«Рассказы и стихи [публикации 2013 – 2017 годов]»

319

Описание

Проза и стихотворения Иона Дегена последних лет, от военных воспоминаний до актуальных событий наших дней, опубликованные в 2013 - и до кончины автора 28 апреля 2017 года.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Рассказы и стихи [публикации 2013 – 2017 годов] (fb2) - Рассказы и стихи [публикации 2013 – 2017 годов] 1065K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Ион Лазаревич Деген
Ион Лазаревич Деген
Рассказы и стихи (публикации 2013 - 2017 годов)

Встреча

Голдстайны, отец и сын, преуспевающие владельцы адвокатской конторы в Нью-Йорке, заняли свиту в гостинице "Форум". Туристский агент, организовавший поездку, уверял, что нет в Братиславе лучшей гостиницы.

Даниил Голдстайн родился и прожил в этом городе девять лет до того дня осени 1941 года, когда даже небо рыдало, видя, как их семья вынуждена бежать в Будапешт. Сейчас, спустя пятьдесят пять лет, он впервые приехал в родной город.

Даниил умел блестяще излагать логичные построения, завораживая судей и присяжных мягким баритоном. Но никакие усилия не помогли бы ему объяснить, чего вдруг он решил приехать в Братиславу, в которой у него нет ни родных, ни близких, ни даже могил родителей, почему он уговорил Стэнли, тридцатитрехлетнего сына, единственного своего наследника и компаньона, сопровождать его в этой поездке. Не было тому объяснения.

Еще в 1947 году его приемный отец, доктор Голдстайн получил официальное сообщение о том, что родители Даниила погибли в Освенциме. Старшего брата Гавриэля разыскать не удалось, хотя обширные связи доктора Голдстайна предоставляли ему широчайшие возможности.

Солнце уже давно спряталось за домами. Но июльский вечер был светел. Можно было рассматривать город, неторопливо прогуливаясь по быстро пустеющим улицам. Многое Даниил узнавал, приближаясь к дому, в котором родился. Вот он - красивый респектабельный образец барокко начала двадцатого века. Здесь, на четвертом этаже жила семья видного братиславского врача-терапевта доктора Гольдмана. Слева от широкой массивной двери с бронзовыми львами в ту пору была отполированная до зеркального блеска медная табличка с именем доктора.

Войти бы сейчас в просторный подъезд с мраморным полом, прикоснуться к вычурной металлической двери лифта, который до самого бегства из Братиславы был любимым развлечением ребенка. Не надо. А вот гимназия, в которой учился Гавриэль.

Стэнли сопровождал отца, с трудом подавляя скуку. Братислава не производила на него впечатления. Реминисценции отца оставляли его равнодушным.

Воспоминания... Когда в Будапеште их погрузили в тот страшный вагон, ему было почти двенадцать лет. По логике вещей Будапешт он должен помнить лучше Братиславы. Но улицы оживали, воскрешая далекие детские ощущения, и запахи, и звуки. И сразу за этим была боль, и голод, и страх. Их разлучили, как только за ними захлопнулись врата ада. Родителей увели навсегда. И Гавриэля. Рассказывали, что его, крепкого семнадцатилетнего юношу, приставили к печам в крематории. Рассказывали, что несколько работавших в крематории совершили побег. Кому-то вроде удалось спастись. Слухи были смутные, осторожные. Слухи обреченных. В начале декабря он впервые потерял сознание.

А потом? Он не помнит, как их освободили советские солдаты.

Расплывчатые картины в сумеречном сознании прыгали, словно несфокусированные кадры испорченного кинематографа. Он не помнит, каким образом советская больница превратилась в американский госпиталь. Только постепенно, уже к концу лета можно было отличить одну от другой выхаживавших его сестричек.

Медленно, из ниоткуда выползала и становилась понятной английская речь. Он уже мог общаться с этим добрым американским майором, доктором Голдстайном.

Тяжелые темно-красные яблоки пригибали к земле ветви в госпитальном саду на берегу Майна, когда Даниэль на смеси английского с венгерским и словацким рассказал доктору Голдстайну, что произошло с их семьей после бегства из Братиславы. Майор протирал очки и снова надевал их, не произнося ни слова. Перед рождеством доктор Голдстайн демобилизовался и вернулся в Нью-Йорк вместе с усыновленным Даниэлем. Новые родители оказались такими же золотыми, как родные, по которым мальчик долго не переставал тосковать.

Случайно ли слово голд - золото - оказалось в корне обеих фамилий?

Воспоминания...

В молчании Голдстайны подошли к гостинице. Даниил не мог вынырнуть из прошлого. Стэнли нагулял аппетит и мечтал о свиной отбивной с ребрышком и бутылке хорошего сухого красного вина.

Белбой выкатил тележку с двумя чемоданами и погрузил их в багажник такси. На заднее сидение сел красивый атлетически сложенный молодой человек.

Рядом с водителем - старик с вязаной ермолкой на голове. Евреи - подумал Стэнли. Но до чего же этот старик похож на отца! Отец, вероятно, отвлёкся и не заметил. Впрочем, все старые евреи похожи друг на друга. Такси тронулось. В тот же миг Стэнли забыл неизвестно как возникшую сентенцию.

Утром они поехали на еврейское кладбище. Даниил помнил бабушку и дедушку. Он их очень любил. Они умерли почти одновременно перед самым разделом Чехословакии. Даниэлю было уже почти шесть лет. Его не взяли на похороны. Но потом, когда установили памятники, они приехали на кладбище всей семьей. Он помнил эти памятники. Он помнил, где они находятся не хуже, чем улицы Братиславы, вблизи их дома. Даниил был уверен, что сейчас без труда найдет дорогие могилы. Но только до того, как вошли в ворота.

Они стояли одни перед густыми зарослями крапивы, репейника и чертополоха, скрывавшими поваленные и разбитые надгробья. Даниил беспомощно озирался. Стэнли увидел у сторожки старого словака, если судить по внешнему виду, по-видимому, просящего милостыню.

Даниил обратился к нему, с трудом извлекая из памяти крохи слов на словацком языке. Оказалось, старик служил сторожем, а в сторожке даже есть книги захоронений. Даниил назвал имена - Эстер и Моисей Гольдманы.

Старый сторож как-то странно посмотрел на этих американцев (он определил в них американцев еще до того, как они обратились к нему) и быстро направился вглубь кладбища по едва заметной тропинке. Через несколько минут, в репьях до самого пояса, они пробрались к расчищенному островку в море заброшенности и тлена.

Две вымытых черных мраморных плиты чуть ли не до поверхности погрузились в землю, в многолетние слои сгнивших сорняков. Даже Стэнли почувствовал незнакомый трепет у могил прабабушки и прадедушки.

- Но каким образом эти могилы?.. - Даниил провел рукой от одного памятника к другому, а затем - к окружавшей их крапиве и чертополоху.

- Понимаете, господин, я и сам удивляюсь. Понимаете, надо же такое, вчера пришли два господина, старый и совсем молодой. По-моему, они израильтяне. Они попросили найти могилы Эстер и Моисея Гольдмана. Старый господин даже знал номер участка и ряда. Я проверил по книге. Так и есть. А потом мы три часа искали. А потом еще часа два расчищали. Старый господин был в ермолке. Он сказал, что он внук захороненных. А его внук вытащил ермолку из кармана и сказал молитву на языке, на котором когда-то здесь молились. А старый господин заплакал. А потом он очень щедро заплатил мне.

Простите, господин, но мне сдается, что вы похожи на старого господина.

Стэнли подумал о двух евреях, которых вчера вечером увидел у входа в гостиницу, но решил, что разумнее промолчать.

Даниил тоже заплатил щедро. В такси он сидел, всем корпусом поддавшись вперед. Гостиниц в Братиславе хватает. Вчера вечером по пути в свой "Форум" они прошли мимо "Данубы". Начнем с "Форума".

Даниил не мог скрыть волнения, когда спросил у администратора, не остановились ли у них два израильтянина, старик и юноша.

- У нас останавливается много израильтян. Но именно вчера вечером улетели домой пожилой господин и юноша.

- Умоляю вас, покажите мне регистрационную книгу!

- Я был бы рад оказаться вам полезным, но мы не имеем права показывать регистрационную книгу посторонним. Только полиции.

- Я знаю. Но поймите, возможно, это был мой брат, которого я не видел и о котором не имею представления пятьдесят два года.

- Увы, господин, я не имею права.

Стэнли молча положил перед администратором двадцатидолларовую купюру. Администратор молча спрятал ее в ящик, молча достал регистрационную книгу и молча указал карандашом нужную строку.

Так. Захави Гавриэль. Захави? Даниил не знал, что наиболее близкий перевод на иврит фамилии Гольдман - Захави. Захав - золото. Но какое это имело значение! Гавриэль! Захави Гавриэль 1927 года рождения. Это он! Место рождения Братислава, Чехословакия. Конечно, Гавриэль! Брат! Стэнли записал адрес и номер телефона.

- Так, сын, у нас еще ночь. Через два часа позвоним.

- В Израиль?

- Домой. Мы немедленно летим к Гавриэлю!

- Не разумнее ли сначала позвонить?

- Не надо звонить. Это Гавриэль. Это мой любимый брат. Не надо звонить.

Не будете ли вы так добры заказать нам билеты на ближайший рейс в Израиль? - Спросил он у администратора

- Увы, господин, ближайший рейс только через шесть дней. Самолет из Братиславы в Тель-Авив только один раз в неделю. Если это срочно, можно лететь из Вены или даже из Праги.

Гавриэль подстригал траву и без того безупречно ухоженного газона. Но ведь три недели жена не прикасалась ни к траве, ни к розам, ни к бугенвиллии. Сад и лужайка держатся только на нем. Три недели он с Роненом путешествовал по местам, которые кровоточили в нем незаживающей раной.

Мазохизм? Нет. Когда-нибудь это следовало осуществить. Именно сейчас, как ему казалось, не было лучшей возможности, а может быть, даже единственной возможности наставить Ронена на путь истинный. Ронен славный мальчик. Объективно. Не потому, что он внук. Бригадный генерал, командир одной из самых престижных Израильских дивизий, много лет назад он был солдатом в роте, которой командовал Гавриэль, сказал ему:

- Знаешь, командир, Ронен прослужил у меня три года. Ронен образцовый воин. Я уговаривал его остаться в армии, считая, что военная карьера - его естественное будущее. Но твой внук сказал, что по горло сыт рамками и ограничениями, что он мечтает несколько месяцев поскитаться по Индии, Непалу, по Дальнему Востоку или по джунглям Южной Америки. А там будет видно, какую дорогу выбирать. Жаль. Ронен отличный воин.

Гавриэль с гордостью и грустью выслушал комплименты своего бывшего солдата. Что он мог сказать? Обычное поведение многих израильских юношей и девушек, отслуживших армию. Какая-то непонятная склонность к авантюризму. Но прибавляет ли это любовь к своей стране? А может быть прибавляет? Порой Гавриэль сомневался и обвинял себя в старческой нетерпимости. Мол, мы были другими. Ну, были. Действительно, разные. Так ведь и времена разные.

И все же... У него лучшее в Израиле собрание записей фортепьянных концертов, а Ронен слушает какой-то грохот кастрюль, вообще не имеющий никакого отношения к музыке. Но ведь солдатом он был хорошим. Возможно, даже лучшим, чем я в своё время.

Может быть, что-то изменилось в мире, и вместе с миром изменилась молодежь? И все-таки, зачем парням нужна серьга в ухе? Или почему бейсбольная кепка должна быть повернута козырьком к заднице? Дальний Восток!.. Мы, небось, не мечтали ни о каких Непалах и южно-американских джунглях, а после армии строили страну. Вот он, например, ушел из армии в звании майора. Мог сделаться каким-нибудь чиновником, или открыть свое дело.

Но предпочел стать строительным рабочим. Был плиточником, плотником, сантехником, штукатуром, электриком. Только овладев всеми строительными профессиями, стал подрядчиком. Миллионов не нажил. Удовлетворился скромным достатком. Много ли человеку надо? Коттедж у него не шикарный, но вполне приличный. Места в нем достаточно и для детей и для внуков, хотя у них свое неплохое жилье. Дочь и сын стали врачами. Отец был бы доволен своими внуками.

Гавриэль рано ушел на пенсию - в шестьдесят лет. Сейчас он мог уже полностью, посвятить себя философии. Именно философия была причиной его ухода из армии, в которой, - никто не сомневался в этом, - его ждали генеральские погоны. Именно философия была причиной того, что он не стал очень состоятельным подрядчиком. Зато фундаментальное знание философии от Декарта и Спинозы до Бердяева и Бергсона позволяет ему забавляться паникой этих прекраснодушных левых профессоров, когда он, человек без степеней и даже без формального образования, появляется на их семинарах.

Сколько из этих занимающих кафедры трепачей не сдали бы ему экзамена по Канту и даже по Марксу, которого они, занявшие университетские должности благодаря протекции правивших социалистов, считают философом! Не доходит до них, что своим слякотным псевдолиберализмом они разрушают страну.

Впрочем, и до него ведь это дошло не мгновенно. Его тоже в молодости привлекали социалистические лозунги, такие красивые и привлекательные. Он уже имел представление о Платоне, Аристотеле, Демокрите, а к Библии даже ещё не прикасался. И это после всего пережитого. А может быть, по причине пережитого? Только потом, в процессе изучения философов, он снова и снова обращался к Библии, а, надев ермолку, каждую неделю внимательно, словно впервые, вникал в очередную главу и в комментарии к ней.

Его попытки приобщить к Библии Ронена натыкались на иронический скептицизм старшего внука. Гавриэль часто повторял ему фразу, - которой нередко сбивал спесь с противника во время дискуссии: "Не принимай воображаемого за действительное, если оно противоречит факту". Но, в отличие от университетских профессоров, Ронен только насмешливо улыбался, услышав эту фразу. Изо всех сил Гавриэлю хотелось удержать внука от развлекательной поездки. Он верил, Ронен не пристрастится к наркотикам, что, к сожалению, случалось с некоторыми во время таких поездок. Но лучше бы без соблазнов. И тогда он прибегнул к не весьма желательному средству.

Гавриэль никогда не рассказывал об Освенциме, о невероятном побеге, о чуде спасения, о партизанском отряде, воспоминания о котором даже сейчас переполняли его гордостью. Конечно, только случаем можно объяснить, что он после долгих опаснейших скитаний чудом наткнулся именно на этот партизанский отряд. Командиром оказался еврей, опытный и смелый офицер Красной армии. Отряд был интернациональным. На равных в нем воевали украинцы, русские, поляки, словаки, мадьяры и даже два немца.

Разведкой в отряде командовал до сумасшествия храбрый еврей. В совершенстве владея немецким, французским и румынским языками, он обычно работал под немецкого майора инженерных войск. Гавриэль воевал непосредственно под его началом и вскоре стал правой рукой командира.

За смерть родителей он кое-что с немцев взыскал. Сколько пассажирских поездов с офицерами и солдатами, сколько воинских эшелонов они взорвали!

О Даниэле он ничего не знал ни тогда, ни сейчас. Все многочисленные попытки получить какие-нибудь сведения о любимом младшем брате заканчивались ничем.

Ронен как-то, еще будучи ребенком, спросил у него, зачем деду нужны цифры на предплечье. Гавриэль впервые нарушил правило не уходить от вопросов ребенка. В тот день он чуть было не согласился с предложением зятя, отца Ронена, отличного пластического хирурга, убрать это рабское тавро.

И вот сейчас он рассказал Ронену о гетто в Будапеште, об Освенциме, о партизанском отряде, о том, что обязан посетить места кошмаров своей юности, что это долг перед уничтоженными. Бабушка, как известно Ронену, не очень крепка, чтобы сопровождать его в такой поездке. У детей свои планы на отпуск. А Ронен сейчас свободен. Если ему это в тягость, придется поехать одному. Ронен согласился не раздумывая.

Похоже, за эти три недели внук повзрослел больше, чем за три года службы в армии. Во всяком случае, о поездке, которую Гавриэль считал авантюрой, речь больше не заходила.

У калитки остановилось такси. Гавриэль выключил мотор косилки. С интересом и недоумением он наблюдал за тем, как таксист под присмотром молодого джентльмена открыл багажник и стал извлекать чемоданы.

И вдруг из автомобиля появился... Господи Всемогущий! Да ведь в этом не может быть сомнений! Даниэль!

- Даниэль!!! - Он выскочил из калитки и схватил в объятия Даниэля.

Господи! Он ведь так любил своего братика, этого ребенка, так любил! Они замерли, обнявшись, молча, только плечи вздрагивали конвульсивно.

Стэнли, лишенный эмоций Стэнли, смахнул слезу. Он унаследовал от отца надежную веру в неразрывную цепь причинно-следственных связей, в которой каждое звено доступно логическому анализу. И вдруг такая необъяснимая встреча. Невероятно! Какая уж тут логика и причинно-следственная связь?

Таксист выгрузил чемоданы и молча смотрел, понимая, что происходит нечто необычное. Впрочем, они ведь в Израиле. Все здесь необычное.

Первым заговорил Даниил. По-английски. Только на этом языке он мог полностью выразить себя. Гавриэль понял, и дальше общение продолжалось уже только по-английски. Добро, кроме жены и младших внуков, детей сына, все свободно владели английским языком.

За праздничным столом, накрытом на террасе, Даниил повторил для всех то, что рассказал Гавриэлю - посещение кладбища в Братиславе и последующие за этим действия.

Ронен приехал позже всех. После взаимных представлений, в которых не было необходимости, - дед и его брат были похожи как близнецы, - Ронен полуобнял Стэнли и насмешливо спросил:

- Uncle Sam?

- Uncle Stanly , - в тон прозвучал ответ, и они оба рассмеялись. Вместе с пиджаком и галстуком Стэнли снял с себя снобистское высокомерие. В этот теплый израильский вечер, в этой теплой семье, в которой он сразу почувствовал себя родным, ни в галстуке, ни в высокомерии не было необходимости.

Ронен с неприсущей ему серьезностью впитывал в себя рассказ Даниэля, находясь, казалось, и здесь и одновременно в другом измерении. Когда Даниэль закончил рассказ о полете из Вены, Ронен поднялся и скрылся в доме. Появился он на террасе минуты через две. На буйной его шевелюре красовалась бело-голубая праздничная ермолка деда.

Гавриэль внимательно посмотрел на внука. Он не спросил, но Ронен расслышал удивленный вопрос и, улыбнувшись, ответил:

- Все очень просто. У моего дорогого деда есть любимое изречение: "Не принимай воображаемое за действительное, если оно противоречит факту". Но в данном случае факту ничто не противоречит. Не так ли, Гавриэль?

14.04.13

Я и чекисты

Рассказ об отношениях с чекистами я не собирался начать кратким содержанием беседы с моим другом Семёном Резником. Не тем Семёном Резником, которого вы все знаете. Не с замечательным писателем, автором моих любимых книг - биографий Николая Вавилова, Мечникова, Парина. Не с тем Семёном Резником, который своей блестящей книгой «Вместе или врозь» прочно заколотил последний гвоздь в гроб с репутацией Солженицына. Общаясь с писателем Семёном Резником, к сожалению, только посредством электронной почты, темы моих отношений с чекистами не касался.

А вот с Сенькой, который был на три класса моложе меня, с Сенькой, у которого в школьные годы я был пионервожатым, с Сенькой, с которым мы оказались в одной студенческой группе в институте, с тем Семёном Резником недавно, слегка выпивая, как-то незаметно задели эту самую весьма болезненную тему.

В одной группе мы оказались, так как война своровала у меня четыре года жизни, а мальчик Сенька успел окончить школу и догнал меня. Институт он тоже окончил с отличием. Один из девятнадцати в выпуске трехсот двух врачей. Несколько профессоров хотели увидеть его своим аспирантом. Но по вполне понятной причине он оказался не аспирантом, а хирургом в заброшенном шахтёрском Снежном на Донбассе. Там практический врач в невыносимых условиях сделал кандидатскую диссертацию. Это было началом. А из Советского Союза в Израиль репатриировался заведующий кафедрой хирургии Тюменского медицинского института профессор Семён Резник.

Так вот, ушедший на пенсию с должности заведующего хирургическим отделением израильской больницы Сенька решил, что сейчас мы, наконец, можем спокойно и обстоятельно вычислить, кто в нашей студенческой группе был стукачом.

На эту почётную должность из двадцати четырёх студентов группы Семён первоначально номинировал четырёх кандидатов. Двух я отмёл сходу. Сеня не одобрил моей поспешности. И продолжал размышлять. Один из оставшихся двоих не вызывал у нас сомнения. Стукач. Безусловно, стукач. А второй? Сомнение не оставляло меня. Точки я ещё пока не поставил.

– Неужели ты допускаешь, что на такое количество студентов был только один стукач, или даже двое? – Спросил Сеня.

Я не мог ответить односложно. Допускаю, что оценки моего друга более верны. Общение с советской властью при отъезде у Семёна было более тяжёлым, чем у меня. Шутка ли? В 1974 году из Сибири впервые в Израиль уезжал советский профессор!

Да, но всё-таки не с этого мне следовало начать рассказ. Во-первых, можно ли стукачей считать чекистами? Во-вторых, с чекистом, да ещё каким я начал общаться не в институте, а уже в семилетнем возрасте.

Роза Сибирякова была на год старше меня. В первый класс, как и положено, она пошла в восемь лет. А меня, семилетнего, перевели в первый класс после двух дней занятий в нулёвке. Все четыре года, в течение которых мы с Розой учились в одном классе, учителя не переставали удивляться тому, что самая красивая девочка в школе, самая толковая, самая воспитанная, да ещё дочь таких родителей, непонятно почему избрала себе другом отъявленного хулигана, просто бандита. Непонятно!

Прошло несколько дней нашего знакомства и дружбы. В тот день сразу после уроков мы пошли к Розе домой. Жила она недалеко от школы на Дворянской улице, самой красивой и самой престижной в пограничном Могилёве-Подольском. На этой улице жили все высокопоставленные чекисты. Розин папа был самым главным из них. У Розиного папы на петлицах ярко-зеленого цвета был один ромб. Комбриг. А на гимнастёрке над левым карманом был привинчен орден Красного знамени. Трудно объяснить вам, что я ощутил, когда кончиком указательного пальца прикоснулся к этому ордену. И погладил его кончиком пальца.

Случилось так, что в день окончания четвёртого класса меня вышвырнули из школы. Репутацией моей в городе мне трудно было похвалиться. Мама увезла меня в Одессу, где я проучился четверть в пятом классе. Затем мы вернулись в Могилёв-Подольский. Меня всё-таки приняли в школу. Уже не в эту. В другую. Розы я не нашёл. Ни в школе. Ни дома. На Дворянской улице Серебряковых уже не было. Комбрига Серебрякова, как выяснилось, арестовали. Враг народа.

Разумеется, я свято верил всему. Я верил тому, что три маршала из пяти, Блюхер, Егоров, Тухачевский враги народа. И тому, что комкор Раудмиц враг народа. И Гамарник, и Якир, которых я видел незадолго до того, как они стали врагами народа. С верой и яростью разрывал и выбрасывал обложки тетрадей с портретами этих самых маршалов, этих врагов народа. Но поверить тому, что комбриг Сибиряков враг народа, я не мог. На кончике моего указательного пальца всё ещё сохранялось прикосновение к ордену Красного знамени.

У комбрига Серебрякова были ярко-зелёные петлицы. Пограничник. Но комбриг Серебряков называл себя не пограничником, а чекистом. Следовательно, пограничники тоже чекисты. Я начал часто бывать на заставе не берегу Днестра, относительно недалеко от нашего дома. Поэтому вскоре стал считать себя чекистом. Тем более, что начальника заставы капитана Строкача должны были избрать депутатом первого в Советском Союзе Верховного совета. Капитан Строкач называл меня своим приближённым и доверил мне агитировать за себя. И за ещё одного чекиста, который, как и капитан Строкач должен были стать депутатом Верховного совета от нашего Могилёва-Подольского. За наркома внутренних дел Украины товарища Балицкого.

Но депутат Совета Национальности товарищ Балицкий тоже оказался врагом народа. В отличие от капитана Строкача, депутата Совета Союзов, который после войны стал наркомом Внутренних дел. Потом министром.

А моё посещение заставы, стрельбы из револьвера «наган», из пистолета «ТТ», из винтовки, метание гранаты, вольтижировка очень пригодились мне уже в первых боях, правда, без вольтижировки, пеши, в боях, которые начались всего лишь через четыре года после первого посещения заставы. Свой в семье пограничников, я с гордостью считал себя чекистом.

В конце января 1942 года, выписанный из госпиталя после ранения в никуда, в продпункте станции Актюбинск я случайно столкнулся с капитаном-пограничником Александром Гагуа, с которым был хорошо знаком. Он служил в Могилёве-Подольском в 21-ом погранотряде. Капитан отправил меня к своему отцу в Грузию, написав два письма - отцу и председателю колхоза в их селе. Мог ли я на всю жизнь не сохранить благодарности такому чекисту?

Так уж получилось, что общение моё с чекистами перемежалось, то с хорошими, то с плохими. Вот в октябре 1942 года я попал в лапы чекиста, смерша 70-ой отдельной стрелковой бригады. Не знаю его звания. Он был в свитере. Мой подчинённый Степан Лагутин принял на себя предназначенный мне удар его кулака. Трудно представить, чем мог бы кончиться для меня, семнадцатилетнего, такой удар. Мощный почти двухметроворостый Степан еле устоял на ногах. Смерш выходит был не менее мощным. А вся его контора, в подвале которой ночь, день и ещё одну ночь со Степаном мы ожидали смертной казни, оказалась такой же мощной и такой же гнусной.

Но вытащил нас из этого страшного подвала тоже чекист, смерш. Правда, на сей раз начальник особого отдела нашего 42-го отдельного дивизиона бронепоездов. Он хорошо знал и Степана, и меня. Так что я ещё не мог полностью избавиться от детских суждений и однозначно заключить, что абсолютно все энкаведисты, то есть, чекисты оконченные сволочи. Хотя потом, уже в танковой бригаде, оба известных мне смерша, батальона и бригады, с которыми мне, увы, пришлось познакомиться, оказались удивительными гадами.

О студенческих годах ничего сказать не могу. Тогда ещё не знал. Да и сейчас не могу сообщить ничего больше того, что вы узнали из моей беседы с профессором Семёном Резником.

А вот вскоре после начала моей врачебной деятельности произошло событие, о судьбоносности которого я узнал только спустя четыре с половиной года. Не событие произошло, а чудо.

Действительно, случилось невероятное. В начале 1952 года вместо заведующего отделением профессора Елецкого, по непонятной мне причине почти три недели симулировавшего заболевание, я удачно прооперировал мужчину со старым огромным болезненным рубцом, результатом ранения разрывной пулей. Летом 1956 года случайно встретил его в парке. В тренировочном костюме, он выгуливал величественного сенбернара. Врач и пациент обрадовались встрече. Разговорились. Оказывается, пациент, когда я оперировал его, был заместителем министра госбезопасности Украины. Вот, оказывается, почему симулировал профессор Елецкий! Год спустя, в январе 1953 года замминистра прилагал немалые усилия, чтобы исключить меня из списка врачей-вредителей, шпионов и изменников, которые будут приговорены к смертной казни. А уже через короткое время сам должен был спасаться от этого.

О том, как я вычислил и разоблачил стукача, врача скорой помощи, мной написан бесхитростный рассказ, в котором нет никакой беллетристики. Ну, просто протокол.

А нашего рентгенолога Ц. (Простите, не называю её фамилии) разоблачать не было необходимости. На расстоянии пушечного выстрела без затруднений в ней можно было обнаружить примитивного стукача. Её медицинским багажом мне пользоваться не приходилось. Даже не зная рентгенологии на порядок лучше её… Тут я застопорился. Что значит на порядок лучше неё? Она ведь ничего не знала. Еврейка. Правда, член партии. Но даже хороших врачей евреев членов партии запросто выбрасывали с работы. А Ц. оставалась неприкосновенной. Когда она входила в мой кабинет с явной целью выведать хоть что-нибудь для отчёта о своей чекистской деятельности, я задавал ей непременный вопрос: «Ц., Расскажите, каким образом вам удалось получить диплом врача?». Она отмахивалась, пытаясь превратить всё в шутку.

- Ц. (Обращался к ней исключительно по фамилии без предваряющего слова доктор. Никогда не по имени и отчеству), хотите, я продиктую вам что-нибудь противоречащее генеральной линии нашей партии и правительства, чтобы вы смогли отчитаться в КГБ. Без этого вас, наконец, просто выбросят к такой-то матери.

Разъярённая Ц. выскакивала из кабинета. Интересно, что она писала в своём отчёте?

Но, к превеликому сожалению, бывало, что даже честный человек вызывал подозрение. Не стукач ли он? А однажды я чуть не поддался на провокацию.

Наш сын читал уже в трёхлетнем возрасте. Я вспомнил, как он в своей кроватке живо реагировал, читая книжечку Ефима Чеповецкого. Ещё несколько книжечек этого автора в кроватке ждали своей очереди. Сын читал их повторно. Я взял одну из них, желая узнать, что вызывает у сына такой восторг. Действительно, здорово! Хорошо написанное с одинаковым удовольствием читают и дети и взрослые. А вспомнил я сына, читающего Ефима Чеповецкого, когда один мой приятель посоветовал мне не поддерживать отношений с Чевовецким, с которым я познакомился незадолго до этого.

- Понимаешь, работает он в клубе МВД, живёт на улице Чекистов.

- Ну и аргумент! Я живу на улице Розы Люксембург, на которой этот клуб, да ещё управление КГБ. Так в чём ты меня обвинишь?

- Ну, а то, что он заходит не просто в твой подъезд, а в гости к твоему ближайшему соседу?

Я задумался. Это случилось уже после разговора жены нашего ближайшего соседа с моей женой, и после фразы средней дочери нашего ближайшего соседа, походя брошенной мне на автобусной остановке. Я задумался.

С нашим ближайшим соседом я познакомился, как только мы въехали в нашу новую квартиру. Пенсионер. Бывший полковник КГБ. В ту пору я уже знал, что бывших кагебистов не бывает. Сдружила нас любовь к столярничанию. У нас был общий верстак. Я считал себя неплохим столяром. Но сосед был лучше меня. Многому я у него научился. Зато это его преимущество я компенсировал тем, что был лучшим слесарем. Разумеется, работая вместе, мы беззаботно беседовали. Но однажды жена соседа сказала моей жене: «Люся, предупредите Иона Лазаревича, чтобы он был осторожен в беседах с моим мужем. Это страшный человек. У него руки по локти в крови». А дня через два, когда я ждал автобус на остановке, средняя дочка соседа почти теми же словами огорошила меня.

Поэтому я не мог не отреагировать на слова о дружбе или даже знакомстве Ефима Чеповецкого c нашим соседом. Человек не очень деликатный, я упомянул об этом при первой же встрече с Ефимом. Он грустно улыбнулся и сказал:

- Я знаю. Недоброжелатели распространяют слухи о том, что я стукач. Так вот послушайте. Я прочту вам свою басню.

Член и Сердце. Член с Сердцем были не в ладу. Раздулся Член и возгордился. Я на виду. Всегда в ходу. Я популярности добился. А ты чего стучишься в стену? Инфаркта хочешь? Не стучи. Всего важней на свете члены. Мы – это связь между людьми. А Сердце Члену отвечало: Молчи, невежда и нахал. Ведь, если я бы не стучало, Не дай Бог, замерло и стало, Так ты бы тоже не стоял. Мораль: Когда решается вопрос первостепенства, О сердце думай, Не держись за членство.

Возможно, я не совсем точно процитировал басню. Я ведь её никогда не видел. Только слышал. Одно место – То ты бы тоже не стоял, вынужден был несколько смягчить и облагородить. Впрочем, Ефим тоже иногда это делал.

- Так вот, Ион, скажите, мог стукач написать такую басню? А главное – прочитать её вам, не очень скрывающему свои взгляды?

«Оставим лучше троны,/К министрам перейдём», как писал Алексей Константинович Толстой. Ну, в данном случае не совсем к министрам. Только к заму. Моим пациентом стал заместитель министра государственной безопасности Украины. Не помню точно, может не замминистра, а зампредседателя комитета. То есть, не МГБ, а КГБ. Одна холера. Зам этого самого. Генерал, в общем. Перед бывшим лейтенантом генерал обычно стоял по стойке смирно. Беспрекословно и точно выполнял всё предписанное мною. Из общего числа пациентов я слегка выделял его, но не по званию и не по должности, а только потому, что он был мужем врача. Клятве Гиппократа я не изменил ни разу. Но и он, кажется, берёг меня. Доказал это, приставив ко мне личным наблюдателем своего адъютанта, красавчика-майора, о котором я уже упоминал в одном из своих рассказов. А однажды он сказал:

- Ион Лазаревич, бросьте, в конце концов, вашу фронду. Сегодня утром Щербицкий спросил меня, до каких пор вы будете на свободе. И я должен был уверять его в том, что вы лояльный советский человек. Это же анекдот! КГБ защищает вас от партии.

А в тот день подлый осколок в головном мозгу напомнил мне о своем существовании. Боль не утихала ни на мгновенье. Я не вышел на работу. Случай чрезвычайный. Вечером генерал пришёл ко мне домой со своими жалобами. Не знаю, принял ли бы я в таком состоянии другого пациента? Но это ведь муж врача. Клятва Гиппократа. Осмотрел его в комнате сына. Назначил лечение. Не сдержался. Сказал: «Ну и сволочь же вы. Знали ведь, как я себя чувствую. На работу ползу даже на бровях. А тут не был на работе. Значит, вы понимали, в каком я состоянии. И вы, намного более лёгкий больной приходите ко мне со своими жалобами. Впрочем, чего от вас ожидать? Деликатности? Минимальной культуры? Смешно. Когда у моего народа была книга, вы ещё хвостами держались за ветки».

Он смолчал и направился к выходу. В большой комнате болтал телевизор. Жена ушла в кухню. Шёл 25-й съезд родной коммунистической партии, сопровождаемый низкопоклонными приветствиями лидеров зарубежных коммунистических партий. На экране телевизора очередной тип с лёгким нерусским акцентом выступал с пылким приветствием. Генерал ехидно посмотрел на меня, на экран и сказал:

- Так что вы скажете по поводу вашего народа? – Увидев моё непонимание, он спросил:

- Вы знаете, кто это?

- Нет.

- Это ваш народ. Это Меир Вильнер. Генеральный секретарь коммунистической партии Израиля.

- Так ведь он работает у нас.

- Нет, доктор. Он работает у нас. – У нас, - подчеркнул он. - То, что у него есть дача в Барвихе и место в Мисхоре, это курицы на улице знают. А то, что он работает у нас, это вы узнали сейчас.

После этого были ещё встречи и разговоры с так называемыми чекистами. Был у меня пациентом ещё один генерал КГБ. Начальник областного управления в одном из городов России. Ничего, кроме истории его болезни, рассказать о нём не могу. Из правительственной дачи под Киевом привозили его в чёрной «Волге». Он скромно сидел в очереди больных в своем спортивном тренировочном костюме. В курсе лечения генерала был вынужденный перерыв. Его командировка в Париж в связи с прилётом в Советский Союз президента Никсона. Я не очень представлял себе, какая связь между Никсоном, Парижем и начальником областного управления КГБ, даже если самолёт Никсона пролетал над областью генерала. Моё непонимание не отразилось на результатах лечения.

Генерал привёз из Парижа в подарок моей жене флакончик духов. Вот и всё.

Где-то я уже упоминал габая синагоги на Подоле, который представился мне, как подполковник КГБ. Меня упрекнули в доверчивости. Мол, габай синагоги не мог быть подполковникам. Что? Должность ничтожная для такого высокого звания? Но ведь Виктор Некрасов рассказал мне, как в ресторане «Днипро» с истинным подполковником КГБ они наткнулись на швейцара, который оказался полковником КГБ. И как он их вышиб. Почему же упрекавший меня считал, что швейцар в ресторане выше габая синагоги? Мне кажется, что сведения, поставляемые в КГБ из синагоги чекистам, были более интересны и необходимы, чем даже из ресторана гостиницы, в которой останавливались иностранцы. О личности габая молчу. Достаточно того, что он сам рассказал мне в состоянии опьянения. Еврей рассказал, что, будучи в Таращанском полку под командованием легендарного Боженко, участвовал в еврейских погромах. Хороший еврей.

А вот ещё о должностях и званиях чекистов в ресторанах. В воскресный вечер дня возвращения в Киев из Крыма на Крещатике мы встретили супружескую пару наших друзей. Пригласили их в ресторан. Они с удивлением посмотрели на меня.

- Ты что, с Луны свалился? В каком ресторане ты сейчас найдёшь свободные места?

С женой мы повели их в «Театральный». Метрдотелем там работала моя пациентка. Она встретила нас у входа и с огорчением сказала, что, увы, всё занято. Но возле прямоугольного столба я увидел стол, в торце которого сидел одинокий мужчина лет тридцати с ромбом выпускника университета. Метрдотель заколебалась и как-то невнятно сказала: «Боюсь, вам будет там неудобно». Я решил, что она имела в виду колонну, примыкающую к восьмому месту у стола. Но ведь нас четверо. Метрдотель очень неохотно усадила нас за этот стол, а ещё через несколько минут - пару, старую даму и её сына. Оказалось, это туристы из Эльзаса. Я сидел сбоку стола рядом с молодым человеком. Справа от меня жена и пожилая дама. Сын её во втором торце стола. Друзья наши напротив нас. Подали ужин, вино. Завязалась беседа. Эльзасцы не очень владели русским языком, но, как ни странно, это не мешало общению. Выпускник университета не ужинал. Перед ним стоял наполовину наполненный коньячный бокал, который он изредка пригубливал и зализывал конфетой. В разговоре не принимал участия. После любой фразы в разговоре с иностранцами, даже незначительно подходящей к запретной грани, я обращался к соседу: «Что вы скажете по этому поводу, товарищ младший лейтенант?: Или «Ваше мнение, товарищ младший лейтенант».

В армии я прочно усвоил правило – ко всякому дураку обращайся рангом выше. Не знаю, в каком звании был молодой человек. Возможно, лейтенант, даже капитан. Но звания ниже младшего лейтенанта для него у меня не могло быть. Ни одному своему пациенту я случайно не причинял такой боли, как этому соседу, низведя его до младшего лейтенанта. Надо отдать ему должное. Он терпел молча. Не выдержал, когда я спросил его:

- Товарищ младший лейтенант, дать вам мою визитную карточку, или вы и без неё сможете отчитаться? – В ту пору я уже был одним из редчайших в Киеве обладателей визитной карточки. Тоже интересная тема.

Сосед молча встал, кивнул официанту и, не уплатив, вышел из ресторана. Для врача я избыточно брезгливый. Но, в коньячный бокал соседа, окунув палец и, лизнув его, определил, что в бокале не коньяк, а ситро! И без дегустации я почему-то не сомневался в этом. Чудесный вечер! Жаль только, что предоставил жене очередной повод пилить меня за мальчишество. Стоп! А метрдотель? А официант? Они ведь знали, кто наш сосед. Продолжить эту мысль?

Сколько ещё встреч и общений с чекистами можно извлечь из моей памяти!

Но именно сцена у телевизора во время 25-го съезда КПСС с Меиром Вильнером на экране ярче всего вспомнилась мне во время первого официального визита в Службу безопасности Израиля.             Симпатичный тридцатипятилетний следователь, явно не выходец из Советского Союза, вероятнее всего, сабра, но с очень неплохим русским языком, удивил меня знанием подробностей моей биографии. Он бодро перечислял моих высокопоставленных пациентов. Когда дошёл до генерала-замминистра, или зампредседателя, я тут же рассказал о сцене у телевизора, и спросил, почему агент КГБ Меир Вильнер не в тюрьме, а в Кнессете. Следователь улыбнулся и спросил:

- А вы можете представить нам документы? Понимаете, доктор, документы, а не слова. Вы в демократической стране, подчиняющейся законам. Суду необходимы настоящие доказательства, документы. Понимаете?

Со следователем неофициально я общался ещё два раза. Он приходил к нам в гости. Его обрадовало, когда я дал ему книгу «Улицы Киева». А второе официальное общение было связано с получением допуска сыном, отслужившим в армии и начавшим работу, требующую допуска. Речи о высокопоставленных пациентах уже не было. А как возникла тема Леопольдвилля, не помню. Дело в том, что там, у президента республики Конго работал мой бывший киевский пациент. Я знал, что он кагебист. Он не скрывал этого в беседах со мной. Так вот этот самый временный работник президента однажды позвонил мне из Леопольдвилля в Киев. У местного врача возникли проблемы, связанные с лечением моего бывшего пациента. Врач нуждался в консультации. Французского я не знаю. Пациент был переводчиком. Врач неоднократно благодарил меня. Всё окончилось благополучно. Возвратившись в Киев, пациент привёз мне марки. Но главное – среди них были израильские, о которых я так мечтал!

- Не знаете ли вы, где он в Леопольдвилле взял израильские марки? – Спросил следователь.

- Знаю. Он дружил там с израильтянином, занимавшимся сельским хозяйством, - ответил я. - Мне об этом рассказывал пациент.

Следователь буквально подскочил:

- Конечно, занимался сельским хозяйством! Что ж вы мне не рассказали об этом, когда мы впервые встретились? Вы понимаете, как мы нуждались в этой информации? У нас ведь были подозрения, что КГБ связан с работником нашего министерства сельского хозяйства!

- Но вы ведь меня об этом не спросили. И вообще о многом не спросили. А сколько я мог тогда рассказать. Вот, например, была в нашей больнице врач, удивительно красивая женщина. Говорили, что она не то бывшая баронесса, не то графиня. В общем, каким-то образом уцелевшая аристократка. Общались мы с ней очень редко. Перед самым нашим отъездом, она подошла ко мне и сказала, что давно пыталась поговорить со мной об этом. Но не решалась. Стеснялась. У неё есть дочь. Девушка невероятной красоты. Но не это главное. «Как мне хотелось познакомить дочку с вашим сыном, - сказала она. – Мечтала о том, чтобы дочка вышла замуж за вашего сына. Вы сейчас уезжаете. Я так мечтала о том, чтоб дочка могла вырваться из этой проклятой страны! Как я завидую евреям, у которых появилась такая возможность! Я просто не понимаю евреев, которые при таком сволочном отношении к ним, могут оставаться законопослушными этому подлому государству. И даже больше того. Способствовать КГБ. Вот в нашем доме два инженера-еврея работают на КГБ. Не понимаю». Я знал, что врач живёт на Березняках, знал её адрес. Можно было выяснить фамилии этих двух евреев. Приезжают ведь сюда сейчас многие. Среди них могут быть те самые евреи. Способствующие.

- Назовите фамилию и имя отчество врача.

- Забыл. Почему вы тогда меня не спросили?

Забыл. Забыл, как и многое, что не казалось мне важным.

А сейчас беседа с профессором Семёном Резником заставила меня вспомнить. Нет, не фамилию и имя отчество красивой женщины врача.

Много лет прошло после разговора со следователем. Это уже давно не актуально. Другое всплыло из беседы. В группе двадцать четыре студента. По меньшей мере, в ней был один стукач. В Израиле порядка миллиона бывших граждан Советского Союза. Если следовать пропорции, из них примерно сорок одна тысяча бывших стукачей. Ладно, это сомнительная, просто невероятная статистика. Допустим, не сорок одна тысяча, а только треть. Не многовато ли это для маленького Израиля?

Почему человек становится стукачом? Причин много. Скажем, причина, не вызывающая брезгливого презрения, самая, можно сказать, благородная. Стукач по идейным соображениям. Беспредельная преданность системе. Но ведь именно таким, беспредельно преданным системе, я ещё оставался во время дикого спора с Зюнькой Коганом. Во время войны младший лейтенант Захар Коган был командиром танка. Крепко мы тогда с Зюнькой сцепились. Выпили вроде немного. Зюнька сказал, что только клинический идиот может не видеть преступности этой страны, этой подлой партии, этой шайки ЦК во главе с неслыханным убийцей Сталиным, неслыханным, уникальным в истории человечества. А ты один из таких идиотов. Ты думаешь, идиот не может быть отличным студентом? Может. Знаешь, почему ты отличный студент? В мозгу у тебя не осколок. Немцы вогнали тебе в мозг какую-то думающую машинку.

Уже в Израиле где-то в начале восьмидесятых годов Зюнька, то есть Захар Коган, замечательный опытный врач-оториноларинголог, смеясь, сказал: «Ну, кто в 1947 году знал о существовании компьютеров, или о чём-нибудь подобном? А я ведь сказал тебе, что в твой мозг немцы вогнали не осколок, а компьютер».

- Ладно, Зюнька. Но как ты не боялся говорить мне, в ту пору железобетонному коммунисту, такие вещи? Меня ведь воспитывали на примере Павлика Морозова.

- Я знал, что ты идиот, но то, что не можешь быть стукачом, готов был сунуть кулак в огонь.

«Не можешь быть стукачом…». Следовательно, кроме обстоятельств, в человеке должно быть что-то, не позволяющее ему быть стукачом, даже согласно воспитанию, согласно идейным соображениям. Может быть, в таком человеке существует какое-то реле, автоматически, неосознанно человеком запрещающее совершить подлость.

Это привело меня к неприятным размышлениям о наших, так называемых, левых. Интересно, сколько среди них приехавших в Израиль бывших стукачей? Сколько среди них людей, которых, скажем, обстоятельства могли бы сделать стукачами? Обстоятельства, не могущие быть причисленными к оправдываемым. Людей, в которых нет этого самого запрещающего реле?

Когда мы приехали в Израиль, лидером крайне левой партии был Яков Хазан. Умница. Благороднейшая светлая личность. Как же такой умный человек не понимал, чему он служит? Я тоже служил этому. Но служил, ещё не ведая элементарнейших вещей. Гордился даже, считая себя чекистом. Чушь. Это ведь в детстве. Но Яков Хазан! Не ребёнок. Не юноша.

Подобное непонимание в Израиле у меня продолжалось. Вы помните, как при первой встрече следователь службы безопасности объяснил мне, не понимающему, почему мой рассказ о Меире Вильнере нельзя приобщить к делу? Предъявите документ.

Но вот развалился Советский Союз, и на экране израильского телевизора я увидел документ, в котором чётко было написано, что Меир Вильнер получил в КГБ 600000 (шестьсот тысяч) долларов. Понимаете, документ! Так почему платный агент КГБ Меир Вильнер не в тюрьме, а продолжает получать пенсию, как бывший депутат Кнессета?

Подобное непонимание у меня продолжается и поныне. Несколько так называемых левых правозащитных и прочих подобных организаций существуют в Израиле на деньги, источник которых вроде неизвестен. Следовало бы написать, не известен мне. То есть, у меня нет того самого документа, который следует предъявить. Почему Кнессету не удалось принять закон, требующий у всех этих организаций отчитаться в том, кто содержит их, кто снабжает их этими грязными, преступными деньгами, выплачиваемыми для уничтожения Израиля? Почему не требует документа?

Почему израильтяне члены этих организаций, а среди них, безусловно, есть люди, не желающие гибели Израиля, почему они ведут себя как самоубийцы? Не понимаю.

А почему дельфины кончают жизнь самоубийством, выбрасываясь на берег, понимаешь?

Февраль 2013 г.

Заключение

Заглавие не имеет ничего общего, например, с заключением под стражу. Ни с другими понятиями, кроме имеющего непосредственное отношения к работе врача, в частности к хорошо выверенной скрупулёзной записи. Самая нелюбимая часть моей врачебной работы. Какая там нелюбимая? Ненавидимая! Но что забавнее всего. Именно заключение попросили у меня приятели по поводу недавней публикации в «Заметках». Ну, пусть не заключение, а всего лишь мнение врача, отзыв на публикацию врача по поводу шарлатанства во врачевании.

Я пытался убедить приятелей в том, что они обратились не по адресу. «Заметки» журнал не медицинский. Не заключение, конечно, а отзыв мог быть, например, по поводу языка изложения, по поводу композиции, образности и прочих элементов рассказа, очерка или эссе. А я даже не в состоянии определить жанра публикации. Я ведь врач, а не литератор. Будь это статья в медицинском журнале, мог бы высказать своё мнение. Но мнение о враче в не врачебной среде? Ни в коем случае!

Приятелей огорчил, даже обидел мой отказ. Для оправдания мне пришлось рассказать им историю одного заключения. Заключения медицинского.

В Израиле для получения диплома специалиста сразу после репатриации мне предстояло подтвердить, что я действительно врач, а не проходимец, не обладатель купленного диплома об окончании медицинского института. Именно такие слухи в ту пору распространялись в Израиле о врачах, приехавших из Советского Союза. Вероятно, это кому-то понадобилось. Беда только в том, что иногда слухи были не без основания. К счастью, только в редчайших случаях.

Для подтверждения следовало после пяти месяцев изучения иврита в ульпане три месяца проработать в больнице. В первые же дни шестого месяца пребывания в Израиле я начал безуспешно преследовать убегающую от меня чиновницу по трудоустройству, не догадываясь о причине её убегания. В ту пору о половом насилии, кажется, ещё не говорили. Во всяком случае, я ещё не слышал о такой мощной сексуальной активности наших мужчин. Наконец, преследование увенчалось успехом. С колоссальным трудом мне удалось уговорить симпатичную чиновницу побеседовать со мной. Явно смущаясь, она осведомилась, согласен ли я работать в больнице не рядом с центром абсорбции, в котором мы жили, а в другом городе. Разумеется, я немедленно согласился.

- Ну, в таком случае, слава Богу! Поезжайте в Кфар-Саву к профессору Комфорти.

- Комфорти израильтянин? – Удивился я. Толстый том «Оперативной ортопедии» профессора Комфорти в Киеве был моей настольной книгой. Первая встреча с профессором Комфорти оказалась более чем сердечной.

- Деген, у меня не было представления о том, что вы еврей! Я очень внимательно следил за вашими публикациями. Знаете, мы пересеклись с вами в методике лечения болезни Пертеса.

Три месяца работы в отделении профессора Комфорти оказались для меня компенсацией, наградой за все беды, неудачи и унижения в течение двадцати шести лет врачебной деятельности. Пир в мою честь, устроенный врачами отделения после завершения трёх месяцев работы, в моей памяти остаётся одним из самых ярких праздников. В официальном документе, выданном мне Комфорти, кроме уверения в том, что я могу возглавить ортопедическое отделение в любой больнице Израиля, была фраза «Деген не раз выступал против мнения отделения и доказывал свою правоту». Поздравить меня пришли мои друзья-однокурсники, работавшие врачами в Израиле три и более года. Они не поверили, что в официальном документе может быть такая фраза. Зная твой характер, – сказали они, – мы ведь предупредили тебя, чтобы ты не открывал рта даже в случае, если заведующий отделением чёрное назовёт белым. Заведующему отделением в Израиле не возражают, если не желают быть вышибленным. А уж написать такую фразу! В Израиле подобного не напишут даже родному брату, уверяли они. Пришлось показать. Этот документ я храню и сейчас, как память о выдающемся враче и дорогом человеке – профессоре Комфорти.

Но был на банкете ещё один момент, ради описания которого пришлось упомянуть всё, изложенное выше. Комфорти вдруг обратился к врачам и спросил:

- Рассказать ему?

- Можно, ответили врачи. – Он поймёт.

- Почему ты должен был приехать ко мне в Кфар-Саву из пригорода Иерусалима и три месяца жить вдали от жены, от дома? Почему, не имея ни гроша, следовательно, лишённый возможности пользоваться автобусом, ты должен был пешком ежедневно вышагивать по пять километров в оба конца, так как больница к тому же не представила тебе жилища? А ведь причина хоть и подлая, недостойная настоящего врача, но, к сожалению, простая. Чиновница по трудоустройству обратилась к нашему коллеге, заведующему ортопедическим отделением больницы… (Комфорти назвал больницу и фамилию профессора), и сказала, что новый репатриант должен пройти банальную процедуру для получения диплома специалиста. «Пусть приходит» – Ответил профессор. «Запиши фамилию врача – сказала чиновница. Деген». «Деген? Из Киева? Он в Израиле? У меня нет места».

Прошло несколько лет. В Иерусалиме под квартирой замечательного врача-терапевта, моей однокурсницы, произошёл взрыв. С тяжёлой травмой она поступила именно в то ортопедическое отделение, в котором для меня не оказалось места. С женой, услышав о взрыве, мы немедленно поехали навестить однокурсницу. Один из переломов оказался обработанным ниже критики. Причём, перелом, при котором отломки кости легко и просто сопоставляются даже начинающим ортопедом. Но оказалось, что отломки сопоставлял не начинающий ортопед, а сам заведующий отделением. Так он продемонстрировал своё особое отношение к популярной в городе коллеге, к тому же ещё – к врачу, обладающей третьей степенью. Меня действительно нельзя обвинить в особой деликатности. Реакция моя была соответствующей. Это же только в присутствии врачей. Единственным не врачом была моя жена. Я тут же предложил свои услуги. Второй профессор улыбнулся и сказал, что читал мою статью о новом способе сопоставления отломков при таком переломе. Но сейчас он сам исправит. Исправил. Прощаясь со мной, прошептал: «Надеюсь, теперь ты понимаешь, почему бос не нашёл для тебя места в нашем отделении?».

Да, второй профессор, безусловно, был профессором. А заведующий отделением? Странный вопрос! Заведующим отделением не может быть не профессором. Так почему же отделением не заведует второй профессор, а профессор, приехавший из Америки? Впрочем, в ту пору я уже кое-что слышал о сомнительных назначениях.

Прошло ещё несколько лет. Ко мне на костылях пришла женщина пятидесяти восьми лет с просьбой дать ей врачебное заключение, фактически – юридический документ, необходимый для подачи требования профессору-ортопеду о компенсации по поводу произведенной им операции, ставшей причиной тяжёлой инвалидности. Разумеется, это не из его кармана. У профессора есть страховка, которая оплатит причинённый им вред.

Тут уже начинается фантасмагория. Оказалось, что женщина работала старшей операционной сестрой в том самом ортопедическом отделении, в котором для меня не нашлось места. Оказалось, что её оперировал тот самый профессор, заведующий отделением. До этого момента ничего необычного. Но, когда я услышал, что пятидесятивосьмилетней женщине сделана операция Чиари, у меня в ушах почернело. Максимальный возраст ребёнка (РЕБЁНКА!), которому можно сделать операцию Чиари, восемь лет. Понимаете? Восемь, а не пятьдесят восемь! Я осторожно спросил:

- Но вы ведь опытная операционная сестра. Неужели вам не было известно, что вы несколько старше восьми лет?

- Знала. И спросила боса. Но он уверил меня в том, что небольшая модификация позволит получить положительный эффект и в моём возрасте.

У меня не было ни малейшего сомнения в том, что профессор, репатриировавшийся из Америки, окончивший американский университет и американскую врачебную школу, не мог не знать, что такое операция Чиари, какие для неё показания и противопоказания. Как же он мог совершить подобное? Не знаю. У меня нет объяснения.

Женщина, к тому же медицинский работник нуждалась всего лишь в медицинском заключении, без которого она не могла на бюрократических путях получить причитающуюся ей компенсацию по инвалидности. В медицинском заключении не будет даже приближающегося к нолю нарушения истины. Правда. Одна только, правда. Ничего, кроме правды. К тому же, в этот момент я отчётливо представил себе, почему профессор не пожелал меня в своём отделении.

Вы хотите сказать, что я злопамятен? Да, злопамятен избирательно. Есть вещи, которые не прощаю врачам. Не прощаю причинения вреда больному человеку. В чём же дело? Напиши объективное врачебное заключение. Всего лишь.

У обратившейся ко мне пациентки, у бывшей старшей операционной сестры, а сейчас – у тяжёлого инвалида я попросил прощения и сказал, что медицинского заключения дать не могу.

Дня через два позвонил мне профессор, заведующий ортопедическим отделением другой иерусалимской больницы, очень хороший специалист и не менее хороший человек:

- Деген, я должен извиниться перед тобой. Это я послал её к тебе за медицинским заключением. В полнейшей уверенности в том, что ты ей медицинского заключения не дашь. Мне просто хотелось показать тебе, почему он не желал твоего присутствия в своём отделении.

Ах ты, сукин сын, подумал я, улыбнувшись. Он тоже не дал. Значит, есть в Израиле врачи, соблюдающие коллегиальность. Приятно. Это случай, который всё-таки в службе национального страхования может обойтись без медицинского заключения.

Но всему в жизни, следовательно, и во врачевании, и в отношениях между коллегами есть предел и границы. Есть случаи, когда ты обязан официально выступить протии коллеги.

Ко мне обратилась медицинская сестра нашей больничной кассы. Увидел я её впервые, так как работали мы в разных городах.

Несколько лет назад её сын, молодой танкист, спрыгнув с танка, ушиб коленный сустав. В течение нескольких дней он терпел боль, не придав этому серьёзного значения. Но боль не прекращалась, и он обратился к армейскому врачу. Врач, ничего не обнаружив, посчитал солдата симулянтом. Примерно через полгода после травмы непрекращающиеся боли попытались ликвидировать физиотерапией. Состояние молодого человека ухудшалось. В конце концов, больного направили на консультацию опытного ортопеда. Где-то через полтора-два года после травмы диагностировали синовиому. Когда выяснилось, что синовиома злокачественная, ногу ампутировали на уровне средней трети бедра. Бывший танкист потребовал, чтобы его признали инвалидом Армии Обороны Израиля. Ему отказали. Началась волокита. Для доказательства правоты своего отказа Армия представила врачебные заключения двух видных профессоров-ортопедов. Медсестра посчитала заключения Армии необъективными, можно сказать – подкупленными Армией. И подала в суд. Понадобилось беспристрастное объективное врачебное заключение. По этому поводу она обратилась ко мне.

Больного я не видел. В этом не было необходимости. Но историю болезни и, особенно, медицинские заключения профессоров изучил тщательнейшим образом.

Моё медицинское заключение состояло из трёх пунктов. В первом, как и положено, я представился. Обратил внимание на основное доказательство профессоров, что травма не является причиной синовиомы. В своём заключении, не без некоторого лёгкого ехидства подчеркнув, что, как видно из преставления, имел возможность наблюдать большее количество травм, чем наблюдали мои уважаемые коллеги. Поэтому неоднократно наблюдал синовиомы именно в результате травм. Но, помимо недостатка, объясняемого относительно небольшим количеством наблюдавшихся больных, есть в заключениях моих уважаемых коллег более серьёзный недостаток. Существует около тридцати видов синовиом. Какая именно из этих тридцати синовиом была у солдата? Уважаемые коллеги не знают. Не та ли, в этиологии которой именно травма? Во втором пункте подчеркнул, что не могу обвинить врачей в том, что так поздно был поставлен диагноз. Ранняя диагностика синовиомы представляет большие трудности даже для опытного ортопеда. Но физиотерапия злокачественного новообразования, лечение токами ультравысокой частоты, электрофорез, диадинамик причинили несомненный вред, что, безусловно, известно моим уважаемым коллегам. Как же, увидев причинённый больному вред, они могли дать врачебное заключение против него? И, наконец, третье, моральный аспект. Злокачественное новообразование послужило причиной высокой ампутации ноги. Могут ли мои уважаемые коллеги предположить, сколько ещё, несмотря на ампутацию, остаётся жить пациенту? И после всего этого отказать молодому человеку в минимальной компенсации, в признании инвалидом Армии Обороны Израиля?

Три автора врачебных заключений были примерно ровесниками. Лет шестидесяти. Седовласый интеллигентного вида судья – лет на пять старше нас. Три врачебных заключения он выслушал, как игрок в покер. Бесстрастно. Ни один мускул не дрогнул на окаменевшем лице. Потом неторопливо прочёл написанное нами. Потом посмотрел на сидящих рядом авторов врачебного заключения, представленного Армией, и промолвил:

- Ваши имена, уважаемые профессора, мне известны. Вы справедливо популярны в Израиле. Профессора Дегена я увидел впервые. И, признаюсь, не слышал о нём ничего. Что касается иврита, то у вас он значительно лучше, чем у профессора Дегена. Но что касается врачебных заключений, то у профессора Дегена оно более убедительное, да и вступительная часть о его опыте, производит сильное впечатление. Это специалист. Поэтому суд вынес решение, что (судья назвал фамилию больного) является инвалидом Армии Обороны Израиля.

Судья ушёл. Мы пожали друг другу руки. Одного из профессоров я не просто знал. Можно считать, что мы были почти приятелями. В своё время нас познакомил Комфорти. Я нередко пользовался услугами этого профессора, а он ничего не получал взамен. Сейчас, всё ещё не выпуская моей руки, он спросил:

- Ты и на сей раз завершил своё заключение дежурной фразой?

Я улыбнулся и кивнул. Нет другого выхода. – Дежурную фразу, как он выразился, я был вынужден написать. Звучала она так: «Это врачебное заключение я дал без оплаты, без гонорара…», и дальше в подобных случаях заключение шло либо инвалиду АОИ, либо инвалиду Второй мировой войны, либо коллеге. Дело в том, что врачебное заключение стоило минимум две тысячи американских долларов. С суммы гонорара следовало уплатить налог. Так вот, чтобы налоговые бандиты не взяли меня за горло, чтобы не заставили уплатить налог с гонорара, которого не получал, я должен был обезопасить себя такой фразой.

На эту фразу я снова обратил внимание матери бывшего солдата-танкиста, когда она примчалась ко мне, всё-таки пытаясь уплатить. В дополнение я отчитал её, сказав, что это позор, когда врач берёт гонорар у своих коллег или у членов семьи коллег.

- Да, - ответила медсестра, – но ведь в Израиле это не принято. Мне кажется, что даже профессора после суда не особенно одобрили ваше поведение.

Забавно, что много лет спустя почти такое же я услышал из уст замечательного человека, профессора Арье Эльдада:

- По-моему, к сожалению, мы с тобой единственные в Израиле профессора, если можно так выразиться о двоих, которые не берут гонорара у своих пациентов.

Ну, что же, печально.

Но я отвлёкся от заключения, или вернее – отзыва, который попросили у меня приятели. Мне показалось, рассказанное убедило их в том, что даже профессиональное заключение врача по поводу далёкой от научной, простой популярной публикации врача в ненаучном журнале, не привнесёт ничего, кроме никому не нужных обид.

Более подробно разворачивать тему мне не хотелось. Если бы речь шла только о шарлатанстве в медицине, то вообще не было бы никакой дискуссии. И меня вполне обоснованно можно было упрекнуть в увиливании. Но автор, возможно, неумышленно, не изучив соответствующей литературы, причислил к шарлатанству некоторые методы врачевания, статистически достоверно доказавшие успешность. Иногда эти методы действительно по-шарлатански не включёны в традиционную медицину.

Но это уже другой вопрос.

14.04.2013 г.

И ещё голограммы

(А куда от них денешься, если даже после книги «Голограммы» и подборки «Новые голограммы», опубликованных в «Заметках», они продолжают возникать?)

ДВА САПОГА ПАРА

Не скрываю. В отличие от тебя, брал у своих пациентов деньги. Тонзилэктомии, особенно в летние месяцы, делали меня действительно богатым человеком. Говорили, что произнесенная мною фраза стала чуть ли не анекдотом. Как-то одна из мам спросила меня, когда лучше всего удалять гланды у ребёнка, зимой, или летом? Я ответил ей, что лучше всего, когда есть деньги. Возможно, кто-то капнул на меня в горздравотдел. А заведовала горздравотделом невероятная стерва. Говорили, что без взятки врача на работу она ни разу не определяла. Так вот, эта дама вызвала меня к себе на ковёр. Пришёл. Она сразу обрушилась на меня:

- До меня дошли слухи, что вы берёте у пациентов деньги за операции.

- Доктор, - ответил ей я, - слухам не обязательно надо верить. Вот до меня дошли слухи, что вы берёте взятки. Я должен верить этим слухам?

Взаимопонимание способствовало тому, что мы расстались мирно.

ПОНИМАНИЕ

До выезда в Израиль оставались считанные дни. Свободное время исчислялось редкими секундами. Но он всё же пришёл в институт, в котором работал научным сотрудником «до ухода в подполье», до увольнения, а затем работы электриком на водонапорной башне. В лаборатории попрощался с бывшими сослуживцами. Торопился страшно. Ещё один бывший товарищ по работе, которого не было в лаборатории, стоял в коридоре и разговаривал с незнакомым мужчиной. Остановился. Как не попрощаться с таким человеком? За годы совместной работы между ними почему-то не возникло дружбы, хотя было удивительное, просто необъяснимое взаимопонимание! Многократно им стоило только обменяться взглядами, не проронив ни слова, и всё становилось ясным. Он ждал, пока незнакомец освободит место. Но разговор продолжался. А время уже давно на исходе. Не выдержав, попросил прощения и обратился к бывшему сослуживцу:

- Хочу попрощаться с вами.

Тот внимательно посмотрел на него:

- Мы не сработались?

- Не сработались.

- Счастья вам, дорогой, и удачи.

Они крепко пожали друг другу руки и разошлись.

СПРАВЕДЛИВОСТЬ

Он подъехал к перекрёстку в тот самый момент, когда лейтенант милиции остановил военный грузовик, проехавший на красный свет. Стодвадцатикилограммовый двухметроворостый полковник в гражданской форме выбрался из своей «Волги» и с интересом наблюдал за тем, как автоинспектор распекает солдатика, водителя грузовика. В конце концов, запас гневного красноречия у лейтенанта исчерпался. Грузовик двинулся в путь. Полковник втиснулся в свой автомобиль.

Тут к нему подошёл автоинспектор.

- Так, гражданин, с вас три рубля.

- Это за что же?

- Как это за что же? Не стану же я брать деньги у солдата!

Автомобиль долго раскачивался от хохота полковника.

ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

В Киев приехал Лев Давидович Ландау. Объявили его лекцию в университете. Я представил себе, сколько народу набьется в зал, и пришёл за полчаса до начала, чтобы занять место в Большой аудитории физического факультета. Предположение моё оказалось реальным. И всё же мне удалось втиснуться на ступеньку прохода почти в самом верху амфитеатра, заполненного сотнями желающих услышать Ландау, предусмотрительных не менее меня.

Точно в оповещённое время внизу за низенькой балюстрадой появились Ландау и заведующий кафедрой теоретической физики университета академик Соломон Исаакович Пекарь, заговоривший неспешным обстоятельным баритоном:

- Уважаемые товарищи! Лекцию о современных проблемах теоретической физики прочитает Герой социалистического труда, действительный член Академии Наук СССР, член Лондонского королевского общества, член Академии Наук Дании, член Академии Наук Нидерландов, член Национальной Академии Наук США, академик Американской Академии Искусств и Наук, член Французского физического общества, член Лондонского физического общества…

Ландау с иронической полуулыбкой, слегка переступавший с ноги на ногу при каждом перечислении, наконец, не выдержал и прервал представление Соломона Исаакиевича:

- Лёля, назовите мою фамилию.

Аудитория отреагировала соответствующим образом. По-видимому, строители Университета святого Владимира предполагали вероятность такой реакции.

УЖИН

С женой, её подругой Ирмой и мужем Ирмы Аркадием он ужинал в ресторане «Динамо». Аркадий физик. Лет через десять после этого вечера стал профессором. Но уже тогда при всей своей массивности и росте на полголовы выше своего товарища всячески избегал конфликтных ситуаций. Он, покорный советский еврей, не одобрял приятеля за крайне низкий порог чувствительности антисемитизма. К своей неугодности он притерпелся. А тут ещё обстановка такая.

За соседним столиком шестеро мужчин хорошо навеселе. А на их столике водка в графинчике уже едва покрывает дно. Пил её в основном тот самый с низким порогом чувствительности антисемитизма. Возможно, поэтому очередной взрыв хохота за его спиной был воспринят им на том самом пороге.

Он вскочил, чтобы выяснить отношения. Почти в тот же момент из-за соседнего стола вскочил майор, сидевший спиной к нему. Для продолжения выяснения отношений с майором правая рука его уже согнулась в локте. И вдруг он замер. И майор замер. И они крепко обнялись, похлопывая друг друга по спинам.

Майор отстранился. Внимательно посмотрел на его грудь и спросил:

- А где твоя Золотая Звезда?

-У меня её не было и нет.

- Ну, как же? Тебя ведь за Вильно представили к званию Героя?

- Понятия об этом не имею.

Майор потащил его к своему столу. Он повернулся и успел сказать жене, что это тот самый бывший младший лейтенант артиллерист, с которым вместе они воевали в Вильнюсе. Майор, захлёбываясь от возбуждения, представил его своим собутыльникам:

- Ребята, вы помните мой рассказ о боях в Вильно, когда у меня осталось одно шестидесятисемимиллиметровое орудие, а к нему всего два снаряда, да и то осколочно-фугасных? Я умирал от страха, представляя себе, что случится, если на меня пойдёт немецкий танк. Вся надежда была только на этого парня, командира танка. Но он же все эти пять дней не стоял рядом со мной, а петлял по городу. А я всё равно надеялся.

А когда за сдвинутыми столами они выпивали уже вдесятером, майор восторженно произнёс такой панегирик, такие восхваляющие его подробности, каких ни до этого, ни после он никогда не слышал.

Наконец-то его жена узнала, какой уникальный муж ей достался.

РАЗУМНОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ

Очень уважаемый врач, бывший командир стрелкового батальона, уезжал из Москвы в Израиль. Одну комнату своей квартиры отдал соседке. Вторую решил оставить бывшему командиру взвода в своём батальоне, приехавшему из глубинки попрощаться с другом. Операцию следовало узаконить. Добро, начальник отделения милиции, майор, более чем хорошо относился к своему врачу.

Вдвоём они вошли к майору милиции. Доктор изложил просьбу.

-Так, - сказал майор милиции, - а прописка у вас есть?

- Нет, ответил бывший командир взвода.

- Но вы уже работаете в Москве?

- Нет, - ответил бывший командир взвода.

- Понятно. Без прописки вы не устроитесь на работу, а прописать вас, при всей моей благодарности доктору, я не могу. Если я это сделаю, мне вкатают такое!

- Так ведь вам вкатают это не бесплатно, - сказал будущий жилец в одной из комнат своего бывшего командира батальона.

ХУЛИГАН

Жена, обычно сдержанная, а в вопросах аксессуаров, украшений даже излишне скромная и замкнутая, не имеющая представления о косметике, на сей раз, придя с работы, возбуждённо, с несвойственной ей экспрессией, рассказала:

- Знаешь, в витрине ювелирного магазина на Крещатике жемчужное ожерелье неописуемой красоты. Но и цена неописуемая. Сорок тысяч сорок рублей.

Я не знал, как выглядит жемчужное ожерелье. Мог только представить себе по жемчужному сверканию больших красивых глаз жены. И затосковать по поводу своей заработной платы. Шестьсот рублей в месяц (все цены старыми деньгами).

В этот относительно лёгкий рабочий день – у меня не было вечернего амбулаторного приёма, день не после круглосуточного изматывающего дежурства, всего лишь пять операций, из которых только одна сложная, с учётом вычетов я заработал порядка двадцати рублей. Как уже сказано, старыми деньгами.

Жемчужное ожерелье. Рассказ о нём я слушал в нашей комнате, которую переделал из кухни тёщиной однокомнатной квартиры. Изысканная обстановка. Тоже мной сооружённые тахта и книжные полки. Кроватка трёхлетнего сына. Столик и два стула. Это в бывшей кухне. А в комнате жили тёща, младшая сестра жены и угасающая бабушка. Жилище шикарное. Соответственно и украшения у жены, у очень красивой женщины. Никаких, кроме подаренного мною тощего обручального кольца.

На следующий день жена с удивлением рассказала, что в витрине уже нет жемчужного ожерелья. Неужели купили? За такую цену!

Дня через два или три после этого в филармонии мы слушали симфонический концерт. Во время перерыва между отделениями, как обычно, стояли у колонны, беседуя с друзьями. По периметру огромного фойе, совершая «круги почёта» и демонстрируя наряды, шествовал киевский бомонд. В какой-то момент, когда мимо нас прошёл знаменитый киевский гомеопат с супругой, жена, внезапно прервав беседу, приглушенно, но явно возбуждённо воскликнула:

- Вот оно!

Я не понял. Гомеопат мужчина. Значит он. Его супруга женщина, значит она. Где же это оно?

- Жемчужное ожерелье, о котором я тебе рассказывала. Оно на той женщине, что только что прошла мимо нас.

Понятная эмоция жены снова болезненно пронзила меня. И, когда супружеская пара, завершая круг, поравнялась с нами, хорошо поставленным командирским голосом я, услышанный многими, провозгласил:

- Гляньте, как здорово стали изготовлять бижутерию. Ожерелье, которое стоит девять рублей, выглядит почти как настоящее, жемчужное.

Братцы! Дама, споткнувшись, чуть не рухнула. Гомеопат подхватил её. Лицо, шея и дряблая кожа в чрезмерно открытом декольте у дамы такого возраста и с такой кожей под прекрасным жемчужным ожерельем покрылись красными пятнами. Супруги направились к выходу. На втором отделении концерта их не было. Правда, и мне досталось от жены, как она выразилась, за хулиганство. Положа руку на сердце, и на сей раз, жена была права.

ТОЧНОСТЬ

Пикник решили завершить стрельбой по целям. Поставили два щита на расстоянии метра друг от друга. Прикнопили мишени. Правый щит для стрельбы из пистолетов, левый – из карабина.

Мужчины достали пистолеты, и, как истинные джентльмены, предложили начать женщинам. Нетерпеливые амазонки стали стрелять по двум мишеням. Инна устроилась под кустом и с недоумением, изредка отрываясь от книги, поглядывала на вошедших в азарт подруг. Пьяная компания не оставили её в покое. Пришлось уступить.

С отвращением, как лягушку взяла в руку тяжёлый пистолет. Инструкции посыпались со всех сторон – как держать, как целиться, как нажать на спусковой крючок. Нажала. Закрыла глаза, оглушённая выстрелом.

Мужчины помчались к щиту.

- Потрясающе! Впервые в жизни стреляет и в десятку! Невероятно!

Инна неторопливо подошла к щиту.

- Чего ж ты говоришь, что впервые? Определённо ты уже тренировалась когда-то?

- Нет, впервые. Но только я целила не в эту мишень, а в правую.

ПРИСЯГА

В день принятия внуком присяги у Котеля, у Западной стены разрушенного Храма, на площади скопилось несколько тысяч наблюдавших. Мне удалось пробиться к самому барьеру. Курс молодого бойца, как и все, внук проходил в обычном общевойсковом подразделении. Но от массы таких же мальчиков его отличала форма суперэлитного подразделения. Стоявший рядом со мной еврей спросил:

- Это твой внук?

- Да. – Ответил я.

- Мой сын тоже мечтал попасть в эту часть, но, увы, не прошёл. Ты же знаешь, какой там зверский конкурс и сколько желающих туда попасть.

Я знал. Дело в том, что я не верю нашим журналистам, уверяющим израильтян в том, что ребята не хотят служить в армии, тем более в боевых частях. Что уж говорить о таких опасных подразделениях. Недалеко от внука в такой же форме стоял паренёк с длинными завитыми пейсами. В роте их было двое. В отличие от многих израильтян, я не обделён информацией. Но хариди, ортодоксальный верующий еврей в такой части?! Невероятно!

Внук познакомил меня с этим мальчиком. Он не ортодоксальный еврей, а национально-религиозный. Но предпочитает казаться ортодоксальным. Для этого есть причина. Нет, к такому рассказу я не был подготовлен при всей своей осведомлённости!

- Пять лет назад, когда меня тринадцатилетнего вместе со всей нашей многодетной семьёй солдаты выбросили из Гуш-Катиф, я себе сказал: «Никогда в жизни я не пойду в такую армию». Но потом понял, что правители приходят и уходят, а израильтяне остаются. И стал готовить себя интеллектуально, морально и, главное, физически, чтобы попасть именно в эту часть.

БЛАГОДАРНОСТЬ

Израильский Союз воинов и партизан, инвалидов войны против нацизма пригласил восемнадцать советских инвалидов войны в Афганистане, ампутантов, которым на родине не сумели изготовить протезов. В Израиле сумели. Реакцию инвалидов описывать не стоит. Достаточно описать её только на одном примере.

Правда, меня могут упрекнуть в том, что случай не один из восемнадцати, не имеющий к ним отношения. Что правда, то правда.

Случай – это знаменитый советский вратарь, голкипер Лев Яшин. Он тоже приехал для протезирования культи бедра. Трудно описать его слёзы, когда он сделал первые шаги на новом протезе.

- Я столько сделал для славы Советского Союза. Почему же мне дома не смогли сделать такой протез?

Как-то Лев сказал, что мечтал купить кожаную куртку. Моим пациентом был Виктор, хозяин фабрики кожаных изделий «Виктори» в Бней Браке. Приехали. Виктор, уроженец Западной Украины, увидев живого Яшина, потерял дар речи.

- Куртка? Вот ряды готовых изделий. Выбирайте.

Лев выбрал.

- Сколько я должен уплатить?

- Уплатить? Яшин должен уплатить? Как вы могли меня так обидеть?

Реакция была примерно такой, как у восемнадцати советских инвалидов войны в Афганистане.

НАМЁК?

Сижу я, значит, в очереди к окулисту. Сижу, значит. Подошла моя очередь. Но врач выглянул из двери и пригласил какого-то типа, который за мной. Сижу. Вышел тот тип. Захожу. Сажусь. Врач спрашивает меня, кем я работаю. Пенсионер я уже, отвечаю. А он спрашивает, кем я работал. Ну, электриком. Вот, говорит окулист, хорошая профессия. Зря я, значит, не стал электриком, а врачом. Недавно купил новую квартиру. Переделывал в ней электричество, так электрик содрал с меня десять тысяч долларов. Ну, я, значит, спросил его: «Так что, доктор, вы намекаете на то, что я должен компенсировать?». Замолчал.

БЛАГОДАРНОСТЬ ЗА ВЫРУЧКУ

Трёх гостей из Америки Борис и Марк с жёнами на двух автомобилях повезли на Хермон. Выехали почти на рассвете, пока дороги не забиты. Переднюю машину вёл Борис. Марк следовал за ним.

Говорят, ничто так не дисциплинирует водителя, как впереди идущая полицейская машина. Это был именно тот самый случай. И всё же…

У перекрёстка со знаком «Стоп» полицейский автомобиль, как и положено, остановился. А Борис нажал на акселератор, не останавливаясь, объехал полицейскую машину и проскочил перекрёсток. Полицейский помчался вдогонку, включив сирену, перегнал и остановил Бориса. Марк подъёхал в тот момент, когда Борис, стоя перед капитаном полиции, доставал документы. Марк стал между Борисом и капитаном:

- Дай мне поговорить с ним. – Не ожидая разрешения полицейского, Марк по-русски обрушил на друга лавину ругани, обильно сдобренную матом. Капитан с опаской прикоснулся к плечу Марка:

- Ты только не бей его. – И уже Борису:

- Надеюсь, ты больше не будешь нарушителем. – Капитан сел в автомобиль и уехал.

- Чего ты накинулся на меня? – Обижено спросил Борис.

Нет необходимости описывать реакцию пассажиров обоих автомобилей.

ПРОСТАК

Состоятельный американский турист, прогуливаясь по Тель-Авиву, заглянул в антикварный магазинчик. Ещё до того, как обратил внимание на продавца, углублённого в чтение увесистой книги, изумленный взор его вонзился в валявшуюся на полу рядом с продавцом тарелку. Коллекционер фарфора, он тут же оценил её невероятную стоимость и понял, что сможет приобрести тарелку почти даром, если такая ценность валяется на полу. Ещё бы! Что смыслит этот простак, этот старый еврей в чёрной кипе, уткнувшийся в Тору, даже не обративший внимания на единственного покупателя в лавке? Понимает ли он, что такое Севр, Три короны, Мейсен, Медичи, Александр Первый, не говоря уже о китайском и японском фарфоре? Главное – правильная тактика. Не показать заинтересованности.

Турист медленно прохаживался вдоль полок. Наконец выбрал фарфоровую статуэтку, максимальная стоимость которой, как он правильно прикинул, не более пяти долларов.

Со статуэткой в руке он подошёл к столику, за которым сидел старый еврей.

Хозяин магазина, оторвавшись от книги, лениво посмотрел на статуэтку и сказал:

- Пятьдесят долларов, сэр.

Американский турист, не произнеся ни слова, уплатил. Старый еврей спросил:

- Вы хорошо рассмотрели статуэтку? Нет дефектов? Дело в том, что купленный товар не подлежит возврату.

- Всё в порядке. У меня нет никаких претензий. Всего доброго. – Турист направился к выходу, но внезапно остановился у самой двери.

- Да, кстати, у вас валяется тарелка. Я мог бы её взять для моей собаки. Разумеется, я уплачу.

- Тарелка, сэр, не продаётся.

- Почему?!

- Видите ли, уважаемый сэр, эту тарелку уже пытались купить для своих собак не менее пятидесяти таких же уважаемых покупателей.

СВАТОВСТВО

Красивая супружеская пара. В таких случаях говорят: они созданы друг для друга. Пути знакомств и сочетаний действительно неисповедимы.

Её он в парке впервые увидел, выгуливая свою болонку. Стройная красивая женщина тоже выгуливала собаку – пойнтера. Во второй или в третий день они стали молча раскланиваться. Пойнтер рвал поводок, стараясь приблизиться к болонке. Сука кастрирована. У хозяина никаких опасений или возражений. На хозяйку темпераментного пойнтера он смотрел с таким же вожделением, как пойнтер на болонку. Но рафинированный интеллигент, не лишенный комплексов, он не представлял себе, как можно приблизиться к такой красивой незнакомке.

Однажды утром, ещё не заметив хозяйки, он увидел стремительно мчащегося пойнтера с волочащимся поводком. Кобель нерешительно остановился перед ним. Застыл, словно делая стойку. Не обнаружив препятствий, подошёл к болонке. Они познакомились, обнюхивая друг друга. Но дальнейшие попытки сближения болонка решительно отвергала.

Подошла хозяйка пойнтера, попросила прощения и подобрала поводок. Разговорились. Так началось их общение. Оказалось, что её интеллект и ум не уступают красоте и обаянию. Выгуливание собак превратилось в не назначаемые свидания.

В то утро постоянно огрызающаяся болонка благосклонно приняла ухаживание пойнтера. Он тут же обнял её сзади, чуть ли не скрестив лап на животе любовницы, и овладел ею.

Хозяин болонки смутился. Но уже через мгновенье остолбенел, услышав:

- Не пора ли нам последовать их примеру?

Придя в себя, он выдохнул:

- Я мечтал об этом с того момента, когда впервые увидел вас.

- Я знаю. Поняла при первой встрече. А позже поняла, что у вас нет решительности моего Рекса. Так что кто-то должен быть инициатором.

Как видите, собаки тоже могут посватать.

ТЕЛЕПАТИЯ?

К тому времени я работал в Израиле уже около года. Огорчение, которое доставлял мне мой бедный с ошибками иврит, компенсировалось условиями работы. Но что удивительнее всего, угнетавшее меня ивритское косноязычие, казалось, оставалось незамеченным моими пациентами. Их отношение ко мне было таким же, как то, к которому я привык в Киеве. От сердечных слов и букетов цветов до бутылок марочного виски. Откуда им было знать, что виски я не люблю. В Киеве знали мой вкус. А может быть, дело просто в том, что в Киеве не было виски.

В двенадцать часов я закончил амбулаторный приём. Автомобиль мой припаркован у тротуара напротив книжного магазина. По старой привычке подошёл к витрине. Немедленно внимание моё остановил капитальнейший том «MEDICINE An Illustrated History».

Зашёл в магазин. С трудом поднял эту очень тяжёлую книгу. Как ни как 615 страниц мелованной бумаги. Да ещё при таком размере. Потрясающие иллюстрации! Загорелся немедленно. Но…

Цена 125 американских долларов. Я был относительно новым израильтянином, поэтому просто не сообразил, что 125 долларов значительно меньший процент моей заработной платы, чем 30 рублей киевской, которые, не задумываясь, уплатил за менее капитальный и несравнимый в полиграфическом отношении том «Левитан». Короче, ушёл без покупки. До самого вечера этот том оставался у меня перед глазами.

До самого вечера. А вечером я снова увидел эту книгу. Ко мне домой пришёл пациент, лечение которого благополучно закончил примерно месяц назад. Как он узнал, где я живу?

- Доктор, - сказал он, - я тебе так благодарен, мне так хотелось отблагодарить тебя! И вот сегодня, мне кажется, представилась небольшая возможность. По делам я поехал в Иерихо. До встречи оставалось пятнадцать минут. И тут в витрине книжного магазина я увидел эту книгу. Мне кажется, она тебе понравится.

- Но я не могу принять такого дорого подарка.

- Почему дорогого?

- 125 долларов.

- Откуда ты взял? Где это такая цена?

- В Рамат-Гане.

- Да? А в Иерихо у арабов всего лишь 75. Но даже если бы 200? Какое это имеет значение? Ты знаешь, как я тебе благодарен?

- В котором часу ты купил эту книгу? - Почему-то спросил я.

- Могу сказать тебе с точностью до одной минуты. За пятнадцать минут до встречи, значит в двенадцать часов пятнадцать минут.

Именно в это время я держал в руках желанный том в книжном магазине в Рамат-Гане.

ДНИ МОСКВЫ

Количество моих необычных встреч уже давно зашкалило за все возможные вероятностные пределы. И сейчас, сидя рядом с женой в последнем ряду мемориала Красной армии на берегу Средиземного моря в Нетании, вполуха слушал речи официальных лиц, посвящённые дням Москвы в Израиле. У грандиозного памятника собрались ветераны Красной армии, в среде которых, вероятно, я был самым молодым, и приехавшие из Москвы ветераны Советской армии, воевавшие в Афганистане и в Чечне. Скука исчезла мгновенно, как только мужской хор Сретенского монастыря запел (а капелла) песни времени Отечественной войны. Это действительно были молитвы!

Солнце уже погрузилось в море. Ветераны поспешили к автобусам. Опекавший меня интеллигентный и симпатичный представитель правительства Москвы ввёл нас в роскошный ресторан гостиницы «Рамада», когда уже за всеми столами почётные гости держали в руках бокалы или рюмки. За одним из столов осталось три свободных места. Их заняли моя жена, представитель правительства Москвы и я. Напротив меня сидел мужчина средних лет с Золотой звездой Героя Российской Федерации. Разговорились. Он депутат Московской городской думы, бывший полковник, воевавший на Кавказе. Я тоже воевал на Кавказе. Но, то была другая война. Кроме нас с женой, за столом из десяти человек ещё одна израильтянка, заместитель мера Ашкелона. Все остальные – москвичи. Член правительства Москвы представил меня. Тут же с рюмкой в руке ко мне подскочил относительно молодой человек:

- Дорогой! Я пью за вас, за ваше здоровье, за ваше долголетие. Мой дед тоже был танкистом. Орлов. Может быть, вы слышали?

- Орлов? Сергей Орлов?

- Да, - с удивлением ответил внук.

Я поставил на стол бокал с чудесным вином, взял стопку водки, выпил и начал декламировать: «Его зарыли в шар земной, А был он лишь солдат. Всего, друзья, солдат простой, Без званий и наград». Сергей Орлов!

Я рассказал внуку, Степану Орлову, кандидату экономических наук, депутату Московской городской думы, как летом 1945 года его дед, замечательный поэт, единственный, кроме, Константина Симонова, был опознан мною среди примерно тридцати или сорока незнакомцев, сидевших в небольшом зале. Все они имели отношение к литературе. Пришли послушать, как я читаю стихи, написанные на фронте. Только он один был с обгоревшим лицом. Значит танкист. Значит знаменитый Сергей Орлов. Только он единственный, сидевший в последнем ряду враждебной аудитории, почти после каждого стихотворения осторожно складывал ладони в подпольных аплодисментах.

- Складывал обгоревшие ладони, - добавил внук, Степан Орлов.

Всё так не однозначно. У меня, израильтянина, претензии к России. Достаточно оснований для отрицательного отношения. Но ведь в течение дня я общался с двумя обаятельными представителями правительства Москвы, так доброжелательно относящимися к моей стране. И встреча с внуком любимого поэта Сергея Орлова. И за столом ещё пять депутатов Московской городской думы. Их сердечное отношение, их искренние рукопожатия ощущались именно израильтянином. Вы хотите сказать, что не они определяют политику своей страны. Кто знает? Но, даже, если исключить международные отношения, смогу ли я забыть объятия и поцелуй внука Сергея Орлова?

ТРЕВОГА

Жене, и мне, и родителям нашего внука необходимо прилагать немалые усилия, чтобы даже намёка на тревогу у нас никто не заметил. Внук служит в специальном подразделении, которым гордится Армия Обороны Израиля. Несколько дней назад он предупредил, что в течение некоторого времени связи с ним не будет. В таких случаях вопросов не задают.

Специальное подразделение. Тысячи юношей, только что окончивших школу и призванных в армию мечтают стать солдатами этого подразделения. Конкурс невероятный. Притом, что всем известно, насколько риск службы в этом подразделении превышает обычный в армии. Притом, что всем известно, какие гигантские немыслимые моральные и физические усилия необходимы солдату этого подразделения.

Мы вслушиваемся не только в содержание последних известий, но даже в интонацию дикторов, отлично понимая, что не обо всех операциях нашей армии сообщают немедленно. Если вообще сообщают. А иногда об этом случайно узнаёшь только из иностранных средств массовой информации. Чаще всего, как об «очередном проявлении израильской агрессии». И чаще всего на это Израиль не реагирует.

Нет ничего удивительного в том, что отцу нашего внука внезапно позвонил непосредственный командир, подполковник. Передал привет и сообщил, что всё в порядке. Это не любезность. Это воинский долг. Армия понимает состояние родителей солдата этого подразделения, когда с ним прервана связь.

И снова дни ожидания и тревоги. Наша обычная жизнь. Привыкнуть к этому невозможно. Даже, если есть такие подполковники. Но как хорошо, что они есть.

14.07.2013

Запахи

Иногда кажется, что у меня больше пяти органов чувств. Хотел написать, одарён больше, чем пятью органами чувств. Но остановился и подумал, одарён? Не наказан ли? Нет, нет! Речь не о физиологии! Одарён или наказан, потому что, кроме обычной функции органов чувств, обеспечивающих моё существование, зрительные образы, звуки, вкусовые ощущения, прикосновения – иногда будят во мне воспоминания, которые, вероятно, вообще не должны, или не могли возникнуть. Но, пожалуй, самые яркие воспоминания, притом, казалось бы, самые скрытые и неожиданные, связаны с обонянием.

Вот сейчас я раскупорил бутылку вина. Из горлышка дохнул такой добрый, такой давно не вспоминаемый запах. Стоп! Какой же давно не вспоминаемый запах? Я ведь часто пью моё любимое вино. Именно это. Смесь Каберне Савиньён, Мерло и Шираз, произведенного в самарийском поселении. Я ведь не впервые откупориваю такую бутылку. Почему же только сейчас этот, безусловно, нередко ощущаемый мною запах так точно, так последовательно включил каждый мой шажок от самого дома до подвала?

Вас удивляет это уменьшительное шажок? Так ведь речь идёт о времени, когда мне было три года и ещё максимум два месяца. Почему с такой точностью я определяю возраст? Случилось это вскоре после смерти отца. Он умер в начале июля. Об этом я узнал, разумеется, уже повзрослев. А я вышел из дома в жаркий летний день. Следовательно, это не могло быть позже конца августа.

Фасад нашего дома был стороной угла, замыкающего площадь. Вторая сторона угла начиналась устьем узенькой улицы, а дальше – длиннющий тоже, как и наш, двухэтажный дом. Это была большая центральная, самая парадная площадь города. Дореволюционное название Соборная сменили на Красная. Ближе к дому на ней был красивый сквер, а там, в дальнем конце – голое пространство, на котором принимали парады. В пору, о которой рассказываю, я ещё не забирался в такую даль. Где-то в тридцатых годах там водрузили памятник Ленину. Но это уже совсем потом.

А пока я шёл по раскалённому тротуару вдоль длинного дома, и вдруг почувствовал удивительно приятный запах. Впервые. Запах вырывался на улицу из открытой двери. Как сейчас, из горлышка бутылки. Я вошёл. Уже на очень многих ступеньках каменной лестницы, спускавшейся в глубокий подвал, было так приятно, прохладно. Не было сжигавшего зноя тротуара. Но главное запах! Кроме запаха и прохлады, в подвале был загадочный полумрак. Деревянные бочки очень большие и просто огромные занимали всё длиннющее пространство подвала. А ещё человек. Пожилой. Может быть, даже старый.

Естественно, тогда я ещё не знал, что единственный человек в этом подвале был виноделом. Трудно сказать, когда впервые я услышал слово винодел и понял его значение. Но было очень интересно наблюдать, как этот старый человек воткнул конец толстой резиновой трубки в отверстие огромной большой бочки, что-то выпил из другого конца трубки и мгновенно вставил его в отверстие бочки поменьше. Я смотрел на это, взгромоздившись на табуретку.

- Ты маленький Деген? – Спросил меня пожилой или старик. – Ах, какой человек был твой папа! Нет такого другого человека на свете! Все любили его. Все! Святой был человек! Хочешь немного вина?

Я ещё не знал, что такое вино. Но старик, так хорошо говоривший о моём папе, а я невыносимо тосковал по нему, не мог предложить мне что-нибудь нехорошее. Поэтому я кивнул.

Он взял маленький гранёный стаканчик. Сейчас такой я назвал бы стопкой. Очень быстро вытащил из меньшей бочки конец резиновой трубки, из которой в стаканчик полилась какая-то темно-красная жидкость. Он быстро возвратил конец трубки в отверстие бочки, посмотрел на стаканчик, в котором этой жидкости было чуть меньше половины. Ещё раз посмотрел, чуточку отлил на пол, и дал мне стаканчик.

Естественно, человек, который так хорошо говорил о моём любимом папе, не мог дать мне что-нибудь плохое. Но я даже не ожидал, что эта тёмно-красная жидкость окажется настолько вкусной! К сожалению, её так мало! На дне небольшого граненого стаканчика.

Старый человек ушёл в дальний конец подвала. Я быстро соскочил с табуретки, подошёл к бочке, извлёк конец толстой резиновой трубки. Из неё текла эта самая вкусная тёмно-красная жидкость, которую старый человек назвал вином. И я с удовольствием, без всяких ограничений стал пить это вино.

Дальше уже из рассказов, которые я слышал. Дальше я ничего не помнил. Рассказывали, что меня, утопавшего, успели спасти, извлекли из лужи вина.

Не помню, что было дальше. Вообще ничего не помню. Помню только, что в четырёхлетнем возрасте заболел брюшным тифом. Вернее, помню, что для выздоровления, как лекарство раз в день мама давала мне столовую ложку вина. Слово вино мне уже было знакомо. Но это был совсем другой напиток. Тоже вкусный, потому, что сладкий. Но не было в нём того запаха, который околдовал меня ещё на раскалённом тротуаре площади. Не потому ли, что это вкусное сладкое вино было лекарством, я всё-таки не люблю крепленых вин? Но и такого вина, в котором чуть не утонул, до приезда в Израиль пить мне не приходилось. Правда, в Грузии, где я приходил в себя после первого ранения, очень понравилось домашнее вино. Хозяин, Самуэль Гагуа, называл его Джаная. И потом, когда пил хорошие грузинские вина, вспоминал и доброго Самуэля Гагуа, и Джаная, вино, которого не было в продаже.

Когда мне исполнилось двенадцать лет, мы переехали из дома на площади. Я начал работать, и у меня появились деньги. Нет, за работу помощником кузнеца у дядьки Фэдора я денег не получал до тринадцати лет. Деньги платил мне живописец Герцель за лозунги. Перед октябрьскими праздниками и перед Первомаем школа отпускала меня на неделю, в течение которой я должен был для школы написать праздничный лозунг. Вероятно, в школе не знали, что такая работа занимает у меня не боле одного часа. А остальные часы, пока Герцель золотом и серебром расписывал знамёна, я зубным порошком, разведенным на молоке с добавлением клея, писал лозунг за лозунгом, получая за каждое полотнище тридцать рублей. Таким образом, дважды в год перед праздником я приносил маме ровным счётом три её заработных платы медицинской сестры. Разумеется, из этих денег я мог выкроить какой-то рубль с копейками на бутылку изумительного могилёв-подольского Алигате. Бутылку мы выпивали на пару с другом прямо из горлышка. Очень редко из стаканов.

Это было совсем не то вино. Не тёмно-красное. Белое. Если точнее, не белое, а бесцветное. Правда, если посмотреть не на бутылку, а уже потом – сквозь стакан на свет, слегка желтоватое, словно солнце оставило на нём свой отпечаток. Вино другое, не с тем незабвенным запахом. Полусухое могилёв-подольское Алигате! Неповторимое!

Много-много лет спустя, когда мы бывали в Греции – на материке и на островах, я искал хоть что-нибудь подобное могилёв-подольскому Алигате. Но не было такого. И в Италии не было. И во Франции, Испании и Португалии. Не было его в Бразилии и в Калифорнии. И вдруг в Шлайдене, который в Северо-западной Германии, недалеко от Голландии, в ресторане на горе к форели нам подали очень похожее вино. Забыл его название. Три слова. Одно из них – Мозырь. Впрочем, название не имеет значения, потому что не только в соседних Аахене и Кельне, не только в Кобленце, который на Мозыре, но даже в самом Шлайдене в магазинах этого вина нет. А ещё очень похожее вино мы нашли в Вюрцбурге, который совсем не на Мозыре, а на Майне.

Сейчас с женой мы опорожнили бутылку с вином, запах которого возродил в моей памяти тот самый подвал. Хотел добавить и лужу вина. Но я ведь этой лужи не помню. Вероятно, даже не видел. Знаю о ней только из рассказов. Возможно, снова возникнут подобные воспоминания, когда раскупорю очередную бутылку. Она лежит среди других и ждёт своей очереди.

Запах. Он как палец, нажавший на спусковой крючок, выстрелил воспоминания. А выстрел отводит затвор и загоняет в патронник другой запах, который ох как не хочется выстрелить! Другой запах. Совсем другой запах. Не вина. К превеликому сожалению, этого запаха не могу забыть.

По пути из дома в почтовое отделение, в которое иногда наведываюсь, для сокращения пути, по нежилой, просто проезжей не улице, вернее, дороге, прохожу мимо огромного зелёного металлического бака, из которого даже лёгкий ветерок достаёт этот жуткий запах. И это в Израиле, который весной, шутя, называю парфюмерным магазином. Чтобы не ощущать этого запаха, приходится удлинять путь – по нормальной улице и вдоль большой автомобильной стоянки. Дело не в вони. Я ведь врач. С первого курса медицинского института и почти до завершения врачебной работы не был окутан только запахами амброзии и нектара. В анатомке запах формалина, исходивший из трупов, выедал глаза. А потом – запахи гноя, кала, немытого тела. Но эти запахи не будили воспоминаний. А тот, из большого зелёного металлического бака…

Командир танка, гвардии младший лейтенант не имел понятия о том, что наступление, которое вот сейчас, через несколько минут для нас, для танков начнётся по сигналу белой ракеты, назовут, или уже сейчас где-то там назвали «Багратион».

И вообще, что мог знать гвардии младший лейтенант, кроме устремлённой на левый край, на Запад красной линии на свёрнутой в гармошку карте? И за это спасибо. Знал хотя бы, куда должен идти его танк. Это в районе белорусского городка Лиозно. Начало атаки было очень успешным. Ещё бы! После такой артиллерийской подготовки, казалось, вообще в немецкой обороне не мог уцелеть даже случайный муравей. И когда танк наклонялся так, что, казалось, вот сейчас он свалится на бок, это когда гусеница вдавливала в землю каким-то невероятным образом уцелевшее немецкое орудие, уже не было никакого страха.

Но главное, уже не было страха за экипаж. Я-то был обстрелянным, после двух ранений. А четыре мальчика моего экипажа, мои одногодки, лишь лобовой стрелок был старше меня, только сейчас, в этой атаке, впервые узнали, что оно такое, война. Но они были в порядке. Вася Харин вполне прилично вложил из пушки больше десятка снарядов по нужным целям. Вася Осипов, как ни странно, вполне исправно заряжал орудие. А я так боялся за него. Боже мой! Видели бы вы, какого изголодавшегося доходягу я вывез из запасного танкового полка в Нижнем Тагиле! Он мучительно сгибался, с трудом поднимая пятнадцатикилограммовый снаряд. И это не в тесноте танка, и не на ходу, и фактически не одной рукой. Всеми правдами, а больше неправдами я подкармливал и тренировал его по пути от Урала к фронту. Нет, ничего не скажешь – молодцы.

Но вот, когда вечером мы вышли из боя… Это было между Витебском и Оршей. До самого основания выжженное село. Ни одного дома. Только обугленные печи. И трубы из них торчали, как надгробья. И запах.

На рассвете перед боем мы позавтракали. Днём, разумеется, ни о какой еде не могло быть и речи. Следовательно, надо бы перекусить. Но, когда я подумал о еде, меня от тошноты чуть не вывернуло наизнанку. Запах.

Тёплый летний вечер был настоян на непереносимой сладковатой вони. В тот вечер мы узнали, что это запах разлагающейся человечины, изредка сдабриваемой чем-то горелым. Убивал этот запах. И так несколько дней. До самой литовской границы. Бывало и потом. Но только бывало. Временами. А тут, в Белоруссии ежедневно, ежеминутно. До самой старой границы мы не увидели ни одного не сожжённого села. В это трудно поверить, но когда башня после каждого выстрела нашей пушки наполнялась пороховым газом, хоть и нечем было дышать, мы отдыхали от муки этой непереносимой вони.

Сейчас по пути на почту я предпочитаю более длинный путь.

Простите, что рассказал вам об этом, да ещё вслед за рассказом о запахе любимого вина. Но я ведь предупредил, что моё обоняние, это то, чем я одарён, и в то же время моя мука.

Мне так хотелось бы забыть войну! Но не могу. Не получается. Не удаётся. Потому что какой-нибудь пустячок среди полного благополучия на расстоянии сотен парсек и на отдалении в тысячи световых лет от того, что я упорно подавляю в своей памяти, внезапно восстанавливает в моём сознании то время и те проклятые картины.

Спустя пятнадцать лет после наступления «Багратион» я ночами не спал, опасаясь снова ощутить этот запах.

Восемнадцатого мая 1959 года мне удалось осуществить операцию, о которой я мечтал, ещё будучи раненым в госпитале после последнего ранения. Вероятно, именно мечта о такой операции привела меня в медицинский институт.

Через сорок минут после глупой травмы, приведшей к ампутации правой руки на уровне средней трети предплечья у слесаря-сантехника, я начал пришивать эту руку. Врачи скорой помощи постоянно слышали мои просьбы, если случится такая ампутация, немедленно привезти мне пострадавшего. И вот просьба выполнена.

Учиться реплантации мне было не у кого. Таких операций до этого ещё нигде не производили. После операции рука была зафиксирована гипсом. В палате, в которой лежал больной, заняты все девять коек. Так вот, на следующий день все девять больных этой палаты заявили, что в отделении есть только три настоящих хирурга. Меня тоже, как вы понимаете, им пришлось назвать. Ведь именно я прооперировал этого недотёпу-сантехника. А ещё они назвали Петра Андреевича Балабушко и Петра Васильевича Яшунина. Себя, даже не из скромности, я бы исключил из этой компании. Добавил бы профессора Бориса Михайловича Городинского, во время Дела врачей вышибленного заведующего кафедрой хирургии Киевского медицинского института. Можно было бы добавить ещё примерно четырёх хирургов. Да что говорить! За исключением двух дам, хотя во время войны они работали в госпитале, и меня, самого молодого, все врачи нашего отделения были хирургами в медсанбатах. Но даже на их фоне два Петра из одного медсанбата были не просто хорошими, а выдающимися хирургами. Недаром наше отделение считалось лучшим в Киеве. Это очень объективная оценка. Врачи скорой помощи во главе со своим главным врачом, а кто лучше этих людей знал медицинскую обстановку в городе, при необходимости становились пациентами только нашего отделения.

Увлёкся воспоминаниями о своих коллегах и не объяснил, почему девять больных назвали только трёх врачей. Оказывается, они заметили, что все врачи, кроме этих трёх, заходя в палату, немедленно направляются к больному после реплантации и просят его подвигать пальцами. А только два Петра и я не просим двигать пальцами, а нюхаем руку. Это же так само собой разумеется! Как не нюхать. Не дай Бог ощутить даже намёк на тот самый запах!

Ну, а что же Борис Михайлович? Профессор вообще не заходил в мою палату. В операционную он вошел, когда я только начал реплантацию, когда я начал скреплять лучевую кость. Посмотрел и сказал только одно слово: «Сумасшедший! И вышел. Мне кажется, до самой выписки моего больного профессор почему-то поглядывал на меня косо. Возможно, он всё ещё не верил в удачу и опасался появления того самого запаха.

Но какая наблюдательность пациентов! Заметили, что мы нюхаем. Два Петра, как и я, надо полагать, не могли не принести с войны, не запомнить страшного запаха гниющей человечины.

Да, намешал я запахов в этом сочинении. Но куда деться. Столько ещё остаётся рассказать. А возраст поджимает. Можно и не успеть.

Пойду выпью. Нет, не раскупорю сейчас бутылку любимого вина. Надо выпить что-нибудь посолиднее. Имеется в виду не запах, а процент содержания алкоголя.

Май 2013 г.

Вилла

Шай Гутгарц не просто любил свою виллу. Она была для него существом одушевленным.

В начале пятидесятых годов он за бесценок купил пустынный участок земли севернее Тель-Авива. Бедный чиновник даже мечтать не мог о настоящем доме. Собственными руками он соорудил на участке лачугу. Это о них, о нем и о его юной жене было сказано, что для влюбленных рай в шалаше. Осколки двух уничтоженных еврейских общин пустили корни на новой земле.

Вытатуированный пятизначный номер на левом предплечье — память о лагере уничтожения. Там погибли ее родители, состоятельные евреи из Голландии. Советские солдаты нашли ее в груде умерших детей. Только слабый стон, вырвавшийся из костей, обтянутых сморщенной кожей, спас девочку от захоронения в братской могиле. Могла ли не казаться ей раем лачуга, в которой она, тихая двадцатилетняя девушка, поселилась с любящим ее человеком?

Шай не был в лагере. Три года, начиная с того дня, когда он, семнадцатилетний мальчик, спрятавшись в мокрой лещине, смотрел, как немцы и местные украинцы сожгли в синагоге евреев его местечка, до незабываемой встречи их партизанского отряда с советскими разведчиками, были для него сплошным непрекращающимся кошмаром.

Он еще и сейчас вскакивал по ночам от криков его родных, его родственников, его знакомых, доносившихся сквозь треск гигантского костра полыхающей синагоги, сквозь одобрительный гомон толпы. Тогда в этих криках он явно услышал голос отца. И этот предсмертный призыв “Шма, Исраэль!” тупым ломом вонзился в его сердце.

Пробраться в подмандатную Палестину было не проще, чем воевать в партизанском отряде. В первых же сражениях с арабами боец ПАЛМАХа Шай Гутгарц зарекомендовал себя отважным воином, верным сыном партии, открывшей ему свои объятия. Инвалидность после тяжелого ранения руки. Но уже было создано государство, и его партия была у власти. Партия достойно отблагодарила своего сына. В министерстве ему придумали должность чиновника. На что еще мог рассчитывать молодой человек без профессии, почти без образования, с искалеченной рукой?

Участок и лачуга на нем стали осью вращения Шая Гутгарца.

После томительных часов безделья в министерстве, прерываемых традиционным кофепитием, всю свою энергию, всю вложенную в человека страсть к созиданию, Шай Гутгарц тратил на своем участке. Непросто было самому строить фактически одной рукой. К моменту рождения первой дочери уже можно было говорить о доме. С южной стороны лачуги Шай пристроил сооружение из блоков, сцементированных, любовно пригнанных друг к другу. Это сооружение вполне могло стать частью виллы, смутные очертания которой иногда по ночам вытесняли четкие мучительные образы войны.

Ухоженный газон. Красивая клумба. Вместе с дочками росли высаженные на участке деревья -— лимоны, апельсины, манго, пальмы. Кусты бугенвиллии живой изгородью обрамляли самый большой участок на их улице.

Скромный чиновник, живший в лачуге, чувствовал себя вполне удовлетворенным, даже получая нищенскую зарплату. Он понимал, что за его труд и этого не причитается. Активной деятельностью в партии Шай старался компенсировать дарованные ему блага. Но рос дом. Росло и положение Шая Гутгарца в министерстве. Росла зарплата, хотя для этого не приходилось прилагать усилий больше, чем прежде. Постепенно появилась и стала расти уверенность Шая Гутгарца в справедливости такого распределения благ. Северный Тель-Авив стал самым дорогим и самым респектабельным районом города. Шай Гутгарц был назначен заведующим отделом за несколько месяцев до выборов, в которых, увы, его партия впервые проиграла.

Чиновники начали бастовать, требуя повышения зарплаты. Заведующий отделом тоже участвовал в забастовках, получая сравнительно огромную зарплату. Но дело не в зарплате, хотя от лишних денег Шай Гутгарц не отказался бы. Дело в том, что министром стал представитель партии, которая двадцать девять лет была в оппозиции его родной власти. Министра он ненавидел всеми фибрами души. От своих подчиненных министр требовал работать. Но, ни Шай Гутгарц, ни его коллеги к этому не приучили. Тем рьянее они бастовали. А уволить их нельзя было, так как у всех у них был статус постоянства, защищаемый законом.

За четверть века от бывшей лачуги не осталось следа. Только старая южная пристройка напоминала о былой нищете. По мере роста дома возрастал аппетит хозяина, а по мере возрастания аппетита рос дом. Только хозяин, — так ему казалось, — оставался таким же, как прежде. Нет, не внешне. Увы, время совершало свою разрушительную работу. Но убеждения Шая Гутгарца, его идеалы оставались неизменными, такими же, как тогда, когда, рискуя жизнью, он пробирался в подмандатную Палестину. Парень, истерзанный войной, мечтал о мире, о социальном равенстве, о куске хлеба и крыше над головой. Разве не это было лозунгом партии, в которую он не просто вступил, а прильнул кровоточащим сердцем?

Партия была для него всем. Он — только клетка сложного живого организма, называемого партией. Партия питала клетку, одну из многих, из которых она состояла. Лишь на первых порах Шай ощущал себя неуютно. Он не привык получать, ничего не отдавая взамен. Но к такому состоянию, как выяснилось, легко и быстро привыкают. Он даже не задумывался над тем, где партия берет деньги, чтобы содержать его, и десятки таких как он, и сотни таких как он, и еще, и еще, и еще. Партия росла. Члены партии нуждались в местах, обеспечивающих их существование. Надо было снабжать клетки тела, называемого партией. Это и есть социальная справедливость. Шай Гутгарц даже перестал задумываться над тем, что кто-то все-таки должен работать. Кто-то должен создавать. Кто-то должен платить налоги. Кто-то должен отдавать значительную часть своего труда, чтобы обеспечить его социальную справедливость.

В мае 1977 года рухнуло небо. Такой совершенный, такой благоустроенный, такой уютный поезд, в течение двадцати девяти лет плавно и беспрепятственно катившийся по гладким рельсам, остановился над пропастью, заскрежетав тормозами. Поражение на выборах. Правительство сформировал человек, имя которого звучало для Шая Гутгарца чуть ли не так, как треск горящей синагоги. Уже только этого было достаточно для того, чтобы почувствовать, что земной шар сошел с орбиты и разрывается на мелкие куски. А тут еще дом. Весной Шай Гутгарц начал капитальную перестройку, намереваясь завершить создание виллы. Но ведь новый министр погонит его с работы с барабанным боем. До виллы ли, если он останется без куска хлеба? Нет, конечно, без куска хлеба он не останется. Есть у него военная пенсия. Но на нее виллу не построишь. В первые дни после выборов не было ни малейшего сомнения в том, что его выгонят с работы. Ведь он и его товарищи по партии чужаков не подпускали к своей кормушке на пушечный выстрел. Будут ли чужаки поступать иначе?

Боже мой, что же делать? Конечно, слово Боже он произнес фигурально. Партия прививает своим членам атеизм, а Шай Гутгарц, верный сын партии, не сомневается в правильности марксистского учения. Правда, где-то очень глубоко в его сознании в дремоте теплились образы детства, синагога, мама, зажигающая субботние свечи, субботняя трапеза. А в сердце, как незаживающая рана, — отцовский крик “Шма, Исраэль!”, прорвавшийся сквозь крики погибавших, треск горящей синагоги и гнусный восторг наблюдавшей толпы. Ну ладно, пусть не Боже. Только что же все-таки делать?

Но произошло нечто невероятное, необъяснимое. Волос с головы не упал ни у одного из товарищей по партии. Все остались на своих местах. Оказывается, есть закон, защищающий их права. Они почему-то не знали об этом законе, когда были у власти. Испуганные, притихшие, растерянные на первых порах, они постепенно вышли из состояния шока. Они уже диктовали свои условия. Они не позволили сократить ни одного из своих товарищей, когда урезали бюджет министерства. Нет, они не против уменьшения бюджета. Они даже не против сокращений. Но все должно быть по закону. Поэтому сократили нескольких отличных специалистов, новых репатриантов. А как же иначе? Кто последним пришел, тот первым уходит. Все справедливо. Все по закону. Не за социальную ли справедливость он боролся в рядах своей партии?

Выросла вилла. Шай Гутгарц любовался ею. Шоколадом на солнце таяло сердце, когда он видел, как прохожие смотрят на это произведение архитектуры. Жаль только, что они не видят, насколько интерьер превосходит внешний вид. Один камин чего стоит! Лучше не рассказывать, сколько он уплатил за привезенный из Италии мрамор для облицовки этого камина.

Завершённая вилла и новый министр совпали во времени с началом активной деятельности Шая Гутгарца в движении “Мир сейчас”. Старый член партии стал центром кристаллизации нового движения. Могло ли Шая Гутгарца не радовать, что их шумная деятельность стала зубной болью нового правительства?

Иногда до его сознания доходило, что мира сейчас быть не может, а движение “Мир сейчас” никакого мира не ускорит. Он ведь воевал и отлично знает арабов. Не только сейчас, но и завтра, и послезавтра мира не будет. Даже если уступить арабам все до последнего предела, они не согласятся на присутствие евреев рядом с собой. Но не это важно. Главное — сделать подлость правящей партии.

А в чем действительно не было сомнения, это в необходимости чуть ли не физического уничтожения этого бешеного раввина Кахане и его движения. Раввин был мракобесом, фашистом, Хомейни, Гитлером, Сталиным. Нет, Сталин все-таки был марксистом. Сталина трогать не надо. Раввин требовал выселить арабов из Израиля, правда, материально компенсировав их переселение. Но ведь это же настоящий расизм! Этот американец в свое время бил окна в помещение советской авиационной компании в Нью-Йорке, требуя выпустить из СССР евреев в Израиль. Конечно, Израилю нужны репатрианты. Никто с этим не спорит. Но хулиганские методы? К тому же, зачем им нужны евреи из СССР? Во-первых, это те самые специалисты, которые поставили под угрозу его существование, когда сменилась власть. Хорошо им, жившим в нормальных условиях в социалистической стране, получившим высшее образование. А где он мог получить высшее образование? Даже среднее? В партизанском отряде? В ПАЛМАХ”е? Во-вторых, все они ненавидят социализм и голосуют за его противников. Какого же черта здесь нужны советские евреи? Но этот фашист, этот хулиган, разбивавший окна, безусловно, не нужен. Его бы он уничтожил собственными руками.

Когда Шай Гутгарц ушел на пенсию, у него появилось еще больше времени для деятельности в движении “Мир сейчас”. Он организовывал демонстрации и митинги. Он участвовал во всех пикетах. Даже проливной дождь не служил помехой, если нужно было протестовать против фашиста-раввина или против правительства.

Вилла и политическая деятельность были смыслом существования Шая Гутгарца. Вилла уже давно доведена до совершенства. Как политический деятель он видная фигура. Не было причин жаловаться на жизнь.

Правда, в последнее время появился повод не то, чтобы для беспокойства, а так, для некоторой неуютности.

Его сосед тоже купил участок в давние времена. Они были товарищами по партии. У обоих на калитках постоянно красовался красный плакат с символом их партии. Сосед тоже постепенно соорудил вполне приличный дом. Конечно, не такую виллу, как у него, но — вполне. Оба сына после шестидневной войны уехали в Америку. Когда-то отец внушал им, что пролетарская солидарность куда важнее каких-то глупых узко национальных интересов. Из этих уроков сыновья усвоили только вторую половину. Пролетарская солидарность их не интересовала. В Америке они надеялись быть не пролетариями. Стать капиталистами в Израиле значительно сложнее, чем в Америке. Законы и система, созданная такими же социалистами, как их отец, препятствовала свободному предпринимательству.

Сосед недавно умер. Сыновья прилетели на похороны. Мать они поместили в дом для престарелых. Шай Гутгарц с некоторым опасением посматривал на людей, приходивших в соседний дом, стараясь определить, кто именно окажется его новым соседом. Само собой разумеется, что не бедняк. Дом стоил примерно миллион долларов.

Как-то утром почтальон, с которым Шай любил перекинуться словом по поводу политических событий, сказал, что он слышал о сделке между сыновьями усопшего соседа и арабом, не то уже купившим дом, не то лишь приценивающимся.

Шай Гутгарц не дослушал окончания фразы и тут же прибежал на соседний участок. Араб? Зачем ему нужен араб? Причем тут араб? Он не желает никаких арабов! Не для того он создавал еврейское государство! Сыновья подтвердили, что они уже получили, как бы это выразиться, условный задаток у араба, очень симпатичного интеллигентного человека, и еще на этой неделе надеются завершить всю волокиту, связанную с продажей дома, чтобы как можно быстрее вернуться в Америку, где бизнес требует их присутствия. Со смертью отца, как понимает уважаемый сосед, жизнь не прекращается.

Уважаемый сосед понимал это. Он только не мог понять, как можно было продать дом арабу.

Сыновья объяснили, что только араб согласился уплатить требуемую ими сумму, а их лично не волнует араб это, или эскимос, или даже инопланетянин. Очень непросто продать дом за такую сумму. Нет, национальность покупателя их не волнует. Отец, как и господин Гутгарц, учил их интернационализму. Забыв иврит, Шай Гутгарц перешел на русский мат и тут же помчался в муниципалитет. Добро, на каждом этаже у него там были друзья по партии. Заведующий отделом принял Шая с распростертыми объятиями, велел секретарше принести две чашечки кофе, расспросил о внуках, о партийных делах и, естественно, о причине беспокойства, отраженного на лице старого товарища.

Срывающимся голосом Шай Гутгарц рассказал о том, что сыновья покойного соседа продали дом и участок арабу. Заведующий отделом посмотрел на часы и велел Шаю прийти на следующий день. Секретарша лишилась бы сна, услышав это. Ее босс никогда никому не обещал начать даже самое срочное дело раньше, чем через неделю.

На следующее утро Шай Гутгарц снова пил кофе в кабинете заведующего отделом тель-авивского муниципалитета. Хозяин кабинета подыскивал слова для начала разговора.

— Понимаешь, Шай, мы столкнулись с колоссальными трудностями. Во-первых, этот араб — гражданин Израиля. Поэтому он имеет право купить дом и жить по соседству с тобой, как любой израильтянин. Но что еще хуже, этот араб — наш человек. Помнишь, это тот самый экономист, который так толково выступил на съезде партии. Ты знаешь, сколько арабских голосов он обеспечивает нам на выборах? Так что… Я тебя очень хорошо понимаю, но что мы можем сделать?

Шай не заметил, как он вышел из кабинета заведующего отделом, как покинул здание муниципалитета, как оказался на площади Царей Израиля. Знойный воздух был неподвижен. Только спустя какое-то время, когда внезапно пришедший с моря легкий ветерок швырнул на разгоряченное лицо несколько капель, сворованных у фонтана, Шай пришел в себя и заметил, что сидит в лужице на каменном ограждении.

Боже мой, что делать? На сей раз Шай Гутгарц не подумал, что выражается фигурально. Он снова обратился к Богу, уже лично, с вопросом, с просьбой помочь, с просьбой спасти его от несчастья.

И тут цепь логических построений привела его к непростому решению. Может быть, то, что он сейчас решил, действительно подсказано Богом? Шай Гутгарц сорвался с места и помчался разыскивать людей, которые могут помочь его горю.

Дальше история уже совсем невероятная, не имеющая ничего общего не только с социальной справедливостью, но даже, как может показаться, с элементарной порядочностью.

Интеллигентный и симпатичный араб, гражданин Израиля, товарищ Шая Гутгарца по партии не стал его соседом. Два сына усопшего на следующий день поспешно улетели в Америку, оставив адвокату доверенность на продажу квартиры.

Изменил ли Шай Гутгарц свою политическую ориентацию на сто восемьдесят градусов для осуществления этой операции, выяснить не удалось. Правда, он прекратил свою бурную политическую деятельность, объясняя это резким ухудшением здоровья. Так же не ясно, ограничивается ли дело только непорядочностью, или попахивает подлежащим уголовному кодексу.

Забавнее всего, что в стране, в которой самые сокровенные государственные тайны разглашаются и попадают в средства массовой информации, журналисты тщетно пытались найти ответы на эти вопросы. Они безрезультатно искали однозначные доказательства, могущие пролить свет на то, каким образом удалось провернуть эту операцию. Конечно, газеты писали, что в этой истории замешаны люди того самого раввина. Было даже два косвенных доказательства. Во-первых, соседи видели, как из автомобиля вышли четыре богатырски сложенных парня в желтых майках с символом партии этого раввина — сжатый кулак на фоне черной шестиконечной звезды, как они неторопливо открыли калитку и вошли в дом, который не то уже был продан арабу, не то только продавался. Во-вторых, уже на следующий день после этого визита на калитке Шая Гутгарца исчез красный плакат его партии и появился этот самый символ — черная шестиконечная звезда на желтом фоне, а на звезде сжатый кулак.

Журналистов никак нельзя обвинить в недобросовестности. Они нашли араба и допрашивали его, можно сказать, с пристрастием. Но, кроме того, что цена дома оказалась чрезмерной, из него не удалось выжать больше ни звука. В Америке журналистов не пустили даже на порог. Двери были на цепочке, и сквозь щель в обеих квартирах журналистам предложили обратиться к тель-авивскому адвокату. Но тель-авивский адвокат не имел понятия ни о чем, кроме цены дома с участком.

Шай Гутгарц, простодушно улыбаясь, сообщил журналистам, что он вообще не имеет представления о том, что происходит за живой изгородью из кустов бугенвиллии, что от партийной деятельности, как уже всем известно, он отстранился по состоянию здоровья. Все-таки не юноша. Кроме того, дает себя знать ранение в войну за независимость. К эмблеме раввина Кахане, приклеенной к его калитке, он лично не имеет никакого отношения. Вероятно, это работа сторонников раввина. Он на такие глупости не обращает внимания. Пусть наклеивают, если им хочется, тем более, что графически эмблема выполнена вполне прилично. Ничем не хуже других эмблем.

1987 г.

***

Что за вилла без окон?

Массаж

Маленький кабинет. Не кабинет, а просто кабина для массажа. При слабом свете двух горящих свечей Вера не могла заметить, что вошедший пациент на протезе. Но ведь и хромоты не заметила. Сейчас, когда он уже лежал на массажном столе, этому было объяснение. Культя левой голени длинная. Ампутация над самыми лодыжками. По существу, нет только стопы. Но какие мышцы!

В карточке имя – Лиор. Инвалид Армии Обороны Израиля. Ни фамилии, ни возраста, ничего.

Вера скупо налила на ладонь масло. Такие мышцы грех массировать халтурно, облегчая трение маслом. Бережно поглаживая, двумя руками прошла вдоль позвоночника от плавок, слегка обнаживших верхушки ягодиц, до шеи. Какие мощные и красивые трапециусы! С какой лекальной очерченностью вздуты чуть ли не до самого затылка! А шея! Какой мужчина!

Верка! Ты что? Какой мужчина? Причём здесь мужчина? Пациент. Естественно. Но ведь уже четырнадцать лет, с Лёшкиного возвращения в Россию, ни малейшего представления о мужчине. Разве это нисколько не оправдывает? Верка, перестань! Нужны тебе эти мужчины. Даже с Лёшкой. Работай! Что с тобой происходит? Почему ты начинаешь с широких мышц спины? Но ведь какие они! Да, это мужчина. По-моему, у тебя сегодня какое-то помешательство. Тысячи пациентов мужского пола, и никогда не было ничего подобного. Подумаешь, красивые мощные мышцы. Он что, первый такой? Перед ним был турист из Москвы. Красивый парень. Спортсмен. И намного моложе. Сколько лет этому? Никак не меньше сорока трёх-сорока пяти. Почему же москвич был пациентом, а не мужчиной? Ладно, работай. О возрасте вспомнила. Возраст.

В семнадцать лет в родных Бендерах, из которых до этого никуда ни разу не выезжала, Вера с золотой медалью окончила школу. Как она мечтала стать врачом! Но путь в столицу республики, в Кишинёв, был преграждён. Не Днестром, рекой шириной в двести-двести пятьдесят метров. Невидимой непроницаемой стеной высотой до самой бесконечности. Внезапно Бендеры оказались уже не в Молдавии. А где? Россия? Украина? Неизвестно.

Ближайший медицинский институт в Одессе. Но это Украина. И будь я обвешана золотыми медалями с головы до ног, меня, еврейку в Одесский медицинский институт не примут.

Отец изредка переписывался с инструктором Горьковского горкома партии. Во время войны тот был парторгом в батальоне, которым командовал дедушка, папин отец.

Будущий командир батальона, будущий гвардии майор в начале июля успел отправить в эвакуацию беременную жену. Бабушку. Сына, моего отца, так никогда и не увидел. Сын родился осенью 1941 года. А гвардии майор, дедушка, погиб в Германии за несколько дней до Победы. Его вдова и четырёхлетний ребёнок вернулись в Бендеры, где продолжали голодать и подвергаться издевательствам.

Как здорово очерчены мышцы от самых лопаток к подмышкам. Все-таки придётся добавить капельку масла. Да, ничего не скажешь, мужчина!

Верка, прекрати немедленно! Что это с тобой? Действительно непонятно, что происходит. Ведь даже лица его разглядеть не успела. И голоса, кроме «здравствуй», когда он вошёл, не слышала. Отвлекись. Вспомни, как поступила в Горьковский медицинский институт. И вообще думай о чём угодно, только не об этих глупостях. Поступила. Без протекции. Подчинённый деда даже с общежитием не смог помочь. Зато как он рассказывал о деде! Рассказывал, что более честного и справедливого человека, чем комбат, никогда не встречал. Просто потому, что таких больше нет. А об отваге и говорить нечего. И погиб этот отважный человек именно из-за этих качеств.

Батальон был самым лучшим не только в полку, не только в дивизии, но и во всём корпусе. И, хотя большое начальство по какой-то непонятной причине недолюбливало гвардии майора и батальону ставили самые гибельные задания, потери у них всегда были меньше, чем в других подразделениях. Комбат тщательно продумывал каждый шаг, каждое действие батальона и щадил солдат.

За несколько дней до Победы комбат получил очередной приказ на атаку. Это было совершенно бессмысленно. Никому эта атака уже ничего не давала. Не подчиниться гвардии майор не мог. Отдавать такой приказ подчиненным было стыдно. И комбат сам возглавил атаку. А ведь мог поступить как любой комбат. Приказать командирам рот и ждать исполнения на командном пункте. Святой был человек! Святой!

Сняла койку у симпатичной бабки почти на самой окраине города. Относительно дёшево.

Она массировала, стараясь отвлечься воспоминаниями. Но восхищение каждой мышцей, наоборот, отвлекало от воспоминаний. Сознании уплывало в неосознанное и непонятное. И объяснения этому не было и не находилось.

В кабине едва слышно звучала «Маленькая Ночная Серенада». Секундная пауза. Новый опус. В течение десяти минут пациент не проронил ни звука. И вдруг обрадовано выдохнул:

- Шуберт. Пиано соната. Аллегро. Понимаешь, ох, как я люблю её!

- Ты музыкант?

- К сожалению, нет. Я шофер автобуса. Понимаешь? Балагула. У меня в автобусе тоже так тихо звучит эта музыка. Даже когда я рассказываю своим пассажирам-туристам всякие байки о том, что они видят из окон моего автобуса.

- Ампутация у тебя в результате ранения?

- Да. Идиотский бой в Бофоре. Может быть слышала?

- Кажется, это в южном Ливане?

- Да. Тридцать лет тому назад. Понимаешь, а мне тогда как раз девятнадцать стукнуло.

Значит, ему сорок девять лет. Выглядит куда моложе. Ровно на десять лет старше меня. Какие мышцы! Как эти выступают из-под широчайших мышц спины! Хоть студентам демонстрируй на лекции по анатомии. Мужчина!

Верка, ты определённо очумела. Ведь никогда ничего подобного не бывало. Мужчина. Пациент он, пациент, а не мужчина! Ты бы ещё Алёшку вспомнила. Мужчину. Единственного в твоей жизни мужчину. Внук бабушки, у которой снимала койку. На два года старше меня. Оказались в одной группе. Все шесть лет, до самых государственных экзаменов пришлось тянуть его, лентяя. Приставал ко мне. Женихался. Но не на ту напал. Я умела постоять за себя. А вот девчонки в нашей студенческой группе, захлёбываясь от восторга, болтали о несказанном удовольствии, о таком, что, ну просто ничего подобного не бывает. Ну, ничего даже самого лучшего.

Мне было не до удовольствий. На втором курсе начала подрабатывать массажем в реабилитации инвалидов Отечественной войны. Жалко было их. Очень образно и точно написал об этих инвалидах мой любимый поэт Борис Слуцкий: «Про кислый дух бракованного теста, из коего повылепили нас». Действительно, бракованное тесто… Порой, массируя несчастного ампутанта, представляла себе, что это мой дедушка, гвардии майор. Что не погиб он, а всего лишь остался без ног. С какой любовью массировала тогда этого несчастного инвалида. Как сейчас.

Возможно, восторженные рассказы девчонок всё же в какой-то мере способствовали тому, что на третьем курсе вышла замуж за Алексея. И любопытство моё неудержимое сказалось. И неуютность оставаться какой-то, отличающейся от других. И без этого неуютность всё время ощущалась. А тут ещё единственная в группе девственница в двадцать лет. Не знать, что оно такое, то самое, что даже во время обычной болтовни доводило девчонок чёрт знает до какого экстаза. Замужество почему-то не объяснило мне этого. Вполне можно было прожить и не познав такого удовольствия. Но ведь жена, хоть Алексей всего лишь посредственный студент и совсем не тот человек, который может стать похожим на дедушку. И вообще трудно было понять, что приводило девчонок в такой восторг. Единственной пользой замужества оказалось только рождение Нины на четвёртом курсе.

Ох, и трудно пришлось бы в течение тех двух с половиной лет, если бы не бабка Алексея. Чудесная старушка!

Нинка, институт, работа массажисткой, да и бабке помочь по дому надо, а институт окончила с отличием. Можно ли иначе? Начала работать участковым врачом, отказавшись от отпуска. А толку? 1996 год. Нет уже Советского Союза. И зарплаты два месяца нет. Спасибо пациентам, подкармливали. Лёшка, не очень напрягаясь, перебивался подсобными работами. Что делать?

Родители и старшая сестра с семьёй из Бендер уехали в Германию. Звали с собой. Понять нельзя, как папа мог поехать в страну, где убили его отца. Как можно жить на содержании потомков убийц отца? Немыслимо.

Сотрудник Сохнута не советовал, а настойчиво уговаривал совершить алию, репатриироваться в Израиль. Я сопротивлялась, объясняла, что Алексей русский, что есть ещё русская бабушка. Но представитель Сохнута убеждал, что всё это не препятствия. Вот так, правда, без бабки в 1997 году прилетели в Израиль. Бабка и сама не хотела ехать. А тут ещё Лёшка не переставал настаивать, что неизвестно, как там всё образуется, а здесь уже как-то крутишься, и домик сохранить следует.

Израиль поразил меня. После горьковского голода и нищеты безграничное изобилие, описать которое способен только Рабле с Золя в тандеме. Предстояли экзамены, чтобы подтвердить диплом и получить разрешение на работу врачом. Алексей сходу отказался от этого. Это тебе не Горьковский медицинский институт. На арапа экзамены не сдашь. Я усиленно учила иврит, готовясь к экзаменам. Все нравилось мне. Но изобилие было не бесплатным. Вот Нина захотела мороженое. Ну, как откажешь ребёнку? Я занималась и стала убирать подъезды, мыла лестницы. А Лёшка целыми днями валялся на диване. За исключением времени, которое стал проводить с этой, как называли деваху, нелегалкой.

Я увидела ёё, толкающую коляску со стариком-инвалидом. Рассказывали, что он чудом выжил в Берген Бельзене. Вот эта девка и приставлена к нему, пусть и нелегалка. Грудастая, с задом, как корма танковоза. Не чета мне, всё ещё такой, словно только что окончила школу, словно и не рожала. Так и отбыл мой законный муж в Россию ровно через год после прилёта в Израиль. С этой с телесами, вынужденной покинуть Израиль.

Воспоминание о Лёшке сейчас вообще не пробуждают никаких эмоций, словно и не было его. Мне и тогда было только обидно, потому что отец вот так бросил четырёхлетнюю дочь. А несколько лет спустя получила письмо с просьбой прислать документ о разводе. Повозилась. Сделала. Послала. Куда денешься? Может грудастая больше подошла ему своей массой. А может быть, ещё восторгами, о которых рассказывали девчонки в их группе. У меня-то ведь не было этих восторгов.

А вот с экзаменом не получилось. Детский садик работал до трёх часов. После этого Нину не на кого было оставить. Денег, заработанных мытьём лестниц, на дополнительный уход за ребёнком не хватало. Тут как раз на Мёртвом море закончили строительство гостиницы. Стали набирать массажистов. От дома около тридцати километров. Условия – лучше не придумаешь. Решила, что для сдачи экзаменов ещё найдётся время. И вот уже четырнадцать лет в этой гостинице. И уже об экзамене думать забыла. Зачем? От добра добра не ищут. И уж, если с детства мечтая стать врачом, об экзаменах думать забыла, то о мужчинах – подавно. Зачем они мне? Правда, отбиваться от них, от кобелей этих, приходится на каждом шагу. Ни один из них, обхаживавших, ни разу не будил во мне каких-либо чувств. А тут – надо же!

Пошла пятнадцатая минута массажа. Осталось только поглаживание спины и задней поверхности ног. И все воспоминания и нормальные мысли, как в блендере перемешиваются. И не помогают отвлечься. Мужчина! А ведь я по существу и лица его ещё не видела.

- Повернись на спину.

Культя. Казалось бы, на этой ноге должна наступить атрофия, а мощные красивые бёдра одинакового диаметра. Удивительно! А прямые мышцы живота! А большие грудные мышцы! Да-а!

Приступила к массажу ног. Бережно. Каждую мышцу в отдельности. Правой рукой у самого колена захватила портняжную мышцу и, медленно выжимая, стала продвигаться вверх. И вдруг он вздрогнул, как вздрагивают от щекотки, и так же вдруг вздыбились его плавки. Массировавшая рука смущённо застыла сантиметрах в двадцати от паха.

- Прости меня. Понимаешь, не знаю, как это случилось. Понимаешь, ведь это не автобус. Чёрт его знает, где они эти педали тормозов, на которые надо нажать в таком случае. Понимаешь, так давно у меня не было женщины. А тут ты. Не просто красивая и стройная, а такая… ну, понимаешь?

- У тебя что, нет жены?

- Нет. Вот уже скоро двадцать лет. А какая была жена! Какая была Зива! Погибла в Тель-Авиве в автобусе, который взорвала эта мерзкая подлая нелюдь. Остался я тогда с двумя малышами, погодками и просто с отчаянием остался. Спасибо, мои старики воспитали своих внуков. Изумительные парни. Оба сейчас в армии сверхсрочники. Делают военную карьеру. Понимаешь, бывали у меня женщины. Но вообще я не блядун. Я не могу просто так, как кобель на сучку. Понимаешь, мне надо, чтобы у женщины, кроме тела, была душа. Мне такая, как ты, нужна. А где таких взять? Ты ведь, конечно, замужем?

- Нет. Представь себе, нет. Муж оставил меня четырнадцать лет назад с четырёхлетней дочкой и вернулся в Россию. Дочка с весны в армии.

- Где ты живёшь?

- В Араде.

- А как добираешься сюда?

- Утром нас привозит автобус. А после работы подбирает и возвращает в Арад.

- В котором часу ты кончаешь работу?

- В шесть.

- Послушай, Вера, понимаешь, я сюда приехал на своей машине. В шесть я приду за тобой и отвезу в Арад. Посидим. Поговорим. Если есть где переночевать, и ты не выгонишь меня, утром я привезу тебя на работу. А если выгонишь, тоже не страшно. Я ведь профессионал. Могу и ночью спуститься из Арада.

Одновременно массируя две красивых мышцы, идущие от грудины и ключиц наискосок за уши, оставляющие открытым небольшой кадык, впервые за этих скоро полчаса увидела его лицо. Хорошее доброе лицо мужчины, которому не дашь его сорока девяти лет. Но главное – глаза. Как он смотрит на меня! Когда встретилась с ним взглядом, мне вдруг показалось, что увидела себя в печальном зеркале, увидела себя, такую, как мне, вероятно, суждено было прожить свою жизнь.

***

Рано утром Вера сидела рядом с Лиором на переднем сидении. По круто петляющей дороге автомобиль спускался к Мёртвому морю. «Если найдётся, где переночевать, и ты не выгонишь меня». Не выгонишь! Да я бы тебя оставила не до утра, а до конца времён! Господи! Что могли рассказать девчонки из студенческой группы? Что они знают? Удовольствие? Как вообще это можно назвать таким прозаическим словом, когда радость и счастье вливается в каждую клеточку тела. Не только в живую. В ногти, в кончики волос! И уже совсем предел, когда душа внезапно с радостным стоном покидает тело и медленно возвращается, чтобы снова покинуть и рассказать о других прекраснейших мирах. Что там говорить о девчонках, если даже у классиков мировой литературы она не видела соответствующего описания. А как ему быть, если в самых совершенных, самых объёмистых словарях нет нужных слов для этого? Ещё не придуманы. И всё это узнать только в тридцать девять лет? Лиор, Мнесвет, где ты был все эти годы?

Но что удивительно, простонародная речь с постоянным этим «понимаешь», отсутствие формального образования, и при этом такая аристократическая деликатность и обволакивающая нежность. И такая врождённая интеллигентность.

Он столько раз приезжал в нашу гостиницу. Как же случилось, что ни разу не попал к ней на массаж? Ни разу не встретила его. А вчера. В течение получаса упрекала себя в том, что пациента посчитала мужчиной. Еще не зная, что значит мужчина. Кто ей подарил его? Лиор. Мнесвет. Общались они исключительно на иврите. Только Мнесвет она произнесла по-русски, и объяснила, что это точный перевод его ивритского имени Лиор.

Она положила свою левую руку на его ладонь, покоящуюся на рычаге ручного тормоза.

Лиор быстро взглянул на неё. На такой дороге и профессионалу нельзя отвлекаться. Он улыбнулся своим мыслям. Нельзя отвлекаться. Было бы хоть малейшее место, где можно спокойно остановиться, он бы отвлёкся! Но змея дороги вырублена в скалах. Невероятно. Ведь он уже далеко не мальчик. Весь вечер. Вся ночь почти без сна. А он так хочет её, что остановился бы, не задумываясь, было бы где остановиться. Сколько раз он лечился в этой гостинице. Как же это случилось, что ни разу не попал к ней на массаж? Ни разу не увидел её. Судьба… Или невероятно драгоценный подарок достаётся только после очень долгого ожидания?

За очередным поворотом открылся вид на Мёртвое море. Солнечный диск полностью выплыл над серо-лиловыми горами Моава. Широкую, золотом сверкающую дорогу, солнце вымостило от иорданского берега к израильскому. Красота какая!

- Вера, у меня ещё четыре дня в гостинице. Три массажа, понимаешь. Первое, я потребую, чтобы все три массажа были у Веры. Второе, попытаюсь связаться с сыновьями, выяснить, когда им удастся вырваться к моим старикам, чтобы я, понимаешь, смог, познакомить всех с моей женой.

Он на мгновенье умолк, удивившись, что впервые после гибели Зивы, даже не подумав об этом, произнёс такие слова.

- Ну, и ещё одна небольшая бытовая деталь. У меня, понимаешь, годичный абонемент на симфонические концерты в филармонию. В течение года одиннадцать концертов. Срочно надо приобрести второй абонемент. И после концерта не обязательно возвращаться в Арад. Старики живут в Тель-Авиве. Но до моей квартиры в Бат Яме, понимаешь, от филармонии почти такое же расстояние, как до стариков. Да, ещё один уже серьёзный вопрос. Если ты хочешь сейчас сдать экзамены на разрешение работать врачом, то, понимаешь, нет никаких проблем. Я в достаточной степени состоятельный человек, чтобы ты могла оставить свою работу. А вообще, с твоими руками, если бы ты работала частно в своём кабинете, ты была бы миллионершей. Никакой врач с тобой сравниться не смог бы.

- Я знаю. Мне уже не раз говорили об этом. Поэтому начальство меня ценит и относится соответственно. Не думаю, что, став врачом, я окажу больным бóльшую пользу, чем оказываю сейчас. А о деньгах я как-то не думала. Массажа оставлять не следует. Ведь именно массаж подарил мне тебя, дорогой Мойсвет. Пусть пока всё остаётся, как есть.

Он взял её левую руку, несоразмерно крепкую кисть у такой изящной женщины, и нежно прижал к губам.

25.06.2013 г.

Обида

Неоконченный рассказ-загадка

Звонок. Закончен последний урок тригонометрии в выпускном десятом классе. В этой большой комнате, в этом классе одиннадцать лет назад, если быть точным, одиннадцать лет исполнится через два с половиной месяца, первого сентября, он провёл свой первый урок. Так началась его педагогическая деятельность. Тогда это был десятый класс женской школы, Учитель математики Иосиф Ефимович Коган вошёл в класс в своём поношенном офицерском кителе, левый пустой рукав которого ниже локтя был подвёрнут и прикреплен вверху английской булавкой. За пять студенческих лет бывшему офицеру не удалось приобрести гражданского костюма. И этот китель, и пустой рукав, и, шутка ли! – тридцать три девицы, среди которых было немало красивых и даже очень красивых, смутило начинающего учителя, к тому же застенчивого от природы. Смутили нескрываемые плотоядные взгляды некоторых красоток, раздевавших не учителя, а мужчину. Тем приятнее был взгляд одной из самых красивых девушек, Роны. Ободряющий, теплый, успокаивающий. Её большие глаза естественно, спокойно и щедро излучали доброту.

Ровно в три часа он должен встретиться с ней. К благодарным взглядам учеников, и чего греха таить, к тем самым взглядам некоторых девиц, он уже давно привык. Сейчас, торопясь, с улыбкой, иногда с шуткой отвечал на вопросы учеников, извлекаемые из доброго шума. Правой рукой взял классный журнал, той же рукой ловко подхватил портфель и, попрощавшись, пошёл в учительскую.

До встречи с Роной на станции метро ещё пятнадцать минут. Успеет. Он ненавидел неточность. Не все спокойно переносили его педантизм. Но другим он быть не умел. До чего же хочется есть. Хотя бы пирожок купить по пути. Нет, не успеет. Вот и утром не успел позавтракать. Надо полагать, Рона догадается принести какой-нибудь бутерброд.

Рона. Из всех его учениц в том году, а это шесть классов – два восьмых, два девятых и два десятых, около двухсот девочек, по математике и физике Рона была самой сильной. Тогда, начиная примерно с третьей четверти, он за умеренную плату стал давать частные уроки. А способных учеников из несостоятельных семейств вообще репетировал бесплатно. Уже года через два Иосиф Ефимович в городе слыл лучшим репетитором по математике и очень неплохо зарабатывал, хотя гонорар его был ниже, чем принято, и не менее половины его учеников были бесплатными. Все подготовленные им сдавали вступительные экзамены в ВУЗы только на отлично. В Роне он был уверен. Но всё же после окончания ею школы и до самых вступительных экзаменов в политехническом институте продолжал заниматься с нею. Более того, сопровождал семнадцатилетнюю девочку в институт на каждый экзамен. И пришёл с нею посмотреть список принятых абитуриентов. Рона увидела свою фамилию в числе принятых и с радостным возгласом обняла его, прижалась и неумело, но страстно поцеловала в губы. Это был не поцелуй благодарности, а поцелуй женщины. Он был ошеломлён. Он был счастлив.

Он безнадежно мечтал об этом с того самого дня, когда впервые начинающим учителем вошёл в класс. Но как он мог надеяться? Инвалид без руки, На восемь лет старше её, красивейшей девушки в классе. Тут же возле доски объявлений Рона призналась, что полюбила его в ту самую минуту, когда он вошёл в класс. И, хотя ещё не знала, что оно такое, желала его сильнее откровенно болтавших об этом одноклассниц.

Через месяц они поженились. Сразу после замужества дочки Ронина мама, врач-стоматолог, нанялась на работу на Колыме, где вот уже пять лет отбывал наказание Ронин отец, еврей, действительно каким-то чудом выживший в немецком плену.

Это был не медовый месяц, а нечто ещё не сформулированное. Не медовый, не шоколадный, не…, не…, а божественный. Не месяц, а бесконечность. Неистовые, ненасытные, неутомимые, но и неопытные. В конце ноября Рона поняла, что беременна. Немедленно помчалась к гинекологу. Попросила сделать аборт. Настаивала. После длительных объяснений врача о неопределённом будущем, после ещё более длительных увещеваний, превозмогая себя, согласилась сохранить беременность. Во время первых летних каникул родила девочку. Но какую! Весь персонал роддома сбегался посмотреть на необыкновенно красивого ребёнка, на ангелочка. Иосиф попросил Рону назвать дочку Женей. Так звали о его любимую одиннадцатилетнюю сестричку, погибшую в начале оккупации их города летом 1941 года. До чего же она была красивой! Девятилетняя Женечка сейчас такая же, даже немного похожа.

Уже три часа и три минуты. Где же Рона? Она ведь знает, как Иосиф относится к опозданиям. Они должны успеть на вокзал к электричке в три тридцать пять, чтобы в родительский день навестить Женечку в пионерском лагере для малышей.

Женечка перешла в третий класс. Как стройна и красива эта маленькая женщина! Действительно, она напоминает свою погибшую тётю. В их роду все были красивыми. И бабушка, папина мама, и папа, самый лучший хирург в их городе, и любимая Женечка, а о маме и говорить не приходится. Девчонки заглядывались на него. Но, воспитанный в консервативных традициях и почему-то застенчивый, он ни разу не воспользовался представившимися возможностями. Даже с выпускного вечера, на котором о своём желании ему однозначно призналась одноклассница, он ушёл без всяких приключений. А через несколько дней началась война.

Где же Рона? Три часа тридцать минут. Успеть бы на следующую электричку. До чего же он голоден!

А через несколько дней началась война. Отца сразу призвали в армию. Иосиф тоже рвался на фронт. Но в военкомате даже говорить не хотели с парнем 1924 года рождения, которому семнадцать лет исполнится только через два месяца.

Перед уходом отец приказал семье эвакуироваться. Не получилось. А он в день, когда на окраину города уже ворвались немецкие мотоциклисты, сбежал из дома и примкнул к отступавшим красноармейцам. К каким там отступавшим? К убегавшим, к драпавшим. Рослый – сто семьдесят девять сантиметров, широкоплечий, лучший в школе гимнаст – на турнике он неутомимо вертел «солнце», а на брусьях был классным гимнастом, вскоре стал отличным красноармейцем. Во время обороны Москвы его считали лучшим в батальоне. Ранение в начале декабря. В госпитале на его застиранной больничной рубахе блестела медаль «За отвагу». Медаль на рубахе! Смех! Мальчишка. Впрочем, в госпитале на несколько сотен, если не тысячу коек он был единственным с правительственной наградой. Редко награждали в ту пору.

Ну, это уже чёрт те что! Почти четыре. Где же Рона? Так они не попадут к Женечке до окончания родительского дня. А ему так хочется увидеть доченьку! До чего же соскучился за эти четыре дня! Неужели что-то случилось? И не выяснишь. Телефона в относительно новом доме у них ещё не было. Но ведь в таком случае Рона могла позвонить ему в школу. Значит, ничего не случилось. Где же она?

После госпиталя артиллерийское училище. Окончил с отличием. В декабре 1942 года лейтенант Коган с двумя кубиками на петлицах под Сталинградом стал командиром огневого взвода в батарее сорокапятимиллиметровых орудий противотанкового дивизиона. Дивизия наступала уже чуть больше двух недель. Взвод лейтенанта Когана отличился в нескольких боях. Поэтому удивление вызывало то, что лейтенанта Когана награждали всего лишь орденом Красной звезды. Своеобразной компенсацией представилась ему медалью «За оборону Сталинграда», Он считал, что, прибыв в часть уже во время наступления, медали за оборону не заслуживает.

Зато летом, во время обороны на Курской дуге, старший лейтенант Коган с тремя звёздочками на погонах уже командовал батареей. И снова его батарея проявила героизм. А он лично – просто невероятный. Сражаться батарее пришлось с танками, среди которых были и только что появившиеся у немцев – «тигры», «пантеры» и самоходки «Фердинанд». И снова его наградили орденом Красной звезды. Интеллигентный майор, начальник оперативного отдела штаба дивизии по секрету рассказал старшему лейтенанту, что его, разумеется, по-справедливости представили к ордену Красного знамени, но по причине, ничего общего не имевшей с представлением, в политотделе… Ну, ты же понимаешь…

В ту пору он ещё понимал не очень. Понял уже на Днепре, когда ситуация с награждением Звёздочкой за оборону на Курской дуге выглядела пустячком, детской игрушкой в сравнении с тем, что произошло при форсировании Днепра.

Где же Рона? Он уже собирался отправиться на вокзал без неё. Но часовая стрелка подбиралась к пяти. В лагерь он доберётся после окончания родительского дня. Женечку увидеть не сможет. Что же случилось? Надо срочно ехать домой.

Да, на Днепре в конце октября 1943 года он, молодой коммунист, уже понял. Ночью, когда только началась переправа, на одном из плотов рядом с пушчёнкой примостился старший лейтенант Коган. Даже командиры взводов ещё оставались на левом берегу, а командир батареи, вместо того, чтобы отправить подчинённых, сам поспешил на правый берег. Ночь густо прочертили пулемётные трассы. Взлетали и долго не гасли осветительные ракеты. Разрывы мин густо поднимали столбы воды. Лодки, лодочки, плоты вместе с людьми тонули одни за другими. Старший лейтенант Коган не знал, удалось ли кому-нибудь сквозь этот огонь и смерть добраться до правого берега. В первый момент, когда его оглушило, когда сапоги, ставшие свинцовыми, потянули его на дно вслед за орудием, когда адский холод сковал каждую мышцу, он не мог сообразить, куда выбираться. Наконец, увидев, что до левого берега ближе, на пределе сил поплыл и добрался до суши. Старшина содрал с него всё обмундирование. Он не запомнил, кто растирал его спиртом. Но уже перед самым рассветом на плоту с пущёнкой – чудо! – переправился на правый берег. До самого начала наступления с плацдарма два оставшихся орудия его батареи, а затем ещё два, другой батареи, всё, что осталось от дивизиона, командиром которого он был назначен, творили немыслимое. Уже не по секрету, уже вся дивизия официально знала, что старший лейтенант Коган представлен к званию Героя Советского Союза. Уже все представленные к наградам, получили их. А его награда задерживалась. И он уже догадывался, почему. Уже понимал. Так за Днепр он не получил даже самой маленькой медали. Ведь уже был представлен к награде. Как же можно было награждать чем-нибудь другим?

А затем тяжелейшее зимнее наступление. Перед Новым годом дивизия перешла к обороне. В тот страшный день, можно сказать, случилось очередное чудо: снаряд взорвался в нескольких метра впереди его наблюдательного пункта, и ничего. Только снежный ком обрушился и заслепил бинокль, и не дал возможности определить, это «пантера», или только Т-4. Не определил. А во втором взводе на левом фланге дивизиона осталась только одна пушка. Расчёта возле пушки нет. Трёх убитых он увидел. Где остальные? Никого.

Где же Рона? Кажется, он был очень голоден. Был? Ему и сейчас зверски хочется есть.

Успеть бы к пушке пока танк приблизится не более чем на половину расстояния. Примчался к пушке, задыхаясь. Тут же из ящика достал два бронебойных снаряда, один положил рядом со станиной, а вторым зарядил орудие и сел на место наводчика. Выстрел. Недолёт. Эх, зарядил бы кто-нибудь пушку. Он навёл бы прицел на место, куда попал снаряд, и вторым уже точно поразил бы танк. Но зарядить пришлось ему самому, единственному возле орудия. Тем не менее, хоть запоздал с выстрелом, над башней поднялся дым и сразу – огонь. Впереди слева взорвалась мина. Он не слышал её полёта. Лишь, словно скребки, едва расслышал стук осколков по щиту. После Днепра слух полностью не восстановился. Это очень усложняло жизнь артиллерийского офицера. А главное - сейчас невыносимая боль в пальцах левой руки. Он поднял её, чтобы посмотреть. Но пальцев, которые адски болели, не было. И кисти не было. Только чуть ниже локтя свисали окровавленные ошмётки шинели и гимнастёрки. И часто капала кровь. То ли от кровопотери, то ли от увиденного закружилась голова, и он без сознания упал на снег.

Шестой час. Два часа бессмысленного ожидания. Неужели не ясно, что, если Рона не пришла максимум через десять минут, значит, она не придёт? Скорее домой. Воспоминаниями он старался заглушить непонятную боль, не ту, боль не физическую не в кисти, а боль охватившей его тревоги.

Через месяц в госпитале получил копию приказа о присвоении ему звания капитана, а ещё через несколько дней удостоверение о награждении капитана Когана Иосифа Ефимовича орденом Красного знамени. Награда за Днепр испарилась, словно и представления не было.

Из госпиталя, чтобы не потерять года, выписался досрочно. Без экзаменов принят на механико-математический факультет университета. Долечивался амбулаторно в гарнизонном госпитале. Лучший студент факультета. Окончил университет с отличием. Рекомендация в аспирантуру профессора, заведующего кафедрой. В аспирантуру почему-то не попал. Но как бы в утешение всё-таки оставлен учителем в городе, а не направлен в село у чёрта на куличках.

Ворвавшись во двор, он немедленно задрал голову и посмотрел на свой балкон. Балконная дверь закрыта. Значит, Роны дома нет.

- Не смотрите, Иосиф Ефимович. Рона ушла. – Перед ним возникла красавица Валерия из первого подъезда, его бывшая ученица.

- Откуда ты знаешь?

- Видела, как она уходила. Уже давно. Торопилась. Может быть к своему Вовчику. К этому дерьму

Иосиф посмотрел остолбенело, но тут же, взял себя в руки, намериваясь уйти. Валерия придержала его за портфель.

- Вот у меня Серёга. Вам не чета. А могла бы я ему изменить? Да ни в коем случае! Нет, вру. Есть единственный случай. С вами. Так ведь я же полюбила вас ещё в восьмом классе. Еще до Сергея. Серёжа отличный муж, но ведь вам не чета. Хоть люблю его, но не могу же я его сравнить с вами. А кого вообще можно сравнить? А каждая женщина мечтает о большем. О таком, как вы, но, к сожалению, вы мне не по штату. А Роне достались. Как же можно от вас опуститься до кого угодно, тем более до такого Вовчика? Иосиф Ефимович, дорогой, отомстите Роне. Это будет справедливо. Со мной.

- Брось дурить, Лера. До свидания. - Он ринулся к своему подъезду. Вошел. И вспомнил, что накануне вот здесь из квартиры на первом этаже выглянул сослуживец Роны, неприятный тип. И тоже упомянул какого-то Вовчика. Не было сомнений в том, что выглянул сосед неслучайно, явно подстерегал.

- Иосиф Ефимович. Вас весь дом очень уважает. Приструните свою Рону. На кой ляд ей при таком муже шуры-муры с этим Вовчиком, с этим бабником, не пропускающим ни одной юбки? Тут вам прислали письмецо, так в нём всё объясняется лучше.

Иосиф взял письмо, не разворачивая, скомкал и выбросил в мусоропровод. А сегодня снова Вовчик. И странно – Рона не пришла на станцию метро.

Ключ почему-то долго не попадал в щель замка. Что за чёртовщина? Наконец, войдя в квартиру, открыл балконную дверь и стал шарить, не оставила ли Рона записки. Нет. Уже около шести. А он ведь не завтракал. Подошёл к холодильнику. Почему-то, вместо того, чтобы открыть его, снял с полки папку со своей докторской диссертацией. Положил на стол. Развязал тесёмки. Раскрыл. Снял заглавный лист. Текст, формулы – всё слилось в одно нечитаемое месиво. Вовчик. Что за чертовщина? Нет, нет! Рона и какой-то Вовчик? Чушь!

Ни одно виденное им ню, оригиналы или репродукции не могло сравниться с красотой обнажённой Роны. Но и сейчас, уже десять лет жена, она стесняется быть перед ним обнаженной. И такая брезгливая. И вдруг… Нет, не может быть.

Вдруг вспомнил, что несколько дней назад она с неописуемым восторгом рассказывала о мужестве какого-то сослуживца. В студенческую пору во время занятий на военной кафедре он прыгал через огонь костра. Его рассмешил этот рассказ. Прыгал через огонь костра. Но главное не смысл, а Ронин восторг. Тогда он даже не обратил на него внимания. Прыгал через огонь. Он ей ничего не рассказывал о войне. Она ведь не спрашивала. Вероятно, даже не имеет представления, за что у него ордена и медали. Больше того, вероятно не знает, при каких обстоятельствах он потерял руку. Как имя этого мужественного сослуживца? Как она назвала его? Забыл. Кажется, Владимир. Владимир? Вовочка? Вовчик? Не может быть.

Говорят, со временем страсть угасает. Да и разница в возрасте – восемь лет. Но у него ничего не угасло. Он любит Рону так же страстно, как тогда, как полюбил её, войдя в десятый класс женской школы. А разница в возрасте? Кажется, он сохранил неистраченным весь положенный здоровому крепкому мужчине запас с момента ощущения им полового инстинкта в тринадцать лет до их первой брачной ночи, когда ему было уже двадцать пять. И этот двенадцатилетний нерастраченный запас он щедро с колоссальной любовью отдаёт только Роне. Только одной Роне. А как же иначе?

Не просто совершенная женщина. Идеал! Ко всему ещё, к красоте, стати, характеру, материнским качествам – учебно-показательная мама, ко всему ещё умна и талантлива. И это не личное, не субъективное мнение. Инженера всего лишь с пятилетним стажем назначили руководителем группы в проектном институте. Не он же назначил. И это при нынешней обстановке! Ко всему ещё неописуемая доброта, то самое щедрое свечение глаз, которое он мгновенно заметил на фоне жадных взглядов красивых девиц в первый день преподавания. Как эта доброта, это свечение спасли его в день похорон отца!

В 1953 году, через четыре года после окончания университета Иосиф с блеском защитил кандидатскую диссертацию. Ждал утверждения ВАКом шесть месяцев, затем, терпеливо, молча, ждал год, и два. Наконец, когда начался четвёртый год ожидания, не выдержал. Приколол к пиджаку колодку с ленточками орденов и медалей и поехал в Москву. С невероятным трудом пробился на приём к председателю математической секции ВАКа. Разумеется, он знал имя и отчество академика, но, просто невероятно! - воспитанный и деликатный, войдя в кабинет, не поздоровался и без приглашения сел за стол напротив пожилого человека.

- Итак, слушайте меня внимательно. Я, молча и терпеливо, ждал утверждения три с лишним года. Вам придется, молча и терпеливо, не перебивая ни разу, выслушать меня в течение пяти минут. Ну, что за телодвижения, академик? Не тянитесь к телефону. Прежде, чем дотянетесь до трубки, ничего, что у меня одна рука, вы окажетесь на полу рядом с опрокинутым креслом. – Он не повышал голоса. Но об этом тоне в дивизии говорили, что он способен остановить разогнавшегося носорога и усмирить кобру. Со дня последнего ранения Иосиф сейчас впервые заговорил в этом тоне. Вероятно, в дивизии знали, что говорили. Академик, словно загипнотизированный, ни разу не прервал его. Только дикий испуг исказил физиономию председателя.

- Об уровне моей диссертации говорить не буду. Он вам известен. Сужу об этом, потому что недавно прочёл вашу статью, в которой вы ссылаетесь на мою работу. А еще прочёл вашу новую статью, в которой, сославшись на мою идею, вы подленько забыли упомянуть автора. Это явный плагиат. В переводе на русский язык – воровство. Но не стану считаться. Воровство в сравнении с вашим мировоззрением ничтожный недостаток, которым можно пренебречь. С этим вопросом всё. Следующий. Вам также известна моя фронтовая биография. Следовательно, вам известно, как я расправлялся с нацистами, носителями идеологии, подобной вашей. Спокойно, академик! Я же вас предупредил. Но вам, возможно, неизвестно, что носители этой идеологии убили мою маму, мою бабушку и одиннадцатилетнюю сестричку. Вы понимаете, какой заряд ненависти к носителям вашей идеологии, вашего мировоззрения таится во мне? Так вот, в вашем распоряжении две недели. Две недели и ни одного дня больше. Если в течение этого времени я не получу положенного мне диплома, вопрос о вашем антисемитизме и связанными с ним немалыми подлостями будет предметом обсуждения французского математического общества, а затем и других научных кругов. Могу вас обрадовать: речь будет не только о вас персонально, но и о некоторых ваших коллегах, математиках Московского государственного университета. Может быть, вам понравится быть нерукопожимаемым и выброшенным из числа порядочных учёных? Получив диплом, я совершу подлость, не предприняв того, что обязан сделать независимо от получения диплома. - Он встал и, не произнеся больше ни звука, покинул кабинет, оставив академика в ступорозном состоянии.

В это трудно поверить, но ровно через две недели он получил диплом кандидата физико-математических наук. И немедленно поехал к отцу.

Отец, красивый мужчина пятидесяти девяти лет, лучший, любимейший хирург в их родном городе, всё ещё оставался одиноким, несмотря на многих желавших стать его женой. Иосиф даже удивился, увидев некоторых претенденток, и понял, что, кроме всего, унаследовал у отца ген верности только одной женщине. В лицах он рассказал отцу, что предшествовало получению диплома.

- Сынок, я горжусь тобой. И всегда гордился. Но не могу не осудить твоего поведения. Речь идёт о поведении в ВАКе. Оно могло окончиться весьма печально. Знаю, ты можешь мне возразить, что поведение в подразделении сорокапяток могло закончиться ещё печальнее. Но в этом случае, в ВАКе, в отличие от взвода, батареи, дивизиона, ты был единственной мишенью. Ты мог вылететь из партии, следовательно, и из работы. Ты можешь мне возразить, что частной практикой репетитора, а ты инвалид Отечественной войны, освобождённый от подоходного налога, зарабатывал бы значительно больше, чем в школе. Допустим. Но у академика есть возможность напустить на тебя карательные органы, в существовании которых сейчас можно обвинить и меня и тебя. Я вступил в партию за несколько месяцев до твоего рождения, в 1924 году. Это был ленинский призыв. Ты вступил в партию на фронте. Нас нельзя упрекнуть в карьеризме. Но сегодня мы члены преступной банды. И, если мы вдвоём, проявив благородство и гражданское мужество, выбросим наши партбилеты, битву Дон Кихота с ветряной мельницей в сравнении с этим поступком можно квалифицировать как вершину мудрости. Вот если хоть половина наших с тобой партайгеноссе одновременно выбросила партбилеты, это, возможно спасло бы нашу несчастную страну. Я дико боюсь революций, но не могу же надеяться на то, что этот лысый реформатор согласится на что-нибудь разумное. Сам же он вообще думать не способен. Иося, сынок, У тебя семья, дивная семья. Веди себя ответственно. Не сомневаюсь в том, что ты получишь и докторский диплом. Вероятно, статус твой изменится. А пока смирись и веди себя ответственно. Мы, нынешние преступники, честно служили родине. У нас на семью из двух человек четыре ордена Красной звезды, два ордена Отечественной войны второй степени, медаль «За отвагу», орден Красного знамени. Ты командовал сорокапятками на Первом Украинском фронте. Что такое сорокапятка никому объяснять не надо. Я был командиром медсанбата на Третьем Белорусском фронте. Ты знаешь, что такое медсанбат. Но я не об этом. Какое огромное расстояние было между нами, а слух о том, что ты представлен к званию Героя Советского Союза дошёл до нас. К чему это я? Ты же не пошёл к Коневу с претензией, что не получил положенного тебе звания, положенной тебе награды?

Через несколько дней Иосиф снова приехал в родной город. На сей раз – с Роной. На похороны отца. Внезапно инфаркт миокарда. Сколько смертей на своём веку пережил Иосиф! Тяжко. Молча. А сейчас он рыдал, как ребёнок. Сейчас он почувствовал себя так же, как тогда, перед падением на снег. Вот тут Рона показала, что значит нестоящий друг. Материнская любовь женщины на восемь лет моложе его, то самое удивительное щедрое свечение глаз, которое он увидел в первый день своей педагогической профессии, вытащили Иосифа из тяжёлой депрессии.

Так где же она? Уже сумерки. Который час? Около семи. Пора быть дома, даже если она почему-то уехала одна и посетила Женечку. Господи! Где же она? Действительно Вовчик? Существует такой? Кто он? Как выглядит? Сколько ему лет? Но ведь этого не может быть!

А почему не может быть? Потому, что Рона святая. Святая. Но что мы знаем о святых, если они не нечто облачное, а заключены в нормальную субстанцию человека? Роне двадцать восемь лет. У женщин этого возраста, в районе тридцати, кульминация полового инстинкта. Самка ищет совершенного самца для продолжения рода. Самке необходим лучший из самцов, который, например, копьём может убить мамонта и обеспечить семью пищей. Самке нужен самец, могущий защитить её и её детей от саблезубого тигра.

Иосиф, спустись на минуту с привычных позиций – лучший ученик в школе, лучший воин на войне, лучший студент в университете, лучший учитель в школе. Может быть проблема в тебе, а не в Роне. Суди справедливо. Если есть за что, осуждай не с позиций стоящего на возвышении, а с позиций равного.

Ладно. Хорошо. Но ведь Роне сейчас не нужно продолжение рода. Сколько раз он говорил с ней о втором ребёнке. Такой разговор только раздражал Рону. Вспомни, возражала она, легион сменявших друг друга нянь, сцеживание молока, стирки и глажение пелёнок, очереди на молочной кухне, детские садики, которые Женечка ненавидела всеми фибрами души. И речи не может быть о втором ребёнке в таких условиях!

Всё так, но инстинкт не отменён даже у святых. Всё так. Но инстинкт ведь остаётся. Он заложен и проявляется независимо от желания или нежелания, навязываемого разумом. Человек рефлекторно отдёргивает руку от горячего. Разумом он может затормозить этот рефлекс, но не отменить, и тогда он проявится непременно. Кроме того, в отличие от инстинкта, разум при желании можно выключить.

Да, но если Рона действительно, подчиняясь инстинкту, выбрала ещё кого-то, он, безусловно, должен быть лучше мужа.

Иосиф, надо разобраться. Надо понять, кто виноват, чтобы осудить, или простить, если понадобится, если вина в тебе, а не в ней. Чем этот, скажем, Вовчик может быть лучше? Интеллектом? Иосиф был знаком с некоторыми сослуживцами Роны. С теми, которых в их отделе она считала наиболее интеллигентными. Вовчик, или Владимир, или как его там, среди них не числился. Нет, в интеллекте, при всей скромности, надо отметить, что они далеко уступали ему.

Несмотря на состояние, он даже невольно улыбнулся, когда эта мысль, навеянная словами Валерии, «каждая женщина мечтает о большем», в несколько искажённой форме внезапно царапнула периферию сознания. Надо полагать, Валерия имела в виду не это. Как-то ещё в артиллерийском училище после отбоя в казарме возник трёп о величине детородного члена у мужчины. Уже утром он забыл об этом трёпе и никогда больше не вспоминал. Нет, вспомнил ещё раз. В Пушкинском музее. Увидев копию скульптуры Микеланджело, он удивился тому, что у Давида относительно маленький детородный член. Ну, не то, что маленький, но меньше, чем у него, у мужчины примерно такой же комплекции как Давид. Впрочем, не у всех же людей органы и части тела одинаковой величины. Скажем, размер обуви у солдат его подразделения был от сорока до сорока шести. У него лично – сорок два. Можно ли считать, что Микеланджело ошибся? Микеланджело, конечно, ошибся, но в другом. Он изваял Давида необрезанным. Чушь всё это. Действительно величина имеет значение? Откуда ему знать? Вероятнее всего, это чушь. Впрочем… Кроме того, даже если влияет, женщине нужны какие-то предварительные разведданные. Кому известны такие подробности? Любовники ведь не сходятся после предшествовавшего эксгибиционизма. Может быть какие-то слухи. Чёрт его знает. Женщины ведь так болтливы. Господи, ну, о чём ты думаешь? Ты, кажется, окончательно сошёл с ума.

Если продолжить эту чушь, следует вспомнить о каком-то искусстве в постели. Правда, в перечне искусств ему не ведомо такое искусство. Но ведь говорят, даже пишут. Даже, кажется, есть какие-то руководства? Для него это подобно снабжению таблицы умножения дифференциальным и интегральным исчислением для лучшего понимания и усвоения таблицы. И причём тут Рона?

Как же он упустил? Как он забыл о том восторге, с каким она говорила о мужестве этого самого, как его? Ну, конечно! Мужество самца. Может ли быть в шкале предпочтений для самки что-нибудь важнее мужества? Мужественный самец может обеспечить пищей и защитить. Именно с ним надо удовлетворить половой инстинкт для продолжения рода. Муж-мужчина-мужество.

Который час? Темно. Забыл включить свет. Он и при свете ничего в диссертации не видел. Зачем же бессмысленно продолжает вглядываться в неё в темноте? Он посмотрел на фосфоресцирующие стрелки наручных часов. Десять девятнадцать. Почему-то он ещё не перекусил. Рона. Следует спуститься к телефонной будке и позвонить. Куда позвонить? В милицию? В скорую помощь? В больницы? Как звонить в больницы?

Он встал и зачем-то зашёл в комнату Женечки. Наощупь открыл крышку пианино. Ткнул указательным пальцем в клавишу. Если вина в нём (кто знает?), справедливее всего Рону ни о чём не спрашивать. Просто не заметить. Он знает. В подобных случаях, не разобравшись, иногда распадаются семейные пары. Неосознанно, словно рука отдёрнулась от укола, кулак ударил по клавишам. Господи, какой мерзкий звук! Женечка без отца? Как он сможет существовать без Женечки? Чушь. Он опустил крышку.

Искусство в постели. Если это причина, то где у них постель? А может быть постель всего-навсего эвфемизм процесса? Может быть, достаточно подстилки на траве в лесу по пути к пионерскому лагерю? Где-то существует подстилка, которую несколько раз они брали с собой, уезжая на пикники. Посмотреть, осталась ли подстилка дома. Где она обычно находится? Господи, Иося, до чего ты докатился!

Одиннадцать, нет, две минуты двенадцатого. Стоп! Он ведь упустил экстерьер! Во-первых, тот может быть моложе. Во-вторых, притерпевшись к своему состоянию, забыл, что ты инвалид без руки. Но Рона ведь может сравнить двух мужчин - мужчину с ампутированной рукой, или нормального. Может быть, женщине хочется быть приласканной нормально двумя руками. Как же он не подумал об этом? Следовательно… Если бы Рона пусть даже не сказала, если бы как-то намекнула, он сумел бы понять. Понять её потерю и, разумеется, не осудить. Трудно. Но были у него трудности потруднее. Речь не об этом, а совсем о другом. Не о потерях. Она ведь восторгалась мужеством, понимаете, мужеством мужчины, в студенческую пору во время занятия на военной кафедре прыгнувшим через огонь костра. А он, Иосиф Коган, вероятно, совсем немужественный. Он ведь не помнит, прыгал ли через огонь, или не прыгал. Во всяком случае, никогда не говорил на эту тему. Следовательно, понятно, на чьей стороне преимущество.

Господи, уже одиннадцать семнадцать. Где же она? Господи, главное, чтобы всё у Роны и у Женечки было в порядке. Остальное вполне подлежит обсуждению. Если понадобится. Можно будет понять. Может быть, даже без обсуждения? Вот только, ну, что за чертовщина какая-то? Ну, просто, как заноза въелось это. Ну, почему мужество? Мужество… Пригнуть через огонь костра, это мужество?

Обидно.

21.09.2013 г.

Зять секретаря обкома

Это - история с продолжением. У продолжения тоже должно быть продолжение. И даже окончание, но я его не знаю.

Девочка четырнадцати лет поступила в нашу клинику для оперативного удлинения бедра. Смазливая круглолицая девчонка с большими синими глазами, слегка вздернутым носом и пухлыми губами небольшого рта. Длинная больничная рубаха не скрывала оформляющейся или даже уже оформившейся девушки, хотя лицо все еще принадлежало ребенку. В трехлетнем возрасте Галя перенесла туберкулез тазобедренного сустава. Следствием этого процесса было укорочение ноги на четырнадцать сантиметров и неподвижность в тазобедренном суставе. Красивая девочка была хромоножкой.

Кончался 1952 год. Я заведовал карантинным отделением на тридцать пять коек, частью большой детской клиники ортопедического института. Мой босс, профессор-ортопед с мировым именем, маленькая седовласая еврейка, поступила, надо полагать, опрометчиво, назначив меня, молодого врача, заведовать карантинным отделением. Из большого коллектива, в котором есть младшие, да и старшие научные сотрудники, выбрать молодого врача заведовать карантинным отделением, такой важной частью клиники! Где логика? Как тут было не обвинить профессора в том, что евреи протаскивают своих людей. В общем, заговор жидо-массонов.

Только через месяц предстояло официально узнать о врачах-отравителях. Но уже сейчас атмосфера была перенасыщена спрессованной ненавистью. Чувствовалось, как тебя отторгают, хотя твоя полезность очевидна, и в ней не сомневаются даже отвергающие. Я задыхался наяву, как в ночном кошмаре, когда кто-то или что-то сжимает горло. И главное – за что?

Описание истории болезни поступившего в клинику ребенка было делом ответственным. Босс придиралась к каждой букве. От меня она требовала, чтобы история болезни была написана не менее медицински грамотно, чем классическое руководство по ортопедии. Более того, она придиралась даже к каллиграфии. Но ответственность становилась просто невыносимой потому, что за твоей спиной и даже за спиной босса ежесекундно ощущалось невидимое присутствие прокурора. Ты превращался в жидкость, сжимаемую многотонным поршнем в цилиндре, из которого нет выхода не только капле – молекуле.

Галя не разрешала осмотреть себя. Бывает. Девочка может стесняться молодого врача. Я обратился к коллеге, ординатору-женщине, и попросил ее заняться новой пациенткой. Но женщина-врач тоже не могла уговорить Галю обнажиться. И это бывает. В таком возрасте, когда периоды странного состояния еще нечто непривычное, девочки особенно стеснительны. Подождем.

Прошло три дня. История болезни все еще оставалась не описанной. Коллега постоянно натыкалась на грубость и негативизм новой пациентки.

Я как раз собирался поговорить с Галей и объяснить ей, что это уже чрезвычайное происшествие, когда ко мне подошла дежурная сестра и молча вручила свернутый вчетверо лист бумаги.

- Что это?

- Вот видите, как вы неправы, когда ругаете нас за то, что мы читаем переписку детей.

- Каждый ребенок - это личность, а перлюстрация писем дело, по меньшей мере, неприличное, - высокопарно изрек я, в глубине души удовлетворенный своим благородством.

- А вы все-таки прочитайте.

В словах сестры послышалось что-то, заставившее меня взять записку. Но я все еще колебался, прочитать ли ее.

- Там, внизу, Гале принес передачу молодой человек, Герой Советского Союза. Галя говорит, что это ее двоюродный брат.

- Ну и что?

- А вы прочитайте. Тогда поймете, почему она не дает описать себя.

Это меняло положение. Я развернул записку и прочитал: "Ванечка! Я не знаю, что делать. Кажется, ты был неосторожен, и я беременна. Один выход - покончить жизнь самоубийством".

Этого нам не хватало!

Профессор молча прочла записку. Лицо ее оставалось бесстрастным, как у профессионального игрока в покер. Только красные пятна на лбу и на щеках выдали ее состояние. По пути в карантинное отделение она приказала мне вызвать гинеколога.

В палате профессор подошла к Галиной кровати, извлекла из кармана халата сантиметровую ленту и угломер, села на табуретку и, посмотрев на меня, сказала:

- Записывайте.

Галя судорожно вцепилась в одеяло.

- Послушай, девочка, - начала профессор, подавляя эмоции, - сотни детей месяцами ожидают очереди на операцию, нередко упуская благоприятные для лечения сроки. По протекции ты попала сюда без очереди. Ты занимаешь койку несчастного ребенка, у которого нет влиятельного отца. Четыре дня ты лежишь не обследованная в то время, когда ребенок без протекции ожидает своей очереди.

- А мне наплевать на ребенка без протекции и вообще на всех.

Желваки напряглись под морщинистой тонкой кожей на лице профессора:

- Выписать!

Профессор встала и быстро направилась к выходу.

- Ну, хорошо. Можете осматривать. - Галя выпустила из рук одеяло.

Я посмотрел на босса. Она утвердительно кивнула и вышла из палаты.

За всю свою долгую врачебную практику я ни разу не встречал подобного бесстыдного и вызывающего поведения пациентки. Я осматривал бывалых женщин, даже профессиональных проституток, но, ни одна из них не демонстрировала такой провокативности, как эта четырнадцатилетняя девчонка. В ту пору молодой врач, я чувствовал себя не просто неловко. Максимальным усилием воли я должен был скрыть свое потрясение и записать историю болезни, не показав, как мне противно это существо.

Галю явно расстроила моя бесстрастность.

- Ну, подождите. Я еще дам вам прикурить!

Она сдержала свое обещание. Консультация гинеколога не понадобилась. У Гали началась менструация.

К концу карантинного срока профессор прооперировала ее. Из операционной Галю отвезли уже не в карантин, а в отделение. Слава Богу, я избавился от нее.

Пластическая операция удлинения бедра не ограничивалась работой хирургов в операционной. До сращения костных сегментов пациент лежал со скелетным вытяжением, что, конечно, не удовольствие. Но сотни детей старшего возраста сознательно переносили послеоперационное состояние, понимая, что это путь к избавлению от инвалидности или к уменьшению хромоты.

Галя "давала нам прикурить". Время от времени она исторгала душераздирающий вопль, не похожий ни на что существующее в природе. От этого вопля у мальчика в четвертой палате начинался эпилептический приступ, двенадцать малышей в седьмой послеоперационной палате горько рыдали, и сестра, у которой кроме этой палаты были еще две, безуспешно старалась успокоить малышей, чтобы успеть выполнить назначения, врачи в ординаторской вздрагивали и прекращали работу.

На ординатора своей палаты Галя не реагировала. Только босс и, как ни странно, я могли на время прекратить издевательства этой дряни. Поэтому в самый неожиданный момент меня могли вызвать в клинику из карантинного отделения и даже из моего жилища, находившегося в здании института.

Утром 13 января 1953 года по радио сообщили о врачах-отравителях. Профессора еще не причислили к компании убийц в белых халатах, и, тем не менее, выглядела она ужасно. Не знаю, как выглядел я, погруженный в атмосферу подозрительности и почти нескрываемой ненависти. Именно в это время произошло...

Однажды, когда очередной Галин вопль потряс клинику, я сидел в кабинете профессора, отделенном от ординаторской только портьерой. Профессор прервала экзамен и, сопровождаемая мною, направилась к выходу.

В коридоре у входа в Галину палату стоял парень с четырьмя рядами ленточек орденов и медалей и Золотой звездой Героя на отлично сшитом темно-синем пиджаке.

Карантинное отделение и клинику разделяла лестничная площадка. Это тоже препятствовало распространению детских инфекционных заболеваний. Врачи из других отделений приходили в детскую клинику крайне редко, да и то снимали свой халат и надевали халат, который вручали им у входа. А тут пришедший с улицы человек посмел войти вообще без халата.

Я ждал, что босс сейчас взорвется, как и обычно, когда натыкалась на любое нарушение, угрожавшее здоровью наших пациентов. Но она не успела произнести ни слова.

- Кто вам разрешил издеваться над больными? Вы что, тоже из банды убийц в белых халатах? Что, Галя тоже стала жертвой еврейского заговора?

Профессор молчала. Только красные пятна выступили на внезапно побелевшем лице.

- Немедленно оставьте клинику. - Не знаю, как мне удалось произнести эту фразу спокойно.

- А ты чего гавкаешь, еврейчик? К тебе кто обращается?

Он был выше меня. Правая рука, схватившая ворот его пиджака, была на уровне моего лица. Левой рукой я сграбастал брюки, плотно охватывавшие зад героя. Так я прошел до самого выхода, не ощущая ни его веса, ни сопротивления. Шесть ступенек промежуточного марша преодолел, вися на нем. На площадке я остановился и изо всей силы ударил его ногой ниже спины. Он упал с лестницы, не без усилий поднялся и, глядя вверх, пригрозил:

- Ну, ты еще у меня поплачешь, жидовская морда!

Я ринулся вниз, но он, естественно, оказался быстрее меня и как был без пальто и без шапки выскочил из вестибюля.

Босс укоризненно посмотрела на меня и покачала головой.

Я вошел в палату. Галя лежала напуганная, тихая. По-видимому, кто-то из ходячих детей рассказал ей, что произошло в коридоре. Я почему-то заговорил шепотом:

- Напиши своему, так называемому двоюродному брату, что, если он еще раз появится в клинике, я его убью. Понимаешь? Убью. Меня не страшат последствия. Убью. И еще. Если до конца пребывания здесь ты посмеешь завопить, я пойду на более страшное преступление, чем убийство подонка. Я немедленно сниму вытяжение. А ты понимаешь, чем это тебе грозит.

Она с ужасом смотрела на меня. Конечно, я не был способен повредить больному. Но мой шепот звучал так правдоподобно и угрожающе, что она поверила. В клинике наступил покой.

Не понимаю, почему этим инцидентом не воспользовался директор института, ненавидевший меня даже больше, чем моего босса. Может быть, помня, как я попал в институт, он решил, что действительно могу его убить? Не воспользовался такой возможностью!

"Двоюродного брата" в институте я больше не встречал. А после того, как Галю выписали, вообще постарался вытравить из памяти и эту историю и все, что ей предшествовало.

Прошло три года. Старшей сестрой детской костнотуберкулезной больницы, в которой я работал ортопедом, была миловидная юная женщина. Отношение Лили к больным детям было не службой, а служением. Такими я представлял себе сестер милосердия, аристократок времен осады Севастополя или Порт-Артура.

Как-то сказал ей об этом. Лиля грустно улыбнулась:

- Странно, что жизнь не стерла с меня до основания признаков осколка империи.

Она добавила, видя, что до меня не дошел смысл метафоры:

- Мама - графиня из рода Нарышкиных. Отец был просто советским интеллигентом. Советским по определению, а интеллигентом сделала его мама. Увы, я не унаследовала даже его менее чувствительной кожи.

Глаза её стали еще более грустными, чем обычно.

Не скрою, я был польщен такой неосторожной откровенностью, весьма опасной в ту пору. Но, конечно, следовало сменить тему. Вернулись мы к ней спустя несколько месяцев, когда в беседе о поэзии выяснилось, что Лиля знает и любит запрещенного Гумилева. И об этом она не побоялась рассказать.

Я не знал, замужем ли Лиля, есть ли у нее семья. Все свое время она посвящала больным детям и больничным делам. Спросить ее о семье мне, не знаю почему, казалось не тактичным, хотя с любой другой сотрудницей больницы я мог запросто заговорить об этом.

Наступило лето. Однажды из окна ординаторской я увидел во дворе мальчика лет семи-восьми, которого раньше никогда не встречал, но который, тем не менее, показался мне очень знакомым. Я смотрел на него, пытаясь понять, откуда этот эффект уже виденного.

Из административного корпуса вышла Лиля. В руке бутерброд. Она поправила на ребенке аккуратную, но изрядно поношенную курточку, усадила его на скамейку, дала ему бутерброд. Я вышел во двор и присоединился к ним.

Мальчика звали Андрей. Он жил у бабушки в российской глубинке. Интеллигентный, воспитанный, любознательный, но не назойливый. Он сразу отозвался на мужскую ласку. Чувствовалось, что ребёнок ее лишен. На лето Лиле удалось устроить его в лагерь рядом с больницей. Это будут два счастливых месяца общения с сыном. Она живет в сестринском общежитии. Три года в очереди на комнату в коммунальной квартире. Обещают. А пока Андрюшка должен жить у бабушки в России, хотя графиня тоже ютится в развалюхе. Но все-таки не в общежитии.

Андрюша съел бутерброд и ушел на спортивную площадку, пустовавшую в эту пору дня. С увлечением он набрасывал плотные резиновые кольца на колышки, не слыша Лилиного рассказа.

- В восемнадцатилетнем возрасте я окончила медицинское училище и поступила на работу в военный госпиталь. Мне очень хотелось стать врачом. Но пенсия за погибшего на войне отца и скудный заработок мамы оказались слабой материальной базой. Три года тому назад закончилась война. А среди раненых на маневрах и учениях, среди больных все еще лежал пациент со времен войны. Шутка ли, три года! Не раненый. Военный летчик с переломом трех поясничных позвонков и параличом нижних конечностей. В последние дни войны он был вынужден посадить подбитый штурмовик на шоссе, врезался в телеграфный столб - и вот результат.

Вы как-то похвалили меня, сказали, что я отлично массирую конечности детей. Вы не единственный. Говорили, что я рождена быть массажисткой.

Невропатологи считали, что у летчика только тяжелейшая контузия, что спинной мозг анатомически не поврежден. Говорили, что сейчас состояние летчика значительно лучше, чем даже год назад. Каждую свободную минуту я посвящала этому несчастному человеку. Я массировала его ноги, занималась с ним лечебной физкультурой. Вскоре появились первые результаты - активные движения в тазобедренных суставах. В течение года почти полностью восстановилась функция ног. Он уже ходил с помощью костылей.

Понимаете, год общения с одиноким человеком, мне шел только девятнадцатый год, романтика, он окружен славой, Герой Советского Союза.

Андрюша пять раз подряд не набросил кольца на колышек. Брови его сердито сблизились, и я тут же понял, откуда мне знакомо его лицо.

- Короче, мы полюбили друг друга.

- Нет ничего удивительного в том, что Иван полюбил вас. Но вы?

Лиля, все время говорившая как бы в пространство, вдруг повернулась ко мне полная удивления.

- Откуда вы знаете?

- Продолжайте. Я потом объясню.

Лиля явно колебалась, но после непродолжительной паузы снова заговорила, уже не в пространство, а вопросительно глядя на меня.

- Не знаю, что вам известно. Только должна сказать, что это была удивительная любовь. Вообще-то я была ещё девочкой без малейшего опыта. А он... вы простите меня... он еще не был мужчиной. Казалось бы, паралич тазового пояса должен был пройти раньше паралича ног. С мышцами так и произошло, но... в общем, вы меня понимаете... Мышцы его ног явились результатом моего умения. И даже неумелая я... ну, в общем... я сделала его мужчиной.

Я забеременела. У меня не могло быть никаких сомнений. Ведь мы так любили друг друга! Будущее казалось прекрасным. Он выписался из госпиталя. Мы приехали в его город. Нам дали роскошную квартиру. Нашим соседом по площадке был секретарь обкома партии. Родился Андрюша. И вдруг Иван стал совершенно другим человеком.

У секретаря обкома дочка, еще совсем ребенок, болевшая туберкулезом тазобедренного сустава. Я не понимаю, как он мог... Я взяла Андрюшу и уехала к маме. Наше материальное положение было ужасным.

- Но ведь вы получали алименты на Андрюшу.

- Нет. Мы не были расписаны. А он не присылал. Даже не интересовался своим ребенком. Впрочем, я бы у него не взяла. Не знаю, что произошло с человеком.

Лиля замолчала. Андрюша оставил кольцеброс и сел на колени матери, охватив руками ее шею. Мы прекратили разговор. Только на следующий день Лиля услышала о моем общении с Галей и "двоюродным братом" Иваном. Вот, собственно говоря, и все.

Начиная рассказ, я предупредил, что у этой истории есть продолжение.

Моей жене понадобилось демисезонное пальто. Его можно было купить в магазине женской одежды. Но готовые пальто покупали очень редко. Продукция "лучших в мире" фабрик годами пылилась на плечиках в магазинах, или валялась на складах, потому что годилась только для огородных пугал. Можно было, правда, купить ткань и частным образом пошить пальто. Но достать желаемый или просто приличный отрез было случаем, вероятность которого не превышала вероятности крупного выигрыша облигации внутреннего займа. Не следовало, конечно, пренебречь даже такой вероятностью, и мы с женой отправились в самый большой и самый фешенебельный магазин тканей на центральной улице города.

Я впервые был в этом двухэтажном магазине. Стойки из полированного дерева. Красивый паркет. Мраморные колонны и лестницы. Огромные зеркала. Красавицы продавщицы - все как одна. Горы всевозможных тканей. Кроме хороших. А молодой красивой женщине хотелось купить нужную ткань и пошить достойное пальто. Ни с чем мы направились к выходу.

Да, забыл сказать. Поднимаясь на второй этаж, когда мы были на промежуточной мраморной площадке, огражденной массивной балюстрадой, в раскрытой двери кабинета директора магазина я увидел Ивана, сидевшего за большим письменным столом. Мне показалось, что он тоже заметил меня. Я имел неосторожность сказать об этом жене, направляясь к выходу. Она знала историю с "двоюродным братом" и была знакома с Лилей.

- Зайди к Ивану и попроси у него отрез, - сказала жена. Я посмотрел на нее с недоумением.

- Ты забыла, что я сбросил его с лестницы? Кстати, сейчас я об этом жалею. Я не имел представления о том, что у него была тяжелая травма позвоночника.

- Именно поэтому зайди к нему и попроси отрез.

Странная логика у женщин. Что-то вроде этого я сказал, пытаясь упрочить свою оборонительную позицию. В ответ услышал, что не только врач, но даже профессиональный психолог-мужчина в подметки не годится рядовой женщине, печенкой ощущающей то, что называется психологией.

Обсуждая эту теоретическую проблему, мы незаметно преодолели лестничный марш и оказались перед открытой дверью кабинета директора магазина. В проеме, сияя доброжелательной улыбкой, стоял Иван. Строгий темно-серый костюм. Золотая звезда Героя на лацкане пиджака.

- Разыскиваете что-нибудь, доктор? - Чуть ли не подобострастно спросил он.

Стараясь не заикаться, я объяснил, что мы хотели бы купить отрез на демисезонное пальто. Хозяин широким жестом руки пригласил нас в кабинет и закрыл за нами дверь.

- Садитесь, пожалуйста. - Он указал на два удобных кресла, а сам уселся в капитальное сооружение наподобие трона по другую сторону стола. У меня появилась примерно пятиминутная передышка, пока Иван обсуждал с женой проблемы пальто. Он открыл массивный сейф и извлек из него отрез светло-кофейного сукна. Мне следовало догадаться, что это нечто исключительное, даже не заметив, как у жены заблестели глаза.

- Такой вам подойдет? - Спросил Иван.

Жена утвердительно кивнула. Вероятно, у нее не было слов.

- К сожалению, этот я не могу вам дать. Он приготовлен для жены первого секретаря Ленинского райкома. Но зайдите, - он закрыл сейф с драгоценной тканью, - скажем, через неделю, и вы получите точно такой же отрез.

Жена искренне поблагодарила его. Я тоже пробормотал что-то наподобие благодарности. Он встал, чтобы проводить нас до двери. Я почувствовал, что могу испортить всю обедню. Но подлый характер вырывался из меня, как река из берегов во время наводнения.

- Простите за тот инцидент. Я не знал, что у вас была тяжелая травма позвоночника. Надо было просто ограничиться тем, чтобы навесить вам пару фонарей под глазами.

Он рассмеялся.

- Вы можете! Мне о вас рассказали. Кстати, откуда вы знаете, что у меня сломан позвоночник?

- Я работаю с Лилей.

Наступило молчание. В глазах жены зажглись светофоры, предупреждающие и приказывающие немедленно покинуть кабинет. Но меня уже занесло.

- А сын у вас замечательный.

- Это не мой сын, - угрюмо пробурчал Иван.

- Господи, какое же вы дерьмо! Да простит меня дерьмо за это сравнение. Ведь вы похожи, как две капли воды! С Лилей мы заговорили о вас только потому, что я узнал вас в Андрюше.

Мы вышли из кабинета. Всю дорогу до дома жена справедливо распекала меня.

- Если сейчас кто-нибудь подойдет к тебе, ткнет в твою палку и скажет "А ведь ты хромаешь", ты что, перестанешь хромать? У человека должно быть чувство меры даже тогда, когда он воюет со злом.

Что я мог сказать?

Через неделю жена получила желанный отрез. Иван передал мне привет. А спустя несколько дней он внезапно появился в больнице с игрушечным грузовиком, в кузов которого можно было усадить Андрюшу. Его приход для Лили был значительно большей неожиданностью, чем для меня. Я ей не рассказал о свидании с Иваном. Лиля встретила его спокойно, сдержанно, даже можно сказать - равнодушно.

Трудно описать радость Андрюши. В знак благодарности он деликатно уделил грузовику несколько минут. Все остальное время не отходил от Ивана. Надо было видеть, как он смотрел на Золотую звезду! С какой гордостью он сидел на коленях своего отца! И не просто отца - Героя!

Перед уходом Иван зашел ко мне в ординаторскую, из окон которой я наблюдал за сценой на садовой скамейке.

- Доктор, найдется у вас что-нибудь выпить?

- Подождите. - Я заскочил к Лиле в "каптерку" и попросил у нее двести граммов спирта. Лиля отливала спирт в пузырек и возмущалась тем, что я ограбил ее, забрав недельную норму. Я привык к выражениям подобного недовольства и спокойно попросил ее принести два соленых огурца.

- Ну, знаете, этому просто нет названия! - Возмутилась Лиля и отправилась в кухню.

Я разлил спирт в два стакана.

- Развести? - Спросил я, показав на его стакан.

- Не надо.

Мы чокнулись, выпили, закусили соленым огурцом. Помолчали. Иван отвернулся и сказал:

- Подлая жизнь!

Я не отреагировал. Я вспомнил, как он кричал "Жидовская морда!". Напомнить ему? Зачем? Даже командуя десятью танками, а фактически двенадцатью, я не сумел победить фашизма. Что же я могу сделать сейчас, безоружный? Он посмотрел на меня. Я молчал, откинувшись на спинку стула.

- Подлая жизнь, - повторил он. Андрюшка действительно мой сын. Понимаете?

- Есть вещи очевидные. Даже понимать не надо.

- Андрюша мой сын. А эта сука вообще не беременеет.

Ни разу, ни у него в кабинете, ни сейчас не упоминалось Галино имя.

- Терпеть ее не могу! Зато вы заметили, каких девочек я подобрал себе в магазин?

Я не ответил.

- Подлая жизнь. Надо же было мне получить квартиру в этом доме. На одной площадке с первым секретарем обкома! Сучка повадилась к нам заходить. Лиля всегда привлекала к себе убогих и увечных. - Он посмотрел в пустой стакан и продолжал:

- Но приходить она стала все чаще, когда Лиля была на работе. Мордашка у нее смазливая. Да и тело, дай Бог. Вы же видели. Даже нога ее не портила. И приставала, и приставала. Ну, я же не железный. Не выдержал. И пошло. А после операции потребовала - женись. Я ее увещевал. Я ее уговаривал. Но вы же знаете, какая это стерва. Рассказала отцу. А тот вызвал меня и спросил, что я предпочитаю, суд и восемь лет тюрьмы за растление малолетней, или жениться? Я ему сказал, что ее растлили еще тогда, когда она была в пеленках. До меня там уже побывали. А он мне говорит: "У тебя есть доказательства? И как ты считаешь, судья послушает тебя, или меня?" Я еще брыкался. Сказал, что у меня есть семья. А он мне подбросил, что, мол, мы с Лилей не расписаны. Все знал, гад. Устроил нам тут в столице квартиру не хуже той, что была в областном центре. И с работой дорогой тесть помог. Знаешь, доктор, - он вдруг перешел на ты, - я уже все свои бывшие и будущие грехи отработал. Я уже в ад не попаду. У меня ад дома.

Я его почему-то не пожалел.

- Кто же вам мешает развестись?

- Кто мешает? Сучке же еще нет восемнадцати лет. Я же все еще растлитель малолетней. Да и потом... - Он безнадежно махнул рукой.

- На войне, вероятно, вы не были трусом. Не напрасно же вам дали Героя?

- На войне! Да лучше одному напороться на девятку "мессершмидтов", чем иметь дело даже с инструктором обкома. А тут не инструктор, а сам первый секретарь. Пропащий я человек. Нет еще чего-нибудь выпить?

Я помотал головой.

- Если бы я мог вернуться к Лиле! Я бы даже не прикоснулся ни к одной из моих девочек. Эх, дурень я, дурень! Лиля! Такой человек!

- Трудно ей живется.

- Доктор, вот мое слово. Я ей помогу.

- Лиля гордая. Она не примет вашей помощи.

- Она не примет. Но Андрюшке я имею право помочь?

Иван взял в руку пустой стакан, повертел его и вдруг заплакал навзрыд. Нет, он не был пьян.

Вскоре я перешел на работу в другую больницу. Не знаю, продолжения этой истории. И было ли вообще продолжение?

Выдумывать ради беллетристики мне не хочется. Ведь до этого места я рассказал точно так, как было. Только два женских имени отличаются от настоящих.

1989 г.

В сравнении с 1913-м годом

Для тревоги, казалось, не было оснований. Сын сделал все. Даже больше, чем можно было сделать. Окончил школу с золотой медалью. В 1971 году! В Киеве! И не просто рядовую школу, а 51-ю английскую школу, руководство которой было знаменито своим безнаказанным мракобесием. В значительной мере оно объяснялось особым контингентом учеников.

За шесть лет до этого, когда мы переехали в новую квартиру, я пошел устраивать сына в школу. Окинув меня пренебрежительным взглядом, директор объявил, что мест нет, и мне следует обратиться в соседнюю школу. Я знал, что это ложь. Директору пришлось выслушать достаточно настойчивое заявление о правах моего сына, живущего в районе обслуживания школы, примерно, метрах в трехстах от нее. А если у директора есть какие-нибудь субъективные мотивы для отказа, их придется оставить за стенами служебного кабинета.

Моя речь не задела директора. Внешне, во всяком случае, он оставался абсолютно спокойным и непробиваемым. "Нет, и еще раз нет. Можете жаловаться в райОНО".

Тут же, не спрашивая разрешения, я снял трубку телефона на директорском столе и набрал номер. Не райОНО. Похоже, что директор решил повоевать со мной и отнять трубку. Но услышав, «здравствуйте Валентина Адамовна, я звоню вам из кабинета директора пятьдесят первой школы», он замер, парализованный. Мог ли он знать, что третий секретарь Печерского райкома партии, для него бог, царь и гроза, была моей пациенткой. «Я пришёл устраивать в школу моего сына. Но вместо интеллигента, каким следует быть директору столичной школы, наткнулся на жлоба». Валентина Адамовна рассмеялась. «Дайте ему трубку». Я дал. Надо было услышать подобострастный лепет директора.

С извинениями сын тут же был зачислен в школу для избранных.

Официальный барьер был преодолен. В ту пору мне трудно было представить себе высоту этого барьера. В одном классе с сыном училась дочь секретаря ЦК КП Украины, сын министра просвещения, дочь заведующего отделом ЦК, сын заместителя генерального прокурора, дети видных чинов КГБ и МВД. Много интересного можно было бы рассказать об их нравах. Но это не моя тема. В классе на год старше учился внук председателя президиума Верховного Совета Украины. Уже в двенадцатилетнем возрасте это был законченный негодяй с садистскими наклонностями. По части антисемитизма он был прямым наследником своего деда. К моменту окончания школы внук стал просто социально опасной личностью. Чуть уступали ему отпрыск министра просвещения и наследник заместителя генерального прокурора.

Кроме сына, в классе учились еще два еврея - внук персонального пенсионера, в прошлом видного чекиста, каким-то образом уцелевшего в сталинские времена, и дочь полковника милиции.

В первый день после занятий сын пришел из школы с постной физиономией. Дело в том, что Андрей закричал: "А у нас в классе новый жид!" Сын предложил ему выйти для выяснения отношений. Выяснение состоялось на улице после уроков. Больше всего сына беспокоило, что в драке он разбил очки своего противника. Я успокоил его, уверил в справедливости его поступка.

Буквально через несколько минут раздался звонок. В дверях стоял генерал-лейтенант МВД.

- Ион Лазаревич, я отец Андрея. Мне бы хотелось поговорить с вами. "Уже знает мое имя", - подумал я и пригласил его войти. В своей комнате сын прислушивался к нашему разговору.

- Ион Лазаревич, мне немного неприятно касаться этой темы. И мы с вами были мальчишками. И мы дрались. Я лично считаю, что родители не должны вмешиваться в неизбежные детские драки. Но это уже не детская драка. Это какая-то дикая жестокость. Ваш сын бросил Андрея на тротуар и буквально изуродовал его лицо.

- Вот как? Сейчас я выясню причину. Если он виноват, конечно, понесет наказание.

- Причем здесь причина? Это ведь явное хулиганство. Это, как я вам сказал, выходит за рамки обычной мальчишеской драки.

- Возможно. Но для меня важна причина. Я его сурово накажу, если он виноват. Сын!

Он вышел подавленный, с недоумением глядя на меня, только что одобрявшего его поступок, а сейчас за этот же поступок собирающегося наказать его. Я велел ему подробно рассказать, что произошло. При слове "жид" генерал-лейтенант неуютно заерзал на стуле.

- Спасибо, сынуля, можешь идти. Ты поступил правильно. Так вот, товарищ генерал-лейтенант. Еще несколько лет тому назад я объяснил сыну, что он не должен уклоняться от справедливой драки с более сильным, не бить слабого и девочку. Только в одном случае он имеет право бить любого, если услышит слово "жид". У вас вот колодки орденов. Не знаю, за что вы их получили, были ли вы на фронте...

- Я, как и вы, был танкистом. - (И это он уже выяснил!)

- Тем лучше. Следовательно, вы воевали против фашизма. А антисемитизм - одно из проявлений фашизма. Надеюсь, вы накажете своего Андрея?

- Откуда это у него. У нас в семье он мог услышать только самое лестное о евреях!

- Надеюсь. Было бы очень печально узнать, что мальчик почерпнул антисемитизм в семье генерал-лейтенанта МВД. До свидания.

Не знаю, какой разговор состоялся у них дома. Но Андрей был одним из первых, с кем сын сдружился в классе. А генерал-лейтенант на выпускном вечере первым поздравил меня с золотой медалью сына.

Золотая медаль не была самоцелью, не была прихотью тщеславных родителей. Она должна была обеспечить возможность поступления в университет.

Сын наших приятелей, Шмулик, израильский военный летчик. Мы любим этого славного парня. Он на год старше нашего сына. Мы часто сравниваем их. Казалось бы, профессия должна была наложить на Шмулика печать. Нет, она не видна, как не видны и другие штампы. Шмулик типичный израильтянин, сабра - раскованный, внутренне свободный, без комплексов, не несущий в себе своего еврейства как сокровище или проклятие. Глядя на него, мы с женой с горечью вспоминаем зажатое детство нашего сына. Вечная настороженность, бессменный внутренний часовой, не позволяющий неосторожно вырваться недозволенной фразе, непомерная тяжесть долга, взваленная на неокрепшие детские плечи.

Сыну еще не исполнилось двенадцати лет, когда у нас состоялся памятный разговор. Я объяснил ему, что такое еврей, что значило быть евреем в средневековой Испании, в Европе времен крестоносцев. Рассказал об уничтожении евреев Украины и Польши Богданом Хмельницким, о ритуальных процессах и погромах в царской России, о погромах во время гражданской войны, о катастрофе европейского еврейства. Объяснил, что значит быть евреем в Советском Союзе. Рассказал об исторических и психологических причинах антисемитизма. Заключая беседу, сказал: "У нас могут забрать все - имущество, средства существования, свободу и жизнь. Но есть единственное, чего забрать у нас не могут - знания. Накапливай их, чтобы у тебя было то, чего нельзя забрать. Жена и теща резко осудили меня за эту беседу. Они обвинили меня в том, что я неправильно воспитываю ребенка, что я калечу его душу. Последующие события, кажется, доказали мою правоту.

Еврейская тема была единственным диссонансом в идеологическом воспитании сына. Все прочее шло официально по отлично отлаженной системе промывания мозгов. Будучи учеником 3-го класса, сын сочинил гневное письмо президенту Джонсону. Партия и правительство могли полностью рассчитывать на его единогласную поддержку. Павлик Морозов, как и положено, должен был стать кумиром и образцом. И вдруг, без моего пагубного вмешательства, сработало какое-то блокирующее устройство, и сын, еще будучи ребенком, уже сделался человеком с двойным дном, то есть обычным думающим советским человеком.

В СССР популярен злой анекдот. Цитируют Маяковского: "Мы говорим Ленин - подразумеваем партия. Мы говорим партия - подразумеваем Ленин". И заключают: "Вот так с самого основания советской власти мы говорим одно, а подразумеваем другое".

Интересные люди бывали в нашем доме - научные работники, писатели, поэты, ученые, художники, артисты. То ли профессия делала их интересными, то ли интересность сделала их профессионалами. Важно другое. Среди нас не было явных ниспровергателей советской власти. Большинство собиравшихся были заинтересованы во благе своей страны даже при существующем строе значительно больше, скажем, секретаря ЦК партии. Именно понимание пагубности существующего состояния, тревога, мечта о благе постоянно сверлили мозг замечательных людей, собиравшихся у нас. Во время застолья уверенность, что среди нас нет стукача, что в квартире не установлена подслушивающая аппаратура, развязывала языки. Вещи приобретали настоящие названия. Событиям давалась истинная оценка, очень часто абсолютно противоположная официальной. Стукача среди нас, кажется, действительно не было. Подслушивающая аппаратура, как выяснилось, была. Не известно только, когда ее установили.

Сын слушал и впитывал в себя наши разговоры. И сталкивались в его детском мозгу диаметрально противоположные представления. И маячил перед ним легендарный образ Павлика Морозова. Но тщательно запланированный титанический труд многоопытного пропагандистского аппарата Страны Советов оказался бессильным перед логикой экспромтов перебивающих друг друга участников наших застолий.

К чести сына надо сказать, что только единственный раз в его двойном дне обнаружилось отверстие. Как-то еще до Шестидневной войны, он не сдержался и высказал своему школьному другу все, что ему известно о так называемой израильской агрессии против Иордании, о которой, брызжа отравленной слюной, сообщали средства советской пропаганды. Уже значительно позже, уверенный, что находится среди друзей, он имел неосторожность высказать мнение, отличающееся от официального. В тесной проверенной компании оказался стукач - ровесник сына. Это было болезненным, мучительным, но полезным уроком. Надо ли объяснять, как все это калечило детскую душу, деформировало характер.

Где-то в восьмом классе, потешаясь, сын прочел мне концовку своего школьного сочинения: "под руководством партии к сияющим высотам коммунизма, на знаменах которого начертано - мир, труд, свобода, равенство, братство". "Ну что, посмеет учительница снизить оценку после такой фразы?" – смеялся он. Затем эта концовка стала штампом. В особо торжественных случаях в штампе появлялись вариации, например, "на алых стягах которого золотыми литерами начертаны..."

Преподавание в школе гуманитарных наук вызывало у сына презрительно-насмешливое отношение. Но на соответствующих уроках он оставался в рамках ортодоксальности, венчая свои безупречные ответы "сияющими высотами коммунизма". Однажды, придя из школы, сын высказал крайнее удивление тем, что дочь невероятно высокопоставленной особы изложила ему правильное понимание какого-то вопроса, абсолютно противоречащее официальной точке зрения. Его очень интересовало, дошла ли она до этого своим умом, или просто в их семье знают, что дважды два - четыре, но предпочитают не называть правильной цифры во имя неограниченной роскоши и власти.

Как и большинство родителей, я не замечал интеллектуальной акселерации сына. Однажды я даже несправедливо возмутился, увидев, что его мировоззрение выплеснуло через край моих представлений. Было это осенью 1969 года. В ту пору я еще с затухающими колебаниями продолжал считать, что созданная Лениным коммунистическая партия была самой прогрессивной и благородной, что ее злокачественное перерождение началось после смерти Ленина, что будь он жив, мы сейчас наслаждались бы изумительными плодами его гениального учения.

Со смехом сын вышел из своей комнаты. В руках у него был раскрытый том Ленина.

- Ты, читал статью "Партийная организация и партийная литература"? -спросил он меня.

- Читал.

- Ну и как?

- Что, как?

- Ты же считаешь, что во всем виноват Сталин, а Ленин был с нимбом вокруг лысины.

- Перестань кощунствовать!

- Да ты посмотри! В этой статье, в этой грязной демагогии уже видны истоки уничтожения настоящей литературы. А если копнуть поглубже, то даже оправдание физического уничтожения всякого инакомыслия. Статья написана в 1916 году. Вот истоки фашизма. Не Муссолини, а Ленин. Муссолини его последователь.

Мы страшно поспорили. Я обвинил сына в том, что, как и вся нынешняя молодежь, он циничен, что у него нет ничего святого.

- Есть святое. Ты сам меня этому научил. Истина. А сейчас ты не хочешь видеть истины.

Возмущенный сыном, уверенный в своей правоте, я накричал на него. Статью перечитал, затем наиболее любимое мною произведение Ленина - "Материализм и эмпириокритицизм". Что это? Демагогия, жонглирование понятиями, звонкое пустословие. Как же я мог не заметить этого 18 лет тому назад? Какими глазами читал я тогда?

Я стал просматривать другие произведения Ленина. Боже мой! Да ведь Сталин действительно оказался только учеником и последователем своего учителя! Сын был прав, а я обрушил на него несправедливый гнев. Разумеется, у сына попросил прощение. С этой поры родительский авторитет перестал быть моим аргументом в споре.

Отношение к естественным наукам, в отличие от гуманитарных, у сына было очень серьезным. Школа выставляла его своим представителем на олимпиады - биологические, химические, математические, физические. Призовые места на биологических и химических олимпиадах оставляли его равнодушным. Но физические и математические олимпиады он считал ступенями в будущее. Уже в пятом классе он решил стать физиком. Тогда еще нельзя было всерьез отнестись к этому решению. Но он не отказался от него и в старших классах. Победы в семи физико-математических олимпиадах давали основание полагать, что выбор сделан правильно, хотя очень знающая и авторитетная учительница химии уверяла нас в тои, что сыну следует заняться именно этой наукой.

В семье дискутировался вопрос, в какой ВУЗ пойти после окончания школы - на физический ли факультет Киевского университета, или в Московский физико-технический институт? Мне казалось, что в Москве пятая графа будет меньшим несчастьем при оценке знаний. Но золотая медаль усыпила даже мою бдительность. Для поступления сыну предстояло получить высший балл, только сдавая единственный экзамен - физику. Задача казалась относительно простой. Маловероятно, что даже из самых антисемитских побуждений пойдут на явный скандал. Уровень подготовки сына по физике ни у кого не вызывал сомнений. Для исключения любых неожиданностей в течение года он занимался у частного учителя физики, читающего в университете, и у одного из лучших учителей математики. Не только они, но и другие преподаватели и профессора университета, неофициально экзаменовавшие сына, уверяли, что ему невозможно поставить оценку ниже отличной. Для тревоги, казалось, не было оснований.

Тем не менее, состояние беспокойства не утихало ни на секунду, пока я ожидал сына, сидя на скамейке в парке Шевченко, напротив университета. Четыре часа непрерывно следил я за парадным входом в красное здание. Когда же, наконец, появится сын?

В момент появления в дверях университета, еще на расстоянии, не видя деталей его лица, я уже почувствовал, что не услышу ничего утешительного.

Надо отдать ему должное. В тяжелые минуты жизни он умеет быть собранным и выдержанным. Экзамен, как правило, длился максимум двадцать минут. Его экзаменовали около полутора часов. Два экзаменатора не скрывали своего раздражения по поводу того, что не могут загнать в угол мальчишку, которому только через три месяца исполнится семнадцать лет. Указав на построение отражения в выпуклом зеркале, доцент заявил, что вот эта линия неправильна.

Сын возразил, что в построении нет ошибки. Затем последовал вопрос, какова причина возникновения электродвижущей силы в динамо-машине. Поняв, что этот вопрос содержит подвох, сын переспросил:

- Причина, или условие?

- Причина.

- Сила Лоренца, - последовал ответ.

- Ничего подобного! Изменение магнитного потока.

- Простите меня, но это не причина, а условие. Я специально переспросил.

Экзаменаторы, тем не менее, поставили четыре, то есть снизили оценку на один балл, что лишало сына заслуженного права немедленно быть зачисленным в университет. Тут же он написал заявление о том, что не согласен с несправедливой оценкой экзаменаторов. Все это в спокойной повествовательной манере было рассказано рядом с памятником Шевченко, почему-то угрюмо взирающего на университет своего имени.

Жена, постоянно приглушающая наши с сыном разговоры об антисемитизме, на сей раз взорвалась и дала реакцию, необычную даже для меня.

Через несколько часов нам позвонили из университета и сообщили, что завтра, в девять часов утра сын должен явиться на конфликтную комиссию.

И на сей раз я ждал в парке, не отрывая взгляда от двери университета. Конфликтная комиссия состояла из профессора - председателя предметной комиссии и двух вчерашних экзаменаторов. Доброжелательно улыбаясь, профессор указал сыну на его чертеж:

- Вот вы недовольны оценкой, а ведь вы согласились с тем, что линия неверна и перечеркнули ее. А ведь построение было правильным. Нет у вас, оказывается, уверенности. Поэтому и следовало снизить оценку.

- Простите, профессор, отец предвидел возможность такой ситуации и дал мне ручку, подобной которой нет в Киеве. Эту линию перечеркнул не я, как вы сами легко можете в этом убедиться. Но если вы настаиваете на экспертизе...

- Нет, нет, возможно. Возможно, это какая-нибудь небрежность. Впрочем, это неважно. А вот ошибка с ЭДС - ну, знаете ли!

- Ошибки не было. Доцент Чолпан спросил меня, какова причина возникновения ЭДС в динамо-машине. Я специально переспросил - причина, или условие? Не думаю, что доцент, читающий физику на философском факультете, не знает разницы между причиной и условием.

- Так что, я умышленно запутывал вас? - вспылил доцент.

- У меня не должно быть оснований утверждать это. Человеку свойственно ошибаться. Даже если он экзаменатор.

- Ну, ладно, ладно. Не будем ссориться, - сказал профессор. - Вероятно, действительно имела место досадная ошибка. Мы приносим вал свои извинения. Но изменить оценку возможно только с личного разрешения ректора. Пока же я советую вам готовиться к экзаменам по математике. Я уверен, что юноша с вашими знаниями не может не поступить в университет.

Предстояло попасть на прием к ректору университета, что было задачей не из простых. Но ведь не напрасно в СССР говорят, что блат выше совета министров.

Ректор принял меня в своем роскошном кабинете в административном корпусе. Вторая встреча с этим человеком. Интересно, запомнил ли он первую?

В располневшем самодовольном мужчине я сразу узнал поджарого студента на костылях. Тогда, в голодную послевоенную зиму он пришел к моему ближайшему родственнику ликвидировать "хвост" по квантовой механике. Родственник прихварывал и принимал экзамены дома. Случайно я оказался у него в ту пору. Родственник пресек мою попытку оставить их наедине и дал студенту какую-то задачу. Пока тот колдовал над листом бумаги, мы, изредка перекидываясь словом, рассматривали альбом репродукций картин. Наконец, примерно, через полчаса родственник взял в руки лист, над которым в полном смысле слова потел студент. Он покрылся испариной, несмотря на то, что в комнате было весьма прохладно.

- Так, Белый, простите меня за выражение, но вы ни хрена не знаете и знать не будете. Мой вам совет. Переводитесь на филологический, исторический или юридический факультет. Физмат вам не потянуть.

- Михаил Федорович, но ведь я вам почти ответил в прошлый раз. Мне ведь нужна только троечка.

- Белый, не канючьте. Я даже двойку поставить вам не в праве.

- Михаил Федорович, ну, допустим, я не буду знать квантовую механику. Что я не смогу в сельской школе преподавать физику?

- Не сможете. Это преступление - дать вам университетский диплом.

Я слушал этот разговор и симпатии мои (каюсь - грешен) были не на стороне родственника. Зима. Скользко. Улица Энгельса, где мы тогда находились, - обледеневшая гора. Я знал, как трудно будет спускаться вниз по улице этому парню без ноги ниже колена. Я-то ведь гоже был на костылях.

- Послушай, Миша, может быть, действительно будущие ученики средней школы обойдутся без квантовой механики?

- Слушай, ты, заступник, сам-то ты, небось, сдаешь все экзамены на "отлично". Может быть, и твоим будущим пациентам не все понадобится?

- Речь не обо мне. Если мы, фронтовики, не будем поддерживать друг друга.

- А я что, не фронтовик?

- Именно. Это я тебе и напомнил. Ты предлагаешь парню перевестись на другой факультет. А потерянные годы? Мало того, что четыре года пропало у нас из-за войны?

- Идите вы оба к такой-то матери! Белый, дайте ваш матрикул. Я преступник. Эта тройка будет черным пятном на моей биографий.

Белый долго жал мою руку. А после его ухода Миша ругал меня последними словами. Но они не шли ни в какое сравнение с теми, которые я услышал потом, когда Белый стал профессором, ректором Киевского университета, а затем еще членкором академии наук Украины.

- Ты подумай! Университет он окончил по известной тебе системе. И сейчас со всеми своими званиями и должностями он все тот же абсолютный невежда. А ведь я мог предотвратить преступление. Мог. Но вместо этого сам совершил его. И ты, сволочь ты этакая, толкнул меня на это!

Я считал, что мой родственник сгущает краски, что в физике невозможны такие фокусы, как в медицине, что, может быть, какие-то пробелы в образовании Белого действительно существуют, но, конечно, не в такой степени, как это следует из рассказов Миши. Как-то, спустя несколько лет, в комнате сына раскатывался неудержимый хохот его друзей по группе. Студенты вспоминали "перлы" из лекций профессора Белого. Все они в один голос уверяли меня в том, что последний двоечник на их курсе знает физику намного лучше членкора академии наук Украины профессора Белого. Но это произойдет через несколько лет.

А сейчас ректор Киевского университета милостиво указал мне на стул. Интересно, узнал ли он меня? Впрочем, в подобных ситуациях воспоминания об оказанной услуге могут вызвать негативную реакцию.

- Да-да, мне уже сообщили. Это тот самый парень, который знает теорию относительности, но запутался на ЭДС.

- Простите, Михаил Ульянович, запутался не парень, а экзаменатор.

- Да-да, что-то в этом роде. Ну, так в чем же дело? Конфликтная комиссия должна была исправить оценку и дело с концом.

- Вот именно. А председатель комиссии сказал, что не в праве этого сделать без вашего разрешения.

- Чепуха!

- Я тоже так думаю. Вот вы ему и позвоните и объясните так же популярно, как мне.

- Во-первых, я не имею права оказывать влияние на председателя предметной комиссии, во-вторых, он будет отсутствовать до послезавтра.

- Послушайте, Михаил Ульянович, может быть, мы перестанем играть в кошки-мышки? Мы с вами одинаково понимаем, в чем дело. Но вы считаете, что по государственной линии мне некуда на вас жаловаться, так как вы заместитель председателя Верховного Совета. По партийной линии под вас не подкопаешься потому, что вы член ЦК. Кроме того, вы полагаете, что, как дисциплинированный гражданин своей страны, я не пойду на скандал за ее пределами. Вот здесь вы и ошибаетесь. Помните, когда мы с вами были антифашистами, не раздумывая, шли даже на смерть. Я лично остался антифашистом. И если, как вы помните, я мог заступиться за совершенно незнакомого мне человека, то за сына я заступлюсь безусловно. Для начала можно будет сообщить, что ректор, профессор Белый, по забывчивости не прикрепил на дверях Киевского университета табличку: "Евреям вход запрещен".

- Слушайте, что это вы организовали на меня танковую атаку?

- Это еще даже не артиллерийская подготовка. А танковую атаку я вам обещаю. Мне терять нечего.

- Без дураков. Мы действительно не успеваем. До письменного экзамена по математике не будет председателя предметной комиссии. Нельзя рисковать. Пусть ваш сын сдает математику.

- С какой стати? Этим мы соглашаемся с оценкой по физике.

- А что, ваш сын не знает математики? Что, ему трудно?

- Я вижу, вы прекрасно информированы. Следовательно, вам известно, что он был победителем не только физических, но и математических олимпиад. Но где у меня уверенность, что математику не будет принимать такой же антисемит, как Чолпан?

- Даю вам слово! Я лично прослежу за объективностью оценки.

На следующий день сын сдавал письменный экзамен по математике. Пришел он домой уверенный в том, что у экзаменаторов не будет зацепки для снижения балла. Через два дня объявили результаты экзамена. Из 182-х сдавших, только 9 получили "отлично". Сын был в числе девяти. Мы успокоились, понимая, что при объективном отношении, обещанном ректором, и на устном экзамене по математике балл будет таким же.

Сразу после экзамена сын пришел ко мне на работу. Одну из задач он не мог решить, и ему поставили тройку. Но больше тройки его огорчило то, что он даже не представлял себе, как решаются подобные задачи. Тут же я обратился к своему пациенту, одному из лучших учителей математики в Киеве.

Надо было увидеть его реакцию! Человек очень деликатный, выйдя из себя, он впервые позволил себе ненормативную лексику. Оказывается, задача, притом, не из легких, была из программы четвертого курса математического факультета. Я немедленно поехал в университет. Только у восемнадцати экзаменующихся были тройки. У остальных - пять и четыре. На письменной математике только девять человек удостоились отличной оценки, в том числе и сын, а на устной он оказался среди немногих самых худших.

У ректора был не приемный день, но хуже, его вообще не оказалось в университете. С невероятным трудом я пробился к декану физического факультета. Он стал извиняться, говоря, что вышла накладка, что ректор ему действительно велел проследить, но он, мол, был вынужден поехать на строительство нового корпуса и не успел вернуться в университет к тому времени, когда экзаменовали сына. Но, мол, ничего трагического не произошло. Двенадцать, кажется, будет проходным баллом, и, если сын не завалит экзамена по украинской литературе, то он, вероятно, поступит в университет. Воевать было не с кем. Мои удары погружались в вату. Декан даже проглотил мои слова о том, что сын по закону должен сдавать не украинскую, а русскую литературу, но и украинскую он знает по меньшей мере значительно лучше украинца декана.

Экзамен по украинской литературе прошел без приключений. До сегодня мне не известно, с ведома ли ректора был поставлен спектакль на экзамене по устной математике.

21 августа 1971 года в списке поступивших на физический факультет значился сын - единственный еврей среди абитуриентов этого года.

В СССР любят все сравнивать с 1913 годом - и сколько чугуна и стали, и сколько газет, и даже сколько насекомых на душу населения. Ну что ж, давайте и мы сравним.

До 1913 года в Киевском университете святого Владимира существовала процентная норма для евреев. Интересно, что хитроумные жиды умудрялись каким-то образом превысить, перешагнуть через границу пяти процентов, установленных для них самым реакционным царским правительством.

В 1971 году в том же Киевском университете, но уже ордена Ленина и имени Шевченко, о процентной норме никто не говорил. Да и какие нормы могут быть в самом демократическом государстве, где все национальности равны, в государстве, которое служит образцом для всех угнетенных народов мира. Так вот, в 1971 году на юридический, международный, исторический, филологический и биологический факультеты не приняли ни одного еврея. На физический факультет приняли одного.

Вместе с женой мы поздравили этого еврея с поступлением. Он очень сдержанно поблагодарил нас и вдруг сказал:

- Я вас очень люблю. Сейчас мне еще трудно представить себе жизнь без вас. Но в тот же день, когда я закончу университет, немедленно подам заявление на выезд в Израиль. А вы - как знаете.

Эта фраза явно омрачила праздничное настроение жены и наполнила мое сердце гордостью за сына.

Слово свое он сдержал буквально. На следующий день после получения диплома, сын, вместе с нами, отнес в ОВИР вызов из Израиля. Был сделан первый и самый важный шаг по пути в страну, где нет ни тайной, ни явной процентной нормы для евреев.

14.02.2014

Филателист

Наш курс полюбили профессора и преподаватели. Спустя годы, вспоминая наш курс, они не скрывали восторга. Следует ли удивляться тому, что один из студентов этого курса, я тоже говорю о нашем курсе с любовью. Но, вероятно, было бы странно, если описать всех моих однокурсников можно было одной розовой краской.

Даже при создании произведения с вымышленным сюжетом происходят странные события. Ты придумал героя, который должен вести себя определённым, задуманным тобой образом. А он, негодник, не подчиняясь автору, ведёт себя так, как сам считает нужным. Это же просто безобразие. Но ничего поделать с этим невозможно.

Что уж говорить об описании действительного персонажа. Хорошо, скажет читатель, так зачем ты, автор, притащил его, отрицательного, в свою книгу? Вопрос, конечно, правомерный. Но в студенческую пору, ещё до того как я узнал о недостойном в биографии своего будущего героя, на курсе общался с безусловно талантливым студентом. Он реализовал себя. Он стал выдающимся в своей специальности. Статистику курса он украшает безусловно.

В студенческую пору я ничего не знал о его увлечении филателией. А, может быть, оно вообще началось, когда он стал кандидатом, или даже доктором медицинских наук? Не знаю. Короче, речь идёт уже не общении с профессором, а Филателистом.

Приезд в Киев был неожиданным и очень важным. До Филателиста дошли слухи о предстоящей эмиграции в Израиль его бывшего однокурсника. Уезжали не только из Киева. Уезжали из его родной Москвы. Но именно однокурснику можно было доверить это жизненно важное мероприятие. Однокурсник простодушен до наивности и абсолютно честен. Нет сомнений, именно с его бескорыстной помощью удастся осуществить эту многоходовую комбинацию. Ему можно доверить любые сокровища.

Однокурсник тоже собирал марки. Конечно, его нельзя было причислить к серьёзным филателистам. Так, дилетант, любитель. С точки зрения Филателиста, даже не начинающий.

Филателист решил переправить за границу некоторую часть своей бесценной коллекции. За ней должны последовать другие части. Сделать это легально? Абсурд! Ни малейшей возможности! Даже если бы такую коллекцию не прировняли к художественной ценности, пошлина была бы умопомрачительной. Она выражалась бы в астрономических цифрах. Вручить драгоценные марки случайному человеку - просто безумие. Не безумие - клинический идиотизм. Кроме того, для осуществления плана нужен филателист. Хоть какой-нибудь. Формально числящийся. И чем хуже, тем лучше.

Филателист появился в доме однокурсника, когда тот ещё не вернулся с работы. Был поздний вечер. Но киевлянин не ограничивал себя временными рамками. Именно это побудило его начать коллекционировать марки. Слишком мало времени он уделял ребёнку. А так хоть раз в неделю выделялись обязательные часы для общения с сыном. Марки обязывали. Разглядывание кляссеров было отправным пунктом. Железнодорожным узлом, из которого беседа ехала в любом направлении. Не самый худший воспитательный приём.

Жена однокурсника проявила естественное гостеприимство. Филателист отказался от обеда, но с удовольствием выпил кофе с домашним печеньем. Сидя на диване, он перелистывал страницы кляссеров.

- Ерунда. Мусор, - изрекал он время от времени.

В какой-то момент жене показалось, что определённой странице Филателист уделил несколько большее внимание. Он расстался с ней более осторожно, не погасив в глазах сверкнувший огонёк хищника. Жаль, жена не заметила, какая именно страница вызвала такую реакцию.

Советские марки для Филателиста действительно не были ценностью. Но здесь, в африканском кляссере, он увидел египетскую марку, резко возбудившую поисковый инстинкт собственника. Небольшая зубцовая марка. На белом фоне чёрная карта Израиля. В карту воткнут нож. С ножа стекает кровь. Марка выпущена в 1965 году. Надпечатка: «1967 год». Филателист не знал, что после Шестидневной войны 1967 года однокурсник при каждом возможном и невозможном случае демонстрировал эту марку различным людям. Большому количеству людей. Комментарием во время демонстрации была непременная фраза: «Израильские агрессоры». Затасканная фраза советской пропаганды. Его даже вызывали в КГБ по этому поводу. И он простодушно объяснял следователю:

- Я ведь филателист. У меня в коллекции не только Маркс, Энгельс, Ленин и Сталин. Есть даже Гитлер. А ведь вам известна моя «любовь» к фашизму.

- Понимаете, товарищ майор, марка, независимо от её идеологической цели, должна быть в коллекции. Отсутствие даже одной марки разрушает коллекцию. Теряется её ценность. Так что…

Филателиста мало интересовала демонстративная сила марки в руках его однокурсника. И вообще ему, еврею, чужды различные сионистские фокусы. Куда больший интерес представляет ценность рыночная. Даже в каталоге цена её весьма солидна. Но кто продаёт такую марку согласно каталогу? Впрочем, это побочные размышления. Не это цель его приезда в Киев.

Встреча однокурсников состоялась уже поздним вечером. Хозяин вернулся домой после тяжелой срочной операции. Он был рад Филателисту. У него вообще сантименты к фронтовым друзьям и к товарищам по институту. А тут явно интересный человек. Профессор. Он не стал лечебником. Но исследователь серьёзный. Просьба Филателиста вроде не была обременительной. Во всяком случае, так ему, несведущему, показалось. Ему ведь тоже предстояло легализовать марки для того, чтобы взять их с собой. Уплатить за них пошлину. Он планировал сделать это в Москве, в министерстве культуры, совместив поездку с неизбежными выездными делами.

Родился ли Гомер, способный описать выездные дела евреев в Москве 1977 года?

Министерство культуры они посетили вдвоём. Филателист плотно упаковал несколько тысяч марок однокурсника в единственный кляссер.

- Мусор, - сказал он, представляя кляссер чиновнику. Тот согласно кивнул ещё до того, как бегло перелистал страницы. Впрочем, и тщательный осмотр был бы абсурдным. Марки набиты так плотно, что разглядеть их было не возможно. Затем чиновник стал что-то усиленно искать под столом. Филателист мгновенно извлёк из портфеля свой кляссер, внешне точно такой, как кляссер однокурсника, и оставил его на месте исчезнувшего в портфеле кляссера однокурсника. Скорость и точность операции были подобны действию иллюзиониста. Чиновник выбрался из-под стола, бесстрастно упаковал и запломбировал лежавший на столе кляссер и велел киевлянину уплатить пошлину - два целых и шестьдесят три сотых его месячных окладов. Затем чиновник многозначительно кивнул Филателисту. Это не удивило однокурсника. Он заранее был предупреждён о сменке. О том, сколько Филателист уплатил за это чиновнику, он деликатно не спросил.

По пути из министерства киевлянин получил детальную инструкцию. В Израиле поместить кляссер в сейф в банке. Застраховать его на двадцать пять тысяч американских долларов. Деньги на это у их общего знакомого, живущего в Израиле. Он должник Филателиста. Филателист одолжил ему деньги для оплаты дипломов. Умопомрачительные деньги для советского врача. Грабители на больших дорогах в сравнении с советскими изобретателями законов были простодушными человеколюбцами.

Кляссер однокурсника будет доставлен в Израиль максимум через полгода. Заодно - и золотая медаль, которую сын получил, окончив школу. Легально вывезти такое сокровище как медаль (золотая, но, увы, не из золота) было абсолютно невозможно. Филателист объяснил, что переправить в Израиль такие относительно малоценные вещи, в отличие от его кляссера, задача для него не весьма сложная.

Филателисту не пришлось убеждать сокурсника в том, что всё обещанное будет несомненно выполнено. А возможности и способности Филателиста были оценены сокурсником в кабинете Министерства культуры.

До Израиля ещё надо было доехать. Портфель с запечатанным кляссером был основным беспокойством до пограничной станции Чоп. Ни о каких своих самых ценных вещах они не заботились так, как о портфеле с кляссером.

Таможенный досмотр не грозил неожиданностями. Кляссер в конверте из манили. Пять сургучных нашлепок с гербом Советского Союза. Чем не почта дипкурьера? Но сургучные печати не остановили дородного таможенника с жуликоватыми глазами.

- Надо досмотреть, - сказал он, взвешивая кляссер на ладони.

- Вот квитанция. Я уплатил пошлину. Пятьсот рублей.

- Возможно. Я не спорю. Но надо досмотреть. Впрочем, если вы уплатите триста долларов, я ограничусь квитанцией о пошлине.- Таможенник только что пересчитал их денежную наличность. Мог сказать и триста семьдесят три доллара - всё, что разрешили поменять и вывезти семье из трёх человек. Но проявил благородство.

Останется семьдесят три доллара. Капитал, вывезенный из страны, за которую он воевал четыре года, в которой самоотверженно трудился двадцать шесть лет. А труд жены? И всё-таки, при всей непрактичности бывший киевлянин легко сообразил, что триста меньше двадцати пяти тысяч.

Таможенник с улыбкой принял доллары:

- Надеюсь, вам не нужна квитанция?

Интересно, получил он сведения от чиновника министерства культуры, или его рентгеновская проницательность выработалась в процессе долголетней безупречной службы?

Достать сейф в банке оказалось непростой задачей. Помогли друзья знакомых компаньона приятеля родственников служащего банка. Кляссер почивал в сейфе, застрахованный на двадцать пять тысяч американских долларов.

Деньги для оплаты сейфа и страховки дал должник Филателиста, старый добрый знакомый киевлянина. То, что он потребовал расписку в получении этих долларов, обидело нового израильтянина до мозга костей. Расписку? После стольких лет знакомства он сомневается в его порядочности? Непреходящая несправедливая обида на долгие годы разлучила старых друзей. Откуда было знать новичку, что так принято в деловых кругах. Тем более… Но этого тем более он ещё тоже не знал.

Прошло шесть месяцев. Кляссер однокурсника не появился. Прошел год. Связи с Москвой не было. Постепенно таяли деньги, которыми оплачивалась страховка.

Спустя три года из Голландии за кляссером прилетела дочка Филателиста. Она привезла кляссер однокурсника. О золотой медали у дочки не было сведений.

Возможно, Филателист был прав, говоря, что у однокурсника мусор. Но из мусора исчезло всё наиболее ценное. Исчезли многие беззубцовки и блоки. Исчезли марки из серий. Неполные серии обесценились. Исчезла египетская марка с черной картой Израиля и торчащим из неё окровавленным ножом.

В Израиле бывший киевлянин уже не занимался филателией. Отпала необходимость. Для частого общения с взрослым сыном в Израиле хватало времени. А инстинкт коллекционера не был в числе его достоинств или недостатков.

Поведение Филателиста возмутило однокурсника. В залог до возвращения пропажи он хотел оставить только одну марку. Первую марку из кляссера Филателиста. Он не знал ни ее цены, ни истории. Просто хоть какой-то залог. Но жена напомнила ему о порядочности. Он отдал посланнице нетронутый кляссер.

Трудно быть уверенным, что нечёткие очертания порядочности никогда не возникали в сознании Филателиста. Но порядочность выглядит различно в зависимости от того, кто и как на неё смотрит.

Беззубцовки, марки из серий - это пустяки в ежедневной торговой деятельности Филателиста. Из валявшегося под рукой кляссера однокурсника он вынимал для обмена и продажи единицы торга, может быть, даже надеясь вернуть их на место. Но, возможно, забывал. В конце концов, это не его систематические бесценные кляссеры. Мусор. Какая разница - маркой больше или меньше. Правда, египетская марка...

Но ведь надо войти в его положение. В положение страстного коллекционера. Вот, например, первая марка в кляссере, хранящемся в сейфе в Израиле. Она действительно первая. Первая марка Нидерландов. Большая. Ценнейшая. Филателист охотился за ней более шести лет. Он узнал, что у такого же страстного филателиста, у профессора-физика Харьковского университета, есть первая марка Нидерландов. Он предложил ему за неё четыре тысячи рублей. Десять профессорских зарплат. Согласно каталогу. Профессор даже не ответил. Только улыбнулся. Охота продолжалась. Безрезультатно.

Однажды до Москвы докатилась весть о смерти известного тбилисского филателиста. Случилось это в год появления надпечатки на египетской марке.

Египетская марка... Она была обязана перекочевать к Филателисту. Но это, между прочим. Между прочим - не смерть тбилисского филателиста, а египетская марка. Хотя это тоже не совсем между прочим.

Обладатель полной коллекции советских марок оставил вдове довольно убогое жильё. Филателист убедился в этом, срочно прилетев в Тбилиси. По-видимому, грузин тратил на марки все свои деньги. Филателист тоже покупал на тысячи рублей. Но ведь в обороте у него десятки тысяч. В умелых руках марки весьма прибыльное дело.

Вдова показала Филателисту кляссеры покойника. Хорошая коллекция. Хронология. Полная. Но и цена хорошая. Точно согласно каталогу. Вероятно, её проинструктировали.

Филателист отложил кластеры, поблагодарил вдову и уже собирался попрощаться.

- Это всё? Иностранных марок у вас нет?

Вдова положила на стол два маленьких кляссера. Филателист стал перелистывать. И вдруг! Невероятно! Словно молния пронзила его. Спокойно! Оставайся спокойным. Перелистывай дальше. Спокойно. Ничего не произошло. Первая нидерландская марка! Бесценная! Перелистывай дальше. Ничего не произошло. Второй кляссер. Так.

- Сколько вы хотите за эти марки?

- Не знаю. Скажем, двести рублей.

Филателист почувствовал, как сердце выпархивает из грудной клетки. Двести рублей! Половина находящегося только в одном кляссере стоит в несколько раз больше. А первая нидерландская марка - четыре тысячи рублей по каталогу!

- Знаете, я, пожалуй, куплю у вас этот мусор. Мне он, конечно, не нужен. Только чтобы не прерывался контакт между нами. Завтра я приду, уплачу и возьму кляссеры. Впрочем, почему завтра? Вот вам двести рублей.

В Москву он ехал поездом. Как только за окном исчез тбилисский вокзал, Филателист раскрыл маленький кляссер. Пять часов он сидел, не отрывая взгляда от марки. Он находился в состоянии каталепсии. Мир вместился в одну марку. И не было побочных отрицательных эмоций. И не было сомнений.

Пожилая вдова? А он тут причем? Не очень состоятельная? Вернее, очень несостоятельная? Но ведь не он назвал цену. Порядочность? А в каких международных единицах она измеряется? Порядочность!

Правда, египетская марка... Но ведь нельзя сравнить её с нидерландской. Кстати, надо заглянуть в новый каталог Ивера. Не повысилась ли её цена?

Однокурсник не заглядывал в каталог. У него вообще не было каталога. Египетская марка, как и другие, в шкале его ценностей не имела денежного выражения.

Жена предположила, что на диване в их киевской квартире в глазах Филателиста зажегся хищный огонь именно тогда, когда он наткнулся на египетскую марку с черной картой Израиля и торчащим из неё окровавленным ножом.

Нет, она не упрекала своего простодушного мужа в доверчивости. Но в глубине души она ощутила пусть слабую, а всё же компенсацию за потери, когда ей стало известно, что её простодушный муж оказался наименее обжуленным из всех тех, кто имел дело с Филателистом.

2000 г.

Середина атомного века

Центральный Украинский научно-исследовательский институт ортопедии и травматологии – официальное название Киевского ортопедического института, в котором я прожил два с половиной года. Прожил – не литературный образ, не фигуральное выражение. Утром, если не дежурил накануне и всю ночь, из нашего общежития, небольшой комнаты, в которой ютились четыре врача, я выходил в лёгких полотняных брюках, в тапочках, в халате, надетом поверх майки, по непарадной лестнице поднимался этажом выше, на третий этаж, в клинику. В комнату возвращался перекусить и переночевать. В дни дежурств все в том же наряде уже по другой лестнице, тоже непарадной, из клиники спускался в полуподвал, в котором располагался травматологический пункт. Из большого серого здания мне приходилось выбираться только в библиотеку, конференц-зал и рентгеновское отделение, для чего все в тех же тапочках надо было преодолеть открытое пространство - метров 10-15, разделявших оба корпуса Института. Иногда повседневная рабочая форма сменялась на обычный костюм - либо для редких вылазок в дешевую столовку, после обеда в которой мучила изжога и воспоминания о запахах на несколько дней отвращали от мысли о нормальном обеде, либо в магазин, все полки которого были уставлены консервными банками с крабами и печенью трески. Эти, как потом выяснилось, деликатесы и были основным продуктом питания, так как ничего другого в ту пору нельзя было достать.

В отличие от Израиля, где в каждой больнице есть столовая для персонала (с символической оплатой), в Киевском ортопедическом институте, да и вообще в Киеве, как и в любом известном мне лечебном учреждении, ничего подобного не было. Так я прожил до конца лета 1952 года. Потом характер существования остался тем же, но изменилось место действия. И комната общежития вместо четырех, вмещала уже семь врачей.

Дело в том, что институт располагался в изумительном Мариинском парке, напротив бывшего царского дворца, построенного Растрелли. Во дворце располагался Верховный Совет Украины. Похоронные процессии из институтских ворот и без перерыва снующие кареты скорой помощи, хотя они и не издавали душераздирающих звуков, как в Израиле, раздражали публику, занимающую бывший царский дворец. Нужна была капля, переполняющая чашу терпения. А если капля нужна, она непременно появится.

Как-то в конце зимы наша операционная санитарка Матрена Сергеевна, или попросту тетя Мотя, вынесла ампутированную ногу не в кочегарку, а на мусорник, и два огромных лохматых пса поволокли ее оттуда через парк, через площадь, к зданию Верховного Совета, и какая-то очень высокопоставленная личность чуть не потеряла сознание при виде этой ноги.

Судьба института была решена. Не сразу, конечно. Пока в верхах крутились шестерни, сделали ремонт стоимостью в миллион семьсот тысяч рублей, а уже после этого нас выселили, втиснув в бывшее помещение института нейрохирургии. Старое же специально построенное здание ортопедического института переоборудовали под министерство здравоохранения, потратив на это еще несколько миллионов. Огромный роскошный царский парк, летом три раза в неделю наполняемый симфонической музыкой, мы сменили на запущенный баронский парк невдалеке от Сенного базара. Но это уже потом. А пока я жил полновесной изумительной жизнью в первой клинике института.

Ничего лестного не могу сказать о научно-исследовательской деятельности этого заведения. Но в профессиональном отношении мне повезло. Это было первоклассное лечебное учреждение.

Чтобы получить удостоверение специалиста-ортопеда врач в Израиле должен специализироваться пять с половиной лет. Клиническая ординатура по ортопедии в Советском Союзе - три года. Мне пришлось ее окончить за два с половиной года. В течение трех лет ординатор работает как черный вол, если он действительно намерен стать специалистом. Во время суточного дежурства в травматологическом пункте приходилось принимать по сто и более карет скорой помощи. Переломы, вывихи, дисторсии, разрывы сухожилий. Работа как на конвейере. Инструменты несравненно хуже, чем в Израиле, поэтому должна быть компенсация - лучшая техника репозиций и наложения различных повязок. На следующий день после такого дежурства могут быть плановые операции. В перерывах между операциями не пьют кофе, ибо перерывов нет. После операций надо обслужить своих больных, лежащих в клинике. В течение первого года ординатуры у меня постоянно было не менее двадцати больных. (Для сравнения: в Израиле нормальное ортопедическое отделение - до 35 коек - обслуживается, примерно, 8-10 врачами.) Раз в 10-14 дней экзамен по очередному разделу ортопедии и травматологии. Экзаменатора не интересует, когда ты готовишься к экзаменам. За два с половиной года мне ни разу не приходилось быть не то что свободным - расслабленным.

Но, может быть, действительно правы израильские коллеги, заявляющие, что у врачей, приехавших из СССР, в среднем более низкая квалификация?

В среднем! Я могу утверждать, что на каждого советского водителя автомашины в среднем приходится неизмеримо меньше нарушений дорожного движения, чем на израильского. Но говорить в среднем о квалификации врача?

"Ты действительно специалист исключительный. Ты совсем не похож на врачей, приехавших из России". Этот сомнительный комплимент моих израильских коллег не просто резал слух. Он тревожно напоминал мне нечто очень знакомое. Не только от комбата пришлось услышать подлую ранящую фразу: «Ты хороший парень, совсем не похож на еврея». Почему же не похож на других врачей?

Разве не доказали свою высокую квалификацию доктора Барак, Гольденберг, Дубнов, Коган, Мальчик, профессор Резник, доктора Татьяна и Мордехай Тверские, Фукс, Юкелис и другие?

Наугад я назвал только несколько моих однокурсников, вероятно, незаслуженно обидев этим других. Мог бы назвать еще десятки фамилий врачей, окончивших только наш институт. А сколько сотен великолепных врачей, окончивших в СССР другие институты, работают сейчас в Израиле?

Да, наслушался я мнений о врачах из СССР. Есть мнение… А можно ли это мнение оценить объективно, без эмоций? Теоретическая подготовка у врачей, учившихся в Израиле и вообще на Западе, лучше, чем у советских. Всё-таки, скажем, в среднем. Нет-нет, не в среднем. У врачей, закончивших советские медицинские институты такая подготовка исключение. А знание анатомии у советских, тоже в среднем, основательнее. В течение полутора лет они препарировали трупы в анатомке, а не учили анатомию только по атласу. Трёхмерное под пинцетом и скальпелем лучше познавалось, чем двухмерное плоское на бумаге, как бы красиво ни была нарисована картинка. У ортопеда в Киеве в день гололёда несколько десятков одних только пациентов с переломами лучевой кости в типичном месте. У израильского ортопеда такого количества не будет за всю жизнь. К тому же не забудьте, что основой врача всё таки является личность.

Вряд ли кто-нибудь упрекнет меня в просоветской агитации, если я скажу, что лучшие представители советского здравоохранения унаследовали замечательные традиции русской земской медицины, ее служение людям, ее сострадание, а не просто работу ради сытого существования, а иногда - и ради наживы.

Так уж случилось, что лучшим русским диктором был еврей. Так уж случилось, что хранителями и реставраторами славянского, старорусского изобразительного искусства, уничтожавшегося советской властью, стали евреи. Так уж случилось, что продолжателями благородных традиций русской земской медицины проявили себя евреи.

В пору моего пребывания в Киевском ортопедическом институте евреи еще составляли значительную по количеству и лучшую по качеству часть врачей. В первой клинике постоянно замещал флегматичного заведующего доцент Макс Новик. (Я был несказанно рад встретить в Израиле его дочь доктора Дину Новик.) Основная тяжесть по руководству третьей клиникой ложилась на старшего научного сотрудника Софию Порицкую. Четвертой клиникой заведовала одна из самых крупных ортопедов не только Советского Союза, но и Европы, профессор Анна Фрумина. Оба ее заместителя тоже были евреями. Пятой клиникой заведовал профессор-еврей, основоположник целого направления челюстно-лицевой хирургии. Рентгеновским отделением заведовал незабвенный Иеуда Мительман - единственный соперник московского рентгенолога, профессора Рейнберга (сын которого стал моим пациентом, а с внуком, студентом медицинского факультета Тель-авивского университета, я познакомился уже принимая у него экзамен).

В клиниках и лабораториях института было еще несколько врачей-евреев, в том числе специалистов единственных в своем роде.

Надо ли объяснять, что сейчас Киевский ортопедический институт, основанный евреем профессором Осипом Фруминым и его женой профессором Анной Фруминой, очищен от нежелательных лиц, или, как говорили лучшие «друзья» евреев, - юденфрай.

Буквально с первых дней пребывания в институте я почувствовал враждебное отношение исполняющего обязанности директора, доцента Климова. Позже мне стало известно, что я - не исключение. Не было ни единого еврея в институте, которого бы он не преследовал. Но, будучи среди них самым молодым, я был и самым уязвимым. Узнал я об этом совершенно неожиданно, усыпленный благополучным существованием в клинике, позволившем мне даже увериться в том, что все беды, связанные с моим ничего не значащим для меня еврейским происхождением, уже позади. Профессор и оба доцента были довольны тем, что в моем лице приобрели бессменного дежурного врача, которым можно затыкать все дырки; ординатора, сдающего экзамены только на отлично. С коллективом клиники у меня с первого же дня установились дружеские отношения. И вдруг...

В мою палату положили молодую женщину. За несколько дней до этого она упала на катке. Утром, во время обхода старшие, посмотрев пациентку, предположили несколько диагнозов, в том числе - туберкулез грудного отдела позвоночника. Вероятно, потому, что до этого тщательно обследовал больную, я посмел возразить и высказал предположение, что здесь глубоко расположенное нагноившееся кровоизлияние и необходима срочная операция. Один из доцентов только ехидно улыбнулся по поводу моего диагноза. Но профессор и второй доцент все-таки велели сделать диагностическую пункцию. Гноя я не добыл, чем и похоронил свой диагноз.

К вечеру состояние больной резко ухудшилось. Несмотря на антибиотики, температура достигла 40° С. Я спустился к профессору, но его не оказалось дома – уехал на дачу. Звонки к доцентам тоже оказались безрезультатными. Как назло, они отсутствовали, и не было известно, когда появятся. Ответственный дежурный оперировал в травматологическом пункте. Состояние больной становилось угрожающим. И тогда, снова уверившись в своем диагнозе, хотя и не подтвержденном пункцией, я все-таки решился на операцию. Сделав разрез, я пришел в отчаяние. Гноя не было. Но, как только вскрыл самый глубокий слой, из него под давлением хлынул гной. Около 500 кубических сантиметров! Утром, почувствовав себя совершенно здоровой, пациентка попросила выписать ее домой для амбулаторного лечения раны.

Профессор, оба доцента, старшие и младшие научные сотрудники, врачи - все поздравляли меня с удачным дебютом. Исполняющий обязанности директора института вызвал меня в свои хоромы. Я даже почувствовал себя несколько неловко. Ну, именинник. Ну, поздравления. Но, пожалуй, уже достаточно. Как-то неудобно по такому пустяковому поводу выслушивать поздравления еще и от директора института. Но поздравлений не было.

Раздувая ноздри утиного носа на красном от гнева лице, встряхивая седыми с желтой подпалиной волосами, директор обрушился на меня с матерной бранью и велел подписаться в получении приказа, объявляющего мне строгий выговор за самовольные действия, а именно - за операцию без разрешения заведующего клиникой.

Я был настолько ошарашен, что впервые и единственный раз в жизни безропотно выслушал матерную брань. Потом в институте говорили, что в этот день произошло несколько чудес. Главным чудом было то, что профессор, который ко всему относился с олимпийским спокойствием, вернее – с равнодушием, пошел к своему ученику, исполняющему обязанности директора и опротестовал выговор. Таким образом, еще около десяти дней у меня не было никаких взысканий. Но - чему быть, того не миновать.

Вечером 31 декабря я вырвался из клиники посмотреть на праздничный Крещатик. На площади Калинина продавали елки. Очереди уже почти не было. Я вспомнил грустные встречи Нового года в госпитальных стенах. Я вспомнил лица больных в двух моих палатах. В кармане нащупал трояк, который все равно не спасал меня от финансового кризиса. И счастливый, с елкой на плече направился вверх по улице Кирова. Но мое счастье не шло ни в какое сравнение с восторгом больных. Действительно, больной человек не отличается от ребенка.

Елку поставили в опрокинутую табуретку. Украсили ее ватой, наспех склеенными бумажными цепями, импровизированными игрушками из станиоля. Сошлись ходячие. Распахнули двери соседних палат. С надеждой, забыв о болях и несчастьях, первая клиника встретила Новый год. Первый день 1952 года, был днем посещений. Елку продолжали наряжать уже настоящими игрушками. А второго января исполняющий обязанности директора влепил мне выговор... за нарушение санитарного режима клиники (хотя елка продолжала стоять там еще две недели).

Не знаю, пытался ли опротестовать выговор профессор, накануне благодаривший меня за елку. Таким образом, мне предстояло получить еще одно взыскание, а затем вылететь из института. В любое время я ощущал свою уязвимость, не зная, с какой стороны ждать удара.

Но три события предопределили мою судьбу. Последнее - возвратился из длительной заграничной командировки директор института, человек достаточно умный для того, чтобы грязную работу делать руками своего заместителя. Второе (о нем я расскажу подробнее), на несколько месяцев сделало меня нужным врачом в институте. А первое - ровно через год спасло мою жизнь.

Утром, во время обхода профессор велел мне взять маленькую палату на одну койку, в которую только что положили больного. Я хотел было отказаться, сославшись на то, что сегодня у меня девятнадцать больных, что завтра я дежурю, а через три дня должен сдать очередной экзамен. Но фраза, с которой обратился профессор: "Мне бы хотелось, чтобы именно вы вели этого больного", исключала сопротивление.

Больной был внешне симпатичным мужчиной средних лет с огромным уродливым резко болезненным рубцом вдоль всей ноги. Результат бывшего ранения разрывной пулей, к счастью, только скользнувшей по касательной.

На титульном листе истории болезни не было указано ни специальности, ни занимаемой должности, что я посчитал небрежностью приемного покоя. Правда, почему-то пациенту выделили отдельную палату, что случалось крайне редко. Кроме того, почему-то такую простую операцию (так мне казалось в ту пору) – собирался делать сам профессор. Ассистентом он записал меня. Операция была назначена на завтра, на вторник. Но профессор заболел. В пятницу он появился и назначил операцию на следующий вторник. Больной был раздосадован. Я его понимал.

И должно же было случиться, что именно во вторник снова заболел профессор. Зима. Свирепствовал грипп. Профессор был далеко немолод. Случается. Пациент рассчитывал быть прооперированным послезавтра. Но профессор вышел на работу только в пятницу и снова назначил операцию на вторник. Когда же во вторник вновь заболел профессор, даже я почувствовал себя неловко.

Больной бушевал. Требовал, чтобы операция была сделана именно сегодня. Безразлично кем. Я спустился к профессору, – его квартира находилась на одной площадке с комнатой нашего общежития, – и рассказал ему о требовании пациента. Профессор утвердительно качнул головой:

– Скажите Максу Соломоновичу. Пусть прооперирует.

Доцент Новик, как только я передал просьбу профессора, вспомнил, что сейчас должен быть в костнотуберкулезной больнице, и тут же исчез.

Больной требовал операции. Я снова спустился к профессору. С обычной невозмутимостью он выслушал сообщение о том, что его заместитель уехал, и велел передать его просьбу второму доценту.

Антонина Ивановна тут же вспомнила, что у нее сейчас заседание парткома в медицинском институте, и немедленно ушла.

А больной бушевал.

– Пусть хоть санитарка оперирует, но только сегодня!

Я передал профессору, что происходит в клинике и высказал недоумение, почему, только старшим доверена такая простая операция. Профессор как-то неопределенно улыбнулся и сказал:

– Ну что ж, оперируйте, если хотите. Выберите себе ассистента.

Если хотите! От радости перемахивая через две ступеньки, я помчался в клинику. Ассистировал мой бывший однокурсник. Постепенно, участок за участком мы обезболивали рубец и иссекали его, как в анатомическом театре на трупе, выделяя впаявшиеся в него нервные веточки. Смелость незнания! Мы не понимали, какие опасности подстерегают нас на каждом шагу. Поэтому операция шла размеренно и спокойно, сопровождаемая анекдотами пациента и время от времени - нашими. Мы не понимали опасности даже чисто профессиональной, где уж было понять, что существуют еще какие-то побудительные причины непрерывных заболеваний профессора и неотложных дел доцентов. Вечером я зашел навестить своего пациента.

– Ну, доктор, вот тебе моя рука. Я умею быть благодарным.

Ровно через год он доказал, что не бросает слов на ветер. Но даже тогда я еще не знал, кого мне пришлось прооперировать.

Забыл упомянуть, что кроме каторжной работы в клинике, я был обязан посещать университет марксизма-ленинизма и выполнять множество никому не нужных партийных поручений. А тут еще началась очередная избирательная кампания - очередной онанизм, и меня назначили агитатором.

Старшим агитатором был ординатор из нашей клиники - серенький, мало умеющий и еще менее знающий. Но украинец. Кроме того, в агитпункте у него отлично велась отчетность о всей липовой работе, якобы выполняемой агитаторами. Агитпункт стал исходным пунктом его вознесения. Мастера липы заметили и сделали инструктором отдела кадров министерства здравоохранения, оттуда - инструктором административного отдела ЦК, оттуда – заместителем министра по кадрам. Таким образам он сделался профессором, хотя в профессиональном отношении отстал даже от себя, ординарненького ординатора, и уже оттуда пошел на понижение - стал директором ортопедического института.

Но это все потом. А сейчас в агитпункте он, ординатор, идущий на два года впереди меня, но еще не делавший в клинике того, что доверяют начинающему врачу, смог получить полнейшую компенсацию. Он заставлял меня, в отличие от других, подающих липовые отчеты, проводить лекции и беседы в пьяных трущобах Козловки, что отнимало массу времени. К тому же, спускаться на Козловку по обледенелой полутропе-полулестнице для меня было настоящей пыткой. Однажды я не сдержался и высказал старшему агитатору все (кроме политики), что я думаю по этому поводу.

На следующий день меня вызвал исполняющий обязанности директора института. Без вступления он обрушил на меня ушаты отборнейшего мата. Мгновение я смотрел на его благородную седину с желтой подпалиной, напоминающей снег, на который помочилась собака, и вдруг ответил ему еще более отборным матом. Директор обалдело уставился на меня, не в состоянии произнести ни слова. Во время этой паузы я благополучно закрыл за собой дверь директорского кабинета.

Совершенно случайно я сделал важное открытие: именно такая тактика дает мне возможность пока оставаться в институте. В течение полутора месяцев он еще несколько раз вызывал меня к себе. То ли хотел пополнить свой словарный запас, то ли попросту ему нужна была разговорная практика.

А потом произошло второе событие, которое, как я уже говорил, на время сделало меня нужным врачом. Из 2-й Подольской больницы к нам доставили молодого человека, аспиранта-орнитолога, который за два дня до этого был ранен на охоте. По его словам, он положил ружье на куст, а потом взял его за ствол. Спусковые крючки зацепились за ветку, и заряд из обоих стволов ранил правую кисть и предплечье. Рука была в ужасном состоянии.

Профессор велел мне ассистировать ему при ампутации. И тут я стал просить профессора не ампутировать руку. Профессор объяснил мне, что здесь уже нечего спасать, что даже если бы удалось сохранить руку, она не будет функционировать, что без ампутации существует угроза жизни, что при подобных обстоятельствах потеряли генерала Ватутина и т.д. Да, согласился я, пальцы не будут функционировать, но это все же своя рука, не культя, не обрубок. Да, существует угроза жизни, но я нахожусь в клинике и при первой же необходимости сделаю ампутацию. Больной лежал на операционном столе, отгороженный от нас стенкой. Но, как потом выяснилось, он слышал дискуссию, чего мы, конечно, не подозревали.

Профессор поворчал, но согласился. Часа два мы копались в ране, вытаскивали пыжи, дробь, куски одежды, разлохмаченные омертвевшие ткани. Аспиранта поместили все в ту же привилегированную маленькую палату.

В неурочное для посещений время пришли его родители. Осознавая бестактность своего поступка, я сказал, что вот, если бы каким-нибудь чудом можно было достать немного перуанского бальзама... (С таким же успехом я мог пожелать достать перо жар-птицы.)

Вечером мать аспиранта принесла не капельку, не баночку – граненый стакан перуанского бальзама. Даже профессор, который, в отличие от меня, уже знал, что пациент – племянник председателя Президиума Верховного Совета, даже профессор был поражен, увидев во время перевязки такое количество драгоценного лекарства. Лечение, потом уже амбулаторное, продолжалось до конца лета. Пациент и его родители почему-то предпочли молодого врача знаменитостям, каждая из которых была им доступна.

А затем наступила осень 1952 года.

Многие считают, что очередной всплеск антисемитизма пятидесятых годов начался после опубликования правительственного сообщения о врачах-отравителях. Это не так. Еще накануне XIX съезда партии антисемитизм в институте приобрел разнузданные формы. Можно было безнаказанно издеваться над клиническим ординатором. Фигура небольшая. Даже над старшим научным сотрудником. Но то, что незамаскированному издевательству подвергались Фрумина и Мительман, было симптомом где-то открывшихся вентилей. Без благословения свыше никто не посмел бы тронуть личного врача семьи Хрущева.

Уже в ту пору начался зловонный поток ардаматских и караваевых, намного предвосхитивших кочетовых и шевцовых. Просмотрите подшивку газет "Вечiрний Киiв" за это время. Дня не проходило без явно антисемитского фельетона. Какая-то сволочь постоянно клала на подушку моей постели свежую газету, раскрытую на фельетоне, героем которого были Ицыки, Шмули, Абрамы, Хаимы. С той поры даже вид этой желтой газеты вызывал у меня отвращение.

Осенью 1952 года в Киеве, в клубе МВД (сейчас там театр юного зрителя) проводился знаменитый процесс Хаина. Группа обычных крупных воротил была вознесена в степень. Подсудимым инкриминировали экономическую контрреволюцию. Подчеркивалось, что она была предпринята евреями. Во всех учреждениях выдавались специальные пропуски на заседания суда. Взвинтили невероятный ажиотаж. Легче было достать билеты на гастроли Большого театра, чем пропуск на процесс.

Свидетелем по делу проходил и мой бывший шеф, заведующий кафедрой ортопедии института усовершенствования врачей. В связи с этим его исключили из партии и выгнали с работы. Кстати, свидетелем забыли пригласить первого секретаря киевского обкома партии товарища Грызу, которому Хаин периодически проигрывал в преферанс по 14 000 рублей. Подумайте, какой сильный преферансист этот самый секретарь обкома! Правда, его тоже наказали. После расстрела Хаина и еще четверых его сообщников-евреев, Грызу на три года... направили в Москву, в Высшую партийную школу, после чего он был уже всего лишь министром совхозов.

В институте мне не стало житья. Исполнителем травли был мой товарищ по клинической ординатуре Женя Скляренко. Каждый день, но только в присутствии различных людей он затевал разговор о моей дружбе с бывшим шефом, то есть о причастности к делу Хаина. Исполнял он это не без удовольствия, так как человек невероятно тщеславный и завистливый, он страдал от того, что оперирует и сдает экзамены хуже еврея. (Вероятно, надо было меньше завидовать и больше трудиться.) К тому же, будучи в оккупации, он, казалось, отрезал себе путь в партию, что, как он считал, помешает его карьере. Раздражало его и то, что я вступил в партию на фронте, вообще не думая о карьере. Беспокойство его оказалось напрасным. Сейчас он в партии и карьеру сделал блестящую, не соответствующую его способностям. А начал он ее мелким провокатором, жалким подручным при травле сперва своего товарища по ординатуре, а затем - более крупных людей.

Однажды, когда в очередной раз он начал обличать евреев-воров, евреев-контрреволюционеров, настойчиво делая ударение на моей дружбе с бывшим шефом, я упомянул, что выдающийся, преферансист, первый секретарь обкома, кажется, не еврей. Тут же Скляренко оправдал бедного Грызу, павшего жертвой еврейской подлости и коварства. Всю дорогу несчастный украинский народ страдает от евреев. Это жиды-корчмари спаивали несчастных простодушных и непорочных украинцев, о чем писал еще Шевченко. Я подтвердил, что действительно, не будь евреев, невинные украинцы никогда не узнали бы вкуса водки.

Одного антисемита я упомянул. Почему же забыл написать фамилии остальных? Ну ладно, можно назвать уже покойного бывшего исполнявшего обязанности директора института исконного русака Климова и ныне здравствующего директора, бывшего старшего агитатора и бывшего заместителя министра, Шумады. Но ведь не перечислишь даже ближайших знакомых антисемитов. Имя им легион. И у каждого есть объяснения законности антисемитизма, либо почерпнутые у родителей, либо из текущей прессы, а вернее - из обоих источников.

Утром 13 января 1953 года в комнате-общежитии нас оказалось двое из семи проживающих здесь клинических ординаторов. Из репродуктора низвергался на меня расплавленный чугун правительственного сообщения о врачах-убийцах. Фамилии со студенческой скамьи почитаемых профессоров. Новое незнакомое слово "ДЖОЙНТ". "Ты не помнишь, каким это средством против инфаркта можно было убить страдавшего гипертонией Жданова?" - вдруг спросил меня мой товарищ Вася Кривенко. Услышав этот вопрос, я отчетливо понял, что правительственное сообщение - грубо сработанная липа. Впервые в жизни я посмел так подумать об официальном сообщении. Значит и Вася заметил эту фразу? Значит и он понял, что это ложь?

Однажды во время атаки я рассмеялся, увидев забавную сценку, хотя танковая атака не самое обычное место и время для смеха. Десантник соскочил в траншею чуть ли не на голову ошарашенного от неожиданности немца, которого наш солдат тоже не заметил до прыжка. (Мне они оба были видны с высоты башни танка.) Внезапность появления испугала обоих, и они шарахнулись друг от друга по траншее в разные стороны. Эту сцену я отчетливо вспомнил, увидев испуганные глаза моего товарища, задавшего неосторожный вопрос. Да и он увидел мой испуг в невразумительном ответе, что, мол, я слаб в терапии.

Институт бурлил. Больные отказывались от лекарств. Некоторые врачи и сестры - евреи - страшились зайти в палаты. Объявили о том, что в конференц-зале состоится митинг. Заместитель директора института по науке подошел ко мне с предложением выступить. "Понимаете, коммунист, еврей, боевая биография". "Возможно, но я плохо знаю терапию". "Не понимаю". "А вдруг мне зададут вопрос, каким средством при лечении инфаркта можно убить страдающего гипертонической болезнью".

Заместитель посмотрел на меня сумасшедшими глазами и отскочил, как от зачумленного.

Митинг прошел как и положено. Осуждали. Проклинали. Требовали смертной казни через повешение. Клялись в верности ЦК и лично товарищу Сталину.

Что-то распрямилось во мне. Как после начала атаки. Страшно только на исходной позиции. Страшно было осенью после XIX съезда партии. Страшно было до того, как я отказался выступить на митинге.

Примерно, в двадцатых числах января я перестал ожидать ареста, понимая, что если бы заместитель директора сообщил обо мне в МГБ, я был бы арестован немедленно. Да и вообще, сколько можно жить в страхе за собственную шкуру. Тем более что по городу поползли слухи о депортации евреев, о том, что на станции Киев-товарный уже стоят приготовленные эшелоны. Что будет с моим народом, то будет и со мной. Я знал, как ссылали чеченов, ингушей, калмыков, крымских татар, немцев Поволжья, гуцулов. Стыдно сейчас признаться в этом, но я даже верил, что это справедливый акт. Ну что ж, испытай на собственной шкуре подобную "справедливость". Я не понимал, что произошло. Ясно только, что кто-то дезинформирует ЦК и лично товарища Сталина.

В тот вечер, застав на подушке очередной номер "Вечiрнього Киiва", развернутый на очередном антисемитском фельетоне, я вдруг взорвался. В комнате были все ее жильцы. Никто не ответил на заданный в угрожающей форме вопрос, какая сволочь положила газету? Только один из ординаторов что-то невнятно пробормотал, что, мол, пособникам американского империализма следовало бы быть менее воинственным. Я схватил его за грудки и изо всех сил обрушил на косяк двери. Ординатор рухнул, потеряв сознание. Тут же я схватил свою палку, собираясь дорого продать свою жизнь.

Но пять врачей, не обращая на меня внимания, бросились оказывать помощь пострадавшему. Несколько дней со мной не решались заговорить. Больше на моей подушке не появлялась желтая газета. Спустя много лет я узнал, что наказал невиновного. Газету подкладывал все тот же Скляренко.

Впрочем, не знал я в ту пору и о более страшных вещах. Услышал я о них впервые, примерно, через три с половиной года из двух противоположных источников.

Первый источник - доцент-еврей из нашего института. Вернее, из бывшего нашего института, потому что, вытуренные оттуда, ни он, ни я там уже не работали. По строжайшему секрету он рассказал мне, как его вызывали на улицу Короленко, в МГБ, ровно к шести вечера. Восемь часов он изнывал от страха в каком-то мрачном замкнутом помещении, выйти из которого ему не разрешали сменяющиеся старшины. Сейчас, мол, вызовут. Не разрешали ему пойти помочиться. "Ничего, потерпишь". В два часа ночи его ввели в просторный кабинет.

Направленные на доцента яркие лампы ослепили его, не давая возможности увидеть следователя. Но голос его показался знакомым. Уже где-то к утру доцент догадался, что следователь - это мой пациент, тот самый, у которого я иссек рубец, когда внезапно, в третий раз, заболел профессор. Тут доцент, как он сам в этом признался, от страха чуть не лишился сознания. Дело, видно, очень нешуточное, если следователь - сам заместитель министра госбезопасности Украины.

Оказывается, и профессор, и доценты знали, какого пациента предстоит оперировать.

Суть дела заключалась в том, что органам известно о функционировании в ортопедическом институте еврейской буржуазно-националистической организации, в которую входят такие-то и такие лица, в том числе - профессор Фрумина. Руководит организацией клинический ординатор Деген. Доцент уверял меня, что настаивал на абсурдности этого дела. Где, мол, логика? Деген подчиненный Фруминой. Как он может быть ее руководителем? К утру, совершенно обессиленный, но не сломленный, не давший никаких требуемых от него лживых показаний, он покинул страшное здание.

(Забавно, - во время оккупации Киева в этом здании помещалось гестапо.)

Буквально через несколько дней после этого разговора я встретил на Печерске моего бывшего пациента. В тренировочном костюме, в легких сандалиях на босу ногу он выгуливал огромного роскошного сенбернара.

Почти сразу же после смерти Сталина мой пациент по болезни (по мнимой болезни) ушел в отставку. Это в дальнейшем спасло его жизнь.

Он предложил мне прогуляться. Я охотно согласился. Ничем не дал ему понять, что мне уже известно, какая беда висела надо мной. Он-то и был вторым источником, из которого я узнал истинную историю дела.

Как только ему доложили об организации в ортопедическом институте, как только он увидел мою фамилию, ему стало ясно, что помочь мне можно лишь в том случае, если следствие будет вести он лично. О закрытии дела не могло быть и речи. Это вызвало бы подозрения. Но можно было довести его до абсурда, например, назвав меня руководителем организации, что при благоприятной конъюнктуре в будущем позволило бы пересмотреть дело и вытащить меня из тюрьмы. Доцент, как и все остальные свидетели, дал необходимые показания (а мне он сказал, что не давал! Долго еще мой максимализм не позволял простить его, несчастного. Долго еще я не мог понять, что сопротивление было бы бессмысленным, бесполезным, потому что альтернативой могла стать только смерть во время пыток.)

Затем заместитель министра стал тянуть время, распорядился пока никого не арестовывать, а установить наблюдение, чтобы выявить связь организации с сионистским подпольем. Так протянули около двух месяцев и ликвидировали дело за ненадобностью.

Мой пациент доказал, что не бросал слов на ветер, когда, пожимая руку, уверял, что умеет быть благодарным.

Наказав своего обидчика в комнате общежития, не имея представления о том, что мною интересуются на улице Короленко, я сбросил с себя последние путы страха. В ту пору я работал в клинике профессора Фруминой. Только по моему представлению амбулаторный больной мог попасть на ее консультацию.

Желавших всегда было намного больше, чем в состоянии была проконсультировать профессор. А я проводил совершенно определенную селекцию: дети власть предержащих на консультацию мной не записывались, если для этого действительно не было абсолютных медицинских показаний.

Упрямство мое удесятерилось, когда 15 марта (через десять дней после официального сообщения о смерти Сталина, в день, когда в МГБ закрыли дело о нашей несуществующей подпольной организации) директор института вызвал к себе Анну Ефремовну и сообщил ей, что через две недели, 1-го апреля, она увольняется с работы. Среди прочих абсурдных обвинений было и такое: клиническому ординатору-еврею, работающему врачом менее двух лет, она поручает операции, которых еще ни разу не делали врачи со значительно бóльшим стажем, в том числе старший научный сотрудник, секретарь партийной организации института.

Трудно рассказать о мужестве профессора Фруминой, одного из основателей института, выдающегося ортопеда. Словно ничего не произошло, словно через несколько дней ей не предстоит лишиться любимой работы, смысла ее жизни, каждое утро она являлась в клинику и продолжала руководить железной рукой. К концу дня старая маленькая женщина сникала в своем кабинете, отделенном от ординаторской открытой дверью, завешанной портьерой. Мы видели ее обреченный взгляд, устремленный в бесконечность.

Однажды я не выдержал и посоветовал ей позвонить в Москву, Хрущеву. (Она знала номер его домашнего телефона.) Анна Ефремовна гордо отказалась даже от самой мысли об этом. Щепетильность, понятие об отношении между врачом и пациентом не позволяли ей прибегнуть к подобной протекции. В течение нескольких дней я не отставал от шефа, настаивая на том, что она обязана позвонить Хрущеву не ради себя, а для блага больных детей.

Вечером 23 марта она позвонила. Нина Петровна Хрущева была возмущена случившимся и пообещала сообщить об этом мужу. На следующий день беспартийного профессора Фрумину вызвали в ЦК КП Украины и уведомили, что приказ директора института отменен. Не извинились, не объяснили, не пришли к ней, нет - вызвали и уведомили.

А 4 апреля в "Правде" появилось сообщение о том, что дело врачей оказалось ошибкой.

Антисемиты в институте приуныли, посчитав, что это может изменить официальное отношение к евреям, следовательно, ухудшит их шансы. В пылу спора Скляренко даже осмелился сболтнуть, что это сообщение, в отличие от первого, не соответствует действительности, что оно просто необходимо сейчас как политический маневр.

Фрумина уцелела. Но в первой клинике к этому времени не осталось ни одного еврея. Уволили выдающегося профессора, заведовавшего пятой клиникой, заменив его невеждой в полном смысле этого слова, посмешищем не только среди врачей, но и среди студентов.

Институт был на пути к своему нынешнему состоянию.

После короткого затишья начался новый тур преследований профессора Фруминой. На сей раз дело предстояло сработать руками клинических ординаторов. Мол, начальство реагирует только лишь на критику снизу. Профессор обвинялась в том, что саботирует подготовку украинских национальных кадров ортопедов. Более смехотворного повода нельзя было придумать. Часами можно было бы рассказывать, как изощрялась Анна Ефремовна передать свои знания, опыт и умение молодым, как возилась с тупыми ординаторами, стараясь хоть как-то вылепить из них подобие врачей.

Председателем комиссии был невежда - заведующий пятой клиникой, предводителем "обиженных" ординаторов - Скляренко. Мое выступление, в котором всему этому делу была дана квалификация очередной антисемитской кампании, отрыжкой "дела врачей-отравителей", было названо провокационным. Но почему-то и обвинения ординаторов и мое выступление остались без последствий. Забавно, а вернее противно было наблюдать, как гонители Анны Ефремовны потом лебезили перед ней, клянясь в любви и благодарности.

Еще в студенческие годы я мечтал об исследовании, посвященном костной пластике при дефектах после огнестрельных ранений. Это естественно, потому, что именно ранения привели меня в медицинский институт. Идея выкристаллизовалась. Но при существующем положении нечего было мечтать о плановой теме.

За рубль, за трешку мальчишки ловили мне бездомных собак, и я оперировал, если было место в экспериментальной операционной, если мог найти ассистента, а нередко и без ассистента, что было невероятно технически трудно. Если можно было договориться с заведующим виварием о помещении туда прооперированной собаки. (Недавно с профессором Резником мы вспоминали, как он, всегда ощущавший дефицит времени, однажды ассистировал мне, приехав в Киев).

Руководство узнало о моей подпольной научной работе, но не мешало. Я решил, что это плата за диссертации, которые я сооружал некоторым, скажем, не очень одаренным сотрудникам института. Спустя много лет я узнал об истинной причине либерализма начальства. Заведующий гистологической лабораторией получил приказ умерщвлять мои препараты. Он сам рассказал мне об этом, стыдливо уставившись в рюмку.

- Простите меня, грешного. Но что я мог сделать. Вы же помните, какое это было время.

Но в ту пору я был поражен, увидев результаты микроскопических исследований. Они абсолютно не соответствовали клинической картине. Поражённый таким несоответствием, я обратился за консультацией к крупнейшему киевскому патологоанатому. Профессор посмотрел препараты, потом, заговорщицки улыбнувшись, спросил:

- Какая отметка у вас была по гистологии?

- Отлично.

- Ну и зря. Чем декальцинирована кость?

- Семи процентной азотной кислотой.

- Правильно. А если процент будет выше?

Я был поражен.

- Но ведь этого не может быть! Это ведь жульничество в науке!

- Правильно, жульничество.

- Но ведь это невозможно!

- Все возможно, юноша, все возможно... Жаль. У вас очень интересная работа. Ее надо сделать.

(Спустя одиннадцать лет, в Москве, в ученом совете Центрального института травматологии и ортопедии за эту работу мне решили дать степень доктора медицинских наук, но, понимая, что возникнут проблемы, ограничились искомой мною степенью кандидата.)

Я решил бороться. То, что я придумал, казалось необычайно простым, легким и неопровержимым. Допустим, после моей операции кость действительно умирает, хотя все, что я наблюдал, убеждало меня в невозможности такого исхода. Но если взять ткань только что забитого животного, я обязан получить ответ, что она жива. Так я и сделал.

Однажды, когда забивали собаку, я тут же взял у нее еще живое ребро и сдал на исследование. Ответ был все тем же - кость мертва. Возмущенный, но уже ликующий от предвкушения победы, я обратился к секретарю партийной организации, игнорируя то, что она любовница исполняющего обязанности директора института (директор снова укатил в длительную заграничную командировку). Действительно, и она, и прочее руководство на первых порах были смущены и несколько растеряны. В институте моя проделка произвела впечатление взорвавшейся бомбы.

И вот партийное собрание. Дирекция института перешла в наступление, обвинив меня в шантаже и подлоге. Выступил я очень сдержанно и спокойно. В любой момент я согласен повторить эксперимент, сдать материал для гистологического исследования главному патологоанатому министерства здравоохранения (профессору, к которому я обращался за консультацией), и пусть на основании его заключения партийная организация решит, кто занимался подлогом.

Интересны были выступления двух доцентов. Они вдруг обратили внимание на актуальность этой работы. Возмутительно, что вместо поддержки, такая работа натыкается на противодействие. Не от хорошей жизни исследователю приходится пускаться на подобные трюки, чтобы схватить лабораторию за руку в кармане.

Один из доцентов, мрачноватый выпивоха-украинец сказал, что без затруднения поверил бы, что я кого-нибудь обматюгал или дал кому-нибудь по морде. Но он хорошо знает меня, и никто никогда его не сможет убедить в том, что я способен на нечестный поступок.

Надо отдать должное секретарю партийной организации. Она быстро нашлась и сориентировалась в возникшей ситуации. "Да, товарищи, нельзя исключить возможности ошибки лаборатории. Но ведь Деген проявил индивидуализм, непартийное поведение. Почему со своими подозрениями он не пришел ко мне, к своим товарищам по партии?"

Не сомневаюсь, что на собрании не нашлось ни одного простачка, убежденного в этом смехотворном тезисе. Тем не менее, мне объявили выговор за непартийное поведение при исполнении научной работы.

А через несколько дней вызвали в райком партии и сообщили, что посылают меня на целинные земли, в Кустанай, областным ортопедом-травматологом. Я отказался, сославшись на объективные причины: жена на четвертом месяце беременности, она продолжает учиться, назначение у нее после окончания института в Донецк, мне до конца ординатуры осталось еще полгода, инвалидность дает мне законное право жить и работать там, где мне удобно.

Все мои доводы были отметены один за другим. Единственной правдой было то, что, на свое несчастье, я действительно досрочно сдал все экзамены, прошёл все клиники и фактически окончил ординатуру. А что касается инвалидности, то существует партийная дисциплина. Если партия приказывает ехать, следует подчиниться.

В теплый июньский вечер проводить меня, изгнанного из института, если называть вещи своими именами, оставляющего беременную жену, еще не окончившую институт, на вокзал пришло людей чуть меньше, чем потом, когда мы будем уезжать в Израиль. Друзей, знакомых и даже не очень знакомых людей на перроне собралось так много, что это напоминало демонстрацию. А, может быть, и вправду это была необъявленная демонстрация евреев против дискриминации, против антисемитизма, против вопиющей несправедливости в самом, так называемом, совершенном и справедливом государстве?

Стоп! Допустил неточность. Почему демонстрация евреев? Ведь провожали не только евреи. И, если демонстрация, то демонстрация просто порядочных людей. Это был Киев июня 1954 года. Не средневековье – середина атомного века.

29.04.2014

П.М.П.

.

Командир батальона посмотрел, как над раздавленной немецкой гаубицей догорает мой танк. Потом посмотрел на меня и ничего не сказал. А что скажешь, если из всего экипажа случайно остался только командир?

Майор яростно соскребал грязь с сапог об край гусеницы своей машины. Но грязь немедленно налипала, как только сапог касался земли. Майор махнул рукой и полез в башню.

Я знал, чего он хочет. Ему нужны люди. Он ждал, что я сам попрошусь в бой. Черта с два! Хорошо хоть, что у него хватило совести не приказывать.

Только что я пришел оттуда. Выскочил. Дважды во время осеннего наступления со мной случалось чудо. Хоть бы на один день уйти от этого.

Нарезаться. Забыть. Если он прикажет, я, конечно, пойду. Но сам? Не могу.

Командир батальона тоже человек. Должен ведь он понимать, что значит в одном бою похоронить два экипажа.

Комбат все еще торчал в башне, и танк словно врос в глину. И я стоял, ожидая приговора.

Комбат изобразил улыбку:

- Послушай, Счастливчик (в бригаде так прозвали меня за живучесть) санвзвод где-то там за третьим батальоном. Но наших раненых подбирает пехота. Вон, видишь? В том фольварке полковой медицинский пункт. Пойдешь туда. В общем, гляди, чтобы наших ребят не обижали. Ясно? Ну, бывай.

Комбат исчез в башне, не опустив задней крышки люка. Мотор зарычал.

Корма на мгновение осела, и танк рывком выскочил из лощины. Он пошел мимо черных дымов над горящими танками, обозначившими направление главного удара.

Я постоял немного. Смотрел, как гусеничная колея медленно наполняется водой. Дождь приятно холодил обожженное лицо и руки. Пули свистели высоко над головой. Сапоги утопали в грязи по самое голенище. Хорошо здесь, безопасно. Жаль только, что нельзя прилечь и поспать.

До фольварка я добрался не скоро. Это в лощине было спокойно. А здесь – короткая перебежка, и снова обнимаешь мокрую землю. Только за насыпью, почти перед самым фольварком, можно было подняться в полный рост.

Два санитара с носилками едва переставляли ноги.

Черт знает что творится в этом тылу! Раненые валяются на мокрой соломе.

Плащ-палатки не спасают их от дождя. А эти дурни тащили в дом раненого из амбара. Убить их мало! Конечно, я понимал, что под крышей не хватает места для всех. Но именно этих, мокнущих под дождем, в первую очередь надо отнести в дом, где им окажут какую-то помощь. А эти дурни...

Крик, вместивший в себя боль всех раненых на войне, полоснул меня по спине. Я оглянулся.

Носилки валялись в грязи. Санитар, который был сзади, сидел и пытался вытащить из-под носилок тощие ноги с размотавшимися обмотками. Рядом на земле корчился от боли и стонал молоденький солдатик. Шинель свалилась в лужу. С бинта на культе голени стекала жидкая грязь.

Ну, это уже слишком. Мы под огнем гусеницы натягиваем, и ничего, хватает сил, а эти тыловые сукины сыны кантуются тут в безопасности и раненого не могут перенести. Пристрелю гада! Я подскочил к санитару.

Глаза его с мешками век на изможденном лице смотрели сквозь меня в бесконечность.

Черт знает что! Куда такому старику тащить носилки по склизкой глине?

Да ему же, пожалуй, лет пятьдесят будет! Я помог старику подняться и уложил паренька на носилки. Санитар вытянулся передо мной.

- Спасибо, товарищ командир.

Неудобно мне стало от его стойки смирно. И как это старые солдаты догадываются, кто офицер, а кто рядовой. В комбинезонах мы все на одно лицо.

Я хотел взять носилки, но санитар мягко отстранил меня:

- Не надо, товарищ командир, мы привычны.

Он подоткнул полу шинели под раненого паренька, намотал мокрую обмотку на тощую свою ногу и вместе с напарником, таким же изможденным и апатичным стариком, потащил носилки в дом. Ну и порядки в этом тылу!

Двор был забит ранеными. Никогда еще одновременно мне не приходилось видеть так много окровавленного мяса.

Я неприкаянно топтался по двору. Черт его знает, какие обязанности взвалил на меня комбат. Меня таким делам никогда не обучали.

Раненых приносили без перерыва. Некоторые приходили сами. Во двор въезжали санитарные машины. Потом выезжали нагруженные. Грузили больше всего из дома и тех, которые мокли на соломе.

Кто его знает, может, П.М.П. и был подчинен какому-то порядку, но разобраться в нем я все еще не мог.

За поворотом дороги машины попадали под минометный обстрел. Но шоферы насобачились и, словно играя в кошки и мышки, проскакивали опасное место. А одну машину все-таки накрыло, да так, что некого было возвращать сюда, в П.М.П.

Уже давно я заметил синеглазую пигалицу. Она командовала сортировкой и погрузкой раненых. Молоденькая такая, маленькая. Глазищи грустные. Лицо бледное. Под глазами черные круги. Она несколько раз натыкалась на меня, но проходила мимо так, словно я уже не числился в списках личного состава гвардейской бригады и вообще не числился на свете. Неужели кого-нибудь взрослее не нашлось на такое дело в этом дурацком тылу?

Во двор влетел "виллис". Из него неуклюже выбрался старый подполковник.

Тоже мне подполковник! Узкие погоны на шинели, которую, по-видимому, корова жевала. А лицо ничего, хорошее, доброе. Синеглазая подбежала к нему, долго трясла его руку. Между прочим, идет ей улыбка.

До меня долетали только осколки разговора:

- Очень трудно, профессор. Четвертые сутки...

- Знаю, девочка. Вас уже догнал медсанбат. Разворачивается...

И еще что-то сказал. Мне бы хотелось услышать. Любопытно все же. Но подойти ближе неудобно. Еще подумает, что она меня интересует.

Подполковник и синеглазая скрылись в доме.

- Эй, Счастливчик! - окликнул меня с носилок обожженный танкист.

Я как раз оказался рядом.

Лицо - сплошной черный струп, как уголь. Под танкошлемом бинт. И кисти рук забинтованы. Черт возьми, кто же это такой? Конечно, кто-то из своих, если знает мою кличку. Но кто?

- Что, гвардии лейтенант, разукрасили так, что и узнать не можешь?

Определенно, он хотел сказать это, демонстрируя свое мужество. Только разве утаишь в глазах ожидание страшного ответа? И то ли от этих глаз, то ли от голоса, вырвавшегося из струпа, мурашки забегали у меня не только по спине, но даже по рукам и ногам.

- Чего там узнать невозможно.

Я тянул время и по какой-нибудь примете старался определить, кто же это такой. И тут в прорехе порванного на груди комбинезона, промокшего насквозь, измызганного, с комками глины, я увидел орден Александра Невского.

Недаром я Счастливчик! Только у командира первого батальона этот орден.

Получил недавно. Ох, и красивый был дядька! Все связистки млели, глядя на него...

Я провел рукой по своему лицу. Больно. Но пузырей и струпьев вроде нет.

- Давно вы здесь, товарищ гвардии майор?

Я спросил так, словно узнал его в первую секунду.

- С утра. Меня подбили вскоре после тебя.

- И вас до сих пор маринуют?!

Приказ комбата стал вдруг понятным и осмысленным. Выходит, не зря я тут околачивался. И как это я раньше его не заметил? Вроде не раз оказывался рядом с ним.

В дом я не вошел, а ворвался. Перешагнул через носилки в сенях и открыл дверь.

Посреди комнаты на табуретках стояли два тазика. В одном из них полоскал руки подполковник (уже в халате с закатанными рукавами). Мыл он руки неторопливо, аккуратно, да еще разговаривал с этой синеглазой. Словно не валяются раненые под дождем. Словно вообще нет войны.

Я чуть было не вытащил пистолет. Правда, батальонный фельдшер как-то рассказывал, что хирурги перед операцией моют руки больше десяти минут. Но ведь гвардии майор с утра без помощи!

Нет, я даже не притронулся к кобуре. Но я сказал! Сказал, может быть, не совсем так, как принято в изысканном обществе.

Не успел я закончить фразы, как на меня налетела пигалица:

- А вы здесь как очутились? Командовать захотелось? Вот и убирайтесь к себе и командуйте. Здесь и без вас командиров хватает!

Я бы ей показал, как положено разговаривать со мной. Но дверь с грохотом захлопнулась перед моим носом.

За поворотом дороги снова стали рваться мины. Синеглазая выскочила во двор, чуть не сбив меня с ног. И опять грузили раненых.

Я пошел к майору, чтобы не болтаться без дела.

Закончили погрузку. Санитары разносили обед. Утром, перед атакой мне почему-то совсем не хотелось есть, а сейчас я кормил майора и чувствовал, как живот прилипает к спине. Попросить было почему-то неудобно. Черт знает почему. Все-таки я был единственным целым в этом скопище боли и крови. Но санитар сам принес мне котелок. Без моей просьбы.

Я даже не предполагал, что рассольник может быть таким вкусным.

Какой-то порядок здесь все-таки существовал.

Дождь перестал моросить. Бой уходил все дальше и дальше. Дорога уже не обстреливалась. А майор все еще лежал на носилках и курил самокрутку из моей руки. Ну, сейчас она не отделается от меня!

Тазики все еще стояли на табуретках. В комнате было пусто. Тихо. Я открыл дверь с надписью "Операционная".

Все это я увидел, как при вспышке орудийного выстрела. Профессор стоял за столом и что-то отсекал в ране обыкновенными кривыми ножницами. Со второго стола санитары снимали...

За войну мне многое пришлось повидать. Но тут я почувствовал, что меня начинает мутить.

Два других санитара держали носилки с веснушчатым сержантом и ждали, когда освободится стол.

К стене, стоя, прислонился высокий хирург. Не знаю, стар он был или молод. Все лицо закрывала желтоватая марлевая маска. Только глаза. Знаете, какие у него были глаза? Я даже не уверен, что он заметил меня. Он молитвенно сложил руки в резиновых перчатках. Он держал их чуть ниже лица. А спиной ко мне стояла та самая девушка. В первое мгновение, когда из-под халата хирурга она извлекла стеклянную банку, я еще не понимал, что она делает. Но пока она поправляла его халат, я увидел, что в банке моча.

Десять минут необходимо хирургу, чтобы помыть руки перед операцией...

Так рассказал нам когда-то батальонный фельдшер.

Меня не заметили. Я тихо затворил за собой дверь. Я вышел из дома. Я покинул фольварк, даже забыв попрощаться с майором.

По размытой танковой колее я пошел разыскивать своего комбата.

25.05.2014

Борис

Не без труда собрал свои очерки и рассказы разных лет о моих однокурсниках. Не без труда потому, что не помнил, где именно искать их. Не мечтал, не предполагал, что из этого может получиться книга. Мог ли я думать, что когда-нибудь вернусь к этим очеркам и рассказам? Поэтому и не хранил их компактно и вообще потерял к ним интерес.

Вспомнил об этом, когда мой друг написал мне, что рассказы об однокурсниках, собранные вместе, создают картину того нелёгкого времени, что таким образом скомпоновалась бы книга, своеобразная мозаика, в которой эти рассказы читаются с большим интересом, чем каждый сам по себе.

Стал собирать, преодолев первоначальный, вероятно, обоснованный скептицизм. Интересные люди. Есть среди них и мои любимые друзья. Удивился тому, что нигде не могу найти рассказа о Борисе, личности явно исключительной, необычной, даже, посмею сказать, в какой-то мере загадочной. А ведь я определённо где-то упоминал его. Но рассказа нет. Неужели это один из пропавших рассказов? Стал вспоминать.

О Борисе мог упомянуть в очерке о профессоре Георгии Платоновиче Калине, заведовавшем кафедрой микробиологии в нашем медицинском институте. Посмотрел. Да, действительно коротко упомянул. Только для того, чтобы подчеркнуть благородство профессора. А Борис в этом очерке едва обрисован.

В книге «Из дома рабства» есть глава о моих сокурсниках. Своеобразный статистический очерк. Может быть, в этой главе? Да, есть. Но, можно сказать, просто упоминание. А о Борисе стоит рассказать подробнее.

Мы были не только в разных группах, но даже на разных потоках. Встречались редко. Только на общих лекциях. Уже почти на четвёртом или на пятом курсе я узнал, что Борис не был на фронте. Мне показалось это странным, так как считал, что он старше меня. По крайней мере, так он выглядел. Оказалось – ошибся.

Борис родился в 1926 году. И не в Советском Союзе, а в Румынии, в бессарабском местечке Секуряны. В пятнадцатилетнем возрасте он к счастью попал в колонну, не уведенную румынами на расстрел, а в концентрационный лагерь. Но и здесь, оказывается, расстреливали. Борису удалось выбраться из расстрельной ямы. Всё это мне стало известно от его землячки уже много лет спустя, уже в Израиле. На курсе об этом не говорили. Надо полагать, не знали. Из Бориса вытянуть сведения было немыслимо. Не исключено, что именно расстрельная яма, что годы румынской оккупации замкнули его рот, сформировали характер максимально замкнутого, я бы сказал, патологически замкнутого человека,

В Израиле тогда же узнал, что в Секурянах в школе Борис был самым лучшим учеником, особенно в математике. Учителя считали его гением. Много лет спустя, уже имея некоторое представление о биографии Бориса, я понял, как он мог оказаться на нашем курсе, то есть, как он мог поступить в институт в 1946 году. Ведь пятнадцатилетнему мальчику до окончания школы предстояло учиться ещё три года. Именно те три года, которые он находился в оккупации.

Так называемая Транснистрия была освобождена Красной армией весной 1944 года. Мальчик с такими способностями, о которых мне потом рассказали, в течение двух лет мог окончить среднюю школу. Хоть такое и необычно. Но это всё не достоверные сведения, а только предположения.

На пятом курсе, уже перед самым распределением, уже с уважением относясь к нему по причине, о которой вы сейчас узнаете, от студентов его группы, узнал, что Борис невероятно замкнут, что друзей у него среди однокурсников нет. А есть ли вне института, никто не знал. И никто не знал причины его замкнутости.

Говорили, что программу медицинского института он просто отбывает, чтобы, окончив институт, получить диплом, стать не врачом, не лечебником, а микробиологом. Вероятно, именно для этого он поступил в медицинский институт. К микробиологии он относится действительно фанатически.

В ту пору за свое сенсационное открытие в биологии Сталинской премии первой степени был удостоен микробиолог Бошян. Кроме фамилии, мы о нём ничего не знали. Но одна принадлежность к банде академика Лысенко делала его неуязвимым для научной критики. А тут еще Сталинская премия!

И вдруг зимой 1950 года (!!!) мы, студенты 5-го курса, читаем объявление о том, что на открытом учёном совете института будет сделан доклад заведующего кафедрой микробиологии профессора Калины и Бориса, студента нашего курса, критикующих так называемую теорию Бошяна. А ведь это критика Сталинской премии! Вы понимаете? Сталинской!

С военной поры я считал мужество высочайшим достоинством. Но в течение этих пяти послевоенных лет убедился в том, что гражданское мужество несравненно труднее и значительно реже встречается. На собственном опыте, будучи первокурсником, убедился в том, чего стоила незначительная попытка высказать собственное мнение об эволюции. Пустячок, даже ни малейшего намёка на антисоветчину, но как мне заткнули рот!

А тут не пустяк, критика выразителя коммунистической идеологии, Сталинского лауреата, за которую запросто могут приписать антисоветскую деятельность с последующим наказанием! Каким мужеством должен обладать Борис, чтобы пойти на такое! Надо ли объяснять реакцию на это студента, для которого мужество вершина человеческих достоинств? Нет, пожалуй, на такое я не смог бы пойти!

За три года до этого Борис пришел к профессору Калине и сказал, что хочет стать микробиологом. Всем было известно, как трудно сдать экзамен по микробиологии. К тому же у профессора были серьезные основания для подозрительности. Решив, что это очередной трюк студента, профессор заявил: на кафедре не существует никаких научных кружков и прочего очковтирательства. Вот сдадите микробиологию, тогда и приходите.

На это Борис ответил, что уже сейчас, не ожидая экзаменационной сессии, может сдать экзамен. Профессор посмотрел на него с недоверием, но, все же, буквально превозмогая себя, предложил компромисс. Ну, что ж, если у студента такая тяга, он может в свободное время приходить на кафедру.

В течение трех месяцев Борис мыл пробирки, убирал клетки с морскими свинками и выполнял на кафедре другую грязную работу. Профессор, казалось, не обращал на него никакого внимания, а в действительности тщательно наблюдал, испытывая терпение этого странного студента. Наконец, убедившись в том, что у Бориса действительно серьезные намерения, профессор предложил ему тему научной работы. Борис деликатно отказался.

Оказывается, у студента уже была идея. Именно для осуществления этой идеи Борис пришёл к профессору Калине. К концу третьего курса студент сделал то, над чем безуспешно бились многие исследователи с немалым опытом. По весомости это была хорошая кандидатская диссертация.

И вот сейчас профессор и студент на ученом совете докладывают уже совместную работу, критикующую лысенковца, да еще лауреата Сталинской премии. Только имеющие представление о том страшном времени, только знающие об уничтожении Лысенко советской генетики и даже выдающихся генетиков, разумеется, под покровительством самого Сталина, могут понять, какое мужество в дополнение к научной безупречности было необходимо для такого доклада.

Стоит привести полностью первые фразы, произнесенные профессором Калиной, потому что, помимо всего прочего, они для нас, для студентов имели большое воспитательное значение. Смысл этих фраз стоило бы взять на вооружение руководителям научных работ. «Настоящее исследование выполнено Борисом Фихтманом и мною. Во время экспериментов и обсуждения результатов не было ни руководителя, ни руководимого. Были два равноправных соавтора. Все, что делалось одним из нас, тщательно проверялось другим. Я начинаю доклад изложением теоретической предпосылки, а практическую часть доложит соавтор. С равным успехом мы могли бы поменяться местами».

Нетрудно представить себе, как сказанное Георгием Платоновичем было воспринято нами, студентами.

В большую аудиторию теоретического корпуса, рассчитанную на триста человек, кроме учёного совета института, кроме преподавателей, врачей, набилось большое количество студентов, располагавшихся в основном на балконе и в проходах.

Обе части доклада были сделаны безупречно. Заключительная фраза – «Таким образом, все, что верно в работе Бошяна, не ново, а все, что ново, неверно», – была встречена аплодисментами аудитории.

Это был научно обоснованный бунт против официальной лысенковско-сталинской биологии. Это было началом конца Бошяна. У меня нет сведений о том, как эта неординарная работа была воспринята в научных сферах. Слишком далёк в ту пору я, студент, был от этих сфер.

Занимаясь все время микробиологией, Борис окончил институт без отличия. Он не собирался стать врачом-лечебником. К окончанию института это был уже сложившийся ученый-микробиолог. Никто не сомневался в том, что его оставят на кафедре микробиологии. Но не оставили.

Место аспиранта кафедры заняла одна из девятнадцати окончивших институт с отличием. Волне серенькая девушка, добросовестная и усидчивая. Она, на «отлично» сдававшая экзамены, на этом основании в равной мере имела возможность стать аспиранткой любой кафедры, так как ни одной из областей медицины не отдавала предпочтения. Зато обладала ещё одним несомненным достоинством. Среди девятнадцати студентов, окончивших институт с отличием, только двое были не евреями. А она была одной из двоих.

Забегая вперед, скажу, что почти в положенное время в тепличных условиях она сделала никому ничего не дающую заурядненькую кандидатскую диссертацию, а затем, опекаемая и лелеемая, защитила докторскую диссертацию, не отличающуюся от кандидатской по научной ценности. Добросовестная и усидчивая, под руководством такого учёного, как профессор Георгий Платонович Калина, она просто не могла не сделать этого.

Вероятно, то, что я сейчас пишу об учениках профессора Калины, ему было известно еще тогда, когда мы были студентами.

Не знаю, как профессор относился к евреям (не внешне, а в душе), но знаю, как любовно он относился к науке. Поэтому Калина поехал к министру здравоохранения в Киев, и после долгих мытарств добился того, что ему разрешили взять Бориса на кафедру. Нет, не аспирантом, а простым лаборантом.

Пожалуй, я несправедлив. У меня, как и у всего курса, была возможность убедиться в том, что Георгий Платонович настоящий русский интеллигент, абсолютно лишённый антисемитизма. Написал ведь я об этом качестве замечательного профессора и человека в очерке, помещённом в книгу «Портреты учителей».

Через несколько месяцев после начала работы Бориса с треском вышибли с этой лаборантской должности, мизерной даже для посредственности. Сфабриковали дело. То, что оно абсурдное, для его результатов не имело никакого значения. Много ли неабсурдных дел было среди закончившихся высшей мерой наказании? Так что…

Бориса исключили из комсомола. Могли ли не выгнать с работы исключённого из комсомола? Профессор Калина пытался отстоять своего любимого ученика, но ему и подобным на этом примере показали, что всякая попытка противостоять генеральной линии партии обречена на провал.

Бориса направили в глухое отдалённое село Черновицкой области на должность судебно-медицинского эксперта. Следует заметить, что о судебно-медицинской экспертизе у Бориса было не больше знания, чем даже, скажем, об акушерстве и гинекологии, которую, вероятно, он в своё время сдал на тройку или может быть на четвёрку. У Бориса было недостаточно времени и возможностей, чтобы подготовить клинические дисциплины к сдаче экзамена на отлично, что, безусловно, было возможно при его способностях.

В одно прекрасное утро ко мне в Киев (я работал тогда в ортопедическом институте) приехал Борис с просьбой сконструировать для него термостат, работающий не на электрической энергии, так как село, в котором он жил и обеспечивал судебно-медицинскую экспертизу, еще не вступило в двадцатый век. Оно ещё не знало электричества. Для занятий микробиологией Борису был необходим термостат. А единственным источником энергии у него была керосиновая лампа.

Тогда-то я и узнал о сфабрикованном против него деле. Оно было настолько абсурдным, что не должно было сработать даже в то черное время. Но сработало.

Речь шла о воровстве Борисом пробирок с возбудителями особо опасных инфекций для диверсии, для распространения этой инфекции в Черновцах и дальше. Само собой разумеется, будь хотя бы даже отдалённый намек на что-нибудь подобное, Борисом занялась бы не партийно-комсомольская организация, а органы государственной безопасности. Но какое это имело значение? Борис узнал, что сценарий фальшивки создавался не без участия аспирантки-однокурсницы, но он не обвинял ее, так как не располагал абсолютно достоверными данными об ее участии. И здесь сказался ученый.

Кстати, об однокурснице. Я ее тоже не обвинил бы. Вы представляете себе, как трудно было ей, серенькой, на кафедре? Каково ей, аспирантке, было чувствовать несравнимое превосходство какого-то лаборанта, да к тому же еврея. Меня лично восхищает ее благородство. Другие на ее месте шли до логического конца – до физического уничтожения соперника.

Из глухого, забытого Богом села Борис привез в Москву диссертацию, по определению крупнейших микробиологов страны, ценный вклад в науку. И, уже работая в Москве, в Научном центре биологических исследований Академии наук СССР, защитил докторскую диссертацию, еще более весомую, значительно более ценную работу.

Рассказ Бориса при заказе проекта на термостат, работающий от керосиновой лампы, был самым большим и самым подробным, что я услышал от него за пять лет нашего знакомства и поверхностного общения.

Ещё раз Борис посетил меня. Случилось это через тридцать с лишним лет после того посещения в Киеве. На сей раз – в Израиле.

Надо ли объяснять, что в течение всего этого времени я не имел о нём ни малейшего представления?

До отъезда в Израиль со многими сокурсниками я встречался минимум один раз в пять лет. Традиционные встречи выпускников нашего курса были праздниками, которые большинство молодых, а затем уже зрелых врачей не могли пропустить. Ни разу на этих праздниках не появился Борис. Даже работавшие в Москве наши сокурсники с ним ни разу не общались.

Борис поселился в Араде, в небольшом городке в пустыне, недалеко от Мёртвого моря. Расстояние между нашими жилищами сто с лишним километров. Вы правильно определили, несколько меньше, чем между Киевом и Москвой. Во время того очень тёплого общения Борис удивил меня рассказом о том, что, оказывается, в Мёртвом море существуют микроорганизмы. Борис считал, что это открывает безграничное поле деятельности для микробиологов. После возвращения Бориса в Арад я был уверен в том, что уж в Израиле мы непременно будем встречаться. Но нет.

Ко времени приезда Бориса в Израиль здесь находились более тридцати врачей-однокурсников. Большинство из них работало. Но никто, кроме меня, Бориса не увидел.

А ведь и здесь каждые пять лет до сорокапятилетия нашего выпуска, а затем ежегодно мы собирались на традиционную Встречу. Но и помимо этого праздника у нас было немало поводов для общения. Несколько раз я пытался встретиться с Борисом. Но всегда безуспешно. Более того, примерно через два месяца после приезда Бориса ко мне он немедленно прерывал телефонный разговор, а затем вообще перестал поднимать трубку.

Такое поведение Бориса не могло оставить меня равнодушным. Я поделился этим с нашими однокурсниками. Все они отреагировали примерно одинаково. Их удивило, что Борис вообще как-то общался со мной. Попытался стать на их точку зрения. Ну, что ж, закономерно, вероятно не могло не сказаться влияние термостата на керосиновой лампе.

У меня нет ни малейшего представления о его интимной жизни. Ни в студенческую пору, ни потом в Советском Союзе. Во время встречи в Израиле щипцами мне удалось вытащить из него, что он женат, что есть сын. Но на вопрос, приехали ли они вместе с ним, ответа я не получил. Единственное, известное мне это то, что он укоротил свою фамилию. Из Фихтмана стал Фихте. Зачем? Чтобы она звучала по-немецки, а не по-еврейски?

Можно было понять евреев, принявших лютеранство ради карьеры. Но ради чего Борису надо было становиться Фихте? Ведь максимума, возможного еврею в Советском Союзе, он достиг, ещё будучи Фихтманом. Непонятно. Впрочем, как и всё остальное? Но это можно было бы сказать, лишь не зная того, что пришлось пережить Борису в детстве.

На нашем курсе, состоявшем из фронтовиков и окончивших школу с отличием, было немало личностей выдающихся. Борис Фихтман, безусловно, был одной из них.

31.01.2014 г.

Транспарант

Йорам и Гиора даже звуком  не обмолвились по этому поводу. Зачем? Нужны ли слова для взаимопонимания двух самых близких друзей, которые  родились  в одном  квартале, двенадцать лет  проучились,  сидя  за одним  столом, вместе воевали, вместе окончили университет и разделяют одно и то же мировоззрение? У них не было сомнения в необходимости как–то обозначить себя. И все же этот подлый кусок белого картона причинял непривычное, неуютное беспокойство.    

 Конечно, нет  необходимости  доказывать Аврааму, что Йорам  и  Гиора не трусы. Слава Богу, они достаточно хорошо знают друг друга. Все  бои прошли в одном танке. После войны Судного дня, в которой Авраам потерял ногу, Йорам и Гиора продолжают службу резервистов без своего  друга.  Он тоже был с ними в одном  классе.  И  в  университете  они  учились  вместе,  только на  разных факультетах. Йорам –  социолог,  Гиора – историк, Авраам – химик.  Они  и сейчас неразлучные друзья, хотя Авраам не разделяет их мировоззрения. Они на противоположных  концах  политического  диаметра.  Но их  споры  никогда  не переходят на личности.      Йорам и Авраам  были ранены уже за каналом, на подступах к Суэцу. Йорам с трудом самостоятельно выбрался из подбитого танка.  Авраама вытащил Гиора. Из  культи голени хлестала кровь. Гиора чуть не потерял сознание, накладывая жгут и перевязывая культю.

Вчера  вечером поводом  для спора послужила  уже не  абстрактная  тема. Авраам назвал их слепцами. Он уговаривал их, умолял не  ехать в Иерусалим на  митинг пацифистского  проарабского движения "Мир сейчас",  членами  которого они с гордостью себя называли.

 – Во имя нашей дружбы я прошу  вас не ехать. – Впервые он апеллировал к их дружбе.

– Почему  бы  тебе  во  имя  нашей  дружбы  не  отказаться  от  своих экстремистских убеждений и не поехать с нами? – спросил Гиора.

Авраам ничего не ответил.

Йорам и Гиора отлично понимали, что имел в виду Авраам, отговаривая  их от  поездки.  Дорога  из Беэр–Шевы в Иерусалим проходит через арабские села, через  Хеврон  и Бейтлехем. Сейчас, когда бушуют  так называемые беспорядки, когда   арабы  забрасывают  еврейские  автомобили  камнями  и  бутылками   с зажигательной смесью, эта дорога  небезопасна. Йорам и Гиора понимают это не хуже   Авраама.   Именно  поэтому  они  приготовили  транспарант.  На  белом прямоугольнике картона, закрывавшем  чуть  ли  не  половину ветрового стекла "ауди", черной  тушью четко написано название их движения. Написано, правда, не  на иврите. Зачем дразнить гусей? К  тому же, не  все арабы знают  иврит. "Peace Now" – "Мир сейчас" более удобоваримо. Нет сомнения в том, что арабы не  тронут своих  друзей. И все–таки  транспарант  беспокоил  их,  хотя, вне всяких сомнений, они поступили вполне разумно.

     Этот упрямец  Авраам  постоянно  упрекает  их  в  неспособности мыслить логично.

–  Дисциплина логического мышления присуща представителям точных наук, естественных  наук,  инженерам,  следователям.  Вы,   гуманитарии,   в   своей профессиональной  деятельности не приучены к логическому мышлению. У вас нет в   этом  профессиональной  потребности.  У  вас  эфемерная  конечная   цель притягивает  к  себе цепочку абсурдных  доказательств,  опровергнуть которые может  без  усилия даже  младенец. Вероятно, не  случайно  "Мир  сейчас"  – скопище прекраснодушных гуманитариев, не умеющих думать.

– Разумеется. Патент  на умение думать принадлежит только фашистам, –горячась, возразил Гиора.

– Вероятно, Гарибальди тоже был фашистом.

– При чем здесь Гарибальди? – спросил Йорам.

– Если  любовь к родине и  стремление  к национальному освобождению вы называете фашизмом,  то  Гарибальди,  безусловно,  тоже фашист. Кстати,  эта мысль  принадлежит  не мне.  Ее уже давно высказал Зеэв Жаботинский, защищая сионизм. Вы  заметили, что с той поры все осталось без изменений? Враждебный мир   и  сейчас   отождествляет   сионизм  с  фашизмом.   Ведь   если   быть последовательными и логичными, то  и вы, мои друзья, тоже фашисты. Ведь мы с вами  в  одном танке  защищали нашу  землю, Сион.  Если я не ошибаюсь,  вы и сегодня добросовестно служите резервистами.

– Абсолютная ерунда! Фашизм – это не сионизм, а твое желание угнетать полтора миллиона арабов,  лишенных гражданских  прав. Фашизм –  это не дать возможности  палестинским  арабам свободно жить  на  своей  земле,  в  своем государстве.

–  Ни  я,  ни мы никого не  собираемся угнетать. А у полутора миллионов арабов, если они действительно считают себя угнетенными, есть неограниченная возможность воссоединения с более  чем  ста миллионами неугнетенных арабов в двадцати  двух странах  с колоссальной  территорией.  Кстати,  евреи Сирии и самого демократического вашего друга,  Советского  Союза, лишены возможности соединиться с евреями Израиля.     

–  Демагогия, – возразил  Йорам,  –  евреи Советского Союза вовсе не рвутся в Израиль.     

Обычно их споры обрывались, чтобы не оборвалась дружба.  Каждая сторона оставалась при своих убеждениях.     

Однажды Авраам спросил друзей:     

– Допустим невероятное – вы правы. Что же вы предлагаете?     

– Отступить до границ 1967 года и предоставить палестинцам право самим решать свою судьбу, создать свое государство, – ответил Гиора.     

– Еще одно арабское  государство. Предположим. Но  с 1948 года по июнь 1967  года  мы стояли  на  тех  самых границах,  до  которых  вы предлагаете отступить, и  так называемые палестинцы ничего не решили. Не воспользовались возможностью и правом  решить свою судьбу. Единственным их требованием было, чтобы мы убрались с  их, как они считают, земли. И это будет их требованием, даже  если вы не только отступите к границам 1967 года,  но даже отдадите им весь Израиль, оставив себе на память только Тель–Авив.     

– Чепуха. Сейчас они уже признают наше право на существование.     

– Вот как? Я не знал, Йорам, что они сообщили тебе это по секрету.     

– Твое остроумие  – не решение  проблемы.  Мы должны  освободить  их территории.     

– Территории? У них нет географического названия?     

– У них есть географические названия. Западный берег и сектор Газы.     

– Западный берег? Берег чего?

– Ави, перестань  паясничать. Ты  прекрасно понимаешь, что речь идет о западном береге Иордана.

– Я   понимаю.   Я   понимаю  англичан,  придумавших  этот  термин  и организовавших  несчастья  на  нашей  земле.  Я  понимаю врагов  Израиля,  с удовольствием   пользующихся  этим  термином.   Но  когда  вы,  израильтяне, повторяете  "Западный берег" вслед за  нашими врагами,  я перестаю понимать. Это либо аморальность, либо вопиющее невежество. Что такое берег? Какова его ширина? Какое это понятие? Географическое? Геологическое? Скажите,  может ли берег реки Иордан, ширина  которой  около двадцати  метров, простираться  на восемьдесят километров?  Если пользоваться вашим масштабом, то Китай – это восточный берег Средиземного моря. 

– Ладно. Это вопросы семантики, – проворчал Гиора.   

– Семантики? Это вопросы нашего существования как народа, потому что у нас  нет другого  места на земном шаре. А у территорий или Западного берега, как вы называете, есть древние и не забытые географические названия: Иудея и Самария.  И даже географические названия говорят о том, кому принадлежит эта земля.     

– Мы вполне можем обойтись без нее. Посмотри, сколько земли пустует  в Галилее и в Негеве.     

– Очень логично. Посмотрите, сколько земли пустует у наших соседей. На пустых землях  в Египте, Иордании,  Саудовской Аравии,  Сирии, Судана  можно поместить сотню таких государств как Израиль.     

– Это демагогия. Мне нет  дела до наших соседей. Мы обязаны освободить оккупированные нами арабские территории.      – Включая Яффо, и Рамле, и Лод, и Акко, и даже Беэр–Шеву, в которой мы живем?      – Ты отлично знаешь, что я имею в виду. Речь идет  о границах  до июня 1967 года.     

– А разве эти границы  соответствуют установленным нам благородными  и справедливыми народами в Организации Объединенных Наций?      – Сегодня эти границы уже не  являются предметом спора,  и мы должны к ним вернуться.     

– Нет,  Йорам,  ты  ошибаешься. Эти границы  и  сегодня не признаются вашими друзьями – арабами. И не только  в Иудее и Самарии, но даже арабами, гражданами  Израиля.  Большинство  из  них  не  признают   нашего  права  на существование. Странно, что события последних дней не убедили вас в этом, не открыли ваши глаза.  Но я  напомню  вам, что даже  Иудею и Самарию мы бы  не освободили,  не  вернули себе,  если  бы  Иордания  не  ввязалась  в  войну, опасаясь, что Египет и Сирия уничтожат нас без ее участия в  июне 1967 года. А ваш великий  и  могучий  покровитель,  Советский  Союз, упорно  продолжает называть  Израиль  Тель–Авивом,  от  щедрот  своих,  соглашаясь оставить  нам крохотное  гетто,  если  еще   останутся  в  живых  евреи,  готовые  в   нем существовать.     

– Если  следовать твоей логике, Израиль постоянно  должен воевать.  А люди хотят жить в мире.     

– Я  понимаю вас. Вы  продолжаете службу  резервистов. Вы устали. Мне хорошо. Я инвалид.     

– Ты действительно инвалид! На голову!

– Не  выдержал Гиора.

–  Если ты  смеешь  разделять  нас  по этому  признаку,  то  грош  цена  всем  твоим рассуждениям. Не хочу сказать грош цена тебе.     

– Простите, я действительно спорол глупость.     

Как–то во время дискуссии Авраам спросил:     

– Что значит "Мир сейчас"? Вы  не обратили внимания на абсурдность или даже аморальность этого термина?     

– Почему  абсурдность?  Разве ты  не хочешь, чтобы сейчас  был мир? – Спросил Гиора.     

– Еще как хочу! Но он  не возможен сейчас. Ты  историк. Кто лучше тебя знает, что еще до создания  государства Израиль евреи на этой земле только и мечтали о мире. У вас были прекраснодушные  предшественники

– "Брит шалом", по вине которых евреи оказались  беззащитными во время погромов в 1929 году. Это уже другой вопрос. Я говорю  об истинном мире. Все мы мечтаем о  нем. Но ведь ваши друзья отказываются жить с нами в мире.     

– Ничего подобного. Среди арабов немало  разумных людей, стремящихся к миру.

– Согласен. К сожалению, не  они решают. Но речь  сейчас не о них, а о вас. Тебе, Гиора, известно, что и в древнем Риме, и во время чумных эпидемий в  средние века, и во времена Ренессанса были деятели, лозунгом которых было "Сейчас!". Завтра их не интересовало. Людовик ХIV  провозгласил: "После меня хоть  потоп".  Мне трудно понять  и горько  видеть,  как вы,  евреи,  такими жертвами и муками  обретшие свой дом, свое единственное место на земле,  где мы можем защитить себя,  выжить, кричите "Сейчас!",  что  равносильно "После меня хоть потоп". Неужели вы, по–настоящему отличные люди, не замечаете, что уподобляетесь аморальным  юнцам, требующим сейчас, немедленно  незаслуженные ими  материальные  блага,  юнцам,  низведшим любовь до уровня  совокупления, девочкам–подросткам,     разрушающим     свой     организм    гормональными противозачаточными   средствами,   потому  что  они   торопятся  сейчас.  Вы уподобляетесь  стяжателям, старающимся  побольше урвать сейчас, не  думая  о будущем. Вы уподобляетесь тем, кто уничтожает окружающую нас среду, кто нарушает экологическое равновесие, кто, не думая о завтрашнем дне, хочет всего именно сейчас.     

Это был очередной бессмысленный спор. Каждый упорно стоял  на своем, не слыша аргументов противной стороны.     

Вчера вечером Авраам попросил их не ехать на  митинг. Во имя их дружбы. Он не против поездки через арабские села и города. Наоборот. Но при нынешней обстановке – только с оружием. Камень, брошенный в едущий автомобиль, а тем более  бутылка  с  зажигательной  смесью,  это смертоносное оружие. У  еврея должно  быть право  на самооборону. Арабу, гуляющему в Беэр–Шеве,  никто  не угрожает не только действием, но даже  словом. Если бы Йорам и Гиора поехали с оружием, у него не было  бы  возражений.  Разве только  идеологических. Но ведь они не возьмут с собой оружия.     

Естественно,  Йорам и Гиора  не  взяли  с  собой оружия.  Только  белый прямоугольник  картона с  четкими черными  буквами  "Реасе Now". Транспарант причинял Йораму неудобство. Он торчал перед ним на ветровом стекле, закрывая почти все поле зрения.      Гиоре он тоже мешал,  но в меньшей степени. Во–первых,  транспарант был справа  от него. Во–вторых, когда  он ведет танк, у него обзор гораздо хуже, чем в новой "ауди", даже  с  транспарантом  за ветровым стеклом. Дело  не  в обзоре.  Впервые они  не были до конца откровенны с Авраамом. Это неприятнее суженного  поля зрения.  А  ведь Авраама  можно  было ткнуть  носом  в  этот транспарант.      Как–то в пылу спора  он спросил их, где движение "Мир  сейчас"  достает деньги для  своей обширной пропагандистской работы,  для изданий,  листовок, стикеров,   для  многих  сотен   плакатов  на   митингах,  для  экскурсий  с одураченными  новыми  репатриантами.  Не  считают  ли  они,  что   некоторые заинтересованные в их успешной деятельности иностранные организации,  такие, скажем, как  КГБ  и  даже  ЦРУ,  находят возможность  подбросить им  немного деньжат? Что уж говорить о не очень бедных арабских правителях. В  тот вечер они разругались не на шутку.     

Показать бы Аврааму  этот транспарант, который они сделали собственными руками, и спросить его, не подбросили ли им деньжат за материал и работу КГБ и ЦРУ. А может быть даже нефтяные шейхи.     

Они  проехали  уже  километров тридцать к северу  от Беэр–Шевы.  Дорога пустынна. Ни впереди, ни сзади ни одного автомобиля. Далеко впереди на холме над самой дорогой они заметили группу не то подростков, не то молодых людей. На  таком расстоянии еще  трудно  было определить  и  рост и  возраст. Через мгновение они разглядели кипы на головах мужчин.     

Ни  Йораму,  ни  Гиоре   не  хотелось  вступать  в  дискуссию  с  этими религиозными фанатиками – еврейскими поселенцами, признающими только  Танах и грубую силу. Со многими из них Йорам и Гиора служили и  продолжают служить в одном батальоне. В  быту это неплохие ребята. В бою – лучших танкистов не сыщешь.  Большинство  из них –  из ешивот  эсдер (ивр.)– религиозные учебные заведения,  учащиеся которых сочетают занятия со службой в армии – пять лет вместо трех обычных.  

Но в  идеологическом отношении!  Спорить с  ними –  напрасная трата времени. У них глаза зашорены  ортодоксальным иудаизмом. В сравнении с этими фанатиками Авраам просто прогрессивный либерал.     

Газеты, радио  и телевидение вчера широко разрекламировали  предстоящий митинг движения "Мир  сейчас". Средства  массовой информации  не  лишают  их своего благосклонного  внимания.  Разве  это  не  симптом  их  правоты,  что большинство журналистов – члены их движения, или сочувствующие ему?     

Не исключено, что эти  бешеные поселенцы установили  пикеты на дорогах, ведущих  в Иерусалим. Но  Йорам не убрал транспаранта.  Гиора тоже  ничего не сказал по этому поводу.     

Когда  до холма оставалось менее  тридцати метров, они убедились в том, что  пикет выставили не поселенцы. Могли ли  они представить себе, что арабы способны на такое? Надеть кипы, чтобы сойти за евреев! Не порядочно!     

Сказалась мгновенная  реакция  Гиоры.  Он  резко затормозил,  и  камень скользнул  по  капоту,  не  задев ветрового стекла. Но звук  был  таким, как тогда, у Суэца, когда снаряд ударил по броне их танка.     

Обида,  возмущение захлестнуло Йорама. Удар врага не так болезнен,  как вероломство  друга.  Только защитный  рефлекс  заставил его  быстро опустить стекло  и крикнуть  по–арабски,  что они друзья,  что  они  едут  на  митинг движения "Мир сейчас". В ответ раздался смех, а один из молодых арабов резко согнул  левую   руку  в  локте,  зажав  ею  предплечье   правой  руки.  Этот оскорбительный жест не нуждался в переводе.     

Но  им  уже  некогда  было  реагировать  на  оскорбления.

Град  камней обрушился  на  "ауди". Один из них влетел  в раскрытое  окно. К счастью,  он только  по  касательной задел правое  ухо  и затылок  Йорама. Большой камень разбил заднее стекло. Гиора нажал на акселератор. Автомобиль  тут же занесло вправо.   Араб  лет   двадцати  пяти   выстрелил   из  рогатки   заостренной металлической  стрелой.  Она  попала в  правое переднее  колесо.  Автомобиль остановился. Гиора пожалел, что  ломик  у него в багажнике. Безоружный он не сможет дороже продать свою жизнь.     

Град камней несколько  ослабел,  вероятно,  потому,  что  с  севера  на бешеной скорости к ним приближался  серый тендер "Фольксваген". Йорам решил, что  это иностранные журналисты торопятся снять сопротивление мирных жителей оккупированных арабских территорий израильским агрессорам.     

Еще до того, как тендер остановился у разбитой "ауди", из окна за спиной водителя коротко простучала автоматная очередь. Арабы бросились наутек.     

Молодой бородатый еврей в вязаной кипе с автоматом "Узи"  в правой руке медленно подошел к их автомобилю. Он деликатно не заметил транспаранта. 

– Как  вы  там, не  пострадали? –  Он  увидел  кровь  на ухе Йорама и крикнул: – Давид, есть раненый.     

Давид, тоже в кипе, но без бороды,  с пистолетом  за ремнем на потертых джинсах,  с  небольшой  аптечкой  в  руке, уже обошел нос  "ауди"  и  открыл переднюю правую дверцу. Он осмотрел ухо и раздвинул волосы на затылке. Йорам не ошибся, решив, что Давид делает это профессионально.     

– Слава  Богу, что не хуже. 

– Неизгладимый русский акцент можно было услышать даже в  такой короткой фразе. Давид осторожно смазал раны бетадином и сказал:     

– Стоит ввести противостолбнячную сыворотку.     

– Ты санитар? – спросил Йорам.   

  – Эх, еврей, не привык  ты к порядку.  Всякого дурака следует называть рангом выше. Если ты решил,  что я санитар, следовало спросить, не доктор ли я.     

– Он действительно доктор, да еще какой, – рассмеялся бородач.     

Йорам  смутился.  Он  увидел  за  ремнем у  доктора незнакомый  тяжелый пистолет.     

Шофер тендера тем временем завершил осмотр и крикнул:     

– Яков, тащи домкрат!     

Окрик поселенца вывел Гиору из неподвижности.     

Во что превратилась  еще  недавно  такая красивая новенькая  "ауди"! Он бросился  открывать  багажник.  Пока  Гиора  извлек  запасное  колесо,  Яков установил домкрат. Молодой бородач попытался утешить владельца автомобиля, с горечью глядевшего на вмятины, осыпавшуюся краску и разбитые стекла. 

– Капара (ивр., – жертвоприношение).  Металл рихтуется. Слава Богу, что вы целы. 

– Что это за пистолет у тебя? – спросил Йорам у доктора.     

– Парабеллум. Мой отец всю войну провоевал с таким пистолетом.     

– Какую войну?     

– С немцами. Но  немецкий пистолет он предпочитал советскому. А у меня "парабеллум" из уважения к памяти отца и потому, что мне очень хочется мира.   

  Йорам вопросительно  посмотрел  на  Давида.  Гиора  тоже  оторвался  от закручивания гайки.     

– Две  тысячи  четыреста лет тому  назад один  очень неглупый римлянин сказал: "Si vis  pacem, para bellum", что лучше всего переводится так: "Если хочешь мира, будь готов к войне". Поэтому у этих бородатых добряков "Узи", а меня – "парабеллум".     

– Вы его слушайте, – сказал молодой поселенец, – добрее Давида вы не сыщете человека во всей Иудее. Арабы, которых он лечит, души в нем не чают.     

– Похоже на правду, –  сказал Давид, – но даже в Москве никто не мог обидеть меня  безнаказанно.  А уж  у себя дома!  Для  этого я  и  приехал  в Израиль, чтобы чувствовать себя защищенным.     

Гиора осмотрел поврежденное колесо и закрепил его в багажнике.     

– Не  забудь в Иерусалиме  заехать  к панчермахеру, – сказал Яков, – нельзя возвращаться без запасного колеса.     

– Хорошо, что так обошлось, сказал молодой бородач.

– Вы или отчаянные храбрецы, или представления не имеете о джихаде. Нельзя здесь без оружия. Для наших арабов нет различия между евреем–другом и просто евреем. Еврей, значит надо вырезать. Джихад. Но, слава Богу, обошлось. Поехали.     

Поселенцы развернули тендер и двинулись впереди "ауди". С холма, метрах в двухстах  от дороги,  вслед  им смотрели  убежавшие  туда  арабы.  Поселенцы проводили их до Хеврона.    

Через город  и до северной окраины Бейтлехема Йорам и Гиора ехали вслед За джипом с армейским патрулем. Они не могли рассмотреть водителя и  солдата рядом с  ним. Но третий,  сидевший  сзади, был явно резервистом. Во всем его облике угадывалась усталость и неудовольствие.  Друзья забыли о транспаранте и не связывали неудовольствие солдата с взглядами, которые  время от времени он бросал на этот плакат.      – Понимаешь, Йорам, я нашёл пробой в том, что наболтал этот молодой поселенец об арабах. Давида–то они, доктора этого, любят.  

– Да. Но у Давида тоже почему–то пистолет.     

– Что я могу тебе сказать? Поселенцы ведь с арабами в постоянном контакте. Как мы можем спорить с ними? Это же не Ави, у которого нет информации больше, чем у нас. А ведь Ави именно попросил нас взять пистолеты.  

Они миновали Гило и приблизились к центру Иерусалима. До начала митинга оставалось чуть больше двадцати минут.     

– Послушай,  Гиора, говорят, Хаим Тополь  очень хорош  в идущем сейчас фильме.     

– Да, я слышал.   

 – Как ты смотришь на то, чтобы сейчас  пойти в кино? Дома  все некогда,  а мы уже все равно приехали.   

– Сейчас?    

 – Ага.    

– С удовольствием.     

– Остановись  на  минуту. 

– Йорам убрал транспарант, согнул картон вдвое, не без усилий согнул еще вдвое и вышел из автомобиля. Взглядом поискал мусорный  ящик. Не найдя,  швырнул картон  к  каменной ограде палисадника.     

Девочка лет двенадцати, даже внешне похожая на его Орит, неодобрительно посмотрела на картон, на него и спросила:     

– Ты еще не включился в движение за чистую землю Израиля?  

   Йорам улыбнулся, подобрал картон, погладил девочку по голове и сел на сидение.      Гиора хохотал,  смахивая с  носа слезы. Йорам посмотрел  на него и тоже рассмеялся. Автомобиль трясся, как на кочках.    

– Расскажем Аврааму? – Спросил Гиора.   

  – Это был не теоретический спор с Авраамом. Нам преподали предметный урок. А как быть с нашими единомышленниками? Идём пока в кино. Посмотрим.

14.08.2014

Забытый день

Это же надо! Забыть, какой сегодня день! Нет, какой день недели, я не забыл. Не забыл даже, что сегодня ровно неделя моей работы в больнице, чтобы убедить всех, кого надо убедить в том, что мой врачебный диплом не куплен, а получен на законных основаниях, и эти законные основания позволяют мне получить диплом израильского специалиста. Диплом израильского врача я уже получил. Специалист, мумхе. Это не просто определение профессии. Это звание, положение на врачебной лестнице, как, например, в Советском Союзе ортопед высшей категории, кандидат или доктор медицинских наук.

А ещё, хотя было всего семь часов утра, солнце жарило немилосердно, и по этому солнцепеку мне предстояло прошагать пять километров от моего дома до больницы, в которой сегодня я впервые в Израиле оперирую. Шутка ли! Даже подумывал, не поехать ли автобусом в честь этого праздника. Но моих капиталов на такую роскошь не хватало.

Перечитал последнюю фразу и улыбнулся. От своего дома. Не было у меня ещё своего дома. И своего угла тоже не было. Друзья на три месяца, пока я буду работать в этой больнице, сняли для меня комнату у семьи, на время уехавшей заграницу. В квартире была открыта только одна комната, ванная и туалет. А что ещё нужно мне одному? Только переночевать. Жена ещё в центре абсорбции под Иерусалимом. Сын — в аспирантском общежитие института Вайцмана в Реховоте. Квартира эта располагалась на последнем этаже четырёхэтажного дома. Лифта в доме нет. Однажды, когда мы с моим другом Мотей поднялись ко мне, Мотя, слегка задыхаясь, мрачно произнёс: «Это же надо умудриться жить на пятом этаже четырёхэтажного дома». Но какое всё это имело значение? Ведь я сегодня уже оперирую! В Израиле!

И всё же, дорога не обошлась без горчинки. То ли солнце мне её подкинуло, то ли инвалидность, затрудняющая такие моционы. Хорошо хоть, палка моя не погружалась в асфальт, как при такой температуре в Киеве и в Москве. Ассистентом на операцию заведующий отделением профессор Комфорти назначил Хаима, лучшего в отделении ортопеда. В течениe недели у меня уже была возможность убедиться в том, что Хаим сильнее заместителя заведующего. Мог ведь назначить рядового ординатора. Значит, несмотря на просто братское отношение ко мне, у боса были какие-то сомнения? Обидно. А впрочем, вероятно и я поступил бы так же. Ведь бос знает только мои опубликованные работы. Он же не видел, как я оперирую. Мало ли что может случиться во время операции. А вся ответственность на нём.

Я уже взмок. Нет сил. Можно сказать, что один я на улице. Пешеходов почти не видно. Одни автомобили. Но я обязан дойти. Вспомнил подобные состояния в прошлом. От станции Натанеби до грузинского села Шрома тринадцать километров. Нога после ранения ещё не в норме. Дошёл. А через несколько месяцев, когда мы отступали от Армавира, даже был уверен, что на следующем километре умру от жажды, но где-то ещё километров через пять или шесть, а может семь, уснул. Сколько километров проспал, не знаю. А знали ли поддерживавшие меня? Правда, тогда мне было семнадцать лет. Сейчас в три раза больше. Даже с хвостиком. Но ведь всего два месяца назад, когда мы поднимались на Моссаду, Шмуэль, наш руководитель, замечательный преподаватель иврита в ульпане, велел мне подняться лифтом. Он не сомневался в том, что я не смогу подняться по змеиной тропе. Поднялся. Чего это стоило, другое дело. А спуститься было куда труднее. Но мы тут же поехали в кибуц Эйнгеди, и я, не задумываясь, поднялся к водопаду. В те минуты ещё не догадывался, что и этот рекорд мне предстоит побить. Примерно через месяц, после рабочего дня пришёл домой. На исходе сил поднялся на свою верхотуру. Полез в карман за ключом, а ключа нет. Так, вероятно, уронил, переодеваясь в операционном блоке. Не стану описывать, как я добрался до больницы. Ключ валялся на полу моего шкафа. Конечно, разумно было прикорнуть до утра в ординаторской. Но пошёл домой. А ведь тогда я уже знал, какая разница между погодой на берегу Мёртвого моря и в Кфар Саве. Там высокая температура переносится легче, так как воздух сухой, а здесь невероятная влажность.

Мокрый, словно вынырнул из воды, приплёлся в больницу. Позавтракал в столовой для персонала. Пришёл в операционный блок. Переоделся, в предоперационной помыл руки и вошёл в операционную. В ней хозяйничал Яков, операционный брат. Были у меня хорошие операционные сестры. Но даже лучшую из них нельзя сравнить с Яковом. Виртуоз! Стал перед ним, просительно сложив ладони лодочкой, как обычно ожидая шарик со спиртом. Понадеялся, что спирта в этой марле окажется больше, чем тысячи раз ранее. Яков с недоумением посмотрел на меня:

— Чего хочешь?

— Спирт, алкоголь.

— Педаль, — сказал Яков, небрежно махнув ногой в сторону предоперационной, из которой я только-то появился. Ничего не понимая, даже считая, что педаль на иврите несёт какой-то неизвестный мне смысл, вернулся в предоперационную. Мывший руки ординатор, видя мою растерянность, спросил, что я ищу. Спирт, алкоголь, ответил я. Он тоже сказал педаль и тоже махнул ногой. В сторону раковины. Под ней действительно находилась педаль. Ещё ничего не понимая, я все же нажал стопой на эту педаль. Из тонкого краника над раковиной потекла жидкость. Понюхал. Спирт! Лизнул. Вы не поверите — спирт! Я не отпускал педали, и спирт продолжал течь. Тут у меня начался неудержимый хохот. Всем находившимся в блоке, начавшим опасаться за рассудок нового врача, пришлось объяснить, что произошло бы в моем киевском отделении, будь там в операционной такая педаль.

И потом, во время операции, время от времени на мгновения в моём сознании возникали киевские операционные. Впервые в жизни я шил атравматической иглой, о которой прочитал в «Медицинской газете» ещё в пятидесятых годах, а познакомился два или три дня назад. Если бы восемнадцатого мая 1959 года, когда впервые в медицинской практике пришивал ампутированное фрезой предплечье, у меня была атравматическая игла, я бы, вероятно, попытался ею сшить артерию и нервы. И не родился бы тогда метод, благодаря которому операция оказалась успешной. Рука прижилась. Определённо, подумал я об этом не в тот день.

А пока всё шло обычно, хотя ежесекундно не переставал восторгаться инструментами. Но тут вдруг неожиданно возникла неловкость. Хаим поднял голову, подозрительно посмотрел на меня и спросил:

— Ты из Советского Союза?

— Да.

— Ты говорил, что не знаешь английского.

—  Не знаю

— Хаим, на каком языке он рассердился, когда вместо кохера ты дал ему пеан? Мне пришлось объяснить, что по-английски я читаю. По-видимому, выскочило автоматически, так как была потребность, а на иврите не знал, как сказать. Второй диалог был более продолжительным и даже резковатым. В какой-то момент Хаиму понравился мой приём, и он ехидно спросил?

— Так ты из Советского Союза?

— Естественно.

— И в Советском Союзе так работают хирурги?

— Именно так работают. Ты суди не по Володе. Он учился в глубокой провинции, да и то, вероятно, был отстающим студентом. — Володя Эткинд, окончивший Иванофранковский медицинский институт, до моего прихода уже месяц работал в отделении. Я нередко краснел, когда он демонстрировал своё незнание, или, ещё хуже, невежество. А вот  «отстающим студентом» было лишним. Испортило эффект. Только примерно через три недели я узнал, что в Израиле нет такого понятия — отстающий студент-медик.

— Естественно, так работают. Кстати, Хаим, ты знаешь, кто такой Лоренц?

— Ты что, смеёшься надо мной? Даже Эли тебе объяснит, что такое Лоренц-один и Лоренц-два. — (Эли, окончивший университет в Италии, в Болонье, самый слабый ортопед в отделении).

— Значит, тебе известно, что венский врач Лоренц был фактически отцом европейской, следовательно, мировой ортопедии? А у Лоренца среди учеников лучшей была Анна Фрумина, ставшая выдающимся профессором-ортопедом. А у профессора Фруминой среди многих учеников был любимый ученик, Ион Деген. Ты называешь его Даган. Выходит, по ортопедической линии я внук Лоренца. Вопросы ещё будут?

 Вопросов больше не было, если не считать вопросов во время очень приятной беседы, когда в закусочной операционного блока мы пили кофе. Вот тогда впервые на своём иврите рассказал я ему кое-что о советской медицине. А он — кое-что об израильской. И не только медицине. Тогда я узнал, почему Хаим, блестящий ортопед, да ещё член руководства профсоюза израильских врачей, не заместитель Комфорти. Тогда я узнал, что профсоюз врачей не имеет ничего общего с Профсоюзом Израиля, с Социалистической мафией, как Хаим назвал Гистатруд, Профсоюз.

Уже после смерти Комфорти, когда более достойного, лучшего заведующего отделением, чем Хаим и быть не могло, социалистическое руководство, а больница была собственностью Профсоюза Израиля, избрало, так сказать заведующим, врача, который в подмётки Хаиму не годился.

А в тот день, попивая кофе между операциями, я вспоминал, как операционные сёстры просили нас не размываться, потому что впереди ещё несколько операций, а халатов на смену нет. И стояли хирурги в окровавленных до невозможности халатах. И в стерильных зажимах держали папиросы или сигареты, чтобы хоть на мгновенье прийти в себя. Халаты… А две простыни на операцию. И хоть тресни — больше не будет. А тут я опупел, когда увидел, как вместо металлического подколенника под ногу подложили стопку простыней, двадцать штук! Конечно, простыни не пережимают сосудов, но это же просто разврат! А инструменты! Всё, что я видел на рекламе в англо-американском журнале, вызывало у меня сомнение в осуществимости такого чуда. А тут, оказывается, это не чудо, а реальность, на которую врачи даже не обращают внимания, не замирают от восторга, как я.

Вот о чём я думал в конце того рабочего дня, который по собственному желанию кончался на четыре часа позже, чем у всех врачей. А куда мне было спешить? Да и вообще праздник для меня закончился. Говорю же, что забыл, какой это день. Сидел в пустой ординаторской и зубрил медицинские термины на иврите, когда зазвонил телефон. Из пропускника сообщили, что меня разыскивает какой-то американец.

Спустился. Интеллигентного вида мужчина, несколько старше меня. Представился, улыбаясь и вручив шикарную визитную карточку. Дэйвид Даймондберг. В визитной карточке успел прочитать только название известнейшей фирмы-гиганта. Русский язык его был каким-то античным, слишком правильным. Я сразу подумал о гимназии или реальном училище. После выяснилось, что не ошибся. Почти незаметный иностранный акцент.

— Дорогой доктор Деген, я был бы вам премного обязан, если бы вы соблаговолили принять моё приглашение пообедать со мной. За обедом мы могли бы обсудить все вопросы, с которыми я прилетел лично к вам из Филадельфии.

Хотя часа три назад я уже пообедал в больничной столовке для персонала, согласиться меня заставило не одно любопытство. Мы вышли из приёмного покоя. В нескольких метрах от входа стоял сверкающий чёрным лаком автомобиль. Марку не заметил, вероятно потому, что не подумал об этом, как и о том, что автомобиль зафрактован. Такая же странность, как и то, что забыл, какой сегодня день. Мечтал об автомобиле и внимательно присматривался к ним, огорчаясь, что среди сотни марок так трудно выбрить предпочтительную.

Пока мистер Даймондберг вёз меня из Кфар Савы в Тель-Авив, я всё же вспомнил о марках автомобилей. В Киеве вместо положенного мне, инвалиду войны, «Запорожца», я получил инвалидную мотоколяску. Пошёл с жалобой к министру социального обеспечения. Ради справедливости следует заметить, что министр, дважды Герой Советского Союза, знаменитый партизан, принял меня немедленно. Даже начало разговора было доброжелательным. Но потом:

 — Доктор Деген, понимаете, мы и мотоколяску не должны были вам дать. У вас же осколок в мозгу. Как вы можете водить автомобиль?

— А стоять за операционным столом осколок мне не мешает?

— Сожалею, но ничего не могу сделать. Знаю о ваших заслугах, не только нынешних, а военных, но ничего не могу сделать.

— Спасибо, товарищ Фёдоров, сейчас вы очень помогли мне, очень много добавили к моему решению ездить на Мерседесе или Вольво.— С этими словами я вышел из кабинета.

Уже сегодня могу сказать, что действительно выбрал Вольво. Это был мой инвалидный автомобиль, который мне бесплатно меняли каждые тридцать шесть, а последние два Вольво каждых сорок два месяца. Всего их было девять. Потом полюбил Хонду-аккорд. Вот сейчас окончился её срок. Проехала аж восемь тысяч километров.

Но хватит побочных ассоциаций. Мы приехали в гостиницу Хилтон, в которой остановился мистер Даймондберг.

— Дорогой доктор Деген, — сказал мистер Даймондберг, как только мы сели за столик в ресторане. — Я посмею нарушить ритуал и закажу соответствующее и для вас, так как сегодня ваш праздник.

Как он знает, какой это день для меня? — подумал я. Он заметил моё недоумение и сказал:

— Мы, американцы отмечаем День Победы восьмого мая. Советский Союз празднует День Победы девятого мая. Сегодня ваш праздник.

— Ёлки зелёные! Как я мог забыть, что сегодня девятое мая? — Мы выпили водку, закусив сёмгой. И начался обильный и довольно изысканный обед.

— Итак, дорогой доктор, я представляю одну из величайших компаний. Имя у неё европейское, но компания американская. Есть у неё предприятия в Европе, есть в Азии и даже в Южной Америке. Руководство компании послало меня за вами. Вы нужны нам, как консультант. Пожалуйста, не перебивайте. Прежде всего, выслушайте меня. Давайте по порядку. Иврита, в отличие от английского, вы не знаете.

— Я и английского не знаю. — Мистер Даймондберг улыбнулся:

— У компании есть сведения о том, что вы вполне приемлемо беседовали по- английски с послом Нидерландов в Москве. Пожалуйста, не перебивайте. В Израиле вы уже пять с половиной месяцев. Жилища у вас нет. Вы в Кфар Саве, ваша супруга в Мавассерет Ционе, сын в Реховоте. А в Филадельфии вам уже приготовлен вполне приличный дом, который, безусловно, при вашем положении вы смените на более роскошный. Ваша заработная плата в Израиле может рассмешить любого американского врача. У нас в компании вы будете получать всего лишь четыре тысячи долларов в месяц. Как говорят у вас, на семечки. Это примерно за полчаса работы в неделю. Остальное — ваша практика ортопеда, которая обеспечивает ваш эньюэл инком триста-четыреста тысяч долларов. Я не ошибся. Это эньюэл инком, годичный доход ортопеда вашего уровня. Никаких проблем с практикой не будет, так как у вас уже есть лайсенс американского врача.

— Кстати, каким образом? Этого не понимают мои израильские коллеги, да и я начал не понимать. В Америке я не был, никаких экзаменов нигде не сдавал.

— Дорогой доктор, наша компания вполне состоятельна. Она может позволить себе обеспечивать грантами многие университеты и исследовательские институты. А у вас, кажется, есть пословица: «Кто платит деньги, тот заказывает музыку».

— Выходит, в Америке, как в Советском Союзе, можно купить диплом._

— Дорогой доктор, и ещё у вас, кажется, говорят, что детей всюду делают одним и тем же способом. Но ваши научные работы известны. А главное, известна ваша практическая деятельность. Кстати, привет вам от ваших благодарных пациентов, — он назвал фамилию моих киевских приятелей. — Они довольно близкие мои родственники. Так что никакого обмана не было. Были только незначительные бюрократические нарушения, которыми, по заявлению выдающихся американских ортопедов, можно было пренебречь. Так что не переживайте. Никто вас ни в чём не сможет упрекнуть.

— Дорогой мистер Даймондберг, в Советском Союзе наша семья была вполне обеспечена. Разумеется, по советским масштабам. Но я, еврей, понял, что моё место только в еврейской стране. Зачем же мне менять твёрдо принятое решении?

Было ещё много разговоров, как и вина. Коньяк пил уже только я, так как мистер Даймондберг вспомнил, что он должен отвезти меня в Кфар Саву.

Больше с мистером Даймондбергом мы не встречались, и я не смог упрекнуть его за то, что он ни словом не обмолвился, что в грузинском ресторане в Иерусалиме он уже отпраздновал свой День Победы, пригласив мою жену. Кстати, не знаю, воевал ли он. Жаль — не спросил. В телефонном разговоре он уверил меня в том, что жену ему удалось бы убедить в целесообразности нашего переезда в Америку. Жена уверила меня в противоположном.

А спустя три с небольшим года в Лос Анжелесе мы убедились в том, что у меня действительно есть лайсенс американского врача. Правда, бюрократические проблемы тут всё же возникли. Следовало выяснить, распространяется ли действие моего лайсенса, действительного во всей Америке, и на штат Калифорнию, в которой вроде бы свои критерии? Меня лично это нисколько не волновало, так как я категорически отказался прооперировать здесь тазобедренный сустав весьма забавному пациенту восьмидесяти одного года. Мой старый приятель и коллега объяснил мне, что больница, разумеется, не могла бы разрешить мне, не имеющему медицинской страховки, оперировать здесь, но он любезно предложил директору использовать его страховку. И директор с радостью согласился на это нарушение, так как не мог устоять перед настойчивой просьбой пациента. Коллега назвал меня идиотом, так как я отказался, по его словам, положить в карман три тысячи долларов. Возразил ему, объяснив, что я не оперный певец, который отпел свою партию и может уехать в другую оперу. Я врач. Я обязан после операции выходить своего пациента.

Но общение с этим пациентом и его женой оказалось для моей жены и для меня просто подарком. Несмотря на возраст и серьёзную ортопедическую патологию, он был довольно бодрым и ещё востребованным в Голливуде, где долгие годы работал в трёх самых крупных киностудиях. Мы сидели в салоне, который мог быть создан только выдающимся дизайнером. Попивая виски, он, глядя на меня, спрашивал:

— Вы Мей Уэст знали? Так вот она была у меня в постели. Вы Марлен Дитрих знали? Так она была у меня в постели. Вы Дину Дурбин знали? Так она была у меня в постели. Вы Джин Харлоу знали? Так вот, она была у меня в постели. Вы Мирлин Монро знали? Так она тоже была у меня в постели.

Супруга, намного моложе своего красивого поджарого старика, покуривая сигарету, с иронической улыбкой сопровождая каждый вопрос, помолчав, сказала:

— А теперь он у меня в постели. И спросите его, где все его деньги? — Оба они вполне прилично говорили по-русски. Откуда его русский язык, не помню. Возможно, и не знал. А она, внешне симпатичная примерно пятидесятилетняя женщина, родилась в Харбине в еврейской семье беженцев из России. В 1945 году она, шестнадцатилетняя девочка, из Харбина сбежала в Австралию, где сделала своих первых восемь миллионов американских долларов. В конце пятидесятых годов со значительно большим капиталом эмигрировала в Америку.

Каким капиталом она владела тогда, ни моя жена, ни я не узнали. Надо полагать немалым, если судить по их дворцу в предгорье недалеко от Лос Анжелеса. А рядом с дворцом — убежище. В ту пору там переживали панику по поводу неизбежной атомной войны. И в горе было вырыто убежище с невероятными продовольственными и прочими запасами.

Разумеется, в Лос Анжелесе было достаточно ортопедов, которые могли отлично прооперировать тазобедренный сустав. Но старый голливудец почему-то выбрал меня. Привыкнув выбирать к себе в постель, он решил, что и это ему доступно. (Выделенное надо бы убрать) Все знакомые врачи говорили, что для этой супружеской пары нет ничего невозможного. А она при желании может Белый дом переместить в Калифорнию. Но ведь и у меня, хоть и не миллионера, были убеждения.

Да, но ведь я не рассказал об окончании дня девятого мая 1978 года. Мистер Даймондберг привёз меня не в больницу, а прямо к моему жилищу. Был двенадцатый час. Я поднялся к себе «на пятый этаж четырёхэтажного дома». Под дверь был подсунут клочок бумаги. Мотиным чётким неврачебным бисером было написано: «С днём Победы! Зюня, Миша, Мотя» Мои самые близкие друзья — Зюня, с которым был в одной студенческой группе, бывший младший лейтенант, командир танка Захар Коган, Миша, с которым мы начинали нашу деятельность в общем детском садике, а после войны встретились на одном курсе в институте, младший сержант пехотинец Михаил Волошин, и однокурсник Мотя, Мордехай Тверской, капитан, командир стрелкового батальона. Дорогие друзья. Нет уже их. И вообще нет тех воинов, с которыми я праздновал день Победы.

А сейчас жену огорчили стихи, выхлестнутые такими воспоминаниями. Куда там! Больше чем огорчили. Не стихосложением, не рифмами. Содержанием. Я даже собирался уничтожить их. А потом подумал: почему не завершить ими рассказ о забытом дне?

ДНИ ПОБЕДЫ
Ещё в той гимнастёрке простреленной, Ещё в каждом рубце ныли нервы. Но уже к мирной жизни пристрелянный, День Победы отпраздновал первый. День Победы как праздник не признанный, Мы отметили единолично. Вождь решил так, и значит пожизненным, Что решил он, считали привычно. Мы студенты, солдаты недавние, На пути к невоенному миру. Мера водки по-честному равная. Хлеб, селёдка, картошка в мундире. Ежегодно упрямо старались мы, Чтобы закусь была фронтовая. Ветераны, в тот день собирались мы, Тосты провозглашали, вставая. Но начало без тоста, печальное. Как шаги по кровавому следу. Эта рюмка была поминальная, За друзей, не узнавших Победу. Водка, хлеб — чёрный хлеб, не для пира, И селёдка с картошкой в мундире. Из страны, отторгавшей без жалости, Уводимы еврейской судьбою, В багаже вместе с нужною малостью Увезли День Победы с собою. За столом становилось всё меньше нас Пустота между нами всё шире. И количество водки уменьшилось. Хлеб, селёдка, картошка в мундире. Сиротливо в день этот торжественный. А ведь был выпивон какой славный! Без конца поступают приветствия. Я последним в застолье оставлен. Чёрный хлеб, словно выпечка сдобная. Воевавший один я в квартире. Водка. Рюмка напёрстку подобная. Хлеб, селёдка, картошка в мундире. Умолкают фанфары. А лира? Память. Атаки. Потери. Беды. Водка. Селёдка. Картошка в мундире. Всё. Праздник Победы.
5.09.2014 г.

Командир взвода

Марк отбывал, отрабатывал, отслуживал законный привычный месяц солдата-резервиста. Никогда раньше эта служба не казалась ему такой постылой, как сейчас. То ли возраст начал сказываться, – уже перемахнул за сорок, то ли место службы Господь определил ему за грехи тяжкие, то ли с командиром взвода ему не повезло. Кроме возраста, любого из двух этих "то ли" хватило бы с лихвой. Солдатское ли это дело охранять тюрьму? Да еще какую тюрьму! Место заключения арабских террористов.

Марк, – грузный, добродушный, компанейский, был либералом до мозга костей. Он абсолютно не умел ссориться. Знакомым своим и малознакомым прощал обиды и проступки. Он и арабских террористов мог понять, а значит – простить, если они, как и положено, скажем, партизанам, воевали бы против армии. Будь в охраняемой им тюрьме такие террористы, Марк не проклинал бы свою солдатскую судьбу.

Но в этой тюрьме была особая публика. Марк, талантливый журналист, никак не мог подобрать нужного слова для определения этой публики.

Террористы? Так они называются официально. Но ведь это ничего не определяет.

Бандиты? Нет, не то. Надо будет поискать в словаре соответствующее слово.

Если оно уже придумано.

В тюрьме содержались арабские террористы, приговоренные к пожизненному заключению, а то и к трем пожизненным заключениям. И это чуть ли не при ласковости израильского судопроизводства. Такую меру наказания получили они за хладнокровное убийство мирных граждан, за убийство арабов, подозреваемых в сотрудничестве с израильтянами.

Даже Марка коробил приговор "пожизненное заключение". Еще недавно он был ярым противником смертной казни. Он был горд, что в Израиле фактически нет такого наказания. За всю историю Израиля только одного человека приговорили к смертной казни.

Но когда страшных преступников, приговоренных к пожизненному заключению, выпускали на свободу через невероятно короткие сроки в обмен на израильских военнопленных или просто из каких-то гуманных соображений, Марк чувствовал себя уязвленным непосредственно. А когда трех израильтян, попавших в плен из-за своего разгильдяйства, обменяли на тысячу двести арабских террористов (среди них были и убийцы из японской "красной армии"), у Марка дыхание перехватило от этих, так сказать, гуманных соображений. В тот день он здорово надрался.

Гуманных... По привычке Марк переводил на русский язык любое иностранное слово. Гуманный – человеческий, человечный. Марк добросовестно и кропотливо искал что-либо человеческое в этой банде, которую охранял. Но даже называемого звериным он не находил у собранного здесь отребья. Комплиментом оно звучало в этом случае.

У зверей свои законы, и жестокость имеет границы. А здесь, в тюрьме, когда по какому-нибудь поводу между арестантами возникали драки, жестокость была беспредельной. Только применив слезоточивый газ, удавалось распутать клубок змей. Нередко ублюдки, лишенные всего человеческого, терпя поражение от своих единоверцев и сообщников, взывали к помощи охраны и просили применить слезоточивый газ.

Марку было неуютно, даже стыдно, что здесь и он озверел, что иногда ему хотелось, чтобы охрана не вмешивалась в чужие драки, чтобы естественным путем решился вопрос о гуманно приговорённых к пожизненному заключению. Ведь по совести, по Закону, дарованному Всевышним, у них не было права на существование.

А еще поражало Марка, более того – ущемляло его достоинство то, что преступники находились в условиях лучших, чем их охранники. Марк знал толк в хорошей еде, любил основательно выпить и не менее основательно закусить. Он и здесь не был голодным. Такого не бывает в израильской армии. Но ведь не придет же ему в голову здесь, в секторе Газы, требовать свежевыпеченные лепешки, причем, выпеченные не где-нибудь, а в определенной пекарне в арабском квартале в Иерусалиме. И такие требования арестантов удовлетворялись. Третьего дня, когда заключенных посетили наблюдатели из Красного креста, посыпались жалобы на то, что уже около недели в обед нет кабачков.

Наблюдатели – два швейцарца, красавчики с прилизанным пробором, и две швейцарских девицы в джинсах, плотно обтягивающих их прелести. Даже солдаты поглядывали, облизываясь. А заключенные придумывали все новые жалобы, чтобы продлить пребывание этих блондинок, увеличивавших в их крови содержание половых гормонов.

Наблюдатели старательно заносили жалобы в свои блокноты. Марк подумал, не эти ли краснокрестовцы смотались во время зверской расправы и не сообщили израильтянам об убийстве безоружного солдата-запасника, по ошибке безоружным заехавшего в Джебалию.

Именно за это убийство к пожизненному заключению приговорили двух террористов. В зверстве, если можно так выразиться, участвовало несколько десятков арабов. Но двое осужденных влили в рот солдата бензин и подожгли его. Именно тогда поймали этих двоих, уже давно бывших в розыске. Их "послужной список" содержал еще несколько убийств.

Сейчас кассационный суд рассматривал жалобу их адвоката на незаслуженно суровое наказание.

Дважды Марк сопровождал в суд и обратно эту милую парочку. Он сидел в закрытом "джипе" напротив террористов. По выработанной журналистской привычке, по своей природе, он пытался разглядеть в их глазах хоть проблеск человекоподобия. Он пытался обнаружить в хищных лицах хоть что-нибудь, что пробудило бы в нем, пусть не сострадание, но хотя бы понимание их сатанинской жестокости.

До предела пришлось ему выжать в себе тормоза, чтобы не разрядить в них свой "Галиль", когда, выйдя из джипа они перед телевизионными камерами и аппаратами фотокорреспондентов растопырили пальцы в победном "V". Подлый взводный! Именно Марка он постоянно назначает сопровождающим в суд.

Началось это еще в позапрошлом году. Один из наиболее жестоких убийц оказался выпускником Московского университета имени Патриса Лумумбы. Марк заговорил с ним по-русски. С этого и пошло. Но тогда почему-то было все-таки легче. Может быть потому, что командир взвода был еще нормальным человеком.

А в этот призыв какой-то сумасшедший тумблер щелкнул в нем и превратил интеллигентного провизора, владельца аптеки, в замкнутого солдафона, в бездумное приложение к инструкциям. Правда, одну очень важную инструкцию лейтенант сам нарушал постоянно.

Кратчайший путь из казармы в столовую – между тюремными блоками.

Поэтому солдатам категорически запрещено идти в столовую без оружия. Если лейтенант появлялся в столовой без "Галиля", значит, он прошагал чуть ли не километр вокруг изгороди лагеря. Марк хорошо знал своего взводного. В трусости его не заподозришь. Нет, не шел он вокруг изгороди. Но на хрена этот героизм, идти между блоками без оружия? Да еще в нарушение инструкции.

На вопрос Марка лейтенант не ответил. Только махнул рукой. Черт его знает, что с ним происходит.

Но это не единственная странность. Каждый солдат мечтал хоть на минуту вырваться в отпуск. А лейтенант отказался от очередного увольнения в субботу. Он даже поспорил по этому поводу с капитаном, командиром роты, уговаривавшим взводного разрядиться немного, снять с себя напряжение.

Действительно странно.

Утром Марк со своим напарником снова были назначены сопровождать двух террористов из Джебалии в кассационный суд. И снова Марку захотелось выстрелить в них, когда они растопырили пальцы в победном "V". Ох, испаряется в этой обстановке его либерализм! Надо взять себя в руки.

За несколько минут до отъезда он услышал, как капитан спросил командира взвода, не желает ли и он поехать в суд. Ведь сегодня будет оглашен приговор. Лейтенант отказался. Была бы у Марка такая возможность!

Судья долго читал обвинительное заключение с подробным объяснением беспочвенности кассации. Приговор подтвержден. Пожизненное заключение. И снова растопыренные пальцы террористов, и наглые улыбки, и уверенность в том, что заключение будет не только не пожизненным, но даже непродолжительным.

- Ну, что? – Спросил лейтенант, когда Марк вернулся в казарму.

- Подтвердили. Пожизненное заключение.

- Пожизненное заключение... Если бы хоть это. Но ты же знаешь, как ведет себя наше прекраснодушное правительство и вообще все эти говнюки.

Впрочем, ты ничего не слышал, а я ничего не говорил. Еще обвинят нас в том, что армия вмешивается в политику.

Лейтенант помолчал, вытащил магазин из "Галиля", несколько раз со злостью взвел затвор и положил автомат перед собой на стол:

- Вот вы все шепчетесь, что стало с взводным, что стало с взводным? А как моя фамилия, вы знаете? А что достать цианистый калий для меня не проблема, вы знаете? Что подсыпать его в пищу этим двум подонкам для меня не проблема, вы знаете? Вот почему я отказался от отпуска. Не хотел приближаться к цианистому калию в своей аптеке. Вот почему я не могу быть с оружием, когда вижу перед собой наглые рожи этих нелюдей. Это ты понимаешь?

Марк это понимал. Но ведь раньше у младшего лейтенанта не было такой реакции. Командир взвода увидел тень сомнения на лице своего солдата и товарища.

- Ничего ты не понимаешь. Как моя фамилия?

- Фельдман, - действительно не понимая вопроса, ответил Марк.

- А как фамилия солдата, убитого в Джебалии?

- Фельдман. Так он твой родственник?

- Родственник ... Дрор мой родной любимый брат. Брат. Понимаешь? Это ты понимаешь?

1989 г.

Неожиданный

– Иврит у вас с таким тяжёлым русским акцентом! Будто вы прямо сейчас по-русски заговорили. Нет никаких сомнений, что именно русский ваш родной язык. Если хотите, мы можем говорить и по-русски. Доктор Алекс сказал мне, что вы собираете всякие неожиданные истории. Правда, русский я уже, кажется, забыл. Но посмотрим. Всё-таки, можно сказать, я почти не разговаривал по-русски с сорок первого года. Это уже сколько? Это уже. Вы не поверите, Это уже семьдесят три года. А ведь родным языком у меня, можно сказать, был немецкий. Но даже с доктором Алексом я говорю на иврите, хотя знаю, что он приехал из Киева. Какой замечательный врач! А человек какой! Вообще я не люблю рассказывать о себе. Но ему не мог отказать, когда он попросил меня, рассказать вам мою историю.

Я родился в тысяча девятьсот двадцать девятом году.

Я тут же прикинул, что он на четыре года моложе меня. А мне показалось, что ему уже где-то в районе ста. Как же я в таком случае выгляжу?

– Да, я родился в Польше, в Данциге. Постойте, кажется, мы называли его Гданьском. Не. Не помню. Я родился в довольно состоятельной семье. Мой папа был каким-то важным коммерсантом в порту. Да, я забыл вам сказать, что меня зовут Генрих. Так меня назвали при рождении. Так я всегда был Генрихом. Никогда и нигде не изменял. Я был самым маленьким. Говорили, что я неожиданный. Говорили, что я неожиданно, случайно родился уже после Герберта. Я был моложе Герберта почти на восемь лет. Родители уже были немолодые. А до Герберта ещё были Генриетта, Гавриэль и Гретхен. Герберт уже окончил гимназию и должен был учиться в университете. А я, когда началась война, должен был пойти в третий класс польской гимназии, в которой я учился уже два года.

О русском языке у нас в семье, кажется, не было представления. Дома говорили по-немецки. До поступления в гимназию я четыре года учил древнееврейский язык у меламеда.

Уже на следующий день после начала войны отец велел Герберту отвезти меня к родственникам в Варшаву. Мы с Гербертом очень любили друг друга. А ещё я очень любил Генриетту. Но она уже в это время была замужем, и у неё даже был маленький ребёнок.

В Варшаве мы пробыли всего несколько дней. И родственники отправили нас на советскую границу. Как и где мы её перешли, я уже не помню.

Вы не поверите, но мы оказались в Киеве. Прямо там, на вокзале Герберта почему-то арестовали какие-то трое военных в синих фуражках, а меня забрали и поместили в детский дом на Куренёвке.

Это был хороший детский дом. Настоящий интернационал. Там жили и русские, и украинцы, и евреи. Был даже один армянский мальчик. Такой хороший мальчик – просто слов нет! Я проучился в этом детском доме почти два года. До самой войны. Там я и выучил русский язык. И украинский тоже. Украинский язык даже было легче выучить. На этом языке было много польских слов. А вообще я учился хорошо. Языки мне очень легко давались. Даже древнееврейский в это время я ещё не забыл, хотя уже четыре года не прикасался к древнееврейскому языку.

Но тут немцы начали войну с Советским Союзом. Я и раньше часто тосковал по дому, по родителям, по братьям и сёстрам, особенно – по Герберту. Где он?

Уже был сентябрь месяц. Уже несколько дней шли занятия в школе, как однажды утром к детскому дому подъехал старый грузовик, Нас, несколько десятков мальчиков погрузили в кузов и повезли. Куда? Вы не поверите, но я и сейчас не знаю, куда нас собирались повезти.

Мы ехали по набережной Днепра, когда я и ещё несколько мальчиков захотели писать. Грузовик остановился. Мы выскочили. А потом так оказалось, что все мальчики уже были в кузове, а я ещё не успел, а грузовик тронулся. Я быстро побежал догонять. Но, вероятно потому, что надо мной загрохотал самолёт, я испугался и не успел догнать грузовик, хотя это не должно было быть тяжело.

Самолёт с крестами на крыльях ну, совсем, ну, прямо над моей головой чуть не упал на грузовик. Раздался жуткий взрыв. Самолёт рванулся в небо, а от грузовика не осталось ничего. Ничего! Вы понимаете? Ничего.

Я ещё плакал, когда за мной остановился мотоцикл с коляской. За рулём сидел немецкий солдат. Я знал немецкую форму. Я её видел в Варшаве. А в коляске сидел офицер в чёрной форме. Скоро я узнал его звание. И не только звание. И что в черной форме танкисты. Это уже не в Киеве. Сейчас я вам расскажу.

Я плакал. Вы не поверите. Но поскольку передо мной был немецкий офицер, я непроизвольно заговорил по-немецки. И, хотя почти два года я говорил только по-русски и по-украински, немецкий язык у меня был намного лучше, без ошибок и без чужого акцента. Всё-таки родной язык.

Офицер стал меня расспрашивать. А уже из Варшавы я знал, что для немца я не должен быть евреем.

Может быть, потому, что я ещё плакал, что ещё перед моими глазами был взорвавшийся грузовик, мой рассказ о том, что я фолькс-дойч, что моих родителей убили советы, прозвучал наверно правдоподобно.

Офицер погладил меня по голове и сказал, что я похож на его сына, ну, просто, как двойник. Сказал, что отправит меня в свою семью, к себе домой.

Два дня я прожил у него в Киеве. Он уехал в отпуск в Берлин и действительно взял меня с собой.

Я всё ещё по ночам, даже когда мы приехали в Берлин, видел, как всё со страшным грохотом разлетается от грузовика, Ох, это было…

Город поразил меня величиной и красотой. Ни Данциг, ни Варшаву, ни Киев нельзя было сравнить с Берлином. И особняк господина капитана на северо-восточной окраине Берлина по красоте и богатству тоже нельзя было сравнить даже с нашим небедным домом в центре Данцига.

Фрау Эрика, жена господина капитана оказалась очень доброй и симпатичной женщиной. А их сын Курт на год старше меня, вы не поверите, был действительно моей копией. Или я был его копией.

Господин капитан, как выяснилось, был командиром роты тяжёлых танков Т-4. В отпуске он пробыл две недели и уже не возвратился на фронт, а поехал в Вюнсдорф, недалеко от Берлина, в какую-то часть, кажется, переучиваться на другие танки.

А я пошёл в четвёртый класс. На год примерно отстал от своего возраста. А ещё я вступил в гитлерюгенд.

Мне пошёл уже тринадцатый год. Я уже начал кое-что соображать. Я уже понимал, что моя страна, моя Польша разгромлена и не существует. Я уже понимал, что немецкие войска не сегодня-завтра возьмут Москву и разгромят Советский Союз.

Где-то там мой любимый брат Герберт. Что с ним? Что с моими родителями? Что с моими сёстрами и их семьями? Что с моим братом Габриелем, офицером польской армии?

Я вовсе не хотел вступать в гитлерюгенд. Но скажите, как я мог не вступить? Курт ведь был в гитлерюгенд. Как я осторожно должен был вести себя, чтобы не выйти из роли несчастного сироты-фольксдойч?

Господин капитан прослужил, или проучился почти целый год недалеко от Берлина. Довольно часто он приезжал на несколько дней домой. Ко мне он относился почти так же хорошо, как фрау Эрика. Он явно старался не отличать меня от Курта.

Осенью 1942 года он уехал на фронт снова командиром роты танков. Только танки уже были не Т-4, а какие, не знали ни Курт, ни я. Зато вскоре мы узнали, что он воюет под Ленинградом.

И только летом 1943 года, когда он приехал в Берлин, когда лично Гитлер вручил ему дубовые листья к Рыцарскому кресту, мы узнали, что он командир роты танков Т-6, «Тигров», что он уничтожил зимой под Ленинградом, а летом под Курском много десятков советских танков.

Вы не поверите, какая каша была в моей голове. Всё, что он делал, чтобы получить свои очень большие ордена, было враждебно мне. А тут каша стала ещё гуще, когда союзники начали страшно бомбить Берлин.

Доктор Алекс рассказал мне, что вы воевали, что вы были советским офицером-танкистом. Я могу себе представить, что вы, конечно, отлично знаете, что значит война. Но простите меня, я не думаю, что вы представляете себе беспрерывные ночные бомбёжки туч американских и английских самолётов. Это, наверно, было не лучше, чем быть на фронте.

Летом 1944 года мы с Куртом думали, что фрау Эрика сойдёт с ума. Она почему-то боялась, что муж каким-то образом может быть связан с офицерами, которые хотели убить Гитлера. Но всё обошлось.

Поздней осенью господин уже не капитан, а уже майор, командир танкового батальона, снова приехал в Берлин к самому рейхсканцлеру получать бриллианты к своему Рыцарскому кресту с дубовыми листьями. Банкет по этому поводу дома был необыкновенным.

А ещё через две недели после возращения на фронт, незадолго до Нового года господин майор был убит.

Курт, которому пошёл семнадцатый год, тут же решил пойти на фронт, для чего надо было поступить в фольксштурм. Что оставалось делать мне? Вы не поверите. Я должен был повести себя, как Курт. Но фрау Эрна категорически запретила, так как мне ещё не было шестнадцати.

Конечно, я радовался её запрету, хотя всячески делал вид, что упорно ей возражаю. Ох, каким артистом мне надо было быть!

Вы знаете, не столько страх перед фронтом диктовал мне мои чувства и поведение, сколько наконец-то полностью определившееся сознание, ненависть к Гитлеру, к его ближайшему окружению, вообще ко всему его окружение и вообще ко всей Германии.

Вы не поверите, но непрерывные бомбёжки были не менее страшными, чем то, что может ждать на фронте.

В марте 1945 года Курт уже был в действующей армии. А в апреле фрау Эрна со слезами на глазах отпустила меня в армию. Уже не добровольца.

Как только начались бои на Кюстринских высотах, всех шестнадцатилетних, даже тех, кому шестнадцать лет исполнится только летом, призвали в армию. Нас начали обучать стрельбе. Но в основном обучали стрельбе фаустпатроном. Вы знаете, что такое фаустпатрон?

Вероятно, он увидел мою снисходительную улыбку.

– А, да! Да. Совсем забыл, что вы были танкистом. Так что вы определённо знаете, что такое фаустпатрон. Базука.

– Дорогой Генрих, – сказал я, – пацаны с фаустпатронами были танкистам страшнее даже танков и орудий противника. Танк мы видели. И орудие после выстрела могли обнаружить. А пацан прятался в окопе. И мы тратили уйму необходимого нам времени, чтобы обнаружить этого пацана. Понимаете, надо было сначала обезопасить себя, убив его, а уже затем поспешно заняться танками. Ненависть к пацанам с фаустпатронами у танкистов была просто невероятной. У меня лично она была такой же, как к эсэсовцам или к власовцам.

– Да, я вам сейчас расскажу, как хорошо я это узнал. В последнюю неделю апреля я уже сидел в окопе со своим фаустпатроном относительно недалеко от нашей усадьбы на северо-востоке Берлина. Я уже смотрел на советский танк Т-34, по которому должен был выстрелить.

Но в этот момент, вы не поверите, самым страшным моим врагом был вовсе не советский танк, а мой одноклассник, который сидел в окопе с фаустпатроном недалеко от меня. Я упорно соображал, можно ли выпустить мой фаустпатрон не по танку, а по однокласснику.

Вы не поверите, но я не мог. Я не мог. Я не мог убить человека. Вы не поверите, но я даже не мечтал о таком подвиге, как убить человека. Я мечтал только, как бы выстрелить, чтобы не попасть в танк, и чтобы мой одноклассник не догадался, что я это сделал специально.

Вы не поверите, но мне помогла советская артиллерия. Снаряд попал и взорвался в бруствере окопа моего одноклассника. Не знаю, что стало с ним. Убило? Ранило? Во всяком случае, фаустпатрона на бруствере уже больше не было.

Тут слева чуть ли ни к самому окопу подъехал другой советский танк. Я через бруствер выбросил фаустпатрон, выскочил из окопа и поднял руки вверх.

Из правого люка на башне появился танкист и прицелился в меня пистолетом. Я услышал, как в башне кто-то крикнул:

– Не стреляй! Возьми его живым.

Танкист спрыгнул, одной рукой схватил меня за китель, а второй так ударил по скуле, что мне показалось, будто я уже на другом свете. Тут подошёл уже не танкист, а, по-видимому, пехотинец, и сказал:

– Оставь его. Это же ещё щенок.

Они не догадывались, что я отлично понимаю русский язык. Солдат – не танкист отвёл меня к дому совсем рядом с нашей усадьбой. Ввёл меня в дом. Там над столом с бумагами сидел русский офицер. Звания я не знал. Но солдат сказал:

– Товарищ капитан, этот пацан сдался.

Капитан стал вымучивать из себя немецкий язык. И тут я допустил непростительную глупость. Я сказал, что хорошо знаю русский язык. Ну, как я мог знать, что допускаю глупость?

Чуть ли не целый час я рассказывал капитану все, что я пережил с момента отъезда из Данцига в Варшаву. Рассказал о детском доме в Киеве, и о разбомблённом грузовике. Рассказал, как капитан привёз меня в свой дом, в котором я прожил почти три с половиной года.

Беда только в том, что я ничего плохого не мог сказать о немецком офицере-танкисте. А о его жене, тем более.

– Так что мне с тобой делать? – В конце концов, спросил капитан.

Именно в этот момент в комнату вошел ещё один капитан. Я уже видел, я уже понимал, что это капитан.

– А чего здесь думать? – Спросил он. – Что ты не видишь, что это власовец? В расход его, к -----й матери.

– Да не власовец он. Правду он рассказал.

– Слухай, Лёха, сейчас уже танки будут вытягиваться в колонну на марш. Тут уже бои закончены. Нет у нас времени для всякой херни. Давай, если ты такой правильный формалист, организуй отделение автоматчиков, и кончай его по всем правилам.

Простой солдат вывел меня из помещения и поставил возле стенки рядом с входом. Постепенно подошло десять или одиннадцать солдат с автоматами.

– Давай, Лёха, командуй, сказал второй капитан.

– Постой, так ведь не положено. Винтовки нужны, а не автоматы. Это же казнь, наказание, а не убийство.

– Где ты столько винтовок сейчас найдёшь, формалист несчастный?

– Да тут примерно метрах в четырёхстах пехотинцы остановились.

– А ты что думаешь, сейчас у пехотинцев найдёшь винтовки? Так чего ты мудохаешься? Кончай и дело с концом.

– Нет, нельзя так. Ты, младший сержант, и ты, вы двое, бегом за винтовками.

Вы не поверите, я всё слышал, понимал, то есть понимал каждое слово, но смысла не понимал, не понимал, чего я стою у стены, чего я жду?

– А пока, отделение, в шеренгу! Становись! – Скомандовал капитан.

Примерно десять солдат с автоматами стали напротив меня. Вдали показались двое солдат, увешанных винтовками.

– Отделение! Автоматы положить рядом с собой!

Солдаты укладывали автоматы, когда медленно шлёпая гусеницами, к дому поёхал танк Т-34.

Вы не поверите, потому что такому чуду просто невозможно поверить. Танк остановился метрах, не больше чем в десяти от всех стоявших у дома. А из командирской башенки вдруг выскочил, нет, вы не поверите, выскочил мой Герберт, понимаете, мой живой Герберт. Он бросился ко мне с такой скоростью, что в это действительно трудно поверить. Он чуть не задушил меня, так обнимал и целовал Я его тоже.

Солдаты стояли с винтовками и лежащими на земле автоматами, переступая с ноги на ногу. А оба капитана растерянно завопили:

– Гвардии старший лейтенант, что это?

– Я даже, если бы знал, звания не видел. Герберт был в комбинезоне. Но, выходит, капитаны знали Герберта.

– Как, что? Это мой родной, это мой любимый братик. А у вас что?

Ну, здесь уже можно поставить точку. Потому, что если рассказать, как Герберт стал командиром танковой роты в гвардейской танковой бригаде Красной армии, как он стал знаменитым гвардии старшим лейтенантом, то получилась бы толстая книга. А ещё получилась бы книга, если бы я рассказал, как на корме танка Герберта я ехал от самого Берлина до самой Праги. А потом на седле мотоцикла Герберта до самого Мариенбада, где нас тепло приняли американцы.

Герберт потом объяснил мне, что остался бы до конца жизни в Советском Союзе. Но, уже знакомый с НКВД, отчетливо представлял себе, что конец жизни наступит очень быстро, когда начнут выяснять, куда делся младший брат. А, если и младший брат останется, то ему после трёх с половиной лет жизни в качестве сына кавалера Рыцарского креста с дубовыми листьями и бриллиантами, дважды получившими ордена из рук самого фюрера, в Советском Союзе жизни вообще быть не может.

12.10.2014 г.

Земляк

Мы встречались в израильском Союзе воинов и партизан, инвалидов войны против нацизма. Раскланивались, но, так получилось, что кажется, ни разу за почти двадцать лет не перекинулись и словом. Во всяком случае, до поездки в Танковый музей, где мне предстояло быть гидом, я и не догадывался, что он киевлянин.

В автобусе он подсел ко мне и не умолкал до приезда в Латрун. Я не прерывал его. Даже в местах, которые не могли оставить меня равнодушным.

Возвратившись домой, мне захотелось перенести на бумагу то, что меня заинтересовало в его рассказе. Это была бы ещё одна голограмма, как называются мои коротенькие рассказики. Но неожиданный собеседник задел много такого, что во мне продолжало кипеть. Ладно, всё что может показаться нескромным – выброшу. Оставлю только то, без чего его рассказ был бы не совсем понятным. Авось читатель простит меня и не посчитает это хвастовством. Оставлю всё в такой же последовательности, в которой услышал.

«Ион, сейчас вы поймёте, почему этот разговор начинается так поздно, и почему он не мог не состояться. Я, можно сказать, узнал вас ещё в Киеве. Просто подпись и печать поставил, можно сказать, несколько дней назад.

В Киеве мы ни разу не встретились. Хотя впервые я услышал о вас в ту пятницу, когда мой брат вернулся домой после заседания ортопедического общества. Моего брата вы, безусловно, знаете и помните: Семён Борисович. Ваш коллега ортопед-травматолог. Да, да, не удивляйтесь!

Я знаю, что вы были дружны. Он мне даже рассказал, что дружба не ограждала его от профессиональной субординации. Рассказал, как вы однажды дали ему втык за какую-то гипсовую повязку, сказав, что стыдно допускать такую ошибку врачу, который был на фронте хирургом в медсанбате…

Так вот Сёма рассказал, что случилось на заседании ортопедического общества, на котором обсуждался доклад выдающегося московского профессора-ортопеда-травматолога Аркадия Владимировича Каплана. Кстати, я тоже Аркадий. Тишину после доклада нарушил профессор Новиков. На хорошем подпитии, что не было случаем исключительным, он закричал:

– Какой там к чёрту Аркадий Владимирович, если он Арон Вольфович!

К председательскому столу, хромая, вышел один из самых молодых ортопедов, Деген, и сказал председателю, члену-корреспонденту Академии наук:

– Фёдор Родионович, это пьяное дерьмо – ваш второй профессор, а вы не отреагировали.

– Ну, перестаньте, Ион Лазаревич. Стоит ли прерывать заседание общества?

– Фёдор Родионович. Не странно ли, что именно вы, настоящий русский интеллигент, не отреагировали на антисемитский выпад вашего заместителя? Очень странно. Придётся оказать вам услугу.

И Деген повернулся к профессору Новикову:

– Ну-ка, Николай, вон из аудитории! Я кому сказал? Немедленно! Ты, что хочешь, чтобы я тебя выбросил? Противно, конечно, прикасаться к говну, но придётся. Ты же знаешь, как тебе будет больно?

Новиков встал и, пошатываясь, покинул аудиторию.

Я тогда спросил Сёму: как отреагировали врачи? Он долго думал, уставившись в стенку. Вы же знаете, как он смотрит, когда не может ответить сразу. А потом подробно в лицах показал. Это был интересный рассказ. Высказывание одной профессорши я вспомнил перед самым моим отъездом из Киева:

– Чего ещё можно ожидать от этого бандита?

Перед отъездом в Израиль я прощался с главным инженером нашего завода. То да сё. И вдруг он сказал:

– Завидую тебе, Аркадий. Ты едешь в Израиль. Там Деген. Ты сможешь у него лечиться. А у меня нет такой возможности. Хирург он действительно милостью божьей, хоть и бандит и хулиган. Сёма о вас такого никогда не говорил.

В Израиле я впервые увидел вас тоже в пятницу. Когда я в первый раз пришёл в наш Союз. Чуть раньше полудня. Все сидели за столами, на которых была селёдка, лук, колбасы, хумус, тхина, какие-то салаты, хлеб и, конечно, водка. Председатель Союза Авраам Коэн с рюмкой в руке ходил между столами и рассказывал недельную главу Торы! Как он рассказывал! С каким увлечением! Как соединял Тору с нынешним положением Израиля! И, что удивительно: Тора, а порой с юмором! До чего же умный и остроумный человек! Поразительно, но позже я узнал, что Коэн абсолютно не религиозен. Это же просто невероятно, а так приобщал к Торе ничего не знающих о ней балбесов.

Я заметил вас за крайним столиком. Но ещё не знал, что это и есть тот самый киевский Деген, о котором так много рассказывал мне мой старший брат.

До самой смерти Авраама я не пропустил в Союзе ни одной пятницы. Я уже узнал, что это вы и есть Деген, но удивлялся тому, что вы всегда за крайним столиком. Потом обратил внимание, что абсолютно на всех фотографиях вы всегда в последнем ряду. Честно говоря, это меня удивило. Но я вспомнил, что Сёма не без юмора рассказывал, как в Киеве на всех заседаниях ортопедического общества вы все годы всегда сидели на одном и том же месте – в последнем ряду.

Нет уже этих замечательных пятниц. Стыдно признаться, но только оттуда у меня некоторое, поверхностное, представление о Торе. Чтение Торы меня утомляет. Как-никак, я на четыре года старше вас. А тогда, когда Авраам Коэн, отпивая водку, рассказывал, я казался себе участником каждого события, описанного в Торе. Вот вам и роль личности.

Ничего плохого не могу сказать о нынешнем нашем президенте Союза. Бывший генерал. Человек явно порядочный. Авраам был всего-навсего старшим сержантом. М-да.

Никогда не забуду, как над его могилой вы сказали только одну фразу:

– Сейчас мы хороним наш Союз.

Тогда, можно сказать, я не понял. Сейчас уже очень хорошо понимаю ту вашу фразу над могилой Авраама.

Стал к вам приглядываться. Иногда мне хотелось сказать вам, что я Сёмин младший брат. Но как-то не выпадало повода. Да и десять лет, будучи с вами в одном Союзе, можно сказать, я ничего не знал о вас. Правда, иногда слышал разговоры, что вы хорошо воевали. Но как-то не задумывался над тем, что вы, на четыре года моложе меня, кадровика призыва тысяча девятьсот тридцать девятого года, успели столько повоевать. Старики в Союзе в основном говорили о вас только как о враче. Хорошо говорили.

В девяносто девятом году я прилетел в Киев на Сёмино девяностолетие. Вот тогда в Киеве я узнал о вас именно то, что могло бы меня приблизить к вам. Понимаете, я понял, что вы израильтянин до мозга костей. Причём, такой израильтянин, который не терпит тех своих соотечественников, что в душе не распрощались со своим прежним гражданством. Простите меня, но такие люди, как правило, националисты и шовинисты. А я не выношу националистов.

В тот приезд в Киев я узнал, что вы совсем не националист, что вы были почитаемой личностью среди украинских националистов, и что многие из них были вашими друзьями. Тут я должен перед вами извиниться. На банкете Сёма поднял тост за вас. Многие просили передать вам привет. А я, возвратившись в Израиль, всё ещё не подошёл к вам. Ну, ладно, думал, дружил с украинскими националистами. У скольких ярых антисемитов есть любимая фраза, вроде бы доказывающая их порядочность:

– У меня есть друзья евреи.

– Ну и что?

Многие новые соотечественники сменили идеологию. Был коммунистом – а в Израиле стал ярым антикоммунистом. Понимаете, я ещё не был уверен в вас.

В ту поездку в Киев я ещё не знал, что у вас есть не только медицинские публикации. Совсем недавно мне рассказали, что вы написали много рассказов и даже книги.

И я начал читать написанное вами. Я не большой специалист в литературе. У меня при чтении всего два критерия: интересно, или неинтересно. Так я вам скажу, и это не комплемент, я вообще не умею делать комплиментов. Интересно! Но главное не это. Прочитав ваши рассказы, я, наконец, узнал, что вы не националист и не шовинист. А рассказом «Танк» вы меня взорвали! Я увидел, что мы с вами единомышленники, что я должен подойти к вам. Что я должен объяснить вам, что сделало меня таким, какой я есть.

И вас и меня инвалидами сделали немцы. А мы ненависти к немцам не испытываем. Причём, вы, можно сказать, бескорыстнее меня. У меня основательная причина.

В Израиле от многих я слышу:

– Поехать в Германию? Ни в коем случае! Поехать в страну сплошных антисемитов?

А кто доказал, что Германия страна сплошных антисемитов? Поехать в Германию нельзя, а во Францию можно? А что французы творили во время войны! А задолго до войны? А дело Дрейфуса? И как благородные французы повели себя, когда Дрейфуса уже реабилитировали? Они убили своего великого Золя только потому, что он был за правду, за справедливость, выступил в защиту Дрейфуса.

Да что говорить! Назовите мне страну в Европе стерильную от антисемитизма, куда можно поехать, если в Германию поехать нельзя. В Испанию? В Англию? Может быть, в Хорватию? Придумали миф о благородных датчанах. Но выяснилось, что они вовсе не спасали евреев, а здорово наживались на переправке евреев в Швецию. О Норвегии уже не говорю. И о Латвии, Литве и Эстонии. Чем они отличаются от Украины и Белоруссии? А от областей России, которые были оккупированы немцами? Так может быть и в Россию ехать нельзя?

Одна Финляндия стоит исключением. Только потому, что ею правил благороднейший маршал Маннергейм. Самое смешное, что он был не финном, а самым настоящим немцем, которому по нашим представлениям полагается быть антисемитом. Но в нём не было ни одной клетки с антисемитизмом. Всё не так просто.

По вашим рассказам, я увидел, что вы понимаете это не хуже меня. Не знаю, когда Вы, бывший коммунист, пришли к такому заключению. А я ещё в тысяча девятьсот сорок втором году…

В армию меня призвали, повторюсь, в тридцать девятом году, когда мне исполнилось восемнадцать лет, и я окончил десятый класс. Войну начал под Львовом сержантом-пехотинцем, заместителем командира стрелкового взвода. Не стану вам морочить голову рассказом о моём пути к младшему лейтенанту с одним кубиком на петлицах, и к летнему наступлению под Харьковом в сорок втором году. Какое это наступление! Как мягко-иносказательно сказали бы фронтовики – сплошное блядство, Вы, надо полагать, и без меня знаете.

Меня ранило в левую ногу, в самом верху, возле тазобедренного сустава. Уже потом, через несколько месяцев, врач в госпитале сказал, что мне невероятно повезло. Ещё бы, буквально на миллиметр правее – бедренная артерия. И я через пару минут остался бы без капли крови. Но тогда я лежал беспомощный, один, рядом с трупом моего солдата. Остатки моего взвода убежали. Я их не обвиняю. Если бы меня не ранили, я убежал бы вместе с ними. Обстановочка ещё та!

Больше суток я подыхал от жажды на поле. Кругом ни души. Только трупы. Ни наших, ни немцев. Я мечтал о смерти. В моём пистолете ТТ ни одного патрона.

К концу второго дня, когда уже смеркалось, на меня наткнулся украинский дядька Евмен Полищук. Уложил меня на плащ-палатку. Не знаю, сколько времени он волок меня до своего дома, что недалеко от центра села. Добро, было уже темно, когда он тащил меня по улице. В доме нас встретила его жена Горпына. С испугом она убедилась в моей ярко выраженной еврейской внешности. Сейчас мой шнобель значительно увеличился в размерах. Но и тогда он был отнюдь не маленьким.

Полищуки были людьми немолодыми. Надо полагать, и до войны они не роскошествовали. А сейчас они жили просто на грани голода. А тут ещё я. Мы ели всё. Были бы тараканы, мы бы и их съели. Но Горпына как-то сказала:

– Голод это, конечно, ужасно. Но это не самое ужасное. Самое ужасное, Аркадий, то, что ты яврей.

В селе немцев не было, но за порядком следила украинская полиция. Я не знаю, что хуже. У Полищуков в хате был подпол. А я ведь фактически неподвижный. При малейшем шевелении Полищуки накрывали меня в углу за печью всем, что было в доме. Вы врач и можете себе представить, какой подвиг совершала Горпына, ухаживая за мной. Перевязка раны была невозможна. Место такое, что не перевяжешь. Потом в госпитале врач поражался, как удалось в тех условиях заживить такую рану. Чудо!

Зима. В тот вечер Евмен принёс замороженную кормовую свеклу, мы грызли её. Не могли подождать, пока она разморозится, или сварится, или спечётся. Как мне объяснить вам, что значила эта свекла после более двух суток абсолютного поста. Но была ещё одна радость. Евмен узнал, что Красная армия наступает на Дону. Кто-то из односельчан сказал ему по величайшему секрету. Эта весть была воспринята мною с не меньшей радостью, чем замороженная свекла.

Но начались очень тяжёлые дни. В селе появился немецкий гарнизон. Украинская полиция усилила бдительность, всячески демонстрируя свою верность оккупантам. Я научился полностью замирать, задыхаясь под кучей старых ватников, рванных жёстких лоскутов бывших ковров и прочего тряпья, когда в хату вваливал полицай Василь. Может быть, я стал йогом?

Разумеется, я его не видел. Слышал только. Об этом полицейском с гневом рассказывали Полищуки. В сорок первом году он убивал евреев, прикарманивал все их пожитки. Однажды, когда Васыль приблизился к печи, к куче, под которой я лежал, Горпына симулировала потерю сознания. Полищукам был известен немецкий приказ осени сорок первого года: за скрытие евреев расстрел.

В тот день под своей грудой я сразу услышал, что Васыль вошёл в хату не один. Как всегда я замер. Как всегда умирал от страха. Удар ноги по груде, под которой я скрывался, не причинил мне особой боли. Возможно, и на большую боль я бы не отреагировал. Но, вероятно, слетела какая-то часть укрытия, и Васыль стал разгребать кучу. Я встал. Васыль с трёхлинейкой на ремне отскочил к столу, за которым сидел офицер ЭсЭс

Это был вполне интеллигентного вида человек примерно моего возраста. Звания его я не рассмотрел, так как он был в расстёгнутом чёрном мокром пластмассовом плаще. Но форма – офицера ЭсЭс. Я с трудом стоял после лежания скрюченным за печью. О состоянии своём рассказывать не буду. Понимал, что это последние минуты моей жизни. Жаль было Полищуков. Васыль стоял напротив меня рядом с офицером, Полищуки – справа от меня между столом и кроватью. Горпына тихо плакала. Васыль, обратившись к офицеру, указывая на меня, крикнул:

– Це жыд!

– Юде? – Спросил офицер, смотря на меня.

Я утвердительно кивнул.

Офицер вытащил из кобуры пистолет. «Вальтер», успел я заметить. Можно сказать, единственным моим желанием в этот момент было умереть достойно. Не выдать того, что творилось в моей душе.

– Юде? – Ещё раз спросил офицер, играя своим «Вальтером».

Я ещё раз утвердительно кивнул, изо всех последних сил стараясь, чтобы кивок выглядел гордым.

Офицер на табурете резко повернулся вправо, вскинул руку с пистолетом и, не целясь, выстрелил в Васыля. На таком расстоянии не было необходимости целиться. Только один выстрел. Мёртвый полицай Васыль лежал рядом со столом, а около него валялась трёхлинейная винтовка образца 1891-1930 годов.

Ноги тряслись, но я продолжал стоять. Евмен в пояс поклонился офицеру. Горпына подскочила и поцеловала его левую руку. В правой всё ещё был пистолет.

– Nehmen Sie bitte Platz, – сказал офицер, глядя на меня.

– Danke, – ответил я, и сел на кровать. Офицер вложил пистолет в кобуру и, вероятно, догадавшись, что я понимаю немецкий язык, сказал:

– Через час будет темно. Труп закопайте в огороде. А вам надо уходить из села.

Я запомнил интеллигентное лицо этого немца. Офицер ЭсЭс. Пусть даже вафен ЭсЭс. Пусть даже немецкий армейский офицер. Пусть даже просто немец, как просто украинцем был Васыль. Какое это имеет значение?

Слава Всевышнему, Полищуков, вернее, их детей мне удалось отблагодарить после войны, после того, как я окончил институт. Боже, что бы я отдал, чтобы поблагодарить этого офицера ЭсЭс! Эх! Пришёл бы к этому эсесовцу с поллитрой!

3 ноября 2014 г.

Дни Победы

Ещё в той гимнастёрке простреленной,

Ещё в каждом рубце ныли нервы.

Но уже к мирной жизни пристрелянный,

День Победы отпраздновал первый.

День Победы как праздник не признанный,

Мы отметили единолично.

Вождь решил так, и значит пожизненным,

Что решил он, считали привычно.

Мы студенты, солдаты недавние,

На пути к невоенному миру.

Мера водки по-честному равная.

Хлеб, селёдка, картошка в мундире.

Ежегодно упрямо старались мы,

Чтобы закусь была фронтовая.

Ветераны, в тот день собирались мы,

Тосты провозглашали, вставая.

Но начало без тоста, печальное.

Как шаги по кровавому следу.

Эта рюмка была поминальная,

За друзей, не узнавших Победу.

Водка, хлеб — чёрный хлеб, не для пира,

И селёдка с картошкой в мундире.

Из страны, отторгавшей без жалости,

Уводимы еврейской судьбою,

В багаже вместе с нужною малостью

Увезли День Победы с собою.

За столом становилось всё меньше нас

Пустота между нами всё шире.

И количество водки уменьшилось.

Хлеб, селёдка, картошка в мундире.

Сиротливо в день этот торжественный.

А ведь был выпивон какой славный!

Без конца поступают приветствия.

Я последним в застолье оставлен.

Чёрный хлеб, словно выпечка сдобная.

Воевавший один я в квартире.

Водка. Рюмка напёрстку подобная.

Хлеб, селёдка, картошка в мундире.

Умолкают фанфары. А лира?

Память. Атаки. Потери. Беды.

Водка.

Селёдка.

Картошка в мундире.

Всё.

Праздник Победы.

1.05.2015

Мадонна Боттичелли

Музыка и исполнение Льва Мадорского
Подготовка к публикации и предисловие Владимира Янкелевича
От редакции

Когда эта работа готовилась к публикации, пришла горестная весть: 28 апреля 2017 года скончался Ион Лазаревич Деген. Ему шел 92-й год, возраст почтенный, но казалось, что слово «смерть» к нему неприменимо. Он всегда был полон энергией, заряжая ею окружающих. Великий воин, ушедший мальчиком на войну и ставший танковым асом, выдающийся хирург, которому доверяли свои жизни первые люди государства, поэт, создавший лучшее стихотворение о войне, страстный патриот Израиля, Ион Лазаревич при жизни заслужил звание «человек-легенда». Нам всем несказанно повезло жить в одно время с ним. Он словно передавал каждому частицу света, которым была наполнена его жизнь. Ион Лазаревич оставил порталу большое наследство — во всех четырех наших изданиях опубликовано более сотни его произведений. Нашим издательством выпущен сборник избранных рассказов Иона Дегена "Черно-белый калейдоскоп".  Его произведения заслуживают дальнейшего изучения. Наверное, стоит издать собрание сочинений Ионы Лазаревича. Нам всем будет не хватать этого необыкновенного человека. Светлая память, которую он оставил в сердцах знавших его людей, и лучшие его тексты будут жить долго.

Предисловие Владимира Янкелевича

Не так давно Ион Деген сказал мне:

— Издали мою книжку, ту, что у есть тебя. Но вот самого моего любимого стихотворения там нет.

— Это какого же?

— «Мадонна Боттичелли».

Я нашел и сами стихи и рассказ «Мадонна Боттичелли» — в блоге Иона, на Портале — ни в «Заметках», ни в «Старине» — почему-то их не оказалось (прим. ред. : стихотворение «Мадонна Боттичелли» опубликовано в «Заметках» №5/2016).

«Грустная это история. В стихах нет ни слова о том, что произошло», — написал Ион Лазаревич.

Стихи произвели впечатление. Мне показалось, что они просятся на музыку. Перечитывал несколько раз и представлял их в виде баллады, исполняемой под гитару.

С разрешения Иона Дегена я обратился ко Льву Мадорскому с просьбой поработать над этой темой. Он с готовностью откликнулся (спасибо ему).

Думаю, что читателям и почитателям творчества Иона Лазаревича будет интересно познакомиться и с рассказом, и со стихотворением, и с балладой «Мадонна Боттичелли», исполняемой автором музыки Львом Мадорским.

Мадонна Боттичелли

Грустная это история. В стихах нет ни слова о том, что произошло. Стихи так, вообще.

Конечно, мне приятно, что эти стихи полюбились в бригаде. Нравились и другие. Но, я думаю, больше потому, что ко мне хорошо относились. А эти… Все видели картину, о которой я написал стихи. Мадонна с младенцем. Ничего не выдумал.

В имении, оставленном врагами, Среди картин, среди старинных рам С холста в тяжелой золоченой раме Мадонна тихо улыбалась нам. Я перед нею снял свой шлем ребристый, Молитвенно прижал его к груди. Боями озверенные танкисты Забыли вдруг, что ждет их впереди. Лишь о тепле. О нежном женском теле, О мире каждый в этот миг мечтал. Для этого, наверно, Боттичелли Мадонну светлоликую создал. Для этого молчанья, для восторга Парней, забывших, что такое дом. Яснее батальонного парторга Мадонна рассказала нам о том… Что милостью окажется раненье, Что снова нам нырять в огонь атак, Чтобы младенцам принести спасенье, Чтоб улыбались женщины вот так. От глаз Мадонны теплых и лучистых С трудом огромным отрывая взор, Я вновь надел свой танкошлем ребристый, Промасленный свой рыцарский убор.

Все так и было. Стали бы наши ребята заучивать эти стихи, если бы нашли в них хоть каплю неправды!

Написал я их не тогда, когда мы увидели картину, не в имении, а уже в землянке. Но времени прошло немного. Около недели. Может быть, дней десять.

Командир машины из соседнего взвода музыку к ним придумал. Хотел, чтобы это был марш нашей роты. Только вместо марша почему-то получилась грустная песня. Было в ней уже что-то слышанное, знакомое, но все равно хорошая у него получилась песня.

Нет, ничего в этих стихах не придумано. Не написал я лишь, что Мадонна была не одна, а с младенцем. Но младенец был как бы частью Мадонны.

Вот только не нравится мне в этих стихах… сам не могу понять, что мне не нравится.

На фронте стихи были для меня, что ребята в экипаже. Солдаты. А эти стихи отличались от других. Тоже как бы солдаты. Но только не в обыденной жизни, а на параде. Те же люди, та же сущность, те же желания. Но в повседневной жизни они не такие прилизанные. Эти стихи отличались от всех других, написанных мной в ту осень.

Наступление выдохлось. Пехота окопалась и заняла оборону. Нас отвели в тыл. Мы поселились в роскошном имении. В том самом, в котором мы увидели эту картину. Но черта с два танкистам дадут усидеть в имении. Нас поперли. Не немцы — свои. Штаб стрелкового корпуса. Обидно, конечно. Но не плакать же из-за этого. Мы и до войны не проживали в имениях.

Построили землянки. Оборудовали их. Прихватили кое-что из имения. Я взял картину. Эту самую. Мадонну Боттичелли. Это батальонный начбой сказал нам, что Мадонну написал Боттичелли.

Капитан еще до войны был инженером. Очень культурный человек. Страшно не любил матерщинников. В танковой-то бригаде! И вообще он переживал, как бы мы, подрастающее поколение, не вышли из войны огрубевшими, с примитивным интеллектом — это он так говорил. Капитану нравилось, что из всего барахла, — а от него в имении глаза разбегались, — я выбрал именно эту картину.

Разве оно не понятно? Еще совсем недавно, в восьмом и в девятом классе я собирал открытки с репродукциями картин. Боттичелли мне не попадался. Все больше Шишкин и Бродский. В больших городах я не бывал. Читал, что есть на свете картинные галереи. Но какие они? Может быть, это имение и было картинной галереей? Чего только там не было навешано.

Но почему-то из всех картин с охотниками, с роскошными замками среди коричнево-зеленых деревьев, почему-то из всего этого великолепия я выбрал небольшую неяркую картину. Только женщина с младенцем. Но любил я эту картину!

В тот день начбой гостил у нас в землянке. Играл с нами в «балду». Воспитательный маневр. Играющий в «балду» должен хорошо знать грамматику. Обычно выигрывал тот, у кого больше словарный запас.

Мы сидели за большим овальным столом из палисандра, занимавшим все свободное пространство. Стулья тоже массивные, с резными спинками. На полу толстенный ковер, уже изрядно замызганный глиной. Еще один ковер с ярким восточным орнаментом застилал лежанку. Все это барахло мы перетащили из имения еще до того, как покрыли землянку крышей. Два крохотных оконца по бокам двери. Тускло. Целую неделю беспрерывно лили холодные прусские дожди. Тоскливо. Выпить бы. И главное — есть кое-что в запасе. Да разве посмеешь в присутствии капитана. Конечно, он нам не начальник. Но очень правильный человек наш начбой.

С утра по бригаде шастает комиссия из политуправления фронта. Больше всех, говорят, песочит какой-то полковник. Зверь, говорят. Но у нас порядочек. Ждем пополнение. Учимся потихонечку. Известное дело — бригада на формировании. Тоска.

Комиссия нагрянула внезапно, хоть мы и ждали ее прихода. Спустился в нашу землянку полковник. Дородный такой. Как наша мебель. За ним — дежурный по бригаде и еще два офицера из политотдела.

Я скомандовал, доложил. Постарался. Показал выправку. Сразу смекнул, кто он есть и что ему придется по вкусу. Пожалуйста. Нам не жалко.

Начбой объяснил про «балду».

Полковнику это понравилось меньше, чем мой доклад. Сказал, что лучше бы занимались политподготовкой. Но так сказал, не в приказном порядке.

Осмотрел землянку. С одобрением вроде. Собирался уже уходить. И вдруг глаза его аж выкатились наружу. Пальцем только тычет в картину и молчит, задыхаясь от гнева.

А картина под потолком над лежанкой у моего изголовья, в правом углу от входа. Темновато там. К тому же, она в глубине широкой многоступенчатой рамы с потускневшей позолотой.

Стоит полковник немой от злости и пальцем упирается в воздух.

А Мадонна улыбается. Хорошо так улыбается. Держит на руках младенца и улыбается. Добрая.

А мы еще ничего не понимаем. И офицеры из политотдела, видать, тоже не понимают.

И тут как вывалится из полковника:

— Кто разрешил икону в офицерской землянке?

Спятил он, что ли? При чем тут икона? И вообще, какая может быть икона у еврея? Да еще такого убежденного атеиста. Но я и рта раскрыть не успел.

Все это произошло быстрее, чем выстрел. Полковник выхватил финку с наборной рукояткой из-под полы кителя, кинулся на лежанку да по Мадонне ножом — рраз. Я аж ахнул. Будто в меня финку всадили. Никакого трофея не нужно было мне. Только одну Мадонну принес я из имения. За что же он ее так?

Ну, а дальше что было! Начбой подошел к полковнику. А тот стоит с финкой в руках и пыхтит. А капитана таким мы еще никогда не видели. Страшный такой. Бледный. И вдруг каак врежет! Полковник так и рухнул. Как стоял, так и рухнул. Даже не согнулся ни в одном суставе. Ну, я вам скажу, удар! Вот тебе интеллигент!

Лежит полковник, не движется. Не знаем, живой он, или мертвый. А мы все оцепенели. И дежурный по бригаде. И офицеры из политотдела. Шутка ли! Капитан полковнику прилюдно дал по морде! Да еще какому полковнику!

Ну, а уж когда полковник вскочил и выхватил пистолет, тут, значит, и я пришел в себя. А рана, нанесенная Мадонне, так болела, так кровоточила во мне, а яркие кольца наборной рукоятки ножа, валявшегося на замызганном ковре так резали мои глаза, что ни о какой субординации уже не могло быть и речи. В такой ситуации уже не соображают, кто лейтенант, а кто полковник. Забрали мы пистолет. Руки скрутили. Связали его, буйвола, телефонным проводом и привалили к ножке стола. Политотдельцы, слава Богу, сообразили, что, если озверели офицеры из экипажей, то лучше не иметь с ними дела. Я даже не заметил, когда они покинули землянку.

Часа через два явился к нам сам член военного совета, генерал-лейтенант. А с ним — наш комбриг. И еще куча всякого большого начальства. Только тогда развязали полковника. Хотел он что-то сказать генералу, но тот очень нехорошо посмотрел на него. Если разобраться по существу, какое наказание может быть страшнее, чем всунуть человека в танк и приказать ему идти в атаку? И все же, я не хотел бы, чтобы на меня так посмотрели.

Начбой всю вину взвалил на себя. А генерал только укоризненно покачал головой и сказал совсем не то и не так, как в таких случаях говорят генералы:

— Как же это вы, интеллигентный человек, могли допустить, чтобы картину Боттичелли гноили в этой сырости?

Все в этот день было необычным. Даже генерал оказался каким-то не настоящим. Он ушел, приказав не прикасаться к картине. И все ушли из землянки. Не предполагали мы, выкопав ее, что здесь побывает такое количество начальства.

К полудню следующего дня вместе с вчерашними политотдельцами к нам ввалились два веселых москвича в полувоенной форме. Сказали, что генерал-лейтенант самолетом срочно доставил их на фронт. Художники-реставраторы. Стояли они перед распоротой Мадонной, ахали да охали. Много разных слов непонятных говорили. Поругивали меня слегка. Но выпить с нами не отказались. Неплохие дядьки. Потом с двух сторон залепили картину чем-то пахнущим медом, заколотили в небольшой плоский ящик и увезли.

До самого наступления не было для меня места постылее нашей землянки. А как я любил ее до этого случая! Как украшала ее картина!

Иногда по ночам, когда землянка вздрагивала от близких разрывов, я просыпался, включал трехсветный трофейный фонарик и смотрел на Мадонну. Смотрел на нее, освещенную зеленым светом. Смотрел на освещенную красным. Но больше всего она нравилась мне в обычном — в белом. Ребята поглядывали на меня и молчали. Пойди пойми их. Посмотри я на фотографию какой-нибудь девушки, они бы растрезвонили по всей бригаде, что, мол, Счастливчик наконец-то втюрился в бабу. А тут… Ведь и вправду смех — картина. И ничего — молчали.

А стихи что. Конечно, все так и было, как в них написано. Но не люблю я эти стихи.

Мадонна Боттичелли. Баллада
Слова Иона Дегена. Музыка Льва Мадорского. Исполняет Лев Мадорский:
-zametki.com/2017/Zametki/Nomer4/Degen_3.mp3

Оглавление

  • Встреча
  • Я и чекисты
  • Заключение
  • И ещё голограммы
  • Запахи
  • Вилла
  • Массаж
  • Обида
  • Зять секретаря обкома
  • В сравнении с 1913-м годом
  • Филателист
  • Середина атомного века
  • П.М.П.
  • Борис
  • Транспарант
  • Забытый день
  • Командир взвода
  • Неожиданный
  • Земляк
  • Дни Победы
  • Мадонна Боттичелли Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Рассказы и стихи [публикации 2013 – 2017 годов]», Ион Лазаревич Деген

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства