«Русь и Орда»

2522

Описание

М. Д. Каратеев — писатель-эмигрант, один из талантливейших представителей русского зарубежья, автор более десяти книг художественной и документальной прозы. Вершиной творчества писателя по праву считается историческая эпопея «Русь и Орда», работе над которой он посвятил около пятнадцати лет. «Русь и Орда» — масштабное художественное повествование, охватывающее почти вековой период русской истории, начиная с первой половины XIV века Книга, знакомящая с главными событиями из жизни крупнейших удельных княжеств в эпоху татаро-монгольского ига, с жизнью Белой и Золотой Орды. Роман, великолепно сочетающий историческую достоверность с занимательностью и психологической глубиной портретов героев.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Русь и Орда (fb2) - Русь и Орда (Русь и Орда) 5133K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Михаил Дмитриевич Каратеев

Михаил Каратеев

― РУСЬ И ОРДА ―

Книга I ЯРЛЫК ВЕЛИКОГО ХАНА

Часть первая КНЯЖИЧ ВАСИЛИЙ

Глава 1

В хоромах Пантелеймона Мстиславича, великого князя земли Карачевской, царят растерянность и уныние.

В просторной, но низкой горнице, смежной с опочивальней князя, жарко и душно. Сквозь слюду невысоких окон заходящее июльское солнце льет рассеянный свет на стоящие у стен резные дубовые лари и червонит бороды троих бояр, понуро сидящих на скамье, у двери в опочивальню.

Воевода Семен Никитич Алтухов — средних лет дородный мужчина с белесым от времени шрамом, пересекающим левую щеку, — ходит из угла в угол по домотканому ковру, застилающему весь пол горницы. Из открытых дверей крестовой палаты [1] доносится тихий, временами усиливающийся женский плач.

Тому не минуло и часа, как с брянских рубежей прискакал вестник с худыми вестями. Выслушав его, престарелый князь Пантелеймон Мстиславич сильно разволновался, открыл было рот, чтобы отдать нужные распоряжения, но голос у него перехватило, и, качнувшись, он повалился на пол, средь горницы, где стоял. Лицо его побагровело, глаза ушли под лоб, из горла вырывался протяжный, мучительный хрип. Перепуганные бояре и слуги, подняв, перенесли его в опочивальню, и постельничий Тишка кинулся искать знахаря-ведуна Ипата, который на все княжество славился умением заговаривать кровь и врачевать болезни. На счастье, Ипат оказался дома и пришел тотчас. Вот уже с полчаса он находился в опочивальне князя, удалив оттуда всех, кроме помогавшего ему Тишки.

— Экую беду послал Господь, — негромко промолвил тучный боярин Опухтин, сидевший ближе всех к двери. — Не выдюжит князь. Однова уже было ему такое, годов тому пять, после блинов. И тогда еле выходили. Ну а ноне стар стал и немочен, эдакую хворь не пересилит…

— Не каркай, боярин, — приостанавливаясь, сказал воевода Алтухов, — князь наш крепок еще, а Бог милостив… Ну что, Тишка? — быстро обратился он к постельничему, который показался в эту минуту на пороге опочивальни.

— Ипат князю жилу отворил, почитай, с полковша крови выпустил, — вполголоса поведал Тишка, прикрывая за собой дверь, — а в сей час над тем ковшом чегось нашептывает и коренья туды крошит.

— Ну а князь как?

— Князь-батюшка враз хрипеть перестал, очьми водит и, видать, чегось молвить хочет, да голосу нет. А как дальше будет, баит Ипат, — на то воля Божья.

— За попом бы послать, — крестя длинную седую бороду, промолвил сидевший поодаль боярин Тютин.

— Отец Аверкий тута уже, в крестовой палате, с княжной да с Аришей о здравии князя молятся, — отозвался боярин Шестак. — А за княжичем послано ль?

— Оно-то послано, да где его теперь сыщешь? Почитай, с утра поскакал со своим Никишкой лисиц травить.

— То всем ведомо, каких лисиц он травит, — зло ухмыльнулся в рыжую бороду боярин Шестак. — По всему Карачеву лисенята с его обличьем бегают!

— Ты помолчал бы, боярин, — не глядя на него, хмуро промолвил Алтухов, — а то сам знаешь, какой у княжича с вами разговор. За то и плетете на него невесть что.

— Да я что? Знамо дело, молодость. Кто в таких годах Богу не грешен? Я это токмо к тому, что ежели надобно Василея Пантелеича борзо сыскать, так послали бы кого в Заречную слободу, до Кашаевой усадьбы.

В этот момент входная дверь с шумом распахнулась, и в горницу стремительно вошел высокий и ладный молодец в охотничьих сапогах и в сером, расшитом черными шнурами кафтане. На тонком серебряном поясе его, спереди висел небольшой, богато изукрашенный черкесский кинжал. От всей фигуры вошедшего веяло силой и удалью. Красивое лицо его, обрамленное темно-каштановой бородкой, было бледно и взволнованно.

— Что с батюшкой? Сказывайте! — быстро спросил он, большими карими глазами окидывая присутствующих, которые не торопясь встали при его появлении и степенно склонили головы в поклонах.

— Плох князь Пантелей Мстиславич, — ответил воевода Алтухов, — видать, причинился ему мозговой удар. Но приспел Ипат и кровь ему пустил немедля. Бог милостив, авось обойдется.

— С чего ж то родителю содеялось?

— Гонец с худыми вестями прибыл. Опять люди брянского князя Глеба Святославича наши села пожгли и полон угнали. Ну, услыхавши такое, князь-то и растревожился.

— А где тот вестник?

— Во дворе дожидается, княжич. Ничего родитель твой и приказать не успел.

— Добро, Семен Никитич, пришлешь его ко мне сей же час, — распорядился княжич Василий, открывая дверь в опочивальню.

Войдя, он увидел грузное тело отца, лежащее под образами, на широкой лавке, покрытой узорчатыми коврами. В центре божницы, перед большим, потемневшим от времени образом архангела Михаила — драгоценнейшей реликвией, которую карачевские князья унаследовали от славного предка своего, святого Михаила, великого князя Черниговского, — теплилась лампада из венецианского стекла, оправленная золотом. Немигающий свет ее слабо освещал седую бороду князя и бледное лицо его с широко открытыми глазами, смотревшими теперь прямо на сына.

— Батюшка, что это с тобой приключилось? — участливо спросил Василий, опускаясь перед лавкой на колени и прижимаясь губами к безжизненно свесившейся руке отца.

Лицо больного исказилось жалкой гримасой. Видно было, что он силится что-то сказать, но голос ему не повиновался, и с губ, как бы с трудом отлипая от них, сползали в тишину комнаты лишь тягучие, ничего, кроме страдания, не выражающие звуки.

— Не труди себя, княже, — промолвил, приближаясь к постели, Ипат, которого Василий сразу и не приметил. — Хвала Господу, смерть стороною прошла. Теперь токмо дай себе роздых да покой и не печалуйся: невдолге говорить будешь лучше прежнего.

Василий при этих словах быстро поднял голову и глянул на знахаря.

— Истину рек? Жив будет батюшка?

— Господь велик! Не один годок поживет еще наш пресветлый князь, родитель твой. Вовремя меня отыскал ваш слуга.

Лицо Василия осветилось радостью. Поднявшись на ноги, он сунул руку в карман кафтана, но там оказалось лишь несколько мелких серебряных монет. Оглянувшись по сторонам, он взял стоящий на подоконнике серебряный кубок, покрытый узорчатой резьбой, всыпал в него деньги и протянул знахарю.

— Ну, спаси тебя Бог, Ипат. А я навеки должник твой за батюшку! — с чувством промолвил он.

— Благодарствую, княжич. Рад служить славному роду вашему.

Василий снова взглянул на отца. Лицо его приняло теперь более спокойное выражение, но все же глаза, казалось, настойчиво требовали чего-то.

— Почивай, батюшка, набирайся сил, — сказал Василий, — а я сей же час велю отцу Аверкию во здравие твое молебен отслужить да сам допрошу давешнего вестника. И не мешкая поведу отряд по следам тех окаянных брянцев. Коли не успели они уйти за Десну, даст Бог, отобью наших людишек. А ежели с тем припоздаю, — перейду ночью реку и Глебкиных смердов в полон угоню!

При этих словах лицо старика выразило полное удовлетворение. Казалось, именно это он и желал сказать сыну. Он закрыл глаза и задышал ровнее. Перекрестившись на лик архангела и кивнув Ипату, Василий на цыпочках вышел из опочивальни и тихонько прикрыл за собою дверь. В передней горнице теперь еще прибавилось народа.

— Слава Христу, лучше родителю, — ответил он на обращенные к нему со всех сторон вопросительные взгляды. — Ипат говорит, жив и здоров будет. Пусть протопоп во здравие князя немедля молебен готовит. А ты, Семен Никитич, — обратился он к воеводе, — давай мне вестника.

— Тутка он, княжич, давно тебя дожидает.

От стены отделился и отвесил Василию земной поклон невысокий, но крепко сбитый крестьянский парень в лаптях, холщовых портах и изорванной в клочья рубахе. В русых курчавых волосах его запеклась кровь, на щеке виднелся припухший багровый рубец.

— Сказывай! — окинув его взглядом, приказал княжич.

— С села Клинкова мы, что по тую сторону Ревны, поприщ [2] сорок отселя будет, — начал парень. — Ну, вот, вышли мы утресь на косовицу, а они, значит, брянцы-то, из лесу-то и налети! И давай, значит, нас имать и вязать! Мужиков и баб, всех повязали. Ну, кой-кто все же утек. Налетели они, стало быть, опосля на село, а там уже людишки упреждены были, — все в лес схоронились, одни старики пооставались. Ну, со зла они возьми да и подпали село…

— Погоди, — прервал его Василий. — Сколько же их было, брянцев-то?

— Да, почитай, сотни две конных.

— А вел их кто, тебе ведомо?

— Ведомо, пресветлый княжич! Вел их самолично дружок княжий, воевода Голофеев.

— Ну, добро, дальше сказывай!

— Ну, погнали нас, значит, в лес. По пути высмотрел я местечко и стрибанул было в заросли, но только достал меня один вой [3] плетью по рылу и привязал ремнем к своему седлу. Чуток не доходя Ревны, загнали нас всех на полянку, тут оставил воевода четырех караульных, а все прочее воинство повел грабить село Бугры, что оттель поприщ с пяток. Ну а караульные наши всему полону велели сесть в кучу посредь поляны, коней своих, всех вместе, привязали к дереву, а сами сели в холодке закусывать и брагу пить. Ну а я, значит, до одного из коней остался пристромленный. Только помалу я свои путы о стремя перетер, у трех коней неприметно отпустил подпруги, а четвертого, какой получше, отвязал, сиганул на него да и махнул в лес! Караульные крик подняли, но только покеда они коней своих заседлали, я уже далече утек. Лес энтот я знаю как свой двор, меня в ем не словишь! Ну и пригнал, значит, сюды…

— Молодец, парень! Как звать-то тебя?

— Лаврушкой звать, пресветлый княжич.

— Добро, Лаврушка, ступай отдохни. Иванец, — обратился княжич к одному из слуг, — отведи парня в людскую, прикажи там его накормить и напоить да выдать ему новые порты и рубаху!

Однако Лаврушка уходить не спешил и, переминаясь с ноги на ногу, просительно посматривал на княжича.

— Ну, чего еще хочешь? — приветливо спросил Василий.

— Дозволь, пресветлый княжич, послужить тебе! Повели взять меня в твою дружину. Живота не жалеючи буду за тебя биться, с кем укажешь. Конь у меня есть теперь ладный, с седлом и со всею справой.

— А семья твоя что скажет? Аль у вас и без тебя работников достает?

— Никого у меня нету, княжич: с малых годов сирота я. Господа ради у чужих людей возрос.

— Ладно, — с минуту подумав и оценивая парня взглядом, сказал Василий. — Коли так, оставайся, мне ратные люди нужны. Токмо не мысли, что будешь ты биться за меня либо за князя, родителя моего. Нам того не надобно, а вот рубежи свои мы блюдем крепко и будем биться за то, чтобы люди на землях наших могли спокойно пахать и косить и чтобы не угонял их в неволю ни злой сосед, ни поганый татарин. Ну, ступай теперь с Богом!

— Спаси тя Христос за милость твою, пресветлый княжич! А уж я послужу тебе верно, — кланяясь в землю, промолвил просиявший Лаврушка и, неловко повернувшись, направился к двери.

— Погоди, — остановил его Василий. — Сумеешь ты ночью вывести нас через лес, прямыми тропами, на след Голофеевой шайки?

— Вестимо, сумею, княжич! Они с полоном да с награбленным добром за один день на брянскую сторону нипочем не уйдут. Заночуют в лесу, и завтре мы их, как Бог свят, настигнем!

— Ну, ин ладно. Ступай подкрепись и отдохни, невдолге и выступим.

— Допрежь чем выступать, пристало бы тебе, Василей Пантелеич, с нами вместях думу подумать, — сказал боярин Опухтин, когда за Лаврушкой закрылась дверь горницы. — Досе наша беда не столь и велика: ну, угнали у нас с полста смердов. Может, еще по-доброму и в обрат их вызволим. А налетишь ты сейчас да посекешь вгорячах брянцев, — гляди, они на нас и большой войною пойдут.

— Когда это Глеб Святославич что-нибудь добром отдавал? Не дело говоришь ты, боярин. После мора людишек у нас вовсе мало осталось, что же, будем теперь глядеть, как последних угоняют?

— Людишки, то еще куда ни шло… А вот не навлек бы ты беды и на всех нас. Потому и говорю: надобно наперед думу подумать.

— Я и сам разумею, что делать, — резко ответил Василий, — и куда ты гнешь, мне тоже вдомек. Ежели бы погромили боярскую вотчину, ты бы первый закричал: бей и жги всякого! А до вольных людишек вам, боярам, нужды нет. Пускай, мол, пропадают сироты, только бы брянского князя не изобидеть, а то, чего доброго, осерчает он и под одну стать со смердами бояр карачевских учнет громить. Вот она, ваша думка, бояре!

— Молод ты еще, княжич, — выступил вперед боярин Шестак, — а речей таких мы ни от родителя твоего, ни от деда не слыхивали! Боярскую честь на Руси спокон веку все князья блюли. Ну а тебе, видать, смерды ближе, нежели боярство родовитое, — язвительно добавил он.

Лицо Василия вспыхнуло гневом, но он сдержался и, лишь сощурившись на тщедушного Шестака, надменно ответил:

— Ну, для меня, чей род от века княжит над Русью, ты, боярин, по родовитости недалеко ушел от любого смерда. Ты вот маленьких людей хулишь и не видишь того, что на смерде да на ратном человеке вся земля наша держится. Они ее и кормят и от ворогов боронят — вот потому всякий разумный князь должен им быть отцом и заступником. А вы, «родовитые», только о себе печалуетесь да под себя норовите подгрести все, что зацепить можно: и княжево, и смердово!

— Срамные слова говоришь ты, Василей Пантелеич, — наливаясь темною кровью, зашипел боярин Шестак, — и кабы не был в сей час недужен твой батюшка…

— Ты, Иван Андреич, моего батюшку сюда не приплетай, — повысил голос Василий, — за свои слова я сам умею ответ держать! А ты лучше бы помыслил о себе да о том, чтобы не пришлось нам спасать тебя от твоих же кабальных смердов. Мне ведомо, что деется в твоей вотчине, которую, к слову сказать, изрядно округлил ты не вельми чистыми путями.

— В вотчине моей я господин, мой в ней и закон! — задыхаясь, прохрипел Шестак. — А тебе, княжич…

— Помолчи, боярин, хватит! — крикнул Василий. — Я свое сказал, а коли тебе неймется, тогда дай срок, — я тебе рога обломаю! Кончена дума, бояре, прошу всех в крестовую, на молебен! А ты останься, Семен Никитич, с тобою есть еще разговор.

Бояре, негодующе бормоча и утирая платками вспотевшие лысины, направились в крестовую палату, откуда уже тянуло пряным запахом ладана и слышались возгласы протопопа Аверкия. Вскоре в горнице остались только княжич и воевода.

— Слыхал, Семен Никитич, — спросил Василий, когда последняя боярская спина исчезла за дверью, — сколь хочется им меня в свою веру обратить? Пусть пождут, я им еще покажу, кто здесь хозяин!

— Не тронь ты их лучше, Василей Пантелеич, — угрюмо промолвил Алтухов. — Того зла, что они на Руси сеют, ты один николи не выведешь, а сила у них большая. С ними свяжешься — не будет тебе спокойной жизни.

— Страшен сон, да милостив Бог, — беспечно ответил Василий. — Ну, да не о том сейчас речь. Я так смекаю, что Лаврушка правду сказал: брянцы со всем полоном в наших лесах заночуют. Прямо на Брянск они от Бугров не пойдут: Пашка Голофеев не дурак и разумеет, что на этом пути мы их легко перехватить можем. Скорее всего пойдут они правым берегом Ревны и, не доходя Десны, лесом срежут к переправе у Свенского монастыря. Ты как мыслишь?

— Мыслю, как и ты: больше им переправиться негде. От Бугров туда поприщ пятьдесят, — до ночи они с полоном и половины того не пройдут. Стало быть, настигнуть их не столь трудно.

— Добро! Как месяц взойдет, так и выступим. Бери две сотни воев да скажи, чтобы хорошо подкормили коней: пойдем быстро и налегке. Лаврушке дашь саблю либо копье, что пожелает. А все прочее он завтра сам добудет, — видать, парень не промах. Ну, так с Богом!

— Иду, княжич. Все будет исполнено.

* * *

Боярин Шестак с трудом дождался окончания молебна. Он, по привычке, истово крестился и клал поклоны, как и все, но смысл происходящего и возгласы протопопа проходили мимо его сознания. В груди его кипели гнев и возмущение. Дерзости княжича давно были боярину не в диковинку, но сегодня он был задет особенно чувствительно: род его и впрямь был не слишком знатен, а небольшую вотчину, унаследованную от отца, он увеличил во много раз, пользуясь всякими средствами. Были среди них и такие, о которых боярин сам не любил вспоминать и уж совсем не терпел, когда на них намекали другие.

По окончании молебна он нарочно задержался в крестовой палате, вступивши в долгую беседу с отцом Аверкием, а когда все разошлись, вышел в горницу и приоткрыл дверь в княжью опочивальню.

Старый князь неподвижно лежал под божницей, глаза его были закрыты, грудь дышала ровно. Казалось, он мирно спит. На широком ларе у окна, подстелив овчину, спал постельничий Тишка. Знахарь сидел у изголовья княжьей постели и поднял голову на скрип открывшейся двери.

— А ну, выдь сюда, Ипат, — поманил его в горницу боярин. — Хочу распытать тебя о здравии князя, — сказал он, отводя ведуна к дальнему окну. — Сказывай, будет он жив?

— Сегодня смерть мимо прошла, — уклончиво ответил Ипат, — а когда возвернется за князем, о том лишь Бог ведает. Может, завтра, а может, допрежь того и всех нас посетит.

— Ты не виляй языком, колдун! Сказывай правду!

— Не гневайся, боярин. Сам ведаешь, бывает правда, за которую и батогов получить недолго.

— Коли правду скажешь, меня не бойся, а бойся, коли солжешь: за тобою я тоже кое-что знаю. Сказывай как на духу: выживет князь?

— В эти дни не умрет, но недолго протянет, — подумавши, ответил Ипат. — Жизнь его теперь на волоске: чуть что — и оборвется.

— Истину кажешь?

— Истину, боярин. Больше как три месяца едва ли проживет.

Шестак замолчал и задумался, ероша толстыми пальцами редкую рыжую бороду. Потом, пристально глядя на ведуна, спросил:

— А сын твой Ивашка тут?

— А где ему быть? Вестимо, тут.

— Он, поди, не забыл еще, как княжич Василей летось его при девках плетью отходил?

— Ты это к чему, боярин? — насупившись, спросил Ипат.

— А вот к тому. На большое-то княжение али не Василей ныне сядет?

— Знамо, он. Ну и что?

— Да ништо… Ты вот что, Ипат: сей же час снаряжай своего Ивашку в Козельск. Коня пусть возьмет на моей конюшне. Накрепко накажи ему пересказать князю Титу Мстиславичу мое слово: старшой-то братец его, князь Пантелей Мстиславич, вельми плох и больше как до Покрова не протянет. Разумеешь?

— Разумею, боярин. Будет сделано.

— Да гляди, язык закуси покрепче и сыну накажи тож. А то у княжича рука тяжелая, чай, твой Ивашка помнит! Пусть не жалеет коня и гонит во весь дух. За три дня обернется, полгривны ему от меня. Да еще пусть скажет козельскому князю, что невдолге я и сам к нему буду.

— Ладно, боярин, все сделаю, как велишь.

— Ну, с Богом!

Глава 2

Того же лета 6747 [4] взяша татарове Чернигов и град пожгоша, и монастыри разграбиша, и люди овы избиша, и овы ведуще босы и без покровен во станы свое. И многы грады инии поплениша, и без пополох зол по всеи Рускои земли, и сами не ведаху, где и кто бежит. Се же все сдеяся грех наших ради великих и неправды.

Черниговская летопись

Первая половина XIV века, к которой относится это повествование, принадлежит к одному из самых мрачных периодов русской истории. Русь, разделенная на враждующие между собой удельные княжества, управляемые сильно размножившимися потомками Рюрика, которые совершенно утратили чувство государственного единства, уже целое столетие изнывала под тяжестью татарского ига.

Нашествие монголов, в силу феодальной раздробленности страны, не встретило общего, согласованного отпора. Но по отдельности все русские князья во главе своих дружин и наскоро собранных народных ополчений смело вступали в неравный бой, предложения о сдаче гордо отвергали и мужественно встречали смерть.

В обширном княжестве Рязанском, на которое обрушился первый удар Бату-хана [5], не уцелел ни один город. Получив отказ в помощи от соседних княжеств, местное население отчаянно защищалось. Своей легендарной храбростью навеки прославил себя воевода Евпатий Коловрат; из восьми рязанских князей в битвах пало семеро, но силы были слишком неравны — татары наводнили Рязанщину и предали ее страшному опустошению. Летопись отмечает: «Изменися земля Рязанска, и не бе в ней ничто видети, — токмо дым и пепел».

Затем татары двинулись дальше, взяли города Коломну и Москву (последнюю отважно защищал несколько дней воевода Филипп Нянка, тут и сложивший свою голову), а потом осадили столицу северной Руси — Владимир. Великого князя Юрия Всеволодовича в городе не было: только что отказав в помощи рязанским князьям, теперь он сам столь же безуспешно рассылал гонцов к соседям и метался по своим городам, наспех собирая войско для попытки отразить страшного врага.

На пятый день осады татары взяли Владимир. В течение следующего месяца один за другим пали все остальные города северной Руси, а в злосчастной для русских битве на реке Сити было наголову разбито войско великого князя Юрия, который и сам был убит в этом сражении вместе с пятью другими князьями, принимавшими в нем участие [6].

Менее чем за три месяца покорив всю восточную и северную Русь [7], татары вторгнулись в смоленские и черниговские земли. Но тут их ожидало гораздо более упорное сопротивление, к тому же орда была уже частично ослаблена предыдущими боями, а потому ее продвижение значительно замедлилось: на покорение этих княжеств Батыю пришлось потратить около двух лет [8].

Героизмом своей обороны тут многие города стяжали себе неувядаемую славу. Доблестным защитникам Смоленска средневековый русский автор, имя которого до нас не дошло, посвятил особую, хвалебную повесть [9]. Но своей беспримерной стойкостью особенно прославился небольшой город Козельск, где княжил малолетний Василий из рода князей Черниговских. Количество осаждавших его татар почти в десять раз превышало население этого городка, тем не менее его защитники героически сопротивлялись в течение семи недель, а однажды сами сделали вылазку и уничтожили большую часть татарских осадных орудий. Задержав продвижение орды почти на два месяца, этот город пал только тогда, когда были перебиты все его защитники, а маленький князь Василий, по словам летописцев, утонул в крови [10]. Татары прозвали Козельск «злым городом», и, овладев его остатками, Батый приказал стереть их с лица земли.

Долго и отчаянно сопротивлялся и осажденный Чернигов. Взяв его после ряда жестоких приступов, татары город разграбили и сожгли, а жителей частью перебили, частью увели в плен. Стоит отметить, что только лишь черниговскому епископу Порфирию свирепые победители не сделали ни малейшего зла и отпустили его с миром [11].

Захватив после этого еще несколько южнорусских городов и овладев Крымом, Батый отвел свою орду на отдых и пополнение и только в конце следующего года смог приступить к осаде последней русской твердыни, древнего Киева, — «матери городов русских». Татары сосредоточили вокруг него огромное войско под командованием самых славных ордынских военачальников — Субедея и Бурундая. Летописец пишет, что в осажденном Киеве люди не слышали друг друга от скрипа татарских телег, рева верблюдов и ржания коней.

Десятки осадных машин днем и ночью метали в город огромные камни и толстые, как колья, стрелы, обвязанные горящей паклей; тяжелые тараны били в ворота и в стены, приступ следовал за приступом. Но защитники города, не зная отдыха и не жалея жизней, секлись с татарами на стенах, тушили пожары, заделывали проломы и сами бросались на вылазки.

Только после длительной осады, шестого декабря 1240 года, через проломы в стенах татары ворвались в Киев, но все его стотысячное население продолжало резаться с ними на улицах, отчаянно защищая каждый дом, каждую пядь земли. Этой героической обороной руководил талантливый и бесстрашный воевода Дмитро — наместник галицкого князя, которому принадлежал тогда Киев. Когда его, тяжело раненного, привели в шатер Батыя, последний из уважения к его исключительной доблести, вопреки татарскому обычаю, велел сохранить ему жизнь. Видимо, хотел возвратить и меч, но, когда спросил своего пленника, что он в этом случае будет делать, последний не задумываясь ответил: «Я снова подыму этот меч против тебя, хан!»

Большая часть уцелевшего киевского населения была перебита или уведена в рабство, а сам златоглавый Киев, насчитывавший около шестисот церквей и по величине соперничавший с Константинополем, был разграблен, разрушен и предан огню. Но и здесь татары пощадили монастыри и каменные церкви — деревянные, конечно, погибли в пламени общих пожаров.

Опустошив после этого Галицко-Волынское княжество, орда Батыя вторгнулась в Польшу и в Венгрию. Но к этому времени она была уже значительно ослаблена, ибо долгое и мужественное сопротивление Руси причинило ей огромные потери. Разумеется, столь упорно сражаясь с татарами, русский народ не ставил себе задачей спасение западных стран. Он защищал свои домашние очаги и независимость родной земли, ни о чем ином, вероятно, не помышляя, но все же именно русскому народу Западная Европа была обязана своим спасением.

По плану Чингисхана, этот завоевательный поход его непобедимых полчищ должен был закончиться на берегах Атлантического океана, после покорения всей Европы. И несомненно, этот план увенчался бы полным успехом, если бы непредвиденно стойкое сопротивление Руси не задержало орду на четыре с лишним года и не обескровило ее настолько, что от дальнейшего продвижения на запад пришлось отказаться. К тому же многие русские земли, хотя внешне и покорились, еще продолжали вести с поработителями ожесточенную борьбу партизанского типа. Она была особенно сильна в обширном Черниговском княжестве, где ее возглавлял князь Андрей Мстиславич, двоюродный брат святого Михаила, в конце концов схваченный и казненный татарами.

Правда, несколько лет спустя Батый предпринял новый поход на Европу, но она получила время подготовиться к отпору, что, впрочем, не помешало татарам дойти до берегов Адриатического моря. Однако из-под стен Венеции они повернули обратно, и если для этого у них были свои внутренние, чисто политические причины, то была, несомненно, и одна стратегическая: слишком рискованно было продолжать завоевание Европы, имея за спиной такого грозного противника, как Русь, хотя бы и поверженная.

* * *

Из всех крупных русских городов от Батыева нашествия не пострадали только Великий Новгород и Псков — до них татары не дошли нескольких десятков верст, хотя и обязали их платить дань. Все остальные важнейшие жизненные центры Русской земли — города Киев, Чернигов, Владимир, Суздаль, Рязань, Переяславль, Ростов, Ярославль, Муром, Москва и множество других — были совершенно разрушены. За небольшими исключениями их приходилось не восстанавливать, а строить наново [12]. И это требовало огромных усилий и жертв, тем более трудных, что в борьбе с татарами страна обезлюдела, благосостояние ее было в корне подорвано, победители наложили на уцелевшее население тяжелую дань, а княжеские раздоры и междоусобия не прекращались даже и под ханской властью.

Однако в начале второй четверти XIV века в беспросветной тьме, нависшей над Русью, занимаются первые проблески рассвета: умный и напористый хозяин незначительного тогда Московского удела, князь Иван Данилович, прозванный Калитой, всеми правдами, а более неправдами получает от золотоордынского хана Узбека ярлык на великое княжение, переносит из Владимира в Москву кафедру главы русской Церкви, митрополита Феогноста, и с его помощью начинает объединять вокруг Москвы русские земли, раздробленные на множество удельных, фактически самостоятельных княжеств.

Весьма важным и благоприятным для Руси обстоятельством было то, что Иван Данилович сумел добиться права самому собирать в своем княжестве дань, которую нужно было выплачивать победителям. Вслед за ним получили это право и другие крупные князья. До этого дань собирали особые татарские уполномоченные — баска́ки, и их наезды на Русь всегда сопровождались злоупотреблениями и насилиями. На баскаков управы не было: по положению, определенному для них еще Чингисханом, они стояли выше князей и военачальников, имели право вмешиваться во внутренние дела побежденной страны, творить в ней суд и расправу, отчитываясь в своих действиях только перед великим ханом.

Новая система сбора дани не только избавляла Русь от этого зла, но и давала великому князю возможность удержать в своих руках часть собранных средств. Он их употреблял на укрепление мощи своего княжества и на его расширение: некоторые соседние уделы он просто покупал у их владельцев.

Таким образом, Иван Калита, каковы бы ни были его нравственные качества [13], в истории Руси является первым искусным зодчим, начавшим из феодальных «кирпичей» строить то грандиозное здание, которое впоследствии превратилось в великое Российское государство.

* * *

Как уже было отмечено, в числе дотла разрушенных русских городов находился и Чернигов, бывший столицей огромного княжества, по занимаемой площади, богатству и количеству городов в ту пору самого крупного на Руси. Последним его государем был великий князь Михаил Всеволодович, в 1246 году зверски убитый в ставке хана Батыя и причисленный православной Церковью к лику святых мучеников.

Стоит отметить, что, вопреки весьма распространенному мнению, он был казнен вовсе не за отказ изменить своей вере. Никто его к этому не принуждал: татары отнюдь не были религиозными фанатиками, отличаясь, наоборот, полнейшей терпимостью и даже уважением к чужим верованьям. Они не только не стремились отвратить русских от православия, но и своим не возбраняли принимать его. Достаточно вспомнить, что старший сын Батыя, хан Сартак, и его жена были православными; почти несомненно был им и дядя Батыя Чагатай — второй сын Чингисхана; мурза Чет, в крещении Захарий, отпущенный из Орды великим ханом Узбеком к Ивану Калите, на свои средства выстроил знаменитый Ипатьевский монастырь. Несколько крестившихся татар были причислены русской Церковью к лику святых. Таков, например, святой Петр Ордынский, племянник Батыя, умерший в Ростове монахом в 1290 году. Святой Петр, мученик Казанский, тоже был татарином. Память первого из них празднуется 30 июня, второго — 24 марта. Были и другие.

В силу таких порядков на совесть князя Михаила Всеволодовича в Орде никто не посягал. Но при приближении к ханскому трону татарский обычай от всех иностранцев требовал соблюдения особого, унизительного ритуала: нужно было проходить между «очистительными» кострами, подвергаться окуриванию дымом из особых кадильниц, согнувшись проходить, а иногда и проползать под низко натянутой веревкой и разговаривать с ханом, стоя на коленях. Исключений не делали ни для кого. Из всех русских и нерусских князей, послов и папских легатов, являвшихся в Орду, один лишь князь Михаил Черниговский наотрез отказался выполнить эти требования и предпочел смерть унижению, — так же как находившийся при нем и разделивший его участь боярин Феодор [14]. Но даже Батый, взбешенный непреклонностью русского князя и уже отдавший приказ его немедленно казнить, не отказал ему в желании причаститься перед смертью у православного священника. И только после этого ханские телохранители повергли гордого черниговского князя на землю и затоптали его ногами.

После разрушения Чернигова и смерти Михаила Всеволодовича великое княжество Черниговское перестало существовать: оно было разделено между четырьмя сыновьями погибшего князя Михаила, образовав самостоятельные, но в общем порядке подчиненные золотоордынскому хану княжества: Брянское, Кара#чевское, Новосильское и Тарусское.

Из этих новообразованных княжеств преобладающее значение имело Брянское, доставшееся старшему из четырех сыновей, Роману Михайловичу, который перенес в Брянск епископскую кафедру из разрушенного Чернигова и на Руси считался крупной величиной. Но это княжество было и самым беспокойным, что обуславливалось характером его князей, а еще того более географическим положением: на западе оно граничило с Литвой, постепенно захватывавшей окраинные русские земли, а на севере — с крупным княжеством Смоленским, не упускавшим случая расшириться за счет соседей. В силу этого брянским князьям беспрестанно приходилось обороняться то от Литвы, то от Смоленска. Впрочем, они в долгу не оставались и сами не раз нападали на смоленские земли, а также на своего менее воинственного восточного соседа — княжество Карачевское.

Ко всему этому вскоре прибавились и внутренние неурядицы: потомки и наследники Романа Михайловича вступили между собой в жестокую и бесконечную борьбу за княжеский стол. Их усобицы были для всего этого края особенно тяжелы, ибо с легкой руки Романа Михайловича, боровшегося с Литвой при поддержке татар, у брянских князей вошло в обычай обращаться к татарам за помощью в своих войнах с русскими соседями и друг с другом. Призванные ими ордынские отряды грабили и разоряли население, и без того доведенное до нищеты постоянными войнами. В конце концов дошедший до отчаянья народ начал восставать против своих князей и последний из них, Глеб Святославич, в описываемую пору мог чувствовать себя в относительной безопасности только за прочными стенами своего кремля [15].

* * *

Карачевское княжество досталось Мстиславу Михайловичу, третьему из сыновей святого Михаила [16]. Его столицей сделался Карачев — один из древнейших русских городов, упоминаемый летописями уже под 1146 годом и превратившийся впоследствии в захолустный уездный городок Орловской губернии.

Кроме Карачева, в состав этого княжества входили еще девять городов со своими областями: Козельск, Волхов, Елец, Звенигород, Мосальск, Серпейск, Лихвин, Белев и Кромы. Города Орла тогда не существовало. Он возник на три столетия позже, в качестве небольшой крепостицы, прикрывавшей Москву от набегов крымских татар. Ему несчастливилось: неоднократно его разрушали татары, несколько раз он выгорал дотла и только лишь в 1796 году стал губернским городом. В память прошлой, оборонительно-боевой службы на гербе его изображена крепость, так же как и на гербе города Карачева.

Читатель, знакомый с русской историей только в объеме курса средней школы, о существовании Карачевского княжества едва ли что-нибудь слышал. В общепринятых учебниках истории о нем не только ничего не сказано, но даже не упоминается его название. Объясняется это тем, что в период объединения русских земель вокруг Москвы оно находилось под властью Литвы и в формировании Российского государства заметной роли не играло, а правившие им князья не отличались достаточно беспокойным нравом, чтобы обратить на себя внимание летописцев и историков.

А вместе с тем это княжество просуществовало более двухсот лет и территория его вначале была довольно значительна: по занимаемой площади оно превышало многие европейские государства, даже такие, как современные Венгрия и Португалия. Применительно к нынешней карте России оно занимало всю Орловскую область, больше половины Калужской, значительную часть Тульской и Курской и немного захватывало Воронежскую.

Правда, через несколько десятков лет оно разделилось между ближайшими потомками Мстислава Михайловича на шесть княжеств: Карачевское, Козельское, Волховское, Звенигородское, Елецкое и Мосальское. Но Карачевское среди них оставалось главным, а остальные считались его уделами и сохраняли некоторую зависимость от Карачева, вначале вполне реальную, а позже скорее традиционную. Все эти княжества в совокупности носили в народе название земли Карачевской.

В Карачеве, на так называемом большом княжении, всегда сидел старший член рода, не по возрасту, конечно, а по порядку династического старшинства. В пределах своей земли, в отличие от удельных, этот князь назывался «на́большим», или великим. Что же касается карачевских уделов, то из них первым по значению считался Козельский, вторым Звенигородский, а последним Мосальский.

* * *

По характеру своему карачевские князья, в полную противоположность брянским, были не воинственны, а спокойны и домовиты. За славой они не гонялись, усобиц избегали, старину блюли крепко, были рачительными хозяевами, о подданных своих заботились больше, чем соседние князья, и народ их любил. В войны и распри с соседями они вступали, лишь обороняя свое, но сами на чужое не посягали. Бывали среди них неизбежные в то время споры о старшинстве, бывала и зависть, но в общем жили они тихо. Исторические источники сохранили о Карачевском княжестве и его князьях очень немного сведений, которые к тому же весьма отрывочны и разрозненны. Драматический случай, отмеченный русскими летописцами и послуживший основной темой этой книги, является, кажется, единственным нарушившим патриархальное течение жизни этого глухого лесного угла феодальной Руси.

После смерти князя Мстислава Михайловича, прожившего долгую жизнь, ему наследовал старший сын Святослав. О нем известно лишь то, что в 1310 году он, защищая свою вотчину, пал от руки брянского князя Василия Александровича. Детей у него не было, и на большое княжение вступил после него следующий по старшинству брат, Пантелеймон Мстиславич. Из двух младших братьев Тит Мстиславич получил в удел княжество Козельское, а Андрей Мстиславич Звенигородское.

В 1338 году, с которого начинается это повествование, князю Пантелеймону было уже за семьдесят. Его единственным сыном и наследником был княжич Василий.

Глава 3

XIII–XIV века были на Руси порой всеобщего упадка, временем узких чувств, мелочных побуждений, ничтожных характеров… Князья замыкались в кругу своих частных интересов и выходили из этого круга только для того, чтобы попользоваться за счет других.

Проф. Ключевский

На небе еще не погасли последние отблески поздней вечерней зари, когда из открытых башенных ворот карачевского кремля вытянулся на дорогу отряд, насчитывающий сотни две всадников. Почти все они были одеты в тегиляи — толстые стеганые кафтаны со вшитыми в них кусками проволоки, неплохо защищающие от сабельных ударов низкие меховые шапки и шаровары, заправленные в высокие смазные сапоги. Сотники, десятники и некоторые рядовые воины были в кольчугах и легких металлических шлемах — шишаках.

Вооружение их не отличалось однообразием: у одних за спинами виднелись луки и колчаны со стрелами, другие были вооружены копьями и сулицами. Но саблю или меч имел почти каждый. Лишь очень немногие предпочитали этому оружию боевой топор — чекан, да кое у кого были привешены к седлам тяжелые, окованные железом дубины — палицы.

Во главе отряда, несколько опередив его, ехали воевода Алтухов, Василий Пантелеймонович и его стремянный [17] Никита Толбугин. Княжич, не любивший обременять себя тяжелым доспехом, выехал налегке: в том же охотничьем кафтане, только на голову надел золоченый шлем — ерихонку — да к поясу пристегнул кривую угорскую саблю. Никита, чернобородый мужчина лет тридцати, богатырского роста и сложения, был в кольчуге и в шишаке. Под стать всаднику был и его массивный гнедой конь, перед которым даже высокий и стройный аргамак Василия казался жеребенком.

Никита Толбугин не был коренным карачевцем. История его появления в этом княжестве была не совсем обычной. Отец его, сын боярский [18] Гаврила Толбугин, служил в дружине брянских князей и, сложив свою голову в одной из бесчисленных усобиц, оставил семнадцатилетнему Никите небольшую вотчину под Брянском. На попечении юноши оказались также мать и сестра, бывшая на два года младше его. Через год мать умерла от оспы, сестра вскоре вышла замуж, и ничем более не связанный сын боярский Никита Толбугин, с детства считавший военную службу единственным достойным мужчины занятием, по примеру отца, поверстался в дружину брянского князя Дмитрия Святославича.

Благодаря своей необыкновенной силе, отваге и исполнительности он быстро выдвинулся, и несколько лет спустя князь и воеводы стали назначать его старшиной отдельных отрядов и давать ответственные поручения. Все, казалось, складывалось для него хорошо и сулило ему дальнейшие милости князя. Но судьба распорядилась иначе.

Лет за пять до описываемых здесь событий князь Дмитрий Святославич, воспользовавшись некоторыми затруднениями своего близкого родича, князя Ивана Александровича Смоленского, пошел на него войной и осадил Смоленск. Но город отчаянно защищался, и осада затянулась. Тогда Дмитрий Святославич, по скверному обыкновению брянских князей, позвал на помощь татар. Ордынцы подобных приглашений обычно не отвергали, ибо для них это была возможность безнаказанного грабежа и легкой наживы. Появившись на смоленских землях в качестве союзников брянского князя, они принялись грабить русские деревни и угонять жителей в плен.

Никите это сильно не нравилось. С каждым новым днем осады он становился все более хмурым. К тому, что русские воюют с русскими, он привык, это казалось ему в порядке вещей — дело, мол, домашнее. Но самим же наводить на Русь басурманов, думал он, это уж совсем негоже.

Однажды осадный воевода послал его с донесением к князю Дмитрию Святославичу. До княжеской ставки было верст восемь, и путь лежал через большое смоленское село, где как раз в это время бесчинствовал отряд татарской конницы. При виде того, как ненавистные каждому русскому человеку монголы вытаскивали из домов убогие крестьянские пожитки и вязали руки ремесленникам, предназначенным, как обычно, для увода в Орду, в груди Никиты поднялась тяжелая, удушливая злоба, которая едва не заставила его вмешаться в дело. Но он поборол это желание, понимая, что татары его просто убьют и все равно ограбят село. «Нечего сказать, славные дружки у нашего князя», — с ненавистью подумал он и к ставке подъехал мрачный как туча.

Когда Дмитрий Святославич, оповещенный о прибытии гонца, вышел из своего шатра, Никита слез с лошади, поклонился и, не глядя князю в глаза, доложил то, что ему было приказано.

— Добро, — сказал князь, — можешь идти.

Но гонец не двинулся с места и, подняв голову, в упор глянул на князя.

— Что еще? — спросил Дмитрий Святославич, несколько удивленный выражением лица своего дружинника.

— Почто, княже, призвал ты поганых татар русскую землю зорить? — вновь наливаясь злобой, глухо спросил Никита. Князь Дмитрий от столь неслыханной дерзости в первый момент лишился дара речи. Но, придя в себя, гневно закричал:

— Ты пьян, холоп! Как смеешь ты мне, своему государю, такое молвить?!

— Не пьян я, Дмитрей Святославич, и холопом ничьим отродясь не был! До сей поры был я твоим верным воем и не жалел за тебя головы. А ныне постиг, что творишь ты каиново дело, и больше я тебе не слуга! С тем оставайся здоров, со своими татарами! — Сказав это, Никита повернулся к князю спиной и сделал шаг к своему коню.

— Вязать ворюгу [19]! — закричал князь, хватаясь за саблю. Поблизости находилось пять или шесть дружинников, которые, повинуясь приказу, не очень охотно набросились на Никиту. Но он в минуту расшвырял их, как котят, и, даже не повернув головы в сторону потрясавшего саблей князя, вскочил на коня и ускакал.

Отказавшись служить брянскому князю, Никита не нарушил ни законов, ни обычаев своего времени: в средневековой Руси каждый боярин и сын боярский имел право поступить на службу к любому князю и по своей воле мог его когда угодно оставить и перейти к другому, даже не русскому. Это так называемое «право отъезда», несмотря на то что князья всячески старались его ограничить и постепенно урезывали, просуществовало до Ивана Грозного, который его окончательно отменил после отъезда в Литву князя Андрея Курбского.

Но Никита Толбугин не только отъехал от князя Дмитрия Святославича, а еще и оскорбил его. Обид же брянские князья никому не прощали, и за дерзость свою Никита поплатился вотчиной. В то время денежного жалованья служилым дворянам не платили. Они получали часть воинской добычи да кое-когда подарки от князя, в основном же должны были жить и снаряжаться на доходы от своей вотчины, а если таковой не имели, — с того поместья, которое князь им давал за службу, как тогда говорили, «в кормление». В случае отъезда поместье, конечно, отбиралось. Родовых вотчин, в силу обычая, князья отбирать не могли, но иногда, пренебрегая этим, в гневе отбирали и их. Так случилось с Никитой, и ему волей-неволей пришлось покинуть родные края, чтобы искать счастья на службе у другого князя.

Далеко ехать ему не пришлось: Карачев, стольный город соседнего княжества, находился от Брянска в пятидесяти верстах. Карачевские князья считались добрыми, справедливыми государями, а потому, покинув Брянщину, Никита отправился прямо туда и предложил свои услуги князю Пантелеймону Мстиславичу.

Окинув оценивающим, хозяйским взглядом фигуру богатыря и выслушав без утайки рассказанную историю его отъезда от брянского князя, Пантелеймон Мстиславич принял его в свою дружину и выделил ему небольшое поместье близ Карачева. Он и сам немало зла терпел от Дмитрия Святославича, а потому чувства Никиты были ему понятны.

На службе у нового князя Никита Толбугин, обладавший всеми качествами образцового воина, сразу завоевал общее уважение, а своим прямым характером особенно полюбился Василию, который вскоре взял его к себе стремянным. Никита в свою очередь привязался к княжичу всей душой и за него готов был идти в огонь и в воду.

* * *

Перейдя вброд через реку Снежеть, на которой стоит Карачев, отряд двинулся по пыльной, змеящейся меж холмов и оврагов дороге и вскоре втянулся в высокий кустарник, постепенно перешедший в густой темный лес. Тут вначале заметно преобладали лиственные деревья, но по мере отдаления от города их становилось все меньше, они уступали место хвойным, и наконец вокруг отряда сомкнулся могучий сосновый бор, в котором лишь местами, на редких полянах, виднелись исполинские, в несколько обхватов дубы да черными пирамидами вздымались к небу мохнатые ели.

Свет луны слабо проникал сквозь толщу огромных ветвей, с обеих сторон перекрывавших узкую просеку, по которой попарно двигались всадники. Но даже в этой почти полной темноте сбиться с пути было трудно: дорога шла прямо и не имела ответвлений, да и дружинники, будучи коренными жителями лесного края, отлично ориентировались даже в незнакомом лесу, а этот все они хороши знали.

Наконец тропа заметно пошла под уклон, твердая почва под ногами коней стала сменяться более мягкой, песчаной. Чувствовалась близость реки. Было уже за полночь, когда навстречу потянуло сырой прохладой, в лесу сделалось светлее, и сквозь поредевшие сосны передние всадники увидели тихую поверхность Ревны, посеребренную лунным светом.

— Отдых! — скомандовал княжич, подъезжая к самой воде и соскакивая с коня.

На берегу дружинники спешивались, привязывали лошадей и, отломив от ближайшего дерева веточку, подходили к реке. Тут каждый, истово перекрестившись и бросив веточку в воду, чтобы задобрить водяного, только после этого принимался утолять жажду. Затем все расседлали коней и тут же расположились на отдых.

— Поприщ тридцать позади оставили, — промолвил воевода Алтухов, снимая шлем и подходя к княжичу, который сидел на опушке, опираясь спиной на ствол огромной сосны. — До Бугров тут рукой подать.

— Садись, Семен Никитич, — сказал Василий. — Покуда люди и кони маленько отдохнут, давай поразмыслим, что дальше делать. Никита, покличь-ка Лаврушку!

— Тутка я, княжич, — отозвался Лаврушка, ожидавший этого зова и потому вертевшийся поблизости.

— А ну, подойди сюда.

Парень приблизился: он был по-прежнему в лаптях, но в новых портах и рубахе. На боку его висела тяжелая сабля, которую он то и дело оправлял с заметной гордостью.

— Ишь ты, какой хват! Прямо воевода, — засмеялся, глядя на него, Василий. — А рубить-то саблей ты умеешь?

— Не случалось, пресветлый княжич, — признался Лаврушка, — да авось Господь помогнёт. На брянцев-то я столь лют, что хоть чем их крушить готов.

— Ну, того долго ждать тебе не придется. А сейчас сказывай: далече ли отсюда та поляна, с которой ты от брянцев утек?

— Да ежели прямиком, поприща три, не боле. Я тут одну тропку знаю, по ей враз туды выйдем.

— Ладно, поедешь рядом со мной, в голове отряда. А с той поляны по следу пойдем.

На небе уже занимался рассвет, когда, отдохнув и напоив лошадей, отряд тронулся дальше. Лаврушка очень скоро вывел его на поляну, куда накануне брянские воины сгоняли пленных. Отсюда расходились три лесные тропы, но даже неопытный человек безошибочно определил бы, по какой из них ушли нападавшие: такая ватага конных и пеших людей, конечно, оставила за собой многочисленные и хорошо заметные следы.

Как и предполагал Василий, брянцы пошли вдоль Ревны, по направлению к Десне. Было очевидно, что, не рискуя блуждать в незнакомом лесу, они решили добраться до переправы, придерживаясь берега реки. Это удлиняло им путь верст на двадцать.

— Теперь не уйдут, — сказал княжич. — Пусть даже шли они до глубокой ночи, все одно более тридцати поприщ не сделали и теперь стоят станом где-либо в лесу, не дойдя Десны. До Свенской переправы им еще столько же, стало быть, хватит на целый день. С полоном-то не расскачешься! Мы их к полудню настигнем, даже не томя коней.

— То истина, Василей Пантелеич, — отозвался воевода, — но можно и лучше сделать: разделим тут наши силы. Половина пойдет по следу и насядет на брянцев с тылу, а другая, пройдя прямиком через лес, отрежет им путь к переправе. Так мы их с двух сторон заимаем!

— Ладно придумал, Семен Никитич! — одобрил Василий. — Давай так и сделаем. Только ровно ли пополам людей делить?

После короткого совещания княжич и воевода выработали следующий план: полторы сотни дружинников, под начальством Василия, Лаврушка прямыми тропами выведет в засаду, перерезав путь отступающим. Алтухов с пятьюдесятью всадниками пойдет по следу и, догнав брянский отряд, будет скрытно идти за ним на небольшом расстоянии, чтобы ударить с тыла в тот момент, когда впереди начнется сражение.

Сговорившись обо всем, Василий и Алтухов со своими людьми по двум различным дорогам углубились в лес. Лаврушка на ладном и крепком коне, которого накануне увел у брянцев, ехал рядом с Василием В дремучих зарослях этого леса он чувствовал себя как дома и уверенно вел отряд по едва приметным тропкам, иногда столь узким, что двигаться можно было только гуськом. Часов в десять утра они вышли на широкую просеку, ведущую к переправе через Десну.

По отсутствию свежих следов убедившись в том, что неприятельский отряд сюда еще не дошел, Василий облегченно вздохнул и приказал, соблюдая полную тишину, двигаться навстречу брянцам, с тем чтобы отыскать удобное место для засады. Вскоре оно нашлось. Здесь дорога выходила на узкую, но длинную поляну с опушками, густо поросшими молодым ельником. Это позволяло укрыть всадников у самой дороги и напасть на противника внезапно, с обеих сторон.

— Ну, лучшего места и искать нечего, — сказал княжич, внимательно осмотревшись кругом. — Ты, Никита, бери половину людей и расставь их за елками справа от дороги, а я с другой половиной останусь слева. Как только вся их сила втянется на поляну, я велю затрубить в рожок, и налетим разом по всей длине, чтобы никто из них и опамятоваться не успел. Да глядите все: тех, кто станет сдаваться, зря не сечь! Старайтесь живьем поболее народа взять.

— Навряд ли станут они шибко обороняться, — заметил Никита. — За такого князя, как Глеб Святославич, кому охота живота лишиться?

— Это как знать! Народ брянский князем обижен, в том спору нет, но воев своих он к грабежу приохотил и долю им дает немалую. Они не столь княжью выгоду будут защищать, сколь свою, и награбленного добра легко не отдадут. Ну, да о том гадать нечего, невдолге узнаем.

По расчетам Лаврушки брянцы должны были подойти сюда не раньше полудня, а потому, выслав им навстречу дозор, Василий приказал воинам отдыхать и кормить коней.

Часа через полтора дозорные донесли, что брянский отряд находится в трех верстах и двигается по просеке без соблюдения каких-либо мер предосторожности. До переправы отсюда оставалось не более семи верст, и люди Глеба Святославича считали себя почти дома.

— По местам! — скомандовал Василий, и через две-три минуты самый внимательный взгляд не заметил бы вокруг поляны ничего подозрительного. Только шелестели вверху колеблемые легким ветерком вершины деревьев да густо толпились по опушкам леса молодые ели, вызолоченные полуденным солнцем.

Глава 4

Того же лета (1310) князь Василей Бряньскии ходи с татары к Карачеву и уби там князи Святослава Мстиславичя Карачевскаго.

Патриаршая летопись

Вскоре в чаще леса послышались голоса и мерный стук копыт идущей шагом конницы. На поляну стали выезжать всадники, по двое в ряд. Они были одеты и вооружены так же, как и карачевские воины, только металлических доспехов и кольчуг тут виднелось гораздо больше.

Впереди всех на статном вороном жеребце ехал в богатых доспехах мужчина лет тридцати, с пышными русыми усами и гладко выбритым подбородком. Поза его была небрежна, взгляд лениво-рассеян. Полуденное солнце припекало изрядно, и всадник ехал с непокрытой головой — шлем его мирно колыхался на луке седла.

— Пашка Голофеев, — пробормотал княжич Василий, внимательно глядевший на дорогу из-за ближайших елей. — Вот бы этого пса живым взять! За него князь Глеб полсотни смердов в обмен не пожалеет.

Между тем отряд вытянулся уже почти через всю поляну. За головной сотней дружинников следовало десятка два телег, груженных награбленным скарбом. За ними плелась довольно длинная цепочка пленных крестьян, связанных попарно за руки и, по практике, заимствованной от татар, скрепленных одним общим ремнем. Сзади шла вторая сотня всадников. Ехали они вразвалку, громко разговаривая и перебрасываясь шутками. Многие поснимали с себя не только шлемы, но и кольчуги, перекинув их перед собой поперек седел. По всему было заметно, что они считают набег удачно законченным и о какой-либо опасности не помышляют.

Резкий звук рожка прорезал тишину леса. Опушки поляны внезапно ожили, и на растерявшихся брянцев, с устрашающим криком, с двух сторон обрушились карачевские воины. Многие еще не успели сообразить, что произошло, и схватиться за оружие, как были уже выбиты из седел или заарканены. Но остальные быстро пришли в себя, и на дороге завязалась жестокая схватка. В ней все перемешалось. Из-за тесноты поляны о применении луков и даже копий не приходилось и думать, дрались лишь оружием короткого боя — саблями, палицами и чеканами.

Особенно лютая сеча разгорелась вокруг пленников и телег с добром. Брянцы и впрямь с добычей расставаться не любили и защищали ее отчаянно.

Лаврушка, находившийся в засаде рядом с Василием, выскочил на дорогу как раз напротив своих связанных односельчан. В первую минуту боя здесь, кроме нескольких человек охраны, никого не было, и потому, воспользовавшись тем, что княжич ловко смахнул с седла ближайшего конвойного, он, размахивая саблей, подскакал к цепочке пленных, в нескольких местах перерубил соединявший их ремень и даже успел кое-кому освободить руки. Но сейчас же брянцы хлынули сюда с обеих сторон, и Лаврушке пришлось туго. Саблей он владел плохо, но был мускулист и ловок, а легкая рубаха, составлявшая весь его доспех, не стесняла свободы движений. К тому же жгучая ненависть к этим людям, ни за что разорившим его родное село, удваивала его силы.

От первого наскочившего на него брянского воина он отбился удачно: быстро пригнувшись к гриве коня, избежал сокрушительного удара меча, который просвистел над его головой, а затем, разом выпрямившись и махнув наудалую саблей, он с радостью увидел, что противник его валится с седла. Однако радость эта была преждевременной: другой брянский дружинник — один из вчерашних караульных, — здоровенный детина, вооруженный пудовой палицей, узнал Лаврушку и направил на него коня.

— А, это ты, чертов хорек! — закричал он. — Ну, пожди, зараз я тя научу, как из полона бегать и чужих коней уводить!

Лаврушка поднял было саблю, но могучий удар окованной железом дубины выбил ее из его неопытных рук. Палица вновь взметнулась кверху и на этот раз размозжила бы голову беззащитному теперь Лаврушке, если бы Василий, рубившийся рядом, не пришел на выручку: наскочив сбоку на верзилу, он махнул саблей, и страшная палица, вместе с отсеченной рукой покатилась под ноги коням.

— Спаси тя Христос, княжич, как ты меня спас! — крикнул Лаврушка, не чаявший остаться в живых.

— Ништо, — ответил Василий. — Подбирай-ка саблю да вдругораз не плошай!

— Да ты, сынок, возьми-ка лучше вот энту штуку, — сказал один из развязанных Лаврушкой крестьян, подавая ему упавшую на землю палицу. — Она нашему брату куды сподручней сабли!

Лаврушка принял новое оружие, для пробы взмахнул им в воздухе и сразу понял, что земляк его говорит дело. Через минуту его палица уже мелькала над головами брянцев в самой гуще свалки.

Княжич между тем старался пробиться поближе к Голофееву, но это было нелегко, так как он находился по другую сторону дороги, загроможденной в этом месте телегами. Вокруг них шла сейчас горячая схватка.

Брянский воевода, так и не успевший надеть шлема, который скатился у него с седла при первой же сшибке, посмеиваясь, вертелся на своем жеребце среди нападающих, отбивая удары и ловко действуя саблей. Он был искусным воином, прошедшим у всегда воюющих брянских князей хорошую боевую школу, а потому вскоре вокруг него расчистилось место и на земле уже лежало несколько сраженных им карачевских дружинников. Остальные невольно подались назад.

— А ну, пахари, наскакивай, кто еще желает попробовать брянского гостинца! — куражился Голофеев. — Вы, чай, у своих святых князей больше приучены саблями дрова колоть, чем рубиться! Пользуйся, карачевщина, сей день всех обучаю бесплатно!

— Погоди, Пашка, может, и я тебя кой-чему выучу! — крикнул Никита Толбугин, пробиваясь к нему на своем могучем коне.

— А, здорово, перевертыш! — узнал старого сослуживца Голофеев. — Ну как, отдохнул у князя Пантелея Мстиславича от ратного дела? Небось коров у него доишь?

— Я-то не дою, а вот тебя, как приведем в Карачев, мы к этому делу и приставим, — ответил Никита, замахиваясь тяжелым мечом. Но Голофеев, знавший, что теперь встретился с серьезным противником, был начеку и легко отбил удар.

Начался поединок, в котором возможности сторон казались равными. Голофеев уступал Никите по силе, но зато превосходил его ловкостью и навыком. Он перестал зубоскалить и все внимание сосредоточил на острие сабли. В короткий срок он сбил с противника шишак и задел его щеку. Рана была пустячная, но лицо Никиты залилось кровью, и Голофеев снова повеселел.

— Пожди, колода, сейчас я из тебя наколю лучины, — начал он, но кончить не успел: под ударом Никиты сабля его переломилась надвое, а в следующую секунду, богатырской рукой вырванный из седла, он уже барахтался на земле и двое карачевцев вязали его ремнями.

Эта победа Никиты решила исход сражения, которое уже подходило к концу. Люди княжича Василия всюду теснили брянцев. Развязавшие друг друга пленники, вооружившись чем попало, крушили их с тыла и вязали упавших на землю или сдавшихся. Увидев, что схвачен их воевода, немногие еще защищавшиеся брянцы побросали оружие. Лишь человек сорок, находившихся в самом хвосте колонны, успели повернуть коней и вскачь пустились назад, по дороге. Зная, что там они столкнутся с отрядом Алтухова, Василий тотчас послал следом за ними с полсотни всадников, чтобы зажать их с двух сторон. Алтухов в это время уже подходил к поляне. Попав между двух огней, беглецы предпочли в новый неравный бой не вступать и сдались по первому требованию.

— Ну, с полем тебя, Василей Пантелеич, — сказал воевода, подъезжая к Василию. — Быстро ты управился! Мы всего на версту позади их держались и то ко времени не поспели. Однако много вы их посекли, — добавил он, оглядывая усеянную телами поляну.

— Чтобы в другой раз поразмыслили, допрежь чем идти разбойничать в нашу землю, — ответил княжич, снимая шлем и вытирая платком вспотевшую голову. — Но их тут больше повязанных валяется, нежели убитых. Разбери-ка, Семен Никитич, что к чему, да наведи счет и порядок. Такоже погляди, чтобы раненым немедля была помощь оказана.

Алтухов тотчас приказал освобожденным крестьянам подобрать раненых и отнести их на берег ручья, протекавшего в нескольких саженях от поляны. Убитых он велел складывать отдельно, у дороги. Дружинники под наблюдением Никиты тем временем собирали пленных, ловили коней и сносили в кучу взятое у брянцев оружие.

Через полчаса итоги сражения были подведены. Карачевский отряд потерял убитыми восемь человек, и более двадцати были ранены, из них пятеро тяжело. Победителям досталось полтораста пленных, около двухсот лошадей и много оружия. У брянцев семнадцать воинов было убито и свыше тридцати ранено.

— А среди взятых, кроме Голофеева, есть ли еще дети боярские? — спросил Василий, когда воевода доложил ему обо всем.

— Есть четверо, княжич.

— Добро, Семен Никитич, пойдем-ка поглядим, что там за люди, да рассудим и урядим, что надобно.

Осмотрев пострадавших, раны которых обмывали у ручья, а затем перевязывали, обложив листьями подорожника, Василий и Алтухов вышли на дорогу. Справа от нее стояла толпа пленных брянцев, слева — группа отбитых крестьян. Глянув в их сторону, княжич заметил чуть поодаль от других миловидную девушку лет семнадцати. Рядом с нею спиной к дороге стоял воин в высоких сапогах, кольчуге и шлеме, на боку его висела кривая сабля. Он держал девушку за руку и что-то ей говорил, — слов не было слышно, но по счастливому выражению ее разрумянившегося лица нетрудно было догадаться, о чем у них шел разговор.

— Эге, человече, ты, я вижу, времени терять не любишь, — сказал Василий, подходя к этой паре и коснувшись плеча воина рукоятью плети.

Дружинник быстро обернулся, и княжич с удивлением узнал Лаврушку.

— Вон оно что! — вымолвил он. — Где ж это ты разжился столь знатным доспехом?

— Сбил с седла одного ворога, пресветлый княжич, ну и завладел его справой. В самую пору на меня все пришлось!

— Ну, молодец! Дружинник теперь ты важный, ничего не скажешь. Вижу, и невесту себе заиметь успел?

— Да вот, случилась она средь тех людей, что брянцы из Бугров угнали…

— Теперь разумею, почто ты так рвался в битву: зазнобушку свою выручить спешил! Ну что ж, значит, невдолге и свадьба?

— Не отдают за меня Настю родители, — сокрушенно промолвил Лаврушка. — Бают, голь я перекатная.

— Где же голь, ежели ты ныне княжий дружинник? Не печалуйся, да и ты, Настенька, не кручинься. Коли снадобится, сам буду вашим сватом, авось мне не откажут!

Оставив просиявшую при этих словах пару, Василий обратился к столпившимся вокруг крестьянам:

— Ну как, мужики, всё свое добро понаходили?

— Благослови тя Христос, пресветлый княжич, спаситель наш, — загалдели крестьяне, кланяясь в землю. — Все как есть в сохранности оказалось, туточки на телегах все и было покладено!

— Добро, значит, в этом убытка вам нет. Кто у вас тут староста?

— Ежели тебе от Клинковской общины, то я староста, твоя княжеская милость, — выступил вперед кряжистый седобородый крестьянин. — А бугровский — вона раненых пользует!

— Нет, мне ты и надобен. Как звать-то тебя?

— Ефимом звать, пресветлый княжич. Робкин я, сын Степанов.

— Скажи, Ефим, сильно погорело ваше село?

— Да, почитай, ничего не осталось, — ответил староста. — Ведь энти аспиды кажную избу порознь подпалили, а в ту пору еще и ветер был.

— Сколько же у вас всего дворов?

— Десять дворов, батюшка.

— А Бугры тоже спалили?

— Не, Бугры токмо пограбили. Видать, дюже поспешали они, анафемы.

— Все одно не ушли! А как мыслишь ты, староста, во что станет отстроить ваше село?

— Да что ж, лесу-то нам не куплять, — вишь сколько его Господь вырастил на потребу людям! А ежели на кажный двор, сверх того, прикинуть серебром гривны [20] по две, так лучше прежнего построиться и зажить можно.

— Добро, — сказал Василий, — получите по три гривны на семью. Да родителя стану просить, чтобы на два года ослобонил вас от податей. Ну, а теперь разбирайте телеги и езжайте с Богом. До ночи в обрат поспеете.

Отойдя от крестьян, земно кланявшихся и выкрикивавших слова благодарности, Василий приблизился к пленным брянцам. Они толпились по другую сторону дороги и, слушая, что княжич говорил смердам, толкали друг друга локтями и переглядывались: в Брянщине такого не бывало.

— Ну вот что, — жестко сказал Василий, обращаясь к ним. — С воеводой вашим и с боярскими детьми разговор у меня будет особый, а сейчас слово мое к простым воям: взял я вас с бою, на своей земле и с поличным — с поятыми у нас людьми и добром. Войны промеж Брянском и Карачевом ныне нет, и мог бы я вас всех казнить, аки татей и разбойников, либо обратить в холопы. Но я того не хочу, ибо ведаю: не своей охотой пошли вы на это подлое дело, а лишь по приказу. Того, кто его дал, судить будет Бог, вас же я отпускаю на волю. Запомните все мое слово да перескажите другим: карачевские князья никакой русской земле не вороги, чужого они не ищут, но за свою вотчину и за людишек стоят крепко — то вы сегодня и сами видели. Кони ваши, оружие и доспехи взяты нами в честном бою и останутся нам. Вы же берите своих убитых да раненых и ступайте с Богом. А ежели кто из вас вдругораз попадется мне за разбоем, разговор с ним уже будет иной: прикажу повесить на первом суку. Тому верьте, ибо слово мое крепко.

— Спаси тя Христос, княжич, — раздались голоса из толпы. — Нешто мы по своей воле пришли? Не дает Господь Брянщине добрых князей, вот и сами маемся, да и соседям поперек горла стоим!

Из гущи пленных, раздвигая локтями других и подталкивая друг друга, вышли на дорогу три молодых воина. Не говоря ни слова, они опустились на колени и поклонились Василию в землю.

— Сказывайте, чего хотите? — строго спросил княжич.

— Дозволь нам остаться, твоя княжеская милость, — за всех ответил один из воинов. — Тебе и родителю твоему, пресветлому князю Пантелею Мстиславичу, хотим служить!

До конца XV века все вольные люди, не попавшие еще в прямую зависимость от вотчинников (то есть в холопы, в закупы или в кабалу), были свободны покинуть земли одного княжества и переселиться в другое. Князь, от которого они уходили, конечно, старался удержать их всеми правдами и неправдами, но на новых местах их обычно принимали охотно, давали землю и на несколько лет освобождали от податей. Таким образом, просьба, высказанная брянцами, не заключала в себе ничего необычного, и Василий ответил:

— То ваше право, коли вы вольные люди, а не холопы, и я это право уважу. Ежели воями хотите служить — велю принять вас в дружину, а коли желаете хозяйствовать — получите землю и помощь. Но глядите сами: как бы семьям вашим не приключилось худа от брянского князя.

— В дружину твою хотим, княжич, а люди мы вольные, и семей у нас нету. Бобыли мы все трое!

— Кабы не семьи да не худоба [21], почитай, все бы до вас утекли, — раздались голоса. — Разве у нас жисть? А уйти и не мысли: князь Глеб Святославич на расправу куды как лют!

Все же еще несколько брянцев выразили желание остаться на службе у карачевских князей. Приказав всем им возвратить коней и оружие, Василий распорядился, чтобы раненых и убитых карачевцев положили на крестьянские телеги, а затем велел привести Голофеева и пленных боярских детей.

Через несколько минут Никита подвел всех пятерых к огромному дубу, у подножья которого сидел Василий. Как и у остальных, руки у Голофеева были связаны за спиной, но глядел он самоуверенно, почти вызывающе.

— Тебя, Голофеев, по совести, надо бы повесить, — сказал княжич, сдерживая гнев, — поелику ты есть тать и разбойник доброхотный, а не приневоленный. Но я хочу через тебя же исправить то зло, что причинил ты нашей земле. А посему вот тебе мой сказ: будешь ты в железах сидеть у меня в яме [22] до той поры, покуда князь твой не пришлет за тебя откуп, тридцать гривен серебра. И пойдут те гривны на отстройку деревни, что ты спалил. Но это не все: восемь моих дружинников вы сегодня посекли насмерть, а пятерых изувечили. Из тех восьми убитых пятеро были семейные. Каждой осиротевшей семье и каждому покалеченному воину кладу по пяти гривен, и то серебро дадите вы, дети боярские, коли хотите выйти на волю. Конь и доспех у тебя таковы, что любому князю впору, — добавил он, обращаясь к Голофееву, — но Никита Толбугин одолел тебя на один, и ты обычай знаешь: все это принадлежит теперь твоему победителю. Захочешь откупить — ладься с ним, коли будет на то его согласие.

— А не мыслишь ты, княжич, — ухмыляясь, сказал Голофеев, — что вместо откупа князь Глеб Святославич через седмицу сам придет с дружиною вывести меня из твоей ямы, разметавши по бревнышку ваш Карачев?

— Что ж, коли схочет, пусть пробует. Яма та просторная, там и для него места хватит.

— Ты, видать, запамятовал, как не столь еще давно князь наш, Василей Александрович, дядю твоего родного, Святослава Мстиславича, в самом Карачеве живота лишил!

— Замолчи, собака! — в бешенстве крикнул Василий, вскакивая на ноги. — Как смеешь ты передо мною похваляться тем каиновым делом? Богом клянусь: еще слово вылетит из твоего поганого рта, и велю тебя повесить тут же, на этом дубе! А откуп твой не тридцать гривен, а шестьдесят! Коль пожалеет за тебя князь твой отдать столько серебра, — минет месяц, и голову тебе долой!

Голофеев прикусил язык и сразу утратил свою самоуверенность. Он почувствовал, что Василий без колебаний приведет свою угрозу в исполнение, и потому счел за лучшее его больше не раздражать.

Никита отвел пленных дворян к коновязи и, не развязывая им рук, всех по очереди, как малых ребят, поднял и усадил верхом на лошадей. Василий тем временем быстрыми шагами вышел на дорогу, где Алтухов уже собрал дружину и закончил приготовления к походу.

— По коням! — скомандовал княжич, и отряд тронулся в обратный путь.

Глава 5

А пишу вам се слово того для, чтобы не перестала память предков наших и наша и свеча бы родовая не погасла.

Из духовной грамоты вел. князя Симеона Гордого

Город Карачев, насчитывавший в ту пору около пяти тысяч жителей, стоял на правом, возвышенном берегу реки Снежети. Укрепленная его часть, в старину называвшаяся детинцем, или кремлем, занимала пространство немного более семи десятин и имела форму неправильного пятиугольника, окруженного рвом и двухсаженным земляным валом.

По срезанному верху этого вала тянулась городская стена, составленная из «городниц», то есть из ряда толстых бревенчатых срубов, приставленных вплотную один к другому. Внутренность этих срубов — клетей заполнялась землей и щебнем. Это образовывало солидную по тем временам крепостную стену высотою сажени в четыре, а толщиною в две. Таким образом, верх стены представлял собою довольно широкую площадку, откуда защитники города во время осады отражали приступы нападающих, сваливая на них камни, поливая горячей смолой и засыпая стрелами.

По внешнему краю этой площадки, для защиты от неприятельских стрел, тянулось «заборало» — высокий забор из толстых дубовых горбылей с прорезанными в нем «скважнями», то есть бойницами. На всех углах стены были выведены бревенчатые башни — «вежи». Такая же башня высилась над главными городскими воротами, выходящими на север. Другие, «малые» ворота были без башни и выходили на юг, к реке.

Внутри этого защищенного стенами пространства помещалась вся основная часть города. Здесь находился обширный княжеский двор с жилыми хоромами и службами, три церкви, дворы и хоромы нескольких карачевских бояр, дома старших служилых людей, оружейные мастерские и склады. Не исключая даже соборного храма, служившего усыпальницей карачевских князей, весь город был построен из дерева.

Стоит отметить, что эту приверженность наших предков к деревянным постройкам многие почитатели Запада и хулители России всегда склонны были объяснять двумя причинами: недостатком культуры и бедностью. Однако множество как доныне сохранившихся, так и обнаруженных при раскопках каменных церквей, выстроенных почти на заре нашей истории во всех крупнейших городах Руси, совершенно опрокидывает такое предположение. Многие из этих древних церквей поражали современников своим величием и роскошью отделки. Киевский Софийский собор, воздвигнутый в начале XI столетия, до сих пор является одним из самых замечательных образцов мировой архитектуры. О «Десятинной» церкви, построенной еще раньше Владимиром Святым, видевшие ее иностранцы говорили, что лишь на небе можно увидеть что-либо более прекрасное. Все это доказывает, что в Древней Руси не было недостатка ни в искуснейших зодчих, ни в мастерах каменной кладки, ни в материальных средствах. И если предки наши, строившие эти великолепные каменные храмы, сами предпочитали жить в деревянных дворцах, хоромах и избах, то скорее всего потому, что в условиях сурового русского климата они были удобнее, суше и теплее.

Вплотную к карачевскому кремлю, или собственно городу, примыкал разделенный на улицы посад, в котором жил народ попроще — главным образом торговый люд, семьи воинов, находившихся на постоянной службе в Карачеве, и различные «умельцы»: швецы, сапожники, седельники, плотники, шорники, оружейники, чеканщики и другие. Гончары и кожевники, ремесло которых нуждалось в близости воды, составляли чуть ниже города отдельную слободу, спускавшуюся к самой реке и частично перекинувшуюся на левый ее берег.

В расположении посадских изб и дворов, огороженных деревянными тынами, не было заметно никакого порядка, и потому соединяющие их улицы были причудливо извилисты. Но все они выводили путника на довольно обширную площадь, где стояла посадская церковь и находились торговые ряды.

Посад не был защищен внешними стенами, и потому в минуты опасности все его население покидало свои жилища и укрывалось за стенами кремля, принимая посильное участие в его обороне.

Княжеский двор, окруженный высокой стеной из заостренных наверху дубовых бревен, представлял собой как бы внутреннее укрепление. Напротив въездных ворот, в передней части этого двора, стояли обширные жилые хоромы с теремом посредине, выведенные из толстых сосновых бревен на высоком каменном основании и крытые крутой тесовой крышей. По фронту этот дворец-изба занимал сажен двадцать. К средней части его фасада примыкало невысокое, ступеней в шесть крыльцо, крытое трехскатной крышей, спереди опиравшейся на две деревянные колонны, покрытые затейливой резьбой. Резьбою же были изукрашены перила крыльца, наличники и ставни невысоких окон. В тереме окна были большие и широкие, и выходили они на все четыре стороны. На высоком древке, укрепленном на крыше терема, по обычаю, пришедшему сюда из Польши, развевался стяг князей Карачевских: на голубом полотнище — архангел Михаил с поднятым мечом в руке.

В передней части двора, возле ворот и вдоль боковых стен, тянулись помещения княжеских дружинников [23]. Позади хором, также примыкая к стенам двора, шли всевозможные службы: амбары, погреба, мыльни, сушильни, людские, поварни, конюшни и прочее. Непосредственно за дворцом был разбит небольшой, но тенистый сад, в котором ютилась княжеская баня, за садом шел огород, а в самом конце двора помещались псарня и коровник.

Дворец князя и все его обширное хозяйство обслуживало человек двести дворовых людей и челяди [24], состоявшей как из вольных людей, так и из холопов, то есть лиц, попавших, в силу обстоятельств, на положение рабов. Такими обстоятельствами могли быть нарушения закона, женитьба на несвободной женщине без согласия ее хозяина и добровольная продажа самого себя в холопство. Но основная масса холопов состояла из пленных. В те времена русские удельные князья без конца воевали друг с другом, и нередко причиною этих войн являлось желание пополнить недостаток в людях за счет соседа.

Но вместе с тем русские князья отнюдь не стремились к установлению рабовладельческого строя и состояние холопства рассматривали как нечто временное и преходящее. Недостаток в рабочих руках и в земледельцах побуждал их захватывать побольше пленных, а чтобы они не ушли обратно, обращать их в рабство. Но едва лишь эти рабы — холопы обживались на новом месте, им обычно давали вольную или, снабдив землей, переводили на положение зависимых, а потом и вольных крестьян.

Случаи массового и совершенно безвозмездного освобождения рабов были нередки уже в XII и XIII столетиях, позже они стали еще более частыми. Так, например, сын Дмитрия Донского, великий князь Василий Первый, по завещанию перед смертью отпустил всех своих холопов на волю. После него это вошло в обычай у большинства русских князей и у многих бояр. Освобождение рабов проповедовала и православная Церковь.

* * *

Минуло две недели после того дня, когда с Пантелеймоном Мстиславичем случился удар. Князь чувствовал себя лучше. К нему постепенно возвратился дар речи, но правая половина тела оставалась почти полностью парализованной, и большую часть времени он проводил, сидя у окна опочивальни, в глубоком ковровом кресле, в которое не без труда перебирался с постели при помощи Тишки и других слуг.

По состоянию здоровья Пантелеймон Мстиславич делами управления почти не занимался. Он будто ушел в себя, говорил мало и, как бы предчувствуя свой близкий конец, ко всему окружающему относился с вялым равнодушием. Но в Карачеве все шло обычным порядком. Старый князь, желая приучить сына к самостоятельности, последние годы поручал ему решение большинства дел и называл его своим соправителем.

Василий Пантелеймонович занимался делами государства охотно. В это время ему было уже двадцать семь лет. Образование его нельзя было назвать блестящим, но по тем временам, когда многие удельные князья были вовсе неграмотны, оно все же могло считаться изрядным: он умел читать и писать, хорошо знал счет, имел верное представление обо всех главнейших государствах Европы и Азии, в общих чертах знал прошлое и настоящее Руси, бегло говорил по-польски и сносно по-татарски. И само собой разумеется, был весьма сведущ в ратном искусстве: не было в ту пору князя, который не умел бы сам водить свои полки и сражаться в первых рядах, подавая воинам пример стойкости и отваги.

Большинством своих невоенных познаний Василий был обязан старику монаху, отцу Феоктисту, бывшему его наставником, да случайным встречам с заезжими людьми, расспрашивать которых был он великий охотник. Мать его, Ольга Львовна, дочь галицкого князя, была второю женой Пантелеймона Мстиславича: первая умерла в молодых годах, не оставив потомства. От матери княжич тоже почерпнул многое. Она была женщина умная, не придерживавшаяся слепо старины и хорошо понимавшая недостатки феодального строя. Под ее влиянием рано понял их и Василий, а понявши, стал задумываться о том, как их исправить.

Иногда ему казалось, что он нашел правильные пути и видит возможность наладить лучшую жизнь, хотя бы в пределах своего княжества. Он брался за дело с горячностью, присущей его возрасту и характеру, при снисходительном равнодушии отца и тайном, а часто и явном недоброжелательстве его ближайших советников. Брался, и вскоре сама жизнь ему показывала, что дело обстоит неизмеримо сложнее, чем он думал; что малейшее изменение существующего порядка глубоко затрагивает обычаи, суеверия, самолюбия и интересы ряда лиц и установлений, с которыми ему не под силу бороться, уже хотя бы потому, что на них опирается его собственная власть.

Постепенно он осознал, что сплеча тут рубить нельзя и что, если он хочет что-либо изменить, ему предстоит длительная и трудная борьба, требующая не только ума и воли, но и тех качеств, которыми он еще вовсе не обладал: терпения, гибкости и спокойной, последовательной настойчивости.

Задумываясь над тяжким положением родной земли, Василий видел, что для успешной борьбы с татарскими завоевателями и для преодоления растлевающего Русь удельного зла ей нужен единый крепкий Хозяин, слово которого было бы непререкаемым законом для всех, а власть опиралась бы не на боярскую верхушку, а на доверие и поддержку всей русской народной толщи, которая должна видеть в нем свою единственную и естественную защиту от угнетателей внешних и внутренних.

Для появления такого единодержавного Хозяина русская почва еще не была подготовлена, но Василий понимал, что ее уже нужно готовить, и угадывал, в чем должна заключаться эта подготовка: прежде всего не в дальнейшем дроблении на уделы, а, наоборот, в образовании из них более крупных государственных единиц, а также в борьбе за крепкую княжескую власть и в ослаблении боярского сословия, кровно заинтересованного именно в том, чтобы крепкой, а тем паче единодержавной княжеской власти на Руси не было.

В сравнительно небольшом и патриархальном княжестве Карачевском бояр было немного и особо заметной роли они не играли. Но и тут они были такими же, как везде: спесивыми, думающими лишь о собственной выгоде и непоколебимо уверенными в том, что государство должно служить только их интересам. И если верховный носитель власти подобной точки зрения не разделял и старался подчинить интересы крупных помещиков — бояр общим интересам страны, они любыми путями стремились поставить у власти другого князя, более покладистого, не останавливаясь для этого даже перед изменой и преступлением.

Князь Пантелеймон Мстиславич все это понимал и, не давая боярам особой воли, все же старался с ними ладить. В важных случаях «он думал» с ними «думу», то есть советовался по делам управления. Василий на этих совещаниях обычно даже присутствовал и видел, что бояре редко давали князю полезный совет, но зато из всякого положения старались извлечь выгоду для себя. Познав им истинную цену, княжич стал обходиться без их советов и не скрывал от бояр своей неприязни.

Конечно, не все русские бояре были одинаковыми. История указывает нам немало боярских имен, заслуживающих полного уважения. Их носители оказали родине важные услуги и были ценными помощниками своим государям. Но, во-первых, своих личных и сословных интересов они тоже никогда не забывали, а во-вторых, они все-таки были довольно редким исключением.

В Карачеве подобным исключением являлся Семен Никитич Алтухов, который по роду и по положению тоже был боярином. Но, будучи прежде всего военным, он привык подчиняться воле князя без особых мудрствований, к тому же он был честен и умен. Василия он понимал и в общем ему сочувствовал, хотя в глубине души некоторые его затеи считал блажью, свойственной молодости, и в возможность их осуществления не верил. Остальные же бояре относились к княжичу с плохо скрываемой ненавистью и хорошо понимали, что их ожидают трудные времена, когда он займет стол «набольшего» князя.

Совсем иным было отношение Василия к детям боярским, то есть к мелкопоместному дворянству, в котором он видел надежную опору в предстоящей борьбе с боярством. Этот слой средневекового русского общества не был еще развращен ни властью, ни богатством и родной земле своей давал гораздо больше того, что получал. Служилый дворянин жил обычно доходами с небольшого поместья, не превышавшего сотни десятин, и с юношеских лет до самой смерти почти не слезал с коня и не выпускал из рук оружия. Если он и не находился постоянно в дружине или при особе князя, то обязан был по первому зову явиться в строй «конно, людно и оружно», то есть приведя с собой нескольких воинов, вооруженных и снаряженных на его собственный счет. Войны в то время не прекращались, и это значило, что дворянин за право пользованья своим скромным поместьем платил пожизненной ратной службой, которая оканчивалась обычно его смертью на поле брани.

Служилое дворянство составляло хребет каждой княжеской дружины и, конечно, завидовало боярству. Если Василий хотел успешно бороться с последним, любовь и преданность дружины были ему совершенно необходимы. Он был слишком прям и безыскусствен, чтобы намеренно искать популярности, но этого и не требовалось: в воинской среде он был любим и почитаем за свои личные качества: отвагу, справедливость, щедрость, а также за доступность и открытый нрав. При случае он любил повеселиться в компании с молодыми боярскими детьми.

Любил Василий и простой народ, чувствовавший его отношение к боярам и видевший в нем своего защитника от их произвола. Конечно, имел он и недостатки, создавшие ему некоторое количество врагов: был горяч и несдержан, а в гневе часто терял власть над своими поступками и словами. Но жертвы подобного гнева обычно его заслуживали, и потому, кроме пострадавших, княжича мало кто осуждал за подобные вспышки.

* * *

С того дня, как Василий разгромил брянский отряд, в сердцах карачевцев жила постоянная тревога: хорошо зная нрав князя Глеба Святославича, все были уверены, что он этого дела так не оставит. Со дня на день можно было ожидать появления его дружины под стенами Карачева.

Сам княжич, учитывая общее положение дел в Брянске, о котором он был хорошо осведомлен через своих «доброхотов», сильно сомневался в том, чтобы Глеб Святославич рискнул сейчас затеять серьезную войну. Но все же приготовиться и принять некоторые меры предосторожности следовало.

По его распоряжению у мест возможной переправы через Десну были поставлены дозоры с хорошо налаженным вестовым гоном, благодаря чему о начале враждебных действий брянского войска Карачев мог быть оповещен уже через три часа. Кроме того, в самый Брянск были засланы верные люди с наказом внимательно наблюдать за всем происходящим и обо всем важном немедленно извещать Василия. На случай возможной осады стены карачевского кремля были где надо подправлены склады пополнены необходимыми запасами, оружие проверено и приведено в боевую готовность. В мастерских и в кузницах стучали молоты и пыхтели горны: там ковали мечи, копья и наконечники для боевых стрел.

Но проходили дни, а все оставалось спокойно. Наконец от лазутчиков стало известно, что, узнав о разгроме своего отряда и о пленении Голофеева, князь Глеб пришел в бешенство и хотел немедля идти на Карачев. Но как только слух о новом походе проник в народ, начались серьезные волнения.

Непрекращающимися войнами своих князей Брянщина была доведена до крайности и могла решиться на все. При таком положении дел Глеб Святославич боялся уйти с дружиной из города, вполне основательно опасаясь, что брянцы его обратно не впустят, а пригласят к себе другого князя, что на Руси случалось уже не раз. Даже в войске своем он не был уверен: в нижних слоях его, пополняемых из крестьян, давно зрела ненависть к князю, подогретая теперь рассказами отпущенных Василием пленных, участников последнего, неудачного набега. Карачевского княжича открыто сравнивали с Глебом Святославичем, и это сравнение никак не шло на пользу последнего.

Князь Глеб хорошо понимал, что в его государстве дело клонится к мятежу. Конечно, еще можно было его предотвратить, но для этого надо было идти на уступки, чем-то облегчить положение народа, вообще предпринять какие-то серьезные шаги, а какие именно — князь не знал, да и не хотел знать. Он был храбрым воином, но плохим правителем, а идти перед кем-либо — тем паче перед своими же подданными — на уступки было не в его обычае.

В эти дни ему особенно не хватало Голофеева, бывшего одним из его ближайших советников и любимцев. Голофеев был неглуп и горазд на выдумки, он мог бы теперь подсказать князю, что делать. Но Голофеев сидел в плену в Карачеве. Конечно, выкупить его Глебу Святославичу было нетрудно, но посылка выкупа казалась ему унижением перед карачевскими князьями и как бы признанием того, что он не в состоянии отбить своего воеводу силою оружия.

Глава 6

Процесс раздробления государства на много мелких княжеств-уделов грозил Руси распадом и постепенным поглощением воинственными соседями, что и случилось с Полоцкой областью и с Галицкой областью, а затем с областями Киевской и Черниговской.

Проф. В.А.Рязановский

Все эти новости привез из Брянска карачевский боярский сын, у которого там жила замужняя сестра с большой семьей, а потому его легко было заслать туда, якобы в гости, ни в ком не возбуждая каких-либо подозрений. Приехал он нежданно и сразу должен был возвращаться назад, а потому Василий, который в это время полдничал, принял его в малой трапезной карачевского дворца, где в будние дни трапезовали только члены княжеской семьи, да иной раз немногие, наиболее близкие к ней лица.

Это была небольшая, в три окна горница со стенами, облицованными гладко выструганными досками из морёного дуба, украшенными на соединениях искусной резьбой.

При одном взгляде на убранство этой горницы можно было с уверенностью сказать, что хозяева страстно любят охоту и отдают ей немало времени: все, что тут было видно, имело к ней прямое отношение. Стены были обильно украшены трофеями охоты — оленьими, лосиными и турьими рогами, чучелами птиц, кабаньими и волчьими головами, развешанными вперемешку с рогатинами, топорами, луками и иным охотничьим оружием. На полу, закрывая его сплошь, лежало несколько медвежьих шкур.

За столом в этот день никого из посторонних не было. Василий полдничал вдвоем со своей младшей сестрой, княгиней Еленой Пронской. Впрочем, в Карачеве по старой привычке все еще продолжали называть ее княжной, и это к ней подходило гораздо больше: от роду ей правда шел двадцать второй год, но маленькая, хрупкая, с детскими ямочками на лице, которому придавали особенную прелесть большие голубые глаза, доверчиво глядевшие из-под длинных ресниц, — она казалась почти девочкой.

Года два тому назад Елена вышла замуж за пронского княжича Василия Александровича и покинула отчий дом. Но сейчас Пронск готовился к войне с Рязанью, и, не желая подвергать жену опасностям возможной осады, Василий Александрович, не чаявший в ней души, поспешил отправить ее в Карачев, к отцу. Детей у них еще не было.

Брат и сестра горячо любили друг друга. Их мать умерла, когда Елене было всего тринадцать лет, и девочка всею своей осиротевшей, но уже требующей отклика душой привязалась к Василию. Он в свою очередь привык делиться с нею своими мыслями и планами, которые встречали в душе Елены не только понимание, но и восторженное сочувствие.

Подробно расспросив гонца о положении в Брянске, Василий отпустил его и сказал вошедшему с ним Никите:

— Садись, Никитушка, потрапезуй с нами. А коли уже полдничал, медку холодного выпей!

— Благодарствую, Василей Пантелеич, — не чинясь ответил Никита, отстегивая меч и подсаживаясь к столу. — Все утро маялся с молодыми воями, обучая их сабельному и копейному бою. И лгать не стану: в глотке изрядно пересохло.

— Вот и промочи ее во здравие, — сказал Василий, сам наливая ему меду в оправленный серебром отрезок турьего рога вместимостью в добрую осьмуху [25], — да и закуси заодно.

На столе стояло несколько серебряных и резных деревянных блюд с холодными закусками. Тут были копченый лосиный язык, студень из поросячьих ножек, рыбий балык и соленые грибы. По знаку Елены один из двух прислуживавших за столом отроков поставил перед Никитой кованую серебряную тарелку, а рядом положил нож и двузубую металлическую вилку. В русских княжествах и боярских домах вилкой начали пользоваться с XII века, тогда как при дворах западноевропейских королей, в том числе французских и английских, ее начали применять лишь в конце семнадцатого, — до этого обходились пальцами.

— Ну, будь здрав, Василей Пантелеич, и ты, княгинюшка! — сказал Никита, принимая кубок и осушая его до дна. — Теперь ведомо, что войны у нас с Брянском не будет, можно и гулять.

— Что войны не будет, то я и наперед знал, — промолвил Василий. — Глебу Святославичу не до нас. Самому бы в Брянске усидеть.

— Оно-то так, только мыслил я, что он этого в расчет не возьмет: уж больно горяч. Сердце разума у него не слушает.

— Не столь он и горяч, как завистлив. Все норовит свои болячки чужим здоровьем вылечить. Потому и послал Голофеева наших смердов полонять.

— Навряд ли он добром кончит свое княжение, — заметил Никита.

— Ну а что ему брянцы могут сделать? — спросила Елена. — Нешто не в его руках сила?

— В его руках дружина, Аленушка, — ответил Василий, — да и то до времени. Народ же сильнее всякой дружины. Княжескую власть он чтит и иной себе не мыслит, ибо знает, что в государстве как в семье: коли нет единого хозяина, то и порядка нет. Недаром говорится, что без князя народ сирота. Но ежели князь первым против порядка прет, тут уж не обессудь: народ долго терпит, но, как лопнет у него терпение, он и не таким, как Глеб Святославич, от себя путь указывает! Киевляне, к примеру, своею волей не одного великого князя согнали. Вспомни хотя бы предка нашего, Игоря Ольговича. Бывало такое не однажды и в иных княжествах.

— Но ведь он добром стола своего не схочет покинуть! Поди, учнет воевать против своего народа?

— Вестимо, учнет, коли жив останется, — вставил Никита. — Да еще и татарву наведет на свою землю. У брянских князей тропка в Орду хорошо проторена.

— Покуда он из Брянска не выйдет и при нем дружина останется, скинуть его впрямь нелегко, — сказал Василий. — Потому и не идет на нас. Он теперь как на привязи у своего стола.

Трапеза между тем продолжалась своим чередом. Когда сидящие за столом отведали закусок и крепких водочных настоек, которые отроки наливали им в небольшие серебряные чарки, двое слуг в белых до колен рубахах, синих шароварах и мягких кожаных ноговицах внесли в трапезную серебряную мису со щами и пирог с мясом. За этим последовали лапша с курицей, жареный поросенок и блюдо из дичи. К жаркому были поданы вина: красное грузинское и угорское. Наконец принесли заедки [26]: свежие фрукты, варенные в меду ломти дыни и орехи, а к ним сладкое греческое вино.

Елена Пантелеймоновна ела и пила очень мало, зато Василий и Никита отдали должное и яствам, и питиям.

— Доколе же, Господи, земля наша будет кровью исходить? — с тоской промолвила Елена, продолжая начатый разговор. — Ведь не столько от татар нынче Русь страдает, сколь от усобиц княжеских.

— То истина, сестра. Еще и хуже будет, коли станет и далее дробиться Русь наша на уделы. Ей нужны не десятки князей, а один. Собирать надобно землю нашу, а не дробить! Вон московский-то князь, Иван Данилыч, кажись, правильно взялся: всеми правдами и кривдами, и мечом, и мошной, и ярлыками ханскими, мнет под себя соседних князей, одного за другим! И сегодня он на Руси уже большая сила, а погляди, с чего начал: Москва-то не столь давно была не важнее нашего Карачева.

— Сколько крови-то пролить надобно, чтобы всю Русскую землю воедино собрать!

— По крайности не зазря та кровь будет пролита, княгинюшка, — заметил Никита. — А досе льется она за то, что каждый для себя хочет урвать кусок от тела матери нашей, Русской земли!

— На куски ее давно порвали, — сказал Василий, — а ныне уже те куски на кусочки дерут. Рюриковичей-то все больше нарождается, и каждый хочет хоть на одной волости государем сидеть. Вот взять хотя бы и наше княжество: дед наш, Мстислав Михайлович, над всей Карачевской землей единым государем был. Родитель наш тоже таковым почитается, да уже не то: в Козельске сидит дядя Тит Мстиславич, а в Звенигороде Андрей. Правда, крест они старшему брату целовали, но думка у них одна: как бы и себе стать вольными государями на своих уделах! Покуда князь, батюшка наш, жив, они еще терпят: под его рукою быть им не столь уж обидно. А коли, не дай Бог, помрет родитель и на большое княжение я сяду, — думаешь, так гладко все и обойдется?

— Того быть не может! — горячо сказала Елена. — Неужто духовную [27] отца своего, Мстислава Михайловича, преступить посмеют? Должны они крест целовать тебе, Васенька!

— Коли будут видеть мою силу, крест они, может, и поцелуют. Но только и станут ждать случая, чтобы то крестоцелование свое порушить.

— Сами не смогут, а помощи им в таком воровском деле никто не даст!

— Как знать! Вон дядя-то Андрей Мстиславич, — он тебе из печеного яйца цыпленка высидит! Для попов он первый на Руси человек; женат на литовской княжне и родичу своему, великому князю Гедимину, без масла в душу залез; дочку выдал за новосильского князя — этот хотя и не вельми большой государь, зато близкий сосед. Словом, он себе друзей и силу подкапливает…

— Господи, ужели же и мы, Карачевские, промеж собой воевать учнем? Неужто же, Васенька, нельзя предварить такую беду?

— Можно, Аленушка. Для этого надобно глаз за всеми иметь, а наипаче силу свою крепить. Таков уж наш век: только силу и чтут, а коли слабость твою увидят, — налетят как волки! К слову, Никита: как там идет наука молодых воев?

— Ладно идет, княжич. Народ подходящий. Сам ведаешь, в дружину мы берем людей отборных. К лошади все привычны, да и из лука бьют знатно: ведь тут с малолетства всякий начинает промышлять зверя и птицу. Ну а рукопашный бой постигают борзо, день-деньской только тому их и учим.

— А Лаврушка как?

— Лаврушка, почитай, всех лучше. Сметлив, силен, да и старателен. Добрым воином будет!

— А брянцы, что до нас перешли?

— Этих и учить не надобно: вои бывалые.

— Добро, коли приживутся, поможем им у нас корни пустить. Да и Лаврушке, малость погодя, надобно пособить избу на посаде поставить. Пускай женится на своей Насте.

В этот момент дверь отворилась, и в трапезную вошел дворецкий. Это был благообразный седой старик, более полувека служивший карачевским князьям и для всех, кроме членов княжеской семьи, давно уже превратившийся из Феди в Федора Ивановича, что для незнатного человека в те времена почиталось небывалой честью. Поклонившись Василию, он доложил:

— Там, княжич, посланец из Брянска прибыл. Привез князю Пантелею Мстиславичу слово князя своего, Глеба Святославича.

— Батюшке ты о том сказывал?

— Сказывал. Князь велел тебе посла того принимать.

— А кто послом-то прибыл?

— Сын боярский Маслов Степан, сын Афанасьев.

— Сын боярский? — нахмурился Василий. — Знать, не почитает Глеб Святославич князей карачевских достойными того, чтобы боярина к ним прислать! Ладно, по послу у нас будет и прием. Где он, тот сын боярский?

— У крыльца дожидается, княжич.

— В хоромы его не звать, пусть там и стоит. На крыльце его принимать буду, вот как трапезу окончу.

Прошло не менее часа, прежде чем Василий появился на крыльце. Остановившись на верхней его ступени, он молча посмотрел на стоявшего внизу брянского посла. Тот, также молча, поклонился в пояс.

— Сказывай! — коротко бросил княжич.

— Князь брянский, Глеб Святославич, брату своему, князю Пантелею Мстиславичу, поклон шлет и слово: «Пошто ты, князь Пантелей Мстиславич, беглых людишек моих к себе примаешь и помо́гу им даешь? За то самое воины мои, в малом числе, в вотчину твою посланы были и смердов твоих имали. Войны с тобой не ищу, но ты бы воеводу моего Голофеева и детей боярских брянских в железах доле не держал, а добром бы их пустил, без откупа, на волю. Ино миру промеж нас не быть!»

— Все сказал? — спросил Василий, когда посол умолк.

— Все, что наказано было, княжич.

— Теперь слушай и передай своему князю ответ: князь земли Карачевской, Пантелеймон Мстиславич, брату своему, князю Глебу Святославичу, поклон шлет и слово: «Холопов твоих беглых к себе николи не беру, а вольным людям, отколе бы они ни пришли, место и помогу даю и впредь давать буду, ибо таков на Руси обычай. А Голофеева и детей боярских твоих взял я за татьбу на моей земле и откуп на них положил в пользу людишек, ими побитых и пограбленных. И без того откупа их не отпущу. А коли мир между нами ты порушишь и силою схочешь своих людей отбить, в тот самый час, как дружина твоя подступит к Карачеву, Голофеева велю повесить на башне, чтобы всем добро видать было». Я сказал.

Брянский посол поклонился в пояс и сделал шаг назад.

— Погоди, — сказал Василий другим тоном, — теперь, когда с делом покончено, слово мое будет к тебе: ты на меня обиды не держи, Степан Афанасьич, то я не тебя, а посла брянского князя на крыльце принимал. А поелику ты больше не посол, а гость, милости прошу в трапезную, нашей хлеб-соли отведать.

* * *

Никите Толбугину не составило труда вторично пообедать, потчуя брянского гостя, который оказался старым его знакомцем. От крепких настоек и меда язык у сына боярского Маслова скоро развязался и поведал много интересного.

По его словам, народ в Брянске бунтовал почти открыто. По селам и деревням ходили странники и юродивые, предвещая скорый конец света и возмущая смердов против бояр и князя, которого называли они антихристом. На минувшей неделе под самым Брянском были сожжены и разграблены вотчины двух бояр, а все их холопы и кабальные смерды ушли в леса. Была сделана попытка поджечь хоромы самого князя, на что он ответил жестокими казнями. Брянский епископ Исаакий увещал Глеба Святославича не доводить дела до крайности и пожалеть народ, но князь словам владыки не внял и приказал своим дружинникам на месте рубить голову всякому, кто станет бунтовать, смущать народ или оказывать неповиновение своим господам и властям.

В общих чертах почти все это Василий уже знал от своего лазутчика. Выслушав теперь рассказ Маслова, он окончательно убедился в том, что Глеб Святославич, несмотря на свои угрозы, войну с Карачевом начать не сможет, ибо смута в Брянске заварилась всерьез и надолго.

События вскоре подтвердили правоту Василия. Не прошло и недели со дня появления в Карачеве брянского посла, как из Брянска явился другой сын боярский, который сполна вручил Василию откуп, назначенный за Голофеева и других пленников.

— А детей боярских наших их семьи откупают, — добавил он, — князь же Глеб Святославич о том ничего не ведает.

Выслушав посланного и поняв наивную уловку Глеба Святославича, желающего замаскировать свою уступку, Василий, усмехаясь, ответил:

— То нам все едино, кто за них откуп дает и кто о том ведает, а кто не ведает. Можешь забирать своих земляков, да посоветуй им вдругораз мне не попадаться!

Глава 7

В один из следующих дней, вскоре после обеда, Василий в сопровождении Никиты выехал из малых ворот карачевского кремля. Любимый его аргамак Садко сверкал богатым убранством, да и сам княжич был сегодня одет нарядно: на нем был синий, в талию, кафтан из шелковой камки, с меховыми оторочками и серебряным шитьем, легкие сафьяновые сапоги, расшитые цветным бисером, и низкая соболья шапка с голубым верхом. На поясе висела богато оправленная сабля.

Спустившись к берегу, всадники переехали на левый берег Снежети, миновали Заречную слободу, пересекли широкую елань и вскоре очутились у ворот небольшой усадьбы, приютившейся в тени высоких, уже слегка позолоченных осенью кленов. Чуть поодаль от нее, вплотную к опушке леса, лепилась невзрачная деревенька в четыре двора.

Никита, не слезая с коня, откинул щеколду потемневших от времени тесовых ворот, и оба въехали во двор усадьбы. Навстречу им с громким, свирепым лаем кинулись два лохматых пса, но, не пробежав и половины дороги, умолкли и завиляли хвостами. Эти гости были им, очевидно, хорошо знакомы.

С левой стороны широкого, заросшего травой двора, огороженного крепким дубовым тыном, тянулся длинный и низкий навес, справа — несколько изрядно обветшалых служебных построек. В глубине, напротив ворот, стоял на высокой подклети небольшой, в три сруба, деревянный дом под тесовой крышей, с широким крыльцом-балконом. Сзади, под сенью огромной, в два обхвата, липы, виднелась еще одна низкая бревенчатая постройка — по-видимому, баня, без которой на Руси издревле не обходилось ни одно прочно обосновавшееся хозяйство. На всем этом, несмотря на некоторые признаки запущенности, а может быть, именно благодаря им, лежала тень того спокойного и ленивого очарования, которое всегда было присуще среднерусским помещичьим усадьбам.

Спешившись и бросив поводья Никите, Василий быстро взошел на крыльцо. Очевидно, его уже заметили из окон дома, потому что дверь в эту минуту открылась и на пороге показалась молодая, очень красивая женщина в голубом сарафане и накинутой на плечи белой вязаной шали. При виде входящего в сени княжича свежее, как майское утро, лицо ее заалело румянцем, а большие синие глаза под дугами тонких и темных бровей вспыхнули радостью.

— Князенька, — промолвила она, — приехал-таки, родный мой! Заждалась я тебя…

— Здравствуй, Аннушка, — ответил Василий, обнимая прильнувшую к нему хозяйку и нежно целуя ее уста и щеки. — Не мог я все это время к тебе быть: родитель вовсе хвор стал, а делов что ни день, то больше.

— Совсем истосковалась я по тебе, — шептала Аннушка, возвращая поцелуи. — Чего-чего уж только не передумала, тебя дожидаючи!

— Что же думала ты, моя ласточка? Но не говори, я знаю и сам! Думала ты: завелась у Василея другая зазноба и с разлучницей тою делит он время и шепчет ей слова ласковые…

— Ой, ужели ж то истина? — скорее жеманно, чем всерьез ужаснулась Аннушка, по всей повадке Василия понявшая, что подобная беда ее пока миновала.

— Стало быть, угадал? — засмеялся княжич, снова ее целуя.

— Угадал, Василек, — засмеялась и Аннушка. — Уж тебе ли не знать сердца женского, не ведать всех его страхов и помыслов? — с ноткой ревности в голосе добавила она.

— Что было, то ушло, люба моя. А сейчас для меня лишь ты желанна, и с тобою не хочу я мыслить ни о минувшем, ни о грядущем! Был бы я могучим волшебником, каждый час, проведенный с тобой, обратил бы я в вечность!

— Как сказка золотая, речи твои, мой светлый княжич! И отколе только ты слова такие берешь?

— Для тебя, зоренька, еще и не такие найду!

— Ой, что же это я? — спохватилась вдруг Аннушка. — В сенях тебя держу! Заходи в светлицу, а я сей же миг накажу, чтобы закусить нам подали.

— Не надобно, Аннушка, я не голоден. Вот разве медку холодного велишь поднести — отказываться не стану.

— И медку поднесу, и закусишь со мною! Ужели хочешь лишить меня такой радости?

— Ну, уж коли то тебе в такую радость, будь по-твоему.

Когда молодая хозяйка вышла из светлицы, чтобы отдать нужные распоряжения стряпухе и служанкам, Василий опустился на крытую ковром лавку и глубоко задумался. В памяти его день за днем стала воскресать вся история их короткой любви.

Аннушка была дочерью небогатого и многодетного звенигородского дворянина Спицына, служившего в дружине князя Андрея Мстиславича. Однажды в Звенигород прибыл гонцом от карачевского князя немолодой уже сын боярский Данила Кашаев. Он увидел семнадцатилетнюю Аннушку на какой-то гулянке и сразу влюбился в нее без памяти. С нею он не имел случая перемолвиться хотя бы словом, но перед отъездом познакомился с ее отцом, а вскорости прислал и сватов.

Кашаев был мужчиною видным, хорошего роду, имел приличную вотчину под Карачевом и во всех отношениях являлся для Аннушки выгодной партией. А потому ее родители, имевшие еще двух дочек на выданье, долго ломаться не стали, и участь Аннушки была решена, как тогда водилось, без малейшего ее участия в этом деле.

Впрочем, Аннушка отнеслась к этому событию довольно спокойно и если поплакала немного, то больше для порядка. Она еще никого не любила. Не любила, разумеется, и Кашаева, которого едва видела. Но отвращения он ей тоже не внушал, и она рассудила, что если, выдавая замуж, родители с ее желанием все равно не посчитаются, то судьба ее сложилась не столь уж плохо.

Вскоре сыграли свадьбу, и Аннушка переселилась в вотчину своего мужа. Кашаеву было под сорок, но человеком он оказался хорошим, жену любил, и жили они ладно. Может быть, Аннушка по-настоящему полюбила бы мужа и была бы с ним вполне счастлива, если бы в глубине ее души не таилось скорее подсознательное, чем явное, чувство обиды, что он приобрел ее как вещь, не постаравшись даже расположить к себе и не поинтересовавшись, свободно ли ее сердце.

Так прошло около трех лет. За год до описываемых здесь событий Данила Кашаев по поручению князя Пантелеймона Мстиславича отправился однажды во главе десятка дружинников в город Елец и по пути встретился с отрядом ордынского посла Кутугана, ехавшего в Смоленскую землю. Кутуган был ханского рода, и потому, по установленным еще при Батые порядкам, при встрече с ним полагалось сойти с коня и стать на колени. На Руси этот обычай давно никем не исполнялся, не исполнил его, конечно, и Кашаев, к тому же не знавший, с кем он встретился.

Кутуган ехал в Смоленск по поручению великого хана Узбека наводить там порядки, а потому по дороге не упускал случая показать свою власть. Он приказал своим охранникам стащить русских с коней и поставить на колени насильно. Кашаев, не знавший ни одного слова по-татарски, ничего не понял из того, что кричали окружившие его татары, но, когда один из них ударил его плетью по лицу, он выхватил саблю и снес обидчику голову. Через несколько минут его собственная голова, а также головы всех его спутников, отделенные от туловищ кривыми татарскими саблями, лежали в придорожной канаве.

Аннушка, которой едва пошел двадцать второй год, осталась вдовой. Вотчина, унаследованная от мужа, давала ей возможность безбедного существования, но жизнь ее, протекавшая в обществе нескольких дворовых людей, была печальна и одинока.

Василия она впервые увидела на похоронах мужа, но, поглощенная своим горем, не обратила на него особого внимания. Зато он был поражен редкой красотой Аннушки и тронут ее несчастьем. После отпевания он приблизился к ней, в теплых словах выразил свое сочувствие и спросил, чем может князь помочь семье своего верного слуги. Она ответила, что ей ничего не нужно, но в душе сохранила к нему чувство признательности и в дальнейшие дни одиночества не раз вспоминала его ласковый голос. Василий же ни на минуту не мог забыть Аннушку. Казалось, нежный образ ее раскаленным резцом вырезан в его памяти и стал ее неотъемлемой частью. Он легко увлекался женщинами, любовь испытал уже не однажды, но на этот раз чувство его было глубже и сильней.

Через месяц Василий просил у отца дозволения отправить вдове Кашаевой несколько возов различных припасов и подарков в виде вспомоществования. Это было в порядке вещей: семьям убитых дружинников карачевские князья всегда оказывали подобную помощь. Но Василий просил гораздо больше обычного, да и в голосе его послышалось князю что-то особое. Он понимающе глянул на потупившегося сына и с легкой усмешкой сказал:

— Женить тебя надобно, Василей. Путаешься ты невесть с кем, а давно уже пора тебе помыслить о своей собственной семье и о продолжении рода.

— Еще успеется, батюшка, — ответил Василий, как всегда отвечал, когда отец заводил разговор о его женитьбе. — Жениться мне надобно с пользою для государства нашего, а такоже чтобы за жену не было стыдно перед людьми. А невесты такой я покуда не вижу.

— Не видишь потому, что не ищешь, — проворчал старый князь и дал Василию просимое разрешение. Единственного сына своего он нежно любил, гордился им и стеснять его свободы не хотел.

Василий отправил Аннушке княжьи дары, а через несколько дней поехал к ней в сопровождении Никиты, чтобы узнать, — как он сам себя старался уверить, — все ли ею получено и не нужно ли еще чего.

Это их свидание было недолгим. Аннушка сдержанно и просто благодарила Василия за заботу, он был почтителен и несколько натянут. Ее траур сковывал ему язык, и она понимала это. Словами ничего в этот день не было произнесено, но глазами было сказано, а чувствами понято многое. С этого дня и она уже думала о нем непрестанно.

В следующий раз Василий приехал только через два месяца, показавшиеся им обоим двумя столетиями. Был конец ноября, земля уже покоилась под толстым покровом снега, но, когда закоченевший в дороге княжич вошел из сеней в Аннушкину горницу, ему показалось, что сама весна шагнула к нему навстречу. В этот миг слова были излишни, и он молча сжал ее в объятиях.

С тех пор он ездил сюда так часто, как только позволяли ему обстоятельства, и привязывался к Аннушке все больше. Она была жизнерадостна, с нею никогда не бывало скучно, а любящим сердцем своим умела безошибочно улавливать все оттенки его настроений.

Много раз, пытаясь разобраться в своих чувствах. Василий спрашивал себя, что это: более сильное, чем обычно, увлечение или же настоящая, единственная в жизни человека любовь? Сам себе в том не признаваясь, он страшился последнего. Страшился, ибо понимал, что в этом случае неравенство положений встанет на их пути почти непреодолимой стеной. Пойдя напролом, жениться на Аннушке он, конечно, мог. Но это значило бы лишиться благословения отца, вызвать негодование всей родни и стать на Руси притчей во языцех. Даже на боярских дочерях князья женились очень редко, брак же его со вдовой безвестного служилого дворянина неминуемо был бы воспринят всеми как недостойный и даже скандальный.

Конечно, в маленьком Карачеве, где каждый шаг Василия был на виду, вскоре все узнали об этой связи. Но, кроме личных недоброжелателей княжича, никто их строго не судил: оба они были людьми свободными от каких-либо семейных уз, всякий понимал, что повенчаться они не могут, а нравы в те времена не отличались чрезмерной строгостью. Все же, отправляясь в Кашаевку, Василий всегда звал с собою Никиту, который, приехав в усадьбу, тотчас находил себе какое-либо занятие: чаще всего брал один из охотничьих луков покойного Данилы Ивановича и уходил в ближайший лес на охоту, а иногда принимался наводить порядок в хозяйстве Аннушки, указывая дворовым, что и как надо сделать или починить. Случалось, что у них что-нибудь не ладилось, тогда он брался за дело сам, и любо было посмотреть, как все спорилось в его богатырских руках.

Сегодня день был погожий, и Никита предпочел охоту. Пока Аннушка хлопотала на кухне, он вошел в дом, поглядел на задумавшегося княжича, снял со стены лук и колчан со стрелами и молча исчез.

Вскоре из сеней бесшумно вошла смуглая босоногая девушка и стала проворно собирать на стол. Ее появление вывело Василия из задумчивости. Он поднял голову и рассеянным взглядом скользнул по стенам светлицы. Они были обшиты гладко выструганными березовыми досками, принявшими от времени мягкий янтарно-розоватый цвет. Вдоль одной из стен, почти во всю ее ширину, стоял довольно высокий деревянный ларь с украшенной резьбою крышкой. Над ним в несколько рядов тянулись полки, уставленные посудой и домашней утварью. На трех других стенах были развешаны резные деревянные блюда, вышивки, оружие и охотничьи трофеи покойного хозяина. Убранство горницы дополняли несколько широких, крытых домоткаными коврами лавок и обеденный стол, стоявший посредине. Все эти вещи и отдельные части простой и скромной обстановки казались так хорошо обжитыми и так гармонично слаженными между собой, что, выйдя отсюда, их немыслимо было вспомнить и представить себе порознь или расположенными в каком-либо ином порядке.

Два низких окна были затянуты полупрозрачными пленками из высушенных бычьих пузырей. Оконная слюда стоила тогда очень дорого и была доступна только богатым людям. В комнатах, когда окна были закрыты, всегда царил полумрак, и в случае надобности их освещали лучиной, а в более состоятельных домах — восковыми свечами.

Но вот появилась и Аннушка. Сев за стол, она была непритворно счастлива и оживлена, веселый смех ее то и дело рассыпался по горнице. Как бедняку нерастраченная еще серебряная гривна кажется несметным богатством, так и ей этот подаренный судьбою вечер мнился неисчерпаемым морем радости. Любимый был с нею, и не хотелось думать о том, что за считаными минутами счастья последуют, как всегда, тягостные дни тоски и одиночества, что подлинная его жизнь проходит где-то стороной и никогда не сольется с ее жизнью…

Однако, по мере того как двигалось время, неумолимо приближая час новой разлуки, смех ее звучал все реже, и теперь уже Василий, хорошо понимавший причину этого, нарочитой веселостью и шутками старался поддерживать ее бодрость. Наконец он поднялся и стал прощаться. Аннушка вышла проводить его на крыльцо.

Стоял сентябрь, и желтая осенняя седина уже настойчиво вплеталась в зеленые кудри природы. Были поздние сумерки. С реки поднималась лиловая дымка тумана и, как тихая грусть, наплывала на луг. В невеселом, притихшем лесу однообразно и вяло перекликались сычи.

— Ох, ноет мое сердце, Васенька, — тихо сказала Аннушка, прижимаясь к княжичу, — будто какое несчастье чует…

— Полно, звездочка! Какое несчастье может чуять оно, коли счастье наше еще на заре своей?

— Сама не ведаю. Прежде того не бывало, а вот ныне все чаще мне мнится, будто ходит вокруг неминучая злая беда и скоро найдет нас…

— Не думай о том, Аннушка, то блажь пустая. Много радости еще у нас впереди. Ну, прощай, родная, Христос с тобой, — добавил он, целуя ее. — Вскорости опять к тебе буду!

— Прощай, Василек, храни тебя Господь от всякого зла, — стараясь скрыть слезы, промолвила Аннушка, крестя Василия, — ан и сам ты себя береги, любимый мой!

* * *

На обратном пути княжич, еще поглощенный своими чувствами, долго молчал. Молчал и Никита, ехавший рядом с ним, понурив полову и думая о чем-то своем.

— Эх, Никитушка, — промолвил наконец Василий, — хороша все-таки жизнь, особливо когда любишь и когда тебя любят!

Никита ничего не ответил, только вздохнул тяжело. Это удивило Василия, и он обернулся к своему стремянному.

— Ты что это голову повесил? Али николи не любил?

— Любил, княжич, — помолчав, ответил Никита. — Да и сейчас люблю.

— Ишь ты, а мне и невдомек было! Кто же она?

— Того не спрашивай, Василей Пантелеич, даже и тебе сказать не могу.

— Вон что! Ну, пожду — женишься, тогда и узнаю.

— Не узнаешь, потому что женою моею ей николи не быть.

— Почто так? Али не люб ты ей?

— Не люб. Да и не ведает она о любви моей.

— Почто ж ты ей не открылся?

— То бы и прежде ни к чему не привело: неровня я ей… Ну а ныне за другим уж она.

Внезапная догадка озарила Василия, и он с сочувствием посмотрел на своего верного слугу и друга.

— Ну, коли так, делать нечего, — после долгого молчания промолвил он. — В жизни нашей, видать, не все ладно устроено: многим дороги к счастью заказаны… Но ты не дюже кручинься. Другую тебе надобно искать, да и полно!

— Нет, Василей Пантелеич, другую искать не стану, — грустно сказал Никита.

— Что, аль зарок дал?

— Зарока не давал, да сердце, кажись, само зареклось…

Разговор оборвался, и через несколько минут всадники молча въехали в ворота кремля.

Глава 8

Воля князя-владельца, завещателя, — вот единственное юридическое основание порядка наследования, действовавшее в XIV–XV веках во всех удельных княжествах.

Проф. В.Ключевский

Едва успел Василий войти в свои покои и отстегнуть саблю, как к нему явился дворецкий и объявил, что князь Пантелеймон Мстиславич уже два раза посылал за ним и ожидает в своей опочивальне.

— Ан приключилось что, Федя? — спросил встревоженный Василий.

— Кажись, ничего нет, — ответил дворецкий, — и пошто тебя князь звал, мне неведомо.

— А здрав ли родитель?

— Сам знаешь, княжич, какое теперь его здоровье. А хуже ему будто не стало.

Не задавая больше вопросов, Василий направился в опочивальню отца. Пантелеймон Мстиславич сидел в своем кресле возле стола, на котором горело в серебряном свечнике несколько толстых восковых свечей. Возле окна, позевывая, сидел на лавке постельничий Тишка.

Перекрестившись на божницу, Василий в пояс поклонился отцу и спросил:

— Ты звал меня, батюшка?

— Садись, — не отвечая на его вопрос, сказал князь, указывая глазами на лавку, которая стояла по другую сторону стола, — разговор у нас будет долгий… Тишка, выйди отсель, да сюда никого не пускать, покуда сам не позову.

Василий сел на указанное ему место и взглянул на отца. За последнее время князь заметно постарел. Борода его и длинные, еще густые волосы были совершенно белы, а на лице появилось несколько новых морщин. Но глаза были ясны и глядели на сына твердо и сосредоточенно.

— Настала пора говорить нам о главном, — медленно начал он. — Видно, близок мой час. Смерть, чаю, придет внезапно, а еще того раньше, может, снова отнимется мой язык. Потому и призвал тебя, чтобы наставить на княжение, поколе есть еще время…

— Полно, батюшка, что это ты? Бог даст, поживешь еще немало годов… — начал было Василий, но старик сурово оборвал его:

— Помолчи и слушай! Не баба я, чтобы меня байками утешать! Смерти не страшусь и готов предстать перед престолом Господним, ибо совесть моя чиста. А ты готовься ко княжению и верши его так, чтобы в смертный час свой то ж и о себе мог сказать.

Пантелеймон Мстиславич помолчал минуту и затем продолжал:

— Ты уже не отрок, а зрелый муж. Править государством можешь, да и навык к тому имеешь немалый. Но все же многому надобно тебе еще научиться и во многом себя обуздать. Допрежь всего, ты больно скор да горяч, а княжеством управлять — то не за зайцами гоняться. Многие твои думки я знаю и вот что тебе скажу: прежде нежели в чем ломать старину, сколь бы худою она ни казалась, — сто раз прикинь и так и эдак, что из того произойти может? Помни твердо: по старине будешь править — проживешь спокойно и люди тебя поддержат. Порушишь старину — наживешь ворогов множество и может дело так обернуться, что и другим добра не содеешь, а и сам пропадешь. — Теперь другое дело, — продолжал он после небольшой паузы. — С боярами ты очень уж крут. Спору нет, потачки им давать нельзя. Будешь слаб, всю твою власть приберут к себе и учнут лихоимствовать да народ кабалить. В прежние времена были они князю первые помощники, ну а теперь зажирели и много о себе понимать стали. Сильный князь ныне им никак не с руки. Однако ломать их надобно с умом и не до конца. С умом, ибо они сильны и пойдут на все: вспомни хотя бы князя суздальского, Андрея Юрьевича, ими убиенного… Почему до конца ломать их не след, о том речь будет впереди. Княжеской власти потребна опора, и ведаю я, что опорой власти своей мыслишь ты сделать боярских детей. На твой век оно, может, и неплохо. Но ежели о грядущем помыслить, то все это к тому же и вернется: наберут иные дети боярские богатства и силы, а там и за властью потянутся.

Помолчав немного, как бы собираясь с мыслями, старый князь продолжал:

— Единственной верной и крепкой опорой княжьего правления может быть токмо народ, и ты это помни всегда. Народ — сила великая, и не ищет он ни богатства, ни власти, а токмо защиты от богатых и властных. И в князе своем должен он видеть допрежь всего такого защитника. Крепкая княжеская власть нужна ему как заслон от набольших врагов его — крупных вотчинников. Стало быть, коли хочешь иметь опору в народе, — его, когда надобно, защити. И по той же причине негоже крушить боярство до конца: поколе оно есть и народ опасается его усиления, он за умного и доброго князя крепче держаться будет. Уразумел ты мысль мою?

— Уразумел, батюшка. Великою мудростью благословил тя Господь!

— Ладь и с попами, — продолжал князь. — Вестимо, средь них многие очи к небу возводят, а руками по земле шарят. Люди они, как и все. Кое-что им надобно давать, ибо в православии главная сила всей земли нашей Русской: только оно ее воедино вяжет, и, покуда крепко оно, с ним земля наша против всех ворогов устоит. А потому всякую поруху вере нашей православной, отколе бы она ни шла, надобно выжигать каленым железом. Татары же, благодарение Создателю, на веру нашу ни в чем не посягают и Церковь нашу чтут. К слову, татары-то ныне уже не те, что прежде. Редко мы их на земле своей и видим. Ежели бы не наши русские усобицы, так и вовсе сбросить их со своей шеи было бы возможно. И час тот уже недалек: Русь крепнет, а Орда расшатывается. Поколе жив еще царь Узбек, государство его сильно, а умрет он, и почнется у них развал. Недаром Узбековы сыновья загодя друг друга режут. — Но с татарами твое дело маленькое, — слегка передохнув, добавил Пантелеймон Мстиславич. — Один ты в поле не воин. А коли встанет на них вся Русская земля, то и ты вставай. Почин тому кто-нибудь из великих князей положить должен, московский либо тверской. Сам ты войны ни с кем не ищи, но вотчину свою, а наипаче дружину, крепи. То тебе всегда сгодится: вон уже и Литва на нас рот разевает, да и с Брянском тебе будет хлопот вдосталь.

— С Брянском я управлюсь, батюшка, — сказал Василий. — Глеб Святославич там такую кашу заварил, что у меня в самом народе брянском пособники и доброхоты сыщутся. И притом немало.

— То мне ведомо. Ведомо и другое: разумом ты силен, сердцем чист и рука у тебя твердая. Править нашим государством будешь ты до́бро, в том сумнения не имею. Однако все, что я досе сказал, то еще не главное… Ждет тебя кой-что и похуже…

Князь оборвал свою речь и глубоко задумался. Было видно, что ему неприятно и тяжело переходить к новой теме, но он сделал над собой усилие и продолжал:

— О дядьях твоих говорю, о братьях моих молодших. Трудно тебе с ними будет… Я их в Карачев призову и, коли приедут, еще при жизни своей заставлю тебе крест целовать. Но могут и не приехать, отбрешутся чем-нибудь… Чую я, добром они под твоей рукой оставаться не схотят: как же, они, мол, старики, Мстиславичи, а ты токмо братанич [28] их. Но право твое на большое княжение нерушимо, ибо по мне ты старший в роду нашем. Тако же и в духовной отца моего указано, что после смерти моей княжить в Карачеве надлежит тебе.

При последних словах Пантелеймон Мстиславич здоровой рукой откинул крышку резного кипарисового ларца, стоявшего на столе, достал оттуда свернутый в трубку лист пергамента и протянул его Василию.

— На, читай в голос, — сказал он.

Повинуясь отцу, княжич бережно развернул пергамент. Это была духовная грамота его деда, Мстислава Михайловича, первого князя карачевского. Она была написана на продолговатом листе тонкой телячьей кожи, выделанной до глянца. Текст ее был четко выведен чернью, а заглавная буква киноварью. Василий приблизил документ к свечнику и прочел:

— «Во имя Отца и Сына и Святого Духа: се аз, раб Божий грешный Мстислав, а во святом крещении Михайло, княж Михайлов сын, Карачевской земли князь и Козельской, готовяся стати пред Богом, писах сю грамоту своим целым умом и в здравьи. Аще Бог живота моего возьмет, даю ряд сынам своим и се есмь раздел им учинил.

Се приказал сыну своему большему Святославу большое княжение и дал есмь ему стольный Карачев, Елец да Мосальск со всеми волостьми и уезды, а також Серпейск и Кромы с волостьми и уезды, и что в них есть сел и деревень, то все ему. А се даю сыну своему Пантелеймону Козельск и Лихвин и Белев с волостьми и уезды, деревни и села. А се дал есмь сыну своему Титу Звенигород с уездом, а сыну своему меньшому Ондрею город Болхов со всеми волостьми. А что останется золота, судов серебряных, жемчуга, каменьев, блюд и чаш многоценных, соболей и иных порт моих, тем поделятся сынове мои, а по церквам роздать два ста рубли. А что людей моих и стадов, то всем по равну.

А се мой наказ: коль преставится князь Святослав, сидети в Карачеве его старшому сыну, а коль сынов ему Бог не даст, сидети на большом княжении старшому по нем брату, князю Пантелеймону, а по смерти его паки старшому его, Пантелеймона, сыну. И тако наследие наше в потомках держать, а молодшим князьям стольного князя чтити в отцах место и из воли его не выходить. И быть всем дружны и усобиц не заводить, а кто заведет, того большой князь судить и казнить волен.

Аще же кто волю мою в том порушит, да падет на того мое проклятие навек и пусть не со мною одним, а со всем родом нашим готовится стать перед Богом.

Писана лета 6795 [29] месяца ноября 8 день, на память святого архангела Михаила. А се послухи: отец мой душевный Никодим да поп покровский Михей».

Внизу листа, скрепляя концы плетеной тесьмы, продетой сквозь пергамент, висела большая печать красного воска. На ней хорошо можно было разобрать неровную круговую надпись: «Печать князя Мстислава Михайловича». В центре печати виднелся оттиск изображения архангела Михаила с мечом в руке.

— Ну вот, — сказал Пантелеймон Мстиславич, когда Василий кончил читать и свернул пергамент, — сам видишь, сумнения тут быть не может. Духовную эту по смерти моей возьми и береги как святыню. В ней вся твоя сила. И с нею в руках дядьев твоих заставь крест целовать, коли я того сделать не успею. Только, хотя они крест и поцелуют, добра ты от них не жди. Наперво каждый из них схочет в своем уделе быть вольным государем, и это бы еще полгоря. А то могут вкупе против тебя подняться, чтобы с большого княжения ссадить… И ты вот куда гляди: Тит с татарами хорош, а Андрей с Литвой. Опасайся больше Андрея. Тит прост и коли пойдет, то напролом, а Андрей хитер. Этот с виду будет покорный и ласковый, а с тем и тебя, и Тита спробует обойти.

— Не единожды и я о том помышлял, батюшка, — промолвил Василий, когда старый князь умолк и, казалось, погрузился в раздумье. — Но только тут я тоже кое-чего удумал, и мнится мне, что обломать их сумею, хотя, может, и не вдруг.

— Тому верю, — сказал Пантелеймон Мстиславич, — но княжение твое будет вельми трудным, и ты к этому будь готов. Наипаче же в делах своих николи не забывай, что ты правнук родной великого князя Михаила Черниговского, который лютую смерть предпочел унижению. Свято блюди честь рода нашего, ибо по высоте и древности нет ему равного, быть может, на целой земле.

— Славными предками нашими клянусь, — взволнованно сказал Василий, — что бесчестья роду нашему от меня вовек не будет!

— Добро, сын. А теперь слушай последнее мое слово: жениться тебе надобно. Оно бы давно пора, да неволить тебя до времени я не хотел.

— Батюшка… — начал было Василий, но отец оборвал его:

— Помолчи! Шашни твои со вдовой Кашаевой мне ведомы. Но всякому овощу свое время, и блажь ту, вступивши на княжение, тебе надобно пресечь. Князю без семьи быть негоже, да и о наследнике нужно помыслить. О невесте, для тебя подхожей, я думал немало, и, коли хочешь послушать доброго моего совета, женился бы ты на княжне Ольге, дочери муромского князя Юрия Ярославича. Все, кто ее видел, сказывают, что собою она писаная красавица, умна, и годов ей не более двадцати. Род ее тоже не хуже нашего. Сказать правду, я уже князю Юрию Ярославичу намек на то сделал и знаю, что породниться с нами он тоже не прочь. Остальное в твоих руках, и ты о том крепко подумай. Я же так мыслю, что лучшей невесты, чем Ольга Юрьевна, тебе и желать нечего, и чаю, будет она тебе доброй женой. Ну вот, теперь я тебе все сказал и, как придет мой час, покину сей мир спокойно. А сейчас подойди: благословлю тебя и ступай с Богом.

Василий подошел к отцу и опустился на колени. Князь плохо повинующейся ему рукой перекрестил его трижды, потом нежно поцеловал в лоб. Стоя на коленях и припав губами к руке отца, Василий беззвучно плакал.

Глава 9

О, возлюбленнии князи русьскыи, не прельщаитесь пустошною славою света сего, яко хуже паучины есть. Не обидьте меньших си сродников своих, ангелы бо видят лице отца вашего иже есть на небесех.

Троицкий летописец

За время долгого княжения Мстислава Михайловича, который весьма заботился о восстановлении своих земель, город Козельск, до основания разрушенный ордой Батыя, не только отстроился полностью, но и вырос по количеству населения. Только укреплен он был значительно слабее, чем прежде: как Мстислав Михайлович, так и сын его Пантелеймон, владевший Козельском до вступления на карачевский стол, были миролюбивы и предпочитали расходовать средства не на крепости, а на то, чтобы поднять благосостояние края.

Таким образом, в XIV веке Козельск лишь в центральной своей части был обнесен крепким, стоящим на земляном валу тыном из дубовых бревен да в самой возвышенной точке имел деревянную сторожевую башню, которая была скорее противопожарным сооружением, чем военным.

Внутри огороженного пространства, недалеко от обрывистого берега реки Жиздры, стояли княжеские хоромы, построенные еще Пантелеймоном Мстиславичем. Это было приземистое, скромное по виду строение, состоящее из нескольких соединенных между собой деревянных срубов, с высоким крыльцом и традиционным теремом посредине. В настоящее время здесь жил со своим многочисленным семейством князь Тит Мстиславич, перешедший в Козельск из Звенигорода, после того как старший брат его вступил на большое княжение.

Князь Тит был рачительным хозяином и по натуре прижимистым человеком. Будучи не самостоятельным, а зависимым князем, то есть по существу лишь крупным помещиком с княжеским титулом, он на показную сторону жизни особого внимания не обращал, роскошью пренебрегал и дружину держал очень небольшую, хорошо понимая, что воевать с кем-нибудь все равно не сможет. Зато он обладал изрядным количеством пахотных крестьян, отлично наладил все отрасли своего обширного, охватывающего целый уезд хозяйства, и денежки у него водились.

Он был честолюбив, но это было честолюбие помещика, а не князя: Тит Мстиславич жаждал не столько власти, как богатства, и во власти видел прежде всего способ быстрого и легкого обогащения. Как следствие подобного образа мыслей, мечты его не останавливались на достижении независимости в Козельском уезде. Он прекрасно понимал, что такая овчина не стоит выделки: для того, чтобы добиться независимости, нужно будет идти на большие жертвы, а чем они окупятся, даже в случае успеха? Останется та же земельная площадь, то же количество рабочих рук и те же хозяйственные возможности, а расходов прибавится, и притом немало: надобно будет держать большую дружину, да и жить придется пошире, как подобает самостоятельному государю.

Нет, ему бы не пустяками заниматься в маленьком Козельске, а сесть на большое княжение в Карачеве! Шесть или семь городов с богатыми и обширными уездами прибавились бы тогда к его вотчине, десятки тысяч смердов обогащали бы его казну. Вот это хозяйство! И всем сыновьям хватило бы уделов. А так — куда их пристроишь? По деревням сажать, как детей боярских, что ли?

Вестимо, покуда в Карачеве княжит старшой брат, Пантелеймон, об этом и помышлять грешно. Но Пантелеймон стар и здоровьем слаб. Коли он умрет, неужто на большом княжении сидеть мальчишке Василею? А ведь сядет, и ничего тут, пожалуй, не сделаешь: на его стороне и сила, и право. Такова была воля отца и государя Мстислава Михайловича, чтобы братанич держал под своей рукою родных дядьев. И угораздило же родителя так распорядиться наследием и такую обиду учинить младшим своим сынам!

Так думал князь Тит, и мысли эти особенно настойчиво стали одолевать его после того, как боярин Шестак пригнал в Козельск гонца с извещением, что Пантелеймон Мстиславич тяжко захворал и дни его сочтены.

Через две недели после событий, описанных в предыдущей главе, в трапезной козельского князя, за широким дубовым столом, крытым вышитой полотняной скатертью, сидели, потягивая мед, четверо собеседников: сам хозяин, Тит Мстиславич, — невысокий и худощавый мужчина угрюмого вида, с изрядно уже поседевшей рыжей бородой; его старший сын Святослав, человек лет тридцати, тоже невысокий и рыжий, чем-то напоминающий лису; знакомый уже нам боярин Шестак и, наконец, князь Андрей Мстиславич Звенигородский. Это был высокий, крепкий мужчина, весь облик которого дышал внешним благообразием. Волнистая русая борода его веером стелилась по груди, лицо было чисто и бело, а ласковые голубые глаза глядели на собеседника почти с детской доверчивостью. Словом, у Андрея Мстиславича была выгодная внешность: она сразу располагала к нему людей. И разве что очень тонкий наблюдатель заметил бы в его словах и манерах нечто наигранное и рассчитанное. Князь Андрей так хотел и так привык нравиться окружающим, что совершенно непроизвольно уже применял для этого целый ряд мелких, выработанных практикой и перешедших в привычку приемов.

Вот и сейчас, картинно откинувшись на спинку резного кресла и поглаживая унизанной перстнями рукой свою великолепную бороду, он подчеркнуто внимательно слушал державшего речь боярина Шестака.

— Так вот, — говорил боярин, — как сведал я о том, что князь Пантелей Мстиславич вызвал к себе Василея и с глазу на глаз наставлял его ажно за полночь, — я в тот же час послал гонца в Звенигород, чтобы упредить тебя, Андрей Мстиславич, а сам через седмицу, сказавши всем, что еду в свою дальнюю вотчину, пустился в путь и прямо в Козельск! Ныне же надобно нам, всем вместях, крепко подумать о грядущем и о том, что ждет нас по смерти Пантелея Мстиславича.

— А почто мыслишь ты, боярин, что смерть его столь близка? — угрюмо спросил князь Тит.

— Тому предвестий есть немало. Допрежь всего так Ипат бает, а он в этих делах гораздо сведущ. Да и без Ипата видать, что великий князь день ото дня слабнет. Знать, и сам он свою близкую кончину чует, коли ночью призывал сына и наставлял его на княжение.

— Отколь тебе ведомо, что наставлял? Мало ли о чем отец с сыном могут гутарить?

— Нет, Тит Мстиславич, тут ничего иного быть не могло: старый князь, допрежь чем призвать Василея, велел принести к себе из крестовой палаты ларец с духовной грамотой покойного государя Мстислава Михайловича. И тот ларец я у него в опочивальне, на столе, своими глазами видел. Стало быть, ясно, что разговор у них был о наследии.

— Да, пожалуй, что так, — не меняя позы, вставил Андрей Мстиславич. — И по той духовной грамоте родителя нашего, царствие ему небесное, на большое княжение надлежит теперь вступить Василею Пантелеичу, коему мы крест целовать должны и чтить его отца вместо.

— Ужель так и сказано в духовной деда? — подавшись вперед, спросил княжич Святослав.

— Так и сказано. И еще добавлено, что ежели кто из князей земли Карачевской с тем не согласится и схочет выйти из-под руки Василея, — так он того князя казнить волен.

— Стало быть, нет у нас иного пути, кроме как под Васькину руку, — с тоской и яростью сказал князь Тит.

Последовало длительное молчание. Шестак натужно дышал, у Святослава Титовича на крепко сжатых скулах перекатывались тугие желваки, князь Тит нервно барабанил по столу концами пальцев. Только Андрей Мстиславич сохранял полное спокойствие и даже как будто улыбался слегка в свою холеную бороду.

— Ужели же вы, князья Мстиславичи, потерпите такую поруху чести вашей и старшинству? — промолвил наконец Шестак.

— Такова отцова воля, — отозвался Тит Мстиславич.

— Не могло быть на такое его воли! — крикнул Шестак. — Ведь когда преставился он, Василея еще и на свете не было! Откуда мог знать князь Мстислав Михайлович, как дело-то обернется? Ужели мыслите вы, что схотел бы он родных сынов своих отдать на глумление какому-то мальчишке? Не мог он того желать!

— Что пользы о том гадать, коли имеется написанная им духовная грамота, в коей точно указан порядок наследованья? И ежели всем ведомо, что после брата Пантелеймона княжить в Карачеве надлежит сыну его Василею?

— Не знаю, кому оно ведомо, — не унимался Шестак, — а только мыслю я, что воля покойного князя Мстислава Михайловича со смертью его окончилась. Не мог он ведать грядущего, а потому и волю свою на него простирать не вправе. Дела нынешние живым надлежит решать, а не мертвым!

— Тебе хорошо языком трепать, боярин, — сказал князь Тит, — а родитель наш вечному проклятию предает того из потомков своих, кто волю его порушит.

— То пустое, Тит Мстиславич! Не ведал ведь он, как жизнь-то сложится, когда такое писал. А ныне не проклянет, а благословит он с небес того, кто землю нашу родную спасет от Васькиной лихости!

Снова последовало продолжительное молчание.

— Ну, пускай бы даже мы почали оспаривать у Василея большое княжение, — вымолвил наконец Тит Мстиславич, — так ведь он с этой духовной отправится в Орду, и великий хан, без сумнения, укрепит его право. А нам эта тяжба головы может стоить. Сами ведаете, каков есть хан Узбек: коли сочтет нас виновными, выдаст Василею головой либо сам казнит.

— То истина, ежели Василей сможет показать ему духовную нашего родителя, — небрежно заметил князь Андрей.

— А почто не показать, коли она в его руках?

— Ну а вдруг она затеряется? Без нее-то дело о наследии зело спорное. И кто еще знает, на чью сторону станет царь Узбек.

— Вестимо, не на Василёву! — оживился Шестак. — Ведь ты, Тит Мстиславич, с ханом хорош. И коли заявишь свои права на карачевский стол, он тебе, а не кому иному ярлык даст! О Василее же он ежели чего и слышал, то лишь недоброе, от брянского князя. Да той худой его славе мы еще и от себя пособить сумеем.

— Хан ко мне милостив, — медленно сказал князь Тит, перед которым вдруг развернулись новые, его самого поразившие возможности. — Да вот только…

— Ну, чего ты еще нашел, Тит Мстиславич? — с жаром перебил Шестак. — Даст он тебе ярлык на большое княжение, как свят Господь, даст! А на Руси ханское слово все споры решает.

— Так-то оно так. Да ведь духовная все же в руках у Василея.

— То и лучше, что в его руках, — многозначительно промолвил Андрей Мстиславич. — Человек он молодой, в таких делах небрежительный… Сунет ее куда-нибудь, а после и сам не сыщет.

— Ну, это бабушка надвое гадала, — усомнился князь Тит, — а такое дело, какое мы затеваем, на авось негоже начинать.

— Ты мне поверь, братец! Я вещий сон видел намедни, а меня сны николи не обманывают, — почти весело сказал Андрей Мстиславич. — Потеряет ту духовную братанич наш!

— Ну а все ж, коли не потеряет?

— Потеряет, — уверенно повторил князь Андрей. — А ежели бы и не потерял, ты с ханом веди дело так, будто отродясь о ней и не слыхивал. Коли попадет она в руки Узбека, скажешь: знать не знал и ведать не ведал об этой духовной, потому и затеял тяжбу.

— Ты не сумневайся в этом, Тит Мстиславич, — горячо поддержал Шестак, — я тоже чую, что духовная нам помехой не будет. Решайся же! Один ты можешь спасти всех нас и всю землю Карачевскую от лихой беды, от Василёва беззакония! Тебя всем миром просим на великое княжение, а в случае чего и перед ханом, и перед всею Русью тебя поддержим. Молви только согласие свое. Ведь и честь, и богатство сами к тебе в руки просятся!

Тит Мстиславич, в душе которого врожденная порядочность еще боролась с соблазном, при напоминании о богатстве решился окончательно. Проведя ладонью по лбу, покрывшемуся испариной, он глухо вымолвил:

— Ну, коли так, согласен! Чего же делать-то будем?

— Не теряя дня, собирайся в Орду, — ответил Шестак. — Вези царю Узбеку подарки и проси ярлык на карачевский стол.

— Да ведь брат-то, Пантелеймон, жив еще!

— Ну и что с того? Ты Узбеку доведи, что, мол, карачевский князь, Пантелей Мстиславич, при смерти и дело о наследии надобно загодя решить, дабы после не приключилось смуты.

— А ежели хан о Василее спросит?

— Спросит аль не спросит, ты ему сам скажи: Василей-де шалый и желторотый хлопец и татарам наипервейший к тому же недоброхот. А наипаче напирай на то, что ты есть после князя Пантелеймона старший в роде; что ты сын родной первого карачевского государя, а Василей ему токмо внук.

— А ты что скажешь, брат Андрей?

Андрей Мстиславич минутку подумал, потом ответил:

— Мыслю я, что Иван Андреич дело говорит. Все мы тебя старшим почитаем и после Пантелеймона тебя хотим большим князем. Но только ехать тебе самому в Орду никак негоже: тотчас об отъезде твоем всем станет ведомо, и Карачев всполошится. Небось и дети малые догадаются, почто ты к хану поехал, как раз теперь, когда большой князь при смерти.

— Кто ж тогда поедет? — подозрительно покосился на брата Тит Мстиславич. — Ты, что ли?

— Зачем я? Мне ехать тоже не след. Мое родство с Гедимином может все дело испортить: хан, чего доброго, подумает, что мы для Литвы стараемся. А пошли ты в Орду вот хотя бы Святослава.

— Меня? — удивленно спросил молчавший до сих пор княжич Святослав Титович.

— Ну, тебя же! Ты зрелый муж, и голова у тебя разумная. Дело это не хуже кого другого обделаешь, а о том, что ты к хану поехал, в Карачеве никому и вдомек не станет.

— То истина! — обрадованно воскликнул князь Тит, которому не очень хотелось самому тащиться в Орду и унижаться перед ханом. — Собирайся в путь, Святослав, тебе вверяем мы судьбы наши!

— Чту волю твою, батюшка, и клянусь, что доверие твое и дяди Андрея оправдаю, — вставая и кланяясь, ответил польщенный княжич.

Андрей Мстиславич благосклонно улыбнулся племяннику и ласково похлопал его по плечу. Он знал, что дело попало теперь в надежные руки. Тит Мстиславич был простоват и по-своему честен. Невзрачный на вид Святослав был, наоборот, далеко не глуп, хитер и упорен. Он завидовал Василию и ненавидел его, как только человек, обиженный природой и судьбой, может ненавидеть их общего баловня. Возможность собственными руками сокрушить Василия наполняла его восторгом, не говоря уж о том, что, удачно выполнив возложенную на него задачу, он, как старший сын Тита Мстиславича, и себе самому обеспечивал в будущем большое княжение.

«Этот будет стараться не за страх, а за совесть, — удовлетворенно подумал Андрей Мстиславич, глядя на сияющего племянника, — и от Василея он меня избавит. А от иных я и сам избавиться сумею».

— Ну, добро, — сказал Тит Мстиславич, — в Карачеве, стало быть, я сяду. Ты, Андрей, из Звенигорода, вестимо, перейдешь в Козельск. А с Василеем все же мы как сделаем? Оставить его вовсе без удела, по мне, негоже, да и хан на это едва ли согласится…

— Да что на него смотреть, на Ваську скаженного!? — воскликнул Шестак. — Пускай ладится куда хочет! А хану его можно так расписать, что не токмо без удела — без головы его оставит!

— Ну, это ты позабудь, боярин! Я такого греха на душу не приму, да и другим не позволю. Помни, что в Василее тоже течет кровь черниговских князей, и не пристало нам пускать его по миру! Как мыслишь ты, князь Андрей, не дать ли ему Звенигород?

— Звенигород, брат дорогой, я хотел бы тоже за собой оставить. Сам ведаешь, двое сынов у меня. Федору, по смерти моей, Козельск бы остался, а Ивану Звенигород.

Скупой Тит Мстиславич при этих словах сильно помрачнел, но понял, что при сложившейся обстановке отказать брату нельзя, и потому, скрепя сердце, сказал:

— А Василею в таком разе что же мы выделим?

— Василею можно Елец отдать.

— Вишь, твоим сыновьям два лучших удела, а моим что же останется, коли Елец Василею отдадим?

— Как что останется? Побойся Бога, брат! Святослав по тебе Карачев наследует, Ивану дашь Болхов, Федору — Мосальск.

— А Роману что?

— Да ведь Роману-то и десяти годов нету! Дашь ему Кромы, когда подрастет. Только и Елец, без сумнения, твоим будет, ибо Василей по гордыне своей навряд ли согласится на что иное, опричь большого княжения. Скорее всего набуянит он тут, и придется ему уносить от ханского гнева ноги куда подале.

— Ну, ин ладно, на том и порешим. Только вот я о чем думаю: что ежели помрет брат Пантелеймон прежде, чем ярлык у нас будет? Ведь тогда Василей заступит на карачевский стол, и мы тому помешать никак не сможем.

— Зачем мешать? Пускай его заступает. А когда вернется Святослав с ярлыком, попросим его честью из Карачева. Не станет же он с царем Узбеком воевать!

— Оно так, да все ж лучше бы по-хорошему сделать, без драки. Василей-то больно горяч.

— Обойдется. Время есть, еще что-нибудь надумаем. Вестимо, лучше бы пожил Пантелей Мстиславич до возвращения Святослава. Тогда дело куда проще бы сделалось.

— Не пришлось бы еще нам Василею крест целовать!

— Коли о том речь зайдет, отказываться покуда нельзя, но и целовать негоже. Будем чем ни есть отговариваться.

— Ну, ладно, значит, на том и стали! Наливай, Святослав, кубки. Выпьем за удачу дела нашего, и да поможет нам Господь!

Собеседники еще долго сидели в трапезной, обсуждая второстепенные вопросы, стараясь предусмотреть все и наставляя Святослава Титовича, как вести дело с ханом и что ему говорить. Наконец, когда во дворе пропели вторые петухи, все встали.

При выходе Андрей Мстиславич, как бы невзначай, обратился к Шестаку с вопросом:

— А ведомо ль тебе, Иван Андреич, где сейчас хранится отцова духовная?

Шестак пристально и понимающе взглянул на звенигородского князя.

— Досе хранилась всегда в крестовой палате, в алтаре. А вот как потребовал ее к себе Пантелей Мстиславич, с той поры я ее там не видел. Либо она в опочивальне князя, либо Василей к себе унес. То я могу вызнать точно.

— Вызнай, Иван Андреич, не помешает.

Глава 10

Тура мя два метали на рогах своих с конем вместе, олень мя бодал, а лоси один ногами топтал, а другой рогами бодал. Вепрь мне с бедра меч оторвал, медведь ми у колена потник прокусил, лютый зверь скочил на мя и с конем поверже, а Бог мя соблюде.

Владимир Мономах («Поучение»)

Через три дня княжич Святослав, сопутствуемый десятком дружинников и снабженный богатыми дарами для хана Узбека, великой хатуни [30] и кое-кого из влиятельных татарских вельмож, выехал в Орду. В целях сохранения тайны всем было сказано, что он послан отцом с подарками к рязанскому князю Ивану Ивановичу, дочку которого Тит Мстиславич сватал для своего второго сына, Ивана.

Отправив посла, все остальные участники заговора возвратились к своим обычным делам. Мрачный и раздражительный Тит Мстиславич, стараясь заглушить в себе суеверный страх и голос совести, настойчиво твердивший, что он заслужил посмертное проклятие отца, с головой ушел в хозяйственные заботы. Спокойный и со всеми ласковый Андрей Мстиславич после долгого разговора с глазу на глаз с боярином Шестаком отправился к себе в Звенигород, а Шестак, заметая следы, проследовал из Козельска в свою вотчину, навел там порядки и в конце октября возвратился в Карачев.

В стольном городе тем временем жизнь текла своим чередом. Давно минул праздник Покрова Пресвятой Богородицы, прошел и Дмитриев день, а князь Пантелеймон Мстиславич, вопреки тайным предсказаниям ведуна Ипата и своим собственным предчувствиям, не только продолжал жить, но и чувствовал себя значительно лучше. Он начал даже покидать свое кресло и, опираясь на палку, самостоятельно передвигаться по горнице.

В городе, да и во всем княжестве, царили мир и тишина. Беспокойный сосед, князь Глеб Святославич, всецело поглощенный борьбой со своими бунтующими подданными, карачевских рубежей больше не тревожил. Бдительность и сторожевую службу в Карачеве вновь ослабили, семейные дружинники жили по домам, запасаясь дровами и подготовляя свои хозяйства к суровой зиме. Во владениях карачевских князей голод вообще был редкостью, нынешний же год выдался особенно урожайным. Крестьяне наполнили зерном закрома, легко уплатили положенные подати и будущего не страшились. По деревням варили брагу, правили свадьбы и весело готовились к зиме.

В связи с этим общим благополучием у Василия забот было немного. Почти все свободное время он проводил на охоте или в усадьбе у Аннушки.

Последние встречи их были, впрочем, не очень радостны. Василий и прежде не обманывался в том, что рано или поздно ему придется отказаться от Аннушки и взять себе жену из княжеского рода, быть может, вовсе ему чуждую и нелюбимую. Но он отгонял от себя мысли об этом не близком еще, как ему казалось, будущем. После же ночного разговора с отцом он вдруг ясно ощутил, что это будущее уже надвинулось почти вплотную и что дни его счастья с Аннушкой сочтены. Теперь это счастье ему казалось особенно ярким, а мысль о необходимости отказаться от него — особенно мучительной.

Аннушка, проводившая большую часть времени в одиночестве и занятая только своими мыслями о Василии и об их отношениях, давно уже осознала неминуемость такого конца и была к нему лучше подготовлена. Она полностью отдавала себе отчет в том, что с уходом Василия в ее жизни ничего не останется, кроме тоски и воспоминаний, ибо другого она полюбить не сможет и не захочет. И все же она была готова принять этот сокрушающий удар безропотно, как расплату за недолгое счастье, подаренное ей судьбой. Правда, она пришла к этому не сразу: вначале все существо ее восставало против необходимости уступить любимого другой женщине, ее заранее сжигала ревность к этой еще неизвестной сопернице. Но постепенно она примирилась с этим, и любовь ее мало-помалу приняла характер самоотречения.

Когда Василий после долгих и мучительных колебаний сказал ей наконец, что отец сватает для него княжну Муромскую, Аннушка, вся поникнув, долго сидела молча, потом подняла на него наполненные слезами глаза и, запинаясь, вымолвила:

— Так и должно быть, Васенька… Ну что ж… Все говорят, что княжна Ольга Юрьевна красавица. Дал бы Господь, чтобы и душою она была так хороша, как лицом… Только бы было тебе с нею счастье.

* * *

В один ноябрьский день, едва на востоке наметились первые признаки рассвета, Василий в сопровождении Никиты выехал из городских ворот. На обоих были короткие меховые полушубки, шапки-ушанки и теплые валяные сапоги, снизу подшитые кожей. У каждого за плечами был лук и колчан со стрелами, на поясе — длинный нож, а в руках охотничья рогатина. С полдюжины крупных поджарых собак весело суетились вокруг всадников. Все это не оставляло сомнений в целях их поездки: накануне выпал обильный снег и сегодня любого зверя легко было обнаружить и взять по свежему следу.

Выехав из города и миновав мост, охотники направились вниз по берегу Снежети. Верстах в десяти отсюда течение реки описывало крутую петлю, образуя нечто вроде низменного, заросшего кустами и высокой травой полуострова с узким перешейком, упирающимся в густую чащу леса. Привлеченные хорошим пастбищем, животные забредали из лесу на этот полуостров и, никем не тревожимые, часто задерживались тут подолгу. Особенно любили эту излучину дикие кабаны, ночью копавшие здесь коренья, а днем отлеживающиеся в густом кустарнике, который давал им надежное убежище. Место это было идеальным для охоты: став на перешейке и пустив на полуостров собак, охотник мог быть уверен, что вспугнутая дичь его не минует. Туда-то и направили своих коней Василий и Никита, не раз уже там охотившиеся.

— Ну, расскажи, как же тебе ездилось? — спросил Василий, когда всадники въехали в лес, укрывший их от холодного ветра, который не очень располагал к разговорам.

Никита только накануне возвратился из довольно долгой поездки. По поручению Пантелеймона Мстиславича он ездил приглашать удельных князей на семейный совет, связанный с тяжелой болезнью большого князя. Но это, разумеется, был лишь предлог, пользуясь которым князь Пантелеймон хотел заставить своих братьев поцеловать крест Василию. Дело надо было провести с умом, поэтому его не доверили простому гонцу.

— Ездилось-то хорошо, Василей Пантелеич, да только пользы от моей езды вышло немного, — ответил Никита.

— Что так?

— Видать, твои дядья почуяли, зачем их призывают. Небось их теперь в Карачев и золотом не заманишь!

— Это я и наперед знал. Поведай все ж, как тебя там принимали да жаловали?

— Да что ж, приехал я сперва в Звенигород. Чай, сам знаешь, какие они там медовые, — усмехнулся Никита. — Встретила меня на крыльце сама княгиня Елена Гимонтовна, обласкала прямо как родного сына. Но вот, говорит, беда: уехал князь Андрей Мстиславич в Литву и когда возвратится — никому не ведомо. Вестимо, обнадежила, что, как только назад будет он из Литвы, в сей же час отправится в Карачев. Но только сдается мне, что долго нам его ожидать придется.

— А как мыслишь ты, точно ли он в Литву уехал?

— Едва ли. Больше похоже, что дома он схоронился.

— Али ты что приметил?

— Приметил, что у них хоромы полны попов. Оно правда, в Звенигороде их николи мало не бывает, но тут сразу учуял я, что неспроста такое сборище. И после сведал, что съехались они на освящение церкви Святого Адриана, которую недавно закончил постройкой князь Андрей. Вот и помысли: возможное ли дело, чтобы ту церковь без него святили? А ежели Андрей Мстиславич и впрямь куда отлучился, могла ли не знать княгиня, когда он воротится, коли наш с нею разговор был октября тридцатого, а на первое ноября празднуется память святого Адриана?

— Да, шито белыми нитками. Ну а дальше что было?

— Дальше поехал я в Козельск. Здесь мне уже вовсе иной прием был оказан. Встретил меня какой-то сын боярский, спрашивает: что надо? Говорю: посланец из Карачева к козельскому князю. Ввел он меня в пустую горницу и, не промолвив слова, ушел. Долго я там сидел один, наконец входит княжич Иван. Смотрит волком. «А батюшка, — говорит, — сильно недужен». Спрашиваю: а что ж такое ему приключилось? «Посклизнулся, — отвечает, — вчерась на лестнице и дюже спину себе повредил. Лежит и вовсе двинуться не может». — «Так что же, — спрашиваю, — тебе, что ли, княжич, обсказать, с чем я прислан?» — «Нет, — говорит, — сейчас батюшку знахарь пользует, а как кончит, я тебя туда проведу». Ладно, кончил свое дело знахарь — вводят меня в опочивальню князя. Тит Мстиславич лежит на лавке под образами, руки на брюхе складены — ну вот сейчас умрет! А у самого рожа красная и в глаза не глядит. «Сказывай, — говорит, — с чем прислан?» Я обсказал. Поохал он чуток и молвит: «Сам видишь, какое мое здоровье. Вот ты братцу Пантелею Мстиславичу о том и доведи. Скажи ему, что, как только на ноги встану, тотчас его волю исполню и в Карачев приеду. Но когда это будет, одному Богу ведомо, потому что дюже мне худо».

— С тем, значит, ты и уехал?

— С тем и уехал. Но только, ночуя в Козельске, вызнал я ненароком от княжеской челяди, что назад тому месяца полтора гостил у Тита Мстиславича звенигородский князь и что был там в ту пору такоже наш боярин Шестак.

— Ого! Это неспроста. Видать, они что-то промеж собою затеяли.

— Как Бог свят, Василей Пантелеич! Люди баяли, что они, все трое, да еще княжич Святослав с ними, затворившись в трапезной, совещались цельный день и цельную ночь, аж до вторых петухов. И даже слуг туда не допускали. Остерегись, Василей Пантелеич: это супротив тебя они что-то заводят.

— Поживем — увидим. То навряд, чтобы они сейчас пошли далее разговоров: для дела у них еще жилы слабы. Но поглядывать будем.

Тем временем собеседники приблизились к цели своей поездки. Не доезжая шагов трехсот до перешейка, они спешились, привязали в укромном месте своих коней, и Никита взял всех собак на сворку, чтобы они раньше времени не спугнули дичь. Затем оба вышли на перешеек и принялись тщательно изучать следы на снегу, дабы знать заранее — какие звери проследовали на полуостров и с кем им предстоит встретиться.

В ту пору этот огромный лесной массив, воспетый в русских былинах под названием Брынского леса, изобиловал всевозможной четвероногой и пернатой дичью. Не говоря уже о зайцах, лисицах, куницах, белках, выдрах и других некрупных пушных зверях, водившихся здесь в несметных количествах, по лесным речкам встречались целые поселения драгоценных бобров. Не была редкостью также и рысь. Встреча в лесу с медведем была заурядным явлением, а волки, собираясь зимою огромными стаями, держали в постоянном страхе редкие лесные деревни. В топких низинах, укрываясь в камышах и кустарниках, нежились дикие кабаны, по берегам рек и озер паслись целые стада оленей и лосей, нередко встречался еще и воспетый русской народной поэзией лесной исполин — тур, окончательно истребленный два-три века спустя.

Из пернатых постоянными и многочисленными обитателями этих лесов были глухари, тетерева и рябчики, а летом в лесных озерах появлялись лебеди и неисчислимое множество гусей и уток.

В жизни обитателей этого края охота играла важную роль: она давала мясо для пищи, шкуры для всевозможных домашних поделок и меха для одежды и для продажи. Несмотря на несовершенство охотничьего оружия (лук, нож и рогатина) и опасность многих видов охоты, ею занимался с детских лет почти каждый мужчина. И немало было таких, которые к концу жизни убитых медведей и лосей исчисляли десятками, а более мелких зверей сотнями и тысячами.

Для Василия и Никиты не составило особого труда разобраться в принадлежности и характере следов, испещрявших заснеженный перешеек. Они точно установили, что на полуострове находится с полдюжины диких свиней, что туда забредал довольно крупный лось, который вскоре снова ушел в лес, и, наконец, что по перешейку долго топталось несколько волков, но дальше они почему-то не пошли. Остальные письмена, оставленные на снегу лапами более мелких четвероногих, не стоили внимания.

— Дивлюсь, — промолвил Василий, когда осмотр был закончен, — почему оттуда сразу ушел обратно сохатый?

— И почто туда не зашли волки, хотя они и шли по следу свиней? — добавил Никита.

— Неужто секача побоялись?

— Едва ли. Может, просто сытые были и потому решили с секачом не связываться. А может, испугались чего.

— Чего ж бы им пугаться, коли там никого, опричь свиней, нету? Ведь сохатый и тот раньше ушел.

— Ума не приложу. Следов тут боле ничьих не видать.

— Может, какой зверь туда еще до вчерашнего снегопада забрел?

— Чего бы он там досе делал? Да и какой зверь? Медведь в эту пору уже в берлоге спит… Разве что нечисть какая?

— Ну, уж сказал! Нечисти волки не боятся. Да чего тут долго гадать? Спускай собак, и зараз узнаем, кто там есть!

Собаки, почуявшие свиней, уже давно заливались истошным лаем и рвались из рук Никиты. Получив свободу, они стремглав кинулись на полуостров и вскоре исчезли в кустах, не переставая лаять.

Охотники между тем расположились шагах в пятидесяти друг от друга по краям перешейка так, чтобы кроме него держать под обстрелом русло реки, по обе стороны излучины, на тот случай, если зверь вздумает уходить по льду. Противоположный берег в этом месте спускался к воде крутым обрывом, и взобраться на него не смогло бы ни одно крупное животное. Воткнув возле себя в снег рогатины и проверив, легко ли ножи вынимаются из ножен, Василий и Никита наложили по стреле на тетивы луков и устремили глаза на полуостров, где, судя по яростному лаю, собаки уже увидели кабанов.

Вскоре впереди раздался треск ломаемых кустарников, и на перешеек со злобным хрюканьем выскочило небольшое стадо диких свиней. Увидев перед собой охотников, животные на мгновение остановились в нерешительности, но затем, следуя примеру своего вожака, все разом бросились в проход между ними, устремившись к спасительной опушке леса.

Воздух одновременно прорезали две стрелы, в стаде раздался болезненно-яростный рев, и два животных, падая, вскакивая и снова падая, завертелись на снегу, в то время как остальные с быстротою ветра скрылись в лесу. Свинья, в которую стрелял Никита, после нескольких судорожных прыжков опрокинулась на спину и задергалась в конвульсиях. Стрела угодила ей в бок с такой силой, что наконечник ее вышел из другого бока. Но секач, которому стрела Василия пронзила шею, несмотря на тяжелую рану и кровь, хлеставшую у него из пасти, почти сразу твердо стал на ноги и, пригнув к земле голову, вооруженную страшными клыками, бросился на своего противника.

Василий, уже вблизи, выпустил в него вторую стрелу, глубоко ушедшую зверю в холку, а затем, видя, что кабан продолжает бежать как ни в чем не бывало, схватился за рогатину. Он метил животному в левую часть груди, но в последний момент секач сделал судорожное движение головой, благодаря чему острие вонзилось правее, не задев сердца.

Всею тяжестью своей массивной туши кабан навалился на рогатину и, вогнав ее в себя по самую поперечину, продолжал яростно напирать, заставляя Василия быстро пятиться и не давая ему возможности высвободить свое оружие.

Вскоре положение охотника сделалось отчаянным: за спиной его находился берег, загроможденный обледенелыми камнями и корягами, к которым быстро припирал его разъяренный кабан. Упасть значило погибнуть, а еще несколько шагов — и удержаться на ногах будет невозможно… К счастью для Василия, Никита был уже близко. Подбежав к кабану, он левой рукой схватил его за ухо, а правой дважды погрузил ему в бок свой длинный нож. Напор на Василия сразу ослабел, секач покачнулся, захрипел и почти без движения рухнул на землю.

— Ну, спасибо, Никита, вовремя ты подоспел! — промолвил Василий, снимая шапку и обтирая ею вспотевший лоб. — Еще чуток, и опрокинул бы меня этот дьявол.

— Ништо, княжич… А здоровенный секачище! Должно, пудов на двадцать вытянет, — добавил Никита, рассматривая саженную тушу, распростертую у его ног.

— Да, такого нечасто встретишь. Ловко ты его, однако, за ухо поймал… Погоди, а собаки? — вскричал Василий. — Куда же собаки-то подевались?

Действительно, собаки не преследовали выскочивших из кустов свиней и никакого участия в травле не принимали, чего в пылу охоты никто не заметил. Однако их захлебывающийся лай слышался теперь совсем близко. Василий и Никита одновременно обернулись в сторону полуострова и остолбенели от неожиданности: не далее чем в тридцати шагах, глядя на них налитыми кровью глазами и нахлестывая себя хвостом по лоснящимся крутым бокам, стоял огромный, совершенно черный бык с длинными, широко расходящимися рогами, концы которых грозно устремлялись вперед. Распаляя себя, он рыл передней ногою землю, временами, как бы нехотя, отмахиваясь своей страшной головой от бесновавшихся вокруг собак.

— Тур! — хриплым голосом выдохнул Василий, как зачарованный глядя на лесного царя. — Да какой!

— Давай, княжич, не то уйдет! — прошептал в ответ Никита, в пылу охотничьей страсти не помышляя, как и Василий, о смертельной опасности, на которую они шли. — Подбирай скорее свой лук, и будем бить его разом!

Василий бегом кинулся к луку, лежавшему в нескольких шагах, и, подобрав его, возвратился на прежнее место. Никита тем временем, не спуская глаз с тура, выдернул рогатину Василия из туши кабана и воткнул ее в землю, рядом. Затем снял свой лук и наложил на тетиву самую надежную стрелу, с зазубренным стальным наконечником. Василий последовал его примеру.

— Добро, что я сегодня своего «перуна» взял, — пробормотал Никита, — словно бы чуял такую встречу!

«Перуном» у него назывался трехаршинный лук, сделанный из толстого смолистого корня лиственницы, оплетенного для прочности лосиными жилами. Кроме того, в средней части он был обложен роговыми пластинами. Натянуть его тетиву было под силу только такому богатырю, как Никита, но зато пущенная им стрела пробивала насквозь человека в кольчуге.

Между тем тур, который решил, очевидно, с боем прорваться в лес, пригнул голову к земле и двинулся вперед, набирая разбег перед атакой. Но в этот момент на него яростно набросились собаки, не решавшиеся приблизиться, пока он стоял на месте. С быстротой и ловкостью, необычайной для такого громадного животного, тур обернулся и взмахнул головой. Одна из собак с распоротым брюхом взметнулась в воздух и отлетела шагов на десять, остальные бросились наутек. Тур не стал их преследовать, а вновь повернулся к людям, которые сейчас находились от него не далее двадцати шагов.

— Пока хорошо стоит и не нагнул башки, — быстро сказал Никита, — целим ему оба в левую сторону груди… Готов? Ну, с Богом!

Свистнули две стрелы и почти рядом вонзились в широкую грудь животного. Испустив страшный рев, тур поднялся на дыбы, опустился, рухнул на колени передних ног, но сейчас же снова вскочил и, не переставая устрашающе реветь, ринулся на людей. Еще по одной стреле вонзилось в тушу зверя, не причинив ему особого вреда. На третий выстрел времени уже не было.

— В сторону скочь! — крикнул Василий, бросая лук и хватаясь за рогатину. — Пусть проскочит! Колоть будем, когда обернется, инако с ног свалит!

Перед самой мордой тура охотники отпрыгнули в разные стороны. Промчавшись с разбега еще несколько шагов, уже теряющий силы лесной исполин обернулся, отыскивая глазами врагов, и в этот момент две рогатины глубоко вошли ему в грудь. Он еще рванулся вперед, заставив попятиться навалившихся на рогатины людей, рванулся второй раз, уже значительно слабее, наконец, издав предсмертный тоскливый рев, рухнул на колени и медленно повалился на бок.

— Вот это добыча! — сказал Василий, выдергивая рогатину и тяжело дыша. — Вдвоем насилу одолели!

— Да, поле у нас сегодня, что и говорить, удачное, — отозвался Никита. — Но и работы предстоит немало: нужно снять шкуры и разделать туши.

— Голову этого тура надо целиком зачучелить и повесить на стене в хоромах, — сказал Василий. — Да и секач того достоин. Ишь, какие клыки!

Немного отдохнув, охотники принялись за дело. Через час снятые шкуры, отрезанные головы и лучшие куски мясных туш были подняты на ветви ближайших деревьев, чтобы их не растащили волки, пока за добычей будут присланы из города сани.

День уже начинал клониться к вечеру, когда Василий и Никита выехали из лесу и увидали всадника, во весь опор скакавшего из города им навстречу. Оба пришпорили лошадей, и вскоре перед ними осадил взмыленного коня Лаврушка. Лицо его было бледно.

— Скорее, князь, скачи в Карачев, — взволнованным голосом сказал он, забыв даже приветствовать Василия, — повсюду тебя ищем!

— Сказывай, что случилось? — крикнул Василий, вмиг заражаясь его волнением.

— Родитель твой, князь Пантелей Мстиславич, преставился!

Глава 11

Пантелеймон Мстиславич ушел из жизни спокойно и без страданий. Последние дни он чувствовал себя совсем хорошо и заметно оживился. Накануне смерти лично принял вернувшегося из поездки Никиту и обстоятельно расспросил его обо всем. К известию о том, что братья его увильнули от посланного им приглашения, он отнесся по виду спокойно и только пробормотал:

— Ну, того и ожидать следовало… Знаю я их.

Ночью он спал хорошо, утром долго беседовал с боярами и пообедал с охотой. Затем, по обычаю, отправился отдохнуть, а в три часа вошедший в опочивальню Тишка нашел его мертвым. Лицо князя было величаво и спокойно. Очевидно, он умер во сне и не заметил, как перешел в другой мир.

Его похоронили в церкви святого архангела Михаила, рядом с отцом и старшим братом Святославом. Покойного князя все любили, и потому на похороны его собралось множество народа, но ни Тита, ни Андрея Мстиславичей не было. Вместо них из Козельска прибыл княжич Иван Титович, а из Звенигорода оба сына князя Андрея — Федор и Иван.

На большое княжение, согласно порядку наследования, установленному первым карачевским князем, вступил Василий Пантелеймонович, что всеми было принято как должное и не встретило никаких возражений ни в одном из уделов. Молчал Козельск, молчал и Звенигород. Бояре в отношениях с новым князем держались почтительно, никакими просьбами ему не докучали и в советники не навязывались. Жизнь в Карачевской земле по-прежнему текла мирно и тихо, в полном согласии с издревле установившимися обычаями.

Такая тишина, а в особенности покорность боярства и уделов вначале удивили Василия и даже показались ему подозрительными. Но проходили дни и недели, ничто не нарушало обычного порядка, все распоряжения набольшего князя исполнялись без пререканий, и Василий постепенно успокоился.

— Кажись, обошлось, — решил он. — Должно быть, смекнули, что лучше на рожон не лезть…

Благополучно, как казалось, сложившаяся обстановка вскоре сосредоточила мысли Василия на тех внутренних мероприятиях, о необходимости которых он давно думал, — теперь надо было исподволь проводить их в жизнь. В основном они сводились к тому, чтобы ограничить рост и значение боярства и укрепить положение свободных крестьян, которых бояре постепенно втягивали в кабалу.

Общественные отношения на Руси спокон веков развивались своими собственными путями, не схожими с практикой других народов. Но хотя многие из этих народов считали Россию отсталой и варварской страной, почти на любом этапе истории эти отношения были у нас более справедливыми и гуманными, чем на Западе. И резко ухудшались они именно тогда, когда в силу тех или иных исторических причин влияние Запада становилось у нас особенно сильным. В качестве примеров достаточно указать появление на Руси византийской принцессы Софии Палеолог, пресловутое «окно в Европу» императора Петра Первого и «золотой век Екатерины» — урожденной принцессы Ангальт-Цербстской, — в царствование которой русский крестьянин, впервые за всю нашу тысячелетнюю историю, был обращен в подлинного и законченного раба.

О том, что древняя и средневековая Русь была гораздо гуманнее Запада, достаточно красноречиво говорит простое сравнение основных судебных норм. В то время, как в западных странах даже незначительная провинность влекла за собой бесчеловечные наказания (почти всегда связанные с членовредительством) и самые изощренные виды смертной казни, древнерусское законодательство почти не знало иных карательных мер, кроме денежного штрафа и церковного покаяния. Телесные наказания у нас были редкостью. Смертной казни не существовало вообще. Даже так называемая древнейшая «Русская Правда» за убийство лишь разрешала ближайшим родственникам отомстить тем же, а если мстить было некому, дело ограничивалось крупным штрафом: «Аще убьет муж мужа, то мстит брат за брата, либо сын за отца, либо отец за сына, либо сын брата, либо сын сестры. Аще же не будет мстителя, то сорок гривен за убитого». В более позднем судебнике — «Правде» Ярослава Мудрого — право мести за убитого сохранено, но уже сыновья Ярослава это право отменили. Наказаний, связанных с членовредительством, во всех этих древнейших русских кодексах нет и в помине. Только в XII столетии Владимир Мономах под влиянием греческого духовенства вводит телесные наказания (битье) и «урезание носа» за особо тяжкие преступления против религии и семейной морали. Но тот же Мономах в своем «Поучении» сыновьям пишет: «Ни правого, ни виновного не убивайте и не велите убить его. Если и будет достоин смерти — не губите христианской души… И сильным не давайте губить человека». В судебном «Уложении» Владимира Мономаха мы находим, между прочим, такую статью: «Аще кто зуб рабу своему выбьет, или рабе своей, — на свободу да отпустит вместо зуба».

Из этого видно, что русские правовые нормы начала XII века, не в пример Западу, требовали гуманного обращения с рабами и даже за легкое увечье обязывали отпускать их на волю.

Согласно тому же Мономахову «Уложению», — не только за насилие, но даже за покушение на насилие над рабой своей господин обязан был дать ей вольную. Стоит сравнить это с «правом брачной ночи», которое существовало в Западной Европе не только во времена Владимира Мономаха, но и значительно позже. Согласно этому «праву», при выходе замуж крепостной крестьянской девушки первую брачную ночь она проводила не с мужем, а со своим господином, если он этого хотел.

Из летописей мы знаем, что случаи смертной казни в Древней Руси все же бывали. Но она применялась не в порядке соблюдения законов, а скорее в обход и нарушение их. По существу, такая казнь бывала просто убийством, совершаемым по приказанию лица достаточно высоко стоящего и сильного, чтобы не считаться с законом. Такие случаи участились во времена татарского владычества, когда нравы ожесточились, но все же смертная казнь и тогда не нашла себе места в писаном русском законодательстве. Впервые ввел ее в свой «Судебник» только в 1497 году великий князь Иван Третий, женившийся на гречанке Софии Палеолог и в угоду ей и ее иностранному окружению начавший заводить в Москве римско-византийские порядки. И недаром в своей знаменитой переписке с Иваном Грозным князь Андрей Курбский писал, имея в виду Софию Палеолог и ей подобных: «В предобрый русских князей род всеял дьявол злые нравы наипаче женами их, коих поимывали от иноплеменников».

* * *

Испокон веков, еще задолго до принятия Русью христианства, основным занятием здесь было земледелие, и все население Русской земли делилось на сельские общины, подбиравшиеся главным образом по родовому признаку. Каждая такая община, по существу, представляла собой экономически независимую единицу и все, что нужно, производила для себя сама. Лишь позже, когда потребности и запросы людей расширились, кое-что стали покупать в городах, но единства и целости общины это не нарушало.

С оформлением восточных славян в государства, управляемые князьями, наряду с крестьянскими общинами стали появляться отдельные собственники — бояре, владевшие крупными земельными угодьями. Такие хозяйства требовали большого количества рабочих рук и первоначально обслуживались «челядью» или «холопами», то есть людьми, зависимыми от хозяина или «господина». В ту пору это были главным образом пленники, захваченные во всевозможных войнах и походах, однако рабами они, в полном смысле этого слова, не являлись.

Вообще рабства в тех законченных формах, в которых оно широко практиковалось на Западе, на Руси никогда не существовало. Даже в седой древности рабство у славянских племен носило лишь временный характер, весьма гуманный по сравнению, например, с Римом. Византийский писатель VI века Маврикий Стратег вот что пишет о славянах: «Пленников своих они не держат в вечном рабстве, но, ограничивая срок плена определенным временем, предлагают им на выбор: за известный выкуп возвратиться к себе домой или же остаться на положении людей свободных и друзей». Самое слово «челядь» происходит от «чадо», «чадь», то есть «дети»; слово «холоп» — от «хлопец», что означает приблизительно то же самое. Таким образом, по идее это были не рабы, а младшие члены общей хозяйственной семьи, что, конечно, не исключало возможности сурового обращения, — в те времена ему нередко подвергались и собственные дети.

Постепенно увеличиваясь, боярские поместья требовали все большего количества рабочей силы, и недостаток в ней стал пополняться главным образом за счет безземельных крестьян, освобожденных холопов, людей, почему-либо изгнанных из общины, обедневших неудачников и т. п. Появилась новая категория зависимых людей — так называемые закупы.

Закуп получал от помещика землю, коня, сельскохозяйственные орудия, а иногда и денежную помощь, обязуясь со своей стороны часть времени работать на «барщину», иными словами за все полученное платить помещику своим трудом на его полях. Несколько позже барщина почти повсеместно была частично или полностью заменена «оброком», то есть платой продуктами своего собственного труда. Это для крестьян было выгоднее: не отрываясь для барщины от своего личного хозяйства, они получали возможность вести его лучше и производить большее количество продукции.

Бояре, разумеется, старались выжать из своих закупов как можно больше и в то же время их закрепостить, но верховная, княжеская власть этому обычно не сочувствовала и не содействовала. Отношения бояр и закупов были точно определены и защищались законом. Закуп без согласия господина уйти не мог, но в то же время рабом он не являлся и обязан был выполнять только ту работу и в том размере, как это было определено договором, а в остальном он оставался свободным человеком. Если хозяин начинал обращаться с ним как с рабом и требовать с него лишнее, по закону он терял на него все права. С другой стороны, если закуп пытался бежать и его ловили, он превращался в холопа, то есть переходил в разряд зависимости, которую условно можно назвать рабской. Но только условно, ибо все эти виды зависимости носили, по существу, крепостной, а не рабский характер. Западноевропейский или восточный раб был вещью, а русский холоп был личностью. Он мог, по закону, обзавестись семьей, совершать торговые и денежные сделки, выступать истцом и свидетелем в суде, приобретать движимое и недвижимое имущество, передавать его по наследству или по завещанию, мог в любой момент выкупиться на волю. Классический же раб ни одного из этих прав не имел и зависел всецело от воли своего хозяина.

Таково было положение людей зависимых — холопов и закупов. Но они отнюдь не составляли большинства: вся основная масса сельского населения состояла из свободных крестьян — «смердов», которых называли также черными людьми, а позже — черносошными крестьянами. Они жили своими общинами и платили в княжескую казну подать, которая вносилась обычно натурой.

Каждый член общины владел определенным земельным участком на правах полной собственности, то есть мог его продавать, арендовать, передавать по наследству или по завещанию. Кроме того, он пользовался общинными угодьями, принадлежавшими всем вместе: пастбищами, лугами, лесом, озерами. Каждая община располагала также запасными землями для наделения людей пришлых, которых сход соглашался принять в общину, а также для расширения наделов малоземельным или многосемейным. Земли было достаточно, и владения некоторых крестьянских общин исчислялись сотнями квадратных верст.

Община пользовалась довольно широкими правами самоуправления. Она выбирала своих старост и десятских, а общие дела решала сходом, или «миром». Правление общины раскладывало подати по своему усмотрению и само собирало их для внесения в княжескую казну. Сход разбирал все тяжбы и судил за преступления, кроме самых тяжких. Словом, своею хозяйственной жизнью, внутренним устройством и бытом община распоряжалась сама, и вышестоящие власти в ее повседневные дела обычно не вмешивались.

В те времена границы общинных владений редко бывали точно определены, и это иногда давало повод к злоупотреблениям со стороны соседей — помещиков, старавшихся захватить спорные земли. Если стороны не приходили к полюбовному соглашению, община имела право и возможность искать защиты своих интересов у князя. И обычно ее находила, ибо в случае недовольства крестьяне могли сняться с места и перейти в другое княжество, а князю это было невыгодно: он лишался плательщиков податей и резервов воинской силы. Людей в ту пору всюду не хватало — любой князь охотно принимал к себе «новоселов», давал им землю и обычно помогал стать на ноги.

Позже, под влиянием целого ряда причин, все это значительно изменилось к худшему. Но в XIV веке положение крестьян на Руси было в общем неплохо, и ему с полным правом могли позавидовать крестьяне любой другой страны.

Этому крестьянскому благополучию сильно угрожал рост боярских владений, постепенно вовлекавший в зависимость от бояр все большее количество людей прежде свободных. Это не значит, что бояре захватывали их силой или присваивали себе земли вместе с их свободным населением. Такие факты бывали, но скорее как исключение, тем более что вотчиннику рабочие руки были, пожалуй, нужнее, чем увеличение земельной площади, а их он этим путем не приобретал: не желая попасть в зависимость от помещика, крестьяне с захваченных им земель могли перейти на свободные, в которых тогда еще не было недостатка.

Опасность заключалась в ином: среди свободных крестьян тогда, как и во все времена, бывало немало таких, которые, в силу различных причин и обстоятельств, не преуспевали в собственном хозяйстве и попадали в затруднительное положение. Бояре в погоне за нужной им рабочей силой охотно ссужали таких людей деньгами и всем необходимым, с тем чтобы долг был после отработан. Польстившись на боярскую помощь, эти неудачники попадали, таким образом, в кабалу, образовав новый слой зависимых людей, так называемых кабальных смердов. Боярство широко пользовалось таким способом закрепощения свободных крестьян, расшатывая этим не только общину, но и самые устои государства.

Василий надеялся положить этому предел, с одной стороны, всячески препятствуя дальнейшему расширению боярских вотчин, а с другой — оказывая от государства самую широкую помощь нуждающимся крестьянам.

Для более близкого ознакомления с крестьянскими нуждами он решил предпринять несколько поездок вглубь своего княжества и, в частности, — присмотреться к жизни тех общин, которые непосредственно граничили с боярскими владениями.

Обдумав, откуда начинать, Василий послал за Лаврушкой.

— Ты давно в своем селе не был? — спросил он, когда парень явился на зов.

— На минувшей седмице туды ездил, — ответил Лаврушка.

— Небось и в Бугры заглядывал, к своей Насте?

— То истина, княже: и в Бугры я наведался.

— Ну как, Настины родители теперь отдают ее за тебя?

— Еще бы не отдали! — самодовольно ответил Лаврушка, превратившийся уже в ладного и подтянутого воина. — Вот как закончу на посаде рубить избу, так и свадьбу справим. У нас уже все обговорено с Настей.

— Что же, давай вам Бог. А от меня будет вам к свадьбе подарок: конь да корова.

— Премного благодарны тебе, пресветлый князь! Без тебя николи не бывать бы нашему счастью.

— Ладно, оставим это, А сейчас ты мне вот что скажи: отстроилось уже ваше Клинково после того пожара?

— Давно отстроилось, княже. Сейчас куды лучше прежнего показывается.

— Ваша община, кажись, с вотчиной боярина Шестака соседствует?

— Точно, княже. Наказал нас Господь таким соседством…

— Чем же вам боярин не люб?

— Больно уж сутяжен. У его, должно, утроба из семи овчин сшита: что ни увидит, так и норовит заглотнуть. Да и другое есть…

— Что ж другое?

— Любит он народ кабалить. Доведет человека до нужды и сам же помощь предлагает. А у его лишь попользуйся чем, — после не вывернешься!

— Ну, добро, завтра поутру собирайся. Поедешь со мной, хочу я сам поглядеть, как Клинково ваше построилось.

Глава 12

И князи и власти милование, и заступление, и правду покажите на нищих людей, страха ради Господня.

Игумен Иосиф Волоцкий (XV в.)

К полудню следующего дня Василий в сопровождении Лаврушки и еще нескольких дружинников въезжал уже в село Клинково, новенькие избы которого были в беспорядке рассыпаны по пологому склону холма, спускавшегося к небольшой речке. На другом ее берегу поднималась стена векового леса, который широким полукругом охватывал земли общины. Клинково насчитывало десять дворов, но к нему были приписаны еще две близлежащих деревни, одна в три, другая в четыре двора. В те времена более крупные крестьянские поселения считались редкостью.

Изба клинковского старосты Ефима Робкина, рубленная на невысокой подклети, где в зимнее время помещались телята и свиньи, стояла в глубине довольно большого двора, по одну сторону которого находился овин, а по другую сарай и конюшня. За избой, ближе к берегу реки, на участке, который летом служил огородом, виднелась небольшая закопченная банька, а возле нее — огромная куча дров, заготовленных на зиму.

Когда Василий и его спутники въехали во двор, сюда уже сбегались со всего села люди, узнавшие высокого гостя. Староста, несмотря на мороз, выскочивший из избы в одной рубахе, растерянно кланялся князю и от волнения не мог вымолвить слова.

— Ну, здравствуй, старик, — улыбаясь, сказал Василий. — Чай, узнал меня?

— Как мне тебя не узнать, батюшка-князь! — воскликнул староста, обретая дар речи. — Кабы не доблесть твоя да не помога, на эвтом месте ничего бы ноне не было, окромя пустого пожарища! Век того не забудем, как ты нас от брянцев отбил.

— Ну, то дело давнее. А ныне каковы у вас дела?

— Все слава Богу, твоя княжеская милость. Село, вишь, отстроили, урожай сняли добрый, чего ж нам еще? Да ты зайди в избу погреться-то, не побрезгай нами, батюшка!

В избе было темно и дымно, так что, войдя в нее, Василий сперва ничего не видел, кроме слабо мерцающего огня лучины. В то время труб в деревнях не делали, все избы были курными, и дым из печи вытягивался в небольшое волоковое окошко, проделанное в стене и снабженное заслонкою. Значительная часть дыма оставалась при этом внутри, клубясь под потолком целыми облаками.

Освоившись немного с темнотой, Василий огляделся кругом. Помещение представляло собой одну общую горницу, аршин восемь в длину и шесть в ширину, с деревянным полом. Закопченные бревенчатые стены были проконопачены мхом и паклей, а небольшое световое окно затянуто бычьим пузырем. Слева от печи стоял большой, грубой работы стол и пара таких же скамей, а вдоль всей стены тянулась полка с кухонной утварью. Справа шли широкие полати, занимавшие добрую треть горницы. Они составляли как бы внутренний второй этаж, служивший спальней всему семейству. Под полатями Василий увидел какие-то кадки, мешки, связки кож и множество иной хозяйственной рухляди. Тут же висели веники и пучки сухих трав, составляющие домашнюю аптеку. Среди всего этого добра разгуливало вдобавок несколько кур.

Хозяйка, хлопотавшая у очага, и двое парней, сидевших на лавке, при входе князя отвесили земные поклоны.

— Мои молодшие, — пояснил староста, кивнув в сторону парней, — старшие-то уже своими семьями живут. Ну, старуха, поднеси дорогому гостю меду!

— Погоди, хозяин, — сказал Василий. — Вашего меду я с охотой отведаю. Но ведь время полуденное, а вы, небось, гостей не ждали. Так позвольте и мне вас кой-чем попотчевать. Да зови и других в избу, чтобы хоть по одному человеку от каждого двора было. Заодно и побеседуем.

Лаврушка принес торбу, из которой извлек объемистую сулею с водкой, копченого гуся, окорок и большой кусок жареного мяса. Пока он с помощью хозяйки резал и раскладывал еду на столе, изба наполнилась народом.

Крестьяне пили охотно, но есть при князе стеснялись и на вопросы отвечали односложно. Только лишь после второй-третьей чарочки робость их стала понемногу рассеиваться. Заметив это, Василий начал наводить разговор на то, что его интересовало.

— Сколько же у вас всего земли? — спросил он.

— Орамой землицы у нас наберется чуть поболе от тысячи шестисот четей [31], — подумав, ответил староста. — Ну, окромя того, имеются, вестимо, луга и лес. Помаленьку его подсекаем и тоже запахиваем.

— А мужиков сколько в общине?

— С парнями и отроками у нас в Клинкове мужских душ тридцать восемь, в Гавриловке шестнадцать да в Лесках десять.

— Стало быть, пахоты выходит, почитай, по двадцать пять четей на душу?

— Ну, энто как сказать… Колись так было. А ноне кто как преуспел, у одних больше стало, а у иных и вовсе меньше. Есть у нас, к примеру, безлошадные, так куды же им по двадцать пять четей?

— Кто у вас тут самый бедный?

— А вот Ксенев Илья, — указал староста на приземистого чернобородого мужика средних лет.

— Сколько же у тебя земли, Илья? — спросил у него Василий.

— Ноне только пять четей осталось, твоя княжеская милость, — ответил мужик.

— А другие двадцать куда подевались?

— Да вишь, как оно получилось, — начал рассказывать Ксенев. — От родителя, значит, мы с братом Трофимом наследовали без малого сорок четей. Два коня тожеть было. Ну, стали вместях хозяевать, не делясь. Попервах все ладно шло, а потом повернуло да и пошло как под откос… Один год был неурожай — пришлось зимою смолоть семянное жито. А весною что сеять станешь? Ну, ударили челом соседу, боярину Шестаку. Ссудил он нам зерна двадцать мешков. Посеяли, а на энтот год град нам все повыбил, — отдавать зерно нечем и сеять, обратно, нечего. Вдругораз одолжил нам боярин зерна и денег трошки ссудил, но только за все за это взял закладную на землю. Дале одного коня у нас волки съели, а на одном остатнем чего наробишь? Э, да что тут долго рассказывать! Пошла наша землица боярину Шестаку, только вот пять четей нам и оставил, да и то сколько в ногах у него поваляться пришлось! Брат Трофим еще трошки помаялся, да и сам к нему в кабалу пошел, а я вот еще шебаршусь покедова, да тоже, видать, энтим кончу…

— Вот оно как, — промолвил Василий. — Но токмо свободному человеку в кабалу идти — это уж последнее дело. Надобно тебе снова на ноги становиться, Илья! Подати ты как платишь, — как и все другие?

— Не, мы, безлошадные, платим только четвертую часть супротив обычной раскладки.

— Ладно, от податей и от числа [32] тебя на пять лет ослобоняю вовсе. Пришлю тебе такоже коня. Староста, сколько у вас еще безлошадных?

— Окромя Ильи, есть еще один.

— И ему будет от меня конь. А запасные земли у вас есть?

— Чуток есть, твоя княжеская милость.

— Прирежь из них Ксеневу четей десять и другим малоземельным, коли таковые имеются, тоже добавь, чтобы меньше пятнадцати четей ни у кого не было. А как обзаведутся вторым конем, еще по десяти четей им дашь.

— Да ведь земля-то обчая, — возразил староста. — Я без согласия мира ее раздавать не волен.

— Твоя правда, мир уважать надо. Но ведь тут, почитай, все в сборе, вот и решайте сейчас. А я послушаю, есть ли средь вас такие, которые своему же брату помочь не схотят.

— Да чего тут решать? — загудели со всех сторон голоса. — Знамо дело, добавить им пашни! Без лошадей, вестимо, энта земля ни к чему им была, а ежели князь им коней дает, о чем толковать?

— Вот и ладно, — сказал Василий. — Стало быть, дело решено.

— Слов не найду благодарить тебя, батюшка-князь! — со слезами на глазах сказал Ксенев, кланяясь Василию в землю. — Ведь это я прямо как вдругораз родился!

— Может, есть у кого какие просьбы аль жалобы? — спросил Василий.

Последовало долгое молчание. Потом в дальнем углу народ начал перешептываться, и наконец оттуда вытолкнули вперед дюжего мужика с курчавой русой бородкой.

— Обижает нас прикащик боярина Шестака, Федька Никитин, — кланяясь Василию, сказал он. — Где только возможно, норовит нам поруху сделать, аспид!

— Что ж он такое делает?

— А чего удумает, то и делает! То, к примеру, боярским стадом наши поля потравит, а то нашу худобу к себе загонит и опосля откуп требует, якобы она боярский хлеб топтала. А летось вот пригнал на мой луг косарей и велел им все сено выкосить да свезти в боярскую усадьбу. Разогнался я косить — ан там уже ни травинки нету!

— Ну а ты что, смолчал?

— Пошел я до его, а он крик поднял. «Ты что, говорит, сукин сын, видал, как я твое сено косил да возил? А коли не видал, помолчи, не то шкуру спущу!» А чего там было видать, коли люди, что мой луг косили, сами мне о том сказывали!

— А боярину ты не жалился?

— Жалился и боярину. А он говорит: «Не могет того быть, чтобы мой прикащик такое содеял. На кой ляд нам твое сено, коли у нас свое девать некуды? То, говорит, не сумлевайся, кто-либо из вашей же общины украл. Только ты, говорит, не печалуйся, я тебя, коли хочешь, своим сеном ссужу, опосля отработаешь».

— Во! Во! — раздались голоса. — У его завсегда так! Что хошь предлагает, а вот поддайся, возьми, — только и очухаешься, как пойдешь по миру али влетишь в кабалу!

— Это дело я разберу, — нахмурившись, сказал Василий, — и сено свое ты обратно получишь. Как звать тебя?

— Иваном звать, Купреевым, всесветлый князь.

— Ладно, что еще есть у вас?

— Железом бы нам трошки разжиться, батюшка-князь, — сказал кто-то из толпы. — Пашем мы деревянной сохой-косулей, а земля у нас, сам ведаешь, из-под лесу: что ни колупни, то и корень! Было бы железо, наковки можно было бы поделать на сохи, а то и окованный подсошник пустить, для отвалу. Тогда и пахать бы можно поглубже, и работа бы спорее пошла.

— Это ты дело говоришь, — живо ответил Василий, сразу заинтересовавшийся такой новинкой. — Как звать-то тебя?

— Гурин я, Демьян, твоя княжеская милость.

— Ты что, где-либо видал такое али сам придумал?

— Проходил тута минувшим летом странник и баял, что эдак пашут в иных землях, где он побывал.

— Добро, Демьян, пробуйте и вы. Дам вам железа и кузнеца хорошего пришлю из города. Ежели это дело у вас пойдет ладно, мы и в других местах то же заведем. Ну что ж, — добавил Василий, — коли все сказали, на том беседу нашу закончим. Пособляйте один другому и до кабалы своих не допускайте. В случае же кто станет обижать вас али беда какая приключится, доведите о том прямо мне, вот хотя бы через земляка вашего Лаврушку. А пока бывайте здоровы.

* * *

Из села Клинкова Василий со своими людьми направился прямо в усадьбу боярина Шестака. Лицо его было хмуро и сосредоточенно, за всю дорогу он не проронил ни слова.

Въехав на боярский двор, загроможденный всевозможными службами, и не обращая внимания на заметавшуюся во все стороны боярскую челядь, он сурово спросил выбежавшего ему навстречу дворецкого:

— Боярин дома?

— В Карачеве он, твоя пресветлая княжеская милость, — кланяясь в землю, ответил дворецкий.

— Позвать сюда прикащика Никитина!

Струсивший дворецкий бегом кинулся исполнять приказание. Через несколько минут перед князем предстал высокий чернобородый детина с красной рожей и заплывшими медвежьими глазками. Он старался держаться с достоинством, но это ему плохо удавалось.

— Ты прикащик боярина? — спросил Василий, не отвечая на его низкий поклон.

— Я самый и есть. Чего изволишь, твоя княжеская милость?

— Это ты летось приказал у клинковского смерда Ивана Купреева выкосить луг и свезти сено в боярскую усадьбу?

— Врет он, батюшка-князь! Не верь ты ему, анафеме! Пропил он, должно, свое сено, а теперя…

— Ты врешь, разбойник, а не он! — загремел Василий, напирая на побледневшего приказчика конем. — Сказывай, почто ты такую татьбу учинил?

— Воля твоя, княже милостивый, а токмо не ведаю я ничего о том сене, — смиренно произнес Никитин. — За ништо меня лаешь.

— Добро, — сдерживая бешенство, промолвил Василий, — созвать сюда всех ваших косарей! Я их сей же час сам допрошу, и, ежели хоть один покажет, что ты посылал его косить у Купреева, не минет и трех минут, как будешь висеть на воротах. А ну, малый, — обратился он к одному из боярских холопов, которые с любопытством наблюдали за происходящим, — живо, зови сюда косарей. Да по пути прихвати и добрую веревку!

Малый повиновался со всею быстротой, на какую был способен, а сразу обмякшего приказчика начала потряхивать мелкая дрожь.

— Погоди, пресветлый князь, — запинаясь, вымолвил он. — Теперь будто припоминаю я, что был такой грех… Смилуйся, батюшка, не губи, спьяна меня нечистый попутал! — завопил он, падая на колени.

— Вишь, как слова мои о веревке тебе сразу память прочистили! — зло усмехнулся Василий. — Ты о ней почаще вспоминай. Коли хоть одна еще жалоба на тебя будет, не помилую. На первый раз дать ему пятьдесят плетей, — обратился он к своим дружинникам, которые, к великому удовольствию боярской челяди, не мешкая принялись за дело. — А все то сено чтобы сегодня до ночи было свезено на двор к Купрееву и складено, где он укажет! Ты, Лаврушка, тут останься и пригляди за этим, а вы догоняйте, как управитесь, — сказал он воинам, поровшим приказчика, с остальными направляясь к воротам.

Часть вторая КНЯЗЬ ЗЕМЛИ КАРАЧЕВСКОЙ

Глава 13

На высоком и крутом нагорье, над стремниной реки Десны, тянутся к небу неприступные стены и башни брянского кремля, с трех сторон охваченного избами обширного, утонувшего в зелени посада.

Неповторимый по величавой красоте своей вид открывается отсюда на бескрайнее море лесов, затопившее холмы и равнины, и на красавицу Десну, далеко внизу, средь обрывистых берегов уносящую свои быстрые воды в зеленую даль.

По древности лишь очень немногие русские города могут соперничать с Брянском. В числе нескольких других укрепленных городков он был заложен в Х веке, в период борьбы князя Владимира Святого с вятичами. От большинства этих городков вскоре не осталось ни следа, ни памяти, но город Брынь — как он тогда назывался — уцелел и разросся, главным образом в силу своего выгодного географического положения: он стоял у слияния двух судоходных рек, Десны и Болвы, и имел прямое водное сообщение с Киевом. Сюда стекалась дань, которую натурой вносили в княжескую казну племена и народы северо-восточной части Киевского государства, — отсюда она по Десне и по Днепру отправлялась в столицу. Вскоре по этой же водной дороге пошла оживленная торговля: из Брыни в Киев потекли меха и продукты лесного промысла, в обратном направлении шли городские товары, хлеб, оружие и ткани.

В конце XII века русские летописи уже называют этот город не Брынью, а Дебрянском, вероятно потому, что он был окружен обширными лесными дебрями, которые тоже способствовали его благополучию, надежно защищая от всевозможных кочевников, постоянно тревоживших Древнюю Русь своими набегами.

Несомненно по той же причине при татарском нашествии Дебрянск пострадал меньше, чем другие крупные центры Черниговского княжества, и это обеспечило ему положение главного города края, куда была перенесена и епископская кафедра из разрушенного Чернигова. Таким образом, Дебрянск имел прекрасные предпосылки к тому, чтобы успешно развиваться и вырасти в одну из крупнейших столиц удельной Руси, подобно Москве, Твери и Рязани. Но собственные князья оказались для него хуже татар: их беспрерывными войнами и междоусобиями вся Брянская область была опустошена, а городская торговля парализована. Вместо того чтобы расти и богатеть, этот город, который теперь уже чаще называют Брянском, стал быстро приходить в упадок и терять свое прежнее значение.

Князья на брянском столе сменялись часто, и, едва один из них добирался до власти, на него тотчас ополчался кто-нибудь из родичей. Соперники втягивали в свои распри татар и Литву, разоряли народ и гибли в усобицах сами. Наконец кроме Глеба Святославича в живых почти никого из них не осталось, и он утвердился в Брянске прочно. Однако народу от этого не стало легче: прежде, в период усобиц, каждый князь, хотевший удержаться у власти, был вынужден в какой-то степени считаться со своими подданными. Глеб Святославич, оставшись один, перестал с ними считаться совершенно. Как следствие этого, страна постепенно пришла к состоянию замедленного, но принявшего устойчивые формы брожения, вернее полумятежа, в неуклонном развитии которого силы князя шли на убыль, а силы народа крепли и созревали для окончательного взрыва.

Князь со своей дружиной чувствовал себя в безопасности лишь за высокими городскими стенами, за которыми укрылись также и те бояре, вотчины которых были разграблены или пожжены холопами и кабальными людьми. Вокруг этих стен простирался огромный посад, настроенный по отношению к городу явно враждебно и являющийся главным очагом недовольства и смуты.

Это еще не было осадой, но с каждым днем становилось все более на нее похожим. Отдельные дружинники и небольшие их группы уже не рисковали отдаляться от стен, ибо на них сыпались насмешки, оскорбления и угрозы, а в случае ответа — камни и все, что попадало под руку. Не раз бывало, что их ловили и отбирали оружие, а некоторые и сами перебегали к посадским.

Но и верных защитников у Глеба Святославича еще оставалось немало. Временами из кремлевских ворот появлялся хорошо вооруженный отряд, который разъезжал по посаду, наводя страх и расправу: избы особенно приметных мятежников грабили и жгли, а их самих, если удавалось словить, вели на торговую площадь и тут, в назидание другим, пороли плетьми, а некоторым даже рубили головы.

Иногда сильный отряд дружинников, вооруженных как на войну, выходил из города и отправлялся вглубь страны, по деревням и селам, а через несколько дней возвращался с обозом продуктов, взятых в счет податей или просто отобранных у крестьян. Оказавших неповиновение смердов тоже пригоняли с собой и били на площади плетьми, а уличенных в грабежах и поджоге вешали на кремлевской стене, чтобы другим неповадно было.

В одно морозное зимнее утро, шагах в ста от запертых ворот кремля стояла небольшая группа посадских людей, угрюмо наблюдая, как на городской стене двое катов [33] готовились вешать очередную жертву — оборванного чернобородого мужика со скрученными за спиной руками. Тут же возле виселицы стояло несколько княжеских дружинников.

— Глянь, что деют, анафемы! — с негодованием произнес один из зрителей. — Нету дня, чтоб кого-либо не казнили. Эдак они скоро нас всех переведут!

— Веревок не хватит, — сквозь зубы процедил другой.

— Ну, пождите, аспиды! — крикнул третий. — Придет наш час, так вашими же кишками вас давить будем!

— Стой, братцы! Да это никак Прошку Бугаева вешают?

— Он самый и есть! Когда ж это схватили его княжьи каты?

— Эй, Прошка! — закричал кто-то во весь голос. — Разом сигай со стены вниз! В снег упадешь — не убьешься, а тута мы тебя в обиду не дадим!

Но несчастный пленник явно не мог уже воспользоваться этим советом: один из палачей крепко держал его сзади за связанные руки, другой надевал ему на шею петлю. Однако голос товарища он услышал и поднял голову.

— Прощевай, родимая земля! — крикнул он. — Воздайте за меня, братцы, мучителям моим!

В эту секунду каты дружно навалились на свободный конец веревки, и тело Прошки, судорожно подергиваясь, поднялось на аршин над стеной. Посадские поснимали шапки и с минуту стояли молча. Смерть была в Брянске заурядным явлением, но все же каждый невольно подумал, что завтра на месте Прошки может оказаться он сам.

— Пошто погубили человека, лиходеи? — выходя из оцепенения, крикнул стоявшим на стене Прошкин приятель. — Али креста на вас нет?

— Князь велит, так и всех вас перевешаем! — отозвался со стены один из дружинников.

— Упырь он проклятый, а не князь! Пожди, сучий выкормыш, невдолге и сам задрыгаешь на веревке рядом со своим князем!

Выпущенная из бойницы стрела свистнула над головой кричавшего. Толпа, не переставая выкрикивать угрозы и ругательства, подалась немного назад. Ворота кремля распахнулись, и оттуда выехал конный отряд дружинников, человек семьдесят. Все они были в кольчугах и при полном вооружении. Впереди других, в шлеме-«ерихонке» и в золоченом бахтерце [34], надетом поверх малинового кафтана, гарцевал на караковом жеребце воевода Голофеев.

Практика уже давно научила посадских, что делать в случае подобных вылазок. Сейчас же все бросились в ближайший из оврагов, пересекавших посад, где конница достать их не могла. Оттуда по дну оврага и закоулкам выбрались на торговую площадь, служившую центром общественной жизни посада, где легко было затеряться в толпе, а в случае крайности — дать дружный отпор нападающим.

На площади в этот день было особенно людно и даже шел кое-какой торг, что теперь случалось нечасто. Открыли лавки мелкие купцы; гончары, шорники и древорезчики выложили свои немудреные товары; бабы с лотков и расстеленных на снегу рогож торговали домотканым холстом, вяленой рыбой, сухими травами и всякой снедью. Ни мехов, ни чего-либо ценного видно не было: такие вещи продавались лишь с оглядкой, из-под полы, ибо по трудным временам спрос на них был невелик, зато княжьи люди норовили отобрать их, пользуясь всяким случаем.

Возле рыбного ряда однорукий верзила в лаптях и в кожухе, по самые глаза заросший дремучей курчавой бородой, водил ученого медведя. В окружавшей их толпе то и дело раздавались взрывы смеха и одобрительные восклицания.

— А ну, Миша, покажь добрым людям, как боярин на нашей земле хозяинует, — говорил вожатый, обращаясь к своему питомцу.

Медведь, свирепо рыча, распластался на брюхе, подгребая под себя снег и все, до чего мог достать. Вытянув лапу, он зацепил когтями вязку рыбы, лежавшую на рогоже ближайшей торговки, и тоже поволок ее под себя. Баба всплеснула руками и заголосила.

— Не бойся, тетка, — под общий хохот успокоил ее верзила, — Мишка не всамделишный боярин, он твою рыбу отдаст. Энто он только так, для показу. А совесть у него не боярская!

— Ай да ведмедь! — восторженно воскликнул один из зрителей, тощий и рябой мужик, одетый, несмотря на мороз, в легкий дырявый зипунишко. — Стало быть, и он с боярами встревался!

— Видать, не дюже близко, — сказал другой. — Шуба на ем все ж таки осталась, не то что на тебе!

— А зачем мне шуба? — бойко ответил рябой. — О нас князь радеет: шубы нет, так он нас плетью греет!

— Для тепла он уже по пятеро мужиков в один кафтан согнал!

— Бают люди, кто новой подати не внесет, тех станут в Орду продавать!

— Там таких, как ты, не купляют! Гляди, что от тебя осталось: борода да кости!

— Энто как сказать, — ответил обиженный. — Добавь еще трошки ума, а у тебя и того нету. Пошто ты такой дурак?

— Вода у нас такая в колодце. То от ее.

— Вона! А князь наш, случаем, не пил вашей водички?

Все снова засмеялись, и громче всех торговка, у которой Мишка уволок рыбу. Вынув из возвращенной ей связки самую крупную рыбину, она сунула ее вожатому:

— Вам с боярином на хозяйство. А ну, может, он еще чего знает?

— Как не знать? — ответил однорукий. — Ён все знает. Покажи, Мишук, как князь Глеб Святославич народ свой жалует!

Медведь с ревом навалился на своего хозяина, согнул его пополам и принялся тузить лапами по спине. В толпе снова раздался хохот, но сразу же оборвался: в увлечении зрелищем никто вовремя не заметил, что на площадь въехал отряд дружинников и что воевода находится уже в нескольких шагах. Теперь все шарахнулись в стороны.

— Ты, Федька, эти шутки брось, — сказал Голофеев, вплотную наезжая на вожатого. — Мне ведомо, чему твой медведь обучен. И коли не велю тебя бить плетьми, то потому лишь, что был ты добрым воем и на княжей службе руку потерял. Однако гляди: не уймешься, так все сполна получишь!

— А я что? — нимало не испугавшись, ответил однорукий. — Мне тожеть жить чем-то надобно. Покеда князь меня кормил, я ему, как сам ты сказал, служил справно. А без руки я ему стал ненадобен: сунул в остатнюю руку гривну, да и ступай куды хошь! Теперь меня не князь, а ведмедь кормит!

Другому бы Голофеев таких вольных речей не спустил. Но он уважал воинскую доблесть и потому лишь ответил своему бывшему дружиннику:

— Кормись, как можешь. Но коли не хочешь, чтобы я твоего кормильца убить велел, народ мне не баламуть!

— Нас не ведмедь, а твой князь взбаламутил! — крикнул из толпы рябой. — Вот его и вели убить!

— Это кто сказал? — обернулся Голофеев. — А ну взять этого собачьего сына! — приказал он передним дружинникам.

— Сам ты собачий сын! — крикнул кто-то с другой стороны, явно желая отвлечь внимание от рябого и дать ему время затеряться в толпе.

— Схватить и этого! — распорядился воевода.

Несколько дружинников спешились и, расталкивая толпу, кинулись исполнять приказание. Один из них, обогнав товарищей, совсем было настиг рябого, но вдруг ему преградил дорогу саженного роста детина.

— Куды прешь? — спокойно спросил он.

— Уйди с дороги, не то худо будет! — крикнул дружинник. Но детина не двинулся с места.

— Не сверенчи, — сказал он, не повышая голоса, — не то сворочу тебе рыло, а воеводе скажу, что так и было.

Дружинник схватился за саблю, но в ту же секунду на него обрушился пудовый кулак, и он упал как подкошенный. Пока сюда проталкивались отставшие воины, ни рябого, ни его защитника уже и близко не было. Но другого крикуна успели схватить. Это был приземистый рыжий мужик с огромным багрово-сизым носом. Взглянув на него, Голофеев усмехнулся.

— Ну, повесить тебя я всегда успею, — сказал он, — с такой сопатиной сыскать тебя немудрено. Всыпать ему для первой встречи сотню плетей!

Четверо дружинников растянули рыжего на снегу и спустили ему штаны. Двое других стали по бокам и приготовились сечь.

— Эй, воевода! — крикнул кто-то из толпы. — Ты его сечь не моги! То грех великий. Брянский мужик ноне свят: при таком князе, как наш, ён всякую седмицу говеет!

Голофеев оставил этот возглас без внимания и подал знак своим людям. На носатого мужика посыпались хлесткие удары.

— Он не разумеет! — крикнули с другой стороны. — Не так ты его величаешь. Рази ж он воевода?

— А кто же он? — отозвались из толпы.

— Бери выше!

— Как так выше?

— Да так! На ём ноне аж два чина: собачий сын и дурачина!

По площади прокатился взрыв хохота.

— А ну молчать, чертово семя! — накаляясь, крикнул Голофеев. — Еще такое слово услышу и велю вас саблями разгонять!

В этот момент толпа почтительно расступилась, и к месту порки, позванивая веригами, приблизился высокий костлявый старик с седою впрозелень бородой и длинными, спутанными в колтун волосами. Он был невероятно грязен и одет в жалкие лохмотья, едва прикрывавшие его худое тело. Но, несмотря на лютый мороз, он, казалось, не испытывал холода. Это был юродивый Степа, почитаемый в Брянске за святого.

Юродство с древних времен было на Руси обычным и весьма почитаемым явлением. Приняв на себя подвиг отречения от всех жизненных благ и удобств, что в глазах народа придавало им ореол святости, и зачастую прикидываясь дурачками, юродивые широко пользовались своим положением в обличительных целях, не боясь говорить правду в глаза кому угодно. «Христовы угоднички» или «люди Господни», как их тогда называли, находились, по общему убеждению, под особым покровительством Божьим, а потому даже такие государи, как Иван Грозный и Борис Годунов, суеверно страшась небесной кары, а вместе с тем и народного гнева, терпеливо сносили их публичные обличения.

— Пошто воеводу убиваете, слуги антихристовы? — грозно закричал старик воинам, поровшим посадского, и даже попытался вырвать у одного из них плеть.

— Окстись, Степа, — сказал последний, — нешто мы воеводу секем? Это вор и взмутчик!

— Это он-то вор? — мотнул юродивый бородой в сторону лежавшего на снегу мужика. — Это мученик святой! Он на себя удары ваши примает, а убиваете вы не его, а воеводу!

— Ну, кто там меня убивает, Степа, — досадливо промолвил Голофеев. — Нешто не видишь: вот он я, перед тобою, жив и здрав на коне сижу!

— Вижу, Паша! Ан иное я тоже вижу: вот на эвтом же самом месте лежит в крови твое растерзанное тело. И дух от его смрадный, как от издохлого пса!

— Уйди от греха, Степа, Богом тебя прошу!

— А ты меня не гони, Пашка! Я тебе во как надобен: кто, как не я, помолится о грешной душе твоей, антихристу проданной?

— Что ты мелешь, безумный? Какому антихристу душа моя продана?

— Антихрист, как и Господь, один. Ныне Глебом Святославичем он прозывается! Князю тьмы служишь ты, Пашка, а не князю земному!

— Убрать отсюда этого дурака! — теряя терпение, крикнул своим дружинникам Голофеев. Но слова юродивого, в которых чувствовалась редкая сила убеждения, так подействовали на воинов, что они не решались выполнить приказание. В народе между тем начался сильный ропот.

— Только троньте Божьего человека, ироды! Живыми отседа не выпустим! — раздались крики. Это уже было не прежнее зубоскальство, а грозное предостережение, и Голофеев это понял. Но он не принадлежал к числу робких и отступать перед толпой не привык.

— Чего стоите? — крикнул он воинам. — Сказано вам гнать его взашей!

В тот же миг увесистый булыжник угодил ему в середину груди. Раздался звон доспеха, и Голофеев покачнулся в седле. Град камней, поленьев и осколки льда посыпались на дружинников.

— Сабли вон! — крикнул Голофеев. — Разгоняй эту сволочь, а заводил вяжи!

Вся площадь мигом пришла в движение, как растревоженный муравейник. Вооружаясь чем попало, посадские сдвигали вместе сани и переворачивали ларьки, чтобы укрыться от натиска конницы. Началась всеобщая свалка, в которой сперва трудно было что-либо разобрать. Однако через несколько минут стало очевидно, что верх берут дружинники. Под умелым руководством Голофеева они вскоре прижали своих противников к одному краю площади и кое-кого успели даже связать. Но в тот момент, когда их победа казалась уже несомненной, из боковых улиц, в тылу у отряда, на площадь стремительно вырвались потоки новых людей.

Эти были вооружены уже гораздо основательней: в руках у них мелькали колья, вилы, охотничьи рогатины и, что хуже всего для конницы, косы. Впереди всех скакал на невысоком чалом коне человек лет пятидесяти, в шлеме и с саблей в руке. Его появление все посадские встретили восторженными криками. Это был сын боярский Дмитрий Шабанов, в прошлом заслуженный воин, а ныне открытый враг Глеба Святославича и любимец всего брянского посада.

Положение теперь резко изменилось: дружинники оказались зажатыми с двух сторон в середине площади, причем неприятель численно превосходил их по крайней мере в десять раз. Самым благоразумным было бы, не принимая неравного боя, отойти по одной из боковых улиц к кремлю, но отчаянный Голофеев, который надеялся к тому же на лучшее вооружение и выучку своих людей, о том и не думал. Оставив два десятка всадников для обеспечения тыла, он повернул остальных лицом к новому противнику. Но посадские теперь тоже имели опытного начальника.

— Эй, не дури, Голофеев! — крикнул он, выезжая вперед. — Уводи своих, покуда большая кровь не пролилась! Миром вас отпустим!

— Гляди, какой ты добрый, — усмехнулся Голофеев. — Только шалишь! Отсюда мы вместе уйдем: я на коне, а ты у меня на аркане!

— Эх, Павел Ильич! Славный ты воин, а идешь супротив своего народа!

— Эх, Дмитрий Романович! Славный ты воин, а идешь супротив своего князя!

— Не хочет более народ этого князя!

— Коли не хочет, пусть пробует согнать. А мне этот князь вельми люб, вот я за него и стою! Вперед, ребята! — крикнул Голофеев. — Секи всех в крошево!

На площади вновь разгорелась жаркая схватка. В воздухе мелькали сабли и колья, слышался звук глухих ударов, топот ног и рев озверелых людей. Посадские пустили в дело косы, и лошади дружинников падали одна за другой, с подрезанными ногами. Невозмутимый великан, недавно защищавший рябого, оторвав от ближайшего забора длинную жердь, вломился в самую гущу конников, круша направо и налево. Красноносый мужик, которому благодаря вмешательству юродивого вместо сотни плетей успели дать не больше десятка, примостившись подле груды гончарных изделий, с завидной меткостью швырял в княжьих людей горшки, кувшины и миски. Гончар, сразу смекнувший, что в такой свалке его хрупкий товар все равно не уцелеет, сам подавал ему снаряды.

Шабанов, почти не принимая непосредственного участия в сражении, умело руководил действиями посадских людей, появляясь всюду, где их натиск начинал ослабевать. Благодаря этому перевес вскоре начал склоняться на их сторону.

Голофеев, сваливший уже не одного противника, заметив, какой урон производит в его рядах великан с жердью, начал пробиваться к нему. Улучив минуту, он уже замахнулся саблей, но в этот миг глиняный горшок, ловко пущенный красноносым, попал ему в голову и, разбившись о шлем, разлетелся в куски.

— Ото тебе за мою «сопатину», собачий воевода! — крикнул мужик.

Этот незначительный сам по себе случай имел, однако, для Голофеева скверные последствия: пока он поправлял шлем, от удара насунувшийся на глаза, один из посадских успел пропороть ему рогатиной ногу у самого бедра. Воевода усидел в седле и, превозмогая жестокую боль, несколько минут еще отбивался саблей от наседающих противников. Но, чувствуя, что слабеет, и видя, что продолжать сопротивление бессмысленно, он приказал своим людям пробиваться в боковую улицу и отходить.

Напрягая последние силы и истекая кровью, он лично проследил, чтобы все раненые дружинники были подобраны, а потерявшие лошадей — пропущены вперед. И сам покинул площадь последним.

Шабанов приказал никого не преследовать.

Глава 14

Toe же зимы 6848 [35] злыя коромольницы Брянци, сшедшеся вечем, убиша князя своего Глеба Святославичя, месяца декабря в шестой день, на память святого отца Николы. Бе же в то время в Дебрянске и митрополит Феогност и не возможе уняти их.

Троицкая летопись

Разнеся по домам раненых и подобрав убитых, которых оказалось семь человек, народ столпился вокруг боярского сына Шабанова.

— Ну, Дмитрий Романыч, а теперь чего делать станем? — спросил один из посадских. Видимо, он играл не последнюю роль в только что развернувшихся событиях, ибо голова его была обмотана грязной тряпицей, из-под которой еще сочилась кровь.

— Чего тут спрашивать! — крикнул другой. — Надобно подымать народ да идти на кремль! Али станем ждать, покеда нас всех изведут помалу?

— Тоже вякнул! А чаво ты с дрекольем исделаешь супротив эдаких стен да княжьих лучников?

— Может, чего и сделаем! Все лучше, нежели ожидать, поколе тебя схватят и вздернут!

— Коли до войны дойдет, не все вои встанут за князя. Есть немало таких, что на нашу сторону клонятся.

— Ну как же! Видать, сегодня уже один на твою сторону склонился и тебе ухо стесал! Пожди теперя, покуда новое вырастет!

— В леса надобно уходить, вот что!

— Али ты сдурел? Зимою в лесах мы враз с голоду да с холоду повыздыхаем, а князь как сидел в тепле да в сыте, так и будет сидеть!

— Эх, братцы, видать, нам только и осталось ходу, что из ворот да в воду!

Шабанов, дав людям накричаться, сделал знак, что хочет говорить. Крикунов начали толкать под бока, и вскоре на площади установилась относительная тишина.

— Мыслю я так, — негромко начал Шабанов. — Поелику Глеб Святославич народу не люб, его все одно силою сгонять придется. Сам он подобру не уйдет. Однако тут кто-то верно сказал: одним нам, посадским, идти с дрекольем против кремля и дружины — это, вестимо, не дело. И другую истину я тут слышал: войско не все пойдет за князем, ежели промеж нас учнется война. Коли мы разумно повернем дело, дабы не слыть ворами либо мятежниками, может, у князя и вовсе немного будет защитников. Есть на Руси обычай: во дни смуты вече народное должно молвить свое слово и, что оно скажет, тому и быть! Коли князь народу не люб, вече вольно ему от себя путь указать и призвать другого. Так не раз и не два на Руси бывало! И хотя под татарами мы сей обычай нечасто вспоминаем, силу свою он и доныне не потерял. А посему совет мой будет таков: нимало не медля, созвать народное вече и пускай оно скажет свою волю!

— Истина! Золотые слова твои, Дмитрий Романыч! — закричали кругом. — Созвать ноне же вече! Что оно порешит, на том и станем все, как один человек!

— А где созывать-то его будем? — спросил кто-то.

— Как где? А вот здеся и созовем!

— А ежели князь о том сведает да велит дружинникам взять нас в сабли? Тут много не навечуешь!

— Не посмеет, пес! Вече — энто право народное.

— А что ему право? Плевать он хотел! Ежели бы он право наше уважал, нешто бы мы его гнали из Брянска?

После долгих пререканий было решено собирать вече на площади, но в колокол при этом не бить, чтобы в кремле не догадались, в чем дело. Кроме того, Шабанов посоветовал на всякий случай загородить все улицы, идущие со стороны кремля, и приходить на сход вооруженными кто чем может.

Пока бирючи отправились в слободу и в ближайшие села скликать народ, оставшиеся принялись за работу. Через три часа входы со всех улиц, кроме одной, были завалены бревнами, камнями, глыбами льда и снегом. Площадь очистили от всего лишнего и посредине соорудили из бочек и досок помост для старшин.

Народ между тем подваливал со всех сторон, и вскоре вся площадь оказалась заполненной. На помост взошли земский и торговый старосты, Дмитрий Шабанов и еще несколько наиболее уважаемых лиц, имена которых выкрикивали из толпы. Посадский протопоп, отец Евтихий, долго отказывался от этой чести, не зная, как отнесется к тому владыка Исаакий, но в конце концов махнул рукой и тоже влез наверх.

Закричал бирюч, призывая всех к молчанию. Земский староста замахал шапкой и объявил вече открытым. Протопоп, сняв с себя наперсный крест, благословил старшин и толпу, после чего выступил вперед Шабанов и низко поклонился народу.

— Братья! — крикнул он. — Народ православный! Почто мы сегодня собрались, всем вам ведомо. Времени у нас мало: всякий час могут сюда нагрянуть княжьи люди. Так давайте без лишних баек и споров решать судьбу земли нашей Брянской, и да вразумит нас Господь своею премудростью!

По площади прокатился гул одобрительных голосов. Многие, скинув шапки, осеняли себя крестным знамением. Выждав, пока все снова затихло, Шабанов продолжал:

— Каков есть князь наш, Глеб Святославич, и как печется он о народе своем, каждому ведомо. Так вот, пусть вече скажет, допрежь всего, свое слово: люб ему сей князь али не люб? И надобно ли ему из Брянщины путь указать?

— Не люб он нам! — раздались отовсюду крики. — Пропади он пропадом, антихрист проклятый! Наладить его отселя к нечистому духу! Не хотим такого князя!

— На энтом весь мир, как один человек, стоит! — крикнул, протискиваясь вперед, рябой мужичок, принимавший столь деятельное участие в утренних событиях. — Да ведь князь-то добром не уйдет! Как сгоним-то его, братцы?

— О том речь впереди, — ответил Шабанов, — а сперва надобно с одним делом покончить. Стало быть, Глеба Святославича мы не хотим. Но не зря говорится, что без князя земля вдова! Значит, перво-наперво надобно думать: кого звать к себе князем? И может статься, что тот новый князь сам пособит нам старого согнать!

— Истина!

— Где там истина! То наихужее, что может быть: заварят они тут кашу, а мы хлебай! Один на другого татар призовет, а тот на его литовцев либо смоленцев, и вконец землю нашу разорят!

— Всем еще памятно, как тут брянские-то князья друг дружку чубасили!

— Самим надобно энтого согнать, а уж след того нехай другой жалует!

— Самим сгонять — это тожеть непросто! Сколько крови-то нашей прольется!

— Надобно сперва свой выбор сделать, — сказал Шабанов, — а тогда уже и прикинем, может ли нам пособить тот новый князь али нет. Кого хотите к себе князем, православные?

— Да чего ж? Из брянских князей, окромя Глеба Святославича, почитай, один Дмитрий Александрович остался!

— Ну и нехай остается, бодай его козел! Не хотим мы его!

— Не хотим боле князя из этого поганого роду!

— Из иных русских земель князя надобно звать! Брянскими мы уже во как сыты!

— Одного из московских княжичей можно призвать!

— Не хотим московских! Москве только покажь сюды дорогу — почухаться не успеешь, как она всю землю нашу под себя подберет!

— Энтим пальца в рот не суй!

— Смоленского, Василея!

— Бери его себе, а нам не надо! С ими, со смоленскими, войны не оберешься, а нам бы хоть чуток тихо пожить!

— Из смирных князей надобно выбирать и не драчливого роду!

— Так тогда что ж? Смирнее карачевских нету! Энти николи сами не воюют, только обороняются, когда на них кто лезет!

— И добро обороняются! Всем, чай, памятно, как летось Василей Пантелеич нашему воинству налатал!

— Его и звать! Лучшего князя не сыщем!

— Вот это князь! Погляди, как у его люди живут!

— Василея Пантелеича хотим к себе князем!

— Смоленского княжича хотим! — заорал кто-то из кучи торговых людей. — Смоленского Василея, а не карачевского!

— Пойди ты к лешему, живоглот, со своим смоленским! Знаем, пошто ты за его кричишь!

— Корысть торговую выше блага нашего ставишь, чертов толстосум!

— Карачевского, Василея!

Растолкав народ, к помосту пробился однорукий Федька, водивший медведя, и, подняв над головой свою культяпку, закричал на всю площадь:

— Братцы! Поглядите сюды! Вот энту руку мне Василей Пантелеич самолично отсек! Через его я калекой стал! А все же я здеся громче всех кричать буду: его хотим к себе на княжение! А руку он мне отсек, когда летось повел нас Голофеев карачевских смердов полонять, а Василей Пантелеич нас в лесу настиг. И рубанул он меня, спасая парнишку-холопа, коего я мало не размозжил!

— И я там был! — закричал кто-то из толпы. — Весь отряд наш карачевцы тогда полонили, и всех до единого Василей Пантелеич велел отпустить без откупа. Вот это князь!

— У такого и в ногах поваляться стоит того ради, чтобы принял нас под свою руку!

— Надысь сказывал мне сват мой, из карачевского села Клинкова, — крикнул рябой, — что приехал до них князь Василей Пантелеич и повелел всем, кто победнее, земли прирезать, а безлошадным подарил коней! А прикащика боярского, что народ обижал, присудил плетьми сечь!

— Энто настоящий князь, а не такой, что у народа как чирей на спине сидит!

— Его давай на княжение! Василея Пантелеича! — закричали кругом. — О иных и слышать не хотим!

Замахав шапкой, Шабанов не без труда восстановил на площади тишину.

— Кого хочет народ, дело ясное, — сказал он. — И лучшего выбора не могли мы сделать. Но помнить следует, что Василей Пантелеич в своей вотчине княжит и едва ли схочет ее покинуть…

— А кто велит ему свою вотчину покидать? — крикнул однорукий Федька. — Пущай и Брянском и Карачевом володеет!

— То еще и лучше! — закричали со всех сторон. — Соседи мы! Коли воедино сведем два наши княжества, всем от того польза произойдет! Гляди, какая сила получится! Никто сюды с войной сунуться не схочет!

— И по мне так, — промолвил Шабанов, — но надобно знать, что сам Василей Пантелеич на это скажет. Ведь Глеб-то Святославич еще в Брянске сидит, и сила при нем немалая. Может статься, не схочет князь Василей свой народ в войну с ним втравливать.

— Сами своего змея наладим! Пущай только согласится Василей Пантелеич у нас княжить!

— Знамо дело! Коли даст он свое согласие, сразу учнем народ подымать. А может, он нам и оружия чуток подбросит!

— Добро, — промолвил Шабанов, — тогда больше и толковать не о чем. Надо засылать к нему послов наших и звать на княжение.

— В сей же час посылать! Выкликай, народ, кого в послы?

— Шабанова, Дмитрия Романовича!

— Гостя [36] Фрола Зуева!

— Староста Бобров, Анисим Ильич, нехай едет!

— Отца Евтихия!

— Неможно мне, чада мои, без благословения владыки в такое дело встревать, — сказал протопоп, подходя к краю помоста, — а владыка Исаакий, сами ведаете, в отъезде. Мыслю я, что выбор ваш он одобрит, тако же как и я одобряю, однако от лица Церкви первое слово ему надлежит сказать, а не мне. Других выбирайте, братие, да не токмо от старшины, а и молодших людей не обходите: дело это всенародное!

— Истина! Гончара Фому давай!

— Ивашку Клеща!

— Федьку однорукого!

— Окстись ты! Куды я такой красивый да еще с ведмедем пойду? Других кричи!

— Андрюху Бохина!

— Матвея Никитина!

Вскоре состав посольства определился, и выборным было наказано отправиться в Карачев на следующий же день.

— Да чтоб с худыми вестями не ворочались! — напутствовали их. — Хоть землю у ног Василея Пантелеича лбами своими протрите, а чтоб его согласие было!

Глава 15

В середине декабря в Карачев приехал с небольшим отрядом воинов и слуг муж Елены Пантелеймоновны, княжич Василий Александрович Пронский. Сухощавый и подвижной блондин с гладко выбритым подбородком, он выглядел моложе своих тридцати двух лет, а по характеру был весельчак и балагур. С его приездом патриархальная тишина карачевского дворца сменилась шумным оживлением, которому, впрочем, не суждено было долго длиться: княжич приехал за женой и через несколько дней должен был выехать вместе с нею обратно в Пронск.

За первым же ужином, к которому по случаю приезда такого гостя были званы карачевские бояре и кое-кто из дворян, Василий Пантелеймонович, опечаленный предстоящей разлукой с сестрой, постарался отсрочить ее отъезд.

— Куда тебе спешить? — говорил он зятю. — Делов у тебя важных в Пронске нету, ну и погости здесь подоле! А то потянешь Елену в эдакую даль по самым лютым морозам.

— И рад бы я, братец, да нельзя: родитель мой человек строгий и не только княжество, а и нас, сынов своих, держит в страхе Божьем. Коли наказал он мне к Рождеству Христову быть назад в Пронск, стало быть, надобно ехать. А мороз русскому человеку не страшен.

— Опричь мороза, вам и Рязань угрожает. Лучше бы Елене здесь переждать, поколе минет у вас опасность войны.

— Э, тезка! Та опасность, кажись, николи не минет, — так что же, нам с женою до старости порознь жить?

— А как у вас ныне с Рязанью?

— Живем как братья родные, как Каин и Авель, — усмехнулся княжич. — Рязанский князь Коротопол никак того забыть не может, что Пронск прежде рязанским уделом был. Спит и во сне видит, как бы это снова на него лапу наложить. В минувшем году уже собрал он против нас большую рать, да не вышло: припугнул его князь московский, Иван Данилович, — он, вестимо, нашу сторону держит, потому что сильная Рязань ему никак не с руки. Мы же, пока суд да дело, времени не теряли и Пронск, который и прежде был зело крепок, еще гораздо укрепили. Потому Елене и можно туда смело ворочаться: зубы на нас Коротопол по-прежнему вострит, только ежели теперь сунется, беспременно их под нашими стенами оставит. Еще, гляди, как бы мы его самого из Рязани не выгнали!

— Не боишься, Аленушка, ехать к таким забиякам? — шутливо спросил Василий.

— Чего же, братец, бояться? Война и здесь может случиться.

— С кем она тут будет? Глеб Святославич воюет со своими подданными, ему не до нас. Иные же соседи у нас смирные.

— А в уделах у тебя все спокойно? — спросил княжич.

— Все, слава Богу, хотя и есть люди, коим весьма бы хотелось дядьев моих взбунтовать, — сказал Василий Пантелеймонович, покосившись на боярина Шестака. — Княжение свое не войнами крепить хочу, а миром и правдой, которая у меня будет одна для всех, и для больших, и для малых. К слову, боярин, — обратился он к Шестаку, — ведомо ли тебе, что намедни прикащику твоему, Федьке Никитину, приказал я дать пятьдесят плетей за разбой?

— То мне ведомо от моих людей, — ответил Шестак. — Только зря тебе его оговорили, княже, и напрасно ты тем наговорам веру дал. Коли не спешил бы ты рушить старые обычаи и предоставил то дело мне, я бы в нем лучше разобрался.

— Разбирать там было нечего, поелику твой холоп сам повинную принес. А вот про какие порушенные мной обычаи ты говоришь, я что-то в толк не возьму.

— Говорю я про то, что на Руси спокон веку суд над холопом вершит его господин. А ты тот обычай порушил и сам моего холопа судил и казнил.

— Стало быть, князь, по-твоему, не может в своем государстве судить и казнить разбойника, ежели он чей-то холоп? Не слыхал я что-то о таком обычае!

— За своих холопов перед князем я ответчик, но я же им и судья, — не унимался Шестак.

— Сдается мне, князь Василей, что не разумеешь ты своего боярина, — вмешался в разговор княжич Пронский, — а дело тут ясное: в обиде он на тебя за то, что ты велел дать плетей прикащику, а не ему самому, понеже он за холопов своих ответчик!

Шестак привскочил на лавке, но за столом раздался дружный взрыв хохота, и дело обернулось шуткой.

— Коли так, не серчай, боярин, — сквозь смех промолвил Василий. — Я тебя обидеть не хотел. То лишь по моему незнанию обычая вышло.

— Это все шутки, князь, — пробурчал Шестак, — а человека ты ни за что высечь велел.

— Повинную он принес при всей твоей челяди, — переставая смеяться, жестко ответил Василий, — а коли мыслишь ты все же, что вины на нем нет, стало быть, он на себя чужую вину принял. Я в то дело въедаться не стал, а ежели ты имеешь к тому охоту, дознайся от него правды, и я тогда истинному виновнику втрое плетей велю дать!

— То не беда, что вздул ты Фому за Еремину вину, — засмеялся Пронский. — Чай, Фоме оно на пользу пойдет, а Ереме на острастку. Скажи-ка лучше, братец, где ты добыл такую важную турью голову, что вон там на стене висит? Что-то я в прошлый приезд ее не видел.

— Этого тура мы вместе с Никитой взяли в минувшем месяце недалече от Карачева. И тогда же вон того секача: видишь, голова над дверью?

— Видать, знатный был секачина. Но турьих рогов таких я отродясь не видывал!

Разговор за столом перешел на охотничьи воспоминания и более не возвращался к острым темам. Но когда гости разошлись и члены княжеской семьи остались одни, Василий Александрович, бывший человеком неглупым и очень наблюдательным, сказал шурину:

— Сдается мне, братец, что с боярами тебе будет немало мороки, ежели ты и впрямь общую правду для всего народа установить мыслишь. То им не на руку. Покуда ты с Шестаком препирался, я другим на рожи поглядывал и вижу, не жалуют они тебя.

— То мне ведомо, — ответил Василий. — По их разумению, князь для того и поставлен, чтобы масло им в кашу лить. А поелику знают, что я того делать не стану, рады бы меня в ложке воды утопить. Только руки коротки.

— Все же ты опасайся их. Есть оружие, коего ни тебе, ни мне честь наша не дозволит пустить в дело, ну а им оно как раз по руке: имя ему подлость. Оно и в слабых руках сильно, и тем оружием бояре не одного князя свалили.

— Упустили они свой час, — усмехнулся Василий. — Измены либо воровства какого ждал я от них, как вступал на княжение. И ведаю, затевали они что-то, да, видать, сорвалось у них. А теперь не скоро дождутся случая.

— Может, и так. Но все же на твоем месте я бы зорко за ними поглядывал. Берегись бед, пока их нет!

Несмотря на то что Василий уже привык к общей покорности и бдительность его значительно притупилась, слова зятя произвели на него некоторое впечатление. Придя к себе в опочивальню и сбросив кафтан, он глубоко задумался. Ему было очевидно, что бояре сами по себе не представляют серьезной опасности ни для княжества, ни для него лично: он был достаточно силен, чтобы, в случае надобности, скрутить любого из них. Опасность может возникнуть лишь тогда, когда они найдут себе пособников более сильных, чем они сами.

На кого же они могут рассчитывать? На золотоордынского хана? Эту мысль Василий тотчас отбросил: в интересах хана было защищать спокойствие и порядок в подвластных ему русских землях, и он, конечно, никогда не поддержит смутьянов, которые замышляют против своего законного князя, исправно платящего дань в Орду. Да они и сами к хану не посмеют сунуться.

Брянский князь едва ли пойдет на такое дело, а если бы даже и хотел, то не сможет: ему дай Бог самому на своем столе удержаться, не то что соседних князей спихивать. Нет, пожалуй, бояре могли рассчитывать только на его удельных князей. Но они сидят тихо и его вступление на карачевскнй стол приняли без возражений, как должное. Правда, крест они еще не целовали, но ведь он и сам пока не поднимал о том разговора. «И стоит ли его поднимать? Пожалуй, нет надобности, — подумал Василий. — Поелику они во всем покорны, — какая нужда обижать их лишним напоминанием о том, что они, старые люди, обязаны повиноваться воле своего племянника? Лучше привести их к крестоцелованию малость погодя, когда оба пообтерпятся и поймут, что он вовсе не ищет их унижения». Остановившись на этом, самом благоразумном, как ему казалось, решении, Василий успокоился и крепко заснул.

* * *

Через несколько дней Елена с мужем уехали из Карачева. Василий и Никита, провожавшие их до ближайшего ночлега, возвратились домой мрачные и подавленные, за всю дорогу едва обменявшись несколькими словами: каждый был поглощен своими невеселыми думами.

Никита любил Елену Пантелеймоновну с того самого дня, когда впервые ее увидел. Другой, менее скромный и бескорыстный человек, на его месте, вероятно, пытался бы добиться взаимности. Как-никак он принадлежал к хорошему, старому роду и при дворе карачевского князя был принят как свой, — брак его с Еленой хотя и был бы неравным, все же находился в пределах возможного. Но Никита любовь свою к дочери владетельного князя и своего государя считал безнадежной и чуть ли не кощунственной. Глубоко затаив ее в душе, он за все эти годы ничем не выдал своих чувств ни Елене, ни кому-либо другому, если не считать того разговора, при возвращении с охоты, который позволил догадаться о них Василию.

Когда княжна вышла замуж, Никита не очень убивался: сам он никаких надежд не питал и знал, что все это должно кончиться именно так. Но другие женщины его не привлекали. Незаметно для себя он привык жить лишь памятью об Елене, и последние месяцы, когда мог говорить с ней и видеть ее каждый день, он чувствовал себя почти счастливым. Теперь же, с ее отъездом, для него потускнели все краски мира.

Василий, проводив сестру, тоже остро почувствовал пустоту и одиночество своего холостяцкого существования. Правда, оставалась Аннушка, но ее жизнь протекала в стороне, видеться они могли лишь урывками, и Василия уже не удовлетворяли эти украденные у судьбы минуты счастья. Он сознавал, что так жить ему больше не пристало и надо обзаводиться собственной семьей. Но жалость к Аннушке все время заставляла его откладывать свое сватовство к княжне Ольге Муромской.

Чувство тоски и одиночества, охватившее Василия, обострялось вынужденным бездельем: после отъезда Елены целую неделю валил снег, затем ударили лютые морозы. Жизнь в Карачеве замерла, все отсиживались по домам, и, если бы не густые столбы дыма, повсюду поднимавшиеся из печей, город казался бы мертвым нагромождением снежных холмов, наметенных на руины древнего поселения, сотни лет назад покинутого людьми.

Однажды, когда Василий, погрузившись в раздумье, сидел у пылающего очага, дворецкий ему доложил, что прибыли какие-то люди из Брянска и просят допустить их к князю.

— Кто такие? — вяло спросил Василий, не сразу переходя от своих дум к действительности.

— Шестеро их пришло, княже. Старшим у них сын боярский Дмитрий Романов сын Шабанова, а с ним торговые люди Анисим Бобров да Фролка Зуев, да еще гончар один и двое посадских, — запамятовал я имена-то их.

«Это, видать, что-то незвычайное», — подумал Василий, а вслух сказал:

— Ладно, веди их в переднюю горницу да с морозу поднеси по доброй чарке, а я сейчас выйду.

Когда через несколько минут князь вошел в приемную палату, шестеро сидевших там посетителей поднялись со скамей и низко поклонились, касаясь руками пола.

— Будь здрав вовек, князь-государь Василий Пантелеймонович, да хранит тебя Господь на долгие годы, — промолвил стоявший впереди всех пожилой мужчина с сильной проседью в бороде. По подбитому мехом кафтану военного покроя и висевшей на боку сабле Василий сразу понял, что это и есть боярский сын Шабанов. Двое из его спутников были в крытых сукном лисьих шубах, остальные в нагольных тулупах.

— Будьте здравы и вы, добрые люди, — приветливо ответил Василий. — Сказывайте, с чем пожаловали?

— Чай, ведомо тебе, княже, какое лихолетье переживает ныне наша Брянская земля, — не сразу начал Шабанов. — Непрестанными усобицами князей наших народ разорен дочиста. Некому пахать, некому сеять: все здоровые смерды, годные к работе, кто голову сложил, кто воротился домой увечным, а иные в княжье войско поверстаны. По деревням только и остались бабы, детишки да старцы немощные, кои не выходят из нужды и голода. Не лучше и в городах. Рукомесло ныне умельца не кормит, торговля замерла: брянцам покупать не на что, а со стороны кому охота торговать с нами, коли в земле нашей нет ни закона, ни порядка? Князь же наш, Глеб Святославич, наиглавный в тех бедах виновник, вместо того, чтобы народ свой пожалеть, еще пуще его душит и выколачивает из людишек последнее…

— Погоди, — перебил Василий. — Все горести земли Брянской мне ведомы, и, отколе идут они, я тоже добро разумею. Но того, что хулишь ты здесь князя Глеба Святославича, мне слушать не пристало. Не я его вам на княжение ставил, не мне и судить его.

— Мы у тебя суда на Глеба Святославича не ищем, — ответил Шабанов. — Мы сами, весь люд брянский, его судили, и приговор наш единокупен: не хотим больше такого князя, ибо не защитник он своего народа, а первый ему лиходей и кат. Коли оставим его, он и вовсе всю землю нашу обезлюдит. Ты не мятежников зришь перед собой, княже, а выборных брянских людей, вечем народным посланных к тебе челом бить: избави нас от великой беды и смуты, прими над землею нашей княжение! — С этими словами Шабанов и его спутники повалились перед Василием на колени.

Василий, который, судя по первым словам Шабанова, полагал, что брянцы будут просить какой-нибудь помощи в борьбе против своего князя, был настолько изумлен этим неожиданным челобитьем, что в первый миг даже растерялся.

— Да как же так? — промолвил он. — Ведь я несвободен. У меня своя вотчина есть… Да вы встаньте с колен-то… Аль мыслите вы, что я землю отцов своих оставлю другому, а сам к вам пойду?

— Почто ее другому оставлять? — сказал Шабанов, поднимаясь с колен. — Будешь княжить и там и тут. Сольем два государства наших под твоею властью! Каждой стороне от того будет выгода. Давно ли Брянск и Карачев частями единого княжества Черниговского были, наибольшего на Руси? Вот к тому и надобно обратно идти.

— Почто меня-то призываете вы? Или мало вам на Руси других князей, гораздо старших и славных, нежели я?

— А ну их, этих старших да славных! — махнул рукой Шабанов. — Мы как раз не славного, а тихого да разумного князя хотим! Хватит с нас славных-то! Тебя к себе на княжение просим потому, что ты всем брянцам люб. Оно и не диво: всем ведомо, как в твоей вотчине люди живут. И дед твой, и отец были государи мудрые и смирные, о народе своем пеклись, войнами да усобицами его не губили, — знаем, что и ты такой. Не зря на Брянщине тебя всем прочим князьям в пример ставят. Пожалей, батюшка Василей Пантелеич, народ наш горемычный, уважь челобитье его!

— Уважь, батюшка-князь, всем миром тебя о том просим! — повторили и другие выборные, снова опускаясь на колени.

Василий, уже оправившийся от неожиданности, глубоко задумался. То, что предлагали ему эти люди, было не только разумно, но и отвечало его собственным представлениям о пользе раздробленной на уделы Руси. Перед ним открывалась возможность объединить под своей властью два сравнительно крупных княжества и тем положить во всем этом крае конец раздорам и усобицам, зачинщиками которых всегда являлись неугомонные брянские князья.

Он уже готов был дать свое согласие, но сейчас же ему пришло в голову другое соображение: Глеб Святославич со своей дружиной сидит еще в Брянске и добром оттуда, конечно, не уйдет. Значит, надо будет идти на него войной. Удобным для себя моментом легко могут воспользоваться оба Мстиславича, которые попытаются отделить Козельск и Звенигород, а то и захватить Карачев. Тогда вместо умиротворения весь край окажется залитым кровью, и в глазах народа единственным виновником этого будет он, Василий, погнавшийся за чужой вотчиной. Нет, прав был отец, — в таких делах надобно охватывать все и нельзя поддаваться первому чувству, сколь бы оно ни казалось благонамеренным.

— Брянский народ я благодарю за высокую честь и в челобитной ему не отказываю, — медленно сказал Василий после продолжительного раздумья, — но и принять ее не могу, покуда князь Глеб Святославич находится на Брянщине. Коли есть еще люди, которые за него стоят, стало быть, не все у вас хотят меня князем. Значит, не миновать войны, — прольется много крови и моих и ваших людей. Я же ищу мира и не хочу, чтобы мои подданные помыслили, что ради возвеличения своего повел я их на убой. А посему вот вам мое слово: силою выгонять Глеба Святославича из Брянска не стану, а коли вы сами ему от себя путь укажете, тогда приду и буду у вас княжить. И земли наши воедино сольем.

— Того мы от тебя и ждали, — также подумав, ответил Шабанов. — Вестимо, ежели дал бы ты нам в помощь своих воев либо пособил оружием, все это дело куда скорее бы завершилось. Однако перечить тебе не станем и волю твою чтим. Коли ты своих людей бережешь, стало быть, и нас беречь будешь, когда сядешь в Брянске князем. А что сядешь, — в том у нас сумнения теперь нет, ибо Глеба Святославича мы, с помощью Божьей, и сами сгоним! У людишек наших силы вдвое прибудет, как узнают они, что дал ты согласие свое. Ну, а пока прощай, княже, и спаси тебя Христос за то, что не отвернулся ты от нас и уважил мольбу страждущей земли нашей!

— Недостоин был бы я любви вашей, коли отпустил бы от себя голодными в такой холод, — усмехнулся Василий. — Прошу в трапезную: закусим и побеседуем за чаркой об иных делах.

Глава 16

Аще не охранит Господь града, не спасет ни стража, ни ограда.

Древнерусская поговорка

Томительно долго тянулся студеный январь. Плотно укрывшись горностаевой шубой снегов, земля спала глубоким сном. Ледяные цепи зимы крепко сковали природу. Под тяжестью искрящихся снежных пластов в насыщенном холодном воздухе неподвижно стыли темные лапы елей. Даже звери попрятались по укромным убежищам и норам, а о человеке и говорить нечего: коли не было в том крайней нужды, он старался не покидать своего жилища и жался поближе к очагу, в котором ни днем ни ночью не погасал огонь.

В деревнях и селах по очереди собирались в каждой избе, бабы чесали кудель, пряли нитки и ткали, негромко напевая. А когда надоедало петь, пугали друг друга страшными рассказами об упырях и оборотнях, об озорных проделках лешего, о русалках и другой нечисти. Или слушали длинную, как зимняя ночь, сказку о непобедимых богатырях и прекрасных царевнах, которую заводила какая-нибудь бывалая старуха. Мужчины, делая вид, будто их мало интересуют все эти бабьи россказни, тут же неторопливо правили свои зимние дела: чинили сбрую, катали валенки или сучили лески из конского волоса.

Однообразно тянулось время и в княжеских хоромах. Со дня отъезда сестры Василий лишь два-три раза навестил Аннушку да однажды ходил с Никитой в лес брать из берлоги медведя. Все же остальное время коротал преимущественно в своей трапезной, в обществе Никиты, Алтухова и других ближних дворян. От скуки пили и ели гораздо больше обычного, вспоминая прошлое Русской земли, обсуждая ее настоящее и делясь мыслями о будущем. Вокруг было тихо, и все, казалось, предвещало Карачевской земле мир и спокойствие.

В первых числах февраля в Карачев нежданно приехал князь Андрей Мстиславич Звенигородский. Василий, несколько удивленный его появлением, насторожился, но тем не менее принял дядю с подобающим радушием.

— Ну вот и я, братанич дорогой, — ласково говорил князь Андрей, троекратно целуясь с Василием. — Не обессудь, что я тебя по старой привычке так называю. Ведаю, ныне ты над нами великий князь, и надлежит мне чтить тебя в отцово место, — с добродушным смешком добавил он.

— Полно, Андрей Мстиславич, княжеские дела одно, а семейственные — иное. И нету к тому причин, чтобы менять наши родственные обычаи.

— Рад это слышать от тебя, Василей Пантелеич! Сам ведаешь, как сына, тебя люблю и лучше иных разумею, что большого княжения из нас всех ты наиболее достоин! От сердца тебя поздравляю и первый пред тобою голову клоню, — с этими словами Андрей Мстиславич и в самом деле низко поклонился племяннику.

— Что ты, дядя Андрей! — обнимая его, воскликнул Василий, невольно поддаваясь обаянию этих льстивых слов. — Не по службе приехал ты, а как дорогой гость и как равный!

— Не только гостевать я приехал, а наипаче долг свой пред тобою исполнить. И поверь слову, Василей Пантелеич, доселе не мог я этого сделать: изрядно позадержался у тестя в Литве, а как добрался до дому, гляжу — делов накопилась целая прорва. Только вот сейчас и удалось вырваться.

— Не разумею я, о чем говоришь ты, Андрей Мстиславич?

— Крест тебе целовать я приехал.

— Ну какой в том спех? Я тебе и так верю.

— Нет, не говори, Василей Пантелеич! Это надобно сделать немедля. Беспременно сыщутся злые языки, которые станут тебе на меня всякое нашептывать. Так вот, я и хочу, чтобы промеж нас все ясно и чисто было и ты бы сам мое к тебе усердие видел!

— Воля твоя, но знай: я тебя к тому не понуждаю.

— Знаю, родной. Но сам я хочу исполнить то, что мне моя совесть велит. Ты предвари отца протопопа, чтобы готов был, а то мне сегодня же в обрат ехать надобно: княгиню свою оставил вовсе хворой.

— Ну по крайности сперва хоть потрапезуем по-христиански!

— От этого отказываться, вестимо, не стану. Только допрежь всего хочу я сходить во храм Михаила-архангела, поклониться праху возлюбленного братца Пантелеймона Мстиславича, родителя твоего. Как горевал я, получивши весть о его кончине! Веришь, целую ночь плакал, как махонький! Ехать на похороны было уже поздно, но я в тот же час отписал Покровскому монастырю пятьсот четей земли и две деревни на вечное поминовение его праведной души.

Пока Андрей Мстиславич совершал свое паломничество, Василий, не переставая удивляться усердию дяди, послал звать к обеду отца Аверкия и бояр.

Трапеза затянулась надолго. Звенигородский князь был в ударе и обстоятельно рассказывал обо всем, что видел и слышал в Литве, а боярин Шестак задавал ему бесконечные вопросы, выпытывая все новые подробности. Наконец, когда начало смеркаться, князь Андрей спохватился, что ему скоро надо ехать, и поднялся из-за стола.

— Что же, Василей Пантелеич, — сказал он, — исполним главное, коли ты готов. Так уже буду я спокоен, что даже в мыслях не попрекнешь ты меня гордыней либо каким тайным умыслом. А ты, боярин, — обратился он к Шестаку, — сделай милость, прикажи моим людям, чтобы зараз коней готовили.

Шестак ушел и долго не возвращался. Остальные тем временем последовали за Василием в крестовую палату. Войдя туда, Андрей Мстиславич приблизился к алтарю, преклонил колени и истово помолился. Затем поднялся, оглянул иконостас и промолвил, обращаясь к Василию:

— Что-то не вижу я здесь образа архангела, коим великий дед мой покойного родителя благословил?

— Тот образ в моей опочивальне, в божницу вделан, — ответил Василий.

— Воля твоя, Василей Пантелеич, а хотел бы я крестоцелование свое свершить пред ликом семейной святыни нашей. Не можно ли его сюда принести?

Василию была хорошо известна необычайная набожность звенигородского князя, а потому желание это показалось ему вполне естественным. И он ответил:

— Сюда принести трудно: всю божницу, и с лампадами, придется подымать. А ежели хочешь, пойдем отсюда в опочивальню, и там отец Аверкий тебя ко кресту приведет.

— Добро, пойдем! Спаси тебя Господь, братанич, за то, что просьбу мою уважил, — сказал Андрей Мстиславич. Протопоп взял с аналоя массивный золотой крест, и все отправились в княжескую опочивальню.

Подойдя к божнице, освещенной ровным светом лампад, князь Андрей стал на колени и распростерся ниц перед образом архангела Михаила. Все остальные тоже преклонили колени. Свершив краткую молитву, отец Аверкий крестом благословил присутствующих, и все поднялись на ноги, только Андрей Мстиславич еще некоторое время продолжал класть поклоны, шевеля губами и истово крестясь. Наконец он тоже встал и промолвил:

— Счастлив ты, Василей Пантелеич! Счастлив, что в доме твоем находится эта великая святыня нашего славного рода. Пресвятой архангел, воевода небесного воинства, почиет здесь, и с таким хранителем не страшны тебе все земные вороги!.. А в этом ларце, что стоит под образом, должно быть, хранится духовная князя великого Мстислава Михайловича, покойного батюшки моего?

— Да, она, — ответил Василий, подходя к ларцу и опуская руку на его крышку. — Может, желаешь прочесть ее перед крестоцелованием, дабы не иметь сумнения в том, что все свершается согласно воле первого князя земли нашей?

— Что ты, Василей Пантелеич! Какие могут быть у меня сумнения? Я ту духовную добро знаю, и еще раз читать ее нет мне никакой надобности. Да и время мое на исходе. Давай приступим, отец Аверкий!

Священник с крестом в руке подошел вплотную к божнице и стал рядом с Василием. Андрей Мстиславич, устремив глаза на лик архангела, поднял правую руку и отчетливо, без заминки, словно делал это уже не раз, произнес:

— Яз, раб Божий недостойный Адриан, а во святом крещении Андрей, князь Звенигородский, перед сими святынями клянусь: братанича моего, Василея Пантелеймоновича, старшим в роду почитать и из воли его не выходить, доколе он большим князем земли Карачевской будет. В том призываю Господа во свидетели и святой крест Его целую!

С последним словом он шагнул вперед и приложился губами ко кресту, протянутому ему отцом Аверкием. Затем низко поклонился племяннику, который обнял его и троекратно поцеловал.

Василия немного удивили слова произнесенной клятвы, и на мгновение ему показалось, что звенигородский князь оставляет себе какую-то лазейку. Но эта мысль сейчас же рассеялась.

«Поелику большим князем земли Карачевской я остаюсь до смерти своей либо пока сам не покину княжения, — подумал он, — Андрей Мстиславич сказал правильно. А что он многоглаголен и цветистую речь любит, — то давно всем ведомо».

— Ну вот, — промолвил князь Андрей, — теперь я перед тобою и перед совестью своей чист. Что же до брата моего, Тита Мстиславича, — чай, сам ведаешь, что он чуток с норовом… Ты не помысли, будто я про него худое хочу сказать, — спохватился он, — только мнится мне, что сам он сюда для крестоцелования не приедет, как я сделал. А ежели ты его спесь уважишь и однажды самолично к нему в Козельск наведаешься, он тому будет рад и там же тебе крест поцелует.

— Я с этим не спешу, — ответил Василий, — а совет твой мне люб. Дядя Тит Мстиславич годами всех нас старше, и чести моей не убудет, ежели я его старость уважу. Как только время выберу, первым поеду к нему в Козельск. Только мнится мне, что лучше повременить с этим до лета, дабы не помыслил он, будто мне не терпится его крестоцелование принять.

— Истина, родной, истина! Мудр ты не по летам, и с таким князем процветет и возвысится земля наша!

Во время этого разговора некоторые из бояр уже вышли из опочивальни в переднюю горницу. Однако находившийся в их числе Шестак вскоре торопливо вошел обратно и крикнул испуганным голосом:

— Никак горим, княже!

— Как горим? Где ты увидел?

— Чтось во дворе полыхает. Скрозь окна передней горницы большой огонь виден!

Все поспешно бросились из опочивальни. Один лишь Андрей Мстиславич замешкался в ней немного, прикладываясь к образу архангела Михаила. Но через минуту и он присоединился к остальным, так что небольшой задержки его никто в сумятице не заметил.

Слова Шестака всех взволновали не на шутку, ибо в те времена, когда все строилось из сухого дерева, а борьба с огнем велась лишь с помощью ведер и топоров, пожары являлись страшным и частым бедствием, уничтожавшим целые города.

К счастью, оказалось, что во дворе горел сенной сарай, стоявший несколько особняком от других построек. Сена в нем тоже было немного. Сбежавшиеся люди под личным руководством Василия закидали огонь снегом, и вскоре пожар был потушен. Отчего он произошел, осталось невыясненным.

— Дивное дело, — говорили люди, — отколь там огонь мог взяться? Ведь и близко никого не было!

— Не иначе как издаля, из какой-либо печи искру переметнуло!

— Должно, так. Но вот диковина: сарай был весь снегом занесен, да к тому и ветра нет!

— Может, домовой либо кикимора осерчала?

Посудачив, все разошлись, и на том дело кончилось, ибо злого умысла тут подозревать было нельзя: кто стал бы поджигать почти пустой сарай, стоящий в стороне от других строений?

Едва покончили с пожаром, князь Андрей, повозка и люди которого были уже готовы, заторопился с отъездом.

— Куда ты поедешь, на ночь глядя? — удерживал его Василий. — Волки теперь большими стаями ходят. Оставайся ночевать, а завтра поутру тронешься.

— Благодарствую, Василей Пантелеич. И рад бы остаться, но не могу: обещал своим, что назад буду без промедленья, да и самого меня нездоровье жены тревожит. А волки нам не страшны: ночь будет лунная и со мною человек двадцать слуг.

И, сердечно распрощавшись с Василием, он уехал.

Глава 17

Невры [37], по-видимому, колдуны. Скифы и живущие там эллины утверждают, что каждый невр ежегодно на несколько дней обращается в волка, а потом снова принимает человеческий облик.

Геродот

Вечером того самого дня, когда в карачевском дворце происходили только что описанные события, в новенькой пятистенной избе Лаврушки, стоявшей на самом краю посада, было тепло и людно. Вокруг большого, не успевшего еще потемнеть стола, неторопливо беседуя, сидело за трапезой несколько человек. Молодая хозяйка Настя с лицом, разрумянившимся от жара, ловко орудовала у печки, время от времени подкладывая всякой снеди в стоявшие на столе миски.

Не прошло и месяца с того дня, как молодые справили свою свадьбу, и Насте тут все еще казалось необычным: и просторная изба, выглядевшая хоромами по сравнению с ее прежним деревенским жильем, и новая добротная утварь, и обилие соседей, а главное — то уважение, с которым они относились к ее мужу, еще недавно безродному деревенскому пареньку. Новая жизнь казалась Насте почти сказкой, а потому хозяйничала она с охотой и усердием. Все спорилось в ее умелых руках, все вокруг блистало чистотой и порядком.

Сегодня был «прощеный день» — конец Масленицы, и перед вступлением в Великий пост люди предавались веселью и чревоугодию. После катания с гор, кулачных боев и других уличных потех Лаврушка позвал к себе на блины двух неженатых приятелей-дружинников, а Настя пригласила соседку, с которой успела особенно подружиться, — молодую еще вдову Фросю, с десятилетним сынишкой Сеней. Под вечер неожиданно пришли еще двое. Это были односельчане Насти, дед Силантий и молодой веселый мужик Захар Дубикин, присланные своей общиной с челобитной к князю.

Сейчас вся эта братия сидела за столом, освещенным горящею с двух сторон лучиной, и, справившись с огромной миской наваристых щей, приканчивала уже не первую стопку промасленных блинов, которые хозяйка то и дело подкладывала на плоскую деревянную тарелку.

— Эк потрафило тебе, Лавруха, — говорил Захар Дубикин, запивая очередной блин глотком браги. — Живешь ноне что твой боярин! Ведь год назад и сам ты о таком помыслить не мог!

— Истина, Захар! Кабы не князь наш, дай ему Бог сто лет жизни, не видать бы мне ничего этого. Так по сиротству своему и остался бы на деревне последним человеком.

— В народе бают, что Василей Пантелеич дюже правильный князь. Сказывают, для его все едино, что боярин, что смерд.

— То так и есть, — подтвердил один из дружинников.

— Вот же, вот! — сказал дед Силантий. — Потому и порешили мы прямо ему бить челом с нашим делом.

— А какое у вас дело? — полюбопытствовал второй дружинник.

— Да вишь, имеется там у нас один луг спорный. Спорности-то в ём, положим, никакой нету, энтот луг завсегда нашей общине принадлежал. Да только от деревни он далеко, и мы его годов пять али шесть не косили, — сена нам покедова и с ближних лугов хватает. Ну а теперь почал его выкашивать боярин Опухтин, — его вотчина с нашими землями смежается. Вот, значит, и опасаемся мы, как бы тот луг боярин у нас вовсе не оттяпал.

— А что думаешь! У бояр это скоро.

— Вот же, вот! Летось мы боярскому прикащику сказывали: коли боярину сена не хватает, пущай покедова косит. Только луг наш. А прикащик в ответ: «То еще бабушка надвое сказала, ваш аль не ваш! У вас, бает, на этот луг грамоты нету, стало быть, луг боярский, а не ваш». Грамоты у нас и точно нету, но нету ее покеда и у боярина. Ну, значит, как стало всем ведомо, что новый князь человек правильный, мир и порешил ударить ему челом, чтобы дело это по закону урядить.

— Не сумлевайся, дед, — сказал Лаврушка, — князь вас в обиду не даст. Он бояр не дюже жалует. А вот ты поведай лучше, как сегодня над вами леший надсмеялся!

— Да что тут сказывать? Одно слово — удружил, проклятый! Как есть сбил с пути, и в таком месте к тому ж, которое я не хуже своего двора знаю!

— Часа три по лесу блукали, — подтвердил Захар, — уже не чаяли и на дорогу выбраться, да, спасибо, дед Силантий тоже не лыком шит, знал, как лешему нос утереть!

— Расскажи, дедушка, все, как оно было, — попросила Настя, подкладывая на стол блинов. — Да и блиночки кушай!

— Благодарствую, хозяюшка. Кажись, уже сыт по горло.

— Ништо, дед Силантий, — сказал Лаврушка, — блин не клин, брюха не расколет! Ешь да рассказывай!

Силантий не заставил себя долго упрашивать. Он взял с тарелки румяный и лоснящийся блин, свернул его в трубку, обмакнул в миску со сметаной и неторопливо съел, оставив лишь самый краешек, который швырнул под печку. Затем допил брагу и туда же выплеснул из чарки последние капли. Человек бывалый, обычаи вежливости он соблюдал строго: сидя в гостях, не забывал почтить домового.

— Стало быть, так, — начал он свой рассказ. — Выехали мы с Захаром с самого ранья, и к полудню нам уже недалече до Байкова оставалось. Но только мы из лесу к деревне начали сворачивать, глядим — у самой дороги на пне мужик сидит. Мужик как мужик, не дюже старый, борода кучерявая, седоватая. На ём тулуп, а сбоку котомка. Сидит, значит, и прямо на нас глядит. Захар и крикни ему: «Здорово, земляк! Пошто тут на морозе сидишь? Гляди, задница ко пню примерзнет!» А мужик хоть бы что, только пуще на нас вылупился. Начал я смекать, что дело нечисто, и говорю тихонько Захару: «Брось ты его чипать, а стебани-ка лучше коня, чтобы он нас поживее отседа унес!» Тут и Захар уразумел, что энто за мужичок, и давай коня кнутом полосовать! Покатили шибко и назад не оглядаемся. Только не проехали и полпоприща, посклизнулся наш конь и захромал на всю! Видим, нипочем до Карачева не дойдет. Делать нечего, оставили его, вместе с санями, у Захарова кума в Байкове, а сами пешки пошли. Оттель до города поприщ десять, а прямиком, по просеке, и восьми не наберется. Только, значит, свернули мы на тую просеку, глядим — впереди через нее волк перебежал. Ну что ж? Всякому ведомо, что, коли волк дорогу перебежит, энто к добру. Обратно же, днем волк не страшен. Идем, стало быть, дальше. Часа пол шли, только видим — просека кончается и кругом такая глухомань, какой я в тех местах сроду не видывал. Не иначе, думаю, как забрали мы от просеки вправо, по прогалине. Поворотили в обрат, вышли на истинную просеку, идем будто правильно. Глядь — впереди снова волк через дорогу шмыгнул! Чего, думаю, он, анафема, тут мотается?

Одначе идем. Поприща два отмахали — опять просека в чащобу уперлась, и дальше дороги нету! Вернулись чуток назад, взяли по тропке влево, идем. Невдолге видим — снег впереди притоптан, стало быть, ктось перед нами шел. Пригляделись, а энто наши же следы! Захар бает: «Сбились мы, дед Силантий, начисто!» А я и сам вижу, что сбились, только ума не приложу, как оно могло приключиться, коли я теми местами разов с сотню хаживал? Тут меня и осенило: то не волк был, а леший, принявший волчью личину. И он, значит, над нами потешается, с пути нас сбивает. Говорю Захару: так, мол, и так, покладем ему на пенек краюху хлеба, может, подобреет и отступится. Ну, поклали и дальше идем. Только дороги нет как нет. Вдруг в ельнике как заверещит, как захохочет да захлопает крыльями! У нас индо шапки попадали! «Ну, — говорю, — Захар, хлеб нипочем не помогает. Видать, дюже ты лесного хозяина обидел своей надсмешкой». А Захар с лица побелел и спрашивает: «Чего ж теперя робить станем?» Я говорю: отвод есть верный. Надобно нам всю одежонку с себя поснимать и надеть ее навыворот. Враз на дорогу выйдем. А Захар бает: «Неужто, дед Силантий, все скидать? Гляди, морозище какой!» Оно и правда. Ну, думаю, спробуем сперва одни тулупы да шапки выворотить, коли леший не дюже осерчал, может, на том смилуется. Только куды тебе! Еще гуще да темней чащоба пошла! А день уже к вечеру клонится. Видим, время терять боле нельзя, сели на снег и давай с себя все скидывать да наизворот выворачивать…

— Неужто догола раздеваться пришлось? — спросил Лаврушка.

— А что станешь делать? Не пропадать же в лесу! Все как есть с себя постаскивали и навыворот надели, дажеть портянки на другую сторону перемотали. Так нас мороз пронял, что как кутята трусимся! «Ну, — говорю, — Захар, теперя бегим что есть мочи, чтобы отогреться». Только разгон взяли, коли глянь, а вот она и дорога! Враз я то место признал: поприщах в трех от Карачева вышли.

— Так, значит, и пришли в город во всем выворочёном? — спросил один из дружинников.

— Когда кресты на церквах Божьих увидели, шапки и тулупы снова надели как подобает. А порты и рубахи уже тута, в избе, обратали.

— То добро еще, что ты верный отвод знал, — сказал Лаврушка. — А меня учили, — надобно левый сапог либо лапоть на правую ногу надеть, а правый на левую.

— Иной раз и это помогает, — промолвил Силантий, — но одежу выворотить куды верней.

— Как же вы сразу-то лешего не распознали? — спросила Фрося. — Ведь у него глаза кругловатые, а бровей и вовсе нету.

— Поди распознай, коли у него шапка была на самый нос насунута! — ответил Захар. — Да и думки у меня не было к ему приглядаться: эка невидаль — среди бела дня мужик у дороги сидит!

— Дедусь, а дедусь! — обратился к Силантию внимательно слушавший Сеня. — Значит, тот мужик, что на пне сидел, энто и был леший?

— Он и был, детка, — ответил старик. — Он же и на коня нашего порчу навел.

— А как же он опосля волком стал?

— Обернулся им, того и де́ла. Ему энто все одно как тебе тулуп надеть.

— Какое же его истинное обличье? — не унимался Сеня.

— У нежити своего обличья нету, — пояснил дед, — она только под чужой личиной бывает видима. Леший, к примеру, могет принимать личину мужика, волка и филина. Деревом тоже оборачивается. Водяной, тот всего чаще берет видимость пузатого старика с зелеными усами, а иной раз колесом либо бороной по воде плавает. Полевик — энтот пьяным мужиком по полю шатается или копной стоит.

— А домовой, дедушка, каков из себя?

— Домового, сынок, из живых людей никто толком не видел и тебе не приведи Господь увидеть. Он человеку только перед самой смертью показывается, когда уже тот никому рассказать не может. А вполпоказа иной раз является он перед большой бедой. И ведомо только, что махонький он, белый да лохматый.

— А пошто он перед бедой приходит? Рази ж он злой?

— Приходит, чтобы человека о беде упредить. А коли ему уважение оказывать, он тогда не злой. Да оно и леший не злой, только что пошутковать над людьми любит.

— А водяной?

— Водяной — энтот похуже. Он дурить с тобою не станет, а враз тянет на дно. Однако и его умеючи задобрить можно.

— Откедова же, дедусь, вся эта нежить взялась?

— То бывшее воинство дьяволово, — пояснил дед Силантий. — Однова восстал дьявол на Бога и привел с собою рать несметную. Но воевода Господень, архангел Михаил, энту рать нечистую разбил во прах и низвергнул с небес. Попадали слуги дьяволовы на землю и оборотились — кто лешим, кто водяным, кто иной нечистью.

— А какая еще нечисть бывает, дедушка? — допытывался Сеня.

— Да отвяжись ты от человека, репей! — прикрикнула на сына Фрося. — Глядите на его — десяти годов еще нету, а уже все ему знать надобно!

— Нехай учится, — сказал Лаврушка, — то ему на пользу пойдет. А ну, братцы, еще по чарочке! — обратился он к приятелям, подливая им браги.

— А вот и закушенье, — сказала Настя, ставя на стол миску с холодцом. — Отведайте, будьте ласковы!

— Эх, была не была, — сказал Захар, придвигаясь к миске. — Сыт уже я, да на хорошую еду еще кишку найду!

— Это так, — поддержал младший из дружинников. — На лакомый кусок в брюхе всегда сыщется уголок.

— Деда, — тихонько толкнул Сеня старика Силантия, — а волкулак — энто тоже леший?

— Эко сказал! Волкулак — энто оборотень, человек, обращенный в волка либо колдовством, либо своей охотой.

— И всякий может в волка оборотиться?

— Коли знает загово́р, то может. Для этого надобно сыскать в лесу гладкий пень, покласть на него шапку и, сказавши заговор, кувырднуться через тот пенек. А чтобы вдругораз человечий образ принять, в обрат надобно кувырднуться. Но ежели, покуда ты волком бегаешь, кто-либо шапку твою унесет, оставаться тебе волком на веки вечные либо доколе тебя в том волке кто-нибудь не признает и по имени не окликнет.

— А как колдуны людей в волков оборачивают?

— С наговором накидывают на человека волчью шкуру либо обманом заставляют его переступить через веревку, свитую из волчьей шерсти. Колдуны да ведьмы любят сами волками оборачиваться, и с таким оборотнем повстреваться не дай Господь: ён, как упырь, крови человечьей ищет.

— Как же распознать, деда, волкулак энто или обнаковенный волк?

— У волкулака зубы всегда черные, как деготь, а глаза красные. Иной раз бывает, что у него усы человечьи.

— А коли на ём шкура обвислая, будто на вырост шитая, — добавил Захар, — энто значит не простой волкулак, а колдун либо ведьма в волчьем образе. И только когда такой оборотень крови надуется, тогда на ём и шкура натягивается впору.

— Помнишь, дедушка Силантий, — вставила Настя, — как в запрошлом году осенью к нам на деревню волкулак забег? Вот страху-то было!

— Как же, помню. Он тогда к кажной избе подбегал и все норовил внутрь заглянуть.

— Ох и испужались мы! Как увидели, что он от избы к избе бегает, дверь приперли снутри дрючком, а сами все на полати сбились и ну Богу молиться!

— Ну и что же было? — спросила Фрося.

— Худого он никому не сделал. Обежал всю деревню и утек обратно в лес, — сказала Настя.

— Тут дело известное, — пояснил Силантий. — Покеда он волком-то рыскал, ктось у него шапку с пенька украл. Вот он ее и шукал повсюду.

— Это что, — сказала Фрося. — А вот летось приезжала моя кума из Смоленщины и сказывала, что у них колдун целую свадьбу в волков оборотил, и людей, и лошадей — всех до единого!

— Ну, уж это, мабуть, того, — усомнился Захар, — чтобы целую свадьбу…

— Да уж кума мне врать бы не стала! Я ее добро знаю: она такого греха на душу не возьмет!

— Как же такое случилось?

— Выдавал там один богатей дочку замуж. И в самый тот час, когда уже готовились в церкву, к венцу ее везти, зашел к ним во двор странник и набивается, чтобы и его на свадьбу позвали. Ну а отец-то невесты и укажи ему на ворота. Ухмыльнулся тот странник и ушел, не промолвив и слова. Вот, значит, съездили в церкву в соседнее село, обвенчали молодых и под вечер на трех либо на четырех повозках в обрат ворочаются. Веселье, вестимо, песни, лошадей гонят вовсю, и наземь никто не глядит. А тот странник в перелеске положил на дорогу веревку из волчьей шерсти, и только, значит, свадьба через тую веревку с разгону пронеслась — так все разом волками по полю и рассыпались!

— Вот это да! — воскликнул Лаврушка. — Видать, силен был колдун! Так, значит, все и пропали?

— А вот погоди. Ну, стало быть, дома ждут молодых из церквы, а их нет и нет. Уж на ночь глядя, сгонял кто-то на село, там ему говорят: давно, мол, обвенчались и в обрат уехали. Мать дома плачет, убивается, не знает, что и думать. Только уж под утро слышит — волк под самым окном избы воет, да так жалостливо, ну прямо как человек плачет! Ночь была светлая, выглянула мать в окошко и видит: сидит прямо перед ней волчица, на нее глядит, а у самой слезы из глаз так и льются! И надоумил ее Господь, крикнула она во весь голос: «Марьюшка, да ужель это ты?» И враз ее дочка снова человеком стала. Ну, рассказала она, что с ними в лесу произошло, и понеже все те волкулаки вблизи от деревни бегали, мало-помалу родные их всех опознали, и, кого окликали по имени, тот мигом сам собою оборачивался. Только лишь кони пропали вчистую!

— Хвала Господу, что эдак-то кончилось, — промолвил дед Силантий. — А кабы колдун на них особый наговор положил, так и деревни бы своей не нашли. Забежали бы невесть куды, где их никто не знает, и остались бы навеки волками.

— А вот я тоже слыхал от бывалого человека, — вставил один из дружинников. — Обманом закабалил боярин некоего смерда из ихнего села, а тот малое время спустя повстревался в лесу с чужим стариком да ненароком и рассказал ему о своем горе. Ну, старику этот бедолага, видать, по душе пришелся. Достает он из котомки пояс кожаный, вельми казистый, с серебряными наковками, и говорит тому: «Подсунь как-либо этот пояс своему боярину, токмо гляди, ни в коем разе сам его не надевай!» Взял, значит, смерд пояс да невдолге и повесил его на перилах боярского крыльца, как раз к тому часу, когда боярин выходил поглядеть, что в хозяйстве деется. Повесил, а сам затаился за овином и ждет, что дальше будет. Вот вышел боярин, увидал пояс, повертел его в руках, а потом и примерился им до своего пуза. И только застебнул пряжку, разом оборотился в волка! Но того, видать, сам не сообразил и стоит, значит, на месте как ништо не бывало. Глянул туды кто-то из челяди и крик поднял, — волк на крыльце! Ну, тут кто за вилы, кто за дрючок, собак, вестимо, спустили, и пришлось нашему боярину дать деру в лес. Только его и видели!

— Дело ясное, — сказал Силантий. — Тот пояс, стало быть, из волчьей кожи был сделан.

— Да, чего только не бывает на свете, — отозвался Лаврушка. — Ну-ка, Настя, подбрось нам блинков, покеда нас никто не заколдовал!

— Чур тебе, безумный! — испугалась Фрося. — Нешто можно такое говорить? Как раз беду накличешь!

— Ништо, — успокоил Лаврушка. — Гляди, я за сучок держусь, стало быть, меня нечистая сила слышать не может!

— Дедушка, а какая еще нежить бывает? — тихонько спросил Сеня у старика.

— Ох, много ее на свете, сынок! Русалки всякие: водяницы, берегини, лесовки, полудницы… А то есть еще кикиморы.

— А какая она, кикимора?

— Она домовому сродни. Только домовой живет в избе, под печкой, поелику он дышит не воздухом, а избяным да человечьим духом. Ну а кикимора больше по клетям да овинам прячется. Сама она мала и худа, как щепочка, голова у ей с орешек, но шуметь здорова и, коли осерчает, никому не даст спать цельную ночь. Большого вреда от нее человеку не бывает, только курей она любит таскать. Одначе супротив энтого имеется верное средство: в курятнике надобно повесить дырявый камень либо горлышко от битого кувшина. Уж тогда кикимора туды не сунется.

— Ой, чуть не запамятовала! — воскликнула Настя. — Лаврушенька, намедни впервой снеслась наша Чернушка. Я энто яичко супротив волков приберегла.

— Яйцо супротив волков? — удивился младший из дружинников. — Энто как же?

— Али ты не знаешь? Первое яйцо от черной курицы — энто самое верное дело, чтобы волки твою худобу в поле не трогали.

— А чего же делать-то надобно с тем яйцом? Ай волка яишней кормить?

— Тоже скажешь! То яйцо нужно ночью разбить посредь выгона, где твоя скотина пасется. И коли сделаешь это, покеда оно свежее, — на цельный год его силы достанет.

— Ну вот, завтра в ночь я энто и обделаю, — сказал Лаврушка. — У нас теперя два коня, один другого краше, да корова, княжий Насте подарок. Так что оберегаться надобно и от волков, и от дурного глазу.

— Ты никак сдурел! — воскликнул дед Силантий. — В первый день Великого поста колдовать пойдешь и хочешь, чтобы с того колдовства прок получился?

— Батюшки, и правда! — всполошилась Настя. — В посту не можно того робить! А коли ждать, яйцо всю силу потеряет.

— Чего же делать-то? — спросил Лаврушка.

— Энтой же ночью надобно идти, — сказал Силантий. — Далече ли у вас выгон-то?

— Какое далече! Вот, сразу за околицей, рукой подать. Давай, Настя, яйцо. Зараз я туды и схожу, а вы тута беседуйте и угощайтесь, я невдолге ворочусь! — С этими словами Лаврушка надел полушубок, подпоясался саблей, взял поданное Настей яйцо, завернутое в тряпицу, и вышел из избы.

Перешагнув порог, он сразу же погрузился в густую тьму: стояла уже глубокая ночь и небо было затянуто облаками. Однако через минуту глаза его немного освоились с темнотой, и он бодро зашагал по направлению к выгону.

После рассказов об оборотнях и прочей нечисти в пустом и темном поле было изрядно жутко, но все же Лаврушка благополучно добрался до его середины, разбил там чудодейственное яйцо, с молитвой вылил его содержимое на землю, перебросил скорлупки через левое плечо, как учили его сведущие люди, и с чувством исполненного долга направился к дому.

Не успел он сделать и десяти шагов, как пошел частый снег, сразу же начавший скрывать от его глаз темные очертания посадских изб и кое-где мерцавшие огоньки.

«Эге, — подумал Лаврушка, — так и без лешего заблудиться недолго!»

Чтобы избежать этой опасности, он переменил направление и двинулся прямиком к ближайшему забору, упершись в который свернул вправо и вдоль околицы пошел к своей избе. Он был уже недалеко от цели, когда вдруг совсем близко ему почудились голоса.

Лаврушка остановился, прислушиваясь. Да, никаких сомнений быть не могло: впереди него, очевидно, у ворот ближайшей избы разговаривали двое мужчин, которых в хаосе мятущихся снежных хлопьев он различить не мог.

«А ну, послушаем, кто это и о чем точит лясы в такую ночь», — подумал он и, прижавшись к забору, сделал несколько бесшумных шагов в сторону разговаривающих. Оставаясь сам невидимым на фоне темного забора, Лаврушка приблизился к ним почти вплотную и теперь мог различить впереди фигуру всадника, темнеющую на улице, у ворот. Второй собеседник стоял в приоткрытой калитке и почти не был виден.

— Зима зимой, а гривна тоже на снегу не валяется, — отчетливо донеслись до Лаврушки слова всадника, голос которого показался ему очень знакомым. — Коли желаешь получить ее, надобно ехать немедля.

— А чаво пересказать-то надо?

— Козельскому князю от меня передашь, что вещий сон Андрея Мстиславича исполнился. И ничего боле.

— Какой такой сон?

— Князь знает какой, а тебе знать незачем. Так вот, завтра же выезжай и, как воротишься, получишь гривну. А ежели хоть слово лишнее кому сболтнешь, после на себя пеняй!

— Ну а коли к завтрему мятель не уймется, боярин?

«Ага, это Шестак, — догадался Лаврушка, — как есть его и голос».

— А отец у тебя для чего колдун? — ответил Шестак. — Скажи ему, он мятель враз заговорит.

— Не всякий раз то удается, боярин.

— Коли не удастся, день переждешь. Запомнил крепко, что сказать-то надобно козельскому князю?

— Запомнил, боярин.

— Ну, так с Богом! — С этими словами всадник тронул лошадь плетью и почти мгновенно исчез в снежной посыпи. Одновременно захлопнулась калитка, и от нее послышались удаляющиеся шаги. Постояв еще с минуту, пошел своей дорогой и Лаврушка.

«Вот оно что! — соображал он. — Второй, стало быть, это Ивашка, сын колдуна Ипата. Как это я их избу сразу не распознал! Ох, сдается мне, что тут дело дюже нечисто! Завтра беспременно обо всем этом Василея Пантелеича упрежу!»

На следующее утро Лаврушка слово в слово передал князю подслушанный ночью разговор.

— Ладно, ступай, — выслушав его, ответил Василий. — А службу твою я не забуду.

Оставшись один, он крепко задумался. Было совершенно очевидно, что оба его дяди и Шестак находятся в постоянной связи и продолжают плести какую-то таинственную паутину. Но что за этим скрывается и что означает «вещий сон Андрея Мстиславича», Василий понять не мог.

«Должно быть, Шестак дает знать Титу Мстиславичу, что звенигородский князь мне крест поцеловал, — подумал он, — поелику ничего иного вчера тут не было. Но почто с такой вестью спешно, в самую мятель, посылать гонца? Нет, тут, пожалуй, что-то другое кроется. Ну ладно, поживем — увидим. А за Шестаком надобно будет присматривать: видать, он не оставил мысли моих удельных взбаламутить».

Глава 18

Когда хану Сартаку доставили приглашение Берке-хана, проклятый Сартак ответил: «Ты мусульманин, я же держусь христианской веры и видеть мусульманское лицо для меня несчастие».

Ал-Джузджани, афганский историк XIII в.

При удаче путешествие из Козельска в столицу Золотой Орды можно было совершить за месяц, но у княжича Святослава Титовича оно отняло значительно больше времени.

Прямая дорога на Сарай шла через земли Карачевского княжества, и потому ею нельзя было воспользоваться, не выдавая своих намерений. В целях сохранения тайны, Святославу пришлось ехать через великое княжество Рязанское, что удлиняло и без того неблизкий путь верст на пятьсот.

Выехал княжич в конце сентября, и в дороге его захватили осенние дожди. Многочисленные в этих местах болота, легко проходимые летом, теперь превратились в неодолимые препятствия, на объезд которых приходилось тратить часы и дни. Глубокая и цепкая грязъ, покрывшая дороги, позволяла лошадям идти только шагом. Святослав рассчитывал, выйдя на среднее течение Волги, спуститься к Сараю водным путем, но на его несчастье ледостав в этом году был ранний, и, когда в середине ноября он добрался до Волги, ее уже сковывал лед.

На измученных конях, по пустынным и диким местам, где завывали холодные ветры да волки, пришлось сделать еще около тысячи верст, и лишь к концу декабря Святослав Титович, исхудалый, обветренный и озлобленный неудачами пути, прибыл в ханскую ставку.

Новый Сарай, или Сарай-Берке, находившийся на девяносто верст ниже позднейшего Царицына на левом берегу Волги, был основан младшим братом Батыя, ханом Берке. Сам Батый свою столицу — Сарай-Бату — построил неподалеку от того места, где сейчас стоит город Астрахань. Чтобы лучше понять, почему этот богатый и цветущий город не удовлетворил хана Берке, нужно слегка коснуться истории Золотой Орды.

Чингисхан еще при жизни своей разделил все завоеванные им земли между четырьмя сыновьями, из которых старший, Джучи-хан, получил необъятную территорию, простиравшуюся от Енисея до Дуная, а на юге охватывавшую среднеазиатские земли, известные впоследствии под общим названием Западного Туркестана, Хорезм, Кавказ и Крым.

Предстояло еще завершить покорение некоторых входивших сюда областей, в том числе и Руси. Это сделал в последующие годы сын Джучи, выдающийся татарский полководец Бату-хан, которого русские летописцы, беспощадно исказившие все татарские имена, называли Батыем.

Это движение монгольских полчищ на запад должен был возглавить сам Джучи-хан, тоже покрытый славою воин. Завоевав Хорезм, он на некоторое время задержался там, пополняя свои силы и готовясь к походу на Европу. Но второй сын Чингисхана, Чагатай, ненавидевший старшего брата, сумел убедить отца в том, что Джучи замышляет измену и подбивает побежденных хорезмийцев и кипчаков [38] на восстание, которое он сам хочет возглавить.

Поверив этому, Чингисхан послал в Хорезм своих людей с приказанием уничтожить непокорного сына. Осенью 1226 года его воля была исполнена: во время охоты предательским ударом сзади Джучи-хану был перебит спинной хребет.

Стоит отметить, что те немногие сведения о личности Джучи-хана, которые до нас дошли, рисуют довольно привлекательный образ: по своему времени это был гуманный и смелый человек, не боявшийся говорить правду в глаза даже своему страшному отцу. Ему он был верен и предан, но не одобрял его жестокого обращения с покоренными народами. Своим великодушным отношением к подвластным ему хорезмийцам и кипчакам он и подал повод к клевете Чагатая.

По смерти Джучи выделенный ему колоссальный улус [39] должен был наследовать его старший сын Орду-Ичан [40]. Однако этот последний, признавая превосходство своего брата Бату-хана как полководца и правителя, совершенно добровольно уступил ему первенство и занял подчиненное положение, оставив за собой только среднеазиатские и зауральские кочевья, получившие название Ак-Орды [41].

Этот жест хана Орду-Ичана был исключительным и неповторимым в истории чингисидов, где почти каждый хан добирался до престола по трупам вырезанных им родственников. К характеристике Ичана следует добавить, что несколько позже он по собственному почину поделился своими владениями с младшим братом Шейбани-ханом, отдав ему зауральские степи. Батый до самой смерти глубоко почитал его и не стыдился публично оказывать ему знаки уважения, как старшему. И хотя царствовал он, имя Орду-Ичана по его распоряжению ставилось на первом месте во всех ханских ярлыках и иных государственных документах.

Когда умер Батый — основатель огромной, независимой империи, получившей название Золотой Орды, — ему наследовал его старший сын Сартак. Это был, по-видимому, человек мягкий — побратим Александра Невского и полный доброжелатель русских. И он и его жена были православными. Если бы ему было суждено дольше остаться на ханском престоле, дальнейшая история Орды, да, вероятно, и Руси, сложилась бы совершенно иначе. Но несколько месяцев спустя он умер от яда. Великим ханом был объявлен его малолетний сын Улагчи при регентстве Баракчины — главной жены Батыя. Однако через год был отравлен и он. На золотоордынский престол вступил виновник обоих этих отравлений — младший брат Батыя, Берке-хан. Он был мусульманином и, сделавшись великим ханом, обратил в ислам всю подвластную ему Орду.

Будучи ничтожеством по сравнению со старшими братьями — Ичаном и Батыем, Берке им завидовал и ненавидел их, в особенности Батыя, который стяжал себе славу великого полководца и «джехангира» [42]. Вступив на престол, Берке где только возможно старался унизить его память.

В татарской Орде, когда умирал семейный человек, его жен должны были разобрать ближайшие родственники. В силу этого обычая, Берке взял хатунь Баракчину, но лишь в качестве второстепенной жены, полуналожницы, а несколько месяцев спустя якобы по подозрению в измене утопил ее в мешке с кошками.

Не желая признать своей столицей город, построенный Батыем, Берке основал другой, получивший название Сарай-Берке, и в течение всей жизни не жалел усилий и средств, чтобы сделать его больше, богаче и красивее прежней столицы, Сарая-Бату. И если достигнуть этого он не успел, то несколько десятков лет спустя его труды завершил великий хан Узбек, который значительно расширил этот новый Сарай и украсил его великолепными дворцами, мечетями и иными зданиями, вызывавшими восхищение современников.

Все подвластные Золотой Орде страны внесли свою подневольную лепту в строительство этого города, порожденного завистью и чванством. Из Руси сюда сплавляли по рекам лучшие древесные материалы, с Урала шли караваны голубого гранита и отделочных камней, из Крыма везли мрамор, из Персии — ковры и драгоценную утварь для ханских дворцов. Из Хорезма привозили части старинных стен, покрытые бесценной мозаикой, из Самарканда и Бухары — целые блоки разобранных храмов, дворцов и мавзолеев, которые являлись непревзойденными по красоте и изяществу архитектурными творениями.

Тысячи мастеров зодчества, художников, ваятелей, резчиков, древообдельцев, кровельщиков и других умельцев, привезенных сюда в качестве рабов или по вольному найму, дни и ночи работали в этом городе, воздвигая дворцы, дома и мечети, выкладывая деревянными торцами огромную площадь и улицы возле ханского дворца, украшая общественные здания и жилища татарской знати, в которые по трубам проводили воду из Волги.

В результате этих усилий на ровной, как стол, местности вырос обнесенный земляным валом город с двухсоттысячным населением. По свидетельству путешественников-арабов, он был так велик, что за день его нельзя было объехать на лошади. В нем было много дворцов, выстроенных из голубого камня — гранита — и из разноцветного мрамора либо сплошь выложенных синими, желтыми или красными изразцами с золотой отделкой. Красотою и богатством украшения выделялись также здания монетного двора, общественных бань, арсенала, оружейных мастерских, мавзолеев и медресе [43]. Было здесь несколько десятков великолепных мечетей с тонкими минаретами, взлетающими к небу, как пламенная молитва фанатика-дервиша. Были пять православных церквей, католический костел, храмы буддийские, конфуцианские, браминские, шаманские и всех прочих существующих в Азии религий.

Это было полное смешение всех мыслимых архитектурных стилей и форм, где русское стояло рядом с египетским, а китайское — с византийским или мавританским. Но вся эта хаотическая смесь создавала городу какое-то свое собственное, оригинальное и отнюдь не отталкивающее лицо. Некоторые восточные историки, побывавшие в Сарае-Берке, называют его одним из красивейших городов их времени.

Однако, несмотря на это, Старый Сарай, являвшийся крупным торговым и ремесленным центром, долго еще сохранял свое значение, и несколько ханов, следующих за Берке, предпочитали держать свою ставку там. Только Узбек, пятьдесят лет спустя, окончательно перенес столицу Золотой Орды в Сарай-Берке, обязанный ему своим блестящим завершением.

Расцвет этого города обуславливался также его географическим положением: через него шли все важнейшие пути караванной торговли Европы с Азией.

Сюда стекались пряности из Индии, ковры из Персии, меха из Сибири, парча и пурпур из Византии, хлеб из Киевщины, сукна из Фландрии, драгоценная утварь из Венеции, оружие из Дамаска, тропические фрукты из Египта, виноград из Крыма, вина из Франции, Венгрии и Грузии.

Европейским купцам не нужно было больше ездить в Китай за шелками — их можно было всегда купить на рынках Сарая, где каждый находил к тому же спрос на свои собственные товары. Сарай-Берке сделался как бы центральным базаром Европы и Азии. Генуэзские, венецианские, византийские, русские, китайские, еврейские, армянские и прочие купцы имели тут собственные караван-сараи, то есть обнесенные высокими стенами кварталы, где находились их жилища, склады, постоялые дворы и рынки. В Сарае-Берке можно было встретить торговца любой национальности и купить все, что угодно, начиная с прекрасной восточной рабыни и кончая лучшими шампанскими винами.

Богатство города, помимо торговли, постоянно умножалось продуктами грабежа и поступающей дани. Десятую часть достояния всех покоренных татарами стран и народов всасывала в себя Орда.

Сами татары вырабатывали очень немного товаров, не отличавшихся к тому же ни богатством выбора, ни мастерством производства. Войлок, кожи, шорные изделия, грубые шерстяные ткани, примитивная керамика, оружие и кумыс — вот все то, что они умели производить своими руками и чем, собственно, ограничивались их потребности воинов и кочевников.

Богатство ордынца измерялось главным образом количеством его коней. У каждого рядового воина их было не меньше двух, у начальников, даже невысоких, они исчислялись табунами. Великолепная татарская лошадь, резвая и выносливая, давала кочевнику почти все, что ему было нужно: еду, питье, жилище, средство передвижения, залог победы над врагом и возможность грабежа. Излишки своего конского поголовья Орда продавала в Индию.

Конечно, Сарай производил множество всевозможных товаров и изделий отличного качества, поступавших как на внутренний, так и на внешний рынок. Но все это делалось руками огромного количества ремесленников-рабов, которых татары тщательно отбирали в покоренных ими землях и отправляли в Орду. Среди них было немало людей исключительно высокого мастерства. Так, например, русский золотых дел мастер и резчик по кости, Кузьма, из Сарая был специально вызван в монгольскую столицу Каракорум, где сделал императору Гуюк-хану трон из слоновой кости и золота, долго изумлявший всех непревзойденной тонкостью своей работы.

Труд искусных умельцев в Орде хорошо оплачивался, обычно все они быстро выкупались из рабства, имели в Сарае свои дома и достигали благосостояния, иногда, по-видимому, значительного. По свидетельству католического прелата Плано Карпини — главы посольства, которое папа Иннокентий Четвертый отправил к Гуюк-хану, — этот самый русский мастер Кузьма, находившийся в то время в Каракоруме, приютил у себя и более месяца содержал на свой счет папское посольство, ожидавшее приема у императора.

Простых ремесленников селили в Сарае отдельными кварталами, распределяя их по отраслям мастерства и вовсе не считаясь с национальностью. Были отдельные кварталы и улицы кузнецов, оружейников, шерстобитов, кожевников, медников, гончаров, ткачей, резчиков и других. В каждом из таких ремесленных центров были свои торговые ряды, кроме того, в городе имелась огромная площадь для общих базаров.

Дома более зажиточных людей и знати были выстроены из камня, жилища ремесленников — из самана и глины. По мере удаления от центральной части столицы к ее окраинам улицы становились все уже и грязнее, дома лепились все теснее друг к другу. Садов в Сарае не было вообще, он был совершенно лишен каких-либо признаков зелени. Посреди города находился большой, искусственно сделанный пруд, но вода в нем была загрязнена и для питья не годилась. За исключением высшей знати, имевшей водопроводы, все население города вынуждено было питьевую воду возить из Волги или покупать на улицах у водовозов.

Татары медленно и с трудом привыкали к оседлой городской жизни. Едва лишь наступало тепло, все монгольское население города, включая и самого великого хана, выкочевывало в юрты, шатры и кибитки, которые по обоим берегам Волги покрывали все видимое глазу пространство вокруг столицы. В течение целого лета огромный город казался наполовину вымершим, и только лишь с наступлением осенних холодов кочевники постепенно возвращались в свои дома, да и то не все: многие оставались зимовать в юртах, по ту сторону городского вала.

Привычка к походным условиям жизни была у татар так сильна, что некоторые ханы, включая и Батыя, на зиму приказывали в одном из залов своего дворца устанавливать шатер, в котором и проводили большую часть времени.

Глава 19

А пошлины ему, Феогносту-митрополиту, платить не надобе, ни подвод, ни кормов, никаков дар ни почестия не воздавать никому. А земель его, ни вод, ни огородов, ни садов, ни мельниц, ни людей его никто да не заимает, ни истомы творит, ни возьмет у них ничего. И кто того не соблюдет, смерти да побоится. А ты, Феогност-митрополит, за нас молитвы Богу воздавай.

Царица Тайдула, из ярлыка, данного ею митрополиту Феогносту в 1351 г.

По прибытии в Сарай княжич Святослав прежде всего отправился в русский квартал, разыскал там брянского купца Зернова, с которым Тит Мстиславич вел кое-какие торговые дела, и при его содействии в тот же день нашел вполне приличное помещение для себя и своих людей.

Это был небольшой каменный дом в средней части города, с двориком и сараями, в которых удалось разместить слуг и лошадей. Сам Святослав Титович и сопровождавший его пожилой сын боярский Степан Колемин вместе с привезенными дарами поместились в двух низких, но просторных горницах дома. Их убранство непритязательному козельскому княжичу показалось даже роскошным: полы и стены почти сплошь были закрыты пестрыми коврами, на широких и низких диванах лежало множество шелковых подушек, а на стоявших по углам резных деревянных этажерках была расставлена узорчатая керамика, бронзовые светильники и малахитовые безделушки. Круглые полированные столы возвышались над полом едва на четверть — за ними ели, сидя на подушках, прямо на полу, поджав под себя ноги.

Но что в зимнюю пору было едва ли не самым важным — в одной из горниц имелось отличное отопление: это была сложенная из камня печь, от которой дым и горячий воздух проходили по широкому глиняному дымоходу вдоль внутренних стен. Только лишь при виде татарского топлива Святослав брезгливо поморщился: дрова тут стоили чрезвычайно дорого и почти все дома отапливались аргалом [44].

Помывшись в бане у купца Зернова и отоспавшись после утомительного путешествия, княжич приоделся и отправился к местному православному епископу, чтобы завязать полезное знакомство, а заодно разузнать кое-что о характере хана Узбека, придворных порядках и приближенных к хану лицах, посредничеством которых можно было бы воспользоваться. О цели своего приезда он решил до поры до времени распространяться как можно меньше.

Владыка Даниил, епископ сарайский и подольский, был еще нестарый человек, высокого роста и представительной наружности. Его проницательные, светящиеся умом глаза, казалось, просматривали собеседника насквозь. Он был ставленником великого князя Московского, Ивана Даниловича, а последний умел подбирать людей, особенно для таких ответственных мест, как ханская ставка, куда все соперничающие русские князья приезжали с жалобами друг на друга, а чаще всего на самого Ивана Даниловича. При том неизменном уважении, которым пользовалось у татар русское духовенство, сарайский епископ в глазах хана имел порядочный вес и часто своими силами мог защитить в Орде интересы московского князя. Если же случай того требовал, он своевременно оповещал Москву.

Епископ принял княжича несколько настороженно: он знал, что русские князья в Орду зря не приезжают. Однако, когда Святослав, назвавши себя, подошел под благословение, почтительно поцеловал ему руку и от имени отца своего просил принять в дар массивную золотую чашу для сарайской епархиальной церкви, владыка смягчился, а из дальнейшего разговора понял, что это сравнительно мелкий проситель, не имеющий никакого отношения к московским делам. Он благосклонно вступил в беседу с козельским княжичем и несколькими ловко поставленными вопросами прижал его к стене: Святославу стало ясно, что нужно или развязывать язык, или стяжать недоверие владыки и лишить себя его возможного содействия. Почти без колебания он избрал первое.

Рассказав о цели своего приезда, карачевские дела он осветил, разумеется, по-своему: о духовной грамоте князя Мстислава Михайловича не обмолвился и словом, а просто сказал, что ввиду тяжелой болезни большого князя его брат, Тит Мстиславич, как следующий по старшинству, заранее желает оформить у хана свои права наследия, дабы избежать смуты и усобицы, если кто-нибудь из младших князей вздумает эти права оспаривать. Владыку Даниила, которого дела окраинных княжеств интересовали весьма мало, это объяснение вполне удовлетворило. Он в свою очередь осветил Святославу положение дел в Орде и дал ему несколько полезных советов.

Возвратившись домой, Святослав Титович глубоко задумался. От епископа он узнал, что получить у хана прием будет очень трудно, ибо раздраженный нескончаемыми распрями северных князей, то и дело приезжающих в Орду с жалобами и доносами друг на друга, Узбек последнее время никого из русских на глаза к себе не пускал. В подтверждение этого владыка сослался на пример тверского княжича Федора Александровича, который уже более двух месяцев жил в Сарае, тщетно домогаясь приема.

Но сидеть, ожидая у моря погоды, было нельзя. Святослав отлично понимал, что в его миссии быстрота является залогом успеха: если умрет Пантелеймон Мстиславич и до хана дойдет весть о том, что в Карачеве мирно княжит его сын Василий, дело заговорщиков будет обречено на провал. Надо было добраться до Узбека теперь же, во что бы то ни стало, а для этого необходимо было заручиться помощью влиятельных лиц.

Прежде всего следовало добиться приема у хатуни и путем подарков постараться склонить ее на свою сторону. Святослав знал, что хан Узбек женат на дочери византийского императора Андроника, и был уверен, что именно с нею ему придется иметь дело. К его большому удивлению, владыка Даниил сказал, что никакого влияния на хана она не имеет и что в особой милости у него молодая, недавно взятая им жена Тайдула. Но к ней тоже нужно было найти какой-то подход. По словам епископа, особым расположением хана пользовались темники [45] Абдулай и Киндык. Последнего сейчас в Сарае не было, и княжич решил начать с Абдулая.

На следующий день Святослав отправился к нему в сопровождении сына боярского Колемина, хорошо говорившего по-татарски, и двух слуг, несших подарки.

Абдулай жил неподалеку от ханского дворца, в красивом, мавританского стиля доме, который и по внешности, и по внутреннему убранству тоже смело можно было назвать дворцом. Но старый воин, всю жизнь проведший в походах, в глубине души не очень радовался этому великолепию. Задумчиво бродя по обширным, неизвестно для чего нужным залам своего дворца и с опаской переставляя ноги, разъезжающиеся на скользком паркете, он с грустью думал о прелести войлочного шатра, где все так привычно и удобно, где каждая вещь всегда находится под рукой. Но что поделаешь? Великий хан желает, чтобы татарские князья, его приближенные, жили теперь во дворцах, а воля великого хана — это воля Аллаха…

Русского княжича Абдулай принял сразу, по долгой практике зная, что подобные посетители не являются с пустыми руками.

В большой, сплошь убранной дорогими коврами комнате, куда его провели, Святослав увидел пожилого одноглазого татарина, сидящего, поджав ноги, на низком диване. Приложив руку ко лбу и сердцу, княжич поклонился Абдулаю и сказал несколько слов стоявшему сзади Колемину. Последний выступил вперед и, в свою очередь низко поклонившись, перевел по-татарски, что сын козельского князя Святослав, находясь в Орде, счел своим долгом лично приветствовать столь славного баатура [46], как эмир Абдулай, о воинской доблести и мудрости которого знает вся Русь.

Добродушно кивнув головой, татарин указал гостю на стопку подушек, лежавшую рядом, и сказал на довольно сносном русском языке:

— Садись, князь. Я не раз бывал на Руси и немного знаю ваш язык. Хорошо ли доехал ты?

Святослав ответил, что доехал он вполне благополучно, и сделал знак слугам, стоявшим у двери. Те подошли и с низкими поклонами положили к ногам Абдулая дамасскую саблю в драгоценных ножнах и пачку в сорок бобровых шкурок. Единственный глаз татарина заискрился удовольствием. Почти не обратив внимания на меха, он взял саблю, вынул ее из ножен и с видом знатока внимательно осмотрел клинок. Потом осмотрел и ножны и, поцокав языком, промолвил:

— Спосибо, князь. Ты не мог сделать лучшего подарка старому воину. Садись же и поведай, что привело тебя к нам? — Затем он громко крикнул что-то по-татарски, и через минуту двое слуг внесли и расставили на круглом столе достархан [47]: кумыс в серебряном кувшине, варенные в меду фрукты, финики, орехи и другие сласти.

Абдулай сам налил княжичу кумыса, и Святослав, мастерски скрывая свое отвращение, бережно принял кубок и осушил его до дна. Он знал, что тут недопустимы никакие вольности: кумыс считался у татар священным напитком, отказаться от него значило смертельно оскорбить хозяина, а непочтительно о нем отозвавшись или пролив, хотя бы нечаянно, на землю, можно было поплатиться головой.

Выполнив сей неприятный долг и закусив кусочком рахат-лукума, Святослав вкратце рассказал о цели своего приезда и выразил надежду, что «достославный эмир, верную службу и мудрые советы которого по справедливости столь высоко ценит великий хан» поможет ему в этом деле.

Абдулай задумался, поглаживая пальцами свои жидкие висячие усы. Он не хотел обманывать Святослава или обещать ему то, чего не сможет исполнить, ибо, как всякий татарин, по натуре был глубоко честен. Правда, эта татарская честность носила несколько своеобразный характер и потому ускользнула от внимания русских летописцев, бывших к тому же далеко не беспристрастными судьями. Для них татарин был прежде всего поработителем родины, «поганым», и для его описания существовала только одна краска: черная.

Не подлежит, конечно, никакому сомнению, что самый беззастенчивый и жестокий грабеж во время военных и карательных действий был у ордынцев вполне обычным явлением. С их точки зрения, это и было то, ради чего воюет воин. Это была законная плата за тяжелую службу и смертельный риск его ремесла, ибо никакого иного вознаграждения он не получал. Но в то же время воровство, мошенничество, обман в торговой сделке и даже простая ложь были в Орде почти неизвестны. За бесчестный поступок, даже вполне обычный и широко практикуемый среди других народов, татарина ожидала беспощадная казнь. Честность была, пожалуй, самой сильной чертой татарского характера, — она прошла через века и сохранилась до наших дней. В дореволюционное время каждая приволжская рабочая артель, отправляясь на заработки, старалась включить в свой состав какого-либо татарина, чтобы доверить ему денежную и хозяйственную часть: его национальность служила гарантией того, что ни одна копейка не пропадет и никто не будет обижен.

Ордынцы любили подарки, но хорошо понимали, что даются они не от наплыва душевных чувств, а что в обмен потребуется какая-то услуга. И, обещав оказать ее, татарин, по мере сил и возможностей, старался свое обещание выполнить. Поэтому Абдулай после довольно долгого раздумья сказал:

— Плохое время ты выбрал. Великий хан Узбек, да живет он тысячу лет, сильно гневен на русских князей. Трудно будет устроить, чтобы он тебя принял. Я это сделаю, но нужен подходящий случай, и обманывать тебя не хочу: ждать придется, может быть, долго. Хану я хорошо о тебе скажу. Только смотри: великий хан, да продлит Аллах его драгоценные дни, справедлив, и, если твое дело правое, обиженным от него не уйдешь. А коли ты с обманом и неправдой пришел, пеняй потом на себя.

Святослав рассыпался в благодарностях и заверил, что дело его никакого обмана в себе не таит. Затем сказал, что отец его, князь козельский, много слышавший о непревзойденной красоте и мудрости хатуни Тайдулы, прислал ей поклон и подарки, которые теперь же нужно передать по назначению. Абдулай понимающе улыбнулся.

— Ну, это легче сделать, — сказал он. — Хатунь Тайдула, да сохранит Аллах красоту ее на долгие годы, любит русских и любит подарки. Ты будешь извещен о дне, когда она пожелает тебя принять.

С витиеватыми выражениями благодарности и щедрыми пожеланиями всех милостей Аллаха Святослав простился с темником. После этого разговора настроение его заметно повысилось.

«Один пособник уже есть, — с удовлетворением думал он, — и дело мое, кажись, налаживается. Худо только, ежели ждать придется долго… Ну, ничего, впереди еще Тайдула. Коли придусь ей по душе, она небось сумеет дело ускорить. Абдулай-то еще когда свой случай найдет, а она, поди, всякую ночь тот случай имеет!»

В ожидании приема у Тайдулы Святослав Титович верхом, а иногда и пешком прогуливался по городу, дивясь его величине и с любопытством приглядываясь к окружающему. Самым большим городом, какой он до сего времени видел, был Смоленск — теперь он казался ему жалкой деревней в сравнении с Сараем. Все для него было тут ново, все поражало своей необычностью.

За исключением церквей, он никогда не видел ни одной каменной постройки, а здесь не было ни одной деревянной. В Козельске даже появление какого-нибудь заезжего поляка было событием, а тут на улицах и площадях, кроме татар и русских, сотнями толкались арабы, греки, персы, китайцы, половцы и бог весть кто еще, и никто тому нимало не дивился. Он никогда не мыслил, что вода представляет собой какую-то ценность, а здесь ее возили по городу в огромных глиняных кувшинах и продавали за деньги. И притом возили не на лошадях, а на верблюдах. Святослав их никогда прежде не видел и потому к первому же подошел вплотную, чтобы рассмотреть забавного урода поближе. Очевидно, этот осмотр затянулся дольше, чем требовали правила верблюжьего приличия, ибо флегматичное животное, пожевав губами, пустило вдруг в княжича ловко нацеленный плевок, после которого прогулку пришлось прекратить и идти мыться и переодеваться.

Но самым интересным были огромные базары, где люди говорили на множестве языков, но все же как-то сговаривались и понимали друг друга. А о товарах уж и говорить нечего: Святослав в жизни своей не видел и сотой доли того, что было тут выставлено. Он часами ходил по рядам, рассматривал изумительной выделки индийскую парчу, оружие, выкованное лучшими мастерами Востока, замечательные венецианские доспехи, делающие воина совершенно неуязвимым, стеклянную и золотую посуду тончайшей художественной работы, великолепные персидские ковры, драгоценные украшения и безделушки и множество иных вещей, назначения которых он иногда и не знал. Кое-что щупал руками, даже торговался, но не покупал ничего: был прижимист, в отца.

Так прошло дней десять. Святослав начал уже беспокоиться, не обманул ли его Абдулай, когда наконец от имени последнего явился нукер [48] с извещением, что хатунь Тайдула примет русского княжича завтра, за час до полудня. Он пояснил, что прием состоится в ханском дворце, куда надлежит войти через боковой, восточный вход, предъявив начальнику караула серебряную пайцзу [49], которую тут же вручил Святославу.

На следующий день, немного раньше назначенного часа, Святослав Титович, одетый во все самое лучшее, сверкающий золотым шитьем, в сопровождении своего переводчика и слуг с подарками находился уже в покоях Тайдулы.

Комната, где его оставил битакчи [50], поразила княжича своим великолепием. В отличие от всего, что он до сей поры видел в богатых татарских домах, стены ее вместо ковров были сплошь покрыты бирюзового цвета мозаикой со сложнейшим серебряным узором. Сводчатый потолок был темно-голубого цвета, и с него свисала на серебряной цепи своеобразная люстра, составленная из семи масляных светильников, сделанных из полупрозрачного опалового стекла с голубой и серебряной росписью. На светлом паркетном полу, который был инкрустирован перламутром, перед каждым из двух стоящих здесь диванов лежало по шкуре белого медведя.

Убранство комнаты дополняли разбросанные по полу высокие шелковые подушки, служившие сиденьями, выложенный слоновой костью, полированный столик орехового дерева и несколько таких же этажерок, уставленных драгоценными вещицами. Святослав собирался их как следует рассмотреть, но не успел, ибо в этот миг появился битакчи и торжественно объявил, что лучезарная хатунь Тайдула, на которой неизменно почивает милость Аллаха, сейчас осчастливит своим появлением тех, кто достоин высокой чести ее увидеть.

С этими словами битакчи широко распахнул двери и, сделав шаг в сторону, сложился почти вдвое в почтительном поклоне. В сопровождении двух богато одетых пожилых монголок в комнату вошла совсем молодая, высокая и стройная женщина, в которой лишь слегка косой разрез больших и лучистых глаз да угольно-черные волосы изобличали татарку. Тонкие, круто взлетающие брови, безукоризненной формы нос, маленький, изящно очерченный рот и все остальные черты ее юного лица, почти не тронутого белилами и румянами, гармонично складывались в такое чарующее целое, что сразу становилось понятным, почему ею пленился суровый пятидесятисемилетний хан, никогда не знавший недостатка в прекраснейших женщинах.

Одета она была в расшитый серебром голубовато-серый китайский халатик, из-под которого виднелись вишневого шелка шальвары и серебряные туфельки на высоких голубых каблуках. Вместо «бокки» — громоздкого головного убора знатных татарских женщин — на ней была низкая бархатная шапочка, расшитая жемчугом и украшенная пером серебристой цапли. Драгоценностей на ней, вопреки обычаю, тоже было немного: два-три кольца с крупными самоцветами, жемчужные серьги да золотой браслет в виде змеи, обвивающий ее левую руку.

С красотой внешности у Тайдулы сочеталась красота души, и порабощенная татарами Русь ей многим обязана. При хане Узбеке она еще не играла заметной политической роли, но, когда два года спустя Узбек умер, Тайдула сделалась главной женой его сына, хана Джанибека, на которого приобрела заметное влияние. Она всегда с симпатией относилась к русскому народу, а после того, как московский митрополит Алексей чудесным образом вернул ей потерянное зрение, превратилась в неизменную и пламенную заступницу за русских. И если ее мужа даже русские летописи, далеко не снисходительные к татарам, нарекли Джанибеком Добрым, то в этом заслуга Тайдулы.

Джанибек сам по себе отнюдь не был добрым: с татарами, и в том числе со своими родными братьями, он расправлялся с отменной жестокостью. Но благодаря Тайдуле в течение пятнадцатилетнего царствования Джанибека, а потом и двух его сыновей, Бардибека и Науруза, при которых она сохранила свое влияние на государственные дела, Русь, по словам летописцев, «дышала свободно» и ни один русский князь не был казнен.

Особенное покровительство оказывала она русской Церкви и православному духовенству. Из семи дошедших до нас ханских ярлыков, расширяющих права и привилегии русской Церкви, три выданы лично ею, а четвертый — ханом Бардибеком, несомненно по ее ходатайству. Последние годы жизни она почти безвыездно жила в городе Туле [51], окруженная русским духовенством, и весьма возможно, что втайне приняла православие.

Увидя вошедшую хатунь, Святослав собирался отвесить низкий восточный поклон, но вместо этого, то ли пораженный ее красотой, то ли решив, что маслом кашу не испортишь, — он почти неожиданно для самого себя, повалился на колени и поцеловал пол у ее ног, как это делали перед членами ханской семьи татары.

— Встань, князь, — сказала Тайдула по-татарски, — встань и скажи, что привело тебя ко мне?

Колемин сейчас же перевел ее слова. Когда Святослав поднялся и взглянул на ханшу, она уже сидела на диване, подобрав под себя ноги.

Путаясь в словах и сбиваясь, оробевший княжич кое-как объяснил, что приехал в Орду по делу своего отца, князя козельского, и, так как дело это очень спешное, он просит прекраснейшую и мудрую хатунь помочь своим влиянием, чтобы великий хан принял его возможно скорей. Потом, вспомнив вдруг, что не с этого следовало начинать, добавил, что отец его, много наслышанный о ее несравненных достоинствах, шлет ей низкий поклон и скромные подарки, которые он счастлив лично положить к ее ногам.

С этими словами он обернулся к слугам, и те, приблизившись к дивану и преклонив колени, положили перед ханшей две дюжины драгоценных шкурок черной с проседью лисы и открытый ларец из слоновой кости, в котором лежало ожерелье из крупных розовых жемчужин и две золотые застежки, украшенные рубинами.

Вопреки ожиданию Святослава, Тайдула не проявила особого восторга при виде этих дорогих подарков. С таким видом, словно делает это скорее из вежливости, чем из любопытства, она вынула из ларца ожерелье, немного полюбовалась игрой жемчужин и положила его обратно. Затем на мгновение погрузила свои тонкие пальцы с посеребренными ногтями в груду лежавших перед нею мехов и сказала:

— Передай мою благодарность и ответный поклон твоему почтенному отцу, да продлит Аллах его дни. Я не сомневаюсь в том, что милостивый и справедливый хан, наш повелитель, исполнит его просьбу. Но какое влияние может оказать слабая женщина на того, чья государственная мудрость сияет над нами как солнце? Поверь, что тот день и час, когда великий хан тебя примет, будет наиболее угоден Аллаху. Я же со своей стороны могу лишь желать, чтобы это случилось скорее.

Задав Святославу еще два-три незначительных вопроса, Тайдула поднялась и отпустила его довольно холодным кивком головы. Отвешивая поклоны и бормоча пожелания, княжич выпятился за дверь, чувствуя, что его подарки пропали даром и что он не произвел здесь выгодного впечатления.

В этом он не ошибся. Едва за ним закрылась дверь, на прекрасное лицо ханши наползла брезгливая улыбка. Судя по тем князьям, которых она видела до сих пор, у нее сложилось мнение, что русские — это красивые, сильные и мужественные люди, не роняющие своего достоинства даже перед лицом грозного хана Узбека. А этот невзрачный рыжий человек, униженно пресмыкавшийся перед нею, был так на них непохож!

— Не знаю, каков его отец, — сказала хатунь своим приближенным, — но сын мне совсем не нравится. И помощи моей просил он едва ли для доброго дела. Уберите это, — добавила она, небрежно поведя головой в сторону подарков, и быстро вышла из комнаты.

Глава 20

Дошедшу же до Орды, князь Юрий Московський и беззаконий проклятый татарин Кавгадий начаша ва́дити на великаго князя Михаила царю Озбяку. И веле царь судити его с Юрьем, они же оболгаше его, и судии рекоша: достоин есть Михаил смерти.

Тверская летопись

Для княжича Святослава потекли нудные дни ожидания. Прошел январь, а никаких перемен в его положении не было. Через несколько дней после приема у Тайдулы он снова был у Абдулая, на которого возлагал теперь все свои надежды. Но ответ эмира был малоутешительный: подходящего случая говорить с ханом у него еще не было и надо ждать.

В начале февраля, обуреваемый нетерпением и тревогой, княжич опять отправился к Абдулаю и, думая, что, может быть, мало ему дал, прихватил с собой золотой кубок и богато оправленный кинжал. Татарин с благодушным видом принял подарки, но снова ответил, что надо ждать. А когда разочарованный Святослав принялся настаивать, ссылаясь на важность и спешность своего дела, Абдулай невозмутимо ответил:

— Я думал, что ты благоразумнее, князь. Ты приехал по важному делу — зачем же так спешишь провалить его? Я знаю, что великий хан сейчас гневен, потому и жду. Но коли ты того хочешь, завтра же скажу ему о тебе. Только на себя пеняй, ежели вместо приема хан прикажет тебе убираться из Орды.

Разумеется, Святослав этого не захотел и больше не надоедал Абдулаю, поняв, что нужно запастись терпением.

Чтобы убить медленно тянувшееся время, он с утра до вечера бродил по городу, но шумные базары центра ему прискучили, и он стал посещать более отдаленные кварталы, с любопытством приглядываясь к особенностям местной жизни.

Его сильно удивляла праздность, которой тут предавались мужчины. Татарин считал, что его дело — война, и почти все хозяйственные и домашние работы лежали в Орде на рабах и на женщинах. Однако в положении последних не было заметно приниженности, обычной для других мусульманских стран. Женщина здесь не закрывала своего лица чадрой и не вынуждена была прятаться от посторонних: она пользовалась полной свободой и в правах была равна мужчине. В решении семейных и родовых дел ее голос нередко получал перевес.

В заседаниях курултая [52], как нам известно из многих сохранившихся документов, ханские жены принимали участие наравне со своими мужьями. Бывали случаи, когда женщина стояла во главе государства. Так, например, на императорском престоле в Каракоруме после смерти Куинэ [53], внука Чингисхана, в течение нескольких лет находилась императрица Огюль-Гаймиш. В царствование малолетнего хана Улагчи, как уже было упомянуто, Золотой Ордой правила вдова Батыя, Баракчина. В семидесятых годах четырнадцатого столетия в Сарае чеканила свою монету Тулюбек-ханум.

Не раз заходил Святослав и в кварталы ремесленников — рабов. Собственно, многие из них уже не являлись рабами: рабство у татар не было наследственным и сын раба, рожденный в Орде, становился свободным человеком. Если он был хорошим ремесленником, мог оставаться в городе и работать за свой собственный счет, платя установленный налог. Если он ничего не умел делать и не обнаруживал желания стать воином, ему давали землю и кое-какую помощь, превращая его в «сабанчи», то есть полукрепостного крестьянина.

Рабыня, на которой женился татарин, немедленно получала свободу. Это право распространялось и на простую наложницу, если она становилась матерью, ибо, по татарскому закону, в этом случае она автоматически превращалась в законную жену отца своего ребенка. В силу такого положения незаконнорожденных детей в Орде не существовало.

Пленников, захваченных во время войн и набегов, татары пригоняли в Орду и здесь прежде всего отсортировывали хороших ремесленников. Их первые два-три года держали под крепким караулом и заставляли работать, причем весь доход от их подневольного труда шел в пользу хана и государства. Потом их обычно переводили на своего рода оброк, то есть предоставляли им жить и работать самостоятельно, выплачивая в ханскую казну определенную сумму деньгами или произведениями своего мастерства. В этот период строгого наблюдения за ними уже не было, бежать не составляло особого труда, но на это отваживались весьма немногие: без специального пропуска иностранцу было почти немыслимо выбраться из Орды, а в случае поимки беглого раба ожидала жестокая казнь.

Что касается остальных пленных, то частично их раздавали воинам для домашних услуг, а всех прочих продавали в рабство в другие страны, главным образом в Египет.

Святослав с некоторыми русскими ремесленниками вступал в беседы и расспрашивал о их житье, но ответы получал довольно разноречивые. Многие жаловались на тяжелую жизнь и умоляли помочь им отсюда вырваться, другие говорили, что жить и тут можно, а некоторые искусные умельцы в Орде преуспевали и своим положением были довольны. Однако почти все испытывали тоску по родине и по мере возможности копили средства в надежде когда-нибудь выкупиться. На жестокое обращение жалоб почти не было.

Однажды в русском торговом квартале, покупая что-то у купца Зернова, княжич столкнулся у прилавка е высоким и статным мужчиной лет двадцати трех. Руеые волосы и голубые глаза сразу изобличали в нем соотечественника, а богатое одеяние и барственные повадки не оставляли сомнений в том, что он принадлежит к высшей знати. Еще раньше чем Зернов их познакомил, Святослав догадался, что это и есть тверской княжич Федор, о котором говорил ему епископ.

Это нечаянное знакомство сперва вызвало в нем скрытую досаду: как всякий человек, сознающий, что творит подлое дело, он старался держаться в тени и избегать встреч, благодаря которым на Руси могла открыться его некрасивая роль. Но раз уж факт совершился, делать было нечего. К тому же веселый и добродушный тверич произвел на Святослава приятное впечатление и вдобавок показался ему человеком недалеким.

От Зернова они вышли вместе, и Святослав Титович, живший поблизости, пригласил к себе тверского княжича, на что последний охотно согласился, ибо тоже изнывал в Орде от бесплодного ожидания и смертельной скуки.

В скором времени они уже сидели у горящей печки, около круглого татарского стола, поднятого слугами Святослава на нормальную высоту. На столе стояла большая сулея старого грузинского вина и блюдо с жареной бараниной.

— Не обессудь, князь, — сказал Святослав. — Ежели бы ты к нам в Козельск пожаловал, я бы тебя не так принимал. Но эти басурманы и есть толком не умеют. Чай, сам знаешь, кроме проклятой кобылятины да баранины, трудно здесь и сыскать что-нибудь. Впрочем, вино у них доброе.

Федор Александрович поспешил заверить, что столь приятная встреча для него дороже всяких угощений, и приналег на вино и баранину, обнаружив изрядный аппетит и весьма общительный характер.

Завязалась беседа. Святослав, не собираясь вдаваться в подробности, сказал гостю, что приехал в Орду по поручению отца, которому по старшинству надлежит получить ярлык на большое княжение в Карачеве после умирающего князя Пантелеймона Мстиславича. Но, к его удивлению, тверской княжич оказался гораздо осведомленнее, чем он предполагал.

— Погоди, Святослав Титович, — перебил он, — да ведь у князя Пантелеймона был сын Василей. Сказывали у нас, что последние годы он-то и правил княжеством вместо хворого отца своего. Встречал я кое-кого из карачевцев — они на него не нахвалятся. Неужто помер он?

— Жив он, чего ему сделается? — с неудовольствием ответил Святослав. — Только по духовной грамоте деда моего, Мстислава Михайловича, после князя Пантелеймона отцу моему надлежит в Карачеве княжить, — соврал он.

— Ну коли так, дело иное. Только думается мне, что, ежели народ княжича Василея столь крепко любит, — не обойдется у вас без усобицы.

— Какая может быть усобица, коли у родителя моего будет Узбеков ярлык на княжение?

— Э, брат, не думай! Вон у нас с Москвой как раз через эти самые ханские ярлыки более тридцати годов свара идет, да какая! Сколько княжьих голов уже в ней слетело, а конца еще и не видно!

— Расскажи, Федор Александрович, что у вас там творится, — попросил Святослав, обрадованный возможностью отвести разговор подальше от карачевских дел. — До нас слухи разные доходят, а чему верить — иной раз и не знаем. А наиглавное — с чего это пошла промеж вас столь лютая вражда?

— Ну, коли все рассказывать, так нам и седмицы не хватит, — промолвил Федор, — а вкоротке изволь, ежели хочешь… Чай, ведомо тебе, что, начиная с прапрадеда моего, Всеволода Юрьевича, прозванного Большим Гнездом, великое княжение все время в нашем роду было. Промеж собой у нас, вестимо, кое-какие распри из-за старшинства случались, но из сторонних князей ни один к великому княжению тянуться не дерзал. В году от сотворения мира шесть тысяч восемьсот тринадцатом [54] вступил на тверское княжение дед мой Михайло Ярославич и, как водится, поехал в Орду, к хану Тохте за ярлыком. Только глядь, а там уже московский князишка Юрий Данилович торчит и тоже ярлык на великое княжение просит! А Тохта и рад: кто, говорит, больше заплатит, тому и дам ярлык! Ну, у Москвы в ту пору кишка еще была тонка, и ярлык на великое княжение получил мой дед, хотя и недешево это ему стало.

— Известное дело, — продолжал Федор, отхлебнувши вина, — дед на Москву распалился изрядно. Еще бы! Он самым могучим был на Руси государем, кроме Твери, володел также великим княжеством Владимирским, ему покорились Великий Новгород, Псков и иные земли. Уже его не князем, а царем повсюду начали величать, и вдруг на́ тебе, какая-то Москва с ним тягаться вздумала! И главное дело, воротившись из Орды несолоно хлебавши, Юрий Данилович не унялся, а зараз же почал новгородцев супротив Твери наущать. Михайло Ярославич пождал год, думая, что московский князь образумится, а потом собрал рать и повел ее на Москву. Самого города он, правда, не взял, ибо оказался он гораздо укреплен, но все же московские земли поразорил и страху на москвичей нагнал. Запросил Юрий Данилович миру, но малое время спустя снова принялся за старое, будто ничего и не было. Дед еще года два терпел, а потом вдругораз на Москву пошел. На сей раз покарал он Юрия сильнее: огнем и мечом прошел по его землям и многих людей в полон увел.

На том Москва будто смирилась, и несколько лет все было тихо. Но когда умер хан Тохта и Михайло Ярославич поехал в Орду выправлять ярлык у нового хана, Узбека, Юрий Данилович уговорил новгородцев прогнать тверского наместника и посадил в Новгороде брата своего, Афанасия. Воротившись из Орды с ярлыком, дед того Афоньку из Новгорода, вестимо, прогнал и новгородцев добре поучил. Однако смута там продолжалась, и Михайло Ярославич довел до хана о бесчинствах московского князя.

— А хан все время руку Твери держал? — спросил Святослав.

— Вестимо так, ежели Михайлу Ярославича сразу же великим князем утвердил! Мало того: сам ему наказывал московским князьям потачки не давать. Но вот ты послушай, как дальше-то дело обернулось: вызвал, значит, Узбек Юрия Даниловича в Сарай на расправу и два года о нем ни слуху ни духу не было. Все уже думали, что хан его до самой смерти в Орде продержит, ан вдруг возвращается Юрий Данилович женатый на Узбековой сестре Кон-чаке, с ярлыком на великое княжение и с татарским войском!

Михайло Ярославич аж обомлел. Но, не желая подвергать русские земли разору от великого княжения хотел отступиться добром. И все же Юрий с московской ратью и с татарами пошел на Тверь. Тогда дед со всею силою своей выступил им навстречу и под селом Бартеневом разбил их в прах. Был взят огромный полон, сама Кончака и брат Юрия, Борис Данилович, попали в наши руки. Татар тверичи хотели перебить, но Михайло Ярославич того не допустил.

Ну, ладно, — может, все это и обошлось бы, да на нашу беду, покуда переговаривались о мире, в Твери умерла от простуды жена Юрия, Кончака, во крещении нареченная Агафьей. И бессовестный пес Юрий тотчас наклепал хану, что его сестру уморили зельем по приказу тверского князя. Узбек их обоих вызвал на суд. Опричь убивства Кончаки, Юрий Данилович обвинил деда в сокрытии собранной для хана дани. Показывал против него такоже темник Кавгадый, бывший при татарском войске у Юрия. И по их лживым наговорам Узбек приказал Михайлу Ярославича казнить смертью.

— Я о том слышал, — промолвил Святослав. — Только у нас сказывали, будто дед твой добром сойти с великого княжения никак не хотел, и за то пошел на него московский князь с татарами.

— Не верь тому, Святослав Титович! Мыслимое ли дело, чтобы тверской князь Узбековой воле не подчинился? Ведь это значило одному со всею Ордой воевать и всю землю свою отдать на разорение.

— Тако же и я мыслю. Ну, сказывай, однако, что дальше-то было?

— По смерти деда великим князем остался Юрий Данилович, а тверской стол занял старший мой дядя, Дмитрий Михайлович. Сидел он в Твери тихо, и с Москвой у него был мир. В ту пору даже женился другой мой дядя, Константин Михайлович, на дочке Юрия Даниловича, Софье. Так прошло года два, и вдруг нежданно-негаданно Москва поднялась на нас войной за то будто бы, что Дмитрий Михайлович домогался в Орде ярлыка на великое княжение. Тверь к войне не была готова, и дяде пришлось просить мира. Он обязался великого княжения не искать и при этом же случае передал Юрию Даниловичу две тысячи серебряных рублей [55] дани, собранной Тверью для хана.

Потом невдолге свеи [56] напали на Новгород, и Юрий Данилович с войском отправился туда. Свеев он побил и тогда же на реке Неве построил супротив них город Орешек [57], но со всеми этими делами задержался там надолго и те две тысячи рублей так Узбеку и не отдал. Уж не знаю, то ли случая не имел, то ли утаить их мыслил. Сведал об этом дядя Дмитрий Михайлович и не утерпел: за все содеянное нам зло такая у него ненависть к Юрию была, что поехал он в Орду и довел хану об утайке тех денег Узбек его обласкал и дал ему ярлык на великое княжение. Но два года спустя вернулся из похода князь Юрий и, понятное дело, тотчас поехал к хану обеляться.

В году шесть тысяч восемьсот тридцать третьем [58] Узбек призвал их обоих на суд. На том суде, впервой близко встретившись с Юрием, коего он справедливо почитал убивцем своего отца, Дмитрий Михайлович не стерпел и тут же, в Сарае, снес ему голову саблей. И за это Узбек повелел казнить его лютой смертью.

— Да, много бед вам Москва наделала, — сказал Святослав, наполняя кубки вином. — Промочи горло, Федор Александрович, да сказывай, что потом было?

— Эх, брат, и вспоминать тошно!.. Узбек после этого все же дал ярлык на великое княжение отцу моему, Александру Михайловичу А московский стол занял брат Юрия, Иван Данилович, коего не зря Калитой прозвали: он из-за денег али из-за клочка земли кому хочешь горло перервет! Из зависти он моего родителя возненавидел черною ненавистью. Не знаю уж, чего он хану наплел, но только не минуло и двух лет, как явился в Тверь двоюродный брат Узбеков, царевич Чол-хан [59], с большим отрядом татар. Он выгнал всю нашу семью из дворца и поселился в нем сам. Пошел слух, что он в Твери навсегда останется княжить. Его татары начали так обижать и грабить народ, что вскоре не стало никакого терпения. Отец, понимая, чем это пахнет, старался не допустить мятежа, но тверичи его не послушали и восстали. Самого Чол-хана посекли в куски и кинули в огонь, а всех татар, кои не успели бежать, перебили.

Что же, думаешь ты, сделал тогда змей Калита? Поскакал в Орду и упросил царя Узбека дать ему пятьдесят тысяч татарского войска, чтобы самолично покарать тверичей! Узбек дал, и московский князь с теми татарами разорил Тверь и иные города наши, а всю землю Тверскую пожег и пограбил. За такое усердие хан дал этому иуде ярлык на великое княжение, а мы с отцом бежали во Псков. Псковичи приняли родителя как своего законного князя, а на тверской стол сел дядя Константин. Только этот выродок во всем был покорен Калите и даже ходил с ним вместе на Псков, супротив родного своего брата.

Ну вот, — продолжал княжич после минутного молчания, — отец во Пскове сидел тихо и Москву ничем не тревожил. Но кровопивец Калита и там его не оставил: он потребовал у Пскова, чтобы выдал ему своего князя. Псковичи отца моего любили и выдать его не схотели. Тогда Иван Данилович, который уже и попов успел оседлать, заставил митрополита Феогноста отлучить весь Псков от Церкви, а сам выслал на нас сильную рать. Родитель мой — человек большого сердца: он порешил ехать в Орду и отдаться в руки хана, чтобы не лилася из-за него русская кровь. Однако псковичи, сведав о том, удержали его силой и поклялись защищать до конца. Отцу совесть не позволила принять такую жертву. Он тайно покинул город вместе со мной — мы бежали в Литву, и тем Псков был спасен от разорения московским войском.

Через полтора года с помощью великого князя литовского, Гедимина, который доводится нам родичем, мы возвратились во Псков, и отец там княжил боле пяти лет. Тем временем гнев хана Узбека поостыл, и назад тому года три отец послал меня в Орду выведать: не допустит ли его хан обратно в Тверь? Узбек мне ответил: «Пускай твой отец сам явится сюда с повинной головой, а я что схочу, то с ним и сделаю». И отец не побоялся приехать. Хану такое бесстрашие пришлось по душе, и он возвратил ему Тверь, дозволив именоваться великим князем Тверским. Вестимо, Иван Данилович остался великим князем Московским и всех прочих собранных им земель, но такая уж у него подлая натура: тотчас снова почал клепать на родителя моего, коего минувшим годом Узбек уже вызывал на допрос в Орду. Однако он легко оправдался во всем, и хан отпустил его с миром. Ныне же Калита снова довел до Узбека ложь, будто отец мой мутит новгородцев и подбивает их передаться Гедимину. И видать, хан тому веру дал, ибо вот уже три месяца минуло, как я приехал в Сарай с отцовыми оправданиями, а Узбек меня до сей поры на глаза к себе не допускает.

— Экая нам незадача, — промолвил Святослав. — Я вот тоже никак приема добиться не могу.

— Да тебе что? Твое дело такое, что можно и обождать. А у нас, брат, головы на кону стоят.

— Неужто, мыслишь ты, снова до того дойдет?

— Все может случиться. Видать, московский упырь не успокоится, покуда весь род наш не переведет. Сила у него теперь большая. К хану он блином масленым в рот лезет, а хан ему верит во всем.

С этими словами тверской княжич поднялся и стал прощаться. Святослав, понимая, что он расстроен своими воспоминаниями, его не удерживал.

* * *

В рассказе княжича Федора Александровича преувеличений не было. Все это исторические факты, из которых сам собой напрашивается вывод, что московские князья-собиратели, борясь с соседями за свое возвышение, были весьма неразборчивы в средствах. Кроме четырех великих князей тверских, по их наветам казненных ханом Узбеком, на их совести лежит также смерть троих рязанских великих князей: Константина Романовича, обманом захваченного и убитого в Москве в 1306 году, и двух следующих — Василия Константиновича и Ивана Ярославича, которые разновременно были казнены в Орде по проискам Ивана Калиты и его брата Юрия [60].

Едва начавшая возвышаться Москва особенно жестокую борьбу вела с Тверью, за владетелями которой было неоспоримое право на старшинство и на великое княжение над Русью. И мнения всех серьезных русских историков сходятся на том, что в этой борьбе тверские князья были в нравственном отношении много выше московских и что именно потому они оказались побежденными. Таковым же было, несомненно, общественное мнение тогдашней Руси. Это видно хотя бы из того, что тверской князь Михаил Александрович, погибший по вине московского князя, был православной Церковью причислен к лику святых мучеников.

Но трудно нам, далеким потомкам, осуждать первых московских князей за их действия, которые, конечно, лишены какой-либо этики. Трудно, ибо эти действия оправданы всем дальнейшим ходом истории, и их конечным результатом явилось создание величайшей в мире империи. Раздробленную на сотни враждующих княжеств удельно-феодальную Русь [61] нельзя было объединить, надевши белые перчатки. Это можно было сделать, пожалуй, только так, как сделали московские князья: не боясь пачкать свои руки ни в грязи, ни в крови, не задумываясь над этической стороной своих поступков и пуская в ход все средства, какие им предоставлял случай.

Что же, значит, цель оправдывает средства? В политике, к сожалению, да. Это мы наблюдаем на протяжении всей истории человечества, и не подлежит никакому сомнению, что государственный деятель, не связывающий себя вопросами этики, всегда имеет преимущество над своим более щепетильным противником. И если неэтичные методы, им применяемые, несут благо его стране и народу, суд истории и потомков его не только оправдывает, но и возносит на пьедестал. Можно это положение одобрять или порицать, но, независимо от оценки, факты не перестают быть фактами.

Впрочем, вернее всего Иван Калита о таких отвлеченных материях, как суд истории и благо потомков, вовсе не думал. Он просто был трудолюбивым, цепким и эгоистичным хозяином, по сегодняшней терминологии — «кулаком» государственного масштаба. С точки зрения чистой этики и морали он был, конечно, явно отрицательной личностью. Но оттого, что именно такая отрицательная личность на соответствующем этапе истории оказалась во главе Московского княжества, оно смогло в дальнейшем превратиться в великую Российскую империю, и результаты оказались положительными.

Кроме того, не следует забывать, что каждое событие можно рассматривать под различными углами зрения. Кажется, что может быть гнуснее поступка Калиты, который во главе татарского войска пришел разорять Тверскую землю за восстание тверичей против татарского сатрапа? Но если бы он этого не сделал, татары пришли бы сами, подвергнув разорению ие только Тверское княжество, но и все другие, лежавшие на их пути В этом свете гнусный поступок принимает вид подвига, которого Калита не смог бы совершить, если бы придавал значение вопросам этики.

Глава 21

Хан Узбек ревностно исповедовал ислам, отличался умом, красивой внешностью и статной фигурой. Под его властью Орда достигла высшего могущества и расцвета.

Ал-Бирзали (XIV в.)

Только в начале марта настал вожделенный для Святослава миг, когда наконец Абдулай известил его, что через три дня хан Узбек принимает прибывших из Египта послов, после чего назначен прием и ему.

Эти три дня прошли для княжича в лихорадочной деятельности, сменившей сонное равнодушие, которое давно им овладело. Он бегал к Абдулаю и другим сведущим лицам, с которыми успел свести знакомство, вызнавая все мелочи татарского придворного этикета и того, как надлежит разговаривать с ханом. Что говорить Узбеку по существу своего дела, он уже давно обдумал во всех подробностях.

В назначенный день и час разодетый козельский княжич в сопровождении четырех слуг, нагруженных подарками, без которых к хану являться не полагалось, подошел вместе с Абдулаем к ханскому дворцу. Он уже не раз любовался этим великолепным зданием, окруженным высокими стенами из голубого гранита. Величественный портал его, легкие круглые башни и огромный купол, венчающий центральную часть дворца, были сплошь покрыты бело-голубой мозаикой и арабесками с преобладанием тех же цветов. На вершине купола ослепительно сиял освещенный солнцем золотой полумесяц, видимый отовсюду за много верст.

На мраморных ступенях, ведущих к главному входу, по обе стороны стояли ханские тургауды [62], в чешуйчатых стальных латах и шишаках, вооруженные круглыми щитами и длинными копьями с привешенными к ним красными конскими хвостами.

Абдулай сказал несколько слов вышедшему навстречу начальнику стражи, на что последний ответил почтительным поклоном. Два воина-великана, стоявшие по бокам входа с обнаженными кривыми мечами в руках, по его знаку распахнули двустворчатую, окованную серебром дверь и пропустили Святослава и его спутников внутрь дворца.

Здесь к ним подошел векиль [63] и сказал, чтобы все следовали за ним. Проведя посетителей через ряд помещений, убранных почти со сказочной роскошью, он остановился перед закрытой дверью и, обернувшись к Святославу, предупредил, чтобы тот был готов предстать перед «солнцем мира», великим ханом Узбеком. Это означало, что хан находится в соседнем зале и что с этой минуты нужно неукоснительно следовать установленному ритуалу. Святослав уже знал его назубок. Он, творя про себя молитву, отстегнул саблю и передал ее векилю. Последний распахнул двери, и княжич, склонив голову и высоко поднимая ноги, шагнул через порог: наступить на него - значило оскорбить достоинство хана и пасть под мечами стоявших у двери тургаудов.

Старые очистительные обряды, обязательные при приближении иноверца к ханскому престолу, после принятия Ордой магометанства сохранили лишь силу традиции и были значительно упрощены. Вместо окуривания дымом при входе в приемный зал две пожилые татарки покадили на Святослава и его слуг благовонным дымом из небольших золотых кадильниц. Взамен очистительных костров его провели между двумя чисто символическими огнями, горевшими на треножниках по сторонам ковровой дорожки, которая вела от двери к подножию трона.

Подняв голову, что можно было сделать, только пройдя эти два испытания, Святослав увидел в глубине зала хана Узбека, сидящего под пурпурным балдахином, на высоком черном троне, инкрустированном слоновой костью, с подлокотниками в виде двух золотых драконов. Сзади стояло боевое знамя Чингисхана: три укрепленных на древке перекладины с висящими на них девятью хвостами тибетских яков. По сторонам трона на нескольких ведущих к нему ступенях, покрытых коврами, сидело человек пятнадцать ханских родственников и приближенных. Вдоль обеих боковых стен зала неподвижно стояли тургауды в боевых доспехах и с копьями в руках.

Шагах в пяти от трона на расстоянии сажени друг от друга были укреплены два копья, между которыми протягивалась веревка, свитая из конского волоса. Под нею должен был пройти всякий приближающийся к хану иностранец, символизируя этим свою покорность. Для лиц особо высокопоставленных, если хан к ним благоволил, ее протягивали настолько высоко, что можно было пройти, лишь слегка нагнув голову. Чем скромнее был ранг посетителя, тем ниже натягивалась веревка, так что иным приходилось проползать под нею на четвереньках. Зацепить ее головой было равносильно оскорблению ханского достоинства со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Святославу ее протянули не высоко, но и не слишком низко, так, что можно было пройти снизу, согнувшись в пояснице. Но из боязни задеть веревку он скорчился под нею в три погибели, что вызвало легкую усмешку на лице Узбека. Однако княжич ее не увидел, ибо в этот момент, согласно обычаю, от исполнения которого лишь очень немногих освобождали по личному повелению хана, он встал на колени и, склонившись, поцеловал пол у подножия трона. В таком положении нужно было оставаться, пока хан не произнесет своего слова.

— Подними голову и говори, — выждав несколько секунд, сказал Узбек по-татарски. Это значило, что в продолжении дальнейшего разговора надо было оставаться на коленях. Позволение говорить стоя считалось уже великой честью, и только лишь самых больших князей хан приглашал садиться, если желал показать им свое особое благоволение.

Едва лишь стоявший сбоку толмач перевел слова Узбека, Святослав распрямился и глянул вперед. Перед ним сидел на троне крупный мужчина величественной осанки в остроконечной тюбетейке и в темно-зеленом халате, расшитом золотом и драгоценными камнями. Его лицо, красивое в молодости, теперь обрюзгло и пожелтело, в недлинных опущенных усах серебрилась густая седина.

После Батыя Узбек был самым выдающимся из золотоордынских ханов — в его царствование Орда находилась в зените своего могущества и расцвета. Это был жестокий, но умный монарх, умевший держать всех в повиновении и установить образцовый порядок на территории своей огромной разноплеменной империи. Он много заботился о расширении торговли, благоустройстве и строительстве городов, в особенности Сарая, блестяще организовал службу связи между подвластными ему землями, но главное свое внимание обращал на область внешних сношений и сумел высоко поднять международный престиж Золотой Орды.

Путем ряда удачно заключенных браков он породнился с византийским императорским домом, с египетским халифом и с другими крупными монархами своего времени. В Каире его именем была названа одна из главных площадей; китайский император Тогон-Тэмур отдал за него свою дочь Баялынь и перед ним открыто заискивал; в Европе и в Азии все чутко прислушивались к его голосу.

Все это хорошо знал стоявший перед ним на коленях маленький козельский княжич, у которого внезапно слова застряли в горле при мысли о том, что одного движения бровей этого грозного властелина будет достаточно, чтобы смести его с лица земли. Лишь предельным напряжением воли он подавил свое волнение и деревянным голосом произнес заранее заученные слова:

— Здрав будь, всемилостивейший повелитель наш, да продлит Аллах твою драгоценную жизнь на тысячу лет! Тебе, великому хану Узбеку, сыну Тогрул-хана, сына Менгу-Темура, внука славного джехангира Бату-хана и праправнука покорителя вселенной, великого Чингиса, тебе, солнцу нашему, отец мой, князь Тит Козельский, низкий поклон шлет и по малости достатка своего бьет тебе челом недостойными нашими подарками!

С этими словами Святослав снова поклонился в землю, а его слуги положили к ногам хана два сорока собольих и два сорока бобровых мехов, кованое золотое блюдо и на нем, в маленьком хрустальном ларце, редкий по красоте изумруд величиной с голубиное яйцо. На остальные подарки хан глянул равнодушно, но при виде последнего невольно подался вперед. Всем было известно, что изумруды являются слабостью Узбека, а такой даже ему нечасто случалось видеть.

— Откуда у вас этот камень? — спросил он, не отводя глаз от драгоценности.

— Этот смарагд добыт в горах Зобара, на берегу Чермного моря, — ответил княжич, — и в нашем роду наследуется он более двухсот лет, со времен предка моего, черниговского великого князя Олега Святославича, который получил его за женою своей, румейской [64] царевной Феофанией. Дивный самоцвет сей рядом с иными смарагдами подобен тебе, пресветлый и могучий хан, среди других владык земных. И он более пристал твоему величию, нежели нам, твоим ничтожнейшим рабам.

— Встань, — милостиво сказал Узбек. — О твоем отце я знаю, что он мне верный слуга. Говори, в чем челобитье его?

Святослав поднялся с колен, торжествуя в душе: изумруд сделал свое дело — благосклонные слова хана не оставляли в том никаких сомнений. И окрепшим голосом он промолвил:

— Тебе ведомо, всемилостивый хан, что Карачев есть стольный город всей нашей земли и что ныне княжит там старшой брат родителя моего, Пантелей Мстиславич. Но он стар и одержим смертельным недугом, жить ему осталось считаные дни. Так вот, дабы после его кончины не приключилось смуты и усобицы в земле нашей, отец мой, о тишине края и о пользе твоей радея, челом тебе, повелителю нашему, бьет: по смерти князя Пантелея Мстиславича дал бы ты ярлык на большое княжение в Карачеве ему, Титу Мстиславичу, понеже его есть право и старшинство. А всем прочим князьям земли нашей повелел бы ты его, как государя своего, чтить и из воли его не выходить.

— А есть ли сыновья у князя Пантелея? — спросил Узбек.

— Есть один сын, по имени Василий. Но он крепко пьет, а от того в разуме стал нетверд и ко княжению неспособен, хотя бы и стал его домогаться. Только по милости Божьей карачевский стол наследуется у нас от брата к брату а не от отца к сыну, ибо такова была воля первого князя земли нашей, Мстислава Михайловича. Сам нонешний князь Пантелей такоже княжение принял от своего старшего брата Святослава.

— Да будет так, — сказал Узбек, немного подумав. — Я дам ярлык твоему отцу. Жду от него, что будет мне верен и что смуты в своей земле не допустит. А теперь можешь идти!

Бормоча благодарности, кланяясь и пятясь задом, ликующий Святослав покинул приемный зал. Его дело было сделано. Через несколько дней, получив ханский ярлык и пайцзу на свободный выезд из Орды, он тронулся в обратный путь.

Глава 22

Почто губим Русьскую землю, сами на ся вражду деюще?

Повесть временных лет

По причине весенней распутицы и большого разлива рек Святослав, выехавший из Орды в середине марта, добрался до Козельска только к концу мая. Но на задержки в пути он не очень досадовал: теперь все было в порядке — ханский ярлык бережно хранился у него на груди. То и дело проверяя, цел ли он, и чувствуя под пальцами приятный хруст сухого бычьего пузыря, в который был из предосторожности завернут драгоценный документ, — Святослав мечтою улетал в карачевский дворец, поелику он уже не козельский княжич, как все еще думают, а будущий великий князь земли Карачевской! Ради этого стоило вынести все невзгоды утомительно долгого путешествия и все сарайские унижения. Впрочем, о них никто и знать не будет, утешал он себя.

В первом же русском поселении, лежавшем на его пути, Святослав узнал о смерти Пантелеймона Мстиславича и о том, что в Карачеве княжит Василий.

«Ничто, — злорадно подумал он, — недолго ты, гордыбака, там покняжишь! Ужо теперь выкинем тебя оттуда в Елец. Небось еще нам накланяешься!»

* * *

Тит Мстиславич встретил сына со всеми внешними проявлениями родительских чувств, но, узнав о полном успехе его миссии, к удивлению Святослава, особой радости не проявил. Все эти месяцы в глубине его сознания назойливо и тихо, как мышь, работала совесть, не давая ему покоя и беспрерывно воскрешая в памяти грозные слова отца: «Аще же кто волю мою преступит, да падет на того мое проклятие навеки и пусть не со мною одним, а со всем родом нашим готовится стать перед Богом». Под конец Тит Мстиславич до того извелся, что, сам себе страшась в том признаться, уже в глубине души желал, чтобы сын возвратился из Орды без ярлыка.

Однако дело было сделано, и ханский ярлык, который с гордостью вручил ему сияющий Святослав, теперь находился в его руках. Ярлык, отдающий ему вожделенное княжество Карачевское и вместе с тем бесповоротно навлекающий на него проклятие отца. Отступать было слишком поздно.

Стараясь ни о чем больше не думать и утешая себя тем, что такова, видно, была воля Божья, он сейчас же отправил гонцов к звенигородскому князю и к боярину Шестаку, прося их без промедления прибыть в Козельск.

Шестак приехал через неделю и, узнав об успехе Святослава, пришел в восторг, от которого, казалось, вовсе опьянел. Докучливыми и неуемными проявлениями своей радости он совсем допек князя Тита за те несколько дней, которые прошли в ожидании Андрея Мстиславича. Но наконец приехал и он. Тем же вечером в трапезной козельского князя за столом снова сидели четверо собеседников, которые совещались тут девять месяцев тому назад.

Святослав обстоятельно поведал о своем пребывании в Сарае и о разговоре с великим ханом Узбеком, умолчав о пережитых унижениях и приукрасив, наоборот, все выгодные для себя стороны дела. Два или три раза он повторил, что Узбек сразу вспомнил Тита Мстиславича и отзывался о нем с благоволением, называя верным своим слугой и достойнейшим из русских князей. Набивая цену своему отцу, он многозначительно поглядывал на князя Андрея, но последний, казалось, был этим очень доволен и лишь сочувственно кивал головой, слушая слова племянника.

Действительно, все складывалось именно так, как хотел Андрей Мстиславич, и сейчас он окончательно уверился в том, что ведет беспроигрышную игру. От Василия он отделался руками козельских князей, причем сделал это так ловко, что сам остался совершенно в стороне. Если бы даже Узбек не дал ярлыка Титу Мстиславичу и признал права Василия, его, князя Андрея, ни в чем обвинить было бы нельзя: он по своей доброй воле поцеловал крест законному князю и всегда был ему покорен.

С другой стороны, хорошо зная горячий нрав Василия, он был уверен, что последний с ханской волей не посчитается и добром Титу большого княжения не уступит. Стало быть, ему придется либо сложить голову в Орде, либо бежать, когда придет сюда татарское войско наводить порядок. Иными словами, из игры он так или иначе выйдет и на карачевский стол сядет Тит Мстиславич.

Но последнему и в голову не приходило, что всем этим делом он целиком отдал и себя и сына своего Святослава в руки князя Андрея. Будучи родственником и другом Гедимина, Андрей Мстиславич хорошо знал, что литовцы готовятся к захвату этого края. Если им это удастся, ни Тита Мстиславича, ни сына его Гедимин на княжении не оставит, как явно татарских ставленников, при помощи хана отнявших карачевский стол у законного князя. И единственным кандидатом на большое княжение будет именно он, Андрей Мстиславич.

Если же литовцы почему-либо отложат или проиграют войну и княжества эти останутся в подчинении у Золотой Орды, он тоже ничего не теряет: на этот случай в его руках находится духовная грамота Мстислава Михайловича. При ее помощи ничего не стоит доказать хану Узбеку, что козельские князья его обманули и незаконно получили ярлык на княжение в Карачеве. Всем известно, что Узбек в таких случаях бывает беспощаден. Правда, грамота доказывает права Василия, но ведь он ими воспользоваться уже не сможет, ибо, если и останется жив, будет находиться в бегах и в опале у хана. Следовательно, карачевский стол будет отдан ему, Андрею Мстиславичу.

Таким образом, сплетенная им паутина, казалось, при любых обстоятельствах обеспечивала ему не только большое княжение, но и переход в его руки всех удельных княжеств Карачевской земли, что и являлось конечной целью его вожделений.

Выслушав рассказ сидевшего рядом Святослава, он одобрительно приобнял его рукой и, слегка прижимая к себе, сказал:

— Ну, молодец ты, братанич! Не зря я советовал тебя, а не кого иного в Орду послать: знал, что дело наше в надежных руках будет. Ловко ты царя Узбека вокруг пальца обвел!

— Истину говоришь, князь! — поддержал и Шестак. — Молод наш новый княжич карачевский, а разумом мудр. Его усердием недолго Васька на большом столе посидел! — с хохотом добавил он.

— Покуда еще сидит, — мрачно сказал Тит Мстиславич, — и добром едва ли с него сойдет. Смеяться рано, боярин. Гляди, не пришлось бы плакать.

— Плакать придется Василею, — ответил Шестак. — Наше дело теперь правое, и супротив ханского ярлыка на Руси никто не выстоит. В случае чего татары ему мигом мозги прочистят!

— Хоть оно и так, да ведь татары-то не во дворе у нас стоят, как у Василея дружина. Покуда они сюда дойдут, он нас всех повоюет!

— Небось не посмеет! А коли и пустит в дело войско, это ему не надолго поможет: подойдут татары, заберут его в Орду на расправу, и все одно сядешь ты князем в Карачеве.

— Эк тебе дались татары, Иван Андреич! — в сердцах сказал князь Тит. — Татар звать — это уж последнее дело: ведь они все земли наши пограбят. На такое можно решиться, только ежели одни с Василием не сладим, когда ничего иного уже не остается. Стало быть, надобно сперва самим за него браться!

— Ну и возьмемся! Коли начали говеть, неужто скажем теперь, что, не поевши мяса, силы нету до церкви дойти?

— Не то говоришь ты, боярин! Взяться можно по-разному. С чего начинать-то будем? Не идти же на него, здорово живешь, войной?

— Послать в Карачев гонца и объявить ему ханскую волю, — вставил Святослав. — Коли схочет на рожон лезть, пусть первый начинает войну. А может статься, у него хватит ума подобру с нами поладить: ведь лучше в Ельце княжить, нежели в Орде голову сложить.

Предложение княжича всем показалось разумным, но именно потому оно испугало Андрея Мстиславича, до сих пор не принимавшего участия в споре. Мирное окончание дела нарушало все его планы, ибо в этом случае Василий остался бы чист перед ханом. Поэтому он поспешил сказать:

— Не дело говоришь, Святослав. Ведь это все одно, что отдать себя в руки Василея. У него наготове добрая дружина, с которою он, узнав о ярлыке, тотчас пойдет на нас. Покуда мы соберем людей, он захватит наши вотчины, посадит в них своих наместников, а сам, не будь дурак, поскачет в Орду и скажет хану, что на него, на большого князя, восстали удельные и он, защищая порядок в своей земле, должен был смирить их оружием…

— А ярлык? — перебил Святослав.

— Что ярлык? Он скажет Узбеку, что того ярлыка и в глаза не видывал, а разговорам о нем веры не дал, ибо стол свой занимал по закону, дань хану посылал исправно и никакой вины за собою не знал. Смекаешь, как дело-то может тогда обернуться?

— То истина, — сказал Шестак. — Надобно иначе деять. И не упреждать Василея о ярлыке, а на людях сунуть его в тот ярлык носом, дабы не мог после отбрехиваться, что, мол, не знал ханской воли.

— Это непросто сделать, — промолвил Святослав. — Поедешь к нему в Карачев с ярлыком, обратно, может, и ног не унесешь. А обычному гонцу такого дела доверить нельзя: купит его Василей али убьет и опять же скажет, что никакого ярлыка отродясь не видывал, а сам тот ярлык изничтожит.

— Ни в Карачев ехать, ни гонцов посылать негоже, — сказал князь Андрей после небольшого раздумья, — и о ханском ярлыке Василий до поры знать ничего не должен. Надо его добром сюда залучить — тут разговаривать с ним будет куда сподручней.

— Золотые слова твои, Андрей Мстиславич! — воскликнул Шестак. — Так и надобно сделать. Коли он ни о чем догадываться не будет — приедет сюда без дружины, да и ввалится как сом в вершу! Тут мы ему при народе прочитаем Узбеков ярлык и попросим честью убираться из Карачева в Елец. А коли не схочет, схватим его и в железах свезем в Орду!

— Зачем везти в Орду? — сказал князь Андрей. — Ежели он супротив ханской воли пойдет, мы и сами покарать его по праву можем.

— Да уж из рук выпускать не стоит, — промолвил Святослав.

— Вестимо, тут разговаривать с ним было бы легче, — сказал Тит Мстиславич, — да ведь как заманишь его в Козельск, чтобы он ничего не учуял?

— А его и заманивать нет нужды, — ответил Андрей. — Он сам сюда явится, по своей охоте.

— Отколь тебе это ведомо?

— Был у нас разговор. И он мне сказал, что приедет в Козельск, чтобы первым почтить тебя, как старшего родича.

Тита Мстиславича эти слова ожгли, как пощечина.

— Почтить меня приедет как старшего, а я, как Иуда, предать его должен? — глухо вымолвил он.

— Что за слова, брат дорогой, — брезгливо сказал Андрей Мстиславич. — Почто ему тебя не почтить, коли он уже тебе, своему дяде, на шею сел? Теперь ему это на руку. К тому же не одно лишь почтение у него на уме: такоже мыслит он при этом случае крестоцелование твое принять.

— А твое нет?

— Я уж целовал ему крест в Карачеве, — спокойно ответил князь Андрей.

— Как же это? — не веря ушам, спросил Тит Мстиславич. — И теперь ты свое крестоцелование готов порушить, словно бы ничего не было?

— Нимало. Я целовал ему крест на верность, доколе он остается законным князем карачевским. А ныне законный князь наш ты, а не он.

— Ну и хитер ты, Андрей! Не пойму только, зачем было душой кривить и крест целовать, коли он тебя не понуждал?

— Ежели бы я того не сделал, духовная родителя нашего и посейчас была бы в его руках.

— А где она теперь, эта духовная?

— У Василея ее больше нет, — уклончиво ответил Андрей Мстиславич.

— Когда же думал он в Козельск быть? — после довольно длинной паузы спросил князь Тит.

— Сказывал, как наступит лето. Но понеже к его приезду мы должны загодя приготовиться, лучше бы тебе самому день назначить.

— Как же это сделать?

— Оповести, что по хворости сам не можешь поехать в Карачев и просишь его прибыть в Козельск, дабы принять тут крестоцелование твое. И укажи день.

— Не бывать тому! — крикнул Тит Мстиславич. — Не стану я ловить его на крест святой, как рыбу на червяка! Что хочешь другое придумывай, а этому не бывать!

— Эк ты, братец, горяч! Ну, изволь другое: позовем его на семейный совет. И у тебя, и у меня-де сыны повыросли, надобно что-то им дать и о судьбе их с большим князем сообща подумать. А поелику спинная хворь тебе сесть на коня либо в повозку не дозволяет, просим мы собрать тот совет в городе Козельске.

— Ну, это уже лучше. А на когда звать-то его?

— Погоди. Сегодня у нас восьмое июня. На то, чтобы здесь все урядить, как пристало, положим месяц, а лучше полтора. Стало быть, можно звать его на двадцать третье июля — память святого мученика Трофима. Этот день у меня счастливый.

— Ладно, так и порешим. На этих же днях пошлю в Карачев гонца. А как готовиться-то будем?

— Наиглавное, людей надобно побольше собрать да вооружить их добро, — сказал Шестак, — чтобы Василей отсель не вырвался.

— Зачем нам много людей? — возразил Святослав. — Что он, на семейный совет, детям на смех, дружину с собой приведет? Небось приедет только со стремянным да со слугами, сам-десят, не более.

— А вдруг почует неладное да приведет сотен пять воев, как бы для того, чтобы князя Тита почтить? Тогда не мы, а он здесь хозяином будет, ежели мы без войска окажемся.

— Вот и не надо, чтобы он неладное почуял. А коли мы начнем в Козельске людей собирать, он о том враз сведает и тогда уже наверное приведет с собою не пять сотен, а целую рать!

— Стало быть, в большой тайности надобно войско собирать, — настаивал Шестак. — Я одно знаю: Василея нельзя отсюда живым выпустить, сколько бы воев с ним ни пришло!

— А я знаю другое, боярин, — еле скрывая бешенство, сказал Тит Мстиславич, которому этот разговор переворачивал душу. — Что с головы Василея здесь и волос не упадет, хотя бы он даже один приехал! Я не убивец и не тать! Коли не поладим добром, готов встретиться с ним в честном бою, но, заманив обманом, зарезать его в доме моем никому не дозволю. И ты это крепко заруби на носу!

— Кто тебе говорит про убивство, Тит Мстиславич? — пошел на попятный Шестак. — А взять его нужно, ибо, ежели мы его отсель выпустим, он всю нашу землю кровью зальет!

— Никакого душепродавства здесь не допущу, — упрямо сказал князь Тит. — Мое согласие есть лишь на то, чтобы зазвать его сюда и тут поговорить с ним начистоту. Коли добром поладим, то и слава Создателю. А ежели упрется он, пусть возвращается в Карачев и будем воевать. Все одно с ханским ярлыком мы его одолеем.

— Эх, Тит Мстиславич! Ну а ежели он сам, заместо того чтобы ворочаться в Карачев и видя, что мы тут без защиты, велит нас всех повязать? Ведь для этого ему много людей не надобно, а уж сотню дружинников он при себе всегда иметь будет, хотя бы для чести. Неужто, к примеру, ты сам, сделавшись великим князем, сочтешь себе приличным на княжеский съезд с десятком слуг явиться?

Тит Мстиславич на минуту задумался. Потом сказал:

— Навряд ли он сделает такое, как ты говоришь, коли мы первые не нападем. Все же в нем кровь черниговских князей течет. Однако на этот случай сотни две воев и мы можем наготове держать.

— Как бы для почетной его встречи, — добавил Святослав.

Князь Андрей, не любивший открыто высказываться по столь острым вопросам, во время этого спора хранил молчание, ожидая, что дело и без него примет нужный ему оборот. Конечно, убийство Василия именно в Козельске было ему особенно выгодно, но он сразу понял, что подстрекать к этому Тита Мстиславича бесполезно и опасно. В конце концов ему было важно, чтобы дело не закончилось полюбовно, а зная горячий нрав племянника, он не сомневался в том, что сумеет вызвать ссору, которая погубит Василия в глазах хана, а может быть, даже позволит тут же отделаться от него, якобы в порядке вынужденной самозащиты. Прикинув все это в уме, он примирительно сказал:

— Мыслю я, что брат мой дело говорит: нет нужды идти на крайности. А чтобы Василей не мог взять нас голыми руками, двух сотен козельских воев за глаза достанет. Сверх того и мне будет прилично прихватить с собою человек пятьдесят. Однако следует предразуметь, что Василей своего стола добром не уступит и что промеж нас учнется война. Стало быть, должны мы не мешкая начать сбор войска, и делать это надобно так, чтобы в Карачеве до сроку не всполошились. В Козельске пока можно готовить лошадей и оружие, а людей собирать у меня в Звенигороде. Коли мы эти полтора месяца зря не потеряем, к Спасову дню сможем выставить против Василея рать в две-три тысячи человек. А за сим заслоном вскорости и еще столько соберем.

— С этим согласен, — сказал Тит Мстиславич. — Однако же будем Бога молить, чтобы дело обошлось миром, и Василея зря ярить не станем. Ежели надобно будет, я ему и Козельское княжество дам, а ты себе возьмешь Елецкое.

— Сохрани тебя Господь от этого, брат! — воскликнул Андрей Мстиславич, встревоженный не столько судьбой Козельского княжества, сколько возможностью мирного исхода. — Он это за слабость нашу сочтет и враз тебя за глотку ухватит. Нет уж, что вырешено сообща, на том и надобно стоять твердо!

— Там видно будет, — буркнул князь Тит. — Зря я, вестимо, ничего такого не скажу. Но ежели для общего мира потребуется…

— Наипаче всего потребуется, — перебил Андрей Мстиславич, — чтобы ты крепко помнил, что волею великого хана ты теперь государь земли Карачевской и что слабость тебе не к лицу!

— Ладно, оставим это, — устало сказал Тит Мстиславич. — Стало быть, о главном мы договорились. Сей час милости прошу закусить, а за трапезой побеседуем о прочем.

Глава 23

Князя бойся и чти всею силою своей, несть бо страх сей пагуба для души, но паче научишься от того и Бога боятися. Небрежение же ко властем — небрежение о самом Боге.

Из «Изборника» великого князя Святослава Всеволодовича, 1076 г.

Стряхнув с себя тяжелые наледи, давно уж расправились широкие лапы елей, разорвала зимние оковы звонкая Сеежеть, и красавица Карачевская земля сбросила со своих пышных плеч горностаевую шубу. Прилетела веселая колдунья Весна, солнечным гребнем расчесала красавице кудри, щедро вплела в них зеленые ленты, украсила ее грудь цветами — отошла чуть назад, подивилась на мастерство свое и улетела красить другие земли. И вот уже животворящее солнце жарко целует свою вечно юную любовницу.

Потемневшие рощи снова налились птичьим гомоном, в болотах ликующим кряканьем славили жизнь дикие утки, и на сочные приозерья вышли из лесу отощавшие лоси. Каждая былинка жадно впивала в себя ласку солнца, всякое дыхание спешило воспользоваться расточительной щедростью матери-земли.

С первыми победами весны люди тоже оборвали свое вынужденное зимнее безделье и из темных, прокопченных изб вышли во дворы и в поля. Вскоре окрестности сел и деревень запестрели темными узорами пашен и нежно-зелеными коврами озимых всходов. По подсохшим дорогам потянулись телеги, в кузницах застучали звонкие молоты, из огородов и садов потекли веселые девичьи песни. Каждый радостно творил привычное дело, дышал полной грудью и как умел славил тепло и Бога.

Тихо и спокойно было в Карачевском княжестве. Кругом кипели удельно-поместные страсти, шла борьба честолюбий и алчности, князья воевали друг с другом, но этот лесной край продолжал жить своею мирной жизнью, не ведая о том, что и его готова захлестнуть кровавая петля междоусобий.

Менее всего помышлял о такой возможности князь Василий. Если вначале он и опасался каких-либо враждебных действий со стороны своих удельных князей, то теперь, когда наиболее опасный момент благополучно миновал и все, как ему казалось, обтерпелись, он перестал о том думать.

С наступлением тепла он с головой ушел в дела управления и, проводя в жизнь намеченные планы, находился почти в беспрерывных разъездах. Он нежданно появлялся в самых отдаленных и глухих деревнях, беседовал с крестьянами, узнавал их нужды, укреплял слабые хозяйства, а где требовалось, вершил суд и расправу.

Он создал также несколько общин из новоселов, которым охотно предоставлял землю и оказывал щедрую помощь. Народу к нему приходило много, особенно из Смоленщины и из Брянщины, где смердам жилось хуже всего. В конце концов это переселение приняло столь широкие размеры, что Василий сам вынужден был ограничивать его, опасаясь осложнений с соседями.

Впрочем, самого беспокойного из них, князя Глеба Святославича, крепко связывали свои собственные заботы: последнее время он уже не покидал своего кремля, ибо теперь все население княжества вело с ним почти открытую войну. Придерживаясь своего первоначального решения, Василий в дела Брянска не вмешивался, но зорко следил за всем, что там происходит.

Однажды, возвратившись из дальней поездки и попарившись в бане, он сидел с Никитой в трапезной, когда ему доложили, что прибыл гонец из Козельска. Василий его принял тотчас и, узнав, что дядья приглашают его на семейный совет, нисколько не удивился. Подобные съезды князей карачевского дома и прежде бывали не раз, всегда способствуя укреплению доброго согласия между ними. Сейчас такая встреча была особенно нужной, ибо она могла окончательно рассеять тень недоброжелательности и недоверия князей друг к другу.

— Дяде моему, князю Титу Мстиславичу, поклон передай и скажи, что на двадцать третье июля в Козельск беспременно буду, — сказал он, отпуская гонца.

— Ну вот и слава Богу, — промолвил он, когда они остались вдвоем с Никитой. — Я и без того в Козельск сбирался, а так оно еще и лучше выходит: по крайности знаю уже, что прием мне будет оказан добрый, поелику они меня сами к себе зовут.

— Примут-то, может, и хорошо, а вот как проводят?

— А проводят еще лучше. Дабы в устройстве земли нашей они мне палок в колеса не совали, надобно наладить с ними добрый мир. На том съезде я их по шерстке поглажу, младшим сынам их выделю приличные вотчины, — глядишь, и уразумеют, что я им вовсе не ворог.

— Давай-то Бог, — с сомнением в голосе промолвил Никита.

— Ты что? Али опасение какое имеешь?

— Коли спрашиваешь, скажу: не нравится мне все это дело.

— Какое дело?

— Да вот этот семейный совет.

— Почто так?

— Не верю я, князь, твоим дядьям.

— Я и сам им не верил, думал, не пойдут добром под мою руку. Ан видишь, — смирились. Никто и слова вперекор не молвил, как принимал я большое княжение.

— Вот это и худо. Ежели бы они тогда заартачились, как того ожидать следовало, было бы все понятно. А так похоже, что затевали они что-то супротив тебя, да то ли сговориться не успели, то ли не все у них готово было, когда преставился князь Пантелей Мстиславич. И может статься, все эти месяцы они тебе покорность выказывали лишь затем, чтобы глаза отвести и тем временем свой подвох без помехи закончить.

— Блажишь ты, Никита! Ну сам рассуди: что они теперь могут сделать, хоть бы и хотели? Коли думали княжение у меня оспаривать, время у них упущено, я уже давно княжу. Ежели теперь удумали меня согнать, сами знают, что руки коротки. Войска собрать они не могут без того, чтобы мы тотчас о том не сведали. Чего же бояться-то?

— Не знаю, Василей Пантелеич, а вот душа у меня неспокойна. Ведь когда по осени ездил я к ним гонцом, по всему было видно, что сговор они вели и что-то у них затевалось. Да и после того… Шестак-то сколько разов уже в Козельск мотался? И сейчас тоже он там сидит.

— Пускай сидит. Здесь воздух чище будет.

— Оно так, да все же примечательно, что как раз в это время и гонца к тебе из Козельска прислали. Похоже, что перед этим снова они сговаривались.

— То вельми понятно: коли они меня на семейный совет зовут, как им было о том промеж собою не договориться?

— А Шестак здесь при чем?

— Э, дался тебе Шестак! Он исстари друг Титу Мстиславичу.

— Вот эта дружба к добру и не приведет. Послушай совета моего, Василей Пантелеич: под каким-либо случаем отложи эту поездку в Козельск. Повременим малость да приглядимся. Может, и сведаем что о их замыслах.

— Еще чего! Коли мое слово им сказано, я его не порушу.

— Ну тогда по крайности прихвати с собою сотен пять воев.

— Да ты никак рехнулся! На семейный совет с войском приду! После этого надо мною не только все родичи, а и дети малые потешаться станут. Выпей-ка лучше вот эту чарку, авось у тебя от головы оттянет!

— Эх, Василей Пантелеич! Дай-то Бог, чтобы я ошибался, а не ты!

* * *

После этого разговора прошло больше месяца, но ничто не нарушало мирного течения жизни Карачевской земли. Василий все это время был поглощен своими делами и по поводу предстоящей поездки нимало не тревожился, лишь изредка посмеиваясь над опасениями Никиты.

Видя, что это бесполезно, Никита их высказывать вслух перестал, но недоброе предчувствие его не покидало. Он зорко присматривался ко всему окружающему, прислушивался к разговорам бояр и даже на свой собственный страх установил тайное наблюдение за Козельском, заслав туда пару надежных людей. Но все было совершенно спокойно, и ничего подозрительного заметить ему не удалось. Даже Шестак, за которым Никита следил особенно бдительно, больше не покидал Карачева и ни с кем из посторонних людей не сносился.

Не удовлетворившись этим, Никита поделился своими опасениями с воеводой Алтуховым, в преданности которого Василию он не сомневался. Алтухов считал, что какой-либо злой умысел или западня тут весьма маловероятны, но, внимательно выслушав все доводы Никиты, все же согласился, что некоторые меры предосторожности принять следует, и притом втайне от Василия, чтобы не рисковать его запретом, в котором можно было не сомневаться.

Наконец приблизился день отъезда. Василий решил взять с собою, в качестве свиты, боярина Тютина, воеводу Алтухова, детей боярских Лукина и Софонова и, разумеется, Никиту. Последнему было поручено также составить отряд из тридцати дружинников для сопровождения.

— Дозволь, княже, хотя бы сотню взять, — снова попробовал настаивать Никита.

— Опять ты за свое! Уже было тебе не однажды сказано: не стану я людей смешить!

— Какой тут смех? Тебе, как великому князю, даже приличествует много людей при себе иметь.

— Бери тридцать человек и разговор кончен!

Скрепя сердце Никита повиновался, но людей и коней для этой поездки подобрал с особой тщательностью. В состав конвоя вошли отборнейшие дружинники, в том числе Лаврушка, с которым Никита долго беседовал отдельно.

Утром двадцать второго июля все было готово к отъезду, когда Никита доложил князю, что воевода Алтухов занемог и просит освободить его от поездки.

— Что с ним такое? — с неудовольствием спросил Василий.

— Должно, вчера, после бани, прохватило его ветром, — ответил Никита. — Поясницу свело, никак на коня сесть не может.

— Ладно, пускай вместо него живо сбирается второй воевода, Гринёв!

Перед тем как выйти во двор, Василий, уже готовый в путь, подумал вдруг, что, в связи с предстоящим назавтра крестоцелованием Тита Мстиславича, не мешает прихватить с собою духовную грамоту деда. Он быстро прошел в свою опочивальню и, подойдя к божнице, открыл кипарисовый ларец. Но последний был пуст.

Не веря глазам, князь сунул в ларец руку, тщательно обшарил все углы, потом поднял его и потряс над полом. Никаких сомнений не оставалось: духовная Мстислава Михайловича исчезла.

— Тишка! — крикнул Василий сдавленным от страшного гнева голосом.

Постельничий, находившийся в соседней горнице, не замедлил появиться перед князем.

— Где грамота, что тут лежала?

— Не ведаю, пресветлый князь, — запинаясь, ответил Тишка, побледневший при одном взгляде на пылающее бешенством лицо Василия. — Еще покойный родитель твой запретил мне к этому ларю касаться. Я никогда и близко до него не подходил.

— Позвать дворецкого!

Через минуту в сопровождении Тишки в опочивальню вошел взволнованный Федор Иванович, которому постельничий по дороге успел сообщить, в чем дело.

— Куда девалась грамота из этого ларца? — грозно спросил Василий.

— Не ведаю, батюшка-князь, — ответил старик. — Я к ней николи не осмелился бы и притронуться.

— Все вы святые! — крикнул Василий. — А грамота сама, что ли, улетела?! Опричь меня, только вы двое сюда вхожи, ваш, стало быть, и ответ! Коли сей же миг не сыщется пропажа, обоим велю головы снять!

— В животах наших ты волен, княже, — с достоинством ответил Федор Иванович. — С детских лет и я, и Тихон служим твоему роду честно, и не чаяли мы дожить до того, что ты худое на нас помыслишь.

— Прости меня, старик, — несколько успокоившись, сказал Василий, — ни на тебя, ни на Тишку я и в мыслях не имел. Лишь о недогляде вашем речь моя была. И грамоту эту надобно сыскать, чего бы то ни стоило. Как мыслишь ты, кто мог совершить такое подлое дело?

— Ума не приложу, княже. Ведь не то что в опочивальню твою, а и в смежные горницы, окромя тебя да Никиты Гаврилыча, почитай, никто не заходит.

— Ну, о Никите Гаврилыче тут и разговору быть не может! Припомните оба, не захаживал ли сюда еще кто?

— А ты, княже, когда в последний раз тую грамоту в руки брал?

— Невдолге после кончины батюшкиной, — немного подумав, ответил Василий, — так, должно, в половине ноября.

— Стало быть, тому уже месяцев восемь, как ее унести могли. А может, ты запамятовал? Не доставал ты ее, часом, в тот день, когда звенигородский князь тебе крест целовал?

В мозгу Василия молнией мелькнуло подозрение на князя Андрея: ведь это он пожелал целовать крест не в крестовой палате, а перед лицом архангела, в опочивальне! Но, вспомнив все обстоятельства дела, Василий тотчас отбросил эту мысль. В опочивальне было тогда много народа, — все вместе вошли, и все вместе вышли, — Андрей Мстиславич один тут не оставался и в тот же час уехал. Да и зачем ему эта грамота, коли он по своей доброй воле крест поцеловал и его, Василия, право признал полностью и при многих свидетелях? Нет, это не он сделал!

— Я в тот день грамоты не вынимал, — ответил Василий, — и была ли она в ларце, не знаю. Может, и прежде ее унесли. Припомните до́бро, не входил ли кто в опочивальню до того или после?

— В светлое Христово Воскресенье отец Аверкий захаживал, святой водой кропить, — подумав, сказал Федор Иванович.

— Ну, это не к делу! А не был ли еще кто?

— Воевода Алтухов, Семен Никитич, однова наведывался, тебя искать. Только в ту пору я сам был в опочивальне.

— Хотя бы и не был, на Алтухова помыслить нельзя. Значит, кто-то еще сюда лазил, и притом в тайности.

— Вспоминается мне, — нерешительно сказал Тишка, — кажись, невдавне до приезда князя Андрея Мстиславича отлучился я как-то по нужде из опочивальни, а когда воротился, в ту самую минуту оттедова боярин Шестак выходил.

— Шестак! — воскликнул Василий. — Что же ты сразу о том не сказал?

— Запамятовал я, всесветлый князь. Только вот сейчас, как стал думать, так и всплыло в памяти.

— А в руках у боярина в ту пору ты ничего не приметил?

— Ничего не было, батюшка, в том крест целовать готов!

— Ты хоть спросил его, что он в моей опочивальне делал?

— Спросил. Ответствовал, что тебя ищет.

— Покличь-ка сюда Никиту Гаврилыча!

Тишка бегом кинулся исполнять приказание и сейчас же возвратился в сопровождении Никиты, который ожидал на крыльце выхода князя.

— Никита, — сказал Василий, — сыщи немедля боярина Шестака и приведи сюда! Да ежели он станет вилять либо упираться, бери его силой!

— Будет исполнено, княже, — ответил Никита и быстро вышел из горницы.

В ожидании Шестака Василий зашагал по опочивальне, снова наливаясь безудержным гневом. Что грамоту украл именно Шестак, у него не было теперь никаких сомнений. Шестак его ненавидел, он старался настроить против него удельных князей, он посылал к ним каких-то таинственных ночных гонцов. Зачем своровал он эту грамоту сейчас, когда Василий уже княжит, — о том надобно подумать… Не для того ли, чтобы потомков его лишить права на княжение? От такой гадины всего можно ждать! «Ну, погоди, козлиная борода, ты у меня еще пожалеешь, что на свет народился!» — подытожил он все эти мысли как раз в тот момент, когда в опочивальню вошел боярин Шестак, довольно невежливо подталкиваемый сзади Никитой.

Шестак, когда к нему явился княжий стремянный и почти силой повел во дворец, в первую минуту порядком струсил. Но по дороге взбодрил себя мыслями о том, что Василий княжит последний день и так или иначе песня его спета. Что именно стало известно князю, боярин не знал, но решил отрицать все начисто и прикинуться оскорбленной невинностью. В соответствии с этим решением, едва переступив порог опочивальни, он обиженным тоном заявил:

— С каких это пор твои слуги, князь, начали карачевских бояр хватать? Такого еще, кажись, не было на Руси!

Василий с яростью взглянул на Шестака. Перед ним, вспыжившись, но с животным страхом в глазах, стоял маленький ничтожный человечек, не по заслугам занимающий в стране самое завидное положение, стяжавший огромные богатства и все же с легким сердцем готовый предать своего государя, залить родную землю кровью и совершить любую подлость. И с таким еще церемониться!

— Не бывало? — со злой усмешкой переспросил он. — А еще не то будет: карачевский боярин повиснет на воротах, ежели не возвратит грамоту, лежавшую вот в этом ларце, и не скажет, зачем он ее оттуда своровал?

— Да ты что, князь? — побледнев, но выдерживая взятый тон, промолвил Шестак. — Какая грамота? Да я после смерти родителя твоего и близко тут не бывал!

— Тишка! — крикнул Василий. — Видал ты нынешней зимой, как боярин из моей опочивальни выходил?

— Видал, пресветлый князь!

— Что теперь скажешь, боярин?

— Скажу, что врет твой холоп либо кем научен! — закричал Шестак. — Может, сам он ту грамоту украл, а на меня валит! А ты по холопскому навету бояр хватаешь и смертию им грозишь! Да за такое поношение чести моей я к самому великому хану…

Шестак не успел кончить: шагнув вперед, Василий схватил его за бороду и затряс так, что голова боярина ходуном пошла в его крепкой руке.

— Молчи, гнида! Это у тебя-то честь?! Да я тебя, допрежь чем повесить, велю с хомутом на шее по всему Карачеву провести! Сказывай, где грамота, собачий сын!

— Богом клянусь, не брал я ее, — прохрипел Шестак, от наглости которого не осталось и следа.

— Врешь, ворюга!

— Крест поцелую, что чист я в этом!

— Тебе ничто и на кресте солгать! Коли не сам украл, говори — кто это сделал? Без тебя тут все одно не обошлось!

В помутившемся от страха мозгу Шестака мелькнула мысль — рассказать все и тем спасти свою шкуру. Но он сейчас же сообразил, что, если Василий не заподозрит главного и поедет в Козельск, он оттуда едва ли вернется. Что бы там ни говорил князь Тит, а уж Андрей Мстиславич и Святослав о том позаботятся! И потому надобно стоять на своем и лишь постараться избежать петли сегодня.

— Смилуйся, Василий Пантелеич, — захныкал он. — За что это ты на верного слугу своего? Спасением души моей клянусь: ничего я о том не ведаю!

— Ишь как запел, иуда! — брезгливо сказал Василий, выпуская боярскую бороду. — Куда вся спесь подевалась! Только не верю я твоим клятвам. Сейчас мне недосуг, а вот ворочусь из Козельска, и мы с тобой еще потолкуем! Коли сам не развяжешь язык, я тебе его развязать сумею! Кликни двух воев, Никита, — добавил он. — В железа боярина и в подвал! Да караулить крепко, чтобы не сбег!

Через минуту в опочивальню вошли два дружинника, одним из которых был Лаврушка. Вот уж не чаял он, что выпадет ему счастье самолично вести в тюрьму грозного боярина, заклятого врага их деревни! Приблизившись к Шестаку и тронув его за плечо, он с усмешкой сказал:

— Ну что ж, пойдем, боярин, в твои новые хоромы! — А когда они очутились в коридоре, добавил: — Да пошевеливайся, рыжий черт, нам с тобою мулындаться неколи!

* * *

— Все ли в сборе? — спросил Василий у Никиты, когда увели Шестака.

— Давно тебя во дворе ожидают, князь.

— Ну, значит, немедля в путь! И так немало времени утеряли.

— Василей Пантелеич! — воскликнул Никита. — Неужели и теперь упорствовать будешь и не велишь с нами поболе людей взять?

— А что такое случилось, чтобы я свой наказ менял?

— Как что случилось? Ужели мыслишь ты, что Шестак для себя ту грамоту украл? Ни малого сумнения нет, что у них сообща какая-то измена задумана!

На этот раз Василий почувствовал, что опасения Никиты имеют достаточно оснований. Но когда нервы его бывали взвинчены, как сейчас, он неспособен был действовать осмотрительно и менее, чем когда-либо, желал показаться трусом.

— Глупости все это, — резко сказал он. — А хоть бы и затевали они что, — не боюсь я их! Едем!

— С тремя десятками людей?

— Да!

— Василей Пантелеич…

— Я сказал! — крикнул Василий. — А еще станешь ныть — и этих велю тут оставить! — И, не глядя на сокрушенно умолкнувшего Никиту, он быстрыми шагами вышел из горницы.

Глава 24

Того же лета 6847 (1339) убиен бысть князь Андреи Мстиславичь от своего братанича Василья Пантелеева сына, месяца нуля в 23 день.

Владимирская летопись

Двадцать третьего июля в Козельске все было готово ко встрече карачевского князя. Тит Мстиславич, последние дни находившийся в совсем подавленном настроении, почти ни во что не вмешивался, предоставив действовать своим сыновьям. Впрочем, цепляясь за слабую надежду на мирный исход переговоров, он настрого приказал, чтобы Василий был встречен с подобающим почетом и не мог заметить ничего похожего на расставленную ему западню.

Посоветовавшись с Андреем Мстиславичем, княжичи Святослав и Иван решили сотню пеших воинов, вооруженных копьями и мечами, поставить на княжьем дворе, как бы для торжественной встречи гостя. В момент въезда Василия они должны были построиться двумя рядами от ворот к крыльцу, а потом, во время совещания князей, разойтись, но оставаться тут же, ожидая дальнейших приказаний. На заднем дворе, в конюшнях и овинах, стояла сотня оседланных лошадей, и частью при них, частью в смежных помещениях находилось еще сто воинов, которым настрого было приказано до поры не высовываться наружу. Там же были размещены пятьдесят конных дружинников звенигородского князя, прибывшего накануне в сопровождении небольшой свиты и обоих сыновей.

Никому не было известно, когда именно приедет Василий Пантелеймонович, а потому к десяти часам утра, на всякий случай, все были уже на своих местах. Но проходил час за часом, одетые в доспехи воины изнывали от зноя, а карачевский князь не появлялся.

Наконец, около двух часов дня, с наблюдательной вышки сообщили, что со стороны Карачева показалась группа всадников. Вокруг княжеских хором все пришло в движение, забегали княжичи, расставляя людей и отдавая последние распоряжения. Через несколько минут сотня обливающихся потом воинов, сверкая на солнце начищенными шлемами и остриями копий, вытянулась через двор двумя длинными шеренгами. Едва только, по команде Святослава Титовича, стены этого живого коридора выровнялись и неподвижно застыли на месте, в настежь открытые ворота шагом въехал небольшой отряд карачевского князя.

Впереди всех, блистая богатством наряда, ехал Василий Пантелеймонович. На нем был расшитый золотом малиновый, с перехватом, кафтан, темно-синие шаровары, узорчатые сафьяновые сапоги со слегка загнутыми кверху носками и низкая соболья шапка. На груди сверкала драгоценная овальная панагия с эмалевым изображением архангела Михаила, а на поясе висела кривая сабля, богато изукрашенная золотом и самоцветами.

Его аргамак Садко тоже был убран нарядно: под отделанное золотом и слоновой костью седло был положен темно-зеленый, расшитый бисером чепрак с бахромой; уздечка и оголовье сверкали золотом, а массивная шейная цепь, составленная из золотых щитков и крупных аметистов, дополняла убранство коня.

Сзади ехала небольшая свита, тоже богато одетая, и наконец на статных гнедых конях следовал отряд дружинников, — молодец к молодцу, все в одинаковых темно-зеленых кафтанах и при саблях.

При виде этого великолепия княжич Святослав посерел от зависти, но несколько утешился, пересчитав приезжих.

— Всего тридцать пять человек, — шепнул он стоявшему рядом брату, — и притом без доспехов, с одними саблями. В случае чего ни один отсюда не уйдет!

Подъехав к крыльцу, Василий спешился и обнял по очереди вышедших навстречу дядей, а потом и всех двоюродных братьев. Несмотря на внешние проявления радушия, он сразу почувствовал в приеме какую-то странную натянутость. Тит Мстиславич был необычно суетлив и явно растерян, княжичи глядели исподлобья, и только лишь Андрей Мстиславич был, по обыкновению, благостно-спокоен, явно стараясь преувеличенной сердечностью прикрыть общую неловкость.

Когда после обмена приветствиями князья вошли в хоромы, Никита, который умышленно задержался возле своих людей, мрачно оглядел двор.

«Ежели тут сотня вооруженных до зубов воев поставлена открыто, почитай, не менее того по разным углам попрятано», — подумал он. Подозвав боярского сына Лукина и Лаврушку, он тихо сказал им:

— Коней не расседлывать и держать у крыльца, а ежели кто станет приставать, скажете, что такова воля нашего князя, который тотчас после совещания мыслит ехать в обрат. Зорко поглядывайте по сторонам и, коли кто попробует закрыть ворота, того не допущайте. Ну а во всем прочем действуйте, как у нас было говорено. Я, Гринёв и Софонов будем неотлучно при князе, а ты, Лукин, оставайся снаружи и в случае чего пришлешь ко мне Лаврушку. Ну, с Богом! — С этими словами Никита подтянул саблю и отправился догонять Василия.

Козельские и карачевские дружинники разошлись между тем по двору и вступили в оживленные разговоры. Лукин, как бы прогуливаясь, обошел двор, прощупал взглядом все закоулки, но ничего подозрительного не заметил. Когда он заканчивал круг, из дома вышел княжич Святослав и, увидя, что гости поставили своих коней прямо у крыльца, понял, что им сделано важное упущение: лошадей следовало, конечно, отослать подальше, а это было невозможно, ибо в конюшнях и на заднем дворе карачевские коневоды сразу обнаружили бы засаду. С минуту подумав, княжич подозвал одного из своих дружинников, вполголоса отдал ему какое-то распоряжение и возвратился в хоромы.

Дружинник послонялся немного по двору, кое с кем перемолвился словом, а потом, будто невзначай, подошел к воротам и начал было закрывать их. Но не спускавший с него глаз Лукин загородил ему дорогу.

— Почто ворота зачиняешь? — насмешливо спросил он. — Али опасаешься, что войско ваше со двора утечет?

— А тебе что? — огрызнулся дружинник. — Велено мне, вот и зачиняю!

— Кем это велено?

— А хотя бы княжичем нашим.

— Покуда здесь находится князь наш и государь земли Карачевской, его воля тут всех выше. А от него не было приказу ворота зачинять!

Дружинник замялся в явной нерешимости. Видя это, Лукин примирительно добавил:

— Для вашей же пользы говорю. Сейчас поглядишь, как нам открытые ворота спонадобятся.

Действительно, через несколько минут во двор въехала телега с лежавшей на ней сорокаведерной бочкой.

— Эй, ребята! — крикнул Лукин. — Князь Василей Пантелеич жалует вас бочкой горелки! Скатывай ее наземь и угощайся, кто в Бога верует!

Козельцы не заставили себя уговаривать, и скоро ковши с крепкой водкой заходили по рукам. Когда часа через пол княжич Святослав, заслышав снаружи пение и крики, вышел на крыльцо, он в первый момент едва не задохнулся от гнева. Но, узнавши, в чем дело, и заметив, что карачевские дружинники тоже вдребезги пьяны, не только успокоился, но и обрадовался.

«Эк ладно все обернулось, — подумал он. — Карачевцы перепились, кажись, все до единого, и теперь мы с Василием что схотим, то и сделаем. Сам пособил нам своею бочкой!»

Постояв на крыльце и с поощрительным видом полюбовавшись идущей во дворе гульбой, Святослав Титович снова ушел в хоромы.

* * *

Василия и его спутников между тем провели в трапезную, где их встретила хозяйка, княгиня Дарья Александровна, — женщина лет пятидесяти, слегка располневшая, но моложавая. Лицо ее было бледно, и в глазах, казалось, застыл испуг. Когда же Василий, почтительно поздоровавшись с тетушкой, поднес ей драгоценную застежку и пару серег с крупными брильянтами, она, пролепетав несколько слов благодарности, залилась вдруг слезами и, сославшись на сильное недомогание, покинула трапезную. Наступившее неловкое молчание нарушил Андрей Мстиславич.

— Сестрице со вчерашнего дня неможется, — сказал он, — только и поднялась с постели, чтобы тебя достойно принять, братанич дорогой! Да вот, видать, от жары сомлела.

— Ну, стоило ли, — пробормотал Василий, который за всем этим начал чувствовать что-то неладное, — я ведь человек свой…

— Ты уж извини ее, Василей Пантелеич, — деревянным голосом сказал князь Тит. — Мы уж тогда сами, без хозяйки… Сделай милость, выпей да закуси с дороги, а о делах после потолкуем.

Слуги наполнили кубки, однако никто не пил, ожидая слова хозяина. Ему следовало поднять здравицу за Василия Пантелеймоновича как за старшего из князей, но ввиду предстоящего разговора Тит Мстиславич не находил в себе силы на подобное лицемерие и мрачно молчал.

— Ну что ж, выпьем за дорогих гостей, — наконец выдавил он, — за то, чтобы все дела промеж нас решались миром и цвела бы наша родная земля.

Услышав эту здравицу, карачевцы недоуменно переглянулись, а лицо Василия сразу нахмурилось. Но он сейчас же взял себя в руки и первым осушил свой кубок. Все остальные последовали его примеру. Слуги снова наполнили чарки, но беседа не налаживалась, и к закускам почти никто не притрагивался.

— Что ж, давайте говорить о делах, — сказал наконец Василий, которому надоело это томление. — Времени у нас мало, я хочу засветло в обрат выехать.

Карачевцы ожидали, что Тит Мстиславич станет уговаривать их князя остаться на ночлег, но в нарушение всех обычаев гостеприимства он этого не сделал, а лишь сказал, ни на кого не глядя:

— Ну, коли так, можно и о делах… — И приказал слугам убрать со стола и больше не возвращаться.

Вскоре в трапезной, кроме Василия и четверых его дворян, остались князья Мстиславичи, человек шесть их приближенных, звенигородский архимандрит Зосима и пятеро княжичей. Из последних выделялся саженным ростом и богатырским сложением двадцатилетний Федор Звенигородский. Младший брат его, Иван, совсем еще юноша, тоже был высок и крепок, тогда как из троих козельских княжичей только младший, Федор, обладал выше среднего ростом и приятной внешностью.

За стол сели все старшие, остальные разместились на боковых лавках, а кто и стоя. Никита, давно понявший, что здесь назревает что-то весьма серьезное, стал вместе с Софоновым за спиной Василия, по бокам которого сидели боярин Тютин и воевода Гринёв, а прямо напротив, через стол, — князь Андрей Мстиславич.

— Ну, начнем, — сказал Василий, после того как все заняли свои места и архимандрит прочел краткую молитву. — Коли я правильно понял, наиболее всего тебя, Тит Мстиславич, и тебя, Андрей Мстиславич, заботит судьба молодших сыновей ваших. Всем ведомо, что по обычаю каждый удельный князь сам печется о детях своих и устраивает их, как может, на землях своего княжества. А посему мог бы я вам сказать, что не моя это печаль и не мое дело. Однако думаю и скажу иное: желая быть вам добрым родичем, а такоже блюдя волю деда моего, завещавшего нам жить меж собою дружно и без раздоров, готов я от себя выделить младшим княжичам вашим добрые вотчины, дабы всякий из них володел своим городом. Ивану твоему, Тит Мстиславич, полагаю дать город Серпейск с уездом, а Ивану Звенигородскому — город Кромы. Вотчичи [65] ваши по отцам наследуют Козельск и Звенигород, стало быть, из возрастных остается еще Федор Козельский. И его не забуду. Жду, что невдолге будут у меня новые земли, а коли то не сбудется, дам ему город Лихвин. С тем каждый из сынов ваших будет не простым вотчинником, а князем, как подобает всякому отпрыску высокого рода нашего. Однако же, как разумеется то из духовной грамоты князя Мстислава Михайловича, которая для нас всех есть нерушимый закон, все эти новые княжества остаются частями единой Карачевской земли и их князья не выходят из воли общего государя — великого князя Карачевского. Мыслю, что такое решение всем вам будет по сердцу и закрепит промеж нас доброе согласие. А ежели имеются у вас еще какие пожелания, готов их выслушать.

Можно было ожидать, что беспримерная щедрость Василия вызовет со стороны молодых князей и их отцов поток благодарностей. Однако вместо них последовало гробовое молчание. Тит Мстиславич, совершенно уничтоженный царским великодушием преданного им племянника, сидел растерянный и бледный. Но все глаза были устремлены на него, а среди приближенных Василия все явственнее слышался ропот возмущения. Молчать дальше было невозможно, и князь Тит с таким чувством, словно бросается в бездонную пропасть, забормотал:

— На добром слове тебе спасибо, Василей Пантелеич. Нам бы, вестимо, лучшего и желать нечего… Только, видишь ты, какое тут дело… Все, брат, по-иному теперь оборачивается. Кабы раньше я о тебе правильно понимал, не бывать бы этому… Ну а теперь уже дело сделано, и хоть и сам не рад…

— Какое дело, Тит Мстиславич? — недоуменно спросил Василий. — О чем говоришь ты, Христос с тобой?

— Воля хана Узбека… Сам разумеешь, Василей Пантелеич, супротив его воли не пойдешь…

— При чем здесь хан Узбек? — начиная догадываться, крикнул Василий. — Что за околёсицу плетешь ты, Тит Мстиславич? Сказывай все толком!

— Принеси сюда ярлык, Святослав, — упавшим голосом сказал князь Тит.

Княжич Святослав быстро вышел в соседнюю горницу и, сейчас же возвратившись, со злорадной улыбкой положил на стол перед Василием развернутый пергамент с алою ханской тамгой [66].

Бледный, но сохраняющий полное самообладание Василий внимательно прочел документ с начала до конца, потом встал и с презрением взглянул на сжавшегося в комок козельского князя.

— Знал я твое естество, Тит Мстиславич, — медленно, чтобы подавить бушевавшее в груди бешенство, сказал он, — но не думал все же, что жадность да зависть доведут тебя до такого… Торг совершил ты важный: и меня, и совесть свою продал татарам, стяжав за то ханскую милость, а заодно и отцово проклятье!

— Не бывать тому! — крикнул Никита, становясь рядом с Василием. — Вся земля наша за тебя встанет, Василей Пантелеич! Мы тебя в обиду никому не дадим!

— В том сумнения не имею, — сказал Василий, — но кровью народной не хочу я приправлять кашу, которую князья заварили! В деле этом есть и иные пути. Но допрежь всего желаю я знать, кто здесь изменник мне, а кто друг. Что скажешь ты, Андрей Мстиславич?

— А что тут говорить? — ответил князь Андрей, обеспокоенный тем, что Василий не выходит из рамок благоразумия. — Ханская воля для нас закон. Да и по старшинству Тит Мстиславич среди нас первый, стало быть, ему и княжить в Карачеве.

— И это говоришь ты, по своей доброй воле крест мне целовавший?

— А ты припомни, как дело-то было: я крест целовал из воли твоей не выходить, доколе ты останешься большим князем в Карачеве, и своего крестоцелования я не порушил. А ныне, велением хана, большой князь наш не ты, а Тит Мстиславич!

— Теперь разумею! — воскликнул Василий. — Целуя мне крест, ты знал уже, что для меня яма вырыта! И другое мне ясно: рыл ее князь Тит, а ты ему указывал! И тем временем, без сумнения, ему самому яму готовил!

— Богом тебя прошу, братанич, — окрепшим голосом сказал Тит Мстиславич, — давай любовью это дело покончим! Как на духу тебе говорю: коли мог бы я сделанное воротить, иного и не желал бы. Но уже не воротишь! Выбирай себе любой удел — хоть Елец, хоть Козельск, а то и оба вместе. И во всем тебе полную волю дам — не старшим, а равным тебе буду!

— Эх, Тит Мстиславич, жалко мне тебя, ибо вижу: не ведал ты, что творил, и сам попал в сети иуды! Однако милости от тебя принимать не хочу, ибо мое принадлежит мне по праву и от того права я не отступлюсь! Не знаю, чем вы хана Узбека обманули, но я самолично поеду в Орду и обман тот на чистую воду выведу!

Эти слова окончательно убедили князя Андрея, что дело принимает совсем нежелательный для него оборот. Вопреки его расчетам, Василий держал себя в руках и не допускал ничего могущего навлечь на него гнев хана. Пусть даже в Орде он потерпит неудачу и Узбек оставит княжение за Титом, все равно это рушило весь его, Андрея Мстиславича, план: показать Узбеку духовную грамоту отца он уже не сможет, ибо это значило бы возвратить карачевский стол Василию. А без помощи этой грамоты невозможно будет свалить Тита Мстиславича… Нет, надо во что бы то ни стало вызвать Василия на какое-либо безрассудство, могущее опорочить его в глазах хана, или все погибло! Придя к такому решению, князь Андрей вызывающе сказал:

— Это не мы обманули Узбека, а ты сбираешься его обмануть! В том, что князь Тит есть старший в роду нашем, никакого обману нет, потому хан и дал ему ярлык. Что же, езжай теперь в Орду и скажи Узбеку, что у тебя глаза краше, чем у Тита Мстиславича, и потому, дескать, тебе пристало быть большим князем!

— Зачем говорить о глазах? — сказал Василий, бледнея от возмущения, но все еще сдерживаясь. — Я ему лучше о своих правах скажу.

— Говорить о правах мало, их надобно доказать! А чем ты их доказывать станешь?

— Допрежь всего духовной грамотой великого князя Мстислава Михайловича, которую все вы добро знаете.

— А где она у тебя, эта грамота? Покажь ее нам, может, и мы тогда в твои права уверуем!

Василий внезапно понял все до конца, и рассудок его помутился от бешенства. Сдавленным голосом он крикнул:

— Так вот о каком вещем сне твоем Шестак гонцов посылал! Не всякий вор додумается татьбу [67] совершить во время крестоцелования! И Бог еще тебя, святотатца, терпит?! Но ты вот что запомни: пособник твой уже сидит у меня, закованный, в подвале и завтра же, как ворочусь в Карачев, велю его повесить! А после придет и твой черед!

— Ты сперва воротись в Карачев, а потом уже нас вешай! Забыл, видно, что не мы в твоих руках, а ты в наших! Вязать его! — вскакивая, крикнул Андрей Мстиславич. — Зови сюда людей, Святослав!

Святослав Титович кинулся к двери, но воевода Гринёв успел поймать его за руку и рванул так, что тщедушный княжич отлетел к противоположной стене. Одновременно Федор Звенигородский бросился сбоку на Василия. Но Никита, бывший все время начеку, страшным ударом кулака в лицо опрокинул великана навзничь.

— Вижу, что мы в западне, — крикнул Василий, — и может, живыми отсель не выйдем! Но суд над тобою, гадина, я совершить успею!

Мгновенно он выхватил саблю, и князь Андрей Мстиславич рухнул на пол с головой, рассеченной надвое. На секунду все остолбенели, потрясенные случившимся. Все, кроме Никиты.

— К лошадям! — крикнул он. — Выбегай с другими во двор, Василей Пантелеич, а я этих попридержу, коли будет надобно.

— Без тебя со двора не выеду! — бросил Василий, выскакивая с Гринёвым и Софоновым из трапезной. Кое-кто ринулся было им вдогонку, но загородивший собою выход Никита выхватил саблю, а Тит Мстиславич крикнул страшным голосом:

— Довольно крови! Всем оставаться на месте!

Княжич Святослав начал горячо возражать отцу, но, что именно говорил он, Никита не слышал, ибо, воспользовавшись заминкой, поспешил вслед за Василием и на крыльцо выбежал почти одновременно с ним.

На дворе дым стоял коромыслом, и на первый взгляд казалось, что тут не сыскать трезвого человека. Однако это было не так: карачевские дружинники, как им наказывал Никита, усердно угощали козельцев, но сами пили мало и лишь прикидывались пьяными. Увидев своего князя, с обнаженной саблей выбежавшего на крыльцо, все они мгновенно вскочили на ноги, и, прежде чем хмельные козельцы успели что-либо понять, весь небольшой отряд Василия был уже на лошадях и мчался по направлению к воротам.

— Не выпускать их! — крикнул княжич Святослав, выбегая из дома. — Они звенигородского князя убили! Запереть ворота и схватить всех!

Трое или четверо козельских дружинников, менее пьяных, чем остальные, кинулись наперерез, к воротам, но было уже поздно: налетевшие всадники сбили их с ног и, вырвавшись на улицу, во весь опор понеслись через посад к карачевскому шляху.

— Конную сотню в погоню! Чтобы ни один живым не ушел! — услышал сзади Никита, последним проскакивая в ворота.

Без помехи миновав окраину Козельска, отряд понесся по левому берегу Жиздры. Проскакав с версту, Василий обернулся и сразу увидел погоню: человек полтораста всадников, которые, несомненно, воспользовались более короткой дорогой, внезапно появились не сзади, а сбоку, из-за бугра, с явным намерением прижать беглецов к реке.

Дорога до ближайшего брода, который находился отсюда верстах в двух, шла по открытой местности, и только по ту сторону Жиздры начинался густой лес, изрезанный глубокими оврагами. Там уйти от преследования было уже не столь трудно, и теперь все зависело от того, кто раньше успеет доскакать до переправы.

Отдохнувшие кони летели как ветер, но вскоре Василию стало очевидно, что козельцы успеют перерезать им путь и что придется принять неравный бой в самых невыгодных условиях, имея за спиной обрывистый берег реки, исключающий возможность отступления. Он уже начал выбирать глазами наиболее подходящее для сражения место, как вдруг заметил, что через брод, до которого теперь оставалось не более полуверсты, движется большой отряд всадников. Их было не менее пяти сотен, ибо хвост колонны еще терялся в лесу, по ту сторону Жиздры, а голова уже выстраивалась в боевой порядок в каких-нибудь трехстах шагах. От нее отделился всадник в блестящих доспехах и поскакал навстречу карачевскому отряду.

— И тут засада! — крикнул Василий, круто осаживая коня. — Ну что ж! Живыми не дадимся!

— Воля твоя, князь, а я с таким противником драться не стану, — усмехаясь, сказал Никита.

— Не станешь?! — воскликнул Василий, не веря своим ушам. — От тебя ли я это слышу?

— Вестимо, от меня! А ты погляди хорошенько вперед, так, может, и сам биться не схочешь!

Василий глянул на приближающегося всадника в доспехах и, к несказанному удивлению своему, узнал в нем воеводу Алтухова.

— Так это наши! — радостно воскликнул он. — Каким чудом ты здесь, Семен Никитич, да еще с войском?

— Чуя недоброе, сговорились мы с Никитой Гаврилычем, что выступлю я следом за вами с шестью сотнями воев и обожду в этом лесу, что дальше-то будет. И вижу, не зря мы это удумали!

— Спаси Христос вас обоих! Кабы не это, никто из нас сегодня живым бы не был. Уже окружали нас козельские воры!

— Видал я, потому и вышел из лесу вам навстречу. Теперь у них сразу весь пыл пропал, — усмехнулся Алтухов, показывая рукой на козельскую сотню, которая карьером уходила в сторону города. — Что же стряслось в Козельске-то с вами?

Василий в коротких словах посвятил воеводу во все происшедшее. Алтухов был потрясен его рассказом.

— Господи, что же будет-то теперь? — промолвил он. — А к ярлыку ихнему ты хорошо ли присмотрелся? Может, это обман был, чтобы ты им добром Карачев оставил, а сам на удел пошел?

— Нет, ярлык будто правильный. Ханская тамга на месте, и, видать, писано в Орде.

— Коли есть какое сумнение, можно поглядеть, — сказал стоявший сбоку Софонов, запуская руку за пазуху. — Вот он, ярлык-то! Я, как выбегали из трапезной, прихватил его, для всякого случая, со стола!

Глава 25

Невеселым было возвращение Василия. Едва приехав в Карачев, он затворился в своих покоях, настрого приказав слугам никого не впускать. События, которые на него обрушились, были столь неожиданны и грозны, что следовало их всесторонне обдумать и принять необходимые решения. Василий хорошо понимал, что от правильности этих решений будет зависеть не только его личная жизнь, но и судьба всего княжества, находящегося теперь на пороге братоубийственной войны, а может быть, и нового татарского нашествия.

При мысли о том, что все это случилось злою волею одного лишь человека, ибо остальные были только его пособниками, Василий вскакивал и начинал метаться по горнице. Он ни минуты не жалел о том, что убил звенигородского князя, опутавшего всех паутиной лжи и подлости, хладнокровно готовившегося предать своих родичей и принести в жертву своему честолюбию тысячи чужих жизней. Однако, будучи убежденным, что Андрей Мстиславич вполне заслужил свою участь, Василий в то же время сознавал, что смерть его весьма осложнила общее положение.

Для него теперь не оставалось никакой надежды восстановить свои права мирным путем. Что же делать? Отстаивать их силою оружия? Конечно, народ его поддержит и, если бы дело касалось только карачевских удельных князей, привести их к повиновению было бы нетрудно. Но ведь теперь на него ополчатся две грозные силы, против которых он будет беспомощен: гнев золотоордынского хана и месть могущественной литовской родни князя Андрея. Если он, Василий, не уйдет из Карачева, хан Узбек, по первому требованию Тита Мстиславича, пришлет сюда татарское войско, которое разорит дотла этот мирный край, а половину уцелевшего населения угонит в рабство. Если же Тит к татарам почему-либо не обратится, нагрянут литовцы, уже стоящие на самых рубежах Черниговской земли и ожидающие лишь случая захватить ее, как совсем недавно захватили они земли Минскую, Полоцкую, Витебскую и иные искони русские области. Ему, рядовому князю, воевать с такими противниками, как хан Узбек или великий князь Гедимин, значило бы зря губить свой народ.

Да и личное его положение было, по существу, безнадежно: узнав о происшедшем в Козельске, хан тотчас вызовет его в Орду и велит казнить, как казнил уже за неповиновение многих русских князей. Ведь он не поверит тому, что Василий сам собирался ехать в Сарай и был вынужден применить оружие лишь в порядке самозащиты. Нет, Узбек будет основываться на фактах, а эти факты хану представят в таком виде: когда ему, Василию, объявили ханскую волю, он ей подчиниться не захотел, в ярости убил звенигородского князя, а у Тита Мстиславича отобрал ярлык на княжение! И половины этого было бы достаточно для того, чтобы Узбек предал его лютой смерти.

Не поехать, по вызову хана, в Орду и скрыться где-либо в другом княжестве? Невозможно: ни один князь не станет рисковать головой, укрывая ослушника ханской воли. Да и трудно спрятаться на Руси столь заметной величине, как большой князь земли Карачевской… Отыскать и доставить его в Орду Узбек, несомненно, поручит своему любимцу, великому князю Ивану Даниловичу, а уж этот постарается не за страх, а за совесть, во-первых, угождая хану, а во-вторых, чтобы, пользуясь случаем, наложить руку и на Карачевское княжество.

Значит, оставаться на Руси равносильно неминуемой смерти. Избежать ее можно, лишь укрывшись в таком месте, до которого ханская рука не дотянется и где дали бы ему прибежище до благоприятного поворота в его судьбе. Но где найти подобное место? Литва и Польша исключаются, ибо там он попадет в руки Гедимина, который или сам с ним расправится, или выдаст его хану Узбеку. Не подходят и западные страны, путь в которые лежит через Литву. О странах восточных и говорить нечего: чтобы добраться до любой из них, нужно пересечь всю Золотую Орду, где без ханской пайцзы сразу будешь схвачен и отправлен в Сарай.

Выходит, что укрыться от Узбека негде, а сопротивляться ему ничтожными силами Карачевского княжества — бессмысленно. Значит, остается одно: не дожидаясь вызова, поехать в Орду самому и отдаться на милость хана. Свою жизнь он этим едва ли спасет, но Карачевская земля избежит разорения, усобицы или захвата ее московским князем.

После бессонной ночи и целого дня мучительных раздумий Василий остановился на этом решении и велел позвать к себе Никиту и воеводу Алтухова. Оба не замедлили явиться на зов.

— Ну вот, — сказал Василий после обмена приветствиями, — поразмыслил я крепко обо всем и вижу, что нет у меня иного пути, кроме как в Сарай, к хану Узбеку. Лучше добром и по своей воле туда явиться, нежели быть привезенным в железа́х.

— Да ведь это все одно, что самому себя жизни лишить! — воскликнул Никита.

— На все воля Божья, — ответил Василий.

— Волею Божьей дерево растет, — сказал Алтухов, — а человеку от Бога положено жить своим разумом. И я мыслю тако же, как Никита Гаврилыч: ехать тебе в Орду — это верная гибель. Аль не помнишь ты, как Узбек расправился с братом твоим двоюродным, с князем Александром Новосильским? Всем ведомо: вина на нем была не столь уж великая и сам он явился к хану с повинной. И не глядя на то, Узбек повелел привязать его к четырем коням и разорвать на части. А твое дело много хуже, и никакое покаяние тебя от лютой казни не спасет.

— Пусть меня не спасет, зато землю нашу убережет от разорения. А мне, как я ни прикидывал, — конец один!

— Ну, это как знать! — сказал Никита. — За тебя весь народ наш подымется, как один человек.

— Напрасной гибели народу своему не хочу. Ну что мы одни супротив всей Орды сделаем?

— Вестимо, воевать с ханом негоже, — заметил Алтухов, — однако и без войны можно так обернуться, что и землю нашу не разорят, да и ты, Василей Пантелеич, цел останешься.

— Коли я отсюда добром выеду и сядет в Карачеве Тит Мстиславич, землю нашу никто зорить не станет. Только лучше уж мне прямо в Орду ехать, поелику все иные пути мне заказаны.

— Почто заказаны? — спросил Никита.

Василий пояснил, почему нельзя ему ехать ни на восток, ни на запад, ни тем паче оставаться где-либо на Руси.

— Думал и я о том, — сказал Алтухов, — только, сдается мне, не все страны ты перебрал. Есть одна, где можешь ты найти надежное убежище, и путь туда будет безопасен.

— Где же отыскал ты такую страну? — с сомнением в голосе спросил Василий.

— За Каменным Поясом [68], — пояснил воевода. — Я о Белой Орде говорю.

— Та же татарва, — сказал Никита. — Оттуда Василея Пантелеича прямо к Узбеку и свезут.

— Не свезут, а примут как дорогого гостя, когда узнают, что он туда приехал по вражде с Узбеком. Видать, не знаешь ты, что у них ныне творится.

— Не знаю, — честно признался Никита. — Думал я, что Белая Орда — это как бы золотоордынский удел и что тамошний хан лишь подручный Узбека.

— Так прежде и было. Только мало-помалу белоордынские ханы стали набирать все больше воли, а нынешний хан, Мубарек, и вовсе отказался почитать Узбека старшим. Узбек послал войско и, захватив расплохом его стольный город Сыгнак, посадил там сына свего Тинибека. А Мубарек перенес ставку далеко на полночь, кажись, к реке Джаику [69] и собирает там силы против Узбека. У белых ордынцев с золотыми вражда насмерть, и они Василея Пантелеича николи не выдадут. Он там безопаснее, чем где-либо, будет. И почти весь путь туда лежит по русским землям.

— Все это истина, — раздумчиво промолвил Василий. — Только больно уж это далекий край… Ставку свою хан Мубарек ныне держит в городе Чамга-Туре [70], у самого Тобола. Это отсюда, почитай, верст с три тысячи будет.

— Ну и что? За два — два с половиной месяца не слишком и спеша доедешь. Как раз до начала холодов успеешь.

— Да я не к тому, что ехать долго. Край уж больно неведомый, люди чужие… От отчизны своей там буду начисто отрезан. Отсюда даже и важная весть туда, может, за целый год не дойдет!

— Не думай так, Василей Пантелеич! Белоордынские ханы в оба глаза следят за Золотою Ордой и за Русью, дабы своего случая не упустить. С Хорезмом, Персией и Китаем идет у них большая караванная торговля. Там всегда знают, что на свете делается. Ну а в случае чего особо важного, гонцов к тебе будем посылать.

— К тому же не век тебе там оставаться, — добавил Никита. — Узбеку уже под шестьдесят, небось долго не проживет. А к новому хану первым явишься, и обратно Карачев твоим будет.

— Ну что ж, — сказал Василий после небольшого раздумья, — иного выхода, видать, нету. Коли надобно выбирать промеж Белой Ордой и лютой смертью, думать долго не приходится. Собирай меня в путь, Никита, послезавтра поутру выеду.

— Никак без меня хочешь ехать? — с упреком в голосе промолвил Никита.

— Почто стану отрывать тебя от родной земли и увозить невесть куда, отколе, может, и возврату нам не будет?

— Эх, Василей Пантелеич, как мог ты помыслить, что я тебя в беде покину? Куда ты, туда и я… Опричь тебя, у меня все одно никого на свете нет.

— Ну, коли так, спаси тебя Христос, друг, — сказал Василий, обнимая Никиту. — С тобою вдвоем не так страшна и чужбина.

— Кабы не семья, и я бы с тобою поехал, — промолвил Алтухов. — Но людей-то лучше с собою брать поменьше, и о том, куда едешь ты, кроме нас троих, никто знать не должен. Какой путь мыслишь ты избрать?

— Надобно ехать так, чтобы миновать большие города и вместе с тем чтобы было покороче. Стало быть, отсюда сперва на Пронск, потом на Муром, а там на Волгу и Вятскую землю. Так всё лесами и поедем.

— Добро. Здесь станем говорить, что ты поехал в Пронск, сестрицу проведать, а оттуда, мол, мыслишь повернуть на Орду, чтобы спробовать обелиться перед царем Узбеком. Эдак до Пронска тебе можно ехать открыто, ни от кого не таясь, ну а дальше уже надобно будет вести путь в тайности и в случае каких встреч называться чужим именем.

При дальнейшем обсуждении было решено, что до Пронска Василий возьмет с собой Лаврушку и еще двух-трех дружинников, а дальше будет продолжать путь вдвоем с Никитой.

Сборы в дорогу были недолги. Ввиду дальности и трудности пути ехать следовало налегке, не обременяя себя лишним грузом и вьючными лошадьми. Золото и драгоценности, которые брал с собой Василий, обеспечивали возможность по приезде на место приобрести все, что потребуется, так что с собой решили взять лишь оружие и самое необходимое из одежды.

К обеду следующего дня все приготовления были закончены. О делах управления разговоров почти не было, так как предполагалось, что вскоре в Карачев явится князь Тит. Василий лишь наказал своим приближенным, чтобы никакого противления Титу Мстиславичу не делали и все бы ему пока повиновались как законному государю. Свое личное имущество, а также часть обстановки дворца, наиболее дорогую по воспоминаниям, он велел упаковать и отправить обозом в Пронск, Елене.

Хотя об этом и не говорилось открыто, но все понимали, что Василий покидает свое княжество надолго, может быть навсегда, а потому большинство старых слуг и многие дружинники выразили желание перейти пока на службу к Елене Пантелеймоновне и к ее мужу. Подумав немного, князь согласился на это и разрешил им следовать в Пронск с обозом.

Покончив с делами, Василий взял с собою Никиту и отправился к Аннушке. Последнее время они нечасто виделись: поняв, что ему надо порвать с прошлым и жениться на Ольге Муромской, Василий, хоть и оттягивал свое сватовство, все же старался бывать в Кашаевке пореже, чтобы и себе и Аннушке дать время постепенно отвыкнуть друг от друга. В отношении себя он в этом, пожалуй, преуспел. Находясь всегда на людях, будучи увлечен делами управления, он и в самом деле стал мало думать об Аннушке, утратил к ней остроту чувства, хотя и вспоминал ее с теплотой и нежностью. Она же, любя Василия больше, чем когда-либо, но понимая неизбежность разлуки, старалась не быть для любимого обузой и не выдавать ему своего горя.

Вкратце рассказав пораженной ужасом Аннушке о событиях последних дней, Василий сообщил ей, что наутро покидает Карачев и пришел проститься, быть может, навсегда.

— Васенька, ужели ж покинешь ты свое княжение? Ужели всех нас покинешь? — с трудом веря страшной действительности, промолвила наконец Аннушка. — Куда же поедешь ты отсель?

— Далеко еду, Аннушка, в чужие края… Какое уж тут княжение! Сейчас жизнь свою надобно спасать от проклятого хана, а дальше — что Бог даст. Может, и вернусь сюда, коли Узбек раньше меня помрет.

— И ты один поедешь?

— С Никитой. Не хочет он меня оставить.

— Кто ж хочет оставить тебя, солнышко наше? Коль дозволил бы ты, почитай, весь народ наш, до последнего человека, за тобой бы пошел!

— Ежели бы в том была польза народу, я бы его тоже никогда не оставил. Только и уезжаю потому, что надобно от земли нашей беду отвести и людей от татарской расправы избавить.

— Васенька, — помолчав, сказала Аннушка, — а как же теперь с этим-то будет… ну, с женитьбой твоей на княжне Ольге Юрьевне?

— Где там помышлять о женитьбе! Как могу я связать себя семьей, коли сам не ведаю, что завтра со мною будет? Да и кто ныне пойдет за меня, за изгоя бездомного, у которого смерть за плечами стоит?

— Князь мой светлый! — воскликнула Аннушка, опускаясь на колени и охватывая Василия руками. — Знаю, неровня я тебе и женою твоей стать не мыслю. Но всею моей любовью великой тебя заклинаю: дозволь с тобою ехать, хоть служанкой твоей, хоть последней рабой! Все невзгоды пути, всю горечь разлуки с родною землей, самую смерть с тобою разделю с радостью и, умирая, буду Господа славить за посланное мне счастье! Васенька! Васенька! — И Аннушка разразилась бурными рыданиями.

— Что ты, Христос с тобой, ласточка! — растроганно промолвил Василий, поднимая ее и нежно целуя залитые слезами глаза. — Думаешь, мне легко с тобою расставаться? Но сама ты помысли, как могу взять тебя с собою, коли не ведаю, куда ведет меня злая судьба? Ждут меня долгие скитания по глухим лесам, многие опасности, быть может, погоня. Один я от нее уйду и опасность одолею, ну а с тобою мы оба погибнем. Не плачь, зоренька, Бог милостив: авось еще встретимся!

— Нет, родной, нет, любимый мой, — сквозь слезы прошептала Аннушка, вся приникнув к нему, — чует мое сердце: не увижу больше тебя… Разлучит нас судьба навеки.

Два часа спустя Василий в последний раз обнял Аннушку и, с трудом оторвав ее от себя, почти выбежал на крыльцо. Внизу уже ожидал Никита, держа в поводу княжьего коня. Пока они не скрылись за воротами, Аннушка крестила их вслед торопливыми движениями руки, потом пошатнулась и без чувств упала на пол.

* * *

Вечером того же дня Василий созвал на прощальный ужин всех приближенных и служилых дворян. В большой трапезной карачевского дворца их собралось более ста человек. Bсe знали уже о событиях, случившихся в Козельске, и о том, что князь их покидает, быть может, навсегда, а потому в начале трапезы за столами царило общее уныние. Однако по мере того как слуги приносили из стряпной все новые блюда, а из княжеских погребов потекли в трапезную самые старые и дорогие вина, настроение у всех стало подниматься и сразу приняло воинственный характер.

Гости умоляли Василия не покидать княжения и силою оружия отстаивать свои права. Хватаясь за сабли, они клялись положить головы за своего князя и воевать за него с кем угодно. Кто-то предложил не мешкая поднять дружину и скакать в Козельск, чтобы «научить уму-разуму старого вора Тита Мстиславича и его щенков». Почти все присутствующие с восторгом откликнулись на это предложение, и Василию стоило немалого труда унять разбушевавшиеся страсти.

Убедив негодующих людей в том, что всякое насилие теперь пойдет ему, князю, только на вред, он честью их обязал не выступать против князя Тита и не нарушать мира в Карачевской земле.

В конце трапезы Василий оделил всех приглашенных богатыми подарками, дал воеводам денег для раздачи младшим дружинникам, не забыл и дворцовую челядь, а затем простился со своими дворянами, трижды целуясь с каждым.

Глава 26

Ранним утром двадцать седьмого июля 1339 года князь Василий Пантелеймонович в сопровождении Никиты вышел на крыльцо карачевского дворца. Оба были в дорожном облачении и при саблях. Идущий сзади отрок нес их луки и колчаны со стрелами.

Двор был полон воев и челяди, собравшейся, чтобы проводить своего господина, а прямо напротив крыльца стояла конная сотня в походном снаряжении и со вьюками. Она должна была сопровождать Василия до Пронска, ибо накануне вечером по общему настоянию старшин князь согласился взять с собою часть дружинников, которые выразили желание перейти на службу к пронским князьям. Эта мера предосторожности была нелишней, так как о предстоящей поездке Василия знали все, и, если слухи о ней дошли до Козельска, по дороге можно было ожидать засады и нападения.

Поздоровавшись со стоящими на крыльце воеводами и боярскими детьми, получившими дозволение проводить его до первого ночлега, Василий сказал несколько приветливых слов столпившимся во дворе людям, которые в ответ разразились громкими криками. В них перемешались горькое сожаление, и добрые напутствия, и надежды на скорое возвращение князя, но громче всего звучали угрозы по адресу его врагов.

Василий, бледный и взволнованный, медленно обвел глазами толпу и обширный двор, мысленно прощаясь со всем, что его окружало с детства, и стараясь навсегда запечатлеть в памяти каждое лицо, каждый предмет. Потом молча поклонился народу в землю, быстро сошел с крыльца и вскочил на поданного ему коня. Вся свита последовала его примеру.

— Ничего не забыл ты, княже? — спросил воевода Алтухов. — Коли так, будем выезжать?

— Обожди, — сказал Василий, — осталось одно дело, которое я доселева откладывал, дабы свершить его в этот час и при всем народе. Привести сюда боярина Шестака!

Никита сделал знак Лаврушке, и последний, соскочив с коня и придерживая рукой саблю, бегом скрылся за углом дворца. Через несколько минут Шестак, который просидел все эти дни в подвале и ничего не знал о случившемся, был выведен во двор и поставлен перед Василием. Глаза его с опасливым недоумением оглядывали сидящего на коне князя, готовый к выезду отряд и толпившуюся вокруг, взволнованную челядь. По всему было видно, что произошло нечто чрезвычайное, но что именно? Как угадать это и как держать себя с Василием?

Впрочем, Шестаку не пришлось долго ломать над этим голову.

— Ну вот, боярин, радуйся: твоя взяла, — с еле уловимой насмешкой в голосе промолвил Василий. — Как видишь, покидаю свою вотчину, а на карачевский стол твоим и князя Андрея радением сядет ныне новый государь, Тит Мстиславич. Чай, теперь ты доволен?

Бурная радость родилась в груди Шестака и, почти не таясь, выглянула из его маленьких, припухших глаз.

«Стало быть, испугался хана и обмяк наш умник, — подумал он. — Великое княжение добром отдает Титу, а сам небось выезжает на удел!»

Боярин был настолько уверен в правильности своей догадки, что вмиг приосанился и лицо его снова приняло обычное, важно-самодовольное выражение.

— Вот так-то оно лучше, Василей Пантелеич, — наставительным тоном сказал он. — Хвалю за то, что признал ты старшинство князя Тита Мстиславича и добром уступил ему набольший стол. Уж он княжить сумеет по старине и бояр своих сажать в подвал не станет! Одначе ежели все обошлось миром и по-хорошему, — об этом тоже поминать больше не будем!!

— Ну спасибо на добром слове, боярин! А я, признаться, дюже твоего гнева страшился. Только уж ты меня до конца уважь, поведай, не видал ли еще каких-либо вещих снов дружок твой, Андрей Мстиславич?

— А о том ты лучше у него самого спроси.

— Да вот жаль не догадался этого прежде сделать, а теперь уже поздно: намедни ссек я ему в Козельске голову.

— Господа побойся, княже! Нешто таким шутят? — побледнев и начиная дрожать, пробормотал Шестак, сообразивший наконец, что дело прошло вовсе не так гладко, как ему представилось.

— Мне шутить недосуг, боярин: как видишь, тороплюсь в дальний путь. Тебя же, поелику ты столь много для этого потрудился, оставляю здесь встречать нового князя. Заодно передашь ему самолично ханский ярлык, который мы по, завезли из Козельска. А чтобы ты Тита Мстиславича, как по заслугам твоим подобает, первым увидел, мы тебя пристроим повыше… Повесить его на воротах, — громко сказал он, обращаясь к окружающим, — да не снимать до прибытия князя Тита.

Несколько дюжих дружинников разом подхватили отчаянно кричавшего и вырывавшегося Шестака и поволокли его к воротам. Не прошло и пяти минут, как тело его, подтянутое под самую стреху проездной башни, судорожно подернувшись, повисло над въездом в карачевский кремль.

Василий, уже выехавший из ворот, придержал коня и оглянулся на покачивающийся в воздухе труп боярина, к груди которого был приколот развернутый пергамент с алою тамгой великого хана Узбека.

— Ну вот, Тит Мстиславич, — промолвил он, — для твоего иудина княжения вывеску я оставляю самую подходящую… А грядущее известно одному Господу.

С этими словами он повернул коня и, став в голове своего небольшого отряда, не оборачиваясь больше, начал спускаться с кремлевского холма.

* * *

В прохладной и пахнущей сухими травами келье Покровского монастыря, вздыхая и скорбя о безвременной гибели боголюбивого князя Андрея Мстиславича, еще недавно отписавшего монастырю пятьсот четей пахоты, монах-летописец в эти дни записал:

«В лето 6847 убьен бысть князь Звенигородский Андреи Мъстиславичь, от своего братанича, от Пантелеева сына, от окааннаго Василиа, месяца июля в 23, на память святого мученика Трофима» [71].

Перечитав написанное и подумав немного, монах тщательно выскоблил слово «Звенигородский» и вписал вместо него «Козельский».

«Так хотел Господь, — подумал инок, присыпав написанное сухим песком и свертывая рукопись. — Не довелось благодетелю нашему в Козельске покняжить, однако царевой волей был он уже козельским князем».

Часть третья ИЗГНАННИК

Глава 27

Тяжко было на душе у Василия. Так тяжко, что не радовали его ни погожий день, ни яркое солнце, живительным теплом своим наводнившее зеленые просторы Карачевской земли. Земли, которая еще считала его, Василия, своим хозяином и государем, верила в его правду и ждала от него справедливого и мудрого устроения. А он проезжает по ней, быть может, в последний раз, отправляясь в далекое изгнание.

Мысли эти так мучили Василия, что он, не глядя по сторонам и не замечая прелестей окружающей природы, то и дело понукал своего жеребца, и к полудню, покрыв уже более сорока верст, отряд его выехал на пологий берег речки Злыни, которая пересекала дорогу на половине пути от Карачева до рубежей соседнего, Новосильского княжества, принадлежавшего потомкам князя Симеона Михайловича, старшего брата Мстислава Карачевского [72]. Здесь надо было сделать привал, чтобы дать отдых притомившимся лошадям.

Поблизости находилось большое село Злынь, в котором все думали остановиться, но Василий неожиданно этому воспротивился. Всего неделю тому назад он приезжал сюда как князь и властодержец, выспросив о нуждах крестьян, обещал им широкую помощь, — предстать теперь перед ними бесправным и бессильным изгоем было выше его сил. Проехав еще несколько верст по берегу реки, отряд остановился в зеленой низине, у подножья одного из четырех могильных курганов, насыпанных здесь неизвестно каким и когда исчезнувшим народом.

Выслав дозорцев в сторону ближайшего леса и поставив наблюдателя на вершине кургана, воевода Алтухов позволил дружинникам расседлать коней и отдыхать. Пока кашевары разводили костры и в нескольких железных котлах варили пшенную кашу с салом, остальные воины, сбросив с себя оружие и доспехи, с наслаждением растянулись на прохладной траве, а некоторые побежали к речке, чтобы напиться и освежить головы студеной водой.

Вскоре из-под крутого глинистого берега послышались возбужденные голоса, и оттуда появилось несколько дружинников, с трудом тащивших наверх сильно загнутый костяной бивень аршина в четыре длиной.

— Гляди, ребята, чего мы под кручей нашли! — крикнул один из них. — Там берег, видать, обвалился, и эдакая прорва костей наружу выперла! Вот то, братцы мои, кости так кости! Одна башка, почитай, с целую корову будет!

Человек двадцать поднялись с места и отправились к реке взглянуть на интересную находку. Действительно, благодаря береговому оползню здесь обнаружился почти целый скелет огромного, никому не ведомого животного.

— Экое чудище, — промолвил Лаврушка, находившийся в числе любопытных. — И где же это такие водятся?

— Нигде они не водятся, и николи их на свете не было, — поучительно сказал пожилой дружинник, стоявший рядом. — Таких костяков, да и иных еще пострашнее, в этом месте находят немало. А понаделал их дьявол. Он, нечистый дух, как сведал о том, что Господь Бог сотворил на земле всякую живность, давай и себе то же пробовать, в преисподней. И, знамо дело, норовил, чтобы его скоты покрупней да пострашнее Божьих-то тварей вышли. Вот в разных местах земли искал он подходящую глину и лепил невесть каких зверей и скотов, только ни кубла́ у него не получилось! Самую-то тварь задуманную он хотя и производил, а вот жизни ей дать никак не мог. Так и пооставались под землей все его изделия, коими в гордыне своей тщился он затмить Господнюю славу.

— Вот страсти были бы, ежели удалось бы нечистому расплодить по земле таких тварей, — сказал Лаврушка, опасливо притрагиваясь носком сапога к огромному желто-коричневому ребру. — Какого же это скота он здесь мастерил?

— По всему видать, что хотел он сделать огромадную корову, только роги ей зачем-то не на голову, а в рот воткнул. В этих краях еще иную чертовщину находят, тоже под стать этой, но роги у ее прямо на носу посажены, один позади другого [73].

— Экая диковина! — изумился кто-то из молодых воинов. — До какого только озорства не додумается нечистая сила!

— На озорство да на затеи дьявол горазд, а истинного уменья нет: не его твари, а Господни заселили землю.

— А я, братцы, иное слыхал, — вмешался в разговор третий дружинник. — Баял у нас на деревне один бывалый старик, что перед потопом велел Господь Ною выстроить ковчег в триста локтей и собрать туды со всей земли по семи пар чистых да по паре нечистых скотов. Вот и почал Ной с сыновьями ловить всякую живность, и такие ему диковинные твари в чужих землях стали попадаться, коих он николи и во сне не видывал! Поди угадай, чистая она али нечистая? А у Ноя делов невпроворот, и надобно с ними поспешать, чтобы самому не утопнуть. Вот он и рассудил: всех неведомых ему зверей брать, на такой случай, по семи пар. «Эдак, думает, я не промахнусь: коли та животина окажется чистая, вот и ладно, а коли нечистая, шесть лишних пар утопить недолго».

Так, значит, и сделал. Вот отплыли. Только вскорости видит Ной — на ковчеге столько всякого зверья понапхато, что людям хоть в воду сигай! Возроптал тут Ной на Бога: «Пошто ты, Господи, не велел мне ковчег попросторнее выстроить? И вот через это теперь всем нам крышка, и людям, и тварям!» А Господь ему в ответ: «А ты зачем, — говорит, — старый гриб, меня не послухал и всякой нечисти по семи пар нахватал? За́раз вали всех лишних в воду!» Взялись тут Ной и сыны его за рогатины и давай спихивать долой самую крупную животину. А та не дается, жить-то ведь и ей хочется! Такое поднялось, не приведи Господи! Где уж тут разбираться что к чему да отсчитывать по шести пар? Самых огромных и самых охальных скотов поперли с ковчега всех подряд, да и дело с концом! Пошли они прямо на дно, затянуло их илом, вот теперь, значит, их костяки кое-где и попадаются. А на земле ныне таких тварей нету, ибо Ной вгорячах всех их перетопил и ни одной пары на приплод не оставил.

— Не может того быть, — возразил пожилой дружинник. — Ведь ежели бы Ной эдаких зверей по семи пар с собою брал, ему бы надо ладить ковчег не в триста локтей, а в триста сажен, а то и поболе.

— Локоть локтю рознь. Коли Ной эдакую скотиняку мог живьем словить, локоть у него наверняк был не короче сажени!

— От ученых греков ведомо, что зверь этот зовется мамутом, — сказал Василий, тоже подошедший взглянуть на диковину. — Говорят, в далекие времена, когда и людей тут, почитай, не было, много их жило по здешним лесам. После они в наших краях повывелись, ну а в полуденных странах им подобные есть еще и теперь. Так что, видать, тварь эта в Ноевом хозяйстве все же была и с ковчега ее не сбросили.

Нарастающий конский топот оборвал разговор и заставил всех повернуть головы в сторону дороги. По ней во весь мах приближались к кургану два покрытых пылью всадника. Когда, подскакав вплотную, они разом осадили коней и спрыгнули на землю, Василий с удивлением узнал в одном из них боярского сына Дмитрия Шабанова.

— Будь здрав на многие лета, батюшка-князь Василей Пантелеевич, — промолвил он, кланяясь в пояс. — Насилу настигли мы тебя!

— Будь здоров и ты, Дмитрий Романович, — ответил Василий. — Какая нужда заставила тебя за мною гнаться?

— Дошло до нас в Брянске, что дядя твой, Тит Мстиславич, выправил у хана ярлык на карачевский стол и что ты свое княжение покидаешь. Так вот, сведав о том, снова собрался у нас народ, и порешили мы вдругораз бить тебе челом: чтобы ты князю Титу в крайности Карачев оставил, а сам бы шел к нам княжить. Знаем мы, что дружина твоя тебя не покинет, и, коли придешь ты к Брянску хотя бы с малым войском, Глеба Святославича в тот же час скинем. Он и так уже еле держится, и воев при нем вовсе мало осталось. А после, ежели пожелаешь, мы тебе супротив твоих карачевских воров пособим!

— Спаси Бог тебя и весь народ брянский на добром слове, — ответил Василий после короткого раздумья. — За честь и за любовь злом вам платить не хочу и потому челобитную вашу не приму. Великие беды навлек бы я на Брянщину, коли бы ее принял. Может, вам не вся правда ведома, так я тебе сам скажу: своею рукою казнил я за измену звенигородского князя, велел повесить и пособника его, боярина Шестака. Тита Мстиславича пожалел, ибо по всему видать, что те двое его опутали и сам он не рад, что ввязался в это воровское дело. Словом, выходит, что пошел я супротив ханской воли, и Узбек мне того не простит. Вот ты и разумей: ежели приму я вашу челобитную, Глеб Святославич немедля отправится с жалобой в Орду, и хан с превеликой охотой даст ему татарское войско, которое разорит и разграбит вашу землю за то, что согнали своего князя и призвали меня, ханского ослушника. Ни на Брянщину, ни на свою вотчину навлекать такого лиха не хочу, потому и покидаю добром эти края.

— Неужто ничего нельзя сделать, Василей Пантелеевич? Ведь вся земля наша тебя князем хочет!

— Я ей в том не отказываю, но надобно переждать. Узбек уже стар и хвор, не сегодня завтра он помереть может. По всему видать, что после него на царство сядет его сын Джанибек, а он, говорят, не в отца: добр и милостив. Не теряя часу, явлюся к нему с повинной, и пусть даже он мне Карачева не вернет, — буду просить у него брянский стол. Также и вы, не упуская времени, посылайте к нему выборных людей и бейте челом о том же. Господь милостив, авось и недолго нам ждать придется.

— Экое нам злосчастие, княже! И надо же было твоим дядьям к хану соваться! Обождали бы чуток, перешел бы ты на княжение в Брянск, и всем было бы любо. А теперь, гляди, какая каша заварилась!

— Эх, Дмитрий Романович, беда не хлеб — ее на свете для всех достает. Сейчас лишь о том надобно думать, как бы хуже не сделать.

— Что же, Василей Пантелеевич, коли иначе нельзя, станем на том, что ты сказал. Будем ожидать смерти Узбека. Глеба Святославича мы к тому времени все одно скинем и иного князя к себе не примем. Скажи только, куда ты теперь путь держишь и где мы сыскать тебя можем, ежели надобно будет гонца к тебе послать с какой-либо важной вестью?

Взяв Шабанова под руку, Василий отвел его на несколько шагов в сторону и, понизив голос, сказал:

— Тебе, Дмитрий Романович, верю и тайну эту открою: буду я в Белой Орде, у хана Мубарека. Он с Золотою Ордой во вражде, и там меня Узбек едва ли достанет. Только на Руси знать о том никто, опричь тебя и воеводы Алтухова, не должен, особливо сейчас, покуда я до места не доехал, а хан Узбек малость не поостыл. Зря ты ко мне вестников не гоняй, а, ежели случится какой-либо большой поворот в наших делах, тебе теперь ведомо, где меня искать. Может, и я тебе оттуда какую весть подам.

— За доверие спаси тебя Христос, княже, — я его не обману. Только едва ли сохранишь ты тайну, коли с таким отрядом пойдешь за Каменный Пояс.

— Нет, все эти люди со мною идут лишь до Пронска. Там малость погощу у сестры, а дальше поеду вдвоем с Никитой Толбугиным. Ты, чай, его по Брянску хорошо знаешь.

— Как не знать! Это спутник надежный, он один целого десятка стоит. А мне не дозволишь, Василей Пантелеевич, проводить тебя до ночлега?

— Сделай милость! Вот сейчас перекусим, отдохнут маленько кони, да и тронем дальше. На берегу Оки заночуем, а в обрат тебе будут попутчики: тут многие меня лишь на один перегон сопровождают.

После обеда жара сильно давала себя знать. Ехали, не горяча лошадей, и к заходу солнца, сделав верст тридцать, остановились на левом берегу неширокой в этом месте Оки, чуть ниже впадения в нее реки Зуши.

Пока слуги разбивали ему походный шатер, Василий отстегнул саблю и, сбросив кафтан, подошел к краю невысокого обрыва, спускающегося к реке. В подернутой рябью воде отражалось пламя заката, под нависшими ветвями прибрежных ив сгущались вечерние тени. В неподвижном, еще горячем воздухе весело суетилась мошкара, за нею гонялись проворные стрижи, внизу плескались и гоготали купающиеся дружинники. Как хорош этот полный покоя и мира вечер, последний вечер на родной земле! Василий глянул на противоположный берег Оки, и в темной полосе расстелившегося там леса ему почудилось что-то чужое и мрачное. За рекою уже начинались земли Новосильского княжества.

В эту ночь Василий почти не сомкнул глаз. Он еще не покинул родину, а уже томительная тоска по ней глодала его сердце. Чтобы отвлечься от тяжелых мыслей, он принялся всесторонне обдумывать предстоящее ему путешествие и старался представить себе, как сложится его жизнь на чужбине. А едва за Окою порозовело небо, он поднял своих людей и приказал начать переправу.

В этом месте правый берег Оки был лесист и безлюден, нигде не виднелось ни жилья, ни возделанных полей. Это было к лучшему: новосильский князь Степан Александрович доводился звенигородскому князю зятем и ожидать от него хорошего приема не приходилось. По землям его княжества надо было ехать около двухсот верст, которые Василий рассчитывал покрыть в четыре дневных перехода, минуя обжитые места. Это было нетрудно: в Новосильском княжестве городов было мало и все они лежали в стороне от прямого пути на Пронск. Василий не раз ездил этой дорогой и знал ее хорошо. Вначале она шла глухими лесами, а далее пустынными берегами реки Непрядвы и верховьями Дона, через дикое Куликово поле.

Еще не взошло солнце, когда Василий Пантелеймонович, простившись с остающимися, вскочил на коня и направил его в прохладную, курящуюся утренней дымкой воду Оки. Воевода Алтухов, Шабанов и другие дворяне, провожавшие своего князя, стоя у брода, долго еще глядели вслед уходящим. И лишь когда последнего дружинника поглотила на том берегу лесная заросль, они повернули коней и медленно тронулись в сторону Карачева.

Глава 28

В лето 6605 (1097) приидоша князи рускни в Любеч на строение мира и сице к собе глаголаше: почто губим землю русскую, сами на ся рать деюще, а половци землю нашу зорят? Да имемся отныне во един ум и сердце, и блюдем землю нашу, и каждый да держит во потомство отчизну свою. И на том целоваша крест честной.

Никоновская летопись

Княжество Пронское, раскинувшееся по сторонам реки Прони и ее протока Рановы, было невелико по занимаемой площади, но довольно густо населено. Природа здесь была щедра и милостива к человеку, а потому он крепко держался за свое место, невзирая на то что Пронская земля издавна служила ареной кровавых междоусобий и постоянных набегов степных кочевников.

Степь, служившая для Руси источником большинства бед и опасностей, вклинилась тут длинным языком в русский лесной массив, а потому все грабительские набеги половцев, а позже завоевательные походы монголов шли обычно этим путем, через Рязанскую и Пронскую земли. Таким образам, уже на заре нашей истории возникла необходимость в сооружении здесь надежных оборонительных пунктов, одним из которых и явился город Пронск, построенный в начале XI века, а позже превращенный черниговскими князьями в очень сильную крепость, которая должна была охранять северо-восточные окраины великого княжества Черниговского, простиравшегося в ту пору от Днепра до Волги.

Пользуясь случаем, стоит сказать несколько слов об этом княжестве, которое в XII веке было на Руси явно преобладающим как по величине и по количеству городов, так и по значению, что сейчас мало кому известно, так как наши казенные историки об этом распространяться избегали, всегда и во всем отдавая предпочтение княжеству Киевскому. Это естественно, ибо русская история строилась почти исключительно на киевских летописях и документах, которые были далеко не беспристрастны по отношению к Чернигову и к его князьям — главным соперникам князей киевских.

В 1097 году на Любечском съезде, где лроизошел передел княжеских владений, за черниговскими князьями, помимо их основной вотчины, были потомственно закреплены также земли Новгород-Северская, Муромо-Рязанская и Вятская. Таким образом, применительно к позднейшей карте России, в состав этого княжества вошли целиком губернии: Черниговская, Орловская, Курская, Воронежская и Калужская и частично — Московская, Владимирская, Нижегородская, Смоленская, Могилевская, Харьковская и Полтавская. Кроме того, ему принадлежала весьма важная для всей Руси колония Тмутаракань, лежавшая на берегах Черного и Азовского морей и охватывавшая нынешний Таманский полуостров, Северный Кавказ и восточную часть Крыма с городом Корчевом [74]. Русские обосновались там очень давно, по некоторым данным еще в конце VIII столетия, а в середине девятого уже вели оттуда водную торговлю с Византией и с народами Кавказа, а также пользовались Тмутараканью как превосходной военно-морской базой. В XI столетии эта область сделалась уделом Черниговского княжества [75].

Правда, последнее в таком объеме просуществовало недолго: уже в ближайшие десятилетия от него отделилась Рязанская область (сделавшаяся самостоятельным княжеством), северная часть Вятской земли [76] обособилась под властью суздальских князей, и Тмутаракань была захвачена половцами. Но и после этого Черниговское княжество сохраняло свое первенствующее на Руси значение, и его князья до самого татарского нашествия фактически распоряжались Киевом и великокняжеским столом.

Следует отметить, что истинным создателем этого обширного государства, охватывавшего всю центральную часть Руси, был черниговский князь Олег Святославич, которому русская история дает весьма отрицательную и далекую от объективности оценку. Причину этого понять нетрудно: он неоднократно и не без успеха воевал с Киевом, а вся его характеристика построена нашими историками именно на киевских письменных источниках и летописях, крайне к нему недоброжелательных.

Автор «Слова о полку Игореве», как известно, киевлянин, явно враждебный Олегу, иронически величает его «Гориславичем» и указывает на него как на главного виновника всех междоусобных войн того времени, который «мечом крамолу ковал и стрелы по земле сеял», отчего будто бы:

Век человечий скоротился, А по Русской земле Редко пахарь покрикивал, Но часто вороны граяли, Трупы меж собою деля.

Летописец тоже не жалеет для него черной краски, изображая заносчивым и себялюбивым гордецом и честолюбцем, который постоянно бунтовал против законности, разорял Русскую землю с помощью «поганых» половцев и был истинным бичом Божьим для всей Руси.

Трудно не усомниться в справедливости этой оценки, особенно если мы вспомним, что дошедшая до нас древнекиевская летопись, так называемая Несторовская, была подвергнута специальной переработке, согласно указаниям великого князя Владимира Мономаха, с которым больше всего враждовал и воевал Олег Святославич. Это с полной несомненностью установил и блестяще доказал в конце прошлого столетия известный русский ученый, академик А.А.Шахматов.

Другой ученый-историк, академик Б.Д.Греков, в своем капитальном труде «Киевская Русь» тоже подробно пишет о том, что, вступив на великое княжение, Мономах передал киевскую летопись из Печерского монастыря в Михайловский Выдубецкий, построенный его отцом, и поручил игумену Сильвестру переделать эту летопись наново, что Сильвестр и выполнил, руководствуясь указаниями и пожеланиями великого князя. После этого старый текст летописи, написанный печерским монахом Нестором, был уничтожен, а игумен Сильвестр получил епископскую кафедру в городе Переяславле.

Академик Греков прямо называет Владимира Мономаха заказчиком этой «обновленной» летописи и подчеркивает, что она была составлена в нужном ему духе: он стремился к возвеличению своей, киевской династии и к ее непререкаемому главенству на Руси — в этих целях ему было нужно принизить в общественном мнении своих соперников, самым серьезным из которых был черниговский князь Олег Святославич. В нашей русской практике это, по-видимому, первый случай, когда историческая правда или какая-то ее часть была сознательно принесена в жертву политическому расчету. Позже это не раз повторялось и наконец вошло в своего рода обычай. В итоге можно смело утверждать, что в угоду тем или иным лицам, общественным группировкам и политическим тенденциям наша отечественная история оказалась в значительной степени искаженной и фальсифицированной, как, впрочем, и история почти всех других народов.

Однако для людей, посвятивших себя серьезному изучению прошлого, не все такие подтасовки проходят незамеченными, ибо они часто противоречат другим, не подлежащим сомнению фактам, что иной раз и позволяет в какой-то мере восстановить истину.

Так обстоит дело и в данном случае. Тот же покладистый игумен Сильвестр, хотя и старался в угоду киевскому князю представить в самом невыгодном освещении князя черниговского, все же сохранил в летописи весьма любопытное и важное свидетельство: во время шедшей тогда длительной междоусобной войны многие подвластные Киеву города не желали поднимать оружия против Олега Святославича и при его приближении гостеприимно открывали ему ворота, выражая полную покорность. Так, например, когда объединенная рать подвластных Киеву князей во главе с Владимиром Мономахом вынудила Олега уйти из Чернигова, он сейчас же нашел прибежище в чужом городе Стародубе, где все население его энергично поддержало. Затем ему без всякого сопротивления сдались неприятельские города Муром, Суздаль, Ростов и другие. Таким образом, Олег, располагавший незначительным войском, в короткий срок превратился из преследуемого беглеца в полного хозяина всей северной Руси. И современный историк-исследователь не без удивления отмечает: «Характерно, что нигде горожане не оказывали Олегу сопротивления и всюду сели его наместники, собирающие для него дань» [77].

Действительно, есть чему удивляться, если верить той характеристике, которую дает Олегу Святославичу киевский летописец: как это против столь ненавистного князя, разорявшего Русскую землю вместе с половцами, народ нигде не желал поднимать оружия и явно предпочитал его своим собственным князьям? Но если верить не летописцу, а фактам, то следует заключить как раз обратное: что Олег Святославич был на Руси весьма популярен и ему открыто симпатизировало население даже тех княжеств, которые принадлежали к враждебной коалиции.

И если внимательно изучить касающиеся его исторические материалы и предания, очистив их от голословной предвзятости, такое отношение к нему народа сделается понятным, ибо перед нами встанет образ умного и дальновидного государственного мужа, славного воина и, видимо, исключительно обаятельного человека. Приписываемая ему гордыня, может быть, имела место в отношении враждовавших с ним князей, но в то же время в действиях его хорошо заметны великодушие и благородство.

Войны, которые он вел, отнюдь не были продиктованы корыстью или честолюбием. Являясь жертвой вопиющей несправедливости и будучи обездоленным старшими родичами, Олег Святославич только защищал свои законные права и одновременно боролся против пагубной для Руси системы наследования, установившейся в потомстве Ярослава Мудрого.

В силу этой системы вся Русь рассматривалась как совместное достояние княжеской семьи, старший член которой сидел в Киеве и назывался великим князем, а остальные, в порядке старшинства, княжили в следующих по богатству и значению городах: Новгороде, Чернигове, Переяславле, Смоленске, Владимире-Волынском, Ростове, Муроме и т. д. Когда умирал кто-нибудь из старших князей, его место занимал следующий по старшинству, а все остальные передвигались из города в город, на одну иерархическую ступень ближе к Киеву, причем старшинство и наследование шло не от отца к сыну, а от брата к брату, и от последнего из братьев к старшему племяннику.

При такой постановке ни один князь не считал нужным как следует заботиться о благоустройстве своего временного княжества, которое через короткий срок достанется кому-то другому и ни в коем случае не закрепится в его прямом потомстве. Подобный порядок имел и другой, весьма существенный недостаток: князья при жизни своей не имели возможности законным образом обеспечить будущее своих сыновей и старались сделать это обходными путями или силой. Вдобавок, когда род Рюрика сильно разросся, установление общей линии старшинства стало очень нелегким и спорным делом. На почве этой путаницы возникали и множились распри и злоупотребления, которые приводили к бесчисленным междоусобным войнам, разорявшим страну.

Вот что, в общих чертах, произошло тогда в Киеве: Ярослав Мудрый, умирая, завещал великокняжеский стол своему старшему сыну Изяславу, который не пользовался любовью киевлян. При первом же удобном случае киевское вече «указало ему от себя путь». Он уехал в Польшу, но через несколько месяцев возвратился оттуда с польским войском и снова овладел Киевом. Однако вскоре киевляне выгнали его вторично, а на великое княжение призвали его следующего по старшинству брата, всеми любимого черниговского князя Святослава. Когда последний через несколько лет умер, великим князем, с помощью поляков, снова сделался Изяслав Ярославич.

В отместку своему брату Святославу он немедленно объявил всех его сыновей, и в том числе Олега, «изгоями», лишенными права занимать княжеские столы и участвовать в общей линии наследования. Получилось так, что сыну только что умершего великого князя не оказалось места на Руси, которой он к тому же успел со славою послужить: командуя русской ратью, посланной в помощь польскому королю Болеславу Смелому, Олег одержал блестящие победы над его врагами — немцами и чехами, занял всю Чехию и взял с побежденных крупную дань.

Старший брат Олега, Глеб Святославич, княживший в Новгороде, был предательски убит по приказу Изяслава, который посадил на его место своего сына Святополка. Велено было убить и Олега, но он успел бежать в Тмутаракань, где нашел надежное убежище.

Через два года, заключив союз с другими князьями-изгоями и с одним из половецких ханов, он собрал рать и повел ее на Киев.

Этот союз с половцами киевский летописец вменяет Олегу как небывалое преступление. Однако в нем не было ничего необычного: Олег Святославич был не первым и не последним из русских князей, пользовавшихся военной помощью половцев. И чаще всех ею пользовались именно киевские князья. Кроме того, следует обратить внимание на то, что противник Олега, великий князь Изяслав, будучи изгнанным из Киева, возвратился туда с помощью поляков; изгнанный вторично, пытался заключить союз с немцами, а когда в этом не преуспел, просил помощи у папы Григория VII, обещая в случае успеха обратить Русь в католичество и признать верховную власть Рима! Неужели киевскому летописцу Сильвестру все это казалось менее предосудительным, чем временный и ни к чему не обязывающий союз с половцами?

Правда, половцы в ту пору часто нападали на русские земли, но абсолютными и постоянными врагами Руси они отнюдь не были. Короткие войны сменялись здесь длительными периодами вполне добрососедских отношений. Между русскими и половцами всегда шла оживленная и взаимовыгодная торговля, которая, в силу особого и строго соблюдавшегося договора, не прекращалась даже во время военных действий. Многие русские князья были связаны с различными половецкими ханами узами дружбы и даже родства. Смешанные русско-половецкие браки были заурядным явлением, и русский народ недаром в шутку называл половцев «сватами».

Из бесчисленного количества примеров, которые можно было бы привести, ограничимся следующими: Святополк — сын того же князя Изяслава — был женат на дочери хана Тугоркана; на половчанке женился и сын Олега — Святослав; прославленный князь Мстислав Удалой был женат на Хорасане, дочери половецкого хана Котяна, на другой дочери которого женился венгерский король Стефан V; великий князь Всеволод Ярославич, отец Владимира Мономаха, вторым браком тоже был женат на половчанке; на дочери половецкого хана Аэпы был женат великий князь Юрий Долгорукий, брат которого Андрей женился на внучке хана Тугоркана; князь Андрей Боголюбский по матери был половцем и, кроме своего христианского имени, носил и половецкое — Китан. Отец Александра Невского, великий князь Ярослав Всеволодович, первым браком был женат на половчанке [78]. Сам герой «Слова о полку Игореве», северский князь Игорь Святославич, по рождению был полуполовцем и воспетую в этом произведении войну вел со своим близким родственником, ханом Кончаком, на дочери которого потом женил своего старшего сына Владимира.

В свете всех этих фактов можно утверждать, что союз русского князя с половцами был явлением вполне нормальным и менее предосудительным, чем союз с поляками, немцами или венграми.

Однако возвратимся к походу Олега Святославича на Киев. Узнав о его приближении, великий князь Изяслав выслал навстречу большое войско, которое в первом же сражении было наголову разбито. Характерно, что Олег не стал его преследовать и не пошел на Киев, которым мог бы легко овладеть: он ограничился тем, что сел на княжение в Чернигове, считая его своим по праву, и военные действия сейчас же прекратил.

Через некоторое время Изяслав собрал огромное войско и врасплох напал на Чернигов. Олег с дружиной находился вне города, но сейчас же поспешил на выручку своей осажденной столицы. В разгоревшемся сражении великий князь Изяслав был убит, но победа все же осталась за киевлянами. Олег снова вынужден был бежать в Тмутаракань, а на киевский стол сел другой его дядя, Всеволод Ярославич, столь же враждебный Святославичам, как и его старший брат, но предпочитавший действовать не силой, а коварством. Он убедил византийского императора в том, что из Тмутаракани готовится набег на Константинополь, после чего подкупил нескольких тмутараканских бояр, которые предательски схватили Олега и передали его хазарам. Последние уже были в курсе дела: они отвезли князя в Византию и выдали императору Алексею Комнину, который повелел сослать его на остров Родос.

Полагая, что избавился от Олега навсегда, великий князь Всеволод отдал Чернигов своему сыну Владимиру Мономаху, а в Тмутаракань отправил посадником киевского боярина Ратибора, которого, однако, очень скоро выгнали оттуда два молодых владимиро-волынских изгоя. Но и они прокняжили там недолго: три года спустя нежданно-негаданно вновь появился на Руси Олег Святославич. Его родосское пленение закончилось тем, что он женился на византийской княжне Феофании Музилон, и теперь сам император Алексей ему покровительствовал. Такую резкую перемену в его судьбе трудно объяснить чем-либо, кроме его выдающихся личных качеств.

Тмутаракань приняла его с радостью. Он ограничился тем, что повелел казнить четырех изменников, выдавших его хазарам, а сидевших в Корчеве князей с миром отпустил на все четыре стороны.

Очевидно, связанный каким-то обещанием, данным византийскому императору, Олег мирно княжил в Тмутаракани одиннадцать лет, пока был жив великий князь Всеволод Ярославич. Но как только он умер и великокняжеский стол занял Святополк Изяславич, Олег сейчас же выступил в поход и направился к Чернигову, где княжил в это время Владимир Мономах. Последнему пришлось бежать из города, так как черниговцы защищать его не пожелали и с радостью открыли ворота Олегу Святославичу, которого всегда считали своим законным князем.

По жалобе Мономаха великий князь вызвал Олега в Киев, «на земский суд». Никаких судов, а тем паче земских, над князьями никогда на Руси не бывало, а потому Олег, вероятно, заподозривший западню, приехать отказался и высокомерно ответил: «Несть мене лепо судити епископу, ли игуменам, ли смердам» [79], — на основании чего летописец, а вслед за ним историки приписали ему гордыню, невыносимо строптивый характер и бунтарство против законности.

После этого Святополк Изяславич собрал громадную рать и, выступив, совместно со всеми подчиненными Киеву князьями, против Олега, заставил его покинуть Чернигов. То, что произошло дальше, уже известно читателю: с небольшим войском Олег пошел походом по северным русским землям, где все города подряд без сопротивления открывали ему ворота.

Война продолжалась еще год. Согласно летописи, киевские князья нанесли Олегу ряд поражений и вынудили его в 1097 году явиться для мирных переговоров в город Любеч, на общий съезд русских князей. Однако в правдивости киевской летописи тут приходится сильно усомниться: едва ли Олег приехал в Любеч в качестве побежденного. Результаты съезда заставляют думать как раз обратное, ибо на нем полностью восторжествовала та государственно-политическая идея, за которую боролся Олег, и в территориальном отношении выигравшим тоже оказался только он: нелепая и пагубная система наследования была отменена и съезд постановил, что впредь каждый княжеский род будет пожизненно и потомственно владеть своей вотчиной, на правах нормальной преемственности; Олегу Святославичу и его роду, помимо Черниговского княжества, Новгород-Северской земли и Тмутаракани, достались земли Муромо-Рязанская и Вятская, то есть огромные области, раньше принадлежавшие киевскому князю.

Тут совершенно очевидно, что фактически Олег продиктовал съезду свою волю и получил сполна все, на что претендовал [80], а это было бы, разумеется, невозможно, если бы победа была на стороне киевских князей и они чувствовали под собою твердую почву. Остается думать, что эта часть летописи по указаниям Владимира Мономаха была совершенно искажена Сильвестром, который превратил поражения киевских князей в их победы. Такая перетасовка фактов обещала пройти гладко, ибо киевская летопись подверглась переделке через двадцать лет после Любечского съезда, когда уже ни Олега Святославича, ни первоначального летописца Нестора не было в живых [81].

* * *

После Любечского съезда Олег Святославич больше ни в каких распрях и войнах участия не принимал, а последние восемнадцать лет жизни целиком посвятил заботам о благоустройстве своего огромного княжества, которое оставил наследникам в цветущем состоянии. Его потомки не только считались, но и были в действительности самыми богатыми на Руси князьями [82]. Из того, что народ их любил и неизменно поддерживал, можно заключить, что и подданным их жилось неплохо.

Два сына Олега Святославича — Всеволод и Игорь [83] последовательно занимали великокняжеский стол в Киеве, так же как его внук, правнук и праправнук — последний черниговский князь, святой Михаил. Эти князья на Киев уже смотрели почти как на придаток к своему княжеству. Получив киевский стол, они не рвали связи с Черниговом, часто там и оставались, называя себя великими князьями черниговскими и киевскими.

В 1127 году младший брат Олега, Ярослав Святославич, воспользовавшись удачно для него сложившимися обстоятельствами, утвердил за собой и своим потомством Муромо-Рязанскую землю, образовав из нее самостоятельное княжество. При его сыновьях оно разделилось на три удела: Муромский, Рязанский и Пронский. Они сейчас же вступили в ожесточенные войны друг с другом и с соседним княжеством Суздальским, которое было гораздо более крепким и потому вскоре совершенно подчинило их своему влиянию.

Только перед самым татарским нашествием первому великому князю рязанскому, Юрию Игоревичу, удалось избавиться от этой суздальской опеки и объединить под своей властью все три удела. Он значительно расширил пределы Рязанского княжества на восток за счет соседней мордвы, построил несколько новых городов и хорошо наладил хозяйственную жизнь своего государства. Однако этот расцвет был недолгим: в 1237 году на Рязань обрушились полчища Батыя, в неравной борьбе с которыми геройски пал никем из соседей не поддержанный князь Юрий Игоревич и с ним еще семеро князей, членов его семьи. Города Рязань, Муром, Пронск и почти все другие были обращены в прах и пепел, а земля Рязанская залита кровью и разграблена.

Князю Ингварю Ингваревичу, единственному оставшемуся в живых, стоило огромных трудов частично восстановить разрушенные города и немного оживить опустевший край. Свою столицу он перенес из Старой Рязани в менее пострадавший Переяславль Рязанский — древний город, стоявший при впадении реки Трубежа в Оку, там, где находится нынешняя Рязань.

Муромское княжество к этому времени приобрело полную независимость, хотя и находилось под влиянием Москвы, а Пронское, пострадавшее больше всех, в течение нескольких десятков лет было в подчинении у Рязани. Но едва лишь пронские князья отстроили и укрепили свой город, они отложились от Рязани, которая, разумеется, примириться с этим не захотела. Начались беспрерывные усобицы, затянувшиеся на долгие годы. Борьба велась с переменным успехом, причем рязанские князья считали Пронск своим уделом, а пронские почитали себя совершенно независимыми.

В конце тридцатых годов XIV столетия отношения здесь были особенно натянутыми. Рязанский князь Иван Иванович, прозванный Коротополом, был человеком завистливым и корыстным, — всеми правдами и неправдами он хотел господствовать в Пронске и наложить руку на его богатства.

А их было немало. Пронское княжество было густо населено, сравнительно благоустроенно, богато лесом и пушниной, хлебом и медом, скотом и железом, которое выплавляли здесь по берегам рек, из болотной руды. Местные умельцы сами варили хорошую сталь и делали из нее сельскохозяйственные орудия и оружие. Все это позволяло Пронску вести оживленную и прибыльную торговлю с другими русскими княжествами и с Золотой Ордой.

Коротопол все это хорошо знал и мысленно подсчитывал, сколь много пополнилась бы такими прибылями его собственная казна. Но прибрать к рукам эти богатства было не так легко: Пронское княжество, по величине уступавшее Рязанскому в несколько раз, являлось тем не менее очень серьезным противником. Укрепления его столицы были почти неприступны, а войско довольно многочисленно и отлично вооружено. Кроме того, пронских князей поддерживала Москва, отнюдь не заинтересованная в усилении Рязани.

Князь Александр Михайлович Пронский, хотя и был уже в преклонных летах, отличался мужественным и энергичным характером, во всем у него царил образцовый порядок. Под стать ему были и три его взрослых сына. Над всеми потугами Коротопола они лишь посмеивались и всегда были готовы не только отразить нападение, но и возвратить удар.

Глава 29

Пронск играл большую роль в защите Рязанской земли от «поля». Для его постройки было выбрано место, представляющее собой значительное естественное укрепление.

А.Монгайт. «Рязанская земля»

В Пронске караульная служба была поставлена отлично, в чем сразу же убедился князь Василий, благополучно прибывший сюда на исходе пятого дня пути. Едва только голова его отряда показалась из лесу и передовые всадники увидели в полуверсте от себя бревенчатые стены города, который стоял на плоской вершине возвышенности, круто спадающей к берегу реки Прони, — со сторожевой башни понеслись гулкие и частые удары колокола. В ту же минуту мост через крепостной ров был поднят, ворота затворены, а по стенам забегали люди, занимая свои боевые посты у бойниц.

— Добро налажено, — пробормотал Никита, опытным взглядом отмечая согласованность всех этих действий и с уважением поглядывая на неприступные стены. — Таких врасплох не застанешь и голыми руками не возьмешь!

— Им инако нельзя, — заметил Василий, уже не раз тут бывавший. — Пронское княжество — лакомый кусок и для Рязани, и для Москвы. Тут только оплошай малость, и сразу тебе кто-нибудь на шею сядет.

Когда приблизились ко рву шагов на сто, с башни над воротами раздался громкий оклик:

— Кто едет?

— Князь Василей Карачевский со своими людьми! — крикнул в ответ Никита.

Не прошло и пяти минут, как подъемный мост был снова опущен, ворота распахнулись настежь, и Василий во главе своего отряда въехал в город.

Благодаря условиям местности Пронск не был похож на другие русские города. На узкой, продолговатой возвышенности, с двух сторон ограниченной крутыми, обрывистыми склонами, а с третьей — глубокими оврагами, могла поместиться только городская крепость, обнесенная массивными стенами из наполненных землею бревенчатых городниц. Эти стены тянулись по самому краю обрывов и оврагов, что делало город практически неприступным, но в то же время не оставляло места для его роста.

Со стороны главных ворот подступы к Пронску не имели естественных преград, но здесь вдоль его стены был выкопан широкий и глубокий ров, через который перекидывался подъемный мост. Внутри крепостных стен едва помещались княжеский и боярские дворы, две церкви, оружейные мастерские, склады всевозможных припасов, помещения дружины и десятка два частных домов, принадлежавших богатым купцам и начальным людям. Для торгового и ремесленного посада места не оставалось, лишь с внешней стороны рва, по обеим сторонам подъездной дороги, тянулось десятка четыре изб, образующих нечто вроде улицы, ведущей к городским воротам. Еще несколько лачуг кое-как нашли себе место под стенами, на уступах кручи, в основном же посад принял тут форму отдельных селений, разбросанных на небольшом расстоянии от города, в промежутках между окружающими его оврагами. В сторону ближайшего и самого крупного из этих поселков, в котором обитал главным образом торговый люд, из крепости, через боковые ворота, вела узкая, извилистая дорога, проложенная по склонам и по дну оврагов.

Третьи ворота выходили на крутой откос, спускавшийся к реке. В городе не было воды, ее надо было доставлять наверх из Прони, и это обстоятельство было ахиллесовой пятой крепости, ибо в случае длительной осады приводило ее к необходимости сдачи. Правда, в последние годы князь Александр Михайлович в значительной мере устранил эту опасность, соорудив в городе крупные водохранилища, вмещавшие большой запас питьевой воды, которая всегда обновлялась простым и остроумным способом: каждый житель, приносивший или привозивший себе воду, обязан был вылить ее в одно из этих водохранилищ, а себе мог взять такое же количество из другого, наполненного раньше.

Когда Василий въехал на обширный княжеский двор, здесь несколько молодых дружинников с азартом играли в рюхи [84]. Белобрысый крепыш в длинной голубой рубахе с засученными рукавами только что мастерским ударом выбил целиком «гадюку», которая считалась одной из самых трудных фигур, и теперь, гордо подбоченясь, ожидал, когда ему перебросят палку для повторного удара. За игрой, зубоскаля, наблюдала кучка княжеской челяди, закончившей дневные дела и высыпавшей на двор подышать вечерней прохладой. Чуть поодаль пожилой конюх с нерусским лицом вываживал великолепного вороного коня, покрытого легкой попоной и, видимо, недавно расседланного.

При виде князя Василия, которого тут многие знали, все сняли шапки, дружинники прекратили игру, а кто-то из холопов стремглав кинулся в хоромы, чтобы оповестить хозяев о прибытии такого гостя.

Приветливо поздоровавшись с людьми и крикнув игрокам, чтобы продолжали, Василий спешился у крыльца как раз в тот момент, когда на нем появился его зять, княжич Василий Александрович. Они обнялись, но не успели еще и слова друг другу промолвить, как на крыльцо, совершенно забыв о своем достоинстве замужней женщины и княгини, выбежала раскрасневшаяся и сияющая Елена Пантелеймоновна. Она была так же хороша и свежа, как прежде, но все же и Василий и Никита сразу заметили в ней перемену. Она больше не казалась девочкой, и теперь назвать ее по старой памяти княжной было бы столь же трудно, как год тому назад княгиней.

— Как можно так бегать, Аленушка! — с укором в голосе сказал княжич жене, радостно обнимавшей в это время Василия. — Ноне ты не токмо за себя отвечаешь.

— Вот оно что! — воскликнул Василий, выпуская сестру из объятий. — Дождались-таки! Когда же будет-то наследник ваш?

— Не столь еще скоро, — ответил Василий Александрович, ласково поглядев на жену, которая в тот миг здоровалась с Никитой. — Мыслим, что к Рождеству Христову пошлет нам Господь эту радость.

Продолжая разговаривать, все вошли в хоромы и направились в предназначенные гостям покои. Зная царящие здесь патриархальные обычаи, Василий прежде всего хотел приветствовать старого князя, но княжич сказал:

— Батюшка всего час как воротился из поездки и прилег отдохнуть. Ты сейчас правь, что тебе надобно. Может, с дороги переоблачиться хочешь, а то и в баньку сходи, она сегодня топится. А как совсем смеркнется, будем вечерять, вот тогда в трапезной родителя и почтишь. Он в обиде не будет.

Незадолго до ужина все взрослые члены княжеской семьи собрались в одной из гостиных горниц в ожидании выхода князя Александра Михайловича. Семейство его было не очень многочисленно. Из трех княжичей муж Елены, Василий, был младшим. Старший, Ярослав Александрович, высокий и сутулый мужчина нездорового вида, находился тут же вместе со своей женой Софьей Константиновной. Средний, Иван, отсутствовал. Он был вдов, но в горнице вскоре появился высокий и красивый юноша — его старший сын Олег. Несмотря на свои пятнадцать лет, он непринужденно поздоровался с Василием и в разговоре держал себя как взрослый [85].

Когда все были в сборе, в горницу вошел высокий и крепкий старик величавой осанки, с орлиным носом и волнистой, холеной бородой, в которой черный цвет еще преобладал над сединой. Это был князь Александр Михайлович. При его появлении все встали с мест, а Василий двинулся к нему навстречу со словами приветствия. Но старый князь сам направился прямо к гостю и сжал его в объятьях.

— Ну, будь здрав и добро пожаловать, Василий Пантелеевич, дорогой, — промолвил он. — Вельми рад тебя видеть в Пронске. И прошу помнить: ты здесь не в гостях, а дома, в своей семье.

— Спаси тебя Христос за радушие и за ласку твою, Александр Михайлович, — ответил Василий. — И не будь на меня в обиде за то, что тотчас по приезде не явился почтить тебя, как должно. Хотел это сделать, да сказали мне, что ты почиваешь.

— Полно, братец! Это я перед тобою виноват, что не вышел тебя встретить как подобает. Ты ведь не княжич теперь, а большой князь и государь земли Карачевской. И притом такой государь, у которого и нам, старикам, есть чему поучиться. Много лестного доводится нам о тебе слышать.

— На добром слове тебе спасибо, Александр Михайлович, — с волнением в голосе сказал Василий, — а похвалы твоей едва ли я достоин. Когда узнаешь ты всю правду, может, и держать меня в Пронске не схочешь… Не государь я боле карачевский, а ханский опальник и изгой.

Кругом раздались возгласы изумления и ужаса. Елена с побелевшим сразу лицом устремилась к брату, но князь Александр остановил ее властным движением руки.

— Трудно поверить тому, что ты молвил, Василий Пантелеевич, — строго сказал он, — однако думаю, что так шутить над нами ты себе не позволишь. Садись же и поведай толком, что там у вас приключилось?

Повинуясь его желанию, Василий рассказал присутствующим о карачевских и козелъских событиях. Он старался быть кратким и не вдаваться в малосущественные подробности, но все же рассказ его длился более получаса и только два-три раза был прерван короткими вопросами пронского князя. Когда Василий кончил и умолк, в горнице с минуту царило общее молчание.

— Да, дела, — промолвил наконец Александр Михайлович. — Беда свалилась на тебя великая, но вижу, что вины твоей во всем этом нет и чести своей ты нигде не порушил. Дядю твоего, Андрея Мстиславича, я знавал хорошо и мыслю, что получил он заслуженное. А что ты ушел из Карачева добром и не поднял на князя Тита оружия — в том вижу мудрость твою: все одно царь Узбек тебя бы сломил, а с тем вместе и всю землю твою предал бы огню и разграблению… Что же думаешь ты теперь делать?

— Еще сам не ведаю, — уклончиво ответил Василий. — Коли позволишь, у вас погощу немного дней, а там поеду в Суздаль либо во Владимир. А после, может, и в чужие страны подамся, дабы обождать там Узбековой смерти.

— Бог даст, ждать тебе долго не придется, из Орды идут слухи, что недужит он все сильней. У меня оставайся, вестимо, сколько сам пожелаешь. Только помни, что через Пронск лежит дорога из Орды на Москву и тут татарва всякого звания то и дело туда-сюда мотается. Здесь тебя легко могут сыскать и схватить. О том же, куда тебе лучше ехать, подумаем после, а сейчас прошу в трапезную. За вечерею продолжим нашу беседу — в этом поганом деле я еще не все уразумел.

* * *

Следующие три дня промелькнули для Василия столь же быстро, как пролетают последние часы приговоренного к казни. Много за эти дни было переговорено с пронскими князьями, а еще того больше с Еленой.

Все сходились на том, что Василию оставаться на Руси нельзя, а ехать в Орду, полагаясь на милость хана Узбека, это все равно что добровольно положить голову на плаху. Зять советовал ему пробираться в Свейскую землю [86], путь куда, через Великий Новгород, был нетруден; княжич Ярослав считал, что лучше всего ехать в Царьград, где единоверный князь и хороший воин мог рассчитывать на милость и покровительство императора Андроника; князь Александр Михайлович своего мнения не высказывал, видимо, имея на то какие-то свои соображения.

Василий никого из них не хотел посвящать в свои истинные намерения, и отнюдь не потому, что им не доверял. В этом вопросе им руководило чувство врожденного благородства: зная, что не только княжение, но и жизнь пронского князя и его сыновей зависит от хана Узбека, он не желал излишней откровенностью ставить их в положение своих пособников. Поэтому он ограничился обещанием поразмыслить над полученными советами и только лишь сестре своей, с глазу на глаз, признался, что им уже принято твердое решение ехать за Каменный Пояс, к белоордынскому хану.

Елена сперва пришла в ужас: ведь это те же татары, как можно им доверяться? Сегодня они во вражде с Узбеком, а завтра помирятся и отведут к нему Василия на аркане. Но, выслушав доводы брата, она в конце концов согласилась с тем, что из всех возможностей он выбрал лучшую. И даже начала сама торопить его с отъездом: ей все казалось, что вот-вот нагрянут сюда ордынцы и схватят Василия. Конечно, подобная опасность была еще далека, ибо весть о разыгравшихся в Козельске событиях за столь короткий срок никак не могла дойти до ушей хана Узбека. Однако Василий тоже считал, что ему следует торопиться, хотя и по иной причине: впереди лежал далекий и трудный путь — надо было успеть совершить его до зимы, столь суровой в тех диких северных краях, по которым предстояло ехать.

Нелегко переступить последний рубеж, за которым уже не увидишь родного лица, а вся прошлая, привычная жизнь превратится в перевернутую страницу книги, от которой трудно ожидать счастливого конца… Ночь после разговора с сестрой Василий провел почти без сна, а за утренним завтраком хмуро, но решительно объявил, что на следующий день покидает Пронск.

— Ну что же, — промолвил старый князь, — тебе виднее. Куда едешь, о том не спрашиваю: так оно будет лучше и для тебя, и для меня. Сам ведаешь, при хане Узбеке головы русских князей не очень крепко держатся на плечах. Однако, коли нужна тебе в чем-либо моя помощь — говори. Сделаю все, как для родного сына.

— Спаси тебя Господь, Александр Михайлович, — ответил Василий. — Мне ничего не надобно. Только вот дружинников, со мною приехавших, да и тех, что еще подъедут, будь ласков, прикажи принять к себе на службу. Это всё люди испытанные, и тебе они будут вельми полезны.

— Не только приму их всех, но еще сочту, что это ты мне услужил, а не я тебе. Нам добрые вои и верные люди всегда надобны. Будем все же уповать на то, что не навеки они здесь останутся, а вскорости возвратятся к тебе в Карачев, где, даст Бог, восстановишь ты законные свои права. Ну, а сейчас, не обессудь, должен тебя покинуть: сегодня у нас вторник, а в этот день седмицы я всегда самолично вершу суд над моими подданными, кои приговоры своих господ и старост считают несправедливыми либо просто хотят идти судиться ко мне. Коли любопытно тебе сие видеть, велю и для тебя на крыльце кресло поставить.

— Сделай такую милость, княже. Рад буду у тебя поучиться. Я своих людей тоже иной раз сам судил, но только так, от случая к случаю, и особого дня для того не имел. А ты как судишь — по своим уложениям али по ромейскому судебнику?

— Ну, по ромейскому судебнику пусть судят те, у кого людей слишком много, — усмехнулся Александр Михайлович. — Ведь у греков, тако же как у латынян и у немцев, за всякую безделицу вешают, секут головы либо четвертуют, а уж кто отделался отрезанным носом или усеченной рукой, тот может почитать себя удачником. На нас греки глядят сверху вниз, да только, брат, шалишь: я уж лучше без их учености проживу, но подданных своих ни изничтожать, ни увечить не стану! Суд вершу по «Правде Русской», сложенной Ярославом Мудрым, да по «Уложению» князя Владимира Мономаха, а еще того боле — по собственному своему разумению. И за всю свою жизнь, благодарение Господу, ни одного человека смертию не казнил. Батогов и то даю нечасто. Ну да пойдем, сейчас сам увидишь.

Глава 30

Бог ста в сборе с Богом, посреде же Бог и рассудит, есть бо судить крепок, праведен и терпелив. Богови единому есть оправляти и осуждати.

«Мерило праведное», сборник XIV в.

Выйдя с князем Пронским на крыльцо, Василий увидел посреди него крытый узорчатой парчой аналой, на котором лежали распятие и два пожелтевших свитка пергамента. За аналоем стоял пожилой инок в черной рясе, а внизу, во дворе, толпилось человек тридцать всякого звания людей, пришедших искать княжьего суда.

Александр Михайлович приложился ко кресту, принял благословение монаха и опустился в стоявшее тут же деревянное кресло с высокой остроконечной спинкой. Василий, во всем последовав его примеру, сел рядом, в другое кресло, поспешно принесенное слугами.

— Ну, начнем с Богом, — негромко промолвил старый князь. — Кто там первый, выходи вперед!

Внизу поднялась легкая толкотня, и четыре человека, вполголоса препираясь между собой, одновременно подошли к нижней ступени крыльца и отвесили земные поклоны.

— Все четверо по одному делу? — спросил князь.

— Нет, батюшка-князь, — бойко ответил стоявший впереди других мужчина в одежде купца, — у меня дело от них особое.

— Почто же они вместе с тобою вышли?

— Бают, что первыми пришли, княже. Да ведь я человек торговый, а они простые смерды. Могут и обождать!

— Перед Богом и перед судом все одинаковы, — строго сказал Александр Михайлович. — Осади-ка назад и за гордыню свою после всех прочих подойдешь. Экая, подумаешь, птица — торговый человек! Ну а вы с каким делом? — обратился он к стоявшим перед ним крестьянам.

— Елашинские мы, твоя княжеская милость, — начал дюжий мужик, лучше других одетый. — То исть я, значит, из Елашинской общины, а энти, — ткнул он рукой в сторону двух стоящих рядом парней, — рязанские новоселы, что прошлым годом ты возле нас испоместил. Так вот, невдавне увели они у меня из клети овцу, и я их поймал с поличным. За ту татьбу староста наш присудил им идти ко мне в кабалу на полгода. Только они, тати, с таким приговором никак не согласны: староста ваш, бают, своим мирволит — пойдем на суд до самого князя. Ну вот, стало быть, и пришли.

— Так было дело? — спросил князь у парней.

— Точно, пресветлый князь, — ответил один из них, — бес попутал, овцу у него мы совсем было свели. Да ведь он ее в обрат отнял, еще и наклал нам, сколько душа его восхотела. Вот мне, погляди, два зуба вышиб! И рази ж такое видано: овечкой его мы так и не попользовались, побои от него претерпели, да еще и в кабалу к ему идти на полгода! Смилуйся, отец наш, молви твое справедливое слово!

— Кабала на вас не столь за самую овцу наложена, сколь за богопротивное действо ваше, за татьбу и за попрание закона, — строго сказал князь. — По-вашему, что же, коли попался тать, расплатился за краденое, как на торгу, да и пошел себе восвояси?

— Непомерно много полгода за овечку-то, батюшка-князь! К тому же и побои лютые мы приняли от сего человека.

— Ладно, проверим. Прочитай, отец Митрофан, что в уложениях о татьбе скота сказано.

Монах неторопливо развернул один из свитков, что-то шепча, поводил по строчкам коричневым пальцем и вслух прочел:

— «Аще кто крадет скот во хлеве или в клети, то, ежели будет он один, платить ему три гривны и тридцать кун [87]. А буде татей много, то всем платить по три гривны и тридцать кун». Так прописано в «Правде Русской», — добавил отец Митрофан, свертывая пергамент.

— Погляди еще в Мономаховом «Уложении», — сказал князь.

— «Аще кто украдет овцу или теля, пять телят даст в тельца место, а в овцы место четыре овцы отдаст за овчя», — прочитал монах, развернув другой свиток.

— Можете отдать по четыре овцы этому человеку? — спросил воров Александр Михайлович.

— Откеда нам взять, твоя княжеская милость? Были бы у нас свои овечки, нешто полезли бы мы чужую красть?

— Стало быть, это не про вас писано. А ежели можете уплатить каждый по три гривны и тридцать кун, кабалу с вас сниму.

— Помилосердствуй, князь-батюшка! Да ведь за такие деньги десяток овец купить можно! К тому же и побил он нас изрядно!

— Побил он вас за дело. Разве вот зубы тебе напрасно вышиб. Ты что, противился ему, когда он тебя поймал?

— Где там, батюшка-князь! Ты погляди, какой он, бугай, здоровый! Смиренно терпел я побои, боясь, что инако он меня до смерти ухайдакает.

— Почто же ты ему в этом разе зубы вышиб? — спросил князь у елашинского мужика.

— Дюже взлютовал я на них, твоя княжеская милость! Зубов его лишать я, вестимо, намерения не имел и хлебыснул его по рылу не боле как в полсвиста. А он из хлипких оказался, вот у его зубы-то и повыпали. Только после того я его больше не бил, а поучил малость второго татя, да и свел их обоих к старосте.

— Кажись, твое учение они крепко запомнили, — заметил Александр Михайлович, одобрительно оглядывая литые плечи и здоровенные ручищи крестьянина. — Как звать тебя?

— Трофим, Иванов сын Лепёхин, батюшка-князь.

— Так вот, Трофим, что ты поучил татей, это неплохо и пойдет им на пользу. Одначе, ежели они не сопротивлялись, увечить их было неможно, а выбиение зубов — это есть увечье, и ты за него в ответе. А ну, отец Митрофан, поищи там про зубы.

Монах порылся в списках и прочел:

— «Аще кто выбиет другому зуб и люди кровь видят у во рте у него, то двенадцать гривен в казну, а за зуб гривну». Тако сказано в «Уложении» князя великого Володимера Всеволодовича.

— Стало быть, так, — сказал князь, минутку подумав, — двенадцать гривен в казну с тебя, Трофим, не беру, ибо бил ты людей не из озорства, а учил татей, кои залезли в твою клеть. Но за два выбитых зуба должен ты этому новоселу уплатить две гривны. Он же тебе повинен за овцу три гривны и тридцать кун, сиречь за ним гривна и тридцать кун. Как звать-то тебя, тать беззубый?

— Анисим, Захаров сын Лаптев, пресветлый князь!

— Можешь ты, Анисим, уплатить Трофиму Лепехину одну гривну и тридцать кун?

— Энто авось наскребу, батюшка-князь.

— Ежели наскребешь, кабалы на тебя нет. Только гляди: коли вдругораз в татьбе попадешься, велю бить батогами и выселю в обрат на Рязанщину. Мне здесь татей не надобно. Ну а ты, — обратился он к другому вору, — поелику тебе с зубами не столь посчастливилось, должен Трофиму Лепехину уплатить сполна три гривны и тридцать кун. Можешь?

— Где мне эдакие деньги собрать, пресветлый князь!

— Стало быть, пойдешь на полгода в кабалу к Трофиму, как староста тебе присудил. Запиши, отец Митрофан.

— Одну гривну и тридцать кун и я бы дал, — почесав в затылке, промолвил парень.

— Коли дашь, кабалы тебе всего четыре месяца, — сказал князь. — Ну, ваше дело кончено, ступайте все трое. Кто там следует? Выходи вперед!

Из толпы выступили и земно поклонились князю двое: один — высокий и плотный мужчина лет сорока, с бородою во всю грудь, в синей поддевке тонкого заморского сукна; другой — небольшого роста жилистый мужик — казался постарше и был одет по-деревенски.

— Кто такие и с чем пришли? — спросил Александр Михайлович.

— Я торговый человек, Лука, сын Трифонов Аникеев, — ответил первый, — а энто со мною Степка Хмыкин, зверовщик. Не единожды покупал я у него пушнину, и люди знают, — завсегда платил ему по совести и сполна. Тако же было и в последний раз, назад тому месяца три. А ноне он до меня привязался: плати, дескать, вдругораз, ты мне не всё заплатил. Я его и Богом усовещаю и гоню, а он все свое! Ну чего с им исделаешь? Вот и порешили сюды идтить, чтобы рассудила нас твоя княжеская милость.

— А ты что скажешь, Степан? — обратился князь к зверовщику.

— Креста на ем нет, на разбойнике, батюшка-князь! Что я не впервой ему меха продаю, это точно. Однова́ принес я ему для пробы десяток бобров, он заплатил и цену дал хорошую. Малость погодя взял я ведмедя — он и тую шкуру у меня купил и заплатил снова по-божески. Ну, думаю, Аникеев купец совестливый, с им дела вести можно. Вот, значит, нонешней весной всю добычу свою я к нему и отволок. Окромя бобров, была там славная чернобурка, куниц много и иное. Ударили по рукам на двадцати двух гривнах серебром. Только дает он мне двенадцать гривен, а с остатними просит две либо три седмицы обождать: сейчас, мол, самое время скупать пушнину и ему для того вся наличность надобна. Ну что же, говорю, можно и обождать, раз такое дело. Эдак прошло уже месяца два, встреваемся с ним на торгу. Ну, пытаю его, отдаешь должок, Лука Трифонов? А он будто диву дается — какой, мол, должок? Да десять гривен серебра, говорю, что ты мне за пушнину недодал. «Окстись, — бает, — я тебе двадцать две гривны отвалил сполна, ты, должно, запамятовал». Я его усовещать, а он прочь меня гонит да еще и прибить грозится…

— Врет он и не боится Господа, — перебил купец. — Одним разом уплатил я ему все двадцать две гривны и ни куны больше не должен!

— А при сделке, что же, у вас ни единого видока [88] не было? — спросил князь.

— Никого и не было, — сказал Аникеев. — Поелику дело у нас шло на наличный расчет, нам видоки были вовсе без надобности. Вот ты теперь и смекай, твоя княжеская милость: ну рази б он мне без видоков на десять гривен поверил? Да ни в жисть.

Довод был веский, и князь сурово поглядел на Хмыкина.

— Сдается мне, что купец правду говорит, — сказал он. — Ты в продаже не новичок, порядки тебе ведомы. Сумневаюсь, чтобы ты свой товар в долг отдал без видоков либо без записи.

— Не хотел я о том говорить, батюшка-князь, ибо оно теперя без пользы будет, поелику тех людей уже не допросишь, — нерешительно ответил зверовщик. — Были у нас два видока: отец и сын Примаковы, такоже зверовщики, кои в ту самую пору подошли со своей пушниной и слыхали, как мы с Лукою ладились. И как только он от своего долга зачал отпираться, я ему о тех видоках тотчас напомнил. А он бает: «Вот и видать, что ты вовсе сдурел. Никого при нас в ту пору не было, и я тебе с глазу на глаз заплатил двадцать две гривны». Ну, думаю, обожди, я Примаковых зараз сыщу, и ты у меня не отвертишься: они греха на душу не возьмут. И вот узнаю, что дён за десять до того оба они, и отец и сын, в Оке утопли. А он, значит, Лука Аникеев-то, о том сведал да и смекнул, что теперя от своего должка отпихнуться можно…

— Вали на покойников, они в глаза не наплюют, — усмехнулся купец. — Видишь, твоя княжеская милость, на какой кривой козе он тебя объехать хочет?

— Покуда вижу только, что один из вас двоих врет. Может, и ты. Его рассказ тоже вельми на истину похож. Готов ты на своей правде крест целовать?

— Готов, твоя княжеская милость!

— А ты, зверовщик?

— Вестимо, готов, батюшка-князь! Бог мою правду видит и меня громом не поразит.

— Значит, уже не мне, а Господу один из вас дерзает солгать. Пусть же сам Господь и укажет нам, кто из вас лжец и святотатец. Поставь их, отец Митрофан, на суд Божий.

В средние века, в тех случаях, когда ни одна из тяжущихся сторон не могла представить достаточных доказательств или свидетелей своей правоты, испытание так называемым судом Божьим применялось повсюду, и в том числе на Руси. Формы этого суда бывали весьма разнообразными, начиная с простого жребия и кончая поединком тяжущихся лиц. В западных странах, в соответствии с общей жестокостью обычаев и приемов судопроизводства, широко применялись испытания огнем, каленым железом, кипятком и т. п. Во всех этих случаях правым признавали того, кто дольше и мужественнее выдерживал соответствующую пытку. На Руси, где до проникновения западных влияний нравы отличались большей гуманностью, обычно применялись не столь варварские формы испытаний или же судебный поединок — так называемое «поле». Впрочем, против последнего решительно протестовала православная Церковь.

Следует отметить, что, в отличие от западноевропейских стран, смертельный исход такого поединка на Руси сурово осуждался и властями, и общественным мнением. Победителя в этом случае, конечно, не преследовали, формально он был прав, но его открыто порицали за излишнюю жестокость и даже ограничивали в правах иска: если побежденный противник оставался жив, иск победителя удовлетворялся полностью, в случае же смертельного исхода ему разрешалось взять только оружие и доспехи убитого.

Сам поединок, которому всегда предшествовало крестоцелование обоих тяжущихся, проводился в условиях полного равенства, под наблюдением представителей власти и особых «поручников», то есть своего рода секундантов каждой из сторон. К «полю» мог быть привлечен всякий, независимо от звания, возраста и пола, — отказаться не мог никто, ибо отказ был равносилен признанию своей неправоты и проигрышу дела. Но старики, женщины, калеки и лица духовного звания могли выставить за себя наемного бойца или добровольца, что, однако, давало право сделать то же самое и другой стороне.

Посмотрим теперь, как осуществлялась идея Божьего суда в Пронске.

Выслушав распоряжение князя, отец Митрофан велел тяжущимся подняться на крыльцо и каждого из них заставил поцеловать крест на своей правде. Затем поставил их по бокам аналоя лицом друг к другу и приказал обоим поднять вытянутые руки над головой.

— Кто из вас двоих первым руки опустит, тот и есть обманщик, — сказал он, — ибо правдивому и невиновному ангелы Божьи руки поддержат, о чем и надлежит всем нам молить Господа.

Все истово перекрестились, а князь добавил:

— А виновника, коего нам Всевышний укажет, мы после того людским судом осудим. Ну а пока чей там черед? Выходи!

К подножию крыльца подошла сразу кучка людей. Среди них находились две еще нестарых женщины, воин и человек пять ремесленников. У одного из них была перевязана рука, у другого не хватало половины бороды, лица остальных были украшены кровоподтеками. Поглядев на них сверху, князь Пронский усмехнулся и вполголоса сказал Василию:

— Тут все и без распытаний понятно: передрались по пьяному делу и теперь каждый мнит себя без вины пострадавшим. Опричь казны, в этой тяжбе едва ли кто выиграет.

Александр Михайлович оказался прав. Из бестолковых показаний, жалоб и взаимообвинений участников потасовки минут через десять выяснилось приблизительно следующее: один из ремесленников, повздорив на улице с женой соседа, схватил ее за волосы и стал трепать. На ее крик прибежал муж и вырвал обидчику полбороды. В завязавшейся драке приняли участие ближайшие соседи. Проходивший мимо воин хотел разнять дерущихся, но один из них огрел его по голове палкой. Воин выхватил меч и ранил обидчика в руку — несильно, судя по тому, что пострадавший находился тут же, перед князем, и кричал громче всех. В дальнейшем, действуя мечом плашмя, воину удалось было разогнать драчунов, но тут прибежала жена одного из них и, имея, вероятно, основания полагать, что всю эту катавасию затеял спьяна ее муж, принялась бить его кочергой. Пример мужественной женщины вдохновил остальных бойцов, и драка разгорелась с новой силой.

Теперь каждый из пострадавших обвинял всех остальных и требовал себе мзды за полученные повреждения и за поруганную честь. После недолгих и бесплодных попыток разобрать, кто прав, а кто виноват, князь махнул рукой и промолвил:

— Ну, хватит! Вижу, что все вы хороши. Стало быть, всякий получил по заслугам и за обиду искать тут некому. А вот за буянство на улице каждый заплатит в казну пеню соразмерно учиненному бесчинству. Ищи, отче Митрофан, в уложениях, какие пени за деяния сии положены?

Пока монах просматривал свитки, отчеркивая ногтем подходящие к случаю статьи, Василий, сидевший почти рядом с аналоем, поглядел на стоящих перед Божьим судом. Прошло не более получаса, как они подняли руки, но купец уже заметно сдавал: лицо его побагровело, лоб покрылся испариной, а гнущиеся в локтях руки дрожали от напряжения. Зато зверовщик, казалось, чувствовал себя отменно и с усмешкой презрения глядел прямо в лицо своего противника.

— Повинись лучше, Лука, — сказал он вполголоса, — тебе больше как полчаса все одно не выдюжить, а я эдак хоть до ночи простою! Видать, поп правду баял, что невиновному ангелы Господни пособляют руки держать. Зря ты себя мучаешь: Бога не переборешь!

Купец ничего не ответил, только отвернул в сторону лицо, и руки его затряслись сильнее. Отец Митрофан отыскал между тем в уложениях все, что было нужно, и теперь нараспев вычитывал:

— «Аще что попхнёт муж мужа либо к собе, либо от собя, либо по лицу ударит, а видока два выйдут, то три гривны в казну и гривну за обиду».

— За обиду, как сказано, никому, — промолвил князь, — а по три гривны пени взять с каждого, опричь мужа, за жену свою вступившегося, и воина, который тщился водворить порядок.

— А кто же за увечье мое заплатит?! — воскликнул ремесленник с перевязанной рукой. — Нешто, коли он воин, дозволено ему на улице людей рубать?

Князь вопросительно посмотрел на отца Митрофана, и тот сейчас же прочел:

— «Аще кто кому порвет бороду или ударит батогом, либо чашею, либо жердию, а люди видят, то пени двенадцать гривен. А кто не стерпев того ударит мечом, то вины ему в том нет».

— Слыхал? — обратился князь к перевязанному. — Вины на воине нет, ибо ты первый его жердию ударил. А с тебя выходит не три гривны, а двенадцать гривен пени. За пораненную руку твою половину тебе прощаю, а шесть гривен будешь платить целый год, по полгривны в месяц.

— А мне, князь-батюшка, кто заплатит за сором? — выступила вперед одна из женщин. — Ведь меня при людях оттаскал за волосы энтот аспид, — ткнула она пальцем в сторону мужика с оборванной бородой.

— За энто самое твой человек уже мне бороду порвал, — угрюмо промолвил последний. — Слыхала, что чернец-то вычитывал? Моя борода двенадцать гривен стоит. Это небось подороже твоих волосьев!

— Ее муж бороду тебе оборвал за дело, — внушительно сказал князь, — и он за то не в ответе: свою жену он защищать обязан перед Богом. А ты за бесчестье заплатишь ей, сколько положено по закону. Читай, отче.

— «Аще кто пошибает боярскую дщерь или жену, за сором ей пять гривен золота, а меньших бояр — одну гривну золота, а городских людей — три гривны серебра, а сельской женке одну гривну и столько же пени в княжью казну», — прочитал монах.

— Стало быть, окромя трех гривен пени, заплатишь ей за бесчестье гривну серебром, — сказал князь. — Запиши кому что, отец Митрофан, да отпусти их.

— Еще одно взысканье надлежит сделать, княже, — сказал монах. — В уставе князя Ярослава Володимировича сказано: «Аще жена мужа бьет, — в церковную казну три гривны пени». А тут перед нами стоит лихая женка, коя на людях мужа своего, от Бога ей данного, кочергою била.

— Истина, — промолвил князь. — Кто из вас муж этой бабы? Ты? Заплатишь три гривны пени в церковную казну.

— Помилуй, всесветлый князь! Меня били, мне же за то и пеню платить?

— Вестимо, тебе! Чтобы не дозволял бабе себя бить. Не жена мужа, а муж жену учить должен. Тако во Святом Писании сказано. Ну а теперь ступайте все с Богом, да глядите у меня: кто вдругораз в озорстве попадется, тому уже двойная пеня будет.

Прежде чем вызвать следующих, Александр Михайлович поглядел в сторону аналоя. Исход Божьего суда был уже совершенно очевиден: Хмыкин стоял, высоко подняв руки, на лице его не было заметно следов особого напряжения. Аникеев, наоборот, весь взмок, на висках его вздулись синие жилы, нижняя губа отвисла, а ладони трясущихся рук опустились уже до уровня ушей. Было видно, что силы его подошли к концу.

— Ну как, торговый человек? — спросил князь. — Будешь пыжиться, доколе сердце лопнет, али довольно? Может, теперь врать станешь, что Господь Бог ошибается, на тебя указуючи?

— Каюсь, батюшка-князь, милостивец! — прохрипел купец, разом роняя руки и падая на колени. — Омрачил мне разум нечистый, толкнул меня, проклятый, на плутовство!

— Стало быть, не ты, а нечистый всему виновник? Ну, ин ладно, ты с него и взыскивай, а я уж, не обессудь, с тебя взыщу: за плутовство свое уплатишь зверовщику не десять, а двадцать гривен, да двадцать гривен пени в казну, да еще двадцать на церковь. А за то, что дерзнул ты на лжи крест целовать, на торговой площади в день большого торга, чтобы всем в пример и в назидание было, получишь двадцать батогов.

— Смилуйся, батюшка, не вели меня батогами казнить! В жизни больше никого обманывать не стану!

— Ты, может, обманывать и не схочешь, ан нечистый к тебе вдругораз подъедет? Видать, он тебя умеет обхаживать. Мнится мне, что с батогами дело будет надежней. Покуда в яму его, — сказал князь стоявшим у крыльца дружинникам. Те сейчас же подхватили и увели с собою хнычущего купца.

Далее следовало еще несколько дел о сравнительно мелких кражах и различных формах оскорбления личности, каравшихся денежной пеней. На тех, кто не мог ее уплатить, князь накладывал временную кабалу, иными словами — заставлял эту пеню отрабатывать.

Самым серьезным из рассмотренных в этот день преступлений оказалось дело о прелюбодеянии посадского кузнеца с черницей. Разбирать в нем, собственно, было нечего: виновных застали с поличным, на монашку отцами Церкви уже наложена была суровая епитимья. Оставалось лишь покарать ее соблазнителя, но тут возникло затруднение: Ярослав Мудрый, «аще кто сблудит с черницею», налагал сорок гривен пени, а внук его, Владимир Мономах, под давлением высшего духовенства (в ту пору почти сплошь греческого) постановил за это преступление «урезать виновному носа».

Александр Михайлович своих подданных никогда не увечил, а заплатить сорок гривен кузнец явно не мог, так что существующими уложениями в этом случае нельзя было воспользоваться. Немного подумав, князь постановил:

— Во искупление богомерзкого блуда своего пойдешь на четыре года в монастырскую кабалу. Вестимо, не в женский монастырь, — добавил он, — ино при твоих повадках ты из кабалы и через сорок лет не выйдешь!

* * *

— Вот ты теперь и разумей, — сказал старый князь Василию, когда последняя тяжба была рассмотрена и они шли в трапезную полдничать. — Если бы я сегодня, к примеру, суд вершил по греческим либо латинским законам, двоих мне не минулось бы сжечь на костре, еще одного или двух казнить иными видами смерти, да отрубить с полдюжины рук, да несколько языков и носов урезать. Прикинь — сколько бы это осталось вдов, сирот да ни к чему, кроме попрошайничества и воровства, не способных калек! А какие на них грехи, ты сам видел.

Глава 31

Знает и зверь, где укрыться, егда взыде сонце, птица найдет дом, а горлица гнездо свое… Лучше уповати на Бога, нежели на человека, ведает бо Господь, как прекормити и спасти тварь свою.

Киевский патерик, XIII в.

На утро следующего дня Василий и Никита были готовы в путь. Пока в трапезной пили «посошок» и шло прощание отъезжающих с остающимися, Лаврушка, тоже одетый по-походному, подвел к крыльцу трех оседланных лошадей. Поясним, для кого предназначалась третья.

Узнав о предстоящем отъезде своего князя, Лаврушка накануне вечером явился к нему и чуть не со слезами на глазах просил позволения ехать с ним дальше.

— Не могу взять тебя, — ответил Василий. — Ужели ты сам не разумеешь: я ухожу от ханского мщения. Надобно мне до времени так схорониться, чтобы и следов по мне не нашлось, а в таком деле всякий лишний человек не помощь, а помеха. К тому же сам я не ведаю, где и как окончится мой путь. У тебя дома осталась молодая жена — почто бросишь ее на волю случая, коли нет в том ни малой надобности?

— А что с женой моей исделается? Хозяйство у нас доброе, запас есть во всем, — она без меня хоть и год проживет, не зная ни в чем нужды. А я бы тебе в пути услужал, да и сабля моя, поди, не раз бы сгодилась. Ты мне живот спас и человеком меня сделал, батюшка Василей Пантелеич! И коли что худое теперя с тобою стрясется, совесть меня иссушит за то, что я беды твоей не разделил.

— На добром желании тебе спасибо, — сказал Василий, тронутый преданностью дружинника, — но все же решения своего не переменю. Ворочайся, братец, в Карачев и ожидай меня. Мне и там верные люди надобны.

Лаврушка ушел, подавленный и опечаленный. Однако судьба неожиданно послала ему сильного пособника: поздно вечером, оставшись в последний раз наедине с братом, Елена Пантелеймоновна стала упрашивать его, чтобы, кроме Никиты, взял с собою хоть десяток надежных людей.

— Поедешь ты неведомыми землями, — говорила она, — где не только татар можешь повстречать, но такоже диких башкирцев, мордву, черемису и иных никому не покорных язычников. Муромские и суздальские леса, сказывают, полны разбойников и беглых лихих людей. Сгибнете вы вдвоем с Никитой, а десяток воинов — это все же сила.

— Супротив разбойников и шалыганов это, может, и сила, да от них, Бог даст, мы и сами отобьемся, коли случится. Никита один десятерых стоит. Черемису же и башкирцев мы объедем Вятской землей, а там издавна власть наша, русская. Не страшись, Аленушка, путь мой не столь уж опасен, потому и не хочу тащить за собой лишних людей. С ними лишь труднее мне будет скрытно проехать.

— Ну хоть одного человека возьми! А как приедешь на место, тотчас пошли его ко мне с вестью, что жив ты и ничего худого с тобою в пути не приключилось. Без этого я себе никогда покоя не найду.

— Одного, пожалуй, можно взять, — согласился Василий. — Но вестника того ты ранее будущего лета не жди: в холода и в распутицу он по тем местам в обрат не проедет.

Немного успокоив Елену и простившись с нею до утра, Василий вышел во двор и, позвав Лаврушку, сказал ему:

— Слушай, Лаврушка: еду я в чужие, неведомые края, а куда, о том знать на Руси никто не должен. Путь будет опасен и долог — ранее как через год ты домой не воротишься. Если тебя это не страшит и за Настю свою ты спокоен, тогда наутро готовься. Поедешь со мной до конца.

— Спаси тебя Христос, княже, — ответил обрадованный воин. — С тобою куды хошь поеду без страха и с радостью. И никому лишнего слова не пророню.

* * *

Когда, простившись со всеми Пронскими, Василий в последний раз обнял сестру, она сняла с себя небольшую иконку архангела Михаила, вставленную в золотой медальон, и, благословив ею брата, повесила ему на шею.

— Семейный образ наш ты теперь мне оставляешь, — сказала она, — возьми же с собою хоть этот, в точности большому подобный. Его сам патриарх в Царьграде освятил. Да сохранит тебя от всех бед и напастей святой архангел, заступник и покровитель рода нашего!

Затем, подозвав к себе Никиту, она сказала ему:

— Сбереги нам князя, Никитушка! Он не только мне, а всей земле нашей дорог и надобен. Знаю некорыстную верность твою, знаю, что по душе не слуга ты ему, а брат. Потому я и с тобою хочу проститься как с братом.

Перекрестив преклонившего колени витязя, она надела ему на шею золотой крестик, а потом обняла и крепко поцеловала в губы.

— Да сохранит тебя Господь, солнышко наше, — еле владея собой, промолвил Никита, целуя ее руки. — А за Василея Пантелеича будь спокойна: верну его тебе живым и здоровым либо сам николи не вернусь!

Глава 32

Приидохом же от Переславля Рязанского к верховию Дона, и не бе видети тамо ни града, ни села, пусто же все и не населено, нигде бо видети человека, точию пустыни велия и зверей множество: козы, лоси, волци, лисицы, выдры, медведи, бобры, птицы орлы, гуси, лебеди, жарвы и прочая…

«Хождение Пименово в Царьград», XIV в.

Из Пронска путники тронулись по московскому шляху, но, отъехав от города с десяток верст, свернули по проселку на восток и часа два спустя уже переправились через неширокую реку Истью, протекавшую по рязанско-пронскому рубежу.

Земли Рязанского княжества, где Василия многие знали, решено было пересечь в кратчайшем направлении, пользуясь глухими лесными дорогами и минуя населенные места. Это можно было сделать, почти не отклоняясь от прямого пути на Муром.

Выехав без всяких осложнений к истокам реки Раны и все время держась ее левого берега, Василий и его спутники так же благополучно добрались до Оки, переправились через нее между Переяславлем и Рязанью и на заходе солнца, покрыв в этот день около сотни верст, достигли берега реки Пры, отделяющей Рязанское княжество от Мещерского края.

Вдоль низменных берегов Пры густой и темный лес тут и там раздавался в стороны, уступая место топким, поросшим камышами болотам, из которых, при приближении всадников, тяжело поднимались стаи ожиревших гусей и уток. Сырая, травянистая почва мягко пружинила под копытами лошадей, а над красноватыми водами реки и болот, в неподвижном воздухе висели тучи гнуса. Остановиться тут было немыслимо, и путники проехали еще версты четыре вдоль берега, пока не нашли небольшой, поросшей березняком возвышенности, круто обрывающейся к реке. Здесь было сухо, комаров сдувало легким, тянувшим поверху ветерком, и место вполне подходило для ночлега.

Через полчаса стреноженные кони уже паслись на низкой прибрежной луговине, а их хозяева, помывшись, сидели вокруг костра, поджаривая на вертеле жирного гуся, застреленного по пути Никитой.

Над почерневшей рекой быстро сгущались сумраки ночи. В наливающихся тьмою и тайной болотах блаженно стонали мириады лягушек, да через равные промежутки времени, перекрывая лягушечьи голоса, где-то поблизости утробно ревела выпь. В небе одна за другою, зажигались далекие звезды и, казалось, мерцая, спускались на землю: вон сколько их уже носится быстрыми светлячками над утонувшей во мраке низиной! Неслышными, неторопливыми шагами приближалась величавая, но скромная красавица — русская ночь — и вот уже подошла к усталым путникам вплотную…

Некоторое время у костра все сидели в задумчивости. Лаврушка, менее других чувствительный к чарам природы, первым нарушил молчание.

— А что, Никита Гаврилыч, — спросил он, не решаясь обратиться к князю, — долог ли будет путь наш по Мещерской стороне?

— Коли возьмем отсюда прямо на Муром, — ответил Никита, — за один день ее минуем. До реки Гуся тут будет верст пятьдесят, да там, вверх по Колпи, до муромского рубежа набежит еще тридцать. Ночевать завтра будем уже на Муромской земле.

— Стало быть, невелика она, эта Мещера?

— Не столь она и мала, да мы лишь самый уголок ее захватим. Потерявши день, могли бы ее и вовсе стороной объехать, да ни к чему нам это: мещеряки народ смирный.

— А кто они такие, энти мещеряки? Намедни я видел двоих в Пронске: по обличью будто на татар похожи, а говорят промеж собою по-нашему.

— Они, как и мордва, народ чудского корня, но, спокон веку живя в соседстве с русскими, и сами совсем было обрусели. Однако со времен Батыева нашествия их земли позахватывали татарские князья, и мещеряки помалу стали перенимать татарский обычай.

— А какой они веры?

— Да кто в какую горазд. Много есть среди них православных христиан, иные от татар ислам приняли, а кое-кто еще пребывает в древнем своем язычестве. Поганства у них и досе немало. К примеру, покойников своих они в гробы не ложат, а закапывают сидячими. Баб и девок при этом к похоронам и поминкам не допускают. Жен каждый норовит иметь побольше, в этом не отстают от прочих и православные: эти на одной бабе женятся у нашего попа, а на других у своего шамана. Им иначе нельзя: народ они землеробный, а обычай у них таков, что мужику работать в поле зазорно. Вот, значит, жены у них вроде батраков. У кого побольше земли, тому, знамо дело, и жен надобно иметь много.

— Ну а мужики что же у них робят? Али на боку полеживают?

— Нет, не скажи. Народ работящий. В поле-то мещеряк только указывает да на баб покрикивает, ну а топором, к примеру, орудует ловко и в домашнем хозяйстве делает все, что требуется. Избы и деревни у них очень даже справные.

— А ты отколе все это знаешь, Никита Гаврилыч? Нешто бывал в ихних краях?

— Случилось. Еще когда служил я брянскому князю Дмитрию Святославичу, однова посылал он меня гонцом в Мещерский Городец [89], к главному князю ихнему, Бахмету Гусейновичу.

— Пошто имя-то у него басурманское? Татарин он, что ли?

— Из татар. У мещеряков прежде были свои князья, но татарские мурзы и беки их поперебили и после того долго резались промеж собою за Мещерский край. Лет сорок тому назад всех одолел ширинский князь Бахмет и крепко сел в Мещерском Городце. Вот к нему-то я и ездил.

— Неужто и посейчас он жив?

— Нет, умер давно. Ныне над Мещерою княжит сын его, Беклемиш.

— Он уже не Беклемиш, а Михайло, — вставил князь, до сих пор не принимавший участия в разговоре. — Муромский владыка Василий уговорил его принять православную веру. Сам князь Василий Ярославич крестным отцом был. Оженился же тот Беклемиш-Михайло на княжне Стародубской, так что вскорости род князей Мещерских станет русским. Да и всех соседей своих чужеплеменных вберет в себя помаленьку матушка-Русь, как многих уже вобрала. Вот, к примеру, в этих местах прежде обитали народы: меря, весь, мурома, голядь и иные. Пришедь сюда, славяне, предки наши, никого из них не убивали и слишком не утесняли, как то делали, да и поныне делают немцы в литовских и в славянских землях. А где теперь все эти народы? Без насильности и понуждения все целиком растворились в русском море, уже и память о них забывается. Тако же само невдолге будет с мещерою и с мордвой.

— Ну, мордва-то больше к татарам клонится, — заметил Никита.

— Не сама она клонится, а гнет татарский ее клонит. Мордовские земли лежат по самому краю Дикого поля, всего ближе к Орде, ну татарские князья и понарезали там себе улусов [90].

— Стало быть, у мордвы тоже своих князей нет? — спросил Лаврушка.

— Не у всей. Мордва делится на два племени: те, что живут ближе к нам, зовутся эрзя, а ближе к Орде — то мокша. У каждого из тех племен свой язык и свои обычаи. По виду эрзяка от русского, почитай, и не отличишь, ну а мокша уже иная: ей, видать, половцы да татары изрядно своей крови подбавили. И у эрзи досе есть свои князья, а мокшу еще в прошлом веке покорил ордынский князь Елортай Темиров, и с той поры ею правят его потомки. Мокша, вестимо, отатарилась. Бабы у них, к примеру, ходят в штанах и в чалмах, мужики тоже одеваются по-татарски. А эрзя не то: она больше от нас перенимает, нежели от татар.

— А вера у эрзи тоже наша?

— Есть среди них православные, но не столь много, как у мещеры. Мордва еще крепка в своем язычестве. Богов у них много, но выше всех они почитают одного, который будто бы живет под землею и посылает людям урожай. Как зовется тот бог, я запамятовал, но один чернец, долго живший среди мордвы, мне сказывал, что перед посевами яровых и озимых каждый мордовский хозяин выносит в поле какую-либо снедь и закапывает ее в землю, чтобы этого урожайного бога задобрить. И те, что приняли нашу или татарскую веру, все одно от сего обычая не отступаются, хоть ты с них голову снимай.

— А сквозь черемису мы тоже поедем? — спросил Лаврушка, подбрасывая в костер сухих сучьев.

— Нет, черемису и булгар мы объедем Вятской землей, — ответил Василий. — Путь наш от этого чуток удлинится, но будет много спокойней: черемиса народ дикий, она еще толком не умеет и землю пахать, а промышляет больше охотой да разбоем. В Булгарии же легко повстречаться с ордынскими отрядами. Ну а вятичей давно уже покорили новгородцы. Там поставлены русские города, татары туда не суются, так что поедем все одно как по своим землям.

В продолжение этого разговора Никита не забывал время от времени поворачивать над огнем вертел. Наконец гусь подрумянился со всех сторон и стал источать столь дразнящее голодные желудки благоухание, что даже любознательный Лаврушка, собиравшийся расспросить князя о вятичах, вместо очередного вопроса неожиданно для себя самого сказал:

— А ведь пора его есть, не то пережарится!

— Дело, — согласился Василий. — Ну что же, давайте вечерять да и спать. Путь назавтра предстоит трудный, и выехать надобно чем свет.

Пока Никита резал на куски гуся, Лаврушка проворно открыл одну из переметных сум, извлек из нее баклагу с водкой, хлеб и кое-какую снедь, захваченную из Пронска.

Проголодавшиеся путники плотно поужинали и, подбросив в костер побольше дров, тут же заснули на разостланных конских попонах, подмостив под головы седла.

* * *

С рассветом тронувшись в путь, Василий, Никита и Лаврушка много часов пробирались узкими лесными тропами, а то и просто чащобой, стараясь по солнцу держать направление на север, где верстах в тридцати от места ночлега им надо было выйти на довольно крупную реку Нарму.

Этот дикий угол Мещерского края представлял собою обширную, покрытую вековым лесом низину, изобилующую небольшими озерами, речками и болотами. В дождливую пору здесь мог бы проехать только человек, отлично знакомый с местностью. Но, к счастью для наших путников, давно уже стояла сушь, и они, хотя и вынуждены были поминутно объезжать предательские топи и иные препятствия, все же благополучно продвигались вперед и к полдню выехали на берег Нармы. В этом месте она была довольно широка и полноводна, что указывало на близость ее впадения в реку Гусь.

Теперь уже не было опасности сбиться с пути. Повеселевшие путники после двухчасового отдыха двинулись дальше, все время придерживаясь правого берега Нармы, а потом Гуся. Объехав стороной большое озеро с ютившимся на его берегу мещерским селением, часа через три они выехали к устью реки Колпи. Василий знал, что она, не меняя направления, течет с севера на юг и что вдоль ее берега идет дорога из Мещерского Городца во Владимир, перекрещиваясь где-то с московско-муромским шляхом. Дальнейший путь до Мурома, таким образом, не представлял особых затруднений, и на закате солнца притомившиеся всадники, проехав еще верст двадцать, остановились на ночлег в лесной деревушке, находившейся уже в пределах Муромского княжества.

Прежде чем въехать на постоялый двор, уместившийся вместе с избою и службами, под сенью одного исполинского дуба и отмеченный, по обычаю того времени, конским черепом вместо вывески, Василий придержал коня и обернулся к своим спутникам.

— Запомните крепко, — сказал он, — отныне для всех, с кем бы ни довелось нам повстречаться, будь то татары или русские, я не князь, а карачевский боярин Василий Романович Снежин. Имею вотчину под Мосальском и ныне еду вместе с вами в Вятскую землю по своим делам. Ну, умер, что ли, там мой бездетный брат, и мне надлежит принимать наследие. Коли о чем ином станут вас выспрашивать, держите языки за зубами и ответствуйте только, что господин, мол, ваш человек крутой и лишней болтовни не любит. А на людях величайте меня боярином либо Василием Романовичем.

Хозяин постоялого двора, благообразный мужик лет пятидесяти, видимо, настолько отвык от посетителей, что даже не старался скрыть своего удивления при виде въезжающих во двор гостей. Однако в избе было чисто, в погребе нашелся крепкий стоялый мед, а пока усталые путники мылись у колодца, поливая друг другу из деревянного ведра, хозяйка успела приготовить им превосходную яичницу с салом.

На следующее утро, перед тем как пуститься в дальнейший путь, Василий бросил на стол золотой татарский динар и спросил остолбеневшего при виде такой щедрости хозяина:

— А что, старик, далече ли отсюда до Мурома?

— Это смотря как ехать, боярин. Есть две дороги, большая и малая. Вверх по Колпи, отсюда часа два пешего ходу, будет развилок. Коли оттеда поедешь ты прямо — верст через тридцать выедешь на муромский шлях, а там до Мурома набежит еще верст семьдесят. Но можно взять от развилка по малой дороге, вправо. По ей ты будешь ехать целый день самой что ни есть глухоманью, а к заходу солнца выедешь прямо к Спасову монастырю, в семи верстах от Мурома.

— Сколько же верст будет туда по малой дороге?

— По ей версты не считаны, боярин. Мерила ведьма клюкой, да махнула рукой. Только будет та дорога много короче шляха.

— А далее, от монастыря, куда она ведет?

— Чуток не доезжая монастыря, перекрестится она с муромским шляхом и дале пойдет прямиком на реку Клязьму, а оттеда берегом на город Стародуб.

— Стало быть, она нам и дальше сгодится. А легко ли сбиться с пути, коли мы тою малой дорогой поедем?

— Сбиться мудрено: дорога одна, без развилков. Как раз на полпути до монастыря будет озеро с красной водой, а дале — горелый лес. Токмо лучше бы вы малой дорогой не ехали.

— Почто так?

— Пошаливают там лихие люди… Потому тою дорогою вот уже два года, почитай, никто не ездит.

— Ну, коли так, можно и шляхом поехать, — сказал Василий. — Крюк невелик, а нам не к спеху. Оставайся здоров, хозяин!

— Прощевай, боярин, спаси тебя Господь за щедрость твою, — кланяясь в пояс, ответил мужик.

Глава 33

Истинно говорю вам: если вы будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе сей: «перейди отсюда туда», и она перейдет; и ничего не будет невозможного для вас.

Евангелие от Матвея

Выехав из деревни, всадники пустили лошадей крупной рысью и менее чем через час добрались до того места, где дорога раздваивалась. Здесь ехавший впереди Василий, не останавливаясь, свернул вправо и погнал коня по узкой, заросшей травой и мелким кустарником дороге, видимо, давно уже не езженой.

— Погоди, княже! — догоняя его, крикнул удивленный Никита. — Ты никак ошибся: на шлях нам надлежало прямо держать. А это та самая неезженая тропа, от которой остерегал нас хозяин.

— Не ошибся я, — усмехнувшись, ответил Василий, — а рассудил, что лучше нам по этой, по малой дороге ехать.

— Почто по малой? Али не сказал ты сам старику, что шляхом поедешь?

— Сказал с умыслом: коли кто вздумает нас искать, пусть ищет по шляху либо в Муроме, а мы поедем лесною дорогой и, не заезжая в Муром, от Спасова монастыря возьмем прямо на Стародуб.

— Оно неплохо, путь наш туда и лежит. Да вот не нарваться бы нам тут на разбойников.

— Ежели этой дорогой два года люди не ездят, небось и разбойники отсюда давно убрались. Кого им тут грабить? Мнится мне, что на шляхе с ними куда легче повстречаться.

— Пожалуй, твоя правда, Василей Пантелеич. Может статься, что хозяин постоялого двора нас не с добрым умыслом на шлях направлял. Мне что-то сразу его рожа не приглянулась: больно уж благолепен, индо чуток на покойного Андрея Мстиславича смахивает…

Углубившись в сырую чащу леса, дорога, стиснутая с обеих сторон вековыми деревьями, шла, почти не петляя, по ровной местности и порою была так узка, что ехать по ней можно было только гуськом. Под темными сводами разлапистых ветвей было мрачно и жутко, но предположения Василия полностью оправдались: за целый день они не встретили никого, кроме одинокого медведя, лакомившегося ежевикой на берегу небольшого озера с красновато-желтой водой. Он беспечно шумел в кустах и так увлекся своим занятием, что не заметил всадников, подъехавших к нему почти вплотную. Когда же Лаврушка пронзительно свистнул и заулюлюкал, мишка истошно рявкнул и с такой быстротой пустился наутек, смешно подкидывая задом и оставляя на земле вещественные следы своего испуга, что путники разразились дружным хохотом.

Вскоре за красным озером начался горелый лес, по которому всадники ехали около часу. Затем тропа, подобно узкой расщелине, снова врезалась в темный массив огромных сосен и елей и наконец, когда солнце уже было близко к закату, вывела путников на широкую, хорошо наезженную дорогу.

— Не иначе как муромский шлях, — сказал Василий, останавливая своего коня. — Кажись, хозяин постоялого двора нам ни в чем не солгал, стало быть, отсель направо, в семи верстах стоит Муром, а впереди сейчас будет Спасов монастырь. Там заночуем, а с рассветом тронемся дальше, на Стародуб. — С этими словами он переехал через шлях и снова углубился в чащу леса по неширокой, но хорошо проторенной дороге, которая, несомненно, вела к монастырю.

— Эх, жаль, не распытали мы, что это за монастырь, — промолвил Никита, поравнявшись с Василием. — Ведь коли тут женская обитель, нас ночевать туда едва ли пустят, а харчи свои мы прикончили. Не пришлось бы спать в лесу, на голодное брюхо.

— Не сумневайся, это мужская обитель. Я о ней от карачевских попов немало слышал, ибо на Руси она из самых древних. Ее основал, говорят, лет триста тому назад сам святой Глеб Володимирович, первый князь муромский.

— Почто же она не в городе стоит?

— Она в городе и стояла, да после Батыева нашествия, когда Муром был сожжен, уцелевшие иноки ушли в лес и воздвигли здесь новый монастырь. Позже, когда город чуток отстроился, часть клира вернулась туда и приступила к становлению нового храма и монастырского подворья. Строили долго, а когда труд их близился уже к концу, случился пожар, и все пришлось начинать сызнова. И вдругораз все, что было сделано, огонь истребил, а сейчас строят в третий раз. Вот почему Спасов монастырь и доселе остается в лесу. В народе он вельми чтим, ибо хранится тут чудотворный образ святого Глеба, исцеляющий немало немощных.

— Ну, немощи всякие бывают. Иных, пожалуй, и чудом не исцелишь.

— По мне, человека не чудо, а вера его исцеляет, — после небольшой паузы сказал Василий. — Вот, к примеру, годов пять назад был я в Серпухове, и показывали мне там здоровенного мужика. Запамятовал я, что с ним приключилось, деревом его придавило, что ли, только отнялись у него ноги, и пролежал он, как колода, немало лет. И попы его пользовали, и знахари, к святым мощам и к иконам чудотворным возили его, только все втуне. Наконец кто-то сказал ему про целящий многие немощи образ святого Глеба в Спасовой обители, и как-то вдруг уверовал он, что тут его спасение. «Я тоже Глеб, — говорит, — и мой святой меня не оставит. Везите меня к нему!» Ну, привезли его сюда, в Спасов монастырь. Прослушал он вечерню, приложился к чудотворной иконе; после тут схимник один — святой жизни старец — возложил на него руки, только ничто не помогает. Тогда тот калека давай просить игумена: «Оставь меня на ночь одного в церкви! Хочу я помолиться своему святому, а уж утром везите меня в обрат».

Ну, поклали его под образом святого Глеба и ушли все. А на рассвете вышел игумен из своей кельи и глазам не верит: стоит тот безногий мужик возле монастырской поварни и дрова колет. Будто никакой хвори и не было! Пристали тут к нему иноки: что, мол, да как, чего ты в церкви делал и не было ли тебе какого видения? А он говорит: «Никакого мне видения не было, а, как все из храма ушли, помолился я горячо своему святому, встал да и пошел. Я, говорит, и наперед знал, что так будет». Вот ты мне теперь и скажи: что это было — чудо или же просто силою своей веры он хворь переборол?

— И так, и так чудо, Василей Пантелеич, — задумчиво промолвил Никита. — А откуда оно проистекло, от иконы ли, от веры ли того человека, — сказать трудно… скорее всего от веры.

— Вот и я тако же мыслю. Коли бы он сумневался, не помогла бы ему и чудотворная икона. А с крепкою верою, помолись он даже в пустом месте, скажем, в лесу, под березой, равно получил бы исцеление, ибо чудотворная сила в самом человеке, сиречь в вере его таится.

— Так, по-твоему, икона в этом деле ништо?

— Э, нет, брат! Коли человек в чудотворную суть иконы верит, сила его веры в свое исцеление гораздо умножается. Возле такой святыни молитва его обращается как бы в пламень незримый и летит прямо к престолу Господнему! Я сказал: под березой тоже чудо возможно, но подле иконы свершиться ему стократ легче. Потому исцеления немощных почти всегда и случаются возле особо чтимых икон, а не под березами.

За этими разговорами путники шагом проехали версты полторы, как вдруг из-за поворота дороги, огибавшей в этом месте пологий, заросший ельником холм, до них явственно донеслись какие-то крики и шум.

— Никак впереди дерутся? — недоуменно промолвил Василий, придерживая коня. — Чего бы это такое могло тут быть?

— Может, кого грабят разбойники? — прислушиваясь, сказал Никита. — Мне будто бы женский крик почудился.

— А ну, вперед! Только тихо. Допрежь чем ввязываться, поглядим из-за поворота, что там стряслось.

Держась самого края дороги, уже потемневшего в вечерних сумерках, они проехали еще шагов двести. Звуки ударов, топот конских ног и отрывистые выкрики слышались теперь совершенно отчетливо, не оставляя сомнений в том, что здесь происходит вооруженная схватка. Доехав до поворота, Василий внезапно осадил коня и знаком руки остановил своих спутников. Шагах в тридцати, там, где дорога пересекала небольшую поляну, он увидел богато убранный возок, запряженный тройкой рослых, серых в яблоках лошадей. В возке, тесно прижавшись друг к другу, сидели две закутанные в шали женщины, лиц которых нельзя было разглядеть. На облучке, запрокинувшись на спину, неподвижно лежал возница с намотанными на руки вожжами, а вокруг пять или шесть всадников в кафтанах военного покроя отчаянно отбивались саблями от двух десятков нападающих, которых по одежде можно было принять за татар. Один из последних, крупный мужчина в кожаных татарских латах и в шлеме, не принимая непосредственного участия в схватке, стоял на откосе холма и время от времени что-то выкрикивал. Возле возка, на поляне уже лежало несколько неподвижных тел.

— Татары на наших напали, — шепнул Василий стоявшему рядом Никите. — Их не столь много, и, ежели мы врасплох ударим с тыла, они побегут!

— Истина, княже, — тихо ответил Никита. — Только допрежь чем на них ударить, не худо было бы достать стрелою вон того дьявола, что примостился на бугре. Он у них, кажись, верховодит. Его я беру на себя, а вы с Лаврушкой цельте двух других. А потом уже в сабли! — С этими словами Никита вытащил из-за спины своего «перуна» и наложил на тетиву боевую стрелу. Василий и Лаврушка молча последовали его примеру.

Почти одновременно воздух прорезали три стрелы. Стоявший на косогоре всадник, взмахнув руками, опрокинулся на круп своего коня, возле возка повалились наземь двое других. В ту же секунду, бросив луки и выхватив сабли, Василий и его спутники налетели на растерявшихся разбойников, рубя направо и налево. При виде неожиданной подмоги воины, оборонявшие возок, разом приободрились, и в каких-нибудь две минуты исход сражения был решен: нападавшие, оставив на поляне с десяток трупов, обратились в бегство и мгновенно исчезли в лесных зарослях.

Вложив саблю в ножны, Василий обернулся к повозке, находившейся от него в нескольких шагах. Теперь он разглядел, что одна из сидевших там женщин была молода и красива, другой на вид было лет пятьдесят. Обе смотрели прямо на него, вполголоса обмениваясь отрывистыми словами, а потому Василию не оставалось ничего иного, как направить к ним своего коня. Но не проехал он и половины разделявшего их расстояния, как к нему приблизился один из всадников, защищавших возок, — чернобородый мужчина средних лет, в богато расшитом кафтане.

— Не ведаю, как величать тебя, добрый человек, — с поклоном сказал он, — но кто бы ни был ты, видно, сам Господь направил сюда тебя и твоих товарищей. Кабы не вы, не отбиться бы нам от проклятых разбойников! Молви, за кого нам надобно Бога молить?

— Бога ты просто возблагодари за то, что не оставил всех нас своею милостью, — ответил Василий, — а звать меня Василием Романовичем Снежиным. Я Карачевского княжества боярин и здесь случился проездом, со стремянным своим и со слугою. Скажи и ты, с кем Господь привел меня встретиться?

— Я муромский воевода Порошин, а в возке…

— Чтой-то ты разговорился так, Афанасий Никитич? — раздался вдруг властный голос старшей из женщин. — Проси боярина сюда пожаловать, я сама его поблагодарить желаю.

— Слушаюсь, матушка Евдокия Даниловна, — живо откликнулся воевода. — Прошу, боярин!.. Княгиня наша с княжною, — шепнул он Василию, подъезжая с ним к возку.

Услышав последние слова муромского воеводы, Василий в первый момент окаменел от удивления и молча впился глазами в лицо той, которая при иных обстоятельствах должна была сделаться его женою. Однако, заметив, что старая княгиня начинает хмуриться, он быстро овладел собой и, соскочив с коня, низко поклонился женщинам.

— Ну, боярин, спаси тебя Христос за подмогу и за доблесть твою, — промолвила княгиня. — Помыслить страшно, что стало бы со мною и с дочкой моею, кабы не подоспел ты столь вовремя! Ежели не ослышалась я, Василием Романовичем тебя звать?

— Истинно, княгиня. Радуюсь я, что привел меня Господь послужить тебе и княжне. А в том, что пособил я твоим людям отбиться от татар, заслуга невелика: всякий честный человек то самое сделал бы.

— Ну-ну, вижу, ты скромник. Только то не татары были, а поганая мордва. Спокон веку их шайки на наши окраинные земли нападают, но такого охальства, чтобы под самым Муромом на княжий возок наскочить, еще николи не бывало! Беспременно надобно теперь князю Юрию Ярославичу с войском пойти за Оку, поучить эту погань уму-разуму!

— Не осуди за любопытство мое, княгиня: как случилось, что, на ночь глядя, оказались вы с княжной здесь, в лесу, со столь малой охраной? — спросил Василий.

— Да ведь Спасов день сегодня, монастырский праздник! Всякий год в шестое августа выезжаем мы в обитель, вот и ныне приехали. Князь-то сразу после обедни в Муром вернулся, ну а мы остались до вечера. Кто же мог помыслить, что приключится такое?

— Ежели сей обычай ваш всем ведом, мыслю я, что мордовские разбойники оказались здесь не случайно. Не мешало бы дознаться — кто их послал сюда и зачем?

— А вот сейчас спробуем узнать, — промолвил воевода Порошин. — Может, тут среди них хоть один живой сыщется. — С этими словами он принялся обходить лежащие на земле тела мордовцев. Их вожак был убит наповал: стрела Никиты пронзила его насквозь, выйдя на четверть между лопаток. Большинство других тоже были мертвы, но двое оказались лишь раненными. Склонившись над одним из них, воевода сказал:

— А ну, идол, коли хочешь в живых остаться, развязывай язык! Поведай нам, кто вы такие, кто вас привел и почто напали вы на княжий возок?

Раненый, не мигая, тупо глядел на воеводу, не произнося ни слова. Думая, что он не понимает по-русски, Порошин задал ему те же вопросы по-татарски, но снова не получил ответа. Тогда он вытащил саблю и приставил ее острие к горлу пленника.

— Ну, будешь говорить? — спросил он, слегка нажимая на рукоять.

— Погоди, бачка боярин, я скажу! — прохрипел раненый, почувствовав, что клинок впивается ему в шею.

— Вот так бы и сразу! Говори.

— Мы люди князя Баюша… А привел нас сюда его меньшой сын, Гаюн.

— Вот этот, что лежит простреленный?

— Он, бачка боярин.

— А знали вы, на кого нападаете?

— Знали, бачка…

— Что же вы, собаки, женщин хотели поубивать?

— Как можно, бачка боярин? Убивать не хотели. Гаюн велел княжну живой взять.

— Княжну! А на что она ему?

— Того не знаю, бачка… Красивый девка, княжна… А может, он выкуп за нее хотел взять.

Больше спрашивать было не о чем. Приказав одному из дружинников скакать в монастырь и сказать монахам, чтобы пришли подобрать убитых и раненых, Порошин снова подошел к возку. Его разговор с пленником здесь все слышали от слова до слова, так что повторять не было надобности.

— Царица небесная! — с негодованием воскликнула княгиня. — Я-то мыслила, что они на нас по неведенью наскочили, а это что же выходит? Какой-то поганый нехристь чуть не у ворот Спасова монастыря засаду ставит, чтобы захватить дочь муромского князя! И беспременно бы захватил, не подоспей ты ко времени, Василий Романыч! Эдак вскорости из хором на улицу с оглядками выходить придется!

— Да, видать, соседство у вас беспокойное, — сказал Василий и покосился на княжну. Она была бледна и в продолжение этих разговоров не промолвила еще ни слова, но Василий несколько раз ловил на себе ее пристальный взгляд, выражение которого трудно было определить в быстро сгущающихся сумерках.

— Ты никак заснул, Афанасий Никитич? — обратилась княгиня к воеводе. — Али станем тут ожидать, доколе они вдругораз нагрянут? Сей же час в Муром!

— Слушаюсь, матушка-княгиня! Только опасаться уж нечего: небось те, что живыми ушли, чешут теперь по лесу, что твои зайцы!

— Все одно, не ночевать же тут.

Порошин отдал нужные распоряжения и сам вскочил на коня. На облучок повозки, вместо убитого кучера, сел один из дружинников и, разобрав вожжи, зацокал на лошадей.

— Ну, прощай, княгиня, и ты, княжна, — промолвил Василий, тоже успевший сесть на коня. — Счастливой вам дороги, а мой путь в другую сторону.

— Да ты что, батюшка? Али в Муром не заедешь? — с удивлением спросила княгиня.

— Поспешать мне надобно в Стародуб, княгиня, и далее на полночь [91]. Путь наш неблизок, а осень не за горами.

— И слышать того не хочу, боярин! Как это можно: ты нас от полона либо от смерти спас и теперь мыслишь уехать, не давши князю поблагодарить тебя? Да он мне в жизни не простит, коли я тебя отпущу!

— Видит Бог, княгиня…

— Бог-то видит, да вот ты не видишь! Может, разбойники снова впереди засели, чтобы дело свое довершить, а ты нас одних покинешь? Не ждала я от тебя такого, право, не ждала!

— Ну, коли так, еду, княгиня, — после небольшого колебания сказал Василий и тронул плетью своего коня.

Глава 34

Того же лета князь Юрий Ярославич Муромский обнови град свой, отчину свою Муром, запустевший отдавна. И постави двор свой во граде, такоже и бояре его, и вельможи, и купцы, и черныя люди изставиша дворы свои и святыя церкви обновиша и украсиша иконами и книгами.

Патриаршая летопись

Едва ли сыщется на Руси хоть десяток городов, которые по древности могли бы потягаться с Муромом. Точное время его возникновения неизвестно, но, во всяком случае, существовал он еще до призвания Рюрика.

Раскопки археологов показали, что еще в доисторические времена в этих местах кочевали охотники за мамонтами, оставившие по себе многочисленные следы в виде всевозможных каменных орудий, костей убитых ими животных и т. п. Позже обитало тут чудское племя мурома, от которого и получило свое название городище, служившее этому племени столицей.

О муроме, как о народе, в истории не осталось почти никаких сведений. Когда она исчезла и когда появились тут первые славяне, неизвестно. Можно лишь указать, что с Х века мурома — как некая этнографическая единица, сохранившая какие-то признаки обособленности, — уже не упоминается ни в одном письменном источнике. Очевидно, к этому времени она полностью растворилась в славянской массе, а город Муром сделался центром образовавшегося тут русского княжества, подчиненного Киеву.

Распределяя русские земли между своими многочисленными сыновьями, Владимир Святой отдал Муромское княжество Глебу, тоже причисленному православной Церковью к лику святых. Как известно, Глеб Владимирович в 1015 году был убит своим братом, Святополком Окаянным, после чего в Муроме сидели киевские наместники, но в конце того же XI века он перешел во владение черниговского князя Олега Святославича, который отдал Муромскую и Рязанскую земли своему брату Ярославу, чьи потомки с той поры там и княжили.

При татарском нашествии героически сопротивлявшийся Муром в 1239 году был выжжен дотла и почти все его защитники перебиты. По преданию, лишь небольшое число жителей города, выведенных монахами Спасского монастыря через потайной ход, спаслось в окрестных лесах.

Едва успев немного отстроиться, в 1281 году, во время очередной междоусобицы, Муром был разрушен князем Андреем Городецким, а то, что уцелело от этого разрушения, через семь лет снова было сожжено татарами. С тех пор несколько десятков лет город находился в полном запустении, некогда обширная торговля его замерла, и муромский край одичал. Большая часть населения, укрывшись в дремучих лесах, промышляла охотой, рыбной ловлей, бортничеством, а то и просто разбоем. С этого именно времени муромские леса приобретают свою громкую разбойную славу, широко отразившуюся в русском народном эпосе.

Во второй четверти XIV века старшим из муромских князей был Василий Ярославич. По характеру и привычкам он полностью соответствовал своему одичавшему народу: жил в невзрачных и темных хоромах, хуже, чем иной боярский сын; рано овдовев, вел беспорядочный образ жизни и, кроме охоты, мало чем интересовался. О восстановлении лежавшего в развалинах Мурома он не заботился, считая, что все равно его кто-нибудь снова разрушит, и делами земли своей занимался мало. При всем том был он добр и миролюбив, усобиц ни с кем не заводил, и в Муромском княжестве при нем почти открыто распоряжались московские князья.

Положение дел начало меняться, когда в Муром приехал младший брат князя, Юрий Ярославич. Это был деятельный, умный и напористый человек, немало поездивший по чужим землям и многому научившийся. Видя, что брат имеет к тому охоту, Василий Ярославич с радостью предоставил ему заниматься делами управления, и муромским князем стал фактически Юрий.

Года за два до описываемых здесь событий Василия Ярославича, бывшего уже в летах, помял на охоте медведь. Поначалу все как будто обошлось, князь отлежался, но потом начал чувствовать слабость в ногах, и вскоре они отнялись совершенно.

Когда все попытки вылечить князя на месте оказались бесплодными, он приказал возить себя по святым местам в чаянье обрести где-нибудь исцеление. Святынь на Руси было множество, и Василий Ярославич в Муром возвращался редко и ненадолго. Последнее же время жил он безвыездно в Киево-Печерском монастыре, где почувствовал себя лучше и решил дождаться полного выздоровления.

Помаленьку все стали забывать о его бренном существовании, и муромским князем вся Русь считала Юрия Ярославича. О старшем брате его летописец вспомнил лишь в 1345 году, коротко отметив: «Преставися князь Василей Ярославич Муромский».

Юрий Ярославич исподволь стал восстанавливать жизнеспособность и благосостояние Муромского княжества. Работа перед ним лежала громадная, средств почти не было, и в первые годы особых перемен не замечалось. Однако постепенно, заботами князя, люди начали возвращаться из лесов, вокруг давно заброшенных деревень вновь зазеленели посевы, кое-как отстроенные ремесленные слободы наполнились умельцами, стала оживать торговля, и в руки Юрия Ярославича потекли деньги, позволяющие приступить к обновлению города.

Чтобы труды его не пропали даром, князь Юрий решил начать с того, чем обычно постройку городов заканчивали: с возведения крепостных стен. В течение нескольких лет он окружил полуразрушенный Муром мощными укреплениями, превратив его в одну из сильнейших крепостей северной Руси, и только после этого приступил к восстановлению самого города.

К моменту приезда сюда Василия Пантелеймоновича работы эти находились в самом разгаре, а полностью закончились они лишь десять лет спустя. Однако и теперь Муром имел уже внушительный вид. Он стоял на левом, высоком берегу Оки и был окружен широким земляным валом, поверх которого на несколько сажен высились двойные дубовые стены, усиленные многими проездными и глухими башнями.

При возведении муромских укреплений князь Юрий Ярославич ввел ряд новых усовершенствований. Главным недостатком древнерусских крепостных стен являлась ненадежность их связи: они составлялись из «городниц» — бревенчатых клетей, приставленных друг к другу и заполненных землей. Если осаждающим удавалось выбить несколько бревен из такой клети, она рассыпалась вся под давлением находившейся внутри земли, открывая в стене широкий проход. Не раз бывало и так, что при отражении приступа одна из городниц разваливалась сама под тяжестью скопившихся на ней защитников.

При укреплении Мурома Юрий Ярославич применил новую систему, совершенно устранявшую эту опасность: здесь городницы были органически связаны друг с другом и вся стена представляла собой не цепь отдельных звеньев, а нечто похожее на сплошной бревенчатый коридор, наполненный землей.

К укрепленной части города, имевшей форму неправильного четырехугольника, общей площадью около девяти десятин, вплотную примыкал обширный посад, делившийся на концы и улицы. Чуть в сторону от него, ближе к реке, тянулись слободы ремесленников. Одна из них была населена исключительно мережниками, изготовлявшими рыболовные снасти и сети.

Помимо ремесленных изделий, Муром вел торговлю мехами, рыбой, медом, воском и иными продуктами сельского хозяйства, постепенно снова превращаясь в крупный торговый узел. Местные святыни также способствовали росту общего благосостояния, привлекая сюда много паломников. Однако следует отметить, что религиозное значение Мурома заметно пошло на убыль после того, как муромцы, обвинив своего епископа, Василия, в нечистой жизни, изгнали его из города и он перенес епископскую кафедру в Рязань.

* * *

Князь Юрий Ярославич, высокий и худощавый мужчина, с небольшой тщательно подстриженной бородкой и пронзительными серыми глазами, выглядел значительно моложе своей преждевременно располневшей и слегка обрюзгшей супруги. Выслушав ее рассказ о случившемся, он принял Василия радушно и не поскупился на выражения благодарности. Трудно было сомневаться, что безукоризненно вежливым словам его и манерам не хватает чисто русской простоты и сердечности. Чувствовалось, что князь знает себе цену и всегда помнит о расстоянии, отделяющем его, Рюриковича, от простых смертных. Это так не вязалось с обычной простотой в обращении всех известных Василию русских князей, что в первую минуту он удивился и насторожился. Но вскоре этой черте характера муромского князя нашлось объяснение: из дальнейшего разговора выяснилось, что Юрий Ярославич в молодости провел несколько лет в Царьграде и, очевидно, до известной степени впитал в себя дух, господствовавший при дворе императора Андроника.

Впрочем, это не помешало ему остаться тем, чем создала его русская природа: весьма способным и очень наблюдательным человеком. К тому же он по своему времени был широко образован, говорил на нескольких языках, отлично знал историю европейских народов, начиная с самых ее истоков, и беседа с ним была увлекательна и интересна. В этом Василий убедился вполне, когда два часа спустя, помывшись в бане и приведя себя в порядок, он сидел за ужином в кругу княжеской семьи и нескольких муромских бояр.

Отвечая на вопросы гостя, а отчасти и по собственному почину, князь рассказывал много занимательного о жизни Византии и других стран, в которых ему довелось побывать. Но как ни старался Василий удерживать разговор в этой плоскости, он вскоре перекинулся в ту область, которой карачевскому князю менее всего хотелось касаться.

— Скажи-ка, боярин, — спросил вдруг Юрий Ярославич, — ведомо ли тебе о том, что намедни приключилось у вас в Карачеве?

— Это ты о чем, князь? — весь насторожившись, но сохраняя полное самообладание, осведомился Василий, до сих пор не знавший, дошли ли до Мурома вести о козельских событиях.

— Тому дня три сказывали мне, что князья ваши перессорились меж собой на семейном съезде и будто карачевский князь Василий Пантелеевич дяде своему, князю звенигородскому, срубил голову. Ужели ты, из той страны едучи, ничего о том не слыхал?

— Когда выезжал я из дому, все у нас было тихо, — ответил Василий, заранее обдумавший, что отвечать на подобные вопросы, — а слух, о котором ты говоришь, настиг меня уже в Рязани, где задержался я по своим делам. Только я тому слуху большой веры не даю. Непохоже, чтобы такое у нас могло приключиться.

— И все же, видать, приключилось. Нам довели о том люди верные.

— Что же именно говорили они?

— Сказывали, что у князей Карачевской земли со смерти Пантелея Мстиславича велась супря [92] о старшинстве и о правах на большое княжение. И вот будто в последних днях июля съехались они в Козельске, и там все это случилось.

— Ежели что подобное и стряслось, то причины тому, без сумнения, были иные, — сказал Василий. — О том, что на двадцать третье июля князья наши должны были съехаться в Козельске, все мы давно знали. Но только ни о каких спорах о старшинстве я не слыхал. Да и какие могли быть споры? Василий Пантелеевич по праву занял отцов стол и княжит уже целый год. Когда заступал он на большое княжение, дядья его и слова вперекор не молвили и из воли его николи не выходили. Андрей же Мстиславич безо всякого к тому понуждения сам приехал в Карачев и крест братаничу целовал, — я это своими глазами видел. Так что, воля твоя, Юрий Ярославич, а тут что-то другое. Да и в Рязани о том иной слух ходил.

— Каков же был тот слух?

— Сказывали, что не супря о старшинстве, а измена удельных была всему причиной. Василий-де Пантелеич, не опасаясь ничего худого, приехал в Козельск с малым числом людей, а там дядья его хотели схватить. Отбиваясь от этих воров, он будто и зарубил Андрея Мстиславича. Только не дуже я этим россказням верю. Может, какая размолвка и вышла промеж князей, а людская молва ее стократ раздула.

— Дыму без огня не бывает, — сказал Юрий Ярославич, пристально глядя на Василия, который спокойно выдержал этот взгляд. — Ну а говорили в Рязани, что после было?

— Говорили, будто князь Василий со своими людьми от крамольников все же отбился и из Козельска ускакал. А вскорости после того поехал в Орду, чтобы оправдаться перед ханом.

— В чем же ему оправдываться, ежели дело было так, как ты сказал? Нешто он не вправе был свой живот защищать?

— То не я, а молва говорит, Юрий Ярославич. А я сказал тебе, что той молве не очень верю. Может, никуда он не поехал, а может, и вовсе ничего такого не было.

Князь Юрий еле приметно улыбнулся в свою византийскую бородку и ничего не ответил. Замолчал и Василий, чувствовавший, что его собеседник знает больше того, что сказал.

— Ох, Господи, несчастье-то какое! — промолвила княгиня, прерывая молчание. — Ведь коли вправду такое случилось, царь Узбек может Василия Пантелеевича и вовсе согнать с карачевского стола.

«Вишь, где у тебя болит!» — подумал, внутренне усмехаясь, Василий и поглядел на княжну. Она сидела подле матери, потупив голову, но было заметно, что из всего разговора не упустила ни слова. Как бы почувствовав на себе взгляд Василия, она подняла глаза, и взоры их встретились. Чуть-чуть улыбнувшись и порозовев, она сейчас же снова потупилась и принялась нервно теребить бахрому скатерти.

«Хороша, — подумал Василий, незаметно любуясь породистыми чертами ее лица и нежным румянцем щек, юную свежесть которых особенно выгодно оттеняла оправа волнистых темных волос. — Только вот неживая какая-то… Я еще и голоса ее не слыхал. Напугалась разбойников, что ли? Или при родителях боится рот раскрыть?»

Но он не угадал. В те времена девушки на Руси пользовались гораздо большей свободой, чем два-три века спустя, и не жили затворницами. Причиной молчания княжны было скорее желание приглядеться к новому человеку, появление которого было столь неожиданно и необычно. И когда все встали из-за стола, а Василий, улучив удобный момент, приблизился к ней, она, очевидно, поняв, что рискует показаться ему смешной или неблагодарной, а может быть, повинуясь иному, ей самой неясному чувству, преодолела свое смущение и первой обратилась к нему:

— Не суди меня, боярин, за то, что до сего часу не поблагодарила тебя за спасение мое. Там, в лесу, с перепугу слова на ум не шли, а после ты был занят беседой с батюшкой. Прими же хоть теперь великую благодарность мою и верь, что услуги твоей я до смерти не забуду!

— Полно, Ольга Юрьевна, стоит ли о том говорить! Поелику сей случай не имел худых следствий, я сам за него благодарен судьбе: инако я бы тебя, может, никогда не увидел.

Княжна опустила глаза, и щеки ее порозовели, что заставило Василия подосадовать на себя: ведь для нее он только заезжий боярин и его любезность могла показаться ей слишком смелой. Однако, бросив быстрый взгляд по сторонам и убедившись, что слов Василия никто, кроме нее, не слышал, Ольга Юрьевна лишь спросила после небольшой паузы:

— Почто же ты, проезжая под самым Муромом, да еще к ночи, не хотел в город заехать?

— Да ведь в город заехать — беспременно два-три дня потеряешь, а я тороплюсь. Потому и мыслил заночевать в Спасовом монастыре, а с зарею дальше двигаться.

— Куда же ты эдак торопишься?

— Еду я далеко на полночь, в самый конец Вятской земли, путь туда труден и долог. А надо успеть до больших холодов в обрат вернуться.

— Небось семья тебя дожидается?

— Нет у меня никого, княжна. Живу один, бобылем.

Тонкие брови девушки чуть заметно шевельнулись. Казалось, ее удивил ответ Василия. Медленно, как бы думая о чем-то другом, она промолвила:

— Коли так, хоть не столь тяжко ты на меня посетуешь за то, что нечаянно причинила тебе задержку…

— Помилосердствуй, княжна! Чтобы послужить тебе, я не то что одного дня — целой жизни не пожалел бы! И горюю лишь о том, что неотложное дело принудит меня завтра с тобою проститься и продолжать мой путь.

— Уже завтра? — вырвалось у княжны. — Стало быть, на город наш и не глянешь?

— Утром объеду его на коне, а там и в путь-дорогу. Чай, город не столь велик, чтобы за полдня его не обсмотреть?

— Город-то не велик и пока не вельми пригляден, но примечательное в нем есть, особливо новые стены и башни. Батюшка говорит, — таких еще не было на Руси. Ты человек ратный, ужели упустишь случай все это своими глазами зреть?

— Что делать, Ольга Юрьевна! До обеда все, что успею, обсмотрю, а уж остальное на возвратном пути, коли Бог даст.

Лицо княжны выразило явную досаду. Она слегка закусила губу, но, видя, что к ним направляется боярин Порошин, быстро подняла на Василия свои чарующие, темные как ночь глаза и промолвила, понижая голос:

— Ежели в давешних словах твоих, боярин, кроме простой учтивости, была хоть капля правды, не уезжай завтра из Мурома. Мне хотелось бы распытать тебя кое о чем…

— Коли так, остаюсь, княжна, доколе тебе буду надобен, — с поклоном ответил Василий, сам в глубине души удивляясь своей неожиданной уступчивости.

* * *

Придя в отведенные им покои и укладываясь спать, Никита, весь вечер внимательно наблюдавший за Василием, спросил:

— Завтра с утра выезжаем, княже, али попозже?

— Завтра не едем, — был короткий ответ.

— А когда же?

— Там видно будет.

— Вот те на! — притворно удивился Никита. — Никак ты боле не торопишься за Каменный Пояс?

— Небось успеем еще насидеться за Каменным Поясом, — с раздражением ответил Василий. — Али ты не знаешь того, что князь Юрий Ярославич невдавне укрепил Муром наново и что столь гораздых, как тут, оборонных хитростей на всей Руси не увидишь? Ужели упустим случай все это добре обсмотреть только того ради, чтобы лишнюю седмицу промаяться в Мубарековой орде?

— Ну, коли так, тогда конешно… — понимающе усмехнулся Никита, погасив светец и натягивая на себя покрывало.

Глава 35

На следующий день, поднявшись, по обычаю своего века, на рассвете, Василий в сопровождении Никиты, Лаврушки и одного из муромских боярских детей выехал с княжьего двора, чтобы поглядеть на город. Проезжая по узким улицам, среди которых почти не было прямых, он с любопытством присматривался к окружающему и всюду видел кипучую деятельность князя Юрия Ярославича.

Старый Муром был непригляден. Тесно скученные избы его смотрели, без всякого порядка, в разные стороны, всюду виднелись пожарища и развалины, а жилища людей были сложены как бы наспех, частью из свежих, частью из обгорелых бревен. Кое-где попадались и простые землянки, с низенькими крышами, обильно поросшими травой. Но среди всего этого шла напряженная стройка.

Тут и там ватаги людей, под зычные окрики десятских, крючьями растаскивали полуобгорелые остовы старых построек и расчищали места для новых. Из лесу возили свежие, пахнувшие смолой бревна и для подсушки складывали их на пустырях клетями. Местами артели плотников возводили новые, добротные срубы, конопатили их мхом и паклей, пилили доски, покрывали тесом крутые крыши. И за всей этой слаженной суетой из-под развалин старого отовсюду уже проглядывали черты нового Мурома, продуманно распланированного и по-хозяйски крепко утверждающегося на этой, столько раз политой русской кровью земле.

В некоторых частях города, особенно в его центре, новое уже явно преобладало над старым. Тут высились две красивые церкви, заканчивалось постройкой монастырское подворье, давно был обжит новый княжеский дворец; вокруг него, соперничая друг с другом в затейливой резьбе оконных ставен и наличников, стояли обновленные хоромы бояр и дома служилых людей.

Необозримый лесной океан, раскинувшийся вокруг, являлся единственным поставщиком строительных материалов, что предопределяло весь облик города: и дворец, и простые избы, и хоромы, и церкви — все было сложено из толстых сосновых и дубовых бревен, не успевших еще потемнеть от времени.

Осмотрев самый город, Василий поехал в посад. До него еще не дошли руки строителей, и все здесь дремало в обветшалой старине и запущенности. Через покосившиеся деревянные тыны, из буйно заросших палисадников свешивались пышные ветви черемух; на базарной площади шел вялый будничный торг; по пыльным и кривым улицам изредка громыхали телеги, мальчишки играли в бабки и в чилика, да кое-где, в никогда не просыхающих лужах, блаженно похрюкивая, нежились ленивые свиньи.

Наибольший интерес представляли стены н оборонные сооружения города, но именно потому Василий не стал их теперь осматривать, решив сделать это после обеда или на следующий день, когда времени будет больше. А сейчас он спешил возвратиться во дворец, надеясь за завтраком увидеть Ольгу Юрьевну.

По природе своей Василий был человеком увлекающимся и, конечно, не мог остаться равнодушным к красоте муромской княжны. Это чувство усугублялось необычностью их встречи и всей сложившейся обстановки. Согласившись отложить свой отъезд, он не сомневался в том, что Ольга задержала его с целью расспросить о князе Карачевском, которого ей прочили в мужья. Но, припоминая ее вчерашние взгляды и смущение, Василий, как человек опытный в подобных делах, отлично отдавал себе отчет и в другом: что боярин Снежин тоже произвел на нее заметное впечатление. Таким образом, в предстоящих встречах и разговорах на его долю выпадал поистине неповторимый жребий: выступать в роли своего собственного соперника.

За завтраком Василия ждало разочарование: ни княгиня, ни княжна к столу не вышли и трапеза прошла в обществе князя и нескольких его приближенных. Юрий Ярославич сегодня держал себя проще, но все время наводил разговор на карачевские события, и Василию приходилось постоянно быть начеку, чтобы в чем-либо не проговориться. Поэтому он был весьма рад, когда завтрак окончился и князь, сославшись на дела, ушел, предварительно поручив гостя попечениям воеводы Порошина. Последний повел его осматривать княжескую усадьбу и конюшни, в которых оказалось немало превосходных лошадей. По выходе оттуда Порошина куда-то позвал дворецкий, и Василий с чувством облегчения остался наконец один.

До обеда он протомился, бродя по усадьбе, несколько раз обошел сад, посидел там на скамейке, с которой открывался широкий вид на Оку, наведывался и в хоромы, но княжны Ольги так и не встретил.

Увидел он ее только за обедом. Она была бледна и рассеянна, что Василий отметил с удовлетворением, как признаки явно для него благоприятные. В общем разговоре княжна, как и накануне, никакого участия не принимала, лишь коротко ответив на два-три ничего не значащих вопроса, которые умудрился задать ей Василий, в порядке застольной беседы. Однако в продолжение обеда, поглядывая на нее украдкой, он заметил, что она пристально смотрит на него, когда ей кажется, что никто этого не видит, и сейчас же опускает глаза, как только взгляды их встречаются. Наконец князь поднялся из-за стола, все последовали его примеру и, помолившись, начали расходиться из трапезной. Воспользовавшись общим движением, Василию удалось подойти к княжне, когда поблизости никого не было. Ему даже показалось, что она ждала этого и умышленно отошла в сторону от других.

— Ожидаю приказаний твоих, Ольга Юрьевна, — сказал он. — Коли желаешь о чем говорить со мной, укажи не мешкая место и час. Ведь мне уезжать нужно.

— Али не сказал ты вчера вечером, что останешься в Муроме, доколе мне надобен будешь?

— Так ведь, к великому горю моему, надобен я тебе буду для единого только разговора. Почто же тогда с этим делом медлить?

— Может, не для единого только разговора… а для двух либо трех, — чуть улыбнувшись, промолвила княжна. — Коли ты не слишком жалеешь, что обещал мне ожидать их.

— Не жалею, Ольга Юрьевна, хотя видит Бог, сколь надобно мне спешить. Когда же и где будет первый из тех разговоров?

— Сегодня мне нельзя, — немного подумав, ответила Ольга, — а завтра, сразу после обеда, буду в саду.

— Только завтра? — разочарованно протянул Василий. Княжна ничего не успела ответить, ибо в этот момент к ним подошел князь Юрий Ярославич.

— О чем беседуете, коли не тайна? — с искренним или деланым благодушием спросил он.

— Да вот княжна выспрашивала меня о Карачевской земле и о наших князьях, — не сморгнув ответил Василий. При этом Ольга метнула на него быстрый удивленный взгляд и сейчас же потупилась, а князь, который и сам не сомневался в том, что дочь его попытается выведать у карачевского боярина все, что возможно, о Василии Пантелеймоновиче, спросил:

— О чем же именно спрашивала ты, дочка?

— Спросила я, батюшка, велик ли город Карачев или наш Муром больше?

— Ну и что же ответил тебе боярин?

— Не успел я еще ответить, как ты подошел, Юрий Ярославич, — вмешался Василий, выручая не знавшую что говорить княжну.

— Коли так, ответь нам двоим. Мне оно тоже любопытно.

— Нелегко это сделать, княже. Видел я сегодня Муром старый, но видел и то, каким будет он новый. Великое и славное дело вершишь ты, Юрий Ярославич!

— Да мы о Муроме знаем, — улыбнулся князь, — ты нам о Карачеве скажи.

— Карачев город старый, но сложен он крепко. От разрушений и от больших пожаров нашим князьям Господь пособил его уберечь. По себе он не вельми меньше Мурома, но ремесленные слободы у нас далеко не столь обширны, а укрепления с муромскими и не сравнить. Я ваши стены да башни только со стороны видел, но и того достает, чтоб это уразуметь. Весьма изрядно укрепил ты свой город, княже!

— Что наши стены лучше, это Карачеву не в укор, — сказал Юрий Ярославич, в душе польщенный отзывом Василия. — На Руси лишь немногие города такие имеют. Ты их беспременно осмотри поближе, Василий Романович, они того стоят.

— Не премину, князь. Как раз хотел просить на то твоего дозволения.

— Помилуй, какое еще дозволение! Гляди все, что хочешь. Уж с Карачевом-то мы воевать николи не будем: промеж нас три другие княжества лежат и делить нам нечего.

— Мыслю я, что, будь мы даже соседями, и тогда жили бы в любви и в мире. Карачевские князья до усобиц не охотники, да и ты, видать, тоже. К тому ж о тебе, Юрий Ярославич, не раз доводилось мне слышать речи вельми уважительные как от нынешнего князя нашего, так и от покойного Пантелея Мстиславича.

— Верь, боярин, тако же и я о них всегда говорил и думал. Да и родня мне как-никак карачевские князья, хотя и далекая.

— Ну, коли на то пошло, все русские князья друг дружке сродни: каждый ведет свой род от нурмана Рюрика, призванного новгородцами на княжение.

— Нет, с карачевскими наше родство много ближе: общим предком у нас был черниговский князь Святослав, внук Владимира Святого. Их род идет от сына его Олега, а наш, муромский, от Ярослава. Но вот ты Рюрика сейчас нурманом назвал и попал пальцем в небо. Хотя вины твоей в такой оплошке нет: за полтысячи лет темноты и разных неурядиц истина у нас забылась либо перемешалась со сказками, и ныне на Руси многие стали ложно толковать наше далекое прошлое. Ну и о Рюрике тож наплели небылиц.

— Кем же он был, коли не нурманом? — спросил удивленный Василий.

— Был он чистым славянином.

— Как же это так? Будь ласков, растолкуй мне это, Юрий Ярославич! С превеликой охотой и пользой тебя послушаю.

— Изволь, если хочешь. Только рассказ мой будет долог, стоять притомимся. Пойдем-ка лучше в мою рабочую горницу, там сядем и побеседуем. А ты, дочка, ступай к себе, отдыхай. Все, что я стану Василию Романовичу сказывать, тебе уже ведомо.

Глава 36

Имах Гостомысл четыре сына и три дочери. Сынове же его ово на войнах избъени, ово в дому измроша, и не остася ни единому им сыну, а дочери выданы быша суседним князям в жены. И бысть Гостомыслу и людям о сем печаль тяжка, и принесе жертвы и моли Боги о наследии…

И спяче ему единажды о полудни, виде сон, яко из чрева средние дочери его Умилы произрасте древо велико плодовито и покры весь град Великий, от плод же его насысчахуся людие всея земли… И рекоша весчуны: от сынов ея имать наследити ему и земля угобзится княжением его. И все радовахуся о сем, Гостомысл же, видя конец живота своего, созва вся старейшины земли от словян, руси, чуди, веси, мери, кривич и дрягович, яви им сновидение и посла избраннейшия в варяги, просити князя. И приидоша по смерти Гостомысла Рюрик с двемя браты и роды ею.

Иоакимовская летопись

Рабочая горница муромского князя была невелика, но она сразу поразила Василия своим убранством. Здесь на стенах почти не было видно оружия, драгоценных блюд и охотничьих трофеев, которыми обычно украшались покои русской знати. Вместо этого всюду были развешаны иконы старинного письма, с ликами русских святых, причем, рассмотрев их поближе, Василий заметил, что тут собраны лишь те, которые принадлежат к княжескому роду [93]. Вперемежку с иконами висели нарисованные на досках изображения различных храмов, а также несколько карт и таблиц, вырисованных чернью и киноварью на желтых листах пергамента.

Вдоль одной из стен тянулись полки из мореного дуба. На верхней были расставлены золотые, серебряные и глиняные сосуды; на нижних лежали книги, тетради и перевитые шнурами свитки пергамента. Немало их лежало и на рабочем столе князя, крытом зеленой скатертью. Убранство комнаты дополняли два ковровых дивана и несколько резных деревянных кресел с вышитыми шелком подушками. По всему было заметно, что хозяин этой горницы более всего интересуется русской стариной.

Разъяснив значение некоторых предметов и карт, заинтересовавших Василия, князь Юрий Ярославич усадил гостя, велел отроку принести из погреба холодного меду и начал:

— Так вот, послушай о князе Рюрике… Прежде и я, как ты, мыслил его варягом и верил, что наш русский княжеский род идет от нурманского корня. Чай, и тебя учили, что в древние времена новгородские славяне, передравшись промеж собой, призвали на княжение варяга Рюрика, который приплыл из-за моря с двумя братьями, с великой дружиной и со всем племенем своим, звавшимся русью. И будто те наезжие варяги навели в Новгороде порядок, а земля наша от них стала зваться Русью.

И вот позже, когда стал я глубже вникать в прошлое нашей земли, взяло меня сумнение: ужели же и вправду так было?

Ты, верно, слыхал, что до призвания Рюрика правил в Новгороде Гостомысл. Еще при отце его, князе Буривое, новгородских славян повоевали нурманы, пограбили их города, а на народ наложили непосильную дань. Иго их было столь тяжким, что терпеть его не стало сил. Гостомысл поднял людей на мятеж и след долгой и трудной войны прогнал за море тех нурманов. Все это нам вточию ведомо, ибо запись о том осталась в новгородской летописи. Как мыслишь ты, можно ли дать веру тому, что Гостомысл, ничего не жалевший для освобождения своей земли от нурманского гнета, потерявший в этой войне двух сыновей, после того сам бы научил новгородцев призвать к себе нурманского князя, еще и с дружиной, и со всем племенем своим? Помилуй, да ведь это все одно было бы, что погубить начисто дело своей жизни и по доброй воле сызнова сунуть голову в нурманское ярмо!

Гостомыслу в ту пору было уже за восемьдесят, может статься, от старости он выжил из ума. Но ведь дело-то решало новгородское вече, и оно бы николи не дало своего согласия на эдакую дурость. Однако мы знаем, что согласилось и призвало на княжение Рюрика, который немедля приехал и вокняжился в Новгороде. Из того явствует, что там ни его самого, ни великой дружины его никто не боялся, — видать, для новгородцев он был не чужак, а свой, сиречь нурманом он не был. И не токмо в летописаниях, но и в самой бытности новгородской, да и Киевской Руси можно тому сыскать немало подтверждений.

Прими на миг, что и вправду в славянских землях сели нурманские князья, у кормила власти повсеместно стали пришлые с этими князьями знатные нурманы, суд над славянами почали вершить судьи, не разумеющие славянской речи, начальными людьми в войско поставили многих иноплеменников да еще, на додачу, в Новгородскую землю вселилось целое нурманское племя — племя, породившее всех этих князей, вельмож, судей и воевод и потому мнящее себя много повыше славян. Что бы это получилось?

Допрежь всего понадобилась бы целая рать толмачей, дабы правители и народ могли разуметь друг друга. Толмач стал бы на Руси первым мздоимцем, лицом видным и важным, ибо без его помощи неможно было бы ступить шагу. А меж тем в наших древних летописях, где многократно поминаются всякие служилые и подсобные люди, как-то: бояре, воеводы, судьи, тиуны, гриди и прочая, — о толмачах нет ничего и даже самого слова такого не сыщешь! Стало быть, никаких толмачей вовсе и не было, ибо язык у всех был един.

Опричь того, промеж славянами и нурманами приключалось бы несчетное множество неразумений, обид, злочиний, драк и побоищ. Вестимо, бывали бы супротив нурманской власти и мятежи — новогородцы-то спокон веку славились буйным и непокорным нравом, да и варяги были, как известно, не лучше. В Новгороде о том должны бы остаться многие предания и записи. А где они? Я сам бывал в Новгороде, обшарил все старые монастыри и со всех, кои там хранятся, летописей и древних сказов заказал сделать себе полные списки [94], — вон они лежат у меня на полках. Все это я прочел от первого слова до последнего и не единого случая там не сыскал. А всякие вечевые драки новгородцев промеж собою и даже мелкие их перекоры описаны вельми словообильно.

Есть, правда, в летописи о мятеже Вадима Храброго, но то была борьба за княжеский стол, а не народное возмущение против нурманской власти. Гораздое множество новгородцев взяло тогда сторону Рюрика, он легко одолел Вадима и казнил его смертию.

И вот еще несуразица: нурманы в ту пору письмо уже знали, как же могло случиться, что на Руси не осталось ни единой грамоты, ни единой строки, писанной их языком? Да что говорить о писаниях! Даже изустная речь новгородцев не вобрала в себя никакого нурманского слова. А ведь там, где два разноязычных народа тесно сожительствуют, беспременно в язык одного вплетаются словечки другого. Вот, к примеру, с татарами мы хотя и не перемешались, а все же слов татарских нахватали немало. Ныне уже мало кто и помнит, что такие всеобычные слова наши, как «богатырь», «хозяин», «сундук», «базар», «кафтан», «чертог», «чердак», «караул», «зипун», «армяк», «чурбан», «куча», «канава», «кусок», «шатер», — все взяты нами от татар. Это я тебе назвал первые, какие на ум пришли, а коли поискать, так их наберутся многие сотни, а может, и тысячи.

Орда от нас далеко, и во вседневной жизни нашей мы с татарами нечасто встречаемся, а все же у нас почти каждый мужик хоть малую толику по-татарски знает, и, коли ему приспичит, он сумеет с татарином сговориться. Почему же так случилось, что новгородцы, посадивши к себе на шею целое варяжское племя, не заимели и не запомнили ни единого нурманского слова? А только лишь потому, что эти пришельцы никакими нурманами не были и речь их была новгородцам столь же понятна, как и своя. Инако говоря, были они славянами.

Племя, пришедшее с Рюриком, наши летописцы называют русью. Однако такого племени ни в нурманских, ни в свейских землях николи не бывало. Жили там свеи, урмане, готы, даны и иные, но никакой русью отродясь и не пахло. А вот в древних румейских хартиях, которые я в Царьграде своими глазами видел, русами называют славян. Такое же говорят и арабские ученые мужи, указуючи, что те славяне-русы еще задолго до Рюрика жили по нижнему Дону и по Волге. Стало быть, не из нурманских краев, а оттуда вышло племя русь, от которого получила свое имя и вся наша земля.

Вот и еще одно тому утверждение: в вифлиотеке ромейского василевса Андроника попалась мне древняя рукопись, писанная, как думают, епископом Захарием в Сирийской земле, лет еще за триста до жизни князя Рюрика [95]. Описывая известные ему народы, тот епископ повествует, будто меж Сурожским морем [96] и рекою Доном жило племя женщин-амазонок. Пишет он, что были они вельми храбры, лихо ездили на конях, а чтобы при стрельбе из лука не мешала им правая грудь, они ее с детства выжигали каленым железом. Жили те амазонки без мужчин, а для продолжения рода своего в положенные сроки ездили они общаться с соседним народом — русами, от которых имели потомство, из коего оставляли жить токмо девочек. Что до самих амазонок, может, то и сказки, хотя нечто похожее, видать, было, ибо о них поминают многие ученые мужи древности. Ну, а про русов писавший никак не солгал, ибо после него и иные многие свидетельствуют, что русское племя обитало в тех же местах.

— Как же могло случиться, что Рюрик в Новгород из-за моря приплыл, ежели племя его жило близ реки Дона? — спросил Василий.

— О том скажу дале, а допрежь того хочу кончить с вымыслом о нурманах. В чем его корень? Ужели ошиблись наши первые летописцы? Я так споначалу и подумал, а после, разобравшись в деле, уразумел, что получилось иное: люди, ныне живущие, их не стали истинно понимать. Суть здесь в том, что с ходом времени слово «варяг» приняло инакий смысл. Ныне под этим разумеют токмо нурманов да свеев, а во времена оных предков наших варягами звали всех, чьи земли выходили к Варяжскому морю [97]. Думается мне, что еще того раньше говорили не «варяг», а «моряг» либо «моряга», что означало «человек с моря». Новгородские летописцы того времени именовали варягами не токмо нурманов и свеев, но такоже немцев, борусов, эстов, данов, поморских славян и даже англов. Коли желаешь в том убедиться, вон, возьми у меня любую новгородскую летопись и погляди. Ну а первый киевский летописец Нестор, тот и самих новгородцев, ничтоже сумняшеся, сделал варягами.

— Ужели возможно? — усомнился Василий.

Вместо ответа Юрий Ярославич поднялся с места, достал с полки объемистую тетрадь, сшитую из листов тонкого пергамента, и развернул ее на одной из первых страниц.

— Вот труд печерского черноризца Нестора, почитаемый основой наших познаний о прошлом Руси, называется он «Повесть временных лет, откуда есть пошла Русская земля». О призвании варяжских князей тут писано такое: «В год 6379 [98] реша новгородци: поищем собе князя, иже бы володел нами и судил по праву. И идоша за море к варягам, к руси. Те варязи бо звахуся русью, яко другие зовуться свеи, другие же урмане, англяне, готы, — тако и эти». Заметь себе, Василий Романович, Нестор говорит ясно: варягами звались многие народы, некую часть которых он тут, для примера, перечислил. И поелику он пишет, что русь — это одно, а свеи и урмане — другое, как можно было обратить русь в урманское племя?! Воистину для того надобна темнота либо дурость. Ну вот, а чуть пониже Нестор пишет: «И от тех варягов прозвася Руская земля. Новгородци же, то люди от рода варяжска, а прежде беше словяне». Видишь: стоило только новгородцам призвать к себе заморских князей, как киевский летописец и их самих обратил в варягов! Разумеешь ли теперь, что варяг и нурман вовсе не одно и то же и что варяжское племя русь поистине было славянским?

— Вестимо, разумею, Юрий Ярославич! Спаси тебя Бог за то, что открыл ты мне столь давнюю истину. Поведай только, почто новгородцам так люб показался Рюрик? Или был он уже чем-либо прославлен?

— Изволь, расскажу и это. Давай только глотки промочим, — сказал князь, наливая гостю чашку душистого малинового меда. Себе он налил лишь малую стопку, ибо в еде и в питье был весьма умерен. — Токмо чтобы к тому подойти, придется мне начать издалече, с того, что было в наших землях задолго до Рюрика. Надо тебе сказать, что киевский летописец Нестор вельми скупо повестил о нашей древности либо ее не знал [99]. Он лишь походя упомянул, что славянский народ пошел от рода Иафетова, а засим, ничего не сказав о многих прошедших веках, сразу же перечислил, какие знал, славянские племена и где они обитали перед призванием варягов. Из старых киевских князей он помянул только Кия, братьев его Щека и Хорива да сестру их Лыбедь. Самое же повествование свое ведет от первых князей Рюриковичей.

В Новгороде было иное. Летописание там началось раньше, и первым летописцем новгородским был епископ Иоаким, муж ученый, который жил в одно время со святым Владимиром, крестителем Руси, сиречь лет за сто до Нестора. Он собрал купно и записал все, что тогда ведомо было о славянах и о прошлом Новгородской земли. И коли верить ему, то народ славянский был еще до рождения Христа и уже тогда имел своих князей, предков далеких новгородского Гостомысла.

Были будто бы в незапамятные времена два могучих князя, Славен и Скиф, братья родные, которые повоевали все земли по Дунаю и по берегу Понта, как называлось тогда Русское море [100]. После того Скиф со своим племенем осел в Таврии и в землях промеж Днепром и Волгой, а Славен, оставивши на Дунае князем своего сына Бастарна, сам пошел на полночь и, дойдя до берегов Варяжского моря и Ильмень-озера, поставил там великий город Славянск. Может, то и есть Новгород, только я мыслю иное: Славянск, должно быть, позже сгорел либо вороги его разрушили, и на его месте, а то вблизи, выстроили славяне другой город, который потому и был назван Новымгородом. След того, повествует Иоаким, много сотен лет княжили там потомки Славена, имена коих уже забыты. Но лет за четыреста до Гостомысла сидел будто в Новгороде князь Вандал из того же славного рода.

Вестимо, все эти старые сказы надобно понимать инако: не князья такие были, а народы: славяне, скифы, бастарны и вандалы, или венедалы, коих такоже зовут венедами. Однако то, что пишет Иоаким далее, уже похоже на истину: у Вандала было три сына, Избор, Столпосвет и Владимир, меж которыми отец поделил все свои земли. Но первые два невдолге умерли, и Владимир остался единым князем этой земли. Женат он был на Адвинде, женщине варяжского рода, славной своею красою и мудростью. И вот сдается мне, что, беря от этой княжеской четы, всему, о чем дальше повествует Иоаким, уже можно верить.

По смерти Владимира, пишет он, княжили в Новгороде его потомки, из коих в девятом колене был Буривой, отец Гостомысла. Родился он не боле как за сто лет до призвания Рюрика, и о его деяниях уже достоверно было известно Иоакиму. В княжение Буривоя нурманы почали непрестанно нападать на Новгородскую землю, и вся его жизнь прошла в войнах с ними. Поначалу он побеждал и отгонял ворогов, но в конце претерпел от них поражение на реке Кимени, потерял все свое войско и бежал в землю карельской чуди, где невдолге и умер. Нурманы же овладели Новгородом и покорили себе славянский народ. Как я уже сказывал, побил их и прогнал за море Гостомысл. А на берегу для заслону построил крепкий город, который назвал Выбором, по имени старшего своего сына, павшего в битве на этом самом месте [101].

Повествует Иоаким, что за доблесть, мудрость и правду свою Гостомысл был вельми любим новгородцами и столь же чтим соседями. Княжил он долго, и, коль скоро прогнал нурманов, во всей его земле настали мир и тишина. Кому же лучше знать истину: новгородскому ли епископу, по времени стоявшему не столь далеко от тех событий, или же монаху Нестору, который два века спустя писал в далеком Киеве такое… — Князь полистал тетрадь и, найдя нужное ему место, прочел: — «Изгнаша новгородци варягов за море и почаша сами собою володети. И не бе средь них правды, и встал род на род, и быша у них усобица великая, и почаша сами с собою воевати»… Так вот, по Нестору выходит, что новгородцы решили призвать варяжских князей, чтобы те пресекли у них усобицы и дали порядок. А вот что говорит об этом призвании Иоаким, который вещает, что ни малого беспорядка, ни усобиц в Новгороде не было:

«У Гостомысла было четыре сына и три дочери. Сыновья все поумирали и потомства не оставили, а дочери были выданы за соседних князей. И когда почуял Гостомысл близость смерти, стал он думать, кому передать княжение? Вестимо, он понимал, что, если еще при жизни своей этого дела не урядит, начнется усобица и вновь придет в упадок Новгородская земля.

И вот, когда размышлял он об этом, привиделся ему сон: будто из чрева средней его дочери Умилы выросло великое дерево, сенью своей покрывшее и плодами напитавшее всю славянскую землю. И волхвы, коих созвал Гостомысл, так ему растолковали этот вещий сон: надлежит княжить в Новгороде сыновьям Умилы, и потомство ее принесет славу и процветание славянскому народу. Вот тогда и послали новгородцы послов своих к варягам-pyси, понеже за их князем была Умила… Так разумеешь теперь, кого призвали новгородцы к себе на княжение? Не нурманских князей, исконных врагов Руси, а внуков родных и наследников старого своего князя Гостомысла, род которого, через потомство Рюрика, и доселева правит Русью.»

— Вельми дивно и славно все, что поведал ты, Юрий Ярославич! — воскликнул восхищенный Василий. — Стало быть, род наш чуть не со времен Христа над славянами княжит!

— Наш род? — удивился князь Юрий. — А мне и невдомек было, что ты тоже Рюрикова рода, Василий Романович.

— Да нет, Юрий Ярославич, что ты! — спохватился Василий. — Я хотел сказать: род князей наших, русских, а не мой. Сам же я роду невысокого… Ну а другие внуки у Гостомысла были? — поспешил он направить разговор в прежнее русло.

— Сколь ведомо, был еще один, от старшей его дочери Пребраны, это и есть тот самый Вадим, по прозванию Храбрый, что тщился отнять у Рюрика новгородский стол. И не знаю, истинно оно или нет, но слыхал я от одного старика в Новгороде, что святая Ольга, жена Рюрикова сына Игоря, была дочерью Вадима.

— А сам Рюрик на ком был женат?

— Жен у него было несколько. Но матерью Игоря была Ефанда, дочь урманского князя. Ее брат Олег княжил на Руси после Рюрика, поелику, когда он умер, Игорь был еще малолеток.

— А о сынах Гостомысла осталась ли какая память?

— Старшего, как я тебе сказывал, звали Выбор. О других, почитай, ничего не ведомо. Но есть одно вероятие: в те самые годы жил на Руси некий князь Бравлин. Это был славный воин, о котором ведомо, что со своей дружиной спускался он по рекам в Русское море и воевал берега Ромейской державы. В Царьграде имя его помнят, и в книгах у них записано, что однажды пограбил он большой ромейский город Амастриду и иные. Так вот, думается мне, что этот Бравлин был одним из сыновей Гостомысла.

— Столь дивно мне это, что я бы тебя без конца распытывал, Юрий Ярославич. Однако надобно и честь знать, чай, тебе время дорого. Еще мне поведай только — где же обитало во времена Гостомысла племя русь, допрежь чем пришло с Рюриком в Новгородскую землю?

— Народ русов, некогда живший близ Волги и Дона, еще задолго до Гостомысла поделился на многие племена, кои разбрелись в разные стороны. Те, что осели на Днепре и его притоках, стали зваться полянами, радимичами и вятичами, на полночь от них сели кривичи, на заход солнца — дулебы и дреговичи, но были и такие, что дошли до берегов Варяжского моря, где издавна обитало много иных славянских племен. Были тут полабы, бодричи, лужичи, лютичи, велетичи, кошубы, запеняне, хажаки и еще немало им сродных. Не токмо варяжское поморье, но и все земли по рекам Одрину и Лабе [102] были тогда славянскими. Вот погляди, — сказал князь, подводя Василия к одной из висевших на стене карт, — весь этот край был заселен славянами. Эвон сколько они тут городов настроили: Велиград, Зверин, Гомбор, Любица, Ростов, Ратибор, Свиноусьце, Щецин, Рюрик, Старгород, Колобрег, Весимир, Столпы, Гданск, Браний Бор, Берлынь… [103] Это лишь важные, а мелких и не перечесть.

Если бы все эти народы-братья были едины, их не осилил бы никакой ворог. Но единства и дружбы промеж ними не было, и потому их, всех порознь, повоевали немцы, — как и нас, по тому самому, повоевали татары. Наша доля горька, ну а им и того хуже. Коли мы исправно платим дань, татары нам не слишком докучают, немцы же, дабы очистить для себя чужие земли, истребляли там людей без жалости, а кто уцелел, тех обращали в рабство… Ну, да не о том сейчас речь. Гляди сюда, — снова указал он на карту. — Видишь остров, что почти прилепился к берегу Поморья? Это Ругин, либо Руяна [104]. Сюда-то и добралась малая часть русов, не забывшая своего древнего имени, — немцы их прозвали рутенами, а славяне зовут русинами, либо ругами.

Осели они тут крепко, были зело храбры, набрали силы и вскорости сделались первыми средь соседствующих с ними славянских племен. Выучившись мореходству, стали делать дерзкие морские набеги и собрали на своем острове несметные богатства. Как видишь, по повадкам спутать их е нурманскими викингами было немудрено, а верягами, как уже было говорено, в Новгороде звали и тех, и этих, и многих еще.

Надобно еще сказать, что в делах веры эти русы стояли в голове всего славянского язычества и их стольный город Аркона был для славян то же, что для папистов Рим. Там зиждилось великое капище, в котором стоял золотой идол с мечом в руке, бог войны Световит, особо чтимый во всех славянских землях. Дабы поклониться ему и послушать прорицания его жрецов, шли туда не только ближние славяне, но такоже чехи, моравы, сербы, ляхи, дулебы и иные. И от того еще гораздо множились богатства острова Ругина.

Вот туда-то новгородцы и послали своих послов, ибо Дион, муж Гостомысловой дочери Умилы, княжил над теми русами. Внявши их челобитию, он отпустил с ними своих сыновей Рюрика, Синеуса и Трувора с большой дружиной и с семьями тех дружинников. А что в Новгород выселилось все их племя, это, вестимо, сказки, — ведь были они народом вельми множественным, да и почто им было покидать насиженное и столь удобное место? Оставаясь на своем острове, они еще долго держали в страхе всех соседей и одни из всех тамошних славян не поддались немцам. Только уже много позже, в те примерно годы, когда княжил на Руси Андрей Юрьевич Боголюбский, напали на них расплохом даны, пограбили все их богатства, разорили город Аркону и увезли золотого идола Световита. С того случая сила этих варягов-русов была уже не та, что прежде, однако, приняв от данов христианскую веру и платя им дань, они еще полтора века держали на острове свое государство, и правили там свои князья. И лишь вот теперь, в наши дни, покорили их немцы [105]. Вот тебе и весь сказ.

— Прими великую благодарность мою, Юрий Ярославич, за все то новое, что ты мне поведал, — с чувством промолвил Василий. — Всегда хотелось мне поболе узнать о нашей старине, да негде и не от кого было. Разве ныне человека с твоими познаниями часто встретишь! Воистину исполать тебе, княже! Ужели же ты не запишешь все это для памяти и науки потомству нашему?

— Записал я и это, и еще многое, что с помощью Божьей довелось мне узнать. Сумнительно только, что писания мои дойдут до далекого потомства. Сам ведаешь, в какое время мы живем. Вот хотя бы Муром наш три раза дотла был выжжен за последние сто лет, и еще не раз его выжгут. Доколе не сбросим мы татарского ярма и не поставим на Руси единого, крепкого хозяина, который положит конец усобицам, нет и не будет на всей нашей земле тихого и надежного угла.

— То истина, княже! Только сдается мне, что не за горами уже тот светлый час, когда отчизна наша будет единой и свободной!

Глава 37

Где черт сам не сладит, туда бабу пошлет.

Русская народная поговорка

Все утро следующего дня Василий посвятил осмотру муромских укреплений. Но мысли его были рассеянны, и он с трудом дождался обеда.

В трапезной ему и словом не удалось перемолвиться с княжной. Казалось, она избегала его и за столом даже ни разу не взглянула в его сторону. Эта нарочитая холодность, несомненно, обескуражила бы человека, плохо разбирающегося в особенностях женской души, но Василий, правильно разгадавший состояние девушки, только улыбнулся.

«Ну, боярин Снежин, кажись, твоя берет, — подумал он. — Не иначе как Ольга загодя тщится себя укрепить, боясь, что ослабнет при встрече нашей в саду».

Через полчаса после того, как закончился обед и все разошлась отдыхать по своим горницам, Василий спустился в сад. Почти безотчетно он направился прямо к тому месту, откуда смотрел вчера на Оку, и еще издали увидел Ольгу. Она сидела на той же скамейке, в тени густого дерева, устремив взор на расстилавшиеся за рекою лесные дали. В нескольких шагах от нее, на траве расположились две девушки, казалось, всецело поглощенные вышиванием.

— Любуешься рекою, княжна? — спросил Василий, бесшумно приблизившись сбоку. — Я тоже вчера глядел отсюда на всю эту благость и наглядеться не мог.

При звуке его голоса Ольга вздрогнула от неожиданности, и вся кровь внезапно сбежала с ее лица.

— Ах, это ты, Василий Романович! — воскликнула она, быстро оборачиваясь. — Как испугал ты меня!

— Ужели я столь страховиден?

— Не то, боярин… Уж больно неслышно ты подошел.

— Прости, Ольга Юрьевна. Залюбовался тобою издали и подходил тихо, как к святыне подходят.

— Не кощунствуй, Василий Романович, — тихо сказала Ольга, потупив глаза. Нежные краски снова заиграли на ее лице.

— Я не кощунствую, Ольга Юрьевна. Ужели есть грех в том, чтобы воздать смиренное поклонение лучшему из творений Божьих?

Княжна сделала слабую попытку принять строгий и неприступный вид, но вместо этого лицо ее отразило беспомощность и смятение. Не сводивший с нее глаз Василий почувствовал, что она и желает и страшится того, что он и дальше поведет разговор в этом направлении. Но все же он счел за лучшее пока ограничиться этим и потому, не ожидая ответа Ольги, добавил:

— Однако о чем же ты желала распытать меня?

— Я чаю, тебе, Василий Романович, Карачевская земля добре ведома? — не сразу ответила княжна, с усилием выводя свою мысль из овладевшего ею сладкого оцепенения.

— Вестимо, ведома, Ольга Юрьевна! Ведь я в ней родился и всю жизнь свою прожил. Спрашивай — все, что пожелаешь, тебе расскажу.

— О многом мне знать хочется… Сам разумеешь, боярин, ведь я Юрия Ярославича дочка, — промолвила Ольга с улыбкой, от которой Василия бросило в жар. — Только батюшку больше минувшее влечет, а мне любо нынешнее. Поездить по Руси и повидать все своими глазами мне моя женская доля не позволит, ну вот и расспрашиваю обо всем заезжих людей… Обскажи мне, к примеру, каков собой город Карачев и какие есть еще города в вашей земле?

В течение десяти или пятнадцати минут Василий честно описывал Ольге Карачев и иные города своего княжества, не вдаваясь, впрочем, в излишние подробности, ибо он хорошо понимал, что они, в сущности, мало интересуют его собеседницу и что этот вопрос служит только подходом к тому, что интересует ее в действительности.

— А какие князья княжили в Карачеве допрежь Василия Пантелеевича и кто у него есть из живых сродственников? — спросила Ольга, успевшая придумать этот второй вопрос, пока Василий отвечал ей на первый.

Василий ответил и на это, перечислив всех членов своего рода, начиная с Мстислава Михайловича, в нескольких словах охарактеризовал каждого из них и указал — кто где княжил или княжит.

— Ну а нынешний князь ваш, — помолчав, спросила Ольга, — он как? Сказывали у нас, что народ его крепко любит и что князь он хороший. Истинно ли это?

Василий не сразу ответил. Расхваливать себя, даже находясь под чужой личиной, ему было неловко. Хулить тоже не годилось, ибо это прежде всего снизило бы в его собственных глазах значение той победы, которую он, как боярин Снежин, хотел одержать над князем Карачевским. Поэтому он ответил:

— Народ его, кажись, и впрямь любит. А оправдает он ту любовь народную или нет, покуда сказать трудно: ведь он еще и года не прокняжил.

— А тебе самому как мнится: умен Василий Пантелеевич? Видна ли в нем мудрость и сила истинного правителя?

— Экие ты вопросы задаешь мне, княжна! — с еле скрытой досадой ответил Василий. — Одно могу сказать: видать, что старается он княжить разумно и по справедливости, а что с того получится, только Богу ведомо. Особой же какой мудрости я в нашем князе не приметил. Князь как князь, и только!

— Почто же тогда брянский народ его к себе на княжение зовет? Чай, ты об этом слыхал? Ведь плохого князя никто звать не станет.

— Да кто тебе говорит, что он плох? Вот нынешний брянский князь, Глеб Святославич, тот и вправду плох. Что же тут диковинного, что брянцы на его место зовут кого ни есть иного?

— По всему видать, боярин, не слишком ты жалуешь князя Василия Пантелеевича, — помолчав, сказала Ольга. — Почто так?

— Не то, Ольга Юрьевна. Ты пойми: я в Карачевском княжестве воевода, человек ратный, и только. Мое дело дружина да война. В хитростях же управления, устройства земли и прочих — что я смыслю, чтобы своего государя судить?

— Ладно, Василий Романович, коли так, поведай мне о том, что тебе, как воеводе, виднее, чем кому иному: силен ли ваш князь в ратном деле? Мыслишь ли ты, что из него будет добрый полководец?

— Ну что я тебе на это скажу, коли я его в большом деле не видел? — с неудовольствием ответил Василий. — Ведь, почитай, с самого его рождения у Карачевского княжества ни с кем настоящей войны не было. Да и что он так тебе дался, Ольга Юрьевна? Нешто ты с ним воевать собираешься?

— Ты вот шутишь, боярин. А коли хочешь, я тебе скажу, к чему все мои расспросы: вижу я, что судьба открывает перед князем Василием Пантелеевичем великие возможности. И любопытно мне знать, таков ли он человек, чтобы тех возможностей не упустить?

— Какие же такие возможности? — спросил заинтересованный Василий.

— Вот хотят его брянцы к себе на княжение. Коли он сумеет с Глебом Святославичем сладить, в его руках уже будут два немалые княжества. С такою силой, да еще при любви и поддержке народной, ему, ежели он не оплошает, не столь уж трудно было бы такоже завладеть Новосильским и Тарусским княжествами. А соединив под своею рукой все земли, коими владел его великий прадед, Михаил Всеволодович, он и с Москвой потягаться сможет! — вся раскрасневшись, почти восторженно добавила Ольга.

«Так вот оно что! — подумал пораженный Василий. — Теперь-то я раскусил тебя, Ольга Юрьевна! Через Василия Пантелеевича мнишь ты сделаться великой княгиней Черниговской, а может, и государыней всея Руси! Вот тебе и тихоня муромская!»

— А помыслила ли ты, княжна, — сухо сказал он после довольно продолжительного молчания, — сколько крови русской надобно будет Василию Пантелеевичу пролить, чтобы того достигнуть?

— Кровь и так спокон веков по всей земле нашей льется, боярин. Уж лучше ее одним разом пролить, хотя и много, но с пользою для всей Руси.

— Стало быть, по-твоему, всякий князь, который из маленьких хочет вырасти в большие, льет кровь с пользою для Руси? С такою пользою досе лили ее князья тверские, московские, рязанские и еще многие. А ныне, значит, и карачевские должны лить?

— Эх, боярин, вижу, не разумеешь ты меня. Ну, оставим это… Поведай мне лучше, каков собою Василий Пантелеевич?

«Ну, погоди, — с веселым злорадством подумал Василий, — сейчас я тебе распишу твоего суженого! Коли он тебе лишь для возвеличения твоего надобен, все одно ты ему это простишь».

— Собою Василий Пантелеевич неплох, — сказал он вслух. — Ростом невысок, черняв. Хотя немного и колченог, но статен… Только вот последнее время брюхо у него стало сильно выпирать. Ну да ведь будущий великий князь Черниговский должон быть дородным. Плешь у него тоже к тому случаю готова. А так, коли не считать того, что он малость косит на один глаз, мужчина он видный.

— Не может того быть, боярин! — воскликнула Ольга. — Нам люди сказывали, что собой Василий Пантелеевич вельми пригож, а ты его эдаким уродом представил!

— Что ты, Ольга Юрьевна! И я говорю, что он пригож. Брюхо и плешь человека не портят, особливо большого князя! К тому же их, может, еще и не было, когда твои люди Василия Пантелеевича видели. Нешто я тебе сказал, что он с малолетства брюхат и плешив? Ну а бородавку, что у него на носу, в крайности ведь и срезать недолго.

— Еще и бородавка на носу! — с ужасом воскликнула Ольга.

— Что ж с того, что бородавка? Бывает и похуже. А чтобы рубца на носу не осталось, ее можно и не срезая вывести: стоит лишь каждый день мазать нос утиным пометом, и через полгода она сама отпадет.

— Замолчи, боярин! Не хочу я этого слушать!

— Воля твоя, княжна. Ты меня спросила, каков есть Василий Пантелеевнч, и я тебе ответил. Худого я ничего не сказал и лгать на другого не стал бы, особливо на своего князя.

Снова последовала длинная пауза, в продолжение которой Ольга Юрьевна, подавленная словами собеседника, мысленно осваивала нарисованный ей портрет карачевского князя, а Василий, глядя на нее, наслаждался плодами своей выдумки. Придя наконец к мысли, что в мужчине красота не самое важное да боярин, быть может, слегка и прилгнул, Ольга спросила:

— А что скажешь ты касаемо слухов, которые ныне идут из Карачева? Знаю, ты им не слишком веришь, но все же, как мнится тебе: могло ли и впрямь такое приключиться?

— Оно-то могло, — подумав, ответил Василий. — Князь Андрей Звенигородский человек пакостный, да и Тит Мстиславич завистлив. К тому же ходить по воле братанича им обидно. И ежели бы им представился случай от него отделаться, они бы недолго раздумывали.

— Коли так, почто же ты сумневаешься в том, что ныне говорят?

— Да уж больно тихо было в нашей земле, как я ее покидал. А когда такие дела вызревают, в самом воздухе чуется что-то неладное. Есть и другое: Василий Пантелеевич своим дядьям не дуже доверяет и, мнится мне, столь легко не дался бы в западню.

— Ну а все же, коли оплошал он и заманили его?

— Тогда могло окончиться так, как люди сказывают. Василий Пантелеевич человек горячий и, когда осерчает, хоть кого может в куски посечь. Живым бы он им в руки не дался.

— И что же теперь будет, коли все так случилось?

— Да ничего не будет. Съездит Василий Пантелеевич в Орду, оправдается перед ханом, и дело с концом. Ведь правда-то на его стороне.

— Значит, мыслишь ты, что стола своего он не потеряет?

— Вестимо, нет! Хан еще и обласкает его за то, что был крут и смуты в своей земле не допустил. Для Узбека тот князь и хорош, который своих удельных умеет в страхе держать. А голов русских нешто ему жалко?

— Думаю, в этом ты прав, боярин. Тако же и я мыслю, — задумчиво промолвила Ольга. — Ну, однако мне домой пора. Спаси тебя Бог за все, что ты мне поведал.

— Рад, коли угодил тебе, княжна. Стало быть, на этом кончился наш первый разговор. А второй когда же?

— Али ты уже перестал торопиться в Вятскую землю? — спросила Ольга, поднимая на Василия искрящиеся улыбкой глаза.

— Ехать-то мне нужно, Ольга Юрьевна… но ведь надобно колодой быть, а не человеком, чтобы с легким сердцем покинуть места, где тебя хоть издали увидеть можно. К тому же я тебе обещал остаться на два либо три разговора.

— Ну, коли для пользы твоей надобно, то обещание я тебе могу и вернуть.

— Али не хочешь ни о чем более меня выспросить?

— Да будто уже и не о чем.

— Ништо, княжна. Я и сам нашел бы, что тебе рассказать.

— А занятно будет?

— Да уж постараюсь…

— Ну, коли так, завтра, в этот же час, приходи сюда снова. А покуда прощай, боярин.

— До завтра, Ольга Юрьевна. Храни тебя Господь!

Глава 38

А увидит муж, что непорядливо у жены, ино умел бы жену наказывати и учити всяким рассуждением… А коли вина велика, и за ослушание и небрежение ино снять рубашку и плеткой вежливенько бити, по вине смотря.

«Домострой», XVI в.

Прошла неделя, а Василий все еще сидел в Муроме и, казалось, менее всего помышлял об отъезде. Напрасно Никита все чаще и настойчивее напоминал ему о необходимости торопиться, — он лишь досадливо отмахивался и отвечал, что за Каменным Поясом они еще успеют насидеться вдоволь, а Руси, быть может, больше никогда не увидят.

Свидания его с княжной продолжались ежедневно и вскоре для обоих превратились в некую не осознанную умом потребность. Когда Ольга немного привыкла к Василию и поборола свою застенчивость, перед ним открылась женщина не только красивая и обаятельная, но и далеко не глупая, вдумчивая, любознательная и глубоко тяготящаяся своей женской долей, которая грозила навсегда замкнуть ее в круг обыденной и скучной хоромной жизни.

Взглянув на это ее глазами, Василий теперь находил некоторое оправдание даже ее честолюбивым вожделениям, которые так неприятно поразили его при первом их разговоре. «Видать, не столько она гонится за богатством и честью, сколь хочется ей жизнь настоящую изведать, — думал он, с каждым днем все больше теряя от княжны голову. — И то не диво, что, покуда сердце у нее спит, помыслы только к тому и тянутся. А вот полюбит, и перестанет блажить».

Для Ольги Василий с его увлекательными рассказами явился как бы провозвестником той широкой и полной впечатлениями жизни, к которой ее неудержимо влекло. Она уверяла себя, что встреча их случайна и мимолетна, а если голос сердца иной раз и нашептывал ей другое, она подавляла его велениями разума.

Что дал бы ей брак с боярином Снежиным, если бы даже отец, паче чаянья, на него согласился? Вместо затерянного в лесах Мурома жизнь в совсем уж безвестном Мосальске, который, по описаниям Василия, и на город-то непохож; вместо унылого прозябания в хоромах отца, из которых есть все-таки надежда вырваться при помощи удачного замужества, совсем уж безнадежное прозябание в хоромах помещика-мужа! Такой шаг означал бы крушение всех ее жизненных планов, но все же, несмотря на трезвые доводы рассудка, ее с каждым днем сильнее влекло к этому красивому, сильному и интересному человеку, быть может, не случайно приведенному судьбой на глухую лесную поляну, где ей в эту минуту угрожало бесчестье или смерть… Ольга хорошо понимала, что надо прекратить эти волнующие встречи и заставить Василия уехать, но с каждым новым днем у нее оставалось на это все меньше решимости.

Если бы Василий был настойчивее, в их отношениях все бы уже определилось. Но он медлил, ибо сам запутался в создавшейся обстановке и не знал, на что решиться. Действовать так, как он действовал бы при обычных обстоятельствах, мешали полная неопределенность его положения, необходимость скорого отъезда и принятое им чужое имя. Самым правильным было бы попрощаться и уехать, но Василий для этого уже не находил в себе достаточно сил.

Глядя на него, Никита все больше и больше хмурился. Наконец не выдержал и пошел напролом.

— Ты что же, Василий Пантелеевич, — сказал он, — мыслишь в Муроме сидеть, доколе нас татары схватят и отвезут к Узбеку?

— Небось успеем уйти, — буркнул Василий.

— Сегодня успеем, завтра успеем, а там, гляди, досидимся до того, что и не успеем. Будь то в иное время, разве бы я тебе посмел перечить? А сейчас, не обессудь, скажу прямо: не о бабах нам надобно думать, а о спасении твоей жизни. Мне она сестрою твоей и всем народом нашим поручена.

— О каких бабах ты говоришь? — круто повернулся к нему Василий.

— Э, брось, Василий Пантелеич! Ты что, думаешь, я слепой либо махонький? Не для бороды же князя Юрия Ярославича ты к Мурому прирос!

Ничего не ответив, Василий нервно зашагал из угла в угол по горнице. Затем внезапно остановился перед Никитой и сказал:

— Эх, Никита! Сам я не пойму, что со мною творится. Присушила она меня — день и ночь только о ней и думаю.

— Все это ладно, когда смерть за плечами не стоит. А ныне нам о другом надобно помышлять.

— Не могу я отсель уехать, доколе с Ольгою у меня не решится.

— Воля твоя, князь, но никак я в толк не возьму: чего ты ждешь от нее? Нешто хочешь жениться и тащить ее с нами за Каменный Пояс?

— Сам я не ведаю, чего жду. Но вот не могу от нее уехать, и все! Говорю тебе, присушила она меня!

— Эх, Василий Пантелеич! Нешто ты впервой к бабе присыхаешь? Возьми себя в руки. Не первая она и не последняя.

— Это другое, Никита. Тебе ведомо: еще не зная Ольги, я ее своею нареченной считал. А теперь вдобавок узнал и вовсе покой потерял… — И Василий снова стремительно зашагал по горнице.

— Коли так, — промолвил Никита после довольно долгого раздумья, — чего тут еще мудровать? Открой ей свое истинное имя и обручись с нею. Ежели она тебя и впрямь любит — подождет, сколько потребуется.

— Ну нет, шалишь! — с живостью воскликнул Василий, переставая ходить и садясь на лавку. — Пусть меня под простой личиной полюбит! За князя она небось пойдет хоть за пузатого да кривого, еще и с бородавкой на носу. В эдакой любви мне проку и чести мало. Хочу, чтобы она меня полюбила, кто я ни есть. Меня, разумеешь, меня, а не карачевского князя во мне!

— Эко ты закрутил, Василий Пантелеич! — изумился Никита. — Что за пузатый да кривой князь? На чьем носу бородавка? Ты гляди, как бы и впрямь через нее здоровья не лишился.

Когда Василий передал содержание своего первого разговора с Ольгой, Никита не удержался от смеха.

— Не пожалел ты себя, Василий Пантелеич, — промолвил он. — Однако от всего этого дело твое еще хуже запуталось, а время наше не терпит. Послушай моего совета: оставь все, как оно есть, простись с княжной, да и поедем. После когда-либо сведаем, кто Ольге Юрьевне чаще снился: пузатый ли князь Карачевский или ладный боярин Снежин.

— Не могу я уехать, не объяснившись с нею!

— Коли так, объясняйся, только не медли. Ты сам помысли: ведь здесь тебя всякий час кто-либо опознать может.

— Ладно, ныне же с тем будет покончено, — решившись, сказал Василий, — а завтра либо в путь, либо…

— Вот еще какое-то «либо» у тебя на уме, — промолвил Никита, так и не дождавшись окончания фразы Василия. — Для Бога, Василий Пантелеич, хоть сам-то ты ведаешь, чего хочешь и что еще делать сбираешься?

— Сегодня я буду знать, люб ей боярин Снежин и согласна ли она идти за него… Коли будет согласна, открою ей, кто я таков, а коли нет — из сердца ее долой!

* * *

Когда в обычный час Василий подходил к полюбившейся им скамейке, там уже сидела Ольга, и он с радостью отметил, что впервые она была одна. Веселые голоса девушек, всегда ее сопровождавших, слышались в густом малиннике, внизу, на склоне к Оке.

Вид у Ольги был грустный и усталый. Когда Василий подошел и поздоровался, на секунду лицо ее оживилось и в глазах промелькнула радость. Но сейчас же они приняли прежнее печальное выражение.

— Что ты невесела сегодня, княжна? — спросил Василий, садясь на скамейку рядом с нею. — Али у тебя какая кручина на сердце?

— Так, пустое, Василий Романович… Глядела я сейчас на реку, и почему-то о зиме мне подумалось. Скорбно у нас тут зимой. Подкрадется она из лесов, холодная как смерть, и накроет своим белым саваном все живое… Засыплет наш Муром снегом по самые крыши, непроезжими станут дороги, оледенеет река… Выйдешь иной раз сюда, на обрыв, поглядишь вокруг — и почудится, будто никого больше не осталось на целом свете…

— Почто думать об этом, Ольга Юрьевна? И в зиме тоже своя краса есть. Да и когда она придет-то еще! Мне вот хуже: твою печаль лишь зима несет, а мою — завтрашний день.

— Что так, боярин?

— Уезжать мне надобно, Ольга Юрьевна.

— Уже завтра? — вырвалось у Ольги. — Какая же тебе в том печаль? — добавила она после паузы, и голос ее дрогнул. — Ты ведь и заезжать-то в Муром не хотел.

— Не хотел, да вот на горе себе заехал. И теперь душу свою здесь оставить повинен…

Ольга не отозвалась ни звуком, ни движением. Замолчал и Василий. Несколько минут они сидели неподвижно, глядя в землю. Вокруг стояла цепенящая тишина, даже голоса девушек в малиннике теперь смолкли.

— Неужто мы так и расстанемся?! — вдруг воскликнул Василий, порывисто оборачиваясь к Ольге. — Расстанемся как чужие, чтобы николи больше не встретиться? Ольга Юрьевна! Молви хоть слово!

Княжна молча подняла голову и взглянула ему прямо в глаза таким взглядом, в значении которого трудно было ошибиться. Чувствуя, что все существо его наливается светом и радостью, Василий безотчетно обнял девушку и привлек к себе. Она не противилась, не отвела губ от встречи с его губами, и на мгновение он явственно ощутил у себя на груди бурное биение ее сердца. Но когда он стал покрывать быстрыми, обжигающими поцелуями ее лицо и глаза, она вдруг резко высвободилась из его объятий и, отодвинувшись на край скамейки, закрыла руками пылающее лицо.

— Забудь минутную слабость мою, Василий Романович, — через несколько секунд глухо вымолвила она. — Сама не пойму, что это со мною содеялось…

— Забыть! — воскликнул Василий. — Ты хочешь, чтобы забыл я благословенный миг, когда мне почудилось, будто ангелы Божьи подняли меня над землею на своих серебряных крыльях! Клянусь тебе, что ежели бы я три жизни мог прожить вместо одной, и тогда не забыл бы этого! Ольга! Что хочешь говори теперь, но правду я знаю: ты любишь меня!

— Может, и люблю, Василий Романович… не знаю, — промолвила Ольга, не отнимая ладоней от лица. — Но это все едино: промеж нас ничего такого быть не должно.

— Но почему, ежели мы друг другу любы и оба свободны? Что препятствует тебе стать женою моей? Не столь уж мало княжон русских за бояр выходит.

— Допрежь всего родитель мой на это николи не даст своего благословения.

— Это ты на меня оставь. Коли хочешь, поклянусь тебе, что его уговорить сумею. Послушай, Ольга Юрьевна, я тебе все скажу: мы, Снежины, не вельми знатного, но старого и честного роду. Боярство свое добыл я не родовитостью предков, а острою саблей и верною службой родной земле. Богатств больших у меня тоже нет, но вотчина моя достаточна, чтобы жила ты со мною не хуже, чем ныне живешь. И ежели истинно люб я тебе, не вижу, почто не могла бы ты за меня пойти?

— Не томи меня, Василий Романович, без пользы это, ибо женою твоей мне никогда не быть. А почто — того открыть не могу…

— Ну, коли ты не можешь, я могу, — сказал Василий, самолюбие которого было глубоко задето. — Ждешь сватовства от карачевского князя? Я-то к нему слишком близко стою, чтобы о том не знать. И тебе нужды мало, что ни ты ему, ни он тебе не люб, что за целый год он даже не удосужился приехать на тебя глянуть? Стало быть, важно лишь то, чтобы был он большим князем и мог бы повоевать черниговские земли, дабы русскою кровью твою гордыню напоить?

Пока Василий говорил это, Ольга, в лице которой теперь не оставалось ни кровинки, не сводила с него горящих негодованием глаз. Оскорбленная гордость затуманила ее рассудок.

— Вижу, ты многое знаешь, боярин, — надменно сказала она, когда он кончил. — Ну что же, тем лучше. Авось так ты скорее уразумеешь, что княжна Муромская тебе не пара.

— Это твое последнее слово, княжна? — раздельно спросил Василий, поднимаясь со скамьи.

— Да, боярин. И ежели оно сказалось жестче, чем я того желала, в том вини лишь себя.

— Добро, Ольга Юрьевна! На том и покончим. Но только вот что я тебе напоследки скажу: не бывать тебе и за князем Василием Пантелеевичем! Я его добре знаю. Он тоже от тебя истинной любви захочет, а не единой лишь корысти. И ты его не обманешь! Ну а теперь прощай навек, — и, поклонившись преувеличенно низко, Василий с бурею в душе, но внешне спокойный, покинул княжну.

* * *

Сославшись на недомогание, Ольга не вышла ни к ужину, ни к раннему завтраку на следующий день. Когда обеспокоенный этим князь Юрий Ярославич часов в девять утра вошел в опочивальню дочери, он сразу увидел, что она и впрямь нездорова: лицо ее было бледно, глаза красны от слез.

— Что это с тобою, дочка? — участливо спросил он.

— Занеможилось мне с вечера, батюшка, — слабым голосом ответила Ольга, — но сейчас уже будто полегчало…

— Ну, гляди. А то, может, знахаря к тебе прислать?

— Не стоит, батюшка… Само пройдет.

Юрий Ярославич прошелся по светлице, с минуту поглядел в открытое окно на убегающую вдаль Оку, затем повернулся и, пристально глядя на дочь, сказал:

— Сегодня с зарею уехал гость наш, Василий Романович. Наказывал тебе поклон передать.

— Уехал… — еле слышно прошептала Ольга. К глазам ее подступили слезы, и только лишь величайшим напряжением всех душевных сил она не дала им воли.

— Слушай, Ольга, — строго сказал Юрий Ярославич, подходя к самой постели дочери, — по всему видать, что у него с тобой был какой-то разговор. Оттуда и нюни твои, да и он со вчерашнего дня был явно не в себе. Сказывай начистоту, что промеж вас произошло?

— Ничего не было, батюшка, — пробормотала Ольга, пряча лицо в подушки.

— Не лги, Ольга! Я тебя насквозь вижу. И дело это поважнее, нежели ты думаешь!

— Просил боярин моей руки, — сквозь слезы вымолвила княжна.

— Ну и что? Видать, ты ему отказала?

— Отказала, батюшка…

— Вот и слава Господу! Почто же убиваться теперь, ежели он тебе не люб?

— Люб он мне, батюшка! Ой как люб! — с отчаяньем воскликнула Ольга, давая волю рыданиям, давно уже рвавшимся из ее груди.

— Что-то я этого в толк не возьму: ведь ты же ему по своей доброй воле отказала?

Ольга ничего не ответила, только зарыдала еще сильней. Глядя на нее с отеческой нежностью, Юрий Ярославич с минуту постоял молча, как бы что-то обдумывая. Потом сказал:

— Ужели же, прося руки твоей, он не открыл тебе свое истинное имя?

— Свое истинное имя?! — воскликнула Ольга, внезапно обрывая рыдания и чувствуя, как все существо ее наливается леденящим страхом. — Нешто он не боярин Снежин?

— Нет, дочка. Это был сам карачевский князь Василий Пантелеевич. Я сразу же это уподозрил, а после мне и слуги сказывали, что, оставаясь наедине, стремянный Никита величал его князем либо Василием Пантелеевичем. И я рад, что Господь вразумил тебя отказать ему, ибо сделать это мне было бы не столь ловко. Родниться же с изгоем нам не пристало: хан Узбек карачевский стол отдал князю Титу Мстиславичу Козельскому, а сам Василий бежит теперь от ханского гнева, не ведаю куда…

Юрий Ярославич хотел добавить что-то еще, но внезапно остановился, пораженный наступившей в горнице тишиной. Последних слов его Ольга уже не слышала, ибо находилась в глубоком обмороке.

Глава 39

Князь добрый и мудрый Константин Васильевич Суждальский княжил пятнадесять лет, честно и грозно бороня отчизну свою от сильных князей и от татар.

Суздальская летопись

По выезде из Мурома Василий и Никита решили, пользуясь хорошей погодой, продвинуться вперед как можно быстрей, чтобы наверстать потерянную неделю. Для сокращения пути они, вопреки первоначальному намерению, поехали не по стародубской дороге, а вниз, по левому берегу Оки, а затем лесом на Гороховец, стоящий на реке Клязьме, уже в пределах Суздальского княжества. От Мурома до него было верст восемьдесят, и путники добрались туда еще засветло. Город, неоднократно пострадавший от татар и от княжеских усобиц, был мал и невзрачен, но обнесен крепким дубовым тыном, видимо, обновленным совсем недавно.

Переночевав в Гороховце, по совету хозяина постоялого двора, они пустились отсюда прямой лесной дорогой к Волге и, оставив в стороне Нижний Новгород, к вечеру без всяких приключений прибыли в Городец, который находился уже по ту сторону великой русской реки.

Василий, в душе которого еще кипела горечь, всю дорогу был зол и сумрачен. Мысленно он уверял себя, что Ольга не стоит того, чтобы принимать все происшедшее близко к сердцу, или старался, не думая о ней, быть веселым и беспечным. Но не проходило много времени, как перед ним снова вставал волнующий образ муромской княжны, и тогда, внезапно оборвав начатый со спутниками разговор, он принимался нахлестывать своего жеребца, как бы стараясь ускакать от наваждения.

Едва они в Городце устроились на постоялом дворе, Никита, чтобы отвлечь Василия от мрачных мыслей, предложил идти на Волгу купаться.

— Что же, пойдем, коли хочешь, — безразлично промолвил Василий, поглощенный своими невеселыми думами.

Выйдя на берег и отыскав песчаную отмель, они разделись и бросились в прохладную воду. После целого дня езды по августовской жаре купание было истинным наслаждением, и они долго плавали и ныряли, гоняясь друг за другом и резвясь как дети. Повеселел даже Василий.

Выбравшись наконец из воды, они растянулись на песке и несколько минут пролежали молча. Но Лаврушка, давно ждавший случая кое о чем расспросить князя и опасавшийся, что он снова впадет в мрачное настроение, вскорости нарушил молчание:

— Дозволь, батюшка-князь, спросить тебя о чем-то?

— Ну, спрашивай, — благодушно ответил Василий.

— Вот поглядел я сегодня на энтот Городец: город будто невелик, а укреплен гораздо. И стены так поставлены, как ноне уже не ставят. Кто же это его строил и укреплял?

— Тут спокон веку был городок Радилов, должно быть, поставленный еще первыми славянами, вятичами, — ответил Василий. — Достался он потом владимирским князьям, которые его изрядно укрепили против мордвы и булгар. С того времени он и прозывается Городцом Волжским.

— А ведь были же в Городце и свои князья?

— Были. Лет более ста назад великий князь Всеволод, прозванный Большим Гнездом, отдал Городец в удел сыну своему Юрию, который воевал отсюда мордву. Далее здесь княжили потомки того Юрия, и не было, кажись, на всей Руси князей пакостнее городецких. Они уже не с мордвой воевали, а со своими же братьями, не единожды наводили на Русь татар и у всех торчали как чирей на носу, покуда Городец не отошел к суздальскому князю.

— А Нижний Новгород давно ли выстроен?

— Нет, Нижний из молодых городов. Лет за сотню до наших дней поставил его тот же князь Юрий Всеволодович, против мордвы. Не прошло, однако, и десяти лет, как мордовцы разорили его начисто. Снова его отстроил Юрий Всеволодович и укрепил уже на совесть. Потом, когда Батый порушил почти все русские города, Нижний Новгород он почему-то пощадил. Хорошо пошла в нем и торговля: город стоит на двух великих реках и товары туда идут со всей Руси, с Орды и из Болгар. По сим причинам Нижний ныне разросся и далеко обогнал все соседние города.

— Кто же в нем княжит?

— Сперва он, как и Городец, был уделом Владимирского княжества, потом перешел к суздальским князьям. А в последние годы наложила на него лапу Москва, и ныне сидит там сын Ивана Калиты, Симеон. Только, видать, суздальский князь Константин Васильевич его оттуда выживет.

— Нешто столь силен этот князь?

— Он-то силен, да не столь ратью, как разумом своим. Нет ныне на целой Руси второго столь мудрого и доброго князя. Вот, к примеру, все князья, которые до него тут сидели, только и знали, что воевать с мордвой, и через то не было всему этому краю от мордвы никакого житья. Константин же Васильевич сумел с мордовцами так поладить, что теперь они ему первые друзья. Не только они его владений нипочем не тревожат, но еще и русских поселенцев стали допускать на свои исконные земли. Пользуясь тем, Константин Васильевич испоместил среди мордвы уже многие тысячи русских людей. И кто бы тому мог поверить: живут по-добрососедски, роднятся друг с другом и мордва здесь быстро обрусевает. А в иных местах, в Муроме, к примеру, что делается — чай, ты сам видел.

— Пошто же этот князь своих-то людей в чужих землях селит? Другие норовят людишек-то, откуда ни есть, к себе пригоркнуть.

— Вот потому и селит, что умен: знает, что эти земли, коли он их обрусит, безо всякого кровопролития ему достанутся, вместе со всеми людьми. А смердами он богат: переселенцы валят к нему со всех сторон, ибо нигде их не принимают так, как тут. Князь Константин дает им земли на выбор, — где душа твоя пожелает, там и садись, — только паши и сей! На многие годы он ослобоняет новоселов от всех податей и, доколе не встанут на ноги, помогает им, чем ни потребуется. И народ его крепко любит. А нижегородцам, вестимо, вдвое обидно: в самый раз, когда Суздальская земля дождалась хорошей жизни, их отдали под московского княжича, который в угоду ненасытной прорве — своему отцу — жмет из Нижнего Новгорода все соки.

— Почто же нижегородцы не сгонят москвича и не передадутся снова Суздалю?

— Ежели бы Константин Васильевич того схотел, так бы и случилось. Но он далеко видит. Нижний Новгород ему, вестимо, нужнее всякого другого города, почитай, даже Суздаля, ибо он хочет ширить свою торговлю. Но коли он его силою захватит, войны с Москвой не миновать, стало быть, все, что он успел сделать для благоустроения своего края, будет порушено. И он ждет. Иван Калита стар и хвор, долго он не протянет. По смерти же его Симеон сам уйдет из Нижнего, ибо он из братьев старшой и ему достанется московский стол. А тогда Константин Васильевич будет тут полным хозяином, да, может, еще и Москву прижмет. Ее-то боятся все не потому, что она так уж сильна, а потому, что за спиною московского князя хан Узбек стоит. Однако после смерти Ивана Даниловича все может перемениться, и неизвестно еще, кому хан даст ярлык на великое княжение. Чего доброго, и ему, Константину Васильевичу.

— А выехав из Суздальского княжества, дальше мы какими землями поедем? — помолчав, спросил Лаврушка.

— Уже завтра поедем мы по рубежу Костромского княжества и, пожалуй, даже его чуток зацепим. А там выедем в Галицкое и по ему будем следовать до самой Вятской земли.

— А велики ли те княжества?

— Костромское, думаю, будет как наше Карачевское с уделами, а Галицкое много побольше. Только, видать, их век уже на исходе: хотя там и сидят еще свои князья, но Москва на них крепко наложила руку, и пляшут они под дуду Ивана Даниловича.

— В Костроме, кажись, уже и плясать некому, — вставил Никита. — Сказывали люди, князь тамошний невдавне помер, а никому из наследников его Калита вступить на княжение не дозволяет. Видать, себе Кострому заберет.

— Ну а далее на полночь, за теми княжествами что лежит? — допытывался Лаврушка.

— Лежит там Устюжская земля — вотчина ростовских князей, а чуть на заход — княжество Белозерское. Ну а дальше, до самого Ледяного моря, тянутся владения Великого Новгорода, которые будут побольше, чем вся остальная Русь вкупе.

Жадный к познанию родной земли, Лаврушка, вероятно, долго еще продолжал бы свои расспросы, если бы к ним незаметно не подкралась ночь. Надо было идти ужинать и спать.

* * *

Весь следующий день они ехали вверх по берегу Волги и, заночевав в городе Юрьевце, с рассветом пустились прямо на север, левым низменным берегом реки Унжи. Стояла нежаркая погода, дорога была легка, и потому, покрыв в этот день около сотни верст, к ночи они прибыли в маленький городок Унжу, стоящий уже на Галицкой земле. Отсюда предстояло продвигаться дальше местами вовсе ненаселенными, а потому путники весь следующий день провели в Унже, дав отдых коням и запасаясь всем необходимым.

На их расспросы о дальнейшей дороге местные жители, в большинстве звероловы, отвечали:

— Путь ваш пойдет лесом да болотами. Доколе приметна будет охотничья тропа, езжайте по ней. Ну а далее надобно пробираться звериными тропами, а где и так, глухоманью. Главное дело, держите все время прямо на восход солнца и, коли не собьетесь, на третий день к вечеру выйдете к Шулепникову — поселку зверовщиков, что стоит на берегу реки Ветлуги. А до этого навряд ли вам хоть одна живая душа повстречается.

В ту пору все необъятные пространства средней и северной Руси были покрыты густыми лесами, и путники наши почти не выезжали из них от самого Карачева. Но лишь теперь, оставив позади Унжу, они почувствовали себя по-настоящему затерянными в поглотившем их лесном океане.

Раньше хоть изредка им попадались по пути небольшие села и деревушки, кое-где можно было увидеть вспаханные поля, а на дорогах повстречать людей. В этих же бескрайних северных дебрях и топких болотах, сбившись с пути, можно было блуждать дни и недели, не встретив никаких признаков присутствия человека.

Целый день они пробирались узкою, местами теряющейся тропой по дикому лесу и обманчивым болотам, где под видимостью невинной зеленой лужайки на каждом шагу подстерегала путника гибельная трясина. Тут не виделось даже и следа людского — это было подлинное царство четвероногих и птиц. И раньше им по пути не раз встречались всякие звери, но здесь их было такое множество, что Василий и его спутники только диву давались.

С зеленых прогалин при их приближении то и дело, ломая кустарники, бросались наутек стада оленей и лосей, а из болотистых зарослей слышалось злобное хрюканье потревоженных ими диких свиней. На безвестных, подернутых ряской лесных речках не раз видели они огромные поселения бобров; озера и болота кишели гусями, лебедями, утками и прочей пернатой дичью, почти не боявшейся человека. И если до сих пор путешествие их проходило без особых приключений, то здесь, на исходе первого же дня, их ожидал случай, едва не стоивший Лаврушке жизни.

Почти весь день они ехали шагом, но дорога была трудна и утомительна, а потому часов в пять вечера, найдя сухую и удобную для ночлега полянку у широкого ручья, Василий приказал остановиться.

Пока Никита разводил костер, Лаврушка взял лук и, придерживаясь берега ручья, чтобы не заблудиться, углубился в лес в надежде подстрелить к ужину какую-либо дичь.

Не прошел он и сотни шагов, как заметил на дереве крупного глухаря, который при его приближении с шумом поднялся и, пролетев десятка три саженей, опустился на другое дерево. Не потерявший его из виду охотник стал подходить опять, но осторожная птица, не подпустив его на выстрел, снова перелетела немного дальше. Так повторилось несколько раз. Наконец, воспользовавшись тем, что в этом месте крутые берега ручья, размытые дождями, образовали целое нагромождение огромных земляных глыб и уступов, Лаврушка сумел подобраться к глухарю незаметно и, тщательно прицелившись, пустил в него стрелу. Она попала в цель, но большая и сильная птица не сразу упала на землю: пронзенная стрелой, она все же попыталась улететь и рухнула шагах в тридцати от Лаврушки на плоскую вершину невысокого глиняного утеса.

Подбежав к нему, Лаврушка увидел, что стены его почти отвесны. Но это его не смутило: он бросил на землю лук и, втыкая нож в трещины крутого откоса, быстро взобрался наверх и поднял свою добычу. Глухарь был великолепен и весил не меньше пуда. Не теряя времени, повеселевший Лаврушка собирался спуститься тем же путем, но, едва он приблизился к краю утеса, веселость его мигом исчезла: внизу, как раз в том месте, где он оставил свой лук, стоял матерый бурый медведь и смотрел прямо на него. Лаврушке померещилось даже, что зверь ему насмешливо подмигнул.

Положение было скверное. Медведь, проникшийся к Лаврушке, очевидно, не совсем бескорыстным интересом, уходить явно не собирался. Сердито сопя, он топтался вокруг утеса, высматривая, откуда на него легче взобраться. В одном месте, поднявшись на задние лапы, он передними попробовал дотянуться до верха, и незадачливый охотник с ужасом увидел, что страшные когти зверя не достигают каких-либо полутора аршин до края площадки, на которой он стоял.

Парень беспомощно оглянулся. Если бы в его распоряжении была хоть простая жердь, чтобы спихивать медведя, когда он станет карабкаться наверх, дело было бы не так плохо. Но на плоской вершине, имевшей в поперечнике не более шести шагов, не было ничего, кроме нескольких комьев ссохшейся глины.

Подумав, что медведь, может быть, уйдет, если не будет его видеть, Лаврушка отошел и сел посреди площадки. Но случилось как раз обратное: медведь сейчас же полез наверх. Увидев, что когти зверя уже цепляются за край его ненадежного убежища, Лаврушка вскочил и, высоко подняв обеими руками самый тяжелый кусок глины, швырнул его изо всех сил в мохнатую голову, показавшуюся вслед за когтями. Глиняный ком разлетелся вдребезги, но и мишка с ревом боли и ярости скатился вниз. Отдышавшись, он еще два раза повторил свою попытку, но с прежним успехом. Теперь уже у Лаврушки крупных комьев не оставалось, и он попробовал откупиться от своего противника, бросив ему вниз убитого глухаря. Однако медведь, рассудив, очевидно, что глухарь от него не уйдет, злобно отшвырнул его лапой и снова полез наверх.

Тогда Лаврушка закричал диким голосом, надеясь огорошить медведя и в то же время привлечь внимание своих спутников, которые не могли быть особенно далеко. Зверь от неожиданности и в самом деле сполз с откоса. Стоя внизу и нагнув голову набок, он с удивлением уставился на Лаврушку, который продолжал испускать громкие вопли при каждом его движении. В течение некоторого времени это средство действовало. Но вскоре медведь притерпелся к крикам и, больше не обращая на них внимания, решительно пошел на приступ.

Единственным орудием самозащиты у Лаврушки теперь оставался охотничий нож. И он с силою вонзил его в лапу зверя, как только она вцепилась в край площадки. Но от острой боли медведь с такой стремительностью разжал когти и кубарем полетел вниз, что рукоятка выскользнула из Лаврушкиной руки.

Скатившись с откоса, медведь зубами выдернул из раны нож, несколько раз лизнул кровоточащую лапу и со свирепым ревом быстро полез наверх. Лаврушка, теперь совершенно безоружный, стоял над разъяренным зверем, ожидая неминуемого и страшного конца. Но как раз в этот миг из-за ближайшего берегового уступа показались Василий и Никита, бегущие сломя голову, с обнаженными саблями в руках.

Медведь вскарабкался уже настолько высоко, что подбежавший первым Василий не мог достать его головы и с налета рубанул по широкой мохнатой спине. Лесной великан, которому этот удар не причинил существенного вреда, мгновенно соскользнул на землю и бросился на нового противника, но в ту же секунду сабля подоспевшего Никиты обрушилась ему на голову. Однако и человек, и зверь находились в быстром движении, и хорошо рассчитать удар было невозможно: медведь отделался отрубленным ухом и большим лоскутом кожи, срезанным с его крепкого, как камень, черепа.

В продолжение следующих трех или четырех минут стоявший наверху Лаврушка имел случай созерцать совершенно исключительное зрелище: огромный, доведенный до предела ярости зверь, то вставая на дыбы, то стремительно опускаясь на четвереньки, попеременно кидался на двух махающих саблями людей, которые ловко увертывались от страшных лап и в свою очередь наносили молниеносные удары. Но силы были неравны: вот отлетела в сторону отрубленная лапа, за нею вторая и медведь, хрипя, рухнул наземь под сыпавшимися на него сабельными ударами.

— Экая здоровая тварь, — тяжело дыша, промолвил Василий, вытирая саблю о шкуру убитого зверя. — Еле умолотили его вдвоем!

— Ну, спаси вас Бог, что вызволили меня, батюшка-князь, и ты, Никита Гаврилыч, — сказал Лаврушка, спустившись с утеса. — Не подоспей вы, не видать бы мне завтрашнего дня!

— Счастье, что мы твои крики услышали. Как же тебя угораздило с ним связаться?

Лаврушка в коротких словах поведал о своих приключениях.

— Ну что же, — выслушав его, заметил Никита. — Всё от Бога: мишка собирался тобою поужинать, ан вышло, что мы им поужинаем. — И, вытащив нож, он принялся отделять окорок от медвежьей туши.

— Да и не только им, — добавил Лаврушка, подбирая своего глухаря. — Косолапому этого показалось мало, ну а нам в самую пору будет!

Ужин в этот вечер у них и в самом деле получился отменный.

Глава 40

Начаша звонити вече, и сбирахуся людей множество, кричаху вопюще на мост великий, в доспехах, аки на рать. Бяше же и гублении, овы от стрел, овы от оружия, беша же мертвыми, яко на рати.

Новгородская летопись

На второй день пути погода изменилась: было пасмурно, временами начинал накрапывать дождь. Это сильно осложнило положение путников: теперь они могли держать направление на восток лишь приблизительно, руководясь различными, не очень надежными приметами. Только к вечеру третьего дня проглянуло снова солнце, но, очевидно, они уже успели уклониться далеко в сторону, ибо ни реки, ни поселка до самой ночи не встретили и, сильно обеспокоенные, заночевали в лесу.

Обсудив положение, все трое пришли к выводу, что от правильного направления они отклонились к югу. И в этом не ошиблись, потому что с рассветом, взяв путь на северо-восток, часа через три они вышли к берегу широкой и спокойной реки, которая могла быть только Ветлугой. Двигаясь вдоль ее берега, после полудня путники прибыли наконец в поселок Шулепников [106].

Весь он состоял из нескольких бревенчатых изб, до половины вкопанных в землю на небольшой плоской возвышенности, защищенной от зимних вьюг почти непроницаемой стеной вековых елей. На зиму, промышлять пушного зверя, сюда сходились зверовщики из Унжи и из ближайших галицких сел, теперь же только три избы были обитаемы. Все их население — душ двадцать обоего пола — с изумлением и тревогой высыпало навстречу приехавшим. Зоркий глаз Никиты успел заметить, что два-три мужика поспешно сунули за пояс топоры. Но когда путники вежливо поздоровались и попросили гостеприимства на ночь, их приняли радушно и тотчас повели в самую лучшую избу.

Видя, что хозяин, косматый, как медведь, кряжистый старик, временами бросает на них исподлобья недоверчивые взгляды, Василий спросил:

— Что это вы все всполошились, на нас глядя? Али за разбойников приняли?

— Ин кто вас знает, что вы за народ? — помолчав, ответил хозяин. — Ведь эдак, здорово живешь, в такую глушь никто не заедет, а будь вы лихие люди либо начальство какое, нам от того одинаково радости мало. К тому ж начальство завсегда верхнею дорогой ездит, а с энтой, с низовой стороны мы к себе гостей отродясь не видывали.

— Низом мы приехали потому, что сбились с пути и блукали в лесу, доколе в Ветлугу не уперлись. И вы нас не опасайтесь: мы не разбойники и не начальные люди. Я карачевский боярин и еду по своим делам в Вятскую землю.

— Ну, слава Господу, коли так. А то мы чуток испужались.

— Значит, и сюда забредают недобрые люди?

— Где их нет, боярин? Сейчас-то у нас поживиться нечем, и это всем ведомо. Ну а по весне, когда тут соберется много пушнины, — тогда надоть поглядывать. Правда, в те поры людей тут бывает изрядно, так что не всякий лиходей сунется.

— Кто же грабит-то вас? Свои али татары?

— От русских людей мы худа не видели, да и татары сюды носа не кажут. На моей памяти только один раз они тут и побывали, когда шли в Вятскую землю поучить вятичей. Но, слава Христу, воевода у них оказался добрый и нас обижать не велел.

— Кто же тогда ваши главные вороги?

— Да вотяки [107], боярин. Они-то Великому Новгороду покорились, почитай, лет двести назад, и новгородская вольница с той поры в Вятскую землю течет все время. Много уже она тут понаставила своих городов и погостов. Но у вотяков сноровка такая: где русские сел, они оттеда враз уходят куда подальше. И через то за ими не углядишь. Так-то они будто во всем покорны, ну а где подале от начальства, случается, что и озоруют. На нас, к примеру, уже два раза нападали. Только по второму разу мы им так налатали, что помнить будут долго.

— Ну а татары, говоришь ты, в Вятскую землю нечасто наведываются? Али она ныне Орде не покорна?

— Да энто как тебе сказать, боярин? На словах, может, она и покорна, а на деле — нет. Татары считают Вятскую землю своей волостью. Когда они воевали Русь, и туды, значит, нагрянули, только долго там не остались, а, наложив на вятичей дань, ушли на полдень. Вятская же вольница, чай, ты ведаешь, никого не признает — ни Великого Новгорода, ни татарского царя — и управляется сама по себе. Долго ли она дань платила, того не знаю, но ныне не платит. И нередко бывает, что, собрав ватагу вотяков, нападает на булгарские либо на татарские караваны, а то и городки ихние грабит. А после отбрехивается: это-де не мы, а днкие вотяки, которые в леса убегли и нам самим житья не дают. Ну, татары иной раз тому поверят, а другой раз и нет. И бывает, что приходит их войско наказать вятичей и пограбить их землю. А после снова уходит.

— А далече ли отсюда, от поселка вашего, начинается Вятская земля?

— Какое далече! Вон на том берегу Ветлуги уже она самая и есть. Наш Шулепников как раз на рубеже стоит.

— А сам ты галицкий?

— Нет, боярин, я с Великого Новгорода сюды утек.

— Чем же тебе Новгород не люб? Ведь там вече всем управляет, стало быть, народ по своей собственной воле живет? — с усмешкой спросил Василий.

— Эх, боярин, стократ лучше быть под каким ни есть князем, нежели под энтим вечем! Князь по крайности зла своей земле не пожелает и продавать ее не станет. А на вече в кажной голове своя дурь. Про самый народ-то я не говорю, — он там и вовсе ни при чем остается, а верховодит всем госпо́да [108]. И из той госпо́ды один, к примеру, сговорился с тверским князем, чтобы, значит, его руку держать, другой с московским, третий к Литве тянет, четвертый мирволит немцам либо свеям, а иной сам хотит всему Новгороду на шею сесть. И у кажного по сотне, а то и поболе самых здоровенных горлодеров куплено, чтобы, значит, на вече за его кричали. Коли ты просто честный человек и, придя на вече, попал промеж двух-трех таких псов, спробуй-ка, крикни что-либо свое, — они те враз рыло на сторону своротят! Вот тебе и народное вече! И ты погляди: Новгород и землями, и богатствами, и людьми сильнее всех своих соседей, вместе складенных. Он бы всей Руси свою волю указывать мог, а на деле его то тверские князья, то московские уму-разуму учат и за ухи его треплют, как махонького. А чем рядом с Великим Новгородом была эта Москва каких всего тридцать годов назад? Тьфу! И все это через то, что в Новгороде настоящего хозяина нет.

— Так призывал же Новгород к себе князей, и не один раз! И средь тех князей бывали мужи вельми достойные. Вспомни хотя бы двоих, память коих вся Русь чтит и даже Церковью нашей они к лику святых сопричислены: Михаила Всеволодовича Черниговского и Александра Ярославича Невского. Оба в свое время в Новгороде княжили. А Мстислав Удалой чем тебе был плох?

— Да рази ж те князья в Новгороде волю имели! Их призывали на воеводство, не боле, а заправляла всем опять-таки госпо́да! Али тебе неведомо, что по вечевому закону во всех володениях Великого Новгорода князь не может своего клочка земли иметь? Простые воеводы в других русских землях больше прав имеют, нежели в Новгороде князь! Нет, боярин, там надобен такой князь, который бы допрежь всего госпо́ду обуздал, а после бы уж правил по своей единой воле. И супротив такого простой новгородский люд николи не пойдет: на кой лапоть сдалось ему господское вече?

— Стало быть, ты от тех порядков сюда и подался?

— Истинно, боярин! И рази же я один? Тута по крайности мы от всех вдалеке и живем сами по себе, как птахи Божьи.

— Ну что ж, давай вам Господь. А ты вот скажи мне — как нам отсюда получше в Хлынов проехать?

— Дело это немудреное. Есть отседа тропа прямо на город Котельнич. Ведет она лесами да болотами, но сбиться нельзя: по ей через каждую версту-другую горки камней поскладены. В энту пору дорога еще суха, и на третий день будете вы в Котельниче. Ну а оттеда, берегом Вятки, до Хлынова еще два либо три дня пути.

— А путь безопасен ли?

— Об эту пору, почитай, безопасен. Вотяки больше по весне пошаливают, а волки зимой. И волки будут похуже вотяков.

— Что, много их тут?

— Несметная сила! Зимою сбираются они в стаи по сотне и больше голов, и тогда не попадайся! Поверишь, однова, в какой версте от поселка, отсиживался я от них на дереве полдня и целую ночь! Хвала Христу, что не обмерз до смерти.

* * *

С рассветом выехав из Шулепникова, Василий и его спутники, невыносимо страдая от гнуса, три дня пробирались топкими болотистыми низинами, пока наконец не выехали к берегу Вятки. Здесь, чуть ниже впадения в нее реки Моломы, с незапамятных времен стоял черемисский городок Каршар, захваченный новгородскими ушкуйниками [109] в 1181 году и переименованный ими в Котельнич.

Сейчас это был довольно многолюдный и хорошо укрепленный городок, с населением почти сплошь русским. Проведя в нем сутки, путники двинулись вверх по берегу Вятки, заночевали в большом русском селе, обнесенном крепким бревенчатым тыном, и на следующий день к вечеру благополучно прибыли в столицу Вятской земли — Хлынов [110].

Город этот, где они решили дать себе и измученным лошадям несколько дней отдыха, был довольно обширен и защищен солидными стенами, но поражал отсутствием патриархальности, свойственной всем старым русским городам. Впрочем, это было естественно: здесь не было княжьего двора, вокруг которого могла бы в определенных, освященных обычаем формах складываться общественная жизнь; не было и власти, способной призвать к порядку тех, кто в этом нуждался.

Вятская земля, давно отложившаяся от Великого Новгорода, управлялась собственным вечем, иными словами — членами нескольких влиятельных семей, разбогатевших не столько на поместном хозяйстве и торговле пушниной, сколько на военно-грабительских походах против инородцев и всех своих нерусских соседей. Каждый такой представитель местной знати имел нечто вроде собственной дружины, вернее, буйную ватагу людей — русских и вотяков, — которая вооруженной рукой добывала своему хозяину богатства и поддерживала его на вечевых сходах. Соответственно такому общественному укладу и сам Хлынов был более похож на полуразбойничий стан, чем на обычный город.

По существу, он и вырос здесь как город разбойников. Испокон веков из Новгорода в Вятскую землю уходил самый бесшабашный и буйный народ, которому невмоготу было жить в рамках хотя бы самой примитивной законности, который не пристал ни к какому общественному сословию, не имел постоянных занятий и ради возможности пограбить готов был претерпеть любые опасности и все невзгоды пути в неведомые дальние земли.

Подобный люд, оставаясь в Новгороде, был вечной угрозой порядку и питательной средой всякой смуты. Госпо́да его всегда побаивалась и старалась держать подальше. Отправляясь же в свои полуразбойничьи походы «встречь солнца», он приносил пользу всем, кроме тех несчастных туземцев, которых грабил. Новгороду он почти без всяких затрат добывал новых данников и покорял обширные земли, которые помаленьку прибирала к рукам та же госпо́да. И потому новгородские правители предпочитали иной раз терпеть неприятности из-за бесчинства своих ушкуйников в чужих землях, чем терпеть самих ушкуйников в Новгороде. А Хлынову прощали его независимость ради того, что он вбирал в себя и удерживал все наиболее опасные и действенные слои новгородских подонков.

Хлынов был последним городом на пути следованья Василия, и дальше предстояло ехать около полутора тысяч верст местами дикими и почти ненаселенными. Где именно найдет он ставку хана Мубарека, Василий точно не знал. В Хлынове ему сказали, что, по слухам, белоордынский хан кочевал нынешним летом между Каменным Поясом и рекой Тоболом, но что на зимовку он, как обычно, возвратится в свою временную столицу, город Чамга-Туру [111] стоящий в низовьях реки Туры.

Осень была на пороге, и потому Василий решил держать путь прямо туда, не сомневаясь, что, пока он доедет, ханская ставка будет уже на своем зимнем стойбище.

Глава 41

О, светло-светлая и украсно украшена земля Руская! Многыми красотами дивишь еси: озеры многыми, реками и кладезями месточестьными, горами крутыми, холмы высокыми, дубровами частыми, польми дивными, зверьми разноличными, птицами бещислеными, — всего еси исполнена земля Руская!

«Слово о погибели Руская земли» Неизвестного автора XIII в.

Запасшись в Хлынове всем необходимым, путники выступили из него в последних числах августа и направились к устью реки Чепцы, впадающей в Вятку недалеко от Хлынова. Тут на высоком, гористом берегу стоял небольшой, укрепленный бревенчатым тыном город Никулицын, или, иначе, Болванский городок — такое прозвание он получил от ушкуйников, которые, отбив его у вотяков, нашли там языческое капище со множеством деревянных идолов, «болванов». Их новгородцы выбросили в реку, а самое капище превратили в христианскую церковь, во имя святых Бориса и Глеба.

Василий решил в этот город не заезжать, и, минуя его, они двинулись дальше берегом Чепцы, вдоль которой им предстояло ехать верст четыреста, до самых ее истоков. Туда вела широкая тропа, местами даже превращавшаяся в хорошо наезженную дорогу, ибо по пути еще встречались русские погосты [112] и полуразрушенные, но все же обитаемые вотяцкие городища, вокруг которых виднелись остатки земляных валов и глубоких рвов. По всему было заметно, что туземное население этого края было некогда довольно многочисленным и жило оседло.

Последнее вятское поселение — три избы, вкопанные в землю почти по самые крыши и огороженные деревянным палисадом, — они миновали в верховьях Чепцы. Здесь жило довольно многодетное семейство зверовщиков, народность которого трудно было определить: из трех братьев, выходцев из Новгорода, двое были женаты на вотячках. Взрослые члены семьи говорили на русском языке с обильной примесью вотяцких слов, детвора лопотала по-вотяцки. В божнице, по бокам потемневшего от копоти образа Божьей Матери с младенцем, как стражи, стояли вотяцкие деревянные идолы — воршуды. Приезжих тут приняли радушно и толково объяснили им, как покороче выйти на Каменный Пояс.

Дальше около двухсот верст снова пришлось пробираться глухими лесными тропами, не встречая никого, кроме диких зверей. К счастью, стояла ясная погода, позволявшая держать верное направление по солнцу, и путники на десятый день по выезде из Хлынова благополучно вышли к поселку Егошихе, стоящему на берегу Камы, чуть ниже впадения в нее реки Чусовой [113].

Теперь они находились уже на Пермской земле. Редкое население этого обширного края принадлежало к финскому племени пермь, вело полукочевой образ жизни и промышляло главным образом охотой. Впрочем, это указывает скорее на здравый смысл пермяков, чем на их отсталость: земледелие было им известно, но в условиях сурового северного климата оно было нелегким делом и особого распространения не получило. С другой стороны, пермские леса изобиловали самым ценным и самым ходким пушным зверем: соболем, горностаем, куницей и белкой. Пермякам несравненно выгоднее было охотиться и менять меха на хлеб и другие продукты потребления, что они и делали.

Миролюбивые пермяцкие князьки под напором ушкуйников еще в XII столетии один за другим покорились Великому Новгороду, и вся эта область, названная Великой Пермью, с той поры считалась новгородской волостью. Однако новгородцы не поставили здесь своих городов, ибо колонизация этого сурового и отдаленного края их не интересовала. Они ограничивались сбором дани с местного населения, взимая ее исключительно мехами. С этой целью из Новгорода в положенные сроки наезжали особые сборщики, которые для своего удобства поставили тут поселок Егошиху, укрепив его надежным частоколом. Отсюда они совершали поездки вглубь страны, сюда же свозили собранную пушнину до отправки ее в Новгород. Постоянными же обитателями этого окраинного русского поселения являлись две-три семьи новгородских зверовщиков, к избам которых к этому времени примкнуло уже и несколько пермяцких хижин. Ценного зверя тут хватало на всех, отношения сложились мирные, а при соприкосновении с русскими пермяки охотно перенимали их обычаи и сами начинали быстро обрусевать.

С любопытством Василий присматривался к их диковинным жилищам, полуизбам-полушалашам, с нелепыми крышами, которым хозяева старались придавать форму конской головы для устрашения злых духов. Сами пермяки были белобрысы, курносы и светлоглазы, они походили на славян, отличаясь от последних лишь широкими, как лопата, лицами и довольно щуплым сложением. Вечером они угощали Василия, Никиту и Лаврушку суркой — своим пермяцким напитком, похожим на брагу, и, перебивая друг друга, коверканным русским языком рассказывали им какими тропами идти дальше и где лучше всего перевалить через Каменный Пояс.

Из всех этих объяснений Василий понял только одно: что дорога предстоит весьма трудная и без надежного проводника, особенно если погода испортится, они рискуют до зимы проблуждать в необозримой путанице гор и лесов или, что еще хуже, — попасть в руки диких и воинственных югров [114].

К счастью, один из егошихинских пермяков охотно согласился провести их через горы к верховьям реки Тагила, впадающего в Туру. Русские жители поселка в свою очередь заверили, что это человек надежный, хорошо знающий все горные тропы, и что на него можно вполне положиться.

Начавшиеся осенние дожди задержали их в Егошихе на четыре дня. Впрочем, это было не столь уж плохо: люди и лошади нуждались в хорошем отдыхе перед тяжелым и длительным переходом.

Когда вновь проглянуло солнце, четверо всадников тронулись в путь, придерживаясь берега реки Чусовой. Вначале местность, по которой они ехали, была пологой, с почти неприметным подъемом, но уже к вечеру первого дня она начала переходить в отдельные, все более высокие холмы, а затем — в скалистые, покрытые лесом горы. Чусовая, широкая и спокойная внизу, здесь, в горах, быстро меняла свой облик, становясь все уже и стремительней. С грохотом извивалась она меж дикими нагромождениями скал столь крутыми и причудливыми петлями, что, следуя ее берегами, всадники по крайней мере втрое удлинили бы свой путь, сделав его к тому же предельно трудным. Но пермяк-проводник отлично знал прямые и удобные тропинки, которыми он уверенно вел путников, держа нужное направление по одному ему известным приметам.

День за днем углублялись они в нелюдимые, но чарующие своим сумрачным величием дебри, уже тронутые желтой рукою осени. Узкая тропа, извиваясь среди скал и гигантских елей, вела их все дальше по горным склонам, то взбегая на невысокие, ощетинившиеся вековым лесом вершины, то спускаясь в тесные и мрачные прогалины, где даже в солнечный полдень царили густые сумерки.

Впрочем, солнце теперь показывалось редко. Погода стояла пасмурная, временами принимался идти назойливый осенний дождь, ночами было сыро и холодно. Иногда для ночлега они находили подходящую пещеру, но чаще устраивались под непроницаемым для дождя покровом огромных елей, вырубив в самой их гуще нижние ветви наподобие шатра. От ночных холодов спасал костер, а также захваченные из Хлынова спальные мешки, сшитые из оленьего меха.

На девятый день пути, оторвавшись накануне от берегов Чусовой и перекинувшись через горный хребет, тропа пошла резко под уклон и к ночи вывела наших путников к истокам реки Тагила. А еще через два дня, когда остались позади последние гряды холмов, окружающих Каменный Пояс, Василий щедро одарил проводника и отпустил его домой. Перед ними расстилалась теперь покрытая девственным лесом бескрайняя Шибирская низина [115], и дальнейший путь уже не представлял особых затруднений.

Скитальцы, порядком истомленные почти двухмесячным путешествием, теперь заметно приободрились — в этот вечер у их костра слышались шутки и смех. Всем казалось, что они уже почти на месте и что все трудности остались позади.

В самом деле, следуя дальше берегами Тагила, а потом Туры, сбиться с пути было почти невозможно. Встреча с татарами теперь была не страшна: они находились уже во владениях Белой Орды — здесь ни один татарин не посмеет их тронуть, если Василий назовет свое подлинное имя и скажет, что едет к великому хану Мубареку. Таким образом, единственной опасностью была теперь возможная встреча с юграми.

Эти полудикие охотники, сами себя называвшие именем манси, населяли северо-восточные склоны Каменного Пояса и прилегающую к ним часть Сибири. Дотошные новгородские купцы очень рано проведали о том, что в югорских городищах ежегодно собирается громадное количество лучших мехов, которые можно взять за бесценок. Очевидно, эта торговля была столь выгодна, что уже в XI столетии новгородцы, не смущаясь огромностью расстояний и трудностями пути, вели с юграми оживленный обмен. А в XII веке туда добралась новгородская вольница, и вскоре вся эта область, названная Югорской землей, уже считалась волостью Великого Новгорода, которому югры вынуждены были платить дань, разумеется мехами. Однако с татарским нашествием связь Новгорода с этой отдаленной окраиной совершенно прервалась, а Югорская земля вошла в состав улуса Джучи как часть огромной территории, подвластной белоордынским ханам.

Югры в то время промышляли почти исключительно охотой и едва начинали переходить на оседлый образ жизни. От жителей Егошихи Василий узнал, что сейчас они обитают главным образом в верховьях Туры и по берегам реки Сосьвы, где среди непроходимых лесов и болот находится их главный город, в котором стоит особо чтимый всеми юграми идол, «золотая баба».

Кое-что об этом драгоценном идоле Василий уже и раньше слыхал, так как слухи о его существовании очень давно появились в Новгороде, а оттуда разошлись и по всей Руси. Очевидно, кто-то из первых новгородских купцов, проникших в Югорскую землю, его видел, ибо вполне определенно говорили, что он изображает женщину с ребенком на руках [116].

Новгородские ушкуйники и вольница, совершая походы «встречь солнца», усиленно охотились за этим идолом, но югры его тщательно прятали в самых неприступных местах, часто их меняя. Согласно ходившим слухам, первоначально он стоял в какой-то труднодоступной пещере на реке Сосьве, потом среди непроходимых болот в низовьях реки Конды, и, наконец, след его потерялся где-то возле устья Оби. В течение нескольких веков его искали не только новгородцы, но и первые русские насельники Сибири, однако обнаружить так и не могли.

Василия «золотая баба» не интересовала, но о юграх и о их нравах он постарался вызнать все, что было возможно. Егошихинцы говорили, что это народ беспокойный и коварный, не упускающий случая пограбить, и что не все их племена признают над собою власть татарского хана. Было ясно, что встреча с ними не сулит ничего хорошего, и наши путники решили ехать дальше с соблюдением сугубой осторожности.

Густым лесом двинулись они вдоль низменных берегов Тагила, зорко глядя вперед, почти не разговаривая и на остановках не разводя костров. Но все вокруг было спокойно, и, не встретив по дороге ни души, к вечеру четвертого дня они благополучно достигли реки Туры. По их расчетам, до ставки хана Мубарека теперь оставалось не более пяти дней езды, и они вздохнули свободно.

— Ну, — сказал Василий, залезая после ужина в свой спальный мешок и готовясь заснуть, — теперь опасаться, пожалуй, нечего. Чай, так близко к ханскому городу югры не суются.

Никита был такого же мнения. Они крепко заснули, а на рассвете были разбужены диким, многоголосым воем. Высунув голову из мешка, Василий увидел, что небольшая полянка, на которой они спали, со всех сторон окружена смуглыми и скуластыми всадниками, вооруженными луками и копьями. Он протянул руку к сабле, лежавшей рядом, но сейчас же почувствовал, что острие копья упирается ему в грудь. Поведя глазами в сторону, он увидел, что Никита и Лаврушка тоже прижаты копьями к земле, и понял, что о каком-либо сопротивлении нечего и думать. Надеясь еще, что их окружили белоордынцы, Василий, не двигаясь с места, спросил по-татарски:

— Кто вы такие и что вам от нас нужно?

Но в ответ всадник, наставивший на него копье, закричал что-то на совершенно непонятном языке, и Василий с горечью понял, что они попали в руки югров.

Один из них, видимо старший, выехал между тем вперед и крикнул что-то на своем языке, обращаясь к воинам, которые тотчас раздались в стороны. А затем, поглядев на пленников, сказал уже по-татарски:

— Встаньте!

Василий, Никита и Лаврушка вылезли из мешков и встали на ноги, хмуро глядя на югорского старшину.

— Отвечайте, кто вы и куда едете? — спросил последний.

— Я русский князь и еду послом великого государя всей земли нашей к хану Мубареку. А со мной слуги мои, — ответил Василий, надеясь, что посла, едущего к хану, югры не посмеют задержать.

— Что-то мало у тебя слуг, — усмехнулся кочевник. — Или у государя вашего не хватает людей, чтобы к хану приличное посольство послать?

— Нас было много, — сказал Василий, — но на реке Ак-Идель [117] напали на нас булгары и почти всех перебили. Только мы трое и ушли.

— А где же подарки для великого хана?

— Говорю же тебе — булгары все отбили. Лишь малая часть осталась у нас во вьюках.

С минуту недоверчивый югр молча сверлил Василия колючим взглядом своих слегка раскосых глаз. Потом сказал:

— Коли ты вправду посол, покажи грамоту, которую везешь от своего князя к великому хану.

— Грамоты мне князь наш не дал. Дело промеж них тайное, а грамоту всякий прочесть может. На словах должен я передать великому хану то, что мне сказано.

— Тогда покажи пайцзу от твоего князя. Послов без пайцзы не посылают. И ежели у тебя ее нет, значит, ты просто лгун или лазутчик и я велю посадить тебя на кол!

Положение было почти безнадежное. Думая теперь лишь о том, как бы подороже продать свою жизнь, Василий оглянулся на Никиту и при этом движении почувствовал, как что-то оцарапало ему грудь. И его осенило. Расстегнув кафтан, он снял с себя византийский образок архангела Михаила, подаренный ему Еленой, и протянул его югру.

— Вот пайцза моего государя, — сказал он.

«Выручи и спаси, святой архангел, заступник и покровитель наш небесный», — молился про себя Василий, пока свирепый кочевник вертел в руках драгоценную иконку, сверкающую золотом и разноцветной эмалью.

— Ладно, — сказал наконец югр, возвращая ее Василию. — Седлайте коней, берите вещи свои, и едем! Мы сами вас проводим к великому хану. Если ты вправду посол, хан нас отблагодарит. Если нет — отдаст и вас, и ваше добро нам.

Под неусыпной охраной югров они тронулись в путь и через четыре дня прибыли в город Чингиз-Туру, куда уже возвратился на зимовку великий хан Мубарек.

Часть четвертая В БЕЛОЙ ОРДЕ

Глава 42

Как уже было упомянуто, название Ак-Орды получил улус, который после смерти Джучи-хана достался его старшему сыну Орду-Ичану. По величине, приблизительно равной всей площади Европы, он включал в себя Западную Сибирь и почти всю территорию современного Казахстана. На востоке он простирался почти до реки Енисея, на западе был ограничен Уральским хребтом и восточным побережьем Каспийского моря, а южная его граница шла примерно по линии: залив Кара-Богаз — среднее течение Сырдарьи — озеро Балхаш.

Первоначально, во времена Орду-Ичана и его ближайших преемников, вся жизнь Белой Орды сосредоточивалась в южной части ее владений и столицею белоордынских ханов был древний город Сыгнак, ранее принадлежавший хорезмийцам и стоявший на реке Сырдарье, приблизительно в пятистах верстах от ее впадения в Аральское море.

Эта часть Средней Азии до завоевания ее монголами была густо заселена народами тюркского племени, которые входили в состав двух могущественных государств — Хорезма и Мавераннахра [118]. Они отличались довольно высокой культурой. По рекам Сырдарье и Амударье было много цветущих городов с широко развитой торговлей и ремесленным мастерством, немало они породили и выдающихся представителей научной мысли. Существовала искусно построенная и широко разветвленная оросительная система, делавшая многие пустынные и засушливые области вполне пригодными для земледелия.

Все это во время монгольского нашествия было варварски разрушено и частично начало восстанавливаться лишь спустя несколько десятилетий. За этот срок сильно изменился и духовный облик самих завоевателей: придя здесь в тесное соприкосновение с более культурными тюркскими народами, монголы начали быстро смешиваться с ними и отюречиваться. Почти сразу они отказались от своей прежней религии и приняли ислам, а в третьем-четвертом поколении совершенно забыли родной язык и стали говорить по-тюркски [119]. Следует заметить, что в этом процессе денационализации монголов главную роль сыграли кипчаки, или половцы, на территории которых, носившей общее название Дешт-и-Кипчак [120] в основном разместилась татарская Орда.

Как известно, все огромное войско Чингисхана в военном и административном отношении делилось на правое и левое крыло. При размещении на новых, завоеванных землях правое образовало Золотую, а левое Белую Орду, сообразно чему установились и две отдельные правящие династии, идущие соответственно от Бату-хана и от его старшего брата Орду-Ичана, причем первая вначале играла доминирующую, а вторая подчиненную роль.

Относительно первых пятидесяти лет существования Белой Орды до нас дошло очень мало сведений. Однако не подлежит сомнению, что этот период ее истории протекал без крупных внешних или внутренних потрясений и что первые белоордынские ханы были во всем послушны воле великого хана Золотой Орды.

Точный порядок наследования верховной власти в Белой Орде нам тоже не вполне известен. По-видимому, после Орду-Ичана правил его старший сын Саргахтай, а потом Коничен, сын Саргахтая. Затем на белоордынский престол вступил уже вполне достоверный хан Сасы-Буга, надо полагать, сын одного из них. Он царствовал с 1291 по 1310 год и был верным вассалом Золотой Орды. Ему наследовал старший сын Эрзен, причем не обошлось без борьбы: претендентов на ханство было несколько и в разгоревшейся смуте Эрзен взял верх только благодаря поддержке золотоордынского хана Узбека.

Эрзен оставил по себе очень хорошую память. Это был гуманный и справедливый правитель, весьма заботившийся о благоустройстве и процветании своей страны. Он восстановил многие города, разрушенные во время нашествия Чингисхана, построил большое количество школ, мечетей и общественных зданий, а главное — умиротворил всех своих беспокойных родичей, выделив им обширные улусы и строго определив права и старшинство каждого. Его одиннадцатилетнее царствование прошло без всяких смут, и персидские историки отмечают, что за все это время в Ак-Орде «никто из великих не притеснял меньших, а меньшие были неизменно почтительны к старшим».

После его смерти в 1321 году на ханство в Сыгнаке вступил его младший брат Мубарек-ходжа. Само имя это указывает, что к тому времени белоордынская династия была уже совершенно отюречена. Титул «ходжа» означал, что в жилах его носителя течет кровь первых мусульманских халифов, преемников Магомета, и в Средней Азии он был настолько почетным, что им не пренебрегали даже царствующие ханы. Мубарек мог получить на него право только в том случае, если его матерью или женой была представительница древнего мусульманского рода, который удовлетворял этому требованию. Уже в начале XIV столетия титул ходжи неразрывно связывается с именами очень многих чингисидов, особенно членов белоордынской династии.

Хан Мубарек-ходжа мало походил на своего миролюбивого брата. Это был правитель властный, сознающий свою силу и умеющий ею пользоваться. Он никому не хотел подчиняться и ни с кем не собирался делить свою власть. С первых же лет своего царствования он перестал считаться с Золотой Ордой, но и не ссорился с нею открыто, — вероятно потому, что к этому не имел достаточных оснований: вначале золотоордынский хан Узбек в его дела не вмешивался и ничем его не тревожил.

Но в 1329 году, собираясь в поход против государства Хулагидов [121], он потребовал, чтобы Ак-Орда тоже приняла в нем участие. Мубарек-ходжа отказал наотрез, заявив, что считает себя самостоятельным государем и не желает нарушать мира с хулагидами. В подтверждение своей независимости он с того же года начал чеканить собственную монету.

Очевидно, он был настолько силен, что даже хан Узбек не рискнул выступить против него сразу, а вынужден был довольно долго ожидать подходящего случая. Мубарек между тем нарушил и внутренние порядки, установленные его предшественником: стремясь к единовластию, он сильно ущемил в правах своих удельных ханов. Это вызвало в Белой Орде смуту, которой не преминул воспользоваться Узбек: года за два до событий, описываемых в этой книге, он захватил Сыгнак и посадил там на ханство своего сына Тинибека. Мубарек-ходжа, не поддержанный никем из своих недовольных вассалов, был вынужден покинуть южные степи и откочевать со своей ордой на север, к реке Тоболу, где временной своей столицей избрал город Чингиз-Туру.

С той поры между Белой и Золотой Ордами начинается довольно долгий период неутихающей вражды. Многие белоордынские ханы ставят себе целью захват власти в Сарае. Впервые это удалось осуществить младшему брату Мубарека, хану Кидырю [122], лет двадцать спустя. С той поры члены ак-ордынской династии то и дело появляются на золотоордынском престоле, а еще через двадцать лет белоордынский хан Тохтамыш, захватив Золотую Орду, окончательно и навсегда соединил ее с Белой. Ханы этой же династии, потомки Орду-Ичана, в следующем столетии возглавили почти все отдельные татарские царства, образовавшиеся при распаде некогда единой Орды. В их числе находилось и Сибирское, последним независимым повелителем которого был царь Кучум, побежденный Ермаком [123].

Глава 43

Султан правосудный Мубарек-ходжа, да продлит Аллах царствование его.

Надпись на белоордынских монетах чеканки 1329–1339 гг.

Город Чингиз-Тура в описываемую пору весьма мало походил на столицу столь крупного монарха, каким был хан Мубарек. Стоя на судоходной реке и являясь центром обмена и приобретения всего, в чем нуждалось редкое и непритязательное население этого края, он имел лишь торговое значение, да и то чисто местного характера.

Соответственно этому, кроме глинобитного караван-сарая, рыночной площади, неказистой мечети с покосившимся минаретом да нескольких постоялых дворов, город состоял из двух сотен невзрачных, приземистых домишек, обмазанных глиной. На узких и кривых улицах в сухое время года лежал мощный слой пыли, в ветреные дни вздымаемой кверху и обволакивающей город плотным серо-желтым облаком, а в дождливую пору превращавшейся в вязкую, почти непроходимую грязь. В дополнение к этому летом в воздухе висел густой смрад от гниющих повсюду отбросов, так что даже не очень избалованные жизнью купцы, привозившие в Чингиз-Туру свои товары, предпочитали ночи проводить не в караван-сарае, а на своих судах, стоявших на реке у причалов.

Единственный во всем городе просторный каменный дом, не блиставший, впрочем, ни богатством отделки, ни архитектурными достоинствами, принадлежал татарскому нойону [124], который владел окрестными землями и олицетворял высшую власть края. Однако сам нойон вместе со своими воинами и рабами жил в войлочных юртах за городом — в доме же проживали, в ожидании благоприятного поворота судьбы, те из его жен и наложниц, которых нойон в данное время не находил нужным держать при своей особе.

Прибыв сюда, хан Мубарек, уверенный в том, что его пребывание в этих местах не будет долгим, не счел нужным перестраивать город и придать ему облик, достойный названия столицы. Он ограничился лишь тем, что приказал углубить и расширить ров, окружавший Чингиз-Туру, и повысить вал, да как истый ревнитель ислама вместо старой убогой мечети повелел выстроить новую.

Сам Мубарек жить в городе, конечно, не стал. В теплое время года он находился при своей орде, кочевавшей в степях, к югу от его временной столицы, а зимою жил в обширном помещении — полушатре-полудворце, поставленном для него верстах в трех от городского вала, на просторной поляне, с трех сторон окруженной лесом.

Позади и по бокам этого своеобразного дворца стояло десятка два больших шатров, в которых помещались жены, родственники и высшие сановники Мубарека. В соответствии с суровостью здешней зимы эти войлочные шатры-юрты снаружи, до высоты человеческого роста, были обстроены каменными стенами, а сверху утеплены двойными меховыми полостями. По всей опушке поляны, окружая ставку Мубарека почти замкнутым кольцом, тянулась цепочка походных кибиток и юрт, в которых размещались две избранные тысячи [125] ханской охраны.

Сюда-то в последних числах сентября 1339 года и прибыл Василий в сопровождении своего югорского конвоя. Мубарек-ходжа принял его почти сразу и без всяких унизительных формальностей, обязательных в Золотой Орде. Белоордынские ханы гордились своим происхождением от Джучи и Ичана, которые были гуманными людьми, не видевшими никакой пользы в напрасном унижении человеческого достоинства. Подражание им стало в Ак-Орде обычаем, которого придерживался и Мубарек.

Войдя вместе с Никитой и югорским старшиной в центральное помещение дворца, сплошь затянутое коврами и убранное не только с роскошью, но даже с некоторым вкусом, Василий увидел перед собой хана Мубарека в красном бухарском халате и тюбетейке, сидящего на небольшом, почти квадратном диване возле бронзового мангала, наполненного жаром. Это был крупный, жилистый мужчина лет за пятьдесят. В его продолговатом смуглом лице с тонким прямым носом и начавшей седеть черной бородкой не было почти ничего монгольского, и, если бы не слегка раскосые глаза, его можно было бы принять за араба.

Приложив руку ко лбу и сердцу, Василий низко склонился перед ханом. Мубарек в ответ еле заметно кивнул головой.

— Мне доложили, что ты называешь себя послом главного русского князя и говоришь, что тебя в пути пограбили булгары, — промолвил он, острым взглядом окинув Василия. — Правда ли это? И если правда, сказывай, с чем ты прислан.

— Не гневайся, великий хан, — снова кланяясь, ответил Василий, — только во всем этом нет ни слова истины. На нас, на сонных, напали эти югры, и, спасая жизнь нашу, вынужден я был солгать. — И Василий в коротких словах рассказал хану, что с ними произошло в лесу.

— Кто же ты на самом деле и куда направлялся? — помолчав, спросил Мубарек.

— Я князь земли Карачевской и путь держал сюда, великий хан, просить у тебя приюта и убежища от врагов моих, незаконно посягнувших на мое княжение и изгнавших меня из отчей земли.

— Кто же эти твои враги?

— О мелких говорить не буду, великий хан, ибо сами по себе они ничто. А главный мой ворог тот же, что и твой: золотоордынский хан Узбек.

Теперь Мубарек смотрел на Василия более благосклонно. Почтительность и вместе с тем достоинство, с которыми держался русский князь, а также его прямые, смелые ответы ему понравились. Не имея никаких дел и сношений с Русью, о Карачевской земле он никогда не слышал, но, глядя на Василия, подумал: «Это, должно быть, важный князь и хороший военачальник, которого Узбек считает опасным. Иначе зачем бы он его трогал?» И, милостиво указав гостю на стопку подушек, он сказал:

— Садись, князь, и расскажи мне все.

Василий сел и, опуская незначительные подробности, поведал Мубареку свою историю. Хан слушал внимательно, не задавая вопросов. Узнав, что Василий был великим князем (большой и великий по-татарски звучит одинаково) и имел в своем подчинении нескольких удельных князей, он окончательно убедился в справедливости своего предположения. Мысль о том, что в предстоящей борьбе с Узбеком Василий может оказаться для него ценной находкой, помогла ему принять быстрое и твердое решение.

— Ты правильно поступил, приехав ко мне, князь, — сказал он. — Здесь с твоей головы не упадет ни один волос. А Узбеку, да поразит его Аллах своим справедливым гневом, уже недолго осталось ждать возмездия. Будь моим гостем. Я велю дать тебе табун лошадей и выделю улус, где ты пожелаешь.

— Да продлит Аллах твои дни за ласку твою и за милость, великий хан, — ответил Василий. — Только ни коней, ни земли мне не надобно. Дозволь лишь пожить здесь, доколе мне потребуется. И если пойдешь ты в поход на нашего общего ворога Узбека, рад буду послужить тебе.

— Добро. Сегодня же велю поставить тебе шатер возле моего.

— Благодарствую, великий хан! Ныне не могу я почтить тебя, как ты того достоин, но прими пока хоть это, — сказал Василий, беря из рук Никиты небольшой ларец и доставая оттуда массивный золотой кубок, покрытый тончайшей резьбой и украшенный четырьмя крупными рубинами. — Не золотом и не лалами [126] ценен этот кубок, а тем, что пили из него на пирах многие румейские императоры, доколе один из них не подарил его моему прадеду.

— Спасибо, князь, — сказал Мубарек, бережно принимая драгоценный подарок. — Отныне будут пить из него ак-ордынские великие ханы. Ты сегодня это сам увидишь, когда придешь ко мне на вечернюю трапезу. А это кто с тобой? Твой слуга? — спросил он, укавывая на Никиту.

— Более того, — ответил Василий, — это один из знатных людей моего государства и мой воевода. Он мне скорее брат, нежели слуга.

— Такой воевода и один целое войско побить может, — промолвил хан, одобрительно оглядывая богатырскую фигуру Никиты, который в этот миг склонился в почтительном поклоне. — Пускай и он с тобою приходит.

И с этими словами Мубарек-ходжа милостивым кивком головы отпустил своих неожиданных гостей.

Глава 44

Татары более повинуются своим начальникам, чем какие-либо иные люди, живущие на земле, более всех уважают их и не лгут перед ними. Споры между ними бывают редко, ссор, драк и человекоубийства никогда, даже в состоянии опьянения. Также нет среди них разбойников и больших воров, а потому жилища и повозки, где они хранят свои ценности, не запираются. Один татарин достаточно уважает другого, все они дружны между собою, а когда мало пищи, охотно ею делятся. Они выносливы и, даже голодая, не обнаруживают недовольства, а поют и играют, будто бы хорошо поели. Взаимной зависти у них, кажется, нет, никто не презирает другого, но помогает и поддерживает как может. Но в то же время с посторонними они горды н несдержанны, алчны и скупы, большие мастера что-нибудь выпросить, а убийство чужого человека у них считается пустяком. Грязны в еде и в ином. Женщины у них целомудренны, однако некоторые в шутку произносят слова довольно бесстыдные.

Джиованни дель Плано Карпини, папский посол в Орду, XIII в.

В начале своего пребывания в ставке хана Мубарека Василий не испытывал скуки. Все окружающее было для него ново, и он, совершая прогулки по лагерю и по городу, с любопытством присматривался к укладу Орды и к особенностям татарской жизни. С некоторыми из них ему вскоре пришлось ознакомиться и на собственном опыте.

Так, в один из первых же дней, выйдя утром из своего шатра, он бродил без определенной цели по становищу и зашел довольно далеко. Встречные татары, уже знавшие, кто он такой и какой прием оказал ему великий хан, приветствовали его почтительными поклонами, но вместе с тем он заметил, что они поглядывают на него с плохо скрытым недоумением, некоторые даже с тенью насмешки. Подумав, что это вызвано какой-либо неисправностью в его одежде, Василий незаметно проверил себя. Но нет, все было в полном порядке и находилось на своем месте, начиная с шапки и кончая саблей. Решив тогда, что на него так смотрят просто потому, что он иностранец и человек здесь новый, он спокойно закончил прогулку и возвратился домой.

Не прошло и часа, как Лаврушка ему доложил, что прибыл посланный от хана Мубарека. Выйдя поспешно из шатра, Василий увидел перед собою нукера, державшего в поводу двух великолепных коней, покрытых дорогими чепраками.

— Ты меня искал? — спросил он у татарина.

— Я, князь, — почтительно кланяясь, ответил нукер. — Великий хан Мубарек-ходжа, да будет к нему вечно милостив Аллах, просит тебя принять от него в подарок этих коней.

— Передай великому хану мою почтительную благодарность, — ответил изумленный Василий, начиная догадываться, что этот подарок сделан ему неспроста. Порывшись в кармане, он вытащил оттуда несколько серебряных дирхемов [127] и, протянув их нукеру, спросил:

— Не говорил ли великий хан еще чего-нибудь? Я хотел бы знать, чем заслужил эту новую его милость.

— Великий хан, да ниспошлет ему Аллах удачу во всех делах его, сегодня видел из своего шатра, как ты ходил пешком, князь. И подумал, что твои кони, может быть, заболели, — с новым поклоном ответил татарин, принимая деньги.

Оказалось, что в Орде пешком ходят рабы, слуги и в крайности простые воины. Человеку же знатного рода или начальнику это никак не подобало, и, если ему нужно было хотя бы на сотню шагов отдалиться от своего шатра, он уже садился на лошадь. Оседланные кони круглые сутки стояли перед жилищем каждого татарина. Спали не раздеваясь, с оружием, положенным рядом, и потому по тревоге, когда бы она ни случилась, вся Орда в минуту бывала на конях и в полной боевой готовности.

У татар свято чтились древние воинские обычаи и строго соблюдались своеобразные законы чести, но над всем этим неумолимо властвовала железная дисциплина, перед которой склонялось все. Слово начальника, хотя бы это был простой десятник, было свято, его приказ, если даже он влек за собою гибель подчиненного, исполнялся немедленно и точно, ибо ослушника ожидала позорная смерть. Об него не пачкали даже оружия: по знаку начальника он покорно опускался на колени и кто-либо из воинов его десятка тут же душил его ремнем или убивал ударом ноги в живот. В истории Орды подобной казни не раз подвергались и крупные военачальники, не сумевшие во время сражения выполнить поставленную им задачу.

Обман и ложь считались здесь проступками, недостойными воина, а воинами были все способные носить оружие. В обыденной жизни ордынцы были безукоризненно честны и правдивы, но, если нужно было солгать и обмануть, выполняя полученное задание, татарин делал это не задумываясь: честь воина требовала прежде всего успешного выполнения приказа, а за обман в этом случае отвечал перед Богом начальник.

Орда не была обыкновенным государством, и татары не были обыкновенным народом. Это был огромный военный лагерь, в котором личная доблесть и воинские качества определяли судьбу и положение каждого, почти независимо от его происхождения и даже от его национальности.

В Орде уважались только храбрость, сила и ратное искусство. Все гражданские достоинства человека, если они не сочетались с достоинствами воина, не ставились ни во что. Трусость и слабость презирались открыто и беспощадно, немощность и старость ни в ком не вызывали жалости. Старику или увечному оказывали внешнее уважение, если в прошлом он был хорошим воином, но открыто говорили, что лучше бы ему раньше умереть в бою, чем дожить до такого состояния, когда он воевать уже не может.

Почти ежедневно на огромной площади в центре лагеря происходили воинские упражнения, в которых принимали участие все свободные от караульной службы воины, от рядовых до тысячников включительно.

Иногда это бывали состязания в рубке и в умении владеть копьем, когда несшийся во весь опор всадник должен был направо и налево рубить саблей или поражать копьем различные мишени, подчас очень трудные. В другой раз воины старались превзойти друг друга в искусстве бросать аркан или пущенной из лука стрелой, к которой привязывалась горящая пакля, должны были поджигать соломенные щиты, поставленные на значительном расстоянии.

Еще чаще устраивались состязания в стрельбе из лука. Воину, из шести стрел не вонзившему двух в чучело человека, поставленное на расстоянии ста двадцати шагов, набивали колчан соломою, что считалось позором, который можно было смыть, только не сделав ни одного промаха на следующей стрельбе. Имя того, кто всаживал в чучело все шесть стрел, бирюч выкрикивал на всю площадь, кроме того, он получал право выпустить еще шесть стрел. И если снова стрелял без промаха, ему давали в награду двенадцать овец.

Иногда устраивались общие скачки, и тогда победитель получал в виде премии коня, а пришедший последним до следующих скачек лишался права сесть на лошадь.

Часто сам хан Мубарек, сидя верхом на коне и окруженный своими приближенными, присутствовал на этих упражнениях. И тогда вся воля, вся жизнь каждого из участников сосредоточивалась на том, чтобы не оплошать, ибо тут одинаково легко можно было стяжать как щедрую награду и повышение по службе, так и гнев хана со всеми вытекающими отсюда последствиями. Однажды Василий видел, как лучника, который из шести стрел не попал в мишень ни одной, Мубарек тут же приказал вырядить в женское платье и с позором прогнал с площади. В другой раз пожилого сотника, который по вине споткнувшегося коня на скачках пришел последним, хан отстранил от командования сотней и назначил на его место молодого всадника, особенно отличившегося на последних состязаниях. И это была не одна лишь честь, потому что при назначении сотником каждый получал от хана десять коней, а при распределении воинской добычи доля сотника в девять раз превышала долю простого воина.

С тех пор как Мубарек его однажды подзадорил, в скачках часто принимал участие и Василий. Его искусство в верховой езде и замечательные кони, подаренные ханом, обычно обеспечивали ему одно из первых мест. Раз даже он оказался победителем, и это сильно возвысило его в глазах ордынцев.

Однажды было устроено состязание в борьбе. В нем принимали участие только испытанные силачи, по одному от каждой сотни. Борьба велась без определенных правил, надо было, лишь не нанося противнику ударов, любым способом повалить его на землю или же, оторвав от земли, продержать так, пока судья не хлопнет три раза в ладоши.

Победителем в этом состязании оказался десятник Кинбай — огромный татарин с воловьей шеей и стальными мускулами. Легко бросив на землю своего последнего противника, он гулко ударил себя обоими кулаками в грудь и горделиво оглянулся. Теперь, по правилам, помериться с ним силой мог любой из присутствующих, и, только если желающих не находилось, бирюч объявлял его сильнейшим из сильных.

На первый вызов, сделанный бирючом, никто не откликнулся. Тогда хан Мубарек, очевидно, уверенный в непобедимости своего борца, поглядел на Никиту, скромно стоящего в его свите позади Василия, и с усмешкой сказал:

— Может быть, русский богатырь пожелает помериться силами с татарским?

Смутившийся Никита пробормотал что-то невнятное и легонько попятился назад. Но, к его вящему неудовольствию, хана неожиданно поддержал Василий.

— Ну-ка, Никитушка, не посрами Русской земли! — сказал он. — Ужели не управишься ты с этим басурманом?

— Да что ты, Василей Пантелеич, Господь с тобой! — с укоризной ответил Никита. — Ежели я откажусь, сраму нам никакого нет, а вот коли выйду и бросит меня наземь этот бугай, тогда воистину будет срам!

— Не бросит он тебя! Ты, как встанешь супротив него, о земле родной думай, о всем том, что она от татар претерпела. Тогда тебе силы прибудет!

— А коли я одолею, чего доброго, хан осерчает, — нерешительно промолвил Никита, покосившись на Мубарека. Но последний, как бы поняв его опасения, сказал:

— Иди, богатырь, ничего не бойся. Если он победит, порухи твоей чести не будет, — это самый сильный человек в Орде. А коли ты его победишь — тебе слава и награда!

Никита беспомощно оглянулся. Все глаза были устремлены на него, и он понял, что его отказ был бы теперь равносилен собственному посрамлению. Сойдя с коня, под одобрительные крики толпы он вышел вперед и сбросил кафтан.

Татарский силач, увидев перед собою этого противника, сразу оценил его по достоинству и понял, что борьба будет трудной. Но, желая подбодрить себя и вместе с тем улучить удобный момент для нападения, он насмешливо сказал:

— Ну, рус, если обещаешь угостить меня барашком, так и быть, в живых тебя оставлю!

— Гляди, как бы тебе не пришлось землю есть вместо барашка, — ответил Никита, весь напружившись и не спуская глаз с противника.

С минуту они молча топтались друг перед другом. Потом татарин, пригнувшись, стремительно бросился вперед, намереваясь схватить Никиту за пояс. Но Никита был начеку и вовремя отскочил в сторону. Едва Кинбай выпрямился, он в свою очередь рванулся вперед и охватил его своими могучими руками. Однако противник был не только силен, но и ловок: он легко вывернулся из этих железных объятий и еще дал Никите подножку, которая едва не опрокинула его навзничь. Но Никита все же устоял.

— Значит, не хочешь падать? — спросил Кинбай.

— Не хочу, — ответил Никита.

— Тогда наверх пойдешь! — крикнул татарин и, внезапно присев, охватил руками колени Никиты, намереваясь оторвать его от земли.

Но случилось совсем другое: не дав Кинбаю времени выпрямиться и поднять его, Никита сверху обхватил его под брюхо и резким рывком высоко вскинул ногами вверх. Татарин яростно задергался в его руках, но, не имея точки опоры и вися вниз головой, спиной к Никите, он был беспомощен. Один за другим прозвучали три хлопка судьи, и русский богатырь опустил на землю своего побежденного противника.

Несколько секунд на площади царило глубокое молчание — все глядели на хана. Но Мубарек подал знак бирючу, и тот во все горло провозгласил Никиту победителем. Теперь все кругом загалдели, кое-где гневно, но больше одобрительно. Восхищение подобной силой явно брало перевес над чувством досады за посрамление своего борца.

Никита, надев кафтан, молча направился на свое место, но тут его стерегла новая неожиданность. Хан Мубарек, хотя в душе и был глубоко разочарован в исходе борьбы, внешне остался невозмутимым. В коротких словах, но вполне благосклонно он поблагодарил Никиту, похвалив его силу и ловкость.

— Ты настоящий богатырь, — добавил он, — и тот увалень, болтавшийся в твоих руках, как грязная овчина, был просто жалок. — При этом хан метнул столь выразительный взгляд в сторону площади, что Никита тоже посмотрел туда и содрогнулся: побежденный им татарин медленно развязал пояс, повесил его себе на шею и, став на колени, покорно склонил голову, ожидая решения хана.

Поняв, что ханский гнев готов обрушиться на его незадачливого противника, Никита поспешно сказал, низко склоняясь перед Мубареком:

— Не гневайся на него, великий и справедливый хан! Он не слабее меня. Просто ему не потрафило, да и притомился он уже от борьбы с другими, а я был свеж. К тому же оба мы твои верные слуги, и кабы знал я, что ему угрожает, николи бы против него не вышел али поддался бы ему!

Ответ Никиты понравился Мубареку. Суровая складка меж его бровями разгладилась, лицо посветлело. Он еще раз взглянул на покорно ожидавшего своей участи борца и сделал знак, что тот свободен. Несчастный Кинбай, мысленно уже простившийся с жизнью, не стал ожидать его повторения: распростершись ниц перед ханом и поцеловав землю, он вскочил на ноги и, на ходу завязывая пояс, проворно исчез в толпе. Хан между тем снова обратился к Никите:

— Ты человек столь же благородный, сколь сильный, — сказал он, — и потому вдвойне заслужил свою награду. Привести ему самую лучшую! — добавил он, обращаясь к стоявшему сзади букаулу [128]. Последний поклонился до земли и бегом бросился по направлению к шатрам.

Пока Никита раздумывал, что означает странное распоряжение хана и какая его ожидает награда, возвратился букаул, таща за руку стройную и красивую девушку.

— Твой бакшиш [129] — сказал он, ставя ее перед изумленным Никитой. — Твой новый господин, — добавил он, обращаясь к перепуганной насмерть девушке.

— Как же так? — растерянно промолвил Никита, не сразу обретая дар речи. — На бакшиш мне живую девку?!

— У нас такой обычай, — сказал Мубарек-ходжа. — Победитель в борьбе получает в награду молодую рабыню. Только не каждому достается такая красивая, как тебе.

— Да мне ничего не надобно, великий хан, — поспешно сказал Никита. — Разве же я для того боролся? Просто хотел потешить твою ханскую милость и уже сверх меры награжден похвалою твоей!

— Ты заслужил и похвалу, и женщину, — благосклонно промолвил хан. — Бери же ее, а коли эта тебе не по душе, букаул покажет других — выбирай любую!

— Да что я с нею делать-то стану?! — с отчаянием в голосе воскликнул Никита, покраснев до корней волос. Все кругом засмеялись. Улыбнулся и Мубарек.

— Что хочешь, то и делай, — невозмутимо пояснил букаул. — Она теперь совсем твоя. Ты ее господин и хозяин.

— Ну, уж коли ты беспременно решил наградить меня, великий хан, нельзя ли мне что-нибудь иное? — попросил Никита. — К примеру, хорошего коня под мой рост?

— Да за эту женщину тебе десять коней дадут! — сказал удивленный букаул.

— Мне столько не надобно. А девку эту лучше бы отдать тому борцу. Ведь коли бы я тут не случился, она бы все одно ему досталась.

— Ну, этот курдюк пусть благодарит Аллаха за то, что я ему жизнь оставил, — снова помрачнев, сказал хан. — Отведи женщину назад, — добавил он, обращаясь к букаулу, — а русскому богатырю дашь из моих табунов двух коней по его выбору и к ним приличные седла.

С этими словами Мубарек тронул плетью своего коня и в сопровождении всей свиты поскакал к шатрам.

— Вот дела! — промолвил Никита, когда они остались вдвоем с Василием. — Чуть не оженили меня, басурманы проклятые!

— Ну и что? — смеясь, ответил Василий. — Вот бы и ладно. Не пойму я, чего ты закобенился? Девка была — писаная красавица.

— Тебе всё шутки, князь, — пробурчал Никита, внезапно помрачнев.

— Что же мне, плакать? Ну и молодец ты, Никитушка, — показал им святую Русь! Дай обниму тебя… Эк ты его здорово вверх копытами вздернул!

— Хоть то до́бро, что не попустил Господь осрамиться, — скромно ответил Никита.

— Знал я, что ты одолеешь, а все же как кинулся на тебя тот бугай, у меня аж сердце зашлось! Чай, силища в нем страшная?

— Он меня не силою, а смрадом своим едва не свалил. Поверишь, как схватился я с ним в обнимку, так сразу и выпустил: разит от него, как от матерого козла, индо дух у меня захлестнуло!

— Да им благоухать не с чего, — хохоча, ответил Василий. — В баню, чай, от рождения до смерти не ходят, к тому же николи не раздеваются! Ну, Бог с ними. Слава Христу, все сошло ладно, еще и пару коней ты заработал!

— Оно так, да все же связываться с ними не стоило. Хан хотя и не кажет вида, а зуб на нас, поди, затаил. Да и тому оглоеду в темном углу теперь не попадайся.

Но в этом Никита жестоко ошибся. В тот же вечер, выйдя из шатра, чтобы проверить коней, он увидел, что, вынырнув из сгустившихся сумерок, к нему приближается какая-то огромная фигура. Узнав в ней своего давешнего противника, Никита схватился за саблю, но татарин низко поклонился и сказал с укоризной:

— Как мог ты подумать худое, баатур? Пусть отсохнет моя рука, если она когда-нибудь на тебя поднимется! Ведь я знаю, что, если бы не ты, хан велел бы меня удавить, как собаку. Ты хороший человек, и Кинбай хочет быть тебе аньдой [130]. Пойдем ко мне есть барашка и пить кумыс. Жена моя и сын тебя тоже поблагодарить хотят.

Растроганный Никита принял приглашение и о том не пожалел. Его угощали с редкой сердечностью, и он с удивлением увидел, что эти свирепые в бою и на службе люди в домашней жизни добродушны и незлобивы, как дети.

— Все ж таки не пойму я этого, — недоуменно говорил Никита, сидя в юрте своего нового аньды за миской ароматного плова, — удавить хорошего и честного воина лишь за то, что отыскался человек сильнее его?

— Обидно стало хану, что чужой меня одолел, — спокойно и без тени осуждения сказал Кинбай. — Хан в меня шибко верил.

— И твой же друг тебя бы прикончил, ежели бы ему хан повелел?

— Как не прикончить, коли такова воля великого хана?

— И ты бы со зла того человека не размозжил, прежде чем дать удавить себя?

— Почему иметь зло? Лучше друг, чем чужой: друг постарается и хорошо убьет, сразу убьет.

— Ну и дела! И тебе случалось друзей своих убивать?

— Случалось, Никит-батырь. Не я их убивал: била моя рука, моя нога. А голова и воля были хана.

— Да сердце-то твое было? — спросил Никита. — Оно что тебе говорило?

— Сердце говорило: лучше убей ты, Кинбай, чем другой! Ты здоровый, как шайтан, — сразу убьешь. Другой так не сможет — мучить будет… А убьют все равно, раз того хан захотел. И если Кинбай его воли не исполнит, Кинбая тоже убьют, как собаку, и вот ему за отца стыдно будет, — кивнул он в сторону двенадцатилетнего крепыша, внимательно слушавшего разговор взрослых.

— И вы своего хана любите? — помолчав, спросил Никита.

— Не знаю, аньда. Хан — рука Аллаха и мудрость мира. Ему всегда известно, что хорошо, а что плохо, и он думает за всех. Наше дело — повиноваться его священной воле, — ответил Кинбай. Было совершенно очевидно, что он находит все эти порядки естественными и даже не представляет себе, что могло бы быть иначе.

— Теперь я понимаю, почему вы смогли почти все народы себе покорить, — задумчиво промолвил Никита.

Татар он всегда считал разбойниками, лишенными сердца и совести, но с этого дня мнение о них переменил и стал относиться к ним с некоторым уважением. А в лице Кинбая приобрел преданного друга, готового отдать за него жизнь.

По всей Орде быстро распространился слух о неимоверной силе русского баатура и о том великодушии, с которым он заступился перед ханом за своего побежденного противника. Это создало ему добрую славу и популярность. И вскоре Никита привык к тому, что все татары при встрече почтительно ему кланялись, как важной особе.

Глава 45

Татары поделили между собою Скифию, которая тянется от реки Дуная до восхода солнца. И всякий начальник точно знает границы своих пастбищ, а также где он должен пасти свои стада зимою, летом, весной и осенью…

О судопроизводстве их знайте, что человекоубийство они карают смертным приговором, также и соитие с не своею женщиной — женой или рабыней. Точно так же карают они смертью за большую кражу, а за маленькую жестоко бьют.

Гильом де Рубрук, посол французского короля в Орду, XIII в.

Жизнь Орды иногда разнообразилась общей охотой, которую устраивали по повелению великого хана, страстного любителя подобных развлечений. Когда кочевали в степях, Мубарек предпочитал охоту с беркутами, но здесь, в лесном краю, чаще производились громадные облавы, в которых в качестве загонщиков принимали участие тысячи воинов. С соблюдением полной тишины, оцепив обширный участок леса, они по данному сигналу, с дикими воплями и шумом начинали стягивать кольцо, выгоняя одуревших от страха животных на заранее намеченную поляну, где ожидали охотники во главе с ханом и его вельможами.

То, что вслед за этим происходило на поляне, представляло собою кровавое и жуткое зрелище. Сюда выскакивали почти одновременно все обитатели леса, имевшие несчастье попасть в это роковое кольцо: волки, медведи, кабаны, лоси, олени, росомахи и всевозможная мелочь. На последнюю, впрочем, никто не обращал внимания — было не до того.

Крупные звери, которых на поляне встречал град стрел и копий, обычно поворачивали назад и пробовали прорваться сквозь ряды загонщиков. Но это удавалось весьма немногим. Остальных или убивали при этой попытке, или же выгоняли обратно на поляну. И здесь, поняв, что выхода нет, обезумевшие животные старались подороже продать свою жизнь. Вскоре все перемешивалось так, что стрельба из луков становилась невозможной и начиналась рукопашная. В дело пускались теперь сабли, копья, рогатины, кинжалы и дубины.

Такая охота требовала бесстрашия и ловкости, ибо она походила на поле сражения, где дрались все одновременно и каждый был занят собой и своим противником. Нередко бывало, что разъяренный медведь, прежде чем пасть, успевал размозжить кому-нибудь голову или взбешенный лось поднимал на рога и затаптывал несколько человек, прежде чем его удавалось прикончить.

В первой же из таких охот Василий с любопытством наблюдал за Мубареком. Пожилой хан держался впереди всех, ловко действуя рогатиной и не помышляя об опасности. Но, видимо, о ней не забывали другие: был момент, когда на Мубарека, занятого каким-то иным зверем, бросился сбоку кабан. Не успел он пробежать и половины разделявшего их расстояния, как был пронзен несколькими копьями сразу.

После окончания охоты, отобрав лучшую часть добычи для ханского стола и для вельмож, букаул распределял остальное по сотням. Вечером устраивалось всеобщее пиршество. Знать пировала во дворце у хана, воины и их семьи — на площади, у жарко пылающих костров. Здесь ели много и жадно, громко отрыгивая и обтирая жирные руки об одежду и волосы. Впрочем, и за ханским столом нравы были немногим лучше.

Пили кумыс и вино, без причин хохотали, потом начинали хвастаться друг перед другом своими боевыми и охотничьими подвигами. О женщинах не говорили почти никогда, а если и говорили, то сдержанно, с уважением. Пьяных драк и скандалов не бывало вовсе, а если где и вспыхивала ссора, она мгновенно утихала по первому же окрику десятника, как бы ни были пьяны ее участники.

Когда голод бывал утолен, образовывали круг и начинались пляски. Это было невеселое зрелище: под заунывную какофонию бубнов и дудок танцоры двигались по кругу, расслабленно вихляя телами и нелепо подергиваясь. Под конец начинали петь, и Василий долго не мог привыкнуть к этому дикому пению, более похожему на волчий вой, чем на голоса веселящихся людей.

Так пировали и веселились на площади. Во дворце у хана развлекались более утонченно. Здесь гостям подавали несколько искусно приготовленных блюд из дичи и из баранины, дорогие вина, фрукты в меду и в сливках, бекмес [131] и обильный достархан из всевозможных сладостей.

Затем обычно появлялись танцовщицы-рабыни, почти, а иногда и вовсе обнаженные, — смуглые и бронзовые, кофейно-черные и белые, как алебастр, стройные и гибкие, как змеи. Под звуки зурн и бубнов они кружились и извивались в восточных танцах, дурманящих, как вино, — то томяще-медлительных, то огненно-страстных, — пока хану это не надоедало. Тогда, одарив более искусных какими-либо драгоценными безделушками, он приказывал им уйти, и снова все принимались пить и есть, обсуждая достоинства и недостатки танцовщиц, поднимая глаза к небу и восторженно цокая языками.

Василий и Никита всегда получали приглашения на такие празднества. Быстро познакомившись со всем окружением хана, они стали водить приятельство со многими из ак-ордынских вельмож. В этой среде к Василию все относились благожелательно, отчасти потому, что Мубарек к нему так относился, а главное — потому, что причин для недоброжелательства никто не видел: Василий никому не был опасен и на дороге ни у кого не стоял, ибо явно не искал никаких должностей и милостей у хана. Он хорошо говорил по-татарски, со всеми был приветлив, с ним было весело, скакал он превосходно, на охоте был умел и отважен — этого было более чем достаточно, чтобы заслужить уважение татар и привлечь к себе их симпатии.

Высшую знать Орды составляли темники, на должность которых обычно назначались члены ханского рода или же князья не чингисиды. Впрочем, среди них бывали люди и незнатного происхождения, выдвинувшиеся своими способностями и боевыми заслугами. Большинство темников находилось обычно при своих туменах, кочевавших в степи, но некоторые почти постоянно жили при ставке хана, в качестве его ближайших советников. За ними, по положению, следовали везир [132] и тысячники. Кроме того, при ставке проживали без определенных занятий два или три дальних родственника хана и его младший, ныне единственный сын, Булак-оглан. Это был вялый и болезненный юноша, ни во что не вмешивающийся и явно не пользовавшийся расположением отца. Старший сын Мубарека, Саур-оглан, несколько лет тому назад был убит необъезженным конем.

Один из темников, эмир Суфи-ходжа, красивый и стройный хорезмиец, выделявшийся из всех приближенных Мубарека подчеркнутой опрятностью и даже некоторым щегольством, питал к Василию особую симпатию, которая вскоре перешла в настоящую дружбу. Они часто проводили время вместе, и Василий с интересом слушал восторженные рассказы молодого эмира о его солнечной родине — Хорезме, так же как и Русь, покоренной монгольскими ордами. Но в то время как Русь под татарским ярмом продолжала жить своей собственной жизнью, накапливая силу для свержения ненавистного ига, Хорезм пошел по иному пути: покорившись завоевателям и смешавшись с ними, он постепенно растворял их в своей среде, мирным путем изживая и перемалывая монгольский элемент. И потому неудивительно, что эмир Суфи, принадлежавший к роду Чингиса, чувствовал себя подлинным хорезмийцем.

В ханской ставке он был человеком влиятельным, и дружба с ним еще более упрочила положение Василия. Однако, несмотря на общее расположение, вскоре у него при дворе Мубарека появился неожиданный враг.

Случилось это уже зимой. Суровые холода и вьюги часто заставляли теперь обреченных на полное безделье людей подолгу отсиживаться в своих юртах, и Василий начал ощущать острые приступы тоски по родине. Однажды, именно в такой момент, к Никите пришел Кинбай и сообщил, что воины его десятка нашли в нескольких верстах от лагеря медвежью берлогу. Василий с радостью ухватился за предстоящее развлечение, и было решено взять зверя в первый же погожий день.

Ждать пришлось недолго. Дня через два Василий, Никита, Лаврушка и Кинбай, вооружившись рогатинами, выехали после обеда из лагеря, миновали Чингиз-Туру и по дороге, идущей берегом реки, направились к лесу, где была обнаружена берлога.

Не проехали они и двух верст, как навстречу им из-за поворота показался отряд из полусотни всадников. Шагов на десять впереди всех, в крытой малиновым сукном шубе и в остроконечной рысьей шапке, ехал дородный мужчина лет сорока, в котором сразу можно было узнать монгола. Его одутловатое, надменное лицо Василию было совершенно незнакомо, но ехавший впереди Кинбай, видимо, прекрасно его знал, ибо тотчас соскочил с коня и склонился в низком поклоне. Василий и остальные вежливо поклонились встречному всаднику и придержали своих коней, давая ему дорогу. Но это его не удовлетворило. Не отвечая на их приветствие, он остановил коня прямо перед ними и крикнул:

— А вы чего ждете? Чтобы вас с седел плетьми согнали?

— Тебя я не знаю, батырь, — ответил Василий, которому вся кровь ударила в голову, — но знаю, что не родился еще тот человек, который бы меня плетью ударил и жив остался!

— А вот сейчас узнаешь такого! — крикнул монгол, поднимая плеть.

— Полегче, батырь, — спокойно сказал Никита, опуская острие своей рогатины на уровень его живота. — Да и людям своим скажи, чтобы стояли на месте, коли не хочешь, чтобы я тебе брюхо проткнул.

Побледневший татарин опустил плеть и гневным движением руки остановил передних всадников, двинувшихся было к нему. Видя, что они остановились, Никита тоже убрал свое оружие.

— Кто вы такие? — задыхаясь от злости, спросил монгол.

— Вот с этого ты бы и начал, — усмехнувшись, сказал Василий. — Я русский князь и гость хана Мубарека. А ты, видать, такая важная птица, что тебе до воли великого хана и нужды нет?

— Скоро ты узнаешь, какая я птица! Да и я узнаю, правду ли ты говоришь. Айда, поворачивай за мной в ханскую ставку!

— Что же, поедем, — промолвил Никита. — Только ты, батырь, будь ласков, поезжай вперед, а мы трое будем следом держаться, промеж тебя и твоих людей. Эдак и мы не сбежим, да и ты будешь спокоен и не станешь зря назад оборачиваться, чтобы ненароком не порвать шубу о мою рогатину.

Метнув на Никиту злобный взгляд, монгол тронул своего коня, и отряд шагом двинулся по направлению к лагерю. Татарские всадники, которым присоединившийся к ним Кинбай успел сообщить, что это и есть знаменитый Никит-батырь, всем уже известный по слухам, спокойно ехали в десяти шагах сзади, переговариваясь вполголоса и тихонько посмеиваясь. Незавидное положение их начальника всем было ясно, но он не отдавал никаких приказаний, его никто не трогал, — значит, им беспокоиться было не о чем.

Едва приехав в становище, монгол спрыгнул с коня и бросился в шатер Мубарека. Через четверть часа вышел битакчи и позвал к хану Василия, ожидавшего снаружи. Мубарек-ходжа встретил его хмурым взглядом.

— Хисар-мурза [133] говорит, — сказал он, движением головы указывая на стоявшего в стороне монгола, — что ты и твои люди, встретившись с ним на дороге, грубо оскорбили его ханское достоинство, грозили убить, а потом, под угрозой оружия, привели сюда. Верно ли это?

— Неверно, великий хан! Мы мирно ехали на охоту, когда он на нас наскочил и хотел согнать с коней плетьми, не спросивши даже, кто мы такие. Да и мы до сей поры не знаем, кто он. А как мы его сюда привели под угрозой оружия, когда со мною было два человека, а с ним пятьдесят, суди сам. — И Василий в точности рассказал все, что произошло на дороге.

— Ты что же, думал меня обмануть, Хисар? — гневно спросил Мубарек, когда Василий кончил. — Выходит, что это ты, как разбойник, напал на моего гостя и осмелился ему угрожать! И ты сам виноват, что впереди целого отряда твоих воинов эти трое русских вели тебя в лагерь как барана, чуть не подкалывая сзади рогатиной!

— Я их привел, а не они меня! — прохрипел Хисар.

— Вот как! А только что ты говорил иное. Запомни крепко: князь Василий мой гость и мой друг. И коли будет нужно, я кого угодно сумею заставить относиться к нему с почтением. — С этими словами Мубарек поднялся с дивана, давая понять, что разговор окончен.

Выйдя от хана, Василий направился прямо к эмиру Суфи. Рассказав ему все, что произошло, он спросил, что собою представляет этот Хисар-мурза.

— Дрянной человек, — ответил эмир. — Это не здешний чингисид — он из династии Чагатая [134] и к нам приблудился недавно, после того как устроил в Мавераннахре неудачный заговор против своего дяди, хана Касана. Боясь, что Узбек его выдаст, он бежал не в Золотую Орду, а к хулагидам, но вскоре и там что-то натворил и тогда явился к нам. Наш хан его принял потому, что собирается воевать с Золотой Ордой и этот Хисар ему может пригодиться, если Мавераннахр станет на сторону Узбека. Но Мубарек его не любит и ему не доверяет. Он не дал Хисару ни улуса, ни тумена, а держит его при себе и иной раз посылает по всяким, не очень важным делам. Вот и сейчас по поручению хана он объезжал степные тумены, проверяя поголовье лошадей. Это злой человек, подлый человек! И угораздило же тебя с ним связаться! — закончил Суфи-ходжа.

— Да что же мне оставалось делать, коли он на меня наскочил?

— Я понимаю, князь. Но он тебе этого никогда не забудет.

— Э, что он сделает, ежели хан на моей стороне?

— Ядовитая змея ждет случая и жалит исподтишка. А Хисар — это змея в человечьей коже. И ты его опасайся, князь!

Василия не очень обеспокоили слова эмира. Но случаю было угодно в этот же день укрепить ненависть Хисара-мурзы новым, досадным для него обстоятельством.

Выйдя от хана в состоянии крайнего раздражения, он приказал своим людям ставить себе шатер. Его происхождение давало ему право расположиться в непосредственной близости от ханского дворца, но возле него свободных мест не оказалось. Справа стоял шатер царевича, сзади, полукругом, юрты жен и приближенных Мубарека, а слева, как раз там, где, по мнению Хисара-мурзы, надлежало стоять его шатру, место тоже было занято.

В гневе Хисар направился было к этому новому шатру, чтобы выяснить, кто осмелился посягнуть на его права, но, увидев выходящего оттуда Никиту, внезапно понял все. Взбешенный, он бросился к везиру, но последний сказал, что шатер русскому великому князю поставлен здесь по личному повелению хана Мубарека.

— Значит, в то время, как эти русские собаки, да поразит их Аллах стрелами своего гнева, будут жить рядом с ханом, я, потомок великого Чингиса, должен ставить свой шатер на задворках? — запальчиво спросил Хисар-мурза.

Он так долго возмущался и выходил из себя, что везир в конце концов отправился к Мубареку. Но ответ последнего был малоутешительным: Хисару-мурзе поставить свой шатер там, где найдется свободное место.

И волей-неволей незадачливому отпрыску Чингисхана пришлось поместиться в ряду тысячников.

Глава 46

Зимою татары живут в теплых местах, где есть трава для скота, а летом кочуют по равнинам, в местах прохладных, где есть вода, рощи и пастбища.

Повозки у них покрыты черным войлоком, да так хорошо, что никакой дождь не промочит. В них впрягают волов и верблюдов и перевозят жен и детей. Жены у них славные, мужьям верны и хорошо хозяйничают. Они продают и покупают все, что нужно мужу, и делают все по хозяйству. Мужья ни о чем не заботятся, только воюют и охотятся на зверей и птиц. С чужою женой ни за что не лягут и считают это делом нехорошим и подлым.

Марко Поло, венецианский путешественник, XIII в.

Нестерпимо медленно тянулась долгая сибирская зима. Василий изнывал от тоски, сидя в своем засыпанном снегом шатре и прислушиваясь к завываниям вьюги. Единственным его развлечением оставались бесконечные разговоры с Никитой и с Лаврушкой, которые так же томились в этой чужой и непривычной обстановке. Эти разговоры, понятно, были насыщены воспоминаниями о прошлом, от которых потом, когда мысли снова возвращались к суровой действительности, становилось еще тяжелее на сердце.

Временами тяга на родину охватывала Василия с такой силой, что все причины, побудившие его к отъезду, начинали казаться ему не столь уж важными.

«В самом деле, — думал он, — разве нельзя было просто поехать к хану Узбеку и растолковать ему, как и почему все это приключилось? Или, подняв народ, биться с козельскими ворами и их пособниками?» Почему он, наконец, не согласился остаться на княжение в Брянске? Небось все бы как-нибудь обошлось и не сидел бы он теперь за тридевять земель, в этом проклятом татарском шатре!

И, настроившись на такой лад, Василий клялся в душе, что, едва лишь сойдут снега и проезжими станут дороги, он тотчас же пустится в обратный путь, а там будь что будет!

Но кончилась наконец угнетавшая душу зима, растаяли снега, реки и озера сбросили ледяные оковы, все вокруг зазеленело, и вместе с весенним теплом возвратилось к Василию благоразумие.

Оживилась после зимнего прозябания и орда Мубарека. Снова начались почти ежедневные воинские упражнения, скачки, охоты и пирушки. Истомленный долгой бездеятельностью, Василий целиком отдался всем этим развлечениям, и тоска его постепенно утратила свою остроту.

Едва лишь закончилось весеннее половодье и подсохли дороги, отправился на родину Лаврушка. Хотя он и упирался, твердя, что не может покинуть на чужбине своего князя и благодетеля, было заметно, что ему не терпится попасть домой. Он тоже часто думал о своей Насте, которую оставил беременной, и беспокоился о ее судьбе, хотя вслух этого и не высказывал, чтобы князь не упрекал себя за то, что оторвал его от семьи.

Василий вручил ему длинное письмо для передачи Елене и дал все необходимые наставления. Обо всем, что с ними произошло, он велел без утайки рассказать с глазу на глаз воеводе Алтухову и боярскому сыну Шабанову. Всем же прочим надлежало говорить, что они зимовали в Вятской земле, а куда теперь князь поедет, ему, мол, Лаврушке, неведомо.

— Ну а Муром ты объедешь стороной, — после некоторого раздумья добавил Василий, — чтобы тебя из муромцев ни одна живая душа не увидела.

Этою зимою он много и подолгу думал об Ольге, сначала со смесью тоски и досады, а потом с неприязнью, даже почти с ненавистью. Постепенно ему стало казаться, что в его несчастной судьбе она столь же повинна, как и его коварные родичи; что послушайся она голоса сердца — вся его дальнейшая жизнь сложилась бы по-иному…

Лаврушку снабдили в дорогу всем необходимым и дали ему двух хороших коней, чтобы он мог двигаться быстрее, пересаживаясь в пути с одного на другого. Двое татар, которым князь Василий обещал хорошо заплатить, согласились проводить его через Югорскую землю и вывести на Каменный Пояс.

В начале мая ставка хана Мубарека снялась со своего зимнего стойбища и медленно, по нескольку дней задерживаясь на промежуточных остановках, передвинулась верст на четыреста к югу, в зеленые, покрытые сочной травой степи между Тоболом и Ишимом. Здесь уже находились два тумена белоордынской конницы. Остальные кочевали значительно южнее, с тем чтобы потом, когда солнце выжжет южные степи, постепенно передвигаться к северу. В Орде все это было отлично налажено: каждому тумену были отведены строго определенные места для кочевья и темник точно знал, когда ему надлежит переходить с одного на другое. Таким образом, скот всегда был обеспечен хорошим пастбищем, исключалась возможность каких-либо пререканий между темниками, а в ставке хана всегда было известно, где в данное время находится тот или иной тумен.

Для летнего стойбища выбрали место на берегу одного из бесчисленных озер, рассыпанных по этому привольному краю, и расположились примерно в прежнем порядке. Только лишь Хисар-мурза, пользуясь тем, что князь Василий не торопился занять свое место, поспешил поставить свой шатер как можно ближе к ханскому. Увидав это, Василий усмехнулся, но спорить не стал и устроился чуть в стороне от всех, возле самого озера, под сенью нескольких больших деревьев.

До сего времени Хисар-мурза ничем не проявил своей враждебности к Василию. Вначале последний не раз ловил на себе его злобные взгляды, но потом монгол, казалось, просто перестал его замечать, и Василий платил ему тем же. Возможно, что это состояние холодного мира перешло бы постепенно в отношения внешне нормальные, если бы никем не предвиденный случай не разжег приутихшую ненависть Хисара с новой и гораздо большей силой. Но об этом дальше.

Жизнь на новом месте потекла по прежнему укладу, изменилась лишь внешняя обстановка, да больше времени стали уделять воинским упражнениям, скачкам и выездке молодых лошадей.

Изредка мимо проходили караваны, принося с собою всевозможные слухи и отголоски больших и малых событий, случившихся в дальних землях. Василий жадно прислушивался к этим известиям, но ничего интересного для себя не узнавал. По-видимому, на Руси все было спокойно и никаких серьезных сдвигов ни там, ни в Золотой Орде не произошло.

Для хана Мубарека обстановка складывалась удачней. Гонцы, прибывшие с южных окраин его земли, привезли хорошие вести: в Сыгнаке положение Тинибека было непрочно, улусные ханы и князья роптали и оказывали ему открытое неповиновение. В Золотой Орде, несмотря на внешнее спокойствие, тоже было неблагополучно: хан Узбек болел, в ожидании его близкого конца многочисленные сыновья и родичи подкапывались один под другого, вербовали себе приверженцев среди влиятельной знати и, вовлекая в свои распри темников, тем самым подрывали единство и мощь Орды.

В Мавераннахре было еще хуже: там шла напряженная борьба местных эмиров против чагатайского хана, который был бессилен привести их к повиновению. Сейид [135] Худавенд-Заде правил в Термезе как независимый государь — купцы показывали Мубареку монету его чеканки. Эмир Казаган, объединив многие племена кочевых тюрков, создал из них сильное войско и открыто призывал других эмиров помочь ему раз навсегда сбросить власть чингисидов. Все это ясно указывало, что в случае столкновения между Золотой и Белой Ордой Мавераннахр Узбека поддержать не сможет.

Взвесив все полученные известия, Мубарек-ходжа пришел к заключению, что настал удобный момент для попытки возвратить свои южные владения и выгнать из Сыгнака золотоордынского ставленника. Успех этой попытки теперь зависел главным образом от того, сумеет ли он сговориться со своими родичами и удельными ханами, которые прежде были им недовольны и не поддержали его при первом столкновении с Узбеком. Сейчас, судя по слухам, настроения их изменились, ибо от Золотой Орды они терпят гораздо большие утеснения и обиды.

Мубарек по опыту знал, что сноситься с каждым из них в отдельности и долго, и бессмысленно: все они будут давать уклончивые ответы, хитрить и выжидать, что скажут другие. Надо было созвать курултай, то есть собрать их вместе, выслушать их мнения, а главное — определить слабые места и чаянья каждого, чтобы знать наверняка, чью поддержку и чем можно купить.

Придя к такому решению, Мубарек-ходжа принялся действовать: в улусы полетели гонцы, призывая всех его родичей, имевших какой-либо вес, «во имя великого Аллаха и для общего блага» этим же летом съехаться на курултай в его ставку.

Собрать курултай было нелегким и нескорым делом. Большинству приглашенных надо было ехать издалека, причем Мубарек знал, что, прежде чем выехать, почти все будут еще сноситься со своими ближайшими родственниками и соседями. Затем, не спеша, начнут сниматься со своих стойбищ и вместе с семьями, рабами и частью воинов двигаться кочевым порядком через степь. Учитывая все это, хан считал, что едва ли все соберутся ранее середины августа.

Он был приятно удивлен, когда уже в начале июля приехал его внучатый племянник Урус-хан [136]. Его улус находился в верховьях реки Эмбы, ехать ему надо было около тысячи верст, но Урус, прихватив с собою лишь два десятка нукеров, двигался налегке и первым прибыл на место сбора. Это был единственный из всех удельных ханов, в чьей поддержке Мубарек не сомневался: Урус ненавидел Узбека и был горячим сторонником войны с Золотой Ордой. Все знали, что со своим отцом, ханом Чимтаем [137], он имел по этому вопросу вечные разногласия, однажды едва не перешедшие в усобицу.

Ласково встретив гостя и похвалив его за быстрый приезд, Мубарек-ходжа осторожно спросил:

— А почтенный отец твой, да будет к нему милостив Аллах, когда думает быть здесь?

— Не знаю. Я ни с кем не совещался и ни у кого не спрашивал советов, — гордо ответил двадцатипятилетний хан. — Выслушав твоего гонца, сел на коня, и вот я здесь. Когда настанет час выступить против Узбека, — да покарает его нашими руками справедливый Аллах, — на месте сбора я с моим туменом тоже буду раньше других.

Этот ответ искренне порадовал Мубарека. «Урус настоящий воин, — подумал он, — не то что его отец, чабаний хан!»

Через несколько дней прибыли почти одновременно младший брат Мубарека, тургайский хан Кидырь, со своим сыном Темир-ходжой и имевший улус в верховьях Ишима племянник его Шейх-Орда с юношами-сыновьями Хаджи-Черкесом и Амуратом [138]. Они пришли с большими таборами и разбили свои становища, каждый отдельно, в нескольких верстах от стойбища Мубарека.

В первый же день Мубарек-ходжа, устроивший в честь новых гостей богатое пиршество, постарался выведать их настроения. Но оба хана держались осторожно. Чувствовалось, что они уже совещались между собой и, прежде чем высказаться определенно, решили послушать, что скажут другие.

Дольше всех пришлось ожидать старшего племянника Мубарека, хана Чимтая. Он владел Мангышлакским полуостровом и смежными прикаспийскими землями — ему до места сбора надо было покрыть около полутора тысяч верст. Прежде он был известен как сторонник подчинения Золотой Орде, и потому Мубарек боялся, что он вообще не приедет на курултай, явно направленный против хана Узбека. Для Мубарека это было бы серьезным ударом, ибо из всех удельных ханов Белой Орды Чимтай был старшим и наиболее влиятельным.

Наконец, в последних числах июля, из тумена, кочевавшего на два перехода южнее ставки великого хана, прискакал гонец с известием, что туда прибыл мангышлакский хан со всем табором. А еще через несколько дней появился и сам Чимтай в сопровождении своего второго сына, Туй-ходжи-оглана [139]. Чтобы понапрасну не задерживаться в пути, людей и кибиток они взяли с собой немного, и это позволило им расположиться у того же озера, где стоял Мубарек, почти рядом с его становищем.

Хан Чимтай, невысокий круглый человек с добродушным бабьим лицом, был ненамного моложе Мубарека. Они не любили друг друга, но встретились внешне сердечно и, обнявшись, долго терлись щеками и похлопывали один другого по спине и плечам.

Чимтай, добросовестно осведомившись о здоровье своего досточтимого дяди и всех членов его семьи, об успехах его непобедимых воинов, о состоянии его коней и о качестве здешних пастбищ, в свою очередь ответил на те же вопросы Мубарека и только после этого сообщил, что его двоюродный брат Кутлук-ходжа, становище которого он посетил по дороге, призывает щедрые милости Аллаха на голову своего достославного дяди, великого и мудрого хана, но на курултай приехать не может, ибо только что похоронил любимую жену и еще не пришел в себя от горя.

Выслушав это известие, Мубарек-ходжа улыбнулся, и Чимтай понимающе закивал головой: улус Кутлука лежал между рекою Эмбой и Хорезмийским морем [140], то есть ближе всех к Золотой Орде, и, в случае чего, на него первого обрушилась бы месть Узбека. Это принуждало его к сугубой осторожности, но отнюдь не значило, что он останется в стороне, если все остальные договорятся о совместных действиях.

Теперь из всех приглашенных оставалось ждать только хана Орда-Мелика, довольно отдаленного родича Мубарека-ходжи, который имел свои кочевья у берегов Иртыша. Улус его находился далеко в стороне от всех беспокойных границ и очагов борьбы между ханами. Там его никто не трогал, хороших пастбищ у него было хоть отбавляй, поэтому ему совсем не хотелось ввязываться в дела, которые еще, кто знает, как могут обернуться. Посланнику Мубарека он дал уклончивый, неопределенный ответ, и потому, прождав его еще с неделю после прибытия хана Чимтая, было решено открыть курултай без него.

Глава 47

После смерти хана Эрзена на белоордынский престол вступил Мубарек-ходжа. Он первый нарушил порядок, установленный в системе удельных отношений, и начал чеканить свою монету. Известно, что на мусульманском Востоке чеканка монеты, особенно серебряной, была прерогативой суверенных правителей, таким образом, этим актом Мубарек-ходжа объявил о своей независимости от Золотой Орды и от сарайского хана. Это вызвало естественный протест золотоордынского хана Узбека, да и в среде самой ак-ордынской кочевой и военной аристократии начались по этому вопросу разногласия и споры.

Академик А.Ю.Якубовский

Курултай собрался в обширном шатре хана Мубарека-ходжи, обставленном для этого случая в соответствии со старыми обычаями Ак-Орды. На полу, закрывая его почти сплошь, был расстелен толстый белый ковер с вышитыми на нем черными драконами; на стенах, тоже убранных дорогими коврами, висели щиты и сабли, а прямо напротив входа, на высоком древке, стояло овеянное славой боевое знамя левого крыла орды Чингисхана: семь хвостов тибетских яков, укрепленных на двух поперечинах.

Под этим знаменем — величайшей святыней ак-ордынской династии и символом власти царствующего хана — на невысокой стопке белоснежных овечьих шкур сидел великий хан Мубарек-ходжа в своем любимом бухарском халате и в тюбетейке. Если не считать золотого перстня с крупным рубином на среднем пальце его левой руки — реликвии, некогда принадлежавшей первому ак-ордынскому хану Орду-Ичану, — на нем не было никаких драгоценностей. Этим Мубарек-ходжа желал подчеркнуть, что нынешний курултай имеет особое значение и созван в исключительной обстановке, когда столица государства находится в руках врага и каждому, от верховного повелителя до простого воина, следует думать не о праздной роскоши, а о боевом походе.

По правую руку великого хана, на квадратных шелковых подушках, расположились царевич Булак-оглан и все улусные ханы. Слева поместились ханские сыновья, Хисар-мурза, эмир Суфи-ходжа и Василий, которого Мубарек тоже пригласил на курултай, имея на то свои причины, как будет видно из дальнейшего. Напротив них, по обеим сторонам входа, заняли места несколько темников из числа наиболее влиятельных эмиров и нойонов. Ханши, обычно принимавшие участие в курултаях наравне с мужчинами, на этот раз отсутствовали ввиду чисто военного характера предстоящего совещания.

Каждый из тех, в ком текла кровь Чингисхана, прежде чем занять свое место, низко кланялся великому хану, прикладывая руку ко лбу и сердцу. Таким же образом приветствовал его и князь Василий. Все остальные опускались на колени и целовали ковер у ног Мубарека. Впрочем, одного из темников — пожилого и славного воина — хан до этого не допустил, велев ему подняться, едва он преклонил колени.

Когда закончились эти приветствия и все участники курултая молча уселись на свои места, Мубарек-ходжа сказал, что ему отрадно видеть в своем шатре столько прославленных воинов и родственников, собравшихся сюда по его приглашению. Не удержавшись, с некоторой горечью он добавил, что, если бы все так дружно откликнулись на его призыв три года тому назад, в Сыгнаке не сидел бы сейчас сын и ставленник золотоордынского хана Узбека.

— Но об этом я более вспоминать не буду, — присовокупил он, чтобы несколько смягчить свой упрек. — Я знаю, что наши ханы за свою ошибку платят сейчас дорогой ценой, ибо много страдают от злобы и жадности Тинибека. Думаю, что теперь каждому стало ясно, что лучше подчиняться своему старшему родственнику, как то предначертал мудрый и справедливый Аллах, чем зависеть от неразумного выскочки из чужого ханского рода.

Ханы южных улусов, к которым относились эти слова, тяжело вздохнули — Тинибек их действительно не баловал. Было видно, что Урус-хан порывается что-то сказать, но по молодости ему не подобало говорить раньше старших. Поерзав на подушке, он в упор уставился на своего отца, и все остальные тоже невольно обратили свои взоры на хана Чимтая. Последний, видя, что все ждут его слова, еще раз вздохнул и сказал:

— Ты изрек истину, великий хан: под пятой Тинибека нам живется несладко. Но за его спиной стоит Узбек. Чтобы прогнать Тинибека, надо иметь достаточно сил для войны со всей Золотой Ордой. А она очень сильна.

— Когда, одиннадцать лет тому назад, я отказался повиноваться воле Узбека, Золотая Орда была много сильнее, чем сейчас. И все-таки Узбек не осмелился на меня напасть. Как трусливый шакал, он ожидал более семи лет и, только воспользовавшись нашими раздорами, захватил Сыгнак. Если мы снова все соединимся и будем действовать дружно, он нам не страшен.

— У него тридцать два тумена, — промолвил Чимтай. — А если этого окажется мало, он может сделать так, что Мавераннахр ударит нам в спину.

— Туменов у нас меньше, чем у Узбека, — вставил Урус-хан, не глядя на отца, — но, если мы нападем первыми, перевес будет на нашей стороне.

— Истинно так, — сказал Мубарек-ходжа, одобрительно поглядев на Уруса. — Великий Чингис имел совсем мало воинов, когда начал свои завоевания, но Аллах помогает храброму, и он покорил почти весь мир. А Мавераннахр сейчас более страшен Узбеку, чем нам: мы для него всегда были добрыми соседями. К тому же тамошний хан Касан очень хорошо знает, что, если он выступит в большой поход, за его спиной восстанут все эмиры и обратно его не впустят. А если он все же будет настолько глуп, что поднимет против нас оружие, у меня приготовлен для Мавераннахра другой хан, которому мы поможем сесть на место Касана, и тогда Мавераннахр выступит на нашей стороне, против Узбека. — С этими словами Мубарек указал рукой на Хисара-мурзу, который при этом горделиво надулся и окинул всех присутствующих таким взглядом, словно он уже сидел на чагатайском троне, а не на обыкновенной подушке, в чужом шатре.

— Позволь добавить к твоим мудрым словам, великий хан, — кланяясь, сказал Суфи-ходжа, — что, если ты выступишь против Узбека, весь Хорезм будет на твоей стороне. Я имею о том самые верные сведения.

— Сердцем Хорезм будет на нашей стороне, — промолвил Чимтай, — но против Узбека он не выступит, ибо там стоят Узбековы тумены. И они поспешат на помощь к Тинибеку, как только мы двинемся на Сыгнак.

— В этих туменах больше половины хорезмийцев. И скорее они ударят Тинибеку в спину, чем пойдут против нас. От Ак-Орды им никогда обиды не было.

— Да поможет Аллах осуществиться твоим словам, эмир, — не сдавался Чимтай. — Но пока это всего лишь слова. И благоразумнее думать, что обстановка может сложиться совсем не так, как нам хочется.

— Нам нужно не ожидать, как она сложится, а самим сложить ее! — запальчиво воскликнул Урус-хан.

— Я согласен с тобою, почтенный Чимтай, — промолвил Мубарек, снова бросив на Уруса благосклонный взгляд. — Мы не должны полагаться на то, чего мы только желаем, но в чем не имеем уверенности. Поэтому я не рассчитываю на прямую помощь Хорезма. Но мы можем быть вполне уверены в том, что Хорезм, так же как и Мавераннахр, против нас не выступит. И он свяжет несколько туменов Золотой Орды, которых нельзя будет вывести из Хорезма и послать против нас. Узбек знает, что, если он это сделает, хорезмийцы воспользуются нашей войной и сбросят его власть.

— Это истина, великий хан, — вставил молчавший до этого хан Кидырь, — они только и ждут такого случая. Я думаю, сейчас хорошее время для того, чтобы вернуть Сыгнак. И было бы неблагоразумно им не воспользоваться.

— Меня радует, что ты это видишь, брат, — сказал Мубарек. — И я надеюсь, что не ты один.

— Время благоприятно не только для того, чтобы прогнать Тинибека из владений Ак-Орды, но и для того, чтобы самого Узбека выгнать из Сарая, — горячо заговорил Урус-хан. — Я думаю, что именно к этому нам нужно стремиться. Если мы только освободим Сыгнак и на этом остановимся, то будем подобны человеку, который лег спать возле логовища тигра! Узбек соберет большую силу, дождется удобного случая и снова бросится на нас. Мы должны взять власть над Золотой Ордой, если не хотим, чтобы она властвовала над нами. Аллах будет на нашей стороне, ибо мы имеем на это священное право: наш род, род Орду-Ичана, выше, чем род Бату-хана. И нам надлежит повелевать и царствовать над всем улусом Джучи!

Предельная прямота и ясность, с которой высказался Урус-хан, озадачили даже Мубарека. Точно так же думал и он сам, но здесь, на курултае, говорить этого не отваживался, чтобы не отпугнуть недоверчивых ханов, которые могли заподозрить, что им руководят не общие интересы, а только лишь собственное честолюбие. Но за слова Уруса он не отвечал и потому решил, в пределах благоразумия, использовать этот случай, неожиданно пришедший к нему на помощь.

— Воля Аллаха была именно такова, если Он создал Ичана старшим братом, а Бату младшим, — сказал он. — И мы должны стремиться к тому, чтобы Его священная воля исполнилась. Но большие дела всегда начинаются с малого. Сейчас мы должны думать о том, чтобы отобрать у Узбека наши города и пастбища, а дальше будет видно, что делать. У нас, кроме Узбека, врагов нет, а у Золотой Орды враги кругом. Если они не захотят воспользоваться удобным случаем, мы пока возьмем то, что нам принадлежит, и на этом остановимся. Но если они тоже поднимут оружие, мы можем пойти вперед и остановиться только в Сарае.

— Позволено мне будет спросить, великий хан, — осведомился Чимтай, — о каких врагах Узбека ты говоришь?

— Не только я, но и другие уже говорили здесь о Хорезме и о Мавераннахре. Но есть у него и более опасные враги. Один из них — это ильхан [141], на лучшие земли которого все время посягает Узбек. Хулагиды знают, что если ничто не ослабит Золотую Орду, то Азербайджана им не удержать. Другой враг — это Русь, которой Узбек причинил много зла. Русы многочисленны и храбры. Вы все знаете, как трудно было покорить их даже великому Чингису, который шутя сметал со своего победного пути целые народы. Русь попытается сбросить власть Узбека, если ей представится удобный случай. Здесь, среди нас, сидит князь Карачей, — добавил Мубарек-ходжа, указывая на Василия и называя его так, как обычно называли все татары, которые не могли выговорить трудного для них слова «карачевский». — Это один из великих русских князей. Он бежал сюда, спасаясь от злобы и несправедливости Узбека, и сам вам скажет, насколько сильна сейчас Русь и какой помощи мы можем от нее ожидать.

Василий, и не помышлявший о том, что ему придется говорить об этом на курултае, почувствовал некоторое замешательство. Он хорошо понимал, чего хочет Мубарек: ему нужно, чтобы он заставил ханов поверить, что Русь готова к восстанию против Золотой Орды и ждет лишь подходящего момента. Но он не хотел утверждать того, во что сам не верил, и в то же время не желал своим выступлением повредить Мубареку, которому искренне сочувствовал. И потому он сказал:

— Ты молвил истину, великий хан: Русь сильна и каждый наш воин за любимую отчизну свою готов идти на смерть. Но на Руси нет еще единства и согласия. Немало у нас князей, которые хотели бы подняться против Узбека, но они знают, что другие их не поддержат, ибо есть среди них и такие, которые только Узбековой милостью держатся на своих княжениях. Вот, к примеру, был у нас совсем недавно случай, когда один великий князь восстал на Узбека, а другой вместе с татарскими темниками снова привел его в покорность [142]. Однако, если на Золотую Орду пойдут войной другие ее соседи, может статься, что и русские князья, позабыв свои распри, договорятся меж собой, чтобы вместе освободить родную землю. Промеж моим княжеством и Золотой Ордой лежат улусы других князей, но, если они пойдут против Узбека, за своих людей я отвечаю: все, как один, встанут по моему зову. Моя же сабля ныне принадлежит тебе, великий хан, и только лишь против отчизны своей я ее никогда не подниму.

— На Русь опасно рассчитывать, — после короткого молчания сказал Хисар-мурза. — Она ненавидит не одного золотоордынского хана, а всех нас, татар. И если мы дадим ей случай освободиться от власти Узбека, нам придется снова ее завоевывать.

— Коли не завоевывать, а оставаться добрыми соседями, будет лучше для обеих сторон, — возразил Василий. — Воли ищет каждый народ, и такую страну, как наша, все одно навеки не поработить никому.

— Не о том сейчас речь, — вмешался Мубарек-ходжа, строго поглядев на Хисара. — Из всего здесь говоренного каждому, кого Аллах не обидел разумом, ясно, что Золотая Орда не имеет ни одного соседа, который не хотел бы свести с нею счеты. Но это еще не все: там и внутри назревает смута. У Узбека много сыновей, и каждый из них мутит темников и воинов. И при первой же военной неудаче начнется резня за ханский престол.

— Это так, — промолвил хан Кидырь.

— В том, что все сложилось столь благоприятно, — продолжал Мубарек, — виден перст Аллаха, указывающий нам путь. Нынешнее лето уже на исходе. Но если к началу следующего мы будем готовы в поход и выступим все сразу, к осени мы не только возвратим свое, но и добудем новые обширные пастбища, которые я по справедливости разделю между улусными ханами, оказавшими мне повиновение и помощь.

Этот ход Мубарека был хорошо рассчитан: у Чимтая и у Шейха-Орды, поддержка которых была ему особенно нужна, людей и коней было много, а удобных пастбищ не хватало. Их улусы лежали в песчаных и солончаковых землях, где к середине лета палящее солнце выжигало почти всю растительность, и тогда начиналась беда. Лошадей приходилось сосредоточивать в редких оазисах, где они едва могли прокормиться в период засушья, а иногда не спасало и это; надо было униженно просить и задаривать более счастливых соседей, чтобы они позволили перегнать часть голодающих коней на свои земли.

Поэтому Шейх-Орда, до сего времени хранивший каменную неподвижность и не произнесший ни звука, при последних словах Мубарека заерзал на подушке и пробормотал:

— Что же, если все разом выступим, тогда конечно… Время как будто подходящее.

Но Чимтай, который был миролюбив и считал, что с Золотой Ордой, пока она сильна, лучше ладить по-хорошему и добиваться от нее послаблений путем хитрости и переговоров, поборол соблазн и сказал:

— Я думаю, ты прав, великий хан, в том, что мы сейчас могли бы одолеть Узбека. Но эта победа стоила бы нам больших жертв, ибо Золотая Орда еще очень сильна. Зачем сегодня платить дорогой ценой за то, что завтра и так будет наше? Узбек скоро умрет, и тогда Тинибек ни одного дня не останется в наших степях: он уйдет сам, со всеми своими людьми, чтобы захватить ханский престол в Сарае. И ты, не потерявши ни одного воина, возьмешь обратно Сыгнак и все свои южные земли. А когда между сыновьями Узбека начнется драка за ханский трон, кто знает еще, не достанется ли он тебе или кому-нибудь из нашего рода, если мы к тому времени не растратим зря своих сил и если Аллах будет к нам милостив?

Эти слова произвели на всех присутствующих заметное впечатление. Только лишь Урус-хан почти с презрением взглянул на отца и сказал:

— Аллах бывает милостив к отважным. И большие победы никому не доставались даром, так же как никто еще не приходил к цели, оставаясь стоять на месте.

— Ты молод и неразумен, — строго сказал Чимтай. — Кто тебе говорит, что всегда надо стоять на месте? Бегать и прыгать умеет каждый мальчишка, но опытный охотник никогда не выскочит из засады и не побежит навстречу сайгаку, если видит, что сайгак сам приближается к нему!

— Это истина, — вздохнув, промолвил Шейх-Орда.

— Наверное, к следующему лету Узбек уже умрет, — сказал хан Кидырь. — А если нет, то все равно он долго не протянет. Один-два года можно и подождать.

— Если мне позволено будет сказать, — промолвил молодой хан Туй-ходжа, — зачем воевать с Золотой Ордой? Дешевле и легче будет, живя с нею в мире, подарками купить нескольких темников и с их помощью посадить на золотоордынский престол кого-нибудь из нашего рода. Тогда без всякой войны и Золотая Орда станет нашей.

— А через год ее снова отберут золотоордынские ханы, — вставил Темир-ходжа. — Лучше покончить с нею одним ударом и сразу истребить родичей Узбека, всех до единого! — добавил он, сверкнув злыми рысьими глазами. Но на его слова никто не обратил внимания.

Мубарек понял, что, за исключением Урус-хана да, может быть, Темира-ходжи, все склонны поддержать предложение Чимтая. Поэтому он счел более благоразумным прекратить сейчас обсуждение этого вопроса, надеясь до следующего собрания, путем личных переговоров и обещаний, договориться с каждым ханом в отдельности. Сделав вид, что он сам поколеблен, Мубарек-ходжа произнес:

— Во всем, что сказал почтенный хан Чимтай, тоже есть много разумного. Будет лучше, если мы сейчас не станем спорить. Пусть каждый хорошо подумает над тем, что сегодня слышал, а через несколько дней мы снова соберемся вместе и продолжим этот разговор. Аллах поможет нам принять правильное решение. Пока же будем праздновать и веселиться. — С этими словами хан поднялся с места, вполголоса отдал какие-то распоряжения своему везиру, а затем направился к выходу из шатра.

Глава 48

Старайся, о сын, не влюбляться, ни в юности, ни под старость. Но если случится, слишком к этому не привязывайся и не занимай сердца постоянной любовной игрой, ибо повиноваться страсти — не дело разумных.

Кей-Кавус ибн-Искендер, среднеазиатский писатель и мыслитель XI в.

Вслед за великим ханом все участники курултая, потягиваясь и разминая ноги, затекшие от долгого сидения, молча вышли наружу.

На зеленой поляне, перед ханским шатром, слуги уже жарили на вертелах молодых барашков и готовили плов из дичи. Тут же на смазанных жиром медных листах румянилась баклава, а в объемистых круглых противнях шкварчали в бараньем сале благоухающие специями чебуреки. На коврах, расстеленных под тенистым деревом, были разбросаны подушки и расставлены низкие круглые столики. Чуть в стороне стояло десятка два рабов и рабынь, готовых прислуживать пирующим и разливать кумыс, вино и прохладительные напитки из высоких серебряных и глиняных кувшинов, для охлаждения обернутых мокрым войлоком и выстроенных рядами тут же, под деревом.

Мубарек-ходжа прошелся по поляне, поглядывая на все эти приготовления, и, видимо, остался доволен, ибо никому не сделал каких-либо замечаний. Затем не спеша направился под дерево и сел на ту же пышную связку белых овечьих шкур, которую слуги к этому времени принесли из шатра. По старому ордынскому обычаю, в походной обстановке такое сиденье заменяло великому хану трон и было исключительно его прерогативой.

Пока не сел Мубарек, все остальные тоже оставались на ногах, сосредоточившись вокруг ковра и храня молчание. Теперь все принялись занимать свои места — старшие и наиболее почтенные ближе к великому хану, а молодежь и те, кто не принадлежал к роду Чингиса, подальше. По знаку Мубарека слуги принялись разносить гостям еду в серебряных мисках и наполнять кубки.

Еще раньше, чем все уселись и началось пиршество, сюда подошли жены и дочери участников курултая, одетые по-праздничному и украшенные драгоценностями. Их было душ двадцать. С любопытством оглядев всех, Василий невольно задержался глазами на двух молодых женщинах, пришедших вместе и одетых почти одинаково. Обе они были очень красивы и тонкими, правильными чертами своих лиц совершенно не походили на монголок.

Старшей на вид было немногим больше двадцати лет, она была высока, смугла и черноволоса, являя собой образец красоты скорее всего арабской. Младшая — стройная и легкая в движениях девушка, тоже темноволосая, — отличалась от подруги более светлым цветом кожи и глазами, синими, как глубокие горные озера. Прелестную головку ее украшала низкая шапочка из малинового бархата, расшитая жемчугом. Такого же цвета шальвары, завязанные у щиколоток, виднелись из-под золотисто-розового шелкового халата, почти скрывая под своими складками сафьяновые туфельки на высоких красных каблуках. Женщины о чем-то оживленно разговаривали, и Василию показалось, что обе они исподволь поглядывают на него.

— Кто эти двое? — спросил он, указывая на них стоявшему рядом эмиру Суфи.

— Старшая — это Кудан-Кичик, жена Туй-ходжи-оглана, — ответил эмир. — Она хорезмийка и моя дальняя родственница. А младшая — его сестра Фейзула, дочь хана Чимтая. Не правда ли красавица?

— Да… В кого только она удалась, такая синеглазая?

— Ее мать тоже хорезмийка, но бабушка была из Грузии, — наверно, оттуда эти глаза и светлая кожа. К счастью для Фейзулы и для ее будущего мужа, внешностью она ничего не унаследовала от своего отца, хана Чимтая. Хочешь, подойдем к ним?

— А можно?

— У нас в Хорезме обычаи много строже, там бы за это осудили, да и женщина никогда бы не вышла из дому с открытым лицом. А у татар иное — тут это позволено. Иди за мной.

Приблизившись к молодым женщинам, Суфи-ходжа учтиво поклонился сначала одной, потом другой.

— Да будет к тебе вечно милостив Аллах, благородная ханум Кичик, — сказал он, — и к тебе, прелестная ханум Фейзула! Да сохранит он на долгие годы небесную красоту вашу, которая сражает даже таких славных воинов, как мой друг, русский князь Карачей, — шутливо добавил эмир, жестом указывая на Василия, выступившего при этом вперед и склонившегося перед женщинами в почтительном поклоне.

— Значит, ты угадала, Фейзула, — засмеявшись, сказала ханум Кичик.

— Да позволено мне будет узнать, в чем же именно не ошиблась мудрая ханум Фейзула? — спросил Василий, с улыбкой глядя в синие глаза девушки.

— Как только мы тебя увидели, князь, — поблескивая зубами, ответила бойкая Кичик, — Фейзула сразу сказала, что только русский может быть так…

— Я сразу догадалась, что князь русский, — поспешно перебила покрасневшая Фейзула, бросив при этом на подругу укоризненный взгляд.

— Как же ты это узнала, ханум?

— Я была с отцом в Сарае-Берке и видела там одного русского князя и его нукеров… А в детстве за мною ходила русская рабыня, и она мне много рассказывала о своем народе. Она даже учила меня по-русски говорить, — с улыбкой добавила Фейзула.

— И ты что-нибудь помнишь, ханум? — спросил Василий.

— Немного слов помню.

— Ну, тогда скажи мне что-либо, ладушка синеокая, — по-русски попросил Василий. Он так и не узнал, поняла ли Фейзула его последние слова. Но первые, во всяком случае, поняла, ибо, минуту подумав, вскинула на него сияющий взгляд и медленно произнесла по-русски:

— Рускы очен карош человэк, — и, весело засмеявшись, убежала к группе стоявших поблизости женщин.

Глава 49

Взаимоотношения татарских кочевых феодалов и их вассалов были основаны на принципе военного подчинения попавших в зависимость племен и родов, разделенных на десятки, сотни, тысячи и тумены. При этом темник получал такое количество кочевых хозяйств, которое могло выставить 10000 воинов, тысячник соответственно 1000 и т. д.

Таким образом, тумен — это не просто количество воинов, а такое владение, которое может эти десять тысяч воинов выставить.

Проф. Г.А.Федоров-Давыдов. «Общественный строй Золотой Орды».

Прошло около месяца, зеленый покров степи заметно поблек, а местами подернулся серебристой сединой созревшего ковыля. Уже перевалило за середину августа, а ханы всё еще не пришли к какому-либо соглашению. Тщетно Мубарек-ходжа беседовал с ними поодиночке, играя на их слабых струнах, не скупясь на обещания и перечисляя все выгоды безотлагательного выступления против Золотой Орды. Достиг он весьма немногого: кроме Урус-хана, ему удалось склонить на свою сторону хана Кидыря и его сына Темира-ходжу. Но это увеличивало его собственные силы всего на четыре тумена.

Каждый из улусных ханов был в то же время и темником. Но некоторые из них имели по нескольку туменов, которые возглавлялись их сыновьями или людьми, им совершенно преданными. Чимтай и Туй-ходжа-оглан располагали пятью туменами и, сверх того, большим излишком конского поголовья; Шейх-Орда и Кутлук-ходжа имели по два. И эти девять туменов, иными словами девяносто тысяч всадников, ускользали из рук Мубарека, ибо Чимтай упорно продолжал стоять на своем, Шейх-Орда соглашался выступить только в том случае, если пойдут все, а Кутлук-ходжа всегда равнялся по Чимтаю.

Мубарек, негодуя в душе и предвкушая момент, когда можно будет свести со строптивыми ханами счеты, все же пока не хотел обострять с ними отношений. Лучше было на год или на два отложить поход и сохранить их поддержку, чем идти напролом и обратить их в своих врагов. Взвесив все это, он, чтобы не ронять своего достоинства, решил сделать вид, что доводы Чимтая его убедили и он согласен ничего не предпринимать до смерти Узбека, но с тем, чтобы после этого выступить немедленно и всем сразу.

Однако, надеясь на то, что какие-нибудь непредвиденные события могут еще изменить настроение ханских умов, он всячески оттягивал последнее собрание курултая и разъезд своих гостей. Почти ежедневно устраивались теперь празднества, скачки, всевозможные состязания и общие охоты, которые заканчивались пиршеством в стойбище кого-либо из ханов.

* * *

Во время всех этих развлечений Василию не раз случалось встречаться с Фейзулой и даже обмениваться с нею несколькими, обычно шутливыми фразами. С каждой новой встречей эта веселая, быстрая, как газель, девушка нравилась ему все больше, и вскоре он с удивлением и даже с некоторой досадой почувствовал, что она прочно овладевает его помыслами. Он видел, что Фейзуле тоже приятны их встречи, ибо она была настолько безыскусственна, что даже не пыталась этого скрыть: обнаружив его в толпе гостей, взгляд ее всегда зажигался откровенной радостью.

Но однажды на празднестве, устроенном в стойбище у хана Чимтая, отыскав ее взором в группе женщин, Василий был поражен происшедшей в ней переменой. Правда, она, как всегда, улыбнулась ему, но сейчас же глаза ее отразили такую скорбь, что у Василия защемило сердце. Он понял, что с нею случилось что-то неприятное, и смутно почувствовал, что это имеет какое-то отношение и к нему. Василий хотел расспросить ее, но этого сделать не удалось: с ним в этот момент разговаривал Урус-хан, почему-то проникшийся к нему особой симпатией, а когда он наконец отделался от своего собеседника, Фейзулы поблизости уже не было.

На следующий день, воспользовавшись тем, что Туй-ходжа-оглан предлагал ему обмен конями, Василий с утра отправился в стойбище Чимтая, надеясь встретиться с Фейзулой.

Ожидание его не обмануло: закончив сделку и возвращаясь назад по берегу озера, он увидел девушку, сидящую у самой воды. Обхватив руками колени, она задумчиво наблюдала, как ее пятилетняя сестренка, радостно взвизгивая и поднимая каскады брызг, гонялась по отмели за мелкой рыбешкой, стараясь поймать ее небольшой корзинкой.

Василий подошел и поздоровался. Фейзула, как обычно, ответила приветливо, стараясь казаться веселой и беззаботной. Но это ей плохо удавалось: Василий сразу понял, что ее продолжает угнетать какая-то тяжелая дума.

— Что с тобою, маленькая ханум? — участливо спросил он после того, как они обменялись несколькими незначительными фразами. — Еще вчера я заметил, что тебя что-то гнетет. Я друг тебе. Поведай, какое горе тебя постигло, и, может быть, мы вместе придумаем, как его прогнать.

— Это тебе показалось, князь, — делано засмеявшись, ответила Фейзула. — Нет у меня на сердце никакого горя.

— Твои глаза говорят другое, ханум.

— Это как погода, князь: иногда в душе светит солнце, и тогда глаза смеются. Но бывают и облачные дни…

— Облака приносит ветер, — сказал Василий, беря девушку за руку, — и печаль тоже не приходит сама собой. Скажи, что ее принесло тебе?

— Наверное, тоже ветер, — не сразу ответила Фейзула. — Но он уже и унес ее. Гляди, я снова веселая, — добавила она, поднимая глаза на Василия. Глаза улыбались, но за этой улыбкой князь разгадал едва сдерживаемые слезы.

— Фейзула-джан, — сказал он, крепче сжимая ее руку, — зачем ты меня обманываешь? Если не хочешь сказать правду, не говори. Я ведь понимаю: кто я для тебя, чтобы ты стала поверять мне свои тайны? Но верь, я расспрашиваю тебя не из любопытства, а лишь потому, что всею душою желал бы помочь твоему горю, коли оно у тебя есть.

— Я верю тебе, князь, — сдавленным голосом ответила Фейзула, почти вырывая свою руку из руки Василия и быстро отворачиваясь, чтобы скрыть выступившие слезы. — Может быть, после я тебе все скажу… А сейчас прощай, мне надо уходить. Нехорошо будет, если нас тут увидят вдвоем. — С этими словами она порывисто вскочила и, подхватив на руки удивленную девочку, почти бегом кинулась к табору отца.

Василий проводил ее недоуменным взглядом и долго еще стоял на берегу застывшего в летнем зное озера, пытаясь разобраться в себе и понять, что происходит с девушкой. На мгновение в его голове промелькнула смутная догадка, но он сейчас же отбросил ее, как совершенно неправдоподобную. Нет, здесь что-то иное… И это надо непременно выяснить. Решив при первой же встрече возобновить с Фейзулой прерванный разговор и добиться ее откровенности, он медленно побрел к своему шатру.

Но осуществить это намерение оказалось нелегко: девушка его старательно избегала, как бы страшась предстоящего разговора или еще чего-то, чего Василий понять не мог. Издали она ласково ему улыбалась, но, едва он делал шаг по направлению к ней, она стремительно исчезала.

После двух-трех неудачных попыток уязвленный Василий больше не пробовал к ней приблизиться, стараясь вообще о ней не думать. Однако в этом его воля была бессильна: что бы он в эти дни ни делал, образ Фейзулы неотступно стоял в его памяти.

Однажды вечером, когда на притихшую степь уже наплывали легкие сумерки, Василий вышел из своего шатра и, задумчиво постояв на берегу озера, в котором медленно тускнели краски заката, безотчетно побрел к тому месту, где он в последний раз встретился с Фейзулой.

Еще издали он увидел ее, но она была не одна: с нею разговаривал, стоя спиной к Василию, какой-то высокий мужчина. Их слов он не мог расслышать, но ему хорошо было видно бледное, взволнованное лицо девушки с глазами, смотрящими в землю. Василий, внезапно почувствовав острый укол в сердце, сперва хотел бесшумно удалиться, но желание узнать, с кем разговаривает Фейзула, было настолько сильно, что вместо этого он громко кашлянул.

Вскинув на него испуганный взгляд, девушка тихо вскрикнула и бросилась бежать. В тот же миг ее собеседник быстро обернулся, и Василий с удивлением узнал вспыхнувшее гневом и ненавистью лицо Хисара-мурзы. Взглянув на него, как на пустое место, Василий повернулся и медленно зашагал назад.

В эту ночь он долго не мог уснуть. Сначала все ему казалось ясным: Фейзула любит Хисара и так печалилась лишь потому, что он не обращал на нее внимания. Ну а теперь они, видно, договорились, стало быть, и дело с концом…

Однако, поуспокоившись, он вспомнил, с каким выражением лица Фейзула слушала Хисара, и мысль его сразу ударилась в противоположную крайность: этот человек имеет над ней какую-то непонятную власть, он ей угрожает, и именно от него нужна ей защита. Может быть, она сегодня и пришла на то место в надежде, что туда явится он, Василий, и она расскажет ему все, как обещала! А Хисар ее подстерег… Конечно, это так! Не может такая девушка любить этого дрянного, злобного человека, по возрасту годящегося ей в отцы! Надо будет завтра же встретиться с Фейзулой и во что бы то ни стало поговорить с ней начистоту.

Заснув с этой мыслью, Василий, против обыкновения, проснулся поздно и, приведя себя в порядок, тотчас отправился на вчерашнее место, думая, что, если Фейзула приходила туда, надеясь на встречу с ним, она придет и сегодня, ибо видела, что он тоже ищет этой встречи. Но ее там не оказалось.

Тщетно прождав около часу, он за кустами подошел к стойбищу Чимтая и, оставаясь невидимым, долго еще высматривал, не появится ли Фейзула из какого-нибудь шатра. Потеряв наконец всякую надежду и собираясь уже возвращаться домой, он вдруг увидел ханум Кичик, шедшую к кибитке, которая стояла в нескольких шагах от того места, где он скрывался. Вспомнив, что Кичик близкая подруга Фейзулы, и чувствуя к этой женщине симпатию и доверие, Василий, недолго думая, вышел из-за кустов и направился прямо к ней.

— Привет тебе, достойнейшая и благородная ханум, — сказал он, почтительно поклонившись молодой женщине.

— Это ты, князь?! — с удивлением воскликнула Кичик. — Что ты здесь делаешь? Если подстерегал меня, то смотри, мой муж ревнив, как два шайтана! — со смехом добавила она.

— Прости меня, ханум, если я зря подвергаю тебя такой опасности, — ответил Василий, невольно и сам впадая в шутливый тон. — Я бы никогда не осмелился поднять свой недостойный взор на прекраснейшую и добродетельную жену почтенного Туй-ходжи-оглана. Меня привела сюда иная причина.

— Какая же? — с любопытством спросила Кичик.

— Я надеюсь на твою скромность, ханум, и на то, что ты не истолкуешь дурно моих намерений: я хотел увидеть Фейзулу.

— Вот как! — удивленно протянула Кичик. — Какими же побуждениями вызвано это не совсем обычное желание?

— Верь мне, ханум, — самыми чистыми! Я заметил, что последние дни она была очень печальна. И подумал: может быть, с нею случилась какая-то беда и ей нужна помощь друга.

— Ах, ты все-таки заметил, что последние дни она. была печальна? — с легкой насмешкой в голосе спросила Кичик. — Ты очень наблюдателен. Может быть, ты понял также, почему она была печальна?

— Этого я не знаю, ханум, и именно это я хотел бы выяснить. Не могла бы ты оказать мне милость и позвать сюда на минутку Фейзулу? Если тебе моя просьба кажется нескромной, прошу и тебя возвратиться: я буду говорить при тебе.

— Фейзула выйти не может, — после короткого раздумья ответила Кичик. — Она больна и лежит в своем шатре.

— Она больна?! — с тревогой воскликнул Василий. — Что с нею приключилось, ханум?

— О, ничего опасного, — ответила Кичик, взглянув на него потеплевшим взглядом. — Просто она много плакала, и у нее голова болит. Это скоро пройдет. Но для того, чтобы узнать причину ее печали и слез, тебе вовсе не нужно с нею видеться. Все это я могу объяснить тебе гораздо лучше, чем она сама.

— Сделай такую милость, добрейшая ханум!

— Так слушай: к Фейзуле сватается хан Хисар. Он уже два раза говорил ей о своей любви и о том, что хочет просить у Чимтая ее руки. И если он до сих пор этого не сделал, то лишь потому, что надеется сначала уломать Фейзулу: он боится, что Чимтай не отдаст ему дочь без ее согласия. Но Чимтай ее ни о чем не спросит, и Фейзула это знает. Хисар-мурза хорошая партия: он очень высокого рода и, вероятно, будет царствовать в Мавераннахре. Если он попросит Фейзулу в жены, Чимтай ему не откажет и свое обещание сдержит, что бы потом ни случилось: он честен и упрям как бык! Понимаешь теперь?

— Не совсем: почему же Фейзула так убивается, если Хисар столь завидный жених? Будет она царицей Мавераннахра, — с горечью добавил Василий.

— Потому убивается, что любит другого, — строго сказала Кичик.

— А этот другой?

— А этот другой или слеп, или не считает Фейзулу достойной своего внимания.

— Кто же этот ротозей? — пробормотал Василий.

— Я думала, что вы, русские, умнее! — расхохотавшись, ответила Кичик.

— Погоди, ханум! Что ты хочешь этим сказать?! — воскликнул пораженный Василий.

— Что она любит тебя, князь. И вот подумай теперь, каково ей сидеть и ожидать, что всякую минуту к Чимтаю может явиться ненавистный ей Хисар-мурза и получить ее в жены, пока ты ходишь по берегу озера и вздыхаешь!

— Она сама тебе сказала, что любит меня?

— Ничего она мне не говорила. Но я женщина, и у меня, благодарение Аллаху, глаза на месте.

— И ты уверена, что не ошибаешься?

— Так же уверена, как и в том, что говорю сейчас с самым недогадливым мужчиной, из-за которого даже обидно будет получить нагоняй от мужа, если он нас увидит!

— Ты все шутишь, ханум! А что же мне теперь делать?

— Это уж тебе виднее. Можешь поплакать вместе с Фейзулой над ее горькой долей или предложить себя в няньки ее детей от Хисара.

— Да брось ты свои насмешки, ханум! Скажи лучше, отдаст ее за меня хан Чимтай, ежели я посватаюсь?

— Думаю, что отдаст, если ты опередишь Хисара и если Фейзула скажет, что тебя любит. Но надо действовать быстро: у Хисара-мурзы глаза позорче твоих. Он наверняка уже кое-что заметил.

— Погоди… ведь сперва надобно с нею поговорить. Нельзя же прямо идти к Чимтаю… Сегодня после обеда назначено последнее собрание курултая. Мне там делать нечего, а ханы пойдут все, и Хисар-мурза тоже. Самое время для нашей встречи. Ты мне вызовешь Фейзулу на берег озера?

— Вызову, князь. Вот теперь я начинаю чувствовать, что говорю с мужчиной.

— Ладно, ханум. Скажи ей, что буду ждать на том самом месте, где мы с нею уже встречались.

— И больше ничего не говорить?

— Еще скажи, что уже веет ветер, который без следа разгонит все тучи… Впрочем, не говори ничего, я сам скажу! Только придет ли она?

— В том положись на меня, князь. Придет.

— И ты думаешь, все обойдется, как надо?

— Аллах милостив, но он не любит тех, кто в этом сомневается. Дело в твоих руках, князь.

— Ну, тогда прощай, ханум Кичик! Спаси тебя Аллах за все!

И Василий поспешно зашагал к своему шатру.

Глава 50

И скажите женщинам верующим: пусть они потупляют взоры и прячут свои члены, пусть закрывают покрывалом вырезы на груди и пусть не показывают своих прелестей никому, кроме как своим мужьям, или отцам своих мужей, или сыновьям мужей, или своим братьям и сыновьям братьев, или тем слугам из мужчин, которые не могут иметь желания, или детям, которые еще не постигли наготы женщины. Обратитесь к Аллаху, вы, верующие, и, может быть, вы окажетесь счастливыми [143].

Коран

— Женюсь, Никитушка! — без всяких предисловий объявил Василий, входя в шатер, где в это время Никита, сидя на обрубке дерева, чинил уздечку.

— На Фейзуле? — спросил Никита, поднимая голову, но не обнаруживая никаких признаков удивления. — Уже и сговорились?

— На ней, — ответил озадаченный Василий, рассчитывавший ошеломить друга этим известием. — А ты как догадался?

— Да нешто я слепой или тебя не знаю, Василей Пантелеевич? Ты бы и так перед нею едва ли устоял, а тут еще целый год других баб не видел.

— Ну и что ты скажешь?

— Да что ж тут говорить? Видать, девушка она хорошая, собою красавица, к тому же еще и царского роду. За такую княгиню не стыдно будет ни в Карачеве, ни в Брянске. Мне она, к примеру, куда более глянется, нежели Ольга Юрьевна Муромская.

— А ничего, что она татарка?

— Да что ж с того? Мало ли русских князей на татарках женилось? Сам великий князь московский, Юрий Данилович, на Узбековой сестре был женат. А ярославский князь, Федор Ростиславич! А суздальский, Михайло Андреевич! А Глеб Васильевич Белозерский! Его жену-татарку, во святом крещении нареченную Феодорой, вся Русь оплакивала, как она преставилась. Ныне, слыхать, Церковь наша ее к лику святых сопричислить хочет. А сколько одних ростовских князей на татарках переженилось! А у холмских, у городецких, у стародубских нешто того не бывало? Да всех и не переберешь!

— Стало быть, одобряешь?

— Да жениться тебе ведь надобно, Василей Пантелеевич, не век же бобылем станешь жить! А до русских невест кто еще знает, когда мы доберемся. К тому же тебе сейчас много сподручнее взять за себя ордынскую царевну: в твоем деле немалую вагу [144] будет иметь родство с татарскими ханами!

— Может, и так, да я про то и не думал. Тут главное дело в том, что люба она мне, Никита, и я ей люб! Этой от меня не надобно Черниговского княжества, как Ольге Муромской, и в ней ни хитрости, ни корысти нет. Пойдет за меня, за изгнанника, каков я есть!

— Значит, вы уже вовсе сладились?

— В том-то и горе, что еще не вовсе, — сразу помрачнев, ответил Василий и рассказал подробно о всех последних событиях.

— Эх, опять этого чагатайского пса на нашу дорогу сунуло! — с досадой сказал Никита, выслушав все. — Кабы не он, как все было бы ладно. А теперь жди, чего он вычинит, когда узнает, как дело-то обернулось. Гляди, еще и нож в спину получишь!

— Ну, мы тоже не лыком шиты, чай, он нашу первую встречу помнит! Сейчас мне не нож его страшен, а то, как бы он прежде меня Фейзулу не посватал.

— Едва ли он в том успеет, коли мы сами не оплошаем. Покуда он будет на курултае, ты договорись с Фейзулой, а там сразу и к Чимтаю. Я же с Хисара глаз не спущу, доколе ты дела не завершишь. И ежели он полезет куда не надо, ужо сумею его попридержать.

— Как же ты его придержишь?

— Да это как случится. В крайности прикинусь пьяным и затею с ним свару. И ежели легонько ему рыло подправлю, к Чимтаю он не пойдет ни сегодня, ни завтра.

— Лучше бы без этого. Но коли уж до такого дойдет, гляди, не перестарайся. Все ж таки он не простой татарин, а хан.

— Будь спокоен, Василей Пантелеевич, и делай с Богом свое.

* * *

Василий, сидя в своем шатре и поминутно выглядывая наружу, еле дождался начала курултая — каждый протекающий час казался ему вечностью. Наконец все ханы были в сборе, среди них находился и Хисар. Едва они вошли в шатер Мубарека, Василий поспешно пустился в путь и через десять минут был уже на условленном месте.

Фейзулы тут еще не было, но ждать ее пришлось недолго. Она пришла бледная и, видимо, сильно волновалась, хотя глаза ее сияли радостью. Сделав несколько быстрых шагов навстречу, Василий взял ее за обе руки.

— Фейзула-джан! Как я рад тебя видеть!

— И я рада, князь, — еле слышно промолвила девушка, потупив глаза и не отнимая у Василия рук.

— Если бы ты была так рада, то не убегала бы от меня все эти дни, как джейран!

— Разве тебе Кичик не сказала…

— Погоди! Я хочу раньше знать, что она сказала тебе?

— Мне? Сказала, что ты передал: начался ветер, который разгонит все тучи.

— И больше ничего?

— Еще чтобы я пришла сюда, на озеро, как только начнется курултай… А тебе она что сказала?

— Что ты грустишь и плачешь потому, что Хисар-мурза хочет у хана Чимтая просить тебя в жены, а ты любишь другого.

Руки Фейзулы похолодели и мелко задрожали в ладонях Василия.

— И она сказала кого? — после довольно долгой паузы почти беззвучно прошептала девушка.

— Погоди, джан… Теперь я скажу: этот другой много раз уже хотел тебе сказать, что он тебя любит всем сердцем и был бы счастлив назвать своей женой. Но кричать об этом через всю степь он не мог, а близко к себе ты его не подпускала.

— Я боялась! Боялась, что, если Хисар-мурза нас увидит вместе, он все поймет и сейчас же пойдет к отцу! — воскликнула Фейзула, поднимая на Василия глаза, затуманенные слезами и счастьем. Он мягко потянул ее к себе, и она, покорно подавшись вперед, прильнула лицом к его груди.

— Глупенькая моя, — ласково сказал Василий, гладя ее волосы. — Так бы ты и бегала от меня, а я бы правды не знал и мучился, невесть что думая, покуда Хисар бы тебя не высватал!

— Я хотела сказать. И вчера шла на озеро, чтобы тебя увидеть… Я знала, что ты туда придешь. Но раньше тебя пришел Хисар, да отвернется от него Аллах!

— Так ты пойдешь за меня замуж?

— И ты еще спрашиваешь!

— Слушай, Фейзула-джан! Я хочу, чтобы ты знала все: хоть и князь по имени, я бедный изгнанник, у меня ныне ничего нет. Мое княжество у меня отняли злые враги, на их стороне сила, и бог знает, получу ли я его когда-нибудь обратно. А Хисар, говорят, будет царствовать…

— Пусть шайтан заберет его вместе с царством! А за тебя я пойду, если бы даже был ты последним пастухом! — воскликнула Фейзула, крепче прижимаясь к Василию.

— Ну спасибо, солнышко мое, женушка моя маленькая, — растроганно промолвил Василий, обнимая девушку и нежно целуя ее глаза. — Теперь кончено, никому тебя не уступлю! Только бы твой отец согласился.

— Он согласится! Он о тебе хорошо говорил, и братья тоже. Лишь бы только Хисар не пришел к нему раньше тебя.

— Не успеет. После курултая у хана Мубарека сразу начнется празднество, там Хисар говорить с твоим отцом не сможет. А когда хан Чимтай вернется домой, я уже буду стоять у его шатра.

— Да поможет нам Аллах, князь! Только бы там, на пиру, Хисар с отцом не заговорил.

— Того не бойся, друг мой Никита не даст ему говорить. Мы с ним о том уже подумали. А ты пойдешь на праздник?

— Не пойду. Я сразу себя выдам. Лучше, сказавшись больной, останусь дома и буду молиться, чтобы все хорошо кончилось.

— Да, пожалуй, так будет разумнее. Только ты зря не терзай себя, звездочка. Все будет по-нашему, я уж знаю! В крайности тайком тебя увезу. Не побоишься?

— С тобою я ничего не побоюсь!

— Ну вот и ладно! Только теперь ты иди, джан, и я пойду. Все же лучше, чтобы пока нас вместе не видели.

Глава 51

О, создание Аллаха! Ты не думаешь о мстителе, желающем расплаты и от гнева лишенном сна. Ты пробудил его, а сам заснул. Он же не спит от ярости против тебя, да и какой сон у человека, пылающего местью?

Усама́ ибн-Мункыз, арабский писатель XII в.

Возвратившись домой, Василий поведал Никите все, что ему сказала Фейзула.

— Славная будет у тебя княгинюшка, — выслушав его, промолвил Никита. — Видишь, как Господь все устраивает! Чаял ли ты в татарской Орде свое счастье сыскать? Так уж я рад за тебя, Василей Пантелеевич!

— Ты погоди радоваться. Что еще скажет Чимтай?

— Небось согласится, чай, он своему детищу не враг. А ты-то знаешь, с чем к нему надобно идти и как говорить? Ин у татар, как и у нас, для сватовства тоже свои обычаи есть. И лучше бы их ненароком не порушить.

— Истину кажешь! Об этом я вовсе и не помыслил. Да то не беда, все, что надобно, я вмиг сведаю.

Едва лишь закончился курултай и все его участники уселись под деревом пить кумыс и угощаться, Василий, тоже пришедший сюда, отвел в сторону эмира Суфи, рассказал ему все без утайки и просил совета — как быть с ханом Чимтаем?

Выслушав его, Суфи-ходжа пришел в полный восторг.

— Ай, удалец ты, князь! — воскликнул он. — Какую жену себе отхватил! Теперь ты совсем наш будешь!

— Да ведь еще не отхватил, аньда. Что мы с Фейзулою слюбились и она за меня согласна идти, это только полдела. Что еще Чимтай скажет? Надо с ним как-то сладиться, и притом поскорее, пока Хисар не подъехал.

Суфи-ходжа задумался и думал довольно долго. Потом сказал:

— Чимтай тебе едва ли откажет: ты большой князь и родство с тобою его не унизит. Что ты другой веры — на это он тоже не посмотрит. Татары и сами до сих пор не все ислам приняли, даже среди ханов осталось еще немало язычников, а есть и такие, что в христианскую веру перешли. И бояться надо не этого…

— А чего же? — с тревогой спросил Василий.

— Того, что Чимтай упрям. Я его хорошо знаю. Если попадешь ты не в добрый час и у него с языка сорвется «нет», все пропало: никакая сила после не заставит его сказать «да». И потому надобно сразу найти к нему верный подход.

— Какой же подход?

— Погоди… Я вот что думаю: великий хан Мубарек тебя любит. Проси его высватать тебе Фейзулу. Ему Чимтай не откажет, особенно сегодня: на курултае Мубарек ему уступил, поход решено отложить до смерти Узбека. Но Чимтай неглуп, он хорошо понимает, что великий хан в душе затаил на него зло. И ему теперь надо чем-то угодить Мубареку.

— Твой совет хорош, — сказал Василий, — но вот беда: эдак время упустить можно. К Мубареку сейчас не подступишься, он, поди, до ночи с гостями просидит, а с Чимтаем, на хороший конец, будет говорить лишь завтра. Хисар же чует неладное, он зря времени не потеряет.

— Понимаю, аньда. Но сегодня будет большой праздник по случаю окончания курултая. Скоро начнутся скачки. Хисар непременно будет скакать, он уже хвастал, что такого жеребца достал, которого во всей нашей Орде никто не обгонит. Ну а ты откажись участвовать, скажи, что конь захромал либо еще что. И в это время я постараюсь так сделать, чтобы великий хан тебя тут же выслушал. Тогда говори ему всю правду и про Хисара тоже скажи.

— Спаси тебя Аллах, эмир! Ну а ежели сегодня не выйдет разговор с великим ханом?

— Тогда, делать нечего, пойдешь к Чимтаю сам, коли боишься ожидать до завтра. Я тебя научу, как и что ему говорить.

Для Василия потянулись мучительно медленные минуты. Полтора часа, прошедшие до начала скачек, показались ему бесконечными. Но зато потом счастье ему улыбнулось: Мубарек-ходжа, Чимтай и несколько других пожилых гостей не поехали в степь, наблюдать за скачками, а остались сидеть под деревом, о чем-то беседуя и потягивая кумыс.

Через несколько минут Мубарек поднялся и зачем-то вошел в шатер. Эмир Суфи-ходжа, не спускавший с него глаз, сейчас же проскользнул туда, вслед за ним. Сердце Василия застучало в груди, как молот. Но довольно скоро Суфи вновь появился на пороге шатра.

— Князь Карачей! — громко крикнул он. — Великий хан Мубарек-ходжа, да продлит Аллах его драгоценные дни, желает говорить с тобой!

Все сидевшие под деревом тревожно переглянулись, полагая, что русский князь чем-либо разгневал великого хана. Василий вскочил и почти бегом кинулся к ханскому шатру.

— Суфи-ходжа мне доложил, что у тебя есть ко мне важное и спешное дело, — сказал Мубарек, когда Василий вошел и низко склонился перед ним. — Если оно коротко и вправду важно, я готов тебя выслушать сейчас, а если нет, приходи ко мне завтра.

— Прости, великий и милостивый хан, что я осмелился посягнуть на священные минуты твоего отдыха, — ответил Василий. — Дело у меня личное, но для меня оно важнее жизни. И не с ханом и повелителем я сейчас хочу говорить, а с отцом, который только один и может мне помочь.

Эти слова понравились Мубареку. Почти ласково взглянув на Василия, он сказал:

— Говори, князь. До сих пор ты ничего у меня не просил и, если я в силах исполнить эту первую твою просьбу, можешь считать, что она исполнена.

Поблагодарив хана и стараясь быть кратким, Василий изложил ему сущность своего дела. Мубарек слушал внимательно, лицо его не изменяло своего благосклонного выражения.

— Она тебя тоже любит? — спросил он, когда Василий кончил.

— Любит, великий хан. Даже соглашалась бежать со мною, если хан Чимтай ее мне добром не отдаст.

— Ну, в этом надобности у вас не будет. А ты, женясь на ней, примешь ислам?

— Как могу я сделать это, великий и мудрый хан? Ты бы первый не уважал человека, который ради женщины отрекся от веры отцов. Да есть и другое: народ мой не примет меня обратно князем, коли я от нашей веры отступлюсь.

— Это правда, — немного подумав, сказал Мубарек-ходжа. — Но ты согласен, чтобы вас соединил мулла?

— Вестимо, согласен! Бог у нас один, а что до прочего, — я вашу веру уважаю, как и татары нашу уважают. То уж после, коли вернемся мы на Русь, жене моей надобно будет принять православие и в другой раз обвенчаться со мною у нашего попа.

— Чтобы покрепче было? — улыбнулся Мубарек. — Ну, ты выйди и обожди у моего шатра, я тебя скоро опять позову. А ко мне покличь Суфи-ходжу.

Эмир Суфи недолго оставался в ханском шатре. Выйдя оттуда, он подошел к дереву, возле которого разомлевший Чимтай лениво тянул кумыс, и с низким поклоном сказал:

— Сиятельный хан Чимтай! Наш повелитель, великий хан Мубарек-ходжа, да прославится его имя по всей земле, просит тебя зайти к нему в шатер.

Встревоженный столь торжественной формой этого приглашения, Чимтай поставил свой недопитый кубок, оправил халат и поспешно засеменил к шатру Мубарека.

Прошло минут пятнадцать. Василий сидел как на раскаленных угольях: ведь там решалась его судьба. Наконец появился эмир Суфи и позвал его в шатер. Едва он взглянул на ханов, у него сразу отлегло от сердца: Мубарек поглаживал бороду, что у него служило признаком хорошего настроения, бабье лицо Чимтая благодушно улыбалось.

— Ну, князь, — сказал Мубарек, — можешь радоваться: почтенный хан Чимтай, мой славный племянник, рад породниться с тобой.

Василий, не находя слов от охватившего его радостного волнения, молча поклонился своему будущему тестю почти до земли.

— Было у меня три сына, — сказал Чимтай, — пусть теперь будет четыре! Отдать дочку и получить сына — это неплохая сделка! — захохотал он и похлопал Василия по плечу.

— Так вот, — продолжал Мубарек, — завтра же вас мулла и обвенчает. Я хотел дать за тебя калым, но хан Чимтай отказывается. Он говорит, что калым ему отдашь после, когда получишь назад свое княжество.

— А если не получишь, внуками мне калым отдашь! — снова хохотнул Чимтай, успевший уже изрядно нагрузиться кумысом.

Василий, к которому возвратился дар речи и ясность мыслей, хотел было что-то сказать, но хан Мубарек остановил его движением руки.

— Погоди, я еще не кончил, — сказал он. — Теперь ты наш родственник, и, пока живешь с нами, тебе подобает иметь свой улус. Я даю тебе все пастбища и леса, которые лежат по реке Исети и ее притокам [145]. Это хорошие места. Они находятся ближе всего к русским землям и в то же время далеко от Золотой Орды. Там тебя никто не будет беспокоить, если даже Узбек удержится в Сарае и проживет долго.

— А я дам три тысячи коней и три тысячи овец, — икнув, добавил Чимтай.

— Да пошлет тебе Аллах сто лет счастливой жизни за доброту твою и милость, великий хан, — промолвил растроганный Василий. — И тебе тоже, отец мой, почтенный хан Чимтай! Только зачем мне все это? Ведь я все равно к себе на родину вернусь и чаю, что это будет невдолге.

— Только один Аллах знает будущее. Если вернешься, этот улус перейдет к хану Чимтаю как твой калым, — сказал Мубарек. — А пока ты здесь, ты должен жить, как подобает князю и нашему родственнику.

— Как моему сыну, — добавил Чимтай.

— А где Фейзула? — спросил хан Мубарек. — Я что-то не видел ее сегодня среди других женщин.

— Она была немножко больна и осталась в своем шатре, — сказал Чимтай. — Теперь я понимаю, какая это болезнь!

— Сейчас выздоровеет, — усмехнулся Мубарек. — Пошли за ней кого-нибудь, пусть немедля придет сюда. А мы снова пойдем к гостям.

Оба хана и Василий вышли из шатра и уселись на ковре, под деревом. Все их переговоры заняли не более получаса, и скачки только что закончились. Всадники на разгоряченных конях, группами и поодиночке, возвращались с поля и, спешиваясь у дерева, занимали свои места.

— Кто же победитель? — поинтересовался Мубарек-ходжа.

— Хисар-мурза! — ответило сразу несколько голосов.

Мубарек с едва приметной усмешкой покосился на самодовольное лицо чагатайского хана. То, что он при этом подумал, вполне точно выразил эмир Суфи, шепнувший сидевшему рядом с ним Василию:

— Этот победитель не знает, как его самого здесь тем временем обскакали!

Часа через пол Василий, все время поглядывавший на тропинку, которая вела сюда из стойбища Чимтая, увидел наконец Фейзулу. Ее вид поразил его: она приближалась походкою человека, приговоренного к казни, понурив голову, бледная как смерть.

У нее почти не было сомнений относительно того, зачем отец вызвал ее в ханский шатер да еще велел одеться понаряднее. То, что причиной этого является Василий, ей не приходило в голову: ведь он должен был говорить с Чимтаем только по окончании празднества, в его собственном шатре. Значит, Хисар-мурза его опередил, он высватал ее там же, сразу после курултая, и теперь ее позвали, чтобы объявить грозную волю отца и навеки отдать ненавистному человеку.

Приблизившись к ковру и увидев Василия, с тревогой и испугом уставившегося на нее, она едва не лишилась чувств: значит, и ему уже известна страшная весть! Последняя ее надежда погасла.

Мубарек, один из всех, правильно понял, что происходит с девушкой. Приказав рабам наполнить кубки, он подозвал к себе Фейзулу и, взяв ее холодную как лед руку, громко сказал:

— Выпьем за жениха и невесту, да ниспошлет им Аллах долгую и счастливую жизнь! Подойди сюда, князь, и возьми то, что отныне принадлежит тебе навеки! — И Фейзула, не веря глазам, увидела перед собой радостное лицо Василия, в руку которого Мубарек вкладывал ее руку.

— А завтра всех зову на свадьбу! — добавил хан Чимтай. — Будем праздновать до утра.

Кругом поднялись удивленные восклицания и приветственные крики. Рабы забегали среди гостей, наполняя кубки. Один лишь Хисар-мурза стоял с посеревшим лицом, не сводя налитого ненавистью взгляда со счастливой пары. На него никто не обращал внимания, и он, незаметно выбравшись из толпы, проскользнул к себе в шатер, где и дал волю своей ярости.

Глава 52

Кто ярость и зависть в себе разжигает,

Здоровье и разум взамен потеряет,

Кто злобе и козням предел не найдет,

В конце концов сам головы не снесет.

Мухаммад ас-Захири, персидский поэт и писатель XII в.

Когда начало смеркаться и гости разошлись, Хисар-мурза вышел из своего шатра и берегом озера направился к стойбищу Чимтая. Последний уже собирался ко сну и, скинув сапоги, сидел на постели из мягких овечьих шкур, почесывая волосатую грудь, когда начальник ночной стражи ему доложил, что пришел хан Хисар и хочет его видеть.

— Скажи ему, что я ложусь спать и он может прийти ко мне завтра.

— Я так ему и сказал, пресветлый хан, — ответил нукер. — Но он говорит, что у него очень важное и спешное дело, которое не может ожидать до завтра.

— Если так, пусть войдет, — промолвил удивленный Чимтай. До сего времени он с Хисаром никаких дел не имел и менее всего мог думать, что его приход имеет какое-либо отношение к только что происшедшим событиям.

Хисар вошел и, небрежно поклонившись, взглянул на хозяина с почти открытым презрением.

— Наверно, очень важное дело привело тебя ко мне в такой час, когда все честные люди ложатся спать? — не слишком любезно спросил Чимтай, которому не понравились манеры посетителя.

— Да, хан. Я бы не стал тебя беспокоить в такое неподходящее время, если бы это дело не было важным и для меня, и для твоей семьи. Но прежде всего я хочу узнать: что заставило тебя, потомка великого Чингиса, обещать свою дочь этому неверному псу?

— Ты что, пришел меня учить? — приподнимаясь и повышая голос, спросил Чимтай.

— Прости меня, хан, — поправился Хисар, который понял, что, если он и дальше будет придерживаться взятого тона, Чимтай попросту выгонит его вон. — Я не хочу тебя обидеть. Но моими устами говорят горе и досада: сегодня я сам хотел просить у тебя ханум Фейзулу в жены.

— Пока ты собирался, ее уже просватали и завтра обвенчают. О чем теперь говорить?

— Свадьбы еще не было. Калыма ты еще не получил. Ты можешь взять обратно свое слово.

— Я никогда не беру назад своего слова. Так делают или такое могут предлагать только недостойные либо трусливые люди. Но я не из их числа.

— И ты из упрямства хочешь лишить свою собственную дочь счастья и чести сделаться женой царевича из рода Чингиса, которого ждет трон Мавераннахра? И отдашь ее русскому князьку, почти что рабу нашему?

— Ты что, одурел или пьян? — закричал Чимтай. — О какой чести ты говоришь? Мой род, род Джучи и Орду-Ичана, выше вашего чагатайского рода! Это тебе была бы честь жениться на моей дочери! Но ты ее недостоин. Я сказал бы тебе это, если бы даже ты пришел сватать Фейзулу раньше, чем князь Карачей!

— Все равно я его убью! — глухо сказал Хисар.

— Если только ты его тронешь, я найду тебя хоть под землей и, привязав к четырем диким коням, докажу, что ты не так крепко сшит, чтобы тягаться с Чимтаем! Запомни это навсегда. А сейчас убирайся вон, если не хочешь, чтобы я приказал слугам вытолкать тебя в шею!

— Хорошо, я уйду! — крикнул Хисар. — Но ты еще меня вспомнишь! — И, выскочив из шатра, он почти бегом пустился вниз, по тропинке.

* * *

Ночь еще не вполне окутала землю, но от бешенства Хисар ничего не видел вокруг. Ему уже оставалось совсем немного до первых шатров Мубарекова стойбища, когда он услышал впереди звук шагов и, подняв голову, увидел прямо перед собой ненавистного русского князя.

Василий, который направлялся в становище Чимтая, чтобы выяснить подробности предстоящего свадебного обряда, увидел и узнал противника гораздо раньше. Он почти не сомневался в том, что эта встреча добром не кончится. Никакого оружия при нем не было, но возвратиться назад или свернуть в сторону ему не позволяла гордость: он никому, даже самому себе, не хотел показаться трусом и потому спокойно продолжал идти вперед.

Узнав соперника, Хисар-мурза остановился как вкопанный. Остановился и Василий. С минуту они молча смотрели один на другого.

— В чем дело, мурза? — спросил наконец Василий. — Если желаешь мне что-нибудь сказать, говори скорее. Я спешу.

— Ты хочешь жить? — хрипло спросил Хисар.

— Сейчас более, чем когда-либо, — усмехнулся Василий.

— Тогда, не теряя часу, садись на коня и скачи без отдыха на закат солнца, пока не увидишь свою землю!

— Чего это ради? — притворно удивился Василий.

— Я не уступлю тебе Фейзулу!

— Ах, вот оно что! Пойди-ка лучше проспись, мурза. Встречи со мной не приносят тебе удачи.

— Вот потому я тебя и уберу со своей дороги! — крикнул Хисар, выхватив кинжал и бросаясь на Василия. Но последний ожидал нападения и был начеку. Рукою отбив оружие противника, он одновременно ударил его ногой в нижнюю часть живота. Хисар дико взвыл и, свернувшись, как еж, упал на землю.

— Видишь, я говорил, что встречи со мной для тебя плохо кончаются, — промолвил Василий, платком обтирая кровь с порезанной руки. Он еще не решил, что делать с корчившимся на траве Хисаром, когда увидел, что к ним приближаются несколько воинов.

— Кто здесь кричал? — спросил один из них.

Василию пришлось сказать, что он подвергся нападению Хисара-мурзы и, защищаясь, сильно его ударил. Воины подняли стонавшего монгола и отнесли его в лагерь. С ними вместе пришел и Василий.

Едва он успел рассказать Никите, что случилось, и перевязать руку, как его позвали к великому хану.

— Что у вас произошло с Хисаром? — хмуро спросил Мубарек. Василий рассказал, не упустив ни одной подробности.

— Он тебя сильно поранил?

— Это не рана, великий хан. Только кожу порезал.

— Хорошо, иди. Больше он тебя беспокоить не будет. Привести сюда Хисара-мурзу! — крикнул он стоявшему у порога сотнику.

Так как поход против Золотой Орды был отложен на неопределенное время, Хисар-мурза больше не был нужен Мубареку. Переход его в лагерь врага тоже не представлял опасности. Что он мог рассказать Узбеку?

Что против него затевался поход, который потом решили отставить? Тем лучше, если он это скажет: Узбек будет более беспечен. Он велит Тинибеку покрепче прижимать Чимтая и других южных ханов — тогда они сами поймут, что нужно браться за оружие… Прикинув все это в уме, Мубарек решил круто расправиться с Хисаром.

Прошло довольно много времени. Наконец два воина, в сопровождении сотника, ввели под руки незадачливого мурзу. Он еще не мог вполне разогнуться и еле переставлял ноги.

— Как осмелился ты, подлый шакал, которому я из милости дал приют, напасть на моего гостя, на того, кто завтра станет моим родственником? Отвечай! — крикнул Мубарек-ходжа.

— Он украл мою невесту, — пробормотал струсивший Хисар.

— Лжешь! Когда она была твоей невестой? У кого ты просил ее руки? Если хочешь знать, я сам сосватал ее князю Карачею. Может быть, ты и на меня с ножом кинешься?

— Прости меня, великий хан… Я люблю ханум Фейзулу, и от горя у меня помутился разум.

— Если он у тебя когда-нибудь и был, то помутился уже давно. Только потому, что по ошибке судьбы в твои недостойные жилы попала кровь великого Чингиса, я не прикажу удавить тебя твоим же собственным поясом, — продолжал Мубарек. — Но завтра, едва рассветет, ты сядешь на коня, и два десятка воинов проводят тебя до той границы моих владений, которую ты сам укажешь. После этого всем моим воинам и пастухам будет объявлено, что тот из них, кто встретится с тобой на землях Ак-Орды, должен убить тебя, как бешеную собаку.

— Я не смогу завтра сесть на коня, — прохрипел Хисар.

— Увести мурзу! — приказал Мубарек-ходжа сотнику. — На ночь приставить к его шатру стражу, а утром, если он не сможет сам ехать, привязать к коню и вывезти! Чтобы к восходу солнца его тут не было!

Приказание великого хана было исполнено с обычной для татар точностью. Едва на небе занялись первые признаки рассвета, сотник поднял Хисара и велел ему садиться на коня. Два десятка всадников под начальством Кинбая уже стояли у шатра. Сотник помог стонущему и охающему мурзе влезть на лошадь.

— Куда тебя везти? — спросил он.

— В Золотую Орду, — ответил Хисар.

— Самой короткой дорогой повезешь его на реку Илек [146] и отпустишь на том берегу, — сказал сотник Кинбаю. — Темнику нашего тумена, который там кочует, скажешь, что мурзу надо убить, если он возвратится обратно, — таково приказание великого хана, да покорит ему Аллах всю вселенную. И езжай побыстрей! Если он будет падать с седла, свяжешь ему ноги под брюхом коня. А если умрет в дороге, довезешь его падаль до Илека и бросишь на землю Золотой Орды: великий хан не хочет, чтобы он оставался у нас, ни живой, ни мертвый. Понял все?

— Понял, ага [147], — ответил Кинбай, поклонившись сотнику.

— Тогда исполняй!

Кинбай подал команду своим всадникам и сейчас же огрел плетью коня, на котором сидел Хисар. Мурза вскрикнул от боли и судорожно вцепился в гриву лошади, которая, с места взяв в карьер, понесла его вон из Белой Орды.

Об изгнании Хисара в ставке Мубарека никто не пожалел: заносчивый и злобный чигатаец всем был неприятен. Но особенно обрадовался Никита.

— Теперь по ночам можно ходить без опаски, — сказал он Василию. — Но все же было бы куда надежнее, если бы хан приказал его удавить.

В тот же день, вечером, шумно и весело отпраздновали свадьбу Василия и Фейзулы. А еще через неделю все ханы почти одновременно снялись со своих становищ, и каждый направился к месту зимовки.

Глава 53

«Кроме центральной ставки Сибирского ханства, укрепленного города Сибири, у татар были и другие укрепленные пункты. Они находились главным образом у границ ханства и выполняли роль военно-сторожевых центров. С.У.Ремезов [148] называет ряд татарских городков: „Княжев городок большого князя Бегиша“ на Иртыше, городок Кулары, „опасный, во всем верх-Иртыше крепче его нет“, Ташатканский городок на Иртыше, Агитский на Вагае, городок Аттика-мурзы, Карачин городок и другие».

«История Сибири», том I, издание Академии наук

Миновала наконец и вторая зима на чужбине. Она уже не показалась Василию такой томительной и долгой, как первая: с ним рядом была теперь молодая и любимая жена, которая наполнила его жизнь новым, ярким и благотворным содержанием, вытеснив из нее тоску и неудовлетворенность.

В этом году стояли особенно суровые холода, целыми неделями снаружи бушевали вьюги, а в шатре у Василия было тепло и радостно. Казалось, что Фейзула в своих синих, как летнее небо, глазах сумела удержать частицу жаркого степного солнца и теперь щедро освещает и согревает ею этот маленький домашний мирок.

Сидя с нею у пылающего очага, Василий слушал ее нехитрые рассказы, а чаще сам рассказывал ей о своей прежней жизни, которая была стократ богаче событиями, чем ее собственная. У Фейзулы был живой, восприимчивый ум, а знала она так мало, что даже небольшой запас познаний Василия казался ей неисчерпаемой сокровищницей мудрости.

Мало-помалу он передал ей почти все, что сам знал о прошлом и настоящем родной страны и соседних народов, так что к весне она уже хорошо представляла себе общую обстановку на Руси, наперечет знала всех наиболее видных князей и даже выучилась немного говорить по-русски. Но этим она больше была обязана Никите, чем Василию. Постоянно напоминая, что она теперь русская княгиня, он упорно отвечал на все ее вопросы и сам обращался к ней только по-русски, терпеливо поясняя значение неизвестных ей слов и заставляя вспоминать то, что она знала в детстве. В конце концов он добился того, что она стала свободно понимать его, а потом и сама отвечать по-русски.

Хан Чимтай, расставаясь с дочерью, оставил ей несколько кибиток со всяким добром и десяток рабов и рабынь, которые обслуживали своих господ и несли все заботы по хозяйству. Мубарек со своей стороны отрядил в распоряжение Василия полсотни нукеров, так что теперь он занял в ханской ставке положение, подобающее знатному вельможе и родственнику великого хана. Однако Василия все это не тешило. С чувством неясного ему самому внутреннего протеста он видел, что жизнь все крепче вяжет его с Ордой, тогда как всеми помыслами он стремился в родную землю, на Русь, и вне ее не мог себе представить дальнейшего существования. Что-то там теперь делается?

Наконец наступила весна, но она не принесла с собою ничего нового. От первых приехавших в Чингиз-Туру купцов стало известно лишь то, что на юге зима прошла спокойно и что в Золотой Орде никаких внешних перемен не случилось.

О Руси и о том, что в ней происходит, никто ничего не знал. Правда, один приезжий татарин рассказывал, что минувшей осенью, когда он был в Сарае по торговым делам, там казнили, по повелению хана Узбека, двух русских князей. Но кто были эти князья и чем они провинились перед Узбеком — татарин сказать не мог.

Василия все больше беспокоило и удручало отсутствие известий с родины. Рассудок ему говорил, что, если нет таких известий, значит, там нет и важных перемен, ибо в противном случае Алтухов или Шабанов прислали бы к нему гонца. Но доводы рассудка приносили мало успокоения: ведь прошло почти два года со дня отъезда из Карачева, и ему с горечью начинало казаться, что на родине о нем просто забыли.

Если в прошлом году он еще не ожидал вестей оттуда, то в этом их отсутствие казалось ему необъяснимым. Пусть не случилось там больших событий, пусть общая обстановка остается для него по-прежнему неблагоприятной, но неужели его друзья не понимают, как истосковался он на чужбине, как хочется ему хоть что-нибудь услышать о родной земле, узнать, что она его помнит и ждет!

Правда, пока в горах не растают снега и не войдут в свои берега полноводные реки, гонец не сможет проехать — его прибытия следовало ожидать не раньше конца мая. Но миновал май, прошел почти весь июнь, орда Мубарека давно уже вышла на летнюю кочевку в степи, а из-за Каменного Пояса никто не появлялся. И Василий совсем приуныл. Крепко стал задумываться и Никита. Наконец однажды он сказал Василию:

— Отпусти меня, княже, на Русь! Вижу я, последнее время ты ходишь сам не свой. Да и я думаю: надобно же нам сведать, что там деется. По осени я ворочусь в обрат и привезу тебе все новости.

— Того только не хватало, чтобы ты меня покинул, — мрачно промолвил Василий.

— Так ведь ты теперь не один, Василей Пантелеич, с тобою жена остается. К тому же я ненадолго отъеду, летом ты и не заметишь, как время пройдет.

— Уж июнь к концу подходит. Коли ты сейчас выедешь, ранее как через год не вернешься. Нешто зимою мыслимо проехать скрозь пермские и югорские леса и горы!

— А почто мне ими ехать? Когда мы сюда правились, дело было иное и другого пути нам не было. А теперь мне опасаться некого. Отсюда я низом выеду напрямик к Волге, а там, мордвою, в Рязанскую землю. Оденусь татарином, говорить буду в пути по-татарски, можно еще и пайцзу у нашего хана попросить — кто меня тронуть посмеет? Этим же путем и в обрат. Так будет много короче, а если зима в дороге застанет, тоже невелика беда — там во всякое время проехать можно. Да и не застанет: я возьму двух хороших коней, ехать буду быстро, небось в четыре месяца туда и назад сгоняю. Стало быть, в октябре беспременно ворочусь.

— Ну что же, с Богом, коли так, — подумав, сказал Василий. — Без вестей сидеть тут невмоготу, а когда сами разведаем, что там, на Руси, творится, все же будет легче на душе, хотя бы и не узнали мы ничего доброго.

— Вестимо так! Кого же мне там повидать велишь и кому что сказывать?

— В Карачев тебе, сам понимаешь, соваться нельзя, а езжай прямо в Брянск, к Дмитрию Романовичу Шабанову. Расспроси хорошенько его, потом втайности вызови туда воеводу Алтухова и нашего Лаврушку — они тебе обо всех карачевских делах расскажут. Да и ты им о женитьбе моей и обо всем прочем поведай, ничего не тая. По пути загляни, вестимо, в Пронск и расскажи все Елене. Писать ей ничего не буду: ежели что случится и найдут на тебе золотоордынские татары письмо, писанное по-русски, живым не выпустят — подумают, что лазутчик, переодетый татарином. Пронским князьям, коли будут спрашивать, можешь сказать, где мы и какова наша жизнь. Ну, а в другом, коли что представится, действуй по своему разумению, голова у тебя не хуже моей. Да вот еще что, — добавил он нерешительно, как бы стесняясь своего чувства: — Привези с собою горстку земли родной… хоть в руках ее подержу.

* * *

Сборы Никиты были недолги. Проводив его в путь, Василий вначале сильно заскучал. До сих пор он никогда не разлучался с Никитой и только теперь, когда это случилось, полностью осознал, какое место занял в его жизни этот преданный слуга и друг. Однако очень скоро события отвлекли его внимание и мысли в другую сторону.

Люди Чимтая пригнали обещанных им овец и огромный табун лошадей. Их было гораздо больше трех тысяч: год выдался засушливый и у Чимтая не хватало пастбищ. Волей-неволей Василию пришлось отправиться с ними в свой улус. В этом году ставка Мубарека-ходжи кочевала у среднего течения реки Тобола, оттуда до новых владений Василия было немногим более двухсот верст, и переход никаких трудностей не представлял.

Со скотом прибыло много пастухов и надсмотрщиков, а сверх того пятьсот воинов. Все они пришли со своими семьями и кибитками, так как хан Чимтай велел им оставаться у Василия. Кроме того, Мубарек дал тысячу воинов от себя. По положению Василию надлежало в течение ближайших лет составить свой тумен, и этим закладывалось его начало.

Посмеиваясь над прихотью судьбы, обратившей его в князя-кочевника, Василий во главе своего табора тронулся в путь. В конце июля он разбил становище на живописном берегу реки Миаса, верстах в ста от впадения его в Исеть.

Место ему настолько понравилось, что он решил построить здесь городок, полагая, что его татарам следует привыкать к жизни в теплых помещениях, более, чем юрты и кибитки, отвечающих условиям здешней суровой зимы. Фейзула пришла в восторг от его идеи.

— Это будет наша столица, — со смехом сказала она. — Если тебе не вернут твое княжество, мы построим тут русский дворец и обнесем город высокими деревянными стенами, чтобы было похоже на твой Карачев. И пусть этот город тоже называется Карачевом!

— Будь по-твоему, солнышко: ставим тут Новый Карачев!

Тысячник, мурза Туган, пожилой татарин, уже давно знакомый Василию, и сотники, одним из которых только что был назначен Кинбай, когда князь поделился с ними своим замыслом, отнеслись к нему вполне сочувственно. Выбрали хорошее место, закипела работа, и через два месяца на левом берегу реки уже высилось около сотни неуклюжих, но теплых, обмазанных глиной построек с каменными очагами внутри. У самого берега было поставлено два обширных сарая для склада продуктов, а в центре расчистили небольшую площадь для торга. Новый поселок, оставив внутри достаточно места для его расширения, обнесли рвом и земляным валом, с тем чтобы в следующем году поставить на нем бревенчатый тын.

— Ну, вот и готов наш татарский Карачев, — сказал Василий жене, когда осенние дожди заставили людей прекратить работу. — Только нашего дворца не хватает да крепостной стены! [149]

— И это похоже на твой, русский Карачев? — спросила очень довольная Фейзула.

— Ну, по правде сказать, не весьма, — засмеялся Василий. — Да ведь и татары-то на русских непохожи. Кто знает, еще захотят ли они жить в этих домах, или зря мы старались?

— Ты их князь и повелитель — прикажи, и будут жить. В нашем улусе твое слово закон.

— В этом я неволить никого не хочу. Домов все равно мало — кто сам пожелает, пусть в них и живет, а другие вольны оставаться в юртах и кибитках.

Беспокойство Василия оказалось, однако, напрасным: желающих поселиться на зиму в домах нашлось гораздо больше, чем они могли вместить, и пришлось распределять их по жребию.

Когда в новом городке затеплилась оседлая жизнь и все было налажено, Василий передал бразды правления тысячнику, а сам с небольшою частью людей отправился на зимовку в Чингиз-Туру, куда уже возвратился и хан Мубарек.

Теперь все помыслы его снова были связаны с поездкой Никиты. Василий ждал его с лихорадочным нетерпением и, начиная с середины октября, вскакивал и бросался ко входу всякий раз, когда у его шатра останавливался какой-нибудь всадник. Но прошел весь октябрь, наступил ноябрь, земля уже оделась в белые одежды зимы, а Никиты все не было.

Глава 54

В лето 6849 преставился князь великии Иван Данилович Калита, во иноцех и в схиме и положен бысть в церкви святого архаггела Михаила, юже сам созда…

Того же лета злыя крамольници Брянци, сшедшеся вечем, убиша князя своего, Глеба Святославича…

Того же лета умре князь великий Литовскый Гедимин…

Лета 6850 умре царь Узбек Ордынский и сяде по нем в Орде на царствии сын его Чанибек, убиша братьев своих старейших.

Из русских летописей

Никита возвратился лишь в конце ноября, когда Василий уже почти потерял надежду его дождаться, думая, что с ним что-нибудь произошло в дороге или он остался зимовать на родине. Едва взглянув на приехавшего друга, князь понял, что надо готовиться к плохим известиям: Никита сильно исхудал, вид у него был удрученный, в бороде заметно проглядывала седина.

Они встретились и расцеловались, как братья. Соблюдая древний обычай, Василий, хотя и горел нетерпением, не задал ни одного вопроса, пока Никита не подкрепился с дороги и не выпил объемистый кубок вина, поднесенный ему Фейзулой. Не торопился рассказывать и Никита, и это еще более обеспокоило Василия.

— Ну, теперь выкладывай все, — сказал он, когда Никита, помолившись, встал из-за стола и пересел к очагу. — Чует мое сердце, что недобрые вести ты привез… Как там Елена?

— О семейственном поведаю после, — твердо, почти властно сказал Никита, — а сперва выслушай о делах княжества твоего и всей Русской земли.

Василий бросил на своего верного слугу и друга удивленный, встревоженный взгляд, но возражать не стал.

— Ну, сказывай, — только промолвил он.

— Новостей я привез немало, — начал Никита, — есть среди них и худые, и добрые. Однако, чтобы ничего не упустить, лучше начну не с них, а поведаю тебе все по порядку.

В пути никто меня не тронул и ни малых трудностей не было. Доехал я хорошо и к концу месяца августа был уже в Брянске. Остановился, как ты мне наказывал, у Дмитрия Романовича. Он все такой же, с виду не постарел ничуть, хотя, сам знаешь, лет ему уже немало. Обрадовался мне, как родному сыну, да и удивлен был изрядно. Ну, да это не к делу… Засели мы с ним, глаз на глаз, в трапезной и просидели целую ночь, до свету. Сперва я ему поведал все о тебе и о наших делах, а там и он начал рассказывать мне, что ныне творится на матушке-Руси. И хотя к нам, за Каменный Пояс, вести о том не доходили, а всяких дел там случилось немало.

Перво-наперво нет уже в Брянске князя Глеба Святославича. Минувшею зимою, как раз на Николин день, прибыл в Брянск из Москвы митрополит Феогност, думая помирить князя с народом. Уж не знаю, его ли тут почин был, либо просил о том брянский владыка Исаакий, а может, и сам Глеб Святославич, — но только приехал он, отслужил обедню и велел созывать вече. Ну, созвали. Стал там митрополит говорить то да се, что всякая власть от Бога и потому христиане должны ей повиноваться, однако народ тому не внял и крепко стал на своем: не хотим, говорят, такого князя, да и только! Он-де своей земле не отец и не хозяин, а наипервейший ворог. Пусть убирается из Брянска, покуда цел, а мы к себе другого князя призовем! Митрополит давай их увещать, а они хоть бы что, только пуще распаляются. Ну и начали из толпы кричать обидные для князя слова, а он тут же стоит.

Может, оно бы и обошлось, ежели бы он стерпел и повинился народу. Но ты его, чай, знаешь. Он тоже стал поносить брянцев дурными словами. «Я, говорит, вас, собачьих детей, силою заставлю меня чтить, коли добром не хотите!» — да тут же и хлестнул вечевого старосту наотмашь, плетью по рылу. И это переполнило чашу: как ни кричал владыка митрополит, тщася не допустить до кровопролития, народ вконец озверел и тут же порешил Глеба Святославича, а вместе с ним воеводу Голофеева и тех дружинников, кои пытались его защитить. Но таких, говорит Дмитрий Романович, было вовсе мало. Остальные же и с места не сдвинулись, ибо всем уже Глеб Святославич был ненавистен.

— Кто же теперь княжит в Брянске? — спросил Василий.

— Никого нету. Из всего брянского роду остался один только князь Димитрий Александрович, который сунулся было в Брянск, но посадские его к себе не пустили. Тогда он подался в Москву, где, сказывают, просватал свою дочь за княжича Ивана, второго сына Калиты. Быть может, с помощью Москвы думает в Брянске сесть. Смоленский князь, Иван Александрович, тоже навязывал брянцам на княжение своего меньшого брата Василея, но они и слушать его не схотели. Ждут тебя и говорят, — никого иного к себе не примем. Со всеми этими вестями по ранней весне послал Дмитрий Романович к тебе гонца. Поелику он сюда не прибыл, должно быть, погиб в пути от какой случайности либо схвачен татарами хана Узбека.

— А у нас в Карачеве что делается?

— В Карачеве все тихо и спокойно. Винюсь перед тобой, Василей Пантелеич, в этом ослушался твоей воли: побывал в нашем городе самолично. Больно уж хотелось на него своими глазами глянуть. Вестимо, пробрался я туда втайности: ночью подъехал к Лаврушкиной избе и постучал. На стук мой вышел Лавруха и, как признал меня, чуть наземь не свалился. Ну, впустил он меня в избу, и там просидел я два дня и две ночи. По первому дню, как стемнело, Лаврушка привел Семена Никитича Алтухова, и мы с ним, как и с Дмитрием Романовичем, прогутарили целую ночь.

— Что же он тебе рассказывал?

— Обсказал он мне все, что там было после твоего отъезда. Карачевский люд по тебе дюже скорбел и Тита Мстиславича принял неласково, особливо поначалу. В Карачев он пожаловал лишь после того, как доподлинно сведал, что ты землю отцов покинул и подданным своим наказывал принять его с покорностью. С хлебом-солью к нему навстречу никто не вышел. В хоромах княжеских не застал он живой души — челядь вся разбежалась либо попряталась, дружинники разошлись по домам, — все было пусто, как после мора, лишь на воротах болтался исклеванный вороньем труп боярина Шестака.

Ну, зажил он там со своими козельцами, а всем нашим служилым людям велел сказать, что неволить никого не станет: кто, мол, хочет ему служить, он того примет и будет милостив, а кто не хочет — тому полная воля. С воеводами и с детьми боярскими говорил он особо, был с ними ласков и просил не оставлять без защиты родную землю. И тогда, посовещавшись промеж собою и памятуя наставления твои, почти вся дружина наша порешила, покуда ты не вернешься, служить новому князю.

Тит Мстиславич после того случая в Козельске сделался тихий и смирный, стал не столь прижимист и все больше Богу молится да беседует с попами. Велел заложить в Карачеве новую церковь, во имя святого мученика Трофима, чья память празднуется в тот злоключивый день двадцать третьего июля. Ну, помаленьку все будто обтерпелись, и жизнь пошла своим чередом. Тита Мстиславича в народе не вельми любят, ибо порядки при нем возвернулись старые — того, что делал для людей ты, он не делает, — но все же, говорят, князь он смирный и с ним ладить можно.

Княжич Святослав находится при нем, в Карачеве, и ему соправительствует, а молодших сыновей рассадил он по уделам: Ивана в Козельск, а Федора в Елец. К слову, Иван Титович женился на дочери рязанского великого князя. В Болхове ныне никого нет, и в Звенигороде княжит Федор Андреич. Про него сказывают, что князь он хотя и молодой, но хороший, не в отца, и народ его любит.

— А как Алтухов? Добро ли ему воеводится у нового князя?

— Нет, воеводство он почти сразу оставил. Сам он мне о причине того не рассказывал, но говорил Лаврушка, что у него с княжичем Святославом с первых же дней приключился неполад, от которого все и пошло: княжич худо сказал о тебе, а Семен Никитич не стерпел и ответил что-то для него вельми обидное — вроде того, что он, Святослав, у такого князя, как ты, и конюхом быть недостоин. Опасаясь недовольства карачевской дружины, тронуть его они не посмели, но от воеводства он отказался сам и сейчас живет на покое, в своей вотчине. Говорит: «Покуда я отдыхаю, а вот возвратится князь Василий Пантелеевич, и делов у меня опять будет немало».

— Кто же ныне на его месте главным воеводой? Не Гринёв ли?

— Нет, Гринёву они не дюже доверяют. А на место Семена Никитича поставили козельского боярина Казаринова. Вестимо, в дружину ввели кой-кого из козельских боярских детей, будто на замену тем нашим, которые ныне от службы ушли.

— А кто же ушел-то?

— Допрежь всего Лунин и Софонов. Алтухову они сказали, что, будучи с тобою в Козельске, до́бро уразумели суть дела и воровским князьям служить не хотят. И еще до приезда Тита Мстиславича оба уехали в свои вотчины.

— Ну а обо мне как там наши друзья мыслят? Что делать-то станем? Неужто ничего не может присоветовать мне Алтухов либо Шабанов?

— Оба они в том согласны и думают так: когда помрет хан Узбек — а этого ждут с часу на час, ибо он, говорят, вовсе плох, — тебе надобно будет, не теряя дня, скакать к новому хану, поведать ему о неправде, что над тобою учинили, и просить ярлык на большое княжение в Брянске, с тем чтобы под твоею рукой был и Карачев с уделами. Брянский народ со своей стороны пошлет о том челобитчиков в Сарай. Всякий новый хан поначалу бывает милостив, и ярлык он тебе даст, в том не сумневайся. И тогда, вокняжившись в Брянске, ты, коли захочешь, можешь Тита Мстиславича с карачевского стола вовсе согнать либо оставить его в Карачеве, как твоего удельного князя.

— Бодай его корова, пускай сидит! Я его не трону, ежели он не станет чинить мне помехи в разумном устроении земли нашей. Я ей мир и покой хочу дать, а не новые супри да усобицы. Ну а что еще? Как там Лаврушка?

— Лаврушка живет неплохо. Воротившись домой, он уже нашел там сына — ведь Настя была на сносях, когда мы выезжали в Орду. В твою честь окрестили мальчонку Василием. Сейчас ждут второго.

— Видать, не теряют времени! А о моей женитьбе ты там сказывал? Что говорят Алтухов и Шабанов?

— Да ничего, за тебя рады. Семен Никитич было пожалел, что не на русской княжне ты оженился, но, когда я ему рассказал, какова есть наша княгинюшка, он молвил: то до́бро, что ты такую не упустил.

— А об Аннушке ты ненароком ничего не слыхал? — помолчав, спросил Василий.

— Слыхал, — неохотно ответил Никита. — Жива и, кажись, здорова. Лаврушка сказывал, — видят ее люди лишь по большим праздникам, в церкви. А в усадьбе у нее никто не бывает, да и сама она никуда не кажется.

— Ладно… Теперь сказывай, что деется на великой Руси?

— На Руси нового случилось изрядно. И многих князей, коих ты знавал, сегодня уже нету в живых. Допрежь всего нынешней весной преставился великий князь московский, Иван Данилович. Перед смертью принял он схиму и, говорят, трепетал Господнего возмездия за тяжкие свои грехи. После его кончины поехали в Сарай, домогаться ярлыка на великое княжение над Русью, четыре князя: старший сын покойного, Семен Иванович, тверской князь, Константин Михайлович, суздальский — Константин Васильевич, да ярославский Василий Давыдович. Каждый из них свою надежду имел, но только Узбек сразу же дал ярлык Семену и всячески обласкал его, а прочие воротились несолоно хлебавши. Правда, суздальский князь получил обратно Нижний Новгород и теперь, сказывают, готовится перенести туда свой стол из Суздаля.

— А не слыхал ты, каких князей казнили в Сарае запрошлой осенью и за что?

— Великого князя тверского, Александра Михайловича, и старшего сына его, князя Федора. Калита на них не раз ложно доводил Узбеку всякие небылицы, и княжич в те поры находился в Орде, с оправданиями своего отца. По осени хан вызвал в Сарай самого князя Александра Михайловича и учинил им обоим суд. Но ни малой вины на них не нашел и хотел отпустить с миром. Сведав о том от сарайского епископа, Иван Данилович Московский тотчас прислал в Орду своего сына Семена, не знаю уж с чем, но только по его наущению Узбек обоих тверских князей предал лютой смерти.

— Кто же нынче княжит в Твери?

— Константин Михайлович, брат убиенного князя. Но он боится Москвы, как черт кадила, и во всем ей покорен.

— Еще бы ему не бояться, коли она Узбековыми руками, почитай, весь род его перевела! Ну а в Смоленске что?

— Там тоже были большие дела. Князь Иван Александрович, крепко сдружившись с литовским князем Гедимином и чая иметь от него помощь, отказался платить дань Орде. Тогда хан Узбек повелел Калите собрать на него войско, над которым поставил главным воеводой самого лютого своего темника, Товлубея. Опасаясь того, что за смоленского князя вступится Литва, рать собрали огромную: опричь Москвы, выступили в этот поход рязанцы, суздальцы, ростовцы, ярославцы, юрьевцы и иные.

Летом минувшего года вторглись они в Смоленскую землю и поразорили ее изрядно. Но самого города не взяли, а, простояв под его стенами восемь дней, повернули в обрат. Сказывают, что князь Иван Александрович сумел от Товлубея откупиться и обязался платить хану дань по-прежнему. Видать, Гедимин выступить не схотел, и пришлось смоленскому князю идти на попятный.

— Да, не так-то легко татарское иго сбросить без единства, особливо доколе Москва хану послушна, — промолвил Василий. — Сперва тверичей привела в покорность Узбеку, теперь смоленцев… Однако то до поры до времени, а придет час, и дорого Орда заплатит за все московские услуги.

— И я то же мыслю, — сказал Никита. — Московские князья накапливают силу, и, поелику хан думает, что эта сила ему верно служит, он сам пособляет ее крепить. И того не чует, что она однажды против него обернется.

— Дал бы Господь скорее! Москве-то, вестимо, виднее, нежели нам, да все же мнится мне, что, кабы русские князья один другого не опасались и разом поднялись на татар, уже и сегодня одолели бы мы Орду. Ну да что о том гадать! Сказывай, в других русских землях что деется?

— В других тихо. Вот разве что Великий Новгород снова себя показал. Там, как тебе ведомо, в последние годы сидел московский наместник, но запрошлым летом новгородцы его согнали. Иван Калита с ними расправиться не успел: сперва помешал ему смоленский поход, а после он сам занемог и помер. Во все это время и после, пока новый московский князь Семен Иванович ездил в Орду за ярлыком, новгородцы сложа руки не сидели: город свой до́бро укрепили, собрали великую рать и стали похваляться, что теперь, мол, Москва им не страшна и они ее от Великого Новгорода навсегда отвадят. Так бы, может, и было, но в ту самую пору случился у них великий пожар. Выгорело больше половины города, одних церквей сгорело боле семидесяти.

И когда повсюду начал полыхать огонь, низовой новгородский люд заместо того, чтобы тушить, кинулся грабить. И не столько грабили они дома богатых людей, где челядь могла дать им отпор, сколь Христовы церкви. Оно известно, в Новгороде есть такой обычай, что богатые купцы для верности держат иные свои товары не дома, а в церковных клетях, закутах и подвалах — коли бы пограбили только их, грех еще не столь велик. Но эти лихие люди вламывались в Божьи храмы, хватали драгоценную церковную утварь и не дозволяли причту выносить из пламени святые иконы и книги. Стражей же церковных и попов, которые выходили к ним с крестом в руках и старались усовестить, они избивали, а иных пометали в огонь. И жалости ни к кому не было: ежели какое добро погорельцы успевали спасти из полымя, эти богоотступники такоже отымали, не глядя, богатый то человек или бедный. А под конец перепились и почали грабить друг друга. Словом, не меньше претерпел Новгород от этих разбойников, нежели от огня [150].

— Ужели то истина? Индо поверить трудно, что на Руси такое могло случиться!

— Cлучилось. И это все от вечевых порядков и озорства. Ну, можно ли помыслить, чтобы такое было в Москве, либо в Киеве, либо в ином русском городе, где правят князья? Вот, к примеру, почти в то же время приключился лютый пожар в Смоленске. Князь Иван Александрович был в ту пору в отъезде, однако же смоленцы сами, не щадя себя, боролись с огнем, доколе его не погасили. И никакого бесчинства либо грабежа при этом не было, хотя смоленский люд много беднее новгородского. Не иначе как от тамошней вольности совесть у человека слабнет.

— Ну и что же после того пожара было в Новгороде?

— Да что ж — вся их сила пришла в расстройство, а московский князь Семен Иванович тем, вестимо, воспользовался и снова посадил в Новгороде своего наместника. Делать нечего, пришлось новгородцам покориться, еще и дань Москве заплатили.

— Так для них же будет получше, — заметил Василий. — Без чужой палки порядка у них николи не было и, видать, не будет. Перегрызутся меж собою, как псы, либо потянут в разные стороны. И будет то на руку токмо лишь Гедимину, который на Новгород давно зубы востриг.

— Нет уже Гедимина, Василей Пантелеич. В обратном пути настигла меня весть, что убит он немецкими рыцарями. Промеж их шла война, и Гедимин со своей ратью подступил к какой-то вражеской крепости и осадил ее. А у рыцарей там было припасено новое оружие, о коем никто, ни у нас, ни у литвинов, ничего не ведал. Сказывают, это железная труба, из которой с громом великим и с огнем вылетает круглый камень, поболе человеческой головы, и летит он много дальше, чем стрела из лука. И когда князь Гедимин подъехал на коне близко к крепостной стене, его из такой трубы убили.

— Я слыхал уже о том оружии, да не очень тому верил, — промолвил Василий. — Пока ты был на Руси, приезжал к хану Мубареку один ученый монголец, и он мне сказывал, будто китайцы уже давно придумали такое зелье, которое если насыпать его в трубу либо во что иное и поджечь, оно в тот же миг порождает гром и такую силу, которая не то что камни метать, а может повалить крепостную стену. И китайцы, говорит он, этим пользовались, покуда не потеряли секрет того зелья, поелику известен он был лишь немногим. Значит, то правда была… Кто же теперь на Литве княжит?

— Все литовские земли Гедимин завещал поделить промеж семерыми сыновьями своими и при том разделе старшинства их в расчет не брал. Так, старшему из братьев, Монивиду, достался едва ли не самый плохой удел — город Кернов и окружные земли. Кейстут получил Гродно с княжеством, Кориат — Черную Русь [151], Любарт — Волынь, Наримунт — княжества Пинское и Туровское, Ольгерд — княжество Кревское. Минскую же землю, стольный город Вильну и с тем вместе великокняжеский стол оставил Гедимин любимцу своему, младшему сыну Явнуту [152]. Все это мне поведал гонец, который вез эти вести из Литвы в Рязань. Мы с ним повстречались в Меченске [153] и до Пронска ехали вместе. Сказывал он тож, что старшие братья таким разделом вельми обижены, и потому Явнут едва ли усидит на великом княжении. Не иначе как ссадит его оттуда либо Кейстут, либо Ольгерд.

— Скорее всего Ольгерд, — сказал Василий. — Я его знаю. Из всех Гедиминовичей он самый дошлый. Погляди, к примеру, как сумел жениться: взял за себя последнюю витебскую княжну Марью Ярославну, которая некрасива была и постарше его, но зато принесла ему в приданое все Витебское княжество, а оно будет раза в три побольше того удела, что ныне ему отец оставил. Хитер Ольгерд и разумом силен, вот увидишь, он невдолге всю Литву к рукам приберет.

— Ну, теперь слушай дальше, — помолчав, сказал Никита, и по его изменившемуся голосу Василий понял, что он переходит к худшему. — Нет уже в живых князя Александра Михайловича Пронского. Минувшею весною повез он в Сарай дань, собранную для царя Узбека, а в ту пору ехал из Орды князь рязанский, Иван Иванович Коротопол, вместе с темником Товлубеем, который вел своих татар под Смоленск, о чем я тебе уже сказывал. Не знаю уж, почему так вышло, но, на беду, в тот день Товлубей замешкался и поотстал, Коротопол шел впереди и первым повстречался с обозом пронского князя. Людей у него было много больше, к тому же пронцы, видя своих, русских, ничего худого не ждали и ехали спокойно навстречу. И вот, поравнявшись, рязанцы напали на них врасплох, как последние разбойники. Не успели люди Александра Михайловича схватиться за оружие, как их всех посекли, обоз разграбили, а самого князя связали и кинули в телегу.

Когда подъехал Товлубей, иуда Коротопол ему сказал, что пронцы первыми на него напали, а он лишь оборонялся. Может, Товлубей тому и не поверил, да ведь этого пса вся Русь знает: за деньги он что хошь сделает! Рязанский князь поделился с ним заграбленным добром, и темник принял его сторону. Старика Пронского привезли в Рязань, а там Коротопол повелел его убить. Теперь в Пронске княжит Ярослав Александрович.

— Неужто он так это дело оставил?! — воскликнул Василий.

— Ездил он в Сарай, искать суда и управы на убивца своего родителя, но воротился ни с чем: царь Узбек, которому Товлубей обсказал дело по-своему, его и слушать не схотел.

— Ну и дела, — промолвил Василий, взволнованный и пораженный этим рассказом. — Кабы я не от тебя, а от кого другого это услышал, нипочем бы не поверил! Чтобы так, без всякой войны, напасть на большой дороге, как разбойник и тать, на другого русского князя, кажись, такого еще Русь не видывала! Царствие небесное Александру Михайловичу, хороший был человек и мудрый правитель. Вот незадача-то Пронску! Бедная Елена, ей-то каково было в те дни!

— Елена Пантелеевна о том не узнала, — глухо сказал Никита. — Господь призвал ее к себе на четыре месяца раньше…

— Никита, да что это ты! — воскликнул Василий, меняясь в лице и судорожно сжав руку друга. — Чем она провинилась перед Господом? Да нет, наверное, то лишь слух пустой… Али истина?

— Истина, княже. Нет уже на земле нашей голубки… Умерла она от родов, и дочку ее новорожденную Бог с нею не разлучил: прибрал к себе вместе с матерью… Не плачь, Василий Пантелеич, ей теперь лучше, чем нам: светлым ангелом летает она у престола Господня.

Глава 55

Одним из самых преданных хану Тохтамышу людей был Карач-мурза. Он был сыном какого-то русского князя, который жил в Орде и был женат на близкой родственнице Тохтамыша.

Из семейного архива князей Тохтамышевых

Этою зимой, в холодный и вьюжный день февраля, в шатре Василия произошло радостное для всех его обитателей событие, ни для кого, впрочем, не явившееся неожиданностью: ханум Фейзула родила сына.

Пока все это совершалось, Василий, напуганный случаем с Еленой, не находил себе места от волнения. Но роды прошли вполне благополучно. Маленький Карач-мурза, как суждено ему было называться в жизни, пришел в мир здоровеньким черноволосым мальчонкой и громким криком заявил о своем праве на подобающее ему место под солнцем.

Родители были от него в восторге. Целыми часами они не сводили с сына глаз, подробно обсуждая каждую черту его сморщенного личика и стараясь определить, на кого он похож. Наконец решили, что будет похож на отца — только относительно цвета глаз пока ничего нельзя было сказать. Лишь весною, когда стаяли снега и проснувшуюся землю пригрело яркое солнце, цвет этот полностью определился, и уже не могло быть сомнений, что у мальчика глаза синие, как у матери.

— Ну, теперь есть у меня наследник, — с гордостью говорил Василий Никите, — да еще какой! В нем и Рюрикова кровь, и Чингисова, он и для Руси, и для Орды горазд в самые верхи. Такому сыну надобно оставить достойную вотчину.

— Что же, вотчина у него будет неплохая: если получишь ты Брянскую и Карачевскую земли, это будет, почитай, с половину того, чем владел его великий прадед, князь Михаил Всеволодович.

— И я получу эти земли, либо жив не буду! Что для себя бы, может, не сумел, то для сына сделаю.

Мубарек-ходжа прислал для новорожденного богатые подарки, а когда, некоторое время спустя, Фейзула пошла показать ему своего первенца, он принял их ласково, как членов семьи, и новым своим родичем остался очень доволен. Чтобы отдать дань уважения его роду, мальчика решили назвать Ичаном, в честь предка его, первого ак-ордынского хана. Василию это имя понравилось и по другой причине.

— Вот и ладно, — говорил он, — почти что Иван. Как вернемся на Русь, так его Иваном и окрестим. Для татар будет он мурза либо царевич Ичан, а для русских князь Иван Васильевич.

Что будет на Руси, пока можно было только предполагать, но в Орде имя Ичан к мальчику не привилось: родители и Никита называли его Ваней, а татары с малых лет стали величать Карач-мурзой.

Жизнь в ханской ставке текла между тем своим чередом. В общей обстановке никаких заметных перемен не было, улусные ханы после курултая вестей о себе не подавали и, видимо, старались не обострять отношений с Золотой Ордой. Мубарек-ходжа стал мрачным и раздражительным. Враг его Узбек, вопреки всем предсказаниям, продолжал жить, и Мубареку начало казаться, что сам он умрет раньше его.

Для столь невеселых мыслей у него были основания: какой-то внутренний недуг медленно, но неуклонно подтачивал силы хана. Никаких болей он не ощущал, но стал худ и желт лицом, еда больше не доставляла ему удовольствия, и все чаще повторялись приступы внезапной слабости, от которой он едва не валился с ног.

Ни молитвы муллы, ни местные лекари никакого облегчения Мубареку не принесли. Тогда были посланы люди на Ак-Идель с приказом разыскать живущего там знахаря-булгарина, который славился своим искусством врачевать всевозможные болезни. Когда его привезли в Чингиз-Туру, он осмотрел хана и сказал, что его хворь вызвана кознями злого духа Керемета и что она пройдет, если в первую ночь после новолуния больного, завернутого в шкуру только что убитого вороного коня, положить под деревом, в которое ударила молния.

Выслушав этот совет, Мубарек ответил, что прикажет содрать шкуру с самого знахаря и, не ожидая новолуния, выбросить его тело на съедение собакам, если он не знает другого средства, более совместимого с ханским достоинством. Тогда булгарин стал поить его теплой лошадиной кровью, в которую примешивал по щепотке сажи, взятой из девяти различных очагов. Но хану от этого не становилось лучше.

В этом году весна наступила рано, не было большого разлива рек, и орда вышла на кочевку ранее обычного. Дойдя вместе со всеми до реки Исети, Василий со своими людьми, отделился от орды Мубарека и направился в свой улус. В начале мая он был уже в Новом Карачеве. Люди, оставленные им в городке, перезимовали хорошо и воочию убедились в преимуществах зимовки в сложенных из камня домах. Впрочем, едва наступило тепло, все они снова переселились в шатры и кибитки, усеяв ими берег Миаса.

Осмотрев свои табуны и стада, оказавшиеся в отличном состоянии, Василий, прислушиваясь к советам более опытных в этом деле сотников, распределил пастбища и установил порядок их чередования в связи со временем года. Затем в сопровождении Никиты и десятка татар на несколько дней отправился в объезд своих владений, из которых минувшим летом он успел осмотреть лишь малую часть.

Места ему достались хорошие, им мог бы позавидовать не один улусный хан. Куда ни глянь, всюду простирались необозримые равнины, покрытые сочной травой, — тут можно было прокормить скота в десятки раз больше, чем имел Василий. Воды тоже было вдоволь. Край изобиловал большими и малыми озерами, живописно разбросанными по слегка холмистой степи с рассеянными по ней отдельными деревьями и небольшими рощами.

В некоторых озерах вода была соленая, а в иных даже горькая, но большинство было пресноводных. Осматривая их и пробуя воду, Василий отметил явление, которое его сильно удивило: очень часто между двумя солеными озерами лежало пресное или наоборот, причем иногда они находились в непосредственной близости, едва не соприкасаясь друг с другом.

К западу озер становилось меньше. Там владения Василия переходили в невысокие горы, покрытые дремучим лесом, который изобиловал всевозможным зверем. Озера и болота кишели пернатой дичью, реки были полны крупной рыбой. Этот привольный край был богат всем, что требовалось для жизни кочевника, и к тому же был почти ненаселен. Только лишь кое-где встречались Василию редкие кочевья башкиров, каждое из которых состояло из двух-трех десятков семейств, живших в приземистых «кошах», которые походили на круглые деревянные клетки, обтянутые войлоком или лошадиными шкурами, а те, кто победнее, ютились в «аласыках» — так назывались у них шалаши, сделанные из древесной коры.

Башкиры, бывшие прежде идолопоклонниками, к этому времени уже почти все приняли ислам, говорили на языке, близком к татарскому, и считались народом тюркского племени. Но по существу это было далеко не так: в их жилах текла весьма смешанная кровь.

В области, прилегающие к Уралу, они пришли с востока, не раньше VII столетия нашей эры, и уже тогда представляли собой смесь гунно-тюрков с каким-то угорским племенем, близким к вогулам. Некоторым историкам это дает основание считать, что башкиры — прямые предки мадьяр.

На новом месте они смешались с остатками народа финского происхождения, который обитал здесь с незапамятных времен и, кстати сказать, стоял на довольно высокой ступени культурного развития. От него остались рассеянные на обширных пространствах характерные конические курганы, которых немало было и во владениях Василия [154]. Позднейшие раскопки обнаружили в них довольно высококачественные изделия из меди, бронзы, серебра и золота [155], а также многочисленные предметы домашнего обихода, доказывающие, что строителям этих курганов было хорошо известно ткацкое, гончарное и косторезное мастерство, равно как искусство выплавки и обработки металлов [156].

Ко времени нашествия башкиров народ этот находился уже в состоянии упадка. Значительного сопротивления пришельцам он, по-видимому, не оказал и частью был истреблен, а частью растворился в среде завоевателей, не передав им, однако, ни своей культуры, ни привычки к оседлому образу жизни. Башкиры остались такими же полудикими кочевниками, какими были и раньше, но по природе они не были воинственны и потому вскоре попали под власть волжских булгар, а позже вместе с последними были покорены ордой хана Батыя.

Татары, видя их бедность и сравнительную малочисленность, ими совершенно не интересовались и, наложив легкую дань, предоставили жить по-прежнему.

Однажды Василия захватил в пути сильный и продолжительный дождь. Кругом расстилалась степь, укрыться было негде, и ему волей-неволей пришлось просить гостеприимства в довольно крупном башкирском кочевье, которое он заметил поблизости.

Сопровождавшие Василия татары сказали башкирам, что это родственник великого хана, которому последний отдал во владение весь этот край. Перепуганные кочевники приняли его с изъявлениями величайшего почтения и, низко кланяясь, пригласили в самый богатый кош, принадлежавший башкирскому князьку — бию.

Войдя внутрь, Василий с любопытством огляделся. Кош был довольно велик по сравнению с остальными — он имел в поперечнике сажени три; вдоль стен, почти по всему кругу, тянулись грубо сделанные из дерева, низкие, но довольно широкие скамьи, покрытые войлочными кошмами и овечьими шкурами, — эти примитивные диваны служили постелями для всей семьи бия, которая состояла из четырех жен и нескольких детей различного возраста. Посреди помещения, в круглой ямке, обложенной камнями, горел костер; прямо над ним в кровле было сделано отверстие для выхода дыма. Значительная часть его все же оставалась внутри, однако, если человек сидел, дым его не особенно беспокоил, ибо клубился выше, над головой. Обстановку дополняла лежавшая на земляном полу лошадиная шкура и несколько набитых овечьей шерстью подушек, служивших сиденьями.

Бий — среднего роста мужчина лет пятидесяти, с плоским лицом и приплюснутым носом — был одет почти по-татарски, только его войлочная тюбетейка имела какую-то странную форму, загибаясь по бокам, наподобие крылышек. Из четырех его жен одна выглядела почти старухой, остальные три были совсем молоды и, несмотря на широкие лица и слегка раскосые глаза, довольно миловидны. Жили они, по-видимому, дружно и проворно хозяйничали, помогая одна другой.

Пока Василий и Никита старались наладить разговор с оробевшим хозяином, женщины приготовили еду и угостили нежданных гостей самыми изысканными из своих национальных блюд, одно из которых они называли «баш-бармак», а другое «чур-паря» [157]. Пили «айран» — напиток, похожий на кумыс, но сделанный не из кобыльего, а из козьего молока. К трапезе подошли еще два взрослых сына хозяина и какой-то старик, видимо, его родственник.

Беседа не клеилась, так как башкиры из почтения к столь высокому гостю старались хранить молчание и ни о чем не спрашивали, а на вопросы Василия о их жизни и быте отвечали коротко и неопределенно, явно боясь, что сказанное может послужить им во вред. Однако под конец, видя, что Василий держит себя просто и доброжелательно, они несколько осмелели, а когда он заявил, что не собирается гнать их из своего улуса или облагать данью, их натянутая угодливость сменилась искренним радушием. Особенно заметно его проявляла старшая жена бия.

Когда дождь прекратился и можно было ехать дальше, Василий, желая чем-либо отблагодарить хозяев и чувствуя, что денег они не возьмут, снял с пальца золотое кольцо с рубином и протянул его этой женщине. Она, видимо, пораженная такой щедростью, витиевато его благодарила, беспрерывно кланяясь, а когда он вышел наружу и уже готовился сесть на коня, быстро подбежав, сказала:

— Да сохранит Аллах на долгие годы твою славную жизнь, добрый господин! Но ты и сам береги ее. У тебя есть коварный и бессердечный враг, и он близко, бойся его!

— Кто же этот враг? — спросил изумленный Василий.

— Убирайся прочь, старая кобыла! — закричал в это мгновение бий, стоявший тут же, и женщина тотчас юркнула в кош. — Не слушай ее, пресветлый хан, — добавил он, обращаясь к Василию. — Она уже года два как потеряла разум и всем, кто ей попадается на глаза, говорит то же самое, что сказала тебе. Поезжай спокойно, и да сопутствует тебе Аллах! Никто здесь не захочет и не посмеет поднять руку на твою священную особу.

Василию слова бия показались достаточно убедительными, и вскоре он совершенно забыл об этом происшествии.

* * *

Возвратившись из этой поездки, которая продолжалась недели две, Василий сразу же взялся за достройку заложенного им городка. Он был уверен, что ему не придется долго здесь жить, и всеми своими помыслами стремился на Русь. Но его страстная натура требовала деятельности, к тому же хотелось оставить по себе какую-то вещественную память в этих диких местах, пусть и ненадолго отданных ему прихотью судьбы.

Было поставлено еще десятка три домов, причем, в соответствии с опытом минувшей зимы, их теперь делали лучше и теплее. Хотя сейчас он был и не нужен — на реке сделали причал, который, по мнению Василия, мог пригодиться в будущем. Вал вокруг города подняли повыше и начали ставить на нем солидный тын из заостренных наверху бревен сажени в две высотой.

— Когда же наш дворец начнешь строить? — полушутя-полусерьезно спросила однажды Фейзула. Она знала, что ее муж всем сердцем стремится к себе на родину и здесь оставаться не думает, да и сама она привыкла желать того, чего он желает. Но в глубине души Фейзула побаивалась переселения в этот неизвестный ей мир, где для всех, кроме Василия и Никиты, она будет чужой и для нее все, кроме них, будут чужими. И временами, сама себе в том не признаваясь, она почти надеялась, что обстоятельства заставят их остаться навсегда здесь, где так хорошо и спокойно можно прожить вдвоем с любимым мужем, в привычной обстановке на лоне ласковой и щедрой природы.

— А вот погоди, — ответил Василий, — коли в этом году не выгорит мое дело и надобно будет ожидать еще, тогда уж на то лето беспременно и о своем жилье подумаем. Только я камня не хочу — поставим себе деревянные хоромы, как на Руси. Они будут и теплее и краше, сама увидишь.

— Я и хочу деревянные. Чтобы тебе было привычно и ты бы не так тосковал по своей земле.

— Спасибо, солнышко, за ласку твою и заботу. Уж я такие хоромы сделаю, что и ты в них о своем шатре позабудешь!

— В следующем году уже и сын тебе помогать будет. Смотри, какой большой вырос!

— Ванюха мой! — воскликнул Василий, беря на руки сына и щекоча бородой его смуглые щечки. — Растешь, как гриб после дождя! И какой же ты синеглазый, шельмец! Скажи, где хочешь княжить — в старом или в новом Карачеве?

Малыш смотрел на отца серьезным, сосредоточенным взглядом, потом, как бы поняв, расплылся в широкой улыбке, показывая свой единственный пока зуб.

Глава 56

Знаю дела твои. И вот, Я открыл перед тобою дверь, и никто не может затворить ее.

Св. Иоанн Богослов

Стояли уже жаркие дни июля, когда случилось наконец долгожданное событие.

Однажды в тихий безоблачный вечер, когда последние лучи заходящего солнца золотили верхушки тополей, Василий отправился на вечерний клев в свою любимую заводь, чуть ниже городка. Здесь, зеленым дождем свесив в воду свои гибкие ветви, стояло несколько старых, кряжистых ив; густые заросли камышей подступали вплотную к противоположному берегу Миаса, а слева в него впадала какая-то безымянная речка, сплошь заросшая водяными лилиями. Этот тихий уголок манил и завораживал путника своею благостной красотой, к тому же тут водились крупные стерляди, и часто здесь отдыхавший Василий вскоре пристрастился к ужению. Оно действовало на него успокаивающе, и за этим занятием он привык обдумывать предстоящие ему дела.

На этот раз, едва он расположился под деревьями и забросил удочки, как из города, нещадно колотя босыми пятками неоседланного коня, прискакал мальчишка-татарчонок и сказал, что от хана Чимтая прибыл гонец, который привез важные вести и хочет сообщить их самому князю. Взволнованный этим известием Василий тотчас возвратился в стойбище и еще издали увидел возле своего шатра молодого татарина, который держал в поводу покрытого пеной коня.

— Ты прислан ко мне от хана Чимтая? — спросил Василий, подходя к нему.

— Да, благородный князь, — кланяясь, ответил татарин. — Пресветлый хан Чимтай, да будет с ним благословение Аллаха, приказал спросить: здоров ли ты и здорова ли твоя высокодостойная супруга, ханум Фейзула?

— Милостью великого Аллаха мы оба здоровы. Скажи, здоров ли отец мой, пресветлый хан Чимтай, здоровы ли его почтенная хатунь и дети?

— Все они здоровы, и Аллах не оставляет их своим покровительством, князь. Еще мой господин велел тебе передать: умер великий хан Золотой Орды, Узбек. Это случилось с ним еще весной, но сын его Джанибек никому не сообщил о смерти хана и держал это событие в тайне, потому что хотел сначала избавиться от двух своих старших братьев, чтобы престол достался ему. По его приказу убит в Сыгнаке хан Тинибек, а в Сарае-Бату хан Кидырбек. И теперь Джанибек объявлен великим ханом Золотой Орды.

— Слава Христу! — воскликнул Василий, обращаясь к стоявшему рядом Никите. — Хоть он и поубивал родных братьев, но все же это самый лучший из сыновей Узбека, и перед отцом своим он часто бывал заступником за русских. Кончилось наше изгнание, Никитушка, наконец-то дождались мы этого светлого дня! А великий хан Мубарек-ходжа знает ли об этом? — спросил он у гонца.

— Знает, пресветлый князь. Мне было приказано сказать ему то же, что я сказал тебе. Я прискакал сюда прямо из ставки великого хана Мубарека-ходжи, да поднимется шатер его величия до самого неба.

— И как принял это известие великий хан?

— Великий хан очень обрадовался и сказал, что он больше не вернется в Чингиз-Туру и сейчас же двинется со своей ордой в Сыгнак, который теперь свободен.

— Еще какие новости ты привез? — спросил Василий.

— Важных новостей больше нет, пресветлый князь. Но перед моим отъездом позвала меня почтенная ханум Кудан-Кичик и повелела спросить: здоров ли ты, князь, и здорова ли сестра ее, благородная ханум Фейзула? И сказала, чтобы вы знали и порадовались вместе с ней: три месяца тому назад Аллах даровал ей и почтенному Туй-ходже-оглану сына, который родился здоровым, и назвали его Тохтамышем.

— Фейзула! — крикнул Василий жене, которая в шатре кормила ребенка. — У Кичик сын родился! И почти в одно время с нашим Ванюшкой. Да ты выходи скорее, есть великие новости!

В этот вечер в Новом Карачеве и в окружающих его стойбищах шло всеобщее ликование. На кострах жарились ягнята и конина, рекою лился кумыс, а в шатрах у начальников и вино. Все веселились, пели и плясали под звуки бубнов и дудок далеко за полночь. Не было воина, который не радовался бы смерти Узбека и Тинибека и тому, что орда снова перейдет теперь в привычные южные степи, где почти всегда светит яркое солнце, а зима коротка и не так сурова, как здесь.

Еще более радостное настроение царило в шатре у князя. Василий и Никита только и говорили о скором возвращении в родные места; их радостью радовалась и Фейзула. Обсудив все, они пришли к тому, что послезавтра на рассвете Василий с двумя десятками нукеров поскачет в Сарай добывать ярлык у нового хана. Семью он оставлял на попечение Никиты, который с воинами и обозом должен был идти в улус хана Чимтая и там ожидать Василия, если к тому времени он не будет уже там. А затем оттуда, сколь можно скорее, — на родину!

Следующий день был посвящен сборам в дорогу и хозяйственным делам. Василий отдал нужные распоряжения надсмотрщикам за табунами и стадами, пояснив, что теперь они снова переходят в ведение хана Чимтая, от которого получат дальнейшие указания. Позаботился он и о людях, оставшихся в городке. Таковых было немного: тысяча воинов Мубарека-ходжи должна была идти с Никитой на юг, здесь же пока оставалось пять сотен, присланных Чимтаем, да пастухи. Запасов, необходимых для новой зимовки, у них было вдоволь.

К полудню все это было приведено в ясность, приказания отданы, сборы закончены и дел больше не оставалось. Плотно пообедав и разомлев от жары, по обычаю все разбрелись по шатрам и погрузились в сон.

* * *

Василий проснулся часа в четыре. Было жарко, вокруг стояла сонная тишина, но спать ему больше не хотелось. Пролежав неподвижно несколько минут, он поднялся и окинул взглядом шатер. В нем все спали. Бесшумно подойдя к колыбели, Василий отогнал мух от малютки сына, поправил над ним кисейный полог, затем с минуту полюбовался улыбающейся во сне женой и, никого не будя, тихо вышел наружу. Ему хотелось побыть одному и без помехи обдумать все связанное с внезапным поворотом его судьбы, а главное — предстоящий разговор с ханом Джанибеком, от которого теперь зависело все дальнейшее.

Обойдя городок и мысленно прощаясь со знакомыми, обжитыми им местами, он медленно побрел вниз по берегу Миаса, почти безотчетно направившись к своей излюбленной заводи, где так хорошо было думать. Дойдя до нее, он сел у самой воды и оглянулся вокруг.

Знойный, напоенный запахами степи день клонился к вечеру. Залитая солнцем поверхность реки застыла в тихом серебряном сне. Сидя на изумрудных листьях кувшинки, блаженно щурились на солнце разомлевшие лягушки, не плескалась рыба, и только лишь воздух еле приметно зыбился струйками летнего марева, да старые, столько всего повидавшие ивы лениво струили в воду свои зеленые слезы. Все вокруг было безмолвно и неподвижно, казалось, остановилось время и миг превращается в вечность…

Зачарованный покоем и погруженный в свои думы, Василий долго сидел, опершись спиною о ствол столетней ивы. Он не слышал, как на том берегу тихо раздвинулись камыши. Похоронным плачем пропела над рекой каленая стрела и вонзилась ему в самую грудь.

Он тихо охнул и боком сполз на землю, но сейчас же поднялся и сделал несколько спотыкающихся, неверных шагов по направлению к стойбищу. И снова упал. Сознание его мутилось, но мысль о том, что он умрет здесь, почти рядом с теми, кого любил, даже не взглянув на них в последний раз, придала ему силы. Превозмогая нечеловеческую боль, он вырвал из раны стрелу, и сейчас же кровь хлынула на траву алым потоком. Зажимая рану рукой, он попытался встать и идти, но сил больше не было, и он понял, что для него все кончено…

Через полчаса Никита нашел его здесь истекающим кровью. Сознание еще не покинуло Василия, но жизнь его угасала.

— Василей Пантелеич! Князь мой светлый! Кто это тебя?! — страшным голосом воскликнул потрясенный Никита, опускаясь перед умирающим на колени.

— Это Хисар, — тихо, но внятно промолвил Василий, закрывая глаза.

Быстро намочив в воде платок, Никита заткнул им рану в груди князя и, подхватив его, как ребенка, на руки, бегом устремился к городку. Но не сделал он и сотни шагов, как Василий открыл глаза и, собрав оставшиеся силы, сказал прерывающимся голосом:

— Поздно… Все одно не донесешь… Положи меня на землю и слушай…

Бережно положив князя на траву, Никита склонился головой к самому его лицу, чтобы не упустить ни звука. Могучее тело его била мелкая, неуемная дрожь, глаза застилали слезы.

— Никита, брат мой милый, — услышал он голос, тихий, как шелест степного ковыля. — Не привел Господь, не судьба, значит… Жене скажи… солнышко…

Шепот умирающего оборвался, глаза закрылись. Думая, что все кончено, Никита страшно вскрикнул и схватил его за руку. Этот крик на мгновение возвратил Василия к жизни. Он снова открыл глаза и сказал голосом более внятным:

— Сына не оставь… Тебе поручаю. Хоть будет татарином, но сделай его… человеком.

— Клянусь тебе крестом святым, князь мой: пока жив, его не покину! И убивцу твоему отомщу!

Лишь еле ощутимое пожатие коченеющей руки показало Никите, что князь его услышал.

Подождав с минуту, Никита прильнул ухом к его груди. Сердце Василия уже не билось.

Книга II КАРАЧ-МУРЗА

Введение

Общее политическое положение на Руси и в татарских улусах в начале второй половины XIV века

Минуло четверть века после почти одновременной смерти московского государя Ивана Даниловича Калиты, золотоордынского хана Узбека и литовского великого князя Гедимина — трех выдающихся монархов, составивших эпоху в истории своих стран. За это время как на Руси, так и в Орде произошло великое множество перемен, в корне изменивших не только политическую обстановку, но и соотношение сил. Русь, почти залечившая тяжелые раны, нанесенные ей нашествием Батыя, крепла и восстанавливала свою былую мощь; Орда, раздираемая ханскими усобицами, разваливалась и слабела.

В 1353 году умер от чумы великий князь московский Симеон Гордый — старший сын и наследник Ивана Калиты, — государь твердый и властный, неуклонно продолжавший собирание русских земель, начатое его отцом. Жертвами той же эпидемии пали его сыновья Иван и Симеон, его младший брат князь Андрей Серпуховский и глава православной Церкви, московский митрополит Феогност. На великое княжение вступил единственный оставшийся в живых сын Калиты — Иван Иванович, получивший прозвище Кроткого [158].

Это был слабый и безвольный монарх, с которым сразу же перестали считаться соседние князья, казалось, уже окончательно приведенные к повиновению его предшественниками. Вновь громко заговорили о своих правах на главенство князья Тверские; открыто потянулись к великому княжению князья Суздальские, значительно усилившиеся присоединением Нижегородской земли; совершенно вышел из-под московского влияния Муром; великий князь Рязанский, Олег Иванович, вторгся с войском в пределы Московского княжества и силою захватил город Лопасню, а сидевшего там московского наместника, боярина Михаила, увез в Рязань и, по свидетельству летописца, «биша его нещадно и многия пакости ему сотвориша». Видя начавшееся крушение московского могущества, многие бояре Ивана Кроткого переметнулись в Рязань и в Тверь.

К счастью для Москвы и для всего русского будущего, в эту трудную пору, на место умершего Феогноста, московским митрополитом был поставлен Алексей Бяконтов [159] — человек высокообразованный, умный и волевой, ставший впоследствии одним из наиболее чтимых русских святых. Он сразу же сделался главной и почти единственной опорой слабовольного князя Ивана, а затем — малолетнего князя Дмитрия Ивановича. И только ему Москва обязана тем, что в эти тяжелые годы она не потеряла своего первенствующего значения и смогла продолжать великое дело объединения Руси.

Когда в 1359 году умер великий князь Иван Кроткий, его старшему сыну и наследнику Дмитрию, впоследствии нареченному Донским, едва исполнилось девять лет, и, несмотря на все старания митрополита Алексея, великое княжение над Русью перешло к суздальскому князю Дмитрию Константиновичу. Однако через два года в Орде произошла очередная смута, в итоге которой там объявилось сразу два независимых и враждовавших между собою хана: Абдаллах и Амурат. Первый из них утвердил на великом княжении Дмитрия суздальского, но московская партия, воспользовавшись обстановкой, сейчас же выхлопотала у другого хана ярлык на великое княжение для малолетнего Дмитрия Ивановича.

Между двумя претендентами на верховную власть началась война, сложившаяся для Суздальского князя крайне неудачно: московское войско нанесло ему сильное поражение и заняло город Владимир, считавшийся в то время великокняжеской столицей. Тогда, видя победу московского князя, хан Абдаллах тоже прислал ему ярлык на великое княжение. Дмитрий Иванович этот ярлык принял, но тем самым обидел хана Амурата, который сейчас же передал свой ярлык Дмитрию Суздальскому.

Обменявшись, таким образом, ханскими ярлыками, оба князя продолжали борьбу, и только в 1364 году благодаря тому, что между суздальскими князьями вспыхнула усобица из-за Нижнего Новгорода, Дмитрий Иванович прочно утвердился на великом княжении и заставил своего соперника отказаться от дальнейших притязаний. Еще через два года мир был окончательно закреплен женитьбой Дмитрия Московского на дочери Дмитрия Суздальского.

Дмитрий Иванович, человек, щедро одаренный природой, к тому же с детства вынужденный действовать в очень сложной и трудной политической обстановке, рано выработал в себе качества незаурядного правителя. С ранних лет он твердо знал, к чему стремился, и к поставленным перед собою целям всегда шел смело и решительно, зачастую нарушая волю золотоордынских ханов и являясь первым из русских государей, занявших в отношении Орды почти независимую позицию. Очень скоро он сумел внушить должное уважение и всем русским удельным князьям. По словам летописи, он «твердою десницей приводиша князей под власть свою, аще же кои не покорялись его воле, на тех посягаша».

Он незыблемо верил в историческую миссию Москвы и в то, что ей предначертано объединить все русские земли. Главною же мечтою его жизни, в чем всячески старался укрепить его и митрополит Алексей, было свержение ненавистного татарского ига, уже полтораста лет тяготевшего над Русью. И для того чтобы эта мечта претворилась в действительность, у Москвы уже имелись все основные предпосылки: она достаточно окрепла экономически и политически, на долю Дмитрия выпадало организовать ее воинскую силу и правильно эту силу использовать.

И если его дед, Иван Данилович Калита, заложивший основу московского могущества, был прежде всего вотчинником-стяжателем, всеми способами расширявшим и укреплявшим свое родовое владение, то Дмитрий по образу мыслей и чувств был уже русским государем, для которого частное растворялось в общем. На враждующих с ним князей он смотрел не как на своих личных врагов и соперников, а как на врагов Руси, являющихся главным препятствием на пути ее освобождения. И опаснейшими из таких врагов он, не без основания, считал князей Тверских.

В великом княжестве Тверском после смерти князя Константина Михайловича, во всем покорного Москве, сразу же начались затянувшиеся на двадцать два года усобицы между тремя удельными князьями: Микулинским, Холмским и Кашинским. Из этой борьбы в 1367 году вышел победителем микулинский князь Михаил Александрович, одолевший соперников с помощью литовского князя Ольгерда, женатого на его родной сестре, Ульяне Александровне.

Едва утвердившись в Твери, Михаил Александрович начал готовиться к решительной борьбе с Москвой. Юный князь Дмитрий Иванович, конечно, знал об этом и понимал, что борьба будет трудной, ибо за спиной тверского князя стоял воинственный и сильный Ольгерд, успевший уже захватить многие русские земли и стремившийся к дальнейшим завоеваниям. Но в предстоящем столкновении Дмитрий справедливо рассчитывал на сочувствие и поддержку всей русской народной толщи, ибо роли теперь коренным образом переменились: если в первый период борьбы и соперничества между Москвой и Тверью симпатии многих склонялись на сторону тверских князей, законные права которых Иван Калита попирал при помощи интриг и татарской вооруженной силы, то теперь, наоборот, Тверской князь, опираясь на враждебную Литву, посягал на главный очаг русского объединения, от которого только и мог ожидать народ освобождения от татарского ига.

Вражду двух сильнейших русских князей всячески раздувал и умело ею пользовался литовский князь Ольгерд — талантливый полководец, дальновидный политик и блестящий организатор. Уже через три года после смерти Гедимина ему удалось овладеть великокняжеским столом в Литве, на котором, по завещанию отца, сидел младший из Гедиминовичей — Явнутий.

В Ольгерде, с детства принявшем православие и дважды женатом на русских княжнах [160], русское начало явно преобладало над литовским, и этим определялась вся его политика, направленная к тому, чтобы объединить под своей властью не только литовские, но и русские земли, слив их в одно общее Литовско-Русское государство. В соответствии с этим всю Западную Литву он отдал в управление своему брату Кейстуту, сохранившему язычество и женатому на жмудинке, поручив ему борьбу с наседавшими на литовские земли рыцарями Тевтонского ордена, а сам обратился на восток.

Играя на том, что он несет русскому народу освобождение от татарского гнета и от княжеских междоусобий, в течение двадцати лет, предшествовавших вокняжению Дмитрия, он без особого труда захватил одно за другим все западные и южные русские княжества, подойдя почти вплотную к рубежам Москвы: с запада и с юга литовские границы теперь проходили от нее менее чем в ста пятидесяти верстах; Ржев, Можайск, Калуга и Тула были в ту пору пограничными городами, а юго-восточные рубежи Литвы достигали реки Дона.

Но Ольгерд и на этом не хотел остановиться: действуя в согласии со своим родственником, тверским князем Михаилом Александровичем, он все усилия прилагал к тому, чтобы ослабить Москву и прежде всего вырвать из-под ее влияния Великий Новгород. В то же время, стоя на юге у самых рубежей Рязани, он приобрел заметное влияние на политику рязанского князя Олега Ивановича и стремился направить ее против Москвы.

Следует заметить, что успех, сопутствующий Ольгерду в захвате обширнейших искони русских областей, объясняется не столько временным падением авторитета Москвы в период княжения Ивана Кроткого, сколько ослаблением Золотой Орды. Будь она в то время так же могущественна, как при хане Узбеке, отторжение Литвой целого ряда русских княжеств, бывших татарскими данниками, было бы, конечно, невозможным.

Но в Орде шли теперь беспрерывные смуты, междоусобия и развал. Великий хан Джанибек, сменивший на престоле своего грозного отца, Узбека, еще пятнадцать лет удерживал в повиновении своих вассальных ханов и даже расширил владения Золотой Орды присоединением Азербайджана. Но в 1357 году он пал жертвою заговора, принесшего власть его старшему сыну Бердибеку и вместе с тем положившего начало концу Золотой Орды. Уже через полтора года Бердибек, успевший умертвить двенадцать своих братьев, умер при довольно загадочных обстоятельствах, и на престол вступил его тринадцатый брат, хан Кульна. Но пять месяцев спустя и этот хан был свергнут и убит последним из сыновей Джанибека — Наурузом.

Всей этой «замятней», как выражаются русские летописцы, не преминули воспользоваться белоордынские ханы [161]. Первый из них, Шейх-Орда, попытавшийся овладеть сарайским престолом, был убит, но уже год спустя хан Кидырь оказался счастливее: ему удалось свергнуть Науруза и воцариться в Сарае. Почти все родственники хана Джанибека, включая и жену его, хатунь Тайдулу, были по его приказанию перебиты.

Кидырь оказался энергичным и твердым правителем, но порядка в Орде он восстановить не успел, ибо удар обрушился на него с той стороны, откуда он его никак не ждал: уже в следующем, 1361 году он пал от руки своего собственного сына Темира-ходжи. Последний продержался на престоле всего пять недель. Вокруг золотоордынского трона идет теперь злая резня, и ханы с неуловимой для историка быстротой сменяют друг друга. Часто их появляется по нескольку одновременно: они сидят в разных городах, каждый чеканит свою монету, каждый называет себя «великим». Таким образом, со дня смерти Джанибека до Куликовской битвы, то есть за двадцать три года, в Золотой Орде сменилось двадцать девять ханов, имена которых сохранились в истории, — на самом же деле их было больше.

На фоне этой кровавой смуты, с начала шестидесятых годов XIV столетия, в Золотой Орде начинает выдвигаться и приобретать решающую силу темник Мамай, женатый на дочери хана Бердибека. Не будучи по рождению чингисидом, он сам, согласно укоренившимся обычаям, не имел права на ханский престол. Однако после смерти Темира-ходжи он становится хозяином положения в большей части Золотой Орды и начинает управлять ею при помощи подставных ханов, которых он возводит на престол и прогоняет, если они обнаруживают непокорность.

Первым из таких декоративных ханов был уже упомянутый Абдаллах, из династии Узбека. Но почти одновременно с ним появляется и второй «великий» хан — Амурат, из белоордынской династии. Он царствует независимо от Абдаллаха и Мамая, силы обоих ханов приблизительно равны — ни один не рискует решительно выступить против другого. После этого в Золотой Орде, помимо Мамаевых ставленников, утверждается вторая линия ханов, белоордынского происхождения. Когда Амурат пал жертвою очередного заговора, его сменяет по этой линии Азиз-хан, сын Темира-ходжи. Он владеет всем Заволжьем, включая оба Сарая [162]. За Мамаем остаются правобережье Волги, южнорусские степи и Крым. Иногда на короткое время появляется и третий «великий» хан. Пользуясь общей разрухой, многие улусные ханы и эмиры перестают кому-либо подчиняться и на время также превращаются в независимых правителей. Хорезм, за исключением некоторых окраинных областей, в эту пору совершенно отложился от Орды — в Ургенче независимо правил и чеканил свою монету эмир Хуссейн, из династии Суфи.

При таком положении в Орде татары не имели возможности решительно пресечь наступательные действия литовского князя Ольгерда, который широко пользовался этим для захвата все новых и новых русских земель. Только в 1363 году, после того как он, овладев Киевским и Переяславским княжествами, двинулся на Подолию, три ближайших татарских князя, объединив свои силы, выступили против него. Но в сражении на реке Синие Воды они были наголову разбиты, и во всех этих землях Ольгерд посадил на княжение своих сыновей и племянников, которые сразу же перестали платить дань Орде.

Насколько ослабела к этому времени Золотая Орда, можно судить и по следующему примеру: в 1365 году татарское войско, возглавляемое ханом Тагаем, вторгнулось в Рязанскую землю и врасплох овладело ее столицей. Прежде в таких случаях покорно ожидали, пока татары, пресытившись грабежом, уйдут сами, но теперь против них сейчас же выступили наскоро собранные ополчения князей Олега Рязанского, Владимира Пронского и Тита Карачевского. Битва произошла при урочище Войнове, и в ней татары понесли страшное поражение — сам хан Тагай с небольшим числом нукеров, едва успел спастись бегством. Это была первая серьезная победа, одержанная силою русского оружия над ордынцами.

За последние четверть века крупные события произошли и в княжестве Рязанском. Едва вступил на престол хан Джанибек, пронский князь Ярослав Александрович отправился в Орду и потребовал суда над княжившим тогда в Рязани Иваном Коротополом, который незадолго до того предательски убил его отца, князя Александра Пронского. Джанибек принял сторону Ярослава. Он дал ему ярлык на великое княжение в Рязани и отправил с ним татарское войско, которое изгнало Коротопола из его столицы, после чего на рязанском столе прочно утвердилась династия пронских князей. В течение следующих девяти лет там княжили последовательно три брата — Ярослав, Иван и Василий Александровичи, но ни один из них не был долговечен, и уже в 1351 году на великом княжении в Рязани мы видим молодого князя Олега Ивановича, а на пронском столе — его двоюродного брата, Владимира Ярославича.

Олег Иванович, удержавшийся на своем престоле более полувека, оказался очень способным и энергичным правителем — при нем Рязанское княжество достигает вершины своего расцвета и могущества. Но в лице пронского князя он всегда имел сильного соперника, которого к тому же поддерживала Москва, не желавшая допустить чрезмерного усиления столь опасного соседа.

Большие перемены произошли и в княжестве Муромском: в 1355 году на Муром внезапно напал князь Федор Глебович, о происхождении которого летописцы не говорят ничего, — вероятно, это был представитель какой-то боковой ветви муромской династии. Княжившему в Муроме Юрию Ярославичу пришлось покинуть свой город. Оба князя явились на суд в Орду, но, очевидно, здесь у Федора Глебовича заранее были подготовлены сильные позиции, ибо великий хан Джанибек не только дал ему ярлык, но и выдал князя Юрия головой. Князь Федор заточил своего соперника в Муроме, где Юрий Ярославич, так блестяще восстановивший этот город из развалин, в скором времени умер.

В заключение следует сказать несколько слов о положении в Белой Орде, ибо происходившие в ней события тесно связаны с темой настоящей книги.

Великий хан Мубарек-ходжа ненадолго пережил своего врага и соперника, золотоордынского хана Узбека: он умер в Сыгнаке [163] в 1345 году. Ему наследовал его старший племянник, хан Чимтай, царствовавший в Ак-Орде до 1360 года. Оставаясь верным своей политике добрососедских отношений с Золотой Ордой, он до конца жизни не вмешивался в ее дела, и даже когда сильная партия золотоордынских князей предложила ему в 1359 году занять сарайский престол, он отказался, но его младший брат, Шейх-Орда, соблазнившийся этим предложением, как уже было отмечено, поплатился за него головой.

По смерти Чимтая на несколько месяцев великим ханом Белой Орды стал его старший сын Химтей. Умер он при неизвестных обстоятельствах, после чего престол переходит к его брату, Урус-хану.

Воинственный и властолюбивый Урус сразу же занимает открыто враждебную позицию в отношении Золотой Орды и вскоре выступает против нее в поход. История сохранила очень мало сведений об этой первой его попытке захватить власть в Золотой Орде и соединить под своей рукою оба татарских государства. Есть основания думать, что на этот раз он не преуспел благодаря противодействию своего младшего брата, мангышлакского хана Туй-ходжи-оглана [164], который, разделяя взгляды своего отца, хана Чимтая, был противником открытого вмешательства в дела Золотой Орды. Во всяком случае, достоверно известно, что на почве этих разногласий, очевидно, весьма далеко зашедших, Урус-хан в 1363 году казнил своего брата по обвинению в измене.

После этого заклятым врагом, а вскоре и грозным соперником Урус-хана становится сын казненного — молодой и энергичный царевич Тохтамыш.

Такова была, в общих чертах, политическая обстановка на Руси и в Орде к 1368 году, когда начинается действие настоящего романа.

Часть первая ХАНСКИЙ ПОСОЛ

Глава 1

В лето 6874 [165], месяца генваря в осьмнадцатый день, на память святых отец наших Афанасия и Кирила, в неделю промежу говенеи, женися князь великий Дмитрей Ивановичь у князя у Дмитрия у Суждальского, поял за ся дщерь его Овдотью, и бысть князю великому свадьба на Коломне.

Троицкая летопись

Первым, как обычно, ударил к ранней заутрене «Лебедь» [166] — невеликий, но ясноголосый колокол Чудова монастыря: владыка Алексей, митрополит московский и всея Руси, проживавший в Чудове, был строгим ревнителем благочестия и паству свою любил наставлять к оному не столько словом, сколь живым примером. Звонари всех храмов московских к этому часу стояли уже на своих звонницах, распетляв вервия колокольных языков и распялив для устойчивости ноги в ожидании первого удара чудовского «Лебедя».

Едва лишь проплыл и медленно замер над просыпавшимся городом его неназойливый, но уверенный звук, будто властный голос самого владыки-святителя, тотчас отозвался ему царственным басом «Великий Гуд» Успенского собора — лучший из пяти колоколов, отлитый на Московщине знаменитым колокольным мастером Бориской; звонко и радостно ударили ему вслед подголоски от Спаса-на-Бору; словно только и ждал того, подстроился «Иван Лествичник», и, разом проснувшись, рассыпались красным звоном все семь колоколов Архангела Михаила [167]. Благовест перекинулся на посад, прокатился по незатейливым деревянным церквушкам Заречья и, замыкая кольцо, от монастыря к монастырю понесся над лесистыми холмами Занеглименья. Торжественным звоном встречая наступающий день, десятки московских храмов разноголосым, но издавна слаженным хором колоколов призывали православный люд к утренней молитве, с коей каждому христианину подобало начинать свои житейские дела.

Когда со звонницы княгининого Лазаря [168] над самой головой ахнул и погнал над крышами города свою серебряную волну тенористый «Певун», им самим недавно подаренный жене, князь Дмитрий Иванович проснулся. Вставать не хотелось, все тело было налито сладкой ночной усталостью, и с минуту он лежал неподвижно, не открывая глаз. Однако второй удар звонкоголосого «Певуна», к которому дружно пристроился весь набор подзвонных колоколов, окончательно прогнал его сон.

«Эко поет, — со смесью досады и восхищения подумал молодой князь. — Будто тебя самого в небеса уносит! Знал свое мастерство Бориска… Таких колоколов, чай, и в Цареграде еще не бывало!»

Дмитрий открыл глаза, огляделся и быстро привскочил на постели: он находился не в своей опочивальне, а в тереме Евдокии Дмитриевны, куда тихонько пришел еще до полуночи, когда во дворце все спали. И уже перед самым рассветом, ненароком заснув на мягких пуховиках, не ушел вовремя. Экий срам ему, великому князю, ворочаться теперь к себе в одной рубахе, когда уже звонят к заутрене и кругом ходят люди!

Он с досадою сел на постели и поглядел на спящую рядом жену. Русые волосы ее пышно разметались по подушке, на матово-румяных щеках подрагивали тени длинных пушистых ресниц, высокая грудь мерно вздымалась под кружевною вставкою рубахи. Евдокия Дмитриевна, которой в ту пору едва минуло шестнадцать лет, была так хороша и свежа в этом утреннем сне, что Дмитрий не выдержал: наклонился и поцеловал жену в полуоткрытые, по-детски пухлые губы. Теплая белая рука тотчас выпросталась из-под простыни и мягко обвила его шею.

— Митюня… князенька мой… Веришь, в самый сей миг снилося мне, что меня ты целуешь!

— Вот и сбылся твой сон, лапушка! Только не обсчиталась ли ты, часом, спросонья? Может, не один раз я тебя целовал?

По лицу Евдокии пробежала улыбка, завихрилась на щеках двумя нежными ямочками. В синих глазах запрыгали веселые бесенята.

— Нешто я сказала «один»? Во сне целовал ты меня, не знаю, сколь долго… Я и счет позабыла!

— Ну, коли позабыла, на́ тебе еще один!.. И еще! Остатние после додам. А теперь пусти… Слышь, к заутрене звонят? Что люди скажут, коли увидят, что я об эту пору отсель выхожу!

— А что они сказать могут? Небось не от полюбовницы ворочаешься, а от своей жены.

— Оно так, да все же совестно.

— А ты послушай у двери: коли ничьих шагов не слыхать, разом скочь в сенцы, да и вниз, по лесенке. Нешто тут далече!

— Да иного не остается. А ты, чай, не выспалась ноне — поспи еще.

— Ай не грех?

— Тот грех на мне, я его и отмолю. Ну, прощай покуда. Почивай с Богом!

— Храни тебя Христос, милый!

Дмитрий сунул голые волосатые ноги в мягкие чувяки, подошел к двери и прислушался. По ту сторону все было тихо. Ласково кивнув жене, он быстро вышел в темные сенцы терема и стал спускаться по крутой деревянной лестнице. Первая же ступенька под его ногой надрывно заскрипела, что заставило князя мысленно выругаться.

Он и не подозревал, от какой неприятности избавила его эта голосистая ступенька: услышав наверху скрип, мамка Евдокии, Прасковья Андреевна, из рода суздальских бояр Вышеславцевых, направлявшаяся в терем будить свою княгиню, подняла голову и, узнав в полутьме великого князя, в ночной сорочке спускавшегося вниз, успела юркнуть под лестницу, прежде чем он ее увидел.

Когда за Дмитрием закрылась дверь его опочивальни, она тихонько выбралась оттуда, но наверх уже подниматься не стала, а, постояв немного у лестницы, направилась назад, в свою светелку.

«Эка встреча! — всю дорогу не переставая улыбаться, думала она. — Должно, к детям! Видать, крепко любит Дмитрей Иванович нашу княгинюшку! Да и как ее не любить, особливо в такие-то годы? Ведь ему еще и осемнадцати нету. Ну-ну, не стану ее сегодня тревожить, пускай поспит, сердешная, вволю… Небось в жизни-то еще успеет намаяться».

* * *

Дмитрий с малых лет привык считать себя прежде всего воином, а потому ни пышности в одежде, ни обрядности не любил. Тщетно некоторые из ближних бояр ему говорили, что великому князю всея Руси обряжаться самому не пристало: он всегда одевался и раздевался сам, разве что от ходьбы по лужам либо на охоте промочит ноги и вечером велит отрокам стащить с себя сапоги.

Возвратившись, как он думал, никем не замеченный в свою опочивальню, князь сбросил ночную рубаху, натянул просторные, синего сукна шаровары и мягкие татарские ноговицы. Затем несколько раз громко хлопнул в ладоши. Почти сразу открылась боковая дверь, и два отрока в длинных голубых рубахах внесли в опочивальню медную лохань и пузатый кувшин с водой. Один поставил лохань на скамью, у окна, другой принялся поливать князю из кувшина.

Дмитрий мылся не торопясь, с удовольствием растирая студеной водой свой мускулистый торс. Он ростом был высок, ладно сложен, коренаст и крепок. Волосом и глазами черен, лицом смугл, взглядом суров. Густые, сросшиеся над переносьем брови и рано пробившиеся усы увеличивали впечатление этой суровости.

Окончив мытье, он расставил ноги, низко нагнулся над лоханью и велел отроку вылить остаток воды ему на спину и на голову. Потом принял от другого отрока полотняный, расшитый красным узорцем ручник и вытерся крепко, до жара в коже.

— Какой кафтан наденешь, великий государь? — спросил старший из отроков.

— Не надобно кафтана, день будет знойный. Неси белую рубаху да черкасский поясок, с серебром.

Пока отрок искал требуемое, Дмитрий расчесал костяным гребнем свои густые волосы и подошел к открытому окну. Княжеский дворец стоял на самой возвышенной части кремлевского холма — почти вся Москва отсюда была видна как на ладони, и юный государь невольно залюбовался открывшимся перед его глазами видом.

Прямо у его ног расстилалась обширная площадь, по бокам которой высились белокаменные храмы и богато изукрашенные резьбой, деревянные дворцы-хоромы московских бояр. Лучи восходящего солнца уже растекались по верхушкам деревьев, румянили круглые маковки церквей и слепящим светом зажигали слюдяные окна высоких теремов; влево, чуть поодаль, громоздились бревенчатые стены Чудова монастыря, а еще дальше, куда ни глянь, выбивались из густой зелени садов крутые, увенчанные крестами вышки бесчисленных деревянных церквей да тускло поблескивали от росы тесовые крыши. Справа, внизу, за новою каменной стеной, по его, Дмитрия, велению опоясавшей Кремль, в утреннем мареве несла свои тихие воды Москва-река и слышались крики плотогонов, чаливших к берегу груженные камнем плоты. По замоскворецкой луговине, среди рощ, перелесков и небольших озер, кучками были рассыпаны деревни и села, а за ними, уходя в бескрайнюю даль, дыбилось необозримое море лесов.

«Хороша моя Москва! — с удовлетворением подумал Дмитрий. — А еще и не такою будет! Пособил бы только Господь с татарвой да с княжьем управиться!»

Это краткое обращение к Богу возвратило его мысли к действительности: он быстро отошел от окна, надел поданную отроком рубаху, туго затянул пояс и отправился к заутрене.

Глава 2

За ранним завтраком у великого князя народу в этот день было немного: человек шесть ближних бояр да его двоюродный брат, серпуховский князь Владимир Андреевич [169], со своим боярином-воеводой Акинфом Шубой.

Юный князь Владимир, которому в ту пору не было и шестнадцати лет, ростом был высок, почти как Дмитрий, но худощавая фигура его сохраняла мальчишескую угловатость. Заметно было, что он старается держать себя солидно, как подобает взрослому и к тому же важному удельному князю. Но это ему не всегда удавалось, особенно в те минуты, когда взгляд его больших серых глазс чисто детской преданностью, почти с обожанием, останавливался на мужественном лице Дмитрия.

Перехватив один из таких взглядов, Дмитрий Иванович, тоже очень любивший своего двоюродного брата, ласково ему улыбнулся. Ему вспомнилось, как началась эта дружба, неразрывными узами связавшая их на всю жизнь.

Владимиру Андреевичу, родившемуся уже после смерти своего отца, было всего пять лет, когда умер его старший брат Иван и к нему перешло Серпуховско-Боровское княжество, — важнейший московский удел, сохранявший еще, по отношению к Москве, значительную долю самостоятельности. Разумеется, за младенца Владимира всеми делами княжества правила группа бояр, которая, пользуясь сначала слабостью великого князя Ивана Кроткого, а потом неустойчивым положением его малолетнего сына Дмитрия, весьма мало считалась с Москвой и даже начала склоняться на путь открытого соперничества с нею.

Так прошел десяток лет. Когда Дмитрий Иванович закончил борьбу с суздальскими князьями и утвердился на великокняжеском столе, он уже отчетливо сознавал, что власть его не будет прочной, пока Москва окружена кольцом удельных княжеств, признающих эту власть в лучшем случае на словах, на деле же сохраняющих полное самоуправление. Необходимо было добиться безоговорочного подчинения себе соседних князей, и притом немедленно: перед Дмитрием уже выросла угроза неминуемого столкновения с Тверью, за спиной которой стояла враждебная Москве Литва.

Быстрыми и решительными действиями он с помощью вооруженной силы, но почти без кровопролития добился полного повиновения князей Ростовского, Ярославского, Стародубского и Муромского, а затем, с полгода тому назад, вызвал в Москву серпуховско-боровского князя для переговоров и подписания ряда [170].

Серпуховские бояре, сопровождавшие в этой поездке Владимира Андреевича, наставляли его «стоять на своем праве крепко и перед Москвою на послаб не идти». Замкнутый юноша, казавшийся своему окружению покорным и недалеким, по обыкновению слушал молча и не возражал. Но велико было разочарование бояр, когда после недолгой беседы с глазу на глаз с Дмитрием серпуховский князь решительно заявил, что готов не только признать себя его «братом молодшим», но и «служить ему, великому государю, по доброй воле, без ослушания и в службу ему, когда надобно будет, войско свое и бояр и слуг посылать. А кто ему, брату моему старшому, будет ворог, тот и мне ворог, а кто ему будет друг, тот и мне друг». Кроме того, он отказался от права самостоятельных сношений с Ордой и дань ей обязался вносить через московского князя.

Когда ряд был подписан, Дмитрий Иванович подошел к Владимиру и крепко его обнял.

— Ну, Владимир Андреевич, — задушевно сказал он, — спаси тебя Христос! Годами ты молод, а разумом мудр — сразу постиг, что не для моего возвеличения, а для пользы общей матери нашей — Руси — это надобно! Отныне я тебе друг навеки и чего хошь для тебя не пожалею.

— А мне иного и не надобно, братец! Вот разве одно: отцовы хоромы тут минувшим летом пожар спалил, так дозволь поставить новые поближе к твоим, ибо наперед мыслю я в Серпухове оставить наместника, а самому жить в Москве, дабы лучше служить тебе.

— То мне еще одна радость! Сего же дня выбирай себе место, где пожелаешь. Дам тебе лесу, плотников и иных умельцев. Станем жить вместе, и во всем ты мне будешь первым поможником!

Так родилась эта крепкая дружба двух русских князей, обессмертивших свои имена перед потомством, — дружба, плоды которой тринадцать лет спустя вкусила вся Русь на Куликовом поле.

Вслед за Владимиром Серпуховским подобные же договоры вскоре подписали с Москвой и другие удельные князья: Белозерский, Тарусский, Оболенский, Моложский, Дмитровский и Углицкий, — правда, далеко не все так охотно, как Владимир Андреевич. Таким образом, в руках Дмитрия оказались теперь все русские княжества, не захваченные Литвой, за исключением двух самых крупных: Тверского и Рязанского, с которыми еще предстояла тяжелая и длительная борьба.

«Ништо, и с этими управлюсь, — подумал Дмитрий, в памяти которого промелькнули сейчас все эти дела и события, — а там, коли пособит Господь, и Орда свое получит!»

Дмитрий Иванович оглядел сидевших за столом и остановился взглядом на румяном, излучающем здоровье лице боярина Гаврилы Андреевича Кобылина, более известного всей Москве под прозвищем Гавши, который в эту минуту трудился над огромным куском копченого окорока.

— Ну как твой постоялец, Гавша Андреич? — спросил князь. — Еще не вошел в разум?

— Будто нет, — ответил боярин, еле ворочая языком в набитом рту. — Вчерась снова кричал, что станет жалиться на твое самоуправство хану.

— Ну, коли так, пусть еще сидит, — промолвил Дмитрий. — Да гляди, чтобы какой нужды либо лишнего утеснения ему не было и боярам его тож. Но караулить всех крепко и держать розно, чтобы промеж собой не сносились, — добавил он.

— Не нажить бы тебе с ним беды, Дмитрей Иванович, — после короткого молчания промолвил боярин Иван Вельяминов, статный мужчина лет тридцати, с русыми вьющимися волосами и с лицом редкой, почти ангельской красоты. — Добром его не отпустишь — все одно тебя к тому принудят.

— Кто это меня принудит? — вспыхнул Дмитрий.

— А хотя бы и хан.

— Не вельми боюсь я хана, Иван Васильевич. Не те времена! Ноне ханов к тому же двое: коли один за него пойдет, другой беспременно на мою сторону станет.

— Окромя ханов, есть еще и Ольгерд Гедиминович. Не забудь, он Михайле Александровичу зятем доводится, он же ему и тверской стол добыл. Нешто теперь он его в беде оставит?

— За то и держу Михайлу в нятьи [171], чтобы от той дружбы с ворогом Руси отрекся. Пускай мне крест поцелует, и разом ему дорога скатертью!

— Не поцелует он тебе креста, Дмитрей Иванович. Не такой он человек!

— И я такоже мыслю, что ноне еще не поцелует. Вот и пусть сидит! Мне и то на руку.

— Нешто думаешь его до смерти держать? Все одно отпустить придется.

— Зачем до смерти? Мне его надобно подержать, доколе мы вежи [172] завершим и войско я соберу. Ведь ежели его сейчас ослобонить, он враз на нас Литву наведет, а мы к тому не готовы.

— По мне, тоже пускай сидит, — вставил князь Владимир Андреевич, — хотя бы уж того ради, чтобы не помыслил, будто мы его дюже страшимся!

Речь за столом шла о микулинском князе Михаиле Александровиче, который полгода тому назад при помощи Литвы овладел великокняжеским столом в Твери, отобрав его у дяди своего, Василия Михайловича Кашинского, бывшего ставленником Москвы [173].

Около двух месяцев тому назад Дмитрий Иванович по совету митрополита Алексея позвал его в Москву, дабы полюбовно договориться об отношениях между ними и упрочнить мир. Михайла Александрович это приглашение принял и прибыл в Москву в сопровождении своих ближайших советников и слуг. Встречен он был с подобающим почетом, но на первом же совещании отношения резко обострились: Дмитрий Иванович настаивал на том, чтобы новый великий князь Тверской признал себя его «молодшим братом» и поцеловал ему крест, как государю всея Руси. Михайла Александрович, рассчитывавший на поддержку Ольгерда, наотрез отказался. Он соглашался жить с Москвой в ладу и в мире, но на основах полного равенства.

В пылу разгоревшегося спора он заявил, что великое княжение над Русью по праву принадлежит его роду и что московские князья, наводя на Тверскую землю татар, оттягали это право «великими неправдами, воровством и кровью». Взбешенный Дмитрий ответил, что сам Михайла Александрович с помощью лютого врага Руси — Ольгерда Литовского воровским образом отнял тверской стол у князя Василия Кашинского и что в этом деле он, Дмитрий, как старший из русских князей, принимает на себя обязанности третейского судьи. Он велел тут же взять Михайлу Александровича и «держать его в нятьи, доколе ему, великому князю Московскому и всея Руси, крест не поцелует либо вернет тверской стол кашинскому князю, который всегда был Москве другом».

— Сдается мне только, что с вежами да со сбором войска надобно нам весьма и весьма поспешать, — негромко, но значительно промолвил младший брат Гавши, боярин Федор Кошка. Это был еще молодой белокурый человек с мягкими вкрадчивыми движениями, круглолицый и гладкий, при одном взгляде на которого становилось понятным, почему получил он такое прозвище.

— Мы времени и так не теряем, — ответил Дмитрий, — а почто еще сверх того поспешать?

— Не нагрянул бы кто выручать тверского князя прежде, нежели мы того ждем.

— Кому нагрянуть? Мы всех тверичей караулим крепко и за ними глядим во сто глаз. Упредить они никого не могли.

— Сами-то не могли, ан, может, другие им услужили.

— Окстись, Федор Андреич! Кто бы решился такое содеять?

— Небось у Михайлы Александровича есть и в Москве доброхоты, — не сразу ответил Кошка, бросив косой взгляд на Ивана Вельяминова. — Нешто не могли они снарядить гонца, хоть к Ольгерду?

— Али ты чего знаешь?

— Кабы знал, не таил бы… Сказываю только, что могло такое быть.

Дмитрий замолк и нахмурился. Слова Кошки его встревожили. Торопливо закончив трапезу, он резко поднялся, коротко помолился на образа и приказал:

— Упредить Свибла, Федьку Беклемиша и иных предстателей [174], чтобы были на местах. До полдника сам обойду все вежи и погляжу, как идут работы.

Глава 3

Первое упоминание о Москве [175] мы находим в летописях под 1147 годом в связи с тем, что там состоялась встреча двух князей-союзников: Юрия Долгорукого и Святослава Новгород-Северского. С этого года и ведется официальная история нашей древней столицы. Но самое возникновение тут населенного пункта, может быть, прежде носившего иное название, с полным правом следует отодвинуть значительно дальше в глубину веков.

Доподлинно известно, что еще до прихода сюда князя Юрия Долгорукого на месте Москвы стояло большое село, принадлежавшее суздальскому боярину Степану Кучке. Еще раньше того здесь находился городок славянского племени вятичей, покоренных Владимиром Святым. Городок этот возник не позже IX века, о чем свидетельствуют обнаруженные при раскопках предметы быта, украшения и монеты. Среди последних найдены были арабские дирхемы первой половины IX столетия, и это доказывает, что население существовавшего здесь города уже тогда вело какие-то торговые отношения с Востоком. Но и это не было началом Москвы: те же раскопки обнаружили в западной части нынешнего Кремля остатки нескольких родовых городищ, относящихся к VI веку. И наконец, археологи установили, что человек облюбовал это место для поселения еще в эпоху каменного века, за три тысячи лет до Рождества Христова, и с той поры здесь, по-видимому, никогда не угасал очаг какой-то оседлой жизни.

Для наших отдаленных предков и их предшественников кремлевский холм являлся исключительно удобным местом для поселения: от вражеских набегов он был надежно защищен омывающими его с трех сторон реками — Москвой и Неглинной, множеством непроходимых болот и дремучими лесами, раскинувшимися на сотни верст вокруг. Истории известны случаи, когда шедшее на Москву неприятельское войско сбивалось в этих лесах и не могло обнаружить города.

В то же время местность изобиловала всевозможной дичью и ценнейшими породами пушных зверей, меха которых являлись тогда основой меновой торговли; реки были полны рыбой и служили удобными путями сообщения, а климат и почва были благоприятны для земледелия. Все это обеспечивало редкому населению края спокойную и сытую жизнь, что очень скоро стало известным и в южнорусских княжествах. Уже в XI–XII веках крестьяне из Киевской Руси, жестоко страдавшие от непрекращающихся междоусобий своих князей и от частых набегов степных кочевников, усиленно начали переселяться на север, в Суздальскую землю, и это — в совокупности с другими, отмеченными выше преимуществами — предопределило перенесение сюда в дальнейшем и великокняжеской столицы.

Юрий Владимирович Долгорукий — первый из великих князей, решившийся пренебречь Киевом ради Суздальской земли, — за какую-то провинность отобрав у боярина Кучки его москворецкие угодья, сразу же оценил все удобства этого места и основал здесь городок, который в 1156 году был обнесен прочным бревенчатым тыном и превратился в небольшую крепостцу, охранявшую подступы к Суздальскому княжеству. Очевидно, городок рос и развивался быстро, ибо уже в 1237 году, во время нашествия Батыя, летопись отмечает, что при взятии Москвы татарами здесь были разрушены многие монастыри и церкви.

В 1271 году вновь отстроившаяся Москва впервые становится столицей небольшого удельного княжества, доставшегося младшему сыну Александра Невского — Даниилу. При его сыновьях — Юрии и главным образом Иване, получившем прозвание Калиты, начинается быстрый рост Московского княжества, которое, в силу личных качеств своих князей и исключительно выгодного географического положения, превращается в центр объединения русских земель. Только лишь за годы княжения Ивана Даниловича территория этого княжества увеличилась в семь раз.

Калита значительно расширил свою столицу и обнес ее новыми стенами, а с восточной, не защищенной реками стороны окопал глубоким и широким рвом.

Городские стены по обычаю того времени были сделаны из огромных, вплотную приставленных друг к другу срубов-клетей, сложенных из дубовых бревен аршинного диаметра и заполненных внутри землею и щебнем. В вышину они имели более пяти сажен, а в толщину около двух. В промежутках между возвышавшимися над стеной глухими и проездными башнями, по внешней ее кромке, тянулось прочное «заборало», то есть забор из толстых дубовых горбылей с прорезанными в нем бойницами. Эти укрепления были по своему времени настолько сильны, что превращали Москву в почти неприступную крепость.

Много внимания Иван Калита уделил и внутреннему благоустройству города: он построил здесь первые каменные здания, значительно расширил посад и ремесленные слободы. В это же время в Москве появились первые бревенчатые мостовые и водопровод, — очевидно, подававший воду в великокняжеский дворец и на митрополичий двор, о чем свидетельствуют остатки труб, обнаруженные при раскопках рядом с фундаментом деревянных стен Ивана Калиты.

Летом 1365 года большая часть города была уничтожена страшным пожаром. И хотя исполинские стены кремля не полностью сгорели, а лишь обуглились, великий князь Дмитрий Иванович, знавший, что ему придется много воевать и что его столице предстоит выдержать не одну осаду, решил строить новые стены, впервые в истории северной Руси сложенные из камня.

У князя Дмитрия решения быстро проводились в жизнь: он хотел приступить к постройке уже в следующем году, но этому помешали два непредвиденных обстоятельства: эпидемия чумы, стоившая Москве множества жизней, и разграбление Нижнего Новгорода новгородскими ушкуйниками, наделавшее великому князю немало хлопот. Однако уже с осени начали возить в Москву камень для кладки стен. Сплавляли его по реке, на плотах и баржах, по-видимому, из подмосковного села Дорогомилова, где были обнаружены богатые залежи белого известняка, от которого новая Москва и получила свое название Белокаменной. С весны 1367 года приступили к возведению крепостных стен, и летом следующего года они были в основном закончены — оставалось лишь достроить некоторые башни и ворота.

Такой срок столь грандиозного по тем временам строительства может показаться неправдоподобно коротким. Но сомневаться в нем не приходится, ибо и начало и конец постройки отмечены в летописях. Не говоря уж о том, что надвигающиеся события заставляли князя Дмитрия очень торопиться с укреплением своей столицы, — для этого имелись и все технические возможности.

Вопреки укоренившемуся мнению, в средневековой Руси не было недостатка в опытных мастерах и строить умели быстро. Дубовый кремль [176] Ивана Калиты был выстроен всего за полгода; храм архангела Михаила в Москве был полностью закончен менее чем за год. Кстати, это доказывает, что каменная кладка отнюдь не была, даже в северной, лесной Руси, чем-то новым и неизвестным и все разговоры о том, что Дмитрий Донской при постройке своего кремля пользовался мастерами-иноземцами, лишены какого-либо основания.

Среди строителей этого кремля летописи не отмечают ни одного иностранного имени, но зато называют несколько русских. Именами этих строителей первоначально были названы многие отдельные части постройки: так, например, Спасские ворота прежде назывались Фроловскими, а Троицкие — Шешковыми; были башни — Свиблова, Беклемишева, Собакина, Тимофеева и т. д.

Достоверно известно и то, что каменные храмы Ивана Калиты были выстроены без всякой иностранной помощи — своими владимирскими и псковскими зодчими и мастерами. И в качестве образцов были взяты не византийские, а наши древние новгородские каменные церкви, архитектурный стиль которых позже был усвоен и Суздалем. По внешнему виду это были не очень затейливые, обычно квадратные здания с двумя-тремя выступающими стенными полукружиями для алтарей; наверху — круглый «барабан», увенчанный главным куполом.

Но в Москве к этому уже добавляются некоторые местные архитектурные особенности: вместо суздальских круглых арок над порталом и окнами здесь сооружают стрельчатые; по стенам идет несколько горизонтальных лепных поясов, с узорами, напоминающими русскую резьбу по дереву, а верх увенчан полукруглыми «кокошниками». Внутри эти церкви были отделаны мраморными плитами и цветной майоликой, а несколько позже греческими и русскими мастерами расписаны стенной живописью.

Сооружение такого храма обычно заканчивалось за один строительный сезон.

Глава 4

В лето 6874 князь великий Дмитрей Ивановичь, погадав с братом своим, князем Володимером Андреевичем Серпуховьским, и со всеми бояры, замыслил обновить град свой и тое же зимы повезли бел камень к городу. И заложил град Москву камен и начаша делати безпрестанно, и что задумаша, то и совершиша: город Москву стенами чюдными оградил.

Московская летопись

Когда Дмитрий Иванович, сопровождаемый князем Серпуховским, вышел на крыльцо, намереваясь пуститься в обход кремлевских укреплений, к нему подошел рослый молодец лет двадцати, с темными вьющимися волосами, чуть курносый и веселоглазый. Это был любимец и товарищ детских забав, Михайло Бренко, позже боярин и воевода.

— Тут, княже, прибег до нас какой не ведаю человек из Литовской земли. По роду не наш, не русин, но, видать, муж знатный, и с ним много слуг, — доложил он, указывая рукой на кучку спешившихся у крыльца всадников, снявших шапки при виде великого князя.

— А чего ему надобно? — спросил Дмитрий, оглядывая приезжих и останавливаясь взглядом на стоявшем впереди других невысоком коренастом человеке средних лет, с бритым подбородком и висячими рыжими усами. Он был одет в темно-зеленый кунтуш и высокие сапоги со шпорами; на поясе висел тяжелый клыч [177] в малиновых ножнах, отделанных серебром.

— Сказывает, что служить тебе приехал.

— Пусть подойдет. Да покличь толмача Ачкасова, — добавил Дмитрий, не знавший иных языков, кроме русского.

— Не надобно, Дмитрей Иванович: он по-нашему разумеет добро.

— Ну, зови.

По знаку Бренка приезжий витязь неторопливо поднялся на крыльцо и остановился перед князем.

— Челом тебе, княже великий, — с сильным иностранным выговором, но довольно правильно произнес он, низко кланяясь и касаясь пола зажатой в руке меховой шапкой.

— Будь здрав, человече! Сказывай, кто таков и отколе прибыл?

— Зовусь я ныне Яном, а прозываюсь Драницей, великий государь. Прибыл же сюда из Литвы, дабы служить тебе, коли будет на то твое милостивое соизволение.

— Ты что же, литвин?

— Нет, княже, я из старого борусского роду [178] и был средь тех, кои не захотели покориться немцам и ушли в леса. Мы бились за землю свою и за волю, доколе можно было, но что сделает горстка безоружных людей супротив одетых в железо рыцарей и их каменных замков? Нас ловили, как диких зверей, а поймав, предавали лютым казням. И ныне, кто уцелел, ушли в Литву либо к ляхам. А я пришел к тебе, великий государь.

— Почто же и ты в Литве не остался? Чай, вы с литвинами одной крови.

— Покинув землю отцов, я приехал в Литву, княже, и три лета прослужил в войске у князя Ольгерда, ожидаючи, что поведет он нас на немцев. Но увидел, что у него не то на уме: он воюет русские земли и тем лишь пособляет проклятым рыцарям. Потому и хочу тебе служить.

— Где же ты по-нашему научился?

— Да у Ольгерда ж. Почитай, у него все войско по-русскому говорит.

— Так… А тебе, часом, не случалось видеть у немцев самопалы либо арматы огненного бою?

— Случалось, княже. Однова мы у рыцарей такую армату отбили, и я добре разглядел, как она сделана.

— И выпалить из нее сумеешь?

— Сумею, государь, коли огневое зелие [179] будет.

— Вот это добро! Такой человек мне надобен. Мыслю и я невдолге завести в своем войске арматы — тогда поставлю тебя учить людей огненному бою, а покуда тебе и иное дело сыщется. Коли будешь мне верен и к службе окажешься усерден, на меня не посетуешь.

— Челом тебе, княже великий!

— Челом, челом… У нас говорят: «Спаси Бог» либо «Спаси Христос»! Да ты какой веры? Чай, вы, боруссы, язычники?

— Народ наш молился своим богам и наивыше всех чтил мать-землю Жемину да бога войны Натримпа. Рыцари нас обращали в христианство силою, но, когда покинули нас наши боги и уразумели мы суть новой веры, стали принимать ее и сами, без понуждения. И я принял.

— За это хвалю. В чем же, однако, уразумели вы суть Христовой веры?

— В том, княже, что, кому нет удачи на этом свете, будет удача на том. И поелику немцы нас мучают здесь, на земле, мы их будем мучить в жизни вечной, — убежденно ответил Драница.

Услышав такое рассуждение, смешливый Бренко прыснул в кулак. Улыбнулся и Дмитрий.

— Ну, это вы того, — промолвил он. — У нас не так. Немцы хотя и христиане, но еретики, и за то самое их бесы в аду и без вас намучают. А ты, коли хочешь служить мне, изволь креститься в нашу, православную веру.

— Воля твоя, великий государь, — покорно ответил Драница.

— Ну то-то… Был ты Яном, у нас станешь Иваном. А по родителю как ты зовешься?

— Отец мой по имени был Гримонт, княже великий.

— Похоже на Григория. Стало быть, у нас будешь зваться Иваном Григорьевичем. Ты, Миша, — обратился князь к Бренку, — устрой его покуда у себя да скажи отцу Мефодию, чтобы его скорее окрестил. А там поглядим, где ему поместье выделить и к чему приставить.

* * *

Подойдя к главным, Боровицким воротам, получившим это название от некогда дремучего, а теперь уже сильно поредевшего соснового бора, подступавшего здесь вплотную к городу, Дмитрий Иванович поднялся на венчавшую ворота башню и осмотрелся кругом.

Десятки раз уже глядел он отсюда на новые, вырастающие вокруг его столицы укрепления, — радостно было глядеть, — и вместе со стенами в сердце его вырастала затаенная гордость собой: ведь это его воля подняла тысячелетиями лежавший в земле камень и превратила его в неприступную белокаменную твердыню!

Но сегодня ему пришла и другая мысль: да, все это создано его велением, но люди-то каковы! Ведь не минуло и полутора лет с того дня, как заложил он в основу этих укреплений первый камень, а сейчас погляди: вьется вокруг города пояс высоченных каменных стен, коих не сокрушить никакому ворогу! Снизу они много толще, но и по самому верху можно без боязни гнать на двух тройках рядом. «И все это поднято руками своих, владимирских мастеров, по расчетам и указаниям не заморских зодчих, а своих же, русских. Отколе только взялись! Вот хоть бы Федька Беклемиш: на вид куда увалень, а оказался ума палата и в работе горел! Эвон какую башню вымахал! В бояре его пожалую… А Тимоха Векшин: пришел в лаптях, на вид ледащий, попервах работал, как все, а ныне такого умельца хоть и в Цареград не стыдно. Этого деньгами одарю да вотчиной — в бояре он рылом не вышел… Да, башковит русский народ и руки у него золотые! Чего бы только он не достиг, кабы дать ему единую разумную волю да сбросить с его богатырских плеч постылый татарский гнет! И я его сброшу! — уверенно подумал Дмитрий. — Братьев родных не пожалею, коли станут мне в том помехой, непокорное княжье буду давить, как вшей, землю стану есть, а сброшу! Инако недостоин я перед Богом княжить над таким народом!»

Спустившись с башни, Дмитрий со своими провожатыми двинулся по верху стены на восток, вдоль речки Неглинной. Здесь все каменные работы были закончены, и сейчас плотники между идущими по внешнему краю стены массивными каменными зубцами прилаживали толстые дубовые щиты — «заборала» — с проделанными в них скважнями [180]. Чуть поодаль, со внутренней стороны укреплений, сотни две обнаженных по пояс рабочих в облаке пыли рушили кусок деревянной стены старого кремля. Чтобы не оставлять город без защиты, на случай всегда возможного нападения, ее сносили по частям, по мере того как сажен на двадцать впереди вырастала новая каменная стена, охватывающая, таким образом, гораздо более обширное пространство.

Сильно обгоревшие и трухлявые бревна старой стены выкатывали крючьями на берег и спускали в реку; те, которые сохранились лучше, тут же пилили на доски и на дрова. Все прочее шло на забутовку новой стены, которая хоть и строилась из другого материала, но по старому способу: с двух сторон, на крепком растворе извести, клали облицовку из толстых, грубо обтесанных каменных плит, а промежуток заполняли землей и щебнем.

Около Курятных ворот великого князя встретил главный предстатель, боярин Федор Андреевич Свибло, руководивший всем строительством. До начала этой постройки во всей Москве никто не догадывался, что под скромной внешностью этого немногословного сорокалетнего человека скрывается талантливый самородок, бог весть откуда и какими путями почерпнувший свои обширные познания, которым мог бы позавидовать не один прославленный зодчий.

Два года тому назад, когда боярская дума решала, как строить новый кремль и в каких землях искать умельца, способного руководить его постройкой, разгорелся жаркий спор: одни стояли за Византию, другие хотели строить по образцу немецких каменных крепостей-замков и звать зодчего немца. И тогда, неожиданно для всех, поднялся не любивший споров Федор Свибло.

— А на что нам немцы да греки? — негромко промолвил он. — Нешто у нас своих образцов мало? Вон хотя бы каменный кремль во Пскове: почитай, три века уже стоит и досе не сумели его взять те самые немцы, у коих вы теперь учиться хотите. Да и в Изборске не хуже. Есть и в иных заходных городах наших И все те кремли ставлены своими, русскими людьми.

Бояре подняли было Свибла на смех, но Дмитрию Ивановичу его слова пришлись по душе.

— Псковский кремль и вправду неплох, — сказал он, — да ведь надобно суметь такой сделать!

— Еще и получше сделаем. Без немцев и без греков, своими, русскими руками да умом.

— Ты, что ли, сделаешь? — насмешливо спросил старый боярин Босоволков.

— Хоть и я, — спокойно ответил Свибло. — Поеду во Псков и в иные каменные русские города, все обсмотрю и обмерю и выстрою не хуже, ежели великий князь повелит.

Бояре зашумели. Дмитрий был в нерешительности, но митрополит Алексей, перед словом которого привыкли склоняться все, неожиданно поддержал Свибла, и это положило конец спорам. Через несколько дней Федор Андреевич выехал во Псков и в Изборск, а младший его брат Александр — в Старую Ладогу и в Порхов для изучения тамошних каменных крепостей. Вернувшись несколько месяцев спустя с подробными записями и чертежами, они стали во главе строительства, многое еще додумали от себя и полностью оправдали оказанное им доверие: новый кремль получился на славу и Москве теперь не страшна была никакая осада.

— Ну что, Федор Андреевич, — спросил Дмитрий, когда боярин подошел и отвесил ему положенный поклон, — когда мыслишь управиться?

— К осени управимся, княже, — ответил Свибло. — Немного уже и осталось: с полуночной стороны, от самых Боровицких ворот, все башни выведены доверху, в Беклемишевой осталось лишь свести верх, Шешков свою тоже кончает. Более иных поотстала Фролова, да вот ведем теперь две новых, глухих, что ты велел добавить со стороны Москвы-реки.

— А Собакина как?

— Тимоха ее завершил. Ноне леса убирают.

— А ну, пойдем глянем.

Собакина башня стояла возле оружейного двора, в северо-восточном углу неправильного четырехугольника, образуемого стенами нового кремля. Несколько выступая из стен наружу, для удобства стрельбы, она представляла собой массивное круглое сооружение с выходящими на все стороны бойницами и плоской крышей, увенчанной по краю каменными зубцами.

Не доходя до нее шагов десять, Дмитрий остановился и обшарил ее сверху донизу внимательным, изучающим взглядом. Добрая работа! Камни тут подобраны один к одному и обтесаны гладко, будто выструганы. А оттого и вся башня кажется легче и стройней, чем другие.

Из ближайшей бойницы высунулась взлохмаченная русая голова на тонкой журавлиной шее и озабоченно поглядела наверх, где в это время здоровенный рабочий. с трудом удерживаясь на оголенных стропилах, готовился спускать тяжелую, заляпанную известью лесину.

— Эй, Кострома! Убьешься! — хриплым голосом закричала голова. — Обвяжись, дурило, веревкой да за зубец! С черта вырос, а все глупой, как дитё!

Заметив внизу великого князя, голова мигом втянулась в бойницу, а через минуту из башни показался и поспешно направился к Дмитрию и сам ее обладатель, мастер Тимофей Векшин. Вначале ему была поручена постройка другой башни, на восточной стене кремля. Но когда сын боярский Иван Собака, строитель угловой и наиболее ответственной башни, получившей его имя, сорвался со стены и поломал обе ноги, Векшин был переброшен сюда и много раньше, чем ожидали, завершил постройку.

— Будь здрав, Тимоша, — приветливо сказал Дмитрий Иванович. — Добрую башню ты вывел! Спаси тебя Христос, а я твоей службы не забуду.

— Рад служить тебе, великий государь, — земно кланяясь, ответил Тимоха.

— Все закончил?

— Все, княже. К вечеру леса уберем.

— Тебе от меня двадцать и пять рублев, а ватаге твоей пять ведер крепкого вина и день роздыху. Теперь ворочайся на свою старую башню и там потрудись тако же. Как ее завершишь, еще тебя награжу.

— Благодарствую, великий государь, спаси тебя Господь! А я послужу тебе, доколе живота хватит.

Дмитрий вошел в башню и по крутой каменной лестнице поднялся на ее плоскую крышу. Прямо перед ним развернулся неохватный вид на холмистое, покрытое лесами Занеглименье с разбросанными там и сям селами и монастырями; справа раскинулся захоронившийся в зелени обширный московский посад, отделенный от города широким рвом, идущим вдоль восточной стены кремля. От столицы во все стороны разбегались дороги: тверская, дмитровская, ярославская, владимирская, ордынская, серпуховская… Сколько их!

«Вот ежели бы воспарить птицею да поглядеть сверху на мою Москву, — подумал Дмитрий, — не иначе, она бы звездою представилась: дороги от нее что лучи и вдоль каждой тянутся по обе стороны избы, аж до самого леса! А придет время, и сольются все те лучи в один круг-солнце, и всей Руси светить оно станет!»

Спустившись вниз, Дмитрий зашагал дальше, по восточной стене, не задерживаясь, миновал уже законченную Никольскую башню и остановился у Фроловых ворот, находившихся в средней части этой стены. Со стороны посада, прямо перед ним, расстилалась площадь торговых рядов, окаймленная несколькими деревянными церквами; вглубь кремля, к государеву дворцу, вела отсюда довольно широкая, мощенная бревнами улица. У моста, перекинутого через ров, стояло с полсотни груженых телег — там шла толкотня и неразбериха, в воздухе висела крепкая ругань: узкие ворота пропускали лишь по одной телеге, к тому же то и дело надо было останавливать их движение, чтобы выпустить едущих из города. Поглядев с минуту на всю эту кутерьму, Дмитрий нахмурился.

— Это негоже, — обратился он к боярину Свиблу. — В сей стене беспременно надобно еще ворота пробить. Либо под Никольской башней, либо под Тимофеевой. А то и под обоими. Глянь, что деется!

— Истинно надобно, княже, — ответил боярин, — да ведь ты дюже торопил с постройкой, а ворота да мосты много времени отымают.

— Ништо, коли надо, так надо. Управились мы быстрей, нежели я мыслил, а без вторых ворот тут беда. Ставь их у Тимофеевой башни, поелику она еще не завершена. Спереди, на случай чего, выведи каменный заслон и за ним ломай стену.

— Сделаю, Дмитрей Иванович.

— Ныне Тимоха со своею ватагою снова сюда перейдет — они эти ворота борзо сробят. А Фрол где?

— Должно, внизу, в проезде, ворота навешивает.

Спустившись со стены, Дмитрий вошел под округлые своды проездной башни. Здесь человек двадцать рабочих, обливаясь потом и с трудом удерживая на весу створку железных ворот толщиною в вершок, только что отлитых взамен временных, дубовых, старались навесить ее на огромные, вмурованные в стену крючья. Высокий и толстый человек в расстегнутом кафтане, зычно покрикивая, руководил их движениями. Это был предстатель Фрол Беклемиш. Увидев князя, он тотчас подошел к нему с низким поклоном.

— Ты, Фрол, что-то от других поотстал, — строго сказал Дмитрий. — Гляди, твоя башня лишь наполовину сделана, а Тимоха свою ныне закончил.

— Так ведь у Тимохи глухая башня была, княже, а моя проездная! Нешто это одно? — оправдывался Фрол. — К тому еще, туда непрестанно туды-сюды ездют, и то мне в работе великая помеха.

— Потому с тебя столько, как с иных, и не спрашивал. Однако поспешай. Дабы все завершить, сроку даю тебе месяц. Управишься — награжу, а нет — на себя пеняй!

— За месяц управлюсь, государь.

— Поглядим.

На угловой, юго-восточной башне великого князя уже ожидал брат Фрола, Федор Беклемиш. У этого все было в исправности, работа подходила к концу, а потому, долго тут не задерживаясь, Дмитрий двинулся дальше, по стене, идущей вдоль реки Москвы. Здесь она была особенно высока, а местами шла в два и три яруса.

Миновав две недавно начатые башни, великий князь остановился у третьей, почти законченной. Это была особая, так называемая Тайницкая башня, из которой предположено было провести подземный ход к реке, чтобы в случае длительной осады можно было по ночам пополнять запасы питьевой воды в городе. Но дело разрешилось проще: во время рытья под самой башней открылся родник чистой ключевой воды. Другой родник, еще более обильный, нашли под Собакиной башней, так что Москве теперь не угрожал недостаток воды, сколь долго ни затянулась бы осада. Подземный ход все-таки сделали, но придали ему иное, чисто военное назначение, а, чтобы о тайнике не было лишних разговоров, башню было велено впредь называть Шешковой, по имени ее строителя.

Поглядев на нее снаружи, Дмитрий велел своим спутникам ожидать его под стеной, а сам опустился в подземелье. Здесь при свете факелов несколько рабочих под наблюдением Шешкова заканчивали крепление подземного хода. Пройдя его из конца в конец, князь обернулся к предстателю, сопровождавшему его со светильником в руке.

— Ну, спаси тебя Бог, Андрей! Ты добро потрудился, и я твоей работой вельми доволен.

— Робил как умел, княже. И рад, коли угодил тебе.

— Ты откуда родом?

— Тутошний я, московский. Из села Кудрина.

— Из Кудрина? Погоди… Есть там вблизи деревенька Удомля и рядом с ней пустошь.

— Знаю ее, государь. Добрая пустошь. Гридиной она прозывается.

— Жалую ту деревню и пустошь тебе, в вечное володение.

— Спаси тебя Христос на долгие годы, великий государь! — кланяясь в землю, ответил Шешков. — А я за тебя хоть сейчас живот положу!

— Живой ты мне лучше послужишь. Да вот еще чего: окромя тех осьмерих, что крест целовали, ведает ли еще кто-либо о сем тайнике?

— Опричь их да меня, не ведает ни одна душа, княже. Иных я сюды не пущал.

— То добро. Каждому из них, сверх положенного корму [181], пять рублев и по паре новых сапог. Да еще раз накажи им крепко, чтобы языками-то не трепали. Рыли, мол, родник, и только.

— Будь надежен, великий государь, нешто наш мужик свое крестоцелование порушит? Да и подобрал я для тое работы людей верных и непьющих.

— Верю вам. Ну, завершай тут, с Богом!

Выйдя из подземелья, Дмитрий Иванович низом, вдоль внутренней стороны стены, направился к последней перед Боровицкими воротами, Свибловой башне, стоявшей на углу, при впадении Неглинки в Москву-реку. Но не успел он сделать и двадцати шагов, как со стороны дворца показался всадник, в котором князь сразу узнал своего окольничего [182], Ивана Гавриловича Кутузова.

— Дозволь сказать, великий государь, — промолвил он, осадив коня перед Дмитрием и легко соскакивая на землю.

— Сказывай, — ответил несколько встревоженный князь.

— К тебе из Орды посол от великого хана!

— От Мамаева хана?

— Нет, княже, от хана Азиза.

— Ну, этот хоть тем велик, что сам себе хозяин. А кто таков посол-то?

— Муж еще молодой и обличьем на татарина не похож нимало. А по имени Карач-мурза.

— О таком не слыхивали. Должно, не вельми важная птица.

— Не думай, княже: нукер перед ним туг [183] о трех хвостах возит.

— Стало быть, ханского роду! Все одно, пусть пождет, покуда я его принять схочу. Наших послов в Орде тоже не вдруг принимают. А людей с ним много?

— Душ с полста, государь.

— Поставь их на Посольский двор. Посла чтить, как князя, по сану ему и корм отпускай, а людям его — как положено.

— Слушаю, княже.

— Да упреди владыку Алексея. Скажи ему, что хочу с ним ныне же совет держать.

Глава 5

В лето 6876 князь великий Дмитрий Ивановичь Московский да Алексей-митрополит князя великого Михаила Александровичя Тферьского зазваша на Москву любовью, а в правде бысть ему суд на-третеи и поимаша его и бояр его всех, и разведоша их розно и быша в нятьи и в истоме. А князь Михайло седе на Гавшином дворе, и потом не за долго время внезапу приидеша из Орды посол татарский князь Карачь, и тогда помысливше и укрепив князя Михаилу крестным целованием, отпустиша его восвояси.

Никоновская летопись

Митрополит Алексей — человек обширного ума и большой государственной мудрости, — узнав о прибытии ордынского посла, советовал великому князю принять его немедля и без нужды не раздражать хана в такой момент, когда перед Москвою уже стояла неотвратимая угроза войны с Литвой. Но Дмитрий, глубоко чтивший святителя и с детства привыкнувший следовать его советам, в этом вопросе проявил необычную неуступчивость.

— Пусть пождет татарин! — решительно сказал он. — Не хочу, чтобы все эти мурзы да ханы мыслили, будто они на Руси хозяева и что так уже их русский государь страшится!

— Подумай, чадо мое, — промолвил несколько задетый митрополит, — к месту ли будет ныне хану когти казать? Я в том пользы не вижу. К тому же не знаем мы, с чем посол-то прислан. И может, для нас же лучше будет, коли мы о том без промедления сведаем.

— С чем он прислан — отгадать немудрено: сам знаешь, отче, боле двух годов мы хану Азизу дани не посылали.

— Тем паче не надо бы ханского посла зря ярить.

— А какая в том беда? Все одно больше положенного он не спросит, а что положено — хоть так, хоть эдак отдавать надобно. Да я его долго томить не стану, а и умалять себя перед погаными тоже не хочу! Нешто ордынские ханы наших послов сразу принимают?

Владыка вздохнул, но спорить больше не стал. Он хорошо понимал, откуда все это у Дмитрия: будучи наставником юного князя, он сам воспитывал в нем с малых лет неустрашимого воина, учил не гнуть спины перед ханами, последовательно и настойчиво готовить его для решительной борьбы с Ордой. То, что он теперь слышал от Дмитрия, было следствием его собственных наставлений и в глубине души его даже радовало. И потому он только сказал:

— Ну, гляди сам… Ты государь, твоя, стало быть, и воля.

Прошло несколько дней. Ханский посол терпеливо ожидал приема и никаких признаков гнева или неудовольствия не обнаруживал. Его часто видели разъезжающим по Москве на великолепном арабском жеребце, в сопровождении двух или трех нукеров, почтительно державшихся немного позади. Он с любопытством поглядывал вокруг, иногда придерживал коня у иных боярских хором, изукрашенных особенно искусной резьбой, издали долго смотрел на дворец великого князя, увенчанный златоверхим теремом и являвшийся замечательным образцом деревянного зодчества. Но к новым укреплениям близко не подъезжал и, казалось, даже не глядел в их сторону, хотя ему, как послу великого хана, никаких препятствий в том не чинили.

Держался он с достоинством, но без надменности — не так, как обычно держали себя на Руси ханские послы. В беседы ни с кем не вступал, лишь изредка перекидывался со своими спутниками короткими фразами по-татарски. Однажды зашел в лавку искуснейшего московского бронника [184] Ивашки Чагая, выбрал наилучший тончайшей работы юшма́н [185], по-русски спросил, сколько стоит, и заплатил сполна, не торгуясь, хотя Ивашка и заломил с него цену вдвое большую против обычной.

Вечерами, говорили слуги Посольского двора, иной раз сидел он подолгу у горящего светца и писал что-то в небольшую тетрадь, которую хранил в зеленой сафьяновой сумке, расшитой золотою битью [186].

Обо всем этом тотчас докладывали Дмитрию. Если бы татарин вел себя вызывающе и чем-либо проявлял свое нетерпение, молодой государь, в котором много еще оставалось неизжитого юношеского задору, вероятно, заставил бы его ожидать дольше. Но скромное поведение посла его обезоруживало, и вечером четвертого дня он через окольничего Кутузова объявил Карач-мурзе, что назавтра его примет.

Не сомневаясь в том, что посол приехал требовать уплаты дани, Дмитрий прикинул в уме, чем можно укрепить ханское терпение, а одновременно и ослабить опасность, всегда грозившую Москве со стороны Орды. Раньше у его предшественников был для этого только один путь: выражение полной покорности и беспрекословное повиновение. Теперь же, когда Орду раздирали внутренние неурядицы и у хана не было прежней уверенности в несокрушимой силе своего оружия, несравненно правильнее было показать ему свою растущую мощь.

«Силу мою его посол уже видел, — думал Дмитрий. — Небось втайне все глаза обмозолил о наши новые стены! Пусть теперь поглядит да расскажет своему хану, как русский государь живет и как ему служат». И он решил поразить Карач-мурзу внушительностью своего приема.

Чтобы посол не подумал, что ему устраивают особо торжественную встречу, никакого воинского наряда в тот день ко дворцу поставлено не было: лишь, как обычно, стояли у крыльца два парных стража в красных кафтанах и с копьями в руках да два другие с саблями наголо, у дверей Думной палаты, где был назначен прием.

Эта палата представляла собой просторный, почти квадратный зал с четырьмя резными деревянными колоннами посредине и с рядом высоких стрельчатых окон, выходящих на площадь. Его стены сверху донизу были облицованы большими четырехугольными щитами из мореного дуба, изукрашенными по краям вычурной резьбой, а местами закрыты драгоценными тканями и узорчатыми бухарскими коврами, поверх которых было развешано всевозможное оружие. Выше человеческого роста, в середине каждого щита висело золотое или серебряное блюдо тонкой чеканной работы. Внизу, вдоль стен, тянулся ряд широких, покрытых коврами скамей, на которых разместилось человек сорок московских бояр, все в богатых, шитых золотом и жемчугом ферезеях [187], надетых поверх шелковых либо легких, заморского сукна кафтанов.

Прямо против входа, под большим образом святого Георгия Победоносца в усыпанном драгоценными камнями окладе, на невысоком, крытом парчой помосте стоял резной деревянный трон с полукруглой спинкой и подлокотниками, выложенными золотом и слоновой костью. На троне сидел Дмитрий Иванович, великий князь Московский и всея Руси, в сверкающем самоцветами парадном облачении, в бармах и отороченной собольим мехом Мономаховой шапке, украшенной крупными голубыми бриллиантами и увенчанной золотым крестом.

Лицо Дмитрия, которому он тщетно силился придать величие и каменную неподвижность, было зло и нахмурено: в этом неудобном, тяжелом облачении ему было нестерпимо жарко, тело чесалось, пот выступал на лбу крупными каплями, противной щекочущей струйкой сбегал по спине, между лопаток.

Справа от него в деревянном кресле, очень похожем на трон, но без золотых украшений и без подножки, сидел в черной шелковой рясе и в белом клобуке митрополит Алексей, а слева, в таком же кресле, серпуховский князь Владимир Андреевич в расшитом золотом белом атласном кафтане.

Позади этой группы, охватывая ее полумесяцем, неподвижно стояли двенадцать воинов-великанов, один к одному, как родные братья, — все в одинаковых стальных кольчугах с посеребренными зерцалами [188] и в шлемах-шишаках, — опоясанные тяжелыми богатырскими мечами. Сбоку, шагах в пяти от кресла митрополита, стоял одетый в черное молодой еще человек — княжеский толмач Ачкасов.

Оглядев в последний раз палату и находившихся в ней людей, Дмитрий отрывисто приказал:

— Ввести татарина!

Окольничий Кутузов, стоявший у входа, низко поклонился великому князю и тотчас вышел. Минуту спустя двери распахнулись на обе половинки, и в палату вошел ханский посол в узорчатом восточном халате, подпоясанном шелковым кушаком, в зеленых сафьяновых сапогах с загнутыми кверху носками и в круглой, приплюснутой сверху меховой шапке. На боку его висела татарская сабля в черных с золотом ножнах.

Взглянув на него, Дмитрий едва сумел скрыть свое изумление: легким, уверенным шагом, так непохожим на расхлябанную походку природных наездников-татар, к нему приближался высокий и стройный мужчина лет двадцати пяти. В его красивом, правильном лице с бритым подбородком и небольшими темными усами не было ничего татарского. И вдобавок с этого лица, из-под черных, тонко очерченных бровей, смело и открыто глядели на князя большие глаза, синие и ясные, как у девушки. Если бы Дмитрий доподлинно не знал — кто это, он готов был бы поклясться, что видит перед собою своего соотечественника.

Посол между тем, остановившись шагах в пяти от трона, снял шапку, приложив руку ко лбу и сердцу, низко поклонился митрополиту Алексею, а уж после этого, и далеко не столь низко, — великому князю. Потом снова надел шапку и вскинул глаза на Дмитрия. Поза его не выражала ни особой почтительности, ни высокомерия: он стоял как равный перед равным.

Увидев, что Карач-мурза стоит перед ним в шапке, Дмитрий Иванович нахмурился, но сейчас же овладел собой: посол имел на это полное право, ибо представлял здесь особу великого хана, свою зависимость от которого он, великий князь Московский, пока еще вынужден был признавать.

«Иные ханские посланцы держат себя перед русскими князьями и вовсе без уважения, — успокаивая себя, подумал Дмитрий. — Бывает, кричат и ножищами топают… Этот, видать, не таков. Может, и шапку бы передо мною скинул, не заставь я его прождать четыре дня. Шуму не поднял, а вот теперь со мною квитается… Потому и владыке сперва поклонился, а уж после мне».

— Спроси его, с чем прислан? — помолчав, обратился Дмитрий к толмачу. Тот выступил вперед и повторил его вопрос по-татарски.

— Толмача не надобно, князь, — с еле уловимым восточным выговором, но правильно сказал по-русски посол, — я добро знаю по-вашему.

— Али ты уже бывал на Руси? — с удивлением спросил Дмитрий.

— На Русь я приехал впервой. Но я знаю языки смежных с Ордою народов, и русский тож.

— И видать, знаешь не хуже нас. Да ты не русский ли, часом?

— Нет, князь, я татарин и родился в Орде, — ответил посол. В этих спокойно произнесенных словах что-то неуловимое для других коснулось, однако, чуткого уха митрополита и заставило его особо насторожиться. Он уже и раньше не отводил от лица Карач-мурзы пытливого, изучающего взгляда.

— Ладно, сказывай, с чем тебя прислал великий хан, — промолвил Дмитрий Иванович. — Есть ли от него какая грамота?

— Грамоты нет, князь. Но чтобы ты знал, что я буду говорить от имени великого хана, он дал мне вот эту пайцзу.

С этими словами Карач-мурза вынул из-за кушака и показал Дмитрию овальную золотую пластинку с вырезанной на ней головой тигра и надписью по-татарски: «Силою всевышнего Аллаха, да будет благословенно имя великого хана Азиза-ходжи и да умрут ослушники его воли. Сему повинуйтесь».

— Добро, сказывай!

— Великий хан Азиз-ходжа, да пребудет с ним навечно милость Аллаха, повелел мне спросить: здоров ли сын его Дмитрий, великий князь Владимирский и Московский [189]?

— Скажи великому хану, что я здоров. А здоров ли отец мой, великий хан Азиз-ходжа? — с трудом выдавил из себя Дмитрий.

— Благодарение Аллаху, великий хан здоров. И он ожидает от тебя покорности и дани, которую ты не присылал уже два года.

— Дань давно собрана. Скажи великому хану, что я не посылал ее доселе лишь потому, что по Волге разбойничали ушкуйники, а после них — мятежная орда хана Булат-Темира. И я не хотел, чтобы достояние великого хана попало к ним в руки.

— Скажу, князь. Но ушкуйников ты давно прогнал, а мятежник Булат-Темир по повелению великого хана Азиза-ходжи посажен на кол. И путь из Москвы в Сарай-Берке теперь чист.

— Доведи великому хану, не минет и месяца, как дань ему будет послана. Может, не вся сразу, но за год пошлю, — решил поторговаться Дмитрий Иванович. К его удивлению, Карач-мурза не стал спорить.

— Доведу, князь, — сказал он. — Но это не все: великому хану, да ниспошлет ему Аллах долгую жизнь, стало ведомо, что ты обманом и силою захватил тверского князя Михайлу, приехавшего в Москву как гость, и держишь его в плену. Великий хан тебе повелевает: отпустить немедля тверского князя и всех людей его на волю и ни в чем им обиды не чинить.

— А что до того великому хану?! — воскликнул Дмитрий, не сразу обретая дар речи. — Это наше, русское дело. И ежели я острастку даю ворам, оберегая землю свою от смуты и крови, — в том не токмо право мое, но и долг: на то я великий князь над Русью!

— Ты в своей земле князь, а Михайла Тверской в своей. Перед великим ханом вы оба равны. И я тебе передаю повеление его, которое ты слышал.

— А коли я того повеления не исполню?

— Коли не исполнишь, жди для себя беды: великий хан разорит твою землю, ослобонит тверского князя силою и передаст ему ярлык на великое княжение во Владимире. А ты встанешь перед судом великого хана.

— Ну, это мы еще поглядим, — запальчиво начал Дмитрий, но митрополит Алексей быстро перебил его:

— Погоди, княже, дозволь мне сказать послу, — и, не ожидая ответа, он обратился к невозмутимо стоявшему Карач-мурзе: — Князь Михайла тверским столом завладел назаконно, сложившись [190] с на́большим ворогом как Руси, так и Орды — Ольгердом Литовским. А ныне замышляет он против целой Руси, о чем великий хан, должно быть, не ведает. Мы ему все подробно отпишем, а уж тогда пусть он нас и рассудит.

— Великому хану вы можете отписать, и он вас рассудит по справедливости. Но допрежь того вы должны отпустить тверского князя, как повелевает великий хан.

— Нешто на то нам срок положен?

— Великий хан сказал: я должен оставаться в Москве неделю. Четыре дня уже минуло. Еще через три я уеду и доложу великому хану, исполнена ли его священная воля.

— Ну, ежели так, говорить не о чем, — помолчав, промолвил митрополит. — Мы о том ныне же станем совет держать и завтра либо послезавтра скажем тебе, на чем порешили. Ты же, посол, будь ласков, навести меня сегодня ввечеру в Чудовой обители, — тут тебе всякий укажет. Сам, должно быть, ведаешь, в Орде я бывал не единожды, немало имею там друзей, и мне бы хотелось кой о чем расспросить тебя без помехи.

— Хорошо, аксакал, я приду, — ответил несколько удивленный Карач-мурза.

Глава 6

Митрополиту Алексею в ту пору было за семьдесят, но внешность его могла послужить образцом величавой старческой красоты. Он был высок ростом, довольно худ, держался прямо, белая как снег борода, может быть, немного слишком холеная для его сана, придавала его тонкому, одухотворенному лицу особую, патриаршую благостность. Он, пожалуй, казался бы несколько «неземным», если бы не большие серые глаза, глядевшие остро и молодо. В их спокойном, сосредоточенном взгляде не было безразличной к окружающему отрешенности подвижника, а чувствовалась твердая воля и глубокий ум.

Родившись в богатой и просвещенной семье черниговского боярина Федора Бяконта, перешедшего на службу в Москву, Алексей (в миру Элевферий) с детства получил незаурядное по своему времени образование, которое усердно пополнял в течение всей дальнейшей жизни. Его обширные знания в соединении с сильной волей и ясным пониманием стоявших перед Москвой исторических задач помогли ему не только поднять авторитет русского архипастыря на небывалую дотоле высоту, но и стать в трудные для Руси годы мудрым и твердым руководителем ее внешней и внутренней политики.

Святителя глубоко почитали не только на Руси, но и в татарской Орде. Но почитали несколько по-разному: русский народ чтил его за чистоту личной жизни и за те неоценимые услуги, которые оказывал он родной земле; татары же считали его колдуном необыкновенной силы и испытывали перед ним почтительно-суеверный страх. Слухи о творимых им чудесах ходили по всей Орде, преувеличивая действительность в десятки и сотни раз.

Русские церковно-летописные источники тоже связывают с именем святого Алексея много чудесных случаев. В чудеса можно верить или не верить, точнее — в зависимости от склада ума — можно объяснять их вмешательством божественной силы или естественными причинами. Но самих фактов зачастую отрицать невозможно, ибо их достоверность не подлежит ни малейшему сомнению. И к этому именно разряду фактов относится следующий случай, отмеченный как в русских, так и в восточных летописях и подтверждаемый целым рядом побочных обстоятельств.

В середине пятидесятых годов XIV столетия тяжело заболела хатунь Тайдула, любимая жена золотоордынского хана Джанибека. Судя по тому, что летописи говорят, что в нее «вселился бес», вероятно, тут был случай эпилепсии. К ханше привозили прославленных врачей, пробовали лечить ее всеми известными тогда способами, но ничто не помогало. Вскоре она к тому же ослепла. Тогда кто-то надоумил Джанибека обратиться к митрополиту Алексею, уже получившему известность целителя. В своем письме к княжившему в Москве Ивану Кроткому великий хан писал: «Слышали мы, что есть у вас на Руси некий поп, именем Алексай, которому Бог все дает по молитве его. Пришли к нам борзо сего служителя Божия, дабы исцелил он здравие моей любимой супруги».

Положение митрополита было нелегким: в случае неудачи он рисковал очень многим, может быть, даже головой. Летописи говорят, что, получив это приглашение, он долго молился в Богородицкой церкви и что Бог послал ему ободряющее знамение: на алтаре сама собой загорелась стоявшая там свеча. Алексей отправился в Орду, с молитвою окропил ханшу святой водой, и Тайдула прозрела. Припадки ее тоже после этого прекратились.

Случай этот произвел на татар огромное впечатление, а хан Джанибек «дароваша митрополиту многия милости и с честью великою отпустиша его на Русь».

Достоверность этого случая подтверждается тем исторически несомненным фактом, что в числе «многия милости» Джанибек за это исцеление подарил митрополиту Алексею принадлежавшее Орде ханское посольское подворье, находившееся в самом центре Московского Кремля, где митрополит, в память этого события, выстроил монастырь, названный Чудовым. Ханы больше привыкли получать подарки, чем их делать, и потому нет сомнения, что только событие совершенно исключительное могло побудить Джанибека на такую щедрость.

Известно также, что Тайдула после этого не только оказывала православной Церкви и самому митрополиту Алексею неизменное покровительство [191], но и совершила шаг, которому в ином случае едва ли нашлось бы объяснение: выпросила себе у хана, в качестве личного удела, русский город Тулу и поселилась там, окруженная православным духовенством. До конца жизни она пользовалась нормальным здоровьем, а погибла от руки убийцы при одном из дворцовых переворотов в Сарае.

Из уст в уста передавался среди татар и другой случай: будто бы, выезжая из Орды, митрополит Алексей увидел, как какой-то татарин избивает русского раба. Остановив свой возок, святитель пытался образумить истязателя, но последний ответил лишь грубой бранью и поднял руку, чтобы снова ударить свою жертву. Поднял, но опустить не мог: она как бы окаменела в этом положении. Митрополит, не сказав больше ни слова, велел погонять лошадей, и вскоре возок его скрылся из виду. Тщетно пытался татарин опустить руку. Не помогли ему ни молитвы муллы, ни усилия лучших знахарей. Рука его обрела подвижность только после того, как он догадался отпустить на волю своего русского раба.

Рассказывали и другие подобные истории. Пылкое воображение азиатов, падких на все таинственное и сверхъестественное, за долгими разговорами в чайханах и на стойбищах, у ночных костров, измышляло и пускало в обращение все новые и новые чудесные случаи из жизни русского «аксакала Али-Кисая», постепенно облекая его имя в легенду.

Спустя несколько лет после исцеления Тайдулы в Орде произошли крупные события, и митрополиту Алексею снова пришлось отправиться в Сарай, чтобы получить у нового хана ярлык, подтверждающий права и привилегии православной Церкви.

Молодой хан Бердибек захватил престол путем открытого насилия, и с его легкой руки этот способ воцарения становится в Золотой Орде не только обычным, но и почти не знающим исключений. Однако в целях восстановления истины следует заметить, что русские летописцы приписывают ему предумышленное отцеубийство едва ли основательно. Персидский историк Муин ад-Дин Натанзи, несомненно, лучше осведомленный, освещает это событие иначе. По его утверждениям виновником и душою переворота был темник Товлубей, хотя убийство хана Джанибека первоначально не входило и в его намерения. Произошло следующее.

После победной войны с Хулагидами [192], завоевав у них Азербайджан, Джанибек оставил там наместником своего старшего сына Бердибека, а сам отправился назад, в Сарай, но по дороге, где-то около Дербента, тяжело заболел, и приближенные с часу на час ожидали его смерти. Конечно, каждый из его пятнадцати сыновей надеялся захватить престол после смерти отца и был в той или иной степени подготовлен к соответствующим действиям. Эмир Товлубей, находившийся в ханской ставке, без сомнения, хорошо понимал, что он станет в государстве первым человеком, если новый хан будет обязан ему своим троном. И потому он немедленно вызвал из Азербайджана Бердибека, сообщив ему о безнадежном положении отца.

Однако к тому времени, когда Бердибек во главе крупного отряда своих нукеров прискакал в ханскую ставку, Джанибек почти выздоровел и пришел в бешенство, узнав о появлении здесь своего наследника с войском. Тогда, опасаясь жестокой расправы, Товлубей, которому уже нечего было терять, пошел на крайность: ворвавшись в ханский шатер с несколькими преданными ему людьми, он прикончил хана и тут же начал приводить эмиров к присяге Бердибеку. После этого, по распоряжению того же Товлубея, но, вероятно, уже с ведома Бердибека, в различных городах Орды были убиты его двенадцать братьев.

В отношении Руси Бердибек придерживался политики своего отца, то есть правил без излишней жестокости. Но он был вольнодумцем и в чудеса «русского попа» не верил, а случай с исцелением Тайдулы приписывал простой случайности. Желая посмеяться над Алексеем и развенчать его в глазах своих подчиненных, он, как гласит предание, пригласил его на обед и приказал слугам подать ему на блюде печеную лошадиную голову. Митрополит поблагодарил хана, затем перекрестил блюдо, и все с изумлением увидели, что на нем лежит жареная щука, которую святитель спокойно принялся есть. На Бердибека это произвело будто бы такое впечатление, что он не только дал Алексею просимый ярлык, но еще и даровал новые милости православной Церкви.

Глава 7

Церковные земли все: и леса и воды, огороды, виноградья и сады, мельницы, зимовища и летовища, — да не заимают оных ни в чем наши баскаки, ни сановные, ни служилые люди, а что буде взято, да отдадут немедля и беспосульно.

А церковные люди все: мастеры сокольники, пахари, холопы, и слуги, и работницы, и все, кто будет из церковных людей, — никого да не заимают ни во что, ни в работу, ни в сторожу. А попове и чернецы ни дани, ни поплужницы, ни таможницы, ни иного чего не дают, а кто с них возьмет, — баскаци наши, княжьи писцы либо иной кто, — смертию да умрет.

А что в законе их — иконы, книги либо иное что, да не емлют того, не издерут и не погубят. А кто будет веру их хулити, тот человек обвинен будет и умрет.

Из ярлыка хана Менгу-Тимура, 1269 г.

Здесь будет уместно сказать несколько слов об этих доныне сохранившихся «тарханных» [193] ярлыках, выданных различными ханами Золотой Орды русским митрополитам, ибо они полностью опровергают весьма распространенное, но совершенно ошибочное мнение о том, что православная Церковь терпела от татар жестокие притеснения.

В империи Чингисидов полнейшая веротерпимость и покровительственное отношение верховной власти ко всем вероучениям были предопределены еще самим Чингисханом. Будучи гениальным организатором, он хорошо понимал, что, не оскорбляя религиозных чувств покоренных народов и не восстанавливая против себя их духовенства, — будет несравненно легче удерживать в повиновении созданную им сверхимперию, охватывавшую более половины всей известной тогда земной поверхности. И потому, еще в самом начале своих завоеваний, он для всех покоренных им стран провозгласил полную свободу отправления любого религиозного культа, а также неприкосновенность церковного имущества и личности священнослужителей. В силу этой так называемой тарханной грамоты любой храмовый прислужник или монастырский раб находился в большей безопасности, чем сам монарх завоеванной Чингисом страны.

Этот обычай веротерпимости неуклонно соблюдал и внук его Бату-хан, создатель Золотой Орды. Сам он, по словам персидского историка Джувейни, «не придерживался ни одной из религий или сект и не питал никакой склонности к познанию Бога». Очевидно, он считал, что ему, «джехангиру», не подобает склонять голову перед богами побежденных им народов.

Кстати, интересно привести ту характеристику, которую дает ему названный историк: «Бату был мудрым и справедливым государем. Особенно он покровительствовал городу и торговле. Со всех сторон купцы привозили к нему в ставку свои товары. Что бы это ни было, — он брал все и за каждую вещь платил щедро. Никто из тех, кто приходил к нему для службы и для торговли, не возвращался без выгоды для себя» [194].

Почти то же самое пишет о нем армянский автор Киракос Гандзакеци в своей «Истории монголов». Он добавляет: «К Бату-хану постоянно приезжали цари, князья, купцы и все несправедливо обиженные, лишенные отчины и имущества. Он по справедливости разбирал их дела и возвращал им княжества и владения. Он щедро раздавал ярлыки и льготные грамоты, и никто не дерзал ослушаться его воли».

Чтобы облегчить возможность беспристрастного суждения о хане Батые, сыгравшем столь крупную роль в истории Руси, приведем еще отзыв о нем афганца Ал-Джурджани: «Бату был человек весьма справедливый. В продолжение его царствования подвластным ему странам ислама не приключилось ни одной беды, ни по его собственной воле, ни от его подчиненных, ни от войска. Купцы наши и все другие под его защитой пользовались чрезвычайной безопасностью и получали большие выгоды» [195].

Как видим, мнения всех этих историков — современников Батыя — вполне единодушны. Все трое принадлежали к различным, покоренным татарами народностям, и потому едва ли их можно заподозрить в искажении истины в пользу своих поработителей. Католический прелат Плано Карпини, посетивший по поручению папы ставку Батыя, тоже отзывается о нем с уважением [196]. Свидетельства всех этих авторов показывают, что для правильной оценки личности Батыя нельзя основываться только на русских летописях. Причины расхождения вполне понятны: Русь особенно жестоко пострадала от татарского нашествия; она оказала завоевателям исключительно упорное и долгое сопротивление, а потому победители, озлобленные огромными потерями, были здесь поначалу беспощадны и обложили Русь особенно тяжкой данью. К тому же свободолюбивый русский народ не мог так легко примириться с потерей своей независимости, как мирились с нею азиатские народы, издавна привыкнувшие ко всевозможным завоевателям. И потому естественно, что наши летописцы относились к татарам со жгучей ненавистью и не находили ни для кого из них доброго слова.

Конечно, образцом добродетели Бату-хан отнюдь не был. Но в управлении своим огромным, разноплеменным государством он проявлял много ума и дальновидности и показал себя блестящим организатором. Когда ему это казалось нужным, он бывал неумолимо жесток, но широко применял также методы поощрения, был справедлив, щедр, умел проявлять великодушие и по-своему был благороден.

Поелику к делам веры он был совершенно равнодушен, все религии, и в том числе православие, в пределах его империи пользовались полнейшей свободой. Пожалуй, даже к православию он относился с большей симпатией, чем к другим вероучениям. Это можно заключить хотя бы из того, что старшему своему сыну Сартаку и его жене он позволил принять православие, может быть, сознательно предопределяя этим дальнейший путь Орды, от которого ее отклонил лишь случай: ранняя смерть Сартака.

Так или иначе, но при Бату-хане никаких особых ярлыков, ограждающих права русской Церкви, не требовалось. Положение стало более тревожным после того, как на золотоордынский престол вступил Берке-хан, младший брат Батыя, принявший магометанство. Под его влиянием Орда начала быстро исламизироваться. Можно было ожидать, что в связи с этим изменится отношение татар к православной Церкви и что ханские баскаки [197] на Руси перестанут соблюдать тарханную грамоту Чингисхана. Отдельные ее нарушения, очевидно, уже имели место, и это заставило митрополита Кирилла в 1269 году обратиться к хану Менгу-Тимуру с просьбой подтвердить особым ярлыком неприкосновенность православной веры и русского духовенства.

Менгу-Тимур, царствовавший после Берке-хана, выдал просимый ярлык, начинавшийся, между прочим, весьма любопытным для исследователя вступлением: «Силою великого Аллаха и волею всевышней Троицы…» Подобную фразу в устах великого хана можно объяснить только тем, что в ту переходную эпоху — когда старое татарское язычество в Орде уступало место новым, более возвышенным формам религиозного культа — в ханской ставке почти в одинаковой степени сказывалось влияние ислама и православия, а сам хан, в совести своей, пытался если не соединить, то как-то примирить оба эти религиозные начала.

Ярлык Менгу-Тимура не только подтверждает, но и значительно расширяет привилегии русской Церкви, определенные грамотой Чингисхана. Под страхом смертной казни запрещается кому бы то ни было проявлять неуважение к православной вере и оскорблять ее священнослужителей; такое же наказание определяется за кражу или порчу богослужебных книг, икон и церковной утвари; как черное, так и белое духовенство вместе со всеми церковными и монастырскими людьми и угодьями освобождается от всех видов дани, податей и повинностей, а также подтверждается полная неприкосновенность всех церковных владений.

Подобные ярлыки в дальнейшем выдавались и другими ханами. Невзирая на то что в Орде все крепче утверждался ислам, в каждом последующем ярлыке не урезывались, а, наоборот, расширялись привилегии православия. Так, в ярлыке великого хана Узбека, выданном в 1313 году митрополиту Петру, после подтверждения всего установленного Менгу-Тимуром имеется следующее добавление: «И есть за митрополитом право судити и в правде правити все люди своя, в чем ни есть: в разбое, в поличном и в татьбе, и во всех иных делах, — ведает сам митрополит един, или кому он укажет».

Иными словами, митрополиту предоставляется право суда над всеми подведомственными Церкви людьми, причем в делах, не только касающихся религии, но также в уголовных и гражданских.

Бердибеков и следующие ярлыки дают русскому духовенству еще некоторые дополнительные льготы, главным образом в смысле свободы передвижения по землям Орды и ограждения от придирок и поборов ханских чиновников.

Если добавить к этому, что в самой Золотой Орде существовала русская епархия во главе с епископом, что во всех крупных татарских городах имелись православные храмы, а в Сарае-Берке их было пять, станет совершенно очевидным, что Церковь наша не только ни в чем не терпела обиды от татарской власти, но, наоборот, в лице золотоордынских ханов имела решительных защитников и покровителей, предоставлявших ей такие права и привилегии, которых далеко не всегда удавалось ей добиться от своих собственных, русских князей.

Глава 8

Обычные представления об отсталости древнерусской культуры неверны. До завоевания Руси татаро-монголами ни о какой отсталости говорить не приходится. Напротив, Русь этого времени, тесными узами связанная с самой передовой страной тогдашней Европы — Византией, опережала своим развитием многие из европейских стран. Она обладала высокоразвитой письменностью, литературой, зодчеством, живописью; в ней процветали ремесла и торговля. Она была грозным государством с обширными международными связями и гордым патриотическим самосознанием.

Академик Д.С. Лихачев.

Владыка Алексей чуждался роскоши и был далек от стремления к той пышности и блеску, которыми любили окружать себя западноевропейские иерархи его ранга. Но не было в нем и показного аскетизма. В соответствии с этим его покои в Чудовом монастыре были обставлены скромно, но удобно и даже уютно. Здесь не было ничего, что служило бы тщеславию или праздности, но зато было все, что необходимо для повседневного обихода, труда и отдыха человека, стремящегося не к бессмысленному и никому не нужному умерщвлению плоти, а к тому, чтобы как можно лучше и дольше послужить родной земле, православной Церкви и своему народу.

Были поздние сумерки. В рабочей келье митрополита пахло сосновой смолой и воском, где-то в углу неназойливо, но без опаски распевал сверчок. У божницы теплилась лампада — на вид беспомощный огонек ее стойко боролся со сгущающимся мраком, не давая ему затмить священные лики. Алексей давно отложил перо и теперь неподвижно сидел, откинувшись в кресле, у широкого, заваленного рукописями стола. В этот переходный час, когда день уже отошел, но еще не зажигали свечей, он любил посидеть спокойно, в раздумьях и дать отдых устающим глазам. Последние месяцы он напряженно работал над своей «Книгой поучений» [198], которую задумал написать как руководство для низших церковных иерархов, в большинстве своем пребывавших тогда в недопустимой для священнослужителя косности.

«Помыслить тяжко, — думал святитель, — сколь далеко откинуло нас басурманское иго назад, во тьму невежества, и сколь мало ныне осталось на Руси пищи для душеполезного чтения! А ведь до нашествия поганых и в грамоте, и в книгочействе, да в искусных умениях были мы впереди почти всех иных народов [199].

Почитай, с полтыщи городов и городков стояло тогда на Руси, и не зря же урмане да свеи издревле называли нашу землю Гардарией [200]: то им было в великую диковину, поелику своих городов не имели они в ту пору и трех десятков. Когда шли на нас татары, монастырей на Руси было два ста с половиною, а церквей и не счесть! В одном Киеве стояло их мало не шесть сот, да в Великом Новгороде два ста либо близко того… Ежели для всех прочих городов исчислить на круг по четыре церкви, — вот еще две тыщи. Да в книгах митрополичьих сыскал я без малого шесть тысяч сел, такоже имевших по одному храму. Не менее двух тысяч было, сверх того, княжеских да боярских домовых церквей — крестовых палат. Стало быть, вкупе набиралось у нас свыше одиннадцати тысяч православных храмов, рассадников грамоты [201].

Одним лишь тем храмам, для обихода своего и совершения положенных треб, надобно было иметь более ста тысяч богослужебных книг. И в каждом монастыре, а такоже при многих городских церквах были свои книжные списатели [202] кои трудились над переводами и размножением своих и из иных земель привезенных книг. Радели они не токмо о духовном, но такоже и о мирском, поучительном и разум возвышающем чтении. Всякий книголюб — а было их на Руси немало — знал, где и что заказать возможно. И писец за месяц либо за два списывал ему с великим тщанием и красою любую книгу, взимая за труд свой не более гривны серебром, а чаще — гривну либо две гривны кунами [203].

Были обширные книгохранилища при многих церквах и в монастырях, к примеру, в Киево-Печерском, в Авраамиевом Смоленском, при Святой Софии в Новгороде, при Успенской соборной церкви во Владимире… При всяком епископском подворье беспременно имелось училище для рукополагаемых попов, а при всяком приходе — какая ни есть школа для поповых детей и других отроков и отроковиц, к грамоте склонных. И грамотный человек не был тогда на Руси в редкость. В городах, почитай, каждый осьмой либо девятый мог читать, а не менее половины таких и писать умели.

Немало было и вельми ученых мужей, знавших разные премудрости и глаголавших на многих языцех. И, вестимо, имели они знатные вифлиотеки. Особливо князья наши… Почин тому, надо быть, положил великий князь Ярослав Володимерович, не зря прозванный Мудрым: книг имел он в своих хоромах великое множество и, сказывают, денно и нощно предавался чтению. Такоже и сын его — Святослав Черниговский, — у этого не токмо хоромы, а и клети были книгами полны. Да и Всеволод Ярославич был зело учен и легко изъяснялся на пяти языцех, окромя своего родного, — а из земли своей он николи не выезжал! В Киеве воздвиг он училище для благорожденных девиц, где обучали их грамоте и всяким наукам… Михайло Юрьевич, Мономахов внук, с греками, с латынянами и с немцами беседовал на их языках и книг имел пропасть… Не менее того имели их галицкий князь Ярослав Осмомысл и Святополк Черниговский, оба славные своей ученостью… Смоленский князь Роман Ростиславич да волынский Володимир Василькович в своих городах открыли многие училища и держали на своем корму немало грецких и латинских учителей. Роман Ростиславич столь много о просвещении народа своего пекся, что всю свою казну извел на школы да на книги и умер в столь крайней бедности, что смоляне, дабы прилично похоронить его, должны были собрать складчину… Великий князь Костянтин Всеволодович во Владимире и в Ростове Великом воздвиг училища, и многие отроки обучались там всяким наукам от грецких, латинских и своих, русских ученых мужей. И одних только грецких книг тем училищам подарил князь более тыщи… Великим книголюбцем был такоже князь Гавриил Мстиславич в Новгороде — не зря его Церковь наша к сонму святых причислила. Много порадел он о просвещении Пскова и Новгорода, где по примеру мудрого предка своего Ярослава Володимеровича повелел всех охочих до знания отроков и отроковиц обучать грамоте.

Да нешто только среди князей наших бывали столь просвещенные мужи? — продолжал свои неторопливые думы святитель, как драгоценные четки, перебирая в памяти славные имена русской древности. — А боярин Ян Вышата? А отцов Церкви сколько! Почитай, каждый монастырь был в те поры очагом мудрости… Новгородский епископ Иоаким, первый летописец земли Русской, учредил в Великом Новгороде школу еще в шесть тысяч пятьсот тридцать осьмом году, — должно, первая была на Руси [204]. Обладателями великих знаний и изрядных книжных сокровищ были такоже епископ Туровский Кирилл, митрополит Климентий Смолятич, инок Григорий Печерский, Моисей Угрин, Никон Черноризец, Исаакий Затворник… да разве всех перечислишь? Борзо и охотою шел народ наш к свету и знанию, и вот все сгубила проклятая Батыева орда! Все те сотни городов были порушены во прах, почти все те богатства книжные сгибли в пламени пожаров. И вновь одичал русский народ… Грамотный человек на Руси теперь в редкость, сколько и попов есть вовсе темных! Книг не осталось от прежнего и сотой доли. Да и кто бы о них помышлять стал, покуда хоть чуток ран своих Русь не залечила? Вот только лишь сто годов спустя Иван Данилыч Калита о них впервой вспомнил. Не тем будь помянут, — бессовестный был человек и скаред великий, но на книги денег не жалел, и немало их было на Москве размножено за годы его княжения. И за это простит ему Господь многие из его прегрешений…» [205].

Старик келарь, вошедший с серебряным свечником, в котором горели три толстых восковых свечи, нарушил размышления митрополита и вернул его мысли к действительности. Он потер лоб сухой старческой рукой и спросил:

— Что, не приходил еще ханский посол?

— Покуда не был, владыка, — ответил монах, ставя свечник на стол. — Должно, не придет уже, вишь, ночь на дворе.

— Придет беспременно. Тогда веди его прямо сюда.

— Приведу, владыка. Чем еще велишь послужить тебе?

— Ничего не надобно, отче. Ступай покуда с Богом.

Инок бесшумно вышел, а митрополит снова погрузился в раздумье. Но теперь мысли его приняли иное направление:

«А может, и впрямь не придет посол? Хотя такой слова своего не порушит, видать по обличью… Удивления оно достойно, его обличье: николи не встречал такого татарина… Да точно ли он татарин? Что-то мне с первого мига, как его увидел, гребтится иное… будто знаем он мне. Но отколь?.. Кажись, вот-вот ухвачу, постигну, ан нет, уплывает… Господи, освети разум, укрепи память мою!..»

Старец закрыл глаза и, откинув голову на спинку кресла, замер неподвижно, весь унесясь в минувшее. Так прошло несколько минут. Вдруг лицо его посветлело, в открывшихся глазах блеснула радость. Он вспомнил!

* * *

Это было тринадцать лет тому назад, когда он, Алексей, впервые посетил Орду и Господь послал ему силу исцелить ослепшую ханшу Тайдулу. В те дни в Сарае о том только и говорили. У православного епископского подворья, где остановился митрополит, день и ночь стояла толпа всякого убогого люда, чаявшего хоть коснуться одежд русского чудотворца либо поднять горсть пыли с того места, куда ступила его нога.

И вот, поздно вечером, когда уже совсем смерклось, растолкав убогих, вошел в ворота человек — по одежде знатный татарин — и потребовал допустить его к святителю. Думая, что это посланный от великого хана либо от Тайдулы, коего ожидал владыка, слуги его тотчас впустили.

Примечательный то был человек — такого, увидевши раз, не забудешь: росту огромного, в плечах косая сажень, лицом еще не стар и глаза острые, а волосы и борода белее снегу… Сказался он русским, по имени Никита, из карачевских боярских детей, но в Орде прожил уже много лет. И, испросив благословения, поведал он тогда историю вельми необычную.

Будто в городе Сыгнаке, на реке Сейхун [206], при ставке ак-ордынского великого хана Чимтая, проживает родной внук этого хана — в ту пору отрок годов двенадцати либо тринадцати. И будто тот отрок, рожденный от матери-татарки, на деле есть русский княжич, сын законный князя Карачевского, Василия Пантелеича, коего на Руси давно почитали пропавшим без вести. Но Никита, бывший его стремянным и не разлучавшийся со своим господином до самой его смерти, в тот вечер открыл всю правду…

Он рассказал, как Тит Мстиславич Козельский, научаемый братом своим молодшим, князем Андреем Звенигородским, неправдою добыл у великого хана Узбека ярлык на большое княжение в Карачеве, где по праву и правде сидел тогда братанич его — тот самый князь Василий Пантелеич… И как потом заманили дядья своего братанича и государя в город Козельск и там хотели схватить его изменой; но князь Василий им не дался и ускакал, успевши насмерть зарубить саблею звенигородского князя Андрея Мстиславича, который в том воровском деле был главный виновник и заводила…

А после, спасаясь от Узбекова гнева, князь Василий Пантелеич вместе с ним, с Никитой, бежал в Белую Орду, где был принят с почетом и два года спустя оженился на ордынской царевне, на Чимтаевой дочери. А еще спустя год родился у них сын… И невдолге, по тому же году, коль скоро стало ведомо, что умер хан Узбек, собрался князь Василий с женой и сыном в обрат, на родину, где ждал его к себе на княжение брянский народ. И за день всего до отъезда принял он нечаянную смерть от воровской стрелы. А мальчик остался у своей татарской родни и растет как татарин…

— Почему же ты его на Русь не привез, понеже он князь русский? — спросил Алексей, когда посетитель закончил свой рассказ.

— Да ведь мать-то его татарка! Нешто можно было дите новорожденное с родной матерью разлучать? Да и кто бы мне дал то сделать, ежели бы я и похотел?

— Ну а после, когда он подрос?

— Не единожды я о том думал, отче святый. И рассудил, что лучше ему покуда оставаться в Орде. Ну, привез бы я его на Русь — где бы он, сиротка, голову преклонил? В отчине его княжит лютый ворог; земля Карачевская ноне не под Русью, а под Литвой, стало быть, великий князь Московский хоть бы и захотел порадеть о справедливости — того сделать не может. От литовского государя, Ольгерда Гедиминовича, тем паче ожидать нечего: нынешний карачевский князь, Святослав Титович, ему доводится зятем, и, вестимо, Ольгерд завсегда возьмет его сторону. Нет сумнения, что на земле отцов своих княж-Васильев сын ныне найдет лишь ворогов и будет супротив них бессилен. А в Белой Орде он важный царевич — по отцу наследовал улус, который будет поболе Карачевского княжества со всеми его уделами. Да и живет при родной матери и при деде, которые в нем души не чают…

— Так чего же ты от меня хочешь? — спросил митрополит после довольно долгого молчания.

— Хочу, чтобы знал ты, владыка, как архипастырь и отец духовный всея Руси, что в басурманской Орде растет среди татар праправнук родной святого Михаила, по роду старший из всех черниговских князей, ныне живущих, в то время как в земле его отцов, по праву ему принадлежащей, княжат обманщики и воры!

— Да поможет ему Господь! Но того изменить мы не властны: сам ты сказал, что вотчина его ныне под Литвой.

— Сегодня под Литвой, а что завтра будет, о том лишь Бог ведает. Москва растет и крепнет, к ней течет вся русская сила. И может статься, недалек тот день, когда она черниговские земли у Литвы отымет. Вот тогда и замолвил бы ты, святой отец, перед великим князем свое справедливое слово и сказал бы ему, кто должен по праву княжить в Карачеве.

— Коли так случится, не сумневайся. Но ведь ежели к тому времени много годов пройдет и вырастет твой княжич в Орде, — станет он чистым татарином. Может, и слова по-нашему вымолвить не сумеет.

— Того не опасайся, владыка: я с ним не разлучаюсь и он меня почитает, ровно второго отца. Я его научил Русь любить, как мы ее любим, а говорит он и пишет по-русскому так, что еще у него поучиться можно. И знает много: он жадный до учения, как иной пьяница до вина.

— Ежели так, он нам и как татарин немалую пользу принести может.

— Да что ты, владыка! — с обидою в голосе сказал Никита. — Какой же он татарин? Почитай, половина всех русских князей берет в жены иноплеменниц, разве же их дети оттого перестают быть русскими? Вот, к примеру, князь Юрий Володимерович, заложивший ваш город Москву, на половчанке был женат, — нешто сын его, святой и благоверный князь Андрей Юрьевич, с того стал половцем?

— Тот на Руси вырос, а этот растет в Орде.

— Да разве его в том вина? Эх, отче, поглядел бы ты на нашего княжича — не стал бы такого думать: он по обличью русский как есть. Лицом весь в родителя, только у того глаза были карие, а у этого — как небесная синь. И душою тоже чист и светел, как и отец его был.

— Как же звать-то его?

— В младенчестве звали мы его Ваней, — думали Иваном окрестить, как вернемся на Русь. Так я его и ныне зову. Ну а средь татар зовется он Карач-мурза. По отцу, значит, поелику Василея Пантелеича в Орде прозвали князь Карачей. Не умели, вестимо, татары-то вымолвить «Карачевский».

Схватив начало клубка воспоминаний, что было самым трудным, святитель припомнил весь этот разговор до малейших подробностей: он обладал необыкновенной памятью. И, пожалуй, не менее необыкновенной удачей.

«Прими, Господи, смиренную благодарность раба твоего, — удовлетворенно подумал он, — явил бо мне еще раз великую свою милость! Теперь знаю, как говорить с ханским послом».

И в этот самый миг келарь доложил ему о приходе Карач-мурзы.

Глава 9

Как и все в Орде, Карач-мурза немало слышал об «аксакале Алексее» и о той чудодейственной силе, которую ему приписывала молва. Большей части того, что рассказывали, он не верил, но и остающегося было достаточно для того, чтобы митрополит представлялся ему существом необыкновенным. Впрочем, это представление не вызывало в нем суеверного страха, как в большинстве рядовых татар. Как все люди своего времени, Карач-мурза верил в Бога и верил в чудесное. Но, как человек мыслящий и получивший хорошее образование, он пытался подыскать этому чудесному какое-то разумное объяснение или хотя бы постигнуть его первопричину.

В данном случае первопричиной чудес он считал глубину познаний русского старца, которому за святость жизни Бог открыл тайны высшей мудрости. Кроме того, он знал, что в годы малолетства Дмитрия всеми делами Московского государства мудро и твердо управлял Алексей, влияние которого на русского великого князя и сейчас, как говорили в Орде, было почти неограниченно. В силу всего этого Карач-мурза еще до встречи с митрополитом, был преисполнен к нему уважения, которое укрепилось и возросло во время приема у князя, когда Алексей своим своевременным вмешательством предотвратил резкое столкновение, к которому вела запальчивость Дмитрия и которого сам Карач-мурза всеми силами хотел избежать.

Железная, нерассуждающая дисциплина и слепое повиновение полученному приказу составляли основу татарского воинского воспитания. Такое воспитание получил и Карач-мурза. Отправляясь послом в Москву, он не допускал и мысли о том, что воля пославшего его хана может быть не исполнена. Но он искренне хотел, чтобы это произошло мирно, без насилия и без обид, ибо ехал на Русь преисполненный доброжелательства и, кроме того, хорошо знал, что великий хан Азиз-ходжа остановил свой выбор на нем именно потому, что и сам желал окончить дело миром: хан полагал, что Карач-мурза, в совершенстве владеющий русским языком и сам полурусский, лучше, чем кто-либо, сумеет помирить двух враждующих великих князей и установить между ними согласие.

Не понимая еще всей сложности внутрирусской обстановки и отношений, ханский посол наивно думал, что оба русских князя и сами стремятся к тому же и что он, таким образом, окажет услугу им обоим. А потому холодно-высокомерный прием, оказанный ему Дмитрием, его удивил и в глубине души обидел. И вместе с тем окончательно склонил его симпатии на сторону тверского князя, которого он и прежде готов был считать жертвою коварства и недопустимого нарушения законов гостеприимства со стороны князя Московского.

Понимая, что митрополит пожелал его видеть вовсе не для разговора о своих ордынских знакомых, а лишь ради того, чтобы извлечь из этого свидания какую-то пользу для князя Дмитрия Ивановича, в ущерб Михаилу Тверскому, Карач-мурза заранее решил быть непреклонным и требовать точного исполнения ханской воли.

* * *

— Рад тебя видеть, князь! Спасибо, что исполнил просьбу мою и зашел навестить старика, — сказал Алексей, поднимаясь навстречу гостю, приветствовавшему его почтительным восточным поклоном. — Не обессудь только за прием: я смиренный служитель Божий и хоромы мои небогаты.

— Мудрость и добродетели хозяина являются лучшими украшениями жилища, — с обычной для Востока цветистой вежливостью ответил Карач-мурза.

— Садись сюда, сделай милость, — продолжал митрополит, опускаясь в свое кресло и указывая посетителю на другое, стоявшее сбоку стола. — Чай, ты находился либо наездился по Москве до устали!

— Я сегодня никуда не выезжал, святой отец, — садясь, сказал Карач-мурза. — Все примечательное и достойное внимания, что мог я увидеть в городе вашем, я уже обсмотрел за те четыре дня, которые провел здесь, ожидая приема у великого князя.

— Что же, приглянулась тебе наша Москва?

— Да, святой отец. Вы умеете устраивать свои жилища и жить чище, красивее и удобней, чем живут другие народы, которые я видел.

— Ну, жилища что! Тебе, как воину, наши новые стены да башни, надо быть, куда любопытнее было видеть…

— Это правда, аксакал, — ответил Карач-мурза, непроизвольно называя святителя так, как обычно называли его татары, — мне бы хотелось их обсмотреть. Но я к ним близко не подъезжал и даже почти не глядел в их сторону.

— Почто так? — удивился митрополит.

— Потому что, если великий хан станет меня расспрашивать об этих укреплениях, я должен говорить ему правду. И я скажу: я видел их только издали и потому не могу судить ни о толщине, ни о высоте московских стен, ни о том, с какой стороны их лучше брать.

— Вот ты какой! Хотя и татарин, а Русь тебе, видать, тоже чем-то мила?

— Я воин, а не лазутчик, святой отец, — уклончиво ответил Карач-мурза.

— Ну-ну, пусть будет так… А скажи мне, князь, почто у тебя бунчук о трех хвостах? Ты не родич ли будешь великому хану?

— Великому хану Азизу-ходже, да продлит Аллах его драгоценные дни, моя мать доводится двоюродной сестрою.

— Так… Стало быть, ты и великому хану близок, и Руси нашей будто зла не хочешь?

— Ты сказал истину, почтенный старец.

— А ныне утром мне подумалось иное…

— Почему, аксакал? Разве я сказал что-нибудь против Руси?

— Прямо не сказал… Но ты хочешь, чтобы мы от себя отпустили безоговорно злейшего ворога Руси, князя Михайлу Тверского.

— Такова священная воля великого хана, — сразу насторожившись, ответил Карач-мурза, — и ежели вы не хотите себе беды, она должна быть исполнена.

— Исполнить-то ее, вестимо, надо. Но исполнить можно по-разному, и это уже в твоей, а не в ханской воле.

— Мой слабый ум не в состоянии проникнуть в глубину твоей мудрой мысли, святой отец.

— Мы бы князя Михайлу Александровича и сами давно отпустили с Богом, ежели бы он Дмитрею Ивановичу крест поцеловал.

— А зачем целовать? От великого хана ему на то повеления не было.

— Повеления не было, но и запрету не было. А меж тем от того крестоцелования и хану была бы немалая польза. И потому, ежели впрямь ты Руси добра желаешь, мог бы ты князя Михайлу в том убедить либо даже его понудить…

— Ты москвич, аксакал, и потому думаешь, что хотеть добра Руси — это значит хотеть его иосковскому князю. А мне Тверь такая же Русь, как и Москва!

— Видать, не знаешь ты здешних делов, княже. Москва о всей Руси, как мать родная, печется и ее воедино крепит, аки свою семью. А тверской князь о себе лишь мыслит и на нас наводит литовское войско. Ну, сам ты скажи: что великий хан на том выгадает, ежели пособит Михайле? Только то, что литовский князь Ольгерд у него еще и новых данников отымет, на придачу к тем, коих уже отнял! А Москва не одну лишь свою выгоду блюдет, но такоже и ханову.

— Так говоришь ты, аксакал, — с легкой усмешкой ответил Карач-мурза, — а если мы спросим тверского князя, он скажет: «Это я блюду выгоду великого хана, потому что не даю Москве усилиться настолько, чтобы вовсе перестать платить дань великому хану!»

— Эх, князь! Ты умен и сам должен понимать: всякий народ хочет и ищет воли. Но тебе, — митрополит особенно подчеркнул это слово, — тебе во всем этом деле, кроме ума, такоже и сердце кой-что говорить должно.

— Оно мне говорит: Москва — Русь и Тверь тоже Русь! — приходя в безотчетное для себя возбуждение, ответил Карач-мурза. — Но московский князь позвал тверского в гости и приготовил ему западню! Говорят, ты великий провидец, отче, но есть вещи, которых и ты не можешь знать… Эта западня слишком напоминает мне другую, всеми давно позабытую. И потому в таком деле не жди моей помощи! Я помогу не вероломному обманщику, а обманутому!

— Ежели я провидец, то ужели мыслишь ты, что Господь послал мне этот чудесный дар за вероломство либо за помощь в чужом вероломстве? А истину я и вправду вижу лучше, чем ты. И знаю, про какую западню ты сейчас вспомнил: про ту, которую тридцать годов тому назад уготовили в городе Козельске родителю твоему покойному, великому князю Василею Пантелеевичу Карачевскому, дядья его Тит Мстиславич да Андрей Мстиславич. Не так ли, князь Иван Васильевич? Но можно ли равнять тот случай с тем, что ты видишь здесь? Там было чистое воровство, а тут как раз обратное: Дмитрей Иванович свою землю от воров обороняет.

Глава 10

Карач-мурза был потрясен этими спокойно произнесенными словами. Если в пылу спора он совсем было позабыл, какой славой пользуется его собеседник, то последний напомнил ему об этом самым ошеломляющим образом. Велика власть непостижимого, даже над самым храбрым и умным человеком! Бледный, откинувшись на спинку кресла, мурза глядел на митрополита с такой помесью страха и удивления в своих округлившихся синих глазах, что святитель невольно улыбнулся.

— Да ты не опасайся, — немного помолчав, промолвил он. — Что я знаю, то во мне и умрет.

— Аллах акбар! — пробормотал Карач-мурза, начиная приходить в себя. — Тебе открыты все тайны, святой отец! Ты знаешь все!

— Не все, однако… К примеру, не знаю я, почто скрываешь от нас, что ты сын русского князя?

— Зачем говорить об этом? Аллах не дал моему отцу возвратиться на Русь, значит, Он захотел, чтобы я был татарином. И я стал татарином. Но память отца для меня священна, и я не хочу, чтобы здесь показывали на меня пальцами и говорили: «Вот едет сын князя Василея Карачевского, он родился в Орде и сделался „поганым“…» Ведь так вы называете нас, татар?

— Вас, татар? Ты не татарин, а русский, Иван Васильевич!

— Нет, аксакал! Я хотел быть русским, но этого не хотел Аллах. И я не мог идти против Его всевышней воли.

— В чем же ты увидел волю Аллаха?

— Только слепой мог бы ее не увидеть, ибо Аллах указал ее трижды: в первый раз, когда моего отца, потерявшего все на Руси, Он привел в Орду и дал ему там улус и жену-татарку. Отец не понял воли Аллаха — он хотел вместе со мною возвратиться на Русь, и вот, в самый день отъезда, его поразила стрела врага… Но даже после этого я хотел остаться русским. Я с малолетства говорил и думал по-русски, я знал все, что делается на Руси, — до тринадцати годов сердцем и мыслями я был здесь, с вами. Но когда Аллах в третий раз указал мне свою волю, я понял, что ничтожный червь не может и не должен противиться своему создателю…

— Каково же было это третье указание Божье?

— Бог призвал к себе человека, научившего меня любить Русь и воспитавшего меня русским. Человека, которого я чтил и любил как своего второго отца и который мог бы прожить еще сто лет, если бы я не шел против воли Аллаха.

— Да, Никита Толбугин был богатырь. Какою же смертию он умер?

— Бисмаллах! Ты и про него знаешь, аксакал? Воистину я был глупцом, когда не хотел верить многим из тех чудесных историй, которые рассказывают о тебе в Орде! Прости меня, святой старец! Теперь я знаю: все, что говорят о тебе, — это только ничтожная доля правды!

— Ежели бы так было, я бы не стал тебя спрашивать, как погиб тот, кого ты называешь своим вторым отцом. Вот видишь: не знаю же.

— Потому, что тебе нет надобности проникать в эту тайну чудесным путем: ты знаешь, что я тебе и так скажу. Но если бы я захотел это скрыть от тебя, то все равно не смог бы этого сделать!

— Ну, так как же было дело-то?

— Это было в тот год, когда ты исцелил в Золотой Орде хатунь Тайдулу, святой отец. Незадолго до того литовцы захватили землю моего отца — княжество Карачевское, и Никита поехал в Сарай-Берке, чтобы у русских и литовских купцов узнать все новости. Но назад он не вернулся: в это лето по низовьям Волги лютовала черная смерть [207], — на обратном пути Никита захворал и через два дня умер.

— Да упокоит Господь душу этого славного витязя в селениях праведных, — перекрестившись, сказал митрополит. — Ну, и после того остался ты совсем один среди татар?

— Зачем один? Я остался с матерью, в Сыгнаке, у деда моего, великого хана Чимтая.

— И в смерти Никиты узрел ты, стало быть, волю Господню к тому, чтобы стал ты татарином?

— Да, аксакал. И если бы я снова не повиновался этой воле, Аллах поразил бы еще кого-нибудь из близких мне людей или меня самого. Я навсегда сохранил в сердце память о родине моего отца, и Руси я хочу только добра. Но сам я теперь татарин. Я начал и кончу свою жизнь в Орде, и потомки мои будут не русскими, а татарскими князьями, как того хочет Аллах.

Карач-мурза замолк, и святитель глубоко задумался. С присущей ему проницательностью он уже отлично разобрался в особенностях душевного склада своего собеседника: Карач-мурза правдив, благороден до мозга костей, неглуп, но слегка наивен… Родившись и прожив всю свою жизнь в Орде, среди татар, он не мог, конечно, противостоять всей окружающей среде, особенно после того, как умер Никита. Немудрено и естественно, что теперь он чувствует себя татарином. Да и кто бы на его месте не усмотрел во всем этом воли Божьей? Знать, и вправду была на то воля Божья, и для чего-то привела она сына русского князя в Орду и поставила его возле самого ханского престола… Обратить его в русского, почитай, не поздно и сейчас, но нужно ли это? Ну, прибавится на Руси один хороший воин… При своем высоком положении не принесет ли он стократ больше пользы, оставаясь в Орде, ежели сделать его истинным другом Руси и ее пособником? И митрополит, взвесив все это в уме, сказал:

— Ты правильно понял, сын мой: Господь хочет, чтобы ты оставался в Орде, доколе не последует от Него нового указания. Но ужели мыслишь ты, что Он, который есть сама Мудрость, делает это без всякой цели?

— Я не думал об этом, аксакал. Но если у Аллаха есть такая цель, Он сумеет мне указать ее, когда настанет час.

— Этот час настал. Веришь ли ты мне?

— Как я могу тебе не верить, святой отец, после всего того, что я сегодня от тебя услышал?

— Тогда внимай: все свершается по воле Божьей. И это она привела тебя сюда для того, чтобы я мог указать тебе твой путь. Да, Господь хотел, чтобы ты вырос в Орде и по внешности стал татарином. Но Он хочет, чтобы ты сохранил при этом свое русское сердце. Он высоко вознес тебя в Орде лишь того ради, чтобы ты лучше мог послужить Руси. И когда послужишь, Он выведет тебя из Орды снова. Я вижу и говорю тебе: ты умрешь на родине своего отца и в вере своих православных предков. И потомство твое не татарскими будет князьями, а русскими! Верь мне, — сие свершится.

— Я верю тебе, отец… Но что я должен делать?

— Господь станет тебе указывать. Ты близок к ханскому трону, и власть твоя будет велика. Никогда не забывай, что ты русский и где только сможешь для Руси и для народа своего сделать что доброе — делай! Где сможешь отвести от них какое-либо зло или беду — отведи! Для того Бог и послал тебя в Орду!

— Я всегда буду так делать, клянусь тебе, аксакал! Я сам этого хотел. Но моя мать татарка, я родился и вырос в Орде, я видел от татар много добра и ласки. Не заставляй меня платить за все это неблагодарностью и предательством! Аллах не может этого хотеть!

— Кто тебе говорит о том? Всегда будь чист в делах своих и в совести своей и ничем недостойным себя не пятнай, ни там ни тут. Но знай и помни одно: не Русь поработила и гнетет татар, а татары Русь. Мы татарам зла не хотим — места на земле хватает и им, и нам. Но Господь сотворил людей свободными, искать и добиваться воли — это наше священное право. И мы татарское иго сбросим, сроки уже близки. Ужели же в этом сердце твое будет не с нами, а с татарами?

— Нет, святой отец, в этом сердце мое всегда будет с вами, ибо справедливость и правда на вашей стороне. Я останусь там, куда послал меня Аллах, но, если я когда-нибудь подниму оружие против Руси, пусть Он поразит меня смертью!

— Ты хорошо сказал, сын мой. Но поелику ты сам считаешь, что освобождение Руси от татарского гнета есть правое дело, почто хочешь ныне стать препоною на пути князя великого Дмитрея Ивановича, который о том только и мыслит?

— Стать препоною на его пути? Я не понимаю тебя, отец мой.

— Для того чтобы освободить Русь, Дмитрею Ивановичу допрежь всего надобно крепить свою силу и единить русские земли. Тверской князь Михайла Александрович в том ему наибольшая помеха. А ты его руку держишь.

— Я не держу его руку, аксакал. Но великий хан хочет, чтобы я установил между тверским и московским князьями мир и защитил справедливость. И я стал на сторону обиженного. Не нарушая воли великого хана, я не могу позволить князю Дмитрею держать в плену князя Михайлу.

— Кто о том говорит? Нешто нам самим сладко держать его в нятьи? Но нам ведомо, что замыслил он против Москвы, потому и хотим обязать его крестоцелованием князю Дмитрею Ивановичу. И ты, как посол великого хана, без труда мог бы принудить к тому князя Михаилу, тако же как Дмитрея принуждаешь отпустить его с миром и без обиды.

— Коли он крест поцелует по принуждению, а не по своей доброй воле, он станет еще злейшим вашим ворогом и клятвы своей все одно не сдержит.

— Тако же и я мыслю. А потому, отпустивши его, мы за ним пуще прежнего будем глядеть в оба глаза. Но тут есть и иное: на Михаилу Тверского ныне все другие князья воззрились: поцелует он Москве крест либо нет? Коли не поцелует, для всех прочих послужит это великим соблазном. А ежели он, самый из них сильный, Дмитрею покорится, иные и подавно будут смирны, как овцы.

— Хорошо, аксакал, — немного подумав, сказал Карач-мурза, — пусть будет так, как ты хочешь. Завтра я буду говорить с тверским князем и заставлю его поцеловать крест великому князю Московскому.

— Ну, вот и ладно. Спаси тебя Господь, Иван Васильевич! После того мы князя Михайлу немедля отпустим — ты это увидишь своими глазами и перескажешь великому хану. О тебе же я государю нашему Дмитрею Ивановичу скажу, что ты друг наш верный всегда и всюду. А в нужный час открою ему и твое истинное имя. Ты отселе прямо в Сарай поедешь?

— Нет, аксакал. Отсюда я хочу проехать в Литву, чтобы своими глазами увидеть то, что когда-то ласкало глаза моего отца, чтобы ступить ногой на ту землю, которая должна была стать моей землей.

— Пути Господни неисповедимы. Кто знает, может, та земля еще и будет твоей. Не вечно же ей быть под Литвой, а коль скоро литвинов оттуда сгоним, Дмитрей Иванович о праве твоем порадеет… А вот, к слову: слыхал ли ты, что была грамота духовная первого князя земли Карачевской, прадеда твоего Мстислава Михайловича, коя утверждала род твоего отца на большом княжении? И что ту грамоту у родителя твоего покойного выкрали?

— О всем том слыхал я не раз от Никиты, святой отец.

— Стало быть, ведомо тебе и то, кем она была украдена?

— Да, аксакал. Этот злой человек был недостоин жизни, и Аллах покарал его рукою моего отца.

— То истина. Но грамота-то где-нибудь осталась. Вы хоть искали ее с Никитой?

— Нет, аксакал. Зачем она мне?

— Как зачем? Ведь с тою грамотой в руках перед законом ты князь земли Карачевской и старший в роду черниговских князей!

— Сила сильнее закона. А сила в руках моих врагов.

— Нет большей силы, чем помощь Божья. А ты отколе знать можешь, на чьей стороне будет эта великая сила? Надобно беспременно найти ту грамоту.

— Где ее ныне сыщешь, святой отец? Вороги моего отца ее, поди, давно изничтожили.

— Попади она в руки к князю Титу Мстиславичу, он бы ее, вестимо, изничтожил. Но Андрею Мстиславичу это было никак не с руки. И в день смерти своей он ее при себе не имел — о том знаю я доподлинно от козельских попов. Стало быть, выезжая в Козельск, оставил он ту грамоту в отчине своей, в звенигороде. Там и надобно искать. Нынешний Звенигородский князь Федор Андреевич что-либо должен о том знать.

— Хорошо, аксакал. Я поеду в Звенигород и спрошу у него.

— Эх, княже, — сказал митрополит, взглянув на Карач-мурзу с отеческой лаской, — чистая твоя душа! Но вот беда — не у всех она такая, как у тебя… Что ж, пробуй. А коли у тебя дело не выйдет, я попробую!

Глава 11

В лето 6875 на заутрене по Дмитриеве дни князь Михайло Тферьскый приехал из Литвы в Тферь со своею ратью и с литовською, бояр дяди своего оттеда изъымал и пошол ратью к городу Кашину. И сретиша его послы от дяди его в селе Андреевском и тут возложи ему Бог на сердце добрую мысль еже о любви и о миру. И в том месте рать свою увернул и с дядею мир взял, а через дядю и с князем великим Дмитреем Ивановичем.

Троицкая летопись

Несмотря на свой беспокойный нрав и постоянные войны с соседями, великий князь Михаил Александрович Тверской пользовался на Руси уважением и широкими симпатиями, притом вполне заслуженными. В положительной оценке его личности сходятся все современники, включая сюда и московских летописцев.

По общим отзывам, он был весьма образованным, гуманным и добрым человеком и заботливым, справедливым государем. Как и все прочие князья его времени, он деятельно и упорно защищал свою независимость, но в каких-либо особо эгоистических устремлениях и тем более в отсутствии патриотизма его обвинить нельзя: нет сомнения, что Русь он любил и желал ей освобождения от татарского ига ничуть не меньше, чем желал того же Дмитрий Московский. Но в то, что это освобождение несет русскому народу именно Москва, он не верил и московских князей искренно считал «ворами», незаконно присвоившими себе великое княжение и готовыми на все ради того, чтобы его за собою удержать.

Как в смысле родового старшинства, так и в деле борьбы за освобождение от татарского гнета Михаил Александрович, конечно, считал Тверских князей первыми и по существу был прав и в том и в другом: из всех князей Владимирко-Суздальской Руси тверские были старшими и великое княжение, по русским законам, принадлежало им; о свержении татарской власти Тверь тоже начала помышлять раньше всех остальных и неоднократно предпринимала смелые шаги в этом направлении. Еще в 1295 году дед Михаила Александровича, великий князь Михаил Ярославич, заключил с Новгородом союз, явно направленный против Орды, и если не выступил против нее открыто, то лишь потому, что его не захотели поддержать другие и прежде всего — московский князь Даниил Александрович. Не было в ту пору у тверских князей никакой приверженности и к Литве: тот же Михаил Ярославич за годы своего княжения воевал с нею несколько раз.

В длительной борьбе за великокняжеский стол, возникшей между тверскими и московскими князьями, последние опирались главным образом на Орду, которой они выказывали полную покорность, и тем обеспечивали себе поддержку ханов. Дед, отец, дядя и старший брат Михаила Александровича были казнены в Орде по проискам московских князей; когда в 1327 году тверичи восстали против татарского сатрапа Чол-хана, посаженного великим ханом Узбеком в Тверь, — как говорили, на постоянное княжение, — это восстание утопил в крови московский князь Иван Калита, пришедший в Тверскую землю во главе пятидесятитысячного татарского войска.

Сам князь Михаил родился в изгнании, в городе Пскове, куда его отец вынужден был бежать из своего княжества, преследуемый Москвой и татарами. Мог ли он после всего этого верить, что московские князья всерьез намереваются вступить в освободительную борьбу с Ордой, на которую они всегда опирались и благодаря которой возвысились над другими русскими князьями? Это последнее обстоятельство вполне оправдывало в глазах Михаила Александровича и вынужденное сближение Твери с Литвой: оно в силу сложившейся обстановки диктовалось требованиями самозащиты и было достигнуто при помощи ряда брачных союзов, заключенных между тверскими и литовскими князьями. Так, дядя Михаила Александровича, великий князь Дмитрий Михайлович, получивший прозвище Грозные Очи, был женат на сестре Ольгерда, Марии Гедиминовне; родная сестра его, Ульяна, была женою самого Ольгерда, а сын его, княжич Иван, женился на племяннице литовского государя, Марии Кейстутовне. Все эти родственные связи давали Литве повод поддерживать Тверь против Москвы, а совершенно обрусевшая семья Ольгерда Гедиминовича охотно предоставляла убежище тем тверским князьям, которым приходилось временно покидать свою отчину, спасаясь от преследования московских князей и приводимых ими татар.

Ольгерд по воспитанию был больше русским, чем литовцем. Государство свое, постепенно вобравшее в себя все западные и южные русские княжества, он называл Литовско-Русским, причем русскому началу в нем открыто отдавал предпочтение над литовским. Так, государственным языком там считался русский [208], а государственной религией — православие. С детства исповедуя православную веру, Ольгерд был ее ревностным защитником и даже добился от вселенского патриарха учреждения независимой литовской митрополии, которая позже была упразднена под давлением Москвы. Литовцев, за малейшее неуважение к русским или за чинимые им обиды он сурово карал. В общем, он делал все от него зависящее, чтобы русские в его государстве чувствовали себя как дома. Вернее даже, чтобы, оставаясь у себя дома, они видели в нем, Ольгерде, не захватчика, а покровителя и наиболее выгодного для них государя.

Прибирая к рукам огромные русские области, он действовал, где это было возможно, не как завоеватель, а как объединитель Руси, преследующий ту же цель, что и московские князья, но имеющий перед ними два важнейших преимущества, которые он всюду подчеркивал: он был независим от Орды и обладал достаточной силой, чтобы положить конец княжеским усобицам.

И это производило свое действие: возможность отдохнуть от междоусобных войн и избавиться от необходимости платить дань татарскому хану многих влекла к Ольгерду. Целый ряд русских земель передался ему добровольно или оказав лишь незначительное сопротивление. Народу это на первых порах принесло явное облегчение; положение резко изменилось лишь после смерти Ольгерда, когда в силу польско-литовской унии верх в стране взяли католики. Что же касается русских князей, то многие из них, уже хорошо понимая, что самостоятельности им все равно не сохранить, предпочитали признать свою зависимость от Литвы, а не от Москвы, ибо это избавляло их от подчинения Орде.

Для всех признавших его власть Ольгерд был государем добрым и милостивым. Покорившихся ему русских удельных князей он оставлял на своих местах и им говорил: «Я старины вашей и обычаев ни в чем не рушу и никакой новины в ваших землях не завожу. Живите под моей рукою, как и прежде жили».

Зная все это, тверской князь Михаил Александрович, стоящий между Москвой и Литвой, не видел ничего предосудительного в том, что пользовался помощью Ольгерда. Он имел все основания не доверять Москве и не ждать от нее решительных действий против татар, полагая, что Дмитрий Иванович лишь ловко играет на этой идее, чтобы привлечь народные симпатии и легче подчинить себе других русских князей. С другой стороны, ему казалось, что при заведенных Ольгердом порядках Литва скоро сама совершенно обрусеет, и потому опасным врагом русского народа он ее отнюдь не считал.

Он был к тому же уверен, что, когда на Руси появится единый и всеми признанный государь, который сбросит татарское иго, все те русские земли, которые временно подчинились Ольгерду, сами от него отойдут. И таким государем-освободителем мечтал стать сам Михаил Александрович, хотя бы ему и пришлось для этого вначале опереться на того же Ольгерда. «Разве это хуже, чем опираться на помощь татар, как всегда делали Московские князья?» — думал он.

Таким образом, столкновение и борьбу Михаила Александровича с Москвой нельзя рассматривать как сознательную измену интересам Руси. Самое большое, в чем можно его обвинять, это в непонимании обстановки и в отсутствии политической дальнозоркости. Отчасти его действиями руководили соображения самозащиты, в основном же тут налицо скорее соревнование в деле служения родной земле, в ее конечном освобождении и возвеличении. Каждый из двух князей-соперников шел к этой цели своими собственными путями, и если борьба закончилась торжеством Дмитрия Московского, то лишь потому, что его пути оказались правильнее и нашли опору в более мощных слоях народа. Выражаясь языком современности, они оказались демократичней путей Михаила Тверского.

И по духу, и по структуре своего управления Тверь всегда была аристократичнее Москвы, ибо как во внутренней жизни, так и во внешних сношениях и связях она опиралась главным образом на дворянство и на духовенство, тогда как Москву поддерживал простой люд и купечество.

Что это было именно так, хорошо видно хотя бы из той характеристики, которую дают князю Михаилу Александровичу русские летописи. По их единогласному свидетельству, он был очень набожен и «милостив бе на духовный чин, иноки же и священники паче князей почиташа» [209]. Был бескорыстен, помыслами чист, стремился благоустроить свое государство, править по справедливости и быть заступником слабых и угнетенных. «С мудрыми земли своея много беседоваша и научашеся, како суды исправливати и како обидимыя и маломощныя от насильства избавляти» [210]. Он не имел узкого круга приближенных или любимцев, был ласков и приветлив со всеми, особенно со своими ближайшими сотрудниками, и потому «сладок он бяша своей дружине, яко не любяша ни злата, ни одежд многоценных, но всё елико сам имеяше — раздаваша дружине своей» [211].

Под старинным термином «дружина» летописец тут, несомненно, подразумевает боярство и служилое дворянство. И щедрости князя Михаила Александровича, очевидно, особенно не преувеличивает, потому что дворяне и бояре охотно шли к нему на службу даже из чужих земель и горячо его поддерживали, так же как и духовенство, которое ко всему роду тверских князей вообще относилось с исключительным благоволением.

Достаточно вспомнить, что дед Михаила Александровича, великий князь Михаил Ярославич, казненный в Орде по навету московских князей, был возвеличен Церковью как праведник и мученик; и он сам, и жена его, княгиня Анна Дмитриевна, были причислены к лику святых. Подобная же попытка была сделана и в отношении его сына, великого князя Александра Михайловича, погибшего при таких же обстоятельствах. И если она не увенчалась успехом, то лишь потому, что московские князья к тому времени приобрели уже решающее влияние на главу русской Церкви. Смерть самого Михаила Александровича, в старости мирно скончавшегося у себя в Твери, даже московскими летописями описана как образец идеальной христианской кончины, завершившей достойную и праведную жизнь. Тверские же летописцы оставили его «жития», написанные совершенно в духе жизнеописания святых.

Из всего этого ясно, что тверской князь находил на Руси сочувствие и поддержку в верхних слоях населения, более обособленных и не столь сильно, как другие, страдающих от всяких внешних и внутренних неурядиц.

К Москве, наоборот, тянулись народные низы, ибо ее политика была для них более выгодна. Торговый и ремесленный люд находил у хозяйственных и оборотистых московских князей широкое применение своим способностям и решительную защиту своих интересов; крестьянство пользовалось большим спокойствием, чем в других землях. Простой народ в основном страдал тогда от двух тяжких зол: от княжеских усобиц и от татарского ига. Под водительством смелого и сильного князя он готов был подняться на татар и даже мечтал об этом. Но в повседневной жизни, пока момент решительного выступления не созрел, ему гораздо выгоднее было поддерживать такого князя, который умел сохранять мирные отношения с Ордой, что обеспечивало его подданным относительное спокойствие. А Тверские князья с нею как раз и не умели ладить, примеры и следствия чего всем были хорошо известны.

От внутренних княжеских раздоров народ в эту пору страдал несравненно больше, чем от татарского ига, и все понимали, что спасение от этого величайшего зла заключается только в единодержавии или по крайней мере в значительном усилении какого-либо одного князя. И в поисках такого князя народ единодушно обращал свои взоры в сторону Москвы, а уж никак не Твери, где усобицы не прекращались.

И наконец, в простом народе, интересы которого не были, как у многих представителей знати, связаны с вопросами внешних отношений, гораздо громче говорило здоровое национальное чувство: в Литовском государстве этот народ, несмотря на все ухищрения Ольгерда, видел прежде всего врага Руси, а его непомерный рост за счет исконных русских земель подсознательно воспринимал как нечто унизительное для своего национального достоинства. И потому союз тверского князя с литовским, направленный против Москвы, оскорблял русское самолюбие и отвращал народные симпатии от Твери.

Сочувствие низовых масс населения полностью было на стороне Москвы — ее руку «черный люд» держал во всех русских землях, включая даже вечевой и полуреспубликанский Новгород. И это обстоятельство в дальнейшем ее возвышении сыграло, несомненно, решающую роль.

Глава 12

В тот день, когда приехал в Москву ханский посол, великий князь Михайла Александрович проснулся особенно не в духе.

Вот уже почти два месяца томили его в плену, понуждая поцеловать крест московскому князю либо вернуть тверской стол Василию Кашинскому. Каждые два-три дня наведывался к нему, будто ненароком, кто-нибудь из ближних бояр Дмитрия, сперва спрашивал о здоровье, о том, достает ли ему отпускаемых медов и вин и нет ли каких жалоб на корм, а после сворачивал все на то же. Иной грозил и стращал, иной принимался нудить, будто зуб больной расшатывал, а были и такие, что канючили почти униженно.

Раза два захаживал и сам владыка митрополит. Но князь Михайла стоял на своем твердо. Бывало, особенно поначалу, кричал и поносил всех срамными словами, угрожая ханским гневом и войной — «ужо только вырвусь из вашего разбойного стану», — но последнее время чаще отмалчивался. Вяло обругав очередного посетителя, он поворачивался к нему спиной и принимался глядеть в окно либо заводил какой-нибудь свой разговор с сыном боярским Афанасием Коробовым (единственным тверичем, которого при нем оставили), так, будто никого иного в горнице и не было.

Нужды он ни в чем, кроме свободы, не испытывал, обращались с ним уважительно, кормили и поили хорошо и вдосталь. В Гавшиных хоромах были ему отведены две просторные и светлые горницы, утром и вечером мог он посещать крестовую палату и слушать церковные службы. Когда просил, выпускали погулять в сад, который, как и весь Гавшин двор, был обнесен двухсаженным бревенчатым тыном. Однако его всегда сопровождал либо сам Гавша, либо кто-нибудь из его четырех братьев, смертельно надоедавших Михайле Александровичу своими увещеваниями, и потому эти прогулки он вскоре совсем прекратил.

Самое худшее заключалось в том, что он был совершенно разобщен со своими людьми и ни от кого не мог узнать, что делается за стенами его тюрьмы. Однажды только зашел к нему тайный доброхот его, боярин Иван Васильевич Вельяминов, который, зорко оглядевшись по сторонам, успел поведать, что всех тверских бояр держат друг от друга розно, по различным московским дворам, и что из тверичей, приехавших с князем Михайлой, никого из Москвы не выпустили и стерегут крепко, чтобы не дали знать великому хану либо Ольгерду Гедиминовичу.

— Но ты, княже, не печалуйся, — добавил Вельяминов, — я тебя в беде не оставлю. Уже скачет мой… — Но в эту самую минуту вошел в горницу Гавшин брат молодший, любимец Дмитрия — боярин Кошка, который и не дал досказать начатого Вельяминову. Так и не узнал князь Михайла, кто и куда скачет, но все же понял, что Вельяминов послал куда-то гонца, и это его сильно подкрепило.

Недели полторы спустя зашел было Иван Васильевич в другой раз, но проклятый Кошка как учуял, — Вельяминов в одну дверь, а он в другую, — и снова не дал говорить. Оставалось ждать терпеливо, пока дело само покажет, куда поскакал гонец Вельяминова и что из того получилось. Все же надежда на то, что его скоро выручат, теперь была, — Михайла Александрович подбодрился и стал отругиваться от уговаривающих с прежним подъемом.

Но текли дни и недели, а все оставалось по-старому, и пленник снова начал впадать в уныние.

В этот день, едва он, проснувшись, открыл глаза и увидел над собой потолок ненавистной Гавшиной горницы, темной хмарой наползла на него тоска, которая еще усилилась после ранней обедни, когда, выходя из крестовой палаты, князь вдруг осмыслил, что нынче, горячо молясь о своем избавлении, он просил Бога о совершении чуда.

«Ужели и впрямь не осталось мне на что надеяться, кроме как на чудо?» — почти с отчаяньем подумал он и возвратился к себе в горницу мрачный и подавленный, впервые за все время не получив от молитвы никакого облегчения.

Сын боярский Афанасий Коробов, сидевший у открытого окна и от скуки вырезывавший из липового чурбачка замысловатый ковшик, заслышав шаги, поднял голову и глянул на вошедшего князя.

Михайла Александрович, которому в ту пору шел уже тридцать шестой год, был, как и все тверские князья, ростом высок и собою дороден. Красивое, обычно приветливое лицо его было сейчас зло и хмуро, а в серых глазах клубилась такая тоска, что у боярского сына, боготворившего своего государя, сжалось сердце.

— Помолился, княже? — спросил он, надеясь вовлечь князя в разговор и как-нибудь подбодрить его. При веселом, общительном характере Михайлы Александровича прежде это удавалось ему без особого труда.

— Помолился, Афоня, — безразличным голосом ответил князь.

— Ну, вот и ладно! Господь твою молитву услышит беспременно. Он тя не покинет! Ты только крепче верь в Его милость, да и сам не поддавайся кручине.

— Легко сказать! Второй месяц уже в плену досиживаем…

— Второй месяц! Да нешто это много? Иные и годы сидели. Да ведь и не в татарской неволе томимся: держат нас тут неплохо и харч дают важный.

— Утешил хворого золотой постелью, — невесело усмехнулся князь.

— А что? Все лучше, нежели сидеть в яме, в железах либо в колодках. Могло быть и так.

— Погоди, может, еще и в яму посадят. От Москвы всего ожидать возможно… Сколько крови-то на ней нашей, тверской!

— За ту кровь она Богу заплатит, княже. А ныне не те времена. Вот увидишь: заставят Дмитрея нас ослобонить.

— Я и сам того ждал. Да когда оно будет-то? Должно, когда черт помрет, а он еще и хворать не начал…

Коробов открыл было рот, чтобы что-то ответить, но в этот миг дверь чуть слышно скрипнула, и на пороге выросла стройная фигура боярина Вельяминова. Обежав горницу глазами и убедившись, что в ней нет посторонних, он быстро подошел к Михайле Александровичу вплотную и, не переводя духа, негромко сказал:

— Знай, княже: ныне поутру прибыл ханский посол к Дмитрею Ивановичу. Я его давно ждал, ибо, как только тебя схватили, тотчас отправил к хану гонца с упреждением и молил не оставить тебя в беде.

— Спаси тебя Христос, Иван Васильевич! А хан Абдаллах…

— Я не к Абдаллаху посылал, а к Азизу, княже. Абдаллах и Мамай с Дмитреем сейчас хороши и могли взять его сторону. А хану Азизу давно дань Москвой не плачена, и он, поди, рад будет такому случаю. К тому же он, кажись, ныне сильней.

— Ну и что ж тот посол?

— Посла велено поставить на Посольском дворе, и, когда его князь великий примет, того не знаю. Опасаюсь я одного: что Дмитрей да митрополит сумеют как-либо татарина улестить али наплетут ему на тебя такого, что он их действа одобрит. Сам ведаешь, святитель наш на таких делах собаку съел.

— Как же быть-то теперь? — забеспокоился Михайла Александрович. — Ты бы не мог, боярин, с тем послом свидеться либо кого подослать к нему?

— Коли случай будет, вестимо, не премину. Только навряд ли то удастся: Дмитрей наказал своим людям с ханского посла глаз не спускать и тотчас доводить ему, куда он пойдет, что станет смотреть и с кем общаться. А меня Кошка, по всему видать, тоже кой в чем уже уподозрил. Потому и тороплюсь обсказать тебе все, покуда он не нанюхал моего следа.

— Что же мне делать-то?

— Ты жди. Ежели мне с послом говорить удастся, я тебя упрежу: приду сюда сам. Хоть и не один буду, но ты знай: показался я, — стало быть, все ладно. А коли до третьего дня меня не увидишь, подымай шум и требуй, чтобы тебе самому дозволили говорить с ханским послом. Перед тем за день попросись погулять в саду, ходи поближе к тыну и после скажешь, что слыхал, как по ту сторону прохожие о приезде посла промеж собою говорили.

— Ладно, сделаю. Только нешто они дозволят?

— Спробовать все одно надобно. Может, и испужаются, когда станет им ведомо, что ты о приезде посла знаешь.

— А кто посол-то?

— Молодой какой-то татарин, видать, из ханов: бунчук о трех хвостах. Ну, ин ладно, оставайся покуда с Богом, Михайла Александрович, и уповай на Его милость. А я пойду. Коли кого из Гавшиной братии повстречаю, скажу, что приходил увещевать тебя о крестоцеловании. Да все лучше уйти неприметно.

— Али никто не видел, как ты вошел?

— Видела челядь, да ей что? Нешто мало нас, бояр, к Гавше либо к тебе от Дмитрея приходит?

Глава 13

Минуло еще два дня, а Вельяминов не появлялся. Впрочем, Михайла Александрович не очень и надеялся, что боярину удастся говорить с послом, а потому сам приготовился действовать, как было условлено.

На следующий же день он попросил выпустить его на прогулку, что было ему, как обычно, дозволено. Гавша Андреич вышел в сад вместе с ним, но едва они успели пройти из конца в конец, как явился воевода Плещей — младший из братьев митрополита — и позвал боярина к великому князю.

— А чего там стряслось? — лениво спросил Гавша.

— Почто зовет тебя Дмитрей Иванович, мне неведомо, — ответил Плещей, — а только наказывал он, чтобы ты был немедля.

— Ин ладно, иду… Только уж ты, Александр Федорович, побудь тут покеда с князем Михайлой. Чай, он долго гулять не станет.

Все это было как нельзя более на руку Михайле Александровичу. Покуда боярин и воевода разговаривали промеж собой, он стоял у самого забора и свободно мог слышать, что говорилось на улице. Оттуда в это время и впрямь доносились какие-то громкие голоса.

Таким образом, с этой стороны все было подготовлено, и на другой день, едва пообедав, князь Михайла через прислуживавшего ему отрока передал Гавше, что хочет с ним говорить.

Гавша, в простоте душевной решивший, что тверской князь наконец образумился и надумал поцеловать крест Дмитрию, сейчас же явился на зов, хотя и собирался как раз вздремнуть после сытного обеда.

— Ну вот, княже, — почти умильно начал он, — видать, Господь открыл наконец твои уши для истины.

— Открыл, открыл, боярин, не сумневайся! И теми открытыми ушами слыхал я, что прибыл в Москву посол от хана Азиза. Я его давно ожидаю, ибо сам знал, да и вам, дуракам, говорил не раз, что великий хан меня в обиду не даст. Желаю говорить с тем послом!

Гавшу слова князя поразили, как обухом. Умом он не был скор, а потому, прежде чем сообразил, надо ли отрицать приезд посла, почти непроизвольно произнес:

— Да ты отколь о том сведал?

— Тебе по дружбе открою, — усмехнулся Михайла Александрович. — Покуда ты вчера в саду с Плещеем растабаривал, стоял я у самого тына и слышал, как о том народ на улице говорил.

— Вишь ты, какое дело! — пробормотал перепугавшийся боярин. Как раз в этот день поутру Дмитрий Иванович принимал ордынского посла, и Гавша своими ушами слышал, что хан Азиз и впрямь требует немедленного освобождения тверского князя. Плохо, что Михайла Александрович о том раньше времени сведал, да еще по его, Гавшиной, оплошке…

— Дело такое, что допусти меня говорить с послом! Не то вовсе вам, разбойникам, худо будет! — крикнул князь Михайла.

— Да нешто оно в моей власти, Михайла Александрович? Я и сам человек подневольный: мне что государь мой велит, то я и сполняю.

— Ну так ступай к своему государю и доведи ему: тверской, мол, великий князь требует пустить его к ханскому послу! И добавь: хуже будет, коли сам посол того потребует!

— Мне что? Я, пожалуй, доведу… Только навряд ли Дмитрей Иванович тебе такое дозволит.

— Свой-то умишко у него не длинней бороды, я знаю. Но, может, у владыки разумом разживется. Авось смерекают вместях, что лучше хоть теперь добром поладить, нежели на ханский рожон переть!

Боярин ушел, что-то бормоча, а Михайла Александрович, оставшись вдвоем с Коробовым, принялся, не жалея крепких слов, ругать всех московских князей, какие когда-либо жили, а наипаче всех — Дмитрия Ивановича. Он быстро распалялся, но был отходчив, а потому, отведя душу, вскоре заснул сном праведника и проснулся, когда уже смеркалось.

— Эй, Афоня! — крикнул он, открыв глаза и разом садясь на постели. — Не приходил боярин, покуда я спал?

— Никого не было, княже, — отозвался от окна боярский сын.

— А ну, начинай шуметь!

Двери снаружи были заложены на засов, и, когда требовалось вызвать кого-либо из челяди, узники стучали в них деревянной колотушкой. На сей раз Афоня исполнил это с таким усердием, что через минуту сломя голову прибежал сам дворецкий.

— Гаврила Андреич где? — грозно спросил князь Михайла, едва только дверь открылась.

— В трапезной, княже, — ответил испуганный дворецкий. — Только что вечерять собрался.

— Зови его сей же час сюда! Да скажи: долго ждать не стану! Вот досчитаю до ста, и учнем крушить окна и двери!

Дворецкий исчез, и очень скоро запыхавшийся Гавша предстал перед тверским князем.

— Ну что? — спросил последний. — Говорил ты с Дмитреем Ивановичем?

— Говорил, — ответил Гавша.

— Почто же до сей поры ко мне носа не кажешь? Нешто не знаешь, что я ожидаю его ответа?

— Знаю… Только мало тебе будет радости в его ответе.

— Что же сказал он?

— Сказал, что, ежели хочешь сразу отсель выйти, целуй крест ему, великому князю Московскому и всея Руси, и после того с ханским послом хоть до самой смерти не разлучайся. А нет — так сиди и жди. Коли будешь надобен, тебя позовут.

— А, так! Ин ладно, поглядим! От ханского посла он меня все одно не укроет! Разве что уморит, как родичи его моего отца и деда уморили! Он, часом, тебе не велел еще подсыпать мне зелья в вино либо во щи?

— Бога побойся, княже, — перекрестился боярин, — нешто Дмитрей Иванович таков?

— А каким ему быть? От худого семени не жди доброго племени! Али душегуб и разбойник Калита не родной ему дед?

— За деда внук не ответчик. А Дмитрей Иванович не таков, — сказал Гавша, начиная помаленьку наливаться кровью. — И коли молвить истину, не зря он тебя ныне мурыжит, у него только и думки, как бы Русь из татарского ярма вызволить, а ты у него на загривке как чирей сел!

— Он вызволит, как же! Дадут белке орехов, когда зубов не станет! — кричал Михайла Александрович. — Досе Москва лишь Орду от Руси вызволяла, а не Русь от Орды! Али забыл, как она с татарами нашу Тверь усмиряла и жгла, когда мы поднялись против Щелкана [212]? А потом и Смоленск, за то, что хотел отложиться от Орды? Теперь же я вашему князьку крест целуй! Почто он мне не поцелует, коли он такой уж о Руси печальник? Я без обману хочу Русь от татарского гнета спасти!

— Эх, княже! Что промеж ваших дедов деялось, то давно осталось позади. Видать, все там были хороши! А ныне я тебе вот что скажу: коли бы в той сваре верх взял ваш тверской род, днесь надлежало бы нам всем под твою руку идти, а не под Дмитрея. Но поелику возвысилась Москва и она сейчас всех сильнее, на нее уповает весь русский люд, а не на вашу культяпую Тверь, что на Ольгердовых костылях где-то позади волокется! Ты вот человек вельми ученый, но, видать, учение тебе впрок не пошло, ежели ты этого не разумеешь, — в сердцах добавил боярин и вышел из горницы, хлопнув дверью.

Глава 14

В тот самый вечер, когда в хоромах боярина Гавши Кобылина происходили эти события, в Чудовом монастыре митрополит Алексей беседовал с Карач-мурзой. И потому на следующий день дело приняло новый и совершенно неожиданный для князя Михайлы оборот.

Утром, когда владыка рассказал Дмитрию Ивановичу о том, что ему удалось склонить на свою сторону Карач-мурзу, который обещал говорить с тверским князем, Дмитрий в свою очередь поведал святителю, что Михайла Александрович узнал о приезде посла и домогается свидания с ним.

— Ну и что ты ему велел ответить, княже? — спросил митрополит.

— Велел ответить, что, ежели крест мне поцелует, волен говорить с кем хочет. А инако пусть ждет моего решения.

— Мыслю я так, — промолвил святитель после небольшого раздумья. — Надобно теперь сказать, что, коли он хочет говорить с ханским послом, ты ему в том не препятствуешь. Так будет для нас лучше. Ежели Карач-мурза сам его позовет, Михайла беспременно станет похваляться, что вот, мол, московский князь той встречи допустить не хотел, да пришлось ему пойти на попятный. Есть и другое: эдак он не сможет говорить, что Карач-мурза заставил его крест целовать по нашему наущению. Посол его не звал — сам он навязался на разговор с ним.

— Истина, отче, так оно лучше будет, — согласился Дмитрий.

— Стало быть, на том порешим. Я сей же час упрежу обо всем мурзу. Чай, и он таким поворотом останется доволен: ему будет куда ловчее, ежели не он, а сам Михайла о тех делах речь заведет. А ты после полдника пошли сказать тверскому князю, что к ханскому послу путь для него открыт.

* * *

Получив от великого князя новые распоряжения, Гавша Андреевич немедля отправился к своему узнику.

— Бывай здоров, княже, — сказал он, входя в горницу и перекрестившись на образа. — Ну как? Все еще серчаешь на Дмитрея Ивановича за вчерашнее?

— Провалились бы вы оба в преисподнюю али еще куда подалее, — негромко, но прочувственно ответил князь Михайла, поворачиваясь к боярину спиной и тем показывая, что вступать в разговор не намерен.

— Вот Богу-то и видать, кто из вас двоих сердцем чище! Ты ему провалиться сулишь, а он мне повелел: скажи, мол, князю Михайле Александровичу, что, коли желает говорить с ханским послом, я ему в том не помеха. Пускай идет хоть сегодня и беседует с татарином, о чем ему надобно.

Князь Михайла был этим известием изрядно удивлен, но виду не показал. Он снова повернулся к Гавше лицом и, усмехнувшись, промолвил:

— Отколе взялась такая доброта, отгадать нетрудно: не иначе как сам посол захотел меня повидать и дознаться правды — вот князек-то ваш и поджал сразу хвост.

— Ежели бы так было, тебе бы сказали: в такой вот час иди к послу, да и только. А тебе говорят: иди, ежели сам хочешь и когда тебе любо. А коли размыслил — не ходи. Дмитрей Иванович тебя не неволит.

— Когда же идти-то? — помолчав, спросил князь Михайла.

— А уж это ты сам решай. Коли желаешь, я пошлю человека на Посольский двор, дабы узнал он, когда посол тебя принять схочет. По ответу глядя и пойдешь. Отпустить тебя дозволено одного, без стражи. И такоже сам в обрат воротишься, когда наговоришься с послом.

— А где я толмача возьму? Ослобонили бы хоть на час боярина моего Федора Бибика: он сам ордынского роду и по-татарски знает вельми добро.

— Толмач тебе не занадобится, княже: ханский посол по-нашему чешет, словно бы на Руси родился. Сам слыхал.

— Ну, то еще лучше, — обрадовался Михайла Александрович. — Коли так, боярин, будь ласков, пошли кого-либо на Посольский двор немедля. Пусть твой человек спросит, неможно ли мне сейчас прийти?

* * *

Когда пожилой и невозмутимый нукер ввел князя Михайлу в посольские покои, Карач-мурза в полосатом шелковом халате и в расшитой золотом тюбетейке сидел на скамье у стола и, макая гусиное перо в плошку с чернью, что-то писал на лежавшем перед ним листе сероватой бумаги [213].

И наружность и занятие посла были столь необычны для татарина, что Михайла Александрович в первый миг растерялся и подумал, не подстроено ли все это Дмитрием? Но быстро сообразил, что, будь это так, ордынца сумели бы сделать более похожим. И потому, отбросив сомнения, он поклонился в меру низко и сказал послу, который в эту минуту поднял голову и глянул на вошедшего:

— Будь здрав на многие годы, почтенный мурза! А я, Михайла, княж-Александров сын и великий князь Тверской, усердный за тебя Богу молельщик.

— Здравствуй в мире и ты, князь, — негромко ответил Карач-мурза, кивнув головой. — Садись и сказывай, почто хотел меня видеть?

— Допрежь всего, — сказал князь Михайла, еще не садясь, как того требовал обычай, — хотел я тебя спросить: здоров и благополучен ли отец мой, великий хан Азиз-ходжа, наш мудрый повелитель и заступник всех неправедно обиженных?

— Великий хан Азиз-ходжа, да пребудет с ним навеки милость Аллаха, здоров и благополучен. Садись же и говори, какое дело привело тебя ко мне?

— Ты, высокородный мурза, не обессудь, что пришел я с пустыми руками и не могу ныне одарить тебя, как велит обычай и как мне бы самому хотелось. Сам знаешь, я тут не дома. Но уж как только ворочусь к себе в Тверь, тотчас пришлю тебе мехов собольих и саблю такую, что не у всякого хана сыщется…

— На добром слове тебе спасибо, князь, но даров твоих мне не надобно. Сказывай о деле.

— Коли так, изволь, — промолвил несколько удивленный Михайла Александрович. — Скажи, почтенный посол, ведомо ли великому хану, что московский князь Дмитрей Иванович, по любви и братству зазвавши меня в Москву, тут повелел схватить и вот уже два месяца томит в заточении?

— Великий хан знает о том от твоего гонца. И он прислал меня сюда, чтобы моими глазами увидеть истину и моим разумением снова наладить мир и согласие промеж Москвой и Тверью.

— Благодарение Господу! — обрадованно воскликнул князь Михайла. — Коли так, ты уже повелел московскому князю ослобонить меня и моих людей?

— Да. Такова воля великого хана, и я возвестил ее князю Дмитрею Ивановичу.

— Спаси тебя Господь, мурза! А великому хану Азизу-ходже, заступнику и покровителю моему, земно кланяюсь и обещаюсь быть верным слугою. Стало быть, я могу хоть сего же дня ворочаться в Тверь?

— Тверь не твой город, — спокойно промолвил Карач-мурза. — Ты можешь ехать в свою вотчину, в город Микулин.

— Как в Микулин?! Да ведь я ныне в Твери княжу!

— Ты сел в Твери силою и ханского согласия на то не испрашивал. Досе мы знаем тверского великого князя Василея, дядю твоего, а ты для нас князь Микулинский. И ежели набольший из русских князей, Дмитрей Иванович, тебя в Тверь не пускает, правда на его стороне, ибо старый тверской князь, коего ты незаконно согнал, жил с ним в мире и в дружбе, а ты того не хочешь!

— В том он солгал тебе! — воскликнул князь Михайла, пораженный таким неожиданным для себя оборотом дела. — Я с ним войны не ищу! Не хочу лишь крест ему поцеловать и признать себя его молодшим братом. Но равным быть согласен, хотя всем ведомо, что род мой выше его рода и что великое княжение над Русью по закону мне надлежит!

— У меня нет повеления от великого хана разбираться в том, чей род старше, князь. Но мне велено рассудить вас двоих — князя Дмитрея и тебя. И я рассудил так: у князя Дмитрея нет права держать тебя в неволе и ты свободен. Путь же твой из Москвы — в Микулин. А ежели хочешь в Твери княжить, допрежь того поладь добром с московским князем. Без этого ни помощи, ни признания тебе от великого хана не будет.

— Эх, мурза! Воистину слепы вы там, в Орде! Ужели же великий хан не может уразуметь, что у Дмитрея на уме? Коли он нас, князей русских, всех себе покорит, мыслишь ты, станет он платить вам дань и ходить под рукою вашего хана? Он хочет стать единым и вольным царем над всей Русью и вы же ему в том пособляете!

— А тебе, русскому князю, стало быть, любо, чтобы Русь всегда оставалась под рукою татарского хана и Орде дань платила? — спросил Карач-мурза, и в голосе его так явственно прозвучали насмешка и презрение, что Михайла Александрович смешался и забормотал:

— Да ведь ты, мурза, ханский посол!.. Я к твоей выгоде говорю. Нешто тебе великий хан скажет спасибо, коли ты его ворога укрепишь? Даже дивно мне от тебя такое слышать!

— Ты по мне не болей, княже, — из воли великого хана я не выйду и за действа свои перед ним ответить сумею. Да он и сам знает, что плох тот государь, который своей земле добра не хочет.

— Да нешто я своей земле добра не хочу! Ну как я с тобою, с татарином и с ханским послом, о том говорить могу? Или, может, ты вовсе и не татарин?

— Речь у нас не обо мне, а о тебе. И о том, где тебе надлежит княжить — в Твери либо в Микулине.

— Вестимо, в Твери! И отец мой, и дед, и прадед были великими князьями тверскими, ныне их стол надлежит мне и по закону и по общему хотению. Даже дядя мой, князь Василей Михайлович, хотя попервах и полютовал немного, а все же от великого княжения отступился добром и перешел из Твери обратно в Кашин.

— Перешел «добром» потому, что ты привел с собою литовское войско, коему он все одно не мог противустоять. А вот послушаем, что он скажет, когда за его спиной будет стоять московская рать да туменов десять татарской конницы? И много ли от того приключится пользы твоей земле и твоему народу?

— Стало быть, только на том вы меня в Твери и оставите, что поцелую я крест московскому князю? — помолчав, спросил Михайла Александрович.

— Ежели поцелуешь князю Дмитрею крест и крестоцелование свое будешь блюсти, великий хан — да умножит Аллах его славу — обещает тебе свою милость и пришлет ярлык на княжение в Твери. А инако от Орды для себя добра не жди.

Михайла Александрович задумался. Конечно, надеясь на помощь князя Ольгерда и на разруху в Золотой Орде, можно было бы упереться на своем и отказаться от крестоцелования, а вместо Микулина поехать и сесть в Твери. Но кто знает, захочет ли Ольгерд ввязываться в войну с Ордой и не объединятся ли оба хана для совместного похода, сулящего им богатую добычу? Тверь к тому же еще как следует не укреплена, не то что Москва… Стены деревянные, да и те всюду протрухлявились. Запасов в городе вовсе мало… «Пожалуй, лучше будет для видимости покориться, чтобы дали время справить свои дела и столковаться с Литвою, — подумал он, — а тогда еще поглядим — кто кого! За порушенное же крестоцелование, поелику меня к нему принудили, Бог не осудит!» Придя к такому заключению, он тяжело вздохнул и сказал:

— Ин будь по-твоему! Коли нельзя иначе, поцелую крест Дмитрею Ивановичу. Доведи великому хану: хотя и делаю то по принуждению, первым клятвы своей не порушу, и доколе Москва меня не тронет, и я ее трогать не стану. Но пусть и назовусь, для людей, молодшим братом Дмитрея, — все одно в Твери буду править по своей воле, и ты ему скажи, чтобы знал свое, а мне бы не указывал.

— В Тверской земле хозяином будешь ты, а на Руси — князь Дмитрей. В чем ином он тебе указывать не станет, но за измену призвать тебя к ответу может всегда. И ты это помни.

— Да ведь этак он что хочешь за измену посчитать может! К примеру, учну я свой город обновлять либо приедет ко мне погостить зять мой, Ольгерд Гедиминович, а он скажет, что я к себе Литву призвал, чтобы с нею вместе на Москву идти! А коли не сам он такое выдумает, так митрополит ему назудит в уши. Ты его еще не знаешь, нашего святителя! Нешто не по его наущению меня Дмитрей схватил?

— Митрополит — человек святой жизни и великой мудрости. Его знает и чтит вся Орда. И никто плохому про него не поверит. А тебя я чем доле слушаю, тем более тебе дивлюсь. Даве ты меня спросил, татарин ли я? Ну а теперь я спрошу: да точно ли ты русский, князь Михайла?

Михайла Александрович остолбенел — для него это было уж слишком. Подозрение, возникшее при первом взгляде на посла, нахлынуло на него с новой силой и разом обратилось в уверенность. Конечно, все это подстроено Дмитрием и митрополитом, чтобы обманом заставить его поцеловать крест московскому князю либо уйти из Твери в Микулин! Потому Дмитрий столь нежданно и позволил ему идти к послу… И с ним говорит теперь какой-нибудь московский прощелыга, одетый татарином, думая поймать его, тверского князя, в эдакую детскую ловушку! Но нет, шалишь!

— Ах ты, шут стоеросовый! — закричал он, побагровев от гнева. — Ты что же, думал, я дите неразумное либо николи не видел настоящего татарина? Битый час плетешь тут невесть что и мыслишь — так вот я тебе и поверил! Дурачье московское! Хоть бы кого иного послом-то вырядили, а ты, поди, от Орды и близко не бывал! Я едва глянул на твою харю, так сразу и разгадал всю вашу затею! Ужо подождите: великому хану будет ведомо, что за дела вы тут творите его именем, — тогда поглядим, какой ярлык он вам пропишет!.. Да чего ржешь-то, как жеребец?

Карач-мурза при первых словах тверского князя открыл рот от изумления, затем грозно нахмурился и вскочил с места. Но в следующий миг гневное выражение его лица внезапно сменилось веселым. Он широко улыбнулся, показав собеседнику два ряда белых, как кипень, зубов, и наконец, позабыв о своем посольском достоинстве, повалился обратно на скамью и захохотал безудержно и так заразительно, что у Михайлы Александровича гнев сразу остыл и ему тоже захотелось смеяться.

— Эк тебя прорвало, — промолвил он. — Ну, ладно, хватит! Выкладывай теперь, кто ты таков и кто тебя научил предо мною скоморошничать?

Утирая рукавом выступившие на глазах слезы, Карач-мурза достал из кармана золотую пайцзу и бросил ее на стол перед князем Михайлой.

— Не сумневайся, князь, — сказал он, не без труда придавая своему лицу обычное невозмутимое выражение, — я настоящий посол, хотя и мало похож на татарина, а потому буйство твое тебе в вину не ставлю. Но думаю, что разговор наш можно на этом закончить. Завтра ты поцелуешь крест князю Дмитрею Ивановичу и после того можешь ехать в Тверь. Я доведу великому хану, что ты волю его исполнил, и он пришлет тебе ярлык на тверское княжение.

Глава 15

И тогды князь великий Дмитрей Иванович да Алексей-митрополит попускаша князя великого Михайла Александровича Тферьского и бояр его восвояси. Князь же Михайло осерчаша вельми и о том негодоваше, что ему учинили на Москве, и положил то в обиду и про то имеаше розмирие к великому князю, наипаче же на митрополита жаловашеся, — к нему же веру имел паче всех, яко по истине святителю.

Троицкая летопись

Спустя день в соборной церкви Успения Пресвятой Богородицы после торжественного молебна князь Михайла Тверской целовал крест Дмитрию Ивановичу, великому князю Московскому и всея Руси.

По повелению Дмитрия обряд был проведен с великою пышностью, в присутствии всей московской знати и тех удельных князей, которые в ту пору находились в Москве. Впрочем, их было немного: кроме Владимира Андреевича Серпуховского, только Константин Иванович Оболенский с сыновьями Иваном и Андреем, Федор Романович Белозерский да Федор Михайлович Моложский — статный белокурый юноша, ровесник и друг князя Дмитрия.

Зато боярство московское было почти в полном составе. Тут находились все четыре брата митрополита Алексея — Феофан, Федор, Матвей и Александр Плещеи; Кобылиных было пятеро: кроме Гавши и Кошки, еще Семен Жеребец, Александр Елка и Василий Вантей; был и московский тысяцкий [214], престарелый боярин Василий Васильевич Вельяминов с сыновьями Иваном и Микулой и брат его — окольничий и воевода Тимофей Васильевич.

В ладанном тумане собора боярские ферезеи сверкали золотом и самоцветами, в отблесках свечей палево искрились низанные жемчугом воротники; чтобы не ударить лицом в грязь перед другими, каждый приоделся сегодня в самое лучшее, но всех затмили богатством своих одеяний братья Дмитрий, Иван и Владимир Всеволожские — сыновья смоленского князя Всеволода Глебовича, приехавшие служить московскому государю. Среди бояр и приближенных Дмитрия Ивановича не одни они были Рюриковичами: братья Иван Уда, Михайла Крюк да Иван Собака принадлежали к роду князей Фоминских.

Чуть не пополам уже согнула старость Алексея Васильевича Босоволкова, а пришел тоже; рослый и дородный Иван Окатьевич Валуй рядом с ним кажется истинным великаном; хоть и не столь высок, но осанист и важен Иван Федорович Воронцов; виден собой и Михайла Челяднин, а вот Иван Андреевич Одинец тучен и вширь расплылся, из него бы двоих таких можно сделать, как старший брат его, сухонький и желтый Константин Добрынский. Всех взял роскошною, черной как смоль бородой Дмитрий Александрович Зерно — внук татарского мурзы Чета пришедшего из Орды на службу к Ивану Калите. Был среди бояр Дмитрия и настоящий татарин — царевич Серкиз, во святом крещении Иван, годов семь тому назад счастливо спасшийся от Кидыревой резни в Сарае и приехавший вместе с сыном своим служить московскому князю. Был и один боярин из немцев, ныне Семен Мелик, а прежде — рыцарь фон Мельк.

Пришли также братья Свиблы, Логин Кикин, Родион Квашня, Андрей Борков, Юрий Кочевин да Юрий Щека, Дмитрий Минаевич Минин, Иван Мороз, Иван Хромой, Андрей Шуба, Данила Рыбкин-Борцов и иные. Тут же, чуть в стороне, рядом с воеводами Петром Лихачевым и Семеном Добрынским стоял мало еще с кем обзнакомившийся прусский воевода Драница, только лишь накануне крещенный Иваном.

Отдельной кучкой, хмурые как сычи, стояли тверские бояре Гаврила Бороздин, Федор Бибик, Тарас Шетнев, Андрей Кондырев, Михайла Левашев и Афанасий Сулин, в недобрый час приехавшие в Москву вместе со своим князем и отсидевшие два месяца взаперти по домам московских бояр. Впрочем, судя по упитанным телам и лоснящимся лицам, неволя ни для кого из них не оказалась тяжелой и с особыми лишениями отнюдь не была связана.

Ко кресту приводил тверского князя сам святитель Алексей. Михайла Александрович был угрюм и не старался скрыть своего раздражения. Ему не без основания казалось, что все это можно было совершить гораздо проще и скромнее и что Дмитрий созвал сюда всю Москву нарочно, чтобы все увидели унижение его соперника. Клятву свою он пробормотал сквозь зубы, скороговоркой, и, когда, после целования креста, Дмитрий Иванович, по обычаю, обнял своего нового «молодшего брата», князь Михайла наскоро, будто клевал, ткнулся в его щеки плотно сжатыми губами и, не подойдя даже под благословение митрополита, направился к выходу из храма.

Дмитрий, наоборот, был приветлив и, казалось, не замечал скверного настроения тверского князя. Едва возвратившись из церкви во дворец, он послал Ивана Васильевича Вельяминова звать Михайлу Александровича и его бояр на большой ужин тем же вечером. Князь Михайла, уже готовый к отъезду, отказался наотрез.

— Глаза бы мои на них не глядели, не то что с ними за одним столом сидеть! — в сердцах добавил он. — Обладили свою плутню не хуже, чем заправские оплеталы на торгу, а теперь и за пирок! Языки бы они себе пооткусывали!

— Пускай их покуда тешатся, — промолвил боярин Вельяминов. — Воровством добытое никому впрок не пойдет.

— Москве, видать, идет!

— То до поры, княже.

— Ну, Дмитрей — это еще так, — продолжал Михайла Александрович, — от него всего ждать было можно: каково дерево, таков и плод. Но митрополит! Отец духовный всея Руси, образчик благочестия, поглядеть на обличье — живым можно в рай пустить! Я ему как самому Богу верил, ан у него совести меньше, чем у козла!

— Ништо, Михайла Александрович, по крайности ты теперь узнал, каковы они есть, а дело наше еще не пропало. Ты когда выезжать мыслишь?

— Как когда? Да вот сразу после полдника и выеду. Чай, московским гостеприимством по горло сыт!

— Так оно, вестимо, лучше: для тебя теперь время дороже золота. Хоть ты Дмитрею крест поцеловал, все одно он тебя в покое не оставит, покуда вовсе не сломит, — я его думки знаю. А потому ты, не теряя дня, крепи Тверь да столкуйся с Ольгердом Гедиминовичем, чтобы рать свою держал наготове, возле самых тверских рубежей. По этому году Дмитрей на тебя едва ли пойдет — войска у него еще маловато, да и кремль каменный он сперва хочет достроить. Но к весне ожидай и будь готов.

— Коли до весны у меня срок будет, я ему и собраться не дам — первым на него ударю! Лишь бы по осени не нагрянул.

— Не нагрянет. А ежели тут будет что затеваться, я тебя о том загодя упрежу.

— Спаси тебя Христос, Иван Васильевич, а я твоей дружбы не забуду. Коли наша возьмет, быть тебе тысяцким на Москве, после твоего родителя. Да и еще чего попросишь — отказу тебе не будет.

— На добром слове спасибо, княже. Буду и я тебе верным слугой. А покуда прощай и легкий тебе путь! Я же пойду: лучше бы никто не увидел, что мы с тобою тут долго беседуем.

— Прощай, Иван Васильевич, оставайся с Богом!

Боярин Вельяминов ушел, а два часа спустя тверской князь вместе со всеми своими людьми, не простившись с Дмитрием, покинул Москву.

Глава 16

Пиршество во дворце великого князя Дмитрия состоялось и без тверских гостей. В большой трапезной, богато убранной по стенам драгоценной посудой и охотничьими трофеями, за широкими дубовыми столами собралось в тот вечер человек полтораста приглашенных.

Дмитрий Иванович, несмотря на нрав довольно крутой и властный, как никто из московских государей, был дружен со своими боярами. В службе он был к ним требователен, но в то же время милостив, помощь и хороший совет ценил и ни одного важного дела без боярской думы не начинал, хотя не раз бывало, что, выслушав терпеливо все мнения, делал потом по-своему. Бояре его побаивались, но любили и служили ему честно — такие, как Иван Вельяминов, были среди них редкими исключениями.

Любил Дмитрий и повеселиться и обычно каждое хорошо завершившееся государственное дело венчал подобным пиром, на который звал всех своих помощников и приближенных. Но вместе с тем был он бережлив — на столах у него немного бывало дорогих иноземных вин и заморских сластей, зато серебряным братинам и ендо́вам с хмельными медами и сулеям [215] с крепкими настойками не было счету, а уж о яствах и говорить нечего! На Руси в старину умели поесть и выпить — нынешний едок не пошел бы дальше того, что стояло на столах в начале трапезы.

В круглых серебряных мисах были здесь студни — свиные, куриные и рыбные, моченые яблоки, редька в сметане, соленые огурцы и грибы всевозможных сортов; в приземистых золотых ставцах икра осетровая, белужья и щучья играла веселой искрой, дробя и отражая свет сотен восковых свечей, освещавших трапезную; на кованых и резных драгоценных блюдах всюду, куда ни глянь, громоздились и иные холодные закуски: копченые языки, окорока, буженина, рыбные балыки, поросятина под хреном, налимья печень с луком, перепела в масле и многое еще.

Казалось бы, во всю ночь не одолеть гостям этого изобилия, ан нет — не проходило и получаса, как многие блюда и мисы уже пустели, их наполняли снова или заменяли иными. Десятка два хорошо обученных своему делу отроков — к каждому случаю все в одинаковых длинных рубахах, то голубых, то белых, то алых, — бесшумно двигались за спинами пирующих, передавая блюда, наполняя тарелки и разливая по чаркам настойки, кому какая люба: рябиновую, мятную, полынную, можжевеловую, смородиновую, анисовую…

Проходил час либо полтора, и отроки убирали со столов десятки порожних блюд. Но трапеза этим лишь начиналась: слуги вносили объемистые серебряные мисы со щами и с ухой, блюда с мясными, рыбными и капустными пирогами, кулебяками, курниками, лапшатниками, блинчатниками и оладьями.

Затем появлялись рыбные кушанья и к ним в небольшом количестве белое угорское или рейнское вино. И наконец, следовало традиционное блюдо московского великокняжеского и царского стола, без которого не обходилось ни одно пиршество: жареные лебеди. Слуги вносили их целиком [216], на резных деревянных подносах, изукрашенных зеленью, и ставили на особый стол, посреди трапезной, где несколько стольничих резали их на части и раскладывали по серебряным блюдам. Обычно рассчитывали одного лебедя на шесть-семь едоков, но до конца пиршества еще было далеко.

Дав пирующим время управиться с лебедями, их продолжали потчевать другими мясными блюдами: несли запеченных с кашей ягнят, гусей с яблоками, уток с тертой свеклой, тетеревов с брусникой, рябчиков в сметане, оленину с чесноком и другое. Слуги в это время обносили гостей красным грузинским вином и крепкими стоялыми медами, от старости утратившими сладость. И в конце подавались «заедки»: ягоды, варенные в меду, — а летом и свежие, со сливками, — орехи, пряники, коврижки и сладкие пироги, мед в сотах, малиновый и смородиновый квас и сладкие наливки.

В это время иной раз, по распоряжению князя, в трапезной появлялись песенники — гусляры, а то и ряженые — скоморохи, принимавшиеся дурачиться между столами и потешать гостей забавными выходками и прибаутками. Среди них часто бывали известные острословы, умевшие ловко поддеть и вышутить кого-либо из присутствующих, но на это обижаться не полагалось.

Такая трапеза длилась часами, и по ее окончании, несмотря на привычку, далеко не все бывали в состоянии подняться с места. Но выпившие лишнее держали себя благопристойно, разума не теряли, а если где-нибудь и вспыхивала ссора, обычно было достаточно строгого слова государя или укоризненного взгляда митрополита, чтобы она прекратилась. И лишь в редких случаях, по знаку Дмитрия, стольникам приходилось выводить из-за стола без меры упившегося и отправлять его домой.

Один лишь владыка Алексей не пил ничего, ел только рыбное и до конца никогда не оставался. Обычно, когда вносили лебедей, он покидал трапезную, сославшись на недомогание или на необходимость работать.

Несмотря на то что по нынешним представлениям каждый ел за четверых, по окончании пиршества многие яства оставались несъеденными, и на следующее утро дворцовые слуги в сопровождении стольников разносили блюда со снедью по домам бояр и иных гостей, которым великий князь желал выказать свое особое благоволение.

На пир, конечно, был зван и Карач-мурза. Его посадили на почетное место, по левую руку великого князя, — по правую сидел митрополит Алексей. От прежнего высокомерия Дмитрия не оставалось теперь и следа — он просто и дружески беседовал с ханским послом, расспрашивая его о Белой Орде и о Хорезме, где воспитывался мурза, и дивясь его обширным знаниям.

Такое отношение со стороны князя Дмитрия было понятным: Карач-мурза оказал ему важную услугу. Кроме того, былая ненависть к татарам в русском народе теперь уже значительно ослабела, а представители татарской знати обычно встречали на Руси радушный прием, ибо как раз в эти годы, видя начавшийся развал Орды, они усиленно искали сближения с русскими князьями и охотно переходили к ним на службу. К концу XIV столетия среди бояр и воевод Московского, Тверского, Рязанского, Нижегородского и иных русских княжеств было уже немало татар, ставших родоначальниками значительной части старого русского дворянства [217].

Едва выпили по две-три чарки и закусили, Дмитрий подал знак, и к Карач-мурзе приблизились окольничий Челищев и стольник Сенявин. Первый обеими руками держал на вышитой шелком подушке драгоценную саблю в ножнах, богато изукрашенных золотом и самоцветами, второй — налитый до краев золотой кубок замечательной чеканной работы. В трапезной внезапно наступила полная тишина.

— Высокородный князь и мурза! — с низким поклоном сказал Челищев. — Князь великий Дмитрей Иванович Московский и всея Руси просит тебя принять от него эту саблю в дружбу и в память!

Карач-мурза встал, низко поклонился Дмитрию, вынул саблю из ножен и, держа ее одной рукой за эфес, а другой за острие, приложил ко лбу и к груди, потом поцеловал клинок и сказал:

— Именем великого Аллаха клянусь всегда быть тебе верным другом, князь! И если я порушу свою клятву, да поразит эта сабля меня самого! [218]

Окольничий Челищев сделал шаг в сторону, и на его место встал стольник Сенявин.

— Высокородный князь и мурза, — кланяясь, сказал он. — Великий князь Дмитрей Иванович Московский и всея Руси просит принять тебя этот кубок, как память о том, что на Москве ты всегда желанный гость!

Карач-мурза взял из рук Сенявина кубок снова поклонился Дмитрию и промолвил:

— Будь здрав на многие годы, князь, и пусть Аллах никогда не оставит тебя своими милостями! Твой подарок мне дорог, но ласка еще дороже. А Москвы не забуду, и путь, ведущий в нее, всегда будет для меня путем желанным и радостным. — С этими словами он осушил кубок до дна, поставил его на стол и, опять поклонившись великому князю, сел на свое место. Трапезная огласилась приветственными криками и звоном кубков и чар.

— Ты сегодня много поведал мне об умельстве ваших хорезмских мастеров, — сказал послу Дмитрий Иванович. — Так вот, ежели тебе случится, покажи там эту саблю и кубок. Они сработаны здесь, в Москве, руками наших русских умельцев.

— Такую работу можно хвалить целый день, и все-таки будет мало, — ответил Карач-мурза, разглядывая художественную чеканку, покрывавшую кубок. — В Ургенче не сделали бы лучше. И многие иные вещи, что я видел в Москве, такоже сработаны с великим уменьем. Ты по праву можешь гордиться своими мастерами, княже.

— Есть у меня немало людей вельми умелых и добрых поможников, но сколько их еще надобно! Земля наша велика и не сделана, чтобы поднять ее, рук не хватает! И потому на Руси всякий знающий человек — книжник ли, воин, либо какой рукомесленник — всегда желанен, отколе бы он ни пришел. И ты, князь, ведай и помни: коль захочешь мне служить — мало ли чего может не ныне, так завтра случиться у вас в Орде, — я всегда тебе рад буду. В боярах моих есть уже один ваш царевич, а тебя еще выше поставлю! Истинно говорю: полюбился ты мне, да и святитель наш сказывал, что ты не такой татарин, как иные, и хвалил тебя, как доселе никого, кажись, не хвалил. А он людей видит наскрозь!

— Спасибо на добром слове, князь, — ответил Карач-мурза. — И коли однажды Орду покину, никому, кроме тебя, служить не стану. Но на все воля Аллаха, она же мне повелевает быть покуда в Орде.

— И ты ей повинуйся, сыне, — вставил митрополит, внимательно слушавший этот разговор. — Быть может, она поведет тебя долгой дорогой, но выведет куда надо. А Дмитрею Ивановичу, когда придет час, я открою то, что покуда лишь мы двое знаем. Ты когда из Москвы тронешься?

— После завтрашнего дня на рассвете выеду, святой отец.

— Ужели же ты мыслишь на Литву ехать со всеми своими татарами? Ведь их при тебе, почитай, более полусотни!

— Нет, аксакал, нукеров моих и слуг сотник Ойдар поведет отсюда прямо в Орду. Я оставлю при себе лишь двоих либо троих.

— Гм… А нет ли средь твоих людей таких, чтобы добре знали русскую речь?

— Есть один, что знает не хуже меня. Он сын русских родителей, давно полоненных татарами. Я потому и взял его к себе в нукеры, чтобы было с кем говорить по-русски.

— Он тебе предан?

— Он при мне неотлучно уже шесть лет, аксакал. И много раз доказал свою верность.

— Вот его и возьми. А другого я тебе дам — он тоже человек надежный и отменно знает все те места, по которым ты поедешь. Больше никого и не надобно. И мыслю я, что лучше бы тебе обрядиться и сказываться в пути русским. Эдак ты куда больше увидишь и узнаешь. С ордынцем небось всякий будет держать себя начеку и языка перед ним не развяжет.

— Я и сам о том думал, святой отец. По слову твоему и сделаю, а за советы твои и за провожатого великая тебе благодарность.

— Знаю и я от владыки, что хочешь ты поглядеть теперь на литовскую Русь, — вставил Дмитрий. — Ну что же, с Богом! А ежели в чем нужна тебе моя помощь, говори, все сделаю.

— За ласку твою и за доброту, княже, пусть Аллах воздаст тебе девять раз вдевятеро [219] Но, кажись, ничего мне не надобно.

— Ну, гляди. В пути, коли будет тебе сподручно, можешь сказываться московским боярином. По тем землям, которыми ты поедешь, друзей у Москвы немало, и боярина моего навряд ли кто посмеет обидеть. А ежели что худое приключится, пришли весть и я тебе пособлю. Только на этот случай скажи мне наперед каким именем зваться станешь?

— Спаси тебя Аллах, княже, — с непритворной искренностью в голосе промолвил Карач-мурза. И, минутку подумав, добавил: — А назовусь я Иваном Васильевичем Снежиным.

— Ну вот и ладно, Иван Васильевич, — улыбнулся митрополит, — так мы тебя теперь и станем звать. Завтра зайди ко мне — простимся. А покуда оставайся с Богом и веселись, я же пойду. Стар стал и немощен, грешное тело просит отдыха… — И, осенив всех общим крестным знамением, святитель покинул трапезную.

А день спустя, на рассвете, Карач-мурза с двумя спутниками выехал из Москвы, держа путь на Серпухов.

Часть вторая НА ЗЕМЛЕ ОТЦОВ

Глава 17

Разумные изречения и слова благодарности не стираются со страниц книг и с листов рукописей, а потому, когда достойные люди уходят в мир небытия, память о них остается жить навеки.

Мухаммед ал-Захири Самарканди, XII в.

Карач-мурза не мог помнить своего отца — ему не было и года, когда погиб князь Василий. Но по рассказам близких он представлял его себе необыкновенно живо, наделяя всеми положительными качествами мужчины, воина и князя, в размерах, близких к совершенству. И это было естественно: не только мать и Никита Толбугин, но и все родственники-татары, включая даже сурового и надменного Урус-хана, дядю Карач-мурзы, всегда с таким уважением говорили об его отце, что у мальчика и не могло сложиться о нем иных представлений.

По этим рассказам он хорошо знал все обстоятельства гибели отца и того, что за нею последовало. Будучи уже взрослым человеком и улусным князем, не раз подолгу задумывался он о минувшем и о необычности своей собственной судьбы, сидя на берегу Миаса, под той самой ивой, где предательская стрела оборвала жизнь князя Василия. Здесь думалось особенно хорошо — от могилы отца шли, казалось, незримые токи, умиротворяющие сердце и несущие ясность мыслям. И в такие часы с особой признательностью вспоминал он Никиту, благодаря которому сохранилась эта дорогая могила.

Еще со времен язычества татары, чтобы предохранить останки умершего от возможного осквернения врагами, всегда хоронили своих покойников на равнине, в стороне от каких-либо естественных примет, а чтобы скрыть всякие следы ногребения, прогоняли над могилой табун лошадей, тем больший, чем выше был по своему положению покойник. Так, например, когда умер Чингисхан, над тем местом, где останки его были преданы земле, на берегу реки Омон, в Монголии, — гоняли двадцать тысяч коней до тех пор, пока вся окрестность не была ими вытоптана столь основательно, что никто не сумел бы уже определить местоположение могилы [220].

Позже, под влиянием ислама, этот языческий обычай начал постепенно отмирать, и многих татар — в особенности знатных — стали хоронить в специально выстроенных мавзолеях. Но в отдаленных от очагов культуры, окраинных улусах еще долго придерживались старины, и именно так хотели похоронить князя Василия.

Но Никита этого не допустил. По его настоянию князь был похоронен на том самом месте, где испустил свой последний вздох, — у берега реки, в полуверсте от основанного им городка. За неимением православного священника обряд погребения совершил мулла, но над могилою был насыпан высокий курган, на вершине которого Никита, прочитав все, какие помнил, христианские молитвы, водрузил сделанный им самим огромный дубовый крест [221].

Как внезапный горный обвал, обрушилась смерть Василия Пантелеевича на всех его близких. Об этой поре их жизни Фейзула-ханум почти ничего не рассказывала сыну, и он, понимая, как тяжелы для нее эти воспоминания, сам никогда ее не расспрашивал. Но от Никиты он постепенно узнал все.

Потрясенная горем Фейзула в первые недели, казалось, помутилась в рассудке. Она была явно неспособна к принятию нужных решений, и их дальнейшей судьбой пришлось распорядиться одному Никите. Верный слуга и друг погибшего князя хорошо понимал, что им нельзя оставаться в уединенном северном улусе после того, как вся орда великого хана Мубарека откочевала далеко на юг: это было небезопасно, пока жив был убийца Василия, а кроме того, все здесь напоминало Фейзуле о страшном событии — ее душевная рана всегда оставалась бы открытой, постепенно лишая ее остатков воли к жизни. И потому Никита принял единственно правильное решение: увезти осиротевшую семью князя Василия в улус хана Чимтая, где она имела бы надежную защиту и где Фейзула в привычной с детства обстановке и в кругу родных легче могла бы пересилить свое горе.

Но когда Никита попробовал заговорить об этом с Фейзулой, она решительно заявила, что не покинет могилы мужа. Потребовалось много мягкой настойчивости, ума и времени, чтобы пробудить благоразумие в отчаявшейся женщине, но все же Никите это удалось. И однажды, целое утро пролежав ничком на кургане Василия, как бы прощаясь с дорогим ей прахом, Фейзула возвратилась в шатер с воспаленными от слез глазами и сказала, что ради безопасности сына и ради его будущего она готова уехать.

Никита не замедлил воспользоваться ее согласием, тем более что времени терять было нельзя: на пороге стояла осень, а от берегов Исети до Мангышлакского полуострова, где находилась ставка хана Чимтая, путь был неблизкий. Когда прибыли они к берегам Хвалынского моря, здесь уже бушевали холодные зимние ветры, а оставленный ими Новый Карачев давно был засыпан снегом по самые крыши.

* * *

В стойбищах хана Чимтая, где уже знали о гибели князя Василия, их приняли как своих. Особенно много душевного тепла и заботы уделила осиротевшей семье ханум Кудан-Кичик — старая подруга Фейзулы и жена ее брата Туй-ходжи-оглана. По ее настоянию их юрты были поставлены рядом, что позволяло молодым женщинам все время быть вместе. И мало-помалу веселой и говорливой Кичик удалось победить отчаянье Фейзулы и вывести ее из состояния тупого равнодушия ко всему окружающему. Правда, ее навсегда покинула прежняя жизнерадостность, и она поклялась себе, что больше не выйдет замуж, но все же, когда наступило новое лето, глаза ее уже не были красны от слез, и, сидя рядом с Кичик у входа в шатер, она с улыбкою примиренности часами могла наблюдать, как у ног ее ползали по горячему песку маленькие Карач и Тохтамыш. Когда одному из них после долгих усилий, удавалось встать на ноги и сделать неуверенный, валкий шажок, другой ревниво старался опрокинуть его на землю. Но все же первым начал ходить Карач-мурза: как-никак он был на три месяца старше своего двоюродного брата.

Минул еще год, и пришли новые перемены: умер хан Мубарек-ходжа и на собравшемся курултае великим ханом Белой Орды был провозглашен Чимтай. Ставка его перешла в город Сыгнак, а Мангышлакский улус наследовал Туй-ходжа-оглан. Фейзула, которой предстояло решить, ехать ли с отцом или оставаться с братом, почти без колебаний остановилась на последнем: душевная рана ее была еще так свежа, что ее пугала жизнь в большом и шумном городе, к тому же не хотелось расставаться с Кичик. Она боялась, что отец не посчитается с ее желанием и попросту прикажет ей следовать за собой, но Чимтай, выслушав ее, лишь сказал:

— Пусть будет так. Пока твой сын мал, оставайся тут. Но когда тело его окрепнет и разум созреет для того, чтобы вмещать знания, ты привезешь его в Сыгнак. Я позабочусь о его воспитании и о его будущем.

Чимтай, как известно, был миролюбив и с соседями своими старался ладить. Это ему удавалось без особого труда, ибо его современник, золотоордынский хан Джанибек, тоже не стремился к подавлению Белой Орды. Таким образом, в отношениях между обоими татарскими царствами на пятнадцать лет, то есть до смерти Чимтая, наступил период затишья, и как детство, так и юношество Карач-мурзы протекли в мирной обстановке. До тринадцатилетнего возраста он не покидал Мангышлакского ханства и воспитывался как всякий татарский мальчик — будущий воин. Высокое происхождение не избавляло его от прохождения этой общей суровой школы, — наоборот, налагало обязательство пройти ее полнее и лучше других. К двенадцати годам он уже во всем был привычен к кочевой и походной жизни, отлично скакал на любом коне, метко стрелял из лука и саблей перерубал водяную струю с такой ловкостью, что не отбрызгивалась ни одна капля.

Неизменным товарищем его детских игр и воинских упражнений был Тохтамыш. Мальчики росли вместе, были неразлучны, и с детских лет их навсегда связала крепкая дружба, несмотря на то что характеры их были совершенно различны.

Тохтамыш обладал большими способностями, умом и волей, но по натуре своей был властен, честолюбив и скрытен. Живя в атмосфере ханских интриг и усобиц, он рано понял, что тот, кто ищет высокого положения и власти, всегда должен быть готовым к явной или тайной борьбе против любого соперника, а таковым вероятней всего мог явиться кто-нибудь из близкой родни. И потому с детства он привык не доверять никому.

Карач-мурзу, наоборот, никакие честолюбивые планы и мечты не занимали, он был уравновешен, прям и чужд какого-либо лукавства, а к тому же под влиянием Никиты в эти годы он свое будущее еще связывал с Русью, считая, что в Орде находится лишь временно. И потому Тохтамыш, несмотря на свою природную подозрительность, не мог сомневаться в искренности его дружбы и сам платил ему тою же монетой.

Но истинным пестуном и наставником карачевского княжича, волею злого случая обреченного на жизнь в татарской Орде, был в эти годы Никита. Свято выполняя клятву, данную умирающему князю Василию, он посвятил заботам о мальчике и его воспитанию весь остаток жизни и перенес на своего питомца всю ту любовь и преданность, которую питал к его отцу.

Будучи только воином и человеком неженатым, он раньше никогда не имел дела с детьми, но все же сумел найти правильный подход к сердцу ребенка и завоевать его любовь и доверие. Он научил смышленого малыша говорить, а позже — читать и писать по-русски и постепенно передал ему все, что сам знал о Руси и о роде его отца, неустанно внушая, каким должен быть истинно русский человек и русский князь. А так как собственные понятия Никиты были весьма возвышенны и сам он был человеком безупречной честности и благородства, таким же рос под его влиянием и Карач-мурза.

Во всем этом татары Никите не мешали: они считали важным, чтобы мальчик получил правильное воинское воспитание, область же духа их интересовала мало. К тому же Никита пользовался среди них большим уважением, они знали, что ничему худому он не научит, а если и привьет ребенку кое-что русское, плохого в том нет, потому что то же самое привил бы ему и родной отец, если бы остался жив.

И только однажды, когда Сулукан-беки, старшая жена хана Чимтая, позвала муллу, чтобы он совершил над мальчиком мусульманский обряд обрезания, произошло столкновение, ибо Никита этому решительно воспротивился. К счастью, сам Чимтай был совершенно равнодушен к вопросам веры и потому встал на сторону Никиты. Напомнив о Ясе [222] Чингисхана, устанавливающей полную веротерпимость, и о том, что даже некоторые взрослые чингисиды еще не приняли ислама, он объявил, что Карач-мурза волен сам выбрать себе религию, когда разум его достаточно созреет для этого.

Таким образом, характер и внутренний облик мальчика складывались почти исключительно под влиянием Никиты, который с ним не разлучался. Впрочем, один раз он все-таки покинул своего питомца довольно надолго.

Глава 18

Да будет благословен Аллах, определяющий судьбы и справедливо устанавливающий возмездия!

Усами Ибн-Мункиз, XII в.

Это случилось спустя год после смерти князя Василия, когда они уже обжились в Мангышлакском улусе и Фейзула внешне примирилась со своей утратой. Убедившись в том, что ни ей, ни ребенку не угрожает здесь никакая опасность и что о них есть кому позаботиться в его отсутствие, Никита однажды явился в шатер к Чимтаю.

— Отпусти меня, хан, в Золотую Орду, — промолвил он после обмена приветствиями. — Коли будет на то Божия воля, я невдолге и ворочусь. Ну а ежели не ворочусь, не оставь младенца-то нашего. Чай, в нем и твоя кровь течет.

Чимтай внимательно поглядел на Никиту. Он сразу понял, зачем понадобилось ему ехать в Золотую Орду.

— Что бы с тобой ни случилось, сейчас или в будущем, — несколько помедлив, ответил он, — за мальчика ты не бойся: пока я жив, внук мой не будет нуждаться ни в чем и с головы его не упадет ни один волос. Но тебе незачем ехать в Золотую Орду: собаку Хисара разыщут мои люди и я сам покараю его.

— Нет, хан, — решительно сказал Никита, — злодей от меня должен смерть принять! В том я поклялся князю моему в смертный час, на святой его крови, и, коли такой клятвы не исполню, лучше и мне на свете не жить, ибо гадок я себе стану, как жаба. О тебе знают, — сам ты николи слова своего не порушил, пойми же теперь и меня. И мести моей не препятствуй.

— Хорошо, — после небольшого раздумья ответил Чимтай. — Будь по-твоему, и да поможет тебе Аллах! Но что ты один сделаешь? Враг твой силен и хитер. Возьми с собой сколько захочешь моих воинов и скажи, в чем еще нужна тебе моя помощь?

— Спаси тебя Аллах, пресветлый хан! А помощи мне не надобно. Вот разве, коли сможешь добыть мне Джанибекову пайцзу, — ты ведь с ним хорош, — она бы мне пригодилась, ибо открывает в Орде все пути и двери. А из людей возьму с собой лишь аньду своего Кинбая да еще двух верных татар, его родичей.

— Кинбай? Это не тот силач, которого поборол ты в Чамга-Туре?

— Он самый и есть, почтенный хан. С того случая мы и побратались, а после был он сотником в улусе нашего князя и тоже, небось, рад будет отомстить за его смерть.

— Ну, вдвоем с Кинбаем вы целой сотни стоите, — усмехнулся Чимтай. — А пайцзу, вот, возьми мою, мне ее Джанибек прислал, когда сел в Сарае великим ханом. С нею тебя никто не посмеет тронуть, а коли велишь — еще и помогут.

— Благодарствую, милостивый хан! Помощи просить ни у кого не стану, не чинили бы только помехи, — сказал Никита, пряча за пазуху золотую пайцзу. — Ну, оставайся с Богом и прости, ежели когда не угодил тебе в чем…

— Ты благородный человек, и я никогда, даже в мыслях, ни в чем не мог упрекнуть тебя. Поезжай, и да сопутствует тебе милость Аллаха!

* * *

Без всяких приключений приехав со своими спутниками в Сарай-Берке, Никита в первый же день узнал, что Хисар-мурза находится в городе и живет возле самого ханского дворца, в большом и красивом доме, подаренном ему Джанибеком. По единодушным уверениям всех завсегдатаев чайханы, где остановился Никита, Хисар был в большой милости у нового повелителя, ибо, появившись в Золотой Орде за несколько месяцев до смерти великого хана Узбека, он сразу же принял деятельное участие в дворцовых интригах и успел оказать Джанибеку важные услуги в борьбе за престол. Поговаривали даже, что он собственной рукой убил в Сарае-Бату Кадырбека — старшего брата нынешнего хана, — в устранении которого Джанибек был особенно заинтересован.

Впрочем, столь милостивое отношение золотоордынского хана к Хисар-мурзе объяснялось не только этим, чего, разумеется, не могли знать осведомители Никиты: готовясь к войне с Хулагидами, Джанибеку было необходимо обеспечить себе поддержку Мавераннахра, к династии которого принадлежал Хисар. А потому, договорившись на этот счет с последним, Джанибек обещал помочь ему овладеть мавераннахрским престолом, вокруг которого велась в ту пору кровавая борьба нескольких претендентов.

Узнав все, что можно было узнать из разговоров, Никита выбрал особенно людный час и, замешавшись в толпу, внимательно осмотрел снаружи жилище Хисара, которое разыскал без всякого труда. Это был большой, несколько приземистый каменный дом с фасадом, выходившим на площадь и выложенным золотисто-желтыми изразцами. По обе стороны массивных, окованных медью дверей стояли вооруженные мечами и копьями стражи, а вокруг всего двора тянулась каменная стена высотою в полторы сажени. Было совершенно очевидно, что особа чагатайского хана охраняется надежно и что захватить его здесь — нечего и думать.

Ни идти на верную гибель, ни откладывать свою месть на неопределенное время Никита не хотел. Он решил оставаться в Сарае и ждать подходящего случая. Поселившись на окраине города, в его ремесленной части, он при помощи трех своих татар установил постоянное наблюдение за домом Хисара, сам избегая показываться в центре: фигура его была слишком приметна, а узнай Хисар-мурза о его пребывании в городе, он при нынешнем своем положении легко сумел бы отделаться от врага.

Протекали дни, не принося ничего утешительного. Хисар иногда выходил из дому, отправляясь в ханский дворец или к кому-нибудь из золотоордынских вельмож, но в этих случаях его всегда сопровождало не менее десятка нукеров. Один раз он принимал участие в устроенной Джанибеком охоте с беркутами и все время находился в свите великого хана. Было ясно, что во время подобных выездов приблизиться к нему незаметно не представляется возможным.

Так прошло более месяца. Наконец однажды соглядатаи сообщили, что Хисара посетил сам Сары-Тимур, везир великого хана, и что в доме после этого началась заметная суета: поминутно выезжали и отправлялись куда-то нукеры, вносили и выносили вьюки, из степи пригнали десятка два свежих коней. Все указывало на то, что Хисар получил какие-то распоряжения от Джанибека и теперь спешно готовится к выезду из города.

Выслушав эти новости, Никита приказал своим наблюдателям удвоить бдительность, а сам сейчас же приготовился в неизвестный путь.

На следующее утро Хисар-мурза в сопровождении двух десятков нукеров выехал из Сарая, держа направление на юго-восток. Следом за этим отрядом, на таком расстоянии, чтобы не терять его из виду, выехали два татарина Никиты, а за ними, в некотором отдалении, — сам Никита с Кинбаем.

Преследование не было трудным, так как по этой дороге, идущей на Сарай-Бату и далее на Хорезм, в обе стороны двигалось много проезжих, часто встречались караваны, а в степи повсюду были разбросаны стойбища и отдельные юрты. Все это позволяло Никите и его спутникам двигаться за отрядом Хисара в непосредственной близости, без риска обратить на себя внимание.

К ночи нукеры Хисара разбили ему в стороне от дороги походный шатер, а сами расположились в десяти шагах от него, прямо на траве, разведя большой костер и пустив стреноженных лошадей в степь. Никита со своими людьми остановился в небольшой ложбинке, в какой-нибудь версте от этого лагеря, на всякий случай не разжигая огня. Глубокой ночью, когда костер в стойбище Хисара погас, он подобрался почти вплотную к шатру и больше часа пролежал на земле, присматриваясь и прислушиваясь.

В лагере все крепко спали, — по-видимому, Хисар был очень далек от мысли, что здесь, в самом сердце Орды, ему может угрожать какая-нибудь опасность, и никаких мер предосторожности не принимал. Пробраться к нему в шатер и прикончить его ударом кинжала было, пожалуй, нетрудно, но Никита хотел не этого: убийца князя Василия должен был знать и видеть — за что и от чьей руки принимает смерть.

Утром движение возобновилось в том же порядке, и так продолжалось несколько дней. Никита начинал догадываться, куда едет Хисар, ибо видел, что они неуклонно следуют той же дорогой, по которой сам он приехал в Сарай, но держась обратного направления. Когда, оставив в стороне Сарай-Бату, на шестой день пути они переправились через реку Джаик и свернули на юг, предположение Никиты обратилось в уверенность: Хисар-мурза ехал в Хорезм, — очевидно, Джанибек нашел, что настало время перебросить его к границам Мавераннахра. Никите это было на руку: если так, дальнейший их путь лежал через улус Чимтая, что в случае нужды позволяло скорее и легче уйти от преследования.

На тринадцатый день, миновав накануне большое озеро Сам, отряд Хисара остановился на ночлег возле одинокого колодца, в самом центре Устюртской возвышенности, уже в пределах Мангышлакского ханства. Густые заросли саксаула и неровная местность дали возможность Никите и его людям, не опасаясь быть замеченными, расположиться совсем близко, на склоне холма, откуда весь лагерь Хисара был виден как на ладони.

Погода все время стояла удушливо-знойная, но в этот вечер восточный край неба внезапно стал затягиваться тучами, из которых в быстро сгущающейся тьме все ярче сверкали зарницы, а вскоре послышались и отдаленные раскаты грома. Приближалась гроза — явление в этих местах редкое и к тому же крайне нелюбимое татарами, которые грозы суеверно боялись.

Со своего наблюдательного поста Никита видел, как внизу засуетились нукеры, укрепляя шатер Хисара, отгоняя от него подальше стреноженных коней и суматошно перетаскивая свои седла и вьюки в полуразрушенную глинобитную постройку, стоявшую немного в стороне от колодца. Смысл всей этой возни был ему совершенно понятен: он знал, что по татарским обычаям во время грозы прежде всего следовало удалить из своего жилья посторонних людей, отогнать от него как можно дальше всех домашних животных, а затем, завернувшись в черный войлок или, за неимением его, просто обернув голову конской попоной, лежать неподвижно, ничком, творя про себя молитвы. И, припомнив все это, Никита почувствовал, что сегодня судьба посылает ему долгожданный случай.

План, мгновенно родившийся в его уме, был смел и прост, а все его подробности он успел хорошо обдумать за те два часа, которые прошли до того, как ночь плотно окутала землю, а гроза разразилась в полную силу.

Приказав двум своим татарам, у которых привычка слепо повиноваться воле начальника пересиливала даже страх перед грозой, подвести оседланных коней к самой опушке кустарника, окружавшего колодец, он вместе с Кинбаем осторожно приблизился к шатру Хисара. Дождь едва начинался, но гром грохотал вовсю, и молнии сверкали почти беспрерывно. В их свете Никита увидел то, чего ожидал: возле шатра не было ни души — все нукеры давно укрылись в хижине, где, вероятно, лежали вповалку на полу, бормоча молитвы. Тогда Никита, оставив на страже Кинбая, быстрым рывком отдернул кошму, закрывавшую вход в шатер.

Теперь ему нужна была лишь одна вспышка молнии, чтобы действовать наверняка внутри. Она сверкнула почти тотчас, и в ее мгновенном свете Никита успел различить прямо напротив входа постель и лежащий на ней черный продолговатый сверток. Этого было достаточно, и в следующую секунду Никита, навалившись всею тяжестью на этот сверток, уже увязывал его ремнем. Хисар задергался и глухо замычал, но сейчас же получил через покрывавший его войлок такой удар кулаком по голове, что потерял сознание или, во всяком случае, счел за лучшее не подавать больше признаков жизни.

Через минуту, подняв тюк с Хисаром на руки, Никита вышел из шатра, а еще через две четверо всадников уже мчались от колодца по направлению к ставке хана Чимтая.

Крепко увязанного мурзу Никита перекинул перед собою через седло, как мешок с овсом, а когда конь его притомился под двойной тяжестью, передал сверток Кинбаю.

Так, время от времени передавая друг другу этот живой груз, скакали они больше часу. Кони изрядно устали, и, чтобы дать им отдых, Никита приказал перейти на шаг. Гроза удалялась, сквозь сизые прорывы разбегающихся туч все смелее поглядывала на землю ущербная луна. Найдя налитую дождем лужу, всадники утолили жажду, напоили лошадей и, передохнув немного, снова пустились вскачь. К рассвету их отделяло от колодца верст сорок.

— Куда ты везешь его, аньда? — приблизившись к Никите, спросил Кинбай. — В стойбище хана Чимтая нам с ним не доехать: будет погоня, а до него еще больше пятнадцати фарса́хов [223]. И кони наши совсем устали.

— Ну, погоня-то нам не страшна, — ответил Никита. — Сработали мы чисто. Его люди ничего такого и в мыслях не держат. Они, ежели даже и вылезут ночью из хибары, войти в шатер и тревожить своего хана до утра не осмелятся. А и утром, когда уж увидят, что его нет, не вдруг сообразят, куда он подевался и в какой стороне его искать: дождем-то наши следы начисто замыло.

— Может, и так, аньда. Но человек, который не надеется на счастливые случаи, всегда живет дольше того, кто на них надеется.

— Это ты истину молвил. Ну что же, коли так, остановимся. Везти его к Чимтаю я не помышлял, а ждал лишь, пока рассветет. Доставай гадину из вьюка!

* * *

Хисар-мурза, давно очнувшийся в своем мешке, из отрывочных фраз, которыми изредка перебрасывались его похитители, понял, в чьих руках он находится, но всей безнадежности своего положения пока не сознавал. Трусом он не был, большим умом не отличался, а к тому же был настолько высокого мнения о своей особе, что просто не допускал мысли, что эти люди могут его убить. Вероятно, с него потребуют выкуп, думал он, или отвезут в ставку хана Чимтая, а там уж Джанибек сумеет его выручить.

Не беспокоясь, таким образом, за свою жизнь, но понимая, что всякое сопротивление пока бесполезно, он покорно висел в своих путах, несмотря на мучительное неудобство такого положения.

Когда вьюк, в котором он находился, без особых церемоний сбросили на землю и развязали, он сел, расправил затекшие конечности и налитыми кровью глазами огляделся вокруг.

Было уже светло. Бескрайняя степь просыпалась, как сказочно прекрасная девственница; розоватые лучи восходящего солнца растекались по непросохшей земле, взбирались на серебряные метелки полыни, тысячами жемчужинок рассыпались по росистым перышкам ковыля. Как красиво и как это он прежде никогда не замечал, до чего хорош этот мир!

Но в следующую секунду он увидел Никиту, стоявшего в трех шагах и глядевшего на него тяжелым, неподвижным взглядом, как глядят на змею, которую сейчас раздавят. И под этим взглядом Хисару впервые стало по-настоящему страшно. Он смутно почувствовал, что все его успокоительные рассуждения рассеиваются, как дымка, поднимающаяся от этой влажной земли и тут же, на глазах, тающая в воздухе. Почти не сознавая, что делает, он вскочил на ноги и закричал:

— Чего ты хочешь от меня, сын шакала?! И как смел ты поднять свою грязную руку на меня, царевича и друга великого хана?

— Ты злодей и подлый убивец, — медленно сказал Никита, делая шаг к нему. — А чего я хочу, ты знаешь: за князя моего, за светлую жизнь его, тобою загубленную, хочу казнить тебя смертью. Становись на колени!

— Я не убивал твоего князя! — надрывно выкрикнул Хисар, побледнев как мел, но продолжая стоять на месте.

— Врешь, душегуб! Он успел сказать мне, кто его убил. И не спасут тебя от моего отмщения никакие цари и ханы! Становись на колени!

Хисар быстро повел вокруг помутившимися глазами и сделал такое движение, будто хотел бежать. Но тяжелая, как жернов, ладонь Никиты опустилась ему на плечо и придавила к земле. Сразу обмякнув, он медленно опустился на колени. Никита шагнул назад и взялся за рукоять сабли.

— Не убивай меня, — быстро сказал Хисар. — Я дам тебе столько золота и коней, сколько ты пожелаешь!

— Не надобно мне ни золота твоего, ни коней! Умри, и да будет проклята твоя память!

Поняв, что сейчас конец, Хисар почувствовал почти непреодолимое желание упасть к ногам Никиты и, целуя его сапоги, молить о пощаде. Но последним усилием воли и гордости он взял себя в руки и решил умереть как мужчина. Лицо его внезапно приняло почти спокойное выражение, он взглянул на небо, посиневшими губами пробормотал священные имена Аллаха и Пророка, потом скрестил руки на груди и наклонил голову.

Не сводивший с него глаз Никита потянул из ножен саблю, но на половине этого движения рука его остановилась. Застыв на секунду в неподвижности, будто прислушиваясь к чему-то внутри себя и сам себе удивляясь, он медленно дослал саблю обратно в ножны и почти виноватым голосом обратился к Кинбаю, молча наблюдавшему за происходящим.

— Не могу, аньда… Хотя и изверг он, а рука не подымается на безоружного. Ну пусть бы он кричал, ругался, что ли… А так не могу! Пореши его ты! Тебе ведь не впервой, сам мне когда-то сказывал.

— Отойди в сторону, аньда, — только и сказал Кинбай, становясь на место Никиты. Выставив левую ногу вперед, он подался на нее всем туловищем и в то же мгновение правою ногою нанес страшный удар под сердце стоявшему на коленях Хисару. Последний, не успев даже охнуть, запрокинулся на спину, широко раскинув руки [224].

— О такого человека не стоило пачкать оружия, — спокойно сказал Кинбай, поворачиваясь к убитому спиной. — Однако едем, аньда: сегодня будет знойно, а до ближайшего колодца отсюда полдня пути.

Глава 19

Стремление к знанию есть священная обязанность каждого мусульманина и каждой мусульманки.

Надпись XIV в., вырезанная над входом в медресе города Бухары

Когда Карач-мурзе и Тохтамышу исполнилось по тринадцать лет, по велению великого хана Чимтая они были привезены в Сыгнак. С ними приехала Фейзула-ханум, не пожелавшая расставаться с сыном, и, конечно, верный Никита.

Чимтай встретил внуков ласково и остался ими доволен. К тому времени оба они уже были рослыми, хорошо сложенными и красивыми юношами, казавшимися старше своих лет. Их поселили в ханском дворце, где им были предоставлены слуги, лошади, оружие и все иное, что подобало иметь молодым представителям высшей татарской знати и огланам, как вскоре повелел называть их Чимтай, убедившись, что они умеют держать себя с достоинством и что воинская подготовка их для такого возраста не оставляет желать лучшего. Для дальнейшего же совершенствованья в этой области к ним были назначены особые наставники из старых нукеров великого хана.

В ту пору среди ордынской знати, более столетия прожившей в тесном общении с культурными народами Средней Азии и уже совершенно отюреченной, грамотность и получение хотя бы основного образования считались почти обязательными. И благодаря соседству Хорезма и Мавераннахра Белая Орда в этом отношении значительно опередила Золотую.

В Сыгнаке существовало несколько духовных училищ — медресе, в которых, помимо изучения Корана, обучали чтению, письму и счету, а также началам философии и астрономии. Одну из таких медресе, по желанию Чимтая, стали посещать Карач и Тохтамыш. Она предназначалась исключительно для отпрысков высшей аристократии и познаний давала больше, чем другие: тут проходились также основы истории, географии, медицины и правила стихосложения. Знание последних для образованного человека Средней Азии считалось очень важным, а это влекло за собой необходимость основательного изучения персидского языка. Фирдоуси, Саади, Низами, Хосров и другие поэты, произведения которых в то время служили непререкаемыми образцами, писали по-персидски, и потому этот язык у всех среднеазиатских народов считался тогда не только классическим, но и вообще единственным пригодным для поэзии. И только лишь в конце XV века гениальный поэт Герата Алишер Навои — узбекский Пушкин — впервые отважился писать на своем родном языке — тюркском.

Тохтамыш особенного усердия к наукам не проявлял, в глубине души считая, что для воина они не нужны. Но Карач-мурза отдавался им с увлечением. Ему хотелось знать все, и вскоре того, чему учили в медресе, ему уже стало казаться недостаточно. Он был общителен и любил заводить разговоры с бывалыми людьми, особенно с чужеземцами, расспрашивая о их странах и прочно удерживая в памяти все услышанное. Особенно ценным оказалось для него знакомство с зодчим Хусейном ал-Касимом, построившим в Сыгнаке замечательную мечеть и еще несколько красивых зданий. Это был пожилой уже араб, человек широкообразованный, поездивший по свету и всего навидавшийся. Ему понравился дотошный юноша, он охотно удовлетворял его любознательность, и Карач-мурза почерпнул от него многое.

Любил он также ездить и бродить по городу, где его, до той поры ничего не видевшего, кроме войлочных юрт и степных кочевий, поначалу все поражало своей грандиозностью и великолепием. Впрочем, Сыгнак был тогда действительно большим и довольно благоустроенным городом, раскинувшимся на несколько верст вдоль реки Сейхун и насчитывавшим около ста тысяч жителей.

Время его возникновения уходит в глубину веков, и к началу монгольских завоеваний он являлся одним из крупнейших торговых и культурных центров Средней Азии. Густая сеть оросительных каналов на много десятков верст вокруг него оживляла бесплодные прежде пески, обратив их в цветущий оазис с широко развитым садоводством и земледелием.

Джучи-хан, старший сын Чингиса, посланный отцом на завоевание этого края, был человеком для своего времени гуманным и старался избегать излишних жестокостей и разрушений. А потому, приближаясь к Сыгнаку, он отправил туда своего посла с предложением сдать город без боя и обещая ему в этом случае полную неприкосновенность. Но сыгнакцы, понадеявшись на силу своих укреплений, вместо ответа убили ханского посла. Тогда Джучи после семидневной осады взял город приступом и приказал разрушить его до основания. В развалинах Сыгнак пролежал почти сто лет, и только в начале XIV века белоордынский хан Эрзен его отстроил и сделал своей столицей.

Теперь в нем снова было много больших и красивых зданий, из которых особенно выделялся своим великолепием ханский дворец, почти сплошь выложенный красно-желтыми изразцами и сзади, со стороны реки, переходивший в огромную крытую террасу, опирающуюся на ряд массивных, соединенных арками колонн, изукрашенных замечательной мозаикой.

Сыгнак был местом погребения почти всех членов белоордынской династии, каждый из которых покоился в отдельном мавзолее. Эти дворцы мертвых, соперничавшие друг с другом красотой архитектурных форм и богатством отделки, составляли как бы отдельный город, в котором центральное место занимал мавзолей великого хана Эрзена, носивший название Кок-Кесене. Это было величественное здание с высокими порталами, увенчанное исключительно оригинальным по замыслу куполом: он опирался на квадратное основание, выше переходящее в восьмигранник и заканчивающееся шестнадцатигранником. Сам купол, под цвет стенам покрытый голубой глазурью с белым узором, был не полукруглой формы, как тогда было принято, а конической.

Обширны и богаты были также сыгнакские караван-сараи и базары. Как торговый узел, Сыгнак имел первостепенное значение, ибо из всех крупных среднеазиатских городов он был самым северным. Дальше уже простирались необозримые песчаные степи, для всего кочевого населения которых Сыгнак являлся ближайшим местом сбыта и приобретения всего необходимого. Историк того времени, Рузбек-хан Исфаганский, называвший этот город «гаванью половецких степей», пишет, что на его базарах ежедневно продавалось несколько тысяч лошадей, до пятисот верблюдов и полностью раскупалось содержимое многих караванов, приходивших из Персии, Индии, Хорезма, Мавераннахра и иных стран.

Первый год жизни в Сыгнаке, полный новых впечатлений и знакомств, промелькнул для Карач-мурзы незаметно. Но в начале следующего случилось событие, отозвавшееся на всей его дальнейшей судьбе: пришли слухи о том, что в далеком Карачевском княжестве произошли крупные перемены, и Никита, — которого никогда не покидала надежда на восстановление законных прав его питомца, отправился в Сарай-Берке, чтобы разузнать все толком и в случае надобности проехать оттуда на Русь.

Из этой поездки он, как известно, не вернулся. Смерть его явилась для юноши жестоким ударом и резко отразилась на его мироощущении. Живя и воспитываясь среди татар, он только под неусыпным влиянием Никиты, да и то последнее время не без некоторого насилия над чувством реальности, мог считать себя русским. Теперь же эта тонкая нить, связывавшая его с родиной отцов, оборвалась, и под влиянием матери и Тохтамыша он даже усмотрел в этом событии прямое указание свыше, определяющее его жизненный путь. Когда ему исполнилось пятнадцать лет, он принял ислам и просил великого хана закрепить за ним улус на реке Исети, некогда принадлежавший его отцу. И Чимтай, успевший искренно полюбить внука, охотно исполнил его просьбу.

За истекшие пятнадцать лет как население этого улуса, так и количество скота в нем увеличилось во много раз, потому что, используя великолепные пастбища Исетского края, Чимтай не только оставлял там значительную часть приплода, но еще и перегонял туда в засушливые годы излишек конского поголовья с юга. Все это досталось теперь Карач-мурзе, обеспечивая ему не только высокое положение в Орде, но также источник постоянного и крупного дохода. Этим он не замедлил воспользоваться: к тому времени он закончил курс наук в медресе, но жажды знаний не утолил. Сыгнак в этом отношении ничего больше дать ему не мог, и он решил отправиться в Ургенч, столичный город Хорезма, являвшийся в ту пору крупнейшим культурным центром Средней Азии.

Чимтай это решение одобрил, и месяц спустя Карач-мурза-оглан в сопровождении десятка нукеров и слуг, простившись с близкими, пустился в новый путь.

Глава 20

Я поведал вам о нашествии монголов и думаю, что о том же станут рассказывать многие другие. Но все эти повествования будут ниже действительности: бедствия, которые обрушились на наши страны, превосходят всё, что знала история.

Киракос Гандзакеци, армянский историк XIII столетия

Хорезм, известный позже под названием Хивинского ханства, принадлежит к числу древнейших государств Средней Азии, со славным и богатым событиями прошлым. И если в ходе мировой истории он никогда не приобретал того исключительного значения, которого достигали Персия и Арабский халифат, было время, когда Хорезм возвышался над обоими этими государствами и переживал эпоху замечательного политического и культурного расцвета, не избежав в дальнейшем общей участи всех «состарившихся» народов и придя постепенно к полному упадку.

О древней истории Хорезма можно было бы сказать очень много, но здесь мы ее коснемся лишь вкратце: историк X–XI веков, Абу Рейхан Бируни, относит возникновение этого государства к XIII столетию до начала христианской эры. Во времена царя Дария Первого Хорезм входил в состав Персидской империи, но два века спустя восстановил самостоятельность, которую сохранял более тысячи лет. В период с VIII по XII век он попеременно попадал в зависимость от арабов, турок-сельджуков, афганцев и каракитаев [225]. Последние в середине XII столетия захватили Мавераннахр и наложили дань на Хорезм, который вынужден был признать себя их вассалом.

Однако в конце того же века хорезмшах Текеш уже успешно боролся с каракитаями и даже осаждал Бухару. Затем он разбил войско сельджукского султана Тогрула Второго и отобрал у него половину Персии. Сын Текеша, шах Мухаммед, действовал еще удачней: он взял Бухару и Самарканд, изгнав оттуда каракитаев, а затем нанес решительные поражения багдадскому халифу и афганскому султану. В итоге этих побед в начале XIII столетия Хорезм превратился в крупнейшее среднеазиатское государство, в состав которого вошли целиком Персия и Мавераннахр, а также Восточная Аравия и значительная часть Афганистана. Его столица — Ургенч в эту пору сделалась одним из самых значительных городов Азии и общепризнанным центром культурной и умственной жизни.

Впрочем, в этом отношении он и раньше стоял на одном из первых мест. Достаточно вспомнить, что в Ургенче родился и жил гениальный ученый — энциклопедист Абу Рейхан Бируни; тут долгие годы прожил великий мыслитель и медик Авиценна (Абу Али ибн Сина), таджик по происхождению; здесь учились и творили знаменитый математик Абу Наср Арран, философ Абу Сахл Масихи и многие другие ученые Средневековья, чьи имена сейчас на Западе забыты, но чьи замечательные труды легли в основу развития современной науки.

Блестящего расцвета достигла к этому времени и хозяйственная жизнь Хорезма. Благодаря превосходно разработанной оросительной системе, до уровня которой там далеко не дошла еще современность, земледелие процветало почти на всей территории страны. Тут с успехом выращивались хлопок, виноград, славящиеся на весь мир дыни, всевозможные овощи и фрукты, рис, просо, ячмень и другие хлебные злаки. Широко было развито и ремесленное производство, в особенности кожевенное: хорезмийские седла и другие изделия из кожи славились на всю Азию.

В Хорезме скрещивались караванные пути из Китая, Индии, Персии, Аравии и Поволжья — иными словами, через него непрерывно двигался поток товаров, составлявших основу торгового обмена между Азией и Европой, обогащая страну и обеспечивая пышное развитие ее собственной торговли.

Но этот период расцвета и благоденствия Хорезма продолжался очень недолго: ему нанесло внезапный и сокрушительный удар нашествие монголов.

* * *

Не подлежит сомнению, что завоевательным походам Чингисхана сопутствовала крайняя жестокость. Но она вовсе не была следствием особой кровожадности или глупости (какой был смысл монголам зря уничтожать то, что впредь становилось их достоянием?), а составляла часть общего стратегического плана, имея целью породить панику и показать населению покоряемых стран, что малейшее сопротивление завоевателям влечет за собой беспощадную кару.

Татары, подходя к какому-нибудь городу, обычно высылали вперед посла с предложением сдаться и в тех редких случаях, когда это предложение принималось, давали пощаду жителям и никаких разрушений не производили, ограничиваясь лишь легким грабежом, что носило характер своеобразной уплаты жалованья войску. В случае же сопротивления по взятии города его предавали полному разграблению, предварительно выгнав в поле всех жителей. Затем отбирали и уводили в рабство всех искусных ремесленников, молодых женщин и некоторых физически крепких мужчин. Остальных частью убивали, частью отпускали на свободу. Если сопротивление бывало особенно упорным и долгим, город разрушали и избивали в нем всех мужчин, а иногда и все население поголовно.

Факты показывают, что эта стратегия устрашения столь же мало оправдывала себя в XIII веке, как и в применении современными чингисханами: почти неизвестны случаи добровольной сдачи монголам наоборот, повсюду им оказывали отчаянное сопротивление, несмотря на то что всякий раз оно заканчивалось свирепой расправой. И если Чингисхан все-таки успешно завершил свои завоевания, то лишь в силу полной разобщенности его противников и неумения их сговориться между собой для общего организованного отпора.

* * *

В 1218 году в одном из хорезмийских городов был разграблен огромный караван с товарами, принадлежавший Чингисхану, а посол, прибывший из Монголии требовать за это удовлетворения, по приказанию хорезмшаха был убит.

Это дало Чингисхану повод начать войну. Его войско, насчитывавшее 150000 человек, вторгнулось в пределы Мавераннахра, но хорезмшах Мухаммед, располагавший значительно большими силами, не вывел их всех для решительного сражения, а расставил гарнизонами по отдельным городам, рассчитывая защищать их порознь.

Если он и не был блестящим полководцем, то, во всяком случае, обладал большим боевым опытом и для принятия этого решения, кажущегося нам таким несуразным, имел, несомненно, веские причины. Одною из них была, вероятно, боязнь возникновения местничества и неполадок среди отдельных князей-военачальников и нежелания одних подчиниться другим, если бы все войско было собрано вместе. Как будет видно из дальнейшего, именно это впоследствии и погубило Хорезм окончательно.

Так или иначе, но принятый хорезмшахом план обороны значительно облегчил задачу Чингисхана. Все крепости Мавераннахра: Бухара, Самарканд, Отрар, Сыгнак, Дженд, Бенакет, Ходжент и иные — пали одна за другой, и через год вся страна оказалась в руках монголов, которые двинулись теперь на Ургенч.

Растерявшийся шах Мухаммед, покинув остатки своего войска на сына, отправился в Персию собирать новые ополчения. Но узнавший об этом Чингисхан послал за ним в погоню сильный отряд под командованием своего лучшего полководца Субедея. Уходя от преследованья, Мухаммед едва успел добраться до Каспийского моря и спрятаться на одном из его островов. Там он вскоре и умер. Новым хорезмшахом был провозглашен его старший сын Джелал ад-Дин, против которого сейчас же составили заговор несколько могущественных эмиров. Едва спасшись от них, Джелал ад-Дин с трудом пробрался в Персию, где приступил к сбору нового войска, а татары тем временем взяли сильнейшую крепость Мерв и осадили Ургенч.

Его многочисленный и сильный гарнизон геройски сопротивлялся в течение многих месяцев. Но в конце концов осаждающие разрушили плотины на Амударье, и воды реки хлынули в город. На затопленных улицах несколько дней шла жестокая резня. За исключением небольшого количества ремесленников и женщин, уведенных в рабство, все население столицы Хорезма было перебито, а сама она разрушена.

Вся Средняя Азия оказалась теперь во власти монголов, кроме небольшой части Персии, где находился со вновь собранным войском храбрый и талантливый полководец — шах Джелал ад-Дин. В первом же сражении он наголову разбил врага, казавшегося дотоле непобедимым. Но плоды этой победы были потеряны по вине его военачальников и князей, перессорившихся из-за дележа добычи и начавших покидать войско вместе со своими людьми. Татары, у которых великолепно была поставлена разведка, сейчас же узнали об этом и снова стремительно двинулись вперед. Джелал ад-Дин с остатком своего войска отошел в Индию, где был настигнут и в новом сражении разбит.

Однако, избежав плена, он в скором времени появился в Азербайджане и возобновил борьбу. Но успеха она не имела, потому что грузинские и армянские князья его не поддержали. В ближайшие годы татары последовательно завоевали все страны Закавказья и двинулись в половецкие степи и на Русь.

Глава 21

Из всех разрушенных татарами городов Азии дальнейшая судьба Ургенча сложилась наиболее благоприятно: уже через двадцать лет он был полностью отстроен и восстановил свое торговое и культурное значение. Этому помогли сами завоеватели и, в частности, Бату-хан, основатель золотоордынской империи, в состав которой вошел и Хорезм. Еще при нем Ургенч был поднят из развалин и зажил нормальной жизнью, а несколько десятков лет спустя великий хан Узбек совершенно перестроил центр города, украсив его многими величественными зданиями, и столица Хорезма снова заняла почетное место в ряду крупнейших и красивейших городов Азии. Неудивительно поэтому, что на приехавшего сюда Карач-мурзу она произвела неизгладимое впечатление и сразу ему понравилась как своим внешним обликом, так и деловитой оживленностью общественной жизни.

Город был окружен серо-желтой каменной стеной с круглыми башнями и даже по сравнению с Сыгнаком казался огромным [226]. В его центральной части было множество красивых, ютящихся в зелени каменных и кирпичных домов, дворцов, выложенных мрамором и кафелями, и мечетей, соперничавших друг с другом богатством отделки и стройностью своих минаретов. Один из них, снизу доверху украшенный чередующимися поясами лепного и мозаичного орнамента, особенно поражал своей грандиозностью — его тонкая как игла вершина, казалось, вонзается в самое небо. Позже Карач-мурза узнал, что он имеет в высоту более ста тридцати аришей [227] и является самым высоким зданием Азии.

Внушительное впечатление производила и группа стоявших вместе мавзолеев. Среди них особенно выделялся красотою и легкостью своих архитектурных форм мазар [228] Тюрабек-ханум — величественное двенадцатигранное строение с высокими стрельчатыми порталами и нишами, увенчанное на редкость изящным куполом, снаружи изукрашенным керамикой и лепным орнаментом, а внутри — исключительной по красоте мозаикой.

Поражали также количество и величина караван-сараев, принадлежавших купеческим содружествам различных национальностей. Многие из них занимали целые кварталы и выглядели настоящими крепостями, обнесенными высокой каменной или глинобитной стеной, со сторожевыми башнями над воротами и по углам. В один из них при проезде Карач-мурзы как раз втягивался бесконечный караван груженных вьюками верблюдов, и юноша заглянул внутрь. Он увидел огромный, как поле, двор, со всех четырех сторон окруженный сплошной линией двухъярусной постройки из самана [229]. Внизу находились склады товаров, наверху — комнаты, где останавливались купцы и их слуги. Посредине двора стояло несколько громадных, наполненных водою деревянных корыт, из которых пили верблюды; сбоку тянулась длинная, крытая камышовым навесом коновязь, а за нею — ряд груженных сеном и порожних арб на высоченных неуклюжих колесах. Дюжий караван-баши, в распахнутом желтом халате и выгоревшей на солнце тюбетейке, стоя посреди двора, распоряжался разгрузкой каравана, то и дело гортанно покрикивая на нерадивых верблюдовожатых. Немного поодаль несколько человек тут же, во дворе, разбивали войлочные шатры: очевидно, приезжих было много и комнат на них не хватало.

В самом центре города, на скрещении главных улиц, был расположен обширный, крытый куполом рынок, где продавались овощи, фрукты, рыба, мясо, глиняная и деревянная посуда и все прочее, что потребно горожанину в его повседневном обиходе. Рынок был окружен бесчисленными чайханами и лавками купцов, торгующих всевозможными ремесленными изделиями и привозными товарами. Это была наиболее оживленная часть города, где вечно царила толчея, где все шумело, кричало, зазывало, спорило, торговалось и веселилось. Тут улицы были посыпаны галькой или вымощены камнем, местами крыты легкими камышовыми крышами и настолько широки, что свободно могли разъехаться две встречные арбы. Но дальше к окраинам они становились причудливо извилистыми и узкими, как щели. В этих кварталах, где жили мелкие ремесленники и городская беднота, зелени уже не было, глинобитные и саманные лачуги тесно лепились друг к другу, на улицах стояла невообразимая грязь и вонь от гниющих отбросов. Чума, холера и другие болезни были здесь частыми гостями.

* * *

В Ургенче Карач-мурза не оказался одиноким: в ту пору там находился старый друг его отца, эмир Аслан Суфи-ходжа, при жизни князя Василия бывший тысячником, а позже и темником в Ак-Орде. Но вскоре после смерти хана Джанибека он возвратился к себе на родину, где назревали крупные события: впервые за полтора столетия могущество Золотой Орды явно заколебалось, в Сарае шли смуты и разрасталась кровавая резня ханов за обладание престолом. Это давало Хорезму надежду на скорое восстановление своей независимости, и все живые силы страны объединялись теперь вокруг эмира Хуссейна Суфи, которого единодушно называли будущим хорезмшахом. Аслан-ходжа был его младшим братом и, разумеется, готовился принять деятельное участие в приближающихся событиях.

Приехав в Ургенч, Карач-мурза явился прямо к нему и был принят как родной. Эмир Аслан настоял на том, чтобы сын его старого друга и побратима поселился у него в доме, который по величине и богатству более заслуживал названия дворца.

Здесь царили совершенно иные порядки, чем в Сыгнаке, у хана Чимтая: строго соблюдались правила шариата [230], женщины жили на своей половине, не в пример татаркам, посторонним мужчинам не показывались, и Карач-мурза редко кого-нибудь из них видел. Но один из сыновей эмира, Хайдар, оказался его сверстником, а вскоре сделался и закадычным другом. При его посредстве Карач-мурза быстро освоился в Ургенче и узнал тех людей, вокруг которых сосредоточивалась умственная жизнь города.

В этой среде, в большинстве своем располагавшей обширным запасом знаний, но весьма скудными средствами, скромный, богатый и способный юноша был принят благосклонно. Почти пять лет провел он в постоянном и тесном общении с нею и к концу этого срока по праву мог считать себя широкообразованным человеком. Овладев в совершенстве языками науки и поэзии [231] — арабским и персидским, — он прочел за это время труды лучших ученых, путешественников, историков и поэтов Востока, который по культуре своей значительно опережал средневековый Запад, и сам приобрел солидные познания в основных науках того времени: философии, медицине, математике, астрономии и естествознании.

Все эти занятия, составляя основной круг его интересов, все же не поглощали его настолько, чтобы отрешиться от окружающей жизни и от всего того, что свойственно здоровой молодости. Наряду с увлечением науками бывали и встречи со сверстниками, веселые пирушки и не всегда скромные похождения, скачки, охоты и даже серьезная любовь. Впрочем, последняя хотя и овладела сердцем Карач-мурзы самопроизвольно, — как овладевает сердцами представителей всех народов мира, — в дальнейшем вынуждена была развиваться в строгом согласии с обычаями мусульманского Востока, а потому, к немалому его огорчению, не могла отнимать у него много времени.

Предметом этого чувства была Наир, младшая из дочерей эмира Аслана. Когда Карач-мурза приехал в Ургенч, ей было всего двенадцать лет и он не обратил особого внимания на худенькую, нескладную девочку, хотя и встречался с ней гораздо чаще, чем с другими женщинами, живущими в доме: она еще считалась ребенком и пользовалась относительной свободой. Но прошел год, и она перестала, как прежде, открыто разгуливать по дому и по саду. Поглощенный своими занятиями, Карач-мурза если и заметил этот факт, то как-то не осознал его значения. Но в конце второго года, случайно столкнувшись с нею в одной из внутренних комнат дворца, он остановился как вкопанный: перед ним стояла вполне сложившаяся стройная черноволосая девушка редкой красоты и глядела на него чуть улыбающимися лучистыми глазами. Он был поражен ее внешностью и, даже не осмыслив произошедшей в ней перемены, просто подумал: «Аллах акбар! Как это я раньше не видел, что она такая!» Придя в себя, он пробормотал какое-то приветствие и быстро вышел из комнаты, но с этого дня потерял покой, и мысли его все время возвращались к ней.

Если бы Наир была татаркой или по крайности не была дочерью эмира Суфи, Карач-мурза, вероятно, вскоре нашел бы способы тайно встречаться с нею: молодость повсюду умеет брать свое и мусульманский мир не составляет в этом исключения. Но у хорезмийцев нравы были много строже, чем у татар, а к тому же обмануть доверие эмира, оказавшего ему гостеприимство, Карач-мурза считал недопустимым. И потому он долгое время довольствовался редкими возможностями увидеть девушку издали или, как особое счастье, обменяться с нею приветствием и несколькими ничего не значащими словами при случайных встречах.

Но когда вынуждены молчать уста, глаза говорят особенно красноречиво. И если добавить к этому, что Наир влюбилась в Карач-мурзу гораздо раньше, чем он в нее, — успев пролить немало тайных слез за тот долгий период времени, когда он ее не замечал, — то дальнейшее станет ясным: вскоре оба начали понимать, что их чувство взаимно.

Когда языка глаз оказалось недостаточно, на помощь пришла письменность. Живя под одною крышей, обмениваться записками было не столь уж трудно, тем более что Хайдар очень скоро догадался о чувствах Карач-мурзы к его сестре и охотно бывал между ними посредником. Как требовал обычай времени, послания эти всегда составлялись в стихах, вначале совершенно отвлеченных по содержанию, где чувства автора облекались в строго аллегорическую форму. Но полгода спустя в одной из своих газелей, [232] адресованных Наир, Карач-мурза, уже отбросив всякие аллегории, писал:

Прекрасен мир, и жизнь так хороша, Аллаха славит ум мой и душа, За все, за все, что мудро создал Он, За то, что синь и ясен небосклон, За то, что солнце светит в небесах, За то, что звезды в них зажег Аллах, За то, что мир так светел и широк, За то, что розов по утрам восток. За то, что на земле растут цветы, За то, что в этом мире я и ты! За то, что наши встретились пути И дальше можем вместе мы идти, За то, что я теперь живу любя. Но если б в мире не было тебя Или найти тебя я б не сумел, — Ничтожен был бы мой земной удел.

Наконец настал день, когда произошла их первая и не совсем случайная встреча наедине. Она не была продолжительной, но все же ее вполне хватило не только на то, чтобы каждый из двух получил право причислить себя к счастливейшим из смертных, но и на принятие нужных решений. Во всяком случае, немедленно после этого Карач-мурза приступил к постройке собственного дома в Ургенче, а несколько месяцев спустя отправился к эмиру просить руки Наир.

Суфи-ходжа, давно заметивший несмелые ростки любви, зародившейся под кровлей его дома, тотчас дал свое согласие. Он успел искренно полюбить будущего зятя и лучшей партии для своей дочери не желал.

С этого момента молодые люди получили право встречаться более свободно, а в 764 году мусульманской эры [233], когда Наир было шестнадцать лет, а Карач-мурзе девятнадцать, справили свадьбу, и молодые переселились в свой дом, к тому времени уже законченный.

Он был выстроен по указаниям самого Карач-мурзы, обладавшего хорошим вкусом, и потому явился одним из красивейших зданий города. По виду это был небольшой дворец стиля, близкого к мавританскому, — с рядом украшенных цветным орнаментом колонн по фронтону и с выложенным мозаикой круглым бассейном в художественно отделанном портике. И хотя в беспокойной жизни, выпавшей на долю Карач-мурзы, под домашним кровом ему доводилось бывать не часто и не подолгу, именно этот дом сделался любимым и постоянным очагом его семейной жизни на долгие годы, пока не выросли сыновья. А старший из них, Рустем, родился уже через год после свадьбы, еще через полтора к нему прибавился и второй — Юсуф.

Вообще Ургенч навсегда остался для Карач-мурзы родным городом, с которым связывались его лучшие воспоминания и где он имел больше всего друзей. Эта его привязанность к Хорезму послужила поводом к тому, что в Орде он получил полунасмешливое-полуласковое прозвище Хорезмиец. По жене он приобрел право на титул ходжи, настолько высоко почитавшийся в Средней Азии, что его охотно присоединяли к своим именам даже царствующие ханы, а потому некоторые из упоминающих о нем персидских и тюркских историков называют его Карач-ходжой.

* * *

За те шесть лет, которые охватывают этот период жизни Карач-мурзы, превративший его из юноши во взрослого человека и отца семейства, в мире произошло много событий и перемен.

В 1360 году в Сыгнаке скоропостижно скончался великий хан Чимтай, передав белоордынский престол своему старшему сыну Химтею. Это был пожилой уже человек, по-видимому не обладавший качествами хорошего правителя, однако, так же как и отец его, настроенный мирно в отношении Золотой Орды. Но не прошло и года, как он умер, и на ханство вступил его брат Урус.

Новый великий хан был полной противоположностью своему отцу и старшему брату: он с юных лет был известен как горячий сторонник решительной борьбы с Золотой Ордой и подчинения ее белоордынским ханам. Едва приняв власть, он созвал в Сыгнаке курултай, в течение двух недель устраивал пышные празднества и пиры, раздавая щедрые подарки улусным ханам, эмирам и темникам, а затем объявил поход против Золотой Орды.

Из всех участников курултая один только мангышлакский хан Туй-ходжа-оглан, младший брат Уруса, высказался против этого похода и наотрез отказался в нем участвовать. За это по повелению Уруса он был тут же схвачен, а несколько позже, когда это первое выступление против Золотой Орды окончилось неудачей, казнен по обвинению в измене.

Походом Урус-хана и тяжелым положением Золотой Орды не замедлили воспользоваться в Ургенче: в том же 1362 году эмир Хуссейн Суфи объявил себя независимым государем Хорезма и начал чеканить свою монету.

Девятнадцатилетний хан Тохтамыш, находившийся в начале этих событий в Сыгнаке, как только Туй-ходжа-оглан был схвачен, бежал в Мангышлак, где Урус-хан его пока не трогал. Но положение его было непрочным и даже опасным: Урус понимал, что племянник не простит ему смерти своего отца, и мог счесть за лучшее отделаться от врага, покуда он не окреп.

Пришлось серьезно призадуматься над всем этим и Карач-мурзе. Он был тесно связан с семьей казненного мангышлакского хана, а потому возвращаться в Сыгнак и служить Урус-хану не мог и не хотел. Но, будучи татарским улусным князем, не мог он также без конца оставаться в Хорезме, не принимая никакого участия в жизни Орды и в происходящих событиях. А потому, когда в 1364 году его близкий родственник Азиз-ходжа захватил Сарай-Берке и объявил себя великим ханом заволжской половины Золотой Орды, Карач-мурза решил, что будет пока служить ему.

Оставив семью в Ургенче, куда к этому времени приехала из Сыгнака и мать его, Фейзула-ханум, он отправился к себе в улус, несколько месяцев провел там, наводя порядок и знакомясь со своими людьми, а затем во главе тумена конницы явился в Сарай, предоставив себя и этот тумен в распоряжение хана Азиза.

Глава 22

О, стонати Русской земле, поминаючи прежнее время и прежних князей! Нашего старого Володимира нельзя было пригвоздите к горам киевским! Ныне же врозь веют стяги русских князей, несогласно их копья поют.

Слово о полку Игореве

Когда по утренней зорьке из Фроловских ворот кремля выехал в сопровождении двух слуг статный молодой всадник в ладно сидящем синем кафтане, со сверкающей самоцветами саблей на боку и в низко надвинутой собольей шапке, стоявшие у ворот парные стражи, опершись на копья, долго провожали его удивленными глазами.

— Видал, Федька, боярина? — промолвил один из них, когда всадник, миновав пустынную еще площадь торговых рядов, скрылся в одной из боковых улиц посада.

— Видал… Вроде бы не наш, а обличье быдто знакомое.

— И мне гребтится… только как же это такое?.. А может, то оборотень?

— Где тебе оборотень! Гляди, какая сила храмов-то Божьих округ!

— Ну, коли не оборотень, так не кто иной, как мурза татарский, ханов посол!

— Ахти, батюшки! И впрямь он! Пошто ж это он русским боярином-то вырядился?

— Вот то-то и оно! Как бы не воровство какое умыслил!

— Может, схватить его было надобно?

— Окстись! Ханского посла схватить! Он те хватит! Только и очухаешься, как за хвостом его коня в Орду попехаешь.

— Оно так… А сотника все же упредить беспременно надоть.

— Вот и я мыслю. А ну, бяги!

Карач-мурза, ибо это и вправду был он, в первые часы чувствовал себя довольно неуверенно в русском платье: ему все казалось, что встречные сразу узнают в нем татарина. Но в этом он ошибался. Никому из тех, кто не знал его раньше, глядя на него, и в ум бы не пришло усомниться в том, что он русский. Не отъехав от Москвы и десятка верст, Карач-мурза это понял и сам по тем лениво-равнодушным взглядам, которыми его провожали в подмосковных селах.

Желая убедиться в том, что его не выдает и речь, он принялся расспрашивать встречных о дороге, стараясь с наиболее словоохотливыми затянуть беседу. Вначале все шло гладко, но вот раз, по привычке помянув Аллаха, он с досадой увидел, что говоривший с ним пожилой крестьянин выкатил глаза от удивления, а потом, пробормотав что-то невразумительное, поспешно зашагал прочь. Поняв, в чем заключалась для него главная опасность, князь тут же мысленно повторил сто раз слово «Бог» и положил себе делать это всякий раз, когда в беседе со спутниками с языка его сорвется «Аллах».

Но тут будет уместно сказать несколько слов об этих спутниках. Ильяс — нукер Карач-мурзы, — крупный мужчина лет тридцати, светловолосый и скуластый, как мы уже знаем, был по рождению русским. Родители его были захвачены татарами при усмирении Твери, лет сорок тому назад, и вместе со множеством других пленных пригнаны в Сарай. Тут при распределении добычи оба они достались тысячнику Субут-ходже, который, узнав, что отец Ильяса искусный оружейник, решил оставить его у себя, а жену его, молодую, но некрасивую женщину, назначил на продажу вместе с другими рабынями. Но, услыхав это, оружейник повалился татарину в ноги.

— Не губи, батюшка, пресветлый князь! — взмолился он. — Оставь при мне женку! Коли явишь такую милость, я тебе за нее втройне отработаю, а нет, вот те Христос, все одно сбегу!

— Погляжу я, как ты сбежишь из ямы глубиной в десять аришей, да еще с бревном, прикованным к ноге, — усмехнулся тысячник, когда ему перевели слова русского.

— Ну а какой тебе прок меня в яме-то держать? Чай, я тебе на кузне надобен, а не в яме! Пожалей, не продавай бабу, милостивый хан! Она тебе тожеть в хозяйстве сгодится. Ты не гляди, что она с лица рябая, у ей руки золото!

Субут-ходжа был человек богатый и незлой. Посмеявшись и попугав еще немного своего нового раба, он велел оставить ему жену и после об этом не пожалел: оба оказались отменными работниками и людьми почтительными и покорными. Через три года хозяин отпустил их на оброк, и они поселились, среди других пленных умельцев, в ремесленном квартале города, где отец Ильяса жил и работал свободно, ежегодно выплачивая Субут-ходже условленную сумму. Оружие в Орде шло хорошо, и через десяток лет он уже был зажиточным человеком.

Приблизительно в это время родился Ильяс. Рабское состояние родителей, по татарским законам, не распространялось на детей, и он был от рождения человеком свободным. Его окрестили в одной из местных православных церквей, но при выборе ему имени родители проявили мудрую предусмотрительность: пророк Илья столь же высоко чтится у мусульман, как у православных [234]. Таким образом, в семье и среди русских он стал и навсегда остался Ильей, а для татар от рождения был Ильясом.

Подобно имени, с годами раздвоилось и его мироощущение. В семье он говорил по-русски, слышал бесконечные рассказы о матушке святой Руси, понимал и разделял тоску родителей по утраченной родине и сам ощущал себя русским. Но на улице, встречаясь со своими сверстниками татарами, будучи постоянным участником их детских забав, а позже и воинских упражнений, он попадал в мир преклонения перед памятью «великого Чингиса» и его легендарных походов, сам невольно проникаясь всей этой военной романтикой Орды. Тут уже он мыслил и чувствовал как ордынец. В нем как бы сочетались два разных человека: русский Илья и татарин Ильяс.

К работе ремесленника он никакой склонности не имел и, едва возмужав, решительно избрал дорогу воина. Родителей его это, конечно, не обрадовало, но не слишком и огорчило: воинское звание считалось в Орде почетным. Из русских, там родившихся, многие избирали этот путь и достигали высоких постов. Все они были известны под татарскими именами, и потому наша история сохранила о них очень мало сведений. Но мы, например, знаем, что тысячник великого хана Тохты, убивший в сражении мятежного хана Ногая, был по происхождению русским.

В тот год, когда Хорезм отложился от Орды, Ильяс служил в одном из находившихся там золотоордынских туменов. Этот тумен почти сплошь состоял из хорезмийцев и потому целиком перешел на сторону эмира Хуссейна Суфи, а те немногие татары, которые пожелали возвратиться в Орду, были с миром отпущены.

Ильяс еще не решил, что делать, когда случай свел его с Карач-мурзой, который, выслушав его историю, предложил ему остаться у него нукером. Узнав, что Карач-мурза сын русского князя, Ильяс пошел к нему на службу с особой радостью: такой оборот дела как-то вдруг все поставил на место в его сознании, позволив примирить и слить воедино русскую половину его естества с татарской. Он привык жить волею начальника и ломать голову над сложными жизненными вопросами не любил, а потому в этом случае рассудил приблизительно так: «Мой новый князь наполовину русский, как и я, значит, что хорошо ему, то будет хорошо и мне. Он станет думать за двоих, а мое дело — следовать за ним повсюду и делать, что он прикажет». С той поры он неотлучно находился при Карач-мурзе уже шесть лет и был ему верен и предан.

Второй спутник Карач-мурзы, послушник Чудова монастыря Макар Бугаев, был высокий жилистый мужчина лет сорока пяти. Внешний облик его был звероват и угрюм, но глаза глядели из-под косматых бровей умно и беззлобно.

Приглядевшись к нему и понимая, что именно с ним полезно побольше разговаривать в пути, чтобы усвоить особенности русской речи, князь задал ему два-три вопроса. Макар отвечал охотно, и вскоре между ними завязалась беседа.

— Ты что, в Москве родился? — спросил Карач-мурза после того, как проводник обстоятельно рассказал ему историю Чудова монастыря.

— Нет, боярин, — ответил Макар, которому владыка Алексей строго наказал величать ханского посла боярином и в пути не заикаться о том, что он ордынец. — Родом я из Брянска, а в Москву попал лишь ноне, каких два лета назад.

— Пошто же ты свою землю покинул? Али в Москве тебе лучше?

— Эх, боярин, не всякому родная сторона мать, иному и мачеха, — не сразу ответил Макар, и взгляд его помрачнел… — Так, вкоротке, того не обскажешь.

— Зачем вкоротке? Сказывай, как тебе любо. Путь перед нами долгий, времени хватит.

— Ну, изволь. Коли есть охота послухать, я расскажу… Случился, стало быть, у нас на Брянщине мятеж народный супротив князя нашего Глеба Святославича. Вовсе дрянный был князь, не тем будь помянут: войнами своими, поборами да лютостью довел он народ до краю и не стало нам никакого житья. Ну, значит, и порешили его согнать долой, а к себе звать другого князя…

— Кого же хотели вы звать? — быстро вскинув глаза на рассказчика, перебил Карач-мурза.

— А соседнего князя, карачевского, Василия Пантелеича.

— Что же, хорош был тот князь? — прозвучал новый вопрос, и, если бы Макар не унесся памятью в прошлое, он бы заметил, как странно изменился голос спрашивающего.

— Не довелось мне его увидеть, боярин, но слыхивал о нем много. Сказывали у нас, что не было в ту пору на Руси лучшего князя. Даром что был молод, а нужду народную понимал и подданным своим был что родной отец. За то и сгубили его лиходеи бессовестные, царствие ему небесное, — перекрестился Макар.

— Кто же сгубил его? — с трудом скрывая свое волнение, спросил Карач-мурза.

— Да кто же, как не бояре и другие князья, его родичи? Видать, оболгали его перед великим ханом, ну тот и отнял у него княжение. А чтобы он не поехал в Орду и перед ханом не обелился, хотели они схватить его да убить, только не на такого напали: не дался он им в руки, еще и сам, обороняясь, смахнул голову звенигородскому князю, своему набольшему вору. Ну и пришлось ему после того спасаться от ханского гнева. Покинул свою вотчину да и канул, как в омут…

— Куда же бежал он?

— Разное сказывали, боярин. Одни будто видели его в Вятской земле; опосля прошел слух, что жил он за Каменным Поясом, в Белой Орде, где его хан Узбек все же, видать, достал. Говорили и иное, да истину-то один Господь ведает. В одном только нет сумнения: сгиб он в те же самые годы, — инако беспременно воротился бы к нам после смерти ворога своего, хана Узбека. Долго ждал его весь наш народ и не пущал к себе иного князя. Да так и не дождался…

— Ну ладно, о себе сказывай, — промолвил Карач-мурза после довольно долгого молчания.

— О себе-то? Ну так вот, батя мой покойный, царствие ему небесное, был кабальным смердом у старого боярина Лутохи. Был тот боярин сущий аспид, человек без совести и без сердца. Людей своих обижал, и, сколько на него ни работай, кабала лишь росла. Другой князь за такие дела ему бы роги обломал, ну а Глеб Святославич и сам был не лучше… Ну, знамо дело, как только всколыбнулся народ, Лутохе первому пустили красного петуха. За тот случай, уж не знаю — по истине али безвинно, схватили моего родителя, и князь велел его повесить на кремлевской стене…

— Что же после-то было? — спросил через минуту Карач-мурза, видя, что рассказчик умолк и задумался.

— Не было мне в те поры и семнадцати годов, но в семье из мужиков я был старшой, и пришлось мне впрягаться в батькино тягло. И ноне еще страшно вспомнить то время! Боярин и без того был собака, а тут еще вымещал мне за отца, и не было такой обиды и неправды, коих бы я от него не претерпел. А податься некуды: уйти к другому хозяину не дает кабала, бежать тоже нельзя: на руках хворая мать да четверо братьев и сестер, из коих младшенькой и пяти годов не было. С такими далече не убегишь! Ну, терпел я эдак без малого шесть лет, и Господь надо мною сжалился: умер старый боярин и вотчина перешла к его сыну, а тот был не в отца — добр и совестлив. Кабала моя с того дня пошла на убыль, и к двадцати осьми годам стал я слободным человеком. Родительница моя к тому времени преставилась, упокой, Господи, ее душу в селениях праведных, братья и сестры повырастали и зажили своей жизнью. Я же ударил челом той общине, где смолоду робил мой отец, и мир мое челобитье уважил: получил я земельный пай, невдолге оженился и зажил по своей волюшке.

Трудился я не покладая рук, — помолчав немного, продолжал Макар, — да и мир трохи подсобил, а потому не минуло и пяти годов, как я уже стоял твердо: запахивал боле двадцати четей, имел хорошую просторную избу, пару коров и трех коней. Хозяйство было что надо! Женка у меня была добрая, жили с нею в любви и в ладу, по второму году родила она мне славного мальчонку-сына. Ждали не пошлет ли Господь и дочку… Счастье, будто ненароком, зашло к нам в избу, да и прижилось. Ан ненадолго: грянула вдруг беда — напали на Брянщину литвины князя Ольгерда.

Как раз в этом году царь Джанибек посадил на брянский стол Василея Александровича, из смоленских князей. Князь был неплохой, но с задором. Ольгерду покориться он не схотел, а согнал всех нас, окрестных мужиков, в Брянск на помогу своей дружине и порешил стоять насмерть. Четыре дня и четыре ночи шла на стенах злая сеча, но Ольгерд привел с собою силу великую, и, когда с каждого нашего пятка полегли четверо и пал в битве сам князь Василей, литвины ворвались в город. Ну, тожеть и мы посекли их немало, были они изъярены нашим упорством, а потому предали Брянщину лютому грабежу и угнали в Литву большой полон.

Я остался лежать на стене порубанный, — снова помолчав, продолжал Макар, — не знаю, уж кто меня оттеда снял и выходил, только пробыл я без памяти много дней. А когда одолел смерть и смог добраться до дому, увидал на месте своей избы лишь кучу золы. Жена и сын тоже пропали. Стал распытывать там и сям и вызнал, что видели мою Аришу среди других полонянок, уведенных литвинами, а было ли при ей дите — того никто не приметил. В тот же час пустился я по следам полону, вглубь Литвы и шел многие дни, расспрашивая встречных людей. И вот в одном селе, недалече от Киева, поведали мне, что тут литовский отряд, гнавший полоненных брянцев, повстревался с большим татарским караваном, ворочавшимся в Крым, и продал татарам на выбор всех самых молодых и пригожих полонянок. Меня будто обухом вдарили! Ариша моя была красавица, каких поискать, вестимо, думаю, басурманы такую не проглядели… Для верности все же нагнал я останки того полону и узнал, что точно была продана поганым моя лапушка…

— Ну и что же ты сделал? — спросил Карач-мурза, видя, что Макар умолк и не продолжает рассказа.

— А что было делать? — глухо сказал Макар. — Тут конец всему. Идти за нею в Крым, так тебя самого по пути сто разов схватят и продадут на каторги [235]. А ежели бы и дошел каким чудом и не была бы она еще продана в заморские земли — чем ее выкупишь? Э, что говорить! Тут уж прощай навек…

— И ты воротился домой?

— Нет, боярин. Чего бы я стал там делать? Ворошить старый пепел? Не было у меня силы начинать жить сызнова. Ушел я в бродники.

— Кто это — бродники?

— Бродники? Ну, это такие люди, бродяги, что ли, коим не стало жизни в родном краю, и текут они на полдень, в дикие и ничейные степи, в поисках ежели не доли, то по крайности хоть воли…

* * *

Об этих предшественниках, а в известной степени и предках образовавшегося позже запорожского и донского казачества стоит сказать здесь несколько слов. Дикие степи в низовьях Днепра и Дона спокон веков служили прибежищем и своего рода землей обетованной для всех гонимых, обездоленных и находившихся не в ладах с законом. Уже в Х — XI веках бродничество было заметным явлением, которое в дальнейшем все расширялось притоком новых беглецов из окраинных русских княжеств.

В привольных низовых степях бродники собирались в ватаги и своеобразные общины, промышлявшие чем придется: рыбной ловлей, охотой, грабежом, работорговлей, а иной раз нанимаясь целыми отрядами на службу к половцам, венграм и южнорусским князьям. По дошедшим до нас свидетельствам, были они умелыми и отважными воинами, но жестокостью своей приводили в изумление даже половцев.

Ко времени татарского нашествия бродники уже представляли собой крупную организованную силу, имеющую выборного вождя и прочно завладевшую обширной территорией, что дало основание некоторым историкам той эпохи говорить о них как об отдельном полукочевом народе, наравне с печенегами, половцами и другими.

В исторической битве на реке Калке — первом столкновении русских с татарами — бродники во главе со своим атаманом Плоскыней заклеймили себя низким предательством: добровольно поцеловав крест русскому князю Мстиславу Удалому и обещав ему свою помощь, они вместо того показали татарам скрытые подходы к русскому стану и сражались на их стороне.

После этого случая в летописях мы больше не находили упоминаний о бродниках как о народе, или, точнее, как о независимой воинствующей общине. Очевидно, частью они растворились в татарской Орде, частью были ею истреблены. Но тропы, исстари протоптанные из Руси в приднепровские степи, конечно, не заросли травой: в поисках воли много веков еще тянулся по ним с севера беглый и отчаявшийся люд, которому нечего было терять на родине.

* * *

— И долго ты пробыл в бродниках? — спросил Карач-мурза, не столько из любопытства, сколько из желания отвлечь беднягу от тяжких воспоминаний, которые, видимо, им всецело овладели.

— Без малого десять годов, — не сразу ответил Макар и вновь погрузился в молчание.

— Ну и как тебе в те годы жилось?

— Эх, боярин, и вспоминать неохота! Ну да уж раз начал, доскажу все, приму за грехи мои одною мукою больше… Как жил, спрашиваешь? Паскудно жил, одно слово. Попавши в волчью стаю, по-овечьи жить не будешь! К тому еще и горе мое лютое оледенило мне сердце — был я в ту пору и впрямь хуже всякого волка. Многим литовским панам в те годы отлились мои слезы кровью. Но пуще всего искал я тогда сотника, что вел из Брянска полон и продал наших баб татарам. И, на беду, сыскал.

Помню, как ночью наша ватага окружила его хутор на Подольщине. Враз перевязали сонную дворню, а господ прямо с теплых постелей выволокли на двор… Дом ограбили и подпалили с четырех концов, а сотника — был он, кажись, из ляхов — посредь грядки с цветами посадили на кол, лицом к дому, и видел он оттеда, как потешались ребята над его женой, а после, раскачавши, кинули ее в огонь. А за нею и всех домочадцев… И вот, слышь, бегит до меня мальчонка годов четырех — сынок того пана — и ручонки тянет, а у самого в глазах семь смертей… И разом вспомнил я своего Мишатку — вот тако же, думаю, когда избу мою жгли, он к им, к катам ручки тянул, а они его… Зажмурился я и пнул того хлопчика ногою в пламя…

Голос рассказчика перехватило. Карач-мурза искоса поглядел на него: Макар был бледен, как труп, губы его тряслись, а может, читали молитву.

— Так вот, — продолжал он, справившись со своим волнением, — с той поры и нет мне покою. Веришь, руки и ноги с радостью дал бы себе отсечь, еще бы и глаза на придачу выколол, чтобы возможно было тому младенцу невинному жизнь воротить! С того дня я боле не злодействовал, а бродил по степу один, как Каин, потеряв счет дням и годам. Все слышалось мне, как закричал он тогда, ровно заяц… И всякую ночь ложился словно на плаху — наперед уже знал, что мне во снах привидится. В конце порешил идти в монастырь, свой великий грех замаливать. Пришел я тогда прямо в Москву и покаялся во всем самому святителю. Выслушал он меня и говорит: «Страшен твой грех, Макар, но властью, от Бога мне данной, я его тебе отпущаю, ибо вижу: не злодей ты в сердце своем, а заблудшая и замученная душа. Но пострига тебе ноне не дам — наложу пять годов епитимьи. Ты супротив людей грешил, вот и послужи сперва людям, а там уж и Богу послужишь. А что делать, я тебе стану указывать».

Ну вот, с той поры и живу я в молитвах и в послушании при Чудовой обители, исполняя все, что велит святитель, и чая удостоиться иноческого сана. И тоска меня уже не столь тяжко гнетет, как прежде, — закончил Макар с видимым облегчением.

— Стало быть, со мною тебя послал митрополит тоже в наказание? — спросил через некоторое время Карач-мурза, которому не вполне понятно было, что такое епитимья.

— Что ты, боярин! — воскликнул Макар. — Какое же тут наказание? В службу послал, и тому я поистине рад, ибо вижу, что верит мне владыка и знает, что скорее смерть приму, нежели волю его порушу. А наказал он мне служить тебе верно, яко бы ему самому служил, и оставаться с тобою, доколе ты сам тоже схочешь.

Впрочем, тут Макар сказал не все. Отправляя его с Карач-мурзой и дав общие наставления, митрополит Алексей добавил:

— Тебе верю, Макарий, и говорю: ханский посол, коего надлежит тебе звать боярином либо Иваном Васильевичем, на деле не татарин и не боярин. Кто он, знать тебе покуда незачем, но помни одно: Руси он надобен. К тому же претерпел и он безвинно от людской неправды — служа ему, скорее свой грех искупишь, а коли случится за него смерть принять, чистым войдешь в царство Божье. Вот, возьми эту грамотку, спрячь на себе и береги ее крепко. Путь ваш будет отсюда в Карачев, а после в Звенигород — есть там у Ивана Васильевича вороги, и они сильны. Всякое может случиться. Так вот, ежели его узнают и схватят, тотчас отдашь эту грамотку князю Карачевскому либо Звенигородскому. Исполни все в точности, и на том даю тебе свое благословение.

Глава 23

За разговорами время текло незаметно, и путники быстро продвигались вперед. По мере удаления от Москвы сел и деревень им встречалось все меньше; лес, вначале далеко оттесненный возделанными полями и нивами солнечно-янтарной ржи, все ближе подступал к дороге и наконец стиснул ее двумя мощными стенами, ощерившимися темно-зеленой хвоей.

Идущие и едущие навстречу люди стали теперь редки; ниоткуда не долетали уже ни стук топора, ни звон церковного колокола, ни лай собак; природа, как бы осознав свою непобедимую силу, спокойно дремала в первобытной тишине, нарушаемой лишь веселым посвистываньем белок, радующихся солнцу и в блаженном озорстве переметывающихся с дерева на дерево. А вот впереди, прядая обвисшими от летнего зноя ушами и морща горбатый нос, ленивой трусцой перебежала дорогу лосиха, и, видимо, почуяв людей, сейчас же метнулся за нею замешкавшийся лосенок.

Карач-мурза был непривычен к лесу. С безотчетно нарастающим в груди чувством приятной, волнующей приподнятости он пытливо озирался по сторонам, примечая все и стараясь проникнуть разумом в тайны лесной жизни. Ему с трудом верилось, что всего лишь несколько часов назад он покинул Москву.

К полудню зеленые стены, окаймлявшие дорогу, снова раздвинулись, и всадники спустились в неглубокую долину реки Пахры. Проехав еще несколько верст вдоль крутого глинистого берега и миновав два-три невысоких кургана, они увидели перед собою большое село Подол, где решено было подкрепиться и дать роздых коням.

Это село, не теснясь раскинувшееся на просторе, немного в стороне от реки, насчитывало дворов тридцать, что было в ту пору редкостью. В обе стороны от него, по долине, земля была возделана и пестрела золотистыми полосами овса и ржи, кое-где перемежающимися темно-зелеными полями конопли и белесоватыми — гречихи. Внизу, на свежезеленой пойме, паслось стадо коров; у самой реки горел костер с подвешенным на треноге черным от копоти казанком, а на отмели два подростка-пастуха, сбросив порты и узлами завязав на животе полы длинных рубашек, заводили бредень.

И добротные избы, и густо колосящиеся нивы, и красивая бревенчатая церковь, стоящая на площади посреди села, указывали на то, что народ сел здесь крепко и живет спокойно, в достатке.

Отыскав постоялый двор, по обычаю времени отмеченный конским черепом, вздетым на шест, путники поручили лошадей заботам хозяина, а малое время спустя уже и сами сидели в тени густой черемухи, за выскобленным добела липовым столом, на котором среди толсто нарезанных ломтей ржаного хлеба стояли объемистая крынка молока и миска с печеными яйцами; несколько сырых луковиц да берестяной коробок с солью дополняли это убранство. Окинув эти скромные яства неодобрительным взглядом, Ильяс развязал принесенную с собою торбу и, вытащив оттуда жареный бараний окорок, завернутый в лист лопуха, тоже водрузил его на стол.

— Эка велико ваше село, — заметил Макар, обращаясь к хозяину двора, подошедшему в этот миг со жбаном холодного квасу. — С чего бы это оно столь разрослось?

— Дело известное, — ответил хозяин, кряжистый рыжебородый мужик лет сорока. — Али не знаешь, что все эти угодья князем покойным Иваном Даниловичем отписаны московскому Данилову монастырю [236], выстроенному его праведным родителем? Допрежь того на Подоле нашем было, кажись, дворов семь. Ну а с той поры народ сюды, знамо дело, и потек.

— Почто так? — удивился Карач-мурза.

— Да ведь, не в обиду тебе будь сказано, боярин, на церковных-то землях смерду жить не в пример вольготнее, нежели на боярских, а иному и на общинных. Ему оброк платить куды сподручнее, чем робить на барщину, которая рано ли, поздно ли доводит его до кабалы. Ну а боярину как раз барщина-то и нужна. Что же до вольных смердов— на тех барщины хотя и нет, но надобно платить подати и число да отбывать князю повинности, а их ноне немало. Глянь, как города-то скрозь ставятся! На них изводят прорву леса и камня, и от всякой общины князь требует людей, лошадей и телеги, чтобы тот камень да лес добывать и свозить куды надобно. Хоша каждый идет в повинность не так чтобы надолго, да иной раз мужику от того чистый зарез: тут подошло, к примеру, самое горячее в хозяйстве время, надобно свое робить, а ты поезжай по наряду либо дай своего коня, а себе хоть свинью запрягай!

Ну а на монастырских землях ничего такого нету. По цареву [237] указу ни числа, ни податей церковные людишки не платят, також и князь их в работу не берет. А барщиной нас святые отцы не донимают, в кои-то веки стребуется подновить в обители тын, загатить реку либо еще что справить, — так ведь это выйдет какая седмица, много две в году, а на боярина надо робить три дня в седмицу! Платим мы монастырю оброк в натуре, глядя по урожаю, да к праздникам великим посылаем братии кто пару курей, кто гуся, овечку либо свинью, а кто победнее — тот рыбки, а то и лукошко ягод. Ну а так — робим сами на себя и живем как бы по своей воле. И потому всякий смерд, кому в ином месте затужало, норовит перейти на церковную землю, покуда не влетел в кабалу, ибо знает — опосля будет поздно: беглых братия до себя не принимает.

* * *

К этому следует добавить, что земельные владения многих русских монастырей того времени были весьма обширны, что дает некоторым историкам основание не совсем справедливо обвинять древнерусское духовенство в чрезмерном любостяжании. Нет сомнения в том, что монастырская братия и многие отцы Церкви нашей не отказывались от земельных приобретений, далеко превышавших нужды того или иного монастыря, и умели извлекать из этого огромного хозяйства немалую пользу. Но, во-первых, история почти не дает нам примеров того, чтобы кто-либо из русских иерархов использовал эти источники для личного обогащения, окружения себя роскошью или ведения расточительной и праздной жизни, каковыми примерами изобилует история западной христианской Церкви. Во-вторых, для увеличения своих угодий монастырям едва ли нужно было прибегать к захватническим действиям, которые если и имели место, то лишь как редкое исключение. Земельные богатства Церкви росли у нас почти исключительно за счет так называемых «вкладов по душе»: у русских князей и бояр существовал обычай завещать особо чтимым или просто ближайшим монастырям некоторую часть своих владений на вечное поминовение души. И эти вклады зачастую бывали весьма обширны.

В таких случаях обычно завещались леса и пустоши, которые монастырь быстро заселял пришлыми крестьянами, охотно селившимися на церковных землях в силу причин, указанных выше. Но нередко жертвовалась и «устроенная земля» — уже обрабатываемая и населенная. Из подобных фактов те исследователи, которые любят отыскивать в нашем прошлом одно лишь плохое, снова делают ошибочное заключение, что это крестьянское население отдавалось монастырю в рабство или в собственность вместе с землей. Подобные случаи имели место значительно позже — когда крестьянство на Руси было уже повсеместно и прочно закрепощено. Но в описываемое время, если крестьянин не был связан с владельцем земли кабальным договором, то есть, попросту говоря, долговыми обязательствами, он был волен уйти с подаренной монастырю земли и устроиться в другом месте. Это было нетрудно: свободных земель было еще много, а людей всюду не хватало. Если же крестьянин был кабальным и кабальная запись на него передавалась монастырю, он должен был отработать долг, как отрабатывал бы его прежнему хозяину. И при тех льготах, которыми пользовались все «церковные люди», выйти из монастырской кабалы бывало несравненно легче, чем из боярской.

Насколько можно судить по сохранившимся древним документам, жертвователь, передававший монастырю «устроенную землю», вовсе не смотрел на сидящих на ней крестьян как на бесправный рабочий скот, до участи которого ему нет дела. В этом отношении чрезвычайно показательна дошедшая до нас дарственная грамота великого князя Ивана Калиты, выданная в 1337 году Юрьевскому новгородскому монастырю на земли по Волоку. Ниже она приводится дословно, с некоторыми несущественными сокращениями: «Се аз, князь велики Иван Данилович всея Руси, пожаловал есм, Бога для и святаго Юрия для, архимарита Есифа и братию землями на Волоце. И кто сидит на земли той святаго Юрия, дал есм им волю, не надобе им потягнути к городу ни в какую дань, ни в подводы, ни в кормы, ни в стан, ни в какой протор. А волостелям волоцким тех людей не судити, опричь татьбы и разбоя и душегубства, а то судит их человек от святаго Юрия. А по воле князя великого волостелям волоцким тех людей блюсти и не обижать. А архимариту беглых людей волоцких не примати, также из вотчины князя великаго, из Москвы, не примати.

А кто из детей моих и из братьи данье мое порушит, того судить будет Бог и святый Геворгий в страшное свое пришествие, а князю великому даст сто рубли. А дал есм сю грамоту навеки».

Как видим, жертвователь тут не только не рассматривает население подаренной им земли как рабское или бесправное, но, наоборот, проявляет заботливую предусмотрительность и старается оградить его от возможного произвола.

Обязанности церковных крестьян по отношению к монастырю также определялись издавна установившимися положениями, которые каждый знал. И если тот или иной игумен начинал требовать с них больше положенного «по старине», обиженные жаловались митрополиту, и он их защищал, о чем красноречиво свидетельствует тоже доныне сохранившаяся грамота митрополита Киприана, датированная 1392 годом и вызванная одною из таких крестьянских жалоб.

* * *

Хорошо отдохнув в Подоле, путники тронулись дальше, часа через два миновали небольшой городок Лопасню, изрядно разрушенный рязанцами, и, когда солнце близилось к закату, въехали в Серпухов.

Этот город, стоящий на реке Наре, у впадения ее в Оку, возник всего за восемьдесят лет до описываемых здесь событий, в качестве сторожевого поста на границе только что образовавшегося Московского княжества. Иван Калита завещал его своему третьему сыну, Андрею, за родом которого с той поры и закрепился Серпуховский удел, позже расширенный присоединением к нему Боровского княжества и некоторыми землями, отобранными у Литвы [238].

Нынешний князь, Владимир Андреевич Храбрый, к концу своей жизни значительно расширил и благоустроил Серпухов, обнеся его новыми, очень прочными стенами, но сейчас город был невзрачен и невелик, насчитывая немногим больше двухсот дворов да две деревянных церкви. Центральную часть его окружал невысокий земляной вал с идущим поверху дубовым тыном. К городской стене, с северной стороны, вплотную примыкала рыночная площадь, окруженная незатейливыми избами посада, да в версте от города высились среди густой зелени бревенчатые, еще не успевшие потемнеть стены Введенского Владычина монастыря, лет пять тому назад поставленного святителем Алексеем [239].

Въехав в город через единственные его ворота с примыкавшей к ним сторожевой башней, путники тут же увидели корчму, во двор которой и направили своих усталых коней. Здесь, вопреки ожиданию, Карач-мурза получил хороший ужин и довольно удобный ночлег, а спутники его неплохо выспались и на сеновале.

Едва в небе наметился рассвет, они уже ехали дальше по безлюдной лесной дороге и к восходу солнца, переправившись через реку Протву и оставив справа от себя город Оболенск, а слева Тарусу, взяли путь прямиком на Калугу.

Как и накануне, их со всех сторон обступил густой и высокий лес, но здесь он казался приветливее, светлее: темные ели заметно уступали тут первенство нарядным белоствольным березам, среди сосен повсюду виднелись могучие стволы вековых дубов. Но дорога была значительно труднее, чем вчера: она перебегала с уклона на уклон, то и дело пересекая глубокие овраги с крутыми берегами.

Изрядно заморив лошадей и не встретив по пути ни одного селения, к вечеру путники прибыли к тугой излучине Оки, на высоком берегу которой стоял небольшой укрепленный город Калуга. Возник он совсем недавно: тут спокон веков существовало затерянное в лесах село, о котором шла худая молва, и только лишь четверть века назад великий князь Московский Симеон Иванович его привел в порядок, расширил и укрепил надежными стенами для защиты своих южных рубежей от всегда возможного вторжения литовцев.

Переночевав в Калуге и утром переправившись в пятнадцати верстах от нее через широкую реку Угру, путники очутились уже на земле Литовско-Русского великого княжества. Проехав еще немного и миновав город Воротынск, они снова свернули к Оке и, придерживаясь ее берега, ехали до вечера. Местность тут была довольно густо населена, часто попадались села, всюду виднелись возделанные поля и нивы. Но о владычестве Литвы ничто не напоминало: край как был, так и оставался русским. Кроме Воротынска, проехав в этот день города Перемышль, Лихвин и большое село Барятино, не считая десятка других, поменьше, Карач-мурза нигде не увидел ни одного литовца и не услышал литовской речи.

Проведя третью ночь в городке Белеве, уже на Карачевской земле, снова выехали с рассветом и, лишь на короткое время остановившись на отдых в волхове, тотчас пустились дальше, чтобы засветло добраться до Карачева. Однако неожиданное происшествие их задержало: при переправе через небольшую речку с крутыми и скользкими глинистыми берегами конь Ильяса споткнулся и сильно захромал. Дорога тут шла густым лесом, ни одного села, где можно было бы раздобыть хоть какую-нибудь лошадь, им не встретилось, и последние двадцать верст пришлось ехать шагом, с частыми остановками.

Когда, по расчетам Макара, до Карачева оставалось не меньше пяти верст, было уже совершенно темно. Поэтому, проехав еще минут десять и завидя в стороне от дороги два-три слабо мерцающих огонька, выдававших присутствие небольшой деревеньки, Макар придержал коня и сказал:

— Пожалуй, надо бы тут заночевать, боярин. Гляди, ночь-то какая! Как бы лошадка Ильи вовсе не скувырднулась: нам где-то тут снова речку переезжать, а в такой темени что увидишь? Да и в городе ночью куды мы ткнемся?

— Ну что ж, коли так — сворачивай к деревне, — ответил Карач-мурза, выведенный словами проводника из состояния глубокой задумчивости. Сознание того, что он едет по земле своих отцов, по праву принадлежащей только ему, навевало множество разнообразных и беспорядочных мыслей. Весь этот день он был угрюм и неразговорчив.

Глава 24

Свернув с дороги, всадники почти сразу потеряли из виду замеченные ими огоньки, теперь скрывшиеся, очевидно, за деревьями. К счастью, почуяв приближение незнакомых людей, впереди залаяли собаки, и это помогло держать нужное направление. Минут через пять огни показались снова, на этот раз совсем близко, и вскоре путники различили перед собою темные очертанья нескольких изб, разбросавшихся по косогору, у опушки леса. Подъехав к ближайшей из них, Макар слез с коня и, нащупав ворота, застучал в них рукоятью плети.

Прошло немало времени, прежде чем в глубине двора скрипнула дверь, послышались неторопливые, шаркающие шаги и старческий голос за воротами произнес:

— Кто здеся стукотит? Коли добрый человек, назовись, а коли нечистая сила — сгинь: наше место свято!

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа! — ответил Макар. — Отвори, дедушка, не опасайся: мы люди смирные и худа никому не сделаем.

— А кто такие и отколе?

— Путники мы, едем сдалека, с Москвы. Да, вишь, конь у нас охромел, до города едва ли дойдет. Пусти заночевать, сделай божескую милость, а внакладе ужо не останешься!

— А сколько вас?

— Трое. Боярин да двое слуг.

— Боярин?! Где же боярину у нас ночевать-то? Изба тесна, живем бедно. Он нашего духу нипочем не выдюжит!

— А нет ли тут избы получше?

— Все наши хоромины одинаковы: какую хошь нищий сумой прикроет. А вам бы лучше попроситься в господскую усадьбу.

— В усадьбу, говоришь? А где она, та усадьба?

— Тут недалече, и полверсты не будет. Вон, гляди вправо: видишь, огонь горит? — Энто она самая и есть.

— Ага, вижу! Это что же — поместье либо чья вотчина [240]?

— Была тут завсегда вотчина господ Кашаевых, тако и деревня наша, по старым хозяевам, досе зовется Кашаевкой. Но только Кашаевы все перевелись, и ноне правит нами сын боярский Софонов, Михайла Андреич. Господин добрый и гостей любит. Прямо до его и ступайте, там места на всех достанет.

— Ну, спаси тя Христос, старик! Оставайся с Богом.

— Бог для всех. Счастливо и вам!

Во дворе усадьбы, перед одним из боковых строений, где, видимо, помещались дворовые люди, веселым полымем вихрился костер, вокруг которого сидели на корточках несколько ребятишек, молча наблюдая, как бородатый мужик в рубахе-распояске пристраивал над огнем вертел со вздетой на него крупной птицей. При свете пламени, которое освещало двор до самых дальних закоулков, путники, без всякой помехи въехавшие в отворенные настежь ворота, увидели справа и слева от себя несколько низких хозяйственных построек и навесов и в глубине двора — старый бревенчатый дом в три сруба, с широким, крытым тесовой крышей крыльцом, с которого сбегали на землю пять-шесть покривившихся ступеней.

Чуть поодаль, в тени огромного дерева, виднелся второй дом, поменьше и без крыльца. Если бы не толстые, хорошо подогнанные бревна его сруба и не резные наличники на двух довольно широких окнах, его можно было бы принять за избу зажиточного крестьянина. По всему было заметно, что усадьба эта принадлежит дворянину средней руки, имеющему средства жить удобно и не теснясь, но недостаточно богатому, чтобы позволить себе какие-нибудь лишние затеи.

Лай собаки, почуявшей наконец посторонних, заставил сидевших у костра обернуться. Прикрыв глаза ладонью и вглядываясь в трех незнакомых всадников, находившихся уже на середине двора, бородатый мужик крикнул:

— Фомка! Опять ты, паскуда, пригнавши коров, ворота не зачинил? А ну, бяги, не то я тебя!..

— Будь здрав, человече, — сказал Макар, подъезжая ближе. — Вижу, у вас тут добрый обычай: когда гости во двор, тогда и ворота на запор!

— А что же? — бойко ответил мужик, смекнувший, что бояться нечего. — Добрым людям мы завсегда рады, а злы и бешены ноне, сказывают, все перевешаны! А вы кто же такие будете?

— Приезжие мы, из самой Москвы. Господин ваш дома?

— Михайла Андреевич-то? Вестимо, дома!

— А ну, доведи ему, пусть выйдет на миг!

Через несколько минут на крыльце появился высокий и крепкий мужчина с красиво вьющимися седыми волосами и короткой полукруглой бородкой. В левой руке он держал высоко поднятую горящую лучину, правой на ходу застегивал изрядно поношенный синий кафтан. Лица его, наполовину скрытого движущимися пятнами теней, нельзя было как следует разглядеть, но в голосе прозвучало неподдельное радушие, когда он, увидев перед собою трех незнакомцев, сказал:

— Никак Господь послал мне гостей? Добро пожаловать! Что честные люди, то вижу и сам, а как звать-величать, чаю от вас узнать.

— За привет и за ласку тебе спасибо, почтенный хозяин, — выезжая вперед, ответил Карач-мурза. — Я боярин Снежин, Иван Васильевич, и еду со своими слугами из Москвы в Карачев и далее. Да вот, в пути нас настигла ночь и конь, на беду, захромал. Ежели найдется у тебя где переспать да лошадям по охапке сена, ничего более нам и не надобно, а тебе навеки будем благодарны.

— Все найдется, боярин, милости прошу! Живем небогато, но голодным либо непривеченным отселе, благодарение Господу, еще никто не уходил. Сделай милость, заходи в дом, а о слугах твоих и о конях мои люди позаботятся. Эй, Игнат, слышишь? — обратился он к бородатому мужику, стоявшему у крыльца. — Чтобы все было как подобает, да перво-наперво поднеси людям с дороги по чарке, — скажи Арине Михайловне, что я велел.

— Будь надежен, Михайла Андреич, я, чай, обычай знаю.

— Ну вот. А ты, Иван Васильевич, может, в баньку с дороги-то? Как раз натоплена, я и сам только что парился. Тем временем и ужин поспеет.

— Благодарствую, боярин, — ответил Карач-мурза, не знавший, как величать собеседника, — от бани не откажусь: четыре дня почти не слезал с седла.

— Ну вот и добро! Идем, я тебя проведу. А до боярина мне далеко — зови меня без чинов, Михайлой Андреевичем.

* * *

Любит русский человек помыться-попариться, и в прежние времена пригласить званого или нечаянного гостя в баню было столь же в обычае, как предложить ему потрапезовать.

На Руси с самой глубокой древности баня была неотъемлемой принадлежностью каждого домашнего очага, и мылись в ней по возможности ежедневно, что некоторые западные историки отмечают с иронией, как своего рода блажь или чудачество, тем лишний раз подтверждая достоверность факта, о котором сохранилось немало и других исторических свидетельств.

Древнейшее из них, записанное одним из греческих авторов III века и переведенное на славянский язык нашими первыми летописцами, принадлежит апостолу Андрею Первозванному, как известно, проповедовавшему христианство в восточнославянских и скифских землях [241]. Вот что он рассказывал, возвратившись оттуда: «Дивно видех аз само, словеньскою землею идучи, бани древенны зело натоплены. И людие тамо совлокут с ся одежды и остануться нази, и облеюти ся квасом, и, взяв прутие младое, биют ся сами, и тако ся добьют, едва вылезут живы, и облеют ся водою студеною, и тогды оживут. И то творят по все дни, — мовение себе, а не мучение» [242].

Некоторые историки склонны считать автором этого свидетельства не Андрея Первозванного, а другого христианского проповедника, Андрея, побывавшего на Руси в VII или VIII веке, но даже и в этом случае оно относится к седой древности, и уже первый киевский летописец Нестор приводит его в своей «Повести временных лет».

Другое документальное доказательство того, что баня в жизни древних русов имела первостепенное значение, мы находим в мирном договоре, заключенном киевским князем Олегом с Византией после победы, одержанной над нею в 907 году. Несмотря на краткость этого договора, текст которого сохранился до наших дней, в нем точно оговаривается, что русским послам и купцам, приезжающим в Царьград, в числе прочих видов жизненного и бытового обеспечения должны быть предоставлены бани, в которых они могут «мытися елико хотят».

Из того факта, что подобное требование включается в столь важный государственный документ, логически вытекают два вывода: что в Х столетии частое мытье в бане русы считали одной из важнейших человеческих потребностей и что в блистательной Византии эту потребность нелегко было удовлетворить.

Можно было бы привести еще много подобных свидетельств. Баня часто упоминается в наших летописях, в целом ряде старинных русских былин и народных сказок, ей посвящены десятки, если не сотни, пословиц и поговорок, среди которых есть и такие: «Мой в церкви душу, а в бане тело», «Без бани нам не живать — баня вторая мать», «Без бани мы бы все пропали» и т. д.

Эту любовь к чистоте тела русский человек в неприкосновенности пронес через века своей истории, и потому особенного удивления заслуживают попытки некоторых западных историков изобразить наших предков как дикий и грязный народ, тогда как именно они могли служить образцом чистоплотности для других народов [243].

* * *

Час спустя радушный хозяин уже усаживал помывшегося гостя за стол в низкой, но довольно просторной трапезной, которую Карач-мурза при входе окинул внимательным и любопытным взглядом: ему впервые в жизни довелось переступить порог русского помещичьего дома.

Горница была убрана скромно, но опрятно. На ее стенах, облицованных побуревшими от времени березовыми досками, были развешаны оленьи и лосиные рога, оружие и резные деревянные блюда; в красном углу, возле небольшой божницы, оправленной вышитым полотенцем, перед ликом архангела Михаила — покровителя Карачевской земли — теплилась лампада; вдоль одной из стен тянулся высокий дубовый ларь с резною наклонной крышкой, а над ним — несколько полок с посудой и домашней утварью. У других стен стояли крытые домоткаными коврами лавки, а в центре — широкий стол, уставленный закусками. В медном свечнике, стоявшем посредине, горело несколько восковых свечей, мягкий свет которых придавал помещению особую уютность.

Во всей обстановке этой горницы, подобных которой на Руси имелись, вероятно, тысячи, не было ничего особенно примечательного, но при взгляде на нее Карач-мурзой внезапно овладело странное, не поддающееся объяснению чувство: ему показалось, что он уже бывал здесь когда-то и видел все это не раз. Воображение как будто даже подсказывало ему те предметы убранства комнаты, которых он еще не успел заметить. Вот над входной дверью, за его спиной, должна висеть зачучеленная кабанья голова… Он быстро обернулся, и с губ его едва не сорвалось: «Бисмаллах!» Голова, действительно, висела над дверью и щерилась на него кривыми желтыми клыками.

Карач-мурзе на мгновение сделалось жутко, но он сейчас же отогнал наваждение. «Не может быть, — подумал он. — Наверное, я, когда входил в дверь, посмотрел наверх и увидел эту голову или ее тень на стене и не осознал этого, ибо был занят другими мыслями. Ведь я никогда здесь не бывал и не мог этого знать… А может быть, это было во сне? Нет, и во сне не видел такого, а все-таки…»

— Садись, сделай милость, Иван Васильевич, — возвратил его к действительности голос хозяина, — да вот, прошу любить и жаловать, сынок мой Павел, — указал он рукою на вошедшего в этот миг молодца лет двадцати.

«Сынок» был ростом в добрую сажень, и заметно было, что по силе он может потягаться с любым медведем, хотя лицом, на котором едва начинала пробиваться белокурая бородка, он и впрямь походил еще на мальчика.

— Это мой меньшой, — продолжал Михайла Андреевич, — а старшой мать сопровождает. В отъезде моя жена, — пояснил он. — На минувшей седмице получила весть, что занедужил родитель ее, а ему уже за восемьдесят, — видно, призывает Господь. Ну и поехала к нему в Звенигород, проститься и проводить в последний путь. Так что за хозяйку ноне будет у нас дочка моя Ирина — сейчас выйдет, должно, на поварне захлопоталась. А пока суд да дело, выпьем по чарочке рябиновой за приятную встречу и во укрепление знакомства! Налей-ка, Павлуша!

Глава 25

Когда Ирина вошла и хозяин представил ее Карач-мурзе, на последнего снова нахлынуло чувство, испытанное им при входе сюда: ему показалось, что он уже где-то видел эту женщину. Но это ощущение было столь мимолетным, что он почти не успел его осознать и сейчас же подумал другое: она ему кого-то напоминает. Но кого, он не мог вспомнить.

Ирина между тем, поздоровавшись с гостем приветливо, но без жеманства, освободила на столе место для блюда с горячими оладьями, которое внесла за нею дворовая девушка, поправила фитили на свечах, а затем села рядом с братом, почти напротив Карач-мурзы. Движения ее были неторопливы, пожалуй, даже несколько вялы, — может быть, потому, что под этой нарочитой небрежностью она хотела скрыть свое смущение, чувствуя, что невольно привлекает к себе внимание приезжего боярина.

Карач-мурза действительно поглядывал на нее всякий раз, когда это можно было сделать, не рискуя показаться нескромным. По своей натуре и по воспитанию он не был застенчив и робок с женщинами, ибо в мусульманской среде эти чувства были просто несовместимы с достоинством мужчины. Но с русской женщиной он сидел за одним столом впервые и потому с интересом присматривался к ней и к ее положению в семье, чтобы уяснить, как следует себя с нею держать.

Ирина была хороша собой, но Карач-мурзе она показалась подлинной красавицей, ибо на Востоке такой тип женщины являлся редкостью и ценился особенно высоко.

На вид ей можно было дать года двадцать три — двадцать четыре. Она была немного полна, но эта полнота скрадывалась хорошим для женщины ростом, который казался еще выше благодаря высоким каблукам на желтых сафьяновых полусапожках и длинному сиреневому летнику [244] с кружевными зарукавьями, расшитому позументом спереди и по подолу. Голова ее поверх шитого бисером волосника была повязана парчовым повойником, по обычаю замужних женщин того времени совершенно скрывавшим волосы; но, судя по большим серым глазам и нежной белой коже, они были светло-русы. Темные, круто изогнутые брови, прямой, чуть вздернутый нос и небольшой, твердо очерченный рот с едва заметно выступающей вперед нижней губой налагали на это красивое лицо несколько холодное, даже слегка надменное выражение, но лишь до тех пор, пока она оставалась серьезной. Улыбка мгновенно рассеивала это впечатление, совершенно ее преображая и придавая всему ее облику чарующую прелесть.

Пока Карач-мурза накапливал все эти наблюдения и про себя дивился тому, что такая женщина, способная украсить собою гарем и двор любого из земных владык, живет безвестно в этой глухой деревушке, трапеза шла своим чередом. Михайла Андреевич оказался словоохотливым, а может, просто обрадовавшись редкому гостю, говорил без умолку, все подливая ему и себе крепких настоек. Карач-мурза, наоборот, был вначале молчалив и так коротко отвечал на вопросы хозяина, что последний наконец обратил на это внимание.

— Что-то ты будто невесел, боярин? — спросил он. — Либо какая забота у тебя на сердце?

— Не обессудь, Михайла Андреевич. Заботы нет никакой, а притомился в пути изрядно.

— Ну, это пройдет! Испей вот чарочку зверобойной, она всякую истому как рукой сымет! Да поведай нам, что нового у вас в Москве?

— Не знаю, что для тебя будет ново, Михайла Андреевич. Вот каменный кремль поставили заместо старого, деревянного. Да это, почитай, тебе уже известно.

— Об этом слыхал. Сказывают, стены да вежи такие вывели, каких еще не бывало на Руси. Ну что ж, поболе бы нам таких городов, тогда бы не лезли на нас вороги со всех сторон! А истина ли то, что князь великий Дмитрей Иванович собирает рать супротив Орды?

— Отколе ты взял такое, Михайла Андреевич?

— Да так, поговаривают у нас… Пора бы уж: не век же Руси дань платить басурманам и плясать под дуду татарского хана!

— Да вам-то здесь чего? Ведь ныне Карачевская земля дани Орде не платит и худа от татар не видит.

— Ну, это как сказать… Нового худа не видим, а старое нам и доселе боком выходит. Да и за другие русские земли душа болит.

— А какое же это у вас старое худо?

— Нешто не знаешь ты, Иван Васильевич, что тут было годов эдак тридцать назад?

— Коли напомнишь, скажу, — может, и слыхал от людей. А самого меня в ту пору еще и на свете не было.

— Были мы тогда еще не под Литвой, а под ханом Узбеком. Ну и согнал он ни за что князя нашего законного, а ярлык дал другому.

— Что-то я о том слышал, — промолвил Карач-мурза, стараясь казаться равнодушным. — Одначе как было дело — не знаю и с охотою тебя послушаю, коли о том поведаешь.

— Изволь, расскажу. Княжил у нас в те годы всеми любимый князь Василей Пантелеевич. Хоть и молод летами, но был он земле своей и народу истинно отец. Усобиц ни с кем не заводил, корысти был чужд, разумом светел и сердце имел для всех открытое. Словом, другого такого князя не было на целой Руси. И вот поганая собака хан Узбек по воровскому наговору, не призвав даже князя Василея в Орду, на суд, согнал его с княжения и дал ярлык на Карачев дяде его, Титу Мстиславичу. И с того самого дня о сю пору княжит у нас его паскудный род. Ты вот глядишь на меня и, может, думаешь: не пристало, мол, дворянину говорить такое о своих князьях. Да какие они мне князья? Я смолоду служил в дружине у князя Василея Пантелеича, ему крест целовал и светлой памяти его останусь верен до последнего дыхания. А эти для меня не князья, а воры. Старый Тит был еще чуток получше: его хоть совесть мучила. Ну а нонешний князь наш Святослав, аспид и выжига, каких поискать, — этому хоть бы что! А он-то в том подлом деле много более родителя своего повинен.

— Почто так? — спросил Карач-мурза, от рассеянности которого не осталось теперь и следа.

— Да ведь не кто как он ездил тогда в Орду, обносить перед ханом Узбеком князя Василея и добывать ярлык своему отцу! Они вдвоем с князем Андреем Звенигородским все то дело и обмозговали и сладили. Ну, Андрей-то по крайности хоть понес за то должную кару: ты, поди, слыхал, что тогда же казнил его Василей Пантелеич своею рукой. А Святослав вот доселе живет и княжит — как только Господь его терпит! И хитрющая же это, скажу тебе, тварь: то он перед татарским ханом на брюхе елозил, а едва лишь Ольгерд Гедиминович захватил в Литве великое княжение и почал подбирать под себя русские земли, тотчас взялся его обхаживать. И что бы ты думал? Влез-таки ему в душу! Не минуло и года, как оженился на любимой Ольгердовой дочке Феодоре. И через то, как только пришла сюда Литва, наш пройдоха сделался тут первым человеком и стал Карачевским князем еще при жизни родителя своего, Тита Мстиславича, коего без лишних баек сопхнули они обратно в Козельск. И теперь к Святославу не подступись никто: он за спиною тестя своего ровно бы за каменной стеной!

Карач-мурза выслушал этот рассказ с величайшим вниманием: до сего времени он ничего не знал о той гнусной роли, которую Святослав Титович играл в заговоре против его отца, ибо не знал о том и Никита.

— Дивны, однако, творятся у вас дела, — промолвил он, когда Софонов замолк. — Сына сделали великим князем, а отца посадили на удел!

— Не вовсе так, Иван Васильевич. Не забудь, великого княжения у нас не стало с той самой поры, как попали мы под Литву. Ныне над всею подлитовской Русью князь великий лишь один — Ольгерд Гедиминович, а все удельные перед ним и промеж собою будто равны. Но Карачевский удел, вестимо, поважнее Козельского, и народ, по старине, чтит здешнего князя вроде бы за старшого.

— И Тит Мстиславич добром перешел в Козельск?

— А что он супротив воли князя Ольгерда мог сделать, ежели бы и похотел? Только он, пожалуй, и сам был рад такому повороту: сказываю тебе, совесть его грызла за содеянное. И тут, в Карачеве, каждый камешек вопиял ему о его злодействе. А воротившись в свою старую вотчину, он хоть тем себя облегчил, что отошел от ворованного и не стал им пользоваться.

— От совести да от людского проклятия все одно ему некуда было уйти, как волку от своего хвоста, — суровым голосом промолвила Ирина, до сих пор не принимавшая участия в разговоре. Карач-мурза с любопытством взглянул на нее: брови ее были сдвинуты, лицо излучало презрение. Видимо, не жаловала она козельских князей.

— А ты, Ирина Михайловна, — сказал он, — хотя и не знала князя Василия, видать, тоже его жалеешь?

— Вестимо, жалею! — ответила она с легким вызовом в голосе, глядя прямо на него. — Память его в нашей земле чтит и малый и старый.

— Ариша родилась, кажись, лета три спустя после отъезда Василея Пантелеича, — пояснил Софонов. — В ту пору едва ли и жив-то он был.

— Как же покинул он свое княжение и что с ним после сталось?

— А ведомо ли тебе, боярин, что приключилось тогда в Козельске?

— Расскажи, Михайла Андреевич, будь ласков.

— Ну, вот, когда у тех воров было уже все готово, вызвали они Василея Пантелеича в город Козельск, вроде бы на семейный совет. Он, знамо дело, ничего худого не опасался и приехал туда налегке, взявши с собою лишь три десятка дружинников да четырех верных дворян. Был средь тех четырех и я. Во дворе у князя Тита узрели мы сотни три воев, обвешанных оружием, и сразу я смекнул, что быть беде. Так оно и вышло. Попотчевали они нас чарочкой, а потом принесли Узбеков ярлык. Князь Василей, хотя и был норовом горяч, прочтя тот ярлык, головы не потерял, а потому повели они дерзкие речи и почали ярить его и так и эдак, дабы завязать ссору и его в заварухе прикончить, а после на него же сложить всю вину. То им было надобно, ибо знали, что все одно поедет он к Узбеку и выведет их на чистую воду. Ну, своего они добились — возгорелась ссора, только не так она обернулась, как они ждали: хотя было нас в горнице всего четверо, а их душ пятнадцать, — едва князь Андрей крикнул нас вязать, Василей Пантелеевич в тот же миг положил его саблей на месте; стремянный его, Никита Толбугин, — истинный был богатырь — так дал кулаком по рылу самому здоровенному из них — княжичу Федору Звенигородскому, что у того и досе нос глядит на сторону; я ухватил со стола ханский ярлык, и выскочили мы во двор, а там на коней да и ускакали, хотя за нами и гнались.

Вот и получилось, что князю Василею пришлось бежать и скрываться, — помолчав, продолжал Софонов. — Хан бы его за такое, вестимо, не помиловал — русских князей казнил он смертью за любую малость. Куда уехал Василей Пантелеич, осталось в тайне — еще и посейчас ходят о том в народе разные слухи. Только лишь немногие верные люди знали истину. Теперь-то уж все едино, давно его нету на свете, и я тебе скажу: ушел он тогда за Каменный Пояс, в Белую Орду, враждовавшую с Узбеком, и нет сумнения, что невдолге там сгиб, инако беспременно воротился бы к нам после смерти того проклятого хана, а умер тот года три спустя.

— А Тит Мстиславич давно ли помер?

— Какое давно, всего в запрошлом году. Был живуч, как ворон, далеко за восемьдесят ему перевалило. Видать, не хотелось за грехи-то свои в пекло идти! Не знаю, правда ли это, но сказывают, что однова явился ему с того света родитель его покойный, благоверный князь Мстислав Михайлович, и проклял его навеки.

— Кто же ныне княжит в Козельске?

— Третий сын его, Федор. Второй-то, Иван, что был женат на рязанской княжне, преставился много раньше своего отца. Невдолге отошел и вотчич того Ивана, княжич Роман, так что из семени его остался лишь сын молодший, Федор, который ныне княжит в Ельце.

— А у Святослава Титовича есть ли потомство?

— Есть двое сынов, Мстислав да Юрий. Первому ноне лет за двадцать перешло, а Юрий двумя годами молодше. Оба покуда при отце. Мстислав, знамо дело, наследует Карачев, а Юрию прочат Мосальск. Этот будто ничего — тихий. Мстислав же уродился в отца: лукав и спесив. И видать, не дождемся мы от этого племени хорошего князя.

На минуту за столом воцарилось молчание. Поглядев в сторону Ирины, Карач-мурза заметил, что она пристально его разглядывала, но сейчас же отвела глаза в сторону, едва взгляды их встретились. И снова в лице ее почудилось ему что-то томительно-знакомое.

— Что же ты, Иван Васильевич, за разговорами и о трапезе позабыл? — долетел до его сознания голос хозяина. — Отведай вот гусятинки. Хоть свое хвалить и негоже, а, ей-богу, хороша, не лгу!

— Благодарствую, Михайла Андреич, невмоготу: сыт уже.

— С чего тебе сытым быть, коли мы только что за стол сели? Вот я тебе налью чарочку, а ты, Аринушка, потчуй дорогого гостя! Да не гляди, что он станет отнекиваться: сказывают, один поп нехотя и отказываясь цельного барана съел.

— Откушай, боярин, будь ласков! — подавая ему блюдо, промолвила Ирина и улыбнулась своею завораживающей улыбкой.

— Ежели ты, Ирина Михайловна, потчуя, всякий раз будешь так улыбаться, пожалуй, и я целого барана съем, — ответил Карач-мурза, беря себе кусок.

— Вот и ладно, — обрадовался Софонов. — Не жалей, дочка, улыбок, коли боярин инако есть не соглашается!

Беседа на некоторое время приняла шутливый характер. Михайла Андреевич, слегка захмелевший, рассказал несколько забавных историй, и в том числе одну про карачевского княжича Мстислава Святославича, в потемках принявшего польского попа за девку. После этого разговор снова возвратился к прежнему.

— Стало быть, Ольгерд Гедиминович во всех черниговских землях оставил прежних князей? — спросил Карач-мурза.

— Почитай, что так. Только лишь Брянщину, где русский княжеский род пресекся, поделил он промеж двумя своими сынами: Корибуту дал Чернигов и Новгород-Северский, а Дмитрею — Брянск и Трубчевск.

— Ну и как те князья с русским народом ладят?

— Ладят, ништо. Корибут еще чуток мирволит Литве, а Дмитрей Ольгердович вовсе обрусел. Была бы его воля, он бы с большею охотой крест поцеловал Москве, нежели родному отцу. Хороший князь, ничего не скажешь, и народ его любит. Брянщина под ним живет спокойно. Вот Ариша его добре знает и может тебе обсказать, коли есть охота послушать. Ее муж покойный служил у Дмитрея Ольгердовича в дружине, доколе не умер запрошлым годом от моровой язвы. И уж после того воротилась она в отчий дом, а то жила в Брянске.

Карач-мурза сочувственно поглядел на молодую вдову, ожидая увидеть на ее лице выражение скорби, вызванной напоминанием об этом печальном событии. Но, к его удивлению, вид ее был совершенно спокоен.

— А у тебя, боярин, есть ли семья? — спросил Софонов.

— Есть жена и двое сынов.

— Что же, они в Москве остались?

— Нет, покуда я в отъезде, проживают они у родителей жены, — ответил Карач-мурза. Ему было неприятно обманывать этих добрых людей, притворяясь не тем, кто он есть в действительности, и он уже раскаивался в том, что затеял это переодевание. Но до сих пор совесть его в какой-то мере оправдывала: называя себя русским, особенно здесь, на земле своих предков, где по закону ему сейчас надлежало княжить, он все-таки был ближе к истине, чем если бы назвал себя татарином. Однако теперь, когда разговор явно принял такой оборот, который мог потребовать от него уже подлинной лжи, он поспешил его закончить и поднялся из-за стола.

— Ну, Михайла Андреевич, сколь ни приятна беседа с тобой, а час уже поздний, мне же с рассветом надобно выезжать. Спаси тебя Бог за гостеприимство твое, а тебя, хозяюшка, за отменное угощение, — поклонился он Ирине. — И коли укажете место, где можно мне поспать, иного мне ничего и не нужно.

— Тебе уже приготовлена горница и постеля в малом доме, боярин, там тебя никто не потревожит, — ответил Софонов. — Только никуда мы тебя с рассветом не отпустим! Как это можно натощак выезжать?! И пошто тебе не погостить у нас денек-другой? Нешто такое уж спешное у тебя дело?

— Надобно мне завтра повидать князя вашего Святослава и еще кой-кого в Карачеве, а после ехать в Звенигород.

— Повидать князя Святослава? Да его ведь нету в Карачеве! Он уже с месяц как уехал к тестю своему, в Вильну, и досе не воротился. Что же, ты его на постоялом дворе дожидаться будешь? За что хочешь нанести нам такую обиду? Али тебе тут плохо?

— Что ты, Михайла Андреич! Ласкою вашей и приветом я премного доволен, и на добром слове тебе спасибо. Но все одно надобно мне быть в Карачеве: есть у меня там и иные дела.

— Ну и что с того? Ведь Святослава ты так или эдак ожидать должен, а до города тут четыре версты. Хоть трижды на дню туда езди, а живи у нас!

— Боюсь, не будет ли оно вам в тягость, Михайла Андреич…

— Не обижай, Иван Васильевич, и слышать такого не хочу! Стало быть, решено дело, и тут тебе весь сказ. Павел, возьми свечу да проводи боярина в его горницу!

Глава 26

На следующий день, проснувшись с рассветом и выйдя во двор, Карач-мурза прежде всего увидел Павла Софонова в коротком кафтане, высоких сапогах и с луком за плечами. Воткнув в землю охотничью рогатину, он, что-то бормоча, подтягивал подпругу у оседланного коня; рядом с ним, держа в поводу другую лошадь, стоял коренастый крестьянский парень, тоже в охотничьем облачении. Заметив боярина, оба сняли шапки и поклонились.

— День добрый, Павел Михайлович, — приветливо кивнув, промолвил Карач-мурза. — Никак на охоту собрался?

— Точно, боярин, — ответил молодой богатырь, покраснев, как девушка: его впервые в жизни величали по отчеству.

— На какого же зверя ты идешь?

— Мыслим, коли будет удача, взять сохатого. А зверя тут всякого много.

— Сохатого? — переспросил Карач-мурза. Он сам был страстным охотником, но на лося ему охотиться не случалось. — Как же ты думаешь его взять?

— А обыкновенно: на него надо идти тихо, без собак. И, подобравшись поближе, пустить в шею стрелу либо две. А опосля добивать рогатиной.

— Нешто он станет ожидать тебя с рогатиной?

— Коли то старый бык, он, раненый, еще и сам норовит на стрелка наскочить — только не оплошай! Ну, окромя того, там, где мы думаем его брать, ему уйти некуда, ежели бы и схотел: поляна со всех сторон обкружена водой. Выход только один — там мы и будем стоять.

— Стало быть, он на вас кинется?

— Беспременно кинется. А нам того и надо!

— Эка занятно! Не доводилось мне хаживать на сохатого.

— Так за чем дело, боярин? Езжай с нами! Зараз я тебе всю справу достану.

— Ныне не могу, надобно мне в город съездить. А в другой раз, коли вскорости опять соберешься, с превеликою охотой с тобой поеду.

— Когда пожелаешь, боярин, — скажи только слово! А я ребятам нашим велю поглядывать и упредить меня, когда сохатый забредет на ту поляну.

Охотники выехали из ворот, а Карач-мурза едва успел обойти усадьбу, как его позвали к раннему завтраку.

Ирина была свежа и улыбчива, как то летнее утро. Она, видимо, уже попривыкла к новому человеку и сегодня держала себя гораздо проще и свободнее, чем накануне, а потому показалась Карач-мурзе еще прекрасней. Не прошло и четверти часа, как он почувствовал, что ее красота и женственность мутят его мысли, как крепкое вино, и должен был призвать на помощь все свое благоразумие, чтобы пореже глядеть в ее сторону.

Ирина тотчас заметила, какое впечатление производит на гостя, и, как всякой женщине, это открытие доставило ей тайное удовольствие. По натуре она была чужда жеманства и себе цену знала, но странное дело: в этом случае ей неудержимо захотелось еще больше нравиться заезжему боярину, хотя рассудок и подсказывал, что эта игра опасна и ни к чему хорошему привести не может.

К счастью, Михайла Андреевич почти сразу оседлал своего любимого конька и, ударившись в воспоминания о князе Василии и связанных с ним событиях, вскоре всецело овладел вниманием Карач-мурзы.

— А вот, Михайла Андреевич, — спросил последний, когда трапеза подходила к концу, — ныне не раз помянул ты воеводу Алтухова. Жив ли он еще?

— Семен Никитич-то? Жив. Господь его милует, хотя изрядно он уже стар и года три как вовсе ослеп.

— Надобно бы мне повидать его. Есть до него одно дело.

— Так чего проще! Его вотчина тут недалече: из Карачева бери по брянскому шляху, там и трех верст не будет. Спроси любого встречного — тебе всякий укажет.

— Добро, коли так, сейчас и поеду.

— Ну что же, с Богом, боярин! Знамо дело, от полдника тебя Семен Никитич не отпустит, а уж к вечере будем ожидать и без тебя за стол не сядем.

— Благодарствую, Михайла Андреич, вернусь беспременно, — ответил Карач-мурза, покосившись на Ирину. Она глядела на него с легкой улыбкой, в которой он прочел немое, но выразительное подтверждение словам отца.

* * *

Карач-мурза въехал в столицу своих предков с таким чувством, с каким пламенно верующий мусульманин въезжает в Мекку. Пусть этот город мал и убог в сравнении с другими, которые он видел, пусть его древние бревенчатые стены местами прогнили и едва ли способны теперь выдержать серьезную осаду, но ведь по ним ходили ноги его отца! Пусть эти деревянные дома от времени почернели и вросли в землю, но ведь в каждом из них и теперь живет кто-то, чье сердце дрогнуло бы от радости, если бы знал он, что мимо проезжает сын князя Василия; пусть княжеские хоромы, возле которых Карач-мурза особенно долго задержался, непохожи на блистательные дворцы Хорезма, но ведь, если бы на свете было больше правды и справедливости, чем зла, сейчас в них жил бы не подлый и коварный враг, а он сам! Это его хоромы, его город, его земля! И всего этого лишил его татарский хан, такой же, как и тот, которому он сейчас служит. При этой мысли Карач-мурза ощутил почти ненависть к Орде и остро почувствовал свою кровную связь с родной землей. Нет, он не татарин и никого не обманывает, разъезжая по Руси в этом платье, — он и вправду русский. Даже больше того — он русский князь, отец этого народа, насильственно оторванный от своей большой семьи! И ему почти неудержимо захотелось остановить на площади коня и крикнуть людям, что он сын князя Василия Пантелеевича. Крикнуть и посмотреть — что будет?

Чтобы избежать искушения, он быстро выехал из города, и сопровождавший его Макар очень скоро разыскал усадьбу старого воеводы Алтухова. На крыльце большого, но изрядно обветшалого бревенчатого дома их встретил дворецкий и, почтительно поклонившись незнакомому, но богато одетому гостю, осведомился: зачем он пожаловал?

— Надобно мне видеть боярина Семена Никитича, — коротко ответил Карач-мурза.

— Семена Никитича? — переспросил дворецкий. — Что же, это можно. А как, батюшка, велишь сказать ему о тебе?

— Скажи, что приехал гость из дальних краев, которому он будет рад.

— А как звать-то твою милость, боярин?

— О том я ему сам скажу.

Через несколько минут Карач-мурза был введен в небольшую горницу, по-видимому, служившую опочивальней. У одной из стен на широкой и низкой лавке виднелась закрытая меховой полостью постель, упиравшаяся изголовьем в резной деревянный ларь; в углу, у трехстворчатой божницы, теплилась лампада; несколько потемневших от времени икон висели на стенах отдельно от божницы, придавая горнице вид монашеской кельи, ибо иных украшений в ней не было. У открытого окна сидел в кресле благообразный седой старик, на вид еще довольно крепкий. При звуке отворившейся двери он повернул голову к вошедшим и промолвил:

— Добро пожаловать, батюшка! Не обессудь, не могу тебя признать: темен.

— Да хранит тебя великий Господь, боярин! Вели своему человеку выйти, ибо то, что я стану говорить, не должны слышать ничьи уши, кроме твоих.

— Выдь, Ивашка, — коротко приказал старик вошедшему вместе с гостем дворецкому.

— Семен Никитич! — сказал Карач-мурза, когда дверь за дворецким затворилась и по ту сторону послышались удаляющиеся шаги. — Помнишь ли ты князя Василея Пантелеевича?

— Помню ли я его! — воскликнул старый воевода, весь подавшись вперед и не скрывая овладевшего им волнения. — Вот уже, почитай, тридцать годов нету дня, чтобы я его не вспоминал! И теперь слышу его голос! Ужели же?! Быть того не может! Знаю, погиб он давно… Кто же ты, молви для Бога?

— Я сын его.

— Сын Василея Пантелеича! Да как же так? Вот радость-то послал Господь! Ну, дай обниму тебя, — говорил старик, довольно легко поднявшись с кресла и делая шаг к Карач-мурзе. Они обнялись и троекратно расцеловались. — Как же звать-то тебя, мой княжич?

— Зови Иваном.

— Иван Васильевич! Ну, садись, родной, и сказывай все, с самых начал! Ничего не упусти! Ведь вот радость-то какая! Ровно бы снова с князем моим беседую, как бывало. У тебя голос в точности, как у его. Ты, верно, и лицом с ним схож?

— Люди сказывают, что так, — улыбнулся Карач-мурза. — Только глаза у меня синие и бороды не ношу, а то, пожалуй, меня бы тут многие признали.

Больше двух часов длилась их беседа. Карач-мурза рассказал старому боярину о смерти князя Василия и Никиты, а также все о себе, ничего не утаив. Алтухов в свою очередь поведал ему многое из того, что произошло за минувшие годы в Карачевском княжестве, и о нынешнем положении здешних дел.

— А ты, Иван Васильевич, — спросил он в конце, — так ли просто сюда заехал либо есть у тебя что особое на уме?

— Приехал я поглядеть на землю отцов, благо случилось быть поблизости, — ответил Карач-мурза, — а иного на уме не держу. Доколе Карачевской землей Литва володеет, тут все одно ничего не сделаешь. Пусть бы даже весь народ похотел меня своим князем, нешто Ольгерд попустит, чтобы согнали со стола его зятя?

— Вестимо, нет. Покуда он тут государствует, и Святослав на своем княжении крепок. Но близится война с Москвой. И ежели князь великий Дмитрей Иванович одолеет Ольгерда, будет иное.

— Это истина. Но едва ли то скоро сбудется: у князя Дмитрея Ивановича, опричь Ольгерда, и иных ворогов много. Доколе не приведет он в покорность Тверь, Рязань и прочих, ему только бы самому от Литвы отбиться, а не то что у нее земли отымать.

— Уповай на Господа, княже. И коли хочешь послушать моего совета, покинул бы ты Орду и шел бы в службу к московскому князю.

— Он и сам меня звал… Может, тем я и кончу, а другом ему поклялся быть навеки. Но порвать с Ордою мне непросто: я в ней родился и всю свою жизнь прожил.

— Да в сердце-то своем ты кто — русский или татарин?

— В том и горе мое, Семен Никитич, что сердце-то надвое раскалывается! Вот здесь, на земле своих предков, русский я, да и только, и Орда мне почти ненавистна. А в то самое время у меня и мать, и жена, и дети татары, и вяжет меня с Ордою моя воинская честь.

— Коли так, надобно ждать, Иван Васильевич. Придет день, и сердце твое само за тебя решит. Только я уже наперед знаю, каково будет его решение… Ты что же, надолго сюда?

— Дня два либо три пробуду, да и в обрат. Больше мне тут делать нечего.

— Опричь меня, не думаешь ли еще кого повидать?

— Думал попервах, сказавшись боярином Снежиным, побеседовать с князем Святославом Титовичем, дабы уразуметь, что он за человек, и кой-что от него вызнать. Но теперь не хочу: от тебя да от Софонова уже знаю, каков он есть, и боюсь, в разговоре, коли скажет он что худое об отце моем, не сдержу себя и будет беда.

— Упаси тебя Господь встреваться с ним, княже! Он тебя враз признает и живым отселе не выпустит, хоть ты ему никакого худа и не сделаешь. Это хитрая лиса и глядит далече. Вот он и Ольгердов зять, а перед Дмитреем Ивановичем тоже хвостом метет, дабы на своем столе и тогда остаться, ежели наши земли к Москве отойдут.

— Ну, в том он, может, и просчитается. А скажи, боярин, — спросил Карач-мурза после небольшого молчания, — жив ли еще Лаврушка, дружинник родителя моего, о котором много слыхивал я от Никиты?

— Жив. Только он Святославу служить не схотел и давно перешел отсюда к брянскому князю Дмитрею Ольгердовичу.

— Ну и как он там?

— Живет неплохо. Двое сынов его старших, Василей да Никита, тоже уже служат в дружине у брянского князя. Пишут его ныне боярским сыном Клинковым, по его родному селу, и он того заслужил: человек добрый, отважный воин и честь свою блюдет крепко. Раза три в году меня навещает, и мы с ним всякий раз подолгу вспоминаем минувшее и родителя твоего покойного, царство ему небесное.

— Сделай такую милость, Семен Никитич, — промолвил Карач-мурза, вытаскивая из кармана стянутый шнуром кожаный мешочек, — когда придет он сюда, дай ему вот это и скажи от кого. Здесь сотня золотых динаров.

— Сотня золотых динаров! Ты щедр в родителя, Иван Васильевич.

— Он честно служил моему отцу и не жалел для него жизни. Не деньгами бы платить за такую верность, но что иное могу я для него сделать?

— Ништо, Иван Васильевич, ему и золото сгодится. Ведь это целое богатство! А еще дороже будет ему ласковое слово твое, которое я перескажу, и весть о том, что не угас род князя Василея. Коли есть правда на свете, будешь ты еще у нас княжить!

* * *

Уже далеко за полдень, простившись со стариком, Карач-мурза тронулся в обратный путь. Вначале он ехал шагом, потом перешел на рысь и, наконец, безотчетно для себя, погнал коня вскачь, к великому удивлению Макара, ибо день выдался жаркий, а спешить было некуда. Вскоре Карач-мурза сам это заметил и, поймав себя на том, что думает об Ирине и ему не терпится ее увидеть, с досадою перевел коня на шаг.

Странные мысли и чувства возбуждала в нем эта женщина. Он отдавал себе отчет в том, что с каждым часом она становится для него все более желанной, и в этом чувстве не видел ничего дурного или нечестного по отношению к своей жене, даже если бы оно завершилось тем, что у христиан называется изменой.

В мусульманской среде мужчина в этой области был совершенно свободен, и ни закон, ни обычай не обязывали его хранить верность своей жене или женам, ибо в большинстве случаев их бывало несколько. На него налагалось только одно ограничение: не прелюбодействовать с чужою женой. Это рассматривалось в Орде как тягчайшее преступление и каралось смертной казнью, ибо такой проступок приравнивался к воровству: в данном случае женщина являлась чужой собственностью.

Но ведь Ирина была свободной! И если бы она захотела его полюбить, разве не могла бы она тоже стать его женой? Но нет, ведь она христианка и идти за мусульманина, за «поганого», да еще второй женой, разумеется, не захочет… Впрочем, кто знает? Любовь очень сильна. И может быть, русская женщина умеет так любить, что…

Он не успел додумать, ибо лошадь его, плевшаяся теперь шажком, вдруг вовсе остановилась, и в тот же миг где-то рядом послышался сдержанный смех. Карач-мурза быстро поднял голову и с удивлением увидел, что находится в воротах софоновской усадьбы, а коня его держит под уздцы смеющаяся Ирина.

Глава 27

Прошло еще пять дней. Карач-мурзе уже не нужен был князь Святослав, но все же он откладывал свой отъезд, сам перед собой оправдывая эту задержку тем, что ему хочется принять участие в охоте на лося, а разведчики Павла Софонова все еще не выследили подходящего зверя. Но на самом деле причина была, конечно, другая: его удерживало растущее с каждым днем влечение к Ирине.

Он виделся с нею по нескольку раз в день, вернее, она была у него на виду с утра до ночи. Обычно тут же присутствовал старик Софонов, Павел или кто-нибудь из челяди, но нетрудно было встретиться с нею и с глазу на глаз и разговаривать совершенно свободно. Если бы Карач-мурза заметил, что она избегает этих встреч или что они ей неприятны, он бы сразу уехал. Но ничто не давало повода это думать, — наоборот, временами ему казалось, что она сама их ищет.

В первый раз он застал ее одну случайно. С каким-то рукоделием она сидела на скамье за домом, в тени старой липы, тихонько напевая. Не зная, допускают ли это русские обычаи, он не решился подойти и сесть рядом, а лишь задал, проходя мимо, какой-то шутливый вопрос. Она ответила в том же духе, и у них завязалась беседа. Чтобы затянуть ее подольше, он попросил рассказать о Брянске и о князе Дмитрии Ольгердовиче, что она исполнила охотно и отнюдь не стремясь быть краткой. Рассказывала она хорошо, обнаруживая наблюдательный и острый, слегка насмешливый ум.

На следующий день, после обеда, не замечая нигде Ирины, он заглянул за дом и увидел ее на том же месте. Снова они разговорились и беседовали о всяких малозначащих вещах около часа, пока ее не позвали по хозяйству. Было очевидно, что эти встречи и разговоры доставляют ей удовольствие, чего, впрочем, Карач-мурза отнюдь не приписывал какому-либо сердечному влечению с ее стороны: он понимал, что молодая женщина просто скучает без людей в этом глухом углу и теперь рада возможности поболтать с редким гостем. О каких-либо чувствах речь у них пока не заходила.

В этот день, когда большинство обитателей усадьбы погрузилось в послеобеденный сон, он снова направился к старой липе, где, как и надеялся, увидел Ирину. Было жарко; в траве, навевая ленивую одурь, стрекотали кузнечики, и беседа вначале не клеилась. Вскоре, после нескольких сказанных фраз, она и вовсе оборвалась, ибо мысли Карач-мурзы были далеки от тех пустяков, о которых они заговорили. Минуты три он просидел молча, опустив голову и глядя в землю, пока наконец смешок Ирины не возвратил его к действительности. Он поднял голову и взглянул на нее.

— Чтой-то на тебя иной раз будто мо́рок находит, боярин? — со смехом спросила Ирина.

— Какой морок? — не понимая этого слова, отозвался Карач-мурза.

— Да такой. Али забыл, как намедни конь твой прямо ко мне в руки пришел, а ты, на нем сидя, где-то душою витал и ничего округ не видел? Хотела бы я знать, о чем либо о ком ты тогда думал?

— О тебе думал, — почти неожиданно для самого себя сказал Карач-мурза. Ирина, смущенная такой прямолинейностью, в первый миг слегка растерялась и примолкла. Молчал и он.

— Вроде бы женатому человеку не к лицу так крепко о молодых вдовушках задумываться, — промолвила наконец Ирина. Она хотела сказать это насмешливо, но в голосе ее прозвучала скорее грусть.

— Иному женатому, может, и к лицу, Ирина Михайловна…

— Что-то не пойму я тебя, Иван Васильевич, — удивленно вскинула на него глаза Ирина.

— То-то и есть, что не поймешь, — сокрушенно промолвил Карач-мурза.

— А все же хотела бы я знать, какому это мужу к лицу о сторонних женщинах думать? Научи, авось когда-либо сгодится.

— Что бы ты, к примеру, сказала, ежели бы узнала, что жена моя татарка?

— Татарка?!

— Да. И что сам я тоже татарской веры?

— Ты? Татарской веры?! — Ирина звонко расхохоталась. — Сказала бы, что ты отменный шутник, Иван Васильевич! — В жену-татарку она еще готова была поверить, это на Руси бывало. Но русский боярин быть мусульманином, конечно, не мог.

— Ну а все же, коли бы то была правда, а не шутка?

— Чтобы наш боярин был татарской веры?

— Ну да. Вот, скажем, не я, а кто-либо иной, кто был бы тебе люб и желанен. Пришел бы и сказал: я, мол, татарской веры и закон дозволяет мне взять вторую жену. Пошла бы ты за него, ежели бы любила того человека?

— Второю женой?

— Вестимо, второй. А куда же ему первую-то девать?

— Не пошла бы за поганого, ни второй, ни первой! — решительно заявила Ирина.

— А чем он поганый? Я же говорю тебе: русский он, только лишь веры мусульманской.

— Коли бы такое могло быть, то он вдвое поганый! Да и как это возможно двух женок зараз любить?

— Возможно. Любят же татары.

— На то они и татары, а у нас такого паскудства, благодарение Господу, нет. И женщин татарских я никак не пойму: как это можно мужа своего с другою делить? По мне, уж либо все, либо ничего!

— Значит, не можешь ты крепко полюбить человека? Так крепко, чтобы все прочее стало тебе неважным, только бы его не потерять?

— Ох, не знаю, боярин, можно ли так полюбить-то? — чуть помолчав, ответила Ирина. — Я вот и мужа своего покойного вовсе не любила, — тихо добавила она.

— Как так? — удивился Карач-мурза. — Почто же ты за него пошла? Ведь это, почитай, не лучше, чем пойти второю женой за любимого. Али тебя принудили?

— Жизнь принудила, боярин.

— Не уразумею я что-то. Вижу, родители твои — люди добрые и тебя из дому, наверное, не гнали. Да и достатку у них, видать, хватает.

— То истина. Тут иное было…

— Ты меня прости, Ирина Михайловна: я твою боль бередить не хотел. Коли тяжко тебе о том вспоминать, давай об ином говорить.

— Ништо, Иван Васильевич, я расскажу, а то ты еще что худое помыслишь… Вишь, как случилось-то: было мне в ту пору семнадцать годов и люди сказывали, была я собою очень хороша…

— Клянусь Аллахом, они не лгали! — вырвалось у Карач-мурзы.

— Аллахом клянешься? — изумилась Ирина.

— Ну да, — нашелся Карач-мурза. — Чем же мне еще клясться, ежели хочу убедить тебя, что я татарской веры?

— Все одно не поверю, — улыбнулась Ирина и продолжала: — Так вот, увидел меня однажды князь Святослав Титович да с той поры и начал вязаться. Был он, поганец, давно женат, седина в бороде, а туда же! Только не стал он мне, как иные, разводить турусы, что хорошо бы, мол, обратиться в татарина да на второй жениться, а захотел взять меня в полюбовницы. Когда он о том речь завел, я сперва ушам не поверила, а потом ответила ему такое, что другой враз бы отстал, но он не таков: не привык к тому, чтобы ему что-либо не давалось. Чем он только меня не блазнил и не улещал! Родителю тоже сулил и вотчины, и боярство, а когда уразумел, что нас тем не купишь, — перешел на угрозы. Потом будто поотстал, и я уже думала, что он ту дурь из головы выкинул, ан вдруг однова схватили меня княжьи люди у самых ворот усадьбы нашей, на голову накинули мешок да и повезли. Окромя матери да дворовых баб, дома в то время никого не было: отец, братья и еще душ пять приехавших гостей с утра выехали облавой на кабанов. На счастье, в тот самый час ворочались они из лесу и меня от тех разбойников отбили…

Ну, с того дня, — помолчав, продолжала Ирина, — жили мы под вечным страхом, что снова меня схватят либо еще что похуже удумают. Незадолго же до того случая сватался ко мне из Брянска сын боярский Родион Зыбин. Из себя он был видный и хорошего роду, только не был мне нисколечко люб, и я ему отказала. А тут как раз снова прислал он сватов. И подумала я, чем эдак-то жить, боясь из дому выйти и с часу на час ожидаючи какой-либо беды, уж лучше пойти за нелюбимого и уехать отсюда в другое княжество. Ну, вот и согласилась…

— И собака Святослав, да поразит его Ал… Господь позорной смертью, после того от тебя отстал?

— В Брянске он меня, вестимо, достать не мог — руки коротки! Но на батюшке вздумал вымещать. Однова прислал к нему своего дьяка, и тот сказал, что незаконно мы будто бы володеем нашей вотчиной и что князь-де велит отселева съезжать. Вестимо, отец его изругал и велел гнать со двора, но три дня спустя его схватили и бросили в Карачеве в яму. Мать сразу же прислала весть о том в Брянск, и я, не теряя часу, поведала все без утайки нашему князю. Дмитрей Ольгердович человек добрый и Святослава к тому же не жалует. Он меня обнадежил, а сам тотчас поехал в Карачев. Что он говорил Святославу, не ведаю, но только тот родителя сразу же ослобонил и с той поры нас больше не тревожил.

— А ноне он знает, что ты снова здесь?

— Я отсель никуда не кажусь, но, должно быть, знает: совесть у него кругом нечиста, а потому соглядатаев да доводчиков [245] он завел повсюду. Только минуло с того времени боле восьми годов, и, видать, позабыл он обо мне. Да и стар уж стал, ему ноне под шестьдесят.

— А с мужем своим ты так и не слюбилась?

— Так и не слюбилась, Иван Васильевич. Попервах жили мы ладно, и я было начала привыкать к нему, но крепко он пил и во хмелю бывал мерзок. Однажды, эдак напившись, он меня ударил, и с того часу стал мне ненавистен. Хотя он после в ногах у меня валялся и николи больше пальцем не тронул, даже грубого слова не сказал, а забыть того ему не могла до самой его смерти.

Карач-мурзу глубоко взволновал рассказ Ирины, побуждая и его к откровенности. Но в этот самый миг подошел Михайла Андреевич, и разговор их на том прервался.

Глава 28

На рассвете следующего дня радостно возбужденный Павел Софонов, разбудив Карач-мурзу, сообщил, что крупный лось находится на той самой, удобной для охоты поляне, о которой он в прошлый раз говорил, и что, ежели боярин не хочет упустить случай, надо выезжать немедля, пока зверь не ушел. Сам Павел и его неизменный товарищ по охоте, молодой крестьянин Евсей, были уже в полной готовности.

Карач-мурзу уговаривать не пришлось, а узнав о их сборах, решил ехать и старик Софонов. Через полчаса все четверо, вооруженные рогатинами, с луками и колчанами стрел за плечами, уже выехали из ворот усадьбы и, придерживаясь берега протекавшей поблизости реки Снежети, углубились в лес.

Солнце лишь недавно взошло, и его неяркие пологие лучи, разбегаясь по верхним ветвям деревьев, оставляли в густой тени вьющуюся сквозь заросли дорогу; справа, между темными стволами и молодой порослью, то и дело проглядывала плотная белесая стена стоявшего над рекой тумана, а придорожная трава от росы казалась заиндевелой. Утро было свежо и величаво, природа встречала его почтительным безмолвием, которого не нарушали и охотники. Верст пять они проехали гуськом, нахохлившись от утренней прохлады и почти не глядя по сторонам. Наконец ехавший впереди Павел остановился.

— Уже недалече, — сказал он вполголоса. — Тут надобно оставить коней и дальше идти пешки, да потише.

Привязав лошадей к деревьям и соблюдая полную тишину, все четверо двинулись вперед, приближаясь к реке.

Пройдя шагов триста, они вышли на опушку, и перед ними открылась широкая речная излучина, как бы петлей охватывающая поросшую кустарником поляну, соединенную с береговым склоном узким, сажен в пятнадцать, перешейком, на котором кое-где стояли одиночные нетолстые березы. Противоположный берег реки был высок и крут, — таким образом, место это было для охоты действительно бесподобным, ибо любому зверю, забредшему на поляну, — даже, как лось, умеющему хорошо плавать, — уйти с нее можно было только через перешеек, на котором ждали его охотники.

Здесь все остановились, и только лишь Павел, пригибаясь к кустам и стараясь ступать бесшумно, двинулся дальше, вглубь поляны. Возвратился он минут через десять, но уже идя во весь рост и не соблюдая особой тишины.

— Тут сохатый, — поведал он. — Только нас он уже слышал. Это такая тварь, — пояснил он Карач-мурзе, — что носом и за десять сажен ничего не чует, видит и того хуже, зато ухи у него — будь здоров: за версту услышит, как ты дыхнешь!

— Ну и что он там? — спросил Михайла Андреевич.

— Залез, аспид, аж у того края в самую гущину кустов и стоит. Одни роги торчат.

— А стрелой его достать неможно?

— Где там! Я же говорю: только кончики рог видать.

— Что же делать станем?

— Надобно выгонять его оттеля.

— А может, там его и возьмем?

— Не выйдет: пока полезем скрозь кусты, он, не будь дурак, махнет сюды, да и поминай как звали!

После короткого совещания решили, что Михайла Андреевич и Карач-мурза останутся стоять на перешейке, а Павел и Евсей отправятся вглубь поляны выгонять сохатого. Но так как при таком обороте дела не могло быть уверенности в том, что кому-нибудь удастся серьезно подранить его стрелой, а на полном бегу бить рогатиной невредимого зверя, весящего не меньше тридцати пудов, конечно, немыслимо, — через перешеек, на высоте полуаршина от земли, протянули скрытый в траве ремень, концы которого крепко привязали к деревьям. Бегущий лось неминуемо должен был споткнуться об него и упасть, а все знали, что упавший или даже просто лежащий лось с трудом поднимается на ноги и тратит на это довольно много усилий и времени, чем и надлежало воспользоваться охотникам, чтобы его прикончить.

Согласно выработанному плану, Карач-мурза и старик Софонов с рогатинами в руках стали в нескольких шагах друг от друга, позади натянутого ремня, а Павел и Евсей с луками наизготовку и соблюдая тишину двинулись вперед.

Все дальнейшее произошло с почти непостижимой быстротой: загонщики, обойдя зверя справа, внезапно громко заулюлюкали, и сохатый, ломя прямиком через кусты, стремглав кинулся к выходу. На короткое мгновение Павел увидел в просвете между кустами грязно-бурую спину и тотчас пустил стрелу, которая вонзилась животному в холку, доведя его до предела ярости: был конец августа — время спариванья лосей, когда самцы бывают особенно возбуждены и свирепы. Откуда прилетела стрела, сохатый не видел, но как раз в этот миг прямо перед ним показались две стоящие на открытом месте человеческие фигуры. Пригнув к земле голову, вооруженную огромными, колючими лопатами рогов, он ринулся на них.

Это был матерой бык, высотою в загривке не менее сажени и аршин пяти в длину. Он мчался прямо на Софонова и, когда уже готов был поддеть его на рога, наскочил на ремень и тяжело скувырнулся с ног. Едва он начал падать, Михайла Андреевич с ловкостью, которой мог бы позавидовать любой юноша, подскочил к нему и, приставив к груди острие рогатины, другой ее конец упер в землю. Продолжая падение, лось вогнал в себя рогатину на добрых пол-аршина, но своею тяжестью переломил ее пополам и покатился по траве. Вопреки всем ожиданиям, он почти мгновенно поднялся на ноги и с торчащим в груди обломком бросился на подбегавшего Карач-мурзу.

Увидя в двух шагах от себя стремительно надвигающиеся рога, совершенно закрывшие грудь зверя, и не имея возможности нанести верный удар, Карач-мурза молниеносно отпрыгнул в сторону, чтобы дать лосю проскочить мимо и бить его сбоку. Но в пылу охоты он совсем позабыл о протянутом здесь ремне и, споткнувшись об него, упал навзничь. В ту же секунду страшные рога пригвоздили его к земле, на том самом месте, где когда-то кабан едва не убил князя Василия.

Сохатый поднял голову и попятился, намереваясь доконать свою жертву вторым ударом, но в это мгновение в грудь его вонзились рогатины подбежавших Павла и Евсея. Рана, нанесенная Софоновым, уже сильно ослабила зверя, и он, задрожав всей своей огромной тушей, в последней попытке опрокинуть двух новых противников, внезапно обмяк и, истекая хлынувшей изо рта кровью, повалился на землю.

Все это еще успел увидеть Карач-мурза, прежде чем потерял сознание. Но как его подняли и, наскоро перевязав раны, отвезли в Кашаевку, он уже не помнил.

Глава 29

Долго длилось беспамятство Карач-мурзы. Когда его доставили в усадьбу, он уже истекал кровью и если не умер сразу, то лишь потому, что Михайла Андреевич прямо с места охоты погнал Павла в Карачев, наказав ему сейчас же везти в Кашаевку лучшего городского знахаря. И когда сам, с помощью Евсея, довез Карач-мурзу до дому, знахарь был уже там.

Он немедленно остановил кровотечение и осмотрел раненого. Были сломаны два ребра, и острые отростки лосиных рогов в нескольких местах глубоко вошли в грудь и в правый бок. Ни одна из ран сама по себе не была смертельной, но все они были чрезвычайно болезненны и загрязнены, что вызвало нагноение и сильную лихорадку, с которой ослабленный потерей крови организм едва мог бороться.

К счастью, в ту пору беспрерывных вражеских нападений и войн необходимость выработала в народе умение искусно врачевать самые страшные раны. По существу, «нестрашных» тогда и не было, ибо все они наносились столь жестоко разящими орудиями, как копье, меч, топор или стрела с зазубренным наконечником. Древние знахари — ведуны — хорошо знали обеззараживающие и целебные свойства многих растений, что позволяло им составлять лекарства такой целительной и заживляющей силы, что и сейчас за некоторые их секреты дорого заплатил бы любой дипломированный медик. Всякие же заклинания и нашептыванья, которыми в древности сопровождалось врачевание ран и болезней, будучи плодами общего суеверия, все же, несомненно, способствовали успеху лечения: больной был убежден, что это стократ повышает действие целебных снадобий, и вера в силу подобного «колдовства» помогала ему справиться с болезнью.

Знахарь, лечивший Карач-мурзу, был мастером своего дела. Вытащив из котомки несколько пучков сухих трав и кореньев, он один из них истолок в деревянной ступке, смешал с медвежьим жиром и, бормоча заклинания, наложил на раны; другие заварил в воде и велел поить этим отваром больного, которого беспрерывно мучила жажда. Затем, оставив запас трав Ирине и объяснив, что нужно с ними делать, он добавил, что «боярин естеством крепок и кровь у него не квелая, и потому, Бог даст, выживет». И с тем уехал, обещав наведаться на следующий день.

Ирина не отходила от постели раненого. Она была больше всех потрясена случившимся и сама не могла понять, почему страдания этого чужого человека причиняют ей такую мучительную боль? Ей положительно казалось, что если он умрет, то и ее жизни конец, а потому в уход за ним она вкладывала всю заботу и нежность, на какие только способна любящая женская душа.

Текли полные тревоги дни, а состояние больного не улучшалось. Хотя раны его вскоре перестали гноиться, он ни на минуту не приходил в себя и почти все время лежал неподвижно, хрипло и натужно дыша. Иногда быстро бормотал что-то непонятное, но несколько раз отчетливо произнес имя Ирины, и тогда она, думая, что он пришел в сознание и зовет ее, с надеждой наклонялась к нему, но встречала все тот же воспаленный болью и бредом невидящий взгляд, и сердце ее сжималось отчаяньем.

На восьмой день ему стало особенно худо. С утра он метался и бредил, часто поминая Аллаха и Бога, то и дело просил пить, а напившись, приказывал седлать коня, что всякий раз повергало Ирину в суеверный трепет: ей казалось, что он чувствует приближение смерти и готовится в последний путь.

После полудня он замолк и лежал не шевелясь; прерывистое дыхание становилось все медленнее и тише, — казалось, жизнь его быстро догорает в огне лихорадки. Ирина не отрывала от него налитых слезами глаз. Что он — заснул или отходит? «Господи, — в тоске подумала она, — как бы ни называли Тебя люди — Богом или Аллахом, — ведь Ты един, велик и милостив! Ты все можешь, — спаси его!» Опустившись на колени у постели и припав к ней лицом, она всею силою души ушла в горячую молитву.

Прошел час, а может, два или три, — Ирина потеряла нить времени. Очнулась она от легкого прикосновения к своему плечу и, боясь верить, подняла голову: синие глаза больного были широко открыты и глядели на нее тепло и осмысленно.

В грудь Ирины светлым потоком хлынула радость: Бог услышал ее молитву, Он даровал ему жизнь! Скорее понимая, чем чувствуя, что лежащая на ее плече беспомощная рука слабо влечет ее к себе, она покорно подалась вперед и прильнула лицом к его лицу. Оно уже не пылало таким пугающим жаром, как прежде.

— Желанная моя, — услышала она тихий голос, — небесный цветок из садов Гюллистана [246]! Значит, любишь?

Она не ответила, только крепче прижалась к нему щекой. На несколько минут они застыли в радостно-щемящей неподвижности.

— Но как же мы будем? — вдруг заволновался он. — Ведь я не лгал тебе: я и вправду татарин…

Ирина с беспокойством подняла голову: она подумала, что он снова впал в беспамятство, и лишь дивным ей показалось, что глаза его глядели на нее умно и пытливо, ожидая ответа.

— Мне все одно, кем бы ни был ты, соколик мой, только бы жив остался и скорее поправился, — промолвила она, в промежутках между словами целуя его лицо и глаза. — Все образуется, а теперь отдохни, не тревожь души понапрасну…

— Нет, прежде я хочу тебе все сказать… Я сын князя вашего, Василея Пантелеича…

Теперь Ирина совсем испугалась: так и есть, у больного вновь начался горячечный бред! Ведь ему и говорить-то еще нельзя, а она…

— Хорошо, хорошо, родненький, — отстраняясь от него, быстро заговорила она. — Месяц ты мой ясный, вестимо, ты князь наш и татарин, так я о тебе всегда и понимала!.. Ты только сейчас поспи, наберись сил, а завтра обо всем потолкуем! Спи, солнышко, Господь с тобою, а я пойду…

Проводив ее счастливой улыбкой, Карач-мурза закрыл глаза и почти тотчас заснул глубоким и здоровым сном, который продолжался более суток. Это был перелом в его болезни, и с того часа здоровье его и силы начали быстро восстанавливаться.

Глава 30

Четвертый день уже тройка неказистых лошадок тащит лесными дорогами старый возок с сидящей в нем одинокой женщиной. Ссутулился, дремлет на облучке холоп-возница, забаюкала его летняя марь, невмочь даже прикрикнуть на лошадей.

Набегает, стелется знакомый путь. Все одно и то же: ползут мимо лохматые зеленые стены, то щедро обрызганные солнцем, то темные и смурые, как осенние тучи; нависают над дорогой цепкие лапы елей, будто хотят выхватить путника из возка и навсегда укрыть его от людей и от солнца в черной своей гущине; пролепечет что-то вдогонку печальная осина, — хотя ветра и нет, а всегда, будто в предсмертном страхе, тихо трепещет ее листва; темными громадами толпятся по обочинам неохватные стволы сосен, да кое-где, словно напуганная девушка, выбежит из чащи березка и встанет у самой дороги, будто молит проезжего защитить ее от злых лесных великанов…

Все одно и то же, родное и грустное… Заросла лесами святая Русь, нет им ни конца ни краю! Но вот расступилась слева древесная рать, потеснилась — дала место гречишному полю; за ним золотое жниво убранной ржи, а там снова лес и под ним деревенька. Это Байково. Еще верст десять и дома! Сын уже давно ускакал вперед — скучно ему плестись рядом с возком, — теперь уж, поди, в Кашаевке. Зашевелился и возница, обругал нерадивую пристяжную, вытянул ее кнутом.

Тоскливо на сердце у Анны Матвеевны. Вот похоронила отца, мать тоже совсем плоха, а там, глядишь, и ее черед… Да не больно и жалко: жизнь прожита и не так она сложилась, как душа ждала. Истинного-то счастья был короткий миг, а слез сколько!

Откинувшись на спинку повозки и закрыв глаза, она унеслась мыслями в далекое прошлое, стараясь воскресить его в памяти год за годом.

Семнадцати лет выдали родители синеглазую певунью Аннушку за боярского сына Данилу Кашаева, годившегося ей в отцы. Не любила его Аннушка — до венца всего раз-то и видела. Но добр и ласков оказался Данила — только было начала привыкать к нему, как сникла навеки его удалая головушка под татарскими саблями… А потом пришел он, ее светлый княжич, и словно бы солнце немеркнущее зажег над серою равниной ее вдовьей жизни. Счастье пришло такое, что, казалось, его не вместить, но и тогда уже чуяло Аннушкино сердце, что недолгим будет оно. Не бывать серой утице женою гордого лебедя…

Минул год, княжич стал государем-князем, подыскали ему невесту-княжну. Но не спешил он со сватовством — крепко любил свою Аннушку! И кто знает, как бы дальше-то все сложилось, ежели бы не грянул внезапно гром: все потерял князь Василей злою волею татарского хана, только и успел прискакать проститься, прежде чем бежать в чужие края… В тот день догорело Аннушкино счастье в пламени его последних ласк.

Уехал любимый и как в воду канул, так и не узнал никогда, что оставил здесь дочь… Если бы не это, едва ли она, Аннушка, долго бы прожила — одолела бы ее злая тоска. Но, понявши, что скоро станет матерью, вновь обрела она волю к жизни, и, когда девять месяцев спустя родилась Ирина, в ней как бы воскрес для нее навеки потерянный образ князя Василия.

Потекли дни, полные тихой грустью и радостями материнства. Аннушка никуда не показывалась, и о рождении девочки за пределами уединенной лесной усадьбы не знал никто. О том, что будет дальше, она боялась думать, но втайне надеялась, что возвратится либо подаст о себе весть Василий Пантелеевич — тогда все и решится, а пока лишь надобно, чтобы случившееся не стало достоянием людской молвы.

Но минуло еще два года, а желанных вестей все не было. Стали уже кругом поговаривать, что сгиб, должно быть, князь Василий на чужбине, только не верила Аннушка этим слухам. И не ошиблась: услыхав однажды за воротами конский топот, выглянула она в оконце и света невзвидела: у крыльца слезал с коня княжий стремянный Никита Толбугин, вместе с ним уехавший. Хотела Аннушка выбежать навстречу, да ноги сделались такие, ровно бы кто из них кости вынул… Что-то сейчас она услышит?

Никита вошел, помолился на образа и, едва глянул вниз, сразу увидел игравшую на полу двухлетнюю Аришу. Хоть и была девочка светленькой, но лицом походила на отца, и Никита без слов все понял. Да от него и скрываться-то не было нужды — все равно что брат!

Обсказав Аннушке вкоротке, что жив-здоров князь Василий и что ныне гостюет он за Каменным Поясом у белоордынского хана, который их принял ласково, примолк Никита. Все поглядывал на Аришу и, видать, думал, как лучше сказать то, что еще не было сказано. Наконец решился:

— Вот что, Анна Матвеевна… Знаю, причиню тебе боль, но правду ты знать должна, особливо теперь, — сказал он, кивнув головой в сторону девочки. — Оженился Василей Пантелеевич.

— На ком же? — не сразу пролепетала Аннушка, едва удерживая слезы. Всегда знала она, что этим и должно кончиться, но все же удар был жесток. Никита это понял и, чтобы смягчить его, почел возможным даже слегка покривить душой, чего в ином случае никогда бы себе не позволил.

— На ордынской царевне, на братаничне [247] великого хана Мубарека, государя Белой Орды. Тут, видишь, не столько любовь, сколько надобность. Сама разумеешь, сколь важно ему было породниться с татарскими ханами, дабы воротить свое княжение. И сейчас он на это крепко надеется. Вестимо, коли знал бы он про нее, — снова кивнул Никита на Аришу, — может, и по-иному бы поступил. Но кто мог знать-то? А теперь уже дело сделано и в обрат не повернешь, ежели и захотел бы.

И дивное дело: Аннушке сразу стало легче. Хоть и потерян был для нее князь Василий, а мысль, что женился он на другой не по влечению сердца, а по горькой нужде, примиряла ее со случившимся. Она нашла в себе силы довольно спокойно расспросить Никиту обо всем, что было с ними после отъезда из Карачева, и они беседовали более часу. Наконец гость сказал, что ему пора, но, прежде чем уехать, он спросил:

— Ну а ты, Анна Матвеевна, что мыслишь дальше-то делать?

— Не знаю, Никита Гаврилович, — с тоской ответила Аннушка. — Что же делать-то остается? Буду доживать свой вдовий век…

— Это ты зря. Теперь ты не о себе, а вот о ней должна думать, — промолвил Никита, целуя девочку, давно уже сидевшую у него на коленях. — Нешто возможно обречь ее на людское злословие? Да и ей самой, коли уж так все сложилось, лучше бы не знать, кто ее настоящий отец… Надобно тебе выйти замуж.

— Что ты, Никита Гаврилович, нешто я теперь смогу…

— Коли любишь ее, так сможешь, — строго сказал Никита. — Перемоги себя, для нее это сделай! Ужели попустишь, чтобы дочь князя Василея люди называли байстрючкой [248]?

— Ой, Господи! — со стоном вырвалось у Аннушки.

— Вот о том я и говорю. И помыслить такого нельзя. А выйдешь замуж, и дело крыто.

— Да кто меня возьмет-то теперь?

— Возьмут, только захоти. Ты еще вон какая красавица! И знаю я хорошего человека, который издавна по тебе томился, только, вестимо, не казал виду, ибо не хотел встревать промеж тобою и князем. Теперь я ему шепну, будто ненароком, что оженился Василей Пантелеевич на другой, и голову готов положить на плаху, коли он к тебе вскорости не посватается. И ты согласись. Еще раз говорю, человек он достойный и тебя ничем не попрекнет, а ей будет добрым отцом, ибо любит князя Василея, как и мы с тобой его любим.

— А Василей Пантелеич… — начала было Аннушка, но слезы помешали ей говорить.

— Василею Пантелеичу я покуда ни о чем не скажу, окромя того, что жива ты и здорова, — поняв ее, промолвил Никита. — Зачем понапрасну душу ему бередить, ему и так несладко… Ну, прощай, Анна Матвеевна, да хранит тебя и дочку твою Господь, и, ежели будет на то Его святая воля, еще свидимся.

С тем Никита уехал, а вскорости и впрямь наведался к Аннушке сын боярский Михайла Софонов, которого она и прежде знала, ибо водил он приятельство с ее покойным мужем, хотя и был лет на десять его моложе. Не прошло и трех месяцев, как они поженились, и Ирина выросла в полной уверенности, как и все вокруг, что она родная дочь Михайлы Андреевича.

* * *

Спустя час после приезда домой, сидя за трапезой в кругу семьи, Аннушка выслушивала здешние новости и делилась своими. Любящий взгляд ее то и дело останавливался на лице Ирины — сразу заметил в нем перемену: расцвело оно какой-то новой красой и будто все изнутри светилось. Рада возвращению матери? И рада, вестимо, да это не то… Ужели приезжий боярин?

— Что же, значит, ныне пошел на поправку наш нечаянный гость? — спросила она, ибо разговор шел как раз о Карач-мурзе.

— Слава Христу и Пресвятой Богородице, теперь поправится, — радостно откликнулась Ирина. — Вчерась впервые меня признал и с той самой поры все спит, а горячки ровно бы и не бывало!

— А что, молод боярин-то?

— Годов, должно, двадцать пять — двадцать шесть, маменька.

— Не только молод боярин, — сказал Павел, дурашливо покосившись на сестру, — но и так собою пригож, что, будь я девкой либо молодой вдовой, присох бы к нему навеки!

— Уймись, непутевый! — огрызнулась Ирина, густо покраснев.

«Так и есть, — подумала Аннушка, не спускавшая с дочери глаз в продолжение этого разговора. — Эх, лихая беда в такие-то годы вдовою остаться. И душа, и плоть своего небось просят!..»

— Вот оно как, — промолвила она вслух. — Ну что ж, Аришенька, пойдем поглядим на хворого. Теперь я и пособлю тебе за ним ходить.

Встав из-за стола и помолившись, они в обнимку дошли до горницы раненого и, тихонько отворив дверь, приблизились к постели.

Карач-мурза спокойно спал, глаза его были закрыты, лицо за время болезни обросло темной бородкой. Едва взглянув на него, Аннушка почувствовала, что тугая, горячая волна хлестнула ее по сердцу и валит с ног: перед нею лежал князь Василий, точно такой, каким видела она его в последний раз, двадцать девять лет тому назад!

«Господи, что это? Чудо или наваждение?» — успела подумать она, теряя сознание и падая на руки смертельно перепуганной Ирины.

Глава 31

— Маменька, светик, ну и напугала же ты меня, — говорила Ирина, когда Аннушка, уложенная на лавку в соседней горнице, ее стараниями пришла наконец в себя. — И чего это тебе вдруг примерещилось?

— Примерещилось? Нет, ништо… — слабым голосом ответила Аннушка, начиная припоминать случившееся. — Сама не знаю… Сердце зашлось, должно, растрясло меня в дороге…

— Пошто же ты сомлела в тот самый миг, когда на Ивана Васильевича глянула? Ровно бы его испугалась!

— На Ивана Васильевича? Ах, да… боярин-то наш. Так он, говоришь, Васильевич?

— Ну да, нешто я тебе прежде не сказала? Иван Васильевич. Али ты его уже где встречала?

— Погоди, доченька, ничего покуда не спрашивай… Муторно у меня в голове. Дай в разум-то войти.

— Испей вот еще водицы, родная, — протянула ей ковшик Ирина.

— Теплая вода, — промолвила Аннушка, отхлебнув глоток. — Ты бы мне кваску холодного принесла из погреба.

— Сейчас, маменька! А ты покуда закрой глазки и полежи тихо, ни о чем не думай!

Едва затихли шаги Ирины, Аннушка была уже у двери в смежную горницу. Может, и впрямь померещилось? Надо было непременно взглянуть на приезжего боярина еще раз.

С трепетом в душе, тихонько отворив дверь, она сделала два бесшумных шага вперед и снова едва не лишилась чувств: на постели лежал человек, похожий на князя Василия, как капля воды бывает похожа на другую каплю. Если бы с той поры не минуло почти три десятилетия, она поклялась бы, что это он! Но этот совсем молод… Васильевич? Господи, ужели такое возможно? А почему бы нет? Ведь он был женат!..

Не в силах отогнать нахлынувших видений прошлого, Аннушка стояла как зачарованная, не отрывая взгляда от дорогого лица. Только раздавшиеся за спиной шаги и тихое восклицание Ирины возвратили ее мысли к действительности. Выйдя из комнаты больного и плотно притворив за собою дверь, она опустилась на лавку и с минуту сидела в задумчивости. Потом подняла глаза на дочь и промолвила:

— Ну, Ирина, теперь сказывай все, как на духу, ничего не тая.

— Да о чем сказывать-то, маменька? — спросила Ирина, стоявшая посреди горницы, с удивлением глядя на мать.

— Расскажи все, с самых начал: как заявился сюда боярин, что о себе поведал и далее, день за днем, слово за словом, все, что было у вас говорено.

— Да ведь мы же тебе даве все обсказали! Ну, коли желаешь, повторю: приехал, значит, боярин ввечеру, попросился ночевать — конь у него охромел в дороге… Сказал, что едет из Москвы в Карачев, а звать его Иваном Васильевичем Снежиным. Потом стали вечерять, и батюшка уговорил его пожить у нас, доколе не завершит делов своих в городе…

— А не сказал он, какие у него тут дела?

— Говорил, что надобно ему повидать князя Святослава Титовича да еще кой-кого в Карачеве, а после ехать в Звенигород.

— А за трапезой у вас о чем был разговор?

— О разном… Родитель много ему рассказывал о князе нашем покойном, Василее Пантелеевиче, и о всех тех делах.

— И что же, боярин с охотою о том слушал?

— Вестимо, с охотой, матушка! Еще и сам его все выспрашивал.

— Добро… А наутро что он стал делать?

— Наутро? За раннею трапезой спросил он, жив ли Семен Никитич Алтухов, и, узнавши, что жив, тотчас поехал к нему. Воротился к вечеру.

— Али он и прежде знавал Алтухова?

— Того не ведаю, маменька, он ничего не говорил.

— Сколько же дней он тут прожил, до того как его сохатый боднул?

— Дней семь либо восемь, уж не помню точно.

— И что делал во все те дни?

— Да ничего, маменька! Раза два-три выезжал в город, а то с нами время коротал.

— И тебе с ним часто доводилось беседовать?

— Да почитай, каждый день.

— Наедине?

— Бывало и наедине, — помедлив, ответила Ирина и порозовела, что не укрылось от пытливого взора матери.

— И он о себе либо о своей жизни ничего тебе особо не говорил?

— Ничего, матушка!

— Припомни добро. Может, не прямо, а каким обиняком обмолвился он о родителях своих либо о себе самом?

— Нет, вроде и обиняком не говорил… Уже после, в горячке, плел он, правда, всякую диковину… Ну да ведь в беспамятстве человек чего только не наскажет!

— А что он говорил в беспамятстве?

— Да всякую гиль [249] … То возомнил себя татарином, а то вдруг сыном князя Василея Пантелеича. Аллаха тоже поминал… Все ехать куда-то рвался… Я уж всего и не упомню!

— Так… Ну, теперь слушай, Ирина, — помолчав, продолжала Аннушка, и голос ее стал суров. — Сказывай, как перед Богом: что промеж им и тобою было?

— Христос с тобой, матушка! Что же быть-то могло?

— О чем вы с ним наедине беседовали?

— Да о всяком… Нешто теперь все припомнишь!

— Был у вас о любви разговор?

— Да что ты, матушка, ровно на дыбе меня пытаешь? — рассердилась наконец Ирина. — Что я, девка на выданье либо черница [250]? Уже и говорить с человеком нельзя!

— Ирина! Ты его полюбила!

— А хотя бы и полюбила! Кому от того худо?

— Безумная! Ты понимаешь ли, что говоришь?! Ведь ежели промеж вас что было, тебе теперь только одна дорога: в монастырь! Да и то не знаю, простит ли Господь!

— Царица небесная! — испугалась Ирина, думая, что мать теряет рассудок. — Это за то, что женат-то Иван Васильевич? Почитай, в монастырях и местов бы таким не хватило! Да и не было у нас с ним ничегошеньки, Богом тебе клянусь!

Но Аннушку это не удовлетворило. Расстегнув ворот летника, она сняла с себя золотой нательный крестик и протянула его Ирине:

— Целуй на том крест! На кресте поклянись, что ничего, опричь разговоров, промеж вами не было!

Ирина медлила, но, видя, что глаза матери наполняются ужасом, а лицо постепенно белеет, она решилась:

— Целовала я его однажды… в тот миг, когда увидела, что Господь от него смерть отвел. Да едва ли он это и помнит… А больше ничего не было, в том спасением души моей клянусь и святой крест целую!

— Слава Христу и Пресвятой Деве, — с облегчением вырвалось у Аннушки. — Не попустил, значит, Господь… Ну а теперь собирайся: поедешь погостить к сестре, в Елец. Сейчас велю закладывать возок. А невдолге, когда можно будет, сама за тобой приеду…

— Маменька, ужели же у тебя сердца нет?! — с отчаяньем воскликнула Ирина. — За что ты меня отсюда гонишь?

— Не гоню, ласточка моя, а так надобно, — нежно промолвила Аннушка, обнимая плачущую дочь. — Когда воротишься, я тебе все расскажу, а пока уезжай и верь, я лишь доброго тебе желаю.

— А за ним кто же ходить-то будет? Ведь он еще как дитя беспомощный, — сквозь рыдания вымолвила Ирина.

— О том не кручинься, донюшка! Я от него шагу не отойду, как мать ему буду, доколе он вовсе не поправится!

— И я его больше не увижу?

— Увидишь, коли сама захочешь, когда узнаешь всю правду. Поклянусь тебе, никакой помехи в том чинить не стану! И сама скажу: люби его! Только сейчас ни о чем не спрашивай, золотко, а поцелуй меня крепко-крепко… вот так! И собирайся в путь.

Час спустя, полная недоумения, но несколько успокоенная последними словами матери, Ирина уже катила в сопровождении Павла по дороге в Елец.

Глава 32

Карач-мурза проснулся, когда уже смеркалось. Прежде всего он почувствовал, что лихорадка его оставила и что мысль работает ясно. Затем к этому присоединились сознание того, что раны почти не болят, и чувство здорового, давно не испытанного голода.

Несколько минут он пролежал неподвижно, наслаждаясь ощущениями возвратившейся жизни, потом повернул голову и увидел сидевшую на обычном месте, неясную в сумерках женскую фигуру. Он разом припомнил все, что произошло накануне между ним и Ириной, но ему казалось, что спал он совсем недолго, может быть, только забылся на миг, и что разговор их ждет своего продолжения.

— Не уходи, радость души моей, прекраснейшее из творений Божьих, — с чувством произнес он. — Зачем ты мне не веришь? Не думай, что моими устами говорит болезнь: я вправду сын князя Василея Пантелеевича, клянусь тебе!

— Я верю тебе, Иван Васильевич, и знаю, что ты говоришь правду, — ответила женщина, наклоняясь к нему, и Карач-мурзе показалось, что он снова бредит: этот голос был ему незнаком и склонившееся над ним лицо не принадлежало Ирине, хотя и имело с нею много сходства. Может быть, это и была Ирина, но внезапно постаревшая на двадцать лет.

— Кто ты? — почти с ужасом спросил он.

— Я мать Ирины.

— Прости меня… ханум. Я не знал…

— Зови меня Анной Матвеевной. Я сегодня приехала и уже знаю все о тебе.

— Теперь, когда ты услышала то, что я сказал, думая, что рядом со мной сидит другая женщина, ты и в самом деле знаешь все, — не сразу ответил Карач-мурза.

— Я знала и прежде, нежели ты сказал.

— Когда могла ты узнать?

— Я помню, каким был князь Василей Пантелеевич тридцать годов тому назад. И, едва на тебя глянув, догадалась, что ты его сын. А остальное мне сказала Ирина.

— А где… Ирина?

— Она уехала.

— Как уехала? — заволновался Карач-мурза. — Куда уехала?

— К сестре своей, в город Елец.

— И она уехала сама, со мною даже не простившись?

— Нет, не сама… Я отослала ее.

— А, понимаю… Для тебя я поганый татарин! — возбужденно заговорил Карач-мурза. — Но зачем я буду молчать перед тобой о том, что ты уже знаешь? Я люблю Ирину, и она меня любит! Я приму веру своих отцов, вашу веру, и женюсь на ней, если только ты не думаешь, что сын князя Карачевского и внук великого хана Белой Орды плох для твоей дочери!

— Вестимо, я такого не думаю. Но ты не можешь жениться на ней, хотя бы и принял православную веру.

— Почто так?

— Иван Васильевич! Светик ты мой ясный! Верь мне, я, как сына родного, тебя люблю, и скоро ты узнаешь почему. Я лишь доброго хочу и тебе, и Ирине — у меня у самой сердце кровью исходит! Но давай завтра о том побеседуем. Ныне ты слаб еще, а то, что услышишь, тебя растревожит…

— Сегодня говори! Ведь это стократ хуже — ожидать до завтра!

— Ну, хорошо, будь по-твоему… Ты не можешь жениться на Ирине потому… что она сестра твоя.

— Бисмаллах! Что говоришь ты, женщина? Ты смеешься надо мной!

— Не смеюсь… Она дочь родного отца твоего, князя Василея. А как это случилось, слушай…

И Аннушка без утайки рассказала ему всю свою историю.

Карач-мурза выслушал ее с величайшим вниманием, не прерывая и не обнаруживая особого удивления. Будучи по воспитанию ордынцем, вопросы семейных отношений он, естественно, рассматривал с точки зрения мусульманина, а потому все услышанное, хотя и было для него неожиданным, легко укладывалось в рамки привычных представлений. И он не понимал, что, собственно, так волнует Аннушку и почему она даже как будто стыдится перед ним за свою былую близость с его отцом?

По обычаям Орды, любая женщина, даже рабыня, сделавшись матерью, тем самым обращалась в законную жену отца своего ребенка, кем бы он ни был и совершенно независимо от того, есть ли у него другие жены. Таким образом, узаконивалось и положение новорожденного. И потому в глазах Карач-мурзы Аннушка являлась такою же женой князя Василия, какою была его собственная мать, а Ирина — таким же законным его ребенком, каким был и он сам. Да, она оказалась его сестрой, но сестрой по отцу, а в Орде это было далеко не то же самое, что сестра со стороны матери.

Татарские законы разрешали браки между людьми всех степеней родства, за исключением трех: нельзя было жениться на своей матери, на своей дочери и на сестре от общей матери. Но взять в жены мачеху, тетку, племянницу или сестру — дочь своего отца от другой женщины можно было совершенно свободно. Такие браки даже поощрялись, ибо они сохраняли от разделения семью и ее имущество.

И в силу такого положения то, что в глазах Аннушки и всего христианского мира являлось непреодолимым препятствием к его женитьбе на Ирине, самому Карач-мурзе казалось только лишним к тому основанием. Но, увидев, в какой ужас пришла Аннушка при его попытке все это ей разъяснить, он сокрушенно умолк, поняв, что Ирина как женщина для него безнадежно потеряна, и прежде всего потому, что она сама, конечно, смотрит на это так же, как и ее мать.

Когда Аннушка ушла, Карач-мурза долго лежал неподвижно и думал. Ему было нестерпимо тяжело и досадно, что не все люди живут по одним и тем же законам, что они, созданные одним и тем же Богом, толкуют Его волю по-разному, воздвигая между собой множество ненужных, мешающих жить перегородок и окружая себя условностями, которые делают их друг для друга чужими и «погаными»…

Но сквозь боль и горечь утраты, из глубины его души, уже созревающей для восприятия христианства, постепенно рождалось и крепло сознание того, что в области семьи и родственных отношений русские обычаи возвышенней и правильней татарских, а потому следует отнестись к ним с уважением и покориться судьбе.

И он покорился. Это оказалось не столь трудным, как сам он думал вначале, ибо любовь его к Ирине не успела достаточно созреть и оформиться, и теперь, особенно в ее отсутствие, она легко переплавлялась в братское чувство.

На следующее утро он коротко сказал Аннушке, что все ею говоренное и сделанное накануне он считает правильным и что с этого дня будет думать об Ирине только как о любимой сестре. И после этого каких-либо разговоров о ней старательно избегал.

С Аннушкой, несмотря на то что она ухаживала за ним с заботливостью родной матери, у него не сложилось простых и задушевных отношений, хотя оба этого искренне хотели. Но необычность положения, заставившего их при первой же встрече обнажить друг перед другом самые сокровенные тайники души, создавала неловкость и натянутость, которую трудно было преодолеть. И Карач-мурзу явно тяготили последние дни, проведенные им в усадьбе Софоновых.

После отъезда Ирины он пробыл в Кашаевке еще дней десять и, едва почувствовал, что в состоянии сесть на коня, уехал, сердечно простившись с хозяевами.

* * *

Несколько месяцев спустя они имели случай убедиться, что он их не забыл: однажды, под вечер, в открытые ворота усадьбы два татарина вогнали десяток превосходных коней. Заслышав во дворе топот и крики, все семейство Софоновых в полном изумлении высыпало на крыльцо как раз в тот момент, когда возле него спешивался Илья, стремянный боярина Снежина.

Поклонившись в пояс, он поведал, что господин его шлет сыну боярскому Михайле Андреевичу Софонову и всем домочадцам его низкий поклон, спрашивает о здоровье и в память их дружбы и оказанного ему здесь гостеприимства просит принять этих коней.

— Благодари боярина за память и ласку, — ответил растерявшийся Софонов, — но такого дара я принять не могу. Ведь этим коням цены нет! Воля твоя, одного возьму, чтобы не было обиды, а прочих гони в обрат!

— Мой господин человек богатый, — промолвил посланный, — у него таких лошадей целые табуны. Он тебя от чистого сердца почтить хочет, и ты его крепко обидишь своим отказом.

— Не могу принять! Что я — разбойник али совести у меня нет?

— Жаль, что не можешь, — невозмутимо сказал Илья. — Коли так, пропадут ни за что хорошие кони.

— Пошто им пропадать?

— Боярин мне велел, ежели ты их взять не схочешь, в обрат не гнать, а пустить на волю, тут же, близ твоего жилья.

— И ты такое исполнишь?!

— Вестимо, исполню! Мне что господином моим приказано, то свято, и гневить его я нипочем не стану.

— Вот задача! Ну что тут станешь делать? Не пропадать же и впрямь таким лошадям! Ладно, да простит мне Господь, — беру их, но только я теперь Ивану Васильевичу на всю жизнь должник. Кланяйся ему земно, и да будет к нему вовеки милостив Христос! Здоров ли он и где ныне находится?

— Благодарение Богу, боярин здоров и ныне в Орде покупает лошадей. Оттеля он и этих тебе прислал.

— И жена, и детки его здоровы?

— Господь их хранит, боярин.

— А на словах что еще велел он передать?

— Велел сказать, что всех вас вспоминает часто и имеет надежду еще когда-нибудь свидеться.

— А еще что?

— Еще наказывал он тебе довести, госпожа, — ответил Илья, обращаясь к Ирине, — что николи не забудет, как ты его, раненого, выходила, и просит тебя принять вот это, как приняла бы ты от родного брата. — С этими словами он протянул радостно взволнованной Ирине небольшую сафьяновую коробочку, в которой оказался золотой перстень с крупным голубым бриллиантом.

Целый вечер ломал Михайла Андреевич голову, думая, чем бы отблагодарить боярина Снежина за его царские дары, и наконец решил послать ему в подарок единственную свою драгоценность — оправленную золотом саблю, унаследованную от отца. Но когда, начистив ее как следует, утром он отправился искать боярского стремянного, оказалось, что того уже и след простыл.

Ирина была предусмотрительней. Еще с вечера, отыскав Илью у коновязи, она ему сказала:

— Передай князю своему низкий от меня поклон и скажи ему, что с перстнем, им присланным, доколе жива буду, не расстанусь. А ему дай вот это, — добавила она, снимая с себя золотой нательный крестик, — скажи, что то от сестры и что молитва ее с ним повсюду.

Глава 33

Не отъехав от Кашаевки и десяти верст, Карач-мурза понял, что пустился в путь слишком рано: он был еще очень слаб.

Вначале он этого почти не ощущал и даже довольно долго вел коня рысью; но уже к полудню острые боли в груди и внезапные приступы головокружения едва позволяли ему удерживаться в седле.

Дорога шла безлюдной местностью, и полуденный привал сделали прямо в лесу, на берегу небольшого ручья. Видя, в каком состоянии находится боярин, встревоженный Макар предложил съездить на поиски какого-нибудь села, где можно было бы раздобыть повозку и на ней отвезти его обратно в Кашаевку. Но Карач-мурза о возвращении не хотел и слышать. Отлежавшись на прохладной траве и подкрепившись едой, часа через два он почувствовал себя гораздо лучше и снова смог сесть на коня.

Превозмогая слабость и жестокую боль в едва зарубцевавшихся ранах, он продержался в седле до захода солнца, но без посторонней помощи уже не смог сойти на землю, когда, заметив в стороне от дороги одинокую избушку, приютившуюся в гуще деревьев, путники подъехали к ней и попросили ночлега.

Хозяин избы, высокий старик с белою бородой по пояс, несмотря на глубокую старость, еще был крепок и подвижен. Молча поглядев на то, как слуги снимали с седла боярина, а потом, уложив его в избе на лавку, расстегнули кафтан, намереваясь перевязывать раны, он выступил вперед:

— А ну, ребята, дайте-кось мне поглядеть. В таких делах я, пожалуй, поболе вашего смыслю.

Внимательно осмотрев больного и не задав ему ни одного вопроса, он присел сбоку на лавку и промолвил:

— Да… Сохатый добре над тобою поработал, боярин. Ехать тебе далее нипочем нельзя: вишь, раны-то снова понабрякли, а одна и вовсе открылась! Лежать бы тебе с этим седмицы две, ну да счастье твое, что сюда заехал. Я тебя в три дня на ноги поставлю. А уж тогда смело скачи в Звенигород.

— Отколе ты знаешь, что еду я в Звенигород? — удивился Карач-мурза.

— Я много чего знаю, боярин, — уклончиво ответил старик. — Проживешь с мое, может, и ты столько знать будешь.

— А сколько же ты прожил?

— Годы мои у Отца небесного записаны. А только князя Мстислава Михайловича [251] я хорошо помню.

— Мстислава Михайловича! Так тебе уже годов девяносто!

— Нет, боярин, как бы за сто не перевалило. Когда преставился князь Мстислав, я уже отцом семейства был.

— А как звать тебя, дедушка?

— Люди зовут Ипатом.

За этими разговорами старик уже приступил к лечению. Достав с полки березовый туесок с темно-зеленой мазью, он толстым слоем наложил ее на раны, что-то пришептывая, перевязал их, а затем, заварив в воде какие-то травы, напоил больного этим отваром. Питье было невероятно горьким, но оказало почти мгновенное действие: боль в ранах исчезла, слабость уступила место бездумно-блаженной легкости. И несколько минут спустя Карач-мурза уже крепко спал.

Проснулся он на следующий день лишь к полудню и, чувствуя себя значительно окрепшим, хотел было встать, но старик Ипат этому решительно воспротивился.

— Э, нет, боярин, — сказал он, — коли хочешь вовсе оздороветь и доехать, куды тебе надобно, лежи три дня, как было говорено. Инако я за твою жизнь не ответчик: не отъедешь отселева и пяти верст, как все раны полопаются. Мое лечение таково, что, ежели не довести его до конца, от него только пуще расхвораешься.

Подождав, пока раненый пополдничает зажаренным на вертеле тетеревом, которого застрелил из лука Илья, старик дал ему выпить вчерашнего отвара, после чего Карач-мурза, как и накануне, тотчас заснул и спал до вечера, когда все это повторилось снова. И так продолжалось еще два дня: больной просыпался только для того, чтобы поесть, а потом, выпив ковшик горького зелья, вновь погружался в сон. С каждым новым пробуждением он чувствовал себя все лучше, и, наконец, на третий день, после ужина Ипат больше не дал ему своего снотворного питья, а, осмотрев его раны, удовлетворенно промолвил:

— Ну вот, княже, теперь ты здоров, ровно бы тебя сохатый и вовсе не бодал. И завтра можешь смело пускаться в путь: доедешь без помехи не то что до Звенигорода, а хоть до самой Орды.

Карач-мурза посмотрел на старика с нескрываемым удивлением. В избе они находились одни — Илья и Макар предпочитали спать на свежем воздухе, благо время стояло сухое и теплое.

— Почто ты назвал меня князем? — спросил он.

— Зову, как тебя по рождению твоему и по сану звать положено.

— Отколе ты это знаешь?

— Да ведь не зазря же меня все окрест колдуном почитают, — усмехнулся Ипат. — Хотя для этого случая колдовства и не надобно: я тебя враз признал — больно уж похож ты на родителя своего покойного, на князя Василея Пантелеевича.

— А ты его так близко знавал, что доселе помнишь?

— Я кого раз увидел, того вовек не забуду, княже. А родителя твоего и весь род ваш знаю я добре. Еще деда твоего, князя великого Пантелея Мстиславича, врачевал я от хвори, вот как ноне тебя.

— А отколе знаешь, что путь мой отсюда в Звенигород, а после в Орду? — помолчав, спросил Карач-мурза.

— Иному бы сказал, что мне духи открыли, ну а тебя морочить не стану: ведь раны-то твои леча, видел я, что креста у тебя на шее нету, — стало быть, ты нерусской веры. Да так оно и быть должно: князь Василей-то отселе утек в Белую Орду и в обрат не воротился. Значит, коли есть у него сын, там ему было и родиться.

— Ну а Звенигород?

— И тут колдуном быть не нужно, а только лишь иметь разум: не зря же ты из Орды в наши края приехал. Ну а теперь, к примеру, был бы я на твоем месте, с чего бы тут начал? Вестимо, допрежь всего стал бы искать грамоту, украденную у твоего родителя, в коей сказано о твоем праве на княжение в Карачеве. А где же ей быть, той грамоте, коли не в Звенигороде?

— Да отколе ты знаешь о той грамоте и о том, что она в Звенигороде?! — воскликнул Карач-мурза, пораженный стройностью рассуждений и прозорливостью старца.

— Вот этого я тебе не открою, хотя и тут колдовства никакого нету.

— Коли ты все знаешь, скажи: сыщу ли я ту грамоту и будет ли мне от того какая польза?

— Могу и это сказать… Только здесь уже не обойтись без того, что люди зовут колдовством, — промолвил Ипат. — Ох, не люблю я этого — нелегко оно мне дается, — ну да для тебя сделаю, ибо пред тобою в долгу: согрешил против родителя твоего… Знал я тогда, что вороги супротив него затевают, да, побоявшись их мести, о том не упредил. А он был со мною ласков и щедр… Ну что же, коли хочешь знать, иди за мною.

С этими словами старик взял с полки свернутый кусок белого полотна, а из угла — стоявший там заступ и вышел из избы. Карач-мурза, с легкой жутью в душе, последовал за ним.

Молча пройдя шагов триста по узкой лесной тропинке, они вышли на небольшую круглую поляну, залитую лунным светом. Здесь старик, передав своему спутнику заступ, опустился на колени, скрестил руки на груди и наклонил голову так, что борода его почти касалась земли. Так он простоял недвижно несколько минут, что-то тихо бормоча. Потом внезапно, весь содрогнувшись, пал на землю, распростершись ниц и раскинув крестом руки. И в этот миг не сводившему с него глаз Карач-мурзе показалось, что вокруг неподвижно лежащего перед ним тела из почвы струится мягкое голубоватое сияние. В суеверном трепете он закрыл глаза, шепча про себя молитву, а когда минуту спустя снова их открыл — странного света уже не увидел. «Наверное, то ветерок пошевелил вокруг старика траву, посеребренную лунными лучами, а мне невесть что померещилось», — подумал он, не без усилия овладев собой.

Ипат между тем снова встал на колени и, расстелив перед собою принесенный полотняный платок, тихо сказал, не оборачиваясь:

— Теперь копни вот здесь, сбоку, и кинь землю на плат! Да крепко думай о том, что желаешь узнать.

Карач-мурза повиновался: нажав ногою на заступ, он вывернул порядочный ком рыхлой земли и бросил его на разостланный белый холст. Старик тотчас склонился лицом к беспорядочно рассыпавшейся груде, пытливо вглядываясь в ее причудливые очертания.

— Вижу тую грамоту, — через минуту глухо и отрывочно заговорил он. — Цела она. Хоть ноне ты ее в Звенигороде и не сыщешь, а будет она в твоих руках… Только не скоро пойдет она тебе впрок… Труден и долог твой путь… И не так судьба твоя сложится, как ноне тебе гребтится. Вижу много битв и много крови… Вот делишь ты ложе и власть с прекрасной царицей, а вот в почете и славе стоишь у самого престола могучего и грозного царя… но сокрушит того царя и царство его другой, гораздо великий и грозный. И ты все потеряешь. Вижу, скачешь ты один по степу, и волосы твои и борода белы… Сюды скачешь… Здесь доживешь свои годы и ляжешь в землю отцов. Тому верь, ибо так будет!

«А может, и не так, — недоверчиво подумал Карач-мурза. — Где эти великие цари теперь, когда все, что завоевал и соединил Чингис, разваливается, как эта кучка земли? И коли впрямь знает старик грядущее, было бы ему открыто и минувшее, а он небось и словом о нем не обмолвился!» И в памяти Карач-мурзы в этот миг встала Ирина.

Ипат как будто подслушал его мысли. Взяв платок за углы, он сильно встряхнул его и вновь склонился лицом к таинственной земляной россыпи, принявшей теперь совершенно иные очертания.

— А чтобы не было у тебя сумнений, — промолвил он, — теперь скажу тебе, что невдавне было… Вот лежишь ты, почти без жизни, на постеле, и женщина младая целует твое лицо… вот подняла она голову… сероглаза и собой хороша, как заря утренняя… пожди… сейчас скажу тебе, кто она…

— Не надо, старик, довольно! — почти в ужасе вскрикнул Карач-мурза. — Верю тебе во всем! Открой мне только: кто дал тебе умение видеть минувшее и грядущее? Ты ни разу не осенил себя крестом, не помянул имени Бога либо Аллаха! В избе твоей я не видел ни икон, ни языческих кумиров… Ужели сила твоя от дьявола?

— От дьявола у человека не сила, а слабость, — ответил Ипат. — Источник же силы и мудрости есть Отец небесный, единый для всего живущего. Истинного имени его не дано знать никому из смертных, ибо не может человеческий разум вместить высшей мудрости, а потому в разные времена и у разных народов называют его по-разному. И не нужны тому Отцу нашему ни храмы, ни попы, ни иконы, ни выдуманные людьми обряды. Помолись ему, глядя на небо, как апостолы маливались; не по-книжному помолись, а теми простыми словами, что сами просятся у тебя из сердца, и он услышит! А благодать его в Матери-земле — от нее идет к человеку сила, ибо она породила все живущее, в ней же упокоится всякое дыхание. Коли ты чист душою и телом, не оскверняешь собою Мать свою, а с любовью и верою у нее просишь, она даст тебе по любви и по вере твоей: чем крепче любовь и вера, тем больше даст, и нет пределов ее щедрости! Ей же, ко груди ее припав, исповедуйся во грехах своих, а не попам, кои и сами живут в грехе [252]. Вот теперь и разумей, отколе идет моя сила. Ну, пойдем, одначе, — усталым голосом добавил он, стряхивая с платка землю и поднимаясь на ноги. — Место это свято, и тут тебе долго оставаться негоже.

И Карач-мурза, не переставая дивиться тому, что он в этот вечер увидел и услышал, молча последовал за старцем в избу, а наутро, совершенно окрепший и бодрый, пустился в дальнейший путь.

Глава 34

Весь следующий день Карач-мурза находился под впечатлением событий минувшей ночи и в особенности — последних слов колдуна. А в том, что Ипат колдун, у него не оставалось никаких сомнений.

«Отец небесный — это, вестимо, так и есть, — размышлял он в пути, бросив поводья на шею лошади и предоставляя ей плестись шажком. — Почти все люди верят, что Бог един и что Он живет на небе. Но Мать-земля? Он говорит, что она дает человеку силу и мудрость… В это хорошо верить тому, кто обрабатывает землю и живет ее дарами… Вот как он: сто лет любил ее и лелеял и теперь она открывает ему тайны прошедшего и будущего. Открывает или он только так думает? В Ургенче я знал одного китайского мудреца, который, глядя в стеклянный шарик, мог увидеть то же, что этот колдун видит в кучке земли. Но он не молился стеклу и не думал, что от стекла зависит его умение проникать в тайны времени. Может быть, Ипат только считает землю источником той силы, которую за долгую жизнь приобрел его собственный разум? Но если земля и вправду таит в себе такую силу, чего можем ожидать от нее мы, князья и воины, постоянно заливающие ее кровью? Нам лучше не верить в это, иначе страшно будет даже ходить по земле! Наверное, она нас еще терпит потому, что мы тоже ее любим и часто поливаем не только чужой, но и своею кровью…»

Карач-мурза все же был почти уверен в том, что старик действительно видел его будущее и что все случится именно так, как он предсказал, а потому вначале хотел даже отказаться от поездки в Звенигород: зачем терять время и вступать в неприятный разговор со звенигородским князем, если грамоты Мстислава Михайловича он все равно теперь не получит? Не лучше ли подождать, пока эта грамота сама попадет к нему в руки, как сказал колдун? Но, подумав немного, он все-таки решил ехать: если князь Федор Андреевич отдаст ему грамоту, будет ясно, что старик его попросту морочил; если не отдаст — меньше сомнений останется в том, что и другим его предсказаниям надо верить.

Он пытался обдумать заранее, что и как скажет князю Федору, но в конце концов решил, что это будет видно, когда они встретятся, в зависимости от того приема, который будет ему оказан. О Федоре Андреевиче все отзывались с уважением, так же был склонен отнестись к нему и сам Карач-мурза, а потому все, что хоть отдаленно походило на обман, казалось ему тут недопустимым. На последнем ночлеге боярин Снежин перестал существовать, и во двор звенигородского князя Карач-мурза въехал в своем обычном татарском одеянии, сопровождаемый нукером, везшим его бунчук.

* * *

Когда дворецкий доложил, что приехал неизвестный татарский князь и просит свидания с ним, Федор Андреевич недовольно поморщился. Как почти все русские люди, он терпеть не мог татар, а князь, от Орды теперь независимый, мог позволить себе роскошь не скрывать этого. Однако треххвостый бунчук говорил о столь высоком положении посетителя, что он все же счел нужным самолично выйти на крыльцо встретить гостя.

Князь Федор был богатырского роста и сложения мужчина лет пятидесяти. Но в его белокурых волосах седина не была приметна, а бороду он брил и потому казался много моложе своих лет. Лицо его было приятно и было бы даже красиво, если бы не переломанный нос, слегка покривившийся вправо. Заметив эту особенность, Карач-мурза тотчас вспомнил рассказ Софонова, и ему стало смешно: работа Никиты!

На Федора Андреевича гость произвел благоприятное впечатление. Он вовсе был непохож на татарина, и князю показалось, что они где-то уже встречались. А потому неприветливое выражение почти полностью сбежало с его лица, когда он промолвил:

— Будь здрав и благополучен, царевич! И не обессудь: с Ордою мы ныне, благодарение Господу, делов имеем мало, и потому не знаю я по-татарски. Но ежели ты нашей речи не разумеешь, велю кликнуть толмача.

— В том нет нужды, князь. Я разумею и говорю по-русски.

— И как еще говоришь! Ровно бы на Руси всю жизнь прожил. И вот, ей-богу, и голос твой, и лицо будто бы мне знакомы. Как звать-величать твою-то милость?

— В Орде зовут меня Карач-мурзой-огланом. Но есть у меня и другое имя, которое скажу тебе с глазу на глаз, ежели найдется у тебя время и охота меня выслушать. Надолго я тебя не задержу.

— Хотя бы и надолго, милости прошу! Доброму гостю я всегда рад, отколе бы он ни приехал, — промолвил Федор Андреевич, с легким поклоном пропуская посетителя в хоромы.

— Федор Андреевич, — сказал Карач-мурза, когда в приемной горнице Звенигородского князя они уселись на скамьи по бокам стола, крытого расшитой малиновой скатертью, — не в моем обычае лукавить и ходить окольными путями, да и о тебе слыхал я от людей то же. А потому скажу сразу и напрямик: я сын родича твоего, покойного князя Карачевского, Василея Пантелеевича.

— Сын Василея Пантелеича, убивца моего отца! — вскричал пораженный князь Федор. — Так вот отколе мне твое обличье знакомо! И ты не побоялся сюда приехать?

— Видишь, не побоялся, ибо совесть моя чиста. И мыслю я так: отцы наши давно мертвы и их уже Бог рассудил. Мы же им не судьи и за них друг перед другом не ответчики. А коли ты мыслишь инако, я в твоей власти: приехал один и неоружный.

— Что же, в том твоя правда, — не сразу ответил Федор Андреевич, — за грехи отцов негоже вымещать на детях. Я зла против тебя не имею и доверия твоего не обману: с миром приехал, с миром и уедешь. Но тоже скажу напрямик: и радости особой от встречи нашей во мне нет.

— Я тебя понимаю, князь, — промолвил Карач-мурза, поднимаясь с места, — а потому…

— Да нет, ты погоди… Скажи хоть о себе — все же ты мне племянник… Ты что же, русский или татарин?

— Я на то ответить и себе еще не сумел. Родитель мой женился на ордынской царевне и погиб от воровской стрелы, когда мне и году не было. Мой дед — татарин, великий хан Чимтай, меня воспитал и дал мне улус. Но был у меня и иной наставник — друг моего отца покойного, Никита Толбугин, который не дал мне забыть, что я сын русского князя, — продолжал Карач-мурза, едва удержавшись от улыбки, когда князь Федор засопел, как медведь, услышав имя Никиты. — А ныне зовет меня на службу князь великий Дмитрей Иванович, и, быть может, уже недалек тот день, когда перееду я в Москву. Орда вскормила, но Русь моему сердцу ближе.

— Так… Ну а ко мне ты почто пожаловал?

— Ты, должно быть, слыхал, Федор Андреевич, о духовной грамоте прадеда моего, а твоего деда, князя Мстислава Михайловича?

— Вестимо, слыхал. Ну и что?

— Я приехал спросить: не у тебя ли эта грамота?

— А зачем она тебе снадобилась?

— Ты знаешь: хранилась она в моем роду, как в старшем, и ныне по праву принадлежит мне, потому и ищу ее. Что в ней написано, тебе, чай, ведомо. У тебя она ничего не отымает и ничего тебе не дает: твой род как володел Звенигородом, так и остается им володеть.

— Нет у меня той грамоты, — после довольно долгого молчания сказал князь Федор. — А и была бы, все одно я бы тебе ее не отдал… Святослава Титовича я сам не люблю: пакостный и подлый он человек. Но не хочу и того, чтобы сызнова начались тут усобицы. С тою грамотой наведешь ты сюда своих татар либо Москву и зальешь наши земли кровью. Я такому не пособник.

— Я и в мыслях того не имею!

— Хотя и так. Сказано тебе: нет у меня той грамоты.

— Коли нет, говорить не о чем. Оставайся здоров, княже!

— Будь здоров и ты, — холодно ответил Федор Андреевич, вставая, чтобы проводить гостя. — Да ежели ты вправду собрался служить князю великому Дмитрею Ивановичу, поспешай, ныне самое время: утресь прискакал гонец с вестью, что московская рать пошла на Тверь.

Часть третья В ОГНЕ УСОБИЦ

Глава 35

Весь долгий путь от Звенигорода до Сарая-Берке Карач-мурза провел в глубоких размышлениях. Из памяти его не выходили слова старика Алтухова, обращенные к нему: «Да в сердце-то своем ты кто — русский или татарин?» И он чувствовал, что правильный и честный ответ на этот вопрос нужен прежде всего ему самому. Но нелегко было найти этот ответ!

В мыслях его беспорядочно вихрилось множество впечатлений, полученных от поездки на Русь, проплывали картины виденного, возникали образы людей, с которыми столкнула его судьба. Вспоминались полные удивительных откровений беседы с митрополитом Алексеем, разговоры с князем Дмитрием и с его соперником, князем Тверским, рассказы старика Софонова о далеком прошлом и все то новое и неожиданное, что он узнал и услышал.

Закрывая глаза, он как наяву видел перед собой бревенчатые стены Карачева, бывшие когда-то оплотом власти и силы его отца, а ныне вынужденные охранять покой и безопасность подлого врага и от времени ставшие черными, как душа их нового хозяина… Но еще чаще память уносила его в Кашаевку, а сердце, тайком от разума, бережно хранило каждое слово, каждую улыбку Ирины… Разве не оказалась она его родной сестрой? Разве ее мать и отчим, тридцать лет живущие воспоминаниями об его отце, или слепой воевода Алтухов, заплакавший от радости, когда узнал, что перед ним стоит сын князя Василия, могут быть для него чужими людьми, гяурами?! Тысячу раз нет! А если так, ответ найден: он русский! Он не Карач-мурза, как его почему-то назвали, а князь Иван Васильевич Карачевский. И под действием таких доводов он не раз бывал близок к тому, чтобы повернуть своего коня в сторону Москвы.

Но сейчас же в мыслях вставали новые видения и лица: мать, жена, сыновья… «Должно быть, дети уже подросли, — с нежностью думал он. — Когда я уезжал из Ургенча, Рустем только начинал ходить, а теперь, поди, на коне скачет… Надо бы повидать их, давно дома не был». И эти образы не исчезали, настойчиво защищая свое законное право на место в его сердце и как бы спрашивая с упреком: «А мы как же? А мы для тебя кто? Чужие? Поганые?!» И, понурившись под тяжестью этих противоречий, Карач-мурза продолжал свой путь в Орду.

В конце концов он пришел к решению, которое, хотя и не разрешало роковой вопрос во всей его сложности, должно было послужить проверкой его чувств и приблизить к выходу из тупика: сделав хану Азизу-ходже доклад об исходе возложенного на него поручения, он отпросится в Ургенч, для свидания с семьей, а там поживет и подумает. И если почувствует, что даже в кругу родных и друзей сердце продолжает звать его на Русь, заберет жену и детей и отправится в Москву, на службу к князю Дмитрию Ивановичу.

Однако неожиданные и грозные события в Орде не позволили Карач-мурзе осуществить это намерение: доехав до Волги, он узнал, что несколько дней тому назад великий хан Азиз-ходжа был убит в очередной усобице и что на его месте сидит теперь хан Джанибек Второй из золотоордынской династии [253], которому передались все темники Азиза, за исключением трех или четырех, ушедших со своими туменами в далекие степные кочевья.

Услышав об этом, Карач-мурза призадумался. Хана Джанибека он совершенно не знал, как белоордынский царевич ничего хорошего от него ожидать не мог и служить ему не собирался. Но что же делать? Ехать в Сыгнак, к Урус-хану, находившемуся в острой вражде со всей его ближайшей родней, тоже было рискованно и неприятно. Возвратиться в Москву или отправиться в Хорезм, к семье, бросив на произвол судьбы своих людей и боевых товарищей, быть может, находящихся сейчас в беде и ждущих его? Так может поступить лишь жалкий трус, недостойный звания воина!

Самым правильным казалось ему удалиться к себе в улус и, по примеру многих удельных ханов, не подчиняясь пока никому, ожидать установления в Орде твердой и прочной власти. Но прежде того следовало выяснить судьбу своего тумена, который, уезжая на Русь, он передал старшему из тысячников, Кинбаю. Не предвидя таких событий, Карач-мурза не дал ему никаких особых указаний на этот случай, но он не сомневался в том, что умный и преданный ему старик не польстится на подкуп и добровольно на службе у чужого хана не остался. Но кто знает, — может быть, его к тому принудили силой или даже убили?

Надо было все это узнать как можно скорее и, в зависимости от полученных сведений, принять то или иное решение. И Карач-мурза, больше не раздумывая, направился к ханской столице.

Из предосторожности он въехал в город в самый людный час, смешавшись с толпой торговцев и ремесленников, спешивших на базар, и остановился в скромной чайхане довольно отдаленного от центра квартала, где его никто не знал. Здесь все открыто судачили о случившемся, но о судьбе отдельных туменов никто ничего не знал, а потому, едва начало смеркаться, Илья отправился на разведку к тому дому, который Карач-мурза занимал до отъезда, рассчитывая найти там кого-либо из своих воинов или слуг.

Не прошло и часа, как он возвратился в сопровождении молодого, коренастого и белозубого татарина, который радостно приветствовал своего князя низким поклоном. Это был Рагим, сын тысячника Кинбая, хорошо известный Карач-мурзе и служивший десятником в его тумене.

— Я рад тебя видеть, Рагим, — промолвил Карач-мурза в ответ на приветствие воина. — Надеюсь, что твой почтенный отец находится в добром здоровье и что ты принес от него вести, которых я жду?

— Мой отец, благодарение великому Пророку, здоров и, как всегда, предан тебе, пресветлый оглан. Призывая на тебя щедрые милости Аллаха, он повелел мне с десятком воинов ожидать здесь твоего приезда и передать тебе его новости.

— Говори!

— Когда нечестивый хан Джанибек, да поразит его Аллах крымской болезнью [254], подступил к городу со своим войском, подкупленные им темники сразу убили великого хана Азиза-ходжу и приняли Джанибека как своего повелителя. Только лишь ак-ордынские ханы, родственники Азиза-ходжи, ничего не знали о готовящейся измене. Один из них, благородный Булгай-оглан, находившийся при особе великого хана, пал вместе с ним под мечами убийц. Другие были в степи, при своих туменах. Новый хан сразу послал к ним гонцов, обещая всем свою милость, если они добровольно перейдут к нему на службу. Но никто из них не поверил этой золотоордынской собаке: Ильбани-хан и Алахан отвели свои тумены к низовьям реки Джаика, Хаджи-Черкес откочевал на юг, а хан Айбек, младший брат Азиза-ходжи, пошел к Тоболу. При нем находится и хатунь Тулюбек-ханум, которая чудом избежала участи своего пресветлого супруга и с помощью Аллаха сумела бежать из города…

— Ну а наш тумен? — нетерпеливо перебил Карач-мурза.

— Наш тумен кочевал в степи, в шести фарсахах от Сарая. К моему отцу тоже прискакал гонец от Джанибека, обещая ему щедрую награду, если он присягнет новому хану. Но отец сказал, что начальствует над туменом временно и будет ожидать твоего приезда и твоих приказаний. Он сделал вид, что останется на том же месте, но, едва уехал гонец, поднял тумен и ушел вместе с Айбек-ханом, кочевавшим поблизости.

— Куда же они пошли?

— До реки Миаса они решили, ради безопасности, двигаться вместе, а дальше Айбек-хан отправился один; отец же отведет тумен в твой улус и там будет ждать тебя.

— Ну, спаси тебя Аллах, Рагим, — выслушав все, сказал Карач-мурза. — Твой отец поступил правильно и тем еще раз доказал свою мудрость и верность. Я этого не забуду. А ты отправляйся теперь к своим людям и ночью приведи их сюда. На рассвете мы выступим и коней жалеть не будем!

Глава 36

Воет, надрывается холодный осенний ветер — первый гонец и глашатай всемогущей Белой царицы, — расчищает путь снежному воинству своей госпожи. Яростно клонит вниз неокрепшие стволы молодых березок, срывает с деревьев последние желтые листья и метет их по темной земле неизвестно куда. В ином затишке упрется, зацепится за кочку жухлый листик, и тотчас, будто поверив в свою общую силу, начнут к нему лепиться другие, нагромождаясь целою кучей.

Но какая уж сила в единении хилых и обреченных? Разгонится, налетит на кучу безжалостный ветер, завихрит ее золотым смерчем и, вздыбивши высоко в небо, швырнет в разные стороны…

Не спесивясь более, мертвые листья безвольно кружатся в воздухе, оседают на плоские крыши и на покрытые осенней грязью улицы городка, прижавшегося к берегу Миаса. Мал и неказист городок — сотни полторы глинобитных или сложенных из камня домиков да вьющийся вокруг, по земляному валу, почерневший бревенчатый тын. Но и того бы здесь не было, не занеси судьба в этот дикий край лет тридцать тому назад чужого, русского князя. Вздумал он строить этот городок, чтобы каким-то делом заглушить злую тоску по родной земле, — построил и в память своего отчего города назвал его Новым Карачевом. Но сколь ни рвался он душою в Карачев старый, видно, на роду ему было написано оставаться тут вечным жителем: вон, поодаль, чернеет на кургане высокий дубовый крест — спит под ним князь Василий непробудным сном.

Но городок, им поставленный, не умер. Заселили его татары и, чтобы было полегче и попонятнее, стали называть Карачелем.

Мало что изменилось тут со времен князя Василия. Разве что прибавилось дюжины две таких же приземистых, невзрачных домишек да по повелению нового владетеля улуса, Карач-мурзы-оглана, лишь однажды заглянувшего сюда на короткий срок, выросла посредь города скромная каменная мечеть и при ней небольшая школа, где старенький мулла, когда не слишком докучали ему боли в пояснице, обучал грамоте десятка полтора татарчат.

Ничем не взял Карачель — небогат городишко, — но во многих татарских улусах и такого нет. Величаться ему нечем, да он и не величается, не бьет путнику в глаза никакими затеями, даже и казать-то себя не любит: летом прячется под густою листвой деревьев, а осенью так приладятся его мазаные домишки к поблекшему цвету берега, что только по черному тыну и можно распознать городок.

Так оно было, так оно будет. Но сейчас все тут выглядит по-иному: в один день прибавилось тысяч тридцать жителей, а было их здесь не более пятисот. Подошли два тумена конницы, за ними обозы с семьями воинов, и маленький каменный городок сразу оброс огромным городом войлочным, раскинувшимся по берегам реки в обе стороны, насколько хватает глаз. Куда ни глянь, всюду стоят кибитки, шатры и юрты, большие и малые, нарядные и замызганные, белые, серые, желтые, черные…

А одна юрта, что стоит на бугре, окруженная плотным кольцом других, — не юрта, а целый походный дворец: синие войлочные стены ее, расшитые серебряными драконами, плотно натянуты на легкий, но прочный бамбуковый остов. У входа — высокий шест с золотым полумесяцем наверху, а на нем семь белоснежных конских хвостов: бунчук великой хатуни Тулюбек-ханум. По бокам — парные стражи в кольчугах и островерхих шлемах, двое с копьями, двое с обнаженными кривыми мечами.

Носится по степи осенний ветер, леденит путнику кровь. Но в роскошном шатре татарской ханши тепло и уютно. Стены его изнутри увешаны драгоценными тканями, пол застелен пышным узорчатым ковром, ласкающим ногу, как соболий мех; по ковру раскиданы шелковые подушки, у боковых стен поставлены низкие диваны — оттоманки; с потолка на серебряной цепи свисает масляный светильник золотисто-розового стекла, в виде лотоса; под ним, на полу, — затейливый бронзовый мангал, полный искрящихся червонным жаром углей. Время от времени бесшумно появляющаяся рабыня подбрасывает в него шарики душистых смол и раздувает темнеющие угли пристроенным сбоку мехом.

Тешит глаз богатое убранство шатра, хорошо тут сидеть, когда рыщет снаружи неугомонный ветер! Много золота и много жизней отдано за то, чтобы окружить прекрасную хатунь Тулюбек-ханум всем этим уютом. Сотни воинов сложили свои головы, отбивая у маньчжурского хана синюю юрту с драконами; долгие месяцы, теряя людей и верблюдов, шел через горы и пустыни караван с этими тканями из далекой Индии; не одна бухарская женщина, приступив к работе на заре своей жизни, успела поседеть и ослепнуть, пока был закончен этот огромный ковер. А за розовый лотос-светильник отдал Азиз-ходжа фряжскому [255] купцу столько дирхемов, сколько в том светильнике поместилось.

Но сейчас не радует все это великолепие молодую женщину, лежащую на одном из диванов, закинув за голову руки. Еще месяц тому назад великая хатунь и любимая супруга могущественного повелителя, сегодня она лишь жалкая беглянка, без спросу поставившая свой шатер на земле чужого улуса. Чего может она ждать от будущего? Положения второстепенной жены в гареме пьяницы Айбек-хана? Ну, пусть даже не второстепенной, а главной, — уж это бы она сумела… Нет сомнения, что Айбек хочет взять ее в жены не только в силу обычая, как ближайший родственник убитого Азиза-ходжи, — видно, что он и впрямь потерял от нее голову. Не зря же он всю дорогу ей надоедал и добивался ее согласия, ничуть не считаясь с тем, что до истечения пятидесяти дней вдовства с женщиной и говорить о том не пристало.

Пусть так, пусть без ума от нее Айбек, но зачем он ей нужен? Владетель дикого и холодного Тобольского улуса, у которого не наберется и трех туменов войска, даже если он посадит на коней всех своих пастухов и подростков! Разве смеет он помышлять о захвате власти в Сарае, разве сможет он ей когда-нибудь дать хоть десятую долю тех богатств, могущества и блеска, к которым она привыкла? А если нет, то что ей за радость быть женой и утехой этого грубого, пропахнувшего лошадиным потом степняка с кривыми ногами и с лицом, похожим на перезрелую тыкву? Правда, он помог ей вырваться из рук изменников и убийц, и не стоило его раздражать, покуда нужна была его защита. Но теперь, если только ей не лгут глаза и зеркало, в помощи Айбек-хана, пожалуй, больше не будет надобности…

Упругим движением поднявшись с дивана и отведя назад свои смуглые руки, Тулюбек-ханум потянулась всем телом, как бы желая проверить его безупречную гибкость. Потом с удовлетворением поглядела на маленькие ступни своих стройных ног, схваченных у щиколоток обшлагами розовых шальвар, оправила складки темно-зеленого, шитого жемчугом халатика и приблизилась вплотную к висящему на стене серебряному листу, отполированному до зеркального блеска и лишь по краям, в виде рамы, украшенному резьбой и драгоценными камнями.

Зеркало покорно и беспристрастно отразило прелестное, почти юное лицо с огромными, завораживающими своей бархатной глубиной глазами, гордым разлетом тонких черных бровей и маленьким греховно-чувственным ртом. Нет, зеркало не лжет ей, не лгут и глаза! Тот, кто способен устоять перед ее красотою, — тот не мужчина! И она смело может рассчитывать на лучшего мужа, чем ничтожный и уныло-назойливый хан Айбек…

Но так ли ей нужен муж, даже могущественный и прекрасный, думала она, снова ложась на диван. Азиз-ходжа был красив и всесилен, он любил ее и не жалел для нее самых дорогих подарков. Но все же она была только его покорной рабой, его игрушкой. И в тот день, когда бы она ему наскучила, разве не мог он просто прогнать ее от себя, сделав предметом снисходительных сожалений и насмешек, или — что еще хуже — запереть в задних комнатах гарема, куда не ступает нога повелителя и где безотрадно доживают свой век нелюбимые и стареющие жены?

И разве всякий другой, кто станет ее мужем теперь, — будь он даже великим ханом, — не оставит всю власть и все радости свободы и жизни себе одному, снова посадив ее, как птицу, в золотую клетку?

Но ведь на царских тронах сидели и женщины! Разве после смерти Гуюк-хана не правила всей необъятной Монгольской империей его жена, Огуль-Гаймиш? Разве после Бату-хана не повелевала Золотой Ордой, хотя и недолго, хатунь Баракчина? Правда, обе они опирались на могущественную поддержку тех, кого дарили своей любовью… Они были мудры: если бы они согласились сделаться женами тех, чья поддержка была им нужна, царствовали бы не они, а их мужья! И разве не может так же мудро поступить она сама, Тулюбек-ханум? Ведь она не только жена убитого великого хана — в ней самой течет кровь Чингиса, она имеет двойное право царствовать!

Конечно, без помощи мужчины, обладающего умом, храбростью и силой, захватить власть в Сарае будет невозможно… Но разве не сказало ей это зеркало, что такой помощник у нее будет? И этим помощником должен стать, разумеется, не глупый хан Айбек, а тот, кого сразу указали ей и сердце и разум, едва только она начала обо всем этом думать…

На этом месте размышления ханши были прерваны появлением пожилой татарки, смотрительницы ее шатра. Низко поклонившись, она сказала:

— Пришел Айбек-хан, великая госпожа. Он желает тебе много лет счастливой жизни и просит позволения говорить с тобой.

— Пусть войдет, — с неудовольствием ответила Тулюбек-ханум, садясь на диване и оправляя халат и волосы.

Айбек-хан вошел. Это был высокий и грузный мужчина лет тридцати. Его некрасивое, побитое оспой лицо, сдавленное у висков, и впрямь напоминало попорченную дождями тыкву.

— Привет тебе, прекраснейшая ханум! И да умножит Аллах красоту твою, если только это возможно, — прикладывая руку ко лбу и к сердцу, вымолвил Айбек заранее приготовленную фразу.

— Пусть и к тебе будет Аллах неизменно милостив, благородный хан. Садись, прошу тебя!

Оглянувшись вокруг, Айбек ногою, обутой в зеленый сафьяновый сапог, подтолкнул к дивану ближайшую подушку и тяжело опустился на нее. С минуту он молча сопел, видимо, собираясь с мыслями. Наконец Тулюбек не выдержала:

— Если меня не обманула моя служанка, ты желал говорить со мной? — напомнила она.

— Зачем мы здесь? — вместо ответа пробормотал Айбек.

— Я думала, ты это знаешь, хан.

— Что я знаю? Знаю, что ты этого хотела, и я уступил тебе. И вот мы зря теряем тут время, вместо того чтобы спешить в мой улус, пока нас не захватила зима.

— Я не могла продолжать путь, потому что почувствовала себя совсем больной. И должна была воспользоваться тем, что эмир Кинбай [256], от имени своего господина предложил мне приют и отдых. Ты сам пожелал остаться здесь, со мной, но, если ты спешишь, я тебя не держу: тут я в безопасности и нахожусь под надежной защитой.

— Но разве ты не будешь моей женой?

— Я уже говорила тебе, что пока не думаю о новом замужестве.

— Ты сказала, что не можешь о нем думать и не хочешь говорить об этом, пока не пройдет пятьдесят дней со смерти твоего мужа.

— Этот срок установлен обычаем, которого я не хочу нарушать.

— Но когда он окончится, ты согласишься стать моей женой?

— Когда он окончится, я дам тебе мой ответ.

— Хорошо. Ждать уже недолго, и, если ты не можешь сейчас ехать дальше, я останусь здесь, чтобы этот ответ услышать.

— Как тебе угодно, хан. Но помни: я ничего тебе не обещаю.

— Если тебе так дороги обычаи, я спокоен, ханум.

— О каком еще обычае ты говоришь?

— Я родной брат покойного Азиза-ходжи, да усладится его душа райским блаженством. И тот обычай, о котором я говорю, повелевает тебе стать моей женой.

— Не совсем так, благородный хан: обычай, о котором ты вспомнил, обязывает тебя взять меня в жены, то есть дать мне приют и защиту, если я в них нуждаюсь. Но никакой обычай не запрещает мне устроить свою жизнь иначе, например, навсегда остаться вдовой и до самой смерти оплакивать своего мужа… Именно это наиболее угодно Аллаху.

— Ты не сделаешь этого! — почти в ужасе воскликнул Айбек-хан.

— Может быть, и сделаю.

— Подумай хорошо, ханум! Если бы Аллах этого хотел, он не создал бы тебя такой красивой! Ты обидишь Аллаха, если не будешь пользоваться его дарами. Скажи, что будешь моей женой!

— Хан! Я уже говорила тебе много раз…

— Знаю, знаю, ханум! Я подожду. Но ты хорошо подумай!

— Я подумаю!

— Непременно подумай, много подумай, ханум! И ты сама поймешь… Зачем тебе всю жизнь плакать о том, кого все равно не возвратишь и кто теперь ласкает в раю прекрасных гурий? Тебе будет хорошо со мной… Ну-ну, не сердись, ханум, я уйду. Да умножит Аллах твою мудрость и да укажет Он тебе правильный путь!

Глава 37

Без всяких происшествий доехав до своего улуса, Карач-мурза был немало удивлен, увидев здесь такое многолюдное стойбище. Заметная издалека синяя юрта с драконами была ему хорошо известна, а потому он сразу догадался, кто является его главной гостьей.

Это открытие ему приятно польстило. Он неоднократно видел Тулюбек-ханум в Сарае и раза три даже беседовал с нею на празднествах, которые устраивались во дворце Азиза-ходжи. Она всегда бывала к нему благосклонна, и он платил ей чувством почтительной симпатии. Услыхав от Рагима, что хатунь уехала из Сарая с ханом Айбеком, он был уверен, что она, согласно обычаю, почти не знавшему исключений, решила стать его женой. Почему же теперь она здесь, в Карачеле?

Чтобы получить точный ответ на этот вопрос и узнать все новости, Карач-мурза, не вступая ни с кем из встречных в разговоры и лишь короткими кивками головы отвечая на приветствия узнавших его воинов, направил коня прямо к тому шатру, над которым развевался бунчук Кинбая.

Старый богатырь — друг и побратим Никиты — был еще бодр и крепок. Только лишь веточки морщин у глаз да короткая, почти белая борода говорили о его возрасте. Он знал Карач-мурзу со дня рождения и был его первым наставником в воинской практике Орды, но служба была службой: при виде вошедшего царевича он вскочил с места, поспешно надел на бритую голову тюбетейку [257] и хотел опуститься на колени. Но Карач-мурза, искренне любивший старика, не дал ему этого сделать и, быстро шагнув вперед, крепко его обнял.

— Да хранит тебя Аллах, атай [258] — сказал он. — Рад видеть тебя в добром здоровье.

— Аллах велик и милостив, благородный оглан. Пусть же не будет такого дня, когда Он окажет кому-нибудь больше благоволения, чем тебе! Я тоже рад видеть тебя здоровым и веселым. Была ли удачной твоя поездка и не случилось ли с тобой чего-нибудь плохого в дороге?

— Все было хорошо, атай, и поездка моя была удачной. Но вот вижу, что, пока я находился в отъезде, не все шло удачно в Орде.

— Ты говоришь о том, что случилось в Сарае, оглан?

— Да. И прежде всего хочу поблагодарить тебя: ты действовал как мудрый начальник и верный друг.

— Твои слова наполняют мое старое сердце радостью, милостивый оглан. Я всегда старался хорошо служить твоему почтенному отцу и тебе.

— Я это знаю, атай, и никогда этого не забуду. Но расскажи сейчас, что происходит здесь? Подъезжая, я видел юрты Тулюбек-ханум и хана Айбека. Для меня это большая честь. Но что привело их сюда?

— Ты хочешь знать то, что мне известно, или то, что я думаю?

— И то и другое. Говори сначала, что тебе известно.

— Мне известно, что когда изменники, да покарает их справедливый Аллах, покончили с великим ханом Азизом-ходжой и бросились искать Тулюбек-ханум, ее во дворце не оказалось. Говорят, что среди вельмож, участвовавших в заговоре, был один, который, зная, что хан Джанибек приказал перебить всю семью Азиза-ходжи, захотел спасти Тулюбек-ханум. В то время, когда другие убивали великого хана, он вывел ее, переодетую воином, из дворца и помог ей добраться до стойбища хана Айбека. На следующий день, пользуясь тем, что в городе шли расправы и грабежи, ои сумел отправить туда же ее походную юрту, некоторые вещи и тех слуг, в преданности которых не могло быть сомнений.

— А ты не знаешь имени этого вельможи?

— Не знаю, оглан. Но кто бы он ни был, да воздаст ему Аллах за это доброе дело.

— Да будет так. Но рассказывай, что было дальше?

— Я ничего не знал о случившемся в Сарае, пока ко мне не приехал гонец от нового хана. Что он мне говорил и что я ему ответил, тебе уже рассказал Рагим. Как только этот гонец скрылся из виду, я приказал тумену готовиться в поход, а сам поскакал к хану Айбеку, чтобы узнать, что он будет делать. Он кочевал в трех фарсахах от нас, и через час я уже был там. Хан мне сказал, что в его стойбище находится Тулюбек-ханум и что он вместе с нею решил уходить в свой улус. До Миаса нам было почти по дороге, и мы сговорились двигаться вместе. В тот же день мы выступили, и путь наш, благодарение Аллаху, был благополучен. На походе хатунь два раза милостиво беседовала со мной и расспрашивала о тебе, оглан. Всю дорогу она выглядела совсем здоровой, но, когда нам оставался один переход до Карачеля, она позвала меня и сказала, что совсем разболелась, а потому не может продолжать путь с Айбек-ханом. Она выразила желание остаться у нас, пока ее здоровье не поправится, и спросила, думаю ли я, что тебе будет неприятно, если она поставит свою юрту возле Карачеля? Я ответил, что этого не думаю и, наоборот, уверен в том, что ты будешь рад оказать гостеприимство вдове своего бывшего повелителя.

— Ты ответил правильно, — одобрил Карач-мурза. — Дальше!

— Когда она объявила о своем решении Айбек-xaну, он казался очень рассерженным и мне сказал, что должен тоже задержаться здесь со своим туменом, пока хатунь не выздоровеет и не сможет ехать с ним дальше. На следующий день мы пришли сюда и стали лагерем. Вот все, что я знаю, оглан.

— Так… Ну а теперь скажи, что ты думаешь?

— Я думаю, что хатунь Тулюбек не хочет продолжать путь с ханом Айбеком и не хочет ехать в его улус.

— Как? Разве она не будет его женой?

— Хан Айбек говорил мне об этом как о решенном деле. Но я никогда не слыхал, чтобы хатунь это подтвердила.

— Но ведь, бежав из Сарая, она сама отправилась к нему в стойбище!

— А куда еще она могла отправиться? У нее тогда не было выбора: она знала, что Айбек-хан, как брат убитого Азиза-ходжи, никогда не покорится хану Джанибеку и будет уходить. А на верность других темников она не могла надеяться.

— Это истина. Ну что же, атай, посмотрим, что дальше будет. Так ты говоришь, хан Айбек был очень рассержен?

— Да, оглан. Это все заметили, а не только я.

— Я вот что думаю, атай: настают плохие времена, и кто знает, что еще может случиться? О праве и справедливости в Орде забыли, и все теперь решает сила. А потому нам следует как можно скорее собрать второй тумен.

— Твоими устами говорит мудрость, оглан. Из одного волоса не совьешь аркана.

— Ты будешь командовать этим туменом.

— Да вознаградит тебя Аллах за эту новую милость, благородный оглан! Я так же верно буду служить тебе темником, как служил десятником, сотником и тысячником.

— Хватит у нас людей и лошадей?

— Лошадей хватит, а людей будет маловато.

— Найдем! Сейчас в Сарае и в степях вокруг него есть много хороших воинов, которые не хотят служить новому хану и пойдут к нам. Надо только послать туда надежного и ловкого человека, чтобы вербовать их и направлять сюда.

— Это будет сделано, оглан. Пошлю Рагима.

— Пошли не медля, атай. В помощь себе пусть возьмет десятка два людей по своему выбору. И Рагиму скажи, что, если он быстро и хорошо справится с этим делом, будет сотником в новом тумене.

— Это для него большая честь, пресветлый оглан.

— Он ее достоин.

— А сколько людей он должен собрать, оглан?

— Чем больше, тем лучше. Если будет очень много, составим и третий тумен. Ведь они почти все прибудут на своих лошадях и с оружием. А пастбищ и запасов у нас хватит.

— Будут ли еще какие-нибудь приказания, оглан?

— Нет, атай, это все. Прикажи ставить мой шатер рядом с шатром хатуни.

* * *

— Я ждала тебя, оглан, и твой приезд принес мне большую радость, — говорила Тулюбек-ханум, когда вечером того же дня, приведя себя в порядок после дальней дороги, Карач-мурза явился приветствовать свою высокую гостью. — Мне нужно о многом поговорить с тобой.

— Я слушаю тебя, благороднейшая ханум.

— Нет, не сегодня. Это будет важный и долгий разговор. Ты пока отдохни и осмотрись… Тогда ты и сам поймешь многое. А сейчас только скажи мне: я не причинила тебе неудовольствия своим приездом?

— Ты им осчастливила, ханум, своего верного слугу, недостойного такой высокой чести!

— И ты не оставишь без помощи и защиты бедную вдову? — спросила хатунь, томно прикрывая глаза пушистыми ресницами.

— Приказывай, ханум, и располагай мною. Я сделаю все, что в моих силах, для того, чтобы угодить тебе и оградить твою безопасность, если кто-нибудь осмелится на нее посягнуть.

— Но ты, оказывая мне покровительство, можешь навлечь на себя гнев нового повелителя Золотой Орды.

— Я никогда не признаю своим повелителем этого подлого шакала и не боюсь его гнева, — с достоинством ответил Карач-мурза.

— Кому же ты будешь теперь служить?

— Никому, пока не увижу на престоле великих ханов достойного человека.

— А если достойному человеку нужна будет помощь, чтобы взойти на этот престол?

— Ты говоришь о хане Айбеке, хатунь? — без обиняков спросил Карач-мурза, которому показалось, что он понял, куда клонит Тулюбек-ханум. Но она звонко расхохоталась, вся заискрившись при этом нежной, всепобеждающей прелестью шаловливой девочки.

— Чему ты смеешься, ханум? — с удивлением спросил Карач-мурза, смутно чувствуя, что эта женщина ведет какую-то свою, до конца продуманную линию, и вместе с тем почти сознательно, с возрастающей легкостью поддаваясь ее обаянию.

— Как же мне не смеяться, оглан! Это Айбек-то достойный хан?!

— Я назвал его имя, ханум, потому что думал…

— Я знаю, что ты думал и что думают и говорят другие. Но я тебе — пока только одному тебе — скажу: я никогда не буду женою Айбек-хана.

— А он это знает, ханум?

— Он надеется на мое согласие. Я ему ничего не обещала, но пока не сказала и «нет». Для того чтобы сказать такому человеку «нет», надо иметь уверенность в том, что он не сможет увезти меня силой. А у меня такой уверенности до сих пор не было.

— А теперь, ханум?

— Теперь она появляется, благородный оглан, — с завораживающей улыбкой ответила Тулюбек-ханум.

* * *

Карач-мурза хорошо знал Айбек-хана, ибо не раз встречался с ним в Сарае в то время, когда оба они служили у великого хана Азиза-ходжи. Последний, умудренный горьким опытом многих своих предшественников, младшему брату не доверял и, не приближая к себе, держал его на должности обыкновенного темника, так что по положению они с Карач-мурзой были равны. Между ними не существовало дружбы или какой-либо близости, но не было и вражды.

Однако сегодня, когда, выйдя от Тулюбек-ханум, Карач-мурза отправился в шатер к Айбеку, встреча их оказалась довольно натянутой. Айбек, как брат великого хана, считал себя выше Карач-мурзы, но в то же время сознавал, что последний является здесь хозяином, а сам он — незваным гостем. Кроме того, смутно чувствуя, что Тулюбек-ханум не без каких-то своих причин пожелала остановиться в этом улусе и дождаться приезда Карач-мурзы, он уже начинал ревновать ее.

После разговора с хатунью Карач-мурза со своей стороны понимал, что в будущем ему едва ли удастся избежать столкновения с Айбек-ханом, и уже был настроен по отношению к нему, неприязненно. Но долг гостеприимства обязывал это скрывать, а потому, войдя в шатер, он сказал:

— Да будет к тебе милостив Аллах, благородный хан! Был ли благополучен твой путь сюда и не испытываешь ли ты сам или твои люди каких-либо неудобств или лишений на моей земле?

— Благодарю тебя, почтенный оглан, да не обойдет и тебя Аллах своими милостями! Путь мой был вполне благополучен, и я бы давно находился в своем улусе, если бы не заболела Тулюбек-ханум. Я оказался у тебя непрошеным гостем не по своей охоте.

— Ты оказал мне большую честь, и не будем больше говорить об этом. Надеюсь, что твоим воинам тут отведены удобные места для стоянки, а твоим лошадям хорошие пастбища?

— Эмир Кинбай о нас позаботился, оглан, и мы ни в чем не испытываем нужды. Я надеюсь, что нам не придется долго злоупотреблять твоим гостеприимством: как только выздоровеет хатунь, мы немедленно тронемся в путь.

— И ты, и Тулюбек-ханум мои гости. Каждый из вас может оставаться здесь, доколе захочет, и никто не уедет отсюда раньше, чем сам того пожелает.

— Что ты хочешь этим сказать, оглан? — подозрительно спросил Айбек, не вполне понявший фразу Карач-мурзы, но почувствовавший в ней какой-то скрытый смысл.

— Я хочу сказать, хан, что законы гостеприимства для меня священны и я в нем никому не откажу, как и удерживать никого не стану против воли.

Айбек-хан, не отличавшийся гибким умом, и теперь не уловил сущности сказанного, но, поглядев на Карач-мурзу и увидев на его лице благодушную улыбку, он успокоился и примирительно сказал:

— Я понимаю тебя, оглан. И если бы не нужно было спешить, я бы и сам с охотою погостил у тебя подольше. Нас гонит отсюда не наша воля, а приближающаяся зима. А потому, как только Тулюбек-ханум скажет, что она может ехать, мы поедем.

— Я рад, что мы поняли друг друга, благородный хан, — с неуловимой для Айбека насмешкой в голосе ответил Карач-мурза. — Я именно это и хотел сказать.

Глава 38

Недели две прошли тихо, хотя под этой внешней оболочкой спокойствия вызревали и крепли страсти, готовые каждую минуту перерасти в события.

Тулюбек-ханум, находившаяся в постоянном общении с Карач-мурзой, все прочнее опутывала его сетями своих тонко рассчитанных чар и по мере того, как он поддавался им, открывала ему те карты своей игры, которые можно было открыть. Наконец ему стало совершенно ясно, что она думает о захвате ханского престола в Сарае-Берке и нуждается для этого в его помощи.

Исходя из этого открытия, он, как человек умный и умеющий мыслить последовательно, прежде всего заключил, что Тулюбек-ханум, решительно отвергающая все домогательства Айбека, не согласится выйти замуж и за него самого, несмотря на явно оказываемое ему предпочтение и ее очевидную благосклонность, пусть даже вполне искреннюю: она хотела царствовать и повелевать сама, а при наличии мужа это становилось невозможным.

Желая проверить, так ли это, он при первом же удобном случае довольно открыто дал ей почувствовать, что рад был бы назвать ее своей женой. Она предпочла не понять этого намека и тотчас перевела разговор на другое, из чего стало ясно, что он в своих предположениях не ошибся.

Понял он также и то, почему она в этом деле решила опереться на его помощь, а не на помощь хана Айбека: захватив Сарай, Айбек, конечно, сел бы на ханский престол сам, тогда как Карач-мурза, как сын русского князя и чингисид только по материнской линии, в силу свято соблюдавшегося в Орде обычая, на это не имел права.

Вначале затея Тулюбек-ханум показалась ему простым ребячеством, неосуществимым капризом легкомысленной и избалованной женщины. Но с каждым новым разговором, неизменно обнаруживая в ее рассуждениях много ума и здравого смысла, а одновременно все сильнее подпадая под власть ее обаяния, он начал изменять свое первоначальное мнение и расценивать ее планы как нечто разумно обоснованное и практически осуществимое.

«Почему бы и нет? — думал он. — Разве это будет первый случай? Ведь и другие женщины правили государствами. И если быть справедливым, она имеет на золото-ордынский престол больше прав, чем все те ничтожные и недостойные уважения ханы, которые теперь будут пытаться выгнать Джанибека из Сарая и сесть на его место. И уж наверное Тулюбек-ханум сумеет править не хуже любого из них — она по крайней мере умна. А если так, почему не помочь ей? Надо только хорошо подумать, как лучше всего взяться за дело, чтобы не провалить его».

Он принимался тщательно перебирать в уме всех заволжских улусных ханов, взвешивая их силы и возможности, учитывая общую обстановку в Орде и все те обстоятельства, которые могли способствовать успеху Тулюбек-ханум. И в свете этих размышлений в нем все тверже укреплялась уверенность в том, что ее намерения вполне осуществимы и что он сумеет претворить их в жизнь. Грандиозность этой задачи постепенно увлекла его, как азартного игрока увлекает особенно крупная и рискованная игра. Когда все это в нем созрело, он заявил Тулюбек-ханум, что согласен оказать ей необходимую помощь, и они принялись действовать.

Прежде всего нужно было освободиться от присутствия хана Айбека и сделать это по возможности без кровопролития.

Айбек был зол и мрачен, с каждым днем все более накаляясь. Он уже несколько раз говорил с хатунью, торопя ее с отъездом, но неизменно получал ответ, что она еще чувствует себя очень слабой и что, если он спешит, ему лучше продолжать путь, не ожидая ее. Все это казалось ему крайне подозрительным, но до того дня, когда она обещала сказать, согласна ли стать его женой, оставалось уже немного, и он рассудил, что благоразумнее всего подождать, не обнаруживая бушевавшего в нем гнева.

Ревность его тоже постепенно возрастала, но для открытого ее проявления пока не было серьезного повода: при встречах Карач-мурза всегда бывал с ним отменно вежлив и мелких грубостей, срывавшихся иной раз с языка у хана, казалось, не замечал; шатер Тулюбек-ханум он посещал не чаще, чем сам Айбек, и никогда там долго не оставался.

Таким образом, дурное настроение Айбек-хана пока выражалось лишь в том, что он, разъезжая по стойбищу, с утра до вечера придирался к своим людям и жестоко расправлялся с каждым за самую ничтожную провинность.

Это обстоятельство не укрылось от Тулюбек-ханум и было ею использовано: она тоже начала появляться в лагере, ласково беседуя с людьми, проявляя о них заботу и делая мелкие подарки женам и детям воинов. Несколько раз она в присутствии других просила Айбек-хана о прощении провинившихся или о смягчении наложенных на них наказаний. Однажды устроила у себя в юрте достархан, на который в числе прочих пригласила всех тысячников Айбека и для каждого из них нашла несколько милостивых слов и обещаний.

Три дня спустя Карач-мурза устроил у себя уже настоящее празднество, на которое тоже позвал всех старших начальников Айбек-хана и угостил их на славу. Скрепя сердце таким же празднеством вынужден был ответить и Айбек-хан, что дало Тулюбек-ханум возможность еще раз беседовать с некоторыми из его приближенных. Затем начали устраивать пирушки тысячники и сотники, по очереди собираясь друг у друга, в больших количествах истребляя кумыс и делясь новостями и воспоминаниями. При этом, когда развязывались языки, все восторженно говорили о Тулюбек-ханум, хвалили Карач-мурзу, а об хане Айбеке, будто по молчаливому сговору, старались вовсе не вспоминать.

Вскоре начались затяжные дожди, земля пропиталась влагой, и под тем предлогом, что юрта Тулюбек-ханум была поставлена наспех, на слишком открытом и оплывающем месте, Карач-мурза отдал распоряжение перенести ее на заранее подготовленную, выложенную камнем и усыпанную песком площадку в стойбище своего тумена. Свой шатер он приказал перенести туда же, предложив сделать это и Айбек-хану.

Взбешенный Айбек тотчас отправился к Тулюбек-ханум, надеясь, что она не согласится на то, что он считал самоуправством Карач-мурзы. Но хатунь кротко ответила, что здесь она сильно страдает от сырости и сама просила Карач-мурзу отвести ей лучшее место. Таким образом, Айбеку пришлось выбирать из двух зол: остаться на старой стоянке, оказавшись за версту от поставленных рядом шатров Тулюбек-ханум и Карач-мурзы, или оторваться от своего тумена и поселиться в лагере соперника. Он почти без колебаний избрал последнее и велел переносить свой шатер.

* * *

Между тем в Карачель начали прибывать люди, завербованные Рагимом. Он повстречал их немало еще по пути в Сарай. В ту мрачную для Орды пору всеобщей разрухи и нескончаемых ханских усобиц степи кишели бродячим людом, выбитым из колеи нормальной жизни: воинами, в силу различных причин оторвавшимися от своих туменов, людьми, уходящими от мести и от преследований, разоренными крестьянами и т. д. Всем им Рагим предлагал службу у Карач-мурзы, сытую жизнь, защиту, а в случае войны — богатую добычу. О Карач-мурзе шла в Орде молва как о хорошем и справедливом князе, улус его жил спокойной жизнью, а потому от такого предложения мало кто отказывался. Конные и пешие люди потянулись к Карачелю, своим примером и рассказами соблазняя по пути других и увлекая их с собой.

Кинбай принимал этих пришельцев, каждому из них задавал несколько вопросов, затем приказывал снабдить их всем недостающим, и они поступали в распоряжение опытных десятников и сотников, выделенных из первого тумена. Как только позволяла погода, новичков выводили в степь, на воинские упражнения, в которых, впрочем, не было особой надобности: почти все они имели хорошую боевую подготовку, не говоря уж о том, что каждый татарин был прирожденным воином и с детства умел ездить на коне и владеть оружием.

Все, что нужно было теперь, — это приучить их к совместным действиям и к беспрекословному повиновению новым начальникам. И тут очень скоро поняли свою ошибку те, кто, полагаясь на рассказы о доброте Карач-мурзы, думали, что в этом отношении с них не станут многого требовать. К ним действительно относились справедливо и заботливо, но за малейшее нарушение дисциплины наказывали беспощадно, а одного воина, осмелившегося поднять руку на десятника, Карач-мурза приказал удавить на глазах у всех. После этого случая все подтянулись, и прибывающий в Карачель человеческий сброд начал быстро превращаться в крепкие воинские части.

Вскоре из них уже составились три первые тысячи, а людей с каждым днем являлось все больше. Но независимо от этого Кинбай собрал и вооружил для второго тумена еще пять тысяч воинов в своем улусе. Теперь силы Карач-мурзы почти вдвое превышали силы Айбека.

* * *

Наконец закончился и установленный обычаем срок траура Тулюбек-ханум. Айбек-хан с возрастающим нетерпением ожидал этого дня, но все же, чтобы не уронить своего достоинства, выдержал до вечера и, только когда стемнело, отправился в синюю юрту. В карман надетого по этому случаю роскошного кафтана, сшитого из драгоценной индийской парчи, он предварительно сунул очень дорогой перстень, который рассчитывал лично надеть сегодня на пальчик прекрасной ханши.

Когда он вошел, хатунь в смиренной позе сидела на диване. На лице ее застыло выражение полной отрешенности от всего земного, бездонные глаза тихо излучали печаль и кротость. Однако не очень тонко разбиравшегося в таких вещах Айбека ее вид явно обрадовал: он решил, что все это лишь внешние признаки той покорности, с которой она приготовилась отдать в его руки свою судьбу.

— Салам алейкум, прекраснейшая ханум! — довольно развязно сказал он, отвешивая положенный поклон. — Пусть Аллах сохранит тебя такою на тысячу лет, а мне позволит всегда любоваться красотой твоей!

— Алейкум салам, пресветлый хан, — тихим и ровным голосом ответила Тулюбек-ханум. — Если ты пришел, чтобы разделить скорбь с неутешной вдовой, прошу тебя, садись…

— Зачем делить скорбь? — возразил Айбек, подсаживаясь сбоку на подушку. — Ведь срок твоей печали уже окончился, ханум.

— Моя печаль бесконечна, благородный хан, — с тяжелым вздохом промолвила Тулюбек-ханум.

— Я понимаю тебя, ханум. Но Азиз-ходжа находится теперь в садах блаженства, а ты осталась на земле…

— Я осталась на земле, — еле слышно повторила хатунь, опуская голову на грудь.

— И ты помнишь, какой сегодня день?

— Помню, хан…

— Тогда ты знаешь, зачем я пришел.

— Знаю, хан…

— Я ждал этого дня, ханум, считая часы и минуты. И теперь хочу скорее услышать то, что ты мне скажешь.

— Моя скорбь сегодня не окончилась, а удвоилась, достойнейший из ханов! Ибо к печали по возлюбленному мужу — да соединит нас снова всемогущий Аллах в жизни вечной — сегодня прибавляется печаль от того, что я должна огорчить тебя: я не могу быть твоей женой.

— Я не верю этому, ханум! Ты хочешь напугать меня, чтобы потом сильнее обрадовать!

— Я не стала бы так жестоко шутить над твоим сердцем, хан.

— Ты не то говоришь, ханум, — растерянно пробормотал Айбек. — Ты, наверное, еще недостаточно подумала…

— Я много думала, хан. И вот повторяю: я никогда не буду твоей женой.

— Тогда я все понимаю! — вскричал Айбек, побагровев до самой шеи и вскакивая с места. — Это Карач-оглан, да покарает его Аллах в той жизни, как я покараю в этой!

— При чем тут Карач-оглан? — с великолепно разыгранным удивлением вскинула на него глаза Тулюбек-ханум. — И что плохого сделал тебе Карач-оглан?

— Это он обошел тебя! И ты теперь хочешь стать его женой!

Тулюбек-ханум рассмеялась коротким, почти беззвучным смехом. Потом сказала:

— Не смеши меня, хан, мое сердце умерло для веселья. Карач-оглан и слова не говорил мне об этом, так же как и я ему. И чтобы тебя успокоить, поклянусь памятью моего незабвенного мужа: я никогда не буду его женой, так же как и твоей!

— Что же это значит, ханум?

— Это значит, что я не буду больше ничьей женой. Я решила навсегда сохранить верность своему любимому мужу, которого призвал к себе Аллах… Я до конца дней моих буду оплакивать его память.

— Не говори так, ханум! — горячо воскликнул Айбек-хан, внезапно обретая несвойственное ему красноречие. — Зачем твои слезы Азизу-ходже, который наслаждается счастьем на небе и наверное хочет, чтобы и ты наслаждалась им на земле? Зачем твои слезы Аллаху, который добр и потому желает, чтобы все люди были радостны, а не печальны! Кому же тогда нужно, чтобы ты погубила свою красоту и свою молодую жизнь?

— Это нужно мне самой, добрейший хан. Я все эти дни испытывала себя и теперь убедилась в том, что мое горе неутешно и что только слезами и молитвами можно облегчить его…

— Подумай еще, ханум!

— Чем больше я думаю, хан, тем тверже укрепляюсь в своем решении.

— Тогда лучше не думай, ханум! Забудь все, что ты сейчас говорила, и скажи, что будешь моей женой!

— То, что я тебе сказала, благородный хан, уже услышал Аллах. Неужели ты осмелишься оспаривать меня у Аллаха?

Хан Айбек сокрушенно умолк и минуты две надрывно дышал, переминаясь на месте и судорожно сжимая в кармане приготовленный перстень. Потом промолвил:

— Если так, ничего не сделаешь, ханум… Аллах сильнее меня. Но где же ты будешь жить? И почему ты хочешь остаться в этом чужом улусе, вместо того чтобы поехать в мой, в улус брата твоего мужа?

— Я очень слаба, благородный хан, и не выдержу теперь такого трудного переезда. Разве ты хочешь, чтобы я умерла в дороге? Я останусь здесь, пока силы мои немного не окрепнут, а потом поеду туда, где тепло… В Сыгнаке у меня есть небольшой дворец. А после, может быть, переселюсь в Мекку…

— Хорошо, ханум, да исполнится воля Аллаха! Завтра я уеду. Прощай, ханум!

— Да будет твой путь счастливым и да будет счастливой вся твоя жизнь, почтенный хан! Утром я выйду проводить тебя.

* * *

Когда Айбек ушел, хатунь вытянулась на диване, закинув за голову руки, и долго лежала неподвижно, временами улыбаясь каким-то своим мыслям. Потом, услышав сбоку шаги рабыни, вошедшей, чтобы подбросить углей в жаровню, не оборачиваясь, сказала:

— Лейла! Пройди незаметно в шатер Карач-оглана и скажи ему, что я сейчас же должна говорить с ним. Введешь его через боковой вход: нужно, чтобы никто не увидел, как он войдет сюда.

Когда вошел Карач-мурза, Тулюбек встретила его счастливой улыбкой. Она казалась радостной и слегка взволнованной. Упуская многие подробности, она передала своему гостю сущность того объяснения, которое у нее произошло с Айбек-ханом, и добавила, что последний утром уезжает.

— Ну что же, ханум, это хорошо, — выслушав ее, сказал Карач-мурза. — Теперь он больше не будет нам мешать, и мы сможем спокойно готовиться к своему походу. Воистину велика твоя мудрость, если ты сумела сделать так, что все окончилось мирно.

— Еще не окончилось, оглан… Он казался очень рассерженным, и мало ли что может выдумать ночью его глупая голова. К тому же он сейчас, наверно, выпьет с горя целый бурдюк кумыса, а пьяный он совсем теряет рассудок. Я боюсь его, оглан…

— Ничего не будет, ханум, спи спокойно! Я прикажу всем своим воинам быть наготове, и если он утром вздумает что-нибудь сделать…

— Утром не страшно, оглан! Он знает, что у нас людей гораздо больше, чем у него, и не посмеет открыто выступить.

— Чего же ты тогда боишься, ханум?

— Я боюсь, что ночью он проберется сюда… — понизив голос, промолвила хатунь, устремляя на Карач-мурзу взгляд, полный смятенья и неги.

— Что ты, ханум! Ведь у входа стоят вооруженные стражи!

— А разве тебя видели эти стражи, когда ты вошел?

— Если хочешь, я прикажу своим воинам окружить твою юрту, ханум.

— Это будет смешно! Что станут говорить о нас люди!

— Что же тогда надобно сделать, чтобы ты была спокойна, хатунь? — спросил Карач-мурза, уже начиная догадываться, что именно надо для этого сделать, и садясь на диван, рядом с Тулюбек.

— Останься сегодня здесь, царевич, и постереги меня сам, — тихо вымолвила хатунь. — С тобою мне никто не будет страшен! — добавила она, обвивая его шею руками и бурно прижимаясь к нему.

* * *

Наутро Айбек-хана ожидал еще один тяжелый удар: когда он приказал своему тумену складывать шатры и готовиться в поход, к нему приблизились четверо из его тысячников и почтительно склонили головы.

— Чего вам еще? — грубо спросил Айбек, похлопывая по сапогу плеткой.

— Да ниспошлет тебе Аллах удачу во всем и да усыплет Он твой путь цветами радости, всемилостивейший хан, — сказал старший из них, — но наши воины не хотят идти с тобой.

— Бисмаллах! — закричал Айбек-хан, когда сказанное дошло наконец до его сознания. — Может быть, меня обманывают мои уши? Или вы, дети шайтана и свиньи, осмелились прийти ко мне пьяными? Как это воины не хотят идти?!

— Они говорят, что останутся на службе у великой хатуни, пресветлый хан. Все десятники и сотники тоже хотят остаться, и мы тоже хотим остаться, пресветлый хан!

— Да не допустит справедливый Аллах, чтобы хоть один из вас дожил до вечера! Вы отказываетесь повиноваться своему хану? Это измена!

— Тут нет никакой измены, — невозмутимо сказал один из молчавших до сих пор тысячников. — Ты был нашим темником, и все мы служили великому хану Азизу-ходже. Теперь Азиз-ходжа убит — да упокоит его Аллах в садах блаженства, — но великая хатунь, его благородная супруга, жива и находится здесь. Мы хотим продолжать службу ей и тебе не обязаны повиноваться, если ты ее оставляешь.

— Я не оставляю ее, бельмес [259]! Это она нас оставляет!

— Она хочет остаться здесь, и мы останемся! — упрямо повторил тысячник.

— Ни я, ни вы больше не нужны великой хатуни: она отсюда поедет в Сыгнак и там будет оплакивать своего мужа!

— Мы будем сопровождать ее в Сыгнак, хан.

— Она не хочет, чтобы вы ее сопровождали!

— Если великая хатунь нам сама скажет, что не хочет, тогда другое дело.

— Я не скажу вам этого, мои добрые воины, — раздался за спиной Айбека ласковый голос Тулюбек-ханум, которая, заслышав крики, вышла из своей юрты и молча наблюдала за происходившим. — Путь в Сыгнак далек и опасен, мне нужна будет надежная охрана. А потому каждый, кто хочет мне служить, может остаться и рассчитывать на мою милость.

— Но это же мои люди, хатунь! — вскричал пораженный и возмущенный Айбек-хан.

— Эти воины говорят, что ты был только их темником, благородный хан, — холодно ответила Тулюбек-ханум, — а служили они моему незабвенному супругу. И я думаю, что служить теперь мне — не только их право, но и долг. Однако, если тут действительно есть твои люди, которые пожелают идти с тобой, я никого из них не стану удерживать.

Посиневший от ярости Айбек-хан несколько секунд тупо глядел на хатунь, потом швырнул плетку на землю и, круто повернувшись, исчез в своем шатре.

Слова великой хатуни мгновенно разнеслись по всему стойбищу, которое разом всколыхнулось и загудело, как потревоженный медведем улей. Теперь каждый волен был сам решать свою судьбу и выбирать между Тулюбек-ханум и Айбеком, не опасаясь гнева последнего. Еще две тысячи пожелали остаться в полном составе, от других отходили отдельные воины, десятки и целые сотни, присоединяясь к остающимся. Час спустя, когда все эти передвижения закончились и всадники, не захотевшие покинуть Айбека, отъехали в сторону, все увидели, что их осталось не больше двух тысяч.

Когда хану доложили об этом и сказали, что его люди уже сидят на лошадях и ожидают приказа о выступлении, он злобно выругался, вышел из шатра и вскочил на поданного ему коня.

— Пошел вперед!! не глядя ни на кого, заорал он своим всадникам. Потом, ощерившись, как волк, обернулся к синей юрте, возле которой спокойно стояли рядом Тулюбек-ханум и Карач-мурза, и, потрясая плетью, крикнул: — А тебе, хатунь, и тебе, мурза, я этого не забуду! И когда Аллах столкнет нас на узкой дороге, не ждите от меня пощады!

В ответ на это Карач-мурза презрительно усмехнулся, а Тулюбек-ханум насмешливо помахала удалявшемуся Айбеку рукой.

Глава 39

Вскоре план овладения столицей великих ханов был выработан Карач-мурзой и Тулюбек-ханум во всех подробностях, а к осени следующего года они уже были готовы к его осуществлению.

Весь минувший год прошел для них в кипучей деятельности, которая развивалась по двум направлениям: прежде всего нужно было собрать достаточную воинскую силу, но не менее важно было найти и купить пособников в самом Сарае-Берке.

Первую задачу взял на себя Карач-мурза. С теми восьмью тысячами, которые не пожелали следовать за ханом Айбеком, в его распоряжении оказалось уже почти три тумена, кроме того, Рагим усиленно и успешно вербовал воинов в окрестностях Сарая. Зимою, вследствие дальности и трудности пути, их прибыло в Карачель немного, но весною и летом они начали являться в таких количествах, что к августу набралось еще полтора тумена. Осенью приток людей ослабел, но не прекратился, и это позволяло надеяться к началу похода довести общую численность войска до пятидесяти тысяч всадников, что Карач-мурза считал вполне достаточным.

Чтобы все эти приготовления не бросались посторонним в глаза и не поползли слухи о том, что в небольшом Исетском улусе собирается такая крупная орда, Карач-мурза все пять туменов распределил порознь, по отдаленным друг от друга и скрытым в глубине улуса кочевьям, приказав начальникам не жалеть времени и труда на боевую подготовку подчиненных им людей. Часто он и сам неожиданно появлялся то в одном, то в другом тумене, оставался там по нескольку дней, присутствуя на скачках и состязаниях воинов в умении владеть оружием, щедро награждал отличившихся и наказывал нерадивых.

Но если можно было держать в тайне количество собранных в улусе войск, то, разумеется, нельзя было скрыть того обстоятельства, что воины сюда стекаются со всех сторон. На этот случай был распущен слух, что после ссоры с Айбек-ханом, опасаясь его нападения, Карач-мурза увеличивает свои силы. Это казалось вполне правдоподобным потому, что о происшествиях в Карачеле все знали, да и сам Айбек усиленно пополнял ряды своего поредевшего воинства.

Рагим, все время находившийся в Сарае и присылавший оттуда людей, теперь получил и другое задание: имея в своем распоряжении несколько надежных помощников и связавшись с другими участниками заговора, завербованными на месте, он должен был наблюдать за всем, что делается в столице, и немедленно сообщать в Карачель все важные новости. Под видом отдельных, кочующих в степи татарских семей по всему пути — на расстоянии тридцати — сорока верст друг от друга — были расставлены посты, на которых сменялись лошади и гонцы, ехавшие с новостями. Таким образом, весть, без малейшей задержки летевшая днем и ночью на предельной скорости коня, пробегала более полутора тысяч верст и обычно доставлялась в Карачель на пятый день.

Тулюбек-ханум тоже не потеряла этого времени даром. Среди влиятельных людей в Сарае оставалось несколько человек если и не вполне ей преданных, то, во всяком случае, многим ей обязанных в прошлом и могущих при ее воцарении ожидать для себя великих выгод в будущем. В их числе находился и дворцовый букаул [260] Улу-Керим — тот самый вельможа, которому Тулюбек-ханум была обязана своим спасением. Через засланных в Сарай людей хатунь вскоре узнала, что хан Джанибек не очень жалует Улу-Керима, из чего можно было заключить, что и последний не имеет особых причин для чрезмерной преданности своему новому повелителю. Очень скоро с ним была установлена связь, а несколько позже — посланы богатые подарки и даны такие заманчивые обещания, что Улу-Керим поклялся жизни не щадить ради успеха Тулюбек-ханум. Через него удалось приобрести в городе и даже в самом ханском дворце несколько других важных пособников, а самое главное — подкупить двух темников Джанибека, стоявших со своими туменами возле самой столицы.

Теперь все было подготовлено и оставалось только выбрать удачный момент для удара. На этом главным образом и строился успех всего дела, ибо у Джанибека войска было втрое больше, чем у Карач-мурзы. Правда, не все тумены были ему преданы. В ту пору нескончаемых ханских усобиц, падения нравов татарской знати и проистекающего отсюда развала Орды многие темники беззастенчиво промышляли тем, что продавали свои тумены тому, кто дороже платил. Собственные силы каждого из тех удельных ханов, которые теперь постоянно сменялись на сарайском престоле, обычно бывали совершенно недостаточны для овладения столицей Золотой Орды. Но каждый из таких захватчиков заранее покупал нескольких темников царствующего хана, что и обеспечивало ему победу.

Так обстояло дело и теперь. Но Тулюбек-ханум смогла подкупить только двух темников Джанибека, ибо выяснилось, что прежде нее кто-то уже успел договориться с некоторыми другими.

Не подлежало сомнению, что многие улусные ханы мечтали о захвате престола и деятельно к тому готовились. Тулюбек-ханум даже знала, кто именно, и через подосланных людей старалась быть в курсе действий своих соперников. Из наиболее серьезных таковых было четверо: Араб-шах, Айбек-хан, Ильбани-хан и Хаджи-Черкес. У первых двух сил еще было явно недостаточно, и их можно было пока не принимать в расчет. Ильбани-хан был сильнее: он сидел в городе Сараил-Джадиде [261] и располагал четырьмя или пятью туменами. Но особенно опасным был Хаджи-Черкес. Это был самый крупный из удельных ханов: он владел вторым по значению городом Золотой Орды — Хаджи-Тарханью [262], который возник рядом с Сараем-Бату, теперь совершенно захиревшим. Заслав туда лазутчиков, Карач-мурза выяснил, что Хаджи-Черкес собрал большие силы и готов к походу. Одновременно Улу-Керим сообщил из Сарая, что это именно он подкупает темников Джанибека и через своих людей пытался также подкупить начальника дворцовой стражи и самого Улу-Керима.

Получив эти сведения, Карач-мурза и Тулюбек-ханум призадумались. Было совершенно очевидно, что Хаджи-Черкес сильнее их и что опередить его едва ли удастся. Да и неблагоразумно было опережать: если бы им удалось захватить Сарай-Берке раньше, то в этом случае, потеряв часть своих сил в сражении с Джанибеком и не успев еще закрепиться в столице, им сейчас же пришлось бы выдержать удар хорошо подготовленного Хаджи-Черкеса, который, конечно, не упустит такого случая и не даст им окрепнуть.

Несравненно правильнее было поставить в такое положение самого Хаджи-Черкеса и уступить ему первенство в захвате города. Так и решили сделать. Улу-Керим был оповещен, что хатунь хочет подождать, чем окончится столкновение Хаджи-Черкеса с Джанибеком, чтобы потом внезапно обрушить свой удар на победителя. Всем находящимся в Сарае участникам заговора надлежало блюсти осторожность и против хана Черкеса открыто не выступать, чтобы сохранить свои посты и в том случае, если ему удастся овладеть престолом; но в то же время следовало сделать все возможное, чтобы победа досталась ему подороже.

В Хаджи-Тархань послали надежных людей, которые должны были наблюдать за всем, что там происходит, и немедленно оповестить Карач-мурзу, как только Черкес выступит в поход. Так как весть об этом важно было получить как можно скорее, по всему пути расставили посты вестового гона [263], подобрав для них особенно быстрых и выносливых лошадей.

Дальнейшее теперь зависело только от действий Хаджи-Черкеса. Но время текло, а он ничего не предпринимал. Наконец в начале октября пришло известие, которое, казалось, опрокидывает все расчеты и предположения: Хаджи-Черкес передал управление улусом своему сыну Каганбеку, а сам с небольшой группой приближенных и слуг отправился на паломничество в Мекку. По случаю отъезда хан устроил в Хаджи-Тархани пышное празднество, которое продолжалось три дня, после чего огромная толпа народа проводила своего повелителя до первого ночлега.

В Карачеле, однако, сейчас же поняли, что все это лишь хитрость, рассчитанная на то, чтобы усыпить бдительность Джанибека и обрушиться на него внезапно. Это красноречиво подтверждалось тем шумом, которым хан Черкес постарался окружить свой воображаемый хадж [264]. Карач-мурза ни минуты не сомневался в том, что со второго или третьего дня пути он повернет к тому месту, где уже приказал сосредоточиться своим войскам, и со всей возможной быстротой поведет их на Сарай-Берке.

Эта уловка, как будет видно из дальнейшего, не принесла Хаджи-Черкесу никакой пользы, но зато сильно помогла Карач-мурзе, ибо позволила ему выгадать несколько дней драгоценного теперь времени: от Карачеля до Сарая было почти вчетверо дальше, чем от Хаджи-Тархани, а к месту действий надо было поспеть почти одновременно. Немедленно был отдан приказ о выступлении в поход, и когда неделю спустя прискакал второй гонец с вестью о том, что орда Хаджи-Черкеса движется к Сараю, а впереди нее на дорогах ловят и задерживают всех путников, чтобы они не предупредили Джанибека, — все пять туменов Карач-мурзы прошли уже половину того расстояния, которое отделяло их от золотоордынекой столицы.

Движение продолжалось быстрыми переходами, и к середине октября шатры Тулюбек-ханум и Карач-мурзы уже стояли на берегу реки Улу-Узень, в трехстах верстах от Сарая. Здесь было решено подождать известий от Рагима, а тем временем дать отдых измученным лошадям, благо вокруг расстилались богатейшие и никем не тронутые пастбища.

Новостей не пришлось ожидать долго: на второй день, под вечер, к шатру Карач-мурзы подскакал покрытый пылью всадник. Это был сам Рагим.

— Да вознесет тебя Аллах превыше всех владык земных, великая хатунь, и да умножит Он твою славу, пресветлый оглан, — едва не падая от усталости, промолвил он, когда его ввели в юрту Тулюбек-ханум. — Я скакал без отдыха, сменив в пути девять лошадей, чтобы вы узнали: вчера Хаджи-Черкес овладел Сараем и объявил себя великим ханом Золотой Орды.

— А хан Джанибек? — спросил Карач-мурза.

— Убит в сражении.

— Оно было жестоким?

— Да, оглан, и обе стороны понесли большие потери. Хаджи-Черкесу не удалось напасть на город врасплох: хана Джанибека кто-то предупредил и он успел приготовиться к защите.

При этих словах Рагима Тулюбек-ханум самодовольно улыбнулась: за год успев хорошо узнать Карач-мурзу и опасаясь, что такое дело покажется ему слишком грязным, она, втайне от него, послала гонца к Джанибеку с предупреждением, что к городу приближается войско Хаджи-Черкеса.

— Расскажи все, как было, — приказала она.

— Хаджи-Черкес подошел к Сараю ночью, — сказал Рагим. — Один из темников, которых он подкупил, обещал открыть ему ворота, а другие заговорщики должны были убить во дворце хана Джанибека, как только услышат, что началась битва. Но ничего этого сделать они не смогли, потому что Джанибек узнал обо всем раньше и ушел из дворца. Когда приблизился Хаджи-Черкес, он уже находился среди верных ему людей, на городском валу, ожидая нападения. Хану Черкесу пришлось брать город приступом. Джанибек храбро защищался два дня и, может быть, отбил бы врага, если бы его не окружали изменники: вчера они впустили в Сарай Хаджи-Черкеса. Потом еще резались на улицах до самого вечера, пока не был убит хан Джанибек. Но и Хаджи-Черкес потерял очень много людей.

— Что же сейчас делается в Сарае? — спросил Карач-мурза.

— В Сарае идет грабеж и пьянство, благородный оглан. Хаджи-Черкес позволил своим воинам три дня праздновать и грабить город.

— А где теперь два темника, которые обещали нам помочь?

— Они живы и помогут нам, оглан. Они заранее отвели свои тумены подальше от Сарая и потому не участвовали в сражении. Но как только Хаджи-Черкес победил, оба вернулись и изъявили ему свою покорность. Так как их тумены совсем не пострадали и не имеют права участвовать в грабеже, им приказано нести охрану на подступах к городу и на валу.

— Спасибо, Рагим! Ты хорошо нам послужил, и я тобою доволен. Получишь от меня двадцать пять коней и завтра примешь начальство над сотней. А теперь иди отдыхай и скажи эмиру Кинбаю, что я жду его.

— Хорошие вести, мой царевич, — радостно сказала Тулюбек-ханум, когда они остались одни.

— Хорошие, ханум-джан. Сейчас я прикажу поднять тумены и со всей быстротой, на какую способны кони, двигаться вперед!

— Сделай меня повелительницей Золотой Орды, и ты навсегда останешься повелителем моего сердца, — тихо вымолвила она, подходя вплотную и кладя ему руки на плечи.

— Через три дня ты будешь царствовать, ханум!

Глава 40

Кроме участников заговора, в Сарае никто не подозревал о приближении войска Карач-мурзы, потому что все городские ворота охранялись воинами тех туменов, начальники которых передались Тулюбек-ханум. Они задерживали всех, кто подъезжал с этой стороны и мог бы доставить Хаджи-Черкесу какие-нибудь тревожные известия.

На последнем переходе Карач-мурза с двумя десятками всадников выехал вперед, поздно вечером приблизился к Сараю и сам удостоверился в том, что Хаджи-Черкес не ожидает нападения и что все обстоит именно так, как ему доносили. Затем он встретился с подкупленными темниками, и они вместе выработали план захвата города.

Вскоре после полуночи, когда уставшие от трехсуточного грабежа и пьянства воины Хаджи-Черкеса уже храпели возле затухающих костров, степь вокруг окутанной сном и мраком столицы великих ханов пришла в движение: два спешенных тумена неслышно оцепили город вдоль окружавшего его земляного вала, с тем чтобы не выпустить из Сарая ни одной живой души; за каждыми из городских ворот, на расстоянии полуверсты от них, было поставлено по нескольку тысяч конницы с приказом ожидать условленного сигнала, по которому всем надлежало ворваться в город и приступить к его захвату со всех сторон одновременно, поднимая при этом как можно больше шуму.

Когда все находились на своих местах и каждый знал, что надо делать, через главные ворота въехал впереди своего тумена сам Карач-мурза и направился прямо к ханскому дворцу.

Длинная колонна всадников, шагом двигавшаяся во мраке и растекавшаяся по улицам, чтобы выйти на дворцовую площадь с разных сторон, не вызывала никаких подозрений у тех немногочисленных горожан и воинов, которые в этот поздний час почему-либо не спали. Полупьяные воины полагали, что это просто какое-то передвижение охраняющих город отрядов, о котором знает начальство; обыватели, напуганные трехдневными бесчинствами, при проходе свежей, еще не приобщившейся к грабежу воинской части менее всего склонны были поднимать шум и привлекать к себе внимание.

Лишь в одном месте произошла короткая заминка: уже недалеко от дворца голова тумена вышла на перекресток улиц, освещенный ярко горевшим костром, возле которого, кроме нескольких спавших воинов, оказалось и трое бодрствующих. Один из них, по-видимому десятник, увидев выезжающий из темноты отряд, заподозрил неладное. Он быстро вскочил на ноги и что-то крикнул своим товарищам. Но в ту же секунду шею его захлестнула петля аркана, а две минуты спустя около затоптанного костра остался лишь десяток трупов, и колонна спокойно продолжала свое движение.

Наконец улица расширилась и вывела всадников на мощенную деревянными торцами площадь, по другую сторону которой высилась громада Алтын-Таша. Края огромной площади тонули во мраке, но возле главного входа во дворец пылал большой костер, при свете которого были хорошо видны десятка три тургаудов, охраняющих дверной портал и ведущую к нему низкую, но очень широкую мраморную лестницу; по бокам этой лестницы, так же как и на башнях дворцовой стены, горели вставленные в железные скобы факелы, красноватым пламенем освещающие фасад дворца.

Все это раздосадовало Карач-мурзу, понявшего, что Алтын-Таш не удастся захватить врасплох. Впрочем, кто знает? Может быть, Улу-Кериму удалось подкупить часть стражи и стоящие на лестнице тургауды не окажут сопротивления? Чтобы выяснить это, он приказал головной полусотне следовать за собой, а всем остальным оставаться пока под прикрытием ночной тьмы.

При виде небольшого отряда, мирно выезжающего на освещенную часть площади, никто из дворцовой стражи вначале не обеспокоился. В ту пору ни один уважающий себя представитель татарской знати не выезжал из дому без свиты в несколько десятков нукеров, и это мог быть любой улусный хан или темник, явившийся из степи приветствовать нового повелителя Орды и изъявить ему свою покорность. Но все же, когда неизвестные всадники приблизились ко дворцу шагов на тридцать, старший из тургаудов поднял руку и громко приказал им остановиться.

Карач-мурза, ехавший первым, не обращая внимания на этот окрик, продолжал спокойно двигаться вперед, а за ним и все остальные. Тогда старший тургауд подал короткую команду — тишину ночи тотчас расколол медный звук гонга, и все караульные, мгновенно сбежав с лестницы, выстроились перед нею в одну линию, ощерившуюся стальными жалами копий.

Почти одновременно распахнулись двери главного входа, и наверху появился начальник дворцовой стражи. Окинув взором происходящее, он в свою очередь повелительным голосом крикнул приближавшимся всадникам, чтобы они остановились. На этот раз Карач-мурза повиновался и придержал своего коня. Между ним и вышедшим вперед начальником стражи было теперь расстояние шагов в десять — двенадцать.

— Кто такие и почему лезете сюда ночью?

— Я Карач-мурза-оглан и со мною мои нукеры, — последовал спокойный ответ. — А почему приехал ночью, о том скажу самому хану Хаджи-Черкесу, которого желаю сейчас же видеть!

— Я вижу, что тебе надоело таскать на плечах свою глупую голову! — крикнул вельможа, возмущенный такой неслыханной дерзостью. — Но ты избавишься от нее только утром: ужели ты мог подумать, что ради тебя я стану среди ночи будить великого хана, да ниспошлет ему Аллах сладкие сны?

— Никто тебя не просит его будить. Я сам это сделаю!

— Бисмаллах! Ты разбудишь великого хана?!

— Разбужу. И если тебе посчастливится дожить до утра, то ты увидишь, что он совсем не такой великий, как тебе кажется.

— Измена! — крикнул начальник стражи и, вырвав копье из рук ближайшего тургауда, с силою запустил его в Карач-мурзу.

— Вперед! — скомандовал последний, увернувшись от копья и выхватывая саблю. — Пустить огни!

В ту же минуту, разбрызгивая вокруг огненные искры, в черное небо взвились три стрелы с подвязанными к ним пучками просмоленной и подожженной пакли. Это было сигналом к началу общего приступа. Очень скоро отовсюду, с окраин, уже послышались дикие крики, приближающиеся к центру города: при подобных налетах ордынцы всегда старались этими устрашающими воплями поколебать стойкость противника.

На дворцовой лестнице шла между тем жаркая схватка. На подмогу находившимся снаружи тургаудам выбежало из дворца еще с полсотни других, но значительная их часть сейчас же полегла под градом стрел, сыпавшихся из темноты на хорошо освещенную лестницу. Снизу на нее яростно наседала спешившаяся полусотня Карач-мурзы, действуя копьями и саблями.

— Отходить внутрь! — крикнул своим начальник стражи, видя, что вся площадь быстро заполняется всадниками, которые окружают дворец.

Уцелевшие тургауды под прикрытием небольшого заслона бросились к дверям, в которых началась толкотня и давка. Когда все протиснулись внутрь, Карач-мурза находился уже в нескольких шагах от двери. Снаружи теперь оставалось не больше десятка сдерживающих натиск воинов. Решив, очевидно, пожертвовать ими, начальник, пятясь задом, собирался тоже шагнуть в узкий проем между закрывающимися створками дверей, когда к нему подскочил Карач-мурза.

— Погоди, бек, не уходи! Я еще не вполне насладился мудростью твоих поучений! — крикнул он, взмахивая саблей. Но ее удар обрушился лишь на захлопнувшуюся в этот миг дверь, за которую успел скрыться его противник.

Тотчас по ту сторону послышался скрежет и лязг цепей. Карач-мурза хорошо знал, что это означало: за наружной, окованной серебром дубовой дверью опустилась внутренняя, представляющая собой железную плиту толщиною в вершок. Ломиться сюда было теперь бессмысленно, а потому царевич снова спустился с лестницы, вскочил на своего коня и отъехал на середину площади, чтобы лучше оценить положение и высмотреть, откуда удобнее всего начинать приступ.

Алтын-Таш, хотя и был окружен гранитными стенами трехсаженной высоты, все же не являлся настоящей крепостью и был плохо приспособлен к обороне. Стены его наверху были не толще аршина и вдобавок шли зубцами, так что на них не могли располагаться воины, отражающие врага: они помещались в небольших каменных башнях с бойницами, возвышающихся над стеной. Расстояния между этими башнями были неодинаковы: со стороны площади они стояли в каких-нибудь десяти шагах одна от другой и промежутки между ними были хорошо освещены прикрепленными к башням факелами. Но боковые стены были защищены гораздо хуже и к тому же тонули в почти полном мраке.

Учитывая все это, Карач-мурза быстро наметил план дальнейших действий. Большому количеству своих людей он приказал сосредоточиться с западной стороны дворца и поднять побольше шуму, чтобы отвлечь туда главные силы осажденных, а сам с двумя сотнями спешенных воинов подошел к середине стены восточной. Здесь между двумя соседними башнями был совершенно неосвещенный промежуток шагов в тридцать. Приказав своим лучникам открыть стрельбу по бойницам обеих башен и приковать к себе внимание их защитников, сам он с полусотней воинов незаметно подобрался к подножию стены, в центре промежутка, где мрак был особенно густ.

Минуту спустя наверх взлетело несколько арканов, легко обвившихся вокруг каменных зубцов. И сейчас же по ним бесшумно полезли люди, стараясь не задерживаться на гребне стены, где их могли заметить, а немедленно перебрасывая арканы на другую сторону и спускаясь в темноту одного из внутренних дворов Алтын-Таша. Тут пока было совершенно безлюдно и тихо.

Карач-мурза, перебравшийся через стену одним из первых, очутившись на земле, сразу разобрался в обстановке. Он хорошо знал внутреннее устройство дворца и расположение служебных помещений и эту часть стены выбрал не зря: тут находились дворцовые поварни и возле них имелись узкие, одностворчатые ворота, через которые вносились продукты с рынка. Пытаться выломать их снаружи было бесполезно, так как они тоже были надежно защищены опускающейся сзади железной плитой, но отворить их изнутри было нетрудно, а потому Карач-мурза ощупью направился вдоль стены к этим воротам. Он их обнаружил довольно скоро. К его удивлению, железный заслон, который с наступлением темноты стража обязана была опускать, теперь был поднят, а сами ворота, когда он потянул их к себе, оказались незапертыми.

«Наверное, Улу-Керим открыл», — подумал Карач-мурза. Поставив десяток воинов у лестницы, ведущей на ближайшую башню, и приказав им не выпускать оттуда никого, он распахнул ворота, и его люди, спешившиеся на площади, темным ручейком потекли во двор.

Когда неистовые крики заметивших это стражников, отрезанных в башне, привлекли сюда внимание других и на поваренный двор устремилось десятка три тургаудов с факелами, тут уже находилось не меньше двухсот воинов Карач-мурзы. Поняв, что надо переходить к открытым действиям, последний выхватил саблю и бросился впереди своих людей на подбегавших тургаудов. В минуту они были смяты, и лавина нападающих с леденящими душу воплями хлынула изнутри во дворец, круша и рубя всякого, кто попадался на пути.

Вскоре были открыты и главные ворота, в которые ворвался с площади поток воинов, растекающийся по всем помещениям и дворам Алтын-Таша. Его защитники, видя бесполезность дальнейшего сопротивления, один за другим бросали оружие и с повешенными на шеи поясами опускались на колени, чтобы этим знаком смирения купить себе жизнь. Карач-мурза приказал никого зря не убивать, а главное — захватить живым самого Хаджи-Черкеса.

Его окружили в одном из залов дворца, где он забаррикадировался с десятком приближенных и, зная, что в таких случаях хану пощады не бывает, решил защищаться до конца. Однако когда от имени Карач-мурзы им предложили сдаться, обещая в этом случае жизнь и свободный выезд из Сарая, все находившиеся с ним, за исключением одного, сохранившего верность до конца, заявили, что они сдаются. Им ответили, что Карач-мурза примет сдачу только всех вместе, включая и самого хана, или же прикажет перебить всех до единого. Хаджи-Черкес сдаться не пожелал. Тогда приближенные, пошептавшись между собой, разом набросились на хана и единственного преданного ему нукера и, обезоружив их, передали в руки победителей.

* * *

Несколько часов спустя, когда высоко поднявшееся солнце уже искрило ослепительным светом огромный золотой полумесяц, возвышавшийся над главным куполом Алтын-Таша, а в городе были подавлены последние очаги сопротивления, два незнакомых нукера вывели Хаджи-Черкеса из темного чулана, в котором он был заперт с момента пленения, и привели его в престольный зал.

Стоявший на возвышении трон великих ханов Золотой Орды — тот самый черный эбеновый трон с подлокотниками в виде золотых драконов, на который Хаджи-Черкес впервые сел три дня тому назад, — теперь был донизу закрыт опущенным пурпурным балдахином. На верхней из трех ведущих к нему ступеней, покрытых драгоценным персидским ковром, подперев рукою подбородок, сидел Карач-мурза. Он был в белой шелковой чалме, заколотой спереди золотой застежкой с тремя крупными сапфирами, в кафтане из голубого с золотом изербафта [265] и со сверкающей самоцветами саблей на боку — подарком московского государя Дмитрия Ивановича.

В огромном и роскошно убранном зале никого не было, кроме победителя и побежденного. Они хорошо знали друг друга и даже находились в довольно близком родстве: Хаджи-Черкес, который был лет на двадцать старше Карач-мурзы, приходился последнему двоюродным дядей. Но между ними и их семьями никакой близости не существовало: среди чингисидов, за очень редкими исключениями, никто не доверял ближайшим родственникам, ибо такое родство прежде всего знаменовало собой приблизительное равенство династических прав, то есть особенно жестокое соперничество в борьбе за престол и власть.

Таким образом, Хаджи-Черкесу не на что было надеяться. Он был совершенно уверен в том, что не доживет до вечера и что Карач-мурза его уничтожит точно так же, как и сам он уничтожил бы при подобных обстоятельствах любого свергнутого им хана. Этого требовало простое благоразумие, а потому Черкес в глубине души не осуждал племянника и приготовился умереть с достоинством.

Оставленный конвоирами посреди зала, он не склонил головы перед своим победителем, лишь мельком глянул на него, а потом отвел глаза в сторону, с внешним равнодушием ожидая, что ему скажут. Взгляд его на мгновение задержался на толстой зеленой книге, изукрашенной золотою вычурью и лежащей на высоком столике в трех шагах от трона. Что это — Коран так и не убрали отсюда с тех пор, как третьего дня вельможи и военачальники присягали на нем в верности ему, великому хану Хаджи-Черкесу? Или его принесли сюда снова, для того чтобы те же самые люди присягнули теперь Карач-мурзе?

— Я вижу, эта священная книга тебе о чем-то напоминает, хан? — с легкой насмешкой спросил царевич, перехватив его взгляд. — Может быть, о том, что ты плохо сделал, прервав свой хадж, и вместо Мекки оказался в Сарае? Не потому ли тебе пришлось так скоро уступить престол другому?

Терять Хаджи-Черкесу было нечего, а потому он принял вызов и ответил:

— Ты сам боишься того, что у меня отнял. Хоть и три дня всего, но я сидел на троне, а ты сидишь у его подножия, на лестнице. Твоя русская кровь слишком тяжела для того, чтобы ты мог подняться с нею на эти три ступени!

— Я сижу там, где мне положено, — спокойно сказал Карач-мурза. — А на троне будет сидеть тот, кто имеет на это неоспоримое право.

— Понимаю, — кивнул головой Черкес. — Ты хочешь сделать, как Мамай: будешь царствовать, не называя себя великим ханом, а на трон посадишь какое-нибудь чучело из настоящих чингнсидов, которое будет тебе во всем послушно.

— Ты далек от истины, — возразил Карач-мурза с поспешностью, удивившей Хаджи-Черкеса. — Мамай сажает ханов, которые ему повинуются, я же сам буду первым слугой того хана, которому помог овладеть престолом.

— Кто же это такой? — недоверчиво спросил Черкес.

— Великая хатунь Тулюбек-ханум, да благословит Аллах ее царствованье, — помолчав, промолвил Карач-мурза.

— Тулюбек-ханум! — вскричал пораженный Хаджи-Черкес. — Женщина на престоле великих ханов!

— Если мужчины сделали этот престол предметом нескончаемой вражды и всю землю вокруг него пропитали кровью, пусть лучше на него сядет женщина!

— И притом очень красивая женщина, — насмешливо подхватил Хаджи-Черкес. — Мне кажется, что теперь я тебя совсем понимаю, оглан.

— А мне кажется, что твой собственный язык не желает тебе добра и говорит то, чего в твоем положении говорить бы не следовало.

— Утопающий не боится промокнуть, оглан. И тому, кто дошел до конца своего земного пути, терять уже нечего.

— Это так. Но ты еще не дошел до конца своего земного пути.

— Как? Разве ты не велишь меня убить? — удивился Черкес.

— Нет, хан, если ты сам не заставишь меня это сделать.

— А, понимаю! Так вот почему здесь оказался Коран! Но тот, кто хоть один день сидел на этом троне, — если он настоящий мужчина, — не станет покупать жизнь ценою унижения и никогда не признает великим ханом другого. Я не присягну Тулюбек-ханум!

— Я не ставлю тебе никаких условий. Великая хатунь Тулюбек-ханум, да укрепит ее Аллах на пути милосердия, находит, что вокруг трона и так уже пролито слишком много крови. Она дарует тебе не только жизнь, но и свободу. Ты можешь возвращаться в Хаджи-Тархань и по-прежнему владеть своим улусом.

— Вы меня отпускаете?! — не веря ушам, воскликнул Хаджи-Черкес.

— Да, хан. Ты свободен.

— И оставляете мне Хаджи-Тархань?

— Таково желание великой хатуни.

— Значит, я могу сейчас же уехать? Без выкупа?

— Без всякого выкупа, хан. Я дам тебе пайцзу, с которой тебя выпустят из Сарая и не задержат нигде в пути.

— Если ты не насмехаешься надо мною, оглан, то я теперь не знаю, что о тебе думать. Конечно, это ты, а не Тулюбек-ханум… И мне не следовало называть твою русскую кровь тяжелой: настоящий татарин поступил бы со мною иначе. У нас жестокие обычаи.

— Очень жалко, хан, что мы это понимаем и все-таки делаем не так, как следовало бы делать.

— Это правда, племянник. Но разве это выдумал я, или мой отец, или мой брат? Так уж у нас повелось издавна, и все так делают. Но пусть никто не скажет, что у Хаджи-Черкеса не хватает благородства потому, что в нем нет русской крови! — И с этими словами он подошел к столику, на котором лежал Коран, и, приложив ладони обеих рук к груди, сказал: — Перед лицом Пророка на книге его божественной премудрости клянусь: хоть я и не буду служить Тулюбек-ханум, но, пока она занимает престол великих ханов и пока ты будешь ее советником, я не подниму против нее оружия и не приму участия ни в одном направленном против нее заговоре! — Вымолвив это, он поцеловал Коран, поклонился Карач-мурзе и хотел идти.

— Погоди, хан, — сказал Карач-мурза. — Ты хорошо сделал, и если так будут делать другие, то наши города и наши кочевья отдохнут от крови. Теперь, когда я знаю, что ты нам больше не враг, я прикажу возвратить тебе твою саблю и твое личное имущество. Всех пришедших с тобою воинов спросим: кому они хотят служить, тебе или Тулюбек-ханум? И те, которые пожелают возвратиться с тобой в Хаджи-Тархань, будут отпущены, каждый со своим конем и оружием. Но все награбленное в городе и все ваши лишние лошади будут отданы моим воинам, потому что я не хочу подвергать Сарай вторичному разграблению.

— Да воздаст тебе справедливый Аллах за твое великодушие, оглан! И если при мне кто-нибудь скажет о тебе плохо, я уже знаю, как надо будет ему ответить! — С этими словами Черкес еще раз поклонился и направился к двери. Но прежде чем отворить ее, он обернулся и сказал: — Я помню твоего отца, оглан. Его все любили. Да пребудет с тобою Аллах, оглан!

* * *

Когда хан Черкес вышел из зала, складки балдахина раздвинулись, открыв сидевшую на троне Тулюбек-ханум.

— Ну, что теперь скажешь, хатунь? — не без некоторого самодовольства спросил Карач-мурза. — И продолжаешь ли ты думать, что лучше было его убить?

— Может быть, он и сдержит свою клятву, оглан. Но все-таки убить было бы надежнее.

— Нет, ханум. Умертвив Черкеса, мы создали бы вместо него другого врага, не менее опасного: его сын Каганбек, оставшись владетелем Хаджи-Тархани, непременно пытался бы отнять у тебя престол и отомстить за отца. А теперь мы знаем, что с этой стороны можем не ожидать нападения и что тумены Хаджи-Черкеса не усилят никого из наших врагов.

Тулюбек-ханум хорошо понимала правильность всего этого и сама удивлялась — почему ей так трудно признать это открыто? Слова Хаджи-Черкеса о том, что царствовать теперь будет Карач-мурза, а на престол сядет во всем покорное ему «чучело», застряли в ее памяти, как пропитанная ядом заноза. И даже, сознавая, что Карач-мурза поступает разумно, ей теперь не хотелось с ним соглашаться, хотя самой себе она едва ли отдавала отчет в том, что ее к этому побуждает.

Все же она не позволила темным чувствам восторжествовать над благоразумием, к которому примешивалась и немалая доля искренней признательности. Вспомнив, что обязана Карач-мурзе престолом и что он держит в своих руках ту силу, которая может ее с престола сбросить, она ласково сказала:

— Все это истина. Но для того чтобы за несколько минут врага сделать другом, нужно уметь говорить с ним так, как ты говорил с Хаджи-Черкесом. У тебя золотая голова и благородное сердце, оглан! Ты сдержал свое обещание — вот, я сижу на том самом троне, на котором сидели великие Бату-хан и Узбек. Я повелительница Золотой Орды! Скажи, чем я могу наградить тебя? Совесть мне говорит, что я должна с этого начать свое царствованье.

— Мне ничего не нужно, ханум, кроме того, чем ты меня уже даришь.

— Сердце и любовь маленькой Тулюбек давно и навсегда отданы тебе, царевич. Но великая хатунь хочет, чтобы ты был ее главным военачальником и первым советником, чтобы, кроме нее, во всей Орде не было человека выше тебя! Она даст тебе много золота и много новых земель и повелит называть тебя великим огланом!

— Пусть наградит тебя всемогущий Аллах, ханум, и пусть Он сделает твое царствование счастливым и долгим! Я не заслужил таких высоких милостей, но обещаю служить тебе верно, доколе ты сама этого захочешь.

— Я всегда буду этого хотеть, царевич! И пусть Аллах нам во всем поможет, как помогал до сих пор. А сейчас можно звать людей.

— Все уже ожидают, ханум, — ответил Карач-мурза и несколько раз хлопнул в ладоши.

Дверь тотчас отворилась, и в зал вошел с низкими поклонами богато одетый мужчина средних лет, красивый, но уже начинающий полнеть. Это был Улу-Керим, только что получивший от великой хатуни звание везира.

— Мулла здесь? — спросил его Карач-мурза.

— Здесь, благородный оглан.

— Пусть войдет первым. А потом впускай темников, князей и иных вельмож. Объяви всем, что после целования Корана начнется пир.

Глава 41

Пока в Орде происходили все эти события, на Руси также не затихала борьба между князьями, претендующими на верховную власть.

Тяжела была судьба русского народа: несмотря на природное миролюбие и извечную мечту о тихой жизни «по правде Божьей», всегда он оставался далек от этого своего идеала, ибо жизнь бросала его из одной войны в другую, и только путем многовековой вооруженной борьбы удалось ему отстоять свою независимость и выковать свое прочное государственное единство. Но все же на протяжении нашей многолетней истории ни одному русскому государю не пришлось воевать столько, как Дмитрию Донскому.

В напряженной борьбе с суздальскими князьями и в постоянных походах против удельных властителей, не желавших подчиниться Москве, прошло все его отрочество, а с 1368 года, едва достигнув восемнадцати лет, он вступает в пятнадцатилетнюю полосу беспрерывных и часто одновременных войн с великими княжествами Тверским и Рязанским, с Литвой и с татарской Ордой. И только лишь военный гений, несокрушимая воля и умение подобрать себе достойных помощников, а главное — любовь и доверие русского народа обеспечили Дмитрию победу над всеми врагами и определили дальнейший великодержавный путь Руси.

Не прошло и месяца после того, как князь Михайла Тверской поцеловал крест Дмитрию и был отпущен из Москвы, как здесь уже стало известно, что он поспешно укрепляет свою столицу и собирает большое войско. Цель этих приготовлений была совершенно очевидна, а потому Дмитрий Иванович, чтобы не дать противнику времени завершить подготовку, не ожидая дальнейших событий, сам сейчас же послал свою рать на Тверь. Предупрежденный об этом боярином Вельяминовым, Михайла Александрович успел бежать в Литву. Узнав о том, князь Дмитрий штурмовать Тверь не стал, а, простоявши под ее стенами два дня и для острастки слегка разорив посад, отошел обратно к Москве.

Но два месяца спустя тверское войско вместе с литовским, которое вел сам Ольгерд, вторгнулось в Московскую землю. К этому походу Ольгерд приготовился давно, заблаговременно стянув к московским рубежам значительные силы. Но расчет литовского полководца строился не столько на многочисленности его войска, сколько на быстроте действий и внезапности удара. Русская летопись говорит о нем следующее: «Бе Ольгерду обычай: егда поидеше на войну, тогда убо никому же не ведомо, ни воинам его, ни воеводам, когда и на кого хощет вести свою рать, да не услышана будет дума его ушьми опришными, ни иноземными, ни гостьми, да не изыдут вести си в ту землю в ню же рать ведяше. И тако хитростью Ольгерд многи земли поимал и многи грады и страны полонил. Не токмо силою, елико умением воеваше».

Ольгерд и на этот раз действовал так же, а потому о его походе в Москве узнали слишком поздно, и Дмитрий Иванович, не ожидавший так скоро ответного удара, не был к нему подготовлен. Он немедленно разослал по своим городам грамоты с повелением спешно собирать войска, но к нужному сроку с этой задачей успели справиться, кроме Москвы, лишь Коломна и Дмитров. Составленный из этих ополчений сторожевой полк, под начальством воевод Дмитрия Минина и Акинфа Шубы был выслан навстречу неприятелю, а сам Дмитрий вместе с митрополитом Алексеем и князем Владимиром Серпуховским за этим слабым заслоном стал поспешно готовиться к обороне Москвы.

Ольгерд между тем приближался быстрыми переходами, захватывая по пути слабо укрепленные местечки и города. Но и они защищались упорно, стараясь дать Дмитрию Ивановичу возможность выиграть время. Жестокое сопротивление оказал врагу князь Семен Дмитриевич Стародубский, с небольшими силами укрепившийся в Хохле; не менее стойко оборонялся и город Оболенск, при защите которого пал славной смертью князь Константин Юрьевич Оболенский.

Встреча главных сил Ольгерда с московским сторожевым полком произошла 21 ноября у реки Тростны. Москвичи сражались мужественно, но полк был разбит, и литовско-тверское войско подступило к Москве.

По решению боярской думы князь Дмитрий повелел сжечь московский посад и ближайшие села, чтобы лишить осаждающих укрытия, а все окрестные жители нашли убежище в новом каменном кремле, помогая его обороне. Попытавшись взять город приступом и встретив жестокий отпор, Ольгерд понял, что для овладения Москвой потребовались бы долгие месяцы осады, а к ней между тем со всех сторон шли подкрепления. И потому, к большому неудовольствию своего союзника, князя Михайлы Тверского, простояв под стенами города трое суток, он ушел обратно в Литву, грабя и разоряя по пути все, что возможно, а жителей угоняя в плен.

Следующий год был для Ольгерда трудным: ему пришлось отбивать на западе тевтонских рыцарей, вторгнувшихся в Литву и захвативших город Ковно, а затем — усмирять Смоленского князя Святослава Ивановича, который, воспользовавшись затруднительным положением Ольгерда, сделал попытку восстановить свою независимость. Все это позволило Москве собраться с силами и даже перейти в наступление.

Весною 1370 года князь Владимир Андреевич Серпуховский отбил у Литвы город Ржев, а Дмитрий Иванович двинулся с войском в черниговские земли и захватил там ряд городов, в том числе и Брянск, который, впрочем, быстро оставил, обязав князя Дмитрия Ольгердовича ни в каких походах против Москвы не участвовать.

Осенью того же года московское войско вторгнулось в пределы Тверского княжества, о чем боярин Вельяминов снова успел предупредить князя Михайлу Александровича, который тотчас поехал к Ольгерду просить помощи. Но москвичи на Тверь не пошли, а захватив Микулин и несколько других городов Тверской земли, основательно их ограбили и увели большой полон. Слухи о том, что приближается Ольгерд с огромным войском, заставили Дмитрия Ивановича отвести свою рать к Москве.

Ольгерд и в самом деле собрал на этот раз небывалые силы. Помимо его собственного войска и тверичей, в походе участвовали литовские князья Кейстут и Витовт, смоленский князь Святослав Иванович и много других подвластных Литве князей со своими ополчениями. Но теперь о приближении неприятеля к Москве узнали вовремя и успели подготовиться ко встрече.

Первое большое сражение произошло у Волока Ламского, куда Ольгерд подошел 26 ноября. Три дня тут шла упорная битва, в которой пал главный московский воевода, князь Василий Иванович Березуйский, но все же Ольгерду взять города не удалось. Не желая тратить время на долгую осаду, он оставил Волок и двинулся прямо к Москве. Ее обложили со всех сторон и безуспешно осаждали одиннадцать дней: все приступы были отбиты Дмитрием, который лично руководил обороной.

Обстановка снова складывалась скверно для Ольгерда. Было очевидно, что Москву можно взять только измором, а к ней между тем отовсюду спешила подмога: из Переяславля-Залесского с крупными силами двигался князь Владимир Серпуховский; из Пронска выступил со своею ратью князь Владимир Ярославич, в Нижнем Новгороде заканчивал сбор большого войска митрополит Алексей. Все это заставило Ольгерда вступить с Дмитрием в переговоры. Он предложил Москве «вечный мир», но великий князь на это ответил:

— Коли ищешь со мною вечного мира, допрежь вороти все поятые тобою русские земли. А доколе не воротишь, миру тебе от нас все одно не будет!

Таким образом, было заключено лишь перемирие, и Ольгерд отвел свое войско в Литву, на этот раз тоже ограбив и опустошив все окрестности Москвы. Летописцы отмечают, что этими двумя походами литовцы принесли Руси столько зла и разорения, «аще лишь от татар бывало».

* * *

Отчаявшись одолеть Дмитрия при помощи Литвы, князь Михайла решил действовать через Орду и попытаться добыть ярлык на великое княжение над Русью.

Это дело представлялось ему не очень трудным: в ту пору в Орде все решали деньги, к тому же в ней существовало прочно утвердившееся двоевластие, стало быть, если не удастся поладить с одним ханом, думал князь Михайла, это только побудит другого быть сговорчивее. Оставалось решить — с какого из них начать? Михайла Александрович знал, что в правобережной части Орды на место умершего недавно хана Абдаллаха Мамай возвел на престол столь же послушного ему Магомет-Султана, а в Сарае-Берке — вовсе небывалое дело, — ханствует женщина, Тулюбек-ханум.

Ярлык Мамая на Руси имел больше веса, ибо его Орда была сильнее и находилась ближе, но князь Михайла хорошо понимал, что если его и удастся получить, то лишь с великим трудом и за огромные деньги, потому что Дмитрий Иванович исправно платил Мамаю дань, а при вступлении на престол Магомет-Султана послал ему богатые подарки и закрепил свое право на великое княжение. Сарайской же ханше он, по слухам, ничего не давал, полагая, что она слаба и на престоле долго не удержится. А потому Михайла Александрович решил отправиться на поклон именно к Тулюбек-ханум.

«Гляди, оно еще и лучше получится, — размышлял он. — И очень может статься, что московские умники дали тут маху: за Азизов стол дралось небось с полдюжины ханов, и, ежели она всех их одолела, значит, есть за нею немалая сила. Чего доброго, еще и Мамаю накладет! Беспременно надобно с нею поладить, поколе не забежал наперед Дмитрей!»

Весной 1371 года, едва реки вошли в берега и подсохли дороги, князь Михайла в сопровождении своего старшего сына Ивана тронулся в путь. Чтобы произвести в Орде должное впечатление, он захватил с собою большую свиту приближенных и сотню отборных дружинников. Не были, разумеется, забыты и богатые подарки — меха и золото, — едва уместившиеся на спинах шести вьючных лошадей.

* * *

Приехав в Сарай и остановившись в православном епископском подворье, находившемся в ту пору в полном запустении, тверской князь от русских купцов и духовенства очень быстро узнал все, что его интересовало.

Сведенья эти сводились к следующему: за год царствования Тулюбек-ханум к ней не было от московского князя ни послов, ни дани; ханша на престоле крепка, правит она разумно и твердо, но в том заслуга не столько ее, как первого при ней советника, царевича Карач-мурзы, — по всему видать, ее полюбовника, который добыл ей Сарай и ныне ворочает в Орде всеми делами, чему все рады, ибо человек он справедливый и напрасной обиды от него никто не видит.

Это известие весьма неприятно поразило князя Михайлу. Он хорошо помнил свою встречу с Карач-мурзой, когда тот приезжал в Москву ханским послом и заставил его поцеловать крест Дмитрию Ивановичу. Навряд ли он и теперь пойдет против московского князя, да и подарками его не возьмешь, — это Михайла Александрович тоже знал по опыту и оттого совсем было приуныл. Но разом ободрился, когда ему сказали, что Карач-мурзы сейчас нет в Сарае: два месяца тому назад он уехал в Хорезм, где проживает его семья, и до сей поры еще не вернулся, хотя и ждут его в обрат со дня на день.

«Коли так, надобно обладить дело немедля, доколе не воротился царицын хахаль»,[266] — решил князь Михайла и принялся действовать. Узнав, что большим влиянием при ханском дворе пользуется везир Улу-Керим, он на следующий же день отправился к нему в сопровождении толмача и двух слуг, нагруженных подарками.

Улу-Керим благосклонно принял дары и внимательно выслушал тверского князя. Михайла Александрович рассказал о том, что великое княжение над Русью исстари принадлежало его роду и всякими неправдами было захвачено московскими князьями. Коснувшись затем нынешнего положения, он особо подчеркнул, что князь Дмитрий Иванович получил свой ярлык от Мамая, которому за то и отсылает всю собранную в русских землях дань.

— Вот ты и разумей, почтенный эмир, — закончил он. — Воровской хан укрепил на Руси воровского князя, и теперь течет к нему в сундуки русская казна. Где же тут польза законной царице нашей, Тулюбек-ханум, да сохранит ее Господь? А ежели бы захотела она порадеть о правде, давши мне ярлык на великое княжение, было бы иное: всю русскую дань я бы ей одной посылал!

С этими доводами Улу-Керим не замедлил согласиться и обещал тверскому князю свое полное содействие. Это дело представлялось ему настолько выгодным для Тулюбек-ханум, что в ее согласии он ни на минуту не сомневался, в то же время рассчитывая этой услугой укрепить и свои собственные позиции в той осторожной, но настойчивой борьбе, которую он исподволь вел против Карач-мурзы.

На следующий день Улу-Керим доложил великой хатуни о цели приезда тверского князя и красноречиво распространился о той огромной пользе, которую принесет выдача ему просимого ярлыка. Далее, ловко дав понять, что это дело столь выгодно обернулось только благодаря его умелому посредничеству, Улу-Керим убедительно советовал назначить русскому князю прием как можно скорее и милостиво удовлетворить его просьбу.

Тулюбек-ханум выслушала своего везира, и его доводы показались ей вполне разумными. Но всякое проявление поспешности в таких делах она считала несовместимым со своим ханским достоинством и потому ответила:

— Пусть русский князь подождет. Я над этим подумаю и, когда мое решение созреет, объявлю ему свою волю.

— Если разум обыкновенного человека подобен свече, то твоя мудрость сияет как солнце, великая госпожа, — с низким поклоном промолвил Улу-Керим. — Но если ты захочешь выслушать совет твоего преданного слуги, то я скажу: здесь лучше не думать долго. Тверской князь может поехать к Мамаю.

— Зачем он туда поедет? Не сказал ли ты сам, что Мамай дал ярлык московскому князю?

— Это так, благороднейшая ханум. Но разве ты не знаешь Мамая? Если тверской князь заплатит больше, Мамай передаст ярлык ему. А тверской князь может заплатить очень много: он привел с собою шесть коней, нагруженных золотом.

— Если тверской князь уже приехал сюда, то он не уедет, пока не узнает моего решения. Но даже если бы он получил ярлык от Мамая, не значит ли это, что ко мне приедет за ярлыком московский князь? И может быть, это будет для меня выгодней. Прежде чем ответить что-либо тверскому князю, я подожду возвращения Карач-оглана. Никто не знает русских дел и русских князей так хорошо, как он.

— Это истина, мудрейшая из повелительниц! — не сморгнув глазом, ответил Улу-Керим, которому именно этого хотелось избежать. — Карач-оглан должен все это знать, потому что среди русских князей у него есть друзья и родственники, к которым принадлежит и московский князь. Но кто знает, когда вернется Карач-оглан? Все, кто видели его жену, говорят, что это прекраснейшая из женщин Хорезма, и он, наверное, не очень спешит ее покинуть…

— Ты уже слышал все, что тебе надлежит знать, и больше я не хочу сегодня говорить об этом, — сухо промолвила Тулюбек-ханум, слегка изменяясь в лице, что не укрылось от зорких глаз везира. — Передай тверскому князю: он будет извещен о дне, когда я пожелаю объявить ему свое решение. А теперь можешь идти!

Пятясь к двери и отвешивая поклоны, Улу-Керим покинул великую хатунь, очень довольный тем впечатлением, которое произвели его слова о Карач-мурзе.

В тот же день он сообщил князю Михайле Александровичу, что скоро ему будет назначен день приема, и заверил в том, что ярлык ему будет дан.

Глава 42

Тулюбек-ханум очень скоро пришла к заключению, что Улу-Керим прав: зачем долго тянуть? Если даже Карач-мурза вернется скоро, его совету в этом деле доверять нельзя, потому что он будет заботиться о выгоде своего друга и родича, московского князя. Но кто знает, когда и какая польза будет ей от Москвы? А тверской князь уже здесь, в Сарае, он только и ждет ее слова, чтобы пересыпать в дворцовую сокровищницу кучу привезенного с собой золота…

Четыре дня спустя она решила на завтра назначить день приема и послала за Улу-Керимом, чтобы через него уведомить о том тверского князя. Но к тайной ее досаде, к которой, впрочем, непроизвольно примешалась и некоторая доля чисто женской радости, вместо Улу-Керима в комнату вошел Карач-мурза. Он казался усталым и хмурым, глаза его почти не потеплели даже тогда, когда, отвесив ей почтительно низкий поклон, он поднял голову и, взглянув на нее, промолвил:

— Салам алейкум, великая ханум! Я надеюсь, что за время моего отсутствия Аллах был к тебе неизменно милостив.

— Алейкум салам, царевич. Да будет благословен Аллах, ибо Он и в самом деле не оставляет меня, когда меня оставляют мои друзья.

— Ты знаешь, ханум, почему я должен был тебя ненадолго покинуть.

— Да, тебя захотела видеть больная мать. Но, кроме матери, тебя там ожидала жена. Говорят, она очень красива, и ты, конечно, не спешил с нею расстаться.

— Я выехал из Ургенча на следующий день после того, как похоронил мать, ханум. А если говорить о жене, то она могла мне сделать такой упрек с большим правом, чем женщина, которая назваться моей женой не пожелала. Но она понимает, что упрекать меня — это все равно что роптать на Аллаха за то, что Он создал ее женщиной, а меня мужчиной.

— Фейзула-ханум умерла? — пробормотала Тулюбек, не ожидавшая столь твердого отпора. — Да приблизит Аллах ее душу к своему престолу и да пошлет ей вечное блаженство! Мне жаль, что я тебя огорчила, царевич.

— Не будем больше говорить об этом, ханум. Скажи, все ли тут было спокойно, покуда я ездил, и не случилось ли чего-нибудь, что требовало моей помощи или совета?

— Все было тихо, оглан. А если бы и случилось что важное, то неужели ты думаешь, что с помощью Аллаха я бы и сама не смогла принять правильных решений?

— Ты хочешь сказать, мудрейшая ханум, что я тебе не очень нужен?

— Я хочу сказать, что если тебя не бывает здесь, когда нужно принимать важные решения, я умею принимать их сама.

— Это хорошо, ханум. Позволено мне будет узнать, какие важные решения были тобою приняты в мое отсутствие? Я спрашиваю об этом только для того, чтобы получить образцы истинной государственной мудрости, которыми я мог бы руководиться в будущем.

— Ты знаешь, что сюда приехал тверской князь и ожидает у меня приема? — помолчав, спросила Тулюбек-ханум.

— Тверской князь! — воскликнул Карач-мурза. — Что же ему тут нужно?

— Он просит у меня ярлык на великое княжение над Русью.

— И что ты решила ему ответить, ханум?

— Завтра я дам ему ярлык.

— Он уже знает об этом?

— Еще нет. Я как раз хотела послать к нему Улу-Керима, когда ты вошел.

— Значит, я вовремя вошел, ханум. Тверскому князю нельзя дать такой ярлык.

— Это почему?

— Над Русью по праву княжит московский князь Дмитрий. Повелительница Золотой Орды не может идти против закона и помогать обманщику.

— Московский князь получил свой ярлык от Мамая и ему посылает дань. А я хочу поставить над Русью такого князя, который будет платить дань мне.

— Ты ошибаешься, ханум: еще прежде Мамая ярлык на великое княжение дал князю Дмитрию твой почивший супруг, великий хан Азиз-ходжа, да не омрачится ничем его райское блаженство! И если даже изменник Мамай с уважением отнесся к его воле, то неужели пойдешь против нее ты?

— А если московский князь сам обманул покойного Азиза-ходжу? Тверской князь имеет больше прав на великое княжение!

— Может быть, это сказал тебе тот, кто получил от тверского князя хороший подарок, ханум. А я сам был в Москве в тот день, когда тверской князь на кресте клялся в верности Московскому князю и признал себя его младшим братом.

— Аллах! Что значат клятвы этих неверных? Русские князья только и делают, что клянутся на своем кресте и потом нарушают эти клятвы! В их правах и в их старшинстве так же трудно разобраться, как в куче песка отыскать самую большую песчинку. И потому с ними надо поступать иначе: для них единственным законом должна быть воля повелителя Золотой Орды. Законным великим князем будет тот, кому я дам ярлык. А я дам его тверскому князю!

— Если ты это сделаешь, ханум, то уронишь свое царское достоинство перед целой Русью, потому что русский народ не примет этого князя и ты не сможешь заставить его покориться твоей воле.

— И это говоришь ты, оглан?

— Да, ханум. Это можно было бы сделать только силою оружия. Но ты знаешь так же хорошо, как и я, что если мы пошлем войско на Русь, то не пройдет и месяца, как на твоем месте будет сидеть Магомет-Султан, Айбек или еще какой-нибудь хан.

— У тверского князя есть собственное войско, и он сам справится с теми, кто посмеет ослушаться моей воли. И ты напрасно теряешь время, оглан: я не изменю своего решения.

— Мне все понятно, ханум: оставаясь твоим первым советником, я, как ты мудро заметила, лишь напрасно теряю время. А потому позволь мне сложить с себя это ставшее ненужным звание и возвратиться с моими людьми к себе в улус.

Лицо ханши вспыхнуло гневом, но лишь на одно неуловимое мгновение. Эта спокойно сказанная фраза, а особенно слова «с моими людьми» сразу напомнили ей истинное положение вещей: если уйдет отсюда Карач-мурза со своими пятью туменами, дни ее царствования сочтены. Повелительница Золотой Орды, получившая престол в подарок от любовника, без него она беспомощна и беззащитна, как дитя без няньки! Нет, чтобы избавиться от его опеки и стать настоящей царицей, нужно сначала отыскать другую, более удобную опору и создать силу, повинующуюся только ей. А пока надо смириться. Быстро пробежав все это в уме, она вскинула на него глаза, полные кроткой укоризны, и сказала:

— Я не верю, что ты меня покинешь, царевич! Ведь ты для меня не только советник… И я не только великая ханум, но и любящая женщина. Если нужно отказаться от моего решения, чтобы удержать тебя, я отказываюсь от него, хотя и считаю его правильным.

— Я не хочу принуждать тебя, ханум, я хочу, чтобы ты поняла. Слушай, ханум: какой тебе расчет поддерживать тверского князя? Он вероломен и слаб, на Руси его не любят. А Московский князь силен и любим. Хочешь ты этого или не хочешь, он все равно останется великим князем потому, что этого хочет весь русский народ, который уже перестал бояться татар. Ведь ты сама знаешь, Орда теперь не та, что прежде. И потому нам лучше быть в дружбе с московским князем.

— Я это понимаю, оглан. Но он нам ничего не дает, а тверской князь предлагает за ярлык много золота и обещает нам платить дань.

— Он не сможет платить тебе никакой дани, потому что на Руси ее собирает и будет собирать московский князь.

— Чтобы посылать ее Мамаю!

— Сейчас он посылает ее Мамаю, потому что власть Мамая прочна, а у нас в Сарае каждый год менялись ханы. Но раньше князь Дмитрий платил дань Азизу-ходже и тебе будет платить, ханум, когда узнает, что ты утвердилась на престоле своего почившего супруга.

— Хорошо, оглан, я верю тебе. Я не дам ярлыка тверскому князю. Но мне не хочется самой говорить ему это.

— Если ты повелишь, ханум, я ему скажу.

— Скажи, оглан.

* * *

Когда князю Михайле Александровичу сообщили, что с ним по велению великой ханум будет говорить Карач-мурза, только что возвратившийся в Сарай, он сразу почувствовал, что дело его принимает скверный оборот. Все же, еще не теряя надежды и желая узнать, что произошло, он без промедления отправился к Улу-Кериму. Но хитрый царедворец, понимая, что еще не настало время показать себя открытым врагом Карач-мурзы, тверского князя не принял, сказавшись больным.

Делать было нечего, и на следующий день, в назначенный час, князь Михайла явился во дворец и тотчас был проведен в малый приемный зал, где ожидал его Карач-мурза.

— Будь здрав и благополучен на многие годы, царевич, — поклонившись почтительно, но с соблюдением достоинства промолвил тверской князь. — Не ждал я такой радости, что доведется мне повстречаться в Орде со старым знакомцем. Чай, ты меня помнишь?

— Помню, князь. Будь здрав и ты. Я тоже не ждал тебя здесь увидеть. Почто пожаловал?

— Перво-наперво, прознавши о том, что кончилась в Сарае замятня и воцарилась великая супруга благодетеля моего, покойного хана Азиза, почел я долгом своим приехать поклониться нашей царице самолично, дабы знала она, что я ее верный слуга. Здорова ли матушка наша Тулюбек-ханум, да будет к ней вовеки милостив Господь?

— Великая ханум здорова, и Аллах не оставляет ее своими милостями. Ей будет приятно услышать твои слова, и она их от меня услышит. Но сейчас другие дела не позволяют ей принять тебя, и она повелела, чтобы это сделал я. Если у тебя есть какая-нибудь жалоба или челобитье, я готов их выслушать.

— Хотел бы я довести о том царице лично, — помолчав, промолвил князь Михайла, — но, если того неможно, что делать? Скажу, как она велит, тебе: да, есть у меня и жалоба, и челобитье!

— Говори, князь.

— Ты небось помнишь, царевич, как назад тому три года насказали тебе в Москве, будто сею я на Руси усобицы и смуту? И как ты, поверив тем наговорам, обязал меня поцеловать крест московскому князю, Дмитрею Ивановичу?

— Помню, князь. Я был послан великим ханом, чтобы рассудить вас и наладить промеж вами мир. И сделал это так, как мне повелевала совесть.

— Ты не помысли, что я тебя в чем виню, царевич. Я ведь понимаю, на всех разом и Бог не угодит. Но вот знай: не минуло с того дня и трех месяцев, как московский князь со своим войском напал на Тверь. Первым напал! Теперь разумеешь, каков он есть и можно ли ему было верить? Небось и волк скажет, что коров дерут зайцы, а на него лишь поклеп!

— Умный человек, когда видит, что над его головой занесен меч, не ждет, пока он опустится, а первым наносит удар. Так поступил и князь Дмитрей.

— Мой меч был в ножнах, царевич!

— Но он был уже хорошо отточен. Если бы ты не готовился к походу и задолго не сговорился о том с князем Ольгердом, ваши войска не смогли бы тотчас оказаться под стенами Москвы.

— А что мне было делать, коли он сам на меня напал? Я лишь дал ему острастку, и на том стали квиты. Однако он малое время спустя снова пограбил мои города, и вот уже четвертый год льется по его вине русская кровь и нет в наших землях ни покою, ни мира.

— Чего же ты теперь хочешь?

— Челом хочу бить царице на него, на моего ворога! На Руси нет от него жизни ни одному честному князю, а и ей, царице нашей Тулюбек, храни ее Бог, какая с того радость и польза, что княжит он по Мамаеву ярлыку и ему, вашему лиходею и вору, дань платит? И дала бы она ярлык на великое княжение во Владимире [267] мне, тверскому князю, чей род честнее и старше московского! Тогда бы и на Руси был порядок и она, царица, исправно получала бы законом положенную дань. А за ярлык я, вестимо, дал бы богатый выход [268], да и тебя, царевич, не оставил бы в обиде.

— Везир Улу-Керим уже довел великой ханум твое челобитье. И она повелела мне ответить: великое княжение во Владимире надлежит московскому князю Дмитрею Ивановичу, который получил свой ярлык от ее покойного супруга, великого хана Азиза-ходжи, чью волю почитает она священной. А тебе, князю Михайле, княжить в Твери, с московским князем жить в мире, с князем же литовским, Ольгердом, дружбы не водить, поелику он есть наибольший ворог и Руси и Орды.

— Так, — растерянно пробормотал Михайла Александрович, выслушав этот ответ, не оставлявший ему никакой надежды. — Вот и выходит, что правда-то прежде нас померла.

— Я передал тебе ответ великой ханум, — холодно промолвил Карач-мурза, — а теперь от себя скажу: тебе тот ярлык все одно без пользы, лишь пропали бы зря твои деньги. Тебе не одолеть князя Дмитрея.

— Почто ты так мыслишь?

— Потому, что он перед Русской землею чист, а ты кругом замаран. Он с тобой своею силою воюет и татар, небось, в помощь не зовет, хотя и мог бы. А ты, что ни год, литвинов на Русь приводишь. Нешто она тебе такое простит?

— Москва татарами весь мой род извела — Русь это тоже знает, почтенный царевич!

— Дмитрей за дедов своих не ответчик, князь. И коли хочешь послушать доброго совета, покорился бы ты ему с чистым сердцем, как другие князья покорились, ибо выгода ваша не во вражде с ним, а в дружбе.

— За совет спасибо, только уж не обессудь, я второй раз по доброй воле в крапиву не сяду! Мало ты знаешь Дмитрея: от него дружбы да правды дождешься не прежде, чем солнце к нам задом оборотится. За то с ним и бьюсь!

— Что же, бейся, коли хочешь быть битым, — промолвил Карач-мурза. — И на том разговор наш окончим: ждут меня иные дела, а тебе добрый путь!

* * *

Спустя два дня расстроенный своей незадачей и проклиная Карач-мурзу, — «ведь мог же московский радельщик, если уж он маленьким не издох, припоздать из Хорезма лишь на день, и все было бы ладно», — князь Михайла покинул Сарай-Берке. Переправившись со своей свитой на правый берег Волги, он полдня шел прямой дорогой на Русь, а потом круто свернул на север и направился прямо к ставке Мамая.

Карач-мурза, которому о том сразу же было доложено, минутку подумал, а потом вызвал к себе Рагима.

— Возьми вот это, — сказал он сотнику, протягивая ему серебряную пайцзу и кожаный мешочек с деньгами, — и скачи в Москву. Доведи самому князю Дмитрею, и никому иному: Карач-мурза шлет поклон и спрашивает здоров ли он, великий князь Московский, и здоров ли аксакал Алексей? И еще скажи: только что был в Сарае тверской князь Михайла и домогался ярлыка на великое княжение над Русью, и в том ему здесь отказано. И чтобы князь Дмитрей знал: отсюда тверской князь поехал не в обрат, на Русь, а прямо в ставку Мамая. Это все. Запомнил?

— Запомнил, пресветлый оглан. Мне одному скакать?

— Возьми с собою двух надежных воинов из твоей сотни и по паре самых быстрых коней на каждого. Лети как стрела из лука, и да сопутствует тебе Аллах!

* * *

По пути в ставку правобережного хана князь Михайла Александрович успел всесторонне обдумать все, что следует сказать Мамаю, чтобы склонить его на свою сторону. Но все ухищрения его ума оказались тут ненужными: вероломного и жадного временщика столь же мало интересовали вопросы старшинства русских князей, как и соображения справедливости. Его отношение к Руси определялось лишь одним желанием — выкачать из нее как можно больше богатств, а потому он считал, что право на великое княжение всегда имеет тот князь, который может дороже заплатить за ярлык. Выслушав тверского князя, он сказал:

— Московский князь заплатил за ярлык десять тысяч рублей серебром. Если заплатишь пятнадцать тысяч, я дам ярлык тебе.

— Пятнадцать тысяч рублей! — воскликнул князь Михайла, которого названная сумма кинула в жар. — Помилосердствуй, почтенный эмир, эдакая прорва денег [269]! Ведь ярлык-то еще полдела: может и такое статься, что князь Дмитрей от великого княжения добром отступиться не схочет и надобно будет сгонять его силою.

— Это уж твоя забота, — невозмутимо промолвил Мамай. — А если хочешь, чтобы я дал тебе войско, за каждый тумен плати еще десять тысяч рублей.

Сколько ни торговался Михайла Александрович, Мамай цены не спустил и лишь согласился отправить вместе с ним своего посла Сары-ходжу, который объявит князю Дмитрию ханскую волю и заставит владимирцев принять нового государя.

С собою у князя Михайлы набралось всего пять тысяч рублей. Отдав их Мамаю и за недостающее оставив в залог сына своего, княжича Ивана [270], он получил вожделенный ярлык и вместе с ханским послом направился ко Владимиру.

Глава 43

В лето 6879 выиде из Орды князь Михайло Александровичь Тферьскый с ярлыком на великое княжение и иде к Володимерю и хоте сести тамо, но не прияше его люди. Не токмо же не прияше его, но и по многим путем гоняшеся за ним и тако едва утече восвояси.

Московская летопись

Благодаря гонцу, присланному Карач-мурзой, дальнейшие события не застали князя Дмитрия Ивановича врасплох. Он успел принять свои решения и приготовился к действиям, раз и навсегда порывая с обычаем, в силу которого город Владимир рассматривался как столица Руси, в то время как он уже давно, по существу, являлся вотчиной московских князей. Теперь все его население было приведено к целованию креста на верность великому князю Дмитрию [271], а потому, когда Михайла Александрович и Мамаев посол Сары-ходжа с небольшим отрядом войска подошли к Владимиру, городские ворота перед ними негостеприимно закрылись.

Подъехав вплотную, князь Михайла крикнул стоявшим на стене боярам и старшинам, чтобы впустили ордынского посла и его, Михайлу Александровича, верховною ханскою волей ныне поставленного великим князем во Владимир и над всею Русью.

— Допрежь чем к хану соваться, почто ты о нашей воле не поспрошал? — ответили со стены. — Мы своим князем премного довольны и другого не ищем! Езжай к себе, в Тверь!

Не вступая в пререкания, князь Михайла приказал одному из своих приближенных громко прочитать ханский ярлык. Выслушав чтеца, владимирские старшины недолго потолковали между собой, потом один из них подошел к самому краю стены и сказал:

— Видим, что брехать ты здоров, ежели сумел вылгать у хана ярлык на владимирский стол. Только проку тебе от того не будет: нашим князем как был доселева Дмитрей Иванович, так им и наперед останется, а ты уходи отсель, покуда цел!

— Жаль, что, отнявши у тебя разум, Господь оставил тебе язык, дерзкий охальник! — крикнул Михайла Александрович, наливаясь кровью. — Забыл, что твою крамольную речь ханский посол слышит?

— А пускай слушает, нешто мне жаль? Ханский посол нам не более надобен, нежели ты сам!

Сдерживая кипевший в нем гнев, князь Михайла все же попытался еще образумить владимирцев, угрожая им своим войском и ханским гневом. На это со стены отвечали лишь насмешками, но когда тверской князь, уже вовсе озлившись, крикнул, что, если ему добром не отворят ворота, он сумеет открыть их силою, владимирский воевода Андрей Борков сверху прокричал:

— Ин ладно, княже, уговорил! Сей же час мы тебе отворим ворота, даст Бог, останешься нами доволен!

Действительно, ворота через несколько минут распахнулись, и из них стремительно вырвался наружу отряд конницы, вооруженной мечами и копьями. Дружинники тверского князя стойко приняли удар, и у ворот завязалась яростная рукопашная схватка. Рубился с другими и князь Михайла, отводя на случайных противниках возмущенную душу, но в то же время он не забывал поглядывать по сторонам и быстро понял, что дело его плохо. Из городских ворот, как бурный поток сквозь прорванную плотину, валил наружу вооруженный конный и пеший люд, обходя тверичей и отрезая им путь отступления. Видя, что продолжение битвы неминуемо приведет к тому, что он будет схвачен и выдан московскому князю, Михайла Александрович приказал своим дружинникам отходить.

Но теперь и это нелегко было исполнить: с большим трудом и немалыми потерями им удалось избежать окружения, но оторваться от противника оказалось невозможным: рассвирепевшие владимирцы пустились в погоню и до самых тверских рубежей по пятам преследовали незадачливого Мамаева ставленника, несколько раз едва не захватив его в плен.

Ханский посол Сары-ходжа был благоразумен: он удержал своих нукеров от участия в стычке у стен Владимира и потому был впущен в город. Отсюда он тщетно посылал гонцов в Москву, именем великого хана Магомета-Султана повелевая князю Дмитрию явиться во Владимир, чтобы здесь, в стольном граде Руси, выслушать из уст посла ханскую волю и прочесть ярлык. Дмитрий Иванович на это коротко и решительно ответил:

— К ярлыку не еду, на княжение во Владимир никого не пущу, а тебе, ханскому послу, путь отсюда чист [272].

С тем Сары-ходжа и отбыл в Орду, а князь Михайла, тем временем разослав по своим городам приказы о спешном сборе войска, сам отправился в Литву договариваться с князем Ольгердом о новом совместном походе на Москву. Одновременно он послал гонцов к некоторым русским удельным князьям, недовольным Москвой, прося их помощи в «правом деле».

* * *

Готовился к обороне и князь Дмитрий Иванович, хорошо понимая, что на этот раз над Москвою сгущаются особенно грозные тучи. Было очевидно, что князь Михайла Тверской попытается силою оружия осуществить купленные у Мамая права на великое княжение и что в этом его, как всегда, поддержит Ольгерд; за нарушение ханской воли и оскорбление ордынского посла можно было ожидать и татарского нашествия. А сверх всего этого, рязанский великий князь Олег Иванович, видя, что Дмитрий поглощен ежегодными войнами с Литвой и с Тверью, вновь осмелел и стал открыто похваляться, что скоро отберет у Москвы не только Лопасню, но и Коломну, тоже когда-то принадлежавшую Рязанскому княжеству.

«А что, ежели все четверо — Михайла Тверской, Ольгерд, Мамай да рязанский князь, — договорившись промеж собой, навалятся разом? — с тревогою думал Дмитрий. — Ведь тогда Москве конец, и все, что здесь нами поднято, все великие труды отцов и дедов наших снова обратятся во прах! Такого допустить нельзя. Любую чашу горечи и беды без ропота выпью, только не пить бы этой!»

Чем больше размышлял обо всем этом Дмитрий, тем становился мрачнее. Наконец он не выдержал и поделился своими тревогами с митрополитом Алексеем, государственная мудрость которого уже не однажды вызволяла Русь из беды.

— Не кручинься, княже, — выслушав его, промолвил святитель. — Бывало у нас и похуже, да Господь пособлял. Он и на сей раз не оставит нас своею милостью.

— Я на то крепко уповаю, отче. Однако не зря говорится: Богу молись, а в делах не плошись. Что-то надобно и самим делать.

— Надобно, чадо… Я так мыслю: лишь бы не пришлось нам со всеми разом биться. А потому наиглавная наша забота ныне в том, чтобы не позволить себя к тому принудить.

— Денно и нощно думаю я о том, как бы это сделать, чтобы им всем порознь накласть… Да вот беда: за одного возьмешься, а тут тебе другие в спину ударят!

— Подведем так, чтобы не ударили… Чтобы тот, кто схочет нас ударить, сам бы в то время боялся кого-то иного. За спиною каждого своего ворога отыщи друга и вложи ему в руки меч.

— С Мамаем так оно и вышло, владыка: за его спиною стоит друг и доброхот наш Карач-мурза, а у него немалая сила. Сказывают, что сарайская ханша ему во всем покорна и на деле царствует там не она, а он. И потому я крепко уповаю на то, что Мамай, сколь ни был на меня взъярен, на Москву идти побоится, доколе не изживет своих ворогов и не станет в Орде единым хозяином. Это однажды будет, но до тех пор надобно нам беспременно сломить Тверь и Рязань, да и Ольгерда отвадить.

— От Твери да от Литвы отобьемся, чай, не впервой. А чтобы им не помогла Рязань, надобно князю Владимиру Ярославичу Пронскому погромче побренчать там оружием. Он друг наш, и с ним договориться о том нетрудно. Пусть рязанский князь думает, что, выступи он в поход на Москву, пронцы тотчас нападут на Рязань. А вот как отобьем Михайлу Тверского и Ольгерда, надо будет выбрать удобный час да поучить Олега Ивановича уму-разуму.

— Истинно, владыка, по слову твоему и сделаю! — воскликнул Дмитрий Иванович. — У меня на этого татарского прихвостня давно плечо зудит. Согнать бы его вовсе с большого стола да посадить на рязанское великое княжение Владимира Пронского! Да вот счастье Олегу: каждый год надобно с Литвой и с Тверью воевать, а до него все руки не доходят. Ну, ништо, свое он получит… Только ныне меня иное заботит, отче.

— А что, княже?

— Ярлык ханский. Хоть мы Михайлу во Владимир и не пустили, а все же право ему Ордою дано, и тот ярлык сотворяет ему на Руси немалую вагу. И когда он пойдет на нас походом, промеж моих удельных беспременно сыщутся такие, что супротив него не встанут, а то еще и ему пособят против Москвы. Как же, скажут, вперекор ханской воле на рожон-то лезть? Вот и выйдет перед народом, что он, Михайла, вроде бы в законе, а я смутчик… Да и Мамай всякий час может нагрянуть на нас за ослушание, ежели это дело так оставить. Начнется, к примеру, в Сарае новая замятня, вот у него и ослобонятся руки. Неладно это получается, с ярлыком-то…

— Вижу, ты что-то надумал, Дмитрей Иванович?

— Кажись, надумал, владыка… Благослови ехать в Орду к Мамаю да спробовать с ним поладить.

— Христос с тобою, княже! Только что прогнавши и князя Михайлу с ханским ярлыком, и ордынского посла, ехать к Мамаю, покуда он хоть малость не поостыл? Да ведь это самоубивство! Сюда он сунуться побоится, а там схватит тебя и велит казнить.

— Может и такое статься, да только едва ли. Для Мамая наиглавное — это деньги. С Тверского князя он уже за ярлык получил, поди, немало, а теперь, ежели я дам больше, он по корысти снова мне его вернуть может. Знаю, дорого это станет, да что сделаешь? Надобно дать, инако несдобровать Москве. А что до случившегося с Михайлой, — буду говорить Мамаю, что не допустил его во Владимир потому, что к ярлыку его веры не имел, ибо невдавне ярлык на великое княжение мне самому был даден. Вот, мол, и думал я, что и ярлык, и посол ханский — все это лишь Михайлин обман. Мамай хотя в душе тому и не поверит, да, чтобы получить денежки, притворится, что поверил и что гневаться на меня не за что. Глядишь, все оно и обойдется ладом, — возвернусь, даст Бог, не только живым, но и с ярлыком.

— Оно так, — промолвил святитель после довольно долгого молчания. — Мысли твои разумны, тако же и мне думается. Но все же татарская душа — потемки. Может, и схватят тебя…

— Все в руках Божьих, отче. А мне ли за Русь не поставить голову на кон? Коли надо, так надо.

— Подумай еще, сыне. Ведь ты надежда Руси!

— Потому мне и надобно ехать! Благослови, отче!

— Коли так, езжай, княже. Благословляю тебя на подвиг, молитва моя будет с тобою денно и нощно. Всею Русью станем за тебя молиться, и верю: Господь ту молитву услышит и тебя сохранит!

Понимая, на какой риск он идет, Дмитрий Иванович перед отъездом написал духовное завещание и сделал все нужные распоряжения на случай своей смерти или пленения в Орде. На время своего отсутствия управление всеми государственными делами он оставил в надежных руках митрополита Алексея, а военную власть передал князю Дмитрию Михайловичу Боброку-Волынскому, недавно женившемуся на его сестре Анне и с той поры ставшему верным сподвижником и одним из лучших воевод князя Дмитрия Ивановича [273].

Покончив с этими делами, пятнадцатого июня 1371 года князь Дмитрий выехал из Москвы. Чтобы внушить Мамаю должное уважение и сразу дать ему почувствовать разницу между собой и тверским князем, он обставил свою поездку небывалой пышностью. Не считая бесчисленного количества слуг, его сопровождала свита, насчитывавшая больше сотни зависимых князей, бояр и приближенных дворян, соперничавших друг с другом роскошью нарядов, великолепием коней и богатством вооружения; сзади на могучих гривастых лошадях ехал охранный отряд — тысяча воинов-богатырей, подобранных с особым тщанием, все в шлемах-шишаках и в кольчугах с ярко начищенными зерцалами. Погляди, поганый Мамай, на Святую Русь да семь раз подумай, прежде чем посмеешь посягнуть на ее государя!

До реки Оки великого князя провожало множество москвичей и сонм духовенства во главе с самим владыкой Алексеем. Тут, на переправе, был им отслужен торжественный молебен за успех трудного дела и дано было последнее благословение уезжающим. После того святитель возвратился в Москву, а князь Дмитрий продолжал путь в ставку Мамая, куда и прибыл вполне благополучно месяц спустя.

Глава 44

На ту же осень князь великий Дмитрей Ивановичь выйде из Орды, милостию Божиею все по добру и по здорову, такоже бояры его и слуги. А княжения великого под собою покрепил, а супостаты свои и супротивники посрами. И выведоша с собою из Орды княжича Тферьского Ивана Михайлова, откупиша его в долгу от татар и даша по нем десять тысячь серебра, еже есть тьму рублев, и приведоша его на Москву и седе у Алексея у митрополита дондеже, паки выкупиша его князь Михайло.

Симоновская летопись

«И вот этакая мразь завладела Ордою и ныне тщится повелевать Русью!» — думал князь Дмитрий Иванович, стоя в почтительной позе посреди роскошно убранного шатра и с затаенной брезгливостью глядя на тщедушную фигуру Мамая, важно восседающего на высоком квадратном диване, к которому, как к трону, вели две широкие ступени, крытые красно-золотой парчой.

Вид у Мамая и впрямь был далеко не величественный. Он это понимал и сам, а потому убожество своей наружности старался восполнить внешним великолепием и богатством наряда, в котором все было искусно рассчитано на то, чтобы сделать менее заметными его физические недостатки. Но ни высокие каблуки на красных, шитых жемчугом сапогах, ни пышно вздыбленная чалма, из-под которой выглядывало сморщенное личико с приплюснутым обезьяньим носом и с жидкими сосульками седеющих усов, не были в состоянии скрыть его малого роста, а нарочито просторный, сверкающий драгоценностями халат, только лишь пока эмир сидел, не позволял заметить, что левое плечо у него гораздо ниже правого.

Однако под этой невзрачной оболочкой таились качества, которые позволили Мамаю не только приобрести в Орде господствующее положение, но и сохранить его в течение двадцати лет беспрерывных кровавых смут, стоивших жизни нескольким десяткам ханов.

Он, хотя и не был чингисидом, принадлежал к одному из могущественных княжеских родов, что позволило ему жениться на дочери великого хана Бердибека, который в конце своего царствования сильно болел, а потому все дела управления постепенно очутились в руках Мамая. В начавшейся после смерти Бердибека смуте он сразу показал себя человеком решительным, коварным, мстительным, а главное — всюду имеющим свои глаза и уши, что позволяло ему вовремя обнаруживать все направленные против него заговоры и беспощадно расправляться со своими врагами.

Сам не имея права на престол, он сажал на него своих ставленников, во всем ему покорных; если же подобный хан начинал проявлять строптивость, Мамай его уничтожал и заменял более покладистым. Но свое политическое значение он, может быть, сам того не сознавая, особенно укрепил тем, что в разгоревшихся усобицах показал себя последовательным и непримиримым врагом белоордынского династического начала. Это невольно объединяло вокруг него большую часть уцелевших потомков и родичей хана Узбека, а также всех приверженцев и ставленников ханского рода, исстари царствовавшего в Золотой Орде, а теперь вытесняемого белоордынскими ханами.

Мамай и Дмитрий сегодня впервые видели друг друга. И если татарский сатрап вызвал у русского князя чувство презрения, граничившего с гадливостью, то рослая и статная фигура Дмитрия в Мамае прежде всего пробудила зависть, смешанную с совершенно непроизвольным, подсознательным уважением. Оно подкреплялось еще и тем бесстрашием, с которым московский князь не побоялся после всего случившегося лично явиться в Орду, хорошо зная, что здесь легко может найти свою смерть.

Сознание того, что достаточно будет одного его слова, чтобы эта крепко посаженная удалая голова слетела с плеч, несколько примирило Мамая с физическим превосходством Дмитрия, и он вызывающе сказал:

— Ты умно сделал, что сам приехал сюда, московский князь. Иначе я бы приказал своим воинам опустошить твою землю и привести тебя на аркане!

Дмитрия передернуло. С языка его готов был сорваться резкий ответ — он ощущал в себе достаточно мужества и гордости, чтобы смерть предпочесть унижению, как сделал это при подобных обстоятельствах великий князь Михаил Черниговский. При складе его характера это было, пожалуй, легче, чем безропотно снести оскорбление. Но что тогда станет с Русью? Снова распадется она на бесчисленные, враждующие между собой уделы, и распылится русская сила, почти созревшая для свержения ненавистного ига… «Нет, что угодно, но только не это! Для нее, для Матери нашей, надобно стерпеть сегодня обиду, а уж после придет час, за все рассчитаюсь с проклятым татарским недоноском!» — подумал Дмитрий и, склонив голову, смиренно ответил:

— Я знаю, что велико твое могущество, почтенный эмир, но знаю, что велика и твоя справедливость. Потому и приехал сюда по своей доброй воле и без боязни, ибо суд праведный мне не страшен: я против тебя худого не умышлял и из воли твоей выходить не мыслил. А ежели не пустил во Владимир тверского князя, так от того тебе одна лишь польза.

Почтительная покорность Дмитрия польстила Мамаю, и потому он сказал скорее насмешливо, чем гневно:

— До сих пор я думал, что и сам понимаю, в чем моя польза. Но, кажется, ты это знаешь лучше меня, если осмеливаешься идти против моей воли да еще полагаешь это себе в заслугу! Объясни же, какая мне польза от того, что ты дерзнул пренебречь нашим ярлыком и отказался принять ханского посла?

— Польза такая, что, ежели бы я уступил великое княжение Михайле Тверскому, ты бы с Руси не получал и половины той дани, которую получаешь от меня, ибо князь Михайла николи бы столько собрать не сумел: ему Русь не верит и его не любит. Ты, чай, знаешь, — от Владимира не я его отогнал, а сами володимирцы его впустить не схотели. А ежели бы он вокняжился, могло бы для тебя дело обернуться и вовсе скверно: окрепнув чуток, не преминул бы он столковаться с зятем своим, с Ольгердом Литовским, и, перейдя под его руку, совсем не стал бы давать Орде дани, как не дают ее иные русские князья, землями коих завладел Ольгерд.

— Я бы разорил его город и заставил бы его платить! — запальчиво крикнул Мамай, стукнув детски маленьким кулачком себя по колену.

— Вестимо, ты мог бы это сделать, великий эмир. Только зачем тебе такое беспокойство, ежели от меня ты и без войны получаешь все, что тебе положено?

— Если это так, — после небольшого молчания сказал Мамай, который почувствовал, что доводы Дмитрия его обезоруживают, — ты мог бы приехать сюда. Я бы тебя выслушал и рассудил дело по-иному. Но ты начал с того, что нарушил волю великого хана!

То, что Мамай сказал «волю великого хана», а не «мою волю», сразу ободрило Дмитрия Ивановича: было общеизвестно, что Мамай имеет обыкновение все свои неудачные действия сваливать на хана, именем которого он правил. И в этом случае, как бы отмежевываясь от хана, он тем самым готовил себе возможность пересмотреть вопрос об ярлыке без ущерба для своего достоинства. Поняв это, Дмитрий с видом полнейшего простодушия ответил:

— Да коли хочешь знать истину, великий эмир, так я в правде тверского князя сперва крепко усумнился. Нешто могу ему верить после того, как он мне на кресте солгал? Вот и подумал я, что нет у него никакого ярлыка, да и быть не может, поелику ярлык на великое княжение хан Магомет-Султан всего лишь запрошлым годом дал мне самому и с той поры и дань, и выход платил я исправно и ни малой вины за собою не знал. Но после, когда уж стало мне ведомо, что ярлык ему и вправду даден, тотчас выехал я сюда с повинной, полагаясь на мудрость твою и на то, что сумеешь ты отвести от меня гнев великого хана и порадеть о справедливости.

— Ты мог не верить тверскому князю, хотя мне кажется, что он не больший лжец, чем другие русские князья. Но ты должен был поверить ханскому ярлыку! — назидательно, но почти спокойно сказал Мамай.

— Ежели бы князь Михайла, как подобало, приехал прямо в Москву и показал мне тот ярлык, было бы иное дело, — возразил Дмитрий, к которому теперь возвратилась вся его уверенность. — Но он поступил как разбойник: пришел в вотчину мою, к Володимиру, и хотел сести там силой. Коли его володимирцы принять не схотели, нешто моя в том вина? Я сам о случившемся узнал уже после того, как они загнали его аж за тверской рубеж. А ханского ярлыка так николи и не видел.

— Пусть так. Но потом тебя вызывал во Владимир ханский посол, чтобы прочитать тебе ярлык. Ты же приехать не пожелал и посла принять отказался, — снова повысил голос Мамай. — За много меньшие дерзости не столь еще давно с русских князей в Орде снимали головы! Может быть, ты думаешь, что я побоюсь это сделать сегодня?

— Я этого не думаю, великий эмир, но я думаю другое: за такое дело надо бы снять голову с ханского посла, а не с меня. Ежели он был послан ко мне, так и надлежало ему самому приехать в Москву, а не звать меня к себе, куда ему любо. Стало быть, это он не выполнил ханской воли, а не я! Нешто я обязан ехать ко всякому, кто назовется послом, даже вовсе не видя его пайцзы и еще не зная, верно ли он посол али, может, просто какой шутник? А пайцзы его я тако же николи не видел, как и ханского ярлыка!

— Бисмаллах! Я вижу, что хан Магомет-Султан послал к тебе глупца и ты действительно не так виноват, как мне сказали.

— Я знал, что ты это сразу уразумеешь, эмир. Потому и приехал к тебе без боязни, как к праведному судье.

— Чего же ты теперь хочешь?

— Хочу, пресветлый эмир, чтобы ты замолвил свое мудрое слово хану и присоветовал бы ему вновь укрепить меня на великом княжении. Так для него же будет много спокойнее и лучше. А ежели надобно за ярлык что приплатить, так за тем дело не станет.

Мамай задумался. Спрашивать о чем-либо «великого» хана, который был не более чем игрушкой в его руках, он, разумеется, не собирался, а думал лишь о своей собственной выгоде. В это утро он уже получил от Дмитрия богатые дары и за возвращение ярлыка мог получить еще. Но в то же время ему не хотелось потерять и те десять тысяч рублей, которые остался должен тверской князь. Ведь теперь, если великое княжение останется за Дмитрием, он этих денег платить, наверное, не захочет и в том будет прав. Конечно, задержав его сына, можно эти десять тысяч все-таки получить, но тогда все скажут, что он, Мамай, поступил как простой разбойник и взял с тверского князя не долг, а выкуп. Ронять до такой степени свое достоинство Мамай не хотел, а потому, поразмыслив, сказал Дмитрию:

— Я могу уговорить хана, чтобы он оставил ярлык за тобой, если ты приплатишь еще пять тысяч рублей. Но, кроме того, ты должен выкупить у нас тверского княжича, которого его отец оставил в залог, за десять тысяч рублей. Ты этих денег не потеряешь потому, что можешь держать княжича у себя, пока князь Михайла его не выкупит. Но мы, ежели возвратим ярлык тебе, с тверским князем не хотим больше иметь дела.

— Согласен! — сказал Дмитрий Иванович после короткого раздумья. Он сразу понял истинное положение вещей и даже обрадовался возможности наказать Михайлу Александровича за его происки: пусть теперь пропадут зря его десять тысяч, которых он мог бы Мамаю и не заплатить!

— Сейчас и возьмешь княжича? — спросил Мамай.

— Сейчас и возьму, эмир. И чтобы видел ты разницу между московским князем и тверским, который по малости достатков своих должен раздавать под деньги родных детей, сей же час велю отсчитать тебе пять тысяч рублей за ярлык и десять тысяч за тверского княжича!

Глава 45

Ставка Мамая в ту пору находилась верст на четыреста выше Сарая, на правом берегу Волги, где стоял большой и оживленный татарский город Укек [274]. В нем временно — как здесь говорили, покуда не будет очищен от мятежных ханов Сарай-Берке, — проживал Магомет-Султан со своим гаремом; Мамай же — отчасти по привычке к походной жизни, а больше из присущей ему осторожности — жил в юрте, за городом, в становище особо преданного ему тумена. В полуверсте от его ставки, также в шатрах, расположился лагерем великий князь Дмитрий Иванович со своими людьми.

В течение месяца, пока Дмитрий ожидал приема у Мамая и у хана, его приближенные, из которых многие находились в Орде впервые, с любопытством присматривались к окружающему и почти ежедневно наведывались в Укек. А в нем было на что поглядеть и чему подивиться.

Город, насчитывавший несколько десятков тысяч жителей, был расположен на самом берегу Волги, у подножия невысокой горы, по мере своего роста взбираясь все выше на ее глинистые склоны. Внизу стояло много больших каменных зданий, красивых мечетей и караван-сараев; на уступах горы лепились глинобитные домики поменьше, но только самые невзрачные и жалкие лачуги были, казалось, достаточно легки и проворны, чтобы вскарабкаться почти до самой ее вершины.

С тех пор как в Орде пошли нескончаемые усобицы и Сарай стал подвергаться частым разграблениям, множество искусных умельцев и простых ремесленников начало переселяться оттуда в Укек, способствуя росту и процветанию города. Но богател он главным образом своей торговлей. Это был первый татарский рынок на водном пути, по которому шли из Булгар и из северных областей Руси всевозможные товары, предназначенные для продажи на юге: меха, кожи, шерсть, кузнечные и шорные изделия, мед, воск, а также моржовая и мамонтовая кость [275], а главное — соль с Урала. В обратном направлении двигались по Волге ткани, оружие, хлеб, вино, ковры и драгоценная утварь. Многие иноземные купцы, прежде совершавшие все торговые сделки в Сарае, теперь приезжали со своими товарами в Укек, чтобы здесь с большей выгодой поменять их булгарским купцам на собольи и горностаевые меха. Кроме того, и сам Укек славился своими резчиками по кости, искуснейшими гончарами, а в особенности — мастерами по выделке кожаных татарских доспехов, имевших широкий спрос во всей Орде.

В силу всего этого город жил напряженной деловой жизнью и рыночные площади его всегда были полны всевозможных товаров, иной раз и вовсе невиданных на Руси, а потому люди князя Дмитрия Ивановича не упускали случая потолкаться по этим базарам, поглядеть, а то и закупить, что приглянется.

Однажды, в день большого торга, боярин Иван Васильевич Вельяминов, который тоже находился в свите великого князя, прохаживаясь в сопровождении нескольких слуг по рыночной площади города, был остановлен диковинным зрелищем: на плотно утоптанной земле, под стеной караван-сарая, сидел, поджав под себя ноги, изможденный старик с очень темным высохшим лицом и желтовато-серой бородой — точно под цвет его заношенного халата. Старик, приложив к губам коротенькую камышовую дудку, наигрывал что-то жалостливое, а прямо перед ним, в середине большого круга, образованного толпой зевак, стояла на хвосте, покачиваясь из стороны в сторону, большая черная змея с головою, раздутой как пузырь.

Вельяминов глядел на это довольно долго, так что даже стало клонить ко сну, и он сам, подобно той ученой змее, начал легонько покачиваться туда-сюда. Но тут старик, внезапно оборвав жалостливую мелодию, задудел что-то веселое, и змея, тотчас приподняв голову-пузырь, начала прискакивать на хвосте, ровно бы приноравливалась пуститься в пляс. Малое время спустя, заметив, что и сам он притопывает ногами в лад музыке, боярин с досадою отвел глаза в сторону и, чтобы прогнать наваждение, оглянул лица стоявших вокруг людей. Одно из них, красное и широкое, как лопата, показалось ему знакомым, но Иван Васильевич не успел припомнить, где его видел, так как внимание его снова привлекли действия темнолицего старика, который, перестав играть, сунул дудку за пазуху и протянул вперед поросшую седым пухом руку. Змея, голова которой сделалась теперь маленькой, как у обыкновенной гадюки, тотчас полезла к нему в рукав и скрылась под халатом.

Ее хозяин, не торопясь и не обращая никакого внимания на собравшуюся вокруг толпу, вытащил из-за спины небольшой горшочек с землей, воткнул туда какое-то зернышко, полил водой из стоявшей рядом тыквенной баклаги и что-то забормотал, легонько поводя сверху руками.

Не прошло и пяти минут, как земля в горшке зашевелилась, из нее выбился тонкий бледно-зеленый побег, который на глазах стал расти и ветвиться, покрываясь узкими блестящими листьями. Изумленный Вельяминов незаметно подергал себя за кончик уха, — но нет, он не спал и действительно видел все это наяву.

Диковинный кустик между тем вырос уже высотою в пол-аршина, и теперь на его верхушке набрякала и топорщилась розовая почка, вдруг открывшаяся пышным красным цветком. Боярин, в нос которому внезапно ударил сладкий, дурманящий запах, не знал что и думать, но самое удивительное все же ждало его впереди: старик сорвал со стебля столь чудесно выращенный им цветок и, не переставая бормотать, подбросил его вверх. Все задрали головы и остолбенели: цветок неподвижно повис в воздухе, на высоте шести или семи аршин над землей.

Иван Васильевич не отрывал от него взора долго — пока не заболела шея. Затем, чтобы передохнуть, опустил голову и поглядел на землю. Тут уже не было ни растения, ни горшка, на его месте стояла деревянная плошка, в которую люди кидали мелкие монеты, а старый колдун укладывал свое немудреное хозяйство в торбу, явно собираясь уходить. Иван Васильевич снова посмотрел вверх, но цветка там уже не увидел — он исчез неведомо куда, а что не упал на землю, в том боярин был готов поклясться Богом.

Зрители, поняв, что представление окончено, начали расходиться, восторженно цокая языками и громко обсуждая виденное. Только лишь краснорожий, ранее замеченный Вельяминовым, широко расставив ноги и запрокинув бороду, рыжую, как лисий хвост, продолжал шарить глазами по небу, отыскивая, куда улетел цветок. Наконец, ничего не обнаружив в безоблачной небесной синеве, он опустил голову, восхищенно крякнул и шагнул вперед, видимо, намереваясь продолжать путь, прерванный интересным зрелищем. Но едва он сделал второй шаг, как стоявший тут же высокий татарин неожиданно толкнул его в грудь, отпихнув на прежнее место.

— Ты что, сдурел, шайтан долговязый? — крикнул рыжебородый, казалось, не столь рассерженный, как удивленный выходкой татарина. — А ну, дай дорогу, не то сейчас полетишь в небо, как тот цветок!

— Закон запрещает тебе выйти из круга, — спокойно ответил татарин, передвигая на живот ятаган, заткнутый за пояс и прежде находившийся за его спиной. — Погляди вниз: тебя очертил мой господин, Касим-аль-Авах. И если ты перешагнешь черту, мне велено тут же убить тебя.

Рыжий быстро нагнул голову, и лицо его внезапно побелело. Он находился в центре круга поперечником в сажень, выведенного на земле толстой меловой чертой.

— Матерь Божья! Ну, теперь пропал! — простонал рыжий, убедившись, что очерченная вокруг него белая линия плотно замкнута. Ноги его подкосились, он в изнеможении сел на землю, охватив голову руками, и замер, будто окаменев.

В этом коротком разговоре только последние слова рыжебородого были сказаны по-русски, но Вельяминов знал татарский язык и отлично понял суть всего происшедшего: в Орде исстари существовал закон, — хотя многими и позабытый, но еще сохранявший силу, — согласно которому неисправный должник, если заимодавцу удавалось очертить его кругом, обязан был оставаться в этом кругу, доколе не поладит с заимодавцем. В противном случае последний получал право обратить его в рабство, а за попытку выйти из круга — убить.

Из толпы между тем выступил невысокий толстый человек в чалме и в полосатом халате и подошел к самому кругу. Его лоснящееся лицо, отороченное черной холеной бородкой, выражало злорадство и презрение.

— Ну, что теперь скажешь, сын верблюда и гиены? — промолвил он, обращаясь к сидевшему на земле пленнику. — Будешь платить или хочешь, чтобы я продал тебя в Кафу [276], на галеры?

Рыжий поднял голову и с тоской посмотрел на говорившего.

— Смилуйся, почтенный Касим-ата, — проникновенно произнес он. — Пожди еще малость! Вот завершу одно дело, тогда все тебе отдам сполна и еще полстолька. Богом клянусь! Но для этого беспременно мне надобно быть на воле!

— Что значит клятва человека, который закопал в землю свою совесть? Все это я уже слыхал от тебя не один раз. Но теперь ты в моей власти, и время лживых обещаний для тебя прошло. Плати или будешь продан!

— Да ты сам помысли: нешто за меня выручишь, сколько я тебе задолжал? А оставишь меня на воле, не только свое получишь, а еще и наживешь немало!

— Ты лжешь, и если я с тебя что-нибудь получу, то не раньше, чем хвост моего верблюда дорастет до земли! Пусть фряги дадут за тебя только половину того, что ты мне должен, и я скажу, что сделал хорошее дело. А когда я буду вспоминать о второй половине, мне послужит утешением то, что на галерах ты получишь в десять раз больше плетей, чем я потерял дирхемов!

— Смилуйся, почтенный Касим-ата! Ведь сам знаешь, как мне не потрафило. Потерпи еще маленько! Я обернусь!

— Ты не обернешься потому, что тебе больше никто не верит и ни один глупец не даст тебе в долг товаров. Ведь ты даже собаке своей задолжал кусок мяса!

— Пожди хоть до осени, Касим-ата, не губи! Ведь беда со всяким может приключиться!

— Если беда пришла к тебе, то у меня нет охоты показывать ей ворота своего дома. В последний раз спрашиваю: будешь платить?

— Вестимо, заплачу! Ты только теперь отпусти меня, дабы я мог…

— Не истощай моего терпения, презренный обманщик! Сейчас, когда я заключил тебя в круг, ты больше от меня не уйдешь! Но мои люди могут сходить за деньгами, куда ты укажешь, или отвести тебя в ставку русского великого князя. Если в своей стране ты и вправду такой важный купец, как говоришь, он за тебя заплатит.

— Не заплатит за меня этот князь, — сокрушенно промолвил рыжий.

— Почему не заплатит?

— Во вражде мы с ним.

— А, понимаю: ты и его успел обмануть! Ну, если так, пеняй на себя. Эй, люди! Надеть на него ошейник!

Слуги Касим аль-Аваха кинулись было исполнять приказание своего господина, но тут Вельяминов, сразу насторожившийся при последних словах пленника, неожиданно для всех выступил вперед.

— Сколько тебе должен этот человек? — спросил он у Касима.

— Две тысячи серебряных дирхемов [277], — почтительно ответил купец, сразу оценив по достоинству барскую внешность и богатый наряд незнакомца.

— Добро. А фрягам ты его хотел продать за половину того?

— Мне бы, наверное, заплатили больше половины, благородный господин, — промолвил Касим, смекнувший, куда клонится дело. — Этот урус еще не стар и силен, как медведь, в Кафе на таких всегда есть великий спрос…

— Ну так вот, почтенный, мне тут долго разговаривать недосуг: раз ты сам сказал половину, тысячу дирхемов за него даю, и ни единого больше! Ежели согласен, получай деньги, а нет — вези своего медведя в Кафу или куда тебе любо.

— Тысячи мало. Меньше чем за полторы не отдам.

— Ну, тогда бывай здоров! Он мне и за тысячу ненадобен. То я сказал лишь для того, чтобы поглядеть, сам-то ты как свое слово держишь? И теперь вижу, каков ты есть: другого за обман коришь, а и сам не лучше, — промолвил Вельяминов и с достоинством зашагал дальше. Но не отошел он и десяти шагов, как Касим закричал:

— Остановись, сиятельный господин! Я согласен!

— Ну, то-то же, — сказал Иван Васильевич и добавил, уже по-русски, обращаясь к своему дворецкому: — Заплати, Стешка, татарину тысячу дирхемов, а этого человека возьми к себе, ежели он голоден — накорми, а вечером, как стемнеет, приведешь его в мой шатер.

Глава 46

— Не знаю, как и благодарить твою милость, батюшка-боярин, — низко кланяясь, говорил рыжебородый, когда несколько часов спустя его ввели в богато убранный шатер Ивана Вельяминова. — Не ведаю я, почто ты меня купил, однако почитаю за истинное счастье быть хоша бы холопом у своего русского господина, заместо того чтобы гнуть хрип [278] на каторге, под фряжскими плетьми.

— Как звать тебя и откуда родом? — спросил Иван Васильевич, сидя на постели, покрытой собольей полостью, и пристально разглядывая свою живую покупку.

— Некомат я, сурожанин, батюшка. И скажу не хвалясь: род мой знатен своею торговлею еще с тех времен, когда наш Сурож [279] был под Тмутараканью 3. Я и досе храню серебряный ковш, даренный пращуру моему Парамону самим князем великим Олегом Святославичем [280].

— Как же ты до того дошел, что какой-то поганый нехристь ныне продает тебя на базаре, ровно вола?

— Эх, боярин, не иначе как по судьбине моей пьяный черт бороной прошел! Началось с того, что пограбили меня фряги, когда, назад тому шесть годов, повоевали они наш Сурож. Ну, немало все же у меня осталось, и спустя год нагрузил я три больших будары всяким товаром и поплыл с ними в Трапизону [281], думая там хорошо расторговаться. Ан и тут ждало меня лихо: уже возле самого грецкого берега потопила нас буря — сам едва спасся! Воротился в Сурож, соскреб какие были остатки, повез на Русь, только и там мне не потрафило. С той поры торговал помалу в Орде, и все шло ладно, да ведь эдакая безделюжина не по мне — я обык вершить большие дела. И вот нонешней весною попутал меня бес: набрал я в долг всяких товаров у тутошних купцов и повез в Булгар [282]. Там хорошо их распродал и закупил на всю выручку пушнины. Плыву в обрат и думаю: ну, теперь сызнова стал на ноги! Только, видать, беду ни водою, ни сушею не объедешь: отколь ни возьмись, наскочили в пути новгородские ушкуйники, и вот я опять ни с чем… А купцам, у которых я взял товары, нужды до того нет — плати, да и только!

— Как же ты эдак оплошал, что дал тому басурманину обвести себя кру́гом? Раз уж такое дело, надобно глядеть в оба! Не случился бы тут я, и быть бы тебе гребцом на каторге.

— Я во как стерегся, боярин! Да ведь ты сам намедни видел, чего тот колдун разделывал. Чудеса! Загляделся я и забыл все на свете, а треклятый Касим того и ждал. Он наверняк со змеиным стариком загодя сговорился, чтобы меня уловить.

— И то может быть, — согласился Вельяминов и, чуть помолчав, добавил: — А скажи, ты, часом, в Москве не бывал? Твое обличье мне будто знакомо.

— Случилось и в Москве побывать, — с видимой неохотой ответил Некомат. — Три тому года наезжал я туды с другими нашими сурожанами.

— А, помню я тот караван! Сам покупал тогда у вас оксамит и узорочье [283]. Почто же ты в Москве не остался? Иные ваши гости у нас прижились и богатеют.

— Не было мне удачи… Подкатили меня тогда завистники мои, Васька Капица да Тимошка Весяков.

— Знаю их. Оба ныне в деньгах и ворочают на Руси большими делами. Мог бы и ты. Да погоди: не тебя ли тогда повелел государь наш, Дмитрей Иванович, бить батогами и гнать из Москвы за то, что спустил ты его приказному гнилое сукно для дворцовой стражи?

— Меня, боярин… А в чем моя вина? Всякий купец хочет продать свой товар, будь он добрый, будь он худой. Я его силком не навязывал — надо было глядеть. На то покупщику и глаза дадены, чтобы он видел, что берет. И коли я оказался в торгу сильнее и сметливее, так за то меня батогами бить?!

— Ну, это как сказать. По мне, сметливее оказались те твои земляки, кои торговали по совести и с того в Москве забогатели. У нас это ныне легко — только почни да не плошай! Тебе же туда пути заказаны… До поры, вестимо, покуда княжит над Русью Дмитрей Иванович.

— Коли так, мне Москвы больше не видать: по летам князь ваш мне в сыны годится, он меня вдвое переживет. А жаль. Все же тогда успел я купить близ Москвы сельцо и добрую пустошь. Думал, сгодится, ан теперь пропадет зазря.

— Как знать! Не редкость люди и в молодых годах помирают, особливо князья. Наипаче когда есть охотники в том им помочь.

— А что? — насторожился Некомат. — Нешто Москве не люб этот князь?

— Москва — это тебе не один человек. Кому люб, а кому и не люб. Немало есть таких, которые втайне держат сторону Михайлы Тверского. То вельми понятно: Дмитрей Иванович, по себе знаешь, норовом крут и многих достойных людей изобидел зря. А князь Михайла сердцем кроток и к тому щедр.

— Вот ему бы на Руси и княжить, — вздохнул Некомат. — Можно было бы вершить дела. Дай-то Бог!

— Будешь плох, не даст и Бог. А коли есть догадка, на Москве денег кадка, — усмехнувшись, промолвил Вельяминов и, помолчав, добавил: — Небось рад, что не угодил на каторгу?

— Век не забуду того, милостивец, как ты меня от погибели спас! И коли оставишь меня на воле, вот те крест святой: не минет и года, как возверну тебе все сполна, что ты отдал за меня татарину. А ежели велишь остаться у тебя в холопах, на то теперь твоя воля, и я ее должен исполнить.

— Холопов у меня и без тебя хватает, — небрежно сказал боярин. — Я тебя откупил лишь по жалости: обидно мне стало, что поганый басурман на русского человека надевает ошейник, ровно на пса. Ты свободен, как и досе был, а той тысячи дирхемов можешь мне вовсе не отдавать, для меня это безделица. Я еще и другое сделаю: дам тебе взаем сколько потребно, дабы снова ты стал на ноги, как подобает купцу столь старого рода. Расторгуешься — отдашь, а то и просто отслужишь. Мне здесь, при Мамае, верный человек надобен.

— Да воздаст тебе Господь сторицею за доброту и за ласку твою, боярин! А уж во мне не сумневайся. Когда тебе что потребуется, только скажи! В лепешку расшибусь, руки и ноги себе узлами позавязываю, а сделаю все, как надо! У меня тут лазеи есть повсюду.

— Вот и ладно. Когда будет надобно, пришлю гонца. Коли он тебе покажет серебряный дирхем Узбековой чеканки, с дыркой посредине, — ему верь во всем и сделай, что он скажет. И помни крепко: мне в моих делах пособишь — тем и себе путь в Москву откроешь. А там денег кадка… Смекаешь?

— Лучше некуды, боярин! Я ведь тоже не на руки обувки надеваю! За меня будь надежен.

Глава 47

Рязанци же гордомысленни, на рать идучи, рекоша друг другу: не емлем, братья, с собою доспехов, ни щитов, ни копья, ни иного коего оружия, токмо ужища да ременье емлем, было бы чем вязать москвичей, понеже суть страшливы и не крепки.

И бысть им сеча лютая на Скорнищеве, и поможе Бог князю Дмитрею Ивановичю одолеша рязанцев, а князь Олег едва убежа.

Вологодская летопись

Пока Дмитрий Иванович ездил в Орду, князь Михайла Тверской тоже не терял времени даром. В Литве он без особого труда договорился с князем Ольгердом о новом совместном походе на Москву. Но сколько он ни настаивал на необходимости действовать немедленно, пока его ярлык на великое княжение еще сохранял свою законную силу, осторожный Ольгерд, привыкший тщательно готовиться к своим походам, до следующего лета выступить не соглашался.

Тогда Михайла Александрович, чтобы использовать отсутствие Дмитрия и хоть чем-нибудь ему досадить, тою же осенью сам вторгнулся в северные московские земли. Он захватил и разграбил Бежецкий Верх [284] и Углич, откуда послал гонца к ярославскому князю Василию Васильевичу, предлагая ему отложиться от Москвы и действовать сообща против Дмитрия. Но князь Василий ответил решительным отказом и стал готовить свой город к обороне, призывая на помощь соседних князей — ростовского и белозерского. Однако Михайла Александрович, у которого войска было немного, на Ярославль не пошел, а, повернув на север, захватил врасплох город Мологу, разграбил его и сжег. Оттуда он двинулся на Кострому, но, не дойдя до нее пятидесяти верст, получил известие о том, что Дмитрий Иванович возвратился из Орды в Москву. Это заставило тверского князя прекратить поход и возвратиться в свои земли.

Тем временем Ольгерд, усиленно готовясь к новой войне с Московской Русью, по своему обыкновению хитрил и прикидывался другом Дмитрия. Он прислал в Москву большое посольство, заверяя Дмитрия Ивановича в том, что вмешиваться в московско-тверские распри больше не станет, и даже предложил заключить мир и дружбу с Москвой браком своей дочери Елены с князем Владимиром Андреевичем Серпуховским. Его предложение было принято, состоялось обручение молодых, назначили и день свадьбы.

Теперь все, по видимости, складывалось для Москвы благоприятно: отношения с Ордой были налажены, со стороны Литвы в ближайшем будущем опасность не угрожала, было очевидно и то, что Михайла Александрович не возобновит своих нападений, пока сын его находится в Москве заложником. Но Дмитрий Иванович знал по опыту, что такое затишье не будет долгим, и потому решил не упускать времени, удобного для того, чтобы разделаться с рязанским великим князем Олегом Ивановичем.

Перед самым Рождеством на Рязань выступила московская рать под начальством воеводы князя Боброка-Волынского.

Рязанцы, еще не имевшие серьезных боевых столкновений с Москвой и помнившие лишь свою легкую победу под Лопасней, семнадцать лет тому назад одержанную над слабым и нерешительным отцом Дмитрия, узнав о приближении московского войска, сейчас же выступили навстречу, весело зубоскаля и похваляясь, что, не обнажая сабель, прогонят москвичей плетьми и навсегда отобьют им охоту соваться в Рязанскую землю.

Встреча произошла у села Скорнищева, и в завязавшейся битве рязанское войско потерпело страшное поражение. Князь Олег Иванович, преследуемый по пятам, едва спасся в Орду, а на великое княжение в Рязани Дмитрий Иванович посадил своего ставленника, Владимира Ярославича Пронского.

Лишь спустя год, заручившись поддержкой Мамая и выдав свою дочь Анастасию за влиятельного татарского темника, мурзу Солохмира, ставшего с той поры его правою рукой [285], князь Олег Иванович с его помощью прогнал из своей столицы Владимира Пронского и вновь утвердился на великокняжеском столе в Рязани. Но перед Дмитрием он все же счел за лучшее смириться и обещал ему свою дружбу.

* * *

В мае следующего года Михайла Александрович Тверской вместе с Андреем Ольгердовичем Полоцким, Дмитрием Друцким и другими литовскими князьями снова напал на московские земли. Он захватил город Дмитров, взял с него откуп и увел оттуда большой полон, а затем осадил Переяславль-Залесский. Но этот город был сильно укреплен, взять его приступом не удалось, а потому, опустошив его окрестности и прослышав о приближении московского войска, князь Михайла и его союзники повернули на север. По пути они ограбили город Кашин и привели в покорность Твери кашинского князя Михайла Васильевича, склонявшегося к Москве, а после того подступили к Торжку, откуда новгородцы, считая этот город своим, незадолго до того прогнали наместника, поставленного тверским князем. Отсюда Михайла Александрович отправил в Новгород посла с требованием немедленно сдать Торжок и выдать воевод, осмелившихся посягнуть на его наместника. Новгородцы это требование отказались исполнить и выслали против князя Михайлы большое войско, которое в первом же сражении с тверичами было разбито наголову. После этого Михайла Александрович взял Торжок приступом, разграбил его и сжег.

Все эти действия тверского князя имели целью отвлечь внимание Дмитрия Ивановича от Ольгерда, который в это время с огромным войском быстро двигался на Москву, как всегда, стараясь подойти втайне и напасть врасплох.

Но на этот раз его расчеты не оправдались: князь Дмитрий, на опыте двух предыдущих войн хорошо изучивший тактику литовского полководца, через своих лазутчиков вел за ним неусыпное наблюдение и вовремя был предупрежден об опасности. Едва перейдя русские рубежи, передовой отряд литовского войска столкнулся с московским сторожевым полком и был разбит. Это сразу окрылило москвичей и обескуражило Ольгерда, который увидел, что его игра разгадана и что дальше надо воевать в открытую. Все же он продолжал двигаться вперед, и встреча главных сил произошла возле города Любутска, куда, на соединение с Ольгердом подошло из-под Торжка и войско тверского князя.

Противники остановились один против другого по сторонам глубокого оврага, в лесистой и сильно пересеченной местности, где не приходилось и думать о каком-нибудь обходном движении, засаде и прочих военных хитростях, в которых был так силен Ольгерд. Прямых же действий он не любил и потому стоял на месте, не начиная сражения. Не начинал его и Дмитрий, знавший, что к нему отовсюду идут подкрепления и что с каждым новым днем увеличивается вероятность его победы. К битве не располагала и погода: шел нескончаемый холодный дождь, промокшие до нитки воины не имели даже возможности развести костры и обсушиться.

Так прошло несколько дней. Наконец, заметив в своем войске признаки нарастающего уныния и боясь окружения, Ольгерд вступил в переговоры. Он дал Дмитрию клятвенное обещание впредь не выступать на стороне тверского князя против Москвы и в русские усобицы не вмешиваться. Михайле Александровичу, крайне недовольному таким оборотом дела, ничего не оставалось, как возвратить Москве все захваченные им города, после чего Дмитрий согласился отпустить тверского княжича Ивана, получив за него предварительно десять тысяч рублей, уплаченных Мамаю.

На том был заключен мир, в скором времени закрепленный торжественно отпразднованной свадьбой Владимира Андреевича Серпуховского и княжны Елены Ольгердовны.

Глава 48

В 1373 году, впервые за много лет, русские города и веси встретили весну в тишине и мире.

Князь Михайла Александрович, не надеясь больше на помощь Ольгерда, с наступлением тепла не пошел, как стало у него обычным, разорять окраинные московские земли, а сидел дома и, согнавши в Тверь множество смердов из окрестных селений, обновлял одряхлевшие стены своей столицы.

Князь Дмитрий Иванович, хотя и успокоенный известиями, приходившими из Литвы и из Твери, все же держал наготове большую рать: ему уже не верилось, что будет в его жизни хоть один такой год, когда она не понадобится. Сейчас более всего опасался он непокорности Новгорода, где предстояло собрать дань за несколько последних лет. Но и тут все обошлось ладом: князя Владимира Серпуховского, посланного Москвой, новгородцы приняли с честью и дань заплатили сполна.

Но войско пригодилось Дмитрию для другого: едва наступило лето, пришли вести, что князь Олег Иванович чем-то прогневал Мамая, а потому на Рязанщину нагрянула татарская орда, которая, разоряя все на своем пути, приближается к московским рубежам. Когда слухи эти подтвердились, Дмитрий Иванович сам вывел свою ратную силу на Оку и простоял там все лето, преграждая путь татарам, покуда они, разграбив Рязанскую землю, не повернули назад.

Вскоре стало очевидным, что, если бы не предусмотрительность Дмитрия, Москва разделила бы участь Рязани. Мамай бросил в этот поход почти все свои тумены, чего не сделал бы ради одной Рязанщины. И это известие встревожило великого князя больше, чем та опасность, которой он только что избежал: если Мамай так осмелел, значит, он уже не опасается за свой тыл, — иными словами, чем-то нарушено то равновесие сил, которое только и позволяло Москве успешно отбиваться от своих многочисленных врагов. Что же случилось в Сарае и почему бездействует Карач-мурза?

Долго ломать над этим голову Дмитрию не пришлось, вести, в конце лета пришедшие с Волги, все ему разъяснили.

* * *

Еще несколько месяцев тому назад в Орде, как и на Руси, все было тихо. Левобережное ханство под властью Тулюбек-ханум вот уже три с лишним года жило мирной и спокойной жизнью. Хаджи-Черкес крепко держал клятву, данную Карач-мурзе, а более мелкие улусные ханы, чувствуя силу Сарая, не отваживались на восстания и заговоры. Ничто извне, казалось, не предвещает беды, но неотвратимая угроза родилась и зрела в стенах самого Алтын-Таша, где Тулюбек-ханум, ослепленная этим видимым благополучием, деятельно готовила свою собственную гибель.

С того самого дня, когда ей пришлось уступить Карач-мурзе в споре о ярлыке для тверского князя, она, подогреваемая Улу-Керимом и другими завистниками, неуклонно старалась урезать власть и значение своего первого советника, а главное — оттягать ту воинскую силу, на которую он опирался. И постепенно в этом преуспела: путем всевозможных перемещений, подкупов и иных хитроумных ходов в течение двух лет она добилась того, что в трех туменах из пяти, приведенных Карач-мурзой, все темники и тысячники готовы были повиноваться только ей. Такое положение позволяло ханше все меньше и меньше считаться с Карач-мурзой в делах правления и возвышать Улу-Керима, который почти открыто пользовался теперь ее милостями и приобретал в Сарае решающее значение.

Карач-мурза довольно скоро начал замечать эти перемены и без труда понял их истинную причину, а также и то, к чему они ведут. Но он питал отвращение ко всяким интригам, а к тому же был горд и потому долгое время делал вид, что все это совершается в согласии с его собственными желаниями или же ему безразлично. А позже, когда дело зашло уже слишком далеко, он молча от всего отстранился, перестал проявлять какой-либо интерес к государственным делам и все реже стал показываться в Алтын-Таше. Однако самолюбие его жестоко страдало. К тому же, хорошо зная Улу-Керима, он понимал, что жизнь его теперь находится в постоянной опасности, а потому твердо решил уехать из Сарая и ждал лишь случая, когда это можно будет сделать без открытой ссоры с Тулюбек-ханум и без ущерба для своего достоинства.

Такой случай представился ранней весной 1373 года: из улуса Карач-мурзы прискакал гонец с известием, что Айбек-хан разграбил Карачель и угнал с собою много коней. Гонец добавил, что, по слухам, в улусе Айбека собрана большая орда, для которой ему, очевидно, и понадобились лошади. Выслушав эти новости, Карач-мурза тотчас отправился к ханше.

— Я думаю, ханум, — добавил он после того, как вкратце изложил полученные новости, — что мне теперь следует поехать туда, потому что в моем улусе почти не осталось воинов и никто не помешает Айбеку повторить набег и забрать все, что там еще уцелело. Здесь же я больше не нужен: в Орде все спокойно, а в делах у тебя есть теперь и другие советники, которые вполне заменят меня. Из своих воинов я возьму с собой только два тумена, а три оставлю тебе.

Выслушав все это, хатунь на минуту задумалась. Какой-то внутренний голос ей говорил, что не следует отпускать из Сарая Карач-мурзу и что он уезжает лишь потому, что несправедливо ею обижен. Если так, это еще можно поправить, ведь он был ей искренне предан и в душе, наверное, не перестал любить ее… Но ревность к власти и мстительное чувство за унижение, испытанное ею в деле тверского князя, сейчас же заглушили этот слабый голос благоразумия. И она холодно сказала:

— Я слишком многим тебе обязана, царевич, чтобы теперь, когда твой улус находится в опасности, удерживать тебя здесь, хотя бы мне этого и хотелось. Поезжай, и да сопутствует тебе милость Аллаха!

Карач-мурза уехал. Он пробыл два месяца в Карачеле, который, как выяснилось на месте, не столь уж сильно пострадал от нападения Айбек-хана, а потом отправился в Хорезм, к семье.

* * *

Уже почти два года не видел он жены и сыновей. Наир, которой едва минуло двадцать восемь лет, была еще очень красива, но, несмотря на радость свидания с горячо любимым мужем, с которым так редко доводилось ей видеться, на лице ее лежала тень какой-то внутренней перемены. Когда она думала, что муж на нее не смотрит, взгляд ее принимал выражение покорной грусти, — он тотчас это заметил и понял, что таково теперь привычное состояние ее души. Заметил он и скорбные складки, появляющиеся в уголках ее рта, едва лишь с него сбегала улыбка, и ему стало ясно: душа ее старится раньше тела. Он знал — почему, и сердце его наполнилось жалостью и нежностью к ней. Но разве он виноват, что такова жизнь и что Аллах захотел создать ее женщиной? Разве он хуже других мужей и делает что-нибудь такое, чего не дозволил Пророк? И сам не предпочел бы жить все время дома, если бы не родился воином и улусным князем?

Желая ободрить жену и сказать ей приятное, он привлек ее к себе и промолвил:

— Не грусти, птичка! Теперь я долго останусь с тобой, а если поеду в улус, то и тебя возьму с собой, и сыновей. Им уже надо привыкать к походной жизни.

Наир покорно прильнула к нему, лицо ее осветилось благодарной улыбкой, глаза молодо вспыхнули. Но сейчас же погасли: она уже изверилась в возможности такого счастья.

На Рустеме, которому было почти одиннадцать лет, взгляд Карач-мурзы часто останавливался с заметной гордостью. Это был рослый мальчик с большими карими глазами, похожий на мать. Черты его лица были еще по-детски расплывчаты, но уже и теперь можно было сказать с уверенностью, что он будет очень красив. Ловкий и наделенный природной грацией, он был предприимчив, смел и любознателен. Для него не было большего удовольствия, чем слушать рассказы отца о его походах, о полководцах других стран и о великих завоевателях прошлого.

Девятилетний крепыш Юсуф был, наоборот, застенчив и медлителен, он долго дичился отца, и склонности его еще трудно было определить.

Вскоре после приезда Карач-мурза купил сыновьям по маленькой, но настоящей сабле в нарядных, изукрашенных черненым серебром ножнах. Дарить мальчикам оружие, чтобы они с детства приучались владеть им, было у татар в обычае.

При виде такого подарка глаза Рустема вспыхнули радостью. Почтительно поблагодарив отца, он тотчас вынул саблю из ножен и как зачарованный впился взором в светлый волнистый узор, растекающийся по темному грунту клинка. Потом, упершись острием в пол, попробовал саблю на гибкость, щелкнул по ней ногтем и, прислушавшись к мелодичному, медленно замирающему звуку, восторженно воскликнул:

— Настоящий табан [286]!

— Верно, сын, — с удивлением промолвил Карач-мурза. — Я вижу, ты уже хорошо разбираешься в оружии.

— Я без ошибки отличу табан от гинды и от хорасана, — с гордостью сказал Рустем. — А ну, покажи твою, — обратился он к Юсуфу, который, не в пример брату, отнесся к подарку довольно равнодушно. — Ну, это нейриз, сразу видно: у него узор почти такого же цвета, как основа!

Весь день Рустем не расставался со своей саблей. Прежде всего он старательно принялся ее оттачивать и удовлетворился только тогда, когда она стала легко перерубать подброшенную в воздух тряпку. Затем ушел в сад и там до темноты рубил развешенные на нитках глиняные шарики и прутья, которые вставлял в особую, видимо, уже давно служившую ему подставку. Ложась спать, он положил саблю к себе под голову.

Утром, проснувшись рано и подойдя к открытому окну, Карач-мурза остановился как вкопанный: в саду на низкой каменной стене сидел тощий кот, весь поглощенный созерцанием стайки воробьев, опустившихся на соседнее дерево, а сзади с саблей в руке бесшумно подходил к нему Рустем. Еще миг — сверкнуло серебряное пламя клинка, и голова кота, завертевшись в воздухе, упала на землю.

— Зачем ты убил кота? — строго крикнул Карач-мурза, несмотря на овладевшее им возмущение, подсознательно отмечая про себя мастерство удара.

— Как зачем? — удивился Рустем. — Чтобы научиться!

— Учиться надо так, как ты учился вчера. Ты учишься быть воином, а не мясником!

— На войне надо будет рубить головы. И я хотел попробовать, как рубится настоящая голова.

— Вот на войне и будешь пробовать! Там каждый, рубя чужие головы, может потерять свою, и каждый имеет возможность защищаться. А ты убил беззащитное животное.

— Это чужой кот, — пробормотал смущенный Рустам.

— Все равно. Он тебе ничего плохого не сделал, и Аллах дал ему жизнь не для того, чтобы ты ее отнял.

«А разве тем людям, которых я буду убивать на войне, жизнь дал не Аллах?» — хотел возразить Рустем. Но, вспомнив, что с отцом нельзя спорить, он покорно ответил:

— Хорошо, отец, я больше не буду рубить котов.

— Ну а ты? — спросил Карач-мурза у Юсуфа, который, стоя сбоку, молча наблюдал за происходившим. — Тебе не жалко кота?

— Нет, — подумав, ответил мальчик. — Кот убивает птичек, а Рустем убил кота. Так ему и надо!

— Гм… Это не одно и то же: кот убивает птичек, чтобы их съесть, потому что Аллах определил ему питаться птичками и мышами. А Рустем убил кота зря. Ну а птичек тебе жалко?

— Птичек жалко. Они хорошо поют и никого не убивают.

— Значит, ты понимаешь, что нехорошо убивать без необходимости?

Но необщительный Юсуф — то ли был иного мнения, то ли полагал, что он и так уж чересчур разоткровенничался, — замолчал и в ответ на все попытки отца продолжить с ним разговор только посапывал носом и смущенно переминался с ноги на ногу.

Глава 49

В лето 6881 бысть в Орде великая замятня и мнози князи ординскиа межу собою избиени быша, а татар без числа паде, тако убо гнев Божии прииде на них по беззаконию их.

Полн. собр. русских летописей, т. II

В середине лета к Карач-мурзе прибыл гонец из Сарая-Берке и привез чрезвычайные известия: месяц тому назад город врасплох захватил Айбек-хан и устроил там страшную резню. По его приказанию Тулюбек-ханум, перед тем пробывшая три дня его наложницей, была завязана в мешок с живыми кошками и брошена в Волгу, а Улу-Керим на крюке, поддетом ему под ребра, повешен на стене Алтын-Таша.

Но торжество Айбек-хана было недолгим: две недели спустя к Сараю подступил с большим войском царевич Араб-шах и после кровопролитной битвы взял город, подвергнув его еще более беспощадной резне и новому разграблению. Все же Айбек-хан спасся и с остатками войска ушел к себе в улус, поклявшись, что скоро возвратится и не оставит в живых ни одного человека из тех, которые признали Араб-шаха великим ханом и стали ему служить. Теперь многие жители, в особенности купцы и ремесленники, доведенные до отчаянья постоянными грабежами, бегут из Сарая в другие города, но на дорогах их ловят воины Араб-шаха, грабят и убивают. В народе же все громче говорят, что уж лучше бы скорее пришел Мамай со своим ханом, — у него по крайности есть достаточно силы, чтобы надолго удержаться в Сарае и прекратить бесчинства.

Карач-мурза выслушал эти новости с содроганием в душе. В памяти его, как живая, встала Тулюбек-ханум, он на мгновение представил себе ее прекрасное, еще недавно покорное ему тело, терзаемое под водой обезумевшими кошками, и почувствовал почти физическую боль в сердце. В мыслях мелькнуло, что во всем происшедшем есть доля его вины: если бы он остался в Сарае, этого бы, наверное, не случилось… Но ведь она не хотела, чтобы он остался, она сама отняла у него ту силу, которая служила ей надежной защитой, если бы он не уехал, очень скоро позволила бы Улу-Кериму подослать к нему убийц. «Нет, видно, так хотел Аллах, поразивший ее безумием», — подумал он и, снова овладев собой, спокойно отпустил гонца.

Осень и зима прошли спокойно, Карач-мурза безвыездно жил в Ургенче, в кругу семьи и старых друзей. Снова помолодевшая душой, Наир горячо благодарила Аллаха, услышавшего наконец ее молитвы. Но в ту суровую пору счастье женщины редко бывало продолжительным: однажды, весенним утром, к воротам их дома подъехал в сопровождении десятка нукеров богато одетый и стройный всадник со смуглым, надменно-красивым лицом. И сердце Наир, тотчас узнавшей в нем царевича Тохтамыша, сжалось от тяжелого предчувствия.

Друзья детства, не видевшиеся несколько лет, встретились сердечно и долго беседовали с глазу на глаз — обоим было что порассказать друг другу. Впрочем, о жизни Карач-мурзы и о том положении, которое он занимал при Тулюбек-ханум, Тохтамыш был хорошо осведомлен. Сам же он все эти годы жил в своем улусе, не принимая никакого участия в ханских усобицах и ничем себя не проявляя, что не раз удивляло Карач-мурзу, хорошо знавшего характер и честолюбивые мечты своего двоюродного брата. Но теперь всему этому нашлось объяснение.

— Ты видишь сам, — говорил Тохтамыш, гневно сверкая своими черными, слегка навыкате глазами, — Орда перестала быть любимой дочерью Аллаха! Прежде у нее бывал один повелитель, перед которым трепетало все, от Джунгарских гор до берегов Узу [287]. А теперь что? Вот уже много лет десятки улусных ханов по очереди вырывают друг у друга власть, но ни у кого из них нет н не будет достаточно силы, чтобы эту власть удержать! Я давно это понял, потому и не пробовал. Что с того, что я захвачу Сарай или Сыгнак и объявлю себя великим ханом? По-настоящему великим я от этого не стану и продержусь на престоле лишь несколько месяцев, пока кто-нибудь другой не подкупит моих темников и не отправит меня в сады Аллаха. Нет, тут нужна такая сила, которая сломила бы всех и которую не мог бы перекупить никто из ханов!

— Где ты найдешь теперь такую силу? — с сомнением промолвил Карач-мурза.

— Такая сила есть! И если мы не сумеем обратить ее себе на пользу, очень скоро она всех нас раздавит.

— Что же это за сила?

— Это Тимур-Ленг [288]! Я наблюдаю за ним давно и вижу то, чего еще не видят другие. Десять лет тому назад о нем говорили как о простом разбойнике, грабившем караваны. Но четыре года спустя он стал эмиром и правителем Кеша [289], а теперь ему повинуется весь Мавераннахр! Но он на этом не остановится, запомни мои слова! Это второй Чингис. Он будет продолжать свои завоевания, и, если к тому времени, когда он сможет броситься на наши земли, Орда не будет снова сильна и едина, мы станем его рабами!

— Я тебя плохо понимаю, брат: если Тимур-Ленг хочет, как ты говоришь, завоевать Орду, он не станет помогать ей усилиться.

— Нет, но ему нужно другое: Тимур любит действовать наверняка и потому он не пойдет на нас, пока не покорит всех более слабых соседей. Но чтобы мы ему в этом не помешали, ему будет выгодно, если власть над Ордой получит такой человек, на дружбу которого он может рассчитывать. Понимаешь теперь?

— И этот человек…

— Этим человеком буду я, если Аллах захочет мне помочь! У меня все равно нет выбора: собака Урус-хан, да поразит его Аллах моей рукой, захватил мой улус и приказал убить меня — я едва успел бежать в Хорезм. И теперь еду в Самарканд [290]. Возле Тимура у меня есть свои люди, и он уже обо мне знает. В Орде он больше всех боится Урус-хана, который сильнее других и сидит у самых границ Мавераннахра. А потому я, как враг Уруса, могу надеяться на хороший прием у Тимура.

— Но если ты при помощи Тимура получишь власть над Ордой, тебе придется повиноваться ему в будущем.

— Пусть он пока так думает, но он никогда этого не дождется! Когда я стану великим ханом Белой Орды, подчинить себе Золотую будет нетрудно. Ты сам знаешь, что у них делается! За один минувший год в Сарае сменилось три хана. Сейчас Айбек снова выгнал оттуда Араб-шаха; Хаджи-Черкес, Ильбани и Ала-хан тоже, все сразу, объявили себя великими ханами — каждый из них чеканит свои деньги, один в Хаджи-Тархани, другой в Сараил-Джадиде, третий просто у себя в стойбище! Есть еще Мамаев ишак — Магомет-Султан. Сразу пять «великих» ханов, из которых, даже если сложить их вместе, не получится и половины по-настоящему великого! Справившись с Урусом и овладев Белой Ордой, за один год я их всех передушу, как котят! И буду единым повелителем Великой Орды, как был Бату-хан. Я сделаю первые шаги при помощи Тимура, но потом я должен стать сильнее его, иначе он раздавит Орду, как гнилой орех, и через какой-нибудь десяток лет все мы будем у него простыми пастухами!

— Я тоже много слышал о хромом Тимуре, — задумчиво промолвил Карач-мурза. — Говорят, что, когда он захватывает какой-нибудь город или страну, из ста человек остается в живых десять. Он жесток и умен. И я думаю, ты прав: если мы не хотим, чтобы наши жены стали наложницами Тимура и его воинов, а наши дети — рабами, нужно, не теряя времени, объединить Орду под властью одного, решительного и сильного повелителя. До сих пор я не видел, кто мог бы им стать, но теперь вижу и говорю: да поможет тебе Аллах!

— Раз ты говоришь так, значит, и сам мне поможешь, Ичан! — не скрывая радости, сказал Тохтамыш. Он один, кроме матери и жены, называл Карач-мурзу этим данным ему при рождении, но не привившимся именем. — Я знал это и потому за тобою приехал. Будем вместе! Ведь мы, с тех пор как научились ходить, всегда, когда бывало нужно, думали и действовали как один человек. Теперь же впереди такая борьба и такие дела, что одних моих сил недостанет. Мне нужна помощь друга, который не покинет меня в беде, не изменит, даже если ему обещают гору золота, сумеет дать хороший совет там, где моей головы не хватит. Кроме тебя, я такого человека не знаю и из всех людей только одному тебе верю. Я наблюдал за тобой все эти годы и восхищался тобой: ты, самый слабый из всех улусных князей, сумел захватить Сарай для Тулюбек-ханум и, смирив всю Орду, три года удерживал на престоле великих ханов эту бабенку, имевшую в голове не больше ума, чем любая из тех кошек, вместе с которыми ее утопили, едва ты ее оставил! Помоги же теперь мне! Если ты пойдешь со мной, мы победим. А когда я буду ханом Великой Орды, проси у меня все, что захочешь, и пусть поразит меня Аллах всеми бедами и болезнями, если я тебе в чем-нибудь откажу!

Высказав это, Тохтамыш умолк и зашагал по комнате, изредка поглядывая на сидевшего на диване Карач-мурзу. Он понимал, что последнему нужно подумать, прежде чем принять решение, от которого будет зависеть вся его дальнейшая судьба.

Но Карач-мурза думал недолго. Он был молод и деятелен, любил жизнь, связанную с движением и борьбой, требующей отваги, ловкости и изощренной игры ума, теперь же — после целого года праздной и однообразно-спокойной жизни в Ургенче — все это влекло его с обновленной силой. К тому же он искренне любил Тохтамыша, ценил его ум и способности и планам его сочувствовал. «А если так, можно ли отказать в помощи брату и другу, не потеряв уважения к самому себе?» — подумал Карач-мурза и тут же дал свое согласие.

Неделю спустя он и Тохтамыш во главе сотни отборных нукеров, выехали в Самарканд.

Глава 50

По великом заговении с Москвы прибежа во Тферь ко князю Михаилу Иван Васильев, сын тысетского Вельяминова, со многою лжею на христианскую напасть. Се же писах того ради, понеже оттоле возгореся огонь.

Пермская летопись

Весною 1374 года умер в Москве старый боярин Василий Васильевич Вельяминов, по обычаю того времени приняв перед смертью пострижение и схиму. В течение последних семнадцати лет он занимал пост московского тысяцкого, и теперь все с любопытством ожидали, кого князь Дмитрий Иванович назначит на его место.

Должность тысяцкого была весьма важной: по своему значению, уступая лишь великому князю и митрополиту, он являлся третьим лицом в государстве и, за исключением Церкви и постоянного княжеского войска, все городское и окрестное население находилось от него в тесной зависимости. Он ведал сбором всех воинских ополчений и в то же время, будучи градоначальником Москвы, держал в своих руках суд и расправу над горожанами, распределение повинностей и сбор торговых пошлин. Все это создавало тысяцкому широкие и прочные связи с верхами всех городских сословий, а если он бывал честолюбив и стремился к власти, позволяло ему приобрести такую силу, с которой вынуждены были считаться не только бояре, но и сам великий князь.

Разумеется, на эту должность могли претендовать лишь знатнейшие из бояр, и в Москве она со времен Ивана Калиты фактически сделалась наследственной, закрепившись в роду Вельяминовых. Только однажды, в княжение Ивана Ивановича Кроткого — отца Дмитрия, — назначения тысяцким добился боярин Алексей Хвост. Но вскоре он был убит, как полагают, не без участия Василия Вельяминова, который после того и принял этот пост.

Такое положение позволило Вельяминовым стяжать огромные богатства и вознестись очень высоко: сам Василий Васильевич являлся ближайшим советником и доверенным лицом великого князя Дмитрия Ивановича; его жена, боярыня Мария, была крестной матерью княжича Константина Дмитриевича; брат его, Тимофей Васильевич, был окольничим Дмитрия и главным воеводой, а оба сына — Иван и Микула — ближними боярами, причем второй из них, будучи женат на старшей сестре великой княгини Евдокии Дмитриевны, доводился свояком самому государю.

Теперь, после смерти старого Вельяминова, многие ожидали, что тысяцким будет поставлен его старший сын Иван. Конечно, последний и сам был убежден в своем праве на это: ведь тысяцкими были и отец его, и дед, и прадед. Этим создавался обычай, а на Руси обычаи часто приобретали силу неписаных законов. Но, чувствуя скрытое недоверие к себе великого князя, а главное, понимая, что он стремится к единовластию и потому едва ли не попытается упразднить эту должность вовсе, Иван Васильевич не очень рассчитывал добром получить ее от Дмитрия и делал ставку на его соперника в борьбе за верховную власть над Русью — великого князя Михайлу Александровича Тверского.

Все же сейчас, когда помер отец, у него возникла надежда на то, что князь Дмитрий не рискнет так круто порвать со стародавним установлением и, может быть, слегка ограничив в правах, все-таки назначит его тысяцким. Но прошла неделя, прошел и месяц — тщетно Иван Васильевич набивался на глаза великому князю и даже исподволь заводил о том речь — Дмитрий Иванович упорно не хотел понимать его намеков и сейчас же переводил разговор на иное. Наконец Вельяминов не выдержал и отправился к брату Микуле, прося его, на правах родства с государем, замолвить ему слово, а в крайности хоть вызнать — каковы его намеренья?

Микула Васильевич, искренне преданный Дмитрию и не одобрявший в душе происков брата, принял поручение неохотно, но все же его выполнил. Ответ он принес неутешительный: на Москве больше тысяцким не бывать.

Тогда Иван Васильевич решил оказать давление на Дмитрия, пустив в ход обширные связи своей семьи. Но среди бояр он встретил мало сочувствия: почти все они завидовали исключительному положению Вельяминовых и вовсе не были склонны его укреплять. Зато недовольное растущими пошлинами купечество, которому Иван Васильевич в случае назначения его тысяцким посулил всевозможные послабления и льготы, почти целиком оказалось на его стороне. Этому способствовало и еще одно обстоятельство, на котором Вельяминов тоже искусно играл: для успешной и прибыльной торговли московским купцам нужны были открытые пути на Восток, иными словами, мирные отношения с Ордой, а Дмитрий Иванович последнее время их постоянно нарушал. Московское купечество в ту пору было уже хорошо организовано, и благодаря большим богатствам, сосредоточившимся в его руках, оно представляло собой значительную силу, которой не мог пренебрегать великий князь, особенно в периоды войн и смут.

Для того чтобы использовать эту силу наилучшим образом, именно такое положение нужно было теперь создать боярину Вельяминову. И общая обстановка в этом ему благоприятствовала: летом какой-то ордынский отряд учинил грабежи и насилия в Нижегородском княжестве, вследствие чего в Нижнем Новгороде произошло возмущение, во время которого было перебито около двух тысяч находившихся в городе татар, и в том числе Мамаевы послы. В скором времени пришли вести о том, что Мамай готовится в поход, чтобы наказать нижегородцев, и это заставило Дмитрия Ивановича немедленно приступить к сбору большого войска.

Таким случаем не преминул воспользоваться Иван Васильевич: он тотчас же отправил гонца к тверскому князю, извещая его, что Дмитрий лишь прикрывается нижегородскими событиями, а на самом деле готовит поход на Тверь. В заключение он советовал князю Михайле не ждать, пока его противник закончит сборы, а первым ударить на Москву, где ныне у него имеется немало доброхотов, которые изнутри пособят взять город.

Получив эти известия, Михайла Александрович всполошился и, в свою очередь снарядив гонца к великому князю Ольгерду — в надежде, что он и на этот раз не откажет в помощи против Москвы, — принялся спешно собирать войско.

Но одному ему ведомыми путями обо всем этом прознал московский боярин Федор Андреевич Кошка, давно подозревавший Вельяминова, и на обратном пути перехватил его гонца.

Гонец не знал, что было написано в грамоте, которую он отвез тверскому князю, но и того, что он рассказал под пыткой, оказалось достаточно, чтобы выявить измену Вельяминова. В страшном гневе князь Дмитрий приказал немедленно схватить «вора», но, предупрежденный кем-то из своих сторонников, Иван Васильевич успел бежать в Тверь.

* * *

— Сейчас вода течет на твою мельницу, Михайла Александрович, — говорил боярин Вельяминов тверскому князю, поведав ему прежде обо всем, что произошло в Москве, — и ты этим пользуйся. Дмитрей хотя и готовит на тебя поход, а должен ныне оглядаться на Орду — не ударила бы ему в спину. Сам разумеешь, как Мамай-то распалился на него за дела в Нижнем! Стало быть, допрежь чем идти на Тверь, надобно ему как-то улестить Мамая. А это будет нелегко, особливо ежели мы сами не оплошаем.

— А что нам делать-то? Я так, вдруг, ударить на Москву тоже не могу: надобно собрать побольше войска, да и Ольгерд Гедиминович еще не готов.

— Ныне дело так повернулось, что малость обождать, пожалуй, и лучше: одно — что без помехи соберешь большую рать, а другое: что тем временем снова добудем тебе от хана ярлык на великое княжение. Это ведь тоже сила. С ярлыком ты перед Русью будешь в полном законе: иду, мол, взять свое, а не то что позарился на соседскую вотчину! И при эдаком повороте не все удельные князья встанут за Дмитрея.

— Э, нет, боярин, знаю я уже Мамаевы ярлыки! Зазря пропадут только деньги. Сперва я возьму Москву и Володимир — тогда небось ярлык он и сам пришлет!

— Сейчас не то, что прежде было, Михайла Александрович. Говорю тебе, Мамай на Дмитрия лют, как николи еще не бывал, и еще не так взъярится, когда мы ему доведем, что в Нижнем побили татар по наущению московского князя. Ты это на меня оставь. Есть у меня в Орде верный человек, сурожский гость, по имени Некомат. Было время, вызволил я его из большой беды, и теперь он мне душою предан. Через него мы все это обладим в лучшем виде и ярлык тебе добудем без того, чтобы за него вдругораз платить. Разве что пошлем Мамаю два-три сорока бобров либо соболей в подарок.

— За тем дело не станет, можно и больше послать. Только так ли надежен и ловок твой Некомат? Не продаст он нас Дмитрею?

— Не сумневайся, княже. Готовь войско, а о прочем оставь заботу. Коли на то пошло, заместо того чтобы посылать в Орду гонца, я сам поеду и, если Господь поможет, к Рождеству Христову буду в обрат с ярлыком.

— Ну, ежели так, действуй, Иван Васильевич, и я твоей службы вовек не забуду! Коли наша возьмет, будешь на Руси чем сам захочешь. Правься, с Богом, а я тем временем тоже съезжу в Литву и столкуюсь обо всем с Ольгердом.

* * *

Свое обещание Иван Васильевич выполнил, хотя и не в столь короткий срок, как предполагал. Но в том была не его вина: ему пришлось потерять порядочно времени, покуда в Орде все успокоилось после небывалого по дерзости набега новгородской вольницы, которая, спустившись сверху на девяноста ушкуях, все лето бесчинствовала на Волге.

Сперва ушкуйники захватили и разграбили Великий Булгар, а потом двинулись вниз по реке, грабя прибрежные города и встречные караваны. Благодаря тому что они предусмотрительно сжигали за собой все причальные сооружения, верфи, суда и плоты, а сами все время оставались на плаву, ни добраться до них, ни преследовать было не на чем, и, благополучно доплыв до Сарая-Берке, они ночью напали на него врасплох. Находившийся там Айбек-хан, менее всего ожидавший нападения с реки, не знавший ни сил противника, ни кто этот противник, в панике бежал из своей столицы, которая была дочиста разграблена новгородцами, не пощадившими, разумеется, и ханского дворца с его бесценной утварью.

Только поздней осенью ушкуйники с богатой добычей возвратились восвояси, но татары еще долго не могли успокоиться. Мамай был вне себя, и лишь после того, как посланный им отряд в отместку за все опустошил окраинные земли Нижегородского княжества — сколько успел до наступления зимы, — Вельяминов при помощи Некомата Сурожанина смог добиться у него приема.

Но зато теперь дело решилось быстро и с легкостью, даже удивившей Ивана Васильевича: считая Дмитрия, как великого князя, ответственным и за избиение татар в Нижнем Новгороде, и за набег ушкуйников, Мамай не только сразу согласился передать Михайле Александровичу ярлык на великое княжение, но еще и сам предложил отправить с Вельяминовым своего посла Ачи-ходжу, дабы он ханским именем помог тверскому князю принять верховную власть над Русью и пресечь все попытки сопротивления со стороны Москвы.

В марте 1375 года Иван Васильевич вместе с Некоматом Сурожанином и послом Ачи-ходжой прибыл обратно в Тверь и вручил ханский ярлык князю Михайле. Последний тоже не потерял минувшего времени даром: у него. было собрано большое войско, и он был готов хоть сейчас идти на Москву, но, как всегда, медлил и оттягивал поход Ольгерд. Наконец сговорились на том, что, как только кончится половодье, Михайла Александрович начнет военные действия на окраинах Московского княжества, чтобы выманить туда Дмитрия с войском, после чего Ольгерд, до последней минуты ничем не выдавая своих намерений, внезапно ударит на Москву.

В апреле Ачи-ходжа послал к Дмитрию Ивановичу гонца, именем великого хана повелевая ему передать город Владимир и великое княжение над Русью тверскому князю. Одновременно о том были оповещены все удельные князья, которым под угрозой разорения их земель запрещалось оказывать какую-либо помощь Дмитрию. А в мае Михайла Александрович выступил в поход, захватил города Торжок и Углич и, почти не продвигаясь дальше, принялся грабить окрестности в ожидании подхода московского войска.

Но случилось не то, чего ожидал князь Михайла: Дмитрий Иванович знал о приготовлениях Твери и теперь решил раз и навсегда покончить со своим соперником. По его распоряжению во всех подчиненных ему удельных княжествах уже с зимы собирали войска, а получив грамоту Ачи-ходжи, он обратился ко всем русским князьям с открытым призывом, в котором говорил: «Колико раз уже князь тверской Михайла приводил ратью на Русь зятя своего, литовского князя Ольгерда Гедиминовича, и много зла христианам сотвориша. А ныне сложился он с безбожным Мамаем и со царем его, и со всею поганою Ордой. Мамай же яростью дышит на нас и аще сему попустим, имат нас всех покорити» [291].

И на этот призыв откликнулось около тридцати русских удельных князей, ибо все уже устали от усобиц и понимали, что именно Москва олицетворяет грядущее воскресение Руси. В этом списке, кроме подчиненных Москве князей — Суздальского, Нижегородского, Ростовского, Ярославского, Белозерского, Стародубского, Муромского, Моложского, Оболенского, Тарусского и других мы видим также трех князей, дотоле подчиненных Литве: Смоленского, Брянского и Новосильского [292] — и даже близкого родственника Михайлы Александровича и его же удельного князя Кашинского. Двинулось на помощь Москве и войско Великого Новгорода.

В июле Дмитрий Иванович выступил с этой огромной ратью в поход, но пошел не к Угличу, где ждал его князь Михайла, а прямо на Тверь, захватывая и разоряя по пути тверские города.

Убедившись в том, что князь Ольгерд, осведомленный о силе Дмитрия, предпочитает пока воздерживаться от вмешательства в войну, и видя, что враг его без помехи двигается вперед, Михайла Александрович с войском спешно возвратился в свою столицу.

Первого августа московское войско овладело вотчиной князя Михаилы — городом Микулином, который был разграблен и разрушен, а пятого осадило Тверь.

Глава 51

Князь великии Дмитрий Ивановичь собра вои многи и поиде к Тфери, а с ним князи мнози со своими полки. А князь Михайла затворися в городе. А после прикатиша к городу туры и примет приметаша и зажгоша стрельницу, тверичи же огонь угасиша, туры разсекоша, а сами бишася добро.

Устюжская летопись

С юго-западной башни тверского кремля, возвышавшейся на повороте крепостной стены, весь город был виден как на ладони. Он, не теснясь, занимал обширный угол суши, образуемый впадением в Волгу реки Тверцы, разливавшейся тут сажен на шестьдесят вширь. В самой высокой его части, ближе к Тверце, стояли княжеские хоромы, не уступавшие своим великолепием дворцу московских князей; чуть в стороне, на краю широкой площади, окруженной хоромами бояр, высился белокаменный собор Святого Спаса — усыпальница и гордость тверских государей: по отделке и по внутреннему убранству не было в ту пору на Руси другого столь богатого храма. Величествен и красив был также собор Святого Микулы.

От соборной площади во все стороны лучами разбегались неширокие улицы, сперва прямые, но чуть дальше начинавшие причудливо извиваться и петлять среди беспорядочной россыпи деревянных домов и изб. Над бесчисленными гребнями и спадами тесовых крыш, будто скалы из волн разбушевавшегося и разом одеревеневшего моря, тут и там вырывались кверху острые, увенчанные крестами верхушки церквей, которых насчитывалось в городе около сотни.

Тверь, стоявшая на западном рубеже Руси, связанная с Литвой и с Ганзой [293] множеством бытовых и торговых уз, не избегла идущих оттуда влияний: зелени тут было меньше, чем в Москве, улицы были чище, крыши круче, линии прямее, украшения вычурнее. Показной стороне здесь явно отдавалось предпочтение над добротностью.

Город окружала поставленная на земляном валу пятисаженная стена из заполненных землею бревенчатых срубов — городниц, снаружи, для предохранения от огня, обмазанных толстым слоем глины. Над стеной, по всему ее протяжению, через каждые тридцать — сорок сажен высились приземистые плосковерхие башни с прорезанными на все стороны бойницами.

На одной из таких башен и стоял сейчас великий князь Михайла Александрович, окруженный группой своих бояр и воевод. Но он смотрел не на город — сегодня такой же, как и всегда, — а на то необычное и жуткое зрелище, которое открывалось с внешней стороны стен: вокруг городского кремля, охватывая его почти замкнутым кольцом, бушевало море огня — то горел подожженный москвичами тверской посад. Когда временами налетавший ветер на мгновение рассеивал дым, по ту сторону пожарища, всюду, куда ни глянь, виднелись неприятельские станы, раскинувшиеся вокруг города.

Спереди, между крепостной стеной и берегом Волги, где построек было сравнительно мало, пожар уже кончился; лишь чуть правее, у речных причалов, догорало несколько больших стругов [294]. Огромные лошадиные и птичьи головы, завершающие их высоко поднятые носы, будто искаженные болью и яростью, иногда показывались из облаков зеленоватого дыма. С этой стороны, на расстоянии, чуть превышающем дальность полета стрелы, кипела работа: пользуясь сложенным на берегу лесом и другими материалами, которые воины сносили сюда со всех сторон, тут мастерили тараны, сколачивали туры [295], лестницы и передвижные щиты — заборала. Чуть поодаль наводили наплавной мост через Волгу, которая в этом месте была не шире восьмидесяти сажен.

На том берегу Волги тоже было немало строений, но их осаждающие не жгли: там разместился их главный лагерь. Со стены был хорошо виден поставленный на пригорке и окруженный шатрами других князей большой белый шатер великого князя Дмитрия. Возле него на высоком древке развевался желтый стяг с изображением святого Георгия Победоносца.

Правее, у моста через речку Тьмаку, будто вылизывая небо языками оранжевого пламени, факелом пылала стоявшая здесь сторожевая башня. Она была хорошо укреплена, и засевшая в ней полусотня тверичей успешно отбивала все приступы, покуда озлобленные столь упорным сопротивлением москвичи не подожгли ее, обложив предварительно сухой соломой. Черные фигурки защитников метались теперь на единственной стене, еще не охваченной пламенем, как муравьи, выползали из бойниц и прыгали вниз.

Самого кремля штурмовать еще не пробовали — мешал полыхавший вокруг огонь. Но к Волжским воротам, вокруг которых уже все выгорело, под прикрытием нескольких сот лучников теперь начали подводить законченные туры и таран. Однако князя Михайлу больше беспокоило сейчас другое: с западной стороны пламя бушевало у самых стен, от жара их глиняная обмазка местами растрескалась и начинала опадать — того и гляди загорятся городницы!

— А ну, Гаврила Юрьевич, — обратился князь к стоявшему рядом боярину Бороздину, — пойди-ка туда да пригляди… Вели поднять на стену, какие вблизи сыщутся, чаны и кадки да подавать наверх воду, чтобы, чуть где займется, тотчас и залить. На тебя полагаю.

Бороздин, поклонившись, ушел, а князь и остальные снова обратили взоры в сторону Волжских ворот. К ним по-черепашьи медленно, но неуклонно приближался огромный таран, подталкиваемый сотней воинов, скрытых под передвижным дубовым навесом, а по бокам двигались две туры, верхушки которых достигали уровня городских стен. Пока остановить их было невозможно, ибо катившие их люди были надежно защищены от стрел. Оставалось ждать, когда расстояние позволит проломить навес, прикрывающий таран, заготовленными наверху тяжелыми камнями, а туры попытаться опрокинуть, упираясь в их верхушки длинными шестами. На стене под личным наблюдением самого тысяцкого, боярина Тараса Шетнева, уже готовились к действиям: к тянувшемуся вдоль внешнего края деревянному заборалу подкатывали каменные валуны и бревна; четыре десятка дюжих молодцов стояли наготове с крепкими пятисаженными шестами — по четыре человека на шест; у бойниц заняли места воины в кольчугах и шлемах, вооруженные кто луками, а кто черпаками на длинных рукоятках, чтобы поливать осаждающих горячей смолой, которая тут же, на стене, кипела в нескольких железных котлах.

Москвичи со своей стороны придвинули шагов на тридцать к стене переносные щиты-заборала, готовясь из-за этого прикрытия поражать стрелами всякого, кто покажется наверху.

— Пойди, Афоня, скажи там, чтобы получше были готовы, — сказал Михайла Александрович находившемуся при нем сыну боярскому Коробову. — Тарас Никитич пусть прикажет, чтобы подали наверх десятка три соломенных снопов да побольше пакли. Как подойдут туры ближе, метать в них стрелы с горящей паклей да валить солому — авось подожжем.

— Тура что? — заметил боярин Вельяминов, сопровождавший князя. — Она хоть и присунется, пусть даже мост перекинет на стену, — людей с него посбрасывать не столь уж трудное дело. А вот ежели учнет эдакий таран бить по воротам, им, пожалуй, не устоять. Они у тебя как, княже?

— Дубовые ворота, обшитые железом, — ответил князь Михайла. — Все помышлял заказать литые, из цельного железа, да, вишь, не успел.

— Эх, Михайла Александрович, не гневайся, а только все у вас в Твери так… Прежде портков пояс покупаете, да не какой-нибудь, а золотом шитый! Ну, чтобы тебе сперва укрепить свой город, как подобает, а уж тогда поделать медные с серебром двери для твоего дворца и для Спасова храма да повыкладывать мрамолем полы? У Дмитрея не так.

— Думал я тоже каменный кремль поставить, да ведь времени не улучишь: всякий год война. Начнешь разбирать старую стену, новой еще не подымешь, а тут Москва и нагрянет!

— Вот она и нагрянула. И коли Тверь против нее не выстоит, сам знаешь, что будет.

— Небось выстоит! — бодрясь, ответил князь Михайла. — Людей и запасов в городе много, коли надобно будет, и месяц, и два продержимся. Но еще прежде того беспременно подойдет Ольгерд Гедиминович, а может, и Мамай на Москву ударит. Ачи-ходжа обещался о том просить.

— Дай-то Бог, чтобы так, — вздохнул Иван Васильевич, у которого скверно делалось на душе при мысли, что он может попасть в руки Дмитрия.

Между тем Коробов успел передать приказание князя, и вскоре со стены, над воротами, полетели стрелы, обернутые возле острия просмоленной и зажженной паклей. Но крыша тарана и обе туры были густо обмазаны мокрой глиной и не загорались. Орудия москвичей медленно ползли вперед, но, приблизившись к стене саженей на пять, вдруг остановились. До тарана, стоявшего прямо против ворот, теперь уже долетали со стены камни, но недостаточно тяжелые, чтобы проломить его крышу, — они отскакивали от нее, как горох, не причиняя вреда. До тур тоже нельзя было дотянуться шестами.

Так прошло довольно много времени. Осаждавшие не двигались с места, и только их лучники били снизу по бойницам, едва в них кто-нибудь показывался. На стене уже было несколько убитых и раненых — первых значительно больше: почти все бойцы были в кольчугах и единственным уязвимым для стрелы местом оставалось лицо.

— Что за притча? — промолвил наконец князь Михайла. — То не просто они остановились. Видать, чего-то ждут.

— Кажись, я знаю, чего они ждут, — отозвался Вельяминов, уже несколько минут не отрывавший глаз от берега. — Погляди сюда, княже: видишь, разбирают они поделанные утром лестницы? А вон, сбоку, угадываешь, что подымают?

— Вроде бы заборало, только больно уж велико…

— То не заборало, а другая крыша на таран! Вот как они ее сюда поднесут, он и пойдет вперед. Покуда мы ему первую крышу разобьем, они по воротам раза три ударить успеют, а после прикроются второй крышей, которая, видать, будет покрепче, да и доконают ворота! Много ли им, деревянным-то, надо? И туры придвинутся к стенам, когда подбегут воины с лестницами и повсюду разом полезут наверх, — ведь тогда, в сумятице, опрокинуть их будет куда труднее.

— Ах, дуй их пузырем! — вскричал князь Михайла. — И в самом деле? Но только не на таких напали. Беги вниз, Андрей Ярославич, — обратился он к стоявшему рядом воеводе Яхонтову, — готовь людей к вылазке. Сам поведу! Три головных сотни поставишь с копьями и мечами, а сзади две с топорами и с огнем. И при этих ты находись. Лишь оттесню москвичей, ты за нашими спинами круши и жги не мешкая все, что они тут понаставили. Да чтобы со стен не жалели стрел, когда мы ворота отворим!

Малое время спустя ворота распахнулись, и вырвавшийся оттуда отряд копейщиков разом кинулся на воинов, приставленных к тарану. Удар был так внезапен и стремителен, что в одно мгновение они были смяты и побежали. Михайла Александрович в вороненом немецком панцире и в шлеме с опущенным забралом, лично руководивший вылазкой, не давая москвичам опомниться, бросился впереди своих воинов на засевших за укрытием лучников и тоже обратил их в бегство. Преследованье продолжалось до самого берега, где все заготовленные осаждающими лестницы, щиты и запасная крыша на таран мигом были изрублены в куски.

Только теперь князь Михайла оглянулся и с удовлетворением увидел, что воевода Яхонтов тоже не потерял даром времени: таран и обе туры лежали опрокинутыми и две сотни топоров быстро обращали их в щепы.

«Добро искрошили, не надо и жечь», — подумал князь, но в эту минуту с полдюжины стрел почти одновременно ударили в его шлем и панцирь, не причинив ему вреда, но показывая, что обстановка на поле боя изменилась. В самом деле, московские лучники, к которым отовсюду спешила помощь, уже оправились от неожиданности и, обернувшись, начали засыпать стрелами тверичей. Задача последних была полностью выполнена, и Михайла Александрович приказал своим отходить к воротам. Но на полпути, явно намереваясь отрезать им отступление, сбоку ударил подоспевший сюда отряд сотни в три пеших воинов, которых вел московский воевода Семен Добрынский.

Завязалась яростная сеча, длившаяся, впрочем, недолго: со стены сразу заметили опасность, угрожавшую князю, и из ворот на выручку хлынул поток тверичей.

Понимая, что его сейчас оттеснят, воевода Добрынский, узнавший тверского князя и вознамерившийся захватить его живым, вопреки благоразумию, сделал последнюю попытку во главе десятка воинов прорубиться к Михайле Александровичу. Но это было нелегко: воины его падали один за другим и только сам дюжий воевода, мастерски действуя саблей, не глядя ни на что, продолжал ломить вперед. «Взять в полон самого великого князя! Ведь этакий случай однажды в жизни выпал, ужель упущу?» — почти с отчаянием думал он, круша всех на своем пути. До цели ему оставалось каких-нибудь три шага, и князь Михайла, уже заметивший опасность, сам оборотился к нему с саблею в руке, когда вдруг набежавшие от ворот тверичи снова их разделили.

— Аркан! — закричал своим воинам Добрынский, хватаясь за последнюю надежду. — Набрасывай издаля аркан на князя и разом волоки его к себе!

— Покуда еще будет твой аркан, испробуй вот этого! — задыхаясь от бега, крикнул сын боярский Коробов, с ходу пробивая грудь Добрынского копьем.

— Эх, сорвалось, — падая и захлебываясь кровью, прохрипел воевода, и сейчас думавший не о том, что умирает, а лишь о том, что так и не взял он великого князя.

— У тебя сорвалось, зато у меня не сорвалось, — промолвил Коробов, вырывая из груди мертвого копье. — Ты не ранен, княже? — обратился он к Михайле Александровичу. — Негоже тебе эдак-то не оберегаться. Ведь могли мы и не поспеть!

— Ништо, Афоня, Господь не выдаст. Жаль, что ты его так-то… насмерть. Добрый был воин!

— Чего его жалеть-то, княже? На то война. Погляди, сколько он наших накрошил! Одначе поспешаем-ка теперь назад, — добавил Афоня, — вишь, снова москва подваливает со всех сторон.

Тверичи благополучно отошли в кремль и вовремя успели затворить ворота. Подбежавших во множестве московских воинов со стены встретил град стрел и град насмешек.

Эта вылазка заметно подняла дух осажденных и научила осаждающих действовать осмотрительней. В ближайшие дни они приступа не повторили, но город обложили крепко, со всех сторон, обнеся его тыном и всюду понаставив такое множество шатров и шалашей, будто собирались остаться тут навсегда.

Глава 52

И учиниша рати московскыя все волости тферьские пусты и села все пожгоша, а городки поимаша Зубцов, Белгородок и инии. А людей в полон поведоша, а имения их разграбиша, а жита потравише, многи же тферичи язвлени быша от нахождения ратных и мнози оружием падоша.

Московский летописный свод

Потекли дни и ночи, полные напряжения и тревоги, к которым вскоре прибавился и голод. Запасов в городе было немало, но в первые две недели, со дня на день ожидая, что подойдет со своим войском Ольгерд, их особенно не берегли, да и ртов набралось много больше, чем рассчитывал князь Михайла: пришлось дать в кремле убежище не только посадским, но еще и немало смердов сбежалось сюда из окрестных сел, прознавши о том, что москвичи каждого пятого уводят в полон.

После двух приступов, которые были тверичами отбиты с немалым уроном для осаждающих, князь Дмитрий Иванович их больше не повторял, решив, очевидно, взять город измором. Войско его стояло лагерем вокруг Твери, совсем близко от стен, расположившись привольно, словно на отдыхе. Воины играли в рюхи и в козу, горланили песни, а то вступали в соленую перебранку с теми, кто показывался на стенах; жгли костры, на них готовили себе хлебово и тут же, на глазах голодных тверичей, не спеша его поглощали. Иногда какой-нибудь шутник, привязав к стреле обглоданную кость или кусок падали, с озорными прибаутками пускал ее в город. Но много чаще прилетали стрелы с подвязанной к ним горящей паклей, и осажденным все время приходилось быть начеку, чтобы вовремя тушить начинающиеся пожары.

Видя, что осаждающие не очень бдительны, однажды ночью князь Михайла попробовал сделать вылазку, но потерпел неудачу: вышедший из ворот отряд был сразу замечен и обращен в бегство — на его плечах москвичи едва не ворвались в город. Михайла Александрович от этой вылазки никакой существенной пользы не ждал, а лишь хотел ею поднять дух своего воинства. Но получилось обратное, и впредь такие попытки пришлось оставить, ограничиваясь зорким наблюдением за противником и постоянной готовностью отразить возможный приступ.

В начале третьей недели ночью, подплыв по Тверце на челноке, в город сумел пробраться сын боярский Родион Чагин, за два дня до начала осады посланный князем с поручением в Торжок. Он привез плохие вести: новгородцы, захватив Торжок, наместника князя Михайлы, боярина Зюзина, вымазали дегтем и, посадив верхом на козла, водили по всему городу, а потом убили. По всей Тверской земле рыщут московские отряды, грабят города и села, множество смердов угоняют в полон, а там, где им пытаются оказать хоть малое сопротивление, выжигают все дотла.

Михайла Александрович и сам не ждал иного, но все же каждое слово Чагина, будто капля горячей смолы, падало ему на сердце.

— А про Ольгерда Гедиминовича что слышно? — хмуро спросил он.

— Ольгерд Гедиминович шел сюда со своей ратью, княже, — ответил боярский сын, — и был уже в одном переходе от Твери. Но тут, сведав о том, какую силу привел с собою московский князь, в тот же час повернул обратно и ушел в Литву.

— Быть такого не может! — крикнул князь Михайла, потрясенный этим известием. — Так мог поступить лишь трус, никогда не слыхавший о чести, а Ольгерд славный воин и князь! Тебе солгали, а ты и поверил!

— Вестимо, сам я литовского войска не видел, княже, но другие видели, и ты тому верь. Мне сказывали люди надежные, на их правде я крест целовать готов!

— А о татарах тебе довелось ли что услышать? — спросил присутствовавший при этом разговоре боярин Вельяминов, пользуясь тем, что Михайла Александрович замолчал и погрузился в тяжелое раздумье.

— Слыхал лишь то, что в Сарае снова замятня, — ответил Чагин. — Сказывают, будто хана Айбека убил Арапша [296], но только и его самого сразу же согнал с царства еще какой-то хан.

— Да я не о них тебя пытаю, — с досадою промолвил Вельяминов. — Эти пускай себе режутся! Ты мне о Мамае скажи.

— О Мамае ничего не слыхать, боярин. Надо быть, стоит на Волге. Говорят, нонешним летом там вновь озоруют ушкуйники.

— Ладно, коли ничего больше нет, ступай отдохни, — устало сказал князь Михайла. — А за службу твою спаси тебя Христос.

Чагин поклонился и хотел идти, но тут к нему снова обратился Вельяминов:

— Погоди, молодец, еще слово: ты даве сказал, что подплыл к кремлю на челноке?

— Точно, боярин.

— А что ты с тем челноком сделал?

— Схоронил его недалече, в камышах. Может, еще сгодится.

— Вельми разумно ты поступил, за это хвалю! Ну, иди теперь с Богом.

— Пошто тебе дался челнок? — вяло спросил Михайла Александрович, когда они остались одни.

— Может, в нем теперь наше спасение, княже.

— Это как же так?

— Надобно тебе, нимало не медля, посылать гонца к Ольгерду.

— К Ольгерду?! Да будь ему трижды анафема, литовской собаке! Нешто ты не слыхал, что Чагин сказывал?

— Слыхал, Михайла Александрович. И все же нам не на кого больше надеяться. Надо уговорить его, или Твери конец.

— Где его уговорить, коли он уже тут был и от одного духа московского убег, как заяц!

— Ты не всякому слову верь, княже. Может, то не сам он был, а кто-либо из его сподручных князей или воевод с невеликим войском. А такому что оставалось делать, когда увидел он, какая у Дмитрея сила?

— А и правда, Иван Васильевич, так оно, наверное, и было! — воскликнул князь Михайла, с легковерием обреченного отдаваясь этой новой надежде. — Не верится мне, чтобы Ольгерд Гедиминович мог меня, своего зятя и друга, столь подло предать!

— Я и говорю, Михайла Александрович, тут что-то иное было. И нам теперь надобно если уж не поднять Ольгерда, по крайности хоть разведать все толком, дабы знать, что дальше-то делать.

— Сдаваться ли Дмитрею али еще стоять?

— Так, княже. Только о сдаче помышлять тебе рано. Коли за Ольгерда с умом взяться, он выручит.

— Кого пошлешь-то? Надобно, чтобы человек не убоялся голову поставить на кон, а к тому был бы ловок и мудр.

— Меня пошли. Я сделаю.

— Тебя, боярин?!

— Ну да, меня! Нешто я тебе не добыл ярлык от Мамая? И Ольгерда обломаю не хуже. Я уж знаю, что и как ему нужно сказать.

— Да я не к тому! Сам ведаю, что лучше тебя такого дела никто не сделает. Но ведь супротив кого иного ты на гораздо худшее идешь, пробираясь сквозь московский стан. Другого, ежели заметят и возьмут живым, продержат в железах до мирного ряда, и только. А тебе Дмитрей голову велит ссечь, это уж как пить дать!

— То истина, княже. Но ведь так меня еще словить надо, а коли останусь я здесь и придется тебе просить у Дмитрея миру, он допрежь всего потребует, чтобы ты меня выдал.

— Я тебя не выдам, боярин, — с достоинством ответил князь Михайла. — Я не Иуда!

— Знаю, что ты не схочешь выдать, Михайла Александрович, да ведь принудят. За меня, за одного, целый город губить негоже. Такого я и сам не попущу.

— Может, еще и не придется сдавать город-то…

— Коли я не приведу литовцев, беспременно придется, княже. Кто еще поможет? На татар надеяться нечего, — кабы они сюда шли, давно бы о том вся Русь знала и Дмитрей не стоял бы тут столь спокойно. Сам видишь: как ни поверни, а надобно мне ехать.

— Ну что ж, Иван Васильевич, коли так, — с Богом! — помолчав, сказал князь Михайла. — На тебя возлагаю последнее упование мое. А учить тебя нечего: сам знаешь, что надо говорить Ольгерду и чем его улестить можно.

— Будь спокоен, князь. Дал бы только Господь добраться! Коли я счастливо миную московский стан, почитай дело сделанным. Я так мыслю, что в Вильну мне ехать не придется, ибо Ольгерд Гедиминович ныне беспременно находится при своем войске, где-то подле наших рубежей. Он осторожен и, покуда Дмитрей отселе не ушел, будет стоять наготове, дабы в случае чего не пустить его в Литву. А ежели так, я его борзо сыщу.

— Помоги тебе в том Христос, боярин. Так когда же в путь?

— Завтра днем Чагин покажет мне со стены, где схоронен челнок, а в полночь спустите меня по веревке вниз.

— Добро. Только как узнаю о тебе?

— Да ежели меня схватят, небось шум подымется, — стоя на стене, услышишь. А коли все будет тихо, значит, я ушел.

— Это так, Иван Васильевич, да я не о том: после бы получить от тебя весть — как дело-то обернулось с Ольгердом?

Вельяминов немного подумал, потом сказал:

— Коли он окажется поблизости и я с ним столкуюсь, почто к тебе и весть посылать? Сам увидишь: не минует и седмицы, сюда подойдет Ольгердово войско — ведь от литовского рубежа до Твери нет и восьмидесяти верст. Ну а ежели выйдет какая заминка, к примеру, придется мне в Вильну ехать, либо литовский князь нам в помощи откажет, — тогда я тебя упрежу. Начиная с восьмой ночи, от завтрашней, бдите на стене точно, где я спущусь: мой человек кинет наверх камень с подвязанной грамоткой. Чтобы он то место нашел, загодя сбросьте под стену три лошадиных черепа. Для верности пошлю двух вестников, через ночь.

— Добро, Иван Васильевич, стало быть, все у нас обговорено. Авось Господь над нами сжалится и не попустит погибнуть вольной Твери! Каждый день станем возносить о том молитвы, а теперь надобно и соснуть: уже петь бы вторым петухам, кабы мы их всех не съели.

На следующую ночь Иван Васильевич, переодетый простым воем, пустился в опасный путь. Сын боярский Родион Чагин сам проводил его до челнока и час спустя, возвратившись обратно, сказал, что боярин благополучно миновал неприятельский стан.

Глава 53

Видев же князь Михайло Александрович яко не бысть ему от Литвы помощи, и град свой видя изнемогающь, послаша владыку Еуфимея и старейших бояр своих к великому князю к Дмитрею Ивановичю с покорением и с челобитьем, прося миру и даяся на всю волю великаго князя.

Московская летопись

Не вельми изобильно ныне на столе у великого князя Тверского: вяленая рыба, хлеб с половой да овсяная каша — вот и все, что подано к вечере, да и того помалу. Месяц уже длится осада, и все в городе съедено — не то что лошади либо собаки, почитай, крысы ни одной не осталось. Еще два-три дня, от силы седмицу, на корье да на полове продержаться можно, а потом? Помощи нет ниоткуда, и Вельяминов как в воду канул. Три ночи сряду уже, как было условлено, караулят люди на стене, а вестей все нет…

Оторвавшись с усилием от этих невеселых мыслей, Михайла Александрович поднял голову и оглянул сидевших за столом. Кроме его семьи да ближних бояр Евстафия Свечина и Романа Щербинина, тут никого не было — до гостей ли теперь? Хмурый взгляд князя потеплел, остановившись на любимце его, малолетнем княжиче Василии.

— Что не ешь, Василек? — лениво спросил он. — Пожуй вот кашки. Ею на Руси все богатыри были вскормлены.

— Муторно мне от нее, — опуская голову, ответил семилетний княжич.

— Тогда рыбки возьми.

— Я ел, батюшка, а еще не могу: больно солона.

— Ну, коли есть не хочешь, отгадай загадку. Что оно такое: в воде родится, а воды боится?

— Соль!

— Верно! Ну, это ты, должно быть, знал. А вот другую: какая сила любого воеводу да и лучшую рать повалит?

Мальчик задумался. Потом вскинул на отца серьезные серые глаза и, будто чего-то испугавшись, снова потупился.

— Что же ты, Василек? Спробуй отгадать.

— Москва, батюшка…

— Эко сказал! — с неудовольствием промолвил князь Михайла. — Москву мы сколько били и еще побьем. А сила та — сон. Пойди-ка, брат, спать, я вижу, ты давно носом окуней ловишь.

Маленький княжич, помолившись на божницу, ушел, и за столом на некоторое время воцарилось угрюмое молчание.

— Голодует народ, — сказал наконец боярин Свечин. — Намедни иду я по Микулинской улице, а навстречу гость Кузьма Саларёв и на кукане три лягухи несет. «Вот, говорит, разжился белорыбицей, теперь попирую!» — «Да неужто же, спрашиваю, станешь ты такую погань есть?» А он в ответ: «Лягуха-то? Прежде и верно была погань, а ныне по рублю за каждую отвалил!»

— Да, дела, — протянул боярин Щербинин, после чего снова все надолго замолчали. Час был уже поздний, сквозь открытые окна в трапезную вливалась ночная тьма, черной жутью заполняя все углы и закоулки, куда не достигал немощный свет восковых свечей.

— Минувшею ночью снова видели Настасью Юрьевну, — промолвила княгиня Евдокия Константиновна [297], тревожно вглядываясь в темный проем двери, открытой в смежную горницу.

— Кто видел? — вздрогнув, спросил князь Михайла.

— Девки мои, Дашка да Улька. Не знаю что, прежде николи со мною такого не бывало, а вечор что-то боязно стало одной, я им и наказала сидеть в опочивальне, покуда засну, а уж тогда тихо уходить. Долго мне не спалось, уж близко к полуночи они вышли… Ну и тут внизу, в переходе меж большой трапезной и передней горницей, ее и увидели. Белая, сказывают, и светлая вся, лик скорбный, ровно у мученицы… Как глянула на них, они так и упали ничком, будто бы им кто ноги перебил. А когда пришли в память, ее уже не было.

— Ну, может, и врут твои девки, — пробормотал Михайла Александрович. — Они у тебя мастерицы языками кружева плести.

— Чего бы им врать-то? Они о том и сказывать не хотели, чтобы меня не растревожить. Сама я заметила, что Дашка весь день не в себе, стала выспрашивать — она и туда, и сюда, еле дозналась от нее правды. После уж и Ульку допросила — она слово в слово сказала то же.

— Давно уже покойница не являлась, — промолвил старик Щербинин. — В последний раз видели ее, кажись, перед кончиной родителя твоего, княгинюшка, годов тому с тридцать. А ныне вот снова… Не иначе как быть у нас беде.

— Глупости все это, — резко сказал князь Михайла. — Глупости и бабья брехня. Эдак, коли всякой сказке давать веру, можно и впрямь довести себя до беды. Пошли лучше спать, утро вечера мудренее! Да чтобы о Настасье Юрьевне никакой болтовни не было, и без того люди слабнут.

Все, помолясь, разошлись, только сам князь еще задержался в трапезной. Подобно всем своим современникам, он был суеверен, и хоть другим того показывать было нельзя, — его взволновало услышанное. Он хорошо знал историю этого родового призрака тверских князей: прадед его, Ярослав Ярославич, — брат Александра Невского и первый удельный князь Тверской — попал как-то на свадьбу к одному новгородскому боярину, в тот самый час, когда дочь его обряжали к венцу. Невеста с первого взгляда так полюбилась князю, что он силою увез ее и против ее воли на ней женился. Брак был несчастлив, молодая княгиня вскоре умерла, и с той поры призрак ее появляется во дворце тверских князей, всегда предвещая беду или чью-нибудь смерть.

«Вот и ныне второй раз уже ее видят, — с тревогой подумал Михайла Александрович. — Да дела-то и вправду такие, что в самую пору ей теперь появляться…»

Гул шагов за дверью оторвал князя от этих печальных размышлений. Вошел воевода Яхонтов и, протягивая ему небольшой камень, обернутый полоской серой бумаги, сказал:

— Вот, княже, в сей час забросили это на стену, где ты велел ожидать. Сам поднял и сразу к тебе.

Плохо повинующимися от волнения пальцами князь Михайла развернул бумажку и, приблизив ее к пламени свечи, прочел:

«Помощи не жди. Ольгерд крепко стоит на том, что обещался московскому князю руку Твери не держать. Лучше теперь покорись, а живы будем — свое возьмем».

«Нет, брат, уже не возьмем, это конец», — с горечью подумал Михайла Александрович и, выронив грамотку, опустил голову на ладони.

— Что, княже, плохие вести? — спросил Яхонтов, видя, что князь молчит и не двигается.

— Хуже некуда, — глухо промолвил князь Михайла, не поднимая головы. — С рассветом упреди владыку и бояр, чтобы собрались… будем думу думать. А теперь иди… Хочу один быть.

* * *

На следующее утро тверскою боярской думой было принято решение просить мира. Михайла Александрович соглашался признать свою зависимость от Москвы и отказаться от всяких прав на великое княжество Владимирское, но при условии, что Дмитрий не потребует сдачи Твери и отведет от нее свои войска.

В тот же день тверской епископ Евфимий и четверо старейших бояр вышли из ворот осажденного города и были проведены в шатер московского князя.

Дмитрий Иванович принял послов сурово и, выслушав их челобитье, сказал:

— Тверь могу взять хоть сегодня, а взявши, предать разграблению и обратить ее в пепел, с вами ни о чем не рядясь. Но я не басурман и не литовец: ни людям вашим, ни городу зла не хочу и рать свою готов увести, ежели покорится князь Михайла на всю мою волю да выдаст мне головой вора моего, Ивашку Вельяминова!

— Волю твою, княже великий, мы готовы выслушать и довести ее нашему государю, — ответил владыка Евфимий. — Но Ивана Вельяминова в городе нет, а потому выдать его тебе не в нашей власти.

— Куда же он подевался?

— Дней тому с десять бежал он ночью на челноке.

— Как узнаю я, что в том нет обману?

— Коли мне веришь, княже, крест на том поцелую.

— Добро. Тебе верю, отче. Оставим это — рано ли, поздно, я его все одно словлю. А воля моя такова:

Князь Михайла повинен признать себя моим молодшим братом — равным Серпуховскому князю — и крест мне целовать, аки государю всея Руси; великого княжения над Русью ему боле не домогаться, а ежели хан пришлет ярлык — не брать; княжества Володимирского, которое есть моя вотчина, ему не искать и наместничества в Великом Новгороде не искать же. Во всем том должен он на кресте мне поклясться навеки, за себя, за сынов своих и за всех потомков; целование же свое литовскому князю Ольгерду Гедиминовичу должен он немедля сложить и дружбы его либо ратной помощи николи не искать; город Торжок и иные поятые им волости Великому Новгороду воротить, а кашинскому князю дать полную волю и вотчину его тверским уделом более не числить.

Без моей воли ни войны, ни мира ему ни с кем не брать; а пойду я против татар либо против Литвы — и ему со мною идти. А нападут на него татары, либо Литва, либо еще кто, — мне, как государю всея Руси, его боронити, тако же как великого князя Смоленского нам вместе от Литвы боронити и всех прочих князей Русской земли, и Великий Новгород тоже. А дань татарам платить нам вместе либо вместе же не платити.

На том мир с князем Михайлой возьму навеки и войско свое от Твери отведу, не причинив ей никакого худа. А ежели когда случится промеж нас спор либо неразумение, третейским судьей у нас рязанский великий князь.

Что я сказал, от того не отступлюсь, а сроку князю Михайле кладу до завтра.

Тверскому князю ничего не оставалось, как полностью принять эти условия. На следующий день, восьмого сентября 1375 года, мирный договор был подписан и московское войско ушло из пределов Тверской земли.

* * *

Торжество Дмитрия было полным: самый опасный его противник был окончательно сломлен. Тверское великое княжество, хотя и просуществовало еще сто лет, никогда уже серьезно не помышляло о каком-нибудь соперничестве с Москвой, и его князья вскоре смирились со своим зависимым положением.

Одновременно была одержана крупнейшая и на этот раз бескровная победа над Литвой: в течение двух десятилетий полностью подвластное ей княжество Смоленское ныне перешло в подчинение московскому великому князю; номинально еще зависимые от Литвы, ему же повиновались теперь княжества Новосильское и Брянское, несмотря на то что в этом последнем княжил родной сын Ольгерда, Дмитрий.

Вся Русь была отныне послушна воле государя Дмитрия Ивановича, и можно было приступить к освободительной борьбе с Ордой.

Книга III БОГАТЫРИ ПРОСНУЛИСЬ

Часть первая ЗА РУССКУЮ ЗЕМЛЮ

Глава 1

Шестнадцатилетняя полоса почти беспрерывных внутрирусских войн закончилась в 1375 году полной победой Московского великого князя Дмитрия Ивановича. Самый сильный и самый беспокойный из его соперников, великий князь Михаил Александрович Тверской, в итоге семилетней кровавой борьбы вынужден был смириться и признать себя «молодшим братом» Московского князя; суздальско-нижегородские князья, также домогавшиеся верховной власти над Русью, были сломлены еще раньше; все остальные, один за другим, признали свою зависимость от Москвы и обязались служить ей. Самостоятельность сохранил один лишь великий князь Рязанский, Олег Иванович, но и он, испытав на себе силу московского оружия, сидел в своей вотчине тихо и старался ладить с могущественным соседом.

Положив, таким образом, конец изнурявшим страну усобицам и сделавшись не только по ханскому ярлыку, но и на деле великим князем всея Руси и общепризнанным главой возрождающегося Русского государства, Дмитрий Иванович мог наконец приступить к тому, что почитал главной задачей своей жизни: к решительной борьбе с Ордой и свержению татарского ига.

Обстановка в татарских улусах, — еще четверть века тому назад находившихся под властью единого повелителя и представлявших собою несокрушимую силу, — за последние годы значительно изменилась и благоприятствовала планам Дмитрия: в то время как Русь объединялась и крепла, в Орде шли кровавые междоусобия и развал. Теперь она была разделена на три независимых и враждовавших между собою ханства [298], и тем из них, которое непосредственно соприкасалось с Русью и причиняло ей больше всего беспокойства, от имени подставного хана Магомет-Султана правил темник Мамай. С ним-то и предстояло Дмитрию скрестить оружие.

Мамай давно был недоволен Московским князем, не раз оказывавшим ему открытое неповиновение, и со своей стороны ждал случая, чтобы наказать его за строптивость. До сих пор ему не позволяли это сделать внутренние осложнения в самой Орде, чем Дмитрий умело пользовался. Но сроки решительного столкновения близились. Предстоящая борьба со столь грозным противником требовала предельного напряжения всех сил Русской земли и основательной подготовки, которую затрудняли великому князю бесчисленные внутренние помехи. После смирения непокорных князей первая же из них возникла по вине новгородской вольницы. Удачно ограбив в минувшем году все побережье Волги, она решила повторить набег, но на этот раз действовала с еще большей дерзостью.

Летом 1375 года две тысячи головорезов, под водительством атаманов Прокопия и Смольянина [299], на семидесяти больших ушкуях переволоклись в Волгу [300] и подошли к Костроме. В городе своевременно узнали о их приближении, а потому, не рассчитывая захватить его врасплох, ушкуйники высадились на несколько верст выше и подошли к нему лесом. Воевода Александр Плещей, бывший в Костроме наместником, вышел к ним навстречу с пятитысячной ратью, но новгородцы искусно обошли ее и, ударив одновременно с двух сторон, разбили наголову.

Воевода Плещей бежал, бросив на произвол судьбы остатки своего войска и город, в который беспрепятственно ворвались ушкуйники. Зная, что Костроме неоткуда ждать помощи, так как князь Дмитрий Иванович со всем войском находился под Тверью, они целую неделю грабили и разоряли город, изумив своим бессмысленным варварством даже ко всему привычных современников. Летописец так повествует об этом событии: «И вошедше разбойници в град, разграбиша вся елико беша в нем и стояща в нем неделю целу, творяще всякия скверны и всяк товар изнесоша, что бе лучшее и легчайшее то с собой поимаша, а что тяжкое все пометаша в Волгу, а иное пожгоша и множество народа християньского полониша, мужей и жен и детей и отроков и девиц, и взяша их с собою» [301].

Покончив с Костромой, ушкуйники пустились дальше и, захватив врасплох Нижний Новгород, разграбили и его, перебили всех находившихся в городе татар, а русских жителей сколько могли увезли с собой. Затем ограбили Великий Булгар — столицу Волжской Болгарии, — с которой, впрочем, обошлись значительно мягче, чем со своими русскими городами, и тут продали в рабство всех привезенных с собою костромичей и нижегородцев. Потом, опустошив низовья Камы и, как всегда, уничтожая за собой все суда, плоты и причальные сооружения, двинулись вниз по Волге, не пропуская ни одного города. Снова им удалось захватить и разграбить Сарай-Берке, но несмотря на сказочную добычу и голос благоразумия, алчность и разбойная удаль толкали их дальше, к последнему богатому городу на Волге — Хаджи-Тархани. И только тут счастье им изменило: татарский князь Салачи хитростью заманил их в засаду и перебил всех, до последнего человека.

Этот случай послужил хорошим уроком новгородской вольнице, которая в те годы сделалась подлинным проклятием всего Поволжья. За пятнадцать предшествовавших лет она совершила по Волге восемь крупных грабительских походов, во время которых не раз опустошала все лежавшие на ее пути города, даже такие крупные, как Ярославль, Нижний Новгород, Булгар, Укек и самый Сарай — столицу великих ханов. Но после избиения под Хаджи-Тарханью столь дерзкие набеги больше никогда не повторялись.

Этот последний поход ушкуйников, оставивший по себе наиболее печальную память, хотя и дорого обошелся Руси, все же имел для нее и положительную сторону: наделав хлопот татарам, он помешал им воспользоваться тем, что московское войско стояло под Тверью, и совершить нападение на русские земли, к которому Мамай в этом году готовился.

События, разыгравшиеся в Орде, связали Мамаю руки и в следующем году, что позволило Дмитрию значительно окрепнуть и хорошо организовать нелегкое дело быстрого сбора воинских сил. В отношении с подчиненными ему князьями был строго определен порядок, согласно которому каждый теперь знал — в какой срок и какой численности войско он должен выставить по требованию великого князя. Знал и последний — на что он может рассчитывать, а это давало ему возможность, в случае надобности, в короткий срок и в нужном месте сосредоточить сильную рать.

Крупным событием, также избавившим Дмитрия Ивановича от постоянно висевшей над Москвой угрозы, явилась смерть литовского великого князя Ольгерда — одного из самых опасных врагов Московской Руси. Умер он в начале 1377 года, и русские летописи повествуют об этом в следующих, не лишенных исторического и бытового интереса выражениях: «Умре князь великый Ольгерд Гедиминовичь Литовьский, зловерный, безбожный и нечестивый, и седе по нем на великом княжении сын его молодший Ягайло, того бо возлюби Ольгерд паче всех прочих сынов своих и умирая ему приказа старейшинство. Сам Ольгерд такоже не един сын у отца своего беша, но всю братью свою превзойде владостью и саном, понеже пива и меду не пиаше, ни вина, ни квасу кислого и оттого великоумство и воздержание собе приобрете и крепкий разум. И таковым промыслом и коварством мнози страны и земли воева и мнози грады и княжения поймал за себя и удержа власть велику, яко же ни един от братьи его, ни отец, ни дед не имал» [302].

Того, что удалось на Руси Дмитрию Ивановичу, а в Литве Ольгерду, никак не мог добиться Мамай, также стремившийся объединить под своей властью распавшуюся на уделы и раздираемую усобицами Золотую Орду. На правом берегу Волги он утвердился крепко, и тут никто из местных князей и ханов уже не осмеливался с ним соперничать. Но, несмотря на все его усилия, левобережье по-прежнему оставалось в руках белоордынских чингисидов, которые продолжали между собой кровавую борьбу за Сарай, хотя ни один из них, захватив престол, не имел силы на нем удержаться дольше нескольких месяцев. По смерти Айбек-хана он последовательно побывал в руках Араб-шаха, Хаджи-Черкеса и Каган-бека, после чего им снова завладел Араб-шах. Но не надолго: в 1376 году к городу подступил с большим войском сам Урус, великий хан Белой Орды, также старавшийся объединить под своей властью весь бывший улус Джучи [303].

Понимая, что ему не устоять против столь сильного противника, Араб-шах, о котором и русские, и восточные летописи отзываются как об отличном полководце, уклонился от сражения и с верными ему туменами ушел в заволжские степи, после чего Урус-хан утвердился в Сарае. И это снова расстроило все планы Мамая, который был уже готов к походу на Русь. Он понимал, что если без промедления не сокрушить крепнущую силу Московского князя, то последний через несколько лет полностью выйдет из подчинения Орде: Дмитрий уже и сейчас постоянно нарушал требования Мамая и почти не присылал ему дани. Но теперь, когда самый грозный враг, без всяких потерь овладевший Сараем, оказался в непосредственной близости и каждый день мог обрушиться на него, Мамаю волей-неволей пришлось на время позабыть о Руси и думать лишь о той опасности, которая нависла над ним самим.

Это положение сейчас же учел князь Дмитрий и умело им воспользовался: весною 1377 года он отправил лучшего своего воеводу, князя Боброка-Волынского, в поход на волжских болгар, подчинявшихся Мамаю. В помощь ему выступило также ополчение суздальско-нижегородских князей.

Когда русское войско подступило к Булгару, защитники города вышли ему навстречу, и сражение произошло под самыми стенами болгарской столицы. В течение последних лет трижды ставшая легкой добычей новгородских ушкуйников, теперь она была хорошо защищена: по нападающим со стен ударили пушки; в войске у болгар, кроме обычных луков, оказались и ружья-самопалы. Однако русские, впервые встретившиеся здесь с применением огнестрельного оружия, не убоялись, и победа осталась за ними [304]. Болгарский князь Асан просил мира и получил его, согласившись принять назначенных Москвой «даругу» [305] и таможенника. Сверх того, его обязали уплатить три тысячи рублей в казну великого князя Дмитрия и две тысячи — воеводам и войску, чтобы не грабили города.

Этот поход, по существу, был уже открытым вызовом Мамаю и прямым наступлением на Орду, которое князь Дмитрий предпринял с целью захвата важных для Москвы стратегических и торговых позиций в татарском Поволжье. Цель эта в значительной мере была им достигнута, но развить свой успех глубже он пока не мог, так как обстановка в Орде снова изменилась, и на этот раз в пользу Мамая: воспользовавшись отсутствием Урус-хана, царевич Тохтамыш при поддержке Тимура сделал попытку захватить власть в Белой Орде и хотя на этот раз потерпел в том неудачу, Урус-хан все же счел за лучшее, оставив в Сарае наместника, возвратиться с главными силами в свою столицу Сыгнак.

Но, кроме Мамая, в Орде находились и другие охотники пограбить русские земли: летом 1377 года в Москве было получено известие, что царевич Араб-шах, с несколькими туменами войска, переправился через Волгу и стоит в мордовских лесах, готовясь к набегу на Русь.

Дмитрий Иванович во главе большого войска тотчас же пришел в Нижний Новгород, чтобы на рубежах Русской земли дать отпор врагу. Но, простояв там более месяца и видя, что нет никаких подтверждений тревожным слухам, он со своими главными силами возвратился в Москву. На всякий случай он все же оставил на подступах к Нижнему сильный заслон, состоявший из войска суздальско-нижегородских князей и вспомогательных ополчений от смежных княжеств, пришедших сюда по приказу Дмитрия.

К концу июля вся эта рать стала лагерем на реке Пьяне, близ мордовских рубежей, по-прежнему не имея точных сведений о том, где находится Араб-шах.

Глава 2

И посла князь Дмитрей Костянтиновичь Суждальскый сына своего, князя Ивана, да князя Семена Михаиловича, а с ними воеводы и вой многы, и бысть рать их велика зело. И приидоше за реку за Пьяну и тут оплошишеся, оружие и доспехи поскладоша, а ездют, порты свое с плечь спустив и петли растегав, бо бе в то время знойно. А вельможи и воеводы, ловы деюше и утеху си творяши, мняше аки дома и мёд или пиво испиваху без меры, поистине за Пьяною пьяны…

Троицкая летопись

Слухи о походе Московского князя против Араб-шаха под Нижний побежали по всей Руси, как водится, обрастая по мере удаления от очага событий все большими преувеличениями и домыслами. До далекого Звенигородского княжества [306] они дошли уже в совершенно искаженном виде: будто бы великий князь Дмитрий Иванович кликнул долгожданный клич и ныне, по его призыву, вся православная Русь встает против татар. А сбор войска на реке Пьяне.

Услышав эту весть, князь Федор Андреевич Звенигородский заволновался. Его не удивило то, что к нему не было из Москвы гонца: прямого призыва он ждать оттуда не мог, ибо его, как князя, не подчиненного Дмитрию, все эти дела, строго говоря, не касались, и он мог спокойно оставаться от них в стороне. Под владычеством Литвы он чувствовал себя неплохо: княжество его лежало вдали от приграничных областей и иных беспокойных мест, обычно служивших аренами войн; к тому же оно было невелико и какими-либо обременительными повинностями или обложениями ему не докучали. А всякие усобицы великий князь Ольгерд Гедиминович в своем государстве давно вывел.

По рождению Федор Андреевич был полулитовцем и близким родственником Ольгерда [307], а потому его ничуть не тяготило подчинение Литве, и до пятидесяти семи лет он дожил спокойно и внешне, и внутренне, находясь в добром здоровье и в полном ладу как с Ольгердом, так и со своей собственной совестью. Но с недавнего времени все это изменилось: он терпеть не мог двуличного и ненавидевшего Русь Ягайлу, по смерти Ольгерда объявленного литовским великим князем, и с нарастающей день ото дня силой сам начал ощущать себя русским.

Мысли его все настойчивей обращались теперь к Москве, и, если бы его княжество с нею граничило, он без колебаний поцеловал бы крест Дмитрию, вместе того чтобы подчиняться Ягайле.

«Но ведь через Карачевское либо Новосильское княжество не перескочишь, — размышлял он, — а они покуда остаются под Литвой. Старая лиса Святослав Титович Карачевский, вестимо, под нею и схочет остаться, ибо боится, что Дмитрей Иванович сгонит его с княжения и посадит в Карачеве дружка своего, Василёва сына от татарской княжны, которому и по совести и по закону там надлежит княжить. Ну, а Новосильский князь Юрий Романович — кто знает? Надо бы с ним по сердцу потолковать, может, вместе и перешли бы под руку Московского князя. По всему видать, Дмитрей Иванович государь настоящий. Русь такого давно ждала… Да он, поди, и сам наших земель долго под Литвою не оставит».

Находясь в таком настроении, Федор Андреевич, — едва лишь услышал, что Дмитрий поднимается на татар, — сразу решил, что пришло время и ему послужить Руси.

«То еще и лучше, что меня не звали, — думал он. — Сам приду, по своей доброй воле и стану о бок с братьями, чтобы никто не сказал, что в грозный для Руси час Звенигородский князь оставался почивать в своей вотчине, хотя и мог. А на Ягайлу — тьфу!»

Наскоро собрав ополчение из двух тысяч воев, он тотчас же выступил в поход, наказав старшему сыну своему Александру не мешкая собрать еще столько и вести их, следом за ним, на реку Пьяну.

Второго августа, пополудни, князь Федор со своим полком благополучно прибыл на мордовский рубеж, к месту расположения русского войска и был немало удивлен тем, что здесь увидел: на огромной поляне, с трех сторон окруженной лесом, а сзади омываемой рекой, в беспорядке было разбросано множество шалашей и шатров; возле них дымились костры, а в промежутках стояли телеги с грудами наваленного на них оружия и доспехов. День был знойный, — полуголые люди бродили меж шатрами, спали, растянувшись в тени деревьев, или, сидя кучками в холодке, бражничали и орали песни; река и берег были полны купающимися, — там стояли такой крик и гогот, что подъезжая к лагерю, Федор Андреевич услышал их за много верст. Все это весьма мало походило на воинскую стоянку, а скорее напоминало табор мирных кочевников, менее всего помышляющих о возможной встрече с противником.

«Ну и дела, — брезгливо подумал князь Федор. — Не ждал я увидеть такое в войске у князя Дмитрея! Ведь ежели налетят татары, тут никто и оружия своего сыскать не успеет, как всех посекут. Хоть бы уж стан свой поставили на том берегу, под защитой реки, а то нет, вылезли на вражью сторону да и поразомлели, ровно свиньи в болоте!»

Между тем к голове звенигородского отряда, остановившегося на берегу реки, начали отовсюду стекаться любопытные, пошли обычные приветствия и расспросы. Предоставив отвечать на них своим дружинникам, Федор Андреевич спросил у одного из подошедших боярских детей — где стоит шатер великого князя Дмитрия?

— Князя великого Дмитрея Ивановича с нами нету, — ответил боярский сын. — Он еще из Нижнего воротился в Москву. А набольшими воеводами у нас князь Иван Дмитриевич Суждальский да родич его князь Семен Михайлович.

— Стало быть, это не московская рать тут стоит? — с облегчением спросил князь Федор.

— Вестимо, нет! Рать это суждальско-нижегородская, да еще с нами полки: владимирский, переяславский, юрьевский да муромский. Сила такая, что небось на три Арапши хватит, не то что на одного, — хвастливо добавил боярский сын, бывший уже в заметном подпитии. — А Москве тут и делать неча!

— Так вы, значит, не на Мамая вышли?

— Нет, княже. Мы тут поставлены заслоном против царевича Арапши. Он со своею ордой ныне сбирался напасть на Нижний, да, видно, прознавши про нашу силу, поджал хвост. А Мамай что? Дай срок, мы и Мамаю себя покажем!

— Ну, добро, — промолвил Федор Андреевич, досадуя на себя за то, что, не проверив полученных слухов, пришел сюда по пустому делу, — доколе еще ты покажешь себя Мамаю, покажи-ка мне шатер князя Ивана Дмитриевича.

— Шатер показать недолго, только князя Ивана Дмитриевича в сей час нету: он, с самого ранья, выехал со своими боярами на олений гон. Тута оленей пропасть, но близко к стану их, вестимо, пораспужали, надобно теперь отъезжать подале. Должно, к вечеру ловцы воротятся.

— Так… А кто же тут покуда за старшого?

— Князь Семен Михайлович. К нему, коли хочешь, сведу.

— Сведи, будь ласков.

В шатре у князя Семена дым стоял коромыслом: тут шла веселая пирушка. Сам хозяин и с ним человек десять бояр и воевод сидели на скамьях и чурбаках вокруг уставленного яствами и питиями стола и, видимо, давно предавались чревоугодию: почти все были без кафтанов, лица у многих побагровели, разговор то и дело прерывался раскатами пьяного смеха; вокруг стола, на полу, всюду валялись обглоданные кости и пустые баклаги.

На вошедшего князя Федора сперва никто не обратил внимания, и только когда он подошел вплотную к столу, все разом смолкли и с удивлением уставились на его богатырскую фигуру.

— Хлеб да соль, — промолвил Федор Андреевич. — Жалею, что помешал вашему веселию: надобно мне видеть князя Семена Михайловича.

— Вот я сам, — отозвался коренастый человек лет сорока, с холеной рыжей бородой, сидевший напротив входа. — А ты что, гонцом ко мне, что ли? От кого?

— Нешто так уже я похож на гонца?

— Клянусь Богом, не похож нимало! А коли ты не гонец, то, должно быть, сам Святогор [308], вставший из земли, чтобы помочь нам побить татар!

— Теперь ты угадал наполовину, — усмехнулся князь Федор. — Я и вправду пришел помочь вам побить татар. Только не Святогор я, а князь Федор Звенигородский.

— Князь Федор Андреевич?! Из Литвы? — воскликнул удивленный Семен Михайлович. — Не обессудь, для Бога, никогда прежде не доводилось мне тебя видеть, потому и не признал. А слыхал о тебе немало. Какая же судьба привела тебя в этот край и как ты нашел наш стан?

— Принесли нам весть, будто по призыву Московского великого князя вся Русь ныне сбирается здесь, чтобы ударить на Орду. Ну, пришел и я, со своим полком, да вот вижу тут совсем иное. А стан ваш найти немудрено: такой в нем крик стоит, что за десяток верст слыхать.

— А мы ни от кого и не таимся! Не как тати ночные, а как честные воины стали мы здесь, чтобы не допустить в русские земли разбойника Арапшу. И что ни больше будем шуметь, сильнее он нас станет бояться! Вот он хотя и не шумит, а мы небось всё о нем знаем: стоит он ныне на Волчьих Водах, верст будет полтораста отсюда, а дальше ни-ни! Потому от скуки и коротаем время как можем… Да ты, сделай милость, садись вот сюда, — захлопотал князь Семен, расчищая гостю место рядом с собой. — Откушай и повеселись с нами, за трапезой и побеседуем!

— Благодарствую, княже, как-нибудь иным разом. А сейчас мне недосуг: люди мои стоят еще на походе и ждут, что я им скажу.

— Сегодня воскресенье, день праздничный, — заплетающимся языком сказал один из сидевших за столом. — Сам Господь назначил его для отдыха и для веселия. А люди что? Прикажи им такоже пить да веселиться!

— Так вот, Семен Михайлович, — продолжал князь Федор, даже не взглянув на того, кто это сказал, — привел я с собою две тысячи воев, а следом за мною сын мой ведет еще столько. И ты мне толком скажи: коли все же думаете вы биться с Арапшой, я с вами останусь и пособлю. А коли нет, поведу своих людей в обрат.

— Вестимо, с Арапшой будем биться! Ежели он сюда не придет, мы на него невдолге и сами ударим. А за то, что хочешь ты с нами послужить Руси, спаси тебя Христос, княже!

— Добро. Так, может, укажешь, где нам стан свой поставить?

— Да станови где тебе любо! На поляне-то тесновато, а по берегу, — что вверх, что вниз, — места непочатый край. Да ты, Федор Андреевич, все же хоть чарочку-то выпей с дороги!

— Не обессудь, Семен Михайлович, а до битвы пить не стану: я не бражничать сюда приехал, а постоять за Святую Русь. Да и вы бы остереглись пить-то: ежели, чего недоброго, подойдут тихомолком татары, сам понимаешь, что будет.

— Где им подойти! — засмеялся князь Семен. — Арапша нас боится, как черт креста. Ну, а кроме того, свели мы тут дружбу с мордовскими князьками, и они нас тотчас упредят, ежели он с места стронется.

— А не пить нам тоже не можно, — снова промолвил тот же боярин. — В такой зной и капуста без поливки засохнет, не то что живой человек!

— Да и то сказать, — добавил другой, — нешто мы виновны, что нас в такое место поставили? Тут даже река Пьяна, так чего уж с нас, грешных, спрашивать!

За столом раздался взрыв хохота, а князь Семен, как бы извиняясь, сказал:

— Так уж у нас повелось, Федор Андреевич: мы с князем Иваном Дмитриевичем побились об заклад — кто возьмет больше оленей. И вот, один день он с десятью своими боярами выезжает на лов, а я, стало быть, в этот день со своим десятком пью. Ну, а завтра он будет пить, а мы поедем на лов. Эдак и чередуемся. Так то сам видишь: река-то всегда пьяна, а мы лишь через день!

Снова все дружно захохотали, а князь Федор, негодуя в душе, слегка поклонился хозяину и, не глядя на остальных, вышел из шатра.

«Тоже воинство! — думал он, возвращаясь к своему полку. — Коли этот татарин Арапша не был бы вовсе дурак, он, с силою даже втрое меньшей, давно бы их всех как курчат порезал!»

Глава 3

Toe же лета 6885 [309] Андреяна Звенигородского сын, князь Федор, побил татар многих. Бе же тот князь Федор Звенигородский телом велик зело и храбр на супостаты, и крепость и силу многу имея.

Никоновская летопись

Князь Федор выбрал место для своей стоянки в полуверстве от главного лагеря, возле ближайшего брода через реку Пьяну. Воочию убедившись в опасном легкомыслии суздальско-нижегородских воевод и в распущенности их войска, он сразу понял, сколь важное значение имеет охрана этого единственного пути отхода, и решил взять ее на себя.

Разбивши здесь свой стан, он распорядился окружить его кольцом сдвинутых вплотную телег, оставив лишь неширокий проход в сторону суздальцев, а воинам своим приказал: половине находиться в боевой готовности, а другой половине отдыхать, но не отлучаясь из лагеря и с оружием под рукой. Почти всех своих коней он велел перегнать на левый берег, где пастбище было лучше и где они находились в полной безопасности.

В разгар этих приготовлений, часа в четыре пополудни, со стороны большой поляны вдруг донесся взрыв неистовых криков. Обеспокоенный Федор Андреевич тотчас отправил туда одного из своих дружинников узнать, что случилось, но, выслушав донесение посланного, только досадливо плюнул: оказывается, это возвратился с охоты князь Иван Дмитриевич и объявил, что дюжину затравленных оленей дарит войску, которое приветствовало его удачу и щедрость восторженными криками.

Солнце уже близилось к закату, когда лагерь звенигородцев был наконец устроен и князь Федор решил, что теперь можно помыться и отдохнуть. Выйдя из своего шатра, он кликнул ближайшего воина, чтобы помог ему снять кольчугу: но в этот миг со стороны суздальского стана снова послышались дикие крики.

«Должно быть, еще какой-то пьяница воевода воротился с гулянки», — подумал было Федор Андреевич, но сейчас же понял, что это другое: леденящие душу вопли, быстро приближаясь и нарастая в силе, неслись из лесу, с разных сторон, не оставляя сомнений в том, что это татары.

Как после выяснилось, Араб-шах через своих лазутчиков был отлично осведомлен о царящей в русском войске беспечности и решил ею воспользоваться. Те самые мордовские князья, на которых так надеялись суздальские воеводы, тайными тропами подвели татар к лесному селу Шилар, находившемуся в нескольких верстах от русского лагеря. Здесь Араб-шах разделил свою орду на пять отдельных отрядов, из которых четыре внезапно обрушились с разных сторон на русский стан. Пятому было приказано захватить брод через Пьяну и частично перейти на другой берег, чтобы там перехватывать спасающихся вплавь. И если бы не случайное появление здесь звенигородского полка и не предусмотрительность князя Федора, из всего русского войска в этот день едва ли спасся бы хоть один человек.

В большом лагере, где все были уверены, что татары находятся за полтораста верст, их внезапное нападение было ошеломляющей неожиданностью. И то, что тут произошло, трудно даже назвать битвой: это было жуткое побоище. Почти никто не успел еще опомниться и привести себя в относительную боевую готовность, как татарские всадники, с устрашающими воплями, опрокидывая шатры, круша и топча все на своем пути, ворвались уже в самую середину русского стана.

Полупьяный князь Семен Михайлович, вместе со своими собутыльниками выскочивший из шатра, потрясая саблей и ругаясь страшными словами, тщетно призывал воинов к порядку и к оружию, — на него никто не обращал внимания. Только две-три сотни сохранивших присутствие духа людей, полуодетых и вооруженных первым, что подвернулось под руку, сосредоточились возле княжьего шатра, готовые защищаться.

Остальными овладела неудержимая паника, и все они, не помышляя о сопротивлении, беспорядочными толпами бросились к реке, надеясь за нею найти спасение. Благодаря тому, что звенигородский полк, сохранивший полный порядок, стойко защищал переправу, всем первым, прибежавшим сюда с большой поляны, удалось воспользоваться бродом и перебраться на ту сторону. Но татары очень скоро обратили на это внимание и без труда отрезали брод и оборонявших его звенигородцев от главного лагеря, где продолжалось избиение обезумевших и никем не руководимых людей, которыми теперь владела одна-единственная мысль: прорваться к берегу и уйти вплавь через реку.

Пьяна в этом месте была не шире двадцати сажен и, если бы переправа происходила в порядке, едва ли тут мог бы погибнуть хоть один человек. Но сейчас на берегу шла невообразимая сумятица: в реку стихийно вливалась лавина конных и пеших людей, из которых каждый думал лишь о своем собственном спасении, по телам затоптанных и утопающих стремясь вырваться из этого страшного живого месива. Из каждых десяти, бросившихся в реку, только двоим или троим удавалось достигнуть противоположного берега, — остальные, не добравшись и до середины, шли на дно.

Одним из первых нашел бесславную смерть во взмученных водах реки Пьяны сам набольший воевода, князь Иван Дмитриевич Суздальский. Даже не попытавшись, по примеру князя Семена Михайловича, вдохнуть в своих воинов мужество и наладить какое-то сопротивление татарам, он вскочил на коня и, окруженный боярами, устремился к берегу, который в этом месте был довольно крут. В реку ринулись все разом, с ходу, не глядя на то, что вода здесь уже кишела плывущими и тонущими людьми. Кто-то из задавленных ими воинов, утопая, успел полоснуть одну из боярских лошадей ножом. Раненое и смертельно перепуганное животное, повернув обратно, стало биться и опрокидывать других. В одно мгновение все сгрудились в общий, яростно барахтающийся клубок, на который с берега наваливались новые беглецы, увеличивая смертоносный хаос. Сам князь и многие из его приближенных, не зная еще, как обернется дело, прежде чем выскочить из шатров, успели надеть кольчуги, которые теперь безжалостно влекли их на дно.

Через полчаса в суздальском стане все было кончено. Только князь Семен Михайлович с горсточкой собранных им боеспособных людей храбро защищался в самом центре лагеря. Здесь все понимали, что ни отбиться, ни отойти у них нет никакой надежды, но знали и то, что пощады от татар не будет, а потому дрались до последнего вздоха и умирали с честью. На открытом месте, окруженные со всех сторон, русские воины, один за другим, падали под градом стрел и копий. Князь Семен и несколько воевод, бывшие в доспехах, продержались дольше других, но в конце концов и они все были перебиты.

* * *

По-иному развивались события у брода, где стоял звенигородский полк. Здесь не было заметно растерянности, и все мужественно сражались, повинуясь руководящей воле князя Федора, который сохранял полное хладнокровие и всегда вовремя оказывался там, где натиск татар особенно усиливался и люди его начинали сдавать.

Благодаря тому, что отряд, посланный Араб-шахом для овладения бродом, подошел сюда на несколько минут позже, чем другие напали на суздальский лагерь, — звенигородцы успели приготовиться и налетевших ордынцев встретили дождем стрел и сулиц [310]. Федор Андреевич приказал целить не во всадников, а в коней, и это распоряжение сразу себя оправдало: раненые лошади падали на землю, некоторые начинали метаться, внося расстройство в ряды татар. Это настолько ослабило стремительность первого, самого страшного натиска, что, доскакав до ограды из телег, всадники не смогли взять ее с налету и, поражаемые в упор русскими стрелами и копьями, вынуждены были отхлынуть.

Только один из них, видимо, начальник, — желая увлечь остальных, а может быть, просто зарвавшись, на быстром, как птица, коне подлетел к телегам и с победным криком перемахнул через них в русский стан. Но никто не последовал его примеру, и минуту спустя смельчак пал, пронзенный несколькими копьями сразу.

— За коня ему спасибо, — промолвил подошедший сюда князь Федор, — такого не вдруг найдешь. Ну, а сам он тут вовсе ненадобен! — С этими словами он поднял тело татарина, с которого один из воинов только что снял кольчугу, и, взмахнув им над головой, перебросил обратно через телеги. Федор Андреевич сделал это с умыслом: богатырская сила русского воеводы произвела должное впечатление и на его собственных людей, и на татар, ободрив первых и внушив страх вторым.

В течение получаса звенигородцы держались стойко. Татары, окружив их слабое укрепление полукольцом, засыпали его стрелами, но защищенные телегами воины несли мало потерь и в свою очередь метко били из-за укрытий по осаждающим. Дважды ордынцы с устрашающим воем бросались на приступ, но оба раза были отбиты.

Федор Андреевич хорошо видел, что происходит в стане у соседей, и понимал, что как бы храбро ни сражались его собственные воины, — им не устоять, когда татары управятся с суздальцами и перебросят сюда все свои силы. Но он решил, пока в том будет надобность, любой ценой удерживать брод, чтобы дать возможность отойти за реку всем уцелевшим от разгрома. Поначалу эта мера себя оправдывала, и тысячи две муромцев и владимирцев, стоявших ближе к броду, успели перейти на другой берег, прежде чем татары отрезали этот путь. Но когда это случилось, — не оставалось уже ничего иного, как постараться отойти за реку самим. Приняв такое решение, князь Федор немедля подозвал старшего из своих воевод, боярина Елизарова.

— Бери тысячу человек, Осип Матвеевич, — сказал он, — и уходи с ними на тот берег, а я покуда с другой тысячью вас прикрою. За рекою времени не теряй: сразу начинай ловить беглецов. Если будет нужно, для острастки одному-другому ссеки головы, но остатних приведи в разум и возьми под свое начало. Коли татары за нами погонятся, надобно будет с ними еще биться. Ну, с Богом, а невдолге и я за тобой!

Едва начался отход, татары, разом со всех сторон, бросились на приступ, который, однако, был отбит, хотя и с немалыми потерями для звенигородцев. Как только тысяча Елизарова благополучно перешла на другой берег, князь Федор подозвал второго воеводу и приказал ему увести за реку еще пятьсот человек, взявши с собою и всех раненых.

Теперь, для прикрытия отхода, на правом берегу Пьяны с Федором Андреевичем осталось не более трех сотен людей, тогда как к татарам все время подходили новые силы со стороны главного лагеря, где последние очаги сопротивления были уже подавлены. Сам Араб-шах, взбешенный тем, что целый тумен его войска до сих пор не сумел справиться с русским отрядом, впятеро меньшим по численности, тоже прискакал сюда и, спешив две тысячи своих воинов, бросил их на приступ, пообещав казнить всякого, кто повернет назад, покуда хоть один из русских не положит оружия.

Отразить этот приступ оставшимся тут звенигородцам было явно не по силам: протяженность укрепленной линии, рассчитанная на две тысячи защитников, для трехсот была слишком велика, а суживать огороженный телегами круг под страшным натиском татар не было ни времени, ни возможности. Не прошло и нескольких минут, как ордынцы с торжествующим ревом облепили телеги, растаскивая их в стороны или перепрыгивая через них в русский стан.

Видя, что линия его обороны пала и что татары сейчас всею массою хлынут внутрь, князь Федор быстро отвел всех уцелевших к самой реке. Здесь, прикрывши брод плотным полукольцом из сотни воинов, с выставленными вперед копьями, а во втором ряду поставив сотню лучников, он приказал третьей сотне переходить на левый берег. Несколько десятков человек, с небольшими потерями от уже долетавших до них вражеских стрел, успели совершить переправу. Но на шедших позади внезапно обрушились татарские всадники, которым Араб-шах приказал броситься прямо в воду, чуть выше стоявших на берегу защитников брода. В одно мгновение все, кто еще находился в реке, были перерублены, а оставшиеся на берегу — окружены. Ни вырваться из этого окружения, ни победить в десятки раз превосходящего по численности противника у горсточки звенигородцев не было никакой надежды. Все, что им теперь оставалось, это подороже продать свои жизни и достойно принять смерть.

— Бросай оружие! — по-русски крикнул, выезжая вперед, один из приближенных Араб-шаха. — Вам все один конэц, а тот, кто сдался, тому хан дает жизнь!

— Погоди, — отозвался князь Федор, — сейчас я тебе дам ответ. — И, обратившись к своим воинам, сказал: — Братья! Все слышали, что говорит татарин? Тому не верьте! Покладем мы оружие, и они нас все одно перебьют. А ежели кого и пощадят, так в рабстве у них быть — хуже смерти. Лучше умрем, как честные воины, и не посрамим перед погаными своего христианского имени!

— Как ты, так и мы, княже, — раздались голоса. — Рабами быть не хотим! Не положим сраму на Русскую землю! С тобою ляжем костьми!

— Аминь, — сказал Федор Андреевич. — Будем же биться до конца, и нету здесь боле ни князя, ни господ, ни смердов, а токмо воины Божьи, взыскующие славной кончины. Кому согрешил — простите, и да помянет нас Русь в своих молитвах!

— Эй, рус! — нетерпеливо крикнул ожидавший ответа татарин. — Что я сказать хану?

— Скажи, что ежели даст нам с оружием в руках перейти на тот берег, мы уйдем, — ответил князь Федор. — А нет, будем биться и живыми вам в руки не дадимся!

Когда Араб-шаху перевели слова русского князя, он гневно хлопнул себя нагайкой по сапогу и крикнул:

— Вперед! Перебить всех до последнего!

* * *

Наступила заключительная фаза кровавых событий этого памятного в русской истории дня. И хотя итогом битвы на реке Пьяне было жестокое поражение, на которое обрекла русскую рать преступная беспечность нескольких воевод, — благодаря доблести звенигородцев и их князя Федора Андреевича слава русского оружия в этот день не померкла.

Две сотни смертников, ставши в круг, грудью встретили бурный натиск ордынцев, каждый из которых хотел отличиться перед ханом и потому не жалел себя. Звенигородцы тоже сражались с отчаяньем обреченных, — прежде чем пасть, всякий из них успевал положить не одного противника. Но силы были слишком неравны, и круговой строй русских был сразу разорван.

Все теперь перемешалось, враг был повсюду, и люди князя Федора, разделенные на отдельные кучки, отбивались на все стороны, не сходя с места, покуда их не настигала смерть. Поверженные на землю раненые, пока еще оставалось немного сил и не добивала их татарская сабля, ползали среди сражающихся, хватая за ноги врагов, чтобы хоть этим помочь тем из своих, кто еще бился; те, у кого ломалось оружие, продолжали драться как могли, били противника ногами или, схватившись в обнимку, валили его наземь, стараясь задушить или разорвать ему рот руками. Никто не просил и не давал пощады, каждый знал, что пришел его смертный час, и думал лишь о том, чтобы умереть недаром.

Самая злая сеча шла возле той группы бойцов, где сражался князь Федор Андреевич. Его исполинская фигура, в кольчуге и шлеме-шишаке, на две головы возвышалась над другими, — татары уже знали, что это русский князь и душа столь жестокого сопротивления, а потому все свои усилия направили на то, чтобы с ним скорее покончить. Но это было нелегко: тяжелый меч князя Федора, — в полтора раза длиннее обычных, — был в непрестанном движении и разил насмерть всех, до кого мог достать. Не прошло и нескольких минут, а вокруг него земля уже была усеяна трупами татар, сам же он оставался невредим.

— Пятьдесят коней тому, кто его убьет! — крикнул Араб-шах, видя, что никто из ордынцев больше не отваживается приблизиться к русскому князю на расстояние удара.

Побуждаемые возможностью отличиться и получить такую щедрую награду, человек десять с саблями в руках сразу бросились на князя Федора, сзади защищенного десятком своих воинов. В воздухе сверкнула молния меча, и две не успевшие пригнуться татарские головы отскочили от туловищ. Видя, что страшный меч поднимается для нового кругового взмаха, часть нападающих шарахнулась назад, но двое остались на месте. Один из них, мужчина почти такого же сложения как князь Федор, понадеявшись отбить удар, закрылся своей саблей, но она переломилась, как сухая ветвь, а мгновение спустя и сам ее владелец был разрублен от плеча до пояса. Другой татарин тем временем, изловчившись, метнулся вперед и успел ударить Федора Андреевича саблей по шее, рассчитывая попасть под свисавшую со шлема кольчужную сеть. Но удар был нанесен слишком поспешно и, не причинив князю Федору вреда, стоил татарину жизни: с разможенной головой он опрокинулся на безжизненные тела товарищей. Видя, что остальные, стоя в нескольких шагах, о чем-то меж собой совещаются, и не зная, что они затевают, Федор Андреевич, до сих пор не сходивший с места, сам теперь бросился вперед и успел положить двоих, прежде чем уцелевшие кинулись наутек.

Возвращаясь на свое место, он быстро окинул взглядом поле сражения. Его людей оставалось уже совсем мало: только в двух или в трех местах спинами друг к другу стояли еще несколько русских воинов, из последних сил отбиваясь от ордынцев.

Возле князя в живых оставалось пятеро. Одного из них Федор Андреевич хорошо знал: это был звенигородский кузнец Митяйка, мужик лет сорока, славившийся своей медвежьей силой. Ростом он был ниже князя на добрых пол-аршина, но в плечах едва ли не шире. На него не налезала ни одна кольчуга, и он вышел в поход в доспехе своего собственного изготовления. Это была длинная, почти до колен, кожаная рубаха, сверху донизу обшитая всевозможным железным хламом: тут были и сломанные подковы, и старые болты, и куски колесных ободьев, и все прочие виды металлических отбросов, которыми была богата Митяйкина кузница. Весило это сооружение немало, и таскать его на себе обычному бойцу было не под силу, но кузнец, казалось, нисколько не был обременен такою тяжестью и знатно работал мечом: по количеству лежащих вокруг него татарских тел он смело мог потягаться со своим князем.

— Держишься, Митяй? — участливо спросил Федор Андреевич, смазывая ладонью кровь с лица. Рубанувший его татарин все же задел ему щеку, чего в пылу схватки он и не заметил.

— Стою, княже! Господь пособляет, да и доспех хорош, — сверкнул Митяйка белыми зубами. — Кажись, еще и не ранен.

Федор Андреевич хотел сказать что-то еще, но в этот миг на них снова со всех сторон набросились татары. Теперь многие из них действовали копьями, — чему раньше препятствовала царившая на поле битвы теснота, — и это значительно ухудшило положение оборонявшихся. Но мечи князя Федора и Митяя поспевали всюду и творили чудеса: перерубали древки копий, сносили головы, распластывали тела… И татары еще раз отхлынули.

Князь перевел дух и огляделся. Солнце только что зашло, охватывая почти полнеба пламенем заката, будто бы в померкнувшей от скорби небесной синеве разом отразилась вся кровь, пролитая сегодня на земле. Все поле было усеяно трупами, и взор Федора Андреевича с удовлетворением отметил, что татарских было много больше, чем русских. Но живых и сражавшихся звенигородцев уже нигде не было видно. За спиною князя стоял теперь один Митяй.

— Что, княже, кажись, мы последними остались? — спросил он, тяжко дыша и тоже озираясь вокруг.

— Будто так… Все христианство полегло, подходит и наш черед. Но, пока Господь не призвал, будем биться еще. Пусть басурманы покрепче запомнят нынешний день!

— Вестимо, княже! Только, ежели мы останемся стоять на месте одни средь поля, они нас копьями и стрелами враз забьют. Давай лучше сами на них ударим!

— То и я думал. Ну, Митяюшка, брат мой во Христе и во брани, прощаться не будем: вместе идем к престолу Божьему. А теперь вперед за Святую Русь!

И два русских богатыря — князь и кузнец, — глянув на небо и перекрестившись, бок о бок бросились на вражье войско.

Татары, стоявшие впереди и ждавшие, что эти двое, видя гибель всех своих товарищей, положат оружие, — подались теперь назад с возгласами суеверного ужаса: может быть, это вовсе не люди, а свирепые джинны [311], против которых оружие человека бессильно? Но сзади что-то яростно кричал Араб-шах, напирали другие понукаемые им бойцы, и минуту спустя вокруг русских витязей, врубившихся в самую гущу врагов, сомкнулось плотное, сверкающее десятками стальных клинков кольцо, из которого выход был только в смерть.

Но, казалось, она сегодня решительно отдавала предпочтение татарам: немало их еще полегло под русскими мечами, прежде чем одному удалось сзади перерубить Митяю ногу. Кузнец не упал, а лишь сел на землю и еще успел достать своим смертоносным мечом первого подскочившего к нему ордынца, прежде чем второй вогнал ему под лопатку копье.

— Отхожу к Господу, княже, — из последних сил выкрикнул он, обливаясь кровью и падая на бок.

— Иди с миром и со славою, брат, сейчас и я за тобой, — промолвил князь Федор, на мгновение обернувшись к умирающему. — Но прежде того еще за тебя отомщу! — и, разя вкруговую своим страшным мечом, он свалил нескольких человек, заставив остальных отпрянуть.

— Брось меч, и я отпущу тебя! — крикнул Араб-шах, выезжая вперед. Каменное сердце этого маленького и тщедушного на вид азиата, прославившегося своей неумолимой жестокостью, сегодня впервые ощущало нечто похожее на жалость. Ему никогда не случалось видеть такого совершенного сочетания силы духа с телесной силой. — Уходи за реку, к своим!

— Нет, хан! — твердо ответил Федор Андреевич. — Все мои братья здесь полегли, и никто не принял пощады. Тут и я лягу!

— Ну, так умри! — со смесью досады и сожаления промолвил Араб-шах. — Чего стоите? Кончайте его, дети шайтана! — закричал он на своих воинов.

Как стая собак на матерого медведя, набросились ордынцы на Звенигородского князя, уже утомленного долгим боем и слабеющего от полученных ран. Но он еще постоял за себя: первому наскочившему татарину снес полчерепа, у второго отлетела отрубленная рука, вместе с зажатой в ней саблей. Но в это время брошенное кем-то копье сбило с князя Федора шлем, и кровь, хлынувшая из рассеченного лба, залила ему лицо и глаза.

Почти ничего не видя сквозь темнеющую красную пелену, он еще махал мечом, чувствуя, что удары его не падают впустую. Но вот, словно многоцветная молния, расколов этот мрак, на голову его обрушился страшный удар, — со звоном и грохотом мрак снова сомкнулся, и, выронив меч, Федор Андреевич упал навзничь.

— Это был не человек, а шайтан! — промолвил один из окружавших Араб-шаха темников.

— Это был настоящий человек и великий воин, — сказал Араб-шах. — Жаль, что Аллах захотел, чтобы он родился русским, а не татарином. А теперь объявите бойцам, что до восхода луны они могут готовить себе пищу и отдыхать. Потом мы выступим и будем идти всю ночь: путь на Нижний открыт, и нам надо прийти туда раньше, чем русские вышлют новое войско.

* * *

Около полуночи, когда татары ушли, из-за реки возвратились на поле сражения спасшиеся звенигородцы, чтобы подобрать своих раненых и похоронить убитых.

Они сразу нашли Федора Андреевича. Он был страшно изранен, но еще дышал. Случившийся в отряде знахарь, осмотрев его раны и оказав первую помощь, сказал, что князь, может быть, и выживет.

Оставить его здесь было негде, путь до Звенигорода был далек и труден, а потому боярин Елизаров принял решение везти его в Москву.

Глава 4

Татарове же приидоша к Новугороду к Нижнему месяца августа в пятый день, в середу…

Троицкая летопись

Три дня спустя орда Араб-шаха подошла к Нижнему Новгороду. Тут только накануне вечером узнали о страшном поражении русской рати на реке Пьяне и татар так скоро не ожидали. Войска в городе почти не было, к тому же молва изрядно преувеличивала силы Араб-шаха, а потому о сопротивлении никто не помышлял. Князь Дмитрий Константинович с семьей и приближенными бежал в Суздаль; из жителей, те, кто побогаче, на судах ушли по Волге в Городец, иные успели попрятаться, а остальных ворвавшиеся в город татары частью перебили, частью забрали в плен.

Татары грабили Нижний два дня, затем предали его огню [312] и ушли, уведя с собою огромный полон. Опустошая по пути нижегородские городки и селения, Араб-шах незаметно приблизился к рязанским рубежам, затем стремительно двинулся вперед и неожиданно для всех появился под стенами Рязани. Великий князь Олег Иванович, находившийся в городе с небольшими силами, храбро защищался, но яростного приступа ордынцев отбить не смог и сам, будучи жестоко израненным, едва спасся от плена. А татары, разграбив его столицу, ушли за Волгу.

Но на Нижегородскую землю сейчас же обрушилась новая беда: зная, что после разгрома на Пьяне она осталась без войска и без защиты, вслед за татарами на нее напала мордва, грабя и разоряя все, что еще уцелело.

Однако в своих расчетах мордовцы ошиблись: против них тотчас выступил Городецкий князь Борис Константинович и отогнал восвояси. Два месяца спустя, возмущенные как этим набегом, так и предательством на реке Пьяне, русские князья решили жестоко покарать мордву. На нее обрушилось вновь собранное нижегородское войско, в помощь которому великий князь Дмитрий Иванович послал и московский отряд, под начальством воеводы Федора Свибла. Вся мордовская земля была опустошена, не успевших попрятаться по лесам жителей перебили, а некоторых захватили в плен и, пригнавши в Нижний Новгород, тут секли плетьми, травили на льду собаками и казнили [313].

Тело утонувшего князя Ивана Дмитриевича еще осенью было найдено и привезено в Нижний. Отец и братья, желая представить его героем, с честью павшим в неравной борьбе с татарами, устроили ему небывало торжественные похороны. Но по рассказам спасшихся воинов, в народе знали правду и, не слишком таясь, говорили, что черного кобеля, — хоть живого, хоть мертвого, — сколько ни мой, он от того белым не станет и что такому воеводе оставаться бы на дне Пьяной реки, а не покоиться в Спасском храме, рядом со всеми любимым дедом своим, князем Константином Васильевичем.

* * *

Князь Федор Андреевич долго находился в пути: боясь, что он умрет от тряски в телеге, звенигородцы почти всю дорогу несли его на носилках. Помимо нескольких не опасных для жизни ран, последний полученный им сабельный удар был страшен и для человека не столь могучего сложения оказался бы смертельным. Но внутренние силы князя Федора боролись со смертью с таким же упорством, с каким сам он дрался с татарами. До Москвы его довезли живым, хотя и в состоянии полного беспамятства.

Здесь уже знали все подробности битвы на Пьяне и готовились принять его как героя. Сам великий князь Дмитрий Иванович со многими боярами выехал к нему навстречу, но Федор Андреевич никого не узнавал и даже, казалось, никого не видел, хотя временами и открывал глаза.

По настоянию митрополита Алексея его положили в Чудовом монастыре, где святитель лично отслужил молебен о его выздоровлении и бдительно следил за тем, чтобы ему был обеспечен самый заботливый уход.

К концу сентября жизнь князя Федора уже находилась вне опасности. К нему возвратились память и дар речи, но он был слеп.

* * *

Владыка Алексей в эту осень недомогал. В августе ему минуло восемьдесят пять, и годы сказывались: он почти вовсе потерял сон, с трудом и неохотой принимал пищу, а в сырые дни мучительные боли в суставах приковывали его к постели.

Но мысль работала ясно. Бессонными ночами, длинными, как вереница прожитых дней, он думал о прошлом и неторопливо подводил итоги своего земного бытия, ибо хорошо понимал, что означает этот свинцовый холод, несмотря на меховую полость и жарко натопленную печь, рождающийся где-то внутри и будто ледяным чехлом одевающий кости. Но близящейся смерти не страшился, потому что крепко верил в то, что земная жизнь лишь преддверие жизни вечной и лучшей.

В тот день, когда ему доложили, что князь Федор уже достаточно окреп и начал говорить, святитель чувствовал себя сносно и тотчас отправился навестить раненого. Тяжело опираясь на посох и часто останавливаясь по пути, чтобы передохнуть, он добрел до кельи, где лежал страшно исхудавший, обросший бородой Федор Андреевич, и опустился у его ложа в поставленное тут кресло.

— Ну, вот, княже, — слабым голосом промолвил он, — Господь услышал наши молитвы и отвел от тебя смерть… Теперь поправишься и еще послужишь Руси. Будь здрав на долгие годы и прими мое благословение!

— Это ты, владыка, отче Алексей? — с трудом поворачивая к нему перевязанную голову, спросил князь Федор. Он уже знал, где находится, а потому, хотя и не видел своего посетителя, сразу догадался, кто он. — Спаси тебя Христос за заботу твою и за все… Знаю: посекли меня басурманы насмерть и без молитвы твоей святой мне бы, наверное, не жить.

— Не меня, а Господа возблагодари, Федор Андреевич. Видать, угодил ты Ему безмерной доблестью, с которой постоял за Святую Русь.

— Стоял, как мог, владыка… Да что толку-то? Побили нас татары.

— Не твоя в том вина, Федор Андреевич. Не оплошай другие князья, была бы наша победа. Но благодарение тебе и людям твоим, — спасена от сраму русская честь и многие наши воины избежали смерти либо полона. Орду же мы все одно одолеем, и день тот близок. Долга была ночь над Русью, но уж она на исходе. Я, может, не доживу, ты же рассвет своими глазами увидишь.

— Нет, владыка, — горько усмехнулся князь Федор, — своими глазами я уж навряд что увижу…

— Почто так?

— Ослеп я… и как помыслю о том, что жить мне отныне в вечной тьме, так и не рад, что жив остался.

— Не ропщи на Бога, Федор Андреевич, а лучше молись Ему, — строго промолвил митрополит. — Все в Его власти. Он возвратил тебе жизнь, возвратит и зрение, коли с верою о том просить станешь.

— Я ли не молюсь, владыка? Только кто я, чтобы Господь по молитве моей сотворил чудо? Вот ты за меня помолись, отче святый! — с надеждой в голосе воскликнул князь Федор. — Твоя молитва беспременно дойдет до Бога! Ведь прозрела же по слову твоему татарская ханша!

— Буду молиться, сыне, и верю — Господь меня услышит. Но и ты помоги в том: очистись душою от греха и кривды и обещай небесному Отцу нашему, что ежели явит Он тебе свою великую милость, то и ты всегда будешь справедлив и милостив к просящему.

— Обещаю и клянусь в том, владыка!

— Аминь. А теперь, коли не утомила тебя наша беседа, ты мне вот что скажи: не у тебя ли духовная грамота деда твоего, князя Мстислава Михайловича, хранившаяся в роду Карачевских князей, а после будто попавшая в руки родителя твоего покойного?

— Не у меня она, отче, но знаю где: как оставил ее батюшка покойный в Покровском нашем монастыре, так она там и досе лежит.

— И никто тебя о ней не спрашивал?

— Годов тому с десяток приезжал ее искать родич мой, сын князя Василея Пантелеевича, убивца моего отца.

— Почто же ты не отдал ему? Ведь та грамота ему надлежит по всей правде.

— Али ты его знаешь, владыка?

— Знаю. Он к тебе с моего благословения ездил.

— Если бы он мне о том сказал, может, было бы иное… А то я подумал: приведет он татар и учнет отнимать свой удел у князя Святослава Титовича, — снова весь край наш займется огнем и кровью. Ну и не дал…

— Он бы того не сделал, Федор Андреевич, — не таков человек. Я его добре знаю и вот что тебе скажу, забыть бы вам вражду отцов ваших и жить в дружбе, — ведь вы близкая родня, оба славные витязи, сердцем и мыслями чистые… Ты, коли вдругораз сведет вас случай, прими его как брата и тем угодишь Господу.

— С радостью так сделаю, владыка! Он мне самому приглянулся тогда, да как вспомнил дела отцов наших, вот и не дал душе-то раскрыться.

— Ну, ничего, сыне, еще, Бог даст, встретитесь. А грамоту мне пришли, как вернешься домой.

— И прежде пришлю, владыка, коли ты того хочешь. Завтра боярин мой едет с вестями в Звенигород, вот я ему и накажу, чтобы ту грамоту с первым же гонцом выслали.

— Добро, Федор Андреевич, тем очистишься от скверны, хотя и невольной… Ну, а теперь я пойду, ты же отдыхай и поправляйся! Стану о тебе молиться, и ты молись. И верь крепко, ибо только по вере твоей будет тебе дано. Коли не усомнишься, получишь исцеление.

— Если ты это говоришь, отче святый, верю, что так будет!

* * *

Прошло еще три недели. Здоровье князя Федора медленно, но неуклонно поправлялось. Он уже мог вставать с постели и с помощью кого-либо из приставленных к нему иноков спускаться в сад и совершать небольшие прогулки.

А однажды, проснувшись после крепкого сна, он открыл глаза и, еще не осознав мыслию того, что случилось, почувствовал в окружающем его мире мрака какую-то странную перемену: ему показалось, что мрак этот не всюду одинаково густ.

С замиранием сердца, боясь поверить себе, он медленно повернул голову и отчетливо увидел, будто прорубленный во тьме, светлый квадрат окна, сквозь который вливались в келью неяркие лучи утреннего солнца.

Потрясенный Федор Андреевич долго глядел на это белеющее во мраке отверстие в мир солнца и красок, и ему казалось, что ничего прекраснее он никогда не видел и не увидит. Потом закрыл затуманенные слезами глаза и погрузился в горячую молитву.

Месяц спустя, передавая митрополиту привезенную из Звенигорода грамоту, князь Федор видел уже настолько хорошо, что без труда различал черты лица своего собеседника и мог навсегда запечатлеть их в памяти.

А к Рождеству он был уже настолько крепок, что покинул Москву и возвратился домой.

Глава 5

Двенадцатого февраля 1378 года умер в Москве митрополит Алексей. Преемником своим он намечал радонежского игумена Сергия, к тому времени уже широко прославившегося не только своим подвижничеством, но и глубоким пониманием тех государственных идей, которым служил и покойный митрополит.

Преподобный Сергий (в миру Варфоломей), справедливо почитающийся одним из столпов русского православия, родился в 1314 году, в семье обедневших ростовских бояр. Он с юных лет почувствовал призвание к религиозному подвижничеству: ему не было и двадцати одного года, когда он покинул мир и вместе со старшим братом своим, Стефаном, основал в радонежском бору, на берегу реки Кончуры, небольшую обитель, названную Троицкой, где два года спустя он принял иночество, а позже и сан игумена.

Устав молодой обители, в отличие от большинства русских монастырей того времени, был строг и даже суров. Она во всем терпела нужду, но слава ее быстро росла. Сюда начали стекаться монахи, стремившиеся к подвигу, за ними потянулись паломники; крестьяне, сперва окрестные, а потом и из дальних земель, стали приходить в обитель за помощью и утешением в несчастьях и болезнях, многие из них оседали поблизости на свободных землях и оставались тут навсегда. О святости жизни и мудрости игумена Сергия заговорили в самых отдаленных уголках Русской земли, за советом и наставлением стали приезжать к нему бояре и даже князья, которые привозили щедрые пожертвования. И, как следствие всего этого, небольшая Троицкая обитель вскоре превратилась в крупный и почитаемый всею Русью монастырь.

Русский человек любит подвиг и, как никто другой, на него способен. Подвижников, украсивших своими именами православные Святцы, Русь знает немало, и Сергий, вероятно, был далеко не самым строгим из них. Но в веках обессмертило его имя и сделало его самым чтимым из русских святых, несомненно, то, что свою славу подвижника и всенародную популярность он использовал в глубоко патриотических целях. С великим подвигом сокрушения татарского владычества над Русью имя святого Сергия Радонежского в духовном плане связано столь же неразрывно, как имя Дмитрия Донского в плане военном.

Сергий хорошо понимал, что самым тяжким несчастием Руси была ее раздробленность на уделы, порождающая бесконечные внутренние войны, и что, доколе это зло не будет изжито, нельзя рассчитывать на освобождение от татарского ига. А потому всю силу приобретенного им авторитета и тот исключительный дар слова и убеждения, который отмечают в нем все современники, он отдал делу объединения Руси под властью Дмитрия Московского, единственного из русских князей мыслившего в государственном масштабе и по своим личным качествам способного такое объединение осуществить. И во многих случаях проникновенное слово Сергия Радонежского оказывалось сильнее оружия и делало кровопролитие ненужным: примиряя между собой враждующих князей, он не одного из них убедил добровольно подчиниться Дмитрию. Именно таким образом, без всякой войны, было присоединено к Москве обширное княжество Ростовское, а позже Сергий убедил и суздальско-нижнегородских князей отказаться от борьбы с Дмитрием и признать его верховную власть.

Сергий был живым олицетворением совести и чаяний возрождающейся Руси и истинным вдохновителем тех духовных сдвигов, которые вывели ее на великодержавный путь, оправданный всем дальнейшим ходом истории.

В силу всего этого умирающий митрополит Алексей видел в лице Сергия наиболее достойного преемника, которому надлежало теперь возглавить русскую Церковь, чего хотел и великий князь Дмитрий Иванович, глубоко почитавший радонежского игумена. Посвящение его в митрополиты не могло встретить никаких возражений и со стороны вселенского патриарха, который очень высоко ценил Сергия и уже раньше прислал ему в награду наперсный крест и особую грамоту со своим патриаршим благословением.

Однако Сергий по скромности своей от столь высокого сана, несмотря на все уговоры, отказался, и, видя его непреклонность, князь Дмитрий решил просить патриарха о поставлении в московские митрополиты своего духовника, архимандрита Митяя. Но едва Митяй, — еще не получив посвящения, — временно вступил в управление русской Церковью, в Москву явился в сопровождении пышной свиты митрополит Киприан, дотоле находившийся в Киеве и возглавлявший православную Церковь в великом княжестве Литовском.

Следует пояснить, что до четырнадцатого столетия в каноническом отношении все русские земли представляли собой единую митрополию, Глава которой был, таким образом, первоиерархом всей восточнославянской православной Церкви. Первоначально он пребывал в Киеве и назывался митрополитом Киевским и всея Руси; но с перенесением великокняжеской столицы на север митрополичья кафедра также была перенесена сначала во Владимир, а потом в Москву. Естественно, это делало митрополита ближайшим сотрудником московских князей и чрезвычайно возвышало значение и власть последних. Достаточно вспомнить, что, когда Псков отказался выдать Ивану Калите его врага, великого князя Александра Михайловича Тверского, весьма любимого псковичами, митрополит Феогност отлучил все Псковское княжество от Церкви и тем принудил его подчиниться воле Московского князя.

Разумеется, такое положение очень не нравилось некоторым князьям, соперничавшим с Москвой и не желавшим находиться от нее в какой-либо зависимости. А потому те из них, которые были достаточно влиятельны и богаты, усиленно добивались учреждения в своих княжествах отдельных, независимых от Москвы митрополий.

Впервые в этом преуспел в 1301 году великий князь Юрий Львович Галицкий, внук короля Даниила Романовича. Но, как следствие сильного противодействия Москвы, галицкая митрополия не приобрела особого значения и в течение четырнадцатого столетия неоднократно упразднялась.

Великий князь Литовский Ольгерд Гедиминович, объединивший под своей властью всю Западную и Южную Русь и сам исповедовавший православие [314], тоже домогался церковной независимости от Москвы. В 1355 году, послав вселенскому патриарху Филофею богатейшие дары, он достиг своей цели: на Литву был поставлен митрополитом грек Роман, с местопребыванием в Киеве.

Однако границы и юрисдикции митрополий не были точно определены, и это повело к бесчисленным столкновениям и неполадкам между митрополитами московским и киевским. В возникшей борьбе победа осталась за Москвой, и десять лет спустя литовская митрополия была упразднена. Но Ольгерд не хотел сдаваться и, безрезультатно испробовав для восстановления своей митрополии все обычные средства, в конце концов прибег к крайности: заявил вселенскому патриарху, что, если его ходатайство не будет удовлетворено, он перейдет в католичество и подчинит литовскую Церковь Риму. Это подействовало: в 1375 году в Киев был поставлен митрополитом болгарин Киприан [315].

В Москве это событие было воспринято с легко понятным неудовольствием, которое перешло в открытое негодование, когда Киприан — человек властолюбивый и к тому же научаемый Ольгердом, едва утвердившись в Киеве, потребовал подчинения себе и московской митрополии на том основании, что он как иерарх, занимающий первую учрежденную на Руси киевскую кафедру, является старшим из митрополитов, а следовательно, главой всей русской Церкви. Великий князь Дмитрий Иванович со свойственной ему решительностью эти притязания отклонил и Киприану ответил: «Есть у нас митрополит Алексей, патриархом поставленный и всею Русью чтимый, а ты почто ставишься на живого митрополита?»

Киприан вынужден был остаться в Киеве, управляя делами литовской митрополии, но его домогательства настолько возмутили Дмитрия, что, когда после смерти Алексея, он явился в Москву, его не впустили даже в город и под конвоем препроводили на границу Литвы.

После этого [316] Дмитрий Иванович сейчас же отправил архимандрита Митяя в Константинополь для посвящения в митрополиты. Но Митяй по дороге умер. Тогда находившийся в его свите переяславский архимандрит Пимен, воспользовавшись пустым бланком с великокняжеской печатью, — который был дан Митяю на всякий случай, — вписал в него свое имя и, прибыв в Константинополь, получил от патриарха митрополичий сан. Троицкая летопись в таких словах повествует об этом событии: «Пимен же, съзирая ризницу и казну Митяеву, обрете хартию имущу печять князя великаго, а писания неимущу. И подумав с думцами своими и написа грамоту на той хартии, сице глаголющу: от великаго князя руського к царю и к патриарху: послал есмь к вам мужа честна архимарита Пимена, поставьте ми его в митрополиты, того бо единого избрах на Русь и паче того никого не обретох».

Впрочем, у Пимена дело прошло не очень гладко: византийский император Иоанн Пятый и патриарх Нил заподозрили что-то неладное и настаивали на том, что московским митрополитом должен быть Киприан. Пимена даже схватили и «много истязаша и распытоваше его и сущих с ним». Но он, как гласит летопись, «именем князя великого позаимоваше много серебра в рост от фрягов и бесерменов», и подарки сделали свое дело: он получил сан митрополита.

Однако великий князь Дмитрий Иванович, разгневанный этим подлогом, принять Пимена в качестве главы русской Церкви наотрез отказался и предпочел пригласить в Москву Киприана, так как хорошо понимал, что третьего митрополита патриарх на Русь не поставит.

Посланные им люди во главе с боярином Иваном Драницей встретили Пимена на границе Московского княжества. Тут с него сняли белый митрополичий клобук, а затем отвезли в ссылку, в городок Чухлому.

Киприан прибыл в Москву в мае 1381 года. Предав забвению прошлое, Дмитрий Иванович повелел встретить его с подобающим почетом и с колокольным звоном.

Глава 6

…И тогда серебро мечей приняло цвет блестящего рубина, головы бойцов заплясали под пение стрел и копий, а сердца их начали рвать одежды своего земного бытия. Сам Тохтамыш-хан с трудом спас свою жизнь из водоворота битвы.

Из персидской летописи

В Белой Орде, где верховная власть до сих пор передавалась в порядке законной преемственности, положение было гораздо лучше, чем в Золотой: она почти не страдала от ханских усобиц и сохраняла свое единство. Великий хан Урус был силен, правил твердой рукой, и казалось, что власть его незыблема. Сам он не сомневался в том, что сумеет распространить ее и на Золотую Орду, разрозненную и ослабленную междоусобиями. Овладеть левобережьем Волги ему удалось без особого труда, и в 1376 году, утвердившись в Сарае, он уже готовился к решительной схватке со своим последним и самым серьезным противником — Мамаем, когда над ним самим неожиданно сгустились грозовые тучи.

В лице своего племянника, царевича Тохтамыша, он имел непримиримого врага [317], но сам по себе этот враг был настолько слаб и незначителен, что для Урус-хана не представлял опасности. Однако Тохтамыш сумел удачно воспользоваться обстановкой, сложившейся в Средней Азии, и, спасаясь от Урус-хана, вместе со своим двоюродным братом, царевичем Карач-мурзой, бежал в Самарканд, надеясь на помощь и покровительство Тимура, который к этому времени овладел уже всем Мавераннахром и располагал очень крупными силами.

В своих расчетах Тохтамыш не ошибся: Тимур, наметивший обширный план завоеваний, хорошо видел, что в его осуществлении может ему помешать только Белая Орда, если она будет находиться в руках воинственного и враждебного ему повелителя. Урус-хан был именно таковым, и это сковывало действия Тимура, который, опасаясь удара в спину, вынужден был пока ограничиваться сравнительно мелкими завоеваниями и короткими походами.

Он как раз находился в одном из таких походов, когда ему доложили, что в поисках покровительства в Самарканд прибыл татарский царевич Тохтамыш, бежавший от преследований Урус-хана. Железный Хромец, обладавший незаурядным умом и неменьшей прозорливостью, сразу понял, что судьба посылает ему случай, которым следует воспользоваться: помощь, оказанная Тохтамышу, при удаче сулила ему возможность возвести на белоордынский престол своего ставленника, всем ему обязанного, — в худшем случае в Белой Орде возникнет большая междоусобная война, которая надолго свяжет руки Урус-хану и его ослабит.

Исходя из этого, Тимур распорядился оказать Тохтамышу самый лучший прием, а вскоре и сам прибыл в Самарканд. Он всячески обласкал белоордынского царевича, который в самых смелых мечтах своих не мог рассчитывать на такую широкую поддержку и помощь: Тимур осыпал его милостями и подарками, дал ему денег, скота, оружие, лошадей, кибитки и, наконец, предоставил в его распоряжение несколько туменов войска, чтобы овладеть столицей Белой Орды — Сыгнаком и там утвердиться.

В 1376 году, воспользовавшись тем, что Урус-хан со своими главными силами ушел на Волгу, Тохтамыш отправился в поход. Правителем в Сыгнаке оставался старший сын Уруса, Кутлук-Буга, который, узнав о приближении противника, сейчас же выступил ему навстречу.

У Тохтамыша было меньше войска, но в разыгравшемся сражении перевес вначале явно клонился на его сторону. Вскоре Кутлук-Буга был убит, но тут произошло обратное тому, что в подобных случаях обыкновенно бывает: увидев гибель своего вождя, белоордынцы, среди которых Кутлук-Буга пользовался большой любовью и популярностью, вместо того чтобы обратиться в бегство, пришли в неистовство, и Тохтамыш был разбит наголову. С остатками своих туменов он возвратился в Самарканд, опасаясь самого худшего. Но Тимур не сказал ни слова упрека. Он снова хорошо принял Тохтамыша, дал ему еще более сильное войско и посоветовал немедленно идти в новый поход, пока не возвратился с Волги Урус-хан.

Тохтамыш выступил не мешкая осенью того же года. Он двигался быстрыми переходами, надеясь появиться под Сыгнаком неожиданно и взять город врасплох. Но в степной и довольно густо населенной местности молва опережала движение войска: хан Токтакия, второй сын Уруса, принявший власть в Ак-Орде после смерти брата, вовремя узнал о приближении неприятеля. Войска у него было много, так как в Сыгнаке понимали, что за спиной Тохтамыша стоит Тимур, который не ограничится первой, неудавшейся попыткой, и потому, не теряя времени, начали стягивать к столице кочевавшие в степи тумены.

Токтакия был опытным воином и сумел хорошо приготовиться ко встрече. Половину своего войска он оставил в городе, а другую половину выдвинул на несколько верст вперед и спрятал ее в густых зарослях камыша, у берега Сырдарьи.

Тохтамыш, не встретив по дороге никакого сопротивления, подошел к Сыгнаку на рассвете. Не видя на стенах и у запертых ворот ни одной живой души, он попробовал ворваться в город, но едва его воины полезли на стены, на них обрушилась лавина камней и стрел. Поняв, что его перехитрили, но еще не подозревая самого худшего, он приказал своим войскам отойти от стен и окружать город для осады.

К вечеру Сыгнак был обложен со всех сторон, и Тохтамыш, согласно обычаю, предложил осажденным сдаться, всем обещая в этом случае пощаду. Но когда посланный им бирюч [318] прокричал у главных ворот это предложение, в него, вместо ответа, полетели стрелы. Тохтамыш иного и не ожидал. Он приказал своим воинам варить пищу и отдыхать, но к рассвету быть готовыми к общему приступу.

Ночь прошла спокойно. Но едва начало светать, с тыла на осаждающих обрушились три тумена ак-ордынцев, оставленных в засаде. Их вел лучший из темников Токтакии, эмир Казанчи, сумевший приблизиться незаметно и напасть врасплох. К счастью, в лагере Тохтамыша все были уже на ногах, готовясь к приступу, и это отчасти спасло положение. Завязалась жестокая сеча, в которой все преимущества были на стороне нападающих: они шли сосредоточенной массой, тогда как войско Тохтамыша было растянуто вокруг огромного города и менее всего ожидало нападения с тыла. Когда же, в довершение всего, распахнулись все городские ворота и из них с устрашающими воплями хлынули нескончаемые потоки всадников, положение Тохтамыша, зажатого между двух огней, сделалось отчаянным. Не прошло и получаса, как войско его было разгромлено и побежало. Но спастись и уйти от погони в этот день удалось лишь немногим.

В момент нападения Тохтамыш с группой приближенных находился неподалеку от главных ворот и потому сразу же попал в самую гущу боя. Он не успел надеть доспехов, и это упущение сослужило ему хорошую службу: ничем не выделяясь среди других воинов, он не привлекал к себе особого внимания и до конца битвы оставался неузнанным, тогда как эмир Казанчи все усилия прилагал к тому, чтобы прорубиться к стоявшему в стороне пустому шатру царевича, возле которого развевался семихвостый ханский бунчук. Это ему удалось не без труда, так как нукеры Тохтамыша отчаянно защищались, что укрепляло уверенность эмира в том, что Тохтамыш находится среди них. Но, овладев в конце концов шатром и перерубив всех его защитников, он не обнаружил здесь того, кого искал.

Карач-мурза, все время находившийся рядом с Тохтамышем, очень скоро заметил ошибку эмира Казанчи и решил ею воспользоваться. Исход битвы почти с самого начала был ему совершенно ясен: их воины, из которых половина не успела даже сесть на коней, гибли тысячами и если еще продолжали драться, то лишь в надежде прорубиться сквозь ряды противника и спастись бегством. И Карач-мурза понял, что, пока остатки их туменов не побросали оружия, а Тохтамыш никем не узнан, надо попытаться его спасти.

Собрав вокруг себя десятка три нукеров, он отдал им нужные приказания, и, окружив Тохтамыша, они дружно врубились в ряды неприятеля, прокладывая себе дорогу к реке. Почти все другие старались пробиться в сторону степи, — ибо никто не верил в возможность уйти вплавь через Сырдарью, — а потому ак-ордынцев было тут сравнительно мало, и небольшой отряд Тохтамыша, без особого труда вырвавшись из окружения, во весь опор понесся по берегу вдоль реки.

Думая, что это простые воины, поначалу их никто даже не стал преследовать. Но, на беду, как раз в этот миг сюда подскакал эмир Казанчи, хорошо знавший Тохтамыша в лицо и искавший его по всему полю сражения. В одном из беглецов он сразу узнал царевича и, крикнув ближайшим воинам, чтобы следовали за ним, пустился в погоню.

Расстояние между двумя отрядами было не больше двухсот шагов, и на протяжении трех или четырех верст скачки оно заметно не изменилось. Но Карач-мурзе, голова которого напряженно работала в поисках спасения, было очевидно, что едва на их пути встретится один из многочисленных здесь арыков или иное препятствие, могущее вызвать небольшую задержку, они будут настигнуты. Броситься вплавь через реку на виду у преследователей тоже не годилось, ибо, пока они отплывут от берега на значительное расстояние, их всех успеют перестрелять из луков.

По берегу между тем начали показываться отдельные, жидкие поросли камышей, вскоре перешедшие в сплошную блекло-зеленую стену, отделившую реку от дороги полосою в несколько десятков сажен. Проскакав вдоль нее с версту, Карач-мурза обернулся и прикинул на глаз количество преследователей. Их было не больше сорока человек. И, сразу приняв решение, он крикнул скакавшему рядом Тохтамышу:

— Сворачивай в камыши по первой же тропинке, которую увидишь, скачи к реке и бросайся вплавь! Я придержу погоню!

Тохтамыш молча кивнул и с середины дороги передвинулся на ее правый край. Вскоре в стене камышей показалась широкая прогалина, в которую он тотчас направил своего коня и почти одновременно услышал, как Карач-мурза скомандовал отряду остановиться и приготовиться к бою.

Он продолжал скакать по узкой тропе и вскоре увидел в десятке саженей впереди мутную поверхность Сырдарьи. Но в этот самый миг конь его, попав ногою в нору какого-то грызуна, споткнулся и полетел на землю. Тохтамыш при падении не пострадал и сейчас же вскочил, но, попытавшись поднять свою лошадь, увидел, что нога у нее сломана. Злобно выругавшись, он побежал к берегу и измерил взглядом ширину реки: в эту пору года она тут не превышала ста двадцати сажен, и течение не казалось слишком быстрым. Тохтамыш был хорошим пловцом, а потому, не раздумывая долго, он сбросил с себя одежду и, кинувшись в воду, стал быстро отдаляться от берега.

Эмир Казанчи, мчавшийся впереди своего отряда, сразу заметил, что в тот миг, когда преследуемые повернули коней и изготовились к бою, один из них свернул в камыши. В том, что это Тохтамыш, у него не было никаких сомнений, а потому за несколько секунд до того, как люди его сшиблись с нукерами Карач-мурзы, он, нисколько не заботясь об исходе этой стычки, выхватил у одного из своих воинов лук и колчан со стрелами и ринулся к берегу.

Прежде чем он попал на дорожку, ему пришлось шагов сорок ломиться через сплошные заросли камыша, и это его задержало: когда он выбрался на берег, Тохтамыш был уже на середине реки.

Спрыгнув с коня, Казанчи наложил стрелу на тетиву лука и, тщательно прицелившись, выстрелил. Вначале ему показалось, что он промахнулся и что стрела ткнулась в воду возле самой головы плывущего. Но в то же мгновение голова эта исчезла под водой, а когда, минуту спустя, она снова появилась на поверхности, Казанчи радостно вскрикнул: его стрела торчала в левой руке беглеца! Однако Тохтамыш, повернувшись на бок, продолжал плыть, действуя здоровой рукой. Ему повезло: он почти сразу попал в полосу сильного течения, которое понесло его вниз по реке, быстро приближая к противоположному берегу.

Тщетно Казанчи пускал в него стрелу за стрелой, — они уже не долетали до цели. Только выпустив последнюю, поглощенный этим занятием эмир услышал за спиной конский топот и, быстро обернувшись, схватился за саблю. Но было уже поздно: Карач-мурза на всем скаку раскроил ему череп и, даже не обернувшись, бросился с конем в воду.

Вырваться невредимыми из кровавой схватки на дороге, кроме него, удалось еще четверым. Все они также пустились вплавь через реку, но благополучно достигли другого берега только трое: сам Карач-мурза, пожилой эмир Идику, приставленный Тимуром к Тохтамышу, и татарин Адаш — один из преданнейших нукеров Тохтамыша.

Выбравшись из воды и привязав коней к первой попавшейся коряге, они сейчас же рассыпались по прибрежным зарослям в поисках Тохтамыша, ибо на отмели его не оказалось, а на зов он не откликался. Вскоре на него набрел Идику и условленным криком позвал остальных.

Привалившись спиной к старому пню, Тохтамыш лежал на крохотной полянке, среди кустов, куда он дополз из последних сил и тут, попытавшись выдернуть стрелу из раны, потерял сознание. Голый, грязный, с лицом, перепачканным слезами и кровью, он был беспомощен и жалок. Нужны были любовь или безграничная преданность, чтобы не почувствовать злорадства или презрения, увидев в таком состоянии человека, претендующего на величие. Но у барласа [319] Идику не было по отношению к Тохтамышу ни того, ни другого. К тому же он вообще не любил татар, а потому сказал, обращаясь к подошедшему Карач-мурзе:

— Кажется, ваш хан мертв, оглан. Если бы Аллах был к нему более милостив, Он позволил бы ему умереть под стенами Сыгнака с оружием в руках, как подобает настоящему воину.

Ничего не ответив эмиру, Карач-мурза опустился на колени подле бесчувственного Тохтамыша и быстро убедился в том, что он еще жив. Отломив наконечник стрелы, пронзившей его предплечье, он легко вытащил ее из раны. Последняя была не опасна, но очень болезненна, и, пока Карач-мурза ее перевязывал, обложив свежими листьями, Тохтамыш застонал и открыл глаза.

Он был храбрым и волевым человеком, и на протяжении всей его долгой и бурной жизни эти качества ему почти никогда не изменяли. Но сегодня, под тяжестью всех обрушившихся на него несчастий, унижения и боли, мужество его на мгновение покинуло.

— Все погибло, Ичан, — пробормотал он, узнавая Карач-мурзу. — Аллах от меня отвернулся, и Тимур мне больше не захочет помогать…

— Я знаю только, что сегодня Аллах два раза спас тебе жизнь, и, наверное, Он это сделал не зря, — сквозь зубы промолвил Карач-мурза, продолжая перевязывать рану. Но Тохтамыш, казалось, его не слышал.

— Теперь я даже не могу возвратиться в Самарканд… Если я возвращусь туда, Тимур прогонит меня, как собаку… Да и это еще надо будет посчитать великой милостью, — добавил он и судорожно всхлипнул.

— И тот человек хотел быть великим ханом! — пробурчал Идику, неподвижно стоявший сбоку, глядя на происходящее.

Нукер Адаш, на которого никто не обращал внимания, между тем потоптался по поляне, потом зашел сзади и, взмахнув кинжалом, вогнал его по самую рукоятку в левый бок Идику. Эмир вскрикнул, обеими руками схватился за бок и, обливаясь кровью, упал на траву.

— Аллах акбар! — крикнул потрясенный этим зрелищем Карач-мурза. — Зачем ты убил его?!

— Его надо было убить, — хладнокровно ответил Адаш, погружая в землю свой кинжал, чтобы очистить его от крови. — Разве ты не знаешь, что он был глазом и ухом Тимура? Было бы нехорошо, если бы он рассказал ему то, что сейчас видел и слышал.

— Будет еще хуже, когда Тимур узнает, что мы его убили!

— А откуда он это узнает? Мы скажем ему, что Идику утонул в реке.

Карач-мурза помолчал. Его возмущала столь предательская расправа, но в то же время он понимал, что Адаш рассуждает разумно и что этим убийством он оказал Тохтамышу неоценимую услугу. Все же он сказал:

— Если это и так, не тебе надлежит принимать решения. Ты не должен был убивать его, не спросив своих начальников.

— Хана я не спросил потому, что сейчас его устами мне могла бы ответить не его обычная мудрость, а его болезнь. А тебя не спросил, оглан, потому, что знаю: ты бы этого не позволил. Теперь же дело уже сделано, и если я поступил плохо, пусть судит меня пресветлый хан Тохтамыш!

— Ты поступил правильно, и я никогда этого не забуду! [320] Теперь мне можно ехать в Самарканд, к Тимуру, и Сыгнак еще будет моим! — окрепшим голосом сказал Тохтамыш, приподнимаясь на локте здоровой руки. Случившееся подействовало на него отрезвляюще, теперь он снова обрел мужество и свою обычную самоуверенность.

— Разденьте его и помогите мне надеть его одежду, — добавил он, указывая на труп Идику. — А потом в путь!

Час спустя, посадив Тохтамыша на лошадь убитого эмира, они уже скакали по направлению к Мавераннахру.

Глава 7

Тохтамыш был творением и питомцем милостей его ханского величества эмира Тимура. Он, как растение, питался от облака бесконечных даров его и возрастал под тенью непоколебимого могущества великого эмира, достигнув степени обладания верховной властью.

Гийас ад-Дин Али, персидский автор XIV в.

Тимура и на этот раз не охладила неудача Тохтамыша. Он не любил отступать от принятых решений, а иметь на ак-ордынском престоле своего ставленника было ему особенно важно. Для достижения этой цели он готов был идти на большие жертвы, а то, что Тохтамыш потерпел уже два поражения, его в какой-то мере даже успокаивало, ибо это говорило о том, что будущий повелитель Белой Орды не одарен качествами выдающегося полководца, а следовательно, никогда не будет ему опасен. Если добавить к этому, что Тохтамыш обладал способностью легко располагать к себе нужных ему людей и сумел внушить Тимуру вполне искреннюю симпатию, станет понятным, почему тот снова принял татарского царевича милостиво и не лишил его своего покровительства.

В третий поход решили выступить летом следующего года, но к тому времени обстановка изменилась: встревоженный событиями на Сырдарье, в Сыгнак возвратился сам Урус-хан. Он привел с собою девять туменов отборной конницы и тотчас отправил в Самарканд посла, требуя выдачи Тохтамыша, Тимур отказал, и обе стороны начали готовиться к войне.

Железный Хромец на этот раз лично возглавил собранное им войско и поздней осенью 1377 года выступил в поход. Получив донесение об этом, Урус-хан сейчас же двинулся ему навстречу. По его сведеньям, Тимур находился еще далеко, но уже на втором переходе от Сыгнака его головной отряд натолкнулся на неприятеля. Произошла довольно жаркая стычка, закончившаяся для ак-ордынцев полной неудачей.

Пока к месту столкновения стягивались главные силы обеих сторон, стоявшая всю осень сухая погода резко изменилась: полил дождь, не прекращавшийся шесть дней; степь превратилась в болото, насквозь промокшие воины мерзли на холодном ветру, не имея возможности развести костры и обсушиться.

Ни один из двух полководцев не хотел при таких условиях начинать битву, и оба ждали улучшения погоды. Но едва кончился дождь, ударили сильные морозы. Земля покрылась ледяной корой, на которой скользили и падали лошади; неистовый ветер прохватывал воинов до костей, делая их совершенно небоеспособными. Так продолжалось больше недели. Наконец Урус-хан не выдержал и, выбрав день, показавшийся ему не таким холодным, попытался начать битву. Но бойцы, у которых пальцы совсем окоченели, не в состоянии были владеть оружием: при малейшей сшибке копья и сабли вываливались у них из рук.

Вместо решающего сражения получилась жалкая и нелепая стычка, вскоре закончившаяся тем, что воины Уруса побежали. Оба войска заняли исходное положение и в полном бездействии простояли друг против друга еще несколько дней. Погода не улучшалась, воинов косили болезни, с каждым днем труднее становилось прокормить людей и лошадей, а потому Тимур в конце концов принял благоразумное решение возвратиться в Самарканд. Разумеется, Урус-хан его не преследовал и сам сейчас же отошел в Сыгнак.

Дождавшись весны, Тимур снова отправился в поход, но по дороге получил известие, что Урус-хан внезапно умер и великим ханом Белой Орды провозгласил себя Токтакия. Последний был известен как искусный и решительный военачальник, но у Уруса было еще четверо сыновей, а потому, зная, что смена верховной власти в татарских улусах редко проходит без осложнений, осторожный Тимур стал лагерем в нескольких переходах от Сыгнака, ожидая дальнейших событий.

В своих предположениях он не ошибся: две недели спустя по всем городам и стойбищам Белой Орды было объявлено, что великий хан Токтакия скоропостижно умер и на престол вступил его младший брат, Мелик-оглан.

Эта новость порадовала и вместе с тем удивила Тимура: Мелик издавна пользовался славой пьяницы и развратника, похождения которого служили неиссякаемым источником для веселых рассказов во всех чайханах Средней Азии, а потому, не считая его достойным для себя противником, Тимур передал начальство над войском Тохтамышу и возвратился в Самарканд.

Но хан Мелик, вопреки всем предположениям, оказался неплохим военачальником и к тому же располагал значительно большими силами, чем думали в ставке Тимура. Он сумел навязать Тохтамышу сражение на заранее выбранном рубеже, где условия местности позволили ему очень удачно расположить свои войска, значительная часть которых оказалась скрытой от глаз противника, хотя и находилась тут же, в непосредственной близости.

Начало битвы казалось явно неудачным для белоордынцев. Они сражались вяло, и это было воспринято Тохтамышем как нечто вполне естественное: он так и ожидал, что они не станут особенно упорно защищать нелюбимого в войске хана Мелика. Полчаса спустя, когда передовые тумены неприятеля обратились в бегство, это предположение обратилось в уверенность. Если в мозгу Тохтамыша и мелькнуло подозрение, что его заманивают в западню, — подобная уловка нередко применялась татарами, — то, оглянувшись по сторонам, он тотчас его отбросил: на много верст вокруг расстилалась ровная на вид степь, где, казалось, невозможно было спрятать и сотню всадников. И потому он, окрыленный своею легкой победой, не слушая ничьих советов, бросился преследовать уходившего врага.

Но войско Мелика, казавшееся охваченным паникой, проскакав версты три, внезапно повернуло коней и с грозными криками двинулось навстречу преследователям. В то же самое время слева, как из-под земли, стали вырастать сотни и тысячи всадников, прятавшихся тут в неглубоких и неприметных издали оврагах. Растянувшимся по степи туменам Тохтамыша сразу же пришлось разорваться на две неравные группы: все основное ядро его войска, которое отстало от вырвавшегося далеко вперед головного отряда, видя появившуюся сбоку массу белоордынской конницы, под угрозой окружения вынуждено было остановиться и, перестроившись фронтом влево, вступить в бой с этим новым противником. Вначале численный перевес тут оказался на стороне воинов Тохтамыша, — им удалось отбиться и благополучно уйти, прежде чем сюда подоспели главные силы Мелика.

Но положение передового отряда, при котором находился и сам Тохтамыш, было гораздо хуже: ему пришлось вести бой в условиях почти полного окружения и с противником, впятеро превосходящим по численности. При таком соотношении сил исход сражения был, разумеется, предрешен: не прошло и получаса, как большая часть воинов Тохтамыша, несмотря на отчаянное сопротивление, была изрублена, а остальные обратились в беспорядочное бегство. Но и в нем мало кто нашел свое спасение, ибо белоордынцы уже успели отрезать их от остального войска Тохтамыша, во весь опор уходящего к границам Мавераннахра.

Когда Тохтамышу с несколькими приближенными и с полусотней нукеров удалось вырваться из гущи боя, он с одного взгляда понял, что спастись ему будет нелегко. Вся степь кишела неприятелем, к тому же сегодня он был сразу узнан, а потому не менее тысячи всадников бросились за ним в преследованье, рассыпавшись, как на облаве, широким полукругом и стараясь гнать его в глубь Орды.

Надеяться можно было только на быстроту коней и на спасительный покров ночи, до наступления которой оставалось не более двух часов. В коня своего Тохтамыш крепко верил, ибо знал, что равного ему нет во всей Белой Орде. Это был личный подарок Тимура — чистокровный золотисто-гнедой «неджеди», бесценный арабский скакун, быстрый, как птица, и выносливый, как верблюд. За первые же четверть часа скачки он легко вынес своего хозяина вперед, обогнав на добрую сотню сажен почти всех других лошадей отряда. Лишь Карач-мурза, тоже обладавший конем исключительных качеств, пока поспевал за ним, держась всего на один корпус сзади; пять или шесть нукеров скакали почти вместе, шагах в сорока за ними, остальные вскоре начали отставать, падая один за другим под стрелами преследователей. Число последних тоже заметно сокращалось: все, у кого лошади были послабее, постепенно отставали от погони.

Пригнувшись к гриве коня, Тохтамыш несся вперед, все более опережая остальных. Теперь это уже не было похоже на облаву, направление выбирал он, описывая по степи широкую дугу, постепенно выводившую его на прямой путь к Мавераннахру. Время от времени оборачиваясь, всякий раз он видел за собой меньше преследователей, но еще быстрее уменьшалось число его собственных нукеров. Впрочем, это его не особенно беспокоило, ибо он уже не сомневался в том, что и он сам, и скакавший в десяти шагах за ним Карач-мурза уйдут от погони. Однако если лошадь последнего не уступала его арабу в быстроте, — она все же не могла состязаться с ним в выносливости и на втором часу скачки начала заметно сдавать.

Когда солнце, в последний раз обшарив землю скользящими розовыми лучами, скрылось за грядою дальних холмов, Тохтамыш снова обернулся. Из всего его отряда за ним следовал теперь один Карач-мурза, но и он отстал уже шагов на двести. Медленно настигая его, за ним мчалось человек десять преследователей, лошади которых оказались достаточно выносливыми, — все остальные давно отстали от погони, и в бескрайной степи, насколько хватал глаз, больше никого не было видно.

«Ичана нагонят!» — с тревогою подумал Тохтамыш. Первым его побуждением было придержать коня и разделить участь друга, ибо он не сомневался в том, что на его месте Карач-мурза поступил бы именно так. Но в нем сейчас же заговорил холодный рассудок: «Ведь вдвоем мы все равно не отобьемся от десятерых, значит, я только погублю себя и его. А так он еще может уйти, — на нем кольчуга, и стрелы ему не страшны. Ну а если его схватят, а я спасусь, то смогу выкупить его у Медика…»

Успокоив себя такими рассуждениями, он продолжал мчаться дальше во весь опор, но теперь поминутно оглядывался. Карач-мурза отставал все больше, и двое преследователей, немного опередив других, скакали шагах в сорока за ним, выпуская стрелу за стрелой. «Ничего, на нем хорошая кольчуга», — снова подумал Тохтамыш и в ту же минуту увидел, что Карач-мурза покачнулся в седле, медленно стал сползать на бок и, проскакав еще несколько шагов, рухнул на землю.

Уверенный в том, что его все равно не догонят, Тохтамыш придержал коня. Видя его совсем близко, вся погоня, не обращая никакого внимания на упавшего, бросилась за ним, ибо тому, кто привезет его живым или мертвым, хан Мелик обещал в награду тысячу коней. На протяжении следующих четырех или пяти верст, идя почти за хвостом его лошади, преследователи уже мысленно делили это богатство. Но едва на землю спустилась ночь, он снова полетел вперед быстрее птицы и вскоре исчез во мраке.

* * *

Причиной падения Карач-мурзы была не стрела врагов, как думал Тохтамыш и как были уверены сами стрелявшие. Правда, несколько стрел ударили ему в спину, и одна даже застряла в ба́рмице [321], но на нем был отличный, московской работы юшман, служивший надежной защитой от стрел, которые, таким образом, не причинили ему вреда. Но еще во время сражения он был ранен копьем в левое плечо, чего никто из окружающих не заметил. Вначале он и сам не обратил на эту рану внимания, — острие копья, разорвав несколько звеньев кольчуги и мякоть плеча, прошло вскользь. Но рана сильно кровоточила. Перевязать ее или даже зажать рукой было невозможно во время напряженной скачки, когда каждая секунда промедления грозила гибелью, и Карач-мурза вскоре начал слабеть от потери крови. Последние полчаса он удерживался в седле только предельным напряжением воли, но все же стал быстро отставать от Тохтамыша и в конце концов, потеряв сознание, упал наземь.

Очнулся он ночью и не сразу понял, что с ним произошло и где он находится. Но сильная боль в плече быстро напомнила ему о случившемся и окончательно привела в себя. Он с трудом приподнял голову и огляделся вокруг.

Посеребренная луной степь была на первый взгляд тиха и пустынна, — только звенели в траве цикады, да возле самого лица Карач-мурзы легкий ветерок колыхал метелки полыни. Но сквозь них, в нескольких шагах от себя, он увидел какие-то медленно движущиеся тени и, вглядевшись, различил двух крупных гиен, с коротким лающим хохотом отпрянувших в сторону, едва он зашевелился, пытаясь сесть. Это ему удалось не сразу: собственное тело казалось глыбой свинца, в голове мутилось от слабости. Отдохнув немного после сделанного усилия, он попробовал встать на ноги, но тотчас почувствовал страшное головокружение и поспешно лег, вернее, упал на спину, почти теряя сознание.

Когда этот острый приступ слабости миновал, он открыл глаза и увидел, что гиены снова топчутся совсем близко, но теперь их было уже не две, а три. Нащупав рукоять сабли, Карач-мурза вытащил ее из ножен и сделал слабый взмах в сторону животных. С противным воем они подались немного назад, но тут же уселись на траву, всем своим видом показывая распростертому на земле человеку, что они могут и подождать, но отнюдь не намерены отказаться от добычи.

Некоторое время Карач-мурза пролежал неподвижно, обдумывая свое положение. Несмотря на его беспомощность, трусливые звери едва ли отважатся напасть на него, пока он бодрствует. Но от большой потери крови его неудержимо клонило ко сну, а заснуть при таких обстоятельствах — значило погибнуть: если гиены, — а вот уже к ним подошла и четвертая, — набросятся на него во время сна и почувствуют вкус крови, все будет кончено. Значит, нужно во что бы то ни стало не спать всю ночь, — утром они уйдут. Но принять такое решение было несравненно легче, чем его исполнить. В течение получаса Карач-мурза кое-как боролся со сном, поминутно двигаясь, щипля себя за ухо и временами поднимая саблю, чтобы отпугнуть гиен. Но с каждой минутой движения его становились все более вялыми, мысли путались, и, наконец, он крепко уснул. Но проспал недолго, ибо подсознание твердило ему, что спать нельзя.

Сразу открыв глаза, он увидел гиен совсем близко от себя, — их было уже около десятка, — и когда он, подкрепленный коротким сном, без особых усилий сел и, громко закричав, взмахнул саблей, они лишь чуть-чуть попятились и подняли такой вой и хохот, что у него под шлемом зашевелились волосы. Ему стало ясно, что заснет он или не заснет, — вскоре эти гнусные твари совершенно осмелеют, и он будет растерзан.

— Великий и милостивый Аллах! — громко сказал он. — Ты всемогущ. И если я должен умереть, отврати от меня этот позорный конец и пошли мне смерть, приличную воину!

Он посидел еще немного, как бы ожидая, что Аллах ответит на его мольбу, но, почувствовав новый приступ головокружения, лег на спину и, положив себе на грудь саблю, почти мгновенно погрузился в состояние полусна-полубеспамятства. Голова его при этом откинулась набок и ухо коснулось земли.

Когда чувства его начали выходить из оцепенения, он явственно уловил отдаленный, но ритмично нарастающий звук, смысл которого не сразу дошел до его сознания. Но уже минуту спустя сердце его затрепетало от радости: это был стук копыт быстро приближающейся лошади.

Собрав остатки сил, он сел и поглядел вокруг. Гиен возле него уже не было, топот слышался теперь совсем близко, а вскоре показался и всадник, направляющийся прямо к нему. Друг это или враг? Но Карач-мурзе не пришлось над этим долго раздумывать: осадив коня в трех шагах от него, ночной ездок соскочил на землю и крикнул:

— Ичан! Благодарение Аллаху, я нашел тебя!

— Тохтамыш! Да вознесет тебя Аллах превыше всех владык земных! Ты искал меня, вместо того чтобы спасать свою собственную голову?

— Как я мог тебя оставить! Я видел, когда ты упал, и хорошо заметил место. А потом, когда воины Мелика отстали, — повернул обратно, и вот я здесь!

— Но как тебе удалось избавиться от погони?

— Разве трудно обмануть таких баранов? Я нарочно стал сдерживать коня, давая ему отдых, а они из последних сил мчались за мной, думая, что вот-вот догонят! Но, проскакав еще один фарсах, их лошади начали падать одна за другой. И тогда, видя, что никто из них уже не может возвратиться сюда, я снова понесся вперед, как ветер, и, объехав степью, нашел тебя.

— И нашел вовремя! Еще немного и меня сожрали бы гиены. Ты спас меня от наихудшей из смертей, и отныне жизнь моя принадлежит тебе! Клянусь, что бы ни случилось с тобой в будущем, я тебя не покину!

— Я никогда не сомневался в твоей дружбе и в твоей преданности, Ичан. Но сейчас скажи: куда ты ранен?

— В плечо. Рана не опасная, но я потерял очень много крови и теперь слаб, как новорожденный ребенок.

— Сейчас я перевяжу твою рану, и поспим до полуночи, — и нам, и коню моему нужен отдых. А потом сядем на него вдвоем и поедем. Наше войско стало на ночевку не очень далеко отсюда, — по пути я поднялся на холм и видел с той стороны огни костров. К восходу солнца мы будем там.

* * *

Тимур и на этот раз не отвернулся от Тохтамыша. Он уже поставил на него так много, что явно было выгоднее довести начатое дело до конца, чем затевать что-то новое. «К тому же, — думал Тимур, — все потерянное сейчас после окупится и принесет свои плоды: чем больше Тохтамыш будет мне обязан, тем послушнее он станет, сделавшись великим ханом Белой Орды».

В Самарканде, не теряя времени, начали готовиться к новому походу и через верных людей зорко наблюдали за всем происходившим в Сыгнаке. А там было явно неблагополучно: хан Мелик вел разгульную жизнь, ссорился с улусными князьями и наживал себе все больше врагов. В войске его не любили и вскоре начали поговаривать, что Тохтамыш был бы куда лучшим ханом.

Учитывая эти настроения, Тимур осенью того же года снова отправил Тохтамыша на завоевание ак-ордынского престола.

Этот четвертый поход увенчался полным успехом. Тохтамышу без боя сдалась сильнейшая белоордынская крепость Сауран, а после недолгого сопротивления пал и Сыгнак. Хан Мелик был захвачен в плен и казнен вместе с эмиром Балтыкчи — единственным до конца не пожелавшим изменить ему военачальником [322]. И то, чего так настойчиво добивался Тимур, наконец совершилось: великим ханом Белой Орды был провозглашен Тохтамыш. Но вожделения последнего простирались гораздо дальше, чем думал Железный Хромец.

Зиму 1378 года Тохтамыш провел в Сыгнаке, занимаясь делами государства. Он показал себя способным правителем и быстро упрочил свое положение. Осыпав милостями и подарками улусных ханов и эмиров, он обеспечил себе их преданность и поддержку, произвел необходимые перемены в делах управления и на все руководящие должности поставил верных и подходящих людей. Одновременно он собрал и отлично снарядил большое войско, во главе которого весною 1379 года выступил в поход на Волгу.

Ему легко удалось подчинить себе всех левобережных ханов и занять Сарай, которым, после ухода Урус-хана, в третий раз овладел Араб-шах. К осени того же года все Заволжье и Приуралье были покорны Тохтамышу, и его власть прочно утвердилась на всем огромном пространстве между реками Сырдарьей и Волгой.

Для того чтобы стать единым повелителем всего улуса Джучи, ему предстояло теперь скрестить оружие с Мамаем, который владел правобережьем Волги, распространяя свою власть и на русские земли. Но момент для этого был явно неподходящим: готовясь к решительной схватке с князем Дмитрием Московским, Мамай собрал громадную орду и был силен как никогда. Это обстоятельство заставило его совершить пагубную ошибку: он не обратил должного внимания на усиление Тохтамыша, самонадеянно полагая, что с ним нетрудно будет справиться после победного похода на Русь.

Тохтамыш поступил умнее: он решил пока крепить свои собственные силы и не мешать столкновению Мамая с Дмитрием, справедливо рассудив, что чем бы оно ни закончилось, больше всего выгадает на этом именно он, Тохтамыш, ибо оба противника понесут огромные потери, после чего справиться с Мамаем, а в случае непокорности и с Дмитрием, будет уже не трудно.

Дальнейшее показало, что его расчет был вполне правильным.

Глава 8

И поможе Бог великому князю Дмитрею Ивановичю, и победи врагы своя: татары по-вергоша копия свои и мечи и побегоша за реку за Вожю, а наши за ними, бьючи их и секучи и колючи, и убиша их множество, а инии в реце утопиша, и посрамлены быше окааннии бесермены.

Троицкая летопись

Через год после сражения на реке Пьяне, окрыленный легким успехом Араб-шаха, Мамай послал на Москву большое войско под начальством князя Бегича. Это был лучший из золотоордынских полководцев того времени, старый и опытный воин, за всю свою долгую боевую жизнь не знавший ни одного поражения и глубоко преданный Мамаю.

Избрав кратчайший путь на Москву, через земли Рязанского княжества, Бегич быстро двигался вперед, не отвлекаясь грабежом попутных городов и селений и по возможности стараясь сохранить свой поход в тайне. Но у Дмитрия Ивановича были верные люди и в ставке Мамая: он вовремя был предупрежден о готовящемся нашествии и заранее успел сосредоточить сильную рать на берегах Оки. Едва до него дошла весть о том, что орда Бегича перешла рязанские рубежи, он выступил ей навстречу, напрямик, через земли своего союзника — князя Владимира Пронского, который присоединил к московскому войску большой отряд под начальством своего сына Даниила.

Противники встретились на реке Воже [323] и несколько дней простояли друг против друга, не начиная сражения. Дмитрий Иванович занял очень выгодные позиции на левом берегу, расположив свое войско на гребне подковообразной возвышенности, полого спускавшейся к реке. Единственный удобный брод находился именно здесь. Справа и слева берег был крут и изрезан оврагами, что весьма затруднило бы переправу татарской конницы в другом месте и лишало ее возможности совершить какой-либо обход. Учитывая все это, Дмитрий решил оставаться тут, не переходя через реку и предоставляя это сделать татарам.

Бегич, со своей стороны, отлично видел, что условия сражения на левом берегу будут для него невыгодны, а потому не торопился, надеясь, что русские, наскучив ждать, сами перейдут Вожу. Чтобы побудить их к этому, он даже оставил правый берег свободным и разбил свой стан в нескольких верстах от реки.

Но шли дни, а Дмитрий не трогался с места, и Бегич наконец понял, что совершить переправу придется ему: его противник мог простоять за рекою хоть до зимы, ибо ничто не обязывало его вступать в сражение, а он, Бегич, уклониться от этого не имел возможности. Мамай послал его именно для того, чтобы сразиться с Московским князем, и вернуться назад, не попытавшись этого сделать, он, конечно, не мог.

Утром одиннадцатого августа татары начали переправу, не встречая со стороны русских никаких препятствий. В полдень вся ордынская конница уже сосредоточилась на левом берегу и, выстроившись в боевой порядок, ударила на центр московского расположения, возглавляемый самим великим князем Дмитрием Ивановичем. Но едва тут завязалась сеча, с холмов обрушились на татар оба крыла русского войска под начальством воеводы Тимофея Вельяминова и князя Даниила Пронского.

Битва была чрезвычайно упорной и продолжалась несколько часов. Сам Дмитрий сражался в первых рядах, воодушевляя других, и вскоре русские начали одолевать. Татар медленно теснили к реке и спереди, и с боков, все крепче сжимая охватившее их живое полукольцо. Однако они долгое время держались стойко и защищались отчаянно, ибо Бегич обещал казнить каждого, кто без приказа перейдет на другой берег. Но когда Бегич пал и бритая голова его, во всей Орде известная бельмом на левом глазу, насаженная на русское копье, поднялась над сражающимися, татар охватила паника. Не слушая яростных криков темника Хаджи-бея, вступившего теперь в командование и пережившего Бегича на какие-нибудь полчаса, все бросились к берегу, давя и опрокидывая друг друга, в чаянье спастись за рекой.

Под русскими мечами и стрелами эта страшная переправа продолжалась до темноты. Тысячи татар полегли в этот день на берегу Вожи, но еще больше в ней утонуло. Преданье, — конечно, как и все героические преданья, сильно преувеличивая действительность, — говорит, что к концу побоища реку можно было перейти, не замочив ног, по плотине, образовавшейся из человеческих и конских трупов.

Спустившаяся ночная тьма позволила остаткам татар уйти и помешала победителям их преследовать. Утром русское войско перешло на правый берег, но стоял такой густой туман, что в нескольких шагах ничего не было видно. Только к полудню прояснилось, и Дмитрий сейчас же бросился по следам отступивших татар. Под вечер он нагнал весь огромный обоз Бегича, брошенный убегающим войском. Русским досталась богатейшая добыча: все татарские повозки, кибитки, шатры, множество доспехов, оружия, утвари, скота и рабов. По распоряжению великого князя все это на следующий день было поделено между его воинами, но теперь надо было, не теряя времени, продолжать погоню за разбитой ордой. Ее нагнали уже после захода солнца, — часть татар успели порубить, остальные рассеялись под покровом наступившей ночи.

Победа Дмитрия была полной: больше половины Бегичева войска было уничтожено, все его имущество захвачено; из семи татарских князей, возглавлявших этот поход, остался в живых лишь один, едва отважившийся возвратиться в ставку Мамая со страшной вестью. Потери русских тоже были значительны. Славною смертью пали московские воеводы Дмитрий Александрович Монастырев и Назар Данилович Кусаков, а с ними многие воины. Три дня стоял Дмитрий Иванович на берегах Вожи, пока собирали и хоронили убитых, потом возвратился в Москву, где под звон колоколов был торжественно встречен народом и духовенством.

Это было первое в истории большое сражение, выигранное русскими у татар. Для Руси его значение было огромно: оно полностью разрушило веру в непобедимость Орды, показало русским, что ныне у них есть вождь, способный с нею бороться и побеждать, укрепило уверенность в своих силах, поколебленную поражением на Пьяне. Но и Мамаю оно доказало, что он недооценивал могущества Москвы и что для победы над нею собственных сил его орды уже недостаточно.

Летом следующего года Мамай опустошил земли Нижегородского княжества, затем внезапно появился под Рязанью, взял город приступом, разграбил его и сжег. В этих действиях им руководило не только желание отомстить русским за свое поражение на Воже: путем устрашения он хотел принудить к полной покорности Рязанского и Нижегородского князей и обеспечить себе их помощь в предстоящем решительном столкновении с Москвой. Это ему отчасти удалось: в Куликовской битве суздальско-нижегородские князья не рискнули открыто примкнуть к Дмитрию, а великий князь Рязанский был даже союзником Мамая, хотя и не принес ему никакой пользы.

Но в своих усилиях удержать власть над Москвой Мамай не пренебрегал, по-видимому, и более низменными средствами. Так, после разгрома татар на Воже в обозе Бегича был победителями захвачен «некий поп русский», пробиравшийся из Орды на Русь, а при обыске на нем был обнаружен сверток с «лютым зельем». Под пытками он признался, что этим «зельем» снабдили его в ставке Мамая государевы изменники — боярин Иван Васильевич Вельяминов и купец Некомат Сурожанин и что ехал он по их наущению в Москву, «чтобы извести великого князя» [324].

Разумеется, Иван Васильевич Вельяминов очутился в Орде не случайно, и трудно сомневаться в том, что это покушение затевалось с согласия Мамая, а может быть, и по его прямому наущению. Иначе отравитель едва ли мог бы путешествовать в обозе татарского войска.

Боярин Вельяминов, деятельно помогавший Тверскому князю в его борьбе с Дмитрием и уже три года тому назад уличенный в предательстве, с тех пор скрывался. Но Дмитрий Иванович, не злопамятный по натуре и поглощенный другими делами, не прилагал особых усилий к поимке изменника. Однако этот случай исчерпал его терпение: на всех дорогах, ведущих из Орды на Русь, было установлено наблюдение за проезжающими, а по русским городам разосланы люди, знающие Ивана Вельяминова в лицо, с приказанием схватить его, как только он будет обнаружен. Но на след его долго не удавалось напасть: среди купечества у боярина было немало пособников, помогавших ему скрываться.

Только в конце лета 1379 года Вельяминов, по словам летописца, был «взят хитростию» в городе Серпухове и привезен в Москву. Несколько дней спустя, по повелению великого князя, ему была отрублена голова.

В истории Руси это была первая публичная казнь, и на москвичей она произвела тяжкое впечатление. Иван Васильевич был так красив и принял смерть с таким достоинством и бесстрашием, что многие отказывались верить в его виновность. Летописец так повествует об этом событии: «Того же лета, августа в тридцатый день, на память святого мученика Филикса, во вторник до обеда, убьен бысть Иван Васильев, сын тысяцкого Вельяминова, мечом бысть потят на Кучковом поле у города Москвы, повелением князя великого Дмитрея Ивановичя. И бе множество народа стояще и мнози прослезишася о нем и опечалишеся о красе его и о величествии его» [325].

Пособник Вельяминова, купец Некомат Сурожанин, был пойман и казнен четыре года спустя.

Пока на Руси происходили все эти события, крупные сдвиги совершались также в соседней Литве. Великий князь Ягайло, продолжая политику своего отца, стремился к новым захватам русских земель, но теперь его собственных сил было для этого недостаточно, тем более что на престоле он чувствовал себя не очень прочно. Не гнушаясь в отношениях с подчиненными ему князьями ни обманом, ни коварством, он восстановил против себя своего могущественного дядю, князя Кейстута, человека рыцарски благородного и пользовавшегося в Литве всенародной любовью и популярностью; старшие братья тоже считали себя обиженными завещанием отца и едва терпели над собой власть младшего, а часто и вовсе отказывали ему в повиновении. Все это толкнуло Ягайлу на сближение с Тевтонским орденом, которому он предложил совместный поход на Москву, надеясь путем новых завоеваний упрочнить свою власть и укрепить пошатнувшееся государственное единство Литовского княжества.

Но расчеты его оказались ошибочными. В Литве ненавидели тевтонских рыцарей, с неслыханной жестокостью насаждавших здесь христианство и грабивших народ, а потому союз с ними окончательно восстановил против Ягайло недовольных князей. В частности, он послужил поводом к отъезду из Литвы старшего Ольгердовича — князя Андрея Полоцкого, который явившись на Русь и поцеловав крест Московскому великому князю, получил при его помощи княжение во Пскове.

Осведомленный в намереньях Ягайлы, Дмитрий Иванович не стал ожидать, пока он столкуется с орденом, а с обычной своей решительностью в конце 1379 года сам послал на Литву большое войско под начальством князей Владимира Серпуховского, Боброка-Волынского и Андрея Полоцкого. Войско это победно вторгнулось в Новгород-Северскую землю, захватило город Стародуб (черниговский), а оттуда двинулось на Трубчевск и Брянск. Княживший здесь Дмитрий Ольгердович, также недовольный Ягайлой, сдал свои города без сопротивления и, подобно старшему своему брату Андрею, вместе с дружиной и многими боярами перешел на службу к великому князю Московскому, который, как гласит летопись, «принял его с честью великою и многою любовью и даждь ему град Переяславль-Залесский, со всеми его пошлинами» [326].

Весною следующего года Дмитрий Иванович все захваченные у Литвы города оставил. Этим походом он хотел лишь устрашить Ягайлу, показав ему как силу Москвы, так и непрочность его собственного государства. Но начинать серьезную войну с Литвой он сейчас не хотел и не мог, так как хорошо понимал, что Мамай не простит ему своего поражения на Воже и что надо быть готовым к отражению нового татарского нашествия на Русь.

А слухи, приходившие из Орды, день ото дня становились тревожнее. Осенью 1379 года внезапно умер, очевидно, от отравления, хан Магомет-Султан, ставленник Мамая, и последний провозгласил себя великим ханом Золотой Орды. Всю зиму он усиленно собирал войска и летом 1380 года с ордой, насчитывающей несколько сот тысяч человек, вышел на кочевку к берегам реки Воронежа, у самых рубежей Руси.

Глава 9

В лето 6888 поганый царь Мамай поиде ратью на Русь, на великаго князя Дмитрея Ивановичя, а с ним вся князи ордынский темные и со всеми силами тотарскими. И еще к тому понаимована рать: бесермены, буртаси, фрязи, черкасы, ясы, булгары, мордва, черемисы и ины многыя силы… А князь великий Ягайло со всею силою литовьской и с желотью и ляхи поиде на помощь Мамаю и с ним в одиночестве князь Олег Рязанский. И сочте силу свою Мамай и обрете девятьсот и тридцать тысяч человек. И возгордися он и рече: «Идем на Русь и сотворим ее пусту, яко же при Батые было» [327].

Устюжская летопись

В Орде всегда проживало достаточно русских людей — купцов, духовенства и пленников, среди которых были и соглядатаи Дмитрия. Уже раннею весною от них стали приходить вести о том, что Мамай готовится к походу и собрал небывалое по численности войско. Впрочем, Мамай и не старался скрыть этих приготовлений: он был слишком уверен в своей силе и потому действовал в открытую.

А силу сплотил он и впрямь огромную. На землях подвластной ему Орды в войско были согнаны все мужчины, способные держать оружие. Когда его спросили, какую часть земледельцев следует оставить, чтобы Орда была обеспечена хлебом, он ответил:

— Мне нужны воины, а не пахари. В этом году никто не должен работать на своем поле: хлеб для нас посеяли на Руси!

Во всех соседних землях люди Мамая вербовали наемников, обещая им милости хана и богатую добычу. И, едва стаяли снега, в Орду потянулись отряды черкесов, туркменов, осетин, волжских болгар, черемисов, мордвы и других. Соблазненные возможностью небывалого грабежа, пришли даже генуэзцы из Крыма.

Зимою Мамай вел переговоры с Ягайлой и с Рязанским князем Олегом Ивановичем, обещая щедро оделить их московскими землями, если они ему помогут. И помочь согласились оба, так как, помимо надежды на земельные приобретения, Ягайло искал случая посчитаться с Дмитрием, у которого находили прибежище все враждебные ему литовские князья, а Олег Иванович смертельно боялся татар, после того как они дважды за последние три года опустошили его землю и сожгли Рязань.

Было условлено, что не позже первого сентября литовские и рязанские войска соединятся с ордой Мамая в верховьях Дона и оттуда вместе двинутся на Москву.

Но не терял времени и великий князь Дмитрий Иванович. По его повелению во всех городах Руси готовили доспехи, в селах сбивали из дерева или плели из прутьев щиты, вытачивали и оперяли стрелы; во всех кузницах ковали оружие, закупали его в Великом Новгороде, у волжских болгар и в орденских землях; в подвластных Москве княжествах спешно собирали войска, а по Оке и в верховьях Дона были поставлены многочисленные заставы и сторожевые посты с наказом зорко следить за приближением татар и по возможности разведывать их силы.

Двадцать третьего июня в Москву прискакал служилый человек Андрей Попов и сказал, что привез важные вести из Мамаевой орды. Его тотчас провели к самому великому князю.

— Где видел орду? — спросил Дмитрий, оглядев с головы до ног крепкую фигуру воина.

— Ноне стоит она промеж рекой Воронежем и Доном, великий государь, поприщ [328] ста не будет от города Ельца.

— И сам Мамай с нею?

— Истина, княже. Своими очьми его видел.

— Обскажи все.

— Стояли мы стражею на Дону, чуть пониже Быстрой Сосны, — начал Попов, — я, Родион Жидовинов, Федька Милюк [329] да с нами с полета воев. Ну, Задонье блюли мы крепко, и, едва татары пошли через Воронеж, мы уж о том знали. Сила у поганых несметная, — дни и ночи шли, как сарана, — черна была степь, и не виделось им ни конца ни краю. А как стала орда близ Дону, взял я двух воев, и почали мы ее объезжать кругом, дабы уразуметь, сколько есть силы басурманской и что можно высмотреть. Днем хоронились в кустах и в балках, а ночью ехали и за двенадцать ночей едва обкружили татарский стан! Ну на тринадцатую ночь подобрался я к ним поближе послухать, о чем толкуют у костров поганые, только забрехал на меня татарский пес, и меня схватили.

Наутро привели к самому Мамаю. Спросил он — кто я есть, я запираться не стал — и так, и так, думаю, смерть. Но он не осерчал, ухмыльнулся. «Да, говорит, хоть все приезжайте сюды глядеть! Идут со мною двенадцать орд и три царства, а в службе у меня семьдесят три князя больших да тридцать малых, а силы моей считанной сорок шесть темь да, может, еще полстолька будет несчитанной. И, опричь того, всякий день подходят ко мне новые орды. И всю эту силу, каковой и у Батыя не было, веду я на Русь, на вашего князя Дмитрея Ивановича!» И, сказав такое, повелел он меня увести. Ну, видя, что Мамай беседовал со мною милостиво и казнить не велел, стерегли меня не дюже крепко, и молитвами Радонежского угодника да твоим государевым счастьем через ночь я сбег и привез тебе свои вести.

— Так… Сколько же, мыслишь ты, поистине есть войска у Мамая? Неужто он тебе правду сказал?

— Должно быть, прилгнул Мамай, княже, не без того. Счесть я, вестимо, не мог, а так прикидывал, что туменов у него будет поболе тридцати, может, и сорок наберется.

— Ну, добро, иди. Службу твою не забуду.

Времени терять было нельзя, и Дмитрий в тот же день разослал гонцов по всем русским городам, повелевая войскам к Успению святой Богородицы [330] собраться у города Коломны. На реку Быструю Сосну он отправил заставу в семьдесят испытанных воинов, под начальством молодых детей боярских Василия Тупика, Андрея Волосатого и Якова Ослябьева, наказав им бдительно следить за всеми передвижениями орды, а также захватить у татар «языка» — не простого воя, а мурзу либо сотника, и прислать его поскорее в Москву.

Русская земля всколыхнулась и пришла в движение от края и до края. Но ни суеты, ни растерянности не было, — все шло ладно и споро, как было предусмотрено великим князем, ибо народ ему верил и каждый хотел в меру сил своих послужить святому делу спасения Отчизны. В приемные станы свозили хлеб и гречиху, гнали гурты скота, косяки лошадей; по дорогам тянулся к Москве и к Коломне пеший и конный люд, двигались отряды всадников, шли обозы с оружием и запасом; в церквах служили молебны, в селах и деревнях снаряжали ополченцев в войско: матери и жены укладывали в котомки немудреную снедь, целебные травы и медвежий жир для лечения ран, не забывали положить и по чистой белой рубахе, чтобы надел ее воин перед битвой, дабы не предстать перед престолом Божьим в непотребном виде, ежели выпадет ему смертный жребий. Никто не голосил и не плакал, — для того еще будет время, — да и что убиваться-то по одному, когда встает на врага вся Святая Русь, и коли не выстоит, никому в ней живу не быть…

Слухи о том, что Русь деятельно готовится к отпору и что под знамена князя Дмитрия отовсюду стекаются войска, вскоре дошли до Мамая, поколебав его уверенность в легкой победе. Он понимал, что русские, одержимые идеей освобождения, будут сражаться с предельным упорством, а в стойкости своего собственного войска, — разноплеменного по составу и заинтересованного только в грабеже, — не был уверен. Успех своего похода он строил на огромном численном превосходстве, и вот это единственное его преимущество рушилось, если Дмитрию удастся собрать войска не меньше.

Помощь Литвы и Рязани приобретала теперь для Мамая особенно важное значение, но вовремя ли придет эта помощь? Он посылал к Ягайле и к князю Олегу гонца за гонцом, торопя их с выступлением, но ни тот ни другой не спешил. Правда, Ягайло выступил из Вильны в начале июля, но за три недели не прошел и трехсот верст; князь Олег Рязанский отвечал, что и рад бы угодить хану, но сборы войска идут медленно потому, что после двух последних татарских набегов земля его обезлюдела. Разгневанный таким ответом, Мамай повелел ему сказать: «Я стою на рубежах твоей земли и, если ты не исполнишь обещанного, превращу ее в пастбище для моих коней!»

Положение князя Олега Ивановича было трудным: совесть не позволяла ему сражаться на стороне татар, против своих, но в то же время он знал, что в случае неповиновения Мамай его не пощадит. Он мог двинуться на Москву через Рязанское княжество и по пути обратить его в пустыню. Правда, можно было решительно стать на сторону Дмитрия, но это значило — признать его главенство, а себя поставить в общий ряд с подвластными Москве князьями, чего Олег Иванович никак не хотел. Но и такой шаг едва ли спас бы его от мести Мамая, который стоял в четырех дневных переходах от его столицы и мог поспеть туда гораздо раньше, чем подойдут московские войска. Таким образом, вся изворотливость Рязанского князя была направлена к тому, чтобы остаться в стороне от столкновения Москвы с Ордой и не попасть между молотом и наковальней. И потому, получив грозное предостережение Мамая, он ответил ему новыми изъявлениями покорности и обещаниями поторопиться с выступлением, а в Москву сейчас же отправил гонца с вестью о том, что Мамай движется на Русь через Рязанские земли, угрожая их разорением, и что литовский князь Ягайло ведет свое войско на соединение с ордой.

Эту чрезвычайно важную новость Дмитрий Иванович слышал впервые, но тем не менее рязанского посла он принял сурово.

— Скажи своему князю, — ответил он, — что я татар не боюсь, а коли он их боится, почто не идет с нами? Вся Русь, ныне здесь, под моими стягами, одного лишь Рязанского князя нет. А ежели мыслит он и со мною, и с Мамаем ладиться, я его землю боронить от Орды не стану и пусть от меня добра не ждет!

Не имея уверенности в своих союзниках, Мамай между тем сделал попытку, не роняя своего достоинства, избежать войны с Дмитрием: он прислал к нему посла, обещая мир, если Русь согласится платить Орде ту дань, которая была установлена Батыем [331]. Дмитрий Иванович, желая выиграть время для окончания своих сборов, не отверг сразу этого предложения. Татарского посла он продержал несколько дней, а потом отпустил его ни с чем, сказав, что посоветуется с другими князьями Русской земли и тогда пришлет свой ответ хану.

Но еще прежде того он отправил к месту расположения орды новый разведывательный отряд под началом воевод Ивана Сеславина, Григория Судакова и Клементия Полева с наказом вызнать, верно ли то, что Мамай поджидает подхода Ягайлы, а также захватить и прислать в Москву татарского «языка», поелику от первого посланного отряда никаких вестей до сих пор не было.

Но два дня спустя в Москву приехал сын боярский Василий Тупик с захваченным им татарином. Пленник оказался одним из приближенных Мамая и сообщил важные сведенья. Он сказал, что за Доном стоит орда, численностью свыше тридцати туменов, не считая многих тысяч наемников, и что Мамай только и ожидает подхода войск Ягайлы и князя Олега Рязанского, чтобы двинуться на Русь и покончить с Дмитрием еще до наступления осенних дождей.

То, что Рязанский князь обещал свою помощь Мамаю, было для Дмитрия новостью, хотя и не очень его удивившей. Слухи о сговоре Мамая с Ягайлой тоже получили теперь свое подтверждение. И стало очевидно: Руси угрожает гибель, предотвратить которую можно только быстротой и смелостью действий. И Дмитрий решил не ожидать нападения, а первым ударить на татар, не давая им времени соединиться со своими союзниками.

Было начало августа, а, по словам плененного татарина, Мамай ожидал подхода Ягайлы и Олега Рязанского к первому сентября. Нельзя было терять ни дня, и Дмитрий Иванович сейчас же отдал приказ находившимся у Москвы войскам готовиться к выступлению на Коломну.

Вечером того же дня он вызвал к себе воеводу Захария Тютчева, хорошо говорившего по-татарски и слывшего человеком невозмутимо-спокойным и находчивым.

— Готовься послужить Руси, Захар Матвеевич, — сказал великий князь вошедшему боярину. — Ночь тебе на сборы, а с зарею выедешь послом моим в Орду.

— Сборы мои недолги, княже: коли есть спех, то и в ночь выеду, — ответил Тютчев. Он был еще молод, ясноглаз и хорош собою. И сердце Дмитрия на мгновение сжалось.

«Почитай, на смерть посылаю, — подумал он. — Да ведь все на нее идем. Днем раньше, днем позже, что уж там… Кому-то ехать надо, а лучше него на такое дело никого не сыскать». И вслух сказал:

— Выедешь утром. Повезешь грамоту мою Мамаю, и в той грамоте будет отписано, что дань ему готов платить такую, как платил доселева, ни рубля больше. А пока он свою орду с Дона не уведет, и того не дам! О десятине же пусть позабудет, прошли те времена. А ежели ответ мой будет ему не по сердцу и схочет он со мною биться, скажи, что я к тому готов, только пусть наперед крепко подумает, — не пришлось бы ему платить мне десятину!

— Скажу, государь, — просто ответил Тютчев.

— На рожон, однако, не лезь, — продолжал Дмитрий. — Как хана его почти, но после держись достойно, как подобает посланцу Великой Руси. За мои слова ты перед ним не ответчик, а вот за свои, гляди, не перегни… Все, что я тебе покуда сказал, это еще полдела. А наипаче надобно мне Мамая распалить, чтобы в сердцах снялся он с кочевья и пошел на нас, не ожидая Литву и своих рязанских пособников. Разумеешь? И в том уповаю на твое умение. В речах своих будь ловок и так все оборачивай, чтобы Мамай на меня взъярился, а не на тебя. Коли поведешь дело с умом — и Руси сослужишь службу великую, и сам будешь цел. Но ежели так выйдет, что он весь гнев свой на тебя изведет, а сам останется ждать Ягайлу и Рязанского князя, — и тебе конец, и мне никакого проку. Помни это.

— Разумею, княже. Чести русской не посрамлю и доверия твоего не обману.

— Тому верю. Знаю тебя. Поезжай через Рязанскую землю и по пути погляди да послушай — что там и как? Коли сведаешь что важное, немедля шли ко мне гонца. В Орде тоже держи глаза открытыми и старайся все примечать. С собою возьми сотню добрых воев, только, не доезжая дня до Мамаевой ставки, ее где-нибудь схорони, а сам явись к хану с двумя либо тремя боярскими детьми да со слугами. Сотня тебе может в пути сгодиться, — мало ли кого ноне встретишь!

— Все сделаю, как велишь, государь.

— Ну, тогда с Богом, иди сбирайся. Перед выездом зайди, простимся и возьмешь грамоту, — будет готова.

Отпустив Тютчева и приказавши дворцовому дьяку изготовить к утру грамоту для посла, Дмитрий Иванович созвал к себе находившихся в Москве князей и воевод, чтобы совместно обсудить подробности похода и установить порядок движения полков.

Было очевидно, что Коломна не сможет вместить всех собранных войск, большая часть которых находилась сейчас в окрестностях Москвы, очень важно было также избежать заторов на дорогах, а потому решили, что князь Владимир Андреевич Серпуховский и воевода Тимофей Вельяминов, — каждый во главе тридцатитысячного отряда, — двумя различными дорогами, минуя Коломну, пойдут прямо к выбранному для переправы через Оку месту, возле впадения в нее реки Лопасни; князь Федор Романович Белозерский и его сын Иван с двадцатью пятью тысячами воинов, одновременно двинутся на Коломну, а три дня спустя за ними выступит и сам великий князь с главными силами численностью около шестидесяти тысяч человек. Все остальные войска уже находились в Коломне или подходили к ней прямыми дорогами из различных удельных княжеств.

* * *

За день до начала похода Дмитрий Иванович с главными воеводами отправился в Троицкую обитель. В ту пору митрополита в Москве не было [332], преподобный же Сергий, несмотря на скромный сан игумена, являлся наиболее чтимым на Руси пастырем, и потому именно от него хотел русский государь получить благословение на ратный подвиг.

В обитель приехали утром. Здесь, посреди обширной лесной поляны, обнесенной деревянным тыном, высилась большая, но незатейливая на вид бревенчатая церковь, в которой как раз совершалось богослужение. Справа и слева от нее рядами тянулись такие же бревенчатые кельи иноков, сзади виднелась монастырская трапезная и всевозможные службы.

Князь Дмитрий, сопровождаемый воеводами, вошел в церковь и окинул взором ее внутреннее убранство. Низкий иконостас с решетчатыми царскими вратами, сквозь которые молящимся хорошо была видна вся внутренность алтаря, и потемневшие бревенчатые стены в полумраке сверкали золотом и самоцветами множества икон в драгоценных окладах, пожертвованных монастырю князьями и боярами. Среди этих сокровищ подлинной отрешенностью веяло от хрупкой фигуры седовласого подвижника Сергия, в скромном холщовом облачении служившего литургию. Голос его был тих и мягок, в возгласах не было ничего торжественного, — великое искусство его служения заключалось в полной его безыскусственности, — это была простая и задушевная беседа с Богом, сразу и целиком приобщавшая к себе сердца и мысли молящихся, которых Сергий, казалось, вовсе не замечал.

С радостной легкостью поддавшись охватившему его ощущению близости Бога, Дмитрий горячо молился. Но, шепча по привычке заученные с детства слова уставных молитв, он внезапно осознал, что они не вмещают тех чувств, забот и тревог, которые тяжелым грузом лежали на его душе. И сердце нашло и подсказало ему иную молитву, — простую и немногословную, но чудесным образом выразившую все. «Господи Великий, — шептал он, — услыши молитву мою, на Тебя одного уповаю! Не дай погибнуть Руси! Сколько уже претерпела она, страдалица, нету силы еще терпеть! Пособи же верным сынам Твоим одолеть врага, благослови оружие наше! Ты видишь, Господи: не ради возвеличения своего обнажаю я меч, а в защиту родной земли и неисчислимых святынь Твоих. Вложи же в этот меч всю разящую силу Твою, а жизнь мою, коли нужно, возьми, — с радостью предстану перед Твоим святым престолом, исполнивши земной долг мой!»

Окончив службу и не ожидая, когда великий князь подойдет под благословение, Сергий с золотым распятием в руке сам направился к нему и, осенив его широким крестным знамением, сказал:

— Буди здрав на многие лета, великий государь! И да исполнит Господь твою молитву!

— Благослови, отче святый, — промолвил Дмитрий, приложившись к кресту и опускаясь на колени. — Благослови и молись за нас, ибо час настал!

— Знаю, сыне. Иди смело и исполни долг, Богом тебе завещанный! Избрав тебя орудием своей всевышней воли, Господь не оставит тебя в решающий час. Благословляю тебя и христолюбивое воинство твое на великий подвиг освобождения Руси, а молитва моя и заступничество всех святых земли нашей всегда будет с вами!

Часом позже, после скромной трапезы, давая последнее напутствие великому князю, Сергий сказал:

— Знаю, много прольется христианской крови и ангелы Божьи уже плетут в небесах неисчислимые мученические венцы. Но ты, княже, своего еще не возденешь, ибо прежде того украсится чело твое венцом славы. Ты вернешься с брани живым и с победою!

— Да услышит тебя Господь и да исполнит Он по слову твоему, отче, — взволнованно промолвил Дмитрий. — Не себе славы ищу, а величия и блага Руси! И еще прошу, отче Сергий, дай мне на поход кого-либо из братии твоей. В том будет великая помощь войску моему, ибо укрепится оно духом, видя с собою на ратном поле посланца и молитвенника твоего!

— Добро, — сказал Сергий, минутку подумав. — Двоих тебе дам братьев, иноков Пересвета и Ослябю. Крест животворящий ныне избрали они своим оружием, но коли дрогнет твое войско и будет надобно примером ободрить его, — благословлю их и мечом постоять за Христову веру, ибо были они в миру славными витязями [333]. Иди же, сыне, Бог приведет тебя к победе!

Глава 10

И съвокупися князь великий Дмитрей Ивановичь со всеми князьями рускыми и со всею силою Руской земли, и поиде вборзе из Москвы противу поганых и прииде на Коломну, индеже собрав воев своих сто и пятьдесят тысящь, опричь рати иных князей и воевод местных. Еще к тому приспеша в той грозный час издалече князи Ольгердовичи, покло-нитися и послужити: князь Андрей Полоцкий со псковичи и брат его Дмитрей Бряньскии со всеми своими мужи. И от начала миру не бывала такова сила руских князей, якоже при сем князи.

Повесть о побоище на Дону (XV в.)

Восемнадцатого августа великий князь с главными силами прибыл в Коломну, встреченный у городских ворот сонмом духовенства, во главе с коломенским епископом Герасимом, и множеством князей и воевод, уже находившихся на месте сбора.

Город был переполнен, и все окрестности его на много верст кругом представляли собой сплошной военный лагерь. Даже поднявшись на сторожевую башню коломенского кремля, Дмитрий Иванович не мог оглядеть всего этого ратного моря. Всюду, куда ни посмотри, виднелись сложенные из свежих ветвей шалаши воинов и походные шатры воевод; над ними реяли разноцветные стяги, сверкали острия составленных вместе копий, курились дымки бесчисленных костров; тут и там, на блеклой предосенней зелени полей, черными островами стояли сотни и тысячи тесно сдвинутых телег, паслись огромные гурты скота и табуны лошадей. Среди всего этого всюду бродили, сидели и лежали люди, и было их столько, что, казалось, и счесть немыслимо…

«А ведь это еще не все, — с гордым удовлетворением подумал Дмитрий. — Шестьдесят тысяч пошли из Москвы прямо на Лопасню, да еще в пути к нам сколько пристанет! Быть того не может, чтобы татары одолели такую силу!»

Дмитрию хотелось сразу же пуститься в объезд лагеря, но его ждали на богослужение, к тому же он подумал, что будет лучше дать войску время подготовиться к общему смотру, а потому решил отложить это на завтра и, предупредив о том воевод, отправился к обедне.

Служил ее сам владыка Герасим в старой, но просторной деревянной церкви Христова Воскресения, возле которой уже заканчивали постройку нового каменного храма того же имени, — самого обширного и величественного из всех дотоле бывших на Московской Руси. Но именно с этой, уже обветшалой и обреченной на снос бревенчатой церковью у Дмитрия были связаны особые воспоминания: четырнадцать лет тому назад его, почти отрока, венчали в ней с Евдокией Дмитриевной Суздальской. И, охваченный этими воспоминаниями, он никак не мог сосредоточиться на молитве.

«Будто и немного лет минуло, — думал он, — а сколь меняются времена! Брал Евдокию, ее не зная, только лишь того ради, что надобно было породниться с суздальскими князьями, — боялись мы их в ту пору. Сильны были и спесивы: не хотели ехать в Москву на свадьбу, пришлось уступить и венчаться тут, в Коломне. А ныне они предо мной не князья, а князишки, коли захочу, пешки в Москву придут! За женку же им спасибо, слюбились с нею и живем дай Бог всякому… Как убивалась-то, бедняжка, меня на рать провожаючи!»

Вечером в полки были назначены воеводы, а утром следующего дня, когда вся рать была собрана на обширном Девичьем поле, близ города, — из кремлевских ворот выехал и направился к ней великий князь Дмитрий Иванович. Обычно скромный в одежде, сегодня он счел нужным показаться войску во всем блеске своего боевого облачения. Его шлем, оплечья и зерцало кольчуги сверкали золотом, на плечи была накинута отороченная горностаем алая епанча.

Роскошно был убран и его могучий белый конь: под драгоценное седло, с лукою, искрящейся огнями самоцветов, был положен богато расшитый жемчугом малиновый чепрак; узда, оголовье и нагрудник были изукрашены золотыми бляхами и кистями, а лоб коня закрыт трехугольным золотым щитом, со звездою, выложенной на нем из крупных лалов [334]. И только боевой меч с крестообразной рукояткой, в простых черных ножнах висевший на боку у Дмитрия, не соответствовал всему этому великолепию и каждому красноречиво напоминал о том, что привело их сюда.

Справа и шага на два сзади окольничий Иван Кутузов вез развернутый черный стяг великого князя с вышитым на нем изображением Нерукотворного Спаса. Слева, и тоже чуть поотстав, ехал воевода Михаила Бренко, ведавший учет войску, а сзади — еще человек десять приближенных, все, как и государь, в боевых доспехах. Князья и воеводы стояли на поле, впереди своих полков, но по мере того как Дмитрий объезжал их, они тоже присоединялись к его свите.

Войска были построены покоем [335], по трем сторонам поля, и первым с краю стоял Белозерский полк. Конных тут было мало, но зато пеших многие тысячи, и народ всё здоровый, рослый. — «Под стать своим князьям, — с удовлетворением отметил про себя Дмитрий. — Высок и дороден Федор Романович, а князь Иван на полголовы перерос отца — истинный богатырь! Воины глядят смело и одеты неплохо. Доспехов, правда, почти не видать, но щиты хороши, мечей и копий много, у кого же нет, — у тех луки, топоры либо палицы. Эти будут биться! Эх, кабы все были такие, как белозерцы, татары бы и дорогу на Русь забыли!»

Вторым стоял полк тарусских и оболенских князей [336]. Он был вполовину меньше Белозерского, но зато весь сидел на конях, и тут многие воины были в кольчугах и в шлемах. Перед серединой полка, окруженный десятком князей и воевод, бородатый великан-витязь, сидя на вороном коне, держал голубой черниговский стяг с изображением архангела Михаила. «Эти князья, хотя и не столь богаты, а в грязь лицом не ударили, — медленно проезжая мимо, подумал Дмитрий. — Видать, ничего для войска не пожалели, да и сами вышли, почитай, все: и старики Ивановичи тут, и племянники их, и внуки… Господь знает только, все ли домой воротятся?»

Миновав еще Муромский полк, по численности не уступавший Тарусскому, но снаряженный похуже, Дмитрий Иванович придержал коня у следующего. Это были моложцы. Их было немного, тысячи с три, но все конны и хорошо вооружены. Впереди полка на поджаром золотисто-рыжем жеребце сидел ладный русобородый всадник, в сверкающих начищенной сталью доспехах и в посеребренном шлеме-ерихонке. Это был князь Федор Михайлович Моложский, сверстник Дмитрия, товарищ детских игр и неизменный участник всех его войн и походов.

— Вот и еще привел Господь встретиться, Федя, — ласково сказал Дмитрий, подъезжая к нему. — Ну, здравствуй на долгие годы! Обнял бы тебя, да на коне и в доспехах несподручно. Снова, значит, вместе в сечу пойдем?

— Куда ты, туда и я, княже! Доколе жив, послужу тебе и святой Руси.

— Славных ты молодцов привел. Я уж знаю: добро бьются твои моложцы!

— Не обессудь, что мало, Дмитрей Иванович: повыбили моих людишек-то в последних войнах.

— Кто тебя осудит! Чай, на моей службе костьми легли. Ну езжай за мною, поглядим других.

Вот стоят Ярославский, Ростовский, Углицкий, Стародубский полки… Вьются над ними алые, синие и желтые стяги, серебром и золотом светятся доспехи стоящих впереди князей и воевод. А воины, хотя и много их, снаряжены не богато. Конные еще туда-сюда, а больше пеших, и тут доспеха ни на ком не увидишь. Кто в тягиляе [337], а кто и просто в кожухе, и в войлочной шапке, с понашитыми сверху железными бляхами и пластинами. На ногах лапти… Щиты деревянные, у кого обитые кожей, а у кого и так. Да и плетенных из лозы немало. Но люди глядят весело и биться будут, — знают, что идут за святое дело и что с ними Бог. А доспехи и щиты что же? Где их напастись на эдакое войско!

А вот и мещеряки с князем своим Юрием Федоровичем. Ныне их с русскими почти и не различишь, а ведь дед родной этого князя, Беклемиш, еще был язычником! Только и остались у них от мещерской старины кожаные шапки да такие же латы, но это неплохо, — в битве они надежней тягиляев.

Объехав еще несколько полков, приведенных удельными князьями, Дмитрий Иванович, за которым следовало теперь не менее сотни военачальников, свернул вправо и поехал вдоль той стороны поля, где были выстроены войска, собранные в московских землях.

Здесь, под желтым стягом с изображением святого Георгия Победоносца, первым стоял Передовой полк, — все коренные москвичи, под началом воевод братьев Всеволожских — Дмитрия, Владимира и Ивана Александровичей. Этот полк, насчитывавший десять тысяч всадников, был гордостью Дмитрия. Лошади тут были на подбор, воины рослые, уже испытанные во многих битвах, почти все в кольчугах и в шишаках, с коваными круглыми щитами, при мечах и с длинными копьями, к которым под лезвием были приделаны железные крючья, чтобы стаскивать противника с седла.

«Эх, кабы все войско мое было таково, — думал Дмитрий, нарочито медленно проезжая мимо бородатых богатырей, провожавших его преданными глазами, — я бы тогда и татар, и литву, и немцев повоевал, ни единой пяди Русской земли под ними бы не оставил! Оно, правда, и так свое отберем, только долго будет и тяжко… Коли я не успею, сыны мои либо внуки сделают».

Далее стоял Коломенский полк, куда главным воеводою был поставлен государев свояк Микула Васильевич Вельяминов, а за ним Владимирский и Юрьевский полки под водительством боярина Ивана Окатьевича Валуева и племянника его Тимофея Васильевича. «И эти все хороши, — думал Дмитрий, пытливо оглядывая нескончаемые ряды воинов, тянувшиеся мимо. — На многих доспехи, лапотников почти не видать, и оружны как подобает. А вот костромичи похуже», — мысленно отметил он, подъезжая к следующему полку, перед которым сидел на коне воевода Иван Григорьевич Драница [338]. Рыжие усы его уже запорошила седина, он был в русских доспехах, но на боку его висел тот же самый клыч в малиновых ножнах, с которым он двенадцать лет тому назад приехал из Прусской земли поискать счастья в службе Московскому князю.

— Погоди, Миша, — придерживая коня, обратился великий князь к боярину Бренку, — тут же у нас воеводою был поставлен Иван Квашня. Куда он подевался?

— Занедужил Иван Родионович, княже. Цельную ночь брюхом маялся и ныне лежит кулём. А Драница у костромичей вторым.

— Стало быть, расквасился наш Квашня! Ну гляди, коли завтра ему не полегчает, пускай остается в Коломне. Драницу на его место главным, а в подручные ему братьев Нелидовых!

— Нелидов Иван с Серпуховским ушел, княже, а Юрия взял с собою посол твой, Тютчев.

— Ну, тогда Кожина и Белоусова к Дранице!

— Сделаю, как велишь, Дмитрей Иванович.

— И еще, чтобы не забыть: Валую в помощь добавь Федора Грунка и Михаилу Челядню. Велик Владимирский полк, туда надобно поболе воевод поставить.

— Не забуду, княже.

Миновав Дмитровский полк, с воеводою Михайлой Ивановичем Окинфиевым, великий князь подъехал к Переяславскому, стоявшему на московской стороне поля последним. Сюда воеводою был назначен Андрей Иванович, сын татарского царевича Серкиза, — ныне московского боярина, состарившегося на службе Руси и слабого ногами, а потому оставленного Дмитрием в Москве. К своему удивлению, князь увидел теперь старика царевича в полном боевом облачении сидящим на коне, рядом с сыном.

— Не ждал тебя здесь увидеть, Иван Ахметович, — промолвил Дмитрий, подъезжая к нему. — Что, не усидел в Москве?

— Приехал, княже, — с легким татарским выговором ответил старик. — С сыном буду. Не обык я сидеть позади, когда другие в битву идут.

— Да нешто мало ты на веку повоевал? Чай, заслужил отдых. Ну куда ты, с твоими ногами?

— Ноги ничего, государь. На коне я еще крепко сижу.

— Ну а коли с коня собьют? Стар ведь ты, друже!

— Бог был милостив к моему роду, князь: у нас никто еще не умирал на постели. Коли я Его сильно не прогневил, верю, что и мне Он пошлет хорошую смерть.

— Стало быть, идешь ты со мною, чая этой «хорошей» смерти?

— За хлеб и за ласку твою, Дмитрей Иванович, хочу послужить тебе еще, как могу, — ответил царевич, поднимая на Дмитрия чуть раскосые и уже обесцвеченные старостью глаза. — А жизнь и смерть наша в руках Божьих.

С минуту Дмитрий молча глядел на старика, потом подался вперед и крепко сжал его руку.

— Эх, Иван Ахметович, верный ты друг! Ежели бы все служили мне, как ты, иного бы не желал. Ну что ж, коли так, езжай с нами, и да сохранит тебя Господь!

Третью сторону поля занимали войска, приведенные братьями Ольгердовичами и русскими удельными князьями, находившимися под властью Литвы. Взглянув на них, Дмитрий не мог скрыть своего удивления и радости: такой помощи с этой стороны он не ожидал. Тут было не менее шестидесяти тысяч воинов, все на конях и в большинстве хорошо вооруженные.

Особенно выделялись псковичи князя Андрея Ольгердовича. То ли воеводы их так умело поставили, то ли и впрямь все они были такие, но, проезжая вдоль Псковского полка, Дмитрий видел перед собою одинаково рослых и крепких молодцов, даже лицами будто схожих. Все их передние ряды были в доспехах, с железными щитами и копьями; среди начальных людей [339] на многих были кованые немецкие панцири и шлемы с решетчатыми забралами, но в задних рядах Дмитрий заметил и тягиляи, что вызвало в нем легкую досаду. «Богат Псков, да малость прижимист, — подумал он, — ему бы ништо и всех в кольчуги одеть». Но, подъезжая к сверкавшему позолотой колонтаря [340] псковскому князю, он сказал:

— Экие у тебя орлы, Андрей Ольгердович! Ты, может, нарочно таких брал, а неказистых оставлял дома? Гляди, плохой приплод будет у псковичей, ежели эти не вернутся с поля.

— Да нет, Дмитрей Иванович, во Пскове они все таковы. Крепкий народ псковичи!

— Ну значит, к месту ты им пришелся, авось не сгонят, как сгоняли иных князей, — улыбнулся Дмитрий, оглядывая высокую и жилистую фигуру князя Андрея, который, несмотря на свои пятьдесят пять лет, казалось, находился в расцвете сил.

Отряд Брянского князя своим видом и численностью тоже порадовал Дмитрия Ивановича. Тут, среди воинов и воевод, его наметанный глаз замечал немало литовцев, и это заставило его внутренне усмехнуться. «Сколько с ними пришлось повоевать, а вот теперь они за меня в битву пойдут», — подумал он.

За брянцами в поле стояло несколько отдельных, сравнительно небольших конных полков. Чьи они — Дмитрий не знал, но Бренко, по мере того как великий князь со своею свитой продвигался вперед, подсказывал:

— Смоленцы с князем Иваном Васильевичем… Карачевцы… Козельцы… Новосильцы… Ельчане…

Смотр кончился поздно. После него на середину поля вышел епископ Герасим в сопровождении всего коломенского духовенства и отслужил напутственный молебен. Потом, пока он благословлял князей и воевод, а затем, поворачиваясь на все стороны и высоко поднимая в обеих руках распятие, крестил стоявшие вокруг полки, священники и служки ходили по рядам и кропили воинов святой водой.

Перед тем как отпустить с поля войска, Дмитрий собрал вокруг себя всех старших военачальников и сказал им:

— Слушайте меня, братья! Надо бы мне слово молвить воинству, да не стану: все равно мало кто меня услышит, — эдакую рать не то что голосом — глазом не охватишь! А потому слово свое вам скажу, вы же по полкам повторите: пусть всякий знает, что близится час пострадать за Русскую землю. Тяжко будет, и многие не вернутся с поля, но ежели оплошаем — и Руси не быть! Только знаю — не оплошаем и врага побьем, и пусть все тому верят, как я верю! Сила наша велика, но сильнее того мы помощью Божьей, заступою всех святых земли нашей и молитвами угодника Сергия. Пусть же каждый, не щадя живота, постоит за Русь, за святыни православные, за семьи свои, за родные города и села! И людям скажите: сам я буду биться бок о бок с ними, как простой воин, и коли приму за Отчизну венец мученический, — буду рад, ибо для себя лучшей кончины не мыслил.

С минуту вокруг царило молчание. Потом чей-то голос возле Дмитрия произнес:

— Великий государь! Какая ж то будет победа, ежели татар прогоним, а ты падешь?

— За Русь будем биться, не за меня! — ответил Дмитрий. — Я же, поелику от Бога получил власти, богатства и чести больше, нежели все иные, — перед Ним и перед землею своей наибольший должник [341]. Ну о том кончено, — добавил он другим голосом. — Уводите с поля людей, а завтра с зарею в поход! До Лопасни пустить наперед пеших и обозы, конница выступит днем либо двумя позже. А уж за Окою пойдем иным порядком.

Великий князь уже собирался уезжать с поля, когда к нему приблизилось несколько человек, судя по одежде, купцов. Разом сняв шапки, все они поклонились в землю.

— Дозволь слово молвить, великий государь, — сказал стоявший впереди других.

— Молви, — ответил Дмитрий, придерживая коня. — Кто такие?

— Сурожские гости мы, великий государь! Я — Козьма Хаврин, а со мною тут Василей Капица, Костянтин Петунов, Олферьев Сидор, да Тимофей Весяков, да Митрей Черный, да еще Антон Верблюзин, да братья Саларевы — Михаила и Дементий, да Иван Ших.

— Сурожане! Некомата дружки? — нахмурился Дмитрий.

— Не кори нас им, батюшка государь! — воскликнул Хаврин. — Какой он нам друг, разбойник проклятый! Что сраму-то за него натерпелись! Он нам лютый ворог, как и тебе!

— Чего же хотите вы? — смягчаясь, спросил Дмитрий.

— Челом тебе бьем, княже великий: Русь и нам стала матерью, хотим за нее головы сложить! Повели принять нас в твое войско.

— Добро, — сказал Дмитрий, секунду подумав. — Коли так, и Русь вас и детей ваших не забудет. В войско вас беру. За торговой надобностью ездите вы по разным странам, так вот, кто из вас жив останется, пусть расскажет там, как билися мы за родную землю! Михаила Андреевич, — обратился он к Бренку, — поставь их по разным полкам, чтобы добре всю битву увидели.

* * *

Ночью великого князя разбудили: возвратился из Орды боярин Тютчев. Дмитрий пожелал его видеть тотчас и, наспех одевшись, принял своего посла. Тютчев, скакавший несколько дней почти без отдыха, был покрыт пылью и еле держался на ногах от усталости, но его почерневшее от солнца лицо излучало безмятежное спокойствие, которое сразу передалось и Дмитрию.

— Слава Христу, — воскликнул он, обнимая воеводу, — жив ты, Захар Матвеич! Боялся я за тебя… Ну как? Говорил с Мамаем?

— Говорил, великий государь.

— Ну и что? Да ты садись, чай, притомился изрядно. Где застал орду?

— За Доном, княже, чуть ниже Красивой Мечи.

— А велика ли?

— Велика, но не столь, как Мамай кажет. Более трехсот тысяч едва ли будет.

— Ну, сказывай все, с самых начал!

— Доехал я без помех, княже, и принял меня Мамай в тот же час, поначалу будто милостиво. Спросил о твоем здоровье, — все по чину, — должно, думал, что ты согласился платить ему десятину и с тем меня прислал. Но когда вычитал ему толмач твою грамоту, он враз озверел. Стал кричать, что еще до зимы обратит Москву во прах и что ты будешь ему ноги целовать. Снял с себя чувяк и мне сует — на, говорит, отвези своему князю, чтобы загодя целовать его наловчился! Я, вестимо, не беру и ему ответствую, что о моем государе слушать мне такое не подобает. А свой чувяк, говорю, ты, хан, побереги: он тебе сгодится, когда будешь бежать от Москвы, ибо земля наша для татар колючая, — коли побежишь босиком, попортишь ножки.

— Так и сказал? — в восхищении воскликнул Дмитрий.

— Так и сказал, государь. Юрий Нелидов да Тимофей Кикин при том были.

— Ну, а Мамай что?

— Он сперва обомлел на миг, а после крикнул страже, чтобы меня схватили и вели на казнь. Скрутили мне его нукеры руки, а он тогда спрашивает: может, я еще что сказать имею? Я говорю: сказал тебе такое, ибо не стерпел поношения своему государю, а больше сказать мне нечего. И ежели у тебя обычай казнить послов, я готов принять муки и смерть. Ну тут он чуток подумал и велел слугам отпустить мои руки. «Вижу, говорит, что ты князю Дмитрею верный слуга, а я бесстрашных людей люблю. Скоро, говорит, тебе некому будет служить на Руси, тогда приходи ко мне, — я возьму тебя в службу и поставлю высоко. Теперь же ворочайся к своему государю, и коли не хочешь везти ему мой чувяк, — отвезут мои послы, коих отправлю с тобой; им же дам грамоту для князя Дмитрея».

Ну наутро выехал я в обрат, и со мною четыре Мамаевых посла: Казибек, Агиш, Урай и Сеид-Буюк, а при них полета нукеров. К ночи приехали мы на то место, где оставил я свою сотню. Узревши ее, послы было всполошились, но я их успокоил, что это-де мои люди и что будут они нам охраной. Повечеряли дружно и легли спать, только средь ночи велел я своим молодцам всех нукеров повязать, а послов привести ко мне. Подвели их к костру, и я говорю Казибеку: давай, князь, Мамаеву грамоту, буду ее читать! Он, вестимо, уже смекнул, что дело их плохо, не сказал и полслова, — дает. Прочел я, плюнул в ту грамоту, разорвал ее надвое и подаю Казибеку: садись, говорю, теперь на коня и вези эти шмотья обратно Мамаю, скажи ему, что к русскому государю так писать негоже. Да и чувяк не позабудь ему воротить! С тем он уехал, а других послов и их людей я привез сюда, — может, ты пожелаешь их о чем расспросить.

— Что же было писано в Мамаевой грамоте? — спросил Дмитрий.

— Да всякая похвальба и хула на тебя, государь. Неохота и повторять.

— Повтори все же.

— Слово в слово я не запомнил, но написал Мамай вроде того, что если жалеешь ты свою землю и не хочешь, чтобы всю ее вытоптали татарские кони, — должен выйти ему навстречь с покорностью и повиниться, что не способен править Русью. Тогда он тебя помилует и пошлет пасти своих верблюдов, а на Русь поставит другого князя.

— Малого он хочет, — засмеялся Дмитрий. — Что же, навстречу ему я выйду, только едва ли он тому останется рад. Ну, молодец же ты, Захар Матвеич, дай еще раз обниму тебя! Спаси тебя Господь за верность и за службу твою, век того не забуду! Мыслю я, что Мамай теперь так взъярился, что беспременно пойдет на нас, не ожидая Литву и Рязань. А мне того и надо!

— Он уже идет, княже. Следом за Казибеком послал я тайно из моих людей сына боярского Михаилу Лялина, наказавши ему высмотреть, что там будет. На третьем ночлеге он нас догнал и сказал, что в тот самый день, когда воротился к Мамаю его посол, орда стронулась и пошла вверх по Дону.

— Ну, слава Христу! Завтра и мы выступаем, авось успеем ударить на татар, покуда они одни. А ты, едучи Рязанской землей, ничего там не вызнал?

— Вызнал, государь: войско князя Олега Ивановича не вельми велико и ныне стоит близ реки Вожи, недалече от того места, где запрошлым годом побили мы Бегича. Прежде стояли они под самым Пронском, да вои его, как прознали о том, что собрал их князь в помощь Мамаю, почали разбегаться, вот и увел их князь подале от городов и сел, чтобы не так бежали.

— Ну, оттуда он едва ли поспеет ко времени, да по всему видно, не слишком ему хочется и поспеть. Эти нам не страшны: если бы и дошло до дела, почитай, все рязанцы, кроме своего князя, сами бы на нашу сторону перешли. Иное Ягайло. Знать бы наверное — где он?

— Передовой литовский полк ныне стоит в Одоеве, княже, а сам Ягайло, со всею своей силой, к нему подходит. Так мне сказал в пути человек, который ехал прямо оттуда.

— Должно быть, то истина, потому что сегодня и здесь такие слухи были. Ну, добро, Захар Матвеич, иди теперь отдыхай, да и я посплю. Завтра день будет трудный.

Глава 11

На Москве кони ржут, звенит слава руская по всей земле. Трубы трубят в Коломне, бубны бьют в Серпухове, стоят стяги у Дона великого на берегу. То не орлы слетошася со всея полунощныя страны, — съехалися вси князи руския к государю-князю Дмитрею Ивановичю, рекучи ему: господине великий, уже поганый татарове на поля наши наступают и отчину нашу берут. Пойдем же за быструю реку Дон, прольем кровь за землю Рускую и за веру крестьянскую!

«Задонщина» — повесть Софония Рязанца (конца XIV в.)

Двадцатого августа, выслав вперед большой разведывательный отряд под начальством воеводы Семена Мелика и детей боярских Игнатия Кренева, Петра Горского, Фомы Тынина, Карпа Олексина и Петра Чирикова, с наказом бдительно следить за всеми передвижениями орды, Дмитрий Иванович с войском выступил из Коломны и через три дня прибыл к месту переправы.

Здесь уже находился со своим отрядом князь Владимир Андреевич Серпуховский, который не терял времени даром: часть его людей разведывала броды через Оку, промечая каждый из них двумя рядами шестов, вбитых во дно реки; все остальные валили в лесу деревья и вязали плоты для перевозки телег и клади. Сам князь Владимир и оба его набольшие воеводы — Данила Белеут и Константин Кононов — руководили этими работами, кипевшими на обоих берегах одновременно.

На следующий день подошел отряд Тимофея Вельяминова, и началась общая переправа, продолжавшаяся три дня. Наконец, к вечеру двадцать седьмого августа вся огромная рать, тысячи голов скота, предназначенного для ее прокормления, и бесчисленные обозы оказались на правом берегу Оки. Краем Рязанского княжества тронулись дальше, растянувшись на много верст.

Погода стояла жаркая, — когда шли степью, солнце палило тяжелоснаряженных воинов изнуряющим зноем, в лесных местностях было легче, но тут сильно задерживала теснота дорог, и потому войско двигалось медленно. Только четвертого сентября подошли к большому селу Березуй в верховьях Дона, где Дмитрий решил сделать дневку, чтобы подождать отставшие обозы [342]. Вечером того же дня разведчики Петр Горский и Карп Олексин доставили сюда захваченного в плен татарского мурзу, который на допросе сказал, что орда Мамая перешла на правый берег Дона возле Кузьминой гати, повыше Красивой Мечи, и сейчас находится в трех переходах от Непрядвы, где она должна соединиться с войском литовского князя Ягайлы, который обещал быть там девятого либо десятого сентября.

Получив это чрезвычайно важное сообщение, Дмитрий понял, что нельзя терять ни часа: нужно было как можно скорее сблизиться с Мамаем и заставить его вступить в сражение до подхода Ягайлы.

Русское войско сейчас же двинулось дальше по левому берегу Дона и утром шестого сентября стало лагерем против впадения в него реки Непрядвы. В полдень с передовой заставы прискакал сам воевода Семен Мелик и доложил, что татары находятся у Гусиного брода, в одном переходе от них и, по-видимому, не зная, что войско Дмитрия стоит так близко, спокойно продолжают двигаться вперед.

Не оставалось никаких сомнений в том, что завтра Мамай будет здесь. Но, увидев русское войско на противоположном берегу Дона, захочет ли он немедленно начать битву или, стоя за рекой, будет ожидать подхода литовцев? Последнее казалось более вероятным, и это ставило под угрозу не только план Дмитрия, но и весь исход сражения: в этом случае пришлось бы самим переправиться через Дон на глазах у татар и вступать в битву в самых невыгодных для себя условиях или же, оставаясь на месте и укрепив как можно свой лагерь, ждать удара объединенных сил Мамая и Ягайлы.

И то и другое было плохо. Но оставалась еще одна возможность: перейти на правый берег Дона до подхода татар и занять там удобные для сражения рубежи. Это обеспечивало Дмитрию наибольшие преимущества, но в случае проигрыша битвы обрекало все русское войско на гибель: находящаяся за спиной река, которая имела тут тридцать пять сажен ширины, при довольно крутых берегах делала отступление невозможным.

Дмитрий понимал, что нужно идти на этот риск. Он верил в свое войско, ибо знал, что оно крепко духом и будет сражаться стойко, верил и в то, что его собственными действиями руководит Бог. А как раз в это утро прибыл к нему инок из Троицкой обители, с просфорой и грамоткой от своего игумена. В этой грамотке Сергий писал: «Благословение Господне да пребудет с тобою и с воинством твоим, великий государь! Молюсь за тебя денно и нощно, без страху и с верою иди вперед, — Бог и Пресвятая Богородица не оставят тебя своею помощью».

«Будто знал преподобный», — подумал Дмитрий, вспомнив об этом. Его решение созрело, но, понимая исключительную важность предстоящего шага и связанную с ним ответственность перед родной землей, он все же счел нужным созвать на совет старших военачальников.

На этом совещании мнения разделились. Владимир Серпуховский, братья Ольгердовичи, князья Белозерские, Боброк, Бренко и многие другие горячо поддерживали великого князя. Но были и такие, которые считали более благоразумным остаться на левом берегу Дона.

— Пусть орда сама идет на нас через Дон, — говорил князь Иван Холмский, — мы ее прямо из реки будем принимать в копья, да еще скольких в воде пострелим!

— Ну, а ежели Мамай не пойдет через реку? — возражали ему. — Тогда что? Нам идти на их копья и стрелы?

— Зачем нам идти? Будем ждать. Не для того же Мамай поднял все басурманские земли, чтобы на нас издаля глядеть! Днем раньше, днем позже, а коли мы первыми не сунемся, придется идти ему!

— Он-то пойдет, когда дождется Ягайлу, только нам того попустить нельзя. А может обернуться и похуже: сговорившись с Мамаем, Ягайло перейдет Дон где-либо ниже и ударит нам в спину, когда орда начнет битву!

Разгоревшиеся споры прекратил Дмитрий Иванович. Он приказал боярину Бренку вслух прочитать грамоту отца Сергия, потом сказал:

— Слышали, братья, слово Радонежского угодника? Коли пойдем вперед, Бог нам поможет. А на споры ныне времени нету. Починайте возиться за Дон!

Переправа продолжалась весь день и всю ночь. Конница шла отысканными в разных местах бродами, пешие воины и телеги перевозились на плотах, а к вечеру уже пошли по двум наскоро наведенным через Дон мостам. До самого рассвета на обоих берегах реки пылали громадные костры, освещая места переправы, слышались грохот колес по бревенчатым настилам мостов, ржание коней, окрики воевод и крепкая ругань сорвавшихся в воду людей. Но дело шло споро, и еще до полуночи Дмитрий с облегчением увидел, что к восходу солнца все его войско будет на правом берегу.

Сам он, перейдя реку одним из первых, вместе с князем Боброком-Волынским и с боярином Бренком до темноты объезжал прилегающую к берегу местность, прикидывая, как лучше расположить здесь полки. С наступлением ночи все трое возвратились к Дону и еще долго сидели, совещаясь у костра под береговою кручей, куда великий князь приказал являться с докладом тем воеводам, полки которых уже закончили переправу. Бренко свинцовой палочкой тотчас отмечал их в своем списке.

— А счел ли ты, Михаила Андреевич, доточно, сколько же есть у нас на сегодня войска? — спросил Дмитрий.

— Счел, государь: без малого двести тысяч и десять.

— Неужли есть столько? Да откуда?

— А вот, коли сумневаешься, погляди запись и сочти сам, — промолвил Бренко, протягивая ему список. — Тут у меня все наши полки расписаны.

— Долго будет… Сам знаешь, какое было мое учение, — невесело усмехнулся Дмитрий. — Почитай, с девяти годов и по сей день только на войну да на походы и доставало времени. Чти в голос, а я послушаю [343].

— Добро, Дмитрей Иванович, — сказал Бренко, придвигаясь ближе к костру. Боброк подкинул в него несколько сухих ветвей из лежавшей рядом кучи, и притухший было огонь сразу ожил и, негромко потрескивая, засуетился во тьме веселыми языками пламени. — Так вот: с Бела-озера у нас князья Федор Романович да сын его Иван, да князь Семен Кемский, да Глеб Карголомский, да Андрей Андомский, да еще семь княжичей, а войска с ними пришло шестнадцать тысяч.

Еще ростовские князья — Дмитрей да Андрей Федоровичи и ярославские — Андрей Васильевич да Василь Васильевич, да с ними князья: Роман Прозоровский, Лев Курбский и Афанасий Шехонский, да молодых пятеро, а всего силы ростовской и ярославской двадцать три тысячи.

Углицкие князья Борис да Роман Давыдовичи, да сыны князя Романа — Иван, Владимир, Святослав и Яков, а силы их семь тысяч.

С Мурома князья Владимир Дмитриевич Красный да Андрей Федорович, и у них войска восемь тысяч и пять сот.

Тарусские князья Федор и Мстислав Иванович, да Оболенских четверо: Иван Костянтинович и брат его Андрей, да сыны князя Андрея — Семен и Михайла, а воев поставили они восемь тысяч.

Из тверских земель — князь Михаила Васильевич Кашинский привел шесть тысяч да князь Иван Всеволодович Холмский — пять тысяч.

Еще с нами Стародубские князья Андрей Федорович да Семен Михайлович, а войска дали они шесть тысяч; да князь Мещерский Юрий дал четыре, да Моложский Федор — три тысячи.

Далее идут князья Ольгердовичи, Андрей да Дмитрей, да при них князья: Смоленский Иван Васильевич, Глеб Иванович Друцкой, Федор Туровский, да сыны Дмитрея Ольгердовича — князь Роман Трубчевский и княжич Глеб. Эти у меня все вместе посчитаны, и войска с ними сорок и шесть тысяч.

Ну еще с низовых русских земель, из-под Литвы, есть от Новосильской земли князь Степан Романович с пятью тысячами воев, да из Карачевской привел князь Лев Серпейский две тысячи и князь Давид Иванович Шонуров тако же две тысячи, собранных в Козельске. А Елецкий князь, Федор Иванович, поставил две тысячи и пять сот.

Это доселева я читал все тех, что вышли с нами из Москвы да из Коломны. А еще по пути подошли к войску две тысячи звенигородцев с князем Александром Федоровичем, да по тысяче воев от Белева и от Лихвина со своими воеводами, да еще пронцев, коих не увел с собою князь Олег Иванович, пристало к нам тысячи с три.

И вот еще какое диво: не ведаю, отколь взялся и как сюда поспел, но только назад тому три дня пришел к нашему стану Пермский князек по имени Аликей и привел с собою восемь сот воев. По обличью и по речи не наши, но говорит тот князь, что во Христа верует и что русы ему друзья, а татары вороги, и потому хочет он пособить нам супротив Мамая. Ну я ему сказал, что всякой помощи мы рады и что Русь их службы не позабудет.

— Это добро, — промолвил Дмитрий. — Пусть привыкают к нам. Пермская земля прежде Великому Новгороду дань платила, ну а ныне она к Москве тянется. Бывали уже ко мне и послы, и подарки от пермяцких князей. Живут средь них и наши русские старцы-просветители. Всего лишь запрошлым годом выдал я охранную грамоту ростовскому иноку Стефану [344], ехавшему туда. Муж достойный и вельми ученый, — сам угодник Сергий тогда за него просил. Был слух, на почине чуть его не сожгли язычники, а потом сумел он с ними поладить, многих обратил в христианскую веру и ныне строит там церкви и учит народ. Может, и этот князь Аликей из его духовных сынов. После битвы, коли живы будем, я с ним еще потолкую. Ну это не к делу, — чти дальше!

— Так вот, княже, если сложить всех воев, коих привели нам эти князья, будет сто сорок и восемь тысяч. Да более шести десятков тысяч собрали мы сами, в наших московских землях, волостях и уделах. Вот, стало быть, и получается всей нашей силы двести и десять тысяч, как я тебе прежде сказал [345].

— Никогда еще Русская земля такого войска не видывала! — воскликнул Дмитрий Иванович.

— Истина, государь. Почитай, вся Русь под твои стяги встала, — промолвил Боброк.

— Ну не вся, — помрачнев, сказал Дмитрий. — Коли не говорить о Мамаевом прихвостне Олеге Рязанском, который скорее татарам пособит, нежели нам, — Новгород никого не дал, да и от Тверской земли и смех и грех, — всего пять тысяч с князем Холмским!

— А Кашинский князь?

— Ну этот более наш, нежели тверской.

— Был слух, в Великом Новгороде собрали нам в помощь войска тридцать тысяч и будто ведет их сюда сам посадник Иван Васильевич [346].

— Дорого яичко ко Христову дню… Наобещали с три короба, только завтра нам уже в битву идти, а где они, новгородцы-то? Знаю я их: на языке одно, а на уме другое. Небось новгородская господа так уж была бы рада, ежели бы Мамай сокрушил Москву!

— Это так. Им своя мошна всего дороже. А вот еще суздальцы и нижегородцы, видно, стыда не имут.

— Ну не скажи: и воев, и бояр суздальских да нижегородских у нас в войске немало, — промолвил Дмитрий, — только лишь князя нет ни единого. Отбрехались, что будут, мол, стоять ратью на своих рубежах, — вдруг-де орда повернет на их земли, как прежде случалось. Ну и пусть стоят, не надобны они нам… Чай, всем еще памятно, как воевали они на реке Пьяне!

— Истину молвил, Дмитрей Иванович! И без них управимся. Господь за нас, да и ратью мы вельми сильны.

— Сильны-то сильны, да ведь и Мамай не слаб. Эх, знать бы сейчас — какова его подлинная сила?

— Андрюшка Попов сказывал — тридцать пять темь, а Тютчев говорит, и тридцати не будет.

— Сказывают разное, а истинного счета орде, поди, и сам Мамай не знает. Но я так мыслю, что тысяч триста у него есть беспременно. Это вполовину больше, нежели у нас.

— Не в силе Бог, а в правде, Дмитрей Иванович, — сказал Бренко. — С нами молитвы угодника Сергия и помощь Святой Троицы. Да и люди наши за землю родную будут стоять крепко. Побьем мы татар, вот увидишь!

— Побьем, Миша, не можно нам не побить. Только тяжко будет, ох, тяжко! Что слез-то прольют на Руси матери и жены, оплакивая мертвых!

Глава 12

О, жаворонок, летьняя птица, красных дней утеха, возлети под синий небеса, обратись к стольному граду Москве, воспой славу князю великому Дмитрею Ивановичю и брату его, князю Владимеру Ондреевичю! То не буря ли занесла соколов в земли залесския, в поле половецкое.

«Задонщина»

Утром Дмитрий собрал старших воевод и князей и выехал с ними на расстилавшееся по эту сторону Дона обширное Куликово поле, чтобы еще раз осмотреть его и дать указания, как ставить полки.

Это поле, начинавшееся верстах в двух от берега Дона, представляло собой очень широкую, — верст в двенадцать, а местами и шире, — прогалину, с боков окаймленную лесом и длинным языком уходившую далеко на юг. В ближайшей своей части, где Дон и Непрядва охватывали его сзади широким полукругом, оно изобиловало невысокими холмами, оврагами и речками с крутыми, заросшими берегами. Дмитрий еще накануне, при первом осмотре, решил остановиться именно здесь, с чем и князь Боброк, наиопытнейший из московских воевод, тоже был согласен. Тут можно было удобно расположить свои войска, но особенно важно было то, что столь пересеченная местность не позволяла Мамаю сразу ввести в бой всю свою громадную орду и лишала татар возможности применять излюбленную ими тактику охватов и обходных движений.

Теперь предстояло выбрать место, на котором выгоднее всего было встретить первый натиск татар и, применяясь к условиям, созданным тут природой, наилучшим образом расположить свои полки. Военачальники изъездили поле вдоль и поперек, изучая характер местности, прикидывая расстояния и споря о том, как лучше использовать естественные рубежи. Каждый высказывал свои соображения и предлагал свой план, — Дмитрий внимательно слушал всех, а сам молчал, остро поглядывая по сторонам из-под черных, сросшихся на переносице бровей. Но когда, закончив осмотр, выехали на бугор, откуда хорошо было видно все поле, он в немногих словах изложил свой план распределения сил и точно указал, где стоять какому полку.

Согласно обычаю, русская рать была разбита на шесть отдельных отрядов-полков и поставлена «крестом».

В центре стоял Большой полк, численностью в пятьдесят тысяч человек, — почти все из московских и владимирских земель, — под началом воевод: Тимофея и Микулы Вельяминовых, Михаилы Бренка, Семена Мелика, Ивана Квашни и двух Валуевых, дяди и племянника. На полверсты впереди — Передовой полк, двадцать тысяч бойцов, все на конях, под командой князей Ольгердовичей и братьев Всеволожских. Запасный полк, тысяч пятнадцать, под начальством князей Тарусских и Оболенских, поставили позади Большого, чтобы он мог легко прийти на помощь туда, где в том окажется надобность.

Справа от Большого полка — полк Правой руки, тридцать тысяч воинов и главные воеводы: князь Андрей Федорович Ростовский и князь Андрей Федорович Стародубский, а под рукою у них ярославские и углицкие князья. Правым крылом этот полк примыкал к обрывистому и заросшему лесом берегу речки Нижний Дубняк, что надежно защищало его от обхода или от флангового удара.

По другую сторону Большого полка стоял полк Левой руки, под началом князей Белозерских, Федора Моложского и Глеба Друцкого. Этот полк насчитывал двадцать пять тысяч бойцов и слева был прикрыт лишь неглубоким оврагом речки Смолки, — таким образом, левое крыло было наиболее уязвимой частью русского построения. Дмитрий понимал, что во время боя татары это непременно обнаружат и постараются использовать, а потому именно с этой стороны в лесу, за рекою Смолкой, он приказал поставить Засадный полк, численностью в семьдесят тысяч всадников, под водительством испытанных военачальников: князей Боброка-Волынского и Владимира Серпуховского, в помощь которым были князья Федор Елецкий и Юрий Мещерский. Этому полку было наказано до поры не ввязываться в сражение и ничем себя не обнаруживать, чтобы ударить на татар только в решающую минуту, — если они начнут явно одолевать, или преследовать и добивать их, когда побегут с поля.

К двум часам дня все полки были разведены по местам, воинам приказали осмотреть и изготовить к бою оружие, потом отдыхать. Вскоре по всему полю закурились дымки костров, от бесчисленных казанков, котлов и мисок потянуло запахами каши, лука и мясного хлебова, волнами поплыл рокот негромких голосов. Кто-то попробовал затянуть песню, но тотчас оборвал ее.

— Петь будешь, как побьем татар, — сурово сказал ему сидевший рядом седобородый воин, — а ноне близких вспомяни да помолись!

В канун грозного сражения, решающего участь родной земли, люди были серьезны и сдержанны, никто не сквернословил и не гомонил, точно стояли не в поле, а в преддверии храма, в ожидании великого таинства. Но ни страха, ни уныния не было. «Это не княжья усобица, где невесть за что подневольный человек несет голову на кон, а война правая, за домы свои и за Святую Русь! В такой битве и Господь и ангелы Его пособят, — беспременно побьем поганых!» — так рассуждали и так верили воины, и за святое дело каждый готов был к тому, чтобы лечь костьми на этом поле, коли такова будет воля Божья. Только не все ведь лягут, — будет немало и таких, что возвратятся домой со славою и с победой!

Поснедавши и помолясь, люди отошли от костров. Кто, найдя холодок, улегся спать, иные, собравшись кучками, негромко беседовали, вспоминая всякую бывальщину и родные места; те, у кого не было на завтра чистых рубах, отправились к ближайшим ручьям и речкам постирать свои. Яркий солнечный день постепенно бледнел и гас, как бы проникаясь томительным предчувствием близкой грозы.

Часа за два до захода солнца прискакали вестники от поставленной впереди стражи и сказали: идут татары. Вскоре их передовые тумены показались на открытом месте, верстах в четырех от русского стана. Взрыв свирепых криков, долетевший оттуда, ясно говорил о том, что и они заметили неприятеля. Потоптавшись немного на месте, — видимо, в ожидании приказаний от хана, — они продвинулись еще версты на полторы вперед и растеклись во всю ширину поля, разбивая свой стан. До самой темноты к этому рубежу черным потоком текла с юга несметная орда. Шла она, видно, и ночью, ибо на татарской стороне все поле, доколе хватал глаз, светилось огнями костров и факелов, а в лагере их почти до рассвета слышались крики, движение и возня. Дмитрий Иванович, хотя и знал, что татары не любят воевать ночью, все же приказал, помимо обычного охранения, выставить далеко впереди русского войска многочисленные сторожевые посты и бдительно следить за всем, что делается у противника.

* * *

Шатер великого князя был поставлен в безопасном месте, позади Большого полка. Целый день Дмитрий, поглощенный делами и заботами, в него не заглядывал, — пришел лишь затемно, когда все распоряжения были сделаны и русский лагерь начал погружаться в сон. Не раздеваясь, он лег на постель и попытался заснуть. Но вместо сна пришло чувство гнетущего одиночества и смутной, нарастающей тревоги. Все помыслы князя были с войском, ему казалось, что покуда он тут лежит, — там, впереди, свершается или каждый миг может свершиться нечто непредвиденное и важное, отчего дальше все пойдет совсем не так, как предположено. Этак промаявшись около часу, он понял, что здесь не уснет, — встал, пристегнул к поясу меч, накинул плащ и вышел из шатра.

Вокруг было тихо, в русском стане почти все спали. Миновав Большой полк, Дмитрий вступил в расположение Передового. Тут тоже царило безмолвие, лишь отфыркивались и всхрапывали лошади на коновязях, да кое-где потрескивали догорающие костры, освещая блеклым червонным пламенем тела спящих повсюду людей. Заметив в стороне молящегося на коленях воина в белой рубахе, Дмитрий подошел к нему. Увидев великого князя и узнав его, воин поспешно поднялся на ноги.

— Молись, молись, брате, — промолвил Дмитрий, — я тому не помеха.

— Ништо, государь, еще помолюсь… А может, ты для какой службы человека ищешь? — помолчав, добавил воин. Это был крепкого сложения мужик, лет сорока, с лохматыми русыми волосами и стриженной вполукруг бородой.

— Нет, я так… Как звать тебя и откуда родом?

— Степан я, прозванием Новосёл, а родом из-под Юрьева, княже.

— Уже бывал в войнах?

— Не случалось доселева. Был я в общине старостой, так меня в войско не брали.

— Что же, боязно завтра в битву идти?

— Нет, княже. Чего бояться-то? Все под Богом… Я ноне своею охотою пошел.

— А вот, молишься, когда другие спят. Значит, душа не спокойна.

— Так нешто я от боязни? За Русь сердце болит, — что народу-то завтра ляжет! Молил я Господа, чтобы полегче далась нам победа.

— А веришь, что победим?

— Вестимо, верю! Завтра народ будет биться, как николи еще не бился, всякий разумеет, за что в сечу идет. Истинный Бог, побьем поганых, — ты, государь, в том не сумлевайся! Хоть бы и воеводы оплошали, — все одно побьем!

— Не оплошают и воеводы! А в победе и у меня сумнений нет, — разве с такими людьми возможно не победить? — Дмитрий шагнул вперед, обнял воина и троекратно его поцеловал. — Всех не могу, а тебя одного за всех! — сказал он. — Ну, молись, брате Степан, Христос с тобою, а я пойду. О том же и я молю Господа еженощно.

Эта короткая беседа с воином вернула Дмитрию душевное равновесие и уверенность. Выйдя за линию Передового полка, он с минуту поглядел на мерцавшие вдали костры татарского стана, затем расстелил под кустом свой плащ, лег и почти мгновенно уснул.

* * *

Проснулся великий князь от весьма чувствительного удара в бок. Приоткрыв глаза и все еще находясь во власти сна, он увидел стоявшую над ним темную фигуру, готовящуюся наградить его вторым пинком. Еще не вполне сознавая — где он и что происходит, Дмитрий сел, протирая рукой заспанные глаза.

— Так-то ты службу несешь, пес смердящий, — раздался голос, по которому Дмитрий сразу опознал своего зятя, князя Боброка-Волынского. — Ну не я бы на тебя набрел, а татары?

— Где татары? — вскакивая на ноги, воскликнул князь. — Окстись, Дмитрей Михайлович! Ты что, в разуме повредился?

— Матерь Божья! Это ты, Дмитрей Иванович?

— Слава Христу, хоть теперь признал! — засмеялся Дмитрий. — Чай, больше ругать не станешь?

— Прости для Бога, государь! Нешто могло мне на ум прийти, что это ты тут спишь? Подумал — страж нерадивый на посту заснул, ночь темна, не видать, кто лежит. А ты как здесь случился?

— Притомился малость, обходя стан, прилег тут да и заснул ненароком. Видать, уже поздно?

— Уж давно перешло за полночь.

— А ты что не спишь?

— Вышел стражу проверить да поглядеть, что у татар деется.

— Ну пойдем вместе.

Князья молча прошли с версту и остановились, не доходя немного до речки Чуровки, на которой стояли русские передовые посты. Ночь была душной и темной, поздно взошедшую ущербную луну закрывали низкие облака; на юге, за татарским станом, яростно полыхали зарницы; зловеще и нудно где-то, совсем близко, выл одинокий волк, да вдали, на Непрядве, гоготали и хлопали крыльями гуси.

Позади, в русском стане, было тихо, словно и нет никого. У татар повсюду пылали костры, слышались крики, ржание коней, дикое, непривычное русскому уху пение и грохот бубнов.

— Видать, поганые загодя победу празднуют, — промолвил Дмитрий. — Только не рано ли?

— Завтра им будет не до песен, княже. Вон, погляди на сполохи [347] в небе, над самой ордой: рдяны, ровно бы кровь из них брызжет. То для них худая примета.

— А вот, к слову, Дмитрей Михайлович: сказывают, у вас на Волыни колдуны вельми искусны и знает через них народ много верных примет и гаданий. Может, и ты там чему научился?

— Перед битвой у нас слушают голоса земли, — не сразу ответил Боброк. Он был лет на десять старше своего шурина, и Дмитрий с большим доверием относился к его военному опыту и житейской мудрости. — И кому дано понимать их, тот может сказать, чья будет победа.

— А ты можешь?

— Бывало, мог.

— А ну, спробуй!

Боброк лег на траву, правым ухом припал к земле, закрывши ладонью левое. Он лежал не шевелясь, так долго, что Дмитрия начало разбирать нетерпение.

— Ну, что слышал? — спросил он, едва Боброк поднял голову.

— Плачет земля, Дмитрей Иванович! Сперва услыхал я лишь один стон и плач великий, а после стал различать в нем два голоса: в одной стороне вроде бы татарская женка голосит по мертвому, а в другой, жалостливо так, — ровно свирель пастушья, — плачет русская дева. Без числа воинов падет завтра и у нас, и у татар. Но победа будет твоя.

— Как ты о том сведал?

— Стал я слушать еще, и вот, там где татарка плакала, помстилось [348] мне, будто вороны закричали, а на русской стороне зазвонили колокола. Господь нам готовит победу, тому верь, государь.

— Слава Христу и Его Пречистой Матери, коли так, — перекрестился Дмитрий. — Устояла бы Русь, а что многие тут навеки лягут, — не без того. Может, и нас с тобой завтра не будет… Не зря бы только.

— Зря не будет, да и мы, Бог даст, своими глазами победу увидим, — промолвил Боброк. — А ты все же отдохнул бы теперь, Дмитрей Иванович. Утром небось все силы снадобятся.

— И то, пойду. Твой шатер где?

— За Смолкой, в дубраве. Только я еще обойду стражу, протру ей глаза, ежели что. Сейчас, перед рассветом сугубо бдить надобно.

— Протираешь ты знатно, на себе испытал, — улыбнулся Дмитрий. — Ну, коли так, оставайся с Богом!

* * *

Проводив взором фигуру великого князя, скоро утонувшую во мраке, Боброк зашагал к полосе кустарников, окаймлявших речку Чуровку. Стало заметно светлее, — близился рассвет, да и луна начала изредка проглядывать сквозь прорывы поредевших облаков.

На первых двух постах все оказалось в порядке. Но на третьем было неладно; дозорный сидел на кочке и, опершись на рукоять меча, поставленного меж колен, спал, негромко прихрапывая. Боброк подошел тихо, как волк, изловчился и с силою ударил ногой по мечу. Воин, внезапно лишившись опоры, рухнул с кочки кулем и ткнулся головой в землю.

Он тотчас вскочил, еще не понимая, что с ним стряслось, но грянувшая, как с неба, затрещина разом привела его в себя.

«Коли десятник, ништо, — мелькнуло в мозгу, — даст еще раз-другой, того и будет!» Но, подняв глаза, обмер: перед ним стоял грозный Волынский князь, которого в войске боялись пуще всех иных воевод. Узнал его и Боброк: это был костромич Фомка Кабычей, незадолго до того схваченный в Москве за разбой. Будь другое время, ему бы несдобровать, но поелику люди были нужны для похода, — в меру постегав батогами, его поставили в войско, дабы честною службой искупил он свою вину.

— Тать шелудивый! — сурово сказал Боброк. — Тебе бы ныне за троих усердствовать, а ты в страже спишь, ровно и не Русь за тобой. Ну, пеняй на себя: ежели стоять невмоготу, будешь висеть!

— Князь пресветлый! — возопил Кабычей, понимая, что не мольбы о пощаде, а лишь находчивость может спасти его от петли. — В животе моем и в смерти ты волен! Только не спал я, милостивец, сгореть мне на этом месте, не спал!

— Вона! — насмешливо произнес Боброк. — Стало быть, это мне только привиделось?

Слово «привиделось» внезапно вдохновило Кабычея, который до этого и сам не знал еще, что станет врать в свое оправдание.

— Не спал я, княже, Богом тебе клянусь, — проникновенным голосом сказал он. — А было мне в тот самый час небесное видение.

— Видение?! Да ты, никак, из разбойников одним скоком во святые угодил?

— Нешто только святым бывают видения, княже милостивый? Господь печется о всех. Может, через тоё самое восхотел Он наставить меня на путь правды и святости! Мало, что ли, святых смолоду бывали разбойниками?

— Вишь, куда ты наметил! Только не поспеешь ты стать святым, ежели так службу несешь!

— Помилосердствуй, княже, не прими греха на душу! Нешто моя в том вина, что на службе Господь послал мне видение?

— Что же такое тебе привиделось?

— Глянул я, княже, ненароком на небо и вот вижу: летит с ордынской стороны облако великое и прямо на Русскую землю! Полыхают с того облака молоньи и громы, спущается оно все ниже, и вот почала выходить из него несметная рать. Но тут, со стороны полуденной, внезапу пришли два витязя юных, в светлых одеждах и с вострыми мечами в руках… Надысь, было то святые Борис и Глеб! И приступили они без страху к татарским воеводам, рекуче: «Кто вам, поганым нехристям, сыроядцам [349] проклятым, дозволил тревожить Святую Русь?» И как почали сечь басурманов своими мечами, индо стон смертный пошел по всей ихней орде! В недолго время посекли всех до единого и само облако то искрошили в шмотья… А после, гляжу, — святой Глеб прямо сюды идет, до мене! И тут я в страхе сомлел и сник, — энто как раз в тот самый миг было, когда ты подошел и вдарил, думая, что я заспал…

— Ну и здоров ты врать! — подивился Боброк.

— Пусть я в землю врасту, ежели солгал тебе, всесветлый князь! Истинно так все было, как я сказал. Надо быть, в этом знамение Божье, что пособят нам посечь татар святые Борис и Глеб!

Боброк пристально поглядел на Кабычея, усмехнулся, малость подумал, потом сказал:

— Ну слушай теперь меня, провидец: в иное время я бы с тебя за такое велел спустить три шкуры. Одну за то, что в дозоре спишь, а другие две, дабы уразумел ты, что меня не столь легко обмануть. Но возблагодари Господа: сегодня нам твое «видение» вельми сгодится. С зарею будет тебе смена, — ходи по полкам и всем пересказывай то, что и мне сказал!

Утром по всему стану только и судачили о том, что некоему святой жизни мужу, Фоме Кабычею, от Бога было в ночи знамение, чтобы русские воины шли в битву с верою и без страха, ибо будут среди них невидимо сражаться святые Борис и Глеб, коим Господь велел посечь орду. Слыша такое, даже робкие укреплялись духом, и только лишь в сотне Кабычея, где он был хорошо известен, люди дивились и не знали, что думать.

— Это наш Фомка-то святой жизни муж? — говорил Васюк Сухоборец, высокий и жилистый воин, судя по щеке, изуродованной шрамом, уже побывавший в битвах. — С эдаким святым повстречаться в лесу не приведи Господь!

— Шалыган как есть! — подтвердил другой воин, Юрка Сапожник. — Чтоб меня ноне убил первый татарин, коли не соврал он про тоё видение! Таким шпыням видениев не бывает!

— Кто знает, братцы! Может, оно и вправду было, — промолвил огромный, похожий на лешего, но миролюбивый Федяй Зернов. — Не токмо попам да боярам Господь чудеса являет. Сподобляются того и простые люди!

— За простых людей кто говорит! Да Фомка-то ведь разбойник!

— Ну и што? Разбойник о бок с самим Христом был распят!

— Эко сказал! Нешто наш Кабычей с того стал лучше? Что хошь говори, а не поверю я, чтобы ему было видение!

— А чего бы он стал врать-то?

— Вона, чего! Тут и дите уразумеет: выпялиться хотит перед людьми, вот и врет!

— Он ловок, Фомка-то! За тую выдумку ему еще, гляди, и перепадет чегось!

В этот миг из-за ближайшего куста появился и сам Фома Кабычей. Он не шел, а шествовал, словно епископ, весь преисполненный сознанием своей значимости. С минуту все молча глядели на него, потом кто-то засмеялся, а Васюк сказал:

— А вот и сам преподобный угодник грядет! Здрав буди, честной отец! Так было тебе, говоришь, видение?

— Вестимо, было, — буркнул Кабычей.

— Ан врешь!

— Ан не вру! Ты поди послухай: все войско о том гутарит!

— Стало быть, всем приспел наврать. Ты что на язык, что на ноги скор. Коли совести нет, энти небылицы плести можно: поди узнай — было оно или не было?

— Знать хочешь, было или не было? — озлился Фома. — Ну, слухай сюды, жеребец меченый: идем со мною до Волынского князя!

— До Волынского князя? А на что он нам дался?

— А на то дался, что в тую самую пору он до мене подошел и конец того видения мы с ним вместях глядели! Вот и выкуси!

— Эвон что? — протянул Васюк. — А может…

— Чего еще может? — сурово оборвал его десятник Гридя Хрулец. — Хватит языком-то трепать! Ежели Волынский князь к тому причастен, стало быть, прими за истину и больше нишкни! Чай, у него голова получше твоей!

Глава 13

Выеде же Челибей из полку татарского хоробруя, велик и страшен, подобен есть древнему Гольяфу. Видев же то чернец Пересвет и напустися на него и рече — «игумен Сергий, помози молитвою своею!» Он же паки устремися противу ему и ударишася крепко, мало что земля под ними не проторжеся, и спадоша оба с коней на землю и умироша, ни един же от единого не отыиде.

Вологодская летопись

Перед восходом солнца густой туман заволок Куликово поле. Покуда он не рассеялся, битву начинать было нельзя, но к шести часам все уже стояли на своих местах в боевой готовности. Воины в последний раз опробовали седловку коней, половчее приладили оружие и теперь томились ожиданием, ежась от утренней прохлады и изредка перекидываясь словами. Многие, — особенно те, кто еще не бывал в сражениях, — истово и часто крестились, творя про себя молитвы.

В восьмом часу заиграли трубы, и перед войском появился князь Дмитрий. На белом коне, в сверкающих золотом доспехах и в накинутой на плечи красной епанче, он объезжал полки, коротко напутствуя их на подвиг. Все воеводы стояли уже на своих местах, и только окольничий Иван Кутузов вез за великим князем развернутый черный стяг с золототканым Спасом.

— Братья, — говорил Дмитрий, — бейтесь крепко с татарами, ибо за веру отцов стоите и за Святую Русь! Ныне день Пресвятой Богородицы [350], на помощь Ее и на доблесть вашу возлагаю все мои упования! Коли днесь победим, — конец поганому игу навеки, а вам вечная слава! Бейтесь же, не щадя живота, и смерти не бойтесь, ибо если оплошаем и пустим татар на Русь, жизнь наша будет хуже смерти!

Закончив объезд, Дмитрий подъехал к группе воевод, стоявших впереди Большого полка.

— Редеет мгла, — сказал он, — скоро с Божьей помощью и начнем. Время уже и мне изготовиться к сече.

— Али ты не готов, княже? — с удивлением спросил боярин Бренко, оглядывая доспехи и оружие Дмитрия. — Кажись, у тебя все на месте и в справности.

— Слово мое было еще в Коломне: буду биться сегодня как простой воин. Пойду наперед, а ты за меня станешь в Большом полку.

— Одумайся, Дмитрей Иванович! Такое великому князю не подобает. Должен ты стоять под стягом на высоком месте и блюсти сражение, дабы всякий воин, видя, что жив ты, укреплялся духом и лучше бился. Бойцов у нас не счесть, а государь ты один!

— Дабы все государя видели на своем месте, наденешь мой доспех и епанчу, и стяг мой при тебе будет. Сменяемся и конями. А я, как положил себе перед Господом и перед моим народом, так и сделаю. — С этими словами Дмитрий сбросил свой алый плащ и начал отстегивать ремни золоченых оплечий и нагрудного зерцала.

— Княже! Не делай того, молю тебя! — воскликнул Бренко.

— Коли себя не жалеешь, нас пожалей, — сказал Микула Вельяминов. — Ну, как убьют тебя, что с Русью станется? Вотчич твой Василей отрок еще, не удержать ему бремя власти в столь трудную пору.

— На вас уповаю, братья. Как мне с юных дней были вы твердой опорою, так и его не оставите своею помощью. А я не могу инако: ужели хотите, чтобы, всех вперед призывая, сам я позади схоронился? Не токмо словом, но и делом хочу послужить Руси впереди других и дать пример слабым [351]. На, надевай, — добавил он, протягивая Бренку свой шлем-ерихонку, — нету нам времени для разговоров!

Бренко, еле сдерживая слезы, надел доспехи и епанчу великого князя и сел на его коня. Дмитрий, оставшись в простой кольчуге и надев на голову стальной шишак, поданный ему кем-то из воевод, мало чем отличался теперь от рядового воина.

— Ну, Миша, давай простимся, всяко может случиться, — сказал он Бренку. — С детских лет был ты мне набольшим другом, будь таковым и сыну, ежели что.

— В том не сумневайся, Дмитрей Иванович! Только ужели мыслишь ты, что, на твое место став, я сегодня меча не выну? Что хошь после со мною делай, но как бы ни обернулось, — назад я отсюда шагу не подамся, как и сам бы ты не подался!

— Стой крепко, но на рожон не лезь. Сам даве сказал, что войско должно государя под стягом видеть. Ну, храни тебя Христос! — и, трижды поцеловав Бренка, Дмитрий вскочил на его коня и поскакал вперед.

Почти одновременно с Дмитрием к голове Передового полка подъехал один из находившихся впереди дозорных и сообщил, что приближаются татары. В тумане их не было видно, но уже отчетливо слышались голоса и шумы, присущие движению большого войска. Шло оно медленно, видимо, как и русские, ожидая, когда прояснится.

Это случилось почти внезапно: подувший с Дону ветер в несколько мгновений рассеял туман, и противники увидели друг друга. Черный вал татарского войска, раскинувшись во всю ширину поля, стоял в двухстах саженях. Версты на полторы сзади и чуть влево, на холме виднелся красный шатер Мамая, откуда хан приготовился наблюдать сражение.

Заметив, что оба крыла орды поотстали от середины, Дмитрий тотчас приказал Передовому полку продвинуться немного вперед, выдвигая фланги. Медленно шли навстречу и татары. Когда расстояние сократилось шагов до ста, обе стороны остановились. Ордынские военачальники почему-то медлили с приказом начинать битву, — выжидал и Дмитрий, не исключая того, что хан вступит в переговоры. Может быть, того же ожидал Мамай со стороны Дмитрия.

Тем временем первые ряды воинов, распаляя себя, завязали крепкую перебранку, понося друг друга самыми обидными словами. Вскоре отдельных выкриков уже нельзя было расслышать в общем свирепом реве.

Наконец из ордынских рядов вырвался вперед огромного роста всадник в стальных доспехах и с копьем в руке. Подскакав к русскому войску, он осадил коня и крикнул:

— Языком женка быется, баатур быется копьем! Колы ест такы храбры рускы свыня, чтобы нэ боялся быться с Темыр-бей [352], пусть ыдет напыред!

Дмитрий с тревогою оглянулся. Надо было не только принять этот вызов, но и победить татарина, иначе русское войско, еще не начав сражения, сникнет духом. Но кто может свалить этого великана?

Из рядов выехал прославленный своею силою витязь Григорий Капустин.

— Дозволь, великий государь, я сражусь с басурманом, — промолвил он. Но не успел Дмитрий что-либо ответить, как к нему приблизился инок Пересвет:

— Во славу животворящей Троицы и Пречистой Девы, княже, благослови на подвиг!

Дмитрий в замешательстве оглядел смельчаков: оба телами истые богатыри, — Пересвет чуть повыше, а Капустин пошире в плечах. Этот, вестимо, в бою гораздо искусен и годов на двадцать моложе, но инока Бог ведет, — не зря же благословил его в войско провидец Сергий. И князь, почти не колеблясь, сказал:

— Иди, отче, тебе вверяю русскую честь!

Пересвет поклонился государю, помолился коротко и, взяв из рук ближайшего воина тяжелое копье, тронул вперед. Он сидел на крепком вороном коне, но сам был, как обычно, в черном кукуле [353] и в схиме, с медным крестом на груди.

— Погоди, отче! — крикнул Дмитрий. — Неужли так выйдешь? Надень хоть кольчугу либо щит возьми.

— Мне того не надобно, государь: схима моя надежней кольчуги, а щитом мне молитва преподобного Сергия! — и с этими словами Пересвет выехал из рядов, навстречу татарскому богатырю.

— Ты зачэм, стары борода? — удивился Темир-бей, увидев его. — Я баатур на бытву звал, а поп мне нэ надо!

— Я с тобой буду биться, — сказал Пересвет.

— Со мной быться ты, поп?! Значыт, рускы баатур нэт? Ыли рускы баатур за поп прятался?

— Хлипок ты, татарин, с русскими богатырями биться. Сперва спробуй русского попа одолеть. Становись в поле!

— Хлыпкы я? Поп одолеть?! Еслы поп прышел смеяться с Темыр-бей, смэх тыбе нэ будет, умырать будет! А потом с настоящим баатур буду быться! — с этими словами Темир-бей рванул повод и погнал коня в сторону. Пересвет поскакал в другую.

Разъехавшись шагов на сто, они повернули коней и остановились, прощупывая глазами друг друга. Из презренья к противнику татарин бросил свой щит на землю и, наставив копье, ринулся вперед. Перекрестившись, Пересвет изготовил свое и поскакал навстречу.

Сшиблись с такою силою, что взметнувшиеся на дыбы кони едва не опрокинулись навзничь. Ни один из бойцов не промахнулся: копье Пересвета, пробив кольчугу и грудь Темир-бея, на четверть выбежало из его спины. Но и схимник был сражен насмерть.

Оба витязя пали с коней на землю, — Темир-бей сразу, Пересвет минутою позже. Уже лежа на земле, он приподнялся на локте, осенил русское войско крестным знамением и испустил дух.

На одно мгновение над полем повисла страшная, предгрозовая тишина. Потом воздух содрогнулся от ударившей в небо волны разноголосых криков, пронзительно запели боевые трубы, две живые стены, вздыбившись, рванулись вперед и, сверкая молниями клинков и копий, обрушились друг на друга.

Глава 14

Хошу вам, братие, о брани поведати и новыя победы, како случися на Дону великому князю Дмитрею Ивановичю и всем руским христианам с поганым Мамаем и с безбожною Ордой. И возвыси Бог род православный, а поганых уничижи и посрами, яко же в прежняя времена помог Гедеону над медиамы, а преславному Моисею над фараоном.

Сказание о Мамаевом побоище, повесть начала XV в.

Всю тяжесть первого удара принял на себя Передовой полк. Справа и слева от него были овраги, которые не позволяли татарам хлынуть на русское войско всею своей подавляющей массой, покуда этот полк закрывал проход. Тут завязалась жестокая и стремительно-быстрая сеча, но, несмотря на громадные потери, русские более получаса держались стойко, не подавшись и шагу назад. Но вскоре пешие фряги Мамая, перебираясь через овраги, начали с боков засыпать их стрелами; спереди татары напирали стеной, драться приходилось в невообразимой тесноте, — по словам летописцев, не было места, куда упасть мертвому, — и Передовой полк был смят. Потеряв убитыми много тысяч бойцов, а из воевод — князя Федора Туровского, он откатился назад и смешался с Большим полком, стоявшим за ним.

Десятки тысяч ордынцев устремились теперь в открывшийся проход между оврагами и главными своими силами обрушились на Большой полк. Но одновременно ударили они и на полк Правой руки, в попытке его опрокинуть и с этой стороны зайти в тыл русскому войску.

Огромное сражение стремительно развивалось. Обе стороны дрались с предельным ожесточением, вначале, — пока место не освободилось за счет павших, — почти в такой же тесноте, как в Передовом полку, ибо для сотен тысяч сражающихся не хватало ширины поля. Русским это было на руку: они могли успешнее отражать противника, наседающего спереди, не опасаясь фланговых ударов.

Стоя на невысоком, плосковерхом бугре, в середине Большого полка, боярин Бренко с трудом подавлял желание покинуть свое место под государевым знаменем и устремиться в сечу. Но помня наказ Дмитрия, да и сам понимая, что не только свои, но и татары его видят и принимают за великого князя, он все же оставался у стяга, с замиранием сердца наблюдая ход сражения. Оно шло пока на сотню шагов впереди, медленно, но неуклонно приближаясь, по мере того как ордынцы врубались в гущу москвичей и коломенцев, стоявших в первых рядах Большого полка.

Но видит Бренко: дорогою ценой платят поганые за каждый шаг, — крепко стоят москвичи и коломенцы! Почти час уже ломит на них неиссякаемая сила орды, — один басурман падет, а на его место, ровно из-под земли, вырастают двое других; звенит поле сталью, вскидываются на дыбы кони, стонет под их копытами земля; раскалывая щиты и пронзая груди, мечутся, искрясь на солнце, окровавленные жала копий; взлетают над головами клинки и палицы, растут груды мертвых тел, их уже местами и конь не перескочит, а русские всего чуть подались назад.

Вот четверо татар теснят славного богатыря Григория Капустина. Но, видать, невдомек им, на кого наскочили: первого поддел он на копье и, сорвав с седла, швырнул через голову, ровно сноп жита; двух других положил мечом, а последний, — не углядел Бренко, куда и подевался. А Капустин уже спешит на выручку к воеводе Андрею Шубе, которого с трех сторон обступили татары. Знатно бьется воевода, немало ворогов положил уже вкруг себя, но не впрок ему стал богатый фряжский доспех: все больше собирается возле него татар, — по убранству видят, что это важный начальник, и облепили его, как мухи патоку. Вот уже срубили Шубе алый еловец [354], еще минута — и шлем с него упал, сбитый копьем. Кровью залилось лицо, но еще держится воевода. Поспеет ли Григорий? Попал он в самую гущу, но прет как таран, кулями валятся обочь его поганые.

— Подержись еще малость, Андрей Федорович, ужотко я здеся! — крикнул он. Но уже не дослышал слов этих Шуба, сразила его татарская сабля. Наддал из последних сил Капустин, оттеснил ордынцев, чтобы не добили воеводу, коли еще он жив. Наклонился на миг с коня — воеводину смерть увидал, а свою проглядел: не упустили басурманы минуты, — разом вогнали в него три копья.

Перекрестившись, Бренко обратил взгляд в другую сторону, где незадолго до того видел он рубившегося Микулу Вельяминова. Но его уже нигде не было видно, и в этом месте татары изрядно продвинулись вперед. «Неужто и он пал? — подумал Бренко. — А Дмитрей Иванович где же? Его и не различишь в простой-то кольчуге средь такого множества».

Михаила Андреевич начал искать глазами, и вскоре ему показалось, что в одном высоком воине, бившемся спиной к нему, он узнает великого князя. Но вглядеться хорошо не успел, ибо в ту самую минуту москвичи дрогнули и все разом побежали назад. По орде раскатился торжествующий рев, и Бренко неожиданно увидел совсем близко от себя скуластые лица татар, распаленные яростью боя.

— Михаила Андреевич, — крикнул выросший перед ним Кутузов, — как повелишь со стягом? Его бы увезти немедля, инако, не ровен час, возьмут поганые!

— Стяг оборонять будем, — ответил Бренко, обнажая меч. — Где он поставлен, там ему и стоять, покуда хоть кто из нас жив. Опамятуйтесь, братья! — крикнул он во весь голос, выезжая вперед. — Ужели отдадим нехристям нашу святыню и себя осрамим? Поглядите округ: русские полки стоят крепко, только вы бежите! А ну, с Богом и дружно, — все на орду!

Ему удалось остановить бегущих, и возле стяга началась лютая сеча. Татарские военачальники и беки [355], опережая рядовых ордынцев, со всех сторон устремились к бугру, на котором стоял Бренко: принимая его за Дмитрия, каждый из них думал теперь о щедрой награде и славе, которые ждут того, кто привезет Мамаю голову русского государя и его черное знамя.

Но лучшие московские витязи тоже спешили отовсюду на помощь Бренку. Покуда еще было время оглядываться, повел он глазами вокруг себя и близко увидел Ивана Драницу: воевода, лицом красный, как свекла, пробивался к нему, лихо работая своим тяжелым клычом; чуть поодаль, бок о бок ломились сквозь татар Тимофей Вельяминов и Семен Мелик, а за ними, клином, с полета воев. Хоть бы поспели! Но тут, шагах в десяти от себя, Бренко негаданно увидел Дмитрия. Он отбивался мечом от двоих теснивших его ордынцев и в тот самый миг, когда Бренко глянул, — одного из них распластал мало не надвое. Другой взмахнул было саблей, и несдобровать бы князю, кабы тут же не поддел поганого снизу копьем какой-то пеший воин. «Кажись, Васюк Сухоборец», — подумал Бренко, но что было дальше, уже не увидел, потому что тут на него самого налетели татары.

Телом могуч и в бою искусен Михайло Андреевич, против троих-четверых биться ему бы ничто. Но сейчас насело на него разом не меньше десятка. Двоих он посек быстро, сам получив лишь легкую рану в щеку, изловчился было и на третьего, но тут закололи копьем его коня, и Бренко упал наземь. Татары рванулись к нему, но на пути им встал Иван Кутузов, секунду спустя подоспел Драница, и они вдвоем сдержали натиск, покуда Бренко выбирался из-под туши коня. Едва встал он на ноги, — пал с рассеченной головой Кутузов. Бренко мигом ухватил его лошадь за повод и занес ногу, чтобы вскочить в седло, но тут ударили его самого копьем в бок, и он снова упал. Однако рана была не смертельна, — приподнявшись и силясь встать, он еще увидел, как подняли на копья Драницу, потом трое татар, соскочив с коней, кинулись к нему. С другой стороны с палицей в руке, путаясь в полах схимы, подбегал инок Ослябя.

— Эвот тебе за брата Александра [356], поганый! — прохрипел он, опуская палицу на голову первого татарина. — Молись за меня, отче Сергий! — и размозжил голову второму. Но тут сабля третьего сразила его самого. Обливаясь кровью, он выронил палицу и грузно повалился на Бренка.

Михайла Андреевич, лежа навзничь, слабеющей рукой попытался спихнуть с себя мертвое тело. Но не успел: холодное лезвие копья, дробя зубы и обрывая жизнь, вошло ему в рот, пригвоздив к земле.

С победными криками ордынцы ринулись теперь к государеву знамени. Только один из них, спрыгнув с лошади и на ходу вытаскивая нож, подбежал к телу того, кого принимали за князя Дмитрия. Но, сорвав шлем с головы убитого и вглядевшись в изуродованное ранами лицо, он отпрянул с криком:

— Это не он!

— А ты сюда погляди! — раздался сзади насмешливый голос. Татарин быстро обернулся и в чернобородом всаднике, который в это мгновение снес ему голову, еще успел узнать русского великого князя. Узнал его и Дмитрий: это был Борак-сеид, месяц тому назад приезжавший к нему послом от Мамая.

К знамени, укрепленному на бугре, между тем подскакали одновременно с полсотни татар и Семен Мелик со своими людьми. Сюда же спешил и Дмитрий, а с ним вой Гридя Хрулец, Васюк Сухоборец и с десяток других, но возле самого бугра налетели на них Мамаевы косоги [357], и пришлось с ними биться.

За государев стяг сражались на пределе ярости. Тут исступленно секлись и конные, и пешие; раненые и сбитые с коней катались в обнимку, давя и терзая друг друга; оставшиеся безоружными дрались ногами, обломками щитов и копий, с разбега били противника головой в живот…

Наконец одному из татар удалось перерубить саблей древко знамени, и оно упало на землю. Несколько минут возле него шла кровавая свалка, в которой ничего нельзя было разобрать, потом черно-золотое полотнище снова взмыло над бугром: воевода Семен Мелик высоко поднимал его одной рукой, — в другой был меч, которым он оборонялся от ордынцев. Но их набегало сюда все больше, вокруг бугра они в неудержимом порыве теснили москвичей, которые, со смертью Бренка, снова стали откатываться назад.

Прошло не много минут, и пал храбрый воевода Мелик, пронзенный копьем; с разрубленной головой лег на него юрьевский смерд Степан Новосёл, подхвативший падающее знамя; саблями иссечен Тимофей Вельяминов, приспевший было на помощь. И орда с торжествующим криком хлынула через бугор. Казалось, еще немного, и Большой полк будет разрезан надвое, но в этот миг ударили сбоку владимирцы.

Оказавшись в задних рядах русского построения, они до сих пор не участвовали в битве. Но теперь, когда частью перебитые, частью схлынувшие москвичи освободили им место, они всю свою нерастраченную силу обрушили на зарвавшихся ордынцев.

На бугре возобновилась злая сеча. Уже почти на вершине его нашел славную смерть набольший владимирский воевода, боярин Иван Окатьевич Валуй. Но племянник его Тимофей пробился к поверженному знамени и поднял его над сражающимися.

По русским рядам, ширясь и вливая в сердца отвагу, прокатился победный крик. Татары отступали, не прекращая жестокого сопротивления. Снова, нахлынув массой, они попытались повалить русский стяг. Тимофей Валуевич успел передать его двум подбежавшим воинам, — чтобы, привязав перерубленное древко к копью, снова укрепили его на прежнем месте, — а сам стал впереди, прикрывая их. Шесть или семь татар, обступив молодого воеводу, сыпали на него сабельные удары. Отбивался он ловко, пока мог, но скоро ему отрубили руку, и он упал. Подбежавший дворецкий его, Иван Кожухов, заслонив своего господина, вступил в неравный бой с татарами. Двоих он успел убить, прежде чем остальные изрубили его в куски, а потом прикончили и раненого Валуевича.

Но от знамени их сейчас же отбросили набежавшие во множестве владимирцы. Москвичи и коломенцы, ободрившись, снова крушили ордынцев с другой стороны. Позади врубившегося в Большой полк лучшего татарского тумена русские ряды сомкнулись, и этот тумен был уничтожен до последнего человека. Остальные отхлынули, и после страшного трехчасового боя русские наконец смогли перевести дух и осмотреться. Потери их были очень велики — во многих сотнях осталось по двадцать — тридцать человек; из московских воевод в центре уцелел один Иван Квашня, и начальство над Большим полком принял князь Иван Васильевич Смоленский. Зная, что сражение вот-вот возобновится, он приказал трубить сбор и приводить оставшихся людей в порядок.

Еще раньше того была отбита атака орды на полк Правой руки. Здесь татары всю силу удара сосредоточили на правом крыле, рассчитывая вдоль речки Нижний Дубняк прорваться в тыл русскому войску. Но стоявшие тут угличане уперлись крепко и дрались с предельным мужеством. Из шести углицких князей в этой битве пало пятеро [358], а с ними и князь Семен Стародубский. Полегло больше половины воинов-угличан, много ярославцев и стародубцев, но опрокинуть их татарам не удалось, и на третьем часу сражения они отступили.

* * *

Затишье продолжалось не долго. Разобравшись теперь в особенностях русского построения и правильно определив его наиболее уязвимое место, Мамай обрушил все силы орды на полк Левой руки, приказав своим темникам сбить его любой ценой и с этой стороны выйти в тыл Большому полку.

Первый удар стоявшие здесь белозерцы выдержали, не дрогнув, но татары, не считаясь с потерями, бросали в битву новые тумены, и с каждой минутой сеча становилась все более кровавой и напряженной. И воины, и воеводы Левого полка дрались с беспримерной доблестью. Тут все понимали, что от их стойкости зависит участь Большого полка, а может быть, даже исход всего сражения, и потому, не жалея жизней, старались удержать страшный натиск врага.

Вот, заметив, что в одном месте татары прорвали русские ряды и врубаются вглубь, бросился на них московский воевода Иван Семенович Мороз с сыновьями Фирсом и Львом да с полусотней всадников. Они сдержали напор орды, покуда оправились и подоспели сюда другие, но сами все были изрублены; пал смертью храбрых старый князь Федор Романович Белозерский, не надолго пережил отца и князь Иван; без счету полегло и простых воев, — имена же их записаны у Бога в золотой книге славных, — и поредели ряды Левого полка, как колосья под градом.

Видя, что взликовали татары и рвутся вперед, собрал князь Глеб Иванович Друцкой вокруг себя сотни три воев, кои были поближе, и кинулся с ними без страху смерти навстречу. Сам он схватился с татарским темником, долго с ним бился, — ловок и силен был поганый, — но когда одолел его князь Глеб и оглянулся, никого уже не увидел из своих воев — кругом были татары. И положил князь Глеб свою молодую жизнь в неравном бою.

Когда уже иссякали последние силы белозерцев, подошел к ним на помощь Запасный полк, и сеча разгорелась яростней прежнего. Но Мамай, окрыленный успехом, не жалел людей — татары шли вал за валом, и казалось, их уже ничто не может остановить. Под их бурным натиском Запасный полк таял, как льдина на солнце, хотя и сражался храбро.

Рубясь в первых рядах, сложили здесь свои седые головы князья Федор и Мстислав Тарусские. Видя смерть стариков, возгорелся гневом князь Андрей Константинович Оболенский и дал себе зарок: за каждого из дядьев убить по три татарина или самому живу не быть. Ростом невелик, он ровно из стали вылит князь Андрей и в бою искусен. Летает он по полю на быстром коне, словно ангел смерти, рдеет на солнце золоченый шлем, вьется над ним голубой еловец; где махнет саблею, там и валится татарин с седла! Вот уже троих срубил — это за дядю Мстислава, и еще троих — за Федора, и еще двух, на додачу. Стал высматривать девятого и видит: лежит на земле сын его любимый Семен, пронзенный копьем. Покачнулся князь Андрей, помертвел весь, медленно осенил себя крестом… Разве же за это троих убить? Тут и целой орды мало! Бросился он в самую гущу татар и рубил их как исступленный, уже не считая, покуда его самого не забили копьями.

На исходе второго часа силы левого крыла были сломлены, и оно начало отходить к Непрядве, оторвавшись от Большого полка, который тоже отбивался от наседавших спереди татар, но стоял крепко. Заметив беду, приспел на помощь князь Дмитрий Брянский: остатки своей дружины — несколько тысяч человек, уцелевших после битвы в Передовом полку, — он бросил в прорыв, пытаясь сдержать хлынувшую в русские тылы орду. Но в короткое время половина брянцев была изрублена, остальные, истекая кровью, стали подаваться назад, смешиваясь с остатками разбитого Левого полка.

И тут нежданно увидели великого князя: на самом берегу Смолки, под деревьями, он и еще три воина, — один, как и князь, в кольчуге, а другие два в тягиляях, — бились против десятка татар.

Притомился Дмитрий в долгой сече, пот заливает и ест глаза, и не дает рука прежней силы, а дух перевести — минуты нет. Не один уже раз его бы настигла смерть, да, видя, что заслабел князь, крепко прилепились к нему три воя — Сенька Быков, Федяй Зернов и Юрка Сапожник, — куда он, туда и они, и дружно стоят за своего государя. Был еще с ними четвертый — Федор Холоп, да отлетела душа его к Богу: принял в грудь копье, которое инако досталось бы Дмитрию.

И плохо им тут пришлось: свалил одного татарина Дмитрий Иванович, но другой тут же выбил у него меч и замахнулся было саблей на безоружного князя. Но Юрка Сапожник не проглядел, вовремя подсек басурмана. Соскочил Федяй Зернов на землю, поднял меч и хотел дать его Дмитрию, но в этот самый миг достала его татарская сабля, а под государем пошатнулся конь и пал, придавив собою всадника. И хоть закрыли его собою Юрий Сапожник и Сенька Быков, — татары накатили разом, Быкова крюком сорвали с седла, Юрке отсекли руку, и один ударил копьем в бок силившегося подняться князя. Дмитрий снова упал и, сотворив молитву, ждал уже неминучей смерти, но тут подоспели два брянских витязя и, не глядя, что татар на каждого четверо, смело ударили на них.

Дмитрий, лежа на боку, с ногой, придавленной трупом лошади, — бессильный помочь или хотя бы подняться, глядел на неравный бой, от исхода которого зависела его собственная жизнь.

Один из брянцев — крепкий и ладный старик, с почти белою по грудь бородой — бился с ловкостью и умением, поразившими Дмитрия: только успели схватиться, а уж два татарина с рассеченными головами скувырнулись под ноги его коня; недолго маялся он и с третьим, кинулся на четвертого, но тот повернул коня и поскакал прочь. Перевел дух старый богатырь, стер ладонью пот и обернулся на помощь товарищу. Но вдруг обронил саблю, качнулся и упал с седла: выделил его стрелою отскакавший татарин, — вошла прямо в глаз.

Другой витязь, по виду литовец, — много моложе первого и телом крупней, тоже рубился неплохо. Он свалил двоих, осталось против него еще трое, но тут мимо них с победным криком хлынула в тыл русскому войску новая орда, и все бывшие в поле татары поскакали за ней. Это Мамай, видя, что левое крыло русских смято и осталось лишь завершить победу, бросил в прорыв несколько туменов свежей конницы, которую берег на крайний случай.

Литовский витязь высвободил Дмитрия из-под коня и пособил ему подняться на ноги.

— Ты крепко ранен, княже великий? — спросил он.

— Кажись, пустяк, будто лишь кожу вспороло, — ответил Дмитрий. — Ну, друг, спаси тебя Христос навеки! Не уйти бы мне тут от смерти. Как звать тебя, скажи?

— Мартос я, государь, а прозванием Погож из дружины Брянского князя.

— Добро, брате Мартос, тебя не забуду, коли жив останусь. А кто этот старый витязь, приявший столь славную смерть?

— Царство ему небесное, — перекрестился Мартос, глянув на тело товарища. — Экое горе будет нашему князю, сильно он любил старика. Это его давний дружинник, воевода Лаврентий Клинков. А родом он из Карачева.

— Да упокоит его Господь со святыми и славными, — крестясь, сказал Дмитрий. — Ну а теперь, Мартос, садись на коня и скачи в дубраву, к Засадному полку. Скажи Волынскому князю либо Серпуховскому: пришло время!

— Лечу, княже. А ты как же? Хоть пособлю тебе на коня сесть.

— Не надобно. С такой раною пешим лучше: коли сомлею, присяду и отдохну. Подай мне вон ту палицу, она и к бою хороша, и опереться на нее можно.

Исполнив эту просьбу князя, Мартос ускакал, а Дмитрий вошел в прибрежные заросли и, сев под деревом, стал напряженно вслушиваться в звуки боя, который теперь переместился в тыл Большого полка.

Очень скоро он услышал то, чего ожидал: за Смолкою взревела боевая труба, тотчас возник и ураганом стал нарастать шум неисчислимого множества копыт, задрожала земля, и вырвавшаяся из дубравы лавина Засадного полка ударила сбоку на орду, уже упивавшуюся победой.

Дмитрий стал на колени и, глядя не на небо, как ему казалось, а на скакавшего впереди всех Серпуховского князя, несколько раз торопливо перекрестился.

— Господи, — прошептал он, — последнее даем и только от Тебя теперь чаем помощи! Не попусти же, чтобы погибла Русь!

И, поднявшись на ноги, он быстро пошел, почти побежал туда, где в эти минуты решался исход сражения.

* * *

Атака Засадного полка была сокрушающей, но в первое мгновение татары встретили ее стойко: они подумали, что это лишь небольшой отряд, — остатки разбитого Левого полка, собравшиеся за Смолкой для последней попытки спасти положение русского войска. Но когда поле покрылось десятками тысяч всадников, а лесная опушка продолжала, волна за волной, выбрасывать новые тысячи, их охватила растерянность, обратившаяся в панику, когда кто-то крикнул: «Аллах акбар! Убитые русы оживают и снова идут на нас!» И орда обратилась в беспорядочное бегство.

Часть ее, отрезанная стремительным ударом Засадного полка, оказалась в тылу русского войска и побежала вперед, к Непрядве. Все, кто не попал в окружение, — и Мамай впереди других, — бросая все и думая лишь о спасении жизни, устремились вон с Куликова поля, тою же дорогой, которой пришли. Большая часть Засадного полка, во главе с князем Боброком, кинулась в преследованье и, рубя бегущих, гнала их почти пятьдесят верст, до реки Красивой Мечи.

Но битва еще не была окончена: многие тысячи, отрезанные от бежавшей орды Мамая, продолжали отчаянное сопротивление, ибо пощады в этот день никому не было. И эта последняя фаза сражения, в которой покрыл себя славой князь Владимир Серпуховский, была хотя и недолгой, но чрезвычайно упорной и кровопролитной.

Вначале татары надеялись, что им удастся уйти вплавь через Непрядву, и потому всею своей массой хлынули к ней. Пробиться к реке им удалось без всякого труда, потому что все русское войско оказалось позади них. Но крутой и покрытый непролазными зарослями ежевики берег почти не оставлял возможности спуститься к воде. Едва ордынцы начали прорубать в колючих зарослях проходы, — сзади на них обрушились подоспевшие части Большого полка, а сбоку, стараясь отрезать их от реки, ударили ростовцы князя Андрея Федоровича.

Поняв, что осуществить в таких условиях переправу невозможно, — татары теперь решили пробиваться из окружения тем же путем, которым в него попали. Стремительно вырвавшись из готовых сомкнуться клещей, они бросились назад, к Смолке, где путь им преграждала только небольшая часть Засадного полка, не ушедшая в преследованье Мамая. Сплотив вокруг себя всех находившихся тут бойцов, князь Серпуховский, не ожидая удара, двинулся навстречу татарам.

Они дрались с отчаяньем обреченных, но и русские, окрыленные победой, стояли крепко, и тут завязалась жестокая сеча. В ней нашел свою смерть храбрый воевода, князь Юрий Мещерский; сам Владимир Андреевич, — поспевавший всюду, где татары начинали одолевать, — вскоре был окружен с небольшим числом воинов и бился из последних сил, уже не чая спасения.

Казалось, еще минута, и татары прорвутся, но подоспели сюда бойцы из других полков, все, кто находился поближе. Выручая князя Владимира, сложили тут свои головы подскакавшие одними из первых московские воеводы Иван Родионович Квашня и Андрей Серкизов, сын ордынского царевича. Вскоре татар взяли в крепкое кольцо, и, полчаса спустя, все они были изрублены.

Великая битва закончилась. Русь славила победу!

И князь Владимир Андреевич приказал трубить отбой.

Глава 15

Князь же великий Дмитрей Ивановичь с братом своим, князем Володимером, став на костех татарских и многия воеводы и воины руския похвалите и честную Матерь Божью Богородицю крепко прославише. И стояще за Доном восемь дней, доколе же христиан схорониша, а нечестивых оставиша зверем на расхищение и после приехал Богом хранимый в стольный и великий град свой Москву.

Новгородская летопись

Солнце, уже спустившееся в полнеба, но еще яркое, золотою искорью лучилось на помятых доспехах Серпуховского князя, сидевшего на коне под государевым стягом. К подножию бугра отовсюду стекались люди. Оставшиеся в живых воеводы и воины из разных полков, переполненные радостью победы и сохраненной жизни, тут же на поле, Над телами десятков тысяч павших обнимали друг друга, возглашая славу. Но невесел был князь Владимир Андреевич, и чем больше вглядывался он в лица подходивших, тем становился мрачнее.

— Еще погодите радоваться, — сурово промолвил он. — Государь-то наш где? Коли жив он и цел, неужто бы досе не объявился?

Победные крики разом стихли. Люди, минуту назад ликовавшие, теперь переглядывались с тревогой и страхом: только сейчас все заметили, что великого князя нет среди них.

— Кто и где его последним видел? — спросил князь Владимир.

— Был я с ним рядом, когда ссек он голову татарину, убившему боярина Бренка, — сказал Васюк Сухоборец. — А после меня от него отхинули.

— Я его и после видел, — промолвил десятник Гридя Хрулец, — уже когда стал подаваться назад наш Левый полк. Был он здрав и рубился с татарами крепко.

Нашлись и другие, в разное время видевшие Дмитрия Ивановича в сражении. Но последним из всех оказался молодой князь Степан Новосильский.

— Уже когда сеча к концу близилась, — сказал он, — увидел я великого князя недалече от Смолки. Пеший, бился он палицей с двумя басурманами, и не мог я ему пособить, ибо в тот самый миг наскочили на меня четверо, и сам я не ведаю, как жив остался.

— Стало быть, там и надобно его искать, — молвил князь Владимир, съезжая с бугра. — А ну, братья, все на поиск, может, Господь даст, жив он еще. Веди, Степан Романович, где его видел!

Когда выехали на то место, где начинал битву полк Левой руки, кто-то из идущих впереди воинов не своим голосом крикнул:

— Господи, за что покарал нас?! Вот он лежит, наш свет государь, уже холодный!

Владимир покачнулся в седле, будто стрела татарская ударила его в грудь, закрыл ладонью глаза. Но князь Роман Прозоровский огрел плетью коня, рванулся вперед. Минуту спустя все облегченно вздохнули, услышав его голос:

— Слава Христу, братья, не он это, а князь Иван Федорович!

Владимир Андреевич подъехал и глянул вниз: перед ним, раскинув руки крестом, лежал в залитых кровью доспехах князь Иван Белозерский. Лицом он и при жизни был похож на Дмитрия, смерть же еще увеличила это сходство. Чуть поодаль лежал и отец его, князь Федор Романович, иссеченный саблями, а близ него князь Андрей Андомский и двое Белозерских княжичей, из коих старшему не минуло и восемнадцати лет.

— Упокой, Господи, светлые души их со святыми Русской земли, — крестясь, промолвил Владимир. — Ищите же теперь государя, да на тех, что лежат в богатых доспехах, глядеть нет нужды: Дмитрий Иванович был в простой кольчуге и в шишаке.

Кругом было навалено столько трупов, что всем пришлось спешиться. Выйдя на берег Смолки, к тому месту, где князь Новосильский видел Дмитрия, люди рассыпались по кустам, с тревогою заглядывая в лица убитых. Искали долго и уже стали отчаиваться, когда дети боярские Федор Сабур и Григорий Хлопищев набрели на великого князя. В изорванной и окровавленной кольчуге он лежал под деревом, без сознания, но еще был жив.

Принесли в шлеме студеной воды из речки, плеснули князю в лицо, еще и еще. Наконец он вздохнул, невнятно забормотал что-то, пошевелил рукою и открыл глаза.

— Слава Христу и Пресвятой Богородице! Сжалился Господь над Русью! Жив государь наш! — пронеслось в толпе, и радостная весть, передаваясь из уст в уста, в короткое время облетела огромное поле, возвращая воинам радость победы и вновь исторгая из многих тысяч грудей ликующие крики.

Дмитрий был ранен легко, — сломили его усталость и потеря крови. Все же он не вышел из битвы до конца и, только когда татары побежали с поля, прилег на траву отдохнуть и тут впал в забытье.

Очнувшись теперь, он сел, взял из рук Сабура шлем с остатками воды и жадно их выпил до капли. Затем поднялся на ноги и, чувствуя, что хмелеет от бьющей из сердца радости, обнял Серпуховского князя, а за ним и других стоявших вокруг людей.

— Ну, родные, спаси вас Христос, — говорил он. — С великою вас победою! Славно вы бились все, воистину не оскудела богатырями Святая Русь! День нынешний и безмерная доблесть ваша живы будут в потомках, доколе стоит Русская земля. А с таким народом как не стоять ей вовеки!

— Слава тебе, великий государь! Слава тебе, отец наш! Да живет и крепнет Святая Русь! — кричали вокруг.

— А за татарами пошла ли погоня? — возвращаясь к делам, спросил Дмитрий, едва улеглась немного эта волна восторга.

— Погнался за ними Волынский князь и с ним, почитай, тысяч сорок воев, — ответил Владимир Андреевич.

— То добро. Надобно их так проводить, чтобы на Русь и дорогу забыли. А теперь хочу павших почтить и, покуда еще не смерклось, объехать поле. Коня мне дайте!

— Возьми моего, государь, а я себе другого сыщу, — сказал князь Федор Елецкий, передавая Дмитрию повод своего белого жеребца.

— Ты бы сперва рану свою обмыл, Дмитрей Иванович, а то долго ли до греха? — промолвил Владимир Андреевич, помогая великому князю сесть в седло.

— Это можно, — согласился Дмитрий. — Заедем по пути в мой шатер, заодно и переоблакусь.

* * *

День, зачатый в крови, клонился к вечеру; чернея, длинились тени, заходящее солнце озаряло красноватым светом Куликово поле, усеянное телами павших. Дмитрий и прежде знал, что войско его понесло громадные потери, но только сейчас, объезжая с уцелевшими воеводами поле битвы, постиг он, какою ценой заплатила Русь за победу.

Два часа уже едут они по скошенной Смертью ниве, и всюду, доколе глаз достает, лежат сраженные витязи. Тесно сомкнула ряды свои мертвая рать, — конь едва находит, куда ступить, а местами тела громоздятся высокими грудами; стелются низом тяжкие стоны тех, в ком еще не угасла жизнь, — от них холодеет сердце, и кажется, будто это плачет земля; вьются над трупами стаи крикливого воронья, летают с места на место, вспуганные воинами, выносящими с поля раненых. Напилась земля кровью, как весенним дождем, и долго еще будет роситься скорбящая Русь слезами…

У бугра, где зыбился на ветру привязанный к копью черный стяг, весь иссеченный вражьими саблями, но до конца выстоявший тут под страшным натиском орды, великий князь остановился. Убитых в этом месте воевод уже успели извлечь из сонмища мертвых тел и положить в ряд под знаменем.

Медленно сняв с головы шлем, Дмитрий перекрестился отяжелевшей от внезапной слабости рукой и повел глазами по безжизненным, ранами освященным лицам. Вот перед ним на последнем смотру вытянулись товарищи по многим славным походам, лучшие друзья и верные слуги: Миша Бренко, коего с детства любил как брата, свояк Микула и дядя его Тимофей Вельяминов, старый окольничий Иван Кутузов, оба Валуевича, бесстрашный Андрей Шуба и гордость русского войска — богатырь Григорий Капустин. Тут и славный воевода Семен Мелик, — давно уже ставший почитать за обиду всякое напоминание о том, что был он когда-то рыцарь фон Мельк, — и другой пришлец из чужой земли, Иван Драница, жизнь положивший за приемную мать свою, за святую и ласковую Русь; юные совсем Родион Ржевский и Брянские княжичи Глеб и Роман, а с ними рядом — доблестный инок Ослябя, близ которого положили и племянника его убитого, юношу Якова.

— Прими, Боже, в царствие Твое и в жизнь вечную верных сынов православной Руси, за Родину убиенных, — снова перекрестился Дмитрий и отер ладонью сползавшие по щекам слезы. Потом, обратясь к своим спутникам, добавил:

— Всех этих и других воевод, смерть приявших, завтра же везти в Москву, там похороним их с великою честью. А простых воинов с утра начнем предавать христианскому погребению тут, на поле. И сам я здесь останусь, доколе не провожу в могилу последнего.

Выехав к берегу Смолки, великий князь отыскал то место, где был он ранен и упал с коня. Седой воевода Лаврентий Клинков лежал еще здесь с залитым кровью лицом и со стрелой, торчащей в глазнице. Глядя на него, Дмитрий помолился коротко и сказал, обращаясь к сопровождавшим его князьям:

— За меня смерть принял… Мне бы тут лежать, кабы не он и не друг его Мартос Погож. А этот жив ли?

— Здесь я, государь, — отозвался Мартос, находившийся при Брянском князе, в свите Дмитрия.

— Ну, выезжай сюда! — И когда Мартос приблизился, Дмитрий обнял его и сказал: — Много я ныне потерял друзей, но, Господь даст, будут новые. Хочешь служить мне?

— Я бы с радостью, государь… коли князь мой меня отпустит.

— Уступи его мне, Дмитрей Ольгердович, — обратился Дмитрий к Брянскому князю. — Ведь не зря его Бог привел мне на помощь, когда я уже и не чаял в живых остаться.

— Он в своей судьбе волен, Дмитрей Иванович. Я же себе за честь приму, коли мой верный дружинник будет взыскан твоею особой милостью.

— Ну вот и добро, спаси тебя Христос, княже. Коли позволишь, и этого старого витязя, за меня жизнь отдавшего, велю отвезти в Москву и с честью похоронить в Кремле, вкупе с моими воеводами. А тебя, — обратился он к Мартосу, — жалую своим окольничим, на место ныне убиенного Ивана Кутузова.

Проехав еще шагов двести, увидели на земле, среди нагроможденья татарских трупов, иссеченные тела воевод Ивана Квашни и Андрея Серкизова. Князь Владимир Андреевич сошел с коня, поклонился праху их земно и поцеловал покойников.

— Меня спасая, приняли венец мученический, — пояснил он Дмитрию, глядевшему на него. Потом, обращаясь к своему стремянному, сыну боярскому Арцыбашеву, добавил: — Вели сей же час их вынести отсель и обмыть. Тела обрядить в лучшие мои одежды и везти в Москву, к семьям их, о коих попечение на себя приемлю.

Уже когда тронулись дальше, все увидели, что великий князь, отъехав чуть в сторону, стоит, склонив непокрытую голову и глядя вниз: перед ним лежал на траве боярин Иван Ахметович. В груди старого царевича торчала татарская стрела, пробившая сердце. Лицо было спокойно и благостно.

— Сыскал-таки кончину, какую чаял, — с ласковой грустью промолвил Дмитрий. — Отведи же ему, Господи, место достойное в Твоем светлом раю, среди славных и чистых сердцем! [359]

* * *

Утром возвратился из погони князь Боброк. Воины его иссекли тысячи бежавших татар, — особенно много при их переправе через реку Красивую Мечу, за которою русские уже их не преследовали. Добыча была огромна: в руки победителей попал шатер Мамая, со всем его великолепным убранством, шатры и имущество других татарских князей, все кибитки и повозки орды, множество лошадей, скота и оружия.

Весь день отпевали убитых и хоронили их в обширных братских могилах, но к ночи успели предать земле лишь малую часть. Вечером боярин Михаила Челяднин, ведавший счет павшим, доложил великому князю Дмитрию:

— Убиенных у нас, государь, князей тридцать четыре, а больших воевод и бояр московских сорок, да из иных городов и земель русских близ пяти сот, да двадцать семь литовских. Воинов же схоронили сегодня двенадцать тысяч и три ста. И ежели постольку хоронить каждодневно будем, — станет мертвых еще ден на семь либо на восемь. А татар полегло в поле много больше. Ужели и их закапывать велишь?

— Где там! — махнул рукою Дмитрий. — Оставить зверям да воронью на расхищение!

Вскоре стало известно, что великий князь Ягайло со всем литовским войском в день битвы находился в тридцати верстах от Куликова поля, но, узнав о победе Дмитрия, в тот же час повернул назад и уходит так быстро, словно за ним гонятся по пятам.

Восемь дней хоронили убитых русских воинов и едва сумели закончить: десятки тысяч разбросанных по полю татарских трупов начали разлагаться, отравляя воздух невыносимым смрадом.

Семнадцатого сентября, когда погребение было завершено [360], Дмитрий повел свое войско назад в Москву и вступил в Рязанскую землю. Великий князь Олег Иванович, опасаясь жестокой расправы за свое вероломство, вместе с семьей бежал в Литву. Но рязанский народ встретил Дмитрия восторженно, а бояре вышли ему навстречу с хлебом-солью, моля не гневаться и пощадить Рязанщину.

Дмитрий внял их мольбам и ограничился тем, что посадил в Рязани своих наместников [361], а войску московскому повелел: «Рязанскою землею идучи, ни единому волосу не коснуться».

* * *

Москва встретила победителей колокольным звоном и всенародным ликованием. И хотя в каждой почти семье было кого оплакивать, Русь расцветала великою радостью: разбита поганая Орда, полтора столетия тяжким гнетом давившая Русскую землю и еще так недавно казавшаяся непобедимой. В обычном своем смирении и скромности, забывая о собственном неоценимом вкладе в дело этой победы, народ видел в ней неоплатную заслугу своего государя, великого князя Дмитрия, которого нарек Донским, а главного его сподвижника, князя Владимира Серпуховского — Храбрым [362].

В эти дни бурного национального подъема и опьянения великой победой все хотели думать, что татарское иго сброшено полностью и навеки. Но это оказалось не так: в дряхлеющей империи чингисидов, кроме Мамаевой орды, были и другие, еще достаточно мощные силы, власть которых над Русью, хотя и в очень ослабленной форме, продержалась еще целое столетие.

Да и сам Мамай не считал свое дело окончательно проигранным: возвратившись в Орду, он тотчас принялся собирать новое войско на Дмитрия, но хан Тохтамыш воспользовался благоприятной для себя обстановкой и сейчас же выступил против него.

Битва произошла на той самой реке Калке, где татары когда-то нанесли первое поражение русским князьям, и в ней Мамай был разбит наголову. Все его темники передались Тохтамышу, а сам он бежал в Кафу. Владевшие ею генуэзцы, — недавние союзники Мамая, — согласились его принять, но это убежище оказалось весьма ненадежным: Кафа жила, главным образом, торговлей с Ордой, и, видя, что в ней прочно воцарился Тохтамыш, генуэзцы предательски убили Мамая. Это им принесло двойную выгоду: они снискали расположение Тохтамыша и в то же время овладели несметными сокровищами Мамая, — итогами двадцатилетнего ограбления Руси, — которые он привез с собою в Кафу.

Одолев последнего соперника и сделавшись единым повелителем Золотой и Белой Орды [363], Тохтамыш тотчас уведомил об этом всех русских князей. Прибыл его посол и в Москву. В выражениях вежливых и даже дружелюбных новый великий хан извещал князя Дмитрия Ивановича, что он уничтожил их общего врага самозваного хана Мамая, и, приняв верховную власть над всем улусом Джучи, ожидает к себе должного повиновения.

Ослабленная потерями на Куликовом поле, Русь не была сейчас в состоянии выдержать новую войну со столь сильным противником. Скрепя сердце Дмитрий принял ханского посла «с честью» и отправил Тохтамышу богатые дары.

Часть вторая ЧАША ГОРЕЧИ

Глава 16

В лето 6889 царь Тохтамыш послал посла своего к великому князю Дмитрею Ивановичю, зовущи его в Орду, царевича некоего Акхозю, а с ним дружины семь сот татаринов. И дошедши Нижнего Новагорода, возвратися тот царевич вспять, а на Москву не дерзнул идти, но посла неких своих товарищев не во мнози дружине.

Московская летопись

Одержав победу над Мамаем и объединив под своей властью оба татарских государства, Тохтамыш сразу положил конец ханским усобицам и разрухе, четверть века изнурявшим всесильную прежде Орду. Ни один из улусных властителей не мог больше помышлять о какой-либо борьбе или о соперничестве с ним…

Из всего необъятного улуса Джучи лишь Хорезм не подчинился Тохтамышу и сохранял пока независимость. Но эта независимость была только видимой, ибо там почти открыто распоряжался Тимур. Хорезмшах Юсуф Суфи, — сын умершего в 1372 году Хуссейна, — после нескольких крайне неудачных для него вооруженных столкновений понял, что он не в состоянии воевать со столь могущественным соседом, а потому, чтобы возможно дольше сохранить за собой престол и уберечь свою страну от напрасных разорений, превратился в покорного исполнителя воли Тимура.

Все это хорошо знал Тохтамыш и потому со своей стороны на Хорезм пока не посягал. Он отнюдь не собирался уступить кому-либо эту богатейшую страну, прежде входившую в состав Золотой Орды, но раньше, чем приступить к действиям, которые могли повлечь за собой войну с Тимуром, ему нужно было хорошо укрепить свои собственные силы и, прежде всего, добиться полной покорности Руси, что было нелегко после ее блестящей победы над татарами на Куликовом поле.

Правда, великий князь Московский с честью принял его послов и прислал богатые подарки, но о том, — продолжает ли он считать себя татарским данником, не сказал ни слова и дани пока не присылал. Ордынцы же, по тем или иным делам ездившие на Русь, привозили оттуда плохие вести. Их встречали совсем не так, как прежде: никто не обнаруживал перед ними былого страха или хотя бы уважения, но, наоборот, — им говорили дерзкие речи, открыто насмехались, а бывало и били. И потому Тохтамыш решил, не останавливаясь перед крутыми мерами, навести на Руси порядок и обеспечить себя от возможных неожиданностей со стороны Московского князя, который, судя по всему, совершенно перестал считаться с Ордой.

Ставку свою Тохтамыш держал теперь в Сарае-Берке. Сюда же перевез из Ургенча свою семью и неотлучно находившийся при нем Карач-мурза-оглан. Собственно, перевозить ему пришлось только жену, так как оба сына его уже служили в войске. Свое боевое крещение они получили в битве с Мамаем на реке Калке, где семнадцатилетний Рустем отличился такой распорядительностью и столь беспримерной отвагой, что Тохтамыш тут же поставил его тысячником и с той поры относился к своему старшему племяннику с исключительным благоволением.

Милостями был осыпан и Карач-мурза: в числе четырех знатнейших ордынских царевичей он был назначен в состав ханского дивана [364], ему был подарен дворец в Сарае, а к улусу его присоединены обширные земли, до самого Иртыша, с городами Чамга-Турой, Бицик-Турой и Искером [365], что превращало Карач-мурзу в одного из самых крупных владетельных князей Орды [366]. В его подчинении находилось несколько туменов войска, хотя Тохтамыш чаще пользовался им не как военачальником, а как доверенным лицом для исполнения особо важных дипломатических поручений.

Летом 1381 года у Тохтамыша как раз возникла надобность отправить посла к Московскому князю Дмитрию, которого он решил вызвать в Сарай, чтобы тут потребовать у него повиновения и дани. Вначале он хотел поручить это посольство Карач-мурзе, но, поразмыслив, раздумал: посол должен был по пути нагнать страху на чересчур осмелевший русский народ и беспощадно карать за малейшее проявление непочтительности к татарам, а приехав в Москву, — разговаривать с Дмитрием так, как говорили с русскими князьями послы Бату-хана. Карач-мурза не годился для этого как по своему характеру, так и по дружественному отношению к Руси и к князю Дмитрию, которого он от Тохтамыша никогда не скрывал, а потому послом в Москву был отправлен царевич Ак-ходжа, человек, как казалось великому хану, для этой цели вполне подходящий. Для большей внушительности его сопровождали несколько других ордынских князей и отряд отборных нукеров, численностью в семьсот человек.

По повелению Тохтамыша Ак-ходжа-оглан, прежде чем явиться в Москву, должен был посетить Рязанского и Нижегородского князей, владения которых граничили с Ордой, и под угрозой опустошения их земель потребовать безоговорочного подчинения воле великого хана, даже в случае его войны с Московским князем.

Въехав в Рязанскую землю, ханский посол сразу заметил, что население встречных сел и деревень настроено по отношению к татарам явно неприязненно. Русские крестьяне, видя многочисленность ордынского отряда, внешне держали себя пристойно и почти ничего, к чему можно было бы придраться, себе не позволяли, но глядели угрюмо и зло, на все вопросы отвечали незнанием, повиновались медленно и с явной неохотой.

По пути отстегав кое-кого плетью и приказав своим нукерам сжечь одну деревню, где при въезде ханского посла люди стояли в шапках, а на приказание снять их ответили, что «ноне Русь перед погаными [367] шапки не ломает», — Ак-ходжа, сильно раздраженный всем этим, доехал до Рязани и сейчас же потребовал к себе великого князя.

Олег Иванович явился тотчас. Он всего месяц тому назад возвратился на свое княжение, признав себя «молодщим братом» Московского князя и поклявшись «руку его ворогов впредь не держать». Но в то же время он панически боялся татар, чуть ли не ежегодно подвергавших его вотчину жестоким опустошениям, и этот почти суеверный страх перед Ордой был главной причиной всех его политических ошибок, столько зла причинивших Русской земле. Даже теперь, после Куликовской битвы, он не верил в то, что Москва способна успешно защищать Русь от татарских нашествий, а так как его княжество лежало на пути этих нашествий первым, — Олег Иванович не хотел рисковать. Он покорно принял разнос от ханского посла, оправдывался как мог и поклялся «всегда быть его пресветлому величеству, хану Тохтамышу, преданным слугой».

Простояв в Рязани четыре дня и получив от Рязанского князя богатые подарки для себя и для великого хана, повеселевший Ак-ходжа тронулся дальше. Но, миновав мордовские земли и вступив в пределы Нижегородского княжества, он сразу понял, что самое неприятное начинается только теперь. За постоянные грабежи и набеги здесь ненавидели Орду особенно лютой ненавистью, но, не в пример рязанцам, нижегородцы обычно в долгу не оставались, отвечая частыми мятежами и беспощадными избиениями татар, проживавших в Нижнем Новгороде или случайно там оказавшихся. Таким образом, особого страха перед Ордой тут и прежде не было, теперь же, после победы на Куликовом поле, все были уверены в том, что ее владычеству над Русью пришел конец. А потому появление вооруженного отряда татар, державших себя с еще большей наглостью, чем прежде, вызывало всеобщее негодование.

В первом же нижегородском селе Ак-ходжу встретили с такой открытой враждебностью, что он приказал бить плетьми всех мужчин, без изъятия, а село разграбить. Но во втором вышло еще хуже. Тут при въезде татар все продолжали заниматься своими обыденными делами, словно бы вовсе не видели ни самого посла, ни его треххвостого бунчука, ни нукеров.

Поведя вокруг сузившимися от гнева глазами, Ак-ходжа остановил их на коренастом мужике, который совсем близко от него, стоя в шапке и спиной к послу, спокойно прилаживал к своему тыну новый кол, взамен старого, подгнившего. По знаку царевича, ехавший за ним нукер подскочил к мужику и ловким ударом плети сбил с него шапку. Но тут произошло вовсе небывалое: мужик размахнулся колом и так огрел им нукера, что тот едва удержался в седле. На него сейчас же набросились четверо татар и, жестоко избив, со скрученными за спиной руками поставили перед послом.

— Как посмел ты, подлый раб, поднять руку на моего воина?! — закричал Ак-ходжа.

— Не стерпел обиды, вот и вдарил, — сплевывая кровь, ответил мужик, когда посольский толмач перевел ему слова царевича. — Пущай и он не дерется: ноне мы Орде боле не подвластны.

— Не подвластны?! Сейчас ты это увидишь! Ты знаешь, что бывает за оскорбление ханского посла?

— Знаю, — ответил мужик, обращаясь к толмачу. — Смерти мне все одно не миновать, так скажи ты своему послу… — и он добавил такое, что толмач в растерянности уставился на него, не решаясь переводить.

— Что он сказал? — нетерпеливо спросил царевич.

— Он сказал… Я не могу повторить этого, пресветлый оглан!

— Говори! — в бешенстве крикнул Ак-ходжа.

— Этот грязный урус, да испепелит его Аллах своим гневом, очень плохо сказал про твою почтенную мать, пресветлый оглан…

Дерзкого мужика по повелению Ак-ходжи посадили на кол, всех остальных перепороли, село разграбили и сожгли. Пока занимались всем этим, спустились сумерки, и отряд расположился на ночлег тут же, на опушке леса, в ста шагах от догорающей деревни.

Ночь прошла спокойно. Но наутро, когда отдан был приказ выступать, к царевичу явился один из десятников и доложил, что из его десятка исчезли два воина. Минуту спустя подошли еще двое и сказали, что у них тоже недосчитывается по одному человеку. Бегство из войска было в Орде крайне редким явлением, и потому Ак-ходжа сразу подумал другое.

— Наверное, всю ночь забавлялись с русскими женщинами и теперь спят где-нибудь в лесу, — сказал он. — Разыскать сейчас же этих похотливых псов и привести ко мне!

Искали долго. Наконец в версте от опушки услышали стоны и на маленькой лесной поляне нашли всех четверых посаженными на колья. Один из них еще смог рассказать, что ночью, когда он вошел в лес по своей надобности, его оглушили ударом по голове и принесли сюда. Остальное пояснений не требовало. Покарать за это было некого, так как ночью все жители сожженного села исчезли и Ак-ходжа хорошо понимал, что их теперь не найти в расстилающихся вокруг лесных чащобах. Он распорядился прикончить несчастных, чтобы прекратить их мучения, и трогаться дальше.

Следующее село на пути движения татарского отряда оказалось покинутым жителями. Грабить в нем тоже было нечего потому, что крестьяне попрятали или унесли с собою весь свой скарб и угнали скотину. Приказав спалить село, Ак-ходжа продолжал поход. В этот день он миновал еще одну такую же безлюдную деревню, — велел сжечь и ее, — а ночью у него снова убили двух воинов и у нескольких выпущенных на пастбище и стреноженных лошадей оказались перерезанными сухожилия.

Так, изредка продолжая встречать на своем пути покинутые населением деревни, Ак-ходжа ехал еще три дня. На ночлегах он теперь выставлял усиленную охрану, да и люди его научились осторожности, а потому никаких потерь в отряде больше не было. На четвертый день он подошел к укрепленному городку Курмышу, рассчитывая на его жителях отквитаться за все, но ворота города оказались запертыми. Тщетно Ак-ходжа именем великого хана требовал отворить их и впустить его в город, — со стен ему отвечали насмешками и бранью.

В ярости Ак-ходжа попробовал взять городок приступом, но был отбит, потеряв человек сорок убитыми. Понимая, что у него слишком мало сил и времени для осады, царевич, пообещав еще возвратиться сюда и стереть Курмыш с лица земли, двинулся дальше, к Нижнему Новгороду, куда и прибыл два дня спустя, встреченный всеобщей враждебностью. От самого въезда в город до княжеского дворца толпа провожала татар оскорблениями и угрозами, на которые Ак-ходжа не решился ответить применением силы, сознавая, что это может привести к немедленной расправе с ним и с его людьми.

Весь накопившийся гнев он излил на Нижегородского князя. Тыча ему под нос ханскую пайцзу и топая ногами, посол перечислял все свои обиды и кричал, что едва возвратится он в Сарай, — оттуда двинется огромная орда, которая обратит Нижегородскую землю в пустыню.

Престарелый князь Дмитрий Константинович, никогда не отличавшийся мужеством и на своем веку немало претерпевший от татар, испугался не на шутку. Он сбивчиво и бестолково оправдывался, сваливая всю вину на Мамая, который дал себя побить Московскому князю, и на этого последнего, — своей победой подорвавшего уважение русского народа к Орде.

— В моей земле это еще ништо, — сказал он под конец, — одно озорство, не более. Вестимо, виновных я велю разыскать и покараю их так, чтобы другим неповадно было, и ты, пресветлый царевич, на то обиды не держи. А вот поедешь дальше, сам увидишь, что будет в московских землях, — там народ вовсе потерял страх к татарам! Я тебя от чистого сердца упреждаю: лучше бы ты туда и не ездил, перебьют в пути всех вас, до единого. А великому хану, да сохранит его Господь на долгие годы, доведи, что выйти из его воли я и в мыслях не имею, и скажи, что Суздальско-Нижегородский князь первый ему на Руси слуга!

Но понадобилось еще много уговоров, покаяний и подарков, чтобы умилостивить посла. Наконец Ак-ходжа смягчился, сказал, что готов предать забвению все происшедшее и обещает князю ханскую милость, если он поклянется никогда не держать сторону врагов великого хана. Дмитрий Константинович, радуясь, что так дешево отделался, сейчас же дал требуемую клятву.

Однако в связи со всем пережитым по дороге совет Нижегородского князя не ехать в Москву показался Ак-ходже весьма разумным. Но исполнить волю великого хана все-таки было нужно. Пройденный путь наглядно показал, что большой отряд татар на Руси привлекает к себе слишком много внимания и ненависти, а потому, перепоручив свою миссию одному из сопровождавших его князей и приказав ему взять с собою только десяток нукеров, сам царевич остался ожидать своего гонца в Нижнем Новгороде.

Через три недели его посланец благополучно вернулся назад, но ответ он привез совсем не такой, какого ожидал хан Тохтамыш: великий князь Московский ехать в Орду отказался наотрез и сказал, что ныне Русь дани никому не платит, но ежели с великим ханом у него наладится дружба, подарки от случая к случаю присылать будет.

С тем Ак-ходжа к осени и возвратился в Сарай.

Глава 17

Буди же вам всем, доброхотящим Росийскому царству, милость Божия и помощь от пречистыя Богородицы, чюдотворцев великих и от всех святых.

«Повесть о преславном Российском царстве», начала XVII в.

Выслушав известия, привезенные его послом, Тохтамыш понял, что привести Москву к повиновению можно будет только вооруженной силой. Но все же он не сразу решился на это: риск был очень велик. Сокрушительным поражением, нанесенным огромной орде Мамая, Московский князь с полной очевидностью показал нынешнюю мощь Руси. Удастся ли одолеть эту мощь ему, Тохтамышу, и не ожидает ли его самого участь Мамая и потеря всего, что с таким трудом было достигнуто?

«Правда, победа над Мамаем дорого обошлась Дмитрию и его значительно ослабила. У него стало вполовину меньше воинов, но зато каждый из них теперь вдвое сильнее духом: они узнали, что можно побеждать Орду, и татар уже не боятся, как прежде, — это хорошо видно из того, что рассказывал Ак-ходжа. И каждый татарин, который это знает, будет сражаться хуже, чем раньше сражался, потому что он уже не верит в непобедимую силу Орды…» — так думал Тохтамыш, которому в душе очень хотелось избежать этой опасной войны.

Но как избежать ее, не уронив перед всем миром своего достоинства, когда теперь все знают, что Московский князь отказал ему в повиновении? Если бы он согласился платить хотя бы малую дань, тем признавая перед другими свою зависимость от Орды, — иного бы хан и не требовал. Но того, что Дмитрий, чьи предки полтораста лет были татарскими данниками, захотел теперь стать таким же независимым государем, как и он сам, Тохтамыш, стремившийся возродить под своей властью великую империю Батыя, не мог снести. И чем больше он размышлял об этом, тем тверже укреплялся в мысли, что войны с Москвой все равно не миновать. А если так, — лучше начинать ее скорее, пока Московский князь не успел оправиться от потерь, понесенных в Куликовском сражении, и пока есть уверенность в том, что не все русские князья его поддержат.

Придя к такому решению, Тохтамыш, не теряя времени, начал готовиться к походу, стараясь учитывать все, что могло облегчить ему победу. Свой успех он строил не столько на численности войска, сколько на внезапности удара, а потому считал особенно важным, чтобы в Москве не догадывались о нависшей над нею угрозе. Хорошо зная, что у Дмитрия есть в Орде осведомители, от которых нельзя сохранить свои приготовления к тайне, Тохтамыш, приступив к сбору войска, искусно распространил слух, будто он готовит поход на Азербайджан. Это всем показалось правдоподобным: четверть века тому назад завоеванный ханом Джанибеком Азербайджан снова отделился от Орды во время царившей в ней многолетней разрухи, и было вполне естественно, что Тохтамыш хочет привести его к покорности.

Таким образом, об истинных намереньях великого хана даже в Орде знали только особо доверенные лица, в числе которых находился и Карач-мурза.

Новость эта была ему крайне неприятна. Он считал себя другом Руси и князя Дмитрия, а потому искренне радовался его победе над Мамаем. И вот теперь над Русью, — над родиной его отца, — снова сгущались тучи страшной войны. Пусть сам он не примет в ней участия, как поклялся когда-то митрополиту Алексею, но разве это что-нибудь изменит? И разве не обещал он митрополиту еще и другое: где только возможно, отводить беду, грозящую русскому народу? Что же теперь делать? Предупредить князя Дмитрия о надвигающейся на него опасности? Но при таком положении, как сейчас, это будет не только прямой изменой Тохтамышу, которому он тоже клялся служить честно, но и предательством по отношению к Орде, где он родился и вырос.

Запутавшись в этих противоречиях, Карач-мурза томился под гнетом тяжелых дум и не знал, на что решиться, не потеряв уважения к самому себе. И вдруг он вспомнил то, что сказал ему когда-то митрополит Алексей: «Всегда будь чист в делах своих и ничем недостойным себя не пятнай, ни на Руси, ни в Орде…» Вот золотые слова, достойные того, кто их произнес! И Карач-мурза, сразу приняв решение, отправился к Тохтамышу.

Начав с других дел, которые были ему поручены, он дождался минуты, когда разговор коснулся предстоящего похода, и промолвил:

— Да ниспошлет тебе Аллах удачу во всем, великий хан! Но если ты мне позволишь сказать то, что я думаю, я скажу: человек, который желает себе удачи, должен поступать так, чтобы Аллаху было легче ему помочь.

— Разве ты думаешь, что я поступаю не так? — спросил Тохтамыш.

— До сих пор ты поступал так, что Аллаху было легко помогать тебе, и с его помощью ты достиг того, чего хотел. Но я думаю, что этот поход на Русь не принесет тебе пользы.

— Почему ты так думаешь?

— Недавно ты сам говорил: «Сделавшись повелителем Великой Орды, я должен стать сильнее Тимура, иначе он нас раздавит». Зачем же теперь ты хочешь ослабить свою силу ненужной войной с Московским князем?

— Почему эта война кажется тебе ненужной?

— Потому, что если даже ты победишь Московского князя, — что будет нелегко, ибо он очень силен, — ты выгадаешь много меньше того, что потеряешь.

— Что же, по-твоему, я выгадаю и что потеряю?

— Ты выгадаешь его внешнюю покорность, да в год несколько тысяч рублей дани, без которой легко можешь обойтись. А потеряешь убитыми очень много воинов и наживешь в лице князя Дмитрия опасного врага, который ударит тебе в спину, когда Тимур пойдет на нас войной.

— Пусть так. Но Московский князь не захотел мне повиноваться добром, и я заставлю его повиноваться силой! Если я этого не сделаю, все подумают, что я слаб или боязлив, и против меня начнут восставать улусные ханы и эмиры. Это ослабит мои силы больше, чем война с Русью. Со времен Бату-хана она всегда была покорна воле повелителей Золотой Орды, и я не хочу быть первым, кому она откажет в повиновении!

— Раньше было другое, великий хан! Русь была слаба и разрозненна, а Орда сильна и непобедима, — ей повиновалась вся Азия, и никто не помышлял меряться с нею силой. Тогда не было Тимура, великий хан! А теперь тебе лучше быть с Московским князем в дружбе: если ты его сейчас не тронешь, мы сможем не бояться за свой тыл, когда начнется война с Тимуром. Ты сам знаешь, что эта война уже близко и что она будет очень трудной.

— В твоих словах есть доля истины, — сказал Тохтамыш после некоторого раздумья. — Я сам это понимаю, и потому не искал войны с Московским князем. Но сейчас, когда он ответил моему послу, что не хочет ехать в Орду и не хочет платить мне дани, оставить это так — значит признать себя побежденным без войны. Теперь он сам заставил меня воевать с ним!

— Твой посол не умел говорить с ним, великий хан! Почему ты не послал меня? Я друг князя Дмитрия, и я бы уговорил его.

— Почему я не послал тебя? — переспросил Тохтамыш, чтобы выгадать время и подыскать хороший ответ. — Не послал как раз потому, что ты друг князя Дмитрия. Я думал, что тебе неприятно будет ехать к нему с таким поручением и принуждать его к покорности.

— Еще не поздно, великий хан: пошли меня теперь! Я объясню ему все, скажу, что тебе нужна только его видимая покорность и хотя бы самая ничтожная дань, которая для других послужит знаком этой покорности. И обещаю от твоего имени, что если он на это согласится, — ни один татарский отряд никогда не войдет в Русскую землю.

— Это будет означать, что после его дерзкого ответа я, вместо того чтобы покарать его, пошел на уступки. А если он даже и на это не согласится, выйдет, что я сам захотел, чтобы мое ханское достоинство было оскорблено еще раз!

— Он согласится! Князь Дмитрий умный человек, он поймет, что так будет для него лучше, великий хан! Я друг князя Дмитрия, но я и твой друг, ты сам знаешь, что я всегда честно служил тебе. Я хочу добра вам обоим, и я сделаю так, что все будет хорошо без войны. Пошли меня в Москву, великий хан!

— Я над этим подумаю, — сказал Тохтамыш после довольно продолжительного молчания, — и когда взвешу все, дам тебе свой ответ. А пока все равно будем продолжать сборы. Если войско нам не понадобится для похода на Русь, мы можем и в самом деле послать его на Азербайджан.

Тохтамыш не любил менять раз принятых решений, но все же слова Карач-мурзы и горячая убедительность его доводов произвели на него столь сильное впечатление, что вначале он был близок к тому, чтобы последовать совету своего двоюродного брата. Но по мере того как он над этим размышлял, перевес брали его врожденные подозрительность и недоверчивость.

«Карач-мурза человек честный и верный, — думал он, — но ведь он наполовину русский. И в этом деле — кто знает, какая кровь в нем говорит громче: русская или татарская? Он мне не изменит, но он хочет добра Московскому князю, а потому может сказать ему что-нибудь такое, что будет мне во вред. Если его слова не будут звучать сталью, князь Дмитрий подумает, что я его боюсь. И тогда уж совсем не захочет мне подчиняться и платить дань. Значит, все равно будет война, но я уже не смогу напасть на него внезапно: если даже Карач-мурза не скажет ему, что я готовлюсь к походу на Русь, — он, если не совсем глуп, сам это поймет и сразу начнет собирать войско. И когда я пойду на Москву, оно встретит меня на рубежах Русской земли, как встретило Мамая!»

Свой ответ Карач-мурзе Тохтамыш оттягивал сколько мог, ссылаясь на то, что, прежде чем решить что-либо относительно Московского князя, он хочет дождаться от своих людей из Самарканда известий о том, что делает и что затевает Тимур. Наконец, когда уже наступило лето, он вызвал к себе Карач-мурзу и сказал:

— Я получил плохие вести из Мавераннахра: Тимур встревожен нашими приготовлениями и собирает большое войско потому, что он, как и все другие, думает, что мы готовим поход на Азербайджан. Ты знаешь, что сейчас он там распоряжается как хозяин и ждет, когда можно будет захватить эту страну открыто. Он этого не дождется, но мне еще нельзя с ним ссориться. Надо сказать ему, что я хочу идти на Русь. Но этого мало: нужно сделать так, чтобы он поверил, будто я совсем не думаю об Азербайджане и что мне не важно, что он там делает. Понимаешь? Прямо говорить этого нельзя и обещать тоже ничего нельзя, но нужно заставить его думать, что меня удерживает узда благодарности и что я нигде не встану ему поперек дороги. Тогда он не будет очень бдителен и даст мне время окрепнуть настолько, что я смогу разговаривать с ним иначе. Такое дело я никому не могу доверить, кроме тебя. Поедешь моим послом к Тимуру.

— Твоя воля священна, великий хан, — промолвил удивленный Карач-мурза. — Но разве ты не хотел послать меня в Москву?

— Воля Аллаха сильнее моей воли. И она сейчас заставляет меня послать тебя в Самарканд. Тимур нам опаснее князя Дмитрия, и, чтобы все окончилось хорошо, ехать к нему должен только ты: из всех моих эмиров у тебя самая лучшая голова, и Тимур к тебе благоволит. А к Московскому князю, если понадобится, я могу послать и другого посла.

— Да позволено мне будет сказать, великий хан: ты уже посылал к нему одного посла и после жалел, что не послал именно меня.

— Аллах! Разве я виноват в том, что у меня нет второго Карач-оглана? И поелику я не могу послать тебя сразу в два места, я посылаю тебя в Самарканд потому, что там ты нужнее! Готовься выехать завтра. Возьмешь с собою еще четырех князей и четыреста нукеров, — Хромой любит пышные посольства. Повезешь ему и мои подарки.

— Твое повеление будет исполнено, великий хан. Сколько времени я должен оставаться в Самарканде?

— Возвращаться не торопись. Исполни то, что тебе поручено, и останься там столько времени, сколько будет нужно, чтобы понять, каковы теперь замыслы Тимура, и узнать все, что нам полезно знать. Когда будешь ехать назад, задержись и в Хорезме, посмотри и узнай, что делается там. А что до Москвы, — добавил Тохтамыш, — я еще ничего не решил. Может быть, я не пойду на нее в этом году, и ты, возвратившись из Самарканда, еще поедешь туда послом.

Карач-мурза слишком близко знал Тохтамыша, чтобы поверить его последним словам. Наоборот, он почти не сомневался в том, что хан окончательно решился на войну с Москвой и именно потому отсылает его в Мавераннахр. Но в душе он был ему за это благодарен, так как отъезд избавлял его от тяжелой необходимости отказаться от участия в походе на Русь. Карач-мурзе было хорошо известно, что татары лучшим месяцем для начала военных действий считают август, — к этому времени вернуться из Самарканда он никак не мог. Ну, что же, оставаясь «чистым в делах своих», как наставлял его митрополит Алексей, он сделал все возможное, чтобы предотвратить эту войну, а остальное в руках Аллаха!

* * *

Как всякому ордынцу, на сборы ему не понадобилось много времени, — к вечеру они были закончены. Поужинав в кругу семьи, он ушел в свою рабочую комнату, привел в порядок наиболее спешные дела, отдал подчиненным все нужные распоряжения и приказал позвать к себе обоих сыновей.

Они явились сейчас же и, почтительно поклонившись отцу, сидевшему за большим столом в глубине комнаты, встали рядом, в двух шагах от двери.

— Подойдите ближе, — сказал Карач-мурза, окидывая сыновей взглядом, в котором помимо его воли отразились удовлетворение и гордость. Девятнадцатилетний Рустем был великолепен: высокий и стройный, с карими пламенными глазами и с лицом, в каждой черте которого была видна высокая порода, — он казался олицетворением воинской красоты Востока. Все, что было на нем надето, — а он любил одеваться изысканно и с роскошью, — так к нему шло, что казалось от него неотделимым.

Хорош был и Юсуф, хотя совсем не походил на старшего брата. Лицо его нельзя было назвать красивым, но оно было приятно; ростом он уступал Рустему, но был коренаст и очень широк в плечах, — от всей его слегка неуклюжей фигуры веяло несокрушимым здоровьем и силой. Он мало внимания обращал на свою внешность, был неразговорчив и не по летам серьезен, в службе исправен и в битве храбр, хотя показать себя с выгодной стороны как-то не умел. Но Карач-мурза знал, что при всем этом в войске и товарищи, и подчиненные любили его больше, чем Рустема.

— Я думаю, вы никогда не слыхали, чтобы кто-нибудь сомневался в храбрости вашего отца и говорил, что когда другие идут в битву, он предпочитает оставаться сзади, — сказал Карач-мурза, когда сыновья подошли вплотную к столу. — Но вот, скоро орда выступает в боевой поход, а я уезжаю в другую сторону и буду находиться далеко от того места, где поют стрелы, сверкают клинки сабель и падают с плеч головы отважных. Такова воля великого хана, которую я должен исполнить. Но сегодня я радуюсь тому, что уезжаю от войны, и сам готов был просить великого хана, чтобы он освободил меня от участия в ней.

Промолвив это, Карач-мурза приостановился, пристально глядя на сыновей. Глаза Рустема выражали недоверие и любопытство, словно бы он догадывался, что отец пошутил и сейчас обернет дело по-иному. Лицо Юсуфа хранило каменную неподвижность.

— Вы знаете, кто был ваш дед, — продолжал Карач-мурза, — и знаете, почему мы стали ордынцами. Но могло быть иначе. И если бы сорок лет тому назад стрела, пущенная рукою татарина, пролетела на одну ладонь левее и не попала в сердце вашего деда, — и я, и вы сегодня оттачивали бы наши русские мечи, чтобы защищать родную землю от того нашествия, которое на нее готовит сейчас великий хан Тохтамыш, наш нынешний и случайный повелитель. Все мы его верные слуги. Но руке того, кто еще чувствует в себе кровь карачевских князей, сабля, которая поднимается против Русской земли, должна казаться непомерно тяжелой. Эта земля только по воле случая не стала нашей родной землей, и стоит она на костях народа, который никогда не посягал на чужое, а только защищал свое священное право на волю и на мирную жизнь. Такой народ, если даже не считать его своим народом, всегда достоин уважения, и я, ваш отец, поклялся никогда не поднимать против него оружия. Вы это должны знать. Знает это и великий хан, потому он и посылает меня сейчас в Самарканд.

— Вас я ни к чему не принуждаю, — закончил Карач-мурза, помолчав немного. — В ваших жилах течет больше татарской крови, чем в моих, и вы имеете право чувствовать себя татарами. Но мне бы не хотелось, чтобы мои сыновья вступили в землю моих отцов как ее враги. И если вы захотите, этого можно избежать.

С минуту длилось молчание. Потом Рустем сказал:

— Я уважаю страну твоих предков, отец, и уважаю народ, которым они правили. Но я татарин и воин. И разве нельзя воевать с тем народом, который уважаешь? Воюют даже татары с татарами и русские с русскими.

— Ты говоришь о другом: это войны правителей, а не народов. В такой войне никто не хочет обратить побежденных в своих рабов.

— Для воина война есть война, отец! Ему все равно, кто начал войну и что сделают с побежденными. Его дело воевать. И я только воин! Едва я начал понимать человеческую речь, мне уже объяснили, что такое война, и сказали, что я рожден для того, чтобы стать воином. Первыми моими игрушками были лук и сабля. Все мужчины, которых я уважал, были воинами и учили меня искусству войны. И ты учил, отец! Теперь я не могу стать другим! Я служу великому хану Тохтамышу и пойду не рассуждая на всякую войну, на которую ему угодно будет меня послать… Если ты ждал от меня других слов, — мне жалко, что я тебя огорчил, отец!

Карач-мурза ответил не сразу. Все, что говорил Рустем, было ему слишком понятно, хотя и больно кольнуло его в сердце. Да, Рустем настоящий татарин, и как осудить его за это, если даже отец его родился в Орде и сам до сих пор не сумел понять — русский он или татарин?

— Я сказал вам то, что считал нужным, и хотел, чтобы вы меня поняли, — промолвил он наконец, и в голосе его прозвучал холод, неожиданный для него самого. — Но вы уже взрослые люди, и каждый вправе решать сам за себя. Твои слова мне понятны, и я не осуждаю тебя. Но помни, что даже победная война не всякому приносит удачу и славу и что в наши решения последнюю поправку вносит Аллах… Ну, а ты? — помолчав, обратился он к Юсуфу, до сих пор не промолвившему ни слова.

— Я думаю, отец, что если ты надолго уедешь в Самарканд, а Рустем уйдет на войну, кому-нибудь нужно остаться в нашем улусе.

— Это истина, — промолвил Карач-мурза, с благодарностью взглянув на младшего сына, лицо которого продолжало оставаться невозмутимым. — Поезжай в улус, там давно не было хозяйского глаза. Завтра я скажу великому хану, что посылаю тебя туда.

Глава 18

И повеле царь Тохтамыш в городах вользских торговцы руские и гости избити, а суды их с товаром отъимати и попровадите к себе на перевоз. А сам с яростью собра вой многы и со всею силою своею перевезеся на сю сторону Волгы и поиде изгоном на великово князя Дмитрея Ивановичя и идяше безвестно, внезапу и с умением, да не услышан будет на Руской земле поход его.

Московская летопись

К началу июля сборы Тохтамыша были закончены, — в его распоряжении имелось теперь двадцать три тумена отборного и хорошо снабженного войска. С Руси тоже приходили благоприятные для него известия: там нападения татар никто не ждал, князь Дмитрий находился в Москве и войска при нем было немного. В самой Орде и на всех рубежах ее было спокойно, — таким образом, ничто не препятствовало походу, и все, казалось, сулило ему удачу.

Но Тохтамыш понимал, что едва он отдаст приказ о выступлении и все узнают, что он идет не на Азербайджан, а на Русь, — туда сейчас же полетят гонцы с извещением об этом, которые значительно опередят его войско и дадут князю Дмитрию время приготовиться к отпору.

Знал он и то, что такое предупреждение Московскому князю пошлет кто-нибудь из находящегося в Сарае русского духовенства или из купцов, которых было много во всех крупных городах Орды. Поэтому незадолго до начала похода во всех поволжских городах, от Сарая-Берке до Великого Булгара включительно, в заранее назначенный день по велению великого хана были перебиты все русские купцы, а товары их взяты в ханскую казну. Православного духовенства Тохтамыш уничтожить не решился, да в этом и не было особой надобности: все оно жило в Сарае, на русском епископском подворье, которое было приказано крепко караулить, не выпуская оттуда ни одного человека.

Чтобы возможно дольше сохранить свое движение в тайне, Тохтамыш пошел не через Рязанскую землю, как обычно ходили татарские орды на Русь, а по левому берегу Волги. И, только миновав Великий Булгар, переправился на русский берег недалеко от Нижнего Новгорода, а отсюда, обходя крупные города, лесами двинулся прямо на Москву.

Но если о приближении Тохтамыша не знали в Москве (во всяком случае, так думал великий хан), то в Нижнем Новгороде о нем стало известно, едва только орда начала переправу.

Князь Дмитрий Константинович о сопротивлении, конечно, и не помышлял. Не зная, пойдут ли татары прямиком на Москву или по пути разграбят его столицу, до которой им было рукой подать, он совершенно растерялся: что предпринять? Бежать из Нижнего в Суздаль, как он обычно в таких случаях делал? Послать гонца к Московскому князю, извещая его об опасности, и просить помощи? Но эту мысль он тотчас отбросил: помощь из Москвы все равно не поспеет вовремя, а если так, — зачем предупреждать князя Дмитрия Ивановича, с которым у него старые счеты? Пусть ныне и он отведает татарских гостинцев, как не раз случалось Нижнему Новгороду! Наикраше будет, пожалуй, самому поладить с Тохтамышем, чтобы не грабил Нижнего, да потрафить ему сколь возможно: ведь великое княжение он теперь у Московского князя беспременно отымет, а кому и передать-то его, как не Суздальско-Нижегородскому князю, который и прежде над Русью княжил [368], а ныне, не в пример иным, выказывает полную покорность великому хану?

Придя к такому решению, Дмитрий Константинович велел позвать к себе обоих сыновей, Василия и Семена.

— Живо собирайтесь в путь, — сказал он молодым князьям, когда те явились, — поедете к хану Тохтамышу, на перевоз. Скажите ему, что Нижегородский князь шлет низкий поклон и доводит, что он как прежде был, так и навеки ему, великому хану, будет другом и верным слугой. Да пусть не гневается, что не даю ему помоги против Московского князя: не ведал я того, что идет он войною на Москву, и потому войска собрать не успел. Но чтобы усердие мое к себе он видел, даю ему, вместо того, самое мне дорогое: обоих сынов своих, которые пойдут с ним на Москву и, чем будет надобно, ему, царю нашему, не жалея себя, помогут. Да на всем том бейте ему челом, чтобы не велел грабить Нижнего и иных городов наших!

Собравшись и захватив с собою сотню дружинников и слуг, а также подарки для великого хана, князья Семен и Василий отправились в путь. Но на переправе они уже никого не застали и двинулись дальше, по следам татар, углубившихся в мордовские леса. Тохтамыш шел вперед с такой поспешностью, что угнаться за ним оказалось нелегко. Брать Нижний Новгород он вовсе не собирался: не в его интересах было задерживаться и раньше времени обнаруживать свое вторжение в русские земли. Нижегородские князья это поняли сразу, по взятому ордой направлению, но тем не менее назад они не повернули и догнали Тохтамыша на четвертом переходе. Великий хан принял их милостиво и повелел находиться при своей особе, вместе со старшими ордынскими князьями.

К середине августа, пройдя через Мордву и Мещеру, войско Тохтамыша подошло к рубежам Рязанской земли. Здесь уже ожидал его, со своими боярами, великий князь Олег Иванович, до которого дошли слухи о движении татар.

Он поспешил навстречу хану, чтобы, как и нижегородские князья, ценою полной покорности и привезенных подарков купить пощаду для своей вотчины. Но если два года тому назад, будучи вынужденным союзником Мамая, он все же не желал победы татарам и умышленно опоздал на соединение с ордой, то теперь было иное: понимая, что в случае своей победы Дмитрий Донской не простит ему вторичного предательства, он всем сердцем хотел поражения Московского князя, видя в этом свое единственное спасение.

— Я тебе дам проводников, великий хан, — говорил он. — Окраинами Рязанщины они выведут твое войско к московским рубежам, что ни есть ближе к самой Москве. И лучшие броды тебе через Оку укажут, — вода в ней ныне низка, — перейдешь как посуху! А оттуда, не теряя часу, иди вперед, уже не таясь, и на третий день будешь под Москвой. Войска в ней, почитай, вовсе мало и взять ее будет легко. А чтобы князь Дмитрий загодя не утек, тебе бы выслать вперед тумена три-четыре, в обход Москвы, да выйти лесами на реку Клязьму, тогда ему податься будет некуды, и он беспременно попадет тебе в руки. И вот еще о чем долгом своим почитаю довести твоему пресветлому величеству: у Московского князя на стенах Кремля ныне поставлены тюфяки, сиречь арматы огненного бою, что купил он прошлым годом у немцев. Так пусть твои татары их не страшатся: грому будет много, а толку мало, — москвичи, поди, к тем орудиям не гораздо приладились. Опричь того, вниз эти тюфяки стрелять не могут, и ежели твои воины не побегут и станут держаться поближе к стенам, урону им от огненного бою вовсе не будет. Зная это, иди, батюшка хан, смело, и Москва будет твоя! А когда схватишь князя Дмитрея, помни одно: все зло на Руси от него идет, и, покуда остается он на великом княжении, московские земли тебе покорны не будут. А я, сам ведаешь, Орде всегда был другом и твоему царскому величеству служу с усердием, а потому крепко уповаю на то, что войску своему повелишь ты города мои обойти стороной и землю мою не зорить.

С почти нескрываемым презрением Тохтамыш глядел из-под полуопущенных век на лебезившего перед ним Рязанского князя. Выслушав его, он сказал:

— Я иду на Москву и в рязанские города заходить не стану. Пусть твои проводники ведут нас самыми прямыми и скрытыми дорогами на Оку. А усердия твоего я не забуду.

Свои обещания Олег Иванович сдержал: дремучими лесами его люди вывели орду к берегам Оки, недалеко от Лопасни, и показали татарам несколько удобных бродов.

Закончив переправу двадцать первого августа, Тохтамыш к вечеру того же дня подошел к Серпухову.

Горожане и жители окрестных селений при приближении татар заперлись в городе и на требованье хана отворить ворота ответили отказом. Тогда ордынцы взяли слабо укрепленный Серпухов приступом, разграбили его и сожгли. Уцелевших защитников города Тохтамыш пощадил, но многих из них увели в Орду.

Утром следующего дня передовой отряд татарской конницы выступил на Москву, с приказом не жалеть лошадей, а к вечеру за ним двинулся и сам Тохтамыш со своими главными силами.

Глава 19

И бысть во многыя нощи проявление на небеси: на востоце, перед зарею, звезда некая аки хвостатая, аки копейным образом являшеся и многажды бываше. Се же знамение преявляющее злое Тохтамышево нашествие на Рускую землю, яко се бысть гневом Божыим за умножение грехов наших.

Пермско-Вологодская летопись

Москва после Куликовской битвы переживала трудное время. Победа над татарами стоила предельного напряжения всех жизненных сил страны, и хозяйственная жизнь ее была совершенно расстроена. Огромная убыль в людях сказывалась во всем: ослабела торговля, не хватало рабочих рук для городского строительства, многие поля оставались невспаханными; войско понесло страшные потери, и почти все лучшие и наиболее опытные воеводы полегли в битве. И в довершение всего, пользуясь ослаблением Дмитрия Донского, всюду зашевелились притихшие было внутренние недруги. Удельные князья опять потянулись врозь, а наиболее сильные из них — Тверской, Рязанский и Суздальско-Нижегородский — совсем осмелели и стали поговаривать не только о независимости, но и о своих правах на великое княжение над Русью.

Но Дмитрий Иванович сложа руки не сидел, и нормальная жизнь понемногу восстанавливалась. Голода, которого все опасались, удалось избежать, так как 1381 год дал обильный урожай, и хотя многие поля остались незасеянными, хлеба хватило на всех. Оживала и торговля. Через Псковского князя Андрея Ольгердовича Дмитрию, давно о том помышлявшему, удалось закупить в Ганзе дюжину тюфяков и запас огневого зелья к ним.

Такое орудие представляло собой открытую с двух концов трубу, четырех аршин длиной, сваренную из толстых железных полос и окованную крепкими обручами. Стреляло оно каменными ядрами и заряжалось «с казны», после чего заднее отверстие трубы закрывалось тяжелой, придавливающейся к нему металлической заслонкой.

Эти первые появившиеся на Руси пушки передвижных приспособлений не имели и на прочных дубовых козлах были установлены на стенах Московского Кремля. Нашелся и человек, хорошо знавший обращение с ними: тою же осенью из Прусской земли приехал на службу к Московскому князю «муж знатный Воейко Войтягович, во святом крещении Прокопий, бывший державен Тырновский [369] и родом сербин, а с ним дружины и слуг сто и пятьдесят душ». Дмитрий Иванович принял его милостиво, пожаловал в бояре и выделил ему поместье близ города Коломны.

Летом 1381 года, с большою свитою греческого и киевского духовенства, приехал в Москву и возглавил русскую Церковь митрополит Киприан.

«Князь же великий Дмитрей Ивановичь прия его с великою честью и весь город изыде на сретение ему. И бысть в тот день у князя великого пир большой на митрополита и вен радувахуся светло» [370].

Князь Дмитрий, видя, что все постепенно налаживается, бодрости не терял и на мелкие неурядицы с удельными князьями пока глядел сквозь пальцы: он понимал, что не минет и нескольких лет, как Москва будет сильнее, чем прежде, и тогда все само собой станет на место. А в то, что жертва Руси не была напрасной и что татарское иго сброшено навсегда, крепко хотелось ему верить. И потому, когда явился посол Тохтамыша требовать дани и его приезда в Орду, Дмитрий Иванович, хотя и сознавал, что идет на великий риск, ответил отказом.

«Ничего, — бодрил он себя, — авось хан на меня сразу не пойдет, он, поди, и сам пока не слишком укрепился в Орде, а что было от нас Мамаю, он видел. Доколе соберется, может, будет у меня еще два либо три года роздыху, а тогда я его так встречу, что в другой раз не сунется. Бить поганых мы теперь умеем!»

Но надежды Дмитрия не оправдались, — хан не дал ему времени окрепнуть. О том, что Орда идет на Русь, несмотря на все предосторожности Тохтамыша, в Москве узнали почти за месяц до подхода татар: соглядатаи Московского князя, всегда находившиеся в Сарае, успели известить его об этом.

Перед лицом опасности Дмитрий Донской не растерялся и принял смелое решение: наскоро сплотить воедино всю наличную воинскую силу Руси и выступить навстречу татарам. Не теряя часу, он разослал гонцов ко всем удельным князьям, повелевая им сейчас же объявить в своих землях сбор войска, а самим спешить на общий совет в Москву.

Это совещание вскоре состоялось, но оно выявило горькую действительность: между князьями не было согласия, и Дмитрий понял, что Москва от них помощи ждать не может. Старшие и наиболее сильные из них — великие князья Тверской, Рязанский и Нижегородский — на зов московского государя вовсе не отозвались и на съезд не прислали даже сыновей; из младших тоже явились не все, а те, что приехали, в большинстве отлынивали и отговаривались, что войска в такой короткий срок собрать не успеют и что лучше положиться на помощь Божью да на крепость своих городов.

Приводить непокорных к повиновению не было времени, и Дмитрий Иванович, увидев, что вся тяжесть войны ложится на Московскую землю, с горечью в душе вынужден был отказаться от своего первоначального намерения: с теми небольшими силами, которыми он располагал, выйти навстречу огромной орде Тохтамыша и вступить с нею в единоборство значило потерять все свое войско и отдать Русь на поток и разграбление татарам.

Сесть со всею ратью в осаду тоже не годилось. Правда, с таким количеством защитников Москва могла успешно отражать все приступы врага, но татары неминуемо взяли бы ее измором: зная, что великий князь, со всею своей силой, находится в городе и что помощи ему ожидать неоткуда, они спокойно, не опасаясь нападения со стороны, обложат его со всех сторон и будут стоять до тех пор, покуда голод не заставит осажденных сдаться. И тогда будет еще хуже: не только погибнет войско, но сам государь и все его лучшие полководцы окажутся татарскими пленниками.

Сколько ни думал Дмитрий, а видел, что остается только одно: пожертвовать Москвой. Город укреплен на славу, затворившись в нем, жители столицы и окрестных селений надолго задержат татар, а если поможет Бог, — выстоят и до того дня, когда пополненное в северных землях войско приспеет к ним на выручку. Но так или иначе, пока орда будет стоять под Москвой, ему, великому князю, достанет времени, чтобы собрать нужную силу и самому ударить на поганых.

С тяжелым сердцем Дмитрий Донской принял это единственное благоразумное решение, оставлявшее ему надежду, хотя бы ценою разорения столицы, спасти Русь от нового порабощения Ордой. Повелев москвичам сесть в осаду и держаться против татар, доколе он, с собранной ратью, не подойдет на помощь, Дмитрий отвел войско к Костроме и, разослав своих воевод по северным городам, спешно приступил к сбору ополчений.

На время своего отсутствия верховную власть в Москве он передал митрополиту Киприану, который, по положению своему, лучше, чем кто-либо, мог вдохновить людей на подвиг и меньше всех рисковал в случае пленения татарами. Жену свою, великую княгиню Евдокию Дмитриевну, — со дня на день ожидавшую родов, государь тоже пока оставил в столице, наказав приближенным вывезти ее из Москвы, как только она разрешится от бремени и сможет выдержать переезд. Время на это было, ибо орда Тохтамыша, по слухам, еще находилась на левом берегу Волги.

* * *

Весть о том, что татары уже идут через Оку, мгновенно долетела до Москвы и взбудоражила всех. Из окрестных сел и монастырей множество народу устремилось в столицу, под защиту ее каменных стен. Москвичи всех принимали охотно: места на кремлевских площадях и улицах хватало, запасов, казалось, было много, а при обороне города никто лишним не будет.

Но среди оставшихся в Москве бояр и старшин сразу проявились несогласия: одни настаивали на том, что надо защищать столицу, другие, — и этих было гораздо больше, — говорили, что силами одних посадских да смердов города все разно не удержать, и чем погибнуть зря, — лучше бежать из него, пока еще есть время. Митрополит Киприан, — человек не русский, — не обнаружил той высоты духа, которую в грозные часы истории неизменно проявляли русские иерархи: вместо того, чтобы пристыдить малодушных и своим авторитетом возглавить оборону, он одним из первых попытался покинуть Москву.

Совсем иное настроение царило в простом народе, особенно в пришлом: он собрался сюда именно для того, чтобы защищаться. И потому поведение митрополита и бояр, начавших уезжать из города, вызвало вспышку негодования, быстро перешедшего в открытый мятеж.

Все городские ворота были заперты, со звонницы Архангела Михаила ударил набат, созывая народ на вече. Оно было чрезвычайно бурным, но выявило полное единодушие горожан: почти все стояли за то, чтобы защищать город, из которого постановили никого не выпускать. Во всех воротах стали вооруженные люди, осыпавшие камнями и бившие кнутами каждого, кто делал попытку выбраться из Москвы. Тщетно совсем растерявшийся митрополит просил выпустить его и великую княгиню, — ему отвечали угрозами и оскорблениями. Многие бояре, высказавшиеся за оставление Москвы и хотевшие уезжать, были жестоко избиты, а хоромы их разграблены. Остальные попрятались, стараясь ничем не привлекать к себе внимания мятежного люда.

Народ взял власть в свои руки, ему не хватало только вождя, опытного в военном деле. Но такой вождь неожиданно появился: к вечеру того же дня в Москву случайно приехал молодой литовский князь Остей, внук Ольгерда. Узнав, что здесь происходит, он возглавил оборону города и восстановил в нем некоторый порядок. По его настоянию митрополиту Киприану и великой княгине Евдокии Дмитриевне с новорожденным сыном Андреем позволили выехать из столицы. Княгиню свою народ проводил почтительно, но возок митрополита при выезде был разграблен толпой, а его самого осыпали бранью и насмешками.

Весь остаток дня прошел в напряженной подготовке к обороне. Как всегда в таких случаях делалось, городской посад был сожжен, чтобы не оставлять неприятелю укрытия; на стены кремля втаскивали короба со смолой и котлы для ее кипячения, складывали груды камней и бревен; к тюфякам подкатывали ядра и бочки с порохом; чернецам и смердам раздавали оружие, какое нашлось в Москве, а несведущим в военном деле показывали, где им стоять и что делать, когда орда пойдет на приступ.

К заходу солнца появились татары — три тумена, накануне утром выступившие из Серпухова. Несколько всадников, подъехав вплотную ко рву, спросили — здесь ли князь Дмитрий? Со стен им ответили, что великого князя нет в Москве.

Не начиная военных действий, татары до самой темноты кружили вокруг города, видимо, изучая укрепления и высматривая, — с какой стороны лучше вести приступ. Осажденные во множестве высыпали на стены и тоже глядели на татар, радуясь и укрепляясь духом оттого, что враг был немногочислен. О том, что это лишь передовой отряд, за которым двигаются главные силы Орды, никто еще не догадывался.

Когда совсем стемнело и татары, расположившись поодаль от стен, разожгли костры и стали готовить себе еду, в городе разбили погреба бежавших бояр и выкатили на улицы бочки с хмельным. Всю ночь по Москве шли гульба и пьянство, которые бессилен был прекратить князь Остей, тщетно взывавший к благоразумию горожан.

— А пошто нам не гулять? — отвечали ему. — Гуляй и ты с нами, князь! Ин татар-то вовсе немного. Где им взять наши стены? Небось отобьемся, а скоро и государь наш сюды подойдет со своим войском. А то еще, гляди, ждать не станем, а сами вылазку учиним и посекем всех поганых в крошево!

Едва рассвело и растаяла в небе страшная хвостатая звезда, вот уже много ночей подряд пугавшая суеверную Русь своим зловещим видом, во всех московских храмах зазвонили колокола, созывая народ на молебны о даровании победы над басурманами. Людей в городе было столько, что церкви не вмещали молящихся, хотя многие, в ком еще не унялся ночной хмель, молиться и не пошли: поднявшись вместо того на стены и потрясая оружием, они принялись осыпать окружавших город татар ругательствами и насмешками.

— Эй, вы, поганые сыроядцы! — кричали им. — Не нашего Бога косоглазые дураки! Где вам взять Москву! Да в городе нашем на каждого из вас трое! Видать, не потрафили вы своему Аллаху, и привел он вас сюды на погибель! Текайте лучше не оглядаясь, покуда живы!

— Куды им текать? — вторили другие. — Нехай остаются! За свиньями нашими будут ходить! Мы их выучим свинью уважать!

Татары на эти насмешки почти не отвечали, лишь изредка посмеивались и грозили осажденным нагайками. Но на приступ не шли и даже близко к стенам не подходили.

Почитая это за слабость и боязливость, москвичи продолжали весело изощряться в похвальбе и в ругани. Эта перебранка, то затихая, то снова разгораясь, длилась часов до девяти.

Но вдруг она внезапно замерла: на широкие луговины Заречья из лесу начала выходить новая орда, которой, казалось, нет ни конца ни краю. В нескольких местах сразу переправившись через реку, она черным потоком потекла вокруг города и к полудню обложила его плотно сомкнувшимся живым кольцом.

Глава 20

И тогда татарове лествицы прислоняху ко граду и лезахуть на стены. Гражане же воду и смолу в котлех варящу и кипятнею лияхуть на ня, стрелами стреляхуть с заборал, инии же камением шибахуть, а друзи же тюфякы пуща-ху на ня отошедшим и паки приступльшим, и тако три дни бьяхуся межи собе.

Московская летопись

Вскоре после полудня к Фроловым воротам кремля подъехали два татарина и именем великого хана Тохтамыша потребовали сдачи города всем, кто в нем находится, обещая в этом случае пощаду.

На стене, у ворот, в тот миг не было никого из старшин. Тут стояла сотня ремесленников из подмосковной Гончарной слободы да несколько монахов и горожан, вооруженных кто чем горазд. Потолковав между собою, они решили звать князя Остея, чтобы он говорил с татарами. Но едва один из гончаров отправился на поиски князя, как сюда подошел десятский Игнашка Постник, из Дмитровской сотни [371], стоявшей рядом. Узнав, что тут происходит, он, долго не раздумывая, решил дело по-своему.

— Князь тут вовсе не надобен, — заявил он, проталкиваясь к бойнице. — Ежели он, к примеру, велит отворить ворота поганым, нешто мы его послухаем? Да я его за такое своими руками со стены сопхну! А коли так, то у нас с ханскими послами можен токмо такой разговор…

С этими словами он натянул тетиву лука и пустил стрелу в одного из посланцев Тохтамыша, ожидавших по ту сторону рва. Его примеру немедля последовало еще несколько горожан, имевших луки. Но ордынцы, предвидевшие возможность такого ответа и потому одетые в кольчуги, от стрел не пострадали. Погрозив москвичам нагайками и выкрикнув несколько русских и татарских ругательств, они повернули коней и ускакали, провожаемые свистом и улюлюканьем осажденных.

Малое время спустя к стенам со всех сторон подступили татарские лучники и начали бить по стоявшим наверху людям, по скважням заборала и по бойницам башен. Со стены им отвечали дождем стрел, и в течение получаса между осаждающими и осажденными длилась жаркая перестрелка.

Среди москвичей умелых стрелков было мало, а потому они наносили лишь незначительный урон татарам, которые искусно закрывались щитами и все время были в движении. Но почти ни одна татарская стрела не пропадала даром, и вскоре все стоявшие на стенах люди вынуждены были попрятаться за укрытиями. Тогда под защитой лучников из ордынских рядов во множестве выступили вперед пешие воины, вооруженные только саблями и щитами. Они приближались группами человек по пятьдесят и несли с собою длинные лестницы, явно намереваясь идти на приступ.

— Все готовься отбивать поганых, — говорил князь Остей, обходя стены. — Стрелять боле не надобно, эдак лишь себя подставите под татарские стрелы. Жди, когда поставят лестницы и полезут наверх, а тогда вали на них каменья да поливай смолой и кипятком! Лестницы отпихивай шестами либо, коли собьешь с них людей, — тяни крючьями к себе, на стену!

Остей годами был еще совсем молод, и на Руси его не знали, а потому, несмотря на свою личную храбрость и воинское умение, он особого доверия москвичам не внушал. Из своих бояр и воевод никого на стенах не было, — почти все они либо ушли с войском Дмитрия, либо покинули город до начала осады, — а те немногие, что остались в Москве, видя мятежное настроение горожан, предпочитали отсиживаться по домам. Поэтому, хотя князь Остей и был объявлен набольшим воеводой, на деле начальство над городом оказалось в руках слободских старост и сотских да тех бывалых воинов, которые в этот грозный час оказались в Москве и сумели показать себя знающими дело и толковыми распорядителями. Наибольшим же уважением всех московских низов пользовался Юрий Сапожник — славный воин, в Куликовской битве потерявший руку, когда заслонил собою раненого великого князя.

Волею событий оказавшись сейчас головой народного движения, Юрий не мешал распоряжаться князю Остею, покуда находил его действия правильными. Но в душе он считал, что москвичи и сами, — без помощи этого литовского князька, — сумеют удержать Москву до подхода государя с войском, а потому со своей стороны руководил обороной и отдавал приказания, будто бы Остея тут и не было. Последний сразу это заметил и хотел было осадить Юрку, но когда увидел, с какой готовностью повинуется ему весь этот мятежный и полупьяный люд, почел за лучшее смолчать и не вызывать в столь ответственную минуту лишних осложнений.

— Заряжай тюфяки, — говорил Юрка, — да нацеливай их на поганские ватаги с лестницами, поколе они не подошли под стены. Энто им не лук и не самострел, такого гостинца они еще отродясь не пробовали. Небось от одного грому басурманская душа паром выйдет!

Несколько минут спустя первую пушку изготовили к бою, но пока горел запальный фитиль, полусотня татар, на которую она была наведена, продвинулась далеко вперед, и каменное ядро, со злым урчанием прорезав воздух, шлепнулось позади нее, не причинив никому вреда. Однако громоподобный выстрел произвел среди татар замешательство — они внезапно остановились, и это позволило из второго тюфяка выпалить удачней: ядро угодило в самую гущу людей, разнесло в щепы лестницу, которую они несли, и убило несколько человек. Почти сейчас же, изрыгая черный дым и пламя, со стены рявкнули еще две пушки, попадания которых тоже были удачны.

Видя, что в рядах ордынцев происходит смятение, стоявшие на стене москвичи разразились восторженными криками. Но к великому их разочарованию, татарские воины, понукаемые своими начальниками, бросились не назад, а вперед и, прежде чем пушкари снова зарядили орудия, успели подбежать так близко, что стрелять по ним уже было нельзя. И тотчас орда пошла на приступ. В то время как вся ее главная сила, прихлынув к стенам и поставив лестницы, с устрашающим воем полезла наверх, искуснейшие татарские стрелки, стоя чуть поодаль, метко били из луков по бойницам и по верху стены, едва там кто-нибудь показывался.

Защитники города, — среди которых только очень немногие имели кольчуги и шлемы, — десятками падали под вражескими стрелами, но приступ отбивали дружно, не жалея себя. На лезущих по лестницам ордынцев со стены посыпались камни, полилась кипящая смола. Но в то время как одни падали вниз с переломанными костями или с воплями корчились под стеной от жестоких ожогов, другие сейчас же заступали их место и упрямо лезли наверх.

Наиболее яростный приступ осаждающие вели с восточной стороны, где стены были ниже и где нетрудно было перебраться через ров, вода в котором в это время года почти совсем пересыхала.

Вот между Никольской и Собакиной башнями, приставив две лестницы рядом, в затылок полезли по ним татары, прикрывая головы круглыми коваными щитами. Верхним оставалось до края стены уже рукой подать, когда вдруг над заборалом показалось тяжелое, поднятое за два конца бревно и рухнуло вниз, как муравьев сметая поганых с обеих лестниц. Одна из них при этом была поломана в куски, другая уцелела; накинув крючья, осажденные потянули ее наверх, но под градом татарских стрел сразу же должны были выпустить. И снова по ней полезли ордынцы. Дав время переднему подняться почти до самого заборала, выступил из-за укрытия бородатый мужик в лаптях и в рубахе-распояске, обеими руками держа над головой тяжелый камень. Но в тот же миг впилась ему в грудь метко пущенная снизу стрела, падая, мужик выронил камень, который, стукнувшись о край стены, пошел в сторону и шлепнулся в ров, никого не задев. И, наддав побыстрей, первый татарин с победным криком ступил на стену кремля.

— Погоди еще радоваться, басурманское рыло! — крикнул Игнашка Постник, ткнув его в живот шестом, которым он приготовился отпихивать лестницу. Скорчившись от удара и не удержавшись на краю стены, ордынец кулем полетел вниз, сбивая в своем падении всех поднимавшихся за ним товарищей.

Сбросив со стены татарина, Игнашка удовлетворенно выругался и глянул по сторонам. Слева, шагах в пяти от него, два взлохмаченных и обливающихся потом монаха, с завязанными на животах полами ряс, навалившись на шест с рогулиной на конце, напрягали все силы, чтобы опрокинуть приставленную снаружи лестницу, на которой находилось человек шесть татар. Верхняя ее ступень, захваченная развилкой шеста, уже отделилась аршина на полтора от стены, — лестница стояла почти отвесно, — казалось, еще усилие, и она опрокинется. Но снизу ее крепко держало несколько стоявших на земле ордынцев, сопротивление которых монахи тщетно силились преодолеть. Подскочив к ним и поплевав на руки, Игнашка уперся и своим шестом.

— А ну, святые отцы, наддай еще трошки! Раз, два, навались!!

Наперли дружно, и лестница, став прямо, как свеча, замерла на миг в равновесии и во всю длину рухнула на землю, прихлопнув посыпавшихся с нее людей.

На вершине стены всюду шла боевая страда, — москвичи, слобожане и иноки окрестных монастырей стойко и мужественно отбивали натиск орды. Ими почти никто не руководил: каждый сам понимал, что надо делать, и видел, где он всего нужнее. Падал у бойницы сраженный стрелою воин, и тотчас кто-нибудь оттаскивал его в сторону, а сам становился на место убитого; кричали от заборала, что татары приставили новую лестницу и лезут наверх, и сейчас же от котлов бежали туда люди с ведрами кипятку или горячей смолы; звал кто-либо поблизости на подмогу, и все свободные сами спешили на зов, не ожидая на то приказания начальства.

Особенно жестокая схватка шла у Фроловских ворот, в которые гулко бил подведенный татарами таран, в то время как справа и слева от них по множеству приставленных лестниц ордынцы, не считаясь с потерями, яростно штурмовали стену. Видя, что именно отсюда осаждающие рассчитывают ворваться в город, к Фроловой башне поспешил сам князь Остей. Но здесь уже распоряжался Юрка Сапожник.

— Не суетись попусту, — поучал он, — суетней вы не себе, а поганым поможете! От кажной кучи становись цепками и передавай каменья с рук на руки передним, чтобы те только и знали что глушить басурманов по башкам! Эдак будет спорее и лучше, нежели каждому до кучи и в обрат с каменюкой бегать. Тако же и ведра от котлов подавай, а порожние ворочай взад!

— Да ты, дурило, почто льешь кипятню на тех, что стоят под стеной? — через минуту кричал он уже в другом месте. — Ведь она, кипятня-то, до их долетит уже вовсе остылая, — им это как Божья роса! Ты их смолой поливай, она и внизу припечет так, что будь здоров! А кипятней полощи в рыло тому, кто близко!

Видя, что тут ему делать нечего, Остей поднялся на башню над воротами, в которые мерно, через равные промежутки времени, бил тяжелый таран, с насаженной на него железной балдой. Ворота пока не поддавались, но было очевидно, что они долго не выдержат, а таран и раскачивавшие его воины были защищены столь прочным дубовым навесом, что его не могли проломить даже самые тяжелые камни. Поджечь его тоже не удавалось, потому что сверху он был покрыт слоем свежесодранных лошадиных шкур.

Таран надо было обезвредить как можно скорее. Но как это сделать? Остей понимал, что вылазка в такой момент невозможна: едва будут открыты ворота, татары хлынут в них всею своей массой и уже не дадут затворить их. Не зная, что предпринять, князь оглянулся по сторонам, и взгляд его внезапно остановился на массивном зубце стены, который возвышался как раз над тараном. Он был сложен из трех громадных каменных плит, крепко связанных известью, и весил не меньше пятидесяти пудов. Перед такой тяжестью не устоит никакая крыша!

— Десять человек с ломами сюда! — крикнул он стоявшим внизу.

Несколько минут спустя отделенный от стены зубец с грохотом рухнул вниз, подняв тучу пыли. Когда она рассеялась, по стене прокатился радостный крик: навес был разнесен в щепы, таран перебит пополам, из-под обломков со стонами и воплями выползали искалеченные люди.

Ворота были пока спасены, но вокруг них продолжалась яростная битва. Неся огромные потери от неприятельских стрел, осажденные шестами опрокидывали лестницы, сбивали с них татар камнями и бревнами, валили на них горящие охапки соломы, поливали кипятком и смолой. Только немногим ордынцам удавалось добраться до верху и ступить на стену, но таких сейчас же сталкивали вниз копьями или шестами, даже не давая времени обнажить саблю.

Более трех часов длился этот первый приступ, и защитники города были уже близки к изнеможению, когда вдруг в татарском стане затрубили трубы, и обессиленная орда, провожаемая пушечными выстрелами, отхлынула от кремлевских стен.

Глава 21

Гражанин же один, именем Адам, москвитянин суконник, иже стояху над враты Фроловскыми, приметив татарина знатна и славна, еже бе сын некоего князя ордынского, и напяв самострел [372], испусти внезапу стрелу на него и уязви его в сердце его гневливое и смерть ему нанесе. Се же бе печаль великая всем татарам и сам царь Тохтамыш много тужаху о нем.

Повесть «О московском взятии от царя Тохтамыша», неизвестного автора начала XV столетия

Дав отдых истомленным бойцам, старшины сейчас же послали на стены тех, кто не принимал участия в сражении, и женщин, чтобы убрали убитых и раненых, да возобновили наверху запасы камней, смолы и воды. Эта предусмотрительность оказалась не лишней, ибо к вечеру татары повторили приступ. Как и первый, он закончился для них полной неудачей.

На следующий день они подвезли катапульты и баллисты [373] и с утра метали в город тяжелые камни и толстые, как колья, окованные железом стрелы, к которым иногда подвязывали пучки горящей пакли. Это последнее было всего опасней: деревянные постройки, с тесовыми или соломенными крышами, воспламенялись легко, и пожар среди них распространялся с необыкновенной быстротой. Но пожилые люди хорошо помнили, что на их веку, — за какие-нибудь тридцать пять последних лет, — Москва выгорала уже пять раз почти дотла, и потому горожан не нужно было призывать к особой бдительности: от мала до велика, все сами глядели в оба и дружно гасили огонь, едва лишь он занимался где-либо от татарской стрелы.

Но обстрел продолжался недолго: часа через два осаждающие вынуждены были прекратить его потому, что по дальности и точности стрельбы их орудия не могли состязаться со стоявшими на стене тюфяками. Московские пушкари скоро приловчились и начали разбивать татарские катапульты и баллисты одну за другой. Переставить их ближе к стенам, где они были бы в безопасности от русских ядер, не имело смысла, так как они могли стрелять только под небольшими углами возвышения, и потому, потеряв из них около половины, Тохтамыш приказал увезти остальные с поля.

Татары вообще не любили штурмовать неприятельских крепостей и, если позволяло время, предпочитали брать их измором. Они располагались становищем вокруг города, грабили все его окрестности, а затем выпускали своих коней на пастбища и жили обычной жизнью татарского кочевья, спокойно ожидая, когда голод заставит осажденных сдаться. Посмеиваясь, они говорили: «Наши овцы заперты в хлеву. Придет время, мы войдем туда и пострижем их».

Но у Тохтамыша времени не было. Его беспокоило то, что князь Дмитрий с войском ушел из своей столицы неизвестно куда, — он мог внезапно нагрянуть каждую ночь, и в этом случае орда очутилась бы между двух огней. И потому, торопясь овладеть Москвой, хан и в этот день дважды посылал войско на приступ, но оба раза татары были отбиты с большим уроном.

Однако и осажденным эти два дня стоили не дешево. Сотни людей — и притом самых отважных и умелых — были убиты; Троицкое подворье, Чудов монастырь и дома бежавших бояр едва вмещали всех тяжело раненных; пороху к тюфякам оставалось на несколько выстрелов, смола была израсходована вся, да и пищевых запасов для множества скопившихся в городе людей надолго хватить не могло. В их расходованье надо было соблюдать крайнюю бережливость, но об этом мало кто думал, а когда к ней призывал князь Остей, ему отвечали, что ежели скоро подойдет великий государь с войском, беречь запасы ни к чему, а коли он замешкает, татары все равно всех перебьют, так уж лучше помирать сытыми. Вдобавок, несмотря на предельное напряжение днем, ночами многие продолжали перепиваться, — благо в боярских погребах медов и вин было вдосталь, и это еще более ослабляло силы города, уже подорванные громадными потерями.

Не имея достаточно авторитета и не располагая какой-либо силой, чтобы образумить этот беспечный и буйный народ, но понимая, что это необходимо сделать в интересах защиты Москвы, князь Остей просил Юрия Сапожника повлиять на людей и прежде всего запретить ночные попойки. Но Юрка лишь безнадежно махнул своей единственной рукой.

— В чем ином, а в этом они меня все одно не послухают, — сказал он. — Да чего и пробовать? Днем они бьются с погаными отменно, не жалея себя, чай, ты сам это видел. Русский человек здоров, не то что литвин, он все выдюжит. Так нехай себе ночью пьют, с похмелья только злее будут на стенах!

* * *

Утром, едва рассвело, старосты и сотские в ожидании нового приступа начали поднимать спавший на площадях и на улицах народ и сгонять его на стены. Многие после ночной гульбы повиновались не сразу, но другие безжалостно пинали их под бока, и вскоре все уже находились на своих местах. Но в татарском стане царило спокойствие и не было заметно никаких приготовлений к штурму.

Только часа через два после восхода солнца, заметив, очевидно, что на стенах стоит много праздных людей, — от орды отделились в разных местах десятки вооруженных луками всадников, которые, рассыпавшись вокруг города, принялись метко поражать стрелами всех, кто неосторожно показывался из-за укрытий. Со стен им почти не отвечали: надо было беречь стрелы, а татары держались довольно далеко и все время находились в движении. Лишь самым искусным стрелкам было дозволено стрелять по тем ордынцам, которые подъезжали ближе и представляли собой хорошую цель.

Особенно удачливым из таких стрелков оказался в это утро московский купец Адам Суконник. Из своего тяжелого заморского самострела, с которым не раз хаживал на медведя, он уже сразил троих татар, когда вдруг заметил, что прямо к Фроловским воротам, над которыми он стоял в окружении нескольких бойцов, дивившихся его искусству, приближается богато одетый всадник. Немного поотстав, за ним скакал второй, с треххвостым бунчуком в руке. Но на этого ни сам Адам, ни другие в охотничьем азарте не обратили никакого внимания.

— Гляди, конь-то у него какой! — сказал один из стоявших сбоку. — Не конь, а лебедь! Богатый, должно быть, басурман!

— Да и по рылу видать, что не из простых свиней, — сказал другой. — А ну, Адам Родионыч, покажи-ка ему, как Мартын свалился под тын!

— На ём кольчуга, стрела ее не возьмет, — заметил Игнашка Постник, тоже находившийся тут. — Бей в горло либо в глаз!

— Моя стрела не возьмет кольчугу? — обиделся Адам. — А на-кось, погляди! — и, подняв самострел, он тщательно прицелился в татарина, в этот миг осадившего коня по ту сторону рва.

— Не стрелять! — крикнул князь Остей, выбегая из башни. — Это, никак, посол ханский!

Но было уже поздно: в это самое мгновенье Адам спустил тетиву, и татарин, схватившись обеими руками за грудь, в которую глубоко вошла метко пущенная стрела, запрокинулся и упал с седла.

Когда раненого Рустема, — ибо это его поразила стрела Адама Суконника, — принесли в шатер великого хана и ханский лекарь, едва взглянув на него, сказал, что рана смертельна, Тохтамыш был вне себя от скорби и гнева. Он любил племянника едва ли не больше, чем своих собственных сыновей, которых у него было уже семеро, причем, к тайному огорчению отца, ни один из них не обнаруживал особых дарований, военных или государственных. К тому же он чувствовал свою тяжкую вину перед Карач-мурзой: зачем было посылать Рустема на переговоры с этими коварными и стреляющими в послов урусами, когда можно было послать любого другого князя?

— Да будет мне свидетелем великий Аллах! — вскричал Тохтамыш. — Москва дорого заплатит за это! За каждую каплю твоей крови я отниму жизнь у одного неверного!

— Не надо, великий хан, — с трудом выговорил Рустем. — Они не знали, что я твой посол… Я не успел им сказать…

— А разве они были слепы и не видели твоего бунчука? Теперь они сами виноваты в том, что их ждет! Посылая тебя, я хотел дать им пощаду, но Аллах поразил их безумием, и они убили тебя! Если нельзя взять Москву силой, я возьму ее хитростью и прикажу перебить в ней всех, до последнего человека!

— Позволь мне вести орду на приступ и отомстить за него, отец! — сказал старший сын Тохтамыша, Джелал ад-Дин, закадычный друг Рустема. — Я возьму город и своей рукой вырву сердце у того, чья стрела поразила его!

Хан хотел что-то ответить, но не успел, ибо в это мгновение увидел, что лицо Рустема внезапно и быстро начало покрываться восковою бледностью смерти. Тонкая змейка крови показалась из угла его рта и, причудливо извиваясь, поползла на подушку.

— Рустем! — крикнул Тохтамыш, склоняясь над умирающим и крепко стиснув его холодеющую руку. Он думал, что все уже кончено, но последняя искра жизни еще теплилась в Рустеме.

— Отцу скажи, — еле внятно прошептал он, не открывая глаз, — Аллах внес последнюю поправку…

Глава 22

И два князя Суждальские, Василей да Семен, сынове князя великого Дмитрея Костянтиновичя Суждальскаго, приидоша под град и глаголаху: «Царь вас, людей своих, хощет жаловати любовию и миром, токмо изыдите ему в сретение с честию и с дары. Нам же имите веру, мы бо князи есмы христьянски вам то глаголем и правду даем на том».

Вологодская летопись

Едва Рустем испустил последний вздох, хан Тохтамыш снова бросил орду на штурм города, повелевая взять его, чего бы это ни стоило. Этот приступ был самым страшным из всех. Несколько часов кряду ордынцы, не считаясь с потерями, волна за волной накатывали на стены и лезли наверх. Но москвичи отбивались мужественно и стойко выдерживали этот исступленный натиск до наступления ночи, пока темнота не заставила татар прекратить его.

На следующий день, двадцать шестого августа, с утра все было тихо и спокойно, даже татарские лучники не стреляли по людям, которые показывались на укреплениях. Осажденные не замедлили этим воспользоваться, чтобы похоронить своих убитых и поднять на стены все, что еще могло служить для отражения следующего приступа.

В час дня к Фроловским воротам в сопровождении нескольких татарских военачальников приблизились нижегородские князья Семен и Василий. Как шурьев великого государя Дмитрия Ивановича, их в Москве хорошо знали, а потому оба они, оставив своих спутников по ту сторону рва, смело подъехали вплотную.

— Эй, на воротах! — крикнул князь Семен. — А ну, кликните сюда вашу старшину! Есть к вам слово от великого хана.

— Сказывай! — ответил князь Остей, появляясь на краю стены, быстро заполнившейся москвичами. — Я в городе набольший воевода, а иная старшина, почитай, тоже вся здесь и тебя услышит!

— Ладно, коли так, слушайте: великий хан велел вам сказать…

— Погоди! — перебил его со стены чей-то зычный голос. — Ты нам допрежь того скажи, сами-то вы что средь поганых делаете? И как попали в ханские послы?

— Идучи Нижегородскими землями, взяли нас татары заложниками, да и возят с собой, — не сморгнув ответил князь Семен. — А в послы хан Тохтамыш нарядил нас потому, вестимо, что мы с вами без толмачей беседовать можем и, стало быть, легче договоримся.

— Добро, говори теперь, чего хочет твой хан?

— Хан наказал вас, москвичей, спросить: ужели мыслите вы, затворившись во граде своем, без князя и без войска, выстоять супротив целой орды? Ведь все равно она вас не ныне, так завтра сломит, и примете вы напрасную гибель. А потому великий хан, вас жалеючи, повелел вам сказать: пришел он войною на князя Дмитрея, дабы поучить его за строптивость, вам же он зла не хочет и готов вас миловать, коли сами вы не станете лезть на рожон. Ищет он токмо того, чтобы вы отворили ему ворота и встретили его, великого хана и царя вашего, с покорностью и с хлебом-солью. Он сам, без войска, только с вельможами своими и с малым числом нукеров, въедет в Москву, дабы на нее поглядеть и показаться народу, а после того уйдет отселева со всею ордой, не причинив ни вам, ни городу вашему никакой обиды.

— Ишь, чего захотел поганый хан! — крикнул со стены Игнашка Постник. — Нехай глядит на Москву издаля, а в город мы его не пустим, небось не дурнее его!

— Коли добром не пустите, он сказал: повелит взять Москву силою и тогда пощады никому не будет. Вот и выбирайте, что вам милее!

— Не пужай, выстоим с Божьей помощью, доколе подойдет государь наш с войском! А тогда хану вашему то самое будет, что и Мамаю было!

— Ну, ежели вы столь сильны, давай вам Бог, — промолвил князь Василий Нижегородский. — Мы, вестимо, душою с вами, а не с басурманами. Только глядите, не просчитайтесь, ибо помощи вам ниоткуда не будет: вы, должно быть, того не знаете, что тут, под Москвой, стоит только половина Тохтамышевой орды, а другая ее половина гонится полунощными землями за князем Дмитрием Ивановичем, который от нее подался в Вологду, а ныне, сказывают, ладится уходить оттуда на Белоозеро.

— Не может такого быть! — крикнул сверху Юрка Сапожник. — Нешто мы не знаем своего государя? Не побег бы он от орды, особливо без битвы!

— Битва ему была близ Костромы, только побили его татары, и теперь он уходит от них с остатним войском.

— А не лукавишь ты, княже? — спросил со стены архимандрит Симеон Спасский. — Может, научили тебя татары так говорить, дабы пали мы духом и положили оружие? Не бери греха на душу, ведь русский ты человек, как и мы, и Господь тебе не простит такого!

— Да что ты, отче, мыслишь, на мне креста нету? — притворно возмутился князь Василий. — Истинно сказал я вам то, о чем вот уже два дня только и говорят в татарском стане. Сам я, вестимо, того не видел, однако думаю, что ордынские гонцы своего хана обманывать бы не посмели.

Ложь нижегородских князей звучала столь убедительно и правдоподобно, что почти все москвичи ей поверили. С минуту со стены доносился лишь невнятный гул голосов, потом князь Остей крикнул вниз:

— Пождите, послы, сейчас промеж собою потолкуем и тогда дадим вам ответ!

— Ладно, пождем, коли недолго. Да и чего тут много толковать-то? Дело и младенцам ясное: надобно вам покориться, покуда хан милостив, тем только и спасете себя и Москву от погибели!

* * *

— Ну, братья, как, сами станем решать дело али кликнем народ на вече? — спросил архимандрит Симеон у стоявших вокруг людей.

— Вече хорошо сбирать, когда есть время на споры да на разговоры, — угрюмо промолвил один из слободских старост, — а ныне иное: ханские послы стоят за воротами и дожидают ответа.

— Это истина! — крикнул кто-то из толпы. — Здеся налицо и князь-воевода, и оба московские архимандриты, и почти вся иная старшина. Нехай они, — лучшие люди наши, — вырешат дело промеж собой, а мы на том станем, что они скажут!

— Тому и быть! — поддержали другие. — С вечем и до завтрева дело не сдвинется! Пущай старшина решает!

— Добро, братья, — сказал архимандрит Симеон, — так оно и впрямь лучше будет, а потому с Божьим благословением приступим. Говори, княже, что мыслишь ты?

— Набольший воевода на совете сперва других слушает, а свое слово говорит последним, — ответил Остей.

— Коли так, починай кто-либо из меньших людей. Вот хот ты, Игнатий!

— По мне, братья, чего бы нам хан ни посулил, не отворять ему ворота, — без раздумий сказал Игнашка Постник. — Обманут нас басурманы! Будем обороняться до конца, авось приспеет государь наш на помощь.

— Держись за авось, покеда не сорвалось! — крикнули из толпы.

— Оно верно, этот авось дюже тонкий, на таком долго не удержишься, — промолвил староста Сурожской сотни [374] Сидор Олферьев. — Нешто ты не слыхал, что нижегородские князья-то сказывали?

— Не верю я тому! Лгут они!

— Может, и лгут, но на правду похоже. И ежели оно окажется правдой, а мы, тому не поверив, станем еще обороняться, понапрасну погубим и Москву, и себя, — сказал Олферьев. — Ведь мы не малые дети, небось кажный понимает, что сколько ни ерепенься, а долго нам супротив орды не выстоять. Ну, продержимся еще дня три либо от силы седмицу, а после татары все одно город возьмут и тогда не оставят в нем камня на камне. Да и людей всех побьют.

— Знамо дело, уж тогда пощады не жди, — поддержал кто-то из сотских.

— А коли ворота отворим и покоримся, думаешь, и вправду помилуют? — отозвался другой. — Татарве в таких делах не дюже-то верь! В торгу татарин тебя не обманет, а в ратном деле обман у них законом дозволен!

— Так ить тут еще дело-то надвое показывается: может, обманут, а может, и впрямь помилуют. А ежели ханской воли не исполним, тогда конец один!

— Чего там один! — крикнул Адам Суконник. — Небось четыре дня против орды выстояли, сколько она на стены ни лезла, почто же еще не постоять? Город наш крепок, а людей в нем эвон сколько! Коли спонадобится — и до зимы простоим!

— А есть что будешь? Через какую седмицу, не более, во всей Москве ни зерна не останется! Сколько ни хоробруй, а голод заставит ворота отворить!

— Тогда нам от того проку не будет. Коли уж отворять, так лучше сейчас!

— Истина! Ноне хан, гляди, и помилует, а завтра не жди!

— А как у нас и вправду с запасом-то? — спросил архимандрит. — Ты, княже, что о том скажешь?

— Что я о том сказать могу? Я человек пришлый, — ответил Остей. — Поспрошайте о том у Юрия.

— Врать не хочу, а толком того и я не знаю, — сказал Юрий Сапожник, увидев, что на него устремлены все глаза. — Запасу у нас было немало, особливо в боярских хозяйствах. Но народ, осерчав на бояр, домы их пограбил, — поди теперь узнай, куды оно ушло? Людей в город тожеть набежала тьма, доселева все пили и ели в кого сколько лезло, и что еще осталось — то один Господь ведает. Надо быть, на седмицу достанет, а впроголодь, может, и две продержимся.

— Вишь, как оно без настоящего-то начала обернулось! Ну а коли в деле порядку нет, так чего и ждать-то еще? Надобно теперь же мириться с ханом!

— Кобыла с волком мирилась, да домой не воротилась! Лучше подтянуть брюхо и стоять до конца, нежели своей охотой отдаться басурманам на расправу!

— Так ведь все одно не ныне, так завтра попадешь к ним в руки! Почто же их зря ярить-то?

— Вестимо так! Сколько веревку ни вей, а конец будет!

— Вот на той веревке в Орду и пойдешь!

— И то краше, нежели тут зарежут. С Орды и утечь можно!

— Чего еще тут спорить! Надобно сделать, как царь хочет: пустить его в город, только без войска, и чтобы никаких грабежей!

Из всех этих речей и отдельных выкриков архимандриту Симеону, который в этот решающий час молчаливо был признан за старшего, стало ясно, что большинство склоняется к тому, чтобы принять условия Тохтамыша. Выждав минуту затишья, он сказал:

— Добро, братья, вы свое молвили. Послушаем теперь, что князь-воевода скажет. Ему последнее слово, и слову его наибольшая вага.

Князь Остей, вначале взявшийся за оборону Москвы с большим жаром, теперь уже и сам был не рад, что ввязался в это дело. Со стороны простого народа он привык встречать только слепое повиновение, и этот храбрый, но мятежный московский люд был ему непонятен. Заставить его подчиниться своей единой воле князь не сумел, может быть, по молодости лет, а может, потому, что сам он не был русским. События развивались явно не так, как он хотел, и теперь ему казалось, что при подобном самоуправстве народа и отсутствии порядка город все равно обречен. И потому он промолвил:

— Если бы я имел хоть малую надежду удержать Москву, я бы первый сказал: давайте, братья, еще стоять! Но чем обороняться-то? Нет у нас боле ни огневого зелья, ни смолы, ни стрел, скоро начнется и голод, а помощи, как видно, ждать неоткуда. Два либо три приступа мы, может, еще и отобьем, а потом все одно нас татары сломят и тогда уж не дадут пощады ни людям, ни городу. Так, по мне, лучше отворить им ворота сегодня и положиться на ханское милосердие!

— А будет ли оно, это милосердие, или то лишь обман пустой? — спросил один из старост, прерывая тягостное молчание, последовавшее за словами князя Остея.

— Чай, слыхал ты, что нижегородские князья-то баили? — сказал гость Олферьев. — Ведь они не басурманы, а свои, православные люди, — ужели же можем уподозрить их в столь великом грехе, что лжею своею захотели бы целый город христианский отдать на погибель?

— Такоже и я мыслю, — промолвил архимандрит. — Но все же, для верности, стребуем с них, чтобы на правде своей крест поцеловали. Так что же, братья? Стало быть, все согласны рядиться с татарами?

— А что сделаешь? Выше пупа не сиганешь! — раздались голоса. — Согласны, ежели нету иного спасения! Иди, отче, говори с послами, только требуй с них именем Бога, чтобы все было без обману, а наипаче, чтобы поганые город не грабили и не полоняли людей!

— Эх, не надо бы, братцы, — сокрушенно промолвил Игнашка Постник. — Пожалеете вы об этом, да поздно будет!

* * *

— Ну как, Москва, что сказать хану-то? — крикнул снизу уже начинавший терять терпение князь Василий Нижегородский, когда над воротами снова появилась городская старшина.

— Сейчас услышишь, — ответил со стены архимандрит Симеон. — Но прежде того, заклинаю вас именем Бога живаго и силою всех святынь Его, во граде нашем сущих, — молвите правду: нет ли какой хитрости или обману в том, что вы привезли? И ежели покоримся мы воле великого хана, крепко ли будет его царское слово в том, что не велит он своим татарам грабить Москву и губить наших людей?

— Ужели стали бы мы, русские князья, обманывать для басурманов своих православных христиан? — воскликнул князь Семен. — Верьте нам, братья, хотим вам блага и истину говорим, как перед Богом: никого не тронут татары, ежели вы добром отворите великому хану ворота и встретите его с честью и с покорностью!

— Поклянитесь в том оба, на святом кресте!

— Экий ты, отче, недовер! — с досадою сказал князь Семен. — Ну изволь, коли хочешь. Глядите все: на том, что правду вам сказал, крест Господен целую! — с этими словами он расстегнул на груди кафтан, вынул золотой нательный крестик и приложил его к губам. Князь Василий молча последовал его примеру.

— Добро, князи, коли так, мы вам верим. Но помните: ежели что худое случится, — неискупен ваш грех перед Богом, и токмо одни вы ответите на Страшном Его суде за поруганные святыни московские и за погубленные христианские животы. Отдаем себя и город наш на милость его пресветлого величества хана Тохтамыша и покоряемся его царской воле!

— Ну, вот и слава Христу, что вразумил Он вас своею премудростью, — с облегчением ответил князь Семен. — А то зря загубили бы и Москву, и столько людей! Как же сказать-то хану, когда ему ворота отворите?

— Отворить нам недолго, — сказал архимандрит, — да ведь ежели все исполнить по ханской воле и приготовить ему достойную встречу, на то надобно время. Скажи хану, к шести пополудни пускай жалует: будем готовы и встретим его с честию и с дарами.

Глава 23

Бе же тогда в Москве плачь и рыдание, и вопль мног и слезы, и крик неутешный и горесть смертная, страх, ужас и трепет. Иже прежде бе велик град сей и чюден, ныне же не бе в нем ничто видети, но токмо дым, разорение и трупия мертвых без числа лежаша.

Московская летопись

В шесть часов вечера Тохтамыш, окруженный множеством ордынских князей и военачальников, приблизился к Фроловским воротам кремля. Хана сопровождал отряд его телохранителей, численностью в четыреста человек, за которым вплотную следовало еще три тысячи отборной конницы. Вся остальная орда, не слишком близко от стен, оставалась стоять вокруг города, глазея на происходящее.

Едва ханская свита подъехала к мосту через ров, ворота медленно растворились, и из них первым вышел навстречу татарам князь Остей в серебряных доспехах и с мечом на боку; за ним следовали два седых, бородатых старца с хлебом-солью и несколько молодых москвичей, несущих подарки для великого хана; далее шла большая группа старшин и именитых людей города, а за ними — крестный ход, с участием всего московского духовенства, сверкающего серебром и золотом праздничных облачений.

К князю Остею, едва он перешел мост, приблизились двое вельмож, отделившихся от ханской свиты.

— Ты был в городе главным воеводой? — спросил один из них на скверном русском языке.

— Я, — ответил Остей.

— Пойдем. Великий хан, да умножит Аллах его славу, желает говорить с тобой.

Минуту спустя Остея подвели к хану Тохтамышу, который в драгоценных доспехах и в белой чалме сидел на своем великолепном золотисто-гнедом неджёди.

— Это правда, что ты не русский князь, а литовский? — бесстрастным голосом спросил Тохтамыш, не отвечая хотя бы легким движением головы на низкий поклон и приветствие Остея.

— Истинно так, великий хан. В Москве оказался я лишь случайно, когда подошло твое войско и ее осадило.

— Как же ты посмел, вонючий шакал, вмешаться в дело, которое тебя совсем не касалось, и поднимать против меня моих данников — москвичей?

— Да разве это я их поднял? Они сами… — промолвил Остей, пораженный таким обращением, но Тохтамыш не дал ему кончить.

— Тебя не спасет никакая ложь, — сказал он. — Ты заслуживаешь смерти, и ты умрешь.

— Да ведь ты всем обещал пощаду!

— Вас уговорили сдаться ваши же русские князья, и мне неинтересно знать, как они это сделали и что вам обещали. А я не даю пощады коварному и подлому врагу, который попирает обычаи, священные для всех народов, и убивает послов, даже не выслушав того, с чем они присланы! Умертвить его, — добавил хан, слегка поведя головой в сторону своей свиты, и тотчас же четверо ближайших к нему татар, выхватив сабли, бросились на Остея. Последний схватился за меч, но не успел и наполовину вытащить его из ножен, как пал под ударами ордынцев.

— Теперь, — сказал Тохтамыш, обращаясь к своим военачальникам, — врывайтесь в город и покарайте неверных за их сопротивление своему повелителю и за предательское убийство Рустем-бека. Мужчин перебить всех, кроме попов. Но если попы будут в чем-либо вам противиться, убивайте и их. Объявите воинам, что до захода солнца завтрашнего дня они могут грабить Москву и делать что захотят с теми людьми, которые в ней находятся. Русские должны навсегда запомнить, что ожидает тех, кто осмеливается поднять оружие против Великой Орды!

В ту же минуту нукеры Тохтамыша с грозными криками устремились вперед. Рубя саблями, опрокидывая и топча безоружных людей, двигавшихся навстречу с дарами, иконами и хоругвями, они бросились к воротам и успели ворваться в них прежде, чем москвичи осознали страшную действительность и сделали попытку их затворить.

Но все же в воротах возникла жестокая давка, — татары через них проталкивались медленно и с большим трудом, а весть о случившемся мгновенно разнеслась по всей Москве, и сюда уже бежал отовсюду вооруженный чем попало народ.

Вспыхнула кровавая схватка, и москвичам, дравшимся с яростью поруганной надежды и отчаянья, удалось потеснить ордынцев. Еще немного, и ворота можно было бы затворить, но в это время со стен, в разных местах, послышались победные крики татар: то стоявшая вокруг города орда лезла по штурмовым лестницам наверх и, не встречая никакого сопротивления, ибо на стенах почти не было людей, со всех сторон потоками вливалась в обманутую и обреченную Москву.

На улицах города началась и продолжалась до самой ночи жестокая резня, ибо русские не прекращали отчаянного сопротивления. Многие заперлись в каменных церквах, которые татарам приходилось брать приступом. Но и тогда, когда, высадив таранами двери, они врывались внутрь, — находившиеся тут люди во главе со священниками продолжали драться до последнего вздоха, защищая свои святыни. Некоторые семьи выдерживали осаду в своих домах или в боярских хоромах, и даже когда татары поджигали их последнее убежище, иные отказывались выйти и покориться, предпочитая погибнуть в пламени.

Толпы людей, преимущественно женщин, в отчаянье метались по городу, стараясь куда-нибудь спрятаться и спастись от озверевших ордынцев. Но это удавалось лишь немногим, остальных татары ловили, срывали с них все, что представляло собой хоть какую-нибудь ценность, мужчин убивали, а нестарых женщин и подростков уводили в свои стойбища.

Только глубокой ночью последние очаги сопротивления были подавлены и звуки сражения и погрома начали постепенно затихать. Но до самого рассвета истерзанную и оскверненную Москву оглашали гортанные крики победителей, тяжкий плач порабощенных женщин и стоны умирающих, которых еще не успели добить.

На следующий день татары уже почти никого не убивали, даже уцелевших накануне мужчин щадили, если они оказывались пригодными для увода в Орду. Вообще, теперь, когда, по мнению ордынцев, неприятель был достаточно сурово наказан и устрашен, все их внимание сосредоточилось на том, чтобы ничто, могущее увеличить объем добычи, не пропадало зря.

С раннего утра в городе шел повальный и хорошо организованный грабеж. Разбившись на небольшие отряды, татары, руководимые десятниками, как обычно обшаривали здание за зданием, что бы это ни было: церковь, сторожевая башня, боярские хоромы или изба бедняка. Во время грабежа ни один из его участников под страхом смертной казни не мог присвоить себе даже самую ничтожную мелочь: все, что имело какую-нибудь ценность и могло быть увезено, выносилось из города и складывалось на поле в общие кучи, — отдельно оружие и доспехи, одежда, обувь, домашняя утварь, драгоценности, деньги и прочее; сюда же приводили связанных попарно за руки пленных, — скрепленных потом, пар по десять, одним общим ремнем, — и сгоняли захваченных лошадей и скот.

По окончании грабежа вся добыча поступала в распоряжение войсковых букаулов, которые прежде всего отделяли известную часть золота и драгоценностей в ханскую казну; все остальное делилось на равные части, по числу участвовавших в походе туменов.

Доля каждого тумена распределялась между его составом согласно раз и навсегда установленному соотношению: десятник получал в три раза больше, чем рядовой боец, сотник в три раза больше, чем десятник, и так далее, вплоть до темника, доля которого, таким образом, втрое превышала долю тысячника и в восемьдесят один раз долю простого воина. Особенно отличившимся, по распоряжению темника или самого великого хана, давали двойную или тройную долю. Все это имело характер своеобразной уплаты жалованья военнослужащим, со строгим учетом занимаемых ими должностей, но с тою разницей, что размер этого жалованья был не постоянен и зависел не от срока службы или трудностей похода, а только от ценности взятой добычи.

После захода солнца, — как повелел накануне великий хан, — грабеж был прекращен, но и грабить-то больше было нечего: ордынцы отлично управились за отведенный им срок и не оставили в Москве ничего, на что мог бы еще польститься даже самый непритязательный грабитель. Подпалив опустошенный город в нескольких местах, татары его покинули и возвратились в свой стан делить добычу.

Начавшийся ночью дождь погасил пожар, и Москва выгорела не вся. Но наутро она представляла жуткое зрелище: возвышаясь над общим простором смерти и разорения, зиял черными провалами окон разгромленный и полусгоревший дворец великого князя; там и тут виднелись прежде белокаменные, а теперь обожженные и покрытые языками копоти храмы с выломанными дверями и со следами страшной борьбы, происходившей внутри: алтари и царские врата были опрокинуты, на полу валялись тела убитых священников и прихожан, богослужебные книги и иконы с сорванными с них драгоценными окладами [375]; над мертвым городом со зловещими криками кружились тучи слетевшегося на поживу воронья, а по заваленным трупами улицам меж обгоревших домов и дымящихся пожарищ в одиночку и небольшими кучками, молча, как тени, бродили уцелевшие жители, среди тысяч убитых отыскивая своих родных и близких.

Они боялись не только хоронить, но даже оплакивать мертвых, чтобы этим не привлечь к себе внимания татар, все еще стоявших станом вокруг изуродованного ими города.

Глава 24

Князь же Володимер Андреевичь стояша близь Волока, собрав силу около собя, когда приидоша ратнии татарове, не ведуща его тут. Он же удари на них и тако милостию Божьею иных иссекоша, а иных живых поимаша, и инии побегоша. Царь же Тохтамыш, услышав о том, нача боятися и отступи от града Москвы.

Московская летопись

После разгрома Москвы Тохтамыш с главными своими силами остался стоять возле нее, но крупные ордынские отряды рассыпались по московским землям, опустошая все на своем пути. В короткий срок, почти не встречая сопротивления, ибо все боеспособные мужчины ушли в войско князя Дмитрия Ивановича, они захватили города Можайск, Звенигород, Боровск, Рузу, Дмитров, Юрьев, Владимир и некоторые другие, дочиста ограбив их и уведя многих жителей в плен. Но тут они проявили уже меньше жестокости, зря людей не убивали и городов не жгли, за исключением одного Переяславля-Залесского, который был сожжен дотла в отместку за то, что при подходе татар все его население ушло в леса, вместе со своим имуществом, и ордынцам тут не пришлось чем-либо поживиться.

В ставку Тохтамыша тем временем прибыли послы от великого князя Михаилы Александровича Тверского, который прислал богатые дары, изъявлял хану свою полную покорность и бил челом, чтобы татары на том пощадили Тверскую землю и не разоряли ее городов. Тохтамыш, опасавшийся того, что в тыл ему может всякий день ударить войско князя Дмитрия Московского, на Тверь идти и не помышлял, но случаем воспользовался и взял с Тверского князя большой откуп.

Не торгуясь заплатив требуемое, Михаила Александрович не преминул напомнить хану о своих родовых правах на великое княжение над Русью, которое ныне держит неправдою Московский князь. Но Тохтамыш на это ответил, что разбираться в том ему сейчас недосуг, и чтобы Тверской князь приехал в Сарай, когда орда возвратится из похода.

В начале сентября большой отряд ордынцев подошел к городу Волоку Дамскому, намереваясь его разграбить и не зная того, что здесь стоит князь Владимир Андреевич Серпуховский с собранной им ратной силой. Произошло кровопролитное сражение, в котором татары были разбиты наголову.

Известие об этом сильно обеспокоило Тохтамыша, тем более что начальники потерпевшего поражение отряда, чтобы оправдать себя, значительно преувеличили силы Серпуховского князя. Почти одновременно в ставке великого хана были получены сведенья о том, что князь Дмитрий Иванович с большим войском выступил из Костромы и идет к Москве. Положение орды, стоявшей здесь, делалось весьма опасным: с двух сторон на нее двигались русские рати под водительством прославленных полководцев — победителей Мамая. В том, что они сумеют согласовать свои действия и подойти одновременно, а может быть, даже окружить его в этих хорошо им знакомых лесах, Тохтамыш почти не сомневался и потому внял голосу благоразумия: он повелел немедленно начать отход.

Двинувшись всей ордой на Коломну, он взял приступом и разграбил этот город, а затем вторгнулся в земли своего пособника — Рязанского князя и подвергнул их жестокому опустошению. Все города Рязанщины были разграблены, множество народу уведено в плен, а сам великий князь Олег Иванович со своей семьей бежал в Литву.

Нижегородских князей, — предателей Москвы, — великий хан тоже отблагодарил не весьма щедро: Василия увез с собой в Сарай в качестве заложника, а брата его, Семена, после долгих и униженных просьб согласился отпустить домой, да и то лишь потому, что в это время пришло известие о тяжкой болезни его отца.

Подобно многим другим полководцам, Тохтамыш на войне не отказывался от услуг изменников. Но насколько он презирал их, особенно хорошо показывает следующий факт: после смерти великого князя Дмитрия Константиновича Суздальско-Нижегородского, который умер несколько месяцев спустя, хан дал ярлык на княжение в Нижнем Новгороде его брату, Борису Константиновичу Городецкому, а не кому-либо из его двоих сыновей, оказавших татарам столь крупную услугу в походе на Москву.

* * *

Через несколько дней после ухода татар к Москве подошло русское войско, и великий князь Дмитрий Донской с острою болью в сердце въехал в свою разоренную столицу.

Это были едва ли не самые горькие минуты в его жизни: с малых лет всего себя отдав делу освобождении Руси от владычества татар, одержав над ними блестящую победу и уже видя свою мечту осуществленной, невыносимо тяжко было теперь осознать, что все понесенные жертвы и труды оказались напрасными и что снова надо признать над собой власть ордынского хана…

И черная злоба рождалась в душе при мысли о том, что в этой страшной беде повинны свои же, русские князья. Всего раз только встали они дружно за общее дело, и разбита была на Куликовом поле несметная Мамаева орда. Так было бы и ныне, если бы снова все не потянули врозь… И вот теперь его красавица-Москва, сердце Русской земли, лежит во прахе и в крови, оскверненная лютым врагом, который всего два года тому назад в страхе и смятении бежал перед победными русскими полками.

«Вот оно, дело рук ваших, неразумное, совесть забывшее княжье! — с ненавистью подумал Дмитрий. — Страха ради татарского и корысти ради перед ханом на брюхо падаете и ему предаете Русскую землю! Всё вам ярлыки гребтятся: за великое княжение либо за иную ханскую подачку рады вы пойти на самое злое дело, катами стать и отчизне своей и всему христианству. Али не так выказали себя ныне Рязанский да Нижегородские князья? Ну, еще пождите: ежели по-доброму нельзя вас научить чести и разуму, я так выучу, что станете меня бояться пуще, нежели хана!»

Но Дмитрий понимал, что сейчас перед ним стоит другая задача: надо было не мешкая приступать к восстановлению разрушенной Москвы, и прежде всего — очистить ее от множества трупов, которые уже давно начали разлагаться, отравляя воздух непереносимым зловонием. Спасаясь от него, все уцелевшие жители столицы, едва отошла орда, разбрелись по окрестным селам. Несколько дней выносили из города мертвых и хоронили их в братских могилах тут же, возле самых стен. В каждую яму клали на круг по пятьсот тел, и, чтобы предать земле всех убиенных, ям этих понадобилось вырыть без одной полсотни [376].

Глава 25

Toe же осени съеха Киприян митрополит с Москвы на Кыев, разгневася бо на него великый князь Дмитрей Ивановичь того ради, яко не сидел в осаде на Москве, и послал по Пимена митрополита и приведс его из заточения на Москву, на рускую митрополию.

Московский летописный ссод

Дмитрий Иванович не терпел медлительности в делах своих. Умение быстро проводить в жизнь принятые решения, даже не останавливаясь перед крутыми мерами, было одною из основных особенностей его характера. И это значительно ускорило восстановление Москвы: едва начали очищать город от трупов, он уже разослал по всем окрестным селам повеление рубить лес и заготовленные бревна свозить в Москву. Каждому селу был дан определенный урок, который надлежало, под наблюдением княжеских предстателей, выполнить в течение десяти дней.

Строительные материалы начали поступать немедленно, и тысячи людей — крестьян и воинов — под руководством опытных мастеров, приступили к отстройке города и посада. Дмитрий сам с утра до ночи был на ногах, поспевал всюду, и дело спорилось быстро.

Прежде чем распустить по домам собранные в северных землях ополчения, Дмитрий Иванович решил использовать их для того, чтобы наказать за предательство вероломных князей. Московская рать под начальством князя Боброка-Волынского вошла в Рязанскую землю, только что ограбленную отходившей ордой Тохтамыша, и без всякой жалости подвергла ее еще более жестокому опустошению. Князь Олег Иванович, едва успевший возвратиться из Литвы, снова бежал, и московское войско, как гласит летопись, «землю его всю до остатка взяше и пусту сотвориша, и огнем пожгоша, и мнози люди в полон уведоша, и пуще ему стало, нежели от татарской рати» [377].

Расправившись с Рязанщиной, Дмитрий Иванович хотел той же участи подвергнуть и Суздальско-Нижегородское княжество. Но узнав о его намерениях, князь Дмитрий Константинович поспешил отправить к нему послов с изъявлением полной покорности и с покаянной. Он оправдывался тем, что Тохтамыш захватил его сыновей силою и, посылая их на переговоры с осажденными москвичами, поклялся, что в случае удачи он и в самом деле пощадит Москву. И что когда он клятву свою нарушил, князья Семен и Василий так смело обличали и корили хана, что в гневе он их домой не отпустил, а увел пленниками в Орду. В заключение, ссылаясь на то, что сам он лежит на смертном одре, Нижегородский князь униженно просил сложить гнев на милость и пощадить его земли.

И, вняв мольбам своего умирающего тестя, Дмитрий Донской, хотя и не очень всему этому верил, повелел Боброку-Волынскому вести войско назад, в Москву.

К началу октября Москва уже была полностью очищена от следов пожара и разрушений. Многие не сильно пострадавшие здания были починены, другие быстро отстраивались, торговая площадь ожила, и в городе начал налаживаться обычный порядок. Главные храмы московские, снаружи еще покрытые гарью, внутри были очищены и прибраны, в них снова стало возможным совершать богослужения, но митрополит Киприан продолжал оставаться в Твери, куда он отправился, покинув осажденную Москву. Среди москвичей это вызывало недоумение и ропот.

— Когда же такое было видано на Руси? — говорили в народе. — В грозный час владыка наш первым утек, а ворочаться ладит последним! Хоть бы поспешал помолиться над прахом убиенных христиан да освятить наши алтари, оскверненные погаными!

Но текли дни и недели, а Киприан не возвращался. От встречи с московским государем он хорошего не ждал, а в Твери его окружили пышностью и лестью, которые владыка любил. Князь Михайла Александрович всячески его обхаживал, думая переманить из Москвы в Тверь, ибо сейчас, в связи с нашествием Тохтамыша и ослаблением Дмитрия, у него снова воскресли надежды на великое княжение над Русью. И поддержка главы русской Церкви могла оказать ему в этом немалую помощь.

Наконец выведенный из терпения Дмитрий послал в Тверь своих бояр Семена Тимофеевича Вельяминова и Михаилу Ивановича Морозова с наказом митрополиту выехать в Москву.

Киприан прибыл к середине октября, и великим князем был встречен сурово.

— Что же ты, отче, — сказал ему Дмитрий, не подходя под благословение, как то было в обычае, и даже не предлагая владыке сесть, — столько лет домогался московской митрополии того лишь ради, чтобы ныне эдак осрамиться перед целой Русью?

— В чем срам мой, княже? — побагровев, спросил митрополит. — В том ли, что я, претерпев оскорбления черни, вывез жену твою и новорожденного сына из Москвы и тем спас их от верной погибели?

— Ты мне женою и сыном глаза не отводи! Их и без тебя нашлось бы кому вывезти. Да, может, и увозить бы не было нужды, ежели бы ты долга своего не позабыл! Я тебе Москву оставил, дабы ты держал в ней порядок и архипастырским словом своим крепил сердца людей. А ты что сделал? — Покинул паству свою и святыни наши на поругание татарам и первым убег, прикрывшись княгининой юбкой [378]! И не чернь тебя оскорбляла, а московский народ проводил тебя, бегуна, как ты того заслужил! Это ли не срам?

— Опамятуйся, Дмитрей Иванович, и обуздай язык свой! Ибо не токмо со служителем Божьим говоришь, но с князем Церкви и с первоиерархом русским! И не тебе, сыну моему духовному, судить меня!

— С тобою в этот час не сын твой духовный говорит, а государь русский, коему ты подвластен! За ослушание и за измену не токмо судить, но и казнить тебя могу. Так бы и надобно сделать! Не сделаю потому лишь, что не одному тебе, а всей Церкви православной причинил бы я тем ущерб. Но стал ты мне гадок, и видеть тебя здесь не хочу! Чужак ты нам по крови, и русской души тебе не понять, инако не стал бы ты во дни нашей великой скорби сидеть в Твери, поколе тебя оттуда силой не вытащили! Не такой отец духовный нам надобен. Наши русские святители в страде земной всегда бывали своему князю первыми поможниками и себя не жалели. Тебе же литовские князья милей, — вот и съезжай отсюда в обрат, на Литву, а мы тут и без тебя управимся!

— Кощунствуешь, княже, и того тебе Господь не простит! А на русской митрополии я укреплен патриархом, и не в твоей власти меня с нее согнать. Да и не сам ли ты меня на Москву призвал?

— В том каюсь. Призвал, а ныне оплошку свою хочу поправить. Что ты всегда руку моего ворога, князя Ольгерда, держал, то я тебе простил и принял тебя с честью. Но разве мог я тогда знать, как ты себя в грозный для Руси час выявишь? А теперь вижу — не годен ты нам, вот и говорю: съезжай с Москвы! Три дня тебе кладу на сборы, а коли промедлишь, велю силой вывезти!

— Если так, мне трех дней не нужно: я и сегодня съеду. Но за богопротивные действа свои ты и Богу, и патриарху ответишь! А иного митрополита на Москву не жди!

— Мне и ждать не надобно: есть у нас митрополит Пимен. Он хотя и обманом, но сан свой такоже получил от самого патриарха. И каков он ни есть, а все будет для нас получше тебя, — по крайности, свой, русский человек, стало быть, паству свою в беде не покинет и продавать меня не станет ни Литовскому князю, ни Тверскому! Думаешь, не знаю, что у тебя на уме? Вот Пимена и призову из заточения, а тебе отсюда путь чист!

— Добро, княже. Только не на Литву я отсюда поеду, а в Цареград и доведу обо всем его святости, патриарху Нилу. Коли отлучит он тебя и землю твою от Церкви, на себя пеняй!

— Страшен сон, да милостив Бог! Патриарх небось поумнее тебя! А теперь, отче, не вводи в грех, ступай отселева, покуда я тебе худшего не сказал!

Исполненный негодования, Киприан уехал, а Дмитрий сейчас же вызвал из Чухломы находившегося там опального Пимена и, — как всегда в таких случаях выражались русские летописцы, «принял его с любовию и честью на московскую митрополию».

Однако, как показало ближайшее будущее, Дмитрий Донской, не питавший к Пимену ни любви, ни уважения, предполагал оставить его во главе русской Церкви лишь временно, до посвящения в митрополиты иерарха более достойного. В поисках такового Дмитрий Иванович обратился за советом к игумену Сергию Радонежскому, который без колебаний указал на суздальского архиепископа Дионисия, человека строгой жизни, пользовавшегося на Руси всеобщим уважением.

Летом 1383 года Дионисий с грамотой великого князя отправился в Константинополь, дабы испросить у вселенского патриарха посвящение в митрополиты. Киприан, тоже находившийся в Константинополе и надеявшийся с помощью патриарха возвратиться на московскую митрополию, всячески противодействовал посвящению Дионисия, но в этом не преуспел: одряхлевшая Византийская империя клонилась к упадку и переживала трудные времена, пренебрегать желаниями главы крепнущего Русского государства она уже не могла, и Дионисий получил от патриарха сан митрополита с назначением в Москву, а Киприану была предоставлена киевская митрополия, которую он и раньше возглавлял.

Таким образом, все как будто складывалось согласно желания Дмитрия, но возможность этого, очевидно, была предусмотрена его противником: обратный путь митрополита Дионисия лежал через Киев, где его неожиданно приказал схватить Киевский князь Владимир Ольгердович, друг и покровитель Киприана. Заявив, что последний является единственным законным митрополитом всея Руси, — как Литовской, так и Московской, — и обвиняя Дионисия в намерении внести раскол и смуту в православную Церковь, он заточил его в Киеве, где этот иерарх умер в следующем году, будучи впоследствии причисленным к лику святых.

В силу этих событий на московской митрополии остался Пимен. Но под воздействием Киприана патриарх вскоре вызвал его в Константинополь, где, защищая свои права и оправдываясь в возводимых на него обвинениях, Пимен вынужден был задержаться на три с половиной года. После этого на короткое время он возвратился в Москву, но борьба против него продолжалась, вследствие чего вскоре он снова отправился в Константинополь, где и умер несколько месяцев спустя. Почти одновременно скончался и великий князь Дмитрий Иванович Донской, а в следующем году в сопровождении двух византийских митрополитов и целого сонма духовенства в Москву прибыл Киприан и утвердился на русской митрополии.

С сыном и преемником Дмитрия великим князем Василием Первым он ладил и во главе русской Церкви оставался до самой своей смерти, более шестнадцати лет. Надо признать, что для ее устроения Киприан сделал немало: будучи человеком образованным, он оставил ряд ценных трудов духовного содержания и несколько хороших переводов; внес много исправлений в русские богослужебные книги, положив этим начало огромному труду, который впоследствии завершил патриарх Никон. Но самое главное, он сурово искоренял злоупотребления и неправды, которые допускали некоторые епископы и игумены в церковном обиходе и в отношении к монастырским крестьянам, чем восстановил к себе уважение русского народа, подорванное в прошлом.

Но свою нелюбовь к Дмитрию Донскому Киприан сохранил до самой смерти, и следы этой нелюбви отчетливо заметны во многих документах и письменных памятниках эпохи.

Глава 26

Toe же зимы прииде посол в Москву именем князь Карач, от царя Тохтамыша к великому князю Дмитрею Ивановичю, еже о миру, с добрыми речами и с пожалованьем от царя. Князь же великий утешился мало от великия скорби и печали, и честь Тохтамышеву послу воздаде велию и многими дары одари его.

Никоновская летопись

После отъезда Киприана прошло два месяца. К наступлению сильных холодов работы по восстановлению Москвы были почти закончены, а те следы разрушений, которых еще не успела коснуться рука человека, замело толстым слоем снега. Город принял свой обычный зимний облик, — только лишь целиком выгоревший посад был теперь вполовину меньше прежнего, да редко, проходя московскими улицами, можно было услышать веселую песню или смех.

Хмур и печален был и великий князь Дмитрий Иванович. Его точили тяжелые думы.

«Не один уже раз Москва горела, — думал он, — из праха поднимать ее нам не впервой. Если бы только это! Горе же смертное в том, что Орда сызнова взяла над нами силу, ужели же втуне полегли тысячи и тьмы русских людей на Куликовом поле? Ведь хан нас на том не оставит, что пограбил московские города: опять захочет моей покорности и повелит платить ему десятину, как некогда было положено… А что сделаешь, ежели после битвы с Мамаем да после нынешнего нашествия Русь наполовину обезлюдела и все в ней пришло в расстройство? И хотя изойдет душа слезами и кровью, а придется как прежде воздеть на себя татарское ярмо… Господи, коли нет иного исхода, хоть так по милости Своей сделай, чтобы не слишком тяжким было оно!»

Подавленный этими тяжелыми мыслями, Дмитрий ожидал послов из Орды. Чего потребует хан-победитель? Неизвестность томила пуще всего, но миновала осень, наступила зима, а вестей из Орды все не было.

Наконец, уже незадолго до Рождества, от заставы, стоявшей в десяти верстах на Ордынской дороге, прискакал сын боярский Юрий Палицын и доложил: к Москве подъезжает ханский посол, а с ним человек двести нукеров и слуг.

— Ага, едут! — воскликнул великий князь, сразу ощутивший при этом известии и тревогу, и то деловитое спокойствие, которое приходило к нему в минуты опасности. — А где ты оставил тех татар?

— На заставе, великий государь. Стали они там на короткий роздых и, надо быть, через час либо полтора будут в Москве.

— А кто посол, тебе ведомо? — сам не зная почему, спросил Дмитрий. В сущности, это было ему безразлично:.не все ли равно, кто из татарских вельмож объявит ему ханскую волю и потребует точного ее исполнения?

— Ведомо, княже, — ответил Палицын. — Послом едет ордынский царевич по имени Карач-мурза.

— Карач-мурза! — вскричал Дмитрий. — Да не ослышался ли ты, часом?

— Не ослышался, великий государь, и тому верь. Не токмо нукеры нам его имя сказали, но и на заставе нашей оказался один старый воин, который его признал. Сказывает, в прежние годы уже видел его однажды послом на Руси.

— Слава Христу и Пресвятой Богородице! — перекрестился Дмитрий. — Не столь, значит, и плохо наше дело, ежели его, а не кого иного хан прислал. Скачи сей же час в обрат, на заставу, и по пути упреждай всех, чтобы ханскому послу и людям его ни в какой малости обиды либо бесчестья не было. Если кто при проезде посла шапки не скинет или худое слово татарам крикнет, с того велю голову снять! А ты, Мартос, — обратился князь к окольничему Погожеву, вошедшему вместе с гонцом, — немедля собери что ни больше бояр и боярских детей. Пусть приоденутся, как подобает, да выходят с тобою вместе к Фроловым воротам. Посла встречайте с великой честью, ровно бы самого царя встречали! Всех людей его на посольский двор, — да чтобы ни в чем у них нужды не было, — а царевича проси прямо сюда, во дворец.

* * *

Более пятнадцати лет прошло с того дня, когда князь Дмитрий и Карач-мурза в последний раз видели друг друга. И теперь, встретившись опять, каждый из них невольно подивился тому новому, что рука времени наложила на другого.

Карач-мурза, которому минуло уже сорок, внешне изменился мало. Он по-прежнему был строен и моложав, только виски и небольшая холеная бородка чуть подернулись первым инеем седины, да синие глаза его стали будто темней и печальней. Он находился в той поре, когда не ушла еще сила молодости, но ею уже управляет мудрость прожитых лет.

Зато перемена, происшедшая во внешности Дмитрия, была разительной: перед Карач-мурзой, запомнившим его юношей, стоял теперь не в меру грузный, раздавшийся вширь чернобородый мужчина, выглядевший много старше своих тридцати трех лет. Лоб его, как опущенная стрела шлема, пересекала суровая, почти никогда не расходившаяся складка, темные глаза глядели из-под косматых бровей угрюмо и устало. Но сейчас, остановившись на лице Карач-мурзы, они внезапно потеплели, тяжелая складка на лбу разгладилась, и густой голос князя прозвучал неподдельной лаской, когда он сказал:

— Иван Васильевич! Будь здрав, родной, еще на многие годы! И ежели по сей день ты мне остался другом, дозволь без чинов, по-русски обнять тебя!

— Будь здрав и ты, Дмитрей Иванович, и да продлит Аллах твою жизнь еще на сто лет, — ответил Карач-мурза, шагнув навстречу Дмитрию. — А в дружбе навеки я тебе поклялся на сабле, и если бы такой клятве изменил, то недостоин был бы ходить по земле.

Они обнялись. Дмитрий троекратно расцеловал Карач-мурзу, последний по татарскому обычаю похлопал князя ладонями по спине и плечам. В рабочей горнице Дмитрия Ивановича, кроме них, никого не было.

— Вишь, как довелось нам встретиться, — промолвил Дмитрий, усаживая гостя за неширокий дубовый стол и садясь напротив. — Снова ты ко мне послом от великого хана… Только на сей раз дело-то мое, видать, будет похуже, чем тогда было.

— В жизни каждого человека бывают удачи и бывают неудачи, князь. Тебя сейчас постигла неудача. Но она еще не столь велика, как могла бы быть.

— Вестимо, было бы много хуже, если бы не тебя, а кого иного хан ко мне послом нарядил. С чем ты прислан, еще не знаю, но как сказали мне, что это ты едешь, — веришь, будто камень с души свалился!

— Великий хан сначала хотел послать другого. Но в это время я приехал из Самарканда, и он послал меня, — промолвил Карач-мурза. Но он не сказал о том, что по выбору Тохтамыша послом на Русь должен был ехать свирепый Адаш, с требованьем десятины и возвращения к тем порядкам, которые существовали при хане Узбеке. И если бы не смерть Рустема, за которую хан чувствовал свою вину перед Карач-мурзой, последнему едва ли удалось бы его убедить отказаться от столь жестоких требований.

— Стало быть, тебя не было в Орде, когда она на Москву пошла? — спросил Дмитрий.

— Нет, князь. Великий хан Тохтамыш еще до этого отправил меня послом к Тимуру.

— Знаю, Иван Васильевич, тяжко было бы тебе идти с татарами против Руси, и ты, поди, рад был тому, что хан тебя в другое место услал. Но я о том жалею, что тебя не было под Москвой: может, сумел бы ты смягчить жестокое сердце его и не погибло бы у нас столько невинных людей. Ведь он всех мужчин повелел в Москве вырезать, хотя город взял не с бою, а обманом: всем обещал свою милость и, тому поверив, москвичи ему сами ворота отворили.

— Я отговаривал великого хана от этого похода, князь, но, наверное, не сумел найти те слова, которые были нужны, чтобы убедить его, — сказал Карач-мурза. Как подчиненный и посол Тохтамыша, он считал неудобным говорить о нем с осуждением. Но, подумав, что упрек Дмитрия в какой-то мере относится и к нему самому, добавил: — Если я виноват в том, что не сумел отговорить великого хана, то Аллах уже наказал меня за это: здесь, под Москвой, я потерял своего старшего сына.

— Неужто наши в сече убили? — спросил Дмитрий. — Скорблю о том вместе с тобой, Иван Васильевич. Но что сделаешь? Такова война. И не мы ее начали, а лишь оборонялись.

— Его не в сече убили, князь, — сказал Карач-мурза, и голос его слегка изменился. — Он подъехал к воротам как посол великого хана, и один из стоявших на стене воинов застрелил его.

— Так это сын твой был? — воскликнул Дмитрий. — Сказывали мне про тот случай. Вовсе оно неладно получилось, что грех таить! Своих в этом деле обелять не стану, но ты и то учти, что не войско Москву обороняло, а смерды да торговый люд, — ни порядка, ни начальства у них настоящего не было. Верь, Иван Васильевич, душевно о том сокрушаюсь, но сделанного не воротишь. И ты нам тот грех прости, ибо Москва заплатила за него дорогой ценой: две с половиной тьмы людей было в ней перебито по повелению вашего хана.

— Я в том никого не виню, Дмитрей Иванович, — грустно промолвил Карач-мурза. — Такова была воля Аллаха. Я говорил Рустему… Но лучше не будем больше вспоминать об этом.

— А есть у тебя еще дети? — помолчав, спросил Дмитрий.

— Остался еще один сын. Он не захотел идти в этот поход.

— Вижу и радуюсь, Иван Васильевич: и в тебе, и в семени твоем сильна еще русская кровь. Ведь мне святитель наш Алексей незадолго до кончины своей открыл, кто ты таков.

— Я обещал ему всегда оставаться другом Руси, князь. И я стараюсь блюсти свое обещание как возможно лучше.

— Кому и знать это, как не мне, Иван Васильевич! Думаешь, забыл я то время, когда ты в Сарае правил и ворога моего Мамая ровно на привязи держал? Или как пособил ты мне с Тверским-то князем? И не раз, а дважды: без того упреждения, что ты мне прислал из Сарая, когда он с Мамаевым ярлыком ко Владимиру шел, вовсе бы я врасплох попал. Спаси тебя Господь за твою великую помощь, а я ее до смерти не забуду!

— Твои слова наполняют мое сердце радостью, князь. И я надеюсь, что Аллах пошлет мне еще другие случаи быть тебе полезным.

Собеседники помолчали. Дмитрию Ивановичу хотелось поскорее узнать — чего требует от него хан Тохтамыш, однако достоинство русского государя не позволяло ему обнаруживать свое нетерпение, и он ждал, когда о том заговорит сам посол. Но Карач-мурза, видя, что эта встреча с Московским князем носит частный характер, к делу не приступал, и наконец Дмитрий не выдержал:

— В начале беседы нашей, Иван Васильевич, молвил ты, что дело мое с Ордою не столь и скверно, как могло быть. Жду, что ты мне больше о том скажешь, но прежде от себя скажу: наихудшее тогда было бы, ежели бы у хана Тохтамыша недостало мудрости уразуметь, что теперь уже не можно все повернуть к прежнему, как, скажем, при Батые было. Русь не та, и Орда не та. И прямо тебе говорю: на такое я никогда не пойду, хотя бы он мне новою войной грозил. Не зря положили мы тьмы русских жизней на Куликовом поле.

— Великий хан это понял, Дмитрей Иванович, и он такого от тебя не требует. Он лишь хочет, чтобы ты перед другими признавал его верховную власть и в знак того платил бы Орде хоть малую дань. На том предлагает он тебе свою дружбу, вечный мир и помощь супротив врагов твоих; обещает, что татарские орды боле вторгаться в русские земли не будут, и в управлении Русью дает тебе полную волю.

— А ярлык на Владимирский стол снова станет он давать по своему хотению тому князю, который лучше ему потрафит или дороже заплатит?

— Владимирское княжество великий хан согласен считать твоею наследственной вотчиной, и великое княжение над Русью он навеки закрепит в твоем роду.

— Так… Ну, а какую же дань хочет он с нас брать?

— Я тебе сразу скажу, князь, то самое малое, на что великий хан согласится: пять тысяч рублей в год [379].

— Всего только? — вырвалось у Дмитрия. — Ну, Иван Васильевич, друг бесценный, и в этом вижу я твою руку! Не найду слов благодарить тебя! Даже когда сказал ты, что дело мое не слишком плохо, и тогда ожидал я много худшего.

— Я жалею, что не получилось совсем хорошо, Дмитрей Иванович. Но это еще будет! У нас говорят: когда есть много иголок, из них можно сделать молот, а имея молот, можно построить дом. Из своих иголок ты уже выковал молот и начал строить. Пусть одна стена сейчас обвалилась, это ничего, — молот остался в твоих руках, и ты дом достроишь!

— Даст Господь, дострою, а не я — дети мои достроят. Но все же горько, что обвалилась стена-то… Как раз в новом доме пожить разохотился и своими глазами увидеть дел своих завершение. Ну, да что сетовать, — выше себя не прыгнешь! Однако ежели хан свои обещания станет блюсти, уже и то много. И, умирая, скажу, что не втуне моя жизнь прошла.

— Великий хан Тохтамыш будет блюсти свои обещания, князь. Ему надо жить с тобою в мире потому, что у него есть очень сильные враги, борьба с которыми будет долгой и трудной. У тебя будет время для того, чтобы окрепнуть и сделаться сильней, чем прежде.

— Ну, давай Бог, чтобы так все и было. А тебе, Иван Васильевич, еще раз великое мое спасибо. Вестимо, ныне мы беседовали как два друга и два русских князя, а как посла ханского я тебя дня через три, когда приготовимся, буду принимать на людях и с великою честью, как Русь еще ни одного посла ордынского не принимала.

— Я доведу об этом великому хану, Дмитрей Иванович, и хан будет доволен.

— Э, да что там хан! Он пускай думает, что это ему такая честь воздается, а ты знай другое: тебе она, вся эта честь, тебе — другу моему и другу Руси! Эх, жаль, святителя нашего Алексея нету больше с нами, то-то он рад был бы тебя увидеть… Да погоди! — спохватился Дмитрий. — Совсем было запамятовал: незадолго до смерти своей оставил он мне для тебя одну грамоту. Я еще спросил тогда, надо ли ее тебе в Орду переслать? Нет, говорит, Иван Васильевич сам в Москву приедет, тогда и отдашь ему. Великий был провидец святитель наш, царствие ему небесное…

С этими словами Дмитрий встал, поискал недолго на полке в углу, где среди других вещей лежало у него несколько книг и рукописей, и, возвратившись к столу, протянул Карач-мурзе небольшой свиток побуревшего от времени пергамента.

— Поди, знаешь, что это такое? — спросил он, пока ханский посол развязывал плетеный шнур, которым была перевязана рукопись.

— Еще не знаю, князь, — ответил Карач-мурза, развернув свиток и с трудом разбирая выцветшие, написанные сплошняком [380] слова: — «Во имя Отца и Сына и Святого Духа: се аз, раб Божий грешный Мстислав, а во святом крещении Михайло, княж Михайлов сын, Карачевской земли князь и Козельской…» Да это, никак, грамота духовная прадеда моего, великого князя Мстислава Михайловича, когда-то украденная у моего отца! — воскликнул он, опуская рукопись и подняв изумленные глаза на Дмитрия.

— Она и есть, — подтвердил князь. — Но ты дальше читай!

— «…Приказал сыну своему большему Святославу большое княжение и дал есмь ему стольный город Карачев, — читал Карач-мурза, мельком пробегая несущественное и останавливаясь на главном. — …Коль преставится Святослав, сидети в Карачеве его старшому сыну, а коль сынов ему Бог не даст, сидети на большом княжении старшому по нем брату, князю Пантелеймону, а по смерти его паки старшому его, Пантелеймона, сыну. И тако наследие наше в потомках держать, а молодшим князьям стольного князя чтити в отца место и из воли его не выходить. И быть всем дружны и усобиц не заводить, а кто заведет, того большой князь судить и казнить волен… Аще же кто волю мою в том порушит, да падет на того мое проклятие навек, и пусть не со мною одним, а со всем родом нашим готовится стать перед Богом».

— Теперь разумеешь? — спросил Дмитрий, когда Карач-мурза кончил читать. — С этою грамотой ныне ты перед законом Карачевский князь, ибо она утверждает род отца твоего на княжение и показует, что стол у него отнят был воровством и обманом.

— Закон одно, а сила другое, Дмитрей Иванович. Пускай княжить в Карачеве и мне надлежит, а сидит там крепко воровской князь. И литовский государь его своего зятя не даст в обиду, хотя я ему и десять грамот покажу.

— Сегодня оно так, а завтра может по-иному быть. И будет по-иному! Думаешь, долго еще оставлю я под Литвою наши русские земли? Если хан меня теперь не обманет и Орда больше Москву тревожить не будет, мне много годов не понадобится, чтобы снова войти в полную силу. И тогда, допрежь всего, отберу у Ягайлы Черниговщину, а отобравши, никого иного — тебя посажу туда князем! Мало того, что друг ты мне верный, но ведь тебе и по роду, и по месту княжить там надлежит. А коли Бог мне столько жизни не даст и я того сделать не успею, сын мой сделает. Тому верь!

— Я верю, князь, и на добром слове тебе спасибо. Тоже и ты мне верь: коли сбудется все, как ты говоришь, — Черниговский князь будет Московскому первым слугою и с Тверским либо с Рязанским одной дорогою не пойдет.

— Знаю, Иван Васильевич, и потому сугубо о праве твоем порадею. Ты же пока храни свою грамоту как зеницу ока.

— Буду хранить, Дмитрей Иванович. А вот, к слову, — не сказывал ли тебе митрополит Алексей, где была эта грамота и как он нашел ее?

— Сказывал. Была она в Покровском звенигородском монастыре, и святитель наш, когда, — годов тому пять, — лежал тут раненый князь Федор Андреевич, через него и добыл ее.

— А князь Федор Андреевич добром ее отдал?

— Вестимо, добром! Ведь он было вовсе ослеп от татарской сабли, а владыка Алексей своею святой молитвой ему исцеление вымолил.

— Да воздаст великий Аллах этому святому и мудрому старцу по делам его и да приблизит его навеки к своему престолу!

— Аминь. Только уж не Аллах, а Бог пусть его приблизит!

— Бог един, княже. И не суди, что называю Его Аллахом: привык.

— Что ты, Иван Васильевич! То я не в осуждение, а в шутку сказал. Бог, вестимо, один, но апостолы и пророки разных народов волю Его толкуют всяк по-своему. Только кому же в том и верить, как не Сыну Его единородному, Господу Иисусу Христу, который волю Отца Своего доподлинно знал? И тебе эту истинную веру христианскую все одно придется принять, коли будешь ты в русских землях княжить. А может, и раньше того хочешь Орду оставить? Я тебе как прежде говорил, так и ныне говорю: рад буду, коли перейдешь ты ко мне в службу, и превыше всех своих бояр тебя поставлю.

— Спаси тебя Алл… Господь, Дмитрей Иванович, за ласку твою и за уважение, — чуть помолчав, ответил Карач-мурза. — И рад бы служить тебе здесь, в Москве, да ведь сам ты знаешь, как сложилась моя судьба и как в жизни моей все переплелось… Вот ты мне друг, и за Русь у меня сердце болит, — тут бы мне, кажись, и остаться. Но, может, ты того не ведаешь, что хан Тохтамыш мне брат двоюродный. Мы с ним с колыбели вместе росли, мать моя не раз кормила его своей грудью, а его мать — меня. Выросши, во многих битвах сражались мы бок о бок, а однажды было, что, жизни своей не жалея, спас он меня от страшной смерти. Ну как мне его теперь оставить, покуда я ему надобен?

— Понимаю тебя, Иван Васильевич, и не сужу, ибо вижу, что не корысть твоими действами правит, а токмо лишь честное сердце твое. Ну что же, если так, оставайся пока в Орде. Ты, и там находясь, Руси послужил уже немало и еще больше того послужить можешь, коли столь близок ты к великому хану.

— Это истина, князь. Хан Тохтамыш не очень любит слушать советы, и он упрям. Но мне он верит больше, чем другим, и я могу иногда повлиять на него. Если Москве будет угрожать опасность или другие русские князья захотят очернить тебя перед великим ханом, я сделаю все, чтобы помочь тебе.

— В том у меня нет сумнения, Иван Васильевич, а потому мне только и остается молить Бога, чтобы ты всегда был в милости у хана. А бесценных услуг твоих я никогда не забуду, как и Русь их не позабудет!

* * *

Три дня спустя в приемной палате кремлевского дворца великий князь Дмитрий Иванович, окруженный своими боярами и высшим духовенством, торжественно принимал ханского посла.

На этом приеме были оглашены условия мира и основы новых отношений Руси и Орды, тут же принятые Дмитрием. И если усилия всей его жизни так и не привели к полному освобождению Руси от татарского владычества, то все же зависимость от Орды была теперь сведена к уплате незначительной дани, и в этой, уже малоощутительной форме, она просуществовала еще сто лет.

После великого пиршества, которым завершилось соглашение, осыпанный подарками и обласканный Дмитрием Карач-мурза отбыл в Орду, увозя с собою дары великому хану Тохтамышу от Московского князя и государя всея Руси.

Вскоре хану была отправлена и дань. Летописи отмечают, что для того, чтобы собрать нужные для этого пять тысяч рублей, князь Дмитрий Донской, казна которого была пуста после грозных событий последних лет, взымал с каждой русской деревни по полтине. И при этом, — как можно судить по некоторым косвенным данным, — он собрал много больше того, что нужно было на уплату дани. Это дает наглядное представление о количестве деревень на Московской Руси того времени.

Глава 27

В лето 6897, месяца маия в 19 день, на память святого мученика Патрекея, преставися благоверный и христолюбивый и благородный князь великый Дмитрей Ивановичь Московский. И положиша его в церкви святого архаангела Михаила, идеже есть гроб отца его и деда и прадеда, и плакаша над ним князи и бояре и вельможи, епископы, игумены и Попове и черноризцы, и весь народ от мала и до велика, и несть на Руси такого, кто бы не плакал.

Троицкая летопись

Тяжкими для Москвы событиями 1382 года, сильно подорвавшими могущество Дмитрия Донского, сейчас же попытались воспользоваться все те русские князья, которые по значению своему могли претендовать на главенство. Полагая, что Дмитрий не пользуется расположением хана Тохтамыша и что оттягать у него великое княжение над Русью будет нетрудно, весною следующего года в Сарай почти одновременно явились князья: Михаила Александрович Тверской с сыном Александром, Семен Дмитриевич Суздальско-Нижегородский, присланный своим умирающим отцом, и Борис Константинович Городецкий. Все они привезли хану богатые подарки, и каждый домогался ярлыка на великое княжение. Узнав об этом, Дмитрий Иванович тоже прислал в Орду своего старшего сына Василия, дабы он защищал права и интересы Москвы.

Но в этом надобности не было: у Московского князя был здесь более надежный защитник. Тохтамыш благосклонно принял дары русских князей, но обещания, данного Дмитрию Донскому, не нарушил и великое княжение оставил за ним. Князь Борис Городецкий получил ярлык на Нижний Новгород вместо умершего в это время брата своего, Дмитрия Константиновича, а сыну последнего, Семену, хан оставил лишь Суздаль. Тверской князь просидел в Сарае еще полгода, раздавая подарки приближенным Тохтамыша и не теряя надежды с их помощью выправить себе ярлык на Владимирское княжество или хотя бы наместничество над Великим Новгородом. Но, не преуспев ни в том, ни в другом, зимою он возвратился в Тверь.

Отпустив с миром всех тяжущихся русских князей, но желая себе обеспечить их повиновение, Тохтамыш оставил в Орде заложниками их сыновей: Василия Московского, Александра Тверского, Ивана Городецкого и Родослава Рязанского, которого отец его, Олег Иванович, тоже прислал по какому-то делу в Сарай. Василий Суздальско-Нижегородский был задержан еще раньше, после похода на Русь.

Всем этим молодым князьям пришлось просидеть в Орде довольно долго. Первому удалось бежать два года спустя, Василию Дмитриевичу Московскому, в чем помогли ему ордынские друзья. Отмечая это, русские летописи не называют имен этих друзей, но трудно сомневаться в том, что среди них первое место занимал Карач-мурза.

Годом позже бежал Василий Суздальский, но был пойман и «прия за то от татар великую истому». Отпустил его Тохтамыш только в 1388 году. Третьим был Родослав Ольгович: побег его увенчался успехом, но Рязанское княжество было за это наказано опустошительным нашествием татар. Александра Тверского в конце концов выкупил из Орды его отец.

Тохтамыш, которому нужно было развязать себе руки для предстоящей борьбы с Тимуром, слово, данное Дмитрию, держал и Московскую землю больше ничем не тревожил, а потому последние годы княжения Дмитрия Донского прошли сравнительно спокойно. Но все же ему пришлось вести еще две войны: с Рязанью и с Великим Новгородом.

В 1385 году рязанцы внезапно напали на Коломну. Захватив город, они его разграбили, убили московского наместника — князя Александра Андреевича Полоцкого и увели множество пленных.

Дмитрий Иванович, ввиду наступившего успокоения, большого войска в ту пору не держал и мог выставить против Рязани лишь небольшую рать под начальством Владимира Серпуховского. Но князь Олег Иванович, давно ожидавший случая поквитаться с Москвой, был хорошо подготовлен и в первом же столкновении разбил москвичей, которые потеряли много воинов и лучших воевод. Война продолжалась, но складывалась она явно неудачно для Москвы, и только благодаря посредничеству игумена Сергия Радонежского, сумевшего склонить Рязанского князя к миру, ее удалось закончить вничью. Между Москвой и Рязанью был подписан вечный мир, вскоре закрепленный женитьбой княжича Федора Ольговича на дочери Дмитрия — Софье.

Но все же следствием этой войны явилось значительное усиление Рязани в ближайшие годы. Олег Иванович начал действовать более смело, полностью подчинил себе Пронск и Муром, присоединил к великому княжеству Рязанскому Елецкий удел, отошедший от Карачевского княжества после захвата его Ольгердом, и даже стал открыто распоряжаться в Козельске, хотя последний еще числился за Литвой. Ему же в это время принадлежала и вся Тульская область.

В 1386 году новгородская вольница, одиннадцать лет ничем себя не проявлявшая после страшного урока, полученного от Астраханского князя Салачи, снова появилась на реках в московских владениях, грабя и опустошая все на своем пути. Чтобы навсегда покончить с этим злом, от которого извечно страдали мирные русские города и торговые караваны на Волге, Дмитрий Иванович на этот раз решил сурово наказать новгородцев, которые к тому же всячески отлынивали от уплаты Москве податей и пошлин, установленных прежними соглашениями.

Зимою того же года московское войско, возглавляемое самим великим князем, вступило в новгородские земли, захватывая города и уводя жителей в плен. С новгородскими послами, дважды выезжавшими ему навстречу, Дмитрий вступить в переговоры не пожелал и подошел к самому Новгороду, основательно опустошив его окрестности. Только тут вышедшему из города духовенству и выборным новгородским людям удалось смягчить сердце Московского князя и добиться прекращения военных действий. Обязав Новгород уплатить все недоимки и решительно пресечь грабительские походы ушкуйников, взяв с него большой откуп и посадив в городе своего наместника, Дмитрий Иванович вывел войско из Новгородской земли.

В начале восьмидесятых годов улучшились отношения Москвы с Литвой, вернее, последняя осознала невозможность следовать по пути их дальнейшего обострения.

Князь Ягайло, бывший союзником Мамая и рассчитывавший с его помощью значительно расширить свои владения на Руси, после победы Дмитрия на Куликовом поле очутился в тяжелом положении: теперь ему приходилось думать не о новых захватах, а о том, как бы не потерять и те русские земли, которые были захвачены его отцом и дедом. Ставка его на татар не только оказалась битой, но и обернулась против него же, тем более что с воцарением Тохтамыша ему самому пришлось попасть в некоторую зависимость от Орды: под угрозой татарского нашествия на Литву он вынужден был признать верховную власть великого хана и согласиться на уплату ему дани с тех отошедших к Литве русских княжеств, которые прежде были татарскими данниками.

Положение Ягайлы осложнялось тем, что на Литве не прекращались смуты, грозившие ему потерей престола. Главным его соперником был старый князь Кейстут, — брат Ольгерда, человек прямой и благородный, пользовавшийся за эти качества всеобщей любовью.

Уважая волю покойного брата, он вначале терпел над собою власть племянника, хотя не любил и презирал его за низменные свойства характера. Но когда в 1381 году Ягайло вздумал силою посадить своего брата Скиргайлу на княжение в Полоцке, где княжил тогда сын Кейстута, и призвал для этого на помощь тевтонских рыцарей, с которыми Кейстут всю жизнь воевал, последний не выдержал: он со своим войском двинулся на Вильну, взял город приступом и захватил Ягайлу в плен. Но обошелся с племянником, на свое горе, милостиво: провозгласив себя великим князем Литовским, дал ему во владение княжества Витебское и Кревское. Ягайло присягнул на верность Кейстуту, поклялся никогда не оспаривать у него верховную власть и отправился в Витебск.

Год спустя, воспользовавшись тем, что Кейстут ушел в какой-то поход, Ягайло, — снова в союзе с Тевтонским орденом, — напал на Вильну и овладел ею. Узнав об этом, Кейстут вместе со своим сыном Витовтом подступил к столице во главе большого войска. Но Ягайло, не надеясь победить соперника в честном бою, пустил в ход коварство: он обратился к Витовту, с которым прежде был дружен, прося его быть посредником между ним и Кейстутом и помирить их. Когда Витовт на это согласился, он пригласил его приехать вместе с отцом на переговоры, торжественно поклявшись, что с ними не случится ничего дурного. Поверив этой клятве, оба явились в Вильну и были немедленно схвачены. Их заточили в замке Крево, где Кейстут через несколько дней был задушен, а Витовта держали под крепкой стражей.

Вскоре по приказанию Ягайлы была отравлена жена Кейстута. Такая же участь ожидала, вероятно, и Витовта, но ему удалось перехитрить своих тюремщиков: притворяясь тяжело больным и покорным, он добился разрешения на то, чтобы его посещала жена, и несколько дней спустя бежал вместе с нею, переодевшись в платье одной из ее служанок. Последняя поплатилась за это жизнью, но Витовт добрался благополучно до Пруссии и, различными обещаниями склонив на свою сторону магистра Тевтонского ордена, Конрада Польнера, вместе с ним начал войну против Ягайлы.

Борьба, с переменным успехом, продолжалась два года, причем выигрывали на ней только тевтонские рыцари, грабившие страну и постепенно захватывавшие литовские города. Чтобы избавиться от них, враждующие князья пошли наконец на мировую: Витовт признал верховную власть Ягайлы и за это получил во владение обширный удел, включающий города: Гродно, Брест, Дорогочин, Каменец, Бельск, Волковысск и другие.

Но едва миновала опасность со стороны Витовта, против Ягайлы восстали князья Андрей Полоцкий и Святослав Смоленский.

Находясь в такой сложной и трудной обстановке, Ягайло волей-неволей должен был ладить с Московским князем, война с которым в эту пору была бы для него гибельной. Многие литовские магнаты, тяготевшие к Руси, толкали его на сближение и союз с Москвой, видя в этом единственное спасение от внутренних неурядиц и от постоянных нападений Тевтонского ордена. Был даже выдвинут проект женитьбы его на дочери Дмитрия Донского, Софье, чего особенно желала мать Ягайлы, княгиня Ульяна Александровна, русская по рождению [381]. Намечалась русско-литовская государственная уния, которая для значительно обрусевшей и по преимуществу православной Литвы была бы, конечно, выгодной. Но Москва ставила непременным условием сохранение верховной власти за великим князем Дмитрием Ивановичем, и это не нравилось честолюбивому Ягайле. Возможно, что непрочность его собственного положения все же заставила бы его на это пойти, если бы ему неожиданно не представился более выгодный случай: польский сейм предложил ему руку Ядвиги — дочери короля Людовика, незадолго до того умершего и не оставившего сыновей.

На брак с Ядвигой, провозглашенной королевой Польши, было несколько других претендентов, одного из которых — герцога Вильгельма Австрийского — она любила и даже, по некоторым данным, успела тайно обвенчаться с ним. Но распоряжавшаяся в Польше шляхта с этим не посчиталась и остановила свой выбор на Ягайле: объединение с Литвою, прежде всего, давало Польше ту живую силу, которой не хватало ей для успешной борьбы с Тевтонским орденом, а во-вторых, обеспечивало ей господствующее положение в этом объединенном государстве, открывая перед польской шляхтой богатые возможности захвата украинских и белорусских земель, а перед католическим духовенством — широкое поле деятельности по окатоличиванию православно-языческой Литвы.

Ядвигу уговорили согласиться на этот брак, представив его как подвиг, которого от нее требуют интересы католической церкви, а Ягайле вместе с рукой Ядвиги предложили польскую корону, но поставили два основных условия: во-первых, принять католичество и способствовать обращению в католическую веру всех его подданных, а во-вторых, объединить Литву с Польшей в одно государство и присягнуть в том, что он будет ревностным защитником интересов Польши в борьбе с внешними врагами и приложит все усилия для возвращения отторгнутых Тевтонским орденом польских земель.

Ягайло эти условия принял. Он перешел в католичество с именем Владислава [382], в 1386 году обвенчался с Ядвигой и был провозглашен королем Польши, сохраняя в то же время титул великого князя Литовского.

Это событие пагубно отразилось на судьбе всего Западного края: польские шляхта и духовенство заняли в нем господствующее положение, началось насильственное окатоличивание и преследование инаковерных. Уже год спустя король Ягайло объявил «хартию вольности и прав» тем литовским и русским дворянам, которые переходили в католичество, и издал ряд законов, ущемляющих права православных. Что же касается простого народа, то он вообще был лишен каких-либо прав и всецело попадал в зависимость от произвола шляхты, своей и польской.

Все это вызвало в литовских землях волну недовольства, вскоре принявшего форму вооруженной борьбы, которую возглавлял сначала князь Андрей Ольгердович Полоцкий, а потом Витовт. Последний, хотя и принял католичество, поляков не любил и оставался горячим поборником самостоятельности Литовского княжества. При помощи Тевтонского ордена и при поддержке коренного населения Литвы он в 1392 году добился того, что Ягайло назначил его пожизненным правителем литовских земель, в качестве своего наместника. Но сам Витовт очень скоро начал себя именовать великим князем Литовским и распоряжался в Литве почти самостоятельно. Однако польские порядки и католичество, хотя и медленно, продолжали здесь укореняться, что привело в дальнейшем к бесчисленным народным восстаниям и к известной церковной унии.

Таково было общее политическое положение Руси и ее ближайших соседей к 1389 году, когда в расцвете жизни, не достигнув и сорокалетнего возраста, умер великий князь Московский, Дмитрий Иванович. Свела его в могилу, очевидно, болезнь сердца. Летопись отмечает, что Дмитрий был «телом велик, широк и плечист, чреват вельми и тяжел собою зело». Далее летописец повествует, что «по весне разболеся великий князь внезапу и тяжко ему вельми быше, а потом полегчало и возрадовашеся вси люди о сем. И паки тогды в большую болезнь впаде и стенания поступи к сердцу ему и уже приближися конец жития его». Все это похоже на два сердечных удара, второй из которых оказался для князя роковым.

Он оставил после себя шестерых сыновей и трех дочерей. Старшему из его детей, Василию, в ту пору едва исполнилось двадцать лет, младший, Константин, родился за четыре дня до смерти отца.

До нас дошло завещание Дмитрия Донского, которое особенно интересно как показатель его отношения к своим помощникам и сотрудникам — боярам. Трудно допустить, что ему просто посчастливилось в их подборе или что в его время боярство было не таким, как до него и после него. Общий патриотический подъем, присущий его эпохе, в какой-то мере распространялся, конечно, на всех. Но несомненно и то, что Дмитрий умел сотрудничать и ладить со своими боярами, как ни один другой русский государь, и обладал качествами, которые заставляли этих бояр служить ему не за страх, а за совесть. В своем предсмертном обращении к боярам он говорит: «…с вами яз царствовах и Русскую землю держах, с вами противнику бех страшен во бранех, поганых с Божией помощью посрамих и врагов покорих себе. С вами грады держах и великие волости, с вами великое княжение свое зело укрепих и мир сотворих на Руси. Вас же и чад ваших в любви и чести имех, и не бояре вы у мене быше, но князи земли моей. Ныне же вспомните словеса ваши, еже ко мне рекли: „Должны есмы служить тобе и детям твоим и главы свои за вас положити“. И укрепитеся ныне в том и мир Господен да будет с вами».

Далее Дмитрий обращается к сыновьям своим с такими словами: «Бога бойтесь и мир да любовь держите между собой. Творите всё с рассуждением и с вопрошением матери вашей, бояр же своих любите и честь им достойную воздавайте, без думы же их ничто не творите. Приветливы будете ко всем служащим вам, и умножится тогда слава державы вашей, и врази падут под ногами вашими, и облегчится тягота вашей земли».

И очевидно, не столько в требовательности, как именно в той отеческой простоте и приветливости к людям, которую Дмитрий завещал и своим преемникам, заключался секрет того, что все окружающие старались служить ему, не кривя душой и не жалея себя.

Старшему своему сыну Василию, как прямому и неоспоримому наследнику, Дмитрий передал «великое княжение и Русскую землю», не испрашивая на то предварительного согласия хана, как было принято раньше. И Тохтамыш, соблюдая свое обещание, утвердил волю Дмитрия присланным Василию ярлыком.

Остальным своим сыновьям Дмитрий Иванович выделил сравнительно небольшие уделы и обязал их подчинением старшему брату — «великому государю всея Руси», предопределив этим дальнейшую централизацию верховной власти, сто лет спустя приведшую к полному единодержавию. В заключение он завещал сыновьям стремиться к окончательному освобождению Русской земли от власти Орды.

* * *

Со смертью Дмитрия Донского закончилась одна из самых замечательных глав, вписанных историей в книгу судьбы Российского государства. Годы его княжения и самая жизнь его, насыщенная трудом и подвигом во имя Русской земли, предопределили весь дальнейший ход нашей истории и послужили основой того грандиозного здания, которое на этом фундаменте выросло. И если его преемники, великие князья и цари московские, ни один из которых уже не обладал всею совокупностью присущих ему качеств, удачно довели это здание до крыши, то главная их заслуга в том, что они сумели хорошо распорядиться наследием, которое оставил им Дмитрий.

Значение личности в ходе истории принято теперь отрицать. Но все же стоит себе представить, как бы сложилась история Московской Руси, если бы в те насыщенные грозою, судьбоносные годы на месте Дмитрия оказался, например, его отец Иван Кроткий? А на месте митрополита Алексея — митрополит Киприан?

Если в известной степени Дмитрий явился личностью, выдвинутой «законом исторической необходимости», своего рода порождением эпохи, то в еще большей мере он был ее творцом и вдохновителем того патриотического подъема, который эту эпоху характеризует. Использовав этот подъем, он привел Русь к победе над татарами. Но прежде того он одержал еще более важную победу, он победил страх русского народа перед Ордой и победил его, главным образом, своим личным примером.

Наша официальная историческая наука, признавая неоценимые заслуги Дмитрия Донского, все же, — в силу причин, о которых уже говорилось, — не воздала ему должного в полной мере. И едва ли хоть один из русских монархов более, чем он, заслуживает наречения великим.

Книга IV ЖЕЛЕЗНЫЙ ХРОМЕЦ

Часть первая ХАНУМ-ХАТЕДЖЕ

Глава 1

«Знай, что меч и перо — это два орудия правителя, помогающие ему в управлении. Но ему больше нужен меч, чем перо, потому что перо лишь слуга, а меч — помощник и друг».

Ибн-Халдун, арабский философ XIV века

Удачный поход на Русь не только значительно усилил Тохтамыша, но и укрепил его веру в себя. До тех пор ему приходилось иметь дело с другими татарскими ханами, в столкновении с которыми победа предрешалась не столько преобладанием воинских сил, сколько подкупом, правильностью политического расчета и заинтересованностью ордынских военачальников. Русский же поход показал Тохтамышу, что вся Орда теперь повинуется его единой воле и что в его руках находится сила, достаточная для завоевания господства в Средней Азии. А потому, приведя Московского князя к покорности, он сразу же решился бросить открытый вызов Тимуру: отлично зная, что последний уже считает себя хозяином Хорезма [383] и рассматривает его властителя, эмира Сулеймана Суфи, как своего вассала, Тохтамыш летом 1383 года поставил в Ургенче и в других хорезмийских городах татарские гарнизоны и приказал чеканить там монету с его именем.

Занятый в это время завоеванием Персии, Тимур ничем не ответил на этот выпад. Но он уже давно понял, что на покорность Тохтамыша рассчитывать не может и что между ними неизбежна жестокая и, может быть, длительная борьба. Оба соперника к ней готовились, но осторожный Тимур, прежде чем начать ее, хотел обеспечить свои тылы и прочно закрепиться в Персии и в Азербайджане. Тохтамыш, уже обеспечивший свой тыл победой над Русью, старался, наоборот, развязать войну, прежде чем Железный Хромец усилится присоединением и ограблением этих стран.

Окрыленный своим легким успехом в Хорезме, он перешел к решительным действиям в Азербайджане, стараясь и тут опередить противника: Тимур к этому времени уже овладел значительной частью Персии и хорошо подготовил почву к захвату Азербайджана. Последний, после распада Хулагидского государства [384], находился под властью независимого, но чуждого азербайджанцам хана Ахмеда. Это был жестокий и коварный деспот, от тирании которого страдало не только низовое население страны, но и высшая знать, а потому Тимуру без труда удалось найти среди нее деятельных пособников, которые употребили все свое влияние на то, чтобы Тимура, когда он вступит в Азербайджан, встретили здесь не как врага, а как освободителя.

Тохтамышу о том было известно, и он не хотел этого допустить. Кроме того, успехи Тимура в Персии наносили чувствительный ущерб золотоордынской торговле, а потому осенью 1385 года великий хан двинул стотысячную орду на Азербайджан и осадил его столицу Тебриз.

Город отчаянно защищался и в течение восьми дней успешно отбивал все приступы татарского войска. Тогда Тохтамыш пошел на ту же хитрость, которая помогла ему овладеть Москвой: он обещал снять осаду, если Тебриз даст ему откуп в размере двухсот пятидесяти золотых туманов [385]. Сумма была по тем временам огромная, но богатые тебризские купцы все же ее собрали и вручили татарскому хану. Последний, действительно, осаду снял и принялся захватывать и грабить другие азербайджанские города, но вскоре внезапно опять появился под Тебризом и, ворвавшись в город, предал его жесточайшему разграблению.

Осенью следующего года, заслышав о приближении Тимура, Тохтамыш отвел свою орду к Дербенту, возле которого стал на зимовку. Этот поход принес ему громадную добычу: не считая захваченных богатств, скота и имущества, он увел из Азербайджана около двухсот тысяч молодых мужчин, чем лишил Тимура возможности пополнить здесь свое войско.

Однако зная, что Железный Хромец и без того обладает мощными резервами воинской силы и что война с ним будет чрезвычайно трудной, Тохтамыш сейчас же отправил посольство с богатыми дарами к египетскому султану, пытаясь склонить его к союзу против Тимура. Султан принял послов великого хана с большой честью и тоже не поскупился на подарки, но ответ дал уклончивый. Он был очень обеспокоен продвижением Тимура в сторону Египта и потому дружбой Тохтамыша пренебрегать не мог. Но пока завоеватель не посягал на его владения, боялся раздражать и его.

Едва отошла орда Тохтамыша, в Азербайджан вступил Тимур. Войско его, понесшее в Персии значительные потери, нуждалось в пополнениях и в отдыхе. Пополнений он здесь не нашел — страна была опустошена и безлюдна, но пастбища Азербайджана были великолепны, а потому он остался тут на зимовку, ожидая подкреплений из Мавераннахра [386] и ничего пока не предпринимая против Тохтамыша.

Но Тохтамыш весной сам двинулся на Азербайджан. Передовой отряд Тимура, встретившись с татарами возле реки Куры, уклонился от битвы, причем начальник этого отряда заявил, что таково распоряжение Тимура, который помнит свою старую дружбу с великим ханом и все, ныне происходящее, считает только недоразумением и следствием дурных советов, которые хан получает от их общих врагов. Однако Тохтамыш, справедливо заключив из этого, что его противник просто не уверен в своих силах, продолжал двигаться вперед. Тогда Тимур выслал ему навстречу большое войско под начальством своего сына Мираншаха. Произошло сражение, окончившееся вничью. Но Тохтамыш, получивший известие о том, что к Тимуру подходят подкрепления, все же счел благоразумным отойти за Куру и военные действия приостановить.

Тимур, со своей стороны, открыто показывал, что ищет мира. Нескольких приближенных Тохтамыша, захваченных в плен во время сражения, он всячески обласкал и отпустил на свободу, повторяя, что относится к Тохтамышу как к сыну, хочет ему только добра и объясняет себе его враждебные действия лишь влиянием дурных советников, которых стоило бы общими силами наказать и восстановить дружеские отношения.

Наступил период затишья, в течение которого оба противника крепили свои силы, не доверяя один другому и понимая, что борьба между ними только начинается.

Тимур, воспользовавшись раздорами грузинских князей, без особого труда овладел Грузией. Оставив там сильное войско, которое должно было ударить в тыл Тохтамышу, если последний начнет продвигаться вглубь Азербайджана, и обезопасив себя с этой стороны, сам он возвратился к завоеванию Персии. Но Тохтамыш, учитывая это положение, тоже переменил план действий: он сумел подбить на восстание некоторых подвластных Тимуру эмиров Средней Азии и отправил им на помощь большое войско под начальством царевича Ак-ходжи. Другой татарский отряд в соединении со всеми силами эмира Сулеймана Суфи одновременно выступил из Хорезма.

Осенью 1387 года оба эти войска неожиданно вторглись с двух сторон в Мавераннахр — самое сердце владений Тимура. Находившийся там сын его, Омар-шейх, со всеми наличными силами выступил против татар, но был разбит и заперся в Самарканде. Ордынцы растеклись по всей стране, осадили Сауран и Бухару, захватили Ташкент, Гузар, Карш и многие другие города, постепенно стягивая кольцо вокруг Самарканда. Узнав об этом, Тимур понял, что теперь на карте стоит его судьба. Он покинул Персию и со всем войском спешно двинулся на выручку своей столицы.

Но Тохтамыш еще не надеялся победить Тимура в открытом единоборстве и потому не стал его ожидать. Мавераннахр был уже им основательно ограблен, а удержать за собой эту страну он и не рассчитывал. Кроме того, как раз в это время среди его собственных военачальников был раскрыт обширный заговор, имевший целью свержение Тохтамыша, на место которого заговорщики хотели посадить царевича Кутлук-Тимура [387]. С первых же шагов расследования выяснилось, что дело зашло очень далеко, и Тохтамыш, не доверяя больше своему войску, поспешил вывести его из Мавераннахра.

Всю силу своего мщения Железный Хромец обрушил на пособника Тохтамыша, эмира Сулеймана Суфи: наводнив своими войсками Хорезм, он предал его небывалому опустошению. Когда был взят Ургенч, Тимур повелел половину его двухсоттысячного населения перебить, остальных выселить в Мавераннахр, самый город стереть с лица земли, а место, на котором он стоял, вспахать и засеять ячменем. Этот страшный приказ в меру возможности был выполнен. Полностью сделать этого не удалось — мешали груды развалин огромного города и его исполинских стен. Но, так или иначе, великолепная столица хорезмшахов и один из величайших культурных центров Азии перестал существовать, и только три года спустя Тимур разрешил отстроить там один квартал. Сулейман Суфи успел бежать к Тохтамышу и до конца жизни оставался в его войске темником.

Тохтамыш между тем приводил свою орду в порядок и расправлялся с военачальниками, заподозренными в измене. Душой заговора оказался эмир Идику [388] — ближайший советник и зять великого хана, пользовавшийся его неограниченным доверием.

Трудно понять, что именно побудило Идику, столь высоко вознесенного Тохтамышем, стать на путь измены. От воцарения Кутлук-Тимура он не так уж много выгадывал, а сам, не будучи чингисидом, права на престол не имел. И потому многие историки склонны все это объяснять его желанием отомстить за своего отца, эмира Балтыкчи, казненного Тохтамышем за приверженность к его противнику, хану Тимур-Мелику.

Однако в правильности такого объяснения позволительно усомниться: если это и играло какую-нибудь роль, то далеко не главную, ибо ради захвата власти и возвышения татарские князья и ханы в ту пору и сами редко останавливались перед убийством своих отцов. И едва ли такой прожженный интриган и честолюбец, каким история рисует нам Эдигея, во имя сыновних чувств поставил бы на карту все свое жизненное благополучие.

Тут скорее можно предположить, что в основе всего лежала какая-то любовная история, ставившая под угрозу жизнь Эдигея, который путем свержения Тохтамыша хотел себя обезопасить. В пользу такой догадки говорит то обстоятельство, что когда заговор был раскрыт, а Кутлук-Тимур и Эдигей бежали к Тимуру, Тохтамыш почему-то приказал казнить свою главную жену, хатунь Тавлин-беки, от которой имел шестерых детей. Были казнены также многие военачальники и вельможи, уличенные или заподозренные в причастности к этому делу. Некоторые другие, опасаясь такой же участи, бежали вслед за Эдигеем к Тимуру или к Московскому князю [389].

Когда все это успокоилось, Тохтамыш, желая отомстить Тимуру за разорение Хорезма и за покровительство, оказанное его врагам, по словам восточной летописи, «собрал со всего своего улуса войско из татар и подвластных народов, булгар, кипчаков, русских [390], башкиров, мордвы, фрягов, аланов и других, и было у него воинов больше, чем листьев на деревьях большого леса или водяных капель во время дождя». Со всей этой ордой осенью 1388 года Тохтамыш снова вторгся в пределы Мавераннахра, взял крепость Яссы и некоторые другие города, а затем, опустошая все на своем пути, двинулся к Самарканду.

Тимур не располагал достаточными силами, чтобы сразу отразить это грозное нашествие. Он вызвал к себе подкрепления из всех подвластных ему областей Средней Азии, а сам приготовился отсиживаться в своей столице.

Но начавшаяся рано зима, с сильными холодами и снегопадом, задержала Тохтамыша и поставила его войско в очень тяжелое положение: из-за скудности пастбищ пришлось разделить его на несколько отдельных частей, жертвуя военными преимуществами ради спасения конского поголовья.

Железный Хромец не замедлил этим воспользоваться: получив некоторые подкрепления, он заслал в тыл Тохтамышу сильный отряд под начальством царевича Кутлук-Тимура. Последнему удалось напасть на татар врасплох и нанести им большой урон, вследствие чего хан предпочел отвести свое войско за Сырдарью. Весной, собрав значительные силы, Тимур нанес Тохтамышу новое поражение, но добить его не успел, так как вспыхнувшие в его тылах восстания заставили его прекратить преследование отступавшей орды.

Таким образом, этот поход окончился для Тохтамыша полной неудачей: он не отвоевал Хорезма, лишился выгодных позиций в Средней Азии и потерял свой собственный город Сыгнак — столицу Белой Орды, захваченную Тимуром. Войско его было измучено и пало духом, нужно было время, чтобы его пополнить и привести в порядок. Но побежденным Тохтамыш себя не считал и стал готовиться к новому походу.

Однако на этот раз Тимур не стал ожидать его нападения, а быстро расправившись с непокорными эмирами, сам решил идти в земли врага. К этому его усиленно побуждал Эдигей, который выдал все военные тайны и уязвимые места Тохтамыша и уверял, что победа будет легка, так как татарского хана покинули все его лучшие военачальники, а войско охвачено недовольством и не будет хорошо сражаться.

Став на зимовку в окрестностях Ташкента, где были отличные пастбища, Железный Хромец принялся отовсюду стягивать сюда войска, намереваясь весной 1391 года выступить с ними в поход.

Тохтамыш не был готов к отпору, а потому, узнав о сборах Тимура, решил сделать попытку его умилостивить и склонить к миру. Он отправил к нему посла с письмом, в котором писал, что впредь обещает великому эмиру полное повиновение и просит простить сделанные ошибки, виня в них дурных советников и прежде всего Эдигея, «который и тебя сейчас подстрекает против меня».

Вместе с письмом великий хан посылал Тимуру девять великолепных коней, редчайшего по своим качествам сокола и другие богатые дары, а также возвращал ему всех пленных, захваченных при последнем нападении на Мавераннахр, и в том числе племянницу Тимура, ханум Хатедже, вдову эмира Фарука, бывшего хакимом [391] в Яссах и убитого при защите города.

Возглавлять это посольство было поручено Карач-мурзе.

Глава 2

«Если твой враг судья, то тебе и Аллах не поможет».

Татарская пословица

О том, что Железный Хромец готовится в поход и собирает войско возле Ташкента, Тохтамыш узнал через своих лазутчиков в конце лета 1390 года. Было совершенно очевидно, что к осени Тимур готов не будет, а выступит ранней весной, чтобы миновать засушливые пустыни юга, пока летнее солнце не выжжет в них всю траву.

Таким образом, времени было достаточно, и Карач-мурза тронулся из Сарая-Берке во второй половине сентября, рассчитывая за три месяца покрыть четыреста фарсахов [392] лежащего перед ним пути и к началу поздней южной зимы быть в ставке Тимура. Двигаться быстрее он не мог: помимо его свиты, состоявшей из нескольких татарских князей, с изрядным количеством слуг, и шестисот нукеров [393] сопровождения, с ним шли три с половиной тысячи пленников и большой обоз с имуществом людей, припасами и кибитками.

Отряд выступил по берегу Волги, дорогой, идущей на Хаджи-Тархань [394], но на пятый день пути свернул влево и растянувшейся на целый фарсах темной змеей пополз по бескрайней низине к берегам Джаика [395]. Змея извивалась и часто меняла направление: среди необозримых россыпей песка и отложений бесплодной глины нужно было придерживаться полосы причудливо разбросанных оазисов жизни, где имелись сносные пастбища и питьевая вода.

Карач-мурза хорошо знал этот путь. «Сколько уже раз им езжено, — думал он, дремотно покачиваясь в седле впереди отряда, — и сколько еще доведется проехать?» Мудрость Востока говорит, что к сорока годам силы и ум человека достигают своего предела. Значит, уже почти девять лет он живет, теряя каждый день какую-то крупицу из сокровищницы ума и жизненной силы. Надолго ли хватит того, что было накоплено за первые сорок лет жизни? И насколько быстры ноги коня настигающей старости? Нет, ум его еще не на ущербе, и мышцы крепки по-прежнему. Но дух его, наверное, стареет… Раньше он был жаден к жизни и горяч — он всегда устремлялся вперед, к неизвестному и новому, и тело ему послушно повиновалось. А теперь он больше любит покой, он будто прирос к телу и говорит ему: ну, неси меня само, куда хочешь, если ты такое непоседливое и если думаешь, что впереди есть что-нибудь новое и интересное…

Вечерами, выбрав подходящее место для ночлега, растянувшаяся по степи змея сворачивалась в клубок. Ее обмякшее, потерявшее упругость тело рассыпалось на отдельные звенья, обращаясь в разбитые на траве шатры, в полукругом поставленные повозки, в кучки сгрудившихся у костров людей и в россыпь стреноженных коней, разбредающихся по пастбищу.

Все становилось обычным: по тысячелетиями заведенному укладу текла кочевая жизнь — не все ли равно, в каком уголке степи сидеть у костра с поджатыми под себя ногами, пережевывая лепешку с хурутом [396], потягивая кумыс и ведя неторопливые разговоры? Пахло полынью и дымом, день догорал, и было приятно, что догорает он медленно, уважая часы безделья усталых людей, степь исподволь наливалась сумраком ночи и все громче звенела цикадами. И когда к черным вершинам неба начинала приближаться Колесница Вечности [397], внизу смолкали голоса правоверных, гасли последние костры и стойбище погружалось в сон. А утром возникший здесь кочевой городок быстро сворачивался и исчезал в пустынном мареве, чтобы к вечеру возродиться на пять или шесть фарсахов дальше.

На девятнадцатый день пути отряд подошел к городу Сараил-Джадиду [398], где существовал наплавной мост, по которому предстояло переправиться на левый берег Джаика.

Город был довольно велик и благоустроен. В нем было несколько красивых мечетей с минаретами, отделанными цветными камнями и мозаикой, два или три обширных караван-сарая, обнесенных гранитными стенами, мраморный с желтыми прожилками дворец, выстроенный здесь Ильбани-ханом, и много больших каменных домов, украшенных узорчатой керамикой. По сравнению с другими татарскими городами, в строительстве Сараил-Джадида поражало обилие мрамора и гранита, голубого и белого с черной крапью. Эти камни добывались поблизости, выше по течению реки, и почти без затрат доставлялись водным путем прямо к месту стройки.

Впрочем, Карач-мурзу достопримечательности Сараил-Джадида мало интересовали, он бывал здесь уже не раз. Гораздо больше его занимало состояние моста, который часто страдал от наводнений, ветров и плывших по реке древесных стволов, а потому далеко не всегда находился в исправности. Но, подъехав к берегу, Карач-мурза убедился, что все в порядке: мост чуть приметно колыхался на сонной воде, и несколько мальчишек удили с него рыбу.

Джаик имел тут в ширину не меньше ста двадцати сажень. От одного берега к другому, на небольшом расстоянии друг от друга, тянулся ряд закрепленных якорями плоскодонных барок, которые служили опорой бревенчатому настилу моста [399]. При большой нагрузке мост ходил ходуном и прогибался, но все же пропускал целые караваны. Только ради этого они шли через Сараил-Джадид, что весьма способствовало торговле и процветанию города.

Еще до захода солнца переправившись на левый берег, где трава была лучше, посольский отряд расположился станом на зеленом, чуть покатом лугу. Карач-мурза решил дать здесь двухдневный отдых лошадям, а заодно пополнить на рынке Сараил-Джадида запасы всего необходимого, ибо теперь, на протяжении двухсот фарсахов — до самого Ургенча — на их пути могли встретиться лишь редкие степные кочевья. Да и от Ургенча, если верить тому, что говорят, теперь не осталось даже стен… Карач-мурза еще не видел его после разрушения Тимуром, но он просто не мог себе представить, что на месте этого огромного, тысячеликого города, с которым так тесно были связаны лучшие годы его жизни, сейчас только степной ветер шевелит колосья ячменя. Нет, наверно, все эти слухи преувеличивают действительность, и крепкое сердце столицы хорезмшахов еще не перестало биться.

На следующий день утром Карач-мурза в сопровождении нескольких лиц своей свиты и десятка нукеров выехал в город. Тут все было как обычно и только на рыночной площади, у высокой стены караван-сарая, он обратил внимание на толпу людей, обступившую что-то, чего ему издали не было видно.

Полагая, что народ привлечен каким-нибудь интересным зрелищем или ученым спором между представителями двух различных вероучений [400], он подъехал ближе, но с удивлением увидел совсем другое: к врытому у стены столбу была привязана женщина. По ее стройной фигуре было видно, что она еще молода, но лица нельзя было как следует рассмотреть: голова женщины бессильно свесилась, глаза были закрыты, и только веревка, охватывающая ее под грудью, не позволяла ей упасть на землю.

Рядом с ней, на перевернутом вверх дном бочонке лежала палка, очевидно, для того, чтобы каждый желающий мог ее ударить. Но, по-видимому, никто из присутствующих не захотел воспользоваться этим правом.

— Какое преступление совершила эта женщина и кто приказал привязать ее к позорному столбу? — спросил Карач-мурза, въезжая в середину круга, сквозь почтительно расступившуюся толпу.

— Она украла коня у почтенного ясакчи [401] мурзы Халила, — ответил стоявший возле столба воин, очевидно, поставленный здесь именно для того, чтобы давать подобные пояснения. — И мудрый ясакчи, мурза Халил, приговорил ее к смерти.

Суровость Ясы была хорошо известна Карач-мурзе. Она определяла смертную казнь за преступления семи родов: убийство, нарушение приказа, оскорбление ханского достоинства, выдачу себя за посла или за должностное лицо, прелюбодеяние с чужой женой, колдовство, если оно явилось причиной чьей-либо смерти, и крупную кражу. За мелкую кражу полагалось от семи до трехсот семи ударов палкой — обычно виновного тоже забивали насмерть. Но он освобождался от наказания, если мог уплатить пострадавшему десятикратную стоимость украденного.

С принятием ислама у татар вошло в силу также и общее мусульманское право, и, помимо ясакчи, появился другой разряд судей, так называемых кади, судивших по шариату [402]. Но несмотря на то что мусульманские законы были гораздо гуманней, преклонение перед памятью Чингиса было столь велико, что его уложение оставалось в силе, и Яса неизменно подтверждалась каждым царствующим ханом.

Чтобы избежать возможных осложнений, за преступления служебные и уголовные в Орде обычно судили ясакчи, а дела, связанные с семейной и религиозной жизнью, решал кади. Каждый из этих судей старался не вмешиваться в дела другого, но этого не всегда можно было избежать, и если между ними происходило столкновение, верх почти всегда брал ясакчи: эту должность обычно занимал какой-нибудь представитель знати, тогда как кади принадлежали к духовному сословию, которое у татар не имело особой силы.

Все это мгновенно промелькнуло в мозгу Карач-мурзы. Вспомнил он и то, что за кражу коня по Ясе был положен самый жестокий вид смертной казни: рассечение мечом на части. С чувством невольной жалости он посмотрел на несчастную женщину, которая теперь подняла голову и, широко открыв глаза, глядела с надеждой на стоявшего перед ней незнакомого, но, судя по всему, очень знатного всадника.

— Это правда, что ты украла коня? — спросил Карач-мурза.

— Я не хотела его украсть, великий господин, — воскликнула женщина. — Я убежала на нем от мурзы Халила, да покарает его справедливый Аллах, потому что он насильно сделал меня своей наложницей, а у меня есть муж! И люди мурзы Халила схватили меня, когда я скакала на этом коне.

Карач-мурза нахмурился. Если женщина не лгала, дело в корне менялось и не меньшая кара, по Ясе, должна была обрушиться на самого ясакчи.

— Кто может подтвердить, что эта женщина говорит правду? — спросил он, обводя взором толпу. Но все хранили молчание. Отделившись от задних рядов, несколько человек поспешно зашагали прочь. Толпа стала заметно редеть.

— Никто не осмелится говорить здесь против ясакчи, — с отчаянием промолвила женщина. — Его даже хаким боится: при дворе великого хана у него есть могущественные покровители.

— Ах, так! — воскликнул Карач-мурза. — А ну, ты! — обратился он к одному из стоявших поблизости людей. — Что ты знаешь про эту женщину?

— Это Фатима, жена Нуха, пресветлый оглан, — низко кланяясь, ответил спрошенный, очевидно, знавший, с кем он имеет дело. — Ее муж был в войске у великого хана Тохтамыша — да вознесет Аллах до неба шатер его величия — и не вернулся из последнего похода. Но никто не видел его убитым, и теперь его милость ясакчи Халил говорит, что он мертв, а она, наверное, по глупости думает, что он жив, благородный оглан.

— И ясакчи сделал ее своей наложницей?

— Этого я не знаю, оглан. Всем известно, что почтенный ясакчи Халил взял ее к себе в дом, чтобы она отработала долг своего мужа. А была ли она его наложницей, кто может это знать, пресветлый оглан?

— Когда должны казнить эту женщину? — спросил Карач-мурза у приставленного к ней воина.

— Сегодня, за час до захода солнца, оглан.

— Отвяжи ее от столба и отведи в мой лагерь! Я сам разберу это дело. И скажи ясакчи, чтобы явился ко мне за два часа до захода солнца.

— Я не могу отвязать ее без разрешения ясакчи, сиятельный господин! Я слышу, что тебя называют огланом, и сам вижу, что ты большой начальник. Наверно, ты настолько же выше ясакчи, насколько ясакчи выше меня. Но ясакчи отдал мне приказ, и я обязан ему повиноваться.

— Я двоюродный брат и посол великого хана Тохтамыша. И его священным именем повелеваю тебе сделать то, что ты слышал, — спокойно промолвил Карач-мурза, вынимая из кармана золотую пайцзу [403]. Воин, как подкошенный, упал на колени и, распростершись ниц, поцеловал землю возле копыт его коня.

— Да прославится имя великого хана по всей земле! Я повинуюсь, пресветлый оглан! — воскликнул он и сейчас же, вскочив на ноги, принялся отвязывать женщину.

* * *

Возвратившись в стойбище, Карач-мурза велел привести к нему Фатиму. Она уже оправилась немного от пережитых потрясений, привела себя в порядок и оказалась женщиной редкой красоты. Эта красота и послужила причиной ее беды.

То, что она рассказала, почти не оставляло сомнений в ее правдивости, но все же, выслушав и отпустив ее, Карач-мурза сейчас же послал в город двух своих людей с поручением выведать, что говорят об этом деле в народе. Они возвратились через два часа, и их доклад полностью подтвердил слова Фатимы.

Одному из них даже удалось узнать, что местный кади был возмущен действиями ясакчи и вынесенным им приговором. Он сказал об этом самому хакиму, но хаким посоветовал ему не вмешиваться не в свое дело и решения ясакчи не отменил.

Выслушав это, Карач-мурза минутку подумал и приказал, помимо ясакчи, вызвать к себе кади и хакима.

Глава 3

«Входите все в покорность и не следуйте по стопам сатаны: он главный враг ваш».

Коран

За час до указанного ему срока ясакчи был уже у шатра Карач-мурзы. От воина, сторожившего Фатиму, он узнал все, что произошло на площади, и чувствовал, что предстоящий разговор с ханским послом не сулит ему ничего хорошего. И потому он решил приехать пораньше, чтобы попытаться уладить дело при помощи подарков, целый тюк с которыми вез сопровождавший его слуга. Но Карач-мурза его не принял, подарки тоже не позволил внести в шатер и через своего нукера велел ясакчи ожидать снаружи, пока его не позовут.

Точно в назначенный час явились хаким и кади, которые вместе с ясакчи сейчас же были введены в шатер царевича. Карач-мурза, сухо ответив на приветствия вошедших, окинул их внимательным взглядом.

Хаким Курджи-оглан, пожилой худощавый человек с беспокойно бегающим взглядом, как было известно Карач-мурзе, принадлежал к захиревшей ветви Батыева рода. Теперь, когда почти все руководящие посты в Орде были заняты белоордынскими царевичами и князьями, он чувствовал себя на своем месте не очень прочно, а потому старался угодить каждому, кто имел солидные связи в ставке великого хана.

Ясакчи Халил, сорокалетний мужчина могучего сложения, такие связи как раз имел и потому в Сараил-Джадиде привык ни с кем не считаться. Он понимал, что по своему положению Карач-мурза может сделать с ним все, что захочет, но твердо рассчитывал на поддержку хакима и на то, что во всем городе никто не осмелится свидетельствовать против него, а потому держался хотя и почтительно, но с достоинством.

Кади был глубокий старик с короткой, белой, как снег, бородой и с лицом аскета. На Карач-мурзу он сразу произвел хорошее впечатление.

— Садись, аксакал [404], — сказал он, обращаясь к кади и не предлагая сесть другим. — Садись и расскажи, что тебе известно о Фатиме, жене Нуха?

— Нух и Фатима были очень бедны, высокородный оглан, — садясь на подушку и помолчав немного, промолвил старик. — Но справедливый Аллах дал им то, что дороже богатства, ибо во всем нашем городе, а может быть, и во всей нашей Орде, не было пары счастливее их. Нух никогда не хотел взять вторую жену. Они любили друг друга, как Лейла и Меджнун [405], и мои старые глаза всегда радовались, когда видели их вместе…

— И где теперь этот Нух?

— Только всевидящему Аллаху это известно, пресветлый оглан. Нух не вернулся из последнего похода, когда великий хан Тохтамыш, — да охватит его слава всю землю, — ходил на Мавераннахр. Но никто не видел Нуха убитым, и Фатима думает, что он находится в плену у Тимур-бека.

— Может быть, ясакчи знает об этом больше? — спросил Карач-мурза, повернув голову к Халилу.

— Я знаю только то, что знают другие, благородный оглан, — ответил ясакчи, не почувствовавший в этом вопросе ловушки. — Нух ушел в поход и назад не вернулся. И я думаю, что если он так любил свою жену, как говорит почтенный кади, то одна лишь смерть могла помешать ему возвратиться к ней или прислать о себе какую-нибудь весть.

— Ход твоей мысли показывает, что ты не находишься во вражде с разумом. Но все же это только предположение, а я хочу знать: есть ли в вашем городе такой человек, который может с уверенностью сказать, что Нух умер?

— Нет, пресветлый оглан, я не знаю такого человека, и никто не знает, — промолвил ясакчи, недоумевая в душе, почему ханский посол так интересуется судьбой ничтожного десятника Нуха. А вместе с тем, это было очень просто: сожительство с вдовой по Ясе не считалось преступлением, а за прелюбодеяние с женщиной, имеющей мужа, она карала смертной казнью. Впрочем, ясакчи на этот счет не беспокоился, полагая, что никак нельзя доказать того, что Фатима была его наложницей, а одних ее обвинений было недостаточно.

— Хорошо, — сказал Карач-мурза. — Теперь расскажи, за какое преступление ты приговорил Фатиму к такой жестокой казни?

— Она украла у меня коня, оглан. Ее поймали с поличным, и я судил ее по Ясе великого Чингиса. А в Ясе сказано: укравший коня да будет разрублен мечом на части.

— Я вижу, что ты хорошо знаешь законы. Так вот, скажи: если человек, попавший во власть разбойника, пытается спастись на его коне, можно ли считать это кражей?

— Это совсем другое, пресветлый оглан! Разве я разбойник и разве я держал Фатиму в неволе? Она была у меня служанкой. А если слуга украл у своего господина, по Ясе следует увеличить ему наказание. И потому я велел привязать Фатиму к позорному столбу.

— Она говорит, что ты заставил ее отрабатывать долг Нуха и насильно сделал своей наложницей. А потом испугался, что это станет известно, и захотел от нее избавиться, потому что, как ясакчи, ты лучше других знаешь, какое наказание положено по Ясе за прелюбодеяние с чужой женой, даже если оно совершено без насилия.

— Эта женщина солгала тебе, оглан. Она не была моей наложницей.

— Ты можешь доказать это?

— Нужно доказывать не то, чего не было, а то, в чем человека обвиняют, мудрейший оглан. Пусть Фатима докажет, что я сделал ее своей наложницей! Этого нельзя доказать, а в Ясе великого Чингиса сказано, кто не может быть наказан за преступление, которое не доказано или виновник которого не сознался.

— Это истина. Но если тут нельзя доказать преступления, то можно сделать так, что виновник сознается.

— Я никогда не сознаюсь в том, чего не было, оглан!

— Этого я от тебя не жду. Но будет достаточно, если ты сознаешься в том, что было. Скажи, кроме твоих жен, кто-нибудь видел тебя раздетым?

— Никто не видел, благородный оглан, — ответил ясакчи, изумленный таким вопросом.

— Подумай крепко!

— Клянусь тебе, пресветлый оглан!

— Хорошо. Так вот, если ты больше ничего не хочешь добавить, я сейчас позову сюда Фатиму, и, может быть, она нам скажет про какой-нибудь след от раны или другой знак, который имеется у тебя на теле. А потом ты снимешь халат, и если мы этот знак на тебе увидим, я прикажу привязать тебя к тому самому столбу, к которому была привязана Фатима, а рядом положить палку вдвое толще той, которая лежала рядом с ней. И поверь, что все мои шестьсот нукеров сумеют очень хорошо воспользоваться этой палкой, если тебя побоятся бить жители города.

Пока Карач-мурза говорил это, лоснящееся лицо Халила быстро меняло свою окраску, из бронзово-красного превращаясь в землисто-серое. Но думал он не долго и, едва обретя дар речи, пробормотал:

— Пощади, многомилостивый оглан…

— Значит, сознаешься?

— Сознаюсь, оглан. Но ведь у нее нет мужа.

— Ты сам сказал, что этого нельзя доказать. И еще сказал, что Яса ничего не принимает без доказательств. Поэтому надо считать, что у Фатимы есть муж, и за свое преступление ты по Ясе заслуживаешь смерти. Но кроме Ясы у нас, благодарение великому Пророку, есть Коран, а в Коране сказано: будь милосерден даже к преступнику, если он может исправиться. Я думаю, что ты можешь исправиться, и потому оставляю тебе жизнь. Но для должности ясакчи ты не годишься — хаким назначит на твое место другого. А теперь иди.

Кланяясь и прижимая руки к груди, Халил начал пятиться к выходу.

— Погоди, — окликнул его Карач-мурза. — Ты, кажется, принес мне подарки? Прикажи внести их сюда.

Минуту спустя слуга Халила внес в шатер тюк с подарками и развернул его перед Карач-мурзой. Сверху лежала сабля в драгоценных ножнах, под нею золотое блюдо, толстая связка собольих мехов и два больших свертка китайского шелка.

— Я думаю, что эта сабля стоит много больше того, что тебе остался должен Нух, — сказал Карач-мурза. — Возьми ее себе в уплату этого долга, а все остальное пойдет Фатиме за то бесчестие, которое ты ей нанес.

Когда Халил ушел, Карач-мурза, по-прежнему не глядя на хакима, обратился к кади:

— Мне говорили, аксакал, что ты был не согласен с судом ясакчи и даже просил хакима, чтобы он своей властью отменил приговор. Верно ли это?

— Это истина, премудрый оглан. В нашем городе нет такого человека, который бы не знал того, что мурза Халил преследовал Фатиму и потом несправедливо осудил ее на смерть. В Коране сказано: если ты видишь, что совершается несправедливость, старайся не допустить ее. И я сказал об этом сиятельному хакиму Курджи-оглану.

— Ну и что тебе ответил хаким?

— Сиятельный хаким Курджи-оглан мне ответил: «Что там было раньше, я не знаю и знать не хочу. Ясакчи судил Фатиму за кражу коня и судил правильно: по Ясе за такое преступление виновный должен быть разрублен мечом на части. Но я думаю, что великий Чингис, — да будет священна его память, — когда писал Ясу, не знал того, что после его смерти коней начнут красть женщины. Если бы он мог это знать, то, наверное, не захотел бы так уродовать женское тело. И потому я прикажу, чтобы Фатиму не разрубали на куски, а удавили ремнем».

— Я вижу, что в этом деле ты проявил истинное милосердие, оглан, — насмешливо сказал Карач-мурза, обращаясь к хакиму, который стоял, как на раскаленных угольях. — Но вижу и другое: под твоим управлением очень хорошо живется насильникам и негодяям. Плохо, когда начальник боится своих подчиненных, а не они боятся его. Это иногда кончается тем, что такой начальник получает от великого хана шелковый шнурок в подарок [406]. Помни об этом! Завтра ты назначишь другого ясакчи — почтенный кади поможет тебе сделать хороший выбор. А Халилу, если он вздумает чем-нибудь мстить Фатиме, дашь на базарной площади сто палок. Надеюсь, ты все понял?

— Понял, великий оглан! Это, наверное, шайтан, — да будут прокляты и посрамлены его козни, — вчера затуманил мой разум. Но больше этого никогда не будет, великий оглан!

— Посмотрим. На обратном пути я еще сюда заеду.

Глава 4

«Судьба затем судьбою и зовется, Что отвратить ее нам не дано: Для стрел ее что занавес из шелка, Что щит из крепкой стали — все равно».

Мухаммад ас-Захири, персидский писатель XII века

Когда все ушли, Карач-мурза велел позвать к нему Фатиму.

— Ну вот, — сказал он, когда она вошла и робко остановилась у входа, — ты свободна и можешь спокойно возвращаться домой. Никто тебя больше не будет тревожить, об этом позаботится сам хаким. Кроме того, возьми вот это, — добавил он, указывая на подарки, оставленные Халилом. — Эти вещи помогут тебе прожить безбедно.

— Да воздаст тебе великий Аллах годами счастья за все, что ты для меня сделал, благородный оглан, а я не забуду этого, если бы даже прожила тысячу лет. И не думай, что у меня нет стыда, если я тебя попрошу еще об одной милости, сиятельный оглан…

— Говори, — промолвил Карач-мурза.

— Позволь мне ехать с твоим караваном. Говорят, ты едешь в Мавераннахр, к великому Тимур-беку. Может быть, Аллах будет ко мне милостив до конца, и я найду там своего мужа. Теперь у меня есть, чем выкупить его, если он в плену. А здесь я боюсь оставаться: у ясакчи Халила очень длинные руки.

— Этого не бойся. Он больше не ясакчи и теперь не посмеет тебе ничего сделать.

— Он ничего и не сделает, оглан, но если он захочет, со мной всегда может случиться какое-нибудь несчастье. Разве он отвечает, если я утону в реке, или загорится ночью моя юрта, или меня укусит ядовитая змея?

— Хорошо, — сказал Карач-мурза, немного подумав. — Приходи ко мне завтра утром. Может быть, я сумею устроить так, что ты поедешь с нами.

* * *

Ханум Хатедже, вверенная попечениям Карач-мурзы, ехала при его отряде на совершенно особом положении. Напутствуя его в дорогу, хан Тохтамыш сказал:

— Говорят, Хромой очень любит свою племянницу, и потому важно, чтобы с нею у нас не случилось ничего плохого и чтобы ты привез ее в Ташкент живой и здоровой. Пусть лучше передохнут в пути все другие пленники, чем с ее головы упадет хотя бы один волос! Не забывай также, что Тимур ей поверит больше, чем нам, а потому нужно сделать так, чтобы она говорила о нас хорошо. Будь с ней почтителен, следи, чтобы ей было удобно ехать и чтобы она ни на что не могла пожаловаться. В дороге она должна чувствовать себя не пленницей, а важной госпожой, которой все готовы служить.

И Карач-мурза строго следовал полученным наставлениям. Хатедже ехала в удобной кибитке в сопровождении нескольких служанок и рабынь; на ночь ей разбивали походный шатер, убранство которого могло бы удовлетворить самую избалованную женщину; у нее всегда, даже при переходе через пустыни, было вдоволь свежих фруктов, которые она особенно любила.

Ежедневно Карач-мурза справлялся о ее здоровье и о том, нет ли у нее каких-нибудь жалоб или пожеланий. Но, не желая своим присутствием напоминать ей о том, что она все-таки пленница и в общем порядке подчинена ему, обычно он это делал через кого-либо из своих приближенных, и потому Хатедже немного удивилась, когда в этот вечер он явился к ней лично.

— Селям-алейкюм, благороднейшая ханум, — сказал он, получив разрешение войти в шатер. — Я надеюсь, что Аллах хранит твое драгоценное здоровье и что ты хорошо отдохнула за эти два дня.

— Алейкюм-селям, оглан, — ответила Хатедже. — Милостью Аллаха я здорова, а благодаря твоим заботам путешествие меня совсем не утомляет.

Голос у Хатедже был низкий и приятный, а в последних ее словах, хотя они и были обычным проявлением восточной вежливости, прозвучала неподдельная искренность. Карач-мурза внимательно поглядел на нее.

Хатедже нельзя было назвать красивой, к тому же, по понятиям Востока, молодость ее уже ушла: ей было под тридцать. Но небольшой рост, хрупкость и стройное сложение возмещали ей ту долю прелести, которую отнял возраст. Ее смуглое, слегка поблекшее лицо, с темным пушком над хорошо очерченными и еще не потерявшими свою свежесть губами и с чуть раскосым разрезом глаз, было привлекательно, а сами глаза, карие и ясные, с какой-то завораживающей теплинкой в них, были на редкость хороши.

— Я рад это слышать, ханум, — промолвил Карач-мурза. — Но нам нужно пройти еще три раза столько, сколько мы до сих пор прошли. И я никогда не простил бы себе, если бы к концу этого путешествия ты потеряла хотя бы ничтожную долю твоего здоровья и…

— И чего еще? — с улыбкой спросила Хатедже, видя, что Карач-мурза запнулся.

— И твоей красоты, ханум.

— Я вижу, что ты честный человек, оглан, ибо хотел удержать свой язык, прежде чем он вымолвит эту неправду. Красота моя, если и была когда-нибудь, уже ушла, а здоровья хватит еще на много таких путешествий. Могу я спросить, когда мы выступаем отсюда?

— Завтра, через два часа после восхода солнца, ханум, если ты не хочешь отдохнуть еще один день.

— Но я же говорю тебе, что я совсем не устала. Ехать даже приятней, чем стоять на одном месте.

— Хорошо, ханум, завтра мы поедем. Но могу я перед этим просить у тебя об одной милости?

— Ты здесь начальник, оглан. И можешь приказывать, а не просить.

— Если я начальник для других, то для тебя я только самый почтительный слуга, ханум.

— Не будем играть словами. Итак, что я должна сделать?

— Ты не должна, ханум. Но если ты хочешь сделать доброе дело и помочь попавшей в беду женщине, которой нужно уехать отсюда, ты могла бы взять ее к себе служанкой. Я готов поклясться, что она будет хорошо служить тебе.

— А что это за женщина и какая беда ее постигла? — спросила Хатедже, бросив на Карач-мурзу пытливый взгляд.

— Это одна здешняя татарка, ханум. Молодая и красивая. А что с ней случилось, она сама тебе расскажет. Это тебя развлечет в пути.

— Хорошо, я беру ее, оглан.

— Да вознаградит тебя Аллах за твое доброе сердце, ханум. Утром я пришлю ее к тебе.

Простившись с Хатедже, Карач-мурза возвратился в свой шатер, унося в душе какое-то безотчетное чувство тепла и умиротворения, которое не покидало его до самого сна.

Глава 5

«Промысел Всевышнего простирается на всех, и все сущее подлежит его предопределению. Успех в делах — в деснице Аллаха, и удача сопутствует тому, кто для нее создан».

Абу-Насер Фараби, тюркский философ IX–X веков

Выступив на следующее утро, отряд в обычном порядке двинулся на юго-восток, по направлению к реке Эмбе. Путь был нетруден и однообразен — бескрайняя степная низина, покрытая блеклой зеленью, которая местами переходила в бурые россыпи бесплодных песков, — ничто тут не радовало глаз путника и не привлекало к себе его внимания. И потому Карач-мурза, почти не глядя по сторонам, ехал все эти дни, погрузившись в воспоминания и думы, что всегда помогало ему скоротать время таких томительно-унылых переходов.

Но если прежде подобные размышления обычно бывали приятны и вносили в его душу умиротворение и ясность, то на этот раз они были почему-то невеселы и тревожны. У него было такое чувство, словно он в своей жизни прошел мимо чего-то самого важного, не сделав того единственного, что действительно нужно было сделать. А что это было — он не знал и теперь тщетно силился это понять.

Мысленно он снова посетил все те места, где ему доводилось когда-либо побывать, воскрешая в памяти события и встречи и в свете приобретенной с годами житейской мудрости проверяя правильность тех или иных принятых им решений. И казалось, больших ошибок не было, жизненный путь его был, несомненно, удачен и привел к тем вершинам, которых достигают только немногие избранники судьбы. Но вместе с тем его не покидало странное ощущение, почти уверенность в том, что все его решения и действия, кроме того единственного, которое он упустил, были совсем не важны и не нужны и что, если бы даже он решал и действовал совершенно иначе, было бы то же самое просто потому, что именно так должно быть.

Внезапно ему вспомнились предсказания карачевского колдуна Ипата. Разве он в чем-нибудь ошибся?

«Вот, делишь ты ложе и власть с прекрасной царицей» — это так и было… «А вот, в почете и славе стоишь ты у самого престола могучего и грозного царя» — все это есть сейчас. Но значит, и дальше будет то, что видел и знал колдун двадцать два года тому назад: «Ты все потеряешь. Вижу, скачешь ты один по степи, и волосы твои и борода белы… Сюда скачешь, на Русь, и ляжешь в землю отцов».

И разве не сказал ему то же самое митрополит Алексей? Значит, от его собственных решений ничего не зависит, потому что какая-то неведомая сила ведет его по заранее определенному пути, к определенной цели? К цели — да, но путь, наверное, мог бы быть иным, если бы он не упустил чего-то самого главного… А может быть, и другое: митрополит Алексей и Ипат обладали каким-то таинственным знанием, которое позволяло им предугадывать, что он сделает в будущем и к чему это приведет?

«Аллах знает, что произойдет с каждым, — думал Карач-мурза, — и некоторым святым людям Он иногда открывает тайны будущего. Но вот та неведомая сила, которая ведет нас к тому, что заранее известно Аллаху, есть ли это Его воля? Если бы это было так, то люди делали бы только хорошее, потому что Аллах не может хотеть плохого. Значит, Аллах руководит не всеми нашими действиями, а кое-что оставляет и на наш собственный выбор… Что же сделал я по воле Аллаха и что по своему выбору? С какими людьми хотел меня связать Аллах и с какими я сам себя связал? Наир? Ирина? — начал он перебирать в памяти тех, с кем особенно тесно сводила его судьба. — Князь Дмитрий? Тулюбек-ханум? Тохтамыш?» И вдруг на ум ему неожиданно пришла Хатедже.

«Почему она? — удивился такой нелепости Карач-мурза. — Чужая женщина, с которой я несколько недель буду ехать одной дорогой, а потом никогда больше ее не увижу и, может быть, даже не вспомню о ней! Таких встреч у меня в жизни были тысячи, но разве кто-нибудь из этих случайно встреченных людей станет стучаться в двери моей памяти в тот миг, когда она зовет к себе только самых близких?»

Карач-мурза стал думать о другом, но Хатедже снова и снова возникала в его мыслях, и это его, наконец, обеспокоило.

«Надо посмотреть, что она делает, и узнать, не нужно ли ей чего-нибудь, — подумал он. — Уже три дня я ее не видел».

Съехав с дороги, он придержал своего коня, пока с ним не поравнялась кибитка Хатедже, шедшая сзади. День выдался теплый, полы кибитки были откинуты, и Карач-мурза увидел Хатедже, полулежавшую на подушках. Хотя прошло уже полтора года с того времени, когда она овдовела, на ней был темно-лиловый [407] шелковый халат, несколько ее старивший. Карач-мурза это сразу заметил, но мысленно вывел отсюда заключение, выгодное для Хатедже: «Она еще совсем молода, но в таком халате всякая женщина будет казаться на десять лет старше».

— Привет тебе, благородная ханум, — сказал он, подъезжая вплотную к кибитке. — Я хочу спросить, не утомил ли тебя сегодняшний переход? До ночлега нам остается еще два часа, но если ты устала, я прикажу остановиться сейчас, и мы заночуем здесь. Степь везде одинакова.

— Благодарю тебя, светлейший оглан, за такое внимание ко мне, но я совсем не устала. Сегодня я хорошо выспалась в пути и потому могла бы ехать целую ночь.

— Тебе, наверное, не терпится приехать домой, ханум?

— Домой? Я не знаю, где теперь мой дом, оглан. В Ясах, после смерти мужа, — да упокоит его Аллах, — у меня никого не осталось.

— У тебя нет детей, ханум?

— Были сын и дочь. Но их уже давно, в одно и то же лето, унесла болезнь. В Ясах, в доме эмира Фарука, может быть, живет сейчас кто-нибудь из других его жен, со своими детьми. Но мне туда не хочется возвращаться.

— И не надо, ханум. Я отвезу тебя к твоему великому дяде, эмиру Тимур-беку, — да пошлет ему Аллах долгую жизнь, — и он позаботится о тебе.

— Да, я знаю, что он меня не оставит и что я ни в чем не буду испытывать нужды, — промолвила Хатедже, и Карач-мурза уловил в ее голосе грусть. — Он очень любит свою сестру, мою мать, оглан.

— А твоя почтенная мать жива?

— Жива. Но отец мой убит уже много лет назад, и ее взял к себе старший брат отца, Дауд-ходжа, эмир Гузара [408].

— Я думаю, что если ты захочешь, то и тебя возьмет в жены кто-нибудь из родственников твоего покойного мужа, эмира Фарука, да блаженствует он вечно в садах Аллаха [409]. Я бы хотел, чтобы твоя жизнь сложилась очень счастливо, ханум.

— Благодарю тебя, оглан. Но если ты в самом деле хочешь, чтобы моя жизнь сложилась счастливо, не желай, чтобы меня взял в жены кто-нибудь из родственников покойного эмира Фарука, — смеясь, ответила Хатедже.

— Почему, ханум? Разве все они плохие люди?

— Нет, оглан, я думаю, что они не хуже, чем другие. Но я не хочу быть женой никого из них.

— Ну, тогда пусть Аллах пошлет тебе такого мужа, какого ты сама хочешь, достойнейшая ханум.

— Это другое дело. Но я пока не думаю об этом.

— Так и должно быть, ханум: об этом прежде тебя подумает тот, кому суждено стать твоим мужем.

— Тогда мне и делать нечего, — снова засмеялась Хатедже, лицо которой при этом удивительно хорошело. — Остается только ожидать, когда приедет за мной тот, кого присудил мне Аллах.

На некоторое время разговор у них оборвался. Потом Карач-мурза спросил:

— А довольна ли ты, ханум, своей служанкой Фатимой?

— Да, она очень старательна и заботлива, мне с нею хорошо, оглан. Я должна благодарить тебя за эту женщину.

— Если так, я рад за тебя и за нее, добрейшая ханум.

— Она мне рассказала о себе все, оглан. И теперь я знаю всю правду.

— Какую правду, ханум? — удивился Карач-мурза. — Разве я хотел от тебя что-нибудь скрыть? Я не рассказал тебе историю Фатимы только потому, что она могла это сделать гораздо лучше, чем я.

— Когда ты попросил меня взять ее служанкой, я сначала подумала совсем другое, — слегка краснея, сказала Хатедже. — И теперь мне очень стыдно перед тобой за эти недостойные мысли, оглан.

— Если бы то, что ты подумала, было правдой, ханум, зачем бы я стал хитрить и вмешивать тебя в это дело? Наши обычаи и законы очень удобны для мужчин.

— Это потому, что их придумали мужчины! Но для женщин эти законы несправедливы и жестоки. Наша доля, даже в богатых и знатных семьях, очень тяжела, оглан. И потому всякое внимание, которое нам оказывают там, где мы его не привыкли видеть, мы, женщины, ценим очень высоко. То, что ты сделал для Фатимы, говорит о том, что у тебя доброе сердце, оглан.

— Я увидел несправедливость, и в моей власти было ее исправить, — сказал Карач-мурза. — Всякий честный человек сделал бы то же самое, и не стоит больше говорить об этом, ханум.

— Можно и не говорить. Но когда в плохой жизни увидишь что-нибудь хорошее, об этом хочется потом вспоминать, оглан.

«Может быть, потому я тебя сегодня и вспоминал все время», — подумал Карач-мурза, но вслух сказал после небольшого молчания:

— Тебе ничего не нужно, ханум? Если у тебя есть какие-нибудь пожелания, скажи, и я рад буду их исполнить.

— Спасибо, оглан, но мне пока ничего не нужно.

— Ну, тогда я поеду. Да пребудет с тобою Аллах, благородная ханум!

— Аллах для всех. Он и тебя не оставит своими милостями, достойнейший оглан.

Глава 6

«Когда пускаешься в путь не один, твой спутник должен быть лучше тебя».

Татарская пословица

До Эмбы дошли на шестой день после выступления из Сараил-Джадида и заночевали на левом, восточном ее берегу, вернее, на левой стороне ее русла, ибо в это время года реки тут, собственно, не было: Эмба доносит свои воды до Каспия только в пору весеннего половодья. Позже она пересыхает и превращается в цепочку отдельных мочаков и небольших озер, заросших камышом и изобилующих болотной дичью.

Отсюда путь повернул прямо на юг и стал еще более унылым и безотрадным. Обходя раскинувшуюся справа песчаную пустыню и часто встречающиеся солончаки, отряд целую неделю двигался ровной, как стол, низиной, поросшей кустиками полыни и буюргуна [410]. Корма для лошадей тут было мало, колодцы и водоемы тоже встречались редко, и вода в них обычно бывала солоноватая, едва пригодная для питья, а потому Карач-мурза старался как можно скорее миновать этот участок пути. Теперь снимались со стоянки едва рассветало и с двумя-тремя короткими остановками для отдыха шли до наступления темноты.

Время этих переходов тянулось особенно медленно, казалось, что дню не будет конца. Глядеть вокруг было не на что; все, о чем хотелось вспомнить и подумать, было во всех подробностях воскрешено в памяти и обдумано, происшествий никаких не случалось, и Карач-мурза томился от скуки. Теперь его часто можно было видеть едущим не в голове отряда, как прежде, а рядом с кибиткой Хатедже. Ханум была словоохотлива, в разговоре она обнаруживала много наблюдательности и ума, беседовать с нею было приятно и интересно, а потому Карач-мурза с каждым днем уделял этому занятию все больше времени. Показаться назойливым он не боялся, ибо было вполне очевидно, что Хатедже эти встречи тоже доставляют удовольствие: даже в плохую погоду войлочный полог ее кибитки всегда был откинут с той стороны, с которой он обычно подъезжал.

Наконец равнина начала слегка повышаться, потом пошла вверх крутыми ступенями и уступами. Поднявшись по ним, отряд вступил на Устюртскую возвышенность, по которой предстояло идти дней пятнадцать. Характер местности, по-прежнему оставаясь унылым, теперь несколько изменился: песчаные почвы уступили место глинистым, исчезли солончаки, появились отдельные кустарники, а местами и целые заросли саксаула [411]. Но, что самое важное, сейчас тут были хорошие пастбища. На Устюрте трава, совершенно выгорающая летом, осенью отрастает, и в это время года все окрестные кочевники всегда перегоняют сюда свои стада. Но к началу декабря, когда тут начинают свирепствовать сильнейшие бураны и стужи, скот гнали на Мангышлакский полуостров, где условия для его зимовки были наиболее благоприятными, и откуда он, с наступлением тепла, двигался на север, в низовья Эмбы и Джаика, наливавшиеся весенней зеленью.

По Устюрту нельзя было двигаться ни быстрей, ни медленней, чем позволяли расстояния между имевшимися здесь колодцами. Они отстояли друг от друга на пять — шесть фарсахов. Утром пустившись в путь от одного из них, останавливались на ночлег, дойдя до следующего.

Первые пять дней и тут ничто не нарушало установившегося порядка, и Карач-мурза ежедневно проводил два-три часа в разговорах с Хатедже. Но на шестой день он возле ее кибитки не появился, чем ханум была немного удивлена и обеспокоена. Однако вскоре к ней подъехал старший нукер царевича и объяснил причину его отсутствия:

— Светлейший оглан Карач-мурза, да усыплет Аллах его жизненный путь цветами счастья, — сказал нукер после обычного приветствия, — сегодня утром получил известие о том, что в пяти фарсахах отсюда кочует один из туменов [412] Мангышлакского хана и что сам хан пресветлый Кепек-Берди сейчас находится при этом тумене. Может быть, ты не знаешь, благородная ханум, что пресветлый хан Кепек-Берди — это третий сын великого хана Тохтамыша и племянник нашего оглана, да возвысится их славный род над всеми живущими. Наш оглан захотел повидать племянника и взять у него свежих лошадей взамен тех, которые у нас пали или заболели в пути. Он уехал туда раньше, чем мы выступили, и догонит нас на следующей ночевке. Но если тебе что-нибудь будет нужно, благородная ханум, светлейший оглан Карач-мурза приказал мне исполнить все, что ты пожелаешь.

Хатедже поблагодарила нукера и сказала, что ей ничего не нужно. Карач-мурза возвратился к отряду поздно вечером, когда в стойбище уже догорали последние костры. В этот день у него сильно разболелись зубы. Он почти не спал ночью. Наутро боль утихла, но зато левая щека вздулась громадной опухолью. В таком виде показываться Хатедже он не хотел, а потому и на этом переходе не приблизился к ее кибитке. Но когда остановились на ночлег и разбили стойбище, один из нукеров доложил царевичу, что пришла служанка ханум Хатедже и просит позволения говорить с ним.

— Фатима! — воскликнул Карач-мурза, узнавший вошедшую в шатер женщину. — Что-нибудь случилось с твоей госпожой?

— Нет, сиятельный оглан, благодарение Аллаху, она здорова и с ней ничего плохого не случилось. Но моя благородная госпожа сегодня видела издали, что у тебя обвязана голова, и она поручила мне узнать, здоров ли ты, пресветлый оглан, и не произошло ли с тобой какого-нибудь несчастья, когда ты ездил в стойбище Мангышлакского хана?

— То, что со мной случилось, это такая ничтожная мелочь, что о ней не стоит и говорить. Скажи это твоей госпоже, и да вознаградит ее Аллах за доброе сердце.

— Я ей передам твои слова, пресветлый оглан. Но моя благородная госпожа еще спрашивает: может быть, она чем-нибудь вызвала твой гнев или обиду, и потому ты не подъезжаешь к ее кибитке?

— Да покарает меня Аллах, если я когда-нибудь допущу в свое сердце гнев или обиду на добрейшую ханум Хатедже! Но кто захочет показаться перед молодой и красивой женщиной в таком виде! — воскликнул Карач-мурза, снимая шерстяную повязку, закрывавшую его лицо. — Вот, смотри, это только половина того, что было утром. Скажи благородной ханум, что завтра я непременно приеду сам узнать о ее здоровье.

— Хорошо, оглан, я в точности повторю ей все твои слова. А сейчас мне можно идти?

— Погоди… Я давно хотел тебя спросить: хорошо ли тебе живется у ханум Хатедже и довольна ли ты своей судьбой?

— Я довольна, пресветлый оглан, а ханум Хатедже, — да сделает ее Аллах самой счастливой из женщин, — очень добра ко мне. Она обещала попросить своего великого дядю Тимур-бека, чтобы он отпустил моего мужа, если он жив и находится в плену.

— Она это обязательно сделает, — промолвил Карач-мурза, отвечая не столько Фатиме, сколько своим собственным мыслям.

— Я тоже так думаю, оглан. Ханум Хатедже нравится делать людям добро.

— Да, но она никогда ничего не хочет для себя! Сколько раз я ее спрашивал и всегда слышу один ответ: «Спасибо, оглан, мне ничего не нужно». Ты с нею все время вместе и должна знать, что ей хочется и чего ей не хватает. Так вот, скажи: что можно сделать такое, чтобы ей было приятно?

— Подъезжай завтра как можно раньше к ее кибитке, пресветлый оглан, — промолвила Фатима, и в глазах ее метнулась лукавая искорка.

Карач-мурза пытливо поглядел на нее, думая, что это только предпосылка, за которой последует ответ на его вопрос. Но Фатима не говорила больше ни слова. Поняв, он нахмурился и сказал:

— Женщина, мне кажется, ты позволяешь себе непочтительность по отношению к своей госпоже.

— Да сохранит меня от этого великий Аллах! — воскликнула Фатима, всплеснув руками. — Я сказала так потому, что знаю: моей благородной госпоже всегда приятно видеть тебя, светлейший оглан.

— Я тебя не об этом спрашиваю. Может быть, есть вещь, которая доставила бы ей удовольствие, или какое-нибудь лакомство, которое она особенно любит?

— Сегодня ханум ничего не ела, — подумав немного, ответила Фатима. — У нее было скверное настроение, и она даже отказалась от винограда, который ты ей недавно прислал. Но потом она сказала: «Я больше всего люблю хорошие дыни. Вот, скоро мы приедем в Хорезм, и там я буду их есть каждый день».

— Дыни? Ну хорошо, иди. Скажи благородной ханум, что я желаю ей здоровья и спокойного сна.

Едва ушла Фатима, Карач-мурза вызвал к себе четырех молодых нукеров из числа самых расторопных и исполнительных.

— В десяти фарсахах отсюда, на заход солнца, лежит караванный путь из Хорезма в Мангышлак, — сказал он им, — а в двенадцати фарсахах к востоку проходит такой же путь на Берчагур. Возьмите каждый по хорошему сменному коню и скачите двое на запад и двое на восток. Выйдя на эти пути, двигайтесь, как и мы, к Хорезму, навстречу идущим оттуда караванам. Мне нужны дыни, чем больше, тем лучше, но хотя бы две или три. В это время года их еще везут иногда с берегов Джейхуна [413] к столу Мангышлакского и Тургайского ханов. Вот вам деньги, чтобы их купить, кроме того, за каждую дыню, которую я получу прежде, чем минует три дня, даю вам по коню. Если ничего не достанете за неделю, возвращайтесь к отряду. Все поняли?

— Поняли, пресветлый оглан!

— Тогда идите. Сейчас можете поспать три часа, потом — в путь. Ночь сегодня лунная, вы можете ехать быстро и вскоре после восхода солнца быть уже на местах.

На третий день к вечеру нукеры, выехавшие в сторону Мангышлака, возвратились с шестью превосходными дынями. Им посчастливилось почти сразу встретить караван, в котором нашлись две корзины чарджуйских дынь, славившихся на весь Восток. Их везли в ставку хана Кепека, но имя Карач-мурзы и хорошая цена побудили караван-баши [414] к сговорчивости.

Дыни были сейчас же отправлены в шатер ханум Хатедже. А на следующее утро, когда тронулись в путь, и Карач-мурза как обычно подъехал к ее кибитке, она сказала:

— Да воздаст тебе Аллах годами здоровья и счастья за твой вчерашний подарок, оглан. Я так люблю дыни! Но я не понимаю, откуда ты это узнал и как ты сумел достать их в этой пустыне?

— Я на своем веку видел немало хороших колдунов, ханум, и сам от них кое-чему научился, — улыбнулся Карач-мурза.

— Наверное, ты учился у очень добрых колдунов, оглан. Но я сейчас хотела бы знать другое…

— Спрашивай, ханум. Если я сам знаю это, я тебе отвечу.

— Хорошо, оглан, тогда скажи: ты так меня балуешь потому, что тебе это приказал великий хан Тохтамыш, или потому, что тебе это приказывает твое сердце?

— И то и другое, ханум-джан. Хан Тохтамыш повелел мне заботиться о том, чтобы тебе было хорошо и удобно ехать, но я никогда не думал, что мне будет так приятно исполнять это повеление!

Глава 7

«Я видел русов, когда они прибыли по своим торговым делам в землю хозар и расположились возле устья реки Итиль. Я никогда не встречал людей с более совершенными телами, чем они. Они подобны пальмам, белокуры, румяны лицами и белы телами».

Ахмед Ибн-Фадлан, арабский путешественник X века

Два дня спустя, после особенно длинного и унылого перехода, отряд Карач-мурзы остановился на ночлег у самого края Сарыкамышской котловины, получившей свое название от густых зарослей желтого камыша [415], которые покрывали ее дно. Но прежде тут находилось огромное озеро, его поверхность достигала почти десятка тысяч квадратных верст, при глубине до пятидесяти сажень. Некогда в это озеро, которое историки древности называют Хорезмийским, впадала река Амударья. Отсюда, по пересохшей теперь реке Узбою, воды ее вливались в Каспийское море.

Но Амударья, в своих низовьях несущая большое количество ила, в силу некоторых особенностей своего течения откладывала почти весь этот ил на левый берег, что при совершенно ровной местности вызывало постоянное смещение ее русла вправо, до тех пор, пока она не проложила себе путь в Аральское море, находившееся сравнительно недалеко. Хорезмийское озеро, лишенное притока воды, со временем высохло. Но еще и сейчас, при особенно сильных разливах, часть амударьинских вод устремляется в свое старое русло и достигает Сарыкамышской котловины, отстоящей от нынешнего русла реки всего на сто двадцать верст. И потому у многих властителей Хорезма и Персии уже с глубокой древности возникала мысль о возвращении Амударьи на ее прежний путь [416].

Еще накануне Карач-мурза рассказал Хатедже все, что ему было известно о Сарыкамышской котловине, и именно по ее просьбе он приказал отклониться немного в сторону от прямого пути, чтобы показать ей это интересное место, с которым у хорезмийцев было связано много легенд и преданий.

Пока разбивали шатры и устраивали стойбище, Карач-мурза вместе с Хатедже и сопровождавшей ее Фатимой подошел к самому склону гигантской впадины, полого уходившему вниз на несколько десятков сажень. По склону местами были рассыпаны небольшие заросли и отдельные кусты саксаула, да тускло серебрились чахлые кустики полыни. Дно впадины, кое-где ерошившееся желтой щетиной высохших камышей, волнистой песчаной пустыней уходило вдаль и только в одном месте, совсем близко от стоявших наверху людей, виднелся небольшой оазис зеленой осоки, среди которой еле приметно поблескивала вода.

— Будет хорошо, если там вода, пригодная для питья, — сказал Карач-мурза. — Здесь, наверху, мы нашли только одну большую яму, наполненную последними дождями, но этого нам едва ли хватит. Если хочешь, ханум, спустимся вниз и попробуем эту воду, а если ты устала, я пошлю туда кого-нибудь из моих людей.

— Нет, оглан, пойдем сами, ведь это совсем близко. Я целый день сидела в кибитке и теперь буду рада походить немного.

Они начали спускаться в котловину, что оказалось совсем не так легко, как думала Хатедже, глядя на откос сверху. Местами он был довольно крут, песок осыпался и скользил под ногами, но все же, схватившись за руки и поддерживая друг друга, они со смехом спустились, вернее, сбежали вниз и попробовали воду. Она оказалась соленой и для питья была непригодна. Под слоем нанесенного ветром песка дно впадины было покрыто солончаками, кое-где выступавшими даже на поверхность.

Отдохнув немного, они стали подниматься, что заняло гораздо больше времени, чем спуск, и выбрались на поверхность, когда совсем стемнело. В стойбище все было уже налажено: шатры и кибитки стояли в обычном порядке, всюду горели костры, на которых люди готовили себе пищу, пощипывая редкую траву, вокруг ходили стреноженные кони.

Прямо у моста, куда вышли Карач-мурза и Хатедже, за жидкой порослью саксаула пылал большой костер, возле которого сидела кучка нукеров, о чем-то оживленно беседуя. Уловив несколько слов из их разговора, Карач-мурза легонько потянул за руку свою спутницу.

— Может быть, мы услышим кое-что интересное, ханум: здесь рассказывают всякие истории, связанные с этим местом. Но если мы подойдем к костру, воины из почтения замолчат или будут говорить очень коротко. Лучше сядем здесь, по эту сторону кустов, и будем слушать.

* * *

— Это правда, что тут было озеро, — говорил пожилой десятник Салех, очевидно, продолжая спор с кем-то из товарищей. — Но попробуй объехать эту впадину кругом: если у тебя хороший конь и если Аллах будет к тебе милостив и защитит по дороге от джиннов [417], тебе понадобится для этого шесть или семь дней. Разве могло такое озеро высохнуть, как обыкновенная лужа?

— Так мне говорил в Ургенче один старый араб, который очень много знал, — ответил нукер Шахмир, сидевший по другую сторону костра.

— Это ты думаешь, что он многое знал. А я думаю, что когда Аллах раздавал людям мудрость, в мешок твоего араба ничего не попало.

— А куда же тогда девалась вода из этого озера?

— Ее выпил шайтан, — промолвил один из воинов.

— Шайтан не так глуп, чтобы надуваться водой, — сказал Салех, — он может пить напитки получше. А воду из озера выпустили джинны, когда им понадобилась эта яма.

— Куда выпустили?

— Под землю. Они пробили в дне озера дыру, и через эту дыру вся вода ушла в великое море, которое находится под нами.

— Говорят, что землю держит на рогах корова, а она стоит на спине рыбы, которая плавает в этом море, — сказал Шахмир. — Рыбе-то ничего, а корова могла рассвирепеть и сбросить землю со своих рогов, когда джинны вылили ей на голову столько воды.

— Так думали раньше, а теперь в эту корову и рыбу не верят даже дети. Ученые люди уже узнали, что наша земля, как большая лепешка, просто плавает в великом море.

— А зачем джиннам понадобилось выпускать воду из этого озера? Разве им мало места на суше?

— Им пришлось уйти отсюда, где они прежде жили, и искать себе новое убежище. Ты что, никогда не слыхал про войну черных и белых джиннов?

— Кое-что слыхал, абый [418]. Но если тебе известно все, как у них было, прошу тебя рассказать, — промолвил Шахмир. — Мы все будем благодарны тебе за те дары, которые ты нам уделишь из сокровищницы твоих знаний.

— Хорошо, слушайте: когда-то очень давно, в самых богатых и цветущих землях Арабистана жил народ, который назывался хаду. И ни один другой народ на земле не был так щедро одарен всеми милостями Аллаха. Это были красивые, стройные, как пальмы, великаны, со светлыми волосами и голубыми глазами; самый маленький из них был ростом как два обыкновенных человека, поставленных один на другого, а жили они по тысяче лет и больше. Ими правил грозный и могущественный царь Шаддад, который покорил себе соседние народы, и все они платили ему дань. У хаду было все, чего только может пожелать человек: на их тучных пастбищах множились стада скота, земля сама производила для них лучшие плоды, и им не нужно было даже работать.

Но вместо того, чтобы жить в благочестии и славить Аллаха за все его милости, хаду стали забывать его и впадать в самые черные грехи. И настал день, когда Аллах не захотел больше терпеть этого и решил сурово наказать хаду. Он навел сон на весь их народ, а потом послал страшный вихрь, который поднял их с земли и перенес далеко, в холодный полунощный край, где месяцами не видно солнца. И когда хаду проснулись, Аллах сказал их царю Шаддаду: «Там, где вы были раньше, вам жилось слишком легко, и от безделья вы впали в грехи и нечестие. Теперь я перенес вас в такую землю, где вам придется много трудиться, чтобы не умереть от голода и холода. Если это вас исправит и вы научитесь жить достойно, я возвращу вас назад. Но если и здесь не смиритесь, будет совсем худо: я переселю вас еще дальше на полночь, где никогда не восходит солнце и откуда отрезаны все пути».

Ну хаду сначала взялись за ум и стали жить так, как хотел Аллах. Кругом были дремучие леса, и в них много всяких зверей и птиц. Хаду сделали себе луки, стрелы и копья, стали охотиться, питаться мясом убитых животных и одеваться в звериные шкуры, из древесных стволов они построили себе теплые дома, научившись этому искусству у русов, которые были их ближайшими соседями. Русы тогда были совсем другие — низкорослые и темноволосые, но хаду стали общаться с их женщинами и вот, прошло четыреста или пятьсот лет, и все русы сделались похожими на хаду — такими же сильными, голубоглазыми и светлыми, только поменьше ростом.

— Теперь я понимаю, почему русы такие хорошие воины, — промолвил Шахмир, воспользовавшись тем, что рассказчик на минуту замолк. — Свою силу и храбрость они получили от этих великанов!

— Это так и есть, — подтвердил Салех. — И если бы хаду остались там дольше, то, наверное, эти два народа совсем бы смешались, и русы сделались бы непобедимыми. Но на счастье всех других народов, этого не случилось.

Недалеко от того места, куда Аллах перенес хаду, в глубине лесов находилось царство белых джиннов, земля которых была подобна раю. Золото там лежало, как простой песок, а драгоценные камни всюду валялись кучами. А черные джинны жили за стеной высоких гор, в диком полунощном краю, где всегда темно и холодно. Белые джинны были сильней, и черные никогда не отваживались нападать на них. Но когда здесь появился народ хаду, царь черных джиннов начал уговаривать царя Шаддада вместе идти войной на белых джиннов. «Я возьму себе их землю, — говорил он, — потому что в моей земле очень скверно жить, а ты возьмешь их богатства, которые сделают тебя владыкой и повелителем всех людей».

Царь Шаддад долго не соглашался, но потом подумал: «Когда еще Аллах захочет перенести нас обратно в нашу землю? А тут, если мы победим белых джиннов, мы и без помощи Аллаха станем жить лучше, чем в раю!» Ну началась у них война, и продолжалась она девяносто лет. Вначале побеждали черные джинны и их союзники хаду, которые в это время уже покинули свои леса и вышли на берега реки Итиль [419]. Но потом на помощь белым джиннам пришел святой Кидырь [420] со своим волшебным копьем, и они победили врагов. Царство черных джиннов было разрушено, и им пришлось искать себе другое место. И вот, тогда они прилетели сюда, выпустили воду из этого озера и поселились в его пустом ложе.

— Чем же им так приглянулась эта пустыня? — спросил молодой нукер. — Если бы я был джинном, я бы выбрал место получше.

— Для черных джиннов это было самое лучшее место потому, что, когда они высушили озеро, получилась впадина, может быть, самая глубокая на земле [421]. И тут им не надо бояться белых джиннов, потому что белые джинны не могут спускаться так низко, точно так, как человек не может спуститься под воду.

— Недаром говорят: у лисы от врага сто уверток, но самая лучшая из них — не лезть на глаза, — сказал один из нукеров.

— Если это верно, то да помилует нас Аллах, — сказал другой. — Здесь, внизу, полно джиннов, а мы пришли сюда ночевать!

— Не бойся, — успокоил его Салех, — с нами ничего плохого не случится: наш оглан, да живет он тысячу лет, очень ученый человек и знает верные заклинания от джиннов. Разве иначе посмел бы он остановиться в таком месте?

— Ну, а что сделали белые джинны с народом великанов хаду? — спросил Шахмир после небольшого молчания.

— Они загнали их туда, где прежде жили черные джинны, в страну ночи и холода, а дорогу назад загородили такими высокими горами, что через них нельзя перейти. Там совсем нет зверей и птиц, водилось только огромное животное хуту, с одним рогом на носу, и еще другое — мухор [422], у которого были два длинных белых рога на голове. Великаны хаду научились убивать этих животных и питались ими, но потом белые джинны послали туда громадную птицу Тавлынг, которая начала преследовать этих зверей и, спасаясь от нее, все они ушли под землю, где живут и сейчас в пещерах, которые сделали когда-то черные джинны, чтобы зимой укрываться там от стужи.

— И все хаду умерли с голода?

— Нет, Аллах не дал им погибнуть: теперь к берегам их земли два или три раза в год приплывает рыба такой величины, что нужно идти целый день, чтобы дойти от ее хвоста до головы. Хаду обрезают с этой рыбы мясо, сколько им нужно, потом рыба уплывает в море и опять обрастает мясом и тогда возвращается к хаду, которые снова едят ее.

— И они никогда не пробовали уйти из этой гиблой страны и отыскать дорогу в теплые земли? — спросил Шахмир.

— Они, наверное, и сейчас пробуют, но не могут этого сделать: горы, которые их замыкают, слишком круты и высоки. Только десять хаду за все время сумели добраться до их гребня, но белые джинны заколдовали это место, и всякий, кто туда ступит, сейчас же превращается в камень. Так эти десять окаменевших великанов стоят там и до сих пор [423]. Но под горами есть множество пещер, и случалось, что кто-нибудь из хаду, заблудившись в этих пещерах, несколько дней спустя выходил по эту сторону гор. Только теперь они стали совсем дики и свирепы, и их сразу убивают те народы, в земли которых они приходят. Я сам видел костяк одного такого хаду возле города Великий Булгар. Он висит на большом дереве, к которому булгарский царь когда-то велел приковать этого хаду за то, что он убивал и ел людей [424].

— И очень велик этот костяк?

— Он имеет двенадцать локтей высоты, а голова — как большой котел. Такой человек может перешагнуть через коня, как через овцу.

У костра воцарилось довольно долгое молчание. Карач-мурза и Хатедже хотели уже встать и незаметно уйти, но в это время над самой котловиной небо прочертила падающая звезда, и Шахмир сказал:

— Это, наверно, один из здешних джиннов слишком близко подлетел к небу, и Ризван [425] поразил его огненной стрелой [426].

— Я слыхал, — промолвил один из сидевших у костра, — что если такая стрела не попадает в джинна, она уходит в землю и превращается в золотую палочку.

— Это правда, — сказал Салех. — И тому, кто найдет такую палочку, не страшны никакие духи и никакое колдовство.

— А вот ты говорил, абый, что в царстве белых джиннов золото и драгоценные камни лежат прямо на земле. Что же джинны делают с этими сокровищами?

Салех, видимо, не знал, как распоряжаются джинны своими богатствами, но он не хотел показать этого своим подчиненным и потому, подумав немного, сказал:

— Они просто сваливают эти сокровища в кучи. Джинн, также как и человек, когда у него слишком много золота, не знает, что с этим золотом делать, но ему нравится иметь его побольше. Ты, может быть, слыхал, сколько золота было у багдадского халифа Аль-Мустансира и как оно ему пригодилось?

— Не слыхал, абый. Но если ты удостоишь нас этим рассказом, мы с радостью послушаем.

— Халиф Аль-Мустансир владел самыми плодородными землями и покорил многие народы, которые платили ему дань. Ему со всех сторон везли золото, и он был богаче, чем все другие цари, взятые вместе. И вот, пошел на него войной ильхан Хулагу [427] и осадил Багдад. У халифа было войско вдвое больше, чем у ильхана, но это войско сражалось плохо, потому что оно не любило скупого Мустансира. На третий день Хулагу взял город и захватил халифа в плен. В его дворце он нашел огромную башню, которая почти доверху была наполнена золотом. И тогда ильхан спросил Мустансира: «Почему ты не раздал это золото своим воинам, чтобы они лучше тебя защищали?» Халиф ответил: «Я не хотел его расходовать на это потому, что воины и так обязаны были защищать меня». «Для чего же ты берег эти сокровища?» — спросил ильхан, и Мустансир не знал, что ему ответить. Тогда ильхан Хулагу приказал запереть его в этой башне и сказал: «Если ты всю жизнь собирал золото, не зная, для чего это делаешь, попробуй есть его, потому что ничего другого я тебе не дам». И халиф Мустансир на пятый день умер в этой башне от голода.

— Один мудрец сказал: добро скупого приносит пользу насильнику.

— Ильхан Хулагу был великий воин, — промолвил Салех. — Но его старший брат Хубилай-хан [428] был самым мудрым из правителей. Я слыхал такой рассказ: однажды к великому хану Хубилаю пришли священнослужители различных народов, и каждый уговаривал его принять свою веру. Великий хан Хубилай выслушал их всех и ответил: «Я вижу, что есть один Бог и четыре великих пророка, которых почитают в мире: Магомет, Исса, Мосса [429] и Будда. Зачем выбирать для поклонения одного из них, а трех других делать своими врагами? Я буду почитать их одинаково и молиться всем четырем, чтобы тот из них, который воистину старше и сильнее, мне помогал, а три остальные не мешали». И из всех царей ни у кого не было такого счастливого царствования, как у Хубилай-хана.

— Счастливое царствование бывает у такого царя, у которого хорошие и верные военачальники, — сказал Шахмир.

— Еще счастливее царствуют те, которые знают, кого надо поставить военачальниками. Мне рассказывали в Хорезме: пришел один мудрец к какому-то царю, и тот стал жаловаться: «Я самый несчастный из царей, ибо у меня плохой начальник войска и плохой лекарь, а потому враги мои долго живут, а друзья скоро умирают». Тогда мудрец сказал ему: «А ты, царь, поменяй их местами. Твой начальник войска будет хорошим лекарем, потому что он осторожен и не умеет лишать людей жизни. А лекарь, у которого большой опыт в умерщвлении людей, будет очень полезен во главе твоего войска».

Все засмеялись, а Шахмир сказал:

— Это, наверное, был тот самый мудрец, который, когда его спросили, что на свете тяжелее всего, ответил: «Сейчас я голоден и для меня тяжелее всего пустой желудок». Наш плов уже сварился, и я думаю, что нам пора наполнить наши желудки, чтобы они стали легче! [430]

— Тебе пришла очень счастливая мысль послушать у этого костра, — сказала Хатедже, прощаясь с Карач-мурзой у входа в свой шатер. — Я получила большое удовольствие и услыхала так много интересного, оглан!

— Если так, я рад и за тебя, и за себя, ханум. Этот вечер и для меня останется памятным.

— Но ведь ты, наверно, слыхал почти все, что рассказывали эти воины про джиннов и про великанов?

— Слыхал все и даже много больше того, ханум. Завтра, если хочешь, я расскажу тебе остальное. Но сегодня мне хотелось, чтобы их разговоры у костра продолжались еще долго.

— Мне тоже, оглан, — поглядев Карач-мурзе в глаза, сказала Хатедже. Потом опустила голову и добавила после небольшого молчания: — Когда мы выехали из Сарая-Берке, я думала, что наш путь будет очень долгим. А теперь я жалею, что Ташкент не находится на тысячу фарсахов дальше.

Глава 8

«Тигра не хватай за хвост, а если схватил, то не отпускай».

Туркменская пословица

В начале ноября отряд Карач-мурзы вышел на берег Амударьи. Самая трудная часть пути была закончена, и теперь до самого Самарканда предстояло идти почти все время берегами рек, не испытывая больше недостатка в воде и в хороших пастбищах. Здесь еще было достаточно тепло — осень только вступала в свои права, люди повеселели и после семи недель пути по унылым полупустыням долина Амударьи показалась им раем.

Тут и в самом деле было хорошо. Могучая река своим недавним разливом оживила вокруг себя широкую полосу низменности; высушенная летним зноем земля опять накинула на себя зеленый покров, хотя на этот раз ненадолго: осень уже вплетала в него желтые и красные нити.

Стояла тишь. Среди высоких трав и кустарников тут и там стройные тамариски взымали кверху свои вишнево-сизые ветви, часто встречались целые рощи по-осеннему золотившихся карагачей, а в местах более низких серебряно-желтыми свечами уходили ввысь белоствольные тополя. Вдоль самого берега тянулись густые заросли лозняка, да кое-где, возвышаясь над ними, кряжистые ивы клонились к реке, роняя в нее свои облетающие листья. Нередко по пути попадались и обширные болотистые низины, заросшие буйными камышами и изобилующие всевозможной дичью.

В первый же день пути по этому оазису отряд миновал два или три небольших кочевья с пасущимися вокруг отарами овец, а к вечеру добрался до маленького поселка Тубенташ, возле которого Карач-мурза решил остановиться на несколько дней, чтобы дать отдых людям и лошадям, а заодно поразнообразить питание отряда дичью и рыбой, в которых тут не было недостатка.

Весь Тубенташ состоял из восьми глинобитных лачуг и нескольких войлочных юрт, в которых ютилось десятка полтора полуоседлых туркменских семейств, промышлявших, главным образом, рыбной ловлей, хотя чуть поодаль виднелось и довольно обширное рисовое поле.

Подъезжая к поселку, Карач-мурза сразу заметил, что мирная жизнь его чем-то нарушена. Лица людей были мрачны и взволнованы, детвора, вопреки обыкновению, не высыпала навстречу приближающемуся отряду, а взрослые толпились возле одной юрты, откуда слышались громкие голоса и плач. Уловив несколько слов, Карач-мурза понял: женщины голосили по мертвому.

— Что тут у вас случилось? — спросил он у крепкого старика в обесцвеченной солнцем тюбетейке — очевидно, старшины поселка, который, поспешно отделившись от толпы, подходил к нему с низкими поклонами.

— Юлбарыс [431], сиятельный эмир, — ответил старик. — Юлбарыс, да сожрут его собственные дети, и да подохнут они сами при этом, растерзал юношу Мистаха. Это уже третьего человека он убивает у нас, пресветлый эмир, а перед этим сколько унес овец!

— Когда же он сюда пришел?

— Он пришел больше месяца тому назад и поселился вон в тех камышах, — указал старик на болотистую низину, сразу за рисовым полем. — Сначала он ел наших овец, но потом мы их угнали далеко отсюда, и тогда он стал нападать на людей, пресветлый эмир.

— И вы не пробовали его убить?

— Мы хотели устроить западню на тропинке, по которой он ходит, но место там очень низкое, и нельзя выкопать глубокую яму, потому что на два-три ариша [432] под землей уже стоит вода. А для того чтобы сделать облаву, у нас слишком мало мужчин, сиятельный эмир.

— Ну, этот юлбарыс больше вам не будет вредить: завтра мы его убьем.

— Да возвеличит тебя всемогущий Аллах, и да пошлет он счастье всему твоему роду, эмир! И если бы Он не привел тебя сюда, нам всем пришлось бы уходить на другое место.

Карач-мурзе уже случалось охотиться на тигров: их немало водилось в густых камышах по берегам Амударьи и Сырдарьи. Но в те времена, когда еще не знали огнестрельного оружия, эта охота была трудна и опасна. Если ее предпринимал какой-нибудь владетельный князь или военачальник, в распоряжении которого было много людей, обычно устраивалась облава. Камышовую заросль, где находилось логово тигра, окружали пешие воины, вооруженные копьями, за ними, во втором ряду, шли лучники. Когда это кольцо стягивалось вплотную вокруг заранее намеченной поляны или прогалины, на которую выгоняли зверя, он, убедившись в том, что выхода нет, пробовал прорваться сквозь окружавшую его живую стену или перепрыгнуть через нее. Но прежде чем он успевал сделать прыжок, в него попадало несколько стрел, а затем, куда бы он ни бросился, его встречали лезвия копий. Тигра, конечно, убивали, но сильный и ловкий зверь дорого продавал свою жизнь, и такая охота почти никогда не обходилась без человеческих жертв, тем более что в зарослях вместо одного тигра часто оказывалось несколько.

При сравнительно небольшом количестве участников успех облавы бывал менее вероятен и значительно возрастала опасность. Но тем не менее воины не упускали случая поохотиться на тигра и часто отправлялись на это опасное дело даже небольшими партиями, так как юлбарыс считался чрезвычайно ценной добычей. Туша его шла в дело почти целиком: большие деньги можно было взять за шкуру, высоко ценился тигровый жир, который считался лучшим средством для заживления ран, из печени и желчи изготовлялись снадобья, по верованию азиатов продлевающие человеческую жизнь, муку из костей тигра князья и эмиры раздавали воинам перед битвой для укрепления храбрости, когти его считались амулетами, предохраняющими от смерти в бою, а зубы — от нападения зверей и разбойников.

У жителей небольших прибрежных селений, у которых тигры пожирали много скота, существовали другие способы борьбы с ними. Если позволяли условия местности, обычно на тропинке, по которой ходил зверь, устраивали западню в виде хорошо прикрытой сверху глубокой ямы, а в дно этой ямы вкапывали два или три заостренных сверху кола. Ставились также ловушки из бревен с привязанной внутри в виде приманки овцой. Однако, если тигр бывал старый и опытный, он редко поддавался на подобные ухищрения, и тогда на него охотились с клеткой. Но предназначалась она не для зверя, а для охотников.

Ее делали поперечником в сажень и такой же примерно высоты [433]. Четыре стенки и верх — из толстых и крепких жердей, прочно соединенных в виде решетки. Пола или дна не было, чтобы снизу в клетку могли проникнуть охотники и, приподнимая ее за две укрепленные внутри перекладины, вместе с ней двигаться вперед. Пустую клетку ставили на тропинке, ведущей к логову тигра, и оставляли на несколько дней, чтобы зверь к ней привык. В день охоты в нее залезало шесть или семь человек, вооруженных луками и короткими копьями, переднюю стенку клетки слегка заплетали зеленью, чтобы не было видно находящихся внутри людей, а сверху, на крыше, привязывали чучело сидящего человека.

Когда все это было готово, загонщики, оцепив логово, поднимали шум и крик, стараясь выгнать зверя, которому оставляли свободный путь в сторону клетки. В это время последняя, вместе с сидящими в ней людьми, тоже двигалась вперед по направлению к логову, так как очень часто тигр не спешил его покинуть.

Когда он, наконец, показывался, клетку опускали и четверо из находившихся в ней охотников садились на перекладины, чтобы крепко прижать ее к земле. Остальные сейчас же пускали в тигра по стреле. Ранить его смертельно или хотя бы тяжело удавалось редко, но стрелявшие на это и не рассчитывали: им нужно было только разъярить зверя, чтобы он не пробежал мимо, а перешел в нападение. В этом случае, не видя настоящих виновников своей беды, но заметив сидящее на клетке чучело, тигр бросался на него, и прежде чем успевал понять свою ошибку, ему в брюхо вгоняли снизу несколько копий сразу.

Все это в тот же вечер Карач-мурза должен был подробнейшим образом рассказать Хатедже, ибо в стойбище теперь только и говорили о тигре и о предстоящей на завтра облаве, а ханум, к некоторому удивлению Карач-мурзы, проявила совершенно исключительный и несвойственный женщине интерес к этому событию.

— И ты завтра будешь охотиться на этого юлбарыса с клеткой, оглан? — спросила она после того, как выпытала у своего собеседника все, что он знал о тиграх и о способах охоты на них.

— Нет, ханум. Так на юлбарыса охотятся только чабаны и сабанчи [434], а воинам не подобает прятаться от опасности в клетку. Нас много, мы окружим камыши и устроим настоящую облаву.

— А разве в такой клетке совсем, совсем нет опасности, оглан? Если юлбарыс бросится на нее, он не может ее сломать или опрокинуть?

— Если клетка прочная и изнутри ее крепко прижимают к земле, самый сильный зверь ничего с ней не сделает, ханум, — простодушно ответил Карач-мурза, не подозревая за этим вопросом никакой хитрости. — Внутри можно сидеть так же спокойно, как в своей собственной юрте, посреди стойбища, хотя бы даже вокруг бегало несколько юлбарысов.

— Раз ты так говоришь, значит, это истина, оглан… Но ведь тогда и женщина может находиться в такой клетке.

— Женщина, ханум?! Но разве это женское дело лезть в клетку вместе с охотниками?

— А почему нет, оглан, если женщина очень хочет видеть живого юлбарыса и посмотреть, как на него охотятся? И если мужчина, от которого это зависит, настолько добр, что захочет доставить ей это удовольствие?

— Мне очень жаль, ханум, но я не могу этого сделать, я поклялся великому хану, что с тобой ничего дурного не случится и что я привезу тебя к великому эмиру Тимур-беку живой и здоровой.

— Но ты же сам сказал, что, сидя в клетке, человек не подвергается никакой опасности.

— Пусть так, ханум. Но охота на юлбарыса не шутка, и всегда может случиться что-нибудь такое, чего нельзя предвидеть. Тебя может в суматохе поранить кто-нибудь из охотников или ты испугаешься, когда зверь бросится на клетку, и потом заболеешь…

— Не обижай меня, оглан! Если бы мы, мусульманские женщины, были так боязливы, то наши сыновья не покорили бы почти весь мир.

— Это правда, ханум, прости меня. Но ведь я тебе еще раньше сказал, что завтра мы не будем охотиться с клеткой, а сделаем облаву.

— А разве нельзя и облаву, и клетку? Вспомни, оглан: ты всю дорогу спрашивал меня, чего я хочу, и обещал исполнить всякое мое желание. И это, кажется, первое, о чем я тебя прошу.

Просьба была настолько необычной, что Карач-мурза все же хотел отклонить ее и лишь на минутку замялся, подыскивая наиболее мягкую форму отказа. Но чарующие глаза Хатедже глядели на него с таким выражением, что он вдруг, почти неожиданно для самого себя сказал:

— Хорошо, ханум. Да простит мне Аллах, но завтра ты увидишь охоту на юлбарыса!

* * *

К следующему полдню, в десяти шагах от опушки камышей, на открытом лугу уже стояла деревянная клетка такой прочности, что ее не сокрушил бы и слон. Опрокинуть ее тоже было невозможно, потому что Карач-мурза приказал сделать ее не переносной, а неподвижной, вкопав глубоко в землю четыре угловых столба. Для того чтобы можно было войти внутрь, она была снабжена маленькой, надежно закрывающейся дверцей.

Когда несколько сот воинов оцепили камышовые заросли, в клетку вошли Хатедже и Фатима, за которыми Карач-мурза собственноручно затворил дверцу и заложил ее двумя крепкими засовами. Поместить внутри кого-нибудь из мужчин он считал неудобным, да в этом и не было нужды, так как на несколько шагов дальше от опушки стояла цепь вооруженных копьями и луками воинов, которые должны были оставаться на месте: было решено выгнать зверя из камышей именно сюда, чтобы вся заключительная часть охоты была хорошо видна из клетки. Сам Карач-мурза пока оставался возле нее. За поясом у него был длинный, хорошо отточенный нож, а в руке копье, очень похожее на русскую охотничью рогатину.

Убедившись в том, что все стоят на своих местах, он подал знак. Пронзительно запела труба, и сейчас же с противоположной стороны низины люди с криками двинулись вперед, шумно ломясь сквозь дремучие камыши. Их заросли раскинулись почти на версту, загонщики продвигались медленно, а потому появления тигра, который днем крайне неохотно покидает свое убежище, можно было ожидать на поляне еще не так скоро.

— А может быть, здесь живет не один юлбарыс, а целая семья, оглан? — спросила Хатедже.

— Нет, ханум. Это старый зверь, а такие живут и охотятся в одиночку.

— Почему ты знаешь, что он старый?

— Здешние жители говорят, что он, нападая на стадо, всегда убивал только одну овцу и сейчас же уносил ее. Старый юлбарыс знает, сколько ему нужно, чтобы насытиться, знает и то, что с добычей лучше поскорее уйти в безопасное место. А молодой об этом не думает. Он забавляется и всегда убивает нескольких животных, хотя может унести только одно.

— У нас говорили, что в Индостане юлбарысов так много, что они хватают людей прямо на улицах селений, а иногда забираются даже в дома. Должно быть, страшно жить в такой стране, оглан!

— Это правда, ханум, там много юлбарысов и других опасных зверей. Но Индостан не так страшен ими, как своим язычеством, хуже которого нет на свете. И если бы справедливый Аллах захотел покарать индусов за их нечестие, он бы, наверное, не придумал им наказания тяжелее того, которое они сами себе придумали.

— Какое же это наказание, оглан?

— Их собственная вера, ханум. Они выдумали себе десятки тысяч богов [435], злых, глупых и мстительных, которые будто бы только и думают о том, как сделать человеку какое-нибудь зло. И почти вся жизнь индуса проходит в том, чтобы этих богов задобрить и откупиться от них. Там верят, что кроме главных богов, которых тоже великое множество, каждая деревня, река, роща, гора, болезнь и все другое, что есть на свете, имеет своего бога или духа. Один из этих богов любит мясо, другой вино, третий деньги, четвертому нравится музыка или еще что-нибудь, человек же должен ублажить каждого и без этого не может сделать ни шагу. Но это еще ничего: есть такие боги, которым нравится, чтобы в их честь люди вырезали из себя куски мяса, выкалывали глаза, наносили себе всевозможные увечья, и находится немало глупцов, которые все это делают. Каждому индусу, едва ему исполнится восемь лет, дают духовного наставника, который учит, какому богу когда и что нужно давать, и всю жизнь его обирает. Воистину невозможно перечислить всего, что они выдумали, чтобы испортить себе жизнь, ханум!

— Может быть, за это Аллах и послал им столько юлбарысов?

— В том, что там много юлбарысов, можно скорее увидеть милосердие Аллаха, чем наказание, ханум. Юлбарысы убивают совсем не столько индусов, как об этом говорят, но зато они пожирают тысячи коров и тем оказывают этому народу великое благодеяние: в Индостане коровы считаются священными животными — их нельзя убивать и есть, а потому коров и быков расплодилось там множество, и это тяжелая обуза для хозяев, которые, не имея от этого никакой пользы, должны их кормить, тогда как им самим очень часто нечего есть.

— Какая ужасная страна, оглан! Не хотела бы я там родиться и жить.

— Если бы ты родилась в Индостане, ты бы уже нигде не жила, ханум, — они бы тебя сожгли. По их законам, жена не может пережить своего мужа, вдов они сжигают на кострах… Но, погоди, ханум, — добавил Карач-мурза, прислушиваясь, — кажется, юлбарыс уже близко!

Действительно, крики загонщиков слышались теперь в какой-нибудь сотне шагов. С трех сторон заросли трещали от ломившихся сквозь них людей, а встав на одну из перекладин клетки, Карач-мурза сразу увидел, как шевелятся невдалеке верхушки камышей, словно их раздвигает невидимый ручеек, быстро приближающийся к поляне.

Еще минута, и тигр, выскочив на опушку, внезапно остановился, как вкопанный, издав отрывистый горловой звук, более похожий на кашель, чем на рев грозного хищника. Это был крупный самец, длиной почти в сажень. Его гибкое, ржаво-красное, расписанное черными полосами тело изобличало одновременно и кошачью ловкость, и огромную, зловещую силу, а белые космы шерсти на щеках указывали, что это матерый и опытный зверь. Он, очевидно, не ожидал увидеть на поляне столько людей и теперь стоял, яростно шевеля хвостом и время от времени издавая тот же кашляющий звук. Он еще не знал, на что решиться, и пока только оглядывал свирепыми желтыми глазами живую стену, отрезавшую ему путь к отходу.

— Уходи скорее, оглан, — тихо сказала Хатедже. — Уходи, пока он не увидел, что ты тут стоишь один!

— Успею, ханум, — спокойно ответил Карач-мурза. Цепь охотников стояла шагах в десяти сзади, в случае нужды он рассчитывал отскочить туда в два-три прыжка. — А если я не успею, воины сейчас же придут мне на помощь.

— Оглан! Именем Аллаха, молю тебя! — побелев, будто перед лицом смерти, крикнула Хатедже, увидев в это мгновение, что тигр, в которого вонзилась пущенная кем-то стрела, не раздумывая больше, огромными скачками бросился прямо к клетке.

Теперь нельзя было терять ни секунды, но Карач-мурза внезапно почувствовал, что на глазах женщин и своих воинов кинуться наутек ему не позволяет его достоинство. Взяв копье на изготовку, он медленно отступил два шага назад, как бы нащупывая лучшую точку для опоры, и тут, окончательно пересилив страх, остановился, ожидая зверя. Видя это, десятка два воинов, стоявших ближе, рванулись к нему, но было поздно: тигр находился уже в трех шагах и присел для последнего прыжка. Но было ли таковым его первоначальное намерение или его испугали внезапно хлынувшие к нему люди, только бросился он не на Карач-мурзу, а легко и мягко вспрыгнул на крышу клетки, откуда, бешено нахлестывая себя хвостом по бокам, грозно щерился теперь на подбегавших со всех сторон охотников.

Крыша клетки, как и ее стенки, была решетчатой.

В первый миг, пока зверь не утвердился наверху, одна из его задних лап провалилась между двумя жердями, едва не задев голову стоявшей внизу Фатимы, которая в ужасе повалилась лицом в землю и осталась в таком положении, громко бормоча молитвы. Хатедже, пережившая самый сильный испуг в тот момент, когда тигр готовился к прыжку, как она думала, на Карач-мурзу, теперь, наоборот, быстро приходила в себя и со смесью страха и любопытства глядела снизу на белое брюхо зверя и на громадные когти, вцепившиеся в настил крыши. До страшных полосатых лап она без труда могла бы достать рукой.

— Назад! — крикнул Карач-мурза подбегавшим людям. — Если вы подойдете близко, юлбарыс перепрыгнет через ваши головы и уйдет. Всем оставаться на своих местах!

Цепь подалась назад, а Карач-мурза, подойдя к ней, взял у одного из воинов лук и, воткнув свое копье в землю, стал целиться в тигра, голова которого была повернута прямо к нему. Видя, что собирается стрелять царевич, больше никто не стрелял, и зверь, несколько успокоившись, стоял неподвижно, шипя, как разъяренный кот, и в то же время высматривая место, где легко было бы прорваться сквозь окруживших его людей.

Хотя расстояние не превышало десятка шагов, Карач-мурза целился тщательно, — он давно не стрелял из лука. Если попасть в глаз, тигр будет убит на месте, если нет — он спрыгнет вниз и успеет задрать несколько человек, прежде чем его убьют. А зверь, уже понявший, откуда ему сейчас грозит самая страшная опасность, не отрывая взгляда от целящегося в него человека, медленно приседал, готовясь к прыжку.

Он прыгнул в тот самый момент, когда отделившаяся от тетивы стрела, молнией прорезав воздух, глубоко ушла ему в правую глазницу. Однако в прыжок была вложена вся, еще ничем не ослабленная сила могучего хищника, и его уже агонизирующее тело грузно шлепнулось на то место, где стоял Карач-мурза, едва успевший отпрянуть в сторону. Меткий удар копья прикончил зверя, который еще пытался вскочить и броситься на стоявших вблизи людей.

— Ну как, ханум? — с улыбкой спросил Карач-мурза, открывая дверцу клетки и помогая женщинам выйти наружу. — Что тебе говорил юлбарыс, когда остался с тобою вдвоем?

— Ох, оглан!.. Он говорил: скажи всем другим женщинам, чтобы они лучше не смотрели, как охотятся на нас, юлбарысов!

— Ты очень испугалась, ханум?

— Я не за себя испугалась, оглан, я сразу поняла, что в клетке меня юлбарыс не достанет. Но когда я увидела, что он хочет броситься на тебя… и уже присел, а ты стоял один…

— То ты, наверное, подумала: ехать еще так далеко, а кто теперь будет рассказывать мне всякие интересные истории?

— Ты еще смеешься, оглан! А я…

— Что, ханум?

— Я только молилась, чтобы Аллах защитил тебя.

— Спасибо, маленькая ханум. И пусть шкура этого юлбарыса, которую я прикажу для тебя выделать, всегда напоминает тебе о том, что Аллах услышал твою молитву.

Глава 9

«Бухара была обителью славы, Каабой — владычества и местом пребывания самых выдающихся людей своего времени».

Абу-Мансур Саалиби, арабский писатель XI века

Шесть дней спустя отряд ордынского посла подошел к Ургенчу, вернее, к тому месту, где еще недавно стоял этот огромный и богатый город. Тут Карач-мурза воочию убедился, что слухи о том беспощадном разрушении, которому предал его Железный Хромец, отнюдь не преувеличивали действительности. Взорам его представилось необозримое поле безжизненных развалин, местами громоздившихся высокими, грязножелтыми грудами, а кое-где разровненных и поросших чахлым кустарником и травой. Несколько сот семейств, уцелевших из двухсоттысячного населения Ургенча, жили в юртах, за чертой разрушенных до основания городских стен. Не осмеливаясь нарушить страшный приказ Тимура, они боялись отстраивать свои жилища или даже воспользоваться чем-либо из развалин.

С трудом отыскивая путь среди хаотических нагромождений глины и камня, Карач-мурза пробрался в центр мертвой столицы Хорезма, еще несколько лет тому назад блиставшей своим великолепием и бывшей одним из главных оплотов умственной жизни Азии. С содроганием в душе, по этим жутким останкам он старался восстановить в памяти прежний облик прекрасного города, взлелеявшего его юность. Вот здесь, на этой площади, покрытой ровным слоем мелких, перемешанных с песком и поросших полынью обломков, стоял дворец его тестя, эмира Аслана Суфи… Вот развалины мечети, в которой почти тридцать лет тому назад венчали его с Наир. Ее изумительный минарет — самый высокий в Азии — стоит на месте. Только он, да непревзойденный по красоте мазар [436] Тюрабек-ханум остались нетронутыми, очевидно, на эти замечательные памятники мирового зодчества все-таки не поднялась рука безжалостного деспота или убоялся он возмездия Аллаха за поругание таких святынь.

Проехав еще немного, Карач-мурза остановил коня на том месте, где стоял прежде его собственный дом. Теперь о нем напоминали только поваленные колонны, кое-где еще покрытые остатками мозаики, да полуразрушенный портал, за которым виднелся засыпанный мусором изразцовый хаус [437], с выросшим из него кустом бузины. Большая зеленая ящерица, уставив на всадника черные зернышки глаз, неподвижно сидела на обломке дорогой румийской [438] вазы, некогда украшавшей айван [439] …

«И все это сделано злой волей только одного человека, — думал Карач-мурза, с сердцем, полным грусти и возмущения, выезжая из этого царства руин и смерти. — Не зря говорят, что там, где ступила нога Тимура, три года не растет трава!»

* * *

Переправившись возле Ургенча через Амударью, отряд восемь дней шел по ее правому берегу, а затем свернул на восток и, миновав несколько оазисов, разбросанных в безводных песках, еще через пять дней подошел к Бухаре. Карач-мурза бывал здесь уже не раз и хорошо знал историю этого края по книге бухарского ученого Ниршахи [440] и по более поздним трудам арабских и персидских историков.

Город Бухара, прежде носивший название Нумиджкета, был основан здесь в глубокой древности, еще в те времена, когда область, лежащая между Сырдарьей и Амударьей, называлась не Мавераннахром [441], а Согдианой. Первые дошедшие до нас письменные упоминания об этом городе относятся к началу христианской эры, но археологи установили, что нынешняя Бухара стоит на развалинах города гораздо более древнего, возникшего, по крайней мере, на тысячу лет раньше. В третьем веке Бухара была уже крупным центром, а в шестом она, несомненно, занимала первенствующее положение в Согдиане, ибо тюркский завоеватель Шири-Кишвар, покоривший в это время значительную часть Средней Азии, именно Бухару сделал своей столицей и обнес ее мощными стенами.

История этого края протекала чрезвычайно бурно. На смену тюркским завоевателям вскоре пришли китайские, потом тюркский каганат снова ненадолго восстановил свое владычество, а в начале восьмого столетия тут уже утвердили свою власть арабы. Время их господства, длившееся сто семьдесят лет, изобиловало бесчисленными восстаниями и религиозными войнами. Пришедший с арабами ислам насаждался силой, встречая яростное сопротивление со стороны приверженцев издревле существовавшего тут культа Зороастра и занесенного сюда китайцами буддизма.

В конце IX века власть над Мавераннахром перешла к персидской династии Саманидов, которые правили здесь полтора столетия. Это был период пышного расцвета и относительного спокойствия: Саманиды умели избегать ненужных войн, навели в стране порядок, окончательно утвердили в ней ислам, отстроили многие пришедшие в упадок города и не жалели средств на развитие ремесла, торговли и науки. Знаменитый бухарский ученый Абу ибн Сина [442] описывает библиотеку Саманидов в таких выражениях:

«Здесь было множество комнат с бесчисленными сундуками, доверху наполненными книгами, написанными на разных языках. Каждая комната соответствовала одной из наук. Я видел тут такие книги, которые многим ученым не были известны даже по названию. Мне никогда — ни прежде, ни после, не приходилось видеть подобного собрания книжных сокровищ».

К концу правления Саманидов Мавераннахр превратился в могущественное государство, распространявшее свою власть на все соседние земли, от берегов Персидского залива до предгорий Тянь-Шаня. Бухара стала огромным и богатым городом, оплотом среднеазиатской культуры и ученой мысли. В это время прочными стенами был обнесен не только ее центр, Шахристан, но и выросший рядом торгово-ремесленный пригород, раббад.

Однако расцвет был недолгим: в конце десятого века между Саманидами вспыхнули кровавые усобицы, которые привели к тому, что их империя пала под ударами тюркских кочевых племен, объединенных династией Караханидов. Тюркский хан Илек-Насер въехал победителем в Бухару и, низложив последнего саманида, Абд-Ель-Мелика, воцарился в Мавераннахре. Но власть Караханидов оказалась непрочной, и страна теперь быстро идет к упадку. Каждые несколько десятков лет, сменяя друг друга, приходят новые завоеватели: турки-сельджуки, кара-китаи, хорезмийцы и, наконец, монголы.

В феврале 1220 года Чингисхан со своим войском появился под стенами Бухары. Для бухарцев это было почти полной неожиданностью, и город не был подготовлен к обороне. Большая часть его тридцатитысячного гарнизона, сделав удачную вылазку, во главе со своим правителем Инчи-ханом, прорвалась сквозь ряды неприятеля и ушла в Хорезм, остальные на третий день сдались. Только небольшая горсть храбрых заперлась во внутренней цитадели и защищалась еще двенадцать дней. Это героическое, но бесполезное сопротивление дало победителям повод жестоко расправиться с Бухарой: город был разграблен и сожжен, а большинство жителей перебито или уведено в рабство.

Отсюда Чингисхан, сметая все на своем пути, двинулся к Самарканду и в начале 1221 года осадил его. Самарканд — крупнейший город Мавераннахра — был очень хорошо укреплен и к тому же имел достаточно времени, чтобы подготовиться к обороне. Его гарнизон, насчитывавший более ста тысяч воинов, был снабжен всем необходимым для того, чтобы выдержать длительную осаду, и даже имел на вооружении устрашающую новинку — двадцать боевых слонов, полученных из Индии. Но дух этого гарнизона был подорван известиями о всех предыдущих победах Чингисхана и молвой о его непобедимости.

Все же первый приступ татар был успешно отбит. Но когда три дня спустя большой отряд осажденных сделал вылазку и был полностью уничтожен, городские власти вступили с Чингисханом в переговоры и сдали город. Но если самаркандская знать при этом рассчитывала поладить с жестоким завоевателем, то простой народ знал, что в лучшем случае его ожидает разорение и рабство. И потому многие тысячи горожан не пожелали положить оружие: они заперлись в крепости Афросиаб — внутренней цитадели города, и долго еще защищались. Но когда их сопротивление было наконец сломлено, Чингисхан в отместку приказал разрушить Самарканд до основания. Из ста шестидесяти тысяч городского населения пощаду получила только четвертая часть. Шестьдесят тысяч было перебито и столько же уведено в рабство.

Вслед за Самаркандом очень скоро пали и все другие крепости Мавераннахра, и в Средней Азии прочно утвердилось господство монголов. Цветущая и благоустроенная страна была опустошена, города ее лежали в развалинах, обширнейшая оросительная система была разрушена, население наполовину уничтожено, и всякая умственная жизнь погашена.

Менее других пострадавший город Ходжент сделался резиденцией правителя Мавераннахра — богатого купца Махмуда Ялавача, назначенного на этот пост Чингисом. Бухара и Самарканд оставались в запустении целое столетие и начали оживать только тогда, когда царствовавшие здесь потомки хана Чагатая [443], усвоив ислам и местную тюркскую культуру, поняли преимущества оседлой жизни и начали восстанавливать хозяйственную жизнь страны. Но полного расцвета эти города, в особенности Самарканд, достигли уже под властью Тимура, утвердившегося здесь в 1369 году.

Всеми этими сведениями, дополнив их различными преданиями и легендами, Карач-мурза, как уже вошло у него в обычай, успел поделиться с Хатедже еще до того, как отряд приблизился к Бухаре и разбил стойбище подле нее, на берегу Зеравшана. Здесь предстояло задержаться на целую неделю, так как захромал один из девяти бесценных коней, которые шли в подарок Тимуру, и нужно было подлечить его. Таким образом, времени для осмотра Бухары было достаточно, и в течение следующих дней Карач-мурза показал никогда не бывавшей тут Хатедже все достопримечательности древней столицы Мавераннахра.

Город был обнесен глинобитной зубчатой стеной, имевшей одиннадцать ворот и около ста тридцати небольших полукруглых башен. При общей протяженности в двенадцать верст эта стена нигде не была ниже четырех сажень, а в толщину имела около двух, что делало Бухару одной из сильнейших крепостей того времени [444].

Обширное пространство, замкнутое этими стенами [445], было застроено так тесно, как ни один другой город Средней Азии. Поэтому население его было очень велико, но постороннему наблюдателю оно казалось еще больше, так как бухарцы имели обыкновение почти всю свою жизнь проводить на улицах, базарных площадях и в чайханах, наполняя город сутолокой, шумом и разноголосым гамом. Эта особенность Бухары издревле обращала на себя внимание иностранцев, и еще в десятом веке арабский путешественник Абу Исхак Аль-Истахри писал: «Нет ни в Хорасане, ни в Мавераннахре города, более густо застроенного, чем Бухара, и кажется, что ее шумному населению нет числа».

Немощеные улицы были кривы и узки, в центральной части города их ширина не превышала двух сажень, а на окраинах они превращались в узкие щели, где не всегда могли разминуться два вьючных осла. Некоторые, более широкие перекрестки были накрыты низкими куполообразными крышами, а там, где сходилось сразу несколько улиц, образуя небольшую площадь, вокруг нее шло кольцо мелких «куполов», на которые опирался большой, центральный. Под этими крышами располагались чайханы и базары. Тут порой едва можно было протиснуться сквозь толпу людей, толкающихся вокруг лотков с овощами, фруктами и рыбой или обступивших будки и ларьки ремесленников, торгующих своими изделиями.

В непосредственной близости от таких базаров стены домов тут и там пестрели развешанными на них замечательной работы коврами, которыми на весь мир славилась Бухара, а среди проходивших мимо людей сновали предприимчивые зазывалы, громкими криками расхваливающие свой товар. На главной площади, Регистане, и в сорока городских караван-сараях торговали уже купцы побогаче, свои и заезжие, и тут можно было купить все, что производила Азия, начиная с китайских шелков и великолепных бухарских тканей [446] и кончая драгоценным дамасским оружием и индийскими самоцветами.

Через город протекал большой обсаженный тополями арык Шахри-Руд с перекинутыми через него красивыми мостами и со множеством отводов, идущих к двум или трем десяткам внутренних прудов, из которых жители брали воду. Вокруг этих прудов были разбиты сады и высились тенистые деревья, маня своей прохладой изнывающего от зноя прохожего. Но вода в них была грязная, подернутая зеленоватой цвелью, и служила источником многих болезней, а иногда и опустошительных эпидемий, которым способствовала царящая здесь жара и свойственная почти всем азиатским городам загрязненность улиц. Низкие, почти сплошь одноэтажные дома с плоскими крышами, как бы отворачиваясь от этой грязи, выходили на улицу глухими стенами, а окнами — на небольшие, со всех сторон огороженные внутренние дворики.

Дома победнее были сделаны из глины или из самана, а все более крупные строения из обожженного кирпича. Кирпичи и кирпичный цвет были характерны для Бухары — ими определялся весь внешний облик города. Из кирпича тут были выстроены дворцы, мавзолеи, общественные здания и бани, десятки медресе [447] и мечетей, и тысячи жилых домов, причем кирпич служил здесь не только строительным, но и отделочным материалом.

Лучшим образцом такой постройки является один из самых замечательных архитектурных памятников Бухары — мавзолей Саманидов, построенный в конце девятого или в начале десятого века. Это сравнительно небольшое здание, имеющее форму куба, увенчанного полушарием купола. Оно имеет четыре совершенно одинаковых фасада — ни одна его стена ничем не отличается от трех других. Посередине каждой из них — широкий вход со стрельчатым порталом; по углам — вжатые в строение круглые, сверху донизу орнаментированные колонны, наверху во всю ширину стены — легкая арочная галерейка с окнами-нишами, над ней пояс фигурного орнамента и большой купол без всякого барабана, как бы поставленный прямо на плоскость крыши, а на углах четыре маленькие, закругленные сверху башенки.

Постройка, включая и купол, целиком сделана из обожженного кирпича, но вся его внешняя кладка — это сплошной и неповторимый по своему изяществу орнамент: тут кирпич положен и плашмя, и на ребро, горизонтально, вертикально и косо, в елочку, в звездочку и в диск, местами он образует решетку, лестничку или замысловатую вязь, покрывая все здание узорами удивительной красоты и легкости. Это поистине архитектурный гимн кирпичу, в смысле художественного использования этого материала мавзолей Саманидов служит памятником, не знающим себе равных, и, как полагают, является отражением древнего зодчества Согдианы. Еще более разнообразен и гармоничен кирпичный орнамент, покрывающий внутренние стены и свод мавзолея.

Другой достопримечательностью Бухары был минарет Калян, построенный в XII веке по повелению хана Арслана и вздымающийся над городом на высоту свыше тридцати сажень [448]. Он замечателен как по своему техническому расчету, так и по архитектурному исполнению. Форма его — кругло-коническая; наверху фонарь-ротонда, с шестнадцатью стрельчатыми окнами над ней — несколько расширяющийся кверху пояс орнамента и плоская крыша, увенчанная белым конусом, в виде сахарной головы.

Весь минарет тоже сложен из кирпича, а облицовка его состоит из всевозможных фигурных кирпичиков, образующих тридцать поясов художественного и весьма разнообразного орнамента, снизу доверху покрывающего все строение.

Рядом с минаретом находилась обширная и уже довольно обветшалая мечеть с овальным куполом, покрытым синей глазурью, а по другую сторону — знаменитейшая на весь мусульманский Восток медресе. Кроме нее, в городе имелось свыше тридцати других, и каждую из них можно было сразу узнать по фасаду, характерному для всех медресе Бухары и Самарканда: в его центре непременно находились очень высокие ворота под стрельчатым порталом, вделанные как бы в поставленную на торчок гигантскую книгу. Эта «книга», также, как и весь проем входа, обычно бывала художественно орнаментирована фигурными кирпичиками, изразцами или цветными терракотовыми плитками. Иногда с боков к ней примыкали круглые колонны-башни, тоже искусно изукрашенные. Вправо и влево от этих ворот тянулись стены здания со стрельчатыми нишами-окнами в один или два ряда.

Величественно выглядел грозный Арк — внутренняя цитадель, возникшая значительно раньше самого города. По преданию, этот своеобразный кремль Бухары был построен тут в незапамятные времена царем Сиавушем, героем многих среднеазиатских легенд. Позже его не раз восстанавливали из развалин и расширяли другие правители Согдианы и Мавераннахра. Он стоял на плоской вершине искусственно насыпанного холма, с почти отвесными шестисаженными склонами, по верху которых шла кирпичная зубчатая стена протяжением в полторы версты [449].

В Арке помещались дворцы монарха и высшей знати, некоторые общественные здания, мечети, пруды и парки. Главный вход в него был с площади Регистан — монументальные стрельчатые ворота, зажатые между двумя высокими круглыми башнями над воротами — квадратный каземат с бойницами, а еще выше — крытая терраса, с которой правитель Бухары в торжественных случаях показывался своему народу.

Настоящими крепостями с башнями, бойницами и наблюдательными вышками казались также некоторые караван-сараи, иногда занимающие целые кварталы. Было в городе и множество мечетей, иные из них поражали своим величием и архитектурным совершенством, но немало встречалось и совсем невзрачных. Древнейшей и красивейшей из них была мечеть Магоки-Аттар, построенная в девятом столетии на развалинах прежде стоявшего здесь языческого храма богини луны.

Несколько мавзолеев замечательной архитектуры и огромная мечеть Намазга, предназначенная для всенародных праздничных молений, находились за чертой города, и наши путники осмотрели их пятью днями позже, когда, покинув свою стоянку у Бухары, они тронулись дальше, по дороге на Самарканд.

Глава 10

«Аллах пожелал осчастливить бедняка: спрятал его осла, а потом помог найти».

Восточная пословица

Путь шел теперь все время долиной реки Зеравшан по густо населенной местности, изрезанной множеством арыков и представляющей собой сплошной оазис. Но в это время года он выглядел довольно неприветливо: было начало января — самый разгар короткой среднеазиатской зимы. Краски земного покрова поблекли, степь омертвела, лишь холодные ветры, озоруя, гоняли по ней свалявшиеся в шары колючки, свирепо трепали оголенные ветви деревьев и до костей пронимали путника своей леденящей назойливостью.

Короткость зимнего дня, холод и скудность кормов на пастбищах не позволяли теперь отряду делать переходы длиннее четырех фарсахов, а однажды ночью выпал снег, поверхность Зеравшана подернулась льдом, и дальше пришлось двигаться еще медленнее. Но это продолжалось недолго. И когда, через две недели по выступлении из Бухары, отряд подходил к Самарканду, снега уже не было и в помине, легко разорвав свои непрочные ледяные оковы, свободно струились воды реки и арыков, а в потеплевшем ветре чуялась близость весны.

В двух фарсахах от Самарканда, у развалин замка Кешк-Алкама, построенного здесь еще во времена арабского владычества, отряд остановился на короткий отдых. Тут среди тенистых деревьев, окружающих полуобвалившиеся стены некогда величественного здания, обычно останавливались на последний привал идущие из Бухары караваны. Но были здесь и постоянные жители: чуть в стороне от дороги полукругом стояло пять или шесть невзрачных лачуг, в которых ютилось несколько крестьянских семейств, занимавшихся разведением винограда. В самом замке, несмотря на то, что некоторые его помещения сохранили крышу, не жил никто. В народе говорили, что последнему его владельцу, какому-то благочестивому шейху, разбойники отрубили голову в то время, как он совершал намаз [450]. Похоронили его тут же, в саду, но с той поры едва кто-нибудь останавливался в этом помещении на ночь, шейх вставал из могилы и до рассвета бродил по замку, держа в руках свою окровавленную голову.

Карач-мурза знал это предание и потому был несколько удивлен, увидев теперь в развалинах множество каких-то оборванцев, по-видимому, здесь поселившихся. Перед главным входом стояли несколько кибиток и большой шатер, возле которого сидели у костра с десяток воинов. Подозвав одного из них, Карач-мурза узна, л в чем дело: оказывается, по распоряжению Тимура, большая партия пленных-рабов рыла поблизости новый арык, и начальник приставленной к ним стражи, отнюдь не озабоченный спокойным сном своих поднадзорных, разместил их в стенах замка. Свой шатер он из благоразумия поставил снаружи.

— Ну и что? — с любопытством спросил Карач-мурза. — Приходит к ним по ночам мертвый шейх?

— Нет, благородный эмир, — ответил воин, — ни разу не приходил. Шейх был богатый и почтенный человек, он, наверное, не хочет унижать свое достоинство и топтаться ночью среди этих грязных ослов.

Люди Карач-мурзы тем временем, насобирав поблизости сухих колючек и хвороста, разожгли костры и принялись готовить себе еду. Был обеденный час, и пленники-землекопы во дворе замка занимались тем же. Среди них было немало татар, захваченных Тимуром в последних войнах, а потому едва стало известно, что остановившийся здесь отряд идет из Орды, несколько человек, отделившись от остальных, приблизились к ближайшему костру, возле которого в предвкушении трапезы расположился десяток Салеха.

— Туганнарча селям [451], — сказал подошедший первым, кланяясь и прикладывая руку ко лбу и сердцу. — Да будет благословен Аллах, позволивший нам еще раз увидеть наших свободных братьев!

— Алейкюм селям, — ответил Салех, окидывая говорившего внимательным взглядом. Он не увидел, а скорее понял, что стоявший перед ним высокий и крепко сложенный человек был еще молод, хотя висевшие на нем лохмотья, страшная худоба и давно не бритое лицо старили его на много лет. — Ты татарин?

— Да, абый. Я был десятником в войске нашего повелителя, великого хана Тохтамыша, да поможет ему Аллах покорить всю землю. В битве под Яссами, раненый, я попал в руки врагов и вот уже два года живу в неволе, завидуя каждой пробегающей мимо собаке, ибо если ее и бьют, как меня, то хоть не заставляют работать.

— Почему же ты не бежал?

— Я два раза бежал, абый. Оба раза меня поймали, и сам я не знаю, как выжил после всех полученных побоев. Когда будет случай, побегу и в третий раз, хотя теперь уже меня просто убьют, если схватят.

— Я думаю, что в третий раз тебе не придется бежать, — сказал Салех, с участием взглянув на собеседника. — Наш начальник, сиятельный оглан Карач-мурза, едет послом великого хана к великому эмиру и ведет с собой всех пленных, которых мы взяли под Яссами. Великий хан, желая мира, возвращает их Тимур-беку, и Тимур-бек, наверное, теперь отпустит всех вас.

— Да прославится великий Аллах, и да пошлет он тебе долгую и счастливую жизнь за эту отрадную весть, абый! — воскликнул просиявший пленник. — Значит, я еще буду пить воду из родного Джаика и увижу, как восходит солнце над Сараил-Джадидом!

— Так ты родом из Сараил-Джадида? По пути сюда мы проходили через этот город. Да ты садись с нами, сейчас будет готова еда.

— Благодарю, абый, но мне нельзя садиться: стража смотрит за нами во все глаза. Нам позволили только подойти к вашему костру и узнать новости.

— Что же ты хочешь знать?

— Все ли спокойно в Сараил-Джадиде, абый? Не нападали на город какие-нибудь враги и не было ли там пожара или других больших бедствий?

— Все там, благодарение Аллаху, благополучно, и никаких несчастий не было, если ты не считаешь несчастьем того, что наш преславный начальник Карач-оглан по пути прогнал вашего ясакчи Халила и повелел хакиму поставить на его место другого.

— Да живет тысячу лет справедливый и мудрый Карач-оглан! Теперь наш город вздохнет свободно, избавившись от этого змея. Что же такое он сделал?

— Он преследовал и несправедливо осудил на смерть одну молодую женщину. Узнав об этом, Карач-оглан велел освободить ее и прогнал Халила.

— Наконец-то этот похотливый пес получил по заслугам! Все мы его хорошо знали, и только теперь, после того что ты сейчас рассказал, я буду спокоен за свою Фатиму…

— Это имя твоей жены — Фатима? — спросил Салех, быстро поднимая голову. — А тебя самого как зовут?

— Я Нух, сын Улу-Исхака, абый.

— Нух! — воскликнул Салех, вскакивая на ноги. — Тогда идем со мной. Тут есть один человек, который тебя знает и которого ты, наверно, рад будешь увидеть.

— Я не могу идти с тобой, абый! Начальник нашей стражи за это переломает мне все кости.

— Ничего не бойся. За тебя заступится сам Карач-оглан. Идем!

С этими словами Салех схватил Нуха за руку и повлек за собой. Оставив его стоять в нескольких шагах от кибитки, в которой помещались служанки ханум Хатедже, сам он прошел вперед и, слегка раздвинув края кошмы, что-то тихо сказал.

А минуту спустя из кибитки вышла Фатима и, узнав мужа, со слезами бросилась к его ногам.

Когда Карач-мурза приказал позвать к себе начальника стражи и объявил ему, что хочет выкупить Нуха, тот сначала заупрямился.

— Я не могу этого сделать, хотя мне и хотелось бы угодить тебе, благородный эмир, — твердил он. — Этот раб не принадлежит мне. Я получил людей по счету и за каждого из них отвечаю перед своим начальством.

— Ну а если бы он умер? — спросил Карач-мурза. — Наверное, при такой тяжелой работе у тебя умирает немало людей.

— Когда умирают, это другое дело, эмир. Но если я отпущу или продам пленника, на меня обязательно донесет кто-нибудь из моих подчиненных, потому что многие из них ждут случая занять мое место.

— Ты скорее потеряешь свое место, если будешь упорствовать. За этого раба просит сама пресветлая ханум Хатедже, племянница великого эмира Тимур-бека, которая едет со мной.

— Племянница великого Тимур-бека, да вознесется шатер его славы до самого неба! — воскликнул пораженный начальник стражи. — Почему ты мне сразу этого не сказал, сиятельный эмир? Тогда бы я тоже сразу сказал тебе: бери этого человека, сиятельный эмир! И да усыплет Аллах цветами счастья дальнейший путь благородной ханум Хатедже, племянницы нашего великого повелителя!

Нуху все случившееся в этот день казалось сном. Утром — несчастнейший из рабов, оборванный, голодный и уже потерявший надежду на лучшую долю, к вечеру он стал свободным человеком, нукером могущественного и славного Карач-оглана. Он снова был сыт, хорошо одет, получил прекрасного коня и оружие, а что самое главное и удивительное, — здесь, в этой чужой стране, соединился с любимой женой, которую уже не чаял когда-нибудь увидеть. Воистину велик Аллах, если он может творить такие чудеса!

Несколько дней спустя, сидя с Фатимой под деревом, в стороне от остановившегося на ночлег отряда, Нух любовно гладил руку жены и говорил:

— Скажи мне, Фатима: это правда, что мы еще живы и находимся на земле? Или, может быть, мы оба умерли и теперь встретились в садах Аллаха?

— С тобой мне здесь не хуже, чем в садах Аллаха, мой Нух! Я думаю, что мы не умерли и что только теперь начнется наша настоящая жизнь!

— Ты сказала истину. И теперь мы всегда будем вместе. Я останусь на службе у Карач-оглана, потому что это самый лучший князь на земле. Он спас тебе жизнь, он привел тебя ко мне, и меня он тоже спас, Фатима! Когда он поедет назад, ты уйдешь от ханум Хатедже и мы вместе возвратимся в Орду.

— Ханум Хатедже тоже очень добра, и мне у нее хорошо. Мне не хочется уходить от нее, Нух.

— Значит, ты не хочешь быть со мной?

— Как можешь ты это говорить, Нух! Я сказала только, что не хочу покидать ханум Хатедже.

— Тогда, чтобы быть с тобой вместе, мне надо покинуть Карач-оглана? Но это невозможно, Фатима. Я не могу заплатить ему такой неблагодарностью!

— Тебе не нужно покидать Карач-оглана, Нух. И мне не нужно покидать ханум Хатедже. Надо только подождать немного. Если я не совсем глупа и что-нибудь понимаю, мы и так сможем быть всегда вместе.

Глава 11

«Самарканд большой и очень красивый город. Здесь столько виноградников и садов, что, подъезжая, видишь сначала как бы лес из тенистых деревьев и потом, внутри его, обнаруживается самый город».

Маркиз Руис Гонсалес де Клавихо, посол кастильского короля к Тимуру

Город Самарканд — в древности Мараканда — по времени своего возникновения является, вероятно, самым старым из всех городов, вошедших в состав Российской державы. По преданиям, он был основан полулегендарным царем Афросиабом [452] более чем за три тысячи лет до начала христианской эры. Возможно, что это несколько преувеличено. Но во всяком случае в 329 году до Р.X., когда Самаркандом овладел Александр Македонский, это был уже большой и превосходно укрепленный город. Римский историк первого века, Квинт Курций Руф, пишет, что он был обнесен стеной общим протяжением в семьдесят стадий [453] и что за этой стеной было еще и внутреннее укрепление.

Географическое положение города было исключительно удачно: он был окружен чрезвычайно плодородными землями и лежал на пересечении главных караванных путей того времени, идущих из Индии, Китая, Персии и Хорезма. Все это способствовало пышному развитию земледелия и торговли, привлекая сюда множество народа и обеспечивая Самарканду быстрый рост. По количеству населения и по величине он всегда был первым городом Мавераннахра, даже в те периоды истории, когда столицей государства бывала Бухара.

По свидетельствам арабских историков X–XII веков можно заключить, что в их времена город Самарканд, то есть его центральная часть — Шахристан, занимал огромную площадь в несколько тысяч десятин и был опоясан стеной протяжением около шестидесяти верст. К нему примыкало обширное предместье — раббад, тоже защищенное мощными укреплениями. Стены города, также как и все его ворота, были двойными.

Не в пример чрезвычайно уплотненной Бухаре, Самарканд был построен просторно, здесь в огороженное стенами пространство входило множество садов и виноградников. Но все же городское население его было очень велико: по данным китайского историка Чань-Чуня, перед нашествием Чингисхана тут насчитывалось около ста тысяч семейств, то есть не менее четырехсот тысяч жителей.

Самарканд в это время был огромным торгово-промышленным центром, безусловно самым крупным во всей Средней Азии. Знаменитый арабский географ Макдиси оставил нам довольно подробный перечень товаров, которые вывозились из Самарканда. Сюда входят парча и ткани, преимущественно хлопчатобумажные; в большом количестве шелк, который по качеству не уступал китайскому; овечья и козья шерсть, ножницы и иголки; резные серебряные кубки, медные котлы и другая посуда; оружие, в особенности луки и колчаны; походные шатры, кибитки, седла, шорные изделия и металлические части сбруи; кожи, виноград, фрукты, орехи и т. д. Но едва ли не самым важным предметом вывоза, во всяком случае, в культурном своем значении, являлась писчая бумага.

Секрет ее изготовления самаркандцы узнали в середине VIII века от захваченных в плен китайских мастеров. В дальнейшем они усовершенствовали и упростили ее производство, опередив в этом отношении китайцев. Для развития культуры Средней Азии это обстоятельство сыграло исключительную роль, ибо благодаря ему к концу X века в мусульманских странах сравнительно дешевая бумага совершенно вытеснила папирус и пергамент, что способствовало бурному росту письменности и распространению научных знаний. Каждый, даже обладавший весьма скромными достатками ученый, мыслитель, философ, путешественник или поэт получил возможность записывать то, что он знал или создал, чем значительно облегчалось блестящее развитие арабской культуры средневековья. Европа же, которая и в интеллектуальном отношении стояла тогда гораздо ниже мусульманского Востока, в течение еще трех веков пользовалась пергаментом, по своей цене мало кому доступным. При этом для того, чтобы создать новое письменное произведение, нередко уничтожали старое, которое просто соскабливали с пергамента, чтобы использовать его вторично [454].

Ныне мало кто из европейцев правильно представляет себе истинное соотношение культурных сил средневековых Востока и Запада. В нашей памяти, в лучшем случае, сохранился десяток арабских имен, которым, на первый взгляд, нетрудно противопоставить гораздо большее количество имен европейских. Но это объясняется только неосведомленностью. На самом же деле, если сохранившиеся письменные памятники средневековой Европы исчисляются десятками, то дошедшие до нас труды представителей мусульманского Востока исчисляются тысячами, и среди них есть немало подлинно гениальных. В этом заметную роль сыграла самаркандская бумага.

Широкое развитие торговли и промышленности Самарканда накладывало на все его население совершенно особый отпечаток: ремесленный и торговый люд имел здесь большую силу, которую всегда мог использовать для защиты своих жизненных интересов. Власти вынуждены были с этим считаться, ибо на всякое увеличение налогов и торговых пошлин или чрезмерный произвол должностных лиц население города обычно отвечало мятежами, подавить которые бывало нелегко, так как это население было чрезвычайно многочисленно и поголовно вооружено. Может быть, именно потому многие правители Мавераннахра предпочитали держать свою столицу в более спокойной и патриархальной Бухаре.

В 1221 году Самарканд был взят и безжалостно разрушен ордой Чингисхана. По приказу грозного завоевателя были срыты городские стены, обращены в развалины все крупные здания, кроме имевших религиозное значение, уничтожен Арзис, знаменитый свинцовый водопровод, который снабжал водой весь Шахристан, выжжены базары и караван-сараи и уведены в плен все ремесленники. Кроме того, во время военных действий были разрушены многие плотины, что совершенно расстроило оросительную систему области.

Под властью монголов Самарканд, в котором теперь едва теплилась жизнь, пролежал в развалинах почти целое столетие, прежде чем царствовавшие здесь потомки хана Чагатая начали его восстанавливать. Но в этом направлении они успели сделать весьма немного, ибо начавшиеся между ними усобицы и бесконечные восстания тюркских эмиров препятствовали какой-либо созидательной деятельности.

В 1346 году пал последний чагатайский хан Казан-бек, но борьба за верховную власть между местными эмирами продолжалась еще более двадцати лет, покуда победителем из нее не вышел Тимур. В 1369 году он стал полным владыкой Мавераннахра и объявил Самарканд своей столицей.

С этого момента начинаются быстрое восстановление города и полная его перестройка. Тимур не жалеет ничего, чтобы сделать свою столицу самой блистательной в Азии. Из всех завоеванных стран непрерывным потоком текут сюда награбленные сокровища, лучшие строительные и отделочные материалы, редчайшие произведения искусства, золото, драгоценная утварь и все, что может способствовать украшению столицы великого завоевателя. Из Индии, Персии, Сирии, Хорезма и других покоренных стран свозятся сюда лучшие зодчие, художники и мастера, сгоняются десятки тысяч рабов. Возводятся и украшаются невиданной по роскоши и изяществу отделкой величественные дворцы, мечети, мавзолеи и караван-сараи, разбиваются великолепные парки и пруды, во всех окрестностях проводятся новые дороги и арыки. На небывалую высоту поднимаются ремесло и торговля. Количество жителей снова возрастает до двухсот тысяч человек.

Работа кипела днем и ночью. И только при совершенно неограниченных возможностях Тимура и при его беспощадно жестокой воле это колоссальное строительство удалось осуществить в столь короткий срок; к концу века Самарканд по своему великолепию и благоустройству смело мог потягаться с любой столицей мира. Окрестным селениям и пригородам Тимур умышленно дал названия самых крупных и прославленных городов Востока — Багдада, Дамаска, Каира и других, чтобы подчеркнуть их ничтожество по сравнению с Самаркандом.

Глава 12

«Хвала Аллаху, который, — да возвеличится Его имя и да прославится всякое деяние Его, — вложил в счастливые руки эмира Тимура вожжи правления миром и ключи покорения и побед».

Гийас ад-Дин Али, персидский биограф Тимура

Хатедже была в Самарканде лет пятнадцать тому назад, когда его перестройка только начиналась. И потому теперь, столько наслышавшись о здешних чудесах, воплощенных в жизнь волей ее грозного родича, она горела нетерпением их осмотреть. Из кибитки почти ничего нельзя было увидеть, и потому, когда вдали показался город, она выразила желание пересесть на верховую лошадь, которая, по распоряжению Карач-мурзы, сейчас же была ей подана.

Сам Карач-мурза тоже более восьми лет не бывал в Самарканде и потому также ожидал увидеть тут много нового. Обогнав медленно движущийся отряд, они выехали вперед и поднялись на стоявшую чуть в стороне горку, с которой открывался хороший вид на расстилавшийся внизу город. И здесь их восхищенным взорам действительно представилась величественная картина.

Склон горы полого спускался к огромному саду, раскинувшемуся у ее подножья. Там всюду виднелись кущи вечнозеленых деревьев, местами образующих тенистые аллеи и цветники самой причудливой формы, разделенные желтыми линиями дорожек и лентами арыков, посеребренных лучами солнца. Среди густой зелени были рассыпаны летние дворцы с бьющими перед ними фонтанами, разноцветные шатры, искусственные водопады и воздушно-легкие беседки, каждая из которых была подлинным произведением искусства. А в середине сада, на берегу большого пруда, высился непередаваемо прекрасный павильон, будто перенесенный сюда из китайской сказки. Его матовая, голубая с белым облицовка не отражала солнечных лучей, а как бы впитывала их в себя, заставляя все это изумительное строение светиться каким-то мягким, волшебным светом [455].

За этим садом начинался громадный город, обнесенный мощными стенами, но он тоже весь тонул в зелени, из которой тут и там выбивались разноцветные крыши зданий, синие купола мечетей, кружевные столпы минаретов, узорчатые порталы медресе, колоннады и башни дворцов и зубчатые стены караван-сараев. Весь город был окружен кольцом садов, таких же прекрасных, как тот, который расстилался у ног Хатедже и Карач-мурзы [456], а за садами с одной стороны виднелась зеленая долина, иссеченная руслами реки и арыков, а с другой высились лиловатые, кое-где припорошенные снегом вершины и сбегающие вниз отроги гор.

— Как это красиво! — промолвила Хатедже, любуясь волшебным зрелищем. — Какие сады! Лучшие, наверно, есть только у Аллаха.

— Здесь, внизу, это Баги-Майдан, — пояснил Карач-мурза. — Когда я приезжал сюда в последний раз, его только начинали устраивать. Слева от него, видишь, за широким арыком, начинается другой сад — Баги-Дилкуш. А вон там, с другой стороны, под горами, — самый большой из всех, Баги-Джехан Нумо. Возле гор он переходит в настоящий лес, и там на свободе живут всевозможные звери и птицы, которые совсем не боятся людей, потому что Тимур-бек под страхом смерти запретил на них охотиться [457]. Я думаю, что на всей земле нет такого огромного сада. Мне рассказывали, что однажды там убежала верховая лошадь одного знатного араба — зодчего, сотни рабов искали ее повсюду и нашли только через месяц [458].

— Я понимаю, оглан, что можно насадить такие обширные сады, в которых потеряется и человек, и лошадь. Но посмотри: сейчас зима, а тут повсюду цветут цветы! Мой слабый ум не может постигнуть — как это сделано, оглан. Или это цветы не настоящие?

— Это настоящие цветы, ханум, живые цветы. Тысячи пород деревьев и других растений привозили для этих садов со всех концов земли. И по повелению твоего великого дяди Тимур-бека они подобраны так, чтобы во всякую пору года некоторые из них цвели, сменяя друг друга.

— Как хорошо он это придумал, оглан, — задумчиво промолвила Хатедже. — Я думаю, что вот так же должно быть и с людьми…

— Как, ханум?

— Чтобы в душе человека тоже был такой сад… Я не знаю, как это выразить, оглан.

— Ты, наверно, хочешь сказать, что в душе человека тоже всегда должно что-нибудь цвести? И когда увядают одни цветы, нужно сделать так, чтобы зацвели другие?

— Да, оглан. Если человек хочет счастья… и если он не засыхает сам, вместе с первыми цветами.

— Каждый человек хочет счастья, ханум.

— Но не всякий может его достигнуть. Ты сказал, что Тимур-беку эти цветы привозили со всех концов земли. Ну а обыкновенный человек, если у него нет могущества Тимур-бека, разве он всегда может получить тот цветок, для которого возделана почва его сердца?

— Человек, который очень хочет, достанет такой цветок.

— Может быть, если этот человек мужчина. А женщина сама подобна цветку — ее просто срывают, и не всегда срывает тот, кем она хочет быть сорвана… Но посмотри: наш отряд уже совсем близко от города, — поспешно добавила Хатедже, которой вдруг подумалось, что всего этого не следовало говорить Карач-мурзе. — Получится нехорошо, если Тимур-бек вышлет кого-нибудь навстречу, а тебя там не будет, оглан.

* * *

Приказав своим людям разбить стойбище на широком лугу, верстах в трех от городских стен, Карач-мурза и с ним Хатедже в сопровождении небольшой свиты въехали в город. Тут они сразу же узнали, что Тимура нет в Самарканде: оставив здесь правителем своего сына Шахруха, он в начале января выехал к войску, которое стояло у Ташкента.

Чтобы узнать больше, нужно было повидать Шахруха. Последний, хорошо зная Карач-мурзу, принял его сразу и сообщил следующее: Тимур всю осень находился при войске, а потом заболел и в декабре приехал в Самарканд, но едва почувствовав себя лучше, возвратился обратно. Уезжая, он сказал, что двадцать второго января выступит из Ташкента и пойдет к городу Отрару, где предполагает быть первого февраля, так что гонцов со всякими известиями к этому времени надо посылать в Отрар. Кроме этого, Шахрух ничего не знал или не хотел сказать.

Эти новости обеспокоили Карач-мурзу. Обдумывая в пути все, что могло случиться, он почти не сомневался в том, что если Железный Хромец выступит в поход раньше, чем предполагали в Орде, то двинется обычной дорогой, через Бухару, то есть навстречу посольскому отряду. Но из того, что Тимур решил идти на Отрар, делалось очевидным, что он избрал другой путь: вниз по Сырдарье и дальше, через Тургайскую низину.

Значит, теперь нужно было догонять Тимура и при этом дорожить каждым часом: было двадцатое января, и у Карач-мурзы оставалось времени в обрез, чтобы, двинувшись отсюда прямо на Отрар, прийти туда одновременно с Тимуром и там попытаться отговорить его от продолжения похода. Было совершенно очевидно, что чем дальше Тимур успеет отойти, тем труднее будет это сделать.

Обдумав все это, Карач-мурза решил выступить на следующее утро. Времени на осмотр города не оставалось, но все же он не мог отказать Хатедже в желании помолиться у гроба ее любимой тетки Туркан-аки, которая, вместе со своей дочерью Шади-Мульк, покоилась здесь, в роскошном мавзолее, воздвигнутом для них Тимуром.

Этот мавзолей стоял на склоне громадного голого холма, с восточной стороны примыкавшего к городу. Именно на этом месте, которое еще сохранило свое древнее название Афросиаб, некогда возникла античная Мараканда, а позже находился шахристан Самарканда, включавший внутреннюю цитадель, дворцы местной знати, общественные здания и вообще всю ту лучшую часть города, которую орда Чингисхана обратила в руины.

Эта возвышенная местность была совершенно безводна, и того количества воды, которое подавал сюда уничтоженный монголами водопровод, и прежде едва хватало на самые насущные потребности населения. Зная это, Тимур, более всего любивший сады и обилие зелени, не стал восстанавливать ни водопровода, ни прежнего городского центра, он перенес последний на место бывшего раббада, Афросиаб же остался теперь за чертой города как был, в развалинах, которые постепенно разбирали на нужды нового строительства.

Однако здесь сохранились могильники многих мусульманских святых и мавзолеи [459], которые Чингисхан приказал не трогать, и в том числе особо почитаемая святыня: гробница Кусама Ибн Аббаса, двоюродного брата пророка Магомета. Считалось, что погребение возле могилы Кусама обеспечивает душам правоверных загробное блаженство, а потому тут постепенно вырос целый городок могильников, мавзолеев, мечетей и молелен, который носил общее название Шахи-Зенда, что означает «Живой Царь». Его объясняет легенда, согласно которой Кусам Ибн Аббас, убитый на этом месте врагами, в действительности не умер: его бездыханное тело было поглощено скалой, за которой он воскрес и продолжает жить до сих пор [460].

Религиозное значение Шахи-Зенда полностью сохранилось и при Тимуре, который за годы своего владычества воздвиг здесь более десятка новых мавзолеев, своим великолепием затмивших все существовавшие прежде.

Мазар Туркан-аки и Шади-Мульк, построенный и отделанный знаменитыми самаркандскими зодчими Бареддином и Шамсидином, вместе с тремя другими новыми мавзолеями [461] стоял на краю сбегавшей с вершины холма дороги, которая служила как бы главной улицей этого города мертвых. Он представлял собой величественное прямоугольное строение, увенчанное рубчатой скуфьей купола, который опирался на невысокий восьмигранный барабан. Огромная стрельчатая ниша портала, а также вся передняя стена здания была сверху донизу покрыты панелями, заполненными вязью тончайших узоров из майолики и резной терракоты, с преобладанием нежно-бирюзового цвета. Еще более художественной была внутренняя отделка стен и свода, где сложнейшие узоры орнамента изящно сочетались с накладными вызолоченными надписями, воспроизводящими различные изречения из Корана.

Оставив Хатедже и сопровождавшую ее Фатиму молиться у гробниц, стоявших в мазаре, Карач-мурза вышел наружу. Оглядев соседние мавзолеи и увидев, что по архитектурному замыслу и по отделке они мало отличаются друг от друга, он пошел по дороге к вершине холма, где находился мазар Кусама Ибн Аббаса.

Тут стояла большая группа строений. Самый мавзолей святого — древнейший из всех — неоднократно перестраивался, но побывавший здесь в XIV веке арабский путешественник Ибн Батута дает такое его описание:

«Над благословенной могилой возведено четырехгранное строение с куполом; у каждого угла стоят по две мраморные колонны зеленого, белого, черного и красного цветов; стены здания тоже сложены из разноцветного мрамора, с золотым орнаментом. Крыша сделана из свинца. В мазаре стоит гробница черного дерева, окованная серебром и изукрашенная драгоценными камнями».

Обойдя здание кругом, Карач-мурза вошел внутрь. «Зиарат-хана» — поминальная зала, из которой через особое окошко можно было взглянуть на гробницу, отличалась высокохудожественной отделкой, ее стены были покрыты сложнейшим изразцовым орнаментом белого и голубого цветов, с золотой росписью. Та часть мазара, в которой стояла гробница, была более древней постройки, ее стены были украшены совсем простым узором, составленным из звезд и перекрещивающихся прямых линий.

Выйдя снова наружу, Карач-мурза окинул взглядом соседние строения: вот древняя мечеть Кусама, выше — мавзолей имама Ходжи-Ахмата, еще несколько старых и изрядно обветшалых мавзолеев, которые он уже видел, а по другую сторону дороги — три новых. Один из них обращал на себя внимание своеобразием отделки, для которой тут были использованы разноцветные кирпичи и фигурная майолика. Подойдя ближе, Карач-мурза прочел над порталом, что тут покоится прах сиятельного эмира Бурундука, одного из любимых военачальников Тимура. Он хотел зайти внутрь, но в этот миг увидел, что внизу на дорожке показалась Хатедже, и поспешил к ней. Солнце уже склонялось к горизонту, и нужно было возвращаться в стойбище, чтобы с рассветом выступить в дальнейший путь [462].

Глава 13

«Женитесь на женщинах, которые вам приятны, — на двух и на трех, и на четырех. А если боитесь, что не будете справедливы, то на одной».

Коран

На четвертый день по выступлении из Самарканда, перевалив через невысокий горный хребет Нура-Тау, отряд ордынского посла краем кызылкумских песков направился к Сырдарье. До нее оставалось еще три-четыре дневных перехода. А там до Отрара еще два.

Итак, еще пять — шесть дней и долгий, утомительный путь будет закончен. В том, что они вовремя поспеют в Отрар и застанут там Тимура, Карач-мурза теперь не сомневался: дорога была хороша, и они двигались достаточно быстро. Но все же на душе не было спокойствия. И чем меньше оставалось до цели путешествия, тем сильнее им овладевало какое-то странное, томительное чувство.

Вначале, не желая самому себе признаться в истинной причине этого, Карач-мурза упорно заставлял себя думать о своей миссии посла и о том, что и как следует сказать Тимуру, чтобы эту миссию успешно выполнить. Но все это он уже обдумал много раз и потому довольно быстро осознал, что теперь обманывает самого себя. Мысль его все время соскальзывала на другое, и было очевидно, что подлинной причиной того угнетенного состояния, которое он сейчас испытывал, было вовсе не беспокойство за исход переговоров с Тимуром, а неприятное сознание того, что очень скоро ему предстоит навсегда расстаться с Хатедже.

Поняв это, Карач-мурза, уже не таясь от себя, стал думать о ней. Почему она заняла слишком много места в его душе и как это получилось?

Четыре месяца они ехали вместе, и почти не было такого дня, когда бы он несколько часов не проводил в разговорах с нею. Она умнее многих женщин, которых он знал, и очень любознательна. Было приятно рассказывать ей всякие истории — Хатедже так хорошо умела слушать и так разгорались при этом ее глаза, что хотелось рассказывать еще и еще… Если бы не она, этот долгий и однообразный путь был бы совсем скучным, а с нею время летело незаметно. Аллах! За четыре месяца можно привыкнуть к своему спутнику, кто бы он ни был, женщина или мужчина. И он привык к Хатедже и к этим ежедневным разговорам — только и всего. Теперь кончается их совместный путь и кончится все это. Он сдаст ее Тимуру, сделает свое дело и возвратится в Орду. И скоро они друг о друге позабудут. Так и должно быть…

Да, должно. Но Карач-мурза чувствовал, что будет иначе. Разве он сможет когда-нибудь забыть Хатедже? И разве он хочет ее забыть? Так хорошо, как с нею, ему давно ни с кем не было и, может быть, никогда больше не будет… Когда она рядом, молодеет его душа и хочется, чтобы время остановилось. Разве можно изгнать из памяти такое и разве нужно, чтобы все это теперь кончилось навсегда? Ведь закон дает ему право взять вторую жену, а Хатедже свободна. Она, должно быть, тоже согласится, — видно, что и она привыкла к нему, а если согласится Хатедже, то согласится, наверное, и Тимур. Все это можно устроить…

Ну а как же Наир? Ведь она его любит всю жизнь и ей это, конечно, не будет приятно. А разве он сам ее не любит? Да, любит, но уже не той любовью, что прежде, ведь Наир почти старуха. К тому же разве он собирается ее прогнать или лишить того положения в семье, которое она заслужила? И разве сама Наир не поймет этого, ведь она знает, что так делают все. Стоит ли столько размышлять об этом? Он размышляет потому, что слишком близко соприкасался с христианским миром, у христиан это иначе, там и думать о таком нельзя. Но ведь он-то мусульманин! Наир и Хатедже тоже мусульманки, для них это жизненная обыденность, которую они с детства видят кругом, положение, освященное обычаем и законом, даже больше того, установленное самим Пророком. И конечно, они обе примут это, как должное, не сказав ни слова. Значит, так и надо сделать…

Но, придя к этому, Карач-мурза не почувствовал облегчения. С точки зрения мусульманина, его рассуждения были логичны и здравы, но в глубине его собственной души полного согласия с ними не было.

Он вспомнил далекую молодость, свой приезд в Карачевское княжество и все, что тогда с ним случилось. Там, на земле своих отцов, он впервые услышал, как громко говорит в нем голос его русской крови. Тогда, полюбив Ирину, он уже много думал о том, о чем думает и сейчас… И ему было не очень тяжело отказаться от Ирины только потому, что эти размышления в ту пору привели его совсем к обратному: он понял и осознал, что христианские законы о браке возвышеннее и лучше мусульманских. И придя к этому, он всю жизнь им следовал, хотя и оставался мусульманином. Почему же теперь он хочет поступить наперекор тому, что всегда считал правильным? Разве он не понимает, что Наир, хотя и не осмелится протестовать против того, что он берет вторую жену, будет жестоко страдать от этого? И разве он сам, в глубине души, не будет испытывать перед нею стыда?

Нет, тогда, в молодости, голова его, наверное, работала лучше и он решил правильно. А сейчас он стареет и теряет волю и твердость, без которых мужчина не достоин уважения. Он раскис от того, что на него ласковыми глазами смотрит красивая женщина, и готов сделать то, чего не следует делать. А если он это понял, то должен победить свою слабость. Значит, кончено! Ничего этого не будет!

До сих пор он честно исполнял то, что ему было приказано великим ханом: в пути заботился о Хатедже и старался, чтобы она всем была довольна. И если ему самому это было приятно, никто не сможет его за это упрекнуть, потому что он также честно выполнит и ту часть приказа, которая ему неприятна; отдаст Хатедже Тимуру. Пусть сердцу его при этом будет больно, он этого никому не покажет и сделает именно так, как сейчас решил. И больше не стоит об этом думать.

Остановившись на этом, Карач-мурза старался больше не пропускать в свой разум никаких сомнений, и ему стало легче. Чтобы не подвергать лишним испытаниям свою нелегко обретенную твердость, он в эти последние дни избегал общества Хатедже, ограничиваясь только обычными приветствиями и редкими разговорами, настолько короткими и сдержанными, насколько допускала вежливость. Казалось, Хатедже это не удивляло. Она была грустна и подавлена, чего почти не старалась или не умела скрыть, и этих случайных и натянутых разговоров со своей стороны не поддерживала.

Отряд между тем вышел на Сырдарью, и тут, в первом же попутном селении, Карач-мурза узнал, что Тимур два дня тому назад прибыл в городок Кара-Саман, вокруг которого были хорошие зимние пастбища, и там остановил свои передовые тумены, ожидая, пока подойдут остальные.

До Кара-Самана отсюда было не больше семи фарсахов и, если в пути не встретится никаких помех, к ночи отряд мог быть уже на месте. И потому Карач-мурза приказал немедленно двигаться дальше, не жалея лошадей и насколько возможно сокращая время привалов.

Однако дорога оказалась скверной: во многих местах она была занесена песком, который затруднял движение, сильно утомляя коней и обрекая кибитки и повозки на частые остановки. И вследствие этого, несмотря на все старания Карач-мурзы, отряд в этот день не смог добраться до цели, и когда уже совсем стемнело, вынужден был остановиться на ночлег в двух фарсахах от Кара-Самана.

Привычно быстро были разбиты шатры, в лагере тут и там запылали костры, и утомленные трудным переходом люди, разместившись вокруг них в ожидании, когда поспеет еда, повели обычные вечерние разговоры о былых походах, о похождениях хитрого Ходжи Насреддина [463] и о коварных проделках черных и белых джиннов.

Карач-мурзе не хотелось есть. Умывшись, он отослал слуг и остался один в своем шатре. Он был сейчас особенно не в духе: разбирала досада, что не удалось сегодня же дойти до Кара-Самана, — по крайней мере, все сразу было бы кончено… В сутолоке огромного стойбища, в водовороте новых встреч, забот и деловых разговоров так легко было бы проститься с Хатедже! Там, на людях, можно было бы просто высказать ей несколько добрых пожеланий на будущее, и все. Может быть, она сегодня же перешла бы в лагерь к Тимуру. А теперь впереди длинный, ничем не занятый вечер, их шатры стоят в пяти шагах друг от друга, она сидит одна, знает, что и он сидит один, и, конечно, ожидает, что он придет, чтобы проститься с нею и в последний раз поговорить. В течение четырех месяцев они ежедневно встречались и подолгу беседовали, и если уклониться от этого сегодня, в последний день их совместного пути, будет глупо и невежливо… Она не заслуживает такой обиды. Надо пойти… И если уж необходимо, лучше сделать это как можно скорей.

* * *

Когда вошел Карач-мурза, Хатедже сидела на низкой, крытой бухарским ковром оттоманке, грея озябшие руки над стоявшим перед ней мангалом. В полумраке шатра, освещенного масляным светильником, выражение ее лица нельзя было уловить, но голос прозвучал ласково, когда она сказала:

— Садись, оглан, если ты не очень спешишь. Я рада, что ты пришел.

— Ты знаешь, ханум, что я всегда рад тебя видеть, — пробормотал Карач-мурза, садясь на подушку возле оттоманки.

— Раньше я в этом не сомневалась, оглан. Но в эти последние дни… мне казалось другое.

После этих слов наступило довольно долгое молчание. Карач-мурза сидел неподвижно, уставившись на рдеющие в мангале угли. Наконец, не поднимая головы, он сказал:

— Я не хочу тебя обманывать, ханум, и не хочу, чтобы ты думала обо мне плохо. Мне и в эти дни очень хотелось быть с тобою. Но если человек привык к чему-нибудь хорошему и знает, что близок день, когда он должен это потерять, лучше отвыкать постепенно.

— Если так, я тебя понимаю, оглан, и даже радуюсь этому. Только я думаю, что потерять и отдать — это не одно и то же.

— Иногда отдать тяжелее, чем потерять, ханум.

— Это смотря по тому, с кем надо бороться за то, чтобы не отдавать: с другими или с самим собой.

— Ты думаешь, что с собою бороться легче?

— Не знаю, оглан, потому что мне не нужно бороться с собой. А для того чтобы бороться с другими, я слишком слаба.

— Иногда слабые побеждают, ханум, а сильные оказываются побежденными… Вот, если хочешь, я расскажу тебе одно татарское предание.

— Расскажи, оглан, я так люблю тебя слушать!

— Хорошо, ханум, слушай: это случилось не так давно, лет полтораста тому назад. Жил тогда в Моголистане могущественный хан Кайду [464], и у этого хана была дочь Аярук, девушка такая красивая, каких немного бывало на свете, и такая сильная, каких на свете совсем не бывало. Ни в скачке на диких конях, ни в стрельбе из лука, ни в борьбе с нею не мог состязаться ни один мужчина.

Кайду очень любил свою дочь и гордился ею. Он хотел выдать ее замуж за достойного человека, и это было нетрудно, потому что многие владетельные ханы, царевичи и эмиры искали ее руки. Но Аярук сказала: «Я выйду замуж только за такого человека, который будет сильнее меня».

И хан Кайду объявил: «Каждый, кто пожелает свататься к Аярук, должен бороться с нею. Если он ее положит на землю, она станет его женой; если она его положит, он должен дать ей тысячу коней, а если тысячи коней у него нет, ему будет отрублена голова».

Ну стали приезжать и пробовать свое счастье многие знатные и простые люди. Но всех их побеждала в борьбе Аярук. Одни отдавали ей тысячу коней и уезжали, другие оставляли у ее шатра свои головы, и никого из них ей не было жалко. Так прошло немало лет. Женихов приезжало все меньше и меньше и, наконец, они совсем перестали приезжать, к великому огорчению хана Кайду, который уже начал терять надежду, что его любимая дочь когда-нибудь выйдет замуж.

Но вот однажды приезжает царевич — сын одного из самых могущественных владык, просит руки Аярук и говорит, что готов с нею бороться. Был он молодой, красивый, веселый и казался очень сильным, но Кайду уже не верил, что кто-нибудь может одолеть его дочь. И стал он тогда уговаривать Аярук: «Поддайся ему нарочно и выйди за него замуж! Лучшего мужа ты никогда не найдешь». Аярук полюбила этого царевича с первого взгляда, но она ответила отцу: «Я буду бороться честно, потому что не смогу уважать мужа, если не уверюсь, что он сильнее меня».

Они стали бороться. Долго боролись, и иногда казалось, что царевич одолевает, но Аярук все же положила его на землю. Он встал, низко поклонился ей и сказал: «Ты оказалась сильнее меня, Аярук, и не станешь моей женой. Но я не хочу уходить отсюда побежденным. Я не дам тебе тысячи коней, пусть мне на твоих глазах отрубят голову!»

Аярук стала белее снега, а Кайду промолвил: «Нам не нужно твоих коней, и я не хочу рубить тебе голову. Иди с миром!» Тогда он спросил: «А что скажешь ты, Аярук?» И она ответила: «Иди с миром!» Но царевич не тронулся с места и сказал: «Если бы я воспользовался твоей милостью, я был бы побежден второй раз и ушел бы отсюда посрамленным дважды, унося на плечах твое презрение. А я еще могу остаться победителем, ибо теперь знаю: ты меня любишь!» И, сказав это, он выхватил свой кинжал и закололся.

— И что же было потом с Аярук? — спросила Хатедже после довольно длинной паузы.

— Аярук, несмотря на свою силу, оказалась побежденной, ханум. Она больше ни с кем не боролась, никогда не вышла замуж и до самой смерти любила этого царевича.

— Она потом, наверно, жалела, что не поддалась ему.

— Не думаю, ханум. Лучше сохранить любовь и уважение к мертвому, чем презрение к живому. Она не могла уважать слабого человека, а он не мог пережить поражения, и в этом оказалась его сила. Значит, они оба поступили правильно.

— Оба пожертвовали тем, что было дороже всего… Что же, я, кажется, догадываюсь, для чего ты мне это рассказал, оглан. Только я не совсем понимаю, зачем тут нужна жертва? И мне пришло в голову другое: на самом деле царевич был сильнее, чем Аярук, и он мог ее побороть. Но поддался потому, что вдруг почувствовал, что ему легче умереть, чем жениться на ней.

— Как могла ты подумать такое, ханум? — в сильном смущении воскликнул Карач-мурза. — Я же сказал тебе, что она была красавица, каких мало!

— Может быть, пока он боролся с нею, успел рассмотреть, что эта красавица уже не очень молода. Ты же сам говорил, что много лет к ней ездили женихи, а под конец уже и ездить перестали.

Карач-мурза, вовсе не зная, что теперь говорить, растерянно взглянул на Хатедже. Она смотрела прямо на него, улыбаясь, и в прекрасных глазах ее не было ни горечи, ни обиды, как он ожидал, а было нечто совсем другое.

Улыбнулся и он, сперва уголком рта, потом улыбнулся шире, засмеялся, сдерживаясь, но вдруг не выдержал и, хлопнув себя ладонями по коленям, расхохотался от всей души. Глядя на него, смеялась и Хатедже.

— Ханум-джан! — воскликнул он, справившись с этим приступом смеха и вскакивая на ноги с таким чувством, будто с него свалилась гора. — Я все перепутал и только сейчас вспомнил, как было дело: царевич совсем не закололся! Они поборолись еще раз, он одолел Аярук, и они сразу поженились. И говорят, были очень счастливой парой. Давай и мы поженимся, ханум! Может быть, мы будем еще счастливее!

Часть вторая К ВЛАДЫЧЕСТВУ НАД МИРОМ

Глава 14

«На седле можно завоевать мир, но управлять миром с седла нельзя».

Элю-Чу-Цай, китайский ученый XIII века

Среди всех величайших завоевателей, когда-либо создававших мировые империи, Тимур, так же, как и Наполеон, занимает особое место: почти все другие, по самому рождению своему, имели право на известную власть и, начиная свое возвышение, уже располагали для этого какими-то отправными силами. Тимур же свое восхождение к вершинам власти начал с самой низкой точки, не имея ничего, кроме хорошей головы. И всем тем, чего достиг, он был обязан только своим личным качествам.

Он родился в марте 1336 года в селе Ходжа-Ильгар, близ города Шахрисябза, в небольшом княжестве Кеш, которое входило в состав Мавераннахра. Отец его, некий Тарагай, принадлежал к тюркскому кочевому племени барласов и был человеком совершенно незначительным. Сам Тимур, еще не достигнув двадцатилетнего возраста, собрал небольшую шайку головорезов, с которыми начал свой жизненный путь, грабя на больших дорогах проходящие караваны.

Личная отвага, щедрость, незаурядный ум и замечательные организаторские способности скоро сделали его популярным сначала среди любителей легкой наживы, а потом и в массе его соплеменников — барласов. Шайка его быстро росла. Вскоре она превратилась в хорошо вооруженный воинский отряд, услугами которого начали пользоваться враждующие между собой татары.

Чагатайское государство в эти годы служило ареной кровавых войн и бесконечных восстаний: потомки хана Чагатая боролись между собой за престол, а местные эмиры, пользуясь этим, старались избавиться от власти чингисидов и утвердить свою.

В 1346 году был убит великий хан Казан-бек, последний повелитель Чагатайского улуса, который после этого распался на два самостоятельные государства: Моголистан, куда вошли области Семиречья и Кашгара, и Мавераннахр. В Моголистане продожали править потомки Чагатая, и первым из них утвердился на престоле хан Туклук-Тимур; в Мавераннахре власть перешла в руки тюркских князей, среди которых вскоре выделился и взял верх эмир Казаган, сделавшийся правителем государства. Однако по твердо установившемуся в Азии обычаю, сам он, не будучи чингисидом, ханского титула не принял, а возвел на престол подставного хана-чингисида Денишменда, именем которого и правил.

Но успокоения не наступило: Моголистан и Мавераннахр сейчас же вступили между собой в жестокую борьбу. Она шла с переменным успехом. В 1358 году эмир Казаган пал от руки убийцы, подосланного к нему моголистанским ханом Туклуком. Год спустя в разгоревшейся войне сложил голову и его сын и преемник Абдулла, после чего Мавераннахр распался на несколько независимых областей, с местными эмирами во главе. Этим воспользовался хан Туклук, который, не теряя времени, приступил к их последовательному завоеванию.

Тимур со своим отрядом в это время находился на службе у Кешского эмира Хаджи-Барласа. Когда войско Туклука вторглось в Кеш, Хаджи-Барлас, после недолгого сопротивления, бросил свой город и бежал. Тимур за ним не последовал. Он сумел поладить с победителем и перешел на службу к нему. Хан Туклук назначил его темником шахрисябзского тумена, что по положению сделало Тимуpa главой племени барласов. В это время ему было двадцать пять лет.

Борьба между претендентами на верховную власть шла своим чередом и, искусно лавируя между ними, Тимур продолжал свое возвышение. В 1362 году он уже стал владетельным эмиром Кеша. В том же году был убит хан Туклук и престол Моголистана перешел к его сыну, Илиас-ходже. В Мавераннахре к этому времени главенство приобрел внук Казагана — Хуссейн. Взвесив все и правильно определив соотношение сил, Тимур сделал новый удачный ход: он заключил союз с Хуссейном, женился на его сестре Улджи-Туркан и вскоре сделался его правой рукой. Вдвоем они продолжали воевать с Моголистаном и одновременно вели борьбу с эмирами за объединение под своей властью Мавераннахра. В одной из бесчисленных битв Тимур был сильно изранен — ему отрубили два пальца на руке и изувечили правую ногу, после чего он всю жизнь страдал от жестоких болей в этой ноге и навсегда остался хромым, откуда и пошло его прозвище Тимур-Ленг [465], искаженное европейцами в «Тамерлан».

К 1366 году Хуссейн и Тимур одержали полную победу над Моголистаном и окончательно смирили местных эмиров. Теперь начинается соперничество между ними — каждый хочет быть единым повелителем чагатайского улуса. Тимур действует ловко, сея рознь между военачальниками Хуссейна и щедрыми подарками переманивая их на свою сторону. Наконец, между бывшими союзниками начинается открытая война. Успех сопутствует Тимуру. В конце 1369 года он осадил Балх, в котором заперся Хуссейн, и после упорного боя взял город приступом. Хуссейн был убит, и Тимур сделался единовластным владыкой Мавераннахра.

В короткий срок он сумел прочно утвердить свое положение, жестоко расправившись со всеми сторонниками Хуссейна и поставив на все руководящие посты преданных ему людей. Осыпал милостями он и представителей высшего духовенства, влияние которого на народные массы всегда учитывал. Сам по себе Тимур особой религиозностью не отличался: внешне он старался казаться благочестивым, но в запрещенных Кораном удовольствиях никогда себе не отказывал.

Стоит отметить, что Тимур ни теперь, ни даже впоследствии, когда он сделался неограниченным повелителем созданной им колоссальной империи, официально не объявил себя носителем верховной власти. Не рискуя порвать с господствовавшей в Азии традицией, он называл себя только великим эмиром, в некоторых случаях султаном, но всю жизнь придерживался системы подставных ханов-чингисидов. Он возводил их на престол, предоставляя жить в праздности и роскоши, занимаясь делами своих гаремов, чеканил деньги с их именем, а в государственных делах с ними ни в малой степени не считался [466]. Свое собственное происхождение он постарался облагородить женитьбой на вдове Хуссейна, которая была дочерью великого хана Казан-бека, после чего присоединил к своему титулу слово «гурхан», что значит «ханский зять», и этим добавлением очень гордился.

Тимур не получил никакого образования, никогда не посещал даже начальной школы и до конца жизни оставался неграмотным. Но он говорил на нескольких языках, был умен, отличался незаурядными способностями и в жизни приобрел много разносторонних знаний. Он очень заботился о благоустройстве Мавераннахра, покровительствовал науке и искусству и обладал большим вкусом, о чем красноречиво свидетельствует тот внешний облик, который он постарался придать своей столице, и те непревзойденные по красоте здания и сады, которыми он ее украсил.

Но подлинным его призванием была война. Это был прирожденный полководец, равных которому история знает не много. Всю свою жизнь он провел в походах и завоеваниях, из года в год расширяя пределы созданной им империи. Он говорил: «Все земное пространство не стоит того, чтобы иметь двух царей». И он шел неотступно к мировому господству. В этом стремлении им, может быть, руководило не одно честолюбие, но и некоторая идейность: он утверждал, что единодержавие является залогом порядка на земле и блага народов, которые, по его мнению, — весьма, надо сказать, близкому к истине, — более всего страдали от постоянных войн и распрей своих правителей.

За тридцать пять лет, прошедших после того, как Тимур утвердился в Мавераннахре, идя от победы к победе, он последовательно сокрушил Моголистан, Хорезм, Персию, Азербайджан, Герат, Грузию, Армению, Орду Тохтамыша, Афганистан, Индию, Египет, Багдадский халифат, Сирию и Малую Азию. И только смерть положила предел его завоеваниям, настигнув его во время похода на Китай.

Свои завоевания он проводил с исключительной жестокостью, порой необъяснимой. Некоторые историки полагают, что она являлась следствием тех болей, временами доводивших его до исступления, которые он испытывал в искалеченной ноге. Но такое объяснение едва ли можно признать удовлетворительным. Более вероятно то, что Тимур старался следовать примеру Чингисхана, которого он во многом ставил себе за образец, в частности, в делах управления он руководствовался почти исключительно его Ясой.

Но если у Чингисхана жестокость служила одним из подсобных средств в проведении общего стратегического и административного плана, будучи по-своему разумной и никогда не переходившей в садизм, то у Тимура она очень часто бывала ничем не оправданной и безмерной.

Так, при завоевании Афганистана из двух тысяч пленных, захваченных в городе Исфизаре, Тимур приказал построить башню, укладывая их как кирпичи, на глиняном растворе; в Малой Азии четыре тысячи пленников, взятых при осаде города Сиваса, по его повелению были закопаны в землю живыми; за восстание персов в Исфагани он приказал обезглавить там семьдесят тысяч человек и из отрубленных голов сложить пирамиду; во время похода на Индию, набрав по пути более ста тысяч пленных, он перед решительным сражением с Делийским султаном распорядился перебить их всех до одного из опасения, что они могут взбунтоваться у него в тылу. Подобных примеров можно было бы привести еще множество.

Такого рода жестокость едва ли можно объяснить припадками какой-то неврастении или даже приступами безудержного гнева: подобные вспышки почти всегда мгновенны и скоропроходящи, а осуществление бесчеловечных приказов Тимура обычно требовало времени достаточно долгого, чтобы он успел опомниться и эти приказы отменить. Но он никогда этого не делал, хотя при своем уме и понимал, конечно, что их отмена не унизила бы его достоинства. В Азии такие случаи не были редкостью. Например, бухарский эмир Насер Второй, зная свой необузданный и вспыльчивый нрав, повелел, раз и навсегда, исполнение всех его приказов о казнях или разрушениях откладывать на три дня, чтобы он имел время одуматься. И сверх того, учредил при своем дворе особую должность «заступника», которому вменялось в обязанность настаивать на смягчении несправедливых приговоров эмира.

Небезынтересно отметить, что в частной жизни и вообще вне войны Тимур вовсе не был жестоким. Для него мир делился на две неравные части: своих и чужих. Своими для него были, прежде всего, члены семьи, родственники, ближайшие сотрудники и военачальники, по отношению к ним он бывал неизменно щедр, справедлив и часто даже снисходителен, чему хорошим примером может служить тот же Тохтамыш; своим был город Шахрисябз, на благоустройство которого он не жалел никаких средств, украсив его, подобно Самарканду, многими замечательными строениями, из которых особенно знаменит был его грандиозный дворец Ак-Сарай, отделанный с ослепительной роскошью и с редким вкусом; своим было племя барласов, которое он возвысил и осыпал милостями, главным образом, из него черпая своих сотрудников и военачальников; своим был, наконец, Мавераннахр, достигший при Тимуре невиданного благосостояния. Таким образом, эти концентрические круги «своего», постепенно расширяясь, достигали какой-то границы, за пределами которой страны и земли превращались в представлении Тимура только в источники нужных ему материальных средств, а их население — в некую неодушевленную человеческую пыль, которая была ему совершенно безразлична.

И если тут он часто бывал беспредельно жесток, то это была жестокость отнюдь не припадочная, а совершенно холодная и неумолимая. Ее размеры скорее всего можно объяснить желанием Тимура и в этом превзойти Чингисхана, как старался он превзойти его во всем остальном. Он говорил: «Чингисхан мой учитель, но способный ученик должен пойти дальше своих учителей».

В завоеванных городах Тимур обычно уничтожал значительную часть населения, ему ненужного, но уводил в рабство всех мастеров, ремесленников, красивых женщин и молодых, здоровых мужчин. Затем вывозил оттуда все ценности, а остальное предоставлял своему войску на разграбление.

Покоренные народы он облагал тяжелой данью, а земли раздавал в управление своим сыновьям, родственникам и эмирам, но оставлял их под своей верховной властью.

Глава 15

«Два бедняка поместятся на одной циновке, а для двух ханов и целый мир тесен».

Татарская пословица

Посольство Тохтамыша было принято Тимуром только на четвертый день, хотя в походной обстановке никаких особых приготовлений для приема не требовалось. Но этим только подчеркивался истинный смысл такого промедления: Железный Хромец хотел показать, что он не считает татарского хана слишком крупной величиной и не очень интересуется тем, что последний желает ему сообщить.

Тем не менее он распорядился, чтобы послу великого хана были оказаны подобающие почести и принял его, хотя и сухо, но вежливо, ни в чем не нарушив установленных обычаев.

Когда к шатру, возле которого он сидел, окруженный своими военачальниками, приблизился посол в сопровождении довольно большой свиты и все преклонили колени, Карач-мурзу он сейчас же попросил встать, а остальных, казалось, не заметил, и они простояли на коленях до конца приема; выслушав приветствие посла, поинтересовался здоровьем великого хана; поданного ему драгоценного сокола посадил, как было принято, к себе на руку, но при этом даже не взглянул на него; не больше внимания обратил и на другие, сложенные к его ногам подарки, но когда подвели к нему девять великолепных коней, невольно полюбовался ими с минуту и коротко велел благодарить хана.

Наконец вступительная часть была закончена, и Карач-мурза, снова преклонив колени, подал ему письмо Тохтамыша — свернутый в трубку лист, перевязанный золотым шнуром. Развязав шнур, но не разворачивая свитка, Тимур передал его стоявшему сбоку нарядно одетому юноше, своему старшему внуку Мухаммед-Султану.

— Читай, — коротко приказал он.

Пока Мухаммед-Султан читал длинное и витиеватое вступление, воздававшее хвалу достоинствам великого эмира и пересыпанное самыми лестными пожеланиями, изречениями древних мудрецов и прочими цветами восточной вежливости, Карач-мурза исподволь разглядывал Тимура.

Он заметно изменился с тех пор, как Карач-мурза приезжал к нему послом в Самарканд девять лет тому назад. Сейчас ему было пятьдесят пять — сказывались и годы, и бурно прожитая жизнь. Те же тяжелые, как бы топором высеченные черты темного лица, толстые, выпяченные вперед губы, мясистый нос с хищной горбинкой, косматые брови, нависшие над узкими, тигрово-желтыми глазами, все это выглядело сейчас еще грубее, как бы нарочно подчеркнутое резкими линиями морщин. Его жидкие, висячие усы и клином подстриженная короткая борода были теперь почти белы, но голова сидела на прочной, жилистой шее твердо, и вся осанка изобличала властную, еще далеко не растраченную силу.

Роскоши в одежде Тимур вообще не любил, а сейчас, в походе, — в желтых разношенных сапогах и в простом, темно-зеленого шелка халате, с накинутой на плечи лисьей шубой, — он был одет проще, чем все его окружение, если не считать белой войлочной шапки, расшитой жемчугом и украшенной наверху огромным рубином.

— «Ты, великий и высокодостойный эмир, — да благословит каждое твое действие всевышний Аллах, — читал между тем Мухаммед-Султан, — поистине заменил мне отца, и права твои на меня и на мое почтительное повиновение превышают все, что можно исчислить и определить. И я, как преданный и покорный сын, униженно молю тебя: проведи теперь драгоценным пером своего прощения по листу моих прошлых ошибок! В мудрости и великодушии, которыми Аллах отметил твое рождение, забудь мою недопустимую вражду и те недостойные действия, в которых я горько раскаиваюсь и на которые осмелился только из-за несчастной судьбы своей и по коварному подстрекательству низких людей, да покарает их за это справедливый Аллах.

И если я получу теперь твое милостивое прощение, которое будет для меня подобно благодатному дождю, пролившемуся на иссушенный зноем сад, я обещаю всегда и во всем быть послушным твоему непререкаемому величеству. Я ни на один волос не отойду от прямого пути повиновения и ни одной мелочи не упущу в соблюдении моих обязанностей и условий почтительного и благопристойного послушания» [467].

По мере того, как чтение письма подходило к концу, на лице Тимура, вначале каменно-неподвижном, все отчетливей проступала злая, саркастическая улыбка.

Истинную цену раскаянию и обещаниям Тохтамыша он давно знал, да и сам не раз в своей жизни прибегал к такого рода уловкам. Ему было совершенно очевидно, что противник его просто не готов к войне и хочет выгадать время, чтобы к ней подготовиться. И потому он сказал:

— Хан Тохтамыш в своем письме много говорит о моей мудрости, а сам, наверно, считает меня глупцом, если думает, что я поверю его обещаниям. Он давал их мне уже не один раз и всегда после этого нарушал.

— Великий хан Тохтамыш, — да будет благословен Аллах, открывающий нам наши ошибки, — сожалеет об этом, великий эмир, и кается перед тобою. Меч сильного и мудрого не сечет склонившейся пред ним повинной головы. И вина великого хана не так велика, как вина его дурных советников, которые не хотят между вами мира и тебя теперь тоже направляют против него, великий эмир, — с поклоном промолвил Карач-мурза и заметил, как при этом искривилось в насмешливой улыбке лицо Эдигея, стоявшего за спиной Тимура.

— У плохого дровосека всегда виноват топор, а у хана Тохтамыша всегда виноваты дурные советники! Разве я стал бы слушать таких советников, которые учат заплатить своим благодетелям злом и неблагодарностью за их добро и помощь? Ты был вместе с ним, когда он шестнадцать лет тому назад приехал ко мне в Самарканд просить приюта и защиты от своих врагов. И ты знаешь, что я принял его как сына, дал ему много больше того, на что он смел надеяться, и сделал его великим ханом татарской Орды. А чем он мне заплатил? Тем, что едва почувствовав свою силу, захотел отнять у меня Азербайджан; потом поднял против меня Хорезм; потом взбунтовал моих эмиров; и наконец, нанес мне предательский удар в спину и напал на Мавераннахр, пока я был занят войной в Персии. А теперь, когда я повернулся к нему лицом и иду на него с двухсоттысячным войском, он просит забыть все это и пишет столько хороших слов! Я не верю этим словам. Хан Тохтамыш не отбросил свой кинжал, а только обмазал его медом. Но пусть он не думает, что я стану этот кинжал облизывать!

Долго еще Карач-мурза уверял Тимура, что Тохтамыш раскаялся чистосердечно и теперь думает только о том, как загладить свои ошибки. Тимур несколько раз повторил, что этому не верит, но потом перестал возражать и под конец сказал:

— Я выслушал письмо хана Тохтамыша и выслушал то, что он мне сейчас сказал твоими устами. Если он говорит правду, то сам же виноват в том, что этой правде трудно поверить. И все, что я тебе сегодня сказал, я велю написать в письме, которое завтра повезет ему мой посол. А ты останешься здесь. Когда сюда подойдут со своими туменами мои сыновья и эмиры, я соберу курултай [468], и мы решим, нужно ли продолжать поход. На курултае ты сможешь говорить еще, а пока довольно об этом. Сегодня, когда стемнеет, приходи со всеми твоими князьями и старшими нукерами — будем пировать и веселиться.

Карач-мурза с низким поклоном поблагодарил Тимура и, чтобы не поворачиваться к нему спиной, начал отступать назад, продолжая кланяться. Но Железный Хромец сделал знак, чтобы он остановился.

— Подожди, оглан, теперь я хочу говорить только с тобой, а не с ханом Тохтамышем в твоем лице, — сказал он. — Я рад тебя видеть, потому что ты не такой, как твой хан. И если бы я шестнадцать лет тому назад мог знать то, что я знаю сегодня, повелителем Великой Орды сейчас был бы ты, а не он.

Карач-мурза молча поклонился. Поглядев на него с усмешкой, Тимур добавил:

— Я уже знаю, что в пути ты хорошо заботился о моей племяннице Хатедже и что она очень довольна этим путешествием. Так довольна, что хотела бы ехать с тобой и дальше, до самых садов Аллаха. Она мне все сказала. А что скажешь ты?

— Если пресветлая ханум Хатедже все тебе сказала, великий эмир, то мне к этому нечего добавить, потому что ее устами говорило и мое сердце. И нам остается только ожидать твоего милостивого решения.

— Вам не придется его долго ожидать, потому что я знаю тебя и знаю, что Хатедже сделала хороший выбор. До курултая мы успеем отпраздновать вашу свадьбу.

Глава 16

«Пили на пирах у Тимур-бека очень много и очень много веселились… До того доходило, что люди падали пьяные и полумертвые, и это там считают большим достоинством, ибо для них нет веселья там, где нет пьяных».

Руис Гонсалес де Клавихо

Празднество в честь ордынского посла было устроено перед шатром Тимура на просторной площадке, которую кольцом окружали шатры его эмиров и приближенных. На ней в разных местах пылали костры, воины все время поддерживали в них большой огонь, кроме того, когда совсем стемнело, вокруг расставили горящие факелы на высоких подставках.

Железный Хромец сидел отдельно у своего шатра на стопке овечьих шкур, покрытой дорогим ковром. За его спиной и по бокам стояло не меньше десятка слуг и приближенных, которые подавали ему кушанья и напитки, а также исполняли различные его поручения. Все остальные участники пиршества — человек двести — расположились по всей поляне на разложенных всюду коврах и подушках, наиболее знатные ближе к Тимуру.

Когда все были в сборе, по знаку распоряжавшегося трапезой эмира появились первые блюда: жареные баранина и конина. Мясо в больших кусках было навалено горами на несколько гладко выделанных лошадиных кож, с краями, слегка собранными пропущенным сквозь них вызолоченным ремнем. Эти своеобразные блюда слуги волоком вытащили на середину поляны, взявшись за приделанные к ним гужи.

Сейчас же к ним подступило человек десять резачей, в белых кожаных передниках и в таких же нарукавниках. Длинными ножами они быстро и ловко принялись резать мясо на куски помельче, раскладывая их в золотые, серебряные и глиняные расписные миски, которые слуги ставили возле них на землю. Двое рабов из больших медных кувшинов поливали уже поделенное жаркое острым и пряным соусом, а двое других поверх этого клали в каждую миску по большой хлебной лепешке. Затем, поставив с десяток наполненных мисок перед Тимуром прямо на землю, слуги начали разносить остальные гостям. Наиболее знатные из присутствующих получали еду в золотых мисках, те, что были положением пониже, — в серебряных, всем прочим доставались глиняные.

Одновременно с этим чуть в стороне другая группа слуг из больших сосудов разливала по золотым и серебряным кубкам вино и кумыс, которые тоже разносились пирующим.

К трапезе приступили в молчании и только после первых выпитых чар тут и там начали завязываться разговоры, сдержанные вначале и все более громкие по мере того, как хмель овладевал людьми. Ели при помощи пальцев, но руки вытирали не об одежду и голенища сапог, как было принято раньше, — пользовались для этой цели белыми полотняными полотенцами, которые слуги раздавали присутствующим.

Едва началось пиршество, Тимур что-то негромко сказал, указав пальцем на самую большую из золотых мисок, стоявших перед ним. Тотчас один из его окружения поднял эту миску и, приблизившись к Карач-мурзе, с поклоном подал ему.

Карач-мурза хорошо знал здешние обычаи: это означало, что вместе с едой Тимур дарит ему и самую миску. Съесть тут же хотя бы кусок из ее содержимого считалось верхом неприличия — это надлежало сделать дома. И потому Карач-мурза, низко поклонившись Тимуру, взял миску обеими руками, поцеловал ее край и передал одному из своих нукеров с приказанием отнести в шатер.

Некоторое время спустя виночерпий Тимура на круглом золотом блюде подал ордынскому послу драгоценный кубок, наполненный вином. Поблагодарив поклоном царственного хозяина, вино полагалось тут же выпить до капли, что и сделал Карач-мурза, после чего и поднос и кубок тоже перешли в его собственность.

Пиршество между тем шло своим чередом. На смену первым блюдам пришли следующие: печеные головы ягнят, отварные лошадиные почки с овощами, рисовый пилав из дичи, копченые конские окорока, жареные колбасы и чебуреки. И наконец, сладкое: засахаренные фрукты, изюм, орехи, мучные лепешки на меду и многое другое [469].

Тимур ел и пил много, время от времени посылая блюда с едой и кубки с напитками тем своим эмирам и приехавшим с Карач-мурзой татарским князьям, которым он хотел выказать особое благоволение. Еще несколько золотых и серебряных блюд и чарок получил в этот вечер и сам Карач-мурза.

Многие вскоре захмелели. На пиршествах Тимура это не только допускалось, но даже считалось почти обязательным, как знак того, что его угощению отдали должное. И сам он провожал шутливыми замечаниями тех упившихся до бесчувствия своих гостей, которых в конце попойки слуги и воины разносили по шатрам.

Теперь на площади отовсюду слышались раскаты пьяного смеха. Одни забавлялись тем, что перебрасывались кусками мяса и иной еды, которой остались целые горы; другие спорили и галдели, тем более громко, что приходилось перекрикивать грохот бубнов и завывание зурен, ибо Тимур к концу пиршества распорядился вызвать музыкантов; некоторые вскакивали с места и пускались в пляс.

Карач-мурза, встав с подушки, чтобы размять затекшие ноги, молча наблюдал это зрелище, когда вдруг услышал у себя за спиной голос:

— Я вижу, что тебе здесь не очень весело, оглан?

Медленно обернувшись, он увидел стоявшего перед ним коренастого человека средних лет и среднего роста, с хитровато-благодушной улыбкой на очень смуглом и не лишенном приятности лице. Это был эмир Эдигей.

— Почему ты так думаешь, эмир? — спросил он, чувствуя в словах Эдигея скрытый вызов и внутренне принимая его. — Тимур-бек сегодня был очень милостив ко мне.

— Да, я видел, он подарил тебе много золота и серебра. Но разве ты за этим сюда приехал?

— То, зачем я приехал, еще не кончено, эмир. Тимур-бек не сказал своего последнего слова.

— Я могу поставить тысячу коней против одного барана, что это будет не то слово, которое хочет услышать хан Тохтамыш! Тимур умен, и он не отменит похода, особенно теперь, когда своим письмом Тохтамыш сам показал ему свою слабость.

— Тохтамыш не так слаб, как ты думаешь, эмир.

— Может быть, ты и меня начнешь уверять в том, что он теперь и вправду полюбил Тимура и хочет стать ему преданным и покорным сыном? — с усмешкой сказал Эдигей. — Если так, не трудись, оглан: я его слишком хорошо знаю.

— Тохтамыш не хочет войны с Тимуром. Но если его заставят воевать, у него найдутся для этого нужные силы. И хотя ты теперь твердишь Тимуру иное, война будет для него очень трудной, и только Аллах знает, кто выйдет из нее победителем.

— До сих пор Хромец побеждал всех. И совсем не нужно быть Аллахом, чтобы знать, что он победит и Тохтамыша. Ты сел на большую лошадь, которая упадет на половине скачки. Но еще не поздно переменить ее, оглан.

— Благодарение Аллаху, я не принадлежу к тем людям, которые ради выгоды садятся на чужих лошадей и идут на них вытаптывать поля и пастбища своей земли. Тимур, может быть, очень достойный человек и щедрый хозяин, но он враг Орды, а я родился в Орде.

— Врагом Орды его сделал по своей глупости Тохтамыш, которому ты служишь. А я служу Кутлук-Тимуру, который хочет сделать Хромого другом Орды. Разве то, что было белым, когда Тимур помогал Тохтамышу, сделалось черным, когда он стал помогать Кутлуку?

— Тимур свободен делать то, что он хочет, эмир, — он никому не давал никаких клятв. Но ты и я, мы оба клялись в верности Тохтамышу.

— Аллах! Мы не простые воины, а князья. Ни один умный князь не хочет всю жизнь оставаться бараном в чужом стаде, если даже ему позолотят рога. Баран идет туда, куда его гонят, а человек, рожденный для власти, сам выбирает свой путь.

— Не всякий человек и не всякий путь, эмир. Тебе это следовало бы знать лучше, чем другим.

— Почему, оглан?

— Твой почтенный отец, эмир Балтыкчи, — да приблизит его Аллах к своему престолу, — оставался верным великому хану Мелику даже тогда, когда все другие эмиры его покинули. Ты знаешь, что это ему обещало не выгоду, а почти верную смерть, но все же тем, кто его звал на путь измены, он ответил: «Я не хочу уподобляться той собаке, которая, увидев, что на соседнем дворе кормят лучше, начинает кусать своего хозяина». Я тоже не хочу ей уподобляться, эмир. Таких собак у хана Тохтамыша было немало, и мы не жалеем о том, что они разбежались по чужим дворам [470].

— Я это запомню, оглан. Но народная мудрость говорит: тот, кто плюет против ветра, попадает себе в лицо. Запомни и ты: когда Тохтамыша прогонят с его двора, а это будет очень скоро, оттуда придется убегать и всем его верным собакам. Новый хозяин не бросит им и обглоданной кости.

— На все воля Аллаха, эмир. Но засучить рукава — это еще не значит выдоить кобылицу.

* * *

Две следующие недели прошли в лагере Тимура в праздности и пирах. Железный Хромец почти каждый день приглашал к себе Карач-мурзу, осыпал его знаками внимания, но о деле, которое привело его сюда, не говорил ни слова.

В один из этих дней справили и свадьбу Карач-мурзы, которую Тимур распорядился отпраздновать с необыкновенной пышностью. Хатедже он подарил по этому случаю дворец в одном из так понравившихся ей садов Самарканда и целую шкатулку драгоценностей, а Карач-мурзе — пару великолепных арабских коней с седлами, изукрашенными золотом и слоновой костью, и персидскую саблю с ножнами, почти сплошь усыпанными сапфирами. Весь путь новобрачных от Кара-Саманской мечети до их шатра был выстлан коврами; на этом пути их девять раз обсыпали золотыми монетами, которые потом были собраны и поделены между нукерами Карач-мурзы [471].

Тем временем к Кара-Саману постепенно подходили войска Тимура, на много верст вокруг заполняя весенне-зеленую степь бесчисленными шатрами, кибитками, десятками тысяч выпущенных на пастбище лошадей и отарами овец, которых гнали с собой для пропитания войска. Если бы кто-нибудь вздумал обскакать на коне вокруг этого огромного стойбища, ему не хватило бы дня.

Наконец, все были в сборе, и на двадцать первое февраля Тимур созвал курултай. В нем приняли участие сыновья Тимура, Миран-Шах и Омар-Шейх, его внук Мухаммед-Султан, царевичи Кутлук-Тимур и Кунче-оглан, тоже перебежавший от Тохтамыша, Эдигей и более тридцати других эмиров.

Курултай закончился в один день. Как и хотел Тимур, — а вернее, именно потому, что он так хотел, и другие это знали, — все собравшиеся высказались за то, чтобы продолжать поход.

Глава 17

«И тогда повелитель обратил свой высокий взор на земли Дешт-и-Кыпчак [472], принадлежавшие Тохтамыш-хану, который по бесстыдству своему забыл оказанные ему милости и вынул голову из ярма покорности, а шею из ошейника повиновения мирозавоевателю. И великий эмир признал за правильное сделать сверкающий меч посредником между собой и Тохтамышем».

Гийас ад-Дин Али

Два дня спустя по приказу Тимура все его огромное войско снялось со стойбища и вдоль берега Сырдарьи двинулось к городу Яссы. Первым выступил передовой отряд в составе четырех туменов. За ним, на расстоянии одного дневного перехода шли все остальные, рассыпавшись лавиной на несколько десятков верст в ширину, чтобы лошади по пути были обеспечены пастбищами.

При войске Тимура находился и Карач-мурза со своими нукерами. Железный Хромец был кровно заинтересован в том, чтобы Тохтамыш как можно позже узнал о его походе, а потому, когда Карач-мурза, считая свою миссию законченной, хотел покинуть ставку Тимура, ему не позволили это сделать.

— Ты спешишь возвратиться в Орду? — сказал Тимур. — Зачем же тебе ехать другой дорогой? Я иду туда самым коротким путем. И если хочешь скоро увидеть Тохтамыша, тебе следует идти вместе со мной: я сам спешу с ним поскорее встретиться.

— Со мною жена, — попробовал настаивать Карач-мурза, думая, что Тимур не захочет подвергать свою племянницу невзгодам и опасностям военного похода. — И если я ее теперь оставлю в Самарканде, а у тебя, великий эмир, будет длительная война с ханом Тохтамышем, — один Аллах знает, когда она сможет ко мне приехать!

— Я понимаю, что тебе не хочется расставаться с женой через две недели после свадьбы, — усмехнулся Тимур. — Но Хатедже может оставаться при тебе, в походе. Меня тоже будет сопровождать одна из моих жен, Чулпан-ака. Им будет веселее вместе.

Таким образом, несмотря на то, что Тимур по-прежнему относился милостиво к Карач-мурзе, последний, по существу, оказался на положении почетного пленника. Было совершенно очевидно, что, как с него самого, так и со всех его людей приказано не спускать глаз, чтобы ни один из них не мог тайно покинуть ставку Тимура и предупредить Тохтамыша о надвигающейся грозной опасности.

А вместе с тем это необходимо было сделать и притом как можно скорее. «Но как?» — ломал себе голову Карач-мурза. Попробовать ночью устроить побег одному из своих нукеров? Или подкупить кого-нибудь из воинов Тимура? Пока он раздумывал над этим, судьба неожиданно пришла ему на помощь.

Поздно вечером, накануне выступления из Кара-Самана, один из его приближенных доложил, что два каких-то неизвестных человека хотят говорить с ним по важному делу. Карач-мурза тотчас приказал ввести их в свой шатер.

— Кто вы такие и что вам нужно? — окидывая взглядом пришедших, спросил он, когда они, отвесив ему положенные поклоны, подняли головы. Оба были людьми средних лет и не казались простыми воинами.

— Мы — татары и нукеры эмира Идику, пресветлый оглан, — ответил один из них. — И, наверное, в наказание за наши грехи Аллах отнял у нас разум в тот день, когда мы согласились вместе с эмиром бежать к Тимур-беку. Два года уже мы томимся здесь, среди чужих людей, но мысли наши и сердца всегда в Орде, где оставили мы свои семьи, оглан.

— Чего же вы от меня хотите?

— Завтра войско Тимур-бека выступает в поход на Орду, но мы не хотим идти в этот поход, потому что нам тогда не будет прощения от великого хана, пресветлый оглан, а мы хотим возвратиться к своим семьям. И мы пришли просить тебя, милостивый оглан: ты теперь поедешь прямо в Орду, позволь же и нам ехать с тобою, чтобы под твоим высоким покровительством получить прощение от великого хана!

— Эмир Идику вас отпускает? — с удивлением спросил Карач-мурза.

— Он не отпускает нас, пресветлый оглан, но мы решили убежать от него. Сегодня ночью мы спрячемся, — у нас уже приготовлено для этого надежное место, оглан. Завтра войско Тимура отсюда уйдет, тогда мы выйдем из своего убежища и присоединимся к тебе. А если ты тоже завтра уйдешь, мы тебя догоним, пресветлый оглан.

— Слушайте меня, — сказал Карач-мурза после короткого раздумья. — Аллах вам посылает случай не только получить прощение, но и заслужить милость великого хана и щедрую награду. Я теперь не могу возвратиться в Орду: и меня, и всех моих людей Тимур-бек приказал задержать, чтобы никто из нас не мог предупредить великого хана Тохтамыша об этом походе. А предупредить его надо, и это можете сделать вы.

— Да прославится имя Аллаха по всей земле! Приказывай, светлейший оглан, что мы должны сделать.

— Сейчас вы спрячетесь в вашем убежище и выйдете из него только завтра ночью, когда здесь уже никого не будет. Я вам дам денег, чтобы вы тут же, в Кара-Самане, купили себе самых быстрых коней и потом покупали в дороге новых, когда старые будут падать от усталости. Скачите дни и ночи, и чем скорее вы будете в Сарае, тем выше будет та награда, которая вас ждет. Великому хану расскажите все, что вы знаете о войске Тимура и о том, что он идет вниз по реке Сейхун [473] в Тургайскую долину и потом, наверное, к Джаику. Скажите ему также, что я задержан. Я ему ничего не буду писать, потому что если вас схватят с моим письмом, все пропало. Но, чтобы великий хан знал, что вы посланы мной, покажите ему это кольцо, — добавил Карач-мурза, снимая с пальца золотой перстень с большим изумрудом, подаренный ему Тохтамышем.

— Поняли все?

— Поняли, пресветлый оглан! Да пошлет тебе Аллах сто лет счастливой жизни за то, что ты даешь нам такой случай заслужить прощение великого хана и его милость. Мы все сделаем, как ты приказал, сиятельный оглан, клянемся тебе!

* * *

От крепости Яссы войско повернуло на север и, миновав города Карачук и Сауран, краем пустыни Бет-Пак-Дала [474] двинулось к реке Сары-Су, на берега которой вышло в начале апреля. Тут необозримые пространства степи были покрыты высокой, сочной травой, и потому Тимур приказал сделать остановку на несколько дней, чтобы дать подкормиться и отдохнуть лошадям, которые были измучены четырехнедельным переходом по местности почти безводной и лишенной даже в это время года хороших пастбищ.

Отдохнув, тронулись дальше и к концу апреля дошли до возвышенной местности Улуг-Даге [475], где Тимур снова приказал сделать короткую остановку. Тут, на вершине невысокой горы Алтын-Чуку, возвышавшейся над беспредельной степью, он распорядился сложить из камней высокий памятник, на котором повелел высечь по-арабски и по-тюркски надпись, гласившую, что двадцать третьего дня месяца джумади 793 года [476] здесь останавливался гурхан Тимур-бек, великий эмир и султан Турана, идущий с двухсоттысячным войском в поход на Тохтамыш-хана [477].

Все это время Карач-мурза внимательно присматривался ко всему, что его окружало, а особенно к устройству войска Тимура и к установленным в нем порядкам.

Основа воинской организации была здесь та же, что и у Чингисхана, но Тимур, умудренный практикой своих многочисленных походов, а также природным талантом, значительно ее усовершенствовал. Войско у него тоже делилось на тумены, тысячи, сотни и десятки, но комплектовалось оно иначе. Чингисхан, а после него и все великие ханы татарской Орды, когда им нужно было увеличить численность своих вооруженных сил вдобавок к туменам постоянного состава, формировали новые, пользуясь для этого более или менее случайным человеческим материалом. Совершенно естественно, что такие тумены по своим боевым качествам всегда были слабее «кадровых». У Тимура же тумены в мирное время имели состав, сокращенный почти наполовину, а когда объявлялся поход, они быстро пополнялись до нормальной численности в десять тысяч человек сбором ополчений, причем каждый тумен — из определенного округа, к которому он был приписан.

Для такого сбора в каждый округ посылался таваджи — особый чиновник, наделенный почти неограниченными полномочиями и обязанный, не считаясь ни с кем и ни с чем, привести к определенному сроку указанное ему количество людей. И он их приводил, ибо в противном случае расплачивался своей головой.

К своим войнам Тимур готовился тщательно, стараясь предусмотреть все и обеспечить войско всем необходимым. Нынешний поход он рассчитал на год, и каждому воину было приказано иметь при выступлении лук, колчан с тридцатью стрелами, щит, саблю или копье, четыре овцы, мешок высушенных хлебных лепешек и запас других продуктов. На каждых двоих — пеших или конных, полагалась одна вьючная лошадь, а на каждый десяток — складной шатер, две лопаты, кирка, топор, пила, серп, шило, сто иголок, вязка веревок, котел, бурдюк и одна выделанная лошадиная кожа [478].

В начале похода шли обычно широкой лавиной, захватывая обширную полосу пастбищ. Но вблизи неприятеля каждый тумен двигался колонной в сто рядов по сто воинов в каждом, на таких интервалах, чтобы всадник, не тесня соседей, свободно мог повернуться на месте в любом направлении. Такой строй тумена, занимая приблизительно тысячу шагов по фронту и столько же в глубину, был чрезвычайно удобен для мгновенных поворотов и перестроений в какую угодно сторону. На походе и в сражении каждый начальник, начиная с тысячника, обязан был иметь при себе особый, только ему присвоенный треугольный флажок, по которому его могли издали опознать не только подчиненные, но и гонцы, прибывающие с приказаниями.

Передовой отряд Тимура всегда бывал достаточно великим, чтобы выдержать столкновение даже с крупными силами противника и удержаться до подхода главных сил. Впереди него шел сторожевой отряд, так называемый «караул». Кроме того, когда обстановка этого требовала, вперед и в стороны высылались разведывательные отряды — «хабаргари», составлявшиеся из особо храбрых и ловких воинов [479].

Когда останавливались на отдых или на ночлег в таком месте, где можно было ожидать нападения, с угрожаемой стороны сейчас же окапывались рвом и окружали лагерь плетеными щитами, которые всегда возили в достаточном количестве при войске. Если местность и подручные материалы позволяли, то укреплялись и более основательно. Такой стан назывался «курен» [480]. В нем запрещалось ночью зажигать огни, шуметь и громко разговаривать. Спали с оружием, положенным рядом, не расседлывая коней. Спереди, у рва, располагались пешие воины, готовые в любую минуту отразить ночное нападение.

По отношению к своему войску Тимур проявлял гораздо больше заботы и щедрости, чем другие полководцы его времени. Нередко он, чтобы воины лучше сражались, одаривал их даже перед битвой, а не после одержанной победы, как было в то время принято. Подчиненные перед ним трепетали, но вместе с тем были к нему искренне привержены и, несмотря на суровую дисциплину, измена военачальников, подкуп или перебежки к врагу были в его войске явлениями чрезвычайно редкими.

Наблюдая и постепенно знакомясь со всем этим, Карач-мурза с каждым днем все яснее видел, насколько Тимур за последние годы усовершенствовал организацию своего войска, далеко опередив в этом татарскую орду.

И он с грустью думал о том, что в предстоящем столкновении только исключительная милость Аллаха могла бы принести победу хану Тохтамышу.

Глава 18

«И когда побежало войско Тохтамыш-хана, спереди у него оказалась река Итиль, а сзади губительный меч. С великим трудом самому хану и немногим воинам его удалось спасти себя из этого смута бедствий».

Шереф ад-Дин Али Иезди, персидский историк XV века

Вскоре войско вступило в изобилующую водой и хорошими пастбищами Тургайскую долину и шестого мая остановилось на новый отдых между реками Джиланчик и Каратургай, в степи, покрытой сочными травами.

Здесь Тимур приказал произвести проверку оставшихся запасов, и оказалось, что они весьма скудны. Овец было совсем мало, мука почти кончилась, и дневное пропитание каждого воина пришлось ограничить миской ячменной похлебки. Но идти предстояло еще далеко. Чтобы не ослабить войско голодовкой, надо было как-то пополнить запасы продовольствия, и Тимур повелел устроить большую охоту.

Несколько туменов конницы, охватив огромные пространства изобилующей дичью девственной степи, два дня сжимали кольцо, сгоняя всех захваченных облавой животных к его центру. Добыча превзошла все ожидания: было убито много тысяч оленей и несметное количество диких коз, зайцев и другой живности. Мясо было частью съедено тут же, а частью порезано на тонкие ломти и высушено на солнце, после чего войско двинулось дальше.

Когда оставалось несколько переходов до реки Тобола, Тимур выслал вперед большой отряд под начальством своего внука Мухаммед-Султана, так как приходили слухи о том, что орда Тохтамыша находится где-то поблизости. Но Мухаммед-Султан, перейдя Тобол, противника там не обнаружил. Тем временем сюда подошли главные силы, и началась общая переправа. Она проходила быстро и споро. Связывая вместе по несколько надутых воздухом бурдюков, на них складывали вещи и оружие, после чего человек десять пеших воинов, держась за такой своеобразный плот, толкали его к противоположному берегу; конные переплывали реку сидя верхом или ухватившись за гриву лошади; переносные щиты-плетни, связанные пачками, тоже были превращены в плавучие средства.

Очутившись за Тоболом, Железный Хромец выслал во все стороны разведывательные отряды, и вскоре они обнаружили, что войско Тохтамыша стоит за рекой Джаиком, возле городка Крык-Кули [481]. Тогда Тимур быстро двинулся вперед, но не к тому месту, где ожидал его Тохтамыш, а севернее, с расчетом перейти Джаик гораздо выше и, обойдя противника, обрушиться на него с тыла.

* * *

Только в конце марта от прибывших в Сарай нукеров Эдигея Тохтамыш узнал о приближении врага и о численности его войска. По словам татарского «языка», захваченного разведчиками Тимура, при этом известии «у великого хана огонь загорелся в душе и дым пошел из головы, и он сказал: я соберу вдвое больше воинов и с ними встречу Тимура на Джаике».

Разослав гонцов ко всем улусным ханам и правителям областей с приказанием немедленно собрать побольше людей и вести их прямо на Джаик, сам Тохтамыш со всеми наличными силами тоже направился туда и, найдя удобную позицию возле Крык-Кули, решил именно здесь дать генеральное сражение, рассчитывая напасть на Тимура во время его переправы через реку.

Но Железный Хромец перехитрил хана и, переправившись выше, стал заходить в тыл татарам. Это вынудило Тохтамыша поспешно отступить от Крык-Кули. Два дня спустя сюда подошло войско Тимура и стало лагерем на том самом месте, где стояла орда. Не зная об этой перемене, в тот же вечер сюда явился с собранным под Азаком [482] пополнением сын Мамая, который служил у Тохтамыша темником. Уверенный в том, что в Крык-Кули стоят татары, он беспечно подошел вплотную к неприятельскому стану и вместе со всеми своими людьми попал в плен. Такая же участь постигла и многие другие запоздавшие пополнения Тохтамыша, которым было приказано идти именно сюда.

Но даже и без них, по сведениям среднеазиатских историков, у Тохтамыша войска было не меньше, чем у Тимура. Однако зная, что после пятимесячного похода противник терпит острый недостаток во всем, Тохтамыш, прежде чем дать решительное сражение, хотел теперь окончательно вымотать его силы и, не принимая боя, отходил на запад.

Железный Хромец, уяснив себе тактику великого хана, был не на шутку встревожен. Войско его, действительно, голодало, и боеспособность его уменьшалась с каждым днем. Нужно было как можно скорее догнать противника и заставить его сражаться.

Больше недели он гнался за Тохтамышем, совершая дневные переходы по сорок — пятьдесят верст, но татары были неуловимы. Тогда Тимур выслал вперед своего сына Омар-Шейха с четырьмя туменами лучшей конницы, приказав ему нагнать Тохтамыша во что бы то ни стало и завязать с ним битву.

Омар-Шейх настиг орду на реке Кундурче, возле самой Волги, и тревожа ее беспрерывными нападениями сзади, больше от нее не отрывался. Тохтамышу ничего не оставалось, как остановиться и приготовиться к битве. Наскоро выбранная им позиция, недалеко от Самарской дуги, была неудачна: в случае поражения войско его легко могло оказаться прижатым к Волге, которая находилась в нескольких верстах за его спиной.

Сражение произошло восемнадцатого июня. Тут стоит сказать несколько слов об особенностях боевого построения противников. Тохтамыш был посредственным полководцем и любил воевать по старинке: как велось в Орде еще со времен Чингисхана, он строил свой план на обходе неприятеля с двух сторон и потому сосредоточил большие силы на своих флангах. Но Тимур не сомневался в том, что Тохтамыш будет действовать именно так, и в своем построении применил новшество, позволяющее думать, что ему были хорошо известны обстоятельства Куликовской битвы, уроком которой он теперь воспользовался. Разделив свое войско на семь частей, он расположил его так же, как это сделал Дмитрий Донской в сражении с Мамаем, с той лишь разницей, что Дмитрий, правое крыло войска которого было надежно защищено речкой, поставил засадный полк за своим левым флангом, а Тимур поставил такие полки с обеих сторон.

Следует также отметить, что в старину, начиная сражение, резервов обычно не оставляли, наоборот, стремились все наличные силы бросить в бой сразу, чтобы подавить противника своей массой. И Дмитрий Донской был едва ли не первым полководцем, решившимся этот порядок нарушить в больших пределах: он выделил в резерв целую треть своего войска, что и принесло ему победу. Но, повторяя его опыт, Тимур все же не решился сделать этого в полном объеме — он ограничился резервом гораздо меньшей численности, и это едва не привело его к поражению.

В разыгравшейся битве почти до самого конца перевес был на стороне Тохтамыша. Его центр стойко выдержал удар неприятеля и даже начал теснить его. Вскоре Тимур получил донесения, что татары обошли оба его фланга и заходят в тыл. Железный Хромец приказал немедленно бросить в бой резервы, страховавшие оба крыла его войска, но они оказались недостаточно мощными, чтобы отбросить татар, и лишь с трудом сдерживали их натиск.

Вскоре положение Тимура сделалось критическим: фланги его начали отходить, оторвавшись от центра. Татары явно одолевали, и их победа казалась несомненной. Но тут, по преданию [483], произошло следующее: некий находившийся при Тимуре сейид [484], в тот миг, когда вокруг началось уже полное замешательство, готовое перейти в бегство, громовым голосом стал кричать: «Ягы кочды! Ягы кочды!» [485]. Крик этот сейчас же подхватил Тимур, а за ним его приближенные и войско.

На мгновение татары растерялись: никто из них не бежал, — наоборот, они всюду теснили неприятеля. Но на каждом участке сражения, услышав этот крик, подумали, не бегут ли другие? Произошла заминка, которой воспользовались ободренные воины Тимура: они с яростью бросились на врага, и орда была обращена в бегство.

Однако нет сомнения в том, что не только этому находчивому сейиду Железный Хромец был обязан своей победой: арабский историк Ибн Халдун пишет, что в решающий момент Тохтамышу изменило несколько его темников, заранее подкупленных Тимуром. Может быть, крик «ягы кочды!» послужил для них условным сигналом, по которому они должны были обратиться в бегство, увлекая за собой других. Сам Тохтамыш свое поражение тоже объяснил изменой некоторых военачальников во главе с царевичем Бекбулатом [486].

В сражении Тохтамыш потерял сравнительно немного людей, но гораздо худшее ожидало его впереди: не давая татарам опомниться, Тимур бросил всю свою конницу в преследование и, искусно прижав орду к берегу Волги, подверг ее полному разгрому. Согласно восточным хроникам, в этот день полегло более ста тысяч татар — на протяжении сорока верст земля была усеяна их трупами. Сам Тохтамыш едва избежал плена.

Но войска Тимура тоже понесли огромные потери, а потому он не рискнул двинуться вглубь Орды, чтобы окончательно добить своего врага. Около месяца он простоял на Волге, приводя в порядок свои поредевшие тумены и грабя окрестные земли, после чего тем же путем возвратился в Самарканд.

В руки победителей попала богатейшая добыча: каждому из воинов Тимура досталось по двадцать лошадей, а овец захватили столько, что едва смогли их с собой угнать; тысячи телег были завалены награбленным имуществом, а о количестве уведенных пленных можно судить по тому, что из их числа только лишь для Тимура было отобрано пять тысяч красивейших девушек и юношей.

* * *

Тимур, который вел беспрерывные войны, постоянно нуждался в громадном войске и потому теперь, понеся значительные потери, он был весьма озабочен их пополнением. Сразу же после битвы на Кундурче он разослал в подвластные ему земли таваджиев с приказом немедленно собирать людей.

Таким положением не преминули воспользоваться находившиеся у него на службе белоордынские царевичи Кутлук-Тимур и Кунче-оглан, а также эмир Эдигей: они стали просить позволения отправиться в свои улусы, чтобы собрать там и привести к Тимуру столь нужные ему пополнения. И Железный Хромец, которому все они уже оказали немало услуг, завоевав этим его доверие, отпустил их.

Однако на уме у них было совсем иное: страшное поражение, понесенное Тохтамышем, как им казалось, коренным образом меняло обстановку в Орде и открывало возможность захвата власти Кутлук-Тимуром. И потому, возвратившись в свои улусы, они принялись действовать именно в этом направлении, нимало не заботясь об интересах Тимура. Последний вскоре понял допущенную им ошибку и попытался вернуть Эдигея, вызвав его якобы для участия в каком-то военном совещании. Но присланному гонцу Эдигей ответил, что служить великому эмиру он больше не может, так как, возвратившись в свой улус, застал подвластное ему племя мангитов [487] в полном упадке и теперь должен о нем позаботиться.

После одержанной победы был отпущен Тимуром и Карач-мурза. Он отправился прямо в Сарай-Берке, но Тохтамыша там не было, и никто не мог сказать ему, где находится великий хан, который после поражения на Кундурче в свою столицу не возвращался. Среди множества ходивших слухов самым правдоподобным казалось то, что он ушел с остатками своего войска в Мангышлакский улус, где сейчас собирает ополчения.

В Сарае ожидало Карач-мурзу и еще одно тяжелое известие: два месяца тому назад скоропостижно скончалась его жена Наир.

Глава 19

«И прииде тогда некий царь именем Темир-Аксак от Самарханския земли и велику брань и мятеж сотвори в Орде… И прогна царя Тахтамыша, и отголе восхоте ити на Русскую землю, к Москве».

Повесть о Темир-Аксаке неизвестного автора начала XV века

Поражение на реке Кундурче было для Тохтамыша очень тяжелым ударом, однако полным крушением оно все же не являлось: он не лишился ни престола, ни независимости, а для продолжения борьбы у него еще оставалось достаточно материальных и людских резервов. И было нечто еще более важное: сочувствие низового народа, которому он, после длительного периода внутренних войн, ханских усобиц и разрухи, принес твердую власть и порядок. Всем было очевидно, что с падением Тохтамыша в Орде снова начнутся смуты, а потому люди шли к нему охотней, чем к другим претендентам на власть, и войско его быстро пополнялось.

Теперь Тохтамышу нужно было прежде всего укрепить свое положение в Орде и восстановить в ней единство власти. Во время его отсутствия царевич Бекбулат [488], изменивший ему в сражении с Тимуром, захватил Сарай и объявил себя великим ханом. Осенью того же года Тохтамыш с войском подступил сюда и овладел столицей, но Бекбулат, с частью своих людей, успел уйти в Крым. Чтобы не дать ему там окрепнуть, Тохтамыш стал его преследовать.

Тем временем Тимур приказал развернуть свой шатер выходом в сторону Дербента, где стояло татарское войско: это означало, что он объявляет поход против Орды.

Узнав об этом, Тохтамыш приказал отходить к реке Тереку, где рассчитывал дать генеральное сражение в наиболее выгодных для себя условиях. Вслед за ним Тимур с огромным войском прошел через Дербентские ворота, по пути безжалостно истребляя горские племена, оказавшие какую-либо помощь Тохтамышу.

У города Тарха произошла встреча передовых отрядов, и татары были отброшены за Терек. К середине апреля оба войска, укрепив свои лагери рвами и плетеными щитами-«чапарами», стояли в полной боевой готовности, разделенные только рекой.

Несколько раз Тимур пытался начать переправу, но татары его отбрасывали. Сам Тохтамыш, наученный горьким опытом на Кундурче, переходить реку не хотел, боясь оставлять ее за своей спиной. Наконец, Тимур совершил ночью переправу, обманув бдительность противника, и к рассвету выстроил свое войско в боевой порядок. Изготовился к битве и Тохтамыш.

Как планы сражения, так и расстановка действующих сил были у противников и здесь почти те же, что в битве на Кундурче: Тохтамыш рассчитывал на обход и сокрушение флангов Тимура, а последний снова расположил свое войско по примеру Дмитрия Донского, но на этот раз значительно усилил резервы, поставленные за флангами.

Весь день пятнадцатого апреля оба войска простояли в полной готовности, не начиная сражения. Ночью Тохтамыш выслал сильные отряды в обход противника, намереваясь, в случае удачи, внезапно атаковать его с тыла. Но эта попытка успеха не имела: татары были вовремя замечены и отбиты.

Наутро началось сражение. Тохтамыш за ночь сосредоточил подавляющие силы против левого крыла Тимура и теперь бросил их в битву, но предварительно атаковал его правое крыло, чтобы отвлечь туда внимание и резервы противника.

Тимур очень скоро разгадал эту хитрость и, поняв, что исход сражения будет решаться именно на левом фланге, быстро усилил его двумя туменами, переброшенными из центра, ввел в дело резерв и после упорного боя отбросил на этом участке татар. Но тут Тохтамыш удачно применил уловку, на которую очень часто пускались ордынцы: они побежали с поля в глубь своей обороны, увлекая за собой преследователей, а когда последние зарвались, окружили их и перерубили почти всех.

Теперь над левым крылом войска Тимура нависла серьезная угроза: резервов с этой стороны больше не было, а татары бросали сюда все новые силы. Спас положение стоявший тут отряд Тимуровой пехоты, который, огородившись чапарами, стойко выдерживал натиск врага, посылая в него тучи стрел, пока сюда не подоспели подкрепления, которым удалось оттеснить ордынцев.

Бой продолжался на следующий день. За ночь в войске Тимура значительно усилили левое крыло и теперь с этой стороны держались стойко, хотя и не продвигались вперед. Но татары в это время обошли их правый фланг и ударили с тыла. Однако у Тимура с этой стороны стоял еще не использованный резерв. Пустив его в дело, он не только выправил положение, но и смял левое крыло орды.

Само по себе это обстоятельство еще не означало, что татары проиграли сражение. Но в это самое время на их правом фланге, который до сих пор стоял твердо и теснил врага, произошло нечто непредвиденное и гораздо худшее: тут повздорили между собой и оскорбили друг друга два крупных военачальника. Один из них потребовал у Тохтамыша, чтобы тот немедленно выдал ему противника на расправу, а когда хан ответил, что сейчас, в разгаре боя, не время разбираться в этом деле, оскорбленный эмир, не сказав больше ни слова, ускакал к своему тумену и увел его с поля сражения. Этим немедленно воспользовался Тимур, бросив в образовавшийся прорыв несколько туменов своей конницы, и татары обратились в беспорядочное бегство.

Разгром был полный. Сам Тохтамыш с небольшой частью войска, сохранившей дисциплину и преданность своему хану, с трудом спасся от погони и ушел на Волгу.

Но на этот раз Тимур твердо решил доконать врага. Он тут же, на Тереке, где ему досталось все имущество бежавшей орды, щедро одарил своих военачальников и рядовых бойцов, а затем двинулся по следам Тохтамыша, опустошая все на своем пути.

Выйдя на Волгу, он взял приступом и разграбил Хаджи-Тархань, а потом по правому берегу пошел вверх и подступил к городу Укеку, где, по слухам, находился Тохтамыш. Однако последний, с небольшим количеством приближенных и нукеров, успел переправиться на левый берег и ушел к волжским болгарам. Разграбив Укек, Тимур двинулся дальше, вторгся в болгарские земли, опустошил тут города Кременчук и Жукотин, а Великий Булгар приказал просто стереть с лица земли за то, что здесь дали временное прибежище Тохтамышу, который теперь бежал куда-то дальше в леса. Летописец отмечает, что в Булгаре было в эту пору более десяти тысяч домов. Тимур же «сей град великий обратил в ничто, и осталось ныне лишь одно имя его».

Из Болгарии, переправившись на левый берег Волги, Тимур пошел на Сарай-Берке, разграбил его начисто и посадил на ханский престол белоордынского царевича Куюрчука [489], который служил у него темником. Приказав Куюрчуку собрать войско и навести на Волге порядок, Тимур двинулся на юг, в Крым и в низовья Днепра. Но Куюрчук обеспечить порядка не смог, так как силы его были ничтожны, и потому, едва лишь ушел Тимур, некий царевич Таш-Тимур тоже объявил себя великим ханом. На Волге началась новая усобица и смута.

Железный Хромец тем временем разгромил и ограбил все южные улусы Орды, вторгся в Крым, где власть после поражения Тохтамыша захватили генуэзцы, обложил их столицу Каффу [490] и взял ее после двухнедельной осады. Всех жителей христиан он распорядился увести в рабство, а непригодных перебить, мусульман отпустил на свободу, а самый город приказал разрушить. Затем по реке Дону пошел на север и вступил в пределы Рязанского княжества.

Первым русским городом на его пути был Елец. Он оказал сопротивление, но Тимур взял его без особого труда, Елецкого князя приказал убить, город разграбил, а большую часть жителей увел в рабство. После этого через Рязанские земли двинулся на Москву, но дойдя до Оки, двадцать шестого августа повернул обратно и ушел на юг.

Восточные историки объясняют это неожиданное событие тем, что Тимур увидел плохой сон и усмотрел в нем дурное предзнаменование, а русские летописцы — чудом, которое совершилось потому, что готовя Москву к осаде, в нее перенесли из Владимира величайшую православную святыню — чудотворную икону Божьей Матери, по преданию написанную самим евангелистом Лукой. Исторические же факты таковы: великий князь Московский Василий Дмитриевич, хорошо осведомленный о всех передвижениях Тимура и о том разгроме, который он учинил в Ордынских землях, имел достаточно времени, чтобы приготовиться ко всяким неожиданностям. Он собрал большое войско, с которым встал на московских рубежах, по реке Оке, как это всегда делал при приближении татар его великий отец, Дмитрий Донской.

Подойдя сюда и увидев за рекой огромный стан русских — недавних победителей орды Мамая, Тимур вступить в сражение не отважился и, простояв тут около двух недель, счел за лучшее уйти, тем более что ограбив всю Орду, он был обременен таким количеством добычи, сверх которого едва ли мог многое увезти, а дальнейшая неудача на Руси ставила под угрозу все то, что уже было добыто.

Выйдя из русских земель, Хромец направился к городу Азаку, разграбил его, но всех жителей мусульман пощадил, христиан же приказал перебить, а дома их сжечь.

Отсюда он двинулся на Северный Кавказ, в земли косогов [491], где уже свирепствовал со своим отрядом его сын Мираншах. За то, что косоги помогли Тохтамышу и при приближении войска Тимура выжгли свои пастбища, весь этот край был теперь опустошен, а все его население, попавшее в руки завоевателей, беспощадно истреблено. Спастись удалось лишь немногим, успевшим укрыться в диких горах и в гуще лесов.

Покончив с косогами, Тимур перешел в Дагестан, племена которого тоже сочувствовали и помогали Тохтамышу, и тут расправился с еще большей жестокостью. Все главные города и крепости Дагестана были взяты и разрушены, причем, воины Тимура проявляли подлинные чудеса ловкости и отваги, перебираясь по веревкам через пропасти и с помощью приставных лестниц и шестов штурмуя неприступные горные гнезда дагестанцев.

Пока Тимур был занят всем этим, в Орде ширились смуты. Поставленного им хана Куюрчука за пределами Сарая никто не признавал, всем другим его наместникам, оставленным в крупных городах, ордынцы также оказывали открытое неповиновение. Узнав об этом, Железный Хромец пришел в ярость и, покинув Кавказ, снова двинулся на Волгу.

Он и на этот раз начал с Хаджи-Тархани, но теперь вывез из нее все, что имело какую-нибудь ценность, жителей приказал перебить, а город разрушить до основания. Это было исполнено настолько добросовестно, что татары и не пытались потом восстановить его. Проще и легче оказалось построить новый город на противоположном берегу Волги, там, где стоит нынешняя Астрахань.

Такая же участь постигла Старый Сарай, а за ним и столицу Орды, Сарай-Берке. Тут Тимур проявил особенную свирепость, которая получила свое подтверждение при раскопках этого города: под развалинами были обнаружены целые нагромождения изрубленных на части человеческих останков, которые, видимо, нарочно складывались в особые пирамиды или штабели.

С подобной же беспощадностью были разрушены и все другие крупные города Орды. Укек, Сараил-Джадид, Бальджимин, Салхат, Маджар, Азак и иные важные центры обратились в руины, вокруг которых едва теплилась жизнь.

Уничтожая эти города, Тимур не только мстил Тохтамышу и татарам: он сознательно и продуманно разрушал всю линию караванной торговли Китая с Европой. Это ему было нужно по двум причинам: Китай уже стоял на очереди в плане его завоеваний, и этими действиями Железный Хромец наносил ему первый удар. Одновременно он хотел, вдобавок к военному разгрому, в корне подорвать экономическую жизнь Орды, чтобы она не могла больше помышлять о каком-нибудь соперничестве с его империей.

И этой цели он достиг вполне: могущество Орды было сломлено навсегда. Своим сокрушительным походом Тимур низвел ее на положение угасающей второстепенной державы, чем невольно оказал неоценимую услугу Руси, чрезвычайно облегчив ей полное освобождение от татарского ига.

Правда, в последующие годы под властью Эдигея Орда несколько оправилась от этого страшного разгрома и, прежде чем развалиться на отдельные ханства, еще три-четыре десятилетия просуществовала как единое, хотя и непрочное целое. Но сейчас она лежала в крови и прахе, торговля ее была парализована, поля и пастбища вытоптаны, ремесло задушено, всюду были развалины, пожарища, нищета и голод.

Положение было таково, что даже войску Тимура нечем было здесь кормиться, и кое-как, за счет награбленного, продержавшись до весны следующего года, Железный Хромец увел его в Персию. Некоторые татарские племена и юрты [492] он силой угнал с собой и поселил их в Мавераннахре. Другие, спасаясь от голода и смуты, откочевали в русские и литовские земли. Оставшиеся блуждали по степям без крова и без скота, с трудом добывая себе пропитание. Но и в этом царстве разрушения и смерти не утихали ханские усобицы.

* * *

Тохтамыш после бегства из Булгара на несколько месяцев выпал из поля зрения историков. Но некоторые летописи говорят, что он скрывался где-то «близь страны мрака», то есть на севере, а одна из них прямо называет Пермскую землю. Все это позволяет почти с полной уверенностью сказать, что он нашел прибежище в улусе Карач-мурзы [493] и переждал опасность в городке Карачеле, далеком от тех мест, где свирепствовал Тимур, и надежно укрытом от посторонних глаз.

Хан и теперь не примирился с положением и был полон решимости продолжать борьбу. Собрав на Севере небольшое войско, он уже через три месяца после ухода Тимура появился в Нижнем Поволжье, где имел много сторонников. Значительно пополнив тут свои силы, он осенью того же года двинулся в Крым.

Обещав Ширинскому князю Руктимеру щедрые милости и руку своей дочери Джанаики, Тохтамыш с его помощью взял город Каффу, получил от генуэзцев большой откуп и, выгнав из Крыма сидевшего тут Таш-Тимура, пока что объявил себя владыкой независимого Крымского ханства.

На развалинах Сарая ханствовал в это время Куюрчук, не имевший почти никакой силы; на Джаике властвовал Эдигей, а в Хаджи-Тархани — Кутлук-Тимур, находившийся в союзе с Эдигеем. Таким образом, в 1397 году Великая Орда временно распалась на четыре ханства. Но такое положение длилось недолго: Кутлук-Тимур и Эдигей, не принимавшие никакого участия во втором походе Тимура, усиленно готовились к захвату верховной власти и вскоре накопили достаточные для этого силы.

Кутлук начал с того, что подступил к Сараю, где за два минувших года кое-как был отстроен один жилой квартал, и без труда прогнал оттуда своего незадачливого дядю, хана Куюрчука, которому сразу же изменили все его немногочисленные темники. Усилившись этим пополнением, Кутлук и Эдигей весной следующего года выступили в поход на Крым. Тут им удалось путем подарков и обещаний привлечь на свою сторону крымскую знать, которая в решающую минуту подняла в тылу у Тохтамыша восстание, что и обеспечило победу Кутлук-Тимуру.

Тохтамыш, со своей семьей и с отрядом верных ему людей, в числе которых находился и Карач-мурза, бежал в Литву, к великому князю Витовту, пребывавшему в ту пору в Киеве.

Глава 20

«И кто же не возлюбит Киевъского княжения, понеже вся честь и слава, и величество, и глава всем землям русским — Киев».

Никоновская летопись

По пологому берегу Днепра, местами взбираясь на склоны прилежащих гор, белой крапью рассыпались незатейливые строения города Киева. Их почти и не видно: притаились, спрятались в зелени садов, будто сами себя стыдятся и понимают: не пристало им носить священное имя древней столицы — матери городов русских и блистательной соперницы самого Царьграда.

Высились здесь когда-то белокаменные и розовые дворцы, гордо стояли величавые храмы, будто воеводы в золотых шлемах, волею Бога и мастерством великих умельцев поставленные над ратью из шестисот киевских церквей. Не счесть было просторных, на диво изукрашенных боярских хором, а домов меньших людей — неоглядное море!

Ничего теперь не осталось, все порушено и пожжено в огне княжеских усобиц, а что от них уцелело, доконали татары. И самое место, где стоял старый Киев, поросло ныне лесом. Кое-где лишь выбиваются из него развалины, а чего — и не угадаешь теперь, да скорбной памятью о былом стоит на горе любимое детище Ярослава Мудрого — Святая София. Обветшала она — из тринадцати царственных глав ее ссекло время уже четыре.

Жизнь перешла на Подол, где хоть семь домов уцелело после страшного Батыева нашествия. Теперь их не семь, а может, и семьсот наберется, да все равно поглядеть не на что: все невзрачны, один к одному, кое-где лишь увидишь хоромы не хоромы, а так — дом побольше да поприглядней других. Стоит на площади, посреди города, старая каменная церковь святой Богородицы — Пирогощи, есть с десяток деревянных церквушек, да на плоской вершине горы Хоревицы, что над Подолом, высится бревенчатый замок, построенный литвинами. Вот и весь нынешний Киев. Когда подступил сюда Батый со своей ордой, было в нем больше ста тысяч жителей, а сейчас, хотя уже полтора века с тех пор минуло, коли наберется семь тысяч, и то много.

Но знает русский человек: это минует. Не раз еще увидит Киев и плохие, и хорошие времена, но стоять ему вечно, ибо нет на всей славянской земле более древнего очага жизни. Зародился он тут еще в те непостижимо далекие годы, когда из Днепра пили воду мамонты и косматые носороги, — более двадцати тысяч лет тому назад. Видно, какой-то семье одетых в звериные шкуры первобытных людей, забредших сюда в своих скитаниях, тоже что-то сказала величавая красота этих гор, глядящих в синеву прекрасной реки. Люди не пошли дальше. Они поставили здесь свой шалаш, и на месте будущего Киева поднялся к небу дымок первого костра. С той поры жизнь тут не угасала.

На территории Киева, под десятисаженной толщей более поздних наслоений, археологи во многих местах обнаружили остатки очагов этой древней жизни. Особенно обширное и хорошо сохранившееся становище людей каменного века было открыто в районе нынешней Кирилловской улицы, на Подоле.

Тут нашли много человеческих скелетов, кости мамонтов и носорогов, наполненные золой очаги, изделия из камня и кости, кремниевые орудия и отстатки круглых шалашей-чумов. Поселок был довольно велик. Он принадлежал охотникам за мамонтами [494], а охота на этих огромных животных требовала большого количества людей, которые не знали иного оружия, кроме дубины и копья с каменным наконечником. Сохранившиеся рисунки — наскальные и вырезанные на костях — объясняют нам, как доисторический человек справлялся с этой нелегкой задачей; мамонта загоняли зимой в глубокий снег, а летом в болотистую трясину и тут забивали копьями и дрекольем скованного в движениях четвероногого великана.

Был и другой способ: мамонтов гнали на высокий отвесный обрыв и сталкивали оттуда вниз. Вероятно, немало погибало при этом и охотников. Но риск себя оправдывал, ибо такая добыча давала человеку все, в чем он тогда нуждался: мясо мамонта шло в пищу, шкура на одежду, жир на топливо и на освещение; из костей делали орудия труда, они же употреблялись как прочный строительный материал. При помощи осколка кремня заготовить из дерева стойки и распорки для шалаша было гораздо труднее, чем приспособить для этой цели бивни и ребра мамонта.

Протекали сотни и тысячи лет, но, как видно по остаткам более поздних становищ, мало что менялось в быту этих древних обитателей киевских гор. Ныне один месяц приносит нам неизмеримо больше новшеств и перемен, чем принесли им десять тысячелетий. Изменился климат земли, иным стал животный мир, и вместо исчезнувших мамонтов и носорогов вокруг жилищ этих первобытных охотников археологи находят груды костей дикой лошади, тура, оленя и медведя. А в остальном — все, как прежде, как десять тысяч лет тому назад: тот же костер, те же выдолбленные камни вместо посуды, то же копье с кремниевым наконечником. Разве что чуть поудобней стал каменный скребок для выделки кож, да немного просторней жилище.

Но следующие тридцать-сорок веков ознаменовались крупными сдвигами. Об этом красноречиво свидетельствуют находки, сделанные в поселениях, которые обнаружены в районе нынешнего Печерска и относятся к седьмому тысячелетию до начала христианской эры.

К этому времени человек уже приручил кое-каких животных, научился ловить рыбу и, если не выращивать, то собирать зерна дикорастущих злаков. В его хозяйстве находят: рыболовные орудия (лодки, сети, крючки), лук и стрелы с костяными и каменными наконечниками, довольно обширный набор кремниевых инструментов, иголки и шила из костей. Появляется и грубо выделанная, обожженная на костре глиняная посуда, иногда в ней находят присохшие остатки пищи, в том числе зерна ячменя. Очаги теперь выложены камнем; жилище шире и удобней, хотя, по существу, это все те же круглые чумы. Стоят они не на горах, как прежде, а у самой реки. Это понятно: в жизни человека ловля рыбы стала играть очень важную роль.

Прошло еще четыре тысячи лет, и человечество вступило в так называемый бронзовый век — в его обиходе появились первые металлические изделия: ножи, мечи, мотыги, наконечники для стрел и копий, некоторые примитивные украшения. Это был огромный шаг вперед в развитии культуры, но все же медь и бронза были слишком мягкими металлами, чтобы произвести полный «технический переворот» и вытеснить кремниевые орудия. Бронзовые мотыга и топор не могли заменить каменных, а потому некоторые кремниевые инструменты продолжали существовать наряду с бронзовыми, вплоть до появления железа.

На территории нынешнего Киева обнаружено много остатков поселений людей бронзового века и их могильников. Особенно интересные находки были сделаны в конце прошлого столетия возле киевского села Триполье, откуда и вся совокупность сделанных открытий получила название Трипольской культуры.

Хотя в жизни человека охота и рыболовство еще продолжали играть преимущественную роль, эта эпоха уже характеризуется широким развитием скотоводства и примитивного земледелия. Трипольцы разводили коров, коз и свиней, которые стали вполне домашними животными, несколько позже была приручена и лошадь. Земледелие ограничивалось огородничеством, ибо при помощи одной мотыги нельзя было, конечно, возделывать больших полей. Из хлебных злаков людям Трипольской культуры были известны ячмень, пшеница, просо и чечевица. Жали зерновые растения кремниевым серпом с деревянной рукояткой, молотили в каменных ступках-зернотерках. Далеко шагнуло вперед и гончарное ремесло: глиняные изделия хорошо исполнены и украшены гравировкой или росписью в две-три краски, иногда довольно художественной. Найдено при раскопках также немало скульптурных изображений человека, собаки [495] и других животных.

Но особенно интересны жилища трипольцев: вместо жалкого чума людей каменного века здесь мы видим обширное строение, величиной до двухсот квадратных метров, с глинобитными полами и со стенами, сделанными из жердей, оплетенных лозой и обмазанных глиной [496]. Такая постройка делилась внутренними стенами на несколько отдельных помещений, имела хорошо сложенные каменные очаги и, по существу, представляла собой настоящий дом, вероятно, служивший обиталищем отдельного рода или нескольких родственных семей.

Поселки людей Трипольской культуры были довольно обширны и состояли обычно из нескольких десятков таких домов. Это говорит о том, что на смену семейно-родовому быту уже пришла община. Она не только производила для себя все, в чем нуждалась, но и вела довольно широкую меновую торговлю. Найденные при раскопках предметы не оставляют сомнений в том, что трипольцы имели торговые связи с придунайскими, балканскими и даже арабскими землями.

В начале первого тысячелетия до нашей эры на смену бронзовому пришел железный век. Он ознаменовался, прежде всего, широким развитием земледелия. Каменные топор и мотыга, более двухсот веков бывшие почти единственными орудиями человека, уступают место железным. Несколько столетий спустя появляется первая соха, а вскоре за нею и «рало» — примитивный плуг с железным наконечником. Стало возможным, вырубая леса, очищать значительные площади под посевы и их возделывать.

Обнаруженные на территории Киева остатки поселений железного века [497] свидетельствуют о быстром росте культуры и о больших переменах в быту людей. Прежде всего, сами поселения уже представляют собой городища, укрепленные валом и рвом. Благодаря железу, в обиходе человека появляется хорошее оружие и множество инструментов, допускающих развитие разнообразного ремесла: кузнечного, древообделочного, оружейного, кожевенного, шорного, ювелирного и т. д. К этому времени были созданы и еще два орудия производства исключительной важности: гончарный круг и ткацкий станок.

Пробуждаются в человеке и эстетические запросы. Прежде он предъявлял к каждой вещи только два требования: чтобы она как можно лучше отвечала своему назначению и была, по возможности, прочной; теперь он стремится к тому, чтобы она была и красивой. В могильниках этой эпохи находят немало предметов, сделанных с подлинным мастерством и со вкусом, — художественно изукрашенную посуду и даже образцы ювелирного искусства в виде золотых и серебряных украшений.

Кем же были по своей племенной принадлежности эти «киевляне» железного века?

Древнегреческий историк Геродот причисляет их к скифским племенам и именует борисфенитами [498] или скифами-земледельцами. И, хотя он под общим названием скифов произвольно объединяет множество древних народностей совершенно различного происхождения, можно смело утверждать, что борисфениты принадлежали к группе племен — непосредственных предшественников и прародителей славян [499]. Это ясно хотя бы из того, что несколько столетий спустя Приднепровье населял уже определенно славянский народ венедов, органическая связь которого со скифами-земледельцами доподлинно установлена археологами. В первых веках христианской эры восточная часть венедов обособилась под именем антов.

На месте нынешнего Киева анты имели, по-видимому, весьма значительный и важный жизненный центр. Многочисленные остатки их жилищ обнаружены на старокиевской горе и на Киселевке (бывшая гора Хоревица). В III–IV веках нашей эры густо был заселен ими и Подол.

Эти наши далекие предки оставили мало следов в истории, кое-что пишут о них готский историк VI века Иордан и его византийский современник Прокопий Кессарийский. Из этих источников мы знаем только, что анты совершали набеги на римские владения, успешно воевали с готами и с аварами, нанимались на службу к византийским императорам, следовательно, были многочисленным, воинственным и сильным народом. Но эти скупые сведения значительно пополнились находками археологов, известными под общим названием Черняховской культуры, целиком относящейся к антам [500].

Исследование ее многочисленных памятников, разбросанных по всей Южной Руси, дает нам правильное и довольно полное представление об антах и их образе жизни. Нет сомнения в том, что это был уже вполне оседлый, земледельческий и организованный народ, имевший прочно установившиеся формы общественного быта. Анты поддерживали широкие торговые связи со странами, даже довольно отдаленными, о чем свидетельствует множество явно привозных предметов и иностранных монет, которые были найдены при раскопках их поселений. Дошедшие до нас имена антских князей — Бож, Доброгаст, Всегорд, Маджак, Мечимир, Целогаст, Идарий, Хвалибуд — звучат чисто по-славянски. Известно также, что анты чтили бога Перуна, сжигали своих покойников и придерживались многих обрядов и обычаев, которые позже существовали у русов.

* * *

Из всех этих предпосылок видно, что историк, подходя к вопросу об основании города Киева, имеет в виду не появление здесь какого-то населенного пункта — таковой существовал спокон веков, — а превращение его в укрепленный административный центр, столицу государственно сложившегося народа.

Сохранилось предание о том, что это осуществили три князя славянского племени полян. Древнекиевский летописец Нестор так повествует об этом:

«И быша три братья: единому имя Кий, а другому Щек, а третьему Хорив, и сестра их Лыбедь. Седяше Кий на горе, где же ныне увоз Боричев, а Щек седяше на горе, где же ныне зовется Щековица, а Хорив на третьей горе, от него же прозвася Хоревица. И сотвориша град един во имя брата старейшего и нарекоша имя ему Киев».

В достоверности этого факта и в том, что упомянутые князья действительно существовали, едва ли можно сомневаться. Данные Нестора подтверждаются не только сохранившимися географическими названиями (Киев, Щековица, Хоревица, река Лыбедь), но и многими иностранными источниками.

Нестор не указывает, даже приблизительно, время основания Киева, но он упоминает о том, что князь Кий побывал в Константинополе и был с большой честью принят императором. По косвенным данным византийских хроник можно определить, что это событие произошло в царствование Юстиниана Великого, то есть не позже 565 года. В русских, византийских и болгарских летописях есть сведения о том, что в VI веке на Дунае был основан город Киевец, несомненно, тем же князем, в какой-то связи с его поездкой в Византию. В трех различных византийских источниках [501] имеются относящиеся к VI веку упоминания о славянском князе Кувере, сидевшем одно время в городке, построенном им на Дунае, — трудно сомневаться в том, что здесь речь идет именно о Кие. Армянский историк VII века Зеноб Глак упоминает о городе Куаре в стране Полуни — это, конечно, город Киев в стране полян. И наконец, в Турции была найдена каменная плита с надписью, датированной 559 годом, в которой упоминается город Самбат [502], а из трудов императора Константина Багрянородного мы знаем, что так в то время называли в Византии Киев.

Все это позволяет с полной уверенностью отнести основание Киева и начало южно-русской государственности к середине VI века. Это подтверждается и некоторыми польскими хрониками. Первые польские историки Я.Длугош и М.Стрыйковский относят основание Киева к еще более раннему времени.

Таким образом, безусловно следует признать ошибочным еще широко распространенное мнение, будто русская государственность начинается с призвания Рюрика, то есть с 862 года, а о более далеком прошлом нашей земли не сохранилось сведений. В действительности это совсем не так. В древней истории русского народа есть, конечно, «белые пятна», как есть они и в истории других народов. Но трудами археологов и исследователей, обративших особое внимание на иностранные источники, эти пятна постепенно заполняются. И сейчас, если нам и не хватает еще некоторых отдельных звеньев, мы все же имеем достаточно данных, чтобы в общих чертах восстановить историю как Киевской, так и Новгородской Руси, за три века до так называемого призвания варягов.

И само происхождение русского народа для нас больше не является загадкой — мы можем проследить его, начиная с самой глубокой древности.

Глава 21

«Киев был великолепной столицей князей, владевших всею Русью. Когда он был построен, как давно существует, не достигает ли времен Энея и Колхиды — неизвестно. Все закрыли давняя старина и равнодушие историков. Остались только руины — памятники прежнего величия».

Рейнгольд Гейденштейн, историк XVI века

Основание, вернее, оформление Киева как столичного города при князе Кие выразилось в том, что отдельные поселения трех братьев-князей слились воедино и была построена обнесенная рвом деревянная крепость, сделавшаяся общим центром и получившая название в честь «брата старейшего», как говорит летописец.

Это предание полностью подтверждается раскопками: под стенами эпохи Владимира Святого археологи обнаружили остатки этих более древних укреплений и ров, позволяющий довольно точно определить положение и размеры городища князя Кия.

Дальнейший рост Киева шел за счет всевозможного ремесленного и торгового люда, в силу естественных причин всегда оседавшего под стенами больших и хорошо укрепленных городов. Здесь этому способствовало исключительно выгодное географическое положение: Киев стоял на перекрестке водного пути «из варяг в греки» и караванного, из стран мусульманского Востока, через Хозарию, в Западную Европу. И потому он очень скоро превратился в крупнейший торгово-ремесленный центр.

Княжившим тут потомкам Кия удалось создать крепкое и сильное государство. Сохранилось предание о том, что хозары, одно время наложившие дань на полян, перестали приезжать за ней после того, как поляне им однажды заявили, что чем другим они не богаты, а по мечу от дыма дать могут. Известно, что киевские князья Аскольд и Дир побеждали волжских болгар и печенегов, совершили два похода на Византию и едва не взяли Константинополь.

Кстати, следует отметить, что эти князья отнюдь не были беглыми боярами Рюрика, как пишет киевский летописец, стремясь возвеличить род князей-рюриковичей. Нет никакого сомнения в том, что они принадлежали к династии старокиевских князей, о чем имеются упоминания в некоторых иностранных хрониках и даже в киевском «Синопсисе». В частности, древнепольский хронист Ян Длугош, пользовавшийся изначальной русской летописью, до нас не дошедшей, говорит об этом вполне определенно:

«После смерти Кия, Щека и Хорива их дети и потомки по прямой линии господствовали над Русью в течение многих лет. Наконец наследство перешло к двум родным братьям — Аскольду и Диру, которые стали княжить в Киеве».

Точно также и арабский писатель X века Масуди, упоминая о Дире, называет его природным русским князем.

Государство полян и в культурном отношении находилось далеко впереди всех других восточно-славянских племен. Тут особенно сильно сказывалось влияние Византии и распространяющегося оттуда христианства. В Киеве, задолго до официального крещения Руси и даже до принятия христианства княгиней Ольгой, было много христиан и существовало несколько православных церквей, по-видимому, имевших своего, киевского, епископа. В некоторых летописях имеются прямые указания на то, что князь Аскольд был христианином.

Стоит упомянуть и о том, что вселенский патриарх Фотий, в своем послании от 867 года (то есть за 121 год до киевского крещения) сообщает другим патриархам о крещении Руси. Надо думать, что это относится к так называемой Тмутороканской Руси, находившейся на Таманском полуострове и в восточной части Крыма [503]. Именно со времен Фотия Тмуторокань появляется в списке подведомственных византийской церкви епархий.

Под властью князя Олега, в конце IX века, Киев уже приобретает значение общерусской столицы, а спустя еще сто лет, при Владимире Святом, он становится одним из самых крупных, богатых и красивых городов Европы.

Владимир выстроил здесь новый кремль, то есть городской центр, по площади почти в двадцать раз превышающий городище Кия и гораздо лучше укрепленный. В годы его княжения было построено множество великолепных зданий, некоторые из них являлись тогда подлинными образцами строительного искусства. Из них прежде всего следует упомянуть Десятинную церковь. Судя по оставшимся руинам и по дошедшим до нас описаниям, это было грандиозное по тем временам строение, богато изукрашенное мрамором, мозаикой и фресковой живописью. Современники, видевшие эту церковь, говорили, что только на небесах может существовать что-либо более прекрасное.

На площади, перед входом в церковь, стоял на мраморном постаменте памятник в виде четырех бронзовых коней, а вокруг были расположены три дворца. Судя по сохранившимся фундаментам и остаткам каменных стен, толщиной в полтора метра, это были, вероятно, двухэтажные здания невиданных тогда размеров: самый большой из этих дворцов занимал по фронту семьдесят метров, а самый меньший — сорок пять. Одно из помещений, вероятно, тронный зал или большая трапезная князя Владимира, имело двадцать пять метров в длину и двенадцать в ширину. Найденные обломки украшений свидетельствуют о том, что дворцы были отделаны с подлинной роскошью.

При Ярославе Мудром строительство продолжалось с еще большим размахом, и к концу его княжения Киев по своему величию и красоте действительно мог соперничать с Константинополем.

Территорию Владимирского города Ярослав расширил в восемь раз и все это пространство огородил мощными стенами, превратив Киев в неприступную крепость. Эти стены, как показывают раскопки, состояли из шести рядов наполненных землей бревенчатых срубов — «городниц» и имели у основания восемнадцать метров толщины, при высоте около четырнадцати метров. Поверху шло еще дубовое «заборало», с бойницами для стрельбы и сбрасывания вниз камней. Так называемые, Золотые ворота, служившие главным въездом в город, сохранились до наших дней.

При Ярославе Киев обогатился целым рядом замечательных строений, из которых стоит упомянуть новый дворец великого князя, дворец и подворье митрополита, библиотеку, школу и в особенности непревзойденный Софийский собор, сохранившийся доныне и еще сейчас поражающий зрителя своим архитектурным совершенством, величием и роскошью отделки. Вот что о нем написал современник Ярослава Мудрого и талантливейший писатель русской древности — митрополит Илларион:

«Церковь сия дивна и славна есть всем окружным странам, яко же ина, подобна ей, не обрящется во всем полунощи земном, от востока и до запада».

В годы княжения Ярослава Владимировича возник также Киево-Печерский монастырь, который вскоре приобрел на Руси исключительное значение не только как крупнейшая цитадель православия, но и как главный оплот культурной мысли и просвещения. Первым поселившимся на Печерске отшельником был инок Илларион, но когда в 1051 году он был возведен в сан митрополита, его освободившуюся пещеру заняли подвижники Антоний и Феодосий, которые и основали эту замечательную обитель.

Густо был заселен к этому времени и Подол, где селился, главным образом, ремесленный люд. При Ярославе Мудром Киев был самым большим производственным центром Восточной Европы, и здесь процветало более шестидесяти видов различного ремесла. В частности, во второй половине XI века тут уже существовал стекольный завод и производилась высокохудожественная мозаика. Киевские мастера обладали также секретом изготовления отличной эмали, а ювелиры своим искусством и тонкостью работы не уступали византийским.

Рост города, хотя и в более замедленном темпе, продолжался при ближайших преемниках Ярослава, и за следующее столетие Киев украсился целым рядом новых замечательных строений. Из них стоит упомянуть Успенский собор, построенный в 1073 году сыном Ярослава и родоначальником Черниговских князей — Святославом Ярославичем. Этот собор, внутренняя отделка которого отличалась необычайной роскошью, был истинной жемчужиной древнерусского зодчества и долгое время служил на Руси образцом для строения других храмов.

Рос Киев, росла и слава его, им восхищались побывавшие здесь иностранцы. Но над царственным городом уже сгущались грозовые тучи. И, вопреки господствующему мнению, сокрушила его величие не столько орда Батыя, сколько свои же русские князья.

В соперничестве и усобицах, разгоревшихся между русским Севером и Югом, князь Андрей Боголюбский в 1169 году захватил Киев и предал его беспощадному разрушению. Сделал он это вполне обдуманно, повинуясь холодному политическому расчету: ему, перенесшему великокняжескую столицу на север, в город Владимир, нужно было навсегда подорвать значение «матери городов русских».

Вот в каких словах описывает это событие Ипатьевская летопись [504]:

«Взят же бысть Киев месяця марта в восьмый день и грабиша за два дни весь град и Подолье, и Гору, и монастыри, и Святую Софью, и Десятиньную Богородицу и не бысть помилованья никомуже и ниоткудуже, церквам горящим, крестьянам оубиваемым, а другим вяжемым. Жены ведомы быша в плен, разлучаемы от мужей своих, младенцы же рыдаху зряща матерей своих. И взята суждальцы имения множество и церкви обнажиша, иконы, книги и ризы, и колокола изнесоша и все святыни взята и бысть зажжен монастырь Печерский… И бысть в Киеве на всех человецех стенанье и туга, и скорбь неоутешимая и слезы непрестаньныя».

От этого разгрома Киев оправлялся медленно, ибо за него шла непрекращающаяся жестокая борьба между Смоленскими, Черниговскими и Галицкими князьями — в течение следующих тридцати лет он чуть ли не ежегодно переходил из рук в руки. В 1202 году Смоленский князь Рюрик Ростиславич, вместе с половцами овладевши Киевом в седьмой раз, отдал его на разграбление своим союзникам в качестве уплаты за их помощь. Предоставим на этот раз слово другому летописцу [505]:

«Взят бысть Кыев Рюриком и всею Половецькою землею, и сотворися велико зло на Рустей земли, якого же не было от крещения над Кыевом… Не токмо одно Подолье взята и пожгоша, но и Гору взята, и митрополью святую Софью, и Десятиньную святую Богородицу разграбиша, и монастыри все. И иконы поимаша, и кресты честные, и сосуды священныя, и ризы. А что чернец и черниц, и попов, и попадей, и киян, и жены их, и дщери, и сыны, то все ведоша иноплеменница в вежи своя».

Все это с достаточной ясностью показывает, что в деле разорения Киева, которое принято целиком приписывать татарам, значительная часть должна быть отнесена на счет своих же князей, проявивших больше вандализма, чем ордынцы, ибо грабили они и разрушали не чужие, а свои собственные национальные святыни и бесценные памятники русской старины.

* * *

Орда Батыя подошла сюда осенью 1240 года. Киевом владел в это время князь Даниил Романович Галицкий, но так как этот захиревший город не представлял для него особого интереса, сам он оставался в Галиче, а в Киеве сидел его наместник, воевода Дмитро.

Началась осада. Киевляне защищались с предельным мужеством и около двух месяцев отбивали все приступы врага. Но 6 декабря татары ворвались в город. Все его население продолжало сражаться с ордынцами на улицах, защищая каждую пядь родной земли. Наконец, все уцелевшие заперлись в Десятинной церкви, превратив ее в последнюю цитадель сопротивления.

Из этого факта следует сделать вывод, что трех каменных [506] дворцов Владимира Святого, находившихся на этой же площади, к моменту татарского нашествия уже не существовало, иначе киевляне, конечно, использовали бы для обороны их, а не церковь, гораздо менее пригодную для этой цели. Вероятно, эти дворцы были разрушены Андреем Боголюбским, как и многие исторические здания Киева.

Под тяжестью массы людей, взобравшихся на хоры, десятинная церковь рухнула, похоронив под своими развалинами последних защитников города. Но главный герой этой беспримерной обороны, воевода Дмитро, уцелел. Предание говорит, что, когда его, израненного и связанного, поставили перед Батыем, последний похвалил его за мужество и спросил: «Что ты будешь делать, если я прикажу возвратить тебе твой меч?» — Дмитро ответил: «Я снова подниму его против тебя, хан!» За исключительную доблесть Батый повелел сохранить ему жизнь.

Почти все оставшееся население Киева было перебито, а сам город разграблен, разрушен и сожжен. Но стоит обратить внимание на следующую подробность, приводимую летописцами: из всех исторических зданий, вернее из всего города, остались целыми только Софийский собор, Кирилловская церковь, Печерский монастырь и Михайловский монастырь. Из этого видно, что татары соблюдали тарханную грамоту [507] Чингисхана и щадили церкви. Деревянные, конечно, сгорели в пламени общего пожара.

Всякая жизнь на Старокиевской горе после этого разгрома замерла на несколько столетий, а горсточка переживших гибель города киевлян обосновалась на Подоле, где не все было разрушено. По преданию, тут уцелело семь строений. Краски здесь, надо думать, сгущены, но, во всяком случае, не очень, ибо папский легат Плано Карпини, побывавший в Киеве семь лет спустя, когда Подол уже в значительной мере отстроился, насчитал в нем около двухсот домов.

Насколько медленно возвращалась к жизни древнерусская столица, можно судить по запискам французского инженера Боплана, посетившего Киев в 1640 году, ровно через четыреста лет после нашествия Батыя. Он пишет:

«Между горой и Днепром лежит Новый Киев, город малолюдный, насчитывающий пять-шесть тысяч жителей, обнесенный деревянной стеной с башнями и окопанный ничтожным рвом в двадцать пять футов шириной… От прежнего Киева — одного из древнейших и красивейших городов Европы — остались только следы былых укреплений, развалины церквей и княжеских усыпальниц, да храм святой Софии одинаково прекрасный, с какой бы стороны на него ни посмотреть».

Завершив покорение Руси, Батый отдал Киевское княжество Суздальскому князю Ярославу Всеволодовичу, от которого оно перешло к его сыну, Александру Невскому, а потом к брату последнего, Ярославу. Но никого из них разоренный Киев не интересовал, и они ограничивались тем, что посылали в него своих наместников. Далее тут княжили по ханским ярлыкам различные мелкие князья, последним из которых был некий Феодор. Его прогнал литовский великий князь Ольгерд Гедиминович, который в 1362 году захватил Киевщину и отдал ее во владение своему сыну Владимиру.

Владимир Ольгердович, русский по матери [508] и, как вся семья Ольгерда, с детства исповедовавший православие, оставил по себе добрую память как князь совершенно русский по духу и по воспитанию, а к тому же ревностный защитник православной церкви. Под его властью Киевское княжество значительно окрепло, а город Киев снова приобрел значение крупного политического и административного центра. Подол был полностью отстроен и обнесен деревянными стенами, а на горе Хоревице выстроен обширный и хорошо укрепленный замок — кремль, в котором размещались все органы управления и проживал сам князь.

Присоединение к Литовскому государству избавило Киевщину от татарской власти, и здесь все шло хорошо, пока был жив князь Ольгерд. Но положение резко изменилось после его смерти, когда власть перешла к его младшему сыну Ягайлу, который вскоре принял католичество, с именем Владислава, и, получив польскую корону, объединил под своей рукой Литву и Польшу. Литовским великим князем, подчиненным ему, в 1392 году был объявлен его двоюродный брат Витовт, тоже католик.

Началось окатоличивание русско-литовских земель. Владимир Ольгердович новым порядкам не сочувствовал и оказывал Витовту открытое неповиновение. Дело кончилось тем, что в 1394 году он был изгнан из Киева и вскоре бежал в Москву, а киевский престол достался его младшему брату Скиргайлу [509].

Однако Скиргайло тоже не оправдал надежд Витовта, а вскоре сделался ему даже опасен. Он также не пожелал изменить православию и, став Киевским князем, решительно продолжал политику своего брата и предшественника Владимира. Твердой защитой русских интересов он быстро завоевал в Киевской земле популярность, к тому же был прославленным воином, а потому Витовт предпочел избавиться от него без шума, раз и навсегда: в 1395 году он был отравлен.

С той поры Витовт князя сюда не назначал и правил Киевщиной при помощи наместников, но нередко наезжал и сам в связи с теми или иными событиями.

Он как раз находился в Киеве, когда летом 1398 года сюда прибыл со своей свитой и верными ему воинами хан Тохтамыш, разбитый в Крыму Кутлук-Тимуром.

Глава 22

«Совещашася Витофт с Тахтамышем, та-ко глаголя: аз тя посажу в Орде на царствие, а ты мя посадишь на княжении на великом на Москве и на всей Руской земли. И на том сташа и поидоша купно на царя Темирь Кутлуя».

Троицкая летопись

— А у здешнего хана много войска? — спросил маленький Абисан, сидевший, поджав ноги, у выхода из шатра, внимательно наблюдая за сборами отца.

— Это не хан, — ответил Карач-мурза. Он только что натянул на ноги желтые, расшитые бисером сафьяновые сапоги и теперь надевал поданный ему нукером кафтан из синего с золотом аксамита [510]. — У литовцев и у русских повелители называются князьями. А войска у князя Витовта много.

— Я думаю, все-таки можно захватить этот город. Мы с Бехтибеком [511] вчера подъезжали к крепости и хорошо все высмотрели. С полунощной стороны ее легче всего взять: там стена ниже, и в одном месте ров почти засыпан обвалом.

— Ах ты, вояка! А зачем нам брать Киев? Князь Витовт наш друг, — промолвил Карач-мурза, с ласковой улыбкой взглянув на семилетнего сына. Это был рослый, крепко сложенный и большеглазый мальчик, выглядевший старше своих лет. Он старался держаться с солидностью воина и одет был как взрослый, даже с маленькой, по росту, но настоящей саблей на боку.

— Ты говорил, что эмир Идику тоже был наш друг. А теперь он взял все наши города и пастбища.

— Собаку Идику мы еще побьем, сынок. Князь Витовт нам в этом поможет, если вы с Бехтибеком не отнимете у него Киева. Слыхала, жена? — добавил Карач-мурза, обращаясь к Хатедже, которая в эту минуту появилась из-за перегородки. — В сыне-то нашем твоя кровь говорит, тимуровская!

— Наверно, моя. Кто не знает, что кровь Чингисхана и русских князей, которая в тебе течет, — это голубиная кровь, — смеясь, ответила Хатедже. Ей было сейчас за тридцать пять, но она мало изменилась за последние годы, только чуть-чуть располнела и выглядела свежо и молодо.

«В дочери мне годится, — с некоторой грустью подумал Карач-мурза, поглядев на жену. По существу это было верно: ему уже минуло пятьдесят шесть. Волосы и коротко подстриженная борода его были почти седы, но фигура сохранила свою стройность, и синие глаза были ясны, как прежде. Стариком он себя не чувствовал, и до сих пор никто из встречных людей еще не назвал его аксакалом. — Ну, что же? Аллах к нам милостив — живем дружно, да и сын у нас, сразу видно, растет богатырь. А остальное разве важно?»

Он с привычной сноровкой повязал голову белой шелковой чалмой, заколол ее спереди застежкой с большим рубином и, пристегнув к поясу драгоценную саблю, подаренную ему в день свадьбы Тимуром, спросил:

— Конь готов?

— Готов, пресветлый оглан, — ответил помогавший ему одеваться Нух.

Коротко простившись с Хатедже и кивнув сыну, Карач-мурза вышел из шатра. Стойбище Тохтамыша было разбито на живописном берегу Днепра, в нескольких верстах от Киева. Сам хан тоже находился здесь, хотя ему, его семье и свите князь Витовт предлагал разместиться в замке. Но врожденная недоверчивость Тохтамыша заставила его отклонить это предложение под тем предлогом, что только находясь при своем войске он сможет быть спокоен за то, что его татары сохранят дисциплину и ничем не обидят местных жителей.

Сегодня надо было ехать на переговоры с Витовтом. И хотя Тохтамыша сопровождало не менее сотни приближенных, в самом совещании, по предварительному уговору, кроме двух монархов, должен был принимать участие только Карач-мурза — в качестве переводчика, ибо обыкновенному толмачу нельзя было доверить столь важных тайн.

По берегу Днепра кавалькада въехала в город и, миновав его, стала подниматься в гору, к южным воротам замка, носившим название Драбских. Другие его ворота, Воеводины, выходили на север, но с той стороны подъем был настолько крут, что дорога местами была вырублена в виде лестницы и подняться по ней после сильного дождя или во время гололедицы было очень трудно даже пешему.

Замок представлял собой неприступную крепость, которую можно было взять только на измор, путем долгой осады. Стены его, имевшие около двух верст в окружности, были сделаны из четырехсаженных дубовых городниц, с наружной стороны обмазанных толстым слоем глины. По верху шло деревянное заборало, со скважнями для стрельбы, и на равных расстояниях друг от друга высилось десятка полтора бревенчатых, крытых шатровыми крышами шестигранных башен, с тремя рядами бойниц каждая [512].

Едва конь Тохтамыша, ехавшего впереди других, ступил на площадку перед рвом, со стен замка ударил приветственный залп из пушек. Затем, под грохот барабанов, опустился подъемный мост, и хан со свитой торжественно въехал в распахнувшиеся перед ним ворота. Его глазам представилась довольно обширная площадь, посреди которой стоял католический костел, а по бокам три православные церкви, которые тут еще не решились закрыть, и несколько приземистых деревянных зданий. В дальнем конце высился бревенчатый двухъярусный дворец, к крыльцу которого, от самых въездных ворот вела дорога, обозначенная двумя рядами вооруженных копьями воинов, поставленных для почетной встречи.

Привычной рукой сдерживая своего возбужденного пушечной пальбой арабского жеребца, Тохтамыш медленно двинулся вперед по этой живой улице. В трех шагах за ним следовали его старшие сыновья — Джелал ад-Дин и Керим-Берди, а с ними и Карач-мурза; остальная свита красочной россыпью растянулась сзади.

Когда хан приблизился к дворцу, на его высоком крыльце, окруженный десятком приближенных, появился великий князь Витовт, в белом атласном кунтуше с золотым шитьем и в такой же шапочке, украшенной пером серебристой цапли.

Тохтамыш легко соскочил с коня и стал подниматься на крыльцо, в то время как Витовт с него спускался. Встретившись на площадке, посреди лестницы, монархи обнялись под приветственные крики народа и на минуту замерли так, легонько похлопывая друг друга по плечам и спине. Затем Витовт взял гостя под руку и увлек во дворец. Карач-мурза и оба царевича последовали за ними.

* * *

— Хотя только сегодня Аллах даровал мне счастье тебя увидеть и обнять, как брата, великий и благородный князь, я всегда был тебе верным другом, — говорил Тохтамыш, когда трое участников совещания уединились в рабочей горнице Витовта, украшенной оружием и охотничьими трофеями. — Ты это сам знаешь. Я никогда не поднимал против тебя оружия. Многие русские земли, которые платили Орде дань, потом отошли к Литве; когда король Ягайло был литовским князем, я заставлял его платить мне за эти земли. Но с тебя я ничего не хотел брать и даже никогда не напоминал тебе об этом.

Карач-мурза перевел слова хана на русский язык, которым отлично владел Витовт. Последний, выслушав их, внутренне улыбнулся. «Еще бы ты стал мне об этом напоминать, когда последние годы только и успевал, что бегать от Тимура», — подумал он, но вслух сказал:

— Я видел и понимал это, великий хан. У нас есть общие враги, и перед лицом этих врагов нам всегда нужно оставаться друзьями. И потому я не только ценю твою дружбу, но и тебе готов доказать свою.

— Твои слова льются в мое сердце потоком радости, князь. Я знал, что ты мудр и великодушен и потому сейчас, в минуту несчастья, я здесь, у тебя.

— Ничья жизнь не слагается из одних удач. Но всякую беду можно поправить, особенно если у человека есть верные друзья. Говори, хан, чем я могу помочь тебе?

— Мне нет надобности много говорить, князь: ты сам знаешь, чем Аллах покарал Орду в эти последние годы. Если бы моими врагами были только те, кто, подобно Тимуру, шел на меня с оружием в руках, они были бы побеждены и уничтожены. Но более страшные и подлые враги находились вокруг меня, среди моих военачальников. Эти неблагодарные люди, которых я возвысил и осыпал милостями, предавали меня на каждом шагу, в каждой битве. Многие из них уже заплатили за это своими головами. Но самый коварный из этих врагов не только жив, но и захватил, попустительством Аллаха, власть в Орде. И вот, я приехал к тебе просить помощи против него.

— Ты говоришь о Кутлук-Тимуре, великий хан?

— Кутлук-Тимур сам по себе ничто, и мне хватило бы трех туменов войска, чтобы избавиться от него навсегда. Я говорю об Идику, который стоит за его спиной и, не показывая своего лица, управляет и Кутлуком, и всей Ордой.

— Тебе известно, сколько у них войска? — после небольшого молчания спросил Витовт.

— Когда мне пришлось уйти из Крыма, у них было десять или одиннадцать туменов. Но за это время они могли собрать еще столько же.

— И сверх того, если им будет нужно, они получат помощь от Хромого Тимура…

— Нет, князь, этого мы можем не бояться. Они изменили Тимуру, как прежде изменили мне, и он им ни в чем не поможет.

— Ну а какими силами располагаешь ты?

— Здесь со мной немного больше трех туменов. И еще три или четыре мои люди приведут из верных мне улусов.

— Значит, чтобы обеспечить победу, тебе нужно еще тысяч полтораста воинов, — промолвил Витовт. — Много… У меня сейчас и половины того не наберется. Эх, будь ты христианином, было бы иное, — помолчав, добавил он, и его серые, с хитринкой, глаза из-под густых, вразлет бровей пытливо уставились на хана. — Тогда и король Ягайло помог бы, и великий магистр. А за «неверного» никто из них сражаться не захочет…

— Я уже думал об этом, князь, — сказал Тохтамыш, поглядев на Карач-мурзу и, как ему показалось, прочтя в его глазах одобрение. — Аллах от меня отвернулся, он помогает теперь моим врагам, а не мне. Может быть, ваш Бог будет ко мне милостивей… Если христианские цари и князья помогут мне победить моих врагов и утвердиться в Сарае, клянусь тебе: когда я снова буду единым повелителем Великой Орды, я приму христианскую веру и заставлю весь мой народ принять ее.

— Я рад это слышать, хан! И, поверь, так будет лучше и для тебя, и для Орды. Вы, татары, великий и храбрый народ, вам давно пора приобщиться к истинной вере и стать нашими братьями. Римский первосвященник даст тебе королевскую корону и благословит оружие тех, кто придет к тебе на помощь. У нас будет достаточно войска, чтобы сокрушить всех твоих врагов, утвердить тебя на царствие в Орде. Я это на себя беру, и можешь мне верить. Но когда ты вновь обретешь власть и могущество, могу ли я тоже рассчитывать на твою помощь в некоторых моих делах?

— Клянусь тебе в этом, достойнейший князь! Говори, что я должен сделать, и если это будет в моей власти, считай, что ты уже достиг желаемого!

Витовт помедлил. Разумеется, он заботился, прежде всего, о своей собственной выгоде и давно обдумал те условия, на которых стоило помочь Тохтамышу возвратиться на ордынский престол. И принятие Ордой католичества было далеко не самым важным из них, хотя и оно обеспечивало ему благосклонность папы и королевскую корону. Сам же Витовт, за свою сорокавосьмилетнюю жизнь успевший уже три раза переменить религию, был к вопросам веры совершенно равнодушен.

История его жизни была необычна с самого рождения. Его отец, Кейстут, будучи язычником, как-то посетил на Жмуди знаменитый храм богини Прауримы в городе Полонге и тут, увидев прекрасную вайделотку [513] Бируту, влюбился в нее без памяти. Посвященная богам, она не имела права на замужество, но это Кейстута не остановило: он увез ее силой и женился на ней. Первенцем от этого брака, оказавшегося, между прочим, очень счастливым, был Витовт.

С юных лет он испытал немало превратностей судьбы. Когда в борьбе с Ягайлом погиб его отец, а сам Витовт был схвачен и заточен, он сумел бежать, переодевшись в платье служанки, и нашел прибежище у тевтонских рыцарей. Они обещали помочь ему против Ягайла, если он примет католичество. Витовт на это без колебаний согласился, получив при крещении имя Виганда.

Началась война, на которой выгадывали только рыцари, беспощадно грабившие Литву, а потому два года спустя Витовт на довольно выгодных условиях помирился с Ягайлом и обратил свое оружие против тевтонов. Очевидно, желая подчеркнуть свой полный разрыв с орденом, он перешел в православие, с именем Александра.

Однако три года спустя, когда Ягайло, сделавшись католиком и польским королем, объединял Литву и Польшу в одно государство, Витовт с такой же легкостью отрекся от православия и возвратился в католичество, что при новых порядках было несравненно выгоднее.

Первый этап борьбы с Ягайлом закончился для него весьма удачно: он получил громадный удел, в который входили княжества Гродненское, Трокское и Вельское, почти вся Волынь и города Брест, Дорогочин, Сураж, Каменец и Волковысск, со своими областями.

Но честолюбивый Витовт этим не удовлетворился. Сочетая в себе ум, хитрость и отвагу с качествами дальновидного и очень гибкого политика, он продолжал борьбу, опираясь то на католический Тевтонский орден, то на православных князей, недовольных католиками, то на языческую Жмудь, которая относилась к нему с симпатией и доверием, как к сыну князя Кейстута, боготворимого жмудинами. Выдав свою дочь Софию за великого князя Московского Василия Дмитриевича, он установил дружественные отношения с Русью, так что, в случае надобности, мог рассчитывать и на ее помощь.

Дела Ягайлы складывались плохо, и в 1392 году он вынужден был признать Витовта великим князем всей Литвы, сохраняя над ним верховную власть в качестве короля объединенного Польско-Литовского государства. Но эта власть была почти номинальной, на деле же Витовт распоряжался в Литве совершенно самостоятельно. Однако он и на этом не успокоился: к своим владениям, которые помимо Литвы уже охватывали почти все земли бывшего княжества Черниговского, Киевщину и Волынь, в течение трех следующих лет он присоединил княжества Витебское и Смоленское, а еще год спустя Ягайло вынужден был уступить ему и всю Подольщину. Теперь границы Литвы на западе соприкасались с Венгрией, а на Востоке — с татарской Ордой.

Но вожделения Витовта простирались еще много дальше: в мечтах он уже видел себя королем огромного государства, в которое войдут Псков, Великий Новгород, княжества Тверское и Рязанское, а может быть, и все другие русские земли. Правда, для этого придется вступить в жестокую и трудную борьбу с Москвой. Но разве сама судьба, которая до сих пор была к нему неизменно милостива, не посылает ему сейчас случай создать себе могущественного союзника, при помощи которого можно будет достигнуть даже того, о чем он до сих пор и мечтать не отваживался?

Будет ли только благоразумно уже сейчас открыть Тохтамышу свои карты? Может быть, хитрый татарин, вероломно обманувший Тимура, заплатив ему за помощь предательством, точно так же поступит и с ним, с Витовтом? Но Тохтамыш, как бы прочитав его мысли, сказал:

— Теперь у меня нет и не будет друзей, кроме тебя, князь. Москва только и думает о том, как бы сбросить совсем власть Орды, а Тимур меня ненавидит, и от него я ничего не могу ожидать, кроме зла. Твоя дружба и твоя помощь мне будут нужны всегда, и потому я готов сделать все, что ты захочешь, чтобы сохранить их.

— В этой дружбе залог и твоего, и моего могущества, великий хан, — медленно сказал Витовт, поняв, что Тохтамыш говорит правду. — И если она не будет нарушена, мы с тобой поделим власть над всеми землями, от Вислы до Иртыша и до Сырдарьи. Я тебе помогу возвратиться на престол в Сарае и снова стать властелином над всеми улусами Золотой и Белой Орды. Но когда ты будешь силен, как прежде, ты мне поможешь овладеть русскими землями и сесть на царство в Москве.

Глава 23

«Люди сходны между собою в плохом, а отличают их друг от друга только хорошие качества и степень воздержания от пороков».

Ибн Халдун

Вечером того же дня Витовт устроил празднество и пир в честь высоких гостей. В большой трапезной княжеского дворца, которая была невелика по своим размерам, за богато убранными столами поместилось человек семьдесят представителей высшей знати — литовской, татарской и русской. Народ попроще пировал прямо на площади перед дворцом, освещенной огромными кострами и факелами.

Тут жарились на вертелах целые туши домашних и диких животных и птиц, на столах громоздились горы нарезанного хлеба и во множестве стояли расписные глиняные чарки, а на площади, в разных местах, были расставлены бочки с вином, горилкой и медом, из которых каждый черпал, что ему было любо.

В трапезной, освещенной десятками свечей, столетние меды и дорогие вина лились рекой и царило неподдельное веселье. Радовались гости, радовались и хозяева, ибо состоявшееся соглашение было обоюдно выгодным: оно сулило и Витовту, и Тохтамышу то, к чему каждый из них стремился. Но оба они в своих затаенных мечтах шли уже гораздо дальше.

Кто бы не оказался в конце концов на московском престоле, пусть даже Витовт, Тохтамыш в тайниках души твердо рассчитывал удержать верховную власть над Русью, в чем, если понадобится, думал он, ему помогут польский король и тевтонский магистр, которые вовсе не хотят чрезмерного усиления Витовта, а к тому же всегда были врагами Руси.

Витовт, в свою очередь, был уверен в том, что сделавшись при помощи Тохтамыша единым государем Литвы и Руси, он сумеет подчинить себе татарского хана и таким образом распространить свою власть на все земли Золотой и Белой Орды.

Все же в этот вечер все здесь казались искренними друзьями, и с обеих сторон было поднято много здравниц, которые Карач-мурза, нарочно посаженный между Тохтамышем и Витовтом, переводил с татарского языка на русский и наоборот.

— Диву я даюсь, слушая тебя, царевич, — обратился Витовт к Карач-мурзе, когда уже было много съедено, а еще больше выпито. — Ты по-русски говоришь, словно бы всю жизнь на Руси прожил, да и лицом на татарина не похож ни мало. И не знай я наверное, что ты родич близкий великому хану, никогда бы не поверил тому, что ты ордынец.

— Моя мать татарка, князь, а отец был русский.

— Вот оно что! Значит, в него ты и удался. Как же так случилось, что при русском отце ты стал татарином?

— Спасаясь от врагов, которые были сильнее его, пришлось ему покинуть свою отчину и искать прибежища в Белой Орде. Там он женился, там и умер, когда мне еще и году не было.

— Экое дело! А кто же он был-то, родитель твой?

— Был он князем земли Карачевской, а звали его Василием Пантелеевичем. Воровством отняли у него стол родичи его, козельские князья, — с того все это и пошло.

— Слыхал я про тот случай, хотя и давно это было. Так ты, стало быть, из рода карачевских князей! Как же тебе доводится князь Иван Мстиславич, что ныне сидит в Кара-чеве?

— По двоюродной ветви он мне племянник, княже.

— Добрый человек, хотя будто и ворог твой, по делам отцов, — хитровато улыбнулся Витовт, наполняя кубки себе и Карач-мурзе из стоявшей перед ним серебряной ендовы [514]. — Женат он на воспитаннице моей, Гольшанской княжне Юлиане, потому и не трогаю его пока, хотя всех иных русских князей в государстве своем я уже согнал со столов, ибо наскучили мне их свары. Земли им оставил много, но то уже не княжества, а поместья, и войска держать никому из них не позволяю. Так оно спокойней и мне, и им.

Витовт говорил правду, но объяснял ее не полностью. В первые же годы своего великого княжения на Литве он упразднил в ней почти все удельные княжества, превратив их в воеводства, поветы и волости, во главе которых отнюдь не всегда оставались бывшие князья. Но мероприятие это было вызвано вовсе не тем, что Витовту надоели распри и претензии удельных князей: приняв католичество и обязавшись, по уговору с Ягайлом, насаждать его в литовско-русских землях, он ожидал сопротивления со стороны православных князей и потому заранее постарался их по возможности обезвредить, лишив права иметь вооруженные воинские силы и обратив в простых, хотя и очень крупных, помещиков, которые оказались в подчинении у поставленных им воевод и поветовых старост. Он даже распорядился, чтобы в государственных грамотах и списках их имена писались без княжеского титула.

Князь Иван Мстиславич Карачевский находился в несколько лучшем положении, чем другие: благодаря своей женитьбе на любимице Витовта [515], он не был лишен удела и еще считался владетельным князем, хотя и был урезан в правах, подобно всем прочим русским князьям.

— Так что ты, по сути, старший в роду Карачевских князей, — продолжал Витовт, — и ныне надлежало бы тебе сидеть в Карачеве. Ну да в том было бы тебе не много корысти: в Орде ты, поди, много большим уделом володеешь?

— Володел, князь, — усмехнулся Карач-мурза. — А ныне и показаться там не могу.

— Ну, о том не печалуйся! Вот побьем теперь ваших ворогов, и не только свое вернешь, а еще больше получишь.

— Да услышит тебя Аллах, князь.

— А в земле отцов своих ты когда-либо бывал? — спросил Витовт.

— Был однажды, в молодых годах, когда княжил там Святослав Титович, — ответил Карач-мурза.

— Дед князя Ивана? Ну, при нем было иное, а сейчас совсем захирел Карачев: стены пообвалились, обветшали дома, народ подевался невесть куда — поглядеть не на что! Отжили свое старые княжества, ныне уже иное идет им на смену.

Карач-мурза промолчал, хотя ему и хотелось спросить своего собеседника: почему же это старые княжества, процветавшие во времена Ольгерда, который прекратил в них усобицы, но никогда не посягал на их бытовой уклад, всего за двадцать лет, прошедших со дня его смерти, так захирели и обезлюдели?

Впрочем, спрашивать Витовта об этом, а также и о том, что именно идет теперь на смену прошлому, у Карач-мурзы не было надобности: за несколько дней до этого ему довелось беседовать с киевским епископом, от которого он знал правду. Старец горько жаловался на то, что православное население Литвы терпит все более жестокие утеснения и несправедливости, не говоря уж о том, что на смену старым русским порядкам, которые соблюдал Ольгерд, теперь пришли польские, несравненно более тяжелые для народа.

На Руси зависимый крестьянин в ту пору работал на барщину три дня в неделю, а в Польше, где свободных крестьян вообще не было, ибо все они были прикреплены к земле, принадлежавшей помещикам, барщина была доведена до пяти дней, причем зимой надо было работать одиннадцать часов в день, а летом шестнадцать. Стократ тяжелее были там и налоги, а потому неудивительно, что под гнетом всех этих перемен, разорявших население русско-литовских удельных княжеств, народ из них начал бежать в Московскую Русь или в низовые, свободные земли, где в те годы стало зарождаться вольное казачество.

— Прежде было так, — пояснил свою мысль Витовт, видя, что Карач-мурза молчит, — землей владели мелкие князья и были они друг другу истинно волками. Но потом пришли львы и передушили волков. Ныне настало время львов, царевич.

— И теперь львы будут душить друг друга? — улыбнулся Карач-мурза.

— Не токмо будут, а уже душат. Те, что послабее, погибнут, а сильные поделят власть и землю. К тому идет.

— У нас говорят: льва может победить и лисица, если найдет правильный способ.

— Так оно и есть! И одолеет не тот, у кого крепче когти и зубы, а у кого лучше голова. Ты слыхал сегодня, о чем договорились мы с ханом Тохтамышем и, должно быть, сам уразумел, что одной силой того не достигнешь: нужен и светлый разум. Коли хан, снова сев в Сарае, не заплывет жирком и не позабудет о том, что клялся мне в дружбе навеки, крепка будет его власть в землях Орды, а моя на Литве и на Руси. Ты ему близок, царевич, и коли будет нужно, укрепи его в этом, а я тебя тоже не забуду. Мало ли что может случиться у вас в Орде? Так вот, ежели придется тебе когда-нибудь плохо, приезжай прямо ко мне и в обиде не останешься. Земля твоих отцов ныне под моей властью и потому ты для меня как-никак свой. На княжение тебя не посажу, ибо покончил я с этим, но поместье дам такое, что не всякий князь у меня имеет.

— На добром слове тебе спасибо, пресветлый князь, — промолвил Карач-мурза, которому внезапно вспомнились предсказания митрополита Алексея и колдуна Ипата. — Никто не знает, что ждет его впереди. Может быть, судьба меня заставит напомнить тебе об этом великодушном обещании.

Глава 24

«И беша Едигуй преболе всех иних князей ордынских, лукавый и злохитрый, крепок и храбр зело, иже все царство держаша един и по своей воле царя поставляша, его же хотяща».

Рогожский летописец

Едва закончились переговоры и завершившие их празднества, Тохтамыш со своей семьей и приближенными уехал в город Лиду, который Витовт предоставил ему для жительства вместе со всеми окрестными землями и городскими доходами. Пришедшим с ним воинам-татарам и прибывающим из Орды пополнениям были отведены хорошие пастбища в пограничной полосе, возле города Черкасы.

Позаботившись таким образом о своем союзнике, сам Витовт, не теряя времени, начал готовиться к большой войне. Дело шло успешно. За лето к Киеву, возле которого собиралось войско, к тем немалым силам, которыми Витовт уже располагал, подошли ополчения, собранные в Подольщине и на Жмуди. Волошский господарь, бывший в ту пору вассалом Литвы, готовил рать в помощь Витовту. Узнав о том, что в случае победы Тохтамыш поклялся обратить Орду в католичество, король Ягайло и великий магистр Конрад фон Юнгинген, не желая упустить свою долю славы и папского благоволения, тоже обещали прислать в помощь отряды.

Чтобы заранее подорвать дух противника, Витовт с той частью войска, которая уже была в сборе, осенью совершил поход в низовья Днепра и Дона. Он доподлинно знал, что местные татарские князья не располагают крупными силами, а потому не рисковал ничем, и победа далась ему легко, хотя и не принесла особых результатов. Опустошив южные улусы Орды и угнав с собой стада захваченных у татар коней и овец, зимой он возвратился в Киев.

В Сарае этот набег вызвал переполох. Приписав его подстрекательству Тохтамыша и хорошо понимая, что это только начало, за которым последуют более серьезные действия, Эдигей и Кутлук-Тимур спешно приступили к пополнению своего войска.

Весной к Витовту прибыло ордынское посольство, которое именем великого хана Кутлук-Тимура потребовало выдачи Тохтамыша. Витовт принял послов высокомерно и ответил, что об этом не может быть и речи, ибо великим ханом Золотой и Белой Орды является именно Тохтамыш. И далее, в свою очередь, потребовал, чтобы Кутлук-Тимур подчинился своему законному повелителю, угрожая в противном случае войной.

Получив такой ответ, хан Кутлук, находившийся в Сарае, растерялся. Он понял, что подобным тоном может говорить только противник, совершенно уверенный в своей силе, а потому, не зная, что теперь предпринять, сейчас же отправил гонца к Эдигею, который в это время собирал войска в Зауралье. Эмир эмиров [516] ответил, чтобы Кутлук со всеми наличными силами немедленно подступил к рубежам Литвы, куда и сам обещал подойти к середине лета с собранными пополнениями.

В июле Кутлук-Тимур, с тринадцатью туменами войска, разбил свой стан на левом берегу реки Ворсклы, намереваясь ожидать здесь подхода Эдигея. Но раньше того подошел со своей ратью Витовт и стал на правом берегу, напротив татарского стана.

Кутлук такой возможности не предусмотрел и теперь, очутившись один на один с противником, который был много сильнее, совершенно пал духом и не знал, что делать. Войска у Витовта было почти в два раза больше, чем у него, и притом оно было обильно снабжено пушками и пищалями, которых у татар почти не было.

Если бы литовский князь немедленно начал битву, он без всякого труда разгромил бы Кутлука. Но он не знал того, что перед ним стоит не вся орда и что сюда вскоре должен подойти Эдигей, а потому, видя огромное превосходство своих сил, он не спешил начинать сражение, надеясь, что устрашенный противник и так согласится на все его условия.

Разумеется, Кутлук-Тимур, со своей стороны, не проявлял никакой воинственности и думал только о том, как бы выгадать время и дождаться прихода Эдигея. Вступать первым в переговоры он, однако, не хотел, понимая, что какие бы уступки он ни предложил, Витовт обязательно будет требовать большего. Благоразумнее было подождать, чего потребует Витовт, и потом начать торговаться, по возможности затягивая время.

Витовт между тем выбрал очень удобную позицию, хорошо ее устроил, затем тщательно разведал все ближайшие броды и возле каждого из них поставил на своем берегу сильную охрану и по две пушки. За всеми этими делами прошло три дня, и только на четвертый к Кутлук-Тимуру явились его послы. Витовт требовал признания Тохтамыша великим ханом, немедленной передачи ему командования над татарским войском и уплаты большого откупа.

Кутлук попросил три дня на размышление, ссылаясь на необходимость посоветоваться со своими военачальниками. А по истечении этого срока ответил, что его эмиры и войско не согласны подчиниться Тохтамышу, но что оставаясь великим ханом Золотой Орды, он, Кутлук-Тимур, готов признать себя вассалом литовского государя и платить ему дань.

Тогда Витовт, не возражая против этого, поставил четыре дополнительных условия: чтобы Тохтамышу была передана власть над Белой Ордой; чтобы в Сарае сидел литовский наместник, который вместе с ханом будет решать все государственные дела; чтобы монету в Орде впредь чеканили с изображением Витовта и, наконец, чтобы хан Кутлук оставил ему в залог своего сына Тимур-Султана.

К этому Витовт добавил, что ответа будет ожидать до следующего утра, и одновременно приказал ко всем бродам подвести сильные отряды войска, готовые в любую минуту начать переправу.

Положение хана Кутлука было отчаянным. Он понимал, что если примет позорные условия Витовта, Эдигей ему этого не простит и поднимет против него всю Орду. А если не примет, завтра его ждет жестокое поражение, может быть, даже плен и выдача Тохтамышу, его смертельному врагу.

Не зная, на что решиться, около полуночи он отдал приказ, соблюдая тишину, начать отход. Но вскоре сообразил, что до рассвета все отступить не успеют и что, разбросав свое войско, он только облегчит неприятелю победу. Отменив свое распоряжение, он решил выбрать из двух зол то, которое казалось ему меньшим: согласиться на все требования Витовта и тем, по крайней мере, обеспечить себе его поддержку против Эдигея.

Было уже далеко за полночь, когда придя, наконец, к этому, он отпустил слуг из своего шатра и прилег на постель, намереваясь уснуть. Но не успел сомкнуть глаз, как услышал быстро приближающийся конский топот, который замер у его шатра, и через минуту перед ханом предстал эмир Эдигей.

— Да воссияет имя Аллаха над всей вселенной! — воскликнул Кутлук, вскакивая с постели. — Наконец-то ты приехал, эмир!

— Я задержался, потому что, когда ты ушел в поход, Сарай осадил хан Куюрчук. Узнав об этом, я свернул со своего пути и навел там порядок. Куюрчук бежал, войско его рассеяно. А что происходит здесь?

Кутлук-Тимур, изрядно преувеличивая силу литовского войска, рассказал о событиях последних дней и о ходе своих переговоров с Витовтом.

— Значит, эта литовская собака осмеливается требовать, чтобы Великая Орда признала его своим господином? И чеканила деньги с его поганой мордой! — выслушав все, промолвил Эдигей. — Что же ты решил завтра ему ответить, хан?

— Если бы ты не приехал, эмир, пришлось бы соглашаться на все. Я и так тянул сколько мог, ожидая тебя. Но если ты привел много войска…

— Я собрал шесть туменов, но три из них должен был оставить в Сарае, потому что Куюрчук может снова напасть на город. Остальные три тумена завтра к полудню будут здесь. Я обогнал их и прискакал сюда с десятком нукеров, когда узнал, что тут происходит.

— Три тумена — это очень мало, эмир. У Витовта и Тохтамыша войска наполовину больше, чем у нас. И у них много пушек…

— И что ты думаешь делать, хан?

— Я думаю, что надо соглашаться на то, чего требует литовский князь. Так мы, по крайней мере, спасем свое войско. А имея войско, потом можно будет повернуть дело по-другому.

— Я бы хотел, чтобы у меня отвалились уши прежде, чем я услышу от тебя такое, хан!

— Ты забываешь, с кем говоришь, эмир!

— Я говорю с человеком, который стал называться великим ханом потому, что он показался мне достойным этого [517], но если я захочу, то завтра же этот человек станет прахом.

— Не будем ссориться, эмир. Я знаю все, чем я тебе обязан, и чту тебя как отца. Ты старше и опытней, посоветуй же, что мне завтра ответить князю Витовту?

— Утром я сам дам ему ответ. Ты услышишь, как надо разговаривать с наглецами, если даже за их спиной стоит большое войско.

Глава 25

«Князь великий Витовт Кейстутьевич Литовьский, собрав вой многи, с ними же бе и царь Тохтамишь со своим двором, а с Витовтом — Литва, немцы, ляхи, жемоть, татарове, волохи и подоляне. Единых князей с ним бе числом 50 и бысть сила ратных велика зело.

И приде на царя Темирь-Кутлуя й сретишися на Воръскле и бысть им бой велик месяца августа в 12 день».

Московская летопись

Сразу же после разговора с Кутлук-Тимуром Эдигей послал своим трем туменам приказание идти не прямо к общему стану, а забрать влево и остановиться в степи, не доходя полутора фарсахов до Ворсклы. Другие три тумена одновременно были отправлены из лагеря Кутлука на такое же расстояние вправо, с тем чтобы к рассвету быть на указанном месте и по возможности укрыться в каком-нибудь овраге или за рощей.

День двенадцатого августа родился ясным и солнечным. Когда над Ворсклой рассеялся утренний туман, противники увидели один другого в таком же положении, как накануне: литовское войско было сосредоточено у бродов, татарское, не принимая боевого порядка, стояло в версте от берега. Правда, Витовту показалось, что татар стало меньше, но заметив, что в их стойбище сейчас сложены почти все шатры, накануне покрывавшие значительное пространство степи, он приписал это простому обману зрения.

До девяти часов он ожидал послов Кутлук-Тимура, но они не появлялись и, наконец, потеряв терпение, Витовт сам отправил к нему князя Андрея Ольгердовича Полоцкого, который находился в его войске, наказав требовать от хана немедленного и точного ответа на предъявленные ему условия.

В татарской ставке князя Андрея принял Эдигей.

— Великий хан Кутлук-Тимур сейчас занят и не может сам говорить с тобой, — сказал он, небрежно похлопывая нагайкой по сапогу. — Но я его эмир эмиров, и он поручил мне передать тебе его ответ князю Витовту.

— Я слушаю тебя, эмир, — промолвил Андрей Ольгердович.

— Хан говорит, что если литовский князь хочет сохранить мир с Ордой и спасти свою землю от разорения, он должен признать его, великого хана Кутлук-Тимура, своим отцом и господином и платить ему дань.

— Я не для шуток сюда прислан, эмир, — воскликнул князь Андрей, едва обретая дар речи от изумления. — Говори дело!

— Это и есть дело, — невозмутимо сказал Эдигей. — Шутки были тогда, когда хан Кутлук-Тимур говорил другое, но я вижу, что ваш князь этого не понял. Скажи ему еще, что мы требуем, чтобы он выдал нам нашего врага, хана Тохтамыша, и его старших сыновей — Джелал ад-Дина и Керима-Берди.

— Может, еще что-нибудь? — насмешливо спросил князь Андрей.

— Да, есть еще одно, — ответил Эдигей, делая вид, что не замечает в словах посла насмешки. — Великий хан желает, чтобы деньги на Литве теперь чеканились с его именем [518].

— Не знаю, должен ли я верить своим ушам, эмир! Ты вправду говоришь все это от имени хана Кутлук-Тимура?

— Да, князь. И от своего имени тоже.

— Ну, тогда послушай, что я тебе скажу: молод еще хан Кутлук-Тимур, чтобы великий государь Литвы признал его своим отцом и господином либо имя его стал чеканить на своих деньгах! Доселева речь у них была об обратном, и хан ваш на то уже, почитай, соглашался.

— Аллах! Разве мы виноваты в том, что князь Витовт не понимает шуток? Хану нечего было делать, и он от скуки потешался над вашим князем. Ты сказал правду: хан Кутлук-Тимур еще молод. И если князь Витовт только потому не хочет ему подчиниться, — пускай подчинится мне и чеканит деньги с моим именем: я уже пожилой человек, и это ему не будет обидно.

— Из столь несуразных слов твоих вижу, что вы ищете битвы. И тому дивлюсь, что ты, эмир, старый и опытный воин, не разумеешь, чем эта битва кончится.

— Я знаю, что ваше войско сильнее, и первым на вас сегодня не нападу. Но если нападете вы, я буду защищаться, и пусть нас рассудит Аллах. Он не всегда посылает победу тому, у кого больше воинов.

— Это твое последнее слово, эмир?

— Да, князь, я сказал все.

* * *

Витовт был взбешен, когда Полоцкий князь передал ему содержание своего разговора с Эдигеем.

— Неужто ему захотелось сразиться с нами? — воскликнул он. — На какое же чудо он уповает? Воистину Бог отнял разум у старого пса!

— Будь осторожен, князь, — промолвил Тохтамыш, находившийся в шатре Витовта вместе с другими военачальниками. — Идику очень хитер. Он не стал бы так говорить с тобою, если бы что-то не обещало ему победу. Он, наверно, приготовил нам какую-то западню.

— Что он мог приготовить? Из каждого своего воина он двоих не сделает, а сила у нас…

— Государь, татары уходят! — крикнул в это мгновение князь Иван Вельский, откидывая полу шатра.

Все поспешно вышли наружу и с первого взгляда убедились в том, что Вельский сказал правду: вся орда была на конях и, раскинувшись по степи широкой лавиной, уходила с места своей стоянки.

— Ну, вот вам и вся хитрость Эдигея! — воскликнул Витовт. — Наговорил всякого охальства, думая после того сбежать, не приняв боя! Но от нас он далеко не уйдет. Не медля минуты, начинать переправу — конница впереди, пешие полки и пушки за нею!

В это время года Ворскла была здесь не широка, и переправа шла споро. Задние тумены орды были еще хорошо видны вдали, когда вся конница Витовта и Тохтамыша сосредоточилась на левом берегу и пошла в преследование. Пешие воины и пушки двигались сзади, все больше отставая, но Витовта это мало беспокоило: он был уверен в том, что татары, не жалея лошадей, будут уходить до самой темноты, и рассчитывал атаковать их только на рассвете следующего дня, стянув к тому времени все свое войско к месту их ночевки.

Но велико было его удивление, когда, отойдя от берега верст на десять, татары внезапно повернули коней и с устрашающими криками двинулись навстречу. Впрочем, Витовта это не испугало, а скорее обрадовало: окинув взглядом приближающуюся орду, он сразу увидел, что по численности она значительно уступает его коннице, а потому без раздумия принял бой, не сомневаясь в легкой победе.

Однако иного мнения был Тохтамыш, тумены которого составляли теперь правое крыло литовского войска. Хорошо зная татарские уловки, он понял, что Эдигей нарочно выманил их в степь, заставил оторваться от артиллерии и отнюдь не случайно начал сражение именно на этом месте: тут есть нечто, что дает эмиру эмиров надежду на победу, несмотря на вполне очевидное для него превосходство сил противника. Тохтамыш был настолько уверен в этом, что сейчас же послал Карач-мурзу к Витовту с советом отойти назад, к своим пушкам. Но было уже поздно: едва ускакал Карач-мурза, передовые всадники сшиблись, и по всей линии завязалась ожесточенная сеча.

Сражение развивалось вполне благоприятно для литовцев. Они явно теснили орду, которая вскоре начала подаваться назад и, казалось, вот-вот обратится в бегство. Но вдруг справа и слева от сражающихся в степи почти одновременно показались крупные отряды ордынской конницы, которые, охватывая фланги литовского войска, карьером заходили ему в тыл.

Одним из первых это заметил Тохтамыш, ибо чего-либо подобного он ежеминутно ожидал. Со времен Чингисхана заход в тыл неприятеля считался в Орде не только вершиной воинского искусства, но и залогом победы, а потому Тохтамыш, как татарин, больше всего боялся в битве окружения. Сноситься с Витовтом уже не было времени — надо было действовать мгновенно, и потому хан поступил так, как на его месте поступил бы всякий посредственный ордынский военачальник: он повернул свои тумены и во весь опор помчался с ними в тыл, стараясь предотвратить соединение готовых сомкнуться там неприятельских клещей.

Но литовцы поняли это совсем по-иному. «Мы окружены! Татары Тохтамыша бегут!» — раздались повсюду крики, создавая смятение и панику, которыми не замедлил воспользоваться Эдигей: он сразу бросил два или три тумена в прорыв, оставленный Тохтамышем, и одновременно усилил натиск на центр литовского войска. Находившийся здесь Витовт, чтобы избежать охвата справа, хотел закрыть прорыв полком волошского господаря, который стоял за центром, пока не принимая участия в битве. Но, оглянувшись, он увидел, что волохи бегут с поля сражения. Видя, что их окружают и что все вокруг пришло в полное расстройство, вслед за ними ударились в бегство и некоторые литовские полки.

Ордынцы Тохтамыша между тем вовремя поспели на угрожаемое место в тылу и вступили в бой с отрядами Эдигея, посланными для окружения. Они не дали этим отрядам соединиться и отрезать путь к реке, но когда увидели, что литовское войско, — как им показалось, все, целиком, — бежит с поля сражения, они бросили все и устремились к Ворскле. Смяв по дороге пехоту Витовта, которая, вместе с пушками, двигалась к месту боя, они первыми доскакали до реки, и все успели переправиться на правый берег, прежде чем тут возник обычный в таких случаях гибельный хаос.

Но сражение еще не кончилось: жмудины во главе с самим Витовтом, князь Лутко Краковский со своими поляками и дружины князей Полоцкого и Брянского стояли твердо, сдерживая натиск врага, в то время как несколько князей и воевод, посланных Витовтом, старались остановить бегущих и вернуть их в битву.

Однако все было тщетно. Паника охватывала все большую массу людей, которые перестали повиноваться своим начальникам и, не обращая внимания на окрики и угрозы, рвались к реке. Теперь только одно казалось им важным: добраться до переправы, пока путь к ней не отрезали татары.

Положение тех, кто еще сражался, очень скоро сделалось отчаянным. Ордынцы их окружили со всех сторон и теперь все усилия прилагали к тому, чтобы врубиться в этот живой остров и разрезать его надвое. Вся тяжесть этого удара легла на дружины Полоцкого и Брянского князей, оказавшихся в центре остатков литовского войска.

Князь Андрей Ольгердович, которому уже было семьдесят пять лет, в битве теперь быстро уставал, и это принуждало его к осмотрительности. Но сейчас, видя, что его люди начинают сдавать, он, чтобы ободрить их своим примером, выехал, как бывало, вперед и в первом ряду рубился с наседающими татарами. Неожиданно он увидел шагах в десяти от себя Эдигея, сидевшего на великолепном вороном коне. Видимо, сам эмир не сражался, а только руководил боем, так как в руках у него, кроме нагайки, ничего не было. Указывая ею на Полоцкого князя, он что-то крикнул своим нукерам, и они тотчас бросились вперед.

Оттеснив дружинников Андрея Ольгердовича, они старались схватить его, но старый князь не давался. Один за другим под ударами его меча падали нукеры, которые вынуждены были щадить своего противника, ибо эмир эмиров приказал взять его живым. Наконец, Эдигею это надоело: он снова крикнул что-то, и минуту спустя Полоцкий князь пал под градом посыпавшихся на него сабельных ударов.

Князь Дмитрий Брянский, с десятком дружинников пробивавшийся на выручку брата, находился уже в нескольких шагах, когда это случилось. Ему тоже было за семьдесят, но он был еще могуч и крепок. Сделав последнее усилие, он и его люди устремились вперед и отогнали татар от тела павшего.

Князь Андрей лежал ничком, весь окровавленный; плечи его вздрагивали, пальцы судорожно царапали землю.

— Брат! — крикнул Дмитрий Ольгердович. — Брат! Отзовись, для Бога, коли ты жив!

Не получив ответа, он соскочил с коня и, забывши всякую осторожность, опустился возле умирающего на колени, силясь приподнять его. Но в этот миг метко пущенное одним из татар копье пронзило ему шею, и убитый князь Дмитрий упал на тело брата.

Наконец Витовт, едва сдерживая слезы стыда и ярости, обрел силу признаться себе в том, что битва безнадежно проиграна и что дальнейшее сопротивление обрекает его войско на полную гибель. Он приказал пробиваться к берегу. Это еще можно было сделать, так как при нем оставалось тысяч сорок наиболее стойких бойцов, а татары, находившиеся у него в тылу, рассыпались по всему полю и были заняты ловлей бегущих и грабежом литовского обоза.

Подготовленные своими начальниками, по звуку трубы все сразу повернули коней и, стараясь не разрываться, помчались к берегу Ворсклы, сзади и с боков преследуемые дико вопящими ордынцами, которые рубили отстающих и старались заарканить тех, на ком были дорогие доспехи.

Витовт, легко раненный в щеку, вначале скакал в самой гуще своих бойцов и находился в сравнительной безопасности. По ближе к реке широкое пространство перед ними оказалось усеянным брошенными пушками и повозками литовского обоза — здесь конница Витовта не могла больше двигаться плотной массой и, обтекая эти препятствия, вынуждена была рассыпаться по полю. Это сразу облегчило преследователям возможность выбора — одного за другим они заарканили здесь нескольких литовских воевод, в том числе князей Ивана Вельского и Михаила Ижеславского.

Но вот, пущенная искусной рукой петля взвилась над головой самого Витовта и, затянувшись на золоченом панцире князя, сорвала его с седла. Он попытался вытащить кинжал, чтобы перерезать аркан, но руки, тесно прижатые петлей к туловищу, не повиновались. Еще утром этого рокового дня он считал себя достаточно сильным, чтобы диктовать свою волю владыкам Великой Орды, а сейчас его, как падаль, поволок за собой по пыльной земле простой татарский десятник.

Но почти сразу Витовт почувствовал, что тело его остановилось и конец перерубленного кем-то аркана больно хлестнул по лицу. Понимая, что дорого каждое мгновение, он усилием воли преодолел жестокую боль от ушибов и сразу вскочил на ноги. Мимо него с саблей в руке метнулся Карач-мурза, тут же ухватив за повод его коня, который, потеряв всадника, замедлил бег и находился еще в нескольких шагах от них.

— Спасибо, царевич! — крикнул Витовт, вскакивая в седло. — Я не забуду, что сегодня ты меня спас от плена. Но как ты здесь очутился? — спросил он, когда они, снова смешавшись с другими всадниками, рядом скакали к реке.

— Прежде чем нас стали окружать, хан Тохтамыш послал меня к тебе с поручением, князь, и я отстал от своих.

— Ты хочешь сказать, что не побежал вместе с ними! Из-за этого проклятого хана… — но чем закончил Витовт, Карач-мурза не дослушал, так как объезжая попавшуюся на пути опрокинутую пушку, он вынужден был отстать от князя.

* * *

Переправа стоила литовцам неисчислимых жертв. Охваченные паникой, со всех сторон поражаемые вражескими стрелами и огнем, который татары открыли по ним из их же пушек, они тысячами гибли на берегу и тонули в реке. Из всего огромного войска князя Витовта только малой части удалось переправиться через Ворсклу и уйти от погони.

Поражение было полным: весь громадный обоз побежденных, все их пушки и пищали, горы холодного оружия, множество пленных и тысячи коней стали добычей ордынцев. Более ста тысяч воинов Витовта, в том числе девятнадцать князей, не возвратились из этого бесславного похода.

Татары преследовали бежавших по пятам, опустошая все на своем пути. Дойдя до Киева, где укрылись остатки литовского войска, они сожгли Подол и осадили замок, но взять его не смогли и, получив от Витовта большой откуп, возвратились в свои степи, разграбив предварительно всю Киевщину и Волынь.

Торжество Эдигея омрачалось лишь тем, что ему не удалось схватить Тохтамыша. Последний, хорошо понимая, что после такого поражения Витовт ему уже ничем не поможет, не стал ожидать развязки кровавых событий на Ворскле: переправившись через нее на два-три часа раньше других, он поскакал со своими туменами не к Киеву, а к верховьям Дона и дальше, в зауральские улусы Орды. Его никто не преследовал, ибо Эдигей был уверен, что он бежит впереди войска Витовта.

Догоняя его, Карач-мурза, которому удалось выйти невредимым из побоища на Ворскле, мысленно подводил итоги этого страшного дня.

«Воистину непостижимы пути Аллаха, — думал он. — Девятнадцать лет тому назад московский князь Дмитрий Иванович, тоже имея за спиной реку, не дрогнул перед огромной ордой Мамая и разбил ее в прах, хотя войска у него было много меньше, чем у его противника. Как же могло случиться, что сегодня Идику с малыми силами нанес такое страшное поражение войску Витовта, которое имело все преимущества и располагало всем, что нужно для победы?

Наверное, это оттого, что князь Дмитрий Иванович и русские воины стояли за свою землю и потому лучше дрались, а Витовт посягал на чужое… Человек сильнее всего тогда, когда он защищает двери своего дома. Ну и, кроме того, видно, что когда Аллах раздавал полководцам воинскую мудрость, в мешок князя Дмитрия Он положил много больше, чем в мешок князя Витовта».

Глава 26

«И еще сразились Идику и Тохтамыш между собою пятнадцать раз. И было так, что раз тот одержит победу над этим, а другой раз этот над тем».

Ибн Арабшах

Поражение на Ворскле имело для Литвы тяжелые последствия, ибо ее ослаблением не преминули воспользоваться все, у кого были с ней счеты. Витовту пришлось навсегда похоронить мечту о владычестве над Русью и над Ордой — сейчас он был бы рад возможности удержать хоть то, что имел, но и это не удавалось.

Последние годы он только на словах признавал над собой верховную власть польского короля, на деле же был независимым государем. Но теперь Ягайло потребовал у него действительного подчинения и прежде всего обязал усилить католизацию Литвы. Это было Витовту невыгодно, ибо создавало ему множество врагов в его собственном государстве, но он вынужден был согласиться, так как ему нужна была помощь Польши против Тевтонского ордена, который воспользовался удобным моментом и приступил к захвату земли жмудинов. Началась война, которую Витовт в конце концов проиграл, хотя ему и помогал Ягайло. По мирному договору Жмудь отошла к ордену.

Осенью 1401 года Рязанский князь Олег Иванович с большим войском подступил к Смоленску и, поддержанный восставшим населением, овладел городом. Сидевший там наместник Витовта — князь Роман Брянский и его бояре были перебиты, Смоленское княжество отложилось от Литвы, и там снова сел изгнанный Витовтом Юрий Святославич, зять Рязанского князя.

В течение следующих лет Витовту пришлось вести против Смоленска три войны, чтобы снова подчинить его своей власти. Едва он справился с этим, ему пришлось воевать с Москвой из-за Пскова, который он уже считал своим. Эта война тоже была для него неудачна и окончилась тем, что он вынужден был отказаться от каких-либо притязаний на Псковщину.

Немало неприятностей причинял Витовту и Эдигей, который оказался искусным политиком и умело ссорил между собой своих врагов. Дружественные отношения между Литвой и Московской Русью были испорчены именно его стараниями. В войне из-за Пскова принимал участие и ордынский отряд, который Эдигей послал на помощь Московскому князю.

Беспощадно расправившись со всеми непокорными, а затем установив целую систему небывалых налогов и тяжелых повинностей, Эдигею удалось справиться с последствиями нашествия Тимура и на короткое время восстановить былое могущество Орды, которой он управлял самодержавно от имени подставных ханов. По смерти Кутлук-Тимура, умершего через полгода после сражения на Ворскле, Эдигей поставил на его место хана Шади-бека [519], молодость которого позволяла рассчитывать на его полную покорность. Но в этом эмир эмиров просчитался: Шади-бек желал править сам и очень скоро начал делать попытки избавиться от какой-либо опеки. Правда, вначале они были настолько робки и несерьезны, что Эдигей, державший в своих руках всю воинскую силу Орды, до поры до времени на них не обращал внимания.

Укрепив свою власть и создав постоянное войско, которое, по свидетельству среднеазиатских историков, численностью превышало двести тысяч всадников, Эдигей стал помышлять о том, чтобы отнять у Тимура Хорезм. Он уже готовил для этого почву, вербуя и покупая себе сторонников в Ургенче, но приступить к открытым действиям против столь грозного противника, как Железный Хромец, не решался, пока был жив Тохтамыш, который не прекращал борьбы и являлся для Эдигея постоянной внутренней угрозой.

После поражения на Ворскле Тохтамышу удалось благополучно добраться до улуса Карач-мурзы в Зауралье, где он вскоре значительно пополнил свой отряд и окреп настолько, что смог распространить свою власть на огромную, хотя и мало населенную область, лежащую между Иртышом и Обью. Он даже пытался основать тут независимое ханство со столицей в Чингис-Туре [520].

Для большой войны с Эдигеем сил у него было еще недостаточно. Но эти силы постепенно росли, ибо к Тохтамышу из Большой Орды начали бежать все обиженные и разоренные непосильными налогами, а таких было много.

Эдигей хорошо понимал, что нужно покончить с этим опасным врагом, пока он еще сравнительно слаб и не нашел себе новых союзников. Он посылал против Тохтамыша отряд за отрядом, но до сих пор все было тщетно: при их приближении противник чаще всего скрывался в бескрайних лесах и болотах, не принимая открытого боя, а потом нападал внезапно, хорошо выбрав время и место, и не раз обращал войско Эдигея в бегство. В случае же неуспеха отряды Тохтамыша снова рассеивались в лесных чащах, где преследовать их было невозможно.

Так продолжалось пять лет, в течение которых у Эдигея с Тохтамышем произошло четырнадцать вооруженных столкновений, не считая бесчисленного количества мелких стычек. В этих битвах успех бывал переменным, но самую крупную из них, осенью 1404 года, выиграл Тохтамыш.

Окрыленный этой победой, он решил, что настало время для новой попытки сокрушить врага и вырвать у него власть над Ордой. Обстановка этому благоприятствовала: Тохтамыш знал, что у Эдигея с ханом Шади-беком происходят серьезные трения, грозящие перейти во внутреннюю войну. Знал он и другое: Тимур, обеспокоенный происками Эдигея в Хорезме, относился к нему с возрастающей враждебностью и, наверное, не прочь был бы от него избавиться. Это давало Тохтамышу некоторую надежду на сговор с Тимуром и на его помощь. Может быть, Железный Хромец уже забыл старую вражду?

Как раз в это время случилось событие, которое, казалось, подтверждало предположения Тохтамыша: один из его сыновей, Девлет-Берди, поднял в Крыму восстание против Эдигея и, овладев Каффой, провозгласил себя независимым крымским ханом. Но когда сюда подошел с большим войском Эдигей, генуэзцы хотели выдать ему Девлета, и последний вынужден был бежать к Тимуру, который его принял очень милостиво и обещал свою помощь.

По слухам, Железный Хромец усиленно готовился к походу на Китай и собирался выступить с началом весны. Времени терять было нельзя, и Тохтамыш решился: в первых числах января он вызвал к себе Карач-мурзу и сказал ему:

— Поедешь к Тимуру. Говори и обещай ему, что хочешь, но надо добиться того, чтобы он забыл нашу былую вражду и помог нам против Идику. Сейчас хорошее время для того, чтобы завести с ним такой разговор: Идику сделался для него опасным, и может быть, Хромой будет рад случаю от него избавиться, прежде чем начинать большую войну с Китаем. Тебя он любит и, если поможет Аллах, ты уговоришь его. Выезжай завтра. Много людей с собой не бери и в дороге не жалей коней.

Глава 27

«В месяце Реджеб года 807 [521] послал Тохтамыш-хан к Тимур-беку одного из старейших своих вельмож, Карач-ходжу».

Шереф ад-Дин Али Иезди

«Тохтамыш, император татарский, и Тимур-бек снова помирились и вместе стали замышлять против Эдигуя».

Руис Гонсалес де Клавихо

Карач-мурзе не пришлось ехать в Самарканд: по пути он узнал, что Тимур уже выступил в поход и сейчас находится в городе Отраре, куда стягиваются все его войска. Послу Тохтамыша это значительно сократило путь, и в начале февраля он был уже на месте. Но Тимур принял его не сразу, ему лишь через несколько дней доложили о прибытии посла: Железный Хромец был тяжело болен, и как раз в это время болезнь его сильно обострилась.

Он уже месяца два тому назад почувствовал признаки странного и мучительного недомогания: невыносимые боли в желудке, обычно после еды, и сменяющие их приступы страшной слабости. Но, надеясь превозмочь болезнь, он не пожелал отложить поход, к которому все было уже готово.

Ему было уже шестьдесят девять лет, и он давно понял, что даже при его воинском счастье человеческая жизнь слишком коротка для завоевания мира. Но он, — полвека тому назад никому не известный грабитель караванов, — перед смертью хотел всю Азию увидеть у своих ног, и для достижения этой цели ему оставалось совсем немного, только один этот поход, если он окажется удачным. А неудачных походов у него никогда не бывало.

Покорив всю Среднюю Азию, Закавказье, Персию и Багдадский халифат, разгромив татарские орды, он в 1398 году разбил войско Делийского султана и, бурей пройдя по всей Индии, возвратился в Самарканд с такой добычей, какая, по утверждению персидских историков, от начала мира не доставалась ни одному завоевателю [522]. Сразу же за этим последовала победная война с Турцией и с Египтом. Султан Баязет был взят в плен, Сирия и Малая Азия достались Тимуру.

Теперь непокоренным оставался только Китай, к завоеванию которого Железный Хромец долго и тщательно готовился. Успех столь трудного похода не мог быть обеспечен только численностью и хорошим вооружением войска — нужно было также обезопасить свои тылы, подготовить пути наступления и насколько возможно ослабить противника. И Тимур в этом направлении сделал все, что мог сделать полководец его ума и прозорливости.

Годами он подрывал торговлю Китая, продуманно и последовательно лишая его рынков сбыта и удобных караванных путей; наводнив страну своими лазутчиками, он внимательно следил за всем, что там происходит, не жалея средств, сеял смуты и разжигал недовольство против новой династии Мин, воцарившейся после свержения Тогон-Темура, последнего императора-чингисида [523]. На пути своего будущего похода он заранее построил несколько сильных крепостей, создал склады продовольствия, велел развести несметные стада овец и, оросив некоторые пустынные области, засеять их ячменем и пшеницей.

Наконец, было собрано громадное войско, обильно снабженное пушками, камнеметами, стенобитными машинами и всем прочим, необходимым для осады крепостей и успешной полевой войны. Теперь, когда все было готово и сулило несомненный успех, ничто не могло заставить Тимура отказаться от похода, которым завершалось покорение Азии. И потому болезнь побудила его не отменить этот поход, а, наоборот, выступить раньше, чем предполагалось: Железный Хромец боялся, что не успеет завершить дело своей жизни.

При нем неотлучно находились два искуснейших медика и временами их усилиями, а может быть, и сами по себе, боли его почти оставляли, и он чувствовал себя значительно лучше [524]. Один из таких периодов улучшения наступил вскоре после приезда Карач-мурзы, и Тимур изъявил желание его видеть.

Великий эмир, несмотря на свою болезнь, не захотел остановиться в одном из дворцов Отрара, а как всегда на походе, находился при своем войске и жил в войлочном шатре, не отличавшемся особой роскошью.

Когда вошел Карач-мурза, Тимур в накинутой на плечи шубе сидел на ковровой постели у наполненного жаром мангала. Кроме него, в шатре находился скромного вида юноша — его любимый внук Улуг-бек [525] и один из лекарей, хорезмиец Тахир Ибн Осман, усердно растиравший что-то в бронзовой ступке.

Тимур сильно постарел за последние годы, теперь он был совершенно сед, и все лицо его было иссечено морщинами. Но все же он выглядел далеко не так плохо, как ожидал Карач-мурза, и только зеленоватая бледность да бескровные губы говорили о том, что болезнь его серьезна.

— Я рад еще раз видеть тебя, оглан, — промолвил он в ответ на приветствие Карач-мурзы. — Из всего, что сделал хан Тохтамыш с тех пор, как я его знаю, я могу считать приятным лишь то, что своим послом ко мне он всегда присылает тебя.

— Да воздаст тебе Аллах годами здоровья и долгой жизни за твои милостивые слова, великий эмир, — кланяясь, ответил Карач-мурза.

— Садись и говори, с чем прислан. Но раньше скажи: здорова ли Хатедже? И не пришлось ли тебе или ей жалеть о том, что с вами случилось в Кара-Самане пятнадцать лет тому назад?

— Благодарение Аллаху, жена здорова и поручила мне передать низкий поклон ее великому дяде. А живем мы хорошо и всегда благодарны тебе за то, что ты соединил нас, преславный гурхан.

— Кажется, у вас есть сын?

— Да, великий эмир. Ему сейчас четырнадцать лет, но он уже настоящий воин, и никто не скажет, что ему меньше семнадцати.

— Если он захочет, пришли его ко мне. Когда он будет постарше, я его сделаю правителем какой-нибудь завоеванной страны, как сделал всех других своих родственников.

— Да не откажет тебе Аллах ни в чем за твое великодушие, гурхан. Я скажу об этом своему сыну.

— Других детей у вас нет?

— Была еще дочь, но ее унесла болезнь, когда ей было всего четыре года.

— Ризван открыл ей двери самого лучшего из садов Аллаха: в такие годы еще не знают греха, — сказал Тимур и, помолчав немного, добавил: — Ну, теперь говори, с чем прислал тебя Тохтамыш?

— Хан Тохтамыш повелел мне сказать, великий эмир, что нет на всей земле человека, который более чем он желал бы тебе от Аллаха…

— Оставь это, — устало отмахнулся Тимур. — Начинай прямо о деле.

— Хан не перестает сожалеть о сделанных им ошибках, которые лишили его твоей дружбы и твоего покровительства, великий эмир. Но ты сам знаешь, как дорого он за эти ошибки заплатил. Теперь он просит тебя забыть все, что было, и возвратить ему твое благоволение.

— Чего же он хочет?

— Мудрость твоя известна всему миру, гурхан, и потому нет надобности говорить тебе о том, что истинным виновником всех событий, которые отвратили твой высокий взор от хана Тохтамыша, был эмир Идику — недостойный человек, посеявший между вами вражду, а потом обманувший и его, и тебя. И теперь всем видно, что только он один извлек выгоду из того, что произошло.

— Сейчас всем кажется, что это так. Но в Коране сказано: счастье нередко является началом несчастья и удача часто ведет к неудаче. Так будет и с Идику. Он еще получит полностью то, чего заслужил.

— Если ты так говоришь, великий эмир, то слова хана Тохтамыша будут подобны семени, которое упало на добрую почву: хан считает, что те, кого обманул Идику, должны общими силами покарать его и что время для этого уже наступило.

— Понимаю, оглан: воробей предлагает быку вместе вспахать поле и засеять его просом, — промолвил Тимур, улыбнувшись. Но улыбка была не злая, и это сразу заметил Карач-мурза. Он тоже улыбнулся и ответил:

— Нет, великий эмир: сокол предлагает орлу вместе уничтожить гиену. Хан Тохтамыш сейчас не так слаб, как думают. Два месяца тому назад он одержал над Идику крупную победу. Но для того чтобы совсем уничтожить своего врага, сил у него недостаточно, и он просит твоей помощи, обещая всегда быть тебе верным другом и покорным сыном. Он клянется навеки забыть о том, что Хорезм и Азербайджан раньше принадлежали Орде, и никогда не посягнет ни на одну пядь земли, которую ты осчастливил своим владычеством, гурхан.

— Значит, когда у хана Тохтамыша увели всех коней, он понял, что можно было запирать конюшню, — промолвил Железный Хромец и, помолчав с минуту, добавил: — Но он уже достаточно наказан за свои ошибки и, я думаю, не захочет повторять их. Скажи хану, что я больше не буду вспоминать прошлого и еще раз ему помогу. Возвратившись из этого похода, я с помощью Аллаха отберу у Идику улус Джучи [526] и передам его хану Тохтамышу. Жизнь его хорошо поучила, и я верю, что теперь он не нарушит тех обещаний, которые мне дает, ибо знает уже, что, имея дело со мной, всегда выгоднее исполнять свои обещания, чем нарушать их.

— Да свершится все по твоему мудрому слову, великий эмир! Тот день, когда я возвращусь к хану Тохтамышу и передам ему твой ответ, будет для него самым счастливым днем жизни.

— Пусть же наступит для него этот день скорее! Поезжай завтра, и да сопутствует тебе милость Аллаха.

* * *

Вечером хорезмийца Тахир Ибн Османа сменил у постели Тимура другой лекарь, араб Мухаммед Бен-Якуб. Когда гурхан чувствовал себя хорошо, как сегодня, они оставались при нем по очереди.

Ибн Осман помещался в шатре вместе со своим племянником и учеником Джаффаром. В этот день после вечерней трапезы он приказал слуге оседлать лучшего коня и, убедившись в том, что никто не может его подслушать, тихо сказал Джаффару:

— Собирайся в путь, надо выехать сейчас же. Я здесь сказал, что посылаю тебя в Яссы, к моему ученому другу Хумар ад-Дину за лекарством, которое может исцелить гурхана. Ты знаешь, где найти Хумар ад-Дина. Покажи ему это кольцо и скажи: сегодня Тимур сговорился с послом Тохтамыша о том, чтобы отнять улус Джучи у эмира Идику и передать его Тохтамышу. Нужно известить об этом эмира эмиров, не теряя дня. Хумар ад-Дин знает, как это сделать, — и, понизив голос до шепота, Ибн Осман добавил: — Скажи еще, пусть пресветлый эмир Идику знает: разрушитель Ургенча проживет недолго.

Глава 28

«Тохтамыш же, не зная того, что беды обступили его со всех сторон, пребывал в беспечности в своем шатре и очнулся только тогда, когда его начали язвить змеи копий и ехидны стрел, а львы смертей схватили его».

Ибн Арабшах

Через несколько дней после отъезда Карач-мурзы болезнь Тимура резко обострилась, и в ночь на девятнадцатое февраля он умер, передав верховную власть своему старшему внуку Пир-Магомету. Но другие родичи не пожелали этому подчиниться, и сразу вспыхнула смута. Против Пир-Магомета выступил второй внук Тимура, любимец войска Халил-Султан [527].

Поход на Китай был отменен, и среди Тимуридов началась кровавая борьба за власть, сопровождавшаяся быстрым развалом империи. В первый же год усобиц от нее отпали Индия и Багдадский халифат, а Хорезмом овладел эмир Эдигей. Многие области Средней Азии обособились под властью различных родственников Тимура и местных эмиров.

Только через пять лет победителем из междоусобных войн вышел сын Тимура, Шахрух, который обосновался в Герате, а Мавераннахр отдал своему сыну, Улуг-беку.

Государственная жизнь под властью Тимуридов здесь продолжалась еще целое столетие, временами даже не без блеска. Но империя Тимура умерла вместе с ним, потому что среди его потомков вовсе не оказалось таких талантливых организаторов и полководцев, какими изобиловал род Чингиса.

* * *

Известие о сговоре Тохтамыша с Тимуром эмир Эдигей получил в начале марта, но о смерти Тимура он еще ничего не знал, и потому полученная новость его встревожила, тем более что всего за неделю до этого он снова потерпел от Тохтамыша поражение, на этот раз гораздо более серьезное, чем предыдущее.

Осенью против Тохтамыша действовал его отряд численностью всего в три тумена под начальством темника Бузан-бека, которого Эдигей знал как храброго и опытного военачальника. Но когда этот отряд был разбит, а сам Бузан-бек попал в плен, эмир эмиров пришел в ярость и решил, что пора раз и навсегда покончить с врагом, который снова становился опасным.

Он прибыл на реку Тобол сам во главе семи туменов отборной конницы. При его приближении Тохтамыш со своим войском, как обычно, скрылся в лесах, и где он находится, Эдигей точно не знал. Наконец, его разведчики обнаружили противника, который расположился станом на большой лесной поляне между Чингис-Турой и Искером [528].

По татарскому обычаю, Эдигей решил обойти его и напасть одновременно с двух сторон. Для этого, приблизившись к лагерю Тохтамыша с запада, он послал по два тумена в обход справа и слева, а с остальными тремя остался в засаде, возле дороги на Чингис-Туру, не сомневаясь в том, что, уходя из окружения, его противник побежит именно сюда.

Но Тохтамыш, расставивший в лесу скрытые дозоры и внимательно следивший за всеми передвижениями Эдигея, его перехитрил: едва посланные эмиром обходные отряды отошли на значительное расстояние, он скрытыми лесными тропами быстро подошел к главным силам Эдигея и, напав врасплох с разных сторон, жестоко разгромил их. Сам эмир эмиров едва спасся от плена, тумены его были частью истреблены, частью рассеялись по лесу. Несколько часов спустя такая же участь постигла один из отрядов, посланных Эдигеем в обход: он был окружен и уничтожен почти полностью. Другой отряд, от встреченных в лесу беглецов узнав о случившемся, успел вовремя отступить.

Эдигею понадобилось несколько дней, чтобы собрать своих уцелевших бойцов. С ними он поспешно отошел на юг и остановился в степи, в двух переходах от Чингис-Туры. Здесь его нашел гонец Хумар ад-Дина, присланный с новостями из ставки Тимура.

В полученном сообщении говорилось, что Железный Хромец обещал помочь Тохтамышу по возвращении из китайского похода, но Эдигея это не успокоило. Он вполне допускал, что Тимур просто хитрит, чтобы усыпить его бдительность.

«Войско его пока стоит возле Отрара, — думал эмир, — и только сам Хромой да Аллах знают, куда оно оттуда двинется. Может быть, он нарочно кричит о Китае, а пойдет прежде всего сюда. Я бы на его месте так и сделал, чтобы не оставлять у себя за спиной врага, который отберет у меня Хорезм и Азербайджан, пока я буду воевать в далеком Китае».

Эдигею было совершенно ясно одно: чтобы не оказаться между молотом и наковальней, нужно покончить с Тохтамышем сейчас же, пока не выступил Тимур. С силами меньше четырех туменов, которые у него теперь оставались, идти открыто на Чингис-Туру, куда после своей победы возвратился Тохтамыш, было бы безумием, ибо противник имел войско гораздо больше. Но можно было рассчитывать на то, что Тохтамыш в ближайшее время не ожидает нового нападения и потому не будет особенно бдительным. Эдигей, как опытный воин, хорошо знал, что если ему удастся подойти незаметно и ночью напасть на город врасплох, все преимущества будут на его стороне, несмотря на неравенство сил. И он решил попытаться осуществить этот план.

Под видом купцов он заслал в Чингис-Туру несколько своих людей, приказав им высмотреть и разведать все, что могло облегчить ночной налет. Пять дней спустя один из посланных возвратился и привез самые благоприятные известия: в стане Тохтамыша царила полная беспечность; тумены его были разбросаны по пастбищам вокруг Чингис-Туры, за исключением одного, который нес в ней охранную службу. Но сам хан и его приближенные жили не в городе, а в трех верстах к северу от него, где на большой поляне стояли их шатры под охраной всего трех сотен нукеров, ибо какое-либо нападение с этой стороны, минуя город, казалось совершенно невозможным. Поляну подковой охватывал лес, что чрезвычайно облегчало задачу Эдигея.

На следующий день, после полудня, он снялся со стоянки и, чтобы сбить с толку возможных наблюдателей Тохтамыша, двинулся на юг, по направлению к Сараю. Но едва стемнело, повернул обратно и, уклоняясь к востоку, шел быстро всю ночь, а перед рассветом спрятал свой отряд в подходящей для этого роще. Так, двигаясь ночами и отдыхая днем, он обошел Чингис-Туру далеко с востока и на пятую ночь, никем не замеченный, со всех сторон окружил стойбище Тохтамыша.

Через полчаса все было кончено. Перерезать спавших нукеров не составило труда, сделано это было так быстро и тихо, что Тохтамыш проснулся только тогда, когда воины Эдигея ворвались в его шатер. Хан вскочил с постели, но в ту же секунду снова упал на нее с разрубленной головой. Для верности его еще пронзили двумя или тремя копьями. Когда несколько минут спустя в шатер вошел эмир эмиров, ему было достаточно одного взгляда, чтобы убедиться в том, что враг его мертв.

Все приближенные хана были перебиты, шатры разграблены, и отряд Эдигея, обойдя стороной мирно спавшую Чингис-Туру, к рассвету был уже далеко на пути в Сарай.

Глава 29

«Не возлагает Аллах на душу человека ничего, кроме возможного для нее».

Коран

Карач-мурза прибыл в Чингис-Туру в конце марта, через несколько дней после смерти Тохтамыша. Здесь он застал двух старших сыновей убитого хана, Джелал ад-Дина и Керима-Берди. Первый из них сидел на улусе в Искере и, оповещенный о случившемся, прискакал сюда два дня тому назад; второй в роковую ночь случайно заночевал в городе и потому избежал гибели. Оба они сейчас были совершенно растеряны и не знали, что предпринять, тем более что ни один не доверял другому.

Керим-Берди, хитрый и честолюбивый, в душе отнюдь не склонен был уступить Орду Эдигею, но он хотел бороться за престол для самого себя, а не для Джелал ад-Дина и потому уже обдумывал, как и когда ему выгоднее будет отделаться от старшего брата.

Джелал ад-Дин, отважный воин, но ограниченный человек, горел желанием продолжать борьбу, но сам был не способен ее организовать, а потому он несказанно обрадовался приезду Карач-мурзы, ум и бескорыстие которого были ему известны с детства.

Радость его возросла стократ, когда Карач-мурза сообщил, что посольство его увенчалось полным успехом и что Тимур обещал им свою помощь.

— Если так, собаке Идику конец! — воскликнул он. — Я объявлю себя великим ханом, и мы будем продолжать войну!

— Ты, наверно, плохо меня слушал, — промолвил Карач-мурза. — Я сказал, что Тимур обещал выступить против Идику, когда возвратится из похода на Китай. А этот поход он рассчитал на два года. Если ты, не дождавшись его, начнешь воевать с Идику один, то конец тебе, а не Идику.

— Что же ты советуешь делать?

— Ждать Тимура. А пока сидеть тихо и накапливать силы.

— Хорошо, агай [529], я сделаю так, как ты говоришь. Но ты не оставишь меня? Ты мне поможешь и дальше своими мудрыми советами, как помогал всегда моему отцу?

Карач-мурза ответил не сразу. Он уже устал от этой бурной кочевой жизни и беспрестанных походов, чувствовал, что силы его уходят, ему хотелось покоя. Служить Тохтамышу до конца он считал своим долгом, ибо с самой колыбели судьба их связала тесными узами. Но разве он должен служить еще и его сыновьям, которых тринадцать, и все они будут без конца воевать и добиваться престола?

Он уже хотел ответить отказом, но вспомнил, что Джелал ад-Дин был лучшим другом его убитого сына Рустема, вспомнил и то, что Тохтамыш любил его больше всех остальных своих детей. И, вздохнув, он промолвил:

— Я прожил шестьдесят три года и из них, наверно, половину провел в седле. Полученным ранам давно потерял счет. Я уже становлюсь стариком, Джелал. Но я останусь с тобой, пока Тимур не возвратится из Китая и не откроет тебе путь в Сарай-Берке.

— Да продлит Аллах твою славную жизнь еще на сто лет, агай! Клянусь тебе: когда я стану великим ханом, во всей Орде не будет человека более почитаемого, чем ты! И я сам буду чтить тебя, как отца.

Джелал ад-Дин был доволен и мысленно уже видел себя на престоле великих ханов. Но его ожидал жестокий удар: через неделю пришло известие о смерти Тимура. А еще две недели спустя другое: Эдигей стягивает войска к верховьям реки Иргиз. Никаких иных врагов у него здесь не было, и это с предельной ясностью говорило о том, что он намерен этим же летом двинуться в Зауралье и привести к повиновению непокорные ему улусы.

Теперь уже обоим царевичам приходилось думать не о престоле, а о спасении жизни. Последнее целиком относилось и к Карач-мурзе: он знал, что Эдигей не простит ему его преданности Тохтамышу, а также оскорбления, полученного в ставке Тимура пятнадцать лет тому назад. И когда они собрались на последний совет, он сказал племянникам:

— Скоро Идику будет здесь полным хозяином, ибо нет никого, кто бы мог ему в этом помешать. Теперь во всей Орде не останется такого угла, где бы он нас не достал. Не знаю, что будет потом, но сейчас всем нам нужно бежать отсюда. Вы молоды и хотите продолжать борьбу, да поможет вам в этом Аллах! Но для того чтобы победить Идику, вам надо найти нового могущественного покровителя, которому было бы выгодно сделать для вас то, что хотел сделать Тимур. Его сыновья и внуки вам не помогут потому, что теперь они будут долго воевать между собою. Но у Идику есть еще два сильных врага: Московский князь Василий и Литовский князь Витовт. И если не один, так другой из них может дать вам прибежище и помощь.

— Куда же нам лучше ехать? — уныло спросил Джелал ад-Дин. — В Москву или в Литву?

— Если бы вы искали спокойной жизни, я бы сказал: лучше в Москву. Но вы хотите воевать с Идику, значит, для вас лучше Литва: князь Витовт еще не отплатил Идику за свое поражение на Ворскле и, может быть, он захочет сделать вас орудием своей мести. Завтра я еду в Карачель, а оттуда прямо в Литву. Князь Витовт давно звал меня к себе и обещал мне улус, если я не смогу оставаться в Орде. Да свершится воля Аллаха! Если литовский князь не забыл своего обещания и примет меня хорошо, я там останусь. И я буду говорить с ним о вас, а потом пришлю к вам гонца. Но если Витовт сейчас не захочет вас принять или если войско Идику двинется сюда раньше, чем придут вести от меня, тогда бегите в Москву.

* * *

Три дня спустя Карач-мурза был уже в Карачеле. Тут все дремало в обычной ленивой тишине. Апрель уже приближался к концу, кругом победно зеленели степи, а в полные воды Миаса с берега засматривали плакучие ивы, охорашиваясь друг перед другом в своем первом весеннем наряде. Все сейчас казалось тут обновленным и юным, и только разбросанные по косогору незатейливые строения еще больше почернели и вросли в землю. Городок, построенный князем Василием Пантелеевичем, был ровесником Карач-мурзы, он тоже успел состариться.

Этот улус прочно закрепился за их родом: от князя Василия он перешел к Карач-мурзе, а последний, получив от Тохтамыша новые обширные владения, отдал его своему второму сыну, Юсуфу, который тут жил уже много лет. Хатедже и Абисан сейчас тоже находились здесь.

Юсуф, которому уже перевалило за сорок, был по-прежнему могуч и невозмутим. Он не любил войну, в ханские усобицы не вмешивался, обзавелся большой семьей и сидел здесь крепко. Страстью его были лошади, он понимал в них толк, разводил их с любовью, и его племенные жеребцы славились во всей Орде.

Когда Карач-мурза, собрав всех членов семьи, кратко объяснил им значение последних событий и сказал, что едет в Литву просить прибежища у князя Витовта, Юсуф по обыкновению молчал.

— Ну, а ты, — спросил Карач-мурза, — если Литовский князь даст нам хороший улус, поедешь туда?

— Нет, отец, — ответил Юсуф, — я останусь. Мне здесь хорошо, и меня Идику не тронет, я не мешался в его дела. Зачем я поеду в чужую страну?

— Это страна твоих предков.

— Тут тоже страна моих предков. Здесь я родился, здесь для меня все свои, и я для всех свой. А там я буду чужим. Ты — другое дело, отец, тебе нельзя тут оставаться, ты поезжай, и да поможет тебе Аллах. А я останусь — зачем нам терять хороший улус?

Карач-мурза не настаивал, он понимал сына. Это был уже настоящий татарин, хотя он и не пожелал поднять оружия против Руси, когда Тохтамыш шел на Москву.

Было решено, что Карач-мурза пока поедет один, взяв с собой только несколько нукеров и слуг, а потом, если князь Витовт примет его хорошо, к нему сейчас же приедут ханум Хатедже и Абисан.

* * *

Перед тем, как пуститься в путь, Карач-мурза обошел городок, мысленно прощаясь с ним навсегда. Шестьдесят два года тому назад, так же обходил его в последний раз князь Василий, но, простившись с творением рук своих, он никуда не уехал.

Сын медленно приблизился к заросшему травой кургану, под которым спал вечным сном отец. Был час вечернего намаза. Опустившись на колени, Карач-мурза помолился истово, вкладывая в эту молитву всю неосознанную скорбь своей души, раздвоенной с детства, всю тоску приближающейся старости. И, окончив, подумал, что скоро он будет молиться по-другому… Но ведь Бог един, и до него доходят молитвы всех людей. Поднявшись на ноги, Карач-мурза долго стоял, глядя почти бездумно на исполинский дубовый крест, поставленный Никитой на могильном холме и еще пощаженный временем.

Он знал, что завтра покинет Орду навсегда, и не задавал себе вопроса — больно ли ему покидать ее? Так надо… И не потому, что здесь ему грозит опасность, — разве он когда-нибудь боялся опасностей? Нет, это было что-то другое и особенное, словно какие-то забытые голоса ему говорили: «Здесь оборвался путь твоего отца, но ты знаешь, куда он ехал, и теперь тебе нужно продолжить его путь!» И этих голосов он не мог и не хотел ослушаться.

Став на колени, он поклонился могиле и поцеловал землю у ее подножья.

«Оставайся и спи спокойно, отец! Я вернусь туда, куда не суждено было вернуться тебе».

Книга V ВОЗВРАЩЕНИЕ

От автора

Настоящей книгой заканчивается пятитомная историческая эпопея, которой я дал общее название «Русь и Орда». Она повествует об эпохе, очень скудно освещенной в нашей литературе, и охватывает целое столетие истории Руси и смежных с нею государств, в их политическом и бытовом взаимодействии, ибо только такой подход к прошлому обеспечивает правильное его понимание.

Вероятно, некоторые на меня посетуют за то, что на протяжении всего этого долгого повествования историк во мне явно преобладал над романистом. На это отвечу, что я и не стремился к тому, чтобы развлечь читателей описанием каких-либо надуманно-захватывающих авантюр, а ставил себе целью — в интересной и по возможности увлекательной форме дать им побольше подлинно исторических сведений, таких, которые трудно отыскать в общедоступных источниках.

Исходя из этого я, может быть, слишком много внимания уделил бывшим татарским улусам и среднеазиатским странам — Хорезму и Мавераннахру. Но не следует забывать, что эти страны и населяющие их народы давно вошли в состав нашей общей Российской семьи, а мы до сих пор знаем о них позорно мало и часто не имеем никакого представления о тех исторических связях, которые издавна сближали нас с Востоком.

О прошлом наших западных соседей мы знаем немного больше, но все же далеко не достаточно, если вспомнить, что история Литвы и Польши на протяжении веков сливается с историей южных и западных русских княжеств. Теперь же, когда Восточная Пруссия стала частью России, законный интерес приобретает для нас и история Тевтонского ордена.

Вот почему в своем повествовании я часто «нарушал границы» всех этих стран и переносил действие из одной в другую.

Итак, труд, которому я отдал двенадцать лет жизни, наконец закончен. Он тепло встречен теми зарубежными читателями, которые еще в полной мере остались русскими людьми. Но широкого признания и распространения в наши дни он получить, конечно, не может, ибо идеологически не отвечает требованиям ни одной из двух основных политических сил, которые ныне господствуют в мире.

В работе у меня был один критерий: я подходил к прошлому и к его оценке с позиции просто русского человека, любящего свою страну и старающегося представить ее историю в правдивом освещении. И если сегодня к известности и к материальному успеху нужно идти иными путями, я рад и тому, что мне удалось своими силами издать написанное, хотя бы ничтожным тиражом, и тем спасти его для будущего. Верю, что придет время, когда мои книги обратятся в общепризнанное пособие к познанию нашего прошлого.

И тем разноплеменным россиянам, которых они укрепят в любви к нашей общей Отчизне и в уважении к ее славным строителям, — великим и малым, — я посвящаю этот труд.

Часть первая КАРАЧЕЕВКА

Глава 1

«Король Владислав вручил Витовту кормило правления литовскими и русскими землями, ибо знал, что князь Витовт был мужем большого и гибкого ума и что нельзя было найти никого более способного править Литвой».

Ян Длугош, польский историк XV века

В конце мая 1405 года Карач-мурза с десятком нукеров и слуг без всяких приключений прибыл в город Вильну, где в ту пору находился Витовт, заканчивая свои приготовления к походу на Псков.

Возраст не притупил любознательности Карач-мурзы и, поднимаясь по крутой дороге на Замковую гору, вершину которой как бы каменной короной венчал княжеский замок, он то и дело придерживал коня, чтобы оглядеть этот интересный город, так непохожий на все другие, виденные им.

Здесь, среди непроходимых лесов, на слиянии рек Вилии и Вилейки еще в V или VI веке возникло поселение одного из древних охотничьих племен Литвы. Лет триста спустя это первобытное поселение уже порядочно разрослось и было окружено земляным валом и рвом, а в тринадцатом столетии превратилось в хорошо укрепленный городок, который князь Гедимин — дед Витовта — сделал своей столицей, построив здесь этот замок.

Теперь это был довольно крупный город, среди обильной зелени просторно раскинувшийся в широкой котловине, окруженной невысокими холмами. Большей частью его строения были деревянными, но немало виднелось и каменных, в том числе Нижний замок, стоявший почти у самого берега реки, здание ратуши и десятка полтора храмов — католических и православных. Последних было больше, но Карач-мурза еще не знал, что добрая их половина, сохраняя свой прежний наружный облик, уже была обращена в костелы. Лишь позже он узнал и то, что Вильне, по примеру всех больших городов Польши, недавно было даровано так называемое магдебургское право, в силу которого она была изъята из ведения княжьих воевод и судей и получила самоуправление в лице выборного градоначальника — войта, двенадцати советников городской рады и семи лавиков — пожизненно избиравшихся присяжных, которые вместе с войтом вершили суд над горожанами [530].

Верхний замок, где проживал Витовт, не отличался архитектурными совершенствами, но производил впечатление неприступной крепости. Это было приземистое каменное строение с массивными восьмигранными башнями и мощными стенами. С одной стороны он был надежно защищен отвесной кручей горы, а с другой — довольно узким, но глубоким рвом. Переехав его по подъемному мосту, который, видимо, давно уже не поднимался, ибо в прорезях стены, сквозь которые были пропущены его цепи, целыми гроздьями лепились гнезда ласточек, Карач-мурза, никем не остановленный, миновал сводчатые ворота и очутился на широком внутреннем дворе замка. Отсюда стены его казались невысокими; через каждые десять — двенадцать шагов на них стояли неуклюжие бомбарды [531] на прочных дубовых козлах, а рядом высились пирамиды грубо обтесанных каменных ядер.

Высмотрев среди находившихся во дворе людей одного, одетого побогаче, Карач-мурза приблизился к нему, назвал себя и попросил доложить о нем великому князю.

Витовт не заставил Карач-мурзу ожидать долго. Татарская Орда и события, там происходящие, играли важную роль в его политике, ибо он издавна стремился поставить воинскую силу Орды на службу своим интересам, а заодно хотел рассчитаться с Эдигеем за свое поражение на Ворскле. В силу этого он с особым вниманием следил за всеми обстоятельствами внутренней борьбы между ханами, чтобы знать, когда и какому из них стоит оказать поддержку. Всего две недели тому назад до него дошли слухи о смерти Тимура и Тохтамыша — это коренным образом меняло всю политическую обстановку в татарских улусах и в Средней Азии, но подробности еще не были ему известны, а кто же мог знать их лучше, чем Карач-мурза?

— Рад тебя видеть, царевич, — сказал он, поднявшись навстречу вошедшему гостю и пожимая ему руку. — И ежели есть правда в тех слухах, которые до меня ныне дошли, я догадываюсь, почему ты здесь.

— Воистину обижен Аллахом тот, кто может сомневаться в твоей мудрости, князь, — ответил Карач-мурза. — Но в Орде за последнее время случилось много важных событий, и я не знаю, о каком из них успели дойти до тебя вести либо слухи.

— Прошел у нас слух о смерти Тимура, но не минуло и седьмицы, как стали уже говорить, что умер хан Тохтамыш, будто убитый Эдигеем. И доселева я толком не знаю, о ком из них молва лжет, ибо сумнительно, чтобы сразу умерли оба.

— На этот раз молва не солгала, князь: Аллах призвал к себе их обоих.

— Доподлинно ли тебе о том известно?

— Да, князь. Я покинул ставку Тимур-бека в Отраре за пять дней до его смерти и приехал в Чингис-Туру через три дня после того, как там похоронили хана Тохтамыша.

— Стало быть, никто не знает лучше тебя о том, что произошло. Садись же и рассказывай, как все случилось.

Карач-мурза, изредка прерываемый вопросами Витовта, в общих чертах поведал ему о всех событиях, разыгравшихся в Орде после того, как он был отправлен Тохтамышем к Тимуру, умолчав пока лишь о своих личных делах.

— А скажи мне, — спросил Витовт, выслушав его рассказ, — таким ли хворым казался Хромой, когда ты его покидал, что можно было ждать столь скоро его смерти?

— Нет, князь, глядя на него, я такого не ждал. Недуг его был тяжел, но эдак внезапом от него не умирают.

— А не сталось ли, что его отравили?

— Могло быть и так. Я сам об этом подумал.

— Наверное, с тем особо и поспешили только потому, что он обещал свою помощь хану Тохтамышу. У Эдигея, поди, были возле Тимура свои люди.

— В этом трудно сомневаться, князь. Идику умен и коварен. И он знал, что в честном бою не одолеет такого врага.

— И теперь, избавившись от Хромого, он, вестимо, мнит себя полным хозяином в Орде и в окрестных землях?

— Когда я выезжал сюда, он уже выступил с большим войском на Хорезм. Мне говорил человек, ехавший из Сарая-Берке, что там у хана Шадибека осталось всего пять туменов.

— А Шадибек Эдигею столь же послушен, как был Кутлук?

— Разное говорят, князь. Я слыхал, что у них уже были ссоры.

— Ну, а Тохтамышевичи? Что они мыслят делать теперь и есть ли за ними какая-либо сила?

— Они имеют четыре тумена войска, но Идику оставил против них, на реке Иргиз, шесть туменов под начальством царевича Булат-Султана. И когда сам он возвратится из Хорезма, а это будет очень скоро, потому что сыновья и внуки Тимур-бека воюют теперь между собой и не окажут ему сильного сопротивления, он очистит от своих врагов северные улусы и приведет их к покорности, если этого не сможет сделать один Булат-Султан. А потому я посоветовал моим племянникам Джелал ад-Дину и Кериму-Берди бежать оттуда и где-нибудь в безопасном месте подождать, пока ветер счастья подует в их паруса.

— Пускай приезжают ко мне, — сказал Витовт, с минуту подумав. — Я чаю, что такой ветер скорее всего подует в их паруса отсюда.

— Да воздаст тебе Аллах сторицей за милость, которую ты им оказываешь, князь! Я сам хотел просить тебя об этом, но твое великодушие сделало мои слова ненужными.

— Пошли им сказать, чтобы ехали теперь же, не затевая сражений с Булат-Султаном, дабы зря не губить своих людей. Всех воинов, какие у них есть и каких соберут еще, пусть ведут сюда. Я им отведу окраинные свои земли, близ Дикого Поля, — там пастбища такие, что на целую орду достанет. А потом поглядим, как сложатся дела у Эдигея, и когда придет час, я помогу сесть в Сарае тому из них, кто мне поклянется в том же, в чем клялся их отец перед битвой на Ворскле.

— Джелал из братьев старшой, и он обещает быть тебе верным и вечным другом, князь.

— Коли так, ему и пособлю. А если этот обманет, другой брат останется в запасе, — усмехнулся Витовт.

— Джелал тебя не обманет, пресветлый князь. Я с ним много говорил и знаю его мысли.

— Ну, стало быть, с этим кончено. А сам-то ты что думаешь делать? Ужели еще не навоевался и не манит тебя покой?

— Манит, князь. И может быть, я найду его, если ты не забыл тех великодушных слов, которые сказал мне в Киеве шесть лет тому назад, когда мы пировали в твоем замке.

— Я ничего не забываю, царевич. Помню и то, что ты меня спас от плена в битве с Эдигеем и что я у тебя в долгу, хотя и без того рад был бы тебя видеть в числе моих самых знатных подданных.

— Я не заслужил таких милостивых слов, князь.

— Э, что там слова! Ты заслужил большего, и я сейчас тебе докажу, что умею ценить такие заслуги, — промолвил Витовт и задумался. Карач-мурза — родич татарских ханов и знаток всех тонкостей политической жизни Орды, мог ему оказаться очень полезным. И щедрость по отношению к нему не будет лишней.

— Думаю, что хотел бы ты поселиться на земле отцов своих, в княжестве Карачевском? — спросил он, прийдя к этому заключению.

— Да, всемилостивый князь, если будет на это твое соизволение.

— Там, на южных рубежах, по рекам Рыбнице и Неручи, самые подходящие для тебя места и никем не занятые, ибо к ним близко подходит Дикое Поле и туда часто набегают татары. Ну а ты с ними поладить сумеешь, так что и тебе там будет привольно, и я от того получу выгоду. Как раз думал ставить там крепостицу, может, ты мне ее и построишь, коли будет в том надобность. Места хорошие: не один только лес, а есть и степи, так что лошадей и овец сможешь держать сколько пожелаешь. Земля черная, родит богато, и этим ты тоже не бреги. Смердов там, должно быть, мало или вовсе нету, — боятся татарского полону, но они сами к тебе придут, коли увидят от тебя надежную защиту. А по первой поре хорошо бы тебе привести с собою сотен пять татар с семьями, а коли больше, то еще лучше, места там достанет на всех. Сможешь?

— Смогу, государь.

— Ну вот и ладно. Побудь здесь моим гостем и отдохни, сколько сам пожелаешь, а затем поезжай с Богом. Я дам тебе письмо к племяннику твоему Ивану Мстиславичу — все же он там еще считается князем и будет ему обидно, коли посажу тебя на тех землях без его ведома, пусть думает, что сам тебе их дал. Я напишу ему, что делается это для защиты его владений от татарских набегов, так он и рад будет. И знаешь что? — добавил Витовт. — Ты лучше пока не говори ему, кто ты таков. Ордынский, мол, царевич, приехал служить мне, и только. Так спокойней будет вам обоим, а то он еще перепугается и учнет тебе козни строить. Он здоровьем хвор и долго не проживет, а тогда поглядим, может, я тебя на его место посажу, коли дело позволит.

— Теперь ты мой повелитель, князь, и я сделаю все, как ты хочешь. А за щедрые милости твои да возвеличит тебя Аллах и да исполнит Он все твои желания!

— Вот, кстати, насчет Аллаха: теперь тебе и всем тем татарам, кои с тобой придут и в моем государстве навечно останутся, надобно будет принять христианскую веру.

— Я к тому готов, государь, и с собою приведу лишь таких людей, которые будут на то согласны тоже.

— И вот еще что тебе скажу: знаю, род твоих отцов православный, и может, ты захочешь остаться в их обычае, в том неволить тебя не стану. Но коли желаешь послушать доброго совета, принял бы ты лучше нашу, католическую веру. От того тебе будет больше пользы, особливо, если хочешь быть Карачевским князем после Ивана Мстиславича. Сам я, коли говорить правду, к этим делам равнодушен — мне все одно, что католик, что православный. Но я не самодержец, надо мною стоит король Владислав, а он ярый католик, и православному человеку от него больших милостей ждать нельзя. Ты над этим подумай!

— Я подумаю, князь.

Глава 2

«Одно поколение отходит, другое поколение приходит, а земля вовеки пребывает… Кружится на ходу своем ветер и на круги свои возвращается он».

Екклезиаст

Святослав Титович, второй из Козельских князей, княживших в Карачеве, умер несколько лет спустя после того, как впервые побывал там Карач-мурза. Младшему сыну Юрию еще при жизни своей дал он в удел город Мосальск [532], а старший, Мстислав, наследовал после отца Карачевский стол. Но он прокняжил недолго и умер еще не старым. Единственному его сыну Ивану, когда он вступил на княжение, было немногим за двадцать. Тем же годом женился он на воспитаннице Витовта, Гольшанской княжне Юлиане Ивановне, которой в ту пору было пятнадцать лет. Год спустя родился у них сын Михаил, а тремя годами позже — дочь, нареченная Софьей.

Иван Мстиславич смолоду был здоровьем слаб, но статен и хорош собою. Волосами был он рыжеват, как и все в его роду, но у него они красиво вились кудрями и цветом отдавали не на лисий хвост, как у других, а на спелую рожь. Бороду он брил, глаза имел серые, ясные, а лицом был бел и румян, хотя и нездоров был этот румянец.

В младенчестве был он чистый херувим, и родители в нем души не чаяли. Все, что Ванюша успевал пожелать, давалось ему тотчас, отчего нрав он приобрел трудный, и угодить ему порою бывало мудрено. Все-то он, как тогда говорили, хотничал [533], и то ему не так, и другое не этак, и хотенкам его не было конца, а потому с юных лет прозвали его в Карачеве Хотетом, да так эта кличка за ним и осталась. Княжич сперва обижался на такое прозвище, и многим его обида выходила боком, но потом притерпелся и обвык, так что в зрелых годах и сам, случалось, говаривал: «Я — князь Хотет Карачевский», либо: «Это наше, хотетовское».

При всем том сердце имел он не злое, а спеси ему польские порядки поубавили, ибо вере отцов изменить он не захотел, православным же князьям на Литве теперь приходилось терпеть немало обид и утеснений. Да и самое княжение таких удельных, как он, ныне стало лишь пустым словом, а многих и вовсе согнали с отчих столов. Его, однако, Витовт оставил и пока был к нему милостив, но, несмотря на это, Иван Мстиславич в душе крепко не любил великого князя: слишком уж был он ласков с княгиней Юлианой Ивановной. И хотя знал Хотет, что ничего худого за этим покуда нет, но видел ясно, что терпит его Витовт только из-за жены, будто сам по себе он не князь древнейшего роду и не законный хозяин этой земли, а пришей собаке хвост. И было ему это обидно и горько.

Но чтобы не вышло какого худа, все это он старался таить в себе, даже жене не показывал виду, а потому, когда приехал ордынский царевич с письмом от Витовта, князь принял его любезно и, усадив за стол в приемной горнице, тут же начал читать привезенное письмо.

В грамоте Иван Мстиславич был не силен, обычно письма читал и писал ему сын, проживший два года в Кракове и там кой-чему научившийся, но при татарине звать Михаила он постеснялся и потому читал долго, а Карач-мурза тем временем с любопытством оглядывал помещение, в котором они находились. Он сразу узнал эту горницу по рассказам и описаниям Никиты. Тут, видимо, мало что изменилось с той далекой поры, когда вот на этих самых скамьях сидели бояре Алтухов, Шестак и другие, ожидая выхода его деда, князя Пантелеймона Мстиславича; у стен стоят те же резные дубовые лари, а над дверью налево, в трапезную, висит голова тура с огромными рогами, когда-то убитого его отцом, князем Василием…

Да, вещи и предметы остались те же, и для знающих прошлое в них жива была память тех, кто их создал или когда-то ими пользовался. Но в этих вещах, как и во всем облике города Карачева, уже отчетливо виделись черты тления, чувствовалось, что судьба произнесла над всем этим свой приговор, и время, не торопясь, приводит его в исполнение.

С тех пор, как Карач-мурза здесь побывал, прошло почти сорок лет, и он лучше чем кто-либо мог заметить эту тлетворную работу времени. Старые бревенчатые стены города, прежде служившие надежным оплотом власти и спокойствия его предков, теперь никому не могли внушить ни страха, ни почтения, а скорее вызывали жалость и грусть. Они ушли в землю и стали заметно ниже; никто их больше не обновлял, многие бревна прогнили и из них сыпалась труха, а местами разрушились и оползли целые городницы [534], так что в город теперь можно было войти не только через ворота, но и через эти проемы в стене. Дома на улицах обветшали и почернели, новых совсем не было видно, а многие из старых стояли пустыми и заброшенными, а то и вовсе обратились в развалины, еле приметные за разросшимися кустами бузины и густым бурьяном.

Текло время, и жизнь шла своими путями, они были по-прежнему широки и бурливы, но судьба, пролагая их, обошла стороной этот древний городок, и от некогда могущественного княжества Карачевского ныне только и остались почерневшие, полуобвалившиеся стены, да вот этот рыжеватый человек с чахотным румянцем на лице, князь по имени, с трудом читающий письмо-приказ своего чужеземного владыки…

Наконец Иван Мстиславич закончил чтение и поднял глаза на Карач-мурзу.

— Ну что же, в добрый час, — промолвил он. — Ты, поди, знаешь, о чем мне пишет великий князь. Волю его я должен исполнить, да и нет у меня причин тому препятствовать. Места там все одно пустые, и коли они заселятся, мне от того будет только польза. Посади там кого русского — татары его пограбят и людей уведут в полон, ну, а ты для них как-никак свой и тебя они, может, не тронут. Где же ты хочешь, чтобы я тебе землю дал?

— Тех мест я не знаю, князь. Где укажешь, там и сяду.

— Князь Витовт Кейстутьевич пишет: по реке Рыбнице, либо по Неручи. Так ведь это сотни верст и везде там пусто. Лучше бы ты сам съездил да поглядел, я тебе дам провожатого. Которое выберешь место, то я за тобою и запишу.

— Хорошо, князь, я поеду. А за ласку твою спаси тебя Бог.

— Меня благодарить не за что, благодари Витовта — он здесь ныне хозяин. А мне, говорю, от того, что ты там поселишься, кроме пользы ничего не будет.

— Сколько же мне выбирать земли?

— Это сам гляди. Витовт Кейстутьевич пишет: дать, сколько тебе будет потребно. После воротись сюда, сделаем опись рубежей, а грамоту от князя Витовта получишь. Когда же думаешь туда поехать? — помолчав, спросил Хотет.

— Дня два либо три дам отдохнуть коням, а там и поеду, князь.

— Добро. А завтра жду тебя на обед. За трапезою еще побеседуем.

* * *

На обеде у князя, кроме членов его семьи, присутствовали трое бояр, из которых один был очень стар, а два других казались ровесниками Ивана Мстиславича. Стол был не изыскан, но обилен, и хозяева потчевали радушно. Истинным его украшением служила сама княгиня Юлиана Ивановна, которой было уже за тридцать, но казалась она моложе и блистала свежестью и красотой необыкновенной. Прелестны были ее серые глаза с поволокой неги, но особое обаяние всему облику княгини придавали ее пышные, пепельно-русые волосы, которых она не прятала под повойник, как это было принято у русских замужних женщин того времени. Польские обычаи уже сказывались в этих краях.

Приглядевшись к княжне, Карач-мурза увидел, что и она на редкость хороша. Ей еще не было и четырнадцати лет, и она не успела развиться в женщину, но лицом походила на мать, и, глаза у них были одинаковые, впрочем, только на первый взгляд: у матери они излучали больше тепла, а у дочери больше света.

«Не одно сердце, наверно, сожгут эти глаза», — невольно подумал Карач-мурза, когда она на него взглянула.

Княжич Михаил, юноша лет семнадцати, тоже лицом был приятен, а ростом высок и строен. В Кракове у польских панов перенял он некоторую тонкость манер, чем выгодно отличался от сидевших за столом карачевских бояр; в разговоре держался скромно, но не робел и за словом в карман не лазил. Карач-мурзе он понравился.

— А ты князя Витовта и прежде знавал, царевич, либо теперь впервой к нему приехал? — спросил Иван Мстиславич, когда уже выпили по две-три чарки и несколько освоились друг с другом.

— Семь тому лет, как мы встретились с ним впервые, — ответил Карач-мурза. — Был я с ханом Тохтамышем у князя Витовта в Киеве и ходил с ним на Ворсклу.

— И в той злосчастной битве участвовал?

— Да, князь.

— Ты не братом ли хану Тохтамышу доводишься, царевич? — спросила вдруг Юлиана Ивановна, до сих пор не принимавшая участия в разговоре.

— Двоюродным братом, княгиня.

— Все равно… Так это, значит, ты князя Витовта вызволил, когда на него татарин аркан накинул! Он нам рассказывал.

— Я был поблизости и перерубил аркан, — скромно ответил Карач-мурза. Княгиня больше ничего не сказала, но ему показалось, что глаза ее отразили признательность.

— Так вот оно что, — протянул Иван Мстиславич. — Теперь я понимаю, почему Витовт Кейстутьевич дает тебе земли, сколько ты сам хочешь. Попади он в полон, ему бы это подороже стоило! Ну, а Орду ты почто покинул, будучи столь высокого ханского роду? Там ты, поди, много большими угодьями володел?

— Володел, князь. Но в Орде ныне взял верх мой лютый ворог, и я все потерял, а чтобы воевать с ним еще, я уже стар. Вот и приехал сюда на покой.

— Ну, в час добрый! И коли тебя здесь свои же татары не станут тревожить набегами, покой тебе будет. У нас тихо. Удельных князей так поприжали, что усобицы им и на ум не идут.

— Это и лучше, князь.

— Что усобицы вывели, то, вестимо, лучше. А вот, что прижали, в том хорошего мало.

— Так ведь, если бы не прижали, были бы усобицы.

— Не скажи. Не в ту сторону ныне жмут. Вон при Ольгерде Гедиминовиче усобиц князья тоже не смели заводить, а жили вольно, по старине, никто их с отчих столов не гнал и в душу к ним с сапогами не лез. А ныне, коли ты вере своей изменить не хочешь, ты уже человек подлой [535] стати. Король Владислав пишет указ за указом: католикам пожалованья да привилеи, а православным урезки да утеснения. Ну, да что об этом говорить, — спохватился вдруг Хотет, сообразив, что развязал язык при чужом человеке, который может пересказать все Витовту. — Вестимо, не столь уж оно и плохо, только человеку всегда лучшего хочется, такова уж его натура. Ты лучше скажи: семья-то у тебя есть, али бобылем тут станешь жить?

— Есть у меня жена и два сына. Старший имеет в Орде хороший улус и большую семью, он там и останется. А молодший вместе с матерью невдолге приедет ко мне сюда.

— Только одна у тебя жена, царевич? — с легким лукавством в голосе спросила Юлиана Ивановна.

— Одна, княгиня. Я всегда жил с одной.

— Будто и не по-татарски, — промолвил один из молодых бояр, уже слегка захмелевший. — Ежели закон и обычай дозволяют, почему не попользоваться?

— Прошу прощения, царевич, — вставил Михаил, очевидно, желая замять неловкость, — младшему сыну твоему, что сюда приедет, сколько лет?

— Годами он чуть молодше тебя, княжич, но на вид того не скажешь: росту он твоего, а в плечах будет пошире.

— Слушаю я тебя, слушаю, царевич, — прошамкал старый боярин, до сих пор не произнесший ни одного слова, — и все боле дивлюсь твоей русской речи. Николи не слыхал, чтобы татарин так чисто говорил по-нашему.

— Я многому учился и говорю на разных языках, — ответил Карач-мурза, — а на русском лучше других, ибо часто бывал на Руси и подолгу общался с русскими.

— И все же дивно мне это, — не унимался боярин. — Да и голос твой я, будто, колись слыхал.

— Ну, это тебе, Федор Семенович, от вина примстилось, — сказал князь. — Ведь ты из Карачева, почитай, во всю жизнь не выезжал, а царевич тут впервые.

— Да, вино у тебя крепкое, Иван Мстиславич, — поднимаясь из-за стола, промолвил Карач-мурза. Он решил, что благоразумней будет уйти, пока старик, несомненно помнивший его отца, не слишком воскресил в памяти прошлое. — Пора уж и мне на отдых, притомился в пути изрядно и досе не отошел.

— Побудь с нами еще, царевич, — сказал князь. — Куда тебе спешить? Ну, поедешь на Неручь днем позже, какая в том беда?

— В том беды и впрямь не будет, но вот стар я стал, это беда! Не токмо на бранном поле, но и за веселым столом не тягаться уж мне с молодыми. За привет и за ласку тебе, Иван Мстиславич, спасибо, а тебе, княгинюшка, за отменное угощение. Чаю, еще не однажды свидимся.

Глава 3

На следующий день, едва рассвело, Карач-мурза, взяв с собою своего старшего нукера Нуха, который верно служил ему уже много лет, выехал из города и направился в Кашаевку.

С той поры, как довелось ему побывать там в молодости, он ничего не слыхал о семье Софоновых, но память о ней хранил крепко. Стариков он не рассчитывал застать в живых, ведь им ныне было бы мало не по сто лет, но кто-либо из сыновей еще мог жить, да и Ирина тоже… Желание узнать о судьбе сестры и заставило его предпринять эту поездку.

«Ее-то в Кашаевке нету, — думал он, приближаясь к усадьбе. — При такой красоте, вестимо, давно вышла замуж снова и живет где-либо своей семьей, коли еще жива. Но тут о ней беспременно что-нибудь знают».

Усадьба стояла на месте, и в ней даже мало что изменилось, только дом совсем почернел, да липы возле него так разрослись, что тенью своею закрывали почти полдвора.

— Кто у вас тут хозяин? — въехав во двор, спросил Карач-мурза у стоявшего подле крыльца паренька.

— Как кто? Вестимо, родитель мой Павел Михайлович.

— А тебя самого как звать?

— Меня-то? Мишкой кличут.

— Так вот, Мишка, доведи-ка отцу, что гость приехал, а имя свое сам ему скажу.

Минуты три спустя на крыльцо вышел богатырского сложения мужчина лет под шестьдесят, с сильной проседью в бороде.

— Не узнаешь меня, Павел Михайлович? — спросил Карач-мурза, слезая с коня.

— Будто не признаю, — вглядываясь, ответил хозяин. — Да и не было у меня, кажись, знакомцев татар.

— А боярина Снежина ты помнишь, с которым на сохатого когда-то ходил?

— Мать честная! Да неужто это ты, Иван Васильевич?! — вскричал Софонов, сбегая с крыльца и сжимая Карач-мурзу в объятиях.

* * *

Час спустя они сидели в трапезной за столом в кругу семьи Павла Михайловича, и Карач-мурза уже успел поведать о том, почему он очутился в этих краях.

— Ну вот и ладно, — промолвил Софонов, — будем, значит, почти соседями. Я тот край добро знаю. Ты бери землю по Неручи, там будет получше: место ровное, не столько болот и оврагов, да и смерды кое-какие есть, а на Рыбнице пусто. Да коли будет надобна тебе какая помога, только скажи! Ведь мы знаем, какой ты боярин Снежин, — покойница мать нам открыла твою тайну, взявши с нас клятву, что из семьи нашей сказанное ею не выйдет. Клятву свою мы блюдем, однако теперь зачем тебе таиться? Князь наш ноне ничто, он Витовта боится, как черт креста, и коли ты с Витовтом хорош, так он еще и тебя бояться будет. А ежели тут одному-другому сказать, что ты сын князя покойного, всеми любимого Василея Пантелеевича, каждый почтет за великую радость тебе в чем ни есть пособить!

— Спасибо на добром слове, Павел Михайлович, но помощь мне едва ли снадобится: я приведу с собой много людей из Орды. Что же до истинного имени моего, — особо таить его и вправду нет надобности, но все же по первому времени, доколе тут не обживусь, лучше бы его не знали. Так мне и князь Витовт советовал.

— За нас будь спокоен, Иван Васильевич, отсюда оно не выйдет. Ну, а семья твоя и люди когда подъедут?

— А вот, как получу надел, сразу же и пошлю к ним гонца, чтобы выезжали, — к осени будут здесь. Но ты мне теперь о своих расскажи. Родители твои давно ли преставились?

— Матушка померла тому уже годов двадцать, а отец всего семь лет назад, доживши до девяноста шести. Брат мой, Григорий, скончал свои дни много раньше, — убило его в лесу молоньей. Сестра Елена, — ты ее не знал, это старшая из нас всех, — тоже давно ушла. И ныне остались в живых только я да Ирина.

— А она где? — спросил Карач-мурза. — И кто ее муж?

— Нет, замуж она больше не вышла. Жила здесь дома, но еще до смерти матери приняла постриг и ныне в Ельце, игуменьей тамошнего Богородицкого монастыря. Ты к ней съезди, то будет для нее большая радость, она тебя часто вспоминала.

— Беспременно съезжу, — не сразу ответил Карач-мурза, — вот только поуправлюсь с делами. Ну, про Алтухова, Семена Никитича тебя не спрашиваю, вестимо, его давно уже нет. А не слыхал ли ты чего про сына боярского Клинкова, что служил у Брянского князя, а смолоду был дружинником моего отца и звался тогда Лаврушкой?

— Как же, знавал я его. Он, уже будучи воеводой, убит на Куликовом поле, в битве с Мамаем. Пал со славою, спасая самого великого князя Дмитрея Ивановича, и по его воле погребен в Москве, вкупе с другими набольшими воеводами.

— Хорошая смерть, — промолвил Карач-мурза. — Да, много уже ушло из жизни достойных людей, да блаженствуют они вечно в садах Алла… Божьих. Ну, а ты как живешь и доволен ли своей судьбой?

— Как тебе сказать? Семья у меня дружная, живем ладно, в достатке, а в душе покоя нет, как прежде бывало, — все будто ждешь, что тебя кто-то сзади кистенем по башке ударит. Правят нами чужаки-иноверцы и правят, вестимо, так, чтобы своим, католикам, было получше, а нам похуже. Жили мы раньше по старине, и свое право каждый знал твердо, а ныне того нет, и николи не знаешь, что для тебя завтра придумают. Вот, к примеру, шлет король Владислав в наши земли указ: все старые грамоты на владение вотчинами с такого вот дня полной силы уже не имеют и, коли хочешь укрепить свое право навечно, должен получить новую грамоту, с печатью и с подписом самого короля. И дале сказано: король эти грамоты будет давать лишь тем, кто перейдет в католическую веру, а кто не схочет, тому грамота остается прежняя. Тебя с места не гонят, но вотчина уже, будто, не совсем твоя, — коли не угодишь, могут и отнять. Да и продать ее без дозволения короля, либо его наместников, ты не можешь, а если такое дозволение тебе дадут, с продажи большая доля идет в королевскую казну. И другой указ: коли ты православный, дочку свою, либо сродственницу не можешь выдать замуж без согласия властей, а католику можно. Ну где же такое видано? Того и жди, теперь объявят, что, если ты православный, должен на коне ездить задом наперед либо просить дозволения попариться в бане! Я еще пожду малость и, коли так дальше пойдет, всех четверых сынов отправлю в Москву, на службу к великому князю Василею Дмитриевичу, туда уже многие отсель поуезжали. А вотчина по смерти моей пусть идет королю под хвост!

— Да, изменились тут времена, — промолвил Карач-мурза. — Едучи в Карачев, повсюду я видел, что народ беднее живет, нежели в первый мой приезд.

— А как ему еще жить? Ведь людей налогами да поборами вовсе задавили. Раньше вольный смерд платил князю подать, а тягловый работал на хозяина три дня в неделю, и это все. А ныне чего только ему не выдумали! Он должен, кроме подати, платить налог от дыма, от плуга либо от сохи, от прясла [536], от скирда, от помола и от покоса, от убоя скотины и еще невесть от чего, а кто на барщине — работает пять дней в неделю на помещика. Ну как же народу не бедовать? И потому бегут смерды кто куда горазд: одни к Москве, а другие на низ, в дикие земли. Э, да что о том говорить! Видно, прогневили мы Бога, и послал Он нам все это в науку, чтобы наперед за свою старину и друг за друга стояли покрепче. Мудрые люди давно знали, что так будет, и остерегали народ. Едва умер князь Ольгерд Гедиминович, — Ягайло был еще православным и о женитьбе на польской королеве даже не помышлял, — а наш здешний колдун Ипат уже сказал: скоро править тут будут ляхи, а русский народ пойдет из беды в беду. Так оно и вышло.

— Неужто Ипат дожил до короля Ягайла?

— Али ты знавал его, Иван Васильевич?

— Однажды довелось встретиться.

— Ну, кто хоть раз с ним дело имел, не позабудет. Вещий был старик! Уж не знаю, святым ли он был либо сам черт в нем сидел. Вот тебе случай с нашей Ириной: эдак год спустя после того, как ты у нас побывал, пошла она как-то в лес по ягоды и повстревался ей старичок древний с лукошком, собирал он травы и коренья. Николи она его прежде не видела, однако поздоровалась либо спросила что, уже не помню. Словом, сели они на траву отдохнуть и разговорились. Между прочим, зашла у них речь о Боге и о вере, он ей и говорит: «Что ты в этом понимать можешь? Только то, чему тебя попы учили, а много ли они сами знают? Я их хаять не хочу — есть среди них достойные и святой жизни люди, только к Богу они идут круговой дорогой, блуждая в потемках книжных писаний, я же, хотя в церкви смолоду не бывал, шел к Нему прямым путем и потому всех попов опередил». Ну Ирина, как ты знаешь, за словом в карман не лазила, и тотчас ему в ответ: «Писания те писаны святыми пророками и апостолами, а ты говоришь „потемки“, и себя выхваляешь зря. А что до попов и чернецов наших, то ведомо всем — было среди них немало чудотворцев и провидцев великих, коим за чистую веру их и за прямой путь Господь открывал и прошедшее и грядущее». А он, Ипат, значит, ей на это такое: «В том, что книги те писаны святыми людьми, знавшими Истину, я с тобой спорить не буду. Да ведь писания их всяк толкует по-своему, вот и получились потемки, средь которых прямой путь отыскать мудрено, потому и нет среди нас единой веры. Отцу же небесному всякий мил, кто идет к нему с чистым сердцем и дар провиденья Он дает тем, кто достоин. Сподобился того и я, а коли тому не веришь, давай испытаем… Вот, к примеру, поп, хотя бы духовник твой, что он о душе твоей знает? Только то, что ты ему сама откроешь. А я тебя сегодня впервые вижу и ни о чем не спрашиваю, а послушай, что тебе сейчас скажу»… И выложил ей самый тайный случай из ее жизни, о котором ни одна душа знать не могла, да при этом еще все ее думки сокровенные, как четки, перебрал! О чем доподлинно речь его была, Ирина нам не сказала, но домой прибежала вся белая и с неделю ходила сама не своя, видно, в самую точку колдун попал.

— Ужели жив он еще?

— Нет, помер. Прожил он, как люди считали, мало не сто тридцать лет и смерть принял годов тому с пятнадцать. И знаешь, как умер-то? Видно, еще задолго выкопал себе в лесу яму, круглую и тесную, как колодезь, и когда почуял, что подходит конец живота его, залез в ту яму стоймя и сам себе загорнул землей, что округ была навалена, только одну голову оставил торчать снаружи. Так, много дней спустя, люди его и нашли. Голова была уже вовсе сухая, но вот диво: ни одна ворона ее, видать, не клюнула!

Беседа за столом продолжалась еще долго, и лишь на заходе солнца, с трудом преодолев натиск радушных хозяев, которые уговаривали его остаться у них погостить, Карач-мурза возвратился в город, а наутро со своими слугами и с провожатым князя Ивана Мстиславича выехал на реку Неручь.

* * *

Проехав несколько десятков верст по трудным, давно не езженным дорогам, а местами по глухим лесным тропам либо вовсе по бездорожью, маленький отряд Карач-мурзы заночевал в лесу у костра и, продолжив путь на следующий день, к полудню был уже на месте.

Оказалось, что истоки Рыбницы и Неручи лежат почти рядом, в каких-нибудь шести-семи верстах друг от друга, на невысокой возвышенности, откуда Неручь течет в Зушу, а Рыбница в Оку.

Вверху по Неручи расстилались широкие черноземные поля, покрытые пышной травой и местами пересеченные оврагами. Изредка тут попадались небольшие болота, дубравы и перелески: ниже по течению эти перелески становились обширнее и встречались все чаще, а верстах в двадцати от истоков сливались уже в сплошной лес, который еще дальше переходил в густой хвойный бор, где несметной ратью высились могучие, прямые сосны, годные на постройки. В Неручь справа и слева впадало много ручьев и мелких речек; все тут покоилось в первобытной тишине и было безлюдно — за целый день путникам встретились лишь три глухие деревушки, в пять-шесть дворов каждая.

Место Карач-мурзе понравилось, и он решил не искать иного. Снова заночевали в лесу и выбрали удобную для поселения поляну, где до постройки домов надлежало поставить войлочные шатры, которые везли они с собой и пока оставили в Карачеве. Через два дня Карач-мурза возвратился в бывшую столицу предков и получил от князя Ивана Мстиславича опись рубежей своего нового владения. Она была немногословна:

«От места неточного реки Неручи, что течет в Зушу, по левому берегу тоя реки на семь поприщь [537] вширь, а по длине поприщь на тридцать вниз по той Неручи, до речки безымянной, что в Неручь течет с восхода, а на другом ее берегу три высоких камня».

На следующий день Карач-мурза отправил гонца с этой описью в Вильну, к Витовту, а другого к Юсуфу, в его улус. Сыну он писал, что литовский государь принял его милостиво и дал много земли в княжестве их предков, и далее наказывал отправить к нему ханум Хатедже и Абисана не медля, а с ними тех татар, числом до пятисот семейств, которые согласятся принять христианскую веру и за то обрести спокойную и сытую жизнь. Просил также пригнать к нему с тысячу коней и несколько тысяч овец, указав путь окраинами Рязанской земли.

Тот же гонец повез письмо Джелал ад-Дину с извещением о том, что великий князь Витовт предлагает ему и Кериму-Берди приют и помощь, соглашаясь принять их вместе со всем войском, которое они смогут с собою привести.

Покончив с этими делами, Карач-мурза со своими людьми, взяв с собою шатры и закупив все необходимое на первое время, выехал в свое новое поместье.

Глава 4

«Пусть не печалят тебя те, которые устремляются к отходу от истинной веры: ведь они ничем не могут повредить Аллаху, а себя накажут».

Коран

Место для будущей усадьбы и для поселка Карач-мурза выбрал верстах в двадцати от истоков Неручи, в начале лесистой части своих владений. Тут была широкая поляна, которую лес охватывал подковой с трех сторон; с четвертой открывался вид на реку, протекавшую в полуверсте отсюда, и на раскинувшиеся за нею поля.

Здесь поставили три привезенные с собой шатра и, едва это было сделано, Карач-мурза послал своих людей в замеченные поблизости деревни, с приказанием всем взрослым мужчинам явиться к нему утром, в ближайшее воскресенье.

Их пришло тридцать семь человек. Столпившись на поляне, они хмуро и удивленно глядели на появившегося из шатра седобородого татарина. Но удивление их еще возросло, когда этот татарин обратился к ним на чистом русском языке и сказал:

— Земля, на которой вы живете, теперь принадлежит мне. Те из вас, которые захотят остаться на старом месте, будут работать на меня два дня в неделю. Я думаю, для вас это будет лучше, чем платить все те налоги, которые вы сейчас платите, потому что тот, кто у меня останется, будет от всех налогов освобожден. Если среди вас есть несогласные с этим, они могут уйти — кругом много свободных земель. Избы уходящих и все, чего они не смогут взять с собой, я куплю для тех, кто придет на их место. Подумайте и потолкуйте между собою, а через полчаса скажете мне ваш ответ. — С этими словами Карач-мурза повернулся и вошел в свой шатер.

Не прошло и двадцати минут, как Нух доложил, что крестьяне просят его выйти к ним.

— Все бы согласны остаться, господин, — промолвил стоявший впереди других пожилой мужик. — Вестимо, эдак как ты сказал, нам будет получше. Только вишь ты, какое дело… Уж не знаю как и обсказать-то его, чтобы не прогневить твою милость.

— Говори и ничего не бойся. Я обижаться не стану.

— Ну ладно, коли так, не обессудь… Не поймем мы, кто ты будешь таков и откель взялся? Видим, господин важный, но будто, татарин, может, и веры басурманской. А досе нам татары были первые вороги. И боятся люди, что ты не позволишь им молиться по-нашему, а то и погонишь опосля в Орду.

— По роду я не татарин, — улыбнувшись, ответил Карач-мурза, — только лишь прожил долго в Орде. После вы узнаете, кто я, и, думаю, не станете жалеть, что у меня остались. Землю эту мне дал великий князь Витовт Кейстутьевич. Здесь поселятся многие татары, но все они примут христианскую веру и будут вам не только добрыми соседями, но и защитой от других татар. А Богу все будем молиться одинаково, как вы и доселе молились. В этом же году поставлю тут христианскую церковь, которую сами вы будете строить в счет барщины либо по вольному найму. И поп у нас будет свой. Что еще хотите вы знать?

— Да, быдто, более ничего, — ответил старший крестьянин. — Коли так, дело ясное. Останемся все у твоей милости, а там поглядим, уйти николи не поздно. Как величать-то тебя велишь?

— Зовите Иваном Васильевичем.

— Ну, исполать тебе, батюшка Иван Васильевич, на новосельи!

— Спасибо. Коли буду вами доволен, помогу всякому, у кого явится в том нужда. Другим смердам, кои вблизи живут, при случае говорите: кто захочет перейти ко мне, того приму, дам земли и пособлю, чем надо, а ряд [538] с ними будет такой же, как с вами: два дня барщины на неделе.

— Скажем, батюшка, всем. А что велишь нам-то делать?

— Начинайте рубить и очищать в лесу сосны для построек и свозить бревна на эту поляну. Кто сейчас может работать больше двух дней в неделю, тому на будущее зачту, либо уплачу деньгами, как кто захочет. А после строить начнем. Есть среди вас добрые плотники?

— Как не быть! С топором да с деревом всякий из нас, почитай, с малолетства породнился.

— Ладно. Завтра пусть старосты придут ко мне, я укажу, где валить деревья. А пока с Богом!

* * *

Стояло лето, до жатвы оставалось больше месяца. В эту пору крестьяне были почти свободны от своих хозяйственных работ, и потому заготовка бревен пошла споро. Неделю спустя, убедившись в том, что дело наладилось и идет самотеком, Карач-мурза, взяв с собою Нуха, отправился в Елец, до которого от его поместья было около сотни верст.

Дорога почти все время шла полями и была легка, а потому, выехав на рассвете, путники к заходу солнца уже въезжали в город.

Елецкое княжество в ту пору было уделом Рязанского и находилось уже за пределами Польско-Литовского государства, что сразу было заметно по большему благосостоянию сел и деревень, встречавшихся по пути. Несколько десятков лет тому назад, когда на великом княжении в Карачеве сидел отец Карач-мурзы, Василий Пантелеевич, Елец принадлежал ему. Но в связи с дальнейшими событиями и возвышением козельских князей, этот город перешел в удел к внуку князя Тита Мстиславича — Федору Ивановичу, известному своим участием в Куликовской битве. Ему наследовал его старший сын Иван, убитый при захвате Ельца Тимуром, а ныне княжил тут второй его сын, Василий Федорович.

За истекшие десять лет город уже вполне оправился от страшного разгрома, которому подверг его Железный Хромец, и был много больше нынешнего Карачева. Стоял он на левом, возвышенном берегу реки Сосны и был обнесен новыми бревенчатыми стенами со многими глухими и проездными башнями. На другом берегу реки тоже виднелось немало построек, там размещались ремесленные слободы.

Богородицкий женский монастырь находился в самом городе, на краю спускавшейся к реке кручи, и тоже был обнесен высокой бревенчатой стеной. Пока Карач-мурза его отыскал, уже стемнело, а потому он счел более удобным переночевать на постоялом дворе и только утром возвратился сюда.

Встреча с Ириной произошла совсем не так, как рисовало воображение Карач-мурзы. Он был уверен, что она его не узнает и нарочно не сказал своего имени послушнице, которая пошла докладывать игуменье о посетителе. Одежда на нем была на этот раз русская.

Но Ирина узнала его сразу и встретила без всякого удивления, словно давно ждала. Впрочем, радости своей она не старалась скрыть и с первых же слов сумела придать этому свиданию и всему дальнейшему разговору простой, родственный характер, исключавший всякую натянутость. Может быть, она, годами ожидая этой встречи, давно была к ней готова и сотни раз продумала, как себя повести, а может быть, это пришло к ней внезапно, но все как-то сразу стало на свое место, словно после долгой разлуки встретились брат и сестра, с детства близкие друг другу и связанные тесными семейными узами.

Ирине уже минуло шестьдесят пять, волосы ее были белы, но держалась она прямо и бодро, глаза были ясны, а в лице еще угадывалась красота молодости. Карач-мурза был на два года моложе, но то же самое можно было сказать и о нем. В молодых годах они мало походили друг на друга, но теперь, когда время одинаково поработало над ними, в их чертах появилось много сходства и, видя их вместе, никто бы не усомнился в том, что это брат и сестра. Вскоре они с чувством обоюдной радости это заметили и сами.

Беседа их затянулась на много часов, ибо каждому нужно было рассказать о себе все за минувшие долгие годы. Впрочем, Ирина больше слушала, а говорил Карач-мурза — его жизнь была стократ богаче событиями. Солнце уже клонилось к закату, когда он поднялся, собираясь уходить. Но Ирина его задержала:

— Погоди. О самом важном у нас еще не говорено: веры-то ты и доселева басурманской. Заметила я, что в келию мою вошедши, не помолился ты на святые образа, да и Аллаха в беседе нашей не раз помянул. Так не гоже. Коли воротился ты навечно в землю отцов своих, надобно тебе и веру истинную принять.

— Я хочу это сделать и к тому давно был готов, — ответил Карач-мурза. — Но вот князь Витовт, когда был я у него в Вильне, мне совет дал креститься у попов-католиков. Они тоже Христа чтут Богом, и в чем тут разница я, по правде, не знаю…

— В чем разница! — горячо перебила Ирина. — Коли говорить о вере и об обрядах, то разницы особой будто и нет, но не в этом суть. Русь испокон веков держится на своем православии, а католики — наши извечные враги. Почему так, не знаю. Может, потому, что вера наша тихая и благостная, мы ее силою никому не навязываем, а католику жизнь не мила, доколе он всех не заставил по-своему верить и молиться. И во имя Христа, который заповедывал нам любовь и кротость, льют они реки крови. Нешто не знаешь, что было не столь давно в Прусской земле и на Жмуди?

— Так ведь то немцы.

— А немцы не католики? Ляхи, правда, такого не делают, но не сам ли ты сказывал ныне, как обижают они православных людей в Литовских землях? Неужто хочешь стать им пособником?

— Я и в мыслях того не имел. Думал — одинаковые христиане и те, и эти, только лишь имамы у них разные…

— Имамы? А это кто же еще такие?

— Прости, сестра. Имамы — это у мусульман. Я хотел сказать — главные попы, митрополиты, что ли. Ну и вот, поелику князь Витовт сказал, что инако король Владислав не вернет мне Карачевский стол…

— Ну вот видишь! — снова перебила Ирина. — О том я тебе и толкую: всегда у них понуждение, не то, так иное. Либо купить человека в свою веру хотят. Ты, может, не слыхал о том, что сей король Владислав-Ягайло со своей молодой женой, королевой Ядвигой, невдолге после венца объезжали литовские земли, а за ними ехали польские попы, и шел обоз с одеждой. И по деревням и селам бирючи кричали: кто перейдет в католическую веру, тому дадут новые порты и рубаху! Это, вестимо, смердам, а тем, кто повыше, — отрез сукна давали, кафтан либо шубу [539]. Ну а ты еще повыше — тебя княжением норовят купить. Но по мне лучше чистую совесть и веру отцов сохранить, нежели называться князем и, сидя в том развалившемся Карачеве, быть прикащиком чужого короля! И заметь: даже Хотет вере своей изменить не схотел. Ужели ты хуже его?

— Может быть, и хуже, потому что я своей мусульманской вере изменяю, — улыбнулся Карач-мурза. — Но не будем больше говорить об этом: я все понял и приму православную веру.

— На том да благословит тебя Христос! А когда окрестишься?

— Не знаю, сестра. Вот, когда поеду в Карачев…

— А чем тебе Елец плох?

— Елец?

— Ну да. Тут мы тебя, не мешкая, и окрестим.

— А разве можно так, сразу?

— Коли еще на день тут останешься, можно. Вестимо, надо бы тебя к тому получше наставить, да верю, что для такого случая Господь мой спех простит, ибо боюсь: уедешь ты и опять тебя кто-либо учнет с толку сбивать.

— Нет, сестра, больше меня никто не собьет. Однако и впрямь откладывать дело нет нужды, да и любо мне будет, что не кто иной, а ты сама меня в веру отцов введешь.

— Ну, введу-то не я, а крестной матерью твоей буду, это для меня великая радость. И отца достойного найдем. Хочешь князя нашего, Василея Федоровича? — спросила Ирина, немного подумав. — Он человек добрый и уже в летах.

— Не надо князя, — сказал Карач-мурза. — Пусть лучше будет совсем не знатный человек, старик какой-нибудь.

— И правда, так лучше, — понимающе взглянув на него, промолвила Ирина, — будто сам народ русский станет твоим восприемником. Есть у нас такой старый дед, за бортями [540] монастырскими смотрит, тут же и живет под стеной обители. Сейчас пошлю за ним и за отцом Герасимом, что у нас требы справляет. Крестик крестильный тоже тебе найду.

— Не надо, сестра, — сказал Карач-мурза. С этими словами он расстегнул ворот кафтана и, сняв с шеи золотую цепочку, на которой висели две кожаные ладанки, начал распарывать одну из них. В ней оказался зашитым золотой крестик.

— Узнаешь? — спросил он, протягивая его Ирине.

— Мой крестик! — воскликнула она. — Неужто всю жизнь на себе носил?

— С того самого дня, как получил.

— А почто его в кожу зашил?

— Как бы я, мусульманин, носил его открыто?

— И то правда. А в другой ладанке что?

— Молитва из Корана.

— Сжечь ее теперь надобно.

— Думаю, нехорошо это будет, — помолчав, промолвил Карач-мурза. — В ней нет ничего худого, это святые слова, с которыми и христианин мог бы обратиться к Богу. Лучше я ее закопаю где-нибудь в лесу.

— Ну что ж, закопай, — согласилась Ирина. — А вот погляди на это, — добавила она, доставая из ларца, стоявшего под божницей, золотой перстень с голубым бриллиантом. — Тоже с той самой поры с ним не расставалась. Носить его на пальце мне, по иночеству моему, ныне не подобает, так я его в божнице храню.

* * *

Вскоре пришел отец Герасим и после короткого совещания с игуменьей попросил Карач-мурзу последовать с ним в церковный притвор для наставления в основах православной веры.

Они уже переступили порог кельи, и Ирина готовилась затворить за ними дверь, когда Карач-мурза, вспомнив что-то, внезапно остановился.

— А не можно, сестра, вместе со мною еще одного окрестить? — спросил он.

— Кого это? — удивилась Ирина.

— Нукера моего, Нуха. А то как завтра домой поеду с поганым басурманом? — добавил он, стараясь под шуткой скрыть овладевшее им волнение.

— Коли так, окрестим и его, — улыбнувшись ответила Ирина. — Зови сюда своего басурмана.

Выйдя за ограду монастыря, где под деревьями ожидал его Нух с лошадьми, Карач-мурза сказал:

— Нух! Сегодня мы назад не поедем. Ныне я принимаю христианскую веру.

— Да будет благословенно имя Аллаха! — ответил нукер. — Значит, такова Его святая воля, оглан.

— Тебе тоже следует это сделать.

— Ты мой начальник и мудрый человек, оглан. И если ты принимаешь христианскую веру и говоришь, что мне тоже нужно принять ее, я готов, пресветлый оглан, ибо знаю, что ты не пожелаешь зла ни себе, ни мне.

— Тогда иди за мной!

Беседа отца Герасима с новообращаемыми длилась почти до полуночи. За этим последовал чин отречения их от Ислама, а после исповедь. Остаток ночи они провели в уединении и молитве, а наутро были крещены, причем Карач-мурза получил имя Ивана, а Нух — Наума. Затем оба прослушали литургию и были допущены к таинству причастия.

После скромной трапезы, которую игуменья предложила всем участникам этого события, Иван Васильевич сделал щедрое пожертвование на монастырь, оставил сестре несколько золотых, чтобы потом, как бы от себя, дала их старику крестному, и, простившись со всеми, под вечер пустился в обратный путь.

Глава 5

«И рече те татарове тако: не срам бо есть нам покорится, пишут бо наши книги и христиански яко же в грядущие лета соединятся тут все языци и будут во единой хрестьянской вере под русскою державою».

Казанский летописец

Четыре месяца спустя на Неручь пришел из Орды громадный обоз, с которым прибыли Хатедже и Абисан-мурза, а с ними около пятисот семей ордынцев, среди которых оказалось немало полурусских, рожденных от пленных матерей. Были и чисто русские по крови, которые лишь родились в Орде. Среди таковых находился и старый Ильяс, много лет прослуживший у Карач-мурзы нукером, давно женившийся на татарке и теперь выехавший на Русь вместе с четырьмя сыновьями, из которых трое были уже семейными, и с тринадцатилетней дочерью. Были среди приехавших и внук темника Кинбая — Якуб, сын Рагима, дед и отец которого давно полегли в битвах, а сам он успел дослужиться до сотника. Всего прибыло, считая женщин и детей, около двух тысяч человек, со всем своим скарбом и скотом. Пустынные берега Неручи сразу приняли другой вид и наполнились шумной жизнью.

Всем приехавшим, за исключением трех десятков слуг и сотни нукеров, которых Карач-мурза предполагал поместить в своей усадьбе, он отвел южную, безлесную часть своего поместья, ближе к истокам реки, где были превосходные пастбища. Природным кочевникам не понадобилось много времени на то, чтобы тут обосноваться: не прошло и недели, как жизнь их вполне наладилась и приняла привычные формы.

Поля покрылись отарами овец и косяками лошадей, к небу потянулись дымки костров, а берега реки, опушки рощ и прогалины запестрели разноцветными шатрами и кибитками. Лишь много позже, — по мере выявления преимуществ оседлой жизни и русского крестьянского уклада, — эти привычные жилища татар постепенно начали уступать место рубленным деревянным избам.

В самой усадьбе к этому времени было уже сделано многое. За истекшие месяцы на земли Карач-мурзы переселились еще несколько десятков крестьянских семейств, многие пришли работать по найму, и потому в рабочих руках недостатка не было. Ирина прислала двух превосходных мастеров-зодчих, построивших в Ельце новый деревянный кремль, вместо сожженного Тимуром, — под их руководством постройки на берегу Неручи росли быстро и получались красивыми и удобными.

Господский дом, строившийся по плану Карач-мурзы, лишь слегка измененному после совещания с мастерами, стоял на каменном основании, на аршин выступающим из земли, а выше был, как и все другие постройки, бревенчатым. Он занимал по фронту четырнадцать сажень и состоял из средней двухъярусной части и одинаковых одноэтажных крыльев. Спереди было высокое крыльцо с резными колоннами и перилами, за ними сени, а дальше приемная палата, трапезная, рабочая горница царевича и его опочивальня. Наверху, в тереме, под крутой тесовой крышей — женское царство: светлица и опочивальня хозяйки и девичья; в боковых крыльях — горницы для гостей, хозяйственные каморы, службы и прочее. Помещения были просторны и теплы, окна шире, чем делались обычно на Руси, ставни их и наличники украшались искусной резьбой. К началу зимы средняя часть дома и левое его крыло были полностью закончены.

Позади этого дома, шагах в тридцати, строились помещения для слуг, бани и мыльни, а сзади, у самой опушки леса конюшни, овины и сараи. По бокам поляны, справа, ставились три большие избы, в два сруба каждая, для ближайших помощников Карач-мурзы, которыми оказались сотник Якуб — начальник нукеров, и Ильяс, принявший должность приказчика по хозяйству, и Нух, ставший дворецким. По левому краю поляны строилось длинное здание, состоявшее из десятка сомкнутых вплотную бревенчатых срубов, — для неженатых нукеров, которых Карач-мурза с большим разбором набирал постепенно из молодых ордынцев и из русских крестьянских парней, считая такое смешение обоюдно полезным. Семейным нукерам строились избы поблизости от усадьбы. Держать постоянную вооруженную силу, численностью хотя бы в две сотни, Карач-мурза считал необходимым для охраны своих владений и просто в целях престижа, тем более что это не могло встретить возражений со стороны Витовта, который поселил их здесь как оплот от возможных нападений со стороны дикой степи.

Поляна, на которой располагались все эти строения, имела больше версты в окружности и была окопана рвом глубиной в полторы сажени и шириной в две; земля из него выбрасывалась внутрь и образовала вокруг поляны вал, по гребню которого уже начали ставить стену из толстых, заостренных сверху бревен, высотой сажени в две; изнутри к стене, во всю ее длину крепился деревянный помост, с которого в случае осады защитники могли отстреливаться и отбивать приступы. Спереди, у въездных ворот, строили шестигранную бревенчатую башню в три яруса: нижний для стражи, в среднем поставили пищаль [541], которая через прорези в стене могла стрелять во все стороны, а верхний служил для наблюдения за окрестностями. Позже на этой башне был повешен колокол, в который надлежало бить в случае тревоги, пожара или по особому приказанию царевича, когда он хотел созвать всех своих людей; для каждого из этих случаев звон был установлен особый.

На половине пути от ворот к хоромам, на невысоком бугре уже заканчивалась постройка красивой бревенчатой церкви, вмещающей несколько сот молящихся. При ней строился и небольшой дом для священника.

В следующем году, когда все это было закончено, усадьба Карач-мурзы превратилась в благоустроенный и солидно укрепленный поселок-крепостицу, с хорошо налаженным полувоенным укладом жизни. Почувствовав в ней известную силу и защиту, вокруг все смелее начал оседать всевозможный пришлый люд, и пустынный дотоле край стал постепенно заселяться.

* * *

Ханум Хатедже, которой уже минуло сорок два года, была довольна и счастлива. С первых дней своего замужества, в течение долгих лет, которые Карач-мурза проводил в постоянных походах и разъездах, она мечтала о том, что когда-нибудь останутся позади все эти войны, опасности и бесконечные перемены мест. Если они не прогневили Аллаха, думала она, он даст и ее семье хоть немного спокойной жизни, когда все они будут вместе, в безопасности от всяких врагов, и не надо будет постоянно бояться за судьбы мужа и сына. И вот такое время, по-видимому, пришло. Хатедже верила, что в этом тихом лесном краю их ждет желанный покой, а потому все ей здесь нравилось, и она была полна деятельности.

Но Абисан настроения матери не разделял. Это был прирожденный воин, и находился он еще в том возрасте, которому свойственно видеть в войне одну романтику, некий кладезь славы, из которого каждый уважающий себя человек должен зачерпнуть возможно больше. Настоящую, полноценную жизнь он мыслил только в походах и сражениях и не понимал, как мужчина может стремиться к чему-либо другому.

«Отец иное дело, — размышлял он. — Его борода уже давно побелела, и он прославленный воин, о его подвигах знает вся Орда. Но разве я не должен прославиться тоже и всем показать, что достоин называться его сыном?» И в силу такой настроенности ему совсем не улыбалась мирная жизнь в этом глухом углу. Но он любил отца, почти благоговел перед ним, слово его было для Абисана законом, а потому он безропотно подчинился и приехал с матерью сюда, хотя ему очень хотелось остаться в Орде, у Джелал ад-Дина, который будет много воевать с Идику и с другими ханами, добиваясь престола. Впрочем, он утешал себя тем, что и здесь не всегда будет спокойно. «Ведь отец недаром укрепляет свой улус. Русские — храбрый народ, они тоже любят воевать и, наверное, часто станут нападать на нас», — думал он. И совсем повеселел, когда узнал, что Джелал ад-Дин со своими туменами тоже идет в литовские земли и может быть будет стоять где-то поблизости.

Карач-мурза не преувеличивал, когда сказал княжичу Михаилу, что Абисан выглядит старше своих пятнадцати лет: ему и в самом деле никто не дал бы меньше восемнадцати. Он был высок ростом, широкоплеч, но статен и тонок в талии; сила и ловкость сейчас сочетались в нем гармонично, но было заметно, что с годами сила возьмет верх над всем. Лицо его было не столь красиво, как выразительно, соединяя в себе черты и русских, и восточных предков. Так, разрез глаз имел у него еле уловимую азиатскую косинку, но сами глаза были большие, карие, с изогнутыми бровями. Если бы кто-нибудь здесь помнил князя Василия Пантелеевича, он сразу сказал бы, что это его глаза; нос у Абисана был хорошей формы, но с чуть раздутыми, хищными ноздрями, и на нем явственно обозначалась характерная тимуровская горбинка.

По характеру Абисан казался уравновешенным, но эта черта была выработана искусственно, он имел страстную натуру, и под внешней оболочкой невозмутимости горел в нем вечный огонь. Иной раз он способен был совершить самый отчаянный и безрассудный поступок, сохраняя при этом полное наружное спокойствие.

Карач-мурза видел эту необузданность, но понимал, откуда она происходит, и строго не судил сына, даже втайне гордился им, находя в нем столь ценившиеся тогда черты воина-рыцаря, которыми и сам он в высокой степени обладал. Но у него эти черты были смягчены и дополнены большим образованием, а Абисан, в силу обстоятельств, не получил почти никакого: он только умел читать и писать по-тюркски, да стараниями отца довольно хорошо владел русской разговорной речью.

* * *

К Рождеству церковь была совершенно закончена и украшена образами, которые Карач-мурза заранее заказал иконописцам ближайших монастырей, а частью получил в дар от князя Хотета. По ходатайству Ирины, рязанский епископ прислал на Неручь священника, отца Паисия, который принял новый приход и освятил церковь во имя святого архангела Михаила.

В скором времени все обитатели Карачеевки, как местные жители стали называть усадьбу Карач-мурзы, были крещены в христианскую веру. Имена им давали, если святой был общий, — переводя их с татарского языка на русский, а если нет, — подбирая по православным святцам близкие по созвучию.

Так ханум Хатедже превратилась в Екатерину Юрьевну (отец ее звался Кидырем — мусульманским именем Георгия Победоносца), Абисан — в Арсения, жена Нуха, Фатима, — в Феодосию, сын их, Гафиз, — в Гавриила. Ильяс стал, конечно, Ильей, его жена, Мариам, — Марией, сын их, Хайдар, — Федором, дочь, Зульма, — Софьей. Сотник Якуб сделался Яковом, его сын, Керим, — Кириллом и т. д. В следующем году были окрещены отцом Паисием и все другие татары, осевшие на Неручи.

Вместе с русскими именами начали постепенно входить в обиход многие русские термины и обычаи. Вместо Аллаха люди в разговоре старались поминать Христа, нукеров все чаще стали называть дружинниками, а самого Карач-мурзу князем, а не огланом.

Весной следующего года от великого князя Витовта была получена грамота, укрепляющая «за царевичем ордынским Карач-мурзой» земли по реке Неручи, «на которые он, царевич, волен принимать в тягло русских смердов и татар, кои веру христианскую емлют и отдаются под руку литовского государя».

Глава 6

«И биша псковичи чолом князю великому Василею Дмитриевичу абы помог бедным псковичам в тошна времени. И князь великий Василей Дмитриевич разверже мир с своим тестемь, с князем Витовтом псковския ради обиды».

Псковская летопись

Прошло почти три года. Жизнь на Неручи протекала тихо, без особых событий. Только однажды, по второму году, в августе, колокол на сторожевой башне Карачеевки ударил тревогу: из дикой степи подходили татары.

Созвав в усадьбу все население русских деревень, находившихся на его земле, и приказавши на худой случай приготовиться к осаде, сам Карач-мурза с десятком нукеров, как и он, одетых во все татарское, выехал навстречу приближавшейся орде. Она была невелика — тысяч семь всадников, хотя этого было вполне достаточно, чтобы ограбить и опустошить всю южную половину Карачевского княжества. Но дело обошлось миром: среди вышедших в набег татар многие хорошо знали Карач-мурзу, а один из начальников даже служил когда-то сотником в его тумене. Поэтому встретили его почтительно и, узнав, что здесь поселились ордынцы, отправились искать удачи в другом месте.

Но если было тихо и спокойно в этом лесном углу, то во внешнем мире за минувшие три года произошло немало крупных событий.

Весной 1406 года князь Витовт пошел на Псков, из-за которого у него завязалась война с Москвой. Военные действия шли вяло и затянулись на два с лишним года. Великий князь Василий Дмитриевич знал, что единство русских земель не прочно, — ему уже пришлось выдержать длительную борьбу с нижегородскими князьями и с Великим Новгородом; всегда можно было опасаться враждебных действий со стороны Твери, и потому он воевал осторожно, стараясь не ослаблять своего войска лишними потерями. Витовт тоже не вполне оправился от предыдущих войн, к тому же опасался того, что на стороне Москвы выступит Рязанский великий князь Федор Олегович [542], который унаследовал от отца его неприязнь к Литве и мог воспользоваться случаем, чтобы снова отбить Смоленск для своего шурина Юрия Святославича, изгнанного оттуда Витовтом. Но хуже всего было то, что большинство его православных подданных явно сочувствовало Москве. Многие русские князья, бояре и служивые люди стали отъезжать из Литвы на службу к великому князю Василию Дмитриевичу, другие перебегали к нему из литовского войска. Летом 1408 года это явление приняло такие размеры, что в сентябре, встретившись с русской ратью на реке Угре, Витовт не рискнул вступить в сражение и предложил Московскому князю вечный мир, навсегда отказавшись от своих притязаний на Псковщину. Василий Дмитриевич это предложение принял, и на том война закончилась.

Бурно развивались события и в татарской Орде. Поход Эдигея на Хорезм увенчался полным успехом: в 1406 году он овладел всей страной, посадил в Ургенче своего наместника и, убедившись в том, что сыновья и внуки Тимура целиком поглощены усобицами, двинул войско на Азербайджан и одновременно осадил город Сыгнак, отобранный Тимуром у Тохтамыша.

Хану Шадибеку, который оставался в Сарае и успел значительно усилить свои собственные позиции, момент показался удобным для попытки сбросить с себя опеку Эдигея, и он отрешил его от должности «эмира эмиров». Эдигей этому указу не подчинился и продолжал военные действия в Азербайджане, рассудив, что не стоит прерывать их из-за Шадибека, силы которого были ничтожны. Но все же в Орде произошел раскол, которым немедленно воспользовался Джелал ад-Дин, внимательно следивший за всеми действиями соперников.

К этому времени он успел собрать на литовских окраинах порядочное войско, с которым весной 1407 года выступил в поход и, без особого труда выгнал Шадибека из Сарая, сел тут на ханство.

Узнав об этом, Эдигей покинул Азербайджан и во главе всего войска двинулся обратно в Орду. Силы его были велики, а потому Джелал ад-Дин счел за лучшее оставить Сарай и ушел в Булгар, где был принят сочувственно и признан великим ханом. Шадибек, кочевавший в Заволжских степях, сейчас же возвратился в свою столицу и стал готовить ее к осаде, ибо Эдигей был уже близко.

Но последний гораздо больше боялся Джелал ад-Дина и потому, по-прежнему не обращая внимания на Шадибека, вторгся в булгарские земли и предал их жестокому опустошению. Джелал ад-Дину удалось бежать в Москву, а Эдигей, расправившись с булгарами, двинулся на Сарай. Шадибек, успевший понять, что ему не справиться с таким противником, ожидать его не стал и с отрядом верных людей бежал в Дербент. Но по пути его настигла погоня. В завязавшейся схватке он был убит, а на ханский престол Эдигей посадил царевича Булат-Султана.

Керим-Берди между тем оставался в Литве. Эту первую попытку старшего брата захватить власть в Орде он считал безнадежной, ибо Витовт, занятый войной с московским князем, не мог оказать ему никакой помощи. Было весьма вероятно, что неосторожный Джелал сложит в этом рискованном походе свою голову, на что втайне и надеялся Керим-Берди. Но узнав, что Джелал ад-Дин благополучно ушел в русские земли и хорошо принят великим князем Василием Дмитриевичем, Керим, после бесплодной попытки склонить Витовта на свою сторону, сам отправился в Москву, где ему тоже был оказан ласковый прием.

На Руси братья прожили полтора года. Это дало Эдигею повод выступить против Москвы. Обвинив великого князя Василия Дмитриевича в том, что он дал приют его врагам и, кроме того, более десяти лет не платит Орде дани, осенью 1408 года эмир эмиров вторгся с огромным войском в русские пределы, разграбил Нижний Новгород, Городец, Юрьев, Серпухов, Коломну и многие другие города, а потом осадил Москву.

У него почти не было артиллерии, а потому из-под Москвы он послал гонца к Тверскому князю Ивану Михайловичу [543] с приказанием выступить на помощь орде со всем войском и с пушками. Положение князя Ивана было трудным: с Москвой он старался ладить и обострять с нею отношений не хотел, ибо у него шли бесконечные усобицы с братьями и племянниками, и он чувствовал себя на великом княжении не очень прочно. Но ослушаться Эдигея — значило обречь свою землю на разорение. Рискуя головой, Тверской князь прикинулся дурачком, не понявшим приказа, хитрил и изворачивался, но помощи Эдигею так и не оказал.

В начале осады великий князь Василий Дмитриевич успел выехать из Москвы в Кострому, и город защищал князь Владимир Андреевич Серпуховский. Он держался стойко и в течение месяца успешно отбивал все приступы неприятеля.

Тем временем Джелал ад-Дин, стоявший со своими татарами в Мещере, быстро двинулся на Волгу и, внезапно появившись под Сараем, снова захватил его. Бежавший в степи Булат-Султан сейчас же известил о том Эдигея, прося немедленной помощи.

Эмир эмиров к этому времени уже убедился в том, что Москву можно взять только на измор, а времени терять было нельзя, и потому он вступил с осажденными в переговоры. Получив с них откуп в размере трех тысяч рублей, он снял осаду и со всем своим войском спешно направился к Сараю. При его приближении Джелал ад-Дин покинул город и вместе со своими туменами ушел в литовские земли. Керим-Берди, бежавший из Москвы при подходе Эдигея, был уже тут, таким образом к концу 1408 года все возвратилось к тому положению, которое существовало три года тому назад.

Глава 7

«Не следует преувеличивать вреда, который Русь терпела от татар… Когда иго их ослабло, это были преимущественно мелкие набеги, которые касались только приграничных земель».

С. Соловьев

Поздней осенью 1408 года на рубежах Литвы и Дикого Поля стало неспокойно: редкие прежде набеги татар теперь следовали один за другим.

Эдигей был до крайности озлоблен тем, что Витовт дает прибежище Джелал ад-Дину, который уже дважды захватывал Сарай и лишил его возможности победно закончить поход на Русь, начавшийся так удачно. Затевать из-за этого большую войну с Литвой эмир эмиров сейчас не хотел, ибо внешняя обстановка этому не благоприятствовала: Московский князь только что помирился с Витовтом и теперь легко мог выступить на его стороне, чтобы отплатить Орде за осаду Москвы и за разграбление русских городов. Но мелкие набеги — иное дело: они причинят литовскому князю немало неприятностей и убытков, сам же Эдигей оставался тут в стороне, ибо всегда мог объяснить их самоуправством непокорных ему татарских князьков, которые сочувствуют Джелал ад-Дину и потому кочуют поближе к нему, у рубежей Литвы.

Когда татары разграбили Курск, до которого от Карачеевки не было и ста верст, Иван Васильевич встревожился. Он знал, что этими набегами тайно руководят люди Эдигея, с которыми поладить добром ему не удастся. Следовало готовиться к вооруженному отпору. На Неручи жило теперь довольно много народу: привлеченные спокойной жизнью, за минувшие годы сюда переселились еще сотни три татарских семейств из Орды; под защиту Карачеевки стеклось немало и русских крестьян, которые запахивали тут уже не одну тысячу десятин.

Произведя перепись этих людей, Карач-мурза подсчитал, что для обороны своих владений и подступов к Карачеву он может собрать около двух тысяч бойцов. Это было не так уж мало, ибо ордынские отряды, совершавшие набеги, обычно не превышали численности нескольких тысяч человек. Сообразно этому, старый и опытный воин быстро выработал план действий на случай тревоги.

В дикую степь, верст на сорок от границы своих земель, он выдвинул несколько сторожевых постов, которые при приближении неприятеля должны были сейчас же поджечь сложенные на особых вышках дымные костры, заметные с таких же промежуточных вышек, расставленных по пути к усадьбе, для передачи сигнала тревоги. Такой способ предупреждения об опасности позволял узнать о ней по крайней мере за сутки до нападения врага и обеспечивал время, необходимое для того, чтобы привести все в боевую готовность: боеспособных собрать в усадьбу для ее защиты, а прочее население, вместе с наиболее ценным скарбом, и стада скота укрыть в дремучей чаще леса, на заранее выбранных полянах и в оврагах, куда заблаговременно перевезли достаточные запасы сена для животных и муки для людей.

Из тех, кто мог принять участие в отражении врага, более двух третей составляли татары, которые имели все необходимое оружие. Но на несколько сот русских крестьян его не хватило. В кузнице Карачеевки спешно выковали десятка четыре мечей и наконечников для копий и стрел, но этого было мало, а железа больше не оставалось. Карач-мурза собирался купить его в ближайшем городе Меченске [544], до которого было не более пятидесяти верст, но потом передумал и решил сделать это в Карачеве, так как заодно он хотел предупредить князя Ивана Мстиславича о надвигающейся опасности и попросить у него помощи оружием. В частности, ему хотелось раздобыть еще две или три пищали, ибо в борьбе с небольшими татарскими ордами, обычно не имевшими огнестрельного оружия, их наличие могло в значительной степени уравновесить силы.

Сам Иван Васильевич оставлять в такое время свое поместье не хотел, а потому, написав письмо князю Хотету, он возложил это поручение на сына с наказом обернуться побыстрее.

Взяв с собою десяток дружинников и несколько пустых подвод, Арсений немедленно отправился в путь.

Глава 8

«В области верхней Оки правили удельные князья — потомки св. Михаила Черниговского. С половины XIV века они были подчинены Литве, но пользуясь выгодами пограничного положения, служили „на две стороны“ — и Литве, и Москве».

В. Ключевский

Тоска и обреченность притаились в хоромах князя Ивана Мстиславича. Сидит княгиня Юлиана Ивановна в своей светелке, вышивает шелками и жемчугом бесконечный узор на плащанице, которую готовит она к престольному празднику Свенского монастыря. Поглядит ненароком в окно на серую муть осеннего неба, на обнаженные ветви деревьев, усыпанные нахохлившимися воронами, вспомнит свою веселую юность в Вильне, и уже не жемчугом, а слезами ведет по плащанице узор.

Томясь о неведомом, бродит по темным горницам сероокая княжна Софья; выйдет иной раз в оголенный осенью сад, медленно обойдет все дорожки, будто втайне надеясь встретиться с тем, кого, не зная еще, ожидает ее душа. На диво хороша княжна в свои семнадцать лет, с эдакою красою не здесь бы ей жить. Глянет она на стылое небо и на хмурых ворон, и зайдется ее сердце печалью.

Прикорнув на постели в своей опочивальне, думает князь Хотет невеселую думу. Эк ему во всем незадача! Ни власти настоящей нет, ни радости, ни здоровья. Последнее что ни день, то хуже, — кашель извел вконец, всякий вечер лихорадит, а ночами нет сна. Чего только он не пробовал: к святыням разным прикладывался, щедро давал на монастыри, и зелья всякие пил, и растирался барсучьим жиром, смешанным с орлиной кровью, — хоть бы чуть полегчало! По весне купал его знахарь в воде, взятой из семи разных речек, а плат, которым обтер, порезал на семь частей и повесил те куски в саду, на семи различных деревьях, говорил, как истлеют они, так и хворь пройдет. Давно уж те лохмы сопрели, а у князя, ровно бы в насмешку, в ту самую пору кашель с кровью пошел…

А тут еще заехал в Карачев князь Витовт Кейстутьевич, ворочаясь в Вильну после замирения с Москвой, — по пути, мол, было, а сам крюку верст двести дал. Ну, пошли пиры да растабары, Витовт от Юлианы Ивановны ни на шаг, она-де ему как дочь родная, с самой колыбели знал, а меж тем глядит на нее, как голодный кот на сало, соромно смотреть. И она, видать, тому рада, а что скажешь? Воспитанница. Да и он тут государь и хозяин, коли что, так и умереть дома не даст… Эх, побил бы его князь великий Василий Дмитриевич, да отобрал к Москве наши земли, вот было бы ладно! Эка жаль, что нету у меня силы в том ему пособить, с досадой думал Хотет и, эдак настроившись, малое время спустя велел позвать к нему княжича Михаила.

Княжич в отчем доме тоже был словно на перепутьи: по всему видно, родитель на свете не жилец, помрет он, и что тогда будет? Карачевскому княжеству это конец — Витовт обратит его в литовскую волость либо в повет, как обратил уже все соседние княжества. Не зря же он, всего два месяца назад, дал ему, княжичу Михаилу, совет: ехать в Краков, на службу к королю Владиславу. Стало быть, понимай так, что Карачевским князем тебе все одно не бывать, хоть ты и законный наследник.

Ну а в Кракове чего ему ждать можно? Он там уже побывал и уразумел воочию, что тому, кто не католик, — будь он хоть трижды князь и семи пядей во лбу, — рыцарского звания не видать, и коли дослужишься до стольника, и то почитай за великую удачу. Ему же, потомку святого Михаила Черниговского, покупать милость польского короля ценою вероотступничества никак не гоже. Ужели же нет ему краше доли и нет иного пути, чем в Краков? Лучше бы в Москву, к своему православному государю, да покуда батюшка жив, о том и думать нельзя: Витовт хоть к нему и милостив, а за такое может со стола согнать, особливо теперь, когда из-за отъезжих князей пришлось ему отказаться от Пскова и искать мира с Москвой…

— Ну, что же ты, — спросил Хотет, когда сын вошел в опочивальню и, перекрестившись на божницу, приблизился к его постели, — надумал ехать в Краков?

— То в твоей воле, батюшка. Коли скажешь ехать, — поеду.

— Неволить тебя не стану. Сам-то ты того хочешь?

— Коли говорить истину, нет у меня к тому охоты, — не сразу ответил Михаил. — Сам знаешь, батюшка, каково там будет: начнут нудить, чтобы шел в католичество, я же верой отцов торговать не стану. Стало быть, едва ли выйдет мне прок от королевской службы.

— Вот и я тако же мыслю, — оживился Хотет. — И потому иное для тебя надумал: тот вражий Краков для Карачевского князя не место, ты езжай в Москву, на службу к государю великому Василею Дмитриевичу!

— Это мне больше по сердцу. Я и сам о том думал, да вот, не было бы тебе какого худа от Витовта.

— Какое еще может быть худо, коли он уже накрепко положил по смерти моей княжество наше обратить в литовскую волость? А ежели ждать не схочет и меня теперь же с княжения сгонит, так я и сам в Москву поеду!

— Коли так, я с радостью, батюшка. Уделом нашим мне все равно не володеть, так уж лучше я своему, русскому государю буду служить, нежели тем, кто этот удел у нас отымает. Когда велишь ехать?

— А чего медлить? До Рождества Христова, пожалуй, пожди, проведешь с нами святки и поезжай с Богом. Там наших русских князей из-под Литвы уже немало. Всех принял Василей Дмитриевич ласково, поместья богатые им дал и службу, коя каждому по роду его приличествует. Тако же и тебе будет. А королю Ягайле пусть ляхи служат, коли они его сердцу милее.

— Добро, батюшка, буду готовиться. Челяди много ли с собою брать?

— Душ пятьдесят возьми, а то и боле. В Москве на это глядят: коли слуг много, значит, муж важный, ему и чести больше. Надобно, чтобы ты стал там высоко. То и по роду тебе пристало, да и своя у меня думка есть: Софье пора искать жениха. И покуда здесь не навязали нам какого литвина либо ляха, хорошо бы просватать ее на Москве за кого-либо из молодых князей, родичей государя Василея Дмитриевича. Будешь там, порадей о сестре, в том на тебя крепко уповаю.

— Не сумневайся, батюшка: положу себе это первой заботой.

* * *

Через несколько дней после этого разговора князь Хотет сидел в своей рабочей горнице, когда вошел дворецкий и доложил:

— Тут, княже, приехал с Неручи сын татарского царевича Карачея, сказывает, есть к твоей милости важное дело.

Было холодное утро, Иван Мстиславич славно пригрелся у камина. Принимать посетителя, да еще выходить для этого в нетопленную приемную залу ему не хотелось. Откуда тут и к какому спеху может сыскаться важное дело? Наверное, гиль какая-нибудь… Он совсем уже собрался ответить, что занят и чтобы приезжий зашел под вечер, но любопытство пересилило, и он сказал:

— Веди его сюда.

Через минуту, пригнувшись в дверях, чтобы не стукнуться головой о притолоку, в горницу вошел широкоплечий и ладный молодец, в синем, подбитом мехом кафтане и при сабле. Перекрестившись на образа, он довольно ловко поклонился князю.

— Будь здоров, — ответил Хотет, оглядывая мощную фигуру вошедшего. — Ты, что, сын неручьского царевича?

— Так, княже. Отец мой Иван Васильевич поклон тебе и почтенному семейству твоему шлет и грамотку велел передать твоей светлости, — ответил посетитель. По-русски он говорил правильно, хотя и с заметным татарским произношением.

— Иван Васильевич? Значит, так родитель твой стал зваться по святом крещении? А тебя как же нарекли?

— Арсением, княже.

— А годов тебе сколько?

— Осемьнадцать минуло.

— Ну, молодец ты, Арсений! Сказал бы — богатырем будешь, да ты уже и сейчас богатырь. Эк тебя вымахало в восемьнадцать-то лет! Ладно, сказывай, как батюшка твой здравствует и какие там, на Неручи, новости? — помолчав, добавил Хотет.

— Отец, слава Христу, здоров, княже, а на Неручи ныне тревожно: недалече от нас, в Диком Поле, все больше сбирается кочевых татар. Что Курск они невдавне пограбили, ты, должно быть, знаешь. Ждем мы с часу на час, что и на нас набегут.

— Эко дело! Ужели вы со своими поладить не сумеете?

— Нет, князь: это татары Идику, наши враги.

— Что же мыслите вы делать?

— Коли нападут, будем обороняться. К тому готовимся. — И Арсений коротко, но толково рассказал князю, какие меры ими приняты на случай набега ордынцев.

— Вельми разумно все сладили, — одобрил Хотет. — Сразу видать, что родитель твой бывалый воин. А где же письмо его?

— Вот, княже, — промолвил Арсений, доставая из-за пазухи сложенный вчетверо лист.

— Ну, читай в голос, а я послушаю.

— Коли велишь прочесть, прочту, — просто и без смущения сказал Арсений, — только тоска тебя одолеет, покуда я кончу: в русской грамоте я не горазд.

— Да и я не очень, — улыбнулся Хотет, которому гость все больше нравился. — Ну, ежели так, погоди… — Он хлопнул несколько раз в ладоши и приказал появившемуся слуге позвать княжича Михаила.

Последний не замедлил явиться. Иван Мстиславич познакомил молодых людей, после чего княжич вслух прочел письмо Карач-мурзы. Выслушав его и задав Арсению несколько дополнительных вопросов, Хотет подумал немного и сказал:

— Я бы и рад вам помочь, ибо разумею, что для моей земли вы первый от Орды заслон. Да помочь-то, почитай, нечем. Своей дружины я не держу — великий князь Витовт Кейстутьевич ныне того не позволяет. Оружие, правда, кое-какое храню в подвалах, так ведь оно нам самим потребно: ежели придут сюда татары, надобно его раздать людям, чтобы обороняли город.

— Ну, Карачев от рубежей далеко, — заметил Михаил. — Не дойти сюда татарам, особливо если на Неручи им хороший отпор будет.

— Может, и так, да все надо оберегаться, — промолвил Хотет. — Ну, так и быть, мечей дам вам дюжины две либо три, да столько же копий. Авось, сайдаков [545] лишних с десяток найдется. А пищалей у меня у самого токмо две, их отдать никак не могу.

— Батюшка, — снова вставил княжич, — а те шесть, что князь Витовт, проезжаючи с войны, тут оставил. Может, ты запамятовал.

— Так ведь то не наши, — сказал Иван Мстиславич, с неудовольствием глянув на сына. Он хорошо помнил про эти пищали, но был скуповат и отдавать их ему не хотелось. — Витовт Кейстутьевич велел их тут поберечь, чтобы не тащить с собою в Вильну, где они ему вовсе без надобности. Но в случае какой войны он их, вестимо, обратно стребует.

— Тогда и отдадим, долго ли привезти с Неручи? А покуда, чем тут им ржаветь, пусть бы для пользы послужили.

— Ну, а если их татары отымут? Что я тогда Витовту скажу?

— А что он скажет, коли узнает, что мы, пожалевши пищалей, татар в его землю пустили?

— Эк ты скор на язык, Михайло! Тебе, вестимо, ништо, а мне потом ответ держать… Ну ладно, коли уж нашелся у тебя такой ходатай, бери две пищали, — добавил он, обращаясь к просиявшему Арсению. — Только гляди: берегите их крепко!

— Спаси тебя Христос, княже! — поклонился Арсений. — А за пищали не опасайся. Я скорее голову положу, нежели их врагу отдам, и отец мой тоже. Дозволишь ноне же взять оружие? У меня подводы с собой, сейчас велю запрячь.

— Ну уж и сейчас! Скоро полдник, потрапезуешь с нами, а там за дело. С оружием тебе, Михайло, поручаю: дашь ему все, что я сказал. А пока веди гостя к себе, чай, у вас, у молодых, всегда сыщется, на чем поточить лясы.

— Спасибо, княжич! — сжимая руку Михаила, с чувством сказал Арсений, когда они вышли из горницы князя. — Кабы не ты, не видать бы нам пищалей и иного оружия. И, коли что снадобится, знай: отныне я тебе друг навеки!

— За ничто благодаришь, — ответил Михаил. — Разумею ведь я, что пищали для вас — это многих животов спасение, а тут они все одно без надобности. Я тебе три дам, а не две. А дружбу твою принимаю с радостью, и сам тебе буду другом.

Глава 9

«И тако спасен бысть князь Мстислав небесным покровителем своим, святым Архангелом Михаилом».

Из архива князей Карачевских

Арсений еще не любил — до сих пор он чуждался женщин. Но едва войдя с Михаилом в трапезную, он увидел здесь княжну Софью, ему показалось, что все окружающее внезапно ушло куда-то в небытие и в мире ничего и никого не осталось, кроме него и этой необыкновенной девушки. Он влюбился в нее с первого взгляда, со всей силой своей пылкой натуры.

В первые минуты ему даже изменило его обычное самообладание. Он не мог потом отчетливо вспомнить, как его представляли княгине и княжне, что говорилось при этом и как все очутились за столом. Только тут он несколько овладел собой и испугался: не выдал ли чем-нибудь себя? Но лица окружающих были приветливы и благодушны, если кто и обратил внимание на эту странную его растерянность, ее приписали простой застенчивости.

К счастью, за столом, кроме княжеской семьи, сидело еще несколько бояр и дворян, у них шел какой-то свой разговор, к Арсению пока никто не обращался, и это дало ему время окончательно прийти в себя. Когда князь, наконец, начал его расспрашивать о том, сколько татар осело на реке Неручи, все ли они приняли православие и как посещают церковь, он ответил на эти вопросы спокойно и вразумительно.

— А во имя какого святого поставили вы свою церковь? — спросила Юлиана Ивановна.

— Во имя архангела Михаила, княгиня, — сказал Арсений.

— То добро, — заметил Иван Мстиславич. — Должно быть, знали вы, что святой архангел особо чтится у нас как заступник и покровитель нашей Карачевской земли?

— Знали, князь. Но мы еще больше чтим архангела Михаила потому, что он темник Божьего воинства и покровитель храбрых.

— Темник? — засмеялся Хотет. — Ты что же, мыслишь, что небесное воинство устроено на подобие татарской орды?

— Я хотел сказать — воевода, князь, да слово-то не пришло сразу на ум, — смутившись, промолвил Арсений. Бросив взгляд на княжну, он заметил, что она, глядя на него с приязнью, весело смеется вместе со всеми. Ее лицо, теперь осветившееся, словно утренней зарей, показалось ему таким ослепительно прекрасным, что он поспешно опустил глаза.

— Воевода, это так, — сказал Иван Мстиславич. — И коли выбрали вы архангела своим покровителем, он вам беспременно против врагов поможет. Вот послушай, что приключилось однажды с родителем моим покойным, с князем Мстиславом Святославичем. Зимою как-то поехал он в лес с двумя своими людьми брать из берлоги медведя. Берлогу, вестимо, нашли заранее, подъехали близко на санях, слезли, обошли ее, подняли медведя и взяли его на рогатины без особой мороки. Ну стали те двое обдирать тушу, а отцу ждать наскучило, достал он из саней лук и туло [546] со стрелами и пошел побродить по лесу. Невдолге видит: сидит на суку здоровенный глухарь, но далеко, не достанешь. Наложил он стрелу на тетиву и стал подкрадываться; с глухаря глаз не спускает, под ноги глядеть неколи, ну и провалился в другую медвежью берлогу! Как почуял, что под ним зверь зашевелил, выскочил он из ямы, лук обронил, — да и зачем ему лук, когда он на медведя мало не верхом сел! Едва нож успел вытащить, а мишка уже из берлоги вылез, да на него! И на беду не встает на дыбы, чтобы можно было ловко ножом ударить, а налетел, как кабан, плечом родителя с ног сбил, одной лапищей наступил на руку, в которой нож был зажат, а другою рванул на груди кафтан и разодрал его до самого пояса. Отец с животом простился, помянул Христа и лежит недвижно, ждет, что зверь его сейчас вторым ударом прикончит. Но тот что-то медлит. Приоткрыл он глаза и видит: медведь морду нагнул и не то разглядывает, не то нюхает образок архангела Михаила, что родитель всегда на себе носил. Потом ступил тихонько в сторону, да и пошел себе в чащу, не сделав отцу никакого худа. Защитил, стало быть, от зверя святой архангел!

— Под медведем и мне случилось побывать, — промолвил один из бояр. — Выбил у меня из рук рогатину, да и насел. Полбока успел ободрать, покуда брат мой меньшой подбежал на помощь.

— Сказывают, коли упал, надобно прикинуться мертвым, — заметила княгиня, — тогда медведь не тронет.

— Ну это какой медведь! Бывает, что не тронет, а чаще того задерет насмерть и спасибо не скажет человеку, что смирно лежал. Так с Кирюшкой было, с брянским зверовщиком, сыном однорукого Федьки. Сорок девять медведей убил он на своем веку, пошел добывать пятидесятого и, когда уже наставил на зверя рогатину, посклизнулся и упал носом в снег. Ну тут уж иного не оставалось, как прикинуться мертвым, — только медведь, видать, не знал того обычая, о коем ты говоришь, княгинюшка, и мигом сделал из него настоящего покойника: расплющил голову, словно пустой орех!

Все пожилые гости наперебой стали вспоминать случаи, с кем-либо приключившиеся на охоте, и заспорили о привычках медведей. Это дало возможность молодым, сидевшим вместе на конце стола, завязать вполголоса свой собственный разговор.

— А тебе случалось ли убивать медведей? — спросил княжич Михаил у Арсения.

— Четырех уже взял. Их там много, в лесах на Неручи.

— И всех вчистую? Ни один тебя не драл?

— С первым помаялся. Не было еще у меня сноровки, — неловко сунул рогатиной, медведь с нее сорвался и на меня! Пришлось топором его бить, счастье что прихватил с собою. Однако он мне кафтан изорвать успел и плечо малость поранил. Ну, а других взял хорошо.

— И всех на рогатину? — спросила княжна, внимательно слушавшая их разговор.

— На рогатину, — зардевшись от счастья, ответил Арсений. — Ну а как же еще?

— А тут сейчас говорили: бьют и ножом.

— Ножом? А вот, я спробую, — сказал Арсений.

— Ой, не надо, я не к тому! — воскликнула княжна.

— Почто не надо? Я люблю так: если что сказал, сделаю беспременно. А тебе, княжна, шкуру пришлю с того медведя, коли будешь милостива принять ее.

— Приму, если рогатиной его убьешь, а не ножом.

— Ты лишь прими, — улыбнулся Арсений, — а чем я медведя бил, о том знать будем только я да он.

— А я доселева одного лишь взял, — с сожалением в голосе промолвил Михаил. — Да и то, коли говорить правду, подсобил мне непрошенно мой холоп и тем мне всю радость испортил. Хорошо бы еще пойти нынешней зимой!

— Вместе пойдем! — воскликнул Арсений. — Вот, как снег хороший ляжет, — того уж недолго ждать, — приезжай к нам на Неручь, нешто тут далеко? А я к тому дню велю нашим людям отыскать да заметить в лесу две либо три берлоги. Славно половничаем. Приезжай, княжич, будь ласков!

— Что ж, может, и приеду.

— Счастливые вы, что родились мужчинами, — вздохнула княжна. — Во всем вам простор и воля, а нам — сиди в четырех стенах да гляди, как жизнь стороною течет.

— Али и ты хотела бы на медвежий лов, княжна? — спросил Арсений.

— Вестимо, хотела бы! Пусть бы только поглядеть. Да нешто женщине возможно такое?

— Каждому свое, — засмеялся Михаил, — нам в сердце колоть медведей, а вам медвежатников!

* * *

Наутро следующего дня Арсений с шестью подводами, нагруженными железом и оружием, возвращался в Карачеевку. Ехать было трудно, ибо ночью выпал обильный снег, колеса в нем вязли и скользили, но Арсений был доволен и почти счастлив.

С поручением отца он справился удачно: вез с собою три отличные пищали и запас огневого зелья к ним, а ручного оружия много больше, чем обещал князь Иван Мстиславич. Княжич по дружбе расстарался и тут: дал ему пятьдесят мечей и сабель, сорок копий да двадцать четыре сайдака, а после еще с десяток чеканов [547] прикинул.

Кроме того, половину купленного железа Михаил предложил оставить в Карачеве, с тем, чтобы без промедления отковать из него в городских кузнях сколько выйдет мечей и копий, а когда они будут готовы, — пришлет либо сам привезет их на Неручь.

Но хотя и радовало все это Арсения, сейчас мысли его были заняты не столько оружием, сколько княжной Софьей. Нежный образ ее, волнующий кровь и сердце, неотступно стоял в его памяти, Снегурочкой мерещился под каждой елью, прекрасной полудницей-зимовницей [548] выплывал из-за поворотов дороги, тихим ангелом летел впереди, указывая путь.

«Только полюби, девонька моя желанная, уж тогда никому тебя не уступлю, — думал он. — И не то что на медведя, а на самого шайтана за тебя с ножом пойду!»

Глава 10

«Когда спросили — что хорошо, медведь ответил: увидеть охотника раньше, чем он тебя увидел».

Восточная поговорка

Три недели спустя, уже перед самым Рождеством, в Карачеевку приехал в сопровождении нескольких слуг княжич Михаил и привез с собою сделанное в городе оружие. Его тотчас принялись разгружать и сносить в клети люди Карач-мурзы.

— А вот тут я тебе особый подарок привез, — указывая на отдельно стоявшие сани, сказал княжич Арсению, который, завидев въезжающего в ворота гостя, первым выбежал к нему навстречу.

— Какой еще нужен мне подарок, коли ты сам приехал! Краше того не выдумаешь!

— А ты все же погляди. — С этими словами Михаил откинул полость, закрывавшую сани. В них лежали тяжелая пищаль, бочонок с порохом и мешок с порезанным на мелкие куски свинцом.

— Вот это пищаль! — воскликнул восхищенный Арсений. — Нутро ствола поперек себя в добрый вершок! Где ты такую добыл?

— У брянского воеводы на сокола выменял. Сокол был у меня важный, всем на зависть, только сам я соколиного лова не люблю, и он мне без надобности. А тот воевода лютый соколятник, он не то что пищаль, жену бы за него отдал. Вот и сладились.

— Ну, спаси тебя Бог, княжич! Мы ее на башне у ворот поставим, а ту, что там сейчас стоит, меньшую, возьмем на стену. Теперь как раз по пищали на каждый угол выйдет, опричь этой.

— Пищаль знатная, — сказал Михаил. — Она у воеводы, словно баба, Акулькой звалась. Можно из нее стрелять круглыми камнями, но коли отбивать приступ, лучше резаным свинцом, две жмени, а то и три заложить можно. И что ни дальше — куски свинца шире разлетаются, шагов на двести она тебе человек десять с одного разу положит. А грому сколько! Другие десять со страху помрут.

— Али ты из нее палил уже?

— Там же, в Брянске, спробовал ее и на камень и на свинец, прежде чем сокола отдать. Чуть не подох бедняга с перепугу, пока я палил!

— Ну, еще и еще тебе спасибо! Бог даст, найду случай отквитаться с тобою. А сейчас идем в хоромы, закусим, отдохнешь с пути, а после я тебе тут все покажу.

— А на медведей пойдем?

— Вестимо, пойдем! Три берлоги я уже знаю, а коли надо будет, наши люди еще сыщут.

* * *

На следующее утро Арсений и княжич Михаил в легких, не стесняющих движений полушубках, вооруженные рогатинами и длинными, остро отточенными ножами, вышли из ворот усадьбы и почти сразу очутились на опушке леса, откуда по узкой просеке зашагали в его девственную глубину.

Третьим шел с ними крепкий парень, одногодок Арсения, сын Нуха и Фатимы, к которому как-то не пристало его христианское имя — Гаврюшка, и почти всегда его звали Гафизом. Он нес с собою тяжелый топор, длинный шест с заостренным концом, полуторааршинную доску с набитыми в нее короткими гвоздями и какой-то обвязанный ремешком войлочный сверток.

— А что это он несет? — спросил княжич, заинтересовавшийся назначением двух последних предметов.

— Доска с гвоздями, это чтобы медведя на дыбы поднять. Без того он редко встает, как вылезет из берлоги, так на четырех лапах на тебя и кидается. А коли ты его один взять хочешь, без нашей помоги, надобно, чтобы он в рост поднялся, инако не сдюжишь.

— А сверток зачем?

— Сверток, то для меня. А зачем он, вот погоди маленько, узнаешь, — загадочно ответил Арсений.

Лес между тем становился все гуще и темнее. Лиственных деревьев тут уже почти не было, лишь кое-где виднелись белые стволы берез с заиндевевшими, словно белым пухом поросшими ветвями; зато, куда ни глянь, всюду башнями дыбились огромные ели, внизу почти черные, а чем выше, тем обильнее и краше убранные снегом. Ветви вековых сосен сверху почти перекрывали просеку, поэтому снег на ней лежал неглубокий, идти было легко, и через час охотники уже отдалились от усадьбы версты на четыре.

— Тут надобно свернуть, — сказал Арсений, разглядев на одном из древесных стволов сделанную накрест свежую зарубку. — С версту пройдем по чащобе, там и берлога. Только теперь надо идти тихо и поглядывать по сторонам: это место медвежье, и можно повстречаться со зверем, который еще не лег.

— Ужели есть такие, что до самого Рождества бродят?

— Есть. Медведица, та лезет в берлогу рано, в половине ноября уже спит. Медведь же, особливо старый, после того еще, бывает, и месяц не ложится. А у иного и так случается: он приготовит логово с осени, но когда пришло ему время залечь, беспременно обойдет не раз всю окрестность и, ежели учует что неладное, особливо следы человека, тогда уже в ту берлогу не ляжет. И хорошо, коль время ему останется сыскать другую, а бывает, что не успеет, — завалит все снегом, под ним доброй ямы не найдешь, вот он и бродит всю зиму. Тогда он лют и много беды натворить может. Дня за три до твоего приезда такой шатун проломил ночью стену хлева в одной нашей деревеньке и унес овцу.

— Неужто и на жилье нападают?

— Нападают. А что им делать? Летом медведь наедается желудями, кореньями, ягодами и медом, никакой мелкой тварью не брезгует, случается рыбу словит, — харча ему много, и он всегда сыт. А зимою не то: хочешь не хочешь, а надо кормиться мясом. Потому он и скотину тебе не упустит, а коли случится, нападет и на человека, хотя летом сам от него бежит. Ну, однако, тут надо идти молчком, — добавил Арсений, — уже подходим.

Минут через десять, соблюдая полную тишину, путники вышли на небольшую поляну, поперек которой лежала толстая, видимо, поваленная бурей сосна, обильно присыпанная снегом.

— Тут, — шепотом сказал Арсений, останавливаясь. — Вон, гляди, желтое пятно на снегу, под корнями: это он снизу надышал. Ты его взять хочешь либо мне брать?

— Давай я возьму, — так же тихо ответил княжич.

— Ладно, мне второй будет. Тогда становись сюда и гляди в оба. Сейчас мы его подымем.

Михаил встал шагах в пяти от берлоги, утоптал под собою снег для лучшего упора, попробовал, хорошо ли вынимается нож, и взял на изготовку рогатину. Гафиз тем временем бросил доску с гвоздями меж ним и берлогой, слегка припорошил ее снегом и вооружился шестом.

— Поднимай! — сказал стоявший чуть в стороне Арсений, убедившись, что все в порядке.

Гафиз всунул шест в берлогу и, нащупав там мягкое, ткнул раз и другой. Снег в этом месте заметно стал оседать, из-под него послышались звуки, похожие на хрюканье, и почти тотчас из ямы показалась передняя лапа, а за нею голова зверя. Видимо, он был ослеплен ярким светом и потому замер на мгновение, поводя глазами и ушами. Потом, приглядевшись, зарычал грозно и, разом выскочив наверх, метнулся на стоявшего перед ним человека. Но тут же он наступил на гвозди, взревел благим матом и, поднявшись на задние лапы, замахал передними, чтобы стряхнуть с них приколовшуюся доску.

— Бей! — крикнул Арсений.

Но княжич и сам не зевал. Хладнокровно выждав момент, когда мешавшая ему доска оторвалась от лап медведя, он, подавшись всем туловищем вперед, вонзил ему в грудь рогатину. Ревя и махая лапами, зверь полез на него, но Михаил ловко упер древко рогатины в землю, и медведь, навалившись на нее всей тяжестью, вогнал в себя острие по самую поперечину, отделявшую его от древка.

Удар был нанесен метко, задев, очевидно, сердце, ибо зверь почти сразу начал крениться и, сделав еще одно отчаянное усилие добраться до врага, грузно повалился на бок. Плотно засевшая в нем рогатина вырвалась при этом из рук княжича, но увидев, что медведь пытается подняться, и не столько боясь теперь его когтей, как того, что на помощь придет Арсений или Гафиз, стоявший поблизости с топором, он поспешно выхватил нож, и, подскочив вплотную, всадил его в грудь зверя, рядом с торчавшей рогатиной. Издыхающий медведь в последнем усилии взмахнул лапой над головой охотника, но тот успел отпрянуть, — страшные когти только распороли ему рукав полушубка, по счастью, почти не задев руки. Княжич снова занес нож, готовясь нанести второй удар, но сразу увидел, что в этом уже нет надобности: медведь опрокинулся на спину и, несколько раз дернувшись предсмертной дрожью, затих.

— Ну, с почином тебя, княжич! — воскликнул Арсений. — Ловко ты его взял, словно бы прежде только то и делал. Знатный зверюга, — гляди, какие когтища! А он тебя не поранил ли ими?

— Нет, то пустое. Лишь кожа, будто, горит, должно быть, царапнул малость, — потирая руку, промолвил Михаил и добавил: — Что с ним теперь делать будем? Тут шкуру снимем али как?

— Это без нас сделают. Я дома сказал, чтобы малое время спустя по нашим следам вышли люди подбирать убитых зверей. Пускай тут лежит, а мы покуда к другой берлоге пойдем, — она тут недалече, и версты не будет.

По пути Арсений вырубил сук толщиной пальца в два и длиной в аршин, очистил его от боковых ветвей и лишь вблизи толстого конца оставил несколько крепких отростков, направленных в разные стороны и чуть назад. Их он подрезал коротко, вершка на два, и концы тщательно заострил, также как и толстый конец самого стержня.

— Это что такое? — спросил княжич.

— Это ежик, — пояснил Арсений. — Ежели его медведю в пасть сунуть, он его, небось, не сразу выплюнет!

— А зачем он, коли есть рогатина?

— Я не с рогатиной, а с ножом на зверя пойду.

— Пропадешь ни за что, — промолвил Михаил. — Так схватиться с медведем можно лишь при нужде, когда иного не осталось. И не раз я слыхал от бывалых зверовщиков, что человек из такой схватки редко живым выходит.

— А я все же хочу спробовать.

— Ну, гляди… Да и то сказать, ты сам силен, как медведь.

Вскоре по сделанным на деревьях зарубкам нашли и вторую берлогу. Тут Гафиз развязал сверток, который нес, в нем оказалась длинная и узкая полоса войлока. Им обмотали левую руку Арсения в несколько слоев от кисти до самого плеча, и сверху закрепили ремешком. Затем внимательно огляделись. Место было ровное, на нем слегка притоптали снег и отбросили в сторону лежавшие на земле сучья, которые могли помешать борьбе.

Арсений перекрестился, вытащил нож и стал перед берлогой. В левой руке он держал свой «ежик». Гафиз положил было перед ним доску с гвоздями, но Арсений приказал убрать ее. Он не сомневался в том, что княжич дома будет рассказывать, как происходило дело, и хотел, чтобы Софья знала, что он бился с медведем честно, без всяких хитростей. Коли мишка сам встанет на дыбы, — хорошо, а нет, — управиться с ним будет потруднее, однако Арсений заранее обдумал эту возможность и был к ней подготовлен.

Эта берлога была не в яме, а в узкой, похожей на нору пещерке, у подножья глинистого бугра, и потому медведь выскочил оттуда сразу, едва Гафиз проткнул шестом снеговую пробку, закрывавшую вход. Очевидно, он уже проснулся, услышав, что кто-то топчется возле его логова, и был готов действовать, если его обнаружат.

Это был матерый зверь, почти в сажень длиной и высотой у загривка более полусажени. Встряхнувшись, словно вылез из воды, он с сердитым урчанием бросился к стоявшему в нескольких шагах охотнику, чуть забирая левым боком, словно еще не решил: напасть или пробежать мимо.

Но Арсений знал медвежьи повадки и сразу понял, что зверь готовится, как бы мимоходом, сбить его с ног косым ударом лапы, после чего, в зависимости от своего права и степени раздражения, или остановиться, чтобы доконать поверженного врага, или побежать дальше и постараться уйти. Когда расстояние между ними сократилось до полутора шагов, он мгновенно сделал скачок в сторону и вперед, разминувшись с медведем, но прежде чем последний проскочил мимо, с размаху ударил его ножом в бок.

Рана не была смертельной, но она привела зверя в ярость. Заревев на весь лес, он быстро повернулся мордой к противнику, и в тот же миг Арсений сунул ежик в его открытую пасть; не выпуская рукоятку, он продолжал напирать им на попятившегося от боли и неожиданности медведя. Зверь замотал головой и, поднявшись на задние лапы, пустил в ход передние. Видимо, не сообразив, что тем причинит себе лютую боль, а может быть, рассчитывая достать до руки врага, он со всего размаха ударил лапой по рукоятке ежика, шипы которого при этом глубоко вонзились ему в язык и в небо. В ту же секунду, выпустив ежик, теперь прочно засевший в пасти зверя, и, закрывая голову левой, обмотанной войлоком рукой, Арсений по рукоятку всадил нож ему в грудь и сейчас же отпрянул.

Казалось, медведь не обратил на эту новую рану никакого внимания: боль в пасти была сильнее, и он, действуя обеими лапами, старался освободиться от засевшего в ней ежика. Арсений подскочил и снова ударил ножом, как ему показалось, хорошо нацелившись в область сердца. Но в тот же миг страшный удар по левой руке, которой он продолжал закрываться, опрокинул его на землю, отбросив на несколько шагов. В этом оказалось его спасение, ибо медведь, избавившись, наконец, от ежика, снова опустился на четыре лапы и кинулся к нему. Но, не добежав шага, ткнулся вдруг головой в снег, захрипев, повалился на бок, и огромная туша его затрепетала в предсмертной агонии. Как после выяснилось, последний удар ножа пришелся ему в самое сердце.

Княжич, бежавший с рогатиной на выручку друга, облегченно вздохнул и перекрестился, увидев, что медведь издыхает, а Арсений приподнялся без особого усилия и, сев по-татарски на снегу, ощупывает свою руку.

— Слава Христу, жив ты! — воскликнул Михаил. — Мне помстилось, что он по голове тебе лапой дал. Ну как, цела рука?

— Будто цела. Пальцы двигаются, и войлок до конца когтями не пропорот, стало быть, ни раны, ни перелома нету. А болит изрядно, ровно бы колом по руке хватили.

— Это, брат, похуже, чем колом! Если бы не войлок, он бы тебе руку перешиб, как пить дать. Ты погляди какая лапища-то! Ну, молодец ты, Арсений, эдакое чудовище одним ножом уложил! Кабы своими глазами не видел, не поверил бы.

Арсений поднялся на ноги, и они как следует рассмотрели убитого зверя. Помимо громадной величины, он отличался еще и редкой окраской: не темно-бурой, как почти все здешние медведи, а светло-каштановой, отливающей серым.

«Славный ковер выйдет княжне Софье», — с удовлетворением подумал Арсений.

Было уже довольно поздно, рука Арсению плохо повиновалась, и друзья, решив, что на сегодня хватит и двух медведей, возвратились в усадьбу. А третьего на следующий день без каких-либо происшествий взял на рогатину княжич Михаил.

Глава 11

Прогостив в Карачеевке четыре дня, на пятый княжич Михаил собирался выехать домой, но неожиданные события этому помешали: в тот самый час, когда он уже приказал своим людям седлать лошадей, со сторожевой башни был замечен сигнал тревоги, оповещающий о том, что из Дикого Поля приближается татарская орда.

Все сейчас же пришло в движение: усадьбу спешно начали готовить к обороне, в деревни и стойбища полетели гонцы с приказом всем боеспособным собираться в укрепленный поселок, а остальным с имуществом и скотом уходить в лес. Княжич и мог бы еще уехать, но не захотел: покинуть усадьбу и друзей в минуту опасности он считал недостойным, да и хотелось ему принять участие в надвигающихся событиях.

В полдень прискакал первый вестник со сторожевой заставы, увидевший татар. Он рассказал, что еще два дня тому назад из степи подошла небольшая орда и разбила стойбище, не доходя верст шесть до заставы. А сегодня на рассвете, оставив на месте все шатры и кибитки, оттуда выступил и идет к Карачеевке конный отряд, численностью в три с половиной тысячи человек. Заметив это, стражники тотчас подожгли на вышке сигнальный костер и покинули заставу, как им было приказано на такой случай.

— Далеко ли отсюда их становище? — спросил Иван Васильевич.

— Восемь фарсахов будет, пресветлый оглан, — ответил гонец-татарин.

— А дорога трудная?

— Для чужих людей трудная, пресветлый оглан. В оврагах много снегу. Я доскакал быстро потому, что знал хороший путь и по дороге два раза сменил коня. А большой отряд за это время не мог пройти больше трех фарсахов.

Было очевидно, что нападающие подойдут к усадьбе только вечером, а может быть, даже утром следующего дня. Это давало время приготовиться к встрече, а главное, увеличивало безопасность тех, кто спасался в лесу: было тепло и хмуро, временами начинал сеять снежок, по всем признакам ночью следовало ожидать обильного снегопада, который надежно скроет все следы. А только по ним и можно было обнаружить лесные стоянки.

Часа в два пополудни все мужчины были в сборе. Раздав оружие тем, кто его не имел, Карач-мурза разбил свое ополчение на сотни, назначил сотников и каждому из них указал тот участок стены, который ему надлежало оборонять. При этом выяснилось, что людей для защиты укрепления было больше чем достаточно, на стенах они бы все равно не поместились, и потому Карач-мурза выделил отряд в пятьсот человек, который под начальством Якуба отправил в лес для прикрытия тех, кто там прятался, и для нападения на осаждающих с тыла, если в том будет надобность.

В четыре часа дозорные донесли, что татары находятся в пятнадцати верстах от усадьбы, значит, их появления можно было ожидать через полтора-два часа. К обороне все уже было готово: пищали заряжены, на стены подняты камни и бревна для сбрасывания на осаждающих, внизу установлены котлы, в которых начали кипятить смолу и воду. Запасов в усадьбе могло хватить на несколько дней — этого было достаточно, так как подобные налеты никогда не переходили в длительную осаду.

Некоторое беспокойство внушали Карач-мурзе люди и стада, находившиеся в лесу. Все ли они успели добраться до надежных укрытий или есть замешкавшиеся? Если татары подойдут засветло и сразу начнут поиски в лесу, по отставшим они могут обнаружить и всех остальных. Подумав, он подозвал к себе Арсения и сказал ему:

— Садись на коня и поезжай в лес. Погляди, что там делается, и узнай, все ли дошли до мест, которые им были указаны. Но возвращайся быстрей: через полтора часа ты уже, наверное, не сможешь войти в усадьбу.

Приказав своему стремянному Гафизу подать коней, Арсений вместе с ним ускакал в лес, а Карач-мурза еще раз обошел стены и, убедившись, что все в порядке, велел запереть ворота и отправился к себе. Он с рассвета был на ногах и хотел хоть немного отдохнуть перед наступающими событиями и, вероятно, бессонной ночью.

Ему показалось, что он едва успел заснуть, когда послышались тревожные удары колокола на башне. Быстро выйдя из опочивальни, он у самых дверей столкнулся с Хатедже.

— Враги нас окружают, — сказала она, — а Арсений еще не вернулся.

— Ничего, мать, — ответил Карач-мурза, хотя это известие его обеспокоило, — он не маленький и врасплох не попадет. Если, подъезжая, увидит здесь татар, возвратится в лес, и только.

— Плохо ты знаешь своего сына! Чтобы он сидел в лесу, когда тут будут сражаться!

— Не бойся, он сумеет все сделать, как надо, — на ходу бросил Карач-мурза и вышел во двор, полный вооруженных людей, пересек его и поднялся на сторожевую башню.

Отсюда он увидел большой отряд татар, остановившийся шагах в трехстах от ворот. Несколько всадников, отделившись от него, шагом объезжали вокруг стен усадьбы, внимательно их оглядывая. До них легко можно было достать из лука, но Карач-мурза приказал пока не стрелять, не сомневаясь в том, что ордынцы, прежде чем перейти к действиям, вступят в переговоры. И, кто знает, может быть, удастся поладить миром, как уже однажды случилось.

Действительно, через несколько минут к воротам подъехали два всадника, один из которых на плохом русском языке крикнул стоявшим на стене людям, что желает говорить с хозяином.

— Это я, — по-татарски ответил Карач-мурза, высовываясь из башни. — Что вам нужно?

— Ты татарин? — спросил другой всадник, казавшийся начальником.

— Да. Меня зовут Карач-мурза-оглан. Это моя земля, и живут на ней татары, такие же, как вы.

— Такие татары, как мы, служат великому хану Булат-Султану, да поразит Аллах всех врагов его. А вы служите неверному литовскому князю.

— Мы никому не служим. Живем мирно и ни на кого не нападаем, но если нападают на нас, умеем защищаться. Теперь, когда ты знаешь все это, я еще раз спрашиваю: что вам здесь нужно?

— Нам нужно, чтобы ты приказал отворить ворота. Если ты сам себе не враг и сделаешь это, мы ничего у тебя не будем жечь, никого не убьем и не уведем в плен ни одного татарина. Ты потеряешь только свое имущество. Но если будешь сопротивляться, потеряешь все. Мы возьмем твою крепость силой, и тогда пощады не будет никому.

— В эти ворота ты сможешь войти только с арканом на шее. Я уже сказал тебе: когда на меня нападают, я умею защищаться.

— Если так, то тебе осталось недолго жить! — крикнул снизу татарин и, повернув коня, поскакал к своему отряду. Его спутник погрозил стоявшим на стене нагайкой и последовал за ним.

Несколько минут спустя ордынцы спешились и, оставив при лошадях сотни три коноводов, начали приближаться к укреплению, обтекая его с двух сторон. В это самое время Карач-мурза увидел, что с противоположной стороны, на опушке леса показались Арсений и Гафиз, которые, очевидно, поняв, что к воротам подъехать уже нельзя, сейчас же опять исчезли за деревьями. Татары их не заметили, и Карач-мурза вздохнул облегченно, но в этот миг из леса снова выскочил Арсений, уже пеший. Держа в руке свернутый аркан, он во всю прыть побежал к задней стене усадьбы, до которой от опушки было шагов полтораста.

Он пробежал половину этого расстояния, когда из-за угла показались татары. Вокруг Арсения засвистали стрелы, но на стрелявших в свою очередь посыпался град стрел со стены. Княжич Михаил, находившийся поблизости, подбежал к угловой пищали, укоротил фитиль до предела и поджег его, а потом уже начал поворачивать дуло в нужном направлении. Едва он успел прицелиться, грянул оглушительный выстрел, и весь угол стены заволокло густым черным дымом. Однако сквозь него княжич разглядел, что несколько татар упало, а остальные в смятении отхлынули назад. Очевидно, наличие в усадьбе огнестрельного оружия было для них полной неожиданностью.

Арсений тем временем добежал до рва, метнул аркан, сразу подхваченный наверху, и через полминуты был уже на стене, среди своих. Спросив, где отец, он пошел на башню.

— Я видел отсюда все, — сказал Карач-мурза, когда Арсений предстал перед ним. — Ты проявил смелость и ловкость, достойные твоего имени. Но тебе не пришлось бы подвергать такой опасности свою жизнь, если бы ты был точен и возвратился в указанное тебе время.

— Прости меня, отец. Возвращаясь, я встретил в чаще несколько русских женщин, которые сбились с дороги и не знали, куда идти. И я проводил их к другим.

— Что делается там, в лесу?

— Все в порядке, отец. Люди и скот находятся на указанных местах; воины Якуба делают себе и другим шалаши из еловых ветвей, так что ночью никто не останется под открытым небом. Когда совсем стемнеет и отсюда не будет видно дыма, я позволил зажечь костры, чтобы греться и готовить пищу.

— А что будет делать Гафиз?

— Я ему приказал возвратиться с лошадьми в лес, к отряду Якуба.

— Хорошо. Теперь становись к большой пищали, сейчас она нам понадобится.

Осаждающие тем временем окружили усадьбу и с довольно далекого расстояния принялись бить из луков по бойницам и по стоявшим на стене людям. Карач-мурза приказал своим не высовываться из-за укрытий и на стрельбу позволил отвечать только лучшим стрелкам, когда они могли поразить врага наверняка. Попробовали татары также метать зажигательные стрелы с подвязанной к ним горящей паклей, но очень скоро поняли, что это бесполезно: крыши строений были покрыты толстым слоем снега, а стены укрепления обледенели, — поджечь их таким путем было невозможно.

Наконец, видя, что уже начинает смеркаться, ордынцы перешли к решительным действиям. Против задней и одной из боковых стен они внезапно подняли неистовые крики и до предела усилили стрельбу, делая вид, что сейчас бросятся на приступ. Но, когда по их расчетам, внимание защитников было отвлечено туда, к воротам, прикрываясь щитами, сразу ринулось несколько сот человек, в то время как лучники метко били стрелами по бойницам башни и верхушке стены, едва там кто-нибудь показывался.

Заметив в центре атакующих группу воинов, которые несли на плечах длинное бревно, очевидно, намереваясь использовать его как таран, Арсений направил на них дуло «Акульки» и поджег запальный фитиль. Когда расстояние сократилось шагов до ста, грянул выстрел, в воздухе на разные голоса завыли куски рубленого свинца, которыми была заряжена пищаль, и сквозь волны дыма Арсений увидел, что таран лежит на земле, а вокруг него корчится десятка полтора сраженных татар.

Почти сейчас же ударили и обе угловые пищали. Не столько потери, как непривычный гром выстрелов и жуткий вой свинцовых осколков разом погасили порыв шедших на приступ ордынцев. Большая их часть обратилась в бегство, и лишь те, которые находились впереди, бросились, наоборот, к воротам и к стенам, сообразив, что именно тут они будут недосягаемы для пищалей. Но сверху на них полетели камни, бревна и потоки кипящей смолы, что принудило их почти сейчас же отхлынуть, оставив под стенами десятка три убитых.

Бегущего неприятеля со стен провожали насмешливыми криками, свистом и улюлюканьем. Приступ был отражен почти без урона для осажденных, среди них оказалось только двое убитых и девять раненых.

Оставив на стенах половину бойцов, Карач-мурза позволил другой половине отдыхать, ибо наступала ночь и было очевидно, что татары сегодня приступа не повторят. Часть их вместе с лошадьми расположилась станом на открытом месте, в полуверсте от ворот усадьбы, другая часть — сбоку, на опушке леса. И тут и там вскоре запылали многочисленные костры, что весьма облегчало осажденным наблюдение за всеми действиями неприятеля. Но ничего подозрительного заметно не было, ордынцы, казалось, забыли, зачем сюда пришли, и мирно устраивали свой лагерь.

Глава 12

«Если на восточных рынках среди рабов продается татарин или татарка, то цена на них в три раза выше, чем на других рабов, ибо с уверенностью можно сказать, что ни один татарин не обманет и не предаст своего господина».

Педро Тафур, испанский путешественник XV века

Ночь прошла спокойно. Было довольно тепло и безветренно, снег шел не переставая, то редкий и мелкий, то вдруг начинал валить крупными хлопьями, на время скрывая все из глаз. Татары, соорудив себе кто шалаши, а кто подобия шатров из войлочных попон и шкур, до рассвета жгли возле них огромные костры. Было видно, что они выставили несколько сторожевых постов между своими стойбищами и усадьбой, но с двух других сторон наблюдения за нею, по-видимому, не вели, так как около полуночи никем не замеченные подошли из леса Гафиз и Керим, сын Якуба, забросили аркан на стену и без всякой помехи на нее взобрались.

Они доложили Карач-мурзе, что в лесу все обстоит благополучно и что ордынцам лесных становищ теперь не найти, ибо все следы надежно засыпаны снегом. Потом Керим сказал, что отец прислал его, чтобы узнать, какие приказания будут ему на завтра, и велел к рассвету возвратиться назад.

— Пусть твой отец выставит двух или трех дозорных в лесу, недалеко от опушки, в таких местах, откуда хорошо видна крыша моего дома, — подумав немного, ответил Карач-мурза. — Если они заметят над нею красное полотнище, это значит, что я готовлюсь к вылазке, а ваш отряд должен подойти лесом как можно ближе к усадьбе, чтобы одновременно ударить на врагов с тыла. Если же я захочу, чтобы вы ночью первыми напали на ордынцев врасплох, — в окне терема, которое обращено к лесу, вы увидите свет. Как только вы нападете, мы сделаем вылазку. Это все.

Утром конные татары, разъезжая на довольно далеком расстоянии вокруг усадьбы, изредка постреливали по бойницам и по людям, показывающимся на стенах, но на приступ не шли. Было видно, что от их становища отделилось несколько небольших отрядов, которые рассыпались в разные стороны в поисках деревень и стад скота. Два таких отряда вошли по просекам в лес, но вскоре возвратились ни с чем, видимо, не рискнув углубляться далеко в чащу.

В то же время на опушке леса, слева от усадьбы, шли деятельные приготовления к приступу: тут несколько сотен татар делали штурмовые лестницы, плели из ветвей чапары [549] и сваливали в огромные кучи вынесенные из леса вязанки валежника. Можно было предполагать, что если и этот приступ будет отбит, ордынцы попытаются поджечь стены укрепления, но это не очень обеспокоило защитников, так как зимой огонь распространялся медленно и бороться с ним было не трудно.

К полудню в разных местах, вдалеке, поднялись к небу темные клубы дыма: это татары жгли покинутые жителями деревни, в которых им ничем не пришлось поживиться.

Только в три часа дня ордынцы пошли на приступ. План их на этот раз был хорошо продуман: поставив перед воротами, на расстоянии полета стрелы, конный отряд в полтысячи человек и окружив боковые стены усадьбы лишь жидкой цепочкой лучников, они все силы бросили на штурм задней стены, к которой лес подходил ближе всего.

Прикрывая каждый десяток отдельной чапарой, нападающие медленно, но неуклонно приближались к укреплению, волоча за собою лестницы. В то же время лучники, рассыпавшись по опушке леса, из-за деревьев били по защитникам усадьбы, которые, отражая приступ, уже не могли прятаться за укрытиями.

По приказанию Карач-мурзы на эту стену были перенесены все пищали, кроме «Акульки», оставленной на башне, у ворот, но на их перезарядку уходило много времени, и они успели дать только по два выстрела до того, как осаждающие, двигая перед собой чапары, подобрались к самому рву. Теперь со стороны леса к усадьбе бегом бросилось еще несколько сот ордынцев, каждый из которых нес на себе большую вязанку хвороста, прикрываясь ею от стрел, летевших навстречу. Но со стены им целили по ногам, — десятка три по дороге были сбиты, остальные добежали до рва и сбросили в него свою ношу. В тот же миг сидевшие за чапарами воины подхватили лестницы, и все разом с устрашающими воплями бросились на приступ.

Стрельба сразу стала реже: татарские лучники боялись поразить своих, которые облепили стену и лезли наверх по лестницам и по заброшенным на острия бревен арканам. Били только с близкого расстояния, на выбор и наверняка, но таких стрелков в свою очередь быстро укладывали стрелы защитников.

На протяжении всей стены закипела жаркая рукопашная схватка. В командах и приказаниях почти не было надобности, — каждый сам видел и понимал, что следует делать. Начальники и подчиненные работали наравне, не щадя себя: одни отпихивали шестами приставленные снаружи лестницы, другие сбрасывали камни и бревна на лезущих по ним ордынцев, третьи поливали их горячей смолой и кипятком, четвертые рубили и кололи тех, кому удавалось взобраться на стену.

Вскоре дно рва покрылось трупами атакующих, но татары, закрываясь щитами или накинутыми на головы войлочными попонами, упорно продолжали лезть наверх.

Вот, у самого угла, где княжич Михаил кончал в это время зарядку пищали, по четырем приставленным рядом лестницам татарам удалось подняться почти до гребня стены. В этом месте они штурмовали особенно яростно, и средств для отражения натиска у защитников почти не оставалось. Были использованы несколько последних камней, снизу успели подать бревно, которое тоже полетело на татар, сметая их с двух крайних лестниц. Но в это время с двух других лестниц они, выхватывая на ходу сабли, начали спрыгивать на помост стены.

Первому из них кто-то плеснул в лицо кипятком, и он с воплем рухнул вниз; второму Михаил, который оставил свою пищаль и схватился за саблю, успел раскроить череп. Но в это мгновение третий прыгнул с гребня стены ему на плечи, и оба упали на помост. Выпустив из рук бесполезные теперь сабли, они сцепились клубком в отчаянной схватке. Татарин был силен, но неповоротлив. Более ловкий княжич вскоре оказался сверху и, выкрутив своему противнику руку, спихнул его с помоста во двор.

Когда он подобрал саблю и вскочил на ноги, татар на стене было уже человек двадцать, а по лестницам взбирались все новые. К счастью, ширина помоста не позволяла им всем сразу вступить в рукопашный бой. С той стороны, где находился Михаил, их сдерживали и даже понемногу оттесняли, а снизу, со двора, засыпали градом стрел. Но в другую сторону, к центру стены, они медленно продвигались, шаг за шагом овладевая помостом, хотя и платили за это дорогой ценой.

Почти сейчас же княжич увидел Арсения, который, распихивая людей, пробирался туда. В руках у него был кол длиною в добрую сажень, а по пятам за ним следовал Гафиз, вооруженный копьем.

Едва они выбились вперед, положение тут сразу изменилось. Арсений взмахнул колом, и трое татар, как груши, полетели с помоста на землю. Он снова поднял обеими руками кол, — один из ордынцев, торопясь использовать удобный момент, пригибаясь, метнулся к нему с занесенной саблей, но в ту же секунду Гафиз проткнул его копьем. Соседние бойцы, смекнув, что надо делать, тоже стали прикрывать Арсения от боковых ударов, а он работал за всех: кол в его богатырских руках поднимался и опускался, каждым ударом повергая двух-трех врагов.

Татары стали подаваться назад, но с другой стороны их тоже яростно теснили воспрянувшие духом защитники укрепления во главе с княжичем Михаилом. Наконец, последние уцелевшие тут ордынцы, спихивая с лестниц поднимавшихся навстречу людей, скатились в ров. На стене больше не оставалось ни одного неприятеля. Опустевшие лестницы осажденные сейчас же опрокинули, хотя в этом и не было уже особой надобности: приступ был отбит, орда бежала от стен к опушке леса.

В усадьбе сейчас же подобрали убитых и раненых, которых на этот раз оказалось несколько десятков, а затем принялись готовить и поднимать на стены все, что было необходимо для отражения нового приступа, ибо ордынцы могли в любой момент повторить его. Но вскоре стало очевидным, что к этому у них нет особой охоты.

Не прошло и часа, как к воротам приблизился конный татарин, в знак мирных намерений размахивая еловой веткой, и сказал, что хочет говорить с царевичем. Карач-мурза, которому об этом сейчас же доложили, заставил посланца прождать довольно долго, потом поднялся на стену, над воротами.

— Говори, с чем прислан, — промолвил он.

— Наш эмир велел сказать тебе, оглан: если ты дашь ему тысячу рублей [550] откупа, завтра на рассвете мы уйдем отсюда, не причинив тебе никакого вреда. Но если Аллах обидел тебя, когда раздавал людям благоразумие, и ты на это не согласишься, тогда знай, на том месте, где сейчас стоит твой городок, весной можно будет сеять ячмень!

— Скажи своему эмиру, что я ничего ему не дам именно потому, что Аллах не обидел меня благоразумием: я хорошо понимаю, что если вы здесь останетесь еще два или три дня, то весной можно будет сеять ячмень на ваших костях.

— Это твое последнее слово, оглан?

— Да.

Татарин ускакал, а Карач-мурза возвратился к своим делам Но очень скоро с опушки полетели стрелы, обмазанные смолой и обернутые горящей паклей. Ордынцы метали их в ров, который в нескольких местах был теперь завален кучами сухого валежника. Пакля значительно сокращала дальность полета стрел, многие из них не долетали, другие во рву втыкались в снег и гасли, но некоторые попадали в цель, и валежник вокруг них начинал гореть. Десятки людей, поднявшись на стену, тушили эти очаги огня, забрасывая их снегом и заливая водой, которую подавали им снизу в ведрах. Но все же одна огромная куча хвороста воспламенилась целиком и осажденным стоило немалых трудов отстоять от огня стену. К счастью, вскоре наступила ночь, десятка два людей под покровом темноты спустились в ров и выбросили из него весь валежник. Татары, не зная этого, еще некоторое время продолжали вслепую посылать в ров зажигательные стрелы, потом прекратили эту бесполезную стрельбу и ушли в свои стойбища.

Но Карач-мурзу все это сильно встревожило. Сегодня удалось справиться с огнем, потому что воздух был совершенно тих, думал он. Ну а если завтра поднимется ветер, и ордынцы повторят свою попытку? А они ее повторят непременно, и тогда пламя сейчас же перекинется на стены… Этого нельзя допустить. Значит, надо действовать решительно сегодня же ночью, тем более что сена в лесу совсем мало и скот начнет дохнуть от бескормицы, если такое положение затянется еще на два или три дня.

Прийдя к этому и все обдумав, Карач-мурза около полуночи собственноручно поставил в тереме, возле окна, свечник с несколькими зажженными свечами, а своим людям приказал готовиться к вылазке.

К двум часам ночи, когда по расчетам можно было ожидать нападения лесного отряда на татарский стан, в усадьбе все было готово к действиям.

С задней стены по веревкам спустились в ров несколько человек, которые приставили снаружи лестницы, брошенные татарами после штурма. По этим лестницам, соблюдая полную тишину, спустились вниз и засели во рву пять сотен воинов, — они должны были броситься на татарский стан, расположенный у опушки леса, как только на него нападут люди Якуба. Другой отряд, численностью около восьмисот человек, в том числе двести конных, был поставлен во дворе, перед воротами. Он должен был атаковать татар, стоявших в поле, чтобы не дать им возможности оказать помощь соседям.

В начале третьего из лесу пробрался в усадьбу посланный от Якуба. Последний извещал, что его отряд уже здесь и готов в любую минуту обрушиться на татарский стан, если не будет каких-либо новых распоряжений.

Карач-мурза, выслушав гонца, отправил его обратно, сказав, что никаких перемен нет и что Якуб может нападать немедленно. Одновременно он велел воинам, стоявшим во дворе, отворить ворота и, не производя никакого шума, выходить наружу. Конному отряду, во главе которого стояли Арсений и княжич Михаил, было приказано, когда начнется битва, постараться отрезать возможно большую часть ордынских лошадей и угнать их подальше от стана.

Вскоре с опушки послышались дикие вопли, топот ног и шум начавшейся свалки. Многие ордынцы, захваченные врасплох, полегли, не успев даже понять, что происходит. Другие, сумев выскочить из шалашей и при свете костров разобрать, что на них нападают из леса, бросились к своему главному лагерю, стоявшему в поле, при лошадях. Но дорога туда уже оказалась отрезанной: навстречу с грозными криками бежали люди Карач-мурзы, выскочившие из рва.

Началось побоище. Татары, которым показалось, что на выручку к осажденным подошло целое войско, не столько думали о сопротивлении, сколько о том, чтобы под защитой тьмы вырваться из этого пекла. Это удалось сделать многим, ибо преследовать бегущих в полном мраке было невозможно, да никто этого и не хотел.

Почти так же развивались события и в другом татарском стане, с той лишь разницей, что здесь путь к бегству оставался открытым, чем большинство уцелевших поспешило воспользоваться. Но те, чьи лошади стояли на краю стойбища, прибежав сюда, на их месте обнаружили только трупы коноводов, оставленных тут на страже. Отряд Арсения, в поднявшейся кровавой суматохе, без труда отбил этих лошадей и уже гнал их в открытые ворота усадьбы. Часть татар, потерявших коней, была захвачена в плен, остальные бежали пешком или садясь по двое на одну лошадь.

Когда наступил рассвет, неприятельская орда была уже далеко. Бежавшие татары не сомневались в том, что на помощь к осажденным ночью подошло какое-то крупное подкрепление, может быть, войско, посланное князем Витовтом, а потому теперь ими владело лишь одно желание: поскорее уйти от возможной погони.

В Карачеевке, отслужив благодарственный молебен, начали приводить все в порядок и возвращаться к обычной жизни. Прежде всего подсчитали потери, их оказалось сравнительно немного: тридцать семь убитых и около сотни раненых. Не очень велик был и материальный ущерб, нанесенный этим набегом: одна деревня выгорела целиком, в двух других кое-какие строения уцелели; кроме того, татары скормили своим коням несколько стогов сена, стоявших в поле. Но эти имущественные потери с лихвой покрывались взятой добычей: было захвачено более четырехсот лошадей, много оружия и около двухсот пленных. Когда последних согнали во двор усадьбы, Карач-мурза сказал им:

— Вы пришли сюда, чтобы отнять наше имущество и сделать нас своими рабами. Но Аллах рассудил иначе и отдал вас в наши руки. Сейчас соберите ваших убитых и закопайте их, а потом я раздам вас тем русским сабанчи [551], дома которых вами сожжены. Вы будете у них рабами до тех пор, пока они с вашей помощью не отстроят свои хозяйства. После этого те, кто захотят остаться здесь и жить мирно, как мы живем, получат от меня землю и помощь. Другие могут заплатить или отработать выкуп и уйти.

Кроме этих временных рабов, каждый из пострадавших крестьян получил из добычи по две лошади, остальные были поделены между семьями убитых, ранеными и особенно нуждавшимися.

Десять лучших коней, из которых три были подлинно великолепными, Арсений отделил для княжича Михаила, несмотря на все протесты последнего. А еще два дня спустя княжич, очень довольный пережитыми приключениями, сердечно простился с хозяевами и выехал в Карачев. Кроме своих военных трофеев, он увозил с собою и охотничьи: две шкуры собственноручно убитых медведей. С ним же Карач-мурза возвращал все взятое у князя Хотета холодное оружие, ибо теперь в Карачеевке хватало и своего.

Глава 13

«И в лето 6916 (1408) князь Михайло, сын Карачевского князя Хотета, Ивана Мстиславича, выехал из Литвы к Москве, на службу к великому князю Василию Дмитриевичу всея Руссии. И от того князя Михаилы повели свое поколение князья Хотетовские».

«Родословная книга российских князей и дворян», изд. Н.Новикова, 1787

Миновали рождественские святки. По всей Руси их праздновали широко и шумно, ибо с христианской обрядностью тут тесно переплетались пережитки древнего язычества, которых православная церковь, несмотря на все усилия, не смогла полностью искоренить: народные игрища, хождение ряженых, песни-колядки и гадания, чем в прежние времена сопровождалось празднование Зимнего Коляды, приходившееся на то же время года. Но только что обращенные в христианство татары этих обычаев еще не знали, и потому в Карачеевке святки прошли тихо, ознаменовавшись лишь положенными по церковному уставу богослужениями.

Месяц, прошедший со дня отъезда княжича Михаила, показался Арсению необычайно долгим. Всем его существом владела теперь сероокая княжна Софья. С думой о ней он засыпал и просыпался, ею были полны его сердце и голова, а все обычные дела и занятия, прежде его увлекавшие, теперь казались пустыми, пригодными разве на то, чтобы убить время до нового свидания с нею. Зачем ему это свидание и что он скажет Софье, Арсений и сам не знал, но всеми помыслами рвался в Карачев и давно бы уже поехал туда, если бы представился подходящий повод. Но его не было, и поневоле приходилось ждать окончания выделки медвежьей шкуры, которую он обещал подарить княжне. Только через неделю после Крещения шкура была готова, и в тот же день, бережно упаковав ее и приторочив к седлу, Арсений отправился в Карачев.

На полпути его захватила метель, но, по счастью, еще не успев потеряться в поднявшемся вокруг снежном хаосе, он добрался до небольшой лесной деревушки, в которой заночевал, и в город приехал только к вечеру следующего дня.

Незатейливые строения Карачева были засыпаны снегом по самые окна, в палисадниках ветви деревьев гнулись под гнетом тяжелых наледей, а на улицах не виднелось живой души. Но на княжеском дворе, в противоположность этому, царило необычное оживление. Сбоку, возле бывших помещений дружины, теперь отведенных частью под дворовую челядь, а частью под амбары, стояло десятка два санных повозок, в которые княжьи холопы укладывали сундуки, ящики, мешки, корзины и свертки, крепко их увязывая и накрывая сверху дерюжными полостями. Видно, здесь кого-то готовили в дальний путь, и несколько встревоженный этим Арсений, привязав коня к столбу, вбежал на крыльцо и приказал вышедшему на стук слуге доложить о нем княжичу Михаилу.

— Эко я рад, что ты приехал, — сказал княжич, когда они обменялись первыми приветствиями. — Еще бы три дня, и не застал меня в Карачеве.

— Так это тебя сбирают в путь? — спросил Арсений. — Куда же ты правишься?

— Еду в Москву, на службу к великому князю Василею Дмитриевичу.

— Что же так вдруг? Нешто тебе тут плохо стало?

Княжичу в душе было неловко, что он прежде не сказал Арсению о своем близком отъезде. Нельзя было оправдываться и тем, что, отпуская в Карачеевку, отец взял с него обещание молчать об этом, ибо опасался дружбы Карач-мурзы с Витовтом. Но лгать ему тоже претило, и он сказал:

— Да не так оно и вдруг, — мы с родителем и прежде о том подумывали. Ну а ныне доподлинно выявилось, что Витовт меня княжить в Карачеве не оставит, так чего же мне тут ждать? И уж краше идти в службу к своему единоверному государю, нежели к королю-католику.

— Это истина. Коли нет силы удержать свое, надобно искать иной доли. Ну что ж, помоги тебе Бог! Авось, Московский царь даст тебе новый улус.

— Улуса не даст, — улыбнулся княжич, — а в обиде, чай, не оставит, все же от одного корня мы с ним идем. Ну, ладно, о том еще побеседуем, а сейчас я в баню сбирался, ныне ведь суббота. Коли хочешь, идем со мною, попаримся, а потом прямо к вечерне. Погоди, что же это я, — спохватился Михаил, — может, ты с дороги сперва закусить хочешь?

— Благодарствую, княжич, есть не хочу, а в баню пойду с превеликой охотой, в пути наморился и намерз изрядно.

После бани и пару Михаилу пришло на ум выпить холодного меду, за чаркой друзья замешкались и пришли в крестовую палату [552], когда служба уже началась. Тут Арсений сразу увидел Софью. Она стояла рядом с матерью впереди и, будто почувствовав его взгляд, обернулась. И хотя сейчас же снова повернула голову к алтарю, закрестившись торопливо, Арсению показалось, что он успел прочесть в ее глазах не только удивление, но и радость.

Князь Хотет встретил Арсения как своего и после вечерни долго расспрашивал его о делах и событиях в Карачеевке, хваля мужество ее защитников и более всего самого Арсения, которого княжич Михаил, возвратившись домой, изобразил в своих рассказах чуть ли не главным героем обороны. Арсений смущенно отводил эти похвалы, слушать о себе такое ему было неловко, но и приятно, ибо во время этого разговора княжна стояла тут же и не пропустила мимо ушей ни одного слова.

— Ну, добро, — сказал наконец Иван Мстиславич, — за трапезой еще побеседуем, а сейчас мне надобно одно дельце закончить, ты же оставайся тут с молодыми, чай, не соскучитесь.

«Дельце» Хотета заключалось в том, что он прошел прямо в свою опочивальню и лег на постель. Он чувствовал себя все хуже, и долгое стояние в церкви утомило его.

Вслед за мужем ушла княгиня, и в передней горнице, смежной с крестовой палатой, остались, кроме Арсения, младшие члены семьи да трое дворян, занятых в стороне своим разговором. Софья, видя, что оказалась одна среди мужчин, хотела было последовать за матерью, но Арсений, пересилив робость, которая овладевала им в ее присутствии, сказал:

— Погоди, княжна, я привез тебе что-то. Пожди здесь, будь милостива, сейчас принесу! — С этими словами он быстро вышел наружу и, возвратившись минуту спустя, расстелил на полу перед Софьей привезенную шкуру.

Длинношерстная, редкой серо-каштановой окраски шкура была великолепна. При выделке ее сильно растянули, — казалось, она принадлежала зверю небывалой величины. Взглянув на страшные когти и представив себе, как Арсений ножом бился с таким чудовищем, княжна невольно вздрогнула.

— Спасибо, пан Арсений, — наконец промолвила она, применяя обращение, которое уже вошло тут в обычай. — Хотя помнится, говорила тебе, что шкуру приму, коли ты медведя убьешь рогатиной, а ты его ножом убил. Мне Михаил все обсказал. Почто было без нужды со смертью шутить?

— Себя хотел спробовать. Да и какая была бы моему подарку цена, ежели медведь сам бы мне свою шкуру отдал?

Живое воображение Софьи сейчас же представило ей, как огромный медведь, сбросив с себя шкуру, словно шубу, с поклоном отдает ее Арсению. Она засмеялась и сказала:

— Чай, столь добрых зверей и в сказках не бывает! Ну, слава Христу, цел ты остался, а вот, задрал бы тебя медведь, мне каково было бы!

— Ай крепко бы пожалела? — спросил Арсений, которого эти слова переполнили радостью.

— Да ведь грех-то на меня бы лег. Не я ли тебя неосторожным словом навела на такое?

— Стало быть, упустил я случай сделать так, чтобы ты меня, хоть мертвого, до конца дней не забыла. А эдак уеду и вон из памяти!

— А шкура на что? — снова засмеялась княжна. — Я ее в своей светлице велю расстелить, как ступлю на нее, волей-неволей всякий раз тебя вспомню.

— Ну и на том тебе спасибо!

Разговор, в котором принял участие и Михаил, продолжался в таком же духе, пока дворецкий не позвал их к трапезе. Арсению было легко и радостно, робость его прошла, и сам он дивился, откуда берутся у него слова, то и дело вызывающие искренний смех на устах княжны.

Софья, мало веселья видевшая в отчем доме, заметно оживилась и стала еще прекраснее. Она сознавала, что глубоко задела сердце Арсения, и это было ей по-женски приятно. Да ей и самой все больше нравился этот статный молодец, о силе и отваге которого она уже столько наслышалась от брата.

За столом говорить друг с другом им почти не пришлось, ибо беседу, по обычаю, вели старшие, а молодым оставалось лишь слушать да отвечать на обращенные к ним вопросы. Но в продолжение ужина взгляды их встречались не раз и порою выражали больше, чем осмелился бы сказать язык.

* * *

Отъезд княжича Михаила был назначен на утро вторника, и это позволило Арсению задержаться в Карачеве еще на два дня, ибо его желание проводить друга было вполне естественно, да и сам княжич настаивал на этом.

В ночь на воскресенье, засыпая в отведенной ему горнице, Арсений был наверху блаженства. Его наполняла счастьем мысль о том, что он находится под одной крышей с любимой и до самого вторника будет то и дело встречаться с нею и свободно беседовать, как это было сегодня.

Но его ждало жестокое разочарование. На следующий день, едва кончилась обедня, княжна вышла из крестовой палаты вместе с матерью, и Арсений снова увидел ее только за столом, во время полуденной трапезы. Она была задумчива и рассеяна, ни разу ему не улыбнулась и даже старалась не глядеть в его сторону. За ужином Софья не появилась вовсе, и на вопрос Михаила, что с сестрой, княгиня коротко ответила, что ей неможется и она легла спать.

Подавленный всем этим Арсений в ту ночь долго не мог заснуть, стараясь чем-либо объяснить себе столь странное поведение Софьи. Накануне она была совсем иной: было ясно видно, что он, Арсений, ей приятен, она так охотно с ним разговаривала и так хорошо ему улыбалась… Почему же сегодня столь крутая перемена? Может быть, он ее чем-нибудь невольно обидел? Но тогда бы она не глядела на него так ласково вчера, за вечерней трапезой, ведь после того он уже не имел случая с ней говорить, стало быть, позже не мог ее обидеть. Так что же с нею приключилось? И что теперь следует делать ему, как держать себя с нею?

Проворочавшись с боку на бок до вторых петухов и не найдя удовлетворительного ответа на мучившие его вопросы, Арсений наконец уснул, мудро решив, что лучше всего посмотреть, как события будут развиваться завтра, и уж тогда действовать в зависимости от обстоятельств.

На другой день княжна хотя и вышла к обеду, виду нее был явно удрученный, она почти не поднимала глаз и в продолжение всей трапезы не обронила ни слова. Только когда вставали из-за стола, Арсению удалось перехватить ее взгляд. В нем он прочел такую тоску, что сразу отбросил свои предположения о какой-то обиде или о непостоянстве характера Софьи и понял, что здесь нечто совсем иное. Мысль о том, что завтра он уедет, так и не узнав этой тайны, придала ему смелости, и он, едва князь и княгиня вышли из трапезной, почти заступил дорогу княжне и спросил тихо:

— Что ты невесела, княжна? Намедни светила нам, как солнышко, а ныне сердце болит, на тебя глядя. Уж не я ли тому причиной?

— Может, и ты, только нет в том твоей вины и тебя попрекнуть мне нечем. А больше ни о чем не спрашивай, — так же тихо ответила Софья и быстро прошла в двери.

Она не могла сказать Арсению, что князь Иван Мстиславич в первый же вечер заметил взгляды, которыми они обменивались, и хорошо понял, к чему они ведут. Наутро он вызвал дочь к себе и, сурово отчитав, приказал ей настрого, чтобы она «дурь из головы выбросила» и держалась от Арсения подальше.

— Этот татарин тебе не пара, — в заключение сказал он, — а ежели так, нечего ему и голову крутить! Коли еще что замечу, велю, покуда он здесь, запереть тебя наверху, в светелке.

В этот день Арсений больше не видел Софью. Наутро княжич Михаил, сопровождаемый множеством челяди и обозом с вещами и снедью, тронулся в дальний путь. С ним уезжал и Арсений, решивший проводить друга до города Козельска. Впрочем, тут кроме побуждений дружбы, им руководил и некий тайный расчет: возвращаясь, он должен был снова проезжать через Карачев, и это не только давало ему повод, но почти обязывало посетить князя Ивана Мстиславича и передать ему новости и последний привет от сына. И кто знает, может быть, при этом удастся еще раз увидеть княжну и даже поговорить с нею.

Во время общего прощания во дворе он улучил удобную минуту и сказал ей:

— Я всегда буду помнить о тебе, княжна. И если позволишь, чаю еще с тобой свидеться.

— Нешто в моей воле это позволить, — еле слышно ответила Софья. Она хотела добавить еще что-то, но, увидев, что к ним направляется Иван Мстиславич, замолкла и отвернулась.

Пять дней спустя Арсений снова был в Карачеве. Князь Хотет принял его довольно сухо, заночевать, — хотя дело близилось к вечеру, — не предложил, и Арсений, не повидав княжну и ничего о ней не сведав, отправился домой, в Карачеевку.

Глава 14

«Значение Москвы не ограничивалось ее хозяйственной и политической ролью: она была крупнейшим центром культуры, книжности и образованности тогдашней России… Московская литература XV века была богатой как содержанием, так и образами… В Москве сосредоточивались лучшие художники, зодчие и мастера Руси».

Академик М.Тихомиров

Долгие годы княжения Василия Первого [553] были для Руси относительно спокойными, чему способствовали и личные качества его, и внешняя обстановка.

В основном он продолжал, — и не без успеха, — политику своих предшественников, которая заключалась в собирании русских земель и в укреплении единодержавной власти, но как правитель не был отмечен чертами гениальности и не унаследовал кипучей энергии и полководческих талантов своего великого отца. Однако он, как и Дмитрий, умел ладить со своими боярами, и они его поддерживали, ибо возвышая своего князя и Москву, сами возвышались над боярами других княжеств; был миролюбив, домовит, хозяйственно-расчетлив и уравновешен, иными словами, принадлежал к числу тех, ничем особенно не выдающихся русских монархов, деятельность которых оставила не много пищи для историков, но для страны и народа была периодом благополучия и отдыха от внешних и внутренних потрясений.

Внешняя политическая обстановка Василию Дмитриевичу благоприятствовала, ибо все основные враги Московской Руси, причинявшие столько хлопот Дмитрию Донскому, были частью ослаблены этим последним, а частью сами переживали теперь трудные времена.

Великие князья Иван Михайлович Тверской и Федор Олегович Рязанский [554], хотя и сохраняли еще самостоятельность, были поглощены внутренними неурядицами. На своих столах они чувствовали себя не очень крепкими, а потому с Москвой старались ладить и о каком-либо соперничестве с нею не помышляли. Оба они признали себя «молодшими братьями» Московского князя и во внешних делах руководствовались его волей.

Литовский государь Витовт, еще недавно мечтавший распространить свою власть на всю Русь, после страшного поражения, которое нанесли ему татары на реке Ворскле, вынужден был отказаться от этих планов и действовать осмотрительно. Его пробный шаг — попытка подчинить себе Псков — ознаменовался полной неудачей и, кроме того, наглядно показал, что значительная часть подвластных ему удельных князей явно тяготеет к Москве. В эти годы на ее сторону перешло от Витовта много русских князей: Александр Звенигородский, Федор Новосильский, Семен Перемышльский, Аристарх Мценский, Александр Путивльский, Михаил Карачевский-Хотетовский и некоторые другие, а с ними и черниговский епископ Исаакий. Перебежало к Москве и несколько гедиминовичей: Север-ский князь Свидригайло, двоюродный брат Витовта и очень крупная в Литве величина, князь Александр Нелюб и сыновья Пинского князя Патрикея Наримунтовича — Федор Хованский и Юрий Патрикеев [555]. Все это заставило Витовта искать мира с Москвой и восстановить добрые отношения со своим зятем, князем Василием Дмитриевичем.

Но самой важной предпосылкой наступившего на Руси затишья было ослабление татарской угрозы. Золотая Орда, получившая грозный урок от Дмитрия Донского, затем разгромленная Тимуром и раздираемая кровавыми смутами, уже не представляла для Русской земли серьезной опасности, и Московский князь мог почти пренебрегать ею. В Орду Василий Дмитриевич не ездил и дани ей не посылал, хотя с народа собирал «татарский выход» исправно, оставляя его в своей собственной казне, что позволяло ему укреплять хозяйственную жизнь страны и ее благосостояние. В Москве теперь находили приют открытые враги золотоордынского временщика Эдигея, начиная с сыновей хана Тохтамыша и кончая опальными татарскими вельможами. В эти годы на Русь выселилось немало представителей ордынской знати, которых московский государь охотно принимал на службу и наделял поместьями [556].

Насколько мало Василий Дмитриевич считался с Ордой, видно из сохранившегося письма Эдигея. В нем он писал Московскому князю:

«Послы наши и купцы из Орды к вам приезжают, а вы тех послов и купцов на смех поднимаете. А прежде были вы покорным ханским улусом и страх держали, и пошлины и дань давали, и послов ханских чтили, и купцов наших держали без истомы и без обид. И вот, Тимур-Кутлук сел на царство, и ты от тех лет у царя в Орде не бывал, царя ecu в очи не видывал, ни князей своих, ни старших бояр, ни меньших, ни иного кого не присыливал, ни сына, ни брата и ни с кем слова не приписывал. И потом Шадибек восемь лет царствовал, у того ecu такоже ты не бывал, никого же ни с которым словом не присыливал. И Шадибеково царствие тако же ся минуло, и ныне царь Булат-Султан сел на царство и уже третий год царствует, — тако же ecu ни сам не бывал, ни брата, ни боярина не присыливал. А еще слышано нам учинилось таково, что Тохтамышевы сыновья у тебя привечены»…

Эдигей требовал покорности, дани и выдачи своих врагов, но не добившись этого, вынужден был в 1408 году предпринять поход на Москву, благодаря которому номинальная зависимость Руси от Орды сохранилась еще на несколько десятилетий. Но в то же время этот поход, который внезапно пришлось прервать, показал Эдигею непрочность собственного положения: пока он стоял под Москвой, власть в Орде едва не захватил его соперник. Стало очевидным, что у него нет реальной возможности диктовать свою волю Московскому князю.

Но если судьба хранила государство Василия Дмитриевича от крупных потрясений, то мелких неурядиц и «домашних», внутрирусских войн оно все же не миновало.

Вскоре после своего вокняжения Василий купил в Орде ярлыки на Мещеру, Муром, Тарусу, Городец и Нижний Новгород. Все сидевшие на этих княжествах вассалы Москвы, понимая безнадежность какого-либо сопротивления, покорились и перешли на положение служилых князей-помещиков. Только князь Борис Константинович [557], владевший Нижним Новгородом, попытался защищать свое достояние. Но его собственные бояре ему изменили и передали город Василию Дмитриевичу, который посадил в Нижнем своего наместника, а князя Бориса отправил в ссылку, где он вскоре и умер. Но у него остался племянник Семен Дмитриевич, княживший в Суздале. Он съездил в Орду, добыл там ярлык на Нижний Новгород и, возвратившись с татарским войском, осадил его.

Город храбро защищали московские воеводы, но князь Семен все же овладел им, пустив в ход ту же подлую уловку, которую успешно применил при осаде Москвы Тохта-мышем: поклялся на кресте, что, если осажденные положат оружие, никто не будет убит, ограблен или уведен в плен. Клятва была нарушена — город ограбили дочиста и угнали в Орду множество народа.

Однако Семен Дмитриевич Нижний не удержал. Вскоре сюда подступила московская рать, которая взяла город приступом, а князь Семен бежал в мордовские земли. Закончил он свою жизнь в далекой Вятке, потеряв и свой собственный город Суздаль, который тоже перешел к Московскому князю. Таким образом, с беспокойным Суздальско-Нижегородским княжеством было, наконец, покончено. Правда, несколько лет спустя его попробовали при помощи татар отвоевать сыновья князя Бориса Константиновича, Иван и Даниил. Но эта попытка успехом не увенчалась, хотя и причинила много неприятностей Василию Дмитриевичу.

Гораздо более затяжной и кровавый характер носили события, связанные с Великим Новгородом. Нелады между ним и Москвой начались еще в 1393 году из-за несогласий между новгородским архиепископом и митрополитом Киприаном по вопросу о праве на церковный суд. Архиепископа поддерживало вече, а митрополита Московский князь, который, исчерпав все возможности уладить дело миром, начал военные действия и овладел новгородскими городами Торжком, Вологдой и Волоком-Ламским. Новгородцы ответили тем же, захватив московский город Устюг и некоторые другие. Было пролито немало крови, пока, наконец, новгородцы не запросили мира, согласившись жить «по старине», то есть отказавшись от своих требований и заплатив небольшой денежный откуп. Все захваченные во время войны города были взаимно возвращены по принадлежности.

Однако три года спустя новгородцы нарушили условия этого соглашения, вследствие чего московская рать снова вторглась в их земли и захватила Двинскую область, Вологду, Торжок, Волок-Ламский и Бежецкий Верх. Новгород пошел на уступки и просил мира, но Василий Дмитриевич на этот раз не согласился возвратить взятые города, и новгородцам не оставалось ничего, как продолжать войну. Собрав сильное войско, они захватили, разграбили и сожгли ряд московских городов. Военные действия продолжались почти два года и закончились новым миром, на прежних условиях.

Но не прошло и года, как Новгород заключил с ливонскими рыцарями союз, явно направленный против Москвы. Великий князь Василий Дмитриевич потребовал, чтобы это соглашение было расторгнуто и чтобы Новгород впредь отказался от права ведения самостоятельной внешней политики. Когда вече отклонило эти требования, московское войско снова выступило в поход и в третий раз захватило те же новгородские владения.

Война с небольшими перерывами и с переменным успехом продолжалась еще девять лет. Только в 1406 году, когда Витовт двинул свои войска на Псков, поставив под угрозу и Новгород, последний, нуждаясь в помощи Москвы, пошел на уступки и даже согласился принять московского наместника, в лице князя Константина, младшего брата Василия Дмитриевича. По мирному договору Двинская земля была возвращена Новгороду, но Вологда, Волок-Ламский и Бежецкий Верх навсегда отошли к Москве.

К началу XV века Москва и по величине, и по значению становится главным городом России и общепризнанным центром национального возрождения. Уровень ее благосостояния резко повысился, тяжесть татарского ига почти перестала ощущаться, и все это вместе взятое создало благодатную почву для культурного роста Москвы. После двухвекового застоя, вызванного страшными бедствиями, обрушившимися на Русскую землю, в народе снова просыпается интерес к просвещению, знанию и творчеству.

Появляются и множатся талантливые русские мастера и зодчие, воздвигающие в столице прекрасные здания и храмы; современник князя Василия Дмитриевича — великий живописец Андрей Рублев и его помощники, Прохор Городецкий и Даниил Черный, украшают эти храмы иконами и фресками замечательного художественного совершенства. Быстро возрастает число грамотных, переводится и размножается немало иностранных книг, главным образом, духовного содержания, но одновременно создается и ряд своих, русских литературных произведений, полных патриотизма и национальной гордости, причем многие из них достигают большого художественного мастерства.

Из таких литературных памятников времен княжения Василия Дмитриевича до нас дошли: «Сказание о Мамаевом побоище», «Задонщина», «Сказание о побоище великого князя Дмитрея Ивановича», «Слово о жизни и преставлении царя русского Дмитрея Ивановича», «Повесть о московском взятии от царя Тохтамыша», «Повесть о Темир-Аксаке», «Повесть о Митяе», «Хождение митрополита Пимена в Царьград», «Повесть о Колонкой Богоматери», «Повесть о купце Дмитрие Басарге и о сыне его Борзомысле», «Сказание о Вавилоне граде», «Повесть о царевиче Петре Ордынском» и прекрасно написанные жизнеописания четырех святых: митрополитов Петра и Алексея, Сергия Радонежского и Стефана Пермского [558]. Помимо художественных достоинств, эти четыре «Жития» дают нам множество бытовых и исторических подробностей, весьма ценных для исследователя русской старины.

Интересно отметить, что все эти произведения написаны в Москве. Немного раньше, когда в литературном активе Москвы еще ничего не было, в Новгороде сложились прекрасные былины о Ваське Буслаеве и о богатом госте Садко, в Рязани была написана замечательная повесть об Евпатии Коловрате, и в Твери — «Песнь о Щелкане Дудентьевиче» и две повести о жизни и убиении татарами тверских князей. Но теперь эти крупнейшие города не дают ничего нового, ограничиваясь лишь ведением местных летописных сводов. Это с полной очевидностью показывает, что именно в то время жизнь перенесла светоч русской культуры в Москву и что она стала центром притяжения и средоточия всех наиболее выдающихся русских людей эпохи.

Глава 15

«Солнцу свое дело светити лучами всю тварь, царя же добрыядетели есть миловать нищия и обидимыя».

Св. Иосиф Волоцкий, XV век

До Москвы княжич Михаил добрался только к середине февраля, ибо снежные заносы и метели несколько раз задерживали его в пути.

Подъезжая к столице, он выслал вперед своего дворецкого, который заранее отыскал на Посаде большой постоялый двор, где на первое время могли поместиться все дворовые люди княжича вместе с обозом.

Но Михаил Иванович тут долго не задержался. Переспав ночь и немного отдохнув с дороги, наутро он оделся понарядней, приказал оседлать себе лучшего коня и отправился разыскивать старого своего знакомца, князя Семена Романовича Перемышльского, который приехал сюда вместе с другими бежавшими из Литвы князьями и уже полгода находился в Москве.

Усадьба князя Семена оказалась не в Кремле, где сначала искал ее Михаил, а в верхней части Великого Посада [559], возле монастыря Николы Старого. Обширные, но уже почерневшие от времени хоромы с резным крыльцом и с теремом наверху, стояли в передней части огромного, с добрую десятину, двора, обнесенного бревенчатым тыном высотой в полторы сажени. Сзади и с боков виднелось такое множество всевозможных служебных построек — людских, амбаров, овинов, клетей, сараев, конюшен и еще невесть чего, что все это более походило на небольшой укрепленный городок, чем на столичную усадьбу.

Полчаса спустя гость и хозяин уже сидели в темноватой, но богато убранной трапезной за ендовой крепкого меду.

— Стало быть и ты здесь, — говорил князь Семен, который был лет на десять старше своего собеседника. — Ну что ж, это добро. Чай, не пожалеешь, что приехал. Не жалею и я. Уделов своих нам все равно больше не видать, а жить тут вольнее и краше, чем на Литве. Никто ни в дела твои, ни в душу не лезет, а за службу государь Василей Дмитриевич жалует щедро.

— Обскажи, Семен Романович, будь ласков, как он вас принял и кому что дал? — попросил княжич. — О том слухов у нас ходит столько, что не знаем, какому и верить.

— Принял он нас всех милостиво и обласкал, как братьев. А вот давал по-разному. Свидригайла, к примеру, пожаловали так, что тому сниться не могло. Вся Москва ахнула: дал ему в кормление бывшую столицу Руси, город Владимир, со всеми волостями и уездами, да сверх того еще Юрьев, Городец и половину Коломны! Ну, вестимо, Свидригайло ему помстился человеком бесценным, ведь он виднейший на Литве князь, прославленный воин и лютый враг Витовта. Только Василею Дмитриевичу проку от него не вышло, и Свидригайло знатно его отблагодарил: когда по осени подступил сюда Эдигей со своей ордой, он защищать Москву не схотел и ушел со всей дружиной обратно на Литву, да еще по пути дочиста ограбил город Серпухов!

— Экой разбойник, — воскликнул Михаил. — У нас поговаривали о том, что вышла у него размолвка с великим князем, но такого и помыслить никто не мог. Ну, а князь Нелюб как?

— Этого государь тоже не обидел: дал ему город Переяславль. Однако потом, когда бежал Свидригайло, Нелюба оттуда перевели во Ржеву, городок много похуже. Нелюб, видать, этим обижен и на Руси едва ли останется долго, если уже не ушел, помирившись с Витовтом. Был слух, что они о том переговаривались.

— Ну, а сыновья князя Патрикея прижились ли на Руси?

— Им князь великий дал изначально в кормление Волок-Ламский, а ныне пожаловал обоих боярским саном и богатыми поместьями. Эти у него в большой чести и, вестимо, тут останутся.

— Ежели так почтил государь князей литовской крови, то к вам, русским, был, наверно, и того милостивей?

— А вот и нет, — сразу помрачнел князь Семен, и Михаил понял, что своим вопросом попал ему в самое больное место. — Правда, поместья он дал нам немалые, но все же похуже, чем Патрикеевым, и от Москвы подальше. Всех пожаловал покуда стольниками, одного лишь Звенигородского князя, Александра Федоровича, поставил воеводой, да вот к святкам удостоил меня окольничьим [560].

— А приема у московского государя долго ли ждут?

— Нас он принял сразу, ведь приехало тогда более десяти князей, все вместе, да еще тьму народу с собою привели. Но, верно, и тебя Василей Дмитриевич долго ждать не заставит, он в общении прост. Ты где остановился?

— На постоялом дворе, близь Тимофеевых ворот.

— Ну, это не дело. Переезжай ныне же ко мне и живи тут, покуда себе усадьбу не найдешь, либо не построишь. Я тебе рад.

— Спаси тебя Бог, Семен Романович, на ласковом слове. Только ведь я не один. Гляди, не стеснил бы тебя.

— Небось, не стеснишь. Сколько с тобой челяди?

— Да душ семьдесят.

— Пустое! Тут и сотня поместится, да еще на столько же места будет. Я боле половины своих людей в поместье отправил.

— Я и сам заметил — усадьба твоя поболе иного села! Ты что, внаем ее берешь али купил?

— Купил у боярина Ильи Ивановича Квашнина [561]. Он ныне пошел в гору, почитай, после Ивана Кошкина, при князе великом сделался первым человеком. Ну и, вестимо, в Кремле себе отгрохал палаты всем на удивление, а старую усадьбу мне продал.

— И много он взял за нее?

— Ни много ни мало: триста рублей серебром.

— А легко-ль будет мне найти такой случай? Пусть бы даже усадьба поменьше была.

— В Кремле, вестимо, найти трудно, да и цена там иная. А на Посаде либо на Подоле найдешь. Да вот, погоди: перед тем, как купил я у Квашнина, предлагал мне продать свою усадьбу стольник Семен Васильевич Колюбакин, — она тут недалече. Я с ним совсем было сладился за двести сорок рублей, да после увидел эту, и она мне больше приглянулась, хотя и та не плоха, только построек меньше и двор не столь широк. Может, тебе она подойдет.

— Уже по словам твоим вижу, что подойдет, Семен Романович! Буду тебе навечно благодарен, коли пособишь мне обладить эту куплю!

— Чего легче! На этих же днях тебя с Колюбакой сведу и, Бог даст, сладитесь. А покуда оставайся у меня и ноне же веди сюда всю свою челядь.

* * *

В начале мая в Карачев прибыл гонец с письмом от княжича Михаила, который сообщал отцу, что до Москвы доехал благополучно, за двести сорок рублей откупил себе у московского стольника знатную усадьбу и великим князем Василием Дмитриевичем был принят ласково.

«И выспросив все с благосердием о тебе, батюшка, и о матушке княгине, и о сестрице, о роде нашем и о княжении, — писал дальше Михаил, — пожаловал меня великий государь стольником и велел писаться князем Хотетовским. И еще пожаловал мне великий государь поместье близ города Коломны, поприщь двадцать на полдень, меж рекой Коломенкой и Окой, село Горки да село Кукуево, да Хопанево, да Столбец, а при тех селах четырнадцать деревень и восемь пустошей, а всего под орало земли будет поболе шести тысяч четвертей [562] и лесу вельми изрядно».

И далее, после положенных поклонов и пожеланий всем членам семьи, следовала приписка:

«А что до сестрицы моей любезной Софьи, твое повеление, батюшка, я не забыл и ныне рад послать тебе добрую весть: тому с полмесяца, приехал на Москву новый Моложский князь Дмитрей Федорович, поклониться и ряд взять [563] с великим князем Василием Дмитриевичем, яко же и преславные отцы их такой ряд, воистину как братья, имели. И с тем князем Дмитреем Федоровичем приехал на Москву вотчич [564] его, Борис, и свел я с ним вборзе знакомство и дружбу. А намедни были мы все на пиру у Серпуховского князя Володимера Андреевича, и там я от Моложского князя сведал, что ищет он княжичу своему Борису невесту достойную, чтобы была из доброго княжеского роду. И я ему сказал, что ищем мы Софье нашей достойного по роду жениха. А еще был на том пиру Звенигородский князь Александр Федорович и, услыхав, о чем речь, честью он клялся, что Софью нашу не однажды видел и что краше ее другой девы не знает. И Моложские князья, это услышав, возрадовались зело и стали на том, что по осени будут сватать Софью. И ты, батюшка, коли хочешь моего совета послушать, их благослови, ибо Моложский род добрый и славный, а княжич Борис собою статен, лицом вельми пригож, а годов ему девятнадцать».

Глава 16

«И сердце юноши, кипением объято, Бурлило, как расплавленное злато».

Низами, XII век

Возвратившись в Карачеевку, Арсений не переставал думать о Софье, но тревога его и досада улеглись очень скоро. Последние слова, сказанные при прощании княжной, и тот прием, который ему оказал князь Иван Мстиславич на обратном пути, объяснили ему истинное положение вещей: Софья избегала его не по своей воле. А вспомнив, в каком угнетенном состоянии она находилась последние дни, он понял, что исполнять эту чужую волю ей было нелегко.

Разобравшись в этом, Арсений повеселел. Для него единственно важным было то, что душой Софья от него не отталкивается, наоборот, может быть, даже тянется к нему, а препятствия его не пугали. Он не боялся никакой борьбы и по своей азиатской натуре готов был идти к победе любым путем. К тому же чутье ему подсказывало, что князь Хотет, запрещая дочери общаться с ним, невольно способствует их сближению, ибо запретный плод особенно сладок.

Какого-либо далеко вперед продуманного плана действий Арсений и не пытался создать, — он был слишком непосредственным и бесшабашным для этого. Для него вопрос стоял просто: он любит Софью и, если она его тоже полюбит, хочет получить ее в жены. Как этого достигнуть, будет видно потом, так или иначе, против ее собственной воли он ее никому не уступит. А сейчас надо добиться ее любви, а если она уже его любит, ее согласия на то, чтобы он действовал.

При всем этом Арсений хорошо понимал, что медлить нельзя, да это было и не в его характере. «Такая красавица, как княжна Софья, долго на выданьи не засидится, — думал он, — того и гляди кто-либо другой присватается. А может быть, у Хотета уже и есть для дочери жених на примете? Наверное, потому он так и всполошился. И нюх у него, видать, тонкий, как у пса: мы с Софьей еще и словом ни о чем таком не обмолвились, а уже учуял. Но не всегда побеждает тот, кто наносит первый удар».

Не прошло и месяца, как Арсений, взяв с собою Гафиза, снова отправился в Карачев. Пускаясь в путь, никакой определенной цели он себе не ставил и от этой поездки особого проку не ждал. Он просто повиновался чувству, которое влекло его поближе к любимой и не позволяло сидеть сложа руки. Ему было ясно, что если он так скоро и без всякого повода явится снова к Ивану Мстиславичу, то этим окончательно укрепит подозрения последнего и, может быть, испортит все дело. Не менее очевидным было и то, что среди зимы увидеть княжну вне дома нет почти никакой надежды. Да, почти, но не совершенно… И в этом маленьком, казалось бы, ничтожном «почти» нашлось достаточно скрытой силы, чтобы заставить Арсения в жестокую стужу проделать верхом стоверстный путь и привести его в Карачев.

Приехал он к вечеру и, остановившись на постоялом дворе, в сумерках несколько раз объехал вокруг княжеской усадьбы. Она была обнесена стеной из торчком поставленных бревен высотой около двух сажень, но все же при росте Арсения, встав ногами на седло, в некоторых местах можно было заглянуть внутрь. Он это проделал не раз, но ничего интересного не увидел. Сад был пустынен и занесен снегом; поодаль темной громадой высились хоромы, которые могли бы показаться необитаемыми, если бы не дым, курившийся из труб; по двору изредка проходил кто-нибудь из челяди, да понуро бродила рябая телка, видимо, ненароком выскочившая из коровника на лютый мороз, чему теперь и сама была не рада.

Но все же Арсений сделал одно полезное открытие: он обнаружил, что некоторые бревна ограды настолько погнили и протрухлявились, что в них ничего не стоит проделать лазейку в сад. Он даже выбрал для этого подходящее место, где к тыну с обеих сторон примыкали заросли кустарника, но самого лаза делать сейчас не стал, а ограничился тем, что проковырял в стене две или три дыры, сквозь которые можно было глядеть внутрь, не становясь на лошадь и не привлекая к себе внимания прохожих. Покончив с этим, он уже в темноте возвратился на постоялый двор, поужинал и заснул сном праведника.

В течение двух следующих дней он несколько раз приближался к ограде княжеской усадьбы и подолгу глядел внутрь. Наконец, счастье ему улыбнулось, — он увидел Софью. В беличьей шубке, с теплой шалью, накинутой на голову и плечи, она появилась на крыльце, постояла немного у перил, потом спустилась в сад и медленно пошла в ту сторону, где находился Арсений. Сердце его затрепетало — если она подойдет настолько близко, чтобы услышать голос, он ее окликнет… Но княжна сделала еще с десяток шагов и повернула назад, дальше дорожка была засыпана глубоким снегом.

Когда Софья, походив немного по двору, вошла в дом, ушел и Арсений. Поняв, что ни видеться, ни говорить с ней до наступления тепла не удастся и что нужно запастись терпением, на следующий день он возвратился домой.

* * *

В конце апреля, когда весна была уже в полном цвете, Арсению представился случай, которого он давно ожидал: за зиму в Карачеевке кончились запасы муки и соли, надо было возобновить их, и он взялся это сделать. Захватив с собою несколько пустых подвод, он отправился с ними не в Меченск, где обычно делались подобные закупки, а в более отдаленный Карачев.

На этот раз таиться от Ивана Мстиславича не было надобности, ибо после прошлого посещения минуло уже три месяца, и приличие даже обязывало Арсения воспользоваться случаем и зайти к князю, чтобы осведомиться о судьбе Михаила. Он так и сделал. Хотет встретил его довольно приветливо, сказал, что от сына еще известий не имеет, хотя и слыхал от людей, что в Москве ему оказали хороший прием. Узнав, что Арсений приехал за покупками, он даже пригласил его на полдник. Однако ни княгиня, ни княжна к этой трапезе не вышли, и за столом сидели одни мужчины.

Вечером, когда стемнело, Арсений приблизился снаружи к стене усадьбы и в том месте, которое наметил еще зимой, без особого труда проделал дыру, достаточно широкую, чтобы пролезть в сад. Кустарник, покрытый теперь густой зеленью, надежно скрывал ее от посторонних глаз, а с внутренней стороны позволял незаметно подойти почти вплотную к дорожке, которая вела сюда от княжеских хором.

Арсений не сомневался в том, что сейчас, когда в этом саду все озеленилось и зацвело, княжна нередко выходит сюда из темных хором, опостылевших ей за долгую зиму. «А теперь, — думал он, — услыхав от отца либо от челяди, что я в Карачеве, может, и почаще выходить станет, коли сердце ей что-нибудь говорит».

В этом предположении, вернее, в надежде своей он не ошибся: Софья о нем часто думала в течение этих месяцев. Она почувствовала к нему приязнь и влечение с первой встречи, а то, что рассказывал Михаил, возвратившись из Карачеевки, в ее глазах превратило его в героя. Все дальнейшие события, а в особенности долгие зимние ночи, дающие столько простора мечтам, сделали остальное: Арсений полностью завладел ее мыслями. И если ее чувство еще и не созрело в подлинную, осознанную разумом любовь, то лишь потому, что Софья сама противилась его дальнейшему развитию, считая, что ничего, кроме горя, оно им не принесет, ибо брак между ними невозможен.

О том, что Арсений снова приехал в Карачев и даже обедал у них в доме, она ничего не знала. Как это не раз бывало, ей просто объявили, что она будет трапезовать наверху, с матерью, так как у князя сегодня свои гости и предстоит деловая беседа.

На следующий день, однако, вся семья отобедала вместе, после чего князь и княгиня, как было заведено, отправились по своим опочивальням отдыхать. Софья спать после обеда еще не привыкла, а потому, побыв недолго в своей светелке, она спустилась в сад и побрела в его зеленую глубину по дорожке, обсаженной пышными кустами смородины.

День был на редкость пригож. Неназойливое апрельское солнце так славно пригревало землю, и с такой упоительной очевидностью радовалась ему вся природа, что эта радость невольно передалась и княжне, смешавшись в ее душе с притаившейся там грустью. Если бы она умела строго рассудочно разобраться в охватившем ее чувстве, она бы поняла причину этого: праздник весны, который сейчас развернулся перед нею, ее пьянил и захватывал, но почувствовать себя не зрителем, а полноправным участником этого великого празднества ей не позволяло чувство духовного одиночества, — для этого нужен был еще кто-то… Очевидно, она смутно осознала это, ибо на ум ей внезапно пришел Арсений. И почти в ту же минуту она услышала совсем близко его голос:

— Будь здрава и не пугайся, княжна! Это я, Арсений.

Вздрогнув всем телом, Софья обернулась на голос, но не увидела ничего, кроме зарослей цветущего боярышника. «Наваждение», — подумала она и хотела бежать, но в этот миг один из кустов зашевелился и между ветвями показалось улыбающее лицо Арсения.

— Ужели воистину это ты? — пролепетала она.

— Вестимо, я. А ты что подумала, оборотень? — смеясь, ответил Арсений. — Кабы мог я им делаться, небось давно и не раз бы уже тебя повидал.

— Да ты как очутился-то здесь? — понемногу приходя в себя, спросила Софья.

— Вечор проломил в тыне дыру, вон там, за кустами, а ноне пролез в нее и ждал тут тебя.

— И не побоялся, что тебя кто увидит? Вот было бы сраму!

— А что делать, ежели нам инако встретиться не дают? Только ты не опасайся: прежде чем сюда лезть, я огляделся добро и готов честью поклясться, что меня никто не видел.

— Ну, а если сейчас нас вместе увидят?

— Не увидят. Ты вот, садись на скамью, будто отдыхаешь, а я за кустом останусь. Так и будем беседовать.

Княжна подумала, что надо бы рассердиться и уйти, но гнева в душе не находила, наоборот, теперь ей было по-настоящему радостно, хотя и страшно немного. После минутного колебания она села на скамью, стоявшую тут же, и сказала:

— Экой ты отчаянный! Что же тебя привело сюда?

— Сердце привело. Полюбилась ты мне так крепко, что свет без тебя не мил. И коли я тебе тоже люб, хочу сватать тебя у князя Ивана Мстиславича.

— Не отдаст меня батюшка за тебя, — тихо промолвила Софья, справившись с волнением, которое ее охватило при этих словах Арсения. — Хоть умри мы оба, не отдаст.

— Почто ты так мыслишь?

— Сам он мне о том говорил зимою, когда ты мне медвежью шкуру привез.

— Что же такое он сказал?

— Сказал, что ты татарин и мне не пара. Есть у него думка русского князя мне приискать.

— А не нашел ли уже?

— Будто нет. Зачем бы ему скрывать такое? А ни мне, ни матери он до сей поры ничего не сказывал.

— Добро, коли так. Может, я ему в том пособлю.

— Ты?!

— Ну, да. Коли я тебя верно понял, в нашем деле токмо одна препона: что я не русский князь. А свой-то Карачевский род батюшка твой высоко ставит?

— Вестимо, высоко. Мы от черниговских князей идем, а они были старшими на Руси. Даже Московский род ниже.

— Ну, если так, чаю, все будет ладно: родитель твой не знает еще, что и я того же роду и что дед мой княжил в Карачеве прежде его деда.

— Как могло быть такое? — воскликнула пораженная Софья. — Иль ты отца обмануть замыслил?

— Нет в моих словах никакого обману, — промолвил Арсений. — Давно это было, но князь Иван Мстиславич от отцов своих о том должен знать. Коли хочешь, расспроси его, и он тебе сам скажет: его прадед, Тит Мстиславич, володел Козельском, покуда обманом не выправил от хана ярлык на Карачев и не согнал оттуда князя Василея Пантелеевича, который там по закону княжил. И тот князь Василей был моим родным дедом, отцом моего отца. Этого Иван Мстиславич покуда не знает, но сама видишь теперь, что нет у него причины отказать в моем сватовстве.

— Может, и так, — помолчав, сказала Софья. — Только я его лучше знаю: если он что в голову взял, на том крепко стоит.

— Не в этом суть. Допрежь всего ты мне вот что скажи: сама-то ты за меня хочешь идти?

— Что с того, пусть бы и хотела? Я в батюшкиной воле, а он меня не отдаст за тебя, вот увидишь.

— Ты это на меня положи. Буду сватать на этих же днях, а там поглядим, как дело обернется. И коли он тебя отдать мне не схочет, это еще не конец. Я тоже на своем стоять умею крепко и другому тебя не уступлю!

— Что же ты сделаешь?

— А я еще не знаю. Когда снадобится, ужо что-нибудь сделаю. Только ты мне, любушка, одно обещай: коли станут тебя неволить за другого идти, ты на то согласия не давай и тотчас упреди меня. Обещаешь?

— Обещаю… Только как я тебя упрежу!

— О том я уже подумал. Писать ты умеешь?

— Имя свое написать могу, а иного нет.

— Тогда так порядимся: вон, видишь, за кустами, у самого тына стоит старая липа? В ней есть дупло, а возле липы мой лаз. Коли будут у тебя важные новости, положи в то дупло белый платок либо лоскут, и два дня спустя жди меня на этом же месте. Тут в городе останется верный мне человек, который к той липе будет каждое утро наведываться и твой платок мне враз доставит. А если я с тобой говорить схочу, найдешь в дупле зеленый лоскут. Не позабудешь?

— Нет. Только ты остерегайся и гляди хорошо: иной раз и мать моя сюда ходит. А сейчас я пойду… Столь мне все это нежданно-негаданно, что сердце, ровно птица, трепещет да и боязно, как бы дома не хватились… Только нет, Богом прошу, на дорожку не выходи, — вскочив со скамейки, добавила она, видя, что Арсений раздвинул кусты и шагнул вперед, — тут тебя отовсюду увидеть могут. Прощай, милый, храни тебя Господь!

— Да сохранит Он и тебя, зоренька, для нашей встречи навеки! — крикнул ей вдогонку Арсений.

Глава 17

«Осел только тогда узнает, что он осел, когда у него отрежут и покажут ему его ухо».

Восточная пословица

Возвратившись домой, Арсений без обиняков сказал отцу, что любит Карачевскую княжну Софью и просит его, коли он не против их брака, поехать к князю Ивану Мстиславичу, чтобы ее посватать.

— А с княжной ты уже о том говорил? — спросил весьма удивленный Карач-мурза.

— Говорил, батюшка. Она согласна.

— Когда же это и как вы успели слюбиться?

Арсений, изредка прерываемый вопросами отца, вкратце изложил ему несложную историю своей любви и связанных с нею событий. Выслушав его, Карач-мурза немного подумал. Выбор сына он одобрял, княжна ему нравилась, а возможность породниться с князем Иваном Мстиславичем сразу привлекла его своей духовной, символической стороной: ему подумалось, что этот брак зачеркнул бы все обиды минувших поколений, как бы примиряя тени умерших, и снова мог бы соединить в потомстве две близкие ветви единого и славного рода, в прошлом разъединенные враждой и ненавистью. И он сказал:

— Ну что ж, коли вы друг другу любы, я рад и готов дать вам свое отчее благословение. Мыслю, что княжна Софья будет тебе доброй женой, как и ты ей добрым мужем. На этих же днях поеду в Карачев и, Бог даст, сговоримся с князем Иваном Мстиславичем, — чай, своему детищу он тоже не враг.

* * *

Когда неделю спустя князь Хотет увидел из окна своей опочивальни седобородого всадника, въезжающего к нему во двор в сопровождении целой свиты дружинников и слуг, он не сразу признал в нем Карач-мурзу.

В последнем сегодня ничто не напоминало того татарина, который посетил князя четыре года тому назад. Одет он был чисто по-русски и притом с подлинным великолепием: бобровая шапка с голубым верхом, аксамитовый [565], синий с серебром кафтан, шитые жемчугом сафьяновые сапоги и на боку драгоценная, усыпанная самоцветами сабля.

Чувствуя, что неспроста такая пышность, несколько встревоженный Иван Мстиславич хотел было сам выйти на крыльцо встретить приезжего. Но в последнюю минуту спохватился, — в нем внезапно заговорила спесь. «Не возомнил бы татарин, что эдак разодевшись и приведя с собою кучу холопов, сравнялся он с Карачевским князем. Пусть свое место помнит!» — подумал Хотет и выслал дворецкого с приказанием провести посетителя в приемную горницу. Сам он переодеваться не стал, вышел, как был, в поношенном домашнем халате; меня, мол, род мой красит, а не одежа, однако гостя принял вежливо и с подобающим радушием.

— Рад видеть тебя здравым, Иван Васильевич, — промолвил он, пожимая руку Карач-мурзе. — Кажись, так стал зваться ты, принявши святое крещение?

— Так, Иван Мстиславич. Здравствуй и ты в благоденствии на многие лета, и да будет Господь вовеки милостив к тебе и к твоей достойнейшей семье, — ответил Карач-мурза с той цветистой восточной учтивостью, от которой он и на Руси не вполне отвык.

— За добрые пожелания спаси тебя Бог, Иван Васильевич. Ну, садись, сказывай, что нового у вас на Неручи?

— У нас, благодарение Создателю, ныне все спокойно, князь. Сейчас без помехи пашем, да вверх по правому берегу Неручи почали вырубать лес под новые посевы.

— Али народу у тебя еще прибыло?

— Прибыло много и все новые идут. Пленные татары, коих мы зимой взяли, почти все порешили у нас осесть, да и русских смердов приходит немало, — им у меня получше, нежели в иных местах. Коли так дальше пойдет, думаю у князя Витовта еще земли просить.

— Ну что же, в добрый час! Витовт Кейстутьевич в том тебе, наверное, не откажет, ему ведь на руку, чтобы заселялись порубежные земли, — промолвил Хотет не без зависти, шевельнувшейся в душе: этот невесть откуда пришлый татарин тут явно преуспевал и год от года набирал силу, в то время когда он сам, — как-никак князь и законный хозяин Карачевской земли, все больше хирел и терял значение.

— А в Диком Поле ныне спокойно? — помолчав, спросил он.

— Совсем спокойно там никогда не бывает, — ответил Карач-мурза. — Малые орды иной раз вблизи от рубежей показываются. Только после той острастки, что мы им дали, они нас более не тревожат.

— Вестимо, забоялись. Важно ты их проучил, Иван Васильевич! Мне княжич мой Михайло рассказывал и уж не знаю, кому больше воздал хвалы, — тебе ли за воинскую мудрость или сыну твоему за доблесть и силу. А твой Арсений и впрямь богатырь, да к тому и душой приятен, с ним мы уже добре знакомы. Воистину можешь гордиться таким сыном!

— На добром слове спасибо, Иван Мстиславич! Особо же рад я тому, что так хвалишь ты моего Арсения и что он тебе пришелся по сердцу, ибо приехал я сюда по его делу. И поелику ты о нем говоришь такое, чаю, что дело это у нас сладится.

— Какое же такое дело? — насторожился Хотет, начиная догадываться.

— Хочу сватать для него дочь твою, княжну Софью. Они друг дружку полюбили крепко и, чаю, будут хорошей парой, коли дашь ты им свое благословение, как я свое даю.

Иван Мстиславич, хотя уже и ожидал этого, на мгновение растерялся, не зная что, верне, е как ответить. Всякого татарина, даже самого знатного, он ставил в душе неизмеримо ниже себя, а к тому же два дня тому назад получил от Михаила извещение о том, что Софью будет сватать Моложский князь, и этим был отменно доволен. Помолчав немного и собравшись с мыслями, он сказал:

— Не обессудь, Иван Васильевич, но хочешь ты невозможного. Знаю, ты человек достойный, и я тебя вельми уважаю. Сына твоего тоже хвалил я без лести и снова скажу: всем он хорош. Только что ни говори, а ведь вы татары и дочери моей он не ровня.

— Будь мой сын мусульманином, я бы с тобой в том не спорил, — спокойно возразил Карач-мурза. — Но он, тако же, как и я, давно принял святое крещение, стало быть, вера нас ныне не разделяет.

— Пусть так. Но я не о том говорю.

— А о чем же еще?

— Не ровня он ей по крови.

— Ну, это ты напраслину молвил, Иван Мстиславич. Коли говорить о его татарской крови, то и она не хуже твоей: и мать его, и бабка царского роду, из коего немало жен высватали русские князья.

— Может, по нужде и высватали. А у меня такой нужды нет, и я дочь свою отдам токмо за русского князя.

— Рад это слышать, Иван Мстиславич. Коли так, мы с тобою, наверно, поладим, ибо сын мой, как и я, тоже русский князь, да к тому же такого роду, который ты без сумнения выше всех иных ставишь.

— Вона! Какого же этого вы столь славного роду?

— Роду князей Карачевских и Черниговских, того же самого, что и ты, токмо лишь старшей ветви.

— Ты что, Иван Васильевич, меня за глупца почитаешь, али сам внезапу потерял разум? — воскликнул пораженный Хотет.

— Ни то, ни другое. Я тебе истину говорю. Я сын родной и законный князя Василея Пантелеевича, у которого прадед твой Тит Мстиславич отнял Карачевский стол, след чего род ваш Козельский тут и вокняжился. И ты мне по боковой ветви племянник.

— Откуда же ты вдруг татарин? Э, полно, Иван Васильевич, плетешь ты невесть что и мыслишь — так вот я словам твоим несуразным и поверю!

— Коли не веришь словам, поверишь вот этому, — промолвил Карач-мурза, протягивая собеседнику небольшой свиток пергамента, который достал он из бокового кармана.

— А это что такое? — спросил Хотет.

— Духовная грамота [566] предка нашего Мстислава Михайловича, первого князя Карачевского и Козельского.

— Как же она у тебя оказалась?

— Передавалась она старшему в роде, вместе с Карачевским столом, и мой отец получил ее от своего отца, когда вступил на великое княжение в нашей земле.

Хотет с недоверием взял пергамент, развернул его и медленно, букву за буквой, стал разбирать выцветшие от времени слова: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа: — се яз, раб Божий Мстислав, а во святом крещении Михайло, княж-Михайлов сын и князь земли Карачевской»… Дочитав до этого места, Иван Мстиславич быстро перевел глаза на подпись и на висевшую внизу красную восковую печать с изображением архангела. Все так… «Вельми дивно сие, а видать, не солгал татарин», — подумал он и снова углубился в чтение. Вначале содержание грамоты его почти не интересовало, — это было перечисление уделов, которые князь Мстислав Михайлович завещал четырем своим сыновьям, и общие им наставления. Но дойдя до того места, где говорилось, что в случае бездетности старшего из братьев — Святослава, на великом княжении в Карачеве утверждается род второго брата — князя Пантелеймона, Хотет почувствовал, что его бросило в жар: он вдруг сообразил, что сейчас не ему, потомку третьего брата Тита, а именно этому «татарину» по закону надлежало княжить в Карачеве.

— А князю Витовту ты эту грамоту показывал? — спросил он, быстро вскинув глаза на Карач-мурзу.

— Нет. Зачем бы я стал ее показывать? Карачевского стола я не домогаюсь, а то, что узнал ты обо мне сейчас, князь Витовт уже давно и без грамоты знает.

«Ага, значит, сунулся ты к нему, да вместо княжения получил шиш», — с облегчением подумал Иван Мстиславич. Ему стало ясно: если Витовт, зная о правах Карач-мурзы, до сих пор не передал ему Карачева, стало быть, он вообще не собирается этого делать. Почему — Хотет тоже уразумел: «Не меня, вестимо, жалеет, а Юлиану Ивановну». Эта догадка довершила его раздражение, и он сказал почти с вызовом, возвращая грамоту Карач-мурзе:

— Ну и чего же ты от меня теперь хочешь?

— Ничего не хочу, опричь того, за чем приехал: руку дочери твоей прошу для сына моего Арсения.

— Я уже сказал тебе, что за него Софью не отдам.

— Сказал, что не отдашь, поелику он не русский князь. Ну, а теперь сам видишь, что в том ты ошибся. Так что же еще?

— А то, что за другого русского князя хочу ее выдать.

— И он уже ее посватал?

— Посватал или еще посватает, то не важно. Такова моя воля родительская, и все тут!

— Стало быть, дочери своей ты счастья не хочешь? Ведь она Арсения любит, а не того другого князя.

— То не любовь, а блажь пустая! Выйдет, за кого я велю, а там и полюбит. С девками всегда так.

— Это твое последнее слово, Иван Мстиславич?

— У меня слово токмо одно, оно и первое, оно и последнее. И на том не гневайся, Иван Васильевич.

— Ну, коли так, будь здоров. Жалею, что тебя зря потревожил, — поднимаясь с места, промолвил Карач-мурза.

— Куда же ты? Хоть отобедай с нами.

— Благодарствую, княже, спешу в обрат. Оставайся с Богом!

Глава 18

Когда Карач-мурза сообщил сыну о неудаче своего сватовства и посоветовал ему забыть княжну Софью, Арсений только нахмурился и ничего не сказал. Хотя удар был жесток, он сдаваться не собирался, но посвящать отца в свои дальнейшие намерения не хотел, справедливо опасаясь того, что они не встретят одобрения, а тогда пришлось бы отказаться от Софьи или идти на открытое нарушение отцовской воли. Ни того, ни другого Арсений, разумеется, не желал, а потому решил действовать теперь на свой собственный страх и риск.

Но Карач-мурза хорошо знал сына и не сомневался в том, что он на этом не успокоится и будет добиваться своего, вопреки сумасбродной воле князя Хотета. Не считая возможным открыто одобрять подобный образ действий, но в душе сочувствуя Арсению, он тоже предпочел не вызывать его на откровенность и сделал вид, что почитает это дело оконченным, а потому не хочет больше и говорить о нем.

Наутро следующего дня Арсений поскакал в Карачев: прежде всего надо было поговорить с княжной.

«Коли она меня крепко любит, — думал он, — пускай у Хотета язык загорится, а все одно мы поженимся. Ну а если я ей не столь люб, чтобы ради того отцовский запрет порушить, тогда… поглядим!»

Приехав в город, когда уже темнело, он приблизился прямо к своей лазейке и, привязав коня снаружи, проник в княжеский сад. Тут, вытащив из кармана зеленый лоскут, он хотел положить его в условленное место, но, заглянув в дупло, обнаружил там белый платочек, видимо, совсем недавно оставленный Софьей. Эта находка несказанно его обрадовала: значит, несмотря на все, и она хотела говорить с ним! В том бы ей нужды не было, если бы она смирилась перед отцовской волей и не чаяла иного пути, как под венец с нелюбимым. Стало быть, не смирилась, любушка!

Бережно спрятав на груди платок, хранивший еле уловимый запах резеды, Арсений сунул в дупло зеленый лоскут, чтобы княжна знала, что он уже здесь, и отправился ночевать на постоялый двор.

На следующий день, после обеда, когда княжна появилась в саду, Арсений уже давно был на месте. Увидев ее и убедившись, что вокруг нет ни души, он вышел из-за кустов и хотел приблизиться к ней, но Софья поспешно сказала:

— Всеми святыми тебя молю: оставайся скрытым! Это место тем и хорошо, что оно из терема не видно. Коли кто выглянет оттуда и увидит меня одну на скамье, будут спокойны и нас не потревожат. А ныне надобно сугубо блюсти осторожность: родитель намедни сказал, что ежели еще что заметит или уподозрит, в тот же час отошлет меня в Вильну, к бабке.

— Он тебе говорил о том, что отец мой приезжал тебя сватать? — спросил Арсений, снова прячась в кустах.

— Говорил. Был сердит и все допытывался, где и как мы с тобою встречались либо сносились? Я крепко стояла на том, что с той самой поры, как приезжал ты сюда с медвежьей шкурой, тебя не видела и вестей от тебя не имела. Кажись, он тому поверил и только спросил еще: истина ли то, что ты мне люб?

— А что ты ответила? — спросил Арсений, видя, что княжна замолчала.

— Ответила, что истина… — потупив голову, промолвила Софья.

— Спаси тебя Христос, ласточка, за эти слова! Коли так, ничто еще не потеряно. Ну, а что еще твой родитель сказал?

— Корил меня в том, будто я тебе, если не словами, так глазами надежду дала, потому ты и вздумал свататься. И опять сказал, чтобы я это из головы выбросила и о тебе думать не смела, ибо о судьбе моей он сам печется и уже приискал мне жениха, Моложского княжича, который собою вельми пригож и невдолге приедет меня сватать.

— Ну, а ты что?

— Вестимо, не хочу я идти за того княжича, только батюшке больше ничего не сказала, боясь, что инако он вконец осерчает и велит запереть меня в тереме. Как бы мы тогда с тобою встретились? Я ж хоть в последний раз тебя повидать хотела…

— Бог даст, не последний это раз, моя любушка! Еще целую жизнь вместе будем, коли ныне не оплошаем.

— А что теперь сделаешь? Не знай я своего отца, молила бы, в ноги ему упавши, чтобы позволил за тебя идти. Да ведь не зря он Хотетом прозван, его норова не переборешь, только хуже будет. Ничего нам не осталось, как проститься навеки…

— А я иное думаю: осталось нам бежать и обвенчаться тайно. И когда дело будет сделано, уж ничей норов его в обрат не повернет.

— Да как же это можно? Без родительского благословения под венец идти?

— Коли я тебе истинно люб, почитай, лучше за меня идти без благословения, нежели с благословением за нелюбимого. Да и церковь наш брак благословит.

— А батюшка-то? Ведь он такого мне никогда не простит. Еще и проклянуть может!

— Что ты, любушка! Не злой же он человек, и ты ему дочь родная. Да и за что проклинать: ему тут бесчестья нет, ведь не холопа ты ему зятем сделаешь, а князя из его же славного рода. Все обойдется! Посерчает родитель твой, не без того, а там и простит, уразумевши, что иного не остается.

— Хоть матушкино благословение получить бы…

— Как повенчаемся, вымолим у нее благословение, — какая мать в том откажет? А сейчас, чай, сама разумеешь, просить о том княгиню — значит погубить дело. Втайне от всех надобно это сделать и наипаче спешить, покуда тот треклятый княжич не приехал либо еще что не стряслось.

— Ох, не смею я этого… Знаю, без тебя моя жизнь будет как ночь темна, а все же на такой грех идти боязно.

— Не столь уж велик этот грех, и Бог его нам простит: не чужое счастье хотим мы порушить, а токмо свое спасти. Но я тебя не неволю. Боишься со мною угоном венчаться, иди за Моложского княжича. Третьего пути нет.

— Господи! Не хочу за Моложского княжича, — вырвалось у княжны. Слезы хлынули у нее из глаз, и она закрыла лицо руками. — Только за тебя пойду, либо ни за кого!

— Тогда решайся.

— А что же делать-то надо? — после довольно долгого молчания, всхлипывая, промолвила Софья.

— Ты только не казнись боле, будь готова и жди. А я все сделаю: где-либо в глухом месте найду попа, который нас обвенчает, по пути расставлю подменных лошадей и прочее приготовлю, а после приеду за тобой. На это мне шесть дней достанет, так что во вторник на той неделе буду я снова здесь, и ты выходи к моему лазу после полдника, едва твои родители почивать лягут. Часа два либо три тебя дома не хватятся, а мы к тому времени уже верст за сорок отсюда будем. Уразумела все, ласточка?

Княжна молча кивнула головой, не отнимая ладоней от лица.

— И сделаешь все, как надо?

— Сделаю… да простит мне Господь.

— Ну, вот и ладно, цветик мой, а покуда оставайся с Богом и будь сердцем крепка, тогда все хорошо кончится. До вторника ждать не долго, а сейчас я хочу уехать отсюда, пока меня в городе никто не видел, и сразу возьмусь за дело.

Глава 19

Арсений задолго вперед обдумывать своих действий не любил, но когда доходило до дела, умел взяться за него крепко и с умом, предусматривая все возможности и не теряя времени понапрасну.

Он почти не сомневался в том, что за ними будет погоня. «Вестимо, мы ее часа на два опередим, — думал он, — но ведь, если скакать далеко, верховые наш возок все одно догонят. Спробовать надо сбить их со следу, но это тоже либо удастся, либо нет, стало быть, важнее всего венчаться где-нибудь поближе и поскорее, покуда нас не настигли. А там хоть и словят, жену у мужа уже не отберут!»

Пораскинув умом, он остановился на большом селе Звенцах, которое находилось в шестидесяти верстах от Карачева и верст на пятнадцать в стороне от прямой дороги на Карачеевку. Там была церковь, и ее настоятеля Арсений хорошо знал. Простившись с княжной, он направился прямо в это село и, остановившись на ночлег у священника, договорился с ним обо всем. С кем он будет венчаться, Арсений обещал сказать ему после, но старенький отец Александр, приход которого был беден и во многом зависел от щедрости Карач-мурзы, получив клятвенное заверение в том, что последний не против этого брака, ни о чем больше допытываться не стал и сказал, что если невеста идет под венец по своей доброй воле, он их обвенчает, и что во вторник вечером все к этому будет готово.

Приехав затем в Карачеевку, Арсений провел тут день, а на следующий выехал обратно; взяв с собою трех молодых татар — коноводов и пятнадцать тщательно отобранных лошадей. Разбив их на три одинаковых группы, первую он оставил в Звенцах, а две остальные — по дороге оттуда в Карачев, на расстоянии двадцати верст одна от другой.

Покончив с этим, он снова возвратился домой, а в понедельник утром на двух тройках, запряженных в крепкие возки, выехал в Карачев. В этой поездке его сопровождали трое верных дружинников, полностью посвященных в дело: Гафиз, Керим и сын Ильяса — Хайдар; ехала с ними и сестра последнего, семнадцатилетняя Зульма. Двигались они не спеша и, приехав в город, когда уже совсем стемнело, остановились на двух разных постоялых дворах.

Наутро Арсений дал спутникам все нужные распоряжения, а сам, сразу после полудня, пешком отправился к месту встречи с Софьей, прихватив с собою широкую женскую шаль — накидку.

Ждать ему пришлось довольно долго, прошло около часа, прежде чем на садовой дорожке показалась княжна. Постояв немного у скамьи и не видя отсюда никого, она нерешительно вошла в кустарник и приблизилась к старой липе, у тына, где ожидал Арсений.

— Слава Христу, пришла ты, любушка, — вполголоса промолвил он. — А я уж заждался, думал, не случилась ли какая беда. Ну, идем теперь поскорее, нам каждый миг дорог!

Пока он говорил это, Софья стояла неподвижно, потупив голову. Но выслушав его, подняла наполненные слезами глаза и, глядя на него с любовью и нежностью, сказала:

— Милый, прости и забудь меня. Много я этими днями думала и молилась и вот, к иному пришла. Не побегу я с тобой… Столько в том будет горя и сраму родителям, что этого Бог не простит и не даст он нам счастья.

— От тебя ли я это слышу, княжна? — потемнев, воскликнул Арсений. — Да ведь дело у нас было решено, и я все приготовил к твоему увозу и к венчанию. А теперь, что же, на попятный? Ужели хочешь так осрамить меня перед моими людьми и перед попом?

— Прости меня, мой любимый! Но я не могу иначе…

— Вот, говоришь «любимый»! А сама, что же, пойдешь за Моложского княжича?

— Не пойду за него, в том тебе Богом клянусь!

— А что ты сделаешь?

— Не знаю еще. Коли будут неволить, в монастырь уйду. Этого родитель запретить мне не может.

— В твои-то годы и в монастырь?! Да полно, княжна! Почто на самой заре свою жизнь ломать? Бежим, как было у нас уговорено, и все будет ладно.

— Не томи меня боле и не проси о том. Не могу я такого греха взять на душу!

— Не можешь? Ну, так я его на себя возьму! — воскликнул Арсений. С этими словами он подскочил к остолбеневшей княжне, набросил ей на голову накидку и, схватив на руки, шагнул к забору. Дыра, через которую он проникал в сад, была слишком узка, чтобы пропустить его с такой ношей, двумя ударами ноги он ее расширил и вышел наружу.

— Пусти! — прошептала Софья, делая слабую попытку вырваться. Арсений ничего не ответил, только крепче сжал ее в своих железных руках.

Со всех сторон их окружал довольно густой кустарник, по уклону сбегавший отсюда к городской стене, а за нею к берегу Снежети [567]. Жилых дворов тут, на косогоре, почти не было, и заранее все высмотревший Арсений, придерживаясь кустов, уверенно направился к тому месту, где одна из городниц стены от ветхости обвалилась, свободно позволяя выйти к реке.

Теперь княжна Софья лежала на его руках смирно, не пытаясь сопротивляться. Она поняла, что он ее все равно не выпустит, да в душе уже и сама не хотела этого, — сила и смелость Арсения покорили ее. Когда ему оставалось шагов двадцать до городской стены, она сказала:

— Отпусти меня наземь, я сама пойду.

— Вот так-то лучше, — промолвил Арсений, бережно поставив ее на ноги. — Только прикрой лицо шалью, чтобы ненароком тебя кто-либо не признал. Сейчас спустимся к реке, а там надо будет пройти по открытому месту вон до той рощи, в ней у меня возок спрятан. Пойдем по берегу не спеша, будто какой горожанин со своей милой погулять вышли.

К счастью, все эти предосторожности оказались излишними: был час послеобеденного отдыха, нигде не виделось живой души, и минут пятнадцать спустя Арсений и Софья, никем не замеченные, благополучно выбравшись из города и пройдя берегом с полверсты, уже подходили к цели. По пути он сказал ей:

— Ты на меня не сердись, ласточка, за то, что тебя так схватил. Иного не оставалось. Коли поддался бы я твоей слабости, все бы у нас пропало.

— Я не сержусь, — тихо промолвила княжна. — Видно, такова была воля Божья.

В роще их ожидала тройка и при ней верховые, Гафиз и Керим. Усевшись с Софьей в возок, Арсений перекрестился, разобрал вожжи и стегнул лошадей. Выехав из заросли на дорогу, тройка набрала скорость и, поднимая клубы пыли, во весь опор понеслась на юго-восток, в сторону Карачеевки.

Почти в то же время по улицам Карачева, гремя бубенцами и колокольчиками, пролетела другая тройка и, выехав через северные ворота, помчалась по дороге на Меченск. В ней сидели двое: молодой мужчина и женщина, закутанная в шаль.

Это были Хайдар и Зульма.

Глава 20

«Гнев шагает впереди, а разум сзади».

Туркменская пословица

Дважды сменив по пути лошадей, Арсений и его спутники к шести часам вечера были уже в Звенцах. У отца Александра все было готово, и они прошли прямо в церковь.

Во время совершения обряда священник спросил имя невесты и, получив краткий ответ, обвенчал рабу Божью Софию с рабом Божьим Арсением. Но когда для записи в церковную книгу потребовались более полные данные и в том числе имена родителей, услыхав их, он обомлел, и перо вывалилось из его задрожавшей руки. Однако когда Арсений высыпал на стол пригоршню золота и обещал позаботиться о его судьбе в случае каких-либо преследований со стороны Карачевского князя, отец Александр немного успокоился и, окончив запись, пожелал молодым долгой и счастливой жизни.

Снова переменив коней, они без промедления выехали в Карачеевку, до которой отсюда было немного более пятидесяти верст. Догнав по дороге коновода, возвращавшегося на Неручь с лошадьми, которых они сменили при повороте на Звенцы, Арсений от него узнал, что погони за ними не было. Из этого он понял, что его хитрость удалась: погнались, без сомнения, не за ними, а за Хайдаром и Зульмой, по дороге на Меченск, ибо на их тройку, выезжавшую с таким шумом, в городе, конечно, многие обратили внимание.

Когда до Карачеевки оставалось верст двадцать, Арсений сделал короткую остановку на отдых и, отозвав в сторону Гафиза, сказал ему:

— Скачи вперед и без утайки расскажи все моему отцу. К тому добавь, что молю его о прощении и, коли он сильно сердит, гнев его на себя готов принять смиренно, только бы сегодня встретил он нас по-родительски, ради жены моей молодой, которая ни в чем не повинна.

Отправив гонца, Арсений продолжал путь, но все же, подъезжая к дому, испытывал изрядное беспокойство. Как-то их примет отец? Хоть он человек добрый и на брак их согласие давал, а за такое самоуправство может и разгневаться…

Но его опасения оказались напрасными: Карач-мурза и Хатедже с иконой встретили новобрачных на пороге, благословили их и приняли с полной сердечностью. Ни тут, ни за трапезой, которая их уже ожидала, не последовало ни упреков, ни вопросов, словно все совершилось обычным порядком и по общему согласию. Была уже глубокая ночь и потому, не задерживаясь долго за столом, молодые отправились в приготовленную для них опочивальню.

На исходе следующего дня со сторожевой башни сообщили, что к усадьбе приближается конный отряд, численностью человек в двести. Ожидавший чего-либо подобного Карач-мурза тотчас приказал запереть ворота, а сам поднялся на башню. Глянув оттуда на подъезжавший отряд, — по-видимому, составленный из челяди, вооруженной кто чем горазд, — в передовом всаднике он узнал самого князя Ивана Мстиславича.

Как стало известно позже, в княжеских хоромах накануне заметили отсутствие Софьи только в четыре часа пополудни. Прежде всего стали искать в саду и тут обнаружили дыру в заборе, а возле нее оброненный платок княжны и следы мужских ног.

Весть о похищении княжеской дочери мгновенно облетела весь Карачев. Нашлось немало людей, видевших промчавшуюся по городу тройку, которая взяла потом направление на Меченск, а на постоялом дворе выяснилось, что тут ночевал накануне Арсений. Хотету все стало ясно. Не теряя минуты, он вооружил и выслал в погоню десяток людей из своей челяди под начальством одного из приближенных дворян. К этому маленькому отряду присоединилось еще несколько добровольцев-горожан, и все они поскакали по дороге на Меченск.

Беглецы опередили преследователей часа на два, и их удалось догнать лишь в сорока верстах от города. Ехали они не торопясь и, заметив погоню, от нее уйти не пытались. Тройка была та самая, с бубенцами и колокольчиками, которую видели в Карачеве, но сидели в ней совсем не те, кого искали люди князя Хотета.

Все же их остановили и начали допрашивать. Хайдар, унаследовавший внешность своего русского отца и отлично говоривший по-русски, о себе поведал, что три дня тому назад женился в Брянске на тамошней девушке, а теперь возвращается с молодой женой к месту своего жительства, в Меченск. Проездом через Карачев он малость загулял и, действительно, тройку свою прогнал по городу вскачь, однако никого при этом не задавил и не опрокинул, равно как и иного худа никому не сделал и почто за ним погнались — в толк не возьмет.

Все это звучало совершенно правдоподобно, а потому начальник отряда, с досады обругав Хайдара дураком и пьяницей, его отпустил, сам же со своими людьми под утро возвратился в Карачев.

Поняв, что Арсений его перехитрил и теперь, наверное, уже находится дома, Хотет пришел в слепую ярость. Не слушая увещаний княгини, которая уговаривала его не множить сраму, он наспех вооружил чем попало всю свою челядь да кое-кого из горожан и сам повел эту рать на Карачеевку.

— Эй, отвори! — крикнул он, подъезжая к воротам усадьбы.

— Ты что, Иван Мстиславич, никак войной на меня пришел? — с легкой насмешкой в голосе спросил Карач-мурза, появляясь на стене, над воротами.

— А, это ты, старый разбойник! — закричал Хотет, увидев его. — Отворяй сей же миг ворота, не то прикажу поджечь твое поганое гнездо!

— Не дури, Иван Мстиславич, и думай, что говоришь, — строго сказал Карач-мурза. — Ворот я тебе не отворю, покуда ты не войдешь в разум, ибо коли вы во дворе у меня начнете буянить, дружинникам моим придется повязать твоих холопов, я же тебя, родича своего и князя, срамить при людях не хочу. Если не желаешь войти как гость и беседовать со мной без угроз и без брани, говори здесь, что тебе нужно.

— Дочь мою отдавай! А разговор с тобой после будет.

— Почто ее отдавать, если она здесь по своей доброй воле? Тебе она дочь, а мужу своему жена и место ее при муже.

— При каком таком муже?!

— Вестимо, при сыне моем, при княжиче Арсении. Они вчера обвенчались по доброму согласию и по закону.

— В таком деле не их согласие, а мое надобно! Браку этому цена — рваная куна, и я его все одно расторгну!

— Вот ты этим и займись, вместо того, чтобы затевать со мной усобицу, за которую тебя князь Витовт не поблагодарит. Поглядим, где сыщется такой поп либо митрополит, который по твоему хотению разлучит жену с мужем, коли сами они того не хотят.

Иван Мстиславич уже и сам понял, что его игра проиграна и что дочери ему законным путем не воротить. Понял он и то, что идти на приступ усадьбы — это значит еще раз потерпеть поражение: если Карач-мурза сумел отбиться от трехтысячной татарской орды, то что ему две сотни челяди? К тому же за нападение придется отвечать перед Витовтом ему, а не Карач-мурзе, который будет только обороняться. Витовта же в таком деле лучше иметь на своей стороне, — тогда еще, может, не все потеряно. Сообразив все это, он крикнул:

— Что мне делать, ты не указывай, — сам знаю! И управа на тебя и на твоего разбойника сына ужо будет! А Софье скажи, что она мне больше не дочь!

— Зря ты это, Иван Мстиславич, — с укором промолвил Карач-мурза. — Простил бы лучше, да порадовался вместе с нами ее счастью. Хочешь по-хорошему — я тебе сразу ворота отворю и приму как дорогого гостя.

— Брат твой сатана будет у тебя гостем, а не я! А мое последнее слово ты еще услышишь! — выкрикнул Хотет и, сделав знак своим людям, чтобы следовали за ним, поскакал от ворот усадьбы.

Часть вторая СЛАВА ЗОВЕТ

Глава 21

«Владислав, король польский, поняв, что у него не остается никакой надежды на мир с крестоносцами, повелел всем князьям, рыцарям и подданным своего королевства и подвластных ему земель взяться за оружие».

Ян Длугош, польский историк XV века

Прошел год. Жизнь в Карачеевке протекала мирно и счастливо. Ордынцы больше не беспокоили ее набегами, никаких враждебных выпадов не делал и князь Хотет. По врожденному упрямству не желая примириться с самовольным замужеством дочери, но понимая, что сам он бессилен что-нибудь сделать, Иван Мстиславич рассчитывал только на вмешательство и помощь Витовта. Но последний все время находился в разъездах и в походах против Тевтонского ордена, с которым в ту пору началась новая война, — встретиться и говорить с ним не было никакой возможности, и Хотету поневоле приходилось ждать. К тому же вскоре болезнь его сильно обострилась, он почти не вставал с постели и, предчувствуя свой близкий конец, углубился в себя, а все окружающее постепенно стало терять для него значение.

В феврале в Карачеевке случилось радостное событие: Софья родила сына, которого в честь прадеда нарекли Василием. Родился он в тот самый день, когда Карач-мурзе исполнилось шестьдесят восемь лет, — в этом совпадении все усмотрели счастливое предзнаменование, и потому двойной семейный праздник был отпразднован особенно торжественно, с пальбой из пушек, раздачей подарков и обильным угощением для всех дружинников и слуг.

Софья, которую до сих пор угнетал разрыв с родителями, посоветовавшись с мужем, решила послать им весть о рождении сына, в то же время моля их о прощении. Хотет на это ничего не ответил, но Юлиана Ивановна, видимо, втайне от него, к великой радости Софьи, прислала с гонцом драгоценную икону Божьей Матери с Младенцем — свое благословение дочери, и вышитое шелками одеяльце для внука.

Рад был за жену и Арсений. Он в ней души не чаял и был хорошим мужем, а рождение ребенка связало их еще крепче. Но сознание того, что он уже отец, глава семейства, вместо законной мужской гордости, с болезненной остротой пробудило в нем совершенно иное чувство, втайне давно его томившее.

«Вот, теперь у меня есть сын, — думал он, — который скоро подрастет и узнает, что и дед его, и прадед, и прапрадед были славными воинами. О их походах и подвигах он услышит много рассказов и будет гордиться ими. А что он будет думать о своем отце, о котором нечего рассказывать?»

В ту пору беспрерывных войн в мужчине вообще превыше всего ценили воинскую доблесть, а в татарской Орде, где получил воспитание Арсений, человека не воевавшего просто презирали. Поэтому чувства его были естественны и понятны. Ни жизненное благополучие, ни семейное счастье не могли быть ему в полную радость, покуда над ним тяготело это ощущение своей человеческой неполноценности. Избавить от него могло только участие в большой, настоящей войне. Арсений ждал ее с томительным нетерпением и, наконец, дождался: летом 1410 года Польше и Литве пришлось поднять оружие против Тевтонского ордена.

Рыцари, обосновавшиеся в Пруссии почти два столетия тому назад, к этому времени уже полностью овладели Ливонией и отобрали у Польши Поморье [568] и ряд других земель, а у Литвы — Жмудь. Из года в год усиливаясь и богатея, они все меньше считались со своими восточными соседями и, никогда не удовлетворяясь достигнутым, шли по пути новых завоеваний. Как организация, созданная для войны и захватов, Тевтонский Орден в этом видел свою цель и в мирной обстановке. До сих пор ему неизменно сопутствовала удача, ибо ей способствовали постоянные распри и разногласия в стане его врагов. Витовт боролся с королем Ягайлом-Владиславом, литовские удельные князья с Витовтом, католики с православными, а польские магнаты друг с другом. Все это ослабляло силы Польско-Литовского государства и облегчало задачи Ордена, ибо вместо того, чтобы дать ему дружный отпор, то одна, то другая из этих внутренних, враждующих сил призывала его к себе на помощь. Как следствие этого, тевтонские рыцари, — крепко спаянная и дисциплинированная воинская община, — привыкли к легким победам над поляками и литовцами и стали относиться к ним с презрением, которое не раз открыто показывали даже самым высокопоставленным лицам.

Так, в 1404 году великий магистр Тевтонского ордена, Конрад фон Юнгинген, пригласил короля Владислава и его приближенных на празднества, в город Торунь. Поначалу им был оказан блестящий прием, но после того, как на турнире вышел победителем польский витязь Добеслав Олесницкий, который выбил из седла двенадцать немецких рыцарей, короля Владислава при торжественном проезде по городу облили из окна помоями. Великий магистр, конечно, принес королю извинения и даже предложил казнить женщину, облившую его как будто бы нечаянно [569], но всем было совершенно ясно, что это было сделано умышленно, по наущению самих тевтонов.

Несколько месяцев спустя, в период мира, рыцари ворвались в польскую Мазовию, схватили чем-то им не угодившего Мазовецкого князя Януша, связали его и увезли. Обращались с ним в плену как с последним рабом, и королю Владиславу стоило немалых трудов его вызволить.

В следующем году, в связи с восстаниями, вспыхнувшими на Жмуди, которую князь Витовт незадолго до того вынужден был уступить ордену, великий магистр отправил к нему послами рыцарей Маркварда фон Зальцбаха и Иоганна фон Шенбурга. Как эти послы разговаривали с литовским государем, можно судить по следующей, весьма мягко выраженной записи польского хрониста Яна Длугоша, оставившего нам наиболее подробное и верное описание всех событий, связанных с Грюнвальдской битвой:

«Эти послы упрекали князя Витовта в преступном вероломстве, понося его разными обидными словами, а также оскорбили грязными словами родительницу его, говоря в том духе, что она-де была не особенно целомудрена».

Не надеясь на помощь короля Владислава, который всячески искал мира с крестоносцами, Витовт вынужден был стерпеть эти оскорбления, ибо один воевать с орденом он не мог.

Когда умер Конрад фон Юнгинген и великим магистром ордена был избран его брат Ульрих, который, по словам летописца, «нрав имел неистовый и гордый», взаимоотношения стали еще хуже. На свидании с королем Владиславом, которое произошло в январе 1408 года в городе Ковно, великий магистр держался грубо и вызывающе, ясно дав понять, что единственным способом разрешения спорных вопросов он считает войну.

Летом того же года в Литве был недород и голод. По просьбе Витовта, король Владислав отправил туда из Польши по Неману двадцать барок зерна. Рыцари их по пути перехватили и вернуть отказались, заявив, что на этих барках перевозилось в Литву оружие [570]. На протест Владислава великий магистр ответил тем, что под каким-то незначительным предлогом приказал в одном из своих городов отобрать у литовских купцов все товары и деньги.

Взбешенный всем этим Витовт поднял на Жмуди восстание против рыцарей. Орден двинул туда большое войско и одновременно потребовал у польского короля, чтобы он не вмешивался в это дело и не оказывал никакой помощи Витовту. Владислав, который боялся большой войны с орденом, но в то же время не мог согласиться на открытое предательство по отношению к своему вассалу, ответил уклончиво. Тогда великий магистр перешел к военным действиям, захватив несколько польских городов, и занял Добжинскую область, принадлежавшую Мазовецким князьям.

Война тянулась несколько месяцев, не доходя до крупных сражений, и в октябре закончилась перемирием, заключенным до 24 июня следующего, 1410 года, причем спорные вопросы, — главный из которых касался Добжинской области, — обе стороны согласились предоставить на третейский суд чешского короля Венцеслава.

Король Венцеслав решил дело довольно своеобразно: Добжинскую землю отдать ему. Кроме того, он потребовал, чтобы Польша впредь никогда не выбирала себе короля из литовских или русских князей. Своей симпатии к ордену Венцеслав не скрывал. Акт о его решении был прочитан польским послам на немецком языке, а когда они запротестовали, им предложили перевести его на чешский, но не на польский. Возмущенные послы покинули Чехию, отказавшись подчиниться этим решениям.

Все же после этого Владислав сделал новую попытку договориться с орденом при посредстве венгерского короля Сигизмунда, к которому отправил на переговоры князя Витовта. Но Сигизмунд, прежде всего, попытался уговорить Витовта разорвать унию с Польшей, обещая дать ему за это самостоятельную литовскую корону, когда станет императором Священной Римской империи [571].

Только после этого Владислав понял, что вокруг его шеи стягивается петля и что нет иного выхода, как поставить на карту все и вступить в решительную борьбу с орденом. По всем подвластным ему землям он объявил сбор войска и вместе с Витовтом начал деятельно готовиться к большой войне. К берегам Вислы стали стягивать ополчения, свозить оружие и пищевые запасы для войска. Сюда же в глубокой тайне доставили части большого понтонного моста, специально заказанного опытным мастерам для быстрой переправы через реку.

Между тем окончился срок перемирия. При посредничестве венгерского короля его удалось продолжить еще на десять дней, в течение которых обе стороны лихорадочно заканчивали свои последние приготовления.

Глава 22

«Того же лета князь Витовт со всею своею дръжавою и Лятский король Владислав со своею дръжавою ходили за Вислу и билися с Проуским местером и со всею его дръжавою».

Псковская летопись

Хотя слухи о близящейся войне и о сборах войска доходили до Карачеевки уже давно, только в конце мая сюда прискакал гонец из Карачева с королевской вицей [572] и с устным приказом князя Ивана Мстиславича: снарядить сотню конных бойцов и вести их без промедления на реку Вислу, к Червинскому монастырю, где быть не позже Иванова дня [573].

Сборы были недолги. Сотню составили из татар, а им для снаряжения в поход много времени не требовалось: и кони, и оружие у каждого были наготове. В надежде на богатую добычу желающих нашлось даже больше, чем было нужно, — почти полтораста человек. Само собой разумеется, что этот отряд возглавил Арсений. Как он, так и Карач-мурза считали, что иначе и быть не может; мать и жена, хотя и поплакали, но отговаривать его не пытались, понимая, что это бесполезно.

До места назначения предстояло пройти почти тысячу верст, времени было в обрез, и потому, не взяв с собою повозок, а погрузив все необходимое на вьючных лошадей, отряд Арсения выступил в путь и, поспев к сроку, за два или три дневных перехода до места сбора догнал главные силы князя Витовта, двигавшиеся туда же.

К великой своей радости Арсений обнаружил тут хана Джелал ад-Дина, который с тремя туменами татарской конницы шел в этот поход вместе с Витовтом. Джелал тоже обрадовался встрече со своим молодым родичем, которого хорошо помнил еще отроком, и в тот же вечер представил его великому князю.

Узнав, что Арсений — сын Карач-мурзы и что он привел с собою полтораста всадников, Витовт принял его ласково и сказал:

— Ну, в добрый час! С отцом твоим мы вместе ходили в битвы, и доблесть его мне хорошо ведома. Рад и тебя видеть под моими знаменами. И поелику воины твои все татары, да к тому ты еще и родственник хану, под его начало тебя и поставлю. Чаю, что своего славного рода ты не посрамишь и немцев будешь бить крепко.

Джелал ад-Дин этого и хотел. В одном из его туменов состав был неполный, и он целиком включил в него сотню Арсения, оставив его сотником. Два-три дня спустя Арсений, теперь неожиданно снова превратившийся в Абисан-мурзу, уже отлично освоился с обстановкой и узнал почти всех сотников и тысячников своего тумена.

Непосредственным его начальником был тысячник Юсуф-бей, уже пожилой татарин, принадлежавший к известному в Орде княжескому роду. Это был отважный и опытный воин, который хорошо знал Карач-мурзу и потому, несмотря на внешнюю суровость, к Арсению он отнесся по-отечески и дал ему немало советов и указаний, оказавшихся весьма ценными в походе и в битве.

Так как уже было известно, что перемирие продолжено до четвертого июля, Витовт предпочел не торопиться к переправе, где при большом скоплении конницы могли возникнуть серьезные затруднения с пастбищами, и подошел к Висле только первого июля. Польское войско уже находилось здесь и успело переправиться на правый берег, после чего мост был разобран и увезен. Два дня спустя вся огромная рать союзников двинулась к границе орденских земель.

Витовт со своими русско-литовскими полками и с татарами шел впереди. Он был полон решимости и горел желанием поскорее свести счеты с тевтонами. Король Владислав, наоборот, страшился предстоящей схватки, которая, в случае неудачи, грозила ему потерей польской короны. Несмотря на то что срок нового перемирия уже окончился, он медлил с началом военных действий и сделал еще одну попытку поладить с орденом при посредничестве короля Сигизмунда. Но это лишь ухудшило положение: несколько дней спустя венгерский посол сообщил Владиславу, что великий магистр все его мирные предложения отверг, и поскольку война неизбежна, венгерский и чешский короли принимают сторону единоверного им ордена и тоже объявляют войну Польско-Литовскому государству. Впрочем, посол тут же, как бы от себя, добавил, что это только формальность и что ни венгерские, ни чешские войска в помощь ордену пока посланы не будут [574].

Убедившись, наконец, что иного выхода нет, король Владислав начинает проявлять признаки мужества и приказывает войскам перейти границу. Но он, — многократный клятвопреступник, убийца своего дяди, благородного князя Кейстута, за польскую корону продавший родную страну и сделавшийся жестоким гонителем своих бывших единоверцев, — в продолжение всего похода лицемерно прикрывает страх личиной святости и, будто бы терзаясь тем, что ему приходится проливать чужую кровь, дни и ночи проводит в молитвах, нагоняя тоску и уныние на своих приближенных, а всеми военными действиями руководит почти единолично князь Витовт.

Между тем великий магистр Ульрих, полагая, что король Владислав ставит себе целью отобрать захваченную рыцарями Добжинскую землю, все силы ордена сосредоточил там, выбрав превосходную позицию на правом берегу реки Древенцы [575] и хорошо укрепив ее. К концу перемирия у него все было готово, и тут он ожидал польско-литовское войско, рассчитывая обрушиться на него во время переправы через реку.

Но все это через лазутчиков стало известно Владиславу и Витовту, которые, не желая давать генеральное сражение в заведомо невыгодных для себя условиях, избрали иной образ действий: обойдя с востока Добжинскую землю, они быстрыми переходами двинулись вглубь орденских владений и тринадцатого июля уже захватили крепость Гильгенбург [576], находившуюся всего в ста верстах от столицы ордена — Мариенбурга, где великий магистр оставил лишь ничтожный по численности гарнизон.

Это заставило рыцарей покинуть свою позицию на реке Древенце и с предельной быстротой идти наперерез неприятельскому войску в направлении Мариенбурга. Поздно вечером четырнадцатого июля они подошли к деревне Грюнвальд и разбили свой стан к северу от нее, на опушке леса. Польско-литовская рать в это время стояла в лесу, на берегу озера Лубень, в восьми верстах восточнее Грюнвальда.

Едва рассвело, тевтоны, уже знавшие, что противник находится в непосредственной близости, начали строиться в две линии боевого порядка, на краю поля, в двух верстах перед Грюнвальдом. Их войско состояло из пятидесяти одной хоругви [577] конницы, нескольких подразделений пеших лучников и сотни артиллерийских орудий-бомбард, общей численностью достигая шестидесяти пяти тысяч человек [578].

Пятнадцать хоругвей, под начальством орденского маршала Фридриха фон Валленрода, составили левое крыло боевого построения рыцарей, которое флангом упиралось в деревню Танненберг, расположенную в пяти верстах от Грюнвальда; правое крыло состояло из двадцати хоругвей, которыми командовал великий комтур [579] Куно фон Лихтенштейн. Впереди, в одну линию, поставили все сто бомбард, а в промежутках между ними — отряды пеших лучников и арбалетчиков. Шестнадцать хоругвей, находившихся в распоряжении самого великого магистра, были оставлены в резерве, за лесом, возле Грюнвальда, приблизительно на равном расстоянии от обоих флангов.

Построившись и приведя себя в полную боевую готовность, рыцари долго ожидали появления неприятельского войска, но оно не показывалось из леса. Великий магистр и тевтонские командующие негодовали и возмущались, не жалея крепких слов в адрес короля Владислава, ибо с каждой минутой росла их уверенность в том, что он из боязни хочет уклониться от битвы.

Но в польском лагере происходило другое: военачальники ждали от короля приказаний, а король молился.

С утра долго не могли установить его походную часовню-шатер, так как этому мешал сильный ветер. Наконец, с этим кое-как справились, и Владислав стал слушать мессу. Когда она окончилась, он, не выходя из часовни, приказал служить вторую. В это время прискакал гонец с известием, что войско тевтонов стоит в непосредственной близости. За первым гонцом прибыли второй и третий, донося, что рыцари уже строятся в боевой порядок. Король отнесся к этим известиям внешне совершенно безучастно и, сказав, чтобы его не беспокоили, продолжал молитву. Между тем прибывали все новые гонцы с передовых застав и от старших военачальников, которые не знали, что им делать, и испрашивали распоряжений. Наконец, в бешенстве прискакал сам Витовт, который, по словам польского хрониста Длугоша, «громким голосом побуждал короля, чтобы тот, не предаваясь больше молитвам, встал и поспешал на бой, так как вражеское войско, готовое к сражению, уже давно стоит в боевом строю и будет плохо, если оно ринется вперед и нападет первым. Однако ни просьбы, ни мольбы, ни предупреждения об опасности не могли оторвать короля от богослужения и молитвы».

В конце концов, потеряв терпение, князь Витовт и польский командующий, рыцарь Зиндрам из Машковиц, сами начали выводить войска к опушке леса и строить их в боевой порядок.

Король вышел из часовни только тогда, когда ему доложили о прибытии двух герольдов из неприятельского лагеря. Окруженный своими рыцарями, он их принял тотчас, думая, что великий магистр хочет вступить в переговоры. Но герольды протянули ему два обнаженных меча, и один из них сказал:

— Светлейший король! Великий магистр Ульрих фон Юнгинген посылает эти мечи тебе и брату твоему, князю Витовту. Он надеется, что это оружие поможет вам преодолеть свое малодушие и принять бой вместо того, чтобы трусливо прятаться в зарослях. А если ты боишься, что мы помешаем вашему боевому построению, мы готовы пока отойти и предоставить вам хоть бы все поле!

Услышав эти дерзкие слова, польские рыцари хотели броситься на послов, но Владислав удержал их. Спокойно и с достоинством он принял из рук герольдов мечи и ответил:

— Хотя у меня и своего оружия достаточно, для защиты правого дела и моей отчизны мне пригодятся и эти мечи. Ими надеюсь наказать гордыню того, кто их прислал.

Немедленно вслед за этим польско-литовское войско, насчитывавшее сто двадцать тысяч человек, стало выходить из леса и строиться напротив позиции тевтонов.

На левом крыле, против полков Куно Лихтенштейна, в три линии выстроилось польское войско, — пятьдесят хоругвей, в число которых входило семь русских из Галицкой земли и Подольщины [580] и три хоругви чешских, моравских и силезских наемников.

В то время, когда все другие части поспешно занимали указанные им места в общем боевоем порядке, чешская хоругвь, которой командовали рыцари Збиславек и Ян Сарновский, попытались незаметно уйти и, покинув поле, направилась обратно в лес. Ее догнал и пристыдил польский подканцлер Миколай Тромба, после чего чехи возвратились и стали на свое место, в первой линии [581].

Справа от поляков, против конницы маршала Валленрода, также в три линии развернулись сорок хоругвей великого князя Витовта, среди которых было четырнадцать русских [582]. В самом центре построения союзников, на стыке литовского войска с польским, один за другим стояли три смоленских полка под начальством молодого Мстиславского князя Юрия Лугвениевича [583]. Татарская конница Джелал ад-Дина была поставлена на правом фланге расположения литовцев, недалеко от деревни Танненберг.

Некоторая часть польских и литовских полков была выделена в резерв, который поставили в лесу, в трех местах: за флангами боевой линии и за ее центром, возле деревни Ульново, где стоял обоз польского войска. При этом самом сильном и наиболее удаленном резерве находился и король Владислав, ибо, как пишет Длугош, «было решено, чтобы король не подвергал себя опасностям битвы, держась в обозе или в уединенном и надежном месте, не известном не только врагам, но даже и своим, огражденный от случайностей свитой, отборной охраной войска и отрядом телохранителей из шестидесяти рыцарей-копьеносцев. Были также в разных местах поставлены быстрые кони, сменяя которых, король мог бы спастись в случае победы врага».

И далее Длугош, по-видимому, без всякой иронии, добавляет: «Это был бесспорно наилучший король, побеждавший врагов своих не столь мечом, сколько кротостью и справедливостью, сражаясь больше молитвами и богослужениями, чем оружием».

В полную противоположность этой всеобъемлющей предусмотрительности «наилучшего из королей», великий князь Витовт, по словам того же Длугоша, «предоставив охрану своей судьбы и жизни одному только Богу», без всяких телохранителей и свиты объезжал передовые линии бойцов, как своих, так и польских, отдавая распоряжения и ободряя людей, а когда началась битва, находился в самых опасных местах.

Глава 23

«В этом сражении русские витязи Смоленской земли, стоя под тремя собственными знаменами, упорно сражались с величайшей храбростью, как подобало мужам и рыцарям. Только они одни не обратились в бегство и тем заслужили великую славу».

Ян Длугош

Убедившись в том, что все полки готовы к бою, князь Витовт, окруженный небольшой группой приближенных, занял место за первой линией своих войск, с нетерпением ожидая сигнала к началу битвы, который должен был подать король Владислав.

Рыцарь Зиндрам стоял под большим королевским знаменем в первой линии, во главе прославленной Краковской хоругви, в которую входил весь цвет польского рыцарства. Бормоча сквозь зубы проклятия, он тоже ожидал сигнала, но его не было, и где находится король, никто толком не знал.

Наконец, Зиндрам услышал далеко справа лязг оружия и воинственные крики, которые, сливаясь и ширясь с каждым мгновением, покатились по полю могучей прибойной волной. Он понял: это князь Витовт, не ожидая больше, бросил в битву свои хоругви. Пождав еще немного, Зиндрам сделал знак стоявшему сзади трубачу. Воздух прорезали резкие звуки боевого сигнала, его подхватили трубы в других хоругвях, и польское войско с пением священного гимна двинуло вперед.

Приближающегося противника крестоносцы встретили залпом всех своих бомбард. Страшный и еще мало привычный гром сотни орудий заставил похолодеть многие сердца, но воины быстро ободрились и снова пошли вперед, увидев, что неприятельские ядра почти не причинили им вреда — большинство из них не долетело до цели.

Сквозь пелену едкого порохового дыма теперь почти ничего не было видно, и потому второй залп тевтонских пушек оказался столь же неудачным. Далее на поле все перемешалось, и артиллерия больше не могла стрелять до самого конца боя.

Впрочем, рыцари уже поняли, что бомбарды приносят им больше вреда, чем пользы, после двух залпов, сквозь стену дыма, поднявшуюся на их стороне поля, они перестали видеть противника. Это позволило передовым хоругвям Витовта почти без потерь приблизиться вплотную и, перерубив часть пушкарей и пеших лучников, остальных обратить в бегство. Одновременно татарская конница обрушилась на левый фланг маршала Валленрода, стараясь оттеснить его от Танненберга и отсюда зайти ему в тыл.

По линии всего левого крыла тевтонов завязалась упорная битва, что вполне отвечало намерениям великого магистра, так как он и сам хотел в начале сражения разгромить и рассеять войско Витовта, чтобы потом все силы бросить на поляков, которых он считал более серьезным противником.

Сомкнутым строем, выставив вперед длинные, до восьми аршин, копья, одетые в железо рыцари Валленрода двинулись на русско-литовские полки. Тут лишь немногие были в кольчугах, и вооружение их значительно уступало тевтонскому, но все же никто не дрогнул и не ослушался, когда князь Витовт приказал идти на встречный удар.

По словам летописца, всадники сшиблись с такой силой, что треск ломающихся копий, грохот ударов о доспехи и лязг мечей были слышны за много верст. Яростная сеча продолжалась около часа. Несколько раз крестоносцы отбрасывали литовские полки, но те, хотя и вынуждены были постепенно подаваться назад, снова бросались на врага, всякий раз разбиваясь о его нерушимый строй. Для легко вооруженных воинов закованные в доспехи рыцари были почти неуязвимы, — чтобы свалить одного из них, приходилось платить десятком жизней.

И они платили, устилая своими телами поле, но железный вал неуклонно двигался вперед, и, наконец, литовское войско не выдержало натиска и побежало. Тщетно князь Витовт, надрываясь криком и раздавая удары мечом плашмя, старался остановить бегущих, — теперь его никто не слушал.

Охваченные паникой люди, по пятам преследуемые рыцарями Валленрода, беспорядочной толпой устремились в лес и, только углубившись в него версты на три, получили возможность перевести дух и опомниться, ибо стоявший здесь литовский резерв задержал преследователей. Последние, не ожидая встретиться тут со свежей частью противника, двигались разобщенно, широко рассыпавшись по лесу, и это сразу лишило их всех преимуществ: на одиночных, неповоротливых в чаще рыцарей из-за кустов и деревьев кидалось по нескольку человек сразу, стаскивая с седел или подрубая ноги их лошадям. Передовая хоругвь тевтонов была истреблена почти полностью, остальные вынуждены были прекратить преследование и возвратиться на поле. Впрочем, крестоносцы считали свою первую задачу полностью выполненной: литовские хоругви были выведены из боя и рассеяны.

Однако не все войско князя Витовта бежало с поля: три смоленских полка остались на месте и продолжали упорно обороняться от трех лучших хоругвей ордена, не подаваясь ни шагу назад. Валленрод бросил на них еще три хоругви, и вскоре первый Смоленский полк полег почти полностью. Но два другие, руководимые доблестным князем Юрием Лугвениевичем, тесно сомкнув ряды, продолжали биться и выстояли до конца, обратившись в неподвижную ось сражения, вокруг которой оно развивалось и перемещалось. Несокрушимое мужество смоленцев сыграло в этой великой битве важнейшую роль, ибо оно дало возможность Витовту собрать и снова ввести в бой свои полки, а полякам, — надежно защищая их фланг, — помогло выдержать тот двойной удар, который на них обрушили тевтоны, справившись с литовцами.

Великий комтур Куне фон Лихтенштейн с самого начала крепко теснил польские полки. Главный удар он направил на Краковскую хоругвь, так как развевавшееся над нею большое королевское знамя — белый коронованный орел на красном поле — заставило его подумать, что и сам король находится здесь.

На эту хоругвь и на две смежные, в которых тоже насчитывалось много прославленных рыцарей, вначале легла вся тяжесть боя. Кроме них, в первой линии находились еще три польские хоругви, моравская и чешская, стоявшая крайней слева.

Закипела битва. Поляки сражались с отменным мужеством, и среди них крестоносцы встретили немало достойных противников, не уступавших им ни в мастерстве боя, ни в вооружении. Тут еще раз покрыл себя славой знаменитый польский рыцарь Завиша Черный, — ни один из схватившихся с ним тевтонов не остался в седле; от него не отставали в доблести рыцари Повала из Тачева, Якса из Тарговиска, Ян Варшовский, Александр Горайский, Домарт из Кобылян, Павел Злодзий и многие другие, в этот день обессмертившие свои имена.

Более получаса шла уже яростная схватка, и поле покрылось телами павших. Копья давно были переломаны или отброшены, ибо действовать ими мешала страшная теснота боя, в густых облаках пыли, поднятой копытами лошадей, секлись мечами и саблями. Лязг оружия, воинственные крики сражающихся, ржание коней и вопли раненых сливались в разноголосый, но грозный хор, распаляя отважных и леденя сердца слабых духом. Но последних тут почти не было; поляки стояли крепко и еще не отступили ни на шаг.

Только чешская хоругвь, которую неприятель теснил не столь уж сильно, внезапно покинула свое место и, обнажив фланг польской линии, направилась к ближайшему лесу. Подканцлер Тромба, еще перед началом боя убедившийся в ненадежности чехов, снова нагнал их и стал жестоко корить, после чего некоторые возвратились назад и встали под польские хоругви, а все остальные, во главе со своим начальником Яном Сарновским, ушли в тыл, унося с собою и знамя [584].

Как раз в это время Лихтенштейн бросил в битву вторую линию своих полков, и успех начал склоняться на его сторону. Новая железная волна обрушилась на Краковскую хоругвь, ряды которой уже сильно поредели, и докатились до королевского знамени. Меткий удар копья сразил знаменосца — хорунжего Мартина Врацимовского, и алое полотнище с белым орлом упало на землю. К нему сразу кинулось несколько крестоносцев, но со всех сторон сюда спешили и польские рыцари, которые после яростной схватки овладели знаменем и снова подняли его над сражающимися.

В дело между тем вступили вторая и третья линии польских хоругвей и им удалось не только восстановить положение, но и потеснить тевтонов, которые, видя, что неприятель охватывает их фланг, начали загибать его и подаваться назад. Но в это время возвратились из леса полки маршала Валленрода, преследовавшие литовцев, и с ходу ринулись на польское войско и на смоленцев, стоявших у него на фланге.

Смоленцы стойко выдержали и этот удар, но поляки дрогнули и стали отходить. Положение спасли польские резервы, которые король Владислав, издали следивший за ходом битвы, вовремя двинул на подмогу. Часть их обошла правый фланг Лихтенштейна и стала заходить ему в тыл, другая ударила сбоку на полки Валленрода, стараясь отсечь их и окружить. Ободренное польское войско снова запело победный гимн и устремилось вперед. Тевтоны сдавали, их боевая линия разорвалась, ибо теперь им приходилось отражать противника, наседающего с трех сторон.

Но у великого магистра еще оставался мощный резерв — шестнадцать хоругвей, которые он теперь бросил в бой. Три хоругви ударили внезапно на польский отряд, вклинившийся между полками Лихтенштейна и Валленрода, а тринадцать других были посланы в глубокий обход, чтобы со стороны Танненберга зайти в тыл неприятельскому войску, большая часть которого при удаче этого маневра оказалась бы в мешке. Но в успехе великий магистр не сомневался: помешать этому движению могли бы только полки Витовта, а они были разбиты и рассеяны по лесу.

* * *

Между тем король Владислав, послав в бой резервы и видя, что польское войско явно одолевает, сам тоже продвинулся вперед и с небольшой частью своих приближенных и телохранителей стоял на открытом месте, недалеко от сражающихся, наблюдая за происходящим.

На поле теперь все перемешалось. Отдельные отряды и группы поляков и крестоносцев, стремясь обойти противника или, наоборот, избежать охвата, скакали во всех направлениях. Вскоре один из таких тевтонских отрядов показался сбоку. Он был еще далеко, но быстро приближался к тому месту, где стоял король. Заметив это, Владислав вздрогнул, лицо его покрылось зеленоватой бледностью. Полагая, что тевтоны его узнали и хотят захватить, он крикнул своему пажу, Збигневу из Олесницы:

— Скачи к войску и веди сюда ближайшую хоругвь! Скажи, что король в смертельной опасности и что его жизнь теперь зависит только от быстроты их коней!

Збигнев сломя голову бросился исполнять это приказание.

Ближайшей хоругвью оказалась Дворцовая [585]. Стоя в сражении рядом с Краковской, она все время вела особенно упорный бой, а сейчас перестраивалась, чтобы встретить удар одного из скакавших сюда полков Валленрода. В командование ею, вместо павшего Енджия Цолека, только что вступил рыцарь Миколай Келбаса. Выслушав Збигнева, он, не скрывая раздражения, сказал:

— Это безумие! Мы не можем сейчас уйти отсюда. Разве ты сам не видишь, что тут делается?

— Вижу, — ответил Збигнев. — Но ты получил приказ. Жизнь его светлости короля дороже…

— Провались ты в ад вместе со всеми светлостями, проклятый щенок! — закричал Келбаса, выхватывая саблю. — Ты хочешь, чтобы мы покинули свое место и погубили сражение, пропустив неприятеля в тыл?! Вот тогда королю действительно крышка, а сейчас ему там сзади ничто не угрожает. Убирайся прочь, пока я тебе не обрубил уши!

Збигнев, сознавая в душе, что рыцарь прав, хотел привести какую-либо другую хоругвь, но в это время по всей линии возобновилась яростная сеча и, поняв, что этого не удастся сделать, он возвратился к королю и доложил о своей неудаче.

Тевтонский отряд был уже близко, но он несколько изменил направление и стало очевидным, что он имеет какое-то иное задание, которое спешит выполнить, не отвлекаясь ничем. Все же приближенные Владислава быстро спрятали находившееся при нем малое королевское знамя и заслонили собою короля, чтобы он не был случайно узнан.

Сам Владислав, видя, что опасность миновала, стал проявлять несвойственную ему воинственность: он потребовал, чтобы ему дали копье, и сделал вид, что рвется в битву. Копье ему дали, но коня крепко схватили под уздцы и удержали на месте.

Отряд крестоносцев, вызвавший весь этот переполох, проскакал мимо, не обращая внимания на кучку мирно стоявших в стороне всадников. Но немного отставший от других германский рыцарь Диппольд Кикериц фон Дибер, поглядев туда, узнал польского короля.

Это был бесстрашный человек — достойный сын своего воинственного племени — и потому, не раздумывая долго, он повернул коня и, наставив копье, один бросился на свиту, окружавшую Владислава. Растерявшиеся придворные и телохранители шарахнулись в стороны, и король оказался прямо перед рыцарем, который в развевающемся белом плаще с черным крестом несся на него. Дрожащей рукою король поднял копье, не чая остаться в живых. Но в это мгновение юный Збигнев, — безоружный и за минуту до того спешившийся, — схватил валявшийся под ногами обломок копья и, взмахнув им, как дубинкой, сбоку нанес фон Диберу страшный удар по голове, сбив с него шлем и свалив с коня.

Владислав, подъехав ближе, ткнул копьем в лицо лежавшего на земле и силившегося подняться рыцаря, а подскочившие телохранители, добив его, тут же поделили доспехи и оружие [586].

Все присутствующие восторженно славили подвиг Збигнева, а король, сняв с себя рыцарскую перевязь, хотел возложить ее на своего спасителя. Но юноша отклонил эту честь, сказав, что сан рыцаря его не прельщает, ибо он давно решил посвятить себя духовной карьере. Владислав одобрил его намерение и обещал ему в этом содействие [587].

Много часов уже продолжалась битва. В полдень на землю пролился короткий дождь, сменившийся влажной жарой, сильно парило, и рыцари Лихтенштейна и Валленрода, с утра находившиеся в бою, изнемогали в своих железных доспехах. Теперь они сражались вяло, медленно отходя к Грюнвальду под напором воодушевленных успехом польских полков, которые охватили их полукругом, тесня с трех сторон.

Около шести часов вечера со стороны Танненберга в клубах пыли показалась быстро приближающаяся масса всадников. Это были тринадцать хоругвей ордена, удачно завершившие обход. Но о том, что у великого магистра еще сохранился столь сильный резерв, поляки не подозревали и потому, увидев у себя за флангом эту конницу, они приняли ее за возвращающиеся в бой полки Витовта и вместо того, чтобы приготовиться к отпору, разразились радостными криками.

Однако это недоразумение, едва не ставшее роковым, очень скоро выяснилось: свежие силы тевтонов лавиной обрушились сбоку и сзади на польское войско, одновременно отсекая его от леса и отрезая путь отхода.

Обстановка на поле битвы сразу изменилась: польские хоругви, только что победно теснившие маршала Валленрода и готовые завершить его окружение, теперь сами были почти окружены. Не чая ниоткуда помощи, ибо резервов больше не оставалось, они, наскоро перестраиваясь и напрягая последние силы, вынуждены были отбиваться от наседавшего со всех сторон врага.

Но в этот момент на опушке леса, правее Танненберга, показались новые массы конницы, быстро приближавшейся к месту действий. В рядах крестоносцев произошло смятение. Сразу ослабив натиск на поляков, они быстро начали перестраивать свои ряды. Но было уже поздно.

«Литва идет, Литва! Да здравствует князь Витовт!» — прокатились по всему польскому войску радостные крики.

Действительно, это были полки князя Витовта, которые в эту решающую минуту возвратились в бой и ударили сзади на резервные хоругви великого магистра. Одновременно тумены Джелал ад-Дина, мимо деревни Танненберг, во весь опор устремились в тыл тевтонскому войску, завершая его окружение.

Начался последний этап великой битвы, вскоре закончившийся полным разгромом крестоносцев.

Глава 24

«Месяця июля в 15 день бысть побоище королю Яганлу Олгердовичу нареченному Володислав и князю великому Литовьскому Витовту Кейстутьевичу с немцы и с прусы в их земли в Пруской. И убиша местера, и моршолда, и кунтуры и побиша всю силу немечкую».

Новгородская летопись

Утром этого дня, в самом начале битвы, когда татарская конница Витовта бросилась на фланговые хоругви маршала Валленрода, сотня Арсения шла в головном тумене и одной из первых сшиблась с тевтонами.

Приближаясь, ордынцы с обычным для них мастерством использовали условия местности и появились перед противником совершенно неожиданно, чему способствовал и пороховой дым, стелившийся над полем. Внезапность и стремительность этой атаки в первый миг ошеломили рыцарей: местами они подались немного назад и в их стройной линии образовались вмятины.

Самую глубокую из них произвел Арсений со своими людьми. Когда его сотня, проскочив сквозь дымовую пелену, очутилась перед строем крестоносцев, первое, что бросилось ему в глаза, было белое знамя с красным орлом, развевавшееся в каких-нибудь тридцати шагах впереди. Оглянувшись и увидев, что за ним вплотную следует Гафиз и еще несколько нукеров, а чуть поотстав, скачут и остальные, Арсений наставил копье и ринулся прямо к этому знамени.

Путь к нему преграждала шеренга одетых в тяжелые доспехи рыцарей, один из которых, быстро опустив забрало шлема, двинулся навстречу Арсению. Но последний в своей легкой кольчуге оказался проворней противника и в одно мгновение выбил его из седла. Тевтон тяжелой железной глыбой грохнулся под ноги стоявшим сзади, заставив их осадить, а конь его еще увеличил сумятицу: испуганный дикими воплями налетавших татар, потеряв всадника, он кинулся в сторону и, расстроив ряды, помешал действиям соседних рыцарей.

Это позволило Арсению и его нукерам потеснить тевтонов и пробиться почти к самому знамени. Возле него сразу же возникли такие толчея и давка, что пришлось отбросить копья и пустить в ход мечи и сабли. Тут Арсению удалось свалить еще одного рыцаря, но увлеченный своим успехом, он не заметил того, что по всей остальной линии боя атака легкой татарской конницы разбилась о железные ряды крестоносцев, которые теперь сами двинулись вперед. Еще немного, и горсточке зарвавшихся удальцов был бы отрезан путь отступления. Но на их счастье сюда вовремя подскакал Юсуф-бей.

— Эй, сотник! — крикнул он. — Воистину Аллах отнял у тебя разум! Надо смотреть не только вперед, но и по сторонам. Назад, если не хочешь подарить свою глупую голову врагу!

Сразу отрезвев, Арсений повиновался приказу. Татары, потери которых были невелики, отскакав с полверсты, остановились. Рыцари их не преследовали, ибо полки Витовта еще упорно сражались, приковывая их к себе. Это позволило Джелал ад-Дину привести свои тумены в порядок и снова бросить их на врага. Но и эта атака была легко отбита крестоносцами, которые теперь, сломив сопротивление Витовта, всей массой устремились вперед, в преследование, рубя или захватывая в плен отстающих, а остальных рассеивая по лесу.

Отправляясь на эту войну, Арсений не задумывался о том, чем она вызвана, и будет ли он воевать за правое или неправое дело. Тевтоны ни его земле, ни его благополучию ничем не угрожали, он не испытывал к ним никакой ненависти, так же как не питал никакой любви к полякам и литвинам. Взаимные счеты этих чуждых для него народов были ему безразличны, и почему вспыхнула между ними война, его не интересовало. Но он с радостью пошел на эту войну, потому что она нужна была ему самому, чтобы стяжать свою долю воинской славы.

«Человек по-настоящему умирает только тогда, когда о нем забывают потомки», — эту фразу Арсений в детстве услышал от одного старого араба, и она глубоко запала ему в душу. И потому он особенно тяжело переживал в это утро горечь поражения: ведь до знамени ему оставалось каких-нибудь три шага, если бы он захватил его, об этом подвиге с гордостью рассказывал бы его сын своему сыну, а тот своему… И вот, вместо этого позорное бегство, о котором пусть лучше никогда не узнают потомки.

Однако к вечеру полки и тумены были собраны, приведены в порядок и снова брошены в битву. И теперь Арсений, сотня которого шла головной в тысяче Юсуф-бея, заскакав в тыл врага, неожиданно снова увидел перед собой то самое знамя, белое с красным, воинственно взъерошенным орлом.

Но сейчас его уже не прикрывала ощеренная копьями железная стена, тут шла неразбериха и сумятица: спереди крестоносцев теснили поляки, сбоку смоленцы, сзади с леденящими сердце криками налетели теперь татары. Тевтоны, ряды которых давно поредели и расстроились, метались по полю, одни в надежде прорваться и уйти, другие, небольшими группами и в одиночку, кидались на врага и упорно бились, пока не находили свою смерть, третьи бросали на землю мечи и сдавались. Но таких пока было не много, так как тут, на левом крыле, никто еще не знал, что от правого уже нельзя ждать никакой помощи, ибо великий комтур Куно фон Лихтенштейн пал, а от его окруженных со всех сторон хоругвей почти ничего не осталось. Сам же великий магистр и маршал фон Валленрод находились здесь и, сражаясь в первых рядах, подавали другим пример доблести и мужества.

Знамя, к которому устремился Арсений, принадлежало, как он после узнал, прославленной Бранденбургской хоругви. Его держал одетый в вороненые доспехи всадник, опирая конец древка в особую скобу, приделанную к левому стремени. Пока рыцари его хоругви отбивались от поляков, он находился позади их, в относительной безопасности, но когда сзади неожиданно появились татары, оказался прямо перед ними, без всякого прикрытия. Выхватив меч, ибо правая его рука была свободна, он сколько мог подался назад, громко призывая к себе на помощь.

На его крики обернулось несколько ближайших рыцарей. Увидев, что происходит, они тотчас пришпорили коней и успели прикрыть собой знаменосца, прежде чем подскакал к нему Арсений, за которым, рассыпаясь веером и дико вопя, неслась его сотня. Но тевтоны давно переломали свои копья и теперь были вооружены только мечами, тогда как в руках у Арсения было тяжелое копье.

С ходу, не сдерживая коня, он ринулся на рыцаря, стоявшего прямо перед знаменем. Последний поднял меч, чтобы отбить копье, но не успел. Удар Арсения был так силен и стремителен, что древко его копья переломилось пополам, а тевтон, как перышко, вылетел из седла. В ту же секунду его соседа сорвал с коня аркан, ловко пущенный Гафизом, на каждого из остальных набросилось сразу по несколько татар, а Арсений, выхватив саблю, кинулся на знаменосца.

Движения последнего сильно стесняло знамя, которое он поддерживал левой рукой, тем более что Арсений это сразу учел и вел нападение именно с левой стороны. Он не рубил впустую по доспехам, а зорко высматривал уязвимые места противника и наносил удары наверняка, а потому бой был недолог: получив две или три раны, рыцарь бросил свой меч и сдался.

Выхватив у него знамя, Арсений велел своим людям взять пленного, а также поднять и увести рыцаря, выбитого им из седла, так как он был жив и силился встать. Но и знамя ему пришлось сейчас же передать Гафизу, ибо в этот миг он заметил, что на него несется с поднятым мечом крестоносец в богатых доспехах, сверкающих серебром и позолотой. Это был сам бранденбургский комтур Марквард фон Зальцбах, который издали увидел, что знамя его хоругви в опасности, и спешил на выручку.

Спасти знамя он не поспел, ибо Гафиз уже скакал с ним в тыл, но решил хоть отомстить за него и со всей яростью набросился теперь на Арсения. Последний сразу почувствовал, что это серьезный противник. Его длинный и тяжелый меч казался вездесущим, и Арсений еле успевал отбивать сыпавшиеся на него удары. Его сабля была намного короче, достать ею до противника он почти не мог и, поняв, что только хладнокровие и выдержка могут принести ему победу, ограничивался пока обороной, ожидая какой-нибудь оплошки комтура, чтобы ею воспользоваться.

Долго ждать ему не пришлось: за спиной Маркварда, оттуда, где остатки его хоругви еще сражались с поляками, вдруг послышались тревожные, полные отчаяния крики. Это были всего лишь три слова, которые, передаваясь из уст в уста по рядам рыцарей, скоро стали отчетливо слышны и тут: «Grossmeister ist tot!» [588]. Значения этих слов Арсений не понял, но он сразу заметил, что они произвели ошеломляющее действие на его противника, который негромко повторил их и на мгновение опустил свой меч.

В ту же секунду стремительно послав коня вперед, Арсений сшибся с командиром вплотную и, выпустив саблю и повод, охватил его обеими руками. Марквард тоже бросил свой меч, ставший теперь бесполезным, они сцепились в железном объятии и каждый напрягал все силы, чтобы свалить другого с седла, в то время как их кони, тесно прижатые друг к другу, храпя и вертясь, топтались на месте.

Арсений был явно сильнее, — вскоре комтур начал сдавать и клониться на бок. Арсений нажал еще, но, падая, Марквард не выпускал его из рук, и на землю упали оба. Но тут уже все преимущества оказались на стороне Арсения: поверженный рыцарь в своих тяжелых доспехах был неповоротлив, как колода, и почти беспомощен. В одну минуту Арсений подмял его под себя и, передав своим нукерам, сам поднял саблю и снова вскочил на коня.

И вовремя: заметив, что татарская конница, подавляя сопротивление слабых сил ордена, находившихся с этой стороны, быстро продвигается к Грюнвальду и готова отрезать уцелевшим последний путь отступления, сюда уже спешил сам маршал Валленрод, во главе нескольких десятков рыцарей, оставшихся от его личной хоругви, знамя которой — широкий черный крест на белом полотнище — вез скакавший позади маршала знаменосец.

Резкими звуками трубы и высоко поднятым бунчуком сзывая к себе воинов своей тысячи, навстречу Валленроду двинулся Юсуф-бей. Началась последняя отчаянная схватка. Но силы были слишком неравны: несмотря на то, что рыцари были лучше вооружены и почти неуязвимы в своих доспехах, татары их подавляли числом, набрасываясь по десятку на каждого или издали заарканивая и стаскивая с седла. Очень скоро от них не осталось и половины.

Тысячник Юсуф-бей, соблазняясь не столько славой, сколько драгоценными доспехами маршала и его великолепным конем, занялся им лично. С изумительным для его возраста проворством он кружился на своем легком коне вокруг неповоротливого рыцаря, нанося ему удар за ударом и ловко увертываясь и отскакивая всякий раз, когда тяжелый меч последнего, казалось, должен был рассечь его надвое. Валленрод, уже несколько раз раненый, с каждой минутой слабел и защищался все более вяло. Наконец, Юсуф-бей улучил мгновение и сквозь решетку забрала острием сабли попал противнику в глаз, поразив его насмерть.

Увидев это, немногие еще сражавшиеся рыцари начали бросать мечи на землю и сдаваться. Знаменосец, окруженный со всех сторон, покорно протянул древко знамени подъехавшему Юсуф-бею.

Сражение кончалось. Лишь кое-где еще виднелись небольшие группы и отдельные рыцари, которые продолжали биться, предпочитая смерть позору сдачи. Но и с ними скоро было покончено.

Однако не все войско ордена было истреблено: благодаря тому, что победители, увидев возле Грюнвальда огромный обоз противника, бросились его грабить, позабыв все остальное, многим тысячам тевтонов удалось вырваться из окружения и уйти. Когда, покончив с обозом, поляки по приказу короля пустились в преследование, уже наступила ночь, и настигнуть они успели лишь немногих.

Быстро сгущались сумерки. Огромное поле, еще вчера отходившее ко сну в первозданном покое, звеня голосами цикад и курясь легким туманом, смешанным с запахом вяжущих трав и полыни, сегодня курилось дымом и кровью. Казалось, это не ночь, а сама смерть разворачивает над израненной землей свое черное покрывало. Всюду, куда ни погляди, в причудливом и кощунственном безобразии громоздились вспухшие трупы людей и лошадей, и было их столько, что разум отказывался верить тому, что одного дня достало, чтобы скосить всю эту страшную жатву.

Опрокинутые пушки, шлемы, щиты с гербами славнейших родов и с начертанными под ними гордыми девизами, обломки копий и мечи, выпавшие из коченеющих рук, валялись меж телами мертвых, густо усеяв землю.

Стоны и вопли умирающих поднимались и висли над полем, самое жесткое сердце могли бы они залить леденящей жутью и ужасом, если бы их не заглушали хмельные и ликующие крики победителей, которые обнаружили в обозе побежденных множество бочек с вином и теперь буйно праздновали победу.

Глава 25

«В начале ночи королевский глашатай Богута объявил по всему войску приказ: наутро собраться к часовне, чтобы воздать благодарение всевышнему Богу за дарованную победу, после чего взятые знамена и знатных пленников представлять королю».

Ян Длугош

Пьянство и разгул продолжались почти до рассвета. Воины — поляки, русские, литовцы и татары, простые и знатные, ибо всех уравняла и побратала на эту ночь победа, — с хохотом и криками выбивая у огромных бочек днища, черпали вино кто чем горазд, — шлемами, боевыми перчатками и даже сапогами. И пили сколько в кого вмещалось, пока сраженные хмелем, не падали рядом со сраженными железом.

Уже глубокой ночью король, встревоженный размахом этой оргии, выслал на поле вооруженный до зубов отряд своих телохранителей с приказанием разбить оставшиеся бочки. Не без сопротивления буйных гуляк это приказание было исполнено, и потоки вина хлынули на землю, еще не успевшую впитать в себя потоки крови. Но бражники, распластываясь ниц, прямо с земли хлебали и тянули сдобренную кровью хмельную влагу [589].

Начавшийся под утро холодный дождь прекратил попойку, но он же послужил причиной смерти множества раненых, особенно поляков, еще остававшихся на поле сражения. Только лишь татары, в которых сильна была дисциплина, прежде чем предаться гульбе, выполнили полученный приказ и подобрали всех своих.

* * *

Благодарственную мессу служили возле походной часовни, которую Владислав, сразу же по окончании битвы, велел вместе со своим шатром перенести к Грюнвальду и установить на том самом месте, где накануне стоял шатер великого магистра. Несмотря на то что торжественное богослужение началось поздно, оно привлекло не очень много народа: последствия перепоя были сильнее королевского приказа.

Православных и мусульман этот приказ вообще не касался, а потому Арсений на мессу не пошел, но с утра велел слугам начистить до блеска свои доспехи и шлем, и оделся, как подобает знатному витязю, готовясь после богослужения представить королю свои трофеи. Он был весел и счастлив, ибо судьба оказалась к нему исключительно милостивой: не каждому, даже славному воину, удается взять в битве неприятельское знамя, положить четырех важных рыцарей и еще пятерых убить либо вышибить из седла! Кроме того, десять рыцарей захватили воины его сотни. О его подвигах уже знал сам хан Джелал ад-Дин, который, наверное, расскажет о них князю Витовту. Но самое главное, о них будут рассказывать его сыну, когда он подрастет, и сын будет гордиться своим отцом, да и сам постарается быть не хуже…

С такими мыслями Арсений в сопровождении своих пленников и Гафиза, несшего захваченное знамя, около полудня явился к королевскому шатру. Вокруг него толпилось столько народа, что из-за моря голов Арсению, даже при его росте, ничего не было видно. Но польский рыцарь Зиндрам, который распоряжался церемонией и представлял королю отличившихся, увидев при нем орденское знамя, велел пропустить его вперед, ибо сдавать знамена было приказано прежде всего.

Теперь Арсений очутился в каких-нибудь десяти шагах от шатра, возле которого во всем черном сидел на золоченом кресле король Владислав, а рядом с ним великий князь Витовт и левее его Джелал ад-Дин. Позади них, сверкая великолепием одеяний, стояло десятка два князей и знатнейших рыцарей, среди которых виднелись и черные сутаны монахов.

К королю пока подходили польские витязи. Зиндрам громко называл имя и воинское звание каждого, герб, к которому он принадлежал, и местность, откуда был родом, а затем в коротких словах докладывал, чем он отличился в битве. После этого названный низко склонялся перед королем, клал к его ногам знамя и говорил имена своих пленников, которые королевский нотариус, сидевший сбоку, сейчас же записывал в особый реестр.

Владислав задавал каждому несколько вопросов, хвалил его и жаловал, — кого поместьем, кого придворным или воинским званием, а кого деньгами. Рядом с ним, на низком квадратном столике, лежало десятка два шитых золотом рыцарских перевязей, иногда он брал одну из них и возлагал на шею особенно отличившегося, если тот еще не имел рыцарского звания и, по мнению короля, был его достоин. В этот миг посвящаемый опускался на колени, а стоявший за спиной Владислава ксендз скороговоркой читал молитву.

В ожидании своей очереди Арсений с любопытством наблюдал за происходившим и рассматривал короля, которого он до сих пор вблизи не видел.

Владиславу на вид можно было дать лет шестьдесят. Черные, с легкой проседью волосы прямыми и довольно жидкими прядями спадали ему почти до плеч; гладко выбритое лицо с высоким лбом, припухшими веками и слегка отвисающей нижней губой, хранило искусно выработанное выражение молитвенной благости и казалось добродушным. Но когда король поднимал на собеседника свои маленькие, темные и плутовато елозившие глаза, делалось очевидным, что это впечатление ошибочно и что Владислав совсем не таков, каким хочет казаться.

Наконец, Зиндрам покончил с представлением польских и литовских витязей и произнес имя Юсуф-бея. Последний, приблизившись, приветствовал короля низким восточным поклоном и молча положил к его ногам знамя маршала Валленрода.

— Ты сам захватил это знамя и в единоборстве одолел маршала? — по-польски спросил Владислав. Юсуф-бей не понял, но стоявший тут же толмач перевел ему вопрос короля. Татарин ответил утвердительно.

— Хвалю, хвалю! Хотя ты и не христианин, а славный воин, — сказал Владислав. — Чем же ты хочешь, чтобы я наградил тебя? Деньгами?

— Мне не нужно денег, — немного подумав, ответил тысячник. — Но мои волосы и борода уже начали седеть, а у меня нет своего угла. Мне хочется к старости иметь спокойное прибежище, а в Орде я потерял все, что мне принадлежало. Если ты дашь мне небольшой улус, я останусь тут и буду верно служить тебе.

Эта просьба несколько озадачила Владислава, и он вопросительно поглядел на Витовта.

— Чего лучше! Свободных земель у нас по украинам много, а это отличный воин, к тому же он с собою сотни три людей приведет, а то и больше. Если хочешь, я его к себе возьму, — ответил Витовт, делая вид, что не замечает, как при этом насупился Джелал ад-Дин.

Последнему и впрямь жалко было терять своего лучшего тысячника, но Витовт был ему нужнее, а потому он быстро справился с собой и даже одобрительно улыбнулся. Впрочем, он сознавал, что сам виноват: по возрасту, положению и заслугам Юсуф-бею давно следовало быть темником, но Джелал ад-Дин его обходил и еще совсем недавно дал освободившийся тумен другому, совсем молодому тысячнику только потому, что тот был хитер и умел льстить. И конечно, Юсуф-бей был обижен [590].

— Ты кто таков, откуда родом и сколько взял пленных? — спросил в это время Зиндрам, подходя к Арсению. Последний вполголоса ответил на эти вопросы и, поняв, что его сейчас вызовут, принял знамя из рук Гафиза.

— Татарского войска сотник Арсений Карачеев. С бою взял знамя Бранденбургской хоругви и полонил четырех рыцарей, средь которых один комтур, — возгласил Зиндрам, когда Юсуф-бей отошел. — Да сотня его полонила десять рыцарей, из них один фохт [591].

Арсений подошел к королю, который смотрел на него с благосклонным любопытством, поклонился и положил перед ним знамя. Затем он стал называть имена всех четырнадцати пленников, которые забывал и безбожно коверкал, но они, стоя за его спиной, громко подсказывали.

Между тем Витовт, прежде сидевший небрежно отвалясь на спинку кресла, скользнув взглядом по лицам этих пленников, вдруг подался вперед и, опершись сжатыми кулаками о колени, впился в них глазами. В стоящем впереди он сразу узнал комтура Маркварда фон Зальцбаха, который несколько лет тому назад, будучи послом великого магистра, жестоко оскорбил самого Витовта и его мать. Оглядев внимательно остальных, литовский князь с удовольствием обнаружил среди них фохта фон Шенбурга, который приезжал к нему вместе с Марквардом и не уступал последнему в грубости.

Злорадная улыбка пробежала по тонким губам Витовта. Он поглядел на Арсения почти восхищенным взглядом и, склонившись к королю, стал что-то быстро говорить ему вполголоса. Арсений понял, что речь идет о нем, ибо до него долетали обрывки фраз:

«…не татарского войска, а моего… Из карачевских князей, хотя и родился в Орде, — после все расскажу… Христианскую веру принял давно… Доблести беспримерной и достоин самой высокой награды».

Закончив, Витовт снова откинулся на спинку кресла и поощрительно улыбнулся Арсению. Король тоже глядел на него с явным благоволением.

— Господь помог тебе совершить славные подвиги, и я молитвенно благодарю Его за то, что Он посылает мне таких слуг, — промолвил Владислав и, привычным движением возведя глаза к небу, пошептал что-то. Потом сказал: — Но ты еще совсем молод. Вероятно, это твоя первая война?

— Первая, светлейший король, коли не считать того, что довелось мне участвовать в мелких стычках, да однажды отбивать осаду, — кланяясь, ответил Арсений.

— Воистину замечательное начало! Знамя и четыре взятых в плен рыцаря! Этим мог бы гордиться и прославленный воин. Подойди сюда, сын мой, — добавил Владислав и поднял со стола рыцарскую перевязь.

Сердце Арсения затрепетало от радости: в девятнадцать лет получить рыцарский сан от самого короля! Широко перекрестившись, он шагнул вперед, готовясь опуститься на колени, как делали другие.

— Но ты схизматик! — воскликнул Владислав, заметив, что он перекрестился справа налево. — Я думал, что ты исповедуешь истинную веру. Впрочем, никогда не поздно принять ее, — добавил он.

Арсений не понял, что такое схизматик, но зато очень хорошо понял и намек короля, и то, что становиться на колени уже не нужно. Взглянув прямо в лицо Владиславу, он сказал:

— Я не столь давно принял христианскую веру и еще плохо разбираюсь в этих делах. Но мой отец очень ученый и мудрый человек, и если он тоже стал схизматиком, значит, это и есть истинная и самая лучшая вера!

Глаза короля вспыхнули гневом. Но он сейчас же овладел собой и принял свой обычный елейно-смиренный вид.

— Я скорблю о заблуждениях твоего отца и твоих, — сказал он, кладя перевязь обратно на стол, — и буду молить Господа нашего Иисуса Христа, чтобы Он просветил и спас ваши души. А сейчас иди. Благодарю тебя. Мы с князем Витовтом подумаем, чем тебя наградить.

Возмущенный и разочарованный, Арсений отошел в сторону. Все это не укладывалось в его голове и казалось какой-то нелепостью. Разве подвиг перестает быть подвигом, если его совершил человек другой веры? И разве татарские ханы, которых тут называют погаными, прежде чем наградить храбреца спрашивают — суннит он или шиит? [592]

Очевидно, поняв, что происходит в душе Арсения, несколько минут спустя к нему подошел князь Витовт.

— Ты не печалься, — сказал он, — таков уж король Владислав, для него дела веры это главное. Я твоему родителю говорил, что для вас будет лучше, коли примете вы католичество, да он меня не послушал. Ну, да теперь что о том говорить! Славные же подвиги твои тем не умаляются, что ты православный, и я о них не забуду, коли король забудет. А что он тебя не возвел в рыцари, то пустое: и без его перевязи ты рыцарь, потому что таким родился, и чего стоишь, всем вчера показал.

— Спасибо, княже великий, на добром слове. Похвала полководца, который шел в битву впереди своего войска, мне дороже, чем награда того, кто стоял сзади, с молитвенником в руках.

Витовту понравились эти слова. Он в душе ненавидел и презирал убийцу своего отца — Владислава, в прошлом не раз поднимал против него оружие и не исключал такой возможности в будущем. И сейчас он понял, что в лице Арсения всегда будет иметь пламенного сторонника.

— Ну, ладно, — сказал он, — об этом деле мы еще побеседуем. А сейчас вот что: ты не уступишь ли мне двух твоих пленников? Я дам за них, вестимо, хороший выкуп, не меньше того, что они бы и сами дали.

— Бери без выкупа, пресветлый князь, я рад услужить тебе. Которых тебе надобно?

— Комтура Маркварда и фохта фон Шенбурга. Только без выкупа не возьму, почто обижать тебя? Ты за них жизнь на кон ставил. Коли не хочешь денег, проси, что тебе любо.

— Коли так, поменяй мне их на пушки, князь. Мы их у немцев, почитай, больше сотни отбили, только все они, вестимо, идут в твое и в королевское войско. Так вот, если дашь мне по пушке за каждого рыцаря, они бы нам в Карачеевке вельми сгодились на случай татарских набегов.

— Бери не две, а четыре! Мне от того прямая польза, что вы мою окраину будете от Орды защищать. Доспехи и оружие этих рыцарей тоже оставь себе, — там, куда я их отправлю, доспехов не носят, — усмехнулся Витовт. — Ну и сверх того все же дам тебе по тысяче злотых за каждого немца, и ты своему государю не перечь: коли так не хочешь, прикажу, чтобы взял!

Глава 26

«Литовский князь последовал бы королевским велениям, если бы его снова не раздражали заносчивые речи крестоносцев Маркварда и Шенбуга. Оскорбленный их словами, слишком дерзкими для пленников, он велел отправить их на казнь, причем король Владислав уже ему не препятствовал».

Ян Длугош

Витовт по натуре не был злопамятным и умел прощать обиды. Но такого оскорбления, какое нанесли ему рыцари Зальцбах и Шенбург, простить было нельзя, и он давно таил надежду когда-нибудь свести с ними счеты.

Теперь они были в его руках, но дело осложнялось тем, что король Владислав строжайше приказал никому из пленников обид не чинить и обращаться с ними милостиво. Даже тела великого магистра, маршала Валленрода, Куно фон Лихтенштейна и нескольких убитых командиров он велел с подобающей честью отправить в столицу ордена, Мариенбург, для достойного погребения. Конечно, во всем этом им не столько руководили христианские чувства, которыми он прикрывался, как простая осторожность: война еще не была окончена. На стороне ордена могли выступить его союзники, венгры и чехи, было неблагоразумно давать им к этому лишний повод.

Таким образом, чтобы отсечь головы своим обидчикам, Витовту нужно было получить особое разрешение короля, но последний в нем отказал.

— Недостойно христианина предаваться низменному чувству мести, — назидательно сказал он, выслушав своего двоюродного брата. — И не подобает нам проливать кровь тех, кого мы победили не столько силою оружия, сколько соизволением и помощью Божьей. Будем помнить, что Христос, всеблагий и кроткий, заповедал нам милосердие даже к врагам.

Поняв, что Владислав прочно сел на своего любимого конька, Витовт перестал настаивать и в сердцах вышел из королевского шатра.

Оставалось одно: заставить рыцарей признать свою вину и публично просить прощения. Но когда вечером их привели в шатер к Витовту, последний сразу почувствовал, что это нелегко будет сделать: оба держались гордо, не обнаруживая ни малейшего страха, и глядели на него почти с открытой насмешкой.

— Может быть, ты думаешь, рыцарь, что я уже забыл те дерзкие слова, которые ты сказал мне, когда приезжал послом в Вильну? — помолчав, спросил Витовт, обращаясь к Маркварду. — Но не тешь себя такой надеждой: я их очень хорошо помню!

— Если бы ты и забыл, в том беда небольшая, — усмехнулся комтур, — я бы тебе повторил их еще раз!

— Молчи, собака! — крикнул взбешенный Витовт. — Воистину Бог помутил твой разум: теперь, когда ты в моей власти, вместо того, чтобы валяться у меня в ногах и молить о прощении, ты смеешь так говорить со мной!

— Только варвар, не знающий, что такое рыцарская честь, мог подумать, что фон Зальцбах способен валяться у кого-то в ногах, — надменно ответил Марквард. — Я не боюсь ни тебя, ни того, что меня ожидает, ибо, как рыцарь, всегда был готов встретить смерть с достоинством и без страха.

— А я жалею лишь о том, — вставил фон Шенбург, — что тогда, в Вильне, я был скромнее моего славного товарища. Можешь казнить нас, и ты увидишь, как умирают настоящие рыцари. Но помни: военное счастье переменчиво, и вы дорого заплатите за вашу случайную победу.

С трудом преодолев желание тут же изрубить дерзких рыцарей в куски, Витовт хлопнул несколько раз в ладоши.

— Увести этих негодяев! — крикнул он появившейся страже. — Да в цепи их!

Пленников увели, а Витовт, полный бешенства и решимости, снова отправился к Владиславу.

— Светлейший король! — воскликнул он, едва переступив порог. — Ты мне не позволил наказать наглецов, оскорбивших меня, твоего брата. И они, пользуясь твоей защитой, сейчас оскорбили меня вторично! Я пришел требовать их казни!

— Христос сказал… — начал было Владислав, но Витовт, потеряв остатки самообладания, перебил его:

— Не юродствуй, Ягайло! Мне ли не знать тебя! Ты разыгрываешь святого, хитришь и боишься, кажется, всего, кроме того единственного, что тебе действительно угрожает: что я завтра уведу свое войско назад, в Литву! Клянусь тебе, я это сделаю, если ты еще будешь читать мне проповеди и упорствовать в защите наших врагов и оскорбителей!

Во время этой гневной тирады Владислав оставался совершенно спокойным, во всяком случае ни одним движением лица не выдал своих чувств. Поглядев на Витовта с кроткой укоризной, он ответил:

— Ты, кажется, не понял меня, дорогой брат: я сказал тебе, что Господь не позволяет из чувства мести проливать кровь и что Он заповедывал нам милосердие к побежденным врагам. Как христианский король я обязан требовать, чтобы заповеди Господни не нарушались. Но я не буду возражать, если ты проявишь милосердие к этим врагам, избавив их от земных страданий и сделаешь это без пролития крови, — добавил он, и в его глазах на мгновение зажглись лукавые огоньки.

Витовт понял. Молча он поклонился королю и стремительно вышел из шатра. Хотя ему и удалось добиться своего, от слов Владислава душу его мутило отвращением, будто он прикоснулся к гниющей падали.

Час спустя комтур Марквард фон Зальцбах и фохт Иоганн фон Шенбург были повешены.

Глава 27

«Мы находим необходимым, чтобы рабы, обращаемые братьями ордена в христианство, получали там [593] от господ хотя бы столько свободы, чтобы они могли ходить в церковь на богослужения».

Из буллы папы Григория 9, 1238 год

Итоги Грюнвальдской победы оказались блестящими. Рыцари потеряли около сорока тысяч убитыми и пятнадцать тысяч попало в плен. Были взяты пятьдесят два знамени [594], сто полевых бомбард, горы другого оружия и доспехов; почти все высшие военачальники ордена были убиты в сражении. Из всего грозного войска тевтонов спаслась лишь седьмая часть.

Однако разгром орденской Пруссии не был полным, предстояло еще завершить его, и это надо было сделать как можно скорее, пока рыцари не опомнились и не собрали новое войско. И прежде всего, следовало, не теряя дня, двигаться на Мариенбург и овладеть им. Столица крестоносцев была фактически беззащитна, ибо отправляясь в поход, великий магистр Ульрих фон Юнгинген оставил там в качестве гарнизона всего несколько десятков наименее боеспособных людей. Потрясенные известием о гибели своего войска, они, несомненно, сдались бы без всякого сопротивления, как сдавались в эти дни все другие города и крепости Пруссии. Там же, в столице, находилась и вся орденская казна, потеряв которую, рыцари не смогли бы в ближайшее время создать новое войско и оплачивать наемников.

От Грюнвальда до Мариенбурга можно было дойти за два дневных перехода — расстояние не превышало ста верст. И многие военачальники, во главе с Витовтом, настаивали на необходимости сделать это немедленно. Но король Владислав ничьих советов не слушал и по обыкновению медлил. Три дня продолжались благодарственные богослужения и победные празднества. Только на четвертый войско выступило в поход, но двигалось медленно, захватывая по пути мелкие города и замки, которые сдавались без боя, но тем не менее подвергались полному разграблению, за которым следовали новые пиры и попойки, еще более задерживающие продвижение войска.

Только на двенадцатый день поляки подошли к Мариенбургу. Но почти на неделю раньше их в город уже успел войти командор Свецинской области Генрих фон Плауэн, вскоре избранный великим магистром, который привел с собою пять тысяч свежего войска из Померании и собрал большую часть рыцарей, бежавших из-под Грюнвальда.

Таким образом, польско-литовскому войску теперь предстояло иметь дело не с горсточкой растерявшихся людей, а с многочисленным гарнизоном, который хорошо понимал, что от его стойкости зависит судьба ордена, и потому был полон решимости защищать город до последней возможности.

И более всех такой решимостью был проникнут фон Плауэн, принявший в этот критический момент верховную власть. Он был потомственным тевтонским рыцарем: один из его далеких предков вступил в орден еще в Палестине, и с тех пор в каждом поколении кто-нибудь из фон Плауэнов носил белый плащ с черным крестом. И потому теперь, когда от его действий зависело спасение или гибель всего созданного этими предками, он острее, чем кто-либо, чувствовал свою ответственность перед ними и допускал только две возможности: или, несмотря на отчаянное положение, победить врага, или, в крайности, добиться таких условий мира, при которых Орденскому государству будет обеспечено дальнейшее существование, хотя бы ценою крупных территориальных потерь. В том, что эти потери позже удастся вернуть, фон Плауэн, хорошо знавший историю ордена, нисколько не сомневался.

Эта история, по существу была сплошной цепью военных авантюр и захватов. Орден был основан в 1128 году в Иерусалиме, которым незадолго до того овладели крестоносцы, и первоначально назывался братством святой Марии Тевтонской. Своей целью оно ставило помощь и заботу о приезжающих в Палестину германских паломниках, но очень скоро установки его изменились и скромное братство превратилось в военно-монашеский орден, получивший название Тевтонского, ибо пополнялся он главным образом представителями немецкой аристократии. В Палестине этот орден особенно не возвысился и такой роли, как тамплиеры или иоанниты не играл, вероятно, потому, что в борьбе, которая в то время началась между Ватиканом и германскими императорами, явно держал сторону последних.

Когда султан Салахад-Дин отвоевал у крестоносцев Святую Землю, тевтонские рыцари нашли прибежище в Венеции, но вскоре венгерский король Андрей Второй отдал им Трансильванию, с тем что они будут защищать ее от половецких набегов. Однако рыцари немедленно начали истреблять там коренное население и заселять страну немцами, вследствие чего венгерский король два десятка лет спустя их оттуда изгнал.

Нового покровителя тевтонские рыцари нашли в лице польского князя Конрада Мазовецкого, который предложил отдать им во владение Кульмскую землю, на границе с Боруссией, с условием, что они будут защищать Мазовию от нападений боруссов, а заодно обращать их в христианство [595]. Великий магистр ордена это предложение принял, но отнюдь не собираясь ограничивать свою деятельность защитой земель Мазовецкого князя, он заблаговременно попросил у германского императора Фридриха Второго грамоту на владение Боруссией, «дабы ввести там добрые обычаи и законы укрепления веры Христовой и мира между жителями». Боруссия Фридриху не принадлежала, — надо было еще завоевать ее, а поскольку это собирались сделать его единоплеменники тевтоны, он такую грамоту охотно выдал.

Но оказалось, что на шкуру еще не убитого борусского медведя имелся второй претендент: за несколько лет до этого римский папа, тоже считавший себя вправе распоряжаться чужими землями, выдал такую же грамоту на владение Боруссией своему епископу Христиану. Получив эту грамоту, Христиан попробовал организовать против боруссов крестовый поход, но в этом не преуспел. Однако Боруссию он уже считал своим законным владением и уступить ее тевтонам не соглашался. Три года по этому поводу шли препирательства между папой и германским императором и наконец порешили на том, что орден получает Боруссию, но признает приоритет епископа Христиана и обязывается платить ему дань. Впрочем, такое положение длилось не долго: несколько лет спустя Христиан попал в плен к боруссам, где, очевидно, ему помогли умереть, после чего тевтоны остались тут полными хозяевами и без помехи приступили к захвату борусских земель.

Это завоевание шло, конечно, под флагом насаждения христианства и проводилось с немецкой методичностью: захватывалась определенная область, на ней, пользуясь трудом порабощенного населения, строились каменные замки и укрепленные города, затем это население уничтожалось и на его место привозились колонисты из Германии. Таким образом область превращалась в чисто немецкую и даже претендовать на нее больше было некому. Потом продвигались дальше, строя новые города и замки.

Боруссы сопротивлялись, как могли, — бывали моменты, когда они поднимались поголовно и с помощью литовцев наносили тевтонам серьезные поражения, но на подмогу последним сейчас же приходили ливонские рыцари и многочисленные добровольцы из Германии, и немецкий вал, раздавив непокорных, продолжал двигаться вперед.

К началу XIV столетия тевтоны полностью овладели всеми землями боруссов, которые превратились теперь в германскую Пруссию, а также славянским Поморьем, принадлежавшим Польше, что лишило ее всех выходов к морю. Польский король Локоток обратился к суду папы Иоанна XXII, последний решил дело в его пользу, но рыцари, опираясь на германского императора, этому решению не подчинились. Поморье обратилось в немецкую Померанию, а населявшее его славянское племя кошубов было уничтожено без остатка.

Застроив покоренные области крепостями и замками, полностью их германизировав и создав тут мощное государство, главой которого являлся пожизненно избираемый великий магистр, тевтоны приступили к захвату литовских и польских земель, с применением тех же методов.

Пока дело касалось языческих племен, Ватикан эти методы вполне одобрял и оказывал ордену неизменное покровительство. Но положение изменилось, когда деятельность рыцарей стала распространяться на католическую Польшу, где всех чинимых ими насилий, грабежей и зверств уже нельзя было оправдывать «насаждением христианства», тем более что тевтоны не церемонились и с владениями католических епископов. Теперь папы начали увещевать и протестовать, а когда это не возымело никакого действия, — даже посылать рыцарям проклятия. Но капитул ордена не обращал на это внимания, оправдываясь тем, что в Польше и в Литве настоящего христианства нет, и оно там служит лишь вывеской, прикрывающей языческую сущность.

Но сам орден этого упрека заслуживал в гораздо большей степени, ибо он давно утратил свою духовно-религиозную основу и внешним благочестием только прикрывал чисто хищнические действия. При вступлении в орден рыцари по-прежнему давали обеты верности Церкви, скромности, послушания и целомудрия, но смотрели на это как на простую формальность и вели вполне светский образ жизни, соперничая друг с другом в роскоши, а с авторитетом папы считались только тогда, когда им это было выгодно. Германский император значил для них гораздо больше.

Несмотря на папские протесты, их нападения на Польшу и Литву не прекращались в течение всего XIV века, что и привело в конце концов к Грюнвальдскому поражению и к тому, что судьба ордена повисла теперь на волоске. Она должна была решиться под стенами Мариенбурга, и все сейчас зависело не столько от мужества сражающихся сторон, сколько от личных качеств и способностей короля Владислава и командора Генриха фон Плауэна.

Глава 28

«Если бы фон Плауэн не пришел столь быстро и своей кипучей деятельностью и умением не укрепил дух защитников, то было бы покончено не только с Мариенбургом, но и со всем орденом крестоносцев».

Ян Длугош

Мариенбург или, как поляки называли его, Мальборг, вот уже сто лет бывший столицей ордена, стоял на правом берегу Ногаты, одного из рукавов Вислы. Тут, среди ровной местности, возвышался приземистый круглый холм, на котором рыцари и поставили свой замок, превратив весь этот холм в сильнейшую цитадель с тремя поясами высоких зубчатых стен и множеством массивных башен.

Таким образом, вся твердыня тевтонов делилась как бы на три отдельных крепости. На самой вершине холма стоял храм святой Девы Марии с устремленными в небо готическими шпилями, а вокруг него лепился так называемый Высокий замок, окруженный толстыми кирпичными стенами и рвом. В этом замке помещались органы управления, монастырь, резиденция великого магистра, здание капитула, казначейство и все святыни и сокровища ордена. Несколько массивных дубовых ворот, украшенных черными крестами, соединяли этот замок со Средним, расположенным по кругу на склонах холма, обращенных в широкие террасы. Здесь размещались все наиболее знатные рыцари, склады оружия и обмундирования, пороховые и винные погреба и часть продовольственных складов. Этот замок был опоясан особенно мощными каменными стенами со множеством приземистых квадратных башен и глубоким рвом, с перекинутыми через него подъемными мостами.

Внизу, у подножия холма ютился укрепленный военный городок, или Предместный замок, тоже окруженный крепкими стенами и широким рвом. Тут находились обширные казармы и конюшни, огромные зернохранилища и продовольственные склады, в которых хранились запасы, достаточные на два года осады, арсенал, пушечный и ядерный дворы, пороховой завод, госпиталь, склады строительных материалов, всевозможные мастерские, кузницы, мельницы, цейхгаузы, хлебопекарни, дворы для воинских упражнений, дома служащих и все прочее, что было необходимо для того, чтобы обеспечить нормальную жизнь, снабжение и обороноспособность грозного гнезда рыцарей, даже в условиях длительной осады.

С внешней стороны всех этих укреплений, уже на ровной и незащищенной местности, раскинулось обширное предместье, которое по существу и было городом Мариенбургом, ибо тут жила вся мирная часть населения столицы: торговый и рабочий люд, всевозможные ремесленники и дельцы со своими мастерскими, лавками и предприятиями, уже не общинно-орденского, а частного характера.

При приближении польского войска все здешние жители вынуждены были покинуть свои жилища и, за исключением пригодных к обороне, которых взяли в замок, бежать кто куда может, ибо фон Плауэн приказал разрушить и сжечь город, чтобы неприятель не мог его использовать как укрытие на подступах к крепости.

Когда подошли передовые польско-литовские отряды, уничтожение города еще не было закончено. Застилая окрестность едким дымом, в разных местах пылали пожары, но почти все постройки тут были кирпичными или глинобитными и потому огонь среди них распространялся медленно, сжигая лишь деревянные части зданий и крыши. В полосе, прилегающей к крепости, отряды рабочих и воинов, довершая работу огня, рушили уцелевшие стены, действуя тяжелыми бревнами как таранами. Кое-где в дыму мелькали белые плащи конных рыцарей, руководивших этими работами.

Вся западная часть города была еще почти цела, — ее только начинали жечь и рушить, — а потому подошедшие сюда передовые части литовской конницы, среди которых была и сотня Арсения, сразу же попытались захватить ее. Но рыцари были наготове и дали атакующим сильный отпор: с крыш и из окон окраинных домов на них градом посыпались стрелы, а когда Арсению, скакавшему впереди своей сотни, все же удалось ворваться в ближайшую улицу навстречу ему грянул оглушительный выстрел и вокруг на разные голоса завыла резаная свинцовая картечь. Арсений, защищенный прочной кольчугой, от нее не пострадал, но конь его сразу подвернул колени передних ног и начал валиться на бок. Кто-то из подскакавших нукеров сейчас же уступил сотнику своего, и Арсений с десятком воинов без промедления бросился вперед, к перекрестку, откуда вползал теперь в улицу черный язык порохового дыма.

Зарубить четырех пушкарей и овладеть стоявшей здесь пищалью оказалось делом одной минуты. Но пищаль была тяжела и длинна, вывезти ее на седле нечего было и думать, а потому Арсений приказал троим своим воинам спешиться и взять ее на плечи. Не отошли они и десяти шагов, как один упал, пораженный стрелой, пущенной почти в упор из окна ближайшего дома. Стрелы засвистели со всех сторон, и еще один нукер, убитый наповал, свалился с коня, другой получил рану в ногу. Оглядевшись, Арсений увидел, что в конце улицы показался отряд одетых в доспехи рыцарей, быстро приближающихся к ним. Не хотелось отказаться от захваченной пищали, но благоразумие подсказало Арсению, что надо бросить ее и отходить. Потеряв по пути еще двух воинов, сраженных стрелами, его маленький отряд, по пятам преследуемый рыцарями, едва успел выскочить из города.

В продолжение этого дня и почти всего следующего тевтоны успешно отражали все попытки неприятеля проникнуть в город, разрушение которого тем временем продолжалось. Только к вечеру этого второго дня к Мариенбургу подошли главные силы союзного войска, и три лучшие польские хоругви, бросившись на приступ, сломили сопротивление защитников и заставили их укрыться за стенами Предместного замка.

Теперь выяснилось, почему тевтоны с таким упорством защищали развалины предместья, которое сами же предполагали оставить без сопротивления: в стене Нижнего замка оказалась большая брешь.

Уже несколько лет тому назад, копая во дворе этого замка яму для каких-то хозяйственных надобностей, рабочие возле самой стены обнаружили подземный родник. Это было весьма кстати, — рядом стояла казарма, и вода была тут очень нужна. Родник выложили камнем и широко им пользовались, что вызывало усиленное движение подпочвенных вод, которые постепенно подмывали стену. И теперь, когда на нее стали втаскивать пушки, ядра и камни, готовясь к обороне, она рухнула, образовав пролом шириной в добрых пять сажень.

В течение двух дней и ночей рыцари с лихорадочной поспешностью поднимали стену, не давая неприятелю к ней приблизиться. Но все же, когда это случилось, в ней еще оставалась порядочная брешь, через которую можно было ворваться в замок.

Заметив это, начальники польских хоругвей, овладевших предместьем, решили продолжать бой, штурмуя пролом. Но для захвата замка сил у них было явно недостаточно, а соседние хоругви их не поддержали. О положении дел было доложено самому королю, который и тут остался верен своей обычной медлительности.

— Уже вечер, — ответил он, — и войско устало после похода. Завтра начнем приступ, за одну ночь они пролома не заделают.

Но тут Владислав жестоко ошибся, упустив и эту последнюю возможность, дарованную ему судьбой: наутро стена оказалась восстановленной, а когда поляки все же пошли на приступ, надеясь на ее непрочность, сверху их засыпали камнями и стрелами, а под конец обрушили два свежевыведенных зубца этой стены, задавив более двадцати человек. Польскому рыцарю Петру Олесницкому упавшим сверху камнем так нахлобучило шлем, что его пришлось сбивать с головы молотом.

Отступив от стен, польско-литовское войско обложило крепость со всех сторон и начало правильную осаду, время от времени повторяя приступы. Рыцари их успешно отражали, нанося осаждающим большой урон и в свою очередь часто предпринимали вылазки, особенно первое время: фон Плауэн собирался вступить с королем Владиславом в переговоры и перед этим хотел показать, что он еще достаточно силен.

Наконец, в начале второй недели осады, после особенно успешной вылазки, когда рыцари ворвались в центр польского расположения и едва не овладели стоявшими тут бомбардами, фон Плауэн через парламентера попросил короля о личном свидании с ним.

Получив гарантии безопасности, вечером того же дня он, в сопровождении нескольких рыцарей, выехал из ворот замка и приблизился к черте польского лагеря, где ожидал его Владислав со свитой. Сойдя с коня, король в ответ едва кивнул головой.

— Я готов тебя выслушать, рыцарь, — промолвил он, — ибо надеюсь, что сила польского меча подействовала на тебя и твоих собратьев благотворно и что ты пришел с разумными предложениями.

— Светлейший и христианнейший король! — сказал фон Плауэн. — Сокрушительной силы твоего меча после злосчастного для нас Грюнвальдского сражения отрицать никто не может. Не буду я отрицать и того, что мы, тевтонские рыцари, во многом виноваты перед тобою и заслужили полученное возмездие. Но я знаю, что ты добрый христианин и католик и потому думаю, что, покарав нас достаточно сурово, ты смиришь свой справедливый гнев и не будешь стремиться к полному уничтожению нашего славного ордена, заслуги которого перед христианством и святой католической церковью неисчислимы.

— Так было, пока вы приобщали к святой церкви язычников, — перебил Владислав. — Но не теперь, когда вы нападаете на христианские земли.

— Твои слова справедливы, светлейший король. И потому теперь, когда мы своею рукой наказаны за свои ошибки, я, как принявший в эти трагические дни верховную власть над орденом, предлагаю возвратить тебе Померанию, Кудьмскую и Добжинскую земли и все другие области, когда-либо принадлежавшие Польской короне, а также Жмудскую и иные земли, принадлежавшие подвластной тебе Литве. И с тем я уповаю, что ты великодушно оставишь нам Пруссию, которую мы к пользе всего христианского мира отвоевали у варваров ценою больших жертв и многолетних кровавых войн.

Еще месяц назад такой итог войны Владиславу и не грезился, — он бы согласился на возвращение одной Добжинской земли. Но сейчас он был опьянен успехами, почти вся Пруссия находилась в его руках, и он надменно ответил:

— Ты предлагаешь мне то, что и без того мое и что я уже отобрал у вас силою своего оружия. А что до Пруссии, то если вы отвоевали ее у варваров, то я теперь отвоевал ее у вас и думаю, что христианский мир на этом ничего не потеряет.

— Позволю себе заметить, светлейший король, что о завоевании Пруссии еще рано говорить, — оно не завершено, а военное счастье переменчиво. Мы хотим мира, но мира на справедливых условиях и если, отвергнув их, ты нас вынудишь продолжать войну, у нас еще есть для этого силы.

— Горсточка людей, укрывшихся в этом замке, который мы возьмем не сегодня-завтра! — усмехнулся Владислав. — Впрочем, твои предложения мы обсудим на большом королевском совете, и ты будешь извещен о нашем решении.

На большом совете, который собрался на следующий день, наиболее благоразумные военачальники, и в их числе Витовт, настаивали на том, что следует принять условия фон Плауэна, ибо отказ принудит его защищаться до последней крайности и искать помощи в других странах, что может совершенно изменить течение войны. Но большинство польских вельмож о том не хотело и слышать. «Жадность получить больше, чем предлагали, вела поляков по неверному пути, — пишет Ян Длугош, — и они, вознесясь заносчивостью победителей, не взвесили того, что череда событий переменчива и что никогда счастье не благоволит только одной стороне».

Фон Плауэну гордо заявили, что все прусские города, замки и области, которые поляки взяли или еще возьмут, останутся за ними навсегда, добавив, что если он немедленно сдаст Мариенбург, то «король не откажет ордену в подобающем возмещении». Короче говоря, поляки требовали безоговорочной сдачи на милость победителей. Выслушав королевского посланника, фон Плауэн ответил, что если так, то он, защищая существование ордена, будет бороться до конца.

К этому времени на всей территории Орденского государства только девять городов оставались в руках тевтонов, причем три из них уже были осаждены поляками. Все остальные Владислав роздал в управление своим вельможам и рыцарям, в них стояли польские гарнизоны, страна была разграблена и опустошена, всюду в ней хозяйничали победители.

Положение казалось безнадежным, но благодаря энергичным действиям фон Плауэна вскоре оно изменилось. Пользуясь беспечностью осаждающих, он сумел под покровом ночи отправить из Мариенбурга несколько гонцов, которые повезли в соседние страны его воззвания и крупные суммы денег на вербовку войска. Не прошло и месяца, как в Пруссию отовсюду стали стекаться добровольцы и отряды наемников. Занятые поляками города и замки один за другим начали переходить в их руки.

Глава 29

«После долгих переговоров, на Торуньском острове был заключен и подписан пагубный и позорный для поляков мир с пруссаками, на условиях для Польского королевства несправедливых и невыгодных… Великолепная и достопамятная Грюнвальдская победа сошла на нет и обратилась почти что в насмешку».

Ян Длугош

Осада Мариенбурга затягивалась и с каждым днем принимала все более неблагоприятный для осаждающих оборот. Уже через неделю после неудачно окончившихся переговоров рыцари сделали новую успешную вылазку и, перебив много поляков, захватили у них несколько пушек, а часть остальных переломали. Взбешенные этим поляки ответили яростным приступом, но он был отбит с большим для них уроном.

Вскоре стало известно, что в Пруссию вошел со значительными силами магистр Ливонского ордена Герман фон Витгенштейн. Владислав выслал против него крупный отряд под начальством князя Витовта, но магистр вступил в переговоры и предложил свои услуги в качестве посредника для сговора и заключения мира. Он долго беседовал с Витовтом наедине и поклялся, что ему во всяком случае будет возвращена Жмудь. Витовт, который именно ради этого вступил в войну и теперь, видя что король действует неумело и безрассудно, не надеялся на большее, этим вполне удовлетворился и потерял к продолжению кампании всякий интерес.

После этого, отправив своих рыцарей на подкрепление тевтонских гарнизонов в Пруссии, сам Витгенштейн вместе с Витовтом приехал в королевский лагерь. Владислав, с которого события уже согнали спесь, в душе обрадовался появлению посредника и пропустил его в осажденный Мариенбург, сказав, что он согласен на условия, предложенные фон Плауэном. Но последний, окрыленный своими успехами и новостями, которые сообщил ему Витгенштейн, теперь об этом не хотел и слышать.

Возвратившись на следующий день из замка, ливонский магистр сообщил о том королю, выразив сожаление, что его посредничество не увенчалось успехом. С ним вместе явился старенький монах, который просил разрешения покинуть крепость и отправиться в ближайший монастырь, так как по немощи ему трудно переносить тяготы осады. Владислав приказал пропустить его, но после выяснилось, что этот монах вынес на себе огромную сумму денег для уплаты наемникам фон Плауэна.

Потекли новые дни осады, которая велась теперь вяло. В польском лагере нарастали недовольство и уныние, чему способствовало и новое бедствие: после нескольких штурмов под стенами крепости остались тысячи мертвых тел, которых не могла убрать ни одна, ни другая сторона. Стояла августовская жара, трупы разлагались, отравляя окрестности невыносимым зловонием, вдобавок на них развились мириады мух, которые наводнили лагерь осаждающих. Начались болезни и дезертирство, принимавшее все более широкие размеры.

Король Владислав, поняв, что дело принимает совсем скверный оборот, снова начал дни и ночи проводить в молитвах. И настал момент, когда ему показалось, что молитвы эти услышаны.

Однажды чешский рыцарь Ясько Сокол, служивший в польском войске, прогуливаясь недалеко от крепостных стен, увидел, что прямо перед ним вонзилась в землю стрела с подвязанной к ней запиской. В этой записке чешские наемники, служившие у фон Плауэна, просили его довести до сведения короля, что за сорок тысяч флоринов они предлагают отворить полякам ворота замка в одну из ближайших ночей, когда вступят на стражу. В случае согласия. Сокола просили на этом же месте поставить синий флажок, после чего один из чехов явится ночью сюда для того, чтобы лично договориться обо всем.

Ясько Сокол доложил об этом королю, который тотчас собрал старших военачальников, дабы обсудить полученное предложение. На этом совете мнения разошлись. Рыцари Зиндрам, Завиша Черный и некоторые другие находили такой образ действий несовместимым с честью польского оружия. Но Владислав все же уполномочил Сокола продолжать переговоры с чехами, согласившись на их условия.

Между тем татары Джелал ад-Дина, по-прежнему находившиеся в войске Витовта, изнывали от безделья и тоже роптали. В то время как польские отряды разъезжали по всей Пруссии, захватывая города и богатую добычу, их держали под стенами Мариенбурга, как им не без основания казалось, именно для того, чтобы этой добычи лишить.

Джелал ад-Дин давно бы уже увел отсюда свои тумены, если бы не нуждался в помощи Витовта для захвата ордынского престола. Волей-неволей надо было терпеть. Но обидевшись на поляков, он в их лагере почти не появлялся и время коротал преимущественно с Арсением, которого приблизил к себе как родича и доблестного воина.

В частых разговорах о текущих событиях, связанных с осадой, у них постепенно зародилась и созрела смелая мысль: попытаться взять Мариенбург своими силами. У Джелал ад-Дина было около тридцати тысяч воинов, — вполне достаточно для выполнения их плана, который сводился к внезапному ночному штурму. Татары стояли под восточной стеной крепости, на участке самом спокойном, откуда осажденные менее всего могли ожидать нападения, ибо до сих пор все приступы велись на них с юго-западной стороны. Заготовив штурмовые лестницы, шесты и крючья, можно было рассчитывать в темную ночь незаметно взобраться на стену и быстро перебить стражу, которая едва ли окажется многочисленной, а пока к ней подоспеет помощь, наверху будут уже сотни татар.

Когда пришли к этому, Арсений вызвался лично произвести предварительную разведку и вплотную осмотреть стену и ров.

В первую же темную ночь, взяв с собой Гафиза, он благополучно приблизился к самой крепости и спустился на дно рва. Оно оказалось ровным, лишь кое-где поросшим небольшими кустами, но тут внизу было особенно темно и потому, подойдя к стене, Арсений ощупью двинулся вдоль нее, стараясь обнаружить какие-либо трещины или выступы, которые могли бы облегчить подъем.

Вскоре рука его коснулась чего-то мягкого, и он увидел веревочную лестницу, свисавшую с верхушки стены. Это его чрезвычайно удивило и обрадовало. Повинуясь первому побуждению, он уже взялся за нее, чтобы лезть наверх, но сразу сообразил, что сейчас этого нельзя делать: конечно, лестница висит здесь не потому, что ее забыли, — кто-то будет по ней спускаться или уже спустился, и она ждет его возвращения. Арсений не сомневался, что это лазутчик, хотевший что-то высмотреть в их лагере. Прежде всего следовало схватить его, а потому он и Гафиз, прикрывшись вырванными поблизости кустиками, затаились у стены и стали ждать.

Не прошло и получаса, как какая-то темная фигура со стороны лагеря спустилась в ров и, подойдя к стене, начала шарить по ней руками, отыскивая лестницу. Но едва она поравнялась с Арсением, последний, стремительно вскочив, схватил ее за горло и повалил на землю. Пленник почти не сопротивлялся. Вытащив кинжал, Арсений отрезал ему пату кафтана и засунул в рот, а затем передал Гафизу с приказанием не спускать с него глаз н зарезать при малейшей попытке двинуться.

Покончив с этим, Арсений подошел к лестнице и стал осторожно подниматься наверх. План дальнейших действий он уже обдумал. Лазутчика, без сомнения, спускали тайно, соблюдая все предосторожности и тишину, — значит, на стене поблизости, наверное, нет никого, кроме одного-двух человек, которые ждут его возвращения и не подозревают, что вместо него поднимается другой. В темноте они не сразу поймут свою ошибку, и этим Арсений рассчитывал воспользоваться.

Когда ему оставалось уже немного до гребня стены, сверху послышался тихий голос, сказавший несколько слов на незнакомом языке. Арсений успокоительным тоном буркнул что-то нечленораздельное и продолжал подъем. Несколько секунд спустя, стараясь не показывать своего лица, он уже ступил на стену и метнул быстрый взгляд по сторонам.

Кроме одного человека, стоявшего перед ним, поблизости никого не было видно. Человек этот, подавшись вперед, снова прошептал что-то на чужом языке, который, однако, не был немецким. Вместо ответа Арсений схватил его левой рукой за горло, а правой, выхватив кинжал, нанес ему два удара в грудь.

Сунув труп под стоявшую в двух шагах пушку, он теперь огляделся лучше. Справа от него, шагах в тридцати виднелась массивная башня, из бойниц которой выбивался слабый свет; другая такая же башня стояла чуть дальше слева. На всем пространстве между ними не было видно ни души, — очевидно, оно обслуживалось одним часовым, которого он убил, а вся остальная стража находилась в башнях. Поняв, что, если кто-нибудь выйдет, его примут за часового, Арсений, не таясь зашагал по стене, стараясь примечать все, что могло оказаться полезным при штурме.

Тут стояло семь пушек, возле каждой из них бочонок с порохом и груда каменных ядер; кроме того, было два больших котла со смолой и несколько куч камней. Но крючьев и шестов для отпихиванья штурмовых лестниц нигде не было видно, значит, тевтоны с этой стороны приступа не ожидали.

Пройдя два раза все расстояние между башнями и сделав эти наблюдения, Арсений уже думал спускаться, но в этот миг из левой башни вышел человек и направился прямо к нему. Судя по белому плащу, это был какой-то начальник, очевидно, проверявший посты. Вытащив кинжал и держа его за спиной, Арсений спокойным шагом двинулся ему навстречу. Минуту спустя они сошлись вплотную, рыцарь начал было говорить что-то, но едва он успел открыть рот, Арсений схватил его за лицо и проткнул кинжалом.

Теперь на стене задерживаться не следовало, да в этом и не было больше надобности. Спрятав и второго убитого под пушку, чтобы его не обнаружили сразу, Арсений направился к лестнице и благополучно спустился в ров. Наверху все было тихо. Забрав Гафиза и пленника, через полчаса он уже входил в шатер Джелал ад-Дина.

Пленный, которого начали допрашивать, оказался чехом. Он сказал, что ходил в польский лагерь для тайных переговоров о сдаче крепости, которые велись по поручению самого короля.

Не очень веря этому, наутро Джелал ад-Дин все же посвятил в дело Витовта. Последний, поговорив с пленником, отправился вместе с ним к королю.

Узнав о случившемся, Владислав пришел в бешенство. С чехом он уже договорился, — три ночи спустя полякам обещали отворить ворота. Но теперь предатель возвратиться в крепость не мог, и все рушилось, ибо обнаружив на стене двух убитых, висящую лестницу и бегство одного из чехов, рыцари, конечно, заподозрили измену и будут настороже.

— Какой негодяй посмел вмешаться в это дело и перехватить человека, с которым я вел переговоры? — кричал король. — Повесить его сейчас же!

— Это один из военачальников хана Джелала, — не моргнув глазом ответил Витовт. — За что его вешать? Татары ни о чем не были предупреждены, и если они заметили и схватили неприятельского воина, который ночью пробрался в наш стан, это только показывает их похвальную бдительность.

— А кто позволил этому ослу лезть в крепость и резать там людей? Повесить за самоуправство!

— Его послал хан, который на своем участке имел полное право производить разведку. И если мы тронем этого человека, честно выполнявшего свой воинский долг, татары, конечно, уйдут отсюда, а то еще и немцам помогут.

— Пускай убираются! От них все равно толку мало.

— Хан Джелал ад-Дин мой союзник, — твердо сказал Витовт. — И если он уйдет, потому что будет несправедливо обижен, уйду и я со всем литовским войском. Кстати, я и сам хотел тебя предупредить, светлейший король, что не думаю тут долго оставаться. При нынешнем положении дел продолжать осаду Мариенбурга по-моему бессмысленно. Война складывается не в нашу пользу, и чем скорее мы прекратим ее и вступим в переговоры о мире, тем больше спасем из того, что могли бы получить раньше.

— Осада будет продолжаться, — упрямо сказал Владислав. — И если у других не хватит мужества выстоять до конца и до полной победы над врагом, ее завершит доблестное польское войско! А насчет татарина ты прав, черт с ним, оставим его в покое.

После этого осада велась еще две недели. Джелал ад-Дин, до которого дошли слухи о недовольстве короля, обиделся вконец и от своего намерения штурмовать крепость отказался. Он даже не поддержал последнего приступа, предпринятого поляками, который был отбит с жестоким для них уроном.

С каждым днем дела осаждающих шли все хуже. В их лагере свирепствовали болезни, дезертирство приняло массовый характер, а в довершение всего королевская казна совершенно опустела, и нечем было платить жалованье войску, вследствие чего наемники стали покидать его. Отовсюду приходили вести о том, что тевтоны получают все новые подкрепления и, отбирая у поляков город за городом, вытесняют их из Пруссии и из Померании. Ободрившийся фон Плауэн тоже возобновил вылазки.

Теперь уже многие польские военачальники и рыцари высказывались за прекращение осады. И наконец, когда пришел слух о том, что на помощь ордену выступил сам венгерский король со своим войском [596], Владислав решился: девятнадцатого сентября он приказал снять осаду Мариенбурга и отходить в Польшу, потеряв за эти два месяца едва ли не больше людей, чем в Грюнвальдском сражении и обесценив свою победу. По словам Длугоша, «он возвращался на родину скорее в обличии побежденного, чем победителя». Витовт и татары ушли на неделю раньше.

По пути всем им еще пришлось вести частые и иногда очень упорные бои с тевтонами и их наемниками, которые в тылу у поляков уже успели захватить многие города и замки. Только перед самым Рождеством Владислав пришел в Добжинскую землю и распустил свое измученное и недовольное войско.

Вследствие неумелых действий и постоянной медлительности польского короля Тевтонский орден не был уничтожен и почти все плоды Грюнвальдской победы оказались потерянными. Но ее последствия все же были благодетельны не только для Польши, но и для всего славянского мира. Эта победа имела огромное политическое и моральное значение, ибо она навсегда положила конец продвижению немцев на восток, а славянским народам показала, что даже при относительном единении они способны защитить свои земли и свою независимость от любого врага [597].

Кроме того, страшное поражение, понесенное под Грюнвальдом, навсегда подорвало силы и дух Тевтонского ордена. И хотя он просуществовал еще довольно долго [598], с этого времени начал хиреть и, проиграв еще несколько войн Литве и Польше, пятьдесят лет спустя вынужден был признать себя вассалом польского короля, которому великий магистр присягал на верность, получая от него утверждение в должности.

Месяца два спустя по окончании военных действий, после долгих переговоров и личной встречи короля Владислава с великим магистром фон Плауэном, в Торуни был подписан мирный договор, который удовлетворил только Витовта, ибо он получил то, ради чего воевал: орден возвратил ему Жмудь. Кроме того, тевтоны выплатили победителям денежную пеню в размере ста тысяч марок и возвратили Польше Добжинскую область, но Померания и все другие польские земли, захваченные раньше, остались за ними. В Польше условия этого договора вызвали справедливое возмущение.

Глава 30

«Был Арсений Иванович ростом и силою велик, а по доблести из славных славный. И многажды принял он честь от королей и князей великих».

Из архива князей Карачевских

После осады тевтонской столицы и многих других боев Арсений со своими людьми в декабре вернулся домой. Долго были они в отсутствии, полгода матери и жены ежедневно возносили и Христу, и Аллаху горячие молитвы о спасении жизни ушедших в этот поход. Не все такие молитвы были услышаны: карачевская сотня потеряла в сражениях около сорока человек. Но остальные вернулись целыми, с богатой добычей, и их возвращение было ознаменовано шумными празднествами. Каждому было что порассказать своим родным и друзьям об этой войне, о себе самих и в особенности о сотнике своем Арсении Ивановиче, который столько славных дел совершил и в Грюнвальдской битве, и под Мариенбургом, и еще во многих других сражениях. Подвиги его, постепенно обрастая все большими домыслами и преувеличениями, вскоре приобрели совершенно легендарный характер и в таком виде прочно закрепились в памяти потомства.

С радостью и гордостью встретили Арсения в семье. Его трофеи тоже были велики, хотя и не совсем обычны: золота и серебра тут не было, но он привез с собой четыре пушки и несколько возов всевозможного холодного оружия, луков, арбалетов и доспехов. Оружие было его подлинной страстью, во время похода он приказал своим людям собирать его на полях сражений и сам собирал, выменивал и даже покупал, где только было возможно. Все это сослужило Карачеевке хорошую службу, теперь она могла выдержать даже серьезную осаду и отразить любой татарский набег.

Доспехи Маркварда фон Зальцбаха были собраны в виде цельной фигуры рыцаря и поставлены в углу трапезной. По рисунку и описанию Арсения было точно воспроизведено и взятое им знамя. Навеки сжатое железной рукой тевтонского командора, многим поколениям оно напоминало о славном подвиге их предка, побуждая быть достойными его.

Арсений знал, что так будет, и теперь был спокоен.

* * *

Вскоре после святок умер князь Хотет. Из Карачеевки все приехали на похороны и тут, узнав, что овдовевшая княгиня Юлиана Ивановна думает переселиться на жительство в Вильну, к своему отцу, Карач-мурза вызвался сопровождать ее. Он и сам давно собирался съездить к Витовту, чтобы просить о расширении своего земельного надела, ибо количество новоселов, оседавших на землях Карачеевки, непрерывно росло. Теперь вдобавок следовало выяснить судьбу Карачевского княжения, все законные права на которое после смерти Хотета оставались за Карач-мурзой.

Только после сороковин [599] княгиня собралась в путь, и в Вильну они прибыли в середине марта.

Князь Витовт, недавно возвратившийся в свою столицу после подписания мирного договора с Тевтонским орденом, был в отличном настроении и Карач-мурзу принял приветливо. Он много лестного сказал об Арсении, коснулся и минувших войн, потом спросил, спокойно ли ныне на Карачевских рубежах и как идет жизнь на Неручи.

Карач-мурза на эти вопросы ответил обстоятельно и в конце добавил, что отведенные ему угодья быстро заселяются, а людей приходит все больше и потому, если великий князь хочет, чтобы народ и впредь оседал на порубежье, нужны новые земли. О Карачеве он пока речи не заводил, ожидая, что это сделает сам Витовт. И в том не ошибся, ибо последний, действительно, почти сразу заговорил об этом.

— За землями дело не станет, мне нужно, чтобы те места заселялись. Бери там рядом верховья реки Рыбницы либо вниз по Неручи, сколько будет потребно, — сделаешь опись и грамоту получишь тотчас. Но ныне надобно мне с тобой об ином потолковать, — помолчав, добавил он. — Князь Иван Мстиславич-то умер. Тебе ведомо, что в государстве своем я с уделами стараюсь покончить, прошла уже их пора. Однако удел уделу рознь, от Карачевского княжества мне никакого беспокойства нет, и я его покуда хотел оставить, посадивши на княжение тебя либо твоего сына, который, женившись на дочери покойного князя, получил на это двойное право. Но в таком деле короля Владислава обойти никак нельзя, надобно иметь его дозволение. И я с ним о том говорил, ибо, когда подписывали мы с немцами мир в Торуни, уже мне было ведомо о смерти князя Ивана Мстиславича.

— Так вот, — снова помолчав, продолжал Витовт, — Ягайло, то бишь король Владислав, о том и слышать сперва не хотел. Не зря говорил я тебе в свое время, чтобы ты принимал католичество, — ты меня не послушал, а тут еще твой Арсений короля особо взъярил, сказавши ему при всем народе, что православная вера лучше католической! Король Владислав такого не забывает, и потому он уперся крепко на том, что ни тебе, ни Арсению князем в Карачеве не бывать. Но я стал его уговаривать еще, помянув о праве вашем и о том, что вы люди верные и нужные. Ну, в конце он смягчился и вот его последнее слово: коли ты и сын твой примете католичество, он свое согласие даст.

— Я вижу, что польский король к нам очень милостив, — промолвил Карач-мурза, — и думаю, что Господь воздаст ему должное за дела его и за такое усердие к своей вере. Но и я от своей ради корысти не отступлюсь, а сын мой на это уже сам королю ответил. Тебя же, пресветлый князь, да спасет Христос за ласку твою и за то, что порадел ты о нашем праве и о справедливости.

— Ну, что же, — сказал Витовт, — коли говорить истину, зная тебя, я иного ответа и не ждал. А если так, Карачевскому княжеству отныне не быть, будет вместо него Карачевский повет. Старостою на нем тебя ставлю, на это королевского согласия не нужно, и даю тебе полную власть, но только будешь зваться не князем, а моим наместником. Держи там порядок, ослушникам и смутьянам потачки не давай, а наипаче заселяй рубежи. Край этот обнищал и обезлюдел, надобно снова поднять его и в том на тебя полагаюсь, ибо вижу сколь много преуспел ты на Неручи за короткое время. Коли что будет нужно — скажи, и я помогу. Тебе верю и знаю, что под твоей рукой в Карачевской земле все будет ладно. А когда тебя Бог призовет, если сам буду жив, поставлю на твое место Арсения.

С тем Карач-мурза и уехал. Когда он возвратился домой и рассказал все сыну, тот не удивился и не проявил никаких признаков огорчения.

— Так оно и лучше, отец, — промолвил он, — недостойно было бы нам принимать милости от такого короля. Мы свое и сами возьмем. Придет время — выметем отсюда всех этих чужих королей, рыцарей и иную нечисть. И землю свою русскую устроим как нам любо.

Взяв из рук вошедшей Софьи своего годовалого первенца, Арсений поднес его к железному Маркварду, стоявшему в углу со знаменем Бранденбургского командорства в руке, и, постучав пальцем о латы рыцаря, сказал:

— Гляди, Васюк, какой крепкий дядя, — словно орех! Но ты, когда вырастешь, небось, тоже сумеешь расколоть такой орешек?

И Васюк бодро крикнул: «Угу!» — ибо понимал, что второе известное ему слово, «мама», тут явно не к месту.

Эпилог

Через несколько месяцев после Грюнвальдской битвы Джелал ад-Дин при помощи Витовта овладел Крымом, а потом и Сараем. Русские летописцы, неизвестно почему, называют его Зелени-Султаном и пишут, что для Руси это был плохой хан. Вероятно, это объясняется тем, что он во всем поддерживал Литву и с интересами Москвы мало считался. С его воцарением Эдигей ушел в Хорезм и там утвердился настолько прочно, что все попытки Джелал ад-Дина изгнать его оттуда успехом не увенчались.

Но и без Эдигея в Орде было немало претендентов на верховную власть, и уже полтора года спустя Джелал ад-Дин был убит своим младшим братом Керимом-Берди. Этот хан благоволил к Москве и считался русским ставленником, — очевидно, великий князь Василий Дмитриевич оказал ему какую-то помощь в овладении престолом. Но он царствовал недолго: через пять месяцев его сверг третий брат, Кепек-Берди, которому помогал Витовт. Однако не прошло и года, как он вынужден был уступить престол Чекрихану, ставленнику Эдигея. Несколько месяцев спустя у этого хана отобрал Сарай четвертый Тохтамышевич — Кидырь-Берди. Ему удалось продержаться у власти года три-четыре, и он даже успел покончить с Эдигеем, который был убит в 1419 году. Но беспрерывная смена ханов и усобицы продолжались и после его смерти, что через два десятка лет привело к окончательному распаду Орды на отдельные ханства: Казанское, Крымское, Сибирское, Астраханское, Ногайское, Казахское, Узбекское и другие.

Московская Русь до конца княжения Василия Дмитриевича, который умер в 1425 году, продолжала жить относительно спокойной жизнью и с соседями сохраняла мирные отношения, чему, конечно, способствовало то обстоятельство, что все эти соседи хорошо чувствовали ее внутреннюю мощь.

Власть и популярность Витовта после Грюнвальдской битвы сильно окрепли, и следующие двадцать лет были для Литвы периодом наибольшего могущества и расцвета. Витовт поднял благосостояние своей страны на небывалую дотоле высоту и непрерывно расширял ее пределы. Искусно пользуясь царившей в Орде разрухой, он постепенно овладел черноморским побережьем от Днепра до Днестра и поставил там ряд крепостей: путем новой победной войны с Тевтонским орденом продвинул свои границы и на запад. И наконец, посредством ловких дипломатических ходов заключив с Москвой, Тверью и Рязанью чрезвычайно выгодные для себя договоры, получил полную свободу действий в отношении Пскова и Новгорода, которые, хотя и не перешли под его прямую власть, в торговом и политическом отношении оказались под его влиянием. Конечно, никто из других литовских князей теперь и думать не мог о каком-либо соперничестве с Витовтом, и даже король Владислав старался не вмешиваться в его дела, понимая, что в польско-литовской унии ведущая роль фактически перешла к Литве.

Годы как будто бы не сказывались на жизнедеятельности Витовта, — бодрость, ясный ум и кипучую энергию он сохранил до конца жизни. Овдовев в шестидесятивосьмилетнем возрасте, он, едва миновал срок траура, женился на своей бывшей воспитаннице, вдове Карачевского князя Юлиане Ивановне, которая была на двадцать пять лет моложе его и еще сохранила свою редкую красоту.

Таким образом, все складывалось для Витовта удачно, Литва под его управлением превратилась в огромное и могущественное государство и теперь ему не хватало только королевской короны, о которой он давно мечтал. Наконец, в 1430 году он добился и этого: император Сигизмунд согласился короновать его и объявить Литву независимым королевством, на что король Владислав вынужден был дать свое согласие, ибо противиться можно было только опираясь на силу, а она была на стороне Витовта.

Итак, сговор состоялся и был назначен день коронации, который Витовт готовился отпраздновать с небывалой пышностью. По его приглашению в Вильну прибыли великие князья Московский, Рязанский и Тверской, гроссмейстеры Тевтонского и Ливонского орденов, татарские ханы, представитель византийского императора и другие высокопоставленные гости. Приехал и король Владислав, который, несомненно, знал, что произойдет.

А произошло следующее: польская шляхта, отнюдь не желавшая отделения Литвы, перехватила в пути императорского посла с короной, которую он должен был возложить на Витовта.

Коронация была сорвана, вместо нее получился грандиозный скандал. Владислав, делая вид, что возмущен больше всех и лицемерно утешая Витовта, предлагал ему свою корону, от которой последний, разумеется, отказался.

Конечно, все принятые решения оставались в силе, это происшествие вызвало лишь задержку, и коронация состоялась бы позже. Но восьмидесятилетний Витовт не выдержал пережитого потрясения, с ним случился удар и вскоре он умер.

Ягайло-Владислав пережил его на четыре года.

* * *

Карач-мурза прожил долгую жизнь, и старость его была спокойной, он умер в возрасте восьмидесяти пяти лет, почти в одно время с Витовтом. Семейные предания говорят, что после него осталась толстая тетрадь в зеленой сафьяновой обложке, листы которой были исписаны на каком-то незнакомом языке, вероятно, на арабском. Эта тетрадь долго хранилась в роду его потомков, но никто из них не мог ее прочесть и в конце концов она была утеряна.

В истории своей эпохи Карач-мурза оставил заметные следы — имя его встречается во многих русских и восточных летописях.

Арсений участвовал после Грюнвальдской битвы почти во всех дальнейших походах Витовта и трех следующих за ним литовских государей — Свидригайла, Сигизмунда и Казимира, прославив себя новыми подвигами. Сын его и внук были литовскими воеводами, но об их жизни почти не сохранилось сведений, а правнука, воеводу Степана Юрьевича, «за службу его за ратную» уже жалует великий князь Московский и всея Руси Василий Третий, ибо к началу его княжения бывшее Карачевское княжество отошло от Литвы к Москве и стало ее наместничеством.

Князья Хотетовские, уже во втором поколении утратив всякую связь с Карачевом, продолжали служить московским государям, но боярства не выслужили и высоких постов никто из них не занимал [600]. Последний представитель их рода, князь Анисим Иванович, умер в 1711 году в должности стольника царя Петра Первого. Единственная пережившая его племянница, княжна Ксения Гавриловна, вышла замуж за боярина Колычева.

Возвратимся, однако, к Арсению. Когда и при каких обстоятельствах он умер, неизвестно. Но о нем сохранилась любопытная легенда.

За свою воинскую доблесть и прямой, бескорыстный нрав Арсений особенно полюбился небесному покровителю рода, архангелу Михаилу. И однажды, когда стар уже был Арсений и готовился к смерти, явился ему архангел и сказал:

— Ты прожил славную жизнь и как воин, не знавший страха и ничем не запятнавший ни руки своей, ни совести, достоин награды. Но о душе своей и о будущей жизни ты мало думал, и потому награда тебе будет земная, а не небесная, — так рассудил Господь. Проси, чего хочешь, я исполню твое желание.

И Арсений ответил:

— Истину рек ты, пресветлый архангел, — не столько я о душе своей пекся, сколько о чести рыцарской да о том, чтобы не осрамить ничем своего славного рода. Сделай же так, чтобы я мог увидеть своими глазами всех предков своих и всех потомков, дабы знать, умирая, занял ли я среди них достойное место.

— Хорошо, — сказал архангел, — да будет так. Ты не умрешь, доколе не увидишь последнего из своих потомков. И если захочешь, можешь общаться с ними, но жить должен в бедности и в смирении, ни словом ни делом не выдавая, кто ты. Никому из потомков ни в чем не указывай и в судьбы их не мешайся, — ты только зритель. И коли эти мои запреты порушишь, в тот же год умрут все, в ком будет хоть капля твоей крови, и ты сам тоже. Раз в сто лет, в ночь, которую тебе укажу, будут к тебе приходить семеро твоих предков, доколе не увидишь и не узнаешь их всех. На эту ночь веление бедности и смирения с тебя снимаю, — можешь принимать гостей как знатный витязь, каким был ты доселе. И о душе своей помни, ибо когда свершится все это, предстанет она перед судом Господним, — добавил архангел и исчез.

А Арсений вскоре принял схиму и ушел в далекую лесную обитель, где его никто не знал.

* * *

Когда родилась эта легенда — трудно сказать. Может быть, только в прошлом столетии, когда появился тот повод к ее созданию, который памятен еще и ныне живущим. А может быть, такие поводы бывали и раньше, и легенда насчитывает сотни лет. Никто этого не знает. Наши предки были «ленивы и нелюбопытны», и многие интереснейшие детали прошлого и тайны истории никогда не будут раскрыты только потому, что в свое время никто не проявил к ним должного интереса и знавшие поленились их записать.

Лет сто тому назад в Карачеевку, остатками которой еще владели потомки Карач-мурзы, явился странник, высокий и крепкий старик с белой бородой, которому на вид можно было дать лет восемьдесят. Сказал, что он монах-одиночка и просил дозволения поселиться в лесу, недалеко от усадьбы, где он нашел на берегу реки небольшую пещеру.

Разрешение ему было дано, и старец Амвросий, — так звали отшельника, — прочно обосновался в Карачеевке.

Он расширил свою пещеру, привел ее в жилой вид, соорудил себе стол, скамью и постель, в углу повесил потемневший образ архангела. Был молчалив и нелюдим, на вопросы о своем прошлом не отвечал. Но по всей округе о нем поползли самые фантастические слухи и толки. Старики из дворни и из окрестных крестьян божились, что его знают. Будто бы, когда были они детьми, уже приходил сюда этот старец, пожил тут какое-то время, а потом исчез. Только звался он тогда не Амвросием, а Арсением, выглядел же как и сейчас — лет на восемьдесят.

Конечно, за полвека можно было забыть черты лица, и это был, наверное, другой старик. Но вера в сверхъестественное в людях неистребима, ибо она расширяет тесные рамки жизни и приобщает к вечности, с нею краше жить и легче умирать. И народ верил, что это не простой старец и что живет он уже многие сотни лет. Может быть, отсюда и родилась легенда, но возможно и обратное: легенда существовала раньше и под нее теперь окрашивали события.

К старцу Амвросию все относились с огромным уважением и приписывали ему всевозможные чудеса, но его суеверно боялись, и без крайней нужды к пещере его никто не приближался. Сам он тоже не любил показываться на людях и в усадьбу, откуда ему посылали все необходимое для жизни, приходил редко, только в тех случаях, когда что-нибудь ему было нужно. При этом он не просил смиренно, а говорил голосом властным, как хозяин, словно и мысли не допускал, что ему могут в чем-либо отказать. И ему не отказывали, тем более что потребности его были очень скромны.

Трудно определить, в какой степени сами хозяева верили в то, что этот старец их отдаленный предок Арсений. Женщины верили. Мужчины стеснялись верить открыто, а в душе, — кто знает? — может быть, и допускали такую возможность. Ведь это происходило в прошлом столетии, когда мир чудесного не был окончательно разгромлен. Да многим из тех, кто еще чувствовал свою органическую связь с далеким прошлым, и не хотелось громить его.

Во всяком случае, к Амвросию относились с почтением, а легенду и все, что касалось его жизни в Карачеевке, записали, и это уже само по себе говорит о многом.

Был записан и такой случай: однажды утром хозяин имения, отставной майор и кавалер Василий Павлович, со всей семьей отправился к кому-то из соседей помещиков. Возвратиться он предполагал к вечеру вместе с этими соседями и потому, уезжая, велел повару Прошке приготовить хороший ужин и ждать гостей.

Все было исполнено. В положенный час ужин был готов, стол накрыт, на него поставлены бутылки с винами, настойки и ендовы с медом. Но уже стемнело, а хозяева не возвращались. Прошка вместе со своей женой, ключницей Саней, сидели на кухне, сюда же подошел и дворецкий, — все ждали появления господ. Но вместо них пришел старец Амвросий.

— Все, что у вас наготовлено, — сказал он, — несите в мою келью. Да стол там соберите на восемь человек.

— Я тебя, отец Амвросий, воистину как святого уважаю, — ответил озадаченный дворецкий, — и что хошь для тебя готов сделать, но этого не могу. Чай, сам понимаешь, что мне будет, коли вернется барин с гостями, а ужина нет.

— Сегодня не вернется никто, остались ночевать у соседей. Делай, что я тебе велю!

Амвросия так боялись, что перечить ему больше не посмели. В келье накрыли стол, отнесли туда все бутылки и блюда.

— Теперь уходите, — сказал он. — И когда взойдет солнце, не прежде, придете забрать посуду.

Слуги ушли и долго толковали на кухне об этом удивительном случае и о том, кого бы мог ждать в гости старец? Потом, уже поздно ночью, снедаемые любопытством, которое пересилило страх, они подобрались к пещере Амвросия и, спрятавшись в кустах, стали смотреть и слушать.

Таинственные гости уже были в келье и вели себя шумно: всю ночь оттуда слышались громкие голоса, звон посуды и песни. Говорили и пели, будто, по-русски, но хотя и четко долетали до слуг многие слова, только два оказались им понятными: «архангел» и «воевода». И напевов таких они никогда прежде не слышали.

Перед рассветом огонь в келье погас, но было слышно, как отворилась дверь и вышли несколько человек. С того места, где затаилась ключница, в просвете неба между деревьями были видны промелькнувшие тени, она насчитала их семь. Затем все стихло. Утром, когда дворовые пришли за посудой, Амвросий, стоя на коленях перед ликом архангела, молился и не обратил на них никакого внимания.

Хозяева, действительно, возвратились только на следующий день после обеда и о заказанном накануне ужине даже не вспомнили. Много позже слуги им поведали о случившемся, причем все трое клялись, что говорят правду.

Говорят, что Амвросий дожил в Карачеевки до революции. В 1918 году имение, в котором хозяева уже давно не жили, было разграблено, усадьба сожжена, управляющий убит. На следующее утро после этого погрома из своей пещеры вышел с узелком и с посохом в руках Амвросий.

— Ухожу, — сказал он встретившим его крестьянам. — Но я еще вернусь сюда, когда снова наступит на Руси тишина.

Конечно, все это только «народный эпос». И многие скажут, что тут люди приврали, что слуги, съевши господский ужин, выдумали небылицу, чтобы оправдаться, или что дошлый старик, зная о существовании легенды, ловко ею пользовался.

Что же, так, вероятно, и было. Но все же спасибо этим вольным или невольным выдумщикам, ибо в том, что они сочинили, заключается неповторимый аромат прошлого. Того прошлого, которое примиряет с настоящим и позволяет с надеждой смотреть в будущее.

И, вопреки разуму, хочется верить в эту легенду и особенно в то, что Арсений еще возвратится…

1

Крестовая палата — домовая церковь.

(обратно)

2

Поприще — верста. В старину она была несколько длиннее нынешней.

(обратно)

3

Вой — воин, ратник.

(обратно)

4

1239 г. христианской эры.

(обратно)

5

Бату-хана русские летописи неправильно называют Батыем.

(обратно)

6

Этой битве посвящено одно из замечательных литературных произведений Древней Руси — «Слово о погибели Русской земли», написанное в период между 1239 и 1245 гг.

(обратно)

7

К Рязани татары подступили 15 декабря 1237 г., а битва на реке Сити произошла 4 марта 1238 г.

(обратно)

8

Город Чернигов был взят только в конце октября 1239 г.

(обратно)

9

«Повесть о Меркурии Смоленском», написанная в XV в.

(обратно)

10

В русских летописях очень часто встречаются такие совершенно неправдоподобные преувеличения. И немало людей, в представлении которых летописец свят и непогрешим, принимают эти гиперболы за истину. Между тем это не истина, но и не ложь, а всего лишь литературный прием, весьма обычный в древности: путем предельного сгущения красок выразить высшую степень какого-либо явления — в данном случае ожесточенности битвы. Подобные гиперболы и сейчас в ходу, но никто не примет в буквальном смысле таких выражений, как «напугал до смерти», «она утопала в слезах», «кровь из раны била фонтаном» и т. п.

(обратно)

11

Историк С.Соловьев по этому поводу замечает: «Таким образом, сразу же обозначился обычай татар уважать религию любого народа и ее служителей».

(обратно)

12

Многие города, напр. Сновск, Орогощ, Хоробр, Вщиж, Брягин идр., вообще не были восстановлены и навсегда исчезли после татарского нашествия.

(обратно)

13

Целый ряд исторически несомненных фактов свидетельствует о том, что эти качества были у Калиты весьма невысоки.

(обратно)

14

От него идет дворянский род Зюзиных.

(обратно)

15

В начале второй половины XIV в. из рода брянских князей никого в живых не осталось, и ярлык на Брянск был дан смоленскому князю Василию. Но в том же 1356 г. весь этот край был захвачен литовским князем Ольгердом, который посадил на княжение в Брянске своего сына Дмитрия.

(обратно)

16

Здесь не принимается во внимание Ростислав, самый старший из сыновей князя Михаила, который, женившись на дочери венгерского короля, переселился в Венгрию, где получил от тестя в удел княжество Мачевское в прикарпатской области.

(обратно)

17

Стремя́нный — древний придворный чин, заведующий верховыми лошадьми и в то же время нечто вроде личного адъютанта.

(обратно)

18

Детьми боярскими назывались в то время служилые дворяне.

(обратно)

19

Слово «вор» в то время означало «изменник».

(обратно)

20

Гривна — основная денежная единица Древней Руси. Существовали три типа гривны: золотая, серебряная и кунная. Их стоимость и соотношение менялись в зависимости от эпохи. В XIV в. серебряная гривна заключала около 200 граммов чистого серебра. Золотая гривна ценилась в 6,5 раза дороже, а кунная — в 4 раза дешевле серебряной.

(обратно)

21

Худобой крестьяне называют свою скотину и домашний скарб.

(обратно)

22

Ямой называлась тюрьма, камера заключения.

(обратно)

23

В XIV в. дружина чаще уже называлась «княжьим двором». В этой книге название дружины сохранено лишь за младшей ее частью, то есть за личной гвардией князя.

(обратно)

24

Дворовыми людьми князя назывались его придворные. Слуги же назывались челядью.

(обратно)

25

Осьмуха, или братина, — старинная мера жидкостей, равная приблизительно литру с четвертью.

(обратно)

26

Заедки — сладкое, десерт.

(обратно)

27

Духовная грамота — завещание.

(обратно)

28

Братани ч — племянник, сын старшего брата. Сын младшего — брательнич — сын сестры — сестрич.

(обратно)

29

1287 г. христианской эры.

(обратно)

30

Xатунь — главная жена хана.

(обратно)

31

Четь, или четверть, — старинная земельная мера, равная до XVII в. половине старой десятины, или, приблизительно, трем четвертям гектара.

(обратно)

32

Числом называлась дань, собираемая для татарского хана.

(обратно)

33

Кат — палач.

(обратно)

34

Бахтерец — древний русский доспех, сделанный из соединенных между собой металлических пластин.

(обратно)

35

1340 г. христианской эры. То есть это случилось два года спустя после описанных здесь событий.

(обратно)

36

Гость — крупный купец.

(обратно)

37

Невры — праславянское племя, во времена Геродота (V в. до Р.X.) обитавшее на территории нынешней Белоруссии.

(обратно)

38

Кипчаки — половцы.

(обратно)

39

Улус — собственно означает совокупность племен и народов, подчиненных одному хану или князю, но подразумевает и занимаемую ими территорию. В этом смысле имеет значение государства или удельного владения.

(обратно)

40

Некоторые историки называют его Ичен-Орда.

(обратно)

41

Ак — Орда в переводе означает «Белая Орда». Но русские летописцы эту Орду ошибочно называют Синей. В действительности же Кок-Ордой, то есть Синей Ордой, называлось государство Батыя, которое в наших летописях называют Золотой Ордой. Последнее название сохраняется в этой книге во избежание путаницы.

(обратно)

42

Джехангир означает «покоритель мира» — один из титулов Батыя.

(обратно)

43

Медресе — мусульманские училища высшего порядка, куда поступали юноши, уже окончившие низшую школу. Кроме духовных наук, тут преподавали и общеобразовательные.

(обратно)

44

Аргал — кизяк, плитки из высушенного навоза.

(обратно)

45

Темник — командир десятитысячного отряда, тумена.

(обратно)

46

Баатур, богадур, батырь — витязь, богатырь.

(обратно)

47

Достархан — угощение, сладости.

(обратно)

48

Нукер — дружинник, служилый дворянин в Орде.

(обратно)

49

Пайцза — серебряная, золотая или бронзовая пластинка с выгравированной на ней подписью. Служила как бы охранной грамотой или пропуском.

(обратно)

50

Битакчи — дворцовый чиновник, придворный.

(обратно)

51

По просьбе Тайдулы хан Джанибек дал ей город Тулу в качестве личного удела.

(обратно)

52

Курултай — верховный совет ханов и татарской знати, созываемый иногда для решения особо важных государственных и династических дел.

(обратно)

53

Куинэ — имя, которое принял Гуюк-хан, вступивши на монгольский императорский престол.

(обратно)

54

1305 г. христианской эры. До Петра Первого летосчисление на Руси велось от сотворения мира.

(обратно)

55

Рубль — тогда полгривны, гривна, рубленная пополам.

(обратно)

56

Свеи — шведы.

(обратно)

57

Орешек — впоследствии Шлиссельбург.

(обратно)

58

В 1325 г христианской эры.

(обратно)

59

По русским летописям Щелкан.

(обратно)

60

См. хотя бы Никоновскую, или Патриаршую, летопись под годами 1306, 1308 и 1327.

(обратно)

61

В период наибольшей раздробленности на Руси было около 360 княжеств.

(обратно)

62

Тургауды — гвардейцы, телохранители.

(обратно)

63

Векиль — дворецкий, дворцовый смотритель.

(обратно)

64

Румом, или Ромейским царством, называли тогда на Руси Византийскую империю.

(обратно)

65

Вотчич — старший сын, наследник.

(обратно)

66

Тамга́ — в данном случае печать.

(обратно)

67

Татьба — воровство.

(обратно)

68

Каменным Поясом в старину назывался Уральский хребет.

(обратно)

69

Джаик — река Урал, Яик.

(обратно)

70

Чамга-Тура — искаженное татарское название Чингиз-Тура, — это нынешний город Тюмень.

(обратно)

71

Текст Троицкой летописи.

(обратно)

72

От Новосильских пошли ныне угасшие роды князей Воротынских и Одоевских.

(обратно)

73

В районе реки Злыни нередко обнаруживались кости мамонтов и их современников — шерстистых носорогов.

(обратно)

74

Корчев — нынешняя Керчь, древняя Пантикапея.

(обратно)

75

По-видимому, эта «Тмутараканская Русь» приняла христианство задолго до Киевской Руси, ибо уже в 867 г. (за 121 г. до киевского крещения) вселенский патриарх Фотий особым посланием сообщает другим восточным патриархам о крещении Руси. Никаких географических указаний мы в этом послании не находим, но приблизительно с этого же времени в списке подведомственных Византии епархий появляется Тмутараканская.

(обратно)

76

Под Вятской землей тут подразумевается не нынешняя Вятская область, а территория, которая в древности была заселена славянским племенем вятичей, — это примерно позднейшие губернии Орловская, Калужская, Тульская, Московская и Владимирская.

(обратно)

77

См. «Очерки истории СССР». Изд. Академии наук. Т. «IX–XIII вв.». С. 397.

(обратно)

78

Александр Невский был его сыном от третьего брака, с рязанской княжной Феодосией Игоревной.

(обратно)

79

«Не подобает судить меня епископу, игуменам и смердам».

(обратно)

80

По всем действиям Олега Святославича видно с предельной ясностью, что великого княжения в Киеве он не домогался, а боролся лишь за свои права на Черниговское княжество.

(обратно)

81

Летописец Нестор умер в 1114 г., а Олег Святославич в 1115 г. Владимир Мономах стал великим князем в 1113 г. Переделка киевской летописи шла в 1116–1118 гг.

(обратно)

82

В Ипатьевской летописи под 1146 г. мы находим любопытное и достаточно подробное описание дворового хозяйства одного из сыновей Олега, путивльского удельного князя Святослава. У него было 700 человек челяди, тысяча выездных коней и полторы тысячи кобылиц, на гумнах стояло 900 стогов сена, в погребах 500 бочек меда и 80 корчаг вина; домашняя церковь вся была в серебре и золоте, а в амбарах и подвалах товаров и добра всякого столько, «иже бе неможно двигнуться».

(обратно)

83

Этот князь, Игорь Ольгович, православной Церковью причислен к лику святых.

(обратно)

84

Рюхи — древняя русская игра, ныне известная под названием городков.

(обратно)

85

Олег Иванович одиннадцать лет спустя сделался великим князем Рязанским и, удержавшись на этом шатком престоле более полувека, покончил с местными усобицами и блестяще организовал свое государство.

(обратно)

86

Свейской землей на Руси называлась Швеция.

(обратно)

87

Гривна в XIV в. делилась на 50 мелких монет, называвшихся кунами, или резанами.

(обратно)

88

Видок, или видец, — свидетель.

(обратно)

89

Мещерский Городец — столица Мещерского края, позже город Касимов.

(обратно)

90

От этих, некогда утвердившихся в Мордовской земле, татарских князьков происходит несколько княжеских фамилий, например: Баюшевы, Мансыревы, Янгалычевы и другие, которых некоторые считают коренными мордовскими родами.

(обратно)

91

Полночь — север, полдень — юг.

(обратно)

92

Супря — распря, тяжба.

(обратно)

93

Из Рюрикова рода православной Церковью причислены к лику святых 35 князей и 13 княгинь.

(обратно)

94

В старинном русском языке списками назывались копии.

(обратно)

95

Это рукопись так называемого «псевдо-Захарии», написанная неизвестным сирийским автором в 555 г.

(обратно)

96

Сурожским морем в средние века называлось Азовское.

(обратно)

97

Варяжским морем называлось Балтийское.

(обратно)

98

По современному календарю год 871.

(обратно)

99

Первый русский историк В.Н.Татищев, современник Петра Великого, открывший Иоакимовскую летопись, по поводу этого пишет: «Нестор преподобный, по всему видно, что не очень учен был и потому недостаточно мог об истине судить, но за его доброхотный к отечеству труд вечной похвалы и благодарения достоин».

(обратно)

100

Русским морем называлось Черное море.

(обратно)

101

Нынешний город Выборг.

(обратно)

102

Нынешние реки Одер и Эльба.

(обратно)

103

Немцы переименовали эти города соответственно в Мекленбург, Шверин, Гамбург, Любек, Росток, Ратцебург, Свинемюнде, Штетин, Рерих, Штаргард, Кольберг, Висмар, Штольп, Данциг, Бранденбург и Берлин.

(обратно)

104

Нынешний остров Рюген.

(обратно)

105

В 1325 г. остров Ругин с его славянскими обитателями был присоединен к германской провинции Померании (бывшее славянское Поморье).

(обратно)

106

Ныне на этом месте стоит город Ветлуга.

(обратно)

107

Вотяки — народ финского племени, населявший нынешнюю Вятскую область. В XII в. были покорены новгородцами.

(обратно)

108

Госпо́дой в Новгороде называлась правящая верхушка, состоявшая из бояр и богатых купцов.

(обратно)

109

Ушкуйниками называлась новгородская вольница, которая на больших ладьях-ушкуях — отправлялась по рекам завоевывать дальние земли и открывать новые торговые пути.

(обратно)

110

Город Xлынов, позже переименованный в Вятку, основан новгородскими ушкуйниками в 1182 г. Назван так по имени речки Хлыновицы, впадающей здесь в Вятку.

(обратно)

111

Чамга-Турой русские называли тогда татарский укрепленный городок Чингиз-Тура, взятый Ермаком и позже превратившийся в русский город Тюмень.

(обратно)

112

Погостом тогда называлось село и приписанные к нему отдельные мелкие поселения — позже волость.

(обратно)

113

Позже на этом месте возник город Пермь.

(обратно)

114

Югры, или вогулы, — народ угорского племени, родственный венграм, вышедшим, как полагают, именно из Югорской земли — северо-восточных склонов Урала.

(обратно)

115

Западно-Сибирская низменность.

(обратно)

116

Интересно отметить, что именно так изображалась буддийско-китайская богиня бессмертия (вернее, символическое олицетворение этой идеи) Куан-Инь. Это наводит на мысль, что «золотая баба» какими-то путями попала к юграм из Китая.

(обратно)

117

Ак-Идель — татарское название реки Камы.

(обратно)

118

Мавераннахр, что по-арабски означает «Двуречье», — древнее государство, в состав которого входили Бухара и Самаркандская область.

(обратно)

119

Позднейший татарский язык очень мало отличается от половецкого.

(обратно)

120

В Дешт-и-Кипчак входили южнорусские степи между Днепром и Доном, Крым, Среднее и Нижнее Поволжье, а также значительная часть среднеазиатской степной полосы.

(обратно)

121

В это государство входили Персия, часть Афганистана, Армения, Грузия, Азербайджан, Багдадский вилайет, большая часть Малой Азии и одно время Сирия. В нем правили потомки хана Хулагу — внука Чингисхана от его младшего сына Тулая.

(обратно)

122

Под именем Кидырь, или Хизыр, на мусульманском Востоке известен святой Георгий Победоносец, высоко чтимый у магометан; таким образом, это имя соответствует христианскому Георгию.

(обратно)

123

Сыновья и потомки царя Кучума, перейдя на русскую службу, получили титул царевичей Сибирских, а со времени Петра Первого стали титуловаться князьями Сибирскими. Этот род угас только в конце прошлого века.

(обратно)

124

Нойон — князь монгольского происхождения, но не чингисид. Князья тюркского происхождения назывались эмирами и беками.

(обратно)

125

Тысяча — у татар основное войсковое соединение, соответствующее полку.

(обратно)

126

Лал — древнерусское название рубина.

(обратно)

127

Дирхем — татарская и арабская монета.

(обратно)

128

Букаул — чиновник, ведавший распределением добычи и казенного имущества.

(обратно)

129

Бакшиш — награда, премия.

(обратно)

130

Аньда — побратим.

(обратно)

131

Бекмес — прохладительный напиток из воды и арбузной патоки, со специями.

(обратно)

132

Везир — в Орде нечто вроде дворцового министра.

(обратно)

133

Титул «мурза», стоящий перед именем, означал принадлежность к дворянству, а стоящий после имени — принадлежность к ханскому или владетельному княжескому роду.

(обратно)

134

Чагатай — второй сын Чингисхана. Его потомки владели улусом, в который входили Мавераннахр, большая часть Афганистана, часть Индии и Восточный Туркестан.

(обратно)

135

Сейид — титул, который носили потомки Магомета.

(обратно)

136

Урус-хан — впоследствии великий хан Белой Орды, успешно воевавший с Золотой Ордой и даже захвативший в 1376 г. Сарай.

(обратно)

137

Чимтай — старший сын хана Эрзена, вступивший на белоордынский престол после Мубарека, в 1345 г.

(обратно)

138

Хан Кидырь в 1360 г. захватил золотоордынский престол, но через год был свергнут и убит своим сыном, Темир-ходжой. Шейх-Орда был убит в 1359 г. при попытке захватить золотоордынский престол. Его сыновья Хаджи-Черкес и Амурат — оба царствовали позже в Золотой Орде.

(обратно)

139

Туй-ходжа-оглан, отец хана Тохтамыша, в начале царствования своего брата, Урус-хана, был казнен за приверженность к Золотой Орде.

(обратно)

140

Хорезмийским морем тогда называлось Аральское.

(обратно)

141

Ильхан, что означает «повелитель народов», — титул царствующего хана династии Хулагидов. Между их государством и Золотой Ордой шла непрерывная борьба за обладание Азербайджаном.

(обратно)

142

Тут имеется в виду восстание Твери против золотоордынского наместника Чол-хана в 1326 г., подавленное московским князем Иваном Калитой.

(обратно)

143

Отсюда идет обычай носить чадру и длинные, мешковатые одежды, скрывающие фигуру женщины. Он строго соблюдался в Аравии и в других мусульманских странах, но татары, принявшие ислам только в XIII в., в течение по крайней мере двухсот первых лет его не соблюдали — женщины у них одевались нормально и пользовались относительной свободой.

(обратно)

144

Вага — вес, важность, значение.

(обратно)

145

Восточная половина позднейшей Пермской губернии, часть Оренбургской и часть Тобольской.

(обратно)

146

Илек — левый приток реки Урала.

(обратно)

147

Ага — на тюркских языках дословно «старший брат». Это слово служило также почтительным обращением к старшему или к не очень высокому начальнику.

(обратно)

148

С.У.Ремезов, тобольский «боярский сын» XVII в. и автор Краткой Сибирской, или Кунгурской, летописи.

(обратно)

149

Этот городок позже назывался у татар Карачель. На том же месте, в Оренбургской губернии, еще в начале нынешнего века стояло село Карачельское.

(обратно)

150

См. Новгородскую летопись младшего извода, под 1340 г.

(обратно)

151

Черной Русью назывались земли, лежавшие по южным притокам Немана и ныне входящие в состав Белоруссии, с городами Волковысском, Слонимом, Несвижем, Новогрудком и Здитовом.

(обратно)

152

Явнутий Гедиминович, в крещении Иван, был свергнут Ольгердом в 1345 г. и получил в удел княжество Ижеславское. Род его обрусел и был известен под именем князей Заславских.

(обратно)

153

Меченск — нынешний Мценск.

(обратно)

154

В наше время эти курганы у местных жителей назывались «чудскими могилами».

(обратно)

155

В этих курганах никогда не находили ни одного железного предмета, что указывает на принадлежность этой культуры к бронзовому веку.

(обратно)

156

От этого исчезнувшего народа доныне сохранилось много названий местных гор, рек и озер, напр. Самара, Уфа, Миас и другие, с несомненностью указывающие на финское происхождение этого народа.

(обратно)

157

Баш-бармак — вареное тесто с мясом. Чур-паря — нечто похожее на чебуреки.

(обратно)

158

За исключительную красоту его называли также Красным.

(обратно)

159

Из рода бояр Плещеевых.

(обратно)

160

Первым браком Ольгерд был женат на княжне Марии Ярославне Витебской. Его христианское имя было Александр.

(обратно)

161

Белая Орда, или Ак-Орда, находилась в Зауралье и в среднеазиатских степях, восточнее Золотой Орды. Ею правили потомки старшего брата Батыя, Ичана-Орды.

(обратно)

162

Старый Сарай, или Сарай-Бату, выстроенный ханом Батыем, находился близ нынешней Астрахани. Новый Сарай, или Сарай-Берке, ставший столицей Золотой Орды со времени хана Узбека, находился на девяносто верст ниже нынешнего Царицына (Волгограда).

(обратно)

163

Город Сыгнак — столица Белой Орды, стоявшая на реке Сырдарье, примерно в пятистах верстах от впадения ее в Аральское море.

(обратно)

164

Оглан — титул младших членов ханских родов, идущих от Чингиса, русские летописи переводят его словом «царевич».

(обратно)

165

До Петра Великого летосчисление на Руси считалось от сотворения мира, которое полагали за 5508 лет до Рождества Христова.

(обратно)

166

В старину на Руси многим колоколам, особенно славившимся своим звуком, давали собственные имена.

(обратно)

167

Здесь упоминаются первые каменные храмы, выстроенные в Москве Иваном Калитой: собор Успения Пресвятой Богородицы, церковь святого Иоанна Лествичника, храм Спаса-на-Бору и церковь во имя Архангела Михаила.

(обратно)

168

Каменная церковь Воскресения св. Лазаря, построенная в первые годы княжения Дмитрия Донского и входившая в состав хором княгини Евдокии Дмитриевны. Ныне это древнейшая постройка Москвы, сохранившаяся в своем первоначальном виде.

(обратно)

169

Князь Владимир Серпуховский, за Куликовскую битву получивший прозвание Храброго, был внуком Ивана Калиты от его младшего сына Андрея.

(обратно)

170

Ряд — договор.

(обратно)

171

Держать в нятьи — удерживать силою, под арестом.

(обратно)

172

Вежи — башни.

(обратно)

173

Михаил Александрович был сыном, а Василий Михайлович — братом великого князя Тверского, Александра Михайловича, в 1339 г. казненного в Орде по проискам Ивана Калиты. Первый из них получил в удел город Микулин, а второй — Кашин.

(обратно)

174

Предстателями летопись называет руководителей строительных работ по возведению каменного кремля, ответственных перед князем.

(обратно)

175

Слово «Москва», по одной версии, на языке некогда обитавших тут финско-угорских племен означало «мутная вода», по другой — «медведица».

(обратно)

176

Некоторые ошибочно считают, что слово «кремль» происходит от «кремень». Это не так, ибо кремлями первоначально назывались именно деревянные укрепления. Название это идет от слова «кремь» — так на севере и до сих пор называют строевой хвойный лес.

(обратно)

177

Клыч — род кривого меча.

(обратно)

178

Боруссы, или пруссы, — племя, родственное литовскому, населявшее нынешнюю Пруссию и почти полностью истребленное рыцарями Тевтонского ордена.

(обратно)

179

Огневым зелием назывался порох.

(обратно)

180

Скважня — бойница.

(обратно)

181

Кормом называлось получаемое кем-либо содержание, жалованье.

(обратно)

182

Окольничий — древний придворный чин. На его обязанности были встречи и представление князю иностранных послов, забота о их размещении, а также распоряжение всем во время поездок князя.

(обратно)

183

Туг — бунчук, обычно из хвостов тибетских яков, — знак высших начальников в Орде. Количество хвостов отвечало их происхождению и рангу. Три хвоста указывали на принадлежность к роду Чингиса.

(обратно)

184

Бронник — мастер, изготовляющий защитные доспехи.

(обратно)

185

Юшман — древнерусский защитный доспех, состоящий из стальных пластин и колец, — комбинация кольчуги с бахтерцом.

(обратно)

186

Бить — расплющенная тонкая металлическая проволока.

(обратно)

187

Ферезея — длинная парадная одежда древнерусской знати.

(обратно)

188

Зерцало — дополнительный доспех, надевавшийся поверх кольчуги и состоявший из крупных стальных пластин — иногда вызолоченных или посеребренных, — круглый на груди и соединенными с нею боковыми, четырехугольными.

(обратно)

189

В официальных сношениях великий хан именовал подчиненных ему русских князей своими сыновьями, а они его — отцом. В то время, хотя московские князья уже и называли себя великими князьями всея Руси, титул этот еще не имел официального признания. Старшим из русских князей считался тот, кто получал ярлык на княжение во Владимире, из-за которого, таким образом, и велись бесконечные распри.

(обратно)

190

Сложился — соединился, заключил союз.

(обратно)

191

До нас дошли три ярлыка за собственной подписью Тайдулы, выданных митрополиту Алексею.

(обратно)

192

Xулагиды — династия, идущая от Хулагу — внука Чингисхана, от его младшего сына Тулая. Она владела государством, которое включало Персию, Багдадский халифат, Армению, Грузию и Азербайджан.

(обратно)

193

Тархан — свободный, неприкосновенный. Таких ярлыков сохранилось семь: ханов Менгу — Тимура, Узбека, Бердибека и Атюляка — и три, подписанные ханшей Тайдулой.

(обратно)

194

Алаад—Дин Джувейни. История завоевателя мира, 1260 г.

(обратно)

195

Ал—Джурджани. Сочинение «Табакат-и-Насири», 1259 г.

(обратно)

196

Джиованни дель Плано Карпини в своей книге «Libellus historicus» пишет: «Бату, император татар, живет с полным великолепием. Он очень милостив к своим людям, но все же внушает им сильный страх. В бою он весьма жесток. Он очень умен, проницателен и весьма искусен в войне, так как сражается уже долгое время».

(обратно)

197

Баскаки — высшие ханские уполномоченные в покоренных странах, нечто вроде наместников. По положению они считались выше князей и военачальников. Иногда их называли также даругами.

(обратно)

198

Из трудов св. Алексея до нас дошли: «Прибавления к творениям святых отцов», «Книга поучений», «Душеполезные чтения», замечательный своей точностью перевод с греческого Евангелия и некоторые иные переводы и грамоты.

(обратно)

199

Франкский ученый монах Теофил, живший в XII в., в своем сочинении «Diversarum artium schedula» (трактат о развитии различных отраслей искусства и ремесла) в области культуры ставит Русь на второе место непосредственно после наиболее передовой тогда Византии и выше всех других европейских стран.

(обратно)

200

Древние скандинавы называли Русь «Гардарик», что значит «Страна городов».

(обратно)

201

При этом способе подсчета результат получается скорее заниженный. Применяется и иной, исходящий из того, что древнерусский приход в среднем не мог включать более пятисот человек, а население Руси к началу XIII в. определяется приблизительно в 7 миллионов душ. В этом случае мы получаем цифру в 14000 храмов.

(обратно)

202

Списателями назывались переписчики книг.

(обратно)

203

Гривна — основная денежная единица Древней Руси. Существовало три типа гривны: золотая, серебряная и кунная. Серебряная представляла собой пластинку, содержащую около 200 граммов чистого серебра; золотая ценилась 6,5 раза дороже, а гривна кун — в 4 раза дешевле серебряной. Гривна кун делилась на более мелкие монеты: вначале на 20 ногат, а позже — на 50 кун, или резан. Значительно позже появился рубль — это серебряная гривна, разрубленная пополам.

(обратно)

204

1030 г. христианской эры.

(обратно)

205

Все перечисленные в этом размышлении митрополита имена, факты и цифры почерпнуты из летописей и иных документов древности.

(обратно)

206

Сейхун — арабское и татарское название реки Сырдарьи.

(обратно)

207

Черною смертью, или моровой язвой, называли тогда чуму, эпидемии которой в те времена свирепствовали в Европе и в Азии, унося миллионы жизней.

(обратно)

208

Все государственные акты и официальная переписка Литвы времен Ольгерда велись на русском языке.

(обратно)

209

Никоновская московская летопись.

(обратно)

210

Вологодская летопись.

(обратно)

211

Тверской летописный свод.

(обратно)

212

Щелканом звали на Руси Чол-хана, татарского наместника в Твери, убитого в 1327 г. восставшими тверичами.

(обратно)

213

Бумага была изобретена китайцами во II в. до нашей эры. В средние века секретом ее изготовления владели арабы, от которых крестоносцы перенесли его в Западную Европу. На Руси она начала входить в употребление в первой половине XIV в., в Средней Азии еще раньше того. Гусиные перья впервые начали употреблять в VII в. в Испании.

(обратно)

214

Тысяцкий в Москве начальствовал над всем сборным войском (за исключением постоянной княжеской дружины) и, кроме того, имел гражданскую власть, совмещая в себе, применительно к более поздней терминологии, должности губернатора и командующего войсками округа.

(обратно)

215

Братина — сосуд в форме широкой круглой вазы; ендова — то же самое, только с «носиком»; сулея — фляга, бутыль.

(обратно)

216

Позже вошло в обычай накрывать их чехлами из лебединых шкурок, с полным оперением, так что казалось, что в столовую вносят живых лебедей.

(обратно)

217

Не считая сохранивших княжеский титул почти сорока родов татарского происхождения, как, напр., Юсуповы, Кудашевы, Кугушевы, Тохтамышевы, Урусовы, Девлет-Кильдеевы идр., от татарских корней идет значительная часть русской аристократии, напр. графы Апраксины, Уваровы, Ростопчины, Орловы-Давыдовы, Матюшковы, Зубовы, дворяне Сабуровы, Ртищевы, Вердеревские, Хитрово, Поливановы, Бибиковы, Муромцевы, Юзефовичи, Ермоловы, Щербачевы, Арсеньевы и многие другие.

(обратно)

218

Клятва на сабле, с соблюдением описанного ритуала, считалась у татар священной, нарушение ее почиталось навеки несмываемым позором.

(обратно)

219

Число девять считалось у татар особенно счастливым.

(обратно)

220

Очевидно, при погребении Чингисхана были приняты и другие предосторожности, потому что советские археологи, недавно обнаружившие эту могилу, тела в ней не нашли.

(обратно)

221

Этот курган существовал в Оренбургской губернии до наших дней и назывался у окрестных жителей «княжьим курганом», хотя всякая память о том, кто под ним похоронен, давно исчезла.

(обратно)

222

Яса — уложение, составленное Чингисханом для руководства его наместникам и потомкам и определяющее основные нормы законодательства и управления государством.

(обратно)

223

Фарсах — принятая в Средней Азии мера длины, равная приблизительно семи верстам.

(обратно)

224

Один из обычных способов казни в Орде, применявшийся за поступки, позорящие честь воина.

(обратно)

225

Каракитаи — кочевой азиатский народ, иначе называвшийся киданями и живший по соседству с Китаем, возле озера Ляо.

(обратно)

226

По свидетельству современников, Ургенч был больше Сарая-Берке, в котором насчитывалось около двухсот тысяч жителей.

(обратно)

227

Ариш — мера длины, расстояние от сгиба локтя до кончика вытянутых пальцев, примерно полметра. Отсюда наш аршин.

(обратно)

228

Мазар — усыпальница, мавзолей.

(обратно)

229

Саман — необожженный кирпич, с примесью соломенной трухи.

(обратно)

230

Шариат — совокупность правил и положений, которыми должен руководствоваться в жизни каждый мусульманин.

(обратно)

231

Вся не строго научная литература Востока носила тогда форму поэзии.

(обратно)

232

Газель, или, как часто неправильно говорят, газела, — особая форма короткого лирического стихотворения на Востоке, составленного из срифмованных двустиший, почти всегда любовного содержания.

(обратно)

233

Магометане ведут свое летосчисление от года переселения пророка Магомета из Мекки в Медину. Это событие произошло в 622 г. христианской эры, но, так как в основу мусульманского календаря положен лунный месяц, более короткий, чем солнечный, мусульманское летосчисление за каждые 33 года на один год обгоняет наше. Таким образом, 764 г. магометанской эры соответствует 1362-му нашей.

(обратно)

234

Почти все библейские пророки и патриархи признаются и Кораном. Так, напр., магометанские Ибрагим — это Авраам, Моса — Моисей, Гарун — Аарон, Сулейман — Соломон, Дауд — Давид, Юсуф — Иосиф, Якуб — Иаков, Нух — Ной и т. д. Великим пророком, под именем Исы, считается Иисус Христос, Богородица, под именем Мариам, почитается святой женщиной.

(обратно)

235

Каторгами на Руси назывались гребные галеры.

(обратно)

236

Этот монастырь, просуществовавший до наших дней, был основан в XIII в. первым московским князем Даниилом Александровичем, причисленным Церковью к лику святых.

(обратно)

237

Царем на Руси называли тогда золотоордынского хана.

(обратно)

238

Одно время серпуховские князья владели даже городом Козельском, который великий князь Василий Первый отобрал в 1409 г. у Литвы и обменял его серпуховскому князю на город Ржев. Но в 1445 г. литовцы вновь овладели Козельском.

(обратно)

239

В 1806 г. этот монастырь был обращен в женский и досуществовал до наших дней.

(обратно)

240

Вотчинами в то время назывались родовые имения, нормально наследуемые, тогда как поместье давалось в виде вознаграждения за службу и обычно по окончании этой службы или по смерти владельца снова отходило в казну.

(обратно)

241

По преданиям, апостол Андрей Первозванный водрузил крест на месте нынешнего Киева, а после дошел до Новгорода, где оставил свой жезл. Таким образом, его свидетельство относится именно к тем народам, которые позже приняли имя Руси.

(обратно)

242

Повесть временных лет. М.: Изд-во АН СССР, 1950. Т.I.С. 12.

(обратно)

243

Для сравнения стоит отметить, что «гигиена» средневекового Запада развивалась в ином направлении и заботилась не столько о чистоте тела, сколько о том, чтобы сделать менее заметной его нечистоту. Сохранились описания всевозможных ухищрений, применявшихся с этой целью в высших слоях западноевропейского общества: натирание различными благовониями, обливание духами, окуривание комнат сильно пахнущими смолами, ношение под одеждой особых подушечек с ароматическими веществами и даже специальных ловушек для насекомых. Но о банях или о чем-либо подобном мы в западноевропейских хрониках никаких упоминаний не встречаем и легко можем представить себе, на каком уровне находилась, напр., гигиена женщин, закованных в «пояса целомудрия», ключи от которых любящие мужья увозили с собою в годами длящиеся походы.

(обратно)

244

Летник — старинная женская одежда, род платья с длинными рукавами, застегивающегося до горла. Для парадных случаев делался из шелка и расшивался золотом и жемчугом, а также пополнялся пристегивающимися обшлагами — зарукавьями — и воротником или ожерельем.

(обратно)

245

Доводчик — доносчик.

(обратно)

246

Гюллистан — легендарная страна цветов, не раз воспетая древними среднеазиатскими поэтами.

(обратно)

247

Братанична — племянница, дочь брата. Но так же называли и дочь племянника.

(обратно)

248

Байстрючка — незаконнорожденная.

(обратно)

249

Гиль — чепуха, чушь.

(обратно)

250

Черница — монашка.

(обратно)

251

Мстислав Михайлович — первый князь Карачевский и Козельский, сын св. Михаила Всеволодовича, великого князя Черниговского, прадед Карач-мурзы. Он умер в конце восьмидесятых или в начале девяностых годов XIII столетия.

(обратно)

252

Здесь устами Ипата высказаны основные положения секты так называемых стригольников, возникшей на Руси в XIV столетии и положившей начало многим позднейшим сектам.

(обратно)

253

Джанибек Второй был внуком Джанибека Первого, видимо, сыном хана Науруза.

(обратно)

254

Крымской болезнью называли тогда проказу.

(обратно)

255

Фрягами называли тогда итальянцев.

(обратно)

256

В эту пору всех темников в Орде титуловали эмирами.

(обратно)

257

У татар считалось неприличным разговаривать с начальником или со старшим с непокрытой головой.

(обратно)

258

Атай (ата) — отец, папаша — почтительное обращение к старшему по возрасту и уважаемому человеку.

(обратно)

259

Бельмес — по-татарски глупец, дурак.

(обратно)

260

Дворцовый букаул — заведующий дворцовым хозяйством и старший смотритель дворца.

(обратно)

261

Сараил-Джадид, называемый в русских летописях Сарайчиком, — татарский город, стоявший в низовьях реки Урал, на 60 верст выше нынешнего Гурьева. Арабский путешественник Ибн-Батута, посетивший эти места в середине XIV в., пишет, что тут существовал огромный наплавной мост, по которому караваны переходили Улу-Су — «Великую Воду», как называлось у татар нижнее течение Урала (выше эта река называлась Джаиком). Ныне на месте этого города стоит село Сарайчиковское.

(обратно)

262

Хаджи-Тархань — Астрахань. Но у татар основная, укрепленная часть города находилась на правом берегу Волги и на несколько верст выше нынешней Астрахани.

(обратно)

263

Такой пост у татар назывался ямом. Отсюда наши ямщики.

(обратно)

264

Хадж — паломничество в город Мекку, которое старался совершить каждый мусульманин хотя бы один раз в жизни. Побывавший в Мекке имел право к своему имени прибавлять слово «хаджи». Его не следует смешивать со словом «ходжа», которое является наследственным титулом потомков первых четырех мусульманских халифов, преемников и сподвижников Магомета.

(обратно)

265

Изер — по-персидски золото, бафт — ткань. Так называлась персидская парча из плотной бархатной или шелковой основы, затканной узором из золотых или серебряных нитей.

(обратно)

266

Хахаль — древнерусское слово, означавшее «ухажер», «волокита», «гуляка».

(обратно)

267

В то время город Владимир официально еще считался столицей Руси и князь, получающий ярлык на владимирское княжение, тем самым приобретал верховное старшинство.

(обратно)

268

Выходом называлось особое обложение, которое вносил в ханскую казну князь, получивший ярлык.

(обратно)

269

Реальная ценность рубля XIV–XV вв. равняется приблизительно восьмидесяти рублям начала XX в., так что сумма эта действительно была очень велика.

(обратно)

270

Подобный способ гарантии своих денежных и иных обязательств в то время широко практиковался. К нему приходилось прибегать и великому князю Дмитрию Ивановичу и даже литовскому князю Ольгерду, которые тоже, когда бывало нужно, оставляли своих сыновей заложниками в Орде.

(обратно)

271

Это был на Руси первый случай приведения к присяге всего рядового населения. Прежде присягали лишь военачальники, бояре и дружина.

(обратно)

272

Подлинные слова князя Дмитрия, приводимые летописями.

(обратно)

273

Д.М.Боброк-Волынский, зять Дмитрия Донского, — обрусевший князь литовского происхождения. Он был сыном Кориата Гедиминовича (в крещении Михаила), княжившего на Волыни. Неизвестно, почему Боброк покинул свое княжество, но с середины семидесятых годов XIV столетия он уже находился на службе у Дмитрия.

(обратно)

274

Этот город, упоминаемый в русских летописях под именем Содома, находился на девять верст ниже нынешнего Саратова. В конце XIV в. он был до основания разрушен Тамерланом, а сейчас на его месте находятся села Увек и Ивановское. Археологи находят здесь много интересных вещей, свидетельствующих о том, что Укек был крупным промышленным и ремесленным центром.

(обратно)

275

В северных областях России, а в особенности в Сибири, и до наших дней находят большое количество мамонтовых бивней, которые издавна служили ценным предметом торговли. Вполне заменяя слоновую кость, они стоили гораздо дешевле последней.

(обратно)

276

Кафа — нынешняя Феодосия. Эта древняя греческая колония в Крыму была в середине XIII в. захвачена генуэзцами и пробыла под их властью 250 лет, после чего перешла к туркам.

(обратно)

277

Приблизительно двести рублей того времени.

(обратно)

278

Хрип — на древнерусском наречии холка, загривок.

(обратно)

279

Нынешний Судак. Это бывшая греческая колония Сугдея, возникшая в III в. на побережье Крыма, позже захваченная славянами и превратившаяся в русский Сурож. Его торговое значение, особенно в областях, прилегающих к Азовскому морю, было настолько велико, что само море это получило название Сурожского. В X–XII вв. этот город входил в состав Тмутараканского княжества, потом был захвачен половцами, а в 1365 г. — генуэзцами, которые назвали его Сольдаей. Сто десять лет спустя его завоевали турки. В дальнейшем, под властью крымских ханов, Сурож захирел, утратил всякое торговое значение и России достался в виде развалин.

(обратно)

280

Тмутараканское княжество, или Тмутараканская Русь, столицей которого был город Тмутаракань, находившийся на Таманском полуострове, напротив Керчи, охватывало Северный Кавказ и восточную половину Крыма. Существовало уже в IX в., а может быть, и раньше. В XI в. вошло в состав великого княжества Черниговского, а в XII было захвачено половцами.

(обратно)

281

Трапезунд в то время был столицей небольшого, отделившегося от Византии греческого государства, носившего незаслуженно громкое название Трапезундской империи, которая просуществовала до 1461 г., когда была захвачена турками.

(обратно)

282

Булгар — столица Волжской Булгарии, находился при впадении Камы в Волгу, где ныне находится село Булгары.

(обратно)

283

Оксамит — рытый шелковый бархат. Узорочье — драгоценности.

(обратно)

284

Бежецкий Верх — ныне Бежецк, город в Тверской области. Первоначально он принадлежал Великому Новгороду, потом Москве.

(обратно)

285

Мурза Солохмир, в крещении Иван Мирославич, — рязанский боярин, от сыновей которого идет целый ряд русских дворянских фамилий: графы Апраксины, Вердеревские, Базаровы, Шишкины, Ханыковы, Крюковы, Дувановы, Ратаевы, Кончеевы и Пороватые.

(обратно)

286

Табан, хорасан, гинда и нейриз — сорта среднеазиатской булатной стали. Особенно высоко ценился табан, нейриз был качеством ниже остальных трех.

(обратно)

287

Узу — татарское название Днепра.

(обратно)

288

Тимур-Ленг (что в переводе значит «Железный Хромец») — прозвище, искаженное европейцами в «Тамерлан», — один из величайших завоевателей Азии, в те годы начавший свое возвышение.

(обратно)

289

Кеш — город и небольшое княжество в Средней Азии.

(обратно)

290

Самарканд был в то время столицей Мавераннахра и резиденцией Тимура.

(обратно)

291

Никоновская летопись.

(обратно)

292

Устюжский летописный свод в числе участников этой коалиции называет даже князя Туровского.

(обратно)

293

Ганза — торговый союз вольных германских городов, интенсивно торговавший с западными областями Руси, в особенности с Новгородом и Псковом.

(обратно)

294

Струги — большие гребные суда. Тогда их делали с высоко поднятыми кормой и носом, причем последний завершался обычно бушпритом в виде головы какого-нибудь животного или птицы.

(обратно)

295

Тура — высокая деревянная башня, передвижная и полая внутри. На особых катках или колесах находящиеся внутри люди подкатывали ее к крепости, перебрасывали на стену мостки и бросались на приступ. Таран — орудие для сокрушения крепостных ворот — длинное и тяжелое бревно, подвешенное на канатах к особым рамам и обычно покрытое сверху прочным навесом.

(обратно)

296

Арапшой на Руси называли царевича Араб-шаха.

(обратно)

297

Князь Михайла Александрович был женат на своей двоюродной сестре, дочери Тверского князя Константина Михайловича.

(обратно)

298

Первое, находившееся под властью Мамая, включало правобережье Волги, южнорусские степи и Крым; второе, в котором беспрерывно сменялись ханы, преимущественно из белоордынской династии, охватывало левобережье Волги с городом Сараем-Берке и низовья Урала; третье — Белая Орда — от Зауралья до среднего течения Сырдарьи, где в ту пору правил Урус-хан, у которого с помощью Тимура оспаривал власть его племянник Тохтамыш.

(обратно)

299

Вопреки укоренившемуся мнению, что подобными набегами занимались новгородские подонки, стоит отметить, что оба организатора и главаря этого набега принадлежали к боярским родам Новгорода.

(обратно)

300

Вольница по суше переволакивала свои суда — ушкуи из речной системы Волхова в волжскую обычно между реками Мстой и Тверцой.

(обратно)

301

Московский летописный свод XV в.

(обратно)

302

Троицкая летопись.

(обратно)

303

Удел, доставшийся при разделе империи Чингисхана его старшему сыну Джучи-хану. Он включал все территории, занимаемые позже Золотой и Белой Ордой, — от Енисея до Днепра, в него входили также Туркестан, Хорезм, Закавказье, Кавказ и Крым.

(обратно)

304

Стоит сравнить это с результатами знаменитой битвы при Кресси, где семидесятитысячная французская армия была наголову разбита вчетверо меньшим по численности отрядом англичан, впервые применивших против французов огнестрельное оружие.

(обратно)

305

Даруга — татарское слово, означающее то же, что и баскак: высший уполномоченный победителя в завоеванной стране. В данном случае подразумевается, вероятно, московский наместник.

(обратно)

306

Это княжество было прежде уделом Карачевского, а потом, вместе с последним, перешло под власть Литвы.

(обратно)

307

Его матерью была литовская княжна Елена Гимонтовна, двоюродная сестра Ольгерда.

(обратно)

308

Святогор — былинный великан-богатырь, погрузившийся в землю при попытке поднять непомерную тяжесть.

(обратно)

309

1377 г. христианской эры.

(обратно)

310

Сулица — дротик, метательное копье.

(обратно)

311

Джинны — духи.

(обратно)

312

Летописец отмечает, что при этом пожаре сгорело 32 церкви, причем, город выгорел далеко не весь. Это дает представление о величине Нижнего Новгорода в XIV столетии.

(обратно)

313

Троицкая летопись так повествует об этом: «Землю мордовскую повоеваша всю и села, и погосты их, и зимницы пограбиша, а самих посекоша, всю землю их пусту сотвориша, а множество живых полониша и приведоша их в Нов-Город и казниша их казнью смертной и травиша их псы на лёду, на Волзе».

(обратно)

314

Православное имя Ольгерда было Александр.

(обратно)

315

Киприан был родом из города Тырново, столицы Болгарии. Но Болгария тогда находилась под властью сербов, таким образом, вопрос о национальности Киприана остается спорным. Некоторые историки считают его сербом.

(обратно)

316

Чтобы дать читателям законченное представление о церковных делах эпохи, здесь автор несколько опережает общий ход своего повествования.

(обратно)

317

Отца Тохтамыша, Туй-ходжу-оглана, Урус-хан казнил в начале своего царствования.

(обратно)

318

Бирюч — глашатай.

(обратно)

319

Барласы — одно из тюркских племен Средней Азии. К нему принадлежал и Тимур.

(обратно)

320

Впоследствии Адаш сделался у Тохтамыша одним из знатнейших вельмож.

(обратно)

321

Бармица — кольчужная сетка, прикреплявшаяся к шлему для защиты шеи и плеч.

(обратно)

322

Эмир Балтыкчи был отцом Эдигея, в будущем сыгравшего роковую роль в судьбе Тохтамыша.

(обратно)

323

Вожа — правый приток Оки, впадающий в нее недалеко от Рязани.

(обратно)

324

Этот случай отмечен всеми русскими летописями почти в одинаковых выражениях: «На том же побоищи, на Воже, изымаша некоего попа русского, от Орды шедша, от Ивана Вельяминова, и обретоша у него мех лютого зелья и потом извыпрошаша его и много истязаша, а после сослаша его князь великий на Лаче озеро в заточение».

(обратно)

325

Полное собрание русских летописей. Т. 2, 18.

(обратно)

326

Троицкая летопись.

(обратно)

327

Под бесерменами летописец подразумевает тут туркменов; фрязи — генуэзцы, ясы — осетины, буртасы — один из кочевых народов, обитавших в Заволжье, желоть — жмудины. Что касается сил Мамая, то здесь они преувеличены, по крайней мере, вдвое, даже если бы к орде успели присоединиться литовские и рязанские войска.

(обратно)

328

Поприще — древнерусская мера длины, примерно верста.

(обратно)

329

В этом повествовании приводятся все имена русских людей — князей, воевод, служилых дворян, купцов и простых воинов — участников Куликовской битвы, которые автору удалось обнаружить в летописях и иных документах эпохи. Их немного более ста, и они заслуживают того, чтобы их не забыло потомство.

(обратно)

330

15 августа по ст. стилю.

(обратно)

331

Дань эта была установлена в размере «десятины», т е. десятой части государственных доходов. Так она и выплачивалась до вокняжения Дмитрия Донского, который ее значительно урезал.

(обратно)

332

Временный глава русской Церкви, архимандрит Митяй, в эту пору находился па пути в Константинополь, куда он выехал для посвящения в митрополиты.

(обратно)

333

Иноки Александр Пересвет и Родион Ослябя до пострижения были боярами и воеводами Брянского княжества.

(обратно)

334

Лал — рубин.

(обратно)

335

Покоем в славянском алфавите называлась буква П.

(обратно)

336

Это был общий княжеский род, идущий от кн. Юрия Тарусского, — младшего сына вел. князя Михаила Черниговского. Оболенское княжество было уделом Тарусского.

(обратно)

337

Тягиляй — стеганая, на шерсти, толстая куртка с высоким воротником, обычно кожаная. Для предохранения бойца от сабельных ударов в нее вшивались куски железа, проволока и т п.

(обратно)

338

Потомки Драницы впоследствии приняли фамилию Чуриловых.

(обратно)

339

Начальные люди — начальники.

(обратно)

340

Колонтарь — защитный доспех, состоявший из нашитых на кольчужную или кожаную основу горизонтальных, во всю грудь металлических пластин.

(обратно)

341

Подлинные слова Дмитрия.

(обратно)

342

От места переправы через Оку до Куликова поля войском было пройдено расстояние примерно в 180 верст. Это заняло десять дней.

(обратно)

343

Дмитрий Донской едва умел читать и подписывать свое имя под документами.

(обратно)

344

Святой Стефан Пермский, родом из Устюга, — известный просветитель зырян и пермяков и первый епископ Пермский (с 1383 года). Изучив язык туземцев, он составил им алфавит, ввел у них письменность и мирным путем приобщил этот дикий край к русской культуре.

(обратно)

345

В многочисленных летописях, сказаниях и иных документах эпохи численность войска Дмитрия Донского определяется весьма разноречиво: в пределах от ста пятидесяти до четырехсот пятидесяти тысяч человек, а численность орды Мамая — от двухсот пятидесяти до девятьсот тридцати тысяч. Точно установить истину теперь, разумеется, невозможно, но при изучении и сопоставлении всех данных цифры, приведенные в этой книге, представляются наиболее близкими к действительности.

(обратно)

346

Если это войско и было собрано, то вовремя оно к Дмитрию не подошло. В летописях, подробно перечисляющих все ополчения, участвовавшие в Куликовской битве, нет никаких указаний на то, что в их числе находились новгородцы. Об оказании какой-либо помощи Дмитрию Донскому ни слова нет и в новгородских летописях.

(обратно)

347

Споло́хи — зарницы.

(обратно)

348

Помстилось — показалось.

(обратно)

349

Татар на Руси называли «сыроядцами» потому, что до принятия Ордой ислама во время походов, когда не было времени для варки пищи, они ели сырую конину. Утром при выступлении всадник клал под седло тонкий пласт мяса, — к полудню оно бывало «готово».

(обратно)

350

Куликовская битва происходила 8 сентября по ст. стилю, в день рождества Богородицы.

(обратно)

351

Весь этот абзац летописи приводят как подлинные слова Дмитрия.

(обратно)

352

Это имя — Темир-бей — русские летописи исказили в Челубей.

(обратно)

353

Кукуль, или куколь, — головной убор монахов-схимников, род клобука, но более закрытый.

(обратно)

354

Еловец — украшение из лоскута цветной ткани, кожи или перьев, прикреплявшееся к острию шлема.

(обратно)

355

Бек — князь. Титул этот указывал на принадлежность к княжескому роду, тогда как княжеский титул эмира в эту пору часто присваивался по должности темникам и вельможам даже не знатного происхождения.

(обратно)

356

Александр — имя Пересвета.

(обратно)

357

Косоги — черкесы.

(обратно)

358

Князь Роман Давидович и его сыновья: Иван, Владимир, Святослав и Яков.

(обратно)

359

Потомки царевича Серкиза носят фамилию Старковых.

(обратно)

360

Позже Дмитрий Донской приказал поставить на месте этого погребения церковь Рождества Пресвятой Богородицы, и было постановлено ежегодно, в Дмитриеву субботу, совершать поминовение павших на Куликовом поле, «доколе стоять будет Русская земля». В 1848 г. на Красном холме, там, где во время битвы стоял шатер Мамая, был воздвигнут памятник павшим в этой битве.

(обратно)

361

В следующем году, подписав с Дмитрием договор, в котором он признавал себя его «молодшим братом», отказался от союза с Литвой и сделал Москве некоторые территориальные уступки, Олег Иванович возвратился на свое княжение в Рязань.

(обратно)

362

В течение долгого времени в этих прозваниях не было строгого разделения: Дмитрия часто называли Храбрым, а Владимира Серпуховского Донским. Только значительно позже они закрепились окончательно.

(обратно)

363

В русских летописях с этого времени термин «Золотая Орда» начинает исчезать и появляется новый: «Большая Орда».

(обратно)

364

Диван — постоянный верховный совет при великом хане, ведавший важнейшими государственными делами. В Золотой Орде был введен ханом Узбеком и состоял из четырех членов, из которых каждый имел свои определенные функции. По нынешней терминологии это были министры: военный (беглер-бей), внутренних дел (везир), иностранных дел и финансов.

(обратно)

365

Чамга-Тура — нынешняя Тюмень, Бацик-Тура — Тобольск. Искер — город, стоявший недалеко от Тобольска, позже он был столицей сибирских ханов.

(обратно)

366

Многие географические названия этой области и поныне сохраняют память об этом, напр., — гора Карачи, озеро Карачинское, урочище Карачин, возвышенность Кичик-Карачи и др.

(обратно)

367

Слово «поганый» означало тогда «язычник», как и латинское слово «paganus», от которого оно происходит.

(обратно)

368

Князь Дмитрий Константинович Суздальско-Нижегородский получил ярлык на великое княжение над Русью в годы малолетства Дмитрия Донского. Несколько лет спустя последний отобрал у него великокняжеский стол.

(обратно)

369

Державец — правитель, наместник. Очевидно, речь тут идет о наместничестве в городе Тырново, столице Болгарии, которая при Войтяге была завоевана сербами и которую, в силу бурных политических событий на Балканах, его сыну Воейке пришлось покинуть. От него идет русский род Воейковых.

(обратно)

370

Троицкая летопись.

(обратно)

371

В средневековой Москве все городское и слободское население делилось в административном отношении на сотни, во главе которых стояли выборные сотские и десятские. Эти сотни назывались или по роду деятельности соответствующей слободы (например, Гончарная, Кожевенная идр.), или по названию своей улицы, приходской церкви, ближайших городских ворот и т. п. Отсюда сотни — Дмитровская, Мясницкая, Покровская и т. д.

(обратно)

372

Самострел — арбалет, усовершенствованный лук, с прикладом и со спусковым приспособлением для тетивы.

(обратно)

373

Катапульта — метательное орудие, устроенное по принципу арбалета, но большой величины и укрепленное на особом станке. Тетива, скрученная из толстых жил или кишок, натягивалась здесь особым воротом или усилиями десятка человек. Это орудие на расстояние до 400 метров метало стрелы толщиною в 10–15 см и до сажени длиной. Могло быть приспособлено и для метания камней. Баллиста — орудие с оттяжным приспособлением, метавшее камни весом более десятка пудов.

(обратно)

374

Московский торговый люд делился на сотни: Гостиную, Суконную и Сурожскую.

(обратно)

375

За все время татарского владычества над Русью, после Батыева нашествия, Тохтамыш был единственным ханом, допустившим в этом случае массовое осквернение православных святынь и убийства священнослужителей. Но это случилось, вероятно, потому, что москвичи обратили свои церкви в очаги сопротивления.

(обратно)

376

Летописи указывают, что за погребение каждых восьмидесяти трупов Дмитрий Донской платил по рублю и что всего израсходовано на это триста рублей, — значит, убитых было в Москве 24000 человек.

(обратно)

377

Троицкая летопись.

(обратно)

378

Здесь автор предвидит, что некоторые упрекнут его в анахронизме и скажут, что слово «юбка» не могло быть произнесено Дмитрием Донским, ибо гораздо позже перешло к нам из французского языка. Но это не так: слово «юбка», так же как «шуба» и «зипун», происходит от татарского «джуба» — так называлась у татар долгополая одежда, носившаяся зимой. Западные языки заимствовали это слово через Россию.

(обратно)

379

Пять тысяч рублей того времени были равноценны приблизительно пятистам тысячам рублей начала двадцатого столетия.

(обратно)

380

В то время писали без всяких знаков препинания и не отделяя слов друг от друга, сплошной строкой.

(обратно)

381

Ульяна Александровна, вторая жена Ольгерда Литовского, была сестрой великого князя Михаила Тверского.

(обратно)

382

Православное его имя было Яков.

(обратно)

383

Хорезм — государство в Средней Азии, позже известное под названием Хивинского ханства. В пору монгольских завоеваний входило в состав Золотой Орды.

(обратно)

384

Государство Хулагидов образовалось в пору монгольских завоеваний и включало Персию, часть Афганистана, Багдадский халифат и Закавказье. В нем правила династия, идущая от хана Хулагу, внука Чингисхана от его младшего сына Тулая.

(обратно)

385

Один золотой туман равнялся приблизительно тысяче серебряных рублей того времени.

(обратно)

386

Мавераннахр — среднеазиатское государство, включавшее Бухару и Самаркандскую область. При разделе империи Чингисхана оно досталось его второму сыну Чигатаю.

(обратно)

387

Кутлук-Тимур был внуком Урус-хана и сыном белоордынского хана Тимур-Мелика, свергнутого Тохтамышем.

(обратно)

388

Русские летописи называют его Эдигеем.

(обратно)

389

Из этих татарских вельмож нам известны: Аслан-мурза, родоначальник Ртищевых, Ждановых, Сомовых и Павловых; князь Исахар — родоначальник Загряжских; Бахты-ходжа, родоначальник Лихаревых; Магмет-ходжа, Кидыр-бек идр.

(обратно)

390

Известно, что в этом походе принимали участие нижегородские князья Василий и Семен Дмитриевичи со своими ополчениями.

(обратно)

391

Xаким — правитель области, губернатор.

(обратно)

392

Фарса́х — среднеазиатская мера длины, примерно семь верст.

(обратно)

393

Нукер — дружинник.

(обратно)

394

Хаджи-Тархань — позднейшая Астрахань.

(обратно)

395

Джаик — татарское название реки Урал.

(обратно)

396

Xурут — овечий сыр, брынза.

(обратно)

397

Колесница Вечности — татарское название созвездия Большой Медведицы.

(обратно)

398

Сараил-Джадид, по русским летописям Сарайчик, — татарский город, стоявший на берегу Урала, на 60 верст выше нынешнего Гурьева.

(обратно)

399

Этот мост видел и описал арабский путешественник XIV века Ибн Батута.

(обратно)

400

У татар разрешались такие публичные диспуты между представителями любых вероучений, но под страхом смертной казни требовалось, чтобы они велись в пристойной форме, без оскорблений верований оппонента и его достоинства.

(обратно)

401

Ясакчи — судья, судивший по Ясе, то есть по правовым и судебным нормам, установленным Чингисханом. Яса, что значит «наказ», делилась на пять огделов: 1. Преступления, караемые смертью. 2. Военное устройство и правила ведения войны. 3. Семья и семейный уклад. 4. Похвальные доблести. 5. Различные запрещения.

(обратно)

402

Шариат — совокупность законов и правил, которыми должен был руководствоваться в жизни каждый мусульманин.

(обратно)

403

Пайцза — золотая, серебряная или бронзовая пластинка, с выгравированным на ней текстом, служившая в Орде пропуском или знаком особых полномочий.

(обратно)

404

Аксакал, дословно «белая борода», — почтительное обращение к уважаемым старикам.

(обратно)

405

Лейла и Меджнун — герои одноименной поэмы азербайджанского поэта XII века Низами.

(обратно)

406

В мусульманских странах получение вельможей такого шнурка означало, что монарх не хочет позорить его публичной казнью и предлагает покончить самоубийством.

(обратно)

407

Лиловый — у тюркских народов траурный цвет.

(обратно)

408

Гузар, или Гизар, — город и область в Средней Азии, недалеко от Бухары.

(обратно)

409

По обычаю среднеазиатских народов, когда умирал семейный мужчина, его вдов разбирали в жены ближайшие родственники покойного. Они же принимали на себя заботу о его детях.

(обратно)

410

Буюргун — полукустарниковое растение, служащее в этих местах кормом для верблюдов и топливом.

(обратно)

411

Саксаул — род кустарника, иногда невысокие деревья, растущие во многих засушливых областях Средней Азии. Ценен там как топливо.

(обратно)

412

Тумен — десятитысячный отряд конницы.

(обратно)

413

Джейхун — арабское название реки Амударьи.

(обратно)

414

Караван-баши — каравановожатый.

(обратно)

415

Сары — по-татарски «желтый». Камыш тоже татарское слово.

(обратно)

416

Таким образом, этот ныне воскрешенный проект далеко не нов. В России его первым выдвинул Петр Великий, которого соблазняла возможность открытия водного пути из Волги почти к самым границам Индии. В то время ходили также слухи о том, что на дне Амударьи залегает золотой песок, который можно будет добывать в огромном количестве, отведя реку в ее прежнее русло. Для изучения этого вопроса на месте Петр отправил туда специальную экспедицию под начальством одного из образованнейших людей своего времени, князя Девлет-мурзы Бековича-Черкасского. Эта экспедиция была предательски истреблена хивинцами.

(обратно)

417

Джинны — духи. По верованиям татар, они делились на черных — злых, и белых — добрых или, во всяком случае, не делавших людям особенного зла.

(обратно)

418

Абый — по-татарски старший брат. Также почтительное обращение к старшему товарищу.

(обратно)

419

Итиль, или Атиль, — арабское и тюркское название Волги.

(обратно)

420

Святой Кидырь, или Хызр, — Георгий Победоносец, столь же высоко почитаемый мусульманами, как и христианами.

(обратно)

421

Дно этой впадины лежит на 45 метров ниже уровня моря.

(обратно)

422

Так в то время представляли себе ископаемых носорога и мамонта, бивни которого часто находили в северных землях, считая их рогами и думая, что эти животные живут под землей. Предания о них и о птице Тавлынг сохранились в мансийских сказаниях.

(обратно)

423

На гребне Маньпапы-Ньер, одной из гор Северного Урала, действительно высятся десять каменных глыб, похожих на фигуры великанов, что, вероятно, и дало основание для этой легенды.

(обратно)

424

Арабский путешественник Ибн-Фадлан, побывавший в Волжской Болгарии в 922 году, пишет, что он сам видел и измерил этот скелет.

(обратно)

425

Ризван — страж мусульманского рая.

(обратно)

426

По верованиям ордынцев, падающие звезды — это стрелы, которыми ангелы отражают злых духов, пытающихся пробраться на небо.

(обратно)

427

Ильхан означает «лучезарный хан» — титул, который носил Хулагу и его царствовавшие потомки.

(обратно)

428

Хубилай-хан — внук Чингисхана, китайский император, основавший династию Юань.

(обратно)

429

Исса — Иисус Христос, Мосса — Моисей. Оба они у мусульман почитаются великими пророками.

(обратно)

430

Различные варианты легенды о народе хаду и о войне джиннов дошли до нас в сочинениях арабских писателей Ибн-Фадлана, Аль-Масуди и Ал-Гарнати. Другие упомянутые тут предания, легенды и суеверия почерпнуты из книг Абуль-Фараджа, Ала ад-Дина Джувейни, Марко Поло идр.

(обратно)

431

Юлбарыс — по-татарски тигр.

(обратно)

432

Ариш — среднеазиатская мера длины, немного больше полуметра. Отсюда наш аршин.

(обратно)

433

Позже такие клетки стали делать цилиндрическими, потому что их легче было продвигать в зарослях. Туземцы Туркестана применяли этот способ охоты еще в начале нынешнего столетия.

(обратно)

434

Сабанчи — крестьяне-земледельцы, чабаны-пастухи.

(обратно)

435

По подсчетам некоторых исследователей, культ браманизма насчитывает около тридцати миллионов различных богов и духов.

(обратно)

436

Мазар — мавзолей, усыпальница.

(обратно)

437

Хаус — бассейн, небольшой искусственный водоем.

(обратно)

438

Румом на Востоке называли Византию.

(обратно)

439

Айван — арочный проход, связанный с порталом, нечто вроде вестибюля.

(обратно)

440

Ниршахи (899–959) — автор «Истории Бухары».

(обратно)

441

Мавераннахр по-арабски означает «заречье». Эту страну назвали в VIII веке покорившие ее арабы.

(обратно)

442

Он больше известен европейцам под своим искаженным именем Авиценна.

(обратно)

443

Чагатай — второй сын Чингисхана, которому при разделе империи достался Мавераннахр.

(обратно)

444

Эта стена была выстроена по повелению хана Чагатая на месте прежней, разрушенной Чингисом. Она почти без изменений сохранилась до наших дней.

(обратно)

445

Бухара занимала площадь около 670 гектаров. Для сопоставления укажем, что самый обширный из городов Руси того времени — Великий Новгород с пригородами занимал пространство почти вдвое меньше, а Москва XIV века с посадом имела площадь около восьмидесяти гектаров.

(обратно)

446

Ниршахи в своей «Истории» пишет: «В Бухаре делали ковры такого высокого качества, как нигде в мире. Таковы же были и бухарские ткани, которые вывозились в Египет, Сирию и Рум, и не было царя, эмира или знатного вельможи, который бы не употреблял их для своих одеяний».

(обратно)

447

Медресе — школы; некоторые из них носили характер высших учебных заведений.

(обратно)

448

Первый построенный тут минарет был значительно выше, но он рухнул, и на его месте выстроили новый.

(обратно)

449

Арк Бухары занимал почти такую же площадь, какую Московский Кремль Дмитрия Донского.

(обратно)

450

Намаз — обычная мусульманская молитва, совершаемая несколько раз в день, в определенные часы.

(обратно)

451

Туганнарча селям — братский привет.

(обратно)

452

Древнее городище, с восточной стороны примыкающее к нынешнему Самарканду, и сейчас носит название Афросиаб.

(обратно)

453

Стадия — около ста сажень.

(обратно)

454

Секрет изготовления бумаги от арабов узнали крестоносцы, и в Европе она начала входить в употребление в конце XIII века.

(обратно)

455

Этот павильон, носивший название Чин-Хана, был весь облицован плитками драгоценного фарфора, привезенного из императорских мастерских Китая.

(обратно)

456

Таких садов вокруг Самарканда было тринадцать.

(обратно)

457

Это был, кажется, первый заповедник, известный в истории.

(обратно)

458

Исторический факт.

(обратно)

459

Самарканд у мусульман называется «городом святых» — их тут было похоронено более двухсот.

(обратно)

460

Новейшие историки утверждают, что Кусам Ибн Аббас вообще никогда не бывал в Самарканде и что тут похоронен какой-то другой святой, могилу которого приписывают Кусаму по ошибке.

(обратно)

461

Это мавзолеи Ширин-беки — другой сестры Тимура и эмиров Заде и Хусейна. Внуком Тимура, царем-ученым Улугбеком, к этому ансамблю был добавлен еще один замечательный мавзолей, позднее к ним присоединилось еще несколько.

(обратно)

462

В этой главе не упомянуты наиболее прославленные архитектурные шедевры эпохи Тимура: его грандиозная усыпальница Гур-Эмир, соборная мечеть Биби-ханым, великолепный мавзолей Туман-ака (одной из жен Тимура) и некоторые другие, так как все они были построены лет на 10–15 позже.

(обратно)

463

Ходжа Насреддин — легендарная личность, излюбленный в Средней Азии герой всевозможных анекдотов и забавных историй.

(обратно)

464

Xан Кайду — внук императора Угедея, третьего сына Чингисхана.

(обратно)

465

Тимур — означает «железный». «Хромой» — по-персидски «ленг», а по-тюркски — «аксак», поэтому Тимура называли также Тимур-Аксаком.

(обратно)

466

Такими подставными ханами были при Тимуре сначала Суюргатмыш (1370–1388), а потом его сын Махмуд.

(обратно)

467

Вольный, но очень близкий к оригиналу перевод письма Тохтамыша к Тимуру.

(обратно)

468

Курултай — верховный совет для рассмотрения особо важных государственных или династических дел.

(обратно)

469

Описание обычаев, существующих при дворе Тимура, его пиров, подававшихся на них кушаний и пр. нам оставил в своем «Дневнике» посол кастильского короля в Самарканде маркиз Руис Гонсалес де Клавихо.

(обратно)

470

Ибн-Арабшах повествует, что перед казнью в виде последней милости эмир Балтыкчи попросил положить его тело на дно могилы, приготовленной для убитого хана Мелика. «Если я, защищая своего повелителя, не умер раньше его, то хоть в землю хочу лечь раньше», — сказал он.

(обратно)

471

Девять у среднеазиатских народов считается счастливым числом. У мусульман, как и у христиан, принято новобрачных осыпать пшеницей, рисом, конфетами или деньгами.

(обратно)

472

Дешт-и-Кыпчак — половецкие степи.

(обратно)

473

Сейхун — арабское и тюркское название реки Сырдарьи. Это последнее название персидского происхождения.

(обратно)

474

Бет-Пак-Дала — Голодная степь.

(обратно)

475

Возле нынешнего города Карсакпай, в Центральном Казахстане.

(обратно)

476

По христианскому календарю — 28 апреля 1391 года.

(обратно)

477

Каменную плиту с этой надписью недавно нашли в этом месте археологи.

(обратно)

478

Эти сведения дает среднеазиатский историк XV века Абд-ар-Резак Самарканди.

(обратно)

479

«Xабр» — по-тюркски «новость». «Хабаргари» — «приносители новостей».

(обратно)

480

От этого монгольского слова — «курень» у запорожских казаков. Таково же происхождение запорожского «коша»: у монголов отряд назывался «кош-ун». Кстати, и слово «казак» татарского происхождения: казаками, точнее «казахами», у Чингисхана назывались отряды особо подвижной конницы.

(обратно)

481

Недалеко от нынешнего Магнитогорска.

(обратно)

482

Азак — Азов.

(обратно)

483

Случай этот описан арабским историком Ибн Арабшахом.

(обратно)

484

Сейид — титул, который носили потомки пророка Магомета.

(обратно)

485

«Ягы кочды!» — неприятель бежит.

(обратно)

486

Это видно из сохранившегося письма Тохтамыша к королю Ягайле.

(обратно)

487

Из племени мангитов вскоре образовалась самостоятельная Ногайская Орда, которой правили потомки Эдигея.

(обратно)

488

Некоторые восточные историки называют его Булат-огланом.

(обратно)

489

Куюрчук-оглан был младшим сыном Урус-хана.

(обратно)

490

Каффа — нынешняя Феодосия.

(обратно)

491

Косоги — черкесы.

(обратно)

492

В этом случае юрт — кочевая татарская община.

(обратно)

493

В улус Карач-мурзы входила восточная половина Пермской земли.

(обратно)

494

На Кирилловской стоянке были найдены кости более семидесяти мамонтов и многих носорогов.

(обратно)

495

Собака была первым из диких животных, которое приручил человек.

(обратно)

496

Стоит отметить, что этот, так называемый, «турлучный» тип построек и сейчас применяется крестьянами наших безлесных областей.

(обратно)

497

Это так называемые Хотовское и Ходосовское городища, оба на южной окраине Киева, а также Подгорцевское поселение, южнее города.

(обратно)

498

Борисфен — древнегреческое название Днепра.

(обратно)

499

К таким праславянским племенам, упоминаемым Геродотом и другими историками древности, относят также невров, будинов, бастарнов и роксаланов или росамонов, от которых, может быть, и происходит столь спорное имя «рос» или «рус».

(обратно)

500

Эта культура получила свое название от села Черняхов Киевской области, где впервые были обнаружены многочисленные находки, относящиеся к эпохе антов. Ей предшествовала, так называемая, Зарубинецкая культура, охватывающая эпоху венедов (II век до Р.X. — II век после Р.X.) и органически связанная с Черняховской культурой.

(обратно)

501

Житие св. Димитрия Солунского, хроника Никифора Феофана и хроника Иоанна, епископа из Никну.

(обратно)

502

Происхождение названия Самбат или Самбатос спорно, и на этот счет историками выдвинуто несколько гипотез. Достаточно правдоподобной является следующая, кажется, еще никем не высказанная: в числе городов, существовавших в то время на Днепре и его рукавах, греческий географ II века Птолемей называет Сарбак. Отсюда — Самбат.

(обратно)

503

Позже она была известна под именем Тмутороканского княжества.

(обратно)

504

Ипатьевская летопись. Изд. Императорской археографической комиссии, С.-Петербург, 1908, с. 545.

(обратно)

505

Лаврентьевская летопись, с. 418–419.

(обратно)

506

Некоторые историки считают, что эти дворцы Владимира Святого были деревянными. Но это совершенно не вяжется с обнаруженными при раскопках мощными фундаментами и нижней частью каменных стен толщиной в полтора метра. Деревянными могли быть только верхние этажи или терема этих дворцов.

(обратно)

507

Тархан, значит, «неприкосновенный». Этой грамотой Чингисхан утверждал полную свободу вероисповедания в покоренных им странах и неприкосновенность церковного имущества и личности священнослужителей.

(обратно)

508

Его матерью была княгиня Ульяна Александровна Тверская.

(обратно)

509

Православное имя Скиргайлы было Иван.

(обратно)

510

Аксамит — старинная драгоценная ткань, с золотым или серебряным узором, вытканным на основе из шелкового бархата.

(обратно)

511

Бехтибек — один из младших сыновей Тохтамыша.

(обратно)

512

Описание этого замка, уничтоженного в конце XVII века, оставили нам польские историки, а зарисовки — голландский художник Ван-Вестерфельд.

(обратно)

513

Вайделоты — жрецы литовских языческих богов, хранители священного огня.

(обратно)

514

Ендова — сосуд для напитков в виде круглой вазы, с носиком для наливания чарок.

(обратно)

515

Впоследствии, когда они овдовели, князь Витовт женился на ней.

(обратно)

516

Эмир эмиров — у татар титул верховного главнокомандующего.

(обратно)

517

Сам Эдигей, не будучи чингисидом, не мог вступить на престол.

(обратно)

518

С именем, а не с изображением, потому что по мусульманским законам воспрещалось воспроизводить изображения людей или животных в скульптуре или рисунках — это считалось кощунственной попыткой подражать Богу в деле творения. Вот почему на мусульманском Востоке совершенно отсутствуют памятники подобного рода.

(обратно)

519

Шади-бек был внуком Урус-хана от его старшего сына Кутлук-Буги.

(обратно)

520

Это, так называемый, «Тохтамышев юрт». Город Чингис-Тура, по русским летописям Чамга-Тура, — нынешняя Тюмень.

(обратно)

521

Январь 1405 года по христианскому календарю.

(обратно)

522

Интересно отметить, что когда шли в этот поход, на границе Индии Тимур приказал каждому своему воину положить один камень в общую пирамиду. При возвращении он велел каждому уцелевшему воину вынуть из кучи один камень. Таким образом, то, что осталось, явилось памятником, который сами себе сложили погибшие в этом походе.

(обратно)

523

Император Тогон-Темур, свергнутый в 1368 году, в китайской истории известен под именем Шунь-Ди, из династии Юань.

(обратно)

524

Полагают, что Тимур был отравлен медленно действующим ядом.

(обратно)

525

Улуг-бек — позже султан Мавераннахра и Герата и знаменитый ученый-астроном.

(обратно)

526

Улусом Джучи называлась территория, которую при разделе империи Чингисхана получил его старший сын Джучи-хан, то есть земли Золотой и Белой Орды.

(обратно)

527

В 1407 году Халил-Султан окончательно разбил Пир-Магомета, который был убит в сражении. Но два года спустя Халил-Султан был побежден своим дядей Шахрухом и попал к нему в плен.

(обратно)

528

Искер — татарский город, стоявший в шестнадцати верстах от нынешнего Тобольска. Позже он стал столицей сибирских ханов.

(обратно)

529

Агай — дядя.

(обратно)

530

Постепенно магдебургское право было распространено и на все другие крупные города Литвы, Малой и Белой Руси.

(обратно)

531

Бомбардами назывались первые, незадолго до того появившиеся пушки. На Руси их называли тюфяками, заимствовав этот термин у татар.

(обратно)

532

От этого князя Юрия Святославича пошел род князей Масальских, которые позже разделились на четыре ветви: Клубковых-Масальских, Литвиновых-М., Кольцовых-М., Рубцевых-М.

(обратно)

533

Хотничать тогда означало «привередничать», хотенка — «прихоть». Отсюда Хотет — привередник, человек вздорный, которому трудно угодить.

(обратно)

534

Городница — звено в деревянной крепостной стене, бревенчатый сруб, наполненный землей.

(обратно)

535

Слово «подлый» в то время употреблялось в значении «низший».

(обратно)

536

Прясло — звено забора или изгороди, от кола до кола. Для взимания налога в Польше это расстояние определялось в среднем как две сажени.

(обратно)

537

Поприще — древнерусская мера длины, близкая к версте.

(обратно)

538

Ряд — договор, соглашение.

(обратно)

539

Исторический факт, о нем оставил свидетельство польский историк Ян Длугош.

(обратно)

540

Борть — улей, бортник — пасечник.

(обратно)

541

Пищаль — легкая переносная пушка, прикрепленная к деревянному ложу и стрелявшая небольшими каменными или свинцовыми ядрами или «картечью» из камней и кусочков металла.

(обратно)

542

Старший сын великого князя Олега Ивановича, умершего в 1402 году, после пятидесятидвухлетнего княжения.

(обратно)

543

Иван Михайлович был старшим сыном великого князя Михаила Александровича Тверского, умершего в 1339 году.

(обратно)

544

Меченск — древнее название города Мценска.

(обратно)

545

Сайдак, или саадак, — лучный комплект, включавший лук с чехлом и колчан со стрелами.

(обратно)

546

Туло — русское название колчана. Последнее слово татарского происхождения.

(обратно)

547

Чекан — боевой топор.

(обратно)

548

Полудница, по народному поверью, одна из разновидностей русалки.

(обратно)

549

Чапары, по-русски «заборала», — деревянные, обычно плетеные щиты-панели, под прикрытием которых осаждающие группами приближались к крепости.

(обратно)

550

Стоимость рубля того времени была примерно в сто раз выше, чем в начале нынешнего века.

(обратно)

551

Сабанчи — крестьяне.

(обратно)

552

Крестовая палата — домовая церковь.

(обратно)

553

Василий Первый княжил с 1389 по 1425 год.

(обратно)

554

Стоит отметить, что первый из этих князей был женат на сестре Витовта Марии, а второй на сестре Василия Дмитриевича Софье.

(обратно)

555

Князь Юрий Патрикеев — родоначальник князей Голицыных и Куракиных, несколько позже женился на дочери великого князя Василия Дмитриевича.

(обратно)

556

В качестве примеров можно указать князя Ибрагима Гази — родоначальника Тимирязевых; Каранди-Кичикбея — родоначальника Карандеевых; Карамыш-мурзу — родоначальника Карамышевых; Аббас-Батур-мурзу — родоначальника Леонтьевых идр.

(обратно)

557

В ту пору он был старшим в роде князей Суздальских.

(обратно)

558

Последние два «Жития» написаны монахом Епифанием, известным своей широкой образованностью, путешествиями по Востоку и знаниями, за которые он получил прозвище Премудрого.

(обратно)

559

Позднейший Китай-город.

(обратно)

560

Потомки князя Семена Перемышльского вскоре приняли фамилию князей Горчаковых.

(обратно)

561

Сын известного по Куликовской битве воеводы Ивана Родионовича Квашни. Кроме него и Ивана Федоровича Кошкина, в годы княжения Василия Первого особенно возвысились бояре Борис и Давид Дмитриевичи Волынские — сыновья князя Боброка, Иван Дмитриевич Всеволожский — тоже сын куликовского воеводы, а также бояре Жеребцов и Челяднин.

(обратно)

562

Четверть — полдесятины.

(обратно)

563

Взять ряд — подписать договор, соглашение.

(обратно)

564

Вотчич — старший сын, наследник.

(обратно)

565

Аксамит — драгоценная ткань, по шелковой либо бархатной основе затканная золотой или серебряной крученой нитью.

(обратно)

566

Духовная грамота — завещание.

(обратно)

567

Река Снежеть — левый приток Десны, на котором стоит Карачев.

(обратно)

568

Славянское Поморье у немцев получило название Померании.

(обратно)

569

Король Владислав, разыграв великодушие, просил помиловать эту женщину.

(обратно)

570

Возможно, что на этих барках, кроме зерна, было и оружие. Разобраться трудно: орденская летопись это утверждает, а польская отрицает.

(обратно)

571

Сигизмунд был родным братом чешского короля Венцеслава. Они были немцами, принадлежавшими к Люксембургской династии, и, помимо чешского и венгерского престолов, оба последовательно занимали германский императорский престол (Священной Римской империи).

(обратно)

572

Вица — рассылавшийся королем призыв населения к оружию. В древние времена это были особые венки из лозы, которые королевские гонцы развозили по всем населенным пунктам, — отсюда и название «вица».

(обратно)

573

Иванов день — 24 июня ст. стиля.

(обратно)

574

Но добровольцев чехов и венгров в орденском войске было немало, тогда как в польском, вопреки утверждениям историков-славянофилов, были лишь чешские наемники, показавшие себя к тому же в весьма некрасивом свете.

(обратно)

575

Древенца — правый приток Вислы.

(обратно)

576

По-польски эта крепость называлась Домбровна.

(обратно)

577

Хоругвь — боевая единица, соответствующая полку, стоявшая под общим знаменем — хоругвью.

(обратно)

578

В определении сил противников мнения историков расходятся в весьма широких пределах: для ордена — от двадцати семи до ста тысяч человек, а для польско-литовского войска — от сорока до ста пятидесяти тысяч. Такая разноголосица объясняется тем, что летописи и хроники сохранили нам только число полков-хоругвей, принимавших участие в битве, причем известно, что хоругвь могла включать от ста до трехсот копий. Но термин «копье» тоже означал тогда не единичного бойца, а наименьшее войсковое соединение — звено, в которое входило от трех до семи бойцов (рыцарь или витязь, вооруженный длинным копьем, оруженосец и от одного до пяти вспомогательных бойцов — лучников и мечников). Эта неопределенность допускает полную произвольность в вычислении состава хоругви. Ближе всего к истине мы будем, если возьмем средние цифры: пять человек в «копье» и двести копий в хоругви. Этот критерий применен автором настоящей книги. Правильность такого исчисления косвенно подтверждается и летописью, которая отмечает, что во многих хоругвях Витовта насчитывалось более чем по тысяче бойцов, отсюда мы вправе заключить, что тысяча считалась нормальным составом хоругви.

(обратно)

579

Великий комтур или великий командор — старший член орденского Капитула, заместитель великого магистра.

(обратно)

580

Это были следующие хоругви: Перемышльская, Галицкая, Ярославская, Холмская и три Подольских.

(обратно)

581

Перед догнавшим их подканцлером чехи оправдывались тем, что король Владислав не уплатил им положенного жалованья, но, по утверждению Яна Длугоша, всем наемникам оно было уплачено вперед. Вероятно, перед битвой чехи потребовали какой-то дополнительной суммы.

(обратно)

582

Три Смоленских, Полоцкая, Витебская, Киевская, Пинская, Брестская, Волковысская, Дорогочинская, Мельницкая, Каменецкая, Стародубская и Новгород-Северская. Много русских воинов было и в составе других хоругвей литовского войска, в котором русский элемент, безусловно, преобладал.

(обратно)

583

В битве участвовал и отец этого князя Лугвений-Семен Ольгердович, и некоторые историки считают, что именно он командовал смоленскими полками. Если это и так, то подлинным героем сражения все же оказался его сын Юрий.

(обратно)

584

Ян Длугош пишет, что этим поступком чешский рыцарь Ян Сарновский так обесчестил себя, что от него отвернулись все, даже собственная жена, и вскоре он умер в своем замке от стыда и печали.

(обратно)

585

Эта хоругвь была составлена из придворных и из чинов дворцовой стражи.

(обратно)

586

Весь этот эпизод, начиная с посылки Збигнева за помощью к Дворцовой хоругви, описан здесь в полном соответствии с данными хроники Яна Длугоша.

(обратно)

587

Владислав это обещание сдержал: тринадцать лет спустя Збигнев был уже епископом Краковским, то есть польским первосвященником, а позже и кардиналом.

(обратно)

588

Великий магистр убит!

(обратно)

589

См.: Ян Длугош. «Грюнвальдская битва».

(обратно)

590

Позже Юсуф-бей был полковником польско-литовского войска и получил польское шляхетство герба «Радван». От него идет род Юзефовичей.

(обратно)

591

Фохт — рыцарское звание, ниже командора.

(обратно)

592

Сунниты и шииты — два основных, но противоречивых направления в исламе.

(обратно)

593

Имеется в виду Пруссия.

(обратно)

594

В этом сражении Тевтонский орден потерял знамена всех своих полков (пятидесяти одного) и большое Прусское знамя, сопровождавшее великого магистра. Это вполне достоверно, так как все эти знамена потом хранились в краковском кафедральном соборе, и Ян Длугош уже 28 лет спустя сделал их подробное описание и зарисовки.

(обратно)

595

Боруссы принадлежали к литовскому племени и были язычниками.

(обратно)

596

Слух этот оказался неверным.

(обратно)

597

Принято считать, что в Грюнвальдской победе значительная доля участия и славы принадлежит и чехам. Документальные данные говорят скорее об обратном, если не считать несомненной доблести и верности отдельных воинов чехов.

(обратно)

598

Как самостоятельное государство Тевтонский орден прекратил свое существование в 1525 году, а окончательно был уничтожен в 1807 году декретом Наполеона.

(обратно)

599

Сороковины — поминание усопшего в сороковой день после его кончины.

(обратно)

600

Лишь один из них имел звание окольничего.

(обратно)

Оглавление

  • ― РУСЬ И ОРДА ― Книга I ЯРЛЫК ВЕЛИКОГО ХАНА Часть первая КНЯЖИЧ ВАСИЛИЙ Глава 1 Глава 2 Глава 3 Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12 Часть вторая КНЯЗЬ ЗЕМЛИ КАРАЧЕВСКОЙ
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20
  •       Глава 21
  •       Глава 22
  •       Глава 23
  •       Глава 24
  •       Глава 25
  •       Глава 26 Часть третья ИЗГНАННИК
  •       Глава 27
  •       Глава 28
  •       Глава 29
  •       Глава 30
  •       Глава 31
  •       Глава 32
  •       Глава 33
  •       Глава 34
  •       Глава 35
  •       Глава 36
  •       Глава 37
  •       Глава 38
  •       Глава 39
  •       Глава 40
  •       Глава 41 Часть четвертая В БЕЛОЙ ОРДЕ
  •       Глава 42
  •       Глава 43
  •       Глава 44
  •       Глава 45
  •       Глава 46
  •       Глава 47
  •       Глава 48
  •       Глава 49
  •       Глава 50
  •       Глава 51
  •       Глава 52
  •       Глава 53
  •       Глава 54
  •       Глава 55
  •       Глава 56 Книга II КАРАЧ-МУРЗА Введение Часть первая ХАНСКИЙ ПОСОЛ
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16 Часть вторая НА ЗЕМЛЕ ОТЦОВ
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20
  •       Глава 21
  •       Глава 22
  •       Глава 23
  •       Глава 24
  •       Глава 25
  •       Глава 26
  •       Глава 27
  •       Глава 28
  •       Глава 29
  •       Глава 30
  •       Глава 31
  •       Глава 32
  •       Глава 33
  •       Глава 34 Часть третья В ОГНЕ УСОБИЦ
  •       Глава 35
  •       Глава 36
  •       Глава 37
  •       Глава 38
  •       Глава 39
  •       Глава 40
  •       Глава 41
  •       Глава 42
  •       Глава 43
  •       Глава 44
  •       Глава 45
  •       Глава 46
  •       Глава 47
  •       Глава 48
  •       Глава 49
  •       Глава 50
  •       Глава 51
  •       Глава 52
  •       Глава 53 Книга III БОГАТЫРИ ПРОСНУЛИСЬ Часть первая ЗА РУССКУЮ ЗЕМЛЮ
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15 Часть вторая ЧАША ГОРЕЧИ
  •       Глава 16
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20
  •       Глава 21
  •       Глава 22
  •       Глава 23
  •       Глава 24
  •       Глава 25
  •       Глава 26
  •       Глава 27 Книга IV ЖЕЛЕЗНЫЙ ХРОМЕЦ Часть первая ХАНУМ-ХАТЕДЖЕ
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13 Часть вторая К ВЛАДЫЧЕСТВУ НАД МИРОМ
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20
  •       Глава 21
  •       Глава 22
  •       Глава 23
  •       Глава 24
  •       Глава 25
  •       Глава 26
  •       Глава 27
  •       Глава 28
  •       Глава 29 Книга V ВОЗВРАЩЕНИЕ От автора Часть первая КАРАЧЕЕВКА
  •       Глава 1
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20 Часть вторая СЛАВА ЗОВЕТ
  •       Глава 21
  •       Глава 22
  •       Глава 23
  •       Глава 24
  •       Глава 25
  •       Глава 26
  •       Глава 27
  •       Глава 28
  •       Глава 29
  •       Глава 30 Эпилог Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Русь и Орда», Михаил Дмитриевич Каратеев

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства