, вы совсем ничего не едите, вот позвольте я вам положу свежей ветчинки, сделайте одолжение».
Чуть следом выходит Марья Александровна. От привычки держаться прямо и вскидывать голову всегда кажется, что она раздражена, раздосадована, на худощавом поблекшем лице холодная любезная улыбка. «Не угодно ли вам, Иннокентий Степанович, еще чего-нибудь?» Это зятю. «Ульяна Петровна, не забудьте в следующий раз вовремя наполнить перечницу». «Матвей Силыч, вон те две салфетки недостаточно свежи». Это прислуге.
Татьяна Дмитриевна к столу нередко опаздывает. На ее грубоватом загорелом лице часто выражение спешки, нетерпеливости, — вот из-за такой глупости, как завтрак, у меня там в саду все глохнет-сохнет. Не всегда она, торопясь, выбирает выражения: «А ну, где там каша застряла», «Уля, плесни молока», и, зная, что братья этого не любят, все же выходит из-за стола, дожевывая кусочек или с сухариком в руках: «Там баба за рассадой, ждет. Мерси, господа, мерсите, дамы!»
От других, но не от себя, Капитолина Александровна может скрыть, как она мечтала о материнстве, о сыне, которого вырастит, какие слезы выплакал ей в колени муж, приговоренный врачами к бездетности; сколько нужно было души и воли сказать себе: «Мои дети — оба брата, оба любят меня по-своему, и я существую для них». Для них и для девочек женской гимназии, где она уже двадцать лет попечительствует и где многим бедняжкам нужнее их настоящих матерей.
Можно понять и Марью Александровну, потерявшую в этом доме двух малюток, свою надежду, своё будущее, и без вины виноватую, оставленную мужем. Только на общую старость может уповать она, и может быть, поэтому всегда так ласкова с нею старшая невестка Бутиных. Она совсем не имела детей, свояченица потеряла двух малюток, а золовка, дважды вдовая, тоже век доживает без детей. Могут ли японская вишня и малайские орхидеи заменить материнство и рано ушедших возлюбленных супругов!
Возможно, что женщин поддерживало мужество обоих братьев. Их стойкость в битвах жизни. Возможно, что мужество братьев питалось душевной силой женщин.
В один из предобеденных часов, убедившись, что у Михаила Дмитриевича нет никого из служащих и посетителей, Капитолина Александровна поднялась на мезонин.
Она постучалась, он узнал ее стук, и сам открыл дверь.
Бутин был без сюртука, но при жилете и галстуке; стол завален бумагами — распорядитель дела выглядел сосредоточенным и в то же время обеспокоенным. Увидя невестку, Бутин просиял.
— Вы так редко меня навещаете! — сказал он.
— Вы так редко бываете свободным! — в тон ответила она.
Оба рассмеялись.
— Я часто думаю о вас! — возразил он.
— Не надо ли съездить в Сретенск или Благовещенск за товаром? Или навести порядок на моем Капитолинском? Раньше я успешно выполняла поручения фирмы!
Бутин, улыбаясь, смотрел на нее. Капитолина Александровна уже идет к пятидесяти, — но ни единой морщинки на этом полноватом, простом, чисто русском лице. И в светло-русых волосах ни единой сединки.
— У вас своих дел немало: и дом, и попечительство, и Николай Дмитриевич. Что брат? Не легче ли ему на воздухе?
— Ваш брат, как всегда, в саду. Задумали с Татьяной Дмитриевной расширять теплицу, обещают весь год свои лимоны, — она покачала головой. — После Иркутска был очень плох…
— Моя вина. Более привлекать его к делам остерегусь.
— Спасибо, друг мой, — с чувством сказала невестка. — Тем скорее вы нуждаетесь в моей помощи.
— Что вы имеете в виду, Капитолина Александровна?
Двумя или тремя днями раньше он спустился вниз перед чаем, зная, что в это время она у себя в маленьком будуаре. Он постучался, и ему послышался мягкий звук ее голоса: «Пожалуйте». Но это восклицание относилось не к нему. Капитолину Александровну он увидел, приотворив дверь, лежащей на софе с раскрытым номером журнала, закрывшим ее лицо. Это был «Вестник Европы». Но невестка не читала. Она что-то черкала и перечеркивала на листке бумаги поверх журнала. До такой степени увлечена, что не слышала стука в дверь, не увидела, как она приотворилась. Бутин не решился вторгнуться в ее занятия…
— Дела наши очень плохи, Михаил Дмитриевич? — спросила она сейчас напрямик, как было ей свойственно. — Очень, да?
— Изыскиваем средства для срочных платежей, — неохотно, думая о другом, ответил он невестке. Он указал на письменный стол. — Вот в этих многочисленных бумагах вылавливаем по каплям необходимые суммы.
— Михаил Дмитриевич, — сказала Капитолина Александровна, — у меня свой капитал, двести тысяч, возьмите их в дело, вернете, когда все наладится.
— Можно мне поцеловать вашу руку? — сказал растроганный Бутин. — Это слишком большая жертва.
— Для меня — нисколько. Так вы ее принимаете?
— Нет, — ответил Бутин. — Но она меня вдохновляет. Я найду выход из положения.
— Но вы будете иметь в виду мои деньги? А еще…
— Что еще? — коротко улыбнувшись, спросил Бутин. — Кого вы еще предложите ограбить в интересах фирмы? Не заглянуть ли нам в сбережения святой Филикитаиты!
— Нет, до них как раз я вас не допущу. Но я хочу серьезно поговорить о наших домашних расходах. Я недавно с карандашом в руках проверила все статьи…
— И что же?
— Мы тратим на содержание дома восемьдесят тысяч в год. Мы можем тратить вдвое меньше. За счет сокращения прислуги. И не столько выписывать вина. Если хотите, посмотрим вместе…
— Нет, не хочу. Лишить вас, жену и сестру горничных? А бедного нашего Иринарха пересадить с итальянской мальвазии на голубиковое вино? До такой бедности Бутины еще не дошли!
«Вот, значит, чем она тогда занималась под прикрытием “Вестника Европы”! Делала расчеты, как сберечь несколько тысяч рублей за счет семейных расходов».
— Но я же так не могу, Михаил Дмитриевич. Мы бедствуем, у нас долги, вы с Николаем Дмитриевичем в затруднении, а мы, женщины, ничем не можем вам помочь? За кого же вы меня считаете, милостивый государь!
До резкости отчетливо возникло перед ним видение прошлого. Он — после похорон Сонюшкиного первенца, после прощания с маленьким Полем Домби (кто же не мечтает о продолжателях рода и дела!), — вернувшись с кладбища, не поднялся ни к жене, ни к себе, он без стука вошел в комнату невестки, сел в углу в кресло и выплакался на полжизни вперед, не сознавая где он и с кем он. А когда очнулся, то оказалось, что она стоит рядом, прижав его голову к своей груди, и его слезы смешались на его щеках с ее слезами…
Эти общие слезы пролились еще раз. Тогда, во второй раз, после похорон малютки, принесенной в новом браке, она разыскала его в глубине сада, обняла его, сев рядом, и они снова выплакались вдвоем. Потом сказала: «Пойдемте в дом, друг мой, ведь вашей жене не легче, чем нам…»
Она, похоронившая с ним четверых его детей, безвинно умиравших от желудочных, легочных и зачастую неведомых заболеваний, она, самоотверженная невестка его, Богом определена охранить его последнюю любовь и его последнюю надежду.
Кто ж, если не она?
Она почувствовала перемену в нем и безбоязненно и поощряюще встретила его напряженный спрашивающий взгляд. Он колебался.
Жену его брата не тронула и не могла тронуть молва — она была верной подругой и спутницей старшего Бутина, прожив жизнь одной-единственной любовью. Будучи попечительницей женской гимназии не по купеческому рангу мужа, не в силу вложенных в женскую гимназию бутинских средств, а благодаря своим достоинствам стала матерью и утешительницей девочек, приходивших к ней учиться вышиванию, музыке, рисованию, языкам, приходивших за теплом и лаской. Она любила этот «заветный кружок молодежи, бурливый как вешний ручей», — гак сказал чистый голос Омулевского. Весь жар не данного ей материнства вложила в попечительство. И не менее ста девочек стали ее детьми. Многие, как Нютка, жили в доме или проводили в нем целые дни. То, что он намерен сказать ей, войдет в противоречие с ее убеждениями. И с образом жизни. Он рискует потерять самого, может, близкого человека. Вот сейчас, сию минуту.
— Вы замолчали, друг мой, — сказала Капитолина Александровна. — Я ведь догадывалась, что вы не примете моих денег. Я пришла не только с этим. Откройтесь, Михаил Дмитриевич, вам тяжело, откройтесь мне!
Он сидел с опущенными глазами, будто она только что, на этом месте, уличила его в чудовищном проступке.
— Я помогу вам. Вы, наверное, забыли письмо Клавдии Христофоровны Лушниковой, присланное мне из Кяхты в Нерчинск. Мы с Николаем Дмитриевичем как раз распаковывали свои европейские чемоданы. Я вслух прочитала некоторые места в ее письме: «Небось рада-радешенька, что увидала своего чернобрового распорядителя», — она ведь, сами знаете, шутница, Лушникова! — а я при всех тут же подтвердила: «Угадала приятельница, очень люблю брата своего мужа и никогда не дам его в обиду». И тут же поцеловала вас. Мы, женщины, умеем быть хорошими друзьями.
Он посмотрел на нее с недоумением. Что за связь меж тем письмом и нынешним положением?
— Михаил Дмитриевич, такой человек, как вы, не может быть дурным, бесчестным. Он может быть несчастным, может попасть в беду. Это чаще случается с сильными людьми, чем со слабыми. Михаил Дмитриевич, я не хочу, чтобы вы говорили лишнее. Я скажу вам то, что знаю я, даже не я, а мы.
— Вы? Мы? О чем вы?
— О том, что вас удручает. Мы, женщины, редко заглядываем вперед. У нас другое зрение. Оно обращено чаще в сегодня. Зато как зорко мы видим! Так вот, я знаю, как ее зовут, знаю деток ваших, знаю ее сестру. И даже знаю, где они живут.
Спокойные, обычно кроткие глаза ее необычно заблестели, щеки подернул молодой румянец:
— И как же мне охота, друг мой, поглядеть да подержать на руках племянников моих. Мишутку да Филу.
Откуда? Кто? Как? Спрашивать было ни к чему, бессмысленно. После такой открытости невестки!
Сначала с привычной бутинской точностью, методичностью, а далее все более сбивчиво, горячо он стал говорить. Сперва о мальчике, какой тот рослый не по возрасту, но худой, косточки одни, какой смышленый и серьезный. Вдруг на нежное мушиное чиханье сестренки отзовется пожеланием: «Расти больша — не будь лапша». Или, схватывая ее с подоконника: «Ах ты, неслух, смехотунья-хохотунья, я тебя сейчас в тайгу к дядьке Зыбуну». И у нее и у него словечки и замашки от Серафимы, они ее шилкин-ские сказки-присказки готовы без конца слушать.
— Как-то детям и Зоре будет без старшей сестры и тети? Что мне таить от вас, сестра моя, в большой я растерянности…
Капитолина Александровна слушала, уложив руки на коленях, тихонько, боясь прервать исповедь деверя, а когда он закончил, поднялась и подошла к боковому окну, выходящему в сад.
— Опять они в теплице, Николай Дмитриевич с Татьяной Дмитриевной, — заговорила не оборачиваясь. — Американской малиной увлечены. Сливу разводить пробуют, вишню, черешню. И растет хорошо и прирост отличный. Будь у нас с Коленькой детки, и если бы у Тани были, хоть бы от бедного Заблоцкого, хоть от милого нашего Маурица, и живы были б Сонюшкины, — рос бы у нас другой сад, веселый, шумный. Тогда бы и от этих яблонь, слив, цветов больше отрады было. Обойден наш дом детьми, обделен. И раз в другом месте у вас, Михаил Дмитриевич, дети, знать на то воля Божья. Так не я одна считаю.
— Кто же еще, кроме вас?..
Полная, статная, она живо обернулась спиной к окну:
— Супруга ваша, Марья Александровна!
— Так это значит Яринский! Проговорился, мальчишка! Я к нему как к сыну, он да Нютка наши приемыши! Ай, Петя!
— Постыдитесь, Михаил Дмитриевич! Петя как был Петя, так и остался. Умеет мальчик, как говорят англичане, to keep silence! Неужели вы убеждены, что черемушник на Хиле серьезное укрытие для вашей любви?
Бутин молчал, ему стало неловко своей вспышки и своего поспешного подозрения. И вообще: не он ли честного парня поставил в ложное положение перед всеми, в положение соучастника, обманщика? Кого же он Бутин, должен винить — не себя ли?
— Любые человеческие отношения трудно скрыть от посторонних глаз, — продолжала Капитолиа Александровна. — Все весьма просто произошло: вами было постановлено прикупить викуловские земли для расширения фермы и нанять туда работником Самойла Шилова, родственника нашего Иннокентия Ивановича. Вам не хотелось отвлекать Татьяну Дмитриевну от трудов в саду и привлекать ее к берегам Хилы. Или вы не знали нрава вашей сестры? Она стала бывать там, проверять молодого Самойлу, и представьте себе, друг мой, в один прекрасный день Татьяне Дмитриевне повстречалась юная красивая женщина с двумя прелестными детьми, и мальчик был вылитым ее братом! Она и не пробовала заговорить с молодой дамой. И никого не расспрашивала. Она пришла со своим открытием ко мне, а у меня раньше возникли и свои догадки.
— Когда я был обнаружен и раскрыт? Сколько же длится моя непозволительная слепота?
— Не долее чем полтора года назад. Я взяла на себя труд, боясь за дальнейшее, пригласив к себе на чаепитие и вашу сестру и вашу супругу, объяснить положение дел. Нам удалось уговорить Марью Александровну ничего не предпринимать. А для себя решила, что если обстоятельства вдруг переменятся, предложить вам свою помощь. Этот час пришел.
— Капитолина Александровна, и вы имеете что-то предложить мне?
— Михаил Дмитриевич, вы должны выдать замуж эту бедняжку Серафиму. По всей форме, но без особого шума, и перевезти детей и их мать в Нерчинск. Если не три женщины, то две, если не две будут вашими помощницами, то я и одна чего-то стою. Дай вам Бог силы и здоровья спасти дело, которому вы посвятили свою жизнь.
29
Исчезнувший из поля зрения тайный советник, иркутский купец первой гильдии и главный сибирский кредитор Торгового дома Бутиных Иван Степанович Хаминов начал энергично подавать признаки жизни. Как раз когда весь огромный механизм бутинского дела раскрутился на всю мощность — без помех и перебоев.
Дело заработало.
А вот денег у Бутина не появилось. Не было наличных средств.
Кредиторы помалкивали. Это было непрочное и грозное молчание выжидающих.
Управление делом шло на две конторы: всамделишная, главная — в Нерчинске, вторая, подставная, играющая под главную, — в Иркутске. Иркутская искусно делала вид, что именно она настоящая и занята кипучей деятельностью. На самом деле это нарядное помещение с окнами из цельных стекол, с тяжелыми креслами, с цветными гравюрами на стенах, с двумя большими коврами на весь зал служило хорошей маскировкой для конторы-трудяги в Нерчинске. Заходите, господа кредиторы, наведывайтесь, купцы, тут всегда на месте серьезный, подтянутый, хотя и «тощой», всезнающий Иннокентий Иванович Шилов, или молодой любезный и общительный Иван Симонович Стрекаловский — у него в запасе водится веселенький петербургский анекдот, пусть и не первой свежести, или забавная историйка из купеческой жизни, — и Бутин заезжал, не забывал Хлебный рынок, поддерживал надежды и упования кредиторов, и вечерние чаи устраивались с выпечкой и домашним вареньем изготовления Сильвии Юзефовны, — Бутин тут, Бутин на виду, Бутин не прячется…
А делами ворочал в Нерчинске. И все важнейшие документы фирмы находились в Нерчинске. Туда, Шумихину и Большакову, шли донесения со всех концов бутинской торговой и золотопромышленной империи, — с приисков Зеи, Амура, Амгуни, Дарасуна, Нерчи, Жерчи, с Николаевского завода, с Александровского и Борщовочного винных, из контор Благовещенска, Сретенска, Шилки, Читы, Верхнеудинска, Петровского завода…
Сколь долго могла длиться вера в магию иркутского договора? Как долго могло продержаться обаяние квадратных плеч, пенсне со скошенными стеклами и хорошо поставленного осиповского голоса? Тем более что сам Осипов, исполнивши с блеском морозовские поручения, поспешил отбыть в Москву. С его отъездом купечество потихоньку-помаленьку забродило, заколодило, и шептунов и крикунов хватало.
«Да будет ли тот светлый день, когда Бутины выйдут с полным коробом на раздачу своих долгов! Скорее денежки наши потекут в другую, нужную фирме сторону, и дождешься тогда копеек с рубля!»
Кузьма Ветошников заявился в дом за Хлебным рынком незадолго до Николы Зимнего — в бараньем полушубке и собачьей шапке. Тряся дымчато-белой козлиной бородкой, потребовал немедленной выплаты своих двадцати пяти тысяч.
— Я сына женю, мне ждать недосуг, — коротко выкрикнул он своим дребезжащим, на женских нотках голосом пожилому конторщику Василию Максимовичу Фалилееву, посаженному в этой роскошной зале с определенной целью. У старого бутинского служащего благопристойное лицо вышколенного барского слуги, густые, тщательно расчесанные сановные бакенбарды, голос слаще липового меда и разработанные до тонкости обходительные манеры. Он как нельзя более подходил к креслам, обитым цветным штофом и с покатыми спинками, к толстым бухарским коврам затейливой расцветки, глушащим шаги, к изображениям Невского проспекта, московского Гостиного двора и Макарьевской ярмарки на отпечатанных с меди гравюрных листах.
— Доброго здравия, Кузьма Меркурьевич, — величественно, мягким, отработанным басом приветствовал купца Фалилеев, слегка склонив направо свою благородную продолговатую физиономию, — рады-с вас видеть. Не пожелаете ли, почтеннейший, с морозца откушать чаю со свежими кренделями от Циндлера? Прошу вас в это креслице, высокоуважаемый Кузьма Меркурьевич. — Он пододвинул заманчивое привольное сиденье расшумевшемуся купцу.
— Нужны мне ваши кренделя, как кобыле лапти, — взвизгнул Ветошников, чувствуя, что его обволакивают учтивые манеры и медовый голос приказчика. — Чего мне тут рассиживаться, не в гости пришел! Пожелание одно: гоните мою четвертную и гори огнем ваша липовая контора! Коляска у крыльца, к сыну везти. Ну?
— Это совершенно очевидно-с! — повернул к окну лысую шишкастую, как у мудреца, голову, с той же вежливой непроницаемостью отвечал бывалый служака. — И примите, господин Ветошников, наилучшие поздравления от нашей фирмы по случаю предстоящего бракосочетания в вашем семействе!
— Благодарствую! — опешил от такого «кренделя» купец, но быстро оправился. — Я и говорю, Василий Максимович: деньги нужны, а не кукиш с ваших поздравлений! Мне свадьбу городить надо! Вот бутинские векселя: учитывайте и гоните деньгу! Слышь?
Старик шел напролом. У него еще свербило в груди от той осиповской насмешки, сейчас он им не спустит, господам хорошим, пользующим для себя чужие денежки! А мне что: хочу собак гоняю, хочу свадьбу справляю. Мои денежки, моя воля!
— Как же не слышать! У нас тут серьезные господа тихо говорят, и все слышно. С крику дело не делается. Я что слышал, господин Ветошников, что шибко вы обедняли, даже на свадьбу нехватка, так и доложу управляющему Иннокентию Ивановичу, чтобы распорядились. Можете быть покойны, как придут, так и доложим. Для нашей фирмы эдакое копеечное дело решить один момент!
Копеечное! Будто на паперть вышел с картузом козырьком книзу!
Все же Ветошников оробел. Большие кабинеты вроде конторы Бутина, величественные служащие, подобные Фалилееву, производят давящее, пришибающее действие, как все чиновное. Но Ветошников решил не отступаться.
— Я что, в богадельню пришел или в купецкую контору! «Доложу», «Распорядится». А ты, Фалилеев, для чо? Для мебели?
И он взвизгнул в восторге от своего словечка. А еще подумал: «Тебя бы с такими долгими волосьями на щеках прогнать по всем торговым рядам вплоть до Обжорного и Лоскутного, а там пирожок с ливером в зубы сунуть, вот бы потеха была! Все бы колбасники, булочники да бакалейщики свистом поздравили!»
Конторщик, хотя и большой дипломат, до кровожадных мыслей Ветошникова не додумался, у него свои мысли.
— Я вам, любезный Кузьма Меркурьевич, сейчас все до тонкости разъясню: главная контора у нас как бы в Нерчинске и там все необходимые расчеты производятся, там и векселя на учет принимаются. Наша контора иного назначения, мы даже наличными никакими не располагаем. Пожалуйста, чайку, отменные крендели господина Циндлера и конфекты московские. Очень приятно, что пожаловали к нам, господин Ветошников. Не соблаговолите сказать, как здоровьице вашего почтенного родственника и нашего давнишнего партнера Ивана Степановича? Что-то давно его не видать.
— «Очень приятно», а дулю в зубы. Фирма называется! Признались бы народу, что в кассе мыши гуляют, а то — Нерчинск, расчеты. Не можете разнесчастную задолженную четвертную выдать! Иван Степанович завтра явится: «А ну, выкладывай, без кренделей ваших, мои кровные семьсот тысчонок с процентиками!» Тады чо? Я же их, умных дуралеев, упреждал: хрен получат из текущих доходов. Вот к послезавтрама чтоб моя четвертная была в наличности! А то, ей-ей, на весь Иркутск осрамлю! Вот так, раб Божий Фалилеев, господин разлюбезнейший!
Ветошников запахнул полушубок, нахлобучил собачью шапку и вышел из конторы. Белый, словно мел, с обвисшими бакенбардами, Фалилеев опустился на деревянный стул с высокой спинкой у столика-конторки и, схватившись за сердце, шептал:
— Мы, господин Ветошников, не ожидали вашего визита, вам не отказано, мы сделаем все, как вам угодно, мы и домой вам ваши деньги предоставим… Ах, чтобы ты, дьявол козлобородый, лопнул со своей четвертной!
30
Таким способом Хаминов дал знать о себе. Ветошников, должно быть, был в курсе намерений своего родича. У Хаминова несомненно разработан план действий. Возглавить купеческий поход против бедствующей фирмы может только Хаминов. А у него авторитет среди иркутян, и половина дисконта бутинского в Иркутске в его руках!
Так размышлял Михаил Дмитриевич на другой день, выслушав доклад Фалилеева о визите Ветошникова. Он поблагодарил преданного конторщика за выдержку и за ценные сведения из стана кредиторов. И тут же подписал чек на имя Кузьмы Меркурьевича Ветошникова на выплату ему двадцати пяти тысяч рублей через ссудный банк.
Какими благодарными глазами посмотрел на него Фалилеев! Он дорожил не только своей внушительной внешностью, но и своей репутацией.
Двадцать пять тысяч, если взвесить, не тяжела потеря. Для миллионных дел фирмы сущие пустяки. Но в той нужде, в которой пребывала касса, и эта сумма имела иное предназначение, чем угодить на свадьбу Ветошникова. С этой мелочью он вывернется. Но сам по себе приход Ветошникова — грозовое облачко на горизонте. А за ним шла большая туча с громом и молнией, и туча эта явственно имела форму круглого простоватого лица Хаминова.
Хаминов явно уклонялся от встреч. То пребывал вне дома, разъезжая по делам или кого-то навещая. То сказывался больным. А время шло. Вот и Ветошников навел на след: что-то замышлялось, какие-то козни строились против Бутина.
Бутин решил пойти к Марьину. Они давние друзья — Марьин и Хаминов — бывшие компаньоны, близки домами. Если в последние годы ростом своего капитала Иван Степанович во многом обязан Бутину, то первые сотни тысяч ему помог сколотить мудрый, независтливый и некорыстолюбивый Марьин. Седобородый и благостный — словно апостольской красоты старость его, — Марьин никогда не кривит душой.
Он и принял его с неизменной приязнью в длинном ветхозаветном доме своем близ Старого рынка, в чистой, с богатой божницей горнице, одетый в белую полотняную рубаху под скромным черным жилетом. Старик вошел во вторую администрацию вместе с Хаминовым против своего, правда, желания.
— Давайте, Михаил Дмитриевич, разберемся наперед в том, что нам ведомо. И я и вы знакомы с Иваном Степановичем не с нынешнего дня. В ту пору, что мы вместе чаи цибиками возили, да кожи и красный товар с ярманки, не было у меня случая серчать или обижаться на Ивана Степановича. Он сговорчив, я уступчив, он поболе скребанет, я помене. Меня в торговле нашей обозной, окромя заработков, дорога приманивала, поля да лесочки, ночевки у ручейка аль на полянке, люди встречные с их речью, песнями, свычаями. И старуха моя така: ворочусь, поведаю ей, где побывал, кого видел, хоть про карусель на ярманке. Расскажи ей, что Змея Горыныча повстречал и чаевал с ним, перекрестится и поверит. Деньги шли потихоньку, не густо, а шли, ну и слава Богу, к старости беззубой на ячневую кашу будет. А Иван прикапливал, жадничал. Знаю, что на меня зла у него не было, и доверие полное. Он не скрывал: обзаведется должным капиталом, тут же торговлю сократит, а капитал в оборот, в кредиты, в дисконт. Мои деньги он не считал, я для него понятный и свой, а вот вашим, Михаил Дмитриевич, счет вел, вы как бы в чем-то опережали его — и в смелости, и в богачестве, и в известности. Завидовал тому, что он в ростовщичестве потише богатеет, чем вы торговлей, на золоте и заводами. Не выдержал, меня кинул и к вам пристал: нате мои деньги, вот вам кредит, под учет восемнадцать процентов, а я от ваших прибылей урву, а там обойду в могуществе и в славе! — Он засмеялся кротким, добродушно-укоризненным смехом, белая густая борода слегка заволновалась. — Вы не обратили внимания, Михаил Дмитриевич, у вас, в Нерчинске, вами устроилась Софийская гимназия, через короткое время у нас, в Иркутске, открылось средствами Ивана Степановича учебное заведение для девиц и наименовали его Хаминовским! У вас попечительницей стала супруга Николая Дмитриевича, просвещенная Капитолина Александровна Бутина, а тут Агриппина Григорьевна Хаминова, женщина добродушная и хлопотливая, в слезах на коленях молила мужа не срамить ее перед людьми, поскольку она Александра Невского от Александра Македонского не отличала. А какой праздник он учинил в Иркутске купечеству, получив долгожданного тайного советника! Бутин-то всего лишь коммерции советник. Перещеголял, а? Для меня все это суета сует, и я знаю, что, при всем вашем честолюбии и при всех медалях и званиях, в вашей деятельности не сие главное было!
— Спасибо, Кирилл Григорьевич, в чем-то грешен, но не в этом. Награды — не цель, лишь способство для деятельности.
— Не сказать, что вовсе тем не тешились, — улыбнулся Марьин. — Но вы-то диплом за машину получили, за новшество, на Парижской-то выставке, вы из Америки механизмы навезли, и больницы, и школы, и клубы на приисках своих понастроили. И ссыльным, дело известное, хлебца и работенки подкидывали, музыкантам субсидии выделяли. Это не токмо из гордыни, это из понимания существенности жизни, своей и общей.
— Еще раз спасибо вам от души. Как-то удивительно и лестно от вас такую похвалу слышать!
— Погодите благодарить, Михаил Дмитриевич, — я ведь не одни приятности люблю говорить. Я все это к Хаминову моему клоню. Придет по другому делу, а не утерпит, чтобы на пальцах не пересчитать: опять Бутину медаль, четвертая уже — на Лондонской выставке получил! И там грамота, и тут диплом, и еще один адрес за пожертвования! Я его умиротворяю, а его колотит. Но более всех медалей и дипломов его разбирало нечто другое.
— Какое ж я такое зло причинил Ивану Степановичу? — с горечью спросил Бутин. — Когда и где вред нанес?
— Смотрел я когда-то, Михаил Дмитриевич, одну вещицу в театре на Макарьевской ярманке, кто писал, какое название той комедии — не упомню, а вот что врезалось в память. Добрый человек вопрошает злодея: чем я тебе не люб, за что противу меня зло творишь? А тот так отвечает: а ни за что, за то, что ты не такой, как я, как все! Все вороны черные, а ты белая, и за это тебя надо сничтожить!
— Ну уж вы-то так не думаете! — вырвалось у Бутина.
— Я б так думал, — сурово отвечал Марьин, — вы бы тогда ко мне не пришли. Марьин и Хаминов по-разному на вас смотрят. Он дурел, глядя как вы возноситесь. Раз — и Николаевский завод ваш, раз — и у вас пароходство на Амуре, раз — зейские прииски дают Бутину золото. А он хочет хватануть, да боится, он все в кубышку, деньгу, он дисконтом гребет, а в жизнь, в действие не вводит! Его богатство бездеятельное, мертвое, а ваше в ходу, в работе, от него польза обществу. Для Хаминова вы белая ворона. И для тех, кто повыше Хаминова. Кто считает, что вы влево заходите при своих капиталах.
— А для вас? Кто я? Уж доскажите, сделайте милость.
— Эх, Бутин, Бутин, — повел волнистой седой бородой Марьин. — Я вижу, что вам угодно узнать от меня то, чего я сам не ведаю. Я прям с вами. У вас есть крупность, есть цель, есть забота об улучшении общей жизни. Все это мне по душе, старику, это всех нас, погрязших в земном, подымает сверх обычного, сверх низменных торгашеских интересов. А слабости ваши вполне человеческие: переоценили свои возможности, не закрепившись, спешите дальше, с кредитами переборщили, надеясь на марку фирмы и свою репутацию, да и не всегда окружаете себя людьми, истинно верными и надежными…
— Троянский конь! — вдруг вспомнилось сказанное вполголоса жесткое предупреждение Осипова.
— Какой конь? — недоуменно спросил Марьин. — Орловский рысак, бельгийский битюг, немецкий тяжеловоз, — это знаю, слыхал. Троянский конь? Да при чем он к нашему разговору.
— Очень при чем, дорогой Кирилл Григорьевич. Для меня несомненно, что Хаминов замышляет дурное против меня. Он хочет возбудить против фирмы всех господ кредиторов.
— Чего не знаю, того не знаю. Може и так. Он, отошедши от меня, в свои планы не посвящает. Тут я ему не союзник. А осмотрительность вам не повредит, господин Бутин.
— Что ж, мы еще повоюем, — сказал Бутин, поднявшись. — А вам за прямоту вашу и добрые советы — низкий поклон.
Марьин, поглядев вслед высокой, худощавой энергичной фигуре, устало покачал головой — и с укоризной, и с сожалением, и с долей восхищения…
31
Бутины выдавали замуж Серафиму Глебовну Викулову за мещанина Ермолая Сергеевича Ошуркова.
Какое облегчение испытывал он, Михаил Дмитриевич, при всех сложностях предстоящего события, облегчение от того, что обнажил свое сердце перед невесткой.
Он знал, что Капитолина Александровна высоко ставит искренность и прямоту. Он понимал, что исповедь его перед нею не может быть ничем другим, как душевной казнью. Он верил, что встретит дружеское участие. Но невестка оказалась способна на большее. Она пригласила Петра Яринского в маленький кабинет наверху, где обычно проводила утренние часы, проверяя счета по дому, давая распоряжения прислуге, принимая деловых визитеров, — с девочками из гимназии она обычно занималась в большой гостиной, где рояль и предметы для вышивания, а потом звала в столовую, — так вот приняла Петю, сидя за рабочим столиком. Яринский остановился у порога — этот невзрачный молодой парень с невыразительным простодушным лицом, широкими плечами и на крепких, немного кривых ногах. Яринский, боящийся даже приближения к нему девушек, Яринский, необходимый человек в доме — старательный мастер на все руки: кучер, посыльный, садовник, столяр, — стоял у двери и смотрел на хозяйку дома ясными, честнейшими глазами, готовый исполнить любое поручение.
— Так вот я здесь, Капитолина Александровна, — напомнил о себе, вежливо кашлянув в кулак.
— Петр Терентьевич, ответьте, вы все с той же страстью предаетесь своей охоте? Или же тайга ныне не тянет?
— А как же, — с некоторой важностью отвечал Яринский. — Я сызмальства к ружью приучен, тайга — дом родной. Еще с папаней хаживал я…
— А где ж вы, Петр Терентьевич, больше охотитесь? Где ваши места заповедные? Дичь-то не везде, наверное, водится! — И с таким невинным и незнающим видом глядит на него хозяйка дома, что Петя покровительственно улыбнулся.
— Уж тут знатье, Капитолина Александровна. Я, почитай, все в округе охотничьи угодья знаю. Когда в хребет, когда на зыбунах, когда в западушках.
— И на Хиле тоже бываете? Вверх по Нерче? И там зверя скрадываете?
У Яринского чуть подогнулись кривые ноги. Он не отвечал, озадаченно глядя на хозяйку.
— Что же вы молчите? Вы ведь туда часто ездите. С Михаилом Дмитриевичем. С ружьем, порохом, припасами. По три дня охотитесь. А то и больше.
Яринский продолжал молчать. Лоб у него покрылся испариной.
— Вот что, Петя, завтра, прямо с утра, запрягайте большую коляску лошадей, берите на складе ящик конфектов, ящик пряников. Поедем охотиться на Хилу. Я да вы. Ну, поняли?
— Понял, Капитолина Александровна, — повеселев, но с известным недоверием, сказал Яринский. — Будет исполнено, Капитолина Александровна.
Уже выйдя, полуоткрыв дверь, спросил:
— Осмелюсь спросить, вам-то ружье брать? Или не понадобится?
— А как же! — Улыбнулась: — И ружье, и порох, и припасы, все бери. На охоту же!
Стояла поздняя осень. Дорогу подморозило, в яминах, кое-где схваченных утренником, блестел ледок. Уехали засветло. Могучие Алмаз и Агат — самые сильные, широкогрудые, красивые лошади бутинской конюшни легко катили просторную, на пятерых, повозку. Двое их всего, Капитолина Александровна с Яринским, зато кучер расстарался: все свободные места — на заднем сиденье, у ног хозяйки, на облучке, завалены ящиками и пакетами. Яринский выполнил поручение Капитолины Александровны с таким усердием и с такой щедростью, что числящийся при складе Мокей Бояркин вначале решил, что все Бутины собираются в далекое путешествие. Лошади бродом перешли Нерчу и, обогнув облетелые кусты черемухи и стланика, после пяти часов езды вынесли коляску к большому бревенчатому дому позади забоки в глубоком урезе лесистой сопки. Дом был с затейливым высоким крыльцом, украшенным резными балясинами. От дома под легким спуском чернели убранные огороды, в сторонке теснились стайки, сараи. Ни одной избенки, ни одного живого существа по соседству. Зато солнце, уже поднявшееся высоко, щедро золотило и желтый крепко сколоченный лиственничный сруб, и словно запылавшие в лучах оконные стекла, и коричневые стволы сосен, нависших ветвями над крышей, и словно отражающих литыми боками солнечный свет гнедо-рыжих, калтарых, с белой гривой лошадей, распрягаемых ловкими руками Пети Яринского. Он куда-то увел Алмаза и Агата, выгрузив на крыльцо все коробки и пакеты: «Уж вы теперь сами, а я к своим плашкам!» — ружья за спиной, натруска сбоку. И он уже карабкается по какой-то трещине-расселине позади избы к синеющему стеной недальнему лесу.
Но в доме точно бы никого. Ни в огороде, ни возле стаек, ни в окнах. И на крыльцо никто не торопится к пакетам, коробкам, корзинам, сгрудившимся у порожка. Она потянула дверь и, во-шедши в сени, сразу ощутила домашнее, обжитое, деревенское тепло, семейный уклад: кадушка с водой у входа, пузатые бочки, дышащие капустным и огуречным рассолом, чресседельник и хомут на крюках напротив, ряды полуведерных стеклянных банок и бутылей у стенок слева и справа, а в них зеленая просветь укропа, петрушки, смородинного листа, густая просинь голубики и жимолости, тусклое, как на закате, сияние брусники, малины, лесной земляники — вона какая семейка здесь проживает, все, что есть в тайге, подобрала, запасла на долгую зиму.
Волнение нарастало в Капитолине Александровне еще в коляске. Ей был приятен утренний заморозок, она подставляла распылавшееся лицо хиусу с северного хребта. Как ее встретят на Хиле? Девочки чуть не ежедневно приходят к ней — Филя Павлова, Валя Письменова, Тоня Колобовникова. Она любила их, словно они ее дочери, как когда-то «сбежавшая» с Михайловым в Москву Анютка. Той заплетет косичку. Той подарит альбом и невзначай погладит застывшую над рисунком головку. С той бьется над уроком французского, пока та не поймет, как обращаться с немым «е». Ее душа — в этих детях.
А ведь там — за толстой дверью в избу — твое, родное, бутинская кровь, как же тебе тех деток не полюбить вдвое. А сил открыть дверь нет. Не от тяжести толстых лиственничных плах, а от тяжести на сердце. Она потянула за медную скобу, — ох ты, неуж там кто придерживает дверь, не желает впустить гостью!
А когда открыла, то лицом к лицу столкнулась с женщиной.
У женщины этой воинственный вид отважного солдата, готового грудью своей защитить от неприятеля крепость.
Сравнение невольно пришло в голову непрошеной гостье при первом взгляде на миловидную молодую полную особу, встретившую ее у растворенной настежь двери.
Но, присмотревшись к женщине, поняла, что бедняжка скорее в страхе, чем в воинственном состоянии, и еще по-женски поняла и другое: ведь не зная, кто и зачем, а может, в догадке, принарядилась, на скорую руку пуховую шаль накинула, широкую плиссированную юбку успела надеть, в туфельках нарядных на красивой полной ножке. Чтобы достойно встретить хоть кого!
Это — Серафима, старшая, та, что благословением Бутина выходит замуж. Мать-хранительница, опора и защита этой семьи.
— Чем обязана вашему приходу, сударыня?
Голос покойный, в нем здоровье и отзвук душевной чистоты, хотя густо-синие глаза не в силах скрыть смущение и тревогу. Уж прошу извинить, а признать вас не могу…
— Во-первых, здравствуйте, — улыбаясь, ответила гостья. — Во-вторых, я не ошиблась, это дом Викуловых? В-третьих, пришла незнакомая, а уйду знакомая. И, в-четвертых, пригласите меня в комнату и, если не трудно, дайте напиться!
— Пожалуйста, милости просим, — ответила Серафима, отстранившись и несколько успокоенная мягкой решительностью и шутливым тоном представительной барыни. Она пододвинула плетеное с подушечкой кресло к столу, покрытому лиловой бархатной скатерью, обмахнула рушником, подождала, пока гостья села.
— Угодно ли молочка парного! Либо кваску, только подошел? А то есть отвар, на бруснике и смородине. У нас… — она запнулась, — мы это питье все уважаем.
Хотела сказать «дети», но спохватилась. «Дети» хотела сказать, это ясно. Чуть полнее меня девица, а много моложе, и полнота свежая, здоровая… Встретив выжидающий взгляд девушки, ответила с присущей ей искренностью:
— Какое совпадение! Брусничный отвар! Да это же мой любимый напиток!
Серафима взглянула на Капитолину Александровну таким глубоким и хорошим взглядом, что та поняла, что разгадана если не полностью, то наполовину.
Всем существом ощущала, что тишина в доме не одинокая, не глухая, но предутренняя, сонная, живая, готовая пробудиться движением, звуками, смехом.
Серафима вернулась из сеней с большим коричневым кувшином и небольшой чашкой с ушком, осторожно поставила оба сосуда перед гостьей.
— Пейте на здоровьице, госпожа… — И, осмелев: — Прошу прощения, это, что на крыльце, не Яринским привезено?
— Это все для вас, душечка, ваше, вот только негодный парень, в дом не занес, в лес к медведям понесся.
— Дозвольте вас оставить, сударыня, я мигом приволоку в сенцы, чтобы не стыло, не морозилось… Управлюсь и без Пети!
Девушка уже вполне успокоилась, голос подобрел, глаза потеплели. Посмотрев ей вслед, на крепкую прямую спину, на сильные стройные ноги, на легкую и сильную походку, Капитолина не усомнилась: управится. И как она тепло произнесла: «Петя». Ну негодный мальчишка, тебя только в заговорщики брать, — так преданно беречь чужую тайну!
Она налила из кувшина в чашку розовато-желтую жидкость, пахнущую и лесом, и садом, и травой, и пряностью, и прохладой, сделав глоток, глянула в окно — серо-зеленый склон сопки, белые березы по крутику, развесистые черемухи с гроздочками черноглазых ягод, уцелевших от дроздов и свиристелей, а за сказочным бережком — узкая, изогнувшаяся струйка Хилы, — и весь этот мир — словно в летучих блестках, в золотом переливе солнечных лучей сухого и ясного осеннего утра. В какой красоте и среди какого чуда живут и растут меж любящих их женщин дети ее деверя. Может, и напрасно ее вторжение в их маленький, теплый и отчужденный от суеты и недоброты мирок.
С такими мыслями она отвернулась от окна.
И застыла с чашкой у губ.
Перед нею у дверей напротив неподвижно стояли два маленьких привидения в длинных, до пят, рубашонках, с босыми ножками и глядели круглыми, полными изумления и восхищения глазами. Кто это перед ними — Снежная Королева или пушкинская Русалка?
А сидела немолодая дама в горностаевой горжетке, которую не скинула, а лишь распахнула, открыв изящную синюю дамскую жилетку и такого же цвета широкую юбку с широким красного бархата поясом. Королева!
Но самым-самым прекрасным и сказочным в наряде этой спустившейся с небес дамы была шляпа — необъятной округлости, с пестрым верхом и широкими, чуть загнутыми полями, из-под которых на детей глядели серо-голубые, внимательные и растерянные глаза.
— А мы думали — папа! — сказало привидение повыше и посмелее с очень на кого-то похожим смуглым лицом. — Будто папа приехал!
— Ага, папа! — Крошечное привидение со встрепанной золотистой головкой зевнуло во весь ротик мурлыкающим зевком заспавшегося котенка.
— А я не папа, а я тетя Капа! — прижмурившись как от невыразимой сладости, волшебница глотнула из чашки и поставила чашку на стол. — Ох, и вкусно же!
— Я тоже хочу пить! — сказало маленькое создание.
— Пей! Будешь из моей чашки?
— Буду, — девчушка подбежала к столу, вскарабкалась котенком на колени к тете Капе; пила весело и шумно, держа обеими пухлыми ручонками чашку и запрокинув золотистую головенку. Оторвалась, фукнула и снова за чашку, и снова оторвалась:
— Папа — Капа, Капа — папа! — И залилась смехом. И за чашку.
Мальчик неодобрительно смотрел на сестренку.
— Ну раздурилась, Фила! А вы, тетенька, кто?
— Я — папина сестра, — ответила Капитолина Александровна. — Папы вашего. В гости к вам, проведать.
Девочка все пила с дивным наслаждением. Мальчуган, глядя на нее, шумно сглотнул слюну.
В сенях скрипнула входная дверь, шумнули укладываемые пакеты.
— А там кто? — спросил Миша. — Серафима?
— Да, — ответила дама. — Там вам гостинцы от папы.
— Дядя Петя привез? Да? Вы с ним приехали?
— Да. С ним. Он пошел охотиться.
— Знаю, — ответил Миша и подошел к столу. — Фила, не будь жадюгой, дай и мне.
— На, — сказала та, протянув брату пустую чашку и облизывая острым язычком припухлую губу. — Пей. — И засмеялась.
Капитолина Александровна поспешила снова наполнить чашку.
— Папа — Капа! Капа — папа! — вдруг снова запела, пританцовывая толстой ножкой на коленях, девочка. — Папа — Капа, папа — Капа!
Миша с чашкой в руках возле столика, Фила на коленях у гостьи, — вот такую картину застала Серафима, войдя в комнату после переноски с крыльца и укладки в сенях привезенных припасов.
— Это что такоича… — начала она.
— Это тетя Капа, — ответила Фила. — Папина сестра. Петя привез ее с гостинцами. Петя ушел на медведя. Симочка, Симусенька, а что в гостинцах!
— Умоетесь, оденетесь, позавтракаем с тетей Таней…
— Во! — надула щечки девочка и ткнула в Серафиму сразу два розовых указательных пальца. — Во непонимаха, говорят ей Капа, а она — Таня!
Серафима с недоумением взглянула на гостью.
— Ну и детки-малолетки, секунды не прошло, больше моего уже знают! Марш, говорю!
И она с легкостью, как пушинки, подхватила одной рукой Мишу, другой Филу, и они, сидючи в ее крупных согнутых руках, как в креслах, помахивая новоявленной тете пальчиками, покинули комнату, — Серафима понесла их направо, в другую половину избы, откуда послышалось поплескивание воды и веселое повизгивание.
Снова Капитолина Александровна осталась одна.
Значит, в доме кое-что знают о бутинской семье, иначе бы Серафима не смещала Капу и Таню, Бутин рассказывал и о ней, и о Татьяне Дмитриевне, и о Марье Александровне, немного, но рассказывал.
Но где же Зоя-Зоря, где мать детей, почему не слышно ее голоса, почему она не выходит? Не хочет выйти? Или отлучилась? Не в Нерчинск же уехала? Быть здесь и не объясниться с невенчаной женой Михаила Дмитриевича? Не внушить ей, что в доме Бутиных у нее есть друзья и сочувствующие сердца…
Младшая из сестер не была за чаем, не вышла к разбору гостинцев, не показалась к обеду, не напомнила о себе и в минуты отъезда, когда появился дышащий тайгой, сосновой шишкой, мшаником и порохом Петя Яринский и стал запрягать Алмаза и Агата. Досадно, неуютно, беспокойно было тете Капе до той минуты, когда Серафима не сказала вполголоса, отведя ее от заигравшихся детей:
— Не сердитесь на нас, милая барыня, не готова сестра к встрече с вами. Ну, забоялась, растерявшись… Ежли наведаетесь в другой раз, то уж как родную всем кругом встренем!
Она поцеловала Серафиму. Дети не отпускали ее. А какое удовольствие было написано на их лицах, когда их прокатили в коляске за черемушник до речки, и они сидели, угретые доброй и красивой тетей в коляске. Они долго махали ей руками, что-то кричали, а она за спиной Яринского молча, радостно и безутешно плакала, прижимая розовый платочек к покрасневшим глазам…
32
Подошла Серафимина свадьба, а он обещал, что все будет по всем правилам, пристойно, торжественно. «Как у людей».
Ошурков и его воспрявшая от хилости и немощей мамаша, польщенные приходом Бутина, — в первый раз он явился один, пробыл всего несколько минут, как ближайший родственник, опекун Серафимы Глебовны и ее семьи после гибели отца, пришел познакомиться с женихом, обговорить день обручения, место, составление брачного договора, приданое, — Ошурковы, обрадованные и растерянные вниманием первого богача Нерчинска, нежданно оказавшегося покровителем и чуть ли не родней невесты! — ничего не просили, соглашались на все условия.
Они твердили, что от Бога эдакое счастье, такая распрекрасная женщина не пренебрегла их убогим домом, согласилась стать милой женой, любимой сношенькой, доброй матерью бедным сиротам. Она дороже всяких денег, а за приданое для девушки — двадцать тысяч рублей они будут вседневно и всенощно Всевышнему молиться во здравие всемилостивого господина Бутина. Смешная старуха, вроде темная да забитая, а с первозданной, извечной материнской гордостью: «Ермолай у меня все умеет, при болезной жене и после — царствие ей небесное, — по домашности управлялся, в четыре утра встанет, в полночь ложится, корова подоена, стайка убрана, корм для чушки упарен, щи на день сварены, даже хлеб испечет. Поисть сын-то не успеет, а о семье побеспокоится. Питомице вашей, господин хороший, за ним ладно будет; с детьми, конечно, делов хватит, помилуй нас грешных, Пресвятая Мать Богородица… А насчет одежки да обуток и прочего у нас и вовсе нет сумлений, — должно, цельный сундук приволокет — лошадьми не затащишь!»
Ермолай даже ухнул с досады на настырную мамашу, и она тут же как провалилась сквозь землю.
В общем, оказался Бутин сватом! И надо было искать дружков для жениха и невесты! Хотят свадьбу без всяких пустосватов, без смотрин, без пропоев и похмелок, без караваев, чтобы не слишком привлекать внимание людей — лишние толки, пересуды и толпы зевак и любопытных. Но без дружков никак нельзя! И бедные свадьбы без шаферов не деются!
Один — для невесты — есть: это Петя Яринский. А кого подобрать для жениха?
Бутин пригласил к себе Стрекаловского.
Иван Симонович пришел прямо из конторы, нарядный, как всегда, лишь от запястий до локтей синие нарукавники, — вид рабочий, деловой: и в самом деле вел сейчас сложные расчеты по миллионным московским кредитам. А все ж выглядел щеголевато в новом модном жилете.
— Присядьте, Иван Симонович, у нас разговор.
Бутин придвинул своему помощнику коробку сигар. Они закурили. Бутин однако ж не сразу приступил к главному пункту разговора, пункту, ради которого пригласил к себе своего помощника.
Аромат гаванской сигары располагал к откровенному и задушевному разговору.
— Что же показывает Иркутск, Иван Симонович? Каковы там настроения? Что нового слышно от господина Хаминова?
— Честно говоря, Михаил Дмитриевич, от Иркутска ничего, кроме беспокойства, козней и помех ожидать не приходится. Как я ни обязан господину Хаминову, но не могу скрывать, что полученное вчера вечером известие от Иннокентия Ивановича весьма тревожное и свидетельствует о переменах во взглядах Ивана Степановича. Я искал вас, мне сказали, что вы заняты с Капитолиной Александровной, и велели вас не тревожить.
— Что же пишет Шилов? Где письмо?
— Он ничего не пишет, Михаил Дмитриевич, он прислал нашего верного Фалилеева с устным донесением. Старик недомогает с дороги, и я отпустил его к семье. Василий Максимович аккурат месяц не был дома, а тут жестокая простуда… Прикажете вызвать?
— Пусть отдыхает. Надеюсь, вы ничего не упустили из его донесения.
Лицо Стрекаловского с пахучими нафабренными усами расплылось в благодарно-самоуверенной улыбке. И сейчас же приобрело серьезность и строгость.
— Иннокентий Иванович велел передать, что после вашего отъезда из Иркутска Иван Степанович вместе с Иваном Ивановичем Базановым подали городскому голове прошение об избрании биржевого комитета на собрании купцов первой и второй гильдии.
— С какой целью? — быстро спросил Бутин. Сигара погасла, он положил ее на край пепельницы.
— Михаил Дмитриевич, Шилов передает через Василия Максимовича, что биржевой комитет уже создан, и не только создан, но уже учредил администрацию, а городской суд уже оную утвердил!
— Сплошные «уже»! Вон как спешили! А что ж фирму не уведомили? Ну и Хаминов, двуликий Янус. Крепко мы с вами обманулись в этом человеке!
Ни один мускул не дрогнул в лице Стрекаловского. Он склонил голову, показав безукоризненный по ниточке пробор. Это означало согласие с нелестными в адрес Хаминова определениями.
А в Бутине поднялось возмущение против самого себя: такие дела, а он торчит в Нерчинске, занимается устройством судьбы Зориной сестры! Когда против него идет рать во главе с бывшим партнером и бывшим другом. Черные вороны против белой! Очнулся, задвигался троянский конь!
— То, что сделали Хаминовы и его приятели, — незаконно! Биржевого комитета в Иркутске не было и в помине, и вдруг создается лишь для того, чтобы овладеть нашей фирмой!
— Михаил Дмитриевич, есть одно обстоятельство. Я гак понял, что господин Хаминов заверил Шилова: при всех обстоятельствах вы остаетесь распорядителем дела!
— Зачем же за моей спиной? Зачем вопреки договоренности заменять добровольную администрацию формальной? Не спросив меня!
— Но вы же так внезапно уехали! Как Иван Степанович мог известить вас?
— Тут вы правы, Иван Симонович! — вдруг успокоившись, сказал Бутин. — Однако же следует ждать от Хаминова новых действий, отнюдь не в мою пользу!
Бутин надолго задумался. Размышляя, он несколько раз бросал быстрый взгляд на Стрекаловского. Тот или скромно переводил взор на кончик сигары, либо отвечал послушно-вопрошающим взглядом: «Весь к вашим услугам…»
В том-то и дело, что надо прибегнуть к услугам постороннего человека в весьма щекотливом деле!
Но почему ж — посторонний. Сколько энергии и предприимчивости им проявлено в отстаивании интересов Бутина. Может, это и похвально, что молодой человек не спешит укорить, осудить своего прежнего хозяина. И кого еще просить?
— У меня к вам, Иван Симонович, просьба деликатного свойства, — доверительно сказал Бутин. — Это надо рассматривать как личное одолжение. То, о чем я намерен просить вас, никакой стороной не относится к вашим служебным обязанностям. Вы вправе отказать мне.
Он взял сигару, зажег ее, давая возможность Стрекаловскому подумать.
— Вы меня обижаете, Михаил Дмитриевич, — прочувственно сказал тот. — Я не отделяю служебные дела от служения вам. Вы можете полностью располагать мною, если я способен вам помочь.
— Тогда послушайте меня. У меня есть семья, которой я покровительствую. Семья моего друга Викулова, погибшего на охоте. Там две женщины, сестры, и двое маленьких детей. — Он помолчал. Нет, полная откровенность ни к чему. — Это дети младшей сестры. Что касается старшей, то она только сейчас выходит замуж. Я очень обязан ее отцу, и мое сокровенное желание во всех отношениях содействовать достойной девушке. Так, чтобы свадьба была, как на Руси водится. И чтобы новая семья ни в чем не нуждалась… И тут без близких людей не обойдешься!
Стрекаловский с пониманием склонил голову.
— Вам помогут Капитолина Александровна и Яринский. Они знакомы с семьей, им известны мои намерения.
— Михаил Дмитриевич, — широко улыбнулся Стрекаловский. — Признаюсь, испугался. Ведь сам еще не женатый. А тут серьезная миссия. Но раз Капитолина Александровна рядом, то уж не так страшно. Будьте покойны!
Но глаза спрашивали: «А вы что ж?»
— А я, Иван Симонович, срочно в Иркутск. Дело прежде всего. Надо быть там. А сейчас — прошу разыскать господина Фалилеева и пусть сразу идет ко мне.
33
Приехав вместе с Фалилеевым в Иркутск в дом на Хлебном рынке, Бутин, едва приведя себя в порядок, уединился с ним и с Шиловым в кабинете наверху.
Бутина встревожил вид Шилова: сухощавый, костистый, он выглядел усталым и угнетенным. Даже глаза померкли. Рядом с ним престарелый Фалилеев с его выпуклыми розовыми щечками, прямой спиной и шустрой походкой казался бравым молодцом. А Шилов постарел лет на десяток.
— Что с вами, Иннокентий Иванович? — спросил Бутин, когда они расселись в креслах вокруг маленького «чайного» столика. — Ведь вы ж больны, милый мой.
Тот тяжело вздохнул. Шилов умел работать и днем и ночью, и ежли не придержать, то как лошадь, крутящая жернов, до упаду будет кружиться. Он никогда не жаловался на недомогание, усталость, перегрузку. В любой час, хоть ночью, мог собраться на завод или прииск. Или просидеть за конторкой до утра за срочной выверкой цифр. Домна Савватьевна такая же. Ревностная помощница Капитолины Александровны и первейшая артистка домашнего театра. Бутин дорожил и своим сотрудником и его женой. То отправит на воды — в Ямаровку или Горячинск; то даст сверх жалованья тыщу — езжайте в Москву, Петербург, поглядите мир, освежитесь; или отпустит к родичам в деревню… Столь удрученным, измотанным Бутин до сей поры его не видел.
— Значит, дела очень плохи? — спросил он.
— Куда хуже! Обложили нас, как логово медведя. По-охотничьи!
— Про городовой суд знаю. Василий Максимович в подробностях доложил. — Бутин взглянул на Фалилеева. Тот повел большими мягкими ладонями: как повелели в точности, ничего не упустил! — Что еще стряслось, Иннокентий Иванович?
— А то, Михаил Дмитриевич. — Шилов с усилием выговаривал каждое слово. — А то, что сразу… после городового суда… Хаминов предложил… вас… не оставлять распорядителем дела… Даже в администрацию не включать…
Ход — с далеким прицелом: устранить от руководства делом, взять все предприятия в свои руки.
— Кого же он протащил в свою администрацию? Кто таковые?
— Свои, кто ж еще! — так же затрудненно отвечал Шилов. — Управляющий банком господин Милиневский, господа Мыльников и Зазубрин. Их торговому дому мы должны. Люди в Иркутске известные!
Конечно, известные! Эти люди тесно связаны с Хаминовым.
— Что ж, господа, иного пути нет: надо идти к Ивану Степановичу.
— Надо, — упавшим голосом сказал Шилов. — Надо, Михаил Дмитриевич. Только бесполезное это дело. На рожон прет.
— Може, если с ним по-хорошему, с деликатностью, — сказал великий дипломат Фалилеев. — Найти в нем чувствительное местечко. Вы же, Михаил Дмитриевич, сколь с ним сотрудничали, его натуру досконально изучили.
— Итак, к Хаминову. Но не домой, смущать Агриппину Григорьевну и хаминовских дочек, — нет, в контору.
Ему известен распорядок дня Ивана Степановича, согласно которому хозяин распускал всех служащих в четыре пополудни, а сам оставался до обеда в конторе, верша те дела, которые вел сам, без помощников.
Бутин рассчитал правильно. У начала Ангарской ему попался навстречу Герасим Пафнутьевич Чулков, давний служащий Хаминова, сгорбленный старик с тяжелой тростью в руке. Он вежливо приподнял котелок, осклабился и ткнул палкой через плечо.
— Иван Степанович у себя-с!
Помещение конторы было невелико, выглядело скромно — маленькая комнатка во флигельке, где через коридор проживал второй работник конторы; их было всего двое: Чулков и Васютка, племянник Агриппины Григорьевны.
Обстановка деловая: малый стол, большой стол, деревянный диван и стулья у стен, шкафы с папками для бумаг. Еще конторка в углу, у окна, для подслеповатого Чулкова. Бывал-то здесь Бутин, в этих каморах, не более двух-трех раз, обычно все дела с Иваном Степановичем обсуждались наверху за самоваром, под улыбку и постряпушки хозяйки дома, — мельком припомнив это, Бутин почувствовал горьковатый привкус во рту, — отдавались чаи и угощения горечью, накипевшей в душе.
Как ни был подготовлен Хаминов к визиту Бутина, а не сразу с собой совладал: сначала прямо глянули его глаза и вдруг повел ими влево-вправо, вправо-влево, будто его уличили в проступке. И тут же, оправившись от смущения, однако с переменившимся от бледности лицом, бодро вышел из-за стола, прикрывши папкой бумаги, лежавшие пред ним.
— Милости прошу, Михаил Дмитриевич. — Он подошел к бывшему патрону с раскинутыми, словно для объятия руками, и на круглом простоватом лице вымученное выражение доброжелательства и приятства.
Бутин несколько помедлил, прежде чем подать ему руку, и краткий испуг мелькнул в глазах Хаминова: а подаст ли вообще!
Подал. Он пришел не для разрыва. Он пришел, все же надеясь на понимание и уступчивость старого партнера.
Они уселись рядом на деревянном диване, и Бутин учуял: не хочет Хаминов, чтобы Бутин видел бумаги, лежавшие на малом столе. Терзается, что не успел подале упрятать.
— Иван Степанович, не будем лукавить друг перед другом, мы оба знаем, за каким делом я сюда пришел. Не так ли?
Хаминов вежливо склонил голову на короткой шее: «Я, Михаил Дмитриевич, весь внимание!»
— Иван Степанович, на собрании кредиторов, с участием представителя московских взаимодавцев господина Осипова, была избрана администрация по моему добровольному изъявлению. К сожалению, вы отсутствовали. Однако вас ввели в состав, чему я лично порадовался, зная наши отношения. По общему согласию ввели и меня, с оставлением распорядителем дела. И вот я узнаю, что состав администрации спешно пересмотрен, меня отстраняют от руководства моими предприятиями. Как следует расценить это возмутительное самоуправство?
— Михаил Дмитриевич, вам известно, как я высоко рассматриваю вашу деятельность. Поверьте, что от меня ничего не зависело. То первое собрание признано незаконным и та администрация неправомочной, поскольку на основании Торгового устава для учреждения администрации необходимо решение биржевого комитета.
— Вы прекрасно знаете, что в Иркутске не было и не могло быть биржевого комитета и учреждение в Иркутске такового комитета незаконно! Ведь не о формальной администрации речь шла, но о добровольной сделке между мною и кредиторами!
— Михаил Дмитриевич, это сделано по согласию всех ваших кредиторов, но никак не мною самолично!
— В моем присутствии, на глазах у представителя московского купеческого общества, выразили мне полное доверие, а стоило уехать — и потерял его! Не странно ли, почтенный Иван Степанович?
— Не к вам лично недоверие. К расстроенным делам фирмы.
— Пустая игра словами, Иван Степанович. Как можно отделить одно от другого. Не могу понять ни вас, ни господина Базанова, ни господина Милиневского. В Америке я присутствовал на собрании дельцов, при мне два фабриканта совершали сделку, один другому вручил чек на миллион долларов. Без росписи и обязательств. Под честное слово. Вот такие там нравы. Деловые люди совершают миллионные контракты на доверии.
Хаминов как бы даже добродушно-покровительственно улыбнулся и замотал головой, точно его попытались взнуздать.
— Удивлялся я всегда, Михаил Дмитриевич, вашему уму, коммерческому дарованию, редкостной удачливости. И, простите меня, вашему простодушию в делах. Где вы сыщете на Руси купца, который гривенник без расписки даст?! Вспомните процентщика старика Кондинского! Возьмите тех же Кнопов — эти наготове петлю держат, ежли должник на полчаса задержался. За вами не гривенник, а пять миллионов, и вы хотите, чтобы сотни кредиторов, коим вы должны… — он спохватился. — Но ведь никто, Михаил Дмитриевич, не собирается вас разорять. В администрацию вошли почтенные люди, из них многие, не говоря уж обо мне, настроены спасти положение…
— В таком случае, господин Хаминов, — холодно сказал Бутин, — потрудитесь немедля познакомить меня с администрационным актом. Полагаю, он у вас под руками, точнее, под папкой. — И он с резкостью повел бородкой в сторону малого стола, где под стыдливым прикрытием картона лежали хаминовские бумаги.
Хаминов молча поднялся с диванчика, подошел к столику, отстранил папку и достал лежавший под нею большой лист бумаги, исписанный мелким, четким, словно типографским почерком.
Это был почерк Чулкова, лучшего по Иркутску переписчика деловых бумаг. И давнего служащего Хаминова. Можно не сомневаться, кто переписчик, а кто сочинитель сего документа.
Хаминов уселся за столом, подальше от греха. Бутин остался на диване. Расстояние между ними увеличилось не только физически. Чем дальше углублялся в чтение администрационного акта Бутин, тем более оба отдалялись друг от друга.
— И вы полагаете, что я, как владелец фирмы, подпишусь под этим беззаконием! — в голосе Бутина прозвучал металл, более твердый, чем чугун его Николаевского завода.
— Почему ж беззаконие?
— Я знаком с Торговым уставом не менее вас и всей вашей компании. Эта состряпанная вами бумажонка ни на что дельное не годится. Она в полном разладе со статьей 1865 Торгового устава. Акт учинен односторонне, без моего согласия и участия! Что стоит только десятый пункт, по которому администрация может в пух и прах разбазарить все мое имущество! Очень удобная лазейка для вас лично, господин Хаминов! Теперь-то я точно знаю, кто выдумщик этого нелепого разбойного акта!
— Помилуйте, господин Бутин! Вы позволяете себе…
— Нет уж, милостивый государь, не я, а вы! Я выскажу вам все! Не делайте только вид, будто вы печетесь об интересах всех кредиторов! Этот позорный десятый пункт выдает вас с головой: ваши деньги беспокоят вас, вам необходимо вырвать свои семьсот тысяч, как бы не опоздать, как бы кто другой не успел запустить лапу в имущество Бутина. Пусть меня гром расшибет, если вы уже не преуспели!
Он свернул большой толстый, отсвечивающий желтизной лист бумаги и положил в карман сюртука.
— Вы позволили себе, господин Бутин, излишества в выражениях. Господь вам судья. Что бы вы ни говорили, я хочу вернуть себе свои собственные деньги, а не прикарманить чужие. Прошу вас вернуть акт, он не подписан.
— У вас еще десяток этих подлых бумажонок! А я должен представить ваше творение туда, где вас научат соблюдать закон и форму!
Круто повернувшись и не глянув на Хаминова, он вышел из конторы.
— Ничего, Михаил Дмитриевич! — не слишком громко отозвался вслед Хаминов. — Не в лесу родились, не пеньку молились. И форму соблюдем. А свое воротим.
34
Бутин, выйдя из конторы Хаминова, тотчас же направился в городовой суд, предъявил администрационный акт, и там признали, что акт составлен без соблюдения требуемых законом условий. Акт-то отменили, но новая администрация не дремала. Хаминов, Милевский, Мыльников начали хозяйничать. Бутин не зря укорил Хаминова десятым разбойничьим пунктом акта, он предвидел вред и беды, несомые этим грабительским пунктом: администрация предложила расчет с желающими кредиторами заводскими произведениями и товарами, выбирая кредиторов из соображений приятельства, а не тех, кто был ближе к подступающим срокам платежей.
Администрация с ходу начала с «нужд» Хаминова!
С какой быстротой выгребались заводские склады! Хаминов не брезговал ничем: ему везли с предприятий Бутина возами железо, бочками спирт и вино, кожу, брезент, смазочные масла, деготь, дрова, листы столярного клея, чугунные отливки, косы и серпы, металлическую посуду с Николаевского завода, он не отказывался ни от какой дребедени. Вскоре все хаминовские склады — и у Тихвинской, и на берегу Иркута, и в Ремесленной слободе — были забиты разными товарами и изделиями снизу доверху. Даже подвалы длинного дома завалил всякой всячиной.
Хаминов сделал хитрейший ход. По его предложению администрация выпросила в государственном банке кредит в двести пятьдесят тысяч рублей. Надо же администрации иметь оборотные средства! Дабы предприятия господина Бутина не стояли!
И он и его друг и сподвижник богатый купец первой гильдии Базанов дали поручительства под эти денежки.
Из этого кредита Хаминов черпал пригоршнями для себя наличные денежки. Для себя, а не для предприятий!
А по обязательствам Бутина, находившимся у Хаминова, он за какие-то считанные месяцы выгреб полмиллиона. Обставил-таки остальных кредиторов!
А засим потребовал немедленного погашения из средств Бутина тех двухсот пятидесяти тысяч кредита, что попали ему в лапы через государственный банк и которые почти целиком израсходовал на себя. Даже Милиневский вышел из себя. Собрал кредиторов и произнес таковую слезную речь:
— Выходит, надо оставить все предприятия фирмы в интересах Ивана Степановича. «Его превосходительство» Хаминов должен бы подумать и о других. Иначе мне придется выйти из состава администрации.
Впрочем, он только пугал. Он остался, и Хаминов успешно продолжал на глазах у купцов грабеж и оборотных средств, и заводского, конторского и складского имущества фирмы. К кому обратиться? На чью помощь можно надеяться? Что предпринять? Как остановить Хаминова и его сообщников?
Бутин посылает неутомимого Иринарха в Москву к Морозовым.
Иринарх вручил письмо от Бутина самому Тимофею Саввичу. Заехал прямо на Трехсвятительский, минуя Китай-город, Гостиный двор и трактир Тестова, не выпив и не закусив по дороге, что было для двоюродного братца большой жертвой.
Морозов, глянув на него, понял страдальческое выражение на лошадином лице бутинского родича, велел подать графинчик, икорку, семгу и маринованных волнушек. Пока Морозов читал письмо из
Иркутска, Иринарх приходил в себя. Глаза светлели, нос багровел, движения приобретали уверенность и энергию.
— Что, брат Иринарх, заели вас иркутские купцы? — дочитав обстоятельную депешу, спросил Морозов. — Сибиряки, видать, ершистей москвичей!
— У нас один здоровенный паут Хаминов хоть кого сожрет! — И, забыв памятку брата, крепко выругался — под рюмку и волнушки.
— Предупреждал я Михаила Дмитриевича, и Осипов призывал к осторожности. Не внял. Времена сейчас крутые, у наших предприятий сбой, народ обезденежил, товар идет плохо.
У Иринарха замерло сердце: неуж дымбей! — И он торопливо налил рюмку и опрокинул в усатый рот. Полегчало. А все ж встревожился: «Москве два миллиона должны!»
— Что ж, будем выручать, — сказал Морозов. — От паутов. А вот насчет действий — надо поразмыслить.
Иринарх на радостях тяпнул третью. И четвертую.
— Идите отдыхать, Иринарх Артемьич, — сказал Морозов. — А завтра к вечеру милости прошу. Рекомендую, — напрямик, но вежливо добавил он, — ограничить себя, вам предстоит серьезное дело.
Иринарх понял. Он завалился в Гостином дворе на Никольской на сутки, проснулся свежим и пришел на другой день к Морозовым трезвый, выспавшийся и готовый к разговору. Увидя в обширном кабинете немалое общество, смешался было, хотя знал почти всех собравшихся: кроме хозяина молодой и крутолобый, с задумчивым лицом и живыми, улыбающимися глазами сын его Савва, студент еще, и брат его Сергей, модно одетый и чуток высокомерный, и чернобородый энергичный племянник Тимофея Саввича, друг Саввы, хоть и постарше его, Викула, и отец его Елисей Саввич, похожий на священника, с длинной старообрядческой бородой и суровым взглядом, а в уголочке в скромной пиджачной паре долгобородый, с задумчиво-сосредоточенным лицом Павел Михайлович Третьяков, с ним рядом купец Солодовников Козьма Терентьевич, богач, у которого газеты и типография, и благотворитель, а сам из раскольников, но добрейшей души человек, в библиотеке бутинской даренные им книги — стихи Кольцова, а еще с рисунками про всех людей на Земле, — пролистал-полюбопытствовал Иринарх, очень даже интересно!
Был Иринарх рад-радешенек, что отговорил себя «зарядиться» перед уходом в «Саратове», у «Арсентьича» в Черкасском переулке или у «Егорова» в Охотном ряду, что он достойно представляет фирму своего знаменитого брата.
— Иринарх Артемьевич, мы тут письмо составили в адрес генерал-губернатора Восточной Сибири его высокопревосходительства Анучина и уже уведомили его телеграммой о нашей просьбе. Мы, Морозовы, и с нами представители двадцати двух известнейших московских фирм поставили под петицией свои подписи. Савва Тимофеевич, извольте зачитать.
У Саввы голос звучный, красивый, ну, думал Иринарх, толи как у попа, го ли как у актера хорошего.
«Ваше Высокопревосходительство. Ведя двадцать лет сношения с Торговым домом братьев Бутиных, который, вследствие несчастных и от него не зависящих обстоятельств, попал под администрацию, учрежденную в Иркутске, причем местными кредиторами бывший распорядитель дел оного устранен от распоряжения делами, мы, нижеподписавшиеся московские кредиторы означенного дома, зная многолетнюю безукоризненную деятельность Бутина, избираем его в число администраторов по делам Торгового дома братьев Бутиных, о чем почтительнейше заявляем Вашему Высокопревосходительству и всепокорнейше просим оказать Ваше милостивое и высокое покровительство ему, Бутину, как коммерсанту, имеющему обширную и полезную деятельность для вверенного Вашему Высокопревосходительству края».
Ну, мысленно потирал руки Иринарх, ну молодчаги, господа московские, крепко составлена бумаженция, теперь за нас сам генерал-губернатор, жахнем по разбойнику Хаминову и всей своре. Сейчас обмыть тую бумагу, али Иркутска дождаться?
Решил дождаться Иркутска, хотя и тянуло к любезнейшему Лопашеву на Варварку, в его «Русскую избу», и мчал домой, не жалея лошадей от станка до станка.
Приехав в Иркутск и узнав, что Бутин в Верхнеудинске, Иринарх не стал медлить: тут же отправился в Белый дом на набережную Ангары, в резиденцию генерал-губернатора, где у братца был знакомый столоначальник, не раз в компании с господином Полу-штофовым обсуждавший с ним сложные дела и события.
— Нестор Мелентьевич, Богом прошу, прямо в руки его высо-превосходительства, чтоб без волокиты.
— Будьте покойны, Иринарх Артемьич, мы что, без понятиев! Ну как там в Москве, повеселились да почудили?
— Какой там! Сами знаете, какие у нас неприятности!
— Знаем-с, — чиновник оглянулся, нет ли кого поблизости. — Иван-то Степанович надысь к его превосходительству подкатывался, полчаса у него просидел… Разумеете?
— Ах ты, жиган ловконогий! Обошел!
Анучин на письмо из Москвы не ответил. Чиновники из его окружения вели себя уклончиво-неприязненно. Хаминов и его компания продолжали растаскивать фирму по бревнышкам да камушкам. Бутин дал отчаянную телеграмму Морозовым. Ответ пришел через сутки: «Ждите наших поверенных с полномочиями Москвы».
35
Ранним утром, спустя неделю Бутин проснулся от легкого стука в дверь.
— Михаил Дмитриевич, приехали! — громкий взволнованный, с подсвистом шепот Фалилеева.
Бутин одевался особенно тщательно, — привык за собой следить и дома, и в пути, и в Петербурге, и в Нерчинске, и на приеме у губернатора, и перед рабочими отдаленного прииска, но без изыска и модничанья, не то что молодой Стрекаловский, однако в сюртуке без морщинки, брюках, чуть суженных у щиколотки, в жилете черного атласа и наисвежайшей белой сорочке с шелковым галстуком выглядел элегантно, представительно и вместе с тем ничуть не вызывающе. Костюм современного состоятельного делового человека.
Внизу, в конторе, в широких кожаных креслах расположились трое. Осипова среди них не было, — его квадратную фигуру он бы тотчас узнал!
Первым поднялся с кресла тощий, рыжеватый и горбоносый господин в летах:
дело вутиных
— Присяжный поверенный округа Московской судебной палаты Борис Борисович Блюменталь.
За ним, склонив лысую, несмотря на молодость, шишковатую голову, так что резко вычертились мохнатые гусеницы бровей, кратко и сухо доложил о себе второй господин:
— Присяжный поверенный Звонников.
Третий, высокий, с роскошной шапкой кудрявых темных волос и с холодным взглядом небольших угольных глазок, чуточку картавя, но отчетливо вымолвил:
— Михельсон, кандидат прав. Лев Александрович Михельсон.
Все они были москвичи, представляли московских кредиторов.
Значит, и Морозовых. Не может быть, чтобы Тимофей Саввич, Викула Елисеевич и молодой Савва не сказали им о своем отношении к делу. Возможно, и с Осиповым эти трое снеслись. Так думалось Бутину в эти скороспешные минуты. А повеяло от всех троих чуждостью, холодком. Очень — от Звонникова. Да и от кудрявого Михельсона. У сонливо-болезненного Блюменталя определенно вид безучастного, скучающего, отстраненного от всего света человека.
Он и в самом деле с трудом поднялся с кресла и с трудом снова уселся в нем. Возможно, долгая и непривычная дорога порастрясла его. Путь тяжелый, москвичи утомились. Это им, сибирякам, нипочем — семь тысяч верст вскачь, с подставы на подставу, лишь меняя лошадей. Он вспомнил, как одолев с синяками на боках короткий путь от села Кавыкучи на Газимуре до деревни Кавыкучи на Унде, услышал от своего Яринского: «Ну и дорожка. Правильно толкуют: “От Кавыкучи до Кавыкучи — глаза выпучи!” А тут от Москвы до Иркутска, а тракт на много верст — колдобины да кочки!»
— Господа, позвольте, прежде всего, поблагодарить вас за приезд. Разрешите заверить, что для жизни и трудов ваших будут созданы наилучшие условия. Гостиницы наши нехороши, и вам приготовлены комнаты здесь. Как вам угодно, господа: позавтракать вместе со мною или доставить кушанья в комнаты?
Блюменталь, морщась, попросил в комнату. Его сотоварищи согласились пройти в столовую. Через час, когда приведут себя в порядок.
Этот час был для Бутина пыточным. Дурно или нет для дела, что обратился за помощью к москвичам, размышлял он, меряя длинными ногами контору, где уже пристроились у широкого стола с балансами и другими документами Шилов и Фалилеев.
С одной стороны — новые люди, свежие умы, тем более от московских кредиторов, сразу обратят внимание на проделки Хаминова, Базанова и Милиневского! На незаконность нынешней администрации! На неправомочность отстранения от руководства делами его, распорядителя Бутина! Предупреждал его Морозов: бойтесь стряпчих. Говорится же про судейских: каждый крючок ловит свой кусок!
За завтраком, приготовленным Сильвией Юзефовной с несравненным искусством: холодная осетрина с хреном, омуль горячего копчения, жареный дзерен с подливой, куропатка, начиненная орехами и черносливом, брюссельская капуста в сухарях, овощи и фрукты, — у дорогих гостей глаза разбежались.
Лишь бедняга Блюменталь соблазнился одною спаржей и крылышком куропатки, доставленными ему наверх.
— Мы приехали установить истину, — сказал Звонников, кладя в тарелку сочный бело-желтый кусок осетрины.
— Прибыли, как ваши друзья, — добавил Михельсон, с молодым рвением налегая на омулек нежнейшего горячего копчения.
— Мы не потерпим тут никаких беззаконий! Никаких бесчинств! — И Звонников перешел на телятину с овощами.
— В этих делах — своеволие недопустимо! — подтвердил Михельсон, обращаясь к жареному дзерену с отварным, в укропе, картофелем. — Мы убеждены, что Коссовский нас поддержит!
Коссовский, тоже москвич, был поверенным купцов Верхнеудинска и Читы, которым Бутин был должен чуть больше восьмисот тысяч.
Павел Иванович Звонников и Лев Александрович Михельсон оказались людьми решительными, ловкими и деловой закваски.
Попросив Бутина, Шилова и Фалилеева пребывать в конторе на случай необходимых справок, неожиданных известий, сношений с Москвой, взяв с собой в роли ординарца и вестового Иринарха, они вместе с Коссовским с утра до вечера обходили иркутских кредиторов, рисуя перед ними положение вещей:
— Мы, Звонников и я, представляем московских кредиторов, господин Коссовский — забайкальских, это более трех миллионов кредита! А вы, предъявляя один миллион, захватнически и незаконно объявили администрацию! Будете отвечать за нарушение статей таких-то, таких-то и таких-то! Судов затяжных и расходов хотите? — так с холодной беспощадностью, поводя острыми тигриными глазами, убеждал их Михельсон. — Устроим вам суды, задохнетесь в них, ебли не образумитесь!
— Желаете вернуть свои деньги, — действуйте, как мы, по закону, — тяжелым, чугунным голосом давил Звонников.
Известно, чего более всего боятся купцы — суда-судилища, адвокатов, допросов, тяжбы, свидетелей, полицейских приводов — «запутают, забудешь, как зовут папеньку с маменькой».
Вечером третьего дня за ужином, поедая яства Сильвии Юзефовны, Звонников сказал с удовлетворением:
— Итак, господин Бутин, имея большинство в собраниях кредиторов, мы отстранили Хаминова и Милиневского и предлагаем вам заключить договор с новой администрацией.
— Этому шельмецу Хаминову теперь на все наплевать! — заметил Михельсон. — Он свое хапнул, не успели мы за руку схватить, опоздали!
В голосе его звучала такая ожесточенность, будто Хаминов выкрал собственные деньги кандидата прав!
— Господа, — слабым голосом произнес Блюменталь. — Прошу меня от сих забот тяжких и хождений уволить насовсем. Мне нездоровится, я вынужден покинуть ваше приятное общество. Надеюсь, Михаил Дмитриевич, вам не очень хлопотно будет меня отправить обратно?
— Ладно, Борис Борисыч, — сказал скорее равнодушно, чем с сожалением Михельсон, — управимся и без вас, ежли дело представляется вам невыгодным.
Блюменталь промолчал. Он несколько побаивался бесцеремонного и ядовитого Михельсона и жесткого, с неподвижным лицом, будто лишенного всяких чувств Звонникова.
А сам Бутин вздохнул с облегчением: все же победа, все же ненавистного Хаминова сбросили. На следующий день он заключил договор, по которому доверенные кредиторов допускаются в новую администрацию, а ему дается отсрочка платежей на три миллиона рублей! Согласно договору вознаграждение администраторам было определено в размере пяти процентов с суммы погашаемого кредита.
На содержание семейства Бутиных, на период существования администрации, выделялось двадцать тысяч в год, четвертая часть того, что тратилось прежде.
Морозовы беспрерывно интересовались деятельностью московских поверенных. Любопытствовали насчет подробностей. Требовали засудить расхитителей бутинского имущества, чтобы вернуть выданные деньги, обещая выигрыш такого процесса в Сенате. Москвичи так далеко зашли в смысле помощи новой, бутинско-звонниковской администрации, что открыли ей кредит на сумму триста двадцать тысяч рублей. С тем, чтобы дальнейшие деньги на расходы и оборот добывались из заводов и приисков, а не займами!
В подкидке этой субсидии приняли участие не только Никольская и Глуховская мануфактура, то есть Морозовы, но даже душегуб и разоритель Людвиг Кноп. До того немчина раздобрился-расщедрился, что внес полсотни тысяч в общий пай в помощь бутинской фирме!
Ожил Шилов, усталость и душевную угнетенность точно смело ветром. Пошли добрые вести с заводов и приисков. Фирма богатеет, действует, живет!
Старый вышколенный Фалилеев просвещал гостей насчет исторических событий, имевших быть на здешних заводах и приисках. Иринарх водил их по городу, показывал достопримечательности: новый театр, общественное собрание, дома знатных деятелей и богатых купцов, отстроенные заново после опустошительного пожара улицы: заводил их на берега Иркута, в Глазковское предместье, пытался заинтересовать, правда, безуспешно, любимыми трактирами и другими веселыми заведениями.
Сильвия Юзефовна кормила москвичей двойной ухой из че-бачков, ленков и осетров. Крутила пельмени тончайшего теста, сдабривая фарш из скотского и свиного мяса по-китайски редькой, придававшей пельмешкам остроту и пряность. Делала бухелер и бузы по-бурятски. Жарила тайменя в жиру этой необыкновенно мясистой рыбины и подавала изысканное блюдо с нежнейшим картофельным пюре и с брусничной приправой. Не забывала и кушанья своей родины — ее краковские колбаски и лодзинская поляница сделали бы честь лучшему ресторану в Варшаве.
Звонников и Михельсон легко и прочно обжились в Иркутске и должным образом оценили кулинарное искусство бутинской кухарки. «Мастерица, не уступающая великому Оливье», — говорили они, имея в виду тогдашнего знаменитого в Москве кулинара-ресторатора, автора самого пикантного в мире салата. Рацион бутинского дома способствовал рождению их коммерческих идей. И вот за одним из приятных, в духе Оливье, ужинов возник такой разговор:
— Михаил Дмитриевич, — обратился Звонников к Бутину, — наше содействие вам было бы куда значительней и серьезнее, если я и Лев Александрович осмотрели ваши владения. Побывали на предприятиях. Познакомились бы с вашей главной конторой. Тогда бы и баланс на конец года мы все подвели более основательно.
— Из обычного человеческого интереса, для общего развития это было бы полезно, — присоединился к своему сотоварищу Михельсон. — Признаюсь, сроду не бывал на приисках, скажете, что там из земли золото горстью берут — поверю! Для вас это, что для нас Свод законов, и нам не только желательно попутешествовать по вашему царству, но именно с вами, под вашей эгидой!
Бутин шутливо поднял обе руки кверху:
— Я сдаюсь, господа. И мне самому пора в Нерчинск, где и контора, и дом, и семья, и там я сумею быть для вас еще более радушным хозяином, чем в Иркутске. Если не против, то велю запрячь лучших лошадей в коляски — и послезавтра в дорогу.
36
Московские адвокаты, побывав на старых бутинских приисках Дарасуна, Нараки, Жерчи, заехав на Борщовочный винокуренный завод, завершили свое путешествие по краю в древнем Нерчинске.
Они посетили самые ухоженные золоторазработки фирмы, где стояли Коузовы промывальные устройства, а торфа доставлялись по рельсовым путям. Народ за двадцать лет здесь прочно осел, люди жили в добротных домах, на всех тринадцати приисках округи — больницы, клубы, школы. Амурские намывы золота более богатые, а тут на Капитолинском, Дмитриевском, Софийском, Афанасьевском в сезон добывалось по три, пять пудов золота, и все же они были прибыльными, оправдывали теперь уж не слишком большие расходы на их содержание.
Бутин же был весьма разочарован слабой осведомленностью своих спутников в делах коммерции и промыслов. То ли за молодостью, то ли в силу однообразия и узости московской практики. Михельсон порхнул в Сибирь, едва закончив университет. Звонников, правда, успел побывать секретарем в одном из окружных судов, а затем его взял к себе помощником московский присяжный поверенный Михаил Васильевич Духовский, который, наряду с Павлом Васильевичем Осиповым, был одним из самых солидных, преуспевающих, удачливых юристов-консультантов московских фирм.
Как адвокаты, они были с хорошей подготовкой. Законы знали назубок. Михельсон, при злостной невежественности, был гибок, изворотлив, языкаст и держался с фасоном. Звонников брал напором, шел в лоб, отметая все возражения. И был упорен в достижении цели. Но в делах практических и жизненных тот же необразованный Иринарх понимал несравнимо больше.
Для них — что рубль пуд хлеба, что пять! В Москве им кухарка в лавке фунт-полтора купит, они и не ведают почем!
В Никольском Михельсон долго вокруг Коузовой машины ходил, никак толком не мог уяснить, как «эта железная махина» работает!
И как должна действовать администрация, как управлять всей «махиной» торгового и промышленного дела, в которое сунула их судьба, как поставить, чтобы предприятия работали без перебоя и давали прибыль, — никакого представления.
Однако они быстро усвоили: Нерчинск слишком далек от Иркутска, где они обосновались во главе новой администрации.
С утра до вечера, углубившись в счета главной конторы, перебирали там бумаги фирмы за многие годы. Им помогали Большаков, Шумихин, Стрекаловский. И Бутин приметил, что у москвичей выработалось неодинаковое отношение к его сотрудникам. Деловитый и собранный Афанасий Алексеевич не мог мириться с их скрытым недоверием и сановностью поведения. Алексей Ильич Шумихин, острый на язык и едкий рифмач, не прощал невежественные вопросы и немедля откликался на это каламбуром или лихой эпиграммой. Со Стрекаловским же московские юристы сошлись на дружеской ноге. С ним они работали чаще и охотнее всего. Правовед, как они же, университетское образование, слушал лекции в Сорбонне и в Цюрихе, одет по моде, явное желание услужить, — сама судьба послала им этого человека. Во всяком случае, думалось Бутину, эти взаимные симпатии лишь на пользу делу. Стрекаловский — верно и преданно служит фирме и лично Бутину. Хотя Стрекаловский сейчас не совсем тот, что прежде, в нем что-то переменилось. Он с неизменной исправностью выполнял все поручения патрона: найти такой-то счет, написать письмо такому-то кредитору, составить распоряжение на тот или иной прииск, вызвать на такое-то время доверенного оттуда или отсюда. И с аккуратностью приходил по вызову, выслушивая, докладывал, выполнял. Все так, но стал более сдержанным, скрытным, уклончивым. И ни разу еще не отчитался в том, как ему удалось выполнить просьбу Бутина, высказанную перед отъездом в Иркутск. Правда, Звонников и Михельсон отнимали у него почти все время, но мимоходом, попутно, в трех словах можно бы! Бутин вот и с Капитолиной Александровной никак не уединится, чтобы в подробностях узнать, как прошла свадьба Серафимы и как там живет-проживает на Хиле его семейка. Так успела же она шепнуть раз-другой: «Все хорошо, друг мой!»
В один из вечеров, предвещавших скорый отъезд гостей-соправителей, уже начинавших тяготиться скромными радостями и долгими буднями своего нерчинского бытия, Звонников спросил:
— А что, Михаил Дмитриевич, не могли бы мы на пути в Иркутск побывать на ваших заводах — железоделательном и винном?
— Почему ж нет! И Николаевский и Новоалександровский неподалеку от Иркутска, дороги на заводы хорошие. И ход работ посмотреть любопытно, и потолковать с инженерами, служащими, мастерами. Там у нас люди коренные, крепко осели, семьями, получше живут, чем в других местах.
Он не скрывал гордости за состояние своих предприятий и за то, что он делает для работников.
Впрочем, как он успел подметить, этот предмет во время осмотра приисков лежал за пределами их интересов. Денежные вопросы, имущественное состояние — тут они оживлялись. И он досказал то, что непременно затронет внимание его спутников.
— На Николаевском окрест рудники наши, железо добываем, и лесная дача заводская тут же, не менее полтыщи квадратных верст! Завод, попав в наши руки, дает большую прибыль! Мы там не токмо литье и орудия для землепашцев делаем, мы несколько судов на Ангару спустили! Смело скажу: наивыгоднейшее наше предприятие.
Это произвело впечатление на адвокатов. Звонников по-лошадиному тряхнул головой. У его товарища блеснули глазки.
— Мы еще подумали, — сказал он и глянул на Звонникова, — надо ли отрывать вас от Нерчинска. Тут пока достаточно работы. Нас вполне удовлетворит, если с нами поедет Иван Симонович. Заводы он знает, и согласие его у нас есть. И у вас вряд ли будут возражения!
Довольно бесцеремонно распоряжается эта парочка. Но Бутин не стал спорить. Поездка на заводы не входила сейчас в его планы. Пусть поедет Стрекаловский.
— Нам кажется, — вкрадчиво заговорил Михельсон, — что вообще господину Стрекаловскому, при его уровне, подготовке и знаниях, всего бы лучше находиться с нами в Иркутске, при администрации.
— Ну да, — отрубил Звонников, — не только Стрекаловскому, но и вообще главной конторе. Ей место в Иркутске, а не в Нерчинске. А то за семь верст киселя хлебать.
Он не то чтобы говорил вызывающе, этот Звонников. У него была неприятная манера произносить грубоватым, повышенным тоном обычные, рядовые слова, будто он раздражен или его плохо слышат.
— Не вижу в том необходимости, — спокойно возразил Бутин. — Здесь, в Нерчинске, налажено управление всем нашим хозяйством. Здесь центр нашей товарной торговли. Здесь устроены обширные и удобные склады. Вы посетили Дарасунские прииски в семидесяти верстах от Нерчинска, вы навестили Борщовский винный, в девяноста верстах, и Сретенск неподалеку, этот город на Шилке — начало нашего амурского пароходства, отправной пункт к амурским приискам. Зачем же удалять главную контору от центра нашей деятельности? В Иркутске есть контора во главе с многознающим господином Шиловым, моей правой рукой. Ту контору можно укрепить. Мне приятно, что вы оценили таланты моего помощника господина Стрекаловского, он прекрасно себя проявит в Иркутске. А наблюдать за деятельностью главной конторы из Иркутска администрации не трудно: надо лишь послать для постоянного или очередного пребывания одного из членов администрации!
— Это совершенно исключено, господин Бутин, — сказал Звонников. — У всех членов администрации свои дела в Иркутске. У одних свои фирмы, у других служба, у третьих — хм-хм — не менее важные обязанности.
Бутину было не в новость, что «московские львы» Михельсон и Звонников, а с ними и Коссовский наловчились вышибать деньгу из иркутян и уже заработали не одну тысячу адвокатской практикой в городе! Иркутск оказался для них подлинной находкой!
— Самое удобное для нас, — продолжал тоном приказа трубить Звонников, — перенести главную контору целиком и полностью: книги, счета, документы. И служащих.
Вот так: упаковать контору в короб и перевезти, как детскую игрушку.
— Нет, — твердо сказал Бутин. — На это, господа, я пойти не могу. Это равносильно разрушению фирмы!
— Помилуйте, Михаил Дмитриевич, — сказал Михельсон. — Откиньте эти подозрения! Это же только на период существования администрации. Впрочем, мы еще посоветуемся с коллегами в Иркутске. Не так ли, Павел Иванович?
Звонников промолчал. Бутин понял, что между членами администрации все сговорено в Иркутске. До него дошло со всей ясностью, что перед ним опаснейшие враги в обличье и с полномочиями друзей. Это не последнее разногласие с новой администрацией. Настоящая борьба впереди.
37
Наконец-то представилась возможность поговорить по душам с невесткой.
— Надолго ли вы, друг мой? — обняв деверя и усаживая его рядом с собой на софе, воскликнула Капитолина Александровна. — Вы заставляете скучать и беспокоиться за вас!
— Не знаю и не ведаю, — отвечал Бутин. — Судьба послала нам тяжелое испытание, и я главный ответчик перед людьми, сопричастными нашему делу, перед своими близкими, перед собственной совестью.
— На вас лица нет. Вы совсем почернели. И кажется, что вы составлены из одних костей, так вы худы!
— Я чувствую себя здоровее и крепче, чем обычно. Злость, гнев, чувство опасности придают мне силы. Я не сдамся. Тридцать лет строить здание, чтобы затем взирать, как его растаскивают по кирпичику. Это не в моем нраве!
— Ваш брат страшится, что вы израсходуете себя в бесплодной борьбе. Слишком мало друзей, слишком много врагов.
— Что вы скажете о тех, которых вы видели? Что уехали сегодня, взяв в залог нашего Стрекаловского?!
— Нельзя сказать, что они вели себя непристойно, совершили что-либо неприличное. Они были любезны, учтиво раскланивались, рассыпались в благодарности. Но было что-то на грани — навязчивое, хозяйское в том, как они вели себя в доме, обращались с прислугой. Не явно, нет, не прямо, но исподволь! «Agur sous main» — как говорят французы! Исподтишка!
— Отдаю должное вашей проницательности. Такой верный глаз, как ваш, просто спасение для ваших гимназических девочек.
— Ничего магического! Стоило раз увидеть этого молодого, долговязого, кудрявого, с его лисьей повадкой, разглядывающего картины в гостиной. Приткнется к Рокотову, прищурится: «Этот пятьсот». Остановится у Ватто, что мы с вашим братом привезли из Лилля: «Ну, этот, вероятно, с тысчонку!» А молодой да лысый однажды прикинул в руке статуэтку, копию давидовскую, будто в ней внутри золото упрятано.
— Они прикидывают, приценивают не токмо дом, все наше имущество! Как же так вышло, что Морозовы, умнейшие люди, столь ошиблись в этих людях?!
— Вы убеждены, что Морозовы — друзья?
— Они настоящие и деятельные друзья. Но они не всесильны. И они далеко. Их доверенные ищут выгоды для себя. Я могу полагаться лишь на свои силы.
— Господь да поможет нам, что я могу еще сказать!
Они помолчали.
— Ну теперь порадуйте меня, сестра, хотя бы нерчинскими известиями!
— Я еле дождалась, что вы меня спросите, — призналась она. — Как же я рада, Михаил Дмитриевич, что вы доверились мне. Что я сумела вам чем-то помочь. Это одна радость. А другая, что удалось помочь этой самоотверженной душе — Серафиме. И третья радость: я подружилась со своими племянниками.
Он взял ее руку и поцеловал.
— Сначала о свадьбе. События до свадьбы, в момент свадьбы и после свадьбы. Ведь вас не было целых два месяца.
Итак, перед свадьбой невестка успела снова побывать на Хиле. Была со Стрекаловским, как с шафером невесты, и с Яринским, как с шафером жениха. Стрекаловский был сама деликатность. Яринский — исполнителен и усерден, а она, его доверенная, ближе сошлась с Серафимой и наконец познакомилась с милой Зорей, больше похожей на юную девушку, чем на мать двоих прелестных детей. В общем, перевезли приданое и вещи Серафимы в Нерчинск, на дом к Ермолаю Ошуркову, и Миша с Филой поняли, что Серафима собирается их оставить, кинулись к ней со слезами, что не пустят. Однако наш Иван Симонович, пленивший их, догадался сказать, что они тоже поедут в город, и в самом деле накануне свадьбы их соединили со смиренной четверкой вдовца-жениха, и, разыгравшись и освоившись, они все оказались весьма подходящей и премилой компанией. Старуха, мать Ермолая, прослезилась, глядя на них. «Не строй семь церквей, пристрой семь детей. Детки — благодать Божья». Серафима совершенно преобразилась: очаровательная, в свадебном наряде, походила на царевну! И жених, хотя чуть пониже ростом, но молодцеватый, приоделся. Стрекаловский очень помог советом, он фрак раздобыл, и цилиндр, и галстук. Дома у молодых за столом выявилось, что муж Серафимы и добр, и умен, и весел, и на гитаре сложные вальсы с большим чувством исполняет! Серафима не танцевала, а Зоря наша разошлась, оказалась прекрасной танцоршей, легкой, воздушной, да с таким опытным партнером, как Стрекаловский. На другой день мы с Иваном Симоновичем проводили Зорю с детьми до самой Хилы.
— Капитолина Александровна, — не сдержал досады Бутин, — можно подумать, что не Ермолай, а Стрекаловский был героем свадьбы!
Капитолина Александровна в изумлении широко раскрыла глаза:
— Что с вами, Михаил Дмитриевич? Не вы ли сами доверили ему, вместе со мной, это щепетильное дело. Мы выполняли вашу волю, освобождая вас от лишних забот. Ведь вы сейчас послали его с московскими законниками, ему доверили, больше никому! А мы подумали и о том, как вашей молодой, неопытной Зоре помочь, поскольку сестра ей уже не помощница. И тут Стрекаловский нашелся, посоветовал взять почтенную женщину в годах, согласившуюся быть и экономкой, и кухаркой, и нянькой при женщине с двумя детьми. Мне непонятна ваша вспышка. Впрочем, вы так устали, так взбудоражены.
К ее удивлению, гнев Бутина не утих, а возрос.
— А мне кажется, Капитолина Александровна, что Стрекаловский превзошел данные ему полномочия. Я вовсе не поручал ему вторгаться во внутреннюю жизнь своих близких! Одно дело — помочь Серафиме Викуловой со свадьбой, другое дело…
— Успокойтесь, друг мой, еще раз прошу, — сказала, вставая с софы, Капитолина Александровна. — Будьте тем разумным и владеющим собой мужчиной, каким я вас знаю. Вы, повторяю, устали от этих Хаминовых, Базановых, Милиневских, действительно творящих зло, и вам теперь мерещится бог знает что! До свидания, друг. Отдохните от всех дел.
Она поцеловала его в лоб; не сказав больше ни слова и не подняв на нее глаза, он отправился наверх, в свой одинокий мезонин.
38
Он отправился к себе наверх, в свой мезонин, но ему было не до отдыха.
Беспокойство, овладевшее им, сначала имевшее общие, смутные формы, нагнетаясь, стало болезненно подсказывать картинки, очевидность которых подкреплялась воображением.
Капитолина Александровна — женщина чистой и благородной души, посвятившая жизнь его брату. Но что милая и добропорядочная невестка может знать о взглядах и намерениях других! Ее улыбающиеся гимназистки кое в чем разбираются лучше своей попечительницы.
Она позже других разглядела влюбленность прелестной Нютки в нашего хмурого и неразговорчивого Михайлова!
Он мерил шагами кабинет — от Петра Великого до Елисейских полей, и воображение терзало его: вот его Зоря танцует с элегантным Иваном Симоновичем, вот он в знак признательности целует ей ручку, вот он провожает ее до дому, его приглашают зайти, выпить чашку чаю, и вот он…
Что он! И что может позволить себе любящая его, только его, Бутина, Зоря!
И почему он должен столь дурно думать о своем верном помощнике?!
Бутин не был в домике на Хиле больше двух месяцев.
Он уже переодевался. Скинул сюртук, шерстяные брюки, жилет. И вот на нем уже костюм наездника: вязаная куртка, плотно сидящие замшевые рейтузы, черные сапоги с коричневыми отворотами. И шапочка с коротким козырьком.
Он спустился по широким ковровым лестницам притихшего дома, а когда вышел во двор, обратил внимание на три светящихся, как три звезды, окна: Филикитаита обращается к Богу, в ее руках псалтырь или молитвослов, за другим — страдающий бессонницей брат перечитывает своего Честерфильда или любуется коллекциями гравюр, — он редко выходит — только в сад, в оражерею. А за третьим окном не спится Марье Александровне. Вот тень ее мелькнула за кружевной занавеской… А ей — каково? Безмужней жене, занимающей почетной место за столом, получающей приветствия и поздравления как «госпожа Бутина», — и лишенной мужней любви, улыбок детей, теплоты домашнего очага. А что у нее на душе вот сейчас? В эту минуту? И — всегда?
И тут же эгоистически подумал: ей легче, чем ему. У нее нет второй жизни, заставляющей лгать, лицемерить и сходить с ума, как он сходит сейчас, торопливо седлая бело-рыжего Агата, с оглядкой выводя лошадь задами на Большую улицу, чтобы при свете луны погнать на ночь во весь опор вдоль Нерчи в сторону Хилы.
Агат, застоявшийся в конюшне, шел резво и уверенно, дорога была ему знакома и без лунного света, серебрящего Нерчу, тальники слева от дороги, белую изморозь дорожных обочин и запорошенные ветви огромных сосен.
Несмотря на ночной заморозок, уже дышалось весной.
Запах весны шел от земли, сохранявшей дух дневного подтаивания, из тайги, где встрепенулись березы, со склонов сопок с идущим в роспуск багулом. Да и лошадь по-весеннему фыркала от пронизанного свежестью воздуха.
Через два часа то ровной хлынью, то бойкой рысью доскакали до Хилы, еще через полчаса, перейдя забоку, объехав черемушник и пастбище, добрались до подножия сопки, где в западинке стоял хуторок Викуловых.
Было уже далеко за полночь, и дом спал.
Он не стреножил умную лошадь, лишь сказал: «Ну, иди, дружок, попасись ветошью на сопочке», — и неслышно подошел к избе. В свете луны увидел на крыльце что-то темное, громоздкое и неподвижное, похожее на тюк, прислоненный к перильцам.
В десятке шагов от дома, уже в ограде, под сапогом хрустнул тонкий ледок, затянувший лужицу, «тюк» шевельнулся, устрашенно ойкнул и кинулся к дверям.
— Стой, стрелять буду! — пошутил, не возвышая голоса, Бутин.
«Тюк» застыл у двери.
— А ты не пужай! Я не пужливая! Я и кочергой могу, — ответил незнакомый женский голос, в котором была и опаска и угроза. — Кто ты есть?
— Я-то знаю вас, Авдотья Силовна, а кто я, сами догадайтесь!
«Тюк» издал радостное уже ойканье, скатился со ступенек
крыльца и оказался грузной женщиной, закутанной от макушки до пояса в череду платков, отчего массивная фигура приобрела еще большую расплывчатость и неопределенность.
— Кабы знатье, что хозяин! — кланяясь сразу всем телом, заверещала она тонким голосом. — Милости прошу, Михаил Дмитриевич, не обессудьте за таку встречу. Я пока дом со всех краев не обойду, кажный шорох не распознаю, все запоры не подергаю, до тех пор лягчи не могу. Вам чаек сгоношить аль поисть чего? — верещала она уже в прихожей, держа в руках зажженную лампу, до того висевшую на гвоздике в сенях.
Ее мятое годами и жизнью жилистое старушечье лицо изображало готовность выполнить любую хозяйскую волю.
— Вам такой наказ, Авдотья Силовна: ложитесь спать и спите спокойно. Я тут все знаю, где что, жена и дети спят, не будем шуметь!
И старуха неслышно исчезла. Не шорхнув о половики и не скрипнув дверью. Он сообразил, что она занимает Серафимину горенку, и это отозвалось в нем грустью.
Бутин снял сапоги и тихонько прошел в спальню.
Зоря лежала на боку, лицом к двери, подложив под щеку обе ладони и по-детски трогательно поджав ноги.
В такой позе она спала маленькой девчушкой, когда они с Викуловым возвращались с охоты и заставали детей спящими. Впрочем, чуткая Серафима обычно просыпалась, едва они всходили на крыльцо, и они заставали ее хлопочущей у плиты или ставящей самовар. А вот Зоря умела спать глубоко, бестревожно и сладко, как младенец.
Так она спала сейчас. Маленькие ладошки, тонкое детское лицо, хрупкое тело полу ребенка — такое одинокое и сиротливое с огромным пуховым одеялом широкой кровати, оживлявшейся лишь утром, когда малыши бежали к мамочке погреться и погреть ее.
Как часто он оставляет ее одну. Вернее, как редко он бывает с нею.
Чем порадовал свою не венчанную жену коммерции советник Михаил Дмитриевич Бутин за шесть лет ее любви, самоотверженности и затворничества! Нарядами, мехами, драгоценностями? А перед кем блистать этой роскошью? Разве лишь перед зеркалом! Тридцатью тысячами, положенными на рост? Так они понадобятся ей в старости! Своими энергичными и картинными рассказами о Лондоне, Париже, Петербурге, о выставках, театральных зрелищах, гуляющих толпах, парках и магазинах? Ей же надо самой все это видеть, самой общаться с людьми, самой ходить, ездить, изумляться и восхищаться! Ездить — сейчас, жить — сейчас! Пока она молода, красива, пока душа восприимчива к краскам мира! Нежданная свадьба сестры и застолье в доме нежданного зятя — не единственный ли праздник у нее за прошедшие годы! Она была среди людей, и люди увидели ее — цветущую, веселую, общительную, поющую, танцующую!
Тонкие длинные реснички дрогнули во сне. Что-то привиделось…
Он разделся и осторожно лег рядом, стараясь не затронуть ее сна.
И тут же, словно его напряжение мгновенно передалось, она легким зверьком повернулась к нему и, не размыкая глаз, обняла тонкими крепкими руками.
С виду такая маленькая и хрупкая, она в объятиях его словно вырастает, тяжелеет, наливается силой и могуществом и — это чудо: при узких плечах — твердые налитые груди, при тонкой талии — округлые, крепкие и нежные бедра, — все в ней трепещет, ищет, любит, требует, отдается тебе.
— Ну вот, Мишенька, наконец-то вместе. Господи, как я всегда жду тебя!
— Ты так крепко спала, я не хотел будить тебя!
— Я не сплю третий месяц. И еще шесть лет.
— Я заслужил твой упрек. Я виноват перед тобой. Если бы я мог принадлежать только тебе!
— Я знаю, что ты занят. Очень знаю. Я знаю, что у тебя фирма. Я знаю, что тебя одолевают враги. Ты стал такой худой, будто догоняешь меня!
— О, твоя худоба обманчивая. Когда тебя обнимешь, будто весь мир в твоих руках!
Она засмеялась как ребенок, которому подарили необыкновенную игрушку.
— Мне хорошо, что я тебе еще нравлюсь. Но я устала так жить. Ты должен найти возможность изменить нашу жизнь. И ты не должен быть так далеко и так долго от меня.
Он молчал.
— Ты слышишь меня?
— Слышу, моя Зоря!
— У твоей Зори увели сестру. Без нее нам тут и вовсе не житье. Она была для нас всем: матерью, сестрой, тетей, няней, домоправительницей, всем на свете.
— Но у тебя есть женщина, она не может заменить Серафиму, но в хозяйстве, домашних делах, с детьми… И все же гы не одна!
Она села в постели, ткнулась лицом в свои ладошки и заплакала, да навзрыд, — так горько, безутешно плачут в глубоком горе только маленькие брошенные дети.
— Это я не одна? Я? Да я всю жизнь одна! Вот ты — такой взрослый и большой, такой умный и образованный. Ты везде побывал, все знаешь. А я? Что такое я? Я тебя так люблю, а ты… ты ничего не хочешь понять во мне! Я не одна? Подсунули толстую, мордастую бабу, у нее весь разговор «ох» да «ой», ей бы покушать да поспать и запереться на шесть запоров, чтобы медведь не утащил. Она своей особой весь дом заняла, куда ни пойдем, на нее натыкаемся. И от нее лошадиным потом несет. Она, наверное, бывшая лошадь. Что она может детям нашим дать, кроме дурацких присказок: «Мой рыло, на то мыло», «Не ходи скоком, ходи боком». Мише надо будущим годом в ученье, Филе надо развитие. Ты сейчас в Иркутск, да? Вот и бери нас с собой. А то… а то — сбежим отсюда куда глаза глядят! Приедешь, и нет твоей Зорьки, и нет твоего Мишеньки, и нет твоей Филеньки! Вот тогда поймешь, как нас одних оставлять!
Таких речей он от нее не слышал. Острое чувство жалости и беспомощности охватило его.
И однако он не приготовился к ответу, который снял бы разом ее слезы, ее гореванье, ее вспышку. Он ехал сюда, загнанный врагами, отравленный ревностью, и выяснилось, что все это пустое рядом с ее рыданиями. Разговоры о переезде куда-нибудь из этой глуши возникали и раньше, но как о мечтательных предположениях, как о чем-то когда-то предстоящем. Без слез и упреков. При этом Серафима неизменно восставала против этих замыслов: «Зачем нам из воли да в тюрьму». Живя нынче по-новому в доме Ошурковых, вряд ли она думает по-прежнему.
— Зоря! Я сделаю все, что могу. Потерпи еще немного. У нас еще все впереди. Успокойся и поверь мне.
Она затихла, легла, прижалась к нему и, казалось, заснула.
Чуть рассвело, он оседлал Агата и той же дорогой поскакал обратно в Нерчинск.
39
Сцена, ожидавшая его в нерчинской конторе, вовсе вышибла из сознания Хилу.
Он застал в этот утренний час настоящую баталию.
Посреди конторы друг против друга стояли рослый, косая сажень в плечах, Афанасий Большаков, с неприсущим ему яростным выражением продолговатого красивого лица, и, ниже его на голову, с тонкой шеей и массивной выпяченной губой, человек, размахивающий руками и кипевший возмущением. Бутин узнал в нем Арона Цымерского, бухгалтера администрации, близкого друга Коссовского.
— Я не допущу самоуправства! — почти кричал обычно сдержанный Большаков. — Вам прикажут дом этот тачкой в мусор вывезти, так и гляди на вашу дурость! У нас тут один хозяин Бутин, вот и весь сказ!
— Я вам не с улицы! — брызгал слюной Цыммерский. — Я с полномочиями! Я главный бухгалтер администрации, а ей тут принадлежит все, в том числе и вы, господин Большаков!
— Что тут происходит, Афанасий Алексеевич, Арон Матвеевич? В нашей конторе непозволительно такое неприличие.
— Этот человек, — немного сбавив в голосе, но не в гневе, Большаков обратился уже к Бутину, — этот человек свалился на нашу голову с требованием немедленно упаковать все конторские книги, все счетные ведомости и документы чуть не за десять лет. И собирается все это увезти в Иркутск!
— За все оскорбления должностному лицу ваш служащий ответит! — выпятил до предела толстенную губу Арон Цымерский и, переменив тон на официально-деловой, продолжал: — А вам, многоуважаемый Михаил Дмитриевич, я обязан доложить, что выполняю волю администрации, вот оно постановление, по всей форме, и мне предписано его выполнить.
Бутин взял из рук бухгалтера документ, и бумага словно обожгла его: да, по всей форме. И составлено день в день с отъездом его и адвокатов из Иркутска в Нерчинск. Предрешили, обойдя его. И утаили до времени. И Звонников и Михельсон артистически делали вид, что советуются с Бутиным, меж тем как участь нерчинской конторы была уже ими решена! «Мы — ваши сторонники» — так заявили они в день приезда в Иркутск из Москвы. Чтоб у них язык отсох, у того и другого.
— Мне приказано не только перевезти материалы конторы, но и всех служащих. Кои пожелают переехать в Иркутск!
— Кажется, мой сотрудник прав! — усмехнулся Бутин. — В документе только лишь нету упоминания на необходимость перевода в Иркутск города Нерчинска! С моим домом, торговыми рядами и собором. Я ведь, господин Цымерский, не давал согласия на эту незаконную акцию.
— Я, господин Бутин, только исполнитель. Все, что вы адресуете администрации, это ваше дело, но никак не препятствует моей миссии. Не захотите же вы, господин Бутин, чтобы я обратился к полицейским властям!
— Но вы забываете, господин Цымерский, что я тоже член администрации, у меня право голоса, помимо того что я распорядитель дела!
Главный бухгалтер равнодушно пожал плечами:
— Видимо, администрация считает, что вы, как член ее и как распорядитель работ, будете полезнее в Иркутске.
— Иринарха тут нет! — сожалеючи сказал Большаков. — Он-то знает, как обращаться с эдакими особами!
Бутин размышлял не более минуты. Нет, не стоит затевать скандал на весь город.
— Исполняйте, — обратился он к служащим. — Составьте точнейший список всего увозимого. И возьмите роспись у достопочтенного господина Цымерского… Имейте в виду, — это он уже к достопочтенному, — вы лично ответите за каждый утраченный в пути документ, за каждый клочок бумаги, изъятый из нашего ведения.
Теперь он твердо знал: борьба со второй администрацией предстоит еще более жестокая, чем с первой.
— Собирайтесь, — сказал он Большакову, — вам и мне делать в Нерчинске нечего. Шумихин управится здесь один. Послезавтра едем в Иркутск. Ведь администрация потребовала не только все до единого документы главной конторы, — горько пошутил он. — Ей нужны, как Молоху, и человеческие жертвы: служащие фирмы!
40
Они ухитрились приехать в Иркутск в один день с обозом Арона Цымерского, выехав двумя днями позже. Главному бухгалтеру пришлось изрядно попыхтеть, хотя служащие Бутина отнеслись к исполнителю перевозки бумаг с безукоризненной — но и ледяной! — любезностью. Помогали, а глядели неласково.
Картина в иркутской конторе чем-то напоминала ту, что третьеводнись была в Нерчинске. Только тут шла распаковка плененных документов: с одной стороны, победоносный служака Цымерский, с другой — сумрачный и подавленный Шилов и вежливый до оскорбительности Фалилеев, довольно отчетливо произносивший вместо «господин Цымерский» — «Господин Тымерзкий».
Для Иннокентия Ивановича, старейшего служащего фирмы, каждая конторская книга, каждая связка счетов, каждый бланк и каждый листок переписки как бы родные существа, с каждым документом связано какое-то событие в деловой жизни фирмы. Вон там — документы о прикупке амурских приисков, а здесь — о приобретении первого судна для амурского пароходства, а тут — подсчеты убытков от пожара семьдесят девятого года. Хваткие руки «Тымерзкого» деловито-равнодушно перебирают чужие ему связки и папки, а у Шилова дрожат и пальцы и губы и пот прошибает, будто ему делают тяжкую и болезненную операцию.
В разгар разборки документов явились Звонников и Михельсон. Как ни в чем не бывало поздоровались, как ни в чем не бывало спросили Цымерского, удачно ли съездил и все ли привез, как ни в чем не бывало обратились к Шилову и Фалилееву, интересуясь, как разместят бумаги и скоро ли они будут готовы для ознакомления и изучения.
Однако же они явились не ради бумаг. Это видно по твердо сжатым губам молодого-лысого и по жесткому блеску глаз молодого-кудрявого.
— Не могли бы мы, Михаил Дмитриевич, поговорить с вами наедине? — тем не менее весьма учтиво спросил Михельсон.
— Почему ж нельзя. Пройдемте, господа, наверх в мой кабинет. — И пока поднимались, соображал, какую новую каверзу надумали администраторы, ради овладения его имуществом. Теперь, когда главная контора в их власти.
Традиционное рассаживание по креслам, традиционное предложение сигар, традиционное молчание и обмен взглядами. Что ж, господа стряпчие, открывайте карты!
Сначала — с восхищением о Николаевском заводе, — и верно, ценнейшее предприятие фирмы, образцовый порядок, налаженное производство.
— Удивительно, как это вам удалось увеличить выделку чугуна с шестидесяти тысяч пудов до ста пятидесяти тысяч пудов, — сказал почти искренно Михельсон.
— Очень полезное для всего края предприятие, — ответил Бутин. — Кроме железа наш завод производит для населения сельскохозяйственные орудия, утварь, чугунные изделия, необходимые в хозяйстве и быту. За десять лет — полтора миллиона прибыли! Тут никаких случайностей: знание рынка, учет потребностей населения, экономический подход. И умение руководить.
Вот так, господа лысый и кудрявый, уметь надо хозяйствовать, надобны знание и опыт, а не тяп-ляп!
— И как вы оцениваете стоимость предприятия? — в ответ на это рубанул Звонников.
У Бутина екнуло сердце: неужели нацелились продать! Такой завод! «А я не собираюсь продавать!» — так хотелось ему выкрикнуть в их лица.
— Вы же знакомы с общим балансом! Около миллиона. А с капиталом в деле в полтора раза больше. Однако же пользу от предприятия никакими деньгами не оценишь. — И уже с вызовом спросил: — А что? Какое-нибудь особое дело до завода?
— Естественные вопросы, господин Бутин, администрации до всего дело, — отвечал Звонников.
Они перешли к осмотренному ими Новоалександровскому заводу. Верно ли, что там за тринадцать лет выкурено два с половиной миллиона ведер вина?
— Это лучший из подобных заводов в Восточной Сибири! — сказал Бутин. — На нем поставлен аппарат Кофея, отбрасывающий сивушные масла. Так что кабатчики, получающие наше вино, лишены возможности отравлять людей всякой сивухой. Если вас интересуют винные изделия, — язвительно сказал он, — то стоимость завода по балансу четверть миллиона!
После недолгого молчания Михельсон сказал:
— Мы обязаны поблагодарить вас за прекрасного сопровождающего — Ивана Симоновича Стрекаловского. И образован, и сведущ, и приятен в отношениях. С будущностью работник!
Бутин промолчал, лишь подумал: «А что его не было в конторе? Куда он подевался?»
А Михельсон сокрушенно покачал головой:
— Жаль, так жестоко простудиться на самом подъезде к Иркутску! Налетел такой ветер с Байкала, то ли верховник, то ли низовник, нас всех до костей пробрало. А он, вы же знаете, моду почитает выше тепла, на весну понадеялся…
— Где же он сейчас? — с беспокойством спросил Бутин. — Где вы его оставили и каково ему?
— Волноваться не следует, Михаил Дмитриевич, он устроен. Принял его к себе господин Хаминов, они, кажется, родственники, пользуют лучшие врачи. Он передавал нам, что надеется на скорую поправку.
Передавал! Даже проведать нельзя! Мог бы и не к Хаминову! И Сильвия Юзефовна о нем не хуже бы позаботилась! Впрочем, что с больного спрашивать! Может, Шилова к нему подослать? Или Фалилеева? Так, значит, наш молодец им понравился, москвичам? Все, что ли, у них?
— Господин Бутин, — вкрадчиво заговорил Михельсон, — согласно администрационного договора…
— …пункт одиннадцатый, — вставил Звонников.
— Совершенно верно: пунктик одиннадцатый! Так вот, нам предоставлено право на получение в виде вознаграждения за труды по управлению делами фирмы…
«Ение, ания, ению», — ну и крючкотворы! Ведь не за управление, а за грабеж имущества братьев Бутиных, — значит, еще и плати им!
— …вознаграждение это установлено в пять процентов с суммы погашенного кредита. Вы не оспариваете этого?
— Как я, господа, могу оспаривать, когда под всеми пунктами администрационного акта стоит моя подпись как владельца фирмы и члена администрации.
— Вот-вот, — обрадовался Михельсон уступчивости Бутина. — В силу этого нам с Павлом Ивановичем желательно получить причитающиеся суммы. По двадцать две с половиной тысячи.
— И без промедлений, — вставил Звонников.
— Это с какой же суммы вы подсчитали, господа?
— С одного миллиона восьмисот тысяч рублей возвращенного кредита, — невозмутимо отвечал Звонников. — Простая арифметика.
— Нет, господа, отнюдь не простая. Эта сумма была погашена до вас мною и первой администрацией. О каком же законном праве может идти речь? Вы ведь образованные юристы, господа! Администрационный акт, подписанный вами и мною, не имеет обратной силы.
— Вы заблуждаетесь, господин Бутин, — с апломбом возразил Михельсон. — Нам обязаны заплатить за изучение документов и положения фирмы, то есть за предварительные труды, и учесть дорожные расходы, и вознаградить за огромную текущую работу, за участие в управлении. Из каких же средств, вы полагаете?
— Только не за счет погашенного кредита. Часть расходов ваших оплачена уже московскими кредиторами, как доверенным. Остальное вознаграждение пойдет из сумм впредь погашаемого кредита! Это отвечает договору. И букве и духу его!
— Так вы что, — грубо сказал Звонников, с явной угрозой в голосе, — решительно отказываетесь пойти нам навстречу?
— То, что вы требуете, — незаконно и безнравственно. Я должен с сожалением констатировать, что судя по вашим домогательствам, вами руководят не интересы дела, но побуждения личного свойства. Вы дурно поступаете, господа!
В жестких рысьих глазах Михельсона сверкнул огонек неприкрытой злобы.
— Ваши поучения, господин Бутин, вам надо обратить к себе. По вашей вине сотни кредиторов лишены своих кровных денег. Мы прибыли сюда не для того, чтобы бездеятельно взирать на бедствия этих несчастных. Мы полагали, что сумеем в союзе с вами это сделать бескровно, не повредив вашей фирме. Однако ваше упорство, ваше нежелание сотрудничать не пойдет вам на пользу,
можете не сомневаться.
— Да что там рассуждать, — с той же грубостью сказал Звонников. — Наш заработок далеко не уйдет. Мы постараемся ускорить возвращение кредитов. Это поубавит педагогические амбиции господина Бутина. Вместе с его капиталами. Идемте, Лев Александрович, у нас неотложных дел впереди предостаточно!
41
Вот и выяснилось окончательно, с какими субъектам и свела его неправедная судьба — каков облик этих законников. Молодые, да из ранних. Разбойники с большой дороги почище старика Кандинского. Объявлена война на уничтожение. Собственно, войну он объявил первый, неожиданно для самого себя.
Или следовало смириться — кинуть им эти полсотни? Что бы посоветовал брат? Нет, нет? Мог ли он уступить алчным требованиям? Одна уступка повлекла бы другую… Они покушаются на его детище, на Николаевский завод. Звонников взвешивал в руках ценность железоделательного завода, как прикидывал в его дворце стоимость флорентийской бронзовой статуэтки. Им что до памятной вещицы! Им что до завода, дарующего благосостояние людям!
Надо же что-то предпринять. Искать контрходы. Спасать фирму от этих грабителей-головорезов.
Пока делали ходы Звонников и Михельсон. Ходы и быстрые и меткие!
Не прошло и трех дней, в дом у Хлебного рынка посланный доставил от администрации письмо за подписями тех двух, к которым примкнул и Коссовский. После короткой, увертливой и путаной присказки шло главное, ради чего потрудились авторы письма.
«Администрация полагает, что в настоящее время пользование вашими услугами, в качестве доверенного ее, представляется излишним. Не представляется возможным вновь передавать вам все заведование и распоряжение делами. Администрация просит вас выданную вам и явленную в иркутском и верхоленском окружном суде доверенность ей возвратить и пользование таковой от сего числа прекратить…»
Его отстраняли от дела. Он оставался администратором без прав. Звонников и Михельсон освобождали свои руки для бесконтрольного хозяйничанья в восьмимиллионном имуществе фирмы. И как прямое издевательство звучал конец письма, наверняка сочиненный ядовитым Михельсоном под общий смех законников и для большей досады Бутина: «Само собой разумеется, что за вами, как за администратором и особо заинтересованным лицом, всегда остается право и возможность влиять на общий ход дела и на распоряжения администрации советами и указаниями, кои охотно будут приниматься в соображение и к руководству…»
Был владельцем первейшего Торгового дома и Золотопромышленного товарищества Сибири, а оказался лишь «заинтересованным в деле лицом». Был распорядителем огромного дела, а теперь, будьте любезны, можете подавать советы, и «примем в соображение»!
Нет, добровольно он не уйдет. Пусть что угодно выдумывают, а свои предприятия он не бросит в сиротстве.
Так в самой резкой форме он и ответил. Указав на лживость и безжизненность мнения администрации, будто у нее есть лица, могущие управиться без распорядителя дела с огромным хозяйством. Вы, господа, ведете дело к развалу, — а это в прямом противоречии с актом и наказом московских кредиторов.
Прошло еще несколько дней, и к Бутину заявился благообразный, с неторопливыми движениями и трудной шепелявой речью господин Коссовский.
После обмена прохладными приветствиями, Коссовский, попыхтев, ворочая воловьими глазами, произнес, останавливаясь через каждые три-четыре слова, следующее:
— Очень лестное предложение, э-э-э, многоуважаемый Михаил Дмитриевич. От лица администрации обозреть, уяснить, определить, выявить Амурские прииски и вообще все амурское дело. Э-э-э, не одному, но с посторонним лицом, доверенным администрации. Э-э-э, так сказать, в помощь.
Закончив, он торжественно взирал на Бутина, — точно тому оказывалось величайшее благодеяние.
Бутин мгновенно уловил смысл этого на вид безобидного предложения: желание удалить Бутина как из Иркутска, так и из Нерчинска, обезвредить расстоянием, с глаз долой — и у администрации развязаны руки для полного, беспрепятственного и скорого разбоя!
Глаза у него сузились, темные зрачки остро заблестели, скулы словно приподнялись, ну Чингисхан, а не господин Бутин. Коссовский заерзал в кресле.
— Значит, решили меня в ссылку? Да еще и под конвоем, чтоб не сбежал! Недаром говорят, что у хитрости тараканьи ножки! Администрация предлагает мне обозреть самого себя. А я себя довольно знаю. И без постороннего глаза. Мои доверенные меня не забывают. Господин Коссовский, вы, казалось, солидный человек, как вы можете работать с такими отъявленными мошенниками, как Звонников и Михельсон, они не только меня и вас, но и родную мать надуют?!
Он знал, что Коссовский передаст эти слова двум своим сообщникам, Коссовский ничуть не лучше их. Такой же хапуга.
Коссовский густо побагровел, неловко, как-то боком поднялся со стула.
— Э-э-э… Позвольте откланяться… Э-э-э…
Через несколько дней к вечеру в кабинет наверху с шумом влетел Иринарх, бросился с размаху в кресло, задрал косматую голову, так что стал виден здоровенный кадык, и давай хохотать во все горло, будто только что повидал клоунов на ярмарке.
— Брат, ох, брат. Что я вам скажу! Вот потеха-то! По-моему, они рехнулись, твои администраторы!
— Мои же, как твои! Весьма возможно, что они сошли с ума, а вы вот, вижу, опять поднабрались, больно веселенькие! Гляньте-ка в зеркало!
— Братец, дорогуша, зачем в зеркало, мне довольно скосить глаза, и по носу узрею, сколь выпил, сколь еще потребно. Мы, братец, нашу пили, без сивухи, новоалександровскую, она по науке изготовляется для блага народа!
— «Мы»! Кто да кто? С кем вы водочку дузлили?
— В том-то и дело — с кем. Вы и вообразить не можете! Приятель тут у меня, дошлый мужичонка. Орельский — не слышали?
— Понятия не имею.
— А зря, брат, надо не только в высоких сферах, надо и с мелочью знаться; не будь Иринарха, кто бы вам его заменил!
— Ладно, вас-то, любезный мой Иринарх, я довольно знаю! А что такое Орельский?
Иринарх снова загоготал, задрав голову, и кадык поршнем заходил на загорелой дочерна шее.
— Сапожник он, Михаил Дмитриевич, заводишко у него так себе, захудалый, пятеро рабочих, обутки выделывают для приисков, с этого наше знакомство, коты нам поставлял для Дарасуна.
— Припоминаю. А что в том смешного?
— Брат мой, дорогой мой Михаил Дмитриевич, он же зятем приходится Михайле Евстигнеевичу Коссовскому. Думаете, зря с ним сивушничаю!
Вот чего нельзя отнять у безрассудного Иринарха: для дела старается всеми средствами, и дозволенными, и недозволенными. Просто для потехи он не приходил.
— Так вот, милый братец, — сапожник, мелкий Плут Плутыч, по фамилии Орельский, мой приятель и собутыльник, а также зять крупного Плута Плутыча Коссовского, вот, значится, башмачник мой едет на Амур уполномоченным нашей вшивой и ненажорной администрации! С нео-гра-ни-ченными полномочиями! И мне, горемыке, пришлось для скрытности огреть с ним по маленькой! Хочь и потягивало пришибить его его же башмаком!
Иринарх мог выпить, покуражиться, забуянить, облить сулоем чей-нибудь вицмундир или дамскую шляпку, но он никогда не лгал и ничего не измышлял.
Бутину стало жутко. В какие руки — случайные, грубые, невежественные — отдаются его предприятия. И он бессилен противостоять этому вандализму!
Взглянув на Иринарха, он увидел в его руках листок бумаги, исписанный кривым, броским почерком двоюродного брата.
— Что там еще у вас?
— А это я списал у Арончика Цымерского, дай ему еврейский Бог ума, здоровья и мацу!
— Что за чушь? И при чем здесь еврейский Бог и маца. Не скажете же вы, что выпивали с этим пресноводным служакой?
— С ним! Ни-ни! Меня бы стошнило, глядя на его губу, сходную с куриной гузкой! Да ведь он и трезвенник, гиблая личность, зато его конторщик — лихой малый, днем ниже травы, а к вечеру любой заплот перескочит! Ром оченно уважает. Я такую ему порцию закатил, он, окосев, завел меня в кабинет Арончика и все шкафья пораскрыл: бери что хошь! Хоть со шкафом! А мне зачем — шкаф! Мне бы документики кой-какие. Извольте, брат, прочитать эту срамовщину.
Это была копия письма Звонникова и Михельсона их московским доверителям. Адвокаты предлагали приступить к ликвидации имущества фирмы путем постепенного отчуждения предприятий, находящихся на полном ходу. И доказывали выгодность для кредиторов разгрома фирмы, убеждая москвичей, что иного выхода нет. Они скромно умалчивали о том. что с каждой новой ликвидацией снимают свой пятипроцентный куш, — десятки тысяч даровых рублей. Помимо особых добровольных подношений кредиторов.
В договоре, в добровольном соглашении, подписанном администрацией и Бутиным, черным по белому шла речь о поддержании и развитии предприятий фирмы! Ликвидировать свое имущество он мог бы прекрасно и сам и с выгодой для себя! Ведь на два с половиной миллиона капитал Бутина превышает все его долги! Разваливать такую фирму могут лишь равнодушные глупцы или законченные мошенники.
Как ему необходим сейчас Стрекаловский с его умом, знаниями, изобретательностью, находчивостью, умением оценить обстановку и талантом воздействовать на самых косных, недоверчивых и осторожных кредиторов!
— Иринарх! — обратился он к брату, внимательно следящему за каждым движением лица Бутина. — Иринарх! Ты должен повидать Стрекаловского, он болен и находится у Хаминова. Скажи, что он мне очень нужен. Немедленно. Сейчас.
Когда Бутин говорил брату «ты», тот был готов на все. Значит, дело позарез.
— Будьте покойны, брат. Через дымовую трубу пролезу. И предоставлю вам милого Ивана в наилучшем виде, пусть вся прислуга, и супружница, и дочки, и сам Степаныч стеной станут!
И Михаил Дмитриевич остался разбираться в одиночестве с запутанным узлом усложнившихся и опаснейших обстоятельств.
42
Находясь, казалось, в безвыходном положении, Бутин привык действовать. Требовались контрмеры сильные и скорые. И неожиданные для администрации.
Если действовать в судебном порядке, дабы устранить вторую звонниковскую администрацию, то это волокита на годы. Сначала полицейское управление, потом городской суд, следующий порог — суд губернский, засим губернский совет, далее совет главного управления Восточной Сибири… Бесконечные и утомительные хождения по канцеляриям. Закончив сибирские странствия, прошение попадает в нескончаемые проулки департаментов Сената. Если там появятся разногласия, то дело будет рассматривать общее собрание господ сенаторов… За год, а го и два блужданий по мукам бутинской жалобы Звонников и Михельсон благополучно разбазарят и заводы, и прииски, и торговые склады и пустят Бутина по миру…
Между тем попытки Иринарха пробиться в дом Хаминова на Тихвинской для свидания со Стрекаловским не приводили к успеху. Прислуга была, по-видимому, накрепко предупреждена. Женщины не показывались. Двери были все позакрыты. Оставалась, верно, труба на крыше, но по ней можно угодить лишь в котел со щами.
Раздосадованный неудачей, Иринарх явился к Бутину.
— Стрекаловского я, клянусь шотландским ромом, добуду. Но верьте или не верьте, а я придумал получше вашего стрекулиста-умника. Он до того не дотумкает, до чего я дотумкал. Дайте мне лишь тысчонку на расходы.
— Ну, герой! Может, посвятите в секреты ваших действий? Если кого угостить в трактире, так и красненькой хватит. Для меня сейчас тысяча — большие деньги!
— Михаил Дмитриевич, не жильтесь, ей-богу же, верну вам эти денежки. Это такой человек… Благороднейшая личность, хотя и не пьет. Можно сказать, борец за правду. А кто — не спрашивайте. Я перед вами ответчик!
— Братец, — пожал плечами Бутин, — изволь, дам я тебе эту тысячу. Даже из простого интереса. Веет приключениями из романов Эмара. «Мчится на мустанге непобедимый охотник Твердая Рука, по зову друзей, и везет с собой полмиллиона пиастров».
— Я простой человек, Эмаров ваших не читаю, но рука у меня твердая, в особенности после доброй порции мальвазии! Прощайте, братец, направлюсь дело делать!
Взял тысячу и ушел.
Бутин горько посмеялся по поводу «эмаровских» своих иллюзий, укорил себя за пропавшую, совсем не лишнюю тысячу и сел писать срочные письма в Москву — Морозовым, Кнопу, Третьякову и прочим. С просьбами укоротить зарвавшихся доверенных.
А Иринарх двинулся через весь город в сторону Ушаковки, за Ремесленную слободку, к Знаменскому. Тут в узком проулке за женским монастырем стоял маленький аккуратный домишко с низенькими окошками, с искусно вырезанными наличниками и карнизами над ними и веселым коньком на крыше. Уютный домишко!
Дверь открыл суровый на вид старик, сухопарый, костистый, чисто бритый, одетый в длинный опрятный сюртук. Ходил он с палкой, пришаркивая ревматическими ногами. А взгляд живой, лукавый. Он, наверное, поглядывал в окошко, ожидаючи Иринарха — так быстро открыл входную дверь. Любил бутинский братец бывать в этом доме у одинокого старика. Если б только не кошки! — рыжие, серые, черно-белые, и все разнеженные, закормленные, ленивые, возлежащие на лавках, лежанке, постели, под столом и глядящие на входящих с сытым, ласковым и безразличным прижмуром.
— Заходите, Иринарх Артемьевич, вот сюда шапку, сюда пальто, нет-нет, туда не надо, Тишку придавите, и не здесь, тут Фомка привыкши, вон на лавке у окна местечко, пристраивайтесь. Документы давно в аккурате, сейчас зачитаю, не будем терять времечко дорогое, а потом чайку попьем с булкой миндальной — за самоварчиком всю стратегию и распишем!
Иринарх поглядел на свое короткое, припухлое в одном месте пальто, — там смирненько полеживал полуштоф в приятном обществе круглой русской луковки и длинной китайской редьки.
Старик выразительно, приостанавливаясь в особых местах и поверх очков поглядывая на гостя, прочитал заготовленную им бумагу, исписанную витиеватым, с длинными охвостьями букв почерком.
Иринарх только похмыкивал от удовольствия. Если бы брат прослушал это истинное произведение искусства, — напрочь забыл бы Эмара с его мустангами и пиастрами! Каждое слово — как из ружья, в самую то есть точку!
Аверкий Самсонович Хлебников всю жизнь прослужил на почте незаметным, исполнительным работником, слишком исполнительным, по мнению некоторых, и от того, будучи несносным, придирчивым, не прощал никому, даже старшим чиновникам, отступлений от распорядка, правил, инструкций, и в бумагах прицеплялся к каждой запятой. За свою приверженность к точности, справедливости получил прозвище «законника», чем немало гордился. Трудясь на почте, приватно и весьма усердно изучал законы Империи и европейских стран и, обладая великолепной памятью и способностью к систематизации, выйдя в отставку, успешно занялся адвокатурой.
Над ним посмеивались, — чудаковат, возвышен в выражениях, однако же гражданские процессы выигрывал, если не в первой, то во второй или третьей инстанции. Он был старчески тщеславен, но простодушен и доверчив во всем, что не касалось исполнения закона. Иринарх завоевал его симпатию преклонением перед знаниями и чудовищной памятью законника. Их странная дружба — трезвенника-правдолюбца и выпивохи Иринарха — покоилась на основе любви к правде и справедливости. Когда Хлебников отсудил земельный участок вдовы его товарища по службе у такого иркутского воротилы, как Базанов, Иринарх просто не мог не навестить скромного победителя и тогда совершил первый свой поход в Знаменское, дабы поздравить хорошего человека и распить с ним чарку-другую. Один пил ром, другой попивал чаек, и оба очень нравились друг другу.
— Вот в таком виде и подадим в городовой суд, — заметил Хлебников, когда закончил чтение.
— А ежли не примут во внимание?
— Тогда в Совет Главного управления.
— А если там без последствий?
— Останется Сенат. Поглядим — кто кого осилит! Ну что, к чайку, Иринарх Артемьевич?
— Я свое, вы свое, привычку, как рукавичку, не повесишь на спичку!
Они расстались, довольные друг другом.
Бутин слышал, что какой-то чиновник Хлебников подал жалобу в городовой суд, а потом в Совет, по слухам, в защиту Бутина. Хлебникова он не знал, тот не был ни кредитором фирмы, ни даже поверенным кого-либо из них. Но какое-то беспокойство обнаруживалось в поведении Звонникова, Михельсона, Коссовского и других членов администрации: чудак, никому не известное лицо, нигде не значится, твердит о беззаконости нынешней администрации, подает в суд прошения, составленные толково, логично, грамотно, по всем юридическим правилам, а с ними, с администраторами, и знаться не хочет. Подсылали к Шилову, к Фалилееву, к Большакову, к самому Бутину, под разными предлогами и под разными личинами: то губастого Цымерского, то дельного, но трусоватого горбуна Шубина, то полузнакомых благостных старцев, то бедных вдовиц, выпрашивающих благомилостыню и выспрашивающих то да се, — не в одиночку же самозваный стряпчий пошел войной против могущественной администрации! А вот Иринарха, затеявшего этот хитроумный маневр, выследить не догадались!
И вдруг Хлебников исчез.
Все тихо, ясно, все прошения старичка отклонены, угомонился, должно, малоумок, безрассудная голова.
Иринарх приходил в контору трезвый, как стеклышко, его заплывшее лицо разгладилось, нос посветлел, но сам он был весь нетерпение, все у него из рук падало, он бросался зверем к каждой почте, куда-то уходил, приходил, снова уходил.
И вот ранним утром врывается к полуодетому Бутину, размахивая полоской бледно-голубой бумаги:
— А ну, брат, прочитайте. Это похлеще вашего Эмара! Весточка из Питера!
Не веря своим глазам, Бутин прочитал доставленный телеграфом текст: «Учрежденная по делам Торгового дома братьев Бутиных администрация упразднена решением Сената вследствие ее незаконности. Хлебников».
— Иринарх, — сказал Бутин сдавленным голосом. — С этим нельзя шутить. Это вам не забавы в трактире «Саратов». Именем Сената незаконно может воспользоваться только кандидат на каторгу. Найдется ли в Иркутске человек, который поверит такому сообщению никому не известного лица?
— Я верю каждому слову. Вот она, ваша пропавшая тысяча — в этой телеграмме! Возвернется мой Хлебников из Петербурга и расскажет, как он «шутил» с Сенатом! Поздравляю, брат. С вашего позволения, я пойду освежусь.
О телеграмме уже знал весь город. Кто смеялся, кто бранился, кто пожимал плечами, — Бутин был прав: телеграмму прозвали «записками сумасшедшего».
Но через неделю генерал-губернатор Восточной Сибири Анучин получил указ Сената, подтверждающий слово в слово сообщение Хлебникова. А еще через короткое время вернулся из долгой поездки и сам Хлебников.
Иринарх стал тянуть его к Бутину, однако почтарь-юрист отказался, ссылаясь на усталость и недомогание. Вздохнув, пришлось Иринарху пожертвовать щедрым застольем и обильной выпивкой у брата, и он потащил Бутина пешим ходом к спасителю фирмы в Знаменское. Пешим, так как Хлебников, вопреки нездоровью, не любил ездить в экипажах и не терпел, когда к нему приезжали на лошадях. Возможно, из-за своих кошечек, как бы их не стоптали. «Ну и что, каждый своей причудой живет: кто любит попа, кто попадью, кто попову дочку, лишь бы другим не во вред». Бутин был хороший ходок, по приискам, заводам и соляным разработкам, по тайге всю жизнь маялся, — за полчаса на крыльях сенатского указа они достигли проулка за Знаменским монастырем и были радушно приняты хозяином дома, пятнадцатью кошками и попыхивающим на столе самоваром.
— Чай-то каков? — спросил он гостя; его сухое лицо было освещено глазами младенческой синевы и младенческого упрямства.
— Хорош, — ответил Бутин.
— Не всякая хозяйка умеет чай заваривать. Секрет таков: сначала в чайничке сахар заварить — да-да, сахарок! — потомится сладость, а затем туда заварочку; чай — сахару друг, вместе потомятся, и пейте на здоровье! Весь секрет!
— У вас секреты и посильнее водятся, — не удержался Бутин.
— А секрет обыкновенный: надо, судари мои, законы в памяти затвердить. Даже худые законы могут быть в пользу, если в них покопаться с толком. Я не коммерсант, не юрист, а мне дивно стало: как же не знать того, что учреждение администрации в Иркутске с самого начала противозаконное деяние! Это и в ваш адрес, я ведь не то что целиком на вашей стороне, я в защиту закона воитель! А закон гласит, что администрация по обширным торговым и фабричным делам допускается только в столицах и в портовых городах.
Вот и весь секрет. Пренебрегли ясным, как Божий свет, законом. Это не мешало бы вам знать. А юристы, что ж? Не знали? Ишь, грудныши нашлись! И собрания кредиторов, и договоры с ними, и биржевой комитет Хаминова, и обе администрации — все сотворялось в противоречии с законом. У всех на глазах творилось классическое беззаконие!
— Признаюсь вам, господин Хлебников, и в другом своем недоумении: вы обращаетесь в Сенат, там рассматривают, но администрация в полном неведении, что там жалоба! Извините, это ведь должно стоить денег, и больших…
— Вы полагаете, что я действовал подкупом? Нет, сударь, и тут ваше незнание. Уж не закона, а порядка. А порядок существующий таков: ежли вы обращаетесь в Сенат непосредственно, лично, не почтой, то копии с вашей жалобы не снимают и супротивной стороне не кажут. Вот такая хитрая механика. Она в неведении блаженствует, противная сторона, только один Хлебников и знал, что дело в Сенате!
Он не скрывал улыбки торжества: всех переловчил и нигде не сподличал, все честь честью и правдой!
— Что касаемо денег, — сказал он, — то я Иринарху Артемьевичу вручил полный отчет о прогонах туда и обратно и о расходах в Петербурге. На свои средства я бы не только с такими удобствами, но и вообще бы с места при своих немощах не сдвинулся…
Иринарх, чертыхнувшись, сказал:
— У него, Мйхаил Дмитриевич, красненькая осталась, так всучил, извиняюсь, мне на пропой! Вот такой святой старикан!
Хлебников прищурил правый глаз, он почему-то был заметно меньше левого, от этого странность в лице, — старик изобразил величайшую хитрость.
— Вот у меня кошки, полтора десятка умнейших и опрятнейших существ, разные все — и черные, и рыжие, и буланые, и даже голубые — и все приучены мышей ловить, со всей улицы тащат. А не поедают, моргуют. В избу занесут, разложат, как коробейники товар, как бы докладывают: честно служим, не зря место в доме занимаем. Ныне утречком Тишка четверых сереньких задавил, и всех представил, размурлыкался с гордости. А не трогает. Они у меня рыбку едят вдоволь, очень до нее лакомы. В меня они, мои кошечки. Я ловлю своих мышек, предъявляю, и в том удовольствие нахожу. Личное и гражданское. Деньги за то получать — это как бы мышами и трапезничать!
Покончив с чаем, гости стали прощаться с хозяином.
— Не обольщайтесь легкой победой, господин Бутин, — предупредил Хлебников. — Эта публика слишком вошла во вкус вашего дела. Ждите от них пакостей. И крупных. А я всегда к вашим услугам. Если по закону.
На другое утро Иринарх снова примчался к Бутину.
— Только с рынка, обход делал.
— Ну и что?
— Проведал, что дочки хаминовские утром туда шастают. И перехватил. Одна молчала, отнекивалась, а другую прорвало: «Подлец ваш Стрекаловский, притворщик и обманщик! Горло перевязал, а сам не чихнул, не кашлянул. И не ищите его у нас. Съехал обещал кин, хоть бы попрощался!» Всхлипнула, и обе ходу от меня. Обе, значит, втюрившись в нашего красавца. Папаша на-верняком знает, где он обитает. Что прикажете, брат, искать пропажу? Так мы и без его модных галстучков и приятных улыбочек обошлись!
— Искать не надо, а явится, подумаем. Мне такие служащие, хоть сто раз ученые, не надобны.
— Вот это правильно. Я что вам толковал? Чего вы в нем нашли! Для меня человек, ежли от шутки-прибаутки ярится, гроша не стоит ломаного! Хорош попутчик — боится штаны в тарантасе измять. Ну ум, ну память, соображает шустро, а души в ем не видать. Да я готов месяц с дедом Хлебниковым чаи распивать, нежли с имя дармовое шампанское. А все же, конечно, наш служащий. Беспокойство за него, куда он запропал, куда девался, друг наш ситный Иван Симонович Стрекаловский?
43
Наконец-то собралась Капитолина Александровна в Хилу навестить тайную свою невестку и тайных племянников. Не совсем уж тайных, но все ж… Она соскучилась по милой семейке Михаила Дмитриевича, по сиротливой ответочке большого бутинского семейства.
У Серафимы она после свадьбы побывала уже дважды. Ее встречали радушно и, она чувствовала это, родственно. Старуха звала се не иначе как «кумой». Ермолай «сватьюшкой», дети «тетечкой», а Серафима, называя только по имени-отчеству, вкладывала в прозвание столько сердечности и приязни, что не приходилось сомневаться в ее чувствах.
Ошурковская семья, с вхождением в нее молодой, сильной, спокойной, умеющей хозяйствовать и привычной к труду женщины, словно обрела второе дыхание. Ермолай прямо-таки помолодел, приосанился, взгорбок выпрямился; приходя со склада Духая, он брался за топор, лопату, вилы, молоток и споро, с великой охотой, припевая в бороду, делил с женой все хлопоты и труды по дому. Старуха, счастливая счастьем сына, распрямилась, и, казалось, старые узловатые руки сами тянулись к снохе, оберечь ее, приласкать се, а душа не знает иных слов, как «доченька», «деточка», «золотко», с какими она обращалась к Серафиме. Запущенный дом ухватисто взял Серафиму в оборот. Жилье надо отскоблить, вымыть, вычистить, грязь вымести, двух взрослых и четверых детей обстирать, обштопать, обшить. Да еще корми. Да приласкай!
Серафима, делавшая все споро, легко, быстро, в надлежащем порядке, все же не могла за месяц выбрать хоть полдня, чтобы проведать сестру и возлюбленных племянников. Полдня! За полдня только до Хилы доберешься, а еще полдня на обратный путь. И хотя там появилась помощница, которой она, напутствуя, растолковала, и как ей надо разговаривать с Зорей, и что любят дети, и все, что надо про хозяйство, коров, чушек и курей, — все же нередко утирала фартуком увлажняющиеся глаза, любящей своей душой скучая по сестре и племянникам.
Когда, по уговору, Капитолина Александровна в коляске с Яринским на облучке заехала за Серафимой, то нашла ее в полном расстройстве: заболела маленькая слабосильная Дашутка, уже перенесшая корь, золотуху, а теперь подхватившая неизвестно что: болит горлышко, колет грудь и сама вся горячая.
— Уж вы, Капитолина Александровна, объясните Зорьке, она поймет, не могу я больное дитя бросить… Оздоровеет — соберусь. Вы уж расцелуйте там моих миленьких.
И со слезами совала Пете в руки большущий чуман пирогов с черемухой, грибами и требушиной: «Они ж там, бедные, оголодали небось без моей-то стряпни!»
Капитолина Александровна, глядя на заплаканное открытое и простодушное лицо, успокоила как могла. И хотя до того набрали они для Хилы «полный кузовок» всякой всячины, но знали, что тем тетушкиным пирогам цены нет! Пироги, которыми детей в Хиле встречал каждый праздник, — день рождения мамы, день рождения братика, день рождения сестрички, день приезда отца, Пасху и Рождество.
— Что ж, Петя, едем вдвоем!
Забайкальское лето в разгаре.
Все вокруг густо-зелено, пронизано зеленым, пылает зеленым — сосны, листвянки, ивовые тальники, боярышник и черемуха вдоль дороги, пышно вышедшие высокие травы на покатых сопках и еланях. Ближе к реке переливчато играют на солнце пятицветные колосья вейника, на ближних лугах вздымаются над травами белые кисти лабазника и зеленоватые и черно-пурпурные цветы чемерицы. Елани словно хороводятся зубчатыми колокольчиками, на тонких стебельках красными головками клевера. Коляска движется, а они, словно живые, тянутся за людьми. Саранки уже доцветают, их веснушчатые теплые головки реже мелькают в траве. Зато птицы свистят, щелкают, пищат, трещат, заливаются трелью. Краснозобый дрозд глядит с ветки черной березы, даурская галка перелетела с куста на куст, стая золотисто-желтых овсянок пролетела низко над головами едущих: «Мы тут, значит, жилье близко, скоро приедете!» И исчезли впереди, указывая путь к дому под сопкой.
Как славно все-таки здесь детям вдали от городской суеты, щума, пыли, среди берез, листвянок, трав, цветов и птиц… Миша рассказывал, что однажды в открытую дверь через порог переполз ежик, направился прямо к ним, к Мише и Филе. Она-то испугалась, убежала за печку, а он налил в блюдце молока и поставил на железный лист под заглушкой. Ежик вылакал все молочко, просеменил в уголок, свернулся там и сладко заснул, а к вечеру, погостив, ушел. Во какие гости в их лесную избушку забредают!
Вот и знакомый черемушник, сине-черный от рясно нависших ягод.
Капитолина Александровна по привычке оглядела себя, — какая она покажется Зоре и детям в своем летнем платье с полонезом из серовато-зеленого сукна, в бархатном жилетике и в распашной юбке! И понравится ли им ее серая шляпка с розовыми цветами. И тонкие нежнейшие белые перчатки! Она волновалась за свой вид больше, чем на приеме у губернатора!
Петя Яринский тоже принарядился: на нем праздничный светлый картуз, белая холщовая рубаха с малиновой атласной опояской и новые сапоги с завернутым верхом голенищ.
Они обогнули длинный низкий плотный жердняк вокруг огорода, и в двадцати шагах от крыльца умный и сердечный Алмаз, привыкший, что дети, услышав лошадей, выскакивают навстречу, тихонько и призывно заржал. Однако ж не раздался живой знакомый топоток детских ног, спешивших на крыльцо, и не слышно вперебой кричащих звонких голосков: «Тетя Капа приехала!», «Петя гостинцев привез», «А я первый услышал», «А я раньше». Дом молчит, словно в глубоком сне.
— Ну, заморились, на солнце гуляючи, — рассмеялся Яринский. — Залегли, должно, как тарбаганы в бутане. Даже все окна ставнями прикрыли!
Он обошел плетень понизу и вернулся со стороны горки:
— Ну, мамка-нянька, так раздобрела на хилинских харчах, с места палкой не сдвинешь! — Он снял картуз и ожесточенно почесал загривок. — Може, по ягоды ушли, за зимоложкой в лес или за водяникой на голец!
Капитолина Александровна молча оглядывала огород, сопку, лесок за домом, дорогу, которой они ехали, просвечивающий сквозь тальник кусок берега, и все ее существо — от бархатной оторочки полонеза до края шляпки — наливалось, она чувствовала, мертвой, тоскливой, безучастной мглой.
— Петя, — едва вымолвила она, — ставень, ставень раскрой.
Яринский уже был на завалинке, рванул и откинул затвор и сунулся к окну. Спрыгнул, пробежал вдоль завалины, обогнул угол. И там стукнули ставни. Потом застучало с третьей стороны. Затем она увидела его ладную, быструю, на кривых ногах фигуру, перебегавшую от стайки к стайке.
И вот он стоит перед своей госпожой с зеленым лицом, трясущимися губами и судорожно гнущими гибкое кнутовище руками.
— Капитолина Александровна… Никого в доме. Пусто и никакой рухляди. Ни единой тряпицы, ни малой игрушечки. Все увезено. И в стайках ни одной скотинки! Неуж грабители, помилуй Бог, разорили избу да их увели! — Он прислонился к крылу коляски, закрыл грубыми темными руками лицо. — Ах ты, падла эдакая, Яринский, ах ты, толкач деревянный, картуз без головы, что ты, курнофея проклятая, скажешь таперича Михаилу Дмитриевичу! Как ты мог прослеповать, барануха несмысленная? Утопиться тебе, на что ты таперича годный, дубье замухрое…
— Хватит, Петя, — тихо сказала Капитолина Александровна. — Едем обратно.
Садясь в коляску, она не решилась даже взглянуть на опустевший дом.
На обратном пути не было ни живой, яркой зелени, ни колокольчиков с вейником, ни дроздов, ни пеночек, ни славок, ни овсянок.
Будто все вымерло вокруг.
И в вымершем этом мире стоял под сопкой у реки одинокий, покинутый, молчаливый дом с закрытыми ставнями…
44
Московский присяжный поверенный, доктор прав Михаил Васильевич Духовской был фигурой видной, читал лекции по уголовному праву в Демидовском лицее и Московском университете, служил членом управы Московского губернского земства, прославился своим ученым трудом «Понятие клеветы».
Звонников был любимым учеником этого образованного, но далеко не твердого в своих нравственных устоях юриста.
Дмитрий Григорьевич Анучин, восточносибирский генерал-губернатор, находился как раз в Москве в то время, когда перепуганные и отчаявшиеся адвокаты бомбили из Иркутска Духовского телеграфными взываниями о немедленной помощи.
Духовской, обойдя Морозовых, прежде всего призвал Людвига Кнопа и близких ему купцов Щукина, Рогожина, Веденисова, Вогау и вместе с ними явился к Анучину на частный прием в его особняк в тихом арбатском переулке.
Осанистый, с роскошной раздвоенной бородой, демократически сановный Анучин разговаривал с ними с присущей ему резкой откровенностью. Он был человек весьма неглупый и довольно-таки проницательный, в людях разбирался, высказывал свое мнение без дипломатии и, что присуще сановным лицам, — мог отказать в пустяке, а мог иной раз невозможное сделать!
— Ну, господа юристы и фабриканты, с чем пожаловали? Полагаете взять меня числом?
Шутка приободрила просителей. Анучин знал, с кем шутки шутить, — это все люди состоятельные, уважаемые, почтенные, некоторые уже не первый срок ходят в гласных. С таким народом и поговорить приятно.
— Ваше высокопревосходительство! — от имени всех заговорил Духовской. — Раз уж вы упомянули число, то число пострадавших от нерчинского купца Бутина значительно больше, нежели наш малый кружок. Мы получили из имеющего быть под вашим благотворным управлением Иркутска весьма дурные известия!
— Господа, — с милостивой улыбкой сказал Анучин. — Начнем с того, что Михаил Дмитриевич Бутин — личность не совсем заурядная. Коммерции советник, одаренный в бозе почившим государем золотой табакеркой, награжден двумя Станиславами, член различных научных обществ, в том числе иностранных. И стоит во главе фирмы, весьма известной не только в России. Говоря об этом господине, следует иметь в виду не только собственные амбиции!
У Духовского чутье тонкое. Он нисколько не обескуражен похвальным словом генерал-губернатора о Бутине. Он уловил в тоне вице-губернатора потаенную иронию.
— Ваше высокопревосходительство, мы чтим прошлые заслуги господина Бутина. Я готов признать вместе с вами, что Бутин в своем роде замечательный человек. Но, ваше превосходительство, не прав ли великий Аристотель, сказавший: «Пусть мне дороги друзья и истина, однако долг повелевает отдать предпочтение истине».
Анучин благодушно улыбнулся. Благодушно взглянул на холеное лицо процветающего ученого.
— Уместно сказано, Михаил Васильевич, с оговоркой, что Бутин в ваших друзьях не состоял. Будем держаться истины. Я слушаю вас, господа.
Он произнес «господа», но обращался к Духовскому.
— Истина, ваше превосходительство, в том, что потерпевший банкротство господин Бутин ведет бесчестную игру с кредиторами, разоренными им, препятствуя всеми путями и способами расчету с ними. Он ослеплен своим былым величием, непомерным тщеславием и воздвигает на пути учрежденной администрации одно препятствие за другим…
— Как там сказано у Эзопа, господин Духовской, — прервал его Анучин. — «Ненасытное честолюбие помрачает ум человека, и он не замечает грозящих ему опасностей». Верно ли я процитировал? Вы же известный у нас классицист.
— Совершенно верно, ваше превосходительство, и очень уместно, с той оговоркой, что Бутин отлично видит опасности, ему угрожающие, и доставляет нам немало излишних хлопот!
Итак, Эзоп подкрепил Аристотеля, одно изречение нашло другое. Недурное начало для беседы образованных людей.
— Господа! — перешел к делу Анучин. — Как я вас понимаю, вы пришли с просьбой затормозить действие указа Сената по жалобе этого… господина Хлебникова? Я вас правильно понял?
— Да, да… Именно это… Совершенно верно, — подтвердили, переглядываясь, Кноп, Щукин и другие. Вроде Духовской еще не высказал просьбу! Святой дух, видимо, осенил Анучина!
— Господа, даже неловко объяснять вам, образованным и искушенным людям, что за упраздненной Сенатом администрацией не существовало никаких законных оснований. По букве закона в Иркутске ей не место! А вы требуете от меня беззакония!
— Ваше высокопревосходительство, — довольно твердо возразил Духовской, — ваши суровые упреки были бы совершенно справедливы и основательны, если администрация имела формальный характер. Но речь вдет о частной, добровольной по 1865-й статье, она не подчиняется правилам, существующим для официальных администраций! Единственная наша ошибка — на это указывал мне обер-прокурор четвертого департамента, — что мы представили администрационный акт на утверждение городового суда, что никоим образом делать не следовало, и это ввело Сенат в заблуждение.
Лицо у до сих пор благообразно беседующего сановника вдруг побагровело от прилива крови, и он, опершись крупными белыми руками о край стола, болезненно выпучив глаза на всю компанию, сорвался на крик:
— Вы меня что — за олуха царя небесного принимаете! Какого дьявола ваши болваны, недоучившиеся или переучившиеся хлыстики-юристики, — я спрашиваю вас, черт побери, зачем они, идиоты, свалили первую администрацию? Я в нее сам ввел дельных людей, понимающих коммерцию, дабы восстановить дело Бутина. А вы, мудрецы, какую вздорную администрацию сочинили? Из отъявленного — «э-э-э» — мошенника Коссовского, безусого нахального мальчишки Михельсона, ничего не смыслящего даже в лоточной торговле! А ваш Звонников, господин Духовской, — сказал Анучин, чуть поутихнув, — тоже гусь лапчатый! Поумней других, а где ступит, там ему деньги давай! Непомерный аппетит у вашего лучшего ученика!
Никто из спутников Духовского и не подозревал о такой осведомленности иркутского генерал-губернатора! Все: и длинноволосый Кноп, и остролицый Рогожин, и вислощекий, с барскими замашками Щукин, поглядывали в смятении на Духовского. Надо подняться, поблагодарить за урок, раскланяться и уносить ноги. Дело проиграно.
Духовской, побледнев, неподвижно сидел в золоченом павловском кресле, будто врос в него, и выжидающе глядел на разбушевавшегося генерала. Тому явно нравилось смирение почтенных людей. Нагнал страху, теперь можно и гнев на милость:
— Вы, Михаил Васильевич, напомнили мне анекдот про Талейрана. Наполеон его и ругнет, и опозорит, и чуть ли не прибьет, а он как ни в чем не бывало заявится на прием императором придворных и прямо на свое обычное место. Будто его и не срамил повелитель Франции!
Все облегченно рассмеялись. Кажись, пронесло!
— Хорошо, господа, с указом затормозим. В нашей Сибири всякое дело можно затянуть хоть на год, хоть на два. А вы без промедлений шлите жалобу в Петербург на имя государя. — Он сделал внушительную паузу. — Я лично буду просить его. — Снова пауза. — Надо, чтобы государь изменил букву закона, разрешающего заводить администрацию лишь в столицах и портовых городах. Тут, господа, корень всего. Как мне представляется, моему стольному граду Иркутску не миновать третьей администрации. А четвертому Риму, запомните, господа, не бывати! До свиданья, господа!
— Однако же, — твердили визитеры, направляясь после трудного этого часа, к более приятному месту — от Анучина к Тестову, из опасного особняка в милейший трактир, — однако же, Михаил Васильевич, твердого духу вы. Истинный Духовской!
— Гений — это терпение, господа, — так справедливо изрек великий Бюффон, — скромно и назидательно произнес старый политикан. Господин Кноп, — зная скупость банкира, мстительно сказал Духовской. — Сегодня шампанское за вами!
Что касается генерал-губернатора, то, оставшись один, он не сразу перешел к другим делам, а еще долго размышлял о Бутине и его судьбе. Предприятия Бутина, несомненно, дали сильный толчок развитию Восточной Сибири. Это так. Но его дружба с ссыльными поляками, покровительство всяким мятежно настроенным субъектам, высказывания в речах и в печати о бедствиях народа и бездействии властей, интерес к новым идеям… Нет, Бутин не социалист, не бунтарь, но близок, подвержен, в сочувствующих пребывает. Купеческие дети, сыновья священников, даже отпрыски дворян идут ныне в народ, якшаются с мастеровыми, пишут листовки. Правильно, что «властителя дум», любимца интеллигентной черни не выпустили из Сибири, а загнали с Кадаи на Вилюй! Разумеется, нелепо ставить рядом коммерсанта Бутина и бунтаря Чернышевского! Однако ж в атмосфере неуважения к властям рождаются цареубийцы, те безумцы, что осмеливаются поднять руку на самодержца… Дмитрий Григорьевич припомнил, как в свой приезд в Нерчинск был неприятно уязвлен мерзкими стишками в свой адрес под названием «Встреча нового Бога». Пасквиль писан не без ведома Бутина, близким к нему служащим фирмы неким Шумихиным. И если быть справедливым в бутинской истории, то душой он на стороне тех бедняг, кои отдали фирме деньги в заем и имеют святое право получить свои средства обратно. А банкрот — таков закон жизни — должен отвечать за свои просчеты и промашки.
Анучин пойдет к государю и убедит его.
45
Звонников и Михельсон приняли самые жесткие и хитроумные меры, дабы не дать сенатскому указу ходу, затормозить введение его. Они искуснейше тянули со сдачей имущества владельцам. И, не сдавая имущества, меж тем предъявили к уплате счета. И самое зловредное, добились подписки Бутина о невыезде из Иркутска.
Бутин потерял сон. Подписка о невыезде — придумали же подлейшую казнь для его ума и воли! Он не бездействовал. Из своего заточения вел деятельную переписку, прежде всего с Морозовыми. Люди, верные ему, разъезжали по предприятиям и как могли влияли на их работу, противостояли доверенным администрации, стремясь сберечь имущество от расхищения и наладить ход производства. Победа Хлебникова дала такую возможность. И шансы. Бутин зорко следил за всеми шагами Звонникова и Михельсона. И не выпускал из вида все хождения по сферам Духовского. Просьбы учителя Звонникова были одни и те же: или сохранить старую администрацию, или учинить новую в Иркутске или Москве. Духовской и его «кружок» жаловались на неправильное исполнение указа Сената. И добивались заступничества государя. Духовской дошел до министра финансов Николая Христиановича Бунге, которого знал еще по Киеву, где тот был ректором университета, а он, молодой юрист, слушал его лекции.
Бунге нисколько не выглядел сановником, он и по внешности, и по речи, и по манере держаться, — ученый, профессор, лектор. Конечно же Духовской хорошо знаком с трудами Бунге — и по статистике, и по политической экономии, и по полицейскому праву, и по истории экономических учений. Бунге и был прежде всего экономистом, а не администратором, и это сказалось на характере его беседы с Духовским.
— Нам надо шире смотреть на наше развитие, Михаил Васильевич, — всем нам — от пахаря до министра и сенатора. Думать о всеобщем благосостоянии нашего необъятного и столь бедного государства, а не о мелочных, эгоистических и сиюминутных интересах. Поощрять капиталистов с размахом, культурой, перспективами, а не разорять их.
Он склонил крупную седовласую голову к бумагам на раскрытом бюваре.
— Торговый дом с имуществом на восемь миллионов рублей. Обширная и разветвленная, хорошо поставленная торговля. Дельно, ровно и прибыльно работающие предприятия. Связи в торговом мире определенные, устоявшиеся, место в коммерции занято прочное. Далее, предприятия фирмы доставляют значительный заработок населению. Хозяйствует Торговый дом в Сибири, и каждый капиталист, содействующий торгово-промышленному развитию отдаленного края, заслуживает благодарности. На ярмарках, в особенности Нижегородской, данная фирма выступает крупнейшим покупателем произведений русских фабрик. И наконец — имущество фирмы на два с лишним миллиона превышает сумму долгов.
Бунге поднял голову, и Духовской уперся тупо-почтительным взглядом в высокий, уходящий в округлые, изящные залысины лоб — лоб мыслителя, лоб ученого.
— Какой резон, милостивый государь, губить такую полезную деятельность! С прекращением жизни этого экономического организма и всей торговле Европейской России с Сибирью нанесутся невосполнимые потери. Если учреждать администрацию, то лишь с единой целью: поправить дела фирмы братьев Бутиных!
Николай Христианович Бунге — человек мягкий, нерешительный, уступчивый, не любящий ссор, дрязг, резкостей. И этот слабовольный человек освободил российское крестьянство от миллионных платежей и недоимок и тем самым от разорения! Его стараниями повысили налоги на доходы высших классов; Бунге ввел пятипроцентный сбор с капиталистов. Легенда или правда, что этот сановник сказал ровным и тихим голосом царю, что не следует страшиться социализма, но вводить его с умелостью и целесообразностью, раз жизнь того требует. Он спешил с реформами, энергично проводил их, зная, что его не любят наверху и что недолго быть ему министром. Бунге, Бутин, Бунге, Бутин — забубнило у юриста в голове, и он удалился в самом скверном настроении… О словах Бунге в пользу фирмы Бутин узнал из письма Саввы Морозова: прямо от министра Духовской пришел на Трехсвятительский и, полный противоречивых впечатлений от встречи, пересказал Морозовым весь разговор.
Да, но и министр, и Духовской, и Савва далеко, а Звонников и Михельсон здесь, рядом, и творят, что хотят.
Бутин не мог без горечи и возмущения думать о поездке сапожника Орельского, зятя мошенника и негодяя Коссовского, на амурские золоторазработки в качестве представителя администрации! Да еще с неограниченными полномочиями! Тысяч пять израсходовал! Об этой поездке по всему Амуру анекдоты пошли. Шумихин, узнав о дурацких распоряжениях невежественного кожевенного мелкозаводчика, сочинил погудку: «Приезжал сюда Орельский — золотой сапожник наш, — шуткою первоапрельской посчитаем сей вояж!» Сбыл Орельский на амурских приисках целый обоз привезенного испорченного кожевенного товара, — и был таков!
Обязательство о невыезде с Бутина вскорости сняли, но выехать из Иркутска он не решался. Вот-вот придут важные известия из Москвы и Петербурга, а его не будет на месте. Без него молодчики-адвокаты все переврут, все истолкуют в свою пользу. Нельзя сейчас покидать дом на Хлебном рынке.
А что его служащие?
Шилов переживал молча, истово, уйдя в работу. Фалилеев был сама предупредительность, его переживания исходили изысканной любезностью. Иринарх помаленьку потягивал мальвазию, смачно выругивался, с видом мученика глядя на брата: «Да ты не майся, я тебе еще кого подкину, еще одного, а то и двоих Хлебниковых подыщу!»
46
При всей обременительной и постоянной занятости делами Бутин ни на один день не забывал о Зоре и детях.
Успокоилась ли она? Ждет ли терпеливо благополучного решения дела? Никаких известий оттуда. Ни от Зори. Ни от Капитолины Александровны. Ни от Серафимы. У Капитолины Александровны, разумеется, свои заботы. Николая Дмитриевича все чаще беспокоит астма. И у нее ежедневные занятия с девочками. На Серафиму свалилась огромная семья, вдвое против его семейки. Скорее бы все определилось с делом, вошло в колею, и он подберет уютный с садиком домик где-нибудь за Ушаковкой, хотя бы в Знаменском, где тот же Хлебников, — обставит, найдет хорошую, сердечную, не болтливую домоправительницу… Заведем свой круг близких людей, будем музицировать и вместе растить детишек, они у нас славные, живые и способные. Ну а в Нерчинск можно время от времени. Марья Александровна привыкла к его отлучкам. Он успокаивался на короткий срок, да ведь не одно, так другое! Куда девался и почему не появляется Стрекаловский? Больной или здоровый, но дом своего благодетеля Хаминова покинул. А ведет себя точно бы в обиде на Бутина. Сам себя освободил от служебных обязанностей в главной конторе! Ежли краха фирмы избоялся, так будь мужчиной — скажи, не прячься!
Бутин имел обыкновение прогуливаться после ужина. В Иркутске у него был свой излюбленный маршрут. Иркутск, при том, что он был деревянным, немощеным, грязным городом, с замусоренными канавами без стока, с горами нечистот на площадях и набережных, нравился Бутину своей живостью, веселостью, блеском. Выйдешь на Большую — и глаза разбегаются от витрин магазинов, вывесок, праздничной толпы. А иркутский базар за Пестеревкой, где и русские, и буряты, и китайцы, и татары, со всей Сибири народ. И что хочешь покупай: там возы с дровами, там с сеном, в туесах и чуманах ягоды и грибы, мужики-охотники продают тетерок и куропаток, осенью горы кедровых шишек, а бабы торгуют избойну из ореха, горячие шаньги с черемухой, желто-коричневую «серу», — через одного видишь жующего лиственничную тягучую, и пахучую, и освежающую смолку!
А еще он любил Амурской улицей выйти к Тихвинской площади, Казанский собор слева, Богоявленский справа, а меж ними Римско-католический костел, а впереди излучина Ангары с впадающим тут Иркутом и большим плоским островом. Дальше он шел набережной и выходил на Большую. Прошло шесть лет после страшного пожара, а черные раны ожогов еще не заросли. Чуть ли не четыре тысячи зданий тогда сгорело! До пожара была ли в Иркутске сотня каменных зданий! А теперь — вдоль Амурской, Большой, Тихвинской, Пестеревской, Ивановской поднялись новые дома — и все каменные! Вон возводят постройку в виде мавританского замка под музей, растет здание городской думы, поднялось общественное собрание. Нет, моей Зоре и моим детям будет хорошо в этом городе, куда веселее, чем на берегу Хилы. Зорька — умница, слезы ее были справедливыми, праведными. Теперь, гуляя и заходя далеко, он ловил себя на том, что подыскивал место для того потаенного мечтательного домика.
Выйдя сегодня и предпочтя амурский маршрут, он дышал прохладой реки и сшибал тяжелой тростью попадавшиеся под ноги камушки, комья известки, куски дерева, — это был замечательный мусор, мусор созидания, мусор строительства нового Иркутска!
Еще не дойдя до площади, услышал: кто-то идет следом. Бутин приостановился, и тот тоже. Не обгоняет и не отстает. То ли побаивается, то ли сам задумал недоброе. Уже рано темнеет, воздух сгущается. Бутин не был ни робким, ни трусливым. Сухощавый, жилистый, тренированный ходьбой, тайгой, охотой, ездой верхом и на плотах, чуял силу в руках. Прожить всю жизнь рядом с каторжанами, бродягами и беглыми, сострадать им, уметь с ними ладить, а порою отвод давать, — и чего-то бояться, ходить с оглядкой!
И тут же стал пошучивать над собой: вона, Бутин, кто за тобой охотится, — те, кому ты поперек горла: може, впрямь сам кудрявый Михельсон вышел на разбойный промысел, или Коссовский с зятем Орельским, вооруженные сапожными ножами?
Однако ж не очень уверенная походка у того, кто сзади. Не пошатывает ли его? Тогда это не кто иной, как братец Иринарх с известием о новом спасителе дела — новом Хлебникове. Учуял, где брат, и пошел по следу!
Он прошел мимо костела, мимо высокой башни собора, а неуверенный в себе преследователь не отставал.
Бутин круто повернул и пошел навстречу нерешительному человеку. И столкнулся с ним лицом к лицу.
— Яринский! Петя! Как это понимать? Что ты тут делаешь?
Тот стоял перед ним, как будто тот же самый, крутолобый, широкогрудый, на кривых сильных ногах, — и не тот: с исхудалым, почернелым лицом и опустевшими, жалкими глазами.
— Что же ты молчишь?! Ты с чем заявился?! Кого привез? За мной почто тенью ходишь? Или послан за мною?
— Я с утра, Михаил Дмитриевич, я один… Я не мог…
Он вдруг сорвал с вихрастой головы новый картуз и бросил его Бутину под ноги:
— Убейте меня, Михаил Дмитриевич, на месте убейте! Кругом виноватый, не усмотрел, не уберег… Убейте… Нету теперь мне никакой жизни!
Словно бы ледяная ладонь прошлась по волосам.
— Кто? С кем? Зоря? Дети? Отвечай или душу из тебя вытряхну!
— Нет у меня души, Михаил Дмитриевич, сам вытряс! Ведь уехали все, никого на Хиле… Пусто там…
— Ты спятил, Яринский?! Кто уехал? Куда? Что ты там бормочешь? — Он повернул Яринского за плечи, и они пошли обратно. — Ты можешь толком? Утрись: мужик называется.
И, слушая его рассказ, все больше уверялся в какой-то грубейшей оплошности, допущенной Капитолиной Александровной и его преданным Петей Яринским. Куда Зоря с детьми могла уехать! Она наверняка с утра ушла по ягоды. Самая ягодная пора, голубичная. Или по грузди. Или просто на большую прогулку. Надо было дождаться. Они давно уже дома, а сами удивляются, куда вы подевались!
Но Яринский мрачно и горестно отнекивался: нет, дом заброшен, оттуда все вывезено, пудовый замок на дверях, опустевшие стайки. Уехали, все разом уехали!
Они ведь с Капитолиной Александровной, вернувшись в Нерчинск, не сразу домой, а к Серафиме, — неужели и ее не упредили? Она как стояла посреди двора с кульком пирогов, сунутых ей Петей, так и осела наземь: «Мой грех, бросила моих родненьких одних, не простит мне Бог моего счастья, ох, Зоренька моя, ох, деточки мои милые, где вы теперь, куда вас злодеи увезли?» Четверо ермолаевских, один другого меньше, окружили ее, обнимают, жмутся к ней, с нею же ревут; она им из того кулька еще теплые пироги раздает, гладит, прижимает, а слезы останову не знают: «Мой грех, не замолить, не поправить…» И понятия у ней никакого, куда могли подеваться, нет у них ни родни, ни знакомых, только Михаил Дмитриевич, больше никого, да вот она, «тетя Капа».
Яринский, никому ни слова, к вечеру вновь верхом поехал на Хилу. Один. Все глаза проглядел, смотря в мертвые стекла. И надоумило: неужели Самойла Шилов, живущий в хибаре при ферме, у забоки, — неужели ничего не приметил?
Приметил. Приметил, что суета у дома. Подъехало ночью к избе несколько длинных и высоких извозных телег, при них трое или четверо мужиков. Вывели скотину, овец, чушек, кур, мелочь погрузили в два крытых возка, а коров и лошадей погнали своим ходом берегом на Усугли. И возчики туда же. Вроде как запродали скотину, так Самойла решил. А за этим погрузили вещи еще в две повозки, вынесли укутанных, должно сонных детишек, уселись в крытые экипажи и покатили в другую сторону — к Шилке. А что за люди, издали лишь видел, не разобрал. Откуда ему знать, кто там, може, сам Бутин, не его Самойлы, дело лезть, когда не просят!
Но ведь некуда Зоре ехать, тем более с детьми! А рядом с ним приехавший на загнанных лошадях, преданный Петя Яринский твердит одно и то же: «Уехали, все уехали, пусто там, на нашей Хиле…»
47
В дни смутного для Бутина душевного состояния была сформирована третья администрация — Анучин и Бунге убедили Александра Третьего сделать для Иркутска изъятие.
Но формулировки «высочайшего соизволения» и положения Комитета министров, разрешавшие допущение новой администрации, были так туманны, обтекаемы, неопределенны, что иркутские власти при энергичном воздействии Звонникова и Михельсона истолковали дело так: есть же, существует администрация, и теперь она царем узаконена как третья и следует восстановить прежнее положение дел — Бутин остается членом администрации, но без всяких прав на распоряжение имуществом. Главным для Звонникова и Михельсона было — не допустить Бутина до дела! От него утаивали переписку по делам фирмы, распоряжения властей, переговоры между администраторами и кредиторами, чтобы использовать неведение Бутина для быстрейшей и полной ликвидации фирмы.
В противовес действиям Звонникова и Михельсона Бутин представил биржевому комитету Иркутска во главе с городским головой открытый баланс фирмы — это важно для опровержения необходимости формальной, принудительной, а не добровольной администрации. Картина ясная. По балансу восемьдесят второго года и по балансу восемьдесят четвертого излишек капитала Бутиных над кредитом два миллиона рублей! Закон не допускает в случае такого перевеса средств даже ходатайства об учреждении юридической администрации!
Уступив давлению антибутинской партии, городовой суд постановил, вопреки балансу, формальную администрацию учредить. Это было поражением Бутина. Звонников и Михельсон торжествовали.
Раньше всех узнал эту новость вездесущий Иринарх. Его агентура среди писарей и столоначальников работала безукоризненно и безотказно.
Таким остервенелым Бутин брата еще не видел.
Он зашел в кабинет Бутина, сел на диванчик против письменного стола, уложил щетинистое лицо в растопыренные ладони и смотрел на брата так, словно только что побывал у тигра в клетке и вынужден снова вернуться туда обратно.
— Ну, Иринарх Артемьевич, по виду вашему, вы совершили поразительное открытие!
— Первым, как я слышал, открыл Америку господин Колумб… Вторым, я точно знаю, был мой брат. Мое открытие менее значительное, но волнующее: Михаил Дмитриевич, я обнаружил Ванечку Стрекаловского, черт его побери!
Бутин оторвался от бумаг, положил на стол самописное перо, привезенное в свое время из открытой им Америки.
— Где же вы разыскали Ивана Симоновича? Снова у Хаминова?
— Нашел я его в администрации по делу братьев Бутиных.
— Я не понимаю, Иринарх Артемьевич, ваших иносказаний.
— Ах, Миша, Миша, я ведь всегда не терпел этого шик-бонтона. Вы и сейчас еще не поняли: Иван Симонович вошел в состав новой администрации. Теперь к тем двум жуликам пристал еще один мошенник взамен вора Коссовского.
— Стрекаловский наш служащий! Иринарх, ваши сведения обычно точны, но на этот раз вы их нашли на базаре!
— Ага, нашел, дочистил — и принес к вам! Стрекач уже не наш служащий. А был ли наш — вот заковыка где! Он ране из хаминовских рук брал, а ныне пошире, из звонниковских. Ему тех кредиторов доверили, которых хапуга Коссовский оберегал. Вполне официально дали, как члену администрации!
«Бойтесь Троянского коня», — когда еще Бутина предупреждал дальновидный Осипов!
— Где же он скрывался столько времени? — вслух подумал Бутин. — И зачем скрывался? Только ли затем, что боялся: помешаю его сговору с москвичами? Ведь все равно придется встретиться лицом к лицу!
— Я-то дипломатничать с ним не собираюсь! Все ему, изменнику, выложу! — пригрозил Иринарх. — И такого субъекта я поил редкостной мальвазией! Кислые щи ему взапазуху.
— Иринарх! — Бутин не понимал, что сильнее в нем: гнев или страдание. — Иринарх, все ж разузнать бы, где эти полтора месяца пребывал Стрекаловский?
— А какой в том толк? В спаленке, должно, у веселой мадамочки! — заартачился было Иринарх, морганул с силой и пристально глянул на брата. — Очень, Миша, важно для тебя?
— Не знаю, брат. Важным или кажется важным. В детстве, помнишь, мы ставили за Нерчей силки на птиц. Как горячились, как чванились друг перед другом ловкостью: заманили в ловушку дрозда-малинника или малышку-оляпку. И вдруг кто-нибудь крикнет: «А ну, ребя, выпущаем!» И так весело глядеть, как освободившиеся птахи воскрыливают в небо! Такая синь, глазам больно, и птицы в вольном полете!
— Чудной вы, брат, нынче! Если кого заманить, то я с полным удовольствием, а выпускать — это уж ваше занятие. Ладно, Михаил Дмитриевич. Запомнил. А пока пойду вызнавать, чего те злыдни замышляют. Через них и про милягу Стрекаловского, может, что-нибудь занимательное вызнаю!
48
Бутин жил то в Петербурге, то в Иркутске, реже — в Нерчинске. Чаши весов в его борьбе с администрацией были в постоянном колебании. Порою он брал верх, чаще одолевала администрация. Дело разбиралось в губернском суде, губернском совете, в Сенате, возвращалось, снова шло по тем же канцеляриям, будто двигалось по бесконечному заколдованному кругу.
Бутин не отступал, отвечал ударом на каждый удар. То было тяжко, что в нерчинском доме — грусть, запустение, ожидание беды. Брат угасал. Невестка отдавала все силы уходу за ним. Труднее всего сознание отчаянного сиротства после исчезновения Зори и детей.
Яринский напал в Усугли на след мужиков, купивших викуловских коров и овец. Но они не знали либо боялись назвать фамилии посредников. Однако же земля и дом не были проданы, и это таило надежду на возвращение семьи. Иринарх выведал у Серафимы адреса дальней викуловской родни: двоюродного деда по отцу в Ирбите и старухи-вдовы материного брата в Златоусте. Через своих многочисленных осведомителей и приятелей-приказчиков, возниц, трактирщиков, лабазников, мелких чиновников, мещан он попытался вызнать, не приезжала ли к ним, не останавливалась у того деда или той бабки молодая, красивая женщина со смуглым мальчиком и пухлявой девочкой.
— Нет, не встречали, не примечали таких.
Бутин, зная братца, не сомневался, что Иринарх сам пошарил и в Ирбите и в Златоусте.
Когда Бутин возвращался на короткий срок в Нерчинск, невестка спрашивала его печальными глазами: «Нашли? Нашли свою семейку и моих племянников?»
Однажды утром в опустевшую иркутскую контору на Хлебном рынке явилась молодая дама. Она вошла робко и стеснительно. Одряхлевший, но все еще привычно прямой Фалилеев, пребывающий в одиночестве в просторной комнате и наводивший в ней порядок, определил: вдова кредитора или небогатая кредиторша, приехавшая с определенной целью в Иркутск. На ней дорожное платье из коричневого сукна и клетчатого бархата, суконный лиф с прикрепленным слева куском бархата для внутреннего кармана, фетровая шляпа, отделанная перьями и лентами, на ногах кожаные туфли бронзового цвета, дорожное пальто тоже коричневого цвета. И скромно, и нарядно, и практично в поездке.
— Мне нужно видеть Михаила Дмитриевича…
— Вы по делам, милостивая государыня, не можете ли вы изложить ваш вопрос мне? — учтиво сказал старый служака.
— Нет, у меня личное дело.
— Позвольте ваше пальто. Как прикажете доложить?
— Скажите — Серафима… Серафима Глебовна Ошуркова.
Он вернулся, торопливо семеня, задыхаясь от быстрой ходьбы, широко улыбаясь в седые баки.
— Пожалуйте, вас ждут.
Едва Фалилеев ввел ее в кабинет и закрыл за собой дверь, Бутин кинулся к ней, обнял ее, она его, и так они стояли, скрыв свои лица, по которым текли слезы.
Она оторвалась от него и взглянула на зятя оценивающим женским и родственным взглядом.
— Ох, Михаил Дмитриевич, дорогой вы мой, какой же вы стали. Сами вовсе почернели, а волос побелел. И тощой-то вы…
В дверь легко постучали, и высокая важная Сильвия Юзефовна вступила в комнату с огромным подносом, заполненным разной снедью. Церемонно поздоровавшись, она мгновенно накрыла круглый столик у дивана, расставила приборы и, так же церемонно поклонившись, как государыня, обслуживающая своих подданных, удалилась.
— Это все пустяки, Серафима… С какой вестью приехали?
— Я не знала — ехать или нет? Ермолай мой говорит: поезжай, управимся без тебя, весть не вовсе дурная и не вовсе хорошая, а Михаил Дмитриевич знать должон.
Она вытащила булавку, скрепляющую карманчик лифа, и вынула сложенный вчетверо листок бумаги.
На широком белом поле всего-то несколько строчек: «Дорогая сестра! Я и дети здоровы. За нами не кручиньтесь. Счастье будто нашла, а покоя нет, ведь с чужого горя шибко счастлив не будешь. А чего было — не воротишь. Искать меня не надо. Сама объявлюсь. Знаю, что все-то ворочаешь и что мужем и детками довольная, так что рада за тебя. Твоя Зоря».
Крупные буквы, выведенные старательной рукой, не привычной писать письма.
Серафима опередила его вопросы:
— Дети играли во дворе. Ермолай на работе, свекровка прилегла, я в стайке, подошла к дому женщина, закутанная в темную шалюшку, сунула в руки нашей старшенькой Аринушке бумажку: «Матери отдашь». Та на комод, за подсвечник, положила и опять на улку. Заигралась и забыла. И про ту женщину. И про бумажку.
Ужинать сели, я свечу зажгла, на стол поставить, вижу белеет. Кто принес? Какая женщина? Откуда? Какого вида? Разве дитя упомнит играючи? Так и не дознались.
Серафима выглядела совсем другой, чем на Хиле. Там она была молчаливой, озабоченной, хлопотливой, все силы у нее уходили на сестру и на племянников. А сейчас выглядела обновленной, похорошела, моложе, чем была, в лице живость, и речь свободная, и наряды у нее новые, и сама она женственней, что ли, — только слезы на глазах и горько приспущенные губы. Сердце то же…
— Михаил Дмитриевич, уж мне-то поверьте, я ничего не таила перед вами. Зоря и со мной схитрила, дурочка, — знала, что я не допущу глупостей, веревкой ее скручу, двери забью, а сраму в нашем дому не будет. И за вас постою, потому вы для нас самый родной и зла мы от вас не видели. А теперь и вам и мне на всю жисть гореваний хватит. Одумалась бы…
Она снова заплакала — тихим бабьим подвоем, так не шедшим к круглому здоровому лицу, и, вытирая слезы не краем коричневой замшевой перчатки, а широкой ладонью мужички.
— Вот что, милая Серафима, давайте-ка чай пить. И о себе расскажите.
А что о себе? У них все ладно. Ермолай мужик добрый, работящий, свекровка на нее наглядеться не может, дети вокруг нее хороводом, старшие приучены и шить, и стирать, и убираться, и за младшими глядеть. Сама она, он знает, непривычна без дела, с домом и детьми управляется.
Она помолчала и, покраснев, призналась: вот ждет своего через полгода, тогда их пятеро станет, ну где четверо, там и еще одному, а то и двоим, место готово… Как ни худо вам, как ни виноваты мы, а окажите милость: будьте крестным.
Ей надо было на Ланинскую, где остановился братан Ермолая, привезший ее в Иркутск. Утром обоз пойдет обратно.
— Нас-то хоть не забывайте, как в Нерчинск вернетесь. Воротится Зоря, непременно воротится. Одумается, поймет, что потеряла.
Записка осталась у него, он вчитывался в каждое слово, в поисках того, что в ней не сказано. Живы и здоровы — значит, не мыкаются, пристроены, есть пристанище, кров, еда; не надо беспокоиться — о нас есть кому заботиться, не одни мы; я счастлива — значит, с кем-то, но счастье неполное; однако же искать нас не надо — возврата нет, сделанного не исправить, пусть так, как есть…
Кто-то мелькал в этой записке меж слов… Скрывал свой лик. Тот, кто увез его жену и детей темной ночью из дома Викуловых на Хиле. Зоря хотела, чтобы он так и остался неизвестным, нераскрытым.
Он вспомнил, как однажды спросил беднягу Яринского, зайдя в Нерчинске в конюшню, где тот чистил лошадей.
— Петя, кто мог это сделать? Так-таки ни на кого не думаешь?
Лицо парня перекосилось ненавистью. Серые глаза, подобно раздуваемому угольку, зажглись острым огоньком и вдруг погасли тусклым пеплом. Он опустил голову, пожал резко плечом и пробормотал:
— Кабы в точности знал, так на месте порешил бы!
— А не в точности? По догадке? На кого мысль упала?
Отмолчался Петя.
Как-то возник в памяти разговор с Капитолиной Александровной. Когда она с живостью рисовала картину свадьбы Серафимы и Ермолая. И повинила Бутина в подозрительности и оговоре.
Он! Стрекаловский.
Больше некому. Как же был слеп коммерции советник, руководитель дела, вроде бы осмотрительный и проницательный господин Бутин.
И не он ли сам, Бутин, своими руками подтолкнул его на злое дело! И — самое странное: был гнев, было негодование. А злобы не было. И не было желания — встать, бежать, мстить. Лишь горечь от огромности несчастья, от непоправимости случившегося, от собственного соучастия в постигшей его беде.
49
Бутин снова обращается в Сенат. Уже с жалобой на местные решения. Речь все о том же, все о том же: отменить решение Главного управления, предложить генерал-губернатору потребовать от администрации возвращения захваченного у Бутина имущества, предоставить Бутиным права взыскивать понесенные фирмой убытки с тех лиц и учреждений, что действовали противозаконно.
С этой жалобой Бутин послал не зубастого Шумихина, не представительного Большакова, не терпеливого Шилова, но опять-таки пройду Иринарха.
Он вернулся через месяц, недовольный Сенатом и собой.
— Хороши законы, когда судьи знакомы! — сказал он брату. — По этим департаментам бумаги все на слепых черепахах возят. Курьеры важностью похожи на асессоров, а мелкие чиновники на тайных советников. Утром ногу приподнял, к вечеру приопустил. Вся их работа. Руками не шибко шевелят. Если к весне до сенаторов дойдет, казачка спляшу!
Но совсем без ничего Иринарх вернуться не мог, не в его натуре, не в его свычае. Он был темных дел мастер, бестия, шальной мужик, но полон бескорыстия и преданности. С полуштофом шел на штурм крепости!
— С одним мужичонкой у Егорова в трактире обедали чинно, благородно, три красненькие уплыли с ромом и мальвазией. Мужичонка тертый, при обер-секретаре кассационного департамента состоит, говорит мне под горячительное, что законы — старье обветшалое, а вот искусство и тонкость мошенства — как крючки-закорючки толковать; а у нас что ни сенатор, то свое, от ума или от дури, толкование, а еще обер-прокуроры, товарищи ихние, обер-секретари, и все высоко себя ставят. Все толкуют. Жалоба пришла, скоро ли долго, собирается отделение департамента и начинают толковать, а вашего брата-жалобщика и на кого жалитесь не приглашают и не слушают, доказательства не проверяют. Есть писулька, ее и толкуют. Не толкуют, а толкут. Толчат, значит. О-хо-хо! Так что…
— Так что, Иринарх Артемьич, — с досадой сказал Бутин, — это я и без вас знаю, зря уплыли ваши красненькие, лишь нос выдает, что у Егорова, и у Бубнова, и у Тестова с тем толкователем-умником не раз побывали…
— А я что, отпираюсь? Водил, водил, ага! Еще и в «Саратов» разок сходили, и не зря вовсе, брат дорогой! Он и так и сяк вникал, как мышь взгрызался, говорит, что продвинуть и ускорить там не в его ведении, а по части совета никто на него не обижался, всегда в самую точку попадает. Надо знать, говорит, по какой слабинке вдарить…
— Ну, — заинтересовался Бутин. — Какую же слабинку у этой чертовой администрации твоя сенатская мышь обнаружила? Дельный ли советчик?
— А как же? В самую точку угодил! Биржевой комитет — вот где слабинка! Не было биржи в Иркутске, в биржевое купечество никто не записан! И биржевых старшин и маклеров в Иркутске не водилось, слыхом не слыхали! Так что тех, кто собирал биржевой комитет, чтоб администрацию выдумать, да экспертов выбирал, — их судить надо, за подлог, по статье триста шестьдесят второй Уложения о наказаниях! Во, брат, меня «Саратов» и мальвазия ни разу не подводили! А еще кто ром придумал, тот великим человеком был! А кто потребляет, тот тоже не дурак!
Черт побери, подсказка-то верная! Все же молодчина, брат. О биржевом комитете Бутии давно раздумывал, с него началась вся эта администрационная свистопляска… Не ведал, где в этой катушке кончик нитки сокрыт!
— Что ж, — сказал Бутин. — С кого же начинать? К кому прежде подступиться?
— Как «с кого»? С городского головы. Слава богу, Демидова сейчас нет, а Сукачев хотя Бог умишком обидел, а человек правильный, справедливый и совестливый; раз им, в канцелярию, заброшен запрос, вот вам по запросу в отрет и справочка как есть, без утайки!
— Вы так говорите, брат, будто справка у вас на руках. Где она?
— А как же. Что мои руки, что Арефия Самсоныча! Я ему сразу отписал, как от Тестова в последний раз воротился. Опохмелился и отписал. «Они вас больше губернатора боятся, после “хлебниковского указа”». Он тут же запрос сунул в городскую управу, и вот, Михаил Дмитриевич, что ему ответили.
Бутин прочитал краткий, но ясный ответ городского головы Сукачева: «Законного биржевого комитета не существует. Заявлений ежегодно о посещениях биржи никто не производил».
Сенат был вынужден вновь вернуться к делу Бутиных и более внимательно изучить и содержание предыдущих прошений Бутина.
Сенат рассержен.
Новое решение Сената, принятое в октябре 1890 (!) года, гласило: «По указу Его Императорского Величества… администрацию отменить со всеми последствиями».
Победа!
Да, победа.
Можно поставить точку.
Не будем спешить.
До Бога высоко, до царя далеко…
Последний указ Сената шел от губернатора до окружного суда — в пределах городской черты! — целых сорок дней! Эти сорок дней решили все. За это время Звонников и компания успели, говоря словами Бутина, «произвести разгром и полное хищение имущества фирмы!»
Звонников подает прошение окружному суду, дабы тот признал фирму несостоятельной.
50
В ту пору, когда поверенный Бутина защищал его дело в Иркутске, Михаил Дмитриевич с Марьей Александровной обосновались в Петербурге. Впервые за долгие годы они были вместе. Бутин с законной женой.
И где находится Бутин, хорошо известно всему Иркутску. Знал губернатор, знало губернское правление. Знали Звонников и компания. Известно это было и окружному суду.
Вызывая Бутина к личной явке в окружной суд, чиновники суда прекрасно знали, что Бутин не успеет сделать за неделю шесть тысяч верст и явиться к назначенному времени.
Суд не отсрочил заседания, объявил заочно Торговый дом Бутина несостоятельным, а самого Михаила Дмитриевича Бутина постановил арестовать.
Весенним мартовским утром Бутин вышел из дому на Бассейной, где он и раньше квартировал, живя в северной столице. У Марьи Александровны были свои дела в городе. Визитов на сегодня было у Бутина много. Один из первейших — к министру юстиции: как можно требовать от Бутина платежей, ежли имущество в руках администраторов? Прямое беззаконие, явная нелепость и вызывать в суд к несбыточному сроку, будто у Бутина крылья.
He доходя Надеждинской, на углу он увидел двух человек: один — высокий, в длинном пальто из черного драпа, в цилиндре с низкой тульей, второй — ниже среднего роста, коренастый, в сером драдедамовом полупальто, в сером же фетровом овальном котелке, в ботинках с непомерно широкими носками. Первого, в цилиндре, Бутин признал сразу: из-под приподнятых полей шляпы пышно вились волосы, на хищно заостренном лице даже издали видны жесткие блестящие глаза, — он дерзко, развязно, открыто указывал своему собеседнику тростью на Бутина. А серый, совсем незнакомый, заломив котелок, пучил на приближающегося Бутина водянисто-голубые глаза. И вдруг Михельсон исчез, а тот, серодрадедамовый, отступил за угол, пропустил Бутина и пошел за ним следом. Сомнений не было: Михельсон прибыл в Петербург с особым заданием — найти Бутина и что-то предпринять против него. Бутин шел не оглядываясь, но на каждом повороте засекал искоса: идет мужик, не отпускает. Бутин пошел по Литейному и Невскому, миновал Фонтанку, Александровскую площадь, Гостиный двор, Думскую башню, — серый человек в котелке не отставал. Хоть бы успеть до здания Министерства юстиции, думал Бутин, не пойдет же ищейка и туда. Дважды — или показалось ему, у Екатерингофского и в начале Казанской, будто бы не один, а двое шли за ним — за серым еще кто-то, с подстраховкой действуют, а вдруг убегу!
Министерство уже рядом, большое четырехэтажное здание, когда серодрадедамовый на углу Казанской и Вознесенской приблизился к Бутину.
Сняв котелок и обнажив редковолосую, как бурятская степь, голову, негромко осведомился:
— Если не ошибаюсь, господин Бутин будете?
— Нет, не ошиблись, коммерции советник Михаил Дмитриевич Бутин. Чем могу служить?
— Прошу прощения, агент сыскной полиции Сысойкин. Мне поручено, господин Бутин, проводить вас обратно на Бассейную, дом номер двадцать восемь.
— Но я направляюсь к министру юстиции, господин Сысойкин!
Он увидел, как серый напрягся телом и лицо вытянулось, точно острая морда у легавой в охоте на зайца… Этот службист не постесняется и городовых кликнуть! Разумней подчиниться.
— Весьма прошу вас, господин Бутин.
— Что ж, я подчиняюсь силе.
Круто повернулся и не спеша зашагал той же дорогой в обратный путь: Екатеригофский канал, Дума, Фонтанка, Литейный, Бассейная…
Сыщик бодро и привычно шагал почти рядом, чуть поотстав.
И снова показалось Бутину, что поодаль, укрываясь за углами и в подъездах, следует еще кто-то, не кажет себя.
В доме на Бассейной, 28, в квартире на третьем этаже, снимаемой Бутиным у вдовы отставного чиновника Маркеловой, уже было полно: хозяйничали чиновники сыска, околоточные и дворники. Он невольно вспомнил ядовитую шутку декабриста Завалишина: «Сначала меня сослали из России в Сибирь, а потом выслали из Сибири в Россию! Неисповедимы пути Господни!» Не собираются ли сибиряка Бутина выслать под конвоем в Сибирь?
Чиновник, видать поважнее Сысойкина, старый, с угрюмым коричневым морщинистым лицом, сказал ровным, холодным голосом:
— Господин Бутин, приказано вас подвергнуть аресту.
— Объясните — за что? Вы нарушаете форму.
— Вам объявят. А сейчас пожалуйте с нами в сыскное отделение.
Сыщики, околоточные, дворники, у которых всегда чешутся руки, особенно когда студент или провинившийся «барин». Держись, Бутин, сдержись, Бутин, — тут никому ничего не докажешь.
С одной стороны, хорошо, что жены нет. А с другой, — как она узнает, где он и что с ним? Но ведь долго его не продержат, ничего при аресте не предъявили, прямое беззаконие!
Когда выходили — или выводили! — из подъезда на улицу, что-то заставило его оглянуться.
Он увидел выглядывающее из проема ворот сизо-багровое ухмыляющееся лицо Иринарха. Тот выразительно покрутил пятерней: «Не бойсь, брат, я тут, и я их упомажу. Они, брат, у меня попляшут, шуты гороховые!» Бутин немедля успокоился. Гнев поостыл, вернулась внутренняя выдержка, так выручавшая много раз. Он даже усмехнулся: Сысойкин за Бутиным, а Бутин за Сысойкиным. Имея в виду недреманное око и собачий нюх Иринарха.
Однако же в сыскном отделении его продержали весь день. И снова — ничего не объясняя. Он понял только, что Корейша, иркутский окружной судья, дал телеграмму задержать такого-то, а за что, — это дело пятое, там разберутся, а слух такой, что он не тот Бутин.
— А какой?
— Тот в Сибири, — настоящий, богач, фабрикант…
— Так это я и есть! Загляните в паспорт!
— Паспорта заделать не штука… Начальство разберется, кто вы есть: тот Бутин, настоящий, аль не тот, фальшивый!
Это была нехитрая работа Михельсона. В его манере. Он шепнул Сысойкину. Тот подбросил остальным. Как доказать этим тупым бревнам, что ты — это ты? Что он жертва навета, слуха, злонамеренного обмана?
Все, что происходило с ним сейчас, похоже на дикий бред: он, Бутин, коммерции советник, обладатель двух Станиславов, член российских и иностранных обществ, владелец огромного состояния, строитель школ и больниц, почитаемый человек — и эти юркие сыщики, мордастые околоточные, бородатые дворники, стерегущие его, могущие скрутить, избить, унизить, как ничтожного бродягу, как вора и преступника! Что бы сказал Иван Иванович Горбачевский, как бы глянул старый Зензинов, узнав о том, что Бутин, привезенный в мрачные коридоры сыска, теперь, глухой ночью, переправляется на извозчике при двух молодцах, как беглый каторжник через Александровский мост на Выборгскую сторону, за военный госпиталь, ветеринарный институт и дом для душевных больных (и туда могут упечь!), — прямехонько в тюрьму! Без суда и следствия. Даже съездить на Бассейную повидать жену и взять теплое пальто — и то не дозволили!
Он старался не терять присутствия духа. И все-то подшучивал над собой: в тюрьме, господин коммерсант, сидели и великие люди. Гордость Европы и России! Так что от тюрьмы да сумы…
Потерпим и это, все выяснится. Иринарх камень грызть будет, Марья Александровна все пороги обобьет, чтоб вырвать его из рук тюремщиков!
Он давно с такой теплотой не думал о жене, состарившейся рядом с ним. И без него. Мысль о жене более всего одолевала его здесь, в мрачной узкой камере, так разнившейся с комнатами нерчинского дворца. Они, столь разошедшиеся, вновь соединились. Уж не мужем и женой — к тому не было возврата, — а ближе, человечней. Да, есть отношения, когда чувство долга превыше всего. Как он мог обманываться, что ее ледяная непроницаемость, ее сухая любезность — будто это и есть ее сущность? А что ей оставалось! Она потеряла детей, он отошел от нее, у него появилась своя жизнь, а она в мелких повседневных заботах о нем все же была с ним. Однажды, уже после того, что произошло на берегах Хилы, Капитолина Александровна в одном из откровенных, задушевных разговоров призналась: «Вы знаете, что сказала ваша жена. Что бы с вами ни случилось, она вас не покинет, у нее это навсегда, для нее вы большой ребенок, единственный у нее оставшийся».
Она захотела быть рядом с ним в эти недели и месяцы петербургской тяжелой страды. И она, в сложившихся обстоятельствах, выявила недюжинную энергию, решительность и твердость.
На другое же утро, сопровождаемая верным Иринархом, она посетила командующего Императорской главной квартирой и подала через него всеподданейшую жалобу, а еще через день последовало «высочайшее повеление» через министра юстиции о немедленном освобождении Бутина из-под ареста!
Сенат был очень рассержен. Сенат потребовал объяснений от иркутских учреждений в произвольных действиях.
Почему допущена крайняя медлительность в исполнении указа Сената об упразднении администрации? Почему тянули более двух месяцев, когда губернатор обязан был распорядиться о немедленном исполнении указа через полицию! И почему указ Сената не выполнялся в точности? С какой стати администраторам дали льготный срок на возврат имущества — два месяца! — вместо того, чтобы это сделать неотлагательно? Какие основания имело полицейское управление Иркутска наложить арест и запрет на имущество фирмы без предъявления ответчику векселей и без судебно-полицейского определения?
Самым тяжким ударом по всей клике Звонникова-Михельсона-Стрекаловского было решение Сената о неподсудности фирмы Бутина Иркутску по делу о несостоятельности, но о подсудности Забайкальскому окружному суду, поскольку главная контора фирмы находится в Нерчинске!
Так лопнула администрация Звонникова.
Он продолжал еще действовать через учрежденный им же конкурс. Но Леонтий Френкель и торжествующий Иннокентий Шилов пришли с полицией в помещение конкурсного управления, и конкурс был прикрыт в тот час, когда готовилась продажа Новоалександровского винокуренного завода и ряда складов фирмы.
На 1 мая 1884 года имущество Бутиных исчислялось в сумме 8 миллионов рублей. К 1 мая 1892 года оно составляло три миллиона. Растаяло пять миллионов. Из них не менее миллиона расхищено юристами-администраторами.
Торговый дом и Золотопромышленное товарищество перестали существовать. Был продан Николаевский железоделательный, распроданы прииски, пароходство, товарная торговля…
Конечно, на оставшиеся миллионы можно начать сначала. Но не в шестьдесят лет! И не после такой изнурительной борьбы!
У Бутина хватило сил еще на один процесс: с бывшими администраторами.
И этот процесс он выиграл: Звонников, Михельсон и те кредиторы, которые получили деньги незаконным путем, должны были вернуть фирме значительные суммы.
Суды и пересуды с увертливыми законниками затянулись до 1894 года. Процесс был вчистую Бутиным выигран. И тут всемилостивейшие манифесты по случаю бракосочетания и коронации Николая II простили должникам их долги и освободили господ звонниковых от уголовной ответственности…
51
— Раз нам выпало встретиться, то пусть это будет мужской разговор. Без прямоты и открытости не получится.
— Это зависит не только от меня.
— Это зависит прежде всего от меня. По правилам рыцарства я должен бы дважды вызвать вас на дуэль. За два предательства.
— Даже если бы вы меня дважды убили, вы бы ничего не изменили и ничего не выиграли.
— Выигрыш, проигрыш! Или вы полагаете, что ваша смерть дала бы покой моей душе и моей памяти? Покой пришел бы, если бы вы оказались более метким стрелком, чем я.
— Это исключено. Вы таежник, опытный охотник, а я горожанин, пистолета в руках не держал.
— С трудом, но я дарую вам жизнь. Пусть эта жизнь будет вам наказанием. У вас хватит времени поразмыслить о таких понятиях как честь, преданность, совесть, благородство.
— Не собираюсь обелять себя. В ваших несчастьях — доля моей вины. Но не вся вина. Есть и ваша собственная. Бывают дурные поступки, вызванные необходимостью. Сделаешь по-иному — будет хуже.
— Кому — хуже?
— Если хотите — то всем.
— Философия, выгодная тем, кто поступает дурно. Не будем углубляться в общие темы. Вот прямой вопрос: верно или неверно, что вы были засланы ко мне Иваном Степановичем Хаминовым? И, работая у меня, оставались осведомителем. Попросту говоря, вели двойную игру.
— И верно и неверно. Надеюсь, что вы не обманывались насчет моей склонности к пестрым жилетам и модным галстукам? У меня не одно щегольство было в голове!
— Это не ответ. Я вам не пестрые жилеты ставлю в вину!
— Еще подростком, начиная у Хаминова, я выделял вас из числа других. Не улыбайтесь, в доме Хаминова тогда был культ Бутина: самый богатый, самый смелый, самый могущественный. Путешествие в Китай, поездка в Америку, прииски на Зее, пароходство на Амуре. У меня долго хранилась вырезка, где вы с проводником в тайге. Вид у вас всегда был впечатляющий: энергия походки, живость взгляда, решимость в словах, фрак или сюртук сидят, как на скульптуре. Возможно, от вас пошла моя страсть красиво одеваться.
— У нас в доме вы могли почерпнуть иные ценности. Духовного свойства. Вы все же избегаете ответить на вопрос.
— Нет, отвечаю, и со всей откровенностью! Затем меня не было несколько лет. Хаминов послал меня прослушать курс в университете. Вы же знаете: сыновей у него нет, терзался, куда денутся его миллионы, кто переймет дело. Он прочил за меня одну из дочек. Опять улыбаетесь! Не моя вина, что я обеим нравился, и Груше, и Луше. Когда моей бедной матери приспичило купить дом для себя, бабушки и сестры, он ссудил мне большую сумму на приобретение дома и на обзаведение. Вы тогда были на вершине, и Хаминов при вас партнером и другом. «Хотите, Ваня, к Бутину, в большую коммерцию?» Как не хотеть! Разве я не отвечаю на ваш вопрос?
— Это, сударь, половина ответа. Договаривайте до конца.
— Я тайных мыслей Хаминова не знал. Что ему нужен соглядатай. Он сам быстрее других засек, что ваша фирма дала трещину и что дело идет к краху. Ему надо было не опоздать, не упустить свои семьсот тысяч. Ждать или взять, — он все же долго колебался. Не скрою, сведения ему давал. Но ведь Иван Степанович как внушал: надо спасать Бутина, помочь фирме устоять. Я верил ему. Разве я не старался — и в Томске, и в Иркутске, и в Верхнеудинске! Осипов не раз хвалил меня за умелые уговоры кредиторов. Я-то был уверен, что вы непобедимы, как Геракл.
— А потом, разуверившись, вступили в борьбу против меня?
— Все было не так просто. Видя, что я не намерен сватать ни Грушу, ни Лушу, Хаминов попросил меня вернуть долг. У него в ту пору возникла мания, что все покушаются на его капитал. Вы уже были без денег, да и по многим причинам я бы не попросил их у вас. Меж тем господа Марьин, Пахолков, Зазубрин неожиданно предложили мне войти в новую администрацию: Звонников и Михельсон представляют интересы московских купцов, а вы, то есть я, будете защищать интересы иркутян. Марьин, не скрою, добавил: «Запомните, юноша, вы и за нас, но вы и за Бутина». В том смысле, чтобы не губить дела.
— Быстро вы забыли науку Марьина, усвоив науку Звонникова.
— Я был бессилен. И не мне было бороться со Звонниковым. Я могу только покляться: я получил лишь свои пять процентов плюс издержки в поездках.
— Сто тысяч или малость больше. А ведь, будучи зятем Хаминова, могли рассчитывать на пять миллионов капитала! Или вам нужны были скорые деньги? Я вижу, вторая часть разговора вас более затрудняет!
— Мне трудно собраться с мыслями. Я знаю, как вы ожесточены против меня.
— Неужели и тут у вас найдутся слова оправдания? Начать с того, что вы темной ночью выкрали мою жену?
— Но Зоя Глебовна не была вашей женой. И она не могла стать вашей женой. И ваша законная жена Марья Александровна никогда бы не согласилась расстаться с вами! Разве ложно то, что я говорю?
— Вы увезли мать моих детей. И отняли детей у меня. Как это назвать?
— Выслушайте меня. Тут было жестокое и непреднамеренное совпадение обстоятельств. Не вы ли заставили меня участвовать в свадьбе ее сестры в роли шафера? Даже в церкви я еще не имел представления, кто она для вас. Мы обменялись лишь взглядами, и этого оказалось довольно для моего сердца. Позже оказалось, что и для ее сердца. Ведь мы оба были молоды. А она потеряла веру в вас. Сближение произошло так быстро, так внезапно и для нее и для меня. Поймите, мудрый Бутин, это нельзя назвать кражей, и хотя мы причинили вам боль, но не считайте ни ее, ни меня низкими людьми.
— Она любила меня до вашего вторжения в нашу жизнь. Вы приложили усилия, чтобы оторвать ее от меня.
— Но еще до того, как мы узнали друг друга, вы сделали все, чтобы утратить ее! Она жила среди лесов и полей, а чувствовала себя птицей в тенетах. Иной раз она не видела вас месяцами. Юная женщина, лишенная общества, кроме сестры и детей, любящая людей, музыку, танцы. Своими рассказами о том мире, где вы сами бываете, вы только разжигали ее воображение, подчеркивали ее одиночество и скуку ее жизни. Было одно обстоятельство, говорящее о благородстве ее натуры. Когда она поняла, что вы на пути к разорению, она сочла себя и детей обузой для вас. Не будь меня, она все равно покинула бы вас. Чувство вины перед вами и чувство благодарности к вам живет в ней, хотя смею думать, что она счастлива со мной…
— Не много же осталось у нее для меня. Если от моих капиталов я кое-что сохранил в борьбе с известными вам лицами, то душевно разорен дотла… Вы, конечно, не сочтете нужным сказать, за какие горы и моря увезли ее.
— Нужно ли это? Мы обвенчаны. Она носит мою фамилию.
— А дети?
— Я им тоже дал свое имя. Но они знают, что я им не отец. Мы говорим о вас свободно при детях, и никогда плохо. Дочь вспоминает вас, как в тумане. А сын…
— Что сын? Договаривайте.
— А сыну, едва он повзрослеет, будет предоставлено право выбора. Он во всем слишком ваш. Он Бутин.
— Что ж, спасибо и на этом. Мне хочется верить, что сейчас вы говорили искренно. Вы довольно лукавили со мной. Я недаром звал вас, как и Хаминова, троянским конем. Мое горе остается со мной, как ваше счастье с вами. Я вас больше ни о чем не спрашиваю. Прощайте!
— Еще одно слово. Я прошу вас: не надо нас искать. Может быть, придет такое время, когда встреча не будет нам всем в тягость. Я хочу надеяться на это. А сын ваш вас найдет.
— Кажется, вы лучше, чем я вас расценивал, от этого ваш поступок еще хуже и отвратительней. Прощайте, троянский конь. Судьба вас накажет за содеянное…
52
Высокому, худощавому, подтянутому господину с седой головой, полуседой бородкой и черными бровями не сидится на одном месте.
Он месяцами живет в Петербурге. Переезжает надолго в Москву. Из Москвы перебирается в Петербург. Чтобы в конце концов спокойно пожить в родном Нерчинске в своем тихом белом доме на углу Большой улицы и Соборной площади. Проходит какое-то время, и житье-бытье разворачивается в обратном направлении: Нерчинск — Иркутск — Москва — Петербург…
Как-то будучи в Нерчинске, он зашел в аптеку, первоклассно оборудованную руками польского ссыльного Фердинанда Каэта-новича Коро.
В аптеке посетителей не было.
За стеклянной перегородкой, в уголочке, сидело несколько молодых людей. Перед ними лежала стопка книг. Бутин пригляделся. По знакомым переплетам определил: книги, переданные им в Публичную библиотеку Нерчинска из его огромного книгохранилища.
Юноша лет семнадцати-восемнадцати с легким пушком усов и бородки, подошедший к окошку, по-видимому, понятия не имел, кто перед ним; Бутин прибыл в Нерчинск после долгой отлучки, всюду ему встречались новые люди. Сам он был в дорожном костюме, и ему не терпелось побродить по городу, пока приехавшая вместе с ним Марья Александровна разбирается с вещами и наводит порядок в доме с помощью Татьяны Дмитриевны и одряхлевшей Филикитаиты. Вот и все, кто остался в огромном дворце, не считая Яринского, перешедшего в полное владение сестры в качестве садовника.
Бутина, в его дорожном плаще, можно было принять и за горного инженера, и за геолога, и за врача, и за ссыльного с Нерзавода.
— Вам угодно лекарство? — вежливо спросил юноша, пристально и смело осматривая посетителя чуть выпуклыми глазами.
— Да… от простуды… — сказал Бутин с легкой улыбкой.
Очень серьезное лицо у молодого человека. И у его приятелей, что в уголке у окна за столом Фердинанда Коро. Будто он оторвал их от важного занятия. Один из них, постарше, в пиджаке мастерового. Другой, ровня юному аптекарю, студенческого вида.
Получив свои порошки, Бутин не спешил уходить.
Он спросил про аптекаря.
— Фердинанд Каэтанович отлучился на склад, — все так же вежливо отвечал юноша. — Должен быть.
— А вы здесь кем? — спросил Бутин.
— Фармацевтом. Миней… Миней Михайлович, — с юношеской важностью отвечал тот и вопросительно взглянул на господина с бородкой и в дорожном костюме.
— Не сочтите праздным любопытством, — сказал Бутин. — Как увижу книги, не могу пройти равнодушно. Чем это вы так увлечены?
Юноша пожал плечами, оглянулся на своих товарищей у окна, растворил дверцу, ведущую во внутреннее помещение.
— Пожалуйста, взгляните, это не секрет…
Он поздоровался с молодыми людьми за столом и, не садясь, просмотрел книги. Он не ошибся: на титуле каждой книжки — овальная печать, «Библиотека бр. Бутиных в Нерчинске».
Все давно читанное им с братом: «Основание политической экономии» Милля, «О существе законов» Монтескье, «О богатстве народов» Адама Смита…
А вот и книги новые, для него новые, здесь уже печать Общественной библиотеки: «Давид Рикардо и Карл Маркс» Н.И. Зибера, «Судьба капитализма в России» В.В. Воронцова. Савва Морозов читал эти книги запоем и толковал о них с болезненной горячностью: «Чем больше вникаю, дорогой Бутин, тем больше затрудняюсь, как выпрыгнуть из собственной шкуры». Он часто приводил строки из Брюсова: «И тех, кто меня уничтожит, встречаю приветственным гимном».
Вполне возможно, что у этих молодых людей есть в запасе и запретные книги, и запретные идеи, и запретные средства.
— Когда-то в далекой молодости, — медленно заговорил Бутин, — в вашем возрасте имел я счастье обрести дружбу декабристов. Позже меня окружали революционные демократы, друзья Чернышевского, Михайлова, Шелгунова. Теперь я дожил до рабочего движения, теперь уже революционеры пошли дальше: не просто конституция, не просто либерализация режима, не просто свобода слова и печати. Теперь вместе с царем но шапке и капиталистов! Верно я понимаю, господа социал-демократы?
Все трое снова переглянулись. Прелюбопытнейший господин. Не их поля ягода, это факт. Но явно не филер, не соглядатай, не с чужой стороны. Не враг.
— Мне попалась недавно прокламация, в ней призывы к свободе, к свержению самодержавия и прочее. А мне больше всего по душе были слова из песни, приведенной в листовке:
Смело вперед, не теряйте Бодрость в неравном бою, Родину-мать защищайте, Честь и свободу свою. Если погибнуть придется В тюрьмах и шахтах сырых, — Дело, друзья, отзовется На поколеньях живых.Трое молодых людей переглянулись. Миней покраснел, младший из тех двоих зачесал кудлатую голову, а старший из троих спокойно усмехнулся. Как они уверены в себе. Не попал ли Бутин в точку, не они ли сочинители той прокламации?
— Песня, написанная Михайловым здесь, в Сибири, в заточении, незадолго до смерти, объединяет нас, русских, — от декабристов до марксистов: молодых и старых, либералов и революционеров.
При последних словах, произнесенных им, дверь аптеки растворилась, и вошли трое высоких, представительных бородатых мужчин.
— Кто тут лекции читает у меня в аптеке? — воскликнул шедший впереди близорукий, в очках, с пышной раздвоенной бородой Коро. — Батюшки мои, сам Бутин! Михаил Дмитриевич, голубчик, здравствуйте!
Затем его обнял Алексей Кириллович Кузнецов — нечаевец, попавший в Нерчинск из каторжной Кары и при помощи Бутина создавший здесь музей, — горбоносый, с треугольной седой бородой.
— Знаете, молодежь, что я, старый каторжник, когда-то молвил про этого Бутина: «Всесильный человек, золотопромышленник и торговец, эксплуататор — а человек хороший и не имеет ничего общего с нашими коммерсантами». Вот учтите, и вы, Миней, и вы, братья Шиловы, Федот да Степан, учтите, юные марксисты, — дворец на площади, типография, аптека, где вы нелегальщину разводите, музей, сад с гротами и киосками — это все детище капиталиста и эксплуататора Бутина, будущее народное достояние, не разоряйте, а берегите, когда самодержавие скинете!
А доктор Николай Васильевич Кирилов — темноглазый, с цыганской бородой, молча пожал Бутину руку, — скромный человек, врач, ученый, охотник, исследователь, один из создателей музея, патриот Нерчинска…
— Что же, надо допеть песню. Мы ведь боялись вам помешать, Михаил Дмитриевич, на пороге стояли. — И доктор Кирилов мягким баритоном пропел:
Час обновленья настанет — Воли добьется народ, Добрым нас словом помянет, К нам на могилу придет!Эта встреча с прошлым и настоящим стала для Бутина одним из последних праздников в его сложной и бурной жизни…
53
С осени 1904 года Бутин почувствовал: со здоровьем худо. Отказывают ноги, шалит сердце, убывают силы.
Пора думать о том, как распорядиться имуществом и средствами, оставшимися после разора.
Конец жизни крупной личности иной раз освещает ярким светом всю пройденную ею дорогу. Во имя чего трудился этот человек, что озаряло его, что двигало им, каковы были его внутренние побуждения? Жил ли для себя или же — для людей, общества, народного блага?
Бутин, составляя завещание, распорядился более чем двухмиллионным своим капиталом так, как требовали его взгляды, его понимание своего назначения в судьбе Сибири.
Он оставил десять тысяч жене. Он назначил сестре небольшую пенсию, дом в саду закреплялся за нею. Он выделил немалые средства Большакову, Шилову, Яринскому — всем своим старым служащим, не забыв даже преподобную Филикитаиту.
Сто тысяч рублей ушло в фонд основанной им аптеки и возлюбленного литературно-театрального кружка, а также в пользу других нерчинских общественных организаций.
Бутин положил известную сумму на счет сына, пришедшего к нему на закате жизни и вернувшего себе фамилию отца.
Все эти суммы составляли незначительную часть его капитала.
Большую часть состояния он употребил своим завещанием на иные цели и потребности.
Он завещал полмиллиона рублей на открытие и содержание приюта для девочек, лишившихся родителей или живущих в обедневших семьях.
Полтора миллиона рублей, то есть три четверти состояния, завешал на постройку двенадцати школ на земле его родимого Нерчинского края.
Свой знаменитый роскошный дворец он дарил городу.
В свете этого завещания блекли все былые наветы на Бутина. Уже не всесильный и не могущественный, он оставался самим собой. И не его вина, что наследники, в том числе и сестра его, оспаривали волю Бутина в этом пункте завещания, говорившего о заботе Бутина о нуждах края даже после смерти. Впрочем, корыстолюбие и алчность наследников не нашли поддержки, и Нерчинский магистрат выиграл процесс.
В следующем году два события оказались удручающими для Бутина, ухудшая его болезненное состояние.
Весной пришла весть о смерти Саввы Морозова. Бутин знал, что его друг находится под полицейским надзором. Знал, что черносотенные газеты травят Савву за близость к социал-демократии, к Горькому. Все говорило о том, что у Саввы Морозова — ранимого, совестливого — не хватило душевных сил бороться. Ушли, канули в небытие прекрасные встречи с настоящими людьми в доме меж Покровкой и Красными воротами…
Осенью до Нерчинска дошло известие о кровавой расправе генерала Меллер-Закомельского над революционерами на берегу Байкала и о разгроме Читинской республики.
Бутин успел перевести в Читу на имя Минея немного денег в помошь восставшим рабочим. Незадолго до смерти он узнал, что племянник его старого ушедшего друга и родственника Федор Зензинов помог бежать из тюремной больницы какому-то видному революционеру. Это был Курнатовский. Бутин слабо улыбнулся и произнес: «Дело, друзья, отзовется…»
Михаил Дмитриевич Бутин умер седьмого апреля 1907 года.
Его похоронили на новом кладбище за Лесной улицей, близ церкви, рядом с могилами Михаила Андреевича Зензинова, брата, невестки, Маурица и первой жены.
Марья Александровна, не вынесши одиночества, вскоре уехала из Нерчинска к сестре в Петербург, следы ее затерялись в бурном 1918 году.
Татьяна Дмитриевна пережила и братьев и сестер, одиноко пребывая в деревянном домике в саду, созданном ее руками. Она умерла семь лет спустя после Октябрьской революции восьмидесяти семи лет от роду.
На семейной могиле Бутиных стоят пять памятников из черного и белого мрамора… Отцу, матери, Маурицу, Николаю Дмитриевичу, Капитолине Александровне.
Себе и Софье Андреевне Бутин велел памятника не ставить.
Над их общей могилой возвышается одинокая сосна. Она чудом сохранилась до нашего времени.
Наверное, в этом есть какой-то затаенный смысл, неведомый знак.
Жизнь дана на добрые дела, может, так надо понять шелест зеленых ветвей над могилой сибиряка, оставившего добрый след в судьбе своего края и в душах своих земляков…
Чита — Юрмала — Москва 1982—1988
Комментарии к книге «Дело Бутиных», Оскар Адольфович Хавкин
Всего 0 комментариев