«Золотая пыль»

338

Описание

Творчество английского писателя Генри Сетона Мерримена сочетает в себе черты исторического повествования и почти детективный сюжет. События романа «Гвардеец Барлаш» начинаются в 1812 году в Западной Пруссии. Пограничный Данциг оккупирован французскими войсками. Тут и там, в домах и на улицах, слышатся чужие голоса и наречия. В этом новом Вавилоне некоторые начинают сомневаться, кому можно доверять, а кому – нет. Ибо многим, кто считался союзником сегодня, назавтра будет дан приказ убивать своих бывших друзей. Немецкие тайные общества снова собирают своих адептов, пытаясь дать отпор врагу, но французы твердо уверены – ничто не остановит Наполеона I. Каждый, кто попробует это сделать, будет раздавлен колесами империи… Роман «Золотая пыль» переносит читателей во времена другого Бонапарта. 1869 год, власть императора Наполеона III достигла своего апогея. Но рядом с Францией растет и набирает силу опасный и давний соперник, направляемый гением Бисмарка. Тем временем молодой англичанин Ричард Говард, рассорившись с отцом, отправляется в Париж. Строя романтические планы на...



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Золотая пыль (fb2) - Золотая пыль [сборник] (пер. А. Л. Яковлев,Елена Николаевна Ломиковская) 1661K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Генри Сетон Мерримен

Генри Сетон Мерримен Золотая пыль

Печатается по изданию:

Г. Мерриман. Гвардеец Барлаш: Повесть из времен войн Наполеона I и бегства его из Москвы. – СПб., 1903

Об авторе

Английский писатель Генри Сетон Мерримен – один из представителей блестящей плеяды авторов, незаслуженно забытых у себя на родине и почти незнакомых нашему читателю.

О его жизни известно очень немногое. Виноват в этом сам автор. Человек непритязательный и скромный, Мерримен никогда не раскрывал подробностей своей биографии, не давал интервью, а незадолго до смерти даже настоятельно попросил родственников и знакомых никогда не публиковать материалов о его личной жизни. Он придерживался твердого мнения, что писатель, как представитель мира литературы, должен быть известен читателю только по своим книгам.

Неизвестна даже точная дата рождения писателя. По одним данным, Хью Стоуэлл Скотт – таково было настоящее имя человека, который писал под псевдонимом Генри Сетон Мерримен, – родился в городе Ньюкасл-апон-Тайн в 1862 году (по другим данным, в 1863 г.). Его карьера началась непримечательно: работал в семейной фирме «Генри Скотт и сыновья», был морским страховщиком в компании «Ллойд». Однако в 1888 году он решил взяться за перо. Результатом стал роман «Юный Мистли», книга если и не ставшая бестселлером, то явно привлекшая внимание к молодому автору.

С тех пор Мерримен неустанно пишет. Тесно связана с творчеством оказалась и другая его страсть – страсть к путешествиям. Он объехал половину мира, и живые впечатления от увиденного быстро переходят на страницы его романов. Наделенный даром к языкам и любознательностью, писатель любил наблюдать жизнь страны изнутри: бывать в провинциальных городках, общаться с людьми, читать только местные газеты и книги. Путешествовал он много, и зачастую не один – нередко компанию ему составлял его друг Стэнли Уаймен, также выдающийся писатель, автор историко-приключенческих романов.

Приходилось Мерримену бывать и в России. Визит этот состоялся еще до того, как он взялся за перо, и наложил глубокий отпечаток на автора. Ему глубоко запала в душу огромная, удивительная страна, населенная страдающим народом. В нескольких его произведениях действуют русские герои, но непосредственно России посвящен роман «Сеятели», вышедший в 1896 году. Многие критики считают эту книгу лучшей среди всего творческого наследия Мерримена. И уж во всяком случае, она вызвала наибольший общественный резонанс. Вскоре после выхода «Сеятелей» российская цензура запретила перевод этой книги и ввоз на территорию Российской империи, что только подхлестнуло интерес читателей, в том числе и выезжавших в Европу русских.

Особую любовь питал автор к Франции и истории эпохи двух Наполеонов: Первого и Третьего. Наполеоновским войнам посвящен роман «Гвардеец Барлаш» (1903), который сам автор почитал вершиной своего творчества. К загадочной и трагической фигуре Наполеона III и временам Второй империи Мерримен обращался не раз – «Золотая пыль (1899), «Беспокойный остров» (1900) и, вышедший уже посмертно, роман «Последняя надежда» (1904).

Первые годы наступившего XX века ознаменовали пору творческого расцвета Генри Сетона Мерримена. Но трагическая болезнь безвременно оборвала его жизнь – он умер от приступа аппендицита в 1903 году в деревушке Мелтон на востоке Англии, во время работы над очередной книгой. За свою короткую карьеру автор успел создать восемнадцать романов и сборников рассказов, и российский читатель вправе рассчитывать на более обширное и глубокое знакомство с литературным наследием этого неординарного, интересного и очень талантливого писателя.

Александр Яковлев

Александр Яковлев

ИЗБРАННАЯ БИБЛИОГРАФИЯ Г.С. МЕРРИМЕНА

«Сеятели» (The Sowers, 1896)

«В шатрах Кедара» (In Kedar's Tents, 1897)

«Золотая пыль» (Dross, 1899)

«Беспокойный остров» (Isle of Unrest, 1900)

«Гвардеец Барлаш» (Barlasch of the Guard, 1903)

«Последняя надежда» (The Last Hope, 1904)

Гвардеец Барлаш

Глава I Все в один летний день

Il faut devoir lever les yeux,

pour regarder ce qu’on aime[1].

Несколько детей сидело на ступеньках Мариенкирхе в Данциге: дверь храма была отперта. Церковный сторож, Петер Кох (в будние дни просто слесарь), сказал им, что в церкви не будет больше никаких богослужений. Он даже настолько проболтался, что попросил их уйти. Вследствие этого они, конечно, остались.

В действительности же за высокими ставнями Мариенкирхе – собора, выстроенного из красного кирпича в великие дни Ганзейского союза, – происходило бракосочетание.

Толстая торговка рыбой переступила порог и шепотом спросила у Петера Коха, указывая на новобрачную:

– Кто это?

– Младшая дочь Антуана Себастьяна, – ответил сторож, кивая на дом, стоявший по левую сторону Фрауэнгассе, где жил Себастьян.

Этот кивок был в высшей степени многозначителен, потому что Петер Кох жил за углом, в малой Шмидегассе, и, конечно… чисто по-соседски интересовался теми, кто пьет молоко от одной с ним коровы и покупает вместе с ним дрова у одного и того же жида.

Торговка рыбой задумчиво посмотрела вдоль Фрауэнгассе, где все дома имели разные крыши и не менее трех этажей. Она показала на дом под номером тридцать шесть с каменной балюстрадой у широкой веранды и коваными железными перилами с обеих сторон ступенек, которые вели на улицу.

– Они учат танцам? – спросила она. Кох снова кивнул головой, угостившись понюшкой табаку.

– А он, отец?

– Он пиликает на скрипке, – ответил сторож и посмотрел на корзину с рыбой с видом человека, не желающего вдаваться в дальнейшие подробности, ибо слесарь – столь же надежный хранитель тайн, как и нотариус.

Бракосочетание тянулось долго и не отличалось торжественностью. Через открытую дверь не было слышно органа и хора, а только чей-то одинокий протяжный, монотонный голос. В северных странах требуется для согревания сердец что-нибудь большее, чем праздничный звон колоколов. Там торжества отмечаются хорошей пищей и вином, прилично потребляемыми при закрытых дверях.

В сущности, над Данцигом нависла туча. Эта туча, величиною не больше ладони, поднялась на Корсике сорок три года тому назад. Она отбросила тень на всю Францию, распространилась на Италию, Австрию, Испанию и добралась даже до далекого севера – до Швеции. И теперь она висела над Данцигом, самым крупным из ганзейских городов, над свободным городом Данцигом. Данцигу никогда не приходилось доказывать, что он поляк или пруссак, швед или подданный короля. Он был просто Данцигом, что равносильно в наше многословное время тому, когда своим адресом имеешь только название, обозначенное на карте.

Несколько лет тому назад Наполеон, к угрюмому удивлению горожан, поставил в свободном городе гарнизон французских войск. Пруссия, по понятным причинам, не воспротивилась этому. За последние четырнадцать месяцев горизонт сильно расширился. Тучи, видимо, собирались над этим цветущим северным городом, в котором люди, впрочем, продолжали есть и пить, жениться и выходить замуж, как во всяком другом городе равнины.

Петер Кох положил в карман своего порыжевшего сюртука испачканный табаком носовой платок и отошел в сторону. Он пробормотал несколько общепринятых слов благословения вслед за более сильными увещаниями в адрес любопытных детей. Дезирэ Себастьян вышла на улицу, озаренная солнечным светом.

Что она рождена была для солнечного света – это ясно читалось в ее личике, в веселых, добрых голубых глазах. Она была высока, стройна и гибка, какими бывают только английские, польские и датские девушки. Но цвет лица и волос казался более определенным, чем у белокурой англосаксонской молодежи: ее волосы имели золотистый оттенок, а кожа отличалась той поразительной молочной белизной, которая встречается только у тех, кто живет около озер, скованных льдом. Ее глаза были светло-голубого цвета – цвета летнего неба над Балтийским морем, на щечках цвели розы, а глаза – смеялись. То была невеста, душу которой не омрачило еще никакое беспокойство.

При виде такого счастливого лица сторонний наблюдатель мог бы прийти к заключению, что невеста достигла того, чего давно страстно желала; что она получила титул и что к брачному контракту приложены надежные подписи и печати.

Но Дезирэ не думала ни о чем подобном.

Муж, должно быть, шепнул ей что-нибудь смешное о Кохе, потому что она, всегда быстро отзывавшаяся на любую шутку, посмотрела на изменившееся лицо мужа и тихо, но весело и по-детски рассмеялась, когда они вместе сходили со ступенек на залитую солнцем улицу.

На Шарле Даррагоне был один из тех бесчисленных мундиров, которые так оживляли мир в памятные дни величайшего в истории полководца. Он, несомненно, был француз и, несомненно, дворянин, как в 1812 году, так и теперь. Судя по его маленькой голове, тонким, энергичным чертам, грациозной походке и изящной фигуре, этот человек был одним из многих, фамилия которых начинается с четвертой буквы французского алфавита со времен Террора.

Он был только субалтерн-офицер в полку эльзасских рекрутов, но это ничего не значило в дни Империи. Три короля в Европе начали свой подъем с не более высокой ступени.

Фрауэнгассе – короткая улица, к тому же суженная террасами, которые выступают от фасада каждого дома и стараются отвоевать несколько дюймов у соседа. Она идет от Мариенкирхе до Фрауэнтор, и в описываемое время она была такая же, как и триста лет тому назад.

Дезирэ с улыбкой кивнула детям: они ее очень заинтересовали. Она была так проста и женственна, какими бывают некоторые женщины, которые, надо надеяться, останутся такими до конца света. Дезирэ всегда радовалась, когда видела детей. Она, видимо, была довольна, что ребятишки собрались посмотреть на нее. Шарль, подчиняясь слабому и бессознательному жесту аристократа, который довел его отца до гильотины, опустил руку в карман, ища там деньги, но не нашел там ничего.

Шарль вынул руку из кармана и растопырил пальцы, показывая, что там пусто.

– У меня ничего нет, маленькие граждане, – сказал он с притворной серьезностью, – ничего, кроме благословения.

Но он весело сделал над их головами жест не благословения, а точно посыпал их перцем, что заставило всех расхохотаться. Жених и невеста вторили детям со столь же легким сердцем и голосами не менее детскими.

Фрауэнгассе пересекает под прямым углом Пфаффенгассе, и через эту узкую улицу тянутся постоянные торговые караваны к рынку Лангемаркт, в центр города. Когда маленькая свадебная процессия приблизилась к углу этой улицы, ей преградил путь приближающийся кавалерийский отряд. В этом зрелище не было ничего необычайного, так как данцигским улицам было тогда не привыкать к топоту кавалерии.

Но при виде первых кавалеристов Шарль Даррагон поднял голову и удивленно вскрикнул.

Дезирэ посмотрела на него, затем проследила направление его взгляда.

– Кто они? – шепнула она, так как эти мундиры были ей незнакомы.

– Кавалерия старой гвардии, – ответил ее муж и перевел дух.

Кавалеристы исчезли, а вслед за ними показалась дорожная карета с высокими колесами, втрое больше данцигских дрожек, вся белая от пыли. Карета имела маленькие квадратные окошки. Когда Дезирэ, повинуясь движению руки своего мужа, отступила назад, она мельком увидела в глубине кареты чье-то бледное и осунувшееся лицо с таким выражением глаз, будто они смотрели, но не видели ничего, что происходит вокруг.

– Кто это был? Он посмотрел на тебя, Шарль, – сказала Дезирэ.

– Это император, – ответил Даррагон. Он побледнел, и взгляд его оставался блуждающим, как у человека, который видел призрака и еще не пришел в себя.

Дезирэ обернулась к стоявшим позади спутникам.

– Это император, – сказала она странным, несвойственным ей голосом и пристально посмотрела вслед карете.

Ее отец, высокий седой старик с орлиным носом и непроницаемым лицом, стоял неподвижно, как статуя. Наконец он очнулся и поднял руки к лицу, точно хотел спрятать.

– Он видел меня? – спросил старик тихим голосом, так, что одна Дезирэ слышала его.

Она посмотрела на отца, и ее глаза, чистые и ясные, как безоблачное небо, вдруг потемнели от внезапного и мучительного подозрения.

– Он, казалось, видел всех, но смотрел только на Шарля, – ответила Дезирэ.

Они все еще стояли на солнцепеке и смотрели в направлении Лангемаркта, где башни Ратуши возвышались над крышами домов. Пыль, поднятая лошадьми, медленно осела на их свадебных нарядах. Наконец, Дезирэ сделала движение по направлению к дому.

– Ну, – сказала она со слабым смехом, – император не был приглашен на мою свадьбу, а все-таки приехал.

Следовавшие за ней тоже засмеялись, ибо невесте в церкви, судье на суде и преступнику на эшафоте стоит произнести любую незначительную шутку, чтобы вызвать всеобщее веселье. Смех часто бывает просто накипью слез. В небольшой группе людей можно было заметить лица, которые внезапно побледнели, но белее всех стало прекрасное лицо Матильды Себастьян, старшей сестры Дезирэ. Она была сердита, хмурилась на детей и, казалось, находила эту свадьбу слишком буржуазной. Матильда высоко держала голову и точно хотела показать всему миру, что она никогда не согласится выйти замуж в такой скромной обстановке и идти от церкви по пыльной дороге в атласных туфлях, точно дочь какого-нибудь бюргера.

Во всяком случае, старый слесарь Кох, должно быть, сумел прочесть все это на ее прекрасном недовольном лице.

– Aгa! – пробормотал он, запирая церковь. – Но не всегда те, у кого легче всего на душе, уезжают из церкви в карете.

Свадьба была такая простая, что и невесте, и жениху, и всем гостям пришлось ожидать на улице, пока прислуга откроет парадную дверь дома тридцать шесть большим ключом, который Дезирэ поспешно вынула из кармана передника.

На улице не замечалось никакого особого оживления. Окна одного или двух домов были украшены цветами. Это были дома друзей семьи. Прочие же казались безмолвными за тюлевыми занавесками, из-за которых, несомненно, подглядывали критикующие глаза. То были дома соседей.

Гостей было немного, и среди них выделялся только один. На нем, как и на женихе, красовался французский мундир. Он был низкого роста и несколько резок, как и подобает военному, служившему в Италии и Египте. Но у него была приятная улыбка и та приветливость в манерах, которой многие научились в первые годы великой Республики. Он и Матильда Себастьян никогда не смотрели друг на друга – оттого ли, что между ними существовало некое соглашение, или же, наоборот, несогласие.

Хозяин, Антуан Себастьян, довольно хорошо исполнял свою роль, когда вспоминал о ее существовании. Он внимательно слушал одну очень старую даму, которая, оказалось, тоже когда-то выходила замуж, но это было так давно, что весь основной интерес терялся в массе мелких деталей, которые она только и могла припомнить. Не успела дама рассказать и половины своей истории, как внимание Себастьяна было уже отвлечено иными мыслями, хотя его сухая фигура не изменила своего застывшего положения и выражала внимание и вежливую снисходительность. Его разум словно обладал способностью уходить вдаль, оставляя Себастьяна недвижимым в той позе, какую он придал телу в последний раз.

Себастьян не заметил, что дверь отперта и что все гости ждут, когда он введет всех в дом.

– Ну, старый мечтатель, – шепнула Дезирэ, ущипнув его за руку, – веди графиню наверх в гостиную и предложи ей вина. Помни, что ты должен пить за наше здоровье.

– А разве есть вино? – спросил он с блуждающей улыбкой. – Откуда оно появилось?

– Как и все прочие хорошие вещи, мой дорогой тесть, из Франции, – ответил Шарль со всегда готовой шуткой.

Они говорили друг с другом на языке согретой солнцем страны, и этот язык обосабливал их от всего остального общества.

Но когда Себастьян снова обратился к старой даме, которая продолжала припоминать подробности своей давнишней свадьбы, то заговорил по-немецки и предложил ей руку с натянутостью, которая внезапно появилась у него вместе с переменой языка.

Они поднялись по истертым временем ступеням и вошли в высокую резную дверь, над которой какой-то благочестивый ганзейский купец написал священные слова, в которые, по-видимому, свято верил: «Если Бог в доме, то нет нужды в ином страже». Но подкрепил свое верование необычайно крепкими болтами, замками и решетками на всех окнах.

Горничная в воскресном платье, погрозив детям кулаком, закрыла дверь за последним гостем. В том, что касалось Фрауэнгассе, событие было исчерпано. Из открытого окна доносились только тихий гул спокойных голосов, звон стаканов при произнесении тостов да звонкий смех самой невесты. Дезирэ продолжала держаться с оптимизмом, хотя ее муж теперь плохо помогал ей в этом, после того как по Пфаффенгассе проехала пыльная дорожная карета, которая играла роль буревестника по всей Европе.

Глава II Ветеран

Не то, что я есть, но то, что я делаю, —

царствие мое.

Дезирэ сама сшила все свое приданое. Она называла его «моя бедная маленькая свадебная корзина», и даже сама испекла пирог, который в торжественную минуту с некоторой церемонией разрезал ее отец.

– Я дрожу, – воскликнула она громко, – при мысли о том, каков он внутри!

Одна только Матильда не улыбнулась, услыхав это невольное признание. Речь все еще шла о пирогах, и графиня сказала, что он почти так же хорош, как тот пирог, который был испечен в дни празднеств в честь Фридриха Великого, когда горничная вызвала Дезирэ из комнаты.

– Солдат, – шепнула она, – стоит на площадке лестницы. У него в руках бумага. Я знаю, что это значит. Он назначен к нам на постой.

Дезирэ поспешно сбежала с лестницы. В узкой передней ее ожидал широкоплечий маленький человек. Это был толстяк с багровым цветом лица, с растрепанными у висков седыми волосами. Его глаза прятались за косматыми бровями, а лицо казалось еще шире от маленьких бакенбард, доходивших до ушей. Он загорел, и в его морщинах, казалось, скопилась грязь от множества походов.

– Барлаш, – отрекомендовался он кротко, протягивая синюю бумагу, – гвардеец. Когда-то был сержантом. Италия, Египет, Дунай.

Он нахмурился на Дезирэ, пока она читала бумагу при тусклом свете, который лился из решетчатого окна над дверью.

Затем он обернулся к смазливой горничной, которая, затаив дыхание, осматривала его с ног до головы.

– Папаша Барлаш, – прибавил он в качестве назидания и при этом опустил левую бровь, так что она едва не коснулась щеки. Его правый глаз, серый и проницательный, пристально посмотрел в ответ на удивленный взгляд Дезирэ.

– Разве это значит, что мы должны разместить вас в квартире? – спросила Дезирэ, не скрывая своего отвращения. Она говорила на своем родном языке.

– Француженка? – произнес солдат, смотря на нее. – Хорошо. Да. Я назначен сюда на постой. Тридцать шесть, Фрауэнгассе. Себастьян, музыкант. Вы счастливчики, что заполучили меня. Я всегда нравился своим хозяевам. Ха!

Барлаш коротко рассмеялся. Левой рукой он держал охапку дров, связанных красным носовым платком с табачными пятнами. Чтобы облегчить первые сомнительные шаги к дружбе, он протянул эту охапку Дезирэ таким жестом, каким только Соломон мог протянуть царице Савской драгоценные дары.

Дезирэ приняла охапку дров и крепко прижала их к своему свадебному платью. Тогда, по лукавому блеску серого глаза, который один был виден, она узнала, что этот воин багрового цвета улыбается.

– Это хорошо, – сказал Барлаш. – Мы уже подружились. Вы счастливы, что получили меня. Вы, может быть, сейчас и не думаете так. Не желает ли эта женщина, чтобы я заговорил с ней по-польски или по-немецки?

– Неужели вы говорите на стольких языках?

Гвардеец пожал плечами и развел руками настолько, насколько ему позволяла его ноша: он весь был увешан пакетами и узелками.

– Старая гвардия, – сказал он, – всегда в состоянии сделать так, чтобы ее поняли, – и Барлаш потер руки, как энергичный человек, готовый ко всякой работе.

– Ну а теперь покажите мне, где я буду спать, – попросил он. – Я, понимаете ли, не требователен. Через несколько минут почувствую себя как дома и буду, может быть, чистить картофель. Только штатский человек стыдится применять свой нож на кухне. Меня называют папаша Барлаш.

Не дожидаясь приглашения, он так уверенно пошел искать кухню, точно уже знал расположение дома. Его шествие сопровождалось таким звоном посуды, какое бывает только при перевозке мебели.

У дверей кухни он остановился и громко засопел: чувствовался легкий запах горелого жира. Папаша Барлаш обернулся к прислуге и укоризненно погрозил ей пальцем, но ничего не сказал. Он посмотрел на блестяще отполированную посуду, на стол и пол, выскобленные сильной женской рукой, и одобрительно кивнул головой.

– В походе, – сказал он, ни к кому не обращаясь, – кусочек конины, поджаренный на горящих углях на кончике штыка, конечно, хорош, но в мирное время…

Он замолчал и направился к кастрюлям, ясно показывая этим, что между походами он склонен был пожить хорошей жизнью.

– Я знатный едок, – бросил он через плечо, обращаясь к Дезирэ.

– Как долго вы останетесь здесь? – спросила практичная Дезирэ.

Постой считался несчастьем, которое Шарлю Даррагону удавалось до сих пор отклонять. Он имел некоторое влияние, как офицер штаба главной квартиры.

Барлаш неодобрительно поднял руку. Вопрос этот он, видимо, считал не совсем деликатным.

– Я не останусь в долгу, – сказал он, – долг платежом красен – вот мой девиз. Когда вам нечего дать, лучше улыбнитесь.

Он указал на охапку дров, которую Дезирэ продолжала растерянно прижимать к груди, затем обернулся и открыл низкий шкаф слева от плиты. Он, точно следуя инстинкту, которым одарены поденщицы и другие опытные хозяйки, знал, где хранились дрова, Лиза издала легкий возглас удивления от его дерзости и догадливости, Барлаш взял дрова, развязал платок и бросил свой подарок в шкаф. Затем посмотрел на Дезирэ и впервые заметил, что у нее плечи и пояс украшены светлыми лентами, на шее висит тоненькая золотая цепочка и цветы приколоты к платью.

– Праздник? – спросил он.

– Моя свадьба, – ответила она, – я обвенчалась полчаса тому назад.

Он посмотрел на нее из-под седых бровей. Его лицо было способно принимать только одно свирепое выражение. Но, как собака, которая может выражать больше, чем многие люди, с помощью сотни инстинктивных движений, он, казалось, мог при случае вполне обходиться без слов. Ясно было, что Барлаш не одобрял брака Дезирэ; он дал ей понять, что она почти ребенок, с нелогичным мышлением и слишком нежна, чтобы успешно бороться в мире, полном зла и опасностей.

Затем Барлаш сделал жест, как бы извиняясь за то, что вмешался не в свое дело, и задумчиво отвернулся.

– Я сам имел такого рода неприятности, – объяснил он, поправляя поленья в очаге кончиком исковерканного ржавого штыка, – давно это было. Ну да все-таки я могу выпить за ваше здоровье, мадемуазель.

Он обратился к Лизе, дружески кивнув ей головой и далеко высунув язык, как это принято делать в простонародье, когда хотят показать, что в горле пересохло.

Дезирэ всегда была хозяйкой в своем доме. Естественно, что к ней и обратилась Лиза, когда папаша Барлаш сделал нашествие на кухню. И когда воин был умилостивлен вином, Лиза возбужденно шепталась с Дезирэ в большой темной столовой, украшенной мрачными старыми картинами и тяжелой резьбой, о том, куда же поместить постояльца.

Объект их размышлений прервал торопливое совещание, открыв дверь и просунув свою лохматую голову в столовую.

– Не стоит долго толковать об этом, – сказал он, – за кухней есть комнатка, выходящая во двор. Она забита ящиками.

Но мы можем их вынести… и готово.

При этом он жестом показал такую картину домашнего покоя и уюта, которая далеко превосходила его скромные требования.

– Черные тараканы и я – старые друзья, – весело заключил он.

– В доме нет тараканов, мосье, – сказала Дезирэ, не решавшаяся принимать его предложение.

– Ну так я покорюсь одиночеству, – возразил он, – там тихо. Я услышу, как хозяин играет на скрипке. Ведь он этим занимается на досуге, не правда ли?

– Да, – ответила Дезирэ, все еще колеблясь.

– Я тоже музыкант, – сказал папаша Барлаш, снова повернувшись к кухне, – я играл на барабане при Маренго.

И, направляясь к комнате позади кухни, он кивком головы выразил товарищескую симпатию тому господину наверху, с которым он еще не познакомился и который на досуге играет на скрипке. Они стояли втроем в маленькой комнате, которую Барлаш с быстротой опытного завоевателя отметил для своего личного пользования.

– Ваши сундуки, – заметил он как бы между прочим, – сделаны во Франции. Эта коренастая девушка и я быстро перенесем их. А вы, мадемуазель, возвращайтесь-ка к своему свадебному пиру.

«Да будет Господь милостив к вам», – прибавил он про себя, когда Дезирэ ушла.

Она смеялась, поднимаясь по лестнице. Ступеньки не издавали ни малейшего скрипа под легкими шагами этой тонкой белой девушки, чей силуэт резко выделялся на потемневшей от времени деревянной резной лестнице. Сколько утомленных ног взбиралось по ней со времени ее постройки! Ибо данцигцы испытали многое: их терзали войны, их морили голодом, и они вечно переходили из рук одного завоевателя к другому.

Дезирэ извинилась перед гостями и откровенно объяснила причину своего отсутствия. Она легко отнеслась к этому происшествию. Дезирэ редко грустила: она и Матильда, испытав более тяжелые печали, привыкли скрывать мелкие тревоги повседневной жизни, которые ожесточают многих женщин, хныкающих во всеуслышание.

Дезирэ с удовольствием заметила, что ее отец не придал большого значения приходу папаши Барлаша, хотя Матильда движением бровей выразила свое неудовольствие по поводу этого известия. Антуан Себастьян серьезно вошел в свою роль хозяина, которая так редко исполнялась им во Фрауэнгассе. Он был любезен и быстро замечал, чего недостает кому-либо из гостей, сразу же предупреждая невысказанное, но вероятное желание. Следуя его понятиям о гостеприимстве, необходимо было скрывать от общества личные дела и, в особенности, личные неприятности.

– О нем, конечно, позаботятся на кухне, – произнес Себастьян с величественным видом.

Шарль почти не слушал, что говорила Дезирэ. Можно было подумать, что такой жизнерадостный человек легко отнесется к мелкой неувязке. Но он необыкновенно глубоко задумался. Событие этого утра заставило его, по-видимому, остановиться на усыпанном розами пути. Он не раз оборачивался, чтобы посмотреть в открытое окно, и временами точно прислушивался к уличному шуму.

Вдруг Шарль встал и подошел к окну. Наступила минутная пауза, и все отчетливо услышали лошадиный топот и звонкое бряцание сабли о стремя.

Выглянув в окно, Шарль сказал с поклоном Матильде:

– Извините меня. Это, кажется, ко мне.

И он побежал вниз по лестнице, а разговор снова стал общим.

– Вы, – сказала графиня, дотрагиваясь до руки Дезирэ своим веером, – вы, ставшая его женой, должны сейчас сгорать от нетерпения – узнайте поскорее, что вызвало его уход. Не обращайте внимания на «приличия», дитя мое.

Дезирэ не замечала у себя прежде этого всепожирающего любопытства, но, когда ей сказали о нем, она последовала за Шарлем.

Дезирэ нашла его стоящим у открытой двери. При ее приближении он сунул в карман письмо и обернулся к ней с таким выражением лица, какое Дезирэ видела только однажды, на углу Пфаффенгассе, когда мимо них проезжала карета императора. Это было белое, полуокаменевшее лицо человека, который увидел что-то неземное.

– За мной прислал… Меня требуют на главную квартиру, – сказал он неопределенно. – Я скоро вернусь.

Шарль взял шапку, сделал неудачную попытку притвориться веселым, поцеловал пальчики жены и выбежал на улицу.

Глава III Судьба

Уходим мы. Путь каждого из нас Зарос, иль порастет травою.

Мы проходим. Тропинка, по которой бредет каждый человек, густо заросла или зарастет травой.

Когда Дезирэ подошла к лестнице, то навстречу ей стали спускаться гости. Они спешили распроститься как люди, почувствовавшие, что слишком засиделись против воли хозяев.

Матильда холодно выслушивала банальные извинения. Мало кто понимает такую простую вещь, что нет никакой нужды извиняться за свой уход. Себастьян стоял наверху лестницы и кланялся, стараясь по возможности подражать немецким манерам. Словно исчез за бледной и формальной маской любезный хозяин, только что оказывавший такой гостеприимный прием с чисто французской прелестью и изяществом.

Дезирэ рада была, что гости ушли. В воздухе носилась какая-то неловкость, какое-то смутное беспокойство, что-то неладное. Свадьба не удалась. Все шло хорошо до рокового события, пока на углу Пфаффенгассе пыльная дорожная карета не загородила дорогу свадебному шествию. С этой минуты все изменилось. Как будто грозовая туча омрачила ясность этого шествия, ибо никогда ни одна невеста и ни один жених не шли с такими легкими сердцами, с каким Шарль и Дезирэ Даррагон спускались по ступенькам Мариенкирхе.

Исколесив всю Германию, эта карета всегда оставляла позади себя беды и страдания. Люди шли день и ночь для того, чтобы, стоя у обочины дороги, увидеть, как проедет мимо них эта карета. Целые города волновались, когда до них доходила весть, что быстрые колеса зловещей кареты пронесутся по их улицам. Ненависть и обожание, страх и то жуткое ощущение, какое производит тень чего-то сверхчеловеческого, проникали в души людей при одном только стуке ее колес.

Поэтому, когда карета проехала по Фрауэнгассе, покрывая пылью свадебное платье Дезирэ, она только выполняла свое предназначение. Когда она вторглась в жизнь немногих людей, которые смутно искали свое счастье, как язычники ищут неизвестного Бога, и разрушила тщательно составленные планы, смела самую сильную волю и раздавила самое крепкое сердце, она только подчинялась своему предопределению. Пыль, осевшая на волосах Дезирэ, покрыла также лица многих тысяч мертвецов. Беспокойство, переступившее порог спокойного домика по левую сторону Фрауэнгассе, проскользнуло в тысячи дверей как царских дворцов, так и простых палаток арабов. Эта карета поставила на карту жизнь миллионов людей и разбила надежды тысяч из них. Она нарушила сон половины мира и состарила людей раньше времени.

– Должно быть, пришли еще войска, – сказала Дезирэ, уже принявшаяся за уборку, – раз пришлось прислать к нам на постой этого человека. А теперь взялись за Шарля, хотя он имеет отпуск.

Она посмотрела на часы.

– О! Надеюсь, что он не опоздает. Экипаж должен приехать за нами в четыре часа. Я еще успею помочь вам.

Матильда ничего не ответила. Их отец молча стоял у окна. Он задумчиво смотрел на улицу. Его лицо испещрили сотни мелких морщинок. Это было лицо человека, глубоко опечаленного или думающего о мести. Во всей его фигуре сквозило что-то, что говорило о былом процветании. Это был опустившийся человек, бывший когда-то состоятельным.

– Ну и скучна же наша компания, – весело заметила Дезирэ, – нечего это скрывать. И всему виной тот человек, который пересек нам дорогу в своей пыльной карете.

– Он едет в Россию, – порывисто произнес Себастьян. – Избави меня Боже увидеть его возвращение!

Дезирэ и Матильда обменялись беспокойными взглядами. Видимо, их отец имел некоторые причуды, которых они опасались. Дезирэ оставила свои дела, подошла к отцу и взяла его под руку.

– Не будем сегодня думать о неприятных вещах, – сказала она.

Он похлопал дочь по руке и ласково посмотрел на нее. Но, увидев ее несколько растрепавшиеся волосы, он, должно быть, вспомнил что-то, так как его лицо снова окаменело.

– Да, – произнес он мрачно, – но я стар, а он молод. А между тем я желаю увидеть его мертвым, прежде чем сам умру.

– Я не хочу, чтобы у тебя были такие кровожадные мысли в день моей свадьбы, – сказала Дезирэ. – Смотри, вот и Шарль возвращается; и десяти минут еще не прошло. С ним кто-то идет. Кто это? Папа, Матильда, смотрите! Кто это так поспешно возвращается с Шарлем?

Матильда, убиравшая в это время комнату, посмотрела сквозь тюлевую занавеску на улицу.

– Не знаю, – ответила она равнодушно. – Совершенно обыкновенный человек.

Дезирэ отошла от окна, как бы собираясь сойти вниз, навстречу мужу, но остановилась и снова посмотрела через плечо на улицу.

– Разве? – сказала она как-то странно. – Не знаю… я…

И она застыла в нерешительной позе, ожидая, когда Шарль поднимется наверх.

Через секунду он уже вбежал в комнату и со своей обычной стремительностью и пылкостью воскликнул еще на пороге, протягивая руки:

– Вообразите! Я спешил на главную квартиру, как вдруг попал в объятия моего милого Луи, моего двоюродного брата. Я сто раз говорил вам, что он для меня и брат, и отец, и все на свете. Я так рад, что он приехал именно сегодня.

Шарль повернулся в сторону лестницы со все еще распростертыми объятиями, как бы приглашая человека, не спеша поднимавшегося по лестнице, броситься в его объятия и в объятия людей, ставших теперь его родственниками.

– За столом промелькнула какая-то легкая тень грусти – не знаю, что это такое было, но теперь все прошло. Хорошо, что приехал наш неожиданный гость, наш милый Луи.

Разговаривая таким образом, Шарль вышел на площадку лестницы и вернулся, ведя за руку мужчину чуть повыше его ростом, с более темными волосами, со спокойным загорелым лицом и близко посаженными уверенными глазами. Он производил впечатление хорошо воспитанного человека.

– Наш милый Луи! – повторил Шарль. – Мой единственный родственник во всем мире. Мой кузен Луи д’Аррагон. Он, par exemple[2], имеет фамилию, состоящую из двух слов.

Представленный мужчина серьезно и выразительно поклонился, посмотрев при этом на Дезирэ.

– Это мой тесть, – продолжал Шарль, не останавливаясь. – Мосье Антуан Себастьян, и Дезирэ, и Матильда… Моя жена, мой дорогой Луи… Твой кузен, Дезирэ!

Он снова обернулся к Луи и потряс его за плечи от избытка чувств. Представляя родственников, Шарль не отделил Матильду от Дезирэ, и д’Аррагон обратился к Матильде со вторым вежливым и несколько формальным поклоном.

– Я – Дезирэ, – сказала младшая сестра, застенчиво выходя вперед.

Д’Аррагон взял ее за руку.

– Какое счастье, – сказал он, – что я попал к вам именно сегодня!

Затем он обернулся к Матильде и, взяв ее протянутую руку, снова поклонился. Себастьян, внезапно вспомнив свои приятные, несколько старомодные манеры, выступил вперед. Он не протянул руки, а только церемонно раскланялся.

– Сын Луи д’Аррагона, которому посчастливилось скрыться в Англии? – любезно спросил он.

– Единственный сын, – ответил прибывший.

– Я польщен, что познакомился с monsieur le marquis[3], – медленно произнес Себастьян.

– Ах, не называйте меня так! – возразил д’Аррагон, коротко рассмеявшись. – Я английский офицер, и не более.

– А теперь, мой милый Луи, я покидаю вас, – прервал их Шарль, который нетерпеливо ждал окончания этих формальностей. – Через полчасика, не более, я снова буду с вами. Ты подождешь здесь моего возвращения.

И, весело кивнув Дезирэ, он сбежал по лестнице.

Через открытые окна были слышны его легкие быстрые шаги. Почему-то все вдруг замолчали, как бы прислушиваясь к ним.

Нетрудно было понять, что д’Аррагон – моряк. У него было не только загорелое лицо, как у людей, живущих на открытом воздухе, но и его взгляд, спокойный и внимательный, напоминал тех, кто в минуты бодрствования постоянно занимаются наблюдениями.

Его лицо было несколько узко, с квадратным подбородком и прямыми губами. Он говорил не так быстро, как Шарль, а тщательно взвешивал каждое свое слово, и часто казалось, что он уже собирался что-то сказать, но в конце концов передумал.

– Если память не изменяет мне, мосье, ваша матушка была англичанка, – сказал Себастьян, – чем и объясняется то, что вы находитесь на английской службе.

– Не совсем, – возразил д’Аррагон, – хотя моя мать действительно была англичанка, она умерла… во французской тюрьме. Но отец определил меня на английскую службу из чувства благодарности, и я никогда не жалел об этом, мосье.

– Ваш отец получал помощь от английского правительства после своего бегства, как и многие другие?

– Да, он был слишком стар, чтобы отплатить за это лично. Он бы это сделал, если бы мог…

Д’Аррагон остановился и пристально посмотрел на старика, который слушал его, отвернувшись к окну.

– Мой отец был из тех, – сказал он, наконец, – кто думал, что, сражаясь за Бонапарта, не сражаешься за Францию.

Себастьян предостерегающе поднял руку и произнес:

– В Англии можно говорить такие слова. Но во Франции, а тем более в Данциге, их нельзя высказывать.

– Англичанин, – с улыбкой возразил д’Аррагон, – может говорить их повсюду. Это одна из привилегий той нации, мосье.

Он сказал это свободно, без малейшего юношеского бахвальства. Дезирэ заметила, что на висках у него пробивается седина.

– Я не знал, – сказал он, обращаясь к ней, – что Шарль в Данциге, а тем более что он празднует такое радостное событие. Мы случайно наткнулись друг на друга на улице. Счастливый случай дал мне возможность познакомиться с вами почти сразу после того, как вы стали его женой.

– Невозможно поверить в то, что это был просто случай, – сказала Дезирэ. – Это, должно быть, судьба, если только у судьбы есть время думать о такой ничтожной особе, как я, и о таком незначительном событии в наши дни, как простая свадьба.

– Судьба, – вставила Матильда обычным спокойным голосом, – судьба явилась сегодня в Данциг.

– А!

– Да. Ваше прибытие – уже второе неожиданное событие за сегодняшний день.

Д’Аррагон обернулся и пристально посмотрел на Матильду. Он, всегда такой серьезный и внимательный, был сейчас похож на читателя, который нашел интересную книгу на пыльной полке.

– Разве приехал император? – спросил он. – Мне показалось, что я что-то заметил в лице Шарля, – сказал он, задумчиво смотря по направлению двери, где Шарль послал всем прощальный привет. – Так император здесь, в Данциге.

Он обернулся к Себастьяну, стоявшему с окаменевшим лицом, и прибавил:

– Значит, война.

– Это всегда означает войну? – возразил Себастьян усталым голосом. – Неужели он опять окажется сильнее их всех?

– Когда-нибудь он сделает ошибку, – весело сказал д’Аррагон, – и тогда настанет день расплаты.

– Ах! – вздохнул Себастьян и покачал головой, как будто хотел сказать, что счета огромны и никто не в состоянии будет их оплатить. – Вы молоды, мосье, вы исполнены надежды.

– Я не молод. Мне тридцать пять лет, но я, как вы говорите, исполнен надежды. Я жду этого дня, мосье Себастьян.

– А пока? – спросил старик, который казался сейчас тенью человека, отдаленного от повседневной жизни.

– А пока каждый должен играть свою роль, – ответил д’Аррагон с едва слышным смехом, – какова бы она ни была.

В его словах не слышалось никакого предсказания, никакого скрытого смысла. Он был откровенен, прост и практичен, как та жизнь, которую вел.

– Так и у вас есть роль, – сказала Дезирэ, думая о Шарле, который был призван в столь неподходящий момент и ушел безропотно. – Это наказание, которое мы несем за то, что живем в наименее скучное время. Оно и вашей жизни тоже касается.

– Оно касается любой жизни, мадемуазель. Это-то и делает наше время столь великим. Да, и у меня есть небольшая роль. Я похож на тех невидимых сверхштатных актеров, которые обязаны смотреть, чтобы дверь всегда была открыта, дабы крупные актеры могли сделать эффектный выход. Я нужен России для наступающей войны. Это маленькая роль. Я должен держать открытой одну небольшую часть связующей линии между Англией с Петербургом так, чтобы они могли обмениваться известиями.

Говоря это, Луи посмотрел на Матильду. Она слушала с необычайным вниманием, которое он быстро заметил, как замечал все вокруг. Впоследствии он припомнил эту минуту напряженного внимания.

– Это будет нелегко, так как Дания дружественно относится к Франции, – заметил Себастьян, – а все прусские порты закрыты для вас.

– Но Швеция поможет. Она не расположена к Франции.

Себастьян рассмеялся и сделал презрительный и насмешливый жест белой изящной рукой.

– О, bon Dieu![4] – воскликнул он. – Что это за дружба, если она основана на опасении, что ее вдруг примут за вражду.

– Это дружба, ожидающая своего времени, мосье, – сказал д’Аррагон, берясь за шляпу.

– Так у вас, мосье, судно стоит здесь, в Балтийском море? – спросила Матильда более поспешно, чем обычно.

– Очень маленькое, мадемуазель, – ответил он, – такое маленькое, что я мог бы лавировать на нем во Фрауэнгассе.

– Но оно быстроходное?

– Самое быстроходное, мадемуазель, в Балтийском море. И вот почему, узнав от вас последние новости, я должен проститься с вами.

Говоря это, он пожал ей руку и раскланялся с Себастьяном, поколение которого довольствовалось одними формальными поклонами.

Дезирэ же направилась к двери и проводила его вниз.

– У нас одна только прислуга, – сказала она, – и та теперь занята.

На пороге д’Аррагон остановился. Дезирэ как будто ждала этого.

– Шарль и я всегда относились друг к другу, как родные братья, – сказал он. – Запомните это! Будете помнить?

– Да, – ответила она, весело кивнув, – буду помнить.

– Так прощайте, мадемуазель.

– Мадам, – поправила она его.

– Madame ma cousine, – сказал он и ушел, задумчиво улыбаясь. Дезирэ медленно поднялась по лестнице.

Глава IV Месяц скрылся за тучей

Quand on se mеfie, on se trompe; quand on ne se me fie pas, on est trompe[5].

Шарль Даррагон прибыл в Данциг год тому назад. Он был поручиком пехотного полка, и ему шел двадцать шестой год. Это были дни быстрого повышения по службе, когда люди жили таким стремительным темпом, что немногие доживали до старости, значительное число сверстников Шарля стало уже полковниками. Но Шарль был слишком покладистый человек для того, чтобы завидовать кому бы то ни было.

Когда он приехал в Данциг, то никого не знал в этом городе, у него было только несколько приятелей в оккупационной армии. Шесть месяцев спустя у Шарля появились знакомые на каждой улице, и он держался на равной ноге со всеми своими товарищами офицерами.

– Если бы в оккупационной армии было больше таких офицеров, как молодой Даррагон, – угрюмо сказал однажды Раппу один советник, – то данцигцы легко примирились бы с вашим пребыванием здесь.

Казалось, что Шарль обладал даром завоевывать всеобщую симпатию. Он был откровенен, чистосердечен, легко сходился с новоприбывшими, которых в то время было много, быстро понимал их и всегда был готов к развлечениям. В отношении своей особы он был совершенно откровенен и чистосердечен.

– Я просто бедный поручик, – говорил он, – и ничего больше.

Сдержанность не способствует популярности, дружба же не может существовать без нее. Шарлю, казалось, нечего было скрывать, и он был равнодушен к тайнам других. Именно таким людям чаще всего доверяются секреты.

– Но это должно остаться между нами, – не раз говорили ему.

– Друг мой, завтра я все забуду, – неизменно отвечал он, и люди, вспоминая об этом впоследствии, были довольны.

Существовала как будто некоторая дружба между Шарлем Даррагоном и полковником Казимиром, не без покровительственного отношения с одной стороны и легкого чувства подчиненности – с другой. Полковник Казимир представил Шарля Матильде на официальном приеме у генерала Раппa. Шарль, естественно, влюбился в Матильду сразу после получасового разговора. В Матильде было что-то холодное и расчетливое, что удерживало его на известном расстоянии так же верно, как самая строгая дуэнья. И в самом деле, есть девушки, у которых голова – это лучший охранник сердца.

Через несколько дней после того, как Шарль познакомился с Матильдой, он встретил на Лангегассе Дезирэ и влюбился в нее. Затем он целую неделю искал случая рассказать ей, без дальнейшего промедления, о своих чувствах. Случай вскоре представился: однажды утром Шарль увидел, как она быстро направилась к Кубрюке с коньками, висевшими у нее на руке. Было солнечное, тихое зимнее утро, какое незнакомо странам с умеренным климатом. Глаза Дезирэ сверкали задорно и радостно. Холод слегка усилил румянец на ее щечках.

При виде Дезирэ Шарль затаил дыхание, хотя она и не заметила его. Он нанял сани и поехал в казармы за своими коньками, а оттуда к Кубрюке, где на реке Моттлау было расчищено место для катания на коньках. Он переплатил извозчику и громко рассмеялся над его мужиковатым удивлением. Во всем мире не было человека счастливее Шарля Даррагона. Он собирался сейчас рассказать Дезирэ, что любит ее. Сначала Дезирэ очень удивилась, что было вполне естественно, так как она ни разу не вспомнила о приятном молодом офицере, представленном ей Матильдой. Сестры даже не обменялись мнениями на его счет, после того как он, весело поклонившись, удалился.

Дезирэ, конечно, иногда думала о подобных вещах, когда ее деятельному уму не приходилось заниматься чем-нибудь более материальным и непосредственно необходимым. Она, вероятно, уже обдумала, что ответить, когда кто-нибудь признается ей когда-нибудь в любви. Но она никогда не воображала себе этого так, как произошло в действительности. Воображение никогда не рисовало ей, что молодой человек в живописном мундире будет смотреть на нее горящими глазами, ловко скользя по льду, который поет громкую, радостную песнь под его ногами, вторя его спешному веселому признанию. Шарль легко относился к жизни и не ожидал от нее ничего, кроме счастья. В сущности же, право, трудно было грустить в такое утро.

То были совершенно непонятные дни для реалистов нашего времени. Беспечные дни начала столетия, когда люди не только бездумно тратили свою жизнь, но и ставили все на карту. Шарль Даррагон жил только настоящим. Он был влюблен в Дезирэ. Она должна выйти за него замуж.

Все произошло совершенно не так, как она представляла. Предвидя подобную ситуацию, она относилась к мужчинам с тайным недоверием. Выдуманный мужчина в ее воображении всегда внушал ей тягостное чувство застенчивости и неопределенный страх. Этот же влюбленный, наяву стоявший возле нее, не напоминал ни о чем подобном. Напротив, с ним она чувствовала себя легко и совершенно естественно. В его раскрасневшемся лице и смеющихся глазах не было ничего, что внушало бы тревогу. Дезирэ нисколько не боялась его. Она даже почему-то смутно чувствовала себя взрослее Шарля, хотя он только что сказал ей, что ему двадцать пять, – следовательно, на четыре года больше, чем ей.

Она взяла фиалки, которые Шарль поспешно купил для нее по дороге на Лангемаркт, но не сказала, что любит его, потому что она его еще не любила. Дезирэ часто была очень честной. Она сказала, что подумает об этом. Она не любит его теперь – это она точно знает. Она не может сказать, что когда-нибудь научится любить его; в настоящее же время нет ничего похожего на это. В таком случае он застрелится! Он непременно застрелится, если только она не полюбит его! Дезирэ спросила: «Когда?» – и они оба рассмеялись. Они переменили тему разговора, но вскоре вернулись к ней. Самое худшее в любви – то, что к ней всегда возвращаются.

Затем он вдруг принял вид собственника и разразился множеством опасений относительно того, как он боится за нее, – за ее счастье и благополучие. Ее отец рассеян и невнимателен. Он неподходящий покровитель для нее. Не самая ли она хорошенькая девушка в Данциге, нет – во всем мире? Сестра недостаточно ее любит, чтобы должным образом заботиться о ней. Он заявил о своем намерении повидать ее отца на следующий же день. Все будет сделано как положено. Не должно возникнуть ни одного намека против безупречной репутации девушки.

Дезирэ рассмеялась и сказала, что он идет уж очень быстрыми шагами. Положиться в этих мутных водах можно было только на один ее инстинкт, что гораздо лучше опытности. Опытность в женщине равняется предварительному осуждению подсудимого.

Шарль, однако же, стал серьезен, что редко случалось с ним. Он влюбился в первый раз, что часто делает мужчин на короткий срок совершенно честными, и даже не эгоистами. Есть, конечно, мужчины, которые честны в течение всей своей жизни, что, может быть, означает, что их первая любовь длится всю оставшуюся жизнь, но такие случаи очень редки. А женщины, в которых можно влюбиться на всю жизнь, встречаются еще реже.

Итак, на следующий день Шарль подстерег Антуана Себастьяна, когда он выходил на свою утреннюю прогулку по берегу замерзшей Моттлау. Предложение Шарля было принято благосклоннее, чем он имел основание ожидать.

– Я только поручик, – сказал он, – но в наше время, мосье, вы же знаете… есть возможность.

Шарль весело рассмеялся, показывая перчаткой на другую сторону реки, по направлению к России. Но лицо Себастьяна сделалось мрачным – и Шарль, быстрый и отзывчивый, тотчас же оставил этот пункт своих доводов.

– У меня есть немного денег, – продолжал он, – вдобавок к моему жалованью. Уверяю вас, мосье, я не низкого происхождения.

– Вы сирота? – коротко заметил Себастьян.

– Да.

– Жертва… террора.

– Да… я… но, да в наше тяжелое время не много придаешь значения своему родству.

– Вашего отца звали Шарлем, как и вас?

– Да.

– Вы второй сын?

– Да, мосье. Разве вы знали моего отца?

– Бывает, что припоминаешь какое-нибудь имя, – натянуто ответил Себастьян, смотря прямо перед собой.

– В вашем голосе мне послышалась… – начал было Шарль, но, увидев, что снова встал на ложный путь, прервал свою речь. – Если моя любовь может осчастливить мадемуазель, то… – продолжал он, сделав при этом правой рукой жест, которым будто хотел показать, что его страсть выше всякой меры и что ее нельзя выразить словами.

Шарлю Даррагону позволили обратиться к самой Дезирэ с соблюдением всех формальностей того времени, которые, при здравом рассмотрении, могут оказаться не глупее настоящих. Шарль не расспрашивал ничего относительно происхождения Дезирэ. Ему нужна была Дезирэ – и ничего больше. Да, в те великие дни Империи владели искусством любви и войны.

С остальным довольно легко было справиться, и Бог оказался милостив к влюбленным. Шарлю удалось даже выхлопотать месячный отпуск. Молодые должны были провести свой медовый месяц в Цоппоте – рыбацкой деревушке, затерянной в сосновых лесах Балтийского побережья, в восьми милях от Данцига, там, где Висла впадает в море.

После того как эти планы были составлены, Дезирэ занялась своим приданым с радостью и весельем, в котором любой мог принять участие. Говорят, что любовь эгоистична. Но Шарль и Дезирэ не желали держать про себя свое счастье и выставляли его напоказ. Поведение Фрауэнгассе относительно свадьбы Дезирэ было характеристикой того времени. Каждый дом в Данциге искоса смотрел на своего соседа. Каждая кровля скрывала враждебные интересы. Одни стояли за французов, другие – за недобровольного союзника завоевателя, за Вильгельма Прусского. Имена на лавочных вывесках были немецкие и польские.

Бюргеры Данцига («Этих богатых данцигцев надо заставить платить», – писал Наполеон Раппу) стояли пораженные ужасом перед своими опустошенными конторками, их боги были низвергнуты – торговля находилась в упадке. Поэтому многие ненавидели французов и питали тайную любовь к надменным британским капитанам, столь похожим на них по сложению, по образу мыслей и по размеренности речи. Англичане пробирались на своих деревянных бригах по мелким морям, невзирая на декреты, на угрозы и на военные корветы, пока лоцманы могли их провести вдоль житниц Вислы. Позднее пошлину собирала учрежденная французская таможня, и пришел конец оптовой контрабанде, на которую даже губернатор Рапп – этот длинноголовый эльзасец – закрывал глаза.

Поляков, смотревших на Данциг как на морской порт великого королевства Восточной Европы, которое уже перестало существовать, уверяли, что Франция посадит на престол Ягеллонов и Собесских. Понятовский занимал высокое место на службе у императора. Поляки стояли за Францию. Еврей, всегда прятавшийся в тени, жмущийся поближе к стенке, торговал со всеми и не доверял никому. Кто мог сказать, какие мысли гнездились под его истрепанной меховой шапкой, какие чувства жили в сердце, подавленном презрением!

Помимо этих граждан, существовало много людей, имевших в штатском платье военный вид. Ибо маятник войны качнулся от Кадикса до самого Данцига и протолкнул на север торговцев смертью – людей, которые живут тем, что кормят солдат и грабят мертвых.

Весь этот народ бродил по улицам, смешиваясь с веселыми эполетами баденцев, вюртембергцев, вестфальцев и гессенцев, которыми Наполеон наводнил Данциг в течение тех месяцев, когда он продолжал вести любезную и дружескую переписку с Александром I. Широколицые баварцы, перенесшие все войны в Центральной Европе, уже более года мирно квартировали в Данциге. В этом городе в то время слышалось около полдюжины различных наречий, и ни один человек не знал, кто может стать его другом и кто – врагом. Ибо многим, кто считался союзником сегодня, отдавали завтра приказ убивать своих друзей.

В иных погребах и самых скромных пивных, в больших домах советников и за белоснежными тюлевыми занавесками Фрауэнгассе и Портшезенгассе тысячи северян толковали о текущем положении дел, храня собственное мнение глубоко в сердце. В тайных обществах передавались из уст в уста инструкции, предостережения и одобрения. Германия всегда была очагом тайных обществ. Северная Европа породила бесчисленные организации, которые оказались сильнее монархов и надежнее престолов. Ганзейский союз, первый из коммерческих союзов, которым суждено было создать самую великую в мире империю, дольше всех просуществовал в Данциге.

Передавалось на ухо, что Тугендбунд (союз добродетели) не умер, а спит. Наполеон, который уже однажды подавил его, следил теперь за его пробуждением, держа наготове целую армию своей несравненной тайной полиции. И центр Тугендбунда находился в Данциге.

Может быть, даже в погребе Ратуши (одном из самых крупных в мире винных складов, в котором столы и стулья расставлены под сводами биржи), может быть, именно здесь Тугендбунд вдохновлял людей быть добродетельными и самоотверженными ради единственной цели – уничтожения бича Европы. Сюда с незапамятных времен приходили самые состоятельные граждане, чтобы торжественно выпить вино, которое привозили их собственные корабли с Рейна, из Греции и Крыма, из Бордо и Бургундии, из Шампаньи и Токая. Это был не только погреб Ратуши, но настоящая Ратуша, где данцигцы из поколения в поколение совещались за стаканчиком послеобеденного вина, оттуда распространялись по всему свету правила чести и коммерческого благородства между покупателем и продавцом, должником и кредитором, хозяином и рабочим. Данцигцы – сыновья тех, кто образовал Ганзейский союз, большей частью представительные люди с проницательным, расчетливым взором и высокими лбами, добрые, покладистые люди, знающие свет, знающие, как вернее проложить свой жизненный путь, отменные знатоки вина и большие задиры, подобно Вильгельму Молчаливому, который бесстрашно встретил и победил бич Европы Средних веков. Передавалось из уст в уста, что эти данцигцы воскрешают Тугендбунд.

Среди столкновения такого множества враждебных интересов и при относительной свободе города, который стоял так близко от нескольких границ, люди приходили и уходили, не привлекая чужого внимания. Никакая партия не подозревала новоприбывшего в принадлежности к другой партии.

«Он пиликает на скрипке», – ответил Кох торговке рыбой. Может быть, он больше ничего не знал об Антуане Себастьяне. Себастьян был беден. Вся Фрауэнгассе знала это. Но и сама Фрауэнгассе была бедна, да в то время ни один человек в Данциге не был настолько глуп, чтобы считать, что у него есть собственность. Неподходящее было время для хвастовства и чванства.

Фрауэнгассе знала, что Антуан Себастьян играет на скрипке ради того, чтобы заработать свой насущный хлеб, а его две дочери учат танцам ради того же самого.

– Но он так высоко держит голову, – заметила однажды довольно дородная дочь одного советника. – Почему у него такие преисполненные достоинства манеры?

– Потому что он учитель, – серьезно ответила Дезирэ. – Он держится так, что вы смело можете подражать ему. Поднимите подбородок. Ах, как вы неповоротливы!

Дезирэ была довольно тоненькая и еще не совсем развившаяся девушка. Она танцевала не так хорошо, как Матильда, которая держалась с видом герцогини, а в полонезе или мазурке отличалась спокойной грацией, которая была объектом зависти и отчаяния ее учениц. Матильда была терпелива с неуклюжими и тяжелыми на ногу, а Дезирэ говорила ученицам напрямик, что они топают, как слоны. А между тем ученицы боялись Матильду и только смеялись, когда Дезирэ сердито бросалась к ним и, схватив за руки, кружилась с ними вокруг комнаты с отчаянной энергией.

Себастьян с величественным судейским видом, какой приобретают только власть имущие люди, держал равновесие между сестрами и улыбался из-за скрипки жертвам Дезирэ, как бы извиняясь за несдержанность последней.

– Да, – отвечал он присутствующим матерям, желавшим вынудить у него признание, что их дочери танцуют лучше всех других учениц, – да, Матильда вбивает эту науку им в голову, а Дезирэ перекладывает ее им в ноги.

Дезирэ играла такую же активную роль и во всех хозяйственных делах. Она вставала рано и после девяти часов вечера, когда все остальные дома на Фрауэнгассе укладывались спать, все еще хлопотала.

– Это потому, что у нее нет никакой системы, – говорила Матильда, которая обладала уравновешенным характером и той сноровкой, которая не нуждается в торопливости.

Глава V Харчевня «Белая лошадь»

Мотылек опалит свои крылья, и опалит их снова. Любовь к свету побеждает его страх перед болью.

Есть люди, которые живут, не сознавая своего собственного значения. Девяносто девять из ста не имеют никакого значения, одна же сотая так поглощена своей миссией, ради которой она прислана в этот мир, что упускает из виду самого миссионера. По милостивой воле Провидения нам разрешено суетиться в нашем непосредственном маленьком кружке, подобно муравью, бегая взад и вперед с самодовольством этого насекомого. Мы, как и он, хватаем тяжесть, которая, при ближайшем рассмотрении, окажется абсолютно лишенной всякой ценности, что-нибудь, что другой бы просто выбросил. Мы перетаскиваем ее через препятствия, хотя часто существует кратчайший путь в обход; мы волнуемся, потеем и сердимся. Потом бросаем ношу и устремляемся в обратном направлении, чтобы схватить другую. Мы пишем письма своим друзьям, объясняя то, что мы делаем. Мы даже ведем дневники неизвестно для кого, объясняя самим себе то, что мы сделали. Иногда мы находим что-нибудь, что действительно кажется ценным, и тащим эту ношу к нашей собственной куче, между тем как соседи останавливаются и смотрят на нас. В сущности же, им до нас нет дела, и если слух о нашем открытии достигнет ближайшей муравьиной кучи, то его хлопотливые жители отнесутся к этому совершенно равнодушно, хотя немногие из них могут испытать мимолетное чувство зависти. Они, может быть, запомнят наше имя, но вскоре забудут то, что мы открыли: это называется славой. Когда мы падаем друг на друга, чтобы достигнуть вершины, и умираем от желания сказать друг другу, что мы чувствуем, достигнув этого, остановимся на минуту и подумаем о муравье… который вел дневник.

Дезирэ не вела дневника. Ее жизнь была слишком деятельна для простого описания. Она должна была работать ради хлеба насущного, что лучше богатства. Ее жизнь была наполнена работой с утра до ночи, и Бог наградил ее сном с ночи до утра. Лучше работать для других, чем думать за них. Когда-нибудь мир научится больше уважать простых работников, чем изощренных мыслителей.

Дезирэ помнила осаду и оккупацию Данцига французскими войсками. Она училась в школе в Иопенгассе, когда был заключен Тильзитский трактат, мир, который стал только передышкой. Она видела Луизу Прусскую – королеву, которая провела Наполеона. Детство Дезирэ прошло под гром осадных орудий. Ее отрочество во Фрауэнгассе было отмечено различными неудачами Пруссии при всяком последовательном шаге Наполеона. В начале столетия детей еще никем не пугали. Но появился страх, который, как жезл Моисея, поглотил все остальное, и дети заглушали подушками рыдания, страшась Наполеона. Не было никаких привидений в темных углах лестницы, когда Дезирэ со свечой в руке шла спать в восемь часов, за полчаса после Матильды. Теперь на стенах рисовались тени солдат; ветер, шумевший в комнате, походил на отдаленный грохот пушек. Когда боязливый человек оглядывался, это значило, что он страшится увидеть низкую фигуру в треугольной шляпе и длинной серой шинели.

То был век, когда жизнь отдельных лиц не ставилась высоко. Люди, которые сегодня были великими, завтра бесследно исчезали. Женщинам придавали мало значения. То были дни действий, не слов. В наше время все изменилось, и говорящий всегда найдет слушателей.

Дезирэ никогда не была подавлена сознанием своей собственной значимости, а такое чувство в наше время оставляет свой неизгладимый отпечаток на многих лицах. Она немного ждала от жизни; когда же многое ей было дано, она приняла это без опасений. Она была молода, весела и жила в интересное время.

Ее не удивило, что Шарль так долго не возвращается. Дорожная карета, которая должна была отвезти их в Цоппот, простояла на Фрауэнгассе больше часа. Кучер укрылся от послеобеденного зноя на теневой стороне улицы. Дезирэ выбежала из дома и сказала кучеру, чтобы он уезжал.

– Нельзя же одной проводить медовый месяц, – весело объяснила она своему отцу, который стоял у окна с видом человека, ожидающего бог весть чего, – во всяком случае, совершенно ясно то, что мне ничего больше не остается делать, только ждать.

Она легко отнеслась к этому и рассмеялась над серьезным лицом своего отца. Матильда ничего не сказала, но ее молчание яснее слов говорило, что случилось то, что она предсказывала или, во всяком случае, предвидела. Она была слишком горда или слишком великодушна, чтобы выражать свои мысли словами. Гордость и великодушие часто смешиваются. Многие дают только потому, что они слишком горды, чтобы отказать.

Дезирэ достала свое рукоделие и села у окна, ожидая Шарля. До нее доносился беспрерывный шум телег на набережной и голоса рабочих в больших хлебных амбарах, по ту сторону реки.

Весь город, казалось, был на ногах, и люди суетились даже на тихой Фрауэнгассе, между тем как со стороны Лангемаркта раздавались топот кавалерии и тяжелый гул лафетов. В пыльном воздухе чувствовалась какая-то суета. Приезд императора оказал магическое действие на людей. Для Дезирэ не было ничего необыкновенного в том, что ее жизнь внезапно подхвачена этим вихрем и унесена неизвестно куда.

Шарль не вернулся и к обеду. Антуан Себастьян обедал в половине пятого, как это принято в Северной Европе, но дочери снабжали его более легкими французскими кушаньями, которые он предпочитал немецкой кухне. Обед Себастьяна был событием дня, хотя ел он умеренно.

Было слишком поздно, чтобы ехать в Цоппот. После обеда Матильда и Дезирэ приготовили комнаты, которые предназначались для молодых после их возвращения из свадебной поездки.

– Нам придется отменить Цоппот, вот и все, – весело заметила Дезирэ и принялась распаковывать свои наряды, которые она так жизнерадостно укладывала накануне в сундуки.

В половине седьмого солдат принес наскоро написанную записку от Шарля.

«Я не могу вернуться сегодня, так как сейчас еду в Кенигсберг, – писал он. – Это командировка, от которой я не мог отказаться, даже если бы и захотел. Я знаю, что ты пожелаешь, чтобы я исполнил свой долг и уехал».

Остальную часть письма Дезирэ не прочитала вслух. Шарль всегда свободно говорил Дезирэ о том, как он любит ее, не заботясь о присутствующих. Теперь же ее сдерживало какое-то странное чувство, которое зародилось в ее сердце после венчания. Она ничего не сказала близким о любовных излияниях Шарля.

– Сегодня судьба явно вмешивается в наши дела, – проговорила она, складывая письмо и пряча его в рабочую корзину.

Дезирэ не произнесла больше ни одного слова жалобы и вернулась к своей работе как будто даже с некоторым чувством облегчения. Матильда, холодные глаза которой всегда все видели, читали всякую мысль, посмотрела на нее с внезапным интересом. Она была отчасти удивлена той стойкости, с которой Дезирэ восприняла это новое огорчение.

Антуан Себастьян не имел привычки пить чай по вечерам – привычки, столь прочно укоренившейся в северных странах, соседей России. Вместо этого он обыкновенно отправлялся в один из многих винных погребков города и не спеша выпивал там стакан пива в компании немногих имевшихся у него в Данциге приятелей. Он любил уединение, и те, кто хорошо знал его в лицо, напрасно ожидали от него поклона или простого кивка головой.

Если он посещал погреб Ратуши, то только по приглашению приятелей, потому что не в состоянии был платить по ценам этого погреба, хотя когда ему приходилось пить вино, то он его смаковал.

Чаще всего он совершал прогулку, направляясь к Фрауэнтор, выходил на набережную, поворачивал налево или направо и возвращался через городские ворота по кривым, узким переулкам на главную улицу, которая и до сих пор носит название Портшезенгассе, хотя по ней уже давно не проезжают большие почтовые кареты. Здесь, на северной стороне улицы, находится старая харчевня под вывеской «Белая лошадь», со сломанной, плохо сделанной головой белой лошади над дверью. По фасаду дома готическими буквами написано приглашение:

«Входи с Богом, Принеси счастье».

Но, видимо, немного людей откликалось на этот призыв. «Белая лошадь» устарела уже сто лет тому назад, а мода искала себе более широкие улицы.

Может быть, Антуан Себастьян стыдился, что посещает такой скромный трактир, где за один грош он получал стакан пива. Он как будто специально пробирался по самым узким улицам и каждый день шел другой дорогой, поспешно пересекая главные улицы как человек, желающий как можно меньше обращать на себя внимание. Он не один гулял по тихим улицам: в то время в Данциге было много тех, кто из богатства впал в нужду. Много контор, когда-то шумных и процветавших, теперь были заперты и безмолвны. В течение пяти лет цветущий Данциг лежал под железной пятой завоевателя. Казалось, что Себастьян ждал только объяснения несвоевременного отсутствия Шарля, чтобы выполнить свою ежедневную программу. Едва часы на башне Ратуши успели пробить семь, как он снял с вешалки возле двери столовой свою шляпу и плащ. Он был так погружен в свои мысли, что не заметил Барлаша, сидевшего как раз перед открытой дверью на кухню. Но Барлаш увидел хозяина и только почесал свою растрепанную голову.

Вечера на севере холодны даже в июне, и Себастьян обязательно одевал свой плащ. Видимо, он не привык в подобных мелочах обходиться без посторонней помощи. Барлаш вышел из кухни, когда Себастьян повернулся к нему спиной, и помог ему накинуть на плечи широкий плащ.

– Спасибо, Лиза, спасибо, – сказал, не оглядываясь, Себастьян по-немецки.

Случайно Барлаш исполнил одну из обязанностей Лизы, а хозяин дома был слишком углублен в свои мысли, чтобы почувствовать запах нюхательного табака, который оповещал о приближении папаши Барлаша.

Себастьян взял шляпу и вышел, заперев за собой дверь, а Барлаш, последовавший за ним до порога, остался стоять на коврике с глупым выражением лица.

– Рассеянный гражданин, – пробормотал он, возвращаясь в кухню, где снова сел на стул у открытой двери. Он почесал в голове и задумался. Но мысли его, как и движения, были медлительны.

И вдруг он ударил себя кулаком по лбу и воскликнул:

– Чтоб тебя разорвало! Где я раньше видел это лицо?

Себастьян вышел через Фрауэнтор на набережную. Хотя уже стемнело, но в амбарах еще кипела работа. Река была вся покрыта судами, а по дороге тянулась беспрерывная вереница телег – одинаковых, слишком больших и тяжелых для дорог, проложенных по болотам.

Себастьян повернул направо и остановился на углу Лангемаркта, где дорога суживается, подходя к Зеленым воротам. Ему преградила путь толпа зевак, смотревших через плечи друг друга по направлению береговой дороги и моста. Себастьян был высокого роста, и ему не требовалось становиться на цыпочки для того, чтобы увидеть раскачивающиеся прямые ряды штыков и линию киверов, поднимающуюся и опускающуюся в такт с топотом тысячи ног по звонкому дереву нового моста.

Целый день из города шли войска по дороге в Эльбинг и Кенигсберг.

– То же самое, – заметил человек, стоявший близ Себастьяна, – происходит у Высоких ворот, где они выходят на дорогу, ведущую в Кенигсберг через Дессау.

– Они идут дальше Кенигсберга, – многозначительно ответил седовласый ветеран, бывший, вероятно, в сражении под Эйлау: он имел подавленный вид.

– Но война ведь не объявлена, – сказал первый.

– Ну так что ж?

И оба обернулись с вызовом к Себастьяну, как бы приглашая его или высказать свое мнение, или выразить свое удивление их необыкновенной проницательностью. Он был одет лучше их. Он должен был знать больше их. Но Себастьян смотрел поверх толпы и как будто не слышал разговора.

Вскоре он повернул обратно и пошел по другой дороге, боковыми улицами и маленькими узкими проходами, которые можно и теперь еще встретить со всех сторон Мариенкирхе. Наконец он добрался до Портшезенгассе, в сумерках казавшейся довольно спокойной, хотя вдалеке были слышны топот солдат и грохот пушечных лафетов по мостовой Лангегассе.

В Портшезенгассе было всего два фонаря, раскачивавшихся на железных столбах, по одному на каждом конце улицы. Они еще не были зажжены, хотя день быстро угасал и свет с запада едва проникал между высокими коньками крыш, нависавшими над улицей и таинственно шептавшимися друг с другом.

Себастьян шел по направлению к «Белой лошади», когда из трактира вышел кто-то, кто, по-видимому, поджидал его.

Незнакомец – представительный человек с дряблыми щеками и странными светло-голубыми глазами (глазами фанатика, сказали бы вы) прошел мимо Себастьяна, сделав незаметный знак, предписывающий молчание и вместе с тем приглашавший следовать за ним. При входе в узкий проход, ведущий к Мариенкирхе, человек подождал Себастьяна, который шел все той же неторопливой, полной достоинства походкой.

– Сегодня не там, – сказал человек, подняв толстый палец и показывая в обратную сторону.

– Так где же?

– Нигде, – был ответ. – Он приехал. Вы это знаете?

– Да, – медленно ответил Себастьян. – Я видел его.

– Он теперь ужинает с Раппом и другими. Город полон его клевретами. Его шпионы снуют повсюду. Двое из них, выдающих себя за баварцев, сидят в «Белой лошади». Смотрите! Вот и еще один.

Он указал по направлению Портшезенгассе, туда, где улица расширяется, встречаясь с Лангегассе, и где последние лучи солнечного света светили более ярко, чем в узком проходе, в котором они стояли.

Себастьян посмотрел в указанном направлении. Там не спеша прогуливался офицер.

Внимательный наблюдатель заметил бы, что офицер не бряцал шпорами и нес саблю в руке, чтобы она не звенела о мостовую. Не видно было, откуда он появился. Должно быть, из двери, находившейся почти напротив «Белой лошади».

– Я знаю этого человека, – сказал Себастьян.

– И я тоже, – был ответ, – это полковник Казимир. Кивнув слегка головой, представительный человек снова направился на Портшезенгассе по направлению к трактиру, точно он был назначен там часовым.

Глава VI Кенигсбергский сапожник

Chacun ne comprend nue ce qu’il trouve en soi[6].

За два года до смерти Луизы Прусской, в 1808 году, группа кенигсбергских ученых и профессоров образовала нечто вроде союза, несколько неопределенного и химерического, имевшего целью поощрять добродетель, дисциплину и патриотизм. А теперь, в 1812 году, четыре года спустя, память о Луизе все еще жила в узких улицах, примыкавших к берегам речки Прегель, под стенами большого Кенигсбергского замка, между тем как Тугендбунд (союз добродетели), подобно семени, затоптанному железной пятой, врос могучими корнями в землю.

Война надвигалась без остановки от торгового Данцига до просвещенного Кенигсберга. Она гнала перед собой, как обломки кораблекрушения, быстрых и деятельных людей, с острым взглядом, неутомимых, стремящихся к славе. Людей, разговаривавших с безусловным авторитетом и расплачивавшихся из бездонного кошелька. Приезд Наполеона в Данциг погнал первую волну эмигрантов в Кенигсберг. Уже все дома были полны.

В качестве казарм нельзя было воспользоваться амбарами с высокими остроконечными крышами на берегу реки, потому что они уже были завалены от пола до потолка припасами и оружием. И солдаты спали, где могли. Они располагались биваками на лесных полянах, у реки. Деревенские женщины, явившиеся рано утром со своими корзинами на рынок Нейер Маркт, увидели его превращенным в лагерь, но зато встретили рьяных покупателей, весело торговавшихся на полдюжине различных наречий. Однако у них не ощущалось недостатка в деньгах.

На дороге стояли возы, заполненные солдатами.

Кенигсбергский Нейер Маркт – квадрат, нижняя часть которого образует набережную Прегеля. Река здесь узкая. По другую сторону простирается открытая местность. Дома, окаймляющие квадрат, все одинаковы: двухэтажные, со слуховыми окнами на крыше. Впереди посажены деревья. Перед домом, ныне под номером тринадцать, на правом углу, с фасадом на запад, а боком к реке, деревья поднялись до самых окон, так что ловкий человек или мальчик может без большого риска перелезть со стропил под слуховым окном на верхние ветви лип, которые разрослись здесь очень густо.

Менее чем через тридцать часов после прибытия Наполеона в Данциг молодой солдат, разыскивавший себе квартиру, постучался в дверь дома номер тринадцать, посмотрел наверх, на переплетающиеся ветви, и заметил их расположение. Казалось, что ему кто-то описал этот дом, как тот, впереди которого растут липы, потому что он прошелся по всему квадрату между деревьями и домами, прежде чем постучался в эту дверь, над которой не висело никакого номера, как это делается в наше время. Его уставшая лошадь задумчиво следовала за ним, и теперь, опустив голову, неподвижно стояла в тени. На новоприбывшем был темный мундир, побелевший от пыли, его грязные волосы висели слипшимися прядями. Он имел не особо аккуратный вид.

Солдат смотрел на вывеску, качавшуюся над дверным косяком, – остаток времен Польши. На ней было нарисовано подобие сапога. В Польше, где много пограничных городов, в которых говорят на нескольких языках, вывески не пишутся словами, на них рисуют подходящее изображение, так что на каждом доме видно, каким ремеслом занимается его обитатель, и такая вывеска понятна и литовцу, и русскому, и шведу, и донскому казаку.

Солдат снова постучался, и наконец дверь отворил толстый человек, который посмотрел не на лицо пришельца, а на сапоги. Так как последние не нуждались в починке, то сапожник наполовину прикрыл дверь и посмотрел в лицо незнакомца.

– Что вам нужно? – спросил он.

– Ночлега.

Дверь чуть не закрылась у солдата перед носом, но он сделал странное движение левой рукой: все пальцы сжались, кроме большого, которым он медленно почесал себе подбородок.

– Я не сдаю комнаты, – сказал сапожник, но не запер дверь.

– Я могу заплатить, – возразил незнакомец, все еще прижимая палец к подбородку; у него были быстрые глаза под косматыми волосами, нуждающимися в стрижке. – Я очень устал. Мне нужна комната только на одну ночь.

– Кто вы такой? – спросил сапожник.

Солдат был мешковат и медлителен. Он прислонился в усталой позе к дверному косяку, а затем ответил:

– Сержант Шлезвигского полка. Мне поручено набрать запасных лошадей.

– Вы приехали издалека?

– Из Данцига, нигде не останавливаясь.

– Кто вас прислал ко мне? – брюзгливо спросил сапожник.

– Слесарь Кох из Шмидегассе. Смотрите, у меня есть деньги. Говорю вам, что это только на одну ночь. Отвечайте: да или нет? Мне хочется спать.

– Сколько вы заплатите?

– Талер, если хотите. Друзьям с радостью можно заплатить.

Поколебавшись еще с минуту, сапожник пошире открыл дверь и вышел.

– Вам придется заплатить еще один талер за лошадь, которую я отведу в конюшню дворника на углу. Войдите в мастерскую и посидите там, пока я не вернусь.

Хозяин, стоя на пороге, наблюдал, как солдат тяжело уселся на скамейку и прислонился головой к стене.

Он совсем почти заснул, и сапожник, который был хром, заковылял с лошадью, пожав плечами с выражением не то жалости, не то подозрения. Если бы он не был так хром и тяжел на ногу и если бы ему пришло в голову бесшумно вернуться, то он увидел бы, что его гость не спит и торопливо открывает все ящики, роется между дратвой и шилами, поднимает каждую кипу кожи и вытряхивает даже сапоги, ожидающие починки.

Когда хозяин вернулся, солдат спал, и его пришлось долго трясти, прежде чем он открыл глаза.

– Хотите поесть перед сном? – спросил сапожник довольно любезно.

– Я поел, проезжая по Лангегассе, – был ответ. – Нет, я хочу спать. Который час?

– Всего только семь часов, но это ничего не значит.

– Да, это ничего не значит. Завтра я в пять часов должен быть на ногах.

– Хорошо, – сказал сапожник. – Но вы недаром потратились. Постель хорошая. Это постель моего сына. Он уехал, и я один в доме.

Говоря это, он проводил гостя наверх. Комната была той самой мансардой, слуховое окно которой выходило на липовые деревья. Она была мала и не слишком чиста, ибо Кенигсберг был когда-то польским городом.

Солдат вряд ли обратил внимание на обстановку; он тотчас же сел с изнеможением животного, окончившего свой дневной труд.

– Я починю ваши сапоги, пока вы спите, – сказал, между прочим, хозяин, – дратва подгнила, посмотрите, тут и тут.

Он нагнулся и, быстро отделив шилом, которое носил за кушаком, голенище от головки, показал перетертые концы дратвы.

Не ответив ни слова, солдат оглянулся, отыскивая приспособление для снятия сапог, без которого ни одна немецкая и польская спальня не может считаться полной.

Когда сапожник ушел с сапогами под мышкой, солдат скорчил рожу по направлению к двери. Без сапог он стал пленником в доме. Он слышал, как его хозяин уже принялся за работу в мастерской внизу.

Правильный «тук-тук» молотка сапожника был слышен еще около часа до сумерек, и все это время солдат лежал одетый на постели. Затем скрип лестницы возвестил о приближении подкрадывающегося хозяина. Он остановился у дверей, прислушался и даже попробовал отворить дверь, но она была заперта на задвижку.

Солдат громко храпел, лежа с открытыми глазами на постели. Услыхав звук поворачивающегося ключа с наружной стороны двери, он опять сделал гримасу. Черты его лица были слишком подвижны для шлезвигца.

Солдат слышал, как сапожник снова почти бесшумно спустился с лестницы. Тогда, поднявшись с постели, он подошел к окну. Вся Лангегассе, казалось, состояла из кафе и ресторанов. Нижний этаж, имеющий отдельный вход, распространял запах простых померанских кушаний, а каждый дом и по сей день имеет краткую, но отрадную надпись: «Здесь едят». Следовало предполагать, что сапожник по окончании своего рабочего дня отправится в одно из таких мест по соседству.

Но кухонный запах, примешавшийся к запаху кожи, известил, что сапожник сам готовит себе ужин. По-видимому, он был необщительным человеком: вместе с ним жил только его сын, и большую часть времени он проводил в одиночестве.

Сидя у окна, которое еще освещала вечерняя заря, шлезвигец открыл свой хорошо снабженный ранец и, вынув из него бумагу, перо и чернила, принялся писать, наблюдая одним глазом за окном и прислушиваясь к малейшему шуму внизу.

Вдруг он отбросил перо и быстро подошел к открытому окну. Сапожник вышел из дому, тихо запер за собой дверь.

Можно было ожидать, что он повернет налево, по направлению к городу и Лангегассе, но он пошел к реке. С этой стороны не было никакого пути, кроме как к лодке, которая смутно виднелась вдалеке.

Уже почти совсем стемнело, и деревья, растущие у самого окна, закрывали все вокруг. Постоялец так жадно следил за движениями хозяина, что в одних носках выполз на крышу и лег навзничь под окном. Он мог разглядеть только тень хромого человека у самой реки. Последний шевелился, отвязывая лодку, прикрепленную цепью к ступенькам, которые больше нужны зимой, когда Прегель образует ледяную дорогу, чем летом. На Нейер Маркте не было больше ни души: наступило время ужина.

Посреди реки стояло на якоре несколько судов голландской постройки, торговавших в Фришгафе и в Балтийском море.

Солдат видел, как лодочка поплыла в их направлении. Поблизости не было видно другой лодки. Он встал на край крыши и легко, почти без шума, спрыгнул на верхний сук липы.

До рассвета, когда сапожник еще спал, солдат уже опять был на ногах. Он дрожал, вставая с постели и подходя к окну, где висело на стропилах его платье. Вода все еще капала с мундира. Завернувшись в одеяло, солдат сел у открытого окна и принялся писать, пока утренний ветерок сушил его платье.

Писал он длинный рапорт, несколько листов убористым почерком. Среди работы он остановился, чтобы перечитать письмо, написанное им накануне вечером. Быстрым невольным движением он поцеловал имя, на которое было адресовано письмо. Затем снова принялся за работу.

Солнце встало прежде, чем он сложил бумаги. В виде постскриптума к рапорту он приписал:

«Дорогой К., мне посчастливилось, как вы увидите из прилагаемого рапорта. Его величество не может на этот раз сказать, что я был небрежен. Я был совершенно прав. Нам следует опасаться Себастьяна, и только одного Себастьяна. Здесь топорные заговорщики, если сравнить их с ним. Я половину ночи провел в воде, подслушивая через открытое кормовое окошко ревельского судна. Его величество может спокойно ехать в Кенигсберг. Право, лучше ему выбраться из Данцига. Вся страна наполнена тем, что они называют патриотизмом, а мы – изменой. Но я могу повторить лишь то, чему его величество не поверил третьего дня, а именно: что сердце всего зла – в Данциге, а его ядовитое жало – Себастьян. Кто он такой в действительности и что ему нужно – это вы должны узнать. Сегодня я еду дальше – в Гумбинен. Вложенное сюда же письмо прошу вас передать по адресу хотя бы как признание того, что я принес в жертву».

Письмо было без подписи, и на нем стояла дата: «10 июня». Это письмо, рапорт и другое письмо (тщательно запечатанное облаткой), в котором не говорилось о войне и ее тревогах, солдат положил в один большой конверт. Однако же он вдруг задумался. Затем вынул открытое письмо и прибавил к нему постскриптум:

«Если бы на жизнь Н. было произведено покушение, я бы сказал, что в этом виноват Себастьян. Если бы Пруссия вдруг изменила нам и отрезала бы нас от Франции, я опять-таки сказал бы – Себастьян. Он опаснее фанатика, ибо слишком умен, чтобы стать фанатиком».

Сапожник постучал в дверь.

– Да, да, – воскликнул постоялец, – я уже встал!

Хозяин продолжал неистово стучать.

Тогда солдат накинул на мокрое платье свой длинный кавалерийский плащ и открыл дверь.

– Вы не сообщили мне своего имени, – сказал сапожник.

Подозрительный человек всегда бывает более подозрителен в начале дня.

– Мое имя, – небрежно ответил гость, – о, мое имя – Макс Бруннер!

Глава VII Путь любви

Celui qui souffle le feu s’exposeà être brûlé

par les еtincelles[7].

Мы уже сказали, что полковник Казимир – гость, присутствие и мундир которого особенно выделялись на тихой свадьбе в Фрауэнгассе, – был поляк из Кракова. Передавалось шепотом, что он пользуется «доверием» императора. «Доверием» – это только так говорилось: ни один человек никогда еще не бывал пропущен в эту сверхчеловеческую душу.

Когда армия двинулась вперед, Казимир остался в Данциге.

– Будет дано большое сражение, – сказал он, – где-нибудь близ Вильны, и я не попаду туда.

И действительно, каждый стремился вперед. Тот, кто придал новое значение человеческому честолюбию, оказался способным зажечь не только французов, но и солдат других национальностей огнем своего собственного, всепожирающего пламени.

– Да, – сказал Казимир, разговаривая с Дезирэ, – и ваш муж счастливее меня. Он, верно, получит назначение в штаб. Он будет среди первых. Всему скоро наступит конец. Войну объявят завтра.

Они стояли на улице, недалеко от Фрауэнгассе, откуда практичная Дезирэ спешила на рынок. Казимир как будто бесцельно прогуливался, когда заметил ее.

Дезирэ, при известии о войне, сделала легкое движение, выражавшее ужас. Она не знала, что сражение уже началось.

– О! – воскликнул Казимир с успокаивающей улыбкой. – Вам не о чем печалиться. Войны не будет. Говорю это вам по секрету. Россия парализована. Я шел на Фрауэнгассе, чтобы засвидетельствовать свое почтение вашему батюшке и сказать вам два слова. Ну, вот вы снова улыбаетесь. Это хорошо. Вы были так серьезны, madame, когда поспешно шли по улице, а ваши глаза смотрели куда-то вдаль. Вы не должны думать о Шарле, если мысль о нем заставляет вас так печалиться.

Его обращение было ласковым, доверчивым и свободным, оно как будто приглашало оказать в ответ такое же доверие. Такие люди всегда рискуют или попасть, или промахнуться – и Казимир промахнулся. Он увидел, что Дезирэ отшатнулась. Она была молода и обладала той чистотой, через которую как будто насквозь видны все тайные мысли, так что каждый может их прочесть. В данную минуту ее лицо выражало ясный и определенный отказ доверить что бы то ни было этому человеку, смотревшему ей в глаза почтительно и с симпатией.

– Я знаю наверняка, – сказал он, – что два дня тому назад Шарль был здоров и что в главной квартире о нем очень высокого мнения. Это, во всяком случае, я могу вам сказать.

– Благодарю вас, – произнесла Дезирэ.

Она ничего не имела против Казимира. Она видела его всего два раза; знала, что он – приятель Шарля и в некотором смысле его начальник, так как Казимир занимал высокое положение в Данциге. Она готова была, раз он нравится Шарлю, относиться к нему по-дружески, но хотела дойти до этого сама. Женщине всегда приходится измерять расстояние.

Дезирэ сделала движение, показывавшее, что она желает продолжать свой путь, и Казимир, сняв шляпу, тотчас же посторонился.

– Застану ли я дома вашего батюшку? – спросил он.

– Вероятно. Он был дома, когда я выходила, – ответила она, приветливо ответив на его поклон.

Казимир посмотрел ей вслед и постоял с минуту, как бы обдумывая то, что произошло между ними.

«Надо попробовать с другой», – сказал он про себя, сворачивая с Пфаффенгассе. Он продолжил свой путь неспешным шагом. На углу Фрауэнгассе в тени лип Казимир остановился и увидел, как из подъезда дома номер тридцать шесть вышел Антуан Себастьян и двинулся в противоположном направлении, через Фрауэнтор, на набережную. Когда прислуга сообщила Казимиру, что Себастьян вышел, он сделал легкий жест, выражающий досаду, затем, подумав немного, решился пренебречь приличиями.

– Дело в том, – сказал он на прекрасном немецком языке приветливым и доверчивым тоном, – что я имею известия о мосье Даррагоне, муже мадам Дезирэ. Вы говорите, что мадам вышла. Ну так как же мне поступить?

Он попросил совета таким обворожительно-серьезным тоном, что немногие устояли бы.

Горничная кивнула головой, многозначительно подмигнув ему одним глазом.

– Фрейлейн Матильда дома.

– Но… хорошо, спросите ее, не окажет ли она мне честь поговорить со мной одну минутку? Я предоставляю это вам.

– Да войдите же, – пригласила девушка. – Поднимитесь наверх. Она примет вас. Почему же и не принять?

И она повела его наверх. Папаша Барлаш, сидевший как раз в дверях кухни, где он сидел целыми днями, ничего не делая, услыхав звон шпор и бряцание сабли о перила лестницы, посмотрел из-под своих нависших бровей. Он имел вид сторожевой собаки.

Матильды не оказалось в гостиной, и служанка оставила Казимира в комнате одного, сказав, что пойдет за своей госпожой. На столах лежали две-три книги. Один стол был в беспорядке, то был стол Дезирэ. В углу комнаты стоял секретер. Он был заперт, и его замок стоил очень дорого. Казимир отличался наблюдательностью. Он успел это заметить, а также и то, что в рабочей корзинке Дезирэ не лежало никаких писем; он прочел заголовки книг и увидел, что на титульных листах не написано ничьих имен. Казимир уже смотрел в окно, когда дверь отворилась и вошла Матильда.

В те дни к женщинам обращались с большим внешним почтением, хотя в действительности они почти не имели веса в делах. Поклон Казимира был более глубоким и более тщательно выработанным, чем это требовала бы вежливость наших дней. Выпрямившись, он быстро сдержал возглас удивления.

Матильда, должно быть, ожидала его. На ней было белое платье, а волосы она перевязала светлой лентой. На щеках, обыкновенно бледных, выступил легкий румянец. Может быть, благодаря отсутствию Дезирэ Казимир впервые заметил, насколько Матильда хороша собой. В ее глазах светилось нечто такое, что привлекало внимание. Он вспомнил, что на свадьбе ни разу не видел ее глаз. Она неизменно отводила их в сторону. Теперь же она встретила его взгляд со смущающей прямотой.

Казимир был галантен. Всем женщинам оказывал он внимание, и их делом было придать этому вниманию ту окраску, какую рисовала им фантазия. Во время немногочисленных предшествующих встреч с Матильдой Казимир был к ней по-своему empresse. Взглянув на нее, он стал вспоминать прежние встречи и не припомнил, чтобы действительно ухаживал за ней.

– Мадемуазель, – сказал он, – для солдата в военное время рамки приличий могут быть слегка ослаблены. Мне сказали, что вы одни, что ваш батюшка вышел, и все-таки я настоял…

Он развел руками и виновато улыбнулся, как бы прося помочь ему выйти из затруднительного положения, в которое он попал.

– Отец будет сожалеть… – начала было она.

– Не в том дело, – прервал ее Казимир. – Я думал о вашем неудовольствии. Но у меня есть оправдание, уверяю вас. Я прошу у вас только несколько минут, чтобы сообщить вам, какие я получил сведения из Кенигсберга о том, что Шарль Даррагон здоров и благополучно продвигается вместе с авангардом к границе.

– Вы очень добры, что пришли так скоро, – ответила Матильда, и в ее голосе послышалась какая-то странная нотка разочарования; Казимир, должно быть, уловил ее, потому что он снова с удивлением посмотрел на девушку.

– Это мое оправдание, мадемуазель, – сказал он, подчеркивая эти слова, как бы ища верный путь. Казимир обладал смекалкой человека, который должен жить своим умом среди других, живущих теми же неверными средствами. Он заметил, что Матильда покраснела, и снова он стал колебаться, как колеблется путник, увидевший легкую дорогу там, где, как он думал, ему придется карабкаться в гору. Он как будто спрашивал себя, что это означает.

– Шарль интересует вас не так сильно, как вашу сестру? – рискнул он намекнуть.

– Он никогда особо не интересовал меня, – ответила равнодушно Матильда.

Она не попросила Казимира сесть. Это было бы противно этикету того времени, когда женщины считались, по какой-то странной ошибке, неспособными управлять собственными желаниями.

– Потому ли, что он влюблен, мадемуазель? – спросил Казимир, сдерживая улыбку.

– Может быть.

Она не смотрела на него. На этот раз Казимир не промахнулся. Его чистосердечная доверчивость получила быстрый ответ. Он снова улыбнулся и направился к двери. Матильда стояла неподвижно, и, хотя она не произнесла ни одного слова и даже жестом не пригласила его остаться, он остановился на пороге и снова обратился к ней.

– Моя совесть, – произнес Казимир, смотря на девушку через плечо, – приказывает мне уйти.

Лицо Матильды и ее глаза спросили: «Почему?» Но крепко сжатые губы не разомкнулись.

– Я не могу претендовать на то, что я интереснее Шарля Даррагона, – рискнул он ответить. – А вы, мадемуазель, признались, что не имеете никакого снисхождения к влюбленному мужчине.

– Я не имею снисхождения к мужчине, которого любовь расслабляет. Любовь должна делать его сильным и стойким.

– Для чего?

– Для того, чтобы он исполнил назначение мужчины, – холодно ответила Матильда.

Казимир стоял у открытой двери. Он запер ее, толкнув ногой. Полковник, очевидно, умел ловить момент, не задумываясь над тем, что ждет его впереди. Могут возникнуть непредвиденные затруднения, но и ими сметливый человек может воспользоваться, превратив в удобные обстоятельства.

– Так вы допускаете, мадемуазель, – сказал серьезно Казимир, – что что-нибудь хорошее кроется в любви, которая постоянно борется с честолюбием и… не одерживает верх?

Матильда ответила не сразу. В их положении существовал какой-то странный намек на вражду, на непримиримую вражду, которую, как уверяют поэты, часто смешивают с любовью, но, конечно, это была не та любовь, которая сходит с небес и возвращается на небо, чтобы жить там вечно.

– Да, – произнесла она, наконец.

– Такова моя любовь к вам, – сказал он; его жизненный опыт подсказывал ему, что с Матильдой лучше всего объясняться немногословно.

Казимир выражал только мысли своего века, ибо в то время честолюбие занимало первое место в сердцах людей. Все, кто служил великому авантюристу, руководствовались им в своих соображениях, и Казимир только подражал тем, кто стоял выше его.

– Я намерен стать великим и богатым, мадемуазель, – прибавил он, подумав. – Ради этой цели я не раз рисковал своей жизнью.

Матильда смотрела в окно. Казимир мог видеть только прямую линию ее губ. Она также вышла из того поколения, в котором мужчины достигали головокружительной высоты без помощи женщин.

– Я бы не стал докучать вам, мадемуазель, этими мелочами, – сказал Казимир, наблюдая за ней (он был очень проницателен, так как в те дни ни одна женщина из тысячи не допустила бы, что любовь есть мелочь). – Я бы не упомянул об этом, если бы вы не высказали мне свои взгляды, столь схожие с моими.

Каково бы ни было происхождение Казимира, его голос был голосом поляка, музыкальный и выразительный. Можно было подумать, что он способен на совсем другого рода любовь, если бы пожелал того или если бы был искренен. Матильда требовала любви такого рода.

Казимир немного приблизился к ней и стоял, слегка опираясь на саблю, худощавый, жесткий мужчина, видевший много войн на своем веку.

– Пока вы не открыли мне глаза, – сказал он, – я не знал или не хотел знать, что любовь не только не помеха честолюбию, но даже может стать его помощницей.

Матильда сделала было легкое движение по направлению к нему, но тотчас же остановилась. Сердце живее, но голова почти всегда выносит решающий приговор.

– Мадемуазель, – сказал он (так как, без сомнения, видели это движение и отступление), – не поможете ли вы мне теперь, в начале войны, и не согласитесь ли вы выслушать меня снова после ее окончания… если я добьюсь успеха?

В сущности, он был скромен в своих просьбах.

– Поможете ли вы мне? Вместе, мадемуазель, какой только высоты не достигнем мы в эти дни!

В его голосе слышалась искренность, и Матильда ответила на нее выразительным взглядом.

– Как я могу помочь вам? – спросила она неуверенным голосом, не смотря на него.

– О, это дело пустое, – ответил он, – но император в нем лично заинтересован. Такого рода дела особенно интересуют его. Человеческие страсти всегда привлекали его внимание. Если я поступлю правильно, он это узнает и вспомнит обо мне. Речь идет о тайных обществах. Вы знаете, что Пруссия наводнена ими.

Матильда ничего не ответила. Казимир видел только ее профиль, чистый и холодный, словно высеченный из мрамора. О, подходящее лицо для хранительницы тайн.

– Моя обязанность – наблюдать здесь, в Данциге, и доносить обо всем императору. Принося пользу себе, я мог бы послужить и другу, который иначе попадет в беду, может быть, уже подвергается опасности, пока мы с вами стоим тут. Я говорю о вашем отце, мадемуазель… и о Тугендбунде.

И все-таки, смотря на холодный профиль Матильды, он не мог догадаться, знает ли она хоть что-нибудь об этом.

– А если я вам доставлю сведения? – спросила она наконец спокойно.

– Вы поможете мне достигнуть такого положения, которое я попрошу вас разделить со мной. Отцу же своему вы не причините никакого вреда. Вы даже окажете ему услугу, ибо все тайные общества Германии вместе взятые не остановят Наполеона. Теперь один только Бог может остановить его, мадемуазель. Каждый, кто попробует это сделать, будет раздавлен колесами империи. Я мог бы спасти вашего отца.

Но Матильда как будто и не думала об отце.

– Я связан бедностью, – сказал Казимир, меняя тактику. – В старину это ничего не значило. Но теперь, во времена Империи, надо быть богатым. Я буду богат… по окончании настоящей кампании.

Снова голос его стал искренним, и снова она ответила ему взглядом. Он сделал шаг вперед и, нежно взяв ее за руку, поднес к губам.

– Вы поможете мне, – сказал он и, резко повернувшись на каблуках, вышел из комнаты.

Квартира Казимира находилась на Лангемаркте. Вернувшись домой, он вынул из ящика письмо и задумчиво повертел его в руках. Оно было адресовано на имя Дезирэ и тщательно запечатано облаткой.

«Пусть она получит его, – подумал он. – Лучше, если она будет занята своими личными делами».

Глава VIII Обыск

Будь умнее других, если можешь,

но не говори им этого.

Когда папаша Барлаш увидел своего невольного хозяина, он отвернулся, с отчаянием кивнув головой. В первые дни своего пребывания в каморке за кухней он раза два сильно бил себя по лбу, как бы требуя от своей памяти, чтобы она сделала маленькое усилие. Впоследствии он, по-видимому, примирился со своей неудачей, и кивок головой утратил постепенно свою энергичность, так что в конце концов Барлаш проходил в узком коридоре мимо Антуана Себастьяна без всяких выразительных жестов и только сердито хмурил брови.

– Вы и я, – сказал он Дезирэ, – мы друзья. Другие же…

При этом он сделал жест, обозначающий, что эти другие могут хоть провалиться, если пожелают. Армия ушла вперед, и Данциг пребывал в том тревожном бездействии, в каком находятся люди, когда в доме есть больной, а им не разрешается переступать порог темной комнаты и они вынуждены в другой комнате ожидать приговора врача.

В Данциге было несколько человек, занятых коммерческими делами, которые доставляли боеприпасы и провиант, устраивали больных и отправляли тех, кто должен был заместить выбывших из строя. Но самим данцигцам нечего было делать. Их процветавшая торговля остановилась. Тот, кто имел что продать, – продал. Как морские, так и сухопутные дороги были заблокированы французами. Молва, всегда деятельная между теми, кто ждет, распространялась по городу: «Русский император взят в плен. Наполеон отброшен при переходе через Неман. Под Гумбиненом произошло крупное сражение, и французы отступили. Вильна сдалась Мюрату, и война окончена!» Сотни утренних известий служили предметом презрительного смеха за ужином.

Лиза слушала эти сказки на рынке и передавала Дезирэ, которая переводила их иногда Барлашу. Но он только поднимал свой указательный палец и тряс им из стороны в сторону.

– Бабья болтовня, – говорил он. – Как по-немецки «сорока»?

Когда ему перевели это слово, он серьезно повторил его Лизе. Он не только выполнил свое обещание основательно устроиться в доме, но и занял в нем определенное положение. Гвардеец стал судьей и со своего стула у дверей кухни выносил приговоры.

– А вы, – сказал он однажды утром Дезирэ, когда хозяйственные дела потребовали ее присутствия в кухне, – вы сегодня расстроены. Получили письмо от мужа?

– Да… и он здоров.

– А!

Барлаш осмотрел Дезирэ из-под своих бровей с ног до головы, замечая ее быстрые движения, в которых чувствовалась детская неуверенность.

– И теперь, когда он уехал, – продолжал Барлаш, – и когда идет война, вы собрались влюбиться в него, хотя раньше у вас достаточно было на то времени и вы не воспользовались им.

Дезирэ рассмеялась и ничего не ответила. Пока она говорила с Лизой, Барлаш наблюдал за ними.

– Да, это совершенно по-женски, – не унимался он. – Женщины так несообразительны. Они выходят замуж ради смеха и в один прекрасный день видят, что прозевали весь смех, как человек, пришедший в театр слишком поздно, когда представление окончено.

Он подошел к столу и стал рассматривать покупки Лизы, которые она выложила для того, чтобы приготовить обед. Некоторые из них он одобрил, но громко расхохотался над кочаном капусты, не имевшим сердцевины.

Затем он снова перенес на Дезирэ свою критику.

– Да, – произнес он как бы про себя. – Вижу. Вы влюблены. Боже мой! Знаю! Сколько их было влюблено в меня, Барлаша!

– Это, должно быть, давно было, – сказала Дезирэ с веселым смехом, мало обращая внимания на его ворчание.

– Да, это было лет сто тому назад. Но женщины тогда были такие же, какие и теперь и какими останутся всегда, – недотепы. Однако же, прежде чем выходить замуж, они все-таки ждали, пока подрастут.

И своим обвиняющим пальцем он обратил внимание Дезирэ на ее собственную тоненькую фигурку и сердито замолчал. В это время Лиза выбежала из кухни: в дверь кто-то постучал.

– Это письмо, – сказала она, возвращаясь. – Его принес матрос.

– Второе! – произнес Барлаш с комическим отчаянием.

«Не можете ли вы сообщить мне о Шарле, – читала Дезирэ послание, написанное незнакомым почерком. – Я буду ждать ответа до полуночи на “Эльзе”», которая стоит против Крон-Тора».

Подписано «Луи д’Аррагон».

Дезирэ сложила письмо, вышла из кухни и медленно поднялась по лестнице. На верхней площадке, где последние лучи догоравшего солнца проникали сквозь решетчатое окно, она снова прочитала послание. Затем обернулась и слегка вздрогнула, увидев папашу Барлаша, который внизу делал ей какие-то странные знаки. Он не пытался подняться наверх и стоял на коврике, как собака, которой запрещено входить в верхние комнаты.

– Это касается вашего отца? – спросил он хриплым шепотом.

– Нет.

Он сделал жест, предписывающий молчание. Затем пошел запереть дверь на кухню и вернулся на цыпочках.

– Дело в том, – объяснил он, – что о нем толкуют в кофейнях. Завтра многих арестуют. Говорят, что и хозяина в том числе: он занимается заговорами. Что его имя вовсе не Себастьян. Что он французский дворянин, спасшийся от гильотины. Почем я знаю! Это болтовня в кофейнях. Но вам я это говорю, потому что мы друзья – вы и я. Когда-нибудь и я в вас буду, может быть, нуждаться. Приходится думать о себе. Не так ли? Хорошо иметь друзей. Когда-нибудь они могут пригодиться. Вот почему я это делаю. Я думаю о себе. Я старый солдат. Гвардеец.

Страшно важно жестикулируя, Барлаш пошел в кухню. Матильда должна была вернуться поздно. Она отправилась к старой графине, воспоминания которой послужили темой для разговора на свадьбе Дезирэ. Пообедав там, она должна была вместе с графиней отправиться на прощальный прием к губернатору. Рапп был также откомандирован, как и остальные, на границу и отправлялся на войну в качестве первого адъютанта императора. Матильда не могла вернуться раньше десяти часов. Она, такая холодная и спокойная, за последнее время была очень занята общественными обязанностями и очень подружилась с графиней, которую постоянно навещала.

Дезирэ знала, что слова Барлаша, как и болтовня в кофейнях, были отчасти, если и не вполне, справедливы. Она и Матильда давно уже знали, что всякое упоминание о Франции моментально превращало их отца в каменную статую.

То была боль этого тихого дома, и она как тень присутствовала в семье за столом и связывала язык. Она как будто парализовала душу Себастьяна, и в каждую минуту он способен был впасть в немую апатию, приводившую в ужас близких ему людей. В такие моменты казалось, что одна мысль поглотила у него все остальные: он слушал, не замечая, не понимая, что слышит, и смотрел, не замечая, что видит.

Себастьян пребывал именно в таком настроении, когда вернулся к обеду. Он прошел мимо Дезирэ по лестнице, не сказав ей ни слова, и отправился в свою комнату переодеться, так как никогда не отступал от своих формальных привычек. За обедом он исподтишка смотрел на Дезирэ, как смотрит собака на своего хозяина, зная, что она больна, и спрашивая себя, догадывается ли он об этом.

Дезирэ всегда задавала себе вопрос: заговорит ли когда-нибудь с ней отец, когда он в таком настроении, и объяснит ли причину? Может быть, он это сделает сегодня, когда они одни. Между ними существовала молчаливая связь, в которой Матильда не принимала участия и из которой даже Шарль был исключен, как из темной комнаты, куда по временам входили Дезирэ и ее отец и стояли там рука об руку, не говоря ни слова.

Лиза хлопотливо подавала кушанья, и отец с дочерью молча обедали, угнетенные одним и тем же чувством – страхом перед неизвестностью. После обеда они, по обыкновению, пошли в гостиную. День был пасмурный, и тяжелые тучи надвигались с запада. Вечер наступил рано, поэтому зажгли лампы. Дезирэ опытным глазом осмотрела фитили, затем подошла к окну: Лиза не всегда аккуратно опускала гардины.

Дезирэ заглянула на улицу и вдруг, быстро обернувшись, пристально посмотрела на отца.

– Они там, – произнесла она.

Дезирэ увидела какие-то тени, прятавшиеся под деревьями Фрауэнгассе. Улица была плохо освещена, но девушка хорошо знала тени, которые отбрасывают деревья.

– Сколько их? – спросил Себастьян глухим голосом.

Дезирэ быстро взглянула на него, на его спокойное, окаменевшее лицо и неподвижные руки. Он не собирался даже при таких обстоятельствах выйти из своей глубочайшей апатии. Ей одной придется сделать все, что потребуется в эту ночь. Дом, как и многие другие в Фрауэнгассе, был выстроен заботливым ганзейским купцом, которому складом для товаров служил его собственный погреб, устроенный как раз под парадным подъездом на несколько ступеней ниже улицы; а еще несколько ступеней, широких и потертых, вели к каменной веранде на уровне с нижним этажом жилого помещения. Таким образом, часовой, поставленный на улице, мог караулить, не двигаясь с места, обе двери.

Существовала еще третья дверь, служившая выходом из каморки, в которой жил Барлаш. Она выходила на маленький двор, куда он выставил сундуки, «сделанные во Франции».

У Дезирэ не было времени на раздумье. Она принадлежала к числу женщин, обладающих более светлым умом, чем все остальные женщины мира. Она схватила отца за руку и побежала с ним вниз. Барлаш находился на своем посту, у дверей кухни. Увидев лицо Дезирэ, глаза его засверкали. Надо сказать, что папаша Барлаш был весельчаком и дерзко смеялся в сражениях, в прочее же время он был мрачным человеком. Дезирэ при тусклом свете лампы увидела, что он улыбнулся в первый раз с тех пор, как она его знала.

– Они там, на улице, – сказал он. – Я видел их. Я думал, что вы придете к Барлашу. Они всегда приходят – женщины. Сюда. Предоставьте его мне. Когда они позвонят, примите их сами, да с улыбками. Они только мужчины. Пусть обыщут весь дом, коли пожелают. Скажите, что он отправился с мадемуазель Матильдой.

Когда Барлаш все это высказал, раздался звон колокольчика, как раз над самой его головой. Он взглянул на всех и рассмеялся.

– Aгa! – воскликнул он. – Начали трубить.

Барлаш втащил Себастьяна в свою каморку и запер дверь. Лиза уже побежала на звонок. Когда она открыла, трое мужчин поспешно переступили через порог, и один из них, оттолкнув горничную, повернул ключ в замке. При виде Дезирэ, стоявшей в белом вечернем платье на нижней ступеньке, как раз под лампой, они остановились и посмотрели друг на друга. Затем один из них подошел к ней со шляпой в руках.

– Это наш долг, фрейлейн, – произнес он неловко, – мы только исполняем приказ. Это только одна формальность. Все, без сомнения, выяснится, если хозяин, Антуан Себастьян, потрудится надеть свою шляпу и пойти с нами.

– Его шляпы, как видите, здесь нет, – ответила Дезирэ. – Вам придется искать его в другом месте.

Мужчина покачал головой, многозначительно улыбнувшись, и сказал:

– Мы должны искать его в этом доме. Мы постараемся по возможности, облегчить его участь, фрейлейн, если вы поможете нам.

Говоря это, он вынул из кармана свечку и поправил ногтем фитиль.

– Будет удобнее, – весело сказала Дезирэ, – если вы соблаговолите взять подсвечник.

Мужчина взглянул на нее. Это был тяжеловатый субъект с маленькими подозрительными, близко поставленными глазками. Он, по-видимому, начинал понимать, что она перехитрила его, что Себастьяна нет в доме.

– Где погреб? – спросил он. – Предупреждаю вас, фрейлейн, что бесполезно прятать вашего отца. Мы все равно найдем его.

Дезирэ указала на дверь, смежную с кухонной, которая запиралась на засов и на замок. Дезирэ отыскала ключ. Она не только всячески облегчала им их обязанности, но ей очень хотелось, чтобы они исполнили эти обязанности как можно скорее. Мужчины не задержались в погребе: он, хотя и обширный, был совершенно пуст. Когда они вернулись, Дезирэ повела их наверх. Мужчины были несколько смущены ее молчанием, предпочитая протесты. Споры всегда несколько принижают человека. Улыбка, предписанная папашей Барлашем, не сходила с ее губ, и она заставляла их чувствовать себя в дурацком положении. Дезирэ была так молода и так беспомощна, что они ощущали некоторого рода стыд.

Мужчины почувствовали себя лучше на кухне, и при виде задорной и смелой Лизы они вспомнили о своей власти, на которую Дезирэ набросила тайную тень презрения.

– Там дверь, – сказал тяжеловесный чиновник, резко возвращаясь к своему первоначальному тону.

– Что это за дверь?

– Это каморка.

– Откройте ее.

– Не могу, – ответила Лиза. – Она заперта на ключ.

– Aгa! – воскликнул он с многозначительным смехом. – Изнутри, да?

Он подошел к двери и начал стучать в нее кулаком, крича при этом:

– Ну, открывайте скорее!

Наступило короткое молчание, и находившиеся в кухне замерли, затаив дыхание. За дверью послышался звук тяжелых шагов; исполнитель закона обернулся и пригласил двух своих помощников подойти поближе.

Послышался шорох, как будто кто-то шарил в темноте, и дверь медленно отворилась.

На пороге стоял папаша Барлаш в очень несложном ночном костюме. Он не наполовину сделал дело, ибо был старым солдатом и знал, что во время войны лучше совсем ничего не сделать, чем сделать наполовину. Барлаш заметил присутствие Дезирэ и Лизы и не сконфузился. Причина скоро выяснилась: папаша Барлаш был пьян, и запах водки доходил до кухни теплой струей.

– Это солдат, квартирующий в доме, – объяснила Лиза с полуистерическим смехом.

Барлаш заговорил заплетающимся языком. Если он не пощадил чувства Дезирэ, то еще меньше пощадил ее уши, ибо он был невежественным человеком, жившим в грубый период истории самой грубой жизнью, какую только может вести мужчина. Двое чиновников с трудом поддерживали его у стены, пока третий торопливо обыскивал каморку, в которой никто не мог бы спрятаться.

После этого посетители покинули дом, и Барлаш провожал их руганью на нескольких языках, а затем пытался отыскать штык среди хаотического беспорядка своей комнаты.

Глава IX Золотая догадка

Золотая догадка —

утренняя звезда полной истины.

Никогда Барлаш не бывал трезвее, чем минуту спустя, когда он вышел из своей каморки, между тем как Лиза лихорадочно запирала дверь на засов. Он немного времени потратил на свой туалет. Во фланелевой рубашке, закатанной до локтей, он имел суровый вид.

– Приходится думать о себе, – поспешил он объясниться с Дезирэ, опасаясь, как бы она не объяснила как-нибудь иначе его поступок. – Когда-нибудь хозяин будет, может быть, могущественен, и тогда он вспомнит о бедном солдате. Всегда следует думать о будущем.

Смотря на Лизу, он мрачно покачал головой, как бы считая ее принадлежащей к полу, склонному поступать неправильно, так как она слишком энергично запирала дверь.

– Ну а теперь, – сказал он, снова обращаясь к Дезирэ, – есть ли у вас кто-нибудь в Данциге, кто мог бы вам помочь?

– Есть, – тихо ответила она.

– Так пошлите за ним.

– Не могу.

– Так ступайте сами, – выпалил нетерпеливо Барлаш.

Он свирепо посмотрел на нее из-под своих мохнатых бровей и прибавил:

– Совершенно нечего бояться. Вы боитесь. Вижу это по вашему лицу. А это никогда к хорошему не приведет. Когда они постучались в дверь, у меня тряслись ноги, потому что меня легко испугать. Но это никогда ни к чему не ведет. Я открыл дверь – и все пошло как по маслу.

Барлаш с недоумением посмотрел на Дезирэ, напрасно стараясь увидеть в ней симптомы страха. Она колебалась, но не боялась. В ее жилах текла кровь, которую во все времена истории будет смешивать с веселой и несокрушимой смелостью.

– Ничего не остается делать, – резко проворчал Барлаш.

– Я пойду, – наконец сказала Дезирэ, решившись сделать то, что иногда приходится делать женщине: пойти к мужчине и довериться ему.

– Через черный ход, – сказал Барлаш, помогая надеть плащ, который принесла ей Лиза, и закрывая Дезирэ лицо капюшоном. – О, мне знаком этот путь! Хозяин спрятан во дворе. Старому солдату приходится заботиться об отступлении, хотя до сих пор император избавлял нас от этого. Пойдемте, я помогу вам перелезть через стену, калитка не отпирается.

Путь, о котором говорил Барлаш, шел через каморку во двор, а оттуда – через калитку, которой не пользовались жильцы старого дома, – он вел в настоящий лабиринт узких переулков, идущих к реке и огибающих большие дома, упиравшиеся в стены собора.

Стена была выше Барлаша, но он вскарабкался на нее, как кошка, затем нагнулся и, схватив Дезирэ за руки, поднял ее и опустил по другую сторону стены.

– Бегите, – шепнул он.

Она знала дорогу, и, хотя ночь была темной, а узкие переулки между высокими стенами не были освещены, Дезирэ не останавливалась. Ворота Крон-Top находились очень близко от Фрауэнгассе. Да и весь Данциг в те дни занимал очень небольшое пространство между реками. Город был спокойнее, чем в последние месяцы, и Дезирэ беспрепятственно пересекла узкие улочки. Она вышла на набережную через низкие ворота Святого Духа и обнаружила, что жители города еще не спят: торговля, которая ведется на северных реках, парализована в течение всей зимы и лихорадочно деятельна, когда начинается ледоход.

– «Эльза»? – переспросила женщина, продававшая весь день на набережной хлеб и теперь убиравшая свой ларь. – Вы спрашиваете про «Эльзу». Я знаю, что есть такое судно. Но почем я знаю, где оно стоит! Смотрите: здесь перегородили всю реку. Да и поздно уже, а матросы – грубый народ.

Дезирэ поспешила вперед. Луи д’Аррагон написал, что «Эльза» стоит близ Крон-Тора, большая крыша которого, похожая на клобук, выделялась черным пятном на звездном небе. Молодая женщина стала осматриваться и увидела мужчину, подходившего к ней неуверенным шагом, как человек, не знающий в лицо того, кого ему следует встретить.

– Где судно «Эльза»? – спросила она его.

– Пойдемте со мной, мадемуазель, – ответил мужчина, – хотя мне не сказали, что я встречу женщину.

Он говорил по-английски, и Дезирэ с трудом понимала его. Она никогда не слышала этого языка и впервые видела подданного этой страны, от которой весь мир теперь ожидал спасения, ибо из всех наций одни англичане с самого начала не боялись Наполеона.

Матрос направился к реке. Когда он прошел мимо фонаря, тускло освещавшего несколько ступеней, Дезирэ заметила, что матрос почти мальчик. Он обернулся, с застенчивой улыбкой протянул ей руку, и они вместе сошли на последнюю ступеньку, где вода намочила им ноги.

– Есть у вас письмо? – спросил он. – Или вы подниметесь на борт корабля?

Видя, что Дезирэ не понимает его, он повторил свой вопрос по-немецки.

– Я поднимусь на корабль, – ответила она.

«Эльза» стояла посреди реки, и лодка, в которую села Дезирэ, отправилась в путь без единого всплеска. Матрос греб бесшумно. Дезирэ привыкла к плаванию в лодке, и, когда они подошли к «Эльзе», она без посторонней помощи поднялась на судно.

– Сюда, – сказал матрос, ведя ее к каюте, сквозь красные занавески которой тускло просвечивал огонь.

Он постучался в дверь и открыл ее, не дожидаясь ответа. В маленькой комнате стояли двое мужчин, из которых один был Луи д’Аррагон, одетый в грубое платье моряков торгового флота. Он, по-видимому, сразу узнал Дезирэ, хотя она все еще стояла в тени.

– Вы? – с удивлением воскликнул он. – Я не ожидал вас увидеть, мадам. Я вам нужен?

– Да, – ответила Дезирэ, переступая порог.

Товарищ Луи, тоже моряк в грубой одежде, встал и, неуклюже сняв шляпу, поспешил к двери, пробормотав какое-то извинение.

Не всегда самые грубые люди отличаются плохим обращением с женщинами.

Он запер за собой дверь, а Дезирэ и Луи остались одни, смотря друг на друга при свете масляной лампы, которая немилосердно коптила. Маленькая каюта была полна дыма, и в ней пахло смолой. Она была не больше стола в гостиной Фрауэнгассе, где Луи простился с Дезирэ несколько дней тому назад, не зная, где и когда они снова встретятся. Судьба иногда может преподнести сюрприз, недоступный человеческому воображению.

Окно было открыто, и громкая, звонкая песня ветра наполняла каюту несмолкаемой минорной нотой предостережения, которая была частью жизни Луи, ибо он, должно быть, слышал ее постоянно, как и все моряки: и во сне, и во время бодрствования.

Он так привык к этой песне, что не обращал на нее внимания. Но она запомнилась молодой женщине, и, когда впоследствии Дезирэ приходилось слышать ее, она вспоминала эту минуту с чувством путника, который, смотря на верстовой столб, спрашивает себя, как окончилось бы его путешествие, если бы он пошел другой дорогой.

– Мой отец, – поспешно произнесла она, – в опасности. В Данциге нет никого больше, к кому мы могли бы обратиться за помощью…

Она остановилась. Что она хотела еще прибавить? Она стояла в нерешительности и ничего больше не сказала. Дезирэ не могла бы объяснить, почему ее выбор пал на него. По крайней мере, она не дала никакого объяснения.

– Я рад, что это случилось, когда я в Данциге, – сказал Луи, взяв свою шапку из грубого темного меха, какие моряки надевают даже летними ночами в северных морях.

– Пойдемте, – прибавил он, – вы можете рассказать мне все по дороге.

Но они молчали, пока матрос вез их до набережной. Им, вероятно, удастся пройти незамеченными, так как в то время в Данциге находилось много иностранных моряков и Луи д’Аррагон мог легко сойти за француза, привезшего грузы из Бордо, Бреста и Шербурга.

– Теперь рассказывайте, – сказал он, когда они пошли рядом по набережной.

И Дезирэ живо окунулась в свою историю, которая оказалась несколько несвязна, вследствие, может быть, откровенности девушки.

– Стойте! Стойте! – серьезно прервал он ее. – Кто такой Барлаш?

Луи шел несколько медленно в своих грубых морских сапогах, и Дезирэ инстинктивно заговорила менее быстро, когда начала объяснять ту роль, которую играл Барлаш.

– И вы доверяете ему?

– Конечно, – ответила она.

– Почему?

– Ах, какой вы формалист! – воскликнула Дезирэ. – Не знаю. Полагаю, потому, что он достоин доверия.

Дезирэ продолжала рассказ, но вдруг остановилась и, посмотрев на д’Аррагона из-под своего капюшона, сказала:

– Вы молчите. Не знаете ли вы чего-нибудь о моем отце, что мне неизвестно? Вы поэтому молчите?

– Нет, – ответил он. – Я стараюсь следить за вашим рассказом, вот и все. Вы так много оставляете неясным.

– Но теперь некогда все объяснять, – возразила Дезирэ. – Каждое мгновение дорого. Я все объясню вам в другой раз. В настоящую минуту я думаю только об отце и об опасности, в которой он находится. Если бы не Барлаш, отец сидел бы уже в тюрьме. Но опасность отведена только наполовину. Сам отец такой беспомощный. Надо все делать за него. Когда он пребывает в апатии, он сам ничего не предпринимает. Понимаете?

– Отчасти, – ответил Луи.

– Ах! – воскликнула она нетерпеливо. – Сразу видно, что вы англичанин.

Несмотря на свою торопливость, она и тут нашла время улыбнуться. Дезирэ была достаточно молода и с легкостью неслась по морю надежд, которое с течением времени так убывает, что люди остаются на мели жестокой жизни.

– Вы забыли, – сказал он, защищаясь.

– Что я забыла?

– Что неделю тому назад я ни разу не видел ни Данцига, ни вашего отца, ни вашей сестры, ни Фрауэнгассе. Неделю тому назад я не знал, что существует на свете кто-то по имени Себастьян, и мне было все равно.

– Да, – задумчиво согласилась Дезирэ. – Я это забыла.

Они долго шли молча, пока не добрались до ворот Святого Духа.

– Но вы можете помочь ему убежать, – сказала, наконец, Дезирэ, как бы следуя своим мыслям.

– Да, по-видимому. – Ответ был немногословен, или, может быть, Луи приобрел привычку отвечать так, живя среди людей, ежедневная речь которых состоит только из «да, да» и «нет, нет».

Они молча прошли по узким улицам, и Дезирэ свернула в переулок, соединяющий улицу Святого Духа с Фрауэнгассе.

– Нам еще предстоит перелезть через стену, – сказала она, но в эту минуту калитка, выходящая на улицу, была осторожно отперта Барлашем.

– Немножко масла, – шепнул он, – и дело сделано.

Двор ничем не освещался: за занавесками под остроконечными, выделявшимися на фоне неба крышами могли подглядывать люди.

– Все в порядке, – сказал Барлаш. – Эти собачьи сыны не возвращались, и хозяин ждет на кухне, одетый в плащ и готовый отправиться в путешествие. Он пришел в себя, хозяин-то.

Барлаш проводил их через свою темную каморку, в которую проникал только луч света от лампы на кухне. Он внимательно посмотрел на Луи д’Аррагона.

– Salut! – хмуро проговорил он. – Матрос!.. – пробормотал он затем. – Хорошо! У этой девочки ум – в кончиках пальцев.

Дезирэ откинула капюшон и посмотрела на отца со спокойной улыбкой.

– Я привела мосье д’Аррагона, – сказала она, – нам на помощь.

Себастьян сначала не узнал Луи. Затем он принужденно поклонился и приступил к церемонному извинению, которое д’Аррагон остановил коротким жестом.

– Я обязан сделать хоть это в отсутствие Шарля, – сказал он. – Есть у вас деньги?

– Немного.

– Вам потребуются деньги и немного платья. Я могу устроить вам сегодня же ночью переправу в Ригу или Гельсингфорс. Оттуда вы сможете переписываться с дочерью. События будут скоро следовать одно за другим. Никогда не известно, что может произойти за неделю в военное время. Может быть, вы скоро вернетесь. Пойдемте, мосье, пора.

Себастьян развел руками, не то протестуя, не то соглашаясь. Чемодан, уложенный и перевязанный, уже лежал на столе. Д’Аррагон взвесил его в своей руке и перебросил через плечо.

– Пойдемте, мосье, – повторил он, проходя через комнату Барлаша во двор.

– А вы, – прибавил он, обращаясь к солдату, – заприте за нами калитку.

Сделав еще один протестующий жест, Себастьян завернулся в свой плащ и последовал за ним. Д’Аррагон так буквально понял слова Дезирэ, что не дал Себастьяну времени не только колебаться, но даже проститься.

Молодая женщина не успела опомниться, как очутилась в одиночестве на кухне. Через минуту вернулся Барлаш. Дезирэ слышала, как он, ворча что-то про себя, приводил в порядок каморку, перевернутую вверх дном для того, чтобы открыть дверь во двор, где спрятался Себастьян.

Вернувшись на кухню, Барлаш застал Дезирэ на том самом месте, на котором он ее оставил. Взглянув ей в лицо, он очень изящно почесал свою растрепанную седую голову и коротко рассмеялся.

– Да, – сказал он, указывая на то место, где стоял д’Аррагон, – да, вы привели к нам на помощь мужчину, настоящего мужчину. Вы почувствовали его отсутствие, когда он вышел из комнаты?

Барлаш хлопотливо принялся уничтожать следы mise en scene нахального визита, сделанного тайной полицией.

Вдруг он выразительно обернулся и поднял свой указательный палец, чтобы привлечь внимание Дезирэ.

– Если бы в Париже было несколько таких мужчин, то революция не произошла бы. «За-за-за-за!» – заключил он, удачно подражая шуму толпы на собрании.

– Слова, а не дело, – закончил Барлаш и несколькими жестами ясно показал, что сегодня ночью они встретили человека дела, а не слов.

Глава X В глубоких водах

Le coeur humain est un abime qui

trompe tous les calcul[8].

Надо полагать, что полковник Казимир встретил друзей на приеме у губернатора Раппa, устроенном в больших залах Ратуши, так как там было много поляков и немного офицеров прочих национальностей.

В действительности армия, выступившая в поход против России, не была армией, говорящей по-французски. Меньше всего было французских полков, и в этот великий рискованный поход весело двинулись итальянцы, баварцы, вюртембергцы, вестфальцы, пруссаки, швейцарцы и португальцы. Были солдаты из многочисленных мелких государств Германской конфедерации, признавшие Наполеона своим покровителем по той простой причине, что они не могли защитить себя от него. Наконец, в армии были и те поляки, которые сражались в Испании за Наполеона, в надежде, что он когда-нибудь восстановит их старое государство. Потихоньку уже указывали на Даву как на будущего короля новой Польши.

Многие из присутствующих на прощальном приеме у губернатора носили шпагу, хотя и были простыми, иногда весьма непорядочными гражданами. Может быть, Рапп, говоривший на грубом французском языке с немецким акцентом, оказался самым честным из присутствовавших, хотя ему недоставало тонкости поляка. В этих блестящих кругах Рапп не играл роли яркого светила. Он был губернатором не в мирное, а в военное время. Его час еще не пробил.

Слушая его простую речь, такие люди, как Казимир, только пожимали плечами. Они говорили о нем полупрезрительно, как о человеке, который имел много возможностей добиться успеха и не воспользовался ни одной из них. Он не был даже богат, а между тем через его руки проходили большие суммы. Он был только генералом, и ему приходилось спать в палатке императора; он имел к нему доступ, в каком бы расположении духа ни находился Наполеон. Может быть, он займет такое же положение и в предстоящем походе – на всякий случай стоило поддерживать дружбу с ним. Казимир и ему подобные любезно улыбались ему, что никоим образом не вводило в заблуждение проницательного эльзасца.

Матильда Себастьян была в числе тех дам, за которыми ухаживали эти блестящие воины. Должно быть, Казимир заметил, что ее критикующий взор следовал за ним, куда бы он ни направлялся. Во всяком случае, он знал, что постоит за себя среди этих авантюристов, из которых многие вышли из рядовых, другие же хотя и были знатного происхождения, но не имели никаких манер. Сам он держался свободно, с отпечатком тонкого изящества, которым отличаются многие поляки.

– Сегодня они здесь, мадемуазель, – сказал он, – а завтра этих рьяных воинов уже не будет. И кто может сказать, кому из нас суждено вернуться?

Если он и ожидал, что при этом напоминании Матильда вздрогнет, то должен был сильно разочароваться. Ее глаза горели жестким блеском. Она так мало имела случаев находиться среди этого великолепия, так близко ощущать величие, которое Наполеон распространял вокруг себя, как солнце свои лучи. Матильда была удивлена духом времени. Все вокруг казалось ей лучше, чем обыденная серая жизнь.

– И кто может сказать, – шепотом прибавил Казимир с небрежным и самонадеянным смехом, – кому из нас суждено вернуться богатым и великим?

Эти слова заставили Матильду бросить на него тот взгляд, которого он так ожидал. Она, бесспорно, была прекрасна и держалась с уверенностью и грацией. В ней было то, чего недоставало окружавшим ее немецким дамам, то, в чем внезапно чувствуется недостаток, когда подходит француженка.

Ее манера, полупочтительная, полуторжествующая, выдавала, что она поняла скрытый смысл его слов. Матильда оказала ему некоторую благосклонность, согласилась на некоторые его просьбы. Он надеялся на большее. Он перешагнул через некоторый барьер. Ей нужно было измерить расстояние, и она позволила ему подойти слишком близко. Барьеры любви имеют только одну сторону: через них нельзя перешагнуть обратно.

– Сотня завистливых глаз наблюдает за мной, – тихо произнес Казимир, удаляясь. – Я не смею оставаться дольше. Сегодня ночью я дежурю.

Матильда поклонилась и посмотрела ему вслед. Она, казалось, осознала, что барьер разрушен. Она не поддалась слабости. Может быть, в Матильде Себастьян и вовсе не было слабости. В ней чувствовалось спокойствие опытного игрока, который, зная, какие карты у него на руках, положил их на стол и ждет, когда его противник начнет игру.

Казимир не видел больше Матильду; да в такой толпе трудно было бы найти ее, даже если бы он и захотел этого. Но Казимир ей сказал, что сегодня ночью он дежурит. До рассвета предстояло сделать сотню арестов. Многие из горожан, смеявшиеся и разговаривавшие накануне с французскими офицерами, сегодня вечером находились уже в руках тайной полиции Наполеона и прямо из Ратуши отправлялись в городскую тюрьму или на старую гауптвахту на Портшезенгассе. Другие же, прохаживавшиеся, высоко подняв голову, по бальным залам, уже были выгнаны из своих контор, которые в настоящую минуту обыскивались императорскими шпионами.

Таковы были приказы, отданные императором перед его выступлением из Данцига в самый безумный и крупный поход, какой только мог быть порожден человеческим разумом. Казалось, что на свете не существует ничего недостижимого для него и ничего слишком низкого, что бы он не поднял и не взял бы себе. Каждая деталь была продумана им самим. Он походил на человека, который, будучи ранен в спину, спешит залечить эту рану, чтобы показать неприятелю неустрашимое лицо. Его беспощадный палец указал на имя Антуана Себастьяна: это имя стояло на первом месте во всех секретных донесениях.

– Кто этот человек? – спросил Наполеон, но ему никто не смог ответить.

Наполеон отправился к границе, не дождавшись ответа на свой вопрос. Такова была теперь его политика. У него было столько дел, что он мог только поверхностно относиться к своей задаче. Как бы ни был колоссален ум человека, он все-таки ограничен известными рамками. Самый великий в мире оратор может воздействовать только на ближайших слушателей. Люди, стоящие за внутренним кругом, ловят отрывки слов и своим воображением дополняют остальное. Те же, кто находится в самых отдаленных рядах, ничего не слышат, а видят только, как жестикулирует маленький человек.

Казимира не уполномочили привести в исполнение приказ императора. Он не имел никаких дел с тайной полицией. Как офицеру, состоящему при штабе генерала Раппa, который жил в Данциге со времени оккупации этого города французами, ему было поручено составлять самые подробные донесения о пристрастиях бюргеров. Возникало много разных сомнительных случаев. Казимир не считал себя лучше всех остальных. Некоторым он продавал сомнения. Некоторые довольно охотно заплатили за предостережения. Другие отсрочивали платеж, потому что тогда, как и теперь, в Данциге было много евреев – медлительных должников, для которых, чтобы раскошелиться, требуется нечто более сильное, чем угрозы.

Казимир покинул Ратушу одним из первых и пошел по людным улицам к себе на квартиру на Лангемаркте, где он не только жил, но имел еще маленькую канцелярию, в которую и днем и ночью приходили ординарцы и адъютанты. У входа стояли двое часовых. С весны эта канцелярия стала одним из самых деятельных военных постов в Данциге. Ее двери были отперты в любые часы дня и ночи, и, по правде сказать, многие из пособников Казимира предпочитали обделывать свои дела в потемках.

Обстоятельства уже привели, может быть, сюда какого-нибудь закостенелого должника, пожелавшего сегодня ночью очистить свою совесть. Поэтому Казимир полагал, что ему лучше находиться на своем посту. И он не ошибся. Хотя было всего десять часов, двое мужчин ожидали его возвращения, и, покончив с ними, Казимир счел более благоразумным отослать своих помощников. Как только они удалились, вошла женщина. Она обезумела от страха, и слезы текли по ее бледным щекам. Но она вытерла их, когда Казимир назвал цену.

– Если ваш муж не виновен, – сказал Казимир с улыбкой, – то тем более он должен быть мне благодарен за предостережение.

В конце концов женщина заплатила и ушла.

Городские часы пробили одиннадцать, когда снова послышались шаги на улице, и Казимир поднял голову. Он, собственно, никого не ожидал, но робкая походка и тихий стук в дверь заставили его заподозрить, что это посещение будет для него выгодным.

Он отворил дверь и, разглядев, что это женщина, сделал шаг назад. Когда она вошла, он запер дверь, а женщина между тем наблюдала за ним из-под своего капюшона. Зная цену таким мелким деталям, Казимир как-то особенно выразительно запер дверь и положил ключ в карман.

– Чем могу служить? – произнес он бодрым голосом, следуя за своей посетительницей к письменному столу.

Она отбросила с головы капюшон – то была Матильда. Удивление, отразившееся на лице Казимира, было довольно естественно. Не романическое настроение привело ее сюда, и не любовь стала мотивом ее прихода.

– Что-нибудь случилось? – сказал он, взглянув на нее с сомнением.

– Где мой отец? – ответили ему.

– Если не ошибаюсь, – развязно ответил Казимир, – то ваш отец дома, в постели.

Она презрительно улыбнулась и сказала:

– Вы ошибаетесь. Сегодня приходили арестовывать его.

Казимир сделал негодующий жест: он, казалось, обдумывал, какому бы наказанию подвергнуть человека, сделавшего такой промах.

– И? – спросил он, не смотря на нее.

– И он убежал.

– Куда?

– Он покинул Данциг.

Что-то в ее голосе, какая-то холодная нотка предостережения заставили его повнимательнее взглянуть на нее – и он почувствовал неловкость. То была не такая женщина, которую можно было бы обмануть, а между тем она была достаточно женщиной, чтобы опасаться разочарования и вымещать свой страх на том, кто его вызвал. В один миг Казимир все понял и опередил слова, которые уже были готовы сорваться с ее уст.

– А я обещал, что ему не будет причинен вред, – быстро произнес он. – Сначала я полагал, что это было сделано по ошибке, но теперь, подумав, я уверен, что нет. Это сделал император. Он, должно быть, сам, за моей спиной, отдал приказ об аресте. У него такая манера. Он никому не доверяет. Он обманывает даже людей, наиболее близко стоящих к нему. Я составил список тех, кого должны были арестовать сегодня ночью, и имени вашего отца в нем не было. Верите ли вы мне? Мадемуазель, верите ли вы мне?

Такой человек, естественно, должен был ожидать недоверия. Воздух, которым он дышал, был заражен подозрениями. Никакой обман не мог быть слишком ничтожен для великого человека, которому он служил. Матильда ничего не ответила.

– Вы пришли сюда, чтобы обвинить меня в том, что я вас обманул? – спросил он с некоторым беспокойством. – Не правда ли?

Она кивнула головой, не поднимая глаз. Но это была неправда. Она пришла для того, чтобы услышать его оправдания, надеясь, вопреки всякой надежде, что она в состоянии будет поверить ему.

– Матильда, – спросил он тихо, – верите ли вы мне?

Он подошел к ней поближе и заглянул ей в лицо – оно было необыкновенно бледно. Вдруг Матильда обернулась и, не издав ни одного звука, не поднимая глаз, бросилась к нему в объятия. Она сделала это точно против собственной воли и совершенно неожиданно для Казимира. Он думал, что она стремилась завлечь его, так как верила в то, что он сумеет достигнуть успеха, подобно многим французским офицерам; что она играла только тонкую женскую игру. В конце же концов Матильда оказалась такая же, как и остальные, – немножко умнее, немножко холоднее, а все-таки такая же. Пока Казимир держал Матильду в своих объятиях, его быстрый ум сделал скачок вперед, и он спросил себя, к чему это их приведет; в один момент он почувствовал себя застигнутым врасплох. Казимир перешагнул последний из барьеров, через которые так легко перебраться и которые неприступны изнутри. Она дала ему в руки такую сильную власть, с которой он в данный момент не знал, что делать. Ему свойственно было обдумать сначала, к чему его приведет любое действие, а затем как воспользоваться им к своей выгоде.

Какой-то инстинкт подсказывал ему, что эта любовь не похожа на ту, какую он встречал до сих пор. Тот же инстинкт дал ему понять, что эта любовь требует доказательств. И (что довольно странно) он не обманул Матильду.

– Смотрите, – сказал он, – вот копия списка, а имени вашего отца в нем нет. Смотрите, вот письмо Наполеона с одобрением моей работы здесь и в Кенигсберге, где за меня действовал лично мною выбранный агент. Многие добрались до трона, имея для своего первого шага менее крупный козырь, чем это письмо. Смотрите!..

Казимир открыл другой ящик. Он был полон денег.

– Смотрите еще! – продолжал он с тихим смехом и вынул еще два или три мешка, которые упали на стол, издав тихий, но ясный звон золота. – Это принадлежит императору. Он доверяет мне, как видите. Эти мешки мои. Я должен отправить их обратно во Францию, прежде чем последую за армией в Россию. Как видите, все, что я вам сказал, – правда.

Странный это был способ ухаживания, но Казимир редко ошибался. Много найдется на свете женщин, которые, подобно Матильде Себастьян, более склонны любить за успех, чем утешать в неудаче.

– Смотрите, – произнес он после минутного колебания, открыв еще один ящик в письменном столе. – Прежде чем уехать, я хотел попросить вас вспоминать обо мне…

Говоря это, Казимир вытащил из-под бумаг футляр и медленно открыл его. В этом ящике лежали другие подобные футляры, на всякий случай.

– Но я не надеялся, – продолжал он, – что буду иметь возможность встретиться с вами наедине, и я попрошу вас никогда не забывать меня. Вы позволите?

Он надел ей на шею бриллиантовое ожерелье, и оно засверкало на ее бедном дешевом туалете, лучшем из тех, которые она имела. Матильда, затаив дыхание, опустила взор, чтобы взглянуть на бриллианты, и их блеск на одно мгновение отразился в ее глазах.

Она пришла сюда за утешением, а он подарил ей драгоценности, это старая сказка, которая часто пересказывается, ибо в человеческой любви нам приходится принимать не то, в чем мы нуждаемся, а то, что нам дают.

– Никто в Данциге, – сказал Казимир, – не может быть так счастлив, как я, узнав, что ваш отец избежал ареста.

И она, со все еще отражавшимся блеском бриллиантов в темно-серых глазах, поверила ему. Он завернул ее в плащ и осторожно накрыл волосы капюшоном.

– Я должен немедленно проводить вас домой. А пока мы будем идти по улицам, вы расскажете мне, как это случилось и каким образом вам удалось прийти ко мне.

– Дезирэ еще не спала, – ответила Матильда. – Она дождалась моего возвращения и тотчас все рассказала. Затем она легла, а я ждала, пока она уснет. Это она все сделала.

Казимир, запиравший ящики письменного стола, бросил на Матильду проницательный взгляд.

– А! Но не одна?

– Нет… не одна. Я расскажу вам все по дороге.

Глава XI Волна надвигается

La mеme fermetе qui sert a resister a l’amour

sert aussi a le rendre violent et durable[9].

На одной только войне допускается, что может случиться неожиданное. В любви и домашних злоключениях всегда находится какой-нибудь родственник, который «всегда это знал».

Весть о том, что Наполеон в Вильне, поспешно брошенной русскими, явилась в Данциг неожиданным и неприятным сюрпризом.

В доме на Фрауэнгассе эта новость была принесена в один жаркий июльский день папашей Барлашем. Он вернулся раньше обыкновенного и послал Лизу наверх, объяснив ей жестами, которые она перевела на немецкий язык, что ему необходимо немедленно видеть молодых хозяек. Очень давно, в дни Великой монархии, папаша Барлаш рос, вероятно, в крестьянской хижине на тех северных берегах Франции, где воспитывается французская раса, поразительно схожая с наследственным врагом по ту сторону канала, где и по сей день мужчины у дверей снимают деревянные башмаки, считая, что честному пахарю нечего делать под крышей в иной одежде, как в чулках и рубашке.

Барлаш в доме Себастьяна еще ни разу не ходил наверх и полагал, что, из уважения к дамам, он должен снимать свои сапоги на пороге и бродить по кухне в грубых синих шерстяных чулках, которые он сам тщательно штопал под презрительными взглядами Лизы.

Он сидел на кухне, когда Матильда и Дезирэ сошли вниз на его зов. В одном углу были свалены на полу все его вещи, так как Барлаш никогда не пользовался столом и шкафом.

– Он занимает не больше места, чем кошка, – сказала однажды про него Лиза. – Он никогда не путается под ногами.

На это Барлаш ответил:

– Она всюду оставляет свои сальные тарелки. Приходится думать о себе и о своем мундире.

Когда молодые девушки подошли к Барлашу, он был в чулках и в расстегнутом мундире.

– Ай, ай, ай! – закричал он, изображая обеими руками лошадиный галоп. – Русские! – объяснил он шепотом.

– Разве было сражение? – спросила Дезирэ.

– Пуф! – ответил Барлаш не без презрения к женской непонятливости.

– Так в чем же дело? Вам следует помнить, что мы не солдаты, мы не понимаем этих «ай, ай!».

При этом Дезирэ очень удачно передразнила его, а он хмуро и презрительно посмотрел на нее.

– Это Вильна, – сказал он. – Вот это что, затем это будет Смоленск, а затем – Москва. Этот человек!

Он повернулся и поднял свой ранец.

– И я… я получил свое назначение. Прощай, значит, Фрауэнгассе. Мы были друзьями. Я вам говорил, что мы будем друзьями. Это значит: прощай этим дамам… и этой Лизе. Посмотрите на нее!

Он шутливо указал своим корявым пальцем на Лизу. И действительно, у нее в глазах стояли слезы. У Лизы было то, что называется материнским сердцем. Она увидела что-то трогательное в этом суровом человеке, когда он, истомленный походами, сгорбленный от тяжелых трудов и многих ран, взвалил себе на плечи ранец и потащился на войну.

– Волна движется вперед, – сказал он, изображая жестом и звуками движение воды, – и Данциг скоро будет забыт. Вас оставят в покое… Мы же идем…

Он остановился и пожал плечами, поправляя ремень.

– …В Индию или к черту. Полковник Казимир уехал, – прибавил он в сторону Матильды, что очень удивило ее. – Я видел, как он отправился вместе со своим штабом. И император оставил Данциг. Теперь хозяин будет здесь в безопасности. Вы можете это написать ему. Напишите также, что я, Барлаш, сказал, что он может спокойно вернуться и жить на Фрауэнгассе.

Барлаш собрался; он застегнул мундир и, поправляя ремни ранца, поглядывал то на ту, то на другую из трех женщин, наблюдавших за ним, как бы оценивая своих слушателей. Затем он повернулся к Дезирэ, которая всегда была его другом и с которой его теперь связывали крепкие узы после того, как они вместе преодолели опасность.

– Император забыл Данциг, – повторил он, – и тех, против кого он имел зуб. Но вместе с тем он забыл и о тех, кто сидит в тюрьмах. Скажите это хозяину… Когда-нибудь он, пожалуй, вспомнит о старом солдате. Приходится думать о себе.

Сказав это, Барлаш бросил на Дезирэ хитрый взгляд из-под своих мохнатых бровей. Затем он направился к двери и, обернувшись, сердито указал пальцем на сильную, но полную страха Лизу, издал короткий пронзительный смех и без дальнейших разговоров вышел. На ступеньках он остановился, чтобы надеть сапоги и застегнуть гамаши; нагибаясь, он кряхтел под тяжестью своего ранца и амуниции. Дезирэ, успевшая уже подняться в свою спальню, побежала за ним, когда он начал спускаться на улицу. У нее в руках был кошелек, и она быстро сунула его ему в руку, сказав:

– Если вы это возьмете, я буду уверена, что мы друзья.

Барлаш довольно нелюбезно взял кошелек. Это было рукоделие из шелка с двумя кольцами.

Он посмотрел на него, затем хмуро взвесил в руке. Кошелек был довольно легок.

– Деньги, – произнес Барлаш. – Нет, благодарю вас. Для того чтобы на них напиться, быть разжалованным и попасть в тюрьму! Это не входит в мои расчеты, madam. Нет, благодарю вас. Надо думать о своей карьере.

И, сурово рассмеявшись этой житейской мудрости, Барлаш снова стал спускаться, даже не оглянувшись на Дезирэ, которая стояла на солнце, держа кошелек в руках.

Итак, на старости лет папаша Барлаш был унесен на войну тем человеческим потоком, который наводнил всю страну на убыль, а исчез в бесплодной почве навсегда.

С наступлением августа стало ясно, что Данцигом больше не интересуются. Центром стала Вильна. Смоленск пал, и, что было всего удивительнее, русские отступили к Москве. Данциг был уже не по дороге, и на время его забыл весь мир, между тем как, по словам Барлаша, свободные люди продолжали пользоваться свободой, хотя их имена навевали что-то недоброе, невинным же людям предоставили гнить в тюрьмах.

Дезирэ продолжала получать от мужа письма, полные любви и войны. Он долго находился в Кенигсберге, каждый день надеясь, что его пошлют дальше. Затем он переправился с Мюратом через Неман и написал об утомительном путешествии по литовским равнинам. В конце июля он вкратце упомянул о прибытии Казимира на главную квартиру.

«С ним прибыл курьер, – писал Шарль, – который привез твое письмо. Не верю, чтобы ты любила меня так, как я тебя люблю. Во всяком случае, ты мне этого не пишешь так часто, как я бы хотел. Рассказывай мне обо всем, что ты делаешь и думаешь каждую минуту…» И так далее.

Шарлю, по-видимому, так же легко было писать, как и говорить, и он не стеснялся выражать свои чувства. «Курьер уже в седле, – заканчивал он. – Казимир говорит, что я должен кончить письмо. Пиши мне обо всем. Как поживает Матильда? Здоров ли отец? Как он проводит день? Продолжает ли он ходить по вечерам в свое кафе?»

Последнее казалось припиской, которая пришла Шарлю на ум вследствие, может быть, разговора в той комнате, где он писал.

Письмо из Стокгольма от другого изгнанника было короче.

«Я здоров, – писал Антуан Себастьян, – и надеюсь вернуться вскоре после того, как вы получите это письмо. Нотариус Феликс Мейер имеет распоряжения относительно снабжения вас деньгами на домашние расходы».

Видимо, у Себастьяна были в Данциге еще и другие друзья, которые сообщали ему обо всем, что происходит в городе.

Ни Матильда, ни Дезирэ не последовали совету Барлаша написать отцу. Они не знали, куда он бежал, и не получали никаких сведений ни об его адресе, ни о его будущих планах. По-видимому, тот, кто устроил бегство Себастьяна, счел более разумным, чтобы его родные не имели о нем сведений.

Ради Барлаша Дезирэ мало говорила о его участии в бегстве Себастьяна, и Матильда не интересовалась этими подробностями. Однако же она рассказала о помощи, оказанной Луи д’Аррагоном.

– Почему он это сделал? – спросила Матильда.

– Потому что я его попросила, – был ответ.

– А почему ты его попросила?

– Кого же было еще просить? – возразила Дезирэ, и на это возражение действительно нечего было ответить.

Возможно, Матильда задавала эти вопросы потому, что они ей были подсказаны Казимиром, который, узнав, что Луи д’Аррагон помог ее отцу ускользнуть, решил выяснить этот вопрос характерным для него способом.

– Какую выгоду видел он для себя, совершая это? – спросил он, шагая рядом с Матильдой по Пфаффенгассе.

Казимир задавал и другие вопросы, касающиеся д’Аррагона, на которые Матильда тоже не в состоянии была ответить.

С того времени возобновились уроки танцев под музыку наемного скрипача, и Дезирэ снова взялась за свои обязанности хозяйки, стараясь свести концы с концами. Она с прежним рвением боролась с нуждой и с прежней энергией тормошила неуклюжих учениц.

– Вам, по-видимому, ничего хорошего не принесло то, что вы вышли замуж, – сказала, запыхавшись, одна из ее учениц, между тем как Дезирэ, смеясь, поправляла растрепанную прическу.

– Почему?

– Потому что вы продолжаете сами шить себе платья и учите танцам, – ответила ученица, быстро задержав вздох, вырвавшийся у нее при мысли о каком-нибудь красивом прусском бурше.

– Но Шарль вернется полковником, и я буду в шелковом платье раскланиваться с вами, сидя в коляске, запряженной парой… Ну, левую ногу вперед! Вы не так устали, как вам кажется.

Для занятых людей время летит довольно быстро. В августе, который наступил после жаркого июля, пришло короткое письмо от Себастьяна. Себастьян, или, вернее, тень прежнего Себастьяна, вернулся через несколько часов после того, как дочери получили это письмо. Он был не один. Дезирэ, которая всегда быстро все слышала, видела и действовала, услышала шаги своего отца в коридоре вместе с еще какими-то другими тяжелыми шагами. Она выбежала на площадку лестницы и увидела отца, смотревшего прямо на нее, между тем как его спутник, в грубой матросской одежде, повернулся спиной, чтобы положить на пол багаж, который он нес на плечах.

Матильда пошла за Дезирэ, и Себастьян поцеловал своих дочерей с той холодной сдержанностью, которая всегда заставляла задуматься о деятельном прошлом, когда все теплые чувства были заглушены как слабость, неприличная в такое суровое и жестокое время.

– Я увез его, а теперь возвращаю обратно, – сказал матрос, поворачиваясь к девушкам лицом.

Дезирэ все время знала, что это Луи; Матильда же вздрогнула при звуках красивой французской речи в устах воспитанного француза; речи, которая так редко раздавалась в Данциге, да и во всей обширной Империи того времени.

– Да, это правда, – сказал Себастьян, повернувшись к спутнику и внезапно изменив свои манеры.

В его голосе и осанке появилось нечто такое, чего его близкие никогда раньше не замечали. Казалось, что из всех людей, с которыми Себастьян имел дело, Луи д’Аррагон был единственным человеком, стоящим с ним на равной ноге.

– Вы проделали это с большим риском для себя, – произнес Себастьян, не придавая, однако, такого большого значения опасности, которое придают ей люди наших осторожных дней.

Сказав это, он дотронулся до руки Луи и жестом пригласил его подняться по лестнице. Это имело видимость товарищеских отношений, несколько удивительных у столь обыкновенно холодного человека, как Антуан Себастьян, который был учителем на Фрауэнгассе.

– Я писала Шарлю, – сказала Дезирэ д’Аррагону, когда они вошли в гостиную, и она, приблизившись к своему письменному столику, начала приводить свои бумаги в порядок.

Эти бумаги были письмами от мужа, по-видимому, читанные и перечитанные. А ответ на них – чистый лист бумаги с написанными на нем только числом и адресом, – лежал у нее под рукой.

– Почта уходит сегодня вечером, – сказала Дезирэ со страхом в голосе, точно боялась, что по той или иной причине она рискует не отправить письмо.

Дезирэ посмотрела на часы и, стоя с пером в руке, подумала о том, что написать.

– Позвольте мне черкнуть несколько строк? – спросил Луи. – Может быть, неблагоразумно лично отправлять ему письмо, раз я на враждебной стороне. У меня к нему небольшое дело о наследстве, которое досталось нам обоим. Я поместил деньги на его имя в один данцигский банк. Он может их потребовать, когда возвратится.

– Так вы, значит, не переписываетесь с Шарлем? – спросила Матильда, освобождая место для Луи на большом столе и ставя перед ним чернильницу, перья и бумагу.

– Благодарю вас, мадемуазель, – произнес Луи, пытливо взглянув на нее, и в его темных глазах блеснуло любопытство, которое она уже однажды пробудила в нем, когда им случилось встретиться в первый раз.

Луи, по-видимому, обнаружил, что Дезирэ заинтересована им больше, чем хочет это показать.

– Нет, я не любитель переписки, – продолжал он. – Да и если бы при настоящих обстоятельствах мы и переписывались бы с Шарлем, то это могло привести только к интриге, к которой я не имею никакого расположения, а Шарль – никаких способностей.

– Вы точно намекаете, что Шарль может заниматься интригами, – сказала Матильда со своей спокойной улыбкой и удалилась, чтобы дать Луи возможность написать письмо.

– В настоящее время Шарль уже, вероятно, знает, – возразил д’Аррагон с резкостью, которую он считал преимуществом своего положения, – что наполеоновский солдат, который занимается интригами, сделает лучшую карьеру, чем тот, кто только сражается.

С этими словами он взял перо и весь погрузился в свое занятие, как человек, которому некогда и который точно знает, что ему писать. Случайно он взглянул на Дезирэ, которая сидела у своего письменного стола и водила пером по щеке, с недоумением смотря на чистый лист бумаги, лежавший перед ней. Каждый раз, как д’Аррагон окунал перо в чернила, он быстро смотрел в ее сторону. Матильда, сидя за шитьем, наблюдала за ними обоими.

Глава XII Из-под Бородина

Как бы мы ни мужались, мы, люди, – мелкая сошка.

Война – игра монархов. Наполеон – великий игрок с того южного моря, где люди, не имея ни карт, ни костей, ни денег, чтобы все это купить, все-таки станут играть в азартную игру десятью пальцами, как они играли со всеми европейскими монархами, прежде чем встретились во второй раз с хладнокровным северным противником, знакомым с выжидательной игрой.

Только тогда, когда ставка мала, досужие игроки, лениво указывая на упавшие карты, интересуются самой игрой, перебирая в уме, что было бы, если бы эту взятку побили козырем, если бы не упустили другую. Когда же имеется крупное вознаграждение, то оно затемняет игру и все мысли игроков устремлены в будущее. Как проигравший отнесется к своему проигрышу? Как выигравший воспользуется своим выигрышем?

Результаты русской кампании были так велики, что ошеломленные историки того времени старались скорее передать конечные итоги, чем подробности войны. Таким образом, ученый нашего времени, желая получить впечатление о том времени, неизбежно найдет, что для его картинки недостает некоторых частей. Само собой разумеется, что никто не может сказать наверное – Александр ли заманил Наполеона в Москву, или же он сам в замешательстве отступил под натиском французов.

Сто лет тому назад знаменитые генералы гораздо больше сражались и гораздо меньше говорили, чем генералы настоящего времени. Тогда не приходилось ни открывать базары, ни присутствовать на юбилейных обедах. Бравый воин, совершивший «tant bien que mal» незначительную кампанию, не был вынужден произносить скромные речи о самом себе в продолжение всей оставшейся жизни.

Едва ли можно назвать наполеоновских генералов общественными светилами. Ней – герой отступления, храбрейший из храбрых – был грубый человек, ел конину, не затрудняя себя варить ее. Рапп, который упорно защищал покинутый город, не имел равного себе в военной истории, был мужиком по манерам и по уму. Эти господа больше делали, чем говорили.

Что же касается русских, то в то время Россия была единственной европейской страной, которую не стесняла и не мучила дешевая пресса, – единственной страной, в которой выдающиеся люди не отличались болтливостью. Еще сто лет тому назад русские совершали великие подвиги, а остальное окутывало безмолвие. Ни Кутузов, ни император Александр никогда ясно не заявляли, было ли отступление из Москвы преднамеренным или же неизбежным, а знали об этом только они двое. Может быть, еще знал Наполеон. Во всяком случае, он думал, что знает, и верил в это долгое время спустя на острове Святой Елены.

Но, как бы там ни было, русские все-таки отступали, а французы все дальше и дальше удалялись от своего базиса. То была великая армия, самая большая, какую когда-либо видели. У Наполеона насчитывалось восемь монархов, служивших вместе с его орлами-генералами, из которых многие сделались бессмертными: Даву – величайший стратег, принц Евгений – несравненный наместник, Ней – неустрашимый. Всего четыреста тысяч человек, и с ними провианта всего на двадцать дней.

Они шли от Вислы, которая была запружена судами, через Прегель до непроходимого Немана. Позади них оставался Данциг – этот северный Гибралтар, с запасом провианта, достаточным для всей армии, но не было возможностей перевезти продовольствие, так как литовские дороги стали непроходимы для тяжело нагруженных повозок.

Страна вдоль Немана едва-едва могла прокормить свое собственное малочисленное население и не имела никаких запасов для нахлынувшей армии. Та страна составляла когда-то часть Польши и неприязненно относилась к России, но Россия этим не тяготилась: дружба Литвы была подобна людской дружбе, ради которой мы приносим жертвы, когда она их не стоит.

Между тем русские все отступали, а французы следовали за ними, растягивая свой двадцатидневный провиант.

– Я заставлю их дать крупное сражение и одержу победу, – сказал Наполеон, – тогда император сам запросит о мире.

Но Барклай-де-Толли продолжал уклоняться от крупного сражения. Тогда пришло известие, что Барклай получил отставку и Кутузов едет с юга, чтобы принять командование армией. Это была правда, и Барклай продолжал чистосердечно служить в подчиненном положении. В сентябре появилась надежда на решающий бой, так как Кутузов отступал менее быстро, как бы ощупывая землю под ногами. Кутузов был мастером выжидательной игры.

В начале сентября Мюрат, пылкий предводитель преследующих, жаловался Нансу, что кавалерийская атака не была отражена.

– У лошадей нет чувства патриотизма, – ответил Нанс. – Люди могут сражаться с пустыми желудками, но не лошади.

Зловещий ответ в самом начале кампании, когда сообщение с центром еще не было прервано.

Наконец в нескольких переходах от Москвы Кутузов остановился. Крупное сражение стало неизбежным после многих рухнувших надежд. Бородино, текущая в более широкой долине, чем многие другие реки, которые представляют собой не что иное, как канавы, давала, казалось, возможность защищаться. Это была единственная надежда для Москвы.

«Наконец-то, – писал Шарль Дезирэ 6 сентября, – мы готовимся к крупному сражению. В последние дни произошло много стычек, но я не видел ни одной из них. Мы находимся всего в восьмидесяти милях от Москвы. Если завтра начнется наступление, то мы увидим Москву менее чем через неделю: мы несомненно одержим победу. Я узнал от человека, приближенного к императору, что Наполеон видел меня в тот день, когда проезжал по Фрауэнгассе, в день нашей свадьбы, дорогая моя.

Для него все равны в одинаковой степени. Он думал, что моя женитьба на тебе (он знает, что ты – француженка) помешает делу, которое мне поручили в Данциге, а потому приказал отправить меня в Кенигсберг, чтобы я там продолжил свою работу. Казимир говорит, что император доволен мной. Казимир – лучший мой друг. В нем я уверен. Говорят, что под Москвой Наполеон продиктует свои условия императору Александру. Все удивляются, что Александр не предложил мир, когда пали Вильна и Смоленск. Через неделю мы, может быть, будем в Москве; через месяц я, может быть, вернусь в Данциг, Дезирэ…»

Остальное предназначалось, вероятно, только для глаз Дезирэ, если бы это остальное было когда-нибудь написано. После слов писания самыми священными словами следует считать любовные письма. И тот, кто читает чужое любовное письмо, совершает святотатство. Но Шарль не дописал письма, так как в сарае, на берегу ничтожной речки Калуги, впадающей в Москву, где он писал письмо, его застал рассвет. То была заря седьмого сентября (двадцать шестого августа по старому стилю) 1812 года.

– Восходит солнце Аустерлица, – сказал Наполеон, вставая с постели.

Но это было неверно. То было солнце Бородина. И до его захода состоялось сражение, которого так желали французы. И восемь французских генералов легли мертвыми да тридцать – ранеными. Все были тут: Мюрат, Даву, Ней, Жанно, принц Евгений и сам Наполеон. Все они сражались, чтобы окончить войну, которая с самого начала никому не пришлась по сердцу. Французы уверяют, что они одержали победу, но они мало от этого поимели, а потеряли сорок тысяч человек убитыми и ранеными.

Ночью русские оставили позицию, которую они потеряли, и взяли вновь. Они отступали к Москве, но Наполеон с трудом мог их преследовать.

Однако же все это касается истории, и желающие ознакомиться с событиями минувших лет могут прочитать о них в другой книге. Между тем аккуратным людям, которые желают, чтобы все стояло на своем месте, а исторические книги – на верхней полке, откуда их можно будет взять и прочитать в будущем (которое никогда не настанет), – таким людям мы обязаны объяснить, что не зря коснулись Бородинского сражения. Оно изменило течение некоторых жизней, нас интересующих.

Сражения, революции и исторические события всякого рода – инструменты, которыми судьба обтесывает нашу жизнь, предоставляя нам делать с ней все, что мы захотим. Было время, когда люди обтесывали, а судьба складывала мозаику жизни. Но в наши ленивые дни мы так нежны, так заботимся о каждой отдельной личности, что никогда не режем и не рубим, а двигаемся потихоньку, очень медленно, очень гладко, отыскивая компромисс, выводящий мелочную и робкую расу людей.

В такие жизни судьба вламывается, как дровосек с топором, предоставляя нам самим сглаживать края открытой раны, улыбаться и уверять, что нам не больно, отсекать сучья и корчевать пни. Надеяться, что наш сосед, скрывая то же самое, будет иметь скромность не видеть того, что делаем мы.

Таким образом, Бородинское сражение ворвалось в жизнь Дезирэ, Матильды и их отца, мирно живших на солнечной стороне Фрауэнгассе, в Данциге. Антуан Себастьян первым услыхал эту новость. Он, по-видимому, легко все узнавал в «Белой лошади», куда снова стал ходить по вечерам.

– Произошло большое сражение, – сказал он, настолько отступая от своей обычной сдержанности, что Дезирэ и Матильда со страхом переглянулись. – Человек, прибывший сегодня из Дершау, видел императорских курьеров и говорил с ними во время своего пути в Берлин и Париж. Одержана большая победа совсем близко от Москвы. Но потери с обеих сторон колоссальны.

Он остановился и взглянул на Дезирэ. Он верил в то, что благородная кровь должна дать пример сдержанности и храбрости.

– Не столько у французов, – прибавил Себастьян, – сколько у баварцев и итальянцев. Странный способ доказывать свой патриотизм, одерживая победу в пользу завоевателя. Надеялись, – Себастьян остановился и сделал рукой жест, выражавший непрочность каких-либо надежд, – что звезда этого человека закатывается, но оказывается, что она все еще восходит. Шарль, – прибавил Себастьян, подумав, – состоит, оказывается, при штабе. Он, без сомнения, видел сражение только издали.

Дезирэ, у которой румянец сошел со щек, довольно весело кивнула головой.

– О, – произнесла она, – я не сомневаюсь в том, что с ним все благополучно. Он счастливчик.

Дезирэ была способной ученицей и уже поняла, что свет желает, чтобы свои опасения и горести мы переживали тайно, но он готов пойти нам навстречу и принять участие в наших радостях.

– Но нет никаких определенных известий? – спросила Матильда, на минуту отрываясь от своего рукоделия, которым были заняты ее ловкие прилежные руки.

– Нет.

– Я хочу сказать: никаких вестей о Шарле, – продолжала она, – или о ком-нибудь из наших друзей? О мосье Казимире, например?

– Нет. Что касается полковника Казимира, – задумчиво ответил Себастьян, – то и он, как Шарль, получил секретное штабное назначение, цели которого никто не понимает. Он, без сомнения, точно невредим.

Матильда подозрительно взглянула на отца. Его величавая манера могла подчас служить маской. Никогда не известно, насколько много видят люди, смотрящие свысока.

В эту ночь город был довольно спокоен. Себастьян почерпнул, должно быть, новости из неофициального источника, так как больше никто ничего не знал. Но на рассвете церковные колокола, изредка звонившие в Данциге, разбудили бюргеров, сообщив им, что император велел всем веселиться. Наполеон обращал большое внимание на подобного рода вещи. В литовских церквях и глубже, в России, он приказал молиться у алтарей за него, а не за Александра.

Когда Дезирэ спустилась вниз, она нашла прибывший на ее имя пакет. Курьер приехал ночью. В пакете лежало что-то большее, чем простое письмо. Несколько бумаг сложили в носовой платок и перевязали веревкой. Адрес был написан на куске белой кожи, отрезанной от амуниции какого-нибудь солдата, павшего под Бородином и не имевшего более в ней надобности.

«Мадам Дезирэ Даррагон, урожденной Себастьян.

Фрауэнгассе, 36.

Данциг».

У Дезирэ замерло сердце: послание было написано незнакомым ей почерком. Разрезая веревку, она подумала, что Шарль, наверное, умер. Когда же бумаги высыпались на стол, она была уже абсолютно уверена в этом, ибо они все были написаны его рукой.

Дезирэ не стала колебаться и выбирать, как это сделал бы человек, у которого много свободного времени и который не очень возбужден, а взяла первый попавшийся лист и прочитала:

«Дорогой К., мне посчастливилось, как вы увидите из прилагаемого рапорта. Его величество не может на этот раз сказать, что я был небрежен. Я был совершенно прав. Нам следует опасаться Себастьяна, и только одного Себастьяна. Здесь топорные заговорщики, если только сравнить их с ним. Я половину ночи провел в воде, подслушивая через открытое кормовое окошко Ревельской пинки. Его величество может спокойно приезжать в Кенигсберг. Право, лучше ему выбраться из Данцига. Вся страна наполнена тем, что они называют патриотизмом, а мы – изменой. Но я могу повторить лишь то, чему его величество не поверил третьего дня, а именно: что сердце всего зла – Данциг, а его ядовитое жало – Себастьян. Кто он такой в действительности и что ему нужно – это вы должны узнать сами. Сегодня я отправляюсь дальше, в Гумбинен. Вложенное здесь письмо прошу вас передать по адресу хотя бы как признание того, что я принес в жертву».

Это письмо осталось без подписи, но почерк был Шарля Даррагона, и Дезирэ знала, что он принес в жертву – то, чего уже никогда не вернет себе.

Было еще два-три письма, адресованные «дорогому К.», без подписи, но тоже написанные Шарлем. Дезирэ прочитала их в каком-то оцепенении, которое запечатлело письма навеки в ее памяти, как слова, высеченные на камне. В одном из них должно было содержаться какое-нибудь объяснение. Кто послал ей эти письма? Умер ли Шарль?

Наконец она увидела запечатанный конверт, адресованный Шарлем на ее имя. Кто-то списал с него адрес на кусок белой кожи. Она распечатала конверт и прочитала письмо. То было неоконченное послание, написанное ей Шарлем на берегу реки Калуги накануне Бородинского боя. Он, должно быть, умер. Она молила Бога, чтобы так случилось.

Дезирэ была одна в комнате, так как спустилась, по своему обыкновению, рано, чтобы приготовить завтрак. Она услыхала, что Лиза с кем-то говорит у входных дверей, – без сомнения, с человеком, который принес весть о смерти Шарля.

Еще одно письмо оставалось непрочитанным. Оно было написано другой рукой – рукой, написавшей адрес на белой коже. Вот что в нем содержалось:

«Madame, прилагаемые письма были найдены на поле битвы одним из моих вестовых. Так как одно из них адресовано на ваше имя, то оно дает указание на человека, выронившего их, вероятно, в пылу быстрого продвижения вперед. Если капитан Шарль Даррагон – ваш супруг, то я имею удовольствие сообщить вам, что его видели живым и здоровым в конце дня».

Затем следовало уверение в глубоком уважении и вслед за подписью стояло: «хирург».

Дезирэ прочла объяснение слишком поздно.

Глава XIII В день ликования

Правду! Даже если она и раздавила бы меня!

Дверь в комнату была открыта, и Дезирэ, заслышав шаги в коридоре, поспешно собрала бумаги, найденные на Бородинском поле.

В комнату входил Луи д’Аррагон, и Дезирэ на одно мгновение, прежде чем успело измениться выражение его лица, увидела всю усталость, какую он вынес в течение ночи, весь риск, которому он подвергался. Обыкновенно его лицо было спокойно, оно выражало то сочетание созерцательного покоя, которое характерно для лиц моряков. С резкой неподвижностью, развитой благодаря контролю над собой и сдержанности.

Он знал, что был дан бой, и, заметив на столе бумаги, он глазами задал Дезирэ неизбежный вопрос, который язык медлил выразить словами.

Дезирэ в ответ отрицательно покачала головой. Она посмотрела на бумаги в раздумье, длившемся только одно мгновение, затем, выбрав письмо, написанное Шарлем ей, сложила все остальные вместе.

– Вы говорили мне, чтобы я послала за вами, – сказала она спокойным усталым голосом, – когда буду нуждаться в вас. Вы избавили меня от труда…

Его глаза выразили беспокойство. Она протянула ему письмо.

– …тем, что пришли, – прибавила она, взглянув на него, и этот взгляд верно оценил усталость, которую он старался скрыть под спокойной внешностью, и трудности, которые ему пришлось преодолеть… для того, чтобы прийти.

Заметив, что он нерешительно смотрит на бумаги, Дезирэ снова заговорила:

– Одно, написанное на цветной бумаге, адресовано мне. Вы можете его прочитать, раз я разрешаю.

Из этого письма Луи узнал, что Шарль, во всяком случае, не убит, и Дезирэ издала какой-то странный, короткий смешок.

– Прочтите другие, – предложила она. – О, не надо колебаться! Не стоит быть столь щепетильным. Прочтите одно, верхнее. Одного довольно.

Окна были открыты, и утренний ветерок, играя занавеской, доносил веселый звон ганзейских дней. Колокола, по приказанию Наполеона, ликовали по поводу новой победы. Пчела, монотонно жужжа, попала в окно, облетела вокруг комнаты и, отыскав выход, снова улетела, и ее жужжание удалилось, растворяясь в сонных звуках.

Д’Аррагон медленно читал письмо без подписи, а Дезирэ, сидя за столом, наблюдала за ним.

– Ах! – воскликнула она наконец, и ее голос зазвучал презрительно, как при мысли о чем-то недостойном. – Шпион! Вам так легко оставаться спокойным и скрывать все, что вы чувствуете!

Д’Аррагон медленно сложил письмо. То было роковое послание, написанное в верхней комнате дома сапожника в Кенигсберге на Новом рынке, где липы доросли до самого окна. В нем Шарль очень легко отзывался о жертве, принесенной им, – разлуке в день свадьбы с Дезирэ по приказу императора. Это была действительно величайшая жертва, какую только может принести человек, ибо Шарль отбросил свою честь.

– Может быть, это и не так легко, как вы думаете, – возразил д’Аррагон, смотря на дверь.

Он ничего больше не успел сказать, потому что появилась Матильда и Себастьян, которые, неторопливо разговаривая, спускались по лестнице. Д’Аррагон сунул письмо в карман и этим дал Дезирэ единственное указание на политику, которой им следует держаться. Он стоял лицом к двери, невозмутимый и спокойный, получив в свое распоряжение только одну минуту для обдумывания плана более чем одной жизни.

– Получены добрые вести, мосье, – сказал он Себастьяну, – хотя и не я принес их.

Себастьян вопросительно указал на открытое окно, где от звона колоколов, казалось, ярче блестело солнце и веселее дышало свежее утро.

– Нет, не то, – ответил д’Аррагон. – Говорят, что одержана крупная победа, но трудно сказать, добрая ли это весть или дурная. Я говорю о Шарле. Он жив и здоров. Madame имеет сведения.

Д’Аррагон говорил тихо и обернулся к Дезирэ с точно рассчитанным жестом. Он быстро взглянул на Дезирэ для того, чтобы убедиться, что она все поняла и успела подготовиться.

– Да, – прибавила Дезирэ, – слава богу он жив и здоров после сражения, но в письме не сообщается никаких подробностей, так как, в сущности, оно было написано накануне.

– С постскриптумом, извещающим, что Шарль и в конце дня остался невредим, – догадался Себастьян, придвигая к столу стул и приветливым жестом приглашая д’Аррагона разделить их скромный завтрак. Но д’Аррагон смотрел на Матильду, которая очень поспешно подошла к окну, как бы желая вдохнуть побольше воздуха. Лицо Матильды было неподвижное и совершенно бледное, словно после бессонной ночи. Д’Аррагон был моряком. Он встречал такое же точно выражение на более суровых лицах и знал, что оно означает.

– Никаких подробностей? – не оборачиваясь, глухо спросила Матильда.

– Никаких, – ответила ничего не замечавшая Дезирэ.

Насколько мы яснее понимали бы то, что происходит вокруг нас, если бы нам не приходилось остерегаться за свои собственные тайны! Мы могли бы даже свернуть в сторону, чтобы помочь соседу, если бы сами уже не несли непосильную тяжесть.

Д’Аррагон в ответ на приглашение Себастьяна взял стул, и, когда он сел, Матильда вернулась к столу, снова овладев собой, и принялась разливать кофе. Д’Аррагон, помимо приобретенной им привычки бессознательно приноравливаться к окружающей его обстановке, имел прямой ум. Ибо ум человека подобен воздуху, который всегда очищается постоянным ветром. Переменные же ветры приносят сырость, туман и неопределенность.

– А какие новости привезли вы с моря? – спросил Себастьян. – Так же хмуро там ваше небо, как наше – над Данцигом?

– Нет, мосье, наше небо проясняется, – ответил д’Аррагон. – С тех пор как я видел вас в последний раз, были подписаны договора, как вы уже знаете, между Швецией, Россией и Англией.

Молча и выразительно кивнув головой, Себастьян дал понять, что знает и это, и еще больше.

Глава XIV Москва

Ничто так не разочаровывает,

как неудача, – за исключением успеха.

В то время как данцигцы с серьезными лицами обсуждали новости с Бородинского поля, Шарль Даррагон, весь белый от покрывавшей его пыли, приподнялся на стременах, чтобы получше разглядеть купола московских церквей.

Утро было солнечное, и златоглавые церкви сверкали, как в сказке. Шарль доскакал до вершины холма и погрузился в молчаливое созерцание. Москва наконец-то. Все вокруг него кричали: «Москва! Москва!» Суровые седые генералы размахивали своими шапками. Стоявшие на верхушке холма призывали остальных. Далеко внизу, из долины, где пыль, поднятая войском, стояла как туман, разносился слабый звук, подобный рокоту потока. То было слово «Москва», доходившее до последних рядов умирающих от голода людей, которые два месяца брели под палящим солнцем, иссушенные пылью, по стране, казавшейся им Сахарой. Все дома, к которым они подходили, были брошены их обитателями, все амбары пусты. Даже созревший хлеб русские скосили и сожгли. Кучи золы около бедных лачуг указывали на то, что и тут нищенская обстановка была брошена в огонь, разведенный из годового запаса хлеба.

Повсюду было то же самое. На свете найдется мало стран, имеющих более печальный вид, чем местность, простирающаяся между Москвой и Вислой. Но непонятным законом определено, что самые прозябающие страны осчастливлены преданной любовью своих детей, между тем как люди, рожденные в прекрасной стране, всегда готовы эмигрировать из нее, и из них выходят лучшие переселенцы в новом отечестве. Если русского выгонят из его родного дома, он поедет в другую часть России – в ней всегда найдется место.

Перед мародерами, которым была дарована привилегия безграничного и открытого грабежа, русские, как крестьяне, так и дворяне, бежали на восток. Много раз авангард, спеша воспользоваться выгодой своего положения, подъезжал к воротам какого-нибудь помещичьего дома и, выломав двери, находил его пустым: мебель была уничтожена, запасы сожжены, вино вылито.

То же самое творилось и в крестьянских избах. Некоторые, наиболее ревностные, срывали даже солому с крыш и жгли ее. И на тот случай, если бы грабители принесли с собой зерно, все мельницы были разрушены.

Это было что-то новое для завоевателей. Это было непривычно для Наполеона, которого так часто встречали на полдороге; который знал, что люди, из алчности, с радостью уступают одну половину своего имущества, чтобы сохранить вторую. Наполеон знал, что многие, вместо того чтобы помочь соседу поймать вора, присоединятся к нему, чтобы он поделился с ними добычей, громко заявляя при этом, что они вынуждены были уступить силе.

Но так как каждый человек судит, руководствуясь собственным светом, то даже самый великий должен в конце концов очутиться в темноте. Ни один европеец никогда не поймет русских.

Наполеон думал, что русские поступят так, как неизменно поступали все его неприятели. Он думал, что, подобно его собственному народу, они окажутся крайне самоуверенными и начнут подстрекать друг друга к великим подвигам громкими словами и бесчисленным хвастовством. Но русские страдают отсутствием самоуверенности, они скорее застенчивы, чем слишком бойки, мечтательны, чем пылки. Наполеон думал, что русские начнут очень блистательно, а кончат компромиссом. Этот компромисс сперва не придется им по сердцу, но затем они примирятся с ним.

– На этих равнинах обитают дикие люди, – сказал он. – Первобытный и нелепый инстинкт заставляет их разрушать свою собственность ради того, чтобы стеснить нас. Когда мы подойдем к Москве, то увидим, что более цивилизованные жители ближних к ней селений, расслабленные легкой жизнью, не бросят своих владений, но будут торговать с нами и окажутся жертвами нашего могущества.

И армия поверила ему. Она всегда верила ему. Воистину вера передвигает горы. Она двигала четыреста тысяч человек без припасов по опустошенной стране.

И теперь, около златоглавой столицы, армия окончательно оголодала. Кроме того, солдаты были одеты в лохмотья. Они шли тремя колоннами, которые должны были сойтись у столицы гибельной для них страны, а перед этими колоннами летели казаки, всячески мешавшие продвижению вперед.

На холме, над веселой долиной Москвы-реки, завоевателям открылась неожиданная картина. Москва не была окружена никакими другими стенами. Город, сверкавший при солнечном свете, как в какой-нибудь арабской сказке, был безмолвен. Казаки исчезли, за исключением тех, которые окружали Кремль, возвышавшийся над рекой.

Армия сделала привал, между тем как адъютанты рассыпались во все стороны на своих усталых лошадях. Шарль Даррагон, обожженный солнцем, покрытый пылью, охрипший от криков ликования, был в первых рядах. Он осматривался по сторонам, отыскивая Казимира и не находя его. Шарль не видел своего начальника со времени Бородинского боя, так как сейчас состоял при штабе принца Евгения, который понес большие потери у реки Калуги.

Армия всегда делала привал перед осажденным городом, ожидая покорного прихода побежденных. Обыкновенно приходил мэр в сопровождении своих советников и заявлял, что их войска покинули город, который теперь просит позволения ему сдаться на милость победителя.

Этого армия ожидала и теперь, в солнечное сентябрьское утро.

– Он одевается, – весело говорили в армии Наполеона. – Для него еще незнакома капитуляция.

Но московский голова разочаровал их. Наконец войска двинулись дальше и на ночь расположились лагерем под Кремлевскими стенами. Тут Шарль получил записку от Казимира.

«Я слегка ранен, – писал он, – но следую за армией. Под Бородином убили мою лошадь. Пока я был без чувств, меня обокрали, и я лишился всех денег и портфеля с письмами. Между ними находилось и то, которое вы написали своей жене. Оно, мой друг, пропало, и вам придется написать другое».

Шарль устал. Он отложит это дело до завтра и напишет Дезирэ из Москвы. Лежа на холодной земле, он стал думать о том, что напишет завтра Дезирэ из Москвы. Одна только дата и пометка, откуда придет письмо, заставит ее, думал он, еще больше полюбить его. Ибо, подобно Наполеону, он был ослеплен славой.

Когда Шарль засыпал, улыбаясь своим счастливым мыслям, далеко оттуда, в Данциге, Дезирэ прятала послание, которое было утеряно и вновь найдено. А на палубе военного корабля, плывшего к тому месту, где Висла впадает в Данцигскую бухту, Луи д’Аррагон в раздумье ощупывал в кармане еще непрочитанные бумаги, выпавшие из того же портфеля.

На следующий день пришлось окончательно убедиться, что московским гражданам нечего было сообщить завоевателю. Вскоре после рассвета армия двинулась к столице. Пригороды были покинуты. Ставни домов были закрыты, а двери заперты на замок.

Длинные улицы и ни одного живого существа, – вот что ожидало дерзкое триумфальное шествие, посланное вперед, чтобы расчистить путь и выстроить по обеим сторонам почтительных граждан. Но никаких граждан не было. Не было ни одного свидетеля триумфа Великой армии, которую впервые в истории провели через всю Европу, чтобы покорить девственную столицу.

Многочисленные корпуса молча брели к своим квартирам, нервно поглядывая на закрытые ставни. Несколько солдат вышли из строя и отважились войти в открытые церкви. Свечи горели на престолах, но внутри никого не было. Это они рассказали своим товарищам.

Было выбрано несколько дворов для штаб-квартир генералов и начальников отдельных частей. Иногда завоеватели даже получали ответ. Услужливый привратник открывал двери и отдавал ключи тому, кто пришел первым. Но он не говорил по-французски и, когда к нему обращались, молча кланялся. Другие двери взламывались.

Все это походило на пантомиму, поставленную на громадной сцене. Это было непонятно даже для самых старых ветеранов и тревожило их, между тем как только что выпущенные из Сен-Сира молодые вояки были странно унижены всем этим. В воздухе носился едкий запах дыма – намек на неизбежную трагедию.

На Красной площади – центральном пункте старого города – солдаты уже покупали и продавали добычу, которую они успели вытащить из горящего здания биржи. Казалось, что все жители Москвы, прежде чем ее покинуть, сложили там свои товары, чтобы их сжечь. Для нижних чинов это было непонятной глупостью. Для образованных людей это послужило новым свидетельством того немого и угрюмого бесконечного самопожертвования, благодаря которому русские так отличаются от других народов и с которым мировой истории еще приходится считаться.

Шарль квартировал вместе с другими офицерами штаба принца Евгения в одном из дворцов на Петровке, на широкой улице, ведущей от Кремля на север, к бульварам и паркам. Идя на свою квартиру, Шарль прошел через рынки и торговые кварталы, где жадные грабители, точно армия тряпичников, переходили от одной кучи к другой. Все магазины, видимо, были разграблены, а их содержимое выброшено на улицу. Первые прибывшие поспешили отыскать что-нибудь более ценное, предоставляя следующим за ними рыться в отбросах, как собакам в куче мусора.

Петровка, эта длинная улица с большими домами, тоже была покинута своими жителями. Грабители нервничали и чувствовали себя так скверно, как чувствуют себя люди перед лицом того, чего они не понимают. Самые опытные из них (в авангарде Мюрата состояло несколько знаменитых мародеров) никогда не видывали пустого города. Они страшились неизвестного. Даже люди с самым неразвитым воображением вопросительно посматривали на пустые дома, на открытые двери покинутых церквей и старались держаться вместе.

Комнаты Шарля находились во дворце, где даже самому юному поручику отвели обширные апартаменты. В одной из этих комнат (дамском будуаре, где пыльный солдатский багаж был небрежно брошен на голубой атласный диван) Шарль уселся за стол, чтобы написать письмо Дезирэ.

Он был возбужден всем происходящим: первым видом Москвы, проходом через Святые Ворота (где каждый мужчина должен снять шляпу, и один только Наполеон дерзнул пройти с покрытой головой), ошеломляющим впечатлением триумфа и сознанием, что он участвует в великом историческом событии. Все чувства тесно связаны между собой, так что смех вызывает слезы, а горячая ненависть согревает сердце и переходит в любовь.

И здесь, в комнате неизвестной женщины, тем самым пером, которое она недавно бросила, Шарль с замечательной легкостью написал Дезирэ любовное письмо, такое, какого ему раньше никогда не приходилось писать.

Когда оно было закончено, Шарль позвал своего вестового, чтобы он отнес письмо офицеру, который отвечал за отправку корреспонденции в Германию. Но на зов Шарля никто не явился. Вестовой присоединился к своим товарищам, находившимся сейчас в наиболее бойких частях города. Шарль вышел на площадку лестницы и позвал снова, но с таким же успехом. Дом был сравнительно новый, построенный по знакомому образцу парижского hotel, с широкой лестницей в виде арки, через которую кареты выезжали во двор.

Спустившись с лестницы, Шарль увидел, что даже часовой покинул свой пост. Ружье, стоявшее у каменного столба ворот, указывало на то, что его хозяин находится недалеко. Прислушавшись, Шарль услышал, что во дворе кто-то стучит молотком. Он отправился туда и увидел, как часовой, стоя на коленях у низенькой двери, пытается ее взломать. Этот человек не терял даром времени: на веревке, перекинутой через его плечо, висело около дюжины часов. Они при каждом его движении гремели, как инструменты у странствующего лудильщика.

– Что вы тут делаете, друг мой? – спросил Шарль.

Часовой, не оборачиваясь, поднял палец и погрозил им, как бы желая предупредить, чтобы ему не мешали.

– Погреб, – ответил он, – всегда погреб. Это свойственно человеческой породе. Мы получили это в наследство от животных.

При этих словах он оглянулся и, заметив, что имеет дело с офицером, тяжело поднялся на ноги и проворчал какое-то проклятие. То был старый солдат, весь прожженный солнцем. Морщины на его лице были заполнены пылью. С тех пор как он покинул берега Вислы, ему, по-видимому, не представлялось случая умыться. Он почтительно вытянулся и шевельнул губами над беззубыми деснами.

– Отнесите это письмо дежурному офицеру на главную квартиру, – сказал Шарль, – и попросите присоединить его к отправляемой почте. Это, как видите, частное письмо моей жене в Данциг.

Солдат посмотрел на письмо и проворчал что-то непонятное. Потом он взял его в руки и медленно перевернул, как это делают неграмотные люди.

Глава XV У цели

Бог пишет прямо по кривым линейкам.

Отдав письмо часовому с приказом немедленно доставить его по назначению, Шарль снова поднялся наверх. В те дни приказание отдавалось не тем тоном, которого позднее стало требовать рабство.

Шарль вернулся в свою комнату, не удостоверившись даже в том, что его приказание будет исполнено. Не успел он сесть, как в дверь кто-то тихо постучался, после чего она отворилась и в комнату вошел часовой, все еще держа письмо в руке.

– Mon capitane, – сказал он спокойным голосом, каким обычно говорят старые солдаты с молодыми, – всего только одно слово. Письмо.

Говоря это, солдат взглянул на Шарля из-под нависших бровей, ожидая объяснений.

– Вы его нашли? – спросил он наконец.

– Нет, я написал его.

– Хорошо. Я…

Старик остановился и ударил себя в грудь, чем произвел шум, похожий на звон железных инструментов. И действительно, он был увешан кроме часов еще и другими предметами. Солдат, казалось, был такого мнения, что если человек придает вещи какую-нибудь цену, то должен обязательно прицепить ее на себя.

– Я Барлаш, гвардеец… Маренго, Дунай, Египет… Нашел после Бородинского сражения письмо, похожее на это. Я не могу читать очень быстро… Действительно. Ба! Старый гвардеец и не нуждается в перьях и бумаге… Но письмо, которое я нашел, было совершенно такое же.

– И оно было адресовано, как и это, madame Дезирэ Даррагон?

– Так сказал мне товарищ. И вы ее муж?

– Да, – ответил Шарль, – я ее муж, если вам интересно это знать.

– А! – мрачно произнес Барлаш и застыл в терпеливом ожидании.

– Ну? – спросил Шарль. – Чего вы ждете?

– Не знаю, найдете ли вы, что я поступил правильно, mon capitane, передав то письмо хирургу. Он обещал мне доставить его по адресу.

Шарль, смеясь, отыскал свой кошелек. Но в нем ничего не оказалось, и он быстро обвел взглядом комнату.

– Вот прибавьте это к своей коллекции, – сказал он, взяв с письменного стола маленькие французские часы, – хорошенькая золоченая игрушка из Парижа.

– Благодарю вас, mon capitane.

Барлаш дрожащими пальцами стал развязывать веревку, перекинутую через его плечо. Пока он занимался этим, одни из часов на его спине начали бить. Он остановился и серьезно посмотрел на своего начальника. Ожили другие часы, затем третьи, а Барлаш все продолжал стоять в почтительной позе.

– Четыре часа, – пробормотал он про себя. – А я еще не завтракал сегодня…

Он хмыкнул и, отдав честь, медленно повернулся к двери. Кто-то не спеша поднимался по лестнице. Это было ясно по звону шпор и бряцанию сабли, которая ударялась о золоченые перила. Папаша Барлаш почтительно посторонился, и в комнату, весело приветствуя Шарля, вошел полковник Казимир. Барлаш удалился, но все-таки не запер дверь. Надо полагать, что он остановился за ней и довольно долго слушал разговор офицеров, так как его часы снова принялись бить половину. Но Казимир, заметив, что дверь отперта, спокойно запер ее, и оставшийся за нею Барлаш скорчил недовольную гримасу и стал спускаться по лестнице.

Была половина сентября, и дни становились все короче. Вечерние сумерки уже окутали город, когда Казимир и Шарль сошли наконец вниз. Никто не позаботился о том, чтобы открыть ставни пустых комнат. Москва и в то время была большим городом, хотя и не столь обширным, как теперь, и более фантастичным.

В домах, покинутых своими владельцами, с избытком хватало места для всей армии. Многие жили так, как никогда не жили раньше и никогда не будут жить впоследствии.

На лестнице было почти темно, когда Шарль и его гость спускались по ней. Заржавленное ружье, стоящее у двери, указывало на предполагаемое присутствие часового.

– Послушайте-ка, – сказал Шарль, – я застал его рывшимся, как крыса, у дверей погреба во дворе. Может быть, он снова пошел туда.

Они стали прислушиваться, но ничего не услыхали. Шарль пересек двор. Полоска света привела его к той двери, которую он искал. Она была приоткрыта. Барлашу удалось пробиться в погреб, где следует искать, как он это знал по опыту, лучшее, что осталось в покинутом доме.

Шарль и Казимир заглянули вниз. При свете свечи Барлаш энергично рылся среди беспорядочной груды сундуков, мебели и наскоро связанных узлов с одеждой. Он ничего не снял с себя и двигался под уже знакомый нам аккомпанемент. Пот стекал с его лица. Даже в этом погребе слышался слабый запах едкого дыма, наполнявшего Москву.

Казимир увидел блеск драгоценных камней и поспешно сбежал с лестницы.

– Что вы тут делаете, друг мой? – спросил он.

Но в тот же момент Барлаш потушил свечу. За этим последовала мертвая тишина, которая наступает, когда вдруг спугнут грызуна. Оба офицера, стоявшие на лестнице погреба, видели блеск глаз, похожих на крысиные.

Казимир повернул обратно и поднялся к Шарлю.

– Выходи, – сказал он солдату, – и отправляйся на свой пост.

Никто не шевельнулся в ответ.

– Черт возьми! – воскликнул Казимир. – Неужели дисциплина полностью ослаблена? Говорю тебе – выходи и подчинись наконец моему приказу!

Он подкрепил свои слова, щелкнув курком пистолета, и легкое движение в темном погребе известило о неохотном приближении Барлаша, который медленно, шаг за шагом, поднялся по лестнице, подобно провинившемуся школьнику.

– Я, mon colonel[10], нашел дверь за этими дровами. Я открыл ее. То, что там внизу, – мое, – угрюмо произнес он.

Казимир в ответ на это схватил солдата за руку и отбросил прочь от лестницы, крикнув:

– Отправляйся на свой пост! Бери ружье и стой на улице, перед домом! Там твое место!

Не успел Казимир кончить, как в погребе что-то произошло, и неизвестный человек, спотыкаясь в темноте, поднялся по лестнице и пробежал мимо них. Барлаш из предосторожности закрыл ворота. Человек, который испускал запах пыли, смешанный с тревожным, едким запахом дыма, бросился к воротам и бешено дернул ручку.

Шарль, побежавший за ним вслед, схватил его за руку, но человек стряхнул француза, как младенца. У него в руках был топор, которым он хотел ударить Шарля, но промахнулся. Барлаш торопливо направился к своему ружью, стоявшему у дверного косяка, но русский понял его намерение и предупредил его. Схватив оружие, он повернул его штыком по направлению к французам, а сам уперся спиной в дверь, безмолвно уставившись на своих трех неприятелей. Это был крупный человек с длинными растрепанными волосами, и его светлые глаза яростно сверкали, как глаза загнанного зверя.

Казимир, проворный и спокойный, уже целился в него из пистолета, который он вынул, чтобы убедить Барлаша. Прошла минута совершенного безмолвия, которую нарушила громкая команда на улице. Патруль спешил вниз по Петровке.

Звук выстрела разнесся по всему дому, и от него задребезжали стекла. Русский вскинул руки и одно мгновение стоял, смотря на Казимира с выражением какого-то печального недоумения. Затем его ноги подкосились, и он рухнул на землю. Русский медленно перевернулся. Его движения странно напоминали движения ребенка, устраивающегося поудобнее в постели. Но вскоре он успокоился, прижавшись щекой к мостовой и устремив неподвижный взгляд на дверь погреба.

– Этот прихожанин получил свое, – пробормотал Барлаш, смотря на русского с кривой улыбкой.

В это время умирающий захрипел. Казимир принялся перезаряжать пистолет, но взгляд покойника был до того пристальным, что Казимир повернулся и посмотрел в том же направлении.

– Живо! – воскликнул он, указывая на дверь, откуда лениво поднимался тоненькими струйками белый дым. – Живо! Он поджег дом!

– Живо… Но как, mon colonel? – спросил Барлаш.

– Как? Ступай и приведи пожарную команду.

– В Москве не осталось ни одной пожарной команды, mon colonel.

– Так разыщи ведра и скажи, где колодец!

– В Москве не осталось ни одного ведра, mon colonel. Мы это узнали вчера вечером, когда захотели напоить лошадей. И нет ни одного колодца, у которого не была бы перерезана веревка. Странные люди, эти русские, могу я вам сказать!

– Делай то, что тебе приказывают! – сердито воскликнул Казимир. – Не то я арестую тебя. Ступай и приведи людей – надо потушить пожар.

В ответ Барлаш поднял палец, внимая какому-то отдаленному звуку. Дрожащими руками он отодвинул засов и отворил ворота. На пороге, вскинув ружье, он отдал честь офицерам. Барлаш удалился, и все его часы пробили шесть.

Солдат посмотрел вниз по Петровке: из половины домов, стоявших по бокам улицы, клубами валил дым. Барлаш направился вверх, к Красной площади и Кремлю, где находилась главная квартира императора. Обернувшись, Барлаш увидел сотню домов в огне. Дым поднимался разом из всех кварталов. Барлаш поспешил вперед, но его остановила толпа солдат, нагруженных добычей, жестикулировавших и ругавшихся. То было настоящее вавилонское столпотворение. Отбросы шестнадцати наций последовали за Наполеоном в Москву для того, чтобы грабить и убивать. Только в одном корпусе говорили на дюжине различных языков. Тут не осталось места национальной гордости, которая сдержала бы расходившихся солдат. Ни один человек не заботился о последствиях. А все нарекания падут на Францию.

Толпа собралась перед фасадом горевшего здания.

– Что это такое? – спросил Барлаш сначала одного, потом другого.

Но никто из них не говорил по-французски. Наконец солдат нашел земляка.

– Это госпиталь.

– А что это за запах? Что там горит?

– Двенадцать тысяч раненых, – ответил француз с горькой усмешкой.

В то время как он это говорил, двое раненых, почти полностью обессилевшие, сползли с широкой лестницы. Никто не осмеливался подойти к ним: стены строения уже стали трескаться. Один раненый кутался в почерневшую простыню, и его голые ноги тоже почернели от копоти. Волосы на голове и борода были опалены. Он постоял одно мгновение на пороге, а затем рухнул на землю. Кто-то в толпе расхохотался, и этот громкий хохот заглушил рев огня и треск горящих падающих бревен.

Барлаш последовал за несколькими офицерами, которые вели своих лошадей к Кремлю. Улицы были заполнены солдатами, шатающимися из стороны в сторону под тяжестью награбленного. На многих были надеты бесценные меха, другие напялили на себя женские собольи и горностаевые накидки. Одни нацепили драгоценные ожерелья на свои грубые мундиры и браслеты – на загорелые руки. Никто не потешался над ними, а все с жадностью смотрели на добытое грабежом. Солдаты были совершенно серьезны, и мрачнее всех казались те, кто нашел чем напиться. Они теперь раскаивались в том, что поддались искушению, потому что трезвые товарищи перехитрили их. Один из солдат надел золотой венец на свою каску. Он подошел к Барлашу и, шагая рядом с ним, доверительно сообщил ему.

– Я иду из собора. Он называется собором Михаила Архангела. Мне сказали, что в его подземельях спрятаны несметные сокровища. Ах, Господи, как я пить хочу! Нет ли у тебя чего-нибудь в бутылочке, друг? Нет?

Барлаш быстро шагал вперед, и вся его собственность качалась и звенела на нем. Солдат подошел поближе, поднял его флягу, взвесил в руке и убедился, что она пуста.

– Ах, черт возьми! – пробормотал он, идя рядом с Барлашем. – Да там ничего не было. Даже серебряные дощечки на гробах оказались не толще лезвия сабли. Но в самой церкви я нашел корону. Я позаимствовал ее у архангела Михаила. У него еще остался меч в руках, но на рукоятке была только мишура – никаких драгоценных камней.

Солдат шел несколько минут молча, кашляя от дыма и пыли, попавших ему в легкие. Наступил вечер, но весь город пылал, и небо побагровело от зарева, слившегося с последними лучами угрюмого заката. Сильный ветер переносил дым и искры через крыши.

– Затем я вошел в ризницу, – продолжил было солдат, но внезапно споткнулся о тело мертвой девушки и зло чертыхнулся.

Барлаш косо посмотрел на собеседника и выругался по его адресу с внезапно нахлынувшим свирепым красноречием. Ибо папаша Барлаш был нечист на язык.

– Там находился старик, пономарь. Я спросил его, где спрятана посуда, а он ответил, что не говорит по-французски.

Я пырнул старикашку штыком, так он живо заговорил по-французски!

Барлаш прекратил это деликатное доверительное признание одной резкой фразой. Он встал навытяжку перед Кремлевским дворцом, отдавая честь. Совсем близко около них прошел человек, направляясь к ожидавшей его карете. Он был толст и сутуловат, с короткой шеей и низко посаженной головой. На подножке кареты он приостановился и равнодушно посмотрел на восток – на угрюмое небо и горящий город. В его глубоких, налитых кровью глазах внезапно промелькнуло выражение могущества, когда он посмотрел на ряд наблюдавших за ним лиц и прочитал то, что на них было написано.

То был Наполеон, на вершине своей славы поспешно покидавший Кремль (хваленую цель его честолюбивых стремлений), проведя под этим гордым кровом всего одну ночь.

Глава XVI Первая волна отлива

Пусть он споткнется и падет, но не испачкает души своей.

Дни стали короткими, и ноябрь уже подходил к концу, когда Барлаш вернулся в Данциг. Заморозки, не отступая перед солнцем, которое, казалось, мешкало в этом году на севере, держались почти до полудня, поднимая туман с низких равнин.

Старожилы давно не помнили такой осени. Она дала повод людям с пылким воображением шептать, что Наполеон – второй Иисус Навин и что он может даже солнцу приказать слушаться его. За месяц перед тем, как был отдан приказ об отступлении, ночи стали холодными, но днем стояла ясная погода. Реки покрывались белым туманом, а стоячая вода замерзала.

Барлаш, казалось, понял так, что направление на постой имеет силу в течение всей кампании. Но когда он повернул ручку двери дома номер тридцать шесть на Фрауэнгассе, то эта дверь оказалась запертой на ключ. Он постучался.

Дверь открыла Дезирэ. Дезирэ, которая стала старше и у которой появилось новое выражение в глазах. Барлаш, уверенный в том, что его впустят, уже снял сапоги, которые нес в руках, что придавало ему подозрительный вид. Левый глаз Барлаш перевязал носовым платком. На голове у него был надет старый кивер, но остальной костюм казался фантастичным: из-под светло-голубого баварского короткого кавалерийского плаща выглядывала крестьянская домотканая рубашка. Старый солдат не имел при себе никакого оружия.

Он несколько бесцеремонно протолкнулся мимо Дезирэ, довольный, что может попасть в дом. Он сильно хромал.

Барлаш заковылял к кухне, оглянувшись назад, чтобы убедиться, что Дезирэ заперла дверь; на кухне он сел.

– Voila![11] – произнес солдат и не сказал больше ни слова, но жестом дал понять, что наступил конец света.

Затем он пристально посмотрел на Дезирэ своим единственным глазом, а она вдруг отвернулась, как если бы ее совесть была нечиста.

– Что с вашим глазом? – спросила она, нарушая затянувшееся молчание.

Барлаш снял кивер, и совершенно белые, седые волосы упали ему на плечи. Вместо ответа он развязал запачканный кровью платок и посмотрел на Дезирэ. Перевязанный глаз был невредим и так же был ясен, как и другой.

– Ничего, – ответил он и подмигнул девушке.

Не раз кидал он горящий взор по направлению к шкафу, где Лиза хранила хлеб, и Дезирэ вдруг догадалась, что он смертельно голоден. Она подбежала к шкафу и поспешно поставила на стол все, что только нашла там. Немного это было – кусок холодного мяса и целый хлеб.

Барлаш снял ранец и начал рыться в нем дрожащими руками. Наконец, он нашел то, что искал. Вещь была завернута в шелковый шарф, который, должно быть, приехал из Кашмира в Москву, а из Москвы попал в ранец Барлаша с кусками конины и грязными кореньями. Неуклюже Барлаш протянул Дезирэ маленькую квадратную иконку. Оправа у нее была из золота и вдобавок украшена бриллиантами, а лики Святой Девы и Младенца были превосходно и тонко исполнены.

– Это для того, чтобы перед нею вы творили свои молитвы, – угрюмо пояснил Барлаш.

Он делал огромные усилия, чтобы отвести глаза от еды на столе.

– Я встретил булочника на мосту, – продолжал он, – попросил его взять икону и дать мне взамен хлеба, но он отказал.

В его коротком смехе заключалась целая история человеческого страдания и человеческого падения. Пока Дезирэ в безмолвном восторге смотрела на сокровище, он внезапно обернулся и схватил хлеб и мясо корявыми руками. Его пальцы так стиснули хлеб, что затрещала корка, и на одну секунду лицо солдата приняло животное выражение. Затем он поспешил в комнату, которую когда-то занимал, как собака, желавшая скрыть свою добычу в конуре.

Барлаш поразительно быстро вернулся. С его лица исчез землистый оттенок, но глаза все еще сверкали голодным блеском. Он снова направился к стулу у двери и сел.

– Семьсот миль, – произнес солдат, взглянув на свои ноги и хмуро покачав головой, – семьсот миль за шесть недель.

Затем он посмотрел через открытую дверь в коридор, чтобы удостовериться, что его никто не услышит.

– Потому что я боялся, – прибавил он шепотом, – меня легко напугать. Я не храбрец.

Дезирэ покачала головой и рассмеялась. Женщины начала века верили, что мундир делает человека храбрым.

– Нам пришлось бросить пушки, – продолжал Барлаш, – вскоре после ухода из Москвы. Лошади падали от голода. По дороге встретился крутой холм, и мы оставили пушки у его подножия. Тогда-то я начал бояться. Некоторые солдаты шли с награбленным добром на спине, но с пустыми сумками.

Они несли миллионы франков за плечами и печать смерти на лицах. Я струсил. Я купил соли… соли… и ничего больше. Тогда я случайно увидел императора. Этого было достаточно. В ту же ночь, пока все спали, я убежал от них. Наше войско походило на сборище ряженых для маскарада. На некоторых красовались меха. Ах! Я струсил, говорю вам! У меня была только соль и немного конины. Этого добра много встречалось по дороге. Да вот это. Я нашел ее в Москве, когда рылся в большом, как эта комната, погребе, наполненном такими предметами. Но приходится думать о своей жизни. Я унес только соль… и эту картинку для вас, чтобы вы творили свои молитвы перед нею. Может быть, милосердный Бог услышит нас, грешных.

– Но я не могу взять эту икону, – сказала Дезирэ. – Она стоит, наверное, миллион франков.

Барлаш свирепо посмотрел на нее:

– Вы думаете, что я хочу получить что-нибудь взамен?

– О нет, – ответила она. – Мне нечего вам дать. Я так же бедна, как и вы.

– Ну, так мы можем остаться друзьями, – решил Барлаш.

Он тайком посматривал на кружку пива, которую Дезирэ поставила перед ним на стол. Вследствие какого-то звериного инстинкта или, может быть, горького урока последних месяцев ему претило есть или пить на глазах у соседа. У него был плачевный вид, вид животного; и во время своего грустного путешествия он, может быть, приобрел инстинкт, заставляющий зверя есть тайком.

Дезирэ, отвернувшись от него, подошла к окну и стала смотреть во двор. Она услышала, как Барлаш одним залпом выпил кружку и поставил ее на стол.

– Вы были в Москве? – произнесла Дезирэ, обернувшись к нему вполоборота, так что он видел ее профиль и короткую верхнюю губку, которая шевельнулась как будто для того, что бы задать еще один вопрос, но этот вопрос так и не прозвучал.

Барлаш медленно окинул Дезирэ с ног до головы пристальным взглядом, и в его маленьких хитрых глазах промелькнула подозрительность. Он взглянул на ее открытый рот с загнутыми вниз уголками губ – характерный признак человека, привыкшего смеяться и страдать. Затем он покачал головой, точно понял невысказанный вопрос.

– Да! Я был в Москве, – сказал Барлаш, заметив, как краска сходит с ее лица. – Я видел его… вашего мужа… там. Я стоял на часах за его дверью в ночь нашего прихода в город. Это я отнес на почту письмо, которое он написал вам. Ему очень хотелось, чтобы оно дошло до вас. Вы получили его… это любовное письмо?

– Получила, – серьезно ответила Дезирэ, нисколько не поддерживая внезапную веселость папаши Барлаша, которая служила только доказательством застенчивости, с которой грубые люди всего мира приступают к любовным вопросам.

– И больше я не видел его, – продолжал Барлаш, – потому что мои часы забили тревогу. Я вышел на улицу и увидел, что город – в огне. В большой армии, как в большой стране, можно легко потерять из виду родного брата. Но он вернется, не бойтесь. Ему везет, этому красивому господину.

Барлаш замолчал и почесал в голове, смотря на Дезирэ с гримасой недоумения.

– Ведь я принес вам добрые вести, – пробормотал он. – Он был жив и здоров, когда мы начали отступление. Он находился при штабе, а у штаба есть лошади и кареты. Мне говорили, что у них имеется и хлеб.

– А у вас что было? – спросила Дезирэ, не оборачиваясь.

– Не все ли равно, – угрюмо ответил Барлаш, – раз я здесь?

– И все-таки вы верите этому человеку! – выпалила Дезирэ, оборачиваясь к солдату.

Барлаш поднял палец, как бы предостерегая ее, чтобы она не упоминала о предмете, о котором не способна судить. При этом он покачал головой и глубоко вздохнул.

– Говорю вам, – сказал Барлаш, – что я видел его в лицо после Малоярославца… Мы потеряли в тот день десять тысяч человек… И я струсил, потому что понял по лицу императора, что он собирается бросить нас, как сделал это раньше в Египте. Я ничего не боюсь, когда он рядом… самого черта не боюсь… Но когда его нет…

На лице Барлаша промелькнул животный ужас.

– В Данциге говорят, – сказала Дезирэ, – что он никогда не переберется через Березину, так как вперед посланы две русские армии, чтобы остановить его. Говорят, пруссаки тоже восстанут против него.

– А… уже говорят об этом?

– Да.

Барлаш гневно посмотрел на Дезирэ и резко спросил ее:

– Кто научил вас ненавидеть Наполеона?

Дезирэ снова отвернулась от него, точно не могла смотреть ему прямо в глаза, и ответила:

– Никто.

– Не хозяин, – бормотал про себя Барлаш, ковыляя к двери своей каморки и распаковывая багаж. Он был запасливым путешественником и имел при себе все, что было нужно в дороге. – Не хозяин, потому что о той ненависти, которую он питает, нечего и говорить. И не ваш муж, потому что Наполеон – его бог.

Барлаш замолчал, потом поднял голову так резко, что чуть не вывихнул себе шею, и, пристально посмотрев на Дезирэ, произнес:

– Это потому, что вы стали женщиной с тех пор, как я ушел.

И снова показался его обвинительный палец, хотя Дезирэ стояла к нему спиной.

– Ах! – воскликнул он со смертельным презрением. – Я вижу, вижу!

– А разве вы ожидали, что я сделаюсь мужчиной? – спросила Дезирэ, не оборачиваясь.

Барлаш стоял на пороге и шевелил губами, точно пережевывал ее слова. Наконец, не придумав никакого достойного ответа, он тихо запер дверь.

Барлаш был не единственным старым ветераном Великой армии, понявшим, откуда дует ветер. Многие другие после Малоярославца взвалили себе на плечи награбленное добро и отправились пешком во Францию. Ибо настали холода, а ни одна лошадь во французской армии не была подкована на острые шипы. Об этом даже не позаботились. Император, всегда все имевший в виду, позабыл об этом. Он, все предвидевший, не посчитался с зимой. Наполеон отдал приказ об отступлении из Москвы в середине октября армии, одетой по-летнему, без дорожных припасов. Единственной надеждой было то, что отступление будет совершаться по другой части страны, не разоренной громадной армией при ее вторжении в Москву, уничтожавшей весь хлеб до последнего зерна и всю траву до последней былинки. Но эта надежда была разрушена русскими, которые, окружив французскую армию, заставили ее идти тем путем, по которому она так победоносно шла к Москве.

В строю уже шептались о том, что при свете горящего города кое-кто заметил темные тени, мелькавшие на равнинах, – русскую армию, идущую на запад впереди французов, чтобы отрезать им путь к отступлению при переправе через какую-нибудь реку. Русские яростно сражались под Бородином. Они отчаянно сражались под Малоярославцем, который одиннадцать раз был взят и отдан, а затем превращен в пепел.

Великая армия уже не выбирала себе обратный путь. Ее заставили перейти обратно через Бородинское поле, на котором все еще лежали забытые тридцать тысяч трупов.

Но с нею все еще был Наполеон.

Его гений иногда еще вспыхивал тем огнем, от которого у людей пресекалось дыхание и который неизгладимо выжег его имя на страницах мировой истории. Даже при сильном натиске Наполеон никогда не упускал случая атаковать. Неприятель никогда не совершал ошибку, чтобы Наполеон не заставил его впоследствии в ней раскаяться.

Затаивший дыхание мир получил наконец известие, что столь долго замешкавшаяся зима запорошила Россию. В Данциге сотни слухов наполняли улицы, и с каждым днем Антуан Себастьян становился все моложе и веселее. Казалось, что с него сняли тяжесть, так долго давившую на него. Вскоре после возвращения Барлаша он съездил в Кенигсберг и вернулся оттуда с горящими глазами. Его корреспонденция была громадна. У него, по-видимому, были сотни друзей, посылавших ему новости и ждущих взамен совета. И все время передавалось шепотом, что Пруссия войдет в союз с Россией, Швецией и Англией.

Из Парижа приходили сведения о растущем недовольстве, ибо Франция среди множества добродетелей имеет один непростительный, с точки зрения северян, порок: она отворачивается от павшего друга.

Вскоре последовали известия с Березины – ничтожной литовской речонки, где судьба всего мира одни сутки висела на волоске. Но блеск умирающего гения преодолел сверхчеловеческие препятствия, и катастрофа превратилась в бедствие. Дивизии Виктора и Удино, сохранившие подобие военной дисциплины, были почти уничтожены. Французы потеряли двенадцать тысяч убитыми и утонувшими в реке, шестнадцать тысяч из них попали в плен. Но войско перешло через Березину. Однако же Великая армия уже перестала существовать. Остались только умирающие от голода, барахтающиеся, проваливающиеся в снег люди, без следа дисциплины и надежды. Произошло бедствие таких же гигантских размеров, как и прошлые победы; бедствие, достойное великого завоевателя. Даже враги не ликовали. Они ждали, затаив дыхание. И вдруг пришло известие, что Наполеон – в Париже.

Глава XVII Утренняя надежда

Кремень не даст искру, пока его не ударят.

– Теперь пора браться за дело, – сказал папаша Барлаш в то декабрьское утро, когда до Данцига дошла весть, что Наполеон покинул армию, что он передал командование призрачной армией Мюрату, королю неаполитанскому, что он, как злой дух, пробрался невидимкой через Польшу, Пруссию, Германию, преодолел двенадцать тысяч миль. Он ехал в одиночестве день и ночь, спеша в Париж, чтобы спасти свой трон.

– Пора приняться за дело, – сказала вся Европа, когда уже стало поздно, ибо Наполеон снова овладел собой. Он был бодр, неукротим, собирал новую армию, призывал Францию подняться до той высоты духа, до которой могла подняться одна только Франция. Более расчетливым народам севера недостает воображения, дающего людям способность восставать против богов по желанию одной поразительно сильной воли, уступающей только воле самого Бога.

– Отправляйтесь в Данциг и оставайтесь там, пока я не вернусь, – приказал Наполеон Раппу.

– Отступите в Польшу и ждите, пока я не вернусь с новой армией, – приказал он Мюрату и принцу Евгению.

– Пора приняться за дело, – сказали все покоренные народы, посматривая друг на друга. И вот мастер сюрпризов опять поразил всех своим внезапным появлением в собственной столице, и все нити управления Европой были как по волшебству снова собраны в его руках.

Между тем как каждый говорил своему соседу, что пора приняться за дело, никто не знал, что делать. Ибо творцу было угодно послать в мир много говорунов и очень мало людей действия, которые и создают историю человечества.

Однако же папаша Барлаш знал, что делать.

– Где тот моряк? – спросил он Дезирэ, когда она передала ему новости, которые Матильда узнала на улице. – Тот, что нес в ту ночь багаж хозяина. Двоюродный брат вашего мужа.

– В Цоппоте есть человек, который знает об этом, – ответила она.

– Так я отправляюсь в Цоппот.

Барлаш с самого возвращения спокойно жил на Фрауэн-гассе. Он был стар, плохо одет, одноглаз. Никто ни о чем не спрашивал его, за исключением Себастьяна, который не уставал слушать рассказы о Москве. О том, как армия, пришедшая в Россию числом в четыреста тысяч человек, сократилась до ста тысяч, когда началось отступление. Как войскам раздали ручные мельницы, чтобы молоть зерно, которого не было. Как лошади падали тысячами от голода, а люди – сотнями. Как наконец Бог отвернулся от Наполеона.

– Что-то нужно предпринять. Хозяин ничего не сделает, он витает в облаках, он мечтает о новой Франции. Я старик, и я отправляюсь в Цоппот.

– Вы хотите сказать, что мы уже давно должны были получить известие о Шарле? – сказала Дезирэ.

– Да, черт возьми, он может быть в Париже! – воскликнул Барлаш с внезапной вспышкой гнева. – Говорю вам, что он состоит при штабе!

Неизвестность – одно из самых мучительных человеческих чувств и скорее других вызывает нашу симпатию. Разве мы не испытываем желания, чтобы наш сосед немедленно узнал все самое худшее, что мы и спешим сообщить ему?

И не одна Дезирэ испытывала это тяжкое чувство. Матильда сообщила отцу и сестре, что, если полковник Казимир вернется с войны, он будет просить ее руки.

– И тот… полковник, – прибавил Барлаш, взглянув на Матильду, – он тоже состоит при штабе. Говорю вам, что они в безопасности. Они, без сомнения, вместе. Они были вместе в Москве. Я их видел и получил от них приказ. Они исполняли свои обязанности.

Матильда не любила папашу Барлаша. Она, казалось, предпочла бы вовсе не иметь никаких известий о Казимире, чем получить их от старого солдата. Матильда вышла из комнаты, не удостоив его даже презрительным взглядом.

Барлаш, шевеля губами, подождал, когда умолкнут ее шаги на лестнице, и тогда бросил Дезирэ лист пожелтевшей шершавой бумаги. Он совершил путешествие в Москву и обратно.

– Напишите ему два слова, – сказал он. – Я доставлю записку в Цоппот.

– Но вы можете известить его через рыбака, имя которого я вам сообщила, – возразила Дезирэ.

– Разве он обратит внимание на такое послание? Разве он придет на берег по одному моему слову… слову всего только Барлаша? Помните, что он рискует жизнью, английский матрос с французским именем. Тысяча чертей! Они могут застрелить его, как собаку.

Дезирэ покачала головой, но Барлашу не стоило противоречить. Он принес перо и чернила и пододвинул их через стол к Дезирэ.

– Я бы не требовал этого, – сказал он, – если бы это не было так необходимо. Неужели вы думаете, что он испугается опасности? Она придется ему по сердцу. Он скажет мне: «Барлаш, благодарю вас». О, я знаю его! Пишите. Он придет.

– Почему? – спросила Дезирэ.

– Да почем я знаю – почему! Он же приходил раньше, когда вы просили его об этом.

И Дезирэ написала несколько слов:

«Приходите, если можете нам помочь».

Барлаш взял бумагу и, сняв с глаза повязку, благодаря которой он невредимым пробрался через Россию, нахмурил брови и посмотрел на записку, не понимая в ней ни одного слова.

– Я не всякий почерк могу прочесть, – признался он. – Вы подписали записку?

– Нет.

– Ну так напишите что-нибудь такое, чтобы он понял, от кого послание, но не больше: меня могут подстрелить. Только ваше крестное имя.

Она подписалась – «Дезирэ».

Барлаш тщательно сложил бумагу и засунул ее за подкладку старой войлочной шляпы Себастьяна, которая перекочевала к нему. Он повязался шарфом, как это делают зимой жители балтийских берегов.

– Остальное предоставьте мне, – сказал Барлаш и с лукавой гримасой вышел из дома.

В этот день Барлаш не вернулся. Дни были короткими, так как уже наступила середина зимы, а на следующий день, когда он пришел, было уже совсем темно и очень холодно. Барлаш послал Луизу наверх за Дезирэ.

– Прежде всего, – сказал Барлаш, подчеркивая каждое слово ударом пальца по тыльной стороне руки, – французы укрепятся в Данциге. Начнется осада. Как бы хозяин не совершил ошибку. На этот раз осада будет не такая, как в прошлый раз. Тогда Рапп находился вне города; теперь он будет внутри его. Он постарается продержаться в Данциге, пока не наступит «конец света».

– Отец не покинет Данциг, – сказала Дезирэ. – Он так сказал. Он знает, что идет Рапп, а за ним следуют русские.

– Но, – прервал ее Барлаш, – он думает, что Пруссия пойдет против Наполеона и объявит ему войну? Это может случиться. Кто знает? Вопрос заключается в другом: можно ли уговорить хозяина покинуть Данциг?

Дезирэ отрицательно покачала головой.

– Это не я, – сказал Барлаш, – задаю этот вопрос. Вы понимаете?

– Понимаю. Отец не покинет Данциг.

На этот раз Барлаш сделал жест, выражавший желание постараться, насколько возможно, оставить хорошее впечатление об Антуане Себастьяне.

– Через полчаса, – сказал он, – когда будет темно, не пойдете ли вы со мной прогуляться по дороге Лангфур?

Дезирэ нерешительно посмотрела на него.

– Но… если вы боитесь!.. – произнес Барлаш.

– Я не боюсь. Я пойду, – быстро возразила Дезирэ. Кода они вышли, снег скрипел под ногами, как это всегда бывает при низкой температуре.

– Мы не оставим никаких следов, – сказал Барлаш, указывая дорогу по направлению к реке. Грунт был неровный в том месте, где земляные работы уже начались. Деревья большей частью срубили. Но с отъездом Раппa все строительство прекратилось.

Барлаш обернулся к Дезирэ и указал ей на холм с соснами. Дезирэ поняла, что Луи ожидает там и обязательно должен увидеть их. Она секунду замешкалась, и Барлаш, обернувшись, проницательно взглянул на нее. Дезирэ пошла против своей воли, и ее спутник знал об этом. Ноги почти не слушались ее, как ноги человека, вступающего в неведомую страну по дороге, в которой он не уверен. Она испугалась Луи д’Аррагона, когда в первый раз увидела его на Фрауэнгассе. И теперь этот страх снова овладел ею и не оставлял ее, пока Луи не заговорил.

Он вышел из-за деревьев, сделал несколько шагов вперед и остановился. Дезирэ снова замешкалась, и Барлаш, окончательно выведенный из себя, обернулся и взял ее за руку.

– Снег, что ли, скользкий? – спросил он тоном, не требующим ответа.

В следующий момент подошел Луи.

– Я могу сообщить только дурные вести, – лаконически сказал он. – Барлаш, должно быть, уже все передал вам, но не надо отчаиваться. Армия дошла до Немана, арьергард покинул Вильну. Нам ничего не остается делать, как отправиться искать Шарля.

– Кому?

– Мне.

Луи серьезно посмотрел на Дезирэ. Но она смотрела мимо него на небо, слабо освещенное луной. Ее напряженная поза и ускользающий взгляд говорили о сознании некоторой вины.

– Мое судно задержано льдом в Ревеле, – сказал д’Аррагон просто. – Во мне не будут нуждаться до окончания зимы, и я получил отпуск на три месяца.

– Чтобы отправиться в Англию? – спросила Дезирэ.

– Чтобы ехать, куда я захочу, – ответил он с коротким смехом. – И я отправляюсь искать Шарля, а Барлаш будет сопровождать меня.

– Не даром, – вмешался солдат строгим полушепотом. – За плату.

– За небольшую плату, – уточнил Луи, обернувшись, чтобы посмотреть на него с вниманием человека, исследующего неизвестную страну.

– Ба! Вы даете, что можете. Никто не станет переходить Неман ради собственного удовольствия. Мы заключили с вами договор. Я выторговал себе, сколько мог.

Луи весело рассмеялся, как будто познал настоящую истину.

– Если бы у меня было больше, я бы и дал вам больше. Это деньги, которые я поместил в Данцигский банк для своего кузена. Придется их взять, вот и все.

С последними словами Луи обратился к Дезирэ, как будто он был заранее уверен в ее согласии.

– Но у меня есть средства, – сказала она, – немного, не очень много. Нам не следует думать о деньгах. Мы должны сделать все, чтобы найти его, чтобы прийти к нему на помощь, если он в ней нуждается.

– Да, – ответил Луи, точно Дезирэ задала ему вопрос. – Мы должны сделать все… но у меня нет больше денег.

– А у меня нет денег с собой… и ничего, что я могла бы продать.

Она сняла меховую перчатку и показала руку, на которой не было никаких перстней, кроме простого обручального кольца на безымянном пальце.

– У вас есть икона, которую я привез вам из Москвы, – грубо возразил Барлаш, – продайте ее.

– Нет, – сказала Дезирэ, – ее я не продам.

Барлаш цинично рассмеялся и обратился к Луи со словами:

– Вот перед вами настоящая женщина. Сначала она не хотела брать вещь, а затем не хочет расставаться с нею.

– Что ж, – сказала Дезирэ несколько запальчиво, – женщина может иметь свои слабости.

– Некоторые и имеют их, – небрежно согласился Барлаш, – счастливые. Ну а так как вы не хотите продать икону, то я вынужден согласиться на то, что предлагает monsieur le capitaine[12].

– Пятьсот франков, – пояснил Луи. – Тысячу франков, если нам удастся благополучно доставить моего кузена в Данциг.

– Соглашение уже состоялось, – сказал Барлаш.

Дезирэ смотрела то на одного, то на другого со странной лукавой улыбкой. Женщины не понимают того духа приключений, который подстрекает моряка принимать участие в экспедиции без всякой надежды на вознаграждение сверх своей ежедневной платы, за которую он готов честно работать и умереть.

– А я? – спросила Дезирэ. – Что мне предстоит делать?

– Мы должны знать, где вас найти, – ответил д’Аррагон.

Этим простым ответом было так много сказано, что Дезирэ задумалась.

Немного, казалось, ей предстояло сделать, а между тем это было все. Ибо в этих шести словах заключался итог всей женской жизни: ждать, пока ее найдут.

– Я останусь в Данциге, – сказала она наконец.

Барлаш поднес палец к самому ее лицу, так, чтобы она видела его, и медленно покрутил им из стороны в сторону, как бы призывая Дезирэ к вниманию. Он сказал:

– И купите соли. Наполните всю кладовку солью. Она довольно дешева в Данциге. Хозяин ведь не подумает об этом. Он мечтатель. Но даже мечтатель в конце концов просыпается и просит есть. Это говорю вам я, Барлаш.

Он подчеркнул эти слова, дотронувшись корявыми пальцами сначала до одного, потом до другого своего плеча.

– Купите соли, – повторил он и поднялся на холм, чтобы убедиться, что за ними никто не следит.

Дезирэ и Луи остались одни. Он пристально посмотрел на нее, но она внимательно наблюдала за Барлашем.

– Солдат сказал, что счастливые женщины имеют свои слабости, – медленно произнесла она. – Полагаю, что он говорил о чувстве долга, – прибавила Дезирэ, видя, что Луи не пытается заговорить.

– Да, – ответил он.

Барлаш отчаянно жестикулировал, обращаясь к Дезирэ. Она пошла к нему, но, сделав несколько шагов, остановилась и посмотрела назад.

– Вы думаете, что стоит попытаться? – спросила она с коротким смехом.

– Не стоит и пытаться, если не уверен в успехе, – ответил он.

Она вторично рассмеялась и помедлила еще немного, хотя Барлаш энергично звал ее.

– Ах! – воскликнула она. – Я вас не боюсь, когда вы так говорите. Я вас опасаюсь, когда вы молчите. Я думаю, что боюсь вас, потому что вы много ждете от жизни.

Дезирэ попыталась заглянуть ему в лицо.

– Я ведь, знаете ли, всего только обыкновенный человек, – сказала она многозначительно.

Затем Дезирэ последовала за Барлашем.

Глава XVIII Пропавший

Я боюсь, чтобы те, кто пляшет теперь

передо мной, не стали когда-нибудь меня

топтать. Это уже бывало. Люди закрывают

двери перед заходящим солнцем.

В первые недели декабря резкий ветер на время стих, и тотчас же выпал снег. Он шел несколько дней подряд, пока наконец серое небо не истощилось. Хлопья стали падать реже. Затем выглянуло солнце – и все вокруг стало ослепительно белым.

Произошел перерыв в потоке жалких людей, которые брели, шатаясь, через мост с кенигсбергской дороги. Какой-то инстинкт повернул их к югу. Теперь поток возобновился, и по городу распространился слух, что приближается Рапп. Наконец, в середине декабря один офицер привез известие, что Рапп со своим штабом прибудет на следующий день.

Дезирэ молча выслушала эту новость.

– Ты этому не веришь? – спросила Матильда, вернувшись домой, бледная, с блестящими глазами.

– О нет, верю.

– Так ты забыла, – настаивала Матильда, – что Шарль состоит при штабе! Они могут прибыть сегодня вечером.

Пока сестры разговаривали, вошел Себастьян. Он быстро взглянул сначала на одну девушку, потом на другую.

– Вы слышали новость? – спросил он.

– Что генерал возвращается? – спросила Матильда.

– Нет, не то. Хотя это верно. Макдональд отступает в Данциг. Пруссаки покинули его… наконец.

Себастьян как-то странно засмеялся и посмотрел в окно беспокойным взглядом, перебегавшим от одного предмета к другому, точно он старался мысленно следовать за быстрым течением событий. Затем Себастьян вспомнил о Дезирэ и повернулся к ней.

– Рапп возвращается завтра, – сказал он. – Мы предполагаем, что Шарль с ним.

– Да, – ответила Дезирэ безжизненным голосом.

Себастьян прищурил глаза и, виновато рассмеявшись, произнес с жестом, указывающим на недостаток гостеприимства:

– Мы не в состоянии принять его как следует, но должны сделать все, что в наших силах. Ты и он можете, конечно, считать этот дом своим, пока вам будет угодно оставаться с нами. Матильда, позаботься о том, чтобы в доме появились все деликатесы, какие только есть в Данциге, а ты, Дезирэ, займешься всеми необходимыми приготовлениями. Не следует забывать, что он может вернуться… сегодня вечером.

Дезирэ направилась к двери, а Матильда отложила в сторону тонкое рукоделие, которое, по-видимому, занимало ее с утра до ночи. Она сделала движение, как бы желая последовать за сестрой. Но Дезирэ резко покачала головой, и Матильда осталась на месте, предоставив сестре одной подняться наверх. День уже уступил место длинным сумеркам, и в четыре часа было темно, как ночью. Себастьян, по своему обыкновению, вышел на прогулку, хотя чувствовал легкую простуду. Матильда осталась дома. Дезирэ послала Лизу в лавочку на Лангемаркт, составлявший центр данцигских сплетен. Лиза всегда приносила оттуда последние новости. Матильда вошла за чем-то на кухню, когда девушка вернулась. Она слышала, как Лиза рассказывала Дезирэ, что в город пришло еще несколько отставших солдат, но что они не принесли с собой никаких известий о генерале. Дом казался пустым, с тех пор как ушел Барлаш.

Звон колокольчиков слабо доносился сквозь двойные рамы, но ни одна пара саней не проехала по Фрауэнгассе. Сотни раз звук как будто приближался, и каждый раз Дезирэ видела, что огонек мелькал мимо, направляясь к Пфаффенгассе. С дрожью она возвращалась в постель, ожидая следующего звука. Рано утром, задолго до рассвета, глухой скрип шагов по утоптанному снегу снова привлек ее к окну. Отдергивая занавеску, она затаила дыхание: в длинные бесконечные ночи она представляла себе возвращение мужа во всевозможных видах.

Это, возможно, Барлаш. Луи и Барлаш должны были, без сомнения, встретиться с Раппом. Найдя Шарля, они послали вперед Барлаша, чтобы он известил о благополучном состоянии мужа Дезирэ. Луи, конечно, не приедет в Данциг. Он отправится на север, в Россию, Ревель, а может быть, и обратно в Англию… чтобы никогда больше не вернуться.

Но то был вовсе не Барлаш. Это шла женщина, шатаясь под тяжестью вязанки дров, которую она собрала в лесу и не посмела нести по улицам при дневном свете.

Наконец, часы пробили шесть, и вскоре старая лестница заскрипела под тяжелыми шагами Лизы.

Дезирэ еще до рассвета спустилась вниз. Она слышала, как Матильда ходила в своей комнате.

– Я не спала, – сказала Лиза. – Я боялась заставить вашего мужа ждать на улице. Но вы, без сомнения, узнали бы его шаги.

– Да, узнала бы.

– Если бы это был мой муж, я бы всю ночь простояла у окна, – выпалила Лиза с веселым смехом, и Дезирэ тоже рассмеялась.

Матильда долго собиралась. Когда она наконец появилась, Дезирэ едва сдержала возглас удивления. Матильда была одета в свой лучший наряд, словно она собралась на праздник.

За завтраком Лиза рассказала, что губернатор в полдень торжественно войдет в город со своим штабом. Гражданам предложили украсить улицы и собраться на площади, чтобы приветствовать возвращающийся гарнизон.

– И граждане примут это предложение, – заметил Себастьян с коротким смехом. – Весь мир насмехался над Россией с тех пор, как родилась эта империя, а между тем ему пришлось узнать, благодаря Москве, какую роль на войне может играть обыватель. Наши добрые данцигцы примут предложение Paппa.

И он оказался прав. По той или иной причине, город оказал почетный прием Раппу. Даже поляки должны были уже догадаться, что они оказались игрушками в руках французов. Но они все еще не могли себе представить, что Наполеон проиграл. В этот холодный декабрьский день на улицах было много шпионов: одни работали на Наполеона, другие поглядывали по сторонам за счет прусского короля; Швеции тоже нужно было знать, что думает Данциг, и Россия не могла оставаться в неизвестности относительно сплетен в большом Балтийском порту.

Закутавшись в жесткие овчины, приподняв высокие воротники, доходившие до краев шапок, так что виднелись одни глаза, стояли на улице жители Данцига. Все лица – и старые, и молодые – были одинаковы, так что трудно было сказать о соседе, поляк ли он или пруссак, данцигец или швед. Женщины в толстых шалях, в капорах или шарфах молча стояли возле своих мужей. Только дети задавали много вопросов и не получали ни одного ответа от осторожных родителей.

– Кто это пришел, французы или русские? – спросил один ребенок, стоящий близко к Дезирэ.

– Оба, – был ответ.

– Но кто же придет первым?

– Жди и молчи! – прошипел осторожный данцигец, оглядываясь назад.

Дезирэ переоделась. Под шубой у нее было надето платье, так давно приготовленное ею для путешествия в Цоппот. Матильда заметила это платье, но ничего не сказала. Но Лиза, более развязная на язык, кивнула ему, как старому другу, когда помогала Дезирэ надеть шубу.

– Вы изменились, – сказала она, – с тех пор, как надевали его в последний раз.

– Я постарела… и потолстела, – весело ответила Дезирэ.

А Лиза, не одаренная никаким воображением, удовлетворилась таким объяснением. Но перемена скрывалась в глазах Дезирэ.

С позволения Себастьяна, почти по его инициативе, они выбрали Зеленый мост местом наблюдения. Этот мост соединяет берега Монтлау при входе на Лангемаркт, и тут большая дорога расширяется, перед тем как снова сузиться, чтобы пройти под Зелеными воротами. Тут все всё могли видеть, оставаясь на виду.

– Будем надеяться, – сказал Себастьян, – что двое мужчин мимоходом заметят вас.

Но он не предложил себя в спутники. В половине двенадцатого улицы были запружены народом. Граждане хорошо знали своего губернатора, и он не заставил их долго ждать. Хотя Рапп и не обладал той силой, которая поразительно действовала на воображение толпы еще долгое время спустя после смерти Наполеона и еще до сих пор она двигает умами людей, как сто лет тому назад, однако же он был достаточно искусен в подражании своему господину, когда это становилось нужно. Он не собирался вползать в Данциг, подобно побитой собаке, которая лезет в свою конуру.

Рапп добыл себе лошадь в Эльбинге. Он остановился между этим городом и Моттлау, чтобы навести в своей армии что-нибудь похожее на порядок и собрать вокруг себя штаб.

Но данцигцы не ликовали. Они в мрачном молчании следили за Раппом, когда он проезжал по мосту. Лошадиный повод был закручен вокруг его руки: все его пальцы были отморожены, нос и уши находились у него в таком же состоянии, и их успешно подлечил один польский цирюльник. Один глаз был почти закрыт. Все лицо Раппa сильно покраснело, но он держался как солдат и смотрел на мир со смелостью, которую Наполеон передал всем своим ученикам.

За ним ехало верхом несколько штабных офицеров, но большинство из них шло пешком. Солдаты сделали попытку несколько освежить мундиры. Две-три героические души сбросили шубы, которым обязаны были своей жизнью, но большинство армии составляли разбитые люди, без принципов, без гордости, внушающие только жалость. Они кутались в свои лохмотья и спотыкались на ходу. Невозможно было отличить офицеров от солдат. Самые крупные и сильные были одеты лучше всех, буяны выглядели сытнее. Все были черны от дыма, с красными глазами, воспаленными столько же от ослепительного снега, по которому они шли днем, сколько от дыма, который они вдыхали ночью. Каждое платье было сильно прожжено искрами от костра, все лица солдат были испачканы кровью от конины, которую люди еще теплую разрывали зубами.

Некоторые смеялись и махали руками. Другие, знакомые с виленской и ковенской трагедиями, шли, спотыкаясь, в мрачном безмолвии, все еще сомневаясь в том, что Данциг стоит на месте, что они находятся наконец около пищи, тепла и отдыха.

– И это все? – с удивлением спрашивали люди друг у друга, ибо последние солдаты перешли через новую Моттлау прежде, чем голова процессии достигла Зеленого моста.

– Если бы у меня была такая армия, – сказал один толстый данцигец, – я бы тихонько ввел ее в город, воспользовавшись сумерками.

Но большинство молчало, пытаясь припомнить отъезд этих людей, торжество, славу и надежду. Великая катастрофа – это занавес, который на мгновение скрывает всю историю и превращает людей снова в маленьких детей, которые могут грустить и держаться за руки в темноте.

– Где пушки? – спросил кто-то.

– А обоз? – подхватил другой.

– А московские сокровища? – шепнул еврей с хитрыми глазами и спрятался за спину своего соседа, когда Рапп взглянул в его направлении.

Вступая на мост, генерал окинул взглядом Моттлау. Она была заполнена народом. Граждане не пользовались мостами, а безбоязненно переходили через реку, где им нравилось, и тяжелые сани ехали по ней, как по проезжей дороге. Рапп увидел это и, повернувшись в седле, что-то сказал тихо своему соседу, военному инженеру, которому предстояло увековечить свое имя и умереть в Данциге.

Моттлау была одним из главных его укреплений города, а губернатор вместо реки сделал тут проезжую дорогу.

Один только Рапп осматривался с видом человека, понимающего, где он находится. В растянувшемся позади него хвосте армии не нашлось бы ни одного дружеского лица, человека. Некоторые смотрели перед собой безжизненным взглядом, другие же, немного приободрившись в конце утомительного пути, глядели на остроконечные крыши домов с интересом, который вызывает вид нового города.

Только много времени спустя мир, сопоставляя известия, намеренно задержанные, и подробности, тщательно скрытые, узнал, что из четырехсоттысячного войска, победоносно маршировавшего к Неману, только двадцать тысяч перешли через полгода эту реку обратно и что из них две трети никогда не видели Москву.

Рапп, внимательно рассматривающий лица, обращенные на него, узнал некоторые из них. Он серьезно поклонился Матильде и более приветливо, повернувшись в седле, поклонился Дезирэ. Они вряд ли заметили его, так как все их внимание было обращено в сторону штаба, ехавшего позади.

Большинство офицеров было им незнакомо, другие же так изменились, что приходилось воскрешать в памяти их черты. Ни Шарля, ни Казимира не было среди верховых. Двое из них поклонились молодым девушкам.

– Это капитан Вильяр, – сказала Матильда. – Другого я не знаю. Также не знаю и этого высокого, который кланяется нам сейчас. Кто они такие?

Дезирэ ничего не ответила. Никто из этих офицеров не был Шарлем. Крепко сжав руки, она внимательно рассматривала каждое лицо.

Девушки заняли удобное место и поэтому видели даже тех, кто шел позади пешком. Многие из них не были французами. Было бы легко заметить Шарля или Казимира между смуглыми южанами.

Дезирэ не сознавала, что ее окружает толпа. Она не слышала ни одного из передававшихся шепотом замечаний. Вся она была само внимание.

– И это все? – спросила она, как и другие, когда войско вошло в город.

Она держалась за руку Матильды, лицо которой словно окаменело.

Наконец, когда последний солдат прошел под Зелеными воротами, они повернулись и молча пошли домой.

Глава XIX Ковно

Заметный еще по следам многих великих пешеходов, которые прошли этим путем.

Многие не понимают того факта, что в северных странах, особенно в таких, как Литва, Курляндия и Польша, путешествовать зимой легче, чем во всякое другое время года. Реки, часто больше похожие на болота, так замерзают, что мосты становятся излишними. Дороги, почти непроходимые летом (глубокие колеи на равнине), заполняются снегом в зимнее время, и путешественник едет прямо от места до места по замерзшему снегу.

Луи д’Аррагон, по-видимому, наметил себе путь по равнине, руководствуясь теми же приемами, к которым он прибегал, определяя по карте курс корабля.

– Каким путем вы возвращались из Ковно? – спросил он у Барлаша.

– Ах, черт возьми! – ответил тот. – Я шел по линии павших лошадей.

– Так я проведу вас по другой дороге, – ответил моряк.

А через три дня, прежде чем генерал Рапп вошел в Данциг, Барлаш продал с огромным барышом двух похожих на скелеты лошадей и сани офицеру штаба Мюрата в Гумбинене.

Д’Аррагон и Барлаш прошли сквозь армию Раппа. Они остановились в Кенигсберге, чтобы навести справки, и даже около Немана они все еще продолжали спрашивать, не видел ли кто-нибудь Шарля Даррагона.

– Куда вы едете, друзья? – интересовались встречавшиеся им по пути люди.

– Мы ищем брата, – отвечал Барлаш, который, подобно многим беспринципным людям, вскоре понял, что ложь гораздо проще объяснений.

Большей же частью встречные тупо смотрели на них, не задавая никаких вопросов или же только пожимая устало плечами. Они идут не в ту сторону. Они, должно быть, сошли с ума. Барлаш и д’Аррагон, правда, видели между Данцигом и Кенигсбергом несколько путешественников, шедших на восток: курьеров с депешами, разыскивающих Мюрата, шпионов, направляющихся на север в Тильзит и к генералу Йорку, который все еще договаривался со своей собственной совестью. Попадались и такие, которые говорили, что они – офицеры, получившие назначение принять командование отступающей армией.

Но за Кенигсбергом д’Аррагон и Барлаш оказались одни на своем пути на восток. Все лица были обращены к западу, и то была вовсе не армия, а бесконечная процессия бродяг. Без пищи и крова, без багажа, кроме того, что могли унести на спине, они шли (как каждый из нас должен будет перейти из этого мира в иной) поодиночке, без товарища, который помог бы преодолеть трудные места или поднять их, когда они падали. Среди этого сборища был только один человек, следующий своему долгу. И он шел последним.

Многие начали этот путь попарно, с верным товарищем, но в конце концов почти все рассорились друг с другом. У французов есть странная особенность – у них может быть только один друг. Давно, уже за Неманом, все узы дружбы были разорваны, а перед этим разрушилась дисциплина.

Они постоянно ссорились и дрались из-за места у огня, который разводил кто-нибудь третий. Они жгли дома, в которых провели одну ночь, хотя знали, что тысячи, тащившиеся за ними, могут умереть за неимением этого крова.

На Березине они дрались на мосту, как дикие звери, и те, кто имел лошадей, топтали ими товарищей или безжалостно сталкивали их с моста. Двенадцать тысяч человек погибло на берегах или в реке, и шестнадцать тысяч было оставлено позади на произвол судьбы.

В Вильне народ пришел в ужас при виде этого нечеловеческого сборища, которое раньше вызывало восхищение. А командующий армией ночью выбрался из города со своим штабом, бросив больных, раненых и здоровых солдат.

В Ковно обезумевшие люди столпились на мосту и дрались из-за того, чтобы протиснуться вперед, между тем как они могли бы свободно перейти через реку по льду. Они вовсе перестали быть людьми и превратились в загнанных зверей, которые падали по дороге и которых грабили их же товарищи, прежде чем жизнь совершенно угасала в их телах.

«Прости, товарищ! Я думал, что ты умер», – сказал один солдат, когда умирающий стал упрекать его. И неохотно ушел: он знал, что через несколько минут другой завладеет добычей. Но в большинстве случаев они не были настолько совестливы.

Вначале д’Аррагон, который не привык к этим ужасам, пытался помочь тем, кто взывал к нему, но Барлаш только смеялся над ним.

– Да, – говорил он, – возьмите медальон и пообещайте ему отослать его матери. Царь Небесный! У них у всех есть медальоны и у всех есть матери. Всякий француз вспоминает о своей матери, когда уже становится поздно. Я раздобуду тележку, и завтра она будет полна этими портретами. А вот другой. Он голоден. И я тоже голоден, друг. Я иду из Москвы. Ба!

И так они пробирались сквозь поток. Они могли бы идти более быстро: д’Аррагон держал курс по замерзшей равнине, как по морю, но Шарль должен был обязательно находиться в этом потоке. Он, может быть, лежит у дороги. Каждое из этих жалких существ, полуслепое, почти замерзшее, закутанное до глаз в грязную шубу, каждое из этих одичавших существ могло бы быть мужем Дезирэ.

Д’Аррагон и Барлаш никогда не упускали случая узнать новости. Барлаш прервал последнюю просьбу умирающего, чтобы спросить его, не слыхал ли он когда-нибудь о принце Евгении. Поразительно, как мало знали солдаты! Большинство из них вообще не говорило на французском языке, и очень немногие слышали имя начальника своей дивизии. Многие общались на языках, которые даже Барлаш не мог понять.

– Он болтает, точно кофейная мельница, – объяснял Барлаш д’Аррагону, – и я не знаю, какого он полка. Он меня спросил: русский ли я?.. Я-то! Затем он захотел подержать мою руку. И наконец заснул. Он проснется среди ангелов, этот прихожанин.

Но никто ничего не слыхал о Шарле Даррагоне, и немногие знали имя начальника штаба, при котором он состоял в Москве. Ничего не оставалось больше делать, как идти дальше в Ковно, где, как они поняли, располагалась временная главная квартира.

Рапп сказал д’Аррагону, что в Ковно были посланы офицеры для образования центра – нечто вроде скалы среди потока, чтобы отклонить бурное течение. Еще поговаривали о Тильзите и о том, чтобы отвести поток на север к Макдональду. Но д’Аррагон знал, что Макдональд находится не в лучшем положении, чем Мюрат, ибо в Данциге уже стало известно, что Йорк с четырьмя пятыми армии Макдональда собирается покинуть его.

Дорога, ведущая в Ковно, была хорошо видна. По обеим ее сторонам лежали, словно упавшие верстовые столбы, трупы солдат, засыпанные снегом. Иногда д’Аррагон и Барлаш находили остатки костра, на котором был сожжен лафет, как на это указывали цепи и кольца, валявшиеся среди пепла. Деревья были срублены и ободраны. Видно, какой-то глупец содрал с них кору, думая, что она может гореть. Почти у каждого костра находился вечный страж, ибо раны почти всегда мертвели, когда оттаивало тело. Раза два путешественники видели лежавшую в пепле целую роту, которой никогда не суждено было проснуться.

Барлаш пессимистически осматривал эти биваки, но редко находил что-нибудь, что стоило бы унести. Если вдруг он узнавал ветерана по седым волосам, выбивавшимся из-под изношенного платка или шапки, или же замечал какой-нибудь остаток гвардейского мундира, то обыскивал более тщательно.

– Тут может быть соль, – говорил он и иногда находил немного соли.

Они шли пешком от самого Гумбинена: умиравшие от голода люди не оставили в живых ни одной лошади. Путешественники жили изо дня в день тем, что находили на дороге, а это было в лучшем случае замерзшей кониной. Но Барлаш ел удивительно мало.

– Приходится думать о своем желудке, – говорил он не определенно и убеждал д’Аррагона съесть его порцию, потому что было бы грехом что-нибудь выбрасывать в такое время.

Наконец д’Аррагон, довольно хорошо понимавший простых людей, сказал:

– Нет, я не хочу больше. Остальное придется выкинуть.

А через час, притворяясь, что спит, он увидел, как Барлаш встал и осторожно прокрался к деревьям, где валялась выброшенная несоблазнительная пища.

– Только бы вы сохранили свое здоровье, – пробормотал однажды Барлаш. – Я старик… Я не мог бы сделать это один.

И это была правда: д’Аррагон один нес теперь весь багаж.

– Нам обоим нужно сохранить здоровье, – возразил Луи. – Я ел кое-что и похуже конины.

– Вчера я видел одного, – сказал Барлаш с жестом отвращения. – И у него на рукаве было три нашивки. Он скорчился в канаве и ел нечто гораздо хуже конины, mon capitaine[13]. Фу! Меня стошнило. Я бы размозжил ему физиономию каблуком. А после этого у дороги я видел, как он или кто-то другой играл роль мясника. Но вы ничего этого не видели, mon capitaine.

– Это было у поворота реки, где сожгли ферму, – ответил Луи.

Барлаш искоса посмотрел на него.

– Если нам придется дожить до этого, mon capitaine…

– Не придется.

Они сошли теперь с дороги, и д’Аррагон держал курс по лагу. Даже среди соснового леса, казавшегося бесконечным, они часто находили остатки биваков, а иногда людей, скорчившихся на своем последнем холодном ложе.

– Это, – сказал Барлаш, указывая на то, что больше походило на несколько узлов со старьем, – даже у них есть женщина, умоляющая милосердного Бога… так же, как и у нас.

Понятие Барлаша о Боге не шло дальше представления Его в виде грозного командира, которому в горячее время некогда следить, чтобы офицеры как можно лучше обращались с рядовыми. В сущности, бедные люди во всех странах приходят к заключению, что Бог прежде всего думает о господах, разъезжающих в каретах.

Д’Аррагон и Барлаш увидели Ковно вечером, после тяжелого дня ходьбы по снегу. Когда Барлаш впервые увидел колокольню далекой церкви, он сел и прислонился к сосне. Здесь страна изрыта небольшими холмами, по которым речки стекают в Неман, и у каждой речки приходилось подниматься и спускаться по скользкому снегу.

– Voila! – произнес Барлаш. – Это Ковно. Я устал. Идите дальше, mon capitaine. Я лягу здесь, и если не сдохну к утру, то приду к вам в город.

Луи посмотрел на него и, натянуто улыбнувшись, сказал:

– Я устал не менее вас. Мы отдохнем здесь, пока не появится луна.

Голые лиственницы уже бросали длинные тени на снег, сверкавший вблизи, словно бриллиантовое ожерелье, но даль была бледно-голубого цвета, который постепенно переходил в серый. Все было туманно, серебристо и подернуто тонкой дымкой. Считается, что именно море – символ бесконечного пространства, но никакое море не говорит так ясно о дали, как равнины Литвы, абсолютно плоские, совершенно пустынные.

Луи тяжело опустился возле Барлаша. Насколько хватало глаз, они были одни в этом пустынном снежном мире. Им нечего было сказать друг другу. Солнце спускалось, и они смотрели на него с тупым недоумением, словно и души их замерзли и онемели.

По мере того как солнце садилось, серебристые тона медленно переходили в золотистые, серые – чернели. Вблизи небольшие углубления в снегу темнели, как глубокие заводи в прозрачной воде.

Наконец солнце скрылось, покинув коричнево-красное небо. И этот оттенок вскоре исчез, и стальной холод захватил, как в тиски, весь мир.

Луи д’Аррагон сделал порывистое движение и вскочил на ноги.

– Пойдем! – воскликнул он. – Если мы останемся, то заснем, и тогда…

Барлаш встал и сонно взглянул на своего товарища. У него на каждой щеке синело по темному пятну.

– Пойдем! – повторил Луи так громко, словно говорил с глухим. – Доберемся до Ковно и узнаем, жив ли он или умер.

Глава XX Выбор Дезирэ

Наши желания и судьба так противоречивы, что наши намерения разбиваются.

Мысли – наши, но результат их не наш…

Рапп сидел в крепости, которая оказалась крепка только на словах. Замерзшая река вместо непреодолимой преграды представляла для неприятеля самый легкий, какой только можно было себе представить, путь. Рапп руководил армией, но это была всего лишь призрачная армия.

По официальным подсчетам, там имелось тридцать пять тысяч человек. В действительности же едва ли можно было выставить против неприятеля тысяч восемь. Остальные были больны или ранены. У этих людей не было никакого патриотического духа, вряд ли даже их связывал общий язык.

Здесь оказались солдаты из Африки и Италии, из Франции, Германии, Польши, Испании и Голландии. Большинство из них – новобранцы, неопытные и жалкие. Все они бежали от страшных казаков, крики которых: «Ура! Ура!» – преследовали их даже во сне. Они пришли в Данциг не для того, чтобы сражаться, но чтобы лечь и отдохнуть. Они были остатками Великой армии – подкрепление, притянутое к границе, которую многие из них никогда не переходили. Московская армия вся полегла под Малоярославцем, на Березине, в Смоленске и Вильне.

Эти беглецы искали в Данциге спасения. И Рапп, переходя через мост, сделал недовольную гримасу, ибо понял, что и тут им не найти покоя.

Укрепления существовали только на плане. Рвы были заполнены снегом, реки замерзли, все работы остановились. Данциг находился во власти первого пришедшего. В двадцать четыре часа все кузнецы города начали ковать топоры и ломы. Рапп собирался освободить замерзшую Вислу. А данцигцы громко смеялись.

– Она снова замерзнет в одну ночь, – говорили они.

И действительно, она замерзла. Но Рапп и на следующий день заставил ледоколов работать. Он приказал, чтобы день и ночь лодки двигались по воде, которая лениво текла, отяжелевшая от желания заснуть и обрести покой. Он приказал инженерам приняться за работу в заброшенных укреплениях. Но почва была крепка, как гранит, и кирки отскакивали в руках рабочих, не оставляя следов на поверхности земли. Данцигцы снова смеялись.

– Земля промерзла на три фута в глубину, – говорили они.

Теперь каждую ночь термометр показывал от двадцати до тридцати градусов мороза. А был только декабрь – начало зимы. Русские приблизились к Неману и с каждым днем подходили все ближе. Данциг был переполнен больными и ранеными. Голодное войско смертельно устало, замерзло и пало духом. Было всего несколько докторов, не хватало припасов – ни лекарств, ни мяса, ни овощей, ни спирта, ни фуража. Неудивительно, что данцигцы смеялись. Рапп, которому приходилось полагаться на южан: итальянцев, африканцев и немногих французов, людей, мало привыкших к холоду и тягостным условиям северной зимы, – не обращал внимания на этот смех. Это был человек среднего роста, с круглым толстощеким лицом, маленьким носом и, прошу покорно, с бакенбардами. Он ни на минуту не допускал, что его дела безнадежны. Рапп разводил громадные костры, чтобы отогреть землю, и строил укрепления.

– Я советовался, – сказал он впоследствии, – с двумя военными инженерами, способности которых равнялись их преданности: с полковником Ришманом и генералом Кампредоном.

А современные образованные англичане скажут вам совершенно серьезно, что в мире нет армии, подобной английской, и ни одного генерала, подобного последнему любимцу английской журналистики.

Дни стали очень коротки. И было уже темно, когда внимание солдат, в обязанности которых входило постоянно двигаться по реке на лодках, было привлечено криками с противоположного берега.

Они оглянулись и заметили выделявшееся в снежной дали очертание человека, неузнаваемого под множеством одежды, столь знакомой в то время Восточной Европе. Тогда для живших вблизи дороги, ведущей в Москву, потеряло весь забавный смысл переодевание, например, бравого артиллериста в дамскую меховую накидку.

– А, товарищ! – сказал один из лодочников, итальянец, говоривший по-французски и научившийся мореходному искусству в Средиземном море, у вод которого он никогда уже не будет заниматься своим ремеслом. – Вы из Москвы?

– А мы земляки? – спросил пришелец, споткнувшись о планшир.

– Нет, старый хрыч! – ответил итальянец с готовой откровенностью пьемонтца.

В виде возражения новоприбывший поднял грубо забинтованную руку и медленно повел ею из стороны в сторону, как бы отклоняя такие личные намеки при столь коротком знакомстве.

– Неделю назад, когда я вышел из Данцига с поручением в Ковно, – небрежно сказал он, – повсюду можно было перейти через Вислу. Теперь я бродил по берегу с полмили и не нашел перехода. Можно подумать, что в Данциге теперь есть генерал.

– Там Рапп, – ответил итальянец, проталкивая лодку сквозь плавучий лед.

– Он будет рад меня видеть.

Итальянец посмотрел на него из-за плеча и коротко, иронично рассмеялся.

– Барлаш… из старой гвардии, – объяснил новоприбывший небрежным тоном.

– Никогда не слыхал о таком.

Барлаш поднял повязку, которую он все еще носил на левом глазу, чтобы лучше разглядеть феноменального невежду, но ничего не сказал. Причалив к берегу, он кивнул головой, на что лодочник выразительно сплюнул.

– Может быть, у вас наберется в кошельке на стаканчик, – намекнул он.

Барлаш исчез в темноте, не удостоив его ответом. Через полчаса он уже стоял на ступеньках дома Себастьяна на Фрауэнгассе. Идя по улице, он обратил внимание на доказательства энергичности французов: многие дома были забаррикадированы, и в конце улиц, спускавшихся вниз к реке, возвели частокол. Повсюду шныряли солдаты. Подобно Самуилу, у Барлаша звенело в ушах от блеяния овец и мычания быков.

Дома на Фрауэнгассе были тоже забаррикадированы, многие окна на нижнем этаже – заделаны. Дверь дома номер тридцать шесть была заперта на засов, ни один луч света не проникал через оконные ставни. Барлаш постучался и подождал. Ему показалось, что он слышал какое-то тихое движение внутри дома. Он снова постучался.

– Кто там? – спросила Лиза, стоявшая как раз за дверью. Она, по-видимому, была там все время.

– Барлаш, – ответил солдат.

И засов, который он, опытный в такого рода делах, сам предварительно смазал перед уходом, быстро отодвинули.

За дверью Барлаш увидел Лизу, а за ней – Матильду и Дезирэ.

– Где хозяин? – спросил он, оборачиваясь, чтобы собственноручно запереть дверь.

– Он в городе, – ответила Дезирэ натянуто. – Откуда вы?

– Из Ковно.

Барлаш осмотрелся вокруг. Сам он сильно покраснел, и свет лампы, висевшей над его головой, сверкал на льдинках, которые примерзли к его бровям и растрепанным усам. В тепле его платье начало оттаивать, и вода закапала на пол, как во время дождя. Тогда Барлаш увидел лицо Дезирэ.

– Он жив, говорю вам, – резко произнес солдат, – и здоров, насколько это мне известно. Мы в Ковно получили сведения о нем. У меня есть письмо.

Он распахнул шинель, затвердевшую, как картон. Под шинелью на нем оказалась надета русская мужицкая овчина, а под ней – остатки его мундира.

– Собачья страна! – пробормотал он, согревая свои пальцы.

Наконец Барлаш достал письмо и передал его Дезирэ.

– Вам придется выбирать, – объяснил он серьезным тоном. – И, подобно всем женщинам, вы, конечно, сделаете ошибку.

Дезирэ поднялась на две ступеньки, чтобы встать поближе к лампе, и все присутствующие пристально наблюдали за ней, пока она распечатывала письмо.

– Письмо от Шарля? – нетерпеливо спросила Матильда.

– Нет, – ответила Дезирэ, едва дыша.

Барлаш подозвал Лизу, показал на свой рот и толкнул по направлению к кухне. Он лукаво подмигнул Матильде, как бы желая показать, что теперь они могут свободно обсуждать семейные дела, и тихо, обращаясь к самому себе, прибавил:

– С прошлой ночи… ничего.

Через несколько минут Дезирэ, прочитав письмо дважды, протянула его Матильде. Оно было очень коротко.

«Мы нашли здесь человека, – писал Луи д’Аррагон, – который добрался с Шарлем до Вильны. Там они расстались. Шарль, которому было приказано ехать по штабным делам в Варшаву, сказал своему приятелю, что вы в Данциге, и, предвидя осаду этого города, он написал вам, чтобы вы приехали к нему в Варшаву. Это письмо, несомненно, пропало. Я последую за Шарлем до Варшавы, и, если он заболел дорогой, как это случилось со многими, я его, конечно, найду. Барлаш возвращается, чтобы провести вас до Торна, если вы захотите ехать к Шарлю. Я буду ожидать вас в Торне, и, если Шарль – дальше, мы последуем за ним до Варшавы».

Барлаш, наблюдавший за Дезирэ, стал теперь следить за Матильдой, глаза которой быстро перебегали по убористо написанным строчкам. Когда она приблизилась к концу и ее лицо, на которое горе и неизвестность наложили мрачные тени, осунулось и побледнело, Барлаш коротко рассмеялся.

– Двое, – сказал он, – поехали вместе: полковник Казимир и муж этой… la petite. Они пользовались удобствами, клянусь Богом! Две кареты и эскорт. В их каретах находилось несколько игрушек императора: священные картинки, императорские трофеи и еще не знаю толком что. Кроме того, у них была своя собственная добыча – не меха и подсвечники, которые мы тащили на спине, но достаточно золота и драгоценных камней, чтобы обеспечить человека на всю жизнь.

– Откуда вы это знаете? – спросила Матильда, и мрачный огонь сверкнул в ее глазах.

– Я… я знаю, откуда они это взяли, – ответил Барлаш со странной улыбкой. – Allez! От меня вы это можете узнать, – и он что-то пробормотал на наречии Северной Франции.

– И в Вильне они были живы и здоровы? – спросила Матильда.

– Да, и с ними находились сокровища. Им посчастливилось или же они оказались умнее других: им пришлось конвоировать императорскую казну, и они имели право отбирать у всякого лошадь для своей кареты, в которую они сложили также и свои богатства. Назначение это получил, собственно, капитан Даррагон, а другой, полковник, примкнул к нему добровольцем. В Вильне исчезли последние следы дисциплины, и всякий начал поступать как хотел.

– Они были в Ковно? – спросила Матильда, обладавшая трезвым умом и той способностью верно оценивать положение, которая чаще выпадает на долю мужчин.

– Они не были в Ковно. От Вильны они повернули на юг. Оно, пожалуй, и лучше было. В Ковно солдаты взломали магазины. Водка вылилась на улицу. Люди валялись на снегу, пьяные и мертвые вперемежку. Но на следующее утро их нельзя было спутать, потому что все они умерли.

– Вы в Ковно расстались с Луи д’Аррагоном? – резко спросила Дезирэ.

– Нет… нет. Мы покинули Ковно вместе и расстались за городом. Он не доверял мне… monsieur le marquis…[14] Он боялся, что я доберусь до водки. И он был прав. У меня не было только удобного случая. Он сильный человек, да!

При этом Барлаш поднял руку, как бы предостерегая всех и каждого шутить с Луи д’Аррагоном.

Он начал отрывать льдинки от усов, его лицо исказилось от сильной боли.

– Ну, – произнес он наконец, обращаясь к Дезирэ, – вы сделали выбор?

Дезирэ снова перечитала письмо, и не успела она ответить, как громкий стук в парадную дверь заставил их всех вздрогнуть. Лицо Барлаша осветилось той хитрой улыбкой, которую вызывала у него только опасность.

– Это хозяин? – спросил он шепотом.

– Да, – ответила Матильда. – Открывайте скорее.

Себастьян вошел в дом легкой походкой.

– А! Что новенького? – спросил он, когда увидел Барлаша.

– Ничего, чего бы вы уже не знали, monsieur, – ответил Барлаш, – за исключением того, что муж mademoiselle здоров и находится на пути в Варшаву. Вот, прочтите это.

И он взял письмо из рук Дезирэ.

– Я знала, что он благополучно вернется. – Дезирэ сказала только это, и ничего больше.

Себастьян быстро прочитал письмо и задумался.

– Пора покидать Данциг, – спокойно сказал Барлаш, точно угадав мысли старика. – Я знаю Раппа. Тут, на Висле, будет неспокойно.

Но Себастьян отклонил это предложение, отрицательно покачав головой.

Внимание Барлаша несколько отвлеклось запахом жареного мяса, который он откровенно и шумно вдохнул.

– Так, значит, – сказал Барлаш, поглядывая по направлению кухни, – остается только сделать выбор madеmoiselle.

– Тут не может быть и речи о выборе, – возразила Дезирэ. – Я пойду с вами, как только вы будете готовы.

– Ладно! – произнес Барлаш, причем это слово относилось также и к Лизе, которая отчаянно звала его.

Глава XXI По дороге в Варшаву

Часто ожидания обманывают, и чаще всего там, где они больше всего обещают. Но часто они исполняются там, где виделось одно отчаяние.

Говорят, что любовь слепа; но ненависть не лучше. У Антуана Себастьяна ненависть к Наполеону не только ослепила довольно дальнозоркие раньше глаза, но и убила в нем много человеческих привязанностей. Притом любовь может умереть от пресыщения или голода. Ненависть никогда не умирает – она только дремлет.

В настоящее время ненависть Себастьяна проснулась. Ее разбудили бедствия, которые претерпел Наполеон, и из этих бедствий поход в Россию был лишь одной небольшой частью. Ибо тот, кто стоит выше всех, должен ожидать, что все набросятся на него, если он споткнется. Наполеон пал, и сотни врагов, копившие до сих пор свою ненависть в безнадежном молчании, готовились нанести удар, как только он спустится настолько, что они смогут достать до него.

Когда целые империи тщетно пытались свалить Наполеона, как могло простое общество темных людей надеяться на то, что их удар окажется действителен. Так начал свое существование Тугендбунд, и Наполеон с безошибочной точностью, которая и ставила его выше остальных, разрушил основание заговора. Ибо организация, в которой короли и сапожники стоят рядом, на равной ноге, опасна для ее врагов.

Себастьян не был подавлен крупными событиями последних шести месяцев. Он ждал этого момента всю жизнь. Только неожиданный успех ослепляет. Долгое ожидание почти всегда обеспечивает мудрое обладание. Себастьян, подобно всем людям, поглощенным великой мыслью, пренебрегал своими общественными и семейными обязанностями. Мы уже видели, как он допустил, чтобы Матильда и Дезирэ поддерживали его существование уроками танцев. Но он не был обыкновенным домашним тираном, полным достоинства отцом семейства, который должен получать от детей все лучшее и наставления которого принимают форму торжественного предостережения. Себастьян не требовал ничего, он вряд ли замечал, что ему дают; и если он питался лучше своих дочерей, то это вовсе не вследствие его требовательности, а благодаря женскому инстинкту самопожертвования, который погубил стольких мужчин.

Если он что-нибудь и думал об этом, то, вероятно, приходил к выводу, что Матильда и Дезирэ рады отдавать свое время и заботы на поддержание его сил не просто как отца, а как основы Тугендбунда в Пруссии. Многие и более великие люди совершали ту же ошибку, а ничтожества с громким именем совершают ее каждый день, думая, что некоторым женщинам доставляет удовольствие заботиться об их нуждах, пока они творят свои бессмертные картины или книги. Между тем женщина с той же точно заботливостью пеклась бы о нем, будь он простым дворником. Она следует только голосу инстинкта, который возвышеннее самых высоких мыслей мужчины и восхитительнее его самых поразительных произведений искусства.

Барлаш довольно долго прожил на Фрауэнгассе, чтобы ознакомиться с порядками в доме Себастьяна. Он знал, что Дезирэ, подобно многим женщинам с кроткими голубыми глазами, сама определила свою судьбу и ждала результата с твердостью, которая обыкновенно несвойственна беззаботным людям. Барлаш сделал из этого вывод, что он должен снова пуститься в путь до полуночи. Поэтому он оказал тщательное внимание простому ужину, который Лиза поставила перед ним. Оторвавшись наконец от тарелки, он второй раз в жизни увидел, как Себастьян пришел на кухню.

Барлаш привстал, но затем, следуя жесту Себастьяна или припоминая, быть может, демократию, с которой познакомился только в среднем возрасте, он снова сел, не выпуская, однако, вилку из рук.

– Вы готовы проводить madame Даррагон в Торн? – спросил Себастьян, жестом приглашая своего гостя чувствовать себя как дома, что на этот раз было, пожалуй, излишней предупредительностью.

– Готов.

– А каким образом вы предполагаете совершить путешествие?

Это было так непохоже на обыкновенное поведение Себастьяна, так далеко от его понятий отцовства, что Барлаш подозрительно посмотрел на хозяина. Он приподнял повязку и грязные волосы, закрывавшие ему глаза. Такое необыкновенное проявление отцовской заботливости требовало того, чтобы посмотреть на него обоими глазами.

– Из того, что я видел сегодня на улицах, – ответил Барлаш, – можно заключить, что генерал не станет поперек дороги старикам и женщинам, желающим покинуть Данциг.

– Это возможно, но он не станет снабжать их лошадьми.

Барлаш быстро взглянул на своего собеседника и снова принялся есть с преувеличенной небрежностью.

– Вы, что ли, достанете их? – спросил он, наконец, не поднимая глаз.

– Я могу достать вам лошадей и обеспечить подставы на пути.

Барлаш очень тщательно отрезал кусок говядины и, широко открыв рот, посмотрел на Себастьяна.

– С одним условием, – продолжал спокойно Себастьян, – что вы передадите в Торн письмо от меня. Я не стану вас обманывать. Если его найдут у вас, то скорее всего, расстреляют.

Барлаш лукаво улыбнулся.

– Риск очень велик, – сказал Себастьян, задумчиво постукивая пальцами по табакерке.

– Я не офицер, чтобы разглагольствовать о чести, – ответил Барлаш. – Что же касается риска… – он остановился и положил в рот половину картофелины, – то я служу madеmoiselle, – заключил этот странный рыцарь.

Итак, через несколько часов они выехали в легких санях, которые можно встретить зимой в Польше и по сей день. Лошади были не хуже и не лучше всяких других лошадей в Данциге в то время, когда конь ценился дороже хозяина. Месяц, плывший высоко над головами путешественников, слабо освещал дорогу. Улицы Данцига были заполнены санями. Сначала встретились затруднения, но Барлаш весело объяснил, что он не такой хороший кучер на улице, как в поле.

– Но не бойтесь, – добавил он. – Мы довольно скоро попадем туда.

У городских ворот им не встретилось никаких препятствий, как и предсказывал Барлаш. Другие покидали Данциг через те же ворота пешком, в санях или телегах, но все поворачивали на запад и присоединялись к потоку беженцев, спешивших в Германию. Барлаш и Дезирэ оказались одни на широкой дороге, тянувшейся на юг через равнину, к Диршау. Воздух был холоден и тих. На снегу, твердом и сухом, как белая пыль, полозья мелодично пели свою дорожную песню. Лошади бежали крупной рысью.

Режущий ветер дул в лицо, но Барлаш сидел прямо и неподвижно. Он правил одной рукой и сидел на другой, чтобы восстановить кровообращение. Невозможно было рассмотреть его лицо из-за большого количества одежды: он, как мумия, кутался в шерстяную шаль, и поэтому были видны только его глаза, выглядывавшие из-под косматой овчинной шапки, которая посеребрилась от его собственного дыхания.

Дезирэ сидела, скорчившись, рядом с ним, наклонив голову вперед, чтобы защитить лицо от ветра, который жег, словно раскаленное железо. На ней был надет капор из белого меха, и когда она поднимала голову, то виднелись только ее блестящие веселые глаза.

– Если вам тепло, то можете поспать, – еле слышно пробормотал Барлаш, так как его лицо было плотно закутано и губы онемели от холода. – Если же озябли, то вы не должны и думать о сне.

Но Дезирэ, казалось, не имела ни малейшего желания спать. Когда Барлаш нагибался, чтобы заглянуть ей в лицо, она отвечала ему живым взглядом. Каждый раз, когда он, желая убедиться, не уснула ли она, бесцеремонно толкал ее локтем, она моментально отвечала ему таким же движением. По мере приближения ночи она становилась все бодрее и бодрее. Когда они остановились у постоялого двора, который, по-видимому, Себастьян в точности описал Барлашу, и Дезирэ приняла предложение хозяина выпить чашку кофе у огня, пока меняют лошадей, молодой женщине вовсе не хотелось спать. И, взглянув на Барлаша, когда он стряхивал с бровей иней, она беззаботно рассмеялась. В ответ на это он нахмурился и пристально посмотрел на нее, неодобрительно покачав головой.

– Вы смеетесь, когда вокруг нет ничего смешного, – произнес он угрюмо. – Глупо! Это заставляет людей спрашивать себя, что у вас в голове.

– У меня ничего нет в голове, – весело ответила Дезирэ.

– Так, значит, что-то есть в вашем сердце, а это хуже, – сказал Барлаш, и эти слова заставили Дезирэ подозрительно взглянуть на него.

Они преодолели сорок миль на одной упряжке и сделали около половины пути. Несколько часов они двигались вдоль течения Вислы, и так они должны были ехать до самого Торна.

– Вы должны поспать, – коротко изрек Барлаш, когда они вновь очутились в санях.

Дезирэ молча просидела возле него около часа. Свежие лошади шли быстро. Барлаш не был хорошим кучером, но он умел обращаться с лошадьми и берег их на каждом подъеме.

– Если мы будем так ехать, то когда мы прибудем на место? – внезапно спросила Дезирэ.

– В восемь часов, если все будет благополучно.

– И мы найдем мсье Луи д’Аррагона в Торне?

Барлаш пожал плечами и тихо пробормотал:

– Он сказал, что будет там.

Затем, повернувшись назад, он посмотрел на Дезирэ несколько презрительно и проговорил:

– Чисто по-женски! Они считают всех людей дураками за исключением одного, и этого одного сравнивают только с lebon Dieu.

Дезирэ, может быть, и не расслышала этого замечания: она ничего не ответила и тихо сидела, опираясь все тяжелее и тяжелее на своего спутника. Последний взял вожжи в другую руку и правил ею целый час, хотя под конец она совсем окоченела. Дезирэ заснула. Она все еще спала, когда, при первых лучах поздней зари, Барлаш увидел впереди себя колокольню Торнского собора.

Они были уже не одни на дороге: их обгоняли тяжелые сани, нагруженные продуктами и дровами. Дезирэ все еще спала, когда Барлаш завернул усталых лошадей на тесный постоялый двор «Трех корон». Сани и карета стояли бок о бок, как на складе, но конюшни были пусты. Никто не поспешил выбежать навстречу путешественникам. Хозяева торнских гостиниц уже давно перестали беспокоиться об этом, ибо город стоял как раз на пути отступления из Москвы, и у тех немногих, кто дошел до него, не осталось больше денег.

Барлаш начал медленно и страдальчески расправлять ноги. Он попробовал сначала одну, затем другую, точно был не совсем уверен, сможет ли он ходить. Затем неуклюже заковылял по двору к двери гостиницы.

Прошло несколько минут, и Дезирэ проснулась. Она сидела в жарко натопленной комнате. Кто-то снимал с нее перчатки и ощупывал ее руки, чтобы удостовериться, не отморожены ли они. Она сонно смотрела на белый кофейник, стоявший на столе возле свечей. Затем ее взгляд, все еще бессмысленный, остановился на лице человека, который развязывал капор, затвердевший от инея и льда. Он стоял спиной к свету, и его лицо наполовину было закрыто воротником шубы.

Он повернулся к столу, чтобы положить перчатки, и свет упал на его лицо. Дезирэ моментально проснулась, и Луи д’Аррагон, услыхав, что она шевелится, заботливо посмотрел на нее. Они оба молчали. Барлаш держал свою бесчувственную руку у печки, скрежетал зубами и что-то кряхтел от боли.

Дезирэ стряхнула льдинки с капора, и они застучали по полу как град. Ее глаза блестели, и яркий румянец играл на щеках. Д’Аррагон посмотрел на девушку с облегчением и повернулся к Барлашу. Он взял его онемевшую руку, ощупал ее и поднес к свечке. Два пальца были совершенно белые, и Барлаш сделал гримасу, когда увидел это. Д’Аррагон тотчас же принялся их растирать, не обращая внимания на стоны и жалобы старика.

Не выпуская его пальцев из своих рук, Луи посмотрел через плечо на Дезирэ, избегая встречаться с ней глазами.

– Вчера вечером я слышал, – сказал он, – что обе кареты стоят во дворе харчевни в трех шагах отсюда по дороге в Варшаву. Я следил за ними от самого Ковно. Человек, доставивший мне эти сведения, сказал, что конвой дезертировал и офицер ехал один с двумя кучерами, но он заболел. Теперь Шарль почти совсем поправился и надеется завтра или послезавтра снова пуститься в путь.

Дезирэ кивнула головой, показывая этим, что она все слышала и поняла. Вдруг Барлаш закричал от боли и отдернул руку.

– Довольно! Довольно! – воскликнул он. – Мне больно. Жизнь возвращается и… если бы хоть капельку водки…

– В Торне нет водки, – возразил д’Аррагон, обернувшись к столу. – Тут можно найти только кофе.

С этими словами он занялся чашками и, не смотря в сторону Дезирэ, снова заговорил:

– Я достал пару лошадей, чтобы вы могли тотчас же ехать, если в силах это сделать. Но если бы вы предпочли отдохнуть сегодня…

– Поедем сейчас! – поспешно прервала его Дезирэ.

Барлаш, скорчившись возле печки, посмотрел на них из-под своих тяжелых бровей, спрашивая, быть может, себя, почему они избегают смотреть друг на друга.

– Вы подождите здесь, – сказал д’Аррагон, обращаясь к Барлашу, – пока… пока я не вернусь.

– Хорошо, – ответил солдат. – Я лягу здесь на полу и буду спать. С меня довольно… да.

Луи вышел из комнаты, чтобы распорядиться. Когда он через несколько минут вернулся, Барлаш уже лежал на полу, а Дезирэ снова надела капор, совершенно скрывший ее лицо. Д’Аррагон рассеянно выпил чашку кофе и съел немного черствого хлеба.

Звон колокольчиков, слабо доносившийся сквозь двойные рамы, известил их, что лошадей запрягли.

– Вы готовы? – спросил д’Аррагон, и вместо ответа Дезирэ, стоявшая возле печки, направилась к двери. Проходя мимо Луи, она подняла глаза и нахмурилась.

В сенях Дезирэ снова взглянула на него, как бы ожидая, что он заговорит. Луи смотрел прямо перед собой. В сущности, им не о чем было говорить. Дорога была ровная, а снег затвердел как лед. За городскими воротами д’Аррагон пустил лошадей вскачь, и они все время двигались этим аллюром.

Через полчаса он обернулся к Дезирэ и кнутом показал на крышу, наполовину скрытую несколькими редкими соснами.

– Это и есть харчевня, – сказал Луи.

Во дворе харчевни он указал на две дорожные кареты, стоявшие рядом.

– Офицер Даррагон здесь? – спросил он хромого еврея, вышедшего к ним навстречу. Дом был жалкий, вонючий и грязный. Еврей проводил их до двери и, низко кланяясь, удалился.

Дезирэ жестом попросила Луи войти первым, что он исполнил немедленно. Комната была заставлена сундуками и ящиками. Всю казну внесли ради безопасности в комнату больного. На узкой кровати у окна лежал на боку человек. Он оглянулся через плечо, и вошедшие увидели страшное, много дней не бритое лицо. Человек молча посмотрел на Луи и Дезирэ.

То был полковник Казимир.

Глава XXII По отмелям

Я вижу свой путь, как птицы видят свою дорогу в небе.

Казимир никогда раньше не встречал Луи д’Аррагона, но какое-то слабое сходство с двоюродным братом заставило шевельнуться его не совсем пропавшую совесть.

– Вы ищете меня, monsieur? – спросил он, не узнавая закутанную Дезирэ, стоявшую за своим спутником.

– Нам нужен полковник Даррагон, и мне сказали, что мы найдем его в этой комнате.

– Смею я вас спросить, почему вы ищете его таким, несколько бесцеремонным образом? – спросил Казимир со своей постоянной заносчивостью.

– Потому что я его двоюродный брат, – спокойно ответил Луи, – a madame – его жена.

Дезирэ, побледнев, сделала несколько шагов вперед. Она задержала дыхание и умоляюще взглянула на полковника. Казимир попробовал подняться на локте.

– Ах, madame! – произнес он. – Вы нашли меня в плачевном состоянии. Я был очень болен.

И он жестом попросил ее не обращать внимания на его непричесанную голову и беспорядок в комнате.

– Где Шарль? – коротко спросила Дезирэ.

Она вдруг почувствовала, как сильно ненавидит Казимира и не доверяет ему.

– Разве он не вернулся в Данциг? – быстро проговорил больной. – Он должен был уже с неделю быть там. Мы расстались в Вильне. Он был истощен – простое переутомление, – и по его просьбе я оставил его там, чтобы он поправился и продолжил путь в Данциг, где, как он знал, вы ждете его.

Он остановился и быстро, украдкой, взглянул сначала на Дезирэ, затем на Луи. Он сознавал себя равным с ними в изворотливости ума и проворности языка. Они оба как-то странно оцепенели, и он не мог угадать почему. Но в глазах д’Аррагона читалась твердость, которая редко идет рука об руку с тупоумием. Этот человек обладал быстрой волей – с ним приходилось считаться.

– Вы удивлены, почему я путешествую под именем вашего кузена? – сказал Казимир с дружеской улыбкой.

– Да, – серьезно ответил Луи.

– Это очень просто, – объяснил больной. – В Вильне мы поняли, что всякая дисциплина разрушена. Не существовало больше полков. Всякий поступал по-своему. Многие, как вы знаете, сочли лучшим дождаться в Вильне русских, чем рисковать и двигаться вперед. Вашему кузену поручили командование конвоем, который в конце концов бежал, как и все остальные. Шарль должен был доставить в Париж две кареты с императорской казной и ценными бумагами. Ему не хотелось возвращаться в Париж. Он, естественно, желал вернуться в Данциг. Я же решил ехать во Францию и там снова отдать свою шпагу императору. Что могло быть проще, как поменяться местами?

– И именами? – прибавил д’Аррагон, не поддерживая свободный, дружеский тон Казимира.

– Ради безопасности при переезде через Польшу, – объяснил последний. – Раз я буду во Франции, – а я надеюсь быть там через неделю, – я обо всем доложу императору так, как оно было. Что из-за болезни полковника Даррагона он поручил дело мне. Императору это будет безразлично, раз приказ выполнен.

Казимир обратился к Дезирэ, считая, что она окажется более отзывчивой, чем этот серьезный иностранец, который слушал его без всякой симпатии.

– Итак, вы видите, madame, – сказал полковник, – что за Шарлем все-таки останется доля славы и никому не будет причинено вреда.

– Когда вы оставили Шарля? – спросила Дезирэ.

Казимир снова опустился на подушку от слабости и истощения. Он погасшим взглядом посмотрел в потолок и наконец произнес:

– Должно быть, недели две тому назад. Я пробовал считать дни. Мы потеряли им счет с тех пор, как выехали из Москвы. Один день походил на другой, а все они вместе были ужасны. Поверьте мне, madame, что я никогда не забывал, что вы в Данциге ожидаете возвращения своего мужа. Я оберегал его, как только мог. Мы раз десять спасали жизнь друг другу.

Дезирэ могла бы в двух словах сказать ему все, что знала: что он шпион и что его доносы стоили жизни многим данцигцам, которые оказали ему гостеприимство как польскому офицеру. Что Шарль – предатель, проникший в дом ее отца, чтобы наблюдать за ним, хотя в конце концов он честно влюбился в нее. Он и теперь еще влюблен… и он – ее муж. Эта мысль приходила к ней ночью во время сна и неотступно преследовала ее днем.

Дезирэ посмотрела на Луи д’Аррагона и ничего не сказала.

– Итак, – заговорил последний, – вы имеете основательные причины предполагать, что если madame вернется в Данциг, то застанет там своего мужа?

Казимир посмотрел на д’Аррагона и заколебался. Они оба впоследствии вспоминали этот момент нерешительности.

– У меня есть основательные причины предполагать это, – ответил наконец Казимир тихим голосом, точно опасаясь, чтобы его не услышали.

Луи посмотрел на Дезирэ, но ей, очевидно, нечего было больше сказать.

– Так мы не будем больше беспокоить вас, – сказал Луи, направляясь к двери и открывая ее, чтобы пропустить Дезирэ. Он последовал за ней, когда Казимир окликнул его.

– Monsieur! – позвал больной. – Monsieur! На одну минутку.

Луи вернулся. Они молча смотрели друг на друга. Было слышно, как Дезирэ спустилась с лестницы и заговорила по-немецки с хозяином харчевни, ожидавшим ее внизу.

– Я буду с вами совершенно откровенен, – начал Казимир тем доверительным тоном, который редко не достигает своей цели. – Вы знаете, что у madame Даррагон есть старшая сестра, mademoiselle Матильда Себастьян?

– Знаю.

Казимир с трудом снова приподнялся на локте и коротко, полустыдливо и совершенно искренне рассмеялся. Странно, что Матильде и ему, жившим столь расчетливо, любовь подставила ножку!

– Да! – воскликнул он, жестом отказываясь от дальнейших объяснений. – Я не могу сказать вам больше. Это не моя тайна. Не отвезете ли вы ей от меня письмо в Данциг? Это все, о чем я прошу.

– Если вам угодно, я дам его madame Даррагон. Сам я в Данциг не вернусь, – ответил Луи, но Казимир отрицательно покачал головой.

– Боюсь, что это не годится… – произнес он с сомнением в голосе. – Сестры, понимаете?..

И он, этот сообразительный человек, без сомнения, был прав: самая заветная тайна часто скрывается от близких родственников.

– Вы не можете найти кого-нибудь другого? – спросил Казимир, и искренний страх появился на его лице.

– Могу, если вы желаете.

– Ax, monsieur, я этого не забуду! Я никогда этого не забуду! – горячо воскликнул больной. – Письмо там, на столе. Оно запечатано, и на нем надписан адрес.

Луи нашел письмо и, положив его в карман, направился к двери.

– Monsieur, – снова остановил его Казимир, – скажите ваше имя, чтобы я запомнил земляка, оказавшего мне такую услугу.

– Я вам не земляк. Я – англичанин. Мое имя – Луи д’Аррагон.

– Ах, знаю. Шарль говорил мне, monsieur le…

Но д’Аррагон уже ничего не слышал – он запер за собой дверь.

Луи нашел Дезирэ в передней харчевни, где ярко пылал огонь в открытом камине. Стены и низкий потолок закоптились, а маленькие окна покрылись изморозью в дюйм толщиной. В этой тихой комнате царили сумерки, и было бы совсем темно, если бы не огонь в камине.

– Вы тотчас же вернетесь в Данциг? – спросил Луи.

Он старался не смотреть на нее, хотя ему нечего было опасаться, что ее глаза встретятся с его взором. И таким образом они долго стояли, пристально глядя на огонь, одни в мире, который не обращал на них внимания.

– Да, – ответила Дезирэ.

Луи минуту постоял в раздумье. Он был очень практичен и имел вид человека действия, а не мечтателя, превращающего добро в нечто нелепое. Он нахмурился, и его взгляд перебегал с одного предмета на другой, как это всегда бывает у людей, думающих о деле, а не праздно мечтающих. То был моряк, привыкший смотреть в лицо опасности, предвидеть отдаленные случайности и преодолевать их день и ночь, неделя за неделей; моряк осторожный и бесстрашный.

– Лошади, которые привезли вас из Мариенвердера, не смогут бежать до завтрашнего утра, – сказал Луи. – Я сейчас отвезу вас обратно в Торн и… оставлю вас там с Барлашом.

Он посмотрел на нее. Она кивнула головой, точно признавала его право распоряжаться ее судьбой.

– Вы можете выехать завтра утром и окажетесь в Данциге к ночи.

Они несколько минут молча стояли рядом.

– А вы? – отрывисто спросила она.

Он не сразу ответил, занятый своей тяжеловесной шубой, которую тщательно застегивал. Дезирэ взглянула из-под ресниц на медленно двигавшиеся руки и худое волевое лицо, обожженное солнцем и снегом.

– В Кенигсберг и Ригу, – ответил он.

В глазах Дезирэ, обыкновенно столь ласковых и веселых, блеснул огонь, похожий на луч ревности.

– Ваше судно? – резко спросила она.

– Да, – ответил он, но тут вошел хозяин харчевни и сообщил, что сани ждут их.

Шел снег, и свистящий, порывистый ветер несся по долине Вислы из Польши и с далеких Карпат, заставляя двух спутников скорчиться в санях и делая дальнейший разговор немыслимым, даже если бы и было о чем говорить.

Они застали Барлаша лежащим на прежнем месте – на полу, у печки. Он вскочил с быстротой человека, привыкшего к короткому и прерывистому сну, и стал отряхиваться, точно собака с длинной шерстью. Он не обратил никакого внимания на д’Аррагона, а только вопросительно посмотрел на Дезирэ.

– Это был не капитан? – спросил он.

Дезирэ отрицательно покачала головой. Луи стоял у двери, отдавал приказание хозяйке гостиницы, ласковой померанке, чистой и медлительной, относительно приличного помещения для Дезирэ до следующего утра.

Барлаш подошел совсем близко к Дезирэ и, толкнув ее локтем, с преувеличенным лукавством шепнул:

– Кто же?

– Полковник Казимир.

– С казной из Москвы? – спросил Барлаш, наблюдая за Луи одним глазом, чтобы убедиться, что он их не слышит. Неважно было – слышит он или не слышит, но Барлаш происходил из крестьян, которые всегда шепотом говорят о деньгах. И, когда Дезирэ кивнула головой, он оборвал разговор.

Вошла хозяйка и сообщила Дезирэ, что ее комната готова. Затем она ласково напомнила, что gnadiges Fraulein[15] нуждается в покое и сне. Дезирэ знала, что Луи тотчас же отправится в Кенигсберг. Девушка спрашивала себя: увидит ли она его еще когда-нибудь, может быть, годы спустя, когда все это будет казаться сном? Барлаш, шумно дыша на свои отмороженные пальцы, исподтишка наблюдал за ними. Дезирэ как-то странно пожала руку Луи и, ни разу не обернувшись, вышла за хозяйкой из комнаты.

Глава XXIII Против течения

Где много света, там сильнее тени.

Между тем остатки французской армии дошли до Немана – узкой извилистой речки, у которой шесть месяцев тому назад величайший в мире полководец сказал: «Мы переправимся здесь».

Туда переправилось четыреста тысяч человек, а назад вернулось только восемьдесят тысяч. Двенадцать тысяч пушек было оставлено позади, и из них около тысячи – в руках неприятеля, остальные же утонули. Сто двадцать пять тысяч офицеров и солдат было убито в сражениях, другие сто тысяч погибли от холода и давки у Березины. Даже у Немана они боролись между собой за место на мосту, между тем как могли свободно пройти по льду.

Русские взяли в плен сорок восемь генералов, три тысячи офицеров, а сто девяносто тысяч солдат затерялись в молчаливой белой северной Империи, и их больше никто не видел.

Когда отступавшие подходили к Вильне, холод резко усилился, убивая людей так, как первый мороз убивает мух. Когда же французы покинули Вильну, русские были рады найти в ней убежище, и Кутузов ввел в нее сорок тысяч человек – все, что осталось от двухсоттысячной армии. Он не мог продолжать преследование и послал вдогонку горстку казаков да немногих легкомысленных молодых людей, называвших себя арьергардом. Кутузов был стар, ему оставалось жить всего три месяца, но он сделал свое дело.

Ней, храбрейший из храбрых, оставшийся один в России с семьюстами иностранными рекрутами, собранными с больших дорог для того, чтобы разделить славу с единственным маршалом, вернувшимся из Москвы с незапятнанным именем, – Нэй и Жирар последними перешли через мост, бросая вызов своим врагам, которые, выгнав последних французов за границу, бросились отдохнуть на окровавленный снег.

Вдоль берегов Вислы, от Кенигсберга и Данцига до самой Варшавы (эта ленивая река на Последнем суде, наверное, принесет больше мертвых, чем всех остальных), беглецы брели домой.

Русские остановились на своей границе, а Пруссия все еще была дружественна Франции и носила эту маску еще три долгих месяца, когда она наконец приняла сторону России для того только, чтобы снова быть побитой Наполеоном.

Мюрат находился с императорским штабом в Кенигсберге, где император оставил его главнокомандующим, но он уже думал о своем, залитом солнцем королевстве в Средиземном море, о своем покое. Через несколько недель и ему пришлось запятнать свое имя.

– Я передаю командование вам, – сказал он принцу Евгению, а пасынок Наполеона доказал, как не раз еще доказывал, что близость к великому человеку способствует собственному величию.

– Вы не можете его передать, – возразил он. – Один только император имеет на это право. Вы можете сбежать ночью, и тогда высшее командование перейдет ко мне на следующее же утро.

Что сделал Мюрат – всем известно.

Макдональд, покинутый Йорком и прусскими войсками, отступал с остатками десятого армейского полка, не зная, будут ли еще Кенигсберг и Данциг в руках французов, когда он доберется до них. По его пятам шел Витгенштейн, который держал связь с императором Александром и Кутузовым в Вильне.

И Макдональд, как шотландец и одновременно француз, в критический момент развернулся и побил Витгенштейна. Он казался бульдогом среди пораженной паническим страхом своры, который оборачивался назад, огрызался и дрался, между тем как его товарищи, поджав хвосты, со всех ног бежали прочь. Таких было трое: Ней, Макдональд и принц Евгений Богарне. Наполеон находился в Париже, с дикой поспешностью собирая новую армию, с которой ему еще предстояло напустить страха на Европу. А Рапп, упорно укреплявший свой замерзший город, знал, что он должен во что бы то ни стало удержать Данциг, этот отдаленный аванпост на Северном море, отрезанный от всякого подкрепления, в сотнях миль от французской границы, почти на тысячу миль от Парижа.

В Мариенвердере Барлаш и Дезирэ окунулись в толпу, которая всегда сопровождает прибытие или уход военного отряда. Большинство солдат были молоды и смуглолицы. Они казались веселыми и выкрикивали приветствия, на которые Барлаш отвечал довольно сухо.

– Это итальянцы, – сказал он своей спутнице. – Мне знакомы их говор и манеры. Нам, северянам, они кажутся детьми. Посмотрите на того, который пляшет. Должно быть, наступил праздник. Какой сегодня день?

– Сегодня Новый год, – ответила Дезирэ.

– Новый год, – повторил Барлаш. – Хорошо! А мы в пути с шести часов, а я забыл вам пожелать…

Он остановился и весело посмотрел на лошадей, которые сделали более сорока миль с тех пор, как покинули свою конюшню в Торне.

– Bon Dieu!.. – тихо произнес он, поглядывая на Дезирэ из-под обледеневшего края своей меховой шапки. – Bon Dieu!.. Не знаю, что мне пожелать вам.

Дезирэ ничего не ответила, но слабо улыбнулась, смотря прямо перед собой.

Барлаш сделал резкое движение плечами, выдававшее скрытый гнев.

– Мы друзья? – спросил он вдруг. – Вы и я?

– Да, друзья.

– Мы стали друзьями с тех пор… с того дня… как вы вышли замуж?

– Да, – ответила Дезирэ.

– Так между друзьями, – угрюмо произнес Барлаш, – нет надобности улыбаться, как вы это сейчас делаете… когда внутри слезы…

Дезирэ рассмеялась.

– Вам хочется, чтобы я расплакалась? – спросила она.

– Это было бы менее обидно, – ответил Барлаш и занялся лошадьми.

Наши путники уже въехали в город, узкие улицы которого были запружены народом. Среди жителей было много больных и раненых. Несколько телег, запряженных тощими, голодными лошадьми, тихо спускались с холма. Но было нечто, напоминавшее порядок, и люди имели осанку дисциплинированных солдат. Барлаш мигом заметил это.

– Это четвертый корпус. Армия вице-короля. Они исполнили свой долг. Ими командует настоящий солдат. А! Вот и знакомый!

Барлаш перебросил вожжи Дезирэ и в одно мгновение очутился на снегу. Гвардеец, такой же, по-видимому, старый, как и он, проходил мимо с несколькими солдатами, находившимися под его началом. Мундир на гвардейце давно уже стал неузнаваем. Он сначала не заметил, что к нему направился Барлаш. Наконец, гвардеец отложил в сторону свое ружье, и оба старика торжественно расцеловались.

Совершенно забыв о Дезирэ, Барлаш проговорил с ним минут двадцать. Затем они снова расцеловались, и Барлаш вернулся в сани. Он взял в руки вожжи и заставил лошадей подняться на холм, ничего не говоря о своей встрече, но Дезирэ поняла, что он узнал какие-то новости.

Харчевня находилась за городом, на дороге, идущей вдоль Вислы, к Диршау и Данцигу. Лошади устали и вязли в снегу. Местами по обеим сторонам дороги мелькали большие кровавые пятна и остатки конины, съеденной в сыром виде тотчас же вслед за тем, как убивали лошадь. Лица очень многих солдат были перепачканы кровью, засохшей на щеках и образовавшей корку. Почти все они почернели от копоти и у всех болели глаза.

Барлаш заговорил с решительностью человека, избравшего наконец образ действий в затруднительном положении.

– Этот человек – мой земляк. Вы слышали нас? Мы разговаривали на родном наречии. Я больше не увижу его. Он болен. Он кашляет кровью. Увы!

Дезирэ взглянула на Барлаша. Она не была бессердечна, но совершенно позабыла выразить соболезнование по поводу старого солдата, схватившего простуду во время отступления из Москвы: огорчение ее друга было неубедительно. Барлаш узнал новости, которыми решил не делиться.

– Он из Вильны? – спросила Дезирэ.

– Из Вильны? О да! Они все из Вильны.

– И он не имеет никаких сведений, – настаивала она, – о… капитане Даррагоне?

– Сведений? О нет. Он простой солдат и ничего не знает о штабных офицерах. Мы, он и я, просто бедные рядовые скотинки. Представьте, во время боя к вам подскакивает господчик в золотом шитье. Это штабной офицер. «Ступайте в долину, вас там застрелят», – говорит он. И, bon jour, мы идем. Нет… нет. Мой бедный товарищ не имеет никаких сведений.

Барлаш и Дезирэ доехали до гостиницы и увидели, что громадный двор все еще заставлен санями и негодными каретами, а конюшни абсолютно пусты.

– Войдите, – сказал Барлаш, – и сообщите им, кто ваш отец. Произнесите: «Антуан Себастьян» – и больше ничего. Я бы сам это сделал, но когда так холодно – губы немеют, я плохо говорю по-немецки. Они узнают, что я француз, а теперь нехорошо быть французом. Товарищ сказал мне, что в Кенигсберге сам Мюрат был дурно принят бургомистром и тому подобной городской рухлядью.

Все произошло так, как сказал Барлаш: при имени Антуана Себастьяна хозяин гостиницы нашел лошадей… в другой конюшне.

Он сказал, что потребуется всего только несколько минут, чтобы послать за ними, а пока у него есть кофе и жареное мясо – его собственный обед. Он не знал, как ему засвидетельствовать свое уважение Дезирэ, и сожалел о том, что она вынуждена ехать в такую погоду по стране, наводненной умирающими от голода разбойниками.

Барлаш согласился войти в дом, но отказался сесть за стол вместе с Дезирэ. Он взял кусок хлеба и съел его стоя.

– Видите ли, – сказал он ей, когда они остались одни, – милосердный Бог сделал очень мало ошибок, но одно я бы изменил. Если Он предназначал нас для такой суровой жизни, то Ему следовало бы сделать человеческое тело способным долго обходиться без пищи. Бедный солдат, идущий из Москвы, должен останавливаться каждые три часа и грызть кусок конины, да еще сырой! Это не смешно.

Барлаш недовольно посмотрел на Дезирэ, ибо она была молода и ничего не ела в течение шести часов.

– А для нас, – прибавил он, – какая это потеря времени!

Дезирэ рассмеялась и тотчас же встала.

– Вы хотите ехать, – сказала она, – так едем, я готова.

– Да, – согласился он, – я хочу ехать. Я боюсь, черт возьми! Боюсь, говорю вам. Я слышал, как казаки кричали: «Ура! Ура!» И они приближаются.

– А, – произнесла она, – так вот, значит, что передал вам ваш приятель.

– Это и еще кое-что.

Говоря это, Барлаш надевал рукавицы и быстро обернулся, когда в комнату вошел хозяин, точно он ожидал увидеть одного из тех страшных казаков. Но у хозяина в руках не было ничего смертоноснее кружки пива, которую он и предложил Барлашу. Старый солдат покачал головой и пробормотал:

– Оно отравлено. Он узнал, что я француз.

– Полноте! – воскликнула Дезирэ с веселым смехом. – Я вам докажу, что тут нет никакого яда.

И она взяла кружку, отпила немного и передала ее Барлашу. Пиво было плохое, жидкое, а Барлаш был не таков, чтобы скрыть свое мнение от хозяина, которому он, возвращая пустую кружку, сделал укоризненную гримасу. Однако же действие этого пива оказалось благотворным, так как он с новым запасом энергии взял в руки вожжи и довольно весело прикрикнул на лошадей.

– Allons! – произнес он. – Мы благополучно доберемся до Данцига к ночи и там застанем вашего супруга смеющимся над этим безрассудным путешествием.

Но так как Барлаш был старик, то пиво не надолго согрело его сердце, и вскоре он снова впал в меланхолию и умолк. Тем не менее к ночи они достигли Данцига, и, хотя вечер оказался холодным, улицы были полны. Люди стояли группами и разговаривали. В короткое время, потребовавшееся на поездку в Торн, что-то случилось. Каждый день что-нибудь происходило в Данциге, ибо, когда история пробуждается от дремоты, она начинает двигаться тяжелым, неумолимым шагом.

– Что это такое? – спросил Барлаш часового, пока они ожидали, когда им вернут паспорта.

– Это прокламация русского императора. Никто не знает, как она сюда попала.

– А что в прокламации?

– Александр приглашает данцигцев выгнать нас, – объяснил солдат, свирепо расхохотавшись.

– И это все?

– Нет, товарищ, это не все, – ответил часовой более серьезным тоном. – Она гласит, что все те поляки, которые сдадутся на милость русских, будут прощены. Прошлое предадут вечному забвению, и о нем никто не будет упоминать – таковы подлинные слова императора.

– А!

– Да, а половина защитников Данцига – поляки. Вот ваши паспорта, проезжайте.

Они поехали по темным улицам, где люди, словно тени, спешили по своим делам.

Когда они добрались до Фрауэнгассе, она показалась им пустынной. Дверь открыла Матильда. Лиза уехала на родину, в Заммланд, по приказанию губернатора. Себастьяна целый день не было дома. Шарль не возвращался, и не пришло никаких известий о нем.

Барлаш, вытирая снег с лица, молча наблюдал за Дезирэ.

Глава XXIV Матильда выбирает

О любовь! Она творит, и она убивает.

Дезирэ вкратце пересказывала Матильде подробности своего путешествия, когда стук в дверь заставил их сойти с лестницы, на которой они стояли. То был Себастьян. В последнее время его режим не был уже так аккуратен. Себастьян приходил и уходил без объяснений.

Когда он снял шубу и перчатки, то торопливо взглянул на Дезирэ, которая молча поцеловала его.

– А твой муж? – отрывисто спросил он.

– Мы не нашли его в Торне, – ответила она.

В голосе отца, в его быстром взгляде было что-то привлекшее ее внимание. Он изменился за последнее время. Из мечтателя Себастьян превратился в энергичного человека. Обыкновенно деятельного человека называют жестким. Себастьяна деятельность смягчила: в ней он нашел выход своей душевной энергии. Но в тот вечер он снова превратился в прежнего Себастьяна, черствого, высокомерного, непонятного.

– Я ничего о нем не слышала, – сказала Дезирэ. Себастьян стряхнул снег с сапог.

– А я слышал, – сказал он, не поднимая глаз.

Дезирэ ничего не прибавила. Она знала, что тайна, которую она так тщательно хранила (тайна, известная только ей и Луи), уже больше не принадлежала ей одной. Среди наступившего молчания она слышала, как Барлаш дышал на свои руки, как раз за ее спиной, на пороге кухни. Матильда сделала легкое движение. Она стояла на лестнице, крепко ухватившись за перила. Но тайна Шарля Даррагона была также и тайной Казимира.

– Эти два господина, – медленно заговорил Себастьян, – находились на тайной службе у Наполеона. Вряд ли они вернутся в Данциг.

– Почему? – спросила Матильда.

– Не посмеют.

– Я полагаю, что император в состоянии защитить своих офицеров, – возразила Матильда.

– Да, но не своих шпионов, – коротко пояснил Себастьян.

– Раз они носят его мундир, то их нельзя порицать за то, что они исполняют свой долг. Они достаточно храбры. Вряд ли они станут избегать возвращения в Данциг из-за того… из-за того, что они перехитрили Тугендбунд.

Матильда покраснела от гнева, и ее холодные глаза засверкали. Она нечаянно была вовлечена в эту внезапную оправдательную речь, а раздражительный адвокат – опасный союзник. Себастьян проницательно посмотрел на нее. Она обыкновенно была так сдержанна, что сверкающие глаза и прерывистое дыхание выдали ее.

– Что тебе известно о Тугендбунде? – спросил он.

Она ничего не ответила, только пожала плечами и крепко сжала свои тонкие губы.

– Им угрожает опасность не только в Данциге, – продолжал Себастьян, – а повсюду, где их сможет достать Тугендбунд.

Он резко обернулся к Дезирэ. Его деятельный ум подсказал ему, что ее молчание означает по крайней мере то, что она не застигнута врасплох. Следовательно, Дезирэ уже было известно, какую роль играли в Данциге Казимир и Шарль перед войной.

– А ты? – спросил он. – Ты ничего не хочешь сказать в защиту своего мужа?

– Он, может быть, был вовлечен, – ответила она механически, как будто твердила урок, заученный на крайний случай. Случай, предвиденный Луи д’Аррагоном. Ответ был бессознательно подготовлен им.

– Ты подразумеваешь: полковником Казимиром, – произнесла Матильда, успевшая уже овладеть собой.

Дезирэ не возражала. Себастьян посмотрел на них обеих. Какова ирония судьбы, пожелавшей, чтобы одна из его дочерей стала женой Шарля Даррагона, а другая – невестой Казимира! Его собственная тайна, так хорошо хранимая, обернулась против него как скрытое оружие.

Их всех испугал Барлаш, внезапно заговоривший с кухонного порога, где он все еще стоял незамеченный.

– Это напомнило мне… – сказал он вторично и, когда ему удалось привлечь всеобщее внимание, стал обыскивать многочисленные карманы своего фантастического костюма. Его глаз все еще был завязан грязным платком. Это избавляло его от службы в траншеях и от работы на замерзших укреплениях. Благодаря этой уловке и полдюжине повязок в различных частях тела он оказался в числе двадцати пяти тысяч больных и раненых, которые заполнили в то время Данциг и умирали в количестве десяти человек в день. – Письмо… – заговорил он наконец, все еще шаря своей искалеченной рукой. – Вы упомянули имя полковника Казимира. Это мне напомнило…

Он замолчал и вынул из кармана аккуратно запечатанный конверт. Он перевернул его и осмотрел печати, укоризненно качая головой, что яснее слов выражало откровенное презрение в том, что его провели.

– Это письмо. Мне сказали, чтобы я непременно передал его вам в подходящий момент.

Вряд ли он действительно думал, что именно этот момент можно было назвать подходящим. Но он передал письмо Матильде с видом свирепого торжества. Вероятно, он вспомнил о подвале в московском дворце и о сокровищах, которые он там нашел.

– Оно от полковника Казимира, – сказал он. – Умный человек! – прибавил Барлаш, обернувшись к Себастьяну и привлекая его внимание. – О!.. Умный человек!

Матильда, сильно покраснев, разорвала конверт, между тем как Барлаш, дуя на свои пальцы, наблюдал за ней, бесшумно шевеля губами.

Письмо было длинное. Полковник Казимир оказался искусен в объяснениях. Матильда внимательно читала письмо. Это было первое любовное послание. Любовь и объяснение – все сразу! Положительно, Казимир был отважен.

– Он пишет, что Данциг будет взят штурмом, – сказала она, наконец, – и что казаки никого не пощадят.

– Может ли иметь значение, – произнес Себастьян своим самым мягким голосом, – то, что говорит полковник Казимир!

К нему вернулись его величественные манеры. Он сделал рукой жест, явно оскорбительный для полковника Казимира.

– Он настаивает, чтобы мы покинули город, пока еще не поздно, – сказала Матильда монотонным голосом и стала ждать ответа отца.

Он с холодной улыбкой поднес щепотку табаку к носу.

– Вы это не сделаете? – спросила Матильда, а Себастьян вместо ответа рассмеялся и смахнул носовым платком табак, приставший к сюртуку.

– Он просит меня поехать вместе с графиней в Краков и обвенчаться с ним, – сказала, наконец, Матильда.

Себастьян только пожал плечами: такое предложение не было даже достойно презрения.

– И?.. – спросил он, подняв брови.

– Я это сделаю, – ответила Матильда, вызывающе сверкнув глазами.

– Во всяком случае, – прокомментировал ее ответ Себастьян, хорошо знавший Матильду и равнодушно относившийся к ее холодности, – ты это сделаешь с открытыми глазами, а не в темноте, как это сделала Дезирэ. Там порицание должно было пасть на меня: человек всегда достоин порицания, когда он обманут. Что же касается тебя… Ты знаешь, каков этот человек! Но ты не знаешь, если он не написал тебе этого в письме, что он предатель даже в своем предательстве. Он принял амнистию, предложенную русским императором. Он покинул Наполеона.

– У него, вероятно, были на то основательные причины, – возразила Матильда.

– Две кареты золота, – пробормотал Барлаш, удалившийся в темный угол около кухни, но никто не обратил на него внимания.

– Тебе выбирать, – произнес Себастьян с холодностью судьи. – Ты уже совершеннолетняя. Выбирай!

– Я уже выбрала, – ответила Матильда. – Графиня уезжает завтра. Я поеду с ней.

Она, во всяком случае, имела мужество высказать свое мнение, – мужество, нередко встречающееся у женщин. И надо признать, что обыкновенно женщины имеют не только мужество высказывать свое мнение, но и принимают печальные результаты лучше, чем мужчины.

Себастьян наскоро пообедал в одиночестве. Матильда заперлась в своей комнате и отказывалась открыть дверь. Дезирэ готовила обед отцу, между тем как Барлаш собирался отправиться по какому-то неопределенному делу в город.

– Могу услышать что-нибудь новенькое, – сказал он. – Кто знает! А потом хозяин уйдет, а вам опасно оставаться одной в доме.

– Почему?

Барлаш задумчиво взглянул на нее через плечо.

– В нескольких больших домах нижнего города расквартировано по сорок – пятьдесят солдат, больных, раненых, одичавших. Такие прибудут еще. Я им сказал, что у нас в доме горячка. Это единственный способ удалить их отсюда, потому что Фрауэнгассе – центр города, и солдаты не нужны в этом квартале. Но вы… вы не умеете лгать, как я. Вы смеетесь, а! Женщина лжет больше, но мужчина лжет лучше. Закройте за мной дверь на засов.

После Себастьян ушел, как и говорил Барлаш. Он ничего не сказал Дезирэ ни о Шарле, ни о будущем. Может быть, говорить было нечего.

Вскоре после того, как Себастьян ушел, Матильда спустилась вниз. Она пошла на кухню, где Дезирэ исполняла работу уехавшей Лизы, которая с неудовольствием отправилась к себе на родину, на берег Балтийского моря. Матильда подошла к кухонному столу и взяла кусочек хлеба.

– Графиня хочет завтра уехать из Данцига, – сказала она, – я иду просить ее, чтобы она взяла меня с собой.

Дезирэ кивнула головой и ничего не сказала. Матильда направилась к двери, но вдруг остановилась и глубоко задумалась. Сестры росли вместе, без матери, только с отцом, которого ни та, ни другая не понимали. Они вместе боролись с жизненными невзгодами – той сотней мелких невзгод, отравляющих жизнь женщины в чужой стране. Они вместе зарабатывали свой насущный хлеб. А теперь бурный жизненный поток оторвал их обеих от надежного якоря детства.

– Может быть, ты поедешь? – спросила Матильда. – Все, что он пишет о Данциге, верно.

– Нет, благодарю, – кратко ответила Дезирэ. – Я буду ждать здесь, я должна остаться в Данциге.

– Я не могу иначе, – ответила Матильда, полуоправдываясь. – Я должна ехать. Я не могу ни ехать. Ты понимаешь?

– Понимаю, – коротко ответила Дезирэ.

Если Матильда задала бы ей тот же вопрос полгода тому назад, Дезирэ ответила бы отрицательно. Но теперь она понимала – не то, что Матильда может любить Казимира (это было выше ее понимания), но что теперь не осталось другого выхода.

Вскоре после ухода Матильды вернулся Барлаш.

– Если мадемуазель Матильда собралась, то ей придется ехать завтра, – сказал он. – Те, кто входит теперь в городские ворота, составляют арьергард дивизии Геделэ, которая была три дня тому назад вытеснена казаками из Эльбинга.

Барлаш сел у огня, что-то тихо ворча себе под нос, и только тогда обратил внимание на ужин, который Дезирэ приготовила для него, когда она вышла из комнаты и поднялась наверх. Ему пришлось открыть дверь Матильде, вернувшейся через полчаса. Она рассеянно поблагодарила его и пошла наверх. Барлаш слышал, как сестры тихо разговаривали в гостиной, в которую он никогда не входил.

Затем Дезирэ спустилась, и он помог ей найти во дворе один из тех сундуков, которые он принял за французские изделия. Барлаш снял сапоги и отнес сундук наверх. Себастьян вернулся после десяти часов. Он кивком головы поблагодарил Барлаша, когда тот запер дверь на засов. Себастьян ничего не спросил о Матильде, потушил лампу и удалился в свою комнату. Никогда больше он не произносил имя старшей дочери.

На следующее утро девушки встали очень рано. Но Барлаш встал раньше их, и, когда Дезирэ спустилась вниз, огонь на кухне уже был разведен. Барлаш чистил нож и кивком головы пожелал ей доброго утра. Глаза Дезирэ покраснели, и Барлаш, должно быть, заметил эти следы печали, потому что презрительно рассмеялся и продолжил свое занятие.

Начало светать, когда тяжелая старомодная карета графини остановилась перед домом. Матильда спустилась в дорожной шубке и с густой вуалью на лице. Она как будто не заметила Барлаша и не поблагодарила его за то, что он донес до кареты ее сундук.

Барлаш стоял на пороге рядом с Дезирэ, пока карета не повернула за угол Пфаффенгассе.

– Ба! – воскликнул он. – Пусть себе едет! Таких не остановишь. Это проклятие… сада Эдема.

Глава XXV Депеша

На совете нужно предвидеть опасности;

при исполнении же лучше их не видеть —

разве только если они окажутся очень велики.

Матильда сказал Дезирэ, что полковник Казимир не упомянул о Шарле в своем письме. Барлаш немного мог добавить к этому сообщению.

– Это письмо дал мне в Торне капитан Луи д’Аррагон, – сказал он. – Он протянул его мне как не совсем чистый предмет. И ничего не сказал. Он мало говорит, но знает, как что выглядит. Оказывается, что он обещал доставить это письмо (по каким-то причинам – кто его знает?) и сдержал свое слово. Этот человек… этот Казимир, не болел ли он случайно?

И маленькие проницательные глаза Барлаша, красные от дыма, воспаленные от блеска солнца, впились в лицо Дезирэ. Он думал о казне.

– О нет!

– Да был ли он действительно болен?

– Он лежал в постели, – ответила Дезирэ с сомнением.

Барлаш бесцеремонно почесал в голове и углубился в длинный ряд мыслей.

– Знаете, что я думаю? – сказал он наконец. – Я думаю, что Казимир вовсе не болен, во всяком случае не больше, чем я, Барлаш. Даже, может быть, он был еще менее болен, чем я, потому что у меня расстройство желудка. Это из-за конины без соли.

Он замолчал и нежно потер себе грудь.

– Никогда не ешьте конину без соли, – вставил Барлаш между прочим.

– Надеюсь, что я и вовсе ее есть никогда не буду, – возразила Дезирэ. – Ну, так что же о полковнике Казимире?

Он отстранил ее рукой, как болтушку, прервавшую ход его мыслей. Эти мысли, казалось, помещались у него во рту, потому что, когда он думал, то жевал и шевелил губами.

– Слушайте, – сказал он, наконец. – Вот Казимир. Он ложится в постель и отпускает себе бороду (борода с полдюйма хоть кого удержит в госпитале). Вы киваете головой. Да, я так и думал. Он знает, что вице-король с остатками армии находится в Торне. Он лежит смирно. Он ждет, пока не придут русские, и им он передаст казну императора, все бумаги, карты, депеши. За это его вознаградит император Александр, который уже обещал простить всех поляков. Казимиру разрешат сохранить его собственный багаж. У него нет ничего награбленного в Москве, о нет! Только его личный багаж. Этот человек! Смотрите, я плюю на него!

И Барлаш, о ужас, точно проиллюстрировал свои слова.

– Ах! – продолжал он торжествующим тоном. – Я знаю. Я смотрю прямо в душу такого человека. Я скажу вам почему. Потому что я сам такой же.

– Вам как будто не особенно везло, судя по вашей бедности, – рассмеялась Дезирэ.

Барлаш насупился на нее, в безмолвном негодовании придумывая ответ. Но в данную минуту он ничего не придумал и вернулся к своим ножам. Наконец, он прекратил работу и посмотрел на Дезирэ.

– Ваш муж, – произнес он медленно, – помните, что он товарищ этого Казимира. Они охотятся вместе. Я это знаю, потому что был в Москве. А! Это заставило вас выпрямиться и выставить вперед свой подбородок!

Барлаш снова принялся за ножи и, не смотря на Дезирэ, казалось, просто думал вслух.

– Да! Он предатель. Нет, он хуже этого, потому что он не поляк, а француз. И если Шарль вернется во Францию, император спросит: «Где мои депеши, мои карты, мои бумаги, которые были доверены вам?»

Барлаш закончил эту мысль тремя жестами, которые показывали, как человека ставят к стене и расстреливают.

– И вот что подразумевал хозяин, когда говорил, что мосье Шарль Даррагон не вернется в Данциг. Я знаю, что он это имел в виду, когда так сердился в последний вечер.

– А почему вы мне ничего не сказали?

Барлаш задумчиво посмотрел на Дезирэ, а затем медленно ответил:

– Потому что, если бы я вам это сказал, вы бы решились покинуть Данциг вместе с мадемуазель Матильдой и отправились бы искать своего мужа по стране, наводненной отчаянными беглецами и дикими казаками. А я этого не хотел. Я хочу, чтобы вы остались здесь, в Данциге, в Фрауэнгассе, в этой кухне, у меня под рукой, так чтобы я мог позаботиться о вас до окончания войны. Я, папаша Барлаш, к вашим услугам. И нет в мире другого человека, который мог бы вам служить так хорошо, как я.

И его глаза засверкали, когда он бросил ножи в ящик стола.

– Но почему вы делаете все это для меня? – спросила Дезирэ. – Вы могли бы отправиться домой, во Францию, и предоставить нас своей судьбе здесь, в Данциге. Почему вы не отправились домой?

Барлаш посмотрел на нее с удивлением, не без примеси внезапного немого разочарования. Он собирался выйти, по своему обыкновению, тотчас после завтрака. Лиза верно сравнила его с кошкой: у него были некоторые привычки этого ненавязчивого животного. Он медленно застегнул свою грубую шинель и окинул кухню внимательным взглядом. Он был очень стар, и у него не было дома.

– Разве вам мало, что мы друзья? – спросил он.

Барлаш направился к двери, но вернулся и, подняв палец, предупредил Дезирэ, чтобы она не обращала внимания на его слова.

– А все-таки вы будете довольны, что я остался. Вы бы хотели, чтобы я ушел, потому что я разговариваю немножко откровенно о вашем муже. Ба! Какая в этом беда? Все одинаковы. Мы только люди, а не ангелы. А вы все-таки продолжаете любить его. Вы, женщины, невзыскательны. Вы можете любить всякую всячину, даже такого человека.

И он вышел, проклиная всех женщин.

Барлаш сказал, что, по-видимому, женщина может любить всех подряд. Он сказал правду, и очень хорошую правду, потому что без этой небом посланной любви мир не смог бы существовать.

День уже клонился к вечеру, когда Барлаш вошел в низкую и закопченную дверь харчевни «Белая лошадь». Он хорошо знал привычки Себастьяна, потому что направился прямо к тому углу большой комнаты, где обыкновенно сидел скрипач. Толстая горничная, простая деревенская девушка, улыбнулась во весь рот при виде такого ободранного гостя и последовала за ним.

Лицо Себастьяна не выразило никакого удивления, когда он поднял глаза и увидел Барлаша. Столы вокруг были пусты. Было еще рано для обычных вечерних посетителей, число которых, кроме того, сильно уменьшилось за последние месяцы. Большинство мирных данцигцев, которые помнили недавнюю осаду, бежали при первом упоминании этого слова.

Себастьян кивнул в ответ на несколько церемонный поклон Барлаша и жестом пригласил его присесть. В комнате было тепло, и Барлаш скинул свою овчину так, как снимают знатные и богатые люди свои соболя. Он внезапно обернулся и увидел на лице горничной веселую улыбку. Барлаш обратил внимание на грязный, залитый пивом стол и стоял, пока она не исправила это упущение. Затем он указал на кружку с пивом, которая стояла перед Себастьяном, жестом приказав девушке принести кружку такого же размера и с таким же содержимым.

Убедившись, что их никто не подслушивает, Барлаш подождал, пока мечтательные глаза Себастьяна встретятся с его глазами, и только тогда сказал:

– Нам пора поговорить друг с другом.

Удивление, мимолетное и полуравнодушное, блеснуло в глазах Себастьяна и тотчас же исчезло, когда он увидел, что Барлаш сказал это просто, не сделав при этом никакого знака.

– Обязательно, друг мой, – ответил он.

– Я вручил ваши письма, – сказал Барлаш, – в Торне и в других местах.

– Знаю. Я уже получил ответ. Вы бы хорошо сделали, если бы забыли об этом.

Барлаш пожал плечами.

– Вам заплатили, – перешел Себастьян к естественному заключению.

– Немного, – согласился Барлаш, – очень немного… но не в том дело. Я всегда требую, когда могу, чтобы мне платили вперед. За исключением императора. Этот гражданин кое-что должен мне. Тут другой вопрос. В доме я подружился со всеми – с Лизой, которая уехала, с мадемуазель Матильдой, которая уехала, с мадемуазель Дезирэ, так называемой мадам Даррагон, которая остается. Со всеми, за исключением вас. Почему бы нам не стать друзьями?

– Но мы уже друзья… – запротестовал Себастьян, и, как бы подтверждая свои слова, он протянул кружку с пивом, и Барлаш чокнулся с ним.

Осанка Себастьяна, его поклон, его манера пить были чисто придворные. Барлаш же был, очевидно, лагерного воспитания. Но это были странные дни, и все общество перевернулось вверх дном по воле одного человека.

– Ну, – сказал Барлаш, облизывая губы, – объяснимся. Вы говорите, что осады не будет. Я говорю, что вы ошибаетесь. Вы думаете, что данцигцы поднимутся в ответ на предложение императора Александра и выгонят французский гарнизон. Я говорю, что животы данцигцев слишком тяжелы. Я говорю, что Рапп удержит Данциг и что русские не возьмут его штурмом, потому что они слишком слабы. Будет осада, и продолжительная. Выдержим ли мы ее вместе – вы, мадемуазель и я – во Фрауэнгассе?

– Мы будем счастливы иметь вас своим гостем, – ответил Себастьян с тем легкомыслием, которое было в ходу до революции и никогда не понималось народом.

Барлаш не понял его. Он с сомнением взглянул на своего собеседника, потягивая пиво.

– Так я начну сегодня.

– Что начнете, друг мой?

Барлаш сделал жест, как бы отметая всякие мелочи.

– Свои приготовления. Я начну выходить в десять часов, после того, как вы будете дома. Я сделаю два похода. Под кухонным полом есть большой погреб. Я наполню его мешками с зерном.

– Но где же вы, друг мой, найдете зерно?

– Я знаю, где его найти, зерно, и кое-что другое. Соли у меня уже достаточно на целый год. Прочих запасов я могу достать месяца на три.

– Но у вас нет денег, чтобы заплатить за все это.

– Ба!

– Вы хотите сказать, что начнете воровать, – пояснил это восклицание Себастьян не без презрения, прозвучавшего в его жеманном голосе.

– Солдат никогда не крадет, – ответил Барлаш, беспечно высказывая великую истину.

Себастьян рассмеялся и ничего не сказал. Очевидно было, что его ум, поглощенный одной великой целью, не обращал никакого внимания на мелочи. Его собеседник сдвинул свою меховую шапку на затылок и задумчиво поворошил волосы.

– Это не все, – сказал он наконец.

Барлаш окинул взглядом обширную комнату, которая была почти пуста. Толстая девушка чистила оловянные кружки на прилавке.

– Вы говорите, что уже получили ответ на те письма. Это великая организация… ваше общество… Как его там называют. Оно рассылает письма по всей Пруссии… э? А может быть, и в Польше… или еще дальше?

Себастьян резко пожал плечами.

– Я уже просил вас, – сказал он наконец с нетерпением, – чтобы вы забыли об этом. Вам было заплачено.

Вместо ответа старый солдат принялся старательно опустошать свои карманы, отыскивая в их глубине мелкие медные монетки. Он тщательно собирал их, пока не набрал талер.

– На этот раз моя очередь платить.

Барлаш протянул руку с фунтом неблагородного металла, но Себастьян отверг деньги, внезапно приняв свою холодную негодующую манеру, странно не подходившую к скромной обстановке.

– Как друг… – начал было Барлаш, но, получив еще более решительный отказ, он, не без удовольствия, снова опустил монеты в карман.

– Мне нужно, чтобы ваши друзья передали одно письмо от меня… я не прочь заплатить, – проговорил Барлаш шепотом. – Письмо к капитану Луи д’Аррагону. Это касается мадемуазель Дезирэ. Не качайте головой. Подумайте, прежде чем отказывать. Письмо будет открытое… слов шесть или около того… сообщающее капитану, что его кузена, мужа мадемуазель, нет в Данциге и что он не может вернуться сюда, так как французский арьергард вошел сегодня утром в город.

Себастьян, казалось, обдумывал это предложение, но Барлаш поспешил отвергнуть всякие предполагавшиеся возражения.

– Капитан отправился в Кенигсберг. Он теперь уже там. Ваши друзья легко могут найти его и передать письмо. Это очень важно для мадемуазель. Капитан не ищет мосье Шарля Даррагона, так как думает, что он здесь. Полковник Казимир уверил его, что мадемуазель найдет своего мужа в Данциге. Где он может быть, этот мосье Шарль? Это крайне важно для мадемуазель. Капитан, может быть, продолжит свои розыски.

– Где ваше письмо? – спросил Себастьян.

Вместо ответа Барлаш положил на стол лист чистой бумаги.

– Вам придется его написать, – сказал он. – У меня болит рука. Я пишу… хорошо… понимаете. Но сегодня я чувствую, что моя рука недостаточно здорова.

Итак, Себастьян написал густыми, липкими чернилами письмо, а Барлаш, забывший все свои школьные навыки, взял перо и поставил крест под своим собственным именем.

Затем он вышел, предоставив Себастьяну заплатить за пиво.

Глава ХXVI На мосту

Te, кто стоит выше, имеют выгоду во всем.

Хромой человек стоял на мосту, который соединял берега Нейер Прегель от Кантовской улицы, составляющей центр Кенигсберга, с островом Кнейпгоф. Этот мост, Крэмер Брюке, можно было назвать сердцем города. От него с обеих сторон расходятся узкие улицы. Улицы бойкие, торговые, запруженные узкими санями, перевозящими дрова от Прегеля в город.

Этот мост не минует рано или поздно ни один деловой человек, живущий в городе, будь он пеший, или в санях, или верхом. Тут всегда проходили праздные люди, и угрюмые университетские профессора, все еще оплакивающие смерть Канта, совершали здесь свои прогулки.

Здесь хромой человек – сапожник, проживающий в доме на Нейер-Маркт, где липы доросли до самых верхних окон, – терпеливо простоял три дня. Он, как большинство хромоногих, был очень толст и тяжел. У него было квадратное, мрачное лицо, которое как будто говорило, что его владелец скорее простоит здесь до Страшного суда, чем не выполнит порученное ему дело.

Было очень холодно. Стояла самая середина зимы. Сапожник кутался в овчинную шубу, которая оледенела и стояла на нем колом. Чтобы согреться, он иногда ковылял от одного конца моста до другого, но ни разу не покинул свой пост. Иногда он облокачивался на каменные перила на конце Кантовской улицы и смотрел вниз, на рыбный рынок, где женщины из Пилау и с балтийских берегов, похожие на бесформенные узлы с одеждой, стояли над своими корзинами с промерзшей рыбой. Рынок безмолвствовал. Невозможно торговаться, если, открыв лицо, можно в одну минуту отморозить себе кончик носа. Едва ли покупатель был в состоянии выгодно купить что-нибудь из-за бахромы ледяных сосулек, стучащих об его губы.

Прегель стоял три месяца замерзшим, так как один только раз, в ноябре, наступила оттепель, стоившая Наполеону стольких тысяч жизней на разрушенном мосту через Березину. Хотя под этим мостом не текла вода, но много чужеземных ног прошли по нему.

По нему прогромыхала тяжелая карета Наполеона, проехали громоздкие пушки, которые Макдональд вез на север для блокирования Риги. За последние недели через него прошли остатки отступающей армии, горсточка умирающих беглецов. Макдональда с его штабом позорно прогнали через него казаки, которые по пятам преследовали великого маршала, все еще взбешенного отступлением Йорка и прусских войск.

А теперь казаки на своих поджарых и норовистых лошадях беспрепятственно сновали по улицам города. Сапожник смотрел на них с одеревенелым выражением лица. Трудно было сказать, предпочитал ли он казаков французам или же был равнодушен как к тем, так и к другим. Он осматривал их сапоги с профессиональным презрением. Все люди смотрят на человечество с точки зрения своих собственных интересов. И лишь тот, кто живет за счет алчности, тщеславия или кормится за счет милосердия соседей, привыкает наблюдать за лицами.

Так как сапожник смотрел на ноги проходивших, то последние мало обращали на него внимания. Тот, кто смотрит в землю, проходит незамеченным, ибо самое верное средство возбудить интерес – это выглядеть заинтересованным. Казалось, что этот сапожник ищет пару сапог, сделанных не в Кенигсберге. И на третий день его лишенные выражения глаза ожили при виде ног, обутых не в Польше, не во Франции, не в Германии и не в России.

Хозяин этих износившихся сапог был стройный смуглый мужчина со спокойными, но проницательными глазами. Он заметил пристальный взгляд сапожника и обернулся, чтобы взглянуть на него с беспокойством, которое порождает война. Сапожник тотчас же заковылял в его направлении.

– Не поможете ли вы бедному человеку? – произнес он.

– Почему я должен вам помогать? – возразил вместо ответа новоприбывший. – Вы не голодны… вы никогда в жизни не умирали от голода.

Он говорил по-немецки довольно бегло, но его акцент был не совсем прусский.

Сапожник внимательно посмотрел на него.

– Вы англичанин? – спросил он. Мужчина утвердительно кивнул головой.

– Пойдемте сюда.

Сапожник заковылял по направлению к Кнейпгофу, а англичанин последовал за ним. На углу Коль-Маркта сапожник обернулся и пристально посмотрел, но не на человека, а на его сапоги.

– Вы моряк, – сказал он.

– Да.

– Мне сказали, чтобы я отыскал английского моряка, Луи д’Аррагона.

– Так вы его нашли.

Однако сапожник колебался.

– Как мне удостовериться в этом? – подозрительно спросил он.

– Вы умеете читать? – поинтересовался д’Аррагон. – Я могу доказать, кто я такой… если, однако, пожелаю. Но я не уверен, хочу ли я этого.

– О, это только письмо… неважное! Какое-то ваше личное дело. Письмо из Данцига, написанное человеком, чье имя начинается на Б.

– Барлаш, – спокойно подсказал д’Аррагон, вынимая из кармана бумагу, которую он развернул и поднес к глазам сапожника.

То был паспорт, написанный на трех языках. Если сапожник и умел читать, то он не спешил похвастаться ученостью, далеко превышавшей его положение. Но он взглянул на бумагу взглядом, достаточно опытным, чтобы схватить ее главную суть.

– Да, это имя писавшего, – сказал сапожник, шаря в карманах. – Письмо не запечатано. Вот оно.

Передавая письмо, сапожник сделал еле заметный знак рукой.

– Нет, – возразил д’Аррагон. – Я не принадлежу к Тугендбунду и ни к какому иному тайному обществу. Мы, англичане, не нуждаемся в таких союзах.

Сапожник неловко рассмеялся.

– У вас острые глаза, – ответил он. – Англия – великая страна. Я видел реку, запруженную английскими судами перед тем, как Наполеон прогнал вас с морей.

Д’Аррагон, разворачивая письмо, улыбнулся.

– Наполеон еще не сделал этого, – сказал он с той живостью, которая давала возможность английским морякам считать забавным всякий разговор о морском главенстве.

Он внимательно прочел письмо, и его лицо окаменело.

– Я получил инструкции, – сказал сапожник, – передать вам письмо и вместе с тем известить вас, что вам будет оказано необходимое содействие. Кроме того…

Он остановился и указал своим толстым, запачканным клеем пальцем на письмо…

– Это написано не тем, кто подписался внизу.

– Тот, кто подписался, вовсе не умеет писать.

– Этот почерк, – продолжал сапожник, – послужит вам паспортом во всех частях Германии. Тот, кто имеет при себе письмо, написанное этим почерком, может свободно жить и путешествовать везде, от Рейна до Дуная.

– Так я, значит, пользуюсь дружбой могущественного человека, – сказал д’Аррагон, – потому что знаю, кто написал это письмо, и, кажется, могу похвастаться, что он мне друг.

– Я в этом уверен. Мне уже это передали, – произнес сапожник. – Есть у вас квартира в Кенигсберге? Нет. Так вы можете разместиться в моем доме.

Считая дело заранее решенным, сапожник заковылял через Коль-Маркт по направлению к ступенькам, спускавшимся к речке.

– Я живу на Нейер-Маркт, – произнес он, запыхавшись. – Я три дня ожидал вас на этом мосту. Где вы были все это время?

– Избегал французов, – коротко ответил д’Аррагон.

Относительно своих собственных дел он был скрытен.

Они зашагали дальше по грязному, утоптанному снегу и больше не разговаривали. Мужчины прошли через Нейер-Маркт и вошли в дом, около которого растут высокие липы. Комната, предложенная Луи д’Аррагону, была та самая, в которой Шарль Даррагон переночевал полгода тому назад. Мир, в котором мы живем, так мал и так узок круг, который судьба проводит вокруг жизни человека!

Сапожник ввел гостя в комнату и, рассказав о ее преимуществах, хотел уже удалиться, как вдруг д’Аррагон, снимавший с себя шубу, привлек чем-то его внимание, и он остановился на пороге.

– В ваших жилах течет французская кровь, – отрывисто произнес сапожник.

– Да… немного.

– Так. Вы мне напомнили… Это странно, но когда вы клали свою шубу, то напомнили мне одного француза, который однажды переночевал здесь. Вы походите на него лицом и сложением. То был шпион, прошу покорно, да, он входил в состав тайной полиции французского императора. Я тогда был новичком, но все-таки почувствовал, что дело тут неладно. Я взял его сапоги под предлогом их починки. Я запер его. Но он, прошу покорно, вышел из этого окна и без сапог. Он проследил за мной и узнал многое из того, чего ему не следовало бы знать. Я это потом слышал от других. Этот человек оказал императору большую услугу. Он, кажется, спас Наполеону жизнь в Данциге. Со мною же сыграли скверную шутку, но я сам был виноват. Я думал заработать талер, дав ему приют, а он все это время обманывал меня. Он переоделся простым солдатом, в действительности же это был штабной офицер. Но я знаю имя офицера, которому он написал рапорт о той ночи.

– А! – произнес д’Аррагон, занятый своим багажом.

– Это Казимир – польское имя. А два дня тому назад я получил о нем сведения. Он получил амнистию, обещанную русским императором, женился на очень красивой девушке и живет по-княжески в Кракове. И все это со времени осады Данцига.

– А другой? Тот, кто ночевал здесь. Вернулся ли он обратно через Кенигсберг?

– Нет. Если бы он проехал, то я бы встретил его. Мне хотелось бы его увидеть. Пока французы сидели в Кенигсберге, я не покидал свое место на мосту, а месяц тому назад последние солдаты убежали, преследуемые по пятам казаками. Нет. Я бы заметил его и обязательно узнал бы. Этого молодого красивого господина нет по эту сторону Немана. Чем я еще могу вам помочь?

– Вы можете помочь мне уехать в Вильну, – сказал д’Аррагон.

– Вы никогда не попадете туда.

– Попробую, – ответил моряк.

Глава XXVII Проблеск памяти

Ничто, кроме неба, не может покрыть его высокую славу. Никакие пирамиды не могут усилить память о нем, а только вечная сущность его величия.

– Почему я вас не пускаю гулять на улицу?.. – спросил Барлаш в одно февральское утро, энергично стряхивая снег со своих сапог. – Почему я не пускаю вас гулять?

Тщательно заперев на засов тяжелую дубовую дверь, которая была так укреплена, точно хозяева дома готовились к ожесточенному штурму, он последовал за Дезирэ на кухню. На лице Дезирэ была та прозрачная бледность, которая указывает на жизнь взаперти. Барлаш же, потрепанный непогодой, не обнаруживал никаких признаков того, что он выдержал месяц осады в переполненном городе.

– Я скажу, почему не пускаю вас гулять на улицу. Потому что это неподходящее место для женщины, потому что если вы пройдетесь отсюда до Ратуши, то насмотритесь таких картин, которые начнут преследовать вас во сне, а в старости не дадут вам покоя. Знаете ли, как сейчас поступают с покойниками? Их выбрасывают за дверь, ничем не прикрыв их изможденной от голода наготы, совершенно так, как Лиза выбрасывает каждое утро золу. И телеги объезжают улицы, как бывало в мирное время объезжал их мусорщик… И, подобно мусорщику, они иногда роняют часть своей клади. А запах, разносимый ветром, не что иное, как тифозная зараза. Вот почему вам нельзя выходить на улицу.

Барлаш расстегнул свою шубу, под которой оказался нарядный мундир, ибо Рапп одел свою жалкую армию в новое платье, которым в начале войны по приказанию Наполеона были заполнены многочисленные склады Данцига.

– Вот, – сказал Барлаш, кладя на стол маленький сверточек. – Это мой сегодняшний паек. Две унции конины, одна унция солонины… то же самое, что и вчера. Неизвестно, как долго будут нас так щедро кормить. Прибережем солонину: она может когда-нибудь пригодиться.

И, хрипло рассмеявшись, Барлаш поднял половицу, под которой прятал свои запасы.

– Не состряпаете ли вы себе завтрак сами? – поинтересовалась Дезирэ. – Для отца у меня найдется кое-что другое.

– А что у вас есть? – отрывисто спросил Барлаш. – Неужели вы прячете что-нибудь от меня?

– Нет, – с улыбкой ответила Дезирэ. – Я дам ему кусочек ветчины, оставшийся от вчерашнего ужина.

– Оставшийся… – повторил Барлаш, близко подходя к ней. – Оставшийся? Так вы, значит, вчера не ужинали?

– Так же, как и вы: ведь ваш ужин под полом.

Барлаш отвернулся с жестом глубокого отчаяния. Он уселся в высокое кресло у камина и, глубоко задумавшись, начал топать одной ногой по полу.

– О женщины… женщины! – проворчал он, пристально смотря на тлеющие угли. – Лгут… все лгут. Вы сказали, что ваш ужин был вкусный! – крикнул он Дезирэ через плечо.

– Да, – весело ответила она, – он и сейчас еще вкусный.

Барлаш не поддержал ее веселого настроения. Несколько минут он просидел неподвижно. «Это компромисс. И всегда так. И пришлось сразу же пойти на компромисс с первой женщиной, как только она была создана. С тех пор мужчины поступали так всегда и без всякой пользы для себя».

– Послушайте, – произнес он громко, обернувшись наконец к Дезирэ, – я хочу заключить с вами сделку. Я съем свой вчерашний ужин… здесь, у стола, сейчас… если вы съедите свой.

– Согласна.

– Вы голодны? – спросил Барлаш, когда перед ним появился скудный завтрак.

– Да.

– И я тоже.

Барлаш рассмеялся уже совсем весело, и завтрак походил на своего рода пиршество, несмотря на то что состоял всего-навсего из двух унций конины и полунции ветчины с ржаным хлебом, выпеченным с одной третью соломы. Хлеб, который Рапп позволял населению покупать.

Ибо Рапп сначала укротил свою армию, а теперь укрощал данцигцев. Он водворил дисциплину в своем собственном лагере, сформировал полки, устроил госпитали (которые немедленно наполнились). Он защищал граждан от грабежа умиравших от голода, одичавших беглецов.

Затем он обратил внимание на данцигцев, враждебных ему как открыто, так и тайно. Он завладел церквами и превратил их в магазины. Из школ он сделал госпитали, из монастырей – казармы. Он ворвался в погреба данцигцев и отнял вино для больных. Погреба же он взял под свой строгий контроль, и никто не смел требовать свою собственность.

– Мы, – говорил он с тем мрачным эльзасским остроумием, которое почти не понимали пруссаки, – составляем одну семью в тесном доме, где я состою ключником.

Барлаш оказался пророком. Его тайные запасы избежали бдительного глаза обхода, который он сам привел в дом на Фрауэнгассе. Хотя он был довольно скуп, однако же всегда мог дать Дезирэ что-нибудь, чего она желала, и даже иногда предупреждал ее невысказанные желания. Взамен этого он требовал абсолютного послушания, и, после умеренного завтрака, следуя своей политике, он принялся журить Дезирэ за то, что она лишает себя пищи.

– Видите ли, – сказал он, – осада – это вопрос желудка. Мы сражаемся не с русскими, потому что они не хотят сражаться. Они сидят вокруг города и ждут, пока мы помрем от голода и тифа. И мы оказываем им эту услугу по двести человек в день. Да, ежедневно Рапп избавляется от двухсот ртов, которые ничего больше не требуют. Будьте жадны, – съедайте все, что имеете, в надежде завтра освободиться – и вы умрете. Будьте скупы – морите себя голодом из экономии или из любви к кому-нибудь, кто съест вашу долю, забыв даже поблагодарить вас, – и вы умрете от тифа. Будьте осторожны, терпеливы и экономны – ешьте мало, двигайтесь сколько можете, тщательно варите свою пищу с солью – и вы выживете. Я выдержал осаду за тридцать лет до вашего рождения, и я еще жив и переживу очень многих. Слушайте меня – и мы выдержим осаду Данцига, которая только начинается.

Затем Барлаш вдруг дал волю своему гневу: он вдруг хлопнул рукой по столу и закричал:

– Но тысяча чертей! Не уверяйте меня, что вы ели, когда не делали этого!

Увлекшись важностью вопроса, Барлаш наговорил Дезирэ много такого, что не может быть передано.

– А хозяин, – неожиданно закончил он, – как он?

– Ему не совсем хорошо, – ответила Дезирэ.

Этот ответ не удовлетворил Барлаша, и он непременно захотел разуться и пойти наверх навестить Себастьяна.

Больной утверждал, что его нездоровье – пустяки, просто пища ему не подходит.

– Вы привыкли жить хорошо, – произнес Барлаш, глядя на Себастьяна таким взглядом, точно он напоминал ему что-то давно забытое. – Посмотрим, нельзя ли тут что-нибудь сделать.

Барлаш ушел и вернулся через час с только что убитым цыпленком. Дезирэ не спросила, где он его достал. Она отказалась от таких расспросов, потому что Барлаш всегда открыто признавался в воровстве, и девушка не знала – верить ему или нет.

Но изменения в диете не оказали благотворного действия, и на следующий день Дезирэ послала Барлаша за доктором, который практиковал на Фрауэнгассе. Доктор только мрачно покачал головой. Ибо даже сердце старого доктора в конце концов может очерстветь.

– Я вылечил бы его, – сказал он, – если бы русские не стояли за стенами и если бы я мог дать больному свежего молока, хорошей водки и крепкого бульона.

Но даже Барлаш не в силах был найти молоко в Данциге. Появились водка и даже свежее мясо. Дезирэ собственноручно приготовила суп. Себастьян стал уже не тем человеком с тех пор, как угасла его вера в то, что данцигцы восстанут против завоевателей. Одно время было бы легко произвести такой маневр и сдаться русским. Но Данциг очнулся, когда Рапп уже наложил на него свою железную руку. Рапп так хорошо осознавал свою собственную силу, что с презрительной снисходительностью относился к тем гражданам, которые были уличены в сговоре с неприятелем.

Друзья Себастьяна как будто покинули его. Наверное, было неблагоразумно показываться в обществе человека, навлекшего на себя гнев Наполеона. Некоторые покинули город, поспешно спрятав свои ценности в садах, за печными трубами, под полом, где, может быть, они лежат еще и теперь. Другие вошли в число еженедельной тысячи или тысячи двухсот человек, которые вывозились через Оливковые ворота и сбрасывались в громадные рвы на глазах у русских.

Правда, новости продолжали просачиваться в город, и их поток никогда не прерывался в течение всех тех ужасных двенадцати месяцев.

Большинство известий не сулили французам ничего хорошего. Но то были недостоверные новости, и Себастьян мало утешался тем, что сам Рапп не имел никаких известий из внешнего мира с тех пор, как казаки вынудили вернуться эльбингскую почтовую повозку в ночь седьмого января.

Может быть, Себастьян страдал той самой роковой болезнью, которая овладевает в конце концов всеми людьми, – усталостью от жизни.

Барлаш, который был на двадцать лет старше больного, твердо стоял у его постели и говорил ему:

– Почему бы вам хорошенько не подкрепиться и не посмеяться над судьбой?

– Я принимаю то, что дает мне дочь, – несколько брюзгливо запротестовал Себастьян.

– Но этого недостаточно, – возразил материалист. – Недостаточно проглотить несчастие, надо еще переварить его.

Себастьян ничего не ответил. Он был тихим пациентом и целый день лежал с открытыми глазами. Он, казалось, точно ждал чего-то. Впрочем, по мнению соседей и немногих друзей, таково было его обычное состояние. Он ждал долгие годы, пока Дезирэ не выросла и превратилась в женщину. Он угрюмо ждал чего-то в течение первого месяца осады, без увлечения, без комментариев, пожалуй, даже и без надежды. Казалось, что и теперь он ожидает, что ему станет лучше.

– Нет никакого улучшения, – сказал доктор, который мог только мимоходом заглядывать к своим пациентам, так как работал день и ночь. Ему некогда было посидеть и поболтать, как хотело того его доброе сердце, ибо он знал Дезирэ с детства.

Наступила Масленица, и улицы заполнились шумной праздничной толпой. Неаполитанцы и прочие южане приготовились к карнавалу, и губернатор не отказал им в их ежегодной привилегии. Они сколотили высокую повозку в одном из дворов Мариенкирха и, видя, что она не может пройти под древней аркой на улицу, снесли благочестивое сооружение прошлых поколений.

Крики этих людей глухо доносились сквозь двойные рамы, но Себастьян не осведомился о том, что они означают. На Дезирэ напало утомление – результат жизни без воздуха, без достаточной пищи. Она рассеянно прислушивалась к звукам, доносившимся с улицы, по которой мертвые безмолвно направлялись к Оливковым воротам, между тем как живые беззаботно плясали.

Наступили сумерки, когда наконец вернулся Барлаш.

– Улицы заполнены шутами, – сказал он.

Не получив никакого ответа, Барлаш, бесшумно ступая, подошел к тому месту, где сидела Дезирэ, и встал перед ней, стараясь заглянуть в лицо. Он нагнулся и до тех пор смотрел на Дезирэ, пока она не перестала скрывать свои заплаканные глаза.

Барлаш сделал гримасу и слегка прищелкнул языком. Затем он подошел к постели. До сих пор он вел себя несколько скованно в комнате больного. Но в этот вечер Барлаш отбросил всякие церемонии и молча сел на стоявший поблизости стул.

Вместе с наступлением сумерек казалось, тишина в комнате усилилась. Наконец она стала до того удручающей, что Барлаш посмотрел в сторону постели. Дезирэ инстинктивно сделала то же самое.

Они оба встали и ощупью добрались до ложа Себастьяна. Дезирэ нашла кремень и высекла из него искру. Барлаш внимательно следил за Дезирэ, пока она подносила свечку к лицу отца. Ожидание Себастьяна закончилось. Барлашу не требовался свет, чтобы узнать смерть.

С лица Дезирэ он медленно перевел свои блестящие, беспокойные глаза на лицо покойника.

– Ах! – хрипло воскликнул он. – Теперь я вспомнил. Я всегда был уверен, что и раньше видел это лицо. Это было на Place de la Nation[16] в телеге… направляющейся к гильотине. Он, должно быть, спасся, как и многие, случайно или по ошибке.

Барлаш медленно подошел к окну, крепко сжал обеими руками свою растрепанную голову, точно хотел подстегнуть свою память. Затем он обернулся и указал пальцем на покойника.

– Это французский дворянин, – произнес он, – один из знатнейших. И вся Франция считает его умершим двадцать лет тому назад. И я не могу вспомнить его имени… Господи Боже мой!.. Не могу вспомнить его имени.

Глава XXVIII Вильна

Наше утешение в том, что есть другой мир,

в котором можно исправить все ошибки.

Луи д’Аррагон довольно хорошо знал дорогу от Кенигсберга до Немана. Она идет по плоской, как стол, равнине, через которую мелкие ручейки бегут по извилистым руслам в свои реки. Эта местность была довольно многолюдна, хотя все деревни солдаты обобрали до нитки.

Было очень легко идти по следам отступавшей армии, ибо вместо указателей по обеим сторонам дороги виднелись холмики, полузасыпанные снегом. Немного экипажей доехало до этих мест: по гористой местности около Вильны и вокруг Ковно истощенные лошади не в состоянии были тащить свой груз.

Д’Аррагон беспрепятственно добрался до Ковно и тут нашел русского полковника, который отнесся к нему довольно дружелюбно и не только признал достаточным его паспорт и рекомендательные письма, добытые Луи в Кенигсберге, но снабдил его другими и собственноручно препроводил в дальнейший путь.

Луи все еще слабо верил слову Казимира. Шарль, должно быть, действительно остался в Вильне, чтобы оправиться от болезни. Он, несомненно, при первой возможности рискнет пробраться на запад. А может быть, он отправился на юг, и одна из этих скорченных человеческих вех на дороге – это и есть Шарль Даррагон.

Луи был человеком основательным. Море – такой господин, который требует полного и сосредоточенного внимания, а сосредоточенность скоро превращается в привычку. Луи не путешествовал ночами из боязни, что пропустит по дороге Шарля, живого или мертвого. Он знал своего двоюродного брата, этого веселого и легкомысленного француза, лучше, чем жители Фрауэнгассе. За веселым смехом скрывалась известная доля хитрости, за беспечными манерами – большие способности. Если быстрый ум поможет человеку выйти из окружения, то Шарль имел все шансы выйти из него живым.

Тем не менее Луи редко проезжал мимо мертвого тела. Он выходил из саней, переворачивал труп, который почти неизменно лежал скорчившись. Чаще всего Луи было достаточно одного взгляда, чтобы убедиться, что покойник – не Шарль, ибо очень немногие были одеты. Большинство были раздеты еще при жизни своими замерзавшими товарищами. Иногда же Луи приходилось сметать снег с бородатых, одичавших лиц, прежде чем он мог вздохнуть с облегчением. За Ковно страна почти безлюдна. Казаки, наступавшие за арьергардом, сновали по всей дороге. Д’Аррагон часто натыкался на пикеты (чаще всего солдаты спокойно, как на стульях, сидели на окоченевших телах) и останавливался, чтобы собрать сведения.

– Вы найдете своего друга в Вильне, – сказал один молодой офицер, состоявший при штабе генерала Вильсона. – В Вильне мы взяли двадцать тысяч пленных (солдат, которые пришли просить у нас пищи) и не знаю, сколько офицеров. Если вы в Вильне увидите Вильсона, то напомните ему обо мне. Да, вы, вероятно, найдете своего двоюродного брата в Вильне в числе пленных. Но не мешкайте в пути, потому что их посылают в Москву восстанавливать то, что по их вине было разрушено.

И когда д’Аррагон уезжал, офицер рассмеялся и помахал ему рукой.

После гор и низких крутых холмов началась ровная местность до долин Вильны. И здесь, почти около города, д’Аррагон съехал с небольшого холма, который навсегда остался в памяти человечества. Этот холм обозначал границу, где окончательно деморализовалась императорская армия, превратившись в беспорядочное сборище, стремительно убегающее перед истощенным неприятелем.

Сотни экипажей, сваленных в кучу, валялись частью на дороге, частью – в канавах. Между деревьями виднелись возы, все еще нагруженные московской добычей. Некоторые грузы состояли из небольших ящичков с серебряными монетами, привезенными Наполеоном для платежа жалованья армии и брошенными здесь. Серебро оказалось тяжелым для перевозки. Очень долго платили шестьдесят франков серебром за золотой наполеон или луи. Сукно с подушек карет содрали на одежду, а соломенную набивку съели лошади. Внутри экипажей, скорчившись на полу, лежали замерзшие тела беглецов, смертельно раненных или слишком больных, чтобы идти дальше. Они сидели тут, пока их не настигла смерть. Между ними было много женщин. В одной карете сидели четыре женщины, одетые в шелк и тонкое белье. Шубы сняли с них до или, скорее всего, после смерти.

Луи остановился у подножия холма и оглянулся. Во всяком случае, Казимиру удалось преодолеть это препятствие, оказавшееся роковым для многих. Этот холм стал мусорной кучей, в которой золото и драгоценные камни, шелк и бесценные меха – все, что тащили жадные люди, выпало в конце концов из их рук.

Вся Вильна построена на нескольких холмах, и Вилия течет внизу. Путь печали – Смоленская дорога – идет на восток по берегу реки, и тут арьергард задержал казаков, пока Мюрат поспешно снимался с лагеря, а затем направился в Ковно. Король Неаполитанский, которому Наполеон так легко передал командование своей разбитой армией (говорят, что он, спеша к своей карете, сказал: «A vous, Roi de Naples»[17]), бросил больных и раненых и даже не подождал отстающих.

Д’Аррагон въехал в город через узкие Остробрамские ворота, перед которыми, как перед Московскими воротами, мужчины должны снимать шапку. «Император здесь», – вот первые слова, которые он услышал от дежурного офицера. Но на улицах было довольно тихо, и выигравший эту азартную игру поддерживал то же спокойное нехвастливое молчание, которое в час унижения сбило с толку Наполеона.

Уже почти наступила ночь, а д’Аррагон путешествовал с рассвета. Он нашел себе квартиру и, позаботившись о лошади, которой его снабдил кенигсбергский хромой сапожник, вышел собрать сведения.

Немного найдется таких заброшенных с виду городов, как Вильна. Ее улицы узки, извилисты, плохо вымощены и почти не освещены. Когда д’Аррагон вышел из своей квартиры, освещения вообще не было, ибо умиравшие от голода солдаты добрались до ламп и жадно выпили все масло. Однако наступило полнолуние, и патрули охотно дали все сведения, какие могли. Но они были в Вильне пришельцами, такими же, как и Луи, и относились к жителям не без некоторой доли подозрительности, ибо этот город приветствовал французов. Когда французы начинали наступление, в Вильне все танцевали и веселились. Но горожане испугались при виде странных людей с дикими глазами, вернувшихся к ним из Москвы.

Наконец в епископском дворце, где поспешно была устроена главная квартира, Луи нашел человека, которого так долго искал, – офицера, отправлявшего пленных в Россию и в Сибирь. То был седой воин старой выучки, говоривший по-французски и по-русски. Он очень устал и был голоден, но терпеливо выслушал Луи.

– Вот список, – сказал он. – Он более или менее полон. Многие назвались офицерами, хотя никогда не получали чина. Но мы кое-как рассортировали их.

Луи принялся читать имена офицеров, отставших от армии вследствие болезни или ран или из-за отсутствия воли.

– Вы поймете, – сказал русский, снова принимаясь за свою работу, – что мне некогда вам помогать. Нам приходится кормить пять тысяч пленных, чтобы не дать им умереть.

– Понимаю, – ответил Луи, умевший, как моряк, смиряться с обстоятельствами.

Старый полковник посмотрел на него с мрачной улыбкой.

– Император, – сказал он, – сидел на этом стуле час тому назад. Он может вернуться каждую минуту.

– А! – произнес Луи, внимательно читая список. Шарля не было в числе офицеров, взятых в плен.

– Ну? – спросил русский, не поднимая глаз.

– Его нет.

Старый офицер взял лист бумаги и поспешно написал на нем несколько строчек.

– Ступайте завтра утром в Васильевский госпиталь, – сказал он. – Вот вам пропуск. По приказу императора госпиталь должен быть очищен. Нам приходится позаботиться также о двадцати тысячах умерших, но о тех не к спеху.

Он мрачно рассмеялся и пожелал Луи доброй ночи.

– Приходите опять ко мне! – крикнул русский ему вслед, движимый внезапным чувством симпатии к этому странному иностранцу.

На рассвете Луи был уже в госпитале Святого Василия. Этот госпиталь учредил герцог де Бассано по приказу Наполеона. Когда русские вошли в Вильну после отступления остатков сброда Мюрата, они нашли мертвых и умирающих на улицах и на рыночной площади. Некоторые развели костры и легли вокруг них, чтобы… умереть. Другие бродили без пищи, без топлива, почти без одежды. Многие были босы. Все – как офицеры, так и солдаты – кутались в лохмотья. Жалкое то было зрелище, и половина этих людей утратила человеческий облик. Некоторые пытались есть свое собственное тело. Многие ослепли, онемели и оглохли. Почти все были обезображены язвами – результат отморожения, цинги, гангрены.

Казаки, как они ни были возбуждены охотой за людьми, стояли на улицах Вильны, пораженные ужасом.

Когда прибыл император Александр, он прежде всего приказал очистить улицы и поместить этих жалких людей под крышу. Не могло быть еще и речи о помощи. Не было даже возможности всех их накормить. Их только могли спасти от холода.

Прежде всего подумали, конечно, о госпиталях. И когда заглянули в них, то увидели там склад мертвых тел. Мертвые могли ждать, надо было разместить живых.

Итак, мертвые терпеливо ждали, но вот настала и их очередь в госпитале Святого Василия, куда Луи явился на рассвете.

– Ищете кого-нибудь? – спросил человек в мундире, находившийся внутри госпиталя: он поспешно сбежал с его ступенек.

– Да.

– Подождите здесь.

Луи заглянул в госпиталь и последовал совету доктора. Мертвых складывали в коридорах, как тюки в кладовой.

По-видимому, была сделана некоторая попытка очистить палаты, но те, на ком лежала эта обязанность, смогли только вытащить тела в коридор.

Солдаты принялись за работу в нижнем коридоре. Начали подъезжать телеги. Офицер, откомандированный на эту ужасную работу, поспешно вошел, куря папиросу и высоко подняв меховой воротник. Он посмотрел на Луи и поклонился ему.

– Ищете кого-нибудь? – спросил он.

– Да.

– Так постойте возле меня. Мне поручено вести счет. Говорят, что тут восемь тысяч мертвецов. Их пронесут мимо нас к телегам. Возьмите папироску.

Тяжело разговаривать, когда термометр показывает двадцать градусов мороза, ибо коченеют губы. Да, может быть, ни тот, ни другой не были расположены заводить знакомство.

Они стояли рядом, не говоря ни слова и яростно топая ногами. Раза два Луи делал шаг вперед, и по знаку офицера солдаты останавливались. Но Луи отрицательно качал головой, и они шли дальше. В полдень офицер сменился, и его место занял другой, который натянуто поклонился Луи и не обращал больше на него внимания. Ибо война или ожесточает, или смягчает. После нее человек никогда не станет таким, каким был прежде.

Работа продолжалась весь день. Часами тянулась в безмолвии эта процессия изможденных мертвецов. По приглашению фельдфебеля Луи поел супа и хлеба за солдатским столом. Русские, смеясь, извинились за качество провизии.

Под вечер вернулся на работу тот офицер, который дежурил с утра.

– Еще не нашли? – спросил он, предлагая Луи очередную папиросу.

– Еще нет, – ответил Луи, но, говоря это, он подался вперед и знаком остановил солдат. Он всмотрелся в лицо очередного мертвеца и отвел его спутанные волосы и бороду.

– Это и есть ваш друг? – спросил офицер.

– Да.

То был Шарль, изменившийся почти до неузнаваемости. Изможденный, почерневший от голода и холода.

– Доктор говорит, что этот умер месяца два тому назад, – отозвался первый солдат.

– Я рад, что вы его нашли, – сказал офицер, делая знак своим людям, чтобы они шли дальше со своей ношей. – Лучше знать наверняка, не правда ли?

– Да, – тихо ответил Луи. – Лучше знать наверняка.

И что-то в его голосе заставило русского офицера обернуться и посмотреть ему вслед.

Луи медленно, едва переставляя ноги, двинулся прочь от госпиталя, думая о том, что же он скажет Дезирэ.

Глава XXIX Сделка

Подобно растениям в рудниках, они не видят солнца, а только мечтают о нем и гадают о том, где оно находится, и стараются ползти, чтобы добраться до него.

– О да, – говорил Барлаш, – легче умереть, ведь вы об этом думаете. Легче умереть.

Дезирэ не отвечала. Она сидела в маленькой кухне: у них не осталось больше топлива, и они жгли мебель. Отца схоронили неделю тому назад. Осада становилась тяжелее прежнего. Нечего было есть, нечего было делать, не с кем было говорить. Друзья Себастьяна не смели близко подходить к его дому. Дезирэ осталась одна в этом безнадежном мире с Барлашом, который отправился теперь на работу в одну из траншей близ реки. Он уходил из дома утром и возвращался только к ночи. Барлаш только вошел, и Дезирэ увидела при свете единственной свечи его серое и угрюмое лицо, с глубокими морщинами у глаз и подбородка. Лицо самой Дезирэ тоже утратило цветущий вид.

Барлаш посмотрел на нее и закусил губу. Он ничего не принес с собой. Одно время ему удавалось приносить что-нибудь каждый день: цыпленка, репу или несколько морковок. Но сегодня ничего не было. И он совсем устал. Однако же он не сел, а стоя тер свои пальцы, стараясь восстановить кровообращение. Барлаш подвинул свечу на столе, чтобы ярче осветить лицо Дезирэ.

– Да, – сказал он. – Это часто так бывает. Я видел это десять раз в своей жизни. Когда бывает легче сесть и умереть. Ба! Прекрасное дело… отважное дело… сесть и умереть!

– Я не собираюсь умирать, вы ошибаетесь, – возразила Дезирэ со смехом, в котором не было никакого веселья.

– Но вам хотелось бы этого. Слушайте. Важно не то, что вы чувствуете, а то, что вы делаете. Помните об этом.

В голосе Барлаша появилась необычайная сила.

За последнее время, после смерти Себастьяна, Барлаш как будто стал жертвой уныния, которое неизбежно появляется в тюремных стенах или в осажденном городе. Это нечто вроде молчаливой скорби души об утраченной свободе. Данциг легко поддался ему. Это уныние скоро распространилось и на солдат, отстаивавших прусский город для французского императора, который как будто позабыл о них.

Но сегодня вечером Барлаш казался более энергичным. Он не положил на стол ничего для пустой кладовой, а между тем вел себя как человек, приготовивший сюрприз и ожидающий обратного эффекта. Он беспокойно переступал с ноги на ногу и тер свои корявые пальцы, бросая на Дезирэ косые взгляды.

– В чем дело? – внезапно спросила она, и Барлаш вздрогнул, точно его уличили в обмане.

Он торопливо подошел к тлеющему огню и стал греть руки.

– Сегодня очень холодно, – ответил он с той преувеличенной развязностью, под которой простые люди пытаются скрыть неловкость. – Скажите мне, mademoiselle, что у нас сегодня на ужин? Я хочу стряпать сам. Мы будем пировать. Там есть кусок говядины для вас, и я знаю способ сделать ее аппетитной. Для меня найдется порция конины. Лошадь – друг человека.

Он рассмеялся, и в этом смехе слышалось столько муки, что Дезирэ закусила губу.

– Почему мы должны сегодня пировать? – спросила она со слабой улыбкой.

Ее добрые голубые глаза блестели тем блеском, который бывает от постоянного и непрерывного голода. Полгода тому назад эти глаза были только веселы и ласковы, теперь же они видели мир таким, каков он есть, без прикрас.

– Сегодня день святого Матвея: мои именины.

– Я думала, что вас зовут Жаном.

– Меня и зовут Жаном. Но я праздную свои именины в день святого Матвея; в этот день мы одержали победу в Египте. У нас будет вино, бутылка вина, эге!

Итак, Барлаш приготовил для Дезирэ роскошный ужин в столовой, а для себя – на кухне, ибо он строго придерживался тех общественных законов, которых даже революции не удалось уничтожить. Один из этих законов заключался в том, что Дезирэ было бы некоторым образом унизительно есть вместе с ним за одним столом.

Барлаш был искусным поваром, ему мешала только неукротимая страсть к экономии, которая составляет преобладающую черту характера крестьянина Северной Франции. Но сегодня он был расточителен, и Дезирэ слышала, как он рылся в своем тайнике под полом, отыскивая тщательно спрятанные приправы и зелень.

– Вот, – сказал он, ставя готовое блюдо перед Дезирэ. – Кушайте и ни о чем не думайте. Это сделано не из крысы, не из кошки, не из печенки околевшей лошади, что едим мы, простые солдаты. Тут все – чистая провизия.

Он налил ей вина и, стоя на пороге, смотрел, как она пьет. Затем Барлаш ушел, чтобы поужинать на кухне, оставив Дезирэ в смущении: он и сам был какой-то странный в этот вечер. Она слышала, как Барлаш, ужиная, что-то тихо ворчал про себя и ходил взад и вперед по кухне. Он часто подходил к двери и заглядывал в нее, чтобы убедиться, отдает ли Дезирэ должное празднику святого Матвея. Когда она поужинала, Барлаш вошел в комнату.

– Aгa! – воскликнул он, подозрительно поглядывая на Дезирэ. – Это подкрепляет. Да, подкрепляет. Наш брат, ведущий суровую солдатскую жизнь, знает, что немного пищи и стакан вина делают человека годным для всякого события, для… ну… для всякой катастрофы…

И Дезирэ мгновенно поняла, что пища, вино и насильственная веселость были прелюдией для дурных известий.

– В чем дело? – вторично спросила она. – Обстрел?

– Обстрел, – усмехнулся он, – эти казаки не умеют стрелять. Только одни французы знают, что такое артиллерия.

– Так что же? Я ведь вижу, что вы хотите мне что-то сказать!

Он почесал свою седую голову с гримасой отчаяния.

– Да, – согласился он. – У меня есть известия.

– Откуда? – спросила Дезирэ дрожащим голосом.

– Из Вильны, – тихо ответил Барлаш.

Он прошел мимо Дезирэ к огню и старательно поворошил дрова.

– Что? Мой муж? – продолжала спрашивать Дезирэ.

– Нет, не то… – ответил Барлаш.

Он стоял к ней спиной, рассеянно грея руки. Барлаш не обладал ни образованием, ни манерами, у него было только большое сердце. И оно велело ему встать к Дезирэ спиной и молча ждать, чтобы она поняла значение его слов.

– Умер? – шепотом спросила девушка.

Все еще грея руки, Барлаш энергично кивнул головой. Он долго ждал, пока она заговорит, и наконец первый, все еще не оглядываясь, нарушил молчание.

– Горе, – сказал он, – у нас у каждого свое горе. Этого не избежать. С ним можно только бороться, как борются с холодным данцигским ветром. Можно только стремиться вперед. Вы должны бороться, мадемуазель.

– Когда он умер? – спросила Дезирэ. – Где?

– В Вильне три месяца тому назад. Да, уже три месяца, как он умер. Я понял, что он умер, когда вы вернулись в гостиницу в Торн и рассказали мне, что видели Казимира. Этот лжец бросил его умирать. Помните, я по дороге встретил земляка. Этот земляк сказал мне, что они оставили в Вильне десять тысяч пленников в состоянии, немногим лучше смерти. И тогда я уже окончательно поверил, что Казимир бросил его там умирающим или мертвым.

Барлаш взглянул через плечо на Дезирэ и вздрогнул при виде ее лица. Затем он медленно покачал головой.

– Слушайте, – резко произнес Барлаш, – милосердному Богу виднее. Я понял, когда впервые увидел вас здесь в тот июньский день, что ваши горести начинаются: мне хорошо была известна репутация вашего мужа. Он был не тем, кем вы считали его. Мужчина никогда не бывает таким, каким его считает женщина. Но он был хуже большинства. И это постигшее вас горе послано милосердным Богом, а он выбрал меньшее из всех. Когда-нибудь вы это поймете, как это понимаю теперь я.

– Вы слишком много знаете, – быстро произнесла Дезирэ, и Барлаш резко повернулся на каблуках.

– Вы правы, – ответил он, поднимая свой обвинительный палец. – Я многое что знаю о вас… и я очень старый человек.

– Каким образом дошло до вас это известие? – спросила Дезирэ.

Барлаш поднес руку ко рту, как бы для того, чтобы закрыть себе уста.

– Я узнал об этом от человека, приехавшего прямо оттуда… от человека, который похоронил вашего мужа.

Дезирэ встала, оперлась руками о стол и пристально посмотрела на Барлаша, снова повернувшегося к ней спиной.

– Кто он? – спросила она почти шепотом.

– Капитан Луи д’Аррагон.

– И вы говорили с ним сегодня… в Данциге?

Барлаш кивнул головой.

– Он здоров? – спросила Дезирэ с таким внезапным беспокойством в голосе, что Барлаш медленно обернулся и пристально посмотрел на нее из-под своих низко нависших лохматых бровей.

– Капитан чувствует себя довольно хорошо, – ответил он. – Этот господин будто отлит из стали. Он чувствовал себя довольно хорошо, и он дьявольски отважен. Несколько рыбаков из Цоппота приехали сегодня продавать рыбу. Они пробрались сквозь русские войска ночью по льду, а днем уже были у наших аванпостов. Один из них произнес сегодня утром мое имя. Я взглянул на него. Он так был закутан, что виднелись только его глаза. Он развязал свой шарф. То был капитан д’Аррагон.

– И Луи здоров? – переспросила Дезирэ, точно больше ничто в мире не имело для нее значения.

– Oh, mon Dieu, да! – нетерпеливо воскликнул Барлаш. – Говорю вам, что он здоров. Знаете ли, зачем он явился?

Дезирэ снова бессильно опустилась на стул, ибо она ослабела от голода, заточения и горя.

– Нет, – ответила она.

– Он явился, так как узнал, что хозяин умер. Об этом стало известно в Кенигсберге неделю тому назад. Всей Германии известен этот тихий старый господин, который пиликал на скрипке здесь, на Фрауэнгассе. А во всем мире один только я знаю, что в Париже он был более великим человеком, чем в Германии со всем своим Тугендбундом, но его имя я не могу вспомнить.

Барлаш замолчал и принялся тереть лоб кулаками, как будто бы для того, чтобы пробудить память. И все время он искал глазами лицо Дезирэ.

– И знаете ли, для чего явился капитан? Ведь он ничего не делает просто так. Он подвергается большому риску, но это ради великой цели. Знаете ли вы, ради чего он явился?

– Нет.

Барлаш откинул голову назад и рассмеялся.

– Ради вас.

Он посмотрел на Дезирэ, и она подняла руки, как будто защищая глаза от свечки.

– Помните, – продолжал он, – тот вечер, когда мадемуазель Матильде приходилось делать выбор? Сегодня ваша очередь. Вам приходится выбирать. Пойдете?

– Да, – ответила Дезирэ, не отнимая рук от лица.

«– Если мадемуазель согласится пойти, – сказал Луи, – приведите ее к тому месту.

– Да, mon capitaine, – ответил я.

– Во что бы то ни стало, Барлаш?

– Во что бы то ни стало, mon capitaine».

– А мы не такие люди, чтобы нарушать свое слово. Я отведу вас туда… во что бы то ни стало, мадемуазель. И он встретит вас там… что бы ни случилось.

И Барлаш с чувством плюнул в огонь, как это делают простые люди.

– Только какая жалость, – задумчиво прибавил Барлаш, – что он англичанин.

– Когда мы пойдем? – спросила Дезирэ, все еще пряча лицо.

– Завтра ночью, после полуночи. Мы все это устроили, капитан и я, у ближайшего к реке аванпоста. Он имеет влияние. Луи д’Аррагон оказал услуги русским, и русский командир совершит ночную атаку на аванпост. Во время неразберихи мы и пройдем. Он хорошо платит мне. Это выгодная сделка, и я получу много денег.

Глава XXX Осуществление

И я изрядно поработал в свое время, и не щедро платили мне.

Когда на следующее утро Дезирэ спустилась вниз, то увидела, что Барлаш разговаривает сам с собой и тихо смеется, стряпая завтрак.

Он встретил ее веселым поклоном и как будто напрасно пытался скрыть свою смешливость.

– Это потому, – объяснил он, – что сегодня ночью мы будем под огнем. Мы будем в опасности. Это страшит меня, и я смеюсь. Ничего не могу поделать с собой. Когда мне страшно, я смеюсь.

Барлаш суетился без конца, и Дезирэ увидела, что он уже открыл свой тайник под полом, чтобы вынуть из него оставшиеся деликатесы.

– Вы спали? – спросил он отрывисто. – Да, я вижу, что спали. Это хорошо, потому что в следующую ночь мы будем бодрствовать. А теперь вы должны поесть.

Барлаш был материалистом. Он всю жизнь боролся со смертью и знал, что тот, кто ест и спит, лучше подготовлен для битвы.

– Хорошо, – сказал он, глядя на Дезирэ, – что вы такая тоненькая. В солдатском плаще, если вы оденете короткое платье, в котором катаетесь на коньках, и свои высокие сапоги, вы станете похожи на солдата. Хорошо, что теперь зима: вы можете накинуть капюшон на голову, как это делают в траншеях, чтобы не отвалились уши. Следовательно, вам не придется стричь свои волосы, всю эту массу золотистых волос. Черт возьми! Это было бы жаль! Не правда ли?

Барлаш повернулся к огню, задумчиво помешивая свой кофе.

– На моей родине, – произнес он, – очень давно жила девушка с такими же волосами… Может быть, потому мы с вами и подружились.

Барлаш как-то странно, коротко рассмеялся и взялся за свою овчину, собираясь выйти.

– Я должен заняться приготовлениями, – сказал он многозначительно. – Надо многое обдумать. Мы не смогли долго разговаривать, потому что вокруг было много посторонних. Но мы понимаем друг друга. Я пойду дать ему сигнал, что дело назначено на сегодня. Я взял одну из пыльных тряпок Лизы, синюю, которая хорошо выделяется на снегу, – для сигнала. Он смотрит из Цоппота в подзорную трубу. Ах, эта жирная Лиза, если бы я только шевельнул пальцем, она бы влюбилась в меня! Это всегда было так. О, эти женщины!..

И Барлаш ушел, продолжая что-то бормотать себе под нос.

Если он собирался заняться приготовлениями, то у Дезирэ их было не меньше.

Она могла взять с собой очень немного, а между тем она покидала дом, который всегда был ее родным домом с тех пор, как она себя помнила. Сундукам, которые Барлаш, не колеблясь, признал за французские, видимо, не суждено было больше нести свою службу. Матильда ушла, забрав свою простую небольшую собственность, ибо они были бедны. Себастьян отбыл туда, куда путешественник отправляется совершенно один и без всякого багажа. Достойной характеристикой этого человека послужило то, что он и после смерти ничего не оставил: никаких бумаг, никакого завещания, никакого ключа, посредством которого можно было бы узнать о его другой жизни, столь отличной от жизни на Фрауэнгассе. Себастьян ушел, унеся с собой свою тайну.

Дезирэ осталась одна еще на несколько часов в этом тихом доме. Она механически стала приводить его в порядок. Не все ли равно – будет завтра порядок в доме или нет? Кто придет, чтобы заметить последнее прикосновение ее руки? Она работала с лихорадочной поспешностью. Но и работа должна в конце концов закончиться, и вот этого-то и поджидают думы.

Думы Дезирэ захлестнули ее, когда она поднялась наверх в гостиную, где гостям подавался свадебный обед всего только восемь месяцев тому назад. Гости – Казимир, графиня, Себастьян, Матильда, Шарль! Теперь Дезирэ стояла одна в безмолвной комнате. Она не смотрела на стол. Все гости ушли. Прошлое похоронило своих мертвецов. Она подошла к окну и отвела занавеску, как она это сделала в день своей свадьбы, когда впервые увидела Луи д’Аррагона. И снова сердце ее забилось. Она обернулась и посмотрела на дверь, точно ожидала, что сейчас войдет веселый Шарль, объясняя (он был такой мастер объяснений) свою встречу на улице и отодвигаясь, чтобы Луи мог войти. И Луи, смотревший только на нее одну, вошел в комнату и в ее жизнь.

Она боялась его тогда. Она и теперь его боится. Ее сердце встрепенулось от мысли, что он неустанно думал о ней, работал для нее, съездил в Вильну и обратно и теперь ожидает ее за пределами русских бивуачных огней. Опасность, заставлявшая смеяться Барлаша, эта опасность была не страшна для Луи д’Аррагона. Она знала, она сразу узнала, когда выглянула на улицу и увидела Луи, что ни небо, ни земля не смогут их разлучить.

Теперь она стояла одна в пустой комнате. Какова будет оставшаяся часть ее жизни?..

Барлаш вернулся после полудня. Он полностью освободился. Казалось, что все приготовления уже закончены и что ему нечего больше делать. Война очищает: она ставит на подобающее место женственных мужчин и мужественных женщин. Она также упрощает: она показывает нам, как мало нам нужно в нашей повседневной жизни.

– Мне нечего делать, – сказал Барлаш, – я состряпаю хороший обед. Я не смогу унести с собой все деньги, которые скопил. Все, что спрятано под полом, должно остаться там. Так часто случается во время войны.

Он сообщил Дезирэ, что им придется сделать двенадцать миль вдоль замерзшей Вислы, от полночи до рассвета. Следовательно, они ничего не могли унести с собой.

– Вам придется начинать жизнь сначала, – сказал Барлаш, – только с тем платьем, что на вас надето. Сколько раз я это проделал, один только Бог знает! Но возьмите деньги, если они у вас есть, золотом или серебром. Мои деньги все медные, и их слишком тяжело нести. Мне еще никогда не приходилось бывать в таком месте, где деньги не потребовались бы, и, черт побери, у меня их никогда и не было.

Дезирэ поделилась с Барлашем всеми деньгами, какие у нее нашлись, а он тщательно их пересчитал. Ибо, подобно многим, кто не останавливался перед воровством, Барлаш был очень щепетилен в денежных делах.

– И я тоже, – сказал он, – начну жизнь сначала. Капитан даст мне возможность вернуться во Францию, и я снова пойду к императору. Здесь, у Раппа, не место для старого гвардейца. Правда, я становлюсь стар, но он найдет для меня какое-нибудь дело, этот маленький император.

В полночь Барлаш и Дезирэ ушли, бесшумно покинув дом на Фрауэнгассе. Улица затихла: половина ее домов опустела. Ночь была темная и не холодная, так как сильные морозы этой ужасной зимы почти прошли.

Барлаш нес свое ружье со штыком. Он приказал Дезирэ идти впереди него – на случай, если они встретят патруль. Но у Раппa не нашлось лишних людей для обхода города. В Данциге тиф и голод ходили дозором по узким улицам.

Наши путники вышли из города близ Оливковых ворот. Там не стояло никакого поста: лангфурская дорога находилась в руках французов, а аванпосты Раппa были расположены на три мили дальше, по дороге в Цоппот.

– Я лет пять играл в эту игру, – произнес Барлаш с тихим смехом, когда они дошли до земляных валов, насыпанных Раппом. – Следуйте за мной и делайте то, что буду делать я. Когда я пригнусь – пригнитесь и вы, когда я поползу – ползите, когда я побегу – бегите.

Барлаш преобразился в настоящего солдата. Он выпрямился и огляделся с видом молодого человека, быстрого и проницательного. Затем он уверенно двинулся вперед по направлению к высокому холму, где мирные данцигцы поддерживают себя по воскресеньям кружкой жидкого пива и любуются окрестностями.

Внизу тянулись болота – обширная снежная равнина с одной темной линией лангфурской дороги, обсаженной двумя рядами деревьев.

Барлаш раза два оборачивался, чтобы убедиться, следует ли за ним Дезирэ, но ничего не прибавил к своим кратким инструкциям. Когда он поднялся на вершину холма, то остановился, чтобы передохнуть.

– Когда я поползу – ползите. Когда я побегу – бегите, – повторил он шепотом и двинулся вперед.

Он двинулся вверх по течению реки. Дойдя до известного места, Барлаш остановился и жестом приказал Дезирэ пригнуться к земле и ждать его возвращения. Он вернулся и сделал ей знак следовать за ним. Когда она поднялась на холм, то увидела, что лагерные огни находятся совсем близко от них. Сквозь низкие сосны путники даже различили темные очертания какого-то дома.

– Теперь бегите, – шепнул Барлаш, побежав впереди по открытому пространству, которое, казалось, доходило до линии горизонта. Дезирэ, не оглядываясь, побежала за ним, удивляясь тому, что Барлаш мог бежать так быстро и бесшумно.

Когда он очутился под прикрытием деревьев, то бросился на снег, и Дезирэ, догнав его, увидела, что он, запыхавшись, держится за бока и громко смеется.

– Мы пробежали сквозь линию войск, – еле проговорил Барлаш. – Черт возьми! Как я струсил. Вот они… пам! пам! Бзз… з… з… – подражал он звукам пуль, свистевших между деревьями над их головами.

С полдюжины выстрелов раздалось из-за линии огней. Однако же скоро они прекратились, и Барлаш, отдышавшись, встал.

– Пойдем, – сказал он. – Нам предстоит длинный путь. En route!

Они сделали большой круг в сосновом лесу, через который Барлаш пробирался искусно и безошибочно, и, спустившись на равнину далеко за Лангфуром, они остановились.

– Это, – тихо сказал Барлаш, – огни Оливы, где находятся русские. Эта линия огней прямо перед нами – русский флот, стоящий против Цоппота, а с ним и английские суда. Одно из них – маленькое судно капитана д’Аррагона. И он возьмет нас с собой домой, потому что судно идет в Англию, в Плимут, который лежит по ту сторону канала, напротив моей родины. Ah, Dieu![18] И мне иногда так хочется увидеть свою родную страну, своих земляков, мадемуазель!

Сделав несколько шагов, он снова остановился и поднял руку в знак молчания: в данцигской церкви били колокола.

– Шесть часов, – прошептал Барлаш. – Рассвет близок. Мы пришли за полчаса до назначенного срока.

Он сел и жестом пригласил Дезирэ сесть рядом.

– Да, – проговорил он, – капитан сообщил мне, что ему приказано идти в Англию, чтобы провести туда более крупные суда, и вы отправитесь на одном из них. У него есть дом на западе Англии, и он возьмет вас туда… в качестве сестры или матери, я забыл чего… одним словом, в качестве какой-то женщины. Ах, мужчины не могут обойтись без женщины! Там вы будете счастливы так, как того хочет le bon Dieu. Только в Англии никто не боится Наполеона. Там можно иметь мужа и не опасаться, что его убьют. Можно иметь детей и не дрожать за них, а это-то и делает вас, женщин, счастливыми.

Барлаш встал и пошел дальше вниз. Внизу он остановился и, указывая на деревья, шепотом произнес:

– Он там, где растут три больших дерева. Между нами и этими деревьями расположены французские аванпосты. На рассвете русские атакуют аванпосты, и во время атаки мы должны просто добраться до этих деревьев. Другого пути нет, и там место встречи, у этих трех высоких деревьев. Когда я скажу, вы встанете и побежите к деревьям, побежите, не останавливаясь, не оглядываясь. Я побегу следом за вами. Он пришел ради вас… а не ради Барлаша. Вы думаете, я ничего не знаю. Ба! Я все знаю. Я всегда знал… вашу бедную маленькую тайну.

Барлаш и Дезирэ лежали, скорчившись в канаве, до рассвета.

Через минуту после восхода солнца темная линия деревьев ярко осветилась, и резкое короткое «ура!» казаков, подобно сердитому вою, пронеслось по равнине.

– Подождите! – шепнул Барлаш с веселым смехом. – Подождите… подождите. Слушайте! Пули далеко, они летят от нас направо. Когда вы тронетесь, бегите влево. Сначала потихоньку приберегите дыхание для конца. Теперь марш! Мадемуазель… Бегите!.. Черт возьми, бегите!

Дезирэ не понимала, какая линия – французская и какая – русская. Но прямой путь к трем деревьям, возвышавшимся над другими, был свободен, и она направилась к ним. Она знала, что у нее не хватит сил бежать так долго, а потому сначала пошла шагом. Затем пули, вместо того чтобы лететь вправо от нее, казалось, стали носиться вокруг, как пчелы вокруг цветка, и она бросилась бежать, пока не устала.

Деревья были уже совсем близко, и за ними голубело небо. Тогда Дезирэ увидела, что Луи идет к ней навстречу, и она бросилась к нему в объятия.

– Откуда мне было знать? – шептала она, еле переводя дух. – Откуда мне было знать, что вы придете в мою жизнь?

Казалось, что для нее ничего не значили пули и стрельба. Одно было важно: чтобы Луи знал, что она никогда не любила Шарля.

Он ничего не говорил. И ей хотелось, чтобы он молчал долго-долго. Вдруг она вспомнила о Барлаше и оглянулась.

– Где Барлаш? – спросила она, и сердце ее вдруг упало.

– Он приближается, – ответил Луи. – Он все время медленно шел за вами, чтобы отвести огонь на себя.

Они обернулись и стали поджидать Барлаша, который как будто шел не в том направлении и с какой-то странной неуверенностью в движениях. Луи, а вслед за ним Дезирэ побежали к нему навстречу.

– Ca у est, – произнес Барлаш, что не может быть переведено, но имеет много значений. – Ca у est.

И он медленно опустился на снег. Барлаш сидел совершенно прямо, и вдруг Луи и Дезирэ поняли значение его слов. Одна рука Барлаша была спрятана под шубой. Он вынул ее и спрятал за спиной.

Барлаш как будто не обращал на них никакого внимания, но вдруг поднял свою руку и слегка дотронулся до Дезирэ. Затем он обратился к Луи, понизив голос, как он всегда делал, желая отличить своих друзей от тех, кто не был ему другом.

– Что она делает? Я не вижу в темноте. Сейчас темно? А я думал, что темно. Что она делает? Молится? Что? Потому что j’ai mon affaire[19]. Э, мадемуазель, вы можете это предоставить мне. Я попаду туда, говорю вам, что…

Барлаш поднял палец, затем с хитрым выражением повел им из стороны в сторону.

– Предоставьте это мне. Я проскользну. Кто остановит старика, столько раз раненного? Наверное, уж не апостол Петр. И если le bon Dieu услышит шум у дверей, Он скажет: «Пропустите – это только папаша Барлаш!»

Наступило молчание. И Барлаш тихо закрыл глаза. Он отправился в тот последний путь, который когда-нибудь пройдет каждый из нас.

Золотая пыль

Глава I Выскочки

La célébrité est comme le feu, qui brûle

de près et illumine de loin[20].

В славный солнечный день 1869 года Париж высыпал на улицы, чтобы отпраздновать столетний юбилей первого из Наполеонов. Аристократия, генералитет и дипломатический корпус, из ниоткуда повылезшие, как грибы, чествовали величайшего собрата-выскочку, порожденного плодоносным лоном революции.

– Проходимцы все до единого, – сказал Джон Тернер, крупный парижский банкир, с которым мы вместе отправились в церковь Дома инвалидов. – А этот, – собеседник указал на Наполеона Третьего[21], – самый ловкий из них.

Кое-как втиснувшись в величественный храм, мы затесались в толпу людей, носивших на плечах эполеты, но не знавших тягот войны. Присутствовали и дамы. Разве красота не внесла свой вклад в возвышение и падение блестящей Второй империи?[22] Представители почти всех европейских держав поспешили принести дань уважения памяти маленького артиллерийского офицера-корсиканца.

Что до меня, то я пришел из чистого любопытства, как, без сомнения, и многие прочие. Если вообще тут кто-то испытывал искренние чувства. Например, мой сосед, дородный господин в мундире придворного, разражался рыданиями лишь тогда, когда смолкший орган позволял всем стать свидетелями его скорби.

– Кто это? – поинтересовался я у своего спутника.

– Легитимист[23], рассчитывающий занять пост при Наполеоне, – с присущей ему прямотой ответил Джон Тернер.

– И что же? Он плачет от того, что родившийся сто лет назад умер?

– Нет. Он плачет в надежде, что племянник умершего вдруг да и заметит его эмоции.

Трудно сказать, умен или глуп Джон Тернер на самом деле. Его округлое, одутловатое лицо всегда хранит совершенную невозмутимость: ни морщинки, ни движения губ или бровей, способных выдать скрытые мысли. Неизменно добродушный и безразличный, средних лет холостяк, мир которого отнюдь не пуст, но полон… вкусной еды.

Природа наградила меня длинными ногами (равно пригодными убегать как от бейлифов[24], так и от брачных уз, как любят шутить мои родственницы), поэтому я получил возможность смотреть поверх голов большинства из присутствующих, и впервые в жизни разглядеть Наполеона III. Человеческий ум – вещь гораздо менее значительная, нежели склонны уверять нас те, кто не допускает существования вещей, не подвластных рассудку. В этот миг я напрочь потерял интерес к тому, что кроется за этими тусклыми, невыразительными глазами. Забыл, что предо мной делатель истории, тот, кого хроники, создаваемые в тиши двадцатого столетия, поместят в списке выдающихся французов на второе, вслед за великим дядей, место. Мне просто хотелось понять, способен ли этот человек откликнуться на чрезмерно наглядное выражение эмоций со стороны моего соседа в мундире придворного.

Наблюдатель и проницательнее меня вряд ли сумел бы выудить что-то из спокойных, бледных черт императора, который своей невозмутимостью напоминал скорее наших соотечественников, чем французов. Служба продолжалась, завораживая искусными возвышениями и понижениями тона голоса и музыки, которые, склонен я полагать, вернули не одну впечатлительную душу в лоно католической церкви. Джон Тернер хмыкнул вдруг на манер, свойственный толстякам.

– Все смеюсь над вашей историей с ящиком из-под пианино, – пояснил он.

Незадолго до того я рассказал ему, как проник на отправляющийся в Кале из Дувра пакетбот под видом пианино, якобы помещенного в изготовленный месье Эраром ящик. Мой слуга развлекал разговором бейлифа, приставленного караулить меня на причале, в то время как оба они помогали опустить ящик со мной в трюм. Удивление моих попутчиков при виде того, как Лумер преспокойно вывернул шурупы и выпустил меня из заточения посреди пути через Ла-Манш, безмерно потешало Джона Тернера. Он готов был пересказывать эту историю без конца, а иногда даже приближал сей конец, багровея в приступе апоплексического веселья. Вот и теперь он хохотнул прямо посреди торжественной службы. Но меня, как персону более впечатлительную по части внешних обрядов и помпы, в данный момент занимало лишь происходящее вокруг нас. Будоражащее кровь бегство от кредиторов уже стало достоянием прошлого – время летит быстро, а я, вопреки мнению иных, вовсе не лежебока, не способный ловить момент.

Церемония, в которой мы принимали участие, действительно была довольно причудливой, способной привлечь внимание любого ее очевидца, – как причудливой, склонен я полагать, была любая историческая сцена столетия, видевшего взлет и падение Наполеона I. Разве не кажется невероятным, что династия сумела восстать из пепла, давно остывшего на острове св. Елены, дабы отпраздновать столетний юбилей своего основателя?

Разве осмелился бы пятьдесят лет назад хоть один пророк предсказать, что однажды на трон Франции взойдет второй император? Кто осмелился бы предречь, что непостоянный народ, проклинавший в 1815 году само имя Бонапарта, изберет на всеобщих выборах своим правителем другого представителя этого рода?

Немногие из собравшихся в этой великой усыпальнице питали благочестие, способное заставить их внимать событиям у алтаря, откуда доносился монотонный голос священника в ореоле уплывающих к куполу облачков ладана. Мы без особого стеснения разглядывали друг друга, и если честно, то лица многих, не говоря уж о славных именах и блестящих мундирах, навевали мысли, очень далекие от религиозного рвения и молитвы. Старые воины, собравшиеся в нефе, побывали кто под Инкерманом, кто под Сольферино, а кто и в Мексике, этой проклятой Богом стране[25]. Генералы всех наций, смешавшиеся в толпе, угрюмо раскланивались друг с другом. Им доводилось встречаться лицом к лицу и прежде. На поле боя.

Воистину причудливое смешение принцев и нищих, друзей и врагов, патриотов и авантюристов. И чаще всех прочих привлекало мой взор лицо, оставшееся для меня такой же непостижимой загадкой, как тогда, так и тем утром одиннадцатого января, через четыре года после описываемых событий, когда я склонился над ним в Чизлхерсте[26].

Наполеон III, человек с взглядом, который никто не мог прочитать, эта спокойная, погруженная в себя загадка, прошествовал по нефу вдоль выстроившихся в ряды солдат, и религиозная часть сегодняшних торжеств закончилась. Париж обещал пребывать en fête[27] до темноты, а ночью невиданной роскоши фейерверк завершал празднование. Не найти сердца более отзывчивого веселью чем то, что бьется под тесным жилетом мелкого французского буржуа. Если не считать изящного корсажа его супруги. Даже сквозь толстые стены церкви до нас доносились радостные вопли толпы.

Когда император вышел, мы тоже потянулись к дверям, поздравляя и обнимая друг друга, смеясь и плача одновременно.

Кто-то ухватил меня за руку.

– Вы англичанин? – воскликнул незнакомец.

– Да.

– Тогда позвольте обнять вас.

Мы обнялись.

– Ватерлоо (у него прозвучало как «Ваттерло») забыто. Оно погребено в Крыму, – вскричал темпераментный сын Галлии. Это был дородный мужчина, щедро подкрепившийся за завтраком чесноком.

– Так и есть, – подтвердил я.

Мы обнялись снова. Потом я потихоньку избавился от него. В это время было приятно, но невыгодно быть англичанином, поэтому Джон Тернер, одетый как истый парижанин, молча ретировался в сторонку. Многие из присутствующих тоже выразили желание похоронить Ватерлоо, но мне удалось свести погребальную церемонию к простому рукопожатию.

– Vive l,Empereur! – поднялся крик. – Да здравствует император!

Я орал громче всех. Что бы вы ни думали, но соглашаться с толпой – мудрый поступок.

На ступеньках храма я нашел поджидающего меня Джона Тернера.

– Наобнимались со своим новым приятелем? – спросил он меня с прямотой, проистекавшей, возможно, из одышки. Впрочем, в силу той или иной причины откровенность вошла в привычку у этих хорошо откормленных философов.

– Мы предавали забвению Ватерлоо, – ответил я.

Взрыв веселого смеха заставил нас обернуться. Смех не относился ко мне и явно был порожден инцидентом, ускользнувшим от нашего внимания. Но не факт радостного хохота заставил меня крутануться на месте, как подстреленного. Причиной был сам голос. Звучала в нем родственная моей душе нотка, которую, казалось, я знаю уже тысячу лет, но ни разу не слышал до этого момента. Странное дело, чтобы человек, проживший тридцать с лишним лет и повидавший мир, подумает читатель, реагировал с такой готовностью и даже с охотой на подобный пустяк.

Но как ни странно, все было именно так. Я будто знал этот голос всю жизнь, а ведь речь шла всего лишь о беззаботном смехе юной девушки.

Приходилось вам слышать, как сквозь гомон школьной комнаты прорезается вдруг среди детского щебетанья совсем не девическая, а вполне взрослая уже нотка?

Я уловил теперь такую вот нотку и повернулся. Издавшая ее особа стояла на расстоянии вытянутой руки от меня. Она была высокой и стройной, свежей своей незрелостью напомнив мне первые весенние цветы в родном норфолкском лесу. Подобно цветку было и ее личико: удлиненное как бутон, со свежими лепестками юности, здоровья и благополучия. Самые озорные глаза в целом свете были устремлены на стоявшего рядом пожилого господина. Радостный, полный счастья взгляд невинной молодости. И все же за обличьем девушки мне открылась женщина. Я видел грациозную даму, знающую жизнь, но оставшуюся чистой, изучающую добро и зло с целью помнить только первое. Ибо познание добра и зла подобно вакцине, что провоцирует болезнь только в организме, подточенном уже скрытой болезнью.

– Идемте. – Джон Тернер взял меня под руку. – Похоже, никто больше не собирается забывать Ватерлоо.

Мы прошли несколько шагов. Потом я остановился.

– А что это за юная леди спускалась по ступенькам позади нас?

Джон обернулся через плечо и хрюкнул.

– Старик де Клериси и его дочка, – ответил он. – Одно из семейств слишком древних, чтобы идти в ногу со временем.

Мы прошли еще немного.

– Это шанс для вас, – прошептал мой спутник. – Ему требуется секретарь.

– Неужели? – воскликнул я, замерев. – Так представьте меня!

– Только не я.

– Почему?

– Не могу представлять человека, прибывшего из-за моря в ящике для пианино, – ответил банкир со смехом, заставившим меня вспомнить, что передо мной человек, имеющий в Париже положение, тогда как я всего лишь бродяга и никчемный прожигатель жизни.

– Тогда я представлюсь сам, – вырвалось у меня.

Джон Тернер пожал массивными плечами и зашагал дальше. Я же задержался и, выждав момент, повернулся.

Месье и Мадемуазель де Клериси неспешно приближались, и слишком много взглядов, выражающих нескрываемое восхищение, устремлялось на прелестную молодую девушку, которая счастливо не замечала их. Создавалось впечатление, что она лишь недавно покинула монастырь, потому как на лице ее играло сочетание простодушного румянца и белизны, а в глазах светилось неподдельное восхищение, совершенно неподобающее моменту. Что известно ей о Наполеоне I, и возрадовалась бы она за Францию, узнай хоть немного о черной пучине, в которую великий полководец вверг эту страну?

Я стал прокладывать путь через толпу, не задумываясь над тем, что делаю. Я бежал от кредиторов, это верно, но не нуждался в работе ради куска хлеба. Среди Говардов трудиться не было принято, хотя многие из моих предков, насколько мог я судить по домашнему собранию семейных портретов, проявляли недюжинную храбрость и настойчивость, сражаясь за правое, да и за неправое дело.

Толпа был отлично вымуштрована и как следствие с холодом и враждебностью встречала любого, идущего против нее. Но мне удалось пробиться к месье де Клериси и коснуться его руки. Старик стремительно обернулся, как человек, имеющий не только друзей, но и врагов, и удостоил меня благосклонного взгляда, не переменившегося даже когда выяснилось, что перед ним незнакомец.

– Месье де Клериси? – спросил я.

Отвечая на мой поклон, он вперил в меня добрые, близорукие глаза.

– Вы не ошиблись. Чем могу быть полезен, сударь мой?

Голос у него был высокий и тонкий, почти детский, и я поежился при мысли, что особа столь чистая и неопытная, как Мадемуазель де Клериси, вынуждена выходить в свет, не имея лучшей защиты, чем этот пожилой господин.

– Простите за беспокойство, но до меня дошли слухи, что вы ищите секретаря. Я всего лишь прошу разрешения заглянуть к вам и переговорить насчет этой должности.

– Однако, mon grand monsieur[28], – с умилительной комичностью воскликнул он, жестом отдавая должное моему росту и крепкому сложению жителя восточных графств. – Сейчас не время говорить о делах. Сегодня все предаются удовольствиям.

– Не все, месье, кое-кто очень даже занят, – возразил я, вручая ему свою карточку, которую де Клериси поднес к глазам на манер человека, уже давно не полагающегося на остроту зрения.

– Какая решимость! – воскликнул он со снисходительностью старика к молодости. – Mon Dieu![29] Эти англичане теперь наши союзники! – Потом помолчал немного. – Ну ладно, если месье так настаивает, я буду к вашим услугам завтра с десяти утра.

Де Клериси нырнул в карман и церемонно вручил мне визитку. Какое удовольствие было встретить в Париже 1869 года такого вот человека – наивного, скромного, напрочь лишенного агрессивной потребности самоутверждаться, столь свойственной французам накануне войны. С того момента как я, при обстоятельствах, столь потешивших Джона Тернера, прибыл в столицу, меня так и подмывало съездить по физиономии каждому второму фланеру[30] из встречавшихся во время прогулки по бульвару.

Я снова присоединился к своему английскому другу, дожидавшемуся меня там, где я его оставил. Банкир поглядывал по сторонам с величавой, добродушной снисходительностью.

– Ну как, достигли желаемого? – спросил он.

– Нет, но я намереваюсь быть завтра в десять утра у этого господина и решить вопрос.

– Уф! – отозвался Джон Тернер. – Даже не подозревал, что вы такой проныра!

Глава II Месье

La destinée a deux manières de nous briser;

en se refusant à nos désirs et en les accomplissant[31].

Есть люди, которые за ночь переосмысливают события или хотя бы взвешивают принятые решения. Но я к ним никогда не относился. Исполняя те незначительные предприятия, что отмечают мою, ничуть не более богатую, чем у большинства окружающих, жизнь, я неизменно просыпался наутро с той же мыслью, с какой предался накануне нежным объятьям сна. И в то же время осмелюсь утверждать, что совершил не менее, но и не более ошибок, нежели мои более осторожные собратья. Если обобщить, то баланс склоняется, как мне подсказывает опыт, в пользу тех, кто умеет принимать решения и не сворачивать с избранного пути, а не сомневающихся, ищущих совета и склонных податься в ту сторону, куда подует ветер.

«Всегда заходи прямо на прыжок!» – крикнул однажды отец, много-много лет назад, когда я сидел на краю канавы в Норфолке и смотрел вслед своей лошади, исчезающей за следующей зеленой изгородью.

Наутро после празднования столетнего юбилея я проснулся без тени сомнения в голове и был решительно настроен добиваться должности, которой так мало соответствовал.

Рассорившись с отцом, отказавшимся платить мелкие долги, без которых ни один молодой человек, осмелюсь заявить, не в силах обойтись в Лондоне, я сохранил в своем распоряжении небольшой годовой доход. Это было наследство матери, которой я никогда не видел и на чью могилку на заброшенном церковном кладбище в Хоптоне меня приучили приносить цветы задолго до того, как я полностью осознал смысл этого действа. Угрозы разгневанного родителя не оставить мне ни шиллинга не сильно пугали меня. Милый старый джентльмен пускал их в ход раз сто, не меньше, начиная со второго моего курса в Кембридже, где он немало изумил лакея из «Буйвола» проявлением честной британской ярости.

Но, положа руку на сердце, заняться чем-нибудь мне было необходимо – найти одно из тех занятий, щедро оплачиваемых, каковые, без сомнения, множество некомпетентных юнцов ищет сегодня, как искало и двадцать пять лет назад.

– Вы хотите чего-то этакого, – сказал Джон Тернер, с которым я поделился своими чаяниями, – что позволит простому джентльмену вести жизнь, достойную лорда.

И вот месье де Клериси готов, может статься, пожаловать мне две сотни фунтов в год как его секретарю. Но волновала меня встреча не с ним, а с Мадемуазель – я даже христианского имени ее не ведал. Как примет меня она?

Утро, помнится, выдалось славное. Какой погодой могли похвастаться эти Наполеоны от самого Аустерлица[32] вплоть до бесподобной осени 1870 года!

Адрес, оттиснутый в уголке карточки месье де Клериси, ни о чем не говорил мне, хотя с улицами Парижа я на короткой ноге. Улица Пальмье, как выяснилось, находится за рекой, и, как добавил мой источник, лежит между бульваром и Сеной. То была часть великолепного города, до которого Наполеон III и барон Осман[33] еще почти не добрались, – квартал спокойных, тенистых улиц и узких переулков. Солнце играло в реке, пока я шел по мосту Святых Отцов, и вода, казалось, танцевала и смеялась, радуясь утренней свежести. Флаги на домах все еще развевались, ибо убирать их веселым парижанам все равно что ножом по горлу. Воистину, выйдя на улицу, я ступил в мир, исполненный радости.

Отель де Клериси[34] обнаружился в самом конце улицы Пальмье, которая им и заканчивалась. Если быть точным, она представляла собой тупик, упиравшийся именно в громаду особняка Клериси. Дом скрывался за высокой каменной стеной, целостность которой нарушали только кованые ворота.

Я позвонил и услышал, как далекое «динь-динь» отдалось в глубине усадьбы. С улицы в дом вел крытый переход, в который я и последовал за слугой, шустрым молодым парижанином, с любопытством разглядывая небольшой сад. В Лондоне сады выглядят заброшенными и хмурыми, но здесь кругом полыхали яркие цветы и умиротворяюще-монотонно шумел маленький фонтан, навевающий грезы об испанском патио.

Юноша оказался из породы современных слуг, отлично знающих свое дело.

– Фамилия господина? – отрывисто спросил он.

– Говард.

Мы миновали тускло освещенный холл, пахнущей старыми коврами и ржавыми доспехами, и поднялись по лестнице. Затем слуга распахнул дверь и объявил меня в своей порывистой, вышколенной манере. В большой комнате находилась лишь одна персона, которая не слышала голоса юноши, потому что громко смеялась, играясь с собачкой. Миниатюрное животное, рьяно включившееся в забаву, теребило в пасти изящный носовой платок, и так увлеклось, что наткнулось прямо на меня. Я наклонился, спасая остатки израненного батиста, а когда распрямился, то увидел Мадемуазель прямо перед собой. В глазах ее читались озорство и глубокое чувство собственного достоинства.

– Спасибо, месье, – произнесла она, принимая платок. Было очевидно, что она не узнала чужестранца, пристававшего накануне к ее отцу.

Я объяснился кратко, насколько мог.

– Слуга перепутал, приведя меня в эту комнату, – добавил я. – В мои планы не входило беспокоить Мадемуазель, у меня дело к месье де Клериси. Я соискатель на должность секретаря.

Она смерила меня быстрым взглядом, и при виде моей одежды в глазах ее появилось выражение, заставившее меня допустить, что месье де Клериси платит своим личным писарям даже менее двухсот фунтов в год.

– Ах! – воскликнула девушка, мысли которой читались в ее искреннем взгляде. – Отец сейчас в кабинете, занят, насколько понимаю, с месье Мистом.

– Мистом? – повторил я, потому как фамилия была не менее любопытной[35], чем тон, которым ее произнесли. Мадемуазель, похоже, ждала от меня сообщения, что я знаю этого человека.

– Вашим… Вашим предшественником.

– Ну да, секретарем – одушевленной машиной для письма.

Она весело рассмеялась, всплеснув руками. Ее интерес породил во мне неприятное чувство, что человек по имени Мист опередил меня не только в части поступления на должность. Но глаза ее были так чисты, что подобная мысль казалась настоящим святотатством, преступлением против невинности и правдивости. Лицо Мадемуазель свидетельствовало о том, что если даже девичье любопытство и оказалось затронуто, то сердце красавицы свободно от глубокого чувства, неизбежно оставляющего следы на всех, кто его пережил.

Имя бывшего секретаря месье де Клериси зацепилось за мой слух, поэтому вместо того, чтобы уйти, как предписывали хорошие манеры, я задержался, ища способ продолжить разговор.

– Мне бы не хотелось мешать месье де Клериси, – сказал я. – Думаю, не совсем правильно, когда машина старая встречается с машиной новой.

Мадемуазель рассмеялась, и снова уловил я в ее голосе ту серебристую нотку, что отзывалась в моей душе и казалась такой новой и такой знакомой одновременно. Бесспорно, в смехе выражается душа.

– Этот термин едва ли подходит месье Мисту, – возразила она.

– Тогда каким одним словом можно описать его?

С минуту девушка размышляла. Она совершенно не стеснялась и общалась со мной, незнакомцем, как разговаривала бы с отцом.

– Одним словом? – переспросила она. – Не знаю… Впрочем, да… химера.

Послышавшиеся из коридора голоса сделали дальнейшее промедление невозможным.

– Быть может Мадемуазель позволит мне позвонить слуге, дабы тот препроводил меня в кабинет месье де Клериси? – сказал я.

– Я сама провожу вас, – последовал ответ. – Дверь кабинета всегда открыта для меня. Я слышу голоса, предвещающие, надо думать, скорый уход месье Миста.

Звуки и впрямь были хорошо различимы, но до наших ушей доносился лишь один голос – исполненный добродушных тонов говор виконта де Клериси, дополняемый приятным смехом. Если Мист и отвечал, то приглушенно, и мне ничего не было слышно. Я открыл дверь, и Мадемуазель повела меня за собой.

По широкой лестнице, которой недавно воспользовался я, спускался мужчина – худощавый, легкий на ногу. Не обернувшись, он продолжал свой путь, пока не скрылся в полумраке большого холла. Мне врезался в память образ стремительной, бесшумной походки и прилизанных темных волос. Некое беспокойство шевельнулось во мне, оказавшееся сильнее простого любопытства: по какой причине этот человек оставляет службу у виконта? Такова было первая моя мысль о Шарле Мисте и первая встреча с ним.

Виконт вернулся к себе, прикрыв дверь кабинета, в которую Мадемуазель быстро постучала.

– Отец, – послышалось, когда она вошла, – тут один господин желает вас видеть.

Проходя мимо нее, я уловил аромат фиалок, прикрепленных к платью, и некий свежий, весенний парфюм, принадлежавший словно ей самой.

Хозяин дома принял меня с таким радушием, будто это он, а не я выступал соискателем. Виконт поклонился и воззрился на меня близорукими глазами.

– Вчерашний английский джентльмен, – произнес он, указав на кресло.

– Я поймал вас на слове, месье, – ответил я. – И пришел просить место секретаря.

Усевшись, я стал ждать развития событий. Виконт расположился за письменным столом и в задумчивости или в нерешительности стал крутить в пальцах перо. Поверхность стола, как я подметил, была свободна от хлама, заполняющего обычно бюро делового человека. Лежащий у локтя старика календарь являлся милым пустяком из картона, украшенным купидончиками и пастушками – такие девушки посылают друг другу в канун Нового года. Обстановка указывала скорее на досуг, чем на серьезные занятия. Кабинет и письменный стол наводили на мысль об измышленных делах, под предлогом которых виконт удаляется сюда, чтобы насладиться одиночеством и выкурить сигарету. Оставалось только гадать, какие обязательства могут выпасть на мою долю.

После паузы пожилой господин поднял глаза – самые добрые в мире – на мое лицо, и я прочитал под седыми ресницами расположение в сочетании с толикой иронии.

– Известно ли месье что-либо о политике этого несчастного государства? – спросил он и наклонился, положив локти на пустой стол, благодаря чему стал похожим на медицинское светило, снисходящее до оробевшего пациента.

Манеры пожилого француза взывали к тому, что придется обозвать моей совестью – капризной машине, признаюсь, не охотно запускающейся и быстро выходящей из строя. Забавное приключение с примесью чертовщинки ссохлось вдруг до размеров нелепой шутки. Мне вдруг подумалось, что бессовестно играть вот так на невинности молодой девушки и простодушии старика. Невинность – самый надежный щит в мире.

– Месье, – начал я, повинуясь порыву, – у меня нет качеств, которые обычно ищут в секретарях. Я получил образование в Итоне и Кембридже. Если от вашего секретаря требуется прямо пущенный мяч или хороший гребок веслом – я тот, кто вам нужен. Но больше я вряд ли на что пригоден. У меня образование обычного английского джентльмена: я достаточно знаю латынь, чтобы переврать эпитафию или девиз, и ровно столько греческого, чтобы не причинить вреда здоровью. Зато отлично владею французским, с которым освоился в Женеве, куда отец отправил меня, после того как я… Ну, был отослан из Кембриджа. Опять же, у меня нелады с родителем. Мы ссоримся каждый год, в конце охотничьего сезона. Но на этот раз все серьезно. Мне приходится самому прокладывать себе путь в мире. Я из тех, месье, кого называют никчемными субъектами.

Снисхождение, с которым выслушана была моя сбивчивая исповедь, только усилило внутренние терзания. Когда начинаешь говорить правду, самое плохое в том, что потом трудно остановиться. Но не мог ведь я признаться, что влюбился в оттенок голоса его дочери, в свет ее глаз – я, человек, ни разу не испытывавший к женщине серьезных чувств! Он просто счел бы меня сумасшедшим.

Честно говоря, мне во многом не хотелось бы признаваться виконту. К примеру, про распрю с отцом, причиной коей стал мой отказ жениться на Изабелле Гейерсон – молодой леди с обширными поместьями и состоянием в восемьдесят тысяч фунтов. Я просто сообщил месье, что наши с Говардом-старшим мнения разошлись по денежному вопросу. Разве не применимо это к большинству браков, устроенных любящими родителями? Пожилой джентльмен терпеливо слушал, а когда я частично облегчил душу, просто кивнул.

– Я не получил ответа на свой вопрос, mon ami[36]. Многое ли вам известно о французской политике?

– Абсолютно ничего, – честно признался я. И полагал, что подписал себе приговор.

Господин де Клериси откинулся в кресле и пожал плечами.

– Что ж, быть может, это и не имеет значения, – пробормотал он скорее сам себе. Потом приязненно посмотрел на меня и продолжил обычным тоном: – Знаете ли, месье, вы мне нравитесь. Не примите мои слова за дерзость, ибо я человек пожилой, а вы юный. Вы понравились мне сразу, стоило мне увидеть вас вчера. Обязанности, возлагаемые на моего секретаря, легки. По большей части они сводятся к необходимости быть поблизости на случай, если вы мне понадобитесь. У меня есть небольшие имения на юге, в Бурбоннэ и в окрестностях Орлеана. Необходимо поддерживать переписку с моими агентами, а также навещать поместья, если возникнет вопрос, который управляющим не по силам окажется разрешить самим.

В течение некоторого времени виконт знакомил меня с обязанностями, выглядевшими на удивление необременительными. По временам он, правда, делал паузу, словно подыскивая, как расширить перечень за счет какой-нибудь пустячной работы, касающейся дома.

– Мадам виконтесса также будет рада положиться на ваши услуги, – добавил де Клериси.

Вот так я узнал о существовании этой госпожи. Позже я не раз ловил себя на мысли, что в этом разговоре мы по молчаливому согласию обходили вопрос, возникающий в таких делах первым, – о размере жалованья, уплачиваемого хозяином своему работнику.

– Я также требую от вас, – подвел он наконец черту, – жить в Отеле де Клериси во время моего пребывания в Париже.

За несколько лет до того, во время охотничьей экспедиции в Африку, я всю ночь и большую часть дня шел по следу льва. И нагнав-таки добычу, увидел перед собой старого, больного, полуслепого зверя. Никогда не забыть мне чувства, овладевшего мной в ту минуту. Подобное ощущение охватило меня и теперь, когда мне предложили жить под одним кровом с Мадемуазель де Клериси: стыд охотника, избравшего не способную постоять за себя жертву.

– Вы колеблетесь, – заметил виконт. – Но боюсь, это непременное условие. Вы всегда должны быть у меня под рукой.

Глава III Мадам

En paroles ou en actions, être discret, c’est s’abstenir[37].

Полагаю, читателю прекрасно известен обычный исход стычки со своей совестью. В ряде поворотных моментов пестрой моей карьеры я сходился с совестью лицом к лицу, и вынужден признать, что победа редко оставалась за этим призрачным стражем.

Облагодетельствовав меня своим ультиматумом, виконт стал ждать. Я подумал о присутствии в этом старом доме Мадемуазель де Клериси. Кто я такой, чтобы поворачиваться спиной к подарку, который посылают мне боги? Терпеть не могу малодушных, что то и дело оглядываются назад, вступив на незнакомую дорогу.

– Как будет угодно месье, – ответил я.

Мой собеседник встал, вздохнув, как мне показалось, с облегчением.

– Пойдемте, найдем виконтессу, – сказал он. – Моя супруга рада будет познакомиться с вами. А завтра я сообщу вам свой ответ.

«Ага, – подумал я. – Выходит, решение за виконтессой!» И последовал за месье де Клериси к двери.

– Сейчас половина двенадцатого, – сообщил старик, взглянув на скромные серебряные часы. – Мы найдем мадам в ее будуаре.

Эта комната располагалась, как выяснилось, за гостиной, в которую мы вошли. Внизу простирался большой квадратный холл, тускло освещенный, потому как в старые неспокойные времена окна его были забраны плотными решетками, хотя некоторые лучи все-таки пробивались через железные прутья. На верхнюю лестничную площадку выходила галерея, обегающая весь четырехугольник холла, и именно галерея давала доступ ко всем жилым помещениям.

Виконт постучал в дверь комнаты супруги и вошел, не дожидаясь ответа. Я, намеренно замешкавшись, не слышал сказанного им на пороге и вошел лишь повинуясь приглашению моего спутника.

Немолодая дама стояла у окна, только что поднявшись с кушетки, усеянной мелочевкой из корзинки с рукоделием. Виконтесса явно была моложе супруга – стройная женщина лет пятидесяти или около того, с вьющимися седыми волосами, смуглой кожей и обликом уроженки Прованса. Из-под серебристой челки на меня устремились два самых умных глаза, которые мне доводилось видеть на человеческом лице. Я поклонился, неожиданно поймав себя на мысли, что нахожусь в присутствии личности, представляющей собой настоящий оазис в пустыне посредственности. И как ни странно, с этого момента моя совесть снова погрузилась в сон. Мадам де Клериси была женщиной вполне способной защитить тех и то, что ей дорого.

– Месье Говард желает занять вакансию, освободившуюся после ухода нашего друга Шарля Миста, – пояснил ее муж, глядя на меня и нервно сплетая белые пальцы. – Дела мы уже обсудили, и вполне возможно, придем к обоюдному согласию. Естественно, месье Говард пожелал представиться вам.

Мадам поклонилась, ее темные глаза почти мечтательно остановились на моем лице. Она ждала, когда заговорю я, тогда как девять женщин из десяти первыми нарушили бы молчание.

– Я объяснил месье виконту, – поспешил сказать я, – что не обладаю ни одним из качеств, необходимых для этой должности, и что мои родственницы – тети, если точнее, смотрят на меня как на mauvais sujet[38].

Дама улыбнулась и опустила взор на кружево, которое держала в руках. Мне припомнилось, что прошлым утром на шее у Мадемуазель де Клериси красовалось подобное тончайшее изделие. В последующие дни вид постепенно растущего кружевного покрова сделался мне привычен. Мадам не делала без рукоделия ни шагу и неустанно трудилась, следуя образцу, усвоенному в монастыре с поросших соснами склонов Вара.

– Месье Говард – человек с положением в своем краю, что на восточном побережье Англии, – продолжил старик. – У него, впрочем, выявились некие разногласия э-э… Разногласия с отцом.

На краткий миг ее глаза впились в мои.

– По причине брака по расчету, – добавил я, приоткрыв под воздействием собственного порыва или проницательного взгляда мадам, правду.

Тут я сообразил, что это признание вступает в противоречие с версией о денежных разногласиях, которую я поведал супругу мадам десятью минутами ранее. Я глянул на виконта, стараясь определить, заметил ли тот расхождение, но тут же успокоился – виконт был целиком погружен в восхищенное и даже слегка умильное любование собственной женой. Не составляло труда уловить расклад в семейной иерархии этого дома, и я испытал облегчение, поняв, что столь нежный цветок, как Мадемуазель де Клериси, имеет такого бдительного опекуна в лице своей матери. Зло способно приобретать разные обличья. Беспечные и недалекие матери являются, по сути своей, преступницами. Но Мадемуазель де Клериси располагала родительницей, способной не только распознать опасность, но дать ей отпор.

– Брак по расчету, – повторила мадам, впервые заговорив. – Очень легко допустить ошибку в таких вещах, не правда ли?

– Легко как для одной стороны, так и для другой, мадам, – ответил я. – А мои интересы затрагиваются гораздо глубже, нежели интересы отца.

Она посмотрела на меня, кивнула слегка и мудро улыбнулась. Никто не знает, откуда иные женщины черпают знания о мире.

– Месье знает Париж? – поинтересовалась хозяйка дома.

– Как англичанин, мадам.

– Тогда он вам известен только с худшей стороны, – последовал комментарий.

Она не предложила мне сесть. Как я понимал, был час завтрака, ибо в этой усадьбе царили старомодные обычаи. Имелось нечто домашнее в этой милой леди. Ее присутствие в комнате придавало атмосфере что-то уютное и женственное, что было ново для того, кто, подобно мне, ведет существование по большей части среди мужчин. В самом деле, многие из прежних моих товарищей – люди не святые, не спорю, – были бы удивлены, увидев, как я с ловкостью танцмейстера выписываю кренделя вокруг этой пожилой дамы. Более того, искомая должность тесно переплеталась с внутрисемейными отношениями, что находилось в явном противоречии со всей предыдущей моей деятельностью, чего я, собственно, и не пытался отрицать. Неужели я достиг переломного возраста? И существует ли на самом деле такой возраст? Мне не раз приходилось встречать пожилых мужчин и женщин, которые заставляли в этом усомниться. Способен ли мужчина в тридцать один год начать меняться? «Была не была, – подумал я. – vogue la galère»[39]. Я сделал первый шаг, а у нас в Норфолке не привыкли останавливаться на полпути.

Я выждал немного, но мадам, похоже, сказала все. Я не обладал в то время, да если честно, не обладаю и сейчас, светскими манерами, отполированными до бриллиантового блеска – в моих глазах они слишком отдают лицемерием. Не имея наготове комплимента, я почел за лучшее откланяться.

Виконт прошел со мной до лестничной площадки и удостоверился, что слуга проводит меня через холл.

– Завтра утром вы узнаете мой ответ, – сказал он, дружески пожав мне руку.

С этой новостью я и вернулся в свою удобную квартиру в апартаментах Джона Тернера на Авеню д’Антан. Великого банкира я застал за завтраком, который ему подавали в полдень, как предписывает обычай приютившей его страны. За время пешей прогулки через реку и сады Тюильри, находившиеся в ту пору в зените своего великолепия, я не слишком вдумывался в ситуацию. Мои мысли по большей части занимали прекрасные очи Мадемуазель де Клериси.

– Доброе утро! – приветствовал меня мой хозяин, с которым мы поутру не встретились. – Куда ходили?

– К виконту де Клериси.

– Черт побери! В таком случае вы не такой флегматик, каким кажетесь!

Тернер засмеялся, расправляя салфетку. Внимание его лишь наполовину было приковано ко мне, вторую половину занимало изучение меню.

– Аркашонские устрицы! – провозгласил мой друг. – Лучшие в мире. Ненавижу эти ваши здоровенные английские! Мне подайте маленькую устрицу!

– А мне – целую дюжину! – воскликнул я, накладывая себе еду из стоящего рядом блюда.

– И виконт спустил вас с лестницы? – поинтересовался банкир, составляя в тарелке восхитительную смесь из уксуса и специй.

– Нет. Он намерен рассмотреть мое предложение и дать ответ завтра утром.

Джон Тернер поставил бутылку с уксусом и посмотрел на меня через стол. На полном лице отобразилось удивление.

– Надо же, никогда не подумал бы! Видели мадам? Умная женщина. Обеды устраивает превосходные.

– Да, меня ей представили.

– Ага! Достойный вас соперник, мистер Дик. Вы обратили внимание на ее ноги?

– Заметил только отличную обувь.

– Вот именно! – пробормотал Джон Тернер, целиком погруженный в приготовление своего деликатеса. – Во Франции умная женщина всегда bien chaussée[40]. Ее ум уходит в конечности. В Англии не так. Там ум подрывает мораль дамы или сказывается на ее талии.

– Только у некрасивых, – заявил я, поскольку недаром провел в Лондоне несколько сезонов.

– Красивая женщина не бывает умной – она слишком хитра, – весомо изрек мой друг, прихлебывая шабли.

Когда наш великий кулинар покончил с приготовлением таинственного соуса, я, вынужден признаться, уже проглотил свою порцию. Разговор прервался. Я смотрел, как банкир ест, – медленно, с наслаждением, с забавной утонченностью. Сейчас многие склонны величать то или иное ремесло именем искусства, причем требуют писать его с заглавной буквы – почему, сказать не берусь. У Джона Тернера имелось свое Искусство, и теперь он предавался ему. Я часто замечал, что во время первых перемен, содержащих острые блюда, мой друг становится циничным и склонен вести речь об изъянах человеческой породы и тщеславии, далеко не чуждых тем, кто предпочитает помалкивать об этих качествах. Позднее, когда подают более сочную еду, взгляды Тернера на жизнь сглаживаются и приобретают радужный оттенок. Вот и сейчас округлое лицо над отлично сервированным столом начало расплываться в приятной улыбке, напоминая щедрую осеннюю луну, всходящую над плодородной равниной.

– Какая жалость, что вы с отцом не можете прийти к согласию, – заявил он, кладя на мою тарелку котлету из ягненка.

– Жаль, что мой старик не склонен внимать здравому смыслу, – ответил я.

– Не думаю, что здравый смысл имеет отношение к какой-либо из сторон конфликта, – со смехом заметил мой собеседник. – Но считаю, что вы могли бы получать несколько большее содержание. Не забывайте, что мы, старики, вовсе не так умны и опытны, как вы, молодежь. Я ведь отлично знаю этого скорого на расправу негодяя, вашего батюшку. Каких-нибудь полвека назад я тузил Говарда-старшего в Итоне. И вы его достойный сын, вне всякого сомнения, – у вас такой же тяжелый подбородок. Но вы, Дик – все, что у него есть. Не забывайте об этом, иначе вспомните слишком поздно. Еще котлетку?

– Благодарю.

– Проклятье, я не пожалел бы пяти сотен годового дохода за ваши аппетит и пищеварение. Мальчик мой, подумайте о старике, который сидит в это время года в Норфолке, и ему не на кого даже поругаться, кроме слуг. В октябре Норфолк еще терпим – там есть дичь и приморская селедка. Но сейчас, когда ягнята превращаются в баранов… Бедняга!

– Но мной-то ему все равно не удалось бы закусить, – улыбнулся я. – Впрочем, осенью я вернусь. Я всегда возвращаюсь домой к открытию охотничьего сезона.

– Что за чудная вещь – сыновняя любовь, – пробормотал мой товарищ, и, тяжело вздохнув, занялся самым важным – тем, что высилось перед ним на тарелке. И честное слово, даже с учетом разделяющих нас лет, я склонен полагать, что его аппетит способен заставить покраснеть от стыда мою скромную тягу к поглощению продуктов.

Мы поговорили немного на другие темы, касающиеся прежде всего веселого города, в котором находились. Обсудили достоинства стоящего перед нами вина, и только к десерту Джон Тернер вернулся к моим делам. Если читателя несколько утомила передача нашей беседы, прошу снисходительно помнить, что она имеет прямое отношение к предмету, пусть даже недостойному, этого повествования.

– Итак, – произнес мой дородный компаньон, когда подали кофе. – Вы намерены дурачить отца, чтобы получить доступ к сердцу дочери?

Такое предположение резануло мне слух. В самом деле, правда столь часто обижает, что лишь немногие склонны иметь дело с ней. Резкое словцо уже вертелось у меня на языке, но, по счастью, там и осталось. Меня, человека не склонного к щепетильности в подобных вещах, неприятно задела прозвучавшая в голосе друга нотка неуважения по отношению к Мадемуазель де Клериси. Будь передо мной человек не столь пожилой, я наверняка позволил бы себе намек, способный перерасти в нечто, что доставило бы мне удовольствие спустить болтуна с лестницы. Но Джон Тернер был не из тех людей, с кем заводят ссоры, даже если правда не на его стороне. Поэтому я молчал, обжигая губы горячим кофе.

– Ну-ну, – примирительно заявил банкир. – Мадемуазель Люсиль – милая девушка.

– Люсиль… – протянул я. – Так, значит, ее зовут?

Мой приятель прищурил глаз.

– Да. Прелестное имечко, а?

– Верно, – ответил я, глядя ему прямо в глаза. – В жизни не слышал имени прелестнее.

Глава IV Признание

Rêver c’est le bonheur; attendre c’est la vie[41].

Ответ виконта де Клериси оказался положительным, и я милостиво получил разрешение вселиться в апартаменты, освобожденные недавно загадочным Шарлем Мистом.

– А что же будет со мной, сэр? – спросил мой слуга, когда я приказал ему упаковать вещи и поставил в известность о ближайших планах.

Я совсем позабыл про Лумера. Секретарю едва ли прилично заявляться в резиденцию хозяина с лакеем – существом, рассчитывающим на законные и не очень заработки и наделенным тем феноменальным аппетитом, которым обладают лишь живущие при кухне слуги. Поэтому я сказал, что будущее принадлежит ему самому, и если последнего часа не миновать ни одному из живых созданий, то остаток земной карьеры находится исключительно в его собственных руках. Короче, я разрешил ему с этой самой минуты начать нисхождение к тому унылому пределу, куда, боюсь, неизбежно приведут его шаги.

Мистер Лумер оказался достаточно добр, чтобы проявить признаки эмоций, и из несколько сбивчивой речи я уловил, что слуга намерен отложить путешествие к Аверну[42] на то время, когда уже не сможет следовать по пятам за мной. В результате мы пришли к тому, что Лумер подыщет себе временную должность – будучи обладателем многих талантов, этот человек мог найти применение как на конюшне, так и в гостиной джентльмена, – и останется на ней до тех пор, пока мне снова не потребуются его услуги. Как выяснилось, в моем распоряжении было достаточно наличности, чтобы уплатить слуге жалованье и сверх того небольшую сумму, призванную компенсировать неудобства из-за внезапного расторжения наших отношений. Он принял деньги без смущения. Умение без смущения принимать должное – явный признак хорошего воспитания.

– Не могли бы вы оставить меня при себе, сэр? – взмолился Лумер в последний раз, когда мой прощальный дар в виде пары охотничьих сапог (жавших мне) убедил несчастного, что нам и впрямь предстоит расстаться.

– Мой добрый Лумер, я сам поступаю на службу. Я всегда говорил тебе, что умею чистить обувь лучше тебя.

Выходя из комнаты, я слышал, как сей достойный образчик прислуги бормочет себе под нос что-то вроде: «хорошенькая работенка» и «Говард из Хоптона». У меня не вызывало сомнений, что он оплакивает не столько потерпевшую урон честь моего рода, сколько утрату такого беспечного и доверчивого хозяина. Так или иначе, но у меня создалось впечатление, что по прибытии в Париж я извлек из своих заляпанных грязью дорожных чемоданов более внушительную коллекцию белья, нежели обнаружилась тем утром при разборе вещей на улице Пальмье.

Что до чести рода, то меня она смущала мало. По моему мнению, ей мало что грозит, пока человек держит ее в собственных руках, но жди беды, передав эту хрупкую вещь в руки дурной женщины. Разве не были мы свидетелями полудюжины, да куда там, доброй дюжины таких вот падений за последние годы? И я убежден, что любой недостойный отпрыск знатного рода, кто избрал неверный путь из-за жены, суть преступник и сполна заслуживает постигшего его наказания.

Я зашел попрощаться к своему другу Джону Тернеру. Позавтракав, тот с удобством расположился в курительной и был занят тем, что пророчил темное и угрожающее будущее своевольным упрямцам.

– Думая, что стремитесь к ангелу, вы отправляетесь в лапы к дьяволу, – заявил он.

– Я просто намерен зарабатывать себе на жизнь, – со смехом ответил я, раскуривая одну из превосходных сигар банкира, без которых мне предстояло теперь обходиться. – И пусть праздные предки перевернутся в могилах. Мне будут платить добрых полторы сотни фунтов в год!

Захватив скромный багаж, я перешел через реку и вскоре вселился в свои апартаменты. К последним претензий не было – они вполне могли приютить и более достойного обитателя. Большая и просторная спальня смотрела на сад, буйная растительность которого совсем не походила, как уже упоминалось, на траурный наряд деревьев в Лондоне. Мебель была великолепной, это с первого взгляда определил бы даже тот, кто лучше разбирается в седлах, чем в буле и ампире[43]. Более того, каждая деталь орнамента или бронзовая ручка горели ярче золота.

«Здесь виден глаз мадам, – подумалось мне. – Ничего не упускающий глаз».

Рядом со спальней находился кабинет, отведенный виконтом своему секретарю. Рядом же располагалась комната, в которую удалялся время от времени и сам хозяин – и вовсе не для того, как я подозревал, чтобы предаться тяжким трудам. В спальне меня застал юный слуга-парижанин. Беззаботно окинув взглядом мои чемоданы, он собрался уже улизнуть, но я его остановил.

– Это тебя застежки так пугают? Опасайся лучше чемоданов, что перетянуты ремнями.

С этими словами я положил перед ним ключи и отправился в свой кабинет. Вернувшись некоторое время спустя, я нашел вещи аккуратно разложенными по полочкам, пустые чемоданы исчезли.

На столе кабинета обнаружились гроссбухи и бумаги, положенные с явной целью дать мне ознакомиться с ними. Судя по всему, это были отчеты, касающиеся различных имений виконта. Беглая проверка подтвердила догадку, как и факт, что мы имеем дело с наглыми мерзавцами. Надо сказать, что мерзавцев в тогдашней Франции было пруд пруди, да и вообще низость всех сортов цвела пышным цветом.

Я занимался книгами, когда вошел виконт, предварительно постучав в дверь. Он подчеркнул этот вежливый жест, указав на панель, которой коснулись костяшки его пальцев.

– Как видите, эта комната в вашем распоряжении, – сказал месье. – Давайте начнем, как и намеревались.

Если я был странным секретарем, то хозяин у меня тоже не относился к разряду обычных.

Мы сразу погрузились в работу, и вскоре горячо обсуждали несколько вопросов, требующих незамедлительного разбирательства. Я высказал старику свое мнение об управляющих – мне было больно видеть, как его обкрадывают. Я оказался, как следует помнить, в хрустальном замке и оттого тяготел ощутить твердокаменною основу. Виконт в присущей ему добродушной манере потешался над тем, что с улыбкой назвал моим «деспотизмом».

– Mon Dieu! – воскликнул он. – Что за железная хватка! Эти буржуа будут застигнуты врасплох, ведь я всегда был так снисходителен и управлял по-доброму.

– Кто управляет по-доброму, становится рабом воров, – ответил я, составляя намеченное письмо.

Виконт рассмеялся и пожал плечами.

– Ну что, пока все идет как должно, – заметил он.

Таково выдалось мое знакомство с возложенными на меня обязанностями. Они оказались несложными, особенно для человека, имеющего определенный опыт управления имением. Отец мой в периоды смягчения – когда соглашался признать, что грехи мои по меньшей мере суть явления наследственные, – посвящал меня в науку ведения дел крупного поместья.

В семь мы сели обедать. На Мадемуазель было белое платье, прихваченное на девичьей талии желтой лентой. Рукава платья – дань моде того периода, надо полагать, – поражали пышностью и свободой, а выглядывавшие из-под них руки казались совсем детскими.

Мадам де Клериси говорила, помнится, мало, ограничиваясь лишь тем, чего вежливость требует от гостеприимной хозяйки. Бремя беседы легло на плечи ее престарелого супруга, который справлялся с ношей легко и непринужденно. Тут виконт стремился, как, впрочем, и всегда, поддерживать взаимное согласие и приязнь. Редко доводилось наблюдать мне в мужчине, тем более пожилом, такое уважение к чувствам других людей.

Звонкий смех Люсиль служил приятным дополнением, а иногда она тоже вступала в разговор. Я внимал скорее голосу, чем словам. Ее смешливость находила веселое в ремарках, звучавших достаточно серьезно, и я вдруг ощутил себя столетним старцем. Еще когда отец чинно ввел ее под руку в столовую, мне подумалось, что девушка, дай ей волю, предпочла бы впорхнуть, а не войти в комнату.

Во время обеда всплыло имя барона Жиро, и я уяснил, что этот финансист числится среди друзей виконта. Имя это кое о чем говорило мне, хотя лично встречаться нам не доводилось.

Барон являлся одним из числа выскочек – то был аристократ денежного мешка, истинный продукт Парижа, пользующийся в столице огромным уважением и почетом. Джон Тернер хорошо знал его и молчаливо ценил.

– Но почему месье Жиро красит волосы? – спросила Люсиль после очередной речи виконта во славу этого богатого человека.

После короткого взрыва смеха, вызванного этим объявлением истины из уст младенца, повисла тишина. Нарушила ее хозяйка дома.

– Он, без сомнения, считает себя недостойным ходить в белом, – заявила она, поднимаясь из-за стола.

Мне дали понять, что остаток вечера в полном моем распоряжении, а виконт лично показал небольшую лестницу, начинающуюся из коридора между моим и его кабинетами, и вручил ключ от двери, к которой она спускалась. Эта дверь, пояснил он, выходит в переулок между улицами Пальмье и Корт. Я могу входить и выходить через нее в любое время, не обращаясь к помощи слуг и не тревожа тишину дома.

– Я не даю этот ключ кому попало, – добавил старик.

Как выяснилось позже, доступ к этой двери имелся только у него и у меня, у слуг же не было ключа, и этим входом они никогда не пользовались. Тем же вечером я воспользовался дарованной привилегией и отправился в свой клуб, где в дурацкую азартную игру выиграл сумму, равную годовому жалованью.

Так началась моя карьера на службе у виконта де Клериси. За последующие недели я обнаружил, что мне, по совести, надо очень сильно поработать, чтобы имения управлялись так, как надо. Или, как говорим мы, англичане, «администрировались», что подразумевает выжимать из находящейся в нашем владении собственности все до последней капли. Вскоре я открыл, что приказчики виконта народ старомодный и, помимо обустройства собственных гнездышек, повинны еще и в недостаточно интенсивном использовании земель. Совесть моя, надо признать, снова зашевелилась – это когда я полагал, что окончательно расстался с ней.

Ведь я-таки проник в Отель де Клериси – принят в семейный круг, облечен правом находиться вблизи и иметь ежедневный доступ к самой невинной и доверчивой душе, покидавшей когда-либо стены французского монастыря. Я, волк, от которого не потребовалось даже труда прятать свои косматые серые бока под овечьей шкурой. Да и зачем? Люсиль всегда была весела и открыта на свой милый девичий лад, ни на йоту не изменившийся по мере того, как мы узнавали друг друга ближе. Мадам, всегда в черном шелке и с шитьем в руках, постоянно выказывала безмятежность и легкость в обращении. Месье де Клериси жаловал меня неограниченным доверием. Что же оставалось делать, как не впасть в добродетель? Осмелюсь предположить, что многие из черных овец побелели бы, оказавшись посреди столь чистой отары.

Однажды вечером мадам попросила меня присоединиться к семье в гостиной. Комната выглядела очень мило и по-домашнему – совсем не как гостиная в Хоптоне, куда отец шагу не желал ступить с той поры, как законная хозяйка ее покинула. Здесь царили цветы, аромат которых наполнял воздух, – их доставляли из имения в Провансе, бывшего родным домом мадам и составившего часть dot[44], влившегося в пустеющие сундуки семейства Клериси. Две лампы скорее подсвечивали, чем освещали комнату, и на пианино стояла пара свечей.

Месье де Клериси сыграл в безик[45] с супругой, немало потешавшейся над собственными промашками, а потом попросил Люсиль порадовать нас музыкой. Девушка села за инструмент и, аккомпанируя сама себе, без нот, запела прованскую песню, трогавшую самые потаенные струны души. В ней слышался словно плач, и в перетекающих из одной в другую нотах – как принято на Юге – я улавливал тон, который так любил.

Мадам слушала, продолжая работу. Виконт задремал. Я сидел, уперев локоть в колено и устремив взгляд в пол. И когда голос то взмывал вверх, то падал, я понимал, что никто не затрагивал меня так глубоко.

– Вы такой печальный, когда сидите, подперев голову рукой, comme ça[46], – сказала Люсиль с коротким смешком. Она сымитировала мою позу и выражение лица, состроив милую гримаску. – Размышляете о своих грехах?

– Да, Мадемуазель, – почти не слукавив, ответил я.

Много вечеров провел я с тех пор в мирном семейном кругу, и всегда Люсиль пела веселые и грустные песенки Прованса.

Бежали недели, внешний мир кипел от великих страстей, а особняк на улице Пальмье словно жил сам по себе и только наблюдал за происходящими событиями.

Император – позволю себе употребить этот титул без имени, потому как ни одного из правителей нельзя было поставить рядом с этим человеком в середине нынешнего столетия, – терял здоровье, и вместе с этим важнейшим из даров слабела хватка, в которой держал он своих соотечественников. Псы начали сбиваться в стаи, ожидая падения обессилевшего льва.

Меня изумило, насколько мало интересовался виконт политикой. Другое открытие заставило меня уважать патрона: выяснилось, что он любит деньги.

Совесть моя, как уже упоминалось, снова подняла голову, и обман гирей висел у меня на душе, будто я был каким-нибудь школяром, а не человеком света. Впрочем, я вполне справился бы с ношей, не распорядись судьба иначе.

Однажды утром я работал в кабинете месье де Клериси, когда дверь резко распахнулась и в комнату влетела Люсиль.

– Ах! – воскликнула она, замерев. – Тут только вы.

– Увы, Мадемуазель.

Девушка повернулась с намерением уйти, но повинуясь импульсу, я остановил ее.

– Мадемуазель!

Она повернулась, медленно подошла и с коротким смешком встала прямо напротив моего места за большим столом. Потом взяла перо, которое я отложил секундой ранее, и стала играть с ним.

– Что вы пишите? – спросила Люсиль, глядя на разложенные бумаги. – Свою собственную историю?

Тут перо выскользнуло из ее пальцев и упало на документ, оставив на нем жирную кляксу.

– Ну вот, теперь я запятнала вам жизнь, – воскликнула она с притворным отчаянием.

– Нет, вы просто изменили ее обличье, – ответил я. – Мадемуазель, я должен вам кое в чем признаться. Устраиваясь на должность, я ввел вашего отца в заблуждение, дав ему понять, что разорен, что родитель лишил меня наследства и что мне ничего не остается, как зарабатывать себе на кусок хлеба. Это неправда – в один прекрасный день я стану таким же богатым, как ваш отец.

– Зачем тогда вы поступили сюда? – посерьезнев, спросила девушка.

– Чтобы быть рядом с вами.

Люсиль расхохоталась, качая головой.

– Я увидел вас в толпе на празднике в честь Наполеона. Услышал ваш голос. Во всем мире нет такой, как вы. Я влюбился, Мадемуазель.

Она продолжала смеяться, будто ей рассказывали веселую историю.

– Все напрасно? – воскликнул я, быть может, слишком резко. – Я слишком стар?

На каминной полке стояло зеркальце. Мадемуазель опрометью подбежала, схватила его и поставила передо мной.

– Посмотрите! – весело прощебетала она. – Да, лет на сто!

Под аккомпанемент смеха и шелеста юбок девушка выбежала из комнаты.

Глава V C’est la vie!

Les querelles ne dureraient pas longtemps

si le tort n’était d’un côté[47]

В отличие от многих у господина Альфонса Жиро имелась цель в жизни: ежедневное стремление, поднимавшее его с постели поутру – в чудовищно поздний, надо признать, час, – и не дававшее коснуться подушки, не будучи удовлетворено, даже если глупые птицы уже начинали кукарекать. Сыну знаменитого барона Жиро хотелось быть похожим на англичанина – а можем ли представить себе более высокую амбицию мы, при всей скромности так ценящие свою национальность?

В стремлении к похвальной схожести с сынами Альбиона Альфонс Жиро носил только усы, однако – о, это непостоянство великих умов! – закручивал кончики кверху, на французский манер. И главным огорчением Альфонса служил факт, что к каким бы премудростям ни прибегал он в стремлении добиться этого лихого завитка, негустое украшение верхней его губы спустя некоторое время неизменно обвисало книзу. В солнечной Франции бытует поверье, что усы en croc[48] не только придают их владельцу осанистый вид, но и делают его совершенно неотразимым в глазах прекрасного пола. Ценитель современной французской прозы хорошо знает, что все без исключения герои романов носят усы hardiment retroussé[49], каковой обычай хоть немного сглаживает утомление от их пустой ребячливости и утомительных речей, неудобоваримых для безыскусного читателя.

Альфонс Жиро был коротышкой и охотно отдал бы тысячу фунтов за лишний дюйм роста, о чем охотно сообщал своим приятелям. Весь его гардероб, включая шляпы, перчатки и обувь, доставлялся из Лондона. Но во всем остальном он оставался безнадежным и беспримесным французом. Английские ботинки цокали по мостовой – другой дороги они не знали – на мотив исключительно галльский. Брюки в клеточку, фасона яркого и кричащего, приобретали на нем вид pantalon de fantasie[50], что продаются в лавках готового платья на бульваре Сен-Жермен, за рекой. И какой смысл приподнимать цилиндр от фирмы «Линкольн и Беннет», если под ним обнаруживается плоская голова с подстриженными, как это называется, «под крысу» черными, топорщащимися ежиком волосами?

Однако юный Жиро мужественно шел к своей цели, и даже завел себе копию в лице собственного грума, тонконогого парня из Стритема, который, позволим заметить, хорошо проник в душу «босса». Альфонс был совершенно безвредным субъектом. Да и вообще французы гораздо безобиднее, чем – о, повесы! – хотят казаться. По большей части это люди исключительно домашние, питающие страсть к изобретению салатов. И под узким, но пестрым жилетом сего сына Парижа тоже билось маленькое, но истинно французское сердце, иметь с которым дело было одно удовольствие.

– Bon Dieu![51] – воскликнет, бывало, Альфонс, поняв, что стал жертвой кражи или мошенничества. – А чего вы хотите? Такой я человек. Полагаю, тот бедолага нуждался в деньгах, так почему бы не оказать ему услугу?

Есть милосердие давать и милосердие брать в случае нужды.

Сокровенным желанием барона Жиро было сделать Альфонса джентльменом высшего света, вращающегося в узких кругах парижского общества, которому нечем было похвастаться в те дни и которое неизменно клонится с тех пор к упадку. Проницательный финансист не хуже прочих понимал, что для достижения этой цели на самом деле требуется одна только вещь – деньги. Ими он снабжал сына щедро, и только хмыкал при вести о том, как вольно и безоглядно Альфонс их тратит.

– У меня есть еще, – говорил он. И маленькие поросячьи глазки поблескивали из-под желтоватых морщин. – Я человек со средствами, а ты должен стать человеком с положением. Только не доверяйся неправильным людям. Давай деньги тем, кто тебе полезен. И не качай головой, они возьмут! Никто не отказывается от денег, если их предложено достаточно.

И кто возьмется утверждать, что барон Жиро неправ?

В нашем мире молодой человек, обладающий легким сердцем и тяжелой мошной, никогда не будет испытывать недостатка в друзьях. Альфонсу Жиро повезло и в том, что часть его приятелей сама имела тугие кошельки и не хотела от него ничего, кроме веселого смеха и уз доброго товарищества. То были настоящие друзья, которые не стеснялись сказать ему, повстречав верхом или пешим в Булонском лесу, что если правый ус юноши должным образом устремлен к небу, то левый уныло клонится к земле. Но позвольте напомнить, что указать человеку на недостаток в его внешности – сомнительное благодеяние.

– О небо! – обращался Альфонс к этим истинным приятелям. – Какое несчастье, всего пару минут назад я раскланивался с очаровательной графиней де Педшоз, проезжавшей мимо в коляске!

Альфонс любил общество англичан и состоял членом клубов, часто посещаемых проживающими в Париже сынами Альбиона, и водил знакомство с молодыми джентльменами из английского посольства. Именно в апартаментах одного из клубов он и познакомился с Филипом Гейерсоном, юношей, решившим посвятить себя дипломатической службе. Филип Гейерсон, оговорим это сразу, являлся братом той самой Изабеллы Гейерсон, к руке, сердцу и приданому коей любящий отец и подталкивал вашего покорного слугу и из-за которой разыгралась недавняя наша ссора.

Имя Дик Говард ни о чем не говорило тогда маленькому французу и ни разу не всплывало в разговорах с Гейерсоном, этим погруженным в себя субъектом, скорее всего уже напрочь позабывшим к тому времени о моем существовании.

Этот мой соотечественник, как позднее выяснилось, прибыл в Париж с целью учить язык, который, благодаря своей утонченности, был будто прямо создан для дипломатических целей. Французский, на мой взгляд, самый выразительный из всех языков, изобретенных человечеством, не исключая возвышенной речи, которой написаны поэмы Гомера. Мы с Филипом росли вместе, и из всех друзей юности я назвал бы его последним в числе претендентов на государственную карьеру. Он был тихим, рассеянным и, как уже упоминалось, занят исключительно собой, однако не лишен чувства прекрасного, что выражалось в довольно посредственных акварелях. Внешность у него была располагающая, потому как по виду то был истый джентльмен, и даже более – человек рафинированных мыслей и привычек, которого грубоватые норфолкские сквайры обзывали женоподобным.

Альфонс Жиро проникся к Филипу симпатией – мир кажется солнечным для того, кто смотрит на него сквозь розовые очки, – и, по слухам, сразу сдружился с ним. Именно он выхлопотал моему земляку приглашение на полуофициальный бал, состоявшийся, как некоторые припомнят, осенью 1869 года. Это был первый бал Люсиль де Клериси, и Жиро возобновил детское знакомство с особой, которую, как он признавался, дергал за косички в безрассудные годы юности.

Альфонс, человек открытый по натуре, как и большинство его соотечественников, признался мадам де Клериси, которую провожал к столу после первого круга танцев, что влюблен в Люсиль.

– Но дорогой мой Альфонс, – заметила пожилая дама. – Вы до сегодняшнего вечера даже не помнили о ее существовании!

Ветреный Альфонс отмахнулся от этого возражения заключенной в элегантную перчатку ручкой.

– Незримо для меня самого, – искренне заявил он, – ее образ всегда был здесь.

И он коснулся манишки одними кончиками пальцев, так как не забывал про деликатную ткань белья.

– Это ангел! – добавил молодой Жиро, возведя маленькие глазки к небу, и залпом осушил бокал шампанского.

Мадам де Клериси неспешно потягивала кофе и молчала, но глаза ее совершили путешествие с макушки собеседника до его щегольских туфель. И не вызывало сомнения, что увиденное только повысило цену месье Альфонса Жиро. Перед ней стояли одновременно обходительный молодой человек и двадцать тысяч фунтов годового дохода. Стоит ли удивляться, что виконтесса приветливо улыбнулась?

– Но я, кто я такой? – возопил юный француз в притворном самоуничижении. – Неумен, некрасив и даже ростом не вышел!

Дама пожала плечами.

– C,est la vie, – ответила она любимой своей поговоркой.

– Да, мы с жизнью одинаковы, – отозвался Альфонс с веселым смехом. – Оба такие короткие! А теперь я хочу представить вам и Люсиль своего лучшего друга, Филипа Гейерсона. Он стоит вон там, за столом, в английской одежде. Прибыл в Париж всего десять дней назад и не очень хорошо говорит по-французски. Но очарователен, совершенно очарователен!

– Вы были знакомы с ним до приезда его в Париж?

– О нет! Но прошу меня извинить, я приведу своего приятеля.

Мадам ничего не ответила, но со спокойной улыбкой смотрела, как юный Жиро спешит к лучшему другу, с которым знаком восемь дней.

Филип Гейерсон выделялся своей легкой застенчивостью. Это качество столь же редко встречалось в Париже в эпоху упадка Второй империи, как и в наши дни, во время социального переворота в Англии.

И вот, когда с представлениями было покончено, Филип Гейерсон совершенно не знал, о чем говорить с этой пожилой французской леди, и очень обрадовался, когда лучезарно улыбающаяся Люсиль подошла к ним рука об руку с партнером по танцу. Альфонс тут же представил своего друга, и Филип, будучи более способным танцором, чем оратором, без промедления попросил оказать ему честь и повальсировать.

– Но осталось только два танца, – ответила Мадемуазель де Клериси, бросая счастливый взгляд на мать. – Они в конце программы, и я обещала сохранить их для месье Говарда.

В качестве подтверждения своих слов она протянула ему свою карту приглашений.

– Р. Г., – протянул Гейерсон, расшифровывая в уме инициалы, проставленные Люсиль. – Если это тот самый Ричард Говард, я заберу у него первый из двух танцев и не побоюсь ответить за свои действия. Уже не в первый раз мы с Диком расходимся по разные стороны.

Он начертал свое имя поверх моего и вернул ангажемент владелице.

– Так вы знакомы с мистером Говардом? – спросила Люсиль, снова посмотрев на мать.

– Да… – ответил Гейерсон, но не успел продолжить, потому как следующий танец принадлежал Жиро, который уже склонился перед Мадемуазель де Клериси, словно перед божеством.

Мадам дернулась слегка, словно желая заговорить с Гейерсоном, но юный джентльмен не разглядел жеста и ускользнул в поисках партнерши для начинающегося вальса.

Разглядывая собравшихся на ассамблее великих людей, нам нечего сказать, ведь хотя и читатель, и писатель не прочь потереться около столь знаменитых персон, но только в общественном месте. Многие из них, стоит заметить, далеко не имели такого веса, какой пытались себе придать, а величие иных базировалось на фундаменте слишком хрупком, чтобы выдержать потрясения и бури грядущих лет.

Люсиль весело и счастливо кружилась в толпе, принимая с юношеской наивностью позолоту за истинный металл, а высоко вскинутый подбородок за признак гордого сердца. Когда Филип Гейерсон заявил право на танец, он застал ее немного уставшей, но все еще восхищенной и возбужденной блеском праздника.

– Как великолепно! – воскликнула девушка, опираясь на его руку. – Это первый мой бал. Уверена, я никогда не стану слишком старой, чтобы танцевать, как говорит матушка. Ну разве не глупо говорить такие вещи?

Гейерсон рассмеялся и по своему обычаю, а точнее привычке, свойственной многим застенчивым людям, приступил к делу напрямик.

– Так вы знаете Дика Говарда? – спросил он.

– Да, немного. Он уже прибыл? Это ведь его танец.

– Не могу сказать, прибыл ли он, Мадемуазель, – ответил англичанин на своем запинающемся французском. – Мы были знакомы на родине, в Норфолке. Я не знал, что он в Париже. Но сегодня его здесь не будет.

– Почему?

– Потому что его отец умер.

Люсиль ничего не сказала. Она повиновалась движению его руки, и они танцевали, смешавшись с веселыми парами, ноги которых, можете не сомневаться, были легче, чем сердца. Филип признался мне потом, что за весь танец не было произнесено ни слова. Все его попытки привлечь внимание Люсиль к другим темам пропали втуне.

– Нам нужно найти мать, – сказала наконец девушка, когда музыка стихла. – Мистер Говард ничего не знает. Он ездил на Юг с моим отцом, и его почту туда не пересылали.

Филип Гейерсон проводил партнершу через смеющуюся толпу.

– Плохая новость для Дика, – заметил он. – Отец ни оставил ему ни гроша.

– Мне казалось, что мистер Говард богат, – проговорила Люсиль, глядя на свой букет.

– Нет. Он поссорился с отцом, который лишил его средств. Но Говард знал об этом еще до отъезда из Англии.

Люсиль молчала до тех пор, пока не подошла к матери, которая промолвила несколько слов так быстро, что Гейерсон не уловил смысла.

В этот миг в комнату вошел я и направился к ним, чувствуя желание оказаться скорее в постели, чем в бальной зале, поскольку, чтобы успеть к вальсу с Люсиль, мне пришлось ехать ночь и весь день. При моем приближении Гейерсон поклонился дамам и ушел.

– Мой танец, Мадемуазель, – сказал я. – Если вы были так любезны, что не забыли про него.

– Не забыла, – с видимой холодностью ответила Люсиль. – Но я устала, и мы уже собираемся.

Я посмотрел на мадам и заметил в ее лице нечто, чего не мог истолковать.

– Вашу руку, mon ami, – сказала пожилая дама. – Нам лучше поехать домой.

Глава VI Весть с родины

Pour rendre la société commode il faut que chacun conserve sa liberté[52].

Любой, кому доводилось ездить по мощеным улицам старого Парижа, поймет, что за время вояжа от Тюильри до улицы Пальмье у нас не выдалось возможности поговорить. Люсиль, наполовину закутав лицо белым кружевным шарфом, откинулась на сиденье в углу, закрыла глаза и казалась спящей. Но когда свет мелькавших за окном фонарей падал на лицо ее матери, на нем читалось выражение настороженности и острого внимания. Пока мы пересекали мост Наполеона I, я заметил, что небо за башнями Нотр-Дам уже подернулось жемчужно-серым оттенком. Близился рассвет, и скоро великий город, забывшийся в коротком глубоком сне, вступит в новый день, где его ждут слезы и радости, работа и праздность, жизнь и смерть.

На улице Пальмье еще царила тишина. Заспанный слуга открыл дверь, мы потихоньку пробрались наверх, стараясь не потревожить виконта, который, устав после долгого путешествия, отправился в кровать, пока я переодевался для императорского бала.

– Доброй ночи, – не оборачиваясь, бросила Люсиль на лестничной площадке. Мать последовала за дочерью, но как я заметил, не попрощалась со мной.

Я вернулся в свой кабинет, дверь которого оставалась открыта, и где едва тлела лампа. Я скинул плащ и прибавил свет. На столе лежали письма, но не успел я приняться за них, как шорох женского платья в галерее привлек мое внимание.

Это была мадам с небольшим подносом, на котором стояли вино и печенье.

– Вы устали, – сказала она. – В Тюильри вам не удалось перекусить. Выпейте бокал вина.

– Благодарю, мадам, – ответил я, обращаясь к почте, среди которой находилась пара телеграмм. Но хозяйка накрыла их рукой, указав другой на наполненный бокал. Она смотрела, как я пью вино, скорее даже крепкий густой ликер, потом взяла письма.

– Мой бедный друг, – начала госпожа де Клериси. – Вас ждут плохие вести. Вам следует приготовиться.

Вручив мне письма, женщина подошла к двери, но не пересекла порога. Она просто стояла там, спиной ко мне, выказывая странное, молчаливое терпение. Я медленно открыл письмо и узнал, что эта наша размолвка с отцом оказалась последней.

Именно я пошевелился первым и нарушил тишину старого дома. Свет зари струился сквозь прикрытые жалюзи, полосками падая на потолок.

– Мадам, мне надо домой, в Англию, – проговорил я. – Первым поездом, этим же утром! Прошу вас, объясните все господину виконту.

– Конечно. – Она повернулась ко мне. – Ваш кофе будет готов в семь. И никто из нас не спустится вниз до вашего отъезда. В такие минуты мужчине лучше побыть одному, не так ли? С женщинами иначе.

Я потушил бесполезную лампу, и мы вместе пошли по галерее. У двери моей спальни француженка остановилась, повернулась и положила легкую, как у ребенка, руку мне на плечо.

– Что поделаешь, мой бедный друг, – проговорила она с печальной улыбкой. – C,est la vie.

У меня нет намерения утомлять вас подробностями о путешествии в Англию и том, что ждало меня там. Бывают времена в жизни, когда, как сказала бы со своей мудрой улыбкой мадам де Клериси, мужчину следует оставить одного. И разве не случалось, что даже самые красноречивые из нас теряют дар слова?

В то погожее осеннее утро, в которое я покидал Париж, у меня нашелся попутчик – друг моего отца, Джон Тернер. Ему пришлось срочно поехать в Англию по деловому вопросу. Повстречав на Северном вокзале меня, банкир хмыкнул.

– Лучше было вам послушать моего совета: поехать домой и уладиться с отцом, а не торчать здесь, волочась за смазливой девчонкой. Причем в ваши-то годы, – сказал он. – Избегай ссор и ищи примирения – вот мой девиз. Лучший способ разрешить спор – пригласить оппонента на обед и хорошо попотчевать. Зачем едете вы домой теперь? Уже слишком поздно.

Это я знал и без него. Когда я добрался до Хоптона, отец уже упокоился на старом кладбище под сенью выщербленных стен полуразрушенной церкви, давно уже закрытой. Немного в глубь материка выстроили новый роскошный храм, но мне думается, пока Говарды владеют Хоптон-холлом, мы будем находить последнее пристанище на погосте близ моря.

Наверное, мы, англичане, сварливый народ, ибо не успел я приехать, как уже повздорил с несколькими отвратительными типами. Адвокаты клялись, что есть осложнения. Я возражал, предоставляя, впрочем, им не спеша разбираться с тонкостями, содержащимися в пергаменте завещания. Ясно было одно, и разве не было это написано черным по белому? Мой упрямый родитель – черт, я зауважал его еще сильнее! – не свернул с пути. Он лишал меня всех денег, если я не соглашусь жениться на Изабелле Гейерсон. Имение передавалось в опеку и должно было управляться доверенными лицами в течение всего времени, пока я не приму определенное матримониальное соглашение, приготовленное для меня. Именно так в завещании и говорилось, без имен. Так что Изабелле не будет нужды краснеть, когда документ опубликуют за границей. Не вызывал сомнений и факт, что в ином случае вся страна скоро бы все узнала и начала твердить, что догадывалась уже давно.

– Нельзя ли поинтересоваться существом столь туманно упоминаемого матримониального соглашения? – спросил респектабельный норвичский солиситор[53], одетый, как многие из его породы, в пальто лучшее, чем у клиента, ибо тот, кто живет за счет тщеславия и алчности ближних, всегда процветает.

– Можно, – ответил я. – Если вас не затруднит отправиться к дьяволу и спросить у него.

Адвокат сухо усмехнулся и склонился над своими бумагами, явно задетый в лучших чувствах.

Итак, секрет оставался между мной и недавно возведенным памятником на хоптонском кладбище. И между нами пролегла незримая связь, основанная на факте, что отец утаил причину нашей ссоры от людской молвы и положился на мою честность: повинуюсь ли я его воле, либо откажусь и приму последствия.

Я не из тех, кто склонен считать покойников святыми, ведшими безгрешную жизнь и ушедших, потому как этот мир не был достаточно хорош для них. Не мудрее ли помнить, что они были обычными мужчинами и женщинами, обладателями множества недостатков и пары-другой достоинств, и не все их деяния можно разграничить между добром и злом? И что именно эти качества позволяли нам любить их при жизни и лелеять память об ушедших. Я не склонен впадать в ошибку, полагая, что смерть оправдывает уступки, на которые человек отказывался идти при жизни. И вот, стоя перед отцовской могилой, в которой после стольких лет он упокоился рядом с прекрасной молодой женщиной, которую звали моей матерью, я уважал родителя за то, что тот умер, не переменив своего мнения, но в то же время оставил и за мной право держаться своего.

Как выяснилось, я имел право жить в доме когда и сколько захочу, но сдать его в аренду не мог. Один молодой солиситор из Ярмута, нарабатывающий – как выражаются в юридических кругах – практику, приватно написал мне, что завещание чудовищно несправедливо и предположил наличие у меня желания оспорить его законность. А затем сообщил, что подобная работа является направлением профессиональной деятельности, служащей предметом особого его интереса. Я ответил, что люди, думающие за других, должны быть готовы получать пинки лично, и больше письма из Ярмута не приходили.

Соседи изъявляли готовность помочь мне советом или оказать гостеприимство. Ни то, ни другое я не склонен был тогда принять, но в качестве скромного вознаграждения за их доброту предложил включить в их охотничьи угодья и заповедники Хоптона, потому как знал – отец в могиле перевернется, узнав, что непуганая птица порхает по его землям.

Среди прочих я получил и письмо от Изабеллы Гейерсон, передающие соболезнования ее престарелого отца и матери.

«Что до меня самой, – писала девушка, – то вам известно, Дик, что никто не сопереживает так остро вашему горю, и не желает так искренне найти этому чувству практическое воплощение. Хоптон-холл неизбежно предстает вам теперь жилищем печальным и одиноким, и знайте, что Литтл-Кортон сейчас, как и в любое время, готов стать вам вторым домом, где вас всегда ждут».

Так писала та, что стала причиной нашей размолвки, и я отвечал в столь же дружеском тоне. Догадывалась ли Изабелла о своей роли в моих делах, представляю мудрому читателю решать самому. Если и так, это никак не выражалось, и последующие письма были написаны в том же духе, что и приведенный выше абзац. В делах, касающихся причудливой области женского ума, из мужчин получаются плохие пророки. Однако небогатый мой опыт по части общения с прекрасным полом убеждал меня, что, как правило, женщины, и даже совсем юные девицы, знают о сердечных делах больше, нежели им полагается. То есть они склонны страдать оттого, что знают слишком много, включая и факты, не существующие на самом деле.

Вся эта ситуация вызывала во мне такое отвращение, что я повернулся спиной к родному своему уголку, сбросив детали на юристов. Представлять свои интересы я назначил одного лондонского солиситора, который улыбнулся, выслушав мой сбивчивый отчет, и сказал, что подобные вещи законники уладят с большим успехом без моей помощи, поскольку методы у нас слишком разные. Горячо поблагодарив его за комплимент, я отряхнул прах Лондона со своих ног.

Виконт де Клериси известил меня письмом, что место останется за мной на неопределенный период времени, но в то же время скорейшее мое возвращение послужит для него источником бесконечного облегчения. Это, наверняка, было просто выражение любезности со стороны виконта, потому как я не думал, что мое отсутствие хоть как-то сказывается на делах.

Проведя в пути всю ночь, я прибыл на улицу Пальмье в девять утра и, как обычно, сел пить кофе в своем кабинете. В десять пожаловал месье де Клериси, который был очень добр, выразив одновременно соболезнования по поводу моей утраты и радость по поводу моего возвращения. Я поблагодарил его.

– Однако вынужден сообщить, – добавил я, – что оставляю свою должность.

– Оставляете? – воскликнул пожилой джентльмен. – Mon Dieu! Не может быть и речи! Как вы могли до такого додуматься!

– Какой из меня секретарь? У меня никогда не было ни склонности к подобной работе, ни возможности выучиться ей.

Виконт задумчиво посмотрел на меня.

– Но вы – именно то, что мне надо: ответственный человек, а не машина.

– Ба, – пожал я плечами. – То, чем мы с вами занимаемся, способен делать каждый. Зачем я нужен? Я ничего не сделал, только написал несколько писем да напугал горстку провансальских фермеров.

Месье де Клериси многозначительно прокашлялся.

– Дорогой мой Говард, – заговорил он, проверив, прикрыта ли дверь. – Я старею. Мне по силам справляться со своими делами только когда все спокойно и в порядке. Скажите мне, как мужчина мужчине: всегда ли будет все спокойно и в порядке? Вам не хуже меня известно, что император болен и уже не поправится. Императрица? О да, это умная женщина. И волевая. Не всякая совершит путешествие в Египет, чтобы открыть Суэцкий канал и превратить эту затею во французское предприятие[54]. Но найдется ли случай, чтобы женщина успешно правила Францией, будь то из будуара или с трона? Загляните в историю, дорогой Говард, и скажите, чем неизменно заканчивались женские правления?

В первый раз патрон упоминал в моем присутствии имена политиков, либо признавал их влияние на жизнь частных персон во Франции. Отец его был в эмиграции, сам виконт родился на чужбине. Семейный престиж рода представлял тень былого, поэтому я считал эту тему болезненной и лежащей вне сферы моих интересов.

Виконт сел за мой стол. Что до меня, то я давно уже располагался на сиденье у окна и глядел в сад. Там Люсиль распекала садовника. По лицу девушки я мог уловить содержание разговора. Ей, видимо, хотелось получить что-то не по сезону, с женщинами часто такое бывает. Мужчина оправдывался, показывая граблями на небо. В комнате, называвшейся моим кабинетом, повисла тишина.

– Мне сдается, mon ami, – сказал наконец мой собеседник, – что есть и иная причина.

– Да, есть, – честно признался я.

Я не повернулся, продолжая наблюдать за Люсиль. Виконт сидел молча, ожидая, надо полагать, объяснений. Не дождавшись, он несколько вспыльчиво, как показалось мне, буркнул.

– И причина эта в саду, друг мой, и ваш взгляд устремлен на нее?

– Да. Она выговаривает садовнику. И думается, лучше мне покинуть Отель де Клериси, господин виконт.

Старик медленно поднялся и подошел к окну, встав позади меня.

– О-ля-ля! – пробормотал он в своей причудливой манере. Восклицание это явно не служило комплиментом в мою честь, потому как наши соседи через Ла-Манш употребляют его исключительно для обозначения несчастья.

Мы смотрели на Люсиль, стоящую среди хризантем, и румянец и белизна ее лица не уступала свежестью цветам.

– Но это же дитя, друг мой, – произнес виконт со снисходительной улыбкой.

– Да, мне стоило быть осторожнее, согласен, – ответил я, направляясь к письменному столу. Из уст моих вырвался невеселый смех. Я сел и погрузился в работу. Так или иначе, совесть моя на время успокоилась – если виконт вынудит меня остаться, то пусть пеняет на себя.

Окно было открыто. Прародитель зла подтолкнул Люсиль именно в этот момент завести одну из своих глупых провансальских песенок, и чернила высохли на моем пере.

Молчание нарушил виконт.

– Дамы на зиму уезжают в Драгиньян, что в Варе. В любом случае, вы останьтесь до их возвращения.

– Никак не пойму, зачем я вам понадобился?

– Стариковская прихоть, mon cher[55]. Вы ведь не бросите меня?

– Нет.

Глава VII В Провансе

Autant d’amoureux, autant d’amours;

chacun aime comme il est[56].

Шато Ла-Полин находится в изголовье долины реки Нартюби, в департаменте Вар, в месте, откуда открывается вид на Драгиньян, административный центр этой области Франции. Ла-Полин и окрестные земли образовывали приданое виконтессы де Клериси, а продукция, собираемая с горных террас оных, составляла немалую долю семейного дохода.

Именно сюда отправились в декабре Люсиль и ее мать. Невдалеке располагается имение барона Жиро – современный замок Мон Плезир с белой башенкой, разноцветными фарфоровыми барельефами на стенах, разбитыми по науке садами, украшенными шарами из золота и серебра, летними домиками с витражными окнами, по прихоти человека приобретающими любой из оттенков времени года, будь то весна, лето, осень или зима.

Древнее шато Ла-Полин совсем не походит на это творение. Оно примостилось на плато на полпути в горы, и его серый фасад угрюмо возвышается на фоне поросших кипарисами склонов. Стены дома были построены, как уверяли драгиньянские знатоки истории, из камня, добытого римлянами для менее мирных целей. То, что на этом месте могло стоять античное здание, весьма вероятно, потому как перед шато простирается покрытая дерном лужайка, какие встречаются в тех краях только в местах вроде Арены во Фрежюсе[57]. В центре лужайки стоят солнечные часы – серые, поросшие мхом, очень старинные – реликт той эпохи, когда люди жили именно по часам, а не по минутам, как мы сегодня. Все тут принадлежит истории – этой седой старине Франции, по сравнению с которой наши британские древности, за редким исключением, совсем еще юны. В этом доме появились на свет мадам де Клериси и Люсиль. Сюда обе дамы неизменно возвращались с тихой радостью в душе. Не найти на свете места более умиротворенного, чем Ла-Полин, быть может, потому что нет в природе ничего более тихого и безжизненного, нежели оливковая роща. Почему, кстати спросить, птицы никогда не вьют гнезд в ветвях этих деревьев? Почему редко садятся отдыхать на них и не поют своих песен? Позади шато – в такой близости, что часовенка, охраняемая по обычаю кольцом из кипарисов, уже находится среди серых деревьев, – простираются террасы оливковых насаждений, которые уходят вверх до тех пор, пока не сменяются зарослями сосен. Перед домом веером убегает вниз долина, а дальше к югу виднеются отроги горы Рокебрюн, вздымающейся к небу на фоне бескрайнего голубого марева, обозначающего воды Средиземного моря.

Не найти более точного воплощения мира на земле, нежели Ла-Полин после заката, когда оливковые рощи превращаются в серебристый волшебный лес, колокола часовни напрасно сзывают верующих к вечерней молитве, а дородный старый кюре философски устраивается на крылечке, чтобы прочитать службу самому себе. Ему прекрасно известно, что после трудного дня на виноградниках все прихожане спешат домой.

Когда в шато поселяются дамы, все происходит иначе. Тогда кюре снимает старую сутану и одевает богатое облачение, подаренное ему Мадемуазель Люсиль в день первого ее причастия, когда из Фрежюса в Драгиньян приехал епископ, а вся долина собралась в часовне воздать честь его преосвященству.

Дамы прибыли в декабре, и у ворот их, как обычно, встречал кюре, который лобызал по своей привычке Люсиль, ставшую теперь девушкой из высшего общества. Старый пройдоха не забывал тщательно побриться за несколько часов перед этим событием. Увы, есть опасения, что добрый пастырь далеко не всегда выглядит таким чистым и опрятным, как в день приезда хозяек. Здесь семейство вело мирную жизнь среди поселян, его любивших. Люсиль навещала крестьян в их хижинах, и с неизбывной признательностью и аппетитом наслаждалась незатейливым гостеприимством, о чем автору не раз рассказывали сами обитатели прихода. В этих скромных домах ее встречали дети с кожей белой и волосами такими же светлыми и прекрасными, как у нее самой, и если путешественник осмелится забрести так далеко от нахоженных троп, то убедится в этом лично. Дело в том, что Вар является областью некоего расового отклонения, совершенно необъяснимого, как в большинстве подобных случаев, – значительная часть здешних жителей принадлежит к светлой или рыжеватой масти.

Имей виконтесса желание, соседи могли составить ей общество весьма глубокомысленное и во многих смыслах очень интересное, но пожилая леди не жаловала сборищ, и только из соображений долга пригласила нескольких друзей накануне дня рождения Люсиль, которой исполнялся двадцать один год, если быть точным, – погостить пару дней в Ла-Полин.

Друзей ожидали двадцать шестого декабря, и в их числе находились барон Жиро и его сын Альфонс.

Альфонс прибыл верхом, обряженный в костюм, достойный старшего конюха хорошей беговой конюшни. Правый ус его хранил дерзкую подкрутку, тогда как левый плачевно обвисал, причем юноша убедился в этом только после того, как поздоровался с дамами, которых встретил в саду, на подъезде к шато.

– Мой отец, этот драгоценный старикан, прибудет с минуты на минуту, – вскричал он, слезая с лошади. – Он едет в коляске – закрытой коляске, да еще курит. Представьте себе картину: там нечем дышать, и это когда можно ехать в седле! Мадам виконтесса! – Альфонс завладел рукой пожилой леди. – Какое удовольствие! Мадемуазель Люсиль! Вы, как всегда, очаровательны!

– И даже более! – заметила девушка со смехом. – Какие восхитительные сапоги для верховых прогулок! Но они не жмут вам, Альфонс?

Дело в том, что Люсиль отказывалась понимать приятелей, которые после многих лет тесного знакомства начинали величать друг друга «месье» и «мадмуазелями». То был камень на тропе Альфонса, который, подобно большинству из нас, казался ему каким угодно, но только не гладким. Люсиль была так весела, а нелегко всерьез любить девушку, которую не впечатляют даже английские сапоги для верховой езды.

В этот момент из-за зигзагообразной излучины дороги, бегущей ниже шато, появился экипаж барона, и лицо мадам де Клериси приобрело выражение тихой отрешенности. Через некоторое время коляска с эффектными желтыми колесами достигла ровного участка, на котором расположилась группа. Из обитых сатином недр кабины появился, подобно выползающей из розового бутона упитанной гусенице, сам барон – толстый коротышка без шеи и с багровым лицом. Редкие крашеные усики не скрывали неприятного рта со слишком алыми и чувственными губами. Только проницательный взгляд противоречил впечатлению о бароне как существе, сосредоточенном лишь на плотских интересах. У него были умные маленькие глазки, не устремляющиеся за облака и не упускающие ничего под ногами. Но вряд ли господин Жиро делал честь роду человеческому. То был человек, искусно и дерзко жонглировавший миллионами, и в определенных кругах его почитали почти как бога. Но для меня даже обычный лодочник, демонстрирующий ловкость в обращении с веслом, и то гораздо более почтенная персона. Хотя любое мастерство достойно уважения.

В имении присутствовали и другие гости. Когда барона представляли им, он держался с напыщенностью и высокомерием, которое сходит с рук только верхушке новоявленных богачей. Люсиль, как узнал я позже через месье Альфонса – наша дружба основывалась на терпении, с которым я внимал его болтовне об этой молодой леди, – была одета тем вечером в белое. Конечно, не мужчинам судить о нарядах и фасонах, но волосы ее, в соответствии с дурацкой модой тех дней, были до половины завиты. Впрочем, всегда легко критиковать старую моду. А особенно в наши дни, когда свет, раскрыв рот во всю ширь, глотает любую новинку. По мне, Люсиль одевалась прелестно, но вы, современные дамы, потешающиеся сейчас надо мной, безусловно правы – вы в тысячу раз «прекраснее» в своих мужеподобных облачениях.

Со временем гости разбрелись по тенистому саду, и барон принял предложение мадам подкрепиться на террасе, куда слуга доставил поднос с крепкими напитками. Полезный обычай пить послеобеденный чай еще не привился по эту сторону пролива, и французским дамам оставалось чему поучиться.

– Ах, мадам! – воскликнул барон голосом, который можно описать как металлический, ибо содержалась в нем какая-то жесткая нотка. – Только поглядите на эту молодежь!

Его пухлая белая ручка указала на Альфонса и Люсиль, прогуливающихся по апельсиновой аллее. Сам воздух там казался оранжевым – настолько густо облепляли ветви спелые плоды.

Госпожа де Клериси посмотрела в ту сторону, рассеянно кивнув.

– Надо попытать месье виконта на предмет приданого, – продолжил финансист с сухим смешком, вовсе не серебристым, несмотря на обилие слитков в его сундуках. Виконтесса улыбнулась серьезно и предложила гостю одно из тех маленьких квадратных печений, которыми славится Фрежюс.

– Мадам не в курсе этого вопроса?

– Совершенно, – отозвалась та, глядя барону прямо в глаза.

– Ну да, – пробормотал Жиро, обращаясь, надо полагать, к далеким горным отрогам. – Такие вещи, разумеется, не для дам. Но есть другая сторона. – Толстяк похлопал ладонью по жилету. – Имеется в виду взаимное расположение, сердце. Да, дорогая моя виконтесса, сердце.

– Верно, – мадам кивнула, бросив на собеседника свой обескураживающий прямой взгляд. – Сердце.

В эту самую минуту в апельсиновой аллее Альфонс пытался вывести Люсиль на серьезный разговор и, что любопытно, прибег к тому же самому слову, что прозвучало в разговоре между их родителями на террасе.

– У вас нет сердца? – возопил он, притопнув ножкой по мшистой лужайке. – Вы всегда смеетесь, когда я говорю серьезно. У вас нет сердца, Люсиль?

– Не знаю, что подразумеваете вы под сердцем, – ответила девушка, слегка нахмурившись, словно предмет разговора не забавлял ее. На такой вопрос и человек поумнее Альфонса Жиро не нашел бы что ответить.

– Значит, вы бесчувственны, – вскричал маленький француз, вскинув руки, будто с намерением призвать в свидетели деревья.

– Это возможно, только мне кажется, это не объясняет, почему я не всегда серьезна. Вы вот умеете веселиться не хуже других, и в такие моменты нравитесь мне больше всего. Но как только мы остаемся наедине, вы превращаетесь в трагика. Неужели причина в сердце, Альфонс? И стоит ли называть тех, кто смеется, бессердечными? Сомневаюсь.

– Вы знаете, что я люблю вас, – выдавил юноша, и выражение округлого лица приобрело несвойственные ему черты.

– Что ж, – ответила она с непонятно откуда взявшейся суровостью, которой навряд ли учат в монастырской школе. – Вы уже дважды сообщили мне об этом, считая с того дня, как вспомнили о моем существовании в прошлом месяце, на балу. Но сегодня вы безнадежно серьезны. Давайте вернемся на террасу.

Наклонившись, девушка подобрала упавший с ветки апельсин и бросила его в траву, играя с собакой.

– Вот видите, – с улыбкой заметила она, – Талейран не утруждает себя пробежкой. Он стал таким толстым и важным и боится, что сельские псы его увидят. Это все Париж. Париж портит всех.

– Вам известны планы моего отца насчет нас, – сказал Альфонс после небольшой заминки, вызванной необходимостью отодвинуть в сторону Талейрана с апельсином.

– Планы барона, как мне рассказывали, всегда блестящи, да только… – Люсиль замялась и звонко рассмеялась. – Только вот я ничего не смыслю в финансах!

Они прошли еще несколько шагов между аккуратными клумбами, где весенние цветы уже готовились проклюнуться в бутон. На террасе Альфонс и Люсиль застали виконтессу и месье Жиро. По направлению к дому удалялся слуга, беспечно держа маленький серебряный поднос. Барон стоял, держа в руке нераспечатанный конверт.

– С вашего позволения, мадам, – донеслись до молодых людей сопровождаемые коротким самодовольным смешком слова. – Деловой человек – раб сиюминутных забот. А дела государственные никогда не пребывают в покое. Великая страна ворочается даже во сне.

Заручившись разрешением хозяйки дома, барон открыл конверт, смакуя важность момента. Но стоило ему взглянуть на бумагу, как он переменился в лице.

– Правительство рухнуло, – выдохнул Жиро побелевшими губами и пойдя пятнами. Напрочь, похоже, забыв про дам, он смотрел только на сына. – Это может повлечь за собой очень многое! Я должен вернуться в Париж немедленно! Весь город охвачен волнением. Боже мой, чем-то все это кончится?

Барон торопливо извинился и через несколько минут его экипаж уже громыхал по серым камням мостовой.

– В Париже волнения, – встревоженно повторила Люсиль, оставшись наедине с матерью. – Что это может означать? Существует ли опасность? Не грозит ли что папе?

– Полагаю, что нет, – спокойно ответила виконтесса. – Ему ничто не угрожает.

Глава VIII В Париже

Le plus grand art d’un habile homme est

celui de savior cacher son habileté[58].

Возникает необходимость бросить хотя бы беглый взгляд на те события мировой политики, которые наложили отпечаток на скромное существование героев этой истории. Старику позволительно высказать собственное мнение – вернее, согласиться с мнением великих умов, что наше существование на земле есть только часть большого замысла. Да, люди всего лишь пешки, передвигаемые высшей силой туда или сюда по громадной шахматной доске, но в то же время, пусть зрение наше зачастую заслоняет фигура рыцаря, епископа или короля, в тени которого мы находимся, наше присутствие может с таким же успехом повлиять на ходы старших фигур, как и их на наши.

То, что моя жизнь может быть подвержена политическим ветрам, я понял через неделю или две после того, как Люсиль, не соизволив объяснить внезапную свою холодность, уехала в Ла-Полин.

Тем вечером я сидел в своем кабинете, курил и, признаюсь, думал о Люсиль. Однако мысли мои носили сугубо практический характер: я с удовлетворением вспоминал о маленьких усовершенствованиях, осуществленных мною – с норфолкской энергией, наверняка задевшей кое-кого из тамошних обитателей, – за время нашего краткого пребывания вместе с виконтом в провансальском шато. Теперь мне доставляло удовольствие думать, что жизнь Люсиль в одном из самых древних замков Франции не нанесет вреда ее здоровью. Не слишком подобающие влюбленному мысли, воскликнет романтический читатель. Пусть так. Каждый любит на свой лад. «Воздух и вода! – вскричал виконт, наблюдая, как рабочие выполняют мои указания. – Вы, англичане, просто помешаны на этом».

Появление в комнате сего старого джентльмена прервало цепь моих размышлений и через несколько минут раскрыло передо мной характер моего патрона с совершенно неизвестной и неожиданной стороны. Он пребывал в явном возбуждении и словно сбросил с плеч лет десять.

– Я говорил, что мне нужен под рукой человек молодой и сильный, – начал виконт, усаживаясь в кресло. – Давайте объяснимся, мистер Говард.

– С превеликим удовольствием.

Коротко рассмеявшись, он наклонился и взял с моего письменного стола перо – во время разговора ему нравилось крутить что-нибудь в пальцах.

– Время пришло, друг мой. Намерены вы поддержать меня?

– Да.

– Вы человек немногословный, – отозвался старик, бросив на меня проницательный взгляд, так не вязавшийся с его благообразными чертами. – Но большего не требуется. Правительство пало. Доктора утверждают, что императору осталось жить всего ничего!

Он щелкнул пальцами и посмотрел на часы. Было восемь. В половине седьмого мы отобедали.

– Поедете сейчас со мной? Хочу показать вам состояние Парижа: настроение жителей, их помыслы. Никогда не мешает побольше узнать о… о народе. Придет день, и простые люди будут править миром!

– Причем чертовски дурно, – заметил я, складывая бумаги.

«Мы вернемся поздно», – бросил виконт слуге, державшему дверь экипажа. Еще когда я сидел в кабинете, погрузившись в свои мысли, до меня донесся стук копыт по двору и позвякиванье лошадиной сбруи, но я не обратил внимания, зная, что виконт частенько выезжает по вечерам. За время нашей молчаливой прогулки я подметил, что мы ни разу не пересекли Сену. У реки два берега, как у улицы – две стороны, и, как правило, одна из них всегда в тени. И наши сегодняшние дела влекли нас как раз к затененной половине.

– Вы понимаете, что сейчас пришло время болтунов: рошфоров, пиа и прочих парней с легкими, как кузнечные мехи[59], – сказал виконт, когда мы стали подниматься по узкой лестнице тихого дома, расположенного по соседству с большими винными складами, что примыкают к Саду растений[60]. – Mon Dieu, что за сброд! Но мехи способны взорваться и наделать бед. За этими господами надо следить в оба.

И действительно, республиканизм в те дни просто витал в воздухе. А разве не доказывает история, что те, кто громче всех выступает за власть народа, думают только о том, как бы прибрать эту власть к рукам, ничего не дав взамен? Самый ярый республиканец – это человек, которому нечего терять, но который много может выиграть от общественных нестроений.

Поэтому я не удивился, оказавшись в комнате, полной скверных шляп и нечесаных голов. Чей-то голос озвучивал их требования. Но я про себя решил, что больше всего им требуется помыться.

Комната была большая, с низким потолком, и ее размеры казались больше истинных из-за густого облака табачного дыма и винных паров. Виконт, человек коренастый, как я упоминал, проскользнул тихо. Мне, верзиле, повезло меньше. Я обратил внимание, что мое появление не осталось незамеченным с платформы, где в рядок, словно «Менестрели Кристи»[61], расселись патриоты, демонстрируя собравшимся свои башмаки. Если говорить о последних, то чистильщику обуви представилось бы широкое поле для деятельности. Виконт скользнул в толпу буквально в нескольких ярдах от меня, и плечи соотечественников совершенно скрыли его из виду. Мне спрятаться среди соседей не представлялось возможным, потому как настоящий социалист – человек неприметный и худосочный, который пытается добрать лишнюю пару дюймов роста, отращивая пышную шевелюру на голове.

Один из таких стоял сейчас на помосте, извергая на слушателей очередной пассаж из своего кровожадного символа веры. Глаза его остановились на мне.

– О, тут у нас новый последователь! – вскричал оратор. – И какой крепкий! Un grand gaillard[62], братья, способный нанести могучий удар во имя свободы, равенства и братства. Скажи, брат, ты с нами? Да или нет?

– Только при условии, что ты откроешь тут форточки, – ответил я.

Французская толпа всегда отзывчива на кровопролитие и на шутку. Республика вмиг была забыта, когда все взоры обратились к сидевшему за окном коту, громко выкрикивавшему единственное слово, которым наделила его природа. Народ покатился со смеху, и оратор почел за лучшее оставить меня в покое. Я воспользовался обстоятельствами, чтобы оглядеться, и убедился в своих предположениях. Во всем мире не найти человека менее стоящего, чем парижский vaurien[63], а собравшиеся здесь людишки представляли собой типичные образцы этих отбросов общества.

Бесцельно проведя в этой компании некоторое время, я обнаружил, что кто-то сунул мне в руку записку.

«Следуйте за мной, но не сразу», – прочел я на клочке бумаги и сунул его в карман. Стараясь не привлекать излишнего внимания, я заметил, как виконт пробирается к двери, наполовину задрапированной грязной занавесью. Дверь была другая, не та, через которую мы вошли. Выдержав паузу, я последовал за патроном. Никто меня не задержал. Один из патриотов на возвышении проводил меня понимающим взглядом и, когда я, подойдя к двери, посмотрел на него, напутственно кивнул.

Я оказался в темном коридоре, а виконт, тихо засмеявшись, взял меня под руку.

– Все, что творится там, – кивнул он в сторону двери, – чисто для отвода глаз. Там эти господа только болтают. А действуют они во внутренней комнате. Идемте со мной. Осторожно, мой дорогой Говард, здесь две ступеньки. Сейчас вы увидите людей, – господин де Клериси помедлил, положив пальцы на дверную ручку, – которые будут править Францией после того, как император умрет или будет свергнут.

Мы вошли, и собравшиеся – одни сидели за столом, другие стояли вокруг него – приветствовали виконта почти как вожака. Некоторые лица были знакомы мне – вам не составит труда найти их в иллюстрированных историях Франции. Иные были известны вашему покорному слуге по образу мысли – здесь присутствовало немало популярных журналистов, людей наделенных передовыми взглядами и яростным пером. Не исключено, что их я знал даже лучше, чем месье де Клериси, который отбросил вдруг свою любезность и старческие охи, так досаждавшие моей дремлющей совести.

Хотя речей в ходе заседания он не произносил, но вел себя скорее как предводитель, чем простой слушатель. Виконт сюда не просто наблюдать приехал, подумалось мне. Патрон знал здесь всех и, переходя от группы к группе, перешептывался кое-кем из участников. Выступлений звучало больше, чем мне доводилось где-либо слышать, вот только внимали им немногие. Виконт представил меня некоторым из своих друзей.

– Мистер Говард – английский джентльмен, любезно согласившийся исполнять роль моего секретаря, – отрекомендовал он. – Мистер Говард слишком мудр, чтобы утруждать себя политикой.

Я поймал на себе несколько недоумевающих, как мне показалось, взглядов.

– Обманщик или болван? – спросил один заговорщик у другого, слишком положившись на вошедшую в пословицу тугоухость англичан.

Темой дня служило, естественно, падение правительства[64] – событие, вызывавшее много шума в те времена, как, впрочем, и во все прочие, – но слишком скучное, чтобы пересказывать подробности сегодняшнему читателю. Когда цепь событий разрывается, сторонний наблюдатель испытывает мало интереса к истории каждого отдельного звена. Но события декабря 1869 года как раз оказались важным звеном в цепи событий, предрешившим судьбу самой недолговечной и удивительной династии в мире.

Стоя среди этих политиков, я гадал, что думает обо всем происходящем самый крупный представитель всего этого племени, который затаился во дворце Тюильри. Я воображал Наполеона, этого серьезного человека с обостренным чувством юмора, сидящим, по своему обыкновению, склонив голову набок; крупное, спокойное лицо императора неподвижно и бледно, вокруг глаз темные круги – свидетельство болезни. Неужели игра проиграна? Самая великая игра, если не считать той, что так блестяще вел и так прискорбно проиграл в итоге его дядя. Бонапарты не были обычными людьми – и не простая кровь обагрила десять лет спустя африканский вельд, оставив наш мир без одного из величайших родов[65].

Я уяснил, что для людей, собравшихся в этой внутренней комнате, падение правительства не стало неожиданностью. Они образовывали, насколько я мог понять, нечто вроде управляющей структуры – комитета, собирающего мнения наиболее видных жителей крупнейших городов Франции, служащего средоточием новостей и общественной мысли. Заседания этого комитета организовывались без помпы и с безупречным вкусом.

То были не какие-нибудь авантюристы, но люди с деньгами и положением, которым было что терять и которые всеми силами старались этого не допустить. Они не горели патриотизмом, а на равенство и братство тут не было и намека. Скорее создавалось даже впечатление, что члены комитета, сознавая приближение непростых времен, почли за лучшее предпринять меры или развернуть ситуацию так, чтобы оберечь себя и свое имущество. И кто бы стал винить их за такую предусмотрительность? Патриоты, как убеждает меня опыт, люди с развитым понятием quid pro quo[66]: они служат своей стране из расчета, что страна в свою очередь хорошо послужит им самим.

Чтобы ни занимало собравшееся здесь общество в обычное время, всепоглощающая тема вечера все отодвинула на второй план.

– Момент близок, – провозгласил один из них, молодой человек с пришепетыванием и изрядным, как я позже выяснил, капиталом. – Пришло время каждому последовать моему примеру: я вывез из страны все. Но я и моя шпага остаемся во Франции.

Юнец не солгал – и он и его шпага так и лежат сейчас, бок о бок, во французской земле.

– Пусть все поступят точно так же, – прорычал какой-то старик, глаза которого сыпали исками из-под густых седых бровей.

– Все, кто осведомлен, – многозначительно добавил другой.

Вокруг этого разгорелась оживленная дискуссия, в ходе которой мелькали многие знакомые имена, в том числе и моего друга Джона Тернера. Я заметил, что при упоминании этой фамилии многие засмеялись.

– Э! – раздался общий возглас. – Лучше оставить Джона Тернера заниматься своими собственными делами. Il est fin celui-là[67].

Снова знакомое имя коснулось моего слуха, и встречено оно было стонами и презрительным хохотом. Речь шла о бароне Жиро. Как я понял, обсуждался вопрос о том, стоит ли предупреждать финансистов и богачей, не входящих в этот круг, о некоей опасности, известной лишь посвященным. Надо сказать, что состоятельные люди в те дни старались как можно скорее вывести деньги из страны, стараясь привлекать как можно меньше внимания.

– Нет-нет! – воскликнул тот самый шепелявый юноша. – Барон Жиро – чудесный барон, видит небо, но он возник и вырос вместе с империей и не особенно обращал внимание на тех, через кого переступал на своем пути. И вместе с империей обречен сгинуть.

Все накинулись на барона. Он оказался и вором, и обидчиком вдов и сирот. Богатство его нажито неправедно, но за счет притеснения, нет, даже разорения других. Это нездоровая поросль, порожденная эпохой выскочек, плохой человек, богом которого является золото, а единственным стремлением – нажива.

– Если подобные люди наберут во Франции силу и возьмут власть, то горе Франции! – раздался чей-то пророческий глас.

И впрямь, если хоть половина сказанного о бароне соответствовала правде, перед нами представал законченный подлец, и я без колебаний соглашался с теми, кто считал его недостойным рукопожатия честного человека. Более умеренные напирали на то, что от барона следует держать в тайне основные детали, но не из неприязни, а просто из невозможности вверять их в столь беспринципные руки. Жиро мигом обернет знание в деньги.

В интересах общей безопасности все присутствующие согласились не открывать своих решений определенным лицам, и барон Жиро удостоился привилегии возглавить этот список. Меня удивило, что не произносилось никаких клятв – эти люди доверяли друг другу без лишних слов. Но если подумать, найдется ли более прочная связь, чем общая выгода?

– Мы не заговорщики, – поделился со мной один из них. – Все наши движения известны.

И он кивнул головой в направлении Тюильри. Я не сомневался, что это так и есть, как не сомневался и в том, что фаталист, строящий во дворце свои планы, может встретить этих людей завтра с любезной улыбкой на устах, ни намеком не выдав своей осведомленности.

По мере того как рос мой интерес к происходящему, я все чаще ловил на себе пристальный взгляд виконта. Казалось, тот наблюдает за мной, подмечая воздействие на меня каждого жеста или слова.

– Вам было любопытно, – как бы невзначай обронил он, пока мы ехали домой, покуривая сигары.

– Да.

Месье де Клериси некоторое время смотрел в окно экипажа, потом повернулся и положил руку на мое колено.

– Но это не игра, – сказал он со своим коротким смешком, который звучал иногда совсем не так, как обычно, – менее старчески, менее уныло. – Это совсем не игра, друг мой!

Глава IX Финансы

Il n,est pas si dangereux de faire du mal а la plupart

des hommes que de leur faire trop de bien[68].

Мы видели, как в зиму, предшествовавшую большой войне, барон Жиро был внезапно оторван от деревенских забав, к которым пристрастился лишь в зрелом возрасте, и призван к насыщенной делами и бурными сценами парижской жизни. Как-то раз, спустя примерно неделю после нашего визита на собрание – если точнее, вскоре после Нового года, работа заставила меня заглянуть в кабинет виконта, расположенный по соседству с моим собственным. Эти комнаты, если помните, разделялись двумя дверьми и небольшим коридором между ними. В дни, когда строился Отель де Клериси, стены имели уши, а любая замочная скважина могла скрывать подсматривающий глаз. Понимая важность приватности, архитекторы конструировали комнаты так, чтобы каждое слово и каждый шаг не отдавались в соседних палатах.

Из кабинета не доносилось ни звука, и у меня не было оснований предполагать, что виконт в такой ранний час мог уже проснуться. Но когда я, постучав и подождав, как полагается, ответа, вошел внутрь, то заметил выходящего в другую дверь человека. Моим глазам предстала только его спина, но я сразу узнал этот худощавый силуэт и дерзкую походку. Снова Шарль Мист! И снова только со спины.

– Меня навестил мой бывший секретарь, – пояснил виконт, не отрываясь от дела, – он вскрывал какие-то письма. Вряд ли старик заметил, что я видел гостя, выходящего в другую дверь и узнал его.

Мы еще занимались с утренней корреспонденцией, когда объявили о втором визитере, и почти по пятам за слугой в комнату ворвался маленький толстый человечек, краснолицый и возбужденный.

– Ох, хвала Небесам, что я застал вас! – выдохнул он, и, хотя утро было холодное, утер лоб дорогим шелковым платком, украшенным громадным изображением баронской коронки.

Лицо его было белым и дряблым, напоминающим непропеченные оладьи, в которые в детстве я так любил тыкать любознательным пальцем, а в маленьких блестящих глазках сквозил нездоровый страх. Барон явно испытывал ужас, при этом не имел мужества, чтобы хотя бы загнать его вглубь.

– Ах, Боже мой, Боже мой! – запричитал он, уставившись на меня с непочтительным любопытством. Как очень богатый человек, барон мог позволить себе не соблюдать приличий. – Виконт, мне надо поговорить с вами.

– Извольте, друг мой, – ответил старый аристократ в своей любезной манере. – К вашим услугам.

– Но… – Трепыхающийся в его руке платок указал на меня.

– Ах, да. Позвольте представить: месье Говард, мой секретарь. А это барон Жиро.

Я поклонился, как кланяются исключительно денежным мешкам, и барон воззрился на меня. Только очень богатые или высокородные персоны сполна отдают себе отчет в важности этого первого, «представительного» взгляда.

– Что ж, при месье Говарде можно говорить, – спокойно сказал барон. – Это не секретарь pour rire[69].

«Интересно, а Мист был секретарем pour rire?» – подумал я.

Я придвинул кресло и предложил гостю сесть. Тот холодно принял приглашение, а сев, почти не уменьшился в росте. Есть люди, которые словно всегда сидят. Безусловно, ошибочно судить ближнего по первому взгляду, но у меня создалось впечатление, что будь у барона Жиро хоть немного храбрости, из него получился бы первоклассный подлец. Искоса глянув на меня, толстяк покопался в кармане и извлек из него письмо, которое вручил виконту.

– Вот что я получил, – сказал Жиро. – Письмо анонимное и, как убедитесь, весьма хитро состряпанное. Никаких зацепок. Его прислали в мою контору, и служащие телеграфировали мне в Прованс. Естественно, я приехал незамедлительно. Есть люди, которые ради дела жертвуют всем.

Я охотно согласился – эта ремарка была сказана буквально обо мне.

Мой патрон завертел головой, ища очки.

– Однако друг мой, оно написано просто ужасно, – отозвался он. – Такие каракули не очень-то разберешь.

Сгорающий от нетерпения барон наклонился, вырвал документ у виконта и протянул мне.

– Вот, секретарь, прочитайте вслух, – заявил он.

Не заставляя себя упрашивать, я огласил бумагу так зычно, насколько мог. Для некоторых людей громкий голос служит признаком честности или отсутствия ума, и барон явно принадлежал к этим людям. Письмо предупреждало, что всеобщее восстание против императора неизбежно, и в свете грядущей вслед за ним анархии мудрому человеку стоит без промедления вывести все свое достояние в более спокойные страны. То есть в нем, дословно, содержалось все то, что члены недавнего собрания решили утаить от нашего сегодняшнего гостя.

Когда я закончил читать, барон запыхтел, как боксер на ринге.

– Вот я получаю такое письмо! Я, барон Жиро из высших финансовых сфер!

– Мой бедный друг, успокойтесь, – принялся урезонивать его виконт.

Легко призывать к спокойствию, но многие ли из нас способны урегулировать состояние ума, получив удар в уязвимое место? Барон нервно утер лоб.

– Но это правда? – спросил он.

Патрон развел руками, при этом не посмотрел на меня, как обязательно поступил бы обычный человек, который знает, что рядом есть некто, разделяющий его знание.

– Трудно сказать, но, пожалуй, да! Насколько хватает предвидения простого смертного, это довольно верно.

– Но как мне тогда быть?

Я удивленно воззрился на великого финансиста, задающего подобный вопрос. Уж кто-кто, а он-то менее всего нуждался в совете, касающемся денег.

– Последуйте моему примеру, – ответил виконт. – Уведите деньги из страны.

Странная тень промелькнула по лицу барона. Он переводил взгляд то на одного из нас, то на другого. Было в этом взгляде нечто хитрое, как у кота. Виконт оставался совершенно невозмутим. У меня же, если верить знакомым, было в те дни суровое лицо субъекта, закаленного непогодой и разочарованием в природе человечества. Последнее убеждение я позже существенно пересмотрел.

– Ответственность удерживает вас в Париже, – произнес финансист.

– У меня нет ни перед кем ответственности. Человек моих лет, удалившийся от дел, свободен от обязательств. – Произнося эти слова, хозяин словно сделался старше. – Я просто рассказал вам, как распорядился своими скромными пожитками.

Барон покачал головой с лукавым скепсисом. Видимо, чтобы делать деньги, достаточно даже самой непритязательной хитрости, потому как, готов поклясться, на большее наш гость претендовать не мог.

– Но каким образом? – спросил он.

– В банкнотах, собственноручно, – последовал неожиданный ответ виконта.

Жиро недоверчиво рассмеялся. Мне подумалось, что величайшим мастерством в высоких финансовых сферах является умение подловить ближнего в момент, когда тот невзначай скажет правду. Получается, безопаснее всегда говорить правду, все равно ее никто не распознает.

Только когда виконт достал чековую книжку и показал суммы, снятые со своего счета, Жиро согласился поверить в услышанное. В мои обязанности, не лишним будет заметить, не входило отслеживание трат господина де Клериси. Я имел отношение только к поступлению доходов от различных имений и, хотя знал, что суммы, переходящие в руки банкиров, весьма значительны, никогда не забивал себе голову дальнейшей судьбой этих средств. Патрон мой обладал, как я уже где-то обмолвился, живым, пожалуй даже излишне обостренным ощущением ценности денег. В то время он казался мне чем-то вроде скряги, любящего золото ради него самого, в отличие от барона Жиро, для которого то служило просто средством для приобретения высокого положения и роскоши.

– В моем случае так не выйдет, – промолвил наконец финансист.

– Верно. У вас тысяча луидоров на каждый мой.

– Зато никакой недвижимости: ни земель, ни поместий, если не считать шато в Варе.

Паника его нисколько не улеглась, и он находился теперь буквально в шаге от того, чтобы разрыдаться, – жалкий, презренный субъект. Виконт, умиротворяющий и благожелательный, принялся разъяснять нюансы своих собственных дел. И в том числе поделился с нами, что, благодаря почерпнутой из достоверных источников информации, он уже несколько месяцев назад сделал вывод: болезнь императора носит более серьезный характер, чем принято считать.

– Сосредоточившись на предприятиях по всему миру: Суэцкий канал, Мексика, колонии, – вы, друг мой, не так бдительно наблюдали за ситуацией у нас на родине, – сказал патрон. – Заглядевшись на далекую гору так легко споткнуться о маленький камень, не так ли?

Он ликвидировал все свои незначительные доли во вложениях, судьба которых зависит от стабильности правительства, поведал нам виконт, но если человек, занимающий видное положение, будь оно добыто по случаю, по праву рождения или – тут последовал элегантный поклон в адрес нашего гостя – силой собственного гения, станет выводить деньги из Франции через обычные финансовые каналы, это возбудит толки, способные подхлестнуть кризис, коему все благонамеренные патриоты обязаны противодействовать. Господин де Клериси развивал эту тему убедительно и начистоту, тогда как барон Жиро мог только утирать чело насквозь промокшим платком да издавать нечленораздельные восклицания ужаса.

– Я могу обналичить пару миллионов за два дня, – заявил финансист. – Но есть много акций, которые мне не с руки продавать сейчас: из-за падения правительства я отдам в убыток то, что мог с выгодой пристроить всего пару недель назад.

В пальцах у виконта плясало перо. Как хорошо знал я этот жест! Тем временем миллионер вроде как немного оправился, признаком чего являлся хитрый блеск, снова появившийся у него в глазах.

– Но нет никого, кому я мог бы доверять, – продолжил барон, и я чуть не рассмеялся – как характеризовали его эти слова! – С вами дело другое, у вас есть месье секретарь.

Жиро пристально посмотрел на меня. В самом деле, странное мы образовывали трио, и мне вдруг начало казаться, что я и в самом деле тот большой негодяй, каким почитают меня мои незамужние тетки.

– Я без колебаний доверю месье Говарду все, что имею, – сказал старик, поглядев на меня почти с любовью. – Но для этого дела я нашел другого посланца, менее ценного для меня лично, не представляющего такой необходимости для моих каждодневных удобств и комфорта, но не менее надежного.

– И если я попрошу, чтобы он вывез за границу мои двадцать миллионов франков, то… – великий финансист не договорил.

– То мы, дорогой друг, окажемся с вами в одной лодке. Вот и все.

– В вашей лодке, – заметил барон с неприятным смешком.

Месье де Клериси пожал плечами и улыбнулся. Серьезный политический кризис словно омолодил старика, и он готовился встретить любую неожиданность с оптимизмом, так плохо вяжущимся с сединой в волосах.

Пока эти двое обсуждали животрепещущую тему, я, не участвующий в игре, сидел и слушал. Барон выказал себя господином хитрым и, как мне показалось, достойным презрения. При всех своих грехах я возблагодарил небо за то, что никогда не питал любви к деньгам, – любовь эта, думается, способна убить все живое и честное в человеческом сердце. Достаточно вспомнить, что именно деньги послужили причиной последней моей ссоры с отцом, того фатального разрыва, исправить который возможно теперь только на том свете. Деньги, как убедится тот, кто проследует за мной через эти страницы, проклятием нависали над всей моей жизнью от начала и до конца. С присущим мне упрямством я обращался против тех, кто тем или иным способом гнался за богатством, жертвуя всем, и наживал в лице этих людей смертельных врагов.

Месье де Клериси в открытой и честной манере дал пространный отчет о своих намерениях. Выходило так, что все его капиталы хранятся на данный момент в доме, в некоем тайнике. Посланцу предстоит совершить несколько путешествий в Лондон, всякий раз имея при себе сумму слишком большую, чтобы сделать поездку приятной. В Англии наличность будет помещена в безопасное хранилище, а затем вложена в ценные бумаги. Деньги действовали на меня как красная тряпка, и мне стало казаться, что я уже наблюдаю первые признаки их разлагающего воздействия на моего доброго патрона. Он говорил о них так, как будто ничто иное на свете не достойно внимания настоящего мужчины. Распаленный спором, виконт понизил голос и не походил уже более на себя прежнего – человека любезного и искреннего.

Но сильнее всего изумила меня легкость, с какой барон превратил его в послушное орудие в своих руках. Да, старый виконт постепенно сошел с пьедестала безразличия и стал проявлять живую заинтересованность в схемах финансиста. Это настолько шло вразрез с поведением месье на встрече заговорщиков, что я лишний раз убедился: мой хозяин слишком стар и простодушен, чтобы остаться собой в этом мире подлецов и негодяев.

Жиро добивался от него одной уступки за другой, и в конце концов было решено, что двадцать миллионов будут перевезены в Отель де Клериси и помещены в тайник виконта. На мой взгляд, самое худшее заключалось в том, что финансист опутал патрона моральными обязательствами, которые старик вполне мог на себя и не принимать.

– В таком случае, я могу без опаски передать все дело в ваши руки? – спросил барон. – Могу я спать этой ночью?

– О, разумеется, – последовал ответ. – Можете почивать совершенно спокойно, мой друг!

– И вы, месье, тоже разделяете ответственность? – продолжил допрос выскочка, повернувшись ко мне.

– Разумеется. Ручаюсь всем, что у меня есть, – был мой ответ, и сомневаюсь, что даже виконт, человек весьма проницательный в таких вопросах, уловил иронию.

– Тогда я удовлетворен, – имел любезность заявить Жиро.

У меня вдруг мелькнула мысль, что низкое происхождение барона проявилось вдруг в том, как он поклонился. Низкое происхождение подобно наследственной болезни – оно всегда проявляется в момент наивысшего напряжения.

– Кстати, – произнес наш гость, уже подойдя к двери. – Вы не назвали мне имя вашего доверенного посланца.

И прежде чем виконт успел открыть рот, у меня в уме мелькнула догадка.

– Шарль Мист, – сказал мой патрон.

Глава X Золотая ложка

Nous avons tous assez de force pour

supporter les maux d’autrui[70].

Несколькими днями позже я получил письмо от мадам де Клериси. «Пишу, чтобы выразить удовлетворение, которое мы с Люсиль испытали при виде усовершенствований, осуществленных вами здесь. Я не могу удержаться от смеха, mon ami, стоит мне подумать обо всем, что успели вы сотворить в три дня. Ощущение такое, будто освежающий и мощный ветер – такими я представляю себе ваши английские бризы – пронесся по старому моему дому, сделав его удобнее, чище и лучше, а также оставив обитателей оного застывшими в немом изумлении. Подозреваю, что если многие англичане похожи на вас, то не стоит удивляться, если в один прекрасный день вы станете править миром. У нас были гости, в числе прочих и Альфонс Жиро, с коим, как кажется, вы еще незнакомы. Если правда, что противоположности притягиваются, он вам понравится. Не могу поручиться, но вы, быть может знаете или догадываетесь, что Альфонс в большей или меньшей степени одобренный претендент на руку Люсиль, но…»

Мадам де Клериси перечеркнула последнее слово, оставив его, однако, вполне читаемым. И тут же перескочила на другой предмет, обратившись ко мне с просьбой писать ей и сообщать новости о виконте. Я не кабинетный ученый и не ловкий аналитик мотивов поведения, тем более женских, если последние, конечно, вообще поддаются истолкованию, но вымаранное виконтессой слово и стремительный ее переход на иную тему заставили меня погрузиться в раздумья.

Первоначально намечалось, что виконт последует за дамами в Ла-Полин, оставив меня в Париже присматривать за делами, но внезапно разразившийся политический кризис вынудил его повременить с отъездом. Из письма мадам я уяснил, что муж, должно быть, поставил ее в известность о невозможности визита в Прованс в данный момент. Виконтесса наводила через меня справки о здоровье супруга и без обиняков сообщала, что если деловые вопросы слишком болезненно отражаются на нем, она готова без промедления вернуться в Париж.

А если мадам вернется, то возьмет с собой Люсиль, и на том придет конец притязаниям Альфонса Жиро, для которых уединение Ла-Полин представляет такую удобную среду. Стоит мне написать одно только слово, и все. Понимает ли виконтесса, что предает решение в мои руки? И если понимает, то идет ли на это сознательно? Кто скажет? Мне вспомнились холодность Люсиль и ее отъезд без единого слова объяснения. Мне подумалось, что двадцать миллионов, хранящиеся в данный момент в Отель де Клериси, составляют значительную часть будущего состояния Альфонса Жиро. Мы в Англии привыкли всегда идти напрямик, подумал я наконец, поэтому сел и написал мадам, что супруг ее пребывает в добром здравии и что я с большой уверенностью ожидаю его отбытия в ближайшие дни в Ла-Полин. Но не стану отрицать, что вслед за опущенным в почтовый ящик письмом отправилась и пара бранных слов.

Впрочем, мы можем сколько угодно писать письма и отсылать их. Можем даже, если имеем соответствующий пост, сочинять депеши и препоручать их доверенному нарочному. Однако достаточно незначительного поворота колеса Фортуны, чтобы все наши рукописные труды рассеялись по ветру.

Пока я курил трубку и разбирал длинное послание от джентльмена, нанятого мной еще сильнее запутывать мои дела в Англии, слуга сообщил, что ко мне пришел посетитель.

– Месье Альфонс Жиро.

– Как?! – вскричал я, вскакивая, чтобы принять визитера. – Месье Альфонс Жиро?

А тот, одетый по чрезмерно английской, на мой взгляд, моде, уже стоял на пороге. Внешне он выглядел гораздо более британцем, нежели я. Молодой человек вошел и протянул руку. Мне вспомнились слова мадам. Неужели мы можем стать друзьями?

– Месье Говард, я должен извиниться, – начал Альфонс. – Подумать только, вы три месяца как в Париже, а мне не представилось случая предложить вам свои услуги! При том, что речь идет о друге Филипа Гейерсона, старины Джона Тернера и еще полудюжины моих лучших приятелей-англичан!

Я пустился было уверять, что сын барона Жиро вполне мог не иметь о моем существовании ни малейшего представления, но юноша прервал меня, энергично замахав руками.

– Нет-нет! Никаких оправданий, – воскликнул он, горестно колотя себя в грудь. – Вы говорите, что я не знал о вашем существовании? Так должен был выяснить. Неосведомленность зачастую приравнивается к преступлению. Английский джентльмен, спортсмен, охотник на лис! Вы ведь охотитесь на лис, не так ли? Я читаю это на вашем загорелом лице. И наверняка входите в Английский Жокейский клуб, да?

Я признал эти факты, и эмоции настолько захлестнули Альфонса Жиро, что он мог только молча жать мне руку.

– Ну ничего! – заявил он, просияв. – Лучше поздно, чем никогда – что мешает нам стать хорошими друзьями?

И он с таким воодушевлением плюхнулся в предложенное кресло, что даже мое неотзывчивое на симпатию английское сердце не могло устоять.

– Я только вчера приехал с Юга, – продолжил молодой человек. – Если точнее, из Ла-Полин, куда нанес приятнейший визит. Мадам де Клериси – сама любезность, а Люсиль…

Он подкрутил непокорный ус и отрывисто вздохнул. Потом вспомнил про шарф и поправил украшавшую его булавку с головкой в виде подковы.

– Вы знакомы с моим отцом, – сказал вдруг Альфонс. – Ну, бароном Жиро. Ему прежде меня выпало удовольствие представиться вам.

Я поклонился и пробормотал что-то приличествующее случаю.

– Чудесный, замечательный человек, – промолвил достойный сын барона. – Но не охотник. Представьте себе – боится любого сквозняка.

Юноша пожал узкими плечиками и расхохотался.

– Боюсь, многие англичане не поймут его.

– Я не из их числа, – отозвался я. – Поскольку вполне различаю и ценю многие качества барона.

Отсюда вы вполне можете сделать вывод, что врать я умел не хуже прочих.

– Бедный старик вынужден был вернуться в Париж, к своим заботам. Мне трудно его понять, моя голова совсем не приспособлена для дел. Меня даже портной обманывает. Но что с того – малый знает, как сшить добрый сюртук, и потому заслуживает прощения. Особняк моего отца на Елисейских полях в этот момент совершенно непригоден для жизни: побелка! И рабочие поют громко и фальшиво, как все маляры на свете! Мой дорогой родитель вынужден ютиться в апартаментах гостиницы «Бристоль». Мне повезло больше: у меня есть собственное обиталище, всего лишь холостяцкая нора, но я питаю надежду видеть вас там как можно скорее и чаще!

Положив на стол свою карточку, Альфонс поднялся. Его уход был организован с тактом и грацией, свойственными исключительно французам и испанцам.

Едва успел я, выразив должное восхищение изящной коляской господина гостя, вернуться в свою комнату, как снова появился слуга. Барон Жиро прибыл к виконту, сообщил он, но не застал последнего. Учитывая срочность дела, барон пожелал переговорить со мной и с нетерпением ожидает господина секретаря в кабинете месье де Клериси.

Поспешив туда, я застал великого финансиста, охваченного приступом беспокойства и потоотделения, которые политический кризис сделал, похоже, хроническими. Но он оставался в достаточно степени самим собой, чтобы помнить о моем подчиненном положении.

– Как это так? – возмутился он. – Я приезжаю к виконту по важным делам, а его нет!

– Не забывайте, что виконт де Клериси не деловой человек, а джентльмен с положением и знатного рода, – урезонил его я. – И это не контора, а частный особняк аристократа.

Тут, сдается, я посмотрел на дверь, потому как барон пробормотал нечто вроде извинения и стал еще более багровым.

– Но дорогой мой сэр, – простонал он. – Ситуация крайне серьезная. Речь о кризисе денежного обращения. Один поворот колеса может обратить меня в нищего. Где виконт? Где мои двадцать миллионов франков?

– Виконт отъехал, как обычно поступает перед завтраком, а ваши двадцать миллионов хранятся, насколько мне известно, в этом доме. Присмотр за ними не входит в число моих обязанностей.

– Но вы приняли на себя ответственность, – отрезал финансист.

– Я поручился всем, что у меня есть – а это сто двадцать фунтов, составляющие мое годовое жалованье.

– Не могли бы вы разыскать виконта? А я подожду здесь, – предложил Жиро, совсем сникнув.

Воистину только любовь заставляет землю вращаться – любовь к деньгам.

– Я догадываюсь, где можно найти патрона, – был мой ответ. – Я поеду и поищу его. Если не найду, то вернусь через полчаса.

– Да, да, дорогой мой сэр, поезжайте! И да поможет вам Бог!

С этим не слишком приличествующим случаю благословением он буквально вытолкал меня из комнаты.

Расспросив слуг, я понял, что моя задача окажется сложнее, чем ожидалось. Вопреки своему обычаю, месье де Клериси не взял экипаж, а ушел пешком, таща под мышкой, как сообщил дворецкий, кипу бумаг.

– Важные, похоже, бумаги, – уточнил он. – Господин так крепко прижимал их к себе.

С его слов, виконт шел в направлении бульвара, намереваясь, судя по всему, взять наемный экипаж. Но я все равно поспешил в любимый клуб патрона и выяснил, что он там не появлялся. Более или менее зная привычки хозяина, я побывал везде, где мог рассчитывать его застать, но безуспешно.

В клубе «Cercle de l,Union» я наткнулся на Джона Тернера, читающего «Таймс».

– А, юный Говард! – приветствовал меня банкир. – Заглянули перекусить, как понимаю. Вы выглядите голодным – представляю, сколько у вас сейчас хлопот! Присаживайтесь, я подскажу, чем тут можно угоститься.

– Спасибо, только досадно будет попусту расточать советы на деревенщину вроде меня. Я ищу виконта де Клериси. Вы его не видели?

– Так вы еще служите у старика Клериси? Помнится, на уме у вас был какой-то подвох. Значит, Мадемуазель оказалась добра?

– Мадемуазель уехала, – ответил я. – Вам известно что-нибудь про барона Жиро?

– Спросите лучше, известно ли мне что-нибудь про дьявола, – хмыкнул Джон Тернер, возвращаясь к газете. – Он что, спелся со старым Клериси? Я бы этому Жиро и десяти су не доверил.

– Именно!

– Так значит, барон и виконт действительно ведут дела вместе? И вы, месье секретарь, беспокоитесь за своего патрона. Ха-ха, вам многому предстоит еще поучиться, мастер Дик!

Я нетерпеливо посмотрел на часы. В бесплодных поисках прошло целых двадцать минут.

– Так вы не видели де Клериси?

– Нет, мальчик мой, не видел. И если вы не можете найти его, то наверняка потому, что виконт сам не хочет, чтобы его нашли.

С этими словами я вышел из комнаты. Похоже, Джон Тернер никому в этом мире не доверял.

Не оставалось ничего иного, как возвращаться на улицу Пальмье и сказать барону, что мои поиски не увенчались успехом. Нанятый мной кэб ждал на улице, и через несколько минут мы уже пересекали мост Святых Отцов.

– Месье виконт вернулся буквально перед вами, – встретил меня дворецкий. – Он в кабинете с бароном Жиро. И просит вас немедленно подняться к нему.

Когда я взбегал по лестнице, атмосфера старого дома показалась мне гнетущей и полной дурных предчувствий. Перед открытой дверью стоял слуга и наблюдал за мной. В неведомом мире за той обитой зеленым сукном дверью, где начинаются комнаты прислуги, известно куда больше, нежели нам кажется, и зачастую лакей не испытывает удивления в момент, когда господин застывает, словно пораженный громом.

В спешке я забыл постучать в дверь кабинета, прежде чем распахнуть ее. Та была приоткрыта.

– Дорогой друг, – услышал я, входя в комнату. – Мужайтесь и не падайте духом. Нас обоих постигло великое несчастье. Наши деньги украдены!

Голос принадлежал моему патрону. Я вошел и прикрыл за собой дверь, потому как подумал, что помимо меня на площадке могут найтись и другие слушатели.

Двое пожилых мужчин стояли друг напротив друга, один с багровым лицом и расширившимся глазами, другой бледный и спокойный.

– Украдены? – прохрипел барон, обводя комнату безумным взглядом. – Тогда я разорен!

Старый виконт в отчаянии воздел трясущиеся руки, в жесте, призванном отринуть порочный мир вокруг нас.

Барон Жиро повернулся ко мне. Ему потребовалось секунд десять, чтобы узнать меня.

– Стало быть, это не вы, – вымолвил он. – Вы тут, значит, не вы украли деньги.

– Нет, я не крал. – Мой голос был спокоен.

Было что-то во взгляде финансиста, чего я не мог истолковать, но чего очень испугался. Внезапно глаза его налились кровью, а лицо сделалось почти черным. Он повалился мне на руки. Уложив барона на пол, я разорвал на нем воротник.

– Ах, Боже мой, Боже мой! – причитал виконт, бегая по кабинету и ломая руки. Я тем временем пытался, насколько мог, оказать помощь сраженному ударом Жиро. – О, mon Dieu! Что же это такое?

– Это смерть, – ответил я, запустив руку барону под рубашку. – Так кто же украл деньги?

Виконт поднял на меня взгляд.

– Шарль Мист, – сказал он.

Глава XI Кража

La fortune ne laisse rien perdre pour

les hommes heureux[71].

Вышло так, что мне довелось нанести ответный визит Альфонсу Жиро раньше, чем мы оба могли предполагать, потому как на мою долю выпало сообщить ему о событиях на улице Пальмье. Я изложил все коротко, насколько возможно, и не могу сказать, как принял молодой человек дурную весть, ибо в ходе разговора тот подошел к окну и пристально смотрел на улицу.

– Вы сказали мне все? – спросил наконец Жиро, обратив внимание, что я не спешу уходить.

– Нет.

Я повернулся к этому маленькому французскому денди в воротнике-стоечке и сапогах из патентованной кожи, размером не больше девичьих. От изысканной вежливости прошлой беседы не осталось, похоже, и следа.

– Я сказал вам не все. Похоже, что вы, как и я, остались без гроша в кармане.

– Еще одна причина стать добрыми друзьями, – порывисто, как все французы, ответил Жиро.

Он встал и обвел взором комнату.

– Что ж, я славно пожил, – сказал молодой человек. – Пойдемте, проводите меня к отцу.

Отель де Клериси мы застали в состоянии молчаливого ожидания, которое всегда приходит вместе с визитом страшной гостьи, все равно, заглядывает та во дворец или в хижину. Слуги укрылись в своих комнатах, чтобы шепотом обсудить случившееся. Виконта мы застали в моем кабинете, все еще взбудораженного и сокрушенного. Он сидел в моем кресле, слезы стекали по морщинистым щекам. В глазах у него застыло выражение тревоги, будто коса просвистела слишком близко, грозя срезать и перезревший колос его жизни.

– Ах, бедный мальчик! Бедный мальчик! – вскричал месье де Клериси, завидев Альфонса. Французы, на манер своей нации, обнялись.

– Это все моя вина, – продолжал несчастный старик, ломая руки и снова падая в кресло.

– Нет! – вскричал Альфонс с характерной для него живостью. – Мы не можем такого утверждать, не дождавшись вердикта… Да, правосудия более мудрого, нежели людское.

Он умолк, вспомнив, быть может, поучительную историю про добропорядочную мещанку, испустившую дух, прежде чем ее муж успел прикоснуться к золоту. На мне лежала еще забота успокоить виконта. Старые люди, как старое платье, нуждаются в бережном обращении. Я сел за стол и начал писать.

– Что вы делаете? – резко спросил патрон.

– Телеграфирую мадам де Клериси, чтобы она возвращалась домой.

Пока я не дописал послание и не вручил его слуге, в комнате висела тишина. Виконт не делал попыток меня остановить.

– Вот, – сказал он, когда дверь за слугой закрылась, и протянул Альфонсу ключ от своего собственного кабинета. – Доктора и… и прочие поместили тело в моей комнате. Возьмите ключ. До завершения похорон пользуйтесь этим домом как своим. Я знаю, что ваш сейчас в полном беспорядке.

Месье де Клериси дал понять, что в последний путь барон отправится с улицы Пальмье. Альфонс Жиро воспринял это как своего рода честь. Это показывало свету уважение, которым пользовался этот выскочка-дворянин в аристократических кругах.

– Я рад, что вы телеграфировали моей жене, – сказал патрон с выражением отеческой привязанности, усвоенной им с самого начала. – Дом совсем не тот без нее. Когда сможет она приехать?

– Есть шанс, что уже завтра в этот час. Если быстро доберется до Тулона.

– Стремительно, – задумчиво пробормотал виконт.

– Да, как этого и стоит ожидать от мадам.

Старик с улыбкой посмотрел на меня.

– А, вы обо всем догадались. Никогда нельзя чувствовать себя в безопасности, имея дело с теми, кто разбирается в лошадях. В этих людях развивается наблюдательность.

Но мне сдается, не требовалось большого таланта, дабы заметить, что мужчины и женщины, скупые на слова, зачастую умеют стремительно действовать.

Имя Люсиль в разговоре не всплыло ни разу. Мои собственные чаяния и надежды отступили под воздействием событий последних дней на второй план, ведь лишь наполовину человек тот, кто не склоняется покорно, подчас получив от судьбы такой удар.

В течение дня мы выяснили некоторые подробности, касающиеся хищения суммы, насчитывающей более восьмисот тысяч фунтов в английской валюте. Мист, как оказалось, получил указания выехать из Парижа восьмичасовым утренним поездом и доставить часть этой суммы в Лондон. Деньги виконт передал ему накануне вечером.

– Я неосторожно сунул оставшееся в ящик своего письменного стола, прямо на глазах у этого негодяя, – сообщил нам патрон. – Этим утром я, беспокоясь из-за таких огромных денег, собрался заглянуть в ящик, а потом проследить за отбытием Миста с Северного вокзала. Представьте себе: ящик был пуст! Я поспешил на вокзал, но и там Миста, разумеется, не оказалось.

Рассказывая, старик раскачивался в кресле взад-вперед. На какие жертвы идет человек ради денег и какие страдания терпит из-за них! Виконт был так убит горем, что стоило отвлечь его от тяжких мыслей, но даже для досужего человека вроде меня оставалось еще много невыясненного.

– Как должны были перевозиться деньги? – спросил я.

– В чеках на пять тысяч фунтов каждый, выписанных Джоном Тернером на различных американских и европейских банкиров по моей личной просьбе.

– И вы подписали эти чеки?

– Нет.

– Как же тогда Мист обналичит их? – удивился я.

– Путем подлога, друг мой, – горестно отозвался виконт.

Предположение имело под собой почву. Мне представилась элегантная фигура месье Миста, его гибкая шея, вокруг которой так и хотелось сомкнуть пальцы. Видев этого господина лишь со спины, я испытывал сильное желание посмотреть ему в лицо. Читатель из меня не великий, но как-то мне попались строки, крутившиеся в голове с первой нашей встречи с Шарлем Мистом:

Мерзавца узнай по изгибу спины, А труса по дрожи в коленях[72].

Заметив, что я поднялся, виконт спросил о моих планах, причем с беспокойством, появившимся в последнее время в его голосе. В тщеславии своем я приписал это тому, что хозяин до некоторой степени стал зависим от меня.

– Навещу Джона Тернера, потом буду искать Шарля Миста, пока не найду.

Не успел я опомниться, как Альфонс Жиро уже тряс мне руку и наверняка обнял бы, если не вспомнил про свой английский костюм и строгость манер, к которому тот обязывает.

– Но друг мой, мир так огромен! – в отчаянии провозгласил молодой француз.

– Верно. Но он недостаточно велик, чтобы вместить месье Шарля Миста и вашего покорного слугу.

Остаток дня я провел в обществе Джона Тернера, который отнесся к происшествию весьма цинично, но тем не менее снабдил меня важной информацией.

– Можете не сомневаться, что я не подписал бы чеки, не получив предварительно с Клериси и барона эквивалентную сумму в банкнотах и золоте. Любому дельцу неприятна пожива другого.

И мой тучный друг хмыкнул. Выслушав мои планы, он расхохотался.

– Очень похвально и благородно, но поздновато, – заявил Тернер. – Поймать вы его не сможете, зато изрядно развлечетесь и одновременно очистите поле для Альфонса Жиро, чтобы тот без помех ухлестывал за Мадемуазель Люсиль.

Тем же вечером я организовал расспросы, решив дождаться результатов, и лишь потом ринуться за Мистом лично. Не стану отрицать, что на мое решение частично повлиял и ожидаемый на следующее утро приезд мадам де Клериси и Люсиль.

Прибыв утром на Лионский вокзал, я имел удовольствие наблюдать, как обе дамы сходят с марсельского экспресса. Люсиль едва удостоила меня взглядом. За время поездки до улицы Пальмье я ввел мадам в курс дел. Она слушала мой отчет с сосредоточенным вниманием, бросая по временам на меня такой взгляд, что говорить что-либо, кроме чистой правды, не могло даже прийти в голову.

Прибыв в особняк, мы узнали, что Альфонс Жиро вышел, а виконт еще в своей комнате. Хозяин спал мало и очень переживает, сообщил лакей. Когда мы поднимались по лестнице, я заметил, как обе дамы бросили инстинктивный взгляд на запертую дверь кабинета виконта. Люди питают неутолимое любопытство ко всему, что касается смерти или греха. Мадам прямиком проследовала в апартаменты супруга. На верхней площадке виднелась открытая дверь утренней гостиной. Она служила местом сбора семьи, где мы обычно присоединялись к дамам за завтраком.

Люсиль вошла внутрь, не прикрыв за собой двери. Привыкнув бросаться на любой барьер с ходу и переживать падения, в которых сам же виноват, я последовал за Люсиль в залитую солнцем гостиную. Девушка наверняка слышала мои шаги, но не обратила внимания. Она подошла к окну и остановилась, положив ладони на подоконник и глядя в сад.

– Мадемуазель!

Люсиль слегка повернула голову и горделиво кивнула, воззрившись не на меня, а на пол перед моими ногами.

– Что вам угодно, месье?

– Чем я обидел вас?

Она пожала плечами, и я, глядя на нее, в очередной раз и навсегда понял, что весь мир заключается для меня в одной этой женщине.

– Признавшись в своих чувствах к вам и будучи осмеян, – вырвалось у меня, – я решил впредь не забывать о своем положении в этом доме. И не проявлять подобной неосторожности.

Мадемуазель теребила шнур занавески с таким детским выражением лица, что у меня защемило в сердце.

– Но, быть может, я оскорбил вас именно своей сдержанностью? Так я повторю еще раз: я люблю вас и, если угодно, можете снова посмеяться надо мной.

Девушка раздраженно топнула ножкой.

– Конечно, вы умнее меня, – сказала она. – Поэтому можете позволить себе сарказм и говорить вещи, на которые я не знаю чем ответить.

– Но вы хотя бы могли ответить на мой вопрос, Мадемуазель.

Люсиль повернулась и обратила на меня сердитый взгляд.

– Ну хорошо. Мне не нравятся манеры английских джентльменов.

– Вот как?

– Вы сказали, что не бедны, а богаты, и стали секретарем у папы не из нужды, но по… по другой причине.

– Да.

– И тут же я узнаю от мистера Гейерсона, что у вас нет ни гроша и вам приходится трудом зарабатывать на жизнь.

– Это потому, что Филип Гейерсон был осведомлен лучше меня. Я не знал, что отец, распаленный пустяковой ссорой, сделает такое завещание. Или, если на то пошло, что он вообще способен на это. Разговаривая с вами, я представления не имел… Но теперь, выяснив все, я вынужден просить вас считать, что я ничего не говорил. Можете быть уверены, я никогда больше не подниму эту тему, даже в надежде развеселить вас.

Девушка неожиданно рассмеялась.

– Ох, веселья мне и так хватает, можете не трудиться. Тем более что эта роль вам не к лицу, месье Англичанин, – промолвила Люсиль вдруг посерьезнев. – Вы для нее не созданы.

И с лицом совершенно бледным и несчастным – каким, наверняка, казалось ей мое, Мадемуазель вышла.

Тем утром дела потребовали от меня пересечь Сену. Поэтому пообедал я в клубе и встретился с дамами уже ближе к концу дня. Стремление переговорить с Альфонсом Жиро по вопросу, связанному с похоронами его отца, заставило меня вернуться на улицу Пальмье. Слуга сообщил, что сын барона приехал и, насколько ему известно, еще в доме. Я поднялся в гостиную и застал там мадам.

– Мне нужен господин Альфонс Жиро, – сказал я.

– Добрым гением которого вы выступаете.

– Вряд ли это так, мадам.

– Нет, именно так, – проговорила она. – Среди улицы со скученными строениями самый крепкий дом даже понятия не имеет, сколько шатких зданий держатся за его счет. Альфонса Жиро крепким домом не назовешь. И он с удовольствием привалится к вам, если ему позволят. Считайте, что вы предупреждены.

– Из-за своей беспечности я нанес Альфонсу Жиро большой вред, едва ли не разорив его, – сказал я. – Поэтому постараюсь приложить все усилия, дабы вернуть то, что ему принадлежало.

Естественно, мадам де Клериси не отрывала глаз от своего рукоделия. Мне ни на миг не доводилось увидеть ее пальцы праздно сложенными. В этот момент она, как мне показалось, занималась особо трудным стежком.

– Никому не дано определить, сделано ли все возможное или нет, – сказала пожилая француженка, не поднимая глаз. – Мы, женщины, видим все в другом свете, и потому не беремся судить, где ложь и где истина. Пусть лучше мужчины сами решают.

– Да, – кивнул я.

– Разумеется, вернув состояние Альфонса, вы заслужите бесконечную его благодарность, ведь без денег виконт никогда не одобрит притязаний молодого человека на руку Люсиль.

– Это верно, – ответил я, и на миг проницательный взгляд мадам встретился с моим.

– Считаете, это меньшее, что вы можете сделать?

– Да. Не могли бы вы подсказать: находится ли Альфонс Жиро в этом доме?

– Понятия не имею.

– Может быть, Мадемуазель Люсиль…

– Возможно. Можете спросить ее. Если хотите.

Виконтесса снова посмотрела на меня. И я отправился на поиски.

Глава XII Разорение

Il ne faut regarder dans ses amis que la seule

vertu qui nous attache à eux[73].

Если барон Жиро не мог, в силу человеческой природы, унести с собой свои богатства, то они хотя бы провожали его до самого края могилы. Черные плюмажи вопияли о горе, священники изрекали слова утешения, мальчики с ангельскими личиками шествовали, размахивая кадильницами. Некоторые из тех, кто был обязан Жиро своим благосостоянием, послали для участия в траурной процессии свои пустые экипажи, иные с охотой раскошелились на венки из искусственных цветов для надгробия.

Виконт поднялся рано – еще до рассвета я услышал его шаги, доносящиеся из комнаты с гробом. Меня обрадовал приход утра, потому как мой добрый старый патрон был совсем выбит из колеи этими печальными событиями и постоянно возвращался в кабинет, где покоилось тело барона.

Никто не мог, конечно, удержать виконта от участия в похоронах. Я тоже присутствовал на церемонии, и скажу, что если воистину прах возвращается ко праху, то примером тому стало погребение великого финансиста. Когда последний экипаж покатил к воротам кладбища Пер-Лашез, Альфонс Жиро на свой французский лад обнял меня.

– Теперь, mon ami, – со вздохом облегчения промолвил он, – давайте отправимся в клуб и пообедаем.

В его словах не было неуважения к усопшему родителю, просто эта эластичная натура не могла долго пребывать в напряжении. Подвижное лицо молодого человека было создано для улыбок и теперь с удовольствием возвращалось к привычному счастливому состоянию.

– Вы – мой лучший друг, – воскликнул он, похлопав меня по спине.

Собственно говоря, я организовывал похороны вместо него. Персоны, удостоившие эту церемонию своим присутствием, выражали Альфонсу безграничное сочувствие. Все жали ему руку, некоторые заключали в объятия. Кое-кто, пожилые господа с дочерями, уверяли юношу, что испытывают к нему истинно отцовские чувства. Все это молодой Жиро принимал с добродушной невинностью – плодом, без сомнения, парижского образования.

Когда все уехали, прогрохотав колесами новеньких экипажей, Альфонс со смехом посмотрел вслед гостям.

– Теперь приступим к банкротству, – объявил он. – Даже интересно, как это будет – в любом случае что-то новенькое. Теперь ведь кругом перемены. Однако за обед в клубе придется расплачиваться. Идемте, друг мой, вперед.

– К одной перемене вам обязательно стоит подготовиться, – сказал я, когда мы садились в карету. – К смене друзей.

Альфонс понял и рассмеялся. Цинизм – растение неприхотливое, прекрасно приживающееся на городской мостовой, и башмаки маленького француза давно привыкли ступать по нему.

За время обеда мой приятель воспрянул духом, хотя, надо отдать ему должное, грустнел всякий раз, вспоминая о недавней утрате. Пару раз он бросал нож и вилку, и минуты три самый вид пищи навевал на него дурноту.

– Ах, бедный старик! – восклицал он. – Мое сердце обливается слезами при мысли о нем.

Посидев некоторое время вот так, спрятав лицо в ладони, юноша постепенно опять возвращался к радостям жизни, поглощая их с изрядным аппетитом.

– Думаю, я исполнил свой долг по отношению к нему, – говорил он уже умиротворенным голосом. – Это было несложно: бери деньги и швыряй направо-налево. Что я и делал с превеликим удовольствием!

Когда мы покончили с едой, Альфонс подозвал официанта.

– Кофе и шартрез, – распорядился он. – И оставьте бутылку на столе. – Потом француз повернулся ко мне, расплывшись в горделивой улыбке и ухватив меня за руку. – Знаете, в этом клубе шартрез подают в бокалах для кларета. Такова уж наша неотъемлемая черта.

Обменявшись замечаниями по поводу напитков, мы перешли к обсуждению будущего.

– Никто не в силах приказать грозе начаться, какой бы сгущенной ни была атмосфера, – философски заметил мой собеседник. – Приходится только обливаться потом и ждать. Но думаю, гром скоро грянет. Быть может, подскажете, как мне себя вести, – в последние несколько дней я имел мало времени на размышления.

Да, если он и думал, то только о других.

– Мы предприняли все возможное, чтобы предотвратить выплату по чекам, – ответил я. – Но хитрый мошенник все-таки способен обналичить их в какой-нибудь отдаленной части света и тем перехитрить нас.

– Вот ведь удивительно, – заявил мой компаньон, без всякой причины уклоняясь от темы, как поступают женщины. – Почему такой дурак, как я, – безмозглый осел, так ведь? – всегда ухитряется найти друга вроде вас?

Он наклонился и импульсивно похлопал меня по груди, словно желая послушать звук.

– Крепкий, надежный человек, – проговорил Альфонс, явно довольный результатом исследования.

– Не берусь сказать, – довольно искренне ответил я. – Разве что такие люди бывают достаточно глупы, чтобы ставить себя в подобное положение.

– О каком положении речь? Допив кофе – у вас без сахара, кстати, – вы можете нахлобучить шляпу и помахать мне ручкой. И все равно оставите меня в неоплатном долгу.

Все сказанное он иллюстрировал жестами, и я живо представлял себя, всего такого чопорного и британского, со шляпой на голове, машущего ручкой и оставляющего юного француза, в долгу по самые уши, сидеть в кресле.

– Я заверил вашего отца, что несу ответственность за сохранность денег, – ответил я. – Сказано было наполовину в шутку, но он воспринял все всерьез.

– Ах, бедный старик! Папа всегда воспринимал денежные вопросы исключительно серьезно, – вставил Альфонс.

– Так или иначе, я попытаюсь вернуть вам состояние. А заодно и удовлетворить страстное желание свернуть шею месье Шарлю Мисту. Мне стоило отдавать себе отчет, что виконт слишком стар для предприятия, за которое взялся. Ваш отец это понимал, но рассчитывал на мое активное участие. Я свалял дурака.

– О, mon cher, – вздохнул Жиро. – Мы все либо дураки, либо негодяи.

Гораздо позже, припомнив эти слова, я поймал себя на мысли, что устами наивных людей зачастую глаголет истина.

Я поведал собеседнику о своих планах, достаточно немудреных, потому как я обратился к людям, чьей профессией являлось иметь дело с подлецами. Это только людям непорочным грех представляется чем-то сложным или интересным. В реальности нет человека более плоского, нежели этот ваш подлец. Картину, написанную только черной краской, понять проще, чем созданную игрой света и тени. Не представляло труда последовать за Мистом, потому как дурные люди, подобно воде, следуют одному руслу и стремятся только в одном направлении. Мне хотелось лично поквитаться с ним, и плевать на закон. Воистину вокруг меня и так уже слишком много законов и законников.

– Я помогу вам, – воскликнул Альфонс Жиро, выслушав, не перебивая, намеченный план кампании. – Отправлюсь с вами.

– Нет, не надо. Можете не сомневаться, у Миста есть сообщник, который следит за вами и предупредит дружка, как только заподозрит, что вы напали на верный след. Я же – никто. Мист меня даже не знает. А вот мне очень хочется с ним познакомиться.

Я с досадой вспомнил, насколько мало мне известно о нем.

– К тому же у вас есть и иные обязательства, – продолжил я. – Надо, чтобы кто-то находился рядом с виконтом, и дамы будут рады вашим советам и помощи.

По мне, от Альфонса вряд ли стоило ожидать и того, и другого, но кто поручится за женщин? Некоторые из них обращаются к нам, хотя мы в глубине души сознаем себя полными ослами.

Мы обсудили детали, которые я тут опущу, поскольку время показало, что большинство догадок, на которых они строились, оказались ошибочными. У меня создалось впечатление, что Альфонс Жиро давно оставил надежду вернуть богатство, и когда я вдохнул ее снова, лицо его омрачилось. Большие надежды всегда омрачают лицо.

– Не стоит окрылять меня, если только у вас у самого нет серьезных оснований полагать это возможным, – промолвил он.

– Разумеется, – ответил я, и сразу поменял тему.

Серьезность юноши обеспокоила меня. Он неизменно возвращался к этой идее.

– Дело не в деньгах, – выдавил Жиро наконец, когда все мои попытки отвлечь его провалились. Он заколебался, а лицо его, спрятанное за кофейной чашкой, сделалось вдруг пунцовым. – А в Люсиль.

Я не ответил, поэтому, после небольшой паузы, слово снова взял Альфонс.

– Какое суровое у вас лицо, mon ami! Я прежде этого не замечал. Сочувствую бедолаге Мисту, если он попадет к вам руки!

Тем же вечером я составил разговор с патроном, которого застал в утренней гостиной одного, погруженного в раздумья. Дверь его кабинета оставалась заперта, и никому не дозволялось входить туда. Старик сделался таким нервным и непохожим на себя, что я едва не отказался от идеи покинуть улицу Пальмье.

– Ах, какой ужасный день! – сказал виконт. – Несчастный Альфонс! В каком состоянии оставили вы его?

Мне вспомнилось наше прощание с молодым Жиро: он улыбался из-под шляпы с траурной лентой и весело махал мне вслед черной перчаткой.

– Э, Альфонс скоро вновь станет самим собой, – заверил я хозяина.

Тот на время погрузился в скорбное молчание.

– Ах, друг мой, сюрпризы, преподносимые нам жизнью, всегда неприятны. Фюить! – пожилой француз помахал ладонями, изображая крылышки. – И в мгновение ока я лишаюсь друга и четырехсот тысяч франков. Думая об этом, приходишь к выводу, что тут любого способна постичь судьба несчастного барона.

– Господин Жиро имел тучное сложение и слишком много ел, – отозвался я. – В мои планы входит попробовать, не в силах ли мы частично поправить нанесенный вред.

– Как? – спросил старик с подозрительностью, проявившейся с недавних пор в его характере.

– Я собираюсь найти Миста.

Виконт покачал головой.

– Очень благородно, но совершенно бессмысленно.

И он принялся отговаривать меня от идеи, приводя все возможные доводы, некоторые из которых, на мой взгляд, вполне мог и опустить.

– Мы не можем обойтись без ваших услуг в момент, когда мир политики так взбудоражен, а внутренние дела государства находятся на грани катастрофы. Как нам обойтись без вас: мне, виконтессе, моей дочери? Только вчера она так радовалась, что вы с нами в этот трудный час. Я скажу ей про ваши планы, и Люсиль отговорит вас, уверен.

Как станет ясно позднее, старик претворил эту угрозу в жизнь. Я тем не менее стоял на своем и пошел на уступку только в одном – дал обещание возвратиться как можно скорее. Упоминаю тут про все эти подробности, потому как они станут звеньями в цепи моей истории. Подобные звенья сплетаются, определяя судьбу любого человека, ибо ни одно событие не происходит без связи с другими.

После ужина я отправился в свой кабинет, оставив виконта и дам в гостиной. В последние дни я старался привести в порядок переданные в мое ведение дела и желал оставить книги и бумаги в таком состоянии, чтобы преемнику не составило труда разобраться в них.

Мой предполагаемый отъезд настолько обеспокоил виконта, что хотя за ужином эта тема старательно обходилась стороной, у меня не вызывало сомнений – патрон понял причину моего нежелания пойти со всеми в гостиную.

Я работал в своей комнате при двух высоких свечах, когда раздавшийся у двери шорох женского платья заставил меня поднять голову. В кабинет вошла Люсиль. Глаза ее блестели, на щеках горел румянец. Мне подумалось, что я представляю ход ее мыслей.

– Отец сказал, что вы собираетесь покинуть нас, – со свойственной ей прямотой сказала девушка.

– Да, Мадемуазель.

– Я пришла просить вас не делать этого. Можете… Можете думать, что хотите.

Я не поднимал глаз, но отчетливо представлял себе эти плотно сжатые губы.

– Конечно, вы слишком горды, чтобы объясняться. Думаете, я уезжаю из стремления потешить раненое тщеславие, словно школьник, желая доставить вам неудобство и тем самым подчеркнуть свою значимость. Думаете, я бегу из-за вас, тогда как вашему отцу трудно будет обойтись без моих услуг в такой час. Вы полагаете своим долгом обуздать собственные чувства, наступить на шею гордости и послужить родителю. К тому же ваша гордыня побуждает дать мне разрешение прийти к любому заключению о вас, какое мне будет угодно. Благодарю, Мадемуазель.

Я делал вид, не весьма удачно, конечно, что занят своими бумагами на столе, и Люсиль стояла и созерцала мою склоненную голову, замечая наверняка пробивающуюся седину. Вот так мы провели в молчании около минуты.

Потом Люсиль повернулась и медленно вышла из комнаты, а я отдал бы пять лет жизни, чтобы увидеть выражение ее лица.

Глава XIII Снова тень

Qui ne craint pas la mort craint donc la vie[74].

Пока я сидел в кабинете, дом постепенно затихал, и тишина ночи опускалась на древние стены. Иногда у меня создавалось впечатление, что виконт расхаживает в своей комнате. Но я знал, что коридор между нами заперт с обоих концов. Патрон не предупредил меня на этот счет, но я обнаружил дверь закрытой, ключа в замке не было. Не принадлежа к людям, сующимся, куда их не просят, я с уважением отнесся к овладевшему виконтом желанию уединиться, пусть даже и не вполне понятному мне.

Затрудняюсь назвать час, когда я отправился спать, но керосин в лампе почти кончился, а от свечей остались лишь огарки. Взяв один из них, я направился в спальню и по пути остановился на лестничной площадке, прислушиваясь, как часто бывает, когда человек оказывается среди безмолвия. Особняк спал. Короткий топот нарушил тишину – собачка Люсиль, белое пятнышко в темноте, засеменила ко мне от дверей спальни девушки, под которыми обычно дремало преданное животное. Пес смотрел на меня, махая хвостом, потому как мы с ним всегда были приятелями, и словно спрашивал: «Что-то случилось, дружище?»

Он обернулся на дверь в комнату Люсиль, проверяя, не покушается ли кто на вверенный его охране пост, потом просеменил мимо меня и припал любопытным носом к щели у порога кабинета виконта. Это был удивительный песик, обладающий развитым чувством ответственности, отступавшим прочь только в присутствии хозяйки. В чем сильно напоминал людей – мужчины зачастую сбрасывают с себя серьезность в присутствии женщины. По ночам я нередко слышал, как он пыхтит у меня под дверью, прочищая нос от набившийся пыли, чтобы затем свернуться на своем коврике. Наш сторож желал убедиться, на месте ли я и все ли спокойно в доме.

Когда я, стараясь не шуметь, пробрался в спальню, пес все еще стоял у двери в кабинет, втягивая воздух.

Не удалось мне проспать и пары часов, как дверная ручка повернулась, и, обладая очень чутким сном, я еще прежде, чем рука коснулась моего плеча, понял, что в комнате кто-то есть. Это была мадам де Клериси.

– Где мой муж? – спросила она. – Мне казалось, он засиделся с вами.

– Нет, я весь вечер был один, – ответил я, ощутив в груди неприятный холодок.

– Мне кажется, его вовсе нет дома, – произнесла виконтесса, направляясь к двери. – Не могли бы вы встать и одеться? Меня можно найти в утренней гостиной.

Затеплив свечу, эта немногословная женщина вышла. Серый рассвет уже крался по крыше дома напротив и проникал через открытое окно. Одеваясь, я поеживался от прохладного мартовского воздуха. Потом поднялся в утреннюю гостиную.

«Мама всегда готова, что бы ни случилось, – сказала мне однажды Люсиль. – Но когда она успевает подготовиться – этого никто не видит».

– Тише, – обратилась ко мне мадам с выражением обычной по отношению ко мне любезности и расположения. – Люсиль спит, я проверяла. Идите за мной.

Виконтесса воспринимала как должное, что благополучие Люсиль для нас дороже всего, и это наполняло меня радостью. Хотя и пригласив следовать за собой, госпожа де Клериси отошла в сторону, пропуская меня вперед. Первым делом мы, естественно, направились к кабинету. Дверь была закрыта. Попытавшись войти в него со стороны моей комнаты, мы снова натолкнулись на замок.

– Можете сломать его? – спросила мадам.

– Без шума не удастся. Давайте сначала убедимся, что ваш муж не в другой комнате.

Вместе мы обошли весь старый особняк, причем некоторые коридоры и комнатушки предстали моим глазам впервые. Поиски ничего не дали. Когда мы вернулись в мой кабинет, стало уже светать.

– Прикажете взломать дверь? – спросил я, открывая ставни.

– Да, – кивнула мадам.

Дверь была сделана из добротного ореха, такую просто так не выбить. Когда я убирал кресла, освобождая место для разбега, в комнату вошла Люсиль. На ней был халат, а распущенные волосы струились по спине, но девушка не собиралась обращать внимания на подобные пустяки в такой момент.

– Что происходит? – вскричала она. – Что вы тут затеваете?

Виконтесса все объяснила дочери, и обе дамы, стояли, держась за руки, пока я готовился проломить путь к загадке за запертой дверью.

Я разбежался и ударил плечом чуть выше замка. От столкновения четыре шурупа вышли из древесины. Потирая ушибленное плечо и чувствуя, как колотится сердце, я шагнул в темноту коридора. Мадам и Люсиль последовали за мной. Я попробовал открыть дверь в кабинет виконта. Та оказалась не заперта.

– Войду один, – сказал я, положив руку на плечо мадам. Та, подчинившись, передала мне свечу.

Предосторожности оказались напрасными – комната была пуста.

– Можете входить, – сказал я.

Дамы вступили в тускло освещенное помещение. Никто из нас не бывал в нем с тех пор, как здесь разместился гроб барона Жиро. На письменном столе лежал густой слой пыли. На полу валялись отломившиеся с венков цветы. Воздух был спертым. Я ногой подгреб увядшие лилии к камину и внимательно осмотрел комнату. Мебель находилась в полном порядке. Виконтесса подошла к окну и распахнула его. С реки послышался плывущий над крышами низкий гул машины парохода, осторожно прокладывающего себе путь по реке. Снизу, со двора, доносилось довольное кваканье нашей старой подружки – лягушки, живущей в фонтане.

– Люсиль, дитя мое, отправляйтесь в постель, – спокойно сказала мадам. – Вашего отца нет дома. Поутру все выяснится.

Но когда, проводив дочь, виконтесса повернулась ко мне, лицо ее вовсе не выражало удовлетворения от счастливо разрешенной загадки. Говорят, где бы человек ни оказался, он всегда обустраивает вокруг себя свой маленький мирок. Но мне вдруг показалось, что я, вопреки желанию, оказался окружен плотным кольцом чужих надежд, страхов, интересов и подозрений, из которого нет сил вырваться.

– Я на улицу, – сказал я мадам и стремительно вышел.

У меня не было плана или четких соображений где искать виконта в такой час, я просто очень хотел убежать из этого мрачного дома, где беды словно жили и множились сами по себе.

Улицы были пусты. Я медленно пошел к набережной, потом свернул налево к дворцу д’Орсе, который стоял тогда, но от которого теперь – вот ирония истории – остались лишь руины, омрачающие славу нового, республиканского Парижа. Я отдавал себе отчет, что иду в неверном направлении, и, подчинившись укорам совести, развернулся и перешел через реку на остров св. Людовика.

Виконт, естественно, не покончил с собой! Сама эта идея абсурдна. Пожилые люди не накладывают на себя рук. С моим другом Поулом вышло, правда, иначе – обанкротившись, он застрелился на ступеньках своего клуба. Так или иначе, я инстинктивно направился к собору Нотр-Дам, а обогнув его, вышел к небольшому квадратному зданию, похожему на железнодорожную станцию. В нем Париж собирал своих безвестных мертвецов.

Наполовину мучаясь чувством вины, я вошел в одну дверь и вышел через другую. На полках лежали тела двоих мужчин. То были низшие из низших, и даже умиротворяющая рука смерти не могла удержать от мысли, что с их уходом мир стал лучше. Выйдя из здания, я снова направился к реке, потом, остановившись на мосту, не помню каком, долго смотрел на неспешно текущую зеленую воду. Проходящий мимо страж порядка окинул меня подозрительным взглядом. Городские часы отсчитали шесть размеренных ударов. По реке сновали суда – пузатые неповоротливые баржи размером с настоящий корабль. Улицы оживали. Париж казался огромным и густонаселенным, как муравейник. Идея найти одного конкретного человека, причем решившего намеренно затеряться среди этих улиц, предстала мне совершенно безнадежной.

Я вернулся в морг и навел справки у служащего. Нет, даже более того – ну почему человек так труслив, что стремится закрывать глаза на очевидное? – я сообщил ему свое имя и адрес и попросил дать знать, если будут новости. У меня не вызывало сомнений: виконт де Клериси находился в таком состоянии, что любые опасения не стоило сбрасывать со счетов.

Дойдя до квартала Фобур-Сен-Жермен, я потихоньку вошел в дом патрона через боковую дверь, ключ от которой старик лично мне вручил. Как ни старался я не шуметь, мадам уже ждала меня на лестничной площадке.

– Ничего?

– Ничего, – ответил я, избегая настойчивого взгляда.

Разделять невысказанный страх – это почти что чувствовать себя сообщником в преступлении.

В девять утра я заглянул к Джону Тернеру в его апартаменты на Авеню д’Антан, что буквально в паре шагов от английского посольства. Есть люди, к которым мы неизменно обращаемся в минуту бед и затруднений, напрочь забывая о существовании других, пусть даже те и высоко стоят в своей собственной оценке. Друзья словно описывают вокруг нас круги: сбейся немного с пути и обязательно натолкнешься на одного из них, идущего своей дорогой. И он, с Божьей помощью, обязательно протянет тебе руку. Джон Тернер, склонен я думать, принадлежал к этим людям.

Когда я пришел, банкир завтракал.

– Выглядите приободрившимся и свежим, – заметил он в своей прямолинейной манере. – Полагаю, ваша интрига развивается успешно.

– Не совсем. То, что начиналось как игра, стало вдруг серьезным.

– Понятно, – произнес он со спокойной улыбкой, опуская в кофе кусок сахара. – Да, молодые люди склонны опрометью выскакивать за порог, не осознав истинной глубины отцовской обиды.

– Осмелюсь предположить, вы тоже когда-то были юным? – парировал я, беря себе стул.

– Да. Только я всегда был толстяком. Женщины смеялись надо мной. А для них наполовину забава дать понять предмету насмешки намек на истинное к нему отношение. Я тоже в долгу не оставался.

– Не представляю, какое отношение имеют женщины к моему делу, – сказал я.

– Конечно. А вот я представляю. Как поживает Мадемуазель? Присаживайтесь, наливайте кофе и расскажите мне о ней.

Я сел и выложил ему все про события предыдущей ночи. К концу рассказа лицо Тернера стало мрачным. С некоторым изумлением я отметил, что банкир даже забыл про кофе, позволив ему остыть.

– Не нравится мне все это, – промолвил он. – Никогда не разберешь, чего ждать от этих французов – они никогда не взрослеют настолько, чтобы не болтать о матери или не выкинуть какую-нибудь глупость.

В течение всего этого в высшей степени трудного дня соотечественник оказывал мне неоценимую помощь. Но нам не удалось обнаружить ни виконта, ни хотя бы причин его исчезновения. Вечером я вернулся в Отель де Клериси. Мадам и Люсиль ждали меня с выдержкой, достойной удивления в обстоятельствах, когда, кроме ожидания, ничего больше не остается.

Пробило восемь, когда объяснение вдруг явилось, причем из источника столь же естественного, сколь неожиданного. Почтальон доставил мадам де Клериси письмо, адрес на котором был написан нетвердым почерком ее мужа. Виконтесса пересекла комнату и, встав рядом со мной, вскрыла конверт. Видя это, Люсиль, как мне показалось, нахмурилась. Меня по-прежнему не жаловали – мне еще предстояло усвоить истину, которой учат нас дешевые циники: даже лучшие из женщин не прощают обмана, если сами служат его причиной.

Мадам пробежала письмо с обычным для нее отсутствием эмоций. «Неужели она даже в юности была такой же?» – подумалось мне. Мы с Люсиль молча наблюдали.

– Вот, – сказала пожилая француженка, передавая письмо через меня Люсиль, которая взяла бумагу, не отрывая глаз от матери. Я вышел из комнаты, оставив их одних. Через некоторое время виконтесса зашла в мой кабинет и дала ознакомиться с последним письмом патрона. Оно было кратким и эмоциональным.

«Не ищите меня, – были первые слова. – У меня нет сил вынести эти величайшие несчастья, и быть может свет окажется менее жесток к двум женщинам, лишившимся защитника».

Мадам вручила мне конверт, на котором стоял штемпель Пасси, и мне не составило труда уловить ход ее мыслей.

Тем же вечером я еще раз повидался с Джоном Тернером, а также с Альфонсом Жиро, который днем неоднократно заходил в Отель де Клериси. В обществе этих джентльменов я отправился на следующее утро в Пасси, воспользовавшись одним из тех крошечных речных пароходиков, которые видел тысячу раз и с которыми даже не мечтал познакомиться поближе. Мы стояли на палубе.

– Славный денек, – воскликнул Альфонс, на которого солнце всегда оказывало животворящий эффект. – Вот это то, что вы называете «спорт». N,est ce pas?[75] Ведь вы, англичане, морской народ.

– Верно, мы все в душе мореходы, – согласился я.

– А можете себе представить, что я впервые в жизни плыву на чем-то большем, чем паром?

За время нашего краткого путешествия Альфонс пришел к бесповоротному убеждению: если деньги будут возвращены ему, он купит яхту.

– Как думаете, удастся вам их вернуть? – спросил он почти с тоской. Увлекшись грандиозными планами, юноша напрочь забыл про печальный повод нашего путешествия.

В Пасси нас встретили, пожимая плечами и разводя руки. Нет, пожилого джентльмена никто не видел, но река широка и глубока. Если кому-то придет в голову мысль утопиться – Боже упаси! – это не составит труда сделать. Обыскать реку? Можно, только это стоит денег, десять франков в день каждому работнику. С таким-то течением это совсем не просто. А если найдешь чего-нибудь, дохлую собаку, например, то весь желудок вывернет наизнанку.

Мы наняли двоих прочесать баграми дно, после чего вернулись в Париж, уставшие и ни на йоту более осведомленные, нежели когда уезжали.

В таком напряжении прошло немало времени. Я, не желая прикасаться к бумагам виконта до окончательного подтверждения факта его смерти, был занят только тем, что старался по мере сил поддерживать мадам и ее дочь. Люсиль, впрочем, избегала принимать от меня любые советы и утешения. Нет, она упорствовала в своем недоверии и выказывала это чувство в любом нашем разговоре.

– Зачем вы так обижаетесь из-за подобного пустяка, Мадемуазель, – сказал я ей как-то утром, оставшись случайно наедине. – Я говорил вам то, что считал правдой. Судьба распорядилась так, что я в конце концов остался нищим, но это еще не доказывает, что я лжец.

– Никак не могу вас раскусить, – ответила девушка, холодно глядя на меня. – Вы представляете собой причудливую смесь добра и зла.

Час спустя я получил телеграмму, в которой сообщалось, что тело виконта де Клериси было обнаружено в реке под Пасси.

Глава XIV Легкое облачко

Rien ne nous rend si grand qu’une grande douleur[76].

Альфонс Жиро и я – между нами, как и предсказывала мадам, завязалась основанная на контрасте дружба, – постоянно поддерживали отношения. По моему зову он сразу примчался в Отель де Клериси и встретился с дамами, уже узнавшими про постигшую их тяжелую утрату. Мы с ним снова отправились в Пасси, на этот раз по железной дороге, потому как приходилось спешить. Поверенному виконта я дал указание последовать за нами на следующем поезде и прихватить с собой гробовщика. У моего патрона не было наследника, которому отошел бы титул, но если уж древнему роду и суждено пресечься, то пусть будут соблюдены все требования закона и обычая.

На пути к вокзалу мы слышали, как мальчишки-газетчики выкрикивают новость, но в нашем настроении не были расположены ничем интересоваться. Стоял жаркий июльский день, когда Париж наполовину пустеет, но сейчас повсюду толпился народ.

– Что происходит? – спросил я у Альфонса, который был слишком занят своей лошадью, чтобы оглядываться по сторонам. – Посмотрите на лица людей в кафе: на всех них читается возбуждение, а у многих еще и страх. Какие-то важные новости.

– Дорогой друг, вашу записку я получил, еще не встав с кровати, – отозвался молодой Жиро. – Кроме того, в газетах я не читаю ничего, кроме спортивной колонки.

Итак, мы сели на поезд до Пасси, не ведая о том, что именно приводило в беспокойство Париж с силой шквала, разразившегося над морем.

В Пасси нас ждала воистину неприятная работа. Префект оказался настолько любезен, что лично занялся делом, не входившим в число его обязанностей. Он заблаговременно дал поручение полиции препроводить нас в его собственный дом, где мы были встречены с величайшим гостеприимством.

– Никто из вас не доводится виконту родственником? – поинтересовался чиновник. Мы изложили все как есть. – Очень хорошо, что вы не взяли с собой мадам де Клериси. Это вы не разрешили ей ехать?

И префект воззрился на меня с проницательностью, весьма впечатлившей полицейского, на которого маленькая демонстрация явно и была рассчитана.

– Я попросил госпожу виконтессу остаться в Париже.

– Что ж! – чиновник многозначительно усмехнулся. – Не имеет значения как, но ее здесь нет.

У этого человека было очень белое лицо, словно его долго-долго стирали. Закрадывалась мысль, что и сердце внутри его груди тоже белое. Себе он явно казался величайшим мудрецом. У меня же о нем сложилось впечатление как о круглом дураке.

– Знаете, господа, – обратился он к нам, готовя бумаги, – опознание тела суть простая формальность.

– Так давайте опустим ее, месье префект! – воскликнул Альфонс с присущей ему веселостью.

Предложение было с презрением отвергнуто.

– В июле, господа, – продолжил чиновник, – вода в Сене теплая. Тут водятся угри и мириады мельчайших живых организмов. Благоприятная среда для разложения. Но остается одежда: содержимое карманов господина виконта, его перстень-печатка. Ну, идемте? Но сначала пропустим еще по стаканчику. Когда нервы не в порядке, пара глотков бенедиктинского не помешает.

– Вот если бы его еще подать в бокалах для кларета! – заметил мой друг.

И пустился в разглагольствования, которые префект слушал с высокомерной улыбкой. Думаю, он был бы больше рад, если исполнить связанные с телом виконта формальности прибыл кто-то из аристократических приятелей покойного. Но высокопоставленные друзья годятся только для хорошей погоды, поэтому достойному магистрату пришлось удовольствоваться компанией скромного секретаря и сына разорившегося финансиста.

Мы с Альфонсом без труда опознали небогатые пожитки, найденные в мокрых вещах виконта. В кармане для бумаг оказалось мое собственное письмо, касающееся мелких деловых вопросов. Я указал на сей факт и для пущего удовлетворения законника вторично поставил подпись на пожелтевшей и сморщившейся бумаге. Затем нас провели во внутреннее помещение и показали тело утопленника. Опознание, как и предупреждал префект, оказалось делом нелегким. Мы с Альфонсом поклялись, что одежда принадлежала господину де Клериси – метки на белье остались вполне разборчивы, – после чего вышли, предоставив гробовщику делать свою работу.

– Недавно, Говард, нам пришлось столкнуться с неприятной стороной жизни, – заметил Жиро с жалкой улыбкой, когда мы снова оказались на воздухе.

За время обратного путешествия я несколько раз замечал, как юноша вздрагивает при воспоминании об увиденном. На станции нас ждал экипаж Альфонса. Молодой человек жил в среде, где с конями и слугами принято было обращаться как с машинами. Но человек, который в данный момент удерживал голову коня, напоминал что угодно, но только не механизм. Едва мы миновали ворота, слуга бросился к нам как полоумный.

– Господин барон! – вскричал он, и мрачный блеск в его глазах превращал его из слуги в человека. – Господин барон, вы слышали новости? Жуткие известия!

– Нет, ничего мы не слышали. Ну и что за известия?

– Прусский король оскорбил посла Франции в Эмсе[77]. Говорят, ударил его в лицо. Император объявил войну. Наши идут на Берлин, месье!

В этот самый момент две большие группы людей принялись обнимать друг друга на улице. Они громко и весьма не в такт распевали «Partant pour la Syrie»[78]. Другие горланили: «À Berlin, à Berlin!»[79].

Альфонс Жиро повернулся ко мне, и на щеках его вдруг выступил румянец.

– А я-то полагал, что вся жизнь вращается среди модных пальто и галстуков! – сказал он с той готовностью признавать собственные заблуждения, которая с первой нашей встречи снискала мое расположение, сделав его лучшим из нас двоих.

Несколько минут мы стояли, наблюдая за возбужденными толпами на бульваре. Мальчишки с невероятной скоростью распродавали партии газет среди посетителей уличных кафе, а стоило появиться какому-нибудь солдату, его тут же осаждали предложениями выпить.

– В Берлине одно кислое пиво, – кричали ему горожане. – Так что отведай доброго винца, пока есть возможность.

Мы не сомневались, что хмельной кураж готов охватить всю Францию до самых глухих закоулков.

– В Берлине… – эхом протянул Жиро. – Неужели все кончится там?

– Либо там, либо в Париже, – отозвался я.

В мои планы не входит претендовать на дальновидность, потому что слова вырвались сами собой.

Мы ехали по шумным улицам, и никогда еще французы не открывались мне с худшей стороны: такими ребячливыми, наивными и тщеславными. «На Берлин!» – кричали там. «Долой Пруссию!» – подхватывали в другом месте. Сотни громких слов, тысячи луженых глоток, и ни одной трезвой головы, способной понять, что речь вовсе не об игре. Продавцы дешевых игрушек уже вовсю предлагали прохожим черную куклу под именем «Бисмарк» и мартышку на палочке, которую величали «прусским королем».

Не без труда удалось мне вернуть Альфонса к неотложным делам, потому как его ветреная натура уже оказалась захвачена военным ураганом, пронесшимся по улицам Парижа.

– Куплю, пожалуй, себе звание, – заявил он. – И пойду на Берлин. Да, Говард, mon brave[80], обязательно куплю себе чин.

– На что?

– Вот черт! Это верно. Денег-то нет, я банкрот. Совсем забыл, – посетовал он и тут же вскинул хлыст, весело приветствуя проходящего мимо друга. Потом Альфонс вдруг посерьезнел. – К тому же у нас есть последний долг перед виконтом. Послушайте меня, Говард: дамы ни при каких обстоятельствах не должны видеть того зрелища! Ни за что! Господи, это было ужасно! Меня едва наизнанку не вывернуло – как когда я выкурил первую свою сигару!

Приложив руку к груди, молодой человек при помощи своей живой жестикуляции показал, как было ему плохо.

– Постараюсь не допустить этого, – пообещал я.

– Тогда можно не беспокоиться, потому как ваш дар убеждения вполне можно обозначить и другим именем. Вам повинуются не только женщины. Намедни я как-то сказал Люсиль, что она боится вас. Девушка так яростно отрицала сей факт, что мне пришлось сделаться еще меньше, чем создала меня природа. В гневе она показалась еще прекрасней, и я имел глупость озвучить это. А комплименты Люсиль просто терпеть не может.

– Неужели? Я никогда не пробовал.

Альфонс посмотрел на меня как-то насторожившись.

– Как хорошо, что вы не любите ее, – пробормотал он. – Бог мой, что оставалось бы мне в противном случае?

– Однако сегодня нам предстоит иметь дело с мадам, а не с Мадемуазель, – поторопился я сменить тему.

Даже будучи почти официальным претендентом на руку Люсиль, Жиро отказался войти в Отель де Клериси вместе со мной.

– Нет, дамы не захотят видеть меня в такой час. – Он покачал головой. – Вот когда все хотят посмеяться, тут я к месту.

Виконтессу я застал совершенно спокойной, все ее мысли сосредотачивались на дочери. Чем чаще сталкивается человек с материнской любовью, тем лучше, даже если она не направлена на него самого, поскольку не найти на свете чувства более глубокого.

Моя мать умерла, когда я был младенцем, и никогда не приходилось мне прикасаться к женской нежности, пока судьба не привела вашего покорного слугу в Отель де Клериси. И никогда не чувствовал я такого уважения к этой спокойной и тихой женщине, мадам де Клериси, как в тот вечер, когда тяжелый удел вдовства накрыл ее своей черной вуалью.

– Люсиль не должна переживать за меня, – заявила виконтесса сразу. – У нее свое горе, ведь она нежно любила отца. Не позволяйте ей думать о моей беде.

А чуть позже, когда боги подарили мне пять минут наедине с Люсиль, я услышал совсем другие речи.

– Вы не должны позволить матери думать, что я несу ношу, которую не в силах выдержать, – проговорила бледная как полотно девушка дрожащими губами. – Ей куда тяжелее, нежели мне.

В следующие два дня я бродил словно впотьмах, совершая, надо думать, сотни ошибок. Какое утешение мог я им предложить? Как дать им понять, что я разделяю их чувства? Задача оказалась несколько легче из-за того, что мрачный гроб стоял далеко, в Пасси. Избегая обсуждать тему друг с другом, обе дамы по отдельности договорились со мной, что тело виконта должно отправиться из Пасси в последний путь без огласки и шума, и Люсиль даже не обратила внимания на факт, что совет почерпнут из столь неприятного источника, как ваш покорный слуга.

Вот так, среди треволнений июля 1870 года Шарль Альбер Малоне, виконт де Клериси, упокоился среди своих предков в маленькой часовне в Сенневиле, близ Невера. Военная горячка к тому времени достигла пика, и вся Франция содрогалась от ненависти к пруссакам.

Не к лицу тому, кто обрел лучших своих друзей – и самых опасных врагов – во Франции, возвышать голос против населяющего ее великого и талантливого народа. И все же мне сдается, французы тогда созрели для того, чтобы получить в 1870 году один из тех ударов, коими Небеса, в определенные моменты мировой истории, дают понять нациям, что человеческое величие суть очень преходящая вещь.

Нет никого, кто был бы терпимее к глупости, чем парижане. Она расхаживает по бульварам великого города открыто, исполненная такого невозмутимого самодовольства, что у гостя-англичанина возникает немедленное желание завезти сотню лондонских уличных мальчишек с их чувством юмора и острым языком, чтобы хоть как-то сбить с нее спесь. В любую эпоху в мире найдется целая армия гениев, чей талант проявляется не в творениях, а в вере – вере в самих себя. Внешне она принимает форму одежды причудливого фасона, длинной прически, литературной или театральной позы. Париж был настолько полон такими гениями в семидесятом, что любой думающий человек сразу распознал бы нацию, вошедшую в пору упадка.

– Ослы запрудили улицы, – говаривал Джон Тернер. – Из каждого кафе слышится похвальба, а Франция тем временем катится к дьяволу.

И действительно, громче всех доносились из пьяных притонов голоса глупцов и подонков.

Меня занимали денежные дела покойного патрона, которые оказались в большом беспорядке. Вся наличность попала в руки Миста. Часть поместий, как я уже знал, приносила слишком мало дохода или вообще ничего. Война, разумеется, парализовала все коммерческие сделки, да никто и так не хотел покупать древний особняк в квартале Фобур-Сен-Жермен, этом оплоте легитимизма, куда ни один порядочный бонапартист и шагу не ступит.

От мадам де Клериси я не скрывал ничего, да это все равно было бы трудно.

– Получается, у нас нет средств, – подытожила виконтесса.

Мы находились в моем кабинете. Я сидел на своем рабочем месте, тогда как мадам расхаживала от стола к каминной полке и обратно, строгим женским глазом подмечая непорядок, царящий в жилище холостяка.

– В настоящий момент вы испытываете недостаток готовой наличности, вот и все. Если война закончится быстро, все будет хорошо.

– А если война затянется – излишком оптимизма вы, мой друг, вряд ли могли когда-либо похвастать, – то что?

– Тогда я найду какой-нибудь выход.

Виконтесса испытующе посмотрела на меня. Окна были распахнуты, и до нас доносились крики разносчиков газет, снующих по улицам.

– Слышите, газеты пишут о победах.

Я пожал плечами.

– Хотите сказать, – задумчиво продолжила мадам, – что они будут рапортовать о победах до тех самых пор, пока пруссаки не окажутся под стенами Парижа?

– Парижанин раскошелится на пару су ради хороших новостей, – ответил я. – За плохие же он не готов заплатить и ломаного гроша.

Так прожили мы несколько жарких недель в июле. Я не имел права оставить Париж, но не мог выбросить из головы и думы про Шарля Миста. Этот негодяй вел себя однако, на удивление тихо. Ни один чек не был обналичен, и насколько мы могли знать, ни одна из украденных ценностей не появилась на рынке. Десятого июля пало правительство Оливье[81]. Ситуация менялась от плохой к катастрофической. В конце месяца император оставил Сен-Кло и встал во главе армии. Больше он в Париж не вернулся.

Глава XV Бегство

Repousser sa croix, c,est l,appesantir[82].

В течение первой недели августа возбуждение в Париже достигло пика. Кульминация произошла в субботу, после битвы при Вейсенбурге[83]. Джон Тернер сообщение об этом поражении получил, думается, раньше всех в столице. И неудивительно – дурные вести поступали в город только через английскую газету «Таймс». Непоколебимый банкир, в уме которого я никогда не сомневался, демонстрировал в те дни целый набор таких качеств, как храбрость, хладнокровие и дальновидность, которым мы, британцы, и обязаны своим величием. Мы, как утверждают соседи, нация торговцев. Это так, но под прилавком у нас всегда лежит винтовка. А в конторе от человека зачастую требуется не меньше отваги, чем на поле боя.

– Трудные времена наступили, – сказал я банкиру. – Вы, как стоит думать, сильно волнуетесь.

Перед тем как прийти на Авеню д’Антан, я заглянул на Биржу, и у меня перед глазами еще стояли бледные, искаженные страхом лица собравшихся там финансистов. А на один франк, которым рисковали они, у Джона Тернера приходилась тысяча.

– Да, волнуюсь, – спокойно ответил мой друг. – Как вы сказали, это трудные времена. Они чудовищно подстегивают аппетит и, как мне кажется, помогают пищеварению.

Тут в комнату без стука вошел клерк. Глаза его возбужденно блестели. Он протянул Тернеру записку. Наш стойкий джентльмен быстро пробежал ее глазами и поднялся из-за стола.

– Идемте со мной, – сказал он. – Увидите кусочек истории.

Мы поспешили на Биржу, прокладывая путь сквозь запруженные народом улицы. Моим глазам предстала сцена, ставшая самой волнительной из всех на моей памяти, поскольку Господь уберег меня от участия в сражениях.

Над морем шляп в насыщенном пылью воздухе реяли два десятка трехцветных флагов, а пронзительные звуки «Марсельезы» перекрывали гомон многотысячной толпы. Пороги больших зданий были усыпаны людьми, а взобравшиеся на постамент статуи ораторы напрягали легкие, потому что никто их не слушал.

– Что это? – спросил я у своего спутника.

– Новости о победе французов. Однако требующие подтверждения.

Те, кто умел петь, и те, кто только так думал, все горланили «Марсельезу» с любого подвернувшегося возвышения – омнибус и мусорный бак равно устраивали этих музыкантов.

– И как только этим людям удалось стать великой нацией? – пробормотал Джон Тернер.

Какой-то человек вскочил на козлы нашего экипажа.

– Я пропою вам «Марсельезу»! – крикнул он.

– Спасибо, – ответил банкир.

Но настроение толпы уже менялось, она начала затихать. Через несколько минут сомнение обрушилось на собравшихся, словно летний ливень, и выражение лиц переменилось. Почти мгновенно распространился слух, что новость о победе оказалась «уткой».

– Я отправляюсь в контору, – бросил Тернер. – Заходите ко мне завтра поутру. Я дам вам один совет.

Вечером я разговаривал с мадам и сообщил ей, что на границе дела идут плохо. Мне не было известно тогда, что немцы уже вошли на французскую территорию, а Мак-Магон[84] разбит и отступает к Мецу[85].

– Увозите женщин из страны, – сказал мне Джон Тернер на следующее утро. – И не докучайте мне.

Вернувшись в Отель де Клериси, я застал в утренней гостиной Альфонса Жиро, пребывавшего в обществе обеих леди.

– Я пришел, чтобы попрощаться с вами, – заявил он. – О чем только что сообщил нашим дамам. – Юноша на свой порывистый французский манер ухватил меня за руку. – Помните, я говорил, что куплю себе чин? Милостивый Господь помог мне, но послал винтовку вместо сабли.

– Альфонс добровольцем идет в пехоту! – воскликнула Люсиль, лицо которой сияло от возбуждения. – Разве это не замечательно? Ах, если бы я была мужчиной!

Мадам посмотрела на дочь серьезно и даже почти укоризненно. И не присоединилась к гордому смеху Жиро.

– У вас плохие новости, – сказала она, посмотрев мне в глаза. – Что случилось?

– Да, новости скверные. Говорят, что Париж переходит на военное положение. Вам и Мадемуазель стоит покинуть город.

Альфонс возражал, говоря, что это временные трудности и генерал Фроссар[86] отступил лишь для того, чтобы нанести более сокрушительный удар. Он кивал и подмигивал мне, но я игнорировал его сигналы. Я никогда не почитал женщин за кукол или неразумных детей и уверен, что они имеют право знать правду, пусть даже неприятную.

Итак, Альфонс Жиро ушел воевать за свою страну. Его перевели в кавалерийский полк, «наряду с несколькими грумами и работниками конюшен “Парижской омнибусной компании”, – как бодро сообщил он мне через несколько дней в письме. Мой друг проявил себя не только истинным и честным французским джентльменом, но и храбрым солдатом.

Мадам де Клериси и Люсиль подготовились к отъезду, но отказывались покидать Париж, пока обстоятельства не оставят иного выбора. С Джоном Тернером я в те дни не встречался, но от людей слышал, что тот твердой рукой и трезвой головой направлял деятельность своего великого банкирского дома. Мне требовались деньги, но я не хотел обращаться к нему, зная, что вынужден буду представить объяснения, которые не мог пока дать. Вместо этого я послал телеграмму своему адвокату в Лондон, и тот устроил для меня заем. Насколько выяснилось позже, ловкий делец заложил возврат моих прав на Хоптон в случае, если Изабелла Гейерсон решит выйти за другого, а не за меня. Категорически нуждаясь в деньгах, без которых мадам и Люсиль не могли покинуть Францию, я не заботился о средствах, которыми они добыты.

Вечером 28 августа, несколько часов спустя после декрета генерала Трошю[87], предписывающего всем иностранцам покинуть Париж, я стал совещаться с мадам. Виконтесса пришла в кабинет одна, подозревая, что мое предложение стоит обсудить в отсутствие Люсиль.

– Вы хотели поговорить со мной, mon ami, – сказала она.

Вместо ответа я положил перед ней прокламацию, выпущенную генералом Трошю. В ней иностранцев предупреждали о необходимости покинуть Францию, а лиц, не способных faire face à l,ennemi[88] приглашали оставить Париж. Виконтесса пробежала документ глазами.

– Понимаю, – сказала она. – Как иностранец, вы не можете остаться.

– Я могу остаться или уехать, – возразил я. – Но не могу бросить вас и Мадемуазель в Париже.

– Тогда как нам быть?

И я изложил ей план, весьма простой в своей сущности.

– В Англию? – воскликнула госпожа де Клериси, когда я закончил. В голосе ее угадывалось презрение по отношению к нашей серой стране, которое живет в сердце почти каждой француженки. – Это так необходимо? Неужели Франция в опасности?

– В данный момент нет, но кто знает. Немцы ближе, чем кто-либо здесь отваживается предположить.

Я видел, что она не верит мне. Вряд ли ее стоило отнести к высокообразованным персонам, и в любом случае мадам не сильна была в истории. Париж всегда представлялся ей центром цивилизации и местом, которого не могут коснуться военные опасности или внутренние беспорядки.

Я умолял ее оставить столицу, живыми красками рисуя возможные последствия поражения и падения Французской империи.

– Смотрите, у меня есть деньги, – сказал я, выдвигая ящик письменного стола. – Все готово, а в Англии я помещу вас в доме, который хоть и не дворец, но вполне пригоден для проживания.

– И где этот дом?

– В местечке, которое называется Хоптон, на границе между Саффолком и Норфолком. Там никто не живет, и все готово к вашему приезду. Слуги имеются.

– Но арендная плата? – Виконтесса посмотрела на меня. – Хватит ли нам денег?

– Плата будет чисто номинальной. Все можно устроить без труда. Многие сельские дома стоят у нас в Англии совершенно заброшенными. Среди наших женщин, мадам, распространилась мода презирать жизнь в глуши. Им больше по нраву бить ноги и дорогую обувь о камни мостовой.

Виконтесса улыбнулась.

– Все в вас так сильно, – сказала она. – Особенно ваши предрассудки. А что, дом, в который вы нас отправляете, он большой? Хорошо расположен? Нельзя ли поинтересоваться?

Меня смутил ее взгляд с легкой искрой усмешки.

– Это один из самых хорошо расположенных домов Англии, – выпалил я, и мадам расхохоталась в голос.

– Друг мой, одна из причин, по которым вы мне нравитесь, заключается в отсутствии у вас хитрости. Этот дом ваш, и вы предлагаете нам с Люсиль укрыться в нем в трудную годину. И я принимаю предложение.

Ее рука, легкая, как листок, легла на мое плечо. Когда я поднял взгляд, комната была пуста.

Наутро в субботу, 3 сентября, я получил записку от Джона Тернера. «Если вы еще не уехали, то уезжайте сейчас!» – значилось в ней.

Наш отъезд был назначен на более позднюю дату, но яхта одного моего английского друга вот уже несколько дней находилась в нашем распоряжении и стояла в порту Фекам. Мы отправились поездом с вокзала Сен-Лазар через два часа после того, как пришла записка от Джона Тернера. Улицы Парижа казались необычно тихими, прохожие, встречая знакомых, только молча кивали головой, избегая приветствий. Надежда, похоже, расправила крылья и улетела прочь из этого сияющего города. Предчувствие надвигающейся катастрофы накрыло всех.

Мирный закат заливал золотым сиянием море и небо, когда мы вышли тем вечером из гавани Фекама. Мы с капитаном прогуливались по палубе красавицы-яхты до позднего часа, и около полуночи я бросил последний взгляд на белые утесы и мысы оставляемой мной обреченной страны. В этот самый час по Франции пролетела весть такая же черная, как сама та ночь. Стало известно, что последняя надежда потеряна, что вся армия капитулировала под Седаном и даже сам император взят в плен[89]. Об этом мы, разумеется, узнали, только причалив в Англии, но я не сомневался, что Джон Тернер был в курсе событий, когда отправлял нам такое резкое предупреждение.

Погода благоприятствовала плаванию, и на следующий день, когда дамы вышли на палубу, море было совершенно спокойным. Мы шли вдоль Северного Форланда, держа курс между плавучим маяком Гудвин и берегом. Утро выдалось чудесное, море играло оттенками голубого и зеленого, приобретая желтоватый цвет там, где обширные песчаные отмели эстуария Темзы подходили совсем близко к поверхности.

Созерцая скромные обрывы береговой черты Тенета, Люсиль пришла к не самому лучшему мнению об Англии.

– Это и есть ваши знаменитые меловые утесы? – обратилась она к капитану, поскольку обращаться без надобности ко мне старательно избегала. – Но они достигают едва четверти от высоты наших у Сен-Валери, которые я видела вчера из иллюминатора.

Капитан, человек простой, бросился доказывать, что у Англии есть свои преимущества. Ему было невдомек, что в определенных обстоятельствах женщина склонна винить все вокруг. Вот и сейчас бедным утесам досталось, видимо, просто из-за того, что они принадлежали моей родной стране.

Мадам оказалась не так глуха к доводам разума, и капитан, неважно знавший французский, более преуспел в общении с ней, не знающей иного языка, кроме родного, нежели с Люсиль, довольно бегло говорившей по-английски.

– Приближается плохая погода, – сообщил мне капитан спустя несколько часов. – Жаль, что уровень воды не даст нам войти в гавань Лоустофта раньше десяти часов.

Мы бросили якорь позади канонерки береговой обороны, в нескольких сотнях ярдов от причала Лоустофта, дожидаясь прилива. В одиннадцать мы вошли в порт, и, миновав шлюз, попали в реку, после чего остановились на ночевку. Так как ехать в Хоптон было слишком поздно, я предоставил мадам выбор: остаться на яхте или съехать на берег, в отель. Она предпочла заночевать на борту.

Дурные предсказания сбываются всегда, и непогода, которую обещал накануне капитан, обрушилась на нас ночью. На рассвете нашим глазам предстало серое, унылое море, затянутое пеленой низких облаков небо и нескончаемый моросящий дождь. Когда леди поднялись на палубу, был отлив, и вышедшие на поверхность илистые берега реки выглядели весьма неприглядно, а плоские луга, протянувшиеся по обоим берегам, тонули в дождевой пелене.

На пристани нас ждал экипаж из Хоптона. Для людей, не привыкших высаживаться на берег с маленькой шлюпки, эта затея выглядит куда более трудной и опасной, чем может показаться со стороны. Улицы Лоустофта, по которым лежал наш путь, выглядели грязными и пустынными. Рыбаки, шлепающие по лужам в своих тяжеленных морских сапогах и непромокающих плащах по направлению к гавани, усиливали ощущение мокрости и унылости, создавшееся у дам об Англии. Растущие на возвышенностях сучковатые деревья поникли под воздействием мороси и тоже не радовали взор.

Люсиль сидела, плотно сжав губы и глядя в забрызганное каплями окно. В глазах у нее застыли слезы, и я с печалью осознал тщету человеческих стараний. Все мои планы были разрушены припустившим в одночасье дождем.

Дом, однако, я нашел вполне уютным. В холле и главных комнатах горели камины.

День клонился к вечеру, когда я застал Люсиль одну в гостиной. Она разглядывала через окно плоскую как стол местность, уходящую к морю.

– Мне жаль, Мадемуазель, что все вокруг так невесело, – проговорил я, ощутив вдруг всю неприхотливую пустоту своего родового гнезда. – Я старался как мог.

– Спасибо, – отозвалась она голосом, в котором еще звучала обида. – Вы были очень добры.

Помолчав несколько секунд, Люсиль вдруг повернулась и вперила в меня сердитый взгляд.

– Никак не пойму, кто назначил вас нашим защитником? – резко спросила девушка.

– Судьба, Мадемуазель.

Глава XVI Изгнание

Il y a donc des malheurs tellement bien

cachés que ceux qui en sont la cause,

ne les devinent même pas[90].

Первой, кто выказал любезность по отношению к изгнанницам, укрывшимся в Хоптоне, оказалась Изабелла Гейерсон. Откликнувшись на письмо законного владельца старого поместья, она нанесла визит мадам де Клериси. Бледность Изабеллы, ее тонкие, поджатые губы и неискренний взгляд произвели на виконтессу не самое благоприятное впечатление. Позже она описала гостью как разочарованную женщину, терзаемую некоей печалью или затаившую в глубине сердца обиду.

Однако с Люсиль Изабелла быстро сдружилась, чему в немалой степени способствовало знание молодой француженкой английского языка, потому как Изабелла не могла похвастаться успехами во французском.

«Люсиль, – писала мне мадам, после того как я уехал в Лондон с целью организовать активные поиски Шарля Миста, – безмерно обожает свою подругу мисс Гейерсон. Она утверждает, что эта английская Мадемуазель напоминает ей прекрасный и хрупкий фарфор. Но по мне, – продолжала госпожа де Клериси, – тонкость выделки этого сосуда оставляет желать лучшего».

Сближение было так стремительно, что обе девушки часто встречались в Хоптоне или в Литтл-Кортоне, лежавшем в паре миль от нашего имения, где Изабелла, похоронившая к тому времени родителей, жила с престарелой теткой, играющей роль ее компаньонки.

Девушки, как кажется, умеют находить тысячи тем для разговора и сотни мелких секретов, которыми готовы делиться, поэтому сходятся гораздо теснее, нежели юноши. Буквально через пару недель наши подруги уже называли друг друга по имени, хотя любой внимательный наблюдатель заметил бы, что эта откровенность не вполне взаимна – Изабелла Гейерсон была одной женщиной на тысячу по умению хранить свои секреты. Даже я, друживший с ней с детства, не мог похвастаться осведомленностью о лелеемых ею надеждах, чаяниях и сокровенных мыслях.

Встречи, как выяснилось, чаще происходили в Хоптоне, чем в доме Изабеллы.

– Мне нравится Хоптон, – поделилась та как бы нехотя с подругой. – У меня с этим домом связано много приятных воспоминаний. Сквайр всегда был добр ко мне.

– Полагаю, в бытность ребенком ты вдоволь наигралась в этих сонных древних комнатах, – прощебетала Люсиль, обводя взором портреты давно ушедших Говардов, ошибки которых давно были преданы забвению.

Люсиль ждала, но разговор замер словно сам собой. Изабелле нечего было добавить про те далекие дни, и, в отличие от многих женщин, мисс Гейерсон молчала, когда не имела чего сказать.

– А ты знала мать мистера Говарда? – сменила тему француженка. – Мне очень хотелось бы понять, какая она была.

– Я ее не знала, – последовал ответ, на этот раз более искренний. Скрытность Изабеллы касалась ее собственных дел и не распространялась на жизнь соседей. – И он сам тоже. Какое ужасное несчастье для него.

– Разве потеря матери не всегда ужасное несчастье?

– Да, но в его случае особенно.

– Что ты хочешь сказать, Изабелла? – Люсиль встрепенулась. – Ты такая холодная и сдержанная. Англичанки все такие? Из тебя все приходится прямо-таки вытягивать.

– Это потому, что вытягивать нечего.

– Нет есть. Мне хочется знать, почему для мистера Говарда потеря матери стала особенным несчастьем. Тебе, быть может, он не интересен, а вот мне напротив. Моя мать просто обожает этого молодого человека. А отец доверял ему.

– А!

– Ну вот, опять, – с досадливым смешком воскликнула Мадемуазель де Клериси. – Ты говоришь «а!», которое совершенно ничего не означает. У нас, француженок, все иначе. Мы используем сотни междометий – понаблюдай за речью моей матери, – но если ты восклицаешь «а!», то похоже, не вкладываешь в него ни малейшего смысла.

Рассмеявшись, Люсиль посмотрела на подругу, которая только улыбнулась.

– Итак?

– Ну, если бы матушка мистера Говарда осталась жива, он стал бы гораздо лучшим человеком, – неохотно промолвила Изабелла.

– Ты называешь его мистером Говардом, – сказала Мадемуазель, предпринимая один из обходных маневров, которые так часто позволяют женщинам достигать цели. – Ты и наедине обращаешься к нему так?

– Нет.

– Как же тогда? – спросила Люсиль с настойчивостью ребенка, привязавшегося к пустяку.

– Дик.

– И все-таки он тебе не нравится?

– Я никогда не задумывалась, нравится он мне или нет, – такие мысли редко приходят в голову о людях, которые для тебя все равно что родные.

– Но нельзя же симпатизировать человеку, если он нехороший?

– Разумеется, – ответила мисс Гейерсон с едва заметной улыбкой. – По крайней мере, так всегда пишут в книгах.

Высказав столь весомое мнение, Изабелла положила свои белые, не привыкшие к работе руки на колени. Она была не из тех, кто тратит время на глупые занятия рукоделием, но в то же время являлась типичной женщиной в том, что касается одежды, манер и, полагаю, образа мыслей. Пальцы Люсиль, напротив, не знали ни минуты покоя. Она не успела прожить в Хоптоне и пары недель, как уже обзавелась полудюжиной маленьких подопечных из соседней деревушки, для которых вязала или шила изящные предметы одежды.

Именно француженка нарушила повисшую тишину. Ее компаньонка, похоже, ждала этого или чего-то еще.

– Как думаешь, не слишком ли сильно моя мать доверяет мистеру Говарду? Она верит всему, что он говорит или делает. Как поступал и мой отец, пока был жив.

Изабелла, как никто из смертных внимательная к моим проступкам, не спешила с ответом.

– Это зависит от причин, по которым он взялся управлять вашими делами, – осторожно сказала она.

– Ну, ему платят за них, – несколько торопливо заметила француженка. – Да, ему платят жалованье.

– Этот дом принадлежит ему. Земли, которые можно охватить взором из окон, тоже его. У него полно забот по управлению своим имуществом, но он ими пренебрегает. Одним жалованьем трудно объяснить тот глубокий интерес, который Дик питает к вам.

Некоторое время Люсиль не отвечала. Да и действительно, рукоделие в эту минуту потребовало особого внимания.

– А какие еще причины могут быть? – сказала она наконец, равнодушно пожав плечами.

– Мне не вполне ясна история про огромное состояние, необъяснимым образом проскользнувшее у него между пальцев, – пробормотала Изабелла, и лицо ее собеседницы вдруг просветлело.

– Наследство Альфонса Жиро?

– Да, – проговорила англичанка, пристально посмотрев на подругу. – Наследство месье Жиро.

– Его похитили. Я рассказывала тебе об этом. Вором оказался секретарь моего отца, Шарль Мист.

– И Дик Говард обещает найти похищенное! – Изабелла рассмеялась.

– А что тут такого?

– В самом деле, почему нет? Дик найдет деньгам применение. Он всегда был мотом.

– Что ты хочешь сказать? – вскричала Люсиль, забыв про работу. – На что намекаешь, Изабелла?

– Ни на что, – ответила та. Потом поднялась, встала у каминной полки и принялась наблюдать за горящим поленом, выставив одну ногу поближе к теплу. – Ни на что. Просто я не понимаю.

Как оказалось, недопонимание Изабеллы носило более деятельный характер, чем можно счесть из разговора, tant bien que mal[91] приведенного выше с чужих слов. Действительно, опыт убеждает меня, что если женщине не удается найти разгадку тайны, неважно, касающейся ее или нет, это редко случается по вине недостаточности приложенных ей усилий.

То, что Изабелла Гейерсон предпринимает дальнейшие попытки выяснить мои мотивы в делах, связанных с мадам де Клериси и ее дочерью, мне стало ясно уже вскоре. В ноябре, когда Париж еще находился в осаде, а слухи о Коммуне и анархии стали просачиваться в спокойно дремлющую Англию, мне представился шанс хотя бы отчасти отблагодарить Альфонса Жиро за проявленное им великодушие.

Мой друг был ранен и взят в плен во время кошмарного отступления к столице. Затем ему удалось добиться освобождения в обмен на обещание не принимать дальнейшего участия в войне. Дать его не представляло труда, потому как рана юноши носила такой характер, что он при всем желании не смог бы держать в правой руке оружие.

Это дошло до меня в тот миг, когда при встрече на вокзале Черинг-Кросс Жиро протянул мне левую руку.

– Правую предложить не могу, – извинился он. – Колбасник-улан, насквозь пропахший дымом, разрубил на ней сухожилие.

Альфонс приподнял руку, упрятанную под черный платок, повешенный на манер перевязи, и зашагал по платформе с видом такого бравого вояки, что показался даже выше ростом.

Мы вместе поужинали и заночевали в моем жилище в Лондоне, где нашлась свободная кровать. Каждое слово и каждый жест моего друга выражали его искреннюю радость от встречи со мной. Мы провели веселый вечер, и лишь однажды, если не изменяет память, лицо Альфонса приняло серьезное выражение.

– Дик, – сказал он, – не мог бы ты одолжить мне тысячу франков? У меня ни единого су в кармане.

– У меня тоже, – был мой ответ. – Но тысячу ты получишь.

– Виконтесса пишет, что все это время ты снабжал их деньгами. Как это? – спросил Жиро, засовывая банкноты в бумажник.

– Сам не знаю, – отозвался я. – Похоже, у меня есть дар брать взаймы больше, чем требуется. У вас таких людей прозывают евреями. Мне по силам заложить что угодно. Уверен даже, что смогу получить кредит, отдав в залог хоть тебя.

Мы потолковали серьезно о финансовых вопросах, выявив, без сомнения, полную свою некомпетентность в них. Помнится, мы так и не пришли к решению, и со смехом заключили, что оба неуклонно катимся по дорожке в преисподнюю.

Было условлено, что на следующий день мы поедем в Хоптон, где Жиро проведет несколько недель в обществе пребывающих в изгнании дам. Альфонс не скрывал надежды, что раненая рука, въевшаяся в кожу пороховая копоть и пережитые опасности могут тронуть сердце Люсиль. Как по мне, я не сомневался, что ничего этого не требуется, и присущие моему другу качества уже сыграли свою роль.

– В любом случае, она хотя бы не станет потешаться над этим. – Маленький француз воздел раненую длань. – И не станет высмеивать нашу великую атаку. О, Дик, друг мой, ты пропустил нечто важное, – вскричал он, заставив носильщиков на станции Ливерпуль-стрит изумленно оглянуться. – Пропустил нечто очень важное в жизни, не обнажив оружия за Францию! Mon Dieu! Слышать горн, трубящий атаку; видеть коней, этих храбрых животных, вскидывающих голову в ответе на зов; смотреть прямо на лица людей! Дик, вот это жизнь! Слышать лязг сабель по всему фронту! Это похоже на то, как если бы дворецкий уронил ящик с ножами на лестнице!

До Хоптона мы добрались к вечеру, и я не слишком обрадовался, узнав, что на ужин приглашена Изабелла – дабы почтить, как пояснила Люсиль, «героя великого отступления».

– Нам также известно, – добавила мадам, обращаясь ко мне, – что такие старые друзья, как мисс Гейерсон и вы, будете рады встрече.

И Изабелла натужно улыбнулась мне.

За ужином разговор шел по большей части по-английски, причем Альфонс Жиро очень остроумно шутил на нашем языке. В гостиной я воспользовался возможностью поговорить с мадам де Клериси о делах, причем просил поучаствовать и Люсиль.

Мне показалось, что я улавливаю в атмосфере своего старого дома некое недоверие или враждебность по отношению к себе, а однажды перехватил многозначительный взгляд, которым обменялись Люсиль и Изабелла. В тот момент речь как раз зашла о разорении Альфонса, каковое наш бравый солдат воспринимал с похвальной жизнерадостностью.

– Каков английский эквивалент нашего су, когда название этой монеты используется как символ нищеты? – поинтересовался юноша, и, получив ответ, весело пояснил Изабелле, что у него за душой нет даже медного фартинга.

Пока я беседовал с мадам о делах, Альфонс с Изабеллой развлекались игрой в бильярд в холле. Впрочем, их видимо, больше занимал разговор, чем игра, потому как стука шаров я не слышал.

Дамы удалились на покой рано. Изабелла тоже осталась на ночь в Хоптоне. Мы с Альфонсом уединились за сигарами. Я сразу убедился, что ощущение враждебности ко мне распространилось и на молодого Жиро, который молча курил, как по волшебству забыв про свою веселость. Не будучи любопытным по натуре, я не стал платить другу холодностью – мерой, безусловно возымевшей бы действие на натуру столь простую и открытую.

Вместо этого я мрачно потягивал сигару, и просидел бы так, пока не настало время ложиться, как вдруг раздался стук в дверь. На улице шел снег, и крупные хлопья полетели в открытую мной дверь. Я ожидал увидеть берегового смотрителя, который часто приходил за помощью сам или присылал гонца, если случалось кораблекрушение. Но ввалившийся в холл парень оказался посыльным с телеграфной станции Ярмута. Протопав все это расстояние пешком, он потребовал в вознаграждение за труды шесть шиллингов, но получил целых десять, потому как ночка была такая, что врагу не пожелаешь.

Вскрыв конверт, я обнаружил телеграмму, посланную тем вечером управляющим одного крупного лондонского банка: «Чек на пять тысяч фунтов предъявлен для оплаты. Должен быть обналичен завтра утром».

– Мист наконец подал признаки жизни, – сказал я, протягивая телеграмму Жиро.

Глава XVII По следу

Le vrai moyen d’être trompé c’est de se croire plus fin que les autres[92].

Я потихоньку выбрался из дома на рассвете следующего дня, верхом примчался в Ярмут и сел на самый ранний и самый тухлый, в том числе благодаря торговцам рыбой, поезд до Лондона.

Насколько плохо подготовился я к схватке с Мистом, следует из факта, что мне неизвестен был даже час, когда открываются лондонские банки. Общее соображение сводилось к тому, что, прибыв в половине одиннадцатого, я все-таки получу достаточно времени, чтобы рассчитывать перехватить, а то и поймать на горячем нашего ловкого мошенника.

Поезд прибыл на Ливерпуль-стрит точно по расписанию, в десять. Десять минут спустя я уже вылез из кэба и поспешил к двери большого банка на Ломбард-стрит.

– К управляющему, – бросил я, обращаясь к субъекту с прилизанными волосами и в мундире с медными пуговицами, роль которого в здании явно сводилась к чисто декоративной.

Меня проводили в небольшую стеклянную комнату, похожую на оранжерею, где сидели, словно под микроскопом, двое управляющих. То были живые образчики облаченной во фрак респектабельности, контролирующей деятельность полусотни клерков, каждый из которых, переворачивая страницу гроссбуха или сообщая вполголоса соседу свежие слухи, исподволь бросал взгляд на стеклянную каморку.

– Мистер Говард, – сказал управляющий, державший в руке часы. – Я ждал вас.

– Вы обналичили чек?

– Да, ровно в десять. Получатель ждал нас под дверью. Клерк тянул сколько мог, но отказать в уплате мы не имели права. Стофунтовые банкноты, как обычно. Никогда не доверяйте человеку, который пользуется стофунтовыми банкнотами. Вот их номера. Мчитесь во весь дух в Английский банк и остановите их! Вы можете перехватить вашего жулика там.

Управляющий вытолкал меня из каморки, и мне подумалось, что помимо фрака и безвкусных очков в золотой оправе в этом человеке остались еще некое мужество и боевой дух, которые очень нелегко сохранить внутри четырех стеклянных перегородок.

Кэбмен, почуявший, видимо, забаву, дожидался меня, хоть и получил все сполна. Летя во весь опор по Ломбард-стрит, я вспоминал гибкую спину Миста и гадал, хватит ли места для нас двоих в здании Английского банка.

Благородный читатель наверняка имеет вложения и без нищего сельского сквайра знает, что вход в Английский банк представляет собой портик, через который открывается вид на небольшой внутренний дворик. В этот дворик выходят три двери, и центральная из них ведет в департамент, где банкноты обмениваются на золото и серебро.

Выскочив из кэба, я посмотрел сквозь портик и заметил на той стороне двора спину человека, входящего через вращающуюся дверь. Снова Шарль Мист! Расплатившись с кэбменом, я отметил про себя внушительные габариты двоих швейцаров в роскошных ливреях – чтобы проложить себе путь через дворик, месье Мисту придется одолеть троих здоровых мужчин.

Внутрь банка вели две вращающиеся двери, и, проходя вторую, мой объект обернулся. Впрочем, я не успел разглядеть ничего, кроме бледности лица. Влетев в большой зал, я торопливо осмотрелся. Двое мужчин обменивали деньги, а третий склонился над столом, заполняя бланк. Никто из них не походил на Шарля Миста. Имелся еще один выход, ведущий в глубь здания.

– Не проходил ли через эту дверь сейчас джентльмен? – спросил я у клерка, чье занятие, похоже, сводилось к тому, чтобы складывать соверены в столбик.

– Да, – бросил он через свою конторку.

«Ага, – подумал я. – Теперь ты у меня попался, как крыса в капкан».

– Насквозь он не выйдет? – уточнил я.

– Не выйдет, ваша правда, – весело отозвался молодой человек.

Я поспешил вперед и в итоге нашел выход на улицу Лотбери.

– Проходил здесь только что один джентльмен? – обратился я к швейцару, важному и сонному.

– Трое за последние пять минут. Пожилой джент с косоглазием, из банка Коутс, высокий мужчина со светлыми волосами и высокий мужчина с темными волосами.

– Меня интересует темноволосый. Куда он пошел?

– Свернул налево.

Я ринулся дальше, ловя себя на мысли, что этот сонный швейцар мог видеть больше, чем на самом деле. Выскочив на запруженную людьми мостовую Лотбери, я понял, что мадам де Клериси оказалась права, и меня нельзя назвать иначе как дураком. Было очевидно, что Шарль Мист обвел меня вокруг пальца, причем с легкостью. Искать его среди такой толпы было пустой затеей. Отказываясь признать поражение, я вернулся в банк и передал служащему номера украденных банкнот. Здесь мне снова объяснили, что отказ в выплате невозможен. Все, на что я могу надеяться, это что каждая обмененная банкнота может дать мне ключ к местонахождению вора. Всякий следующий шаг в этом деле все более ясно доказывал сложность работы, за которую я взялся, и мою собственную неспособность ее выполнить. Нет лучшего лекарства от тщеславия, чем встреча с ловким мошенником.

Я решил прибегнуть к услугам тех людей, которые, не являясь профессиональными поимщиками воров, способны-таки сразиться с Шарлем Мистом на его собственном скользком поле. При помощи управляющего банком я нашел одного такого, по имени Сэндер. Это был бухгалтер, специально изучавший теневые стороны финансового оборота. Сэндер приступил к работе в тот же вечер. По его мнению, Мист долгое время находился в осажденном Париже и сумел выбраться только что, воспользовавшись, возможно, одним из многих пропусков, раздаваемых американским послом во французской столице лицам, выдающим себя за иностранцев.

Тем же вечером я получил из официального источника информацию, что мужчина, подходящий под описание Миста, купил на станции Ватерлоо билет до Саутгемптона. Искушение снова оказалось слишком сильно для человека, выросшего в стране, где спортивный азарт стал частью культуры. Почтовым поездом я доехал до Саутгемптона и развлекался, разглядывая лица пассажиров пароходов, отправляющихся в Джерси и Шербур. Рейса на Гавр в тот день не было. В отеле «Рэдли», где я снял комнату, мне сообщили, что на раннем поезде приехали пожилой джентльмен, леди и их дочь, а больше никого. На железнодорожной станции никто не видел человека, подходящего под данное мной описание.

Если Шарль Мист и сел в поезд на станции Ватерлоо, то таинственным образом испарился по дороге.

В течение последних бурных месяцев 1870 года люди каждое утро просыпались в ожидании интересных новостей. Для меня, даже в преклонные годы, волнующие события внешнего мира, далекого и не очень, всегда предпочтительнее того унылого и монотонного существования, которое, я уверен, быстро превращает в стариков всех, кто погрузился в него. Обстоятельства, мой контроль над которыми можно назвать лишь номинальным – для меня это и есть описание жизни человека, – тесно связали мою судьбу с судьбой Франции, этой «легкомысленной героини трагической истории». Неудивительно, что в те дни я с вниманием куда более живым, чем у большинства своих соотечественников, наблюдал за суровой драмой, разворачивающейся вокруг Парижа.

Сердце мое наполняется печалью, стоит подумать о том, что современники беспрецедентных событий семидесятого года становятся слишком старыми, чтобы сохранить живые воспоминания о своих тогдашних эмоциях, а многие актеры той великой сцены уже оставили юдоль земного позора и земной славы. Я же до сих пор ярко помню те ощущения, которые испытывал утро за утром, открывая газету и читая весть, что Париж еще держится.

Перед выездом из Лондона я узнал, что французы отбили городок Ле-Бурже, расположенный в окрестностях столицы, и до сих пор удерживают его под градом прусских атак. Телеграфное сообщение с самим Парижем прервалось уже давно, и до нас, сторонних наблюдателей, доходили лишь обрывочные слухи из разных источников. Было похоже на то, что каждый день привносил определенные улучшения в организацию обороны. Распределение провианта приобрело систематизированный характер, и среди защитников крепла уверенность в том, что им удастся как отразить штурм, так и пережить осаду.

Императрица Евгения уже давно обосновалась в Англии, куда попала при помощи добросердечного и отважного джентльмена, ее дантиста-американца. Им удалось бежать буквально через несколько часов после нашего отплытия из Фекама. Император, сломленный, смертельно больной человек, со временем получил возможность присоединиться к жене в Чизлхерсте, вернувшись, таким образом, в страну, давшую ему приют в годину прежних бедствий[93]. Удивительно, насколько тесно судьба Бонапартов, от начала и до конца этой поразительной династии, переплетена с Англией.

Первый из этого великого рода умер пленником английского оружия, последний пожертвовал собой в схватке с нашими врагами.

– Париж еще не пал, сэр? – спросил официант, подавая мне на следующий день завтрак.

Думаю, вряд ли тем дождливым утром в мире много говорили о чем-то еще, кроме судьбы французской столицы. Осада длилась уже шесть недель, и стальное кольцо сжималось вокруг обреченного города.

Лондонские газеты еще не прибыли, поэтому утренние новости передавались из уст в уста с жадностью, не обращающей внимания на приличия. Незнакомцы заговаривали друг с другом в кофейне, никто не стеснялся задать вопрос соседу. Интерес сблизил людей. В те дни Саутгемптон служил портом, из которого отправлялись лайнеры в Индию, и отель был полон, свободных мест в ресторане не имелось. Я всматривался в загорелые лица суровых людей, пером и шпагой осуществляющих управление нашей великой империей, и быстро пришел к выводу, что Шарля Миста среди них нет. Мудрость, осеняющая нас по утрам, побуждала признать факт, что поиски негодяя разумнее полностью передать в руки мистера Сэндера и его помощников-профессионалов.

Во время завтрака я получил телеграмму от Сэндера, который сообщал, что Париж еще держится. Эта информация имела большое значение для нашего плана действий. Сэндер исходил из предположения, что Мист, подобно всем французам, чувствует себя за границей не в своей тарелке и дожидается только падения Парижа, чтобы вернуться туда и начать активно использовать украденное богатство. Поэтому, как только город капитулирует, мне следовало поспешить в Париж и встретиться там с Сэндером.

Моя телеграмма произвела небольшой переполох в обеденном зале. Многие заинтересованно смотрели на меня, пока я читал ее. Я передал бумагу ближайшему соседу со словами, что он волен и дальше пустить ее по рукам. Вскоре подошел официант и спросил, нельзя ли довести полученные мной новости до молодой французской леди, которая путешествует одна и жаждет узнать то, что так волнует всех представителей ее нации.

– Разумеется, – ответил я. – Передайте ей телеграмму, чтобы она могла лично прочитать ее.

– Но сэр, она не знает английского, а я хоть и понимаю немного французский, но не говорю на нем.

– Тогда принесите мне телеграмму и покажите ту леди.

– Это та, что прибыла вчера, – ответил официант. – Она путешествует, насколько понимаю, вместе с пожилыми леди и джентльменом, но те утром уехали на остров Уайт, и девушка осталась одна.

Он указал на даму, и я сразу определил ее национальность по тому факту, что, в отличие от присутствующих англичанок, она принялась за еду, не сняв шляпки. Это была красивая женщина – вряд ли ее стоило называть юной девушкой, – с бледным овальным лицом и густыми каштановыми волосами. Когда я подошел, дама прервала завтрак и опустила на лицо вуаль, поправив шляпку элегантными, ловкими движениями, которые свойственны только француженкам.

С достоинством ответив на мой поклон, она подняла взгляд, ожидая, когда я заговорю.

– Официант сказал, – начал я по-французски, – что мне выпало счастье обладать новостями, представляющими определенный интерес для вас.

– Если это новости о Франции, месье, то я буду сидеть sur des épingles[94], пока не узнаю их.

Я положил телеграмму перед ней, и женщина покачала очаровательной головкой, благодаря чему до меня донесся нежный и приятный аромат.

– Прошу вас, переведите, – сказала француженка. – Я краснею от стыда, стесняясь признаться в своем невежестве.

Склонившийся над телеграммой профиль был прелестным, и я пожалел, что не успел приблизиться до того, как незнакомка опустила вуаль. Она выслушала мой перевод, кивнув головой, но не подняла глаз.

– А это слово? – Это подпись на телеграмме пробудила в ней такой живой интерес, что дама даже коснулась моей руки затянутыми в перчатку пальцами. – Тут написано «Сэндер»? Что это значит?

– Это имя моего агента. Человека, отправившего эту телеграмму, зовут Сэндер.

– Ах, понятно. И он находится в Лондоне?

– Да.

– И он надежен? Простите мою настойчивость, месье. Понимаете, для француженки, чьи друзья воюют… – По ее телу пробежала легкая дрожь. – Mon Dieu! Это невыносимо!

На миг на меня устремился взгляд столь чудесных глаз, что мне захотелось увидеть их снова. Я стал гадать, кто же из ее близких на фронте?

– Да, он надежен, – ответил я. – Можете положиться на эти новости как на совершенно достоверные, Мадемуазель.

Тут, видя, что дама путешествует в одиночестве, я отважился предложить ей свои скромные услуги. Своим низким, приятным голосом она очень тактично отказалась. В данный момент нет никакой необходимости тратить мое драгоценное время, но если я буду любезен сообщить свое имя, она не преминет воспользоваться моей помощью в случае, если таковая понадобится во время ее пребывания в Англии. Я вручил ей свою карточку. Француженка дала понять, что разговор окончен, и я вернулся за свой столик под ехидные усмешки некоторых из присутствующих в зале молодых офицеров.

Будь я юношей, податливым огню, что пробуждают темные очи, то вполне мог бы воспламениться от взгляда, которым незнакомка сопроводила прощальный поклон. Но и так, уходя, я питал страстное желание, чтобы ей понадобились мои услуги. По причинам, известным читателю, все француженки обладали особой привлекательностью для меня, эта же леди обладала исключительной силы шармом, который я уловил сразу же, как только окунулся в озера ее глаз.

Глава XVIII Темная лошадка

Le plus grand art d'un habile homme est celui de

savoir cacher son habileté[95].

Несколько часов спустя я был бесславно отозван в Лондон.

«Нет смысла оставаться в Саутгемптоне. Первая банкнота была обменяна в Лондоне», – гласила телеграмма Сэндера.

За обедом в гостинице я узнал от официанта, что молодая француженка получила письма, заставившие ее переменить планы и срочно направиться, как предполагал мой информатор, в Дувр.

Тем же вечером Сэндер пришел ко мне с докладом в мой лондонский клуб.

– В этом деле замешаны двое, а то и трое, – сообщил агент. – Банкноту обменяли в туристической конторе Кука, купив два билета до Баден-Бадена. Разумеется, билеты могут быть перепроданы или использованы частично. И совершил сделку старик. В парике, как мне сказали, но настоящий, то есть не переодетый молодой человек.

Если мистер Сэндер знал еще что-то, то не удосужился поделиться со мной. Это был бледный, худощавый человек с наружностью клерка из сити. Но парень обладал проницательным взглядом, и в линиях тонкого, волевого рта читалось нечто, внушавшее доверие. Оное, как я видел, не являлось взаимным. Полагаю, Сэндер скорее держал меня за недалекого сельского сквайра.

Агент обвел богато украшенную курительную клуба взглядом наполовину презрительным, наполовину завистливым и заерзал на шикарном кресле с неловкостью человека, привыкшего к спартанскому образу жизни.

– Не исключено, что за вами следят, – напрямик заявил он.

– Да. Я знаю, что бейлифы присматривают за мной.

– Это я к тому, что не отправиться ли вам на охоту или еще куда-нибудь с глаз долой?

– Я мог бы съездить во Францию, чтобы присмотреть за собственностью мадам де Клериси.

Перспектива сменить антураж показалась мне привлекательной. Стоит признать, я чувствовал себя в те дни не в своей тарелке, и, будучи в Англии, не мог избавиться от нечеловеческой силы желания находиться в Хоптоне. Да, какой бы волей ни обладал мужчина, встретившаяся на его жизненном пути женщина способна разжечь в нем такую страсть, что он не в силах будет избавиться от мысли о ней, и даже на другом конце света будет думать только о том месте, где живет она. Поэтому человек, доживший уже до седых волос, но не наживший ума, испытывал совершенное несчастье, находясь в Англии, но не в Хоптоне, тогда как Альфонс Жиро мог беспрепятственно наслаждаться обществом девушки, которую мы оба любили.

– Да, так и сделайте, – сказал, поразмыслив, Сэндер. – Будет лучше, если вы покинете Британию.

Манеры агента, как уже упоминалось, внушали доверие. И я, ища причины уехать, решил повиноваться совету незамедлительно. Более того, мне все более отчетливо представлялась вся трудность моей задачи, а при воспоминании об атмосфере в Хоптоне моя неудача казалась особенно горькой.

У виконтессы имелась собственность в Морбиане, куда я мог отправиться, избежав риска ареста. От управляющего имением у нас не было вестей с самого начала войны. Не исключено, что он записался добровольцем в один из бретонских полков, которые спешно формировались в то время.

Отправив мадам записку, я на следующий день уехал из Англии, собираясь провести за границей неделю-полторы. Путешествие прошло без приключений, поэтому рассказывать о нем нет смысла.

Во время пребывания автора этих строк в охваченной войной Франции мисс Изабелла Гейерсон, как и он, не находившая себе покоя, решила вдруг заселиться в свой лондонский дом и наполнить его гостями. Стоит напомнить, что эта девушка являлась богатой наследницей, и если слухи не врали, не один достойный джентльмен подкатывал к ней с предложением руки и сердца, но все без исключения наталкивались на холодный отказ. Зная ее с детства, я не удивлялся тому, что отвергнутые джентльмены не спешат повторить попытку. Тщеславие нередко заставляет женщину сдаться-таки осаде – иногда, правда, пробудившаяся в ней любовь подталкивает к этому шагу, – но мне сдается, что тщеславием Изабелла не страдала никогда.

«У меня есть весомая причина обходиться без тщеславия», – заявила она как-то в моем присутствии. Но смысл этого замечания остался для меня темен. Оно, помнится, послужило ответом на реплику Люсиль. Та сказала, что женщина может одеваться красиво, не будучи тщеславной, и со смехом привела в пример Изабеллу.

Главный мотив, побудивший мисс Гейерсон отправиться посреди зимы в Лондон, был похвальным. Ей хотелось хотя бы на время положить конец деревенскому заточению, которое столь томило Люсиль. К тому же я не сомневался, что обе француженки вряд ли упустят шанс посмотреть на Лондон. Пословица гласит: Бог создает страну, а люди – города. Я склонен добавить, что и то и другое создано ради женщин.

Вернувшись в Лондон, я обнаружил письмо мадам де Клериси, объясняющее причины переселения. В тот же конверт была вложена записка от Изабеллы – послания от нее всегда звучали добрее устной речи – с приглашением погостить у нее на Гайд-Парк-стрит.

«Мы достаточно давние друзья, – писала она, – чтобы позволить себе подобное приглашение. И если оно разделит обычную судьбу себе подобных, вина падет на вас, но не на меня».

Письмо дожидалось меня в клубе, и я счел уместным нанести визит тем же вечером. Перед мысленным моим взором всегда стоял призрак обручения Альфонса с Люсиль, и если это уже свершилось, я хотел знать наверняка, а не мучиться догадками.

Когда я вошел, чувствуя себя, как всегда, не слишком уютно среди насыщенных ароматов и изящных украшений женской гостиной, Альфонс, истинный дамский угодник, угощал всех бутербродами. Приняли меня не слишком тепло. Особенно поразился я бледности Изабеллы, которая, впрочем, вскоре уступила место обычному цвету ее лица. Одна мадам обрадовалась мне и протянула обе руки в искреннем приветствии. Черное платье Люсиль очень шло, как мне подумалось, к стройной фигуре девушки.

Разговор, понятное дело, шел о войне – все другие темы меркли тогда в сравнении с этой. Ничего утешительного я сказать не мог: осада продолжалась вот уже семь недель, и исход ее никто не брался предугадать. Перед французами открывались новые возможности, но никто не спешил хвататься за них. Как и всегда, Франция плыла в руки политических посредственностей.

Как я понял, Альфонс тоже остановился в доме мисс Гейерсон, что было немного странно, учитывая слишком краткое их с Изабеллой знакомство. Эту новость сообщила мне виконтесса, сопроводив ее своим спокойным взглядом, который мог подразумевать как многое, так и ничего. Признаюсь, я, как правило, не находил в этих взглядах особого смысла. Мужчины, быть может, способны к более глубокому, но не такому быстрому восприятию, как женщины, которые улавливают оттенки, втуне проносящиеся мимо толстокожих субъектов вроде меня.

У меня напрашивался единственный вывод: Изабелла радеет о счастье новообретенной подруги и потому предоставила Жиро шанс, за который тот с жадностью ухватился.

Мисс Гейерсон любезно повторила свое приглашение, которое я вежливо отклонил, при этом взгляд мадам не отрывался от меня, а Люсиль демонстративно повернулась спиной. Девушка, собственно говоря, довольно весело щебетала с Альфонсом. Тот обладал даром, не доступным мне – смешить мисс де Клериси, которая всегда оживала в его присутствии.

Пока мы разговаривали, было доложено о приходе нового гостя, но имени я не расслышал. Лицо визитера ни о чем не говорило мне. Это оказалась узкая, лисья физиономия, а самоуверенность человека носила несколько назойливый характер, свойственный пройдохам. Мне не понравились его манеры по отношению к Изабелле. Они вполне, как понимаю, вписывались в la mode d'aujourd'hui[96]: эдакое небрежное, покровительственное восхищение, без тени искреннего уважения в нем.

Гость ясно дал понять, что пришел сюда повидаться исключительно с молодой хозяйкой дома, и лишь едва кивнул, здороваясь с остальными присутствующими. С Изабеллой он говорил, доверительно склонившись к ней через разделяющий их низкий столик, и не стоило труда заметить, что ей льстит внимание этого средних лет светского льва.

– Понимаете, мисс Гейерсон, – донеслись до меня его слова, сопровождавшиеся решительным взглядом. Этот тип принадлежал к тем парням, что умеют смотреть в глаза женщинам, но избегают встречаться взглядом с мужчиной. – Я ловлю вас на слове. И пытаюсь, понять, действительно ли вы имели это в виду.

– Я всегда подразумеваю то, что говорю, – ответила Изабелла.

И мне показалось, что она посмотрела на меня с целью убедиться, слушаю я или нет.

– Привилегия вашего пола состоит также в праве подразумевать то, чего вы не сказали.

В этот момент ко мне обратилась мадам, и я больше ничего не расслышал, хотя можно не сомневаться, что и остальная часть разговора носила столь же интеллектуальный и примечательный характер. Было нечто в негромком голосе и вкрадчивых манерах этого человека, что заставило меня предположить в нем адвоката.

– Вы обратили внимание, что настроение Люсиль улучшилось? – спросила мадам.

– Да, и очень рад. Хорошее настроение удел молодых. И старых.

– Думаю, вы правы, – кивнула пожилая француженка. – Когда тяготы жизни еще не начались или когда уже закончились.

Перекинув мостик к делам, я дал виконтессе отчет о своем путешествии в Морбиан и сообщил, что привез с собой сумму, достаточную для текущих ее нужд.

Сквозь наш разговор до меня донеслось, что Изабелла пригласила незнакомца пожаловать к ней на ужин в следующий четверг.

– У меня уже есть другое приглашение, – ответил субъект, заглянув в маленькую записную книжку. – Но о нем не составит труда забыть.

Изабелла, похоже, была сражена подобной любезностью, потому как ослепительно улыбнулась уходящему гостю.

По пути тот отвесил виконтессе небольшой изящный комплимент на французском, выразив удовольствие от возможности продолжить столь приятное знакомство в будущий четверг. Со мной он обменялся рукопожатием, старательно не поднимая глаз выше моего галстука. Затем поклонился Люсиль и Альфонсу, увлеченно беседовавшим на другом конце комнаты, и с достоинством удалился.

– Это ваш друг? – напрямую спросил я у Изабеллы, когда дверь закрылась.

– Это мистер Дивер. Он вас заинтересовал?

Нечто в тоне Изабеллы выдавало ее готовность, а может даже нетерпение броситься в бой ради мистера Дивера. Будь я женщиной или мужчиной более мудрым, нежели на самом деле, то, несомненно, уклонился бы от вызова, а не принял его.

– Не могу сказать, чтобы сильно, – ответил я.

– Вы, кажется, имеется что-то против него, – резко ответила мисс Гейерсон. – Прошу, не забывайте, что это мой друг.

– Не похоже, что давний, – имел глупость заявить я. – Он не из восточных графств, и раньше я о нем не слышал.

– Собственно говоря, я познакомилась с ним на балу в городе на прошлой неделе, и он попросил разрешения нанести мне визит.

Я хохотнул, и Изабелла посмотрела на меня с холодным осуждением. Разумеется, это дело меня не касалось, и оно, вполне возможно, подвигло меня к дальнейшим просчетам.

Умонастроение мисс Гейерсон озадачивало меня. Она с готовностью снабжала меня информацией, касающейся мистера Дивера, успехи которого на почве укрепления знакомства, по самой скромной оценке, были весьма стремительны. Но снабжала определенными порциями. Изабелла попеременно удовлетворяла и подстегивала беспокойство, вполне естественное для старого друга, к тому же человека, почти всю свою жизнь вращавшегося среди авантюристов. Филип Гейерсон, ее брат и мой близкий друг, находился в данный момент в Вене. Изабелле не у кого было спросить совета. Мне кажется, она предвосхитила тот тип современных девушек, которые, почерпнув куцые знания о мире из дурацких женских романов, считают себя достаточно компетентными, чтобы проложить верный курс мимо жизненных отмелей и рифов.

У Изабеллы имелся, как я понимал, определенный опыт общения с обычными светскими охотниками за приданым – парнями вполне приятными в обхождении, нет спора, но страдающими от недостатка самоуважения и мужества. Поэтому меня удивляло, что она склонна закрывать глаза на очевидные признаки, свидетельствующие о принадлежности Дивера к тому же классу.

– Быть может, вы тоже окажете нам честь отобедать с нами в четверг, – сказала наконец девушка. – Похоже, вы, вопреки уверениям, питаете глубокий интерес к мистеру Диверу.

– С большим удовольствием приду, – отозвался я, несколько невежливо, как опасаюсь.

И в обычно сдержанном взгляде мисс Гейерсон блеснул огонек радости, если даже не триумфа.

Альфонс Жиро принял мое предложение прогуляться до клуба. В отношении меня он вел себя как-то отстраненно и неестественно, и мне хотелось докопаться до причин такого поведения человека, всегда называвшего себя моим другом. Из присутствующих только Изабелла выступила против моей идеи, многозначительно напомнив Альфонсу, что ему еще надо успеть одеться к ужину.

– Что ж, Мист наконец-то стал оставлять следы, – сказал я, когда мы свернули на Пикадилли.

– Меня интересует не столько Мист, сколько деньги, – ответил Жиро, поигрывая тростью и нарочито внимательно оглядывая окрестности.

– Ого!

– Да. И я начинаю приходить к мысли, что не увижу ни того, ни другого.

– Вот как?

– Давайте оставим эту неприятную тему, – заявил француз, помолчав немного. Вид у него был такой, словно он пытается уклониться от неизбежной ссоры. – Какие чудесные лошади у вас в Англии! Видели ту пару на вокзале Виктория? Глаз не оторвать! А какой аллюр!

– Да, – отозвался я без энтузиазма. – Лошади у нас недурны.

И прежде чем я успел вернуться к предмету, который уже не объединял, а разделял нас, Альфонс извлек часы и торопливо зашагал прочь, оставив меня стоять, охваченного необъяснимым чувством вины.

Глава XIX Охота

L’amour du mieux t’aura interdit le bien[97].

– Неужели я похож на человека, улетевшего из Парижа на воздушном шаре? – заявил Джон Тернер в ответ на мое предположение, что он воспользовался этим популярным в то время способом бегства. – Нет, я покинул город через ворота Кретей, без труб, барабанов и прочей романтики, за исключением laissez-passer[98], подписанного Фавром[99]. Еще до конца следующей недели в Париже наступит час расплаты, а я вовсе не склонен раскошеливаться.

– И что это будет за расплата? – поинтересовался я.

Джон Тернер поправил брюки на коленках, где ткань неизменно норовила обтянуть его полные ноги.

– Ну, правительство национальной обороны начинает доказывать, что его назвали так по ошибке. Вскоре его сменит правительство национальной разрухи. Ослы на улицах уже мечтают обосноваться в Отель-де-Виль[100], и вскоре своего добьются.

– Вы вовремя убрались из города, – сказал я. – И похоже, не слишком пострадали от осады.

– Во времена войны лучше банкиров живут только солдаты, – ответил финансист, оправляя жилет, на размерах которого явно не отразились лишения, претерпеваемые, судя по слухам, большинством осажденных парижан. Потом он резко сменил тему. – Как там Мист?

– Снова видел его спину. Мне начинает уже казаться, что у этого человека совсем нет лица.

Я поведал своему многомудрому другу про неудачную попытку перехватить Миста в Английском банке.

– Дело в том, что месье Мист – необычайно хитрый негодяй. Вам следует быть осмотрительным. Когда он покажет-таки свое лицо, берегитесь. А лучше послушайте моего совета и предоставьте это маленькое дело тем, кто знает толк в таких вещах. Не всякий способен управиться с парнем, в кармане у которого заряженный револьвер. Кстати, у вас-то нет при себе оружия?

– В жизни никогда не носил.

– Так купите. Я всегда таскаю с собой пистолет – в заднем кармане, где ни я и никто другой до него не доберется. Жаль, что вы не придете на обед, у меня есть к вам обстоятельный разговор.

Банкир устроился в громадном кресле, целиком заполнив его. Мне нравится, когда с возрастом человек приобретает объем.

– Присаживайтесь, угощайтесь сигарой, – предложил мой друг. – Полагаю, вы не прочь выпить. Официант, принесите этому джентльмену чего-нибудь. Эти современные молодые люди не могут покурить без спиртного. Отвратительная привычка. Официант, мне то же самое.

Когда мы остались наедине, Джон Тернер долго курил и смотрел на меня своими умными, похожими на бусины глазами.

– Знаете, Дик, – промолвил он наконец. – Я включил вас в свое завещание.

– Спасибо. Вот только думаю, вы меня переживете.

– Значит, по-вашему, пользы вам от этого никакой? – хмыкнул банкир.

– Пожалуй.

– Хотите получить деньги сейчас?

– Нет.

– Настоящий сын своего отца, – пробормотал человек, друживший с моим родителем. – Упрямый и грубый. Истинный Говард из Хоптона. Но я все-таки включил вас в завещание и намерен вмешаться в ваши дела. Именно затем и пригласил сюда.

Я курил и ждал.

– Насколько понимаю, ситуация сложилась почти патовая, – продолжил Джон Тернер отрывисто и с легкой одышкой. – Если вы женитесь на Изабелле Гейерсон, то получите помимо своих и ее деньги. Приданое изрядное, две с лишним тысячи годового дохода. Если ваши дела с этой девушкой не сладятся, вы сможете жить в Хоптоне, но без гроша. Ваша мечта жениться на Мадемуазель Люсиль, которая считает вас слишком старым и слишком большим мошенником. Это дело Мадемуазель. Жиро-младший тоже влюблен в юную де Клериси, которая наверняка вышла бы за него, имей наш приятель средства к существованию. Пока она тянет время, дожидаясь результатов вашего расследования. Вы ищете деньги Жиро, чтобы тот мог в свое удовольствие жениться на Мадемуазель. Вы ведь понимаете это, не так ли?

– Вполне.

– Вот и прекрасно. В таких вещах важна полная ясность. Итак, какого дьявола вам не попросить руки мисс Изабеллы?

– Начнем с того, что я ей не нужен.

– Прекрасная девушка, способная к глубокой и пылкой страсти, – мне ли не знать этих тихих женщин. Две с половиной тысячи в год.

– Я ей не нужен.

– Так спросите ее, и если получите отказ, оспорьте законность отцовского завещания.

– А если не откажет? Но она ненавидит меня, я это знаю. Никто в мире не относится так строго к моим недостаткам.

– Так-так, – протянул Тернер. – И что с того?

– Изабелла может выйти за меня, считая это своим обязательством по завещанию моего отца.

– Много вам известно женщин, следующих велению долга вопреки стремлениям сердца?

– Я вообще плохо знаю женщин. Да и насчет вас сомневаюсь.

– Быть может, – отозвался мой друг. – И вы не женитесь на Изабелле ради двух тысяч в год?

– И даже ради двадцати тысяч, – бросил я, наполовину в бокал с вином.

– Какой добродетельный молодой человек! И почему, интересно?

Я посмотрел на Тернера и расхохотался.

– Ох, эти француженки с их талиями, – презрительно пробормотал мой собеседник. – В обхвате не толще моей ноги.

Заявление вполне соответствовало истине. Банкир продолжил давать мне добрые советы, которым, будь я более разумным человеком, стоило всецело довериться. Но мой друг, подобно многим другим мудрецам, строил теории, которые сам не смог претворить в жизнь на практике. И пока он говорил, в глазах у него горел огонек, а в голосе слышался скептицизм. Видимо, старина отдавал себе отчет, что тратит слова попусту.

Затем Джон Тернер принялся клеймить Миста, Жиро и покойного виконта шайкой жалких мошенников и идиотов.

– Благодаря им, по миру гуляет кипа украденных обязательств с моей подписью, и я не в силах их остановить. Всем известно, что выданные мной бумаги надежны, чеки мои принимают не хуже банкнот Английского банка, а счета не будут закрыты многие годы.

Для столь уважаемого банкира всегда неприятно оказаться замешанным в грязную историю, и утешить его мне было нечем. Но пока мы беседовали, мне передали письмо, немного нас обнадежившее. Оно пришло от Сэндера. На конверте стоял штемпель брюссельской почты.

«Этот Мист, – писал агент, – не заурядный подлец, но злодей, требующий самого осторожного обращения, если мы не хотим провалить дело. Я пришел к заключению, что у него два сообщника, один из которых находится в Лондоне. Не сомневаюсь, что за мной следят и докладывают Мисту обо всех моих шагах. За вами и месье Жиро наверняка тоже присматривают. Я постоянно иду по пятам Миста, но схватить не могу. Из непоследовательности его поступков следует, что он пытается встретиться со своим сообщником, но я постоянно спугиваю его. Ему приходят письма и телеграммы до востребования, на имя Марсель. Я настолько дышу ему в спину, что в Брюгге сорвал их с сообщником встречу буквально за несколько часов до назначенного времени. Мист отправил телеграмму и улизнул за два часа до моего приезда. Дело крупное, и нам нужно набраться терпения. Тем временем Мист, как я полагаю, не станет обналичивать другие чеки. Деньги ему требовались только на текущие расходы, и он, видимо, планирует пристроить всю сумму похищенного целиком, передав ее под видом займа одному из небольших иностранных государств».

– Очень вероятно, – кивнул Джон Тернер. – Персия, Китай или одна из стран Южной Америки.

Мне приятно было иногда думать, что я способен проникнуть в мысли Люсиль. К тому времени стало совершенно понятно, что у нее в душе таится обида на меня. Вполне естественным казалось подозревать человека в прохладном отношении к поискам, которые, в случае успеха, неизбежно обернутся против него самого. Альфонс Жиро с плохо скрываемым нетерпением ждет момента, когда с чистой совестью сможет завершить свои ухаживания. Выходило, судьба всех нас находилась в руках Шарля Миста, и полученные мной новости представляли интерес не только для меня, но и для прочих.

Я поспешил на Гайд-Парк-стрит и, по счастью, застал всю компанию дома. Доведя до сведения собравшихся содержание письма Сэндера, я добавил, ради дам, комментарии Джона Тернера и свои собственные соображения.

– Мы должны немедленно схватить его! – вскричал Альфонс, в пылу момента забыв про надменную отстраненность, с которой держался по отношению ко мне в последнее время. – Браво, Говард! Давайте поймаем его!

Он с жаром стиснул мне руку, но тут, опомнившись, бросил взгляд на Изабеллу и снова погрузился в сдержанное и подозрительное молчание.

Закончив свой доклад, я вышел и, свернув за угол, едва не попал под колеса частного хэнсома[101] – экипажа, очень популярного в те годы среди лондонцев. Мне в глаза бросились рука, затянутая в перчатку, и лицо мистера Дивера, расплывшееся в самой очаровательной улыбке.

– Вы забыли сказать, на какой час назначен ужин, – сказал мистер Дивер, поднявшись в гостиную.

Он отказался сесть и встал на коврике перед камином, но так, чтобы не загораживать другим тепло. Этот человек умел держаться непринужденно и найти любезное слово для каждого.

– Подъезжая, я разминулся с вашим другом мистером Говардом, – некоторое время спустя заявил гость.

– Вот как? – воскликнула Изабелла.

– Да, и вид у него был какой-то задумчивый. – Дивер выждал немного, после чего вернулся к столь недостойному своего внимания предмету. – Вы вроде как говорили, что мистер Говард занят неким… э-э… донкихотским предприятием: ищет деньги, которые позволил украсть?

– Наследство месье Жиро, – пояснила хозяйка дома.

Дивер отвесил Альфонсу чисто французский поклон.

– Тогда мне остается поздравить месье с этой… э-э… возможностью. – То, как это было произнесено, подразумевало, что гость намерен скрыть сомнение, с которым относится он к затее. – Надеюсь, озабоченность мистера Говарда была вызвана не утратой веры в успех?

– Совсем напротив, – ответила Изабелла. – Мистер Говард только что сообщил нам весьма обнадеживающие вести.

– Он поймал вора?

– Нет, но его агент, некий мистер Сэндер, пишет из Брюсселя, что проследил похитителя до Нидерландов и выражает надежду на скорый арест.

– Мой опыт общения с ворами ничтожно мал, – прощебетал Дивер. – Но воображаю, насколько тяжело ухватить их за руку, дав однажды улизнуть. Боюсь, мистер Говард даром тратит время.

Изабелла ничего не ответила, но плотно поджатые губы говорили о том, что у нее вызывает сомнение сам факт, что это время кто-то тратит.

– Впрочем, разве идея ближнего не всегда предстает нам пустой затеей? – произнес мистер Дивер со снисходительностью человека, самого подверженного многим недостаткам.

Альфонс пожал плечами и развел руками, намекая на свою беспомощность, которую особенно подчеркивала повязка на правом запястье.

– Мне не столько хочется поймать вора, сколько вернуть деньги, – сказал он.

– Вы великодушны, месье Жиро.

– Нет. Просто беден.

Дивер преприятнейшим образом рассмеялся.

– И вы, разумеется, не в силах лично заниматься поисками преступника, – сказал он, указывая на раненую руку француза.

– До поры до времени.

– Но в итоге, думаю, вам захочется присоединиться к погоне – вы ведь настоящий охотник, как я наслышан?

Изящный комплимент не пролетел мимо ушей Альфонса, и молодой человек широко улыбнулся собеседнику.

– В некотором роде, в некотором роде, – проговорил Жиро. – Да, если охотники возьмут горячий след, я присоединюсь к ним, невзирая на рану.

При этих словах мистер Дивер проявил искреннее участие и сделался обходительнее прежнего. Он по-прежнему отказывался сесть, говоря, что зашел лишь на минуту, уточнить час званого ужина в четверг. Но уходить тем не менее не спешил и приятно проводил время.

Глава XX Закулисная игра

Le doute empoisonne tout et ne tue rien[102].

Когда я, в назначенный для ужина вечер, шел через парк к дому Изабеллы, хэнсом Дивера прогрохотал мимо меня и остановился в нескольких ярдах впереди. Зоркий же надо было иметь глаз, чтобы узнать человека в лондонском тумане ноябрьским вечером! Дивер выпрыгнул из экипажа и зашагал ко мне.

– Дозволите прогуляться с вами или проедетесь со мной? – спросил он.

Взвесив обе неприятные альтернативы, я высказал предположение, что для его здоровья будет полезнее прогуляться. Вечер выдался без дождя, но в тайне я хранил надежду, что мой спутник сочтет свои лакированные ботинки слишком дорогими или слишком неудобными для подобного упражнения. Однако Дивер знаком приказал кучеру держаться следом, и его ладонь приглашающе скользнула мне под руку.

– Рад возможности прогуляться, – сказал он. – Будь я такой же вольной птицей, как вы, Говард, Лондон не часто лицезрел бы меня!

– А кто тогда бы лицезрел? – спросил я, догадываясь, куда метит этот прихлебатель.

– О, – Дивер помедлил и посмотрел на меня. – Весь мир! Получи я, скажем, такой же подряд, как у вас, то есть гоняться за мерзавцем с мешком денег, который может оказаться равно в Лондоне или в Тимбукту.

Я шел молча, не имея привычки много говорить, и тем более изливать душу первому встречному.

– Но вряд ли бы он остался в Лондоне в ноябре, если у него есть не только предприимчивость, но и чувства, – добавил мой спутник, кутаясь в меховой воротник пальто.

Мы прошагали еще немного.

– Как понимаю, у вас нет представления, где вор прячется? – спросил мой откровенный собеседник.

Я промолчал.

– Так вы знаете, где преступник? – спросил он наконец, поняв, что ничего иного не остается.

– А вы хотите это узнать? – отрезал я.

– О, нет-нет, – рассмеялся Дивер.

– Вот и прекрасно, – подвел я черту.

Мы еще некоторое расстояние прошли молча, а потом мой собеседник перескочил на новую тему с легкостью настоящего сноба. Такое приобретается только опытом. Воистину мистер Дивер являлся добросердечным человеком, потому как забыл про мою грубость, не успела та слететь с губ.

Не знаю точно, как ему удалось, но не успели мы дойти до Гайд-Парк-стрит, как между нами уже царил мир, а я вынужден был пригласить его пообедать со мной в клубе в следующую субботу. Да, сей мир воистину принадлежит толстокожим.

Итак, мы вместе вошли в гостиную Изабеллы, воплощая картину братской любви.

– Вот сила хорошего примера, – жизнерадостно пояснил собравшимся Дивер. – Я увидел, как идет мистер Говард, и решил прогуляться с ним.

Ужин предназначался для домашних, и мы с Дивером оказались единственными гостями. Видя нас вместе, Изабелла нахмурилась. Меня это озадачило.

Мой новый приятель занялся Альфонсом Жиро, которого отвел в сторону под предлогом осмотреть одну из картин.

– Месье Жиро, – обратился он к нему на французском. – Как человек деловой, я не могу не оплакивать вашей беспечности.

Будучи старше Жиро, Дивер обладал помимо прочего даром дерзить, делая вид, что поступает так вынужденно.

– Но дорогой мой сэр… – запротестовал Альфонс.

– Либо вы не печалитесь об утрате своего состояния, либо вы слепец.

– Хотите сказать, что я не должен доверять другу?

Дивер развел руки в жесте, отрицающем даже намек на подобное намерение.

– Месье Жиро, я человек светский, но вдобавок к этому адвокат. Я люблю людей, но считаю ошибкой доверять одному человеку огромную сумму. Никто из нас не ведает своей слабости. Не вводи ближнего во искушение.

Это походило на цитату из Писания и, без сомнения, сошло за таковую. Мистер Дивер элегантно кивнул, блеснул улыбкой, словно с плаката, рекламирующего зубной порошок, и вернулся в центр комнаты. Когда настало время идти в столовую, он естественным образом предложил руку хозяйке дома, тогда как мне выпало сопровождать мадам. Третью пару составили Альфонс и Люсиль, что показалось мне само собой разумеющимся.

Пока мы спускались по лестнице, я впал в раздумья, оценивая отношение ко мне собравшихся здесь людей. По красноречивому лицу Альфонса было видно, что он прогрессирует от подозрения к чему-то вроде враждебности. Изабелла, вечная загадка, сегодня казалась еще таинственнее, чем всегда. Она явно выказывала нетерпимость к моим недостаткам и не скрывала недоверия, но тем не менее держала двери своего дома открытыми для меня, демонстрируя настойчивое и почти назойливое гостеприимство. Изабелла не друг мне. Но враг ли? Все, что я мог сказать о Дивере, это то, что он подозрителен. Этому любопытству я предпочел бы полное безразличие с его стороны. В мадам де Клериси я имел единственного человека, желающего видеть меня своим другом, но позиция ее оставалась неясной. Виконтесса вроде как поощряет Альфонса. Считает ли она, как и прочие, что я стараюсь помешать ухаживаниям Жиро, лишая его состояния? Пожилая француженка просто смотрела на меня, не говоря ни слова. Со стороны Люсиль я не чувствовал ничего, кроме ненависти.

За ужином мы говорили об осаде и о печальных делах во Франции, привлекавших к себе думы всех людей в то время. Дивер, помнится, выказал удивительно хорошее знакомство с ходом кампании и с одинаковой легкостью изъяснялся как по-английски, так и по-французски. Но этот тип не нравился мне, и я старался сосредоточиться мыслями на Изабелле.

Пересидеть мистера Дивера оказалось совсем не просто, но на правах старого друга я этого все-таки добился. Когда гость ушел, Альфонс сыграл мне на руку, причем самым естественным для себя образом: вовлек Люсиль и ее мать в обсуждение последних новостей, переведенных им из прессы. Они с Люсиль уселись рядышком и погрузились в газету, находя это занятие чертовски увлекательным.

– Изабелла, вы позволите мне навести некоторые справки насчет этого Дивера, прежде чем снова пригласите его в дом? – начал я.

– Вас беспокоит, что мистер Дивер способен помешать вашим собственным тайным планам? – ответила она в полушутливом тоне, который часто использовала в разговоре со мной, когда мы оставались наедине.

– Вовсе нет. О себе я вполне могу позаботиться и сам, по крайней мере, насколько это касается мистера Дивера. Дело… Если изволите, беспокойство у меня вызывает ваше с ним знакомство. Я в некотором роде рассматриваю себя как вашего защитника.

Изабелла посмотрела на меня и вдруг рассмеялась.

– Защитника в высшей степени благородного и сведущего! – ехидно воскликнула она. – Да вы либо заняты поиском сокровищ, либо пропадаете во Франции, помогая очередной красотке, попавшей в беду.

И девушка бросила неожиданно холодный взгляд в направлении Люсиль.

– Зачем поощряете вы этого человека? – спросил я, возвращая разговор к теме, от которой собеседница так ловко уклонилась. – Это не джентльмен. Мне этот тип кажется темной лошадкой!

– Что ж, вам лучше знать, – нашлась мисс Гейерсон с проворством, заставившим меня подумать, что в искусстве жонглировать словами я даже самой наивной школьнице не гожусь в подметки. Изабелла бросила на меня взгляд из-под ресниц. – Даже не думала, что вы видите в себе моего защитника. Очень даже любопытная мысль!

– О, я вовсе не претендую на это звание, – ответил я. – Вы достаточно умны и практичны, чтобы самостоятельно управиться со своими делами. И если чего-то захотите, то без сомнения, с большим успехом добьетесь этого сами, нежели с моей помощью.

– Верно, – со странной резкостью ответила девушка.

– Однако мой отец рассматривал свою роль по отношению к вам именно в упомянутом мной свете. Он очень любил вас, много думал о вашем благополучии, и…

– И вы сочли, что эта обязанность наследственная, – снова перебила меня она, но на этот раз улыбка слегка подсластила горечь произнесенных слов. – Нет, Дик, занимайтесь уж лучше поиском сокровищ.

– Я ведь не для себя! – излишне торопливо выпалил я.

Изабелла всегда умела подтолкнуть меня к неосторожной фразе, втянуть в ссору, в которой моя позиция неизменно оказывалась невыгодной.

– Кто знает?

– Вы подозреваете, что если деньги попадут мне в руки, искушение окажется слишком сильным для такого бедного человека? – спросил я.

– Бедного по собственному выбору!

Последние слова едва долетели до моих ушей, потому как девушка опустила голову и принялась перелистывать одну из книг, что лежали на столе между нами. Быть может, виной тому был падающий от лампы свет, но мне показалось, что к щекам Изабеллы прихлынула кровь.

– Сложно представить, что вы с искренним рвением ищете богатство, которое, будучи найдено, позволит другому мужчине жениться на Люсиль, – многозначительно проговорила моя собеседница, не поднимая глаз.

Мне подумалось, что она каким-то образом проникла в тайну моего сердца.

– В один прекрасный день вам придется извиниться за такие слова! – отрезал я.

– Тогда и другим придется сделать то же самое! Сама Люсиль в вас не верит!

– Да, придется. И винить в этом они станут вас.

– Только не Люсиль, – ответила Изабелла с ноткой торжества в голосе. – У нее еще в Париже имелись причины не доверять вам.

– Похоже, вы очень откровенно общаетесь с Мадемуазель?

– Да. – В глазах мисс Гейерсон блеснул вызов.

– И взаимно ли это доверие, Изабелла? – спросил я, поднимаясь. Ответа не последовало.

Когда я подошел попрощаться с мадам де Клериси, та стояла одна в дальнем конце комнаты.

– Ах, mon ami, – воскликнула она, протягивая мне руку. – Похоже, вы более слепы, чем остальные мужчины. Женщины – это не только платье, у нас есть чувства, которые пробуждаются к жизни без помощи других людей. А иногда даже вопреки их участию. Не забывайте об этом.

Все это показалось мне абракадаброй, и я ощутил себя охотником, который углубился в чащу, преследуя дичь, и слышит со всех сторон приглушенные шумы и потрескивание опавших веток. Он стоит и смотрит, кто же покажется из-за кустов.

– Если узнаете новости о Мисте или соберетесь преследовать его, сообщите, – сказал мне Альфонс, помогая управиться с тяжелым пальто. – Я поеду с вами.

Он произнес это неуклюже, как человек, вынужденный признать наличие подозрений, в которых стыдится исповедаться. Итак, Альфонс Жиро собирается следить за каждым моим шагом, обращаясь как со слугой, недостойным доверия. Я пообещал известить его о своих намерениях, потому как при всех обстоятельствах ценил компанию Альфонса и готов был преследовать Миста хоть до края земли, если друг будет рядом со мной.

Из дома Изабеллы я вышел, укрепившись во мнении, что она, и никто другой, есть самый деятельный мой враг. Это мисс Гейерсон влила яд в уши Жиро. Молодой француз слишком открыт и честен, чтобы самостоятельно прийти к мнению, которое у него сейчас сложилось. Как все добросердечные люди, Альфонс был слишком податлив любому веянию и, словно хамелеон менял окраску согласно обстановке, в которой оказывался.

Никому иному как Изабелле был обязан я холодностью Люсиль, и мне стал понятен скрытый мотив, побудивший ее хотя бы временно переместить убитых горем француженок из моего дома в Хоптоне в свой особняк в Лондоне. Мадам де Клериси и Люсиль перестали быть моими гостями и стали гостями Изабеллы. Каждый день их долг по отношению ко мне таял, а признательность ей росла.

– Я знаю, вы презирали нас за то, что в Лондоне мы чувствовали себя более счастливыми, чем в Хоптоне, – призналась позже Люсиль. – Мы догадывались о вашем презрении.

И девушка со смехом схватила за руки мадам де Клериси, которая поспешила заверить вашего покорного слугу, что по весне Хоптон воистину очарователен.

Я давно открыл, что Люсиль царит в сердце матери, которое не знает других велений. Переезд в Лондон, как выяснилось, был организован двумя девушками и одобрен мадам, которая соглашалась со всем, что обещало сделать ее дочь счастливее.

Куда бы ни устремлялся я, Изабелла непременно преграждала мне путь, готовая опрокинуть мои замыслы или остановить продвижение к цели. А ведь мисс Гейерсон являлась единственной подругой моего детства, спутницей юных лет и, касайся это только меня, осталась бы товарищем до конца дней.

Шагая по Оксфорд-стрит – в те дни я не мог позволить себе кэб, так как каждый шиллинг уходил на содержание дома в Хоптоне и жалованье слугам здесь, – я размышлял над всеми этими вещами и не находил ответа. Даже когда я пишу эти строки, миновав множество бурь и найдя тихий приют в Хоптоне, мне никак не удается понять Изабеллу. Не дано мне и постичь причину, делающую женщин такими непостоянными в дружбе.

Потом мысли мои обратились к мистеру Диверу. Тут мне открывалось поле для действий куда более понятное и приятное сердцу.

Я направился в клуб и написал письмо Сэндеру, еще пребывающему в Нидерландах, с просьбой сообщить, не известно ли ему что-либо про человека, называющего себя Дивером. Джентльмена, вовсе не показавшегося мне джентльменом, англичанина, который говорит по-французски как француз и имеет повадки преуспевающего мошенника.

Глава XXI Разгром наголову

L’honneur n’existe que pour ceux qui ont de l’honneur[103].

Через два или три дня пришла телеграмма от Сэндера, написанная лаконичным языком, свойственным этому проницательному субъекту: «Спросите у Джона Тернера, знает ли он Дивера».

Великий банкир был в это время настолько занят, что мне не хотелось обременять его своими проблемами. Кроме того, до меня постепенно начала доходить истина, с тех пор накрепко засевшая в моей голове, – нет никого, кто принимал бы твои интересы так близко к сердцу, как ты сам. Джон Тернер был человек добрый и питал, на мой взгляд, непозволительную слабость к недостойному типу вроде меня. Но в миг, когда Франция рушилась буквально на глазах, просить его заняться моими делами было бы слишком. Тем не менее я заглянул в отель, где он остановился, и выяснил у портье, что мой друг усвоил привычку покидать свое временное пристанище рано поутру и возвращаться поздно вечером.

– А где он обедает? – спросил я.

– Иногда в одном ресторане, иногда в другом, сэр, – последовал ответ. – В зависимости от того, где есть хороший шеф-повар.

Мне пришла в голову мысль о моем собственном клубе и его славе. Я знал, что будь то мир или война, Джон Тернер не упустит возможности отведать тамошних яств. Я оставил банкиру записку с просьбой отобедать со мной в клубе на следующий день и обсудить важные дела, а заодно повидаться с общим знакомым. В приглашении было указано время на пятнадцать минут позже того, на которое мы договорились с Дивером. Тем же вечером Джон Тернер подтвердил согласие. Идя на следующее утро по Сент-Джеймс-стрит, я натолкнулся на Альфонса Жиро.

– Не желаете ли отобедать в моем клубе? – спросил я. – Сегодня, в час. Собираюсь создать условия, чтобы ваш план слежки за мной не встречал препятствий.

Бедолага Альфонс покраснел и понурил голову.

– Джон Тернер тоже будет, – со смехом продолжил я. – Быть может, мы услышим что-нибудь интересное. В любом случае банкир будет говорить о деньгах, а эта тема так вас поглотила.

Таким образом, у нас образовалась весьма своеобразная partie carrée[104]. Я знал о презрении, которое питает Тернер к Альфонсу, и надеялся, что подобное, если не более сильное чувство, проявит он и по отношению к Диверу.

Последний из упомянутых джентльменов прибыл в назначенный час, буквально расточая благожелательность и покровительство. В отношении ко мне он усвоил манеры светского человека, дружески помогающего деревенскому простофиле. Я принял его в малой курительной, где мы сидели в одиночестве, пока не подошел Альфонс. Сразу бросалось в глаза, насколько нравится маленькому французу большой английский клуб.

– У себя в Париже мы копируем подобные заведения, – заявил он. – Но это все не то. Наши клубы совсем другие, они больше похожи на кафе. Интересно почему?

И юный Жиро в глубочайшей растерянности воззрился на нас.

– Причина в том, что вы слишком общительны по натуре, – пояснил я. – Французы не могут встретиться и не пообщаться друг с другом, поэтому присущая клубу независимость теряется. Англичане же могут находиться в одной комнате, но сохранять дистанцию.

– Вроде и мебель такая же, – проговорил Альфонс, обводя курительную задумчивым взглядом. – Но атмосфера другая. Совсем не как в парижских клубах. Вы знаете Париж, мистер Дивер?

Дивер ответил не сразу.

– Конечно, я бывал там, – проговорил он, разглядывая ковер. – Да и кто из англичан туда не наведывался?

Дивер продолжал расточать комплименты французской столице, когда слуга передал мне карточку Джона Тернера. Я попросил провести джентльмена к нам наверх, и до сих пор помню то странное ощущение, с которым вслушивался тогда в тяжелые шаги банкира.

Дверь открылась. Слуга назвал имя гостя, и, встретившись на долю секунды со взглядом мистера Дивера, я понял, что нажил еще одного врага. Лицо моего нового знакомого пошло пятнами, спина вжалась в спинку кресла. Я встал и пожал руку Джону Тернеру, не успевшему еще отдышаться. Альфонс, неизменно вежливый и любезный, последовал моему примеру. Потом я повернулся и проговорил:

– Позвольте представить вам мистера Дивера. Мистер Дивер, это мистер Джон Тернер.

Лицо банкира, всегда не слишком выразительное, осталось неподвижным.

– А-а, – протянул он. – Мистер Дивер из Парижа.

Повисла пауза, в течение которой оба господина смотрели друг на друга, а Альфонс перетаптывался с ноги на ногу в искреннем стремлении повернуть эту враждебную ситуацию в дружеское и приятное русло.

– Мистер Дивер, – сказал Тернер, – позвольте указать вам на дверь!

В моем старшем друге никогда не наблюдалось стремления к драматическим эффектам. Он никогда не забывал о своей дородности и всегда носил ее с достоинством. Вот и сейчас банкир просто шевельнул большим пальцем в направлении двери, через которую вошел.

Видимо, Дивер знал Тернера лучше, чем я. Наверное, ему приходилось сталкиваться с жесткой стороной характера, который оборачивался ко мне исключительно добром и дружбой. Он застыл, побелев как мел, и не поднимал глаз ни на меня, ни на Жиро. Потом пожал плечами и поплелся к двери, подарив нам на прощание кривую ухмылку.

– Вот из-за чего вы меня пригласили? – спросил мой старый друг, когда дверь закрылась.

– Отчасти.

– Надеюсь, обед-то состоится?

– Непременно.

– Так давайте отправимся к столу, – сказал Тернер, посмотрев на часы.

Но не успел он сделать и нескольких шагов, как Альфонс, напыжившись изо всех сил, преградил ему путь.

– Мистер Дивер мой друг! – вскричал он, театрально размахивая руками и яростно подкручивая ус, который неизменно подводил его в решающие моменты.

– В таком случае, дорогой Жиро, давайте не будем об этом. – Рука банкира по-отечески опустилась на плечо молодого француза. – Таким знакомством не стоит гордиться. Дивер служил у меня клерком и отправился бы на каторгу, если бы я не позволил ему уйти. Ну, пройдемте к обеду?

Но и за едой, которой мой тучный друг воздал должное, Альфонс отказывался смириться, хотя с истинно французским тактом пытался скрыть недовольство. Он стал чуть более сдержанным в словах, чуть более формальным в манерах, однако Тернер великодушно делал вид, что ничего не замечает, и я был ему очень благодарен.

– Где вы подцепили Дивера? – спросил банкир, заморив червячка изрядным куском холодного пирога с дичью.

– Это он подцепил меня.

Я рассказал, как тот джентльмен навязал нам свою компанию и как Сэндер дал намек на средство избавиться от нее.

– Естественно, этот тип в сговоре с Мистом и сообщает ему обо всех ваших действиях, – ответил Джон Тернер. – Если встретите Дивера снова, пните как следует. Мне однажды выпало такое удовольствие, но вам, боюсь, повезет меньше. Этот человек принимал участие в каждом крупном англо-французском мошенничестве за последние десять лет. В Париж он теперь и носа не кажет.

Мы еще некоторое время обсуждали Дивера и его аферы, за последнюю из которых ему грозил серьезный риск получить пинок лично от меня. В нескольких случаях этот дерзкий субъект забирал слишком круто к ветру, и Джон Тернер мог прихлопнуть его в любой момент.

Но Альфонса это нисколько не успокоило. Ему казалось, что честь его задета оскорблением человека, числящегося его другом, и маленький француз не принимал участия в разговоре, когда речь заходила про Дивера.

Покончив с вином, Джон Тернер сразу откланялся.

– Если не буду двигаться, я тут же усну, – пояснил он.

Вскоре после этого Альфонс стал выказывать признаки нетерпения, достигшие кульминации в факте его ухода. Я остался один и стал сочинять письмо Сэндеру. Бегство Дивера, оказавшееся столь же окончательным, сколь и внезапным, не могло не повлиять на расследование, которое вел мой агент. В голове у меня всплывали разные подозрительные эпизоды, связанные с элегантно одетым авантюристом, с такой легкостью проникшим в дом Изабеллы.

Как выяснилось позже, Альфонс отправился прямиком на Гайд-Парк-стрит и застал Изабеллу одну. Мадам де Клериси и Люсиль регулярно посещали расположенный по соседству католический храм, в котором многие француженки возносили тогда молитвы за своих близких и страну.

– Говард грубо оскорбил мистера Дивера, – доложил Жиро. – У меня на родине такие обиды смываются только кровью.

И он живыми красками обрисовал сцену, имевшую место в курительной клуба.

– Но получается, что мистера обидел Тернер, а не Дик, – заметила девушка.

– Верно, но Говард спланировал все. Это была западня, ловушка.

– Весьма хитрая, – кивнула Изабелла с непроницаемой улыбкой. – Не знала, что у Дика есть мозги.

– Мистер Тернер знавал, как получается, Дивера прежде, – продолжал рассказывать Альфонс. – И имеет причины жаловаться на него, хотя я не поверил ни единому слову. Итак, Говард намеренно оскорбляет одного из ваших друзей, джентльмена, который ужинал в этом доме. Говард берет на себя слишком много. Одно ваше слово, мисс Гейерсон, и я брошу ему вызов.

Изабелла, как рассказывал мне потом Альфонс, встретила это предложение с плохо скрытой насмешкой.

– Дик никогда не боялся отвечать за свои поступки, – сказала она, не разделяя возмущения своего новоявленного защитника.

– Но зачем ему понадобилось так делать?

Девушка ответила не сразу, и Альфонс, доброе сердце которого неизменно брало верх над горячим темпераментом, осмелился высказать догадку сам.

– Быть может, он считает, что мистер Дивер – не самый подходящий друг для вас, мисс Гейерсон?

Изабелла саркастически рассмеялась и изрекла новую ложь обо мне.

– Мои дела его не волнуют. Нет, причина в том, что мистер Дивер слишком умен, чтобы Дик позволил ему беспрепятственно наблюдать за своими действиями. Дик наверняка понимает, что Дивер знаток по части денежных вопросов, и его куда труднее обмануть, чем вас или нескольких глупых и доверчивых женщин.

– Вы имеете в виду мое наследство?

– Да, – ответила подруга моего детства. – Вполне вероятно, мистер Дивер питает такие же подозрения, что и прочие. Но какой же вы простак, месье Жиро!

Альфонс пожал плечами.

– Это не так, Мадемуазель, – ответил он с веселым смехом. – Я самый настоящий дурак.

Изабелла не поднимала глаз, но ее руки, неподвижно лежащие на коленях, были плотно сцеплены.

– Всем известно, что Дик снабжает мадам де Клериси деньгами, которые идут не с ее поместий, – заявила девушка. – Откуда же тогда они берутся?

– Вы предполагаете, что Говард нашел мои деньги и теперь ссужает ими мадам де Клериси и Люсиль?

Что ответила бы на это Изабелла, осталось неизвестно, потому как в этот момент слуга открыл дверь и впустил меня в тишину, слишком многозначительную даже для человека, не слишком чувствительного к подобным вещам. Я заметил возбуждение Альфонса Жиро и какой-то особенный блеск в глазах Изабеллы. Думаю, она принадлежала к женщинам, которым доставляет удовольствие разжигать между мужчинами ссоры. На щеках ее выступил румянец, сделавший ее неотразимо привлекательной. Никогда прежде я не видел старинную подругу такой.

Первым заговорил Альфонс.

– Есть несколько вещей, по которым мне хотелось бы потребовать у вас объяснения, месье.

– Извольте. Но я не намерен ссориться с вами, Жиро.

Я посмотрел прямо на девушку, которая не отвела взгляда. Но думаю, она понимала, что я виню в случившемся ее.

– Вы оскорбили друга мисс Гейерсон.

– Это касается исключительно меня и мисс Гейерсон. Я избавил ее дом от мошенника, вот и все.

Изабелла, как мне показалось, хотела что-то сказать, но снова стиснула бледные губы и посмотрела на Альфонса.

– Вы снабжали мадам де Клериси деньгами в течение последних шести месяцев?

– Да.

– Своими деньгами?

– Совершенно верно.

По доброте душевной я не напомнил маленькому французу, что тот и сам одолжил у меня тысячу франков.

– Вы постоянно уверяли меня, – напирал Альфонс, выпестовавший, похоже, свой гнев, – что у вас нет ни гроша. Откуда же тогда деньги?

– Я их занял.

– И если мадам де Клериси не вернет долг, вы банкрот?

– Именно.

– И вы предлагаете мне поверить в это? – Жиро презрительно рассмеялся.

– Нет, – ответил я, направляясь к двери, потому как терпение мое подходило к концу, и я не видел иного пути избежать ссоры. – Можете думать, что вам заблагорассудится.

Бросив от двери последний взгляд на лицо Изабеллы, я увидел на нем выражение, заставившее меня перенестись в дни школьных каникул, когда мы вместе бродили по лесам Хоптона и были, смею признаться, весьма подвержены сантиментам.

Глава XXII Дом

Les plus généreux sont toujours ceux qui n’ont rien[105].

События во Франции, ужасные сами по себе, потрясли все народы. Даже дремлющий Северный Медведь пробудился от сна и в раздражении жестоко прошелся когтями по статьям Парижского мира[106]. Американцы, наши собратья по части энергично думать, говорить и действовать, подняли большой шум против нас за то, что Британия позволила злосчастной «Алабаме» покинуть наши берега, полностью готовой для разрушительных набегов на торговлю[107]. Дух соперничества и борьбы витал во всем мире. Всегда дружившие народы питали в себе воображаемые обиды на соседей, и все, у кого имелся скелет в шкафу, спешили выставить его на публичное обозрение.

Пронесшийся по школьному двору слух о драке пробуждает скрытые страсти, и многие мирные до того кулаки начинают вдруг чесаться. Франция и Пруссия, вцепившиеся друг другу в глотку, вот так же вызвали завихрения на всем пространстве Европы, и многим англичанам захотелось ринуться в бой, неважно с кем.

Беспокойной весной 1871 года мадам де Клериси и Люсиль вернулись в Хоптон, где теплый и погожий апрель заставил их признать, что английский климат не так уж и скверен. Что до меня, то Хоптон больше всего нравится мне осенью, когда старые фазаны ссорятся друг с другом в зарослях, а изгороди из кустарника кишат жизнью.

Вышеозначенное мнение дамы соблаговолили сообщить мне по моем прибытии в имение, вскоре после Пасхи. И не спорю, я нашел старый дом на удивление уютным и гостеприимным и наслаждался свежей зеленью на серых стенах и ароматом весны, наполняющим морской ветер, гуляющий над низменным плоским берегом.

Приехал я без предупреждения – инстинкт подсказывал, что не стоит ставить Изабеллу в известность о моем появлении по соседству. Скача по аллее, я увидел Люсиль – живое воплощение весны среди цветов. Заслышав стук копыт, она обернулась и, узнав меня, изменилась в лице. Румянец, вызванный, вероятно, гневом, залил ее щеки.

– Я приехал с добрыми вестями для вас, Мадемуазель, – сказал я. – Скоро вы вернетесь домой и навсегда отряхнете со своих ног прах Хоптона.

– Я не настолько неблагодарна, как вы думаете, – живо возразила девушка. – И мне нравится Хоптон.

Подошедший садовник принял у меня лошадь, и мы с Люсиль вместе пошли к дому.

– Я признательна вам, месье Говард, – произнесла Мадемуазель самым мягким тоном, который мне приходилось слышать в общении со мной. Если честно, я помнил каждый оттенок ее голоса. – Признательна за все, что сделали вы для мамы, для нас, вернее сказать. Вы проявили себя настоящим другом.

Эта неожиданная перемена сбила меня с толку и не сомневаюсь, что жертва ее пришла в оцепенение, способное разгневать любую женщину. Но Люсиль всегда была слишком проворна, и не успел я уловить ее текущее настроение, как она уже переменилась, оставив меня далеко позади.

– Где пропадали вы все эти месяцы? – спросила она так, будто в самом деле ждала ответа. – И почему не писали?

– Я гонялся за химерой, Мадемуазель.

– Которую вам никогда не удастся настигнуть.

– И преследовать которую я никогда не перестану, – ответил я, без особого успеха стараясь подражать легкости ее разговора.

Когда мы вошли в дом и застали мадам за ее шитьем наверху, в утренней гостиной, окна которой выходят на море, – той самой комнате, кстати, в которой я сейчас сижу и пишу эти строки, – манеры Люсиль претерпели еще одно резкое изменение.

– Мама, прибыл месье Говард, – сказала она. – Наш благодетель.

– Рада видеть вас, mon ami, – приветствовала меня виконтесса и как настоящая хозяйка, поинтересовалась, не голоден ли я.

Я привез с собой кипу иллюстрированных газет и при их помощи убедил даже Люсиль, что бегство из Парижа не являлось чрезмерной предосторожностью. Следом за ужасами осады последовал еще больший кошмар Коммуны, когда повстанцы из Национальной гвардии расстреливали честных людей и вся столица оказалась во власти черни. Воистину это царство террора навсегда останется черным пятном в истории столетия и всего французского народа[108].

Мне было совершенно ясно, что если мадам де Клериси, имеющая философский склад ума, рассматривает бегство и мое участие в нем без особого огорчения, то для Люсиль факт их нынешней зависимости от меня служит источником постоянного раздражения. По большей части мне пришлось отвечать на вопросы виконтессы, которая ничего не понимала из английской прессы и жаждала узнать новости из Парижа. Все солидные парижские газеты были поочередно захвачены и закрыты Коммуной, да и почтовая служба приказала долго жить.

Виконтесса ждала также отчета о собственных делах. В письме она просила продать часть своей собственности, чтобы выручить деньги на расходы и для уплаты долга мне. Именно с целью обсудить эти вопросы я и приехал в Хоптон. По крайней мере, в этом я убеждал себя, но при виде Люсиль, прогуливающейся среди вековых деревьев, понял, как мелок был этот самообман. Альфонс, освобожденный с окончанием войны от своего обещания, вернулся во Францию, и мне хотя бы не грозила пытка видеть их с Люсиль вместе.

Однако мадам запретила говорить о делах прежде ужина. Час ожидания мы провели за разговорами о Париже и выходящих из ряда вон событиях, происходящих там. Мои дамы, как и большинство дам вообще, являлись убежденными роялистками, и хотя питали мало симпатии к павшим Бонапартам, с ужасом узнавали о разгуле в Париже республиканизма и анархии.

– Бедная моя страна, – охала мадам. – Теперь во Франции невозможно будет жить.

А глаза Люсиль вспыхнули гневом, когда я рассказал о покушении на жизнь герцога Омальского[109], этого храброго солдата и достойнейшего представителя своей семьи, только из-за того, что он принадлежал к королевскому роду.

Вся Европа ждала тогда падения отчаянных коммунаров, которые удерживали Париж и отказывались повиноваться Версальскому правительству. Знатоки предсказывали, что крушение Коммуны произойдет со дня на день. Казалось совершенно невозможным, чтобы чернь под руководством шайки авантюристов могла долго удерживать столицу против натиска регулярных войск, и я, подобно большинству, недооценивал возможную продолжительность этой второй осады. Так или иначе, мои слушательницы утешались перспективой вернуться на любимую родину еще до конца лета.

Виконтесса устроила настоящий праздник в честь моего прибытия, и старый дворецкий, служивший еще отцу и до сих пор звавший меня мастером Диком, укоризненно качая головой, поставил на стол бутылку выдержанного кларета, с которым, по уверениями мадам, не могло сравниться даже вино из погребов Ла-Полин.

За ужином я снова заметил перемену в Люсиль, которая не раз заговаривала со мной и выслушивала мое мнение так, будто оно заслуживает доверия. После еды девушка вызвалась спеть, что делала редко с тех печальных дней в Париже, и я снова слушал старинные песни Прованса, от которых щемило в сердце.

Когда Люсиль устала, мадам попросила меня перейти к делам, и я извлек книги. Я сделал приблизительный расчет обязательств виконтессы передо мной, и, признаюсь честно, это был не более чем гнусный подлог. Мадам сто раз уверяла меня, что ничего не смыслит в деньгах, а я знал, что расплатиться со мной ей нечем. В свое время я жил в доме этой леди, исполняя роль работника лишь номинально, и со мной обращались как с почетным гостем. Когда ее постигла година скорби, что мог сделать я, как не помочь своим друзьям всем, чем в силах, не раня при этом их гордость?

Пока я докладывал госпоже де Клериси цифры, ее проницательный взор устремлялся скорее на меня, чем на перо, бегающее по бумаге. Мне стало не по себе, как часто случалось в ее присутствии. Я чувствовал себя последним идиотом и кроме того, подозревал, что Люсиль наблюдает за мной поверх книги, которую будто бы читает.

– Так, значит, обстоят наши с вами расчеты? – спросила виконтесса, когда я закончил.

– Да, мадам.

Мне совестно было оторвать глаза от гроссбуха. Виконтесса встала и подошла к камину, в котором жарко пылали поленья. Весенними вечерами на восточном побережье бывает холодно, и мы радовались растопленному очагу. Пожилая дама подержала в руке мой подложный отчет и спокойно бросила его в огонь.

– Вы правы, друг мой, – промолвила она с улыбкой. – Наш долг перед вами невозможно изложить на бумаге. Но спасибо за попытку.

Люсиль вскочила, переводя недоумевающий взор с одного из нас на другого.

– Мама, что ты наделала? – холодно спросила девушка. – Как сможем мы теперь расплатиться с мистером Говардом?

Мадам не ответила, приберегая доказательства, как выражаются юристы, до более удобного случая. Оный представился немного позже, когда мать и дочь остались наедине. Собственно говоря, виконтесса специально для этого пришла в комнату Люсиль.

– Люсиль, мне хотелось бы, чтобы ты столь же всецело доверяла мистеру Говарду, как доверяю ему я, – начала она.

– Но ему никто не доверяет, – заявила Люсиль, притопнув ножкой. – Альфонс не верит, что мистер Говард вообще старается найти его деньги. Он ради собственной выгоды прогнал мистера Дивера, который обиделся настолько, что с тех пор даже не показывается. И ты даже не представляешь, как обошелся этот человек с Изабеллой!

– Как же? – негромко спросила мадам, явно заинтересованная.

– Он… Ну, он обязан был жениться на ней.

– Почему?

– О, это длинная история, и Изабелла рассказала мне только часть. Она терпеть не может мистера Говарда и имеет на то вескую причину.

Мадам стояла, опершись рукой на каминную полку, пламя играло в темных зрачках. Ее внимательный, задумчивый взгляд был устремлен на тлеющие поленья. Люсиль расхаживала по комнате, выдавая своим поведением то волнение, в которое ее всякий раз приводило упоминание моего имени.

– Не стоит судить поспешно, – сказала пожилая женщина с выдержкой, доступной далеко не всем. – Изабелла действительно может иметь причины обижаться, а быть может, страдает из-за уязвленной гордости. Тщеславие женщины есть руль, направляющий всю ее жизнь. Если его повредить, корабль собьется с курса. Изабелла – разочарованная женщина, это читается по ее лицу. Из них двоих я предпочитаю верить Дику Говарду, и тебе это советую. Мы не знаем, что произошло между ними, и не можем делать выводов. Осведомлен об этом лишь один человек – Джон Тернер. Он приезжает сюда, чтобы провести пару недель с Диком. Попросим его рассудить этот случай.

Вот так виконтесса выступала моим адвокатом, а я тем временем без зазрения совести спал под той же самой крышей – мне никогда не доводилось ворочаться по ночам, терзаясь переживаниями. Уязвимым звеном в ее позиции был очевидный факт, что в данный момент она зависела от меня.

– Я бы предпочла, чтобы благодетелем выступал Альфонс, – заявила Люсиль.

Мадам не ответила. Мудрость этой женщины заключалась в том, что она никогда не пыталась проникнуть в секреты дочери, счастье которой, как мне известно, составляло смысл всей ее жизни. Велика та любовь, что берет верх над любопытством и беспокойством.

Люсиль в свою очередь не терпела вмешательства в свою жизнь или подсказок своему сердцу, о чем напрямую говорила матери. Если точнее, она в какое-то время начала даже в некотором роде управлять родительницей, проявляя властные замашки. Молодость сама по себе обладает силой. По моему же мнению, семейными делами всегда управляет держащийся в тени тихий и спокойный ее член. Вот и госпожа де Клериси, по видимости вроде уступая своей остроумной и темпераментной дочери, в конечном счете, как правило, склоняла чашу весов в свою пользу.

Люсиль воодушевленно защищала отсутствующую подругу, уверяя, что Изабелла жестоко пострадала, став жертвой беспринципного авантюриста. Не сомневаюсь, из ее уст вылетело немало неприятных слов в мой адрес, которые давно позабыты, потому как леди, завоевавшая мое сердце сразу и навсегда, была в то время чрезмерно поспешна на мысли и слова, на похвалу и проклятие.

Мать и дочь распрощались на ночь с более прохладным поцелуем, чем обычно, но полчаса спустя, когда мадам погрузилась в молитву, в комнату проскользнула гибкая белая фигура, порывисто обняла виконтессу и улизнула прочь прежде, чем та успела подняться с колен.

На следующий вечер, через несколько часов после моего отъезда, в Хоптон пожаловала Изабелла. И две нежные подруги, между которыми никогда не было размолвок, рассорились так, что мисс Гейерсон удалилась домой, плотно поджав губы, а Люсиль укрылась в комнате, в гневе и слезах. Но поводом для раздора не был ваш покорный слуга. Впрочем, внятных объяснений такого неожиданного поворота так никто и не услышал.

Глава XXIII Потерпевший крушение

Il ne faut confier son secret qu,à celui qui n,a pas cherché à le deviner[110].

– Пока Французский банк цел, мне наплевать, что Париж в руках у коммунаров или прочей черни, – заявил Джон Тернер.

Потом я узнал, что от поворота колеса фортуны зависело в тот миг все состояние моего друга.

Мы ехали в Хоптон, шла последняя неделя мая. У нас была новость для мадам де Клериси, что правительственные войска вошли в Париж и ведут ожесточенные уличные бои, дом за домом очищая город от коммунарского сброда. Царство террора, длившееся два с половиной месяца, кончилось, и Париж был похож на корабль, что пережил страшную бурю и теперь, поврежденный и полузатопленный, оказался в спокойном море. Беснующаяся толпа уничтожила множество бесценных сокровищ: был сожжен Тюильри, Лувр чудом избежал той же участи. Несравненный Отель-де-Виль исчез с лица земли, были снесены тысячи памятников и монументов. Никогда Париж не станет уже прежним. Волна анархии прокатилась по нему, унеся с собой множество зданий и разрушив немало образчиков хорошего вкуса, что позволяли французам стоять на вершине цивилизации до того, как империя пала.

Джон Тернер пребывал в хорошем настроении – ему недавно сообщили, что, благодаря выдержке и уму одного-единственного человека, Французский банк остался нетронут. А вместе с ним уцелела и парижско-лондонская фирма «Джон Тернер и Ко». Едва дела моего друга перестали вызывать беспокойство, он с охотой вызвался помочь мне разобраться со все более запутывающейся ситуацией вокруг мадам де Клериси. Я был рад помощи человека, имя которого стало символом порядочности и надежности. В его лице у меня появился союзник, слово которого не будет поставлено под сомнение Изабеллой, с отцом которой он дружил так же, как и с моим.

– Есть новости о Мисте? – поинтересовался банкир, когда поезд остановился на станции в Ипсвиче, – как человек спокойный, он терпеть не мог перекрикивать стук колес.

– Сэндер пишет, что два раза едва не поймал его, причем дела существенно пошли в гору с тех пор, как вы дали отставку Диверу.

– Ничего удивительного. Дивер был сообщником Миста и держал его в курсе всех ваших шагов. Но замешан тут и еще кто-то.

– Некое третье лицо?

– Да, третье лицо. – Тернер кивнул. – Я слежу за этим делом, Дик, и не считайте меня старым жирным ослом, как это может показаться. Тот чек обналичил не Мист и не Дивер. Если поймаете Миста, то вместе с ним скорее всего попадется и этот третий, некий странствующий рыцарь финансового рынка. Попомните мои слова.

В этот миг поезд тронулся, и мой друг погрузился в мирный сон, продлившийся до самого Саксмундхема.

– Как понимаю, – сказал мой компаньон, очнувшись, – наша прекрасная Мадемуазель выйдет замуж за Альфонса, едва тот получит назад свое состояние?

– Видимо так, – отозвался я, и Джон Тернер снова закрыл глаза, состроив странную гримасу.

На станционном дворе Лоустофта мы обнаружили Альфонса Жиро. Тот с удобством расположился на высоком сиденье охотничьей коляски. С переменным успехом, иллюстрируемым потоком французских восклицаний, молодой человек пытался управлять породистой упряжной, которой почему-то пришла в голову прихоть пятиться, огибая угол.

– Тут только что детей из воскресной школы провожали в Ярмут, – пояснил маленький француз. – Был марш с духовым оркестром – слишком громко для нас! Тпру, le petit[111], тпру! Мы такие нежные. О, bonjour[112], месье Тернер! Как дела? Ну же, мы стоим, стоим!

– Не уверен, – с сомнением протянул банкир. – А я никогда не сажусь в то, что движется.

При помощи нескольких бездельников, придержавших коня, мы ухитрились взгромоздить нашего дородного друга на сиденье рядом с Альфонсом, тогда как я с багажом устроился сзади. Мы припустили вперед со скоростью и креном, явно окрылявшими нашего возницу, и в ходе вояжа по узкой Хай-стрит несколько раз спасались от катастрофы только чудом.

– Какое наслаждение править таким конем, – радостно изрек Альфонс, когда мы миновали маяк и наш скакун перешел на резвую рысь.

– Не сомневаюсь, – сказал Тернер. – Только в следующий раз я возьму кэб.

В усадьбу мы прибыли как раз к обеду и были встречены нашими дамами у дверей. Люсиль, помнится, была мрачна, зато виконтесса пребывала в превосходном расположении духа.

– Так значит, новости верны, – воскликнула она, не дожидаясь, пока мы слезем.

– Да, мадам, эти чудесные новости совершенно правдивы, – отозвался Тернер.

И не покрывая головы, на манер второй своей родины, пожал дамам руку на манер родины первой.

Говорили мы по-французски, потому как Джон Тернер усвоил его в совершенстве. За обедом было много разговоров: банкир рассказал нам о Париже много такого, о чем не писали в газетах. Ему довелось пройти через настоящее испытание, которое он выдержал с честью благодаря трезвой голове и железным нервам. Впрочем, о себе финансист распространялся мало, посвятив все свое внимание делам виконтессы. Всякий раз, когда с губ его срывалось мое имя, Люсиль хмурилась.

После еды все проследовали в сад, который простирался от мрачного старого дома до берегового обрыва, а по обеим сторонам был защищен двойным рядом приземистых и искривленных зимними ветрами шотландских елей – все деревья клонились к западу, странным образом напоминая человека с поднятыми плечами и колыхающимися руками-ветками.

Но в пределах сада нам всегда удавалось выращивать простые цветы, испокон веку привыкшие к британской почве. Они радовали глаз и наполняли воздух ароматом свежести.

– Ваш сад неизменно напоминает мне английский характер, – проговорила мадам, коснувшись моей руки, когда мы проходили мимо окна столовой. – Немного цветов, зато изобилие мощных надежных деревьев.

К нам подошел Альфонс, сразу пустившийся описывать восточный шторм – совершенно обычное в наших краях, но новое для него, и достаточно величественное зрелище. Дело в том, что ветер налетает на дом и утесы, набрав разгон на просторах Северного моря.

Люсиль и Джон Тернер неспешно прогуливались рядом по узкой тропе, идущей от дома к валу вдоль обрыва, покрытого скудной растительностью, способной прижиться на песке и под постоянной моросью соленых брызг.

– Как здорово, что можно с кем-то поговорить по-французски, – сказала Люсиль, когда они отдалились от нас.

Девушка не одела ни шляпы, ни перчаток, и я видел, как солнце играет на ее волосах

– У вас есть Альфонс Жиро, – напомнил Тернер.

Люсиль пожала плечами.

– И Говард время от времени наезжает, – добавил банкир.

Получив разрешение закурить, он нырнул в карман жилета за перочинным ножом, чтобы обрезать кончик сигары.

– Какой толк говорить по-французски с тем, кто понимает все как англичанин, – выпалила девушка.

– Вы не любите англичан?

– Только честных, месье, – сказал Люсиль, глядя на море.

– Вот как?

– Знаю, знаю! – нетерпеливо воскликнула Мадемуазель. – Вы из числа защитников Говарда. Они так многочисленны и так готовы отстаивать его. Вот только сам за себя он никогда не говорит.

– Тогда давайте рассмотрим эту тему подробнее, – предложил Джон Тернер, спокойно попыхивая сигарой.

У Люсиль подобного намерения не было.

– Это мистер Говард просил вас – как мою мать и иногда Альфонса, – вести за него войну и расхваливать передо мной?

Банкир ответил не сразу, и Люсиль потеряла терпение.

– Ну же?

– Просто пытаюсь вспомнить, как давно Дик упоминал при мне ваше имя. Месяца три назад, кажется.

Молодая француженка шла, высоко вскинув подбородок.

– Что вы имеете против него? – спросил мой друг после недолгого молчания.

– Мистер Говард пришел к нам из вашего дома. Заявился к отцу, сказал, что беден, но, как он сам признался потом мне, то была надуманная причина, просто предлог. А от мистера Гейерсона я узнаю, что он действительно беден. Сдается, мистер Говард полагает, что чувства женщины можно купить за деньги.

– Все эти факты имеют объяснение, Мадемуазель.

– Ну так объясните мне их, месье!

– Пусть сам Говард это сделает, – предложил Тернер, стряхивая пепел с сигары.

– Объяснения мистера Говарда меня не интересуют, – отрезала Люсиль. – У него никогда не поймешь, чему верить. Так богат он или беден?

– Это зависит от его желания.

Девушка язвительно рассмеялась.

– Дик мог бы стать богатым хоть завтра, если бы внял моему совету, – буркнул толстяк.

– Какому же, месье?

– Жениться на деньгах и женщине, которую не любит.

Пройдя еще немного в молчании, они вышли к земляному валу, воздвигнутому против ветра, словно против вражеской армии. Пройдя по мостику, пересекающему насыпь, пара расположилась на одной из скамеечек с внешней стороны. Под ними простирались, уходя в обе стороны, чистейшие пески – отмели Кортона.

– И почему Говард не принимает вашего совета?

– Потому что он упрямый идиот, каким был и его отец. Это все отец виноват – он поставил сына в такое дурацкое положение.

– Не понимаю, – промолвила Люсиль.

Джон Тернер закряхтел, закидывая ногу на ногу.

– Тем не менее, все просто, Мадемуазель. Отец и сын поссорились. Старый Говард, такой же твердолобый, как Дик, вбил себе в голову, что его отпрыск должен сочетаться браком с Изабеллой Гейерсон. Много денег, смежные земли – короче говоря, вечная история. Дик, достойный сын своего родителя, отказался наотрез, и полетели пух и перья. Дик, опутанный долгами, наплевал на угрозу старика лишить его наследства и отправился в Париж. Изабелла ему никогда не нравилась, как и идея пожертвовать своей свободой ради округления родовых имений. Это его собственные слова, Мадемуазель. А в Париже с ним произошло нечто, о чем вам, полагаю, известно лучше меня.

Он посмотрел на Люсиль. Та срывала с насыпи стебельки травы. Глаза девушки блестели, но она не говорила ни слова.

– Когда Говард-старший умер, – продолжил банкир, – выяснилось, что этот вспыльчивый старый дурак составил именно такое завещание, которое составляют вспыльчивые старые дураки на радость авторам романов и адвокатам. Он оставил Дика без гроша, если только тот не согласится жениться на Изабелле. Говоря вашему батюшке, что беден, Дик не вышел за границы правды, хотя руководствовался в данном случае собственными интересами. А утверждая в разговоре с вами обратное, молодой человек исходил из того, что эта ссора, как и многие прочие, будет в конце концов улажена. Он переживал, что ввел в заблуждение вашего батюшку, и хотел облегчить совесть. Смерть отца поменяла все, выставив нашего юного друга лжецом со всех сторон. Думаю, вы, Мадемуазель, прекрасно знаете, что вовлекло его в такую неприятную ситуацию.

Люсиль не собиралась признавать сей факт.

– Вы забываете об Изабелле! – возмущенно заявила она. – И вы, и мистер Говард.

– Эта дама не позволит нам так с собой обходиться, моя дорогая леди.

– А разве она обязана ждать, сложа руки, пока мистер Говард будет решать: женюсь или не женюсь?

– Дело тут не в ожидании, – возразил Тернер. – Дик определился давным-давно, еще при жизни отца, и Изабелла наверняка знает о его решении. Да и посудите сами, Мадемуазель: любят они друг друга, как полагаете?

– Нет.

– Существует ли какая-нибудь причина, заставляющая их быть несчастными, если они того не хотят?

– Изабелла не может быть несчастнее, чем сейчас, хоть и хорошо скрывает это.

– Вот как? – задумчиво протянул банкир. – Любопытно почему?

Люсиль пожала плечами. Она явно не могла или не хотела ответить.

– Слишком много денег? – предположил Тернер. – Когда у женщины есть много денег, ей всегда хочется заполучить то, чего купить нельзя.

Молодая француженка нахмурилась.

– Теперь вы сердитесь, Мадемуазель, – спокойно проговорил Джон Тернер. – Но я не боюсь. Мне хочется, чтобы вы рассердились еще сильнее.

Он с трудом поднялся и, держа сигару в руке, стал смотреть на море. Его округлое лицо выражало задумчивость.

– Мадемуазель Люсиль, – заговорил банкир наконец. – Мне известно немалое число мужчин и еще большее количество женщин, которые пожертвовали счастьем ради гордости. Я знавал их в поздние годы жизни, когда результаты этого решения уже проявились. Похвастаться им было нечем. Если выбор между тем, что выбросить за борт надо либо любовь, либо гордость, – бросайте гордость, Мадемуазель.

Глава XXIV Объяснение

La discretion défend de questionner, la délicatesse defend même de deviner[113].

Тем вечером мы представляли собой тихое общество – мадам решила не приглашать никого больше. Оно напоминало страницу из старой парижской жизни, потому как все мы, к добру или худу, встретились в этом городе и говорили на языке некогда блестящей столицы.

Виконтесса настояла, чтобы я сел во главе стола, сама же расположилась напротив, в кресле, остававшимся пустым так долго, насколько мне хватало памяти. Итак, я впервые занял место своих предков, откуда отец изрекал свои желчные приказания, чтобы получить, стыжусь признать, столь же несдержанный ответ.

– Вы такой тихий, месье, – сказала Люсиль, сидевшая по правую руку от меня. Мне показалось, что во взгляде, устремленном на мое лицо, появилось какое-то новое выражение.

– Скажите лучше, мрачный, – вставил Альфонс, веселость которого достигла высшей отметки. – Ce cher[114] Дик – он всегда такой.

И глядя на меня с прежним расположением, расхохотался.

– Мадемуазель имеет в виду, что я мрачнее, чем обычно, – предположил я.

– Нет, – возразила Люсиль. – Я имела в виду именно то, что сказала.

– Как всегда? – вполголоса спросил Жиро.

– Как всегда, – серьезно ответила девушка.

И мне показалось, что она говорит чистую правду.

За вином мы не засиделись, а сигары Джон Тернер решил оставить на потом.

– Неплохо было бы сыграть в бильярд, – сказал он, посмотрев на меня.

В гостиной мы застали Люсиль, сидевшую за пианино.

– У меня есть несколько новых песен из страны басков, – заявила она. – Не знаю, но, быть может, они понравятся вам больше старых?

Я шел через комнату, направляясь к мадам. Повисшая тишина заставила меня обернуться и посмотреть в сторону пианино. Люсиль обращалась ко мне. Мне вряд ли удалось искусно скрыть свое удивление.

– Полагаю, старые мне придутся больше по вкусу, Мадемуазель, – ответил я.

Девушка бездумно шуршала нотами, и Альфонс, быстро соображавший в подобных вещах, выступил вперед.

– Поскольку песни новые, кому-то надо переворачивать страницы.

– Спасибо, – поблагодарила его Люсиль, несколько сухо, как мне показалось.

Мадам посмотрела на меня странно, как будто я сделал что-то не так. Она отложила книгу и закрыла глаза. Джон Тернер последовал ее примеру. Помня, что он склонен впадать в дрему, я поспешил к нему.

– Я уже готов побить вас в бильярд.

Люсиль и Альфонс так занялись пианино, что не заметили, похоже, нашего ухода. Думаю, в сердце своем они были лишь благодарны нам.

Мой друг не имел особого опыта или навыков игры, я же, как настоящий бездельник, являлся в те дни почти мастером.

– Да, вы явно играете за деньги по воскресеньям, – промолвил банкир, разгромленный наголову. – Давайте присядем и покурим.

Я не мог не заметить, что музыка смолкла. Мадам, надо полагать, задремала, а Люсиль и Альфонс воркуют около пианино.

– Не зыркайте на меня так, лучше возьмите сигару, – сказал Джон Тернер.

Мы уселись и молча курили некоторое время.

– Одно дело – честно давать другому шанс, – сказал вдруг мой друг. – И совсем другое – отказываться от своего собственного.

– Что вы хотите сказать?

– Почему Мадемуазель должна выходить за такого малодушного типа, как Жиро?

– Он вовсе не малодушный – стоит поглядеть, каким молодцом он смотрится на коне.

– Жизнь состоит не из одного умения сидеть на коне.

– Альфонс выказал себя храбрым солдатом на поле боя.

– Можно быть храбрым солдатом, но проиграть бой, – не сдавался Тернер. – Кроме того, это против ее воли.

– Против ее воли?

– Да. Мадемуазель хочет выйти замуж за совсем другого человека.

– Пусть так, – отозвался я. – Но это не мое дело. У меня нет влияния на Мадемуазель, которая является одним из моих недругов. Коих у меня множество.

– Нет, – решительно заявил банкир. – У вас только один враг, и очень умный. Изабелла Гейерсон – опасный противник, мальчик мой. Она отравила Люсиль и Альфонсу ум, клевеща на вас. Пыталась проделать то же самое и с виконтессой, но не преуспела. Дивер принялся досаждать вам, повинуясь ее подстрекательству. Завтра вечером мы с вами едем в Париж. Послушайте моего совета и поутру отправляйтесь в Литтл-Кортон. Повидайтесь с Изабеллой и проясните все. Говорите с ней, как говорили бы с мужчиной. Насколько проще была бы наша жизнь, если мы понимали, что принадлежность к тому или иному полу – лишь незначительная ее часть. Скажите, что она увидит вас скорее в гробу, чем перед алтарем, или еще что-то в этом духе. В основе всего лежат либо гордость, либо деньги. Я иду спать, спокойной ночи. Извинитесь за меня перед дамами.

Взяв свечу, он удалился, оставив меня наедине с полувыкуренной сигарой.

Поднявшись утром пораньше, я наскоро позавтракал и погнал лошадь по тихой дороге. Литтл-Кортон расположен на милю дальше от моря и на две мили ближе к Лоустофту, чем главный дом поместья Хоптон. Между двумя усадьбами простираются пастбища, и я скакал мимо свежих зеленых трав, покрытых капельками росы. Жаворонки – они нигде не встречаются в таком количестве, как на наших обращенных к морю склонах, – распевали веселым хором. Весь мир радовался майскому утру.

Вид непритязательных красных стен Литтл-Кортона, приютившегося среди вязов, пробудил в моей душе сотни воспоминаний о минувших днях, когда родители Изабеллы привечали в этом доме меня, тогда еще мальчишку в заляпанных грязью сапогах, пользующегося в округе репутацией отъявленного озорника.

Слуги сказали, что Изабелла вышла, но поскольку не взяла с собой ни шляпы, ни перчаток, они предположили, что хозяйка где-то недалеко. Я отправился на поиски и нашел ее в буковой роще. Она захватила с собой утреннюю почту и читала письма на ходу, метя подолом платья прошлогодние листья. Мои шаги девушка услышала только когда я подошел совсем близко.

– А, прибыли сообщить, что Люсиль и Альфонс помолвлены? – спросила Изабелла, даже не поздоровавшись.

В ее глазах, обычно таких спокойных и сдержанных, читалась затаенная надежда.

– Нет.

Она медленно сложила письма и, пока мы шли бок о бок, несколько раз бросала на меня искоса испытующий взгляд. Больше вопросов Изабелла не задавала, предоставив мне нести груз молчания. Поблизости находилась деревянная скамейка, и мы как по согласию направились к ней и сели. Девушка, по непонятной для меня причине, словно задыхалась, и лиф ее платья часто-часто вздымался. Я снова отметил, что подруга моего детства выглядит прекраснее, чем я ожидал, – великолепно сложенная женщина со стройной, грациозной фигурой.

«Не стоит ходить вокруг да около», – советовал Джон Тернер, и мне припомнились эти его слова.

– Изабелла, – несколько неуклюже начал я, теребя сухие лисья хлыстом. – Вам известно условие, выдвинутое моим отцом в завещании?

Девушка не ответила сразу, и, посмотрев на нее, я заметил, что она покраснела, словно школьница.

– Да, – проговорила она наконец.

– У меня не будет ни гроша, пока я не женюсь на вас.

– Да, я знаю.

Голос звучал спокойно и собранно. Мисс Гейерсон была моложе меня, но в ее присутствии я почему-то всегда ощущал себя нижестоящим и младшим, пусть не по годам, но по разуму.

– Вы всегда были моим врагом, Изабелла.

– С какой стати? – спросила девушка.

– Полагаю, причина в завещании старого сквайра.

– Мне нет до него дела.

– Но если вы мне не враг, если не питаете ко мне ненависти – я со своей стороны не припомню ни единой нанесенной вам обиды, – то зачем тогда настраивали против меня Люсиль и побуждали Альфонса не доверять мне? Зачем поддерживали Дивера, которого знали как моего противника?

– Так вы приехали, чтобы предъявить мне эти обвинения? – ледяным тоном отозвалась Изабелла. – И выбрали время, когда можно застать меня одну, чтобы усилить эффект?

– Хочу предупредить, что знаю о неприязни, питаемой вами ко мне, и очень желаю узнать ее причину. Помните тот давнишний случай у калитки, ведущей отсюда к Дрейк-Спинни? Вы тогда в первый раз уложили прическу и одели длинное платье. Я был безмозглым ослом и не замечал разницы. Я толкнул вас, когда вы перебирались через калитку, и вы упали.

– Да, я помню.

– Вы ушиблись, плакали и твердили, что ненавидите меня. И я поверил, потому что никогда с тех пор не видел свою подругу прежней. Это случилось четырнадцать лет назад, в мой первый год в Кембридже. Вам тогда было восемнадцать.

– Да, – ледяным тоном проронила Изабелла. – Дата совершенно точная, и достаточно простой арифметической операции, чтобы понять – сейчас мне уже тридцать два. Перед вами женщина средних лет, волосы которой начинают подергиваться сединой! Тридцать два!

Я оказался слишком глуп или достаточно мудр, чтобы не кинуться уверять ее в обратном.

– Не знаю, почему вы обратились против меня тогда и оказались так злопамятны в отношении ребяческой выходки, – сказал я. – Мне казалось, что мы всегда будем добрыми друзьями, как прежде, и я представить не мог, что несколько заколок способны иметь такое значение.

Изабелла сидела, прижав к коленям неподвижные белые ладони, и смотрела в сторону калитки, ставшей причиной нашей давней ссоры. Лица ее я не видел.

– Мой отец совершил глупость, составляя завещание, от которого не могло последовать ничего, кроме бед, – продолжал я, твердо вознамерившись выговориться. – И я стал бы подлецом, принеся ваше счастье в жертву своей алчности. Или, вернее, попытался бы пойти на такое. Вы могли бы счесть своим долгом согласиться, попроси я вашей руки ради денег. Хотя никогда не скрывали своего мнения обо мне. Вы знаете все мои недостатки и беспощадны к ним более, чем кто-либо другой. Требовать от вас такой жертвы – поступок, достойный настоящего негодяя.

Девушка по-прежнему не шевелилась, дыхание ее снова сделалось размеренным.

– И вот я пришел поговорить, как старый друг со старым другом, как если бы мы были мужчинами.

– Но это не так, – ответила Изабелла с горьким смехом. Бог весть, что именно имела она в виду.

– Будучи поставлены перед необходимостью жениться против нашей воли, мы оказались в невыносимом положении. Я даже не думал никогда о вас в таком свете – о любви к вам то есть. Вы тоже давали понять, что, разумеется, не любите меня. Напротив…

– Разумеется, – эхом прозвучал ее насмешливо-усталый голос. – Напротив.

Я остановился и сидел, подбирая слова. Потом снова собрался с силами.

– В таком случае мы поняли друг друга, – произнес я, стараясь говорить непринужденно.

– Да, – отозвалась она. – Мы друг друга поняли.

Я встал, поскольку говорить было больше не о чем, но все же ощущал некую недосказанность, оставшуюся между нами.

– И мы снова друзья, Изабелла?

Я протянул руку, и после недолгого замешательства ее пальцы опустились на мою ладонь. Они казались ледяными.

– Да, полагаю, что так, – промолвила девушка, и губы ее дрожали.

Медленно, с какой-то неохотой зашагал я прочь. Путь мой лежал через калитку, где четырнадцать лет назад произошла глупая ошибка, и, взобравшись на нее, я обернулся. Изабелла сидела на скамейке боком, закрыв лицо ладонями и уткнувшись в спинку. Похоже, она плакала. Минуту или две я простоял в нерешительности. Потом, вспомнив, как неприятен ей, я медленно пошел к конюшням и разыскал свою лошадь.

Глава XXV Снова в Париже

Le courage commence l,oeuvre et…[115]

Тем же вечером мы с Джоном Тернером покинули Хоптон. Я уезжал с тяжелым сердцем, как, впрочем, всегда, когда приходилось расставаться с Люсиль. Но нас ждала работа, а необходимость действовать – лучшее противоядие от печальных мыслей. К тому же дела наши непосредственно касались Люсиль. А как показывает опыт, мужчина, отдавший свое сердце, никогда не старается так, как служа женщине, которая его получила. Ни одно другое занятие не доставляет ему такой радости.

Прибыв в Лондон, мы отправились ночным поездом на Париж, пересекли Ла-Манш на пароходе, набитом французами, которые переждали тяжкий час своей родины подальше от ее берегов. Следующее утро застало нас в Париже. Джон Тернер смотрел в окно кэба. Воистину, не было в истории города, столь опустошенного и разрушенного.

– Чертовы дураки! Проклятые идиоты! – бормотал себе под нос мой спутник.

Мне кажется, каждая обгоревшая стена и каждый разбитый памятник образовывали жестокий рубец на его сердце.

Оставил Тернера в его апартаментах на Авеню д’Антан, я отправился в квартал Сен-Жермен. В мои планы входило вселиться в Отель де Клериси и подготовить его к возвращению дам. Консьерж, как выяснилось, был убит во время одной из вылазок, а его жена, наделенная быстрым умом своих соотечественниц, придумала способ спасти особняк. Как только была провозглашена Коммуна, она предложила сдать большую его часть под квартиры для офицеров Национальной гвардии.

Эти господа – один бравый капитан, как мне сказали, торговал в мирное время мясом для кошек, – вели себя как подобает военным, оставив на атласной обивке кресел отпечатки грязных сапог. У них имелась привычка кидать окурки и спички на ковер, они истыкали несколько картин и забрызгали стены винными пятнами, но забота о собственных удобствах заставила их воздержаться от нанесения дальнейшего вреда, а этот можно было исправить за несколько дней.

Консьержка сварила мне кофе, и пока я поглощал его, принесла телеграмму. «Сэндер сообщает, что нагнал Миста в Ницце. Дождитесь меня. Выезжаю дневным почтовым. Альфонс Жиро».

Весь день я потратил в интересах мадам, собирая слуг. Те рассеялись по городу за время войны и Коммуны, опасаясь, видимо, быть обвиненными в симпатиях к аристократам.

Вечером я встретил на Северном вокзале Альфонса Жиро. Тот петушился и щеголял палкой из британского дуба, которую заготовил, по его словам, для спины Миста.

– Вряд ли дойдет до того, что мы будем колошматить друг друга тросточками для ходьбы, – заметил я.

Мы перебрались на Лионский вокзал и отбыли ночным поездом в Марсель. То была вторая моя ночь в дороге, но я был крепок тогда, да и сейчас, слава Богу, посильнее многих своих сверстников.

– Завидую, вы проспали всю ночь! – воскликнул Альфонс поутру, когда наш поезд мчался по долине Луары.

– Естественно.

– А я вот не сомкнул глаз – ведь каждый миг приближает нас к Мисту. Нет, Дик, вы не охотник.

– Лучший охотник тот, кто сохраняет трезвую голову, – сонно парировал я.

В Ниццу мы приехали после обеда. Уже от мостовой веяло нестерпимым жаром. На станции ко мне подошел человек и, приподняв шляпу, спросил мое имя. После чего вручил письмо, которое я прочитал в ту же секунду.

«Податель сего следит за Мистом в Ницце. Я перекрываю пути отхода на Вентимилью и Коль ди Тенде. Мист очевидно намеревается встретиться со своим сообщником в Генуе. Он приобрел два билета на пароход, отплывающий оттуда в Буэнос-Айрес в субботу».

Письмо было без подписи, но почерк принадлежал моему хитроумному агенту Сэндеру. Дела принимали скверный оборот для месье Миста. Я видел, что Сэндер думает исключительно о деньгах и планирует схватить обоих воров. Податель письма, француз, рассказал, что следит за Мистом, который остановился в старинной гостинице «Шапо-Руж» на набережной Массена и выдает себя за путешествующего коммерсанта.

– Месье должен слушаться меня, – сказал француз. – Таково распоряжение мистера Сэндера. Не исключено, что у Миста при себе лишь часть похищенных денег.

Мы отправились в «Отель де Англэ» и зарегистрировались под вымышленными именами – не стоило пренебрегать ни единой мерой предосторожности. Альфонс в своем рвении хотел было назваться англичанином, но я урезонил его, сказал, что любая комнатная муха ни на секунду не усомнится в истинной его национальности. Тогда он позаимствовал имя друга, уехавшего в Пондишери. Данные нам инструкции предписывали не покидать пределов гостиницы, и остаток дня и вечер мы провели в полной бездеятельности. Жара стояла ужасная, и центр города буквально вымер. Даже половина магазинов закрылась.

В постель я отправился рано и почти уже заснул, когда в дверь постучали. Это был коллега Сэндера. Войдя в комнату, он отпустил приведшего его портье. Привлеченный шумом, на сцене появился Альфонс, вынырнувший из дверного проема, разделяющего наши комнаты.

– Быстрее, господа, одевайтесь! – сказал агент. – Я тем временем выложу свои новости. Наш клиент, – продолжал он, одновременно исполняя роль камердинера, – выехал ночным дилижансом на Сен-Мартен-Лантоск. В состоянии ли господа проделать сорок миль верхом ночью?

– Мы мужчины или школьницы? – яростно заявил Альфонс, сражаясь с воротничком. – Отвечайте же, мистер полицейский!

– Другого способа, кроме как ехать верхом, нет, – продолжал коллега Сэндера. – Это шестьдесят километров, из них тридцать по горам. Дилижанс имеет быстрый ход, ни одна повозка за ним не угонится. Он мчится на рысях там, где любой частный экипаж плетется как улитка. Вы нанимаете лошадей и берете наших злодеев теплыми. Hein![116]

И он подкрепил высказывание жестом, красноречиво иллюстрирующим успешную поимку.

– У меня есть обычай проверять, уютно ли спится моему клиенту ночью, – доверительно продолжил наш собеседник. – И вот вечером отправляюсь я в «Шапе-Руж». Господа знают этот отель: выходит на реку, вино – превосходно, канализация оставляет желать лучшего. Оказывается, нашего друга нет. Забрал багаж. Мист исчез, фюить! В восемь он был, точно знаю, а в десять исчез. Никаких следов. Этот человек собирался в Италию, так. Парохода нет. Остается одно. Дилижансом до Сен-Мартен-Лантоска, это в пяти милях от границы, в начале долины Везюби. Потом пешком через перевал. Это всего лишь тропа, да еще покрытая сейчас снегом. Пересечь самую дикую часть Северной Италии, чтобы попасть в Энтрак. Оттуда поездом через Кунео и Савону в Геную. Спрашиваю в конторе дилижансов. Все как я думал. Мист в дилижансе. Сейчас он… – агент извлек часы, – где-то между Ла-Туретт и Леваном. Время половина двенадцатого. Дилижанс отбыл с опозданием на двадцать минут. Наш друг имеет два часа и десять минут форы перед вами, господа.

Вместо ответа мы лишь ускорили сборы. Наш приятель, стоит заметить, здорово помог нам, ибо обладал не только хорошо подвешенным языком, но и проворными пальцами.

– Лошади ждут нас на улице Парадиз. Совсем рядом. Спокойная улица. Добрые кони. Принадлежат двум моим приятелям из конной жандармерии, которые сейчас в увольнении. Если придется, оставьте их в «Отель дез Альп» в Сен-Мартене, и пришлите мне весточку. Если лошади пострадают, то джентльмены, думаю, не оставят в накладе моих товарищей?

При этих словах Альфонс, одолживший у меня накануне денег, извлек две банкноты по пятьсот франков и сунул их агенту.

Пока мы спешили к улице Парадиз, наш осведомленный друг знакомил нас с особенностями дороги.

– Это дорога на Леванс. Месье ее знает? Ладно, не важно. Говорят, ее построили много веков назад, еще до римлян. Она идет вдоль берега реки, потом разделяется. Надо держаться левее, через деревню Сент-Андре. Два километра спустя путник оказывается в теснине – с обеих сторон утесы в сотни футов высотой. Бывают места, куда никогда не заглядывает солнце. Все время в гору, до Ла-Туретт, это укрепленное поселение, оно будет над дорогой справа. Потом путь становится опасным. Есть участки между Левансом и Сен-Жан де ла Ривьер, где один неверный шаг – и ты летишь с тысячефутового обрыва. Слышно, как внизу ревет Везюби, но самой реки не видно – в ущелье темно даже в полдень. На огромных утесах нет ни единого деревца, по ним никто не пройдет. Там находится Коль дю Драгон, высокая вершина. Спускаясь с перевала, проходите через длинный туннель, прорезанный в скале. Это полпути. Добравшись до Сен-Жан де ла Ривьер, оказываетесь в долине Везюби. Снова едете вдоль реки. Дорога опасная, случаются обвалы и сходы камней – иногда целый отрезок шоссе сползает в реку.

Наделенный красноречивой жестикуляцией своего народа, агент рассказал все так живописно, что я в деталях представил себе весь наш путь и его окрестности.

– Вскоре путник видит Венансон, – продолжал наш гид. – Это деревушка с церковью, расположенная на выступе над рекой. С поворотом дороги Венансон остается позади, а впереди, на высоте трех тысяч футов над уровнем моря, окруженный горами, лежит Сен-Мартен-Лантоск. Воздух там холодный, люди не похожи на обитателей Ниццы – это совсем другой мир. Джентльменов ждет увлекательная скачка при луне. Эх, будь я помоложе, но увы! Я женат, у меня двое детей. И очень боюсь своей супруги. Mon Dieu! Не стану даже скрывать. Мои друзья знают, что я не страшусь ничего, если речь заходит о деле, но перед женой трепещу. Маленькая женщина, едва мне по локоть, но язычок – вззз!

И он изобразил указательным пальцем молнию, рассекающую воздух.

– Вот и лошади, господа.

Парень действительно расстарался.

– Ваши приятели – отличные ребята, – сказал я ему, взобравшись на коня, не уступающего статью моим английским гунтерам.

Вскоре мы уже мчались по дороге, достаточно прямой и ровной. Альфонс захватил из отеля горсть спичек, на случай, если придется разглядывать дорожные указатели.

Компаньон мой, как можете себе представить, пребывал в приподнятом настроении и вертелся на своем громадном жеребце с возбуждением, более приличествующим школьнику во время первой верховой прогулки.

– О, вот это спорт, друг мой! – воскликнул он, когда мы проскакали мимо громады сумасшедшего дома. – Наверное, даже охота на лис не сравнится с такой погоней?

– Это больше похоже на скачку к норе, только мы не знаем, где все-таки скрывается наш лис.

Жандармские лошади были хорошо подкованы и несли часть служебной амуниции, так что мы производили звук, напоминавший военных кавалеристов на марше, что явно тешило бравый дух моего спутника.

Нам приходилось спешить, но осторожно, потому что один неверный поворот, и мы никогда не остановим Миста по эту сторону границы. По счастью, на дороге часто встречались повозки, запряженные четырьмя или пятью лошадьми, на которых с окрестных деревень везли грузы в Ниццу. Мы обстоятельно расспрашивали возниц оных, хотя зачастую их приходилось сначала разбудить, поскольку те дремали на куче сена или соломы. Один из парней очень благодарил нас за побудку и рассказал историю про кучера, который заснул, и в месте, называемом «Со дю Франсэ», скатился со своей телеги в обрыв в две тысячи футов высотой.

Когда мы добрались до вершины Коль дю Драгон, стал заниматься день, залив белые пики перед нами розовым свечением. Обширная заснеженная гряда Приморских Альп открылась как на ладони, а за нашими спинами простиралось голубое безмятежное пространство Средиземного моря. Воздух был холодным и чистым, как родниковая вода.

Альфонс Жиро стянул шляпу и огляделся.

– Боже правый! – воскликнул он. – Что за удивительный мир сотворил добрый наш Господь!

Кони вскинули головы, бодро заржав, что только подстегнуло наше желание поскорее добраться до цели.

В Сен-Жан де ла Ривьер мы отдохнули минут пятнадцать. Деревенские жители уже проснулись, и мы выяснили, что на данный момент отыграли у дилижанса только полчаса.

Сомневаться насчет направления больше не приходилось, потому что дорога шла по узкой долине и пересекала реку оживленной, но не очень безопасной артерией. Мы развили хорошую скорость и вскоре заметили Венансон, диковинную деревушку, приютившуюся среди зелени на горном уступе.

За следующим поворотом мы словно покинули Францию и оказались в Швейцарии. Воздух стал горным, растительность напоминала альпийские луга. Примерно в семь мы влетели в Сен-Мартен-Лантоск, живописное скопище бревенчатых домов вокруг церкви с куполом.

Вскоре нашелся и «Отель дез Альп», представлявший собой ничем не примечательный и не очень чистый постоялый двор. Владелец, белолицый мужчина, посмотрел на нас без особого энтузиазма.

– Когда прибыл дилижанс? – спросил я.

– Да, господа приехали верхом, – добродушно отозвался хозяин.

Тут к нам подошел тип, явно выполнявший роль официанта, хотя по одежде его скорее можно было принять за конюха.

Я повторил свой вопрос, уже громче. Слуга, прижав губы к уху хозяина, озвучил ему просьбу еще раз с такой силой, что по долине прокатилось эхо, а наши усталые лошади перепугались.

– Патрон глуховат, – пояснил работник.

– Это заметно, – кивнул я.

Не добившись от этой пары толку, Альфонс высказал блестящую идею заглянуть в почтовую контору на другой стороне дороги. Там сведущий человек сыскался. Мист прибыл на дилижансе. Он отправил телеграмму в Геную. Отослал также письмо. Потом наскоро перекусил в отеле и отправился полчаса назад по тропе в Коль де Финестра. Один и пешком.

Глава XXVI Выше линии снегов

…le temps l’achève[117].

Прежде, чем продолжить путь, мы подкрепились завтраком в «Отель дез Альп», где узнали еще от нескольких человек и еще дважды, при различных обстоятельствах, от уже известного нам слуги, что «патрон» туг на ухо. Воистину, в этой деревне не имелось других новостей.

Почтмейстер распорядился насчет коляски, которая, впрочем, могла подбросить лишь на пару миль – дальше дорога кончалась и начиналась вьючная тропа, ведущая в Италию.

На Альфонсе начали сказываться последствия долгой скачки и бессонной ночи – он не сомкнул глаз за то время, пока я урвал бесценный час сна. Более того, тяготы пережитой военной кампании подорвали его силы и ослабили выносливость. Он держался храбро, терпя жажду, которая терзала его и вынуждала слишком часто приникать к ручью, бегущему вдоль дороги.

Мы сразу оказались посреди живописного горного ландшафта и вскоре оставили позади приятную зелень альпийских лугов. Слева долину ограничивала монолитная стена камня, а впереди горы сходились так близко, что казалось, полностью преграждали путь. Нас ждал подъем на пять тысяч футов, и я подозревал, что большую его часть мне придется одолеть в одиночку. Жители деревни предупредили, что в верхней точке перевала нас ждет снег в восемь футов глубиной.

Миста, должно быть, сильно прижало, раз он решился на такой переход один, да еще с большой суммой денег. Как ни крути, у этого парня крепкие нервы, ведь по другую сторону гор лежит самая дикая часть Северной Италии, где отбросы рода человеческого, всегда гнездящиеся у границ, чувствуют себя как дома. Да, преступление всегда требует больше храбрости, чем добродетель.

Впрочем, я рассчитывал перехватить месье Шарля Миста еще по французскую сторону хребта Мадонна ди Финестра.

Со снегом мы впервые столкнулись на высоте около пяти тысяч футов. Весна 1871 года выдалась, если помните, холодная, и снег лежал долго. И вот за поворотом, милях в двух впереди, мы разглядели на белом фоне черную точку. Признаюсь, сердце екнуло у меня в груди.

Альфонс, не в силах говорить из-за одышки, схватил меня за руку, и с минуту мы стояли, разглядывая Миста, поскольку это не мог быть никто иной. Солнце ярко освещало белое покрывало, и человеческая фигура была единственным темным пятном на нем. Мужчина явно устал, но потихоньку продвигался вперед.

– Я ни за что не дам ему уйти, – сказал я Альфонсу. – Если вы не в силах поспеть за мной, скажите, я пойду один.

– Идите как сможете, – ответил француз с восхитительным мужеством. – Я буду следовать за вами, пока не упаду. Я не отступлю даже ценой жизни.

Мист ни разу не обернулся, но неуклонно продолжал медленно взбираться в гору. Шел он налегке, о чем говорили неглубокие следы, но я с мрачным удовольствием отметил, что каждый мой шаг перекрывает его по меньшей мере на пару дюймов.

Нет ничего покойнее, чем атмосфера на вершине, и мы вели погоню в мертвой тишине. Только хриплое дыхание Жиро нарушало ее. Я посмотрел на друга: его лицо стало белым как мел и мокрым от пота. Бедняга Альфонс выбивался из сил. Я немного замедлил шаг.

– Мы нагоняем его, – подбодрил я приятеля, но было видно, что тот вот-вот упадет.

Мы молча шли примерно еще полчаса, и существенно приблизились к Мисту, который ни разу не оглянулся и не остановился. Мы оказались не далее как в миле от него, и разговаривали только шепотом, потому как на такой высоте звук разносится очень далеко. Каждая секунда, пока Мист не подозревает о погоне, была бесценна для нас. Теперь я точно видел, что это он и никто иной, – спина этого человека была слишком хорошо знакома мне, как и пружинистая походка.

– У вас есть револьвер? – спросил потихоньку Жиро.

– Нет.

– Тогда возьмите мой. Я… не продержусь долго.

Что если Мист выносливее меня? Что если он обернется, обнаружит нас и существенно прибавит шаг? Ему снова удастся ускользнуть!

И я протянул руку и взял револьвер, оказавшийся известного мне образца. Я принял решение скорее застрелить Миста, чем дать ему уйти, – охота получилась затяжной, а кровь моя бурлила в жилах.

Мы все еще нагоняли его, а припекающее солнце заставило беглеца сбавить ход. Яркие лучи лились на нас с безоблачного неба. Язык и горло у меня казались сухими, как бумага. Альфонс давно уже пихал в рот куски снега. Мы давно уже не тратили силы на слова. Главная наша мысль читалась у нас в глазах – в любую минуту негодяй может обернуться.

Внезапно Альфонс начал отставать. Я обернулся, но он сделал мне знак идти дальше. На такой высоте было трудно дышать, усугубляло ситуацию сердце, которое забивалось и мешало сделать вдох. Иногда кружилась голова, а по телу шла холодная дрожь, хотя одновременно пот лил с меня градом.

До негодяя оставалось уже ярдов триста. Альфонс отстал, но я не мог задержаться и посмотреть, как он. Мы приближались к вершине, и весь мир словно сузился до троих людей. Дыхание мое стало еще короче, а в голове словно тикали часы.

Потом Мист наконец обернулся. Он все ухватил с одного взгляда и, вероятно, узнал нас. В любом случае, не усомнился в причине, приведшей нас сюда, потому как прибавил шагу, и я заметил, как рука беглеца опустилась в карман. Но я все равно догонял его.

«Пиво против абсента», – мелькнула мысль. Перед нами простиралось нетронутое снежное поле – обширный горный склон с синей полоской тропы поперек него.

После десяти минут лихорадочной гонки Мист повернулся и стал поджидать меня. Мерзавец не потерял головы – он аккуратно застегнул пальто и развернулся боком, чтобы представлять как можно меньшую мишень. Потом вскинул револьвер и прицелился в меня.

«Он не станет стрелять сейчас», – подумал я, находясь в сорока ярдах от него и быстро приближаясь.

Несколько секунд он держал меня на мушке, затем опустил руку и стал ждать. На таком расстоянии мы могли разговаривать, не повышая голоса, но сказать было нечего. Месье Мист и я прекрасно понимали друг друга без слов.

– Стреляйте, идиот! – раздался за спиной голос Жиро. Ближе, чем мне представлялось.

Я оказался в двадцати ярдах от беглеца, человека с узким, белым лицом, тщательно выбритым. Разглядывать мне его пришлось лишь миг, потому что рука с револьвером снова вскинулась.

«Возможно, он плохой стрелок и не попадет с первого раза», – подумал я, бросаясь вверх. Склон в этом месте был довольно крутой.

Я видел, как дрогнул ствол револьвера – значит, он спустил курок. Последовала вспышка и грохот, такой сильный, будто выпалили из пушки. Я пошатнулся и рухнул на колено. Пуля попала мне в плечо. Я чувствовал теплый поток, заструившийся под одеждой, меня охватило странное ощущение, будто я падаю с большой высоты.

– Я убью его! Убью! – по-дурацки упрямо твердил я, поднимаясь на ноги.

Но не успел я встать, как Мист выстрелил снова. На этот раз пуля просвистела рядом с ухом. Тут я выхватил револьвер Альфонса, потому как понял, что следующий выстрел меня прикончит. Негодяй успел выпалить еще раз, содрав кусок кожи с моей щеки. Боль была жуткая. Но я стоял неподвижно и тщательно целился, глухо твердя себе, как помню, что стрелять надо по ногам, метя в колени. Месье Шарль Мист подпрыгнул фута на два, рухнул лицом вниз и заскользил по склону в направлении меня, цепляясь обеими руками за снег.

Я пытался унять кровь из двух ран и начал понимать, что теряю сознание. Через секунду рядом появился Жиро, который приложил к моей щеке пригоршню снега. Альфонс прошел зимнюю кампанию и знал, что делать. Он разорвал мою рубашку и приложил снег к ране в плече, отчего потеря крови замедлилась. Я был в опасном положении, но в глубине сердца понимал, что Мисту не удалось убить меня.

Жиро влил мне в рот немного бренди. Я к этому времени почти лишился, надо полагать, сознания, потому как спиртное словно заново вернуло меня к жизни.

Через пару минут мы вспомнили про Миста, который лежал ничком в нескольких ярдах от нас.

– Ну, как дела теперь? – весело спросил Альфонс.

– Нормально, – ответил я, после чего поднялся и заковылял к черной массе на снегу.

Мы перевернули тело. Глаза были открыты – большие, влажные, они имели какое-то особенное, благородное выражение. Я видел эти глаза раньше – в гостинице «Рэдли» в Саутгемптоне, под шаловливой парижской шляпкой. Я рухнул на колени, похолодев при мысли, что убил женщину.

Но Шарль Мист был мужчиной. При том еще и покойником. Облегчение мое было таково, что едва не закричал от радости. Получается, Мист находился практически у меня в руках тогда, в Саутгемптоне, и улизнул только благодаря ловкому трюку, провернутому с непревзойденным мастерством. На мертвом лице застыла, как мне показалось, та же самая улыбка.

Альфонс расстегнул на нем рубашку, и мы осмотрели небольшое отверстие, через которое пуля нашла путь к сердцу негодяя. Смерть наступила, должно быть, очень быстро. Я закрыл эти благородные глаза, которые словно все еще смотрели на меня с того женского лица.

– Теперь за его карманы! – скомандовал я, взяв себя в руки.

Мы вывернули их один за другим. В кошельке у него нашлась сущая мелочь, во внутреннем кармане хранилось несколько серебряных итальянских монет для использования по ту сторону границы. Этот хитроумный мерзавец позаботился обо всем. В боковом кармане оказался плоский конверт, завернутый в газету и приколотый булавкой к подкладке. Мы торопливо открыли его. Внутри оказались бумаги. Я развернул одну – чек на пять тысяч фунтов, выписанный Джоном Тернером на господ Суида и Картера из Нью-Йорка! Я стал пересчитывать чеки. Работа получилась долгая, потому что их оказалось семьдесят девять.

– Вот половина вашего состояния, – сказал я, передавая бумаги Жиро. – Если повезет, мы найдем вторую в руках у Сэндера в Генуе.

Тут Альфонсу Жиро приспичило обнять меня, что вызвало дикую боль в моем плече и бурю торопливых извинений и укоров в свой адрес со стороны моего друга.

– Я внимал, когда мне намекали, что вы нечестны, – возопил француз. – Что вы не ищете мои деньги или уже давно нашли их! Я смотрел на вас как на вора. Mon Dieu, какая подлость с моей стороны!

– Так или иначе, деньги к вам вернулись.

– Да. – Он помолчал, сжимая чеки в ладонях и устремив задумчивый взор на долину. – Да, Дик. Но на них нельзя купить то, что мне нужно.

С нами, людьми, всегда бывает так: когда мы наконец получаем то, чего так страстно желали, это перестает нас привлекать.

Мы обыскали карманы Миста до конца, но больше ничего не нашли. Одежда у убитого была дорогой, белье чистое и деликатное. Мне было как-то смутно жаль, что он умер, – многие месяцы я так мечтал забрать его жизнь, и вот теперь взял ее. Ох уж эти исполняющиеся желания! Они плетутся за нами по жизни толпой молчаливых призраков. Сколько времени с того дня мне так не хватало Миста. Как ни странно, но это так – сильный противник бодрит как ничто другое. Некоторые из нас добродетельны ради своих друзей, иные обязаны этим своим врагам.

Работы оставалось еще много, но ни один из нас не был в состоянии выполнять ее. Моя левая рука онемела до самых пальцев, непроизвольно сжимавшихся вопреки всем попыткам вернуть им подвижность. Царапина в щеке перестала, по счастью, кровоточить, и Жиро перевязал ее носовым платком Миста. До сих пор помню запах дорогого батиста, и стоит мне уловить его сейчас, как перед глазами всплывает мертвое тело на снегу.

Мы придали покойнику приличную позу, сложив его тонкие руки на груди, потом пошли назад, в Сен-Мартен-Лантоск. Для человека, не болевшего в жизни ни одного дня, слабость, вызванная потерей крови, казалась особенно нестерпимой, и не раз проклял я свое невезение, пока мы брели, спотыкаясь, по снегу. Жиро не давал мне допить остаток бренди из фляжки, приберегая его на крайний случай.

Добравшись наконец до долины, мы застали крестьян за работой в полях. Дела до нас никому не было. Не сказав никому про Миста, оставшегося в горах, мы поспешили прямиком в жандармерию, где разыскали начальника. Этот разумный человек, бывший военный, выслушал нас, не перебивая, и пообещал помощь. Он сразу послал за доктором и сам поддерживал мое плечо, пока из того извлекали пулю. Начальник забрал ее, наряду с револьвером Миста, и вообще проявил распорядительность и участие. Как бывалый солдат, он настоятельно советовал мне остаться на несколько дней в Сен-Мартене, пока лихорадка, неизбежное следствие пулевых ранений, не пойдет на убыль. Но узнав о моем твердом желании немедленно отбыть в Геную, не стал чинить препятствий.

Понимая, что в Генуе я найду Сэндера и надлежащий уход, Жиро решил остаться в Сен-Мартен-Лантоске до тех пор, пока тело Миста не будет погребено, а все формальности соблюдены.

Поэтому на следующий день в полдень я отправился в путь один. Ехал я в частном экипаже, предоставленном в мое распоряжение каким-то добрым самаритянином из местных, и чувствовал себя скорее червем, нежели человеком.

Глава XXVII Длань Господня

Chacun ne comprend que ce qu'il retrouve en soi[118].

Мистер Сэндер допустил свойственную англичанам ошибку – недооценил способности ближнего своего. Узнав от своего коллеги из Ниццы, что Мист выехал в Сен-Мартен-Лантоска, по пятам преследуемый нами, мой агент пришел к выводу, что негодяй обязательно ускользнет от нас. Поэтому он поспешил в Кунео и стал поджидать его там.

Впрочем, уезжая из Генуи, Сэндер позаботился о передаче своей почты на новый адрес, поэтому телеграмма, отправленная Жиро из Сен-Мартена после моего отправления из данного пункта, своевременно достигла Кунео. Поэтому, прибыв в Геную и устроившись там в «Отель де Жен», я нашел там не самого мистера агента, но телеграмму с просьбой дождаться его возвращения.

– Когда приходит следующий поезд из Кунео? – поинтересовался я у портье.

– В восемь, синьор.

Я посмотрел на часы. Было семь.

– Из Генуи ведь отплывает сегодня вечером пароход в Южную Америку?

– Да, синьор. В этом отеле много пассажиров с него.

– И когда?

– В семь, прямо сейчас.

Через минуту я уже ехал в порт, а в идущей кругом голове крутилась полубезумная мысль дать кому-нибудь взятку, чтобы задержать уход корабля. Потом я облегченно выдохнул, подумав, что, не дождавшись Миста, его сообщник не уплывет. Я достаточно проник в тактику действий мошенников, чтобы понять: вместо того чтобы занять место на пароходе, этот человек, роль которого наверняка являлась подчиненной по отношению к мастеру интриги, стрелявшему в меня в горах, станет дожидаться шефа.

И все-таки я побуждал кучера гнать настолько, насколько позволяли отвратительные дороги, и решил любой ценой проникнуть на борт корабля и внимательно разглядеть лица пассажиров. Мы промчались по узким и извилистым улочкам и попали в порт как раз вовремя, чтобы увидеть, как пароход отдает последние швартовы и разворачивается к морю. Я поспешил на мол и достиг крайней точки порта раньше «Принсипе Амадео», важно пробиравшегося среди толчеи мелких судов.

Пассажиры толпились на палубе, многие из них понимали, что в последний раз видят свою родную землю. Заходящее солнце заливало город и гавань багряным светом, опускалась тишина. Пароход шел совсем близко от окончания мола. При желании я мог забросить на борт письмо.

Тут взгляд мой опустился на фигуру пожилого мужчины, расположившегося у кормовых поручней, чуть поодаль от других пассажиров, и сердце у меня екнуло. Он стоял, повернувшись спиной ко мне, и смотрел на маяк. Каждая линия фигуры, осанка, даже пряди этих редких седых волос – все было мне так знакомо. Это был виконт де Клериси собственной персоной, человек, на похоронах которого в Сенневиле я присутствовал полгода тому назад. Я не закричал, не стал тереть глаза и не пытался прогнать наваждение, как поступают герои книг. Я понимал, что не грежу, а вижу настоящего виконта де Клериси. Мне только показалось, что движется мол, а не корабль, и я, пошатнувшись, завалился на своего соседа, удивленно на меня посмотревшего.

Старик у кормовых поручней медленно повернулся и показал мне свое лицо: открытое, благодушное и подслеповатое. Я могу поклясться, что это был виконт де Клериси, хотя я называл его иначе. Для меня на палубе «Принсипе Амадео», выходящего в воды Генуэзского залива тем вечером тридцатого мая 1871, стоял отец Люсиль, ее покойный, погребенный и оплаканный отец.

Драгоценные секунды бежали, громадный пароход скользил мимо меня. Я услышал звон машинного телеграфа. Винт вспенил гладкую воду, и мне оставалось только смотреть на постепенно отдаляющуюся фигуру моего старого патрона, который стоял, сложив за спиной руки.

Прошло некоторое время, прежде чем я ушел с мола. Раны ослабили меня, да я никогда и не отличался быстротой соображения, дающей иным людям возможность сразу выбрать верный курс и действовать молниеносно.

Корабль уходил, постепенно тая на горизонте, и уносил с собой виконта де Клериси. Отрицать факт было бессмысленно. Я видел его собственными глазами, но дальше-то что?

Плечо нестерпимо ныло, на сердце лежал камень, в голове совершенно не было мыслей. Возница последовал за мной, насколько мог, и теперь махал мне хлыстом. Я сел в коляску и приказал отвезти меня в отель. Как-никак, я не спал толком три ночи и теперь мечтал улечься в постель и не покидать ее до тех пор, пока не избавлюсь наконец от этой жуткой усталости.

О последующих событиях у меня сохранились смутные воспоминания. Собственно говоря, я вообще ничего не помню до того момента, пока не очнулся от сна в комнате «Отель де Жен» и не обнаружил миловидное розовощекое лицо в обрамлении белого чепчика, склонившееся надо мной.

– Сколько времени, сестра? И какой сейчас день? – спросил я.

В ответ мне мягко приказали молчать и беречь силы. Сиделка, не спросив даже моего желания, влила в меня ложку чего-то безвкусного. Эта добрая особа обходилась со мной, как с ребенком. Впрочем, мне кажется, что женщины всегда обходятся так с мужчинами, оказавшимися в полной их власти.

– Лежите тихо, – сказала она. – А я вам почитаю.

Сестра извлекла из кармана книгу псалмов, и под звук монотонного голоса я вскоре вновь погрузился в сон.

Очнувшись в следующий раз, я обнаружил ту же сиделку, но еще и Сэндера, общавшегося с ней на ломаном французском. Странный контраст: мужчина принадлежал к этому миру и закалился в схватках на теневой его стороне, женщина же витала высоко над всеми людскими слабостями.

– Чш-ш! – прошипела она. – Больной проснулся. Он не должен слышать о ваших проблемах.

И она отвернулась от бедолаги Сэндера с его деловитостью, как прежде отвернулась от света с его беззаконием.

Агент пожал плечами и посмотрел на ее спину, действительно показанную довольно бесцеремонно и с нескрываемым презрением. Женщины давно вызывали в нем пренебрежение как существа малосведущие и никчемные. Монахини же просто озадачивали достойного сыщика.

– Послушайте, сестра! – произнес он, нетерпеливо дернув сиделку за рукав, и даже мои непослушные губы раздвинулись в улыбке при звуке этого безошибочно лондонского говора.

– Что? – Она сердито обернулась.

Понизив голос, Сэндер стал что-то торопливо объяснять ей на ухо. Но женщина только качала головой. Какими ничтожными кажутся дела земные для тех, кто далек от мирских забот!

– Я просто обязан сказать ему! Сейчас! – рявкнул наконец Сэндер и шагнул к кровати.

Монахиня ухватила его за руку, удерживая. Они представляли собой странную картину.

– Позвольте мне пройти, – сказал он. – Я знаю, что делаю.

Лицо сестры вспыхнуло, и монахиня двинулась на детектива.

– Нет, вы не знаете, – спокойно ответила она. – Хозяйка тут я. Будьте любезны покинуть помещение.

Сестра подошла к двери и распахнула ее. Ее слова и действия вполне соответствовали принятому ей на себя сану, и она ни на секунду не забывала о них.

С выражением безнадежности на лице Сэндер покинул комнату, а моя сиделка поспешила к постели.

– Какой глупый человек! – негромко сказала она.

– Не все считают его таким, сестра.

Она обратила на мои слова не больше внимания, чем нянька на сюсюканье младенца.

– Вы пошевелились и повязка съехала, – сказала женщина. – Вам следует лежать спокойно, потому как рана в плече у вас очень нехорошая. Мне это известно, я прошла войну. Как могли вы ее заполучить сейчас, в мирное время?

– Тому, кто ее причинил, пришлось еще хуже. Он мертв.

– Тогда да простит вас Господь. Но лежите тихо. А я вам почитаю.

На свет снова было извлечено издание в строгом черном переплете. Она читала долго, но я не слышал голоса, впав в некое забытье. Наконец, сестра захлопнула книгу и с тихим укором воззрилась на меня.

– Вы не слушаете?

– Нет.

– Почему?

– Потому что пытаюсь угадать, почему вы не дали мне поговорить с моим агентом мистером Сэндером, который вовсе не так глуп, как вам кажется.

– Этот тип один из тех, кто не знает, как положено вести себя в больничной палате, – чопорно заявила сиделка. – Ему втемяшилось в голову разговаривать с вами о делах. О делах – с раненым!

– Которому больше подобает думать о делах того света, сестра?

– О них надо думать всегда, – ответила та, потупив взгляд.

– И о чем же хотел поговорить мистер Сэндер? – спросил я.

Монахиня посмотрела на меня с проблеском интереса. Под скромным одеянием служительницы продолжало биться чисто женское сердце. Сестра Рене была вовсе не прочь поведать мне новости.

– О, для вас в этом нет ничего интересного, – начала она. – Вы ведь даже не итальянец, а всего лишь англичанин.

– Увы, сестра моя.

– Но вся Генуя только об этом и говорит!

– Вот как?

– Да. Никогда не случалось прежде такой ужасной катастрофы. Но у вас-то там друзей не было, поэтому вам все равно.

– Тем более. Значит, мне можно сказать без опаски – даже самая большая катастрофа меня не потрясет.

– Что же, – отозвалась монахиня, хлопотливо, но бесшумно перемещаясь по комнате. – Но всегда так ужасно слышать про вещи, которые напоминают нам, что все мы не готовы.

– К чему, сестра?

– К смерти.

В самых смиренных в мире глазах промелькнуло выражение благоговения.

– Но кто умер-то?

– Триста человек, – последовал ответ. – Пассажиры и экипаж «Принсипе Амадео» – большого парохода, отплывшего вчера вечером из Генуи с эмигрантами, направляющимися в Южную Америку.

– И все они утонули? – спросил я после паузы, радуясь тому, что лицо мое находится в тени от шторы.

– Все, за исключением двоих или троих. Корабль только час как вышел из гавани, и все пассажиры уселись ужинать. Налетел, как понимаю, туман, и под его покровом произошло столкновение. В пять минут «Принсипе Амадео» пошел ко дну.

Говорила она тихо, со спокойствием, воспитанным в ней верой. Похоже, единственным ее сожалением было то, что все эти люди предстали пред Господом, не причастившись и не исповедавшись.

Вскоре сиделка ушла, взяв с меня обещание сразу заснуть. Вопреки седым волосам и морщинам, образовавшимся, как понимаю, исключительно благодаря годам, ибо заботы дня насущного не наложили на ее лицо отпечатка, сестру Рене не составляло труда обмануть.

Много-много часов я лежал без сна, обдумывая события, следовавшие друг за другом такой стремительной чередой. Но одна мысль главенствовала над всеми: даже в мельчайших деталях нашего существования то правосудие, что неизмеримо могущественнее человеческого, незримо вершит свой путь. Его мудрость видел я в случайности, как мы это называем, пославшей мне с этими новостями именно сестру Рене. Расскажи мне о гибели «Принсипе Амадео» Сэндер, я, в пылу момента, наверняка признался бы ему, что видел на борту отплывающего из Генуи парохода виконта де Клериси. Но у меня появилось время подумать, и я понял, что знать это надлежит только мадам де Клериси, и Сэндер к этому касательства не имеет. Этот хитроумный сыщик преданно исполнил порученное ему дело – позволил мне поймать Шарля Миста. Возвращена половина денег, а эта половина сама по себе уже целое состояние. Остается только заплатить мистеру Сэндеру и пожелать ему всего самого хорошего.

Но для этого предстояло дождаться Альфонса Жиро, который уведомил меня телеграммой, что все еще находится в Ницце. Я не знал тогда, что он был подвергнут формальному аресту за участие в охоте, так плохо закончившейся для подлеца Миста. Также лишь позднее, через несколько месяцев, стало известно и про то, что мой добрый друг Джон Тернер тоже поспешил в Ниццу, захватив с собой крупного парижского адвоката, чтобы защищать меня на процессе, состоявшемся, пока я лежал больной в Генуе. Более того, сестра Рене не вполне рассталась с женским притворством, когда надела убор монашенки, – она искусно утаила факт, что мою комнату в «Отель де Жен» стерегут днем и ночью. Что сделал я на этой земле, чтобы заслужить таких преданных друзей?

Суд завершился вполне благополучно, и не прошло и недели, как Альфонс приехал в Геную. Он с детской радостью оттягивал момент, когда будет разменивать один из чеков на пять тысяч фунтов. Сделав это, молодой человек вернул мне мои скромные займы, рассчитался с Сэндером и позволил мне облегченно вздохнуть, когда проводил агента в Лондон. Я чувствовал себя слегка преступником, и секрет, ставший моим по чистой случайности, так и рвался наружу под бдительным оком сыщика.

Погода установилась необычайно жаркая, и в городе вспыхнула эпидемия. Минули две недели, в ходе которых Жиро неустанно нес при мне караул. Доктор, первый представитель своей профессии, с которым мне довелось иметь дело, француз по национальности и опытный хирург, поставил меня на путь выздоровления, но ускорить его не мог.

– Где живете вы у себя на родине? – спросил он меня как-то раз очень серьезно.

– В Саффолке, это на восточном побережье Англии.

– Климат там отличается от здешнего?

– Настолько, насколько закат отличается от восхода, – ответил я и ощутил вдруг страстное желание оказаться среди утесов, вдохнуть свежий воздух Хоптона.

– Вы хороший моряк? – спросил врач.

– Половину детства и юности провел в Северном море.

Француз подошел к окну и остановился в глубокой задумчивости.

– В таком случае отправляйтесь первым пароходом домой и поживите там, – сказал он наконец. – Ваша родная страна сделает для вас больше, чем все доктора Италии.

Глава XXVIII Звенья цепи

La plus grande preuve d'abnégation que donne l,amitié,

c,est de vivre à coté de l’amour[119].

Раньше в этих своих записках я упоминал, и даже обращал внимание читателя на факт, что определенные события, если рассматривать их в свете последующего знания, выстраиваются, подобно звеньям цепи, в единое целое.

Спокойные месяцы, завершавшие год Коммуны, я провел в Хоптоне. Изабелла уехала, оставив Литтл-Кортон на попечение управляющего. Пользуясь отсутствием дел, я занялся сведением событий прошлого в одну цепь.

Поначалу непросто было осознать, что те минуты на моле в Генуе не являлись частью галлюцинаций, посещавших меня во время болезни. Но, всегда обладая практичным складом ума, я не поддался иллюзии, и этот странный каприз из числа тех, что преподносит иногда жизнь, стал постепенно доходить до моего сознания по мере того, как необъяснимое начало обретать смутные черты.

В родном климате силы быстро вернулись ко мне, и если честно, еще до открытия охотничьего сезона я напрочь позабыл про все раны и недуги. Впрочем, приклад ружья к плечу я вскидывал не так ловко, как проделывал это до того, как пуля Миста засела в моей мышце.

Мадам де Клериси и Люсиль вернулись в Париж, но, как писала мне первая из них, мечтали покинуть столицу, переставшую быть приятным местом обитания для легитимистов. Мадам по-прежнему доверяла мне ведение своих дел, которыми я tant bien que mal[120] занимался посредством переписки. Виды на урожай были отличные, и мы без особого страха смотрели в ближайшее будущее.

Время от времени Альфонс Жиро проводил пару дней с дамами, но сочинителем писем он был скверным, не лучше меня, и мы в ту пору имели друг о друге мало вестей.

Виконтесса, как я подметил, о Люсиль старалась упоминать как можно реже. «Альфонс у нас», – написала она однажды, ничего не добавив. «Люсиль чувствует себя хорошо и всегда весела» – в другой раз. Такие скудные сведения не могли меня удовлетворить.

Дважды мадам приглашала меня провести у них несколько дней или недель на улице Пальмье, и дважды я отказывался. Если по правде, мне не хотелось встречаться с госпожой де Клериси до тех пор, пока вся картина событий не сложится воедино, и я смогу не опасаться какого-нибудь слабого звена.

В сентябре я побывал в Париже, где провел всего два дня и позаботился о том, чтобы не встретиться с мадам, ее дочерью или Альфонсом. И больше ожидаемого преуспел в поисках недостающего звена.

«Раз уж вы не можете покинуть свое имение сейчас, – писала мне виконтесса, – то, быть может, навестите нас в Ла-Полин к концу сбора винограда. Друг мой, я воистину вынуждена просить вас об этом, поскольку урожай велик, и нам не обойтись в финансовых вопросах без знаний и опыта, которые вы так любезно предоставили в наше распоряжение».

На это предложение я ответил весьма туманно, полагая, что в скором времени Альфонс может сообщить нам весть, которая внесет большие перемены в несколько судеб. Теперь, когда он обрел значительную часть утраченного наследства, у него не имелось причин тянуть с завершением своего ухаживания за Люсиль.

Я также обсудил с Джоном Тернером проблему, возникающую в том случае, если мы исходим из факта гибели сообщника Миста на злополучном «Принсипе Амадео». Ведь выходило так, что этот человек унес с собой – если не в тот мир, так уж из этого точно, – остаток состояния Альфонса Жиро.

«Через пять лет Жиро сможет вернуть себе стоимость утраченных чеков, – заверил меня банкир. – Теперь, имея все основания считать бумаги сгинувшими в море, мы смело можем приостановить все выплаты по ним». В том же самом письме мой друг сообщал кое-что, имеющее касание ко мне. «Я становлюсь все старше и толще, – писал он. – И в свете сих фактов решил назначить вас практически своим наследником. Человек, который отказался жениться на такой прекрасной девушке, как Изабелла Гейерсон, да еще и от изрядного состояния, которым она владеет, воистину заслуживает проблем с деньгами. Поэтому я решил завещать их вам».

Ближе к концу сентября мадам снова известила меня о намерении обосноваться на зиму в Ла-Полин и умоляла меня назначить день своего визита. После некоторых колебаний я принял предложение и написал Жиро в Париж, что вскоре буду проездом в городе и намерен провести в обществе своего друга столько времени, сколько возможно.

– Знаете, Дик, все-таки банкротом быть веселее, – сказал Альфонс, когда мы ужинали в его клубе. – Эти деньги… Mon Dieu, сколько с ними хлопот!

– Да, – ответил я, нисколько не кривя душой. – Богатство навлекает злой рок на своих обладателей.

Впрочем, Жиро был вполне счастлив, обретя наследство, и черпал радость, спуская его на других. Вряд ли найдется в мире другая щедрая душа, способная потягаться с Альфонсом, для которого тратить деньги на друзей является величайшим из удовольствий.

– Помните, как мы привыкли пить наше бенедиктинское исключительно из бокалов для кларета? – воскликнул маленький француз. – Ах, вот что значит молодость, n,est ce pas?[121] Кто бы мог представить, что в один прекрасный день у нас будет все, что захотим?

Взгляд его вдруг потемнел, и ребячливость сошла с лица.

– Я был знатным дураком, – промолвил он. – А ты – другим таким же, мой хмурый ликом англичанин. Но я осознал свою глупость и понял, что есть еще счастье в этом мире. По крайней мере, на этот век хватит.

Я встал, намереваясь пожелать другу спокойной ночи, потому как собирался рано выехать поутру.

– Единственная моя надежда, mon ami, – продолжил Альфонс, сжимая мою ладонь своими миниатюрными пальчиками, – что милостивый Господь даст вам вскоре убедиться, как были вы глупы.

К исходу следующего дня я приехал в Драгиньян и поселился в «Отель Бертен», гостинице, лучше которой путешественнику не найти во всем Провансе. Ни день, ни час своего прибытия в Ла-Полин я не уточнял, подозревая, что дела мадам де Клериси могут задержать меня в Париже. Так, собственно говоря, и произошло.

На следующее утро я пешком отправился в Ла-Полин по дороге, идущей мимо виноградников и оливковых рощ, урожай с которых был недавно собран. Яркие цвета осени медленно прокладывали себе дорогу к вершинам горных склонов, где прохладный климат позволяет листве зеленеть дольше, чем в обожженных солнцем долинах. Воздух был свеж и прозрачен, с запада тянул приятный ветерок. Весь мир, похоже, инстинктивно пожинал плоды того, что явилось результатом плодородия почвы и кропотливого труда. Интересно, это природа подстраивается под наше настроение или Создатель приводит наши мысли в соответствие с ветром и небом, светом и тенью?

Когда показалось шато, сердце мое упало, потому как я не нес ничего, кроме дурных вестей, той леди, которую уважал более всех на свете, если не считать одной девушки. Как-то примет мадам мои откровения? Лучше будет поговорить с ней наедине, потому как то, что можно сообщить супруге, не всегда стоит открывать дочери. Эта проблема, однако, решилась сама собой, так как на подступах к старому шато я увидел, что в решетчатой беседке у восточного края кто-то сидит, и заметил мелькание предмета, очень похожего на белый платок. Как и стоило предполагать, мадам сидела за кружевом. Одна.

Свернув с дороги на тропу, идущую через оливковую рощу, я подошел к виконтессе, но не застал ее врасплох. Она заметила мое приближение и отложила работу.

– Значит, вы приехали наконец, – сказала виконтесса, подавая мне руку.

Мы зашли в оплетенную виноградом беседку и сели. Мадам внимательно разглядывала меня.

– Вы сильный человек, mon ami, – проговорила француженка. – По вашему лицу никто не догадается о том, что довелось вам пережить.

Но я пришел говорить не о себе. Моя история предназначалась госпоже де Клериси, и, как прямолинейный англичанин, а не романический герой, я намерен был изложить ее без аллегорий и символов.

– Мадам, ваши деньги украл не Мист, – начал я. – Не барона Жиро понесли мы на кладбище с улицы Пальмье. Не виконт де Клериси был найден близ Пасси и предан земле в церковном дворе в Сенневиле.

Я понял, что виконтесса считает меня сумасшедшим.

– Мой бедный друг, – произнесла она с глубочайшим сочувствием в голосе. – Зачем вы говорите так и к чему клоните?

– К тому, мадам, что никто из нас не застрахован от искушений, и деньги – самое сильное из них. Я самому себе не доверил бы десять миллионов франков. И ни одному человеку на земле.

– Почему?

Мне показалось, что в глазах женщины уже мелькнул проблеск понимания. Я замялся на секунду, и она заговорила сама.

– Мой муж жив?

– Нет, мадам.

Виконтесса повернулась немного в кресле и оперлась локтем на стол, позволяя мне видеть только профиль своего лица. Спрятав подбородок в ладони, она устремила взор в долину.

– Расскажите все, что знаете, – попросила она. – Я не буду перебивать, только не жалейте меня.

– Барон Жиро причинил моему старому патрону огромное зло, когда, охваченный эгоистичным страхом, поместил свое огромное состояние под опеку виконта. Жизнь показывает, что никто не может доверять себе, когда дело касается денег, и никто не имеет права искушать ближнего. Насколько можно судить, виконт был вполне обеспечен. Мне ли не знать, что в его распоряжении имелось больше денег, чем он мог потратить. Вы знаете, мадам, что я питал глубочайшее уважение к вашему мужу и восхищался им. За месяцы, когда мы ежедневно общались, он сотни раз проявлял доброту ко мне, тысячи раз выказывал то, что я не могу расценить иначе как искреннее расположение.

Виконтесса коротко кивнула, и я поспешил вернуться к рассказу, ведь нет пытки страшнее, чем томить человека неизвестностью.

– То, что я узнал, было с большим трудом собрано из различных источников, и о фактах, которые будут мной изложены, не знает и не подозревает ни одна живая душа. Если хотите, это знание может остаться достоянием исключительно нас двоих.

– Друг мой, – сказала госпожа де Клериси, повинуясь порыву самого доброго на свете сердца. – Думаю, ваша сила кроется в том, что вы всегда думаете о других.

– Виконт подвергся искушению, – продолжил я. – В нем жила скрытая страсть к деньгам. Эта болезнь свойственна многим, но большинству людей не предоставляется возможности пасть ее жертвой. Патрон поступил так, как на его месте поступили бы девяносто девять человек из ста. Так, как, наверное, поступил бы и я сам. Он поддался. У него имелось под рукой умелое орудие и ценнейший помощник в лице Шарля Миста. Тот действительно уносил бумаги, но в силу какой-то причины – допустим, не мог подделать необходимые подписи – не имел возможности обратить чеки в наличные без помощи виконта. Сам того не подозревая, я несколько раз мешал их встрече, тем самым откладывая исполнение плана.

Все это время мадам сидела и смотрела на долину. Ее самообладание поражало, потому что ей наверняка хотелось задать тысячу вопросов.

– Полагаю, патрон намеревался бежать в Новый Свет вместе со своим колоссальным богатством и начать жизнь заново. Впрочем, этот пункт, единственный во всей истории, так и остается покрыт туманом. Видимо, когда искушение овладело им, оно затмило все, иначе он не мог не понять, что приносит в жертву ради денег, которые не успеет даже прожить. Мужчины, как правило, платят слишком дорогую цену за свои желания. Претворяя в жизнь свой план, виконт с удивительным коварством, которое, как мне рассказывали, развивается у преступников, замыслил и исполнил хитроумную уловку.

Пожилая француженка повернулась и посмотрела на меня.

– Мадам, нам надлежит думать о нем как о человеке, страдавшем от умственного расстройства, – пояснил я. – Любовь к деньгам в самых тяжелых своих стадиях как ничто лишает способности здраво мыслить. Наиболее удивительной частью его ума было то, с какой быстротой и ловкостью обращал он в свою пользу каждое событие, использовал к выгоде любой шанс. Барон Жиро умирает в Отеле де Клериси – чистая случайность. Виконт с коварством почти сверхъестественным – помните его странное поведение в те дни, как он закрывался в кабинете наедине с покойником – извлек тело бедняги из гроба, переодел в свое платье, сунул в карман свой кошелек, записную книжку и бросил труп в Сену. Я добился, чтобы могилу на кладбище Пер-Лашез вскрыли. В гробу нашли только старые книги, взятые с верхних полок кабинета на улицы Пальмье. Патрон загрузил их туда после того, как сбросил – при помощи Миста, без сомнения, – труп барона в реку, чтобы его затем нашли и опознали.

– Да, он был умнее, чем многие думали, – негромко произнесла мадам. – Я всегда это знала.

– Тело, которое мы нашли под Пасси и похоронили в Сенневиле, – история моя уже подходила к концу, – несомненно, принадлежало барону Жиро. Хотя это единственное обстоятельство в деле, которое не подтверждается неопровержимыми фактами.

– В остальном, значит, сомнений нет? – тихо спросила мадам.

Я покачал головой.

– Нельзя ли допустить, – предположила виконтесса с трезвостью ума, редко встречающейся среди женщин, – что Мист являлся единственным автором и исполнителем преступного замысла? Разумеется, я не в силах объяснить исчезновение трупа барона Жиро, но вполне ведь вероятно, что Мист убил моего мужа и бросил его тело в Сену.

– Нет, мадам, никакого убийства не было.

– Вы уверены?

– Уверен, потому что уже после войны видел виконта живым и здоровым.

Глава XXIX В Ла-Полин

Le plus lent à promettre est toujours le plus fidèle à tenir[122].

Я напрямик и без утайки поведал все той, кого эта история больше всего касалась. Подробности, впрочем, уже известны терпеливому читателю и не нуждаются в пересказе. Когда мадам де Клериси дослушала до конца, то есть до печальной судьбы «Принсипе Амадео» и гибели всех, кто находился на борту парохода, за исключением двух человек, она некоторое время сидела молча. Да и потом не сделала никаких комментариев. Но они и не были нужны – человеческие слова не в силах что-либо добавить или убавить по отношению к непогрешимому божественному правосудию, которое распоряжается нашей жизнью.

Когда некто, очень близкий нам, предает нашу любовь, впав в прискорбное затмение ума, мало чем отличающееся от полного помешательства, и которое зачастую становится результатом искушения или недостатка силы духа, разве не милость Господня отделяет от нас заблудшего, оставляя лишь смутные воспоминания о его падении? Не выразился ли великий писатель, что печаль мертвая лучше печали живой?

Я встал и направился к выходу из беседки, намереваясь оставить мадам наедине с ее мертвой печалью. Но едва пересек я порог, меня остановил ее спокойный голос:

– Друг мой!

Я замер на месте, не оглядываясь. Через секунду, радуясь, возможно, что я не вижу ее лица, виконтесса продолжила:

– По доброте сердечной, ибо вы сильный человек с мягким сердцем, как и многие из англичан, вы допускаете одну ошибку. Вы слишком переживаете за меня. Конечно, это горе. Но не великая скорбь, понимаете?

– Думаю, да.

– Скорбь постигла меня много лет назад, и связана она не с виконтом де Клериси, но с другим мужчиной, не имеющим иного титула, помимо звания благородного человека. Но мне кажется, нет в мире звания выше. Это давняя история, одна из тех, что часто происходят во Франции, где благополучие ставят выше счастья, а деньги выше любви. Жизнь моя сложилась… да, удачно. Благодаря Люсиль. У меня есть цель, стремление к которой окрыляет меня. Цель эта – обеспечить счастье дочери, дать ей то, чего я оказалась лишена сама, уберечь от ошибки, которую женщины совершают из поколения в поколение, решая, что любовь приходит после брака. Так никогда не бывает, друг мой, никогда. Привычка, быть может, или, в лучшем случае, привязанность. Но это лишь медь там, где должно быть либо золото, либо ничего.

Я стоял вполоборота к ней и смотрел в долину, не решаясь заглянуть в глаза, проникшие в самую глубину моей души в будуаре на улице Пальмье много месяцев тому назад. И с тех пор они читали все думы и чаяния, которые я прятал от остального мира. Мадам без единого слова с моей стороны знала, что у меня тоже есть объект, придающий смысл существованию. И этот объект совпадал с ее собственным стремлением. Мы оба хотели сделать жизнь Люсиль счастливой.

– Это очень трудное дело, – продолжала виконтесса, обращаясь, мне кажется, наполовину к самой себе, – если только за него не берется мужчина, которому оно не в тягость. Я имею в виду задачу обеспечить счастье женщины. Даже матери стоит дважды подумать, прежде чем вмешиваться. Мне всегда вспоминаются слова вашего друга Джона Тернера: «Когда сомневаешься, не предпринимай ничего». А он, сдается, очень мудрый человек.

Госпожа де Клериси всегда бережно расходовала слова, вот и сейчас распространяться не стала. Мы помолчали с минуту, потом она заговорила снова:

– Спасибо вам за мысль и заботу, с которой вы проверяли все детали истории, поведанной сегодня мне.

– Я мог скрыть ее от вас, мадам, и тем самым уберечь от огорчения. Быть может, вам лучше было бы ничего не знать.

– Думаю, мой дорогой друг, что лучше все-таки знать. Скажем ли мы Люсиль?

Я повернулся и посмотрел на виконтессу, тон которой привлек мое внимание. В словах прозвучало нечто большее, чем простой вопрос. Думаю, в них было множество вопросов.

– Это решать вам.

– Могу я узнать ваше мнение, mon ami?

– Мне не по душе хранить секреты от Мадемуазель.

На минуту мадам погрузилась в раздумья.

– Если пойдете в шато, то найдете Люсиль либо в саду, либо в часовне, где она присматривает за цветами, – проговорила наконец пожилая француженка, снова принимаясь за рукоделие. – Расскажите ей все, что сочтете нужным.

Оставив мадам, я медленно пересек сад. Среди пестрых клумб девушки не оказалось. Миновав древние солнечные часы, я вошел под сень деревьев у рва, где в прохладной тени беспрестанно вели беседу лягушки. По сию пору, слыша этот звук, я ощущаю в груди нечто, что нельзя назвать ни сожалением, ни безраздельным счастьем. Это было некое смешение того и другого, что в итоге гораздо выше земного понимания последнего из названных состояний.

Пройдя под ветвями кипарисов, я тихо приблизился к часовне, дверь и окна которой были раскрыты настежь. Остановившись в тени крыльца, я заметил, что Люсиль уже не возится с цветами. Завершив труды, девушка опустилась на колени перед алтарем и подняла к небесам личико столь же безгрешное, как у скульптурных изображений ангелов вокруг.

Я присел на крылечке и стал ждать.

Через некоторое время Люсиль поднялась и повернулась ко мне. Как всегда после долгой разлуки мне показалось, что никогда не любил я ее так сильно, как в тот миг.

Я искал в ее глазах выражение удивления, но Мадемуазель, похоже, знала, кого увидит обернувшись. Вместо этого на лице ее появилась незнакомая прежде нежность, и сердце мое забилось. Девушка, жестом слегка застенчивым, что тоже было внове, подала руку.

– Почему у вас такой вид? – резко спросила она.

– Я пытался понять, Мадемуазель, о чем вы думали, приближаясь ко мне.

– Ах! – Люсиль покачала головой.

– Не может же быть, что вы рады видеть меня здесь? Однако мне почти показалось…

Девушка тихо рассмеялась.

– Как легко впасть в ошибку, – сказала она.

Я снова сел, надеясь, что Люсиль последует моему примеру. Но она продолжала стоять в паре ярдов от меня, прислонившись плечом к серой стене крыльца и устремив взгляд куда-то в тень деревьев. Просто находиться рядом с ней уже казалось счастьем большим, чем можно выразить словами.

– Вы находите, что легко впасть в ошибку, Мадемуазель?

– Да, – последовал тихий ответ.

– Я тоже.

Мы помолчали несколько минут. Разговор лягушек во рву звучал приятно и умиротворяюще.

– Что склонны вы считать своей ошибкой? – спросила Люсиль наконец.

– Я думал, что вы любите Альфонса Жиро и собираетесь за него замуж.

За все время девушка ни разу не посмотрела на меня.

– Я ошибался, Мадемуазель?

– Да. Я все сказала Альфонсу сразу, но он поверил мне только недавно.

– Мне казалось, что вашим избранником станет он.

– Нет. Не он и никто, похожий на него. Если у меня появится избранник, то это будет человек, обладающий сильной волей, способный повелевать не только мной, но и мужчинами. Тот, кто умнее, сильнее и храбрее всех прочих.

Я посмотрел на нее, но видел только профиль лица и солнечный луч, играющий в волосах.

– Считаете вы меня таким человеком, Мадемуазель?

Последовала пауза, показавшаяся мне бесконечной.

– Да, – прозвучал наконец едва слышный ответ.

Произнеся его, девушка двинулась туда, где простиралась тень кипарисов. Удалившись от меня на несколько шагов, она вдруг медленно возвратилась и встала передо мной. В лице ее не осталось ни кровинки, но в глазах было нечто, отчего небо раскрылось предо мной на земле.

– Me voilà[123], – сказала она с забавно взмахнув ручкой. – Me voilà, забирайте, если хотите.

Примечания

1

Открой душу, посмотри, и ты увидишь своего возлюбленного (фр.).

(обратно)

2

Например (фр.).

(обратно)

3

Господин маркиз (фр.).

(обратно)

4

Боже мой! (фр.).

(обратно)

5

Если не доверяешь, можешь ошибиться; когда доверяешь, бываешь обманут (фр.).

(обратно)

6

Каждый судит по себе (фр.).

(обратно)

7

Тот, кто раздувает огонь, подвергается риску обжечься его искрами (фр.).

(обратно)

8

Сердце человеческое – бездна, нарушающая всякие расчеты (фр.).

(обратно)

9

Та же твердость, которая помогает устоять против любви, служит для того, чтобы делать любовь сильной и прочной (фр.).

(обратно)

10

Мой полковник (фр.).

(обратно)

11

Вот! (фр.)

(обратно)

12

Господин капитан (фр.).

(обратно)

13

Мой капитан (фр.).

(обратно)

14

Месье маркиз (фр.).

(обратно)

15

Милостивая госпожа (фр.).

(обратно)

16

Площадь Нации (фр.).

(обратно)

17

Это вам, король Неополитанский (фр.).

(обратно)

18

Боже! (фр.).

(обратно)

19

У меня есть дело (фр.).

(обратно)

20

Слава подобна огню: опаляет тех, кто вблизи, и освещает тех, кто вдали (фр.).

(обратно)

21

Наполеон III (1808–1873) – племянник Наполеона I, французский император, основатель так называемой Второй империи (1852–1870). Пришел к власти, пользуясь кризисом монархии во Франции. В декабре 1848 г. он был избран президентом республики, а затем, совершив государственный переворот, провозгласил себя императором. (Здесь и далее примечания переводчика.)

(обратно)

22

Намек на императрицу Евгению (урожденную графиню Монтихо), красавицу-супругу Наполеона III, способствовавшую становлению его власти, но впоследствии сыгравшую отрицательную роль в принятии ряда политических решений. В частности, она подтолкнула императора к мексиканской авантюре и отстаивала бескомпромиссную позицию по кандидатуре испанского короля, усугубив конфликт, развязавший франко-прусскую войну.

(обратно)

23

Легитимистами во Франции второй половины XIX в. называли сторонников возвращения на престол законной династии Бурбонов.

(обратно)

24

Бейлиф – судебный пристав.

(обратно)

25

Сражение при Инкермане состоялось 5 ноября 1854 года, в ходе Крымской войны, которую англо-франко-турецкая коалиция вела против России. При Сольферино 24 июня 1859 года объединенные франко-итальянские войска нанесли поражение австрийской армии. Интервенция французов в Мексику (1862–1867) стала одной из крупнейших неудач во внешней политике Наполеона III.

(обратно)

26

Отрекшийся от престола Наполеон III провел последние годы жизни в английском городке Чизлхерсте, где и умер 9 января 1873 г.

(обратно)

27

Букв.: «в праздничном одеянии» (фр.).

(обратно)

28

Мой большой месье (фр.).

(обратно)

29

Боже мой! (фр.).

(обратно)

30

Гуляки (фр.).

(обратно)

31

У судьбы два способа испытать нас: отказывать нам в наших желаниях и исполнять их (фр.).

(обратно)

32

2 декабря 1805 г., при Аустерлице, Наполеон I разгромил войска русско-австрийской коалиции. Тот зимний день выдался на редкость солнечным.

(обратно)

33

Жорж Эжен Осман (1809–1891) – французский государственный деятель, градостроитель. По его плану в годы Второй империи была произведена перепланировка Парижа.

(обратно)

34

Слово «отель» означает в данном случае крупный парижский особняк.

(обратно)

35

Французская фамилия Мист (Miste) созвучна английскому слову «mist», то есть «туман».

(обратно)

36

Мой друг (фр.).

(обратно)

37

Быть скромным в словах и делах – значит воздерживаться (фр.).

(обратно)

38

Повесу, шалопая (фр.).

(обратно)

39

Букв.: «Попал на галеру – греби» (фр.). Аналог русской поговорки «Взялся за гуж, не говори, что не дюж».

(обратно)

40

Хорошо обута (фр.).

(обратно)

41

Мечты – это счастье, ожидания – это жизнь (фр.).

(обратно)

42

Вулкан в Италии, через кратер которого герои «Божественной комедии» Данте спустились в Ад.

(обратно)

43

Буль – мебельный декоративный стиль, названный по имени французского мастера Андре-Шарля Буля. Ампир – стиль в архитектуре и искусстве, возникший при Наполеоне I.

(обратно)

44

Приданого (фр.).

(обратно)

45

Карточная игра, популярная во Франции в середине XIX века.

(обратно)

46

Вот так (фр.).

(обратно)

47

Ссоры не продолжались бы долго, если бы вина не лежала на одной из сторон (фр.).

(обратно)

48

Закрученными кверху (фр.).

(обратно)

49

«Лихо подкрученными» (фр.).

(обратно)

50

«Штаны с фантазией» – модель брюк, модных во Франции в описываемый период.

(обратно)

51

Боже мой! (фр.).

(обратно)

52

Чтобы удержать положение в обществе, каждый человек должен охранять свою свободу (фр.).

(обратно)

53

Младший адвокат в английской судебной системе.

(обратно)

54

В ходе строительства Суэцкого канала инженер Фердинанд Мари Лессепс опирался на активную помощь императрицы Евгении, благодаря чему Франция приобрела 53 % акций компании.

(обратно)

55

Дорогой мой (фр.).

(обратно)

56

Какие влюбленные, такова и любовь; каждый любит по-своему (фр.).

(обратно)

57

Имеются в виду развалины древнеримского цирка в г. Фрежюсе на юге Франции.

(обратно)

58

Самый большой талант ловкого человека состоит в умении скрывать свою ловкость (фр.).

(обратно)

59

Рошфор Виктор Анри (1831–1913) – французский публицист и политик, непримиримый противник Наполеона III. Феликс Пиа (1810–1889) – французский политический деятель, журналист и писатель, критик бонапартистского режима.

(обратно)

60

Старинный ботанический сад в Париже.

(обратно)

61

«Менестрели Кристи» – название популярного в Англии ансамбля, участники которого красили ваксой лицо и исполняли негритянские песни.

(обратно)

62

Здоровяк (фр.).

(обратно)

63

Бездельник, тунеядец (фр.).

(обратно)

64

Речь идет об отставке государственного министра Эжена Руэра (1814–1884), фактического главы правительства при Наполеоне III.

(обратно)

65

Имеется в виду смерть сына и наследника Наполеона III, Эжена Наполеона, погибшего в 1879 году, во время англо-зулусской войны.

(обратно)

66

Услуга за услугу (лат.).

(обратно)

67

Он больше ни на что не годен (фр.).

(обратно)

68

Для большинства не так опасно зло, нежели слишком много добра (фр.).

(обратно)

69

Не всерьез, смеха ради (фр.).

(обратно)

70

У нас достаточно сил, чтобы снести чужие беды (фр.).

(обратно)

71

Удача никогда не оставляет счастливых (фр.).

(обратно)

72

Из стихотворения «Морские сны» английского поэта Альфреда Теннисона.

(обратно)

73

В друзьях смотрите только на добродетель, лишь она одна создает крепкие узы (фр.).

(обратно)

74

Кто не боится смерти, тот боится жизни (фр.).

(обратно)

75

Не так ли? (фр.).

(обратно)

76

Ничто не придает нам такого величия, как большое несчастье (фр.).

(обратно)

77

В июле 1870 г. в городе Эмсе проходили переговоры между французским послом Бенедетти и королем Вильгельмом по вопросу о престолонаследии в Испании. Когда переговоры зашли в тупик, король уехал, приказав канцлеру Бисмарку направить французскому послу телеграмму от его имени. Бисмарк подправил текст, придав ему оскорбительное звучание. Разгневанная Франция объявила Пруссии войну.

(обратно)

78

«Отправляясь в Сирию» – песня, написанная на стихи Александра де Лаборда в годы Первой империи и выполнявшая в годы Второй империи роль национального гимна.

(обратно)

79

«На Берлин! На Берлин!» (фр.).

(обратно)

80

Мой храбрец (фр.).

(обратно)

81

Эмиль Оливье (1825–1913) – французский государственный деятель, в 1869–1870 гг. занимал должность премьер-министра. Автор допускает фактическую ошибку: правительство Оливье было отправлено в отставку 9 августа 1870 г.

(обратно)

82

Попытки избегнуть своего креста лишь делают его тяжелее (фр.).

(обратно)

83

Первое сражение франко-прусской войны. 4 августа 1870 года прусские войска после ожесточенного боя овладели приграничной крепостью Вейсенбург.

(обратно)

84

Патрис де Мак-Магон (1808–1893) – французский военачальник и государственный деятель.

(обратно)

85

6 августа 1870 г. французские войска Мак-Магона были разбиты при Верте и стали стягиваться к крепости Мец, где позднее попали в окружение.

(обратно)

86

Шарль Огюст Фроссар (1807–1875) – французский военачальник, командовал 2-м корпусом. 6 августа его войска были разбиты пруссаками при Шпихерне.

(обратно)

87

Луи Жюль Трошю (1815–1896) – французский военачальник и государственный деятель. В описываемое время – комендант Парижа. После падения Наполеона III возглавил правительство национальной обороны.

(обратно)

88

Противостоять врагу (фр.).

(обратно)

89

В битве при Седане 1 сентября 1870 г. пруссаки разгромили французскую армию, возглавляемую лично Наполеоном III. В плен попали 82 тысячи солдат и сам император. После Седана пруссакам фактически открылась дорога на Париж.

(обратно)

90

Иногда причиной несчастий являются те, кто даже об этом не подозревают (фр.).

(обратно)

91

С грехом пополам (фр.).

(обратно)

92

Самый надежный способ поддаться обману, это доверять себе сильнее, чем другим людям (фр.).

(обратно)

93

В 1837–1840 гг. Луи-Наполеон, будущий Наполеон III, жил в эмиграции в Англии. Там же он укрылся, бежав в 1846 г. из тюрьмы, где отбывал пожизненный срок за свою первую попытку государственного переворота во Франции.

(обратно)

94

Как на иголках (фр.).

(обратно)

95

Самый большой талант ловкого человека состоит в умении скрывать свою ловкость (фр.). – Авторский повтор эпиграфа из главы VIII.

(обратно)

96

Современную моду (фр.).

(обратно)

97

Лучшее – враг хорошему (фр.).

(обратно)

98

Пропуска (фр.).

(обратно)

99

Жюль Фавр (1809–1880) – французский государственный деятель. После низложения Наполеона III стал министром правительства национальной обороны.

(обратно)

100

Городская ратуша Парижа.

(обратно)

101

Двухколесный экипаж, у которого сиденье для кучера размещалось позади кабины для пассажиров.

(обратно)

102

Сомнения все отравляют, но ничего не уничтожают (фр.).

(обратно)

103

Понятие чести существует только для тех, у кого она есть (фр.).

(обратно)

104

Группа из четверых, четверка (фр.).

(обратно)

105

Самыми щедрыми людьми оказываются всегда те, кто ничего не имеет (фр.).

(обратно)

106

Имеется в виду Парижский мирный договор 1856 г., завершивший неудачную для России Крымскую войну. Воспользовавшись ослаблением Франции, Российская империя отказалась исполнять наиболее унизительные статьи Парижского мира.

(обратно)

107

Автор упоминает про эпизод из истории Гражданской войны в США (1861–1865), когда конфедераты оснастили при помощи англичан рейдер «Алабама», нанесший большой урон торговле северян.

(обратно)

108

Автор говорит о событиях Парижской коммуны (18 марта – 28 мая 1871), когда вскоре после заключения перемирия с пруссаками в Париже вспыхнули волнения, закончившиеся установлением революционной власти в Париже, свергнутой затем в ходе боевых действий. Гражданская война в столице сопровождалась огромными жертвами и разрушениями.

(обратно)

109

Генрих Орлеанский, герцог Омальский (1822–1897) – пятый сын Луи-Филиппа, последнего короля Франции.

(обратно)

110

Никогда не стоит поверять секрет тому, кто не стремится в него проникнуть (фр.).

(обратно)

111

Малыш (фр.).

(обратно)

112

Добрый день (фр.).

(обратно)

113

Скромность предостерегает от расспросов, а деликатность – даже от догадок (фр.).

(обратно)

114

Это дорогой (фр.).

(обратно)

115

Отвага начинает труды, а… (фр.).

(обратно)

116

Каково! (фр.).

(обратно)

117

 …а время завершает (фр.).

(обратно)

118

Каждый судить по себе (фр.).

(обратно)

119

Самое большое самоотречение в дружбе – отказ от любви (фр.).

(обратно)

120

С грехом пополам (фр.).

(обратно)

121

Не так ли? (фр.).

(обратно)

122

Не скоро данное обещание – самое надежное (фр.).

(обратно)

123

Вот я (фр.).

(обратно)

Оглавление

  • Об авторе
  • Гвардеец Барлаш
  •   Глава I Все в один летний день
  •   Глава II Ветеран
  •   Глава III Судьба
  •   Глава IV Месяц скрылся за тучей
  •   Глава V Харчевня «Белая лошадь»
  •   Глава VI Кенигсбергский сапожник
  •   Глава VII Путь любви
  •   Глава VIII Обыск
  •   Глава IX Золотая догадка
  •   Глава X В глубоких водах
  •   Глава XI Волна надвигается
  •   Глава XII Из-под Бородина
  •   Глава XIII В день ликования
  •   Глава XIV Москва
  •   Глава XV У цели
  •   Глава XVI Первая волна отлива
  •   Глава XVII Утренняя надежда
  •   Глава XVIII Пропавший
  •   Глава XIX Ковно
  •   Глава XX Выбор Дезирэ
  •   Глава XXI По дороге в Варшаву
  •   Глава XXII По отмелям
  •   Глава XXIII Против течения
  •   Глава XXIV Матильда выбирает
  •   Глава XXV Депеша
  •   Глава ХXVI На мосту
  •   Глава XXVII Проблеск памяти
  •   Глава XXVIII Вильна
  •   Глава XXIX Сделка
  •   Глава XXX Осуществление
  • Золотая пыль
  •   Глава I Выскочки
  •   Глава II Месье
  •   Глава III Мадам
  •   Глава IV Признание
  •   Глава V C’est la vie!
  •   Глава VI Весть с родины
  •   Глава VII В Провансе
  •   Глава VIII В Париже
  •   Глава IX Финансы
  •   Глава X Золотая ложка
  •   Глава XI Кража
  •   Глава XII Разорение
  •   Глава XIII Снова тень
  •   Глава XIV Легкое облачко
  •   Глава XV Бегство
  •   Глава XVI Изгнание
  •   Глава XVII По следу
  •   Глава XVIII Темная лошадка
  •   Глава XIX Охота
  •   Глава XX Закулисная игра
  •   Глава XXI Разгром наголову
  •   Глава XXII Дом
  •   Глава XXIII Потерпевший крушение
  •   Глава XXIV Объяснение
  •   Глава XXV Снова в Париже
  •   Глава XXVI Выше линии снегов
  •   Глава XXVII Длань Господня
  •   Глава XXVIII Звенья цепи
  •   Глава XXIX В Ла-Полин Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Золотая пыль», Генри Сетон Мерримен

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства