Юрий Плашевский В СОЛНЕЧНЫЙ ДЕНЬ
…Кончалась дрезденская зима, и уже в конце февраля в полуденные часы, когда сильно припекало солнце, расторопные кельнеры из Итальянского кафе распахивали двери на террасу. Тента, как в жаркие летние дни, конечно, еще не было, и деревянные перекладины и столбы каркаса, увитые сухими безлистыми побегами глицинии, выглядели странно и сиротливо и, как казалось Павлу Васильевичу, — трогательно. Его теперь все умиляло и трогало, и он знал за собой эту слабость и старался не поддаваться ей.
От рощи ливанских кедров, столь шумной и зеленой некогда, ничего уж теперь почти не осталось, и поблизости он не видел никого. Лишь в отдалении маячили еще позабытые временем, как и он, силуэты некоторых оставшихся в живых сверстников.
Он сидел на террасе у столика, покрытого накрахмаленной скатертью, с откупоренной бутылкой токайского, пил из тонкостенной высокой рюмки сладостное и терпкое вино шафранного оттенка и смотрел на Эльбу. Мост Августа отбрасывал густую лиловую тень.
Вино туманило мысли. Река с тихим плеском струилась мимо. Звенящая сухость была словно разлита в прозрачном воздухе, но уже неслышно приближалась весна, и под холодом сдающейся уходящей зимы проступали предчувствия новых, радостных струй тех вешних вод, о которых так прелестно, так трогательно и нежно умел рассказывать незабвенный друг его Иван Сергеевич.
Мысль о Тургеневе взволновала Павла Васильевича. Он сделал из рюмки большой глоток, вздохнул, отдышался и, щуря глаза, стал глядеть вдоль набережной Эльбы.
Взгляд его, встречающий щегольские экипажи, катившиеся неспешно близ эльбских волн, прохожих — чопорных господ в темном, дам в ярких ротондах, — взгляд этот, хоть и отмечавший всю веселую пестроту полдневной набережной, на самом деле был устремлен в прошлое.
На изменчивые картины города, залитые лучами солнца, накладывались сейчас в мысленном взоре Павла Васильевича образы иные, почти полувековой давности. Несмотря на столь значительное расстояние во времени, они были живыми и яркими. Казалось, еще вчера покинул он лестницу перед берлинским кафе Юнга, освещенную масляными плошками по случаю рождества. Падал пушистый белый снег. Он искрился и сверкал, отражая веселые огни, и бездна ночи казалась еще чернее, глубже, необъятнее… Павел Васильевич стоял у двери, холод охватил его, едва он вышел из жарко натопленной залы; он смотрел вниз и видел, как ему навстречу по лестнице поднимается человек, закутанный в шубу. Юное прекрасное лицо, оттененное вьющимися волосами, легкий румянец на щеках… Дыхание лишь едва обозначалось слабыми струйками морозного пара. Павел Васильевич вдруг мгновенно и радостно узнал Тургенева, шагнул вперед.
…Подошел кельнер, молодой немец с густыми бакенбардами и довольно явственно обозначившейся лысиной, прикрытой начесанными с боков черными, как вороново крыло, волосами.
— Господин желает заказать еще чего-нибудь? — звучным, приятным голосом, приветливо глядя на Павла Васильевича, спросил он. — Кофе? Пирожное? Сыр? Есть отличный бри. Из Италии получен превосходный виноград… Хорошо сохранился, свежий…
— Благодарю, — сказал Павел Васильевич. — Что ж, принесите сыру. Впрочем, и кофе тоже.
Кельнер кивнул, ушел и быстро вернулся. Сыр он принес в вазочке с крышкой. Действуя тихо, не торопясь, но очень умело и ловко, поставил тут же на столике дымящийся кофейник, чашку с блюдцем, сахарницу, положил накрахмаленную салфетку.
Проделав все необходимое, поклонился, отодвинулся на почтительное расстояние и остановился, будто ожидая, — не будет ли еще каких приказаний. Может быть, ему хотелось поговорить?
— Благодарю, — ласково повторил Павел Васильевич и сделал движение, намереваясь взять бутылку токайского. Кельнер, однако, опередил его.
— Разрешите мне, — почтительно сказал он и тут же наполнил рюмку.
И опять засветилось, засияло в ней благородное, светлое шафранного цвета вино, источая сухой, знойный, горьковатый аромат солнца и нагретой земли венгерских холмов.
— Ну что, — сказал Павел Васильевич, взглянув на приятного молодого человека, — дела у вас в кафе идут хорошо?
— О да, — важно кивнул головой кельнер. — Благодарю вас, хорошо. Хозяин доволен. Особенно летом, когда много приезжих.
— Откуда же едут?
— О, отовсюду! — с удовольствием ответил услужливый немец. — Англичане, австрийцы, русские.
— Значит, русских тоже много?
— О да. Ведь господин тоже из России?
— Из России, любезный. И Дрезден ваш мне очень нравится. Я уж тут давно…
Кельнер одобрительно улыбнулся.
— Очень хорошо, — сказал он. — Саксония — славная земля, Дрезден — наша Венеция. Мы всех встречаем гостеприимно. Пусть все приезжают.
— А русские каковы?
— Русские щедрые. Они все веселые. Богатые — о! Есть, правда, простые. Эти только смотрят. Таких легко узнать: они на плечах носят английские пледы, в клетку…
— Студенты?
— Да. Студенты и другие…
— А скажи-ка, любезный, — Павел Васильевич внимательно всмотрелся в молодого немца, — ты, наверно, деньги копишь, а? Чтоб свое дело завести вроде кафе, правда?
Щеки кельнера зарделись нежным румянцем, он кивнул:
— О да, господин прав. Я откладываю деньги. Это хорошо — самостоятельность, уважение!..
— И фатер тебе, наверно, помогает, а? И гроссфатер, — они ведь хвалят тебя, не так ли?
— Да, да! — молодой человек энергично закивал головой. — Гроссфатер говорит: это будет колоссаль!..
Павел Васильевич смотрел на молодого немца, одушевленного мыслью о собственном деле, и невольно покачивал головой…
О Германия, Германия! Ухоженные, выметенные, вылизанные дороги, крытые каменною брусчаткою… Городки, приютившиеся в лонах долин, увенчанные островерхими кирхами… Красные черепичные крыши, стены домов, увитые плющом, небольшие фонтаны в гранитных чашах на рыночных площадях… Труженики твои, о Германия… Ткачи, пахари, стеклодувы, каменотесы, плотники… Вечная труженица ты, Германия, и все же, все же…
И Павел Васильевич все покачивал в задумчивости головой, даже и тогда, когда словоохотливый кельнер уже оставил террасу, и вспоминал.
Это ему рассказывал Тургенев. В начале войны между Францией и Пруссией, в июле 1870 года Иван Сергеевич оказался в Берлине. Он сидел с компанией русских в дорогом и модном ресторане в самом центре столицы, и мимо катилась возбужденная, яркая, пестрая летняя толпа берлинцев, ехали экипажи, в растворенные окна доносились громкие возгласы, и вся зала ресторана тоже полна была сдержанного, но тревожного гула. Все уже знали, что война объявлена, что она началась, что в эти часы армии пришли в движение.
Вдруг ресторанный шум резко упал, и полная тишина воцарилась в большой зале: вошел начальник прусского штаба граф Гельмут фон Мольтке. Он был хорошо известен в Берлине. Высокий, статный, широкоплечий, с гладко зачесанными над высоким лбом волосами, затянутый в мундир. Мольтке, ни на кого не глядя, медленно прошел в глубь залы, сел за свободный стол и заказал обед… Он был один…
Тургенев тогда так ярко описал все… Павлу Васильевичу казалось, что он видит перед собой бесстрастное лицо фельдмаршала, медленно поглощавшего на глазах у ошеломленной публики свой обед.
О, это была, конечно, демонстрация… Да еще какая… Ужасное всегда просто… О бездушии и совершенстве машины нельзя было сказать полнее. Машины, что шла, пущенная в ход, и действовала сама, не нуждаясь даже в присмотре главы ее, который в минуты наивысшего напряжения запивал пулярку мозельвейном и небрежно вытирал губы салфеткой…
О, ты сама не знаешь, Германия, что ты есть и что есть в тебе.
…Тяжелое, мрачное оцепенение, говорил Тургенев, воцарилось постепенно в ресторанной зале, овладев буквально каждым к тому времени, когда Мольтке закончил обед. Его называли «великим молчальником». Во всяком случае, в течение часа, что он провел за столом, расправляясь с обедом, он не проронил ни слова.
…Воспоминания, будто жгучая волна, приливают к сердцу. Ароматный пар кофе вьется над чашкой, тает в напоенном солнечными лучами свежем воздухе.
…Мальчики в курточках, с льняными локонами, в белоснежных воротничках. Мальчики с лучистыми глазами. Опять дыхание Павла Васильевича участилось, свидетельствуя о душевном волнении. Мальчики бестрепетные. Смеясь, с открытой грудью против пушек шли. И на Бородинском поле, и на Сенатской площади. Да. Против пушек — наполеоновских или царя Николая. Все равно. Но без страха и упрека. Но отдавая жизнь за друзей своих. За Россию. Откуда эта бестрепетность в них была? А от соловьев и от лунного света в аллеях. От старинных гостиных с бархатными диванами, от томов в коже, где слава России спит, от липовых куп с гудящими пчелами и прудов с лебедями, от розовых, сиреневых кустов. От актрис крепостных с бледными, худыми, прекрасными лицами.
* * *
На террасу кафе взошло вдруг несколько людей. Это было, как сразу понял Павел Васильевич, путешествующее английское семейство. На террасе сделалось шумно. Составлены были один к другому вплотную два стола, и все стали устраиваться вокруг.
Появился знакомый уже Павлу Васильевичу кельнер, любезный, обходительный, и начал быстро сновать взад и вперед, нося кушанья.
Двое мужчин — один постарше, с белой курчавой бородой, будто пена облегавшей щеки его и подбородок, другой моложавый, едва, наверно, перешагнувший четвертый десяток лет, — только успев усесться, приступили к разговору.
Слова обоих явственно доносились до Павла Васильевича, и вскоре он убедился, что беседа их, как большей частью водится у англичан, была о политике. Ласково и с улыбками наблюдая за шалостями двух прелестных девочек-подростков, за их беготней по террасе, вызывавшей робкие протесты бонн, — мужчины успевали одновременно обмениваться весьма дельными и здравыми соображениями.
Спокойно и со знанием дела обсуждали собеседники перспективы предстоящей войны, которая казалась им неизбежной. Канцлер германский, князь Отто Бисмарк, вновь грозил Франции.
Смех юных англичанок был так заразителен, что Павел Васильевич невольно улыбался, глядя на них. Улыбался, потягивая токайское, хмурился неотвязным своим мыслям и думал, что не совсем не прав был один русский литератор (имя его все никак не вспоминалось), утверждавший, что английская женская красота отмечена особенным странным обаянием.
А смеющиеся девочки, что так пылко радовались солнечному дню и своим шалостям, как раз вступили уже в ту пору, когда ребенок превращается в девушку, когда угловатость движений постепенно сменяется прелестной грациозностью, позволяя угадывать то, что еще только проявится в пышном расцвете.
Ясный день совсем уже дышал весной. В гармонию солнечных лучей, свежего теплого воздуха вливались веселые детские голоса на террасе, говор и шум толпы на набережной, мелодичный звон хрустальных бокалов, фарфоровой посуды.
И по-прежнему холодно, неотвязно, бесстрастно падали слова о войне, о близкой мобилизации, о сосредоточении войск, о позиции держав, о неумолимости Бисмарка.
…Казалось, ему не хватает воздуха.
Они все взвесили и все отвергли. Остался — пепел. Словно только его, Павла Васильевича, поколение первое поняло: все люди должны есть. Из мрака двух тысячелетий выдвинулась и вновь заявила о себе позабытая притча: преврати камни в хлебы, и все пойдут за тобой. Пойдут ли? О да! И непременно! Но куда? И что ты им скажешь в том парадизе, куда приведешь? Ты вновь будешь говорить им о сытости? Но когда исчерпается тема? Что будет тогда? Уснут, насытившись, или побьют камнями? Или России это не грозит? Ибо никогда не уснет, потому что жажды ее и голода не утолить никогда, никому? И искания человека…
О ты, о лукавый авгур. Старый лгунище, и старый привередник. О, ты даже согласен, чтоб все были счастливы и воздвигли себе какой хотят парадиз, где все будет поровну, — лишь бы по-прежнему тебе были в соку форели и «вдова клико» стояла б перед тобой в запыленной темной бутылке. Да, да, благословенное вино… И ты тогда ничего не будешь иметь против.
…Сердце билось учащенно. Широко открытыми глазами Павел Васильевич смотрел на простор Эльбы.
…Девочки-англичанки угомонились и, чинно сидя за столом вместе со взрослыми, пили молоко. Мужчины оставили в покое политику и германского канцлера и отдались куда более важному делу. Им принесены были бифштексы, и они занялись ими со всей серьезностью. По отрывочным замечаниям Павел Васильевич понял, что блюдо было оценено ими весьма придирчиво и нашло полное их одобрение.
Тут он заметил на террасе за столиком еще одного господина. Кажется, он появился недавно. Это был молодой человек с русой бородкой, сероглазый, с крупными губами и носом, в черном пальто, которое он широко распахнул, наслаждаясь теплом. Он пил кофе и читал газету. Вид у него был до того русский, что Павел Васильевич, взглянув, уже не мог отвести от него глаз.
Внешность у него была не очень характерная. Может быть, студент, врач, адвокат. Петербургский чиновник? Или из купеческого сословия новой формации? В нем чувствовалась интеллигентность. И как же в то же время ему пошли бы сапоги с глянцем и поддевка…
Молодой человек поднял глаза. Взгляды их встретились. Он тут же встал, отложил газету, подошел к Павлу Васильевичу.
— Прошу великодушно извинить меня, — приятным, звучным баритоном сказал он, обращая на Павла Васильевича свои серые глаза, — вы не из русских ли? Да? Я так и подумал. Разрешите устроиться у вашего столика?
Он принес стул, сел.
— Вы хотите мне что-нибудь сказать? — спросил Павел Васильевич, удивленный и в то же время заинтересованный решительными действиями соотечественника.
— О да! — быстро ответил тот. — Впрочем, ничего особенного. Просто я подумал… Видите, мне кажется, я знаю вас…
Он пытливо посмотрел на Павла Васильевича.
— Простите, — брюзгливо сказал Павел Васильевич и пожевал губами, — я не помню, чтобы мы встречались. Хотя, конечно, мне очень приятно…
— Нет-нет! Мы не знакомы, мы с вами нигде не встречались, но все-таки я вас знаю… Видите ли, вы меня должны извинить… Может быть, я повинен в некоторой навязчивости… Из России я недавно… Я знал, что буду здесь, в Дрездене. У меня тут дела. Я фотографию вашу видел… И потом — мне говорили о вас. Вы — Анненков Павел Васильевич. Да? Мне говорили, что вы живете в Дрездене.
— Да. Я Анненков. — Павел Васильевич откашлялся. — Но что же? С кем имею честь? Я, простите, что-то не понимаю. И кто вам говорил обо мне?
Молодой человек застенчиво улыбнулся.
— Вот видите, как неладно получается. Мало того, что меня вы не знаете. Да еще к тому же я не уверен, что вы знакомы с тем человеком, который мне рассказывал о вас.
— Кто же это рассказывал?
— Лопатин.
— Лопатин? — переспросил Павел Васильевич, пристально вглядываясь в молодого человека. — Герман Лопатин? Я о нем слышал. Кажется, он…
— Он «Капитал» Маркса на русский перевел. Он был с ним близко знаком.
Анненков глубоко вздохнул. Сквозь вялые сожаления, груды отживших, тусклых, поблекших образов вместе с именем Маркса вдруг словно прорвалась струя настоящей жизни и настоящего дела. Анненков сидел не двигаясь, впившись глазами в сероглазого молодого человека. Тот что-то говорил, но Анненков не слышал. Перед ним с необычайной ясностью встало внезапно давнее воспоминание.
О да, это было в Брюсселе, ему исполнилось тридцать три года, и он бродил тогда по Европе с распахнутыми настежь чувствами… Он впитывал все с жадностью. Он искал…
В Брюсселе он приходил в дом на улице Альянс…
* * *
Ему открывала госпожа Женни, миловидная женщина с густыми темными волосами, супруга человека, который с семьей жил в том доме. Его звали доктор Маркс. Доктор философии…
Она приветливо улыбалась и приглашала его войти. У них бывало много людей. Поэты, мастеровые, корреспонденты газет, эмигранты. Там спорили, обменивались политическими новостями, читали экономические и философские статьи и тут же подвергали их строгому суду.
Павел Васильевич усаживался в углу комнаты и молча слушал все, что говорилось. Самыми заветными часами были для Павла Васильевича те, когда ему удавалось побыть наедине с хозяином дома.
Маркс ходил по кабинету, курил, иронически посматривал на него, устроившегося на диване, и говорил.
— Вы хотите знать, добр ли человек? — Маркс останавливался, выпускал струю сигарного дыма, улыбался. — Но ведь совершенно ясно, что любой, кто заявит, что он в состоянии дать утвердительный или отрицательный ответ на этот вопрос, вполне заслуживает звания шарлатана.
— Почему?
— Да потому, что еще старик Бальзак, как дважды два четыре, доказал, что человек сам по себе ни то ни другое, то есть, он ни зол ни добр, или, если хотите, он и то и другое, он может быть и зол и добр. И весь ответ на вопрос, каким он станет в каждом определенном случае, заключен в обстоятельствах.
— Это фатализм.
— Да, если проблему обстоятельств довести только до признания их решающего значения, решающей силы. Но если поставить перед собой задачу изменения обстоятельств…
— Дорогой Маркс, в этой вашей фразе, если вдуматься, в зародыше, — задача, которая никогда еще никем не ставилась на земле. Да знаете ли вы, что значит — изменить обстоятельства?
— Знаю. Это значит изменить мир.
— И вы хотите взяться за это?
— А почему бы и нет? — взгляд Маркса ушел в себя, на лицо легла тень задумчивости. — Объяснить мир? О да. Задача достойная. Вот тут и вырастает самое главное.
— Что же?
— Простейший вопрос бытия. Жизнь изо дня в день. Ведь прежде чем подойти к чему угодно — к политике, вере, искусству, — человек должен прежде всего быть, существовать. Иметь еду. Жилище. Одежду. И производить все это. Вот здесь — начало начал… Начало людских отношений. Корень обстоятельств.
— Разве вы уже не вскрыли его? — воскликнул Анненков. — Надо только взяться!.. Схватить.
— О нет! Это вам только кажется. Впереди еще огромная работа. Идя в сражение, каждый должен знать, что ход событий с ним. — Маркс покачал головой. — Нет, впереди еще много дел. Основы существования. Это, конечно, так. Но сейчас ведь, мой дорогой русский друг, никто из нас не шьет сюртуки сам для себя, дабы прикрыть свое бренное тело. Их шьют в мастерских, которые становятся все больше, все громаднее. И они не принадлежат тем, кто в них работает. Работники лишь получают плату от хозяина… Да, плату. Кажется, что все просто: плата за труд… А на самом деле?..
Маркс, задумавшись, смотрел на Павла Васильевича.
— Вы говорите, я обнажил корни. Пока еще нет. Нужно точное знание.
Огоньком сигары Маркс чертил в пространстве прямую линию. Точное знание… Анненков смотрел на него, слушал. За окном комнаты уже давно была бельгийская ночь. На письменном столе в канделябре горели свечи. За стенкой слышались приглушенные шаги, голоса. Жена Маркса говорила со служанкой. Детей уже уложили спать, в доме становилось все тише, все спокойнее. А Маркс все ходил по кабинету, посматривал на Павла Васильевича и говорил.
Этому человеку, который с такой удивительной последовательностью и прямотой шел к намеченной цели, не исполнилось в то время еще и тридцати. Маркс был на пять лет моложе Павла Васильевича. Но русский путешественник сразу почувствовал глубину его натуры.
Среди посетителей дома на улице Альянс бывал молодой вестфалец, пылкий поэт. Высокий, стройный. Руки у него были нежные, как у девушки, с длинными пальцами. Он следил за ними, как и вообще за своей внешностью, хотя очень стеснялся этого. Его тоже сильно влекло к Марксу. Он любил слушать его.
— С ним ничто не страшно, — говорил он. — Заново вспоминаешь, что ты — человек. С ним не страшны коварные уловки этой старухи, этой ведьмы с длинным бичом… Истории, неумолимой гарпии… О, Маркс даст в руки оружие, чтобы справиться с ней…
Спустя два года поэт погиб на баррикаде, и именно здесь, в Дрездене, во время восстания. Мишель Бакунин видел его: ворот рубахи был распахнут, ветер развевал кудри, в тонких пальцах сжата рукоять тяжелого пистолета. Он кричал: «Да здравствует республика!» Пуля попала ему в сердце…
Потом для Павла Васильевича опять наступили годы странствий.
Изредка до него доходили вести о Марксе. Но это было все реже и реже. Маркс переехал в Лондон, он непрерывно работал, писал… Мыслитель, философ, ученый… Да, он хотел освободить человека… От чего? От страшной силы обстоятельств? Но человек запутывался все больше. Стальная сеть железных дорог ложилась на лицо земли. Маршировали солдаты. Суверены обменивались надменными нотами. Взрывался, горел Севастополь. В черноморскую пенную пучину, пылая, уходили турецкие, русские, английские, французские фрегаты. В мглистом, морозном, туманном Петербурге в Зимнем Дворце белый как мел доктор Мандт подавал царю, по собственному, личному приказанию самодержца, — смертельный яд. Солдаты все продолжали маршировать. Старуха, ведьма, отвратительная гарпия, щелкала своим неумолимым бичом. И уже не Севастополь, Париж в пламени. Падает Вандомская колонна. Французы опять берутся за свое. Гражданская война. Коммуна. Русская женщина на баррикаде… Русская, русская стреляет в цепи, идущие из Версаля.
…Маркс работает. Он спешит. Оружие для переделки мира должно быть выковано. Познать то, что до него не мог объяснить никто.
…Павел Васильевич, будто внезапно очнувшись, пристально посмотрел на сероглазого русского. Тот все улыбался, дружелюбно и застенчиво.
Воздух пьянил, и солнце сияло, и стебли глицинии ждали часа, чтобы распуститься зелеными листьями и бледно-сиреневыми цветами.
Молодой человек все смотрел на Павла Васильевича и что-то говорил, смущенно улыбаясь, и у того отдаленной догадкой мелькнуло наконец, что смущение, и застенчивость, и улыбка — это, пожалуй, сила, которая, кажется, себя не вполне еще сознает.
— А в Симбирской губернии сейчас напоследок метели разыгрываются — страсть, — сказал вдруг неожиданно для самого себя Павел Васильевич, и взгляд его затуманился.
Молодой русский ничего не сказал, пристально вглядываясь в своего собеседника, о котором ему, видно, много приходилось слышать.
* * *
Человек, квартировавший в дрезденской гостиница «Саксенхоф» под именем российского первой гильдии купца Тихона Ивановича Семиперстова через три недели выехал на родину.
Уже было совсем тепло. Весна одевала молодой зеленью поля, луга, перелески Саксонии, Бранденбурга, Померании. Ехать об эту пору в поезде, глядеть в открытое окно вагона, подставляя лицо свежему ветру, было истинным удовольствием. Молодой купец все это и проделывал, разглядывая веселые пейзажи, проносившиеся мимо. Серые глаза его тем не менее хранили серьезное, слегка даже озабоченное выражение. И было от чего: дела, о которых молодой человек говорил в свое время Анненкову, требовали чистоты, ловкости и сноровки: он вез в Россию партию оружия для петербургской организации «Народная воля». Отсюда понятна озабоченность, сквозившая в глазах молодого человека, который очень хотел деликатное предприятие, порученное ему, выполнить как можно лучше.
Уже за Берлином из газет узнал он о том, что несколько дней тому назад скончался довольно известный русский литератор Павел Васильевич Анненков, проживавший последнее время в Дрездене.
На русского путешественника, называвшего себя Тихоном Ивановичем Семиперстовым, накатила при этом тоска, силе которой он сам немало дивился. При всем том не мог он удержаться от перебирания в памяти своей обстоятельств недавней и столь короткой встречи с Павлом Васильевичем, и долго шли перед мысленным взором его необычайно яркие картины: набережная, залитая ярким солнцем, веселая толпа на ней, с тихим шелестом струящиеся воды Эльбы, терраса Итальянского кафе и человек за столиком. Он пристально, жадно смотрит ему в глаза и говорит:
— А в Симбирской губернии сейчас напоследок метели разыгрываются — страсть…
Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «В солнечный день», Юрий Павлович Плашевский
Всего 0 комментариев