Марфа окаянная
Глава первая
«Не в правлении вольных городов немецких, но в первобытном составе всех держав народных надлежит искать образцов новгородской политической системы, напоминающей ту глубокую древность народов, когда они, избирая сановников вместе для войны и суда, оставляли себе право наблюдать за ними, свергать в случае неспособности, казнить в случае измены или несправедливости и решать всё важное или чрезвычайное в общих советах».
Карамзин[1]«Волхов — река почти такой же ширины, как и Эльба, течёт, однако, не так сильно; она вытекает из озера за Великим Новгородом, называющегося у них Ильмень-озером. Впадает она в Ладожское озеро.
В семи верстах от Ладоги (пять вёрст составляют одну немецкую милю) на этой реке пороги и ещё через семь вёрст другие, через которые очень опасно переезжать в лодках, так как там река стрелою мчится вниз с больших камней и между ними. Поэтому когда мы прибыли к первым порогам, то вышли из лодок и пошли берегом, дожидаясь, пока наши лодки сотнею людей перетаскивались через пороги на канатах. Однако все прошли счастливо, за исключением последней, в которой мы должны были оставить купеческого сына из Гамбурга, ввиду сильной болезни, которою он страдал. Когда эта лодка сильнее всего боролась с течением, вдруг разорвался канат, и она стрелою помчалась назад. Она, вероятно, достигла бы опять порогов, через которые её с трудом перетащили, и, без сомнения, разбилась бы тут, если бы, по особому счастию, канат, значительный обрывок которого ещё остался в лодке, не закинулся случайно за большой выдававшийся из воды камень, зацепившись за него с такой силою, что только с трудом можно было опять отвязать его. Нам сообщили, что на этом самом месте несколько ранее засело судно некоего епископа, нагруженное рыбою, и погибло вместе с епископом».
Адам Олеарий. Описание путешествия в Московию...«В город в течение всей зимы собирается множество купцов как из Германии, так и из Польши. Они покупают исключительно меха — соболей, лисиц, горностаев, белок, иногда рысей. От Московии Новгород отстоит на восемь дней пути. Этот город управляется как коммуна, но подчинён здешнему великому князю и платит ему дань ежегодно».
Амброджо Контарини. Рассказ о путешествии в Москву«Большую часть товаров составляют серебряные слитки, сукна, шёлк, шёлковые и золотые ткани, жемчуг, драгоценные камни и золотые нитки. Иногда своевременно ввозятся какие-нибудь дешёвые вещи, которые приносят немало прибыли. Часто также случается, что всех охватывает желание иметь какую-нибудь вещь, и тот, кто первый привёз её, выручает гораздо более надлежащего. Затем, если несколько купцов привезут большое количество одних и тех же предметов, то иногда следствием этого является такая дешёвая цена на них, что тот, кто успел продать свои товары возможно дорого, снова покупает их по понизившейся цене и с большой выгодой для себя привозит обратно в отечество. Из товаров в Германию отсюда вывозятся меха и воск, в Литву и Турцию — кожа, меха и длинные белые зубы животных, называемых у них моржами и живущих в Северном море; из них обыкновенно турки искусно приготовляют рукоятки кинжалов, а наши земляки считают эти зубья за рыбьи и так их и называют. В Татарию вывозятся сёдла, уздечки, одежды, кожа; оружие и железо вывозятся только украдкой или с особого позволения начальников в другие места, расположенные к северо-востоку. Однако они вывозят и суконные и льняные одежды, ножики, топоры, иглы, зеркала, кошельки и другое тому подобное. Торгуют они с великими обманами и коварством, и дело не обходится без большого количества разговоров, как о том писали некоторые. Мало того, желая купить какую-нибудь вещь, они оценивают её, с целью обмана продавца, менее чем в половину стоимости и держат купцов в колебании и нерешительности не только по одному или по два месяца, но обыкновенно доводят некоторых до крайней степени отчаяния. Но тот, кто знает их обычаи, не обращает внимания на коварные слова, которыми они уменьшают стоимость вещи и затягивают время, или делает вид, что не обращает внимания; такой человек продаёт свои вещи без всякого убытка».
Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делахтретью неделю октября 1470 года в пяти верстах от волховских порогов наехал на подводную скалу и затонул учан[2] с товарами, принадлежащими любекскому купцу Клейсу Шове. Окрестные жители, заслышав вопли о помощи, без промедления вскочили в лёгкие свои лодки и не дали захлебнуться барахтающимся в реке людям. Одного, впрочем, недосчитались — немецкого воина из охранного отряда. Вернее всего, нагрудный медный панцирь, призванный спасать от смерти, сослужил ему противоположную службу.
Немцев до изнеможения выпарили в банях, так что никто не занемог. Нашёлся и лошадный гонец, согласившийся за пять денег ехать с сообщением в Новгород.
Долго не рассеивался густой, как соляной раствор, туман. Когда наконец прояснилось, можно было увидеть десятка два рыбачьих лодок, хозяева которых баграми и сетями тщились выудить хоть малую толику заморского товара. И хотя учан не перевернулся и лежал на малой глубине, попытки были малоудачны. Багры проламывали крышки бочек, наглухо вонзались в деревянные части судна, и не один ловец вынужден был отдать реке своё полезное орудие. Сети путались и рвались, чему помогало сильное в этом месте течение. Наконец тремя баграми удалось подцепить, попортив его, тюк красного сукна, размокшего и линяющего, что говорило не в пользу его качества.
Зарядил дождь вперемежку с мокрым снегом. Дети, наблюдавшие с берега за промыслом своих кормильцев, разбежались по избам. Скоро и рыбаки, вытащив лодки на траву и опрокинув их вверх днищами, зашагали в тепло. Поднялся ветер. Вода в реке почернела. Первые маленькие льдины, отколовшись от береговой кромки, плыли по течению.
Двухпалубный торговый корабль Клейса Шове, стоящий якорем на Ладоге, рисковал воротиться в Любек без новгородской пушнины и первосортного белого воска.
Клейс в кругах ганзейского купечества слыл человеком многоопытным и почтенным{1}. С Новгородом торговал не первый год. Преимущественно железом, добытым на угорских рудниках[3]. Дело не сулило большой и быстрой прибыли, но было надёжным и долговременным, позволившим ему к пятидесяти годам отстроить близ любекской пристани каменный дом в три этажа, владеть двумя перевалочными складами в Ревеле и неторопливым, но устойчивым на морской волне «Святым Себастьяном», обшитым тщательно просоленными дубовыми досками. Однако в этот год дело застопорилось, Угра восставала против честолюбивых действий польского короля и торговала железо неохотно и по двойной цене[4]. Богемцы отдавали ненамного дешевле, и Клейс раздумывал, сердясь, что время работает против него. Вдруг пришло неурочное письмо от молодого зятя, ведшего дела Клейса на Немецком дворе. Тот сообщал о последних событиях в Новгороде, о внезапном вздорожании товаров, в особенности хлеба и соли, вечная нехватка которой усугубляется слухами о передаче Казимиру соляных варниц в Русе{2}. Клейс Шове не стал ломать голову над причинами, побудившими новгородцев к беспокойству. Он, в конце концов, купец, а не политик. Голова его прояснилась, и он решил согласиться на сделку с давно досаждавшим ему хитрецом Гюнтером Фогером. При посредничестве Фогера Клейс закупил по льготной цене триста бочек крупной поваренной соли и взялся перевезти в Новгород его товар — тридцать поставов ипрского[5] сукна. Погрузку и разгрузку оплачивал сам Фогер. И хотя Клейс был почти уверен, что сукно скорее всего поддельное, он, попросив мысленно Деву Марию о прощении, закрыл на это глаза. Время торопило. К тому же клейма на тюках с именем поставщика были проставлены по всем правилам.
И вот сейчас, облачаясь в предбаннике в грубую холщовую крестьянскую рубаху, Клейс Шове подумал с тоской, что заслужить прощение Девы Марии совсем не так просто, как он наивно предполагал.
Происшествие в низовьях Волхова не осталось без последствий. Немецкий двор требовал тщательного расследования, обвиняя в случившемся нетрезвость русского лоцмана и требуя от Иванского купеческого общества возмещения убытков. Соседствующий с Немецким Готский двор эти требования поддерживал и одобрял. Сказывались давние обиды ганзейских купцов: на сало и смолу в кругах воска, на хитрости белочников, выдающих некачественные шкурки за шенверк[6], на облегчённые весовые гири купцов новгородских.
Лоцман Олферий Кузмин обвинение в пьянстве с негодованием отрицал. Горой за Олферия встало и лоцманское товарищество. Издавна русские водили в Новгород от волховских порогов речные суда, на которые перегружались прибывающие из заморских стран товары. Люди на это дело подбирались надёжные и трезвые. И не Олферия вина, что любекский купец торопился и не захотел переждать густой туман.
Тысяцкий Василий Есипович, ведавший торговым судом и решавший споры между немецкими и новгородскими купцами[7], был в затруднении. Слухи о походе великого князя Ивана Васильевича на Новгород и неизбежной войне с Москвой будоражили народ{3}. Тут и там возникали стихийные споры, часто кончавшиеся драками и увечьями. Случай с утопленной солью Клейса Шове так некстати усиливал общую нервозность. Какие-то оборванцы вчера пытались разоружить караульного у ворот Немецкого двора и были искусаны спущенными с цепей собаками. Немецкие купцы выходили в город только под защитой собственных воинов, но держались надменно, уверенные в своей правоте.
Вслед за ранними октябрьскими морозами вновь наступила оттепель. Мысленно ругая уличанских старост за неубранную грязь на мостовых из толстых сосновых плах, Василий Есипович отправился на Рогатину[8], где в Вечевой палате вершил дела степенной посадник[9]. Помимо конфликта с Немецким двором, который необходимо было поскорей разрешить, Василий Есипович желал знать последние новости о намерениях московского князя. Интерес был кровный. Отчинные деревни тысяцкого примыкали к границам Московии, и в случае неизбежной войны нужно было спасать добро, лошадей, скот, выводить людей. Тяжёлые думы одолевали его, мешая сосредоточиться на повседневных обязанностях.
Степенной посадник Иван Лукинич Щека его уже ждал. Это был невысокий горбоносый старик, почти облысевший, с реденькой бородой и мохнатыми седыми бровями, которые он по утрам расчёсывал специальным костяным гребешком. Движения его сухого тела были, однако, быстры, решительны и лишены старческой суетливости. Бледно-серый цвет впалых щёк говорил о нездоровье и давал повод боярским острословам перешёптываться об угасании его фамильной славы. Таких, впрочем, было немного. Правнук знаменитого плотницкого посадника Захарии, Щека, как и дед его, и прадед, служил верой и правдой господину Великому Новгороду[10]. Он пережил двух московских князей, надеялся перехитрить третьего, участвовал в посольстве к польскому королю Казимиру[11], собирал ополчение, ставил свою печать на судных решениях. Авторитет, которым он пользовался у новгородцев, был честно заслужен.
Иван Лукинич был не один. С лавки у стены поднялся, поклонившись Василию Есиповичу, плотный господин пожилых лет в длинном бархатном кафтане и коротких атласных штанах. Зелёный кафтан, розовые чулки, башмаки с золочёными пряжками странно выделялись на фоне просто обставленной просторной горницы, обшитой чёрным резным дубом. «Аки павлина из клетки выпустили», — подумал тысяцкий, чуть заметно усмехнувшись в усы, скрывая, впрочем, насмешку ответным поклоном. Иван Лукинич это заметил, и глаза его хитро сощурились.
— Господин Клейс Шове, — объявил он с нарочитой торжественностью.
Купец поклонился вторично, переводя беспокойный взгляд с тысяцкого на посадника. Василий Есипович, услышав имя просителя и предчувствуя непростой разговор, нахмурился и вместе с тем был рад скорому окончанию дела. «С плеч долой — из сердца вон».
Иван Лукинич жестом пригласил всех садиться и уселся сам, не на обычное своё место в красном углу, а на лавку у стены, под слюдяным оконцем. С утра светило солнце, и свеч не зажигали.
— Говори, Василий Есипович, — кивнул степенной посадник. — Что розыск дал? Али впрямь лоцманы недоброе затевали против ганзейского купечества?
— Злого умысла не обнаружил. Лоцман Олферий божится, что не по своей воле повёл вслепую перегруженный учан, а по принуждению.
— Что скажешь, купечь? — Посадник повернулся к Клейсу.
Тот, недовольный суровостью тона, с каким задан вопрос, и тем, что его самого вынуждают оправдываться, отвечал с заносчивостью:
— Восемь годов я плавать Великий Новгород. И плохой была погод и шторм. Железо не белка, тягость кораблю. И таких плохих случай не бывать. Лоцманы знали дело, этот — не знать, умения не иметь.
— Разность есть, однако, в словесах: был пьяный, стал неумелый, — возразил Василий Есипович и вдруг шлёпнул по колену широкой ладонью: — Восемь лет! Кузмин двадцать лет учаны водит и жалоб не имел.
Словно не замечая горячности тысяцкого, Иван Лукинич спросил участливо:
— Что же без железа приехал в сей раз?
— Долгий разговор, — буркнул Клейс Шове. — Не к этот месту.
— Оно, конечно, и соль нам нужна, — продолжал Иван Лукинич, и Клейс, да и Василий Есипович, слушая неторопливую речь посадника, невольно искали в ней потаённый смысл. — И соль нужна, и хлеб нужен, и железа много. А что, — повернулся он внезапно к тысяцкому, — соль-то не спасли?
— Бочки щелястые, промыло всю, — махнул Василий Есипович рукой. — Негодный товар.
Возмущённый Клейс Шове вскочил с лавки:
— Не было так, чтоб я возить худой товар! Клевета!
— Неужто? — усмехнулся Василий Есипович уже открыто. Он шагнул к двери и громко скомандовал: — Фрол, неси!
В горницу вошёл ражий холоп, держа обеими руками перед собой что-то тяжёлое, завёрнутое в холстину{4}. Осторожно опустив свою ношу на пол, он низко поклонился присутствующим.
— Вскрой!
Холоп развернул холстину, под которой оказался тюк красного сукна, изодранного по краям баграми. Василий Есипович стал рядом и в упор посмотрел на немецкого купца:
— Твой?
Недоумевающий Клейс Шове приблизился и, наклонившись, потеребил в пальцах торчащий из тюка рваный лоскут ткани. Пальцы испачкала краснота.
— Не... — начал было Клейс гневно и осёкся, узнав на обёрточном сукне клеймо Гюнтера Фогера. Лицо его побагровело, будто тоже коснулось линялого поддельного сукна. Неверной походкой он добрался до лавки и опустился на неё, низко склонив голову.
Иван Лукинич, тихо смеясь, поглаживал бородку:
— Ай да тысяцкий! Потешил!
Василий Есипович, довольный, петухом прохаживался по горнице.
В дверях показался вечевой позовник[12].
— Посадник Неревского конца Дмитрий Исакович Борецкий[13] просит допустить.
— Зови, зови, — велел Иван Лукинич весело и, обернувшись к понурому Клейсу, спросил уже сурово: — Так как же решим с тобой, купечь? Сколько, запамятовал, убытку в жалобной грамоте насчитал?
Клейс подавленно молчал.
— Василий Есипович, гаванские[14] знают про сукно?
— Не сказывал ещё, — ответил тысяцкий. — Сам прежде хотел проверить.
— А и не сказывай пока, — сказал Иван Лукинич. — Время неспокойное, как бы кобели немецкие опять кого не покусали. Где Олферий твой?
— Под стражей.
— Отпусти. А за оплошность свою пусть сына снаряжает в ополчение с конём.
— Всё ж не минем размирия? — тяжело вздохнул Василий Есипович.
Иван Лукинич покосился на Клейса и не ответил.
Дверь распахнулась, и в горницу пружинистой походкой вошёл Дмитрий Борецкий, новоизбранный неревский посадник, ладный, красивый, с вьющимися каштановыми волосами и бородой. Уже не юноша (имел жену и сына-отрока), он заражал окружающих такой неперебродившей энергией молодости, что боярская молодёжь, душою которой он был, жаждала рядом с ним удальства и геройства.
— Кстати пришёл. — Иван Лукинич приветливо улыбнулся молодому посаднику. — Как мать? Здорова?
— Слава Богу, — сказал Дмитрий, улыбаясь в ответ. — Просим к нам сегодня, Иван Лукинич. И тебя, Василий Есипович, ждём.
— Да я не запамятовал, — кивнул тысяцкий. — Что, есть новости?
— А ты, Василий Есипович, время не торопи, — заметил Иван Лукинич. — С жалобой не разобрались ещё. Поведай-ка ещё раз, как дело было.
Дмитрий слушал историю с затонувшим учаном, весело щурясь и покрякивая. Наконец не выдержал, расхохотался.
— Ай лоцман, ай дурак! — приговаривал он, всплёскивая руками. — Такой товар утопил! Боярыням нашим то сукно продать — и не злословили бы друг на дружку, а по баням сидючи век отмывались.
С того момента как пришёл Дмитрий, Клейс Шове, встав с лавки, уже не решался сесть, угадывая в Борецком лицо в Новгороде значительное. Он стоял, игнорируемый всеми, и сердце его терзали обида, гнев, стыд. За что ему такое унижение на старости лет! Деньги, пусть их, сегодня утонули, завтра, дай Бог, всплывут снова. Но репутация! Потерять репутацию — потерять всё. Ему никто не подаст руки, на него будут указывать пальцем: Клейс Шове опозорил Ганзу, обесчестил звание немецкого купца! Какой он был глупец, что цеплялся за жизнь, барахтаясь в ледяной воде, а не утонул вместе с проклятыми бочками. Чего он добился? Его судьбу решают три русских вельможи, грубые, неотёсанные, косматобородые, словно мерзкие злые тролли, которые являлись ему в детских снах.
Подавленный собственными мыслями, он не услышал обращённого к нему вопроса и очнулся, озираясь, разбуженный неожиданной тишиной. Все смотрели на него.
— Служба Великому Новгороду — честь великая, — вновь заговорил Иван Лукинич. — Не всякому бывает предложена. А убыток, что ж, убыток мы возместим, даже сверх того. Купечь ты опытный, а что оступился раз, с кем не бывает.
Неторопливая мягкая речь степенного посадника успокаивала, расслабляла. Клейс слушал, но никак не мог взять в толк, чего от него хотят.
— Что молчишь? — нетерпеливо пробасил тысяцкий. — Домолчишься, гляди!
— Ну, ну, Василий Есипович, не горячись, — промолвил Иван Лукинич. — Люди неглупые здесь собрались, столкуемся.
— Я никак не понимать, — в растерянности произнёс Клейс. — Вину признаю, другой ошибки не быть никогда. Служить готов совестно, но...
— Вот и ладно, — ласково перебил Иван Лукинич. — А служба вот какова. Ведаем мы, имеет зять твой брата на Москве и оружейник он в великокняжеских мастерских.
«Откуда прознали?» — поразился Клейс. Что-то такое он слышал, хотя зятевой роднёй не интересовался и сближения не искал, опасаясь долговых просьб.
— Вели зятю на Москву ехать. Пусть брата повидает, чай, соскучились оба. А лучше, пожалуй, сам езжай. Когда Ананьин отбывает, Дмитрий Исакович?
После заутрени завтра же.
— Вот с боярским посольством и езжает пускай.
— Мудро, — кивнул Василий Есипович.
Клейс стоял разинув рот.
— До княжьих бумаг его не допустят, — сказал Борецкий. — И пытаться не след. Однако оружейника окольно пускай повыспрашивает. Сколь изготовлено в этот год щитов и шлемов, наконечников копейных и стрельных, какой крепости кольчуга тамошняя, пробиваема ли стрелой и со скольки шагов. Уразумел?
— Сия миссия, — прошептал Клейс, облизывая пересохшие губы, — есть не торгова, но шпионска.
Иван Лукинич устало вздохнул:
— Называй как хошь. Но ежели суд в Новгороде Великом станет вершить княжий наместник с московскими воеводами, купцам немецким пояса затягивать придётся ой как туго. На пошлинах одних разоритесь.
Клейс Шове, привыкший принимать деловые решения обстоятельно, без спешки, теперь лихорадочно соображал, как ему поступить. Отказ приведёт к неминуемой огласке скандальной истории с поддельным сукном, к позору и краху. Согласиться — значило нарушить непреложный закон купеческого братства, строго-настрого запрещавший вмешиваться в политику из соображений личной выгоды. Риск огромный, грозивший тюрьмой или того хуже. Однако, если дело выгорит, а оно отнюдь не казалось сложным, Шове возмещал с лихвой все свои убытки и, что не менее важно, обретал властных покровителей в одном из важнейших торговых центров Европы.
— Так что решил, купечь? — всё так же ласково спросил Иван Лукинич. — Послужишь господину Великому Новгороду?
— Время торопит, — добавил Борецкий.
И Клейс Шове решился:
— Что в моих силах, буду исполнить.
— Сведения представь не позже Рождества, — не терпящим возражений тоном приказал Борецкий.
Клейс поклонился и обречённо шагнул к двери.
— Погодь, — окликнул его тысяцкий. Жалобу свою заберёшь, али как?
Купец с мучительной гримасой схватил со стола собственноручно исписанный лист дорогой плотной бумаги. И, разодрав его в клочья, стремительно выбежал вон.
Глава вторая
«Вопреки древним обыкновениям и правам славянским, которые удаляли женский пол от всякого участия в делах гражданства, жена гордая, честолюбивая, вдова бывшего посадника Исаака Борецкого, мать двух сыновей, уже взрослых, именем Марфа, предприняла решить судьбу отечества. Хитрость, велеречие, знатность, богатства и роскошь доставили ей способ действовать на правительство. Народные чиновники сходились в её великолепном или, по-тогдашнему, чудном доме пировать и советоваться о делах важнейших. Так, св. Зосима, игумен монастыря Соловецкого, жалуясь в Новгороде на обиды двинских жителей, в особенности тамошних приказчиков боярских, должен был искать покровительства Марфы, которая имела в Двинской земле богатые копьё».
Карамзин«Кроме того, есть в Новгороде знатные сеньоры, которых они называют бояре. Власть этих знатнейших горожан неимоверна, а богатства их неисчислимы: некоторые владеют земельными угодьями протяжённостью в двести лье».
Жильбер де Лаипуа. Из описания путешествия посольства«В каждом доме и жилище, на более почётном месте, у них имеются образа святых, нарисованные или литые; и когда один приходит к другому, то, войдя в жилище, он тотчас обнажает голову и оглядывается кругом, ища, где образ. Увидев его, он трижды осеняет себя знамением креста и, наклоняя голову, говорит: «Господи, помилуй». Затем приветствует хозяина следующими словами: «Дай Бог здоровья». Потом они тотчас протягивают друг другу руки, взаимно целуются и кланяются. Затем немедленно один смотрит на другого, именно чтобы узнать, кто из двух ниже поклонился и согнулся, и таким образом они наклоняют голову попеременно три или четыре раза и до известной степени состязаются друг с другом в оказании взаимного почёта. После этого они садятся, и по окончании своего дела гость выходит прямо на средину помещения, обратив лицо к образу, и снова осеняет себя трижды знамением креста и повторяет, наклоняя голову, прежние слова. Наконец, после взаимного обмена приветствиями в прежних выражениях гость уходит. Если это человек, имеющий какое-нибудь значение, то хозяин следует за ним до ступенек; если же это человек ещё более знатный, то хозяин провожает его и дальше, принимая во внимание и соблюдая достоинство каждого. Они соблюдают изумительные обряды. Именно: ни одному лицу более низкого звания нельзя въезжать в ворота дома какого-нибудь более знатного лица. Для людей более бедных и незнакомых труден доступ даже к обыкновенным дворянам. Эти последние, настоящие ли или так называемые, показываются в народ очень редко, чтобы сохранить тем больше значения и уважения к себе. Ни один также дворянин из тех, кто побогаче, не дойдёт пешком до четвёртого или пятого дома, если за ним не следует лошадь. Однако в зимнее время, когда они не могут из-за льда безопасно пользоваться неподкованными лошадьми или когда они случайно отправляются ко двору государя или во храмы Божии, они обычно оставляют лошадей дома».
Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делах«Великолепный и очень вкусный мёд они варят из малины, ежевики, вишен и др. Малиновый мёд казался нам приятнее всех других по своему запаху и вкусу. Меня учили варить его следующим образом: прежде всего, спелая малина кладётся в бочку, на неё наливают воды и оставляют в таком состоянии день или два, пока вкус и краска не перейдут с малины на воду; затем эту воду сливают с малины и примешивают к ней чистого, или отделённого от воска, пчелиного мёду, считая на кувшин пчелиного мёду 2 или 3 кувшина водки, смотря по тому, предпочитают ли сладкий или крепкий мёд. Затем бросают сюда кусочек поджаренного хлеба, на который намазано немного нижних или верховых дрожжей; когда начнётся брожение, хлеб вынимают, чтобы мёд не получил его вкуса, а затем дают бродить ещё 4 или 5 дней. Некоторые, желая придать мёду вкус и запах пряностей, вешают в бочку завёрнутые в лоскуток материи гвоздику, кардамон и корицу. Когда мёд стоит в тёплом месте, то он не перестаёт бродить даже и через 8 дней; поэтому необходимо переставить бочку, после того как мёд уже бродил известное время, в холодное место и оттянуть его от дрожжей».
Адам Олеарий. Описание путешествия в Московию...аня проснулся засветло[15]. Прислушался. В тереме было тихо. Родня, гости, скоморохи, челядь наконец угомонились. Очередной пир умолк. Они, пиры эти, случались так часто в эту осень, что вконец измотали слуг, утомили матушку и ужасно надоели Ване, несмотря на обильные сладости и дорогие подарки.
Бабушка Марфа часто сажала Ваню подле себя во главе стола{5}. Внука любила до самозабвения и не могла, да и особенно не хотела этого скрывать. Был ещё внучок, Васенька, от младшего сына Фёдора, шестой годок всего. Того тоже любила нежно, а всё ж не как Ваню.
Думала когда-то, что навек ожесточилось, окаменело сердце. Была совсем молодой, когда у корельского берега опрокинула волна лодку с сыновьями-малолетками, Антоном и Феликсом[16]. Недоглядел муж, не успел спасти. Только через день выбросило на пенные валуны мальчишеские тела. Неподалёку, в монастыре Святого Николая, и отпели их. И погребли там же. Марфа металась тигрицей, искала виноватых. Открыто ярилась на отца, Ивана Дмитриевича Лошинского[17], седовласого богача, скупавшего за бесценок вотчины в Обонежье, — зачем, мол, купил злосчастную Золотицкую волость. Забыла, что это ей же был подарок. Мужа Филиппа, боярина, поехавшего осматривать новые земли и взявшего детей с собой, не простила до самой смерти его. Поверила слухам (не сама ли и пустила их?), что это корелы, зло умыслив против её детей, устроили в лодке течь. Послала дружину пожечь корельские деревни, потом одумалась, вернула с полпути.
Муж ненадолго пережил сыновей, в Великий пост занемог и вскоре после Пасхи преставился. Марфа Ивановна, став вдовой, сделалась набожной, отписала Николаевскому монастырю три деревни и рыбную ловлю в устье реки Кодьмы. Подумывала и сама постричься в монахини. А через год посватался к ней Исак Андреевич Борецкий, тоже бездетный вдовец{6}, на двадцать лет почти её старше. Тут-то и узнала она наконец, что значит любить, любимой быть. Пришло к боярыне простое бабье счастье, о котором и мечтать не смела. Стыдилась его, старалась не показать на людях, да как скроешь, если вся светилась от радости.
Однажды хотела вспомнить лицо первого мужа и не смогла. И первенцы свои видятся словно в тумане. Будто не она, а какая-то чужая Марфа прежнюю жизнь за неё прожила.
Митенька родился. Потом Федя[18]. Исак Андреевич мужем был нежным, отцом — терпеливым и мудрым. Сам детей грамоте учил, воспитывал, сам наказывал, больше словом, рукоприкладства не одобрял. Митя всё схватывал на лету, рос смышлёным. Федя — вертлявым, задиристым, в учении — тугодумом. Раз читал по складам Священное Писание, да и ляпнул:
— Тут всё про Христа, про пироги нет ничего, а сказано: от муки?..
— Ой дурень! — только и мог вымолвить хохочущий Исак Андреевич. — От Луки, а не от муки! Дурень, ой дурень!
С тех пор прозвище Дурень накрепко пристало к Феде.
И дочерей дал Бог — Олёну и Феврушу.
На Великой улице Неревского конца разросся боярский двор Борецких: избы, кузня, амбары, сенники, конюшня, медоварня, огороды, сад, бани, мастерские. Вместо деревянного боярского терема встал каменный, в два этажа, крытый железной кровлей, ещё редкой в Новгороде и называемой «немецкой».
День ото дня, незаметно даже для себя самой, Марфа перенимала у мужа умение вести огромное хозяйство, властвовать над людьми, руководствуясь холодным расчётом, а не душевным порывом, находить общий язык с холопом и купцом, гончаром и дьяком. Исак Андреевич это замечал и ценил. Радовался про себя, что и после его ухода не рухнет дом, не угаснет род Борецких.
Как не хватало ей сейчас его, мужа, друга верного и надёжного, защиты и опоры. В день его смерти думала руки наложить на себя, помутился разум. Трёх летняя Олёнка подбежала с криком:
— Матушка! Федька за шиворот Февруше киселя налил!
И прошло помутнение. Пошла наказывать Федьку, отдавать распоряжения, посылать человека в Торг за бухарским изюмом для кутьи, рассылать гонцов в Софийский собор к архиепископу, в Вечевую палату и в ближайшую от двора привычную, приветливую церковь Сорока мучеников на Великой улице. Дом по-прежнему кипел муравейником, но не крича, не паникуя. Ни одна кастрюля не грохнула. Никто не позволил себе раздирающего душу истеричного вопля, без которого не обходятся русские похороны. Примеривались к мужественно-сдержанной Марфе Ивановне.
Полгорода собралось на отпевание. Сам владыко Иона отслужил молебен[19]. Исак Андреевич был из первых людей в Великом Новгороде, посадничал не один раз, себя не щадил ради общего блага. Его знал великий князь Московский Василий Васильевич Тёмный[20], ценил злейший враг Москвы князь Дмитрий Юрьевич Шемяка[21], уважал король Польский и князь Литовский Казимир. С его уходом перевернулась ещё одна страница истории великой Новгородской республики. Много ли этих страниц осталось в её славной летописи?..
Ваня был на этот раз посажен между матерью Капитолиной и Олёной, младшей своей тёткой, весёлой и смешливой, за это и нравилась ему. По правую руку от бабушки сел степенной посадник Иван Лукинич, по левую — какой-то монах, которого Ваня никогда прежде не видел, неулыбчивый, в грубой рясе. Странно было видеть, как приветливо обращается к нему баба Марфа и умолкают знатные гости, прислушиваясь к негромкому разговору.
— Ешь, ешь, — подкладывала Олёна в Ванину тарелку кусочки повкуснее с большого серебряного блюда.
Ваня был не голоден. Грыз понемногу пропечённое, с корочкой, лебединое крыло и терпеливо дожидался, когда взрослые отпустят его из-за стола и можно будет уйти к себе.
По мере того как опустошались чары, братины, кувшины с мёдом, бочонки с винами, разговор становился шумней, непринуждённей. Однако присутствие на пиру строгого монаха сдерживало вольные языки, и одна общая забота, ради которой и собрались здесь высокие бояре, посадники, тысяцкие, богатые житьи люди, оставалась не высказанной до поры.
Капитолина раскраснелась, вытерла лоб белым платочком.
— Ай да мёд!{7} — похвалил сидящий напротив посадник Василий Казимер. — Кроме как у Марфы Ивановны, нет такого нигде. Капа, выдай секрет!
Капитолина отмахнулась от знатного дядюшки, младшего отцова брата:
— Это Олёнка знат, я не любительница, — и слегка отвернулась, будто не замечая, как проворный прислужник вновь наполнил её опустевшую чару.
Василий, хохотнув, подмигнул Олёне. Та вспыхнула и затараторила, скрывая смущение:
— И секрета нет никакого. Вели мёд простой разлить в малые бочонки и патокой его подсыть. Мускат с гвоздикой надобно растереть мелко-мелко, но не сыпать сразу в бочонки, а в мешочки ссыпать. Мешочки лучше полотняные. И в бочонки их опустить, и закрыть плотно-плотно, чтобы дух не уходил. И неделю в клети пусть постоят. И всё. А секрета нет никакого.
Она перевела дух и обнаружила, что её никто не слушает. Капитолина пробовала вилкой на спелость большой дымящийся кусок пирога с визигой. Василий переговаривался с кем-то за соседним столом.
— Я тоже мёду хочу, — сказал Ваня.
— Ещё чего, — запретила мать. — Морс вон для тебя, его и пей. Мал ещё.
Ваня насупился.
Фёдор Борецкий, весело взглянув на него, сказал громко:
— Знать, не мал уже, коль на пиру сидит.
— Великого князя в его годы оженить успели[22], — поддержал Василий Казимер.
Марфа Ивановна нахмурилась:
— То, Василий Александрыч, не наши заботы. Пусть живут как хотят, Бог им судья.
— Не судите, да не судимы будете, — кивнул Иван Лукинич, косясь на неулыбчивого монаха. Тот молчал, явно чувствуя себя лишним на этом шумном собрании, присутствовать на котором принуждала досадная необходимость. Ел мало, к напиткам же и вовсе не притрагивался.
— Оно так, — подал голос Иван Иванович Лошинский, старший Марфин брат, владеющий вотчинами в Шелонской пятине и мучительно завидующий куда большему богатству сестры. — Мы в московские дела не мешаемся, но и в наш монастырь со своим уставом не лезь!
Говорить о неизбежном размирии с Москвой избегали, и скрипучая старческая угроза Лошинского неловко повисла в воздухе. Марфа Ивановна сделала знак, и слуги понесли новые блюда: баранину запечённую, заливных поросят, пряную солонину с чесноком, заячьи печень и мозги в латках, гусиные потроха, вяленых кур, гнутых налимов. Появились бочонки с пивом, ещё меды. За дальними столами, где сидела преимущественно боярская молодёжь, пробили бочонок со сладким греческим вином. Пили не разбавляя.
Онтонина, невестка Марфы Ивановны, с выдающимся вперёд узким подбородком, портившим её и без того некрасивое лицо, встревоженно поглядывала на Фёдора. Тот, осушив кружку одним махом, сидел подбоченясь, расстегнув ворот. Душа требовала удали, размаха, уважения к себе. Начал было расписывать достоинства новой пары кречетов, доставленных по личному заказу из Заволочья, но ответных восторгов не дождался, тема была несвоевременна и продолжения не имела. Недавние товарищи по охотничьей забаве что-то серьёзно обсуждали с братом Дмитрием. Даже вино им впрок не шло.
Наступила минута общего затишья, какая бывает обычно перед очередной здравицей. Степенной тысяцкий Василий Есипович крякнул и собрался уже встать, чтобы провозгласить хвалу хозяйке, но Фёдор опередил.
— Дивную волчицу затравили мы вчерашнего дня, — похвалился он, к всеобщему изумлению. — Шерсть — во! — Он развёл большой и средний пальцы правой руки и потряс ими. — Прямо медвежья.
Все молча смотрели на него. Фёдор наконец сам почувствовал, что встрял некстати, заозирался, ища поддержки, и наткнулся взглядом на Ваню.
— А Иван-то храбрец у нас! Псы его чуть не порвали, а он хоть бы что!
Марфа Ивановна привстала, побледнев и закусив губу. Велела хрипло:
— Сказывай что и как!
Фёдор нескладно, спотыкаясь — рассказчик он был никудышный, — принялся вспоминать давешний случай. Гости поглядывали на Ваню. Ваня слушал, уставившись в тарелку, переживая случившееся, и впервые за это время испытывал настоящий страх.
История, впрочем, была короткой.
Под вечер во двор въехал Фёдор с охотничьей ватагой. Два холопа несли жердину с подвешенной за связанные лапы мёртвой волчицей. Псари возились с запутавшимися длинными ремнями. Псы мешали, тянули ремни в стороны, рычали, скалясь на труп смертельного врага, который, прежде чем погибнуть, лишил жизни троих из своры.
Ваня, стоя на ступенях терема, с мальчишеским любопытством наблюдал всю эту возню. Охотники спешились, слуги разводили коней. Фёдор, полупьяный, покачиваясь в седле, засунул руку под кожух и вытащил за загривок скулящего волчонка. Собаки оглушительно залаяли, запрыгали, клацая сахарными клыками, пытаясь достать вражьего детёныша.
Фёдор захохотал. Затем отвёл руку и с криком: «Ваша добыча!» — швырнул волчонка псам. Но то ли нетвёрдая рука подвела, то ли короткую шёрстку не удержали пальцы — покатился серый комок в сторону от своры, к ступеням терема.
Ваня, не раздумывая ни о чём, прыгнул навстречу, будто незримая сила в спину подтолкнула, и накрыл маленькое живое тельце собой. Псари не сумели удержать обезумевших от ярости собак, те неслись прямо на Ваню, чтобы кровью завершить большую охоту. Их остудил хлыст Никиты Захарова. Один удар, второй, третий. По хребтам, по ушам, по глазам пёсьим. Никита, бывший вольный охотник, с малых лет ходивший за Ваней, вовремя успел. Иначе не простил бы себе, сам бы дольше Вани и минуты не прожил...
В пересказе Фёдора, однако, происшествие это не выглядело столь опасным. Выходило так, будто провинились нерасторопные псари, за что будут наказаны, и это он сам унял разъярённую собачью свору.
Марфа Ивановна, постепенно успокаиваясь, решила, что правду обо всём выяснит позже. Заставила себя усмехнуться, обращаясь сразу и к сыну, и к знатным гостям:
— Дурень ты дурень! Жалею, что недодал тебе в своё время розог Исак Андреич.
Заулыбались и гости, все знали про Фёдорово прозвище. Упомянутое матерью (ей дозволено), оно рассеяло возникшую неловкость и лишний раз подтвердило каждому, что он свой человек в этом доме.
Василий Есипович поспешил подняться и провозгласить — как нельзя более кстати — здравицу мудрой и щедрой хозяйке.
Вновь забренчала посуда, засуетились слуги.
Ваня поймал на себе внимательный взгляд монаха, смутился и уткнулся в тарелку.
— Ступай, Ванюша, поздно уже, — разрешила Капитолина, целуя его в голову. — С бабушкой простись.
Ваня с облегчением вздохнул, выбрался из-за стола и подошёл к бабушке.
— В деда лицом, — улыбнулся ему Иван Лукинич, — в Исака Андреевича.
— Благослови внука, святой отец, — обратилась к монаху Марфа Ивановна.
Тот перекрестил Ваню и подал руку для поцелуя. Ваня прикоснулся губами к сухой шершавой коже, стараясь не дышать: грубая ряса пахла несвежестью.
Монах погладил его по голове, промолвил с печалью:
— Сам агнец, а волчонка спас, пожалел. Убереги тебя Господь от волков, жалости не знающих. Ноне помолюсь за тебя...
У дверей Ваню ждал Никита Захаров, чтобы сопроводить в горенку на дальней половине боярского терема. Навстречу спешили уже чуть хмельные слуги с горячим сбитнем, подносами с хворостом, засахаренными фруктами, пряниками и сладкими пирогами. Из людской доносилась музыка гудошников, звучал смех. Марфа Ивановна, наняв скоморохов на пир, всё же не решилась выпустить их перед новым игуменом Соловецкого монастыря{8}, однако каждому было выплачено по деньге и обещан ночлег с едой и питьём.
— Никита, пошли скоморохов слушать, — потянул Ваня за руку своего дядьку.
— Не знаю, право слово, — засомневался тот. — Боюсь, матушка забранится.
— Не забранится, — весело сказала догнавшая их Олёна. — Я её успокою. Пошли, пошли! Ужас как скоморохов люблю слушать.
Они спустились в людскую, просторную комнату с длинным широким столом и лавками вдоль бревенчатых стен. Мужики и бабы при их появлении встали с настороженностью, но тут же одобрительно загомонили, освобождая место:
— Сюда, боярынька, к печи поближе. Иван Дмитрии, соколик ясный, садись рядышком.
Олёну, приветливую и весёлую, любили все.
Захар Петров, кровельщик, живший на Козмодемьянской улице, усадил рядом с собой Никиту, хлопнув его по спине широченной ладонью. Никита застонал, сморщившись от боли. Ваня с тревогой взглянул на него. Не знал Ваня, что за побитых кнутом породистых своих псов Фёдор отплатил Никите тем же, уверенный, что тот промолчит, не пожалуется никогда. Тут он рассчитал правильно.
Стол был полон остатками боярского пира, иные блюда сносили сюда и вовсе нетронутыми. Скоморохи с челядью и поели, и попили вдоволь, рады бы ещё, да нутро не бочка. Гусли, рожки, гуделки лежали тут же, среди деревянных чаш и братин.
Скоморохов было пятеро. Все в разноцветных рубахах навыпуск, в широченных штанах. Пятый, впрочем, присоединился к озорной ватаге в самый последний момент, когда Марфин человек нанимал балагуров на Торгу. Назвался Куром, родом из Твери. От других отличался чёрной косматой бородой, захватившей и щёки. Маленькие хитрые глазки стремились сойтись у переносицы. Говорил складно, гладко, бойко, за словом в карман не лез, смешил легко и сам хохотал со всеми вместе. Сейчас Кур занимал всеобщее внимание рассказкой о ростовщике Щиле{9}. Многим чудесная эта история была известна, но слушали не перебивая, с весёлым удовольствием.
Кур подождал, пока усядутся молодые господа, отхлебнул из братины и, почесав за ухом, продолжил:
— ...А был тот Щила посадником. А жёнку-то его величали посадницей, была она вот с такою з...й!
Мужики загоготали.
— Фу, охальник! При ребёнке-то! — притворно воз мутилась, косясь на Олёну, кухарка Настя, еле сдерживаясь, чтобы самой не прыснуть.
— На первой прощается, — улыбнулась Олёна.
— Жаден был Щил, всё домой тащил, — продолжал Кур как ни в чём не бывало. — А всё мало казалось. Начал в долг давать. А жёнка-то покрикиват, развалясь на печи: «Гривну дал, две получи!» Окаянна женшина худому свово мужа учит, а того совесть мучит. Как, мыслит, пред Богом предстану? Жёнку свою тогда прогнал Щила, душа Щилова спастися решила. На гривны неправедны воздвиг монастырь Покровский, какого не знал даже князь Московский...
Слушатели согласно закивали. Пренебрежительное отношение к Москве имело давние корни, складывалось и прививалось десятилетиями, и хотя никто из присутствующих московских храмов никогда не видывал, все были уверены, что им далеко до новгородских. Ненавязчивая лесть скомороха была оценена.
— ...Зовёт владыку монастырь освящать, а тот не желает Шилу прощать. Щила и преставился с горя-то. Стали его отпевать, а земля возьми и разверзнись. Оказался Щила в аду... В горле сухо чегой-то, лучше я спать пойду.
Снова хохот. Ну и Кур, ай да скоморох! Про божественное рассказывает, а смешно. И без святотатства. Смех на себя обернул.
Настя наполнила братины, и те поплыли от уст к устам. Бородатому скомороху поднесла отдельно.
— Дале, дале сказывай! — слышались отовсюду голоса.
Кур дождался тишины и, вновь почесав за ухом, стал рассказывать дальше:
— Услыхал владыко про сие чудо велико. Приказал Щилу в аду изобразить, дабы в храме сей картиной грешникам грозить. А у посадника Щилы был сын праведный. Батюшку свово пожалел. Священников позвал из сорока церквей, дабы молились за Щилу сорок дней. На стене рисованной показалась из ада Шилова голова. Позвал сын ещё сорок священников из сорока церквей, и молились они ещё сорок дней. А показался из ада Щила по грудь. В третий раз позвал сын сорок священников из сорока церквей, и молились они ещё сорок дней. Появился из ада весь Шилов образ. А там и гроб сам поднялся из-под земли. Щилу отпели и в том же монастыре погребли. — Кур сделал паузу, хлебнул пива и, в очередной раз почесав за ухом, закончил историю: — Благодарствуйте все! Пусть на душе будет весело! Вон боярынька ушки-то как развесила!
Олёна спохватилась, ахнула и быстро спрятала ладошкой приоткрытый рот.
Бабы дружелюбно смеялись, мужики удовлетворённо поглаживали бороды.
В дверь заглянул один из прислужников на пиру:
— Фрол, иди пособи. Кузьма на лестнице ногу подвернул.
Фрол, рябоватый мужичок лет сорока, нехотя поднялся с лавки, ворча:
— С утра на ногах, а спокою не дождёсси.
Кур быстро взглянул на него, что-то мелькнуло в хитрых глазках.
— Фрол, а, Фрол? Хошь, подменю?
— Как это? — не понял тот.
— Заместо тебя господам прислужу, — объяснил, посмеиваясь, скоморох. — А ты сиди себе у печи, жуп калачи.
— Язык у тебя без костей, — хмыкнула Настя.
Эк выдумал чего!
— Хочу на великую боярыню поглядеть, — сказал Кур. — Слыхом-то не раз слыхивал, а видом не видывал.
— Не знаю прямо... — засомневался Фрол.
— Да ты своей бородой всех распугать! — выкрикнул Захар.
— Это поправим, — согласился Кур, вынул из кармана штанов красивый резной гребень и, макая его в пиво, действительно унял косматость смоляной бороды. Подтолкнул прислужника: — Поторопимся, бояре ждать не любят. Одёжу Кузьмы мне дай, — и вслед за ним выскользнул за дверь.
Фрол, хлопая глазами, растерянно озирался по сторонам, будто спрашивая: не выйдет ли худого из этой затеи. Не только он, все ощущали какое-то смутное беспокойство. Кур устроил всё так быстро, что ни воз разить, ни остановить его никто не успел. Более других досадовала Настя — не рассмотрела поближе дивный костяной гребень, стоивший, по-видимому, недёшево, не по скоморошьему достатку.
Ваня давно приметил, что, пока всеобщим вниманием владел Кур, другие скоморохи от него отстранились, не подыгрывали шуткам, не участвовали в веселье. Молчала музыка. Теперь же лица их посветлели, оживились. Старый седоусый гусляр провёл пальцами по струнам. Гусли отозвались тихо и нежно, словно успокаивая. Ещё один перебор — зазвучали торжественно.
— Про Акулину-королевичну, Онуфрич, — подсказал молодой скоморох.
Гусляр согласно наклонил голову и запел красивым чистым тенором:
— Во стольном граде во Киеву У ласкова князя Владимира Было столованьице, почётный пир. Все на пиру порасхвастались. Князи хвастают золотом, Бояре хвастают серебром, Умный хвастает матушкой, Глупый хвастает молодой женой...Повеяло праздником, ясным, возвышенным. Слушатели улыбались друг другу: «Так, так: глупый хвастает молодой женой...» Удалое ёрничество Кура показалось бы сейчас неуместным, непристойным. А настоящее — вот оно, в понятных родных словах народной былины.
— Солнышко Владимир стольнокиевский, По пиру-то он прохаживат, Сапог о сапог поколачиват: «Все у нас в городе поженены, Красны девицы замуж выданы, Один-то я всё холост хожу, Холостой хожу, холостым слыву. Не знаете ль мне супротивницу, Супротивницу супротив меня, Брови были бы черна соболя, Очи у ей ясны сокола, Походочка пав ли пая, Речь-поговорь лебединая». Сказал его братец крёстный: «Солнышко Владимир стольнокиевский, Женили меня молодца неволею, Оттого я, молодец, во гульбу пошёл, Из орды в орду, а из Литвы в Литву. Зашёл молодец к королю в Литву, Служил молодец там двенадцать лет, Двенадцать лет я во конюхах, У того короля у Литовского. Есть у него там две дочери, Одна-то Настасья-королевична, Она полевница[23] удалая, Промеж обедни и утрени От Киева проедет до Чернигова. Другая Акулина-королевична, Брови у ей черна соболя, Очи у ей ясны сокола, Походочка павлиная, Речь-поговорь лебединая, Будто тебе супротивница, Супротивница супротив тебя». Солнышко Владимир стольнокиевский Садились на добрых коней, Поехали во землю Литовскую К этому королю ко Литовскому. «Батюшка король ты Литовский, Возьми-тка нас, молодцев, во служение, Во служение во конюхи, Служить будем верой-правдою». Служат молодцы верой-правдою, Не коней кормят, красну девушку манят. Сманили Акулину-королевичну, Сади лися на добрых коней, Поезжали в свою сторону, Да напали татаре поганый. Солнышко Владимир стольнокиевский Хватает осище тележное, Куда махнёт — падут улицей, Перемахнёт — переулками. Перебил поганых татаровей, Увёз Акулину-королевичну в свою сторону.Возгласы одобрения, радостный гомон, здравицы славному гусляру, бульканье пива — всего этого Ваня уже не слышал. Он крепко спал, прислонившись головой к Олёниному плечу. Никита бережно поднял его на руки и отнёс в горенку. Слуги убирали грязную посуду, сворачивали запачканные вином и жиром скатерти, подметали и мыли полы при тусклом свете догорающих свечей. Хлебосольный терем великой боярыни Марфы Ивановны Борецкой постепенно успокаивался.
...Проснувшись, Ваня Долго не мог понять, что его разбудило. Какая-то мысль. Вдруг вспомнил: Волчик! Он выбрался из тёплой постели и в одной рубахе, в сапожках на босу ногу, держа перед собой свечку, зажжённую от лампадки, спустился в сени. Открыл плечом тяжёлую дверь и вышел на крыльцо. Моросил дождь. Ваня поёжился, прикрывая огонёк свечки ладонью.
Боясь поскользнуться, он прошёл по двору и толкнул дверь сенника. И сразу же увидел деревянную клетку, наскоро сколоченную вчера Никитой. Волчонок лежал на сбившейся соломе, свернувшись в серый комок. При звуке Ваниных шагов поднял щенячью мордочку и заскулил, дрожа всей шёрсткой.
«Живой!» — обрадовался Ваня. Он взялся за верх клетки и потащил её к терему.
Фёдор, хмельной и злющий, грозился давеча вновь затравить Волчика (так его Ваня окрестил). Но то ли забыл, то ли не успел ещё, занятый пиром. Ваня упросил Никиту припрятать Волчика. Да разве спрячешь от Фёдора, первый же холоп выдаст...
А из горенки-то небось не посмеет взять.
У крыльца Ваня поставил клетку на высокую ступень и, уверенный, что его никто не видит, справил малую нужду. Если бы он обернулся, может, и заметил бы, как дверь недальней избы открылась без скрипа. Давешний косматобородый скоморох быстро и бесшумно пересёк двор, достиг забора и перемахнул через него, скрывшись в моросящей темени.
Глава третья
«Отсель история наша приемлет достоинство истинно государственной, описывая улане бессмысленные драки княжеские, но деяния царства, приобретающего независимость и величие. Разновластие исчезает вместе с нашим подданством; образуется держава сильная, как бы новая для Европы и Азии, которые, видя оную с удивлением, предлагают ей знаменитое место в их системе полти чёской. Уже союзы и войны наши имеют важную цель: каждое особенное предприятие есть следствие главной мысли, устремлённой ко благу отечества. Народ ещё коснеет в невежестве, в грубости, но правительство уже действует по законам ума просвещённого. Устрояются лучшие воинства, призываются искусства, нужнейшие для успехов ратин и гражданских; посольства великокняжеские спешат ко всем дворам знаменитым; посольства иноземные одно за другим являются к нашей столице; император, Папа, короли, республики, цари азиатские приветствуют монарха Российского, славного победами и завоеваниями, от пределов Литвы и Ноши рода до Сибири. Издыхающая Греция отказывает нам остатки своего древнего величия; Италия даёт первые плоды рождающихся в ней художеств. Москва украшается велико лепными зданиями. Земля открывает свои недра, и мы собственными руками извлекаем из оных металлы драгоценные. Вот содержание блестящей истории Иоанна, который имел редкое счастие властвовать сорок зри года и был достоин оного, властвуя для величия и славы россиян».
Карамзин«Русские очень красивы, как мужчины, так и женщины, но вообще это народ грубый. Их жизнь протекает следующим образом: утром они стоят на базарах примерно до полудня, потом отправляются в таверны есть и пить; после этого времени уже невозможно привлечь их к какому-либо делу».
Амброджо Контарини. Рассказ о путешествии в Москву«Поселяне шесть дней в неделю работают на своего господина, а седьмой день предоставляется им для собственной работы. Они имеют несколько собственных, назначенных им их господами полей и лугов, которыми они и живут; всё остальное принадлежит господам. Кроме того, положение их весьма плачевно и потому, что их имущество предоставлено хищению знатных лиц и воинов, которые в знак презрения называют их крестьянами или чёрными людишками.
Одежду носят они длинную, шапки белые, заострённые, из валяной шерсти, из которой, как мы видим, приготовляются плащи диких народов; при выходе из мастерской шапки эти бывают жёстки. Сени домов достаточно просторны и высоки, а двери жилищ низки, так что всякий входящий должен согнуться и наклониться.
Подёнщикам, которые живут трудом и нанимаются на работу, они платят за день по полторы деньги; ремесленник получает две».
Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делах«У них имеется и хорошее пиво, которое, в особенности немцы, у них умеют очень хорошо варить и заготовлять весною. У них устроены приспособленные для этой цели ледники, в которых они снизу кладут снег и лёд, а поверх их ряд бочек, затем опять слой снега и опять бочки и т. д. Потом всё сверху закрывается соломою и досками, так как у ледника нет крыши. Для пользования они постепенно отрывают одну бочку за другою. Вследствие этого они имеют возможность получать пиво в течение всего лета — у них довольно жаркого — свежим и вкусным».
Адам Олеарий. Описание путешествия в Московию...«Приехал в ту пору в Новгород князь Дмитрий Юрьевич и пришёл в Клопский монастырь благословиться у Михайлы. И говорит он: „Михайлушка, скитаюсь вдали от своей вотчины — согнали меня с великого княжения!" — а Михайла в ответ: „Всякая власть даётся от Бога!" И князь попросил: „Михайлушка, моли Бога, чтобы мне добиться своей вотчины — великого княжения". И Михайла говорит ему: „Князь, добьёшься трёхлокотного гроба!" Князь же, не вняв этому, поехал добиваться великого княжения. И Михайла сказал: „Всуе стараешься, князь, — не получишь, чего Бог не даст". И не было Божьей помощи князю.
И в это время спросили у Михайлы: „Пособил Бог князю Дмитрию?" И Михайла сказал: „Впустую проплутали наши!" Записали день, в который это было сказано. И так оно и оказалось. Опять прибежал князь в Великий Новгород. И опять приехал в Клопский монастырь братию кормить и у Михайлы благословиться. Накормил и напоил старцев, а Михайле дал шубу, с себя сняв. Когда стали князя провожать из монастыря, то Михайла погладил князя по голове да промолвил: „Князь, земля по тебе стонет!" И трижды повторил это. Так и случилось — накануне Ильина дня князь преставился».
Повесть о житии Михаила Клопского«В лето 6979 впал князь великий Иван Васильевич во гнев на Великий Новгород, начал войско своё собирать и стал посылать на новгородские земли».
Новгородская повесть о походе Ивана III Васильевича на Новгороделикая княгиня Мария Ярославна приказала не тревожить её до полудня{10}. С утра молилась у себя, искренне желая сосредоточиться на священных мольбах. Но мысли не слушались, помимо воли возвращались от возвышенного к земному. Болела голова, росло раздражение на безволие своё. Начинала молитву сначала и вновь чувствовала, что не ощущает божественной благодати, не принимает Господь её молитвы. Прошептала почти с отчаянием: «В чём, Господи, грешна перед Тобой?..» — и сама испугалась прозвучавшей в голосе обиды.
Устало поднялась с колен. Сразу закружилась голова, жилка у виска застучала больным молоточком. Мария постояла на ватных ногах, пережидая боль и подступившую тошноту, затем осторожно опустилась на лавку.
Подумала без горести, что подходит к концу земная жизнь. К усталости телесной, от которой и сон уже не спасает, давно привыкла. Нехорошо то, что душевная усталость одолевает.
Девятый год Мария Ярославна вдовствовала. Носила траур со дня смерти Василия Васильевича. Чёрный цвет добавлял ей росту (была невысока), подчёркивал стать и благородство движений великой княгини. Роскошные одежды украсили бы её меньше. Имела правильные и нежные черты лица, была чуть смугла от природы. Лета пощадили ровные белоснежные зубы, каким и девушка позавидовала бы. На приёмах иностранные посланники тайком спорили о её возрасте.
От торжественных приёмов и обедов уклоняться не всегда удавалось. Мария уступала настойчивым просьбам сына. Иван в присутствии матери чувствовал себя уверенней, спокойней, словно поддерживала его вместе с ней тень отца, от которого многое перенял в искусстве властвовать, в умении власть удержать и не делиться с другими даже малой её частью. Перед тем как принять то или иное решение, Иван советовался прежде с матерью. Мария ценила оказываемое ей сыновнее почтение, но и не обманывалась на этот счёт: знала, что ни её пожелания, ни мнения князей и бояр ничего не изменят. Вспоминала Василия Васильевича, ещё молодого. Тот так же поступал, так же советовался во всём с матерью, с Софьей Витовтовной[24], а княжил поначалу сумасбродно, сомневался в союзниках, доверялся врагам. Допустил Казанское царство, попал в плен к Улу-Махмету[25], народ измучил податями, возбудил ропот, расплодил татар в княжестве. Вот и дождался Божьей кары{11} — ослеплён был извергом Шемякой. Сама с детьми, Юрием и Ваней, едва спаслась[26], спасибо другу доброму и верному князю Ивану Ряполовскому, спрятал от убийц в глухом Боярове[27]...
Странная перемена произошла в сердце Марии. Василий Васильевич, безглазый, униженный, страдающий, стал ей роднее и ближе прежнего. Будто у неё самой второе зрение открылось — ему в помощь. Стала понимать людей, угадывать худые намерения по мимолётному взгляду, походке, поклону. Душевную муку мужа смягчала не жалостью да услужливостью, а беседами, наполненными верой в его славные грядущие свершения, напоминаниями о делах насущных, безотлагательных, требующих его решения. Не допускала к нему тех, кто хоть раз мысленно даже готов был переметнуться на сторону галицкого и можайского князей. Приблизила Ряполовских, Оболенских, Патрикеевых, Кошкиных, Плещеевых, Морозовых, из воевод — Фёдора Басенка и тверянина Дмитрия Даниловича Холмского{12}.
Менее чем через год Василий Васильевич, прозванный после ослепления Тёмным, вернул себе великое княжение.
Переменился и характер его: вместо безрассудного удальства, скрывающего неуверенность в себе, — твёрдость и решительность, вместо помноженного на власть тщеславия — ответственность за судьбы подданных и ближних своих. Казалось, и слепота собственная не тяготила его, напоминала о себе лишь когда Марии Ярославны не оказывалось рядом.
Из пяти сыновей Иван более всех походил на отца — обликом, осанкой, голосом. Ростом только был в деда, Василия Дмитриевича, сына славного Дмитрия Донского, сутулился, наклонял голову, входя в двери великокняжеских палат{13}, раздражался при этом, ибо кланяться не привык, держал мечту перестроить хоромы, расширить Кремль, освободить его территорию от амбаров, бань, погребов, поварен и прочих неказистых деревянных построек, до которых так охочи частые московские пожары. Из-за сутулости получил от иностранцев прозвище Горбатый, не имевшее, впрочем, широкого распространения в народе, который видел своего государя лишь в торжественных случаях да на войне.
В тридцать лет он уже похоронил жену, тоже Марию, по-домашнему Машеньку, кроткую, ласковую, выданную отцом, тверским князем, не по любви, а для закрепления союза с Москвой{14}. Да что о любви толковать, когда Ване тринадцатый шёл годок, Маше одиннадцатый. А с другой стороны, двенадцатилетний Иван уже побывал в своём первом походе — с татарским царевичем Ягупом ходил в новгородские земли против Дмитрия Шемяки с его малочисленным войском{15}. Быстрая, лёгкая, а всё же победа. Лиха беда начало!..
Как-то незаметно, будто в одночасье, вырос Иван, повзрослела Машенька. Оженили их по присловью: стерпится — слюбится. А ведь так и вышло. Маша расцвела, похорошела, Иван голову терял от нежности к ней — чувства незнакомого, нового.
Стала бабушкой Мария Ярославна. Внука также окрестили Иваном[28]. Ей бы и отдохнуть теперь, о душе подумать. Да, видно, на этом свете нет ей покою...
Машенька умерла так внезапно, что казался очевидным злой умысел. Наталья, жена дьяка Алексея Полуектова, служившего верой и правдой великому князю, понесла пояс захворавшей княгини к некоей ворожее. Не помогло. Тело покойной вспухло, будто отравленное. Подозревали порчу. Кинулись искать ворожею, но та как в воду канула. Шесть лет после этого дьяк Полуэктов не смел являться на глаза Ивану и уж тем был счастлив, что не казнён и лютою пыткой не изувечен.
Тревожные то были времена. «Железная» болезнь[29] косила людей в Новгороде, Пскове и Москве. Пророчили близкое светопреставление[30]. По ночам Ростовское озеро выло по-волчьи, и слышали странный стук, исходящий будто из глубины озёрной, так что опустели близлежащие деревни, покинутые перепуганными крестьянами и рыбаками.
Обо всём этом подолгу беседовала Мария Ярославна с митрополитом Феодосием{16}. С ним одним была искренна, делилась сомнениями и тревогами души. Иван беспокоил её. Чувствовала, как ожесточается его сердце. Сын становился всё более скрытным, во взгляде обнаружилась какая-то незнакомая свинцовая тяжесть. Принимая иного посла, заслушивая дьяка с грамотою или воеводу с донесением, он порой забывал о собеседнике, задумывался о чём-то своём, потаённом, и человек, пригвождённый к месту его по-змеиному немигающими глазами, начинал дрожать от ужаса, страстно желая осенить себя крестом. С матерью Иван пытался казаться прежним, но Мария Ярославна чувствовала, что даётся ему это непросто и еженедельные встречи тяготят его.
Феодосий не разуверял тревог великой княгини, не успокаивал, увещевая.
— Великий князь, государь наш, — молвил он в раздумчивости, — зрит не нынешний, но грядущий день. Величие Руси заботит его, за которое, может статься, не жизнь, а душу свою придётся отдать.
— Страшусь я, — признавалась Мария. — За сына страшно. Не любят его, боятся.
— Меня-то уж как не любят, — отзывался митрополит, — а перед Господом чист, в грехах своих каюсь ежечасно и до смертного часа замаливать буду. Сейчас мечтают, свои же, служители Божьи, чтобы ушёл в монастырь, оставил их в покойном фарисействе. За благо почту уйти, скоро уже. А увидишь, что тогда хулители мои сами жалеть будут, что покинул их. А ты не того бойся, что страшатся Ивана, а того, чего сам он страшится в себе.
Мария Ярославна и понимала, и не понимала раздумий Феодосия. Не хотела понимать. По-матерински ещё слабо надеялась если не на счастье, то хотя бы на мирный покой для сына и внуков.
— Я ведь вижу, мучается он. Смерть жены его ожесточила.
— Не желай невозможного, — отвечал Феодосий. — Не имеет счастья имущий власть. Княжна мешала власти его, а теперь нет. И скрывает он в сердце ужас от тайных помыслов своих.
Марию бросало в холод от этих слов.
— Как можешь ты, владыко, говорить такое матери!
— Стары мы с тобой, поздно лукавить. Да и не Ивана в том вина. Господь обратил взор свой на Русь. Что о нас с тобой толковать, когда вокруг Орден, Литва и Орда. А тверянка кроткая, не при тебе будет сказано, не чета была великому князю Московскому.
...Мария Ярославна глубоко вздохнула. Провела ладонями по лицу, словно отгоняя тяжкие думы. Боль в виске понемногу успокаивалась. Боясь вновь её растревожить, Мария осторожно встала и подошла к небольшому берёзовому столику, покрытому гвоздичного цвета мягкой бархатной скатертью. На столике лежала, утопая в бархате, кипарисовая доска размером со средней величины икону, и Мария Ярославна, уже в который раз, принялась рассматривать девичий лик, писанный по дереву сухими красками. Полноватые щёки, губы плотно сжаты, но тоже крупны, округлый подбородок, глаза скромно опущены. Лоб скрывает девичий венец, украшенный драгоценными камнями и жемчужной поднизью. Невеста царской крови! Не красавица. Да и царственной величественности Мария Ярославна в ней не находила. И так хотелось взглянуть ей в глаза, угадать, что мыслит, на что надеется деспина[31] Зоя{17}. Машенька «не чета была» Ивану, какова эта-то будет?..
Посольство посадника Василия Ананьина из-за раскисших дорог добиралось до Москвы две недели, почти вдвое дольше обычного{18}. Да особенно и не торопились, поездка была рядовая, обычные земские дела. Требовалось отчитаться за них перед великим князем, заодно оценив московские настроения, явные и тайные планы Ивана Васильевича, верность воевод и бояр своему государю.
Ананьин, крепкий, румянощёкий, неунывающий, знал о поручении, с которым ехал Клейс Шове, но скептически относился к этой затее, считая её абсолютно ненужной. Самолюбивый до крайности, всегда уверенный в себе, Ананьин в той же степени был уверен в непобедимости Великого Новгорода. К осторожной политике Ивана Лукинича и других старейших посадников относился с насмешливостью, номинальную власть Москвы над Новгородом считал досадным недоразумением. «Если бы четырнадцать лет назад, — думал он, — не убоялись Василия Тёмного, не дали отпускного, а вышли бы всей новгородской ратью на войско московское, надолго бы, если не навсегда, сбили спесь с великого князя»{19}. В победе он не сомневался. Не сомневался и в успехе близкой, неизбежной войны, ждал её, мечтал о ратных подвигах и новых вотчинах. Был, однако, осмотрителен и своё настроение перед великим князем обнаруживать не хотел.
Клейс Шове никогда прежде в пределы Руси далее Новгорода не углублялся. Немецкие карты говорили об обширности этой полудикой страны, восточных пределов которой и они не обозначали с уверенностью. Привыкший значительные расстояния преодолевать кратчайшим водным путём, Клейс страдал от медлительности возов и повозок, пробирающихся вперёд по плохим дорогам. Колёса вязли по ось, застревали, и часто приходилось спрыгивать с повозки в чёрную грязь, облегчая труд приземистых лошадей. Ещё более приводили его в отчаяние унылые, повторяющиеся изо дня в день пейзажи, маленькие, в два-три двора, деревеньки, в которых останавливались на ночлег, избы с кусающимися насекомыми, грубая пища с кусками ржаного хлеба, вызывающего изжогу, и отсутствие элементарных бытовых удобств. «Нужно быть скотиной, — ругался про себя Клейс, — чтобы не замечать своего скотского существования! Последний прусский свинопас живёт опрятней!»
Сама Москва поразила его не меньше. Он и не заметил, как въехали в неё. Те же избы, дворы, деревянные церквушки и часовни, коровы, козы и куры, мужики в лаптях и овчинах — всё, что уже виделось им в дороге, только в великом множестве. Будто вся Русь убогая стеклась в одно место, называемое Москвою.
И ещё полдня занял путь по городу. Долго пережидали затор на мосту через реку. Пала кляча, тащившая груженную репой телегу. Началась бестолковая перебранка, драка между возницами. Наконец труп распрягли и спихнули в воду. Мужик, хозяин репы, не унимался. Подъехавший верхом пристав велел его связать, а вслед за клячей спихнуть и телегу. Жёлтые головки репы, ныряя, поплыли по течению. Движение восстановилось.
Проехали Чертолино[32]. Пришлось объезжать Занеглинье, лежащее в развалинах после недавнего пожара. От Сретенского монастыря повернули на Великую улицу, где дворы уже были побогаче, избы и хоромы выше и пышнее. Нищего народа поубавилось. Больше попадался навстречу ремесленный люд, купцы, священники в рясах. На Великой улице, в полутора верстах от Кремля, и встали, заполнив Новгородский двор обозными повозками, одна из которых была полна исключительно дарами великому князю Московскому.
Дьяк Степан Бородатый прибыл в Москву пятью днями раньше Ананьина{20}. Гонца вместо себя не захотел на этот раз посылать, небезопасно уже было самому оставаться в Новгороде: многим примелькался — не брить же бороду! — да и по голосу могли признать. Торопился, почти не спал, торопил и вконец измотал охранных всадников, не говоря о лошадях, менявшихся беспрестанно.
Примчавшись, едва успел омыться в не успевшей разогреться бане и даже не отобедал ещё (к огорчению и сетованию дородной супруги Евдохи), как великий князь потребовал его к себе. Тут-то он и успокоился. Неспешно облачился в выходной, ставший чуть свободней (похудел-таки) терлик[33], дотошно проверил на крепость и застегнул все тридцать пуговиц. Не опасался заставить себя ждать, знал — Иван Васильевич примет его не тотчас же, хорошо если до ужина. Знал и вполне одобрял правило великого князя потомить человека ожиданием, лишить уверенности, дать почувствовать ему свою незначительность и даже ничтожность. Нетерпеливые псковские посадники, приехавшие просить в наместники нового князя взамен гуляки и буяна Владимира Андреевича, три дня маялись, недоумевая и гадая о грехах своих{21}. А на четвёртый день были милостиво приняты и получили князя Ивана Александровича Звенигородского{22} — того, кого и хотели.
Чересчур медлить, однако, тоже не следовало. Дьяк ещё раз пригладил смоляную косматую бороду резным костяным гребнем и вышел со двора, перекрестившись на соседствующую с домом деревянную церковь Михаила Архангела. Пройти было недалеко, шагов двести, мимо недавно выстроенной Благовещенской церкви до Старого места, где располагались хоромы московского великого князя. Однако и этот путь Степан проделал верхом, как и требовало достоинство государственного человека.
Иван действительно принял Бородатого не сразу. По просьбе матери зашёл к ней для разговора о бедственном состоянии Успенского собора, построенного ещё Иваном Калитой, обветшавшего за полторы сотни лет. Боялись, что собор в любой момент может рухнуть, своды поддерживались толстыми брёвнами. О его перестройке сильно радел митрополит, и Мария Ярославна, никогда не просящая за себя, просила денег на новое строительство ради Феодосия.
Иван хмурился. С годами он становился скупым, деньги к тому же необходимы были для похода на Новгород, Иван уже почти не сомневался в его неизбежности.
Разговор мучил обоих, и его решили отложить до удобного случая.
Поговорили о братьях, о том, что двенадцати летний Ваня растёт быстро и уже сидит в седле не хуже татарина, о здоровье Феодосия.
— Слышал, в монастырь грозится уйти? — спросил Иван. Он не слишком жаловал митрополита. В сравнении с Ионой, которого хорошо знал и любил с детства, Феодосий, строгий, чопорный, не стоил, по его мнению, той трогательной заботы, какую оказывала ему мать.
— Несправедлив ты к нему, — вздохнула Мария Ярославна. — Феодосий православную веру очищает от ереси, русскую церковь от бестолковых попов и безграмотных дьячков.
— Не довольно ли очищать? — отозвался Иван. — Скоро церкви наши вовсе без попов останутся. Ропщут на него.
— Не всякий ропот близко к сердцу нужно принимать.
— Это так, истинно так, — кивнул Иван, думая о чём-то своём. И тут же сменил тон: — Однако не все у нас невежественны. Бородатый внизу дожидается, когда приму его. Нынче из Новгорода. Книжник! Спросить хотел: могу полагаться на него?
— Василий Васильевич доверял дьяку Бородатому, — призналась великая княгиня.
— Отчего же отказались от него, матушка, мне передали?
Мария Ярославна не сразу ответила. Помрачнела лицом.
— Кровь на нём. Кровь врага лютого, страшного. Но не такую смерть я ему желала, какую уготовил дьяк Степан. Не тайную. Да что теперь... Годы уже прошли, затянулась рана сердечная, а тогда, думалось, сама бы калёным железом выжгла его лживые глаза. Прости меня, Господи Иисусе...
Мария Ярославна троекратно перекрестилась.
Иван слушал её с жадностью, глаза разгорелись. Спросил:
— Не отец ли и надоумил его?
Мать покачала головой.
— Сомневаюсь, я бы наперёд знала, отговорила бы. Сам, пёс, захотел выслужиться перед хозяином.
— А по мне, хоть бы и пёс, лишь бы яйца нёс! — каким-то сдавленным смехом засмеялся великий князь.
Мария испуганно взглянула на сына и быстро опустила голову, скрывая выразившееся на лице страдание.
Знай Степан Бородатый, терпеливо ожидающий допущения к великому князю, что речь только что шла о нём и о новгородском происшествии семнадцатилетней давности и что великая княгиня Мария Ярославна пеняет ему за него, он был бы несказанно удивлён. Отравление князя Дмитрия Юрьевича Шемяки он считал одним из удачнейших своих предприятий. Хорошее было время! Прозвище Бородатый ещё не совсем прилепилось к нему, были целы зубы и не обнажила затылок круглая плешь. Поручение, с которым он поехал тогда в Новгород, было нетрудным: проверить обоснованность жалобы небогатого землями Клопского монастыря на бояр Лошинских, отобравших в свою пользу две деревеньки в Шелонской пятине. Бородатый просмотрел монастырские купчие и данные грамоты, проверил на всякий случай нужные документы в архивах Софийского собора и убедился, что претензии монахов справедливы. Но возвращаться в Москву не спешил, положив себе ещё неделю на чтение греческих книг в библиотеке архиепископа, на что получил разрешение как посланник великого князя. Не мог отказать себе в этом удовольствии, страсть к чтению с юных лет захватила его. Если бы не авантюрный характер, остался бы навек переписчиком, радовался саморучно изображаемым буквицам и словесам, был бы покоен и счастлив. Память имел цепкую, знал наизусть целые страницы из летописей, тексты судебных актов и договоров. Василий Васильевич ценил его за это, часто призывал к себе за какой-нибудь справкой, а уже слепой заставлял читать вслух священные книги: голос нравился, густой и торжественный. Но приблизил Степана к себе гораздо раньше, когда Иван только родился.
Донесли Василию Васильевичу, что бродит по Москве молодой монах, распространяя пророчество о новорождённом сыне. Монаха задержали, привели к великому князю.
— Ответствуй, кто таков? — строго приказал Василий Васильевич.
— Аз монах странствующий, — ответствовал тот со страхом и надеждой. — Наречён Степаном.
— Пошто народ будоражил речами дерзкими?
Степан изобразил на лице покорную невинность.
— Дерзать не смею. Передаю речи не дерзкие, а радостные, славящие властителя мудрого, надежду земли Русской.
— А об Иване что сказывал?
— Слова те не мои, а Божьего человека Михаила Клопского, слышанные мною в Троицкой обители под Новгородом Великим[34].
На самом деле Степан никогда не покидал Москвы, а на Клопского, считавшегося юродивым, сослался потому, что знал о покровительстве, оказываемом ему великим князем и митрополитом. Он жил в Новгороде, грозил тамошним боярам карами за их гордыню, что также не могло не нравиться в Москве. К тому же был Михаил Клопский сыном героя Куликовской битвы Дмитрия Боброка и дочери великого князя Ивана Красного Анны{23}. Анна Ивановна, в свою очередь, приходилась сестрой Дмитрию Донскому. Так что новгородский юродивый был не слишком дальним родственником Василия Васильевича. Этот сложный расчёт, который Степан готовил долго и тщательно, в конце концов себя оправдал.
Великий князь смягчился и посмотрел на монаха с интересом:
— Стар, небось, блаженный Михаил?
— Годы своего не отдадут, — согласно закивал Степан. — Однако здоровье ещё есть, Бог милостив.
— Что же внушил ему Господь?
Степан всем своим существом выразил благоговение при воспоминании о чудесном пророчестве, свидетелем которого якобы был, и произнёс торжественно:
— Едва дошла до Новгорода весть о рождении Ивана Васильевича, изрекли уста человека Божьего: «Сей будет наследник отцу своему и захочет разорить обычаи земли Новгородской, и погибель граду нашему от него будет: злата и серебра сберёт много и страшен будет осподарь всея земли Русской, еже и бысть!»
Василий Васильевич сидел глубоко задумавшись, насупив брови. Тишина наступила такая, что стражник, стоящий в дверях, до боли в пальцах сжал рукоять тесака, готовый по первому же знаку скрутить молодого монаха.
Но всё обошлось.
— Перепиши мне на пергаменте пророчество сие, — приказал Василий Васильевич. — Отныне будешь старшим при писцах моих. А далее по заслугам поглядим.
Степан сил не жалел, чтобы оправдать доверие великого князя, выделиться, стать слугой незаменимым, а значит, и власть над другими имеющим значительную. И вот представился такой случай в той новгородской поездке.
Углицкий князь Дмитрий Шемяка, утративший и власть, и войско своё, благополучно тем не менее обосновался в Новгороде, окружённый заботами и вниманием великих бояр{24}. Гостеприимство, оказанное опальному князю, бросало вызов Москве, подчёркивало высокомерное равнодушие Новгородской республики к внутренним московским делам. Между тем не все в Новгороде эту политику одобряли.
Шемякинский боярин Иван Котов и посадник Исак Богородицкий сами отыскали Степана{25}. Котов, которому Шемяка золотые горы сулил, теперь остался ни с чем, даже вотчин своих лишился, что возле Галича и Чухломы. Тайную мечту теперь лелеял переметнуться на службу к великому князю. Богородицкий же откровенно боялся войны с Москвой («Шемяку приютив, с огнём играем»).
Степан в разговоре важничал, давал понять, что Василий Васильевич к его советам прислушивается, дары — двадцать пять рублей и браслет с каменьями — принял с достоинством, будто не удивишь его этим. Шемякину голову разыграли в полчаса. У Богородицкого уже и зелье было припасено, сготовленное надёжным евреем-лекарем. Котов взялся вылить флакон в мёд, который выпьет Шемяка. Вину решено было свалить на повара, у того и прозвище подходящее — Поганка.
Впервые Степан испытывал азартное волнение политической интриги. Человека, избежавшего плена или гибели от ратного меча, можно, оказывается, уничтожить тихим сговором, приятной беседой с умными людьми, мало при этом рискуя самому. Просто бывает порой полезно очутиться в нужный момент в нужном месте. Это чутьё на нужное время и место он впоследствии очень в себе развил.
Шемяка умер через два дня, и Степан, не медля ни минуты, выехал из Новгорода.
Василий Васильевич выслушал его хмуро и молча, вопросов не задавал и надолго удалил от себя. Степан приготовился к худшему, ждал с утра до вечера прихода стражников и ругал себя за опрометчивую инициативу. Ночами вздыхала, ворочалась и всхлипывала Евдоха, мешая заснуть. Но, когда совсем стало невмоготу, вдруг был пожалован в дьяки. Вновь понадобились его справки и выписки из договорных актов Новгорода с Москвой. Понял, что угодил. Узнал и то, что боярину Котову возвращена чухломская вотчина. Об Исаке же Богородицком более ничего не слышал, да и не стремился.
В Великом Новгороде пришлось бывать ещё не раз. И во время ратного похода, и в должности посла, и вовсе без должности, тайно, скрывая имя и меняя внешность. Как сейчас, к примеру. Стараниями Бородатого было устроено так, что о любом, даже маловажном событии Москва узнавала тотчас. Десятки соглядатаев из местных жителей за хорошую плату слали дьяку свои донесения, которые он сообщал великому князю. Но когда речь шла о деле политической важности, он уже не доверял никому и рисковал сам.
На колокольне Михаила Архангела зазвонили к вечерне. Негромкий мягкий перезвон потерялся в басовитой торжественности колокола Успенского собора. А там подхватили остальные церкви, соборы, монастыри, и вся деревянная Москва вздохнула, приподнялась над суетой и грязью и поплыла легко и свободно по волнам православной веры своей.
...Иван Васильевич принял Бородатого в гриднице на втором этаже великокняжеского терема. Наступил уже глубокий вечер, и пять свечей едва освещали просторную комнату с невысоким закоптившимся потолком.
— Заждался, Степан Тимофеевич? — приветствовал его Иван. — С великой княгиней говорили о тебе. Довольна тобою. — Бородатый поклонился с почтительностью. — Ну, говори, что в отчине моей, в Новгороде Великом, что проведал?
— Неутешительны вести, — робко начал дьяк и с опаской взглянул в глаза великому князю, пытаясь угадать его настроение.
— Говори всё как на духу, — велел Иван. — Худа не утаивай.
Бородатый вздохнул с нарочитой горестью:
— Смутные времена настают в Новгороде Великом. Хлеб, овёс, соль, а особливо железо в большой цене. Щитники, копейники, латники день и ночь ремесленничают, заказов много, не на одну тысячу ополченцев. Бояре народ баламутят, хотят не тебя, а Казимира над собой поставить. Князя просят от него. Более всех усердствуют, смуту насаждая, Борецкие, Лошинские, Офонасов, Есипов Богдан. Договорную грамоту с Казимиром сочинили уже, готовят посольство в Литву.
— Сам грамоту видел? — спросил с гневом в голосе Иван.
— Видать не видывал, но подслушал у Борецкой Марфы, посадничьей вдовы, в самом тереме её, гнезде осином. Сын её Дмитрий Исакович грамоту зачитывал, а смутьяны одобряли.
— Тебя-то как допустили до сего? — искренне удивился великий князь.
Бородатый поведал про свой скомороший маскарад, и Иван, слушая лукавого дьяка, не мог удержаться от одобрительной усмешки. «Жизнью ведь, пожалуй, рисковал, — подумал он с невольным уважением. — Десятью рублями одарю. Хотя не много ли?.. Хватит и трёх». Эти неприятные мысли вновь настроили Ивана на раздражительный лад, и усмешка исчезла с его лица.
— Грамоту запомнил ли?
— Памятью не обидел Господь, — приободрился Бородатый. — Что слышал, затвердил слово в слово.
— Говори!
Бородатый подумал, почесал за ухом и начал медленно и отчётливо:
— К Казимиру обращаясь, записали они: «А наместнику твоему без посадника новгородского суда не судить. А судить твоему наместнику по новгородской старине... — Он искоса взглянул на великого князя. Тот казался спокойным. — А дворецкому твоему жить на Городище, на дворце, по новгородской пошлине. А наместнику твоему судить с посадником во владычном дворе на обычном месте, как боярина, так и житьего, так и молодшего, так и селянина. А судить ему в правду, по крестному целованью, всех равно. А пересуд ему иметь по новгородской грамоте, по крестной. А во владычен суд и в суд тысяцкого, а в то тебе не вступать, ни в монастырские суды, по старине...»
— Указывают, значит, во что вступать, во что не вступать королю, — зло усмехнулся Иван. — Как же, послушается он их! Дальше говори.
— «А на Новгородской земле тебе, честный король, сёл не ставить, не закупать, ни даром не перенимать, ни твоей королеве, ни твоим князьям, ни твоим панам, ни твоим слугам. А что во Пскове суд и печать и земли Великого Новгорода, а то к Великому Новгороду по старине. А держать тебе, честный король, Великий Новгород в воле мужей вольных, по нашей старине и по сей крестной грамоте. А на том на всём, честный король, крест целуй ко всему Великому Новгороду за всё своё княжество и за всю раду литовскую, в правду, без всякого извета...»
— Во Псков посла умного следует послать, — произнёс Иван. — Мыслю, Ивана Товаркова{26}. И дьяка с ним. Кого посоветуешь?
Бородатый почесал за ухом:
— Курицына бы хорошо, да здесь он тоже нужен. Шабальцева можно[35].
— Передай, чтоб завтра ждал в сенях у меня. Погляжу. Тебе с Курицыным велю наставленье псковичам изготовить. Да не в лоб, а с ласкою к ним, с обидою нашей на новгородцев. Псков, он ведь тоже на волоске повис. Поди не спрашивали псковичей, когда подлую грамоту измышляли! Что решили даровать Казимиру?
— Десять соляных варниц в Русе.
— Это ему для разогреву только. Про нас что сказано?
Бородатый наморщил лоб, вспоминая дословно слышанное в боярском тереме Борецкой:
— «А пойдёт князь великий Московский на Великий Новгород, или его сын, или его брат, или которую землю подымет, ино тебе, нашему господину честному королю, вести на конь за Великий Новгород и со всею со своею радою литовскою против великого князя и оборонить Великий Новгород...»
— Величают, значит, «нашим господином» Казимира! — Иван скривился, как от зубной боли. — Как архиепископ сие допустил, что под латынскую веру пошла его паства?
— Иона плох совсем, — промолвил Бородатый. — До Рождества едва доживёт. А про веру боярами оговорено особо.
— Вспоминай!
— «А держать тебе, честному королю, своего наместника на Городище от нашей веры, от греческой, от православного христианства. А у нас тебе, честный король, веры греческой православной нашей не отымать, а римских церквей тебе, честный король, в Великом Новгороде не ставить, ни по пригородам новгородским, ни по всей земле Новгородской...»
Иван Васильевич глубоко задумался, глядя во тьму слюдяного окошка. Бородатый не решался прервать думу великого князя и стоял переминаясь с ноги на ногу. Наконец осторожно решился подать голос:
— А ведь сию грамоту и переписать возможно.
Иван пристально посмотрел на него свинцовыми своими глазами. Дьяк напряжением воли принудил себя не отвернуться. Страшные глаза постепенно смягчились, и Иван спросил вдруг почти ласково:
— Что затеял, Степан Тимофеевич?
— Надобно договорную сию грамоту при нас иметь. Пусть себе хранится до удобного часа. А словеса про веру православную мы не впишем. Пусть думают про смутьянов, что вероотступники они.
Иван прищурился. Понимающая улыбка заиграла на красивом лице.
— А подписи?
— Это тоже сделаем, есть у меня один фряз[36] ловкий. По образцам изобразит всё чисто.
— Действуй, Степан Тимофеевич, — кивнул Иван одобрительно и добавил строго: — Чтоб ни одна душа не ведала! Не то!..
Дьяк согласно поклонился.
Зная скупость великого князя, он не обольщал себя надеждой крупно заработать на поддельной грамоте. Но даже и даром готов был исполнить эту работу с удовольствием, из-за любви к искусству тайной политической интриги, влияющей на судьбы городов, народов и властителей. Его талант проявился при Василии Васильевиче Тёмном, дремал после смерти его, когда Степан служил великой княгине Марии Ярославне, но лишь при сыне их Иване Васильевиче обещал раскрыться в полной мере.
— Всё у тебя? — спросил великий князь. Он устал за день, а нужно было ещё обдумать наедине новости, привезённые дьяком из Новгорода.
Бородатый, вновь почесав по привычке за ухом, сообщил:
— Василий Ананьин едет с посольством. Велено ему быть миролюбивым, об отступничестве отчины твоей Новгорода Великого не ведающим ничего, успокоить тебя делами земскими, мелкими. Новгород время хочет выиграть.
— Догадываюсь, — произнёс Иван задумчиво. — И нам бы время не помешало. Сделаем вид, что верим ему.
— Так, так, — закивал Бородатый. — А в посольстве у Ананьина купец из немцев соглядатаем послан.
Глаза Ивана сверкнули яростью.
— Обнаглели псы! Забыли, с кем игру играют! Уши отрежу немчину!
— Сбереги свой гнев, Иван Васильевич, — склонился Бородатый в поклоне. — Не лучше ли живым немца обратно отпустить со сведениями ложными? Пусть уверуют в Новгороде, что невелика ныне рать твоя и к походу не готова. Дозволь, сам улажу с купцом.
Иван помолчал, подумав.
— Ладно, оставь меня. О том позже решу. — Бородатый был уже у двери, когда Иван окликнул его: — Что, и впрямь всю власть в Новгороде Великом Марфа Борецкая забрала?
— Всю не всю, а изрядную, — живо откликнулся дьяк. — Ни одно дело без неё не решается. И карает, и жалует. Даром что жёнок до посадничества не допускают. Её Посадницей и прозвали. Вельми богата. При мне пожаловала соловецкому игумену Зосиме погосты в Заонежье...
— Ступай! — перебил в раздражении Иван. И после того как закрылась за Бородатым дверь, долго сидел неподвижно. Вдруг послышался шорох за спиной. Иван быстро обернулся, страх мелькнул в глазах. Это была всего лишь догорающая свеча, зашипевшая прежде чем погаснуть. Но Иван всё всматривался в темноту, будто пытаясь разглядеть кого-то. Того, кто подкрадётся незаметно, вонзится в очи и навек ослепит; того, с размытой фигурой, без лица, кто преследует и пугает с шестилетнего возраста.
Он вытер ладонью повлажневший лоб и, неслышно ступая подошвами сафьяновых сапог, пошёл из комнаты. У выхода остановился на мгновение. Затем осторожно, стараясь не оглядываться, закрыл за собой дверь.
Клейс Шове на чём свет стоит ругал русскую безалаберность. Мало того, что на поиски Йозефа, женившегося недавно на дочери ткача и переехавшего жить в Китай-город, ушло два дня, — брат зятя оказался вовсе не оружейником великого князя, а монетным чеканщиком под началом какого-то итальянца. Жизнью своей на Руси был вполне доволен. Переменил веру, крестился по-православному справа налево, звался русскими Василием, а женой своей, румяной толстушкой, уже отяжелевшей, пятый месяц носившей в себе плод, — просто Васей. Нравилось и ремесло денежника, которому ещё с юности был обучен в Гамбурге. Но Москва платила вдвое, потому и оказался здесь. К весне собирался ставить отдельную избу и отгородиться от родителей жены.
Дом помог отыскать Проха, разбитной весёлый парень лет двадцати из посольской челяди, приставленный к Клейсу в качестве московского проводника. Немецкий купец не мог понять, каким образом тому удалось отыскать нужный дворик среди беспорядочного скопления деревянных построек, жавшихся друг к другу вдоль кривых улочек. Однако пришли, и Проха застучал кулаком в неширокие ворота, вызвав лай дюжины местных собак.
Йозеф был дома. Клейс вручил ему рекомендательное письмо, им же самим написанное по-немецки от имени зятя, свёрнутое в трубочку и перевязанное шёлковым шнурком. Тот с удивлением прочёл послание брата с просьбой оказывать тестю всяческое содействие и пригласил путешественников войти.
В доме заканчивали обедать. Гостей усадили за добротно сколоченный из еловых досок стол, покрытый льняной скатертью, и, как ни отказывался Клейс, наложили с верхом по плошке горячей, из не остывшей ещё печи, гречневой каши, густо приправленной топлёным коровьим маслом. На столе появились два жбана с пенным пивом и глиняные кружки. Горница была просторной. Пока Клейс оглядывался по сторонам, задерживаясь то на узоре тряпичного половичка, то на ткацком станке с застывшей волной голубого полотна, Проха перекрестился на образ в углу и принялся уписывать кашу деревянной ложкой, изредка подмигивая таращившейся на него молодой девахе, видимо младшей дочери ткача. В первую же минуту он весело разузнал, как зовут хозяина и хозяйку, когда предполагает разрешиться старшая дочь и что младшая до сих пор не сосватана.
Клейс лишь из вежливости заставил себя проглотить птичью порцию и сказал что-то по-немецки своему обрусевшему родственнику. Йозеф поднялся, объявив, что им нужно удалиться для делового разговора, и увёл Клейса к себе.
— Положи-ка, Анисья, ещё каши гостю, — велел хозяин жене, когда те вышли. — Чай, изголодался в Новгороде-то своём.
Проха с готовностью протянул пустую плошку:
— Ложь до упада, а боле не надо!
Хозяйка улыбнулась.
— Каша больно хороша! — похвалил Проха. — В Новгороде всё больше лебедей едим, сёмгой закусывай. Отвык. А что, Трифоныч, отпустил бы младшенькую со мной! В Москве, поди, и жениха стоящего не сыщешь.
— Ты больно много стоишь! — добродушно хохотнул хозяин.
— Руки, ноги на месте, сам не зачах, и голова на плечах! Чего ещё нать?
— Тонька! — прикрикнул Трифоныч на младшую дочь. — Эк выставилась! Поди из-за стола, матери пособи. А мы, — обратился он к Прохе, — пивка моего попьём. Тоже отвык небось?..
Клейс, убедившись, что Йозеф к оружейному делу отношения не имеет, был даже обрадован. Сомнительная миссия срывалась не по его вине. В нём вновь пробудилось купеческое любопытство, и он принялся расспрашивать о ценах на пушнину, воск, пеньку, дёготь, о том, во сколько марок ценится московский рубль и многие ли немцы ведут здесь свои торговые дела. Ответы Йозефа были поверхностны, но кое-что всё-таки прояснили. Конкуренты не пугали, торговля с Ганзой велась кое-как, товары были дёшевы. С другой стороны — трудный и небезопасный торговый путь, недоверие русских к иноземцам и частые войны, которые Москва вела то с Казанью, то с соседними княжествами, не говоря о постоянных стычках с татарами. Спокойной торговли пока не предвиделось, а беспокойства Клейсу и так выпало предостаточно.
Он слушал вполуха рассказ Йозефа о своей русской службе, о денежнике великого князя Иване Фрязине, должность которого надеялся вскоре занять, поскольку этого итальянца вновь отправляют с важным поручением в Рим{27}, и тогда безбедное существование обеспечено, и он утрёт нос своей гамбургской родне, всегда считавшей Йозефа неудачником.
Клейс оживился лишь при известии, что маршрут итальянца пройдёт через Любек и что достопочтенный тесть брата мог бы предложить Фрязину взаимовыгодные услуги торгового характера. Над этим стоило поразмыслить. Договорились назавтра пополудни встретиться у монетного двора и переговорить с самим Фрязиным, с которым Йозеф обещал свести Клейса.
Вернувшись в горницу, они застали следующую картину. Ткач, обняв за плечи нового знакомого и подымая кружку с пивом, провозглашал:
— Эх, Проха, не будь ты подневольным, ей-Богу, выдал бы за тебя Тоньку! Люб ты мне, душа у тебя открытая. Зять, он что? Смирный человек, тверёзый, всё в дом. А вот поди ж ты — немец!
— И не говори, Трифоныч, — поддакивал Проха, ставя пустую кружку. — Немцы — они немцы и есть, чего с них взять.
— Мой-то крещёный, а твой не колдун ли? Так по сторонам и зыркает.
— А кто его знат! — легкомысленно отозвался Проха, принимая от хозяина полную кружку. — Наверняка колдун. Русскую речь коверкат, как не знаю кто.
— Ты его, как заснёт, святой водой побрызгай.
— Сегодня же и окроплю — согласился Проха, утирая рукавом пенные усы.
— Die unwissende Volker[37], — брезгливо произнёс Клейс.
Приятели смутились было, но тут же приветливо заулыбались, словно очень скучали без немцев.
— Доброе пиво у Трифоныча, — похвалил Проха, когда вышли за ворота. — И сам он добрый хозяин.
Клейс пробормотал что-то под нос и всю обратную дорогу хмуро молчал.
Назавтра у монетного двора его встретил Йозеф в сопровождении бородатого дьяка. Тот представился доверенным лицом великого князя, проявившего интерес к услугам любекского купца. Клейсу Шове предлагалось быть в Любеке будущей весной, где и дожидаться посольства из Италии. Нужно было обеспечить его всем необходимым для благополучного возвращения в Москву, мог понадобиться и двухпалубный «Святой Себастьян» для перевозки грузов, так как часть маршрута пройдёт водным путём.
Клейс возразил, что подобные сделки с ходу не решаются. Дьяк с этим согласился, прибавив, что разговор лишь предварительный, а подробности соглашения .будут тщательно оговорены позже, не раньше чем через полгода, либо в Москве, либо в Новгороде, где пожелает господин Шове. Великому князю известна высокая репутация ганзейского купца, и она имеет значение, поскольку с посольством поедет в Москву знатная особа царской крови, к которой князь благоволит.
Йозеф в беседе участия не принимал и вообще выглядел несколько растерянным. Но Клейс, поглощённый мыслями о перспективах сделки, не обратил на это внимания. Не смутило его и то, что его скромной персоной заинтересовался сам великий князь Иван Васильевич. Видимо, думал он, тот понял важность расширения торговых связей с Европой и хочет использовать появление в Москве немецкого купца с наибольшей для себя выгодой. Такое объяснение его вполне устраивало.
Дьяк стал расспрашивать о торговле с Новгородом, о том, какие сорта беличьего меха выгодней закупать на Руси, обнаружив познания по этой части. Клейс оживился, получая удовольствие от беседы со знающим человеком. Дьяк посоветовал ему не заключать на будущий год договоров с двинскими купцами, поставки могут сорваться: великий князь посылает туда небольшой конный отряд, чтобы решить в свою пользу вопрос о спорных земельных владениях. Добавил вполголоса, что сведения эти секретные, и просил не передавать их никому.
Клейс, польщённый доверием, в свою очередь поинтересовался, насколько реальна угроза войны с Новгородом, о которой там ходят тревожные слухи. Дьяк ответил, вежливо улыбаясь, что тревоги напрасны, Иван Васильевич по-прежнему желает Великому Новгороду жить по старине.
Расстались довольные друг другом. Клейс распрощался с Йозефом, обещав рассказать брату о его благополучной московской службе. И не видел того, как спустя минут пять по знаку бородатого дьяка обступили Йозефа четыре вооружённых стражника, заткнули тряпкой рот, чтобы не кричал, и, заломив руки за спину, потащили к стоящей неподалёку крытой повозке.
Василий Ананьин приказал готовиться к отъезду. Он только что возвратился со своим посольством от великого князя и с сожалением снимал с себя богатые одежды: просторную однорядку на пятнадцати серебряных пуговицах, аксамитовый кафтан с горностаевыми запястьями, укороченный сзади так, чтобы видны были задки нарядных сапог, золотой пояс с камнями. Сам великий князь уступал ему в пышности, не говоря о боярах московских. Не произвели впечатления ни терем великокняжеский со скрипучими полами, ни приёмная палата, ни трапезная, ни блюда, подаваемые к столу. Всё было скромнее, без блеска и выдумки, не то что в Новгороде Великом. А как подобрел Иван, принимая подарки: поставы ипрского сукна, два рыбьих зуба[38], бочка сладкого вина, двадцать золотых корабленников[39]... Любит подарки — значит, подкупен, договориться с ним можно.
А поначалу строгость напустил на себя: почто, мол, Новгород Великий, отчина его, не бьёт челом в неисправленьях своих и не просит прощения у государя? Государя, ишь чего! Бояре московские так и ахнули, когда ответил Ананьин твёрдо и без подобострастия: «О том говорить Великий Новгород со мной не приказывал!»
И больше Иван не спрашивал его ни о чём. На прощание лишь сказал: «Жалую Новгород по старине, а вы в землю и воды мои не вступайте, имя моё, великого князя, держите честно и грозно!»
Василий Ананьин обещал передать вечу эти слова в точности, а сам подумал, что звучат они как просьба слабого к сильному. Это ещё раз подтвердило его уверенность в превосходстве над Москвой.
Трапеза не затянулась, но один из новгородских житьих людей умудрился-таки упиться сладким вином, уронив голову прямо на стол. Но и это не омрачило настроения Василия Ананьина.
В сенях великокняжеского терема дьяк Фёдор Курицын вручил ему в дар дивный ларец из червлёного серебра с золочёным замочком. Уже облачившись в домашний зипун, Ананьин вспомнил о нём и велел принести. Однако открыть сразу не удалось, не обнаружилось ключа: то ли затерялся, то ли дьяк забыл приложить его к ларцу. Позвали рукастого умельца из челяди. Тот долго возился с крючками и гнутыми спицами, и замочек наконец поддался.
Василий Ананьин отослал слуг, открыл резную крышку ларца и отшатнулся в ужасе. На бархатном дне лежало отрезанное свиное ухо.
Глава четвёртая
«Между тем, по сказанию летописцев, были страшные знамения в Новгороде: сильная буря сломила крест Софийской церкви; древние херсонские колокола в монастыре на Хутыне сами собой издавали печальный звук; кровь являлась на гробах, и проч. Люди тихие, миролюбивые, трепетали и молились Богу; другие смеялись над ними и мнимыми чудесами. Легкомысленный народ более нежели когда-нибудь мечтал о прелестях свободы; хотел тесного союза с Казимиром и принял от него воеводу, князя Михаила Олельковича, коего брат, Симеон, господствовал тогда в Киеве с честию и славою, подобно древним князьям Владимирова племени, как говорят летописцы. Множество панов и витязей литовских приехало с Михаилом в Новгород».
Карамзин«Новгород Великий — самое обширное княжество во всей Руссии. Новгород отстоит от Москвы на сто двадцать миль к летнему западу, от Пскова на тридцать шесть, от Великих Лук на сорок, от Ивангорода на столько же. Некогда, во время цветущего состояния этого города, когда он был независимым, обширнейшая область его делилась на пять частей; каждая из них не только докладывала все общественные и частные дела надлежащему и полномочному в своей области начальству, но могла, исключительно в своей части города, заключать какие угодно сделки и удобно вершить дела с другими своими гражданами, — и никому не было позволено в каком бы то ни было деле жаловаться какому-нибудь начальству того же города. И в то время там было величайшее торжище всей Руссии, ибо туда стекалось отовсюду, из Литвы, Польши, Швеции, Дании и из самой Германии, огромное количество купцов, и от столь многолюдного стечения разных народов граждане умножали свои богатства и достатки. Князей, которые должны были управлять их республикой, они поставляли по своему усмотрению и желанию и умножали свою державу, призывая к себе соседние народы всякими способами и заставляя их защищать себя за жалованье, как за известное обязательство.
От союза с подобными народами, содействием которых новгородцы пользовались для сохранения своей республики, выходило, что московиты хвастались, что они имеют там своих наместников, а литовцы, в свою очередь, утверждали, что новгородцы — их данники...»
Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делах«А вот как они соблюдают Великий пост: за одну педелю перед ним, которую они называют масленица, не смеют есть ничего мясного, однако едят все, происходящее от плоти, именно: масло, сыр, яйца, молоко. И ходят навещать друг друга, обмениваясь поцелуями, поклонами и прося прощения друг у друга, если обидели словами или поступками; даже встречаясь на улицах, хотя бы прежде никогда не видели друг друга, целуются, говоря: „Простите меня, прошу вас“, на что отвечают: „Бог вас простит, и меня простите тоже".
А прежде чем перейти к дальнейшему, нужно заметить, что они целуются не только в это время, но всегда, ибо у них это нечто вроде приветствия, как среди мужчин, так и среди женщин, — поцеловаться, прощаясь друг с другом или встречаясь после долгой разлуки. По окончании этой недели все идут в баню. В следующую неделю почти или совсем не выходят из своих жилищ, и большинство из них едят лишь трижды в сказанную неделю, но не мясо и не рыбу, только мёд и всякие коренья. В следующую неделю они выходят из жилищ, но весьма скромно одетые, как если бы носили траур. Во всё оставшееся время Великого поста (кроме последней недели) они едят всякого рода рыбу, как свежую, так и солёную, без масла или чего другого, происходящего от плоти, но в среду и пятницу едят мало свежей рыбы, больше солёную рыбу и коренья. Последняя неделя соблюдается так же или более строго, чем первая, так как, по обычаю, они теперь причащаются. А в день Пасхи и в следующую неделю они навещают друг друга (как в масленицу) и обмениваются красными яйцами».
Жак Маржерет. Состояние Российской империи и великого княжества Московии«Приехал посадник Иван Васильевич Немир в монастырь, а Михайла по монастырю ходит. И Михайла спросил посадника: „Что ездишь?" И посадник отвечает ему: „Был я у пратёщи своей, у Евфросинии, да приехал к тебе благословиться". И Михайла сказал ему: „Что это, чадо, за совет у тебя такой — ездишь да с бабами совещаешься?" И посадник в ответ ему: „Летом придёт на нас князь великий — хочет подчинить себе землю нашу, а у нас уже есть князь — Михаил Литовский". И ответил ему Михайла: „То у вас не князь — грязь!.."»
Повесть о житии Михаила Клопскогоаня прибежал в поварню за косточкой для волчонка. Тому уже не грозила Фёдорова расправа. Бабушка Марфа выспросила у псарей правду о происшествии, случившемся после волчьей охоты, и сурово отчитала Фёдора за него. Но и Ване не разрешила держать в своей горенке клетку с Волчиком. Долго думала, что с ним делать. Расставаться с маленьким зверем Ваня ни в какую не хотел, смотрел на бабушку умоляющими глазами. Тут Настя надоумила подбросить волчонка Двинке, сторожевой овчарке, родившей недавно четырёх щенят. Двинка обнюхала Волчика, облизала всего от хвостика до ушей и приняла в свою собачью семью. Ваня по нескольку раз на день навещал любимца и подолгу возился с ним, к неудовольствию домашнего дьячка, обучавшего мальчика чтению и письму. Тот пробовал даже жаловаться Марфе Ивановне, но она не обратила на это внимания, поглощённая иными заботами.
На кухне обедали кровельщик Захар Петров с сыном Акимкой, который был одного роста с Ваней, хоть и на год старше. Захар заканчивал перестилать свежими дранками кровлю широкого амбара, работал на Борецких последнюю неделю, а со следующей нанимался к боярыне Анастасии Григорьевой, чей двор на Чудинцевой улице был не меньше, чем у Марфы Ивановны. Акимка помогал отцу, подавал инструменты, убирал трухлявый мусор, и Ваня часто наблюдал с завистью, как ловко тот двигается по покатой крыше, даже не всегда обвязываясь страховочной верёвкой.
Сын с отцом доедали постные щи, вытирая ржаными горбухами донышки деревянных мисок.
— Заходи, заходи, соколик, — улыбнулась Ване Настя. — Кочерыжечку на вот!
Она рубила кухонным тесаком капусту, сбрасывая сочные белые стружки в неглубокую кадку. Полные руки с закатанными до локтей рукавами льняной сорочки порозовели от холода.
Ваня принял толстую кочерыжку и звонко откусил, аж в ушах отдалось.
— А для волка твоего телячья вон кочерыжка, в ведре под лавкой, — сказала Настя. — Сам уж возьми, руки не могу марать. Акимка! Полешек бы принёс? Печь остыват.
Ваня догрыз кочерыжку, достал из ведра варёную кость и вышел вслед за Акимкой. Тот поджидал его за дверью.
— Волк-то взаправдашной? — спросил он по-деловому, стараясь не показать чересчур своего любопытства.
— Пойдём со мною, — ответил в тон ему Ваня. Интерес Акимки льстил ему.
Мальчики зашагали к собачьей будке близ дворовых ворот. Овчарка при их приближении высунула наружу огромную свою голову и негромко зарычала.
— Тихо, Двинка, это свой, — успокоил её Ваня. Он наклонился, пошарил рукой и достал из-под собачьего бока серого щенка. Двинка тихонько заскулила.
— Не заберу, не бойся, — сказал ей Ваня.
Он положил на землю кость и подтолкнул к ней Волчика. Щенок нехотя понюхал и затрусил обратно в будку.
Акимка засмеялся пренебрежительно.
— Волк!.. Ха!.. Никакой это не волк, а собачка обыкновенна! Таких в Волхове слепыми топят.
— Он маленький ещё! — воскликнул Ваня, уязвлённый предположением Акимки.
— Собачка! — махнул рукой Акимка и, видя, что Ваня сжал от обиды кулаки, оглянулся по сторонам и сказал доверительно: — А я, знаешь, с крыши видел кого? Медведяку!
Ваня вытаращил глаза от такого наглого обмана. С амбарной крыши далёкий лес не увидишь, а медведя в лесу и вовсе невозможно рассмотреть.
— Живого медведяку! — утвердительно кивнул Акимка. — Его скоморохи на Торг повели.
«Вон оно что», — с облегчением вздохнул Ваня и позавидовал Акимке.
— Айда поглядим? — предложил тот.
— Что ты! Мне нельзя без Никиты.
— Почему? — удивился Акимка.
— Матушка с бабушкой не дозволяют.
— «Матушка, бабушка», — передразнил Акимка. — А ты без спросу! В случае чего я тебя защищу, знаешь, как я дерусь!
— Я тоже дерусь, знаешь как! — похвастал Ваня.
— Как? — спросил Акимка с искренним интересом.
Ваня смутился, ему ещё ни с кем драться не доводилось.
— А ну-ка, ударь меня в плечо, — предложил Акимка.
Ваня замялся в нерешительности.
— Ударь, не бойся! Или, хочешь, я первый? — и, не дожидаясь ответа, Акимка двинул его в левое плечо жёстким кулаком.
Ваня сморщился от боли и неожиданности, едва сдержав слёзы.
— Теперь ты. — Акимка встал перед ним, опустив руки.
Ваня ударил. Акимка оказался на земле.
— А ты сильный, — сказал он удивлённо, вставая и потирая ушибленное плечо. — Хорошо не по зубам. Так что, пойдём? Мы мигом — туда и назад!
— Пойдём, — решился Ваня.
Они выскользнули из полузакрытых ворот и быстрыми шагами пошли вниз по Великой улице, у церкви Сорока мучеников свернули налево, огибая Детинец, и вышли к мосту через Волхов. Река уже встала, но лёд был ещё неокрепшим, тут и там чернели широкие полыньи. Тянуло холодом, Ваня поёжился. Он был в суконной шапочке с бобровым отворотом, в тафтяном[40] кафтане и сапожках из оленьей кожи мехом внутрь. Акимка же с непокрытой головой, в лаптях и поношенной вотоле[41], привыкший подолгу работать на ветру, холода, казалось, вовсе не чувствовал, лишь покраснели руки его, в цыпках и царапинах, торчащие из ставших давно короткими рукавов.
Настил моста был сбит крепко, но Ваня с непривычки глядел под ноги внимательно, боясь оступиться. Ему казалось, что длинный на бревенчатых сваях мост непрочен и не ровен час рухнет под ним. Он немного приотстал от Акимки.
— Эй, поспешай! — крикнул тот, обернувшись, и побежал вперёд.
Ваня одолел робость и припустил следом.
Торг начинался сразу же за мостом. На берегу пахли елью готовые срубы для изб, лежали аккуратно сложенные крепкие доски, брусья, тёс. Высились штабеля строевого леса. Далее шли рыбные и мясные ряды. Искрились на солнце меха. Тут и там стояли вскрытые бочки и кадки с мочёными яблоками, брусникой, клюквой, орехами, бадьи со сметаной и творогом. Вкусно пахло калачами, горячим сбитнем. В оружейном ряду побрякивали кольчуги, ножны с серебряной отделкой, стальные клинки. Уши у Вани заложило от одновременного гула сотен голосов, подвывания нищих, ржания коней, поросячьего визга, крика пьяниц у корчмы. Он забыл, как и зачем здесь оказался, и только озирался по сторонами.
— Вона они! — потянул его Акимка за рукав, указывая на образовавшую круг толпу, откуда доносились удары бубна и взрывы хохота.
Мальчики протиснулись поближе к занятному зрелищу. В центре круга на задних лапах приплясывал в такт бубну небольшой рыжий медведь в лоскутной юбке. Молодой скоморох потряс над головой бубенчатым бубном и крикнул:
— Ай да Маша, ай плясунья! Поклонись честному народу!
Зверь, сложив передние лапы, стал кланяться во все стороны. Зрители смеялись. Кто-то подбросил вверх пряник, который медведица ловко поймала мохнатой пастью.
— А теперь, Маха, — крикнул скоморох, — изобрази, как боярин по Торгу прохаживатца!
Медведица задрала морду вверх и вперевалку медленно и важно прошла по кругу.
— Гляди-ко, похоже! В точности! — раздались одобрительные голоса.
— А теперя — как монах крестится! — объявил скоморох.
Медведица замахала перед собой лапой, в самом деле изобразив некое подобие крестного знамения.
— Фу, бесово действо! — ахнула какая-то баба, однако прочь не ушла.
Скоморох сорвал с головы шапку и пошёл по кругу, обращаясь к зрителям:
— Прошу, православные, Маше на хлебко, мне на пивко!
В шапке зазвенели медные деньги. Из толпы просили:
— Ещё покажи! Мужика пьяного!.. Как тёща грозилася!.. — Чувствовалось, что репертуар скомороха с медведицей зрителям знаком и пользуется популярностью.
— Грозилась или плакала — лишь бы в шапке брякало! — балагурил тот. — А ну, Маша, покажи, как плесковичи[42] воюют.
Медведица потопталась и улеглась на землю, укрыв голову обеими лапами.
Народ захохотал.
— Ай вояка! Голыми руками бери!
Из толпы вдруг выскочил невзрачный мужичок в овчинном полушубке и замахнулся на скомороха. Его оттащили, схватили за руки.
— Смейтесь! — кричал он, вырываясь. — Всё смешно вам! То, что наши безвинно в железах в Новогороде томятся, смешно вам! Что Казимиру Псков запродали — смешно! Возгордились с жиру! Наплачетесь ещё слезами кровавыми! От князя Ивана не откупитесь ужо, как давеча от Тёмного! Подмоги у Пскова не просите ужо!
— Да он сам плескович и есть! — загомонили в толпе.
— Ишь, князем Московским пугат!
— Позарились плесковичи на святую Софию, да и наложили от страха в штаны! Обидно, ить, им!
— А коли Иван сунется, Казимир пособит.
— Пособит он тебе — выкуси!
— А ты в морду-то не тычь мне!
Раздалась первая оплеуха. Толпа покачнулась, заражаясь беспорядочно начавшейся потасовкой. Скоморох, не успев подобрать с земли несколько упавших денег, тянул за цепь медведицу на безопасное место. Дралось уже с десяток мужиков. Ване кто-то двинул по затылку локтем, шапка, смягчив удар, слетела, он едва успел подхватить её.
— Бежим! — крикнул Акимка.
Они с трудом выбрались из дерущейся толпы, которая становилась всё больше, и, отбежав шагов на тридцать, вскарабкались на узорную ограду Ивановской церкви.
Купцы у ближайших рядов прятали разложенные товары.
— При князе-то больше порядку было бы, — проворчал один из них. Другой отозвался:
— Порядку ему! Дурья голова! На московском рубле разживёшься разве{28}?..
У корчмы собиралась новая толпа, состоящая из полунищих оборванцев. Многие были с дрекольем. В центре стоял молодой боярин, в котором Ваня вдруг узнал своего дядю Фёдора Исаковича. Он раздавал мужикам монеты и что-то говорил, указывая на дерущихся. Мужики кивали, некоторые пошатывались.
— Ну, начнётся сейчас! — возбуждённо прошептал Акимка. — Они же пьяные все.
Мужики с громкими возгласами двинулись вперёд.
— Не пойдём под Москву! — орали пьяные глотки. — За короля хотим! За Казимира!
Навстречу выбежал растрёпанный парень из ремесленного люда.
— Опомнитесь, православные! Вера у них не наша, латынская.
О его голову переломилась длинная жердина. Он упал на колени, плача и размазывая по лицу струящуюся из-под волос кровь. Мужики обошли его и, размахивая кольями, врезались в толпу.
Ваня зажмурился, вцепившись изо всех сил в железное кольцо ограды. Акимка же наблюдал за дракой с азартом, приговаривая:
— Так, получил! То-то же! Ага, побежали!
Ваня открыл глаза и увидел, что оборванцы бегут, уже безоружные, назад к корчме, жалко выкрикивая: «За Казимира!» — и выискивая Фёдора Борецкого. Но того нигде не было.
С Михайловской улицы выехал на Торговую площадь тысяцкий Василий Есипович с отрядом всадников. Защёлкали плети. Толпа быстро начала рассеиваться, оставляя на месте толковища шапки, пуговицы, оторванные рукава.
— Слава тебе Господи! — услышал Ваня знакомый и радостный голос. Внизу стоял Никита. — Обыскался! Ну, Акимка, знаю, твоя затея! Ох и достанется отцу за тебя от боярыни! Вот вернёмся, сразу нажалуюсь.
— Никита, не выдавай Акимку, — сказал Ваня, слезая с ограды. — Это я его уговорил. Мы медведяку смотрели.
— Медведяку смотрели они!.. — ворчал Никита, оправляя на Ване кафтан и шапку. — А ну заехал бы кто по башке? Не о матери с бабушкой, так обо мне подумал бы. Прямиком один путь — в петлю...
— Ты, Никита, зря шумишь, — подал голос осмелевший Акимка. — Мы бы отбились. Иван не хужее меня дерётся.
— Цыть! — прикрикнул на него Никита. — Рассуждает тут! Не являйся мне ноне на глаза. У Насти схоронись и не высовывайся. От греха подале...
Отсутствие в доме Вани обнаружилось скоро, но никто — ни Настя, ни Олёна, ни домашний дьячок, ни даже мать Капитолина — не решался доложить о том Марфе Ивановне. А та весь день не покидала своей половины терема. С утра ей нездоровилось, ломило поясницу, видимо к перемене погоды, и людей она принимала, сидя неподвижно в кресле с прямой жёсткой спинкой, что придавало её осанке строгую торжественность. Дел накопилось немало, откладывать их на потом было не в правилах Марфы Ивановны.
Долго держала у себя ключника и дворецкого. Обозы с оброками уже начали прибывать по первому насту с Деревской, Бежецкой, Шелонской, Вотской и Обонежской пятин. Марфа требовала отчёта об оставшихся с прошлого года запасах воска, мёда, соли, хлеба, льна, решала, что следует сохранять в амбарах и какие излишки выставить на Торг. Указывала цену, ниже которой уступать товар не следовало: пять денег за пяток льна, три деньги за сотню яиц, две за гуся, одну за куру. Установила одну гривну за бочку пива и полторы за пуд масла. Деньги были нужны. Нынешний год обещал принести более двухсот рублей. В который раз пожалела об отданных Соловецкому монастырю островах и земельных владениях на поморском берегу и опять обругала себя за это: сделанного не воротишь. Да и авторитет её, ещё более окрепший и в Обонежье, и в Новгороде Великом, не стоил разве пожалованных Зосиме Соловецкому погостов?
Соловецкий старец понравился ей. А ведь поначалу, поверив оговорщикам, на порог его не велела пускать: нашептали, что монахи на её земле как на своей хозяйничают. После уж выяснила — то её холопы стыд потеряли, позарились на небогатые владения обители. Стыдно сказать, отай рыбу приезжали ловить на монашеские озёра.
Исправляя вину слуг и доверчивость свою чужим словесам, троекратно приглашала к себе на пир новоиспечённого игумена, а когда тот наконец согласился, усадила на почётное место его, одарила вниманием и серебром. Видела, что непривычна, неприятна её роскошь старцу, и за это уважала Зосиму вдвойне. И подсказывало ещё ей сердце, что неспроста свела её судьба с соловецким игуменом. Что-то видел угрюмый старец впереди нынешних дней, чего она не ведала. Добро, худо ли — теперь уж не спросишь. А тогда вдруг испугал он её и всех бояр на пиру, вскочил посреди чьей-то речи, побледнел, как снег, и осенил пирующих крестом. И засобирался в дорогу, заспешил. Почему так скоро, зачем, не смогли от него добиться, сколь ни расспрашивали...
Заглянула девка с известием о готовом обеде. Марфа Ивановна спуститься отказалась, велела, чтоб трапезничали без неё. Попросила лишь принести ей сижка копчёного из тех, что с Водлы доставлены на днях. Да и того не удалось попробовать. Прибежал Пимен, ключник опочившего владыки Ионы[43].
Пимен был своим человеком в доме. Ему нравилось бывать здесь, нравилось почтение, оказываемое хозяйкой и знатными гостями: как-никак второй человек в Новгородской епархии, именно ему, как думали все, должен был Иона передать архиепископство. Он уже мысленно видел себя в парадном облачении, в парчовых ризах и золотой митре, возглавляющим Совет господ, укрепляющим духовную власть и независимость святой Софии. То, что московский митрополит не утвердит его, Пимен допускал и готов был принять посвящение от митрополита Литовского Григория{29}. Разговоры о латынстве — чушь! Разве не от цареградского патриарха сам Григорий получил сан митрополита Православной Русской Церкви? Обвинения в латынстве все из Москвы идут. От злобы, от зависти. Пора, давно пора освободиться от Москвы, как от овода кровососущего.
В доме Марфы Ивановны он находил поддержку и единомышленников: Лошинского, Ананьина, Офонасова, Есипова{30}. Передавал через Марфу деньги на общее дело из владычной казны. Деньги влияли на решения веча. О казнокрадстве шептались в городе, да поди докажи! Свидетелей не было, за руку никто не поймал, а Иона перед кончиной более высокими был озабочен помыслами, проверок не затевал и отчёта не требовал. Умирал долго, утомил всех ожиданием — каждый день готовились услышать из слабеющих уст имя восприемника. И не услышали. Так и опочил под утро, не назначив Пимена. Не успел. Или не пожелал сознательно?..
Дошло до жребия. И отвернулась от Пимена удача, грехи, что ли, Господь не простил? Выпал жребий ризничему Феофилу[44]. Хуже и придумать было нельзя. Тугодумен, труслив, неповоротлив. Тряпка, а не архиепископ. Ему бы пуговки золочёные пересчитывать да моль в ризнице бить!..
Первое, о чём подумал Пимен тогда, — яд. Умертвить. Убрать со своего пути, восстановить справедливость! Одумался, нельзя. Всяк на него же первого и покажет. К тому же и поддержка вдруг объявилась у Феофила: архимандрит Юрьева монастыря Феодосий, игумены Нафанаил и Варлаам Хутынского и Вяжицкого монастырей, бояре Александр Самсонов, Офонас Груз, Феофилат. Даже Захария Овин, богаче которого нет в Новгороде Великом{31}. И все обещают помощь, советуют не ссориться с Москвой, не допустить размирия.
Ничего не смог поделать Пимен. Просто ждал, что будет, ловя язвительные взгляды прислужников нового архиепископа, которые смотрели на него заискивающе совсем недавно. И дождался беды. Нашептали Феофилу кому надо. Тот отстранил Пимена от должности, велел произвести проверку казны. И уже обнаружились недоимки. И огромные... Грозил арест и обвинение в своих и чужих грехах, мало ли их — не оправдаться!
С бедами своими и явился к Марфе.
Та слушала Пимена, удивляясь произошедшей в нём перемене. Куда девалась властность, уверенность в речах, гордая осанка? Он враз постарел, сутулился, будто страх гнул его к земле, говорил голосом глухим, спотыкающимся, так отрок жалуется матери, что обижают его.
— Сколь велика недоимка? — перебила Марфа Ивановна.
— Тысячу рублёв насчитали, — признался Пимен.
— Не шутка! — покачала головой Марфа.
— Меньше втрое, по правде-то.
— Да хоть вдесятеро, — махнула та рукой. — Что делать мыслишь?
— Столь нет у меня вернуть, — потерянно вздохнул Пимен.
Марфе и жаль было Пимена, и раздражал её он — тем, что сник, жаловаться пришёл, сдался, опустил руки. Не по голове же его теперь гладить, утешая.
— Вернуть, положим, можно, — произнесла она. — Да проку в том не будет. Им виноватый нужен, на виноватого хоть десять тыщ спиши, мало не окажется. А всего нужнее — кость Москве бросить.
— Погубят же, Марфа Ивановна, загрызут, — застонал Пимен. — Как оправдаться-то?
— Нельзя оправдываться, — строго приказала Марфа. — Тем только вину свою подтвердишь. Достоинства не роняй, отрицай всё.
— Не роняй!.. — горько усмехнулся Пимен. — Почитай, голова уже на плахе...
Марфа вдруг рассердилась:
— А ты чего ожидал, в тиши отсидеться? Не в игры играем, знали, на что идём!
— Спасибо, утешила, — обиделся Пимен.
Марфа пристально посмотрела на него:
— Одно нас утешит — и тебя, и меня, и весь Новгород Великий. За это и голову не жалко отдать. Все вины в заслуги обратятся.
— Это что же?
— Разгром войска московского!
Искорка надежды мелькнула в глазах Пимена. Уверенный тон Марфы его немного успокоил.
Некоторое время молчали, думая каждый о своём.
«Не спасти его, — думала Марфа, стараясь не встречаться глазами с Пименом. — Не успеть. Шум рано поднимать, да и не стоит. Казимир, неизвестно ещё, поможет ли...»
Пимен встал, собираясь уходить.
— На-ка вот, — произнёс он, вынимая из рукава рясы мятые бумажные листы. — По церквам читать скоро начнут, мне уж не упредить. И про тебя сказано тут. — В голосе его Марфе почудилась насмешка.
Она с удивлением взглянула на него.
— Пойду я, — тяжело вздохнул Пимен. — Схорониться бы до поры, да ведь выследят... Прощай, Марфа Ивановна...
Дверь за ним закрылась. Марфа какое-то время сидела в раздумье, затем разгладила на коленях листы бумаги. Стала вполголоса читать сама себе:
— «Словеса избранны от святых писаний о правде и смиренномудрии благоверного великого князя Ивана Васильевича всея Руси, ему же и похвала о благочестии веры, и о гордости величавых мужей новгородских... — Все похвальбы Ивану и перечисление его исключительных достоинств пробежала вполглаза. Дойдя до фразы: «Мужи новгородские заблудились в мыслях своих...», остановилась и начала читать внимательно: — ...гордостью своей кичились, пренебрегли стариною своею, обманули своего государя великого князя и нашли себе государем латинянина. Эти злорадные люди увязли в сетях дьявола, ловца и убийцы человеческих душ... Этот дьявол-совратитель вошёл у новгородцев в злохитривую жену Исака Борецкого — Марфу. («Вон о чём Пимен говорил!») И та окаянная Марфа («Слова-то какие — „злохитривая", „окаянная"... Воистину „избранны словеса"!») договорилась с литовским князем Михаилом. По княжескому совету она хотела выйти замуж за литовского королевского пана, мыслила привести вельможу к себе в Великий Новгород, чтобы с ним вместе владеть от имени короля всею землёю Новгородской...»
Листы задрожали в руках у Марфы Ивановны. Приглашённый из Киева князь Михаил Олелькович был православным{32}. Две цели преследовали, приглашая его: дать понять Ивану, что Новгород не нуждается в его покровительстве, а Казимиру — что наместник должен быть православной веры. Положа руку на сердце, не столь и нужен был его Приезд. И прибыл некстати, едва успели похоронить Иону, и навёз с собой, помимо дружины, многочисленную свиту, монахов, купцов. И всех корми, всех ублажай в ущерб казне новгородской. Захария Овин открыто хулил Олельковича, наотрез отказался от приглашения присутствовать на пиру в княжеском тереме на Городище. То-то позлорадствует, читая «Словеса»!.. Но откуда эта ложь — откровенная, грязная, будто советовал князь Михаил замуж идти за шляхтича? А ведь кто-то поверит, на то и рассчитано.
Преодолевая отвращение, она стала читать дальше:
— «С этой окаянной мыслью начала Марфа прельщать весь народ православный. Хотела Великий Новгород отвести от великого князя, а отдаться королю. Ради этого поднялась она на благочестие, как львица древняя Иезавель, которая убила многих пророчествующих от имени Господа и которая сама за это была сброшена со стен города, так оборвалась жизнь окаянной, псы съели её. Марфа в своих проступках подобна бесовской Иродии, жене царя Филиппа, которая облечена была в своём беззаконии крестом Господним... Марфа подобна царице Евдохии, которая зло своё показала, согнав с патриаршего престола великого всемирного светильника Иоанна Златоуста, и заточила его в Армении... Марфа подобна Далиле окаянной, которая, хитростью выведав у своего мужа Самсона Храброго, судьи иудейского, его тайну, состригла волосы с головы его, предав его врагам. Так и Марфа окаянная подобно им так же хочет весь народ прельстить, совратить его с пути правого и склонить к латинству, так как тьма прелести латинской ослепила её, внушила ей дьявольское лукавство и злые мысли вместе с литовским князем...»
Всё это было настолько нелепо, несуразно, вычурно, настолько пропитано духом низкой площадной брани, что она вдруг успокоилась и усмехнулась даже. Всё Марфа да Марфа, одна во всём виновница! Не много же уверенности в силе своей у великого князя Ивана, коль рать целую собирается на одну бабу послать! По сравнению с громогласными обвинениями в адрес её всё, что говорилось далее про Пимена, казалось почти правдой.
— «Вместе с него е такими же сатанинскими мыслями, с такими же дьявольскими думами сеет зло чернец Пимен, ключник бывшего владыки. Этот лукавый тайно договорился с Марфой и во всём ей помогает. Жаждал Пимен наследовать владыке Новгородскому по смерти его. Сам же при жизни владыки разворовал софийскую казну. Но не получил он желаемого. Не благословил Господь жребий его. Не был он принят людьми православными на высокую степень... Множество злата раздал этот лукавый жене Марфе. По её повелению раздавал он злато людям многим, чтобы народ держал их сторону. И того ради злая змея ни Бога не боится, ни людей не срамится, вводя раздоры и пагубу на всю Новгородскую землю, погубляя души многих... («Злою змеёю теперь стала!») А эта окаянная («Опять!») жена не только себя и свою душу погубила, но и детей своих влечёт с собой в пагубу. Да что же делать им, если тьма прелести латинства («Да о какой „прелести латинства" талдычут? Разъяснили б, что за прелесть такая!») не только её совратила, но и омрачает души всех её слушающих. И того ради многие люди на пиры к ней сходятся и многие слушают прелестные и богоотметные слова её, не ведают такие, что это им на пагубу. И смущаются многие в народе соблазном их... Когда услышал князь великий Иван Васильевич всея Руси, что творится в его отчине, в Великом Новгороде, что неистовые люди зыбятся, как волны моря, то о них благочестивый князь великий подумал. Заболело его прелестное и благоутробное сердце. Но не укорил их, а благим терпением смирил пречистую душу свою, исполнился Божья страха. Вспомнил он по апостолу, как страдал Христос, как сын Божий смирил себя, принял образ раба и сошёл на землю ради спасения человечества...»
— С Христом Ивана равняют! — Марфу передёрнуло от гнева. Листы упали на пол. Она не стала подымать их.
В горнице потемнело, день заканчивался. Марфа не могла заставить себя встать и зажечь свечи. Девку звать тоже не стала, не хотела никого видеть.
— Мать, здесь ты? — Вошёл Дмитрий, огляделся. — Почему в темноте? Пойду огня принесу.
— Не нужно, — отозвалась Марфа Ивановна. — Бумажки вот подбери, насорила я.
Дмитрий, опустившись на колено, начал собирать уроненные листы. Марфа Ивановна не удержалась и погладила сына по густым волосам. Давно ли нянчила его, кудрявенького, синеглазого? Как захотелось вновь расцеловать сыновнее лицо, прижать к груди голову, не отпускать от себя никуда! С трудом пересилила себя, отняла руку.
— Что с посольством{33}?
— Сейчас у Ивана Лукинича решили окончательно с житьими, — ответил Дмитрий. — Поедут Панфил Селифонтов, Макарьин Кирило, Яковлев, Зиновьев, Григорьев Степан. От всех пяти концов.
Марфа кивнула. Люди надёжные, не пустозвоны. У Панфила, знала, около семидесяти дворов в Кижском погосте. Когда с общим делом совпадает и кровная забота, всегда вернее.
Посольство к Казимиру возглавлял старейший посадник Офонас Олферьевич Груз. В помощники себе из молодых посадников выбрал Дмитрия Борецкого. Отбывали со дня на день.
Договор с Казимиром вече утвердило неожиданно быстро. Более или менее дружно кричали: «За короля хотим!» Сторонники Москвы либо недоплатили своим чёрным людям, либо те устали уже от мордобоя и предпочли помалкивать. Московский посол Иван Товарков вяло устрашал чтением великокняжеского увещания, голос имел слабый, вид пугливый, и не все расслышали, о чём он говорил.
Праздновали победу недолго. До ожидаемой главной победы над Москвой было ещё неблизко. Этой ли зимой произойдёт битва, весной ли — никто не знал. По-прежнему неспокойно было в городе. Не так часто, как прежде, но всё-таки происходили массовые потасовки. И по ничтожным поводам.
— Фёдор наш опять отличился, — сказал Дмитрий. — Василий Есипович жалуется, зря народ будоражит.
— Что опять?
— На Торгу побоище учинил. Платил кому ни попади за драку и за хвалу Казимиру.
— Дурень! Теперь-то что кулаками махать! Настроит народ против нас.
— Я подумал, может, с Шуйским отослать его{34}?
— Нет уж. — Марфа Ивановна поднялась. — Ты уезжаешь, Фёдор уедет, а я, а дом, а дети? Ваня с Васяткой и без того забыли уже, как отцы выглядят.
— Мамо, я... — начал Дмитрий.
— Не тебе упрёк, — перебила Марфа Ивановна. — Исак Андреич в посадниках также праздников не знал, раньше первой звезды не возвращался. Ничего, сынок, будет время отдохнуть. А с Фёдором я поговорю. Детское озорство в нём не переиграло, стыдно перед людьми. Делом занять надо. Да и возьмёт ли ещё Шуйский его?.. Ладно, подумаю...
Ужинали все вместе. Гостей в этот раз не было, о делах не говорили, за столом царила домашняя мирная обстановка.
Филипповский пост не располагал к излишествам. Поели каши гороховой на гречишном масле, мочёных и засахаренных яблок, пирога подового с маком. Запивали клюквенным квасом.
Капитолина рассказала про сон, который снится ей третью ночь подряд. Будто рыжая неосёдланная лошадь ходит по двору, роет копытом снег и ржёт жалобно.
— Прямо заснуть боюсь. К чему, не знаю?
— Лошадь к пожару снится, — сказала Онтонина.
Олёна ахнула испуганно.
— Типун на язык тебе, — недовольно произнесла Марфа Ивановна.
— Или к зиме лютой, — поправилась Онтонина.
Маленький Васятка, не доевший свою кашу, вполголоса пытал сидящего рядышком Ваню:
— А волки кусаются?
— Кусаются.
— А больно?
— Больно.
— А они маленьких детей едят?
Ваня посмотрел на Васятку и покачал головой.
— А медведи? — не унимался тот.
— Медведи малину едят, — сказал Ваня и, вспомнив скоморошью медведицу на Торгу, добавил: — И пряники.
— А волки в лесу знают, что у нас Волчик живёт?
Ваня пожал плечами.
Васятка задумался, а потом произнёс озабоченно:
— Вот соберутся все вместе, волки-то, и придут отбирать, что тогда?
— Мы им скажем, что рано пришли, — улыбнулась подслушавшая их разговор Олёна. — Не нагостился ещё.
Такой ответ вполне удовлетворил Васятку, и он согласно кивнул.
Со двора послышались голоса, глухой топот лошадиных подков по мёрзлой земле, звяканье уздечек.
Васяткины глаза округлились.
— Гостей вроде не ждём, — с тревогой промолвила Марфа Ивановна.
— Накликал волков, — попытался пошутить Ваня, глядя на Васятку, и вдруг сам испугался.
В горницу, опережая дворецкого, вступил молодой красавец с горящим от холода лицом. Быстро оглядел присутствующих и провозгласил:
— Дмитрию Исаковичу Борецкому грамота от великого князя Ивана Васильевича! — Дмитрий встал ему навстречу. Тот низко поклонился, затем протянул свёрнутую грамоту и объявил: — Волею государя Московского, господина и князя Великого Новгорода, жалован посадник Борецкий Дмитрий Исаков боярином великого князя. Велит он служить ему честно и грозно и быть достойным звания слуги государева!
Московский дворянин поклонился ещё раз. Дмитрий неуверенно принял грамоту, оглянулся на мать. Марфа Ивановна, стиснув пальцы, молчала. Стало очень тихо. Олёна, приоткрыв рот, глядела на красивого москвича в меховом кожухе с вызолоченными бляхами и быстро краснела.
— О милости такой не просили... — начал было с вызовом Фёдор, но Дмитрий перебил брата:
— Честь великая, благодарю великого князя Московского. — Москвич склонил голову. — Кто же, помимо меня, в Новгороде Великом сей чести удостоен?
— Никто боле, — ответил тот. — Грамота в едином числе...
Великая боярыня, вдова Анастасия Григорьева, прозванная «богатой Настасьей»{35}, уже который раз перечитывала «Словеса избранны», и в череде чувств, охватывающих её, — негодования, удивления, страха — преобладало чувство злорадства. Злорадства по поводу брани, какой была осыпана Марфа Борецкая. Список принесла Онфимья Горшкова, всегда старающаяся смягчить вражду двух боярынь, дружившая и одинаково приветливая с той и другой.
Собственно, откровенной вражды не было. На пирах у Борецкой Настасья всегда была в числе приглашённых и сажалась на одно из почётных мест. Пиров этих она не любила и всегда возвращалась домой раздражённой. Может быть, потому, что внимание к ней обычной вежливостью и ограничивалось. Она считала себя достойной большего.
Зависть к Марфе зрела исподволь и мешала жить. Бесило, что её хоромы просторней и краше, что земли у неё больше втрое. На Никольском погосте Обонежской пятины, где были и Настасьины деревни, Марфины мужики выглядели почему-то здоровее, работящей, сёмгу ловили увесистей, белку — пушистей. Настасья завидовала велеречивости Марфы, её уверенности в суждениях своих, тому, что посадники выслушивают её со вниманием, следуют советам её. Бабское ли дело вмешиваться в посадничьи дела! Завидовала осанке её, прямой, властной, чуть смугловатой коже лица с правильными чертами, которое не портили мелкие морщинки. Настасья рядом с ней проигрывала, знала, что некрасива, и в этом тоже винила Марфу. Винила чуть ли не в бородавке с пучком смоляной щетины на собственном подбородке.
Бог не дал ей детей. Муж Иван Григорьев умер от чёрной язвы, прокатившейся по Новгородской земле[45]. Вслед за ним легли в могилу младшая сестра с супругом. После них осталась девочка, единственная племянница Настасьи, Ольга, воспитывающаяся в строгости. К Настасье отошли и вотчины сестриного мужа, в их числе волости в Пудожском погосте в Обонежье и на Емце в Подвинье, сделав её одной из богатейших боярынь Великого Новгорода. Удовлетворить порождённое богатством тщеславие мешала Марфа Борецкая, по-прежнему не замечающая в Настасье каких-либо особых достоинств.
Чтение «Словес» внезапно подсказало ей, как принизить авторитет Марфы и возвыситься самой. Настасья не была ни глупой, ни наивной. Ложный пафос послания, обвинение в измене православию, сравнение Марфы с библейскими грешницами могли обмануть скорее москвичей, а не новгородцев. На то и рассчитано. Но Борецкие, склонив вече к договору с Казимиром, приняв литовского князя, порвав с Москвой, не безрассудны ли в самоуверенности своей? Сильна новгородская рать, трудно побить её великому князю Московскому. А ну как побьёт? Что тогда? Вотчину отымут — по миру идти?..
У Настасьи мурашки пробежали по спине от этой показавшейся на миг реальной мысли.
Нельзя ссориться с Москвой! Борецкие — пусть, Лошинский, Офонасов, Есипов — пусть их. У Василия Ананьина аж руки чешутся. Бог им всем судья. А вот Захария Овин с плеча не будет рубить. Захарьины тоже. Онфимья Горшкова на сторону Настасьи станет, не на Марфину. Кто ещё? Казимер со всей роднёй, сестричами[46] Казимеровыми. Пожалуй, и Якоб Короб, даром что Марфин тесть[47].
Поодиночке все, а нужно вместе. Пока гром не грянул. Спасибо ещё скажут Анастасии Григорьевой, что вовремя беду упредила, отвернутся от Марфы сумасбродной. Поклониться следует Ивану — не убудет.
Первым делом она нанесла визит Феофилу.
Новоизбранный архиепископ постепенно привыкал к нежданно обрушившемуся на него бремени духовной власти. Замечания бывшего ризничего по поводу хранения церковной утвари либо непорядка в одеянии какого-нибудь служки воспринимались как приказы и выполнялись неукоснительно. Удаление Пимена он считал огромной своей победой. Но влиять на ход новгородских событий ещё не смел, послушно поставил владычную печать на договоре с Казимиром и боялся заглядывать в будущее.
Долго не мог решить, где принять великую боярыню. Не в Грановитой же палате, служившей для Совета господ. Выбрал бывшие покои ключника Пимена, которого сменил взятый из Вяжицкого монастыря миролюбец Фотий. Его Феофил знал не один год и вполне ему доверял.
Настасья, не искушённая в дипломатии, сразу же начала говорить о своём возмущении действиями Борецких и о полном согласии со «Словесами избранными...», а также с посланием московского митрополита Филиппа, читанным уже по церквам. Но Феофилу того И нужно было. Он успокоился и в свою очередь принялся сетовать на возгордившуюся паству свою, презревшую покорность и смирение.
— Ведь довели до чего — на Москву без опасной грамоты не проехать, на границе заставы везде. Как перед митрополитом оправдаю задержку свою?
— Митрополит с великим князем Иваном простят задержку, — уверила Настасья. — Не твоя в ней вина, владыко. За опасом толковый человек пусть едет, разъяснит, что к чему.
— Никита Ларионов из славенских житьих уж давно готов, — подал голос Фотий. — А с пустыми руками-то как пошлёшь, без даров достойных? Казна-то опустела ноне...
Настасья поняла намёк. («Как же, опустела!.. Денег, старый, клянчишь!») Вслух сказала:
— Беда поправима. Сама потрачусь, а обоз снарядим. Пусть узнает только Иван Васильевич, что не одни Борецкие в Новгороде Великом есть, чтоб под одну гребёнку всех не грёб.
— Как же, как же, зачтётся, — оживился Фотий.
— Захария Григорьич вчера был, о том же толковали, — произнёс Феофил.
«Опередил!» — подумала Настасья с досадой.
В тот же день отправилась к Захарии Овину.
У того застала и Якова Короба, тестя Марфина.
— У владыки была, — сказала Настасья. — Плачется, что бедноваты дары у него для митрополита и великого князя.
— Мне давеча тоже жалились, — засмеялся Овин, погладив лысый затылок. — Он да Фотий его. У них в Вяжицком монастыре небось и десяток корабленников несметным богатством казались. От монашеской скупости как отвыкнешь враз?
— Пимен-то, бают, обобрал Софию подчистую, — осторожно произнесла Настасья, взглянув на Короба.
Тот пожал плечами:
— При мне не проговаривался.
— Сколько-то взял, конечно, — кивнул Овин. — При казне, да и не взять! Однако не голодают. Видал я ратников владычных, морды — хоть блины пеки!
— Как бы не получили по мордам-то, — буркнула Настасья.
Овин пристально взглянул на неё, прищурился:
— Ты, Настасья Ивановна, не тяни. Аль не знаю, зачем пришла, зачем к Феофилу хаживала?
— Хаживал и сам, — отпарировала Настасья. — Не затем ли, чтоб слово замолвить перед великим князем в случае чего?
Овин пропустил насмешку мимо ушей. Сказал спокойно:
— Горячись не горячись, а убытки нести придётся. Не отвертеться, хошь на Литву косись, хошь на Москву. По мне, так на Москву. На что Казимиру Новгороду Великому помогать! Посулам его веры нет.
Настасья успокоилась.
— И я Новгороду отделения от Руси православной не желаю. Коль сами не сумели смуту унять, пусть князь Иван уймёт. Да чтобы ведал, кто смутьяны у нас, а кто разумные, размирия не жаждущие.
— На Марфу намекаешь, — усмехнулся Овин и, заметив вскинутые брови Григорьевой, отмахнулся: — Не говори ничего. Знаю, что она тебе как в горле кость. Эх, Настасья Ивановна! «От Руси православной...» Начиталась «Словес»-то! А Дмитрия Исаковича Борецкого великий князь Московский Иван Васильевич своим боярином пожаловал, слыхала про то?
Настасья вытаращила глаза:
— Да возможно ли?..
— Яков Александрыч вон весть принёс.
Настасья впилась в Короба взглядом.
Тот озабоченно кивнул.
— Вот и думай над загадкой-то великокняжеской, насмешливо произнёс Овин. — Почто он за одно и то же и хулит, и жалует?..
Долго ещё не расходились великие бояре. До глубокой ночи горел подсвечник в горнице богатейшего новгородца Захарии Григорьевича Овина.
Глава пятая
«Посол московский возвратился к государю с уверением, что не слова и не письма, но один меч может смирить новгородцев. Великий князь изъявил горесть: ещё размышлял, советовался с матерью, с митрополитом и призвал в столицу братьев, всех епископов, князей, бояр и воевод. В назначенный день и час они собрались во дворце. Иоанн вышел к ним с лицом печальным: открыл Государственную думу и предложил ей на суд измену новгородцев. Не только бояре и воеводы, но и святители ответствовали единогласно: „Государь! Возьми оружие в руки!“ Тогда Иоанн произнёс решительное слово: „Да будет война!" — и ещё хотел слышать мнение совета о времени благоприятнейшем для её начала, сказав: „Весна уже наступила: Новгород окружён водою, реками, озёрами и болотами непроходимыми. Великие князья, мои предки, страшились ходить туда с войском в летнее время, и когда ходили, то теряли множество людей". С другой стороны, поспешность обещала выгоды: новгородцы не изготовились к войне, и Казимир не мог скоро дать им помощь. Решились не медлить, в надежде на милость Божию, на счастие и мудрость Иоаннову. Уже сей государь пользовался общею доверенностью: москвитяне гордились им, хвалили его правосудие, твёрдость, прозорливость; называли любимцем Неба, Властителем Богоизбранным; и какое-то новое чувство государственного величия вселилось в их душу».
Карамзин«И тотчас князь великий послал за всеми братьями своими, и за всеми епископами земли своей, и за всеми князьями, и боярами своими, и воеводами, и за всеми своими воинами. И когда сошлись все к нему, тогда сообщает им замысел свой — идти на Новгород ратью, ибо во всём изменил он. И князь великий, получив благословение от митрополита Филиппа, а также и от всех святителей земли своей, и от всего священного собора, начал готовиться к походу, а также и братья его, и все князья его, и бояре, воеводы, и все его воины...»
Московская повесть о походе Ивана III Васильевича на Новгород«Один лишь великий князь имеет право объявлять войну иноземным нациям и вести её по своему усмотрению. Хотя он и спрашивает об этом бояр и советников, однако делается это тем же способом, как некогда Ксеркс, царь Персидский, созвал князей азиатских не для того, чтобы они ему давали советы о предположенной им войне с греками, но скорее для того, чтобы лично сказать князьям свою волю и доказать, что он монарх. Он сказал при этом, что созваны они им, правда, для того, чтобы он не всё делал по собственному своему усмотрению, но они должны при этом знать, что их дело скорее слушаться, чем советовать».
Адам Олеарий. Описание путешествия в Московию...«Город Москва расположен на небольшом холме; он весь деревянный, как замок, так и остальной город. Через него протекает река, называемая Моско. На одной стороне её находится замок и часть города, на другой — остальная часть города. На реке много мостов, по которым переходят с одного берега на другой.
Это столица, то есть место пребывания самого великого князя. Вокруг города большие леса, их ведь вообще очень много в стране. Край чрезвычайно богат всякими хлебными злаками. Когда я там жил, можно было получить сотню кур за дукат; за эту же цену — сорок уток.
Страна эта отличается невероятными морозами, так что люди по девять месяцев в году подряд сидят в домах; однако зимой приходится запасать продовольствие на лето: ввиду больших снегов люди делают себе сани, которые легко тащит одна лошадь, перевозя таким образом любые грузы.
Летом же — ужасная грязь из-за таяния снегов, и к тому же крайне трудно ездить по громадным лесам, где невозможно проложить хорошие дороги. Поэтому большинство поступает именно так, то есть пользуется зимней дорогой».
Амброджо Контарини. Рассказ о путешествии в Москву«Владения Новгорода простираются главным образом к востоку и северу, они соприкасаются с Ливонией, Финляндией и почти с Норвегией. Во владении Новгорода находились и княжества в восточном направлении: Двинское и Вологодское, а на юге принадлежала ему половина города Торжка, недалеко от Твери. И хотя эти области, преисполненные реками и болотами, бесплодны и недостаточно удобны для поселения, тем не менее они приносят много прибыли от своих мехов, мёду, воску и обилия рыб».
Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делах«Дворянство, под которым я понимаю всех тех, кто получает ежегодное жалованье и владеет землями императора, придерживается такого образа жизни: летом они поднимаются обычно с восходом солнца, идут в замок (разумеется, если дело происходит в Москве), где с часу до шести часов дня заседает Дума, затем император в сопровождении членов Думы отправляется слушать службу, она длится с семи часов до восьми, то есть с одиннадцати часов до полудня; после того как император удалится, все уходят обедать, а после обеда ложатся и спят два или три часа; затем в четырнадцать часов звонит колокол, и все вельможи возвращаются в замок, где пребывают до двух-трёх часов вечера, затем уходят, ужинают и отправляются спать. И нужно заметить, что все ездят летом верхом, а зимой в санях, так что не производят никакого движения, что делает их жирными и тучными, но они даже почитают наиболее брюхастых, называя их „дородный человек", что значит „честный человек". Они одеваются весьма просто, иначе только в праздничный день, или если император выходит к народу, или назначен приём какого-нибудь посла. Их женщины ездят летом в колымагах, а зимой в санях».
Жак Маржерет. Состояние Российской империи и великого княжества Московиикач Тимофей Трифоныч решился записаться в московское ополчение. Нужда одолела до крайности. Каково мужику одному трёх баб кормить! Да не трёх, а четырёх, почитай: старшая дочка девочкой разрешилась. А супружника-то и нет. Кто она теперь — вдова не вдова, поди пойми? Как в воду канул зять Васька, немец обрусевший. На другой же день пропал, как родственник его из Новгорода наведался. Видать, и впрямь колдун был. То осенью ещё случилось, а уж весна на дворе.
Зима выдалась бестолковой, несчастливой. Заказы почти не поступали. А перед Крещением пожар прогулялся по Китай-городу, да и на Трифоныча двор заглянул. Окна, дверь настежь, добро повыбросили горой на снег, а добро-то и занялось: подушки, перины, с ними и станок с полотнами. Сенник в полчаса сгорел. Спасибо избу спасли, улица помогла. Плакали потом, что зря из избы все выбрасывали, наоборот бы надоть.
Корову пришлось продать. На выручку прозимовали кое-как.
Как-то наведался сосед Савелий, сбитенщик. Потолковали за пивом о жизни своей несладкой. У того самого пять ртов в доме. Он и надоумил в ополченцы записаться. Новгородцы зажиревшие вероотступниками сделались, попы в каждой церкви их обличают, грозят карами. Великий князь велел воеводам готовиться землю Новгородскую воевать, дабы не отошла она от святой Руси к нехристям. Поход скоро. Новгородцы богатые, добычи ратной на многих хватит. Нельзя случай упустить.
Тимофей кивал. Мужиком он был крепким, не трусливым. Отчего не повоевать? Правда, сверлило сердце сомнение. Проха вспомнился, весёлый, молодой. Неужто и он в антихристы подался? Не верится...
Над Зарядьем стоял гомон тысячной толпы. Кого только не было среди охотников до ратного похода и ожидаемой добычи. Ремесленники, разорившиеся купцы, безусые ещё юноши, оборванцы, нищие. Какой-то калека единственной рукой вертел кривую саблю, демонстрируя ловкость. От него сторонились, не ровен час не удержит.
— Вторую, гляди, не отсеки!
— Не бойсь! — живо откликался однорукий. — Одну татарам под Казанью подарил, а со второй вовек не расстанусь.
С десяток мужиков окружило щуплого человечка в лаптях и засаленном полушубке, вонявшем козлом. Тот будто бы бывал в Новгороде Великом.
— Каменное всё тамо! Храмы, крепость, дома господские. Да что господские! Мужики ихние, что побогаче, тоже каменны избы ставят.
— Небось зябко в каменной избе-то... — произнёс кто-то недоверчиво.
— Зябко, а не погорит, — назидательно ответил рассказчик.
В толпе закивали.
— Торг богат у них. Купцы заморские отовсюду плывут. А татар нет в помине.
— Ишь, татар нету!..
— Чего ж так?
— А вот так, — пожал плечами щуплый. — Нет, и всё тут.
— Новгородцы-то, какие они? — пытали слушатели. — Чем отличны?
— А ничем, — ответил тот. — Люди как люди, крестятся, как ты вон или он.
В стороне послышался топот многих копыт, и мимо толпы не спеша проследовала сотня всадников из молодых бояр. Все невольно загляделись на их ладные кольчуги, шлемы, на сытых сильных коней, легко несущих ратников. Из таких отрядов, обученных, уже имеющих военный опыт, и состояла в основном рать великого князя Московского. Ополчение из простого народа набиралось для чёрной работы, какой хватает на любой войне. Это ополчение и должны были в первую очередь увидеть новгородцы, именно по нему составить представление о силе московского войска.
Решившихся на ратное дело мужиков отбирал сотник Фома Саврасов, осматривал с ног до головы каждого, расспрашивал о роде занятий, кто чему обучен. Бросал короткие фразы писарю, и тот записывал имена прошедших отбор. К удивлению Тимофея, однорукий тоже был внесён в список.
Подошла очередь и Тимофея с Савелием.
— Эк брюхо отъел, конь не увезёт! — поморщился, глядя на Савелия, сотник. — Конь есть ли?
— Лошадка имеется, — смиренно ответил тучный Савелий.
— Кормишься чем?
— Сбитень варю.
— Вот и не суйся, — отказал Саврасов и повернулся к писарю: — Этого не пиши.
Расстроенный Савелий переминался с ноги на ногу, жалобно поглядывая на сотника и надеясь, что тот переменит решение. Тимофею стало жаль соседа. «Куда уж мне...» — подумал про себя.
— Звать как? — услышал он вопрос Саврасова и встрепенулся.
— Трифонов Тимофей.
— Кормишься чем?
— Ткач я.
— Это нам без пользы, — проворчал сотник. — Увечья имеешь?
Тимофей покосился на стоящего неподалёку однорукого и невольно усмехнулся. «Про увечья пытает, а сам калеку взял!»
Саврасов перехватил его взгляд.
— На Потаню Казанского засмотрелся? Потанька, подь сюды! — Однорукий тотчас оказался рядом. — Ткач вон в тебе сумневается. Покажи-ко себя.
Тот, не говоря ни слова, почти без замаха двинул Тимофея кулаком в лоб. Потемнело в глазах, голова загудела, как пустая лохань. Тимофей тряхнул головой и попытался ответить ударом на удар, но однорукий шагнул в сторону, и его твёрдый как камень кулак обжёг Тимофеево ухо, мгновенно начавшее краснеть и пухнуть.
Саврасов захохотал:
— Ай да Потаня Казанский! Даром что без руки — один десятерых стоит!
Однорукий, воодушевлённый похвалой и видя, что сотник его не останавливает, заходил уже с другого бока, намереваясь третьим ударом свалить Тимофея с ног. Их уже окружила толпа, гиканьем и гоготом поддерживая Потаньку. Тимофей заметил мельком полные страха глаза Савелия. Обида и злоба закипели в душе — на увёртливого калеку, на хохочущего Саврасова, на толпу мужиков, на жизнь свою, пошедшую чёрной полосой. Он подпустил однорукого поближе и, опередив на мгновение его замах, с каким-то звериным стоном ударил соперника в тощий живот. Лапти Потаньки оторвались от земли, и сам он, подломившись в воздухе, рухнул в грязь и остался лежать неподвижно.
Толпа затихла. Кто-то бросился хлопотать над одноруким Потанькой, приводя его в чувство.
— Тимофей Трифонов, говоришь? — мрачно переспросил Саврасов, помолчав. — Конь есть у тебя?
— Нет.
— Без коня не беру.
Сотник отвернулся. Писарь, обмакнув костяное писало в глиняный пузырёк с краской, вопросительно глядел на него.
К Тимофею подбежал Савелий:
— Трифоныч, однова живём, бери мою кобылицу! Воротишься из похода — сочтёмся. Бери, говорю!
Тимофей не отвечал. Его ещё мелко лихорадило после драки. Никакой поход, никакая добыча не были сейчас по сердцу.
Саврасов повернулся к нему:
— Ну так как? Уладил с конём? Гляди токмо, чтоб до новгородских рубежей кляча не издохла. Там-то получше выберешь. Коли жив останешься...
Тимофей всё ещё молчал. Савелий толкнул его в бок.
— Ну? — нетерпеливо спросил Саврасов.
— Уладил...
Сотник махнул писарю:
— Вписывай: сын Трифонов Тимофей...
Воевода Данило Дмитриевич Холмский возвращался от великого князя в свой терем, тяжело покачиваясь в седле. Ехал медленно, почти шагом, по сторонам не глядел, погружённый в свои думы. Чуть поодаль за ним следовал стремянный, сдерживая резвого неподкованного коня, чтобы тот не ровен час не вырвался вперёд знатного воеводы.
Давно отзвонили к вечерне, и солнце уже отыграло на невысоких куполах церквей. Москва затихла. Лишь изредка лениво полаивали собаки да кое-где во дворах прочищали горло петухи. В такие минуты хорошо думалось, и в голове Холмского рождались планы будущих сражений, о которых ещё и ведать не ведали обречённые города.
В свои сорок пять лет он обладал огромным военным опытом и в полной мере раскрывшимся врождённым талантом полководца, что делало его незаменимым среди прочих воевод великого князя. Он хорошо знал себе цену, был горд и даже в присутствии Ивана Васильевича держался с суровым достоинством, в то время как другие князья и бояре не стеснялись выказывать государю нижайшую свою преданность. Знал, что Иван относится к нему настороженно, недолюбливает, жалует и приближает к себе, по мнению Холмского, не тех, кого следует, и люди эти ни мужеством, ни прямотой, ни честностью Данилы Дмитриевича не обладают. Но всё та же гордость мешала Холмскому даже себе самому признаться в обиде на московского государя за нежелание воздать должное его заслугам. А переметнуться, перейти на службу к другому, хотя бы к земляку тверскому, великому князю Михаилу Борисовичу, — этого и в мыслях никогда не было!
Сегодня великая княгиня Мария Ярославна согрела душу. Улыбнулась, подошла, поговорила ласково, спросила о сыне. Суровый Данило Дмитриевич оттаял, смутился. Постеснялся могучего своего роста рядом с маленькой Марией Ярославной, утробно-басовитого голоса. Так и опустился бы на колени перед ней, как перед покойной матушкой когда-то.
А сын Андрей в Новгороде Великом, ещё не вернулся, хотя пора бы. Самим государем послан с поручением. Озадачен был Данило Дмитриевич этим поручением: жалованную грамоту доставить Борецкому Дмитрию. За какие такие заслуги? Его Иван Васильевич и не видывал никогда, а по разговорам — наипервейший враг, сын Марфы окаянной, которую в церквах хулят. И его-то жаловать боярином государя Московского!
В последнее время многие действия Ивана были Холмскому непонятны. В невесты себе берёт царевну греческую. Такая ли уж нужда — на гречанке жениться? Как-никак русского наследника имеет уже.
Фрязы расплодились при дворе, народец легкомысленный, пустой, чудно одетый и стриженый. Иные дурни из боярских сынков уж и подражать стали им, волосы завивать в кудри, чтоб из-под шапок болтались стружками.
А главное, что непонятно было Даниле Холмскому, что раздражало и тревожило его, это упущенное, как он считал, время. Новгород нужно было воевать зимой, когда особенно крепкий в этом году мороз намертво схватил болота новгородские. А теперь, верно, опять раскисли, не погибнуть, не утопнуть бы в них войску, подобно тверской рати князя Михаила, побитой новгородцами за Ловатью.
Трудности летнего похода Холмский предвидел, не боялся их, но не одним бесстрашием достигается победа над врагом. Досадовал, что вынужден будет расплачиваться за чужие ошибки, что в случае неудачи его же и обвинят в них. Поражения, впрочем, он не допускал, но воинов своих всегда старался уберечь от неоправданной гибели и скорбел о павших, испытывая вину.
С этими невесёлыми мыслями Холмский приехал на сегодняшний военный совет у великого князя.
Собрались в просторной дубовой палате великокняжеского терема. Князья и бояре степенно расселись по лавкам вдоль стен. Ближе всех к государю сели братья: Борис и Юрий, Андрей и Андрей Меньшой. За ними князья: Михаил Андреевич Верейский, Иван Стрига Васильевич Оболенский, сильно постаревший Семён Ряполовский, глядевший на Ивана с отеческой нежностью. Холмский уселся (дубовая скамья скрипнула под ним) между князем Иваном Патрикеевым, которого не любил за угодничество и всегда подобострастное поддакивание великому князю, и Василием Фёдоровичем Образцом, славным воеводой и давно пожалованным в отличие от Холмского в бояре. Напротив себя Данило Дмитриевич увидел князя Фёдора Давыдовича Пёстрого, бояр Плещеева, Беклемишева, Беззубцева, молодого Ивана Руно, Бориса Слепца, Михаила Яковлевича Русалку, Ивана Ощеру, Фёдора Михайловича Чередню. Ближе к дверям пристроились ожидающие государевых указаний дьяки Фёдор Курицын и Степан Бородатый.
Великий князь оглядел собравшихся, зорко останавливаясь на каждом лице. Улыбнулся приветливо Ивану Стриге:
— Как поясница, Иван Василия?
— Слава Богу! — приободрился тот. — Да и чего ей болеть, солнышко по-летнему греет.
— Старики сулят лето знойное, — прибавил Ряполовский.
— Вот и ладно, — кивнул Иван. И сделался серьёзен. — Медлить нельзя боле. Не вняли мужи новгородские моим увещеваниям, не прислушались к посланиям митрополита нашего Филиппа. Новоизбранный архиепископ Феофил, тот хотя и просит опасную грамоту на рукоположение в Москве, а не по силам ему Новгород Великий отвести от латынской измены. Дьяк Степан, — обратился Иван к Бородатому, — зачти договорную грамоту, что сочинили бояре новгородские польскому королю.
Бородатый встал и, держа перед собой листы, начал зычно зачитывать договор с Казимиром, в котором было пропущено условие незыблемости православия в Великом Новгороде.
«Чего он медлит?» — с неудовольствием думал об Иване Холмский. Необходимость карающего похода казалась ему бесспорной. Сама перспектива постепенного овладения новгородскими землями иноземцами приводила его в ярость. Страшно было даже подумать о приближении северных границ Руси к Москве, о литовско-польских военных постах в Торжке, Волоке Дамском, Вятке, Русе! А великий князь спокоен и велит читать какие-то бумажки в доказательство своей правоты. Что тут доказывать, и так ясно все!
Бородатый закончил читать.
Все молчали, не торопясь высказываться.
— Казимир этим летом не выступит, — сказал Иван. — В угорских делах увяз. Боле подмоги новгородцам просить не от кого. И Псков им не опора.
— Какая там опора! — отозвался боярин Борис Зиновьев. — Псковичей то Литва, то немец грабят, а Новгороду будто так и надо. Обижены зело псковичи. Но и Москве помочь не заторопятся, выжидать будут, время тянуть.
— Вот ты их и поторопи, — велел Иван Зиновьеву. — Ранее себя пошли дьяка Шабальцева Якушку. Пусть знают, что присматриваем за ними.
Зиновьев кивнул.
— А и без Пскова велика рать новгородская, — продолжал Иван. — Каким числом могут встать супротив нас, Михайло Андреич?
— Коли достанет времени у них, до сорока тыщ соберут, — озабоченно ответил Верейский.
— Времени давать нельзя им! — тоненько воскликнул Патрикеев, глядя на великого князя. Холмский поморщился и поскрёб мизинцем в правом ухе.
— Что скажешь, князь Данило? — заметил его жест Иван.
— Не всяка спешка к пользе идёт, — басовито промолвил Холмский. — По мартовским болотам не много навоюешь.
— Сейчас нельзя никак, — поддержал его Образец. — Не отсеялись ещё, коней недостанет. Месяц надоть ещё иль полтора.
— Запоздаем, — покачал головой Патрикеев, выжидательно поглядывая на великого князя. Но Иван смотрел на Образца.
— Не много ль времени новгородцам даёшь, Василий Фёдорыч?
Тот взгляда не отвёл и произнёс с той же серьёзной уверенностью:
— Им сеяться тоже нать, а сев в Новгороде позднее, нежели у нас. Вот в самый разгар и напасть.
«Верно рассудил», — подумал с одобрением Холмский.
— А числом всё равно не превзойдём их, — негромко вставил Плещеев. — Сила-то, она силу ломит, как говорится...
Это прозвучавшее вдруг сомнение в будущей победе великого князя Московского над Великим Новгородом показалось настолько крамольным, что все с опаской взглянули на Ивана Васильевича, ожидая проявления его крайнего гнева. Неосторожный Плещеев и сам горько пожалел о слетевших с языка словах, попытался поправиться:
— Воеводы-то наши ихним не чета, и вои обученней. А всё ж не ослабнуть силе-то после похода...
Не поправился, ещё хуже вышло.
Иван, вопреки ожиданиям, не вспыхнул, даже будто усмехнулся в усы.
— Силён, баешь, кулак новгородский? — Он оглядел собрание и, остановив взгляд на Холмском, прибавил: — А мы его и разожмём. Данило Дмитрии, готовься выступить в начале июня. Фёдор Давыдович тоже с тобой пойдёт. Русу займёте. Туда же и братья Юрий Васильевич с Борисом Васильевичем подоспеют.
«Русу взять и полка достанет, — подумал Холмский. — Город без крепостных стен».
— В Русе не задерживаться, — продолжал Иван. — Город сильно не грабить, соляных варниц не рушить. Идти к Шелони, к самому её устью. — Иван посмотрел на Стригу. — Иван Василии, пойдёшь с полками вдоль Мсты-реки, к Новгороду подойдёшь от Бронниц. В помощь тебе будут татарские конники Данияра-царевича. Разжимается кулак-то?
Холмский понял стремление Ивана разделить основные силы Новгорода. Подумал с невольным уважением, что и сам поступил бы так же.
— Князь Борис, теперь ты слушай, — обратился Иван к Борису Слепцу. — Ты всех ране выступишь. На Вятку. Вятичи давно ждут, новгородцы и им насолили. Поведёшь в Заволочье рати, на Двину. Василий Фёдорыч, — повернулся он к Образцу, — поднимешь Устюг и за вятичами следом.
Напряжённая тишина в Дубовой палате сменилась одобрительным гулом. В воображении воевод постепенно складывалась грандиозная картина движения войск по множеству дорог, концентрация трёх мощных ударных сил, долженствующих раздробить многотысячное новгородское ополчение. Плещеев боялся поднять глаза, ожидая насмешливых взглядов, но о нём забыли. Кое-где уже вполголоса судили о городах и погостах, обещавших наиболее богатую добычу. Кроме того, успех похода на Новгород сулил жалование наиболее отличившимся новых вотчин, попадавших под власть Москвы.
Деятельный ум Холмского уже рассчитывал, сколько вёрст преодолеют его полки во время дневных переходов, какой запас сена, жита и овса понадобится на корм коням, кем могут быть заменены убитые десятники и сотники, достанет ли для похода лучников, которые уже обучены, или нужно будет спешно готовить новых, и множество всевозможных мелочей, составляющих боеспособность войска. Впрочем, мелочами он не пренебрегал никогда, зная, какими потерями они оборачиваются иной раз, если не принять их всерьёз. Под Казанью встали на ночлег на берегу Волги, а утром осыпал русских град татарских стрел: река в том месте оказалась узкой, накануне вечером не поостереглись, а потом горевали по убиенным.
Данило Дмитриевич старался предусмотреть скрытые опасности сражения и умел избегать их задолго до того, как обнажат мечи передовые воины. Этому он и был во многом обязан ратными своими успехами. И это качество он с удовлетворением оценил в ратных замыслах великого князя Ивана Васильевича.
Именно зимой новгородцы ждали нападения и готовились к отпору. А вместо нападения — увещевательные послания, пожелание «своей отчине жить по старине», пожалование боярства посаднику Дмитрию Борецкому, мягкость в обращении с нагловатым Василием Ананьиным. И вдруг — решительный план военного похода, рассчитанное по дням движение войска, его стремительная неожиданность.
Возвращаясь от великого князя, Данило Дмитриевич вдруг уличил себя в чувстве уязвлённого тщеславия. До сей поры он считал себя первым среди воевод. Эта уверенность укрепляла его, побуждала к независимости, позволяла с показным равнодушием относиться к не столь частым, как хотелось бы ему, великокняжеским милостям. Ум и расчётливость Ивана Васильевича поколебали уверенность Холмского в собственной незаменимости. Поход обещал быть успешным даже без его участия.
Холмский внезапно поворотил коня к близкой реке. Стремянный удивлённо посмотрел по сторонам и свернул следом, упёршись взглядом в широкую спину воеводы.
Река текла беззвучно. Над водой поднимался сырой белый туман, застилая тусклое мерцание звёзд. Конь Холмского фыркнул и медленно пошёл вдоль берега, увязая в песке.
«Надо будет облегчить конников, — подумал Данило Дмитриевич, — железа чересчур много. А лучников не хватит, не помешает лишняя сотня...»
Дома его встретил Андрей. Отец с сыном обнялись. Девки с блюдами засновали к столу из поварни.
— Когда вернулся? — спросил Данило Дмитриевич, отстраняя сына за плечи и любуясь им.
— Утром. И сразу к великому князю. Ласков был! А дале я — от него, а ты — к нему. Разъехались!
Андрей весело рассмеялся. Он ещё не отошёл после жаркой бани, разрумянился, густые каштановые волосы блестели от влаги.
Вошла мать, рано постаревшая сухонькая женщина, простоватая лицом, и не угадаешь, что боярыня княжьего рода. Подошла к сыну, погладила по щеке:
— Андрюшенька мой! Приехал. Садитесь скорей за стол, изголодались оба, чай, — и прослезилась от нежности.
— Да я уж в третий раз сажусь, — вновь засмеялся Андрей.
— Что в Новгороде Великом? — спросил, усаживаясь, Данило Дмитриевич. — Ждут нас?
— Подустали малость ждать, — ответил Андрей, кладя себе пирога с визигой. — Тамо друг дружку то Иваном Васильевичем пугают, то Казимиром. Нет согласия в новгородцах, грызутся и злобятся. Посадили князя Олельковича на шею себе и не рады. Его молодцы до чужого добра охочи зело, татарам не уступят.
— Ты поешь, поешь, Андрюшенька, — забеспокоилась мать, укоризненно посмотрев на мужа.
— Ильинична, — произнёс тот, — винцо-то фряжское где у нас, не вижу? Знатное! Такое, поди, и Борецкие твои не пивали.
Хозяйка забеспокоилась, обегая глазами уставленный блюдами стол.
— Да вот же оно! Я в золочёный кувшинчик его нацедила. А бочонок-то и опустел. Никак, Данило Дмитрии, ты постарался?
— Дак что ж? — отозвался тот. — Скисло бы не то.
Выпили. Принялись за стерляжью уху.
— В поход пойдёшь со мной? — пробасил Холмский, не опуская ложки и взглянув на сына из-под бровей.
— Не ведаю ещё, — ответил Андрей. — Как князь Иван Васильевич велит, без его позволения как же?
Тревога побежала по лицу матери, глаза её вновь затуманились. Но зная, что серьёзному разговору уже нельзя помешать, она поднялась и вышла, давая распоряжения проворным девкам.
Данило Дмитриевич разлил вино по серебряным чаркам и произнёс задумчиво:
— Ты мне, сын, вот что ответь. Неужто взаправду новгородцы от Бога православного отступились?
Андрей отложил ложку, посмотрел прямо в глаза отцу и отрицательно покачал головой.
Глава шестая
«Итак, сей город легкомысленный ещё желал мира с Москвою, думая, что Иоанн устрашится Литвы, не захочет кровопролития и малодушно отступится от древнейшего княжества Российского. Хотя наместники московские, быв свидетелями торжества Марфиных поборников, уже не имели никакого участия в тамошнем правлении, однако же спокойно жили на Городище, уведомляя великого князя о всех происшествиях. Несмотря на своё явное отступление от России, новгородцы хотели казаться умеренными и справедливыми: твердили, что от Иоанна зависит остаться другом святой Софии, изъявляли учтивость его боярам, но послали суздальского князя Василья Шуйского Гребёнку начальствовать в Двинской земле, опасаясь, чтобы рать московская не овладела сею важною для них страною».
Карамзин«Злодеи же те, восставшие на православие, Бога не боясь, послов своих отправили к королю с дарами многими, Панфила Селиванова да Кирилла Иванова, сына Макарьина, говоря: „Мы, вольные люди, Великий Новгород, бьём челом тебе, честной король, чтобы ты государю нашему Великому Новгороду и нам господином стал. И архиепископа повели нам поставить своему митрополиту Григорию, и князя нам дай из твоей державы".
Король же принял их дары с радостью, и рад был речам их, и, много почтив посла их, отпустил к ним со всеми теми речами, которых услышать они хотели, и князя послал к ним Михаила, Олелькова сына, киевлянина. И приняли его новгородцы с почётом, но наместников великого князя не выгнали с Городища. А бывшего у них князем Василия Горбатого, из суздальских князей, послали того в Заволочье, в заставу на Двину».
Московская повесть о походе Ивана III Васильевича на Новгород«Область Двина и река, возникшая от слияния рек Юги и Сухоны, получили имя Двины, ибо Двина по-русски значит два или по два. Эта река, пройдя сто миль, впадает в Северный океан, где он омывает Швецию и Норвегию и отделяет их от неведомой земли Энгранеленд. Эта область, расположенная на самом севере, некогда принадлежала к владениям новгородцев. От Москвы до устьев Двины считается триста миль; хотя, как я раньше сказал, в странах, которые находятся за Волгою, нельзя, по причине частых болот, рек и обширных лесов, произвести точного расчёта пути, однако, руководясь догадками, можем думать, что едва наберётся двести миль, так как из Москвы можно добраться прямо до Вологды, из Вологды, повернув несколько к востоку, — в Устюг, а из Устюга, наконец, по реке Двине прямо на север. Эта область, кроме крепости Холмогор, города Двины, который расположен почти посредине между истоками и устьями, и крепости Пинеги, расположенной в самых устьях Двины, не имеет ни городов, ни крепостей. Говорят, однако, что там очень много деревень, которые, вследствие бесплодия почвы, отстоят друг от друга на весьма обширное расстояние. Жители снискивают пропитание от ловли рыбы, зверей и от звериных мехов всякого рода, которых у них изобилие. В приморских местностях этой области, говорят, водятся белые медведи, и притом по большей части живущие в море; их меха очень часто отвозятся в Москву. Во время моего первого посольства в Московию я привёз с собою два. Эта страна изобилует солью».
Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делах«Меня всё с тем же почётным сопровождением ввели в другой зал, где были накрыты столы. Через некоторое время пришёл туда же король с сыновьями и сел за стол. По его правую руку сидели сыновья, а по левую — тогдашний польский примас и рядом с ним я, недалеко от его величества. Многочисленные бароны расселись за столами несколько подальше; их было около сорока человек.
Угощения, подававшиеся к столу, — их появлению неизменно предшествовали трубачи — лежали на огромных блюдах в большом изобилии. Спереди, как это делается у нас, были положены ножи. Мы оставались за столом около двух часов. И снова его величество беспрестанно расспрашивал меня о моём путешествии, и я полностью удовлетворил его любознательность».
Амброджо Контарини. Рассказ о путешествии в Москву«А когда все замолчали, прослезился пресвятой старец и заплакал. Князь и митрополит очень удивились этому, желая узнать от него причину плача его. Он же сказал: „Никто не обидит такое множество людей моих, никто не смирит величия города моего, если только не раздерут их усобицы, не погубят их раздоры, не разведёт их коварный обман, не развеет их зависть и хитрость"...»
Повесть об Ионе, архиепископе Новгородскомикогда ещё Ваня не пользовался такой свободой, как в начале нынешней весны. О нём, казалось, забыли, не донимали ни наставлениями, ни учением, ни нежностями. Взглянет матушка рассеянно с крыльца и, помолчав, воротится в терем — жив, здоров сынок и ладно. Бабушка часто отлучалась на весь день из дому, возвращалась усталая и рано ложилась. Все тогда — от дворни до Олёны — ходили на цыпочках, не до Вани. А то к ней приезжали и засиживались допоздна старейшие бояре, непременные гости недавних пиров.
Пиры закончились, ни одного не было с Рождества, с тех пор, как батюшка уехал. И вот не воротился по сию пору.
Дмитрию Исаковичу и раньше не часто удавалось побыть с сыном, всё отвлекали дела посадские, неотложные. Сколько раз обещал себе и Капитолине, что через день-два освободится, займётся с Ваней чем-нибудь, на охоту свозит или на Торг. Да куда там! Новые хлопоты накатывались, неотложней прежних.
Ваня этих редких минут общения с отцом ждал с нетерпением, держал их в памяти долго. Он беззаветно любил отца, гордился им, невольно перенимал его манеру гордо вскидывать голову, ходить бесшумно и быстро пружинистым шагом, не горбясь сидеть в седле.
В Кракове отец. Верно, любуется им сейчас польский король Казимир, приглашает остаться советником королевским, богатые города и много золота обещает, подарить. Но отвечает ему отец: «Не могу, честный: король, не нужны мне иные города, окромя Великого, Новогорода, ждёт там меня сын Иван Дмитриевич, добрый молодец, дороже он мне любого золота!..»
Простуженный Васятка выглянул на крыльцо. Давеча, набегавшись, зачерпнул воды из кадки да прямо с льдинками и попил. Васятка заулыбался, увидев Ваню, пошёл к нему, но выскочила следом нянька, запричитала, заохала и увела его обратно в дом.
«Скучно Васятке», — подумал Ваня. И у него отец уехал — Обонежье от московских воев оборонять. Уезжал с пышностью. Бабушка Марфа самолично сына снарядила, всё проверила — от кольчуги кованой и стальных наручей до конской подпруги. Перекрестила, поцеловала в лоб. Запричитала Онтонина, обняла красный сапог вскочившего в седло мужа. Слезливо и деланно громко заныли бабы из челяди.
Конь под дядей Фёдором горячий, нетерпеливый, как и он сам. А всё ж фыркнул, прянул в сторону, проходя мимо Вани с Волчиком.
— Ванька, гляди за ним! — крикнул Фёдор с досадой. Затем усмехнулся: — Вернусь, шкуру на шапку отдам!..
Волчик стал уже ростом со среднюю собаку. От Двинки давно отняли его, живёт в отдельной будке, гремит цепью, щерится на всех, одного Ваню только и признает, подпускает к себе, позволяет ерошить жёсткую серую шерсть.
Настя, давая Ване кости на поварне, ворчит:
— Зверюгу-то какого отрастил, всех пугат! Ну и куды его? Куды денешь-то потом?
Ваня и сам не знает. Пусть себе живёт. У одних сторожевые псы, а у него будет сторожевой волк. Только на шапку он Волчика ни за что в жизни не отдаст.
Никита изготовил Ване лук из кленового дерева. На концах рога из бычьей кости. Шёлковая тетива натянута туго, аж звенит, как тронешь. Стрелочки камышовые, просушенные над огнём, с лебяжьими пёрышками и острыми железными наконечниками. Настоящие! Колчан тоже настоящий, из телячьей кожи, обтянутый камкой.
Никита обучает Ваню лучному искусству. Поставил в дальнем конце двора крепкую тесовую доску, очертил на ней головешкой чёрный круг.
Ваня в десяти шагах от мишени вскидывает лук, натягивает тетиву со стрелой, и та падает плашмя на землю, не долетев до доски.
— Локоть левый не топырь, — подсказывает Никита. — Пальцы сжимай крепче.
Ваня изо всех сил сжимает пальцы, выстреливает. Звенит тетива. Стрела своим оперением больно обжигает Ване пальцы и падает в трёх шагах от него.
— Ну вот, опять спорол! — огорчается Никита.
— Кривой лук ты сделал! — топает Ваня ногой и в гневе ломает об колено стрелу.
Никита качает головой.
— Ай-ай-ай! Как небережно! Сказку о Михайле Казаринове, что я тебе сказывал, совсем, видать, забыл.
— Каку таку сказку! — ворчит Ваня, насупясь. — Ничего ты мне не сказывал!
— Забыл, забыл, — вздыхает Никита и начинает нараспев:
— Ещё с ним тугой лук разрывчатой, А цена тому луку три тысячи, Потому цена луку три тысячи: Полосы были булатныя, А жилы олень сохатныя, И рога красна золота, А тетивочка шёлковая, Белого шёлку шамаханского; И колчан с ним калёных стрел Всякая стрела по пяти рублёв.Ваня, немного успокоившись, слушает, затем восклицает звонким своим голосом:
— Так то вон лук какой! Мой-то похужее!
— Да ведь и ты не Михайла Казаринов, — отвечает с улыбкой Никита.
Ваня гордо поднимает голову:
— Я Иван Борецкий!
Никита делает удивлённое лицо:
— А я-то, дурак, и не знал. Да ты не горячись. Михайло в малолетстве того лука тоже не имел, а был у него такой, как у тебя.
Ваня недоверчиво смотрит на Никиту, не обманывает ли? Но Никита уже не улыбается.
— Ладно, — вздыхает Ваня. — Отойди от доски-то!
Он вновь поднимает лук, вкладывает стрелу.
— Левый локоть, локоть не топырь! — прикрикивает Никита. — Ровнее держи!
Стрела летит и звонко вонзается в доску. В круг она не попала, но Ваню уже охватывает радостный азарт. Он вопросительно смотрит на Никиту.
— Молодцом! — кивает тот. — Довольно на первый раз.
— Нет, ещё давай стрелять! — не соглашается Ваня.
Никита доволен про себя.
— Локоть-то не топырь! — в который раз повторяет он. — Вот, верно!
Стрела вонзается в круг.
Вечером к Никите наведался друг его Захар Петров, кровельщик. Пришёл со жбаном своего пива.
— Поставь нам кружки, деушка, — попросил Настю, прибиравшуюся в людской. — Моего опробуем. И себе кружку подставляй. А то всё с пустыми руками к вам хаживал, самому совестно.
— Деушка! — передразнила Настя. — Не женихаться ль явился? При живой жене грех.
Никита с Захаром засмеялись.
— Забогател никак, — продолжала подтрунивать Настя, ставя на стол три кружки. — Что, щедро платит богатая Настасья?
— Какое там! — отмахнулся Захар. — Байну да два сенника ей перекрыл, а заплатила токмо за байну. Теперича на терем велит лезть, а я сумлеваюсь: ну обратно обманет? У Марфы Ивановны по чести было всё, за Марфой Ивановной не водилось такого, чтоб не платить. А у Григорьевой... — Он перекрестился. — Едва дурное слово не вымолвил, прости Господи! Эх, Настя! Даром что зовут вас одинаково, а у тебя я голодным не работал.
Он разлил пиво по кружкам.
— Хорошо сварил, — похвалил Никита, отхлебнув. — Нашего не хужей.
— Неужто не кормит? — удивилась Настя.
— Да что про меня говорить, — возмущённо жаловался Захар, — я человек ремесленный, вольный, пришёл и ушёл. А робы и холопья ейные все впроголодь живут, злые как собаки. Оттого и злые. Работал я у бояр, знаю, но такой прижимистой во всём Новогороде не сыщешь.
Захар тяжело вздохнул. Никита с Настей переглянулись и вздохнули тоже.
— Не серчайте, — смутился Захар. — Экий ведь я, нагнал тоску! Душевно мне с вами, душу отвёл и полегчало. Скажу вот чего только. Недоброе затевается в тереме Григорьевой против боярыни Марфы. Сам не знаю толком, по словечкам отдельным сужу. Оно, конечно, дело не наше, боярское, а и вам бы не пострадать...
Ваня побродил по терему, наведался на дядину половину, в Васяткину горенку. Но Васятку уже уложили в постель, тётка Онтонина не допустила к нему. Олёна тоже запёрлась, сказала из-за двери, что спать легла.
Олёна в последнее время переменилась. Реже смеялась, стала задумчивей, порой не слышала, что ей Ваня рассказывал, а тихо улыбалась чему-то своему.
Бабушка Марфа опять куда-то уехала, ещё не вернулась.
Ваня пошёл к Никите, в людскую.
— Соколик наш ясный пожаловал! — сказала приветливо Настя. Усадила его за стол, подала ложку, миску с простоквашей и тёплую горбуху ржаного хлеба. — Кушай, миленький.
Ваня принялся за простоквашу, будто весь день не ел.
Захаров жбан опустел. Никита взглянул на Настю:
— Что ли, нашего принеси?
Та вышла и скоро вернулась с глиняным кувшином, по краю которого медленно стекала густая пена.
— Вы уж без меня, в голове шумно, — сказала она, ставя кувшин перед Никитой.
Захар задумчиво наблюдал, как тот разливает душистое пиво. Взял свою кружку, но пить не спешил. Произнёс негромко:
— На Москву зовут ехать.
— Кто? — удивился Никита.
— Да был тут князь тамошний, не из главных, молодой такой. Его люди по городу шастали, высматривали мастеров. Приглянулся им. Москва строиться желат основательно, каменно. У них, бают, что ни день, то пожар. Да не одного меня звали. Плотников берут. Капитон, каменщик, согласие дал, после Пасхи двинется. Заработки сулят. Прямо и не знаю...
— А и съезди, — сказала вдруг Настя. — Не сладится, так воротишься.
— Легкомысленная ты баба, — покачал головой Никита. — А жена, а изба с живностью? На Акимку оставить? Тут худо-бедно работа есть, а тамо пока посулы одни. Допустим, будет работа, а жить где? Значит, обстроиться нать, тоже недёшево.
— Съездит, осмотрится, — не уступала Настя. — Иные-то едут.
— Иные!.. — рассердился Никита. — Капитон, тот жену с матерью схоронил. Он от горя своего куды хошь готов бежать. «Съездит, осмотрится...» На Москву ехать, это тебе не из Неревского в Плотницкий конец сгонять. Москва, она неласкова, чужаков не шибко привечает, наплачешься в одиночку.
— То-то и оно, — вздохнул Захар. — Одному боязно, с товарищем бы...
— Больно ты знашь, ласкова Москва аль неласкова, — произнесла Настя насмешливо. — Сам-то не был.
— Бывал, — ответил Никита.
Захар с Настей удивлённо уставились на него. Ваня не донёс до рта ложку с простоквашей.
— Бывал я на Москве, — повторил Никита тихо. Он допил кружку и снова налил себе пива. — Давно, правда, пятнадцать годов минуло. Я тогда в Заонежье охотничал, где Исак Андреич владел отчинами. Девка одна приглянулась, задумал жениться, деньги понадобились. Где деньги, там и грех. Пришёл ко мне Лёвка Фатьянов, приказчик посадника Михайло Тучи, деревня его с нашей соседствовала. Белка, говорит, сильно вздорожала на Москве. Давай сколь ни есть у тебя — продадим хорошо. Нет, отвечаю, ни единой, всё обменял на соль, овёс и хлеб. Ушёл. Снова приходит. Придумал, говорит. У новгородских купцов в долг возьмём, потом по дешёвой и вернём цене. А на Москве подороже продадим. Нет, говорю, сам в долг бери, сам продавай, не поеду никуда. Лёвка уговаривает. Поехал бы, говорит, да без помощника никак нельзя. И ты разживёшься, к свадьбе-то. Ну и попутал меня. Сошлись с купцами на малом росте. Я две сотни шкурок одолжил, Лёвка пять по сто. Поехали на Москву. Как добирались, отдельна сказка, чуть не погибнули. Добрались. А тамо белка ещё дешевев, чем тут. Лёвка загоревал, все семь сотен отай от меня спустил за бесценок, да и пропил деньги-то все. Что делать? Беда! И другая беда подоспела. Великий князь Василий Васильевич Тёмный двинулся войском на Новгород. Слава Богу, откупом от сражения убереглись. А купцы наши жалобу великому князю передали на нас, чтобы тот розыск учинил. Михайло Туча, посадник, от приказчика своего отказался, Лёвку поймали и заковали в железы. А Исак Андреич, хоть не был я его холопом, сполна мой долг купцам вернул, те и отступились. Поклонился я ему до земли, умереть был готов за него. Говорит Исак Андреич, вечное ему Царство: служи мне десять лет честно, а там волен идти куда вздумается.
Он замолчал. Потом перевёл дух и глухо добавил:
— Вон оно как на Москву ездить...
Захар взялся за кувшин, чтобы долить ему пива, но Никита накрыл кружку ладонью:
— Довольно мне, и так язык развязался без меры.
— Десять лет с тех пор уж минули давно, — подсчитал Захар.
Настя округлила глаза:
— Эвон как! Стало быть, хошь сию минуту уходи, никто не удержит?
Никита не ответил.
— Никит, а, Никит? — оживился Захар. — Може, съездим с тобой на пару-то?
Тот молча покачал головой.
— Что ж девка твоя? — спросила Настя.
— Кака девка? — не понял Никита.
Настя почему-то зарделась:
— Невеста-то?
— А... Я уж и, как звали, запамятовал.
Захар улыбнулся:
— Гляжу на вас, ладны оба. Чего бы вместе не жить?
Все забыли про Ваню и, когда он подал вдруг голос, посмотрели на него с удивлением. Ваня стоял, слезинки блестели на ресницах.
— Никита, ты не бросай меня...
Никита встал, поднял мальчика, прижал к груди.
— Не бойсь, не брошу.
...Утром Ваня, как обычно, вышел кормить Волчика. Поставил рядом с будкой миску овсянки на воде с хлебным крошевом. Волк понюхал миску и вопросительно посмотрел на Ваню.
— Не взыщи, — виновато сказал тот. — Не всякий день кости есть. Где ж я возьму их тебе, Великий пост как-никак, должен понимать. Я тоже овсянку ел, и ничего.
Волк, склонив набок умную морду, внимательно слушал. Затем вздохнул и языком принялся осторожно выбирать из миски хлеб.
Вдруг Ваня услышал своё имя и поднял голову.
На заборе сидел Акимка, болтая ногами.
— Акимка! — обрадовался Ваня. — Что давно не был? Прыгай ко мне!
— Волк-то не задерёт? — засомневался тот.
— Нет, он на цепи теперь, — успокоил Ваня.
Акимка спрыгнул и встал поодаль. Ваня подошёл К нему. Некоторое время мальчики наблюдали затем, как ест Волчик.
— Ох и выдрал меня батя за тебя! — весело сказал Акимка.
— Больно? — посочувствовал Ваня.
— Ага! Пойдёшь со мной?
— Куда?
— А недалеко тут, на Чудинцевой улице. Мы там с батей робили, кончили уже. Пилку я на крыше забыл, забрать надо.
— Пошли, — согласился Ваня.
— А матушка, а бабушка? — улыбнулся Акимка.
Ваня насупился.
— Да ладно, это я так, не серчай, — сказал Акимка примирительно и добавил согласно, будто это не он, а Ваня предложил идти: — Ну, пошли так пошли, как хошь.
Мальчики перелезли через забор, провожаемые одними только жёлтыми глазами молчаливого волка.
Боярский двор Анастасии Григорьевой был обнесён высоким тёсом, ворота были крепко заперты изнутри.
— Забор-то повыше нашего, — озадаченно произнёс Ваня. — Как же тебе пилку забрать?
Акимка лишь загадочно подметнул и повёл Ваню в обход двора. Внезапно остановился, приложил к забору ухо.
— Всё тихо. Пошли.
Он потянул за край доски, которая легко поддалась, образовав достаточно широкую щель.
— Я лучше здесь подожду, — сказал Ваня в нерешительности.
— Эх ты! — укорил Акимка. — Кто ж товарища бросат?
Он потянул Ваню за руку, и они оказались на чужой территории.
Ваня огляделся и вздрогнул. В пяти шагах стояла девочка и с любопытством смотрела на них. Густые чёрные волосы были заплетены в одну косу, непослушная прядка курчавилась на лбу. На девочке была лёгкая телогрея с беличьей подпушкой, узкие носы маленьких красных чобот перепачкались в глине.
— Акимка, ты нам забор сломал, — произнесла она удивительным, каким-то колокольчатым голосом.
— А ты чего здесь ходишь, по самой грязи? — ничуть не испугался Акимка.
— Я здесь гуляю, — ответила девочка.
— А у нас дело, — важно сказал тот и кивнул на Ваню: — А вот он не какой-нибудь, а тоже боярин. Вы тут постойте, я мигом.
Он, смешно подбрасывая пятки в широких лаптях, побежал к отдалённому сеннику, приставил к нему толстую жердину и ловко вскарабкался на крышу. Ваня с незнакомой девочкой проследили за ним и посмотрели друг на друга.
— Ты кто? — спросил Ваня.
— Я Люша, — сказала она.
— Лукерья, что ль?
— Не Луша, а Люша. Так маменька меня звала, а тётка зовёт Ольгой.
— А тётка кто твоя?
— Григорьева Настасья Ивановна, боярыня. Слыхал небось?
— Знаю, — сказал Ваня. — Она к нам пировать хаживала.
— Вот как? А ты кто ж будешь, такой знатный?
— Я Иван Борецкий.
Ольга испуганно вскинула брови, посмотрела по сторонам. Переспросила:
— Марфин внук?
Ваня кивнул.
— Уходи скорее отсюда, — быстро заговорила девочка. — Уходи от беды, не любят здесь вас. Ну, Акимка, бестолочь, привёл кого! — Она погрозила кулачком в сторону сенника. — Не дай Бог, меня с тобой застанут!
Ваня ничего не понимал. Зачем уходить, кого бояться? Не «богатую же Настасью», дарившую ему гостинцы?
— Кто тут с тобой? — услышал он сердитый голос. К ним быстро приближалась сама великая боярыня. Бежать было поздно.
— Глазам не верю! — воскликнула Григорьева, глядя на Ваню. — Сам Иван Дмитриевич пожаловал! А мне почему не доложили? — Она заметила щель в заборе. — Вона, значит, как! Мало Борецким своего двора, уж и по чужим разгуливают, как по своим! Не рано ли?
Ваня молчал. Ольга сама не своя стояла, побледнев и дрожа как осиновый лист.
— С тобой, племянница милая, будет у нас ещё разговор, — зловеще посулила ей Григорьева. — С малых лет блудить не позволю! Ишь, с чьим внуком повелась! А ты, Иван Дмитриевич, ступай-ка со мной. Не подобает сыну боярина московского ко мне отай в дыру вползать, на то ворота есть.
Она крепко стиснула Ванину руку повыше локтя и поволокла за собой.
— Мне больно! — крикнул Ваня. — Я бабушке пожалуюсь!
Григорьева не слушала. Навстречу бежали испуганные слуги.
— Дыру забей в заборе! — приказала одному. Тот кинулся исполнять.
У ворот передала Ваню своему дворецкому.
— Самолично доставь! Сзади пущай два стражника следуют. Следи, чтоб не убег, головой ответишь!
Так, под конвоем, и привели Ваню домой под насмешливые и недоумённые взгляды встречных прохожих. Марфа Ивановна, к несчастью, оказалась в тот день дома и сама встретила позорное шествие. Ваню не ругала. Но к вечеру защемило в сердце, она слегла.
Ваня крепился сколько мог. И уже ночью, запёршись в горенке, он наконец разрыдался в подушку, сжимая и разжимая кулаки...
Дмитрий Исакович возвратился к Страстной неделе. Привёз Ване польскую кривую сабельку угорской стали, жене Капитолине шёлковый пояс с золотыми искрами и серьги с изумрудами. Матери — плат парчовый с разводами. Сестрице Олёне — венец девичий с жемчужной поднизью. Не забыл и Онтонину-невестку, и Васю-племянничка. Из челяди кой-кого отметил. Подарил Никите длинный корельский нож в кожаном чехле с застёжками, чтоб на поясе носить.
Марфа Ивановна распорядилась готовить стол, послала гонцов с приглашениями.
Большого сборища не было на этот раз. Многие из молодых отбыли с Василием Васильевичем Шуйским и воеводой Василием Никифоровичем на Двину. Пришёл сильно сдавший за последние месяцы Иван Лукинич, Богдан Есипов, Офонас Олферьевич Груз, сват Яков Короб с Василием Казимером, мужиковатый Захария Овин (как не позвать?..). Василий Ананьин выделялся, как всегда, порывистыми жестами и румяностью. Из тех, кто помоложе, были друзья Дмитрия Василий Селезнёв с Еремеем Сухощёком, житьи Арбузьев Киприан и состоявшие в посольстве Макарьин с Селифонтовым. Последним двоим и было поручено вручить Казимиру договорную грамоту.
— ...Сели мы за стол пиршественный; — в который раз рассказывал Панфил Селифонтов. — Потянулся я за сёмужкой, ан тут трубы как затрубят! И лебедей понесли. Ладно, отведал малость. Только опять потянулся за рыбочкой — трубы трубят! Кабанчика внесли. Так у короля заведено: кажное блюдо трубами оглашать. Прямо ушами занемог! И ведь так и не дотянулся до сёмги-то, что обидно!..
— Подвиньте ему блюдо с сёмгою, — улыбнулась Марфа Ивановна. — Всё твоё, Панфилушка, отведи душу. — Она ещё не совсем оправилась от хвори, говорила негромко. — Так ласков, баешь, был Казимир?
Панфил, не успевший прожевать, кивнул.
— Ласков-то ласков, — ответил за него Офонас Олферьевич, — а всё ж на подмогу его нельзя полагаться с уверенностью. Чересчур легко помочь обещал, все наши условия принял без исправлений.
— На него не похоже, — кивнул Иван Лукинич. — А сейчас, поди, князь Олелькович ему нажалуется, что выставили его.
— Ничего, — вмешался Ананьин. — Пусть знает, что господин Великий Новгород не корчма ему литовская. Поможет король — спасибо, нет — сами выстоим.
— Не рано ли кулаками замахали? — заметил Яков Короб. — Зима-то была тихая.
Захария Овин быстро взглянул на него, будто собираясь что-то сказать, но промолчал.
— Рано не покажется, когда гром грянет, — проворчал Марфин брат Иван Лошинский. — Рушане вон уже в город потекли, беду чуют. Плесковичи обиду держат на нас, с Москвой пересылаются.
— Ну, летом-то Иван не двинется, — с уверенностью произнёс Василий Ананьин. — До будущей зимы успеем ополчение поднять. А на Двине москвичей потрепать следует. Есть вести оттуда? Не мало ли воев послали?
Степенной тысяцкий Василий Есипович покачал головой:
— Хватит тыщи-то. Да тамошнего народу тыщи три. А московских две-три сотни, не боле.
— Твоими бы устами мёд пить, — проворчал Короб. — Дразним медведя, а рогатина не тупа ли? Худо-бедно ладили с москвичами на Двине, пошто на рожон лезть! Вятку пошто задирать, Торжок грабить, Псков обижать?..
— Не пойму я тебя, Яков Александрыч, — сказал Лошинский. — Ты к чему это? Тебя послушать — весь Новгород Великий князю Московскому отдать. К тому и идёт, коль медлить будем да сложа руки сидеть.
— Иван боярам своим открыто вотчины в землях новгородских жалует, — мрачно произнёс Богдан Есипов, покосясь на Короба. — Ишь, Торжок помянул! Там давно уж москвичи хозяйничают. И под Вологдой тож, и в Ламском Волоке, и под Бежецким Верхом. Терпеть не довольно ли?
Марфа Ивановна вздохнула. Все посмотрели на неё.
— Обвиняет нас в латынстве великий князь Московский. В лжу сию и сам небось не верит, а нужна она ему, выгодна. — Она усмехнулась. — У самого на Москве подворье татарское. Чай, не православные татары-то?
— Во-во! — кивнул Есипов. — В батюшку своего пошёл. Тот так же с татарами миловался.
— Сейчас Иван с Казанью замирился, — продолжала Марфа Ивановна. — Самое время ему на нас выступить. До зимы ждать не будет. — Она взглянула на сына. — Казимир-то точно поможет?
Дмитрий произнёс раздумчиво:
— Обещать обещал, а что до меня, не почуял я правды в словах его. Его Угра боле заботит, нежели Новгород Великий.
— А коли так, коли сомнение у нас в нём, значит, верно Василий молвил. — Она кивнула на Ананьина. — На самих себя надеяться надо. А мы? Ополчение-то где?
— Так ведь сев пошёл, — сказал, будто оправдываясь, Василий Казимер. — Отсеемся, людей, коней освободим, тогда уж...
Марфа с досадой ударила по столу ладонью:
— Дети! Словно дети малые, ей-Богу! Да разве будет Иван ждать, пока мужики наши расшевелятся!
— Полно, Марфа Ивановна, — попытался успокоить её Василий Есипович. — Куды ж он по болотам полезет?
— С хлебом туговато, нельзя не отсеяться, — подал и Макарьин голос.
Марфа хотела что-то сказать, встала и покачнулась, схватившись за сердце. Дмитрий быстро оказался рядом.
— Мамо!..
— Ничего, пройдёт... — прошептала она. — Вы уж тут без меня...
Дмитрий взял мать под руку и осторожно повёл в покои.
Воцарилась атмосфера тревожного уныния. Гости, негромко переговариваясь, стали расходиться. Один Захария Овин ушёл молча, так и не проронив ни единого слова за весь вечер.
Дождавшись, когда окончательно подсохнут и окрепнут после малоснежной зимы дороги, Клейс Шове отправился в Любек сухопутным путём. Как и было ему обещано Иваном Лукиничем, большую часть убытков от потопленной соли покрыла новгородская казна.
— В другой раз с железом приезжай, — сказал степенной посадник. — Сколь ни привезёшь, всё возьмём. Чем раньше, тем лучше.
Клейс кивнул, уважительно поклонился на прощание. А про себя подумал, что пора уже заняться более спокойным делом. Отметил, что плох степенной посадник, голосом ослабел, желтоватая бледность покрыла лицо. Кто вскоре займёт его место? Не ошибёшься ли с товаром при новом посаднике?
Чутьё подсказывало ему, что многолетняя стабильная торговля Ганзы с Великим Новгородом заканчивается. Немецкий и Готский дворы сильно поредели, многие купцы свернули здесь свои дела.
Проезжая Псков, он ловил на себе угрюмые, недоброжелательные взгляды. Городская стража, узнав, что немецкий купец следует из Новгорода, поначалу не хотела пропускать его, пришлось платить приличную мзду. В городе чувствовалось напряжение, вооружённые всадники часто преграждали дорогу. Клейс не пожелал оставаться здесь даже на ночь и, едва сменив лошадей, тронулся дальше.
Лишь достигнув пределов Литовского княжества, он мало-помалу успокоился. В который раз принялся обдумывать предложение, сделанное ему бородатым московским дьяком, и теперь оно показалось ему странным и доверия не вызывающим.
Под Колыванью стал он свидетелем необычайного небесного явления. На закате ожило вдруг светлое ещё облако и, становясь с каждой минутой всё ярче и серебристей, убыстрило свой медленный ход, изменило направление и устремилось, в противоречие другим облакам, на восток. Клейс перекрестился и решил, что на Руссию ему более возвращаться не следует.
В то время небесные знамения будоражили и пугали людей не меньше, чем пять веков спустя. И озадаченный московский летописец отмечал, что «князя великого ловчий Григорий Перхушков видел два солнца в два часа дня, а ездил на поле, сущее солнце идяше своим путём, а другое необычное выше того среди неба, яко же обычное среди лета хожаше, светло же велми белостию, а лучей от него не бяше, видал же то не един той, но прочий с ним...»
Глава седьмая
«Иоанн послал складную грамоту к новгородцам, объявляя им войну с исчислением всех их дерзостей, и в несколько дней утроил ополчение: убедил Михаила Тверского действовать с ним заодно и велел псковитянам идти к Новгороду с московским воеводою, князем Фёдором Юрьевичем Шуйским; устюжанам и вятчанам в Двинскую землю под начальством двух воевод, Василия Фёдоровича Образца и Бориса Слепого Тютчева; князю Даниилу Холмскому с детьми боярскими из Москвы к Русе, а князю Василью Ивановичу Оболенскому Стриге с татарскою конницей к берегам Мсты.
Сии отряды были только передовыми. Иоанн, следуя обыкновению, раздавал милостыню и молился над гробами святых и предков своих; наконец, приняв благословение от митрополита и епископов, сел на коня и повёл главное войско из столицы. С ним находились все князья, бояре, дворяне московские и татарский царевич Данияр, сын Касимов. Сын и брат великого князя, Андрей Меньшой, остались в Москве; другие братья, князья Юрий, Андрей, Борис Васильевичи и Михаил Верейский, предводительствуя своими дружинами, шли разными путями к новгородским границам; а воеводы тверские, князь Юрий Андреевич Дорогобужский и Иван Жито, соединились с Иоанном в Торжке. Началось страшное опустошение. С одной стороны воевода Холмский и рать великокняжеская, с другой — псковитяне, вступив в землю Новгородскую, истребляли всё огнём и мечом. Дым, пламя, кровавые реки, стон и вопль от Востока и Запада неслися к берегам Ильменя. Московитяне изъявляли остервенение неописанное: новгородцы-изменники казались им хуже татар. Не было пощады ни бедным земледельцам, ни женщинам. Летописцы замечают, что небо, благоприятствуя Иоанну, иссушило тогда все болота; что от мая до сентября месяца ни одной капли дождя не упало на землю; зыби отвердели; войско с обозами везде имело путь свободный и гнало скот по лесам, дотоле непроходимым».
Карамзин«В Новгород же послал князь грамоты разметные за неисправление новгородцев, а в Тверь послал к великому князю Михаилу, помощи прося на тех новгородцев. А в Псков послал дьяка своего Якушку Шабальцева мая в двадцать третий день, на праздник Вознесения Господня, веля сказать им: „Вотчина моя, Великий Новгород, отходит от меня за короля, и архиепископа своего ставить желают у его митрополита Григория, католика. И потому я, князь великий, иду на них всею ратью, а целование своё к ним я с себя слагаю. И вы бы, вотчина моя, псковичи, посадники и житьи люди, и вся земля псковская, договоры с братом вашим, Новгородом, отменили и пошли б на них ратью с моим воеводой, с князем Фёдором Юрьевичем Шуйским или с его сыном, с князем Василием".
В тридцать первый день мая, в пятницу, послал князь великий Бориса Слепца к вятчанам, веля им всем идти на Двинскую землю ратью же. А к Василью Фёдоровичу к Образцу послал на Устюг, чтобы и он с устюжанами на Двину ратью пошёл и соединился бы с Борисом да вятчанами.
Месяца же июня в шестой день, в четверг, на Троицу, отпустил князь великий из Москвы воевод своих, князя Даниила Дмитриевича Холмского да Фёдора Давыдовича со многим воинством, а с ними и князя Юрия Васильевича, и князя Бориса Васильевича, и детей боярских многих. А велел всем им князь идти к Русе.
А в тринадцатый день того же месяца, в четверг, отпустил князь великий князя Ивана Васильевича Оболенского Стригу со многими воинами, да с ним и князей царевича Даньяра со многими татарами. И велел им идти на Волочок да по Мсте.
А после этого князь великий начал по церквам молебны совершать и милостыню большую раздавать в земле своей — и по церквам, и по монастырям, священникам, и монахам, и нищим. В соборной же церкви пресвятой владычицы нашей Богородицы Приснодевы Марии князь великий, подойдя к чудотворной иконе пречистой Богородицы Владимирской, многие молитвы принес и слёзы во множестве пролил, так же и перед чудотворным образом пречистой, который сам чудотворец Петр написал. После же этого подошел к гробнице святого отца нашего Петра-митрополита, чудотворца, молебен совершая и слёзы проливая, прося помощи и заступничества, также и остальным святителям, в той же церкви погребенным, преосвященным митрополитам Феогносту, и Киприану, и Фотию, и Ионе, помолился.
И, выйдя оттуда, приходит в монастырь архангела Михаила, честного его чуда, и, войдя в церковь его, молебны совершает, призывая на помощь этого воеводу небесных сил с великим умилением. И снова входит в той же церкви в придел Благовещения Богородицы, где стоял исцеляющий гроб, в котором лежат чудотворные мощи святого отца нашего Алексея-митрополита, русского чудотворца, и там так же помолился, со многими слезами.
И потом снова приходит в церковь архистратига Михаила, священного сонма его и прочих бесплотных, и также моленья совершает, прося у них помощи и заступничества. Приходит далее в той же церкви к гробницам прародителей своих, погребенных тут великих князей владимирских, и новгородских, и всея Руси, от великого князя Ивана Даниловича и до отца своего, великого князя Василия, молясь им и говоря: „Хоть духом отсюда вы и далеко, но молитвой помогите мне против отступников от правой веры в державе вашей".
И, выйдя оттуда, обходит все соборные церкви и монастыри, повсюду молебны совершая и милостыни обильные подавая. После этого приходит к отцу своему Филиппу, митрополиту всея Руси, прося благословения и отпущения грехов. Святитель же ограждает его крестом, и молитвой вооружает его, и благословляет его и всех его воинов на врагов, как Самуил Давида на Голиафа.
Князь же великий Иван Васильевич, приняв благословение отца своего митрополита Филиппа и всех епископов, выходит из Москвы того же месяца июня двадцатого, в четверг, в день памяти святого отца Мефодия, епископа Патарского, а с ним царевич Даньяр и прочие воины великого князя, князья его многие и все воеводы, с большими силами собравшиеся на противников, — подобно тому, как прежде прадед его, благоверный великий князь Дмитрий Иванович, на безбожного Мамая и на богомерзкое его воинство татарское, так же и этот благоверный и великий князь Иван на этих супостатов.
Ибо, хотя и христианами назывались они, по делам своим были хуже неверных; всегда изменяли они крестному целованию, преступая его, но и хуже того стали сходить с ума, как уже прежде написал: ибо пятьсот лет и четыре года после крещения были под властью великих князей русских православных, теперь же, в последнее время, за двадцать лет до окончания седьмой тысячи лет, захотели отойти к католическому королю и архиепископа своего поставить от его митрополита Григория, католика, хотя князь великий посылал к ним, чтобы отказались от такого замысла. Так же и митрополит Филипп не раз предостерегал их, поучая, будто отец детей своих, по Господню слову, как сказано в Евангелии: „Если же согрешит против тебя брат твой, пойди и обличи его между тобою и им одним; и если послушает тебя, то приобрёл ты брата твоего; если же не послушает, возьми с собою двух или трёх, дабы устами двух или трёх свидетелей подтвердилось всякое твоё слово. Если же и тех не послушает, скажи церкви; если же и церкви слушать не станет, то да будет он тебе как язычник и мытарь". Но нет, люди новгородские всему тому не внимали, но своё зломыслие учиняли; так не хуже ли они иноверных? Ведь неверные никогда не знали Бога, не получили ни от кого правой веры, прежних своих обычаев идолопоклонства держась, эти же долгие годы пребывали в христианстве и под конец стали отступать в католичество. Вот и пошёл на них князь великий не как на христиан, по как на язычников и на отступников от правой веры.
Пришёл же князь великий на Волок в день рождества Иоанна Предтечи. Так же и братья великого князя пошли каждый от себя: князь Юрий Васильевич из своей вотчины, князь Андрей Васильевич из своей вотчины, князь Борис Васильевич из своей вотчины, князь Михаил Андреевич с сыном Василием из своей вотчины. А в Москве оставил князь великий сына своего, великого князя Ивана, да брата своего, князя Андрея Меньшого.
Братья же великого князя все со многими людьми, каждый из своей вотчины, пошли разными дорогами к Новгороду, пленяя, и пожигая, и людей в полон уводя; так же и князя великого воеводы то же творили, каждый там, на какое место был послан. Ранее посланные же воеводы великого князя, князь Данило Дмитриевич Холмский и Фёдор Давыдович, идя по новгородским пределам, где им приказано было, распустили воинов своих в разные стороны жечь, и пленить, и в полон вести, и казнить без милости жителей за их неповиновение своему государю великому князю. Когда же дошли воеводы те до Русы, захватили и пожгли они город; захватив полон и спалив всё вокруг, направились к Новгороду, к реке Шелони».
Московская повесть о походе Ивана III Васильевича на Новгород«Каждые два или три года государь производит набор по областям и переписывает детей боярских с целью узнать их число и сколько у кого лошадей и служителей. Затем он определяет каждому жалованье. Те же, кто может по достаткам своего имущества, служат без жалованья. Отдых им даётся редко, ибо государь ведёт войну или с литовцами, или с ливонцами, или со шведами, или с казанскими татарами, или если он не ведёт никакой войны, то всё же каждый год обычно ставит караулы в местностях около Танаида и Оки, в количестве двадцати тысяч человек, для обуздания набегов и грабежей перекопских татар. Государь обычно вызывает некоторых по очереди из их областей, и они исполняют для него в Москве всевозможные обязанности. В военное же время они не отправляют погодной и поочерёдной службы, а обязаны все вместе и каждый в отдельности, как состоящие на жалованье, так и ожидающие милости государя, идти на войну.
Лошади у них маленькие, холощёные, не подкованы; узда самая лёгкая; затем сёдла приспособлены у них с таким расчётом, что всадники могут безо всякого труда поворачиваться во все стороны и натягивать лук. Ноги у сидящих на лошади до такой степени стянуты одна с другой, что они вовсе не могут выдержать несколько более сильного удара копья или стрелы. К шпорам прибегают весьма немногие, а большинство пользуется плёткой, которая висит всегда на мизинце правой руки, так что они могут всегда схватить её, когда нужно, и пустить в ход, а если дело опять дойдёт до оружия, то они оставляют плётку, и она висит по-прежнему.
Обыкновенное оружие у них составляет лук, стрелы, топор и палка, наподобие булавы, которая по-русски называется кистень, по-польски бассалык. Саблю употребляют более знатные и более богатые. Продолговатые кинжалы, висящие наподобие ножей, спрятаны у них в ножнах до такой степени глубоко, что с трудом можно коснуться до верхней части рукоятки или схватить её в случае надобности. Равным образом и повод от узды у них в употреблении длинный и на конце прорезанный; они привязывают его к пальцу левой руки, чтобы можно было схватить лук и, натянув его, пустить в ход. Хотя они вместе и одновременно держат в руках узду, лук, саблю, стрелу и плеть, однако ловко и без всякого затруднения умеют пользоваться ими.
Некоторые из более знатных носят латы, кольчугу, сделанную искусно, как будто из чешуи, и наручи; весьма немногие имеют шлем, заострённый кверху наподобие пирамиды.
Некоторые носят платье, подбитое ватой, для защиты от всяких ударов. Употребляют они и копья.
В сражениях они никогда не употребляли ни пехоты, ни пушек. Ибо всё, что они делают, нападают ли на врага, или преследуют его, или бегут от него, они совершают внезапно и быстро, и таким образом ни пехота, ни пушки не могут следовать за ними».
Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делах«Сын мой, когда на рать с князем едешь, то езди с храбрыми впереди — и роду своему честь добудешь, и себе доброе имя. Что может лучше быть, если перед князем умереть доведётся! Слуг же твоих, сопровождающих тебя в пути, чадо, почитай и люби».
Наставление отца к сынуоинство Фёдора Давыдовича и Данилы Дмитриевича Холмского выступило из Москвы в шестой день июня, в четверг, на самую Троицу.
Ехали резво, весело. Темп и настроение задавал отряд боярской конницы, молодой, сытый, уверенный в себе. Гул множества копыт по упругой сухой земле не мог заглушить неожиданных вспышек молодого смеха. Не однажды заводили ратные песни, но редкая допевалась до конца. Мешал зной, необычный для начала лета и сушивший глотки.
Тимофей с другими ополченцами ехал в конце колонны, которую замыкали десятки возов и телег, не слишком ещё нагруженных. Когда колонна чересчур растягивалась, подскакивал на резвом коне сотник Фома Саврасов и, бранясь и размахивая плетью, подгонял отстающих.
Тимофей был вооружён тесаком и ножом. Грудь закрывала лёгкая кольчуга, неновая, купленная задешево и чиненная им же самим. Когда прощался с Анисьей да с дочками, младшая Тоня оцарапала щёку о лопнувшее вдруг кольчужное колечко. Он испугался: не к беде ли знак?..
— Не бери в голову, Тимофеюшка, — шептала Анисья, целуя его в щёки, глаза, губы. — Дай Бог, этой кровушкой малой всё и обойдётся...
Она осипла от душевного страдания, уже вскоре и говорить не могла, только шевелила губами. Но не рыдала, не заплакала даже, так и не сумела выплеснуть наружу свою боль...
Через пару дней лошадь, что дал Савелий, начала прихрамывать. Не привыкшая к длинным переходам, с раздутым рёбрами, она служила посмешищем для других всадников. «На кобыле этой лишь огород пахать да репу возить», — ржали они.
Однорукий Потанька гримасничал:
— Это вы зря, мужики. Коняга боевая! Новгородцы увидят чуду такую — испужаются!
Сотник сердито качал головой:
— Гляди, Тимофей Трифонов, до Русы падёт ежели, пешком на Москву обратно вернёшься!
«А хотя бы и так», — подумал Тимофей. Но, вспомнив добродушного Савелия, лишившегося лошади, и беднеющую свою семью, сильно приуныл.
За Волоком Ламским показался вдруг в поле небольшой татарский отряд. Обозники заволновались, ополченцы схватились за тесаки. Саврасов поскакал в голову колонны и скоро вернулся успокоенный.
— Воеводами сказано, то подмена нам, передовые Данияра-царевича.
Свечерело. Встали на ночлег.
Татары также раскинули шатры в пяти верстах от русского войска. Замелькали огоньки дальних костров. Безлунная ночь спустилась на землю.
Москвичи расселись вкруг булькающих котлов, отдыхали, лениво переговариваясь.
— Небось конину басурманы варят. Первейшая ихняя еда.
— Слышь, Трифоныч, — съехидничал Потанька, — продал бы кобылу татарве, к завтрему одно издохнет.
Тимофей не ответил.
— Им всё еда — и конина, и свинина, и говяда. Всё жрут!
— Врёшь, свиньёй татары брезгуют.
— Что так?
— Басурманы — одно слово!
В стороне грянули раскаты смеха.
— Сыны боярские пируют, — сказал кто-то.
— Эх, поросёночка бы жареного сейчас, — отозвался мечтательно другой:
Вдруг, будто из ниоткуда, с гиканьем и хохотом стрелами пронеслись меж котлов невидимые всадники, куски земли и травы полетели в стороны. Мужики повскакивали, котёл опрокинулся, залив огонь и ошпарив ноги. Свист и крики на чужом языке звучали уже далеко и скоро стихли в темноте.
— Озоруют, псы окаянные! — воскликнул кто-то в сердцах.
— С десяток их было или сколь?
— Четверо!
— Больше вроде...
Мало-помалу возмущение улеглось, давала почувствовать себя усталость. Некоторые уже храпели. Саврасов сменил дозорных и ушёл спать к другим сотникам.
Тимофей лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к темноте. Звёзды едва мерцали сквозь перистые облака. Вокруг на все лады похрапывали и подсвистывали. Тимофей осторожно выбрался из-под шерстяного полога и, полупригнувшись, шагнул по-кошачьи неслышно в сторону татарских огней. Спустя минуту остановился и прислушался. Сзади было по-прежнему спокойно, его никто не окликнул. Тогда он выпрямился и зашагал быстрей.
Идти было легко, мягкая трава пружинила под подошвами. Прохладный пряный воздух бодрил и очищал грудь от густой дневной пыли. Из-под ног порхнул внезапно разбуженный чибис. Тимофей вздрогнул, схватился за пояс и не обнаружил ножа, который сам же и отстегнул на стоянке. Он мысленно ругнул себя за оплошность.
В стороне послышались фырканье и плеск воды. Тимофей повернул вправо и, осторожно ступая, двинулся на шум.
Близ неглубокого овражка, куда стекал невидимый в траве ручей, паслись татарские кони. Чёрные их силуэты выныривали из темени, вновь исчезали, и определить их количество было невозможно. Но Тимофею был нужен только один. Он вдохнул лёгкий запах лошадиного помёта, отметив про себя, что ветерок веет в его сторону. Один из коней, не чуя его, подошёл ближе и принялся жевать сочную траву. «Этот сгодится», — решил Тимофей и выпрямился.
И тут словно из-под земли вырос перед ним голый до пояса татарин, ухмыляющийся во весь рот. У него не хватало зубов, и Тимофея обдало гнилым дыханием.
Поздно было бежать. Татарин был моложе. Он держал перед собой натянутый лук, и наконечник стрелы метил прямо в Тимофеево горло.
Тимофей вздохнул и успокоился. Ещё минуту назад сердце его колотилось от волнения. Никогда в жизни не случалось ему красть, а тем паче конокрадствовать. Но сейчас он оказался сам себе не волен, и волноваться было бессмысленно. Все мысли кончились, он покорно ждал конца.
Татарин вдруг нелепо дёрнулся и начал клониться набок. Выпущенная стрела прошелестела в двух пальцах от виска Тимофея. Татарин повалился в траву и затих. На его месте стоял однорукий Потанька, обтирая о голенище сапога остриё своей сабли.
— По-иному бы кончил его, — процедил он, сплюнув, — да мог зашуметь, под лопатку вернее.
Тимофей опустился на четвереньки, его вырвало. Затем ещё раз, громко.
Потанька ткнул его сапогом в бедро.
— Трифоныч, не время блевать! Бери конягу, пора вертаться.
Он протянул Тимофею уздечку.
«А я-то и узды не взял!..» — подумал тот сокрушённо.
В стан вернулись, сидя вместе на одном коне. Себе Потанька брать татарского коня не пожелал. («Мой ихнего шибче!..»)
Наутро выступили с рассветом. В татарском лагере суетились, конники рыскали по полю. Несколько всадников поскакали в сторону московского войска, однако за версту поворотили назад.
Фома Саврасов покосился на пересёдланного Тимофеева коня, но ничего не сказал.
Тимофей приблизился к Потаньке, поехал рядом. Произнёс, помявшись:
— Должник я твой. Скажи чем, отплачу.
Потанька усмехнулся:
— Кругом, гляжу, задолжал. Должок я с тебя стребую, не бойсь, ещё не время.
— Когда же?
— Подвернётся случай...
Прихрамывающая лошадь Савелия плелась между обозами, её даже впрягать не стали. В какой-то момент она приотстала, пощипала траву на обочине пыльной дороги, а затем повернула и медленным шагом пошла на Москву.
Иван Васильевич с главными силами отбыл из Москвы двадцатого июня, в четверг. Казалось, весь город высыпал на проводы. Шум, гомон, ликующие возгласы тонули в нескончаемом звоне колоколов. И нескончаемыми казались конные полки, двигавшиеся неспешным шагом вдоль московских улиц. На заборах, крышах, деревьях — повсюду сидели зеваки, с завистью в глазах провожавшие ратников, которым поход сулил славу и добычу.
Неприязнь к новгородцам стала всеобщей. Их всерьёз считали вероотступниками, чуть ли не христопродавцами. Большая толпа кинулась громить опустевший Новгородский двор, но поживиться там было особенно нечем, а запалить, к счастью, не решились, боясь, что огонь вновь может загулять по городу.
Назавтра люди мало-помалу успокоились, даже более того — притихли. Словно опустела Москва. Потянулись дин тревожного ожидания, и уже не такой бесспорной виделась победа, как раньше.
В великокняжеском тереме тоже всё как бы замерло. Мария Ярославна начинала дни молитвой о сыне и о спасении душ христианских от вечной погибели. Вторая проговаривалась без сердца, без трепета. Во что не веришь, не вложишь сердца, сколь ни молись.
Как не хватало ей сейчас Феодосия, духовной беседы с ним.
Про бывшего митрополита говорили, что стал он самым рьяным монахом Чудова монастыря. Даров не принимает, а если что и берёт, тут же раздаёт нищим да убогим. Не знает иной пищи, кроме хлеба и воды. В келью свою поселил прокажённого и ходит за ним как за дитём малым, без содрогания и брезгливости.
Новый митрополит Филипп не таков. Важный, холёный, надменный с подчинёнными ему, угодливый с великим князем. Власть свою любит превыше всего. А ведь не шибко и умён. Его послания новгородцам Мария Ярославна читала всегда с плохо скрытым раздражением. Сочинял-то, верно, не сам, а дьяки (Бородатый, небось, с Курицыным), но ведь прочитывал, прежде чем подписывать. Вот и вышло, что великий князь с воеводами двинули рати свои, чтобы с окаянной Марфой управиться. Она самая главная виновница. Не много ль одной бабе чести!
О Марфе Борецкой Мария Ярославна часто задумывалась, пыталась представить её себе, разгадать причину её шумной известности. Бесспорно, очень богата! Но высоких бояр новгородских не удивишь этим. Отчего же слушают её, повинуются ей, будто решению веча? И прозвали-то её как — Марфа Посадница!
О ней Мария Ярославна расспрашивала и Андрея Холмского, вернувшегося из Новгорода. Тот описал Марфу как жену рослую, статную, с осанкой прямой и гордой. Зеленоватые глаза потемнели от усталости и тревоги. Голос властный, но не заносчивый, а спокойный и ровный. Дом под стать хозяйке, добротный, богатый, но достатком своим не кичится. Заметно, что простоту здесь предпочитают показной пышности. Два внука у неё — Вася и Ваня. («И моего внука Ванею зовут», — невольно подумала Мария Ярославна, и это сходство ей почему-то было по душе.) Два сына взрослых и дочь на выданье.
Хороша девица-то? — спросила невзначай великая княгиня и удивилась, заметив смущение Андрея. — Уж не приглянулась ли тебе ненароком?
— Не то время ныне, чтоб на девицу заглядываться, — ответил он, глядя в пол.
— Ах глупый! — улыбнулась Мария Ярославна. — Да ведь разве прикажешь сердцу?
Андрей оправился от смущения, воскликнул:
— Матушка великая княгиня! Отец мой, верно, в Русе уже. Пошто отговорила Ивана Васильевича в поход меня взять, при себе оставила? Ужель я здесь нужнее, чем там?
Мария Ярославна строго взглянула на него:
— Не твоё это дело — на православных меч поднимать. Сам же признавался мне, что не вероотступники новгородцы. Али нет?
— Так! — кивнул Андрей. — Но если под польского короля пойдёт Новгород Великий?..
— Господь не допустит, — произнесла тихо великая княгиня. — Ему и послужи. Отец твой призван рушить, а ты строй! Мастера скоро во множестве понадобятся. Хочу ещё при жизни своей узреть, как воссияет над Москвою обновлённый храм Успения.
Андрей вздохнул, будто собираясь сказать что-то, но промолчал. Представил себе обветшавший собор, перестроить который возможно было не иначе, как прежде снести его до основания, и вновь оробел перед огромностью предстоящего дела.
— Мастера есть хорошие, — сказал он наконец. — Довольно их будет...
— И что же? — заметив его неуверенность, спросила обеспокоенно Мария Ярославна.
— Мастера и подмастерья имеются, — повторил Андрей. — Истинного мастера отыскать не могу.
— Отыщешь, есть время, — сказала великая княгиня. При мысли об обновлённом Успенском соборе лицо её просветлело, любые препятствия казались ей преодолимыми. — Чтобы на Руси зодчего на святое дело не нашлось! Что ты, Андрюша?
Она прошлась по горнице, подошла к окошку и приоткрыла его, выпустив жужжащую муху.
— Душно нынче в Москве, как бы не загорелось где опять. — Мария Ярославна провела платочком по влажному лбу и опустилась на лавку. — Иван Васильевич со слов денежника своего, фряза, о заморском зодчем сказывал, прославившемся умением своим. Да что-то не верится мне, чтобы иноземец православие наше душою осознал. Али и его попробовать? Как мыслишь?
— Коли сердце его к нам лежит, отчего не попробовать? Пусть покажет себя, — ответил Андрей. — Не приглянется, назад отпустим. Или в чём другом умение его используем. Великому князю решать.
Он видел, что Мария Ярославна утомлена, и, жалея её, не хотел затягивать разговор. К тому же он знал, что денег на возведение нового собора ещё нет. Будут ли, опять же зависит от похода на Новгород.
Словно угадав его мысли, великая княгиня произнесла:
— Как там воеводы наши с Иваном Васильевичем? Все мои думы с ними сейчас. Да помогут сыну молитвы мои...
Андрей почтительно склонил голову.
— Ступай, Андрюша, домой. Позову, когда понадобишься. Гонец что-то сегодня долго едет...
В эту минуту со двора послышался топот копыт и громкие возгласы челяди.
— Лёгок на помине, — произнесла Мария Ярославна и перекрестилась.
Андрей заметил, как побледнело вдруг её лицо.
Под вечер двадцать третьего июня десятитысячный полк Холмского и Фёдора Давыдовича подошёл к Старой Русе, сделав за семнадцать дней около пяти сотен вёрст. Отсыпаться на ночных стоянках не успевали, выступая каждый день засветло. Сотники срывали криками голосовые связки, подгоняя отстающих. В передовой боярской коннице повывелись балагуры, не слышно стало беспричинного молодого гогота. Ежедневное физическое напряжение, жажда, не спадающая уже который день жара и жгущая глаза и лёгкие жёлтая дорожная пыль — всё это доводило воинов до крайнего озлобления, требующего выхода.
Все деревни и погосты на пути грабились и разорялись. Содержимое крестьянских амбаров перекладывалось в обозы. Сами жители бежали в леса и долго не решались вернуться на пепелища, бывшие ещё вчера их верным и надёжным пристанищем. Кто не успевал уйти, гибли вместе со своими домами. Это были в основном калеки и старики. Попыток сопротивления почти не встречалось. Сторожевые новгородские посты спешно снимались и скакали в Новгород, не задерживаясь в Русе.
Тимофей никого ещё не убил, это делалось где-то впереди, далеко от него. Он отупел от усталости и всё-таки не мог равнодушно видеть труп древней старухи или увечного мужика с зажатой в руке косой, которой тот в свой предсмертный миг замахнулся на московского всадника. Он не мог понять, за что их нужно было казнить, какую угрозу они могли представлять войску. Он не понимал, зачем нужно было сжигать дотла избы и целые деревни, зачем возбуждать против себя ненависть местных жителей. Тимофей мрачнел лицом и становился ещё более замкнутым и молчаливым, чем обычно. Возможно, ему было бы легче, если бы он знал, что его сомнения вполне разделяет главный воевода Данило Дмитриевич.
Холмскому, однако, было известно строгое указание великого князя: «Жечь, и пленить, и в полон вести, и казнить без милости жителей за их неповиновение своему государю». Он также не видел в несчастных крестьянах признаков неповиновения, более того, был уверен, что бессмысленная жестокость, проявленная не в битве, портит ратников и никогда не оборачивается отвагой и мужеством в решающий момент сражения. Холмского и то раздражало, что жалкие грабежи эти («Обозникам на смех!») тормозят движение войска, и так уже запоздавшего, как считал он, на пару дней для взятия Русы, Была бы его воля, запретил до поры жечь и убивать. Но он был не один. Воевода Фёдор Давыдович следил за исполнением великокняжеского указания с рвением и часто самолично наблюдал за расправами, поощряя наиболее ретивых.
Однажды войско въехало в деревню, разорённую и сожжённую совсем недавно, может быть несколько часов назад. Среди головешек у трупа пожилого крестьянина с рассечённым черепом сидела полупомешавшаяся девчонка в разодранном сарафане и тоненько выла:
— Обороните, батюшка-а!.. Попортили меня!..
Рядом стояла баба с козой на верёвке и, захлёбываясь слезами, обращалась к ратникам:
— Татаре, татаре это! Сроду здеся не бывало их. Обороните, сыночки, защитите православных!..
Всадники молча объезжали их склонив головы.
В Русе царила паника. Многие жители уже и раньше бежали в Новгород, надеясь пересидеть там тревожное время. Теперь же исход стал массовым. Оборонять город было некому.
Московское войско встало на берегу Полисти, близ Кречевского монастыря, в трёх верстах от Русы. И без того неглубокая, речка совсем почти обмелела, и казалось, разгорячённые кони выпьют её до дна. Тут же, рядом с конями, плескались, не снимая одежды, ратники.
Выставленные сотниками дозорные отряды объехали окрестности. Новгородских засад не обнаружилось, нападения можно было не опасаться.
Холмский и Фёдор Давыдович отслужили молебен в монастыре. Монахи глядели испуганно. Крест в руке игумена дрожал, когда он благословлял воевод.
Ополченцам было строго-настрого запрещено отлучаться из лагеря куда-либо. Никто и не помышлял. После несытного ужина (иного также не предусматривал ось) кто точил нож или меч, кто латал кольчужку, а кто попросту лёг и укутал голову пологом, чтобы наконец выспаться. Нападение на город намечалось с рассветом.
Татары более не появлялись.
— Когда надо, их нету, — посетовал тощий лучник, откликавшийся на прозвище Жердяй.
— Хоть бы и вовсе не было их! — сказал с раздражением молодой парень по имени Терёха, бывший кузнечным подмастерьем на Москве. — Расплодились на Руси, как крысы, давить не передавить!
— Это кто ж татарву тут к ночи поминает? — поднял голову Потанька, собиравшийся уже заснуть.
— Жердяй вон стосковался.
— А чего? — пожал тот плечами. — Воеводами ведь сказано, что в подмогу нам они дадены. Вот и подмогли бы с утра-то.
— Как же, помогут они! — скривился Терёха. — Спалённую деревню уже забыл никак?
— Да ты, Жердяй, бздун, не иначе, — зевнул Потанька. — Трифоныч, двинь ему в ухо за меня, вставать лень.
Жердяй обиженно надулся, не желая, однако, вступать в пререкания с сумасбродным Потанькой.
— А мы чем татарвы лучшей? — вырвалось вдруг у Тимофея.
Все посмотрели на него с удивлением.
— Как это? Ты к чему это? — спросил Терёха.
— К тому, что не поход у нас, а разор сплошной, — глухим голосом вымолвил Тимофей. — Я сам горел на Москве, знаю, каково это, чудом избу спасли. Да кто из нас не горел!.. А сами теперь что? Кого воюем и жжём?
Он резко встал, хотел ещё сказать что-то, но только махнул рукой и вновь уселся на землю перед костром, угрюмо насупив брови.
— Чего ж ты, сердобольный такой, бабу свою дома бросил и с нами увязался? — услышал он голос Саврасова, незаметно подошедшего к костру.
— Дурак был, потому и пошёл, — огрызнулся Тимофей.
— А сейчас больно умным, кажись, стал, — рассердился сотник. — Речи разговариват, людей мне тут мутит! Гляди, закуют тебя в железы за эти речи!
— Да какой он умный? — отозвался Потанька. — Каким был дураком, таким и остался. Он на деле-то не был ни разу, к завтрему образумится, по-другому заговорит.
— Гляди у меня, Тимофей Трифонов! — ещё раз повторил сотник и, погрозив кулаком, направился к другому костру.
Когда все улеглись, Потанька, подобравшись поближе к Тимофею, промолвил вполголоса:
— Ты язык-то не распускай особо. Фома, он сотник не зловредный, паскудничать не станет. А тот же Жердяй при случае за медяк тебя продаст и не покраснеет. Разумеешь, о чём толкую-то тебе?
Тимофей, помолчав, кивнул. Затем произнёс задумчиво:
— Не понимаю я, Потанька, тебя. Что ты за человек такой? Чувствую, добрый ты, а порой так взглянешь, что холодом веет. Чужую душу давеча загубил, и хоть поморщился бы!..
— Вона ты о чём, — протянул Потанька. — Никак татарина пожалел? Не окажись я там, тебя давно бы уж вороны расклевали. Тоже мне, жалельщик!..
— Да не про то я, — досадливо сказал Тимофей. — За то, что спас, век буду Господа за тебя благодарить. А тебе-то как грех душегубства в себе нести, тяжесть такую?
Потанька вдруг схватил единственной своей рукой Тимофея за ворот, тряхнул так, что затрещало полотно рубахи, и зашипел ему прямо в лицо:
— Врёшь! Нет у татарина души! Терёха верно сказал: крысы они, и давить их надо, как крыс!..
Тимофей глядел на него со страхом. Потанька помолчал, разжал свою железную хватку и внезапно успокоился.
— Я дитём по деревьям лазать любил, — произнёс он каким-то странно спокойным голосом. — В деревне у нас высокая сосна росла, ветвистая. Я всё до макушки норовил добраться, Рязань увидать. Так и не увидал. Не бывал тамо? — Тимофей робко покачал головой. — Мне и по сей день не довелось. Хоть рядом, говорили, была Рязань-то. С её стороны они и наехали. Бате стрела под сердце вошла, сразу умер, не мучился. Мать они сперва... — Потанька задохнулся сухим глотком. — А потом... Копьём живот проткнули... Не выносила она ребёнка, не успела, может, брат был бы мой... Мне сверху хорошо было всё видно. Они наверх не догадались поглядеть, а я всех разглядел, все их морды поганые запомнил. Главного татарина особливо, с косой бабьей на бритой башке, усищами тараканьими. Всю жизнь ищу его, до самой смерти своей искать буду. И остальных также.
Потанька умолк, глядя во тьму. Огоньки догорающего костра плясали в его зрачках. Затем он резко поднялся и шагнул к своему месту, бросив Тимофею:
— Вот и решай теперича, есть ли грех на мне?
— Погоди, — не выдержал Тимофей и тоже встал. — Тот, что в меня целил, из тех был?
— Навряд, — осклабился Потанька. — У них и днём-то рожи похожи, а тут ночь была, не разглядел. Чего вскочил? Наговорились, спать охота, не приставай.
Озадаченный Тимофей не посмел больше спрашивать.
...Воеводы в своём шатре ещё не ложились, хотя завтрашние действия и возможные неожиданности были давно обговорены. Великие князья Юрий и Борис Васильевичи, которые должны были подойти к Русе с запада, отрезая от новгородцев литовские рубежи, запаздывали. Решено было брать город, не дожидаясь их.
— Ждать и завтра не след, — сказал Холмский. — После полудня далее двинемся, к Шелонскому устью.
Фёдор Давыдович с сомнением покачал головой:
— К вечеру, не ранее. День на разграбление надобен. Ратники истомились, заропщут, коли враз их дальше поведём. Да и заслужили. К тому ж ополченцы поизносились, в рванье ходят, обновиться надо. Полтыщи вёрст как-никак, Данило Дмитрия, не шутка.
— Ладно, — согласился Холмский. — Не перепились бы токмо. И лютовства бы не допустить.
Фёдор Давыдович махнул рукой:
— Было б на кого лютовать! Город полупустой. Ну, конечно, пожжём малость, не без того...
— Гляди, Фёдор Давыдыч, прогневишь великого князя. Помнится, не велел он Русу жечь, соляные варницы рушить. Сам вскоре сюда подойдёт.
Снаружи послышался какой-то шум. В шатёр заглянул стражник:
— Дозорные рушанина поймали. Вроде без умысла забрёл...
— Приведи, — велел Фёдор Давыдович.
Два воина втолкнули внутрь щуплого человечка в латаной рубахе и худых лаптях. Руки были крепко стянуты за спиной толстой верёвкой, вперёд выдавались острые ключицы и тощая грудь. Лицо его не выражало страха, глаза даже светились неуместной в его положении весёлостью.
— Кто таков? — обратился к нему сурово Фёдор Давыдович.
— И-и, государь, духота-то кака у тебя! — сказал тот, с улыбкой оглядывая богатое шатровое убранство. — Ковры-то каки, постели-то!..
— Я не государь тебе, — прервал его воевода. — А повесить тебя волей, коли не ответишь, кто таков и что выведывал!
— А сказку пришёл рассказать, — произнёс тот невинным голосом. — Сказки-то любишь слушать, государь?
Он тоненько захихикал, шмыгнув носом. Из левой ноздри вылез пузырь.
— Развяжите его, — велел Холмский. — Дурачок это, умом ущербный, не видать разве?
Дурачку развязали руки.
— Сказка вот какова, — улыбался тот во весь рот, потирая ладонями красные следы от тугих верёвок. — Жили-были два брата, два богатыря, Словен и Рус. И сестрица была у них, Ильмень её величали. Бродили братья богатыри по святой Руси, татаров поганых били, славу себе искали. Вдруг слышит старший брат голос с неба: довольно, мол, вам, витязи, по свету шататься, без дому по Руси метаться. Стройте городища себе там, где стоите. Послушались они, и построил старшой себе Словенск Великий, а младшой Русу, где две речки вместе сходились. Жена была у него Полнеть и дочь Порусья, в их честь те речки и назвал. Прожили братья жизнь долгую, покойную, татаре их страшились, подойти близко боялись. А как померли богатыри, возликовали вражины, налетели чёрным вихрем, да и пожгли города те. Уехали. Через год вертаются — что такое? Там, где Словенск Великий сожжённый лежал, новый город поднялся — Великий Новгород. Там, где другой город пожжён был, — Старая Руса поднялась краше прежнего. Испужалися они тогда чуда Божьего, убрались восвояси и уж не совались боле...
— Для дурачка больно складно баешь, — прищурился Фёдор Давыдович. — К чему сказка-то твоя?
— Аль не догадался, государь? — проговорил хитрым голосом рушанин. — К тому я, что Русу сколь ни жги, вновь она подымется. на Новгород сколь ни ходи, всё одно не дойдёшь. Сколь жизни себе ни отмеряй, смерть всё одно тебя достанет.
Он вдруг неожиданно резво прыгнул в сторону, выхватил из ножен опешившего воина короткий меч и, держа его прямо перед собой, побежал на Фёдора Давыдовича. Никто не успел ему помешать, и не жить бы воеводе, если б нападавший оказался ратником. Но рука рушанина была слаба и неумела, меч скользнул по кольчуге и отлетел в сторону. Тяжёлый; кулак Данилы Холмского угодил прикинувшемуся слабоумным в левое ухо, тот взмахнул руками и рухнул на землю.
— На заре повесить! — бросил Фёдор Давыдович виноватой страже.
Рушанина за ноги выволокли из шатра...
К полудню нового дня Старая Руса уже горела. Горстку оборонявших город жителей перебили в момент. Москвичи шарили по покинутым избам. Беспрерывно звонил колокол на звоннице церкви Спаса Преображения, пока московский лучник удачным выстрелом не сбил звонаря.
Солнце ещё не село, когда вновь собранное и построенное войско, не дожидаясь подкрепления, двинулось в сторону Шелонского устья.
Глава восьмая
«Псковитяне взяли Вышегород. Холмский обратил в пепел Русу. Не ожидав войны летом и нападения столь дружного, сильного, новгородцы послали сказать великому князю, что они желают вступить с ним в переговоры и требуют от него опасной грамоты для своих чиновников, которые готовы ехать к нему в стан. Но в это время Марфа и единомышленники ея старались уверить сограждан, что одна счастливая битва может спасти их свободу. Спешили вооружить всех людей, волею и неволею; ремесленников, гончаров, плотников одели в доспехи и посадили на коней, других на суда. Пехоте велели плыть озером Ильменем к Русе, а коннице, гораздо многочисленнейшей, идти туда берегом».
Карамзин«На Петров день пришёл князь великий в Торжок, и подошли к нему в Торжок воеводы великого князя Тверского, князь Юрий Андреевич Дорогобужский да Иван Никитич Жито, со многими людьми для помощи на новгородцев же; а из Пскова в тот же Торжок пришёл к великому князю посол Василий да Богдан с Якушкой с Шабальцевым, а присланы известить, что от присяги к Новгороду отказались и сами готовы все. Князь же великий из Торжка послал к ним Богдана, а с ним Козьму Коробьина, чтобы немедля пошли на Новгород, а Василия от себя не отпустил; и из Торжка пошёл князь великий».
Московская повесть о походе Ивана III Васильевича на Новгород«Русс, некогда называемая Старою Руссией, — старый городок под владычеством
Новгорода, от которого отстоит на двенадцать миль, а от озера Ильмень на тринадцать. Имеет солёную реку, которую граждане задерживают широким рвом наподобие озера и оттуда проводят воду по каналам, каждый себе в дом, и вываривают соль».
Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делах«Мужчины у русских большею частью рослые, толстые и крепкие люди, кожею и натуральным цветом своим сходные с другими европейцами. Они очень почитают длинные бороды и толстые животы, и те, у кого эти качества имеются, пользуются у них большим почётом. Его царское величество таких людей из числа купцов назначает обыкновенно для присутствия при публичных аудиенциях послов, полагая, что этим усилено будет торжественное величие приёмов. Усы у них свисают низко над ртом. Волосы на голове только их попы, или священники, носят длинные, свешивающиеся на плечи; у других они коротко острижены. Вельможи даже дают сбривать эти волосы, полагая в этом красоту.
Однако как только кто-либо погрешит в чём-нибудь перед его царским величеством или узнает, что он впал в немилость, он беспорядочно отпускает волосы до тех пор, пока длится немилость. Может быть, обычай этот перенят ими у греков, которым они вообще стараются подражать.
Женщины среднего роста, в общем красиво сложены, нежны лицом и телом, но в городах они все румянятся и белятся, притом так грубо и заметно, что кажется, будто кто-нибудь пригоршнею муки провёл по лицу их и кистью выкрасил щёки в красную краску. Они чернят также, а иногда окрашивают в коричневый цвет брови и ресницы».
Адам Олеарий. Описание путешествия в Московию...азметные грамоты великого князя Ивана Васильевича «за неисправление новгородцев» дошли до Новгорода немногим ранее известия о падении Старой Русы, вызвав смятение и растерянность. Всё ещё не верилось, что Иван решился на летний поход. В Вечевой палате степенной тысяцкий Василий Есипович доказывал, что быть того не может, что, вероятно, это разбойный отряд, объединившийся с татарами (о татарах упоминали и беженцы, наводнившие город), что, по его сведениям, немногочисленная московская рать должна была двинуться в Обонежье, где давно уже был наготове князь Василий Васильевич Шуйский с войсками. Недостоверность сведений тысяцкого подтверждалась увеличивающимся с каждым днём потоком беженцев и не успевших отсеяться селян. Численность жителей возросла чуть не в полтора раза. Весьма ощутимыми стали нехватка хлеба и скачок цен на Торгу. Рассказы о пережитом, о жестокости московских воев передавались из уст в уста, обрастали новыми подробностями, порой невероятными, вызывая в сердцах то гнев, то ужас.
Никто из новгородских воевод не знал в точности, какими силами двигается великий князь. Сведения и тут были противоречивы: от конного отряда из пяти или шести сотен всадников до двадцатитысячного войска. Ясно было одно — собранного на сей день ополчения может недостать, необходимо срочно увеличить его численность.
С новой силой закипела работа в кузнях и оружейных мастерских. К Казимиру был срочно отправлен гонец с просьбой о помощи. Псковские послы объявили, что супротив Москвы Псков не выступит, и вызывались в лучшем случае быть посредниками в мирных переговорах с великим князем. Василий Ананьин осмеял их на вече («Это мы ещё поглядим, кто первый миру запросит!»).
В Вечевой палате толклись с утра до вечера посадники, бояре, житьи люди. Шумели, спорили и всё не могли решить, кто возглавит новгородское ополчение и как распределить расходы по его содержанию. Бывший степенной посадник Иван Лукинич слёг ещё накануне Пасхи, говорили, что едва ли подымется, а без него всё пошло как-то вразнобой, без обычного строгого порядка. Городская казна таяла молниеносно. Обратились с долговой просьбой к архиепископу. Феофил дать деньги на противодействие Москве отказался наотрез, однако пообещал выставить владычный полк против псковичей, коли те восстанут на святую Софию.
Дмитрий торопил с выступлением, в Вечевой палате доказывал до хрипоты другим посадникам, представительным житьим с пяти концов, кончанским старостам, что ждать возвращения из Литвы гонца и бездействовать смертельно опасно. Требовал отозвать Василия Шуйского с Двины со всем его отрядом, здесь они сейчас нужнее. Его слушали, с ним соглашались, но окончательного решения всё никак не могли принять. Кое-кто и вовсе не доверял теперь Дмитрию, пожалованному великим князем в московские бояре. Наконец выбран был воевода, призванный возглавить всё новгородское ополчение. Но не Дмитрий Борецкий, а Василий Александрович Казимер, уже имевший опыт войны с москвичами и отличившийся пятнадцать лет назад под Русой. Дмитрий и Василий Губа Селезнёв стали при нём военными советниками[48].
Ополчение быстро начало расти. Всем сулили значительную долю от будущей добычи. На обучение военным действиям времени уже не оставалось, верили в численное превосходство, испугающее москвичей. Многие, в основном горожане, и на конях-то как следует не держались. Однако Казимер настаивал на коннице как главной ударной силе новгородцев и не принял возражений Дмитрия, доказывающего, что пешая рать также необходима.
Настоящих боевых коней было немного. Лошади селян, не успевших отсеяться, на ратное дело мало годились, но брали и их. Не хватало оружия, щитов, лат, ополченцы были кто с чем и кто в чём, составляя разношёрстную толпу и проедая казну. Люди истомились, бездействуя чуть не месяц, роптали на воевод. Особенно те, кто, либо сам, либо родные его, пострадал уже этим летом от наступающей рати великого князя Московского.
Марфа Ивановна болела долго, ноги ещё слабо держали её. Передвигалась по терему с трудом, опираясь на берёзовый посох. Сердилась на немощь свою, сердитым упрёком встречала возвращающегося ещё поздней, чем обычно, Дмитрия:
— Никак с меня, старой, пример берёте! Отчего медлите? Ране на сев пеняли, ныне уж и сеяться негде — земли московскими конями перетоптаны. Дождётесь, что та же Григорьева Настасья городские ворота распахнёт: милости прошу, князь Иван Васильевич!
Дмитрий морщился от усталости, от того, что оправдываться нечем, что ход событий во многом не в его власти. Григорьеву мать не зря помянула. «Богатая Настасья» не теряла времени даром, распространяла сплетни про Борецких, настраивала архиепископа против Лошинского, Ананьина, Груза, потратилась на подкуп чёрных людей, и те на вече перекричали остальных, и вместо Василия Есиповича степенным тысяцким стал Василий Максимович, степенным посадником — Тимофей Остафьевич, оба сторонники замирения с Москвой. Но уже ни они, ни Феофил не в силах были предотвратить решающую схватку москвичей с новгородцами.
Наконец выступление было назначено Казимером на Петров день, двадцать девятое июня.
Накануне в тереме Борецких долго не ложились, хотя всё уже было готово и уложено — снедь, оружие, доспехи. Более дюжины добровольцев из челяди вызвались искать себе славы в ратном бою и следовать за своим боярином Дмитрием Исаковичем. Никита тоже отправлялся в поход. Марфа Ивановна позвала его к себе:
— Знаю, Никитушка, что не по принуждению, а по воле своей служишь нам. Коли дарует нам победу Господь, деревню тебе отдам в Обонежской пятине или где пожелаешь. Об одном прошу, будь в бою подле Дмитрия Исаковича, приглядывай за ним, от меча вражьего убереги. Чтоб не остался Ванечка сиротой...
Она тяжело вздохнула, голос дрогнул.
Никита низко поклонился великой боярыне:
— Я, Марфа Ивановна, за тем в поход и иду, ради Вани. Привязался к нему всем сердцем. Жизнь, коли надо, отдам за него. А деревня — дело десятое, не к случаю толковать об этом...
С раннего утра все были на ногах. Дневная жара ещё не наступила, свежий утренний воздух бодрил уезжающих и будоражил провожавших. Ваня не мог минуты устоять на месте. Подбегал к отцу, мешал отдавать распоряжения, крутился под ногами у лошадей. Вспоминал про Никиту, мчался к нему, трогал переливчатую кольчугу, кожаный чехол длинного корельского ножа, привезённого Дмитрием Исаковичем из Литвы.
Марфа Ивановна стояла на высоком крыльце, следя за последними сборами. Не вмешивалась, всё делалось споро, быстро, как бы само собой. По-прежнему не отпускало томительное чувство тревоги. Разумом принуждала себя радоваться, что опасное бездействие кончилось наконец, что многотысячный кулак новгородской рати одолеть вряд ли кому по силам, даже обученным воям великого московского князя, но сердце билось отрывисто, глухо, грозя вновь сковать грудь железным обручем.
Дмитрий в последний раз обнял и расцеловал Ваню, Капитолину, Олёну. Челядь плакала в голос, Настя, закусив край платка, неотрывно глядела на Никиту. Дмитрий вскочил в седло, подъехал к высокому крыльцу, наклонился к матери. Марфа Ивановна сжала ладонями его лицо, поцеловала нежно в лоб, перекрестила троекратно:
— С Богом, сынок!..
Весело звонили колокола новгородских церквей. Со дворов выезжали конные отряды, скоро наполнив улицы звоном и цоканьем. За крепостными стенами начинала выстраиваться в боевой порядок сорокатысячная новгородская конница.
«Ну вот и всё, — подумала Марфа. — Как говорится, ладь косы и серпы к Петрову дню. Каков-то урожай соберётся?..»
От неё более ничего не зависело. Она окинула усталым взглядом опустевший, изрытый конскими копытами двор и, тяжело ступая, направилась в свою горницу. Долго лежала с открытыми глазами, не замечая, как день сменился вечером, а затем и ночной теменью. Предчувствие беды не давало заснуть. Не спала она уже третьи сутки...
Назавтра Олёна собралась в церковь Сорока мучеников помолиться за здравие братьев Дмитрия и Фёдора, зажечь свечи перед иконой Спаса Нерукотворного. Взяла с собой Ваню.
Великая улица была непривычно тихой и немноголюдной. Навстречу попалась рушанка-беженка с годовалым младенцем на руках. Лицо осунулось от голода, ребёнок беспрестанно хныкал. Олёна протянула женщине медную деньгу, которую та приняла равнодушно и без благодарности.
В церкви народу оказалось неожиданно много. В основном женщины. Молились за своих сыновей, братьев, отцов, ушедших в поход, просили у святых, чтобы вернулись живыми и не увечными. В церкви было прохладно, хорошо пахло ладаном. Ваня притих, задумался, сам не зная о чём. Олёна прошла со свечами вперёд к иконостасу, оставив его посреди церкви.
Вдруг кто-то легонько тронул его за плечо.
Ваня обернулся и увидел девочку, ту самую племянницу боярыни Григорьевой, Ольгу, кажется, или Люшу. Она стояла, с любопытством глядя на него и прижимая палец к губам.
— Тшш... Я с нянькой здесь. Узнал меня?
— Узнал, — ответил Ваня негромко. — Ты Ольга.
Девочка кивнула и улыбнулась:
— А ты Иван Борецкий.
Улыбнулся и Ваня:
— Не боишься, что боярыня Настасья опять заругает тебя, когда со мной увидит?
— Заругает!.. — фыркнула Ольга. — Я неделю потом ни сесть, ни лечь не могла, так меня тётка плетью отходила!
— За что? — поразился Ваня.
— За тебя, за отца твоего, за бабку твою. Тётка вас ненавидит, как злодеев каких.
— А ты?
— А я её ненавижу. Был бы у меня яд, отравила бы.
Ваня оторопел. Нежный колокольчатый голосок так не вязался со сказанным.
— Она и маму не любила, завидовала всё время, — сказала Ольга. — Да ну её! Я здесь каждую неделю бываю. А ты?
— Редко, — признался Ваня. — С Олёной только да с матушкой.
— А ты один приходи, чай, не маленький уже. — Она быстро осмотрелась по сторонам. — Прощай, нянька меня ищет. Так придёшь? Про волка своего расскажешь мне. Придёшь?
Ваня кивнул, немного смущённый её настойчивостью.
Ольга шагнула в сторону и скрылась из виду за спинами прихожанок.
— С кем это ты разговаривал сейчас? — спросила возвратившаяся Олёна, беря Ваню за руку и ведя его к выходу.
— Так... — замялся тот, не зная, признаваться или нет. То, что он разговаривал с племянницей богатой Настасьи, вряд ли понравилось бы бабушке, если б Олёна ей передала. Но Олёна не стала пытать его расспросами. Улыбнулась только, и прежние лукавые искорки мелькнули в её глазах.
От реки доносились крики лодейняков, удары тяжёлых весел по воде, щёлканье кнутов, ржание тягловых лошадей. Готовилась к завтрашнему отплытию судовая рать.
— Олёна, пойдём поглядим? — спросил Ваня.
— Не могу, миленький, — с искренним сожалением сказала Олёна. — Бабушке обещалась помочь издержки в расходную книгу вписать, ей опять с утра нездоровилось.
— Ну я тогда один, можно?..
Олёна замотала головой:
— Такого уговору не было, чтобы мне без тебя возвращаться. А ну как случится чего! Где, спросят, Ванечка наш? Что я тогда отвечу?
— Да я быстро! — уговаривал Ваня. — Гляну только — и назад. Ещё скорей тебя вернусь.
— Ну гляди, — сдалась Олёна. — Туда и назад, как обещал. Иначе сильно обижусь на тебя.
Ваня кивнул и стремглав побежал вниз по улице к Волхову.
— Шею не сверни! — только и успела крикнуть Олёна вслед.
Шум голосов, крики кормчих и смотрильщиков, команды старших в лодьях, с самого раннего утра беспрестанно доносившиеся с реки, раздражали Анастасию Ивановну Григорьеву, и она в конце концов не выдержала, встала и сама захлопнула единственное в верхней горнице терема стекольчатое цветное оконце.
Вернулась к столу, к расходным книгам, к подсчёту трат за последний месяц. Денег ушло немало[49] — и на подкуп веча, и на дары Феофилу, попривыкшему уже с новым ключником Фотием к богатым пожертвованиям, и на снаряжение своих людей в ополчение. В последнем случае тратилась не по своей воле, подчинялась вечевому решению, зато, втайне злорадствуя, выставила холопьев самых нерадивых и слабосильных, от которых мало проку было в хозяйстве. А всё одно дополнительный расход. Была б она побогаче... И при этой мысли с новой силой вспыхнула зависть к Марфе. Конечно, той что! Более трёхсот деревень против Настасьиных полёта, втрое больше дворов и обжей[50], вчетверо людей. Ей бы рее ополчение содержать. Не зря сыновей на смерть послала — есть за что голову класть!..
Терзаясь мыслями о Марфиных владениях, Настасья почему-то вовсе не завидовала Захарии Овину, достаток которого был ещё более впечатляющ, не вспоминала большинство других новгородских бояр, которых сама превзошла богатством. Она уже почти искренне желала поражения новгородскому войску и победы великому московскому князю — тот пресечёт наконец власть Борецких, осадит Марфу окаянную, отымет вотчину её и тем раздаст, кто не был в гнусном сговоре с королём против Москвы. То, что и вотчина Григорьевой может быть разорена, не приходило в голову богатой Настасье.
Откуда-то снизу донёсся переливчатый смех Ольги-племянницы. Настасья нахмурилась. «Чего это ей смешно вдруг стало? Нечему вроде радоваться... — Боярыня отвлеклась от своего занятия, задумалась. — А ведь случись что со мной, к ней всё перейдёт, нет по родству наследников ближе её. Скоро совсем станет девица... Сосватать её, что ль? За ненашего какого, чтоб с глаз долой. Да хоть за москвича!..»
Додумать эту новую мысль помешал робкий голос дворецкого из-за двери, докладывающего о приходе Онфимьи Горшковой[51].
— Зови! — велела Настасья, вставая и пряча со стола расходные листы. — Угощенье ко мне сюда подай!
Вошла моложавая, верней сказать, молодящаяся Горшкова. Боярыни поцеловались.
— Душно-то как у тебя! — воскликнула Онфимья, распахивая оконце и усаживаясь на лавку прямо под ним.
— Продует, гляди, — предостерегла Настасья.
— Какое там! — хмыкнула Онфимья. — Снаружи ни ветерка! — Она достала из многочисленных складок распашницы[52] расшитый голубыми узорами платочек, расправила его и принялась обмахивать жаркое лицо. — Уж и на реку ходила провеяться, и там не легче. Наши сетовали: не успели, мол, отсеяться, великий князь помешал. Ну отсеялись бы — и что? Всё одно пожгло бы всходы, земля что сковорода. Дождь когда был остатний раз, вспомни-ка?
— На вешнего Егория, кажись, — попыталась припомнить Настасья.
— Если не ране, — кивнула Онфимья.
Вошли две девки, одна с широким подносом, полным обсыпанных сахаром кренделей, другая с запотевшим квасным кувшином из погреба и расписанными цветами деревянными чашами. Накрыли на стол и, не поднимая глаз, вышли.
— Откушай, — пригласила Настасья.
— Кваску выпью, не откажусь, — оживилась Онфимья. — А есть не буду, не обессудь, недавно трапезничала. К тому ж... — Она отхлебнула из кружки. — Ух, ледяной какой, аж зубы заломило! К тому ж после тебя собиралась Марфу проведать, а она уж не отпустит без обеда, хоть ты что!
Настасья отвернулась, скрывая досаду на невольный намёк приятельницы: дом Григорьевой хлебосольством не славился. Не знай она почти детского простодушия Онфимьи, обиделась бы всерьёз.
— Надо проведать, — продолжала та. — Тяжко ей. И сыновья в походе, и хворь одолела. Невестки невесть каки и прежде ей были помощницы, да и сейчас, не знаю, расстараются ли? Марфа Ивановна не двужильная, чай, ведь! А двор, родня, челядь — всё опять на ней!
— Что за хворь-то? — стараясь голосом не выдать своего раздражения, спросила Настасья.
— Как хватил на Пасху удар, так полностью не оправилась по сей день. Без посоха ни шагу не ступит, нога левая приволачивается. Да и то сказать, не молодая уже, шестой десяток пошёл как-никак.
— Сама виновата, — проворчала Настасья. — Не сувалась бы куды не нать да гульбы не устраивала кажный день! Ишь, ославила себя на весь Божий свет, с Москвой рассорила Великий Новгород! Бабье ли дело!
Онфимья, вспомнив вдруг о нелюбви Григорьевой к Марфе Борецкой и видя, как та начинает не на шутку гневаться, поспешила переменить разговор:
— Ой, Настасья Ивановна, чего узнала я! Пимена-то, ключника архиепископа покойного, владычные стражники поймали и в железах увезли.
— Куда? — вскинула брови Настасья.
— Этого не ведаю. Что деньги брал из казны, в том ведь он так и не признался. Искали, весь дом переворотили Пименов, а не нашли денег-то тех.
— Не там искали, — усмехнулась Настасья. — На Великой улице искать следовало. А то и того дале — в Литве, у Казимира.
Онфимья перекрестилась:
— Ох, Настасья, боязно становится, как послушать тебя. Я вот не сужу никого — и покойна, со всеми в ладу. Чего лучше? Ты зашла бы ко мне как-нибудь вечерком, посидели бы, девичество наше повспоминали. Да сегодня хоть?
— Недосуг мне сегодня, — нехотя ответила Настасья. — В иной раз, пожалуй, зайду.
— Ну как знашь, — пожала плечами Онфимья, и не надеявшаяся, что Григорьева согласится на приглашение.
Она встала, собралась уходить. Уже у дверей спохватилась:
— Забыла, зачем шла! Давеча рушанки приходили ко мне челом бить, в холопья просятся. Взяла на время трёх девок. Работящи, довольна ими. Сегодня новые проситься придут. На всё согласные с голоду. К тебе не послать ли?
— Посылай, погляжу, — согласилась Настасья, подумав. — Может, возьму пяток.
— А Ольга у тебя не по дням, а по часам растёт, — улыбнулась Онфимья уже в дверях. — Вхожу к тебе, а она в сенях с котёночком забавляется, поигрывает, смеётся. А сама — такой котёночек миленький! Вот счастье привалит, кому достанется! Не прогадай со сватами-то!..
Онфимья, хохотнув, удалилась.
Настасья ничего не сказала ей на прощание и долго ещё сидела молча, погруженная в свои думы.
Ваня издали наблюдал за тем, как одну за другой спускают на воду просмолённые новгородские лодьи, как выгружают провиант и оружие с доспехами из подъезжающих к самой реке телег, как пробуют паруса, тщетно ждущие ветра в этот жаркий день. В одной лодье обнаружилась течь, и запряжённые лошади поволокли её обратно на берег. Опять возникла перебранка между купцами-лодейниками: никак не могли решить, кому лодья принадлежит и кто доплатит за починку. Слушать это и наблюдать на первый взгляд будничную и скучную работу Ване скоро наскучило, и он собрался возвращаться домой.
Проходя мимо высоких штабелей тесовых досок, он вдруг услышал вроде бы знакомый голос и какую-то возню. Ваня свернул в проход между досками и вышел на квадратную площадку, скрытую от посторонних глаз. Земля тут сплошь была покрыта щепой и опилками, пахло навозом. Прижавшись спиной к одному из штабелей, стоял Акимка, на которого наступали четверо мальчишек его же возраста, одетых довольно бедно и неряшливо. Один из них размахивал над головой примитивным, видно, им самим изготовленным кистенём. Палка с нетолстой верёвкой, на конце которой был привязан небольшой камушек, опасно свистя, рассекала воздух. Ваня оказался сзади нападавших, и они его не услышали.
Не вполне осознавая, что делает, он выбрал момент, перехватил палку посередине, вырвал её из чужой руки и переломил о собственное колено. Владелец кистеня стремительно обернулся с перекошенным от злости лицом. Мальчишка был Ваниного роста, чернявый и очень худой. Его злые глазки округлились от удивления и тут же наполнились гневом, когда он увидел, что его грозное оружие валяется сломанным на земле. Он быстро шагнул к Ване, отводя правую руку для удара. Ваня мгновенно отступил влево и, как учил его Никита, сделал нападавшему подножку. Тот споткнулся и, не удержав равновесия, упал прямо лицом в опилки.
— Так его! — возликовал Акимка и пнул ближайшего соперника лаптем в живот. Тот вскрикнул и согнулся от боли.
На Ваню бросился третий оборвыш, а четвёртый сцепился с Акимкой, повалил того на землю, и они начали молотить друг друга кулаками по чему попало. Ваня со своим соперником справился ещё Легче, чем с первым: дёрнув его за грудки, отшвырнул на две сажени от себя, даже удивился, как запросто это у него получилось. Тот, сидя на земле, заревел то ли от боли, то ль от бессилия своего. Владелец кистеня оценил Ванину силу и свистнул, давая сигнал к отступлению. Разгорячённый Акимка бросился было следом, но, вовремя одумавшись, остановился.
— Мы, Акимка, тебя ещё подстережём! — издалека погрозил кулаком худой. — И его тоже! А одёжу в лоскуты изорвём, а то ишь вырядился!..
Мальчишки исчезли.
Акимка отряхнулся, посмотрел на Ваню и засмеялся.
— Я уж думал, башку расшибут, — сказал он, улыбаясь во весь рот. — Прижали к стенке, не сбежать никуда. А тут ты!
Он вновь засмеялся.
— За что они тебя? — спросил Ваня.
— За дело, — беспечно признался Акимка. — Сам нарвался. Вслух шутканул: мол, понаехали рушане со своими вшами! А тощий тот с кистенём рушанином оказался. Остальные тоже из его родни, хоть и здешние.
Ваня покачал головой:
— С тобой, Акимка, всегда что-нибудь случается. Прямо боюсь рядом с тобой идти — опять из-за тебя и мне достанется.
— И не говори, — кивнул Акимка. — Сам на себя удивляюсь. Видать, судьба така.
Впрочем, незаметно было, чтобы он испытывал сожаление по поводу своей судьбы.
— Как боярыня Григорьева тебя поймала, помнишь? — спросил он.
Ваня кивнул, нахмурившись. Ещё бы он не помнил! Такой позор не скоро забудешь.
— Я ведь на сеннике тогда до темноты и просидел. Спустился в потёмках, бегом к забору, а доска-то и заколочена! Я туда, сюда — нет пути! Слышу, псы лают, ко мне приближаются. Уж как я подпрыгнул да ухватился за верхний край, и сам не знаю по сей день. Страх силы прибавил!
Он посмотрел на Ваню и хлопнул себя ладонями по бёдрам.
— А у тебя силы-то, гляжу, прибавилось! Эвон как паренька киданул, чуть дух не выбил из него! И росту прибавилось, гляжу. С тобой теперь не боязно хоть на Торг ходить, хоть ещё куда.
— Ты что же думаешь, — усмехнулся Ваня, — мне боле дел нет, как тебя из драк вызволять?
— Не, это я так, к слову. А вызволять если и придётся, то уж не тебе.
— Почему это? — Ване даже обидно стало слегка от таких слов.
— Уезжаем мы, — признался Акимка. — На Москву. Кровельничать позвали. Тощий, он ведь чего ещё злобствовал на меня? Его отца москвичи зарубили, а я с отцом к москвичам еду. Так-то вот.
Ваня подумал о своём отце и тоже вдруг почувствовал к Акимке нечто вроде отчуждения. Тот, не глядя на Ваню, продолжал:
— Да не одни мы, многи мастера едут. Отец долго думал, прикидывал, боязно ему. А я нет, не боюсь. Тоже, чай, люди, москвичи-то, храмы строят. Я на церквах люблю робить, где повыше, не то что на трухлявом сеннике григорьевском. Заберёшься под самый купол, аж дух захватыват от высоты, так бы, кажись, шагнул и полетел.
Мальчики шли вдоль досок, и Ваня с удивлением слушал откровения бесшабашного Акимки. Вдруг тот остановился и приложил палец к губам. За ближайшим штабелем раздавались негромкие мужские голоса.
Говорили двое. Голос первого звучал гневно, переходя порой в гусиное шипение. Второй — виновато, будто оправдываясь. Было ясно, что оба таились от посторонних глаз и ушей, это и заставило Акимку насторожиться и замереть. Они с Ваней спрятались в проходе и невольно стали слушать чужой разговор.
— Я что тебе велел, а? Чтобы течь не у берега, а на большой воде открылась! А ты, расхляба, что наделал?
— Одна всего промашка и вышла. С одной лодьи не догадаются...
— Да как не догадаются! Сейчас вон смолить начнут и конопатить её, дыру-то и узрят твою! Ах расхляба ты этакая!.. Мало разве уплачено тебе?
— Не сумлевайся, Яков Ляксандрыч, не заметють...
— Ты сколь дыр просверлил?
— С десяток, не менее...
— Как с десяток? Уговор был на две дюжины!
— Караульных вчера выставили купцы, не подобраться было.
— Так позавчера сделал бы!
— Один не управился. Коротка ночь-то...
— Ну гляди, Упадыш, откроется дело, шкуру с тебя спущу{36}!
Наступило молчание, затем удаляющиеся шаги. Ваня с Акимкой поспешили к берегу, на открытое место. Голос одного из говоривших был Ване знаком. Он покрутил головой и увидел того, кого и ожидал увидеть. В негустой толпе зевак, наблюдавших за спуском на воду боевых лодей, стоял его дед по матери Яков Александрович Короб. Ваня быстро присел, прячась за бревно.
— Ты чего это? удивился Акимка.
— Беги к старшому, скажи, что лодьи дырявлены, — велел Ваня. — Мне нельзя открываться пока.
Акимка кивнул и потрусил вдоль берега, вскидывая песок задниками своих широких лаптей.
Ваня заторопился домой. Уже издали он обернулся и увидел, как лошади, понукаемые мужиками, тянут на берег другую лодью, давшую течь.
Марфа Ивановна в тот день почувствовала себя лучше. Пользуясь этим, решила сделать то, что давно собиралась, да не могла по здоровью. Приказала заложить возок и отправилась навестить бывшего степенного посадника Ивана Лукинича Щёку. Так что ни Онфимья Горшкова не застала её дома, ни Ваня, взволнованный и запыхавшийся.
Иван Лукинич не вставал. В тереме ходили на цыпочках, окон не отворяли, застоявшийся воздух пропитался запахами каких-то целебных травяных настоек и слежавшегося белья.
— Слыхал, хворала, — слабым голосом произнёс Иван Лукинич. — Теперь-то вроде ничего выглядишь, молодо.
— Какое там молодо! — отмахнулась Марфа, вглядываясь в истощённое болезнью и старостью бледно-жёлтое лицо. Она даже рада была полумраку в горнице, смягчающему явные признаки умирания. Теперь о наполненной событиями жизни Ивана Лукинича напоминали разве что по-прежнему воинственные клочья седых бровей.
— Спасибо, что навестила, — сказал он. — Ты единственная и нашла время, другим недосуг. Теперь уж навряд на этом свете свидимся.
Марфа было сделала протестующий жест, но Иван Лукинич заговорил снова:
— Да ты не жалей меня. Пожил, и слава Богу! Себя жалей... — Он помолчал, собираясь с силами. — Мне отсюда, с одра моего, многое яснее видится, нежели из Вечевой палаты. Предвижу я конец Новгорода Великого. И это больнее, чем тут внутри. — Он указал на грудь себе.
— Полно, Иван Лукинич, — покачала головой Марфа. — Что ты терзаешь душу свою, будто монах ясновидящий. Вот погоди, вернутся наши из похода, я тебя ещё на пир к себе вытащу.
— Людей не вижу вокруг достойных славы новгородской, — продолжал, словно не слыша её, Иван Лукинич. — Были ведь ране, куда делись, не пойму? Хоть Исака Андреича твоего взять. А Иона архиепископ был каков, нынешний разве чета ему!
— Э, разворчался! — попыталась подтрунить над ним Марфа. — Это уж так заведено, что старики на нынешний день брюзжат, на вчерашний любуются. Молодых-то наших вспомни — Селезнёва, Своеземцева, Савёлкова, Дмитрия моего! Чем не люди тебе!
— Спорить с тобой не хочу, — прошептал Иван Лукинич. — Не по мне забава сия, да и си лов нет. А раз уж пришла, послушай старика. Не стало боле в людях согласья. Ране за вольницу нашу, за Великий Новгород, каждый, что чёрный человек, что боярин, голову свою рад был положить, всяк гордился, что новогородец он, в бою вперёд вырваться норовил. А нынешнее ополчение как собирали? Понуканьем, угрозами да посулами. По доброй воле много ль пошло народу вольницу свою от великого князя Московского оборонять? То-то ж... Потому как вольницы нет давно...
Он зашёлся тихим сухим кашлем. Марфа Ивановна привстала, раздумывая, не позвать ли кого? Иван Лукинич жестом остановил её, дотянулся дрожащей рукой до чаши с отваром, отпил глоток. Прикрыл глаза, отдыхая. Затем вновь заговорил:
— Житьим да чёрным людям вече ни к чему теперь стало. Кричи не кричи, а как Марфа Борецкая иль Настасья Григорьева решит, так и будет. Оборванцы на вечевой сход как на заработок идут. Ну да ты сама знашь... — Он глубоко вздохнул и поморщился от боли в груди. — Я ведь не об этом хотел молвить. Главное послушай теперь. Князь Иван не вдруг начнёт вотчины отымать у вас, сколько-то повременит, не управиться ему зараз со всеми землями новгородскими. И наместники во власть войдут не вдруг, тоже время пройдёт. Время-то и используйте. Силы копите, воев обучайте, распри свои оставьте до лучшей поры. Может, и удастся вольницу Великому Новгороду вернуть, гибели и позора избежать на радость потомкам. За это буду на небе Господа Бога молить, на земле уж не успею...
«А ведь он и в мыслях даже не допускает, что одолеем мы ныне великого князя!» — с изумлением думала Марфа, возвращаясь в свой терем на Великой улице. Ничто в Иване Лукиниче не походило на того степенного посадника, которого она знала всего несколько месяцев назад, кто сидел по её правую руку на шумных пирах, кто надеялся пресечь притязания великого князя Ивана Васильевича на Великий Новгород как на вековечную свою отчину.
Марфа была раздражена и сердита, забыла даже о жалости, которую испытывала к умирающему, готова была изругать его гневными словами. На сердце было неспокойно, тревожно. («Как бы не накаркал старый беды!») С тоской подумала о сыновьях. Как там Феденька с Митенькой? Здоровы ли? Живы ли?..
Глава девятая
«Холмский стоял между Ильменем и Русою, на Коростыне; пехота новгородская приближалась тайно к его стану, вышла из судов и, не дожидаясь конного войска, стремительно ударила на оплошных москвитян. Но Холмский и товарищ его, боярин Фёдор Давыдович, храбростию загладили свою неосторожность: положили на месте 500 неприятелей, рассеяли остальных и с жестокосердием, свойственным тогдашнему веку, приказав отрезать пленникам носы, губы, послали их искажённых в Новгород. Москвитяне бросили в воду все латы, шлемы, щиты неприятельские, взятые в добычу ими, говоря, что войско великого князя богато собственными доспехами и не имеет нужды в изменнических.
Новгородцы приписали сие несчастие тому, что конное их войско не соединилось с пехотным и что особенный полк архиепископский отрёкся от битвы, сказав: „Владыка Феофил запретил нам поднимать руку на великого князя, а велел сражаться только с неверными псковитянами". Желая обмануть Иоанна новгородские чиновники отправили к нему второго посла с уверением, что они готовы на мир и что войско их ещё не действовало против московского. Но великий князь уже имел известие о победе Холмского и, став на берегу озера Коломны, приказал своему воеводе идти за Шелонь навстречу псковитянам и вместе с ними к Новгороду; Михаилу же Верейскому осадить город Демон. В самое то время, когда Холмский думал переправляться на другую сторону реки, он увидел неприятеля столь многочисленного, что москвитяне изумились. Их было 5000, а новгородцев от 30000 до 40000, ибо друзья Борецких ещё успели набрать и выслать несколько полков, чтобы усилить свою конную рать. Но воеводы Иоанновы, сказав дружине: „Настало время послужить государю; не убоимся ни трёх сот тысяч мятежников; за нас правда и Господь Вседержитель", бросились на конях в Шелонь, с крутого берега и в глубоком месте; однако ж никто из москвитян не усомнился следовать их примеру, никто не утонул; и все, благополучно переехав на другую сторону, устремились в бой с восклицанием: Москва! Новгородский летописец говорит, что соотечественники его бились мужественно и принудили москвитян отступить, но что конница татарская, быв в засаде, нечаянным нападением расстроила первых и решила дело. Но по другим известиям новгородцы не стояли ни часу: лошади их, язвимые стрелами, начали сбивать с себя всадников; ужас объял воевод малодушных и войско неопытное; обратили тыл, скакали без памяти и топтали друг друга, гонимые, истребляемые победителем; утомив коней, бросались в воду, в тину болотную; не находили пути в лесах своих, тонули или умирали от ран; иные же проскакали мимо Новгорода, думая, что он уже взят Иоанном. В безумии страха им везде казался неприятель, везде слышался крик: Москва! Москва! На пространстве двенадцати вёрст полки великокняжеские гнали их, убили 12000 человек, взяли 1700 пленников, и в том числе двух знатнейших посадников, Василия Казимера с Дмитрием Исаковым Борецким; наконец утомлённые возвратились на место битвы».
Карамзин«И взяли сначала Русу и святые церкви пожгли, и всю Русу выжгли, и пошли на Шелонь, воюя; псковичи же князю помогали и много зла новгородским землям нанесли.
И новгородцы вышли навстречу им на Шелонь, а к Русе послали новгородцы рекою войско и в пешем строю бились долго и побили много москвичей; но и пешего войска новгородцев полегло много, а иные разбежались, а других москвичи схватили; а конное войско не подошло к пешему войску на помощь вовремя, потому что отряды архиепископа не желали сразиться с княжеским войском, говоря: „Владыка нам не велел на великого князя руки поднять, послал нас владыка против псковичей". И стали новгородцы кричать знатным людям, которые прибыли с войском к Шелони: „Сразимся сейчас", но каждый говорил: „Я человек небольшой, подрастратился конём и оружием".
Москвичи же до понедельника отложили бой, ибо было воскресенье.
И начали они биться, и погнали новгородцы москвичей за Шелонь-реку, но ударил на новгородцев засадный татарский полк, и погибло новгородцев много, а иные побежали, а других похватали, а прочих в плен увели и много зла причинили; и всё то случилось до приезда великого князя. И отправили новгородцы посла в Литву, чтобы король выступил в бой за Новгород. И посол ездил окольным путём к немцам, к князю немецкому, к магистру, и возвратился в Новгород, говоря: „Магистр не позволит пройти через землю свою в Литву".
Новгородская повесть о походе Ивана III Васильевича на Новгород«Когда лее пришли они к месту, называемому Коростыней, у озера Ильменя на берегу, напала на них неожиданно по озеру рать новгородская в лодьях, которая, на берег выйдя, тайком подошла под их лагерь, так что они оплошали. Стража воевод великого князя, увидев врагов, сообщила воеводам, те же, тотчас вооружась, пошли против них и многих побили, а иных захватили в плен; тем же пленным велели друг другу носы, и губы, и уши резать и потом отпустили их обратно в Новгород, а доспехи, отобрав, в воду побросали, а другое огню предали, потому что не были им нужны, ибо своих доспехов всяких довольно было.
И оттуда вновь возвратились к Русе в тот же день, а в Русе уже другое войско пешее, ещё больше прежнего вдвое; и пришли те в судах рекою под названием Пола. Воеводы же великого князя, и на тех пойдя, разбили их и послали к великому князю с вестью Тимофея Замытского, а примчался он к великому князю июля в девятый день на Коломну-озеро; сами воеводы от Русы пошли к Демону-городку. Князь же великий послал к ним, веля идти за реку Шелонь на соединение с псковичами. Под Демоном же велел стоять князю Михаилу Андреевичу с сыном его князем Василием и со всеми воинами его.
А воеводы великого князя пошли к Шелони, и как подошли они к берегу реки той, там, где можно перейти её вброд, в ту же пору вышла рать новгородская против них с другой стороны, от города своего, к той же реке Шелони, многое множество, так что ужаснулись воины великого князя, потому что мало их было — все воины княжеские, не зная этого, покоряли места окрест Новгорода.
А новгородские посадники, и тысяцкие с купцами, и с житьими людьми, и мастера всякие, или, проще сказать, плотники и гончары, и прочие, которые отродясь на лошади не сидели и в мыслях у которых того не бывало, чтобы руку поднять на великого князя, — всех их те изменники силой погнали, а кто не желал выходить на бой, тех они сами грабили и убивали, а иных в реку Волхов бросали; сами они говорили, что было их сорок тысяч в том бою.
Воеводы же великого князя, хоть и в малом числе (говорят бывшие там, что только пять тысяч их было), увидев большое войско тех и возложив надежду на Господа Бога и Пречистую Матерь Его и на правоту своего государя великого князя, пошли стремительно на них, как львы рыкая, через реку ту широкую, на которой в том месте, как сами новгородцы говорят, никогда брода не было; а эти и без брода все целые и здоровые её перешли. Увидев это, новгородцы устрашились сильно, взволновались и заколебались, как пьяные, а наши, дойдя до них, стали первыми стрелять в них, и взволновались кони под теми, и начали с себя сбрасывать их, и так скоро побежали они, гонимые гневом Божьим за свою неправду и за отступление не только от своего государя, но и от самого Господа Бога.
Полки же великого князя погнали их, коля и рубя, а они и сами в бегстве друг друга били, кто кого мог. Побито же их было тогда многое множество, — сами они говорят, что двенадцать тысяч погибло в тех боях, а схватили живьём более двух тысяч; схвачены и посадники их: Василий Казимер, Дмитрий Исаков Борецкий, Кузьма Григорьев, Яков Фёдоров, Матвей Селезнёв, Василий Селезнёв — два племянника Казимерова, Павел Телятев, Кузьма Грузов, а житьих множество. Сбылось на них пророческое слово: „Пятеро ваших погонит сотню, а сотня потеснит тысячи". Так долго бежали они, что и кони их запалились, и стали падать с коней в воды и в болота, и в чащобу, ибо ослепил их Господь, не узнали уже и земли своей, даже дороги к городу своему, из которого вышли, но блуждали по лесам, а как где-нибудь они выходили из леса, так хватали их ратники, а некоторые, израненные, блуждая в лесах, поумирали, а другие в воде утонули; которые же с коней не свалились, тех кони их принесли к городу, будто пьяных или сонных, но иные из них второпях и город свой проскакали, думая, что и город взят уже; ибо взволновались и заколебались, будто пьяные, и ума лишились. А воины великого князя гнали их двадцать вёрст, а потом возвратились в великой усталости.
Воеводы же великого князя Данило и Фёдор Давыдович, став на костях, дождались воинства своего и увидели воинов своих всех здоровыми, и благодарили Бога, и Пречистую Богоматерь, и всех святых. И стали воеводы говорить схваченным ими новгородцам: „Отчего вы с таким множеством воинов своих сразу бежали, увидев малое наше войско?" Те же отвечали им: „Потому что мы видели вас бесконечное множество, идущих на нас, но ещё и другие полки видели, в тыл нам зашедшие, знамёна у них жёлтые и большие стяги и скипетры, и говор людской громкий, и топот конский страшный, и так ужас напал на нас, и страх объял нас, и поразил нас трепет". Было лее это июля четырнадцатого в воскресенье рано, в день святого апостола Акилы».
Московская повесть о походе Ивана III Васильевича на Новгород«Ловать начинается между озером Двиною и болотом Фроновым или из самого болота. Я не мог вполне исследовать её истоки, хотя они недалеко от истоков Борисфена. Это та река, как свидетельствуют их летописи, в которую св. апостол Андрей переволок посуху судёнышко из Борисфена; пройдя приблизительно сорок миль, Ловать омывает Великие Луки и вливается в озеро Ильмень.
Волок, город и крепость, отстоит от Москвы приблизительно на двадцать четыре мили к равноденственному западу, от Можайска приблизительно на двенадцать, от Твери на двадцать. Государь присвояет себе титул по этой местности и ежегодно по обычаю веселит там душу, травя зайцев соколами.
Озеро Ильмень, которое в старинных писаниях русских называется Ильмер и которое иные именуют озером Лимиды, находится в двух верстах выше Новгорода; в длину оно простирается на XII а в ширину на VIII немецких миль и, помимо остальных, принимает в себя две более знаменитые реки: Ловать и Шелонь. Эта последняя вытекает из некоего озера; выливается же из Ильменя одна река — Волхов, которая протекает через Новгород и, пройдя тридцать шесть миль, впадает в Ладожское озеро».
Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делахонный отряд Данилы Холмского и Фёдора Давыдовича, обременённый груженным добычей обозом и целым стадом скота, остановился в селении Коростынь, что всего в тридцати верстах от Русы[53]. Воины были вконец измотаны, и Холмский потому и торопился, чтобы выиграть время и немного передохнуть. До устья Шелони, куда должны были по велению великого князя Ивана Васильевича прибыть псковские рати, уже рукой подать, а псковичи с нерасторопностью своею не завтра ещё подойдут, так что и трёхдневная стоянка не в упрёк.
В Коростынь вошли в сумерках, не встретив никакого сопротивления. Немногочисленных жителей, обмерших от страха, не тронули. Место было удобное, на берегу Ильменя, озеро просматривалось далеко: не то что струг — челнок не проглядишь. Новгородцев сторожевые всадники нигде не обнаружили, и селяне божились, что не было их тут. Похоже, что и не выступали ещё из Новгорода.
Ратники повеселели, проведав, что с зарей вновь выступать не надо, чувство настороженной опасности исчезло. У берега было не жарко и не душно — в самую пору, даже комарье не сильно донимало. Еду варили по-быстрому, чтобы заснуть на лишний часок раньше.
Тимофей наладился было захрапеть, но сотник Фома Саврасов поднял его и назначил на пару с Потанькой в дозорные на полночи. Ближе к утру Жердяй с Терёхой должны будут их сменить.
Тимофей с Потанькой пристроились на поваленном стволе усохшей берёзы. Разводить огонь было не велено, чтобы не привлекать внимания врага, коли тот объявится. Ночь выдалась лунной, поверхность озера тихо серебрилась, по воде расходились рыбьи круги. Какая-то рыбина, лещ должно быть, плюхнула хвостом у самого берега, так что Тимофей вздрогнул.
— Сеть бы бросить, — с сожалением вздохнул он. — Место удачное.
— Водяник тебе бросит, не к ночи будь помянут! — постращал Потанька.
— Что за Водяник такой?
— Как вглубь затащит тебя, так узнашь, кто такой! С бородой зелёной...
— Водяной что ль?
— Как хошь называй. А всего лучше молчи, вслух не именуй, не то и впрямь накличешь.
Тимофей покосился на Потаньку. Тот во все глаза глядел на воду и, похоже, сильно боялся того, кто хозяйничает там, на озёрном дне. Вдруг он повернулся к Тимофею и произнёс шёпотом:
— Меня он раз чуть не утянул. Чудом вырвался.
— Да ну?!.
— Ага... Мальцом ещё был. И речка-то неглубока казалась, а он ноги как обовьёт мне и дёргат на дно. Глянул вниз — борода зелена вьётся. Ужас, не приведи Господь! Коня за гриву ухватил, он меня и вынес, выручил.
— Так то, верно, трава была донная, — предположил Тимофей.
— То Водяник был, говорю тебе! А коль не веришь, поди купнись, погляжу на тебя, дурака...
Тимофею стало чуть не по себе от Потанькнных страхов, он даже поёжился, несмотря на тёплую ночь.
— Ты в Русе-то обзавёлся чем? — спросил Потанька, решив переменить разговор от греха подальше.
— Сапоги Григорий-обозник выдал вон. — Тимофей кивнул себе на ноги. — В самую пору.
— Сапоги это ладно. А сам-то добыл чего? Для семьи там, дочек?
— Да будет ещё случай, надо полагать...
— Ты время-то не теряй. На обозников надеяться неча, они-то свой случай не упустят, а ты ни с чем останешься. С чем к жене, к дочкам воротишься? Впредь сразу выбирай побогаче избу и шуруй тамо, пока не опередили.
— Не могу я так, не привык, — негромко, будто оправдываясь, ответил Тимофей. — Ты вон, гляжу, не больно-то сам принарядился.
— На меня не равняйсь, — зло сказал Потанька. — Я ворон вольный, сегодня здесь, завтра вёрст за сто отсель. Много мне не нать — коня да саблю...
Внезапно, не успев договорить, он вскочил, схватился за рукоять сабли, обнажил её и приставил лезвие к горлу маленького мужичка, неизвестно как появившегося вдруг здесь из тьмы. Мужичок оказался коростыньским мальчишкой. Он поскуливал от страха, боясь руку даже поднять, чтобы утереть слёзы.
— Кто таков, зачем тут? — зашипел на него Потанька.
— Коза ушла, — всхлипывал тот. — Козу ищу...
Тимофей усмехнулся, испытывая облегчение.
— Тьфу! — сплюнул Потанька, опуская саблю. — Живо домой!
Он довольно ощутимо подтолкнул мальчишку каблуком под зад. Тот взвизгнул и припустил бегом прочь. Отбежав недалеко, остановился, постоял в тишине, затем кинулся в сторону от села и, огибая сторожу, побежал берегом в сторону Новгорода.
...Даниле Холмскому приснился великий князь. Иван Васильевич объезжал войско, подолгу останавливаясь перед каждым конным ратником. За ним следовал стремянный, держа шапку, полную денег. Оглядев воина с ног до головы, великий князь запускал руку в шапку и награждал того корабленником. Холмский ждал, когда и до него дойдёт очередь, испытывая непонятное волнение и трепет. Наконец Иван подъехал к нему, посмотрел в глаза и промолвил: «Этого не знаю». Холмский хотел возразить, напомнить, что он воевода великокняжеский, не из последних здесь людей, но язык присох к нёбу, а Иван Васильевич уже дарил золотую монету следующему ратнику. Тот покосился на воеводу и засмеялся злорадным смехом, очень знакомым Холмскому. Но как ни напрягал он память, имя смеющегося соскользало с языка.
Данило Дмитриевич проснулся от сердцебиения и сухости во рту. Неподалёку храпел тучный Фёдор Давыдович. Было ещё темно. Холмский дотянулся до кувшина с квасом и, приложившись губами к шершавому глиняному краю, отпил чуть не половину. Тяжело повернулся на правый бок и попытался заснуть снова.
В стане все спали беспробудно. Дремали боевые кони, изредка переступая стреноженными ногами по сочной траве и прядая ушами. На берегу, прислонившись друг к другу, заснули Жердяй с Тимохой, сменившие Потаньку и Тимофея. На востоке чуть посветлело, но появившаяся на горизонте полоса облаков будто пыталась нарочно отдалить рассвет.
Первая лодья, прошуршав днищем по илистому песку, ткнулась в травяной берег в десяти саженях от сторожи. Из лодьи выскочил новгородец, подбежал к Тимохе и полоснул его острым ножом по горлу. Тимохины глаза распахнулись, налились кровью, он захрипел и съехал судорожной спиной с берёзового ствола, прислонившись к которому спал себе на смерть. Проснувшийся Жердяй разевал рот, пытаясь закричать, но лишь шипел от ужаса. Второй новгородец заткнул ему рот ладонью и всадил в живот короткий меч.
Из лодьи тихо и быстро выбирались на берег ратники. Носы других лодей тут и там въезжали в траву. Новгородцы, косясь на убитых, вынимали из-за поясов топоры, обнажали мечи и ножи.
Далее возникла заминка. Лодья, на которой плыл воевода судовой рати Илейка Хват, из житьих Плотницкого конца, дала-таки течь и запаздывала. Светало, ждать дальше сделалось опасно. Было два пути: либо отплыть от берега и дожидаться, когда подойдёт отборный владычный полк, либо самим ударить москвичей, застав их врасплох. Уже хорошо различимые в рассветной дымке кони не пугали количеством, казалось, можно управиться с не ждущими нападения и даже не проснувшимися ещё московскими всадниками своими силами. Мальчонка из местных (он, чтобы предупредить, камни кидал с берега в проходившие мимо лодьи и тем обратил наконец на себя внимание) говорил, что много их, да ведь у страха глаза велики.
Посовещавшись вполголоса, решили напасть, отправив, тем не менее, гонцов к владычным воям, чтоб поторопились на всякий случай. Выстраиваться в боевой порядок не стали, не было ни навыка, ни времени на это. Сгрудились вокруг нового вожака, выявляющегося всегда стихийно, когда в нём возникает нужда. Многие не знали даже имени его. Тот перекрестился и махнул рукой.
Разномастная толпа из нескольких тысяч новгородцев побежала сперва молча, затем подбадривая и возбуждая себя всё более громкими и угрожающими воинственными криками. В первые же минуты посекли и порубили десятка три не успевших даже подняться москвичей. Остальные повскакивали, хватаясь за мечи, распутывая стремена лошадям. Надевать брони мало кто успевал. Заметались в панике обозники. С десяток ополченцев попятились и кинулись в лес.
Из шатра выскочил Данило Дмитриевич Холмский и встал как вкопанный, оценивая ситуацию. Выхватил меч и огрел им плашмя по лбу убегающего в одних портах безоружного лучника. Кони метались без всадников, вздрагивая от звона клинков. Холмский ухватил за узду первого попавшегося, вскочил одним прыжком на неосёдланный хребет (давно не проявлял такой резвости!), вскричал, перекрывая шум битвы, своим громовым басом:
— Братья, да не убоимся вероломной трусости вражьей! Да не опустим меч свой перед отступниками!
И москвичи, и новгородцы, на мгновение забыв о схватке, с изумлением взглянули на возвышающуюся над всеми богатырскую фигуру. Брошенный кем-то топор пролетел рядом с его головой. Фёдор Давыдович, выглядывая из шатра, быстро и непрестанно крестился.
Однако бегство приостановилось, растерянность сменилась отчаянной злостью. Москвичи невольно устремились туда, где, сидя верхом, их воевода махал мечом, уже обагрённым кровью.
Из лесу, уже в сёдлах и в бронях, поскакали в обход атакующим сыны боярские. Новгородцы дрогнули, ещё не до конца веря, что москвичей гораздо больше, чем они предполагали. Но отступать, терять преимущество было до такой степени обидно, что они принялись драться с бешеным остервенением, ещё надеясь на победный перелом, на чудо, на то, что вот-вот владычная конница появится на берегу.
Но чуда не происходило. Москвичи брали верх в единоборствах, их численное превосходство становилось всё заметнее. Новгородская рать, недостаточно обученная, никем, кроме боевого пыла, не движимая, таяла и рассеивалась. С убитых, не дожидаясь конца боя, уже начали снимать доспехи.
Пришедший в себя от растерянности Фёдор Давыдович послал с десяток ополченцев спихнуть в воду лодьи, чтобы отрезать новгородцам путь к отступлению. Но эта мера оказалась лишней, со стороны озера те уже были окружены боярскими конниками, секущими их направо и налево.
Потанька был уже на коне и рвался в гущу боя с безрассудной храбростью. Он подозревал за собой вину, что отпустил мальца с известием, и желал отличиться.
Тимофей сколол остриё ножа о кованый панцирь набросившегося на него новгородца и едва успел щитом отвести удар. Тот, не рассчитав замаха, споткнулся о чьё-то тело, неуклюже упал. Тимофей ударом щита оглушил его, подобрал выроненный меч и продолжал биться.
Неожиданно к берегу пристала запоздавшая, тяжёлая от хлюпавшей на дне воды, лодья Илейки. Хвата. Полсотни выскочивших на берег ратников с пиками потеснили бояр. Илейка, здоровенный детина медвежьего росту, определив глазами главного воеводу, пробивался, размахивая мечом, к Холмскому.
Данило Дмитриевич по-прежнему возвышался над всеми, руководя битвой. Неосёдланный конь с трудом ступал под тяжестью грузного тела и каждый раз вздрагивал ушами от громовых повелительных окриков. В Холмского бросили копьём, он мечом отбил его, бросок получился несильным. Ни одного лучника среди судовой новгородской рати не оказалось.
И лейка рассёк мечом череп одному москвичу, ещё трёх расшвырял в стороны, близко подступив к Холмскому. Ободрённые подмогой, новгородцы воспрянули духом, ещё надеясь на что-то. Тимофея ударили в спину ножом. Кольчужка выручила, выдюжила, лишь металлический скрежет холодом отозвался в позвоночнике. От толчка он упал вперёд, прямо под ноги коню, какое-то мгновение ждал, что его добьют, и удивился своей живучести, когда этого не случилось. Быстро вскочил на ноги и содрогнулся, узрев перед собой великана с мечом. И лейка замахнулся, чтобы ударить Холмского в левый бок. Тимофей, оказавшийся на пути, невольно взмахнул мечом, защищаясь. Илейкина правая рука раздвоилась, и часть её, отсечённая чуть выше наручей по локоть, упала в пыль, сжимая мертвеющими пальцами серебряный крыж[54]. Обескураженный ратник таращился на свой обрубок, из которого торчала кость и хлестала струёй кровь. Он побледнел, как снег, боль с запозданием пронзила всё его большое тело, и Хват повалился на землю, теряя сознание.
Новгородцы побежали. Силы оставили их, слишком тяжела для затяжного боя оказалась бронь.
Тимофей, ещё не веря, что самое страшное позади, устремился вместе с другими ополченцами преследовать новгородцев. Те сбрасывали с себя шеломы и кольчуги, отстёгивали мечи. Некоторые отчаявшиеся спастись останавливались и слабо отбивались, лицом встречая смерть. Таких были единицы. Остальные бежали в ту сторону, откуда должна была прийти подмога — владычный конный полк, лучший в Великом Новгороде. Но подмоги не было. Что никогда не будет её, поняли наконец и самые недогадливые и со смертным равнодушием ко всему сдавались в плен.
Какой-то новгородский парень, уже безоружный, бросился в сторону леса. Тимофей погнался за ним. Тот успел пробежать немного, споткнулся о корень сосны, кувыркнулся через голову и, пятясь задом, задрав кверху потное грязное лицо, вдруг закричал с мольбой:
— Трифоныч, не убивай!.. Помилуй!..
Тимофей оторопело остановился, опустил меч.
— Проха?!
— Я, я это! — быстро кивал головой ананьинский холоп, радуясь, что узнан. — Я, Трифоныч! Пиво-то с тобой, помнишь, пили на Москвы?..
Он всхлипнул и залился горючим нервическим плачем, враскачку сидя на земле и несвязно выговаривая сквозь слёзы:
— На Москвы-то... Пиво... Я это...
К ним подскакал Потанька, яростно сверкая глазами. Резко осадил коня, взглянул на сидящего Проху:
— Кончай, что ли, его? А хошь, я?
— Не тронь! — Тимофей заслонил Проху спиной. — Сам с ним разберусь.
— Ты не тяни долго, воевода ищет тебя. Поспешай!
Он ускакал вперёд, сверкая обнажённой саблей.
— Вставай! — велел Тимофей.
Проха послушно поднялся, утёр рукавом лицо. Посмотрел на Тимофея и опустил голову.
— Что, Трифоныч, сделашь со мной? — спросил он, глядя в ноги себе. — Пожить бы ещё чуток...
— Что до меня, я-то не трону, ты гостевал у меня. За иных не поручусь. Побили вы наших много.
Проха лишь вздохнул тяжко.
— Высечь бы тебя, дурака! — сказал Тимофей. — И чего в заваруху полез!
— А сам-то чего? — спросил Проха. — Дом, семья ладна, сам хозяин себе!..
— Помалкивай! — прикрикнул на него Тимофей. — Ишь, осмелел мне тут, разговоры разговариват! Слушай меня. Пойдём сейчас мимо той разлапистой ёлки. Как скажу «можно», беги в лес.
Проха испуганно кивнул.
Однако убежать не удалось. К ним приближался верхом сотник Фома Саврасов.
— Обыскался, а ты вона где! Торопись к воеводе, Тимофей Трифонов, он ждать не привык. Что стоишь? Поспешай! — И заметив нерешительность Тимофея, по-своему истолковал её. — Этот не уйдёт, я присмотрю. А ну, тля новгородская, двигай ногами-то!
Он огрел Проху плетью по спине и погнал туда, где большая толпа пленённых ожидала своей участи.
На месте недавней битвы лежали сотни убитых. Москвичи рыскали среди них, выбирали себе оружие получше, снимали брони. Брони порой попадались богатые, немецкой работы, отделанные серебром. Кое-где за них уже передрались.
Фёдор Давыдович восседал с победным видом на буланом коне. Он только что распорядился пожечь Коростынь и пленить селян, подозревая тех в измене. Лодьи также было велено сжечь, они войску были без надобности.
Холмский выслушивал тысяцких, составляя для себя полную картину боя. Он уже понял,'что безрассудная удаль малочисленных новгородцев объяснялась уверенностью в подмоге отборной конницы архиепископа. Так говорили пленные, и не верить им не было причины. Однако, почему владычный полк не прискакал на помощь, не знали и пленные. Именно этого не мог объяснить себе Холмский, это беспокоило его. Не привыкший доверяться счастливым случайностям, он подозревал хитрый умысел, военную уловку, разгадать которую был не в силах. Он приказал выставить усиленную сторожу, разослал сторожевые отряды в поисках неприятельской засады и досадовал на вчерашнюю легкомысленность и неосмотрительность. Его войско могло быть разбито подчистую и (что от себя скрывать!) должно было быть разбито. Про себя он усмехнулся, что раздражается как будто именно из-за того, что новгородцы не одержали верх. Что же сейчас замышляют их воеводы, какую тайную ловушку готовят ему ценою такой огромной жертвы?..
Он потёр ладонью об ладонь. На правой образовалась большая розовая мозоль. («Эк мечом-то иамахался как с непривычки!») Ему в самом деле давно не приходилось саморучно вступать в схватку с врагом, он считал это не только ненужным, но и бессмысленным для воеводы делом. Сегодня нужда заставила, нельзя было иначе. И всё равно глупо: убили бы его, кто войско возглавил бы?
Он посмотрел на самодовольного Фёдора Давыдовича. Тот сидел в седле при доспехах, нагрудный панцирь жарко блистал на полуденном солнце. Поблизости ополченцы продолжали раздевать трупы.
«Много железа лишнего», — подумал в который раз Данило Дмитриевич и отдал распоряжение строить войско.
К нему подвели Тимофея.
— Звать как? — спросил его воевода.
— Трифонычем прозвали, — ответил тот, робея. — Тимофеем.
— Сотником назначаю тебя.
Тимофей опешил: за что? за какие заслуги? Попробовал было возразить, но Холмский вновь заговорил:
— За то, что живота не пожалел, воеводу своего от меча разящего оберегая, воздам ещё тебе. Потерпи до Москвы, сейчас, сам видишь, не время. А коли нынешняя есть в чём нужда, сказывай.
Тимофей низко поклонился. От нежданной милости мысли перепутались.
— Ну, что молчишь?
— Сам нужды не испытываю, — решился вымолвить новоиспечённый сотник. — А вот не казнил бы ты человечка одного, холопа подневольного?
— Кто таков? — нахмурился Холмский.
— Прошка, холоп посадника новгородского, Ананьина, кажись.
— Василия Ананьина? — переспросил воевода. — Вон как?!
Тысяцкие зашептались: привалило дураку везение, ан нет — сам всё портит.
— Приведите ко мне его, — велел Холмский и обернулся к Тимофею: — Коня седлай, с вестью поедешь к великому князю.
Воевода встал, отыскал глазами дьяка-писаря и, дав знак следовать за собой, направился к шатру. Фома Саврасов повёл Тимофея к обозу, дабы подобрать ему облачение, соответствующее новому чину. Сотники скакали по берегу, собирая ратников. Несколько пленённых новгородцев оттаскивали в сторону убитых, которых насчитали, ни много ни мало, около пяти сотен. Москвичей пало в десять раз меньше, им наскоро рыли ямы для погребения, поп из сельской церквушки готовился к панихиде. А в котлах уже булькала каша, варилось мясо, запах еды поплыл над берегом, дразня желудки, — бились-то натощак, не до жиру было. А теперь можно. В Русе не удалось попировать, в Коростыне получится. Первый пир на костях...
Проха стоял со связанными руками и ногами среди пленников и молча ждал своей участи. Он уже не сомневался, что его убьют, надежда кончилась, вместе с ней кончился и страх. Подумал без особой горечи, что горевать по нём некому, он был сиротой, обжениться, обзавестись собственными детьми не успел, не торопился с этим, хотя нравился бабам и пошаливал с ними в охотку. Василий Ананьин навряд грустить о нём будет, одним холопом меньше, одним больше. Нового возьмёт заместо Прохи. Единственно кто и погрустит, так это добрый ткач Тимофей Трифоныч. Едва ведь не спас, отпустить хотел, а кто Прошка ему? Никто, не родственник никакой, так, случайный знакомец. Вспомнилась мельком дочь его младшая Тонька, как на Проху глядела во все глаза, будто он жених её посватанный. Не шибко красива девка, но и не уродина, сгодилась бы в хозяйки... Мысли Прохи, не сообразуясь с близостью гибели, унесли его за тридевять земель, отвлекли от тоски смертной, губы раздвинулись в нелепой улыбке, так что со стороны он вполне мог быть принят за убогого дурачка.
Рядом негромко переговаривались пленные:
— Илейку-то видал кто? Вроде подоспел он всё же.
— Зарубили его...
— Кто ж на москвичей напасть надоумил? Плыли бы себе к Русе...
— Мальца послушались...
— Малец, он не обманул. Владычный полк подвёл. Може, гонцов перехватили?..
— Теперь не узнашь...
К пленным подъехал Фёдор Давыдович. Охранники изготовились, ожидая приказа воеводы приступить к казни.
— Пленённых отпустить! — крикнул Фёдор Давыдович и, упреждая недоумённые взгляды москвичей, добавил: — За малую плату. Кому своего носа, уха, глаза не жаль, пущай идут восвояси, и полюбуется пущай Великий Новгород на славных воев своих, что не убоялись руку поднять на великого князя Московского! А кто жадный, извиняй, тут оставайся, земли хватит.
Он усмехнулся и ускакал. Захохотали и охранники. Один из них разрезал верёвки, которыми стянут был Проха, вложил ему в занемевшую ладонь нож и подтолкнул к связанным:
— Начинай с кого душе угодно!
Новгородцы опустили глаза. Проха стоял в недоумении, всё ещё не понимая, чего от него требуют.
— Ну? — поторопил москвич.
— Чего делать-то? — Проха заискивающе улыбнулся.
— А вот чего! — Тот подошёл к ближайшему пленному, схватил его за бороду и провёл по лицу острой саблей снизу вверх. Нос отлетел в траву. Новгородец взвыл, захлёбываясь кровью, повалился на траву. Ему рассекли верёвки, и он отполз в сторону, ничего не видя вокруг и зажимая ладонью пустоту на лице.
— Теперь ты!
Проха побледнел и не двигался с места.
— Проха, родимый, мне ухо отсеки! — взмолился вдруг один из связанных. — Без уха-то перетерплю как-нибудь...
— И мне тож! — подхватил другой. — Не ты, так они изуродуют!..
Проха пошатнулся, его подташнивало, нож выскользнул в траву.
— Кто тут уха не жалел? — зыркнул москвич. — Ты, что ль?
Он развязал ближайшего пленного, поднял уроненный Прохой нож и приказал:
— Обучи-ка товарища!
Тот двинулся на Проху с ножом, бормоча:
— Прости, если можешь. Не я, так ты меня. Вишь, дело какое...
Проха попятился и упёрся спиной в сосну.
Послышался приближающийся топот копыт. Молодой боярин, с ловкой небрежностью сидя в седле, ещё издали заорал:
— Который тут холоп посадника Ананьина прозвищем Прошка? Воевода срочно требует!
— Бережёт тебя Бог! — Охранник залепил Прохе оплеуху, выводя его из оцепенения, и подтолкнул к всаднику. — Вот этого Прошкой кличут.
— А ну бегом! — слегка огрел его плетью всадник и погнал Проху, еле переставлявшего ноги, впереди лошади.
Тимофей издали увидел его, но приблизиться не решился. Он уже был одет подобротнее, латаную кольчужку поменял на прочный бахтерец[55], выбрал себе новый меч из ныне захваченных, лишь сапоги оставил прежние, удобные и лёгкие, которые не сносил ещё.
— Прямо сотником родился! — присвистнул Потанька. — Гляди не загордись, выше взлетишь — больней упадёшь.
Тимофею было немного неловко перед Потанькой за свою удачливость, как будто он в чём-то обделил его. Он смутился и нахмурился.
— Ты теперь в тысяцкие меть, — продолжал насмешничать Потанька. — А там и в воеводы. Воротишься на Москву, жена не узнат.
— Ладно тебе языком болтать, — отмахнулся Тимофей.
— Ничего, терпи. Скоро командовать начнёшь, забудешь, кто и такой Потанька Казанский.
— Меня воевода ждёт, идти надо...
— Иди, что ж, держу я тебя будто! А про должок свой всё-таки помни!
Потанька круто развернулся и зашагал прочь. Тимофей вдруг понял, что того терзает зависть, что достигнуть чина сотника однорукому Потаньке не дадут никогда и он рассчитывает на одну лишь сумасшедшую удачу, потому и не боится никого и ничего («Окромя Водяника!» — хмыкнул про себя Тимофей), лезет во всякую заваруху, рискует и дёшево ценит свою и чужую жизнь. А сегодняшняя удача от него ушла и сама приплыла в руки Тимофею, который не ждал её и не чаял.
Он посмотрел вслед Потаньке, сделал было движение, чтобы окликнуть его, но не придумал повода и, постояв в нерешительности, двинулся к шатру воевод.
Данило Дмитриевич Холмский пожелал самолично допросить Проху, потому что сведения, добытые у пленённых новгородцев, ему казались недостаточными. Неясно было, в каком количестве всадников выступила новгородская конница, куда направилась, вся ли пешая рать плыла на лодьях или есть ещё, наконец, куда подевался владычный полк, о котором все дружно вспоминали, ругая его при этом самыми похабными словами. Холоп новгородского посадника, да ещё такого, как Ананьин, мог слышать или догадываться о тайных планах новгородских воевод.
Проха уже который раз за этот день готовился к смерти, теперь он почти желал её, мечтая, чтобы она была быстрой, чтобы не уродовали, не резали уши, не рвали ноздри, не выкалывали глаза. Иначе и жить не стоило, кому он нужен будет таким уродом!.. Он равнодушно отвечал на вопросы, был в здравой памяти, ничего не скрывал. Да, он слышал разговоры Ананьина, которые тот вёл с прочими посадниками. Конница числом в сорок тысяч всадников двинулась в сторону Пскова, чтобы, разгромив плесковичей, дождаться подмоги от польского короля и уже вместе с ним навалиться на москвичей. Ведёт её посадник Василий Казимер. Есть ещё одна судовая рать, та по Ловати поплыла к Русе. У Демона-городка обе рати должны были соединиться. Где владычный полк и почему бездействует, не ведал и Проха.
Данило Дмитриевич, подумав, рассудил, что медлить не следует. Пока не догадывается ни о чём вторая судовая рать, необходимо настичь её и разбить с наскока.
— Дорогу короткую знаешь к Демону? — спросил он у Прохи.
Тот кивнул:
— Там погосты господские, бывать приходилось.
— Поедешь с нами, покажешь.
Холмскому доложили, что войско построено. Подвели коня. Подле шатра ждал Тимофей, но Данило Дмитриевич, не взглянув на него, влез в седло и поехал вдоль ратного строя. Рядом гордо следовал Фёдор Давыдович.
Ратники смотрели на воевод с воодушевлением, улыбались, предвкушая пир на костях, на многих празднично сверкали захваченные доспехи новгородцев.
— Отважные воины! — обратился к ним Холмский своим громовым раскатистым голосом. — Ныне показали вы превосходство своё над вероломными воями новгородскими, что отай напали на нас, надеясь страх в наших глазах узреть и в смятение сердца повергнуть. Господь не допустил, чтобы сбылись их замыслы коварные. Возрадуемся же справедливости и мудрости Его!
Ратники одобрительно загудели, две-три шапки взлетели в воздух.
— Не забудем и о тех, — продолжал Холмский, — кто честно сложил свои головы в честной битве. Врагам нашим ещё воздастся за их гибель! Верно ль молвлю?
— Верно! Верно! — грянули голоса.
— Так не будем же медлить! Стало известно нам, что поблизости другая рать новгородская готовится напасть на нас. Что лучше — здесь их дожидаться, пируя и силу свою ослабив, либо самим напасть нежданно, навек отбив у них охоту к бахвальству непотребному? А там бы и пир устроить на радостях! Сегодня же!
— Не замедлим! — заорали тысячи глоток. — Веди!
— Быть по сему! — гремел Холмский, перекрывая всех. — И ещё скажу! Не подобает брони их поганые на себя цеплять, чай, не голь мы, а войско великого князя Московского Ивана Васильевича! Не добыча это — обуза! А ну сымай да в воду их!
Холмский жестом велел подать ему лежащий на земле нагрудный панцирь, размахнулся и отшвырнул его далеко от себя в сторону озера. Ратники принялись на ходу, на скаку снимать с себя чужие брони, с яростью, будто таилась в железе некая злая порча, бросая их в Ильмень.
Обозники запрягали лошадей, проверяли и укрепляли повозки. Вскоре полуголодное, злое, жаждущее мщения войско вышло из Коростыня. В наступившей тишине лишь потрескивали догорающие головешки бывших изб да бродили со стоном по разорённому селению потерявшие разум окровавленные уроды.
Великий князь Иван Васильевич, миновав село Осташкове и Торжок, встал с войском на берегу озера Коломно близ Вышнего Волочка. Он с нетерпением ждал вестей от Холмского и начинал уже сердиться, что гонец запаздывает.
Шестого июля к великому князю прибыли новгородские послы, житьи Плотницкого и Загородного концов Лука Остафьев и Окинф Васильев, посланные вечем с предложением начать мирные переговоры{37}. В Новгороде ещё надеялись на помощь Казимира, необходимо было выиграть время, а заодно и выяснить аппетиты Ивана Васильевича. Дары великому князю были не особенно щедрыми: не задабривать явились, а говорить сила с силой. Чья возьмёт, далеко ещё не было ясно. И всё же сторонники Григорьевой настояли, чтобы любое требование Ивана Васильевича взамен на замирение было тотчас же принято к сведению и внимательно рассмотрено. Не в первый раз Москва поднималась на Новгород, не впервой было откупаться. Большинство надеялось, что и на сей раз всё этим закончится.
Иван Васильевич принял послов не тотчас, а лишь на следующий день. До той поры дьяк Степан Бородатый ежечасно кормил послов обещаниями, что вот-вот государь допустит их до себя, был с ними любезен, успокаивал, перебрасывался шуточками и, как бы невзначай расспрашивая о том и сем, выяснял последние настроения в Новгороде. Васильев с Остафьевым отшучивались в тон Бородатому, о важном помалкивали, однако хитрый дьяк смог понять, что единства в новгородцах пока нет, а страху перед московским войском уже хватает.
Седьмого июля, позавтракав и поинтересовавшись, нет ли вестей от Холмского, Иван наконец решил принять новгородских послов.
После традиционных поклонов, приветствий, оглашений даров и пожеланий великому князю долго здравствовать Окинф Васильев начал с торжественностью:
— Отчина твоя Великий Новгород бьёт челом тебе, великий князь Иван Васильевич, и просит умерить гнев твой на нас. А замирился бы ты с нами, и жить бы нам по старине, как при батюшке твоём Василии Васильевиче. О том вечем новгородским посланы мы просить у тебя.
Иван смотрел на посла своим тяжёлым неотрывным взглядом, так что Васильев невольно смутился, а затем побледнел.
— Не я ли, — сказал Иван, вставая с невысокой скамьи, — жаловал отчину мою Новгород Великий жить по старине? Не я ль с митрополитом нашим Филиппом упреждал новгородцев от латынской ереси? Не я ль терпел долго? И чем же ответили на долготерпение моё? — Остафьев переступил с ноги на ногу, Иван перевёл свой взгляд на него и возвысил голос: — А тем, что литовского князя Олельковича посадили к себе! Тем, что отчину мою очернили тайным сговором с королём Казимиром! Что меч решились поднять на государя своего — великого князя Московского! Как приходит предел терпению родителя, взирающего на непотребства чада своего, и он берёт в руки розги, так и моему терпению предел закончился! Наказан быть должен Новгород за деяния свои.
— Дозволь молвить, великий князь, — произнёс Остафьев, склонив голову. — Вины с себя не снимаем и каемся в грехах своих, готовые волеизъявление твоё выслушать с покорностью и до веча донести его в точности. Однако меча на тебя не поднимал Новгород, напротив, много терпим от жестокосердия воев твоих, что произвол творят по своему самоуправству. Пресёк бы ты грабёж земель отчины твоей Великого Новгорода, много плачем мы от сего горя.
В шатёр шагнул Бородатый и шепнул великому князю, что прискакал наконец вестник от Холмского. Иван засомневался, не выпроводить ли новгородских послов, чтоб не услышали того, чего им не следовало бы слышать. Потом подумал, что в этом случае нетрудно устроить так, что послы не доедут до Новгорода, и велел звать гонца.
Бородатый выскользнул из шатра и почти тотчас вернулся, введя Тимофея, ещё не успевшего привести себя в порядок и даже ополоснуть грязное от пыли и пота лицо. Он поклонился до земли и протянул великому князю помятый в пути бумажный свиток.
Иван Васильевич, не садясь, развернул его и молча стал читать донесение Холмского о разгроме одной и другой судовых новгородских ратей. Хмурое выражение на его лице прояснялось.
Тимофей смотрел во все глаза на великого князя, и ему казалось, будто всё это происходит с кем-то другим, а не с ним. Он впервые видел государя так близко и испытывал незнакомое чувство безотчётного обожания. Именно таким он и представлял его себе: высокорослым, молодым, гордым. Всё нравилось в нём: орлиный нос, вьющиеся каштановые волосы, аккуратная небольшая борода, властно приподнятая бровь, глубина тёмно-синих очей. Тимофей готов был сию же минуту отдать жизнь за великого князя, если б тот пожелал этого, исполнить любую его волю, скакать куда угодно по его приказу, забыв об усталости.
Иван, кажется, догадался о чувствах гонца, поднял голову и чуть улыбнулся:
— Звать как тебя?
— Тимофей Трифонов.
— Добрую весть ты принёс. Запиши, дьяк Степан: жалую сотника Тимофея Трифонова деревней Замытье, что под Коломною, из моих земель. Владей пожизненно и служи мне верой и правдою.
Тимофей оторопело молчал. Бородатый ткнул его в спину, и тот упал на колени перед государем.
— Встань, — сказал великий князь. — Поведай-ка ещё раз, при них вон, — Иван кивнул на Остафьева с Васильевым, — как напали на моих ратников вероломные вои новгородские, а то послы бают, мол, не подымается их меч на нас.
Тимофей, робея, стал пересказывать бой при Коростыне, затем голос его окреп, и он, чувствуя, что великий князь слушает с удовольствием, рассказал и про разгром второй рати под Русой, и что городок Демон осаждён воеводами Данило Дмитриевичем и Фёдором Давыдовичем и вот-вот должен пасть. Остафьев с Васильевым слушали с изумлением, не в силах скрыть свою горечь.
— Так что рано замирения приехали просить у меня, — усмехнулся, обращаясь к ним, Иван Васильевич. — Так и передайте посадникам своим.
Тимофей не успел ещё как следует поспать в сенном возу, как его растолкал Бородатый.
— Просыпайся, сотник. Поскачешь обратно с государевой вестью. Конь твой подустал, так я другого тебе коня велел оседлать.
Тимофей вскочил, быстро собрался, подошёл к коню. Тот также был боевой, но с татарским, стройным, пружинистоногим, чёрной масти, в сравнение не шёл. Тимофей вздохнул, но делать было нечего. Он вспомнил о пожалованной деревне (даже во сне не мечталось о таком), и сожаления почти не осталось. Уже отъезжая от озера, Тимофей обернулся. Рядом с татарским конём стоял чернобородый дьяк и примерял к нему свою узду.
Проха сбежал. Московским ратникам было не до него, когда близ Русы встали и начали готовиться к внезапному нападению. Уже разведчики выведали стан второй новгородской судовой рати, которая была многочисленней той, что атаковала их под Коростынью[56]. Но новгородцы будто нарочно повторяли давешнюю легкомысленность москвичей, сторожу не выставили вовсе и спокойно дожидались подхода лодей Илейки Хвата, ничего не ведая об их горькой участи. Значительный отряд сходил в саму Русу, столкнулся с малым числом московских воев, оставленных в разорённом городе для порядка, и перебил их всех. Весть об этой лёгкой победе ещё более расхолодила облачившихся в непривычные брони ремесленников, купцов, житьих и чёрных людей, вынужденных заниматься не своим делом.
Проху, побитого, униженного, сникшего, никто не охранял, и, когда по сигналу воевод начали вскакивать в сёдла сыны боярские, обнажили мечи пешие и наладили свои стрелы лучники, он бочком, от дерева к дереву, стал отодвигаться вглубь леса, затем не вытерпел, вскочил на ноги и, обдирая о ветви щёки и лоб, помчался сломя голову подальше от проклятого места. Он не слышал ничего, кроме шума и треска, который сам же и производил, и всё ждал, когда вонзится в спину стрела или полоснёт по загривку лезвие сабли или меча. Несмотря на усталость, бежал он, видимо, долго, ибо, когда силы окончательно покинули его и он рухнул на подсохший болотный мох, последнее, что увидел Проха перед тем, как провалиться в забытье, была луна, застрявшая в густоте черничного куста.
Под утро его разбудил лось, который поблизости пил, чавкая, воду из чёрной болотистой лужицы. Проха облизнул пересохшие потрескавшиеся губы и с трудом поднялся, превозмогая боль во всём теле. Лось поднял рогатую голову и в раздумье посмотрел на Проху, решая, не убить ли этого слабого, отвратительно пахнущего человека, но не учуял в нём опасности для себя и, постояв с минуту, удалился медленно и бесшумно. Проха припал к луже и долго пил, со стоном переводя дыхание. Вода была солоновата на вкус. Утолив жажду, он снова поднялся, прислонился спиной к берёзе. Закружилась голова и засосало от голода в желудке. Проха поглядел на пробивающиеся сквозь деревья ранние солнечные лучи и, повинуясь скорее не разуму, а инстинкту, нетвёрдыми ногами двинулся на север-запад.
Он шёл весь день. Изредка останавливался и жевал едва покрасневшие ягоды морошки, кислые и костлявые. Ни зверь, ни человек не встретились ему. В лесу стоял жаркий древесный дух, уши заложило от непрестанного звона комаров, шея, лицо, руки зудели от укусов.
Однажды он вышел на тропку, пошёл по ней, но та начала расширяться, и он, боясь наткнуться на москвичей, вновь свернул в чащу. Он плохо представлял себе, куда идёт и зачем. В Новгород возвращаться ему было страшно: почему, спросят, не убили, не изуродовали, как прочих? А может статься, что прознают, как Проха короткой дорогой вёл москвичей к Русе, тогда не жди пощады. А если не в Новгород, то куда же идти ему? Проха не знал. Однако идти было легче, чем стоять на месте и дожидаться невесть чего. Он шёл со слабой надеждой на авось, на чудо, — с надеждой, которая в самой безвыходной ситуации так свойственна природе человека, особенно русского.
Под вечер он совершенно выбился из сил и, тяжело переводя дыхание, опустился на какой-то полусгнивший ствол. Комары тотчас набросились на него, но даже отмахиваться от них не было силы.
Внезапно ноздри уловили слабый запах дыма. Деревня ли где горит, москвичи ль костры жгут? Затем почудился аромат жареного мяса. Проха заволновался, не зная, как истолковать эти запахи. Заворчал пустой живот, Проха сглотнул слюну. Он поднялся и, не в силах перебороть голод, осторожно двинулся вперёд.
Пройдя две сотни шагов и стараясь ступать как можно тише, он вдруг увидел меж стволов огонёк небольшого костра. Вокруг него похаживали какие-то люди. Действительно пахло мясом, и Проха решился. Терять ему было нечего, кроме как сгинуть в лесу от голода либо от дикого зверя. К тому ж не похожи были фигуры незнакомцев ни на своих, ни на московских ратников. Быстро темнело. Проха, пошатываясь, приблизился к огню и выступил на маленькую поляну.
На костре дожаривались заячьи тушки, тяжёлые капли жира с шипением падали на красные угли. Вокруг сгрудились человек шесть мужиков, намереваясь, как видно, уже приступить к трапезе. Они обернулись на шорох и в смятении отшатнулись, хватаясь кто за нож, кто за топор. На Проху и в самом деле было жутко смотреть: одёжа вся подрана сучьями, лицо распухло от комариных укусов, под левым глазом расплылся огромный, на пол щёки, кровоподтёк — след московского каблука.
Широкоплечий мужик средних лет с лопатистой бородой, видимо главный здесь, зыркнул по сторонам: нет ли ещё кого поблизости. Затем сделал шаг к Прохе и спросил грозно и в то же время опасливо:
— Ты чегой-то? Откудова?
Проха опустился на колени:
— Не погубите, православные, невинную душу! С миром иду, зла не держу ни на кого. Допустите до своего общества, авось пригожусь чем.
Он говорил, косясь на прутья с зайчатиной, со стороны выглядел жалким и даже смешным, и мужики успокоились.
— Ты один тута? — спросил главный.
Проха кивнул.
— Не монах ли случаем?
— Не, подневольный я, холоп. Не по своей воле нужду терплю.
— Холоп не холоп — нам всё одно. Звать как?
— Прошкой.
— Ну так слухай, Прохор. Звать мы тебя не звали. Коли пришёл, оставайся, но по своей воле уйти уже не моги, только когда я разрешу. Иначе смерть тебе. А если к нам примкнёшь, сыт будешь, а то и пьян, товарищем тебя назовём. Повезёт разбогатеешь, не повезёт не состаришься. Так-то...
Да уж не разбойные ли вы люди? — начал догадываться Проха.
— Небось не разбойней хозяина твоего. Вон как обобрал тебя — смотреть не на что!
Мужики засмеялись, глядя на Прохины лохмотья.
Проха не почувствовал в их смехе ни издевательства, ни злобы и сам улыбнулся с облегчением. «А, где наша не пропадала! — подумал он с вновь проснувшейся надеждой. — Потом выкручусь как-нибудь». И решил остаться с разбойниками.
Воевода Фёдор Давыдович в третий, четвёртый, пятый раз перечитывал приказ великого князя, привезённый Тимофеем, надеясь найти в бумаге хоть малую для себя выгоду. Но как ни крутил он мятый лист, выгода не обнаруживалась. Сказано было ясно и определённо: снять осаду Демона и двигаться к устью Шелони на соединение с псковичами, а, «дабы о спине своей не опасались», осаждённый городок оставить на попечение воинов князя Михайлы Андреевича Верейского и сына его князя Василия{38}. Богатая добыча уплывала из рук.
Но даже не упущенная добыча беспокоила воеводу. Фёдор Давыдович понимал, что великий князь, отдавая Демон Верейскому, тем самым награждает того за многолетнюю преданную службу. Однако не означает ли это немилости по отношению к самому Фёдору Давыдовичу? Он перебирал в уме все свои последние деяния, разговоры, которые могли быть подслушаны и переданы великому князю, и не находил в них ничего предосудительного. Уж не в Холмском ли причина?
Фёдор Давыдович знал о прохладности великого князя к Данило Дмитриевичу. Однако Холмский в последнее время словно бы оставил гордыню свою, имя государя Ивана Васильевича произносил с почтительностью и ратников им вдохновлял. Фёдор Давыдович терялся в догадках. Простая мысль, что великий князь мог в решающем сражении полагаться на Холмского как на лучшего своего воеводу, не приходила ему в голову.
Данило Дмитриевич воспринял приказ государя спокойно и был даже рад ему. Стояние под Демоном, ожидание, когда осаждённые защитники сдадут хорошо укреплённый городок, могло затянуться и было в тягость его деятельной натуре. Холмского беспокоила недостаточность сведений о главном новгородском войске, о планах его воевод, он был недоволен тем, что Фёдор Давыдович распустил чуть ли не половину отрядов для грабежа окрестных земель. Попробуй собери их теперь, когда выступать нужно без промедления.
Десятого июля под вечер в помощь Холмскому и Фёдору Давыдовичу прискакал татарский отряд царевича Данияра, без малого две тысячи сабель[57]. Воеводы с царевичем надолго уединились в шатре, обговаривали совместные действия, пили сладкое греческое вино. Татары жгли костры, варили мясо, расхаживали по лагерю с самодовольным видом, громко смеясь и переговариваясь на своём языке. Некоторые для забавы пускали горящие стрелы через крепостную стену осаждённого Демона. Оттуда не отвечали.
Потанька бесшумной кошкой ходил по лагерю, заглядывал в лица татар, и те, кто встречался с ним глазами, обрывали смех, испуганные его зловещим прищуром.
Тимофей отсыпался в обозе и от изнуряющей усталости последних дней храпел так громко, что проезжающий мимо дозорный довольно ощутимо тронул его плетью. Тимофей замолк и, не просыпаясь, перевернулся на другой бок.
Войско выступило ранним утром одиннадцатого июля. Со стен Демона смотрели с надеждой на его уход защитники, но недолгой была их радость, поскольку первые отряды князя Верейского начали уже прибывать, вновь окружая городок кольцом осады.
Холмский надеялся расстояние до Шелони в сто вёрст преодолеть за три дневных перехода. Сухая жара по-прежнему не спадала. Однако к воде большей части конницы не велено было приближаться, дабы не обнаруживать перед неприятелем свою численность. Вновь прошли, не встретив сопротивления, через Русу, окончательно разграбленную и сожжённую. Данило Дмитриевич, памятуя о Коростыни, был предельно осторожен, высылал дозорных конников далеко вперёд и сам постоянно находился в передовом полку, первым выслушивая донесения разведчиков. Обозы и пеших воинов прикрывал с тыла Фёдор Давыдович, взяв для этого себе полторы тысячи всадников из боярских сынов. Разъехавшиеся ранее отряды разрозненно догоняли войско, и всё же общее количество ратников едва ли превышало пять тысяч. Холмский нервничал и сдерживал себя, чтобы не разразиться гневными словами в лицо Фёдору Давыдовичу. От псковичей, как он и подозревал, не было ни слуху ни духу.
Вечером тринадцатого июля войско остановилось у сельца Мшага, что на правом берегу Шелони. Ужинали всухомятку. Холмский строго-настрого запретил жечь костры и даже переговариваться в голос, чуть не насильно приказал рано лечь спать. Позвал к себе в шатёр Савелия Коржова, старого тысяцкого, которого знал по Казани ещё, попросил человека толкового в дозор. Хотел было из сынов боярских выбрать, да передумал: в случае если пленят, сразу поймут воеводы новгородские, чьё войско под боком у них.
Коржов назвал сотника Фому Саврасова. Послали за Фомой.
Данило Дмитриевич оглядел его с ног до головы, словно оценивая, и остался доволен: ни к одёже опрятной не придерёшься, ни к ладной фигуре. Глаза умные. Глядит с почтением, но без холопьего угодничества.
— Под Казанью был тож, — замолвил за него слово тысяцкий. — За спинами воев наших не прятался.
Холмский поднялся с невысокой скамьи.
— В дозор тебя, сотник, посылаю, — обратился он к Саврасову. — И поспешать надобно тебе: ещё до рассвета здесь же передо мной встань. Коль засну, требуй, чтоб будили, серчать не стану. Поедешь вниз по реке до самого устья. Вызнай с осторожностью, есть ли новогородцы тамо, а если есть и двигаются, то в какую сторону. Двоих людей верных с собой возьми. Ежели убьют тебя, другой сюда вернётся, другого убьют — третий воротится. Головой зря не рискуйте, кошками крадитесь, нельзя, чтоб обнаружили вас. Мне живое слово нужно, а не гибель ваша. Всё уразумел? — Саврасов кивнул. — Людей себе наметил?
— Потаньку Казанского возьму, пожалуй, — сказал Саврасов.
— Это однорукого-то? — произнёс недоверчиво тысяцкий.
— У него одна рука ловчей пары моих, — заверил Саврасов.
— Как знаешь, — согласился Данило Дмитриевич. — Ещё кого?
— Вдвоём управимся.
— А ну как не управитесь? Я уверен быть должен. Сотника нового возьми, что под вражий меч бросился, воеводу своего спасая.
Саврасов заколебался.
— Навыка у него мало. И сердцем Трифонов мягок, врагов щадит.
— Видал я, как он врагов щадит, — басовито хохотнул Холмский и добавил: — С одним моим поручением справился, справится и с другим. А теперь не время медлить, торопись.
Фома Саврасов поклонился и быстро вышел из шатра.
Спустя полчаса Саврасов, Потанька и Тимофей уже ехали вниз по левому берегу реки. Броней не брали, чтоб невзначай не брякнули в неурочный час. Не взяли и мечей, лишь длинные ножи в кожаных чехлах: вступать в схватку с кем бы то ни было не предполагалось. Впрочем, Потанька был со своей неизменной саблей.
Кони легко бежали по твёрдой земле. Саврасов ехал впереди, прислушиваясь к каждому шороху, хотя до устья было ещё далеко.
Тимофей с Потанькой следовали бок о бок чуть поодаль.
— Как, говоришь, деревня твоя новая зовётся? — в который раз приставал с расспросами Потанька.
— Замытье, как великий князь сказал.
— Ты, значит, не Трифоныч теперя, а Тимофей Замытский. На иные прозвища и отзываться не моги!
Тимофей чувствовал насмешку в словах Потаньки, но не обижался. Он бы с радостью поделился с приятелем нежданной своею вотчиной, но не понимал как.
— Я-то при чём? — отвечал он виновато. — Ты бы поехал — тебе деревня досталась, Саврасова бы послали — ему. Это уж так удача распорядилась.
— Удача! — усмехнулся Потанька. — Скажи лучше, с дьяком сторговался. Ты ему — коня татарского, он словечко князю нужное. Эх, конь каков был! Трёх деревень стоил!
— Что ж себе не выбрал, когда возможность имел?
— А зачем? Мой конь и теперь лучший в войске. Мне боярин один за него дочь сватал. Прямо замучил уговорами.
— Чего ж не согласился?
— Да конюшня не понравилась. Тесновата.
Тимофей не выдержал и прыснул. Засмеялся и Потанька, довольный собственной шуткой.
— Ну вы там! — прикрикнул на них обернувшийся Саврасов. — Ржут не хуже лошадей! Чтоб ни звука больше!
Тимофей с Потанькой, изредка пофыркивая, наконец умолкли совсем. И тот и другой вспомнили вдруг, что не прогуливаться едут, невольно начали вглядываться в темноту, зная уже, как внезапно могут нападать новгородцы.
Ещё через час они услышали всхрапыванья лошадей, бряцанье кольчуг на противоположном берегу, негромкие окрики чужих сотников. Москвичи спрыгнули на землю и замерли, удерживая морды своих коней, чтобы те не заржали. Войско новгородцев совершало ночной переход и, судя по всему, было велико. В точности определить было трудно — на том берегу воинов скрывала высокая трава и кустарник.
— Случаем не псковичи? — предположил с надеждой Потанька.
— Тем-то чего ночью идти, — буркнул Саврасов. — Их и днём-то с огнём не дождёшься.
Шум на том берегу стихал. Видно, основное войско уже прошло вверх или свернуло в сторону и разведчики застали лишь хвост большой конницы.
— Сплавать бы, — промолвил Тимофей, и Потанька со страхом взглянул на него.
— Верно, речка неширока, — согласился Саврасов. — Давай, Тимофей, только не задерживайся тамо.
Тимофей передал узду Потаньке, снял сапоги и шагнул к воде.
— Постой, — окликнул Саврасов. Он подошёл к Тимофею и вынул у того из-за пояса длинный нож. — Скидывай всю одёжу, кроме исподней. Коли поймают, ври, что селянин, москвичи избу твою пожгли, до Новгорода спешишь. Уразумел?
Тимофей кивнул. Потанька открыл было рот, чтобы предостеречь от Водяника, но счёл за лучшее промолчать.
Тимофей пошёл к воде, по щиколотку увязая в холодной илистой почве: обмелевшая река на несколько шагов отдалила себя. Войдя в реку, он вздохнул глубоко, лёг на воду и поплыл по-собачьи, стараясь не издавать плеска. Плыл он медленно, и течение на середине отнесло его довольно далеко вниз.
Саврасов с Потанькой, потеряв Тимофея из виду, прислушивались к каждому шороху. Каждый страшился услышать шум схватки либо крики дозорных. Рядом кони щипали траву, и её суховатый треск казался разведчикам чересчур громким.
Тимофей появился через полчаса тихо и неожиданно — совсем не с той стороны, в которую уплыл. Он успел уже отжать рубаху и вновь надеть её на себя. Возбуждённый тем, что избежал возможной опасности, он глубоко дышал и торопился натянуть сапоги на мокрые порты.
— С полверсты вверх прошёл, — рассказывал он, прыгая на одной ноге. — Новгородцы не сворачивают, так и прут вдоль Шелони. Коней несметно у них.
— Почём знаешь? — придирчиво спросил Саврасов. — Считал, что ль?
— А по говну, — хохотнул Тимофей. — Там столько его, обходить замучился! Три раза увязал...
— Небось и своего ещё добавил, — добродушно съехидничал Потанька, на что Тимофей лишь рукой махнул.
— Идут они не шибко скоро, — продолжал он. — Берег песочный, не разбежишься. Я вон налегке был, и то взмок весь.
Саврасов слушал, задумчиво поглаживая бороду. Затем обратился к Потаньке:
— Скачи во весь дух к Холмскому. Передай всё, что Тимофей Трифонов сказал. А мы с ним за чужим войском с этого берега последим. Коли ночью идут, да с трудом, значит, отдыхать утром будут. Передай воеводе, что как только стан их вызнаем, тут же примчимся с вестью.
— А може, Тимофей пусть поскачет? — попробовал тот отнекиваться. — Чай, он натерпелся уж ныне.
— Нельзя, Потаня, — сказал Саврасов почти ласково. — Кто знает, как всё обернётся? Может, опять сплавать будет нужда, а ты не умеешь. Скачи, друг, воевода ждёт. Чую, жарко нам завтра придётся.
Потанька молча вскочил в седло и, кивнув напоследок, ускакал.
Небо на востоке побледнело, короткая летняя ночь заканчивалась. Саврасов с Тимофеем медленно поехали вверх по реке, минуя открытые места. Иногда кто-нибудь из них спешивался и залезал на дерево, чтобы получше разглядеть другой берег.
Через короткое время новгородское войско обнаружилось. На той стороне Шелони слышался гул множества голосов, звяканье доспехов. Рассёдланные кони спускались с покатого берега к реке и пили воду. Войско становилось на отдых. Саврасов с Тимофеем, таясь за деревьями, искали глазами дозоры новгородцев, которые могли перебраться на их берег. Но никаких дозоров не было видно. Обмелевшая Шелонь всё равно оставалась глубокой и сильной, и со стороны реки новгородцы не опасались нападения.
— Коней-то у них!.. — присвистнул Саврасов.
— Я ж говорил, — поддакнул Тимофей. — А кони-то плоше наших, отсель видно. Пахать на них, а не в бою скакать.
— Наши тоже не больно расторопны окажутся в реке-то. Здесь никак не напасть, перебьют.
— Може, брод поищем? — предложил Тимофей.
— Эх, времени мало, воевода ждёт! — сказал с досадою Саврасов. — Скакать пора.
— А нагоню если? Чего одну весть надвое делить!..
Саврасов подумал немного и кивнул.
— Версты две отъедь, ближе не ищи брода. И дозорных ихних опасайся. Ну, с Богом! — Он хлопнул Тимофея по плечу и добавил: — До Москвы воротимся, на пиво тебя позову.
Тимофей лишь улыбнулся, не найдясь, что ответить.
...Было уже почти светло, когда Фома Саврасов предстал перед Данилой Дмитриевичем Холмским с донесением. Воевода так и не лёг спать, ожидая гонцов. Слушал Саврасова с напряжённым вниманием.
— Это по-умному, что брод сотник остался искать, — промолвил он, выслушав донесение. — Ты велел?
— Сам вызвался, — ответил Саврасов.
— Добро. Значит, не ошибся я в нём. Теперь живым бы вернуться ему, да поскорее.
Тимофей вернулся через час живым и невредимым, не считая разодранной мочки уха, сочившейся кровью.
— Кто тебя? — спросил Холмский. — На дозор напоролся?
— Ветка стеганула, — будто оправдываясь, ответил Тимофей.
Он ещё не успел как следует отдышаться. Полузагнанный взмыленный конь стоял рядом, тяжело вздымая рёбра и приподняв переднюю ногу со сбитым копытом.
— Нашёл брод. В трёх верстах от новгородцев. Коню по брюхо.
— Дать нового коня сотнику! — распорядился Холмский и велел Тимофею: — Спи два часа.
Холмский, отпустив разведчика, некоторое время собирался с мыслями, затем пошёл будить Фёдора Давыдовича и приказал послать за Данияром. Татарский царевич явился радостный, уже предвкушая выступление. Не в его обычае было долго выжидать. Фёдор Давыдович, узнав что и как, забыл про сладкий сон, забеспокоился малым количеством москвичей, будто не сам был виноват в этом. Однако вынужден был согласиться с Холмским, что битву откладывать нельзя. Псковичи вышли уже более недели назад и вот-вот могли встретиться с новгородцами, а там, кто знает, как поведут себя, если заробеют многотысячной конницы. Не переметнулись бы, не ровен час, на сторону старшего брата — Великого Новгорода.
Фёдор Давыдович всё же настоял отложить битву до полудня и послать навстречу псковичам быстрого гонца, чтобы поторопил, если те близко. («Ветра в поле искать!» — поморщился Холмский про себя.) И оба решили, что Данияру необходимо отправляться тотчас, загодя выбрать место для засады и залечь там до нужного сигнала. Лёгким татарским конникам и брод не нужен.
Лагерь зашевелился, понемногу просыпаясь. Ратников не торопили, времени ещё хватало. Тимофей вместо двух часов проспал четыре и встал вполне отдохнувшим и бодрым.
Солнце уже пекло вовсю, когда молчаливое московское войско выехало из леса на крутой берег Шелони. Тимофей, следовавший рядом с Холмским, первым подступил к воде у примеченного ракитного куста, понукнул нового своего коня, сильного и скорого; тот тряхнул гривой, будто соглашаясь, и уверенно двинулся по твёрдой донной дорожке на тот берег, едва касаясь брюхом речного потока. Оказавшись снова на суше, Тимофей обернулся и встретился глазами с Холмским. Воевода не скрывал довольной улыбки.
Всадники молча и быстро переходили Шелонь. На левом берегу обнаружилась довольно просторная площадка, годная для построения. Холмский уже отдавал тысяцким приказы, где кому стоять. Впереди всех велел встать лучникам.
В стане новгородцев тремя верстами ниже царил небольшой переполох. Отряд москвичей, отпущенный среди прочих Фёдором Давыдовичем на зажитье[58], догонял своё войско, да и наехал со всей добычей на новгородский стан. Отряд разоружили, выслали дозоры во все стороны и обнаружили под самым своим носом московскую рать, всадники которой ещё не закончили переправляться на левый берег. Она не показалась многочисленной.
Новгородцы спешно начали готовиться к бою, облачаться в тяжёлые брони, седлать коней. Дмитрий Борецкий и Василий Губа Селезнёв руководили построением, переругались с Василием Казимером, не проявлявшим, по их мнению, должной расторопности. Глава новгородского ополчения действительно был в смятении. До последнего момента он ещё верил, что открытой битвы с москвичами удастся избегнуть, каждый день ждал гонца, посланного к Казимиру за подмогой, жаждал лёгкой победы над псковичами, чтобы вынудить их присоединиться к новгородскому войску. Вот тогда и можно будет начать мирные переговоры с великим князем Московским и не выпросить, а вытребовать у него отказ от притязаний на новгородские земли. С самого начала Казимер не желал кровопролитной войны с Москвой. Воеводой он был неглупым и не тешил себя численным превосходством своих плохо обученных ратников над москвичами. Он не знал, где сейчас две судовые рати, от которых не имел до сих пор никаких известий. Его одолевали дурные предчувствия, едва ли не страх. Но отступить, уклониться от битвы было уже поздно. Борецкий с Селезневым уверяли, что москвичей чуть не в десять раз меньше, и, если бы Казимеру каким-то чудом удалось увести отсюда взбудораженное надеждой на лёгкую победу ополчение, позорное обвинение в трусливом малодушии навеки запятнало бы его имя.
Оба войска, ещё не видя врага перед собой, почти одновременно двинулись навстречу друг другу. У тоненькой речушки, названной кем-то Дрянью, москвичи по приказу Холмского остановились и приготовились к нападению. Впереди вновь выстроились лучники.
Наконец из-за береговой излучины показалась новгородская конница, идущая клином. Тимофей обмер от железного гула, глаза слепили яркие солнечные блики, играющие в зеркальных шлемах передового полка. Окольчуженные кони со всадниками в тяжёлых бронях шли неспешно, увязая копытами в песке. И это медленное неотвратимое приближение громадной силы пугало и угнетало душу. Казалось, встань перед ней сейчас крепостная стена, сила эта с лёгкостью сметёт стену и втопчет камни глубоко в песок. Москвичи растерянно переглядывались, лица многих побледнели.
Новгородцы также увидели москвичей и, ободрённые своим явным превосходством, оживились, подбадривали себя руганью, понося врагов последними словами. Над полками развевались кончанские стяги с изображением Божьего лика, Орла, Всадника, Воина[59]. Всё новые и новые ряды выезжали из-за излучины, и казалось, конца им не будет никогда. Задние торопили передних, то и дело в построении возникали сбои, воеводам с трудом удавалось восстанавливать порядок.
Внезапно по сигналу Борецкого весь строй прикрылся щитами и ощетинился длинными копьями. Вязкий песок не позволял убыстрить движение, и некоторые из горячих ополченцев уже досадовали, что часть москвичей сможет спастись бегством. Что они вот-вот начнут пятиться и отступать, не вызывало сомнений.
Холмский допустил новгородскую рать на расстояние выстрела, даже чуть ближе.
— Не посрамим Москвы! — разнёсся по окрестности его зычный бас.
И тут же сотня лучников, услышав долгожданный клич, выпустила первую сотню стрел по лошадям передового полка{39}. Раненые лошади с ржаньем поднялись на дыбы, сбрасывая неповоротливых грузных всадников. Вторая сотня стрел увеличила сумятицу. Кони топтали людей, рвались в разные стороны. Сзади напирали другие конники. Ряды уплотнились настолько, что копья подняли вверх, чтобы не переколоть друг друга.
Лучники продолжали осыпать новгородцев стрелами, в которых недостатка не было. Огромная рать завязла в песке и почти не двигалась вперёд. Василий Казимер, находящийся в самой середине войска, срывая голос, кричал Борецкому с Селезневым, чтобы поворачивали задние полки в обход. В хвост рати помчались гонцы.
Холмский и Фёдор Давыдович, не дожидаясь, когда уляжется смятение новгородцев, дали сигнал к атаке с обеих флангов. Сыны боярские, истомлённые ожиданием, ринулись обходить врага с двух сторон. Всадники также вскидывали луки, стреляли на скаку, их лёгкие неподкованные кони мелькали тут и там и были почти неуязвимы для неповоротливых новгородских воев, многие из которых до этого и в седле никогда не сидели. Никто их них, от взятого силой ремесленника до знатного воеводы, не ожидал, что москвичи дерзнут напасть первыми. Связь с полками прервалась. Густая туча жёлтой песчаной пыли поднялась выше голов. Задние не понимали, что происходит впереди, не знали, в какую сторону им следует двигаться, и продолжали идти вперёд, давя своих же, сброшенных на землю обезумевшими ранеными конями.
Погибшие исчислялись уже сотнями, и все с одной стороны. Новгородцы растерянно вертели головами, начиналась паника. Но бежать было некуда, слева и справа сновали московские всадники. Отчаявшиеся новгородские ополченцы спрыгивали с уцелевших коней и обнажали мечи. Лучников среди них не было, и в москвичей полетели копья, сбив нескольких с седел. Но копья кончились, и пеших новгородцев принялись сечь московские мечи и сабли. Однорукий Потанька носился, как вихрь, вдоль правого фланга противника, внушая своим видом ужас. Глаза его блистали, сабля по самый крыж стала красной от крови.
Дмитрий Борецкий с горестью понял, что Казимер уже не в состоянии повлиять на ход битвы. Он оглянулся по сторонам, ища Селезнёва. Рядом оказался Никита и загородил голову Дмитрия щитом. В обитом шёлком кожаном щите застряла московская стрела. Благодарить не было времени. Борецкий повернул коня и поскакал в хвост войску.
Владычный полк бездействовал.
— Пошто стоите? — накинулся он на воеводу.
— Ты нам не указ, посадник, — хмуро ответил тот. — Владыка не велел меча подымать на великого князя.
Борецкий в ярости хлестнул того плетью по лицу.
— Там братья ваши гибнут! — крикнул он всадникам. — Ужель не новгородцы вы? Судьба господина Великого Новгорода решается ныне! За мной!
Полк подчинился и сперва медленно, затем всё быстрей и быстрей поскакал за Дмитрием, сметая москвичей{40}. Главное войско приободрилось и также двинулось вперёд. За речкой Дрянью вязкий песок кончался, кони ступали на твёрдую почву.
Фома Саврасов поскакал навстречу Борецкому, тот далеко выставил копьё, и оно проткнуло сотника насквозь. Холмский, повелевавший сражением, нахмурился и велел запасному полку двинуться наперерез владычному. Всадники схлестнулись, рубясь мечами.
Новгородцы будто опомнились, осознавая, что москвичей гораздо меньше. Те начали терять инициативу.
И тут с улюлюканьем, свистом, дикими воплями выскочили из засады в тыл новгородской рати татарские конники. Вновь засвистели стрелы, повалились на землю убитые.
Ужас объял новгородцев. Из уст в уста перелетало слово «татары!», как будто страшнее их ничего уже не могло быть. Ополченцы дрогнули и побежали, окончательно расстроив боевой порядок. Владычные заозирались, оглядываясь в растерянности назад. Ещё один запасной полк, охранявший тыл и обозы, прислал в подмогу Холмскому Фёдор Давыдович. Наступал окончательный перелом в битве.
Дмитрия Борецкого уже никто не слушал, вскоре он оказался в окружении одних москвичей. Из руки его выбили меч, сбросили наземь, набросили путы. Двое татарских всадников волокли по песку на аркане Василия Казимера. Шум сражения откатывался вниз по течению Шелони. Почти всё московское войско с остервенением бросилось преследовать беспорядочно бегущую рать новгородцев, добавляя к числу павших в бою десятки, сотни, тысячи новых трупов...
Глава десятая
«Летописи республик обыкновенно представляют нам сильное действие страстей человеческих, порывы великодушия и нередко умилительное торжество добродетели, среди мятежей и беспорядка, свойственных народному правлению: так и летописи Новгорода в неискусственной простоте своей являют черты пленительные для воображения. Здесь видим также некоторые постоянные правила великодушия в действиях сего, часто легкомысленного народа: таковым было не превозноситься в успехах, изъявлять умеренность в счастии, твёрдость в бедствиях, давать пристанище изгнанникам, верно исполнять договоры, и слово: новгородская честь, новгородская душа, служило иногда вместо клятвы. Республика держится добродетелию и без неё упадёт.
Падение Новгорода ознаменовалось утратою воинского мужества, которое уменьшается в державах торговых с умножением богатства, располагающего людей к наслаждениям мирным. Сей народ считался некогда самым воинственным в России, и где сражался, там побеждал, в войнах междоусобных и внешних: так было до столетия. Счастием спасённый от Батыя и почти свободный от ига моголов, он более успевал в купечестве, но слабел доблестию: сия вторая эпоха, цветущая для торговли, бедственная для гражданской свободы, начинается со времени Иоанна Калиты. Богатые новгородцы стали откупаться серебром от князей московских и Литвы; но вольность спасается не серебром, а готовностию умереть за неё: кто откупается, тот признает своё бессилие и манит к себе властелина. Ополчения новгородские в веке уже не представляют нам ни пылкого духа, ни искусства, ни успехов блестящих. Что кроме неустройства и малодушного бегства видим в последних решительных битвах за свободу? Она принадлежит льву, не агнцу, и Новгород мог только избирать одного из двух государей, литовского или московского: к счастию, Бог даровал России Иоанна.
...Миновало около двух недель после Шелонской битвы, которая произвела в новгородцах неописанный ужас. Они надеялись на Казимира и с нетерпением ждали вестей от своего посла, отправленного к нему через Ливонию, с усильным требованием, чтобы король спешил защитить их; но сей посол возвратился и с горестию объявил, что магистр Ордена не пустил его в Литву. Уже не было времени иметь помощи, ни сил противиться Иоанну. Открылась ещё внутренняя измена. Некто, именем Упадыш, тайно доброхотствуя великому князю, с единомышленниками своими в одну ночь заколотил 5 пушек в Новгороде: правители казнили сего человека; несмотря на все несчастия, хотели обороняться: выжгли посады, не жалея ни церквей, ни монастырей; учредили бессменную стражу: день и ночь вооружённые люди ходили по городу, чтобы обуздывать народ; другие стояли на стенах и башнях, готовые к бою с москвитянами. Однако ж миролюбивые начали изъявлять более смелости, доказывая, что упорство бесполезно; явно обвиняли друзей Марфы в приверженности к Литве и говорили: „Иоанн перед нами, а где ваш Казимир?" Город, стеснённый великокняжескими отрядами и наполненный множеством пришельцев, которые искали там убежища от москвитян, терпел недостаток в съестных припасах; дороговизна возрастала; ржи совсем не было на торгу: богатые питались пшеницею, а бедные вопили, что правители их безумно раздражили Иоанна и начали войну, не подумав о следствиях».
Карамзин«И спалили новгородцы все посады вокруг Новгорода, а в Зверинце церковь новая святого Симеона погорела, и Антониев монастырь, и Полянка вся, и Юрьев монастырь, и Городище всё, и Рождественский монастырь с церковью сгорел. И многие беды обрушились на новгородцев: хлеб вздорожал, и не было пшеничной ржи в продаже в то время, ни ржаного хлеба, только пшеничный, да и того скудно. И поднялся на знатных людей ропот, будто те привели великого князя на Новгород, за то Бог-сердцеведец им судья, зачинающим рать и обижающим нас.
А изменника Упадыша новгородцы казнили, потому что изменил Новгороду и хотел зла Великому Новгороду со своими единомышленниками: пять пушек железом забил, за что, награду приняв от искусителя-беса, в напасть впал и в заблуждение пагубное, света лишаясь, как Павел сказал: „Желающие обогатиться впадают во зло“. Как не вострепетал, замышляя зло на Великий Новгород, ты, исполненный коварства? Ради мзды предаёшь врагам Новгород, о Упадыш, сладкой жизни вкусив в Великом Новгороде! О, столько добра не вспомнив, немногого умом достиг ты! О беда, сказать, и беззаконная власть тогда обрела коварное зломыслие и обман нечестивый, не ранами поразить кого-то, но всех в городе погубить и сонму лукавых предать, с которыми тогда сражались. И злочестивому злосчастная гибель. Лучше бы тебе, Упадыш, не бывать в утробе материнской, и не был бы ты назван предателем Новгорода. Но не смог ни достичь свершения своих желаний, ни благословения не захотел, но предпочёл проклятие и получил его; а христианская вера не гибнет, как погибли обманы те непотребные и безуспешное злодейство; Бог по милосердию щедрот своих человеколюбивое долготерпение и незлобивое око от нас не отвратит, — и не оставит благой Бог наш, не предаст нас в сети их и в помышление нечестивых. Проклятия устрашась, братья, плоды покаяния принесём.
Ты же, милостивый Спас, простри руку свою невидимую, отведи нас от всякого зла и будь нам мирным помощником в день печали нашей, когда вострепещет душа наша, видя враждебные силы. Ты же, милостивый Господь, пошли нам от вышнего честного престола Твоего помощь и оружие непобедимое, святой крест, молитвами святой Богородицы и всех святых. Христос начало спасению, конец заблужденьям».
Новгородская повесть о походе Ивана III Васильевича на Новгород«Одежда мужчин у них почти сходна с греческою. Их сорочки широки, но коротки и еле покрывают седалище; вокруг шеи они гладки и без складок, а спинная часть от плеч подкроена в виде треугольника и шита красным шёлком. У некоторых из них клинышки под мышками, а также по сторонам сделаны очень искусно из красной тафты. У богатых вороты сорочек (которые шириною с добрый большой палец), точно так же как полоска спереди (сверху вниз) и места вокруг кистей рук, вышиты пёстрым крашеным шёлком, а то и золотом и жемчугом; в таких случаях ворот выступает под кафтаном; ворот у них застёгивается двумя большими жемчужинами, а также золотыми или серебряными застёжками. Штаны их вверху широки и, при помощи особой ленты, могут по желанию суживаться и расширяться. На сорочку и штаны они надевают узкие одеяния вроде наших камзолов, только длинные, до колен, и с длинными рукавами, которые перед кистью руки собираются в складки; сзади у шеи у них воротник в четверть локтя длиною и шириною; он снизу бархатный, а у знатнейших — из золотой парчи; выступая над остальными одеждами, он подымается вверх на затылке. Это одеяние они называют кафтаном. Поверх кафтана некоторые носят ещё другое одеяние, которое доходит до икр или спускается ниже их и называется ферязью. Оба эти нижние одеяния приготовляются из каттуна, киндиака[60], тафты, дамаста или атласа, как кто в состоянии завести его себе. Ферязь на бумажной подкладке. Над всем этим у них длинные одеяния, спускающиеся до ног; таковые они надевают, когда выходят на улицу. Они в большинстве случаев из сине-фиолетового, коричневого (цвета дублёной кожи) и тёмно-зелёного сукна, иногда также из пёстрого дамаста, атласа или золотой парчи.
У этих наружных кафтанов сзади на плечах широкие вороты, спереди, сверху вниз, и с боков прорезы с тесёмками, вышитыми золотом, а иногда и жемчугом; на тесёмках же висят длинные кисти. Рукава у них почти такой же длины, как и кафтаны, но очень узки; их они на руках собирают во многие складки, так что едва удаётся просунуть руки; иногда же, идя, они дают рукавам свисать ниже рук. Некоторые рабы и легкомысленные сорванцы носят в таких рукавах камни и кистени, что нелегко заметить: нередко, в особенности ночью, с таким оружием они нападают и убивают людей».
Адам Олеарий. Описание путешествия в Московию...Новгороде наступал голод. Хлеб на Торгу остался только пшеничный, по невиданной цене, купцы нанимали себе охранников, ибо случаи стихийного народного возмущения случались всё чаще. С утра вдоль Волхова усаживались сотни рыболовов, в основном мальчишек, ловящих на удочки пескарей, уклеек, плотвичек — семье на ушицу. Её хлебали несолёной, соль повсеместно кончилась. Пустели голубятни, голубиные воры ставили на них силки, не брезгуя также синицами и воробьями. Над церквами чёрными тучами летали вороны, казалось, их стало больше, чем обычно, и надоедливое хриплое их карканье звучало зловеще и пугало горожан.
Немецкий и Готский дворы опустели, иностранные купцы свернули Свои дела, решив переждать лихое время в спокойной Европе. На пристанях было непривычно тихо и пусто.
По городу, стыдясь появляться в людных местах, ходили коростыньские уродцы — кто без уха, кто без носа или губы. Их не осуждали за поражение, скорее жалели, бабы пытались всучить милостыню, здоровые мужики стыдливо прятали глаза, сжимали в бессильном гневе кулаки и страшились жестокости московских воев. Страха было больше, нежели гнева.
О разгроме второй судовой рати ещё не ведали. Не было гонца и от главного новгородского войска. Вестей ждали с нетерпением, давно пора было заняться землёй, промыслами, торговлей, строительством. Дел накопилось невпроворот.
При известии о Коростыньском побоище архиепископ Феофил забеспокоился не на шутку, засуетился и в два дня снарядил Луку Клементьева, небогатого боярина, за опасом к великому московскому князю{41}. Выделил ему дюжину молодцов из владычной охраны, выбрал с ключником Фотием шкурок собольих из своих запасов, прибавил бочонок венгерского вина. Боярыня Настасья Григорьева принесла и самолично из рук в руки передала Феофилу для великого князя пятьдесят рублей.
— Клементьев-то этот надёжный ли человек? — спросила с беспокойством.
— Нет в пастве моей благочестивее его, — утвердительно кивнул архиепископ.
— Охраны бы ему поболе, — произнесла Григорьева, внимательно глядя, как Феофил складывает в маленький сундучок её деньги и запирает его на замочек, пряча ключ под ризой.
— Хорошо бы, а где взять? — посетовал Феофил. — Весь полк владычный отправил супротив псковитян неразумных.
— Не случилось бы так, чтоб супротив великого князя встали вои-то твои, — покачала Настасья головой. — Не то получится, что одна рука дарит, другая бьёт.
Феофил нахмурился:
— Я строжайше воспретил. Давеча вон ратники лодейные звали слуг моих напасть на воеводу московского, но те не поддались искушению. А напавших наказал Господь, смотреть страшно. — Он помолчал некоторое время. Затем глубоко вздохнул: — Одного желаю я пуще всего. Чтоб не допустил Всевышний сечи убийственной, чтобы разошлись с миром две силы великие. Жить бы нам всем, как прежде, по старине.
— Так ведь и великий князь Иван Васильевич того же нам желал, — сказала Григорьева с досадой. — По старине! По старине-то не выйдет, покуда королю не перестанем кланяться.
— Ты, боярыня, не здесь и не мне это говори, — сердито отозвался Феофил. — Святая София не кланялась латынскому королю. Как-никак на Москву рукополагаться еду, к православному митрополиту Филиппу.
— А на докончании с Казимиром разве владычная печать не стоит? — спросила Григорьева едва ли не с ехидцей.
— Ты к чему это? — растерянно произнёс Феофил.
— Всяко может повернуться, — негромко, почти шёпотом ответила та. — Может, и отступится в этот раз Иван. А в другой раз? Когда в иной раз его ждать — зимою, весной? А уж он придёт, не сумлевайся. Так лучше назад не оглядываться, а заране в милость к нему войти.
Феофил вдруг разгневался, мясистое лицо пошло пятнами. Как смеет эта грешная женщина поучать его, архиепископа Великого Новгорода и Пскова, пенять ему, что печать его стоит на договорной грамоте с Казимиром! Уж не угрожает ли?! Он уже готов был взорваться высокомерной отповедью богатой боярыне, но взгляд скользнул по сундучку с деньгами, и Феофил заставил себя сдержаться. Сослался на дела и попрощался сухо. Но ещё долго не проходило раздражение, в ушах звучал скрипучий Настасьин голос, как будто читавший его собственные мысли.
Настасья Григорьева отослала домой пустой повозок, возвращалась в свой терем неспешно, рассеянно глядела под ноги, думая о своём. Со стороны могло показаться, что просто прогуливается великая боярыня. Три ражих холопа плелись сзади, изнывая от жары и скуки и мечтая о квасе из погреба. Иногда они почти останавливались и, недоумённо переглядываясь, ждали, когда боярыня пойдёт шибче.
Улицы были тихи и безлюдны. Тихо и спокойно тёк Волхов. На Ярославовом дворе толклись горожане, о чём-то спорили, кого-то ругали, так что невнятные их крики слышны были на другой стороне реки. Настасья остановилась совсем и, обернувшись, долго смотрела на тот берег, на пышные сады богатого Славенского конца, на нарядные, радующие глаз терема, разбросанные на Рогатице, на Нутной и Варяжской улицах, на звонницы и купола новгородских храмов. На душе было смутно и грустно, как при прощании. И долго ещё это чувство не проходило, как ни старалась Настасья Ивановна отогнать его от себя.
Она проследовала мимо церкви Сорока мучеников, уже не глядя по сторонам и вернувшись мыслями к делам сегодняшним. Будь она повнимательнее и позорче, могла бы заметить племянницу свою Ольгу с Иваном Борецким, стоящих за церковной оградой рядом с небольшим треснувшим колоколом, который весной ещё сняли со звонницы, чтобы заменить новым, да так и не заменили.
Ваня несколько раз виделся с тринадцатилетней племянницей боярыни Григорьевой. Обычно внутри храма, куда Ольга приходила с няней. Она всегда первая подходила и начинала разговор, всегда недолгий, обрывая его и прячась, как только строгая нянька хваталась её отсутствия. Но сейчас пришла одна, в глазах сияло озорное удовольствие. Ваня тоже был один, он в этот год быстро рос, превращаясь в крепкого широкоплечего подростка и отвоёвывая для себя некоторые вольности. Однажды даже Васятку в церкву сводил.
— Я Акимку вспомнила, — сказала, улыбаясь, Ольга. — Как он щель в заборе проделал. Смотри! — Она вынула из длинного рукава чёрный кованый гвоздь с широкой шляпкой. — Неделю расшатывала, упарилась вконец. Теперь захочу, убегу хоть насовсем.
— Куда же ты убежишь? — удивился Ваня.
— Некуда, — вздохнула Ольга. — В монастырь разве?..
Ваня не знал, что на это ответить. Он догадывался, что ей несладко живётся в тёткином доме, да Ольга и не скрывала этого. Он жалел её. А как, чем помочь? Ваня не знал. Был бы он взрослее, взял бы её к себе, защитил. Как жаль, что ему только четырнадцатый год, что он ещё не посадник, как отец, что в поход не довелось ему ещё сходить, отличиться, завоевать почёт и славу. Он не сомневался, что всё это обязательно будет в его жизни, но потом, может быть не так скоро.
А хорошо бы сейчас! Он слышал от кого-то, что великий князь Московский в его годы уже и в походе был, и женился. Значит, не всегда малый возраст человеку помеха. Ваня понимал, что великий князь не тот, кому можно завидовать, он враг, он вотчины новгородские воюет, и всё же завидовал. Скорей бы отец возвратился с победою, наказал бы гордого князя Ивана Васильевича за самоуправство...
С Ольгою Ване было хорошо. Он с непонятным для себя радостным волнением слушал её переливчатый голос и не хотел, чтобы она уходила.
— А пойдём на Волхов? — вдруг предложил он неожиданно для самого себя, не веря, что Ольга согласится. Но она, поколебавшись мгновение, кивнула:
— Только недолго. А то тётка может скоро вернуться. Покличет меня, а меня и нет! Ой, что тогда будет!..
Видимо, представив гневное удивление боярыни, Ольга рассмеялась. Потом произнесла задумчиво:
— Наверное, плохая я. Грех это — человеку зла желать. Но она ведь не любит меня. Засмеюсь — она злится, а мне ещё веселей от этого. A тебя дома бьют? — Ваня, удивившись такому нелепому вопросу, помотал головой. — Неужели никогда? И за шалости даже?
— Нет, никогда.
— И даже бабка не бьёт? — Оля округлила глаза.
Ваня не выдержал и засмеялся:
— Чудная ты! Если б кто руку на меня поднял, бабушка Марфа его убила бы, не иначе. Она мне всё разрешает, даже Волчика.
Ваня начал рассказывать про домашнего волка, которого выкормила сторожевая собака Двинка и который тоже, как собака, в конуре живёт, но всё же он не пёс, а волк, и все его боятся, и правильно, что боятся, ведь он может так за руку тяпнуть, что без пальца останешься, и что Ваню Волчик только и признает и кормить себя только ему и позволяет, другой и близко не подходи.
Ольга слушала с таким неподдельным интересом, так ахала, удивляясь, что Ваня весь расцвёл от удовольствия. Такого слушателя никогда ещё не было у него.
— Как бы я хотела его погладить! — воскликнула она. — Он бы меня не стал кусать, я знаю. Ему ведь тоже плохо одному среди чужих.
— Отчего же чужих! — слегка обиделся Ваня. — Я в обиду его никому не дам!
— Так ведь он волчьего роду, а ты же не волк, — сказала Ольга и, взглянув с улыбкой на Ваню, добавила: — Нет, ты не волк.
Они уже почти спустились к реке, как вдруг со спины послышались голоса:
— Да он это! Точно он!
— Вырядился!
— Гляди-ко, с девкой гулят! Не из наших ли?
— А вот мы посмотрим сейчас!
Ольга испуганно закрыла лицо платком. Ваня обернулся. К ним приближалась ватага подростков, впереди шагал тот чернявый и худой парнишка, у которого Ваня сломал кистень, вступившись давеча за Акимку. Их было семеро. Все глядели на Ваню со злостью и завистью. Он старался, выходя в город, всегда надеть что-нибудь попроще, вот и на этот раз на нём был летний серенький кафтан, сорочка поверх портов, перевязанная красным шёлковым шнурком, мышиного цвета лёгкие сапожки. Но даже этот простой наряд выглядел чересчур богато по сравнению с лохмотьями да заплатами на ребячьих одеждах, с поношенными лаптями. Некоторые и вовсе были без лаптей, на голые щиколотки налипла засохшая грязь.
Чернявый сунул руку за пояс, и в руке его оказался небольшой нож. Остальные начали окружать Ваню с Ольгой. Те попятились и отступили к лежащей на боку старой рассохшейся лодье.
— Моли пощады! — приказал чернявый, приближаясь. — На колени становись!
Ваня побледнел от гнева, шагнул вперёд, и чернявый махнул ножом перед его лицом. Он отступил, заслоняя собой Ольгу.
— На колени! — повторил чернявый, и мальчишки загоготали.
Вдруг Ваня почувствовал прикосновение железа к ладони, скосил глаза вниз, Ольга передавала ему свой гвоздь от потайной доски в боярском заборе. Гвоздь был тяжёлый и длинный, длиннее лезвия угрожавшего Ване ножа.
— Я начну драться, а ты беги, — шепнул он.
— Только осторожней, — попросила Ольга. В её голосе звучала неподдельная тревога за Ваню, и это придало ему силы и смелости.
— В остатний раз предупреждаю! — произнёс чернявый со зловещей угрозой. — Не встанешь, начнём бить. Ну?!
Ваня сделал шаг навстречу, крепко сжав ладонью тяжёлый чёрный гвоздь. Чернявый, увидев длинное остриё, проворно отскочил в сторону и вытаращил глаза.
Мальчишка справа от Вани сделал попытку ногой выбить из его руки нежданное оружие, но промахнулся и, не удержав равновесия, стал падать. Его босая грязная пятка чуть не задела Ваню по лицу, и он легонько ткнул в неё острым жалом. Тот вскрикнул от боли и грохнулся наземь. Ваня перескочил через него, сделал вид, что собирается убежать. Уловка удалась, все кинулись за ним, кроме незадачливого мальчишки, который с плачем и хныканьем заковылял к реке, чтобы промыть и осмотреть раненую пятку.
Про Ольгу все забыли, и она, никем не удерживаемая, кинулась было домой, но, отбежав немного, остановилась и обернулась. Ваня петлял по берегу, ловко уворачиваясь то от одного, то от другого догоняющего. Это напоминало игру, и Ольга невольно улыбнулась, любуясь Ваниной ловкостью. Враги его были голодны и истощены и скоро выдохлись. Они прекратили преследование, собрались в кучку и тяжело дышали. Ваня же почти не запыхался. Он взглянул на них, усмехнулся и неспешно направился в сторону Ольги.
— Берегись! — вдруг крикнула она.
Чернявый, собравшись с силами, бежал с ножом к Ване и уже замахивался, собираясь ударить. Ваня обернулся, отпрянул в сторону. Нож полоснул по рукаву и левому боку кафтана, порвав его и больно задев ребро. Ваня правым кулаком ударил чернявого в щёку. Тот выронил нож и отлетел на сажень. Сидя на земле, он выплюнул с кровью выбитый зуб и горько вдруг заплакал — от боли, обиды, унижения. Его товарищи стояли в сторонке, не решаясь ни подойти к своему заводиле, ни тем паче снова напасть на Ваню, который, подняв с земли нож, так далеко бросил его, что тот достиг реки и утонул с тихим всплеском недалеко от берега.
Подошла Ольга, внимательно осмотрела Ванин бок. Из неглубокой царапины, пачкая сорочку, сочилась кровь, но рана была неопасная. Ольга протянула ему маленький платочек, чтобы приложить к ранке, и внезапно с сердитым упрёком накинулась на отроков.
— Как же не совестно вам! Может, сейчас его отец, — она указала на Ваню, — в сражении бьётся с ворогами, или твой вон, или твой. А вы меж собой поладить не можете, с ножами ходите хуже разбойников каких! А ну — мириться сейчас же! — Она шагнула к чернявому и, нисколько не боясь его, подтолкнула к Ване. — Протягивайте руки!
Оба с удивлением и растерянностью посмотрели сперва на Ольгу, потом друг на друга.
— Ну, кому сказала! — торопила их она.
И столько уверенности было в её властном тоне, что девочку послушались, как послушались бы старшую сестру или мать. Чернявый и Ваня, потупясь, протянули друг другу руки. Другие заулыбались смущённо и виновато.
— Зовут-то тебя как? — спросила Ольга.
— Макаркой, — произнёс чернявый хрипловатым голосом и посмотрел на Ваню.
— А его Иваном зовут, — сказала довольная Ольга.
Макарка потрогал языком десну.
— Зуба, однако, жалко...
— Сам виноват, — ответил Ваня. — Чуть не зарезал меня.
Он отнял испачканный платочек от раненого бока. Кровь унялась.
— Как же ты домой вернёшься? — покачала головой Ольга, глядя на запачканную сорочку и порванный кафтан.
— Авось не заметят...
— Ты вот чего, — вдруг сказал чернявый Макарка. — Пойдём ко мне, сеструха моя так починит, не придерёшься.
Ваня замялся.
— Да не бойсь, — начали уговаривать его другие подростки. — Рядышком тута.
— Без меня только, ладно? — сказала Ольга. — Меня уж, верно, ищут.
Она улыбнулась, кивнула всем и быстро побежала вверх по улице. Все с сожалением поглядели ей вслед и тоже начали расходиться.
— Пойдём, что ли? — позвал Макарка.
Новый Ванин знакомый жил и в самом деле недалеко, рядом с Великим мостом, во дворе двоюродного дяди, плотника, куда они с матерью и сестрой ещё нынешней весною пришли из Русы безо всякого добра, свалившись как снег на голову на бедное семейство, где и без них хватало голодных ртов, да и малолетних к тому же, — трое девчонок и малыш полуторагодовалый. Отец остался доваривать соль, чтоб хоть короб набрать для продажи на новгородском Торгу. Надеялись, что вырученных денег хватит, чтобы переждать лихое время. Уже потом другие рушане-беженцы передали, как москвичи пожгли город, а отца прямо в варнице зарубили рядом с мереном[61]. Теперь ни отца, ни дома — куда податься, как жить? Мать нанялась временно в холопья к одной боярыне, с рассветом уходит, с теменью возвращается. Боярыня не деньгами платит, а когда кулёчком муки, когда пятком яиц. Не разжиреешь, а всё не такие нахлебники. Дядя уплыл с судовой ратью супротив москвичей драться. Может, Русу отбили уже? Авось и дом не сгорел...
Обо всём этом Макарка кое-как поведал Ване, пока они шли по берегу Волхова.
Маленький двор был обнесён редким заборчиком из полусгнивших чёрных досок, и не скажешь, что хозяин плотник. Земля почти везде была распахана под огород, весело зеленеющий под знойным солнцем. Благо река рядом, поливали часто.
Макарка толкнул дверь в избу, и Ваня, пригнувшись, чтобы не удариться лбом, шагнул за ним. В нос ударил кислый запах прелости. Пара крохотных слюдяных окошек едва пропускала дневной свет. В оконца с тоскливым жужжанием бились мухи. Дети, молчаливо сидевшие за столом и одетые, несмотря на жару, в зипуны не по росту, хмуро уставились на вошедших. Хозяйка у печи проворно накрыла грязным полотенцем дымящийся чугунок.
— Это ты, Макарка? — спросила она тонким неприятным голосом. — Кого привёл? А исть-то и неча! Прям не знаю, чем ораву кормить-то!
У Вани закружилась голова. Его бы и насильно никто не заставил съесть тут что-нибудь, даже при одной мысли об этом тошнота подступила к горлу.
— Варюха, выдь-ка! — позвал Макарка и вывел Ваню из избы.
Вслед за ними вышла девица лет шестнадцати, в простом и поношенном сарафане с короткими рукавами, но опрятном и чистом. У неё было довольно приятное лицо, миловидное даже, и лишь круги под глазами и выражение бесконечной усталости портили его. Она с интересом и удивлением глядела на Ваню.
— Это Варюха, сестра моя, — представил её Макарка.
— Господи, кафтанчик какой хороший порвали! — воскликнула она с неподдельной жалостью. — Где это тебя угораздило?
— На пристани о гвоздь ободрался, — ответил за Ваню Макарка.
Варя заметила пятно крови на сорочке.
— И поранился, бедный! Веди-ка в байну его, — велела она брату, — там вода в кадке тёплая ещё. Я сейчас. — Она отошла к забору и, наклонившись, принялась выбирать листья подорожника что посвежее.
Макарка провёл Ваню между грядками в конец двора, где за сенником приютилась крохотная банька.
— Сейчас Варюха мигом всё сделат, — пообещал он. — Сымай одёжу, а я пока воды тётке натаскаю — просила.
Ваня шагнул в предбанник, очень низкий и тесный. Пахло здесь не привычным берёзовым запахом, как в их домашней бане, а какой-то прелостью, как давеча в избе. На грубой лавке стояла небольшая кадка. Он пальцем потрогал тепловатую воду.
— Ты чего ж одёжу не снял? — сказала вошедшая с пучком подорожника Варя.
Ваня стянул с себя кафтан и протянул ей.
— И рубаху сымай, застираю. Дай-ка помогу, подыми руки-то. — Она быстро и ловко помогла ему снять через голову сорочку и воскликнула, увидев струйку запёкшейся крови: — Ишь поранился, да разве ж можно так! Крови-то вниз натекло! А ну погоди-ка!
Варя опустилась на колени, сняла с него сапожки и, ловко развязав поясок, сдёрнула порты. Ваня даже ахнуть не успел и быстро отвернулся, стесняясь.
— Глупенький! — засмеялась Варя. — Не видала будто я вашего добра! Стой смирно.
Она макнула в кадку тряпочку и принялась осторожно протирать его левый бок и бедро.
— Вот так, — приговаривала Варя, поглаживая его свободной правой ладонью. — Кожа-то нежная, будто у деушки! Деушка-то есть у тебя? Уж, верно, есть, как не быть, большой уж. Ну-ка? И впрямь большой... Ой, да и растёт!
Ваня стоял к ней спиной, весь сомлевший от неожиданной и непривычной ласки. Его пробирала мелкая дрожь, дыхание стало прерывистым.
Варя поцеловала его в спину и шепнула:
— Ты ещё приходи, я тебе подарочек дам сладенький... Один, без Макарки...
Она взяла кафтан и сорочку и выскользнула за дверь.
Ваня поспешно натянул порты, вдел ноги в сапожки. Сердце его колотилось, и он опустился на лавку, медленно приходя в себя. Он испытывал незнакомое томление, которое волновало и пугало. Вспомнил Ольгу и внезапно почувствовал вину и мучительный стыд.
— Чего долго так? — спросил Макарка, когда Ваня вышел наконец из предбанника. — Душно ведь тамо, как рак вон покраснел!
На невысокой яблоне сушилась Ванина чистая и подшитая сорочка. Варя с кафтаном на коленях сидела тут же, под деревом, ловко двигая иглой и не глядя в его сторону.
— Ты подножку ставить обучил бы меня, — попросил Макар.
Ваня кивнул.
Внезапно жаркая вялость июльского полдня нарушилась отдалёнными криками. По сосновому настилу Великого моста гулко застучали копыта. Тяжёлым звоном ударил Вечевой колокол. Из домов высыпали люди. Послышались первые причитания, бабий плач и вой.
— Наши воротились, никак... — пробормотала Варя, побледнев.
Ваня торопливо натянул на себя мокрую сорочку, схватил недочиненный кафтан и бросился домой.
Дубовые резные ворота были широко распахнуты. Во дворе понуро стояли три донельзя измученных коня, их никто не рассёдлывал. Отцовского коня не было. Слуги с вытаращенными глазами бестолково бегали туда-сюда. Настя плакала в голос.
Ваня вбежал в терем.
— Ванечка! — вскрикнула Олёна, шагнув к нему и прижимая к себе. Гладя по голове, затараторила, будто спешила выговориться: — Только не плачь, всё, может, и обойдётся ещё. Батюшка в плену у великого князя. Войско разбито, уйма ратников полегла. Многие без коней идут. Из двадцати наших трое только вернулись. Про Федю нету никаких вестей. А большего и сама пока не знаю.
Ваня осторожно высвободился, отстранил Олёну от себя:
— А Никита?
— Он у бабушки сейчас. Ты к матушке сходи, она от горя зашлась вся.
Ваня побежал на свою половину терема. Над Капитолиной хлопотали девки, приводя её в чувство. Завидев Ваню, та вновь зарыдала, с трудом выдавливая из себя слова:
— Всё бабка твоя... Её вина...
Лицо её побагровело от злобы, она начала задыхаться. Девки замахали на Ваню руками, чтобы тот сейчас уходил.
С тяжёлым сердцем он спустился снова во двор. К нему подошёл Никита, весь грязный, с рассечённой на груди кольчугой, брякающей при каждом шаге.
— Прости, Ваня... — Никита встал перед ним на колени. — Не уберёг...
Ваня выхватил у него из-за пояса плеть и ударил Никиту. Тот не сделал попытки увернуться. Ваня швырнул плеть на землю, закрыл лицо руками.
Слуги собрались в кучку, причитая и вздыхая.
На крыльце появилась Марфа Ивановна, оглядела двор и гневно удалила по сосновой доске тяжёлым посохом.
— Ну, вы! Рано плачете! Чай, не мёртвый Дмитрий Исакович! Молитесь об избавлении из плена господина вашего, а господин Великий Новгород не пленён, постоит ещё за себя! Работать всем!
Слуги оживились. Дворецкий забегал по двору, делая распоряжения. Коней распрягли и повели в конюшню.
Ваня, ни на кого не глядя, направился в дальний угол двора, снял с дерева оставленный утром лук и, прицелившись, всадил стрелу в тесовую доску. Отбросил лук и подошёл к лежащему возле будки Волчику. Тот при его приближении поднялся, громыхнув цепью.
Ваня присел, обнял зверя и уткнулся лицом в густую шерсть. Плечи его вздрагивали. Волк стоял смирно и терпеливо, лишь изредка рыча и поскуливая.
Разрозненные ополченцы группами по трое-четверо, а чаще поодиночке продолжали возвращаться в город. Редко уже кто ехал верхом. Шли, еле держась на ногах, измученные, израненные, не только без богатых броней, но и вовсе безо всякого оружия, и всё ещё в страхе оглядывались назад, нет ли преследования. Шли молча, потупясь, не глядя в глаза чужим матерям и жёнам.
Появились и новые беженцы — селяне с приграничных с Псковом земель. Псковичи, выступив наконец десятого числа, беспрепятственно двигались на воссоединение с ратью Холмского, осмелели, почувствовали полную свою безнаказанность и принялись лютовать не хуже татар и москвичей. Одну деревню сожгли вместе с жителями, заперев тех в амбаре.
Размеренно, не переставая, бил Вечевой колокол. На Ярославовом дворе становилось всё больше народу. В Вечевой палате уже засели посадники, кончанские старосты, тысяцкие. Накануне возвратился гонец к Казимиру, вынужденный из-за размирия с Псковом ехать за помощью к королю через земли немецкого Ордена. Гонца по повелению магистра задержали, протомили в неизвестности несколько дней и завернули обратно, так и не пропустив к Казимиру.
— Немцы-то вон чего устрашились, — проворчал старый посадник Офонас Олферьевич. — Что, мол, москвичей разбив, усилимся мы и Ордену грозить начнём. А мы вона как усилились...
Тысяцкий Василий Есипович сказал взволнованно:
— Нового гонца снарядить срочно следует. Да разъяснит пущай магистру, что коли торговый суд наместник великокняжеский начнёт вершить, то и немецким купцам не будет ни проку, ни выгоды.
— Гонец, он пущай себе скачет, конечно, — заговорил Василий Ананьин. — А город-то оборонять уже нать готовиться. Не сегодня завтра москвичи подойдут.
Ананьин, не успевший ещё отдохнуть и привести себя в порядок после Шелони, был слегка ранен в левую руку и поддерживал её на весу правой. Захария Овин с неприязнью взглянул на него.
— Не о том баем. Отпускного-то сколь запросит великий князь? Теперь поболе, поди, чем до позора нынешнего.
— Вот-вот, — поддержал его Яков Короб. — Славно повоевали москвичей, неча сказать! Посольство нужно представительное составить, дары приготовить...
— Да ведь чем лучше город укрепим, тем легче откупимся! — хлопнул Ананьин по столу здоровой ладонью. — Как не уразумеешь ты, Яков Александрыч, этого! Словно чужим голосом поёшь. — Он покосился на Овина. — Про Двину ещё неведомо, как там Шуйский с нашими. Что замолчали все? Ужель руки совсем опустили?
Он оглядел Вечевую палату. Все хмуро молчали. Захария Овин усмехнулся и погладил бороду.
— Оно, конечно, и покричать хочется, и погорячиться, и по столу рукой ударить. После драки-то чего ж руками не помахать, теперя не страшно.
Ананьин вскочил, гневно глядя на Овина, сжал кулак здоровой руки так, что костяшки хрустнули.
— А откупаться всё равно придётся, — спокойно продолжал Овин. — Время тянуть — себе в убыток. Семь-восемь тыщ великому князю собрать надобно, менее, думаю, не примет.
— Эк завернул! — раздались голоса. — Да и даров считай тыщи на полторы! Размахнулся!
— Тебе, Захария, что сотню рублёв, что тыщу отвалить — всё одно, не обеднеешь! — взволнованно воскликнул Иван Лошинский. — А мне как быть, к примеру, коли вся моя вотчина москвичами повоёвана да пожжена? А у кого под Волоком, под Торжком, под Русою, тем как?
— На городскую казну рассчитывать неча, — подал голос новый степенной посадник Тимофей Остафьевич[62]. — Ратью вся съедена. Хлеба купить не на что!
— А поскрести ежели, то, может, и осталось что в казне? — возразил Яков Короб. — Да владыку потрясти? А то и ещё кой-кого...
— Ты о ком это? — не понял Василий Ананьин.
— Аль не известно, кто боле всех подстрекал супротив Москвы выступить?..
— На Марфу указуешь? — изумился Ананьин. — И не совестно же тебе, сам же у ней пировал! Да зять же твой у Ивана в плену! Уж как и назвать тебя после этого, не знаю!
— Имени, однако, я не произносил, — запротестовал Короб. — Мало ли виноватых...
В разговор вмешался Дмитрий Михайлов из славенских житьих:
— Пока вы тут виноватых ищете, народ на площади ждёт, что решим. Что людям скажем? Что, мол, понапрасну на битву их водили, что зря мужи новгородские посечены да пойманы? Так, что ль?
— За такие слова нас самих с Великого моста в Волхов побросают, — вымолвил Василий Есипович и добавил со вздохом: — Эх, Иван Лукинич был бы жив, сумел бы слово найти. Таких посадников не будет боле в Новгороде Великом...
Тимофей Остафьевич, раздражённый невольным сравнением себя со своим знаменитым предшественником, заявил громко:
— Порешим так. Посольство к Ивану снаряжаем самое достойное. И Феофил тоже ехать должон. Город следует укрепить, не от москвичей, так от плесковичей тех же, как ни обидно сие нам. Слыхивал уже, что те пушки с собой везут. О выкупе опосля поговорим, после посольства виднее будет. Так баю?
Никто не пожелал ему возразить.
Поздним вечером в людской терема Борецких остались лишь Никита да Настя, остальные разбрелись спать, измотанные и издерганные за этот тяжёлый день. У них ещё не было возможности переговорить между собой, Никита вообще отмалчивался сегодня, хмуро и коротко отвечал на вопросы любопытствующей челяди, смотрел в землю. Он умом понимал, что ничем не мог помочь Дмитрию Исаковичу более того, что уже сделал, — охранял от мечей, уберегал от стрел. Он ворчал про себя на показную храбрость Дмитрия, бросавшегося на врагов, не считаясь с их количеством. Будто в одиночку хотел битву выиграть. Драться-то полез, а драться-то и не умеет, ни гибкости, ни увёртливости в нём нет, одного москвича только копьём поразил, да и то потому, что тот не ожидал такого безрассудства от воеводы новгородского: лучший полк прямо в ловушку повёл — та и захлопнулась. Чем дольше думал Никита о недавнем сражении, тем сильнее росло в нём недовольство ратными воеводами. На что надеялись они, посажав на коней столько неумелых, не приспособленных к ратному делу людей? Числом ошеломить хотели москвичей? Ему до слёз было жаль и седовласых, и совсем ещё юных ополченцев, которые были обречены на гибель, не умея ни нападать, ни защищаться. Как мешали они друг другу, толкались, вязли в песке, с коней падали, будто жёлуди с ветви, которую ветер тряхнул!.. Дома бы остались, проку больше было бы. Кто за их гибель ответит перед Господом? Бояре высокие и ответят, Дмитрий Исакович в том числе. Но как ни бранил Никита воевод, как ни пытался объяснить себе причины поражения, чувство собственной вины всё равно не отпускало. На лбу остался красноватый след от плети, которой Ваня его стеганул. «И правильно, и поделом мне, — думал Никита. — И то сказать — чего вернулся, живой, здоровый, без единой царапины?..» И ещё одни неприятные мысли не давали ему покоя, как ни гнал он их, — о тех, кого он собственноручно зарубил. Было их четверо, и лицо каждого запомнилось, так и представляются, как закроешь глаза. Он не раскаяние испытывал (если б не он их, они его, тут простой расклад), а тяжесть нудную в груди и в голове. В течение дня несколько раз подмывало меч вынуть из кожаных ножен и вытереть в который раз зелёным пучком травы, выдранной вместе с землёю.
Настя догадывалась, как тяжело у него на душе, и не приставала с расспросами: невмоготу станет, сам выговорится. Днём наведывался Захар Петров. Издали Настя видела, как тот потоптался у ворот, перемолвился словом с дружинником, который не пропускал в этот день во двор никого из посторонних, и пошёл восвояси. Она не подошла помочь, подумала, что и к лучшему так, в иной день придёт пущай, когда поуляжется горестная суматоха.
— Может, вина налить? — спросила как бы между прочим.
Никита поднял голову и с удивлением посмотрел на неё:
— Отколь у тебя?
— Да сберегла однажды, с весны ещё храню.
— Что ж, давай.
Настя поставила на стол кувшин, заткнутый деревянной затычкой. Никита налил полкружки, выпил, обтёр усы.
— Сладкое!..
Он со вчерашнего дня ещё ничего не ел. Фряжское вино чуть замутило голову, он раскраснелся, развязал шнурок на вороте рубахи.
— Байна горяча ещё, — сказала Настя. — Наши уж все перемылись. Сходи, ослабни чуток, полегчает. Что ж так-то изводить себя?
Никита кивнул. Он налил себе ещё вина, подержал в ладони кружку.
— Уйду я от вас, пожалуй, — проговорил он медленно, не глядя на Настю. — Не нужен я боле здесь.
— Да что это ты вдруг! — всполошилась та. — Думал, думал — и на тебе, надумал! А Марфа Ивановна что скажет? А Ванюша как же?
— Ваня вырос. Не мальчик уже. Я обучил его всему, начало положил, дале сам справится, он смышлён.
— Да ты обиду-то забудь свою. Ну ударил, погорячился, мал ведь ещё. Господину и положено иной раз рукоприкладство применить. Да и как не понять сердечка-то его болезного...
Она тяжело вздохнула. Никита выпил вино и покачал головой:
— Не обижен я на него, напротив, жалею. Вот только той радости, что была, не воротить. В свою деревню вернусь. Охотничать опять стану. Со зверьми-то, Настя, легче...
— А как же я, Никитушка?.. — Она всхлипнула, безвольно опустив руки.
Никита встал, шагнул к ней и осторожно обнял. Настя приникла к его груди и заплакала, шмыгая носом. Так стояли они довольно долго, два немолодых уже человека, горюя друг о друге и о счастье, которое никак не давалось им в этой жизни.
На дворе громко залаяла Двинка, послышались чьи-то крики, шум, беготня.
— Что там ещё? — сказал Никита. — Пойти взглянуть.
Он отстранил от себя Настю, которая утёрла слёзы и смотрела на него встревоженно.
Никита открыл дверь и тут же, пригнувшись, отступил назад. Сверху посыпались осколки стекольчатого окна, выбитого брошенным кем-то камнем. По двору бегал дворецкий с факелом. Дружинники подпирали брёвнами ворота, за которыми собралась, судя по голосам, целая толпа необузданных людей. Кто-то попытался перемахнуть высокий забор шагах в тридцати от ворот, но с визгом вскарабкался обратно:
— У них тут волк живой, ей-Богу, не вру! Так пастью клацнул, чуть пятерню не отхватил мне!
— С волками живя, сами волками стали! — крикнули в толпе.
— Жируют небось, а тут с голодухи пухни!
— Из-за Марфы окаянной нужду терпим! Она главна виновница!
— Подпалить бы терем ей, чтоб с королём не путалась!
— Эй, подналяг!
Ворота затрещали. Дружинники отступили, обнажая мечи. Никита поднял с земли длинную жердину и побежал к ним на подмогу.
— Откройте ворота! — раздался вдруг властный твёрдый голос. На крыльце стояла с посохом Марфа Борецкая, вся в чёрном, вспыхивающие языки факелов выхватывали из тьмы её бледное лицо с горящими глазами.
— Да как же, Марфа Ивановна, разнесут же тут все! — взмолился дворецкий. — Народ ошалел, ничего не соображат!
— Откройте! — вновь велела она. — Погляжу, что за народ...
Брёвна убрали, отодвинули толстый засов. Дубовые ворота тяжело распахнулись. За ними стояло около тридцати человек мужиков с дрекольем, некоторые с топорами. Они, видимо, не ожидали, что ворота откроют, и, ввалившись толпой во двор, остановились в нерешительности.
Марфа, медленно сойдя с крыльца, направилась к ним. Те невольно расступились.
— Эго кто ж такие, с какого конца люди? — произнесла она хмуро, вглядываясь в лица мужиков. — И с топорами. Вроде плотников не нанимала я. А пивом-то несёт! Небось по бочонку в каждого вместилось.
Самый шустрый из них, видать заводила, невысокого росту, кривоносый и кривоногий, невольно дыхнул в сторону и тут же встрепенулся:
— Не твоё, боярыня, пиво пили, не тебе попрекать!
— Ну-ну, — усмехнулась Марфа. — И зачем же пожаловали? Убивать, что ль, пришли меня? — Она оглядела толпу и остановилась взглядом на щуплом мужичке с топором. — Что ж, начинай ты первый.
Тот отвёл глаза, пробурчав неохотно:
— Да мы попугать токмо, не изверги, чай.
— Попугали славно! Собаку вон не успокоить никак. — Она кивнула на заливающуюся лаем Двинку, которую с трудом удерживали на кожаном ремне двое слуг. — И кто ж пивом-то вас поил? Полагаю, за просто так не пошли бы. И денег дали небось?
Кривоносый, сунув топор за пояс, подбоченился и хохотнул:
— Ну, раз такой, боярыня, разговор пошёл, скрывать не станем: плачено было. Кем и сколь, не скажу. А ты сама посуди, люди мы здоровы, а заработать-то где? Как жить, чем кормиться? У некоторых семьи немаленькие. Вот и нанялись.
— Не тяжела работка! — усмехнулась Марфа. — А кто нанял, и не говори, сама догадываюсь.
— Можем, в случае чего, и тебе послужить, коли догадываешься, — ещё более оживился кривоносый. — Хоть нынче же, если пожелашь.
Из-за его спины выступил обтрёпанный человечек и прогнусавил:
— В прошлую осень и тебе ведь службу сослужили. «За короля хотим!» — я громче всех кричал, охрип, опосля три дня сипел.
По деревянной улице застучали копыта. Быстро приближался охранный отряд с Василием Есиповичем во главе, к которому окольным путём с заднего двора сбегал за помощью ключник. Мужики кинулись было бежать, но их окружили, прижали к забору.
— Как ты, Марфа Ивановна? — спросил с тревогой тысяцкий, слезая с коня. — Кто такие? Повредили чего?
Та махнула рукой:
— Крикуны да пьяницы, ну их! Знамо, кем наущены.
— Высечь бы их как следует! — сказал Василий Есипович. — Да веришь, Марфа Ивановна, не могу, времени в обрез. Ключник твой чудом меня застал. Отряд чей-то видели на подходе к городу, не знаю, москвичи ль, плесковичи?
— Ужели Иван так скор? — ужаснулась Марфа. — Быть того не может! Чтобы с наскоку Новгород захватить?.. Как мыслишь, Василий Есипович, оборониться сумеем?
— Какое-то время выстоим, а там... Посадники наши смирились уж.
— А я вот не из смирных! — сказала Марфа с гневной дрожью в голосе. — Не дождётся великий князь, что безропотно покоримся ему. Пусть и Митя знает, что ещё господин себе Новгород Великий. Посады, монастыри нужно жечь, осаду легче держать будет.
Тысяцкий замялся.
— Боязно, однако, своих же подпаливать...
— Да ведь Иван придёт, щадить их не станет. Показал уже, как губы с ноздрями умеет рвать!.. Когда ещё Дмитрий Донской на Новгород ходил, посады жгли, проверено. Действуй, Василий Есипович. Кто из наших ещё помочь способен? Ананьина бери, Савёлкова. А эти вот, — она кивнула на жавшихся к забору мужиков, — пусть первые с факелами идут, пример покажут. Слышали? Работа повеселей, нежели окна в боярском тереме бить! А пивом и прочим обижены не будете, обещаю!..
К утру из горящих посадов и монастырей потянулись в Новгород телеги и обозы, люди и скот. Столбы дыма были видны за много вёрст. И всё ещё продолжали возвращаться в город ополченцы, разбитые при Шелони и плутавшие в страхе по окрестным лесам. Каждого здорового мужчину старались вновь вооружить. Со стен Детинца на городские стены перетаскивали старые пушки. Марфа приказала опустошить два своих амбара близ пристани и раздать хлебный запас семьям тех, кто защищает город. На какое-то время всех объединила одна общая забота, все вновь почувствовали себя свободными новгородцами, независимыми от воли великих князей. Феофил лишь губы кусал от досады и страха, но ни он, ни боярские сторонники примирения с Москвой не владели уже ситуацией в Новгороде Великом.
Ваня за несколько дней настрадался душою больше, чем за всю жизнь свою. Он постоянно думал об отце, пытался представить себе, где находится его заточение, как к нему относятся московские воеводы — с уважением ли, боязнью? Что сказал ему великий князь, какой выкуп потребует за его высвобождение? Как сам Ваня разговаривал бы с великим князем Московским, окажись на месте отца?
Вопросам конца не было, Ваню распирали надежда, и тревога, и любопытство. И не с кем было поделиться своими мыслями. Бабушку Марфу он не решался расспрашивать, она вся каменела при упоминании о сыне, страшась самого худшего. С матерью у Вани никогда почему-то откровенных разговоров не выходило, Капитолина вечно была недовольна чем-то, ворчала, чтоб дал отдохнуть и не приставал, придиралась к слугам, непрестанно, чуть ли не при всех, во весь голос винила в своих бедах Марфу Ивановну. Оставался один Никита. Но с Никитой Ваня до сих пор даже словом не перемолвился, чувствовал, что не прав, что не виноват он в отцовском пленении, стыдился, что ударил Никиту, а подойти первым, извинения попросить духу не хватало. От этого Ваня ещё больше злился на себя и на Никиту тоже. А тот не смотрел на Ваню, весь день занимал себя разной работой, надолго уходил со двора и дотемна помогал обороняющим крепить городские ворота и стены.
Вскоре и Ваня отправился туда, чтобы посмотреть что и как. Заглянул по дороге в церковь Сорока мучеников, но Ольги не было там на этот раз. Зато при выходе столкнулся с Акимкой.
— Я к тебе и бежал! — обрадовался тот, потянул Ваню в сторону от паперти и сказал, оглянувшись по сторонам, в самое ухо: — А я видал того Упадыша, по голосу признал.
— Кого видал? — удивлённо спросил Ваня и вдруг сам вспомнил. — Того, кто лодьи дырявил?
— Ага! Последить за ним надоть. Пошли?
— А куда? Где его найти-то?
— Он на Белой башне, я выследил.
Ваня кивнул, и они быстро зашагали к самой большой и высокой на крепостной стене Софийской стороны оборонительной башне, видной издалека, даже с Великой улицы.
У стены кипела работа. На лебёдке поднимали вверх пушки и ядра в мешках, несколько мужиков тянули крепкий канат. Стучали топоры, варилась смола в большом чугунном чане. Тут же рядом в котле готовилось даровое варево для работников. Все были озабочены, заняты делом, и на ребят никто не обращал внимания.
Ваня с Акимкой стали подниматься по крутой винтовой лестнице на башенный верх. На каждой площадке Ваня подбегал к широким окошкам, откуда всё доступней взгляду становилась ширь новгородских окрестностей, и смотрел на бесконечную низменную равнину, которую пересекали притоки и протоки Волхова, на распаханные поля, на купол нарядного, не сожжённого, как прочие монастыри, храма Петра и Павла на Синичьей горе. «Жалко, Ольга не видит», — подумал он с сожалением и грустью и глубоко вздохнул.
— Тише! — Акимка стоял на верхней ступени лестницы и прикладывал палец к губам. — Тута они.
Ваня поднялся к нему и, высунув голову, огляделся.
На широком верхе башни были установлены пять пушек. Горел зачем-то разведённый посреди дня костёр. Вокруг него стояли три человека и плавили что-то на огне. Время от времени они с тревогой оглядывались по сторонам, и Ваня с Акимкой едва успевали прятаться. Затем Ваня увидел, как один из них отошёл с металлическим ковшом к пушке и влил расплав в её жерло. Ваня вытянул шею, чтобы рассмотреть всё получше, как вдруг чья-то сильная рука схватила его за воротник и подняла вверх.
— Ты что тут делашь?
Отброшенный пинком на твёрдый деревянный настил, Ваня быстро вскочил и обернулся. Перед ним стоял довольно молодой парень с короткой бородой и сверлил его круглыми кабаньими глазками. Акимки нигде видно не было.
Подошли остальные.
— Чей щенок, откудова?
— Соглядатайствовал, — ответил нервным голосом парень, и Ваня узнал по голосу, что это и есть Упадыш, которого выследил Акимка и которого они подслушали недавно на берегу.
— Донесёт, — сказал кто-то. — Надо, чтобы с башни упал, будто башка закружилась.
— Верно, — поддержали остальные. — Ты, Упадыш, пока подержи его, чтобы не шумел, мы окончим скоро.
Ваня попробовал закричать, позвать на помощь, но в лицо ему ткнулась грязная вонючая тряпка, Упадыш повалил его и, заломив руки за спину, стал связывать запястья смоляной верёвкой. Как ни упирался Ваня, тот был сильнее, в поясницу больно упёрлось его костлявое колено. Краем глаза Ваня видел, как суетились злоумышленники, стараясь поскорей вывести из строя новгородские пушки. «Куда ж Акимка подевался? — пронеслось в голове. — Опять в беду с ним попал... Бабушка станет горевать...» Мысли были какие-то отстранённые, приближение гибели осознавалось с трудом, казалось, что всё это не с ним происходит, и, наверно, поэтому не было страха. Всего мучительней, хуже даже верёвки, жгущей кожу, была противная, забившая рот и нос тряпка.
Внезапно послышался глухой удар, Упадыш издал хныкающий звук и повалился рядом с Ваней. Ваня лёг на бок, обернулся назад и увидел Никиту, тот потирал левой ладонью правый кулак, которым ударил сзади по затылку Упадыша. Трое остальных тоже обернулись и, переглянувшись, пошли на Никиту, держа в руках кто тяжёлый железный ковш, кто поленья для кострища, но, сделав шаг, тут же начали отступать, попадали на колени и завопили:
— Помилуйте, не казните! Не ведали, что творили!.. Это всё он виноват!..
Снизу всё поднимались и поднимались люди. Никита развязал Ваню, и тот с отвращением отбросил тряпку прочь. Упадыш заворочался, приходя в сознание. К Ване подбежал Акимка.
— Уф! Хорошо, что успели. Тебя ж и погубить могли!..
— Они с башни хотели скинуть меня, — пожаловался Ваня. — А ты куда убег?
— Как куда? За помощью убег. — Он рассмеялся и хлопнул Ваню по плечу. — Ты же ведь знаешь: за мною не пропадёшь!
Глядя на Акимку, засмеялся и Ваня.
Злоумышленников вязали и тащили вниз на расправу. Те орали благим матом и выли от смертной тоски. Упадыш пытался оправдываться, говоря, что это один богатый боярин подговорил его на грех. Его не слушали. Пять пушек были залиты свинцом и испорчены. Внизу решили не ждать суда, а покончить со злодеями немедля, сбросив с Белой же башни. Те вновь завопили, когда их поволокли вверх.
Акимка остался глядеть на казнь. А Никита повёл Ваню домой, обняв за плечи. Всю дорогу Ваня придумывал, чего бы такое хорошее сказать Никите, но слова не выходили. Но было и без слов хорошо, на душе у обоих стало легче.
Глава одиннадцатая
«Боярский сын Иван Замятня спешил известить государя, бывшего тогда в Яжелбицах, что один передовой отряд его войска решил судьбу Новгорода; что неприятель истреблён, а рать московская цела. Сей вестник вручил Иоанну договорную грамоту новгородцев с Казимиром, найденную в их обозе между другими бумагами, и даже представил ему человека, который писал оную. С какою радостию великий князь слушал весть о победе, с таким негодованием читал сию законопреступную хартию, памятник новгородской измены.
Холмский уже нигде не видал неприятельской рати и мог свободно опустошать сёла до самой Наровы или немецких пределов. Городок Демон сдался Михаилу Верейскому. Тогда великий князь послал опасную грамоту к новгородцам с боярином их, Лукою, соглашаясь вступить с ними в договоры; прибыл в Русу и явил пример строгости: велел отрубить головы знатнейшим пленникам, боярам Димитрию Исакову, Марфину сыну, Василью Селезнёву Губе, Киприяну Арбузьеву и Иеремею Сухощёку, архиепископскому чашнику, ревностным благоприятелям Литвы; Василия Казимера, Матвея Селезнёва и других послал в Коломну, окованных цепями; некоторых в темницы московские; а прочих без всякого наказания отпустил в Новгород, соединяя милосердие с грозою мести, отличая главных, деятельных врагов Москвы от людей слабых, которые служили им только орудием. Решив таким образом участь пленников, он расположился на устье Шелони.
В сей самый день новая победа увенчала оружие великокняжеское в отдалённых пределах Заволочья. Московские воеводы, Образец и Борис Слепой, предводительствуя устюжанами и вятчанами, на берегах Двины сразились с князем Василием Шуйским, верным слугою новгородской свободы. Рать его состояла из двенадцати тысяч двинских и печорских жителей; Иоаннова только из четырёх. Битва продолжалась целый день с великим остервенением. Убив трёх двинских знаменосцев, москвитяне взяли хоругвь новгородскую и к вечеру одолели врага. Князь Шуйский раненый едва мог спастися в лодке, бежал в Колмогоры, оттуда в Новгород; а воеводы Иоанновы, овладев всею Двинскою землёю, привели жителей в подданство Москвы».
Карамзин«Воины же князя великого и после боя того сражались часто по посадам новгородским вплоть до немецкой границы по реке Нарве, и большой город, называемый Новым Селом, захватили и сожгли. А воеводы великого князя, чуть отдохнув после боя того и дождавшись своих, послали к великому князю Замятню с той вестью, что помог им Бог, рать новгородскую разбили. И тот примчался к великому князю в Яжелбицы того же месяца в восемнадцатый день, и была радость великая великому князю и братьям его, и всему войску их, ибо был тогда у великого князя и царевич Даньяр, и братья великого князя, благоверные князья Юрий, и Андрей, и Борис, и бояре их, и всё войско их. И тогда дал обет князь великий поставить в Москве церковь памяти святого апостола Акилы, что и исполнил, а воеводы, князь Даниил и Фёдор, другую церковь, в честь Вознесения.
А в ту же пору был у великого князя из Новгорода от избранного архиепископа и от всего Новгорода Лука Клементьев за охранной грамотой; князь же великий дал им охранный лист и отпустил его из сел возле Демона; а князю Михаилу Андреевичу и сыну его князю Василию воеводы новгородские, которые были осаждены в городке Демоне, били челом и сдались с тем, что их живыми выпустят, а за другое что не держались; а с города дали выкупа сто рублей новгородских.
А от псковичей пришёл к великому князю в Игнатичи с Кузьмою с Коробьиным посадник Никита с тем, что псковичи всею землёю своею вышли на его службу, своего государя, с воеводой князем Василием Фёдоровичем, и по дороге стали новгородские поселения грабить и жечь, и людей сечь, и, в дома запирая, жечь. Князь же великий послал к ним Севастьяна Кушелева да прежнего посла их Василия с ним от Полы-реки.
Месяца того же на двадцать четвёртый день, на память святых великомучеников Бориса и Глеба, пришёл князь великий в Русу, и тут повелел казнить отсеченьем головы новгородских посадников за их измену и за отступничество: Дмитрия Исакова Борецкого, да Василия Селезнёва, да Еремея Сухощёка, да Киприана Арбузьева; а иных многих сослал в Москву да велел их бросить в тюрьму, а незнатных людей велел отпускать в Новгород, а Василия Казимера, да Кузьму Григорьева, да Якова Фёдорова, да Матвея Селезнёва, да Кузьму Грузова, да Федота Базина велел отвезти на Коломну да заковать их. А сам пошёл оттуда на Ильмень-озеро к устью Шелони и пришёл там на место, называемое Межбережье и Коростынь, двадцать седьмого в субботу.
И в тот же день был бой у воевод великого князя с двинянами, у Василия Фёдоровича Образца, а вместе с ним были устюжане и прочие воины, да у Бориса Слепца, а вместе с ним вятчане, бой у них был на Двине с князем Василием Шуйским, а с ним вместе были заволочане все и двиняне. Было же с ним рати двенадцать тысяч, а с воеводами великого князя было рати четыре тысячи без тридцати человек. И та и другая стороны бились на берегу, выйдя из лодок, и начали биться в третьем часу дня того, и бились до захода солнечного, и, за руки хватая, рубились, и знамя у двинян выбили, а трёх знаменосцев под ним убили: убили первого, так другой подхватил, и того убили, так другой подхватил, и того убили, так третий взял, убив же третьего, и знамя захватили. И тогда двиняне взволновались, и уже к вечеру одолели полки великого князя и перебили множество двинян и заволочан, а некоторые потонули, князь же их раненый бросился в лодку и бежал в Холмогоры; многих же в плен взяли, а потом и селения их захватили, и возвратили всю землю ту великому князю. Убили же тогда князя великого рати пятьдесят вятчан, да устюжанина одного, да человека Бориса Слепца, по имени Мигуна, а прочие все Богом сохранены были».
Московская повесть о походе Ивана III Васильевича на Новгород«В то же время князь великий Иван Васильевич послал войско своё за Волок, и князь Василий Васильевич и воевода заволоцкий Василий Никифорович вышли навстречу со своим войском и с жителями Заволочья и Печоры. И сошлись они в ратном бою, и пало многое множество с обеих сторон, а двиняне не пошли за князем за Василием Васильевичем и за воеводой за Василием Никифоровичем, и ополченье выбилось из сил, и заволоцких порубили, и двинян порубили тоже. А князя Василия Васильевича и воеводу Василия Никифоровича Бог сохранил, и прибыли в Новгород с небольшой дружиной, а князь великий хотел пойти на Новгород».
Новгородская повесть о походе Ивана III Васильевича на Новгороделикий князь Иван Васильевич принял вестника от Холмского, сына боярского Ивана Замятню, остановившись в ямском селении Яжелбицы, в трёх днях пути до Русы{42}. Сюда же прибыли и братья его с ратями: Юрий, Борис и Андрей Большой{43}. Все собрались в великокняжеском шатре.
Донесение о Шелонской победе было составлено подробнейшее, Данило Холмский, как ни торопился поскорее отправить вестника, уже давно готового и нервничающего от нетерпения, всё не отпускал дьяка-писца, проверяя, ничего ль не упущено и так ли описано течение битвы. О заслугах воевод, о своей прозорливости вслух не говорилось, однако подразумевалось недвусмысленно. Не упоминалось и о последнем отчаянном натиске новгородцев, организованном Дмитрием Борецким, натиске, грозившем смять москвичей. О том, что в какой-то момент исход сражения был неясен, великому князю доносить необязательно. Холмский и без того опасался серьёзных упрёков за то, что под Коростынью дал застать себя врасплох, и винил себя за это.
— «Будь здрав, государь, на многие лета, — читал радостным молодым голосом Замятня. — По приказу твоему пригнали мы к Шелони. Там же наехали на рать новгородскую, тысяч сорок их. Весь Велик Новгород со знаменитыми воеводами своими, и многие другие посадники и лучшие люди. О всём же походе рати новгородской мы ведали, им же ничто о нас ведомо не было...»
Братья великого князя, поддаваясь радости в голосе Ивана Замятни, начали успокаиваться, одобрительно переглядываться друг с другом, тоже заулыбались. Иван Васильевич сидел серьёзен, сосредоточен, слушал внимательно, не глядя ни на кого.
— «В обед, на Акилу-апостола, реку перейдя, нечаянно для ворогов стали мы перед самым станом новгородским. Татары же утресь ещё в обход были посланы и за спиной новгородцев в засаду сели. Всё ж новгородцы-то вборзе исполнились и стали пред нами силой несметной. Аз же, видя их настроение, на воев своих полагаясь и на засаду татарскую упование имея, не устрашился. Воеводы же их, видя, что мало нас, похвалялись и на нас хулу, яко псы, лаяли. По завету твоему, государь, не ждя их, сам аз ударил по ним, лучникам стрелы в коней пущать повелев. Великое смятенье пошло у них, кони понесли, все полки их перепутались. Ударил тогда аз на них с сулицами[63] и с копьями. Они сперва крепко бились, мы же, коням их не давая на место стать, стрелами и сулицами избивая, теснили со всех сторон. Видя, что поддаются они, крикнул аз в трубы трубить, в набаты бить — знак сие татарам. Ударил аз сей же часец с лучшим полком своим новгородцев с левой руки. Мало щит подержавши, дрогнули они, а в сие время изгоном с великим криком наша татарская конница сзади врезалась в ряды их...»
Вошёл дьяк Степан Бородатый, терпеливо встал поодаль, ожидая, когда Замятня окончит чтение. Братья великого князя, когда речь напрямую зашла о победе на Шелони, ещё более оживились. Поход на Новгород оказался необременительным, потери были малыми и добыча богатой, каждый уже прикидывал в уме сумму откупа, на которую потратятся новгородцы, чтобы остановить дальнейшее наступление московских ратей.
«Заслужил себе боярство князь Данило», — подумал Иван Васильевич с некоторым огорчением. Но оно было недолгим. Иван понял, что отряд Холмского решил судьбу похода и что от Новгорода нечего уже опасаться какого-либо серьёзного сопротивления.
— «Помог нам Господь! — заражаясь общей радостью, читал с ликованием Замятня. — Один за другим полки их спины к нам оборачивать стали. Мы же, с татарами соединясь, гнали их вёрст двадцать. Сулиц наших боясь и сабель татарских, бросали доспехи свои новогородцы и, яко пьянии либо безумнии, гнали по воле коней своих. Много избито было, конями потоптано, в Шелони потоплено. Мыслю, боле десяти тысяч изгибло. Многих же лучших людей, а простых того боле, полонили — около двух тысяч всех-то, что живых руками поймали...»
— Список лучших мне представь, — велел Иван Бородатому.
— Готов уже, — отозвался тот.
— Что же, братья мои, — сказал Иван. — Господь на нашей стороне супротив отступников. Осталось довершить начатое. То-то батюшка порадовался, был бы жив!
Братья закивали, поднимаясь.
— Тут Лука Клементьев из Новгорода прибыл просить опас для наречённого архиепископа Феофила и прочих послов, — продолжал Иван. — Я полагаю, пущай едут, послушаем. Но ожидать их не станем, дале двинемся. Завтра же и выступим. А ты отдыхай пока, — сказал он Замятне. — Ближе к вечеру пир будет у нас во славу победы.
Когда все разошлись, Иван пристально взглянул на Бородатого:
— Что у тебя?
Дьяк переступил с ноги на ногу:
— Из Новгорода вести недобрые. Посады пожгли, приготовились долго обороняться, пушки готовят и стены укрепляют.
Иван заскрипел зубами:
— Не уймётся никак гнездо осиное! Дай-ка список мне, кого Холмский из господы новгородской поймал.
Бородатый с поклоном протянул ему бумагу. Иван начал смотреть список и, не закончив, сунул лист обратно дьяку:
— Чти-ка сам, Степан Тимофеевич, прикасаться к ним не желаю. Да говори, что знаешь про них.
Бородатый начал перечислять полонённых из новгородской знати, начиная с главного воеводы разбитого ополчения Василия Александровича Казимера.
— Решимостью не отличается, — покачал Бородатый головой. — Рать возглавил по принуждению, не отважился отказаться. Брат Якова Короба, с тем у меня сношения тайные, от него про посады сожжённые и узнал.
Иван презрительно усмехнулся:
— Не оттого ль воеводой избрали его, что имена у них с королём схожи? — Бородатый хихикнул, поддакивая шутке. — Дале читай.
— Дмитрий Борецкий, Марфин старший сын. Этот прямодушен, упрям, что в голову вобьёт себе, от того уж не отступится. В Литву ездил с посольством. Уважаем вечем. Однако после того как ты, государь, его своим боярином пожаловал, нажил завистников среди бояр. Тут расчёт наш оправдался.
— С этим ясно всё. Дале кто?
— Василий Селезнёв Губа, сотоварищ Борецкого. Нас ненавидит. И брат Матвей с ним. Дале Павел Телятьев и Грузов Козьма, племяши Казимеровы, тот сестричами не обделён, с половиной Новгорода в родстве.
— Поглядеть на него хочу, — проворчал великий князь. — Коль раскается, может, и помилую. Ещё кто?
— Арбузьев Киприян из неревских житьих. Еремей Сухощёк. Этот чашник архиепископский, над владычным полком стоял, ратное дело разумеет плохо...
— Довольно! — прервал Бородатого великий князь. — Где ныне все они?
— В железах до Русы приведены, сидят заточены.
— Пущай сидят. Через три дня сами в Русе будем, там решение своё объявлю. Гонец на Москву готов?
— С утречка ждёт.
— Бумагу мне принеси, матушке последнюю добрую весть черкну.
Бородатый принёс ему бумагу, пузырёк с краской и удалился с поклоном, чтобы не мешать. Иван, наскоро написав великой княгине Марии Ярославне о победе в Шелонском сражении, надолго задумался над листом. То, что новгородцы начали жечь подступы к городу и готовиться к осаде, приводило его в тихую ярость. Окончательная победа откладывалась на неопределённый срок. С утра небо стало вдруг пасмурным, затем облака рассеялись, слава Богу. А ну как зарядят дожди? И то сказать, с мая не было их, пора бы уж. И тогда вновь раскиснут дороги, станут непроходимыми пересохшие ныне болота. А ратники уже не о сражении помышляют, а о том, как бы обозы добром наполнить награбленным.
Эти тревожные мысли не отпускали его и в последующие дни. Великокняжеская рать, по-прежнему грозная, двинулась к Русе. Иван был молчалив, сумрачен. То и дело прибывали к нему гонцы со всех концов Новгородской волости, радостно докладывали о победах. Отдельные отряды Холмского и Фёдора Давыдовича добрались уже до чужих пределов, до Нарвы, и, перейдя реку, пограбили земли Ордена. Не хватало ещё, чтобы немцы выступили, то-то подспорье будет новгородцам!.. Демон сдался Михаилу Верейскому, дав откуп в сто рублей. Ну, этот хоть не скрывает откупную сумму, а иные, ведь не ведомо, сколь берут. Псковичи, к примеру, с Вышгорода сколь запросили? Надо думать, не шибко много, коль на следующий же день новгородский воевода Есиф Киприянов им город сдал и с воями своими ушёл восвояси. Великий князь изругал псковского посадника Никиту, послал к псковичам, подступившим уже к Порхову, своего дворянина Севастьяна Кушелева, чтобы те, не мешкая, шли прямиком на Новгород. Татары стали неуправляемы, жгут всё на своём пути, скот уводят и селян полонят и убивают. И это на его, на Ивана Васильевича отчине...
Начались перебои с продовольствием. Войско двигалось мимо уже разорённых ранее деревень. Ратники шарили по погребам уцелевших изб, но редко удавалось чем-либо поживиться. Июньское опустошение оборачивалось теперь против москвичей. Солнце по-прежнему пекло немилосердно. Трава высохла настолько, что с пепельным треском рассыпалась под ногами. У каждого водоёма, где ещё оставалась влага, задерживались, чтобы напоить лошадей.
Ивана тревожило, что Казанское ханство может воспользоваться его отсутствием и совершить набег на Москву, что у сына и Андрея Меньшого недостанет силы и опыта для надлежащего отпора. Он размышлял, сколько ещё может продержаться Новгород, беспокоился, что нет до сих пор известий с Заволочья, откуда в случае неудачи может прийти на помощь новгородцам значительный отряд Шуйского. Для того чтобы ускорить окончательное подчинение Новгорода, нужно ещё более устрашить его, применить новые жестокие меры. Иван решил пойти на крайний, неслыханный доселе шаг — казнить лучших пленных из господы.
Всю дорогу до Русы он пытался прикинуть, какими последствиями отзовётся казнь. То и дело подзывал к себе Бородатого и ещё раз расспрашивал о схваченных. Дьяк наконец уразумел, к чему расспросы, ахнул про себя. Тут же припомнил (да поди такое забудь!), как девять лет назад открылась смута детей боярских князя Боровского, как поймали и доставили в Москву их, как волокли по мартовскому речному льду, привязав к лошадиным хвостам, а затем к ужасу всенародному кнутьём били, губы и ноздри рвали и отсекли кому руку, кому ногу, а кому и голову. Двадцать семь их было числом, и такой казни не знала ещё Москва. Великий князь Василий Васильевич одной ногой в могиле стоял, не имел уже возможности перечить сыну, молодому соправителю своему. Не с тех ли пор взгляд змеиный появился у Ивана Васильевича?.. Но самого-то Боровского, дядю своего, Василия Ярославича, не посмел Иван смертию казнить за то, что тот Литву да татар подговаривал идти на Москву. В том разе измена была явная, а теперь, коли до казни вновь дойдёт, ему, дьяку Степану Бородатому, немало придётся голову поломать, чтобы в надлежащие словеса облечь приговор.
Когда в очередной раз Иван Васильевич подозвал к себе дьяка, тот решился намекнуть, что всех-то бояр, может, и не следует казнить. Коль в Новгороде меж ними раздор пошёл, так его бы и поддержать, выбрать одних неревчан, а других, наоборот, помиловать, явив пример милосердия и долготерпения великокняжеского.
Великий князь понял намёк и, похоже, одобрил его. К тому ж он глядел в будущее чуть дальше Бородатого. Одно дело подчинить огромную новгородскую отчину, нужно ещё и управлять ею, то есть посылать московских наместников с дружинами во все города волости, менять устоявшийся порядок сбора податей, открывать новые торговые пути. На это ни сил, ни людей у него не хватит сейчас, не лучше ли оставить пока всё как есть, ограничив лишь вечевую вольность новгородцев да вытребовав назад земли по Двине, Ваге, Суре, Кокшенге, Пинеге, Мезени, Онеге. И суд восстановить великокняжеский! Чтоб ни одно решение веча не имело законной силы без великокняжеской печати!
Иван опять поймал себя на мысли, что уже свыкся с поражением Новгорода и рассуждает как полноправный и властный господин его. А из Заволочья по-прежнему не было вестей о победе. Но и со стороны Орды, как докладывали гонцы, не угадывалась какая-либо угроза. Молчали и Орден, и Литва, видимо выжидая развития дальнейших событий. С Орденом ссориться и вовсе не время сейчас, через его земли вскоре посольство в Рим надо отправлять за невестой царственной. Одёрнуть следует Холмского, чтобы отряды свои не распускал! Может, и с жалованием его в бояре повременить?..
Двадцать четвёртого июля великий князь с войсками вступил в Старую Русу. Город, приносивший Новгороду, благодаря солеварению, шестую часть доходов, был пожжён и порушен настолько, что Иван не захотел разбивать здесь стан и встал в полуверсте от Русы, на левом берегу Полисти. К полудню прибыли полки Холмского и Фёдора Давыдовича и, не отдыхая, начали готовиться к смотру, мыть и скрести коней, облачаться в более-менее подходящие одежды. Данияр с татарами также расположился неподалёку. Те были, как обычно, крикливы и оживлены. Царевич пребывал в радостном настроении, добычи было награблено немало, и вообще весь этот поход на Новгород, не тяжёлый и не слишком опасный, нравился ему необычайно.
Вскоре конные полки построились, выровняли ряды пешие воины, выстроились лучники. Великий князь с братьями и следовавшими чуть поодаль воеводами Холмским и Фёдором Давыдовичем объехали многочисленное войско. Тимофей, уже пообвыкший в звании сотника и занявший в строю место убитого Фомы Саврасова, с воодушевлением смотрел на великого князя, легко и гордо сидящего в седле. Похоже, и остальных охватил душевный подъём, и, когда Иван Васильевич окинул взглядом всё войско и не сдержал удовлетворённой улыбки, все тоже заулыбались с радостной готовностью.
— Храбрые воины! — обратился к ним великий князь. — Горжусь доблестию и отвагою вашей! Господь обратил взор свой на нас и посылает нам удачу в битве с врагами веры православной. В ужасе дрожат изменники новгородские, устрашённые Москвою, и покидает гордыня злохитрые сердца их. Ото всех уделов новгородской отчины моей несутся вести о победах воев московских. Напрасно вороги тешат себя надеждою на подмогу от короля латышского, ничто и никто не спасёт их, ибо отвернулся от них Господь. Этот день отдыхайте и пируйте во славу государеву, а завтра выступим, дабы не мешкая окончить начатое и узреть Новгород Великий склонившим главу свою перед нашей волею!
Дружные крики одобрения и восторга раздались повсюду. «Из Руси на Русу в Новгород!» — кричали воины Холмского уже привычный клич. Другие полки орали славу государю Московскому, великому князю Ивану Васильевичу. Кашевары заправляли котлы кашей и мясом, откупоривали бочонки с пивом.
Царевич Данияр отъехал от своих конников, шумящих более обычного и возбуждённых предвкушением пира. Проезжая мимо великого князя, он поклонился ему, улыбнувшись жёлтыми зубами и приложив ладонь к сердцу, и проследовал дальше, к занятому разговором со стремянным Степану Бородатому. Тот как раз собирался в Русу, чтобы привести по приказу великого князя новгородских пленников.
— А что это за конь у тебя, дьяк? — спросил царевич, не убирая улыбки с лица. — Что-то не видал я его ранее у тебя?
Бородатый взглянул на Данияра неприветливо. Ему не нравился этот маленький, вечно улыбающийся с хитрым прищуром татарин, сын Касима-царевича, унаследовавший богатую его вотчину, жадный до грабежей и богатых даров и служивший Ивану Васильевичу с той же показной подобострастностью, с какой служил Василию Васильевичу его хитрый отец. Бородатый, однако ж, не позволил бы обнаружить свою неприязнь к Данияру, если б не был уверен в том, что и великий князь недолюбливает царевича.
— Некогда мне о конях баять, царевич, — ответил он неохотно. — Великокняжескую волю послан исполнить со срочностью.
— Заносчив ты, оказывается, — всё так же улыбаясь, произнёс Данияр. — Гляди, как бы не пожалеть потом.
— Конь как конь, — сказал Бородатый по-прежнему неохотно, но чуть более учтиво. — Не хуже татарского.
— Не хуже, не хуже! — засмеялся Данияр. — У слуги моего верного Рафиса под Волоком коня увели, так говорит, точь-в-точь конь, как у тебя. Что скажешь?
— Ничего тебе не скажу. А государю пожалуюсь, что ты уважение к нему потерял, меня — его дьяка, слугу его преданного — обвиняя, как татя какого последнего.
— Так я спросил только, — усмехнулся Данияр. — Ты великого князя слуга, Рафис мой слуга, так сами меж собой и разберитесь.
Он небрежно хлестнул своего коня, и тот сорвался с места и поскакал, выбив копытом кусок сухой глины и запылив нарядный, кручёного шёлка, кафтан Бородатого.
Великий князь пировал с братьями и воеводами в своём шатре. Сам к мёду и вину почти не притронулся, у него то ль от духоты, то ль от бессонницы разболелась голова, и, как ни отмахивался Иван от этой нудной боли, она не давала сосредоточиться и собраться с мыслями. Приказал негромко, чтобы грабежи и пожары боле не допускались, а князья, что в свои уделы селян полонённых увели, отпустили их назад и как можно скорее, иначе обезлюдеет волость Новгородская, в запустение придёт земля, что с неё взять тогда? Холмский кивнул. Фёдор Давыдович насупился, но не посмел возражать.
Иван махнул рукой, чтоб не смущались его недомогания и угощались, как должно на пиру великокняжеском.
Вошёл Данияр с поклоном и сказал великому князю, что его люди готовы.
— Отведай моего мёду, царевич, — кивнул Иван Васильевич. — Время есть ещё.
Через час примерно под охраной всадников подошла к стану тысячная толпа пленных. Впереди вели знатных людей из новгородской господы. Те старались держать достоинство, глядели на москвичей гордо, с вызовом. Многочисленный ремесленный и чёрный люд брёл понуро и молча. Пленных привели на большую поляну близ Полисти и оставили под солнцем ждать великокняжеского приговора. Их мучила жажда, близость реки, серебрящейся сквозь листву, дразнила недостижимым наслаждением.
Поодаль на гнедом копе гарцевал дьяк Степан Бородатый, высматривая, когда появится государь. Наконец великий князь с воеводами, стражей и следовавшим сзади отрядом татар приблизился к месту судилища. Иван морщился от слепящего солнца, усиливающего головную боль и мешающего рассмотреть пленённую новгородскую знать.
— Пусть выведут Казимера, — приказал он.
Стражники вытащили из первых рядов уже немолодого, седеющего Василия Казимера и подтолкнули к великому князю. Тот споткнулся о высохшую кочку и неловко упал прямо под ноги великокняжескому коню. Свита переглянулась с удовлетворением, получилось так, будто новгородский воевода сам пал ниц, надеясь смирением выпросить себе прощение государево.
— Встань, воевода, — велел великий князь. — Посмотри в глаза воям своим, которых ты на погибель повёл супротив меня. Пусть и они позор в очах твоих узрят.
Он сделал знак Бородатому, который давно уже был готов зачитать бумагу с приговором. Дьяк кашлянул и начал торжественно и зычно:
— За измену вере православной, за то, что королю латышскому отчину великих князей русских, Новгород Великий, продать замыслили...
— Лжа! — выкрикнул стоящий впереди Дмитрий Борецкий и даже притопнул гневно ногой. — Лжа подлая!
Бородатый мельком взглянул на великого князя, тот махнул ему, чтоб продолжал.
— ...Благоверный и благочестивый великий князь Иван Васильевич всея Руси, думу подумав с братьями, подручными князьями, боярами, воеводами московскими, тверскими и татарскими, решил... — Бородатый сделал довольно значительную паузу. Наступила тягостная мучительная тишина. — ...главных злодеев-зачинщиков, а именно: посадника и московского боярина Дмитрия Борецкого, с ним Василия Селезнёва Губу, а от житьих людей — Киприяна Арбузьева да Еремея Сухощёка казнить немедля отсечением главы{44}!..
Толпа пленных качнулась, тяжёлый вздох ужаса прокатился по рядам. Дмитрий, побледнев, усмехнулся через силу. Он не верил, что Иван поднимет руку на него, высокого боярина, посадника новгородского, и ждал, что ещё скажет дьяк, какую сумму выкупа объявит и какова она покажется матери. И всё никак не мог понять, к чему великому князю нужно было устраивать такое торжественное действо. Но дьяк ничего больше не говорил, и Дмитрий посмотрел на него с некоторым даже недоумением. Тут его выволокли из ряда, Дмитрий сделал движение, чтобы стряхнуть чужие руки, но его схватили ещё крепче, туго стянули верёвкой ладони за спиной. Перед глазами замелькали раскосые лица. «Татаре, одни татаре кругом, зачем они здесь?» — подумалось ему.
— Невинен я, меня нельзя! — визжал рядом Еремей Сухощёк. — Я чашник владычный! Феофил не велел моему полку с Москвою воевать, я наказ его блюл, невинен!..
Василий с Киприяном были в полуобморочном состоянии и едва передвигались на деревянных ногах. Всех повалили на траву. Заблистали татарские кривые сабли. В минуту всё было кончено. Татары разошлись, оставив на всеобщее обозрение четыре обезглавленных трупа.
Пленные новгородцы быстро и мелко крестились. Смятение и ужас объяли всех. Василий Казимер стоял, низко опустив голову, колени его дрожали. Он вздрогнул и вскинулся от неожиданности, когда Бородатый вновь начал зачитывать волю великого князя Московского:
— ...Иных же из посадников, тысяцких, бояр и житьих людей, всего числом пятьдесят, как-то: Василий Казимер, да Кузьма Григорьев, да Яков Фёдоров, да Герасим Козьмин, да Матвей Селезнёв, да Федот Базин и прочие, повелел в оковах в Москву и Коломну везти и в темницы метать. Мелких же людей повелел государь отпущать из полона свободно к Новгороду!
«Жив, жив», — повторял про себя Казимер, готовый теперь и оковы, и темницу воспринять как величайшую милость. Он не противился, когда вместе с другими приговорёнными к заключению его повели к кузне на окраине Русы, чтобы, заковав в железы, в тот же день везти в Москву. Он также надеялся на откуп, на то, что свои не оставят его, умилостивят великого князя, а иначе ведь и нельзя родне, сама тогда пострадает через опального новгородского посадника.
Остальных новгородцев отпустили тотчас же, и те, попятясь, не веря ещё в счастье своё, побежали прочь от этого места под улюлюканье и гогот татар, грозивших им плётками.
Иван Васильевич, отпустив братьев и воевод, вернулся в свой шатёр, где уже было проветрено и прибрано. Наружной страже велел, чтоб никого не допускали к нему до вечера. Оставшись один, схватился за голову и застонал от непроходящей боли. Опустился на колени перед иконой Спаса Нерукотворного и долго так стоял, бормоча слова молитвы и изредка широко осеняя себя крестным знамением. Внезапно стало темно в глазах. «Как быстро ночь подоспела», — подумалось ему. Иван замер, прислушиваясь. Как будто в шатре был ещё кто-то, невидимый во тьме. Шаги мягкие, вкрадчивые, и всё ближе к нему, всё ближе... Иван попробовал встать, кликнуть стражу, но голос пропал, ноги стали ватными, и он повалился на ковёр в глубоком обмороке...
Многие в войске и ведать не ведали о случившейся казни. Пир продолжался, кое-где уже горланили песни, а кто-то попросту храпел, отдыхая от ежедневных походных тягот. День заканчивался. Тимофей, узнав у тысяцкого, что выступление поутру, проверил, всё ли в порядке у подчинённых ему ополченцев, опорожнил поднесённую братину и пожелал им не засиживаться допоздна. Он отяжелел от выпитого пива и пошёл облегчиться в прибрежные кусты.
У реки медленно ходили кони, некоторые стояли по брюхо в воде, будто хотели перед новым переходом впрок насладиться влагой. Тимофей узнал вдруг среди них и гнедого татарского коня, которого отобрал у него государев дьяк, и невольно залюбовался им, стройным, тонконогим, сильным. Даже не верилось, что ещё совсем недавно он сам Владел этим красавцем. Тимофей вышел из кустов на песчаный берег и внезапно остановился, прислушиваясь. До реки было шагов тридцать, и оттуда доносился шум какой-то возни. В наступающих сумерках трудно было разглядеть, что там происходит, и Тимофей, проверив на всякий случай нож за поясом, направился к воде. Какая-то здоровенная коняга с фырканьем прянула в сторону, едва не сбив его с ног. Отошли и другие кони, открывая обзор. В пяти саженях перед собой Тимофей увидел лежащего на песке Потаньку. Он был весь в крови и, опираясь на единственную свою руку, тщетно пытался подняться на ноги. Сабля с обломанным клинком валялась рядом. Над ним навис лысый и усатый татарин и с бешеным оскалом замахивался своей саблей, чтобы добить лежащего. Тимофей прыгнул, выхватив нож из-за пояса. Татарин краем глаза заметил его, но защититься уже не успел, лезвие вошло ему под лопатку. Он по-свинячьи взвизгнул, выронил саблю и стал кружиться, пытаясь заглянуть себе за спину, потом свалился на песок и застыл со страшной оскаленной гримасой.
— Спасибо, Трифоныч... — просипел Потанька.
Тимофей склонился над ним:
— Ты как, раненый? За что он тебя?
— Кончаюсь я, — прошептал тот и улыбнулся. — Это тот и есть, кого искал я...
— Кого искал? — не понял Тимофей.
Потанька двинул бровью в сторону мёртвого татарина:
— Кто мать тогда... Давно...
Тимофей вспомнил Потанькин рассказ и ужаснулся, быстро и часто крестясь.
— Так что... должок ты вернул... квиты...
Слова с трудом выходили из Потаньки, в груди его забулькало, из уголка рта полилась алая тоненькая струйка. Он ещё пошевелил немеющими губами и затих.
— Потанька? Слышь?
Тимофей тряхнул его раз, другой и заплакал. Неизвестно почему привязался он сердцем к этому увечному телом и душой человеку, порой наивному, как дитя, порой жестокому до предела. И вот нет его, убит. Был товарищ и нету...
Сзади зашуршал песок. Тимофей оглянулся. К нему подходил дьяк Степан Бородатый.
— Что тут?
Бородатый заглянул в лицо зарезанному татарину, ещё различимое в сумерках, и ахнул:
— Это ж советник Данияров! Это ты его?
Тимофей не ответил.
Бородатый заметил мёртвого Потаньку и, видимо, составил собственное представление о происшедшем.
— Ну, сотник, натворил ты бед с твоим конём. Кровь из-за него рекой льётся. Вот что. Бери его с глаз долой и до утра уезжай отсюдова. Жалованную грамоту великокняжескую я тебе выдам с опасом зараз. Тысяцкому своему скажи, мол, раненый, к битве боле не способен. Скажи, рана открылась, вон в кровище-то перемазался как!
— Решит, что испужался, — хмуро ответил Тимофей, чуть подумав. — Не по совести сие.
— Дурак ты, сотник! — сказал Бородатый, досадуя на его тугодумие. — Я не спрашивал, отколь у тебя конь татарский. Татаре также не спросят, у них разговор короткий, подстерегут — и башка с плеч.
Он огляделся по сторонам, не подслушивает ли кто? Затем промолвил:
— Что кони тут, это кстати, следы затопчут. Как совсем стемнеет, найдёшь меня у часовни на берегу.
Бородатый, не ожидая возражений, повернулся и бесшумными шагами быстро пошёл прочь. Он рад был сплавить куда подальше и коня, которого узнал царевич, и сотника, свалив в случае чего все грехи на Тимофея. Бородатый злорадствовал про себя, представляя Данияра, которому вскоре донесут, что его любимый советник Рафис зарезан, как свинья, одноруким русским ополченцем.
В последний день июля войско князя Василия Шуйского Гребёнки вышло к небольшой реке Сихвине близ Холмогор и встало на левом берегу. Из двенадцати тысяч ратников большинство составляли заволочане и двиняне, которых и ратниками-то язык не поворачивался назвать. Набранные силой, вовек не бравшие меча в руки, промышлявшие всю жизнь рыбною ловлею да охотой, они не понимали, чего от них хотят новгородские воеводы, за что ведут сражаться{45}. Сражения, однако, не предвиделось. Шуйский не раз уже думал про себя, что ошиблись новгородские посадники в своём предположении, что великий князь пошлёт в Заволочье конный отряд. Может, и собирался послать, да пронюхал, что есть кому в это лето вотчины боярские оборонить, и передумал. Который месяц выискивали москвичей, рассылая дозоры по двинским погостам, но врагов нигде не было. Лето уже перевалило за середину, скоро дожди зарядят, пора бы и в Новгород возвращаться. Последний гонец оттуда сообщил, что москвичи Русу пожгли и навстречу им выступила огромная конница и две судовые рати. Шуйский не сомневался, что до битвы дело, как всегда, не дойдёт. Небось уже переговоры ведут с великим князем высокие бояре, и всё кончится ещё одним замирием на несколько лет. В помощь короля Казимира он не особенно верил, не доверял этому союзу и досадовал, что не с того конца опять начали посадники. Сорок лет князь Василий Шуйский служил Новгороду Великому, и не упомнить уже, сколько раз убеждал он в Вечевой палате господу новгородскую, что городу по силам самому противостоять любому врагу. Для этого несколько тыщ ратников должны постоянно быть в готовности, искусству ратному обучаться, а не мух давить, как вои владычные, к примеру. А чтобы о пропитании своём голова у них не болела, казна городская должна в мирное время их кормить. Как ни велики расходы, а всё ж не сравнить с теми, в которые тот же Михаил Олелькович Новгороду обошёлся. И ведь кивали посадники да тысяцкие, соглашались, а денег всё же жалели, надеялись всякий раз, что обойдёт их лихо. Ан нет, не обходит! Великий князь Московский о рати своей боле заботы проявляет, оттого и Казань подчинил, и Новгороду грозит, зная за собой силу. Оттого и воеводы его не чета новгородским. Что Олелькович хвастливый в сравнении с Холмским или Стригой!.. Шуйский подумал невольно, что на московской службе сам он был бы куда больше оценён, чем ныне, но мысль была лукава, и он быстро отогнал её. Крест целовал Новгороду Великому. Слава и почёт всякому приятны, но честью своей князь дорожил превыше всего.
Фёдор Борецкий маялся бездействием. Вина тут было днём с огнём не сыскать, мёда хорошего, к которому он привык, тоже. И пиво не нравилось ему, что двиняне варят, и кислило оно, и в голову не ударяло. Водою, что ль, разбавлено?..
Не того ожидал он в Заволочье, когда ехал сюда с войском. Мечтал о том, как схватится с разбойниками московскими, зорящими земли Борецких и прочих высоких бояр, как будет гнать и карать их без пощады, завоёвывая ратную себе славу. Не тут-то было! Ни одного москвича не встретили. Видать, схитрил брат, отправив его сюда. Когда узнал Фёдор от новгородского гонца, что Дмитрий с Селезневым и Василием Казимером выступили грозно навстречу москвичам, ещё более стал на брата сердит. Да за кого он посчитал его, удалив в глухомань! Его, Фёдора, место там, в первых рядах новгородской боярской конницы, а не с мужиками, кое-как по деревням собранными и возглавляемыми престарелым воеводой, из которого песок вот-вот сыпаться начнёт.
Он перессорился с приятелями своими из боярской молодёжи, с которыми часто гулял и куролесил в Новгороде. Здесь они вели себя иначе, были серьёзны и настороженны, беспрекословно подчинялись князю, хотя многие превосходили его знатностью и древностью родов боярских. Фёдор часто отлучался из войска, брал слугу-сокольничего и весь день пропадал на соколиной охоте. Шуйский смотрел на это сквозь пальцы: мол, с Дурня какой спрос? С неохотой согласился брать его весной в поход. Да Марфе Ивановне и Дмитрию Исаковичу как откажешь?..
В тот день Фёдор, лишь только Шуйский дал приказ разбивать стан на берегу, тотчас поехал вдоль реки высматривать брод. Подходящее место нашлось с полверсты внизу. Он вернулся, съел что-то на скорую руку из боярских запасов, взял лук и колчан со стрелами и без слуги отправился охотничать на тот берег.
День с утра выдался пасмурный, изредка даже накрапывало с неба. Перейдя холодную реку по каменистому броду, Фёдор, прежде чем углубиться в лес, попытался определить положение солнца, чтоб не заплутать невзначай. Впрочем, он не собирался отъезжать чересчур далеко, к обеду думал вернуться, и, если повезёт, с дичью. Ему вдруг захотелось зайчатины.
Лес был не слишком густой, конь шёл легко, обходя валуны, поросшие мхом, и мягко ступая по усыпанной влажной хвоей земле. Видно было далеко вперёд, и внезапно за соснами саженях в двадцати показался небольшой олень, почти оленёнок, который стоял боком и косил глазом на приближающегося всадника. Фёдор потянулся за луком, прилаженным на спине, но оленёнок, шевельнув ухом, прыгнул в сторону и исчез. Фёдор бросился было вдогонку, но затем осадил коня и вновь поехал неспешно, зорко поглядывая по сторонам. Что-то настораживало его, и он никак не мог понять причину тревоги. И вдруг догадался: тишина. Странно тихо было в лесу, не покрикивали птицы, не шуршали корой и не цокали белки. Все будто затаились.
Фёдор слез с коня, привязав его к стволу стройной сосенки. На пальцах и ладонях остались липкие следы душистой смолы. Он вытер их мхом и, держа лук наготове, пошёл вперёд. И сразу увидел зайца. Тот сидел неподалёку, подняв передние лапы, и глядел прямо в глаза охотнику, даже склонил ушастую морду чуть набок, наблюдая, как тот прицеливается из лука. Фёдор промахнулся, стрела вонзилась в землю перед самым зверьком. Заяц подскочил и не слишком быстро попрыгал наутёк, он был тяжёл, видно, хорошо покормился за лето. Фёдор, налаживая вторую стрелу, побежал за ним. Медлительность зайца оказалась обманчивой, приблизиться к нему и хорошенько прицелиться не удавалось. Вторая стрела попала в большой валун и, выбив искру, переломилась. Фёдор неудачно ступил в маленькую лужицу, оказавшуюся чьей-то бывшей норой, заполненной водой, и глубоко провалился левой ногой, зачерпнув в сапог. Он остановился, выругавшись, и, присев на валун, принялся стягивать сапог, чтобы вылить из него воду. Заяц благополучно убежал. Левая лодыжка побаливала, слегка растянутая при падении. Фёдор глубоко дышал, сорочка прилипла к спине. Вновь натянув левый сапог, он сделал несколько пробных шагов. Идти было неприятно, подошва противно хлюпала, сырые онучи холодили кожу. Он огляделся и вдруг понял, что заблудился. Солнце по-прежнему было спрятано в облачной пелене, и всё та же неприятная тишина стояла в лесу.
— Эй-эй-эй!.. — крикнул он, сложив ладони у рта.
Крик получился не очень громким и даже каким-то жалобным. Поняв, что заблудился, Фёдор обеспокоился не на шутку. Обругал себя, что оставил привязанным коня, тот не прискачет, даже если и услышит его зов. Он вспомнил рассказы о несчастных, заплутавших в здешних дебрях. О них баяли на стоянках ополченцы из местных заволочан, и эти рассказы хорошо слушались вечерами у огня, когда вокруг были расставлены посты и караульные изредка трубили в рога, отпугивая медведей. Рассказывали и о лешаках, которые водятся в этих местах и хохотом запугивают заблудившихся до смерти.
Фёдор пошёл наугад, надеясь наткнуться на тропу или ручеёк, который выведет его к реке. Иногда ему чудились звериные шорохи, и он вскидывал лук, радея более о защите собственной жизни, нежели об охоте. Фёдор не помнил, сколько времени минуло с тех пор, как он углубился в лес. Казалось, что совсем немного, однако пасмурное небо становилось сумрачней, и Фёдор испугался, что ночь наступит прежде, чем он выберется к своим. Его отсутствия, возможно, уже хватились и послали людей на поиски. А вернее, что нет, слишком часто Фёдор Борецкий уезжал на весь день, не удосуживаясь предупредить даже слуг, и с его сумасбродством свыклись.
Он вышел на полянку и вдруг обнаружил следы копыт возле сосны. Затем припомнил, что именно здесь он сам привязал коня и перепачкался клейкой смолою. Коня, однако, не было. И следов крови не обнаружил, значит, не медведь подрал. То ли привязан был плохо и освободился сам, то ли увёл кто коня...
Фёдор заозирался по сторонам и услышал шум за деревьями, отдалённые крики и звон стали. Он побежал на эти звуки и скоро очутился на берегу Сихвины. Река была неширока, не более полёта саженей. То, что увидел он на том берегу, потрясло его и ввергло в ужас. На том месте, где встало новгородское войско, шла грозная битва. В полной неразберихе бились мечами тысячи воинов. «Москвичи!» — мгновенно понял Борецкий и заметался по берегу, не зная, что ему предпринять.
Москвичи напирали. Их было гораздо меньше, это Фёдору хорошо было видно, однако неразбериха и сумятица, бросившиеся поначалу ему в глаза, относились больше к боевому порядку новгородского ополчения. Сражение началось, как он понял, не сейчас, а шло уже какое-то время, может, уже давно. Он разглядел Василия Шуйского верхом на коне, что-то кричащего тысяцким и указывающего мечом назад. Сзади начиналось бегство, ополченцы бросали мечи и бежали к лесу. Вдруг Шуйский дёрнулся в седле и начал падать. Его подхватили, понесли на руках куда-то. Новгородские ряды совсем расстроились. Московские лучники издали посылали стрелы поверх голов сражающихся впереди, и те смертоносным дождём косили новгородцев. Стяг, реющий над ними, упал и более никем не был поднят.
«Что же это я!.. — с тоской подумал Фёдор и заметил чёлн, вытащенный кем-то из здешних рыбарей сушиться на прибрежную траву. — К своим надо, решат, что струсил, сбежал...»
Он столкнул чёлн в реку, прыгнул в него и заработал веслом быстро и неумело. Чёлн завертелся волчком. Фёдор наконец приноровился и кое-как поплыл, борясь с течением, в ту сторону, где видел в последний раз Шуйского. Его заметили москвичи, и сразу несколько лучников выпустили в него по стреле. Одна из них вонзилась Фёдору в левое предплечье. Он выронил весло и, с удивлением чувствуя, как вдруг начало неметь всё его сильное тело, упал на пропахшее рыбной чешуёй челночное дно...
Войско великого князя Ивана Васильевича вышло к устью Шелони двадцать седьмого июля и встало между сожжённой Коростынью и озером Ильмень. Москвичи спустили на воду захваченные новгородские лодьи, и те бороздили озеро, далеко просматривая всю округу. Но некому уже было угрожать великокняжескому московскому воинству.
Иван после обморока проспал чуть не целые сутки, и сон лучше всяких снадобий помог преодолеть чудовищное нервное напряжение последних недель. Он приказал истопить баню и, выпарившись, поправился настолько, что головная боль ушла совсем. О своём кратковременном нездоровье он велел строжайше молчать приближённым, дабы не возбуждать кривотолков, и в мирное время нежелательных, а в ратное особенно.
В Коростыни нагнал его московский гонец с очередной вестью от матушки. Великая княгиня сообщала, что всё в его отсутствие спокойно, от Ахмата опасности не предвидится[64], митрополит каждодневно возносит молитвы Господу о благополучном завершении похода, пожаров больших в Москве не случалось, юный княжич благоразумен и следует её, Марии Ярославны, советам, чего, к сожалению, не может она сказать об Андрее Меньшом, который послал воеводу Сабура с вологодской своей вотчины воевать сёла и погосты на Кокшенге-реке, и с немалой тот добычей воротился в Вологду. Скрыть хотел Андрей от неё своё своеволие, жадностью лишь единой побуждаемое, и тем самым ещё более прогневил её. Иван нахмурился, читая про меньшого брата. Подумал с неудовольствием, как после Шелонской битвы и другие братья, Юрий, Борис да Андрей Большой, чуть ли не вслух толкуют, насколько обогатятся они после похода, готовятся новгородскую его отчину по частям растащить. А далее что, опять зависть к чужому добру до распри доведёт? Нет уж, лучше не допускать того. Одарить, конечно, следует братьев, но в меру. Да не рано ли радуются они, ещё сглазят удачу-то. С Заволочья гонца по сию пору всё нет и нет.
На четвёртый день после того, как встали под Коростынью, ближе к полудню показались десять лодей на озере, плывущих к берегу. В стане насторожились, затрубили сбор, однако вскоре выяснилось, что то новгородское посольство едет челом бить великому князю. Навстречу выплыли лодьи воев московских, взяв новгородцев в кольцо. Наречённый архиепископ Феофил с тревогой и страхом поглядывал на хмурых лучников и на прочих ратников, опускающих вёсла в нескольких саженях от него. За ним попарно следовали лодьи с посадниками и житьими от пяти концов, тысяцкими и кончанскими старостами. Плыли медленно, судёнышки были перегружены людьми и тюками, сундуками, коробами, полными богатых даров Ивану Васильевичу, и боярам его, и иным полезным людям. Это было полномочное посольство от Великого Новгорода, посланное с наказом замириться с Москвой любой ценою.
На берегу послов также встретила стража. Новгородцам было указано место, где они могут раскинуть свои шатры. Появился дьяк Степан Бородатый и объявил, что государь соблаговолит принять их, когда сочтёт нужным и когда убедится, что раскаяние их в деяниях неправых искреннее и чистосердечное. Феофил, считавший себя самым важным из полномочных послов и непричастным к причинам бедственного размирия, потребовал было у дьяка объяснений и сделал даже попытку возмутиться его надменностью, но Бородатый, не дослушав, повернулся и пошёл прочь, кивнув стражникам, которые расступились и вновь сомкнули строй. Московские ратники плавали на лодьях недалеко от берега. Если бы даже Феофил и пожелал вернуться в Новгород, блюдя гордыню, сделать это было уже невозможно. Да и кому нужен он с гордыней своей в терпящем голод и лишения городе?.. Это понимали и прочие послы. Делать было нечего. Посольская челядь принялась устраивать стоянку, разбивать шатры, косясь на грозных московских ратников. Господа сбивались в кучки, переговаривались негромко и до позднего вечера ожидали, что великий князь пригласит их для переговоров. Но никто не являлся с приглашением. Спать легли в полном неведении и тревожном ожидании.
Назавтра с утра вновь пришёл Бородатый и пригласил послов в шатёр, где их должны были выслушать бояре московские с братьями великого князя. Послов сопровождала московская стража, торжественно шествующая сзади и по бокам, и новгородцы походили на пленников.
Степенной посадник Тимофей Остафьевич предложил начальные условия, по которым Новгород Великий отказывается от союза с Казимиром, соглашается вновь принять великокняжеского наместника на Городище и готов выплатить восемь тысяч рублей отпускных. Феофил просил передать Ивану Васильевичу слёзную просьбу об освобождении усланных в Москву знатных пленников из новгородской господы. Московские бояре сдержанно приняли дары, условия оставили без обсуждения, обещав передать их государю и вернуться к разговору, когда выяснится его мнение по этому поводу. Огорчённые тем, что дело движется столь медленно, послы разошлись но своим шатрам.
Якову Коробу, выбранному в посольство от Неревского конца, удалось задержаться и, отойдя в сторонку, вполголоса переброситься с Бородатым несколькими словами.
— Худо в Новгороде, Степан Тимофеевич, — пожаловался он, поигрывая снятым с пальца золотым перстнем с янтарным камнем. — Уж такие убытки терпим, не приведи Господь! Не знаю даже, как поправлю дела собственные.
— А чего ж посады пожгли? — хмыкнул Бородатый. — Ужель на Казимира ещё надеетесь?
— По недосмотру допустили красного петуха, — начал оправдываться Короб. — Марфа поджог затеяла, подкупила чёрных людей да голь всяку. Теперь сами на неё ропщут, есть-то совсем стало неча, собак ловят... — Он тяжело вздохнул и как бы невзначай опустил перстень в карман дьяку. — Я-то противился размирию, жизнию своею рисковал, чтоб лодьи не плыли да пушки не палили...
— То зачтётся, — кивнул Бородатый. — Государю ведомы заслуги твои. Как Борецкая ныне?
— Побелела вся, когда о казни донесли ей. Ни до чего ей теперь, слегла.
— Не с теми породнился ты, Яков Александрыч, — покачал Бородатый головой. — Серчай не серчай — всё жадность твоя. Словцо-то я за тебя замолвлю перед государем, да ведь словцо не всякий раз выручить сможет. Над будущим своим поразмысли хорошенько. А кстати ещё скажу, что восемь тыщ, которые вы посулили великому князю Ивану Васильевичу, так то смешная цена прегрешениям вашим.
— Дак я со всей готовностью... — начал Короб, но Бородатый уже повернулся и пошёл от него.
Короб некоторое время растерянно смотрел ему вслед, потом поменял выражение на лице, приосанился и важно зашагал к своим.
— Ну, вызнал что у дьяка? — спросил его Тимофей Остафьевич.
— Бает, мол, денег мало предложено.
— Тьфу, харя ненасытная! — сплюнул степенной посадник, и непонятно было, к дьяку или великому князю относятся его слова.
На следующий день Иван Васильевич также не пожелал принять послов. Московские ратники чуть не в открытую посмеивались над ними, злорадствуя над беспомощностью прежних врагов своих.
К вечеру, едва держась в седле от усталости, прискакал гонец с Заволочья с вестью о разгроме Шуйского. Иван Васильевич просветлел лицом и вздохнул с облегчением. Братья ликовали. Радостная весть быстро распространилась по всему войску. Сыны боярские и ополченцы откупоривали бочонки, славили своего государя и, предчувствуя скорое возвращение домой, благодарили про себя Господа за то, что уберёг от гибели и увечных ран.
Назавтра Иван принял новгородское посольство. Бородатый зачитывал условия мирного договора. Первоначальные предложения, с которыми прибыли послы, казались теперь смехотворными по сравнению со встречными требованиями великого князя. Сумма откупа увеличилась вдвое и составляла шестнадцать тысяч рублей. Яков Короб глаза вытаращил от изумления и завертел головой: мол, не ослышался ли? Дьяк повторил ту же цифру, прибавив, что сумму откупа следует выплатить не по частям, а сразу.
Провозглашался незыблемым союз Великого Новгорода с великими московскими князьями, а право новгородцев иметь «вольность во князьях» ликвидировалось. Следовало отказаться от любых договоров с королём Казимиром, а также не принимать ни под каким предлогом злейших недругов великого князя: князей Ивана Можайского и Ивана Шемячича, сына князя Дмитрия Юрьевича, и ни детей их, ни зятьев, ни прочих родичей{46}. К недругам был отнесён и князь Василий Ярославович. Подтверждая согласие государя на то, чтобы Новгород Великий жил по старине, на судных грамотах теперь должна будет стоять печать великих московских князей, без неё закон не вступает в силу.
Владыка должен ныне и впредь рукополагаться у московского митрополита, и ни у кого более...
Послы слушали угрюмо. По окончании чтения испросили дозволения уединиться для обсуждения и осмысления великокняжеских требований. Иван дозволил им это.
На другой день переговоры продолжились и длились ещё несколько дней. Послы упросили выплатить откуп по частям до весны. Торжок, Вологда и Бежичи по-прежнему оставались за Новгородом. Однако двинские земли по Пинеге, Ваге, Онеге, Поганой Суре, Кокшенге отходили к великому князю. Феофил слёзно молил за угнанных в оковах пленных. Иван согласился вернуться к его просьбе в Москве, когда наречённый архиепископ прибудет на рукоположение.
Раздав последние дары, униженные, бессильные, обедневшие, новгородские послы отбыли на лодьях в начале второй недели августа. Тринадцатого числа войско великого князя Ивана Васильевича снялось с места и поворотило на Москву. Поход был завершён.
Фёдор открыл глаза и долго не мог понять, что с ним и где он находится. Попробовал подняться, опёрся на левую руку и застонал от боли. Плечо и грудь были крепко стянуты повязкой. Он пошевелил слабыми пальцами, они слушались плохо, но были целы. Фёдор лежал на жёсткой скамье. На неё была положена старая оленья шкура с драным мехом, отдававшая затхлостью. Видимо, она долго пролежала на дне какого-нибудь сундука, прежде чем её вновь вытащили на свет. Свет тускло тёк из мутного слюдяного оконца, и его едва хватало, чтобы рассмотреть низкий каменный потолок и окованную железом дверь в стене. Больше смотреть было не на что, в помещении напрочь отсутствовало какое-либо убранство.
Фёдор медленно начал припоминать, что с ним случилось. Он помнил, как заплутал в лесу, погнавшись за зайцем, как не нашёл собственноручно им привязанного коня, как увидел сражение с другого берега реки и поплыл к своим. Вспомнил и то, как обожгла его стрела московского лучника. А потом наступила темнота, и память отказывалась подсказать происшедшее далее.
Он решил, что его, потерявшего сознание, поймали москвичи и теперь он находится в темнице в ожидании своей участи. Догадка была горестной, но ещё более страшило Фёдора то, что, не обнаружив его на иоле битвы, новгородские други решат, что он струсил и уклонился от риска быть убитым. Сбежал!.. Как предстанет он перед матерью, братом, сыном Васяткой?.. Как оправдается?.. Не будет оправдания ему, лучше и не пытаться, пусть казнию казнят его москвичи, нежели пожизненный позор.
Фёдор заскрипел зубами от бессилия, слёзы отчаяния замутили глаза.
Дверь со скрежетом приотворилась, зашёл сгорбленный монах с кувшином молока и ломтём ржаного хлеба, положенным сверху, и, не глядя на Фёдора, поставил его на пол рядом с лавкой.
— Где я, отче? — глухо спросил Фёдор.
Тот вздрогнул, быстро взглянул на лежащего и поспешно вышел, притворив за собой дверь.
Фёдор потянулся к кувшину. Отложил хлеб и, с трудом приподняв голову, начал пить из глиняного горла. Молоко было жирное и тёплое, белые струйки потекли по бороде на шею. Фёдор тяжело дышал, руки его дрожали, он сильно устал. Оставив кувшин недопитым, он долго приходил в себя. Приятная тяжесть заполнила голодный желудок. Фёдор закрыл глаза и опять уснул.
Ночью он проснулся снова. Прислушался. Темнота была кромешной. И ни одного звука не удалось ему уловить, кроме ровного шума за оконцем, производимого, по-видимому, ветром.
Утром его разбудил добродушный голос:
— Ай молодец! Попил-таки молочка, слава тебе Господи. Значит, поправка скоро, ноги, руки крепнуть станут. Кости целы, а мясо-то нарастёт, не бойсь.
Фёдор открыл глаза и увидел мужичонку лет сорока в телогрее без пуговиц, перепоясанной куском толстой верёвки и открывающей тощую шею и грудь. Щёки и нос его были красны, будто с мороза. Маленькие круглые глазки глядели по-детски наивно и весело.
— А я поначалу думал, не оживёшь. Кровью уж больно истёк, пожелтел аж.
Фёдор осторожно спустил босые ноги на холодный деревянный пол.
— Одёжа где моя?
— В сохранности всё, — с готовностью ответил мужичок. — Залатана, и починена, и стирана. Принесть?
Фёдор кивнул.
Мужичок выскользнул за дверь и быстро вернулся, неся сапоги, кафтан и порты.
— Как я тут оказался? — спросил Фёдор, осторожно просовывая в рукав раненую левую руку. — И что тут такое?
— Так ведь это обитель Кирилловская, — объяснил мужичок. — Гости в диковинку тута. Мал монастырёк, иноков трое да игумен. А я помощник им доброхотный. То рыбки наловлю, то коровку подою, то полешек поколю.
Мужичок произносил слова с корельским говором, шепелявил к тому же, Фёдор с некоторым опозданием понимал смысл протараторенных фраз. Но слушать его радостный голос было приятно, он успокаивал и ободрял.
— Я Архип, меня всяк тут знат. А ты, мил человек, отколь, если не секрет? По одёже не из простых.
— С Новгорода, боярин я, — ответил Фёдор и вдруг спохватился: не сболтнул ли чего не следовало? Если москвичи рядом, тогда тотчас схватят, узнав, что он боярин новгородский.
— Вона как! — удивился Архип, однако не слишком сильно. — А я ведь так и подумал. Как на сапоги-то поглядел, сразу понял, что боярин. Видать, крепко не понравился ты кому-то, коль из лука в тебя стрельнули.
«Похоже, он ничего не знает о сражении с москвичами, — подумал Фёдор. — Что же за глушь это, куда меня занесло?..»
— А я-то гляжу, — продолжал Архип, — челнок плывёт посерёдке реки-то. И пуст вроде. Чёлн, гляжу, добрый, целый, я и поплыл, а как за борт-то заглянул, так чуть ко дну не пошёл со страху. Думал, мёртвый ты али колдун, без весла гребущий...
Он тихонько засмеялся, вспоминая свои впечатления и качая головой.
— Куда река течёт? — спросил Фёдор.
— Дак в море и течёт, в Белое. Давеча ветер волну нагнал, всю ноченьку шумело. Сейчас вроде потише стало.
— Ехать надо мне, — сказал Фёдор. — Конь найдётся тут, купить хочу?
Он встал на ноги, и тотчас закружилась голова, в глазах потемнело, и Фёдор непременно упал бы, если б подскочивший Архип не поддержал его и не усадил опять на лавку.
— Найдётся, найдётся, — приговаривал тот успокаивающе. — И конь найдётся, и хлеба кусок, и мёду туесок. Отдохни, поправься, а там и езжай куда вздумается. Раненый ещё, слабый, куда ж тебе такому ехать... — Он помог Фёдору лечь и набросил на него овчину. — Отдыхай, мил человек, сон лучшее средство тебе ноне. А я травки пойду соберу да отварчик заварю. Тоже хорошее средство, дедово ещё. Секретом владею.
Архип подмигнул лукаво и вышел, осторожно прикрыв за собой скрипучую дверь. Фёдор закрыл глаза и послушно заснул.
Проснулся он от яркого света. Подле лавки стоял небольшой стол, на котором горели две свечи, вставленные в железный подсвечник. Рядом на скамье сидел старый монах и внимательно разглядывал Фёдора. Хмурое лицо его, истощённое и вытянутое, будто лик иконописный, показалось знакомым.
— Я знаю тебя, святой отец? — спросил Фёдор слабым неуверенным голосом.
— Я знаю, — ответил тот. — Ты Марфы Борецкой меньшой сын. Ведаю и то, что приключилось с тобою. Не чаял живым боле тебя увидать, да пути Господни ведомы ли нам, грешным?..
Фёдор вдруг узнал старца. Он был почётным гостем на пиру в их тереме, давно, осенью ещё. Зосима, кажется, именем, игумен Соловецкой обители. Фёдор вспомнил, что чуть было собак не спустил на него, когда тот в первый раз явился к ним на двор управы искать на холопьев боярских, которые на земле монастырской хозяйничают, как на своей, рыбу ловят и силки на зверей ставят, а монахов прочь гонят. Мать очень сердилась, что не доложили ей о том, что соловецкий старец приходил. Потом прощения просила у него за сыновнюю непочтительность, одарила щедро.
— Вижу, узнал меня, — сказал старец. — И я помню, как ты про волчью охоту сказывал в Новгороде Великом. Теперь вот сам, как зверь, от злой охоты спасаешься.
— Прости, святой отец, — промолвил Фёдор. — Грешен я перед тобой, каюсь.
— Бог простит, — ответил Зосима и опустил глаза. Словно припоминая что-то, продолжил негромко: — Видение тогда было мне на вашем пиру. Увидел я семерых высоких бояр новгородских, что тогда же мёд и яства вкушали, и были они без голов. Ужаснуло меня видение сие, и поспешил я удалиться, и молился всю ночь. А как сомкнул очи перед рассветом, вновь повторилось мне видение страшное...
Тоска стиснула сердце Фёдора.
— А кто они были, кого видел ты, отче? — решился он спросить дрогнувшим голосом.
Старец не ответил.
— Я-то был средь них?
— Не следует мне знак Божий с человеками обсуждать, — сказал Зосима. — Молись лучше, сыне, о милости Господней. Он уже от гибели уберёг тебя, теперь смирись и живи по совести. Господь милостив, если не прогневишь сам Его. — Старец поднялся, прошёлся по келье и вновь приблизился к Фёдору. — Дела духовные торопят меня, ещё две обители обещал посетить, прежде чем на острова вернуться Соловецкие, к главной обители своей. Ты поживи здесь с месяц. Монахам я велел позаботиться о тебе. Храни Господь. — Он перекрестил Фёдора большим серебряным крестом и уже взялся за ручку двери, как вновь обернулся и спросил с лёгкой улыбкой: — Отрока вспомнил, что за волчонка вступился. Иваном вроде звать его. Ты его не обижай, ему в жизни обид довольно ещё достанется. А матушке своей передай, что могилки деток малых ухожены и заупокойные молитвы воздаются им, как и хотела она.
Старец удалился, и никогда больше не довелось Фёдору увидеть его и разузнать о своей ближайшей судьбе более того, нежели сам он мог предполагать.
Глава двенадцатая
«Ещё Новгород оставался державою народною; но свобода его была уже единственного милостию Иоанна и долженствовала исчезнуть по мановению самодержца. Нет свободы, когда нет силы защитить её... К довершению бедствия, 9000 человек, призванных в Новгород из уездов для защиты оного, возвращаясь осенью в свои дома на 180 судах, утонули в бурном Ильмене».
Карамзин«Месяца октября загорелся Новгород с вечера в ночь от белого костра на берегу, и горел всю ночь и до обеда, мало не оба конца выгорело, и речной Немецкий двор сгорел. Того же месяца 20 день поехал на Москву наречённый владыка Феофил на поставление к митрополиту Филиппу и к великому князю. Того же месяца, по грехам нашим, в 21 день, стоявшие в Ловати 40 учанов выехали на Ильмень-озеро; и ночью настал великий ветер, и все учаны и лодьи потопил, человек более 200 утопло новгородцев».
Псковская 3-я летопись. Строевский список«Жилые строения в городе (за исключением домов бояр и некоторых богатейших купцов и немцев, имеющих на дворах своих каменные дворцы) построены из дерева или из скрещённых и насаженных друг на друга сосновых и еловых балок. Крыши крыты тёсом, поверх которого кладут бересту, а иногда — дёрн. Поэтому-то часто и происходят сильные пожары: не проходит месяца или даже недели, чтобы несколько домов, а временами, если ветер силён, целые переулки не уничтожались огнём. Мы в своё время по ночам иногда видели, как в 3 — 4 местах зараз поднималось пламя. Незадолго до нашего прибытия погорела третья часть города, и, говорят, четыре года назад было опять то же самое. Водою здесь никогда не тушат, а зато немедленно ломают ближайшие к пожару дома, чтобы огонь потерял свою силу и погас. Для этой надобности каждый солдат и стражник ночью должен иметь при себе топор.
Чтобы предохранить каменные дворцы и подвалы от стремительного пламени во время пожаров, в них устраивают весьма маленькие оконные отверстия, которые запираются ставнями из листового железа.
Те, чьи дома погибли от пожара, легко могут обзавестись новыми домами; на особом рынке стоит много домов, частью сложенных, частью разобранных. Их можно купить и задешево доставить на место и сложить».
Адам Олеарий. Описание путешествия в Московию...«Положение женщин весьма плачевное. Они не верят в честь ни одной женщины, если она не живёт взаперти дома и не находится под такой охраной, что никуда не выходит. Я хочу сказать, что они не признают женщину целомудренной в том случае, если она даёт на себя смотреть посторонним или иностранцам. Заключённые же дома, они только прядут и сучат нитки, не имея совершенно никакого права или дела в хозяйстве. Все домашние работы делаются руками рабов. Всем, что задушено руками женщин, будь то курица или другое какое животное, они гнушаются как нечистым. У тех же, кто победнее, жёны исполняют домашние работы и стряпают. Но если они хотят зарезать курицу, а мужья их и рабы случайно отсутствуют, то они стоят пред дверями, держа курицу или другое животное и нож, и усердно просят проходящих мужчин, чтобы те умертвили животное.
Весьма редко допускают женщин в храмы, ещё реже на беседы с друзьями, и то в том только случае, если эти друзья — совершенные старики и свободны от всякого подозрения. Однако в определённые праздничные дни они разрешают жёнам и дочерям сходиться вместе для развлечения на привольных лугах; здесь, сидя на некоем колесе, наподобие колеса Фортуны, они движутся попеременно вверх и вниз; или иначе: привязывают верёвку, повиснув и сидя на которой они при толчке качаются и движутся туда и сюда; или, наконец, они забавляются некими известными песнями, хлопая при этом в ладоши; плясок же они совершенно не устраивают».
Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делаховгородское посольство по возвращении было встречено сдержанно. Условия мирного договора были тягостны вечевой вольнице, всякому горожанину думалось, что послы подкачали, не слукавили, где возможно, и где надо не подмазали. Однако замирие с Москвой было так необходимо измученному городу, что весть об отходе великого князя обратно на Москву обрадовала всех.
Великий Новгород медленно приходил в себя, стараясь не думать о перенесённом позоре. Вокруг города застучали топоры, подымались новые посады и монастыри заместо пожжённых. Селяне потянулись по родным местам в надежде поднять запущенную за лето и истощённую засухой землю. Стали покидать город и беженцы. Вновь начали причаливать к волховским пристаням учаны с товарами, прежде всего с солью и хлебом. Они прибывали поодиночке, непременно под охраной, однако отчаянные купцы всё равно подвергались немалому риску, ибо ратное время, породившее бесконечные опасности на дорогах, ещё до конца не улеглось.
Ваня часто приходил на берег и подолгу смотрел на реку, на работу грузчиков, нагружавших подводы мешками и коробами. Дома было невыносимо тягостно. Он постоянно ощущал на себе взгляды сострадания всех без исключения обитателей боярского терема и с трудом сдерживал себя, чтобы не разрыдаться. Прохожие на улицах, узнав его, сторонились и прятали глаза, будто горе, которое он нёс в себе, могло распространиться и на них тоже. Бабушка Марфа была совсем плоха, всерьёз опасались, что не поднимется боле. Все дела в доме взяла на себя Олёна, вставала чуть свет и ложилась за полночь. Она незаметно для себя и других стала перенимать властную поступь Марфы Ивановны, твёрдый голос и прямой взгляд. Куда подевался её беззаботный весёлый смех. Слуги подчинялись ей беспрекословно. А Фёдор пропал, так и не воротился с разбитым и малочисленным ополчением князя Шуйского из Заволочья. Князь Василий Васильевич сам приходил к ним в терем, едва передвигая раненую, пронзённую стрелой ногу. Олёна выспросила его обо всём. Фёдора в сражении никто не видел, так что неизвестно, где он, в плен ли попал, зверем ли был задран? «Поохотничать он случая никогда не упускал...» — с укоризной вздохнул князь. А может так случиться, что вернётся ещё Фёдор живой и здоровый. И что тогда?.. Об этом Олёна заставила себя не думать и мягко пересказала Марфе Ивановне разговор с Шуйским, опуская сомнения князя в смелости своего брата и стараясь обнадёжить мать тем, что до сих пор возвращаются в Новгород отдельные ратники. Может, и Федя раны где подлечивает свои и вскорости, дай Бог, вернётся тоже?.. Марфу Ивановну, однако, её утешения не обманули. «Пусть хоть какой вернётся, — произнесла она, прикрыв глаза, — напоследок хоть взгляну на него. А с Митенькой, коли дозволит Господь, скоро свидимся...» Олёна горько заплакала...
С Ольгой Ваня не виделся очень давно. Да и мысли о ней как-то приугасли под спудом последних горестных переживаний. Акимка с отцом своим с утра до вечера работал в посадах, ему ни до чего теперь, некогда. Однажды Ваня встретил нового своего приятеля Макарку. Тот тоже отца потерял, и потому говорилось с ним легко, без мучительного душевного напряжения. Макарка поведал, что дядю убили под Шелонью. Тётка уговаривает навек у них поселиться, да мать всё надеется, что можно вновь в Русе обустроиться. Решили, что поедут, осмотрятся, а не совладают с возведением новой избы, так весной вновь в Новгород вернутся.
Макарка подсобничал на пристани. Заработок был случайный и мизерный, но и им пренебрегать не приходилось. Ваня, смущаясь, предложил дать денег ему, он попросит у бабушки, она не откажет. Макарка покраснел и покачал головой.
— А про тебя всё сеструха спрашивает, — переменил он с готовностью тему. — Когда, мол, ещё заглянешь? Я говорю ей: дура ты, разве ему до нас теперь, боярину-то?.. У самого горе теперь.
— Я зайду, — пообещал Ваня. — Когда снимаетесь-то?
— Через день, пожалуй. А хоть, прямо сейчас пойдём? Тьфу, забыл, не могу я сейчас, на пристани быть обещался. А то без меня ступай, я позднее прибегу?
Макарка кивнул ему и, подсев на проезжающую мимо пустую телегу, поехал, болтая ногами, в сторону пристани.
Ваня поглядел ему вслед, подумал и решил сходить попрощаться с Варей, решив, что она, в отличие от Макарки, возможно, не откажется от денег, которые он может предложить. И предлог есть: плата не просто так, а за починку кафтана.
Варя первой заметила Ваню и открыла ему калитку, приветливо улыбаясь. Она ещё более похудела с тех пор, как Ваня приходил сюда. Ключицы выступали сквозь тонкую камку сарафана, круги под глазами стали заметней.
— А Макарки нет, — сказала она. — Но ты всё равно заходи, мы ведь уезжаем на днях.
— Я знаю, — сказал Ваня, смущаясь чего-то. — Я попрощаться пришёл. И ещё хотел...
Он замолчал, думая, как бы поделикатней предложить свою помощь бедному семейству рушан-беженцев. Варя ласково смотрела на него, на её щеках выступил румянец.
— Я хотел...
Варя прижала палец к его губам:
— Не говори ничего. Пойдём.
Она огляделась, взяла его за руку и быстро повела в сторону баньки. Ваня послушно следовал за ней. В тесном предбаннике, закрыв за собой дверь, она с нежностью оглядела Ваню и попросила:
— Ты только не смотри на меня, глаза закрой, я сейчас некрасиво выгляжу.
Она осторожно обняла его, прижавшись к нему всем тонким своим телом. У Вани заколотилось сердце от не испытанного доселе желания, которое он ещё не до конца понимал сам. Руки его затряслись, когда он дотронулся до Вариной спины, ноги обмякли.
Она мягко отстранила его, быстро сняла через голову сарафан и осталась в одной сорочке до колен. Затем сняла кафтан с Вани, расстегнула рубаху и поцеловала его в шею. Ваня весь обмер. Разум подсказывал ему, что благоразумней было бы тотчас уйти отсюда, но голос разума с каждым мгновением слабел, а искушение испытать неведомое наслаждение возрастало. Он дрожал, всё в нём напряглось.
— Не думай ни о чём, — прошептала Варя, угадывая его состояние. — Я сама тебе помогу.
Она гладила его своими нежными горячими руками, продолжая раздевать, и вдруг легла на деревянный пол, увлекая его за собой. Ваня почувствовал горячую влагу, в которую он вошёл, прижавшись животом к её животу, два тела стали одной непрерывной волной, и Варя застонала, стиснув зубы. Ваня испугался, что причиняет ей боль, но остановиться уже не мог и сам чуть не вскрикнул, когда долгожданная сладкая судорога прошла по всему его позвоночнику и отдалась в затылке...
Варя целовала и гладила его тело, и странное душевное опустошение, которое Ваня начал ощущать, уступило место новому желанию. И всё опять повторилось, но уже не так мгновенно, и Варин задыхающийся крик не пугал уже, а доставлял странное наслаждение, и он вновь содрогнулся, освобождаясь от вновь накопившейся мужской силы.
Потом они долго лежали рядом, не прикасаясь друг к другу. Ванино сердце, медленно успокаивающееся от перенапряжения, снова начало маяться от стыда, тягостной пустоты и неясного чувства вины.
Снаружи послышался непонятный гул.
— Колокола звонят, — сказала Варя. — Как в тот раз...
Ваня вскочил и принялся торопливо одеваться. Варя также быстро надела сарафан, который, в отличие от Ваниных вещей, лежал на лавке аккуратно сложенный и ничуть не мятый.
— К беде звонят, — произнесла она. — В тот раз тоже к беде звонили. Не ты ли беду накликаешь, миленький мой? — Она порывисто обняла его, поцеловала в губы. — Пусть! После тебя и умереть не жалко мне. Радости такой навряд уже будет в жизни моей... Славно попрощался. Прощай, хороший мой, не поминай меня плохо...
Она всхлипнула и выскользнула из предбанника.
Когда Ваня вышел вслед, Вари он уже не увидел. Он поразился перемене, какая произошла вокруг. С утра было тихо и солнечно, и ничто не предвещало ненастья. Ваня не смог бы определить, сколько времени провёл он с Варей, но сейчас царила настоящая буря. Деревья гнулись чуть не до земли, всё кругом было усыпано листьями и сломанными ветвями, порой весьма увесистыми. По небу низко неслись чёрные облака с белыми клочьями. Иногда в облачном просвете вспыхивало солнце, и его блеск казался зловещим. Волхов бурлил и кипел белыми барашками. Ливня ещё не было, но он вот-вот должен был хлынуть. Клубы вихрящейся пыли неслись вдоль улиц, подымая вверх щепу и мусор.
Вайя не мог знать, да и никто ещё не ведал, что в сей час на Ильмень-озере, на самой середине его, буря топит более полутора сотен учанов и лодей с отплывшими из Новгорода людьми, набранными из ближайших уездов для защиты города от войска московского великого князя. Точного числа жертв так никто и не узнал, но спасшихся не было.
Нашлись и толкователи сей трагедии, объясняя её тем, что Господь прогневался на Новгород Великий за гордыню и сношение с иноземными иноверцами. Юродивые кликушествовали на Торгу и возле церквей, крича, что близок конец света и начнётся он здесь, в Новгороде.
В отсутствие Вани, в ранний ещё час, не совсем подходящий для визитов, к Борецким пришёл Яков Короб. Пришёл якобы дочь проведать, оставшуюся молодой вдовой. Капитолина встретила его у ворот и с жалобным причитанием: «Папенька, забери меня отсюдова!» — упала ему на грудь и зарыдала. На её крики вышла Олёна, одетая по-домашнему просто, в чёрном платке, который очень шёл ей, и в чёрном платье. Двинулась к Коробу, но остановилась в нерешительности, не желая мешать свиданию отца с дочерью.
Наконец Короб отстранил дочку и проговорил с ласковой грустью:
— Ну полно, полно, Капа, что уж теперь поделать. Видать, Божья воля на то была... — Он подошёл к Олёне. — Что Марфа Ивановна?
— Покушала чуток, — ответила Олёна. — Я уж и не тревожу её, может, заснёт. А то ведь ночами всё молится, себя изводит.
— Скажи, что я здесь. Поговорить хочу.
Олёна в страхе замахала руками:
— Господь с тобой, Яков Александрыч! Не ко времени ты с разговорами к матушке пришёл. Дай поправиться ей, волновать-то зачем её?
— А ты всё же скажи, — упорствовал Короб. — Не захочет принять, уйду, повременю до лучшего раза. А то вдруг и согласится меня выслушать, ты почём знаешь?
Олёна покачала головой:
— Как хошь, Яков Александрыч, не стану докладать, брать грех на душу. И ты не бери.
— Да что я, Марфы не знаю! — рассердился вдруг Короб. — Покой-то её угробит прежде, нежели дело какое-никакое. Не в её натуре от людей взаперти сидеть.
— Будь по-твоему, — согласилась Олёна. — Но уж если с отказом ворочусь, не обессудь.
— Ладно, ладно, ступай, — проворчал Короб, раздражённый тем, что вынужден ещё и Олёну уговаривать, эту вчера ещё девчонку, которая не так давно от каких-нибудь серёжек дарёных краснеть и ахать была готова. А теперь на вот — хозяйка кака выискалась!
К удивлению Олёны, мать согласилась принять свата. Она с утра чувствовала себя бодрее, дала причесать себя и слегка подрумянить ввалившиеся серые щёки. От украшений отказалась, ни к чему они ей теперь, да и в будущем ни к чему. Велела подложить под перину ещё одно взголовье[65] и встретила Якова Короба полулёжа и с обычным своим достоинством.
— Здравствуй, Марфа Ивановна, — сказал тот, оглядывая её с некоторым удивлением. — А мне-то врали, что совсем хворая ты. Ну а ты хоть куда, хоть на Торг, хоть на пир!
— Кончил пировать Новгород Великий, — ответила та, — одно похмелье кругом. А похмеляться-то нечем, на откуп не поскупились полномочные послы с тобою вместе, Яков Ляксандрыч. Пол-Двины отдали Ивану, это как?
— Не мы сумму определяли, — нехотя произнёс Короб. — Каково права качать, когда все рати разбиты, голод кругом. Сама посуди. А землями ты не попрекай меня. Не у тебя одной урон. И меня коснулось, и Захарии, и Онфимьи, и Григорьевой тож...
— Ты жалобить меня, что ли, пришёл? — перебила Марфа и покачала головой с лёгкой усмешкой: — Настасья, выходит, зря старалась Ивану угодить. Обидно ей, чай?
— Вот ведь ты какая, Марфа Ивановна, — вздохнул Короб. — У самой горе, с постели не встаёшь, а язык всё тот же — язвит и жалит. Не пора ль смириться. От судьбы уйдёшь разве?
— Ты-то, гляжу, давно смирился, до замирия ещё позорного.
— То гордыня в тебе говорит уязвлённая, — ответил Короб. — А подумала ты, что, если б не уговорились с великим князем, вои московские по твоей Великой улице расхаживали бы?
Глаза Борецкой гневно загорелись:
— Расхаживали бы, говоришь? А мне иное видится. Как в грязи да в болотах вязнут вои московские по первому дождю; как под укреплёнными новгородскими стенами головы подставляют ядрам и стрелам нашим, а посады сожжены, негде укрыться; как сами от голода пухнуть начинают. В Новгороде ратников довольно ещё оставалось, чтобы не один приступ отбить, а множество и затем самим москвичей преследовать по ими же разорённым дорогам. Да что с тобой толковать!..
Марфа Ивановна откинулась на взголовье, тяжело дыша. Короб попытался заговорить, но она жестом остановила его.
— То обидно мне, — продолжила она усталым голосом, — что вместе одно дело затевали, а перед опасностью каждый только о себе радел. Ошиблась я в людях, Яков Александрыч. И в тебе ошиблась... Иван Лукинич перед смертью пытался глаза мне открыть на бояр наших. Не вняла я тогда ему, жалею. Теперь по-иному бы с ним говорила.
Короб слушал, глядя в пол, сдерживая раздражение и обиду. Он понял, что спорить с Борецкой бесполезно, и ждал, когда она выговорится. Наступила томительная пауза. Он взглянул на Марфу. Та тихо лежала, закрыв глаза.
— Марфа Ивановна?.. — позвал он, в голосе прозвучал испуг.
Марфа открыла глаза.
— Не бойся, не умерла ещё, — проговорила она тихо. — А ведь многим легче стало бы, коль прибрал бы меня Господь. Боятся меня, «окаянную Марфу». И ты боишься. Думаешь, не ведаю, кто в лодьях дырявленых повинен? А ведь не верила поначалу, когда сказали мне. Не мог, мыслила, сват мой дорогой на такой грех пойти. Аль мог?
Она с прищуром посмотрела на Короба.
— Лжа! — воскликнул тот, заволновавшись. — Кто сказал?
— Вижу теперь сама, что мог, — промолвила Марфа Ивановна с презрением. — Ну да я не судья теперь тебя судить. Совесть пусть твоя судит, коль осталась она ещё у тебя. Говори, зачем пришёл?
Короб крякнул и поднялся с лавки. Прихрамывая, подошёл к стекольчатому окошку.
— Колено скрипит, — пожаловался он. — Видать, к непогоде. Душно с утра.
Марфа молча ждала.
— Капитолину хочу забрать к себе. Что ей тебя обременять? Каждая тут вещь о муже убитом напоминает, сердце надрывается у неё.
— Пусть уходит, — согласилась Марфа Ивановна. — А Ваня здесь останется, внука не отдам.
— Да как же матери без сына! — ахнул Короб. — Подумай сама, что баешь!
— Ванечку не отдам! — твёрдо повторила Борецкая.
Короб в волнении зашагал по горнице.
— Поглупела ты на старости лет, прости за резкое слово! Подумай, какая судьба его ждёт у тебя. Ведь он сын боярина казнённого! Клеймённый он именем Борецкого. А ты его уберечь не желаешь!
Лицо Марфы исказилось от страдания, слёзы выкатились из глаз.
— Нет, не могу, — прошептала она.
— Глупая ты баба! — топнул Короб со злостью хромой ногой и сморщился от боли. — Да ведь хоть завтра могут прийти за тобой, и никто не заступится, не посмеет... Сама гибнешь и внука за собой тащишь!
— Уйди, уйди! — закричала Борецкая. — Потом, не сейчас...
Голова её бессильно опустилась на взголовье, силы оставили Марфу Ивановну.
Короб постоял в нерешительности, глядя на лишившуюся чувств боярыню, ещё вчера такую властную и могущественную, да и сейчас не растратившую до конца своего влияния на жизнь Новгорода, затем плюнул в сердцах и, припадая на ноющую в колене ногу, вышел вон.
Ваня возвращался домой неохотно, то и дело останавливаясь и глядя по сторонам. Ветер растрепал и скомкал его волосы, пыль забивала глаза. Где-то поблизости с оглушительным треском упало дерево, загрохотали брёвна, видно, под его тяжестью развалилась изба или сенник. Послышались людские крики. Горожане высыпали на улицы. Во дворах победнее валились заборы и изгороди. По всему городу гудели колокола.
Налетевшая буря как нельзя более соответствовала Ваниному состоянию. Мысли его как будто тоже растрепал ветер. Он с юношеской нежностью думал о Варе, не хотел, чтобы она уезжала навсегда, и даже строил какие-то планы их дальнейших отношений, осознавая, впрочем, что открытой близости быть у них не может, ни за что не допустят того ни мать, ни бабушка. Да и сам он никак не мог представить бедную Варю будущей боярыней. Тут же он со жгучим стыдом вновь вспоминал Ольгу, винился в душе перед ней, будто переступил какое-то данное ей обещание, хотя ничего между ними не было произнесено вслух и их последняя встреча случилась так давно, что время притушило желание видеть её каждый день. Последняя встреча с Ольгой была совсем в иной жизни, когда отец был живой, властный, сильный и непобедимый. При мысли об отце в горле запершило, глаза повлажнели, захотелось закричать, перекричать этот ветер, и он открыл было уже рот и сжал кулаки, но в лицо швырнуло пылью, и он закашлялся с отвращением.
И всё же, думая об отце, он почувствовал горестную тяжесть в груди, но не такую, как прежде, отчаянную безысходность, сковывающую его по рукам и ногам.
Варя, женским чутьём своим угадав его состояние, попыталась помочь Ване единственным известным ей способом и освободить его от сводящего с ума нервного напряжения. И ей удалось это. Какие-то проблески надежды на осмысленность своего существования вновь ожили в Ванином сердце. Панический страх одиночества, в котором он и себе боялся признаться и который терзал его душу, проходил. Что-то предстояло ему совершить в будущем, он чувствовал это и постепенно успокаивался.
К вечеру буря улеглась, пролившись наконец обильным, невиданным в октябре ливнем, как будто летняя засуха решила одним махом вернуть долг обезвоженной земле. Неожиданно вдруг полегчало и Марфе Ивановне. Она приказала одеть себя, умылась и сама, без помощи Олёны, спустилась вниз к общему ужину. Капитолина метнула в неё полный откровенной неприязни взгляд и хмуро уткнулась в тарелку, нарочито громко выскребая ложкой кашу со дна.
Не в меру располневшая Онтонина, рассказывавшая минуту назад, как ходила к ворожее и та гадала ей по свечному нагару, оборвала рассказ, и никто не переспросил, чем же кончилось гадание. Унылый Васятка ковырял в тарелке и зевал от скуки и грусти.
Марфа Ивановна посмотрела на Ваню и печально улыбнулась:
— Вырос-то как! Скоро борода появится. Что делал сегодня?
Ваня пожал плечами, не зная, что отвечать. Бабушкин взгляд стеснял его. «Узнала бы, что б тогда было?» — спросил себя и чуть покраснел.
— От него в последнее время слова не добьёшься, — проворчала Капитолина. — От рук отбился. А мужского присмотру нет.
Она всхлипнула.
— С отцом твоим говорила ныне, — произнесла Марфа Ивановна, не глядя на невестку. — И вот что решила я. Надумала возвратиться в семью свою, удерживать не стану. Завтра и отправляйся, коли хочешь.
— А Ваня тут, что ли, останется? — спросила сердито Капитолина. — Хороша воля, мать с сыном разлучить!..
Ваня с удивлением смотрел то на мать, то на бабушку: что это они, о чём речь? Олёна в растерянности приоткрыла рот.
— Нет, — не меняя тона, продолжала Марфа Ивановна. — И Ваня с тобой пусть идёт. Так лучше для него будет.
— Я не хочу! — воскликнул Ваня. — Чего это вы выдумали вдруг? Мой дом тут, никуда не уйду отсюда!
— Уйдёшь, — твёрдо сказала Марфа Ивановна. — Потом, если всё сложится хорошо, возвращайся, а теперь уйдёшь вместе с матерью. И не Борецким будешь зваться, а Коробом Иваном, чтоб ни одна крыса не посмела попрекнуть тебя бабкой твоей, «Марфой окаянной». И ты, Тоня, уходи с Васяткой к своим. Коли придут сюда стражники великокняжеские, я сама за всё отвечу, а вас губить не желаю.
— Да как же?.. — захныкала Онтонина. — А Федя возвратится вдруг, а меня и нет с Васенькой-то? Нет, Марфа Ивановна, ты что хошь со мной делай, а я не пойду никуда.
— Не решай сгоряча, время есть подумать, — ответила Марфа. — Неволить не буду.
Ваня сидел ошарашенный. Ему казалось, что бабушка отказывается от него. Он чувствовал, что ей это неприятно, что никого она сердцем не любит так, как его, Ваню, своего внука старшего. Но знал также, что решения своего, коли приняла, она не изменит.
— А Волчик к кому пойдёт? — спросил вдруг Васятка в наступившей тишине.
Никто ему не ответил. И вновь, как в тот вечер, когда Дмитрий Исакович был ещё жив и когда явился к ним с жалованной грамотой московский дворянин, точно так же оглушительно залаяла Двинка и со двора послышались возгласы челяди. Все ждали со страхом непрошеного гостя или даже гостей, про которых только что обмолвилась Марфа Ивановна. В сенях хлопнула дверь, послышались шаги и поскрипывание старой лестницы. Васятка вытаращил глаза и прижался к Онтонине. Олёна готова была закричать от страха.
Дверь распахнулась.
На пороге стоял Фёдор...
Никита собрал все свои пожитки ещё утром, однако внезапная буря задержала отъезд. Настя уговорила его остаться ещё на одну ночь, куда ж в темень одному ехать? Он согласился и в душе был даже рад задержке. Будущее представлялось смутно, никто и нигде не ждал его, начинать жизнь заново было страшновато. Захар пытался ещё раз уговорить его вместе ехать на Москву. Никита ещё раз отказался: «В Тверь, во Владимир, да хоть во Псков, может, и поехал бы. А на Москву — нет уж, уволь. Сердце озлоблено, не знаю, оттает ли...»
Захар был утром. Обещался к вечеру ещё зайти, да что-то нет его до сих пор.
— Про деревеньку-то боярыне не напоминал? — спросила Настя. У неё весь день всё из рук валилось, бралась за одно дело, начинала второе, забывала про третье. Пирог с визигой сожгла, не продохнуть было в поварне от дыма. Пришлось перепекать заново. Сейчас она стояла с опущенными руками, избегая смотреть Никите в глаза.
— Да присядь ты наконец, передохни, не двужильная, чай, — сказал он. — В ногах правды нет. Про деревеньку-то? Нет, не напоминал. До деревеньки ли ей теперь, сама едва к Богу не отходит. Язык не повернётся напоминать. Вот если б Дмитрия Исаковича уберёг, тогда, может, сказал бы, атак... — Он вздохнул. — С другой стороны поглядеть, так и к лучшему, может. Волости заонежские великий князь себе отписыват. Обустроишься на новой земле-то, а её у тебя и отберут. Да и непривычен я над людьми стоять, сам с собой, бывает, не совладаешь, куда уж с другими. Одному сподручней будет мне.
— Наезжать-то будешь в Новгород? — тихо спросила Настя.
— Жизнь покажет, — тихо ответил Никита.
— А с Ваней-то так и не попрощался! — спохватилась Настя. — Нехорошо это.
— Нехорошо, — согласился Никита. — Боязно мне. Упрашивать начнёт, отговаривать. А ведь мне и не объяснить ему толком, что здесь у меня делается. — Он указал себе на грудь. — Ему не до меня теперь, не сразу и спохватится.
Настя села наконец на лавку, положив руки на колени. Никита посмотрел на неё, кашлянул и решился сказать то, о чём давно думал наедине с собой:
— Я через год к тебе приеду. Коль сладится всё там у меня, в ноги упаду Марфе Ивановне, чтоб отпустила тебя со мною. Сама-то поедешь?.. — Настя кивнула и вздохнула всей грудью. — Кой-чего скоплено у меня, и сейчас мог бы увезть, да ново место подготовить нать.
— Боярыня бы только не померла, — вымолвила Настя едва слышно.
— Что? — переспросил Никита и прислушался, приложив палец к губам. Издали послышались мерные удары Вечевого колокола, который с другими нельзя было спутать.
— Господи, опять что-то стряслось!.. — перекрестилась Настя. — Что за день такой несчастный!..
Дверь распахнулась, и на пороге появился запыхавшийся Акимка.
— Пожар! — выдохнул он. — Отец за подмогой послал, изба уже занялась!
Никита вскочил и бросился к дверям, едва не сбив появившегося Ваню.
— И я с вами! — крикнул он.
— Бежим скорей! — кивнул Акимка.
Все трое побежали вниз по Великой улице к Людиному концу, населённому в основном ремесленниками, преимущественно гончарами, оттого он звался ещё и Гончарным. Улочки здесь были короткие, кривые и узкие, дворы стояли впритирку, огонь с лёгкостью переползал с крыши на крышу. Толкотня, ругань и паника царили вокруг. Отряду дружинников с топорами и баграми было не проехать к горящим домам из-за скопления мечущихся людей и скарба, который каждая семья пыталась спасти, выбрасывая на улицы прямо из окон. Никита с ребятами вынуждены были бежать в обход, теряя время и силы. Воздух стал горячим и мешал дышать, хотя дыма было мало — избы, амбары, сенники, иссушенные за лето, вспыхивали и горели очень быстро, несмотря на недавно пролившийся ливень.
Поспели они к самому уже пепелищу. Захар с перепачканным сажей лицом, на котором в отблесках пламени жутко светились красноватые зрачки, молча наблюдал, как догорает развалившаяся уже изба. Он обессилел, порванная рубаха была грязной и мокрой от пота, нательный крест прилип к плечу. Рядом на узлах с немногими спасёнными вещами сидела его жена и плакала с непрерывным тоненьким подвыванием.
— А, это ты, — сказал Захар, заметив Никиту. — А я вот, сам видишь, как...
Никита дотронулся до его плеча, пытаясь ободрить:
— Цел, главное. И жена, и сын. Здоровы, не стары ещё, подымете дом-то. У всех беда ныне.
— Ты знашь, Никита? — улыбнулся вдруг Захар. — Знать, судьба така. До сего дня сумлевался ещё я, ехать не ехать? А теперя чего ж, теперя выбора нету, нать сниматься — и на Москвы.
Никита не знал, что на это ответить, и промолчал.
— Да не вой ты! — прикрикнул Захар на жену. — Может, лучшей жисть-то пойдёт.
Пожар ушёл далеко вперёд. Горело сразу в нескольких местах Софийской стороны, и огонь уже подбирался к боярским дворам на Прусской, Чудинцевой и Козмодемьянской улицах. Ваня, встав на поваленный забор, посмотрел в сторону своего терема. Там пожара вроде не наблюдалось. Он с беспокойством вспомнил про Варю, но утешил себя тем, что её изба рядом с рекой и Макарка не допустит огня.
— Возвращайся к своим, Никита, — сказал Захар. — Не дай Бог, и до вас догорит. За помощь спасибо.
— Кака помощь! — с горестью махнул Никита рукой.
— И я с ними, а? — попросился Акимка.
— Больно ты там нужон! — проворчал Захар.
— Да пусть идёт, — сказал Никита. — Настя его покормит хоть. Да и вы подходите, переночуете худо-бедно в людской, а то что ж на ночь глядя тут куковать?
— Да уж как-нибудь, — вздохнул Захар.
Никита, Ваня и Акимка быстро зашагали в сторону Неревского конца. Быстро, впрочем, не получалось из-за столпотворения и неразберихи. Повсюду бродили выпущенные из конюшен и стойл лошади, коровы, козы. Крики, мычание, блеяние наводили тоску. Была уже почти ночь, идти по тёмным улочкам, которых не тронул пожар, было невозможно, не спотыкаясь. Акимка угодил ногой в широкую расщелину деревянного настила, растянул лодыжку (хорошо, ногу не сломал) и шёл, прихрамывая.
Наконец вышли на широкую Чудинцеву улицу. Идти стало легче и ровнее. Впереди сильно горел большой двор, бегал народ, растаскивая с подводы кадки с водой.
— Это ж Григорьевой терем! — воскликнул с удивлением Акимка. — Богатой Настасьи!
— Огню всё едино — богатой, бедной ли, — устало вымолвил Никита.
Ваня спохватился, что давно не вспоминал об Ольге, и почувствовал острую вину перед ней. Не видел он её тоже очень давно. Может, она приходила в церковь, искала его?..
— Так и надо ей, злыдне! — процедил Акимка сквозь зубы, и Ваня, не сообразив поначалу, о ком это он, посмотрел на него с удивлением.
— Не злорадствуй над чужой бедой, — укорил его Никита. — Грех это большой.
Акимка ничего не ответил, но, как видно, остался при своём мнении.
Они подошли к боярскому двору. Ворота были широко распахнуты. Оттуда с грохотом выехала подвода с пустыми бочками, запряжённая парой ломовых лошадей, и покатила вниз к Волхову.
— Эдак всё погорит, если кажный раз за водою посылать, — покачал Никита головой и посмотрел в сторону Великой улицы, где стоял «чудный двор» Борецких, как звали его в городе. Огня в той стороне не было. — Вот сейчас пойдёт дело!
Он указал на дюжину дружинников, бежавших с топорами к воротам. Двое с трудом волокли длинную лестницу. Акимка с Ваней прижались к забору, чтобы их не задело, затем шагнули вслед за дружинниками внутрь двора.
Ярко горел и рушился с треском амбар, пылал сенник, и огонь по крышам добрался и до самого терема, занявшегося уже с одного бока.
— Работу жалко, — вздохнул Акимка, глядя на рассыпающуюся с треском амбарную кровлю.
Настасья Григорьева в сбитом набок платке набрасывалась с руганью на холопов, указывая руками то туда, то сюда и отдавая приказания, не слишком, видимо, осмысленные, ибо челядь металась по двору беспорядочно и переносила спасённые из огня вещи с одного места на другое. Дружинники начали рубить стену терема, пылающую над их головами на уровне второго этажа. Настасья накинулась и на них, требуя ломать дом аккуратней. Вдруг со звоном вылетели стекольчатые окна из верхней светёлки, и огонь охватил весь теремный купол. Дружинники перебежали на другую сторону и принялись валить высокий тесовый забор, чтобы огонь не пошёл дальше. Терем горел уже со всех сторон, и спасти его было невозможно. Оттуда выбегали испуганные холопы, прекратившие выбрасывать из окон наиболее ценную утварь ради собственного спасения. Настасья встречала их ударами плети.
Вдруг из горницы под пылающей светёлкой раздался крик о помощи.
— Господи! — запричитала одна из баб. — Там же Люшенька взаперти сидит!..
«Люша — это же Ольгу так по-домашнему зовут!» — мелькнула у Вани догадка. Он сорвался с места и бросился к горящему терему.
— Куда?! — закричал Никита. — Стой!
Ваня не слушал. Он по пути выхватил у дружинника топор и, когда тот попробовал сопротивляться, сильно оттолкнул его в сторону. Тот вскочил и преградил уже Никите путь к крыльцу. Никита попробовал вырваться, но его оттащили назад. На то место, где только что стоял дружинник, свалилась сверху горящая доска.
Ваня, вбежав внутрь, закашлялся от дыма, едко защипало глаза. Он стянул с себя кафтан, закрыл нос и рот и, перепрыгивая через три ступени, побежал вверх по лестнице. Нестерпимый жар жёг кожу. Деревянная лестница, уже загоревшаяся снизу, пошатывалась. Всё трещало и шипело.
— Ольга! — крикнул он и задохнулся от дыма. Голова заболела, наливаясь свинцовой тяжестью. Наверху что-то тяжело ухнуло, маковка терема повалилась набок, открывая черноту ночного неба. На Ваню посыпалась горящая дранка. Лестница сразу же загорелась под ногами. Огонь высветил дверь с тяжёлым замком. Затоптав сапогами огонь, Ваня сбил замок обухом топора и толкнул дверь, поддавшуюся с трудом. На полу лежала Ольга. Она была без сознания. Чудесные вьющиеся волосы опалились от жара.
Он поднял её на руки, успев удивиться лёгкости её слабого тела. Пошатываясь, начал спускаться вниз, рискуя с каждым шагом провалиться сквозь обуглившиеся ступени. Показавшееся поначалу лёгким, тело Ольги отяжелело, Ваня едва удерживал её одеревеневшими руками. Он уже ничего не видел и не слышал, только кровь молотком стучала в висок. Все мысли сосредоточились на том, чтобы не упасть. Подняться он бы уже не смог.
Сверху за спиной всё вдруг с гулом запылало. Горячая волна швырнула Ваню с Ольгой вперёд, и они вывалились на крыльцо, подхваченные людьми. Отчаявшийся уже было Никита со слезами на глазах окатил Ваню водой из ковша. От прожжённой одежды пошёл пар.
Над Ольгой уже хлопотали девки из челяди. Она открыла глаза и еле слышно стонала. Подошла Григорьева, посмотрела на племянницу, потом на Ваню. В глазах были злоба и растерянность. Хотела что-то сказать, но передумала и, отвернувшись, закричала на девок:
— Хватит причитать, дуры! За лекарем, живо!
Она отвернулась и быстро пошла в сторону дружинников, отсекающих огонь от соседнего двора.
— Душу родственную едва не загубила, и хоть бы что ей, — сокрушённо покачала головой одна из девок.
— Сердце у ей прямо каменно, — отозвалась другая.
Терем догорал и разваливался.
Ваня быстро приходил в себя. Прибежал откуда-то Акимка, тоже весь в саже и копоти.
— А я по приставной лесенке с той стороны тебя высматривал. Чуть не обвалился со стеною вместе.
— Пошли домой, там, чай, извелись от беспокойства, — сказал Никита.
— Сейчас, — сказал Ваня. Он шагнул к Ольге и наклонился над ней. Она узнала его и чуть улыбнулась:
— Это ты меня спас? Я так и знала, что ты придёшь. — Голос её был тихим, едва слышным. — Меня тётка заперла, чтоб я не убежала...
— Ты поправляйся, — сказал Ваня, испытывая неловкость. А потом свидимся. Там же, где раньше.
Она кивнула.
Никита тронул Ваню за плечо. Давно пора было вернуться. В той стороне, где стоял терем Борецких, что-то ярко заполыхало. Они заспешили домой. Акимка, прихрамывая, старался не отставать.
Пожар, спалив дотла церковь Сорока мучеников, выдохся, и его окончательно одолели за три-четыре двора до терема Марфы Ивановны. Возвращались слуги, как и Ваня с Акимкой, все перепачканные в саже и громко обсуждавшие случившееся. Наскоро топились бани — общая и господская. Фёдор тоже участвовал в тушении пожара, помогая растаскивать багром брёвна горящих по соседству изб, и проявлял несвойственное ему доселе рвение. Он вымылся первым. Затем пошёл Ваня, взяв с собой и Акимку. Тому Настя подготовила сменную одёжу, залатанную и большого размера, зато чистую. А лапти (свои Акимка вконец изорвал и спалил об угли) ему даже впору пришлись.
Марфа Ивановна, не ведая того, какому риску подвергался Ваня, и видя его живым и здоровым, успокоилась и ушла к себе. Она собиралась встать пораньше и вновь приняться за дела, которые Олёна, как ни старалась, вела не слишком умело. Фёдор успел рассказать матери, что с ним приключилось. История была причудливая, но не верить сыну она не могла, сердцем почувствовала, что тот правду говорит. Встреча его с Зосимой поразила Марфу. Она видела в ней какое-то предзнаменование, которое беспокоило и пугало.
Фёдор очень удивил её переменой, какая в нём произошла. Он говорил вполголоса, в глазах поселилось смирение и покорность. К мёду, который после первых минут встречи и скорых объяснений радостная Олёна поставила на стол, он и не притронулся. О гибели брата он уже знал, но Марфа видела, что не только этим можно объяснить его глубокую душевную печаль. О товарищах не расспрашивал и даже как будто обрадовался, когда загорелось рядом и нашлось дело, в котором он мог быть полезен ближним своим. И двигало им отнюдь не прежнее ухарство.
Марфа Ивановна забыла про свою хворь, решила вообще не обращать внимания на болящее сердце. Если суждено прожить недолго, лучше помереть не лежащей в постели, когда всякий негодяй вроде свата Короба может воспользоваться её немощью, а на ногах, готовой защищать свой дом, семью, вотчину, Новгород Великий. Поднимаясь к себе, она стукнула с досадой на слабость в ногах посохом по лестничной ступени. Тут же подскочила девка, готовая поддержать боярыню. Марфа Ивановна покачала головой, отказываясь от помощи, и, стараясь держаться прямо, пошла дальше.
Перевалило уже за полночь, когда все угомонились в просторном тереме. Фёдор лежал в темноте, прислушиваясь к ноющей боли в плече. Несмотря на усталость, сон не шёл. Рядом сопела тучная Онтонина, положив руку на грудь мужа, будто боясь, что он вновь может уехать от неё невесть куда. Фёдор осторожно высвободился, наскоро оделся и вышел во двор. Вдали перекрикивались погорельцы, греющиеся в ночи над своими пепелищами. Ветер нёс запах гари.
Фёдор беззвучно заплакал. Всё весёлое, радостное, беззаботное, что было в его жизни, сгорело так же, как эти соседние и дальние избы и терема. Возвращение в родной дом не сняло душевную боль. Что он может, на что способен, кому надобен теперь?.. А прежде?.. Жил в своё удовольствие, маялся от скуки и праздности, ничему не научился, разве охотиться был мастак да пьянствовать. Никого не любил по-настоящему, даже супружницу свою, даже сына...
Он вспомнил, как взглянула на него Капитолина. На миг всего встретились глазами, но взгляд невестки пронзил Фёдора таким презрением и чуть ли не ненавистью, что дыхание остановилось и кровь бросилась в лицо. Будто не было его повинней в смерти брата. И потом всё казалось ему, что этот взгляд и у Олёны, и у племянника, ставшего взрослым почти, и даже у подающих на стол слуг. Одна мать смотрела на него иначе, с жалостью и печалью. Но не жалости он ждал, вернее, не только её. Ждал уважения, которого не заслужил, почтения к себе, на которое не имел права, признания за собой права считаться по-прежнему продолжателем гордого рода Борецких. И это желание терзало его сердце своей несбыточностью, невозможностью ничего исправить в прожитой жизни. Он чувствовал, что никому не нужен и даже лучше, если б не вернулся он, а по-прежнему считался пленённым либо павшим замертво в битве с московскими воями.
Фёдор сжал кулаки и заскрипел зубами от бессильной обиды на свою судьбу, и негромкий вой поблизости был так созвучен его состоянию, что показалось ему — то собственная душа стонет. Вой повторился, и Фёдор пошёл ему навстречу. Он совсем забыл про волчонка, которого когда-то привёз с охоты. Увидев волка на цепи, он сразу всё вспомнил и без всякого страха присел рядом, протянув руку, чтобы погладить зверя. Волк отпрянул, клацнув зубастой пастью рядом с ладонью. Звякнула железная цепь. «И на тебе цепь, — пробормотал Фёдор, — и на мне цепь незримая, может, потяжелее твоей...» Он быстро протянул руку и схватил волка за кожаный ошейник. Тот замотал головой, пятясь, рыча и собираясь укусить надоедливого человека, но Фёдор отстегнул от ошейника цепь и отступил на шаг назад.
Волк, почувствовав свободу, тотчас, будто давно ждал этой минуты, потрусил к приоткрытым воротам, выбежал наружу и скрылся в темноте...
В людской Акимка, слопавший за милую душу две миски тюри, уже свернулся калачиком на лавке и крепко спал, убаюканный теплом и негромким разговором. Слуги Борецких почти все разбрелись. Никита тоже ушёл спать в свою невысокую, пристроенную к задней стене терема избу. Настя убрала со стола, сняла с гвоздя оставленный Никитой полушубок, подержала его бережно в руках, вздохнула и набросила на Акимку.
В дверь просунулась Ванина голова.
— Ты не спишь ещё? — удивилась Настя. — Откуда только силы у тебя, сокол мой, берутся! Меня прислони к этой стенке, я и стоя засну, так умаялась за день.
— Он тоже. — Ваня кивнул на Акимку, который зашевелился под полушубком и что-то пробормотал во сне. Они с Настей невольно улыбнулись.
Ваня после баньки посвежел. Всё на нём было новое и чистое.
— Я Волчика не кормил с утра, — сказал Ваня. — Есть что для него?
— Как не быть, — ответила Настя. — В ведре вон, я с обеда отложила ещё. Небось заждался. Как ты с Никитой на пожар убег, так и выл не переставая. Сейчас только замолк. Уснул, что ли?
Ваня шагнул к деревянному ведру, из которого торчала телячья кость. Потом обернулся к Насте:
— А Никита взаправду уезжает?
Та не ответила, глаза наполнились слезами. Ваня потупился.
— И меня с матушкой бабушка гонит, — сказал он с печалью.
— Как так? — не поверила Настя.
— Боится за меня. Я ведь для великого князя сын врага лютого, хоть и нет уж у меня батюшки.
— Эх, ещё одна беда... — Настя вконец расстроилась.
— Может, это я виноват во всём, беду накликаю на себя и других? Так мне давеча одна... один человек сказал...
Настя лишь рукой махнула, вытирая слёзы краем передника.
— А волк твой как же? — спросила она. — С собой, что ль, возьмёшь?
— С собой. Без Волчика я не соглашусь ни за что. Он меня от кого хошь защитит.
— От судьбы, соколик мой, разве кто защитит? — тяжело вздохнула Настя. — Ну да ладно. Не на край же света уйдёшь, поблизости останешься. Я для тебя каждый день кочерыжечки буду припасать. Да Марфа Ивановна и пары дней без тебя не вытерпит, назад позовёт, что я, не знаю разве её!
Ване слышать это было приятно. Он и в самом деле поверил, что идти жить к деду Якову Коробу его посылают как бы понарошку. Он успокоился, взял ведро и пошёл к двери.
— Вёдрышко там же и оставь. Я с утра заберу.
Ваня кивнул и вышел в ночь. Прислушался. Никакого воя, о котором говорила Настя, слышно не было. Он зашагал к будке.
— Волчик, Волчик! — позвал он.
Цепь не звякнула, как обычно, и это было непривычно и насторожило Ваню. Не заболел ли Волчик?
Он поднял цепь, потянул её на себя, не чувствуя сопротивления. Конец цепи повис в воздухе.
— Ваня! — прозвучал голос рядом. — Это я его спустил. Пусть не мается на цепи, нехорошо, тяжко это для души звериной и человечьей.
Ваня узнал Фёдора. До него дошёл смысл сказанного, сердце захлестнула обида. Он подскочил к дяде и толкнул его обеими руками, крича:
— Ты давно шкуру с него спустить хотел! Ты трус! Только на слабых нападаешь! Из-за тебя батюшку!..
Он захлебнулся сдавленным рыданием и побежал в сторону конюшни.
Фёдор от неожиданно сильного толчка упал, ударившись о землю раненым плечом. Он застонал от боли, но Ванины слова были больнее, и Фёдор заслонил голову руками, словно защищаясь от них.
Между тем Ваня оседлал первого же коня, надел валявшуюся на куче сена овчину, всю пропахшую конюшней, и выехал со двора.
— Волчик! — закричал он уже за воротами.
Ничего не было видно и слышно, и Ваня поехал, выбрав направление наугад. Спустя минуту из ворот выбежал Фёдор, хотел окликнуть племянника, объяснить ему что-то, но, постояв в нерешительности, передумал и повернул назад. «Пускай поостынет, — подумал он, — до завтра успокоится, тогда и потолкуем...»
Однако Ваня не вернулся и к утру.
Глава тринадцатая
«Все области новгородские, кроме столицы, являли от пределов восточных до моря зрелище опустошения, произведённого не только ратью великокняжескою, но и шайками вольницы: граждане и жители сельские в течение двух месяцев ходили туда вооружённым толпами из московских владений грабить и наживаться. Погибло множество людей».
Карамзин«Они строго применяют меры правосудия против разбойников. Поймав их, они прежде всего разбивают им пятки, потом оставляют их на два или три дня в покое, пока пятки пухнут, а затем снова велят дёргать туда и сюда разбитые и распухнувшие. Этот же род мучений применяют они и к преступникам, чтобы заставить их сознаться в грабеже и указать товарищей злодеяний. Но если призванный к допросу окажется достойным казни, то его вешают. Наказанием другого рода виновных карают редко, если только они не свершили чего-нибудь слишком ужасного.
Кража редко карается смертью, даже и за убийства казнят редко, если только они не совершены с целью разбоя. Если же кто поймает вора при краже и убьёт его, то может сделать это безнаказанно, но только под тем условием, чтобы доставить убитого на двор государя и изложить дело, как оно было.
Немногие из начальников имеют власть приговаривать к казни. Из подданных никто не смеет пытать кого-нибудь. Большинство злодеев отвозится в Москву или другие главные города. Карают же виновных по большей части в зимнее время, ибо в летнее им мешают военные занятия».
Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делахимофей не доехал до Москвы.
Выехав ночью из великокняжеского стана, почти тайком, горюя по убитому Потаньке, он под утро заснул в седле. Татарский конь брёл куда ему вздумается, сошёл с дороги, пересёк широкое непаханое поле и встал у края леса, пощипывая траву. Куст крушинника в подлеске зашевелился, ветви раздвинулись, и оттуда выглянуло скуластое лицо мужика в полинявшей заячьей шапке. Конь прянул ушами, посмотрел на чужого человека, не почуял опасности для себя и вновь склонился мордой к земле. Голова исчезла без лишнего шума.
Не прошло и получаса, когда мужик появился вновь, вышел из-за куста и, подойдя к коню, взял его под уздцы и осторожно повёл за собой, неслышно ступая лаптями по влажной траве. Тимофей всхрапнул в тяжёлом сне. Мужик выхватил нож из-за пояса и едва не отпрыгнул в сторону, но, убедившись, что всадник не пробудился, вновь повёл коня к лесу. За деревьями его поджидало с десяток товарищей, они также были все с ножами. Одни, по-видимому предводитель, выделялся среди остальных ростом, окладистой бородой и более добротной одёжей. Он быстро подошёл к всаднику и острым лезвием ножа перерезал ремень, на котором держался притороченный к седлу меч в кожаных ножнах.
Тимофей вздрогнул и открыл глаза. Поняв, что окружившие его лихие люди — не продолжение тяжкого сна, он потянулся за мечом и нащупал вместо него обрывок ремня.
Мужики загоготали недобро.
— Сам слезешь али нам тебя снять? — сказал предводитель, поигрывая захваченным мечом.
Коня держали под уздцы уже двое. Вырваться, ускакать было невозможно, и Тимофей неохотно спрыгнул на землю.
— Ну, поведай нам, мил человек, кто ты таков, куда путь держишь? — обратился к нему предводитель. Голос его был мягким, не злым, как будто даже ласковым, лишь умные глаза оставались угрожающе серьёзными.
— К чему это? — нахмурился Тимофей, косясь по сторонам и готовясь подороже продать свою жизнь. Нож на поясе был скрыт полой кафтана, его ещё не обыскивали. Он подумал было побежать, оттолкнув ближайшего к нему мужика, но за каждым движением Тимофея следили настороженно.
— Уж позволь нам полюбопытствовать скуки ради, — продолжал предводитель. — Люди мы тёмные, в лесу живём, интересно человечка богатого послушать.
Тимофей догадался, что стал жертвой шайки разбойников, и стоял молча, раздумывая, как ему вести себя с ними и как поразумнее ответствовать рослому предводителю.
— Да это же Трифоныч! — раздался вдруг знакомый голос. Тимофей с удивлением повернул голову и не сразу узнал в неопрятном, лохматом мужичке холопа новгородского Проху.
— Трифоныч это, ткач московский, пиво я у него пивал! — говорил с возбуждением Проха, обращаясь к предводителю. — Фатьяныч, не замай его, душевный он человек, жизнью поручусь!
— А кто за твою жизнь поручится? — насмешливо спросил предводитель, которого Проха назвал Фатьянычем. — Для ткача уж больно знатно одет он. А конь-то красавец отколь такой у ткача? А? Что молчишь, Трифоныч?
— Конём неправедно завладел, — произнёс Тимофей. — Заберёте себе, упираться не стану. Несчастливый этот конь, горе сам находит.
— Неправедно, баешь? — поднял бровь Фатьяныч. — Уж не наших ли ты обычаев человек? Послушать тебя желание сильное имею. Ты ручки-то назад заведи, робята мои их свяжут у тебя.
— Нельзя без того? — спросил Тимофей.
— Нельзя, мил человек, — сочувственно произнёс предводитель. — Да ты не кручинься. Понравишься нам, развяжем.
— А не понравлюсь?..
— Хе-хе-хе! — засмеялся Фатьяныч, но ничего не сказал более.
Двое мужиков заломили Тимофею руки за спиной и крепко стянули верёвкой запястья.
— Полегче вы! — огрызнулся он.
Его подтолкнули в спину, и Трифоныч направился вместе со всеми вглубь леса по едва заметной тропе, виляющей между соснами. Проха суетился, то подбегал к предводителю и что-то говорил ему заискивающим голосом, то возвращался к Тимофею, виновато улыбаясь и произнося:
— Ну, ты не бойсь, всё обойдётся, може, ещё...
— Не мельтеши, — велел ему Тимофей. — Ты-то сам как здесь?
— Долга сказка, — ответил сокрушённо Проха. — Даст Бог, всё расскажу от начала до сего дня, заслушаешься...
Шли не меньше получаса. Коня татарского вели за собой. Тропинка привела к ручью в шаг шириною. Разбойники двинулись вдоль ручья и вышли наконец на довольно просторную поляну, упирающуюся в песчаный откос. Наверху откоса стояла огромная сосна. Песок, осыпаясь, постепенно обнажил её могучие корни чуть не наполовину, и они образовали нечто вроде крыши. Под ней Тимофей увидел вход в пещеру, вырытую, по-видимому, на месте барсучьей или лисьей норы. Посреди поляны дымилось кострище. Сюда уже подкладывали новые сучья, разводили огонь.
— Садись отдохни, мил человек. — Предводитель кивнул Тимофею на поваленный сосновый ствол с облупившейся корою.
— Руки-то развяжи, — попросил Тимофей.
— Развяжу, развяжу, когда надо будет, — ответил тот. — Сейчас-то они ни к чему тебе. Ну, сказывай.
— Пока руки не ослобонишь, ничего не буду сказывать, — твёрдо сказал Тимофей.
Предводитель хмыкнул, затем не спеша вынул из ножен длинный нож с костяной ручкой и приставил его к Тимофееву горлу:
— Не будешь?
Тимофей сглотнул горькую слюну. Остриё ножа укололо кожу, на лезвие скатилась капелька крови.
— Не буду, — повторил он негромко, глядя в глаза разбойнику.
Тот опустил нож, обошёл Тимофея сзади и перерезал верёвку. Тимофей сел, потирая запястья.
— Не из робких ты, гляжу, — сказал предводитель, устраиваясь рядом. — Взаправду, что ли, ткач московский?
— Был когда-то...
И в самом деле, Тимофею странным показалось бывшее ремесло с его спокойной и тихой домашней работой. Он представил маленький дворик в Китай-городе, жену, дочек и подумал с печалью, что навряд ли увидит их вскорости, если вообще увидит когда-нибудь.
— Бывал я на Москвы, — промолвил предводитель мечтательно. — Гулялось там хорошо. Правда, похмелялось плохо!
Он громко захохотал, хлопнув Тимофея по плечу, словно приглашая того разделить с ним шутку. Тимофей, однако, ничего смешного в словах Фатьяныча не нашёл и сидел нахмурившись. Тот оборвал смех и, сердито взглянув на Тимофея, переменил тон:
— Ты вот в молчанку со мной надумал играть. А я и без того про житуху твою ведаю. Хошь, тебе же про тебя расскажу? — Не дожидаясь ответа Тимофея, он лукаво взглянул на него и продолжил: — Ремесленничал ты худо-бедно, семье на прокорм хватало, однако не шибко на деле своём богател. А тут беда стряслася, пожар ли, мор, долг непосильный, тебе лучше знать. И надумал ты, а скорее не надумал, а случайного человека послушался, в ополчение великокняжеское записаться. Горы золотые насулили тебе, ты и поверил, дурак. Вот и вся сказка. Верно?
Тимофей с удивлением посмотрел на него:
— Ты ведун, что ли?
— А! Угадал, значит. — Фатьяныч был доволен произведённым впечатлением. — Одно в моей сказке не сходится, и любопытно знать мне: куда и зачем в одиночку ехал ты на таком коне чудном и отколь у тебя одёжа добротная така, ополченцу простому недоступная?
— Ополченцем я ране был, ныне стал сотник, — ответил Тимофей.
Фатьяныч кивнул:
— Понятно тогда. Ну и где обоз твой, далече?
— Какой обоз? — не понял Тимофей.
— Который ты оберегать должон от воев новгородских либо от иных лихих людей, хоть от меня.
— Эх, — вздохнул Тимофей, — тут одним словом не объяснишь, издалека надо начинать.
— Ну что ж, — сказал предводитель, — начни с Божьей помощью. Ты, гляжу, не торопишься, мне тоже торопиться некуда, послушаю.
Тимофей поколебался и начал рассказывать свою историю. С того, как погорел на Москве. По одному стали подходить другие разбойные люди, им тоже хотелось послушать. Проха вставил слово:
— Там дворы так друг к дружке приткнуты, что один вспыхни — сто сгорят.
На него зашикали, чтоб не мешал.
Тимофей рассказывал спокойно, подолгу останавливался на мелочах. Лошадь соседа-сбитенщика, захромавшая в походе, вызвала у всех сочувствие. Разбойники были в основном из новгородских сёл и пригородов и к лошадям сохранили отношение бережное.
Тимофей не торопился ещё и потому, что длинный рассказ оттягивал решение Фатьяныча относительно его участи. Неизвестно, что взбредёт на ум этому человеку. Тимофей надеялся всё же, что его не сразу убьют. Иначе зачем было приводить его сюда, а не кончить и обобрать там же, в подлеске.
Некоторые подробности он, впрочем, пропускал. Ничего не сказал о жалованной великокняжеской грамоте, зашитой в шапке, которую никто ещё не отобрал. Его до сих пор ещё не обыскали, и нож по-прежнему был при нём, и это немного успокаивало Тимофея: хоть как-то можно было ещё защищаться в случае крайней надобности. На помощь Прохи он не рассчитывал.
О битвах с новгородцами он также рассказывал вскользь, будто и не участвовал в них, а стоял в запасном полку либо в охране обозов. Разбойники не стали требовать его смерти, узнав, что он воевал Новгородскую землю. Они и сами немало уже пограбили её, и невинной крови на их руках было тоже немало.
Время близилось к полудню, когда Тимофей закончил рассказывать. Пока он говорил, в котле сготовилось какое-то варево, и даже приправленное мясом, раскупорен был бочонок с пивом. Проха зачерпнул пиво ковшом и, опасливо взглянув на Фатьяныча, протянул Тимофею. Предводитель не возражал. Разбойные мужики, довольные интересной историей, одобрительно качали головами:
— Вон чей конь-то. Сам царевич татарский ищет его.
— Про однорукого не приврал ли? Как так — с одною рукой коня запрягать?
— Однорукого я сам видал! — воскликнул Проха. — Чуть не зарубил меня! Глаза злые, пылают, видно, бес в нём сидел.
Он перекрестился.
— Складно баешь, сотник, — промолвил Фатьяныч. Он встал, потянулся и зевнул. — Однако устал я, спать хочу. Ты пока с нами останешься.
— К чему я вам? — пожал плечами Тимофей. — У вас своя жизнь, у меня своя. Отпустил бы до дому?
— Ступай, — легко согласился предводитель. — Коня мы тебе не дадим, самим пригодится, а пешком ступай себе. Да не заплутай, гляди, в лесу-то, да в болото не ухни, да на хоронящихся от вас, москвичей, пограбленных погорельцев не набреди, щадить не будут.
Тимофей в растерянности молчал.
— Одному тебе, Трифоныч, не пройти, — вздохнул Проха. — Сгинешь...
— Ну а останусь коли, тогда что?
— А что тогда? — переспросил Фатьяныч добродушно. — Товарищем нашим станешь, а главное, живым до Москвы доберёшься когда-нибудь.
— Когда ж?
— Ты расспрашивать-то не спеши, я сам ещё тебя не расспросил, — сверкнул глазами предводитель и направился к пещере, на ходу шепнув что-то двум мужикам и указав им на Тимофея. Те кивнули.
«Присматривать за мной велел», — догадался тот.
Он думал, как ему поступить. Стреноженный конь щипал траву на краю поляны.
«На коне не ускакать, лес чересчур густой, пешком догонят, и тогда уж точно конец. Придётся остаться до удобного случая».
Разбойники разбрелись по поляне и занимались всяк своим делом: кто ставил заплату на рубаху, кто прилаживал болтающуюся подмётку на сапоге, кто просто полёживал в тени. Но Тимофей чувствовал, что за каждым его шагом неотступно следят.
Проха взял пустой котёл и побрёл к ручейку мыть. Это, верно, входило в его обязанности. Тимофей пошёл вслед за ним.
Проха вылил в ручей остатки варева, сыпанул в котёл горсть песка и принялся оттирать дно от припёка. Тимофей присел на корточках рядом.
— Правду, что ль, он говорил, что в одиночку не выберусь отсюдова? — спросил он негромко.
Проха кивнул.
— А по ручью ежели идти?
— Он в болото текёт, я сам чуть не погинул тамо. Тоже поначалу хотел убечь. Не вышло...
— Ты-то почему с ними?
— Из огня да в полымя. Под Русой сбежал от ваших, заплутал, оголодал весь, комарье заело до смерти. Потом костёр увидал в лесу, ну и вышел прямо к ним. Думал наутро же уйти в Новгород, да вот до сих пор...
Он тяжело вздохнул и замолчал.
— А этот Фатьяныч, он кто из себя таков? — спросил Тимофей.
— Непростой человек, — не сразу ответил Проха и даже оглянулся по сторонам. — Кто таков и откуда он, не ведаю, но не из чёрных людей, повелевать привык, слова ему поперёк лучше не говори. Раз вернулись они под вечер, шумные, пьяные. Он мне: «Нож, мол, у меня затупился, Прохор. Наточи». И с ножнами-то его мне протягиват. Я камушек подыскал, вынул нож-то, а он по рукоять в крови! Аж наизнанку меня вывернуло всего. А они ржут, жеребцы окаянные!..
— С собой-то не берут тебя?
— Да какой я им помощник в лихом ремесле! Удивляюсь, что жизни по сию пору не лишили. Я и тут холопом живу: стряпаю, стираю, за кострищем слежу. Поклажу таскаю их, как коняга двужильная. У них таких лежбищ с норами несколько. И добра в каждой норе — не считано.
Тимофей погладил бороду и с сожалением взглянул на Проху:
— Коль крови боишься, чего ж биться пошёл?
— Да по своей воле разве? Силком погнали. Таких, как я, знашь, было сколь!..
— И что, не ловят ватагу-то вашу?
— Не, некому ловить. Новгородские вои от москвичей отбиваются, москвичи, тебе не в укор, почище нашего селян грабят.
— Ну а холода настанут, куда ж вы тогда?
— Ой не спрашивай, Трифоныч. Загадывать не хочу. Поговаривают, что на зиму разбежимся кто куда по своим деревням. Мне вот только бежать некуда. Да ещё дожить нать до зимы-то. — Проха перевернул котёл и принялся оттирать песком и пучками травы закопчённое днище. — Вообще-то к Новгороду ворочаемся мы потихоньку.
— Фатьяныч, он из Новгорода, что ль?
— Нет, он незнамо откуда. В Новгороде цель у него есть — боярина одного найти, посадника, Михайлу Тучу. Он всё расспрашивал, знаю ль я такого? Слыхивал я вроде, что есть таков, а в лицо не видал.
— Ну а со мной-то что он сделать может? — спросил Тимофей.
— Да всё, — вздохнул Проха. — Ему тебя жизни лишить, что слепня придушить. Но мыслю, что-то задумал, пользу какую-то хочет из тебя извлечь. Ты поддакивай, а там видно будет.
Послышался какой-то шум на поляне. Проха зачерпнул в вымытый котёл холодной воды из ручья и, держа его обеими руками, пошёл к кострищу. Тимофей последовал за ним.
Среди разбойников появился новый человек. Он скинул рубаху, мокрую от пота, вертел в руке порванный лапоть и что-то быстро говорил окружившим его разбойникам. Из пещеры под сосновыми корнями вылез, позёвывая, Фатьяныч и подошёл к нему.
Тимофей не присоединился к ватаге, а сел поодаль в тени берёзы, однако из обрывков фраз догадался, что запыхавшийся был из этой же компании и что-то разведал важное, сулившее богатую поживу.
Предводитель поискал глазами Тимофея и позвал:
— Слышь-ка, москвич, подь сюды. Послушай, что товарищ наш бает.
Тимофей хотел было отказаться от приглашения, не желая участвовать в обсуждении очередного грабежа, но затем решил, что не стоит вступать раньше времени в конфликт с разбойниками, и подошёл к ним.
Дело заключалось в следующем. В пяти верстах отсюда, близ Шелони, татары оставили малый отряд, охранявший стадо скота и полсотни селян с новгородских уездов, уводимых в полон, а также шатры с награбленной добычей. Главная татарская конница разъехалась продолжать зажитье. Поход великого князя на Новгород Великий заканчивался, и напоследок Данияровы конники не хотели упускать ничего, что попадается на пути. Не встречая никакого сопротивления, татары утратили присущую им осторожность, чем и предлагал воспользоваться Фатьяныч. Выслушав своего разведчика, он задумал напасть на татарский стан перед самым рассветом. В случае удачи добыча обещала быть небывалой. Дело, однако, было опасное, и разбойники переминались с ноги на ногу, сомневаясь, стоит ли затея того, чтобы рисковать своей головой. Не лучше ль ограничиться тем, что уже нахватано ими в грабежах и надёжно укрыто в тайниках, а не гнаться незнамо за чем?.. Фатьяныч не хотел принуждать разбойников, лучше, если они сами загорятся желанием не упустить богатый куш, и он надеялся на поддержку Тимофея.
— Что скажешь, сотник? С татарами сам дело имел, как-никак. Где слабина у них?
Тимофей раздумывал, выбирая из двух зол. Ему не хотелось вновь испытывать судьбу и браться за меч (вернут ли его ещё ему?). Оставаться в лесу с лихим народом и зависеть от прихоти разбойного предводителя было ещё хуже. Он подумал о пленных, вспомнил Потаньку, будто заранее готовя и настраивая себя против татар. В сердце действительно шевельнулась неприязнь к ним.
— Слабина где? На земле у них слабина. Когда в седле татарин, ни стрелой не попасть в него, ни на коне догнать, ни самому увернуться от стрел его. А на землю сойдёт, тут он трусоват, пешком ходить непривычен.
Фатьяныч улыбнулся, удовлетворённый:
— Слыхали? Сотник знат, что бает.
— Вот пущай сам татар и грабит, — произнёс кто-то опасливо.
Фатьяныч развёл руками с показным недоумением:
— Непривычно мне слышать от тебя, Хвощ, такое! Ты уже не испужался ль случаем?
— Испужался, нет ли, моё дело. А токмо поищи другого дурака под стрелы подставляться.
— Ну а вы что скажете? — обратился Фатьяныч к остальным.
Разбойники стояли, не решаясь говорить. Наконец один из них промолвил:
— Вот если б наверняка знать, что одолеем, тогда что ж, мы не против. А нас побьют, тогда как?
— Вот дурья башка! — воскликнул Фатьяныч. — Знал бы, где упасть, — соломку б подстелил! — Он повернулся к Тимофею. — Ты, сотник, как? Пойдёшь православных у басурман отбивать?
— Пойду, — ответил тот коротко, так что предводитель удивился даже.
— Вон как? Что ж, пойдём. Ну а вы можете по-старому жить — пепелища обшаривать да купцов заплутавших неделями подкарауливать. Мы с сотником пополам добычу-то поделим.
— Делите, делите, — пробурчал тот, кого Фатьяныч назвал Хвощом, — раз жизнь не дорога. А я поживу ещё, пожалуй.
Он нырнул в стоявший неподалёку шалаш и начал собирать свой мешок с пожитками. Фатьяныч плюнул в его сторону и демонстративно отвернулся. Остальные молчали.
— Да неужто вы стрел басурманских боитесь? — вдруг засмеялся он. — Прохор! Неси-ка мой лук, давно не стреливал, вспомнить хочу.
Проха слазил в пещеру и вынес предводителю крепкий кленовый лук и несколько стрел без колчана. Тот взял лук, потрогал пальцем тетиву:
— Перетянуть бы шнурок...
Из шалаша вылез Хвощ с мешком через плечо:
— Прощевайте, други. Свою долю у дуба я выкопаю, к вашим долям не притронусь, вот вам крест. — Он вытянул из-под рубахи оловянный нательный крестик и прикоснулся к нему губами. — Ну, ещё раз прощевайте.
Ему никто не ответил.
Фатьяныч вскинул вдруг лук, и Хвощ попятился к сосне. Но предводитель целился вверх и на того не смотрел. Стрела прошелестела в листве и улетела за кроны ближайших деревьев. Через несколько мгновений на траву сверху упал простреленный насквозь дрозд.
Мужики ахнули.
— Стрел татарских боятся они!.. — проговорил как бы про себя Фатьяныч, вновь трогая тетиву пальцем.
Хвощ уже шагал прочь, не желая затягивать прощание от греха подальше. Прошёл он шагов тридцать. Потом словно что-то почувствовал и обернулся. Стрела вонзилась ему точно между глаз. Хвощ выпустил мешок и повалился на спину.
— Не татарских стрел бояться нать... — проговорил, поморщившись, Фатьяныч и протянул лук Прохе. — Ты с ужином не тяни, ныне рано уляжемся.
Лишь когда Фатьяныч скрылся в пещере, мужики решились побежать взглянуть на Хвоща. Убит он был наповал, стрела, торчащая из переносицы, ужасала. Двое принялись неподалёку рыть яму в песке. Остальные молча разбрелись кто куда.
Спать улеглись ещё до темноты. Проха подбросил в костёр наломанного сушняка и устроился рядом с Тимофеем у поваленной сосны. Сюда доходило тепло от костра, вечер был уже прохладный, лето заканчивалось. Проха дал Тимофею просторную овчину, лежать было удобно и не холодно.
Разбойники также расположились близ костра. Они были угрюмы и молчаливы. Ожидание предстоящей схватки с татарами волновало каждого и наводило на невесёлые мысли, мешая заснуть в непривычно ранний час. Мало-помалу начали наконец потихоньку похрапывать. Фатьяныч велел Прохе будить всех сразу после полуночи.
— Я-то не лягу, буду за кострищем приглядывать, а ты подремли, устал, чай, — сказал он Тимофею.
— Утром отоспишься.
— Уж и не знаю, получится ли? Тревожиться буду, как вы там. До утра-то воротиться должны.
В лесу хохотнул филин. В сгущающихся сумерках это прозвучало предостерегающе.
— Зверья-го много в лесу? — спросил Тимофей.
— Как не быть, есть. Одного из наших медведь задрал, когда тот за грибами пошёл. Я ночами огонь жгу, не даю погаснуть. От огня зверье таится, небось.
Тимофей помолчал.
— Я убегу завтра, — сказал он негромко. — Хошь, давай со мной?
— Да как же ты убежишь? — покачал Проха головой. — Тебя Фатьяныч враз пристрелит, давеча не видал разве?
— Авось не пристрелит, — сказал Тимофей. — А иначе что ж? Чего мне тут смерти дожидаться своей? На грабёж с вами ходить я не стану, не христианское это дело.
— Ну а мне деваться некуда, — вздохнул Проха. — Може, зимой ворочусь в Новгород, не знаю.
— Давай со мной, говорю.
— Да что ты, Трифоныч! На Москвы чужой я, кому буду нужон? Не наниматься же в холопы к боярам тамошним. А у тебя дом и без меня полон ртов.
— Ну а в деревне, в избе своей, согласился бы старостой жить?
Проха покосился на него с недоумением:
— Бог с тобой, Трифоныч. Не к месту шутки шутишь.
— Не шучу я.
— Кака така деревня? О чём ты баешь?
— Грамотка у меня есть с собой жалованная. Самим великим князем жалованная, Иваном Васильевичем. Он мне деревеньку и даровал.
Проха испуганно поглядывал на Тимофея, ему казалось, что тот от усталости ль, от иных сегодняшних впечатлений слегка тронулся умом и заговаривается.
Тимофей вынул из-под головы шапку и погладил её:
— Тута она, грамотка.
Проха протянул руку и тоже пощупал шапку.
— Али в самом деле не врёшь? То-то, гляжу я, цельный день ты её не сымал, на тепло несмотря. Да и остальные косились. Догадаются ведь, а особливо Фатьяныч, от него разве скроешь чего.
— Догадаются, может, да поздно будет, — сказал Тимофей. — Так что, побежишь со мною?
Проха кивнул.
— Мы когда все ночью двинемся, ты отай за нами следуй с конём моим. В полуверсте от татар затаись и жди, когда свистну. Ты в ответ засвисти и приготовься. Може, коня удастся мне ещё одного отбить. Нет, так на одном какое-то время проскачем. Уразумел?
Проха не успел ответить. С той стороны поваленного ствола послышалось шевеление, и, к ужасу обоих, на ноги встал, потягиваясь, Фатьяныч.
— Вот ведь неугомонные, и поспать не дадут как следует: бу-бу-бу да бу-бу-бу. К себе пойду, пожалуй.
Он неторопливой походкой проследовал к пещере и скрылся в ней. Как он оказался рядом, как подкрался, ни Проха, ни Тимофей не могли понять.
— С нами крестная сила. — Проха быстро перекрестился. — Лукавый ему помогат.
— Думаешь, всё слыхал? — спросил Тимофей.
— А то!
— Чего ж шум не поднял, меня не поймал?
— Что у Фатьяныча на уме, того не понять мне, — сокрушённо вымолвил Проха. — А вернее всего, не хочет он всех полошить и случай удобный упустить. Ведь тогда не до татар мужичкам будет. А от смертушки твоей ему пользы сейчас нет, ещё пригодишься, может, ему до утра-то.
Тимофей помолчал и произнёс задумчиво:
— Не дурак ты, Проха, как я погляжу. Правильно баешь. А я полагаю, что, как сговорились мы, так и сделаем.
— Боязно мне, — пожаловался тот. — Убьёт он меня, как пить дать.
— Решай, а то без тебя уйду на Москву.
Проха повздыхал, ворочаясь с боку на бок, затем сел и вымолвил:
— Чему быть, того не миновать. Согласный я. Но уж и ты поостерегись тамо, оборачивайся чаще. Со спины-то ты, боюсь, уязвимей теперь. А мы связаны ужо: тебя не станет — и мне не жить.
Говорить больше было не о чем, и Тимофей, обдумывая то, что им предстоит, не заметил, как уснул. Ему показалось, что он заснул лишь на минуту, когда Проха растолкал его:
— Вставай, Трифоныч, пора.
Было ещё совсем темно. У костра топтались разбойники, зевая и протирая заспанные глаза. Фатьяныч подошёл к огню:
— Трапезничать не станем, отложим до возвращения. Зато уж потом такой пир зададим, какому и князь Московский позавидует! Веселей, други! Ну, айда, что ли?
На Проху он даже не взглянул. Тимофей обернулся и кивнул ему, указывая глазами на коня, стоящего неподалёку. Проха помахал рукой вслед.
Шли друг за другом в полной темноте, и Тимофей не мог взять в толк, как можно не сбиться с тропы и идти в правильном направлении в тёмном густом лесу, и подумал с грустью, что навряд ли Проха проведёт здесь коня. Не потому ли подслушавший их Фатьяныч не обеспокоился, что посчитал их затею глупой и неосуществимой?
Впереди шагал мужичок-разведчик. Тимофей догадывался, что тот не является постоянным членом разбойной ватаги, он скорее из местных жителей, и что он лишь приносит предводителю сведения о возможных жертвах очередного разбойного нападения, имея с того свою выгодную долю. Именно он подстерёг давеча на рассвете заснувшего в седле Тимофея и сбегал за разбойниками. У него и оружия не было при себе никакого. Прочие были вооружены ножами и саблями. Фатьяныч прихватил свой верный лук и колчан с двумя дюжинами стрел. Когда Тимофей попросил вернуть ему отобранный меч, тот погрозил пальцем и сказал со смешком:
— Соскучился без меча? Верну, верну его тебе, только не теперь. Когда придём на место, тогда и верну.
И действительно, один из мужиков нёс с собой Тимофеев меч.
Шли быстро, чуть не бегом. Тимофею стало жарко, он снял с головы шапку и вытер ладонью лоб.
— Смотри, сотник, шапку не потеряй, — засмеялся предводитель, идущий вслед за ним. Тимофей выругался про себя.
Внезапно лес стал редеть, повеяло свежестью. Минуло, наверное, около часа, как они покинули своё глухое убежище. Все вдруг разом остановились по знаку следовавшего впереди мужичка.
Из-за деревьев проглядывался небольшой луг. Вдали мерцал огонёк костра, едва высвечивающий из темноты очертания круглого шатра. Больше ничего не было видно.
Тимофею показалось, что всё, что происходит сейчас, с ним уже было когда-то: и луг, и высокая трава под ногами, и безлунная ночь. Наверное, где-то поблизости должен быть табун лошадей, как тогда, под Волоком. Он поёжился, вспоминая лицо убитого Потанькой татарина с гнилыми зубами, и даже показалось, что ощущает мерзкий запах, идущий от него.
Выйдя из леса, они пошли медленно и осторожно. Разбойники, лишившись лесного прикрытия и оказавшись на открытом пространстве, чувствовали себя неуютно и поминутно оглядывались по сторонам, ожидая нападения.
Прошли ещё немного, остановились, и Фатьяныч приказал всем лечь в траву. Лежали, напряжённо прислушиваясь. До Тимофея донёсся слабый и жалобный звук, будто где-то не переставая мяучит кошка, затем он понял, что это плачет ребёнок, и вспомнил о пленных, которых, по словам мужичка-разведчика, гнали с собой татары.
— Держи свой меч, сотник, — сказал Фатьяныч. — Мы с тобой к костерку подберёмся, а вы, — он обернулся к остальным, — шатёр обходите без шума.
Один из разбойников протянул Тимофею меч в кожаных ножнах. Тронув ладонью рукоять грозного оружия, он почувствовал себя уверенней. Мелькнула мысль: если ударить Фатьяныча и побежать, станут ли другие преследовать его. Однако он вспомнил Проху, идущего, может быть, следом и ждущего от него сигнала, и отказался от рискованной затеи.
Вновь послышался плач ребёнка. Тимофей и Фатьяныч поползли в сторону костра. Вскоре они различили силуэты двух татарских воинов, сидевших у огня. Мужичок-разведчик говорил, что всего татар человек пять-шесть. Это успокаивало, но тем не менее всё нужно было сделать быстро и без шума.
Всего несколько лошадей паслось неподалёку, и это подтверждало то, что основная татарская конница ещё не вернулась.
— Я в правого стрельну, когда ты ближе подползёшь, — шепнул Фатьяныч. — А ты другому орать не слишком давай, чтоб остальные не спохватились.
Тимофей кивнул, вынул меч из ножен и пополз вперёд. Фатьяныч лёжа достал стрелу из-за спины. «Как бы в меня во тьме не угодил», — подумал Тимофей, ощущая затылком, как тот пробует тетиву лука. До костра было шагов тридцать.
Татарин справа вдруг встал и начал прислушиваться, вглядываясь в темноту. Тимофею показалось, что тот смотрит прямо на него, и он вжался в землю как только мог. Сухая травинка уколола и упёрлась в шею, но шевельнуться он не смел, приходилось терпеть.
Сзади глухо звякнула тетива. Татарин схватился за живот и жалобно завыл, перегнувшись пополам. Второй вскочил и бросился к нему, и почти одновременно Тимофей побежал к костру. Видимо, лицо его было настолько свирепым, что второй татарин замахал на него руками, бормоча с вытаращенными глазами:
— Шайтан! Шайтан!..
Тимофей зарубил его с одного удара. Первый татарин, скрючившись и держась обеими руками за стрелу, застрявшую в кишках, ещё стоял на ногах и беспрерывно выл. Тимофей, опустив окровавленный меч, с недоумением глядел на него и не знал, что сделать, чтобы прекратить этот невыносимый предсмертный вой.
— Ты что, сотник, сгубить нас решил?! — зашипел на Тимофея подскочивший Фатьяныч. Он выхватил нож и, забежав сзади, перерезал раненому горло. Тот забулькал кровью, упал в траву и затих.
Из шатра послышались тревожные крики. Выскочивший оттуда татарин был тут же зарублен одним из разбойников. Другие валили деревянные подпорки шатра, прыгали на него и тыкали саблями и ножами в копошащиеся под тканью тела. Фатьяныч побежал туда.
Тимофей, придя в себя от пережитого только что убийства, унял дрожь в руках и пошёл к реке, откуда, как показалось ему, доносился плач ребёнка. Не дойдя до воды, он наткнулся на яму, накрытую тремя берёзовыми стволами. Там вроде кто-то был, но рассмотреть во тьме ничего было нельзя. Он сбегал к костру, выхватил из него пылающую головню и вернулся назад к яме. Снизу на него глядели десятки испуганных глаз. Вновь заплакало дитя, державшая его женщина в испуге заткнула ребёнку рот.
— Эй, православные, сколь тут вас? — спросил Тимофей. В ответ послышались, радостные и ещё робкие возгласы. Пленные оживились, узнав в человеке наверху русского, а не татарина.
Яма была неглубока, но самостоятельно выбраться, отодвинув поваленные деревья, люди не могли. Они были измучены и избиты. Под ногами хлюпала вода по щиколотку, и ни отдохнуть хоть немного, ни заснуть было невозможно.
— Потерпите малость, — ободрил их Тимофей.
Он отбросил головню и обеими руками сдвинул в сторону одну берёзу. Сразу же к нему потянулись руки.
— Кто посильнее, давай сюда, — велел Тимофей.
Он вытащил наверх довольно плотного мужика.
Вместе они отодвинули ещё две берёзы и принялись вытаскивать из ямы пленников. Все они были ещё достаточно молоды, чтобы выдержать дальний переход и не умереть по дороге в Орду. Именно таких татары брали в плен, людей постарше они убивали на месте за ненадобностью.
— Спасибушки, родной, — плакала женщина с ребёнком на руках. Другие кланялись своему избавителю в пояс.
— Пока темно, к лесу идите, схоронитесь тамо, — сказал Тимофей. — Не ровен час басурманы воротятся. А лихие люди, что татар перебили, не защита вам. Слишком далеко не заходите в лес, однако, заплутаете. Лесом и добирайтесь до дому сами.
— Да мы знам, мы знам, — закивали селяне. Некоторые уже ковыляли на затёкших ногах через луг в сторону леса.
— Руса в какой стороне? — спросил Тимофей.
— В той вон, — указал ему мужик, которого он вытащил первым. — Ты только не ходил бы туда, родимый, москвичи в Русе, новгородцев не щадят.
Тимофей кивнул.
Вскоре никого не осталось возле ямы. Тимофей попытался поточнее определить место, откуда он с разбойниками вышел сюда из леса, и быстро зашагал в ту сторону в обход шатра. Через минуту спохватился, что оставил у костра меч, но, подумав, не захотел возвращаться за ним. Пройдя шагов тридцать, он остановился и прислушался. В ночной тишине слышно было, как переговариваются разбойники и со звяканьем набивают мешки татарским добром. Других звуков он не услышал.
Он свистнул негромко, надеясь услышать ответный Прохин свист. Но никто ему не отвечал. Тимофей прошёл ещё немного к лесу и снова посвистел. Вновь никакого не было отклика. Или был?.. Почудилось, что кто-то вроде свистнул в ответ, но только совсем с другой стороны, нежели он ожидал услышать. Затем уже не свист, а нарастающий гул услышал он, который невозможно было спутать ни с каким другим. Из-за береговой излучины с улюлюканьем выехал большой отряд татарских конников, рассыпаясь по лугу. Во тьме трудно было определить точное число всадников, да этого и не требовалось, ибо вступать с ними в бой, даже собрав воедино всех разбойников, было совершенно бессмысленно. Видимо, какой-нибудь татарский дозорный, не замеченный людьми Фатьяныча, успел незаметно уйти от них и поскакать за помощью.
Тимофей побежал к лесу, до которого было ещё далеко. Он надеялся, что в темноте его не заметят. Медлить, затаившись в траве, было самоубийственно, татары приближались таким плотным полукольцом, что кони просто растоптали бы его. Он подумал, успели ль освобождённые им пленники достичь безопасного леса, куда татары наверняка не рискнут заезжать. Об оставшихся возле шатра разбойниках он вспомнил без особого сожаления. Те, видимо, были обречены. Татарский отряд разделился, и большая его часть поскакала как раз туда, где ещё минуту назад царил ночной грабёж. До ушей Тимофея донёсся чей-то предсмертный вопль. «С ними ли до сих пор Фатьяныч?» — подумалось ему.
До леса оставалось не более полусотни шагов, когда его наконец заметили. Сразу несколько всадников помчались ему наперерез, отрезая путь к спасению. Со свистом пронеслась стрела над головой, чуть не взъерошив своим оперением волосы на макушке.
— Сюда, Трифоныч! — услышал он крик Прохи впереди себя.
Татарский всадник, опередивший всех остальных, бросил аркан. Петля стянула ноги чуть ниже бёдер. Тимофей упал, и его поволокло по траве за татарским конём. Руки, однако, были свободны, и Тимофей успел выхватить из-за пояса нож и перерезать верёвку. Конь, внезапно освобождённый от нежданного бремени, споткнулся, и татарин, не удержавшись, вылетел из седла. Тимофей не стал добивать его, а вновь рванулся к лесу. Ноги едва держали его, и ему казалось, что он не бежит, а едва плетётся.
— Скорей, Трифоныч! — кричал Проха. — Скорей!
Тимофей хотел что-то ему ответить, но не успел. Он почувствовал сильный толчок в спину, и, хотя ноги ещё продолжали нести его, в голове помутилось, и, теряя сознание, он уже не помнил, как упал и как подхвативший его Проха поволок бесчувственное тело сквозь колючий кустарник.
Татарские конники остановились у перелеска, возбуждённо и громко переговариваясь меж собой. Они не захотели въезжать в тёмный лес, опасаясь западни, и, выпустив по ближним кустам с десяток стрел, повернули коней вспять и помчались к тому месту, где ещё горел костёр и где остальные воины бегали с криками вокруг шатра. Несколько оставшихся в живых разбойников лежали на земле связанные, завидуя убитым товарищам и с ужасом ожидая для себя мучительной казни.
Начинало светать. Проха, опасаясь, что татары вернутся и возобновят преследование, вновь потащил Тимофея вглубь леса. Отойдя на достаточно безопасное, как ему казалось, расстояние, он перевёл дух и решился наконец осмотреть Тимофея, не приходившего в себя. У того вся рубаха на спине и кафтан пропитались кровью. Под лопаткой торчал короткий обломок стрелы. Проху замутило. Преодолевая слабость и дрожь в руках, он заставил себя выдернуть остриё. Тело Тимофея дёрнулось в мучительной судороге, из раны обильно потекла кровавая струя. Проха с отвращением отшвырнул сломанную стрелу, своим ножом вспорол кафтан на спине, разрезал рубаху и порвал её на лоскуты. Затем, с трудом поворачивая неподвижное тело, крепко перевязал рану.
Ему послышался треск сучьев неподалёку, и он весь напрягся, ожидая увидеть раскосые лица татар. Но звук не повторился. Тогда Проха с испугом подумал, что это, верно, лесной зверь, почуявший запах крови. Ему захотелось убежать отсюда подальше, забиться в нору под сосновыми корнями и не думать об опасности. Он с отчаянием поглядел на Тимофея. Тот даже в предрассветном полумраке был необыкновенно бледен и, казалось, не дышал.
— Трифоныч? — позвал Проха и толкнул его в плечо.
Тимофей еле слышно застонал.
Тогда Проха встал, с трудом взвалил на себя грузное тело и так быстро, как только позволяли его дрожащие ноги, пошёл назад, к разбойничьему логову. Он ни на миг не подумал, что собьётся с тропы, и шёл, движимый скорее чутьём, нежели памятью, запечатлевшей изгибы еле различимой тропы.
Однажды ему показалось, что он движется не туда. Впереди послышалось чьё-то дыхание и громкое фырканье. Проха онемел от страха, но тут же в тёмном силуэте перед собой узнал коня, им же самим навьюченного и запутавшегося стременами в сухом буреломе. Конь, который по первоначальному плану должен был умчать их от разбойников, чересчур медленно продирался сквозь лесную чащобу. Проха испугался, что Тимофей не дождётся его, и счёл за лучшее поспешить вперёд пешком, оставив коня на произвол судьбы. Судьба распорядилась так, что конь пригодился.
С огромным трудом Прохе удалось переложить Тимофея на конский хребет и распутать ремённую узду.
— Но, милый, — не понукнул, а попросил он коня, и тот послушно двинулся в обратный путь.
Уже рассвело, когда они добрались до знакомой поляны. Проха огляделся и замер, потрясённый.
Ярко горел костёр. У огня сидел Фатьяныч и неторопливо жевал крыло поджаренного на костре глухаря. Глухариные перья и голова с отсечённой шеей валялись тут же. Он равнодушно посмотрел на Проху, на безжизненного Тимофея и отвернулся.
Проха покраснел от ярости. Не помня себя, он подбежал к предводителю, вырвал у него из рук недоеденный кусок и швырнул в огонь. Фатьяныч встал. Проха бросился на него, размахивая кулаками и вопя:
— Душегуб!.. Душегуб ты окаянный!..
Фатьяныч попятился, заслоняясь локтями. Невысокому ростом Прохе никак не удавалось ударить его как следует, дав выход своей ярости. Тот не отвечал на удары, потом схватил своими ручищами его запястья и с силой потянул Проху вниз. Несчастный холоп упал и задёргался, рыдая от гнева и собственного бессилия.
Фатьяныч тем временем подошёл к коню, осторожно снял и положил на землю окровавленного Тимофея. Осмотрев рану, он крикнул Прохе:
— Кончай валяться, воды принеси.
Проха мрачно покосился на него и побрёл к ручью, прихватив деревянную плошку, лежавшую в траве.
Пока он ходил за водой, Фатьяныч размотал кровавые лоскуты и бросил их в огонь. Затем принёс из пещеры кусок полотна, уже и не помня, в какой разорённой деревне подобранного, и разодрал его на ровные ленты. Одну скомкал, помочил в воде, которую принёс Проха, и аккуратно обтёр рану.
Проха мрачно наблюдал за действиями предводителя. В глубине души он был рад, что оказался всё-таки не один на один с бесчувственным Тимофеем, с собственной беспомощностью, с неизвестностью, что ответственность за жизнь друга разделяет с ним другой человек, пусть даже такой, как Фатьяныч, для которого человеческая жизнь значит так мало.
Тем временем Фатьяныч подошёл к костру, вынул оттуда достаточно крепкую головню и вернулся к раздетому до пояса Тимофею, который по-прежнему не приходил в сознание. Тело его от большой потери крови было бледно до мертвенной желтизны.
— Може, и к лучшему, не почувствует боли-то, произнёс Фатьяныч, поднося головню к ране.
Проха не выдержал и схватил его за руку:
— Загубишь его!
— Не мешай!
Фатьяныч оттолкнул Проху и прижал раскалённый конец к Тимофеевой спине. Рана зашипела и запузырилась, у Прохи закружилась голова от запаха жареного человеческого мяса. Тимофей дёрнулся, на миг открыл глаза, в которых мелькнула нечеловеческая мука, и опять впал в беспамятство.
Фатьяныч вновь сходил к костру, зачерпнул горсть горячей золы и высыпал её на рану. Затем велел Прохе приподнять тело и плотно стянул полотняными лентами спину и грудь раненого.
— Ну, теперь ходи за ним как за дитём малым, — сказал он Прохе, вставая и обтирая руки о штаны. — Авось выживет.
— Ты-то как выжил? — спросил его Проха.
— За добро не хватался, вот и выжил, — ответил тот. — Шкура собственна дороже добра-то. А мужички наши от жадности полегли все. Вот ведь беда кака!
Он подошёл к костру, присел и сокрушённо покачал головой:
— Птицу сжёг из-за вас.
На вертеле дымились обуглившиеся остатки глухаря.
— Тьфу! — плюнул с досадой Проха. — Ты бы о людях больше радел.
Он присел рядом с Тимофеем, думая, чем бы ещё помочь раненому.
— Чего о вас радеть-то? — откликнулся Фатьяныч с пренебрежением, будто относил себя не к человеческому, а к иному племени. — Копошитесь на земле, как куры, крохи урываете друг у друга. Мужички наши на татарское добро набросились, даже не разглядев толком во тьме, что гребут. От жадности своей обо всём забыли.
— Ты ж ведь их и повёл! — обвинил его Проха. — Ты самый жадный и есть.
— Кабы знал, что невелика добыча, не повёл бы. Мне крохи не нужны, мне сразу большой кус подай! Вот он тоже не просто так пошёл, — Фатьяныч кивнул на неподвижного Тимофея, — не зря за жизнь цеплялся и дорого её продавал. Было за что. — Он встал и подошёл к Прохе. — А шапка-то его где?
Проха пожал плечами. Предводитель пристально посмотрел на него:
— Не ты ли спрятал?
— Не до того было мне. Слетела, верно, когда сквозь бурелом продирались.
— Гляди, Прохор, не шути со мною. Коль не найду, грош его жизни цена. А твоей и того менее.
Он быстро зашагал в сторону лесной тропы, откуда Проха привёз Тимофея.
Проха равнодушно поглядел ему вослед, затем лёг рядом с раненым, свернулся калачиком и мгновенно заснул, разморённый солнечным теплом и безмерной усталостью.
Фатьяныч вернулся не скоро. День перевалил уже за середину, костёр давно погас и едва дымил. Рассёдланный конь ушёл неизвестно куда. Проха с заспанным лицом и тяжёлой головой никак не мог сообразить, кто пихает его сапогом в бок.
— Коня проспал, раззява! — ругнул его Фатьяныч и швырнул ему в лицо разодранную Тимофееву шапку.
Проха вскочил и заозирался по сторонам.
— Татары нашим руки поотрубали, — сказал Фатьяныч. — Живы ещё были, когда я подошёл. Приколол, чтоб не мучились.
Проха разинул рот.
— Да как же?.. — вымолвил он и побледнел.
— На-ка вот, отвар сделай. — Фатьяныч протянул ему пук пряно пахнущей травы. — Помирать сотнику не время сейчас, мне он живым надобен. Никак в себя приходит?
Тимофей действительно лежал, открыв глаза. Губы его шевельнулись, видимо, он хотел что-то сказать, но сил даже на то, чтобы произнести слово, у него не было.
— Трифоныч, ты живой? — наклонился к нему Проха.
— Делом займись, — подтолкнул Проху Фатьяныч. Тот проворно потрусил к кострищу и принялся раздувать тлеющие угли.
Фатьяныч нашёл на траве лоскуток разорванного полотна, смочил его в водой из плошки и промокнул Тимофею пересохшие губы. Тимофей пошевелил языком.
— Молчи и слушай, ежели ещё могешь, — сказал негромко Фатьяныч. — Грамотка твоя у меня ноне. Я тебя выхожу, а за это буду в деревеньке твоей хозяин полноправный. Народу приказчиком меня объявишь.
Моргни, коли согласен. А не согласишься, брошу вас тут вдвоём подыхать. Ну так как?
Тимофей безо всякого выражения опустил и поднял веки.
— Вот и ладно, — кивнул Фатьяныч. — Ты уж только и сам себе пожелай на ноги встать. Без желания не выправишься...
Но Тимофей уже не слышал его, впав опять в беспамятство. К вечеру у него начался жар, лицо пошло пятнами, щёки ввалились, скулы выступили вперёд. Затем жар сменился ознобом, тело стало коченеть. Фатьяныч укутал его в драную лисью шубу, вытащенную из пещеры. Проха ежеминутно подбрасывал в костёр сушняк и тяжело вздыхал.
Ночью Фатьяныч потянулся и сказал спокойно:
— Рана не открылась, и то ладно. Ежели до утра дотянет, выживет.
И он, к ужасу и негодованию Прохи, отправился спать.
К утру Тимофей задышал ровнее, смертельная бледность рассеялась. Он открыл глаза и с помощью придерживающего его голову Прохи сумел отпить несколько глотков целебного отвара. Проснувшийся Фатьяныч удовлетворённо произнёс:
— Очухается теперь. Ты, Прохор, детей не нянчил?
— Не довелось ещё, — сказал тот с удивлением.
— Привыкать начинай. Как за дитём малым ходить за ним будешь.
Фатьяныч взял лук и отправился в лес. Не было его долго. Вернулся он уже за полдень, бросил Прохе подстреленного зайца, мельком взглянул на Тимофея:
— Уходить отсюдова пора, зверье острастку потеряло. Коня нашего рысь задрала, сам видал, как барсуки пируют над остатками. Какой-то мертвяк с перекушенным горлом попался на тропе. Кто такой, не знаю. Не из тех ли, что ты ослобонил? — Он вопросительно посмотрел на Тимофея.
Тимофей, хоть и был в сознании, ответить на это ничего не мог.
— Как же, Фатьяныч, уходить? — забеспокоился Проха. — Куда ж? А Трифоныч как же? Ему и шага не сделать.
— К Новгороду пойдём, давно пора. Навещу там кой-кого, и назад. Да и припрятано кое-что неподалёку от Новгорода, оставлять жалко.
Проха понял, что возражать ему бесполезно.
Ночью действительно было тревожно от шорохов и чьей-то грызни в глубине леса. Проха не жалел сушняка, косился в лесную тьму, и повсюду чудились ему злобные звериные глаза, в которых плясали отблески яркого пламени.
Фатьяныч соорудил носилки из крепких жердей, сверху положил овчину, и с утра они двинулись в путь.
Глава четырнадцатая
«Помирив ещё Новгород с псковитянами, Иоанн уведомил своих полководцев, что война прекратилась; ласково угостил Феофила и всех послов; отпустил их с милостию и вслед за ними велел ехать боярину Фёдору Давыдовичу, взять присягу с новгородцев на вече. Дав слово забыть прошедшее, великий князь оставил в покое и самую Марфу Борецкую и не хотел упоминать об ней в договоре, как бы из презрения к слабой жене. Исполнив своё намерение, наказав мятежников, свергнув тень Казимирову с древнего престола Рюрикова, он с честию, славою и богатою добычею возвратился в Москву. Сын, брат, вельможи, воины и купцы встретили его за 20 вёрст от столицы, народ за семь, митрополит с духовенством перед Кремлем на площади. Все приветствовали государя как победителя, изъявляя радость».
Карамзин«У императора есть казна из его сбережений, к которой он совсем не притрагивается, напротив, каждый год туда вкладывается больше или меньше. Кроме этой, есть Расходная казна, то есть казна, из которой берутся деньги на чрезвычайные расходы, она полна множеством разнообразных драгоценностей, прежде всего жемчугом, так как в России его носят больше, чем во всей остальной Европе. Я видел в казне по меньшей мере 50 переменных платьев императора, по краям которых вместо позумента были драгоценности, и платья, полностью обшитые жемчугом, и другие, кругом обшитые жемчугом на фут, на полфута, на четыре пальца; я видел полдюжины покрывал на кровать, сплошь обшитых жемчугом, и различные другие вещи. Там также есть богатые драгоценности, которые покупают каждый год, помимо тех, что получают от послов, и они остаются в казне. Сверх того, в изобилии всякого рода ткани, именно золотая и серебряная персидская и турецкая парча, всякого рода бархат, атлас, камка, тафта и другие шёлковые ткани, и действительно они нужны в большом количестве, так как все, кто является служить императору, получают свой, как они называют, гостинец, состоящий из денег и, в соответствии со званием, из платья золотой парчи или такого количества бархата, атласа, камки или тафты, чтобы сшить одежду. Кроме того, когда награждают кого-либо или за военные заслуги, или за что другое, им дарят то же. Чтобы казна всегда была полна, всех купцов, как иноземных, так и русских, обязывают приносить всякие ткани и другие ценные вещи в казну, а там из них отбирают для императора».
Жак Маржерет. Состояние Российской империи и великого княжества Московии«Бесчестным и позорным считается для молодого человека самому свататься за девушку, чтобы её отдали ему в супружество. Дело отца обратиться к юноше с предложением, чтобы он женился на его дочери. Высказывают они это обычно в таких словах: „Так как у меня есть дочь, то я хотел бы тебя себе в зятья". На это юноша отвечает: „Если ты просишь меня в зятья и тебе это так угодно, то я пойду к своим родителям и доложу им об этом". Потом, если родители и родственники изъявят согласие, они собираются вместе и обсуждают, что отец пожелает дать дочери под именем приданого. Затем, определив приданое, назначают день для свадьбы. В этот промежуток времени жениха до такой степени отстраняют от дома невесты, что если он случайно попросит хоть увидеть её, то родители обычно отвечают ему: „Узнай от других, кто её знает, какова она". Во всяком случае, доступ к невесте предоставляется ему не иначе, как если обручение не будет раньше подтверждено величайшими карами, так что жених, если бы даже он пожелал, не мог бы отказаться от неё под тяжким наказанием. В качестве приданого по большей части даются лошади, платье, оружие, скот, рабы и тому подобное. Приглашённые на свадьбу редко подносят деньги, но всё же посылают невесте подношения или дары, каждый из которых жених старательно отмечает и откладывает».
Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делахтшумели торжества в Москве по случаю победоносного завершения похода на Новгород. Отплакали и отрыдали вдовы и сироты, не узревшие среди вернувшегося воинства своих мужей, братьев, отцов. Анисья, не дождавшаяся Тимофея, разыскивала среди ополченцев тех, кто был рядом с мужем и знал его, но никто не оказался свидетелем его гибели и никто не ведал о его судьбе. Тимофей, впрочем, был не единственный безвестно пропавший в новгородских пределах. Вместе с Анисьей маялись в неведении многие женщины, чуть ли не завидуя вдовам, которым из казны была выделена небольшая мзда за гибель кормильцев. Тем по крайней мере ясно было, как жить дальше. А как Анисье быть, когда надежда упорно возвращается к ней с каждым новым днём и сердце подсказывает, не считаясь с сочувственными взглядами соседок, что жив её Тимофеюшка.
Анисье удалось всё же узнать, что Тимофей её произведён был в сотники за храбрость свою и долю добычи должен был иметь немалую. Где она теперь, эта добыча проклятая, и зачем она ей, коль самого по сию пору нет!..
Меланья, жена Савелия-сбитенщика, что Тимофею клячу свою предоставил, посоветовала:
— Ты бы, Анисья, за мужа испросила бы чего у великого князя. Чай, не за себя, за него кровь проливал свою.
— Что ты, — махнула та рукой. — Меня и на порог не пустят. Кто я така, а кто он! Стражники взашей прогонят.
— Ну прогонят так прогонят, невелика беда, перетерпишь. А ну как выгорит что? Дома-то что без толку горевать? Под лежачий камень вода не течёт. На семейство ваше глядеть больно, как с хлеба на квас перебиваетесь. Всё пораспродала али осталось что? Я уж за лошадь, что Савелий дал, не спрашиваю, вижу, что не расплатиться вскорости.
Анисья лишь вздохнула тяжело и ничего не ответила.
Однако вскоре услышала она от баб на Торгу, что великая княгиня Мария Ярославна стала с народом проста, просители к ней идут не только с Москвы, а чуть не со всех княжеств, кои государю подчинены. Идут с обидами, жалобами, просьбами, и некоторых она выслушивает и помощь оказывает.
Вечером Анисья была особенно задумчива. Дочери легли рано, внучка не беспокоила. Анисья опустилась на лавку и вспомнила, как в последний раз прощалась с Тимофеем. Кольчужное колечко тогда лопнуло, Тоня оцарапала об него щёку. И Анисье, и Тимофею — обоим подумалось тогда, не знак ли это дурной? Видать, и впрямь знак был... И всё же не было в сердце смертной тоски, грела её надежда на возвращение Тимофея.
«Что ль и впрямь сходить ко двору великой княгини? — подумала Анисья. — Коль заметит меня, выслушает, тогда смирюсь, без Тимофеюшки буду век коротать. А не захочет выслушать, значит, не мёртвый он и помощи мне не надобно...»
Так она загадала себе, но долго ещё раздумывала, прежде чем осуществить своё намерение.
Мария Ярославна уже решила для себя, что в мирской своей жизни она сделала почти всё, что было ей предназначено Господом. Она ещё не определила окончательно, когда удалится в монастырь, и даже обитель ещё не выбрала. Однако это случится не раньше, чем будет освящён новый храм Успения Богородицы. Она не надеялась на стареющего и не слишком настойчивого митрополита Филиппа, всё ей казалось, что без её присмотра и надзора дело опять застопорится. А ведь уже белый камень начали рубить каменотёсы, и сотни мужиков в Москве ежедневно собирались на площади неподалёку от великокняжеского терема, принимаясь с утра пораньше за разборку старого обветшавшего собора. Сколько усилий приложила она, чтобы строительство наконец началось, чтобы расщедрился Иван, выделив на храм немалую долю из новгородских денег.
Из-за денег вновь пролегла между ним и братьями борозда обид и недобрых помыслов. Ещё Москва гуляла вовсю, празднуя возвращение великокняжеского войска из новгородского похода, ещё на пиру в государевом тереме никто, упившись, не уронил голову в блюдо остальным на потеху, а Мария Ярославна уже выслушивала жалобы Андрея Большого на скупость Ивана, на то, что не позволил он полон из новгородских пределов увести и что, мол, опять ему всё, а им ничего.
— Вся Москва гулят, от бояр до голи перекатной, — процедил Андрей с раздражением. — Немерено бочек с брагою да пивом выставлено, чуть не каждая улица пьяным-пьяна. А ведь то и на наши деньги тож, и наша доля есть в добыче. А нас-то спросил?..
— Полно, полно, Андрюша, — пыталась смягчить его мать. — Что ж супротив обычаев идти, без того и праздник не в праздник. И при батюшке так было, кажную победу ратную всенародно праздновали. Расходы те окупятся благодарностью и верностью народною. Немало это, уж поверь матери, пожила на свете, знаю.
Однако видела, что не впрок её слова и обижен не только Андрей Большой, но и остальные братья.
Через день Иван Васильевич собрал совет у себя, чтобы решить, как поступить с пленённой новгородской господой.
— Четвертовать бы пару из них для острастки! — попытался угадать намерения великого князя Патрикеев.
Холмский, покосившись на него, проворчал себе под нос:
— Утопили мыши кота в помойной яме, да мёртвого.
С голосом своим, как всегда, не совладал, раздалось на всю палату, и вышло даже двусмысленно: уж не самого ли великого князя пытается укорить?
Иван в самом деле нахмурился, но промолчал.
— Нет нужды праздник с казнями единить, — спокойно произнесла Мария Ярославна. — Вскорости архиепископ на рукоположение приехать должен из Новгорода. Пусть попросит хорошенько за пленных своих, да и забирает их с собою назад.
Она взглянула на Холмского и укоризненно покачала головой: мол, язык-то придерживай. Тот смущённо опустил глаза.
— Как великая княгиня молвила, так и сделаем, — объявил Иван.
— Только пусть хорошенько попросит, — прибавил, посмеиваясь, митрополит. — Иначе не отпустим.
Улыбнулся и Иван:
— Ну а теперь не грех вновь за стол садиться, пировать во славу победы нашей над изменниками.
Все встали и направились, оживлённо переговариваясь, в столовую избу, где вновь были накрыты столы. Пир в великокняжеском тереме обещал длиться не один день.
Иван, велев начинать пир без него и пообещав присоединиться позже, с дьяком Бородатым направился в Дубовую палату. Старый казначей Данила уже поджидал великого князя у дверей. Низко поклонился.
— Счёт веду подаркам новгородским, и конца ему нет, — радостно сказал он. — Наполовину, пожалуй, увеличилась казна. Такого за всю жизнь свою не припомню, чтоб столько с похода выходило добычи.
Иван удовлетворённо кивнул:
— Что с долгом Юрия, брата моего?
— Меньше не стал долг. Даже увеличение есть, хотя, по слухам, и он после похода не внакладе. Не моё дело, государь, требовать с него, однако и коней, и серебра, и всякого иного добра вдоволь набрал он, мог бы хоть рост выплатить.
— Сколь же всего?
— Семь сот рублёв и ещё семнадцать, если уж до рубля в точности считать. А про Андрея Меньшого и говорить боязно, как задолжал он...
— А всё мало им! — воскликнул со злостью Иван. — Растащить хотят, растратить кровью добытое! Силу мою подточить хотят, власти желают!
Он тяжело дышал от гнева, глаза сверкали. Данила и Бородатый стояли, молча потупив головы.
— Ладно, Данила, ступай, — сказал Иван, постепенно успокаиваясь. — Трудиться тебе ещё много, всё считай, ни одной мелочи не упускай. Из мелочи-то весь достаток и состоит.
Когда тот ушёл, Иван обратился к Бородатому:
— Ну, что в Новгороде? Надолго ль смирения хватит у веча?
— С нынешними степенным посадником да с Феофилом новгородцы до весны, пожалуй, смирными будут. А с новыми выборами вновь могут гордыню свою проявить, стариною своей кичась. Сейчас бы не надо слабины им давать, чтоб потом на дыбы не встали.
— Марфа опасна ли нам? Не поймать ли её?
— В болезни и телесной немощи пребывает. Жалеют её, как на страдалицу глядят, мол, сына старшего лишилась. Коли казнить её, в милости твоей усомнится Новгород, это не на руку тебе теперь, государь.
— Ну так сделай так, чтобы она не встала боле нам поперёк, от хворей своих не оправилась.
— Внука нужно отнять у неё, сына Дмитрия Борецкого. Без него она дня не проживёт.
— Андрей Холмский едет в Новгород на днях за мастерами искусными. Вот пущай к нам и внука привезёт. Как звать его?
— Иваном...
Какая-то тень недовольства мелькнула на лице великого князя, будто названное вслух имя было ему неприятно. Однако он ничего не сказал и, отпустив Бородатого, отправился в столовую избу, где его, видимо, уже заждались пирующие братья и воеводы.
За столами уже было шумно. Слуги подносили всё новые и новые бочонки и кувшины. От духоты распахнули окна, и громкие здравицы, смех, гомон были слышны во дворе. Дьяк, сбежав с крыльца, взглянул на открытые окна и усмехнулся. Вновь кого-то, напившегося до бесчувствия, будут выносить сегодня отсюда. Он был рад, что великий князь не обязал его присутствовать на пиру и можно было заняться спокойным и любимым делом — книгами и летописями. Отвернувшись, он чуть не столкнулся с Андреем Холмским, направлявшимся в покои великой княгини. Бородатый почтительно поклонился ему. Тот кивнул в ответ. Они разошлись в разные стороны, и Андрею даже в голову не пришло, что именно этот бородатый дьяк обременил его отвратительным поручением, о котором ему ещё предстояло узнать от великого князя. А Бородатый, отметив про себя открытое и даже чуть наивное лицо юного дворянина, усомнился, по силам ли ему будет проявить в Новгороде жёсткость, а может, и жестокость, какую ждёт от него государь. Это не то что жалованную грамоту вручать. Дарить — оно всегда неопасно, ты вот отнять попробуй...
Смех внутри столовой избы оборвался. Произносилась очередная здравица, и не кем-нибудь, а самим великим князем Иваном Васильевичем. На этот раз в честь Данияра-царевича. Заздравные слова не слишком отличались от предыдущих речей: «За подвиги ратные, за храбрость на брани...» Но все молча и с изумлением глядели на дорогой подарок, который вручал Иван Данияру, — булатную саблю дамасской стали с золотой рукоятью и ножнами, украшенными драгоценными каменьями.
Глаза немолодого уже царевича засияли радостью. Он легко, несмотря на круглое брюшко, опустился на колени, торжественно принял в дар саблю, приложил ко лбу, а затем к губам обнажённый наполовину клинок.
— Отец мой служил тебе, я служу тебе и до конца дней моих верным слугой твоим останусь, благородный великий князь Иван Васильевич!
За столами загомонили, поднимая чаши и опорожняя их.
— Одних камней рублей на пятьдесят! — вполголоса сказал Андрей Большой Андрею Меньшому.
— Ежели не боле, — отозвался тот. — Про золото я уж и не говорю.
— Родных братьев не жалует, а с басурманом милуется. Накличет смуту в народе, как батюшка наш когда-то.
— О том бы потолковать нам, брат, с тобою. Токмо не теперь, в ином месте, без соглядатаев.
— И не затягивать разговор-то. Не то всё разбазарит великий князь на пиры да на дары...
Данияр недолго сидел на пиру. Вскоре он уже прощался с великим князем, собираясь к отъезду из Москвы. Царевич недаром был одарён и публично обласкан Иваном. Он ехал с поручением к таврическому хану Меглы-Гирею, которому Иван предлагал дружбу и обещание поддержать его в борьбе против Ахмата, если тот, в свою очередь, станет союзником Москвы против польского короля. Победа над Новгородом должна была быть подкреплена утверждением международного авторитета Московии. Брак с Зоей Палеолог преследовал ту же цель.
Десятого сентября в Москву прибыл посланник Папы Римского с охранными листами для великокняжеского посольства. Посланник был племянником денежника великого князя Ивана Фрязина, звался он Антонио Джислярди. На словах он передал Ивану Васильевичу, что Папа будет рад, если послы как можно скорее пожалуют в Рим за царевной Зоей, обещает им торжественный приём и беспрепятственный проезд по итальянским, латинским, немецким и прочим землям, где присягают католической вере. Иван щедро одарил посланника и приказал не мешкая готовить посольство к отъезду.
Подтверждающийся слух о скорой женитьбе великого князя Ивана Васильевича быстро облетел Москву, породив множество новых слухов, домыслов и небылиц. Кликушествующие старухи называли её «окаянной иноверкой», как совсем недавно Марфу Борецкую, о которой столь же малое они имели представление. Женщины помоложе, напротив, радовались за своего государя. То, что он похоронил первую жену свою Марию, вызывало сочувствие, особенно у новых вдов, и, желая ему семейного счастья, они и в своих сердцах зажигали искорку надежды на лучшие перемены в своей судьбе. Траур, по их мнению, Иван Васильевич блюл достаточно долго, и вновь жениться молодому и статному великому князю сам Господь велел. Молодые девицы и вовсе представляли Зою Палеолог сказочной царевной, способной творить добрые чудеса, и заранее преисполнились к ней трепетного обожания.
Сильно увеличилось число помолвок. К середине осени ожидалось множество свадеб.
Пришёл и к Анисье сват, Игнатий-каменщик, пожелавший женить сына на младшей Анисьиной дочери Тоне. Оглядел их бедное житьё-бытьё, вздохнул с сожалением.
— Мужеской руки не хватает у вас тут. — Он опустился на лавку, которая зашаталась под ним. Игнатий встал, потрогал расшатавшиеся ножки и покачал головой. — Изба на вид крепкая, а без присмотру скоро и развалиться может, как вон эта лавка. Отдавай, Анисья, Тоньку свою за моего Мокейку.
— Да что ты, Игнатий, — сказала Анисья, — кака из Тоньки невеста, девчонка ещё.
— Для тебя она и до старости девчонкой останется, — не согласился тот. — В девках засидится, гляди, будешь сама себя винить.
Анисья понимала, что он прав. И семья у Игнатия не бедная, и сам работник, и сыновья работящие да непьющие. Средний сын его Мокей подрядился с отцом храм Богородицын перекладывать, платят хорошо. Лучше жениха Тоне сыщешь разве? С приданым туговато, правда. Ну уж тут можно поднатужиться, последнее отдать, есть за что. Только как же она без Тимофея решит?..
Анисья маялась, не находила слов. И отказать-то не хотелось, и согласиться боялась. Наконец вымолвила:
— Не могу, Игнатьюшка, без благословения Тимофеева, уж не суди.
— Да что ты, баба! — всплеснул тот руками. — Неужто ждёшь его досель?
Анисья не ответила.
— Да-а, — протянул Игнатий. — За верность твою Тимофей словечко перед Богом замолвить за тебя должон. А вернее всего, замолвил уже. Не серчай, Анисья, за откровенность, однако, будь жив Тимофей, твою глупость не одобрил бы.
Она вздохнула, хотела что-то ответить, но так и не собралась с духом и промолчала.
Огорчённый каменщик поднялся с места.
— Сию минуту ответа не требую. Подумай хорошенько. Да не о себе, а о дочке подумай. А я через недельку наведаюсь.
Он вышел, не оглянувшись.
На следующий день Анисья отправилась к Кремлю.
В тереме Данилы Дмитриевича Холмского только что отужинали.
Когда проворные слуги освободили стол от лишней посуды, а княгиня пошла сделать перед сном какие-то хозяйственные распоряжения на завтрашний день, Данило Дмитриевич, оставшись наконец с сыном наедине, спросил у Андрея:
— Едешь когда?
— Сразу после Покрова, — ответил Андрей и почему-то потупил глаза.
Данило Дмитриевич поднялся с лавки и прошёлся по горнице.
— Недоброе время выбрал великий князь для поручения. Дороги, чай, раскиснут вконец. Дружина-то числом велика?
— С дюжину.
— Негусто. Время беспокойное ещё в пределах новгородских, разбойнички пошаливают. Проси вдвое охрану увеличить. Ежели что, я людей дам тебе. Есть у меня сотник один на примете... — Он задумался, нахмурив брови. — А ведь я в долгу у него. Запамятовал. Отблагодарить бы надо. Кабы не он, может, не сидел бы с тобою тут...
Андрей ждал, что отец начнёт рассказывать о какой-нибудь битве, и заранее заскучал, потому что рассказчиком Данило Дмитриевич был неважным и часто повторялся. Так что у Андрея не вызывало сомнений, что он выслушает то, что уже много раз слышал. Но отец молчал, вспоминая что-то, и, видимо, был далеко отсюда.
Задумался и Андрей, и мысли его были невесёлыми. Он представил себе столовую горницу в тереме Марфы Борецкой, как вошёл туда с грамотою великокняжеской. Вспомнил, как смотрели на него: Марфа — с открытой неприязнью, Дмитрий — с тревогой, женщины — со страхом, дети — с любопытством. Но более всего запомнился девичий взгляд Олёны (уже потом вызнал имя её и кто она в семье Борецких). Этот взгляд, удивлённый, восторженный, смущённый одновременно, смутил и его, и хотя Андрей не должен был ни на что отвлекаться, он уже на следующий день заскучал и захотел вновь увидеть Олёну. Но явиться к Борецким ещё раз было невозможно. Тогда он попробовал угадать, в какой она бывает церкви, и, придя через некоторое время в храм Сорока мучеников, сразу увидел её. Олёна была, как догадался он, со старшим своим племянником. Андрей, не замеченный ею, издали смотрел на неё, и Олёна, в простом белом платке, шепчущая молитву, обращаясь к иконе Богоматери, показалась ему прекрасной. Вскоре он уехал, и с тех пор дня не было, чтобы Андрей не вспоминал о ней. Несбыточность их встречи, разговора, прикосновения делала из Олёны образ какой-то неземной девушки.
Мать несколько раз пробовала завести разговор о том, не пора ли о женитьбе подумать, благо богатых невест на Москвы пруд пруди. Андрей всё отнекивался да отшучивался. А про себя всё думал о юной новгородской боярыне, которую не в силах было забыть сердце. И как снег на голову — великокняжеский приказ ехать в Новгород за строительными мастерами, а заодно поймать Ивана Борецкого, сына казнённого посадника новгородского! Как он снова переступит порог терема Марфы, как посмотрит в глаза Олёны?.. И непонятна ему была спешность и жестокость государева повеления. Отец казнён у парня, за что ж и самого в железы заковывать?..
— Мать-то знат? — спросил Данило Дмитриевич, и Андрей, очнувшись от дум, не сразу понял, что отец спрашивает о скором отъезде.
— Не сказывал ещё.
— Расстроится старая, — вздохнул Данило Дмитриевич. — Да тут уж, видать, ничего не поделашь, коли на службе мы у великого князя Ивана Васильевича. А насчёт сотника я распоряжусь. То моя забота.
Назавтра он позвал к себе старого тысяцкого Савелия Коржова, чтобы узнать, где ныне отличившийся под Коростынью сотник Тимофей Трифонов, которого посылал гонцом к великому князю и который проявил смелость и сообразительность в разведке накануне Шелонского сражения.
— Дак ранили его, — отвечал тысяцкий. — Неопасно, правда. Однако я на Москву отпустил его, просьбу его уважил. То под самый конец похода и случилось.
— А живёт-то где он?
— В Китай-городе, в ремесленной слободе. Так сотники сказывали. Только он ведь государем отмечен за добрую весть, деревню даровал ему Иван Васильевич.
— Ишь ты! — удивился Данило Дмитриевич. — А мне сие неизвестно было.
— Под Клязьмою деревенька. Так что Тимофей, може, туда перебрался уже.
— Что ж, добро, — кивнул Холмский. — А я службу хотел предложить ему выгодную. Наведаюсь, пожалуй, в Китай-город. Вдруг там ещё, не уехал. Я ведь должник его.
Мария Ярославна вышла на крыльцо и оглядела двор, где с самого раннего утра терпеливо ожидали просители. Она сама положила себе за правило раз или два в неделю выслушивать просьбы и жалобы, удовлетворять самые посильные из них и подавать милостыню тем, чьи просьбы она выполнить не в состоянии. Слух о сердобольности великой княгини быстро разлетелся по Москве и окрестным княжествам. К ней шли крестьяне с обидою на самоуправство и самодурство приказчика, монахи с жалобой на удельного князя, позарившегося на монастырские земли. Тем она всегда старалась помочь, обращаясь непосредственно к сыну, и Иван не спорил с матерью, зная, что проще выполнить просьбу матери, нежели выслушивать её бесконечные напоминания, раздражавшие его и отвлекающие от дел.
Иногда Мария Ярославна расспрашивала кого-нибудь из просителей о жизни его, о его семье, деревне, об урожае, о величине годового оброка и слушала внимательно, не перебивая, а затем одаривала деньгами. И хотя такое случалось не всегда, народ преисполнялся восторженного обожания по отношению к ней и благословлял Господа, давшего люду православному такую княгиню.
В тот день Мария Ярославна явилась перед народом позднее обычного. Обед, на который она позвала сына, затянулся. И поводом опять стали братья, жалующиеся матери на Ивана и обвиняющие того в скупости и нежелании по чести делить сумму новгородского откупа.
— Ты, матушка, всё жалеешь их, будто все они дети малые, — покачал Иван головой. — А они коли и дети, так лишь умом своим недалёким. Ну подумай, ежели пойду на поводу у них, отдам каждому по доле равной? Надолго ль Юрию доли своей хватит? А то, что я с него семьсот рублей долгу не требую сей же час, он не говаривал?
— Юрию-то что пенять тебе? — произнесла Мария Ярославна. — Ни детей у него, ни жены, сам хвор, дольше твоего не проживёт, а тогда ведь к тебе отойдёт всё.
— Ко мне, — кивнул Иван. — А я кто? Не государь разве? Не мне ль государство держать волею Господа нашего? Да разве ж на свои нужды деньги нужны мне! Вон без меня Андрей Меньшой похозяйничал, казначей в себя прийти не может от урону казне. Это как? И ему, по-твоему, равную долю отрежь да отдай? Эдак всё разбазарим в два счёта, вновь себя обескровим, а кругом того и ждут враги наши.
Мария Ярославна понимала, что в словах сына есть и резон, и правда. Действительно, никто из сыновей не в силах был держать власть столь же решительно, как Иван, и смотреть в будущее с такой же осмотрительностью, как он. Но ей хотелось, подчиняясь своему материнскому сердцу, чтобы братья признали это не благодаря унижению своему. Неужели нельзя было с каждым из них переговорить Ивану, найти подобающие, ласковые слова и для Юрия, и для Андрея Меньшого, и для Андрея Большого. Да что они, не прислушались бы разве к брату, не одна разве кровь в них течёт?
Ивана этот разговор тяготил не меньше матери, но в отличие от неё он знал , что ничего уже нельзя изменить в отношениях с братьями, и беспокоился лишь о гневе своём, который не сможет вовремя сдержать. Тогда что ж — братоубийцей будут его звать? Ну а если удача повернётся к ним лицом, к Андрею или Борису?.. Андрей Меньшой чуть не хозяином великого князя Ивана встретил, когда вернулись из похода на Новгород. Сын Иван к нему привязался, тоже некстати это. Нужно, пожалуй, одарить братьев сколь-нибудь, не слишком щедро, но поровну, упредить грех, который может случиться.
Он решил переменить разговор:
— Слышал, камни уже начали тесать для нового храма Богородицына.
— Митрополит торопится, заждался, — улыбнулась Мария Ярославна. — К январю хочет храм заложить. Мастера московские готовы. За владимирскими и суздальскими послано. Андрюша Холмский за новгородскими мастерами отъезжает на Покрова. Сдвинулось дело, слава Господу нашему.
— Навряд успеем к январю, — покачал с сомнением головой Иван. — Старая церковь не разобрана ещё. Да санный путь, чтобы камни возить, неизвестно когда в этот год проложится.
— Зима ранняя должна быть в этот раз, — ответила Мария Ярославна. — Вон лето какое сухое было. По всем приметам скорых морозов жди.
— Что ж, хорошо, коли так. Господь благоволит к нам ныне. А Холмскому Андрею я порученьице дал небольшое, благополучия нашего касающееся.
— Он смышлён, — сказала Мария Ярославна, не расспрашивая, о каком именно поручении идёт речь. — Справится. Ты бы и к отцу поласковей был, он верный тебе человек, камня за пазухой никогда держать не станет.
— Да разве я суров к нему? — удивился Иван. — Вроде не обижаю пока.
— Мало не обижать, надо и поддержать воеводу своего лучшего. Фёдор Давыдович вон в боярах давно, а Данило Дмитриевич не меньше его заслуг имеет.
— Неужто сам через тебя просил? — предположил недоверчиво Иван.
— Что ты, Бог с тобой, — замахала рукой Мария Ярославна. — Сам он ни за что просить не станет, не посмеет, да и достоинство боится ронять.
— Достоинство... — поморщился Иван. — Служи он не мне, а кому другому, поглядел бы тогда на достоинство его!
— Однако же не другому, а тебе крест целовал, — произнесла Мария Ярославна с укоризной.
— Ну ладно, я подумаю ещё о нём, — сказал Иван. — Ты бы, матушка, себе испросила хоть раз что-нибудь, а то всё о других радеешь.
— Да что мне, сынок, для себя просить, — улыбнулась великая княгиня. — Одно у меня желание — сыновей в добром здравии да в душевном согласии перед собой зреть.
...Оглядев с высокого крыльца просителей, она, как обычно, выбрала нескольких, к кому следовало, по её мнению, подойти в первую очередь. Предпочтение всегда оказывалось монастырским людям. Высокий монах со скорбным выражением измождённого лица привлёк её внимание. Мария Ярославна, поддерживаемая слугами, спустилась с крыльца и подошла к старцу:
— Откуда пришёл, святой отец?
— С Холмогор, матушка. Игуменом Петровской обители послан с нижайшим поклоном тебе. — И он действительно согнулся чуть не пополам, поклонясь великой княгине.
— Издалека. Что же за нужда у вас там?
— Вой московские пограбили нас, и без того перебивающихся мздой малою, что православные давали. Ране новгородские купцы жаловали нас милостынею, а теперь нам то в упрёк. А вера-то на всех одна, и для тех, и для других, и для москвитян, и для новогородцев.
— Что же ты хочешь? — нахмурилась Мария Ярославна.
— Пусть в покое оставят обитель нашу, посевы не вытаптывают, землю не отымают. Не по-Божески сие.
— Хорошо, будет о том сказано великому князю, — кивнула Мария Ярославна и подошла к следующему просителю. Им оказался довольно упитанный купец с реденькой бородкой, весьма странно выглядевшей на круглом и румяном лице.
— Коломенские мы, — пробасил он. — Быков перегоняли на Торг. Встали на постой у Митрия на Полянке. У того дочь на выданье. Так почудилось ему, будто я до дочери евонной охоч. Мало, что оглоблей все рёбра мне пересчитал, дак и бородёнку не пощадил, подрал, окаянный. Вели, матушка великая княгиня, наказать злыдню.
— Как же наказать его? — слегка улыбнулась Мария Ярославна.
— Пущай Ксеньку свою за меня отдаст всё же да в приданое кузню.
— Так значит, охоч ты всё-таки до дочки-то его? — прищурилась великая княгиня.
— Да не то чтобы так, малость только.
Мария Ярославна покачала головой и, не удостоив его больше ни единым словом, пошла дальше. Она остановилась перед четырьмя женщинами в чёрных платках, глаза их покраснели, видимо от слёз. Одна из женщин, всхлипывая, запричитала:
— Кормильцев лишились мы, что в поход с государем отправились. Убиты, бают. А у нас у кажной ребёнки малы на руках. Как, чем кормить, не ведаем. Помощи также неоткуда ждать. Только на тебя, матушка ты наша, вся надёжа.
Остальные женщины, поддаваясь её горестному причитанию и жалея себя, заплакали.
— Выдать каждой по гривне, — распорядилась великая княгиня и прибавила, обращаясь к вдовам: — Не вы одни бедствуете, многих горе не обошло. Что ж поделать, Господь страдания ваши видит. Не всё же горю длиться, будет и на вашем веку радость.
Анисья стояла в сторонке и боялась поднять глаза. Она было позавидовала вдовам, получившим деньги, которые и ей бы ох как не помешали. Но причитать так же, как они, у Анисьи не получилось бы, а без этого, как ей казалось, и пробовать лучше не надо, только себя позорить.
— Ну а с тобой, милая, что приключилось?
Анисья подняла голову и обмерла. Прямо перед ней стояла великая княгиня и ласково смотрела на неё.
Первым порывом Анисьи было поддаться этому ласковому взгляду и мягкому голосу, рассказать всё, что томило её сердце, поделиться горестью своей. Но тут же она вспомнила о том, что сама себе загадала: если пожалеют её, милостью одарят, значит, нет у неё больше надежды, что вернётся Тимофей. И она сжалась вся, затрепетала, как девушка перед венчанием, которая боится своего будущего.
— Что же ты молчишь? — переспросила Мария Ярославна. — Ко мне не молчать приходят, а боль сердечную выговорить. Может, помочь тебе смогу.
— Прости, матушка, что обеспокоила, — еле слышно выговорила Анисья. — Ничего не надобно мне.
Великая княгиня пристально посмотрела на неё, затем достала из кармашка серебряную монету и вложила в ладонь Анисьи:
— Да хранит тебя Господь.
Она повернулась и направилась к крыльцу, давая понять, что выслушивание просьб на сегодня окончено. Дружинники не грубо, но настойчиво стали подталкивать народ к воротам.
Анисья, томимая сомнениями, побрела домой. Она ругала себя за то, что послушалась соседку и предстала перед великой княгинею такой бестолковой, что и слова выговорить не смогла. Осрамилась вконец, хорошо, не взашей её со двора прогнали. И всё же ей немножко полегчало, в глубине души теплилась надежда, которую она не позволила отобрать у себя. Серебряную гривну она решила не тратить, а спрятать в сундучок до лучшего времени.
Дома её встретила взволнованная Тоня.
— Матушка, без тебя воевода великого князя к нам приходил! О батюшке справлялся. Батюшка в сражении не убит, даже отмечен милостью великокняжеской. Государь Иван Васильевич деревню ему даровал. Прямо верить боюсь!
— Да что ты такое мелешь, глупая?
— Ей-Богу, не вру! — Тоня быстро перекрестилась. — Жив батюшка наш! Может, в пути задержался... — Она всхлипнула.
— Не плачь, — выговорила Анисья слабым голосом, сама готовая разрыдаться. — Чего плакать? Ждать остаётся нам да Бога молить о здравии отца. Знать, сердце-то меня не обманывало. Что за воевода, скажи толком?
— Огромный, прямо медведь. Как лошадь его носит, не знаю. Басом говорит. Ещё, говорит, заедет, попозднее. Батюшка его от гибели уберёг, вот он и благодарен. Заходить просил в его терем на Великой улице. А что, сходим давай?
— Я вот тебе схожу! — пригрозила Анисья, сдерживая улыбку. — Чай, не девчонка по городу бегать. Выросла уж, хошь завтра замуж отдавай.
— Мама, а чего Игнатий-каменщик приходил? — спросила Тоня с опаской.
— Сына свово за тебя сватать, — не стала Анисья скрывать.
— Это Мокейку, это рябого-то?! — воскликнула Тоня в притворном ужасе. — Маманя, не отдавай!
— Не верещи! То не решено ещё. Без отцова благословения и за князя не выдам, так и знай!
Тоня замолчала, задумалась и глубоко вздохнула.
— Скорей бы уж... — произнесла она.
Мать в ответ тоже вздохнула и обняла дочь.
— Ничего, — шептала она, гладя Тоню по голове. — Дождёмся, а там и свадьбу справим, и жизнь наладим. Потерпи, милая, скоро уже. Сердце подсказывает...
Глава пятнадцатая
«Иоанн воссел на престол с мыслию оправдать титул великих князей, которые со времён Симеона Гордого именовались государями всея Руси; желал ввести совершенное единовластие, истребить уделы, отнять у князей и граждан права несогласный с оным, но только в удобное время, пристойным образом, без явного нарушения торжественных условий, без насилия дерзкого и опасного, верно и прочно: одним словом, с наблюдением всей свойственной ему осторожности. Новгород изменял России, пристав к Литве; войско его было рассеяно, гражданство в ужасе; великий князь мог бы тогда покорить сию область; но мыслил, что народ, веками приученный к выгодам свободы, не отказался бы вдруг от её прелестных мечтаний; что внутренние бунты и мятежи развлекли бы силы государства Московского, нужные для внешней безопасности; что должно старые навыки ослаблять новыми и стеснять вольность прежде уничтожения оной, дабы граждане, уступая право за правом, ознакомились с чувством своего бессилия, слишком дорого платили за остатки свободы, и наконец, утомлённые страхом будущих утеснений, склонились предпочесть ей мирное спокойствие неограниченной государевой власти. Иоанн простил новгородцев, обогатив казну свою их серебром, утвердив верховную власть княжескую в делах судных и политике; но, так сказать, не спускал глаз с сей народной державы, старался умножать в ней число преданных ему людей, питал несогласие между боярами и народом, являлся в правосудии защитником невинности, делал много добра, обещал более».
Карамзин«Серебряные деньги у них бывают четырёх родов: московские, новгородские, тверские и псковские. Московская монета не круглая, а продолговатая и до известной степени овального вида, называется она деньгою и имеет различные изображения. У старинных на одной стороне розы, у позднейших — изображение человека, сидящего на лошади; на другой стороне и те и другие имеют надпись. Сто этих денег составляют один венгерский золотой. Алтын — шесть денег, гривна — двадцать, полтина — сто, рубль — двести. Ныне чеканятся новые, отмеченные буквами с той и другой стороны, и четыреста денег стоят рубль.
Тверские имеют с обеих сторон надпись и по стоимости равняются московским.
Новгородские на одной стороне имеют изображение государя, сидящего на троне, и против него — кланяющегося человека; с другой стороны надпись; по стоимости они вдвое превосходят московские. Новгородская гривна стоит четырнадцать, рубль же — двести двадцать две деньги.
Псковские с одной стороны имеют бычью голову в венце, а с другой надпись. Кроме того, у них есть медные монеты, которые называются пулами; шестьдесят пул по стоимости равны московской деньге».
Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делахимофей медленно оправлялся от раны. Весь сентябрь он пролежал в новом разбойничьем лежбище, в лесной глуши, и очень удивился, когда Проха сказал ему, что отсюда до Новгорода Великого не более десяти вёрст. Тут была, однако, неказистая, но довольно крепенькая избушка, в которой можно было даже в случае надобности перезимовать, что Фатьяныч, видимо, не раз проделывал.
Проха ходил за Тимофеем старательно и умело, так что однажды тот промолвил, скрывая за усмешкой свою признательность:
— Тебе бы, Проха, бабой родиться. Лучшей няньки не сыскать было бы.
— Ничего, Трифоныч, я и в мужиках ещё похожу с полным своим удовольствием. Эх, кака девка в Новгороде у меня была! Ягодка!
— Чего ж не ушёл в Новгород-то? Сам говоришь, что недалече.
В ответ Проха взглянул на Тимофея с такой укоризной, что тому стало совестно.
— Ну не серчай, пошутковал я.
— Без меня, Трифоныч, кто б тебя напоил, накормил? Ты в беспамятстве-то неделю лежал. Думали, всё, не очухаешься. А на Фатьяныча кака надёжа? Он, как волк, рыщет где-то целыми днями, не до тебя ему.
— Где сейчас-то он?
— Опять к Новгороду пошёл, неймётся ему. И ведь не боится, что поймают, отчаянный.
Тимофей оглянулся по сторонам и сказал вполголоса:
— А не уйти ли нам сейчас с тобою, Проха? Чего судьбы дожидаться? — Он встал на ноги и покачнулся.
— Куды тебе? — махнул Проха рукой. — Не набрал ещё силёнок-то. Повременить нать. Да и шапка твоя у Фатьяныча. Иначе разве оставил бы он нас без присмотра.
Тут только Тимофей вспомнил про шапку и про зашитую государеву дарственную. Он вздохнул и сказал с досадою:
— Жаль шапку. Однако жизнь дороже стоит. Бежать нам надо, Проха. Пропадём иначе.
— С недельку выждем, — ответил холоп, — а там как Бог даст. Я бы с охоткой ушёл, да за тебя боюсь, слаб ты ещё, спешки не осилишь.
К вечеру пришёл Фатьяныч и, будто читая их мысли, объявил:
— Ну, сотник, готовься. Через неделю на Москву отправимся. Одно дельце у меня здесь осталось, старинное. Не один год его ждал...
— Бумага у тебя? — спросил Тимофей.
— А то как же! — отозвался Фатьяныч. — Эх, сотник, мы с тобой погуляем ещё, медку попьём от души. Ты только ладь со мной, иного не требую, и тогда сам в достатке будешь.
Тимофей внимательно посмотрел на него:
— Не пойму никак, почему не бросил ты меня или не убил. Грамоту взял, чего ещё надо? Один бы и отправился.
— Да что я, злодей какой? — Фатьяныч искренне изумился, как будто никогда не приходилось ему лишать людей жизни. — Пожалел, понравился ты мне. А потом, куда ж я пойду без тебя, дурья башка! Кто ж мне поверит, что я сотник великокняжеский, кто подтвердит? По роже одной подмену признают — и в железы. А я в темницу не хочу, пожил без солнышка, хватит.
Тимофей кивнул. Это уже больше было похоже на правду.
— Ты думаешь, мне деревня твоя нужна в пользование? — продолжал Фатьяныч, не боясь откровенничать с Тимофеем. — Да я с десяток деревенек таких купить могу, деньги водятся, слава Богу. Только скучно мне стало мотаться туда-сюда, осесть хочу на старости лет в спокойном месте. И не хозяином деревни твоей, а приказчиком. Им меня и представишь перед людями-то. И тебе выгодней, и мне спокойней.
— А не опасаешься, что выдам тебя? — прищурился Тимофей.
— Нет, не боюсь, — засмеялся Фатьяныч. — Не такой ты человек, чтобы за добро злом платить. Совестливый ты, от слова своего не отступишься, крест не зря я тебе целовать давал.
Тимофей плохо помнил, что целовал крест, но поверил, что так оно и было, когда он находился в бредовой горячке. Он кивнул и произнёс:
— Ладно, будь по-твоему. Тебя я выдавать не стану. Только лихое занятие своё ты оставить должон.
— Эго как водится, — удовлетворённо согласился Фатьяныч. — Церковку построю, все грехи отмолю.
— Проха с нами пойдёт.
— А что ж, пущай, парень он хороший, люб мне. — Проха при этих словах вытаращил глаза.
— Так через неделю, говоришь?
— Через неделю, сотник. Не могу раньше. Рад бы, да не могу, ты уж потерпи чуток.
На следующее утро Фатьяныч опять ушёл, и на этот раз отсутствовал дольше обычного. Тимофею это было на пользу, он быстро поправлялся, руки его уже свободно двигались, ладони обретали прежнюю крепость. Правда, от перемены погоды ломило к ночи изуродованную стрелой и огнём спину, и от этой нудной ломоты, понимал он, не избавиться до конца дней. Всё чаще сеял холодный октябрьский дождь. Тимофей думал с тоской, что Анисья с дочерьми уже не чают дождаться его домой. Небось и свечки за упокой его души в церкви зажигают. От этих мыслей долго не удавалось заснуть, утром он поднимался злой и разбитый.
Фатьяныч объявился на пятый день. Кафтан его был порван и перепачкан в саже, борода опалена, красные от бессонницы глаза сверкали, как у безумного. Он вышел из чащи совершенно бесшумно, и Проха, внезапно увидев его, вздрогнул и попятился, часто крестясь.
— Что, за лешака принял меня? — хрипло захохотал разбойник. — На-ка, пособи мне. — Он снял с плеча увесистый мешок, в котором что-то глухо звякнуло. — В избу оттащи. Эй, сотник, ночью двинемся, ты как, готовый? — Он посмотрел на Тимофея и, не дожидаясь ответа, зачерпнул ковшом кашу из котла и принялся жадно жевать.
— Я-то давно готовый, — сказал Тимофей. — Ты сам готов ли? Дорога неблизкая, мешок свой тащить сам будешь или как?
— Не бойсь, тебя не обременю.
— А кого обременишь, Проху, что ль? Дак его на версту хватит, не боле. Вон как корячится, бедолага. Я уж не спрашиваю, что там у тебя. Догадываюсь.
Проха, с трудом приподнимая мешок, тащил его в избу.
— Догадливый, — усмехнулся Фатьяныч, вытирая бороду, в которой застряли комочки варёной гречихи. — Несолёная! Прохор, соль что, вся вышла у нас?
— Вся кончилась, — откликнулся запыхавшийся холоп.
— До Русы придётся без соли жить, — с сожалением произнёс Фатьяныч, взглянув на Тимофея, как будто ждал от него сочувствия.
Тимофей ничего не ответил.
— Лошадку сторговал тут у одного, — сказал лениво Фатьяныч. — Под вечер выйдем, ночью заберём. Ну, одну-другую версту пешком пройти надо, конечно, тут уж Проха постарается пущай. Зато потом полегчает. — Он широко зевнул и потянулся всем телом. — Притомился я, сотник. Почитай три ночи глаз не смыкал.
Подремлю пойду. Будить не надо меня, сам встану, когда время подойдёт.
Подремать, однако, ему не пришлось. Фатьяныч сделал несколько шагов по направлению к избушке и вдруг встал как вкопанный. Прямо перед ним, уставясь на разбойника холодными жёлтыми глазами, стоял большой взрослый волк.
Он попятился, одновременно вытаскивая из-за голенища сапога длинный корельский нож и готовясь отразить прыжок зверя. Но волк не двинулся с места и лишь оскалил острые белые клыки, от вида которых у Тимофея мороз пошёл по спине.
Дверь избушки отворилась, и оттуда вышел Проха, утирая рукавом взмокший лоб. Он собрался сказать что-то, но необычная тишина насторожила его. Проха с недоумением посмотрел на Тимофея, затем на пригнувшегося к земле Фатьяныча и вдруг увидел в трёх шагах от себя настоящего волка. Одним махом он прыгнул назад через порог и захлопнул за собой дверь, подперев её жердиной изнутри.
Зверь не обратил на Проху никакого внимания, повёл острым носом и двинулся к котлу. Заглянув в него, он понюхал холодную кашу и принялся доедать то, что ещё осталось на дне.
Фатьяныч и Тимофей с изумлением наблюдали за ним, не зная, что предпринять. Тимофей оглянулся по сторонам в поисках хоть какого-то оружия, но ничего, даже завалящего полена, рядом не нашлось. Путь к избушке был отрезан, да и дверь была заперта Прохой изнутри.
Между тем волк доел остатки каши и лёг на траву, равнодушно глядя на обескураженных людей. Неизвестно, сколько бы ещё продлилось томительное ожидание, если бы не новое событие, поразившее обоих. В глубине чащи послышался треск сучьев, конский храп, и на поляну неожиданно выехал безоружный всадник. Лицо его было поцарапано, одежда порвалась и висела клочьями. Он был без бороды, что выдавало его юный возраст, это же подтвердил и его почти мальчишеский голос.
— Волчик! — радостно воскликнул он, спрыгнул с коня и, подбежав к волку, обнял его двумя руками за серую лохматую шею.
И почти одновременно с его возгласом в лесу неподалёку послышался собачий лай.
В доме Борецких царила паника. Когда выяснилось, что Ваня не ночевал в своей горенке и что вообще его нет нигде, у Капитолины сделалась истерика. К её истерикам давно привыкли и как-нибудь перетерпели бы ещё одну, но на этот раз дело, по-видимому, было нешуточное. Марфа Ивановна гневно выбранила дружинников, которые из-за ночного пожара и всеобщей суматохи совсем забыли об охране терема и вообще оставили ворота открытыми. Она приказала им тотчас отправиться на поиски, обойти весь город, все его закоулки и найти внука во что бы то ни стало.
Настя первая заметила, что Волчика нет на месте. Отстёгнутая от ошейника цепь неподвижно лежала в траве, и Настя попятилась от неё, как от змеи. Она побежала к Никите.
Фёдор не принимал участия в общей суете. Он был уверен, что тревога преждевременна и что вот-вот Ваня вернётся, да ещё и нажалуется на него. Но время шло, Ваня не возвращался, и Фёдор начал испытывать страх. Первой его мыслью было пойти к матери и рассказать, что это он отпустил волка и расстроенный племянник кинулся на его поиски. Затем он представил, что скажет ему на это мать, какими глазами взглянет на него, и его решимость улетучилась. Так и стоял он в сторонке, молчаливый, вновь мучимый собственной виною, о которой боялся поведать кому-либо, и, когда подошедший Васятка тронул его за руку, Фёдор вздрогнул и отшатнулся, оттолкнув детскую ладошку. На глазах у Васятки выступили слёзы, и он побрёл прочь. Фёдор смотрел на уходящего сына, к которому никогда не чувствовал отцовской нежности, и показалось ему, что все его надежды на счастливую покойную жизнь покидают его навсегда. Его опять пронзила такая острая жалость к себе самому, что Фёдор вдруг обозлился и на мать, и на сестру Олёну, и на всех, кто суетится вокруг, ищет сумасбродного племянника и беспокоится о нём больше, чем о Фёдоре. «Так ему и надо, — мелькнула в мозгу низкая мысль. — Пропади он пропадом, племянник Иван!..»
Никита, выслушав Настю, побежал в конюшню и обнаружил, что там не хватает Тумана, коня ещё не старого и выносливого. Упряжь его также отсутствовала. Без лишних слов Никита начал седлать другого коня и готовиться отъехать на поиски. Марфа Ивановна острым приметливым глазом заметила это и сразу поняла его намерение. Про отпущенного Волчика Настя и ей успела уже шепнуть.
— Только не он это спустил зверя-то, — объясняла она, волнуясь. — Ванечка за косточкой для волка ко мне заходил, и ничего такого и в мыслях у него не было.
— Ужель так осерчал на меня? — промолвила в задумчивости Марфа Ивановна. — Ужель не простил того, что давеча решила отправить его к деду вместе с матерью?..
— И того не было! — принялась горячо уверять её Настя. — Мы перемолвились с ним и про это, и успокоила я его, что, мол, бабушка без него и пары дней не выдержит.
— Это так, так... — вздохнула Марфа.
— И улыбнулся Ваня, и успокоился. Ей-Богу, не вру!
Никита был уже почти готов.
— Двинку с собой возьми, — крикнула ему Марфа Ивановна.
Если бы кто со стороны пригляделся к ней, был бы, верно, удивлён тем, что, вчера ещё хворая, чуть ли не отдающая Богу душу, эта пожилая женщина сейчас полна энергии и властной силы. Но челяди и домашним сейчас казалось, что великая боярыня всегда была такой, и никакой иначе представить её было невозможно.
Дверь людской приотворилась, и оттуда выглянул заспанный Акимка. Он растерянно озирался по сторонам, совершенно не понимая, что происходит вокруг.
— Ты как здесь? — строго спросила узнавшая его Марфа Ивановна.
— Погорелец он, — объяснила Настя. — Давеча Ваня с Никитою с собой его привели переночевать. Уж я приютила его, не обессудь, Марфа Ивановна.
Та устало махнула рукой.
— Пусти! Пусти меня! — раздался вдруг со стороны ворот тонкий переливчатый голос. — Мне к боярыне надо!
Марфа Ивановна обернулась на голос. Дворецкий преграждал путь невысокой девушке, почти девочке ещё, в атласной телогрее на лисьем меху. Платок её сбился, и по плечам рассыпались тёмные вьющиеся волосы.
— Это кто ещё?
— Да ведь это Люша! — воскликнул Акимка. — Ольга! Богатой Настасьи племянница! Я её знаю!
— Пропусти! — приказала Марфа Ивановна.
Дворецкий отступил в сторону, и Ольга, сверкнув на него глазами, быстро направилась к Борецкой.
— Ишь ты! — промолвила Марфа Ивановна, оглядывая её. — И впрямь Ольга. Давно не видела тебя и не узнала бы, если б не подсказали. Взрослая стала.
Ольга остановилась и поправила платок, пряча волосы. Вблизи было видно, что они местами опалённые огнём.
— Ну? — строго спросила Борецкая. — Зачем пожаловала? Чего Настасье надо от меня?
— Она не знает, — сказала Ольга. — Иначе убьёт меня.
Марфа Ивановна удивлённо вскинула брови.
— С дурной я вестью, — продолжала Ольга. — Вои московские в Новгород прибыли. Велено им Ваню поймать.
У Марфы Ивановны похолодело в груди, ноги ослабли. Настя заметила, подскочила, и Борецкая тяжело оперлась на её плечо.
— Почём знашь? — прошептала пересохшими вмиг губами.
— Подслушала. Тётка с кем-то на дворе перемолвилась, а кто ей донёс, не ведаю, темно было. Голос вроде знакомый, а не вспомню.
Подбежала Олёна с невысокой скамьёй. С её и Настиной помощью Марфа Ивановна тяжело опустилась на скамью и глубоко задумалась.
— Бежать ему надо! — волнуясь сказала Ольга. — В любой момент прийти могут!
Марфа подняла на неё глаза:
— А что тебе за дело до нас? Не Григорьевой ли подослана с подвохом каким? С вас станется!..
Ольгины зрачки сузились от гнева и возмущения.
— Ваня спас меня, — произнесла она каким-то глухим, не своим, голосом. — И я ему добром отплатить хочу. А не верите мне, так я... так мне...
Ольга не договорила, глаза её наполнились слезами, и она отвернулась, топнув в досаде каблучком.
Олёна подошла и обняла её сзади за плечи:
— Не гневайся, девочка. Я верю тебе. Думаешь, не заметила, как вы с Ванечкой в храме ворковали, чисто голубки? Да только пропал Ваня, Волчика своего отправился искать и не вернулся до сих пор.
— Волчик — это волк, да? — оглянулась на неё Ольга с детским любопытством. — Так и не поглядела я на него... А может статься, Ваню уже?..
Глаза её расширились от ужаса, и она прикрыла ладонью рот.
— Никита! — позвала Марфа Ивановна. — Никитушка, подойди.
Никита, совсем уже готовый и приторачивающий меч к седлу, оторвался от своего занятия и подошёл к Борецкой.
— Когда Ваню найдёшь, сюда уже боле нельзя вам возвращаться, — сказала она негромко и, оглянувшись на стоящих рядом, прикрикнула: — А ну, оставьте нас наедине потолковать! Много знать да слушать никому из вас не пожелаю ныне.
Все повиновались, и Марфа Ивановна негромко, почти шёпотом, начала объяснять что-то Никите. Тот слушал серьёзно и сосредоточенно, изредка кивая в ответ. До чутких Ольгиных ушей донеслось:
— ...А я весточки от вас ждать буду. Уж сам сообрази, как подать её...
Марфа Ивановна сняла с левого безымянного пальца перстень и протянула Никите. Затем кликнула Олёну и велела ей принести мешочек с серебром, который Никита также принял с поклоном и спрятал под поясом.
— С Богом! — благословила его Борецкая, перекрестив и поцеловав в лоб.
Никита поклонился в пояс. Затем подошёл к Двинке. Овчарка завиляла хвостом. Никита сел на коня и выехал из ворот. Двинка уверенно побежала впереди коня вниз по Великой улице.
Марфа Ивановна постояла в задумчивости и медленно направилась к крыльцу, опираясь на плечо Олёны.
Ольга тронула Акимку за рукав и произнесла с растерянностью:
— А ведь мне, Акимка, идти некуда. Дома Настасья со свету сживёт, когда узнает, что я здесь была. А она узнает, уж это точно...
— Как же быть-то? — захлопал тот глазами.
— Схорониться бы мне, — промолвила Ольга с тоскою. — А потом видно будет. Хоть в монастырь.
— Я бы у себя тебя спрятал, да ведь погорели мы, — сказал виновато Акимка и вдруг спохватился, что отец давно его, верно, ждёт и гневается. Вдруг в голову ему пришла неожиданная мысль. — А ты Макарку помнишь? Ну того, что на берегу с ножичком на Ваню бросился?
— А, помню, — ответила Ольга.
— Може, у них спрятаться тебе?
— Всё равно, — вздохнула она обречённо.
— Только тебе надо поплоше чего на себя надеть. А то как на праздник вырядилась.
— Я всегда так хожу, — с удивлением сказала Ольга, осматривая себя.
Тем временем Акимка подскочил к Насте и принялся ей что-то горячо объяснять и доказывать.
— С Марфой Ивановной бы посоветоваться, — засомневалась Настя. — Ну ладно. Авось не забранит. Боярынька тоже ведь не за себя старалась, за Ванечку. Ну-ка, милая, поди сюды.
Она взяла Ольгу за руку и повела в людскую. Через некоторое время та вышла оттуда одетая в простенькую вотоловую телогрею, даже латанную кое-где. Серенький платок скрывал её чудесные волнистые волосы. Ольга стала похожа на обычную городскую девочку, лишь каблучки красненьких чобот с загнутыми вверх носками, которые не мог скрыть недостаточно длинный подол холщового платья, не вязались с новым её обликом. Но лапти Ольга наотрез отказалась надевать, да и не было у Насти лаптей такого маленького размера.
— Ой боязно мне, робяты, — сказала Настя, оглядывая Ольгу и качая головой. — Не привела бы к беде затея ваша.
— Да хуже беды, чем ныне, придумаешь разве? — отозвалась Ольга.
— Эх, девочка, — вздохнула Настя. — Ничего-то не видывала ты на белом свете...
— Пошли, а то хватится тебя боярыня Григорьева-то! — заторопил Акимка.
И они с Акимкой побежали со двора Борецких.
— Береги себя, — крикнула Настя вслед и, выйдя за ворота, долго ещё провожала их глазами. «Росту одного, прямо брат и сестра», — подумалось ей. На сердце стало тоскливо и одиноко, тело вдруг заныло, как после тяжёлой физической работы, и Настя медленно, будто разом постарела на несколько лет, побрела через опустевший двор к терему.
Заморосил холодный редкий дождик.
— Ко мне заглянем, а потом я тебя к Макарке отведу, — сказал Акимка.
Ольга не ответила. Она вдруг поняла, на что решилась. Виданное ли дело — от боярыни племянница бежит, как от ведьмаки какой! Ещё не поздно было отказаться от своего намерения, да и неизвестно ещё, спрячется ли она у Макарки, а если и спрячется, надёжно, надолго ли? Кто угодно может выдать её, и тогда... Что тогда будет, она заставила себя не думать, слишком страшной окажется кара высокой боярыни, лучше бы тогда и не спасал её Ваня, не выносил из огня. А если вернётся она сейчас назад?.. Всё равно затравит её Настасья, взаперти затомит, а то и яду подсыплет в питьё, с неё станется. Ольга представила злые холодные глаза тётки, и её пробрала дрожь.
«А вдруг и меня давно ищут дружинники Настасьины?» — подумала она с отчаянием, оглядываясь по сторонам.
На них с Акимкой, впрочем, никто не обращал внимания. У горожан после ночного пожара было полно своих забот. Повсюду стучали топоры, люди разгребали обгорелые брёвна, наскоро сооружая для себя временное жильё.
— Ты вот чего, — сказал Акимка. — Что ты григорьевская, не говори никому. Спросит кто, отвечай, что сирота, в Новогороде от москвичей спасалась, а батька с мамкой померли.
— Оно так и есть, и лгать не надо, — тихо вымолвила Ольга.
— Ну и хорошо, — с нарочитой бодростью сказал Акимка, даже не задумываясь о неуместности своих слов. Но Ольга слишком была погружена в свои мысли, чтобы это заметить.
На подходе к своему двору Акимка замедлил шаг, наконец вовсе остановился и присвистнул. Действительно, минувшей ночью последствия пожара отчасти скрывала тьма, но сейчас ему воочию открылась бедственная картина их пепелища. Сгорело всё: изба, сенник, банька, даже заборчик вдоль улицы.
«Это ж сколько робить нать, чтоб к зиме крыша над головой была!..» — ахнул он про себя.
— Акимка, стервец ты этакий! — закричал, увидев его, Захар. — Где по сию пору шатался? На Москву после полудни отбывай, а тебя нету!
— Дак я ж у Борецких заночевал, — развёл Акимка руками.
— А потом? One сами, чай, так не дрыхнут, как ты! Никита давеча проскакал, даже не остановился. И не взглянул.
— А мать где? — спросил Акимка отца.
— Козу пошла продавать. Куды ж нам козу в даль таку тащить! Узлы вон вяжи.
— Этот, что ль, сын? — обратился к Захару явно нездешний человек, на которого Акимка поначалу не обратил внимания. На нём был суконный терлик, пошитый добротно, но без лишнего щегольства, и жёлтые сапоги с загнутыми носками, которые запачкала сажа. Видно было, что он находится на службе, и, судя по выговору, на службе московской.
— Ну так я ж и баял тебе! — ответил Захар.
— Что ты баял, это одно, а мне своими глазами удостовериться велено, чтоб дармоедов лишних не везти. И так уже телег не хватает.
Он расправил берестяной квадратик и отметил на нём костяным писалом новую чёрточку. Затем посмотрел на Ольгу.
— Это тоже твоя?
Захар с удивлением взглянул на неё. Очумевший от всевозможных хлопот, навалившихся на него в одночасье, он также не сразу обратил на неё внимание и не сразу узнал Ольгу в простой одёже, хотя много дней подряд постоянно видел её во время работы на григорьевском дворе. Но прежде чем он успел признать её и что-то ответить, Акимка затараторил с горячностью:
— Наша, наша! Это сеструха моя, Лушка! Лукерья!
Служивый отметил на бересте ещё одну чёрточку и, уже уходя, бросил Захару:
— Не копошись долго, ждать не будем. И хламу-то много не бери, выброшу!
Он зашагал в сторону Торга.
Захар ошарашенно посмотрел на Ольгу, потом перевёл взгляд на сына, потом вновь на неё. Он не понимал ничего.
— Захар, миленький, не погуби, — вымолвила Ольга слабым голосом и заплакала.
— Акимка, чегой-то она? — спросил растерявшийся Захар и, рассердившись на себя за это, сердито топнул ногой: — А ну говори, стервец, что на сей раз натворил!
— Да ничего не натворил, — ответил тот, решив, что лучше не оправдываться, а стоять на своём. — Её богатая Настасья хочет жизни лишить. Давеча живьём заперла и подожгла! Вот те крест! — Он с достоинством перекрестился.
— Ну и ну! — пробормотал Захар. — Что злыдня она, то известно, но чтоб до такого додуматься... Да не врёт ли он? — обратился он к вздрагивающей Ольге.
— Не-е-ет... — только и смогла она выговорить и от острой жалости к себе, от беспомощности и безнадёжности зарыдала горько, упав ему на грудь и уткнувшись лицом в продымлённый кожух кровельщика. Тот осторожно погладил её по голове. Платок вновь сбился, и Захар увидел испорченные огнём волосы.
— Ну, ну, не горюй, — сказал он. — Раз дело такое, что ж, пособим. Не признал бы только кто из чужих.
— Мне б только до монастыря какого подальше дойти, — сказала Ольга, выплакавшись и утирая слёзы. — А там сама как-нибудь... А вы-то куда собрались?
— Да на Москву, милая, на Москву, — пояснил Захар. — Мастерами, видать, обделена она, вот великий князь и прислал за нами, строиться желат.
— Я вам в обузу не буду, — пообещала Ольга.
— Да уж чего там, — улыбнулся Захар. — Акимка, а ну сгоняй на Торг, мать поторопи. А коль козу не продала, Бог с ней, не до козы уже нам.
— Я быстро! — пообещал Акимка, довольный тем, как ловко удалось ему выдать Ольгу за свою сестру, а ещё больше тем, что отец проникся пониманием к её незавидной доле.
С козой тоже вышло удачно. Матери удалось сменять её на мешок муки, и Капитон-каменщик уже понёс его к телегам, стоявшим тут же неподалёку. На телеги грузили пожитки и другие мастера с семьями. В оглобли уже впрягали лошадей. Мать не захотела лишний раз травить себе душу зрелищем сожжённого двора, сказала, что будет ждать их тут и держать место.
Акимка побежал обратно и, как ни торопился он, не мог отказать себе в том, чтобы, сделав малый крюк, не заскочить к Макарке и не попрощаться с недавним лютым врагом, ставшим приятелем благодаря Ване и Ольге. Там тоже собирались в путь, но своим ходом и не так суетливо. Акимка рассказал Макарке про исчезнувшего Ваню, с которым ещё вчера он чуть не сгорел в тереме боярыни Настасьи Григорьевой, спасая Ольгу. По его рассказу выходило, что без помощи Акимки Ване бы не выбраться было из горящего терема живым. Варя, стоявшая рядом, ахнула и закусила губу. Акимка поглядел на неё с удивлением, но на настойчивые её расспросы не мог ничего толком ответить, так как сам далеко не всё ведал.
— А ведь и Ольга пропала, — сказал Макарка.
— Ты откуда знашь? — поразился Акимка.
— Мать на богатую Настасью робила, — объяснил тот. — Почти даром. Такая жадюга эта Настасья, сегодня всем нанятым отказала и в работе, и в плате. Вот мы и решились наконец возвращаться. Чего тут боле ловить?
Акимка кивнул и спросил:
— Так что про Ольгу-то?
— А тоже как в воду канула. Нигде нет. Люди Григорьевой по всему городу рыщут. Мать сказыват, что боярыня аж позеленела от злобы, на всех бросается, хоть на цепь сажай.
— От такой и я бы убегла, — сказала Варя и, немного подумав, предположила вдруг: — А уж не на пару ли с Ваней они сокрылись?..
— Дурёха! — пренебрежительно отозвался Макарка. — Ивану-то от кого сбегать! Как сыр в масле катался, ему всё дозволяла бабка-то, Марфа-боярыня.
Акимке до смерти хотелось рассказать им обоим про Ольгу, похвастаться своей хитростью да ловкостью, и большого труда стоило ему промолчать. «Пока из города не выехали, как бы не сглазить», — подумал он и зауважал себя за собственную выдержку.
— Свидимся авось, — протянул ему руку Макарка.
— И мне верится, что не навек прощаемся, — сказала Варя. — И что с Ваней не случится беды...
Она слегка покраснела, но Акимка уже торопился вовсю и не обратил на это внимания.
В это же самое время к терему Марфы Ивановны Борецкой подъехал отряд из пяти всадников. Великая боярыня вышла на крыльцо и молча встретила незваных гостей. Воины спешились, один из них шагнул к великой боярыне и объявил ей волю великого князя Московского. Та, не меняя гордого и слегка презрительного выражения на лице, промолвила что-то в ответ, повернулась к нему спиной и вошла в терем.
Олена из стекольчатого окошка верхней светёлки смотрела вниз, и сердце её готово было разорваться от отчаяния. В предводителе московского отряда она узнала того самого молодого красавца, что весною явился к ним с великокняжеской грамотой, жаловавшей в бояре московские брата Дмитрия. Сколько раз с тех пор вторгался он в её сны!.. С каким равнодушием встречала она с тех пор восторженные взгляды родовитых новгородских щёголей!.. Боже, какая она была глупая, на что надеялась, чего ждала?.. Нет уже Дмитрия в живых, лжой оказалась милость московская. И вновь этот молодой князь, приехавший со злобным намерением отнять, увезти, погубить Ваню Борецкого, язвит её своей красотою, будто диавол искушающий.
Она видела, как он, постояв в задумчивости, подошёл к Капитолине и та начала кричать и размахивать руками, указывая в сторону двери, которая захлопнулась за Марфой Ивановной. Затем тот обратился к Фёдору, и брат долго объяснял что-то, будто извинялся, и видеть это Олёне было больно и унизительно. Краем глаза она заметила Якова Короба, стоявшего за воротами и заглядывавшего внутрь двора, не решаясь войти. И так стало ей противно на душе, будто вынули её из тела и извозили в грязи. Она отошла от окна, легла на постель и долго, без слёз, смотрела в потолок, потеряв ощущение времени, и жалела о том, что она ещё молода и так долго ждать ей спасительной смерти, которая избавит от душевных мук и страданий.
Андрей Холмский, убедившись, что сына казнённого боярина Дмитрия Борецкого и в самом деле нет здесь, обрадовался этому обстоятельству, ибо поручение великого князя тяготило и смущало его. Теперь можно было не опасаться обвинения в невыполнении приказа, благо свидетели есть. А то, что Ивана Борецкого могли спрятать или услать в дальнюю вотчину, то уже не его забота. Другие дела торопят.
Андрей скользнул взглядом по окнам высокого терема, словно надеясь кого-то увидеть, однако не заметил никого и дал знак своим людям садиться в сёдла.
Спустя час из Новгорода выехали полтора десятка запряжённых телег с мастерами-строителями, домочадцами их и не слишком большим скарбом и в сопровождении московской дружины загромыхали по ещё не размокшей дороге на Русу.
Выехав со двора, Никита поначалу быстро следовал по Великой улице за Двинкой. Однако овчарка скоро начала беспокоиться, делать круги, возвращаться назад и наконец вовсе остановилась, поджав хвост и виновато глядя на Никиту.
— Никак потеряла след? — спросил Никита.
Двинка заскулила. Родной Ванин запах совершенно растворился, был перебит сотнями, тысячами запахов других людей, лошадей, коров, которые прошли по улице с раннего утра, обгорелых досок и брёвен, не говоря уже о вареве, что готовили погоревшие хозяйки на кострах. Мелкий дождик, время от времени сеющий с неба, также мешал поиску.
— Никита, куда собрался? — окликнули его с одного из дворов. — Собаку свою привязал бы, что ль? Ночью со всеми псами передралась.
— Ужель? — насторожился он.
— У Клима с Чердынцевой дворняге глотку порвала. Ругался!..
— Да то не моя Двинка.
— И то. Та вроде друга была, на волчину смахиват. Да разглядишь разве, не до того...
Никита поехал дальше, внимательно поглядывая по сторонам. Затем ругнул себя и поскакал к Волхову. Двинка бежала рядом. На берегу он остановился, немного подумал и медленно двинулся вдоль крепостных стен. Примерно через версту овчарка вдруг забеспокоилась и залаяла, глядя в сторону посадов, за которыми темнел лес.
— Добро, — похвалил Никита и разглядел в траве следы конских копыт.
Спустя час они углубились в лес. Собака сразу свернула с тропы, и Тимофей, продираясь за ней сквозь чащу, начал отставать. Когда Двинка вдруг залаяла вдалеке, он удивился тому, что ожидал услышать её в другой стороне от себя. Никита подумал с сожалением, что давно не был на родине и что его охотничье чутьё начало слабеть. Он поправил лук за плечами и постарался сосредоточиться, чтобы быть готовым ко всему.
Двинка лаяла на барсука, которого она вспугнула и загнала в чужую, видимо лисью, нору. Барсук злобно скалился и шипел на неё оттуда и всё никак не мог протиснуться толстым задом поглубже, чтобы обезопасить себя.
Никита дал ей ещё полаять, надеясь, что её слышно далеко в лесу. Может, Ваня отзовётся?
Вдруг он заметил клок овчины, застрявший в ветвях высохшей сосенки. Он снял его, наклонился и поднёс к собачьей морде.
— Ваня, Двинка! Ищи!
Овчарка замолчала, затем обежала вокруг дерева и устремилась дальше в лес. Никита воодушевился и решил, что совсем скоро обнаружит Ваню. Он вспомнил последний свой разговор с Марфой Ивановной и подумал, что самое трудное начнётся потом, когда им с Ванею придётся отправиться в далёкий путь, чтобы укрыться до поры от чужих глаз.
В лесу начинало смеркаться, день заканчивался, а Ваня всё не находился. У небольшого ручья с каменистым дном Двинка вновь потеряла след, и Никита понял, что дальше Ваня поехал прямо по руслу, неясно было только, вверх или вниз по течению. Он решил последовать вверх и наконец, когда совсем стало темно, добрался до истока — маленького родничка, выбивающегося из-под мшистого валуна. Двинка полакала воды и отвернулась, как бы осуждая Никиту за то, что тот не угадал верного направления.
— А сама-то куда глядела, — проворчал на неё Никита и слез с седла.
Нужно было готовить ночлег, разводить огонь и дожидаться утра. Теперь Никита не имел права подвергать себя опасности. Ногу в темноте подвернуть — и того допустить было нельзя.
Под утро, когда он ещё спал на мягком ельнике, охраняемый умной Двинкой, в двухстах примерно шагах от чуть тлеющего костра прошёл человек. Собака навострила уши и привстала, раздумывая, стоит ли подавать голос и будить спящего хозяина. Но чужой человек удалялся в сторону, ничем не грозил им, и она опять легла, положив голову на лапы и прислушиваясь к шорохам пробуждающегося леса. Всё-таки охранять человека было ей привычней, нежели гнаться за ним.
Вскоре и Никита проснулся. Он не пожелал тратить время на завтрак, лишь отломил краюху хлеба, что дала ему в дорогу Настя, и, разломив её пополам, отдал часть Двинке, а вторую половину скормил коню.
Ещё не взошло солнце, когда они вновь двинулись на поиски вдоль лесного ручья. Двинка по-прежнему бежала впереди. Порой она останавливалась и терпеливо дожидалась Никиту, будто хотела как-то отблагодарить его за кусок хлеба.
Ручей постепенно расширялся, мелел и версты через три вполз в огромное болото и потерялся там среди мшистых кочек и выцветшей ржавой травы. Никита подумал, как легко можно ночью завязнуть и сгинуть здесь, но тут же заставил себя не думать об этом.
Двинка побежала в сторону, огибая болото с левой стороны, и вскоре скрылась из виду. Никита не спешил следовать за ней, он уже привык, что овчарка всякий раз возвращается ни с чем, виновато поджимая хвост. Она не была охотничьей собакой, и бранить её было без толку. Двинка не возвращалась долго, и Никита, полагаясь более на своё, нежели на собачье чутьё, направил коня также налево. Он не сомневался, что найдёт Ваню, и одного только страшился — не случилось бы это слишком поздно, когда его помощь станет уже ненужной...
Лай Двинки раздался так далеко, что он не сразу его расслышал. Никита напрягся, определяя точное направление, и погнал коня туда, куда звала собака. Полверсты примерно он пробирался через чащобу и наконец выехал на небольшую полянку, посреди которой совсем нежданно обнаружилась неказистая избушка. Он мгновенно приметил всё: и Ваню рядом с волком, и стоящую рядом Двинку, лающую, словно ругаясь, на них, и двух мужиков поодаль, один из которых, показавшийся знакомым, держал в руке нож. Никита взялся за крыж меча, одновременно левой рукой снял из-за спины лук и бросил его Вайе. Затем кинул ему и колчан со стрелами.
Фатьяныч сделал полшага вперёд.
— Стой где стоишь! — крикнул Никита, обнажая меч. — Ваня, кто они таки?
Ваня, радостно улыбавшийся Никите, пожал плечами.
— Да мы и словом ещё не перемолвились, — сказал он. Встретившись глазами со встревоженным взглядом Никиты, он перестал улыбаться и крепко сжал пойманный лук. — Двинка, замолчи!
Овчарка перестала лаять, обежала поляну и села у входа в избушку. Волчик был на вид как будто спокоен, лишь густая серая шерсть на загривке время от времени вздрагивала и подымалась дыбом.
Фатьяныч не отрываясь смотрел в лицо Никите и вдруг засмеялся:
— Чтоб мне не жить на белом свете, если это не Захаров Никита!
Никита ахнул и опустил меч.
— Никак Лёвка? Лёвка Фатьянов!
— Вспомнил? — добродушно посмеивался тот. — Да-а, меня тебе забыть-то трудно, убыток из-за меня понёс. А время-то все долги и списало, не так разве?
— Тебя ж поймали давно? — растерянно произнёс Никита, слезая с коня. — Как выжил-то?
— Поймать-то поймали, а не довезли, — махнул тот рукою. — Ловчее оказался я ловчих своих. Вот и гуляю с тех пор, как ветер вольный.
Ваня вспомнил, как когда-то в людской Никита рассказывал о прошлой своей жизни, о поездке на Москву со взятыми в долг у новгородских купцов беличьими шкурками, которые напарник его продал за бесценок, да все деньги и прогулял. Вот, значит, кто встретился им в лесу — бывший приказчик посадника Михайлы Тучи.
— Так это ты у родника давеча заночевал? — спросил Фатьяныч. — Ишь, спугнул меня. Я-то с ношей недалече проходил, дай, думаю, водицы попью. Принюхался, дымком тянет. Нет, думаю, обойду, не ровен час на душегубца выйду себе на погибель. А то, значит, ты был. Вот ведь как. Расскажи кому, не поверят.
Он вновь засмеялся мелким рассыпчатым смехом, который почему-то не нравился Ване и беспокоил его.
— Ты чего ж обгорелый такой? — спросил Никита, пряча в кожаные ножны меч и оглядывая Фатьяныча с головы до ног. — Будто пожар в Новгороде тушил.
— К чему же мне его тушить, — опять захихикал Фатьяныч, — когда я его сам и затеял.
— Ты?! — уставился на него Никита.
— Ага. Надо ж было Михайле-посаднику отплатить за службу мою верную да за жисть поломанную. Я уж и так и сяк к его терему подбирался, крутился около двора, пока холопья его таращиться на меня не стали да собак не пригрозили спустить. Ну я и запалил терем стрелой зажжённой. Быстро занялось...
— Да что ж это? — выговорил Никита с дрожью в голосе. — Это, выходит, из-за тебя город погорел?
— То ветер надул. Я-то почто знал, что так обернётся?..
Никита шагнул к нему и ударил Фатьяныча. Двинка зарычала издали, готовая по приказу Никиты наброситься на незнакомца. Тот упал на спину и тут же быстро вскочил, потирая скулу. Затем сплюнул кровь вместе с зубом и прошипел:
— Запомни, Захаров Никита, меня никто безнаказанно не бил. Кто руку подымал на Лёвку Фатьянова, все мертвы ноне. — Он вдруг опять засмеялся, но уже смехом недобрым. — Разве на первый раз простить, коль сильно попросишь?..
Всё это время Тимофей не проронил ни слова. Этот новгородец Никита с Фатьянычем так были поглощены друг другом, что совсем забыли о нём. Никита заинтересовал его, а когда свалил разбойника с ног, он почувствовал к нему нечто вроде симпатии.
— Никита, пошли домой, — сказал Ваня. — Я Волчика нашёл, ты меня. Бабушка, верно, извелась.
— Нельзя нам домой, — ответил Никита негромко. — Великий князь Московский воев своих прислал, чтобы тебя поймать. Мало ему батюшки твоего...
Ваня округлил глаза и сжал кулаки.
— Ты что же, холоп евонный? — спросил Фатьяныч, усмехнувшись. — То-то, гляжу я, по одёжке простоват парнишка, а не наших кровей.
— То не твоё дело, — грубо оборвал его Никита и встретился глазами с Тимофеем. — Не знаю, что затеваете вы в глухомани этой. Чую, недоброе. Повязать бы вас, да недосуг.
— Слышь, сотник, как грозится холоп новгородский? — съязвил Фатьяныч, обращаясь к Тимофею.
Тимофей не ответил.
— Он тебе не холоп! — выкрикнул Ваня с гневом. — Гляди, попомнишь ты Ивана Борецкого!
— Не с тобой говорю, — зыркнул на него глазами Фатьяныч и направился к избе Двинка преградила ему путь и угрожающе зарычала.
— Никита, убери пса! — крикнул он.
В этот момент волк, которого, видимо, донельзя раздражали громкие человеческие голоса, поднялся на ноги и не спеша затрусил в лес.
— Волчик, назад! — позвал Ваня и собрался было побежать за ним, но Никита остановил его.
— Не сдерживай, пусть уходит. Знать, средь зверей ему жить-то полегче.
Двинка, поскуливая, глядела то на Никиту, то на Ваню, то вслед убегающему волку и ожидала какого-нибудь приказания. Его так и не последовало, и она, вновь залаяв, побежала вслед за Волчиком.
Фатьяныч ударил кулаком в дверь.
— Прохор, отвори!
За дверью послышался грохот отодвигаемой жердины, она открылась, и Фатьяныч шагнул внутрь.
— У него там лук, — произнёс Тимофей с тревогой. — Остерегайтесь!
Ваня достал из колчана стрелу, вложил её в тетиву и приготовился в случае чего выстрелить первым. Никита вновь вытащил меч из ножен и спросил, взглянув на безоружного Тимофея:
— Ты не с ним, что ль?
— Разбойник он, — сказал Тимофей. — Душегуб.
— Про него я догадался ужо. Сам-то ты отколь?
— С Москвы.
— Вона! — удивился Никита, внимательно взглянув на Тимофея. — Далеко, однако, зашёл. Как случилось-то?
— Будет время, може, и расскажу.
Дверь избушки скрипнула, но оттуда вышел не Фатьяныч, а Проха. Он растерянно переминался с ноги на ногу, щурился от дневного света и с опаской поглядывал на Никиту с мечом и Ваню с луком.
— Тоже москвич? — спросил Никита.
— Новгородский, — ответил Тимофей. — Не устал ещё спрашивать?
Проха тем временем подошёл бочком к Тимофею и зашептал ему в ухо:
— Трифоныч, там в мешке добра-то!.. И серебро, и каменья, и зуб рыбий даже есть. И тяжесть така — не унести... Бумагу я в ларце костяном видел. Твоя, верно.
Ваня опустил лук, потёр ладонью глаза и зевнул. Он почти две ночи подряд не спал, лишь однажды задремал в седле, после чего окончательно заплутал в лесу. Никита видел его усталость. Нужно было скорей уходить, но прежде выяснить, что замышляет Лёвка Фатьянов.
Никита направился к избе, держа меч наготове. Он шагнул через порог и огляделся. Изба была пуста. У бревенчатой стены стоял незавязанный мешок, полный награбленного добра. Никита взял лежащий сверху серебряный кубок, ощутил его дорогую тяжесть и подумал, что, может быть, принадлежал он какому-нибудь неосторожному купцу, которого подстерёг Лёвка Фатьянов с лихими людьми на большой дороге. Он бросил кубок обратно в мешок и тут заметил, что две доски в полу сдвинуты и в образовавшееся отверстие мог пролезть даже такой крупный человек, как Лёвка. Никита обругал себя за недогадливость и выбежал из избы.
То, что он увидел, подтвердило самые худшие его опасения. Бывший приказчик посадника Михайлы Тучи, а ныне разбойный бродяга Лёвка Фатьянов, услышав Ванино имя, быстро сообразил, какую выгоду сулит поимка юного новгородского боярина. Если он доставит его великому князю Московскому, волю его исполнит, тут и прощение легко заслужить сразу за все грехи свои, и даже службу себе испросить. А уж на ней, на службе великокняжеской, он в грязь лицом не ударит, покажет себя, развернётся. Это тебе не деревенька какая-то махонька!.. Выбравшись незамеченным из избушки и обойдя лесом небольшую поляну, он подкрался сзади к Ване и, заломив ему руку за спину, приставил к горлу длинный нож.
— Никита! — позвал Ваня на помощь. Тут же острое лезвие надавило на кожу, на шее выступила кровь.
Никита шагнул вперёд, но Фатьянов громко предупредил его:
— Не балуй, Никита! Шаг сделаешь — щенку твоему конец.
Никита остановился, скрипнув зубами от бессильной ярости.
— Теперь меч брось! — приказал разбойник. — Брось, говорю! Ты же знаешь меня, я шуток не люблю.
Никита, помедлив мгновение, бросил меч в траву.
Фатьянов засмеялся со злорадным удовольствием:
— Эй, сотник, повяжи-ка его. Вяжи, не мешкай. Что там грамотка твоя! Мы вона кого на Москву свезём, щенка Марфина, за него не деревеньку — погост проси!
Тимофей не двигался с места.
— Ну, чего задумался? — прикрикнул на него Фатьянов. — Вяжи, говорю, не то рассержусь!
— Ирод ты! — процедил Тимофей сквозь зубы. — Отпусти его, мало что ль тебе крови невинной, тобою пролитой?..
— Нашёл время для задушевных бесед! — оборвал его Фатьянов. — Прохор, давай ты!
Проха растерянно заморгал, но тоже не сделал и шага к Никите.
На краю поляны мелькнула серая тень.
— Волчик! — позвал Ваня сдавленным голосом.
— Молчи!.. — сжал ему вывернутую ладонь Фатьянов, однако больше не успел ничего сказать. Волчик прыгнул ему на спину, полоснув и разодрав клыком Лёвкино ухо вместе со щекой. Тот выпустил Ваню и упал прямо на волка, вонзив нож в звериное брюхо. Человеческая и волчья кровь густо окрасила траву. Волчик вывернулся и сжал клыками запястье Фатьянова, нож выпал из разжавшейся ладони, и Лёвка левой рукой судорожно шарил по земле, пытаясь нащупать его. Выскочившая из кустов Двинка с грозным рыком схватила Лёвку за левую руку и принялась терзать её.
К Ване подбежал Никита и оттащил его подальше от кровавой схватки. Зрелище было таким жутким, что Ваня отвернулся и уткнулся Никите в грудь, вздрагивая всем телом.
— Двинка, довольно! — приказал Никита.
Овчарка повиновалась не сразу, и когда наконец отпустила руку Фатьянова, тот остался лежать на земле. Волчья пасть по-прежнему сжимала его правое запястье, но сам зверь был уже бездыханным.
Фатьянов зашевелился, встал на колени, с трудом освободил правую руку и поднялся. Левая рука висела плетью, пол-лица было залито кровью, глаза лихорадочно сверкали.
Двинка ощетинилась и грозно зарычала на него. Никита поднял меч. Фатьянов попятился, затем повернулся и, шатаясь, побрёл в глубину леса. Никто не проронил ни слова и не попытался его остановить.
Ваня подбежал к мёртвому Волчику, присел рядом и долго, без слёз, смотрел на бывшего своего питомца, спасшего ему жизнь. На краю поляны оба коня, жавшиеся друг к другу и норовившие сорваться с привязи, наконец успокоились. Никита подошёл к Ване, склонился над Волчиком и снял с его шеи кожаный ошейник. Затем пристегнул к нему мешочек с перстнем Борецкой и надел ошейник на Двинку, дав ей понюхать перстень.
— Двинка, домой! — велел он ей.
Овчарка заскулила, переводя взгляд с Никиты на Ваню.
— Домой! — повторил Никита более ласково. — Понимать должна, что никто, кроме тебя, весточку Марфе Ивановне не доставит. Выручай, милая.
Двинка внимательно слушала, склонив набок голову и завиляв хвостом при знакомом слове «Марфа». Затем быстро, не оглядываясь, побежала и скрылась в лесу.
— Вот и ладно, — вздохнул Никита.
К нему шагнул Тимофей:
— Что делать мыслишь, Никита Захаров? Так, что ль, зовут тебя?
Никита вопросительно поглядел на него:
— С умыслом любопытствуешь али как?
— Тебе, чую, в кажном встречном злой умысел чудится ноне. Оно и понятно.
— Ты к чему ведёшь?
— Помочь хочу. Как уразумел я, ищут боярина молодого. — Он кивнул на Ваню. — Наши, московские ищут. А на Москву айда со мной? Там-то навряд искать станут.
Никита хмуро и недоверчиво слушал москвича. Чем-то он нравился ему, но доверять незнакомому человеку было слишком безрассудно.
— Помочь хочешь? А с чего вдруг желанье такое?
— Грех ты с моей души снял. Я ведь Фатьяныча убить мог. И убил бы, так он поперёк судьбы моей встал. Теперь — камень с души. Да и вижу, что никакие не злодеи вы...
Никита оглянулся на Ваню. Рядом с ним стоял Проха. Он перемолвился с Ваней несколькими словами, отошёл в сторону и принялся ножом, который уронил Фатьяныч, рыть под берёзой ямку для Волчика.
Никита подумал, какой трудный путь предстоит им с Ваней проделать, чтобы добраться до Соловецкого монастыря, где, по предположению Марфы Ивановны, им не должны отказать в убежище. Нужно было пройти через новгородские вотчины, повоёванные москвичами, и кто знает, не ищут ли их уже и там. К тому ж зима на носу, в Обонежье небось уже первый снежок выпал. Вынесет ли Ваня, не привыкший к лишениям, стужу, метель, голод?..
— А не боишься, что ежели нас поймают, то и тебя не пощадят?
— Оно боязно, конечно, — просто ответил Тимофей. — Да сердцу своему верю. Горестей столько выпало мне за короткий срок, что новых Господь не допустит.
Никита задумался. Он вспомнил кровельщика Захара Петрова, также отбывшего на Москву. Спрятаться там есть где.
— Перезимуете, а там куда хошь ступай, — прибавил Тимофей, будто угадав тревожные опасения Никиты.
И тот кивнул, соглашаясь.
Волчика закопали. Фатьянов не объявлялся боле, и о нём старались не думать. После полудня все четверо двинулись в путь. И версты не прошли, как Проха спохватился:
— А грамотка-то твоя, Трифоныч!
Он бросился назад, заставив Тимофея поволноваться в ожидании. Но ничего не случилось, Проха вернулся, неся костяной ларец с узорами, в котором лежала жалованная грамота великого князя Московского, и передал Тимофею. Немного помявшись, он добавил с сожалением:
— Из добра-то в мешке, може, взять чего следовало для нужд наших?.. Жалко, если пропадёт...
— Да что ты, Проха! — покачал тот головой. — Разве чужое добро осчастливит!.. Кажная вещица бедой отзовётся.
Проха сконфуженно умолк, а пройдя ещё версту, незаметно вытащил из-за пазухи серебряный кубок и отбросил его в сторону.
Ваня ехал в седле и клевал носом. Тимофей и Никита мало-помалу разговорились, коротая путь. Каждый из них догадывался, что в Шелонском сражении они могли сойтись друг с другом и рубиться насмерть. Но ни тот ни другой не захотел высказать эту догадку вслух.
Они были уже очень далеко, когда на опустевшую поляну вышел Лёвка Фатьянов. Он безо всякой надежды заглянул в избу и чуть не вскрикнул от радости, увидев свой мешок, в котором только ларца с грамотой да кубка немецкого и недоставало. Бумага была уже ему без пользы, он лишь горько пожалел о том, что провозился столько времени с раненым московским сотником, вместо того чтобы добить его так же, как добил своих товарищей-разбойников, которых не добили татары. «Кубок Проха небось спёр! — ругнулся он про себя. — Тоже надо было шею его цыплячью свернуть!..»
Он кое-как завязал мешок изуродованными руками, взвалил его на спину и пошёл перепрятывать своё добро, боясь, что за ним вернутся. Стало уже совсем темно. Благоразумней было бы заночевать в избушке, крепко закрывшись изнутри. Но ждать Лёвка не захотел. Новое тайное место было уже им присмотрено.
Путь его лежал через большое болото. Он днём уже попробовал его перейти, запомнил твёрдые кочки и порадовался, что никто, кроме него, не рискнёт полезть через топь.
В сгущающейся тьме он вдруг поставил ногу не туда и ухнул по пояс в холодную болотную жижу. Он сбросил с плеч тяжёлый мешок, и тот начал медленно погружаться в болото. Лёвка попробовал приподнять его, но сам завяз уже по грудь. Попробовал дотянуться до ближайшей кочки и не смог. Из глубины начали подниматься чёрные пузыри и лопаться на поверхности с тошнотворной вонью. Он стал задыхаться, дёрнулся всем телом, и едкая болотная вода обожгла порванное ухо. Лёвка хотел закричать, но и этого уже не успел. С глухим бульканьем его голова ушла под воду. Наступила мёртвая тишина.
Пару дней спустя Васятка вышел на крыльцо боярского терема. Ему было скучно и тоскливо. Никто не обращал внимания на него, даже Олёна. Отец, правда, пытался с ним шутить, но это у него выходило плохо и не смешно. Васятке рядом с Фёдором почему-то становилось страшно, казалось, что он вот-вот перестанет улыбаться и наорёт на него.
Пропал Ваня. Волчик убежал. Даже Двинка ушла вместе с Никитой. С кем же играть ему теперь?
Вдруг он услышал за воротами знакомый лай.
— Двинка вернулась! — закричал Васятка. — Впустите её скорее!
На шум вышел дворецкий и пошёл открывать ворота.
Выглянула из людской Настя, ахнула и побежала за Марфой Ивановной.
Двинка вбежала во двор, не переставая лаять. Лапы её были сбиты, под когтями запеклась кровь, она прихрамывала.
Взволнованная Марфа Ивановна сошла с крыльца к собаке. Та замолчала и выжидательно смотрела на хозяйку. Марфа ощупала её, сняла ошейник и нашла перстень, который давала Никите. Лицо её просветлело, она широко осенила себя крестом.
— Слава тебе, Господи! Жив Ванечка мой!.. — Она обняла подбежавшую Олёну. Рядом счастливо улыбалась Настя. — Жив! Не заполучит его великий князь ни за что на свете! И Новгород Великий жив ещё! Слушайте!
По всему городу стучали топоры, пели пилы. Новгород отстраивался после пожара. По Волхову плыли учаны с товарами, купцы торопились запастись ими до зимы. С ближайшей к терему Борецких волховской пристани ветер вдруг донёс обрывок песни лодейных артельщиков:
Господарь Великий Новгород, Ты потешь, порадуй душеньку, А не винами заморскими, А заветною да вольницей...Эпилог
аня с Никитой благополучно перезимовали сначала в Москве у Тимофея, а затем в деревеньке его Замытье под Коломной. Тимофей выдал их за родственников-погорельцев и даже Анисье не открыл всю правду, что за люди пришли с ним с Новгородской земли. Та была так безмерно счастлива, что, если и заподозрила недоговор, он не встревожил её. Ваня с Никитой ей пришлись по душе, и она даже втайне подумала, что неплохо было бы отдать за Никиту старшую дочь. Вместо этого к декабрю сыграли свадьбу младшей дочери Тони с Прохой, бывшим новгородским холопом, а ныне Тимофеевым приказчиком в Замытье. Сам Данило Дмитриевич Холмский был на свадьбе посажёным отцом, подарив молодым десять рублей. Но к этому времени Никита с Ваней уже ушли из Москвы. Перед уходом Никита видел Захара с Акимкой, которые трудились на разборке старого собора в кремле, но подойти поостерёгся.
С наступлением весны Никита с Ваней отправились на север. Начались их скитания по русской земле. Лишь через четыре года увиделся он с бабушкой Марфой. Летопись упоминает имя Ивана в связи с приездом в Новгород великого князя Ивана Васильевича, которому он среди прочих дарителей подносил золотые корабленники.
Ивану довелось пережить и бабушку, и Васятку, и Фёдора, чей конец был печален и горек. Фёдора Борецкого (Дурня) по велению великого князя в 1476 году схватили и заточили в один из муромских монастырей, где тот и умер при невыясненных обстоятельствах.
Через два года поймали и Марфу Ивановну с Васяткой и сослали в Нижний Новгород. В Воскресенском женском монастыре её постригли в монахини и нарекли Марией. В тот самый день, когда московские вои ворвались в чудный терем Борецкой, великая княгиня Мария Ярославна добровольно удалилась в монастырь и, расставшись с мирским своим именем, была наречена Марфой.
Ваня, разузнав о месте ссылки, уже не застал бабушку в живых. Ему удалось выкрасть Васятку и спасти его от убиения в темнице. И много ещё испытаний выпало ему в жизни: встреча и новое расставание с Ольгой, по странной прихоти судьбы оказавшейся при дворе царевны Софьи; татарский плен; поединок с другим Иваном — сыном великого князя Московского...
Продолжение нашего рассказа, в котором реальность порой столь же невероятна, как и вымысел, ещё ждёт тебя, дорогой читатель.
Примечания
1
Цитаты в книге приводятся по следующим изданиям: Н. М. Карамзинъ. История государства Российскаго. Томъ 6. СПб., 1903; Адам Олеарий. Описание путешествия в Московию и через Московию в Персию и обратно. СПб., 1906; Барбаро и Контарини о России. Л., 1971; Сигизмунд Герберштейн. Записки о московитских делах. СПб., 1908; Записки о Московии XVI века сэра Джерома Горсея. СПб., 1909; Россия начала XVII в. Записки капитана Маржерета, М., 1982; Памятники литературы Древней Руси: вторая половина XV века. М., 1982.
(обратно)2
Учан — речное судно. (Здесь и далее примечания автора — С. М.)
(обратно)3
Преимущественно железом, добытым на угорских рудниках. — Угра — бытовавшее в средние века название Венгрии. В XIV—XV вв. там разрабатывались месторождения железной руды, которую охотно покупали в странах Центральной и Восточной Европы. Кроме венгерских, были ещё известны небольшие месторождения в Чехии и Богемии. В России горное железо не добывалось, металл изготовляли из болотной руды, качество которой значительно уступало породам, добываемым в Венгрии. Поэтому ганзейские купцы привозили в Новгород венгерскую руду, высоко ценившуюся русскими ремесленниками.
Во время войны или подготовки к войне, когда требовалось изготавливать большое количество оружия и доспехов, спрос, а соответственно, и цены на железо значительно вырастали.
(обратно)4
...Угра восставала против честолюбива действий польского короля и торговала железо неохотно и по двойной цене. — В 1468 г. король Польский Казимир IV Ягеллончик, пользуясь тем, что его брат по отцу и предшественник на польском пистоле Владислав III объединял в своих руках короны Полыни и Венгрии, предъявил претензии на венгерский престол, что послужило поводом к продолжительной войне Польши с Венгрией и её союзницей Чехией, завершившейся в 1471 г. признанием сына Казимира — королевича Владислава — королём Чехии. Позднее, в 1490 г., Владислав добился и венгерской короны.
Во время войны 1468 — 1471 гг. вывоз железной руды из Венгрии почти прекратился, что вызвало резкое вздорожание железа на европейских рынках.
(обратно)5
От города Ипр во Фландрии.
(обратно)6
Шенверк (schöne work. — нем.) — «прекрасная белка», высококачественный беличий мех.
(обратно)7
Тысяцкий Василий Есипович, ведавший торговым судом и решавший споры между немецкими и новгородскими купцами... — Василий Есипович (середина — конец XV в.) — новгородский боярин из незнатной семьи. В 1468—1471 гг. занимал пост тысяцкого — выборного представителя интересов «чёрных людей» Новгорода в совете господы. По должности своей должен был отстаивать интересы купечества, ремесленников, мелких землевладельцев, фактически, как и другие тысяцкие второй половины XV в., отстаивал интересы боярства. Был противником присоединения Новгорода к Москве. В 1478 г. в числе прочих новгородцев лишён всех своих владений и выведен на поселение «в московские города».
(обратно)8
Рогатина — район древнего Новгорода на левом берегу Волхова близ Детинца, где располагались здания новгородской государственной администрации.
(обратно)9
...Василий Есипович отправился на Рогатину, где в Вечевой палате вершил дела степенной посадник. — Степенной посадник — высшее должностное лицо Новгородской республиканской администрации в XV в. Избирался вечем, формально на эту должность мог претендовать любой новгородец, фактически посадниками становились исключительно представители нескольких влиятельнейших боярских родов. В руках посадника была сосредоточена вся гражданская, военная, судебная и финансовая власть.
Степенной посадник Иван Лукинич Щека его уже ждал. — Иван Лукинич Щека (? — 1471 или 1479) — новгородский боярин из знатной семьи бояр Лукиничей, активный и тонкий политик, сторонник отделения Новгорода от Москвы и присоединения к Литве. Посадничал с 1462 г. до своей смерти.
(обратно)10
Правнук знаменитого плотницкого посадника Захарии, Щека, как и дед его, и прадед, служил верой и правдой господину Великому Новгороду. — Захария (конец XIV в.) — знатный новгородский боярин из рода Лукиничей, посадник в 1390-х гг. Прославился мудрым и рачительным правлением.
(обратно)11
...участвовал в посольстве к польскому королю Казимиру... — Известно три больших посольства Новгорода к Казимиру IV: в 1458, 1463 и 1471 гг. Иван Лукинич принимал участие в первом посольстве.
(обратно)12
Вечевой позовник — должностное лицо в новгородской администрации. Выполнял функции глашатая на вече и секретаря при высших должностных лицах.
(обратно)13
Посадник Неревского конца Дмитрий Исакович Борецкий... — Дмитрий Исакович Борецкий (около 1445 — 24.07.1471) — новгородский боярин, старший сын посадника И. А. Борецкого и Марфы Борецкой. Под влиянием матери стал активным противником подчинения Новгорода Москве и одним из вожаков партии сторонников присоединения Новгорода к Литве. В 1470 г. был избран посадником, ездил с посольством к великому князю Литовскому Казимиру IV, где заключил договор о присоединении Новгорода к Литве. Желая сдержать активность Д. Й. Борецкого и подорвать доверие сторонников к нему, великий князь Московский в том же году пожаловал его боярином московским, но Дмитрий остался врагом Москвы. Совместно с посадником Василием Казимером командовал новгородским войском в походе против москвичей 1471 г. и Щелонской битве (14.07.1471), где был разбит и пленён москвичами. Казнён но приказу Ивана III как бунтовщик и изменник отсечением головы.
(обратно)14
Купцы Иванского общества, самый богатый слой новгородского купечества, имевшие свою церковь Ивана-на-Опоках.
(обратно)15
Ваня проснулся засветло. — Иван Дмитриевич Борецкий — сын посадника Дмитрия Исаковича Борецкого, внук Марфы Борецкой и Якова Короба. О его судьбе практически ничего не известно. Вероятно, после разгрома новгородского войска москвичами в Шелонской битве и казни отца Иван был удалён из дома Борецких, поскольку, когда в 1478 г. его бабка — Марфа Борецкая — была выслана из Новгорода, с ней в ссылку был отправлен внук, но не Иван, а его двоюродный брат Василий.
(обратно)16
Была совсем молодой, когда у карельского берега опрокинула волна лодку с сыновьями-малолетками, Антоном и Феликсом. — От брака с боярином Филиппом Марфа Борецкая имела двух сыновей — Дитона и Феликса, родившихся около 1430 г. и утонувших в Онежском озере в 1441 г. Дети были похоронены в Никольском Корельском монастыре, которому Марфа на поминание сыновей пожертвовала огромные земельные владения.
(обратно)17
Открыто ярилась на отца, Ивана Дмитриевича Лошинского... — Иван Дмитриевич Лошинский (конец XIV — первая половина XV в.) — новгородский боярин, богач, отец Марфы Борецкой. Своими трудами и удачными куплями земель нажил огромное состояние.
(обратно)18
Митенька родился. Потом Федя. — Фёдор Исакович Борецкий (по прозвищу Дурень) (около 1450 — 9.05.1476 г.) — боярин новгородский, младший сын посадника И. А. Борецкого и Марфы Борецкой. О его жизни до 1475 г. практически ничего не известно. Вероятно, вместе с братом Д. И. Борецким участвовал в деятельности партии сторонников конфронтации с Москвой и присоединения Новгорода к Литве. В 1475 г. вместе с другими молодыми боярами участвовал в разбойном нападении на Славкову и Никитскую улицы в Новгороде, где были сожжены и разграблены дома сторонников Москвы. За это в ноябре 1475 г. был отдан под суд, по приговору великого князя Ивана III «посажен в железы» и отправлен в заточение в Муром, где в дальнейшем получил разрешение выйти из темницы и постричься в монахи. Вскоре по принятии схимы умер.
(обратно)19
Сам владыко Иона отслужил молебен. — Святой Иона Новгородский (около 1400 — 5.11.1470 г.) — архиепископ Новгородский (с 1459 г.), опытный и топкий политик, пользовавшийся большим уважением новгородцев. Серьёзно влиял на политику Новгорода. Сторонник искусного лавирования в отношениях с Москвой, Иона выступал против подчинения Новгорода Казимиру IV, но был противником и соединения с Москвой. Считал, что отношения с великим князем необходимо строить на тонкой политической игре, то делая серьёзные уступки, то, пользуясь затруднениями Москвы, вырывая у неё уступки и привилегии. Успешно вёл такую политику вплоть до своей смерти. Канонизирован в 1559 г.
(обратно)20
Его знал великий князь Московский Василий Васильевич Тёмный... — Василий II Васильевич (Тёмный) (10.3.1415 — 28.3.1462) — великий князь Московский (1425 — 1462), внук великого князя Дмитрия Донского. Всю жизнь вёл непримиримую борьбу со своими двоюродными родственниками — галицкими князьями за московский престол, завершившуюся в его пользу в 1453 г., после смерти последнего претендента — князя Дмитрия Юрьевича Шемяки. В ходе войны был пленён и в плену ослеплён, за что в конце XVII в. получил прозвище Тёмный. В борьбе опирался на московское боярство и горожан, поддерживал союзнические, подчас дружеские отношения с Тверью, Литвой и особенно татарами, нередко призывал их войска на помощь, за что был нелюбим в северной и юго-восточной Руси. Отличался жестокостью, коварством, вероломностью, настойчивостью в достижении своих целей.
(обратно)21
...злейший враг Москвы князь Дмитрий Юрьевич Шемяка... — Дмитрий Юрьевич Шемяка (1420 — 17 или 18.07.1453) — князь Галицкий, внук князя Дмитрия Донского, второй сын князя Юрия Дмитриевича Галицкого — главного соперника Василия II Васильевича в борьбе за московский престол. После смерти отца (1434) предъявил собственные претензии на великое княжение, повёл непримиримую борьбу с Василием и его сторонниками. Опирался на владения своего рода — Галич, Углич, Звенигород и северные земли — Нижний Новгород, Суздаль, Вятку и отчасти Новгород Великий. В феврале 1446 г. захватил Москву, пленил, ослепил и заточил в темницу Василия II, провозгласил себя великим князем Московским, по не был поддержан горожанами, не удержался на престоле и в январе 1447 г. бежал перед войсками незадолго перед тем освобождённого им из заточения Василия II. Потеряв вскоре Углич и Галич, Шемяка нашёл поддержку на севере и в Казанском ханстве и продолжал безуспешную борьбу с Василием до самой своей смерти.
(обратно)22
Великого князя в его годы оженить успели... — Речь идёт о женитьбе великого князя Московского Ивана III Васильевича (14.01.1446). В возрасте шести лет он был обручён с пятилетней дочерью великого князя Тверского Бориса Александровича Марией, а будучи двенадцати лет от роду вступил с нею в брак (4.06.1452). Этим актом был закреплён союз Москвы с Тверью, сложившийся в ходе борьбы этих княжеств против общих врагов — галицких князей и Литвы.
(обратно)23
Полевница — поляница, богатырка.
(обратно)24
Тот так же поступал, так же советовался во всём с матерью, с Софьей Витовтовной... — Софья Витовтовна (1371—5.07.1453) — великая княгиня Московская, жена великого князя Василия I Дмитриевича, дочь великого князя Литовского Витовта. В годы малолетства сына (1425 — нач. 1430-х гг.) фактически управляла государством, после постоянно сопутствовала сыну и, по-видимому, оказывала на него большое влияние. Отличалась сильным и властным характером. Во время своего правления с помощью боярина И. Д. Всеволожского провела ряд важных реформ, упорядочивших судопроизводство и укрепивших позиции удельных князей.
(обратно)25
Допустил Казанское царство, попал в плен к Улу-Махмету... — Улу-Мухаммед (Улу-Махмет, Улу-Магмет) (1403(?) —1445 или 1447) — хан Золотой Орды (1422—1426, 1429 — 1436), основатель (1437) и первый хан Казанского ханства. Вручил (зимой 1431 — 1432 гг.) ярлык на великое княжение Василию И. Поддерживал Василия в борьбе с Дмитрием Шемякой, но не упускал возможности опустошить набегами и владения московского князя. В ходе одного из таких набегов 4 июля 1445 г. Улу-Мухаммед наголову разбил русское войско при Спасо-Евфимьевом монастыре под Суздалем и взял в плен Василия II. Чтобы освободиться, великий князь должен был принести хану присягу на верность, обязался выплачивать Казани ежегодную дань и привлекать татарские войска ко всем своим военным походам.
(обратно)26
Сама с детьми, Юрием и Вайей, едва спаслась... — Имеются в виду сыновья Василия II княжичи Иван и Юрий Васильевичи, которым в феврале 1446 г. было соответственно пять и три года.
(обратно)27
...спасибо другу доброму и верному князю Ивану Ряполовскому, спрятал от убийц в глухом Боярове... — Иван Иванович Ряполовский (? —1480-е гг.) — князь, московский боярин, старший брат в семье князей Ряполовских — верных сторонников Василия II. Находился вместе с великим князем Василием II и его детьми в Троицком монастыре во время пленения Василия II. В суматохе сумел укрыть княжичей Ивана и Юрия от заговорщиков и вывез их в своё село Боярово (под Юрьевом-Польским), а затем в Муром, где стал собирать на защиту княжичей сторонников Василия II. В 1450 —1460-х гг. участвовал в военных и политических делах великих князей московских Василия II и Ивана III.
(обратно)28
Внука тоже окрестили Иваном. — Иван Иванович Молодой (15.02.1458 — 07.3.1490) — княжич, сын великого князя Московского Ивана III Васильевича и великой княгини Марии Борисовны Тверской, наследник великокняжеского стола. С 1475 г. активно привлекался отцом к военным и политическим делам, во время Угорского похода и стояния на Угре (1480) командовал обороной Москвы и вёл все дела по управлению государством. В договорах 1480-х гг. назывался великим князем наравне с отцом. В январе 1483 г. женился на дочери валашского господаря Стефана Елене, имел сына Дмитрия, родившегося в 1483 г. Умер внезапно, тридцати двух лет от роду. Его смерть породила всевозможные слухи и догадки: предполагали, что княжич Иван Иванович был отравлен второй женой Ивана III — княгиней Софьей, желавшей, чтобы великокняжеский стол достался её сыновьям.
(обратно)29
Чума.
(обратно)30
Пророчили близкое светопреставление. — До 1700 года, когда указом Петра I в России был введён счёт лет «от Рождества Христова», счёт лет на Руси пелся «от сотворения мира». Описываемые события происходят зимой 1470 — 1471 гг. от Рождества Христова, то есть в 6979 г. от сотворения мира (новый год по русскому календарю считался с 1 сентября). Приближался 7000 г., и с приходом этой круглой, по-своему магической даты многие ожидали наступления конца света.
(обратно)31
Деспина — дочь деспота. Отец Зои Фома Палеолог был деспотом Морейским.
(обратно)32
Чертолино — бывшее село, ныне Пречистенка.
(обратно)33
Терлик — длинный кафтан с короткими рукавами.
(обратно)34
— Слова те не мои, а Божьего человека Михаила Клопского, слышанные мною в Троицкой обители под Новгородом Великим. — Святой Михаил Клопский (середина XV в.) — настоятель Троице-Михайловского (позднее Клопского) монастыря на реке Веряже в Новгородской земле. Канонизирован в 1567 г. Согласно житию, обладал даром прорицания, неоднократно предсказывал падение Новгорода и подчинение его Москве, открывал судьбы многим новгородским боярам, предсказал великие дела князя Ивана III.
(обратно)35
Курицына бы хорошо, да здесь он тоже нужен. Шабальцева можно. — Фёдор Курицын (? — после 1495 г.) — дьяк великого князя Московского Ивана III. Выполнял различные дипломатические поручения. В 1482 г. от имени великого князя заключил выгодный Москве договор с венгерским королём Матвеем, в 1494 г. удачно осуществил сватовство сына Ивана III князя Ивана Ивановича Молодого к дочери молдавского господаря Стефана Елене Волошанке.
Иван Шабальцев (вторая половина XV в.) — дьяк и посол великого князя Московского Ивана III. Неоднократно ездил с посольствами в Литву, Венгрию, Новгород, Псков и Казань.
(обратно)36
Фрязами на Руси называли итальянцев.
(обратно)37
Невежественный народ (нем.).
(обратно)38
Рыбьими зубами звались на Руси моржовые клыки, ценившиеся так же высоко, как в Западной Европе слоновая кость.
(обратно)39
Корабленники — английские золотые монеты с изображением корабля.
(обратно)40
Тафта — плотная шёлковая ткань.
(обратно)41
Вотола — верхняя одежда из толстого сукна, дерюги.
(обратно)42
Плесковичи — псковичи.
(обратно)43
Прибежал Пимен, ключник опочившего владыки Ионы. — Пимен (? — после 1471 г.), ключник (то есть казначей) архиепископа Новгородского Ионы. Активный сторонник партии противников Москвы и сторонников присоединения Новгорода к Литве. Расхищал архиепископскую казну, тратя деньги на личные и политические нужды. По смерти Ионы претендовал на архиепископскую кафедру, но не получил се, проиграв жребий ризничему Феофилу, который, обнаружив кражи Пимена, потребовал суда над последним. Вече приговорило Пимена к заточению в монастыре.
(обратно)44
Выпал жребий ризничему Феофилу. — Феофил (? —1484) — ризничий (то есть заведующий имуществом) архиепископа Ионы (1459 — 1470), архиепископ Новгородский (1470—1480), избран но жребию 15 ноября 1470 г., утверждён на столе митрополитом 15 декабря 1471 г. Недальновидный, но достаточно смелый и решительный политик, Феофил в 1471 г. поддержал сторонников Москвы, чем на некоторое время заслужил благоволение великого князя Московского Ивана III, по впоследствии постоянно ходатайствовал перед великим князем о сохранении новгородской «старины» и прощении заточенных и сосланных новгородских бояр, за что навлёк на себя гнев и в 1480 г. был сведён с кафедры, увезён в Москву, на некоторое время заточен в Чудовом монастыре, но затем освобождён, хотя не возвращён в сан.
(обратно)45
Муж Иван Григорьев умер от чёрной язвы, прокатившейся по Новгородской земле. — Иван Григорьев (около 1420 — 1464 г. (?) — новгородский боярин, последний представитель известной с XIII в. фамилии бояр Григорьевых, один из богатейших новгородцев. Умер, по всей видимости, во время эпидемии 1464 г. в Новгороде.
(обратно)46
Близкими родственниками.
(обратно)47
Пожалуй, и Яков Короб, даром что Марфин тесть. — Яков Александрович Короб — боярин новгородский, богач, отец жены Дмитрия Исаковича Борецкого, дед Ивана Дмитриевича Борецкого, сторонник мирного решения споров с Москвой, противник объединения Новгорода с Литвой. Посадник (с 1464 г.). В 1488 г. лишён владений и «выведен в московские города».
(обратно)48
Наконец выбран был воевода, призванный возглавить всё новгородское ополчение. Но не Дмитрий Борецкий, а Василий Александрович Казимер, уже имевший опыт войны с москвичами и отличившийся пятнадцать лет назад под Русой. — Авторская вольность. В средневековой Руси войском, если его не возглавлял князь, всегда командовали на равных правах два воеводы. Этот порядок сохранялся до царствования Петра I. Так было и в 1471 г. — новгородским войском, выступившим против москвичей, командовали посадники Василий Казимер и Дмитрий Борецкий.
Дмитрий и Василий Губа Селезнёв стали при нём военными советниками. — Василий Губа Селезнёв (? — 24.07.1471) — новгородский житьий человек, в 1471 г. был избран от житьих воеводой в войско, отправляемое против Москвы. Попал в плен в Шелонской битве и был казнён по приказу Ивана III.
(обратно)49
Денег ушло немало — и на подкуп веча, и на дары Феофилу, попривыкшему уже с новым ключником Фотием к богатым пожертвованиям, и на снаряжение своих людей в ополчение. — Фотий (?) — ключник архиепископа Новгородского Феофила, в 1480 г. вместе с архиепископом был вывезен в Москву и заключён в Пудовом монастыре.
(обратно)50
Обжа — единица налогового обложения, равная количеству земли, обрабатываемому пахарем за один день с одной лошадью; примерно пять десятин.
(обратно)51
Додумать эту новую мысль помешал робкий голос дворецкого из-за двери, докладывающего о приходе Онфимьи Горшковой. — Онфимия Горшкова — новгородская боярыня, вдова боярина Онцифора Горшкова. Ни о какой роли Горшковой в политических делах Новгорода не известно, но в 1478 г. вместе с другими боярами Горшкова была лишена владений и выселена из Новгорода в Звенигород.
(обратно)52
Распашница — верхняя женская одежда из легких тканей с Широкими рукавами.
(обратно)53
Конный отряд Данилы Холмского и Фёдора Давыдовича, обременённый груженным добычей обозом и целым стадом скота, остановился в селении Коростынь, что всего в тридцати верстах от Русы. — Имеется в виду правофланговый отряд московского войска, наступавшего в 1471 г. на Новгород, насчитывавший свыше пяти тысяч воинов и возглавляемый князем Данилой Дмитриевичем Холмским и боярином Фёдором Давыдовичем. Действия этого отряда решили исход войны в пользу Москвы.
(обратно)54
Крыж — крестообразная рукоять у меча, палаша, тесака и сабли.
(обратно)55
Бахтерец — доспех из стальных, железных или медных пластинок, соединенных кольцами в несколько рядов, с разрезами на боках и на плечах.
(обратно)56
Уже разведчики выведали стан второй новгородской судовой рант, которая была многочисленней той, что атаковала их под Коростынью. — В двух новгородских судовых ратях насчитывалось около четырёх тысяч человек.
(обратно)57
Десятого июля под вечер в помощь Холмскому и Фёдору Давыдовичу прискакал татарский отряд царевича Данияра, без малого две тысячи сабель. — Данияр (? — I486) — царевич вассального Москве Касимовского ханства, верный слуга великого князя Ивана III, участвовавший во всех его военных походах и зарекомендовавший себя как отличный военачальник.
(обратно)58
Зажитье — военный грабёж.
(обратно)59
Над полками развевались кончанские стяги с изображениями Божьего лика, Орла, Всадника, Воина. — Авторская вольность. До нас не дошло никаких сведений о том, существовали ли знамёна новгородских концов, и тем более о том, что на них изображалось.
(обратно)60
Каттун — бумажная материя. Киндиак (киндяк, кондик, киндюк) — название красной хлопчатобумажной ткани.
(обратно)61
Черен — плоский клепаный котел или глубокая сковорода для выпарки соли.
(обратно)62
— На городскую казну рассчитывать неча, — подал голос новый степенной посадник Тимофей Остафьевич. — Тимофей Остафьевич (?) — боярин новгородский, посадник (1471 —1475), о его политической деятельности почти ничего не известно. В 1475 г. он был выселен из Новгорода в Можайск.
(обратно)63
Сулица — мётное копьё.
(обратно)64
Великая княгиня сообщала, что все в его отсутствие спокойно, от Ахмата опасности не предвидится... — Ахмат (? — 1480) — последний хан Золотой Орды. Вёл успешные войны с Литвой, Крымским и Ногайским ханствами, мечтал восстановить могущество Орды и владычество над Русью. В 1480 г. по главе большого войска подступил к пределам Руси, но был встречей войсками великого князя Московского Ивана III, не смог преодолеть рубеж Оки и после неудачной месячной войны отступил в степь, где вскоре был убит во время набега ногайцев. С победой над Ахматом связывается окончательное свержение монгольского ига над Русью.
(обратно)65
Взголовье — длинная подушка во всю ширину кровати.
(обратно)Комментарии
1
Клейс в кругах ганзейского купечества слыл человеком многоопытным и почтенным. — Ганза — политическое содружество вольных торговых городов Северной Германии во главе с городами Любек, Бремен и Гамбург. Существовало в XIV—XVII вв., наибольшего расцвета достигло в конце XIV — середине XV в., когда ганзейские купцы стали контролировать практически всю торговлю в Балтийском морс и частично в Северном, а соединённый военный флот Ганзы являлся одним из сильнейших в мире. Вся политика Ганзы, корректировавшаяся на проходивших раз в пять лет или чаще съездах бургомистров и членов бургенратов ганзейских городов, была направлена на расширение и улучшение ганзейской торговли и борьбу с конкуренцией купцов и купеческих обществ других стран. Большим достижением ганзейской политики в XV веко было получение ряда торговых привилегий в Новгороде, позволивших ганзейским купцам взять в спои руки почти всю внешнюю северорусскую торговлю.
В Ганзе существовал особый неписаный кодекс чести купца, нарушители которого лишались доверия и уважения, а следовательно, и выгодного партнёрства в торговых кругах. Тягчайшими преступлениями против этого кодекса (что во многих городах Ганзы фиксировалось за коном) считались торговля поддельными товарами, использование, а тем более изготовление фальшивых денег и заключение каких-либо договоров, выполнение каких-либо поручений иностранцев, кроме торговых.
(обратно)2
Тот сообщал о последних событиях в Новгороде, о внезапном вздорожании товаров, в особенности хлеба и соли, вечная нехватка которой усугубляется слухами о передаче Казимиру соляных варниц в Русе. — Казимир IV Ягеллончик — великий князь Литовский (1440 — 1492), король Польский (1447 —1492), младший сын короля Польского и великого князя Литовского Ягайло (Владислава II), активный и тонкий политик, стремившийся укрепить польско-литовский союз, поднять роль шляхты и горожан во внутреннем управлении государства, развивать ремесло и внешнюю торговлю. Для этого необходимо было вести активную внешнюю политику, в первую очередь против Тевтонского Ордена — немецкого государства в Прибалтике. В ходе многочисленных войн Казимир IV существенно подорвал могущество Ордена, присоединил города Гданьск, Мальборг и Торупь, обеспечив тем самым выход к Балтийскому морю. Но для того, чтобы полностью сломить Орден, у польско-литовского государства не хватало сил. В связи с этим Казимир стремился расширить свои владения на юг, восток и северо-восток, пытался подчинить венгерские и русские территории.
В 1463 г. Новгород, опасавшийся усиления Москвы и претензий московских князей на новгородскую независимость, начал переговоры с Казимиром. Влиятельная группировка новгородских бояр во главе с Борецкими настаивала на присоединении Новгорода к владениям короля, чтобы избежать покорения Москвой. Переговоры велись много лет и так и не были завершены: новгородцы стремились максимально ограничить власть приглашаемого короля, Казимир же настаивал на предоставлении ему значительных властных полномочий и крупной части государственных доходов. В 1468 г. новгородцы решили предложить королю, в случае его согласия принять Новгород под своё покровительство, взять в личное владение город Старую Русу, где находились крупнейшие в России промыслы соли. Доходы от соляных варниц Русы составляли примерно шестую часть доходов государственной казны Новгорода. Слухи о предстоящей передаче русских варниц Казимиру вызвали беспокойство в торговых кругах и повышение цен на соль в полтора — два с половиной раза.
(обратно)3
Слухи о походе великого князя Ивана Васильевича на Новгород и неизбежной войне с Москвой будоражили народ. — С XIII в. Новгородская земля входила в состав владений великого князя Владимирского, а после переноса великокняжеского стола из Владимира в Москву — великого князя Московского. Подчинение Новгорода Москве всегда оставалось достаточно формальным — новгородцы сами управляли своими внутренними делами, вели независимо от Москвы отношения и иногда даже войны с зарубежными государствами. Великому князю Новгород выплачивал дань, иногда поддерживал его войском и время от времени обращался за помощью в войнах с Тевтонским Орденом. По мере усиления и роста богатств новгородское государство всё более тяготилось владычеством Москвы, тем более что с середины XV в. претензии московских князей усилились: они стремились не только формально, по и фактически подчинить Новгород — руководить внешними сношениями, активно участвовать во внутренних делах, получать значительную часть новгородских доходов. Новгород всеми силами стремился ослабить Москву — в междоусобной войне середины XV в. новгородцы активно поддерживали противников Москвы, неоднократно на несколько лет приостанавливали выплату дани московскому князю. В ответ московские князья совершали военные походы на Новгород, заканчивавшиеся обыкновенно подписанием мирных договоров и выплатой Новгородом относительно небольших штрафов.
В 1460-х гг. великий князь Московский Иван III Васильевич стал решительно укреплять свою власть над русскими землями. Его владычеству полностью подчинились Ярославское и Галицкое княжества, была существенно ограничена независимость Пскова, установлена вассальная зависимость Казанского ханства. Опасаясь полного подчинения, новгородцы стали предпринимать попытки выйти из состава владений московского князя. Это неминуемо привело бы к войне, в которой Новгороду необходим был сильный союзник. Такого союзника и покровителя часть новгородцев видела в польско-литовском государстве — извечном противнике Москвы. Начались переговоры с королём Казимиром IV о включении Новгорода в состав его владений. Узнав об этом, Москва усилила нажим на Новгород. К концу 1460-х гг. обстановка накалилась до предела: Казимир был близок к тому, чтобы согласиться на новгородские предложения, в Новгороде решительно усилились противники Москвы. В свою очередь и Иван III повёл себя решительно: стал требовать от Новгорода отказа от сношений с королём и выплаты положенных даней. Новгород не принимал требований и только активнее вёл антимосковскую политику. Противоречия зашли так далеко, что их становилось возможно разрешить только войной.
(обратно)4
В горницу вошёл ражий холоп, держа обеими руками перед собой что-то тяжёлое, завёрнутое в холстину. — Холоп в средневековой Руси — зависимый человек-соплеменник. Холопы жили в доме господина, получали от него пропитание и средства к существованию и обязаны были выполнять даваемую господином работу.
Известно несколько видов холопства. Полные холопы, попавшие в холопство за очень большие долги, пленные или дети полных холопов были бесправными рабами своего господина, его власть над ними была безгранична — он мог убить, наказать, наградить, продать холопа, заставить его выполнять любую работу; все имущество полного холопа принадлежало господину. Из полных холопов обычно состояла часть домашней прислуги и охрана боярина.
Докладные (или кабальные) холопы были людьми, взявшими в долг определённую сумму денег и не сумевшими вернуть её в срок. За свой долг они становились холопами и оставались у господина до тех пор, пока своим трудом не возместят ему убытки. Докладных холопов господин не мог продать, наказать, тем более убить.
Добровольные холопы — это люди, по своей воле явившиеся к господину и обязавшиеся служить ему. В добровольные холопы шли бедняки, разорившиеся, те, кто потерял своё имущество в результате войн, пожаров или неурожаев. Добровольные холопы оставались у господина определённый при поступлении срок или, если о сроке не договаривались, столько, сколько хотели сами. По своему положению они были близки к докладным холопам — господин кормил их, давал кров и одежду, а они обязаны были работать на него, при этом господин не мог продать, казнить или наказать их. Докладные и добровольные холопы могли владеть личным имуществом, и известны случаи, когда преуспевающий холоп становился богаче своего хозяина, когда господин ходил у холопа в должниках.
(обратно)5
Бабушка Марфа часто сажала Ваню подле себя во главе стола. — Марфа Ивановна Борецкая (в девичестве Лошинская), по прозвищу Посадница (1410-е — около 1490 г.) — дочь новгородского боярина Ивана Дмитриевича Лошинского. Около 1430 г. выдана замуж за боярина Филиппа Шилина, одного из богатейших новгородцев, после смерти которого (около 1444 г.) унаследовала все его состояние. Около 1445 г. вторично вышла замуж за посадника Исака Андреевича Борецкого, также очень богатого новгородского боярина. В браке с ним имела двух сыновей — Дмитрия и Фёдора. Вторично овдовев в 1457 г. и получив наследство мужа, Марфа стала едва ли не самой богатой жительницей Новгорода и вскоре начала играть видную роль в политической жизни города. Легенды называют её вдохновительницей и руководительницей партии сторонников отделения Новгорода от Москвы и присоединения к Литве. В реальности её роль, видимо, была меньшей, чему свидетельствует то, что после разгрома новгородцев москвичами в 1471 г. и казни сына Марфы Дмитрия великий князь Иван III никак не покарал Марфу. Лишь в 1478 г. (по другим источникам в 1488 г.), после возобновления антимосковских выступлений в Новгороде, Марфа в числе многих других новгородских бояр была лишена всего имущества и сослана в Нижний Новгород, где вскоре приняла монашество и скончалась в монастыре. Образ Марфы как женщины-политика с конца XVIII в. привлекает литераторов: о ней и её роли в борьбе с Москвой написано свыше десятка романов, повестей, пьес и опер.
(обратно)6
А через год посватался к ней Исак Андреевич Борецкий, тоже бездетный вдовец... — Исак Андреевич Борецкий (? — 1457) — новгородский боярин. Первые известия о нём относятся к 1417 г., когда он во главе небольшой рати разбил в Заволочье московский отряд. Около 1424 г. стал посадником. Слыл мудрым и рачительным правителем, выступал за лавирование между Москвой и её врагами, против открытой дружбы или конфронтации с любой из этих сторон. После победы Москвы в феодальной войне XV в. стал склоняться к необходимости дружбы и сотрудничества с ней. В 1452 — 1453 гг. вёл в Москве переговоры с великим князем Василием II Васильевичем о заключении мира и отходе Новгорода от союза с врагами Москвы — галицкими князьями. Вскоре по возвращении И. А. Борецкого в Новгород был отравлен находившийся в городе князь Дмитрий Шемяка, вероятно с ведома и с участием Борецкого. Однако Исаку Андреевичу не удалось удержать новгородцев от вооружённой борьбы с Москвой. После неудачной для Новгорода войны 1456 г. он навлёк на себя недовольство как новгородцев, так и великого князя, должен был оставить посадничество и вскоре умер.
(обратно)7
— Ай да мёд! — похвалил сидящий напротив посадник Василий Казимер. — Василий Фёдорович Казимер (Казимир) (? — после 1481 г.) — боярин новгородский. В 1454 г. стал тысяцким, в 1464 г. — посадником и посадничал с перерывами до 1471 г. Воевода, в политике — сторонник независимости Новгорода от Москвы. Командовал новгородскими войсками в войнах с Москвой 1456 и 1471 гг., оба раза был разбит москвичами, в 1471 г. в Шелонской битве захвачен в плен и по приговору великого князя Ивана III сослан в заточение, но в конце года освобождён по ходатайству архиепископа Феофила. Вернувшись в Новгород, стал проводить политику примирения и подчинения Москве, в 1478 г. просил Ивана III принять его в московскую службу, но получил отказ. В 1481 г. вместе с другими новгородскими боярами лишён всех своих владений, выведен в Москву и поселён под Коломной, где получил в компенсацию небольшую вотчину.
(обратно)8
Марфа Ивановна, наняв скоморохов на пир, всё же не решилась выпустить их перед новым игуменом Соловецкого монастыря... — Святой Зосима (около 1400—17.04.1478 г.) — монах, подвижник, основатель и первый игумен Соловецкого монастыря, провиден и чудотворец. Родился в состоятельной новгородской семье в селе Толвия на берегу Онежского озера. Не желая жениться, ушёл из дому и отшельничал в Поморье. После смерти родителей в 1436 г. раздал всё своё имущество бедным и ушёл на Соловецкие острова, где его трудами был создан один из величайших монастырей Руси. В 1452 г. был официально назначен игуменом. В 1460-х гг. Зосима несколько раз посещал Новгород, где добился от веча передачи во владение монастырю Соловецких островов и склонил многих бояр, в том числе Марфу Борецкую, сделать земельные вложения в монастырь. В 1547 г. причислен к лику святых. Его житие повествует более чем о 70 чудесных видениях и исцелениях Зосимы. В частности, будучи на пиру в доме Марфы Борецкой, согласно Житию, Зосима увидел шестерых гостей — знатных бояр, — сидящих за столом без голов. Именно эти люди были позднее казнены великим князем Иваном III.
(обратно)9
Сейчас Кур занимал всеобщее внимание рассказкой о ростовщике Щиле. — Шила (Шил, Щил) — полулегендарный новгородский боярин, живший в начале XIV в. Россказни о его занятиях ростовщичеством и несметных богатствах (исчислявшихся якобы сотнями тысяч рублей — совершенно астрономическая сумма для того времени) надолго пережили реальный персонаж и ходили в Новгородской губернии до конца XIX в. Прообраз героя легенд — реальный боярин Илия Шил действительно был богат, владел огромными землями в Задвинье и давал деньги в долг новгородскому архиепископу. Перед смертью Шил воздвиг на свои средства Покровский монастырь возле Новгорода, в котором и был похоронен.
(обратно)10
Великая княгиня Мария Ярославна приказала не тревожить её до полудня. — Мария Ярославна (1423—1484) — великая княгиня Московская, жена великого князя Василия II Васильевича, мать великого князя Ивана III Васильевича, дочь серпуховского князя Ярослава Владимировича. Обручена с Василием III в 1432 г., вышла замуж в 1433 г. Сопровождала своего мужа на всём его жизненном пути, делила с ним заточение. Некоторые историки полагают, что Мария Ярославна пользовалась большим влиянием на своего мужа и сына, помогала им в государственных делах. После смерти Василия III получила в пожизненное владение города Ростов и Романов, перешедшие после её смерти к Ивану III. В 1478 г. приняла монашество под именем Марфы.
(обратно)11
Вот и дождался Божьей кары — ослеплён был извергом Шемякой. — В октябре 1445 г. Василий II возвратился из казанского плена и с помощью многочисленной татарской рати вернул себе Москву. Его соперники, возглавляемые Дмитрием Шемякой, должны были уступить татарской силе и заключить с Василием II дружеские договоры. Но союзничество Василия II с казанскими татарами вызвало всеобщее недовольство: лагерь его врагов пополнился, созрел заговор, которым руководили князья Дмитрий Шемяка и Иван Андреевич Можайский. Вскоре представился удобный случай: в феврале 1446 г. Василий II с детьми и почти без охраны отправился на богомолье в Троицкий монастырь. Узнав об этом, Шемяка стремительным нападением захватил Москву, а Иван Андреевич Можайский пленил Василия II в монастыре. Пленник был привезён в Москву и 14 февраля ослеплён в доме Шемяки, причём Шемяка объявил, что мстит великому князю за ослепление его брата — Василия Косого. Ослеплённый Василий II был сослан в заточение в Углич, где позже к нему присоединились жена и дети.
(обратно)12
Приблизила Ряполовских, Оболенских, Патрикеевых, Кошкиных, Плещеевых, Морозовых, из воевод — Фёдора Басенка и тверянина Дмитрия Даниловича Холмского. — Ряполовские (Иван, Семён Хрипун и Дмитрий Ивановичи) — служилые князья, сторонники великих князей московских.
О князе Иване Ивановиче см. выше.
Князь Семён Хрипун Иванович Ряполовский (? —1499), средний брат в семье князей Ряполовских. В 1446 г. находился в Муроме, в 1450-х гг. стал известен как воевода. В 1458 г. совершил поход на Вятку, в 1477 г. командовал полком правой руки в походе на Новгород, в 1496 г. возглавлял оборону Казани, где правил вассал великого князя Ивана III хан Мохаммед-Эмин, от мятежников. В 1499 г. казнён за участие в заговоре.
Князь Дмитрий Иванович Ряполовский (около 1425—1502 г.), младший брат в семье князей Ряполовских, находился в Муроме в 1446 г., после служил воеводой в войсках великих князей Василия II и Ивана III, был их наместником в разных городах. Много сделал для подчинения Москве Вятской земли. В 1499 г. постригся в монахи.
Оболенские (Василий, Семён и Глеб Ивановичи, Иван Васильевич Стрига) — служилые князья, сторонники великих князей московских.
Князь Василий Иванович Оболенский (около 1400 — после 1450 г.), старший брат в семье князей Оболенских, — в 1440-х гг. великокняжеский наместник в Муроме. На этом посту много сделал для победы Василия II над Дмитрием Шемякой: убил ханского посла, вёзшего ярлык для Шемяки, в 1446 г., после пленения Шемякой Василия II, укрыл в Муроме его семью и собрал всех сторонников Василия II. В 1450 г. возглавлял большой полк в походе на Галич и 27 января одержал блистательную победу над войсками Дмитрия Шемяки.
Князь Семён Иванович Оболенский (1400-е — после 1457 г.) в 1446 г., когда князь Дмитрий Шемяка захватил Москву, бежал в Литву, получил от короля Казимира IV «в кормление» город Брянск, где вместе с Ф. В. Басенком стал собирать сторонников Василия II и готовить их к новой войне. Был главным вдохновителем сопротивления Шемяке и организатором всех союзников Василия II. Зимой 1446—1447 гг. с Ф. В. Басенком привёл к Василию II большую и отлично подготовленную рать. Затем много воевал с врагами великих князей московских. Помогал малолетнему Ивану III командовать войсками в походе 1452 г. За свою службу был в 1447 г. пожалован большими землями.
Князь Глеб Иванович Оболенский (1400-е—1436) в 1430-х гг. был великокняжеским наместником в Устюге. Зимой 1435—1436 гг. девять педель защищал город от войск галицкого князя Василия Косого и был убит во время последнего штурма, приведшего к падению города.
Князь Иван Стрига Васильевич Оболенский (около 1440 — после 1490 г.), сын князя Степана Ивановича Оболенского, лучший военачальник Ивана III, за 40 лет руководства войсками не испытал ни одного поражения. Был ближайшим другом и доверенным лицом Ивана III. Реформатор русского войска, фактический создатель дворянской конницы и обученной пехоты (в том числе вооружённой ручным огнестрельным оружием — пищалями). В перерывах между ратными трудами наместничал в важнейших городах Руси.
Патрикеевы (Юрий Патрикеевич и Иван Юрьевич) — бояре московские, родственники и ближайшие сподвижники великих князей московских.
Юрий Патрикеевич Патрикеев (? — 1440-е гг.) был ближайшим другом и сподвижником великих князей Василия I и Василия II. Первый настолько пенил его, что выдал за пето свою дочь — Марию Васильевну. Выполнял военные и дипломатические поручения. В 1433 г. во главе московского войска был разбит ратью князей Василия Косого и Дмитрия Шемяки и взят в плен, но выкуплен великим князем. Несколько раз ездил в Новгород собирать великокняжескую дань. В 1439 г. возглавлял оборону Москвы при нашествии хана Улу-Мухаммеда.
Иван Юрьевич Патрикеев (1419 — 1499), сын Юрия Патрикеевича и двоюродный брат и первый боярин великого князя Ивана ИГ, долгие годы был его ближайшим другом и советником. Прославился как отличный военачальник в многочисленных походах 1450—1470-х гг., был знатоком новгородских дел и правой рукой Ивана III во время похода на Новгород 1478 г. В 1499 г. принял участие в придворной интриге, был подвергнут опале и постригся в монахи.
Кошкины (Кошкины-Кобылины) — знатный род, сторонники великих князей московских Василия II и Ивана III.
Плещеевы (Андрей Михайлович и Михаил Борисович) — бояре московские, сподвижники великих князей Василия II и Ивана III.
Михаил Борисович Плещеев (? — 1450-е гг.) служил Василию II, выполнял военные и дипломатические поручения. 25 декабря 1446 г. с небольшим отрядом внезапно захватил Москву, находившуюся в руках князя Дмитрия Шемяки, и удерживал её до подхода главных сил Василия II.
Андрей Михайлович Плещеев (1420-е — около 1490 г.) — сын Михаила Борисовича, служил Ивану III, выполнял политические и дипломатические поручения, важнейшее из которых — сватовство сына Ивана III Ивана Ивановича к дочери молдавского господаря Стефана I Елене Стефановне (1482).
Фёдор Васильевич Басенок (1410-е — после 1468 г.) — воевода из московских дворян, прославился мужеством и неколебимой верностью великому князю Василию II в годы его борьбы с галицкими князьями. В 1446 г., когда князь Дмитрий Юрьевич Шемяка захватил Москву, Басенок единственный из её жителей отказался присягнуть Шемяке, был за это посажен в цепи, но сумел бежать и скрылся в Коломне. Перебрался затем в Литву, где объединил вокруг себя всех сторонников Василия II. В 1447 г. вместе с князем Семёном Ивановичем Оболенским Фёдор Басенок привёл к войску Василия II большой и отлично подготовленный отряд воинов из Литвы. Затем долго и успешно воевал против галицких князей. Отличился в 1449 г. при обороне Костромы, в 1450 г. в битве под Галичем, в 1452 г. при взятии Устюга, в 1455 г. при отражении набега татарского царевича Салтана. Самая замечательная его победа — над новгородцами при Старой Русо в 1456 г., когда двести воинов Басенка разгромили отборную пятитысячную рать. Эта битва решила исход похода Василия II на Новгород и привела к подписанию выгодного для Москвы мирного договора. Был близким другом Василия II и свидетелем при составлении им завещания.
Холмский Данило (Данила) Дмитриевич (? — 1493) — служилый князь (из рода великих князей Тверских), боярин московский, служил великим князьям московским Василию II и Ивану III, блестящий военачальник и умелый политик. Стал известен в 1468 г., когда разгромил под Муромом большой отряд крымских татар. В 1469 г. с малыми силами отразил тридцатитысячное казанское войско от Оки и гнал его трое суток, в 1471 г. опустошил Новгородскую землю и разгромил сорокатысячное новгородское войско на реке Шелони, в 1473 г. окружил под Псковом вторгшихся на Русь ливонских рыцарей и заставил Орден подписать чрезвычайно выгодный для России мирный договор, в 1477 г., совершив беспримерный марш по льду озера Ильмень, внезапно подошёл к Новгороду, окружил его и заставил капитулировать, в 1483 г. взял Казань. Обладал гордым и мрачным характером, имел множество завистников при великокняжеском дворе. В 1475 г. был оклеветан и едва не подвергся опале. Позднее Иван III принёс Холмскому извинения.
(обратно)13
Ростом только был о деда, Василия Дмитриевича, сына славного Дмитрия Донского, сутулился, наклонял голову, входя в двери великокняжеских палат... — Василий I Дмитриевич (1371 — 1425), великий князь Московский (с 1379 г.), старший сын великого князя Дмитрия Донского, отец Василия II. Присоединил к Москве Суздальско-Нижегородское княжество, вёл ловкую политику против Орды и великого княжества Литовского. Был очень высок ростом (около 190 см, при среднем роете людей в XIV —XV вв. 165 см).
Дмитрий Иванович Донской (1350—1379), князь Московский (с 1359 г.), великий князь Владимирский (с 1363 г.). Выдающийся государственный и военный деятель русского средневековья. Подчинил своей власти многие русские земли, перенёс великое княжение из Владимира в Москву, построил каменные стены в московском Кремле, отразил экспансию великого князя Литовского Ольгерда, разбил в Куликовской битве (1380) войска хана Золотой Орды Мамая, положив этим начало освобождению Руси из-под ордынского ига.
(обратно)14
В тридцать лет он уже похоронил жену, тоже Марию, по-домашнему Машеньку, кроткую, ласковую, выданную отцом, тверским князем, не по любви, а для закрепления союза с Москвой. — Мария Борисовна (1441 —22.4.1467) — великая княгиня Московская, первая жена великого князя Московского Ивана III Васильевича, дочь великого князя Тверского Бориса Александровича. Была выдана замуж в возрасте десяти лет, но, по свидетельствам современников, Иван III очень любил её и супруги жили на редкость счастливо. Мария Борисовна отличалась красотой, мягким, добрым и внимательным характером, отменным здоровьем. Её смерть была внезапной и таинственной, Иван III глубоко переживал кончину жены. В Москве подозревали, что двадцатипятилетняя княгиня была отравлена. Иван отчасти поверил этим слухам и наложил опалу на дьяка Алексея Полуектова, чья жена Наталья — женщина, близкая к Марии Борисовне, подозревалась в связях с бабой-ворожеёй, отравившей будто бы пояс великой княгини.
(обратно)15
...двенадцатилетний Иван уже побывал в своём первом походе — с татарским царевичем Ягупом ходил в новгородские земли против Дмитрия Шемяки с его малочисленным войском. — Зимой 1451 —1452 гг. произошли последние военные действия многолетней войны за московское княжение между Василием II и Дмитрием Шемякой. Шемяка собрал значительные силы в Устюге и готовился к походу. Узнав об этом, Василий II поспешно выступил из Москвы, задумав окружить и уничтожить Шемяку в Устюге. Для этого великокняжеская рать разделилась: часть, возглавляемая Василием II, наступала на Устюг с севера, другая, которой формально командовал двенадцатилетний княжич Иван Васильевич (будущий великий князь Иван III), должна была обойти Устюг с севера и отрезать В1емяку от союзных ему подвинских земель. Войско княжича Ивана насчитывало около двадцати тысяч воинов, малолетнему князю помогали командовать воеводы князь С. И. Оболенский и Д. Д. Холмский. Шемяка, узнав о готовящемся окружении, бросил Устюг и бежал на север в Подвинье, и войско княжича Ивана, подкреплённое отрядом татарского касимовского царевича Ягупа, устремилось за ним в погоню. Догнать Шемяку с его небольшим отрядом не удалось, но рать Ивана разорила все земли по южному течению реки Двины — Шемяка больше не мог получить здесь помощи и поддержки. Между прочим, войско княжича Ивана истребило жившее на Двине языческое племя кокшаров — одно из последних в Европе славянских племён, не принявшее христианства.
Зимний поход 1451 —1452 гг. был первым самостоятельным предприятием княжича Ивана в качестве наследника Московского великокняжеского стола. С этого времени Василий II начинает активно привлекать сына к военным и политическим делам, готовить его к предстоящему княжению. Если в походе 1451 —1452 гг. Иван, вероятно, сам войсками ещё не командовал — это делали за него воеводы, — то спустя три года Иван становится настоящим самостоятельным военачальником и политическим деятелем.
(обратно)16
Обо всём этом подолгу беседовала Мария Ярославна с митрополитом Феодосием. — Феодосий Бывальцев (около 1406 — 1478(?) г.) архимандрит Чудова монастыря в Москве (до 1454 г.), архиепископ Ростовский (1454—1461), митрополит Московский (1461 — 1464). Видный церковный деятель, энергичный борец за чистоту Церкви. Став митрополитом, жёстко требовал от всех монахов и священников беспрекословного следования всем догмам церковного устава, исполнения до последних мелочей всех православных обрядов, аскетического образа жизни, полного подчинения главам Церкви — епископам и самому митрополиту. За малейшие провинности лишал сана и ссылал в монастыри приходских священников, что привело к тому, что большинство церквей в Москве и ближайших к ней городах остались без священников и были закрыты. Это вызвало всеобщее недовольство горожан и протесты со стороны белого духовенства. Пытался влиять на Ивана III, вмешиваться в политические дела, желал абсолютно подчинить власти митрополита епископов и архиепископов, чем навлёк на себя недовольство великого князя и высших церковных кругов. 13 сентября 1463 г. церковным собором был низложен с митрополичьей кафедры и отправлен в монастырь, где и оставался до смерти. Низложение Феодосия (которое, правда, в документах было оформлено как добровольная отставка) стало первым в истории России случаем, когда митрополит ушёл со своего поста, а не скончался в сане главы Русской Церкви.
(обратно)17
И так хотелось взглянуть ей в глаза, угадать, что мыслит, на что надеется деспина Зоя. — Зоя Палеолог (1443(?) — 07.4.1503) — великая княгиня Московская Софья Фоминишна (1472 — 1503), младшая дочь Фомы Палеолога, правителя (деспота) византийской провинции Морей, брата последнего императора Византии — Константина XI Палеолога, погибшего при защите Константинополя от войск турецкого султана Махмуда II в 1453 г. С падением Константинополя прекратилось и существование Византии. Фома Палеолог со своей семьёй бежал в Италию, где жил на скромную пенсию Папы Римского Павла II. После смерти Фомы Павел II стал искать выгодную партию для последней представительницы рода византийских императоров и остановил свой выбор на великом князе Московском Иване III. Папа рассчитывал на то, что, выдав замуж за православного монарха обязанную ему племянницу императора, сможет через Зою влиять на политические и, главное, религиозные дела Московского государства: стержнем политики папства во второй половине XV в. было распространение на некатолические земли Европы униатства — религиозного учения, возникшего в результате заключения в 1439 г. союза (унии) между Папой Римским и константинопольским патриархом. Согласно унии Православная Церковь, сохраняя в основном свои догматы и обряды, объединялась с Римско-католической и признавала главенство Римского Папы. В России униатство не было признано, и Павел II рассчитывал, что с помощью Зои Палеолог он сможет распространить свою власть на московские земли. Начавшиеся в 1469 г. переговоры с Москвой завершились 12 ноября 1472 г. свадьбой Ивана III и Зои Палеолог, которой пришлось предварительно отказаться от униатства и принять православное имя Софья Фоминишна. Расчёты Папы Павла II не оправдались: великая княгиня Софья Фоминишна не стала его марионеткой и не содействовала распространению униатства в России, а, напротив, была ревностной приверженицей Русской Православной Церкви.
От брака Ивана III с Софьей Фоминишной родилось пять сыновей. Энергичная и властная, Софья Фоминишна немало интриговала при великокняжеском дворе, желая добиться того, чтобы её старший сын Василий Иванович наследовал великокняжеский стол, что ей и удалось. Отношения Ивана III со второй женой были достаточно сдержанными — симпатизируя лично великой княгине, Иван III не позволял ей вмешиваться в государственные дела, свободно распоряжаться средствами из великокняжеской казны.
С появлением в Москве Софьи Фоминишны связывается принятие русским великокняжеским двором некоторых обычаев двора византийских императоров: роскоши, церемониалов и, в частности, государственного герба — двуглавого орла.
(обратно)18
Посольство посадника Василия Ананьина из-за раскисших дорог добиралось до Москвы две недели, почти вдвое дольше обычного. — В ноябре 1471 года из Новгорода в Москву было послано посольство для получения согласия великого князя Ивана III на приезд в Москву для поставления в сан нового архиепископа Новгородского Феофила и обсуждения малозначащих экономических вопросов. Возглавлял посольство новгородский боярин Василий Андреевич Ананьин (? — после 1475 г.), происходивший из старинной фамилии бояр Ананьиных, противник Москвы, сторонник присоединения Новгорода к Литве. Позднее Ананьин участвовал в Шелонской битве, был пленён, но освобождён по ходатайству архиепископа Феофила, не изменил своих взглядов, в 1475 г. участвовал в разбойном нападении на Славкову и Никитскую улицы в Новгороде, где были сожжены и разграблены дома сторонников Москвы. За это в ноябре 1475 г. был отдан под суд, по приговору великого князя Ивана III «посажен в железы» и вместе с Фёдором Борецким отправлен на заточение в Муром, где, по-видимому, и умер.
(обратно)19
«Если бы четырнадцать лет назад, — думал он, — не убоялись Василия Тёмного, не дали отпускного, а вышли бы всей новгородской ратью на войско московское, надолго бы, если не навсегда, сбили спесь с великого князя». — Речь идёт о событиях 1456 г. — походе великого князя Василия II Васильевича на Новгород. Этот поход стал завершающим актом междоусобной войны середины XV в. Покончив с Дмитрием Шемякой и его союзниками, Василий II отправился покарать Новгород за его пособничество врагам Москвы. Новгородцы выслали навстречу великому князю отборную рать — около десяти тысяч всадников, вооружённых и обученных по образцу орденских рыцарей, под командованием лучших новгородских воевод — князей Александра Чарторыжского и В. В. Гребёнки Шуйского, посадников Ивана Лукинича и Василия Казимера. Но 3 февраля 1456 г. под Русой это войско было наголову разбито четырёхтысячным передовым отрядом москвичей под начальством И. В. Стриги Оболенского и Фёдора Басенка. После этого поражения и взятия ратями Василия II нескольких городов в Новгородской земле Новгород запросил мира. В селении Яжелбицы в конце февраля был заключён мирный договор, по которому Новгород уплачивал Москве контрибуцию в восемь тысяч рублей, признавал власть великого князя, обязывался вернуть всех пленных и все земли, захваченные у Москвы в ходе междоусобной войны середины XV в. При всём том права самостоятельности Новгорода Яжелбицким договором подорваны не были, а подчинение московскому князю оставалось формальным.
(обратно)20
Дьяк Степан Бородатый прибыл в Москву пятью днями раньше Ананьина. — Степан Бородатый (даты жизни неизвестны) — дьяк великой княгини Московской Марьи Ярославны, книжник, великий знаток летописей, мастер дипломатических переговоров. В 1448 г. очень удачно подготовил почву для заключения русско-литовского договора. Специалист по новгородским делам. В 1456 г. участвовал в «походе миром» великого князя Василия II на Новгород, в 1460 г. — в посольстве в Новгород. В 1452—1470 гг. несколько раз с неизвестной целью ездил в Новгород неофициально. Летописи связывают с его именем внезапную смерть князя Дмитрия Шемяки (см. прим, к стр. 50). В 1471 г. великий князь Иван III взял Бородатого с собой в поход на Новгород, дабы с его помощью мотивировать свои требования к новгородцам ссылками на летописную старину. Бородатому приписывается авторство московской повести о походе Ивана Васильевича на Новгород.
(обратно)21
Нетерпеливые псковские посадники, приехавшие просить в наместники нового князя взамен гуляки и буяна Владимира Андреевича, три дня маялись, недоумевая и гадая о грехах своих. — Князь Владимир Андреевич Ростовский (? — 1470-е гг.). Служил в войске великого князя Московского Василия II, в 1462 г. поставлен им наместником во Пскове (против воли псковичей). На посту наместника зарекомендовал себя очень плохо — запустил государственные дела, занимался исключительно пьянством и развратом. В конце 1463 г. псковичи с позором изгнали князя Владимира Андреевича. Впоследствии Владимир Андреевич служил в московском войске. В 1474 г. передал свою часть Ростовского княжества Ивану III.
(обратно)22
А на четвёртый день были милостиво приняты и получили князя Ивана Александровича Звенигородского — того, кого и хотели. — Князь Иван Александрович Звенигородский (? — после 1485 г.), служил великим князьям московским Василию II и Ивану III, был наместником в 1450-х гг. в Коломне, где неоднократно отражал набеги татар, в 1463 — 1467 гг. во Пскове. Псковичи сами пригласили князя Ивана Александровича и не ошиблись в нём: князь Иван зарекомендовал себя как мудрый и рачительный правитель, умелый и бесстрашный военачальник. После того как Иван III отозвал князя Ивана Александровича из Пскова, псковичи вплоть до смерти последнего постоянно просили великого князя снова вернуть князя Ивана Александровича на Псковское наместничество.
(обратно)23
К тому же был Михаил Клопский сыном героя Куликовской битвы Дмитрия Боброка и дочери великого князя Ивана Красного Анны. — Князь Дмитрий Михайлович (Алибуртович) Боброк-Волынский (? — после 1397 г.) — боярин московский. Происходит из рода литовских волынских князей. В 1360-х гг. выехал на Русь. В 1368 г. перешёл на службу к великим князьям московским, где прославился как выдающийся военачальник и стал близким другом великого князя Дмитрия Донского. В 1371 г. разбил войска рязанского князя Олега, в 1376 г. подчинил Москве волжскую Булгарию, в 1379 г. отлично воевал в Москве. Особо прославился в Куликовской битве, где вместе с князем Владимиром Андреевичем Серпуховским командовал засадным полком, удар которого решил исход сражения в пользу русских. Первым из московских бояр удостоился чести породниться с великим князем: Дмитрий Донской выдал за него свою сестру Анну. Отец святого Михаила Клопского.
Иван II Иванович Красный (1326 — 13.11.1359) — князь Звенигородский (1341 — 1353), великий князь Владимирский (1353—1359), второй сын великого князя Ивана I Даниловича Калиты. Наследовал великое княжение по смерти своего бездетного старшего брата великого князя Семёна Ивановича. О его правлении известно мало. Частыми поездками в Орду Иван II добился расположения ханов, что позволило ему уберечь своё княжение от татарских набегов и выстоять в борьбе с Рязанью, Тверью и Новгородом. Был дважды женат. Его старший сын от первого брака (с некой неизвестного происхождения Александрой) — великий князь Дмитрий Иванович Донской. По преданиям, был очень красив, за что и получил прозвище Красный — красивый.
Анна Ивановна (?), княжна Владимирская, дочь великого князя Ивана II Ивановича, сестра Дмитрия Донского. В 1382 г. была выдана замуж за боярина князя Дмитрия Михайловича Боброка-Волынского, славного воина, героя Куликовской битвы.
(обратно)24
Углицкий князь Дмитрий Шемяка, утративший и власть, и войско своё, благополучно тем не менее обосновался в Новгороде, окружённый заботами и вниманием великих бояр. — Автор неточно передаст положение Дмитрия Шемяки в Новгороде в 1452 — 1453 гг. Потеряв зимой 1451 — 1452 гг. Углич и Подвинье, последнюю его опору в борьбе с Василием II, Шемяка бежал в Новгород, но был встречен там весьма холодно: новгородцы понимали, что князь Дмитрий Юрьевич обречён — у него нет больше сил бороться с великим князем Московским. В этой ситуации держать Шемяку в Новгороде становилось опасно — это был неприкрытый вызов Москве, и Василий II мог ответить военным походом. Большинство новгородцев не желало открытой конфронтации с сильным московским князем, поэтому Шемяке было отказано во всякой поддержке. Князь Дмитрий Юрьевич оставался в Новгороде лишь на правах частного лица, деньги на содержание ему давали несколько видных боярских семей, но почему они это делали: для того ли, чтобы впоследствии продолжить борьбу с Москвой, или для того, чтобы в нужный момент схватить Шемяку и выдать его московскому князю и заслужить тем благоволение Василия II, мы можем только гадать. Последовавшее вскоре отравление князя Дмитрия и то, что никто не понёс за это наказания, хотя имена отравителей были всем известны и даже записаны в летопись, говорит в пользу того, что Шемяка был в Новгороде скорее пленником, чем гостем.
(обратно)25
Шемякинский боярин Иван Котов и посадник Исак Богородицкий сами отыскали Степана. — Автор допускает вольность в трактовке событий. Согласно сообщениям Сокращённых летописцев, отраву для Шемяки привёз в Новгород из Москвы дьяк Степан Бородатый. Он вошёл в сношения с новгородским (а не «Шемякиным») боярином Иваном Котовым, подкупившим повара по прозвищу Поганка, который и подсыпал яд в поданного князю Дмитрию цыплёнка. Новгородская летопись по списку Дубровского излагает события иначе — снова упоминаются Степан Бородатый, повар Поганка и отравленный цыплёнок, но помог Бородатому осуществить отравление посадник Исак Борецкий (см. о нём коммент. №6), который якобы сам разыскал Бородатого, взял у него яд и велел своему холопу Поганке, которого сам же посадник и отдал в услужение Шемяке, отравить кушанье. Об Иване Котове, кроме упоминания его в рассказе об отравлении, нам больше ни по каким источникам ничего не известно, равно как и о роде новгородских бояр Котовых вообще. Из этого можно предположить, что Котов — персонаж, вымышленный летописцами, и если кто-нибудь из новгородцев и содействовал дьяку Степану Бородатому в отравлении Шемяки, то скорее всего это был посадник Исак Борецкий.
(обратно)26
Мыслю, Ивана Топоркова. — Иван Фёдорович Товарков-Пушкин (? — 1480-с гг.), знатный московский дворянин, приближённый великого князя Ивана III, в 1460 — начале 1480-х гг. неоднократно ездил с посольствами в разные русские земли, в частности в 1470 г. в Новгород, где присутствовал на вече, утвердившем проект договора с королём Казимиром. На этом вече Товарков должен был зачитать послание великого князя, предостерегающее Новгород от договора с королём, но, как сообщают летописи, московский посол имел слабый голое и его чтение, заглушаемое выкриками сторонников договора, никому не было слышно. Известны также посольства Товаркова в Псков в 1470 и 1471 гг. Род Товарковых-Пушкиных происходит от героя Невской битвы 1240 г. Гаврилы Алексича, к этому роду принадлежал и А. С. Пушкин.
(обратно)27
Он слушал вполуха рассказ Йозефа о своей русской службе, о денежнике великого князя Иване Фрязине, должность которого надеялся вскоре занять, поскольку этого итальянца вновь отправляют с важным поручением в Рим... — Иван Фрязин (Джанбатиста Вольпе) (?) — ремесленник, итальянец по происхождению, вступивший в 1462 г. в службу к великому князю Московскому Ивану III. Специалист по монетному делу, строительству, изготовлению оружия и украшений. Его трудами в Москве было перестроено на современный для того времени лад все монетное дело: основан монетный двор, налажена чеканка качественной монеты. В копне 1460-х гг. исполнил несколько дипломатических поручений Ивана III, связанных с поездками в Италию.
И февраля 1469 г. в Москву прибыло посольство Римского Папы Павла И, предложившее Ивану III вступить в брак с Зоей Палеолог (см. прим, к стр. 43). Иван принял предложение, и для обсуждения условий брака летом 1469 г. в Италию было послано русское посольство, главой которого был назначен Иван Фрязин. Безродный иностранец, ставший послом в силу того, что в Москве не нашлось другого человека, который бы знал итальянский и греческий языки, обычаи Ватикана и пользовался при этом доверием великого князя, с честью исполнил поручение: спустя два года состоялась свадьба Ивана III и Зои Палеолог, а брачный договор, составленный Иваном Фрязиным, целиком и полностью отвечал интересам России.
(обратно)28
На московском рубле разживёшься разве?.. — Основной денежной единицей как в Москве, так и в Новгороде XV в. был рубль. Но содержание серебра в московских монетах (рублях) было примерно на четверть ниже, чем в новгородских. Соответственно покупательная способность московских денег уступала новгородским, и вести торговые расчёты, особенно крупные, выгоднее и удобнее всего было новгородскими деньгами. Одним из условий подчинения Новгорода Москве было прекращение в Новгороде чеканки денег и ведение всех расчётов в московской монете. Это сильно ударяло но доходам новгородских купцов, особенно тех, кто вёл торговлю с иноземцами. Естественно, торговые круги Новгорода противились введению московских денег, и одна из главных причин того, что многие купцы поддерживали противников Москвы, было как раз нежелание отказываться от полновесной новгородской монеты.
(обратно)29
То, что московский митрополит не утвердит его, Пимен допускал и готов был принять посвящение от митрополита Литовского Григория. — Григорий (? — 1488) — епископ Смоленский (1442—1458), в 1458 г. патриархом Константинопольским Григорием IV Маммой поставлен в митрополиты всея Руси. В Москве Григорий, как исповедовавший униатство, не был принят. Тогда Папа Римский Пий II определил его на митрополию в Киеве, дав сан митрополита Киевского и Литовского и всея Руси. В этом сане Григорий претендовал на главенство над Русской Православной Церковью и добивался её присоединения к Флорентийской унии. Попытки его завершились крахом, а независимость и постоянное требование денег от Папы и великого князя Литовского вызвали недовольство: в 1474 г. Григорий был сведён с кафедры и отправлен в монастырь.
Архиепископ Новгородский по существовавшим в древности и средневековье порядкам избирался на вече в Новгороде, но мог приступить к своим обязанностям лишь после того, как его кандидатуру утверждал («ставил») глава Русской Православной Церкви — митрополит Московский и всея Руси. Некоторые митрополиты являлись сторонниками, а нередко и просто послушными слугами политики великих князей московских, и московские князья пользовались правом митрополита утверждать или не утверждать архиепископа на Новгородском столе для того, чтобы не допускать на новгородское епископство ярых противников московского влияния и великокняжеских устремлений. В XV в., когда отношения Москвы и Новгорода накалились до предела, а сторонник взвешенной, взаимовыгодной политики — архиепископ Новгородский Иона (см. о нём прим. №19) скончался, претенденты на архиепископскую кафедру — владычный ключник Пимен и викарий Матфей, сторонники активной антимосковской политики, понимали, что в случае, если им повезёт на вече, митрополичьего утверждения они не получат, и, возможно, рассчитывали добиться «доставления» у митрополита-униата Григория.
(обратно)30
В доме Марфы Ивановны он находил поддержку и единомышленников: Лошинского, Ананьина, Офонасова, Есипова. — Имеются в виду новгородские бояре — сторонники отделения Новгорода от Москвы и присоединения к Литве.
Посадник Иван Иванович Лошинский (? — после 1476 г.) — боярин новгородский, брат Марфы Борецкой, один из богатейших новгородцев, активный противник Москвы. С 1469 г. посадник. Участвовал в войне 1471 г. с Москвой, после продолжал антимосковскую политику. В 1475 г. участвовал в разбойном нападении на Славкову и Никитскую улицы в Новгороде, где были сожжены и разграблены дома сторонников Москвы. За это в ноябре 1475 г. был отдан под суд и но приговору великого князя Ивана III «посажен в железы» и отправлен на заточение в Муром, где, по-видимому, и умер.
Василий Ананьин, посадник (см. коммент. №18).
Есипов (Василий Есипович), тысяцкий (см. прим. №8).
Дмитрий Офонасов, боярин.
(обратно)31
К тому же и поддержка вдруг объявилась у Феофила: архимандрит Юрьева монастыря Феодосий, игумены Нафанаил и Варлаам Хутынского и Вяжицкого монастырей, бояре Александр Самсонов, Офонас Груз, Феофилат. Даже Захария Овин, богаче которого нет в Новгороде Великом. — Нафанаил (? — 1499) — игумен Хутынского монастыря (1467 — 1499) в Новгородской земле; Варлаам (? — 1512) — игумен Вяжицкого монастыря (1459 — 1512) в Новгородской земле; Александр Самсонов (?) — боярин новгородский, сторонник Москвы, в 1475 г. вступил в службу к великому князю Московскому Ивану III; Офонас Груз (? — после 1488 г.) — боярин новгородский, один из богатейших жителей Новгорода, придерживался умеренных позиций в политической борьбе Новгорода с Москвой, в 1488 г. выселен из Новгорода и лишён всех владений, но получил в компенсацию солидную вотчину под Москвой; Феофилат (? — после 1490 г.) — боярин новгородский, последний новгородский посадник (1471 — 1478), сторонник мирного урегулирования отношений с Москвой. Заключил от имени Новгорода договор 1478 г. о ликвидации новгородской независимости с великим князем Иваном III. Был одним из немногих новгородцев, не подвергшихся «выводу» и сохранивших свои владения; Захария Григорьевич Овин (Овинов) — новгородский боярин, по легенде — богатейший новгородец второй половины XV в., сторонник Москвы, не спасшийся, однако, от лишения владений и «вывода» в 1478 г.
(обратно)32
Приглашённый из Киева князь Михаил Олелькович был православным. — Князь Михаил Олелькович (Александрович) (1435 — 1489) происходил из рода потомков великого князя Литовского Ольгерда, князь Киевский (1471 — 1489). Приглашён на княжение в Новгород в 1470 г., 8 ноября 1470 г. въехал в Новгород, однако не стал проводить ожидавшуюся от него новгородскими боярами политику активной борьбы с Москвой, а выступил за нормализацию московско-новгородских отношений при соблюдении новгородской независимости. Это вызвало недовольство противников Москвы в Новгороде. Князь Михаил поссорился с боярами Борецкими и в марте 1471 г. выехал из Новгорода в Литву. По пути его дружина безжалостно грабила новгородские земли. По приезде в Литву Михаил Олелькович занял Киевский стол, где княжил до смерти.
(обратно)33
— Что с посольством? — Имеется в виду третье и последнее посольство Новгорода к королю Польскому и великому князю Литовскому Казимиру, отправившееся из Новгорода весной 1471 г. Возглавляли посольство посадники Офонас Олферьевич и Дмитрий Борецкий. Задачей этого посольства было заставить Казимира ратифицировать утверждённый вечем договор и принять Новгород в состав владений короля. Переговоры, длившиеся около месяца, закончились неопределённо — Казимир соглашался взять Новгород под свою власть, но требовал больших, чем предоставлялось ему по договору, прав власти и большие доли в государственных доходах. Возможно, король нарочно затянул и не довёл до конца переговоры: он знал о готовящейся московско-новгородской войне и не имел реальной возможности помочь Новгороду в ближайшее время — его войска были заняты войнами в Венгрии и на южных границах. Втягиваться в таких условиях ещё и в войну с Москвой было бы безумием. Вероятно, Казимир хотел выждать и испытать своего будущего вассала — Новгород: сможет ли тот противостоять Москве, имеет ли смысл принимать его в состав своих владений. По окончании переговоров Казимир на словах обещал помочь новгородцам в войне с Москвой, но никак не оговорил условии этой помощи и отказался приносить какие-либо клятвы.
(обратно)34
— Я подумал, может, с Шуйским отослать его? — Князь Василий Васильевич Гребёнка Шуйский (около 1410 — 1478—1479 гг.), князь Псковский (1448 — 1455), князь Новгородский (1455 — 1456, 1462 — 1477), наместник великого князя Московского в Суздальско-Нижегородском княжестве (1477 г. — до кончины), происходит из рода князей Шуйских, бывших в XIV в. владетелями Нижнего Новгорода, затем, после подчинения Нижнего Новгорода Москве, служивших князьям московским и их противникам. Отец князя Василия Васильевича Гребёнки — князь Василий Юрьевич — был одним из ближайших сподвижников князя Дмитрия Шемяки (см. о нём прим, к стр. 23) и воспитал сына противником великих князей московских. В 1448 г. князь Василий Васильевич Гребёнка был приглашён на княжение во Псков, где княжил до 1455 г. Зарекомендовал себя как блистательный военачальник (в войнах с Орденом) и мудрый правитель, был очень любим псковичами. Создал в Пскове тяжеловооружённую конницу, организованную но образцу орденских войск, блестяще сражавшуюся с немецкими и литовскими рыцарями. Должен был оставить княжение, так как понимал, что Псков не может противостоять могуществу Москвы и должен ей подчиниться, и в этом случае великий князь Василий II Васильевич, чьим врагом считал себя князь Василий Гребёнка, несомненно пленил бы его и послал в заточение. В 1455 г. князь Василий Гребёнка въехал в Новгород и был провозглашён новгородским князем. Зная о его мудром правлении во Пскове, новгородцы дали князю Василию Гребёнке расширенные властные полномочия и подарили несколько богатых земельных владений (этой чести не удостаивался ещё ни один князь Новгородский). Князь Василий Гребёнка в преддверии войны с Москвой в первую очередь занялся военными делами и в короткое время сформировал в Новгороде пятитысячный отряд отборной тяжёлой конницы, но не успел его обучить и подготовить к войне: зимой 1456 г. новгородцы были разбиты войсками великого князя Василия И. Князь Василий Гребёнка должен был бежать из Новгорода и до смерти Василия II управлял Заволочьем. В 1462 г. он снова был провозглашён новгородским князем, верно служил Великому Новгороду до 1477 г. Он был противником подчинения Новгорода Литве, за что его не любили бояре Борецкие и их союзники, мстившие князю тем, что всячески мешали ему организовать и обучить войско. Тем не менее князь Василий Гребёнка честно оборонял границы Новгородской земли и дольше и настойчивее других сопротивлялся великому князю Московскому Ивану III. Интересно, что Иван III глубоко уважал князя Василия и после своей победы над Новгородом не только никак не наказал его, по одарил подарками и приглашал перейти на московскую службу, но князь Василий оставался вереи своей клятве Новгороду до тех пор, пока в 1477 г. не понял, что новгородская самостоятельность изжила себя, а сепаратистские устремления новгородских бояр лишь вредят единому русскому государству. Тогда князь Василий торжественно сложил свою клятву Новгороду и был с честью принят в службу Иваном III. Великий князь Московский, демонстрируя доверие и уважение к князю Василию Гребёнке, поставил его наместником в Нижнем Новгороде — пограничной области между Русью и Золотой Ордой, самом ответственном участке русской границы и — что весьма символично — древнем родовом владении князей Шуйских. На этом посту князь Василий Васильевич и скончался.
(обратно)35
Великая боярыня, вдова Анастасия Григорьева, прозванная «богатой Настасьей»... — Анастасия Григорьева (около 1440 — 1500-е гг.) — Новгородская боярыня, жена боярина Ивана Григорьева, после его смерти (1464(?) — владелица огромных вотчин, одна из богатейших жительниц Новгорода XV в. Сторонница Москвы, в 1469 — 1470-х гг. активно поддерживала деньгами и советом все промосковские группировки в Новгороде. Зимой 1475 — 1476 г. во время «похода миром» на Новгород в её доме гостил сам великий князь Иван III. Но ни заискивания перед Иваном III, ни интриги и предательства не спасли Анастасию Григорьеву — в 1484 г., во время очередного «вывода» новгородских бояр, все её владения были конфискованы, а сама Анастасия вместе с другими боярами вывезена из Новгорода и поселена в скромном имении под Коломной.
(обратно)36
— Ну гляди, Упадыш, откроется дело, шкуру с тебя спущу! — Упадыш (? — 1471) — упоминаемый Новгородской II и Новгородской IV летописями житель Новгорода, который, если верить летописному сообщению, приняв «мзду от беса злоначального» (то сеть взяв деньги у некоего знатного недоброжелателя Новгорода. — Г. К.), «перевет держаша (то есть предался москвичам. — Г. К.) и Великому Новугороду зла хотеша... и гофуницы (т. о. артиллерийские орудия, близкие к тому типу, который сегодня называется гаубица. — Г. К.) на стене градской железом заколотиша и тех гофуницов числом пять» (Полное собрание русских летописей, Л., 1922, т. 4, ч. 1, вып. 2, с. 447 — 448). Как повествует летопись, вредительство Упадыша было раскрыто, толпа схватила его и «со стены градской пометаша». Поздняя Московская летопись добавляет к этому, что Упадыш «со товарищи» вывел из строя несколько лодей, на которых отправлялась против москвичей новгородская судовая рать.
(обратно)37
Шестого июля к великому князю прибыли новгородские послы, житьи Плотницкого и Загородного концов Лука Остафьев и Окинф Васильев, посланные вечем с предложением начать мирные переговоры. — Узнав о походе московских войск на Новгород летом 1471 г., новгородцы сочли это обычным великокняжеским походом вроде неоднократно случавшихся прежде. Обыкновенно такие походы заканчивались без больших сражений — высылаемое навстречу москвичам посольство заключало устраивающий обе стороны договор. Новгород выплачивал определённую сумму откупа и обещался сохранять верность великому князю, на что последний отвечал клятвой держать Новгород «но старине». В 1471 г. новгородцы решили действовать по традиционному сценарию: высланное ими посольство имело полномочия предложить Ивану III откуп. Однако Иван III, желавший не смирения, а покорения Новгорода, не принял предложений послов.
(обратно)38
Сказано было ясно и определённо: снять осаду Демона и двигаться к устью Шелони на соединение с псковичами, а дабы о спине своей не опасались», осаждённый городок оставить на попечение воинов князя Михайлы Андреевича Верейского и сына его князя Василия. — Князь Михаил Андреевич Верейский-Белозерский (около 1400 — 1486 г.) — удельный князь, верный вассал и сторонник великих князей московских Василия II и Ивана III. Участвовал со своим полком во многих походах московского войска, в частности на Новгород в 1471 и 1478 гг., против войск хана Ахмата на Угру в 1480 г. В 1483 г., после бегства сына в Литву, завещал свой удел Ивану III.
Князь Василий Михайлович Верейский (около 1440 — 1509 г.) — сын князя Михаила Андреевича. Вместе с отцом хранил верность великим князьям московским, участвовал в их походах, должен был наследовать Верейско-Белозерский удел, но в 1483 г. по неизвестным причинам бежал в Литву, где получил во владение три села и оставался там до конца жизни.
В походе 1471 г. на Новгород Верейско-Белозерскому полку была поручена осада новгородского города Демона.
(обратно)39
И тут же сотня лучников, услышав долгожданный клич, выпустила первую сотню стрел по лошадям передового полка. — Все летописи, по-разному описывая Шелонскую битву, сходятся в одном: начало успеху москвичей положили лучники. Ударную силу новгородского войска составляла созданная князем Василием Васильевичем Гребёнкой Шуйским (см. о нём коммент. №34) тяжеловооружённая конница. Её удара не могли выдержать ни литовские войска, ни орденские рыцари, ни ополчения русских земель. Но москвичи нашли слабое место в вооружении новгородских всадников — кони новгородцев не были защищены доспехами. Поэтому москвичи выдвинули вперёд лучников и открыли ураганную стрельбу по лошадям. Кони новгородцев взбесились, перестали слушаться наездников, строй всадников смешался, наступательный порыв захлебнулся. Новгородцы повернули назад, смяли свою же пехоту, привели в расстройство всё войско — и тем создали блестящие условия для московской контратаки, чем последние и воспользовались.
(обратно)40
Полк подчинился и сперва медленно, затем все быстрей и быстрей поскакал за Дмитрием, сметая москвичей. — Владычный полк — полк, составленный из людей архиепископа Новгородского и содержавшийся на его средства, имел строгий приказ архиепископа Феофила не вступать в бой с москвичами и воевать только против псковичей. В Шелонской битве полк не должен был участвовать, и большинство летописей сообщает, что так и случилось. Лишь Новгородская IV летопись и несколько зависимых от неё поздних летописей говорят, что часть владычного полка принимала участие в сражении.
Почти всё московское войско с остервенением бросилось преследовать беспорядочно бегущую рать новгородцев, добавляя к числу павших в бою десятки, сотни, тысячи трупов... — В битве на Шелони примерно сорокатысячное новгородское войско потеряло около двенадцати тысяч человек убитыми и две тысячи пленными.
(обратно)41
При известии о Коростыньском побоище архиепископ Феофил забеспокоился не на шутку, засуетился и в два дня снарядил Луку Клементьева, небогатого боярина, за опасом к великому московскому князю. — После разгрома новгородского войска на Шелони архиепископ Новгородский Феофил послал к великому князю Ивану III посольство, имевшее целью получить у великого князя разрешение для приезда к нему архиепископа для ведения переговоров о капитуляции Новгорода и решения вопроса о поставлении Феофила в сан митрополитом Московским и всея Руси. Посольство возглавлял житьий человек Лука Клементьев, игравший с этого времени заметную роль в московско-новгородских отношениях и принимавший участие во всех посольствах 1471 — 1478 гг., когда Лука покинул Новгород и вступил в московскую службу. В 1471 г. он успешно выполнил поручение Феофила и привёз ему верительные («опасные») грамоты Ивана III.
(обратно)42
Великий князь Иван Васильевич принял вестника от Холмского, сына боярского Ивана Замятню, остановившись в ямском селении Яжелбицы, в трёх днях пути до Русы. — Иван Замятня (Замятин) — сын боярский московский, находился в отряде князя Д. Д. Холмского и был послан им с известием о Шелонской победе к великому князю Ивану III. За привезённую добрую весть Замятня был пожалован землями и чином окольничего.
Яжелбицы — село в Новгородской земле. Принимая там новгородских послов в 1471 г., великий князь Иван III вложил в это символический смысл: в 1456 г. там же его отец Василий II после победы над Новгородом заключил выгодный договор. Теперь Иван III демонстрировал преемственность своей политики с политикой отца и придавал своей акции оттенок завершения трудов Василия II но покорению Новгорода.
(обратно)43
Сюда же прибыли и братья его с ратями: Юрий, Борис и Андрей Большой. — Юрий Васильевич (1442 — 12.09.1480), князь Дмитровский, Можайский, Серпуховский и Хотуньский, второй сын великого князя Василия II. Отличался независимым правом, но должен был до смерти своей подчиняться старшему брату — великому князю Ивану III. Участвовал во всех его походах, в частности на Новгород в 1471 г. После смерти (князь Юрий был бездетным, так как Иван III запретил ему жениться) Иван III присвоил себе удел князя Юрия, что послужило причиной раздора между Иваном III и младшими братьями, желавшими получить долю в наследстве князя Юрия.
Андрей Васильевич Большой (1446 — 1493) — князь Углицкий и Звенигородский, третий сын великого князя Василия И. До 1480 г. беспрекословно подчинялся старшему брату — великому князю Ивану III, участвовал во всех его походах, в том числе на Новгород в 1471 г., но после смерти князя Юрия Васильевича потребовал доли в его наследстве, вступил в конфронтацию с Иваном III, завершившуюся тем, что в 1492 г. князь Андрей был заточен в темницу, где вскоре и умер. По легенде, Иван III любил Андрея Большого больше всех своих братьев и очень сожалел о его заточении, но не мог освободить князя Андрея, так как считал, что это привело бы к новой междоусобной войне.
Борис Васильевич (1450 — 25.05.1494) — князь Волоцкий, шестой сын великого князя Василия II. До 1480 г. беспрекословно подчинялся старшему брату — великому князю Ивану III, участвовал во всех его походах, в том числе на Новгород в 1471 г., но после смерти князя Юрия Васильевича потребовал доли в его наследстве и с тех пор время от времени вступал с ним в споры, отстаивая свои удельные права. В 1492 г. после заточения князя Андрея Большого, опасаясь подобной участи, бежал в Литву, но скоро вернулся, был прощён и княжил в своём уделе до смерти.
(обратно)44
...посадника и московского боярина Дмитрия Борецкого, с ним Василия Селезнёва Губу, а от житьих людей — Киприяна Арбузьева да Еремея Сухощёка казнить немедля отсечением главы!.. — Во-первых, казнены были не четыре человека, а больше: Софийская II и Типографская летописи упоминают имена Борецкого, Селезнёва, Арбузьсва и Сухощёка «сотоварищи» (Полное собрание русских летописей, СПб., 1853, т. 4, с. 193; Пгр., 1921, т. 24, с. 190). Во-вторых, автор передал не все тонкости казни начальников новгородского войска. Случай этот был беспрецедентным в российской истории: военнопленных бояр, знатных людей никогда не казнили, но всегда назначали за них выкуп или, в очень редких случаях, посылали на время в заточение. Иван III решился на казнь новгородцев, поскольку стремился всеми возможными способами продемонстрировать, что его поход не обычное, не раз бывавшее ранее, наказание Новгорода за «непокорство» и несвоевременную уплату дани. Иван III желал раз и навсегда покончить с самостоятельностью Новгорода и самоуправством новгородских бояр. Поэтому он и приказал произвести невиданный ранее акт устрашения — казнь военачальников. Но тем не менее Иван III не мог полностью преступить старинных традиций и предать смерти всех воевод. Были избраны лишь четверо, казнить которых Иван имел право в соответствии с юридическими нормами того времени: Дмитрий Борецкий был боярином великого князя Московского, его выступление против своего господина, естественно, рассматривалось как измена, и Иван III имел право наказать своего слугу. Василий Губа Селезнёв находился в прямом подчинении Дмитрия Борецкого, был фактически его слугой и, но нормам средневекового права, должен был наравне со своим господином отвечать за все их совместные Действия. Еремей Сухощёк находился на службе архиепископа Новгородского и, позволив части своих войск участвовать в сражении, нарушил тем самым запрет своего господина (архиепископ позволил своему полку сражаться только против псковичей и запретил поднимать оружие против Москвы), то есть мог рассматриваться как изменник и обманщик. Иван III повелел казнить его от имени архиепископа, и Феофил позднее одобрил это решение. Киприан Арбузьев в 1460-х гг. жил в Москве и служил в войске великого князя. Его выступление против бывшего своего господина также было рассмотрено как измена, за которую Иван III мог наказать своего неверного слугу. Таким образом, выбор приговорённых к смерти был не случаен и объяснялся не тем, что казнённые были самыми ярыми противниками Москвы, а тем, что только их Иван III имел право наказать смертью.
(обратно)45
Из двенадцати тысяч ратников большинство составляли заволочане и двиняне, которых и ратниками-то язык не поворачивался назвать. Набранные силой, вовек не бравшие меча в руки, промышлявшие всю жизнь рыбною ловлею да охотой, они не понимали, чего от них хотят новгородские воеводы, за что ведут сражаться. — Автор допускает ряд неточностей. Во-первых, заволочане и двиняне — лесные охотники, рыболовы, промысловики, всю жизнь проводили в суровых северных лесах, где им приходилось бороться с негостеприимной природой, голодом, непогодой, опасным зверем, местными жителями-дикарями, своими же соплеменниками-конкурентами. Такая жизнь воспитывала из северян закалённых и умелых воинов. Во все времена заволочане и двиняне были лучшими бойцами новгородских войск, особенно же сильны они были, когда им приходилось вести войну на своей земле — в непроходимых лесах Севера. Во-вторых, они отлично понимали, чего от них хотят «новгородские воеводы, за что ведут сражаться», и именно поэтому они неохотно шли на войну. Дело в том, что основные богатства Новгорода происходили из северных земель — здесь добывали бесценные меха, промышляли мёд, воск, курили смолу, через эти земли в Новгород попадал баснословно дорогой моржовый бивень. Все эти богатства попадали в руки новгородских бояр, владевших двинскими и заволочанскими землями и обкладывавших местное население громадными налогами. Естественно, новгородское владычество не пользовалось популярностью на Севере и Заволочье, и Подвинье охотно обращались к великому князю Московскому. В 1450-х гг. Север добровольно перешёл в состав владений великого князя Василия II Васильевича, но Василий II не сумел удержать эти земли, и Новгород отвоевал их обратно. На рубеже 1470-х гг. промосковские настроения в Подвинье и Заволочье снова усилились.
(обратно)46
Следовало отказаться от любых договоров с королём Казимиром, а также не принимать ни под каким предлогом злейших недругов великого князя: князей Ивана Можайского и Ивана Шемячича, сына князя Дмитрия Юрьевича, и ни детей их, ни зятьев, ни прочих родичей. — Князь Иван Андреевич Можайский (около 1410 — 1483 г.) сын князя Андрея Ивановича Можайского, непримиримого противника великого князя Василия II и верного союзника князя Дмитрия Шемяки. Активно содействовал отцу в его борьбе с Василием II, в 1457 г. после подчинения Можайска Москве был вынужден бежать в Литву, где получил от Казимира IV небольшой удел, в котором концентрировались противники Москвы. Не оставлял надежды возобновить борьбу за дело своего отца, до самой своей смерти.
Князь Иван Дмитриевич Шемячич (Шемякин) (1430 — 1507) сын злейшего врага великих князей московских галицкого князя Дмитрия Шемяки. После гибели отца в 1453 г. бежал в Литву, где получил от Казимира IV небольшой удел. Мечтал отомстить за отца, вместе с князем Иваном Андреевичем Можайским был душой зарубежной оппозиции великим князьям московским.
(обратно)
Комментарии к книге «Марфа окаянная», Сергей Анатольевич Махотин
Всего 0 комментариев