«Семья Берг»

483

Описание

Семья Берг — единственные вымышленные персонажи романа. Всё остальное — и люди, и события — реально и отражает историческую правду первых двух десятилетий Советской России. Сюжетные линии пересекаются с историей Бергов, именно поэтому книгу можно назвать «романом-историей». В первой книге Павел Берг участвует в Гражданской войне, а затем поступает в Институт красной профессуры: за короткий срок юноша из бедной еврейской семьи становится профессором, специалистом по военной истории. Но благополучие семьи внезапно обрывается, наступают тяжелые времена. Об этом периоде рассказывает вторая книга — «Чаша страдания». Текст издается в авторской редакции.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Семья Берг (fb2) - Семья Берг (Еврейская сага - 1) 1906K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Владимир Юльевич Голяховский

Владимир Голяховский Еврейская сага Книга 1 Семья Берг

…Я вижу себя и всех своих современников написанными в какой-то книге, в историческом романе, из давней-давней эпохи.

Корней Чуковский. Дневники, 1925 г.

От автора

В этом романе только сама семья Берг — Павел, Мария и дочь их, Лиля, — вымышленные образы. Все остальные персонажи и все описываемые события — это реальные люди и исторически достоверные, задокументированные факты. Поэтому я назвал эту книгу романом-историей.

1. Встреча у ворот посольства

В начале 1950-х годов в Москве, на старой и тихой Погодинской улице, мощенной еще с прошлого века булыжником, царило необычайное оживление: ее дальний конец, где притаилась рощица старых деревьев, отгородили высоким забором и по углам забора поставили смотровые вышки. В утренние часы, когда жители улицы еще спали, за забор заезжали грузовики-трехтонки с крытыми брезентом кузовами, а на вышки становились часовые с винтовками. Это означало, что привезли для работы заключенных. Целыми днями из-за забора доносился грохот стройки, а по вечерам работяг увозили и часовые исчезали.

Так оживилась старая Погодинка, на которой стояло всего несколько небольших домов. В середине XIX века первый из них построил для себя известный историк Погодин. В его дом, который называли «Погодинская изба», приезжали и Гоголь, и Лермонтов, и Аксаков. Но в конце века усадьбу отгородили от улицы Пречистенки новые корпуса клиники медицинского факультета. А часть улицы позади клиники назвали, в честь первого жителя, Погодинской, и, хотя прошел почти век, она все еще оставалась малозастроенной и глухой. Теперь же немногие ее жители с удивлением поглядывали в сторону новостройки. Сразу становилось ясно, что работали заключенные, но в те годы это было обычным делом — чуть ли не все в стране строилось руками так называемых зеков (сокращение от слова «заключенный», придуманное потому, что это слово приходилось писать в миллионах бумаг миллионы раз). Удивляло людей не это, а та скорость, даже поспешность, с которой велось строительство: все годы советской власти Москва строилась вяло и медленно, и вдруг в считанные дни на забытой улице все изменилось.

И вот через несколько месяцев обозначился за забором кирпичный остов трехэтажного дома с башней посередине: пока она зияла широкими прогалинами будущих окон. Потом ее покрыли плитами белого мрамора, пустоты засверкали большими стеклами, за забор завезли саженцы тополей, — и сразу после этого перестали приезжать машины с заключенными. Забор убрали, за ним обнаружилась чугунная решетка с воротами. На воротах красовалась доска со странным чужим гербом — черный орел в овале — и надписью: «Посольство Народной Республики Албании». А за воротами стоял небольшой белый особняк изящных пропорций.

Погодинские жители поразились еще больше: об Албании никто ничего толком не знал, эта маленькая страна находилась где-то далеко, у Средиземного моря, и скорость, с которой шла стройка, даже сама красота здания никак не увязывались в представлении москвичей с чем-либо важным. А вскоре всю улицу запрудили дорожные рабочие, в два дня покрыли асфальтом булыжники мостовой и покатили по нему тяжелые катки. Улица сразу преобразилась, мягко заскользили по ней важные лимузины и красивые дипломатические машины. Это происходило уже после смерти Сталина — в марте 1953 года.

Однажды тихим весенним вечером Погодинка вдруг заполнилась агентами КГБ: у прохожих проверяли документы и пропускали только местных жителей. Проехала кавалькада длинных черных лимузинов ЗИС, ЗИМ и иностранных марок: по всей видимости, члены правительства и дипломаты собирались праздновать вселение в посольство. Местные жители передавали друг другу, что в одной машине кто-то разглядел самого Никиту Хрущева, нового первого секретаря Центрального комитета Коммунистической партии.

* * *

Кроме немногих жителей Погодинки, каждый день по ней проходили еще студенты Второго медицинского института. Они пересекали улицу проходными дворами, спеша на занятия в четырехэтажный корпус медико-биологического факультета. Это был обветшалый дом, одиноко стоявший недалеко от нового посольства. Студентам не было дела до стройки за забором, но когда за решеткой обнаружился новый особняк, сверкающий мрамором и стеклом, он сразу привлек к себе внимание. А в мае, на фоне голубого неба и яркой зелени, новое здание стало особенно привлекательным — белый особняк казался парящим в воздухе. Студенты поглядывали на него издали, но подходить и рассматривать не решались: милиционер у ворот мрачно поглядывал на проходивших.

В один из таких весенних дней от группы студентов отделилась девушка и, поправляя на затылке большой пучок каштановых волос, беспечно остановилась у ворот — полюбоваться на здание через решетку. Хмурый милиционер удивленно глянул на нее и буркнул:

— Гражданочка, здесь стоять не положено.

Слышала она эти слова или не слышала, но с места не сдвинулась. Он повторил суровей:

— Проходите, сказано — проходите!

— Почему? Я ведь только смотрю.

— Смотреть не положено.

Слова «не положено» и «запрещено» были самыми популярными в советском лексиконе, возражать и спорить с этим было и не положено, и запрещено. Девушка вздохнула, капризно поморщилась, надув пухлые губки, и собиралась уже отойти. В этот момент с улицы к воротам подъехала «победа» с дипломатическим номером. Милиционер засуетился, кинулся открывать ворота. Открывшийся вид оказался еще привлекательней. Девушка невольно задержалась, рассматривая здание, запрокинув голову и прижав к груди руки. Худенькая, в голубом облегающем платье, она стояла, немного расставив стройные ноги и как будто слегка отклонившись всем телом назад. Ее фигурка выглядела так привлекательно, что надо было быть мрачным постовым милиционером «при исполнении», чтобы продолжать ворчать. В машине, видимо, заметили ее красоту. Проехав ворота, «победа» резко затормозила, и из нее вышел высокий мужчина в светлом костюме. Милиционер козырнул, но мужчина, не обратив на это внимания, направился назад — к девушке. Она смотрела на здание и даже не заметила его приближения.

— Вам нравится наше посольство? — прозвучал мягкий баритон с едва уловимым восточным акцентом.

Не оглянувшись, девушка импульсивно воскликнула:

— Очень!

Неожиданно для нее самой, может быть от восторга перед красотой особняка, а может, и в ответ на интонации незнакомца, в ее голосе зазвучали глубокие грудные нотки.

— Могу я пригласить вас к нам на один из наших приемов по культуре? У нас бывает много советских друзей. Позвоните мне.

Она впервые на него взглянула: ей пришлось задрать голову — настолько он был выше ее. И тогда девушка с удивлением увидела, что иностранец восхищенно смотрит на нее и радостно улыбается. Лицо слегка смуглое, скуластое, а за растянутыми в улыбке губами сверкают такие белоснежные зубы, каких она никогда и не видела.

В его улыбке было столько открытого тепла и добродушия, что девушку буквально пронзило током. От этого ощущения глаза ее сами собой расширились и взгляд застыл. «Что это?» — она даже слегка тряхнула головой, а потом тоже ему улыбнулась. Шли секунды, и обмен улыбками становился немой беседой.

— Как вы красиво улыбаетесь, — первым прервал он молчание.

— Вы тоже.

Девушка не могла знать, что когда-то, много лет назад, точно такие же слова об улыбке сказал во время знакомства ее будущий отец ее будущей матери, и она точно так же ему ответила.

— Так вы хотите прийти к нам на прием?

Милиционер уже неодобрительно поглядывал на них, и когда он на секунду отвернулся, иностранец ловко вложил в ее руку визитную карточку на плотной бумаге.

— Позвоните мне, — сказал он и исчез за воротами. Группа студентов поджидала ее у входа в биологический корпус, но она еще несколько секунд смотрела ему вслед, и улыбка не сходила с ее лица. Милиционер, закрывая ворота, собирался повторить свое предупреждение. Только тогда она повернулась и, сжав в руке карточку, побежала к ребятам, издали с любопытством наблюдавшим за сценой у посольства.

— Лилька, ты дипломата заарканила!

— Ты что, специально ждала его?

— Что он тебе сказал?

Лиля, слегка запыхавшись от бега, засмеялась:

— Ну уж прямо так и заарканила. Ничего он особенного не говорил.

— Хитришь, по тебе видно, что ты чему-то очень рада.

— Чему рада? Обменялись двумя словами и разошлись. Вот и вся радость.

В полутемном коридоре биологического корпуса ее ближайшая подруга Римма тихо сказала:

— Лилька, ты с ума сошла — знакомишься на улице с иностранцем, да еще прямо перед посольством. Это же опасно, играешь с огнем.

— Почему опасно? Албания — наша дружественная страна.

Римма усмехнулась:

— Да? Югославия тоже была наша дружественная страна, — и примирительно добавила: — А он симпатичный, высокий, и на тебя засматривался, издали видно было.

— Да? А я и не заметила.

Конечно, она все заметила. Случаются такие обмены взглядами, которые длятся мгновение, но пронизывают на всю жизнь. Внутри еще продолжало вибрировать ощущение непонятной взволнованности, и девушка не хотела, чтобы над этим подтрунивали: даже визитную карточку она подруге не показала — это был только ее секрет.

* * *

Но Римма не без основания говорила, что знакомиться с иностранцами опасно. Хотя социалистическая Албания считалась дружественной страной, но еще недавно, в 1948 году, неожиданно оборвалась дружба Советского Союза с такой же дружественной Югославией. До этого в советских газетах писали о «вечной и нерушимой дружбе» народов обеих стран, а президента Югославии маршала Тито называли «другом, учеником и соратником великого Сталина». И вдруг однажды утром газеты и радио переименовали Тито в «злейшего врага коммунизма» и стали называть его не иначе как «кровавым палачом югославского народа». На первых страницах всех газет и журналов, на плакатных стендах пестрели рисунки карикатуристов Бориса Ефимова и Кукрыниксов: Тито изображался с искаженным от злобы лицом и с окровавленным топором в руках. Никаких объяснений этому в прессе не давали, люди терялись в догадках — что случилось? Но буквально на другой день хлынула волна репрессий — всех, кто имел хоть какую-то связь с югославами, снимали с работы и исключали из партии, а это было равносильно изгнанию из общества. Хуже всего пришлось тем, у кого жены или мужья были югославскими гражданами, — их арестовывали и ссылали. Первой пострадала знаменитая красавица актриса Татьяна Окуневская, звезда театра Ленинского комсомола, практически открытая любовница Тито: афиши с ее именем сняли за одну ночь. По Москве распространялись зловещие слухи: осведомленные люди шепотом рассказывали, что основой резкого разрыва были политические расхождения Тито со Сталиным. Дескать, он не захотел слушать указания и собирался устанавливать в Югославии какой-то новый, свой вариант социализма со множеством экономических свобод. Это был первый разлад в международном коммунистическом лагере, и простить такого Сталин не мог.

Но с тех пор прошло семь лет, и было уже два года, как умер Сталин. После его смерти советское правительство реабилитировало и начало выпускать «врагов народа» на свободу с единственной формулировкой — «за отсутствием состава преступления». Вместе со всеми выпускали и арестованных по «югославскому делу».

Впервые со времени большевистского переворота в октябре 1917 года, посте сорока лет репрессий, люди почувствовали некоторую политическую оттепель. Два поколения выросли, придавленные страхом, и теперь не понимали — верить или не верить тому, что может наступить жизнь без страха. Не понимали, но хотели верить…

Лиле Берг хотелось верить в это еще больше, чем другим: ее отца арестовали, когда ей было шесть, и вот год назад он вернулся из ссылки; впервые они зажили всей семьей, ожидая непременных изменений к лучшему. Шестнадцать лет Лиля с матерью жили с ярлыком «семьи врага народа»: в результате переворотов, гражданской войны, голода и десятилетий массовых «чисток» пропагандистская машина добилась того, что население страны почти поголовно верило в вину миллионов арестованных. Поэтому Лилину мать, студентку, как жену «врага народа» из медицинского института исключили. Она устроилась работать медсестрой, но и тогда жила под постоянным страхом увольнения. А на маленькую девочку Лилю с неприязнью косились соседи в их коммунальной квартире и даже некоторые учителя и ребята в школе.

Глубоко в ее душе продолжали жить остатки тайного страха перед будущим. У советских людей иммунитет против него не выработался, и после смерти Сталина страх сидел в них глубоко, они унаследовали его от предков. Поэтому и во второй половине XX века москвичи так же опасливо сторонились иностранцев, как четыреста лет назад их предки сторонились голландских жителей Немецкой слободы, а в пригороде Москвы Лефортове — первых иностранных поселенцев времен Петра Первого. Русские люди боялись тогда — и все еще боялись теперь. Боялись даже не умом, а, по точному определению писателя Алексея Толстого, «поротой задницей».

* * *

В день встречи у ворот посольства Лилина группа сдавала зачет по марксистской философии. Никто не любил и не понимал этот предмет, но приходилось заучивать и отвечать на зачетах малопонятные и ненужные врачам материалы — идеологическая подготовка специалистов в Советском Союзе считалась важнее, чем профессиональные знания. Память у Лили была хорошая, и обычно она довольно просто запоминала даже то, что не в состоянии была понять. Но на этот раз она отвечала на вопросы преподавателя невпопад и вяло. Он что-то спрашивал, а она смотрела куда-то мимо него и все еще видела перед собой белозубую улыбку высокого албанского дипломата.

— Что-то вы сегодня рассеянны, Берг, сказал экзаменатор, — если бы я не знал, что вы хорошая студентка…

У сорокалетнего лысоватого доцента со странной фамилией Погалло была склонность помучить хорошеньких девушек, чтобы подольше посидеть с ними рядом и как следует распалить свою похоть. Он провоцировал их, девушки кокетничали, а он наслаждался их зависимостью от себя. Студентки знали, что преподаватель делал это специально, и, когда не могли отвечать на вопросы, подсаживались к нему ближе, чтобы невзначай коснуться ногой или грудью, и упрашивали поставить зачет. Лиля и сама проделывала этот маневр не раз, но сегодня она вспоминала албанца и совсем не хотела возбуждать чувственность похотливого философа. Она молча сидела и рассеянно и нежно улыбалась своим мыслям.

Близкая подруга понимала состояние Лили и решила отвлечь доцента. Римма придвинулась к нему, прижав его плечо пышной грудью. Доцент даже опешил, но сразу перевел взгляд на Римму, которая уже быстро-быстро тараторила:

— Мы с Берг вместе писали конспекты, видите? — она сунула ему под нос тетрадку.

Экзаменатор принял Лилину улыбку и нападение Риммы на свой счет и зачет им поставил.

Выйдя из института, Римма лукаво покосилась на Лилю:

— Ну, так что тебе сказал иностранец?

— Ничего особенного, — но она опять улыбалась своим воспоминаниям.

— Ой, Лилька, что-то ты много улыбаешься.

В ответ Лиля громко рассмеялась. Римма была закадычной подругой, и скрывать от нее подробности девушка не собиралась:

— Знаешь, он вдруг неожиданно пригласил меня приходить в посольство на приемы по культуре.

— Да? И ты пойдешь?

— Не знаю. А ты бы пошла?

— В посольство? Не знаю. Наверное, пошла бы — это ведь интересно. Слушай, Лилька, он в тебя влюбился.

— Ну уж так сразу и влюбился.

— Я знаю, что говорю: если мужчина с первого взгляда предлагает новую встречу — значит, он или влюбился, или готов влюбиться. А хочешь, я тебе еще что-то скажу? По-моему, ты тоже влюбилась.

На этот раз Лиля рассмеялась так звонко и задорно, что Римма стала беспокойно оглядываться.

Как у всех молодых женщин, их сердца были открыты любви и всегда готовы к ней. Поэтому, идя к дому, Лиля до мелочей вспоминала встречу — как она стояла, как подошел он, как он улыбнулся, как улыбнулась она. «Интересно получилось — все так неожиданно, и уж совсем неожиданно это его приглашение. Хорошо, что я была в голубом платье, мне идет. Наверное, он заметил. Как он улыбался!.. Что это было со мной? — я так разволновалась, выглядела, наверное, дурочкой. А он высокий и симпатичный — интересный мужчина. Сколько ему лет? Наверное, лет тридцать, значит, старше меня лет на семь-восемь…» Она достала из сумки его визитную карточку, которая лежала между учебником по философии, свернутым белым халатом и пудреницей. На карточке Лиля прочла: «Влатко Аджей, третий секретарь посольства и атташе по делам культуры». «О! даже атташе по делам культуры. Должно быть, очень образованный. Как интересно — быть знакомой с настоящим дипломатом. А Влатко — красивое имя. Любопытно побывать в посольстве, там эти вежливые дипломаты и их красиво одетые жены, как на дипломатических приемах в кино. Да, любопытно, конечно. Но стоит ли мне звонить ему? — будто я напрашиваюсь. А как иначе с ним связаться? — не ждать же его опять у ворот посольства? И главное, это ведь он сам первый попросил меня позвонить. Стоит или не стоит?»

Она шла и загибала пальцы: «Стоит — не стоит, стоит — не стоит, стоит…» То выходило «стоит», то «не стоит». «Трудно решиться. Ну если позвоню, чем я рискую? — возьму и позвоню. А там посмотрим».

Жизнь, сама будущая жизнь катилась лавиной волнений, ожиданий и решений навстречу Лиле Берг. Многое, очень многое ждало ее впереди.

* * *

Иногда по вечерам Лиля читала родителям вслух что-нибудь интересное, злободневное. У отца, недавно вернувшегося после шестнадцати лет лагерей, было плохое зрение, а мама так уставала за день на работе и дома по хозяйству, что самой ей читать было некогда и не под силу. А Лиля читала хорошо, четко. После долгой разлуки чтение вслух их объединяло, и они любили эти часы. Потом вместе обсуждали сюжет, идею или какие-то образы и даже фразы.

Недавно в журнале «Новый мир» появилась повесть Ильи Эренбурга «Оттепель». Интеллигенция Москвы, Ленинграда и других городов зачитывалась повестью, журнал проглатывали, передавая друг другу на одну-две ночи, чтобы больше народу могло прочитать.

— Сегодня будем читать «Оттепель», я достала на две ночи, — сказала Лиля.

Павел через лупу просмотрел первую страницу повести:

— О, это Эренбург. Да, да, да, я помню — он еще в двадцатые годы считался одним из лучших молодых писателей, у него были и стиль, и значительность, и глубина. Я припоминаю, как одна из его ранних книг про какого-то мексиканца по имени Хуренито открыла мне глаза на многое. Ну что ж, название «Оттепель» звучит… как это? Эх, я теперь забываю слова, все слова забываются. Да, вот оно, поймал за хвостик, — звучит метафорически. Да, да, надо не потерять это слово опять — метафорически. Значит — «Оттепель»?.. Должно быть интересно. Послушаем.

Мария грустно добавила:

— Людям теперь так хочется читать про оттепель, надоели эти сталинские «заморозки». Может, эта повесть рассказывает про начало новой жизни…

Лиля читала два часа, родители слушали внимательно, переглядывались, когда им что-то особенно нравилось — останавливали ее, просили повторить. Видя их расслабленность, она за ужином весело и как бы между прочим сказала:

— А я сегодня познакомилась с молодым сотрудником албанского посольства. Он просил меня позвонить ему и приглашал прийти на прием по культуре в посольство.

Родители настороженно переглянулись. Мать спросила:

— Где ты с ним познакомилась?

— У посольства, рядом с нашим биологическим корпусом. Он как раз подъехал на машине и вышел.

Мать всплеснула руками, а отец отвернулся. Но Лиля рассмеялась:

— Не волнуйся, папочка, и ты, мама, не огорчайся — что в этом особенного? Это просто знакомство, это ведь не может быть серьезно. Ну, я имею в виду, мои отношения с албанцем. Мало ли — познакомились, виделись несколько минут, он пригласил меня приходить. Я ведь буду там не одна, он сказал, что на приемах бывает много советских. Ну, может, я схожу раз-два, на этом все и кончится.

Мать собиралась было что-то сказать, но опять всплеснула руками и ушла на кухню. Отец подождал, пока она выйдет, и тихо заговорил:

— Лилечка, дорогая, ты уже почти врач, взрослый человек. Ты выросла без меня. Конечно, я не имею права вмешиваться в твои отношения с другими людьми, особенно с мужчинами. Тебе самой решать. Ну с мамой, если захочешь. Я только думаю о том, с кем они, эти отношения. Иностранец — это всегда… как это говорится? Опять забыл слово. Да, вот, вспомнил — чревато. Это чревато осложнениями.

— Но ведь мы только что читали — прошли уже сталинские времена.

— Да, сталинские прошли, но советские остаются.

— Нет, нет, люди не допустят, чтобы это опять… ни за что, на за что! — она запротестовала с такой молодой горячностью, что даже топнула ногой.

— Дочка, я дал себе зарок не надоедать вам лагерными рассказами. Но сейчас вспомнил еще один эпизод. Мне довелось встретиться там с группой из двадцати молодых бывших официанток московского ресторана «Метрополь». До войны, в конце тридцатых годов, в нем часто столовались иностранцы, девушки им подавали. Агенты государственной безопасности заподозрили, что одна из них стала работать на иностранную разведку, но не смогли установить — которая. Тогда они арестовали всех и мучили на допросах. Ничего не добившись, всех сослали в лагерь на пять лет, за «антисоветскую деятельность». Понимаешь? — только за то, что они подавали иностранцам. Подавать супы и улыбаться — это антисоветская деятельность? Я бы многое мог рассказать об этом, но не хочу портить тебе настроение. Подумай о новом знакомстве. Все, связанное с иностранцами, опасно. Да и маму не надо расстраивать, Сама знаешь, какое у нее больное сердце. Нам надо ее беречь.

Уже лежа в постели, Лиля взяла в руки визитную карточку и задумчиво провела по ней пальцем. На приятной на ощупь плотной бумаге было вытиснено золотыми буквами: ВЛАТКО АДЖЕЙ. Она снова и снова беззвучно произносила это странное имя, и ее охватило то же непонятное волнение, которое она пережила при встрече. «Проснусь и решу — звонить ему или не звонить», — подумала Лиля и заснула.

Родители плохо спали и утром бросали на нее встревоженные взгляды. Лиля заметила и решила: спокойствие пережившего так много отца и здоровье больной матери дороже нового знакомства. Она обняла их:

— Не расстраивайтесь, я не стану звонить этому албанцу. Вот его визитная карточка с номером телефона, я рву ее, чтобы ни вы, ни я больше об этом не думали.

И разорвала бумагу.

2. Еврейские мальчики Шлома и Пинхас

Трехэтажный дом № 21 по Спиридоньевской улице, где жила семья Берг, был построен в начале XIX века и принадлежал генералу Раевскому, герою Отечественной войны 1812 года. В советское время, в 1938 году, к дому пристроили два этажа с так называемой коридорной системой, безнадежно испортив его архитектуру. В ту самую осень был арестован отец Лили, профессор военной истории Академии имени Фрунзе Павел Борисович Берг. До ареста он успел получить трехкомнатную квартиру в новом доме на Каляевской улице, но прожил в ней меньше года. Теперь, через шестнадцать лет, его реабилитировали «за отсутствием состава преступления» и он вернулся из лагеря в семью. Но уже не в ту большую квартиру, а в тесноту маленькой комнатки в коммунальной квартире дома на Спиридоньевке,

Лиля не помнила прежнюю большую квартиру, их выселили оттуда, когда ей было шесть лет. И отца она тоже почти не помнила. Смутно сохранился в памяти ребенка образ крупного мужчины с орденом на груди, и почему-то запомнились стихи-шутка, которые она выучила за ним наизусть:

Жили-были три китайца: Як, Як-Цидрак, Як-Цидрак-Цидрак-Цидроне; Жили-были три китайки: Ципа, Ципа-Дрипа, Ципа-Дрипа-Лимпампони; Вот женился Як на Ципе, Як-Цидрак — на Ципе-Дрипе, А Як-Цидрак-Цидрак Цидроне — На Ципе-Дрипе-Лимпампоне.

Она представляла себе отца только по одной его юношеской фотографии и еще — как романтический образ из рассказов матери. Но, конечно, мама не все ей рассказывала, да и сама не все знала. В действительности: Лиля не знала своих корней, как не знали их многие люди. Не потому, что не интересовались ими, а просто время было такое, что люди многое скрывали друг от друга и боялись много вспоминать. Но как в капле воды отражается целое небо, так история жизни ее отца отражала историю преобразования всего русского общества. Это было удивительное превращение провинциального еврейского мальчика в русского интеллигента новой формации.

* * *

Павел Берг, на одиннадцать лет старше своей жены Марии, прожил опасную и тяжелую жизнь революционера и военного, типичную для России начала XX века.

Предки Павла Берга получили в конце XIX века «Высочайшее соизволение» переселиться из литовского городка Ковно в город Рыбинск на Волге. Рыбинск до недавнего времени был небольшой рыбной слободой с главной достопримечательностью — Спасо-Преображенским собором.

Но в 1870 году туда провели железную дорогу — «чугунку», и Рыбинск стал развиваться как большой речной порт, связанный с прибалтийскими городами и Петербургом. Соблазнившись перспективой, подались туда предки Павла и еще несколько еврейских семей: там можно было открыть «дело» (завести «гешефт» — на идиш) и накопить хоть немного денег. А это была их заветная мечта: жить хоть и впроголодь, но копить. Дед Павла Берга, ребе Шлома Гинзбург, главный раввин маленькой синагоги, часто повторял семье: «Богатеет не тот, кто много зарабатывает, а тот, кто мало тратит».

У двух его сыновей было по несколько детей, и среди них мальчики — Шлома и Пинхас, двоюродные братья. Шлома был на два года старше, невысокий брюнет, полноватый, юркий и смешливый. Он всегда опекал младшего братишку Пинхаса, высокого и худого рыжеватого блондина, сильного, но не очень расторопного.

Жили евреи в нужде, и их снедала обида от чувства национальной отверженности. Русскому населению Рыбинска они были совершенно чужды, поэтому и жили они обособленно, на окраине, среди своих, как в гетто. Община крепко держалась национальных и религиозных традиций: евреи ели только кошерную пищу, освященную раввином, строго соблюдали субботы, молились по много раз в день. Под черными шляпами мужчины носили шапочки-кипы, с висков свисали длинные пейсы, одевались они в длинные черные пиджаки — лапсердаки. Многие женщины стригли волосы наголо и носили самодельные парики, прикрытые темными косынками, рожали множество детей, половина из которых умирала, не дожив до года, но остальных заботливо выхаживали.

Мужчины занимались торговлей и ремеслами, женщины стряпали на большие семьи и обязательно зажигали субботние свечи — в Библии сказано, что Мессия придет только тогда, когда все еврейские женщины во всем мире зажгут свечи. А Мессию надо ждать, он избавитель и принесет искупление. Искупление чего? Во всяком случае, тогда евреи смогут вернуться на свою святую землю, в древний Израиль, из которого их изгнал римский император Адриан почти две тысячи лет назад. И когда они вернутся туда, наступит мир во всем мире.

Шлома и Пинхас тоже носили кипы и пейсы. По-русски они говорили с некоторым трудом, их первым языком был идиш — язык их дальних предков, европейских евреев. Он сформировался в X–XI веках как жаргон немецкого языка с включением многих слов из древнего иврита и языков тех стран, где поселялись евреи. По традиции мальчикам с пяти-шести лет полагалось учиться в начальной еврейской школе «хедер», в доме раввина-учителя — меламеда. Шлома и Пинхас сидели в тесной и душной комнате меламеда, читали только Тору, первую часть Библии и Талмуд. Многое полагалось учить наизусть.

А вокруг все громче бурлила жизнь взбаламученной волнениями и войнами России, и ветры либерализации общества долетали уже до Рыбинска. Все больше нового, нетрадиционного и непривычного внедрялось в еврейский быт. Обоим мальчикам становилось все теснее жить под надоевшим давлением религиозных традиций, они любили читать русские книги, и их не удовлетворяло сугубо религиозное образование.

* * *

Был в рыбинской классической гимназии учитель словесности Александр Адольфович де Боде, происходивший из обрусевшей французской семьи. Начало русской ветви семьи положил когда-то оставшийся в России после наполеоновской войны 1812 года пленный француз. Учитель Боде (так он и подписывался, без частицы «де») принял православие и был большим русским патриотом. Когда в начале Первой мировой войны из Рыбинска отбывали на фронт эшелоны солдат, а на железнодорожной станции оркестр играл гимн «Боже, царя храни» и «Прощание славянки», Боде, в нарядном учительском сюртуке, с орденами Святого Станислава и Святой Анны, приходил с группой гимназистов провожать эшелоны. Он заметил, что на платформе всегда стоят два еврейских подростка. Держались они изолированно, украдкой поглядывали на группу гимназистов и с энтузиазмом махали уезжающим солдатам. Других евреев в толпе не было.

Однажды Боде подошел к этим ребятам и заговорил с ними. Шлома и Пинхас относились ко всему русскому и официальному недоверчиво и настороженно, к тому же им никогда в жизни не приходилось разговаривать с таким важным господином. Они были смущены и, похоже, приготовились к отпору.

— Я вижу, мальчики, вам нравится провожать русских солдат, которые уезжают на войну.

Чернявый, который выглядел постарше и был пониже ростом, сказал, как будто защищаясь:

— А что же, мы с братом хоть и евреи, но тоже считаем себя патриотами России.

Высокий блондин мрачно пробубнил:

— Когда подрастем, и мы пойдем воевать против немцев.

Боде понимал, что тон ответов связан с особенностями отношения к евреям в обществе, и примирительно сказал:

— Конечно, вы такие же граждане России, как все мы. Ваши патриотические чувства очень похвальны. Можно ли у вас спросить, какое вы образование получаете?

Старший опять проявил инициативу, ответив уже спокойней:

— На самом деле никакого настоящего образования мы не получаем.

Младший буркнул, опустив голову:

— В хедере мы читали Тору, а больше ничего не выучили.

Оба мальчика, стесняясь, украдкой разглядывали его мундир с золотыми пуговицами и ордена на груди. Старший осмелился робко спросить:

— Извините, ваше превосходительство, можно вас спросить — вы статский генерал?

Боде улыбнулся:

— Нет, нет, я не генерал, я преподаватель словесности в классической гимназии.

Оба открыли рты от изумления.

— В гимназии? Вы учитель, вы учите гимназистов? Вот бы нам тоже поучиться в гимназии.

Младший с грустью добавил:

— Так ведь не принимают же, потому что мы евреи.

Боде решил их подбодрить:

— Если вам по-настоящему хочется учиться, надо все равно к этому стремиться. Есть много примеров успешных евреев: есть евреи-доктора, есть евреи-адвокаты. В первую очередь, вам самим надо читать побольше.

— Мы читать любим, только не знаем, где книги доставать.

— Если позволите, я вам помогу. Вы приходите в нашу гимназическую библиотеку: я скажу там, чтобы вас записали.

— В гимназическую? Это в самой гимназии? Вот хорошо бы! Спасибо вам, ваше превосходительство.

— Как вас зовут?

— Мы оба Гинзбурги, я Шлома, а он вот — Пинхас.

— Когда придете, скажите, что вас прислал учитель Боде, Александр Адольфович. Запомнили?

* * *

На следующий же день ребята в первый раз робко вошли в большое здание рыбинской классической гимназии, которое они раньше видели только издали. В высоком просторном вестибюле у двери стоял бородатый швейцар в мундире с золотыми галунами. Увидев, как мальчики нерешительно оглядываются по сторонам в поисках библиотеки, швейцар строго спросил:

— Чего изволите?

— Нам в библиотеку.

— Вам не положено, вы не гимназисты.

— Нам учитель Боде разрешил.

— Ага, его превосходительство Александр Адольфович. Сам разрешил?

— Сам.

— Тогда извольте идти в ту дверь.

Они никогда не бывали раньше в таком большом и красивом зале. По стенам на солидных дубовых полках стояли бесчисленные ряды томов в кожаных переплетах. Посреди зала были расставлены освещенные столы, за которыми сидели, занимаясь, несколько гимназистов.

Строгая и чопорная библиотекарша в пенсне, затянутая по шею в серую блузку, была, очевидно, предупреждена. Увидев их, она приложила палец ко рту и сама заговорила шепотом, чтобы не нарушать тишины:

— Да, да, господин Боде говорил мне про вас. Вы Шлома и Пинхас? Я дам вам книги. Но имейте в виду, что книги даются не больше чем на две недели, должны быть возвращены строго в срок и обязательно в таком же состоянии, в каком были выданы. Какие книги вы хотите взять?

Ребята растерялись, глядя по сторонам на полки: выбор был слишком велик. Библиотекарша улыбнулась:

— Вот вам список книг, выбирайте из него. На первый раз дам каждому из вас по одной книге. Если вернете их в срок и в прежнем состоянии, тогда смогу дать каждому по две.

Занимавшиеся за столами гимназисты с любопытством посматривали на двух ребят. Пока они выбирали из списка, водя по нему пальцами и перешептываясь, в библиотеку заходили другие гимназисты и тоже на них косились.

Шлома выбрал книгу по занимательной математике, а Пинхас — историю Древнего Рима. Бережно держа книги под мышками, они вышли в вестибюль, где их сразу окружили несколько гимназистов.

— Мы вас знаем, нам учитель, господин Боде, говорил про вас. Он сказал, что вы любите читать. Не стесняйтесь, приходите почаще.

Гимназисты были настроены дружелюбно, но вид ребят их удивлял:

— А что это такое у вас — волосы пучками висят с висков?

— Это пейсы.

— Зачем они?

— Сами не знаем. Так полагается носить.

— И тюбетейки эти полагаются?

— Это ермолки, кипы. Тоже полагаются.

— А без них вы не будете евреями?

— Почему не будем? Мы и без них останемся евреями.

— Приходите еще. Если что надо, мы вам поможем.

Доступ к книгам открывал ребятам мир знаний, а доступ в гимназию открывал им окружающий мир, который оказался не таким чуждым и враждебным, как им представлялось. Так получилось, что встреча с учителем гимназии Боде дала двум робким еврейским мальчишкам толчок к развитию. Побывав несколько раз в библиотеке, они взбунтовались, первым делом сами отрезали друг другу ножницами пейсы и перестали носить на голове ермолки-кипы. Родители были в ужасе:

— Что вы наделали? Теперь вас не отличить от русских мальчишек.

— Вот и хорошо, мы и не хотим от них отличаться.

* * *

А на городской вокзал Рыбинска теперь стали прибывать поезда с тяжелоранеными солдатами и офицерами. Учитель Боде ходил встречать эти поезда тоже и постоянно видел там двух еврейских подростков, но теперь ему были заметны и изменения в их внешнем виде. Когда он с ними заговорил, они уже не так стеснялись, стали более разговорчивыми.

— Спасибо вам, ваше превосходительство, что разрешили нам книжки читать.

— Что же вы читаете?

— Я люблю читать книжки по физике, химии и математике, — отвечал старший.

— А мне больше нравятся книги по истории. Очень интересные, — вторил ему младший.

Боде время от времени писал стихи и однажды, для поднятия духа русской армии, написал нечто вроде гимна:

Вставай, страна огромная, Вставай на смертный бой, С германской стой темною, С тевтонскою ордой.      Пусть ярость благородная      Вскипает, как волна,      Идет война народная,      Священная война. Пойдем ломить всей силою, Всем сердцем, всей душой, За землю нашу милую, За русский край родной.      Не смеют крылья черные      Над родиной летать,      Поля ее просторные      Не смеет враг топтать! Гнилой тевтонской нечисти Загоним пулю в лоб, Отребью человечества Сколотим крепкий гроб.      Вставай, страна огромная,      Вставай на смертный бой      С германской силой темною,      С тевтонскою ордой.

Учитель музыки в гимназии подобрал для текста мелодию, гимназический хор разучил это сочинение и приходил его петь на платформу вокзала. Боде дирижировал хором. Песня нравилась и солдатам, и публике. Братья Гинзбурги тоже приходили и подпевали хору, стоя в стороне. Как-то раз Боде подозвал их:

— Вы знаете слова?

— Наизусть, ваше превосходительство.

— Тогда становитесь в хор и пойте вместе с нами.

— В хор? С русскими гимназистами?

— Ну да, в наш гимназический хор.

В следующий раз они уже пристроились к линии хора. Многие гимназисты уже были с ними знакомы, ничуть им не удивились, заулыбались, — и еврейские мальчики с гордостью почувствовали себя как бы причастными к гимназии.

Семья раввина Гинзбурга видела, что Шлома и Пинхас все больше отбиваются от рук. И однажды оба они решительно заявили:

— Мы хотим учиться в гимназии.

Для родителей это был новый шок:

— В гимназии? Вы хотите учиться в гимназии, с русскими мальчишками?

— Да, в гимназии, с русскими мальчишками.

Для еврейских семей это было несбыточной фантазией и неслыханной дерзостью. Но отцы обоих мальчишек уже и сами немного отходили от традиций, не всегда ели только кошерную еду, не носили белых шнурков «цицис», висящих из-под пиджаков, иногда даже не надевали шапочки-кипы. Они пошли советоваться со своим отцом, раввином Шломой Гинзбургом.

Седобородый старец был раввин хасидского толка «хабат»[1], одной из самых строгих сект, прозванной «любавической» по местечку Любавичи в Белоруссии, где она зародилась. Хасиды имеют только одну программу — строго придерживаться еврейских традиций. И вот теперь он жил в российской глубинке, окруженный «гоями», то есть неевреями, и видел, как его мир начинает рушиться все больше и больше. Вай, вай! — приходит конец многим еврейским традициям. Сам он не поддастся: он проводит все время в молитвах — молится по шесть раз в день, постоянно читает Талмуд и Тору, которую за всю жизнь выучил наизусть.

Сыновья спросили:

Как мне быть с моим Шломой?

— Как мне быть с моим Пинхасом?

Дед-раввин долго молчал, бормотал что-то про себя, ничего прямо не отвечал. Про себя он думал, что все традиционные еврейские каноны рушатся, что нет никаких сил сдержать напор новых сил. Сыновья ждали его ответа. Он сказал:

— Что бы они ни делали, пусть всегда помнят: богатеет не тот, кто много зарабатывает, а тот, кто мало тратит, — и отмахнулся. Сыновья приняли это за знак согласия, а может быть — отчаяния.

Более состоятельная семья Шломы наскребла кое-какие деньги и отправила его на пароходе в Нижний Новгород, учиться в гимназии. Грустный Пинхас провожал брата:

— Шлом, ты пиши мне про тамошнюю жизнь: не увижу своими глазами, так хоть почитаю…

* * *

Шлома так и поступал: писал часто, описывал все, что видел, и Пинхас завидовал брату. Он все больше увлекался чтением, брал в библиотеке исторические романы на русском языке и постепенно отвыкал от чтения на идиш. Но ему приходилось много работать, сидеть в лавочке и торговать кошерными товарами и субботними свечками. Однажды он напрочь от этого отказался:

— Я пойду работать грузчиком на пристанях.

Новый шок для семьи:

— Ты хочешь работать с русскими, хочешь быть грузчиком, хочешь таскать грузы?

— Да, грузчиком, с русскими, таскать грузы. Так я больше заработаю.

Что верно, то верно — еврейская лавочка дохода не приносила.

За навигационный сезон через Рыбинск проходило около двух тысяч судов и барж с разными грузами. Десятки тысяч грузчиков переносили грузы с барж на берег и обратно. Это давало приличный заработок.

Долговязый и худой блондин Пинхас, с широким лицом и коротким носом, не выглядел как типичный еврей. Он подобрал где-то на улице драный картуз, нахлобучил его на голову вместо ермолки-кипы и пришел к старшине одной из артелей грузчиков. Тот посмотрел на его широкие плечи и спросил:

— Вот оно что, работать хочешь. Что ж… Тебя как величать-то? — типичное оканье выдавало его волжские корни.

Не называть же ему свое настоящее еврейское имя: не примет на работу, да еще, может, обзовет.

— Павел, — неожиданно нашелся Пинхас.

— Ага, Пашкой, значит, наречен.

Пинхас быстро соображал: если спросит фамилию, что соврать? Но тот спросил другое:

— А в бога-то веруешь?

Это еще больше озадачило его: в которого бога? Но бог-то, он ведь все равно один для всех. Была не была:

— Родители веруют, а я — так себе.

— Ага, все-таки, значит, крещеный. Ну, иди, иди в артель, работай.

Поскольку подъемных кранов и лебедок почти совсем не было, все грузы перетаскивали на себе грузчики, народ бывалый и закаленный. Они носили на спине закрепленную на плечах клиновидную деревянную подпорку для установки груза. И Павлу нацепили через плечи широкие ременные захваты с опорой, скрепленные на груди и сзади. Он пригнулся, два мужика установили на опору мешок с пятьюдесятью килограммами муки. Новоиспеченный грузчик Павел, который сам весил ненамного больше, осел под его тяжестью, крякнул, собрал все свои силы и выпрямился. Слегка покачиваясь, пошел он в общей цепочке грузчиков по узким шатающимся сходням — вверх на баржу. Только бы не свалиться в воду!

Так проработал он три года. Крепкий не по летам под влиянием физической нагрузки и свежего волжского воздуха Павел еще больше вытянулся, мышцы его окрепли. Он привык к тяжелому труду и сдружился с грузчиками, а те считали его своим. От них он перенял все привычки русских работяг, усвоил их крепкий лексикон и заменил им свой еврейский акцент. Никто никогда не признавал в нем еврея.

Когда старшина кричал «Шабаш, кончай работать!», Павел утирал пот со лба и прямо на берегу садился со всей артелью «пошабашить» — поесть. Обычной едой была большая ароматная круглая краюха свежеиспеченного черного хлеба. Старшина, прижимая краюху к груди, нарезал ее большим ножом на длинные толстые ломти. Каждый получал свой ломоть и посыпал его щепоткой крупной желто-серой соли. Соль была ценным продуктом, на пристанях ее выставляли прямо в солонках, на которых красовалась надпись: «Пальцами и яйцами в солонку не тыкать». Но для грузчиков яйца были редким лакомством.

В приправу к посоленному хлебу шли сочные помидоры и крепкие огурцы с грядки, да сушеная вобла, таранка, которая всегда штабелями лежала возле пристани, прикрытая брезентом.

Иногда артель грузила бочонки с осетровой икрой. Тогда, по договоренности, кто-нибудь один ронял бочонок, как бы случайно: разбитый бочонок должен был достаться всей артели. Тогда старшина, нарезав ломти хлеба, накладывал на конец каждого ломтя две-три деревянные ложки икры. Кусать ломти начинали с противоположного от икры конца, а когда доходили до икры, перекладывали ее на следующий ломоть. Опять ели с другого конца и только в конце второго-третьего ломтя смачно жевали с самой икрой. Называли этот процесс — «жрать вприглядку». Павел ел с волчьим аппетитом и, ухмыляясь в душе, вспоминал, как совсем еще недавно он должен был есть только кошерную пищу.

По субботам хозяин платил артельщикам и «ставил» им мутноватую, но крепкую водку в громадной бутылке-«четверти». Пили из граненых стаканов и оловянных кружек, заедая воблой и хлебом. Захмелев после двух-трех стаканов, пели протяжные и грустные народные песни: чаще всего затягивали «Эй, ухнем», а потом — «Вниз по матушке по Волге» и «Из-за острова на стрежень». Научился с ними петь и Павел: у него был приятный баритон, и его голос выделялся из хора. Некоторые ребята напивались «до положения риз» — на ногах не стояли, блевали, валились прямо на землю, и мощный храп раздавался далеко вокруг. Те, кто еще стоял на ногах, в сумерках, шатаясь, отправлялись «по бабам». Проститутки вились тут же, пристраивались к пьяным, хихикали и кокетливо задирали подолы юбок. Павла ребята тоже звали с собой:

— Пашка, а Пашк, айдать, что ли, по бабам, пое…аться.

У Павла на щеках только недавно появился пушок, он стеснительно отказывался. Женщины? Теперь он редко бывал дома и совсем отвык от тихих и скромных еврейских девушек-недотрог, застегнутых по самую шею, с головами, покрытыми платками. Те девушки ему не нравились, русские были привлекательней, но связываться с ними он побаивался: в нем еще живо было традиционное представление о том, что еврею нельзя заниматься любовью с «гойкой», или «шиксой», — нееврейской женщиной. Это было одно из первых правил, записанных в Торе. И хотя ни в русского, ни в еврейского бога он не верил, но что познается в раннем детстве, зачастую остается в человеке надолго, навсегда. Переступать эту черту было ему как-то страшновато. К тому же, прочитав много романов и будучи романтиком в душе, он считал, что для связи с женщиной нужна хоть какая-то доля любви или увлечения. Эта вот любовь, как искра, должна зажечь в нем огонь — огонь желания. И еще Павел знал, как много вокруг больных сифилисом. На пристанях и на баржах он насмотрелся на сифилитиков, у которых нос проваливался настолько, что они должны были прикрывать лицо тряпкой.

Старшина как-то раз рассказывал со смехом:

— Был у нас в артели один молодец — как и ты, неопытный в этом самом деле, ну чисто ягненок. Как увидит какую блядь — краснеет и убегает. А все-таки пришло оно к нему: вот попросил у меня рублевку и пошел впервой к бляди. Я ему сказал — смотри, чтобы девка здоровая была. Ну, под утро вернулся, вроде как переменился вовсе, веселый такой. На другой день я его и спрашиваю: эй, говорю, что, девка-то здоровая попалась? Он усмехнулся — ох, говорит, и здоровая, дядя; я, говорит, опосля твою рублевку еле-еле у нее отнял.

Отказываясь идти с другими, Павел любил оставаться один — спал, мечтал, читал книжки или писал письма брату Шломе.

А все-таки его соблазнила одна из этих девушек, лет, наверное, двадцати. В тот раз он вылил больше обычного, захмелел, лежал, глядя в серое небо, голова кружилась. Тут неожиданно она и остановилась над ним:

— Эй, чего валяешься один — давай, что ль, побалуемся. Со мной хорошо, все говорят.

Павел смутился, покраснел, отрицательно замотал головой. Она наклонилась над ним и усмехнулась прямо в лицо:

— Ты не боись, болести у меня нет, — и, склонившись еще ниже, впилась в его губы.

От этого первого в жизни поцелуя Павел оторопел и захмелел еще больше. Посмеиваясь, она ловко всунула свой язычок в его рот и играла им там, скользя по языку, зубам и щекам. Он почувствовал горячий вкус и сладкий запах молодой женщины: с этим новым ощущением в нем вспыхнуло непреодолимое желание, он приподнялся, обнял ее, а она за рукав потащила его за угол сарая-склада. Там всегда валялись пустые пыльные мешки, и это было известное место для любовных свиданий.

— Вот здеся, хороший мой, — и вдруг, прямо там, где стояла, одним движением задрала подол до самой груди. В полутьме перед Павлом бесстыдно и вызывающе заблестели ее слегка расставленные голые ноги и упругий живот, внизу которого темнел клин волос. Павел никогда не видел голого женского тела, его одновременно захватила волна смущения и затрясло от возбуждения. Девушка опять тихо засмеялась, взяла его руку и повела по своему животу и дальше. Он смотрел вниз и тяжело глотал слюну, возбуждение вызвало напряжение в штанах, она запустила руку ему за пояс:

— Ого! Теперя хошь?

Павел, тяжело дыша, начал стоя неумело к ней пристраиваться. Она прижалась к нему горячим животом и шепнула:

— Ну, чего устоямшись-то? Погоди ты, не суйся, как телок к сиське. Дай мне лечь поудобней, что ли.

Повалившись спиной на мешки, девушка раздвинула ноги. Павел лег на нее и вдруг почувствовал, как будто куда-то проваливается… Так и бывает — в первый раз…

Он так был полон произошедшим, что совсем забыл об оплате. Она приподнялась на локте, укоризненно посмотрела ему в глаза и напомнила:

— Чего ж молчишь, чего мне дашь-то? Я, чать, не задаром работаю.

Как было сладостно всего несколько минут назад, когда она, обхватив его руками и ногами, тихо стонала от страсти! И вдруг, когда она напомнила о плате, все стало прозаично и даже неприятно. Действительно, надо было расплачиваться. Он вздохнул:

— Я заплачу. Сколько ты хочешь?

— Дай два рубли, коли не жалко. А если пондравилась, надбавь.

— У меня до тебя никого не было.

Она усмехнулась ему в лицо:

— А то я не знаю — по всему почувствовала.

— Возьми пять рублей, купи себе что-нибудь на память.

— Добрый и ласковый ты, как телок. Иди-ка сюда опять, что ли…

* * *

Двоюродный брат Павла, Шлома Гинзбург, приплыл в Нижний Новгород на палубе парохода общества «Самолет». Классическая гимназия давала самый высокий для того времени уровень образования, с гуманитарным уклоном, с обучением латинскому и греческому языкам. Гимназисты носили красивую серую форму с голубым кантом на фуражке. Шломе очень хотелось носить такую форму — но евреев в гимназию не принимали. Он смог поступить только в реальное училище, там образование было с физико-математическим уклоном. «Реалисты», как их называли, носили черную суконную форму с желтым кантом. Он хорошо сдал вступительный экзамен, и его приняли, а с черной формой пришлось смириться.

Нижний Новгород был большим городом, жизнь там проходила намного интенсивней, чем в Рыбинске. Но даже как ученику реального училища Шломе нелегко было полностью вписаться в жизнь русского города — каморку со столом он все-таки снял в еврейском доме Марии Захаровны Зак, дочери нижегородского раввина Блюмштейна. Ее муж, чиновник, наделал Марии тринадцать детей, восемь из которых выжили, а затем бросил ее. В еврейской среде такие случаи были редки, у евреев всегда были крепкие семейные устои. Пришлось ей зарабатывать на жизнь сдачей углов и готовкой обедов для бедных учащихся. Все комнаты в доме были розданы, но в обшей комнате остался большой рояль, остаток прежней хорошей жизни. По вечерам все дети хозяйки и жильцы готовили уроки на крышке рояля.

Шлома вжился в семью и приглядывался к ней. Тоже евреи, как и его семья в Рыбинске, Заки были куда прогрессивнее. Хотя ребята тоже были внуками раввина, как и они с Павлом, но в синагогу не ходили, идиша почти совсем не знали и учились в русских учебных заведениях. Шлома все чаще видел, как еврейская молодежь искала выхода из замкнутого мирка традиций и непререкаемых правил.

Старшего сына Арона звали в семье на русский манер Аркадием. Он был гордостью матери и всей семьи — закончил юридический факультет и стал адвокатом. Но затем занялся политикой, примкнул к преследуемой партии эсеров и был вынужден уехать в Америку. Там он стал корреспондентом газеты «Русские ведомости» и писал статьи о жизни в Америке. Все собирались вместе и звали жильцов, чтобы читать эти статьи вслух, а потом обсуждали, до чего интересная жизнь в этой Америке и до чего же непохожа на русскую. Мать не могла нахвалиться на своего старшего:

— Мой Аркадий такой талантливый писатель, так хорошо все описывает, почти как Шолом-Алейхем[2]. По его статьям мы теперь всю Америку наизусть знаем.

В феврале 1917 года, вскоре после отречения царя Николая II, в Петербурге взяло власть новое социал-демократическое правительство Александра Керенского. Аркадий Зак был его сокурсником на юридическом факультете. Вскоре после того как Керенский стал премьер-министром, Мария Зак получила от Аркадия очередное письмо:

— Дети, дети, идите сюда, слушайте, что пишет наш Аркадий: премьер-министр Керенский официально назначил его поверенным в делах русского правительства — послом в Америке от России.

Вся семья ликовала — до сих пор ни один еврей еще не был послом России. В этот вечер Мария Захаровна особенно вкусно приготовила селедку в постном масле, с кругами белого лука, а ее отец-раввин прислал в подарок две кошерных курицы. За столом все размечтались о том, как теперь они смогут поплыть в Америку на большом океанском корабле — навестить нового посла. Разгорелся даже спор, кто из братьев-сестер поедет первым — ну конечно, вместе с мамой. Шлома тоже размечтался вслух, делясь мыслями со своим другом, сыном хозяйки Мишей — полноватым курчавым мальчишкой, который мало был похож на еврейского мальчика, но одна еврейская черта у него была — музыкальные способности: он по слуху сам научился играть на рояле, и ему прочили музыкальную карьеру. Шлома тихо говорил ему на ухо:

— Если еврей может стать послом, значит, может стать и министром. Наверное, это возможно. Знаешь, я хочу выучиться на инженера-строителя. Как думаешь может, когда-нибудь я стану министром?

У Миши сомнений не было:

— Захочешь — и станешь.

— Да, станешь… С именем Шлома меня министром не сделают. Я слышал, что в новом правительстве все евреи берут себе русские имена. Вон и мой брат Пинхас писал, что он теперь стал Павлом. А мне кем стать?

Шепелявый Миша немного подумал:

— А ты становись Семеном.

— Ты так думаешь? Хорошо, я стану Семеном.

* * *

Семен закончил училище, твердо решив продолжать учиться на инженера-строителя. За успехи в учебе он получил серебряную медаль и очень этим гордился — он считал это первым шагом к дальнейшим успехам. Оставаясь мечтателем в душе, внешне он был уже другим — вырос, в черной форме «реалиста» выглядел солидно, а по бокам лба появились ранние залысины. Так, в форме «реалиста» и с медалью в кармане, он вернулся в Рыбинск. Только обнявшись с родителями, спросил:

— А где Павлик?

— Какой Павлик, ты имеешь в виду Пинхаса?

— У Ну пусть для вас Пинхас. Где он?

— Где же ему быть — таскает грузы на спине вместе с другими русскими грузчиками.

Бросив вещи, Семен побежал искать Павла на пристанях. Он вглядывался в вереницы работавших грузчиков, которые ходили вверх-вниз по сходням на баржу, и никак не мог отличить одного от другого — все в лохмотьях, все грязные, запыленные, загорелые, бородатые или небритые. И вдруг услышал:

— Шлома!

Он всмотрелся в кричавшего и кинулся к нему:

— Павлик, родной мой!

На берегу и на барже все с любопытством смотрели на странную картину: чистенького «реалиста» крепко обнимает грязный портовый грузчик.

Перемены в брате поразили Семена: перед ним стоял широкоплечий русский парень в сапогах и рубашке-косоворотке, картуз у него был заломлен на затылок, из-под козырька выбивался русый с рыжинкой курчавый чуб, он курил самокрутку — «козью ножку», от него воняло крепкой махоркой. Павел поспешил опять встать в рабочую вереницу и попросил:

— Подожди, скоро время шабашить, тогда поговорим.

— Что такое «шабашить»?

— Ну пожрать, что ли.

Они сели на берегу в стороне от артели, и Семен с гордостью показал Павлу свою серебряную медаль.

Подержав ее в руках, Павел покачал головой и обнял брата:

— Ты, Шломка, теперь ученый.

— Я еще не ученый, но уже больше не Шломка.

— А кто же ты?

— Я тоже взял себе русское имя, как и ты. Теперь я Семен.

— Ну, Семен так Семен.

Павел ловко скрутил длинную «козью ножку» из газетной бумаги, всыпал туда махорку и закурил. Густой вонючий дым распространился вокруг. Павел предложил брату:

— Хошь затянуться?

— Нет, не курю.

Павел красиво и далеко сплюнул.

— А плюнуть далеко сумеешь? Давай поспорим: кто кого переплюнет.

— И это все, что ты умеешь?

— Ну, хоть я и неученый, зато умею деньгу заколачивать.

Культурный «реалист» Семен поражался — до чего же его брат обрусел и до чего опростился в компании грузчиков.

По вечерам, после того как Павел заканчивал работу, они ходили на Волгу плавать, потом лежали на песке. Семен рассказывал брату о преобразованиях в стране после переворота в октябре 1917 года;

— Павлик, религию в новой России напрочь отменили. Теперь никому не надо ходить в церкви и синагоги, не надо знать Тору наизусть. Теперь все равны.

— Национальности тоже отменили?

— Наверное, тоже отменят. Во всяком случае, евреев притеснять больше не будут. Даже в самом новом правительстве Ленина много евреев. Слушай, нам с тобой надо здесь все бросить и уходить, чтобы строить новую жизнь.

— Куда уходить?

— Не знаю куда, но обязательно в революцию.

В субботу, как всегда, артель пила водку и вокруг вились проститутки. Семен с удивлением наблюдал, как Павел выпил стакан водки; он все еще не мог привыкнуть к превращениям своего брата. И такого пьянства и разврата еще не видел. Они сидели в стороне, подошла та самая молодая проститутка, которой Павел щедро платил за ласки, обняла Павла за шею, игриво уставилась на Семена и что-то шепнула. Павел усмехнулся, сказал ему:

— Она хочет, чтобы ты ее по..л. Говорит, гимназиста у нее еще не было. Она недорого берет.

Семен застеснялся, еще больше поразился переменам в брате, отвел его в сторону и зашептал:

— Неужели это ты с ней? Пашка, до чего же ты дошел!

— А что? Она подмахивает ловко. Надо же с кем-нибудь е…ся, — но, видя, что Семену это не нравится, он подозвал девицу, сунул ей в ладошку рубль и хлопнул по заднице:

— Пошла, пошла отседова. В другой раз.

Семен, задумчиво глядя ей вслед, спросил:

— А ты сифилисом заболеть не боишься?

— Не-е, она здоровая, а с другими я не е…сь.

— А с нашими еврейскими девушками не дружишь, не гуляешь?

— Не-е, чегой-то не тянет — недотроги уж больно. А ты с гимназистками е…ся?

— Да ну тебя совсем. Во-первых, я бы и не посмел, а если бы и захотел, так меня бы просто изгнали из порядочного общества.

— А что это такое — ваше порядочное общество?

— Все-таки, Пашка, ты здесь здорово отстаешь. Пора тебе кончать такую жизнь.

— Ха! Хорошо тебе говорить — ты ученый. А мне, видать, одно остается — таскать грузы на горбе. На что же я могу свою жизнь поменять, если образования никакого?

Семен не хотел задевать его самолюбие еще больше. Но потом все же сказал:

— Знаешь, я уезжаю учиться в Москву. Вон в семье Заков есть и адвокат, и студент медицинского факультета. А я хочу стать инженером-строителем. Поеду в Москву поступать в институт. Получу образование, поработаю, а там — кто знает? — может, когда-нибудь стану министром.

— Министром? Чтой-то ты, Сенька, чудное несешь. А мне-то что делать?

— Тебе самое лучшее идти в Красную армию. Во-первых, образования никакого не надо. Во-вторых, так ты сразу порвешь и с этой работой, и с традициями нашей еврейской среды. Парень ты здоровый, боец из тебя получится хороший. Может, станешь командиром. Что ты на это скажешь?

— Каким командиром? С фамилией Гинзбург меня командиром не сделают. Да и вообще, два брата Гинзбурга — это слишком даже для новой власти. У тебя диплом выписан на эту фамилию, все бумаги на нее оформлены, а у меня ничего нет. Я хочу фамилию себе другую взять.

— Какую?

— Не знаю, не решил еще. Надо бы, чтобы что-то оставалось от прежней.

— Сократи: вместо «Гинз-бург», возьми просто «Бург»..

— «Бург»? Нет, не звучит. Пусть лучше будет «Берг».

* * *

В восемнадцать лет будущее представляется простым и ясным. Обоим ребятам хотелось новой жизни, новой России. Семен насмотрелся на перемены в большом городе, а Павел ничего толком об этом не знал и многого не понимал, но работать грузчиком ему и в самом деле уже надоело. И они решили уйти из дома. Это была форма протеста, единственно возможная для них обоих.

На прощание братья пришли в гимназию, которая теперь называлась народным училищем. Там они встретили учителя Боде: он уже не носил форменного мундира. Они подошли к нем, и Семен, который всегда был побойчей, начал:

— Ваше превос… — и осекся, вспомнив, что «превосходительства» теперь отменены.

Боде всмотрелся в них:

— Это вы, Шлома и Пинхас? Да вас совсем не узнать!

— Это мы, только теперь я зовусь Семеном, а он Павлом.

— Ах, вот как! — очень приятно. Ну, какие у вас успехи, Сема и Павел?

За двоих говорил Семен:

— Я закончил с серебряной медалью Нижегородское реальное училище. Хочу вот на инженера-строителя учиться.

— О, поздравляю вас! Это большое достижение. А вы? — спросил учитель у Павла.

Тот помялся, опустил голову и глухо выдавил:

— Рабочий я, грузчиком работаю, на пристанях.

— Значит, вы не учились?

— Не пришлось. Но книги я все-таки читаю.

— Что же, если в вас есть тяга к учению, теперь для вас все пути открыты, национальной дискриминации больше нет.

Семен добавил:

— Он в Красную Армию пойдет, бойцом будет. А мы помним вашу песню. Очень она нам в память запала.

— Вот как? Спасибо.

— Это вам спасибо, за то, что помогли нам тогда.

— Ну, я очень рад. Что ж, ребята, Сема и Павел, желаю вам успехов в новой жизни.

Это было хорошее, сердечное пожелание, только успехи в жизни ждали их еще не скоро, а пока пути их должны были разойтись.

* * *

Павел решил присоединиться к небольшому отряду конников, проходившему через их город. Как когда-то он пришел наниматься к старшине грузчиков, так теперь сказал командиру отряда:

— Возьмите меня, хочу воевать за красных.

— Как тебя зовут?

— Павел Берг.

— Мы через два дня уходим в поход. А бойцу нужно снаряжение, конь нужен. Кони у нас есть в запасе. Но даром не даем. Коня купить можешь?

У Павла было кое-что накоплено:

— Если недорого…

Но столько, сколько командир запросил, у него не было. Пришлось идти просить у родителей. Для семьи это оказался новый удар.

— В Красную армию? Солдатом? К большевикам? Тебя же убить могут.

— Ну и пусть убьют — лучше, чем такая жизнь. Вон и в «Интернационале» поется:

Никто не даст нам избавленья, Ни бог, ни царь и ни герой, Добьемся мы освобожденья Своею собственной рукой.

Мама заплакала:

— Сыночек, на кого же ты нас бросаешь?

Отец обиделся:

— Где ты этого набрался? — и пошел опять советоваться с дедом-раввином и просить добавить денег на коня. Дед, как всегда, молился. Он давно видел, что семья распадается.

— Барух Адонай[3], где это видано, чтобы сыновья уезжали, да еще куда? Сами? В армию? Раньше от армии бежали в Америку. И это вместо того, чтобы торговать в лавке.

— Он в лавке сидеть все равно не станет.

Старик, оглядываясь, полез в старый сундук, на самое дно, долго возился, потом достал пачку денег, завернутых в грязную тряпку:

— Дай ему, только пусть всегда помнит: богатеет не тот, кто много зарабатывает, а тот, кто мало тратит.

— Папа, о каком богатстве ты говоришь? Он же воевать идет.

— А как война кончится, пусть заведет свое торговое дело.

Павел сторговался на коня с седлом. Ездить верхом он еще не умел, но ему по-мальчишески хотелось показаться на коне перед артелью. Кое-как, съезжая то на один, то на другой бок, подъехал он к пристаням. Старшина сразу понял:

— Эка! Не иначе как ты, парень, к большевикам подался? Ну что ж, говорят, они за рабочий люд стоят. Только должен ты поставить нам на прощанье четверть водки — положено. А ребята бочонок икорки разобьют, вот и закус встанет.

Выпив и пообнимавшись с Павлом, артельщики запели:

Шумел камыш, деревья гнулись, А ночка темная была…

Потом спели на прощанье новую песню:

Как родная меня мать провожала, Тут и вся моя семья набежала: — Ах, куда ты, паренек, ах, куда ты? Не ходил бы ты, Ванек, во солдаты. В Красной армии штыки, чать, найдутся, Без тебя большевики обойдутся…

Захмелевший Павел взобраться на лошадь уже не мог, пошел домой, ведя купленного коня под узцы. Под вечер он грустно прощался с братом:

— Сеня, даем клятву, что снова встретимся.

— Даем. Конечно, встретимся. Но будем уже другими людьми.

— Другими — не другими, а найдем друг друга, обязательно найдем.

Прощание с родителями наутро получилось коротким, дед все читал какую-то еврейскую молитву и быстро-быстро кланялся, больная мать еле поднялась с постели, заплакала, отец тоже вытер слезу. На улицу высыпала вся родня, мешпуха. Толпа девушек, повязанных платками, и куча детишек молча смотрели, как Павел садился на коня: такого, чтобы еврей сам уходил в Красную Армию, к большевикам, там еще не бывало.

3. Русский богатырь Павел Берг

Когда Семен с Павлом, переполненные юношескими чувствами, запевали песни про Гражданскую войну, они ничего толком про эту войну не знали, она еще только разгоралась.

Ленин с момента захвата власти коммунистами в октябре 1917 года считал неизбежным вооруженное сопротивление свергнутых классов дворянства и буржуазии и предвидел необходимость защищать власть с оружием в руках. Так возникла Гражданская война 1918–1922 годов. Первые отряды Красной гвардии были созданы еще до переворота, в августе 1917 года. Декретом от 15 января 1918 года объявлялось создание Рабоче-крестьянской Красной армии (РККА), основанной на принципе добровольности вступления и классовом подходе: в армию зачислять только «здоровые классовые элементы» — рабочих и крестьян. Но добровольцев было слишком мало, и уже в июле 1918 года был издан другой декрет — о всеобщей воинской повинности.

Павел Берг вступил в армию как раз между принятием этих двух декретов. Он мало разбирался в политических направлениях, знал только, что велась борьба между красными и белыми. Для него, как для еврея, не могло быть выбора, за кого воевать, — только за красных, за свободу.

Отряд Павла Берга влился в конницу легендарного командира Семена Буденного и двинулся на юг, в сторону Южного фронта. Бывший унтер-офицер царской армии, герой, кавалер Георгиевского креста всех четырех степеней, Семен Буденный сформировал конный отряд в феврале 1918 года. Потом отряд перерос в полк, потом в бригаду, и затем — в кавалерийский корпус. В ноябре 1919 года корпус был преобразован в Первую конную армию.

Павел, могучий верзила ростом почти в два метра, раньше никогда не держал в руках ни шашку, ни винтовку и даже не умел крепко сидеть в седле. Опытным русским бойцам-кавалеристам он казался странным: парень вроде бы хваткий, боевой, но не из их среды.

— Ты парень громадный и сильный. Но кто ты такой?

— Был рабочим, на волжских пристанях грузчиком работал.

— Ну а до этого?

Пришлось Павлу признаться:

— Я еврей, до армии жил в Рыбинске.

Многим бойцам раньше никогда не приходилось видеть евреев, да еще таких громадных, да еще из рабочих. Предполагалось, что евреи — народ мелкий, торгаши и ничего более. Еще удивляло их, что в перемете седла у него всегда были книги, которые он читал на привалах. Некоторые, перемигиваясь, говорили:

— Это что же, ты еврейские книги читаешь, что ли? Библию свою?

— Нет, не Библию. Это русские книги.

— Почитал бы ребятам, может, что интересное узнали бы.

Павел выбирал для них военную тематику и старался читать медленно и с выражением, чтобы было понятно:

Горит восток зарею новой. Уж на равнине, по холмам Грохочут пушки. Дым багровый Кругами всходит к небесам Навстречу утренним лучам. Полки ряды свои сомкнули. В кустах рассыпались стрелки. Катятся ядра, свищут пули; Нависли хладные штыки. Сыны любимые победы, Сквозь огнь окопов рвутся шведы; Волнуясь, конница летит; Пехота движется за нею И тяжкой твердостью своею Ее стремление крепит. И битвы поле роковое Гремит, пылает здесь и там; Но явно счастье боевое Служить уж начинает нам.

Бойцы слушали внимательно, с интересом:

— Ишь, как складно сказано — «счастье боевое». Это кто ж написал такое — из ваших евреев кто?

— Нет, это написал русский дворянин Александр Сергеевич Пушкин.

— Ага, Пушкин. При пушках, значит, был.

— Нет, он гражданский, жил сто лет назад.

— Ишь ты, гражданский, говоришь, а про войну складно писал.

Зачастую, уединившись, Павел любил читать стихи молодых советских поэтов. Его тянуло к еврейской тематике и к молодым еврейским авторам. В начале 1920-х годов в новой литературе вдруг появилась и быстро стала заметной плеяда молодых поэтов и писателей, евреев по национальности. Они писали по-русски, исключительно на темы революции и о судьбах евреев в новой России. Малыми тиражами на плохой серой бумаге издавалось множество тонких книжонок, которые ходили по рукам: люди зачитывались рассказами Бабеля, Ильфа, Кольцова и стихами Пастернака, Сельвинского, Антокольского, Светлова, Уткина, Багрицкого. Когда часть Павла брала с боем какой-нибудь новый город или останавливалась на постой, он всегда стремился найти новые книжки.

Поэт Михаил Светлов в книге «Корни», рассказывающей о раввине, очень похожем на деда Павла, тонко и точно описывал еврейскую меланхолию. Светлов жестко критиковал иудаизм и даже написал, что сжег бы синагогу, если бы это могло понадобиться для революции. Такой подход огорошил Павла — он сам давно отказался от религии, но к чему такая жестокость?..

Поэт Иосиф Уткин с мягким юмором описывал жизнь еврейского мальчика Мотеле, напомнившего Павлу собственное детство.

В еще не дописанной поэме Эдуарда Багрицкого «Дума про Опанаса» главным героем был красный комиссар-еврей по имени Иосиф Коган — образ, очень похожий на некоторых комиссаров Первой конной армии.

Книги формировали вкус и мировоззрение Павла. Однажды ему попалась на глаза книга со странным названием «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников». На обложке стояло еврейское имя автора — Илья Эренбург, а перед текстом было хвалебное предисловие Николая Бухарина, одного из главных вождей большевиков. Это привлекло внимание Павла. Он читал и вчитывался: перед ним развертывалась жизнь Европы и открывался новый стиль мышления и изложения. Он с трудом воспринимал этот стиль — смесь французского скептицизма с еврейской иронией, разбавленную русским нигилизмом. Павлу раньше не приходилось читать ничего подобного.

В книге рассказывалось, как мексиканец Хулио Хуренито, считавший себя учителем жизни, вроде Христа, собрал вокруг себя учеников разных национальностей и отправился путешествовать с ними по Европе, Африке и России. Он собирался подорвать старые представления о религии и политике. Павла, человека военного, особенно поразила фраза: «Не люди приспособились к войне, а война приспособилась к людям. Она кончится, только когда разрушит то, во имя чего началась: культуру и государство».

Павел отложил книгу в сторону и задумался: неужели война будет такой долгой и такой разрушительной? Значит, и ему тоже суждено участвовать в разрушении культуры и государства? По описаниям событий в книге получалось, что главными проблемами XX века будут немецкий фашизм, советский социалистический тоталитаризм и еврейский вопрос. Павел читал и все ясней видел, что фашизм и социализм имеют много общих черт. В то же время автор ясно показывал, что евреи окажутся врагами и для того, и для другого строя. Эренбург писал, что бородатые русские мужики полагают: для всеобщего счастья надо, во-первых, перерезать жидов, во-вторых, — князей и бар, да и коммунистов тоже вырезать не помешает, а главное — сжечь города, потому как все зло от них.

Павел читал и волновался: что это — выдумки или пророчество? Особенно его расстроило то, что было написано о возможных будущих массовых убийствах евреев. Павел перечитывал, размышлял, и книга впервые заронила в его душу зерно скептицизма. И, конечно, он запомнил имя автора — Илья Эренбург. Вот бы почитать еще что-нибудь, им написанное…

* * *

Никто в окружении Павла никогда не третировал его как еврея. Павел и не чувствовал себя чужаком среди русских бойцов — выше и сильней всех, он сражался, как они, курил махорку, как они, матерился, как они. Бойцы считали его вполне своим. При новой власти антисемитизм перестал быть государственной политикой. Большевики объявили все национальности равными, запретив все религии. Но хотя государственного антисемитизма не стало, в людях он продолжал жить — евреев старались обвинить во всех ошибках смутного времени. Старый черносотенный лозунг «Бей жидов — спасай Россию» все еще оставался злободневным.

Несколько раз бывало, что кто-нибудь из незнакомых бойцов к нему привязывался, в основном, из-за любви к чтению, и обзывал:

— У-у, жид ученый!

Тогда громадный Павел злобно нападал на обидчика, хватался за шашку и готов был изрубить его на куски. Бойцы полка знали его буйный нрав и вступались за него:

— Ты с ним поосторожней — убьет ведь, покажет тебе, какой он жид.

* * *

Сразу после опубликования второго декрета о всеобщей военной повинности было мобилизовано 300 тысяч человек, в 1919 году в Красной армии уже было 1,5 миллиона человек, а к концу войны — 5 миллионов, из которых 4 миллиона составляли оторванные от земли крестьяне. В рядах Красной армии остались служить 170 тысяч бывших офицеров царской армии, но их подвергали жесткому «классовому контролю». Для этого в апреле 1918 года были введены должности военных комиссаров при командирах — контролировать и воспитывать бойцов. Все комиссары были революционерами и большевиками, и среди них встречалось много евреев.

Образованные евреи впервые получили возможность открыто участвовать в движении либерализации России. В сумятице Гражданской войны 1918–1922 годов многие из них почувствовали аромат долгожданной свободы и ринулись воевать за новую власть. Они вступали в партию большевиков и сражались в красных войсках. Прослойка образованных людей среди революционеров-евреев была намного больше, чем среди русских солдат, крестьян и рабочих, и партийные евреи часто становилась комиссарами военных отрядов.

В бригаде, в которой служил Павел, был такой комиссар — Лев Захарович Мехлис. Его еврейское происхождение можно было легко определить типичными еврейскими чертами: узкое лицо, острый длинный нос с горбинкой, глаза навыкате со слегка набухшими веками, черные курчавые волосы, — и говорил он, грассируя по-еврейски. Ему было тридцать лет — для армии возраст уже солидный. Он считал себя интеллигентом, потому что прежде работал конторщиком и учителем в еврейском местечке под Одессой. Павла поражало его умение складно произносить зажигательные речи перед бойцами и перед населением взятых сел и городов.

— Где это ты научился так говорить, Лев Захарович?

У Мехлиса была привычка каждую фразу начинать с «а я…». Глядя немного снизу вверх на громадного Павла, он рассказывал:

— А у меня, Пашка, хорошая школа. А я же одессит, а в нашем городе говорить все умеют. Нет такого одессита, чтобы не умел сказать острое словцо. А я еще и учителем был, тоже в словах поднаторел. А еще я в партии большевиков много выступал на собраниях. Понимаешь, в молодости записался я в еврейскую социал-демократическую партию «Полей-Цион», но потом осознал — это не то. А я быстро ориентируюсь, вот и подумал — зачем мне еврейская партия? Революция объявила евреев равными со всеми, надо нам забывать про наше еврейство. Поэтому в марте 1918 года вступил в партию большевиков. Теперь я уже не еврей, а большевик.

Павел поразился:

— Какая же это национальность такая — большевики?

— Э, да ты ничего не понимаешь. Это выше национальности, это принцип новой жизни.

— Чудно как-то. Как же новым принципом можно заменить старую национальность?

— Большевики все могут. А я и тебе, Пашка, тоже советую вступить в партию большевиков. Тогда поймешь. Соберись, а я дам тебе рекомендацию.

Павел не совсем ясно понимал, зачем люди вступают в партию. Для него это звучало странно, но задавать лишние вопросы он не хотел.

— Спасибо, Лев Захарович, только у меня для этого образования нет.

— А я тебе скажу — твое образование в твоей шашке. Подумай над тем, что я предложил.

— Ладно, подумаю.

* * *

Однажды их бригада в упорном бою захватила большое украинское село. Как полагалось, жителей согнали на площадь для митинга. Лев Мехлис, в комиссарской кожаной куртке и кожаной фуражке, выглядел в глазах темных сельских жителей необыкновенно, а всех непривычно выглядевших людей они автоматически считали жидами. И на него они тоже поглядывали недоверчиво, даже скептически. Немного грассируя, комиссар Мехлис с энтузиазмом выступал с телеги-тачанки, опираясь на пулемет «Максим»:

— Гррраждане, объявляю вам всем, что вы теперррь свободные люди! Мы освободили вас от гнета буррржуазной власти и засилья атаманов. Мы Крррасная арррмия, мы бьемся за власть рррабочих и крррестьян, за вашу собственную власть, товарищи! Мы ррреволюционеры-большевики, сррражаемся под крррасным знаменем Ленина. Теперррь вы свободные люди и можете ррработать на себя и жить пррривольно.

Павел слушал его громкий голос, сидя в седле, и, как всегда, думал: «Складно говорит комиссар». А Мехлис продолжал:

— Мы делаем рреволюцию и будем прродолжать делать! А мы не остановимся, пока не освободим от белогваррдейцев, поляков и разных атаманов всю нашу стрррану. А потом прродолжим рреволюцию в дрругих стрранах, пока не будет миррровая ррреволюция. Да здррравствует мирровая ррреволюция! Урра, товаррищи!

Жители молчали, не зная, как реагировать. Стоявший возле тачанки невзрачного вида мужичок почесал затылок и как бы про себя, вполголоса сказал с украинским акцентом:

— Нэ будэ мировая рэволюция.

Мехлис услышал, перегнулся к нему:

— Товаррищ, эй, вы, товаррищ, почему вы сказали, что не будет мирровой рреволюции?

Хохол, неспешно и немного саркастически посмотрев на него, ответил:

— Жидив не хватит.

Даже велеречивый комиссар Мехлис не сразу нашелся, что сказать. Это звучало и глупо, и оскорбительно. Павел разозлился и подъехал к мужику.

— Эй, ты, почему сказал «жидов», а? Думал комиссара обозвать, а?

Мужичок попятился от коня:

— А ты нэ замай, нэ замай.

— А ты думаешь, кто я? Кто, я тебя спрашиваю?

— Да кто же ты — хлопец.

— А какой я хлопец?

— Откуда мне знать. Мы люди темные.

— Ты не хитри, отвечай — какой я хлопец?

— Ну, по виду ты русский хлопец.

— Ага! А вот и нет — я еврей.

— Чтой-то не верится, — мужик еще удивленней стал чесать затылок.

Мехлис потом, наедине, сказал Павлу:

— Молодец, Пашка, что прроучил его.

— Что же он обзывается, падла? Мать его!.. Мне за тебя и за всех нас, евреев, обидно было.

— Горячий ты. А я тебе только опять скажу — я не еврей.

— А кто же ты?

— А я коммунист, большевик.

Пораженный Павел опять замолчал: как это можно поменять происхождение на убеждения?

Той же ночью мужичок, предсказывавший провал мировой революции из-за нехватки евреев, получил возможность удивиться высокому рыжеватому парню еще раз: он увидел, как этот самый молодой хлопец, называвший себя евреем, лихо отплясывал перед девками на кругу «русского» вприсядку. И позже мужичок слышал, как на сеновале тот же хлопец баловался с одной из девок. Она подкидывалась под ним так, что сено взлетало вверх, и стонала:

— Родимый, еще, еще!..

Хохол покачал головой:

— Ишь ты, говорит, будто жид, а девок портит, что твой казак.

Молодые девчата и женщины вешались на Павла, как только видели его рост и курчавые светлые волосы. Но сами они его не очень интересовали. В походной боевой жизни и при постоянной возможности быть убитым или стать калекой он совсем не интересовался женщинами и не думал связывать себя ни с одной из них. Порченых девок попадалось на его пути много, да он и сам их портил. Но забывал на следующий день.

* * *

Во время Гражданской войны, кроме идеологически направленных «красных» и «белых», выделилась третья сила — крестьяне, которые потом стали называть себя «зелеными». У них не было другой идеологии, кроме желания спокойной трудовой жизни на земле. Но именно этим им мешали заниматься — и красные, и белые. Многие из бойцов, сражавшихся с Павлом, крестьяне, были против белых, но и не за красных, дезертировали, отказывались вступать в армию. Хотя земля была отдана крестьянам с первого дня захвата власти, но через полгода — 9 мая 1918 года — был издан декрет о предоставлении комиссару продовольствия чрезвычайных полномочий — отбирать у крестьян излишки зерна. Фанатично настроенные большевики превратили это в грабеж, отбирая у крестьян все. Тогда крестьяне стали собираться в отряды под старинным лозунгом атамана Стеньки Разина «Земля и воля» и под новым — «Советы без коммунистов», а называть себя начали «зелеными». Под руководством «батьки» Махно 30-тысячная армия «зеленых» сражалась с немцами, с белыми, с красными. Но в конце концов в 1921 году они были окружены и уничтожены красными. Сам Махно сбежал в Румынию.

Войну красных с крестьянами называли тогда «малой гражданской». По деревням проводился жестокий террор, а затем наступил голод: в стране голодало сорок миллионов людей. Система распределения продуктов была переведена в сеть государственных главков, количество чиновников выросло до четырех миллионов. Был выдвинут лозунг: «Кто не работает, тот не ест», но тем, кто работал, еды тоже доставалось мало. Рабочим вместо денег выдавали талоны на питание.

Изредка до Павла доходили разговоры о терроре, он не мог понять — за что же тогда боролась Красная армия, да и он сам? Спросить ему, кроме комиссара Мехлиса, было не у кого.

— Левка, объясни ты мне — зачем нужна такая жестокость против своих же граждан?

— Ты отсталый элемент, Пашка. Какая такая жестокость? — это требование времени, мы просто восстанавливаем историческую справедливость. Вот если бы ты вступил в партию большевиков, ты бы сразу стал лучше разбираться в обстановке.

Но Павел Берг никак не мог представить себе, как принадлежность к партии способна помочь уровню понимания. Разве только ему придется повторять за всеми большевиками все то, что они говорят. Но для этого нужно отучиться думать самому, а думать ему как раз нравилось все больше; повторять же за другими он не любил: ему хотелось жить своим, а не чужим умом.

За годы военной службы Павел превратился в опытного, крепкого кавалериста-рубаку. В атаках он бесстрашно бросался в самую гущу боя. Его громадная фигура и сильная рубящая рука производили на врагов жуткое впечатление. Однажды во время боя бойцы попали в засаду: из пулемета перебили половину их эскадрона и застрелили командира. Красноармейцы растерялись, повернули коней назад, начали отступать. В Павле вскипела кровь, он крикнул:

— Эскадрон, за мной!

Растерявшимся бойцам нужна была громкая и решительная команда — они развернули коней, помчались за Павлом и — победили. Сам командующий Буденный потом хвалил Павла перед строем, назначил командиром эскадрона и наградил именной шашкой.

* * *

Однажды в апреле 1920 года на фронт на Северном Кавказе прибыл специальный поезд. Среди бойцов пошли разговоры:

— Говорят, сам предвоенсовета Троцкий прибыл.

— Это кто же такой?

— Говорят тебе — предвоенсовета. У самого Ленина главный военный комиссар.

— Это вроде как министр военный, что ли?

— Похоже. Он, говорят, по горячим точкам ездит, речи толкает и порядок наводит.

Очень разволновался и их комиссар Мехлис, побежал в вагон начальника. Через некоторое время решительной походкой оттуда вышел невысокий человек с козлиной бородкой и пронзительным взглядом из-под пенсне. За ним важно шел командарм Буденный с длинными закрученными кверху усами, а следом мягко семенил Мехлис.

Бойцов на конях построили в длинное каре, кони мотали головами, трясли гривами, рыли копытами землю — стоять на месте не привыкли. Троцкий забрался на телегу, бойцы комментировали:

— Речь говорить станет.

— Сдается мне что-то, будто он на еврея схож.

— Так он и есть еврей. Бронштейн ему фамилия.

— А как же так — Троцкий?

— Значит, другую фамилию взял.

Услышав, что Троцкий еврей, Павел стал внимательнее к нему приглядываться. Впервые в жизни он видел такое чудо — еврей служит в самом высоком военном чине, командующим всеми войсками, фактически военным министром. И Павел вспомнил своего братишку Семку Гинзбурга, который тоже мечтал — а может, станет когда-нибудь министром. Наверное, Семка был прав: все может случиться при советской власти, даже с евреем.

Говорил Троцкий очень зажигательно, с неистовой энергией, много и выразительно жестикулировал, делал значительные паузы. В своей речи он ободрял бойцов, хвалил их за подвиги и победы:

— Товарищи бойцы, конники славной Первой конной, на нашу страну напали белополяки и идут на Украину. Они претендуют на часть территории Украины и Белоруссии, в мае им удалось даже захватить наш Киев, древнюю столицу матушки-Руси. Но мы нашу советскую Украину, нашу хлебную житницу, белополякам не отдадим. Мы начинаем новый этап Гражданской войны, перенесем наши победы за западные границы. Товарищ Ленин считает, что Гражданская война должна перерасти в военную интервенцию. Решением Революционного совета образовано два фронта — Западный и Юго-Западный. Начнем интервенцию мы с Польши, потом пойдем на Германию. И так распространим коммунизм на весь мир. Да здравствует мировая революция! Ура, товарищи!

Первым крикнул «Ура!» стоявший рядом с Павлом комиссар Мехлис, и тут же по рядам покатилось мощное «Уррра!» конармии. Кони, привыкшие под этот крик мчаться в бой, наставили уши и в нетерпении загарцевали на месте. Павел Берг вспомнил в этот момент, как хохол сказал Мехлису: «Нэ будэ мировая революция, жидив нэ хватит», и про себя ухмыльнулся — хватит или не хватит?

Троцкий подождал, пока затихли раскаты армейского грома, и продолжал:

— Приказом Реввоенсовета вы отправляетесь сражаться с белополяками. Завтра эшелонами вы двинетесь на Украину, на Юго-Западный фронт. Будете бить польских панов. Ура, товарищи!

Первым опять крикнул «Ура!» комиссар Мехлис, за ним подхватили все, по рядам катился гул. Небольшой духовой оркестр позади телеги Троцкого заиграл бравурную мелодию. Раздался бас Троцкого, за ним фальцетом подхватил Мехлис:

Наш паровоз вперед летит, В коммуне остановка, Иного нет у нас пути, В руках у нас винтовка.

Потом Троцкий награждал героев почетным оружием и именными часами. Мехлису тоже достались часы. Он долго тряс руку Троцкого и радостно улыбался. Но бойцы в седлах наклонялись друг к другу и вполголоса говорили:

— Слышь-ка, ночью были арестованы те, кто сражался в царской армии в чине офицеров. У нас из полка взяли двоих. Расстреляли. А командиры были — что надо!

— Говорят, что вместе с этим Троцким в отдельном вагоне ездит какой-то Революционный военный трибунал. Там душегубы под его дудку всех пускают в расход.

— Он сам и организовал этот трибунал. Вроде как получается, что он-то и есть самый главный душегуб.

— Во-во, этот его трибунал на месте, без пощады, судит ему не угодных.

— Ну да, слышь-ка: ребята рассказывали, мол, где бы Троцкий ни появлялся, он всегда подозревает командиров из старых офицеров.

— Да, суровый человек этот предвоенсовета.

— А куда же наши командиры и комиссары смотрят?

— Куда смотрят? Они только на него и смотрят — вон как этот Мехлис Левка, что рядом с ним стоит.

Мехлис потом хвастливо показывал Павлу подаренные именные часы:

— Награда, а! А я от самого товарища Троцкого, предвоенсовета, получил! Вот, Пашка, кто настоящий большевик, а! А я тебе скажу — за Троцкого я готов идти в огонь и в воду, вот! А как говорит! — ораторр зажигательный. Вот с кого нам надо брать примерр.

Павла покоробил его чрезмерно фанатичный восторг. Никто ничего хорошего про Троцкого не знал, а сам он слышал только про террор, который Троцкий везде распространял. Чего же так восторгаться? Он только спросил:

— Правда, что Троцкий еврей и что его настоящая фамилия Бронштейн?

Мехлис прищурился на него:

— А какое это имеет значение?

— Как — какое значение? Ведь он же наш главнокомандующий. Значит, евреи теперь могут добиваться таких высоких постов. Вон у меня есть брательник, Семка, он тоже вроде бы хотел стать министром.

Мехлис покровительственно похлопал его по плечу:

— А я тебе скажу: Троцкий сам себя евреем не считает, он говорит, что он большевик. А я тоже большевик, а не еврей. А большевики всего могут добиться. И твой братишка добьется. Ты вступишь в партию, станешь большевиком и тоже забудешь, что ты евррей.

Павел злобно посмотрел на него:

— Ну нет, я никогда не забуду, что я еврей.

* * *

В конармии служил еще один комиссар-еврей, одессит Исаак Бабель: маленький, очкастый и курносый человечек с пухлыми губами. Про него ходили слухи, будто он известный писатель; правда, что он писал, никто не знал: у бойцов его книг не было. Некоторые посмеивались над его совсем не бравой, еврейской внешностью: «Ну и кавалерист — потеха! Какой же он кавалерист, когда на мир смотрит сквозь толстые очки». Но когда видели Бабеля верхом на коне, диву давались — он был прекрасным наездником и обожал лошадей. В штабе его уважительно называли Исаак Эммануилович и выделили отдельную тачанку с возницей. Бабель переезжал на своей тачанке из полка в полк, из эскадрона в эскадрон и везде что-то записывал. Когда Павел впервые его увидел, спросил простодушно:

— Вы чего это, Исаак Эммануилович, записываете?

— Книгу хочу написать про Первую конную, хронику — как все это было на самом деле, на живую нитку.

Слово «хроника» и сама мысль, что человек хочет писать книгу о событиях, которые происходят на глазах у всех каждый день, о таких неинтересных и грязных событиях, как обычный ход войны, походы, привалы, — это показалось Павлу чем-то новым и довольно странным. Да и бойцы Первой конной, по его понятиям, казалось, не стоили того, чтобы о них писать, — так, обычное мужичье. Ну что, например, можно написать о нем самом? — ничего интересного. Он сказал:

— Я думал, что писатели пишут книги в своих кабинетах, за письменными столами. Они там думают и сочиняют, чтобы читателя получше образовывать, что ли.

— Читателя надо не столько образовывать, сколько развлекать. Но, конечно, это верно — большинство писателей пишут за столом, в кабинетах. Я вижу, что ты человек начитанный. Но, понимаешь, сейчас не время для обдумывания сюжетов и отделки изложения. Надо как можно быстрей успеть рассказать молодежи о нашем великом боевом времени, пока оно не забудется.

Бабель рассказал ему про Максима Горького, которого сам знал.

— Горький — это мой учитель, — произнесено это было с гордостью.

— Учитель чего?

— Я учился у него, как надо писать рассказы.

— А разве можно научить писать рассказы? Что ж, он тебе диктовал, что ли?

— Чудак ты, Пашка. Научить можно, но не диктовать, конечно, а давать советы, как лучше делать. Я был молодой, принес ему первые рассказы, он заставлял меня переписывать их, писать и переписывать. Вот так и учил.

Бабель дал Павлу почитать книгу своих «Одесских рассказов». Павла поразило, до чего живо и темпераментно были описаны характеры и события в этих рассказах. Но в жизни сам Бабель даже отдаленно ничем не напоминал героев своих рассказов — спокойный, деликатный, рассудительный. Это была первая встреча Павла с писателем, да еще с писателем-евреем. Необычный человек привлек любознательного, но малокультурного парня, а тот заинтересовался им в свою очередь. Они подружились, и когда сидели рядом или ехали верхом, это была крайне необычная пара — громадный кряжистый блондин Павел Берг и маленький чернявый Исаак Бабель.

Павлу шел уже двадцать второй год, роста в нем было два метра, широкоплечий, могучий. Его кудрявые светлые волосы выбивались из-под форменной шапки-буденовки с остроконечным шишаком на макушке, чуб отливал рыжиной. Лицо Павла загрубело от ветра и стужи, и только яркими огоньками сверкали на нем темно-карие глаза. По всей армии он славился как прекрасный наездник, смелый, волевой и решительный командир. В конце Гражданской войны его за подвиги наградили орденом Красного Знамени.

Однажды Бабель, глядя снизу вверх на громадного Павла, сказал посмеиваясь:

— Ты, Пашка, похож на молодого богатыря Алешу Поповича со знаменитой картины Виктора Васнецова «Три богатыря».

— Какой такой Попович?

— Есть такая большая картина, висит в Третьяковской галерее в Москве. На ней изображены три героя из русских былин — Илья Муромец, Добрыня Никитич и Алеша Попович. Вот на одного из них, самого молодого, рыжеватого, ты здорово похож.

— Ну, не знаю. Мне, Исайка, не довелось никаких картин видеть. Мне еще ничего не довелось видеть, кроме голода, пота и крови.

Но веселый и общительный Бабель стал рассказывать людям, что Павел напоминает ему русского богатыря, и вскоре прилепилась к нему кличка «Алеша Попович». И прочили ему большую военную карьеру.

* * *

К политике у Павла интереса не было, и разбираться в ней с его плохим образованием ему было не под силу. Он любил повторять слышанный от кого-то куплет песни:

Трубит, трубит, играя, Военная труба, Такая боевая Одна у нас судьба. В стремя ногой — И на бой!

Куда прикажут, туда он и скакал. Газеты в армию поступали редко, и информация в них была обычно противоречивой: то большевики критиковали «правых» и «левых», то «правые» и «левые» критиковали большевиков. Про радио еще вообще не слыхали, в штабах получали указания только по телеграфу, но до бойцов эти указания почти никогда не доходили.

Павел привык считать, что политика политикой, а война войной. А если выпадало ему хоть сколько-нибудь свободного времени, он любил читать стихи, они уводили его мысли в другой мир, в романтику будущего. Но особенной радостью и удачей для него становилась находка любой книги по истории: эти он читал запоем.

История новой России и большевистской партии только еще создавалась — день за днем — и не была пока записана. Лишь интеллигенция — политики, историки, философы — наблюдала за этим процессом осознанно и понимала, как он происходит. Эти люди жили в основном в Петербурге и в Москве — и жить им там становилось все трудней.

4. Красный террор и «пароходы философов»

Профессор истории Петроградского университета Евгений Викторович Тарле не сочувствовал большевикам. Он был автором нескольких книг по истории французской революции XVIII века и лучше многих понимал, что большевистский переворот опасен для будущего России. Еще студентом, в 1900 году, он сам примкнул к демократическому движению и даже был однажды арестован, но теперь, исходя из своих политических взглядов, он не одобрял идеологическую платформу Ленина.

В Петрограде начала XX века известные историки держали два салона: по средам собирались в большой профессорской квартире Лосского, а по субботам — у Тарле, на Дворцовой набережной. На вечерних приемах там бывали петроградские интеллигенты и гости из Москвы и Киева. В этих гостиных скрещивались разные направления интеллектуальной мысли — русские интеллигенты, дворяне и разночинцы, имели возможность обменяться мнениями с европейцами, жившими и работавшими в Петрограде. А затем к ним стали присоединяться талантливые выходцы из евреев и полуевреев, воспитанные на русской культуре. Вопреки бесконечным запретам и правилам, запрещавшим евреям занимать важные посты в администрации и в университетах, эти люди сумели трудом и талантом добиться больших высот и уважаемого положения в обществе. Они давно отошли от традиций еврейского мещанства, ассимилировались, слились с русской культурой; многие переделали свои имена и фамилии на русский лад.

На традиционные вечерние собрания приезжал из Москвы известный философ Николай Бердяев, считавшийся социалистом. Там бывали глава партии меньшевиков Юлий Мартов (Юлий Осипович Цедербаум, бывший член еврейской социалистической партии «Бунд»); философы Густав Шпет и Александр Кизеветтер; профессор-социолог Питирим Сорокин, религиозный мыслитель, крещеный еврей; православный священник Семен Людвигович Франк. Часто приходили литературный критик Юлий Айхенвальд, ректор Московского университета историк Михаил Новиков, историк Средневековья Лев Карсавин; писатель Евгений Замятин и последний секретарь Льва Толстого Валентин Булгаков.

Во времена военного коммунизма в стране катастрофически не хватало продуктов и товаров, в Петрограде все трудней становилось покупать даже самую простую еду и одежду. Гости, кто в обмотках, кто в старых фуфайках, переходили в кабинет после пустого чая с сухарями. Странно выглядело это бедно одетое общество с аристократическими манерами, когда все неторопливо и важно усаживались в мягкие кресла и закуривали — у кого что было, даже махорку. Спичек не было тоже; выбивали кремнем огонь на свитый из ткани фитиль и, когда он начинал тлеть, прикуривали от него по очереди.

Во время одного такого заседания Бердяев, прикурив, саркастически заметил:

— Вот, довели большевики Россию: ни спичек, ни папирос нет.

Началось типичное для того времени обсуждение ситуации в стране. В первые годы после революции никому не было известно, удержатся большевики у власти или нет и куда повернет Россия. Интеллектуалы видели, что никто из большевиков, включая Ленина, не был готов к управлению страной и даже не совсем ясно представлял, в чем оно, собственно, должно состоять.

Бердяев добавил:

— За год до октябрьского захвата власти Ленин считал это невозможным и называл Россию самой мещанской страной в мире. А когда переворот все-таки произошел, он стал почему-то рассчитывать, что захват власти обеспечит быструю ликвидацию последствий войны и построение социализма, а потом и коммунизма. Он даже обещал, что это произойдет между 1930-м и 1950 годом! Какой поразительный пример самообмана! И вместе с Троцким он теперь говорит о революционном распространении социализма на другие страны. Все это нереализуемые мечты и несбыточные обещания…

Литературный критик Юлий Айхенвальд, автор книги «Наша революция», которую большевики уничтожили, и автор рукописи «Диктатура пролетариата», которую они не хотели издавать, с возмущением вставил:

— Они назвали военный переворот социалистической революцией, но по-настоящему он не имел характера революции. Какая же это революция, при которой мы теряем больше свобод, чем имели? Из тьмы несвободы они повергают нас в потемки зависимости. Они уничтожают и запрещают мои книги. Почему? Почему они не дали нам свободы слова и печати, как дала революция людям в Америке сто с лишним лет назад?

— Потому что мы не Америка и российские мужики — это не американцы, воспитанные на британских традициях, — вставил ректор Новиков. — Но вы правы, революция — это движение вперед, а они потянули Россию назад, в бесправие.

Историк Лев Карсавин, горячась, воскликнул:

— Еще как потянули! Я, как историк, интересовался: что позволило Ленину и компании вернуться из эмиграции в Россию и совершить переворот. Оказывается, все это было сделано на немецкие деньги. Да, да, господа, — большевики осуществили переворот на деньги, которые им дали немцы. Немецкий план заключался в том, чтобы побудить Россию прекратить войну, за деньги они хотели заручиться обещанием Ленина. Еще в 1915 году революционер Александр Парвус, настоящее имя которого Израиль Лазаревич Гельфанд, принес в министерство иностранных дел Германии большевистский план свержения царя и заключения мира. За это он получил миллион марок, часть из которых взял себе, а часть передал Ленину. Эстонский националист Александр Кескюла разыскал Ленина в Швейцарии и рассказал, что Германия готова дать большевикам деньги, если после революции Россия выйдет из войны. Он тоже получил из Берлина 250 тысяч марок и передал часть из них окружению Ленина. Ну а Ленин и сам все время заявлял, что война губительна для России. В апреле 1917 года швейцарский социалист Фриц Платтен договорился, чтобы Ленина, Зиновьева, Крупскую, Инессу Арманд, всего 35 человек из его окружения, перевезли через Германию в запломбированном вагоне в Стокгольм, а потом в Финляндию. Запломбированный вагон символизировал экстратерриториальность. Так они доехали до Хельсинки, а там уже рукой подать до Петербурга. Ну а как только большевики взяли власть, они первым делом выполнили обещание, за которое получили деньги. Троцкий сначала был против позорного для России Брестского мира, но под давлением Ленина все же заключил его. Да, на эти деньги и было куплено оружие для переворота. Вот вам и вся история их «революции».

Замятин воскликнул:

— Какой великолепный сюжет для исторического романа — «Купленная революция»! Прямо руки чешутся написать.

Айхенвальд сказал:

— Прибавьте к этому роману вторую часть — «Подкупленный мир». Ведь всем известно, что немцы заплатили большевикам миллионы, чтобы они уступили так много земель в составе Российской империи — Западную Украину, Эстонию, Финляндию…

Юлий Мартов, горячась, включился в полемику:

— Ну удалось им устроить этот переворот, пусть хоть за деньги. А дальше что? Ну заключили мир, пусть тоже за деньги. А что дальше? Способны ли большевики вывести громадную Россию из хаоса мировой и Гражданской войны? нет. Они способны только развязать террор, пытаться заставить всех людей думать так же, как они, насильственно внедрять одинаковые убеждения. С самого момента основания нашей партии я был против этого, спорил с Лениным. Но он такой острый полемист, его не переспоришь. Все началось с того, что на II съезде русских социал-демократов в Лондоне, в 1903 году, Ленин предложил партийную структуру с жесткими требованиями: члены партии должны быть профессиональными революционерами, в партии должна соблюдаться железная дисциплина подчинения меньшинства большинству и все члены обязаны оказывать партии материальную поддержку. А что было в основе этого? — убежденность Ленина в необходимости строгого партийного единомыслия. Я предлагал куда более мягкую структуру партии с демократическими основаниями и парламентским путем получения власти. За мое предложение было больше голосов, но семь человек из моих единомышленников, так называемых экономистов и бундовцев, не присутствовали в день голосования. Поэтому за предложение Ленина проголосовало 28 человек, а за мое предложение — 22 и один воздержался. Конечно, статистически 28 против 22 нельзя считать большим перевесом. Но все-таки с тех пор Ленин и его сторонники стали называть себя «большевиками». В 1912 году они окончательно отделились от нас, «меньшевиков». Ленин воспитал в своих соратниках ущербную философию: мы большинство, поэтому мы лучше знаем, что делать, остальные обязаны следовать за нами.

Академик Российской академии наук Тарле говорил умно, тонко, с позиций историка и специалиста по европейским революциям:

— Большевистский переворот не способен принести людям того, что безответственно обещал Ленин. Модель социализма, которую большевики хотят насильно внедрить в стране, на самом деле представляет собой извращенный вариант теории коммунизма и повлечет за собой цепь страшного, кровавого насилия. И Маркс, и его апологет в России Плеханов — оба писали о победе пролетариата в развитых промышленных странах. А население России на девять десятых составляют крестьяне. Эти разговоры — самообман большевиков. Нет, господа, чудовищно, когда революционеры берутся за топоры и пытаются, размахивая ими, претворить свои идеи в жизнь.

Философ Шпет перебил его:

— Да, да — когда берутся за топоры. Уже взялись, уже кругом террор. Возьмите хоть Троцкого. Когда он был журналистом на Балканской войне 1914 года, он в своих статьях возмущался злодействами, которые наблюдал. А теперь? — сам стал первым злодеем, приказывает казнить всех несогласных с ними. Недавно он подписал смертный приговор двадцати двум самым выдающимся русским врачам за то, что они якобы неправильно лечили раненых на войне. Все они — русские интеллигенты, патриоты. И нет никаких доказательств их ошибок. Насилу удалось их спасти, потому что Германия согласилась их принять. Смертную казнь заменили высылкой. Просто поразительно, как быстро все большевистские руководители из образованных интеллигентов превратились в злодеев и рвачей. Каждый из них перевел на свое имя в швейцарские банки миллионы. Говорят, семь миллионов украдены. А как ведут себя! Зиновьев, петроградский комиссар, тоже подписывает смертные приговоры и руки никому не подает.

Тарле подождал, потом продолжил:

— Да, это перерождение произошло почти мгновенно. Большевики не были готовы к власти: захватив ее, они растерялись и применили самый примитивный вариант правления — жестокость. Но русские мужики это потерпят-потерпят, а потом взорвутся. Вспомните, еще Пушкин писал в «Капитанской дочке»: «Не приведи бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!» Но, похоже, Бог не защитит нас от этого…

У Мартова была учительская манера развивать любую мысль дольше, чем это нужно собеседникам. Он опять вставил, продолжая горячиться:

— Так ведь и сам этот переворот оказался для них настолько неожиданным, что даже накануне у Ленина не было заготовленного списка лиц, включенных в правительство, и он не знал, какие должности им предстоит занимать. Говорят, он нервно расхаживал по залам Смольного дворца, ожидая, удастся ли сбросить министров Временного правительства. Слово «министр» казалось ему неподходящим для новой власти: оно пахнет царским режимом и может отпугнуть борцов за смену власти. Тогда Бонч-Бруевич предложил ему название «народный комиссар», сокращенно «нарком». Ленину это понравилось, и он тут же написал на листке бумаги короткий список первых наркомов, включив в него себя как председателя, свою жену Надежду Крупскую — наркомом просвещения, своего друга Бонч-Бруевича — тоже наркомом… а дальше было непонятно, кого туда еще вносить.

Бердяев подтвердил:

— Неудивительно, что большевики не были подготовлены. Ведь большинство их так называемых вождей провели последние годы в Европе и не видели Россию уже много лет. Ленин с Зиновьевым жили в Швейцарии, Троцкий тоже жил в разных странах. Я слышал, что он настолько разочаровался в идеях Ленина, что даже критиковал его в письмах к друзьям-меньшевикам. Всего за месяц до переворота его спросили в Швейцарии, в журналистском кафе, где он был завсегдатаем, скоро ли будет социалистическая революция в России, он с отчаянием ответил: никогда не будет. И буквально на следующей неделе сам умчался, чтобы руководить переворотом в Петрограде.

Разговор перекинулся на острую тему национальной принадлежности большевистской верхушки. Священник Семен Франк, в рясе, с крестом на груди, вставил:

— Помилуйте, ведь среди этих нехристей даже мало русских людей. Я не хочу задевать ничьих чувств, особенно наших уважаемых профессоров еврейского происхождения, но в большевистском руководстве преобладают евреи. Возьмем хоть Ленина — это же смесь отца-калмыка Ильи Ульянова, в котором была и чувашская кровь, и еврейки Марии Бланк. Ее деда звали Мойша Ицкович Бланк, он крестился и сделал своего сына Израиля Александром Дмитриевичем. Его дочерью и была Мария Александровна. А ее дедом с другой стороны был швед Иоганн Готлиб, переделанный в Ивана Федоровича Гросшопфа. Его жена Анна Беатта Эстедт стала Анной Карловной. Какой винегрет!

Социолог Питирим Сорокин добавил:

— Ну конечно: руководитель октябрьского восстания Лев Троцкий — еврей Лев Давидович Бронштейн. Когда он руководил петроградским переворотом, мы даже пустили шутку: раньше у нас была лейб-гвардия, а теперь гвардия Лейба. И друг Ленина Зиновьев — это Григорий Евсеевич Радомысльский, еврей, и Лев Каменев — это Лев Борисович Розенфельд, еврей. И Яков Свердлов — нижегородский еврей. Это он дал распоряжение расстрелять царскую семью. Боже мой! — разве можно было себе представить, что еврей распорядится жизнью Романовых?!

Лев Карсавин покачал головой:

— Да, и командир их петроградской гвардии Генрих Ягода — тоже нижегородский еврей. Но дело в том, что Ленин уже немолод и не очень здоров. Кто из этих евреев сменит его?

Ответил Шпет:

— Ну, среди них есть один грузин, по фамилии, кажется, Сталин; прежняя его грузинская фамилия — Джугашвили.

— Как вы сказали Сталин? Ну, этот не в счет. Ну, допустили временно, что Россией правят в основном евреи. Но невозможно, чтобы Россией правил грузин.

* * *

В 1917 году в Петроград возвратился после долгого пребывания в Европе великий пролетарский писатель Максим Горький. Вся русская интеллигенция зачитывалась его произведениями. В них звучал один набат — призыв к гуманизму, к любви и уважению между людьми. Его фраза: «Все — в человеке, все — для человека!»[4] обошла весь мир. Фактически Горький был первым в России всемирно признанным борцом за права человека. Он поддерживал революционное движение в России материально, давая деньги из своих громадных гонораров. Он даже вступил в партию большевиков, хотя номинально не соответствовал требованиям ее устава.

Горький познакомился и подружился с Лениным, когда тот был в эмиграции, и пригласил его к себе — пожить у него на острове Капри. Личность Ленина привлекала Горького как писателя. Но, как очень умный человек, он настороженно относился к его идеям мирового коммунизма и всемирной пролетарской революции. После отъезда Ленина, в 1907 году, он написал «Исповедь», в которой обозначил свои расхождения с большевиками.

Будучи патриотом России, он приехал обратно, и в годы страшной разрухи старался помогать интеллигенции, возглавив Петроградскую комиссию по улучшению быта ученых. Он организовал Дом писателей, Дом ученых, Дом искусств, чтобы материально поддержать людей. В частности, там выдавали продуктовые пайки и одежду, устраивали аукционы, собирали деньги и раздавали нуждавшимся. Но большевики стали выступать против. Комиссар изобразительных искусств Лунин возмущался:

— В этих домах происходит возрождение буржуазии! Посмотрите на их жен — как они красиво одеты. Посмотрите, какие картины они покупают. Эти люди ненавидят нас. Все эти Дома должны быть подчинены нам!

Горький в свою очередь кричал на него (так уже давно никто не осмеливался говорить с большевиками):

— Не то, государь мой, вы говорите. Вы, как и всякая власть, стремитесь к концентрации, к централизации. Мы знаем, к чему привела централизация самодержавие. По-вашему, ученый, писатель, человек искусства теперь должен непременно быть коммунистом? Вы признаете только тех, кто думает точно так, как вы сами. Вам нужно единомыслие всех людей. Если писатель или ученый коммунист, он хорош. А не коммунист — плох. Что же делать некоммунистам, которые хотят думать по-своему? Они поневоле молчат. Вы говорите, что у нас в Домах искусств, ученых и писателей — буржуи, а я вам скажу, что это все ваши же люди и их жены. И почему бы им не покупать, не наряжаться? Пусть люди хорошо одеваются — тогда у них вшей не будет. Все должны хорошо одеваться. Пусть и картины покупают на аукционе — пусть! Человек повесит картинку — и жизнь его изменится. Он работать станет, чтобы купить другую. А на нападки, звучащие здесь, я даже отвечать не буду.

Пунин слушал, и лицо его дергалось от нервного тика, он уже шипел:

— Они нас ненавидят. Это все буржуазные отбросы.

Тогда Горький все-таки не выдержал:

— Вот он говорит, что большевиков в наших Домах ненавидят. Не думаю… Но я, я его ненавижу, ненавижу таких людей, как он, и… — он на секунду замолк, а потом выкрикнул, — и в коммунизм их я не верю![5]

* * *

Двое членов Российской академии наук — историк Тарле и юрист и писатель Анатолий Федорович Кони — вынуждены были стать частыми посетителями Дома писателей и Дома ученых. Оба обеднели, обносились и поддерживали существование пайками и продажей книг из своих богатых библиотек. Молодой солдат-большевик, сотрудник одного из Домов, записывал в тетрадку:

— Профессор Кони, Анатолий Федорович.

Кони с улыбкой сказал ему:

— Я не только профессор, но и академик. И Тарле, он тоже академик.

Наивный солдат удивился:

— Разве это возможно — быть и профессором, и академиком?

Кони улыбнулся:

— Для вас невозможно, а для нас возможно.

Потом, в кулуарах, они с Тарле обсуждали текущие события. Тарле говорил:

— Ужасная разруха. Слыхали, у молодого известного физика Петра Капицы отец, жена и два сына умерли от голода в течение одной недели. В отчаянии он просил отпустить его за границу. Горький помог, и Капица смог выехать в Англию.

— Да, да, это ужасно. В результате такого количества казней и непрерывного потока эмигрирующей интеллигенции Россия теряет самые ценные свои мозги. Я переписываюсь с Репиным, он живет в Финляндии, в «Пенатах», и пишет, что никогда не вернется в «эту Совдепию», как он называет Россию. А ведь он гордость нации. До чего же довели Россию большевики — хоть беги…

— Еще до худшего доведут… Так когда-то народ насильно сгоняли массами в христианскую веру. Марксизм-ленинизм — это как Коран для магометан. Он тоже начинается со слов: «В этой книге нельзя сомневаться», это путь для тех, кто верует в единого бога — коммунизм или Аллаха. Так и в ленинском учении: сомнение — запрещается. Но единомыслие — это форма морального рабства, это и есть самый страшный враг прогресса. Оно подразумевает полное отсутствие сомнений и приводит к раболепию и порабощению. Все развитие интеллектуальных сил мира основано на свободомыслии. Еще две с половиной тысячи лет назад Сократ считал, что свобода начинается там, где возникают сомнения. Сама история мира, как и дарвиновская теория эволюции, показывают, что развитие возможно только тогда, когда существует многообразие форм. Это непреложный закон движения вперед.

Ни Тарле, ни Кони не состояли ни в какой партии, хотя по политическим взглядам были ближе к меньшевикам. В 1911 году Тарле написал два тома книги «Рабочий класс во Франции в эпоху революции». Он разъезжал по всей Европе, собирал архивные материалы в библиотеках и музеях Парижа, Лондона, Берлина, Милана, Лиона, Гамбурга и Гааги. Таким образом он подготовил материалы для вышедшей в 1918 году книги о «красном терроре» во время Французской революции — «Революционный трибунал в эпоху Великой французской революции. Воспоминания современников и документы». В ней он косвенно осудил красный террор в России. Свою вторую книгу на эту тему, «Запад и Россия», он посвятил «мученической памяти» министров, убитых матросами-революционерами во время лечения, прямо в больнице.

Кони вторил своему приятелю:

— Да, да, в том-то и дело, что, продолжая установку на внедрение жесткого единомыслия, Ленин и его соратники с самого начала стали отождествлять государство с партией. Поэтому они и стали действовать, как поется в их «Интернационале»:

Мы свой, мы новой мир построим, Кто был ничем, тот станет всем.

Но государство — это не партия единомышленников. Как невозможно ничего построить без основания, так невозможно и сделать «всем» того, кто был «ничем».

Тарле отвел его в сторону:

— Вы уж лучше не пойте «Интернационал». Да, кстати, у вас это и не получается. Я вам вот что скажу: недавно в одной статье Ленин написал, что призывает немедленно начать обучать делу государственного управления рабочих и солдат. Он написал: «Мы требуем, чтобы обучение делу государственного управления велось сознательными рабочими и солдатами и чтобы начато оно было немедленно»[6].

И с хитрой улыбкой Тарле тут же этот призыв саркастически перефразировал:

— Это значит, что «мы каждую кухарку научим, как управлять государством»[7].

Кони рассмеялся, оглянувшись, а Тарле продолжал:

— Главная ошибка Ленина в этом и заключается: что сгодилось ему для одновалентной идеи партийной дисциплины, то он стремится перенести на многовалентную государственную систему.

* * *

Втихомолку над этой идеей Ленина смеялись все мыслящие люди страны. Но долго смеяться им не пришлось — уже начиналась волна «красного террора». Верхушка большевиков с поразительной жестокостью, невиданной в России со времен Ивана Грозного, принялась истреблять любое сопротивление и инакомыслие. Начало террора фактически было положено лаконичной запиской Ленина от 11 августа 1918 года: он требовал от руководителей Тамбовской области, чтобы они принародно («обязательно принародно») повесили сто выборочно арестованных крестьян, которые укрыли от изъятия запас зерна. Никакого следствия, никакого суда — приказ повесить!

Через несколько дней, 30 августа 1918 года, анархистка-еврейка Фаня (Фейга) Каплан стреляла в Ленина и ранила его в плечо. Ее арестовали, мучили на допросах, но она говорила, что действовала в одиночку, а не участвовала в заговоре, подобно француженке Шарлотте Корде, убийце Марата. Фанни Каплан расстреляли в Кремле по приказу Генриха Ягоды. А следом за ней было расстреляно еще 2600 человек, попавших под подозрение. В сентябре

1918 года Яков Свердлов отдал приказ начать массовый «красный террор». Была арестована 31 тысяча русских интеллигентов, в основном — чиновников аппарата прежней власти, шесть тысяч из них расстреляли, остальных сослали в лагеря, где они вскоре погибли. Вместо того чтобы опереться на опыт прежнего бюрократического аппарата, большевики планомерно его уничтожали. Это стало их роковой ошибкой — таким образом они сразу довели экономику страны до полного развала.

Юлий Мартов эмигрировал из России в 1920 году. Ленин сам помог Мартову, как старому знакомому, уехать, чтобы спастись от ареста. Он пытался и Горького удержать от продолжения благотворительной деятельности, настойчиво советовал ему уехать лечиться в Европу. Горький вышел из партии, выразив этим свое несогласие с ее политикой, и в 1921 году ему пришлось уехать, почти как изгнаннику. А ведь когда-то, еще до захвата власти, Ленин писал Горькому: «Никогда, конечно, я не думал о преследовании и изгнании интеллигенции»[8].

* * *

В 1922 году большевики опубликовали тезисы «О единстве партии», запретив любые фракции и группировки. Был устроен открытый суд над социал-революционерами (эсерами), с осуждением и расстрелом подсудимых. Активным обвинителем был Сталин. Этот суд уже не просто был призывом к единомыслию, так давали острастку всем инакомыслящим. Многие меньшевики из страха перекрасились в большевиков, но энтузиасты большевизма считали, что можно перейти из одного крыла партии в другое, однако все равно оставаться «недобитой интеллигенцией». Ленин считал ее главным идеологическим противником большевизма, буржуазной и контрреволюционной силой.

Когда Горького «мягко вытеснили» из страны, обиженный писатель приехал в Берлин и написал, что в России девять тысяч интеллигентов, людей науки и искусства, цвет русской нации, подвергают унижению и уничтожению. Он во всеуслышание осуждал за это большевиков:

— Если хочешь поработить нацию, начинай с уничтожения наиболее образованных ее слоев. Так они и поступают.

После такой международной огласки продолжать гонения на интеллигенцию стало для большевиков затруднительно.

Тогда в мае 1922 года по настоянию Ленина была принята статья Закона о наказании, разрешающая заменять смертную казнь высылкой из страны, эту статью и стали применять к интеллигенции. Настоящими «архитекторами» высылки были Троцкий[9] и Зиновьев. По указанию Троцкого в мае 1922 года судили и решением «тройки» приговорили к расстрелу пятьдесят профессоров медицины и известных врачей за то, что они якобы неправильно лечили раненых на войне[10]. Нарком здравоохранения Николай Семашко и председатель ВЧК Феликс Дзержинский составили список, а Троцкий и Сталин утвердили их высылку в Германию 24 мая. Веймарская республика согласилась принять врачей, считая их полезными для себя профессионалами. Буквально на следующий день, 25 мая, у Ленина произошло первое кровоизлияние в мозг и оказалось, что его некому лечить — самые опытные доктора были уже высланы. Он не получал правильного лечения, и это тоже ускорило его смерть.

2 июня 1922 года в газете «Правда» была напечатана статья Троцкого «Диктатура, где твой хлыст?», в ней он нападал на критика Айхенвальда и его «буржуазный» подход в книге «Поэты и поэтессы» называл его классовым врагом[11].

Троцкий обладал острым умом и бойким пером, но и то, и другое работало в одном направлении — укрепления власти и усиления террора.

В августе 1922 г. были арестованы шестьдесят семь интеллигентов, в том числе Айхенвальд, Бердяев и другие философы, историки и писатели, которые собирались в салонах Лосского и Тарле. Список был составлен сотрудником ВЧК Яковом Сауловичем Аграновым, одесским евреем, бывшим комиссаром. Всех арестованных допрашивали и судили за политические воззрения. Их приговорили к смертной казни, заменив ее высылкой. 30 августа Троцкий в интервью иностранной корреспондентке Луиз Брайант, которая была коммунисткой по убеждениям и вдовой американского журналиста Джона Рида, воспевшего русскую революцию в книге «Десять дней, которые потрясли мир», назвал это решение «актом милосердия».

* * *

В сентябре и октябре 1922 и в марте 1923 года из Петроградского порта отплывали немецкие пароходы «Обербургомистр Хакен» и «Пруссия», на борту которых находились высылаемые из России интеллигенты — друзья Тарле. Большевики высылали «мозги России».

На причале было мало провожавших — люди боялись показать свою причастность к осужденным. Тарле и Кони, стоя почти в полном одиночестве, грустно махали отплывавшим платками. Их самих пока еще не вызывали для высылки. Из Парижа Тарле уже пришло предложение занять престижное место профессора университета Сорбонны, но он отказался. Тем, кто уговаривал его уехать, он отвечал:

— Я русский историк и хочу видеть историю России своими глазами.

Пароходы с высланной интеллигенцией он назвал «пароходами философов».

В стране оставалось все меньше мыслителей, людей, которые не подчинялись непреложному правилу большевистского единомыслия.

5. Формирование мировоззрения Берга

Павел Берг не мог, конечно, знать подоплеку политической власти в стране. Он пришел служить в Красную армию необразованным парнем, но обладал при этом впечатлительным и пытливым умом. Несколько встреч помогли формированию его мировоззрения и отразились на всей его жизни. Первая встреча была с комиссаром Львом Мехлисом. Наблюдения за ним пробудили в Павле настороженное отношение к большевистской идеологии. В его понимании комиссару полагалось показывать пример высоких принципов, которыми коммунисты любили похвастать, но в действительности Мехлис не имел четких убеждений, всегда только старался держаться поближе к штабному начальству и во всем ему поддакивать. Эти наблюдения выработали в Павле скептическое отношение к речам комиссаров вообще.

Это был скептицизм негативный, скептицизм отрицания — отражение недоверия. Существует и другой вид скептицизма — происходящий от глубокого понимания, зарождающийся как результат знаний и информированности. В трансформации скептицизма из негативного в позитивный Павлу помогла вторая важная встреча — с писателем Исааком Бабелем. Самой своей профессией и яркостью своей личности Бабель способствовал расширению кругозора Павла и повлиял на его интерес к искусству. Под влиянием знакомства с Бабелем Павел научился многое понимать тоньше и правильней, и если в нем и проявлялся скептицизм, то он был уже обоснован пониманием и знаниями.

Третья важная встреча произошла летом 1920 года. Павел сражался с белополяками на Юго-Западном фронте. К началу года войска белой армии уже ослабели — были перебиты или сбежали за границу — и не представляли серьезной опасности для власти большевиков. Гражданская война тоже подходила к концу, унеся с собой почти десять миллионов жертв. Но на польском фронте создалась очень опасная ситуация, и к апрелю большевики вынуждены были направить все силы Красной армии против армии поляков. Польские войска под командованием маршала Пилсудского вторглись на Украину якобы только для оказания помощи украинским националистам, желавшим отделения от России. Настоящей их задачей было присоединить Украину к Польше. Польская армия, особенно ее кавалерия, была лучше обучена и вооружена, за два месяца она смогла углубиться в Украину и захватить Киев. Но Красная армия под командованием Тухачевского вытесняла их обратно в Польшу.

Однажды в штаб Первой конной приехал командующий Западным фронтом Михаил Тухачевский. Павел слышал — штабные говорили, что он из дворян, служил офицером в царской армии, а потом перешел к красным. Таких презрительно называли «дворянская косточка» или «барчук», многим из них не доверяли. Но Тухачевский был настолько выдающимся военачальником, что быстро сделал карьеру и в новой России. Правительство посылало его на самые трудные участки фронта и он везде одерживал победы. Тухачевский действительно был сыном помещика из Смоленской губернии, но матерью его была крестьянка, а как утверждал еще Лев Толстой, от такого смешения кровей происходили самые сильные и даровитые натуры России. Отец дал сыну блестящее образование в кадетском корпусе и в Александровском военном училище, где обучали элиту дворянства. Уже тогда Тухачевский проявлял необычную решительность и суровость.

В 1914 году, 21-летним офицером, Тухачевский поступил на службу в привилегированный лейб-гвардии (дворцовой гвардии) Семеновский полк и сразу пошел на войну. Это был отчаянно смелый боец и удачливый командир, за полгода сражений он получил пять боевых орденов, но в феврале 1915 года попал в плен и два года просидел в немецкой тюрьме (в одной камере с будущим президентом Франции Шарлем де Голлем). После освобождения он вернулся в Россию и вновь воевал в царской армии. Развал и разложение старой армии раздражали его, он поссорился с начальством и в 1918 году добровольно вступил в Красную армию, а затем и в партию большевиков. В Красной армии Тухачевский служил еще успешней, чем в царской. Двадцатипятилетний военачальник смело и амбициозно добивался побед над войсками всех прославленных царских генералов — Колчака, Деникина и Врангеля. И скоро его сделали командующим армией, а потом и фронтом. О нем и о его подвигах повсюду ходили легенды, его называли «первый красный командир» и «красный Наполеон». Многие командиры из пролетариев его недолюбливали: по натуре Тухачевский оставался «барчуком» со склонностью к некоторому высокомерию, разговаривал начальственно-уверенным тоном, хотя и снисходительно вежливо. В полном соответствии с человеческой натурой, его успехи порождали зависть, его считали выскочкой. Но рядовые бойцы его любили, он никогда не чурался их, делил с ними все тяготы военной жизни.

* * *

Сражаясь с «польскими псами», Западный фронт Тухачевского вплотную подошел к Варшаве и получил задание Ленина и Троцкого взять город. В Конармию Тухачевский приехал с планом подготовки захвата. Тогда-то и произошло событие, которое через много лет отразилось на судьбе самого Тухачевского и Павла Берга.

Захват Варшавы рассматривался как распространение коммунистической интервенции и всемирной революции на Запад, в Европу, а точнее — в Германию. Там шла своя революция, и большевики стремились ее поддержать. С этой целью в Польшу уже были направлены члены заранее сформированного польского правительства (Польревкома): Дзержинский, Менжинский и Марклевский. Как только будет взята Варшава, они должны начать проведение по всей стране новой политики.

У польского маршала Пилсудского были свои амбициозные планы — восстановление Польши в границах до 1772 года, когда она была покорена и разделена между Россией, Пруссией и Австрией. Всего два года назад, по завершении Первой мировой войны, Польше предоставили независимость — после ста пятидесяти лет фактического порабощения. Но ее границы были резко сужены. По мысли Пилсудского, Польша должна была снова начать играть доминирующую роль в Центральной и Восточной Европе. Для этого он планировал расширение страны за счет западных районов Украины, Белоруссии и Литвы. Ко всему прочему, Пилсудский еще и ненавидел русских — он провел несколько лет в русской тюрьме и в сибирских поселениях за участие в бунтах русских народовольцев[12].

За семьсот лет существования Варшава много раз подвергалась захватам и разрушениям. Но на этот раз поляки, патриоты и традиционно хорошие воины, не собирались легко отдавать красным свою столицу и заняли вокруг нее крепкую оборону. Тухачевский понимал это и для мощного удара собирал в один кулак большие силы. Лозунгом его войска было: «Даешь Варшаву! Даешь Берлин!» — и еще: «На наших штыках мы несем человечеству мир и счастье!»

Особенно сильна была польская кавалерия. Чтобы взять Варшаву в клещи, Тухачевскому нужна была Первая конная, единственная хорошо организованная армия. Но она была приписана к Юго-Западному фронту. Он просил передать ее ему в оперативное подчинение.

Как раз незадолго до этого, летом 1920 года, на польский фронт прислали из Москвы члена ЦК партии Иосифа Сталина. Ленин и Троцкий поручили ему на месте разработать план объединения коммунистической России, Польши и Германии. Для этого его назначили членом Реввоенсовета, комиссаром. Сталин начал свою деятельность с того, что арестовал многих командиров из бывших офицеров, некоторых приказал расстрелять. Это вмешательство Сталина сразу внесло дезорганизацию в армию: кто он, почему командует?

Единственное, что было известно о боевом опыте Сталина, — это то, что в самом начале Гражданской войны, в 1918 году, по его вине Красная армия потерпела позорное поражение под городом Царицыном. Тогда Сталина послали на юг России как чрезвычайного уполномоченного по заготовке и вывозу хлеба с Северного Кавказа в промышленные центры России. Он взял в городе власть в свои руки, начав с наведения режима террора. Не имея какого-либо военного опыта, он стал командовать обороной Царицына от войск атамана Краснова. Однако первые же военные мероприятия, предпринятые Сталиным вместе с Ворошиловым, обернулись поражениями. Сталин обвинил в этих поражениях военных специалистов царской армии, произвел массовые аресты и расстрелы. Но Краснов вплотную подошел к городу, блокировал его и взял. Из-за плохо организованной обороны погибло много жителей. Сталин был отозван из Царицына по решительному настоянию Троцкого, и Ленин осудил его за ненужные расстрелы. Тогда впервые проявились три качества Сталина, развившиеся в последующем еще сильней: его желание прослыть успешным военачальником, неспособность быть таковым и жестокость.

Приехав в Первую конную армию Сталин тоже стал вмешиваться в дела командования и отдавать распоряжения. Хотя главная ставка Троцкого дала приказ о переброске 1-й Конармии на Варшавское направление в подчинение Тухачевскому, Сталин подбивал командарма Буденного на невыполнение этого приказа. Возможно, ему не нравился «выскочка» Тухачевский, либо — не хватало стратегического понимания момента, но он превысил свои полномочия и воспротивился включению Конармии в Варшавскую группу. Тухачевский был обескуражен и обозлен, между ним и Сталиным происходили горячие споры. Но в армии действовал строгий приказ: ни одно решение не может быть принято командиром без согласия комиссара, в этом случае — без согласия Сталина. Командарм Буденный вынужденно подчинился Сталину и отказался идти с Тухачевским на штурм Варшавы.

В среде командиров это вызвало недоумение. Решение Сталина удивило и огорчило их, они ждали, что их пошлют на Варшаву, и были готовы идти с Тухачевским. В тот день Павел Берг случайно встретил Тухачевского в штабе. Он, как многие, верил в победную звезду «русского Наполеона» и сочувствовал ему. Молодой боец подошел, вытянулся в струнку и сказал:

— Я на вашей стороне, товарищ командующий. Если бы разрешили, я б повел наш полк на Варшаву и, будьте уверены, мы ворвались бы в город первыми.

Тухачевскому понравились сочувствие и задор незнакомого молодого кавалериста:

— Спасибо. А как вас зовут?

— Павел Берг.

— А, это о вас я слышал, это же вас прозвали Алешей Поповичем!

Павел смутился:

— Ну какой я Попович?.. Это просто шутка.

* * *

Вмешательство Сталина в военные дела имело роковые последствия: без помощи 1-й Конной армии Тухачевский не смог взять Варшаву. И не только Варшаву — в августе 1920 года Красная армия потерпела поражение и откатилась на Восток. Польша захватила территории Западной Украины, Белоруски и Литвы. В плен к полякам попало почти шестьдесят тысяч красноармейцев. Пришлось большевистской России подписать в Риге позорный мирный договор с Польшей и уступить ей большие территории. Исторически считается, что той победой поляк Пилсудский сумел не только защитить Варшаву и Польшу, но и остановить продвижение коммунизма на запад Европы.

Это была первая военная неудача Тухачевского, а для Ленина и Троцкого это был провал их планов международной интервенции. Не получив поддержки от русских большевиков, начавшиеся в Германии, Венгрии и Словакии революции захлебнулись. Ленин и Троцкий были недовольны вмешательством Сталина в военные дела, прислали ему телеграмму с жесткой и унизительной критикой за нарушение субординации во время военной операции и отозвали с фронта. Для Сталина это был позор. Самолюбивый и злопамятный, как многие кавказцы, он навсегда запомнил неудачу с поляками, невзлюбил их и затаил обиду на Троцкого, а заодно и на Тухачевского.

Поражение переживали все. Как в каждом учреждении, в штабе Конармии велись свои интриги и ходили свои слухи. Комиссар Лев Мехлис всегда был в курсе всего. Он видел резкую телеграмму Троцкого Сталину, и потом в коридоре штаба отвел Павла в сторону и таинственно прошептал:

— Эх, жалко — отозвали товарища Сталина.

— Кто отозвал?

— Сам прредвоенревкома Трроцкий недоволен, что он вмешался в варшавскую битву. И даже товарищ Ленин поддерржал Трроцкого. А я тебе скажу: по-моему, Сталин — настоящий ленинец и тонкий политик. Пока он был здесь членом Реввоенсовета, он за короткое время сумел переделать весь штаб, многих арестовал, кое-кого велел расстрелять. И за дело — чтобы не высовывались. Но ко мне он отнесся очень хорошо, даже повысил меня до дивизионного комиссара.

Павел не стал обсуждать с Мехлисом дела командования, ему уже давно не нравилось откровенное и нескрываемое прислужничество того к начальству.

Вскоре после того разговора Павлу случилось проезжать мимо ставки командующего Западным фронтом Тухачевского. Командующий тяжело переживал свою неудачу под Варшавой, заперся в своем служебном вагоне и никого не хотел видеть. Павел попытался проникнуть к нему, его не пустили. Тогда он написал записку: «Михаил Николаевич, я бы хотел повидаться с вами, рассказать новость про Сталина. Павел Берг». И приписал, чтобы напомнить о себе: «Алеша Попович». Тухачевский помнил их первую встречу, принял его и сразу стал жаловаться:

— Вот, теперь в Москве недовольны тем, что я не взял Варшаву. Мои завистники злорадствуют — барчук, мол, не смог войти в столицу польских панов, проиграл Пилсудскому. Да я-то знал, что могу победить, могу взять Варшаву. Но на мою беду черт прислал этого Сталина. Своим вмешательством он все испортил — воображает себя военачальником, а на самом деле ничего в войне не понимает. Так и в Царицыне было. От Сталина в армии только вред.

Павел сказал примиряюще:

— Я просил вас принять меня, чтобы рассказать: Троцкий прислал Сталину ругательную телеграмму. Сталина с позором отозвали.

— Да? Ну и правильно сделали, а то бы он еще больше бед натворил.

Тухачевский смягчился и начал беседовать с Павлом:

— А откуда вы сами-то, Алеша Попович?

— Я из Рыбинска, из бедной еврейской семьи.

— Вы еврей? — он вдруг оживился, вскочил, заговорил быстро и с энтузиазмом: — Это же замечательно!

— Что же в этом замечательного?

— А замечательно то, как революция сдвинула старые пласты — теперь в новой России бывший бедный еврей становится русским богатырем. Разве это не замечательно? Ну и еще вот что замечательно: я образованный помещичий сынок, а вы еврей-недоучка, и оба мы с вами сражаемся за новую Россию. В том-то все и дело, что это новая Россия, новая Красная армия. Это и замечательно!

Расстались они по-дружески. Уходя, Павел увидел на столе свою записку: она лежала сверху, и на ней сразу можно было увидеть имя Сталина. Павлу не пришло в голову попросить ее обратно: он не мог предвидеть, что когда-нибудь эта записка обернется против него. После его ухода мелкий помощник Тухачевского, порученец, недолюбливавший своего командующего, заметил эту записку, прочитал имя Сталина и спрятал ее в карман — мало ли, когда-нибудь пригодится.

* * *

Но Тухачевский вскоре сумел восстановить свое положение непобедимого красного полководца. В марте 1921 года его послали командовать штурмом мятежного порта Кронштадта, и он сумел подавить мятеж моряков.

К тому времени большевики уже управляли страной более трех лет и многим людям стало ясно, что они просто распространяют террор на все население. С 1920 года проходили крестьянские восстания против продразверстки, под эгидой которой у крестьян отбирали весь урожай. Они выдвигали лозунги «Советы без коммунистов» и «Свобода политических партий». Подавление этих восстаний, сопровождаемое массовыми расстрелами, назвали «малой гражданской войной», но крови в ней было пролито много, она стоила жизни сотням тысяч крестьян. В результате этих крестьянских волнений маленький хлебный паек в городах был сокращен еще больше. По стране голодало около 40 миллионов человек. Рабочие в городах тоже бастовали, требуя работы и хлеба.

Тогда моряки трех кронштадтских кораблей «Петропавловск», «Севастополь» и «Республика» решили поддержать забастовки недовольных властью — у них были крепкие связи с крестьянами и рабочими. Они направили в Петроград делегатов с требованием к правительству — возобновить деятельность различных партий, восстановить свободу слова, печати, партий, собраний, освободить политических заключенных. Делегатов арестовали как бунтовщиков. Моряки организовали свой временный революционный комитет и пригрозили штурмом Петрограда. Большевистские правители во главе с Лениным хорошо помнили, как в октябре 1917 года выстрел с крейсера «Аврора» помог им захватить власть. Теперь же появление трех больших кораблей с бунтующими моряками стало бы гибелью для них самих — назревала реальная опасность потери власти. Они решили штурмовать Кронштадт, не дожидаясь выхода моряков на Петроград. Но первый штурм 8 марта потерпел поражение — русские бойцы отказывались стрелять по братьям-матросам. Тогда к Финскому заливу подтянули новые войска — соединения из башкир, китайцев, поляков и латышских стрелков. Командовал ими Тухачевский. Против 15 тысяч восставших он собрал 50 тысяч солдат. Моряки оказали жесткое сопротивление, перестреляли 10 тысяч бойцов, а сами потеряли убитыми только 600 человек. Но Тухачевский все равно победил, захватив в плен две с половиной тысячи моряков. Он жестоко расправился с мятежниками, вода Финского залива стала красной от крови, 8 тысяч русских матросов убежали в Финляндию. За эту операцию Тухачевского наградили орденом Боевого Красного Знамени, он действительно служил большевикам верой и правдой, по-настоящему спасал власть большевиков, висевшую на волоске. Даже Сталин был доволен им и назвал его «дьяволом Гражданской войны».

До Павла Берга доходили слухи о подавлении мятежа моряков. Он спросил комиссара Мехлиса:

— Лева, почему надо было воевать с моряками Кронштадта?

— Контрреволюционеры! — отрубил Мехлис. — Они хотели погубить дело всей революции.

Павел не знал ситуации, но воспринял его оценку с негативным скептицизмом. А Мехлис продолжил:

— Тухачевский правильно сделал, что расправился с ними.

— Так это Тухачевский командовал подавлением моряков? — факт участия в этом подавлении его хорошего знакомого отчасти примирил Павла с тем, что произошло. Он искренне верил, что Тухачевский не стал бы этого делать, если бы считал несправедливым.

* * *

Павла поставили командовать полком, а за храбрость и боевые заслуги наградили, одного из немногих, орденом Боевого Красного Знамени, первым советским орденом. И Тухачевский Павла не забыл: однажды вызвал к себе в штаб. Павел в дорогу захватил с собой даже пулемет, поскольку дорога была опасной. Прославленный командующий встретил его тепло, по-дружески обнял, и предложил:

— Слушай, Павел, я получил приказ двинуть в Тамбовскую губернию на подавление мятежа тамошних крестьян. Надо подавить мятежников и раскулачить крестьян, кто побогаче. Они, падлы, накопили зерна да скотины, сами не отдают, так мы у них все изымем. Руководителем у них эсер Антонов. Мужики, контры, убегают и прячутся по лесам, организуются в антоновщину. Хочешь идти со мной на кулаков? Я дам тебе отдельный полк. Если будешь с нами, пустим по деревням слух о тебе, станем их пугать — мол, русский богатырь Алеша Попович на вас идет. Каково, а?

Павел почувствовал несправедливость сказанного и возмутился. Он уже много лет служил с крестьянами, призванными в армию, много слышал от них о трудностях крестьянской жизни при новой власти и глубоко им сочувствовал. Он знал, что крестьянские восстания вспыхивали везде: на Дону, на Кубани, на Урале, в Карелии, на Украине и в Поволжье. Идея воевать против этих крестьян ему не понравилась, он скептически глянул на Тухачевского: в нем сразу возник тог позитивный скептицизм, который является результатом хорошего знания событий. Он нахмурился:

— Нет, Михаил Николаевич, когда мы с тобой воевали против белополяков и белых офицеров, врагов новой власти, — это я понимал. Но против русских крестьян я воевать не хочу.

— Но ведь они мятежники. Это все — борьба за новую социалистическую Россию. Слушай, у тебя полк, а я обещаю дать тебе целую бригаду.

— Нет, не хочу я воевать против крестьян. Гражданская война уже почти закончена, мне воевать надоело. Да и что это за дело воевать против своих?

— Какие они «свои»? — они контры! Я дам тебе лучшую бригаду. Будешь как красный генерал.

— Нет, у меня другое на уме, я учиться хочу. Вот ты ученый, а я неуч? Я поставил себе задачу — получить образование.

— Ну, как знаешь. А то подумал бы, пошли бы вместе. Я могу оставить тебя при себе, дам тебе потом дивизию, и военная карьера будет тебе обеспечена.

— Нет, спасибо, я учиться хочу. А карьеру ты делай, у тебя военное образование, тебе и карты в руки.

6. Командир полка

В душе Павла все сильней зрело желание бросить службу, не ввязываться ни в какие политические и военные дела, а начать учиться. Это была мечта его детства, а ему шел уже двадцать третий год. Когда же еще? И сам Ленин недавно в одной из речей провозгласил: «Учиться, учиться и еще раз учиться!». Плакаты с этим призывом висели повсюду. Павел считал, что Ленин, как человек образованный, понимал: новой России нужны грамотные люди. На его призыв многие откликнулись, и евреев среди откликнувшихся было очень много.

Евреи называют себя народом книги, имея в виду Библию. Но определение «народ книги» можно понимать и шире — как любовь евреев к учению. В том, что ген любви к просвещению у евреев есть, сомневаться не приходится. И у Павла Берга он тоже был. Хотя парень и превратился в русского вояку-богатыря, но всегда любил учиться и схватывал знания на лету. Он долго добивался, чтобы его отпустили из армии, ему отказывали, строго увещевали:

— Ты что — с ума сошел? Ты герой, боевой командир. Новой России нужны такие командиры, как ты.

* * *

В 1924 году полк Павла переправили к небольшому городку Каменскому, на реке Донце, притоке Дона. Когда-то здесь стояли отдельные хутора и само место называлось «Хутора», потом они объединились в станицу, а она позже переросла в город. В район Каменского полк вошел ранней весной, река только что разлилась и затопила луга — начиналось бурное пробуждение богатой южной природы. Павел, житель средней полосы, никогда раньше не бывал на юге России и сразу влюбился в пышную красоту этого края.

Расквартировать целый полк совсем не просто — Павел приказал все эскадроны разместить вокруг хуторов, близко друг к другу, чтобы собираться по тревоге можно было мгновенно. Жилье после Гражданской войны было в запустении, а людям нужна крыша, коням нужны конюшни или хотя бы навесы. И, конечно, необходимы удобные пути снабжения, но тут часто мешали бандитские шайки.

Еще недавно весь тихий Дон был вздыблен, как дикий конь. Казаки сначала воевали на стороне белых, потом многие стали переходить к красным, другие сбивались в банды под началом атаманов. Борьба шла отчаянная — зачастую брат бился против брата, а отец сражался против сына. С окончанием войны стало немного поспокойней: хозяева хуторов, те, кто выжил и был только ранен, вернулись домой, снова усердно подпирали осевшие плетни вокруг своих старых хат, пахали, сеяли, косили и обновляли хозяйство. С недавних пор на них перестал давить непомерный груз продразверстки, теперь по продналогу им полагалось сдавать только небольшую часть собранного. Так снова начинала ощущаться былая зажиточность края.

Но еще «шалили» кое-где отряды, шайки и банды, нападая на части Красной армии и совершая набеги на городки и станицы. Они научились разным хитростям у знаменитого украинского батьки Махно, и предвидеть их неожиданные маневры было невозможно. Поэтому для борьбы с ними полк Павла усилили еще пятью конными тачанками. Хотя уже появились бронемашины с пулеметами, их были единицы на всю армию, а тачанок было достаточно. Тачанки, «танки гражданской войны», — специально укрепленные железными прутьями тяжелые телеги, поставленные на рессоры для амортизации. На них сзади устанавливался и крепился пулемет «Максим». В упряжку впрягали четырех коней — и получалась конструкция, которую в Древнем Риме называли «квадригой». Кони для тачанок отбирались самые сильные и резвые, и управлять ими мог только очень опытный возница.

Вся тактика боя с тачанки определялась скоростью и маневренностью. Экипаж из четырех коней и четырех людей должен был неожиданно налетать и быстро разворачиваться, чтобы пулеметчик имел возможность строчить на ходу. На полном скаку все должны были действовать быстро и согласованно. Павел сам научился управлять квадригой не хуже бога Аполлона и выглядел на тачанке как громадный языческий бог. Любо-дорого было смотреть, как его тачанка летала по полям и влетала на улицы деревень и станиц, наводя на жителей ужас.

* * *

Еще с тех пор, как Павел командовал эскадроном, был у него вестовой Прохор, из крестьян Мариупольской губернии, хохол, намного старше него. Однажды в бою Прохор спас Павлу жизнь, застрелив замахнувшегося на него шашкой казака. Павел никогда не забывал этого. Прохор любил Павла за смелость, находчивость, расторопность и справедливость. Он относился к нему как к сыну, устраивал его быт, стряпал для него, чистил обмундирование и сапоги, ухаживал за его конем, был для Павла даже парикмахером. Прохор знал, что Павел еврей, и всегда старался сказать при нем о евреях что-нибудь похвальное. Каждый раз на новом месте он находил для своего командира лучшую «фатеру», и не раз Павел слышал, как Прохор приказывал хозяйке:

— У нас чтобы было все чисто, чтобы блестело, как жидовские яйца.

Что из этого сравнения понимала хозяйка, было неясно, но, действительно, чистоту всегда наводили до блеска. Усмехаясь, Павел спрашивал Прохора:

— Ты почему чистоту с жидовскими яйцами сравниваешь?

— А кто ж его знает? — такая поговорка, что ли. Наверное, евреи чистоту любят, чтоб до блеска. Вон баба-то, та сразу поняла…

Прохор был еще и трубач, по приказу Павла звучно и лихо трубил кавалерийский сигнал «К атаке!». А кроме трубы был у Прохора любимый баян, и он пел и играл, развлекая себя и своего командира. Больше всего он любил петь «Песню про тачанку»:

Ты лети с дороги, птица, Зверь, с дороги уходи, Видишь — облако клубится, Кони мчатся впереди. И с налета, с поворота По цепи врагов густой, Застрочит из пулемета Пулеметчик молодой.    Эх, тачанка-ростовчанка,    Наша гордость и краса,    Конармейская тачанка,    Все четыре колеса! Эх, за Волгой и за Доном Мчался степью золотой Загорелый, запыленный Пулеметчик молодой. И неслась неудержимо С гривой рыжего коня Грива ветра, грива дыма, Грива бури и огня.    Эх тачанка-киевлянка,    Наша гордость и краса,    Комсомольская тачанка,    Все четыре колеса! По земле грохочут танки, Самолеты пули вьют, О буденовской тачанке В небе летчики поют. И врагу поныне снится Дождь свинцовый и густой, Боевая колесница, Пулеметчик молодой.    Эх, тачанка-полтавчанка,    Наша гордость и краса,    Пулеметная тачанка,    Все четыре колеса!

Прохор напевал «Тачанку» везде и всюду, с баяном и без него.

— Эх, хороша песня, за душу берет. Кабы знать, кто сочинил, орден бы тому выписал. Небось, лихой казак сочинил.

У Павла была страница из газеты со стихами Эдуарда Багрицкого. Они его заинтересовали, потому что Багрицкий происходил из богатой религиозной еврейской семьи, а стал известным русским поэтом. На этой страничке фигурировал и текст песни «Тачанка». Павел спросил своего вестового:

— Хочешь знать, кто сочинил? — и показал ему стихотворение. Под ним была написано: «Слова Моисея Рудермана, музыка Константина Листова».

— Вот видишь — поэт-еврей написал слова, а русский композитор сложил музыку.

— Неужто еврей? А до чего хорошо-то. Ну и народ твой, Павел Борисович, — оченно народ твой способный.

Песня про тачанку стала потом едва ли не самой популярной песней о войне. Даже когда тачанок давно уже не было и никто о них не вспоминал, эту бойкую песенку продолжали петь на концертах и передавать по радио.

* * *

Как-то раз вестовой Прохор привел к Павлу невысокого щуплого паренька:

— Павел Борисыч, это мой земляк, мариупольский. Я отца его знал, мельника. Хочет паренек с тобой побалакать.

Павлу было некогда, но раз просил Прохор, он согласился. Перед ним стоял смущенный подросток, на вид лет четырнадцати. Павел, прищурясь, осмотрел его и строго спросил:

— Ну, чего ты от меня хочешь?

— Возьмите меня в свой эскадрон, товарищ командир, — у мальчишки был легкий украинский говорок с характерными «х».

Павел внимательней присмотрелся к нему:

— Тебе лет-то сколько?

— Шестнадцать.

— А ты не врешь?

— Ну почти пятнадцать, товарищ командир. Но это самое честное слово.

— Зовут тебя как?

— Павел я. Павел Судоплатов.

«Еще один Павел», — подумал командир. И вспомнил, как он сам просился в артель грузчиков и в отряд Первой конной. Это смягчило его.

— Ты почему здесь? Только не ври, не то выпорем.

— Я, товарищ командир, из дома ушел, когда мне четырнадцати не было, хотел воевать за красных. Ну, присоединился я к одному отряду. Они меня засылали в штаб атамана Петлюры, потому что я грамотный, и я работал там вроде как писарем. А на самом деле добывал им сведения.

Если парень не врал, то это было интересно.

— Ну и что ж, помогали им твои сведения?

— Помогали. Я им сообщу, куда петлюровцы идут, они их там и накроют.

Павел подумал, что этого паренька можно использовать для разведки, в операциях с бандами, которые орудуют вокруг. Он примирительно сказал:

— Ладно, Пашка. Оставайся со мной как «сын полка». Прохор тебя устроит. Только ты Павел, и я Павел. Будем тебя звать Пашка, чтобы различали. Идет?

— Идет, товарищ красный командир.

Мальчишка Судоплатов оказался очень полезным для эскадрона приобретением. У него был явный талант разведчика, он умел незамеченным пробираться в лагеря бандитских банд и выуживать там сведения об их планах. Сколько раз Павел посылал его в глубокую разведку, столько раз он узнавал что-либо важное и помогал Павлу быть наготове, заранее поджидать противника в указанных местах.

Он сообщал Павлу:

— Назавтра вся банда готовится приехать в город, будто бы на свадьбу. Я видел, они уже коней разукрасили, музыкантов из своих же собрали, чтобы на баянах играли, для невесты белое платье раздобыли. Собираются с музыкой и танцами подъехать на площадь к городской управе. А как подъедут, так сразу достанут спрятанные в подводах винтовки и откроют стрельбу.

— В какое время, знаешь?

— Наверное, так к полудню.

Павел спрятал своих бойцов по площади городской управы. Как раз в полдень послышались веселые песни и звон колокольчиков под дугами лихих троек — въезжала свадьба. Только гости в разгаре веселья остановились и стали доставать припрятанные винтовки, Павел дал сигнал атаки и на них со всех сторон вихрем налетели его бойцы.

В другой раз Пашка Судоплатов сообщил:

— Теперь вместо свадьбы приедет другая шайка, эти — повезут сено на возах, чтобы продавать на базаре. Они уже приготовили десять возов, въедут на базарную площадь тихо, без шума.

И опять бойцы Павла накрыли шайку и уничтожили ее.

Павел полюбил своего тезку, держал его при себе, говорил ему:

— Из тебя, Пашка, выйдет настоящий боевой разведчик. Верь, чует мое сердце. Только надо тебе, как и мне, побольше образования.

7. Встреча с художником Минченковым

Вестовой Прохор был недоволен первой «фатерой» — тесно и даже опасно, потому что стоит на отлете. Он промчался на коне по главной улице Каменского, нашел новую квартиру и доложил Павлу:

— У учителя поселимся, договорился уже. Для коней место есть в конюшне хозяйской. Шесть стойл, а в хозяйстве одна лошадь осталась. Твой Веселый в стойло только-только поместится, — у Павла, по его могучему росту, был самый крупный верховой конь на всю армию.

Прохор рассуждал:

— А сам учитель человек спокойный, видать, что ученый. Только ты, Павел Борисыч, не думай, он не из бывших, а из казаков. Яковом Данилычем зовут, живет культурно, художествами занимается…

— Какими художествами?

— Картинки рисует, все про природу.

Действительно, когда Павел первый раз вошел в большой дом, его поразила необычность обстановки: мебель была добротная, старинная, но в нос ему сразу ударил непривычный запах скипидара и свежих масляных красок, на стенах висело много картин разных размеров, у стен и на стульях повсюду были расставлены свеженаписанные этюды. Такого живописного богатства ему видеть не приходилось, это было его первое столкновение с миром художника. За шесть лет беспокойной армейской службы он сменил сотни временных квартир, останавливался почти всегда в крестьянских избах и хатах, по большей части бедных и убогих. В городах жить подолгу не приходилось, об удобствах думать тоже было некогда, а об украшении быта — тем более. В лучшем случае доставалась ему хозяйка-вдова или хозяйская дочка, об этом заботился услужливый Прохор (и себя тоже не забывая).

Павел стоял и рассматривал картины — с интересом и удовольствием. Вошел хозяин, человек лет за пятьдесят, высокий, худощавый, с седыми усами и бородкой, со спокойной аристократической манерой речи. Его, очевидно, удивила молодость командира, он едва заметно улыбнулся:

— Располагайтесь, товарищ красный командир. Это ваша комната будет, а картинки свои я сейчас уберу.

— Спасибо, конечно. Только, если можно, все не убирайте, мне они не мешают, а смотреть на них мне нравится.

— Ну, коли вам нравится, то скажите, пожалуйста, — какие хотите оставить?

Павел растерялся — слишком большой выбор, стал показывать:

— Вот эту, вот эту, вот эту…

— Так ведь это почти все, что в комнате есть.

— Вот и хорошо, оставьте все. Я, знаете, никогда картин не видал, не пришлось. Вы это сами все нарисовали?

Хозяин улыбнулся в бороду:

— Сам.

— Значит, вы художник?

— Выходит, что так, товарищ командир.

— Я, знаете, в первый раз в жизни вижу художника. Это все так интересно.

— Мне очень приятно, товарищ командир.

— Да вы не зовите меня командиром. Какой я вам командир? Зовите просто Павлом.

— А по батюшке-то как?

— Можно и без батюшки, Павлом просто.

— Нет уж, мне непривычно.

— Ну Борисович я.

— Значит, Павел Борисович, очень приятно познакомиться. А я Яков Данилович, потомственный казак, из этих мест. Но вернулся сюда недавно.

Хозяином Павла оказался известный до революции в художественных кругах пейзажист Минченков. С конца прошлого века и до 1918 года он был директором-распорядителем выставок Товарищества передвижников, самого большого сообщества русских художников — жанристов и пейзажистов.

Теперь Минченков работал учителем рисования на каменских педагогических курсах и при детском городке, а также преподавал историю искусств в местной школе и в педагогическом техникуме. Он устраивал там вечера воспоминаний, посвященные большим мастерам русского живописного искусства, рассказывал и показывал литографии.

* * *

Любознательный Павел подружился с хозяином и когда не был в поездках по краю, стал тоже ходить на эти вечера, с интересом слушал его рассказы о прошлых временах и таких разных людях. А затем и дома беседовал с высокообразованным Минченковым.

— Вам, Яков Данилович, теперь-то, при новой власти, тяжелее небось жить? Вас, наверное, опять в столицы тянет.

— Нет, наше Товарищество передвижных выставок распалось, ничего больше не выставляем и не организуем. Наверное, доживу свою жизнь здесь. Мне много не надо, на жизнь и на краски денег хватает, а доля учителя рисования всем известна: кто стал учителем, тот похоронил себя как художника.

— Почему, Яков Данилович?

— Так ведь отрываешься от художественной среды, от чистого восприятия художественных произведений. И еще потому, что нет времени для самостоятельной творческой работы.

— Но ведь вы же рисуете ваши этюды.

— Пишу, Павел Борисович, — красками не рисуют, а пишут. Но все же это не то. В провинциальном городке не видишь ничего, кроме собственных работ. Поэтому останавливаешься в развитии, а потом начинаешь быстро катиться назад.

— Яков Данилович, чего я хочу вас спросить: вы картину «Три богатыря» когда-нибудь видели?

Минченков заулыбался:

— Конечно, видел. И художника знал, Виктора Михайловича Васнецова. Картина эта — шедевр русской живописи, в ней воплощена вся былинная мощь наших предков. Вы почему спросили?

— Да так, один знакомый говорил, будто похож я на Алешу Поповича с той картины.

Минченков присмотрелся к нему:

— А верно, сходство есть, правильно подмечено.

В другой раз Павел спросил:

— Яков Данилович, а художников-евреев вы знали?

— Как же не знать — конечно, знал. Левитана, Исаака Ильича, знал.

— Значит, есть все-таки евреи-художники. Ведь еврейская религия запрещает изображения живого мира.

— Да? — я этого не знал. А вам откуда это известно?

— Да потому что я еврей и в детстве учился в еврейской школе, в хедере. В семье моего деда, раввина, не было никаких изображений, и в синагоге тоже никаких художеств.

— Ну, признаюсь, вы меня удивили. Евреев-художников я знал, а вот еврея — командира красной кавалерии вижу впервые.

— Яков Данилович, кто был этот самый Левитан?

— О, это великий русский пейзажист. Тяжелую жизнь прожил — рано осиротел, был страшно беден, будучи бездомным, ночевал под скамьями Училища живописи, в котором учился, питался на три копейки в день. Бедняк из бедняков. А в искусстве поднялся до недосягаемой высоты. В молодости поддерживал Левитана его товарищ Василий Часовников, тоже художник, делился с ним всем. Кстати, когда Левитан был уже известным художником, его хотели выселить из Москвы как еврея, и тогда Товарищество передвижников вступилось за него. А писал он удивительно, умел находить в природе мотив, умел овладевать им. Пейзажисту ведь надо иметь не только верный глаз, но и внутреннее чутье, надо слышать музыку природы и проникаться ее тишиной. Все это у Левитана было врожденное, его породила сама эпоха и вынянчила страшная нужда.

— Яков Данилович, он ведь писал с русской природы?

— Конечно, с русской, с такой русской, какой нигде в мире больше нет.

— Вот мне и непонятно — откуда к еврею могло прийти такое чувство русской природы?

Минченков как будто поразился вопросу, задумался:

— Да, это правда — откуда? Я-то сам, конечно, не знаток еврейской души. Но Левитан очень интересный феномен. Был в русском искусстве еще один великий еврей — Антокольский, Марк Матвеевич, самый великий русский скульптор. Это мировая величина.

Павел видел раньше очень мало картин, но скульптур не видел никогда. В те годы еще не было скульптур Ленина, который только недавно умер, и скульптур Сталина, который еще не успел возвеличить себя. Павел видел несколько памятников на площадях небольших городков и скульптурные композиции низкого качества на кладбищах. Об искусстве скульптуры у него было еще более смутное представление, чем о живописи. Он поразился:

— Как это — еврей был великим русским скульптором? Чего же тут великого — памятники на площадях да на могилах делать?

По лицу Минченкова пробежала улыбка:

— Да, памятники он создавал тоже. Но главным его делом были скульптуры исторического содержания, которые он выставлял на художественных выставках и в музеях. Вы, Павел Борисович, недооцениваете искусства скульптуры, потому что вам не довелось с ним познакомиться. Скульптура — это самый монументальный вид изобразительного искусства, она берет начало от египетских и месопотамских скульптур, а потом уже появляются работы греческих и римских зодчих.

— Про Египет, Грецию и Рим я читал немного. А что это такое — «месопотамское»?

— Это область на Ближнем Востоке, междуречье двух рек — Тигра и Евфрата. Там много тысяч лет назад зародилась колыбель цивилизации.

— Колыбель цивилизации? Спасибо, что сказали. Надо мне почитать. Так этот Антокольский, сам-то он откуда?

— Он родился и вырос в бедности, в еврейском городке Вильно. А вот сумел же превратиться в самого знаменитого русского скульптора. Никто лучше него не передал самую сущность великих исторических фигур — Ивана Грозного, Петра Первого, Ермака, летописца Нестора. Да и в других скульптурах он непревзойден. Его Сократ, Спиноза, Иисус Христос…

— Еврейский скульптор делал фигуру Христа?

— Ваял из мрамора! Если попадете в Москву, обязательно сходите в Третьяковскую галерею, там много картин Левитана и скульптур Антокольского.

— Если попаду, обязательно пойду. Но что такое Третьяковская галерея и где она в Москве?

— Ну, там вам каждый покажет. А названа она так по имени купца Павла Михайловича Третьякова, собирателя картин и скульптур. Он собрал их тысячи и все это передал в дар городу Москве. Да, великий был меценат.

Павел не знал многих слов из богатого лексикона Минченкова и опять, конечно, переспросил:

— Меценат — это кто?

— Ну как вам объяснить? — это состоятельный человек, который своими средствами поддерживает художников, да и вообще всех работников искусства.

— И тот русский купец Третьяков тоже поддерживал евреев Левитана и Антокольского?

— Еще как поддерживал!

— Мне это как-то чудно, Яков Данилович. Я привык к мысли, что богатые русские всегда презирали евреев, особенно бедных. Между ними не было ничего общего.

— Так-то оно, может, и так, но Павел Михайлович был культурнейшим человеком, интеллигентом, обладателем тонкого художественного вкуса. Он покупал картины у художников, оценивая их мастерство и высокое искусство, а не по национальной принадлежности. Он ездил по мастерским до того, как художники выставляли картины на продажу. Приезжал в мастерские и говорил: эту я беру, эту — тоже. Можно сказать, что в его время художники-передвижники работали, а он оплачивал их труд. Большие деньги он вложил в русское искусство, а еще — большой вкус, конечно. Для художников это была большая честь, если Третьяков приобретал их работы.

Павел слушал как завороженный — ему впервые открывался новый для него мир жизни интеллигентных людей, мир искусства. А Минченкову был приятен интерес этого не совсем обычного парня. Жизненный опыт подсказывал ему, что тут скрываются большие потенциальные возможности, и поскольку он был прекрасным рассказчиком, то с удовольствием делился своими воспоминаниями с Павлом.

— Вы очень интересно рассказываете, Яков Данилович.

— Ну, коли вам интересно, спасибо, конечно. Я вот думаю записать мои воспоминания о передвижниках, а то ведь помру, и все это уйдет со мной.

— Ну, Яков Данилович, вы еще такой крепкий человек, вы должны долго жить. А если напишете воспоминания, я обязательно прочту[13].

— А вы, Павел Борисович, если так интересуетесь, то почитайте книги про них. У меня есть.

И Павел стал взахлеб читать книги по русской живописи художника и историка искусств Игоря Грабаря. Второй раз в жизни он, встретившись с просвещенным человеком, получал толчок к интеллектуальному развитию. В первый раз это был учитель рыбинской гимназии Александр Боде, а теперь художник и историк искусств Яков Минченков.

Если есть в человеке скрытая пружина интеллектуальных интересов и до поры до времени она находится в сжатом состоянии, то, чтобы распрямиться и заработать в полную силу, она нуждается в толчке, как бы в пуске. В Павле такая пружина была, под влиянием счастливых встреч он все больше читал, приобретал все больше знаний, размышлял — в нем пробуждался новый человек. Но этому новому человеку решительно необходимо было получить более широкое образование.

* * *

Еще четыре года пришлось Павлу служить в кавалерии, он занимался военными учениями, время от времени командовал во время боевых стычек, но постоянно где только мог доставал книги и читал их запоем. Под влиянием Минченкова читал он в основном книги по истории и искусству. Его вестовой Прохор не мог надивиться:

— Чего ж, Павел Борисович, все читаешь да читаешь? А надобно и погулять, пока холостой. Как говорится — «молодо-зелено, погулять велено».

— Мне, Прохор, многому еще надо научиться. А погулять я потом успею.

— То-то вот, смотрю я на тебя и дивлюсь — видно, весь твой народ еврейский учиться любит. В народе баяли, что, мол, в Москве много ученых-евреев в правительство вошли.

И Прохор поучал своего земляка Судоплатова:

— Ты, Пашка, бери пример с командира, учись.

— Я знаю, дядя Прохор. Я тоже учиться хочу. Может, в Москву поеду.

* * *

Отслужив полных десять лет, Павел запросился в отставку. Ему отказывали, говорили:

— Ты что, с ума сошел? Ты нужен России как боевой командир.

А он оправдывался:

— Новой России образованные люди тоже нужны. Сам Ленин объявил — учиться, учиться и учиться.

Как раз в то время по частям Красной армии начали выдвигать бойцов рабоче-крестьянского происхождения для учебы в Институте красной профессуры в Москве. Он был основан декретом Ленина в 1922 году как кузница новых кадров из пролетарских слоев: новой социальной системе нужны были новые кадры идеологов. Но набрать достаточно учащихся из рабочих и крестьян для таких далеко идущих целей институт не мог. Время было голодное и тяжелое, некогда было учиться, нужно было работать. Вот тогда институт через партийные инстанции обратился к командованию частей армии, чтобы те направляли к ним людей нужной ориентации. Командиры, большинство из которых плохо понимали само слово «профессура», долго удивлялись такому необычному запросу. Но — исполнять надо.

Павел Берг был записан в кадрах «из рабочих», потому что в юности работал грузчиком. Командир и комиссар дивизии вызвали его:

— Хочешь ехать в Москву на учебу? Вот, призывают поступать в Институт красных профессоров.

— Ехать-то я хочу, но что это за институт такой?

— Будешь называться красным профессором.

— Смеетесь надо мной, что ли, — какой же я профессор?

— Там из тебя и сделают профессора, — им самим это было непонятно и даже смешно. — Но в институт принимают только членов партии большевиков. Пиши теперь заявление в партию, мы дадим тебе рекомендации, и поезжай.

Павел был единственным беспартийным командиром полка. Он все никак не мог решиться на вступление в партию, ему казалось непонятным и не нравилось, что члены партии должны безоговорочно подчиняться дисциплине так называемого демократического централизма, то есть решению большинства. Много раз в жизни он убеждался, что среди большинства и дураков больше, сам часто оказывался в душе на стороне меньшинства. Не нравилось ему, что само понятие «партия» все больше сливают с понятием государства. Он так понимал: Россия — это Россия, а партия — это еще не вся Россия. Ну что ж, пришлось вступить в партию поневоле, чтобы только поехать наконец учиться, — он был готов и на это.

* * *

Вестовому Прохору Павел сказал:

— Ну вот, пришло нам время расстаться — уезжаю на учебу в Москву.

Прохор даже растерялся:

— Павел Борисыч, да как же это? Это же ты меня прямо — ну как сказать?.. Это же ты меня как серпом по яйцам, — язык у него оставался по-крестьянски образным.

«Сын полка» Пашка Судоллатов тоже расстроился:

— А мне куда же, Павел Борисыч?

— Тебя, Пашка, я рекомендовал в штабе дивизии как очень способного разведчика. Начальник штаба обещал присмотреться к тебе и потом отправить учиться.

Прохор и Пашка Судоллатов провожали его до станции. Прохор сказал:

— Надо, Павел Борисыч, последний раз на тачанке пролететь, а я про тачанку спою.

Он привязал к тачанке оседланного коня Павла, серого в яблоках скакуна по кличке Веселый:

— Пусть тоже провожает хозяина. Командир воевал на нем несколько лет, и быстрый скакун не раз выносил его из-под пуль.

По дороге Павел сам правил четверкой и думал, что вот он в последний раз держит в руках крепкие ременные вожжи. Что-то ждет его теперь впереди? А Прохор пел:

— Эх, тачанка — ростовчанка, Наша гордость и краса…

Странная была картина, когда боевая тачанка на всем скаку подлетела к мирной станции. Стали прощаться, Прохор снял с Веселого седло:

— Возьми себе на память, Павел Борисович. Небось сколько штанов на этом седле протер. Я вот и мешок для седла припас.

Павел решил взять седло.

— Спасибо, дядя Прохор, а ты бери себе моего Веселого. Да вот что — хватит и тебе служить. Езжай-ка ты опять на землю, оседай в своем селе. А как станешь зажиточным хозяином, приеду к тебе погостить. А ты, Пашка, добивайся, чтобы тебя тоже послали учиться. Чую я, из тебя классный разведчик получится, нужный России человек.

Обнялись, Павел потрепал Веселого по шее, поцеловал в мягкую морду, вспомнил строки из «Песни о вещем Олеге» Пушкина и сказал ему на прощание:

— Прощай, мой товарищ, мой верный слуга, Расстаться настало нам время…

8. Городские превращения

Ранней осенью 1928 года Павел Берг приехал в Москву, на Белорусско-Балтийский (сейчас Белорусский) вокзал. В высоких кавалерийских сапогах с жесткими голенищами, в длиннополой кавалерийской шинели, перепоясанной двойной портупеей через оба плеча, в темно-зеленой армейской шапке-буденовке с высоким острым шишаком на макушке, он выглядел типичным «рыцарем» Гражданской войны. За плечом у него висел мешок со скудной поклажей — бритва, кусок серого мыла, запасные галифе и гимнастерка, несколько любимых книг и две пары чистого белья. Куда бы солдат ни шел, ни ехал, белье всегда было с ним: по старому солдатскому обычаю перед боем все обязательно надевали чистое белье — чтоб хоронили в чистом, если убьют. В руках Павел нес футляр с именной шашкой от Буденного — награду за подвиги, и свое тяжелое кавалерийское седло в мешке. С таким снаряжением, в двадцать восемь лет ему предстояло начинать новую жизнь — превращение в городского жителя. Какая она, Москва?

День был солнечный, и при виде громадной яркой площади у него зарябило в глазах — всюду сновали горожане и приезжий народ, площадь была забита повозками и легковыми пролетками, завалена хлопьями сена, соломы и лошадиным навозом, а в центре густо уставлена множеством торговых лотков. Все это суетилось, шумело и непрерывно двигалось. Изредка проезжали грузовики, распространяя вонь от плохого бензина и обдавая грязью из-под колес; шоферы оглушительно сигналили, пытаясь пробить себе путь через густую толпу; лошади, непривычные к машинам, особенно деревенские «савраски», шарахались, вставали на дыбы и ржали от страха. Люди, в свою очередь, шарахались от лошадей. Никакой регулировки движения не было, все и вся хаотически двигалось в разных направлениях. И над всей площадью стояла густая смесь запахов навоза, сена и бензина.

Слева от площади Павел увидел построенные еще в 1834 году высокие Триумфальные ворота, остатки роскошного въезда царей в Москву, на пути из Петербурга. Ворота величественно возвышались, являя собой символический остов прежней, более медленной и спокойной жизни. За ними через овраг был переброшен каменный мост, недавно заменивший собой прежний, деревянный. Сразу за мостом начиналось Ленинградское шоссе, переименованное из бывшего Петербургского.

В этом районе еще в конце XVI века располагалась Тверская ямская слобода, потому вокруг всегда было полно ямщиков и извозчиков и улицы за площадью назывались Тверскими-Ямскими. Но недавно здесь построили большой трамвайный парк: из него теперь с громким звоном выезжали трамваи, и лошади шарахались от звенящих трамваев, а возницы натягивали вожжи.

Павел решил потолкаться по рядам лоточников, купить чего-нибудь поесть. Его поразило невиданное обилие товаров. Хотя из-за нехватки продуктов на все выдавались карточки-купоны, здесь продавали разную снедь: пироги и пирожки, овощи, сушеную и вяленую рыбу, квас, молоко, чай из громадных самоваров. Тут же продавали посуду, хозяйственные товары, одежду на все сезоны, старую и новую, старинную мебель, потертые и новые ковры. И все продавцы кричали на разные голоса, зазывая покупателей. В Москве еще можно было обнаружить остатки НЭПа. Запах горячих пирогов раздразнил аппетит Павла, он купил у лоточника кусок горячего пирога с вязигой[14] и, жадно жуя, спросил:

— Ты что ж — москвич, что ли?

— Не-е, мы приезжие, деревенские мы, из-под Рузы. Слыхал такое место?

— Слыхал, вроде. Ну а как живете теперь в деревне?

— Жисть-то наша? — да что же, жить можно стало. Как, значит, было, слышь, продразверстку нам сменили на продналог, так полегчало. Жить легче стало. Даже вот в торговлю пошли — излишки, значится, продавать.

Павел понимал, что введенный на короткое время НЭП уже оживил экономику и дал людям возможность работать и жить относительно безбедно, что при общей разрухе и застое производства было чудом.

* * *

До Института красной профессуры Павлу предстояло проехать полгорода, дороги на трамвае он не знал и, чтобы ехать к Крымскому валу, нанял извозчика. Движения и суеты на улицах было непривычно много. Лошаденка лениво трусила рысцой, старые ободранные дрожки, дребезжа, катили по мощенной булыжником Грузинской улице — то проваливало, то подбрасывало. Павел вспоминал о своей тачанке на рессорах — неплохо бы и московские дрожки поставить на рессоры.

— Здорово подбрасывает, — начал он разговор с извозчиком.

— Зубодробилка, — ответил тот, сплюнув в сторону. — Так мы енту дорогу окрестили.

Извозчик попался разговорчивый. Пока ехали, он деревянным кнутовищем указывал Павлу на разные здания и рассказывал.

— Почему эта улица Грузинской называется?

— Давнее название. Говорят, в Москву приезжал грузинский царь Вахтанг Леванович, с сыновьями. Свита была у них из трех тысяч человек. Пригласил их царь Петр Первый, а сам неожиданно помер. Поэтому принимал уже другой царь, хорошо принимал, дал землю на краю Москвы, здеся вот — по обеим берегам реки Пресни. Так-то и выросла здесь Грузинская слобода, а уж потом и улицу стали называть Грузинской.

— А где же река?

— Ну в 1908 году реку эту, Пресню, взяли в трубы. В революцию 1905 года район был у рабочих, они построили баррикады и долго держались. Поэтому вон ту улицу назвали потом Баррикадной. Ну а царь послал на рабочих полк карательный, Семеновский. Вот здеся, — он опять указал кнутовищем, — были деревянные бараки бывших солдатских арестантских рот. В них белогвардейцы вешали политических преступников.

Павел с любопытством рассматривал дома и людей. Москва показалась ему на удивление низкой. Она вообще никогда не отличалась высотой домов: особняки дворян и купцов, дома горожан — все строились вширь, а не ввысь. Возвышались над ними только колокольни московских церквей, которых раньше было «сорок сороков». В конце 1920-х годов их оставалось еще много. Извозчик объяснял:

— Вон, на Новинском бульваре, в Девятинском переулке, высокая церковь Девяти мучеников, что на Кочерыжках[15]. Потому и переулок Девятинский.

Павел перевел разговор на другое:

— Ну а как жизнь теперь в Москве?

— Ничего, жисть получшала, как большевики образовали этот НЭП, как его… Жисть получше пошла, голодать хоть перестали. И в нашем извозчичьем деле тоже получше. Раз у людей деньги появились, то и нам работы больше. Да только вот обратно поворачивают большевики, вот что плохо.

Он еще помолчал, прибавил горестно:

— Эхма! — и с досады крепко стегнул лошаденку, которая тут была вовсе ни при чем.

* * *

За первые три года власти большевиков экономическое положение России ухудшилось настолько, что промышленность остановилась совсем и вся страна голодала. Но Ленин и его окружение не умели ничего налаживать, не хотели менять политический курс. Они называли подобное состояние экономики «революционным рывком» и «мобилизационной экономикой» и считали преддверием социализма, при котором не должно быть рыночных отношений. В результате начало происходить то, что еще сто лет назад Пушкин назвал «остервенением народа», — бунты и восстания в деревнях и городах.

По настойчивому предложению трех членов Политбюро партии Николай Бухарин, единственный из них экономист по образованию, разработал «новую экономическую политику» (НЭП) — сочетание идеологии централизованной социалистической экономики и политики с остатками элементов капиталистической экономики. Ленин долго противился, но был вынужден согласиться. В основе НЭПа было два нововведения:

1. В деревнях продразверстка (насильственное изъятие у крестьян урожая «по разверстке») была заменена на более мягкий продналог, оставлявший им большую часть собранного урожая. Это дало улучшение продовольственного снабжения и расцвет торговли в больших городах.

2. Были разрешены мелкие частные предприятия с наймом рабочей силы. Разрешение иметь частные организации и производства вызвало необходимость в рабочей силе и оживило рост почти совсем остановившейся промышленности.

НЭП вызвал быстрое изменение в социальной структуре и жизни в городах. После нескольких лет сплошной разрухи и голода люди зажили благополучней и спокойней. В деревнях у хороших хозяев появились излишки продуктов, они продавали их по рыночным ценам и богатели. В городах тоже появились так называемые нэпманы или совбуры (советские буржуи). Но к 1927 году большевики решили НЭП остановить, и по стране опять начала ощущаться нехватка продуктов. Поэтому была введена карточная система ограниченного распределения продуктов по талонам. То, что Павел увидел на привокзальной площади, было только жалкими остатками НЭПа.

* * *

До Института красной профессуры ехали полтора часа. Он размещался в бывшем здании Лицея цесаревича Николая. Массивный дом был построен в 1870-х годах как юридический факультет с гимназией для детей из высших классов общества. При советской власти в доме сначала находился Наркомпрос, им руководила жена Ленина Надежда Крупская. После смерти Ленина Сталин отнял у нее это здание и приказал перевести туда Институт красной профессуры. В нем должны были готовить («ковать», как говорили в те годы) элиту новой советской интеллигенции, идеологически подкованной и преданной власти, эта новая элита призвана была заместить уничтоженную дворянскую.

Одним из слушателей оказался старый знакомый Павла по Гражданской войне — комиссар Лев Мехлис. Павел не видел Мехлиса почти семь лет и даже удивился, когда тот дружелюбно и радостно кинулся к нему:

— А, Павел, старррый пррриятель, здррравствуй! Вот и хоррррошо, что ты здесь, — пррравильно поступил. Надо делать карррьеррру. А я ведь говорил тебе, что надо вступать в партию.

Он сразу начал хвастливо рассказывать, все время перемежая рассказ своим любимым «а я…»:

— А я, понимаешь, не хотел пррродолжать военную службу, меня интеррресует политика. Теперррь в ней ширррокое поле деятельности и самое удобное время для успешной карррьеррры. Ну а я, как приехал в Москву, устроился работать в Центральный комитет партии, сначала на маленькую должность. А я, с моей исполнительностью, быстро перешел в штат Генерального секретаря товарища Сталина, — он сделал значительную паузу, — да, самого товарища Сталина. А я начал с должности технического помощника. Все эти годы работал с ним. Теперь товарищ Сталин решил послать меня в Институт красной профессуры, по совместительству с работой. Пока что он поручил мне быть ответственным секретарем редакции газеты «Правда». А я, вот увидишь, — скоро буду редактором «Правды». Понимаешь, это же главный орган нашей партии. А я буду его редактором!

Павел с Мехлисом и раньше не дружил. Это именно он когда-то заронил в сознание Павла негативный скептицизм по отношению к большевикам. Теперь Павлу тоже не нравилось, как хвастливо Мехлис рассказывал о своей близости к Сталину и о планах быстрого возвышения. Но скептического отношения Павел не показал — наоборот, с энтузиазмом поддержал разговор:

— Ну, поздравляю, Лева. Уверен, что ты далеко продвинешься. Желаю успеха. Я помню, как сам Троцкий наградил тебя именными часами.

Мехлис изменился в лице, осторожно оглянулся:

— Троцкого в Москве уже нет, товарищ Сталин выслал его. И правильно сделал. А те часы я выбросил.

Павел знал, что Сталин захватывал все больше власти. Он понял, что Мехлис опять приспосабливался, держа нос по ветру. Но ему было все равно, и он переменил тему:

— А мне вот надо с жильем устраиваться. Карточки для питания мне выдали, но для жилья места здесь не оказалось.

— Куда тебя поселили?

— Направили в общежитие Высшей партийной школы на какую-то Миусскую площадь.

— А я знаю. Это недалеко от редакции газеты «Правда», мы помещаемся там в бывшем доме книгоиздательства Сытина. А я довезу тебя на редакционном автомобиле и помогу устроиться.

Машина оказалась старой колымагой с открытым верхом, из бесчисленных конфискованных после революции у какого-нибудь купца или барина. От нее воняло неочищенным бензином, заводиться она никак не хотела, шофер крутил ручку стартера, чертыхался и матерился. Наконец колымага завелась, задрожала, зачихала. За час они доехали до Миусской площади, и за этот час Павел успел наслушаться от Мехлиса его любимого «а я…» еще много раз.

Общежитие оказалось тесно забитым приехавшими для обучения в Высшей партийной школе и на курсы в еще несколько партийных школ.

Павла с Мехлисом повели показывать комнату: в коридорах и через открытые двери комнат они видели массу молодых, даже юных парней и девушек. Это были активисты комсомола, профсоюзов и партии, проявившие себя на местах, а потому посланные учиться. Вид у большинства был вполне рабоче-крестьянский: худые, бледные, плохо одетые. Именно из них собирались ковать кадры партийных советских работников среднего уровня. Павел покачал головой:

— Все ребята и девчата молодые, рано их готовить в начальники.

Но Мехлис прокомментировал:

— А я так думаю, что это наша будущая паррртийная элита. Вот увидишь, из этих юнцов получатся пррринципиальные и верррные кадррры паррртии.

Комендант собирался поместить Павла в комнате на четверых. Но Мехлис приказным тоном заявил:

— А вы знаете, товарррищ комендант, кто я? А я личный секретарррь товарррища Сталина. Фамилия моя Мехлис. Слыхали?

— Как же, слышал, товарищ Мехлис.

— Так вот, я обязываю вас выдать товарррищу Беррргу отдельную комнату. И обставить, соответственно. Доложите об исполнении в секретариат товарища Сталина и в редакцию газеты «Правда». А я пррроверю.

Напуганный комендант вытянулся перед ним в струнку:

— Будет сделано, товарищ Мехлис.

Устроившись в комнате со скудной обстановкой, Павел первым делом пошел в общую умывальную и сбрил колючую рыжеватую бороду и усы. Потом встал в очередь в общую душевую. Мыло у него с собой было, а мочалки из грубых стружек и серые вафельные полотенца лежали на полках. Пообедав в столовой общежития, он с наслаждением растянулся на узкой кровати и впервые за долгое время крепко уснул. Засыпая, подумал: «Ну вот начинается моя городская жизнь…»

Полночи Павлу не давали спать клопы — искусали все тело. Наутро он пожаловался коменданту. Тот сказал:

— Выжжем, товарищ красный командир. Только на говорите товарищу Мехлису, очень уж он строгий.

Потом Павел с интересом наблюдал, как присланные работники перевернули железный матрас, облили его денатуратом и подожгли: так они уничтожали клопов. Потом поменяли матрас и белье. Кажется, клопов не стало, но по углам продолжали ползать тараканы.

* * *

На следующий день Павел решил прогуляться вниз по широкой Тверской улице, и прохожие часто обращали внимание на необычайно высокого военного с орденом на груди. На Тверской еще с прошлого века стояли невысокие, в два-три этажа, дома богачей, теперь на стенах висели призывные политические плакаты: там располагались разные учреждения или общежития.

Москва жила весело. Проходя мимо домов, Павел слышал, как из многих открытых окон доносились записанные на граммофонные пластинки популярные песни: «Эх, яблочко, да куда котишься? Ко мне в рот попадешь — не воротишься…», «Цыпленок жареный, цыпленок пареный, цыпленок тоже хочет жить…» и самой популярной — «Здравствуй, моя Мурка, Мурка дорогая…».

В центре Тверской улицы проходила трамвайная линия, вагоны грохотали, скрежетали по рельсам на поворотах, вожатые пугающе звонили, разгоняя пешеходов. В обе стороны шло большое движение: ехали конки, повозки, изредка появлялись неказистые потрепанные грузовики и легковые машины. Автомобильной промышленности Россия на тот момент не имела, все машины были заграничные и старые.

Павел вышел на мощенную булыжником Красную площадь — с нее рельсы еще не сняли, хотя движение трамваев уже было запрещено. Перед ним открылся вид на Мавзолей, стены Кремля, Спасскую башню со знаменитыми курантами и Покровский собор, больше известный как храм Василия Блаженного. Павел многое знал о Москве и ее истории. Но, увидев площадь, он встал как вкопанный — у него захватило дух от величественности открывшейся картины. Павел вспомнил, что в 1812 году Наполеон, отступая из сожженной Москвы, приказал взорвать башни и стены Кремля, а заодно с ними и храм Василия Блаженного. По какой-то случайности была взорвана только одна небольшая башня и часть стены. Какое счастье, что это варварское деяние просвещенного европейца Наполеона не осуществилось!

Незадолго до приезда Павла, в 1927 году, был построен по проекту архитектора Щукина мраморный Мавзолей Ленина. Ступенчатую форму мавзолея архитектор скопировал с первой египетской Пирамиды ступеней. Почти пять тысяч лет назад ее построил первый известный по имени архитектор Имхотеп. Ступени его пирамиды выражали религиозную идею — по ним похороненный в ней фараон мог легко вознестись на небо к богам. Ступени ленинского Мавзолея поднимались вверх таким же конусом. Павел с усмешкой подумал: куда было возноситься неверующему Ленину? Сам Ленин высказал пожелание быть похороненным на петербургском кладбище рядом со своей матерью. И хотя Крупская была против, по инициативе и под давлением Сталина руководители государства постановили сохранить тело Ленина навечно. Забальзамированное тело вождя шесть лет лежало во временном деревянном строении, и над его бальзамированием работали харьковский анатом Владимир Воробьев и московский биохимик Борис Збарский. Задача у них была сложная: хотя мумифицирование тел известно со времен Древнего Египта, но там мумии лежали скрытые от глаз людей, и что происходило с ними — не видел никто. А сохранять тело для показа было совершенно новым делом.

В Мавзолей недавно стали пускать посетителей. Несмотря на раннее время, перед ним стояла длинная очередь людей с понурыми лицами. При всех верноподданических чувствах, показ мертвеца, сохраненного как живого, был для них невиданным зрелищем. Было в этом что-то важное и необыкновенное — возможность увидеть эту большевистскую святыню.

Павел посмотрел на очередь и решил, что придет потом, — пока лучше просто побродить по городу.

* * *

Только в самом центре Москвы были достаточно широкие улицы с каменными зданиями в три-четыре этажа. Другие районы состояли из узких улочек и переулков, застроенных деревянными домами в один-два этажа. Дома стояли в глубине густо заросших травой и крапивой дворов с колодцами. И повсюду над ними возвышались колокольни церквей. Церкви теперь были закрыты, часть из них были уничтожены, прочие использовались под склады или пустовали.

Районы Москвы еще сохранили старые названия Лефортово, Хамовники. Окраины тоже назывались по имени старинных застав, хотя часть из них была уже переименована. Два самых больших московских рынка — Смоленский и Сухаревский — стояли почти такими же, какими были построены. На рыночных площадях мелькало много подозрительного люда — воров и перекупщиков краденого. Но самым опасным местом Москвы оставались трущобы Хитрова рынка, названного в честь бывшего владельца этого участка земли генерала Хитрова. Рынок был иссечен оврагами, обстроен лачугами и располагался возле Яузы.

И еще одну особенность Москвы заметил Павел: на всем пути ему попадались на глаза беспризорные ребятишки, одетые в рванину: они попрошайничали, воровали, хулиганили и задорно распевали блатные песни.

* * *

Он вернулся на Тверскую улицу — пошататься по магазинам нэпманов и купить «гражданку» — костюм, рубашки, пальто, ботинки. Улица пестрела зазывающими вывесками магазинов, ресторанов, парикмахерских, фотоателье. Чем только не торговали, чего только не предлагали в этих лавочках. Среди вывесок с русскими именами владельцев — Филиппов, Елисеев, Яковлев, Грачев, братья Кулешовы, сестры Цветковы — было много еврейских, армянских, грузинских фамилий:

ОДЕЖДА НА ВСЕ ФАСОНЫ — ВОЛЬФСОН; ГАДАНИЕ НА КАРТАХ, САМЫЕ ТОЧНЫЕ ПРЕДСКАЗАНИЯ — ЦЫГАНКА МАША КОГАН; СВЕЖАЙШИЕ МЯСНЫЕ ПРОДУКТЫ — АСРАТЯН; РЕСТОРАН ЕВРОПЕЙСКОЙ КУХНИ — ПЯТИГОРСКИЙ; РЕСТОРАН АЗИАТСКОЙ КУХНИ — ИМАМАЛИЕВ; ГРУЗИНСКИЕ ШАШЛЫКИ — БРЕГВАДЗЕ; ПОШИВОЧНАЯ МАСТЕРСКАЯ, ПЕРЕЛИЦОВКА, ДЕЛАЕМ ИЗ СТАРОГО НОВОЕ — ШАФРАН…

Но многие магазины были уже закрыты, и вывески висели над запертыми дверями — эпоха НЭПа подходила к концу. Павла приятно поразило обилие еврейских фамилий. Что ж, евреи с древних времен были лучшими торговцами, процветали они и теперь, при НЭПе. Так проявлялись изменения в социальной структуре и в образе жизни разных слоев общества и разных национальностей. Он заговаривал с хозяевами и видел, что это были уже не прежние евреи-лавочники, каких он знал когда-то в мелких городах. В евреях нового времени произошла большая трансформация — никто из мужчин не носил ермолок на голове, ни у кого не было пейсов, одеты они были в обычные костюмы, а не в лапсердаки и выглядели как обычные мелкие русские дельцы. Только их лица выдавали национальное происхождение: длинные еврейские носы, большие навыкате глаза, в которых застыла многовековая еврейская грусть. И их жены, торговавшие с ними, тоже больше не носили на головах платков, не укрывали ног длинными юбками и не были замотаны кофтами по самую шею. Они выглядели как обычные горожанки: юбки у молодых — до колен или даже чуть выше, губы ярко накрашены, волосы коротко подстрижены и завиты по моде. В некоторых магазинах женами хозяев-евреев оказывались русские женщины — невиданное до революции зрелище. Многие мужчины и женщины курили.

* * *

Хозяева магазинов и их жены подчеркнуто любезно встречали Павла: военный с орденом на груди мог оказаться хорошим клиентом. В «Одежде» Вольфсона он разговорился с хозяевами и сказал, что тоже еврей. Оба расплылись в улыбках от удовольствия, хозяйка всплеснула руками, вскрикнула:

— Ой, вы еврей? Муля, посмотри на него — он еврей!

Муля среагировал спокойней:

— Приятно видеть еврея — героя войны. Мазал Тов[16] с приездом в Москву.

— Вы давно здесь торгуете? — спросил Павел.

— Что вам сказать? Не так, конечно, давно, но торгуем. Теперь сюда понаехало много евреев — кто работать, кто учиться, кто торговать, как мы. Мы торгуем для всех, но вот еврея-героя с орденом видим впервые. А вы откуда будете?

— Родился я и вырос в Рыбинске, но давно там не живу.

— В Рыбинске? Ой, так в Рыбинске ведь живет мой племянник — Самуил Перельман. Слышали про такого?

— Нет, не припомню.

— О, он очень хороший человек, он теперь учитель в тамошней школе. Может, ваши родители его знают. А может, мы с вами даже родственники. Как говорится — все евреи родственники.

— Родители мои умерли.

— Ай, ай, ай, как жалко. Так что бы вы хотели купить? Для вас будет лучший товар и по самой дешевой цене.

— Мне надо включаться в гражданскую жизнь. Нет ли у вас гражданского костюма мне по росту?

Хозяйка опять вскрикнула и даже всплеснула руками:

— Ой, как это «нет ли»? Для вас у нас нет? — для вас есть все. У нас не какая-нибудь лавочка, у нас выбор товара. По вашему росту? — она прикинула. — Конечно, закройка на костюмчик найдется, только надо будет подгонять. Очень уж вы большой. Но мы вам быстро пошьем, из лондонского материальчика. И дадим скидку как герою — десять процентов.

— Муся, дай ему двадцать, он из Рыбинска, где Самуил, — сказал хозяин и спросил: — Расплачиваться чем будете? Теперь понавыпускали разных казначейских билетов — казначейских-смазначейских, кто их разберет. Не поймешь, чего настоящие деньги стоят.

— У меня новые червонцы. Это как, подходит?

— Червонцы? Это подходит. Червонцы выпустили недавно, это твердая советская валюта, их даже за границей принимают.

Муся сняла мерку и пошла в заднюю комнату перекраивать костюм по росту.

— А вы пока погуляйте.

— Мне бы подстричься. Зарос очень.

— Так вот рядом — парикмахерская Маргулиса, Моисея Михаловича. Это наш родственник. Скажите, что вы от нас, он вам даст скидку.

Маргулис оказался большим болтуном. Павел никогда еще не стригся у профессионального парикмахера и не знал, что все они любят поболтать. Срезая рыжеватые лохмы с головы Павла, Маргулис вещал тоном проповедника:

— Знаете, что я вам скажу? В этой войне главное было выжить.

Павел подумал: а ты-то что об этом знаешь? Маргулис продолжал:

— А у тех, кто выжил в войну, теперь новая забота: как выжить при советской власти. Партии-шмартии, митинги-битинги, ничего не поймешь. Всех арестовывают, допрашивают — любишь ли советскую власть? А что я, знаю — люблю, не люблю? Советская власть — это как жена: любишь, не любишь, но жить надо вместе. Но я так думаю, что парикмахеров трогать не станут. А вы как думаете?

У Павла на этот счет мнения не было, он еле дождался, когда Маргулис закончит стрижку и можно будет вернуться к Вольфсонам. Муся, как увидела его стриженым, воскликнула с восторгом:

— Ой, какой вы теперь стали красавец, такой красавец! Только еврейские мужчины могут быть такими красавцами.

Она принесла пиджак и стала подгонять его по фигуре Павла. А он разговорился с хозяином.

— Ну а как вообще-то ваша жизнь здесь, как идет торговля?

— Как идет торговля? Азохен вэй[17]. Нет, жить, конечно, можно. Что вам, как идет, сказать? — для евреев революция лучше, чем царь. Раньше были погромы, запреты. Теперь нас не бьют по морде и не плюют в лицо. Нас даже не ограничивают — торгуй где хочешь. Евреи теперь везде: Троцкий — еврей, Каменев — еврей, Зиновьев — еврей. Да что там говорить — в правительстве много умных еврейских голов. Ну, правительство- шмавительство, а что делать бедному еврею? — еврею надо делать деньги, надо заводить свой гешефт. Нет, жить, конечно, можно.

Муся то входила, то выходила, разыскивая ножницы и принося мел, и тут нетерпеливо перебила мужа:

— Что ты говоришь — «жить можно», «жить можно»! А я вам так скажу: зря отобрали у нас нашу религию. Ну, конечно, мы понимаем, отобрали у всех — и у русских тоже, и у татар, у всех. Но у евреев все, что они имели, — это традиции их веры. Мы привыкли жить традициями. Теперь не стало синагог, нет Торы, нет Библии. От этого пойдет только разврат. Как нам теперь воспитывать детей, в каких традициях? У молодежи уже переворот в мозгах. Что это такое, — евреи женятся на шиксах, а еврейки выходит замуж за русских, за украинцев, за кого хотите! Это же против всех традиций. Но я вам все-таки скажу: таких чистых, как та девушка, с которой я могу вас познакомить, — таких уже не осталось.

Опять перебивая, вступил муж:

— Ах, Муся, кому теперь интересны традиции и чистота? Никому они не нужны. А вот деньги нужны всем. Когда в 1921 году объявили НЭП, для гешефтов свободы было больше. Конечно, евреи пошли торговать. А теперь? Теперь налоги повышают, жмут, обзывают нас частниками. А я спрашиваю — что в этом плохого? Почему плохо быть частником? Весь мир стоит на частной торговле. Говорят, при социализме все будет общее, ничего частного. Посмотрим, как это у них получится. Пока что некоторые уже не выдержали и закрыли свои точки. Впечатление такое, что приходит конец нашему НЭПу. Поэтому я и говорю — азохен вэй. Но нет, жить, конечно, можно.

Павел, усмехнувшись его приговорке, спросил:

— Вы все говорите: жить можно, жить можно… Так чем же вы недовольны?

Муля развел руками:

— Да когда мне все это не нравится…

В примерочной Павел натянул обметанный белыми нитками пиджак, а маленькая юркая Муся встала на скамейку и принялась нахваливать:

— Ну-ка, посмотрите в зеркало. Сидит так, будто я наметывала его специально для вас, — и грудь, и плечи, нигде не морщит.

— Вот здесь немного морщит.

— Где морщит? Здесь морщит? — она сильно одернула пиджак, так что большой Павел покачнулся. — Нигде не морщит.

— И вот здесь немного морщит.

— Где морщит? — опять дернула. — Нигде не морщит. Ну как, нравится?

— Кажется, ничего.

— Нет, вы только послушайте — он говорит «ничего»! Да это не «ничего», это то, что вам надо. В других магазинах вам такого не продадут.

Смущенный ее напором, Павел объяснил:

— Я ведь костюмы никогда не носил.

— Сейчас я его быстро зашью на зингеровской машинке, будете носить и останетесь довольны. Надо вам и пальто, — и приказала мужу: — Муля, принеси из задней комнаты разных цветов и фасонов, большого размера. Вот это вам особенно подойдет. Это я завтра подошью. А вы, извините, женаты?

— Нет, не успел.

— Ой, так я же познакомлю вас с одной очень интересной девушкой.

Женитьба была последним делом, о котором хотел бы думать Павел:

— Спасибо, мне теперь не до этого.

Но женщина загорелась желанием сватать и вцепилась мертвой хваткой. Сидя за ножной швейной машинкой «Зингер», она быстро-быстро говорила:

— Ой, так вы же не знаете — это такая девушка, такая девушка! Такой кристальной чистоты девушка! Таких теперь больше нет.

Павел отговаривался:

— Я совсем об этом не думаю.

— Может, вы боитесь, что она отстала от времени? Уверяю вас — совсем не отстала. У нее очень передовые взгляды, она девушка новой формации.

Муж скептически ее прерывал:

— Формации-швармации. Скажи ты ему просто, что она есть на самом деле.

— Отстань! Вы не слушайте его, он ничего не понимает в девушках.

— Это я-то не понимаю? А как же я выбрал тебя?

— Со зрением плохо было, вот как. Вы, товарищ красный командир, только ее увидите, сразу влюбитесь.

Муж продолжал перебивать:

— Муся, ты что, не знаешь, что теперь евреи хотят жениться только на русских девках? Все евреи женятся на русских девках.

— На русских? На этих шиксах? Так они же почти все потаскухи. А это такая чистая девушка, такая невинная.

— Кому это теперь интересно? Я тебе говорю — евреи теперь женятся на русских.

— Вот я ему покажу ее фотографию, она такая хорошенькая, он сразу влюбится.

На фото Павел увидел удлиненное миловидное лицо, изящно очерченные миндалевидные глаза с поволокой.

— Что, красивая? Она работает в магазине военной одежды.

— Да, хороша. Только мне теперь не до любви.

— Эх, вы, мужчины — не умеете словить свое счастье!

* * *

Все еще усмехаясь замечанию Мули «Когда мне все это не нравится» и настойчивому сватовству Муси, Павел пошел в другой магазин — купить ботинки. Опять расспросы — откуда он, что делал? Евреям до всего есть дело.

— Какие ботинки хотите, товарищ красный командир — со скрипом или бэз?

— Лучше без.

— Ну, бэз так бэз.

Ботинки были высокие, с длинной шнуровкой. Павел впервые попробовал завязать шнурки. Но загрубевшие пальцы бойца-кавалериста, привыкшие затягивать подпруги седла, держать поводья лошади, стрелять из пулемета и крепко сжимать рукоятку шашки, не слушались. Ему пытались помочь:

— Товарищ красный комадир, вы сделайте две петельки и потом перехлестните их — вот так.

Опять не вышло, и Павел смутился:

— Я уж лучше потренируюсь дома.

Но ему и дома никак это не удавалось. Он недоумевал: как же это маленькие дети учатся сами завязывать шнурки? Павел топтался в ботинках — шнурки развязывались, он надевал пиджак — тот свисал с плеч. Но трудней всего оказалось завязывать галстук — ничего не получалось. Он расстраивался, даже злился: да, тяжело привыкать к гражданской одежде. Решил: «Пусть гражданский костюм пока повисит до случая, а я все-таки куплю себе новую военную одежду».

9. В Третьяковской галерее

Павел вспомнил о Третьяковской галерее, про которую рассказывал ему художник Минченков в Каменске. Накануне он не успел туда пойти, но ему очень хотелось увидеть картину «Три богатыря», посмотреть на настоящего Алешу Поповича. А заодно увидеть картины пейзажиста Исаака Левитана. Он стал расспрашивать, где галерея и как туда пройти, но никто в общежитии не знал Москвы и не слышал про галерею. Только одна пожилая женщина-гардеробщица грустно и тихо спросила:

— А вам зачем туда, гражданин военный?

— Да вот хочу увидеть картины, особенно художников Васнецова и Левитана.

При звуках этих имен она слабо улыбнулась, как будто тень прошлого скользнула по лицу:

— Хотите, я дам вам путеводитель по Москве? Только, пожалуйста, с возвратом, он мне дорог как память.

— Спасибо, я обязательно верну.

Впервые присмотревшись к ней, Павел увидел на усталом бледном лице черты былой красоты и холености и решил: «Наверное, из бывших, какая-нибудь разоренная дворянка». Она протянула ему старое издание в хорошем переплете и с просящей улыбкой повторила:

— Только, пожалуйста, не забудьте вернуть. Это память.

— Обещаю, что верну. А вы бывали в галерее?

— Работала там, в прошлом я была искусствоведом.

Павлу стало неловко от мысли, что перед ним в гардеробной сидит образованная дама, которая, очевидно, потеряла все, что имела. Надо было как-то отблагодарить ее. Как? Он шел по площади, и навстречу попалась такая же немолодая женщина в ободранном старом пальто, с признаками истощенности в лице. Жалобным голосом попросила:

— Гражданин военный, купите цветы. Сама собирала.

Она протянула Павлу небольшой букетик полевых цветов. Покупка цветов ему в голову не приходила, но стало жалко эту женщину.

— Что же мне с ними делать?

— Подарите вашей невесте или даме, которая вам нравится.

Павел никогда цветов не дарил, а тут подумал: действительно, почему бы не подарить их гардеробщице? А заодно и дать денег этой женщине. Он купил букет, заплатил вдвое и принес гардеробщице-искусствоведу:

— Это вам, с благодарностью.

— Мне? — она уткнула лицо в цветы и заплакала, ее плечи дрожали. — Спасибо вам. Мне уже так давно никто не дарил цветов.

В тот день Павел опять дошел до Красной площади — полюбоваться Кремлем и пышным храмом Василия Блаженного. На этот раз у него был путеводитель и он читал о том, что видел. Строили этот собор два русских «мастера каменных дел» Постник Яковлев и Барма. Под собором они прорыли секретные ходы, ведущие в царский дворец в Кремле. По легенде, Иван Грозный приказал выколоть обоим строителям глаза, чтобы никто, кроме него, не знал этих ходов.

По Кремлевской набережной Павел пошел вдоль длинной величественной красной стены, заглядывая в путеводитель. Когда-то перед стеной был широкий и глубокий защитный ров, заполненный водой. В конце стены у Боровицких ворот он собрался свернуть на Каменный мост, но увидел вдали возвышавшийся золотой купол громадного белого храма. Он полистал книгу, там было указано, что на берегу Москвы-реки стоит храм Христа Спасителя. Тогда Павел решил подойти поближе и посмотреть. Он шел по улице Волхонке мимо старых двухэтажных домов, таких древних и ветхих, что некоторые уже покосились и грозили упасть; оконца в них были маленькие, подслеповатые. За углом улицы Ленивки Павлу открылся громадный сквер, а за ним — дворец Музея изящных искусств. Он прочитал, что музей построен в 1912 году архитектором Клейном по инициативе профессора Ивана Цветаева. Мелкими буквами в сноске значилось: Цветаев был ученым-самородком, выходцем из крестьян, фигурой, подобной Михаиле Ломоносову.

Павел дошел до улицы Пречистенки. Назвали ее так в честь иконы Пречистой Богоматери. В 1658 году второй царь из рода Романовых — Алексей Михайлович — велел прорубить от Кремля прямую просеку в подмосковных лесах до Новодевичьего монастыря, чтобы ездить молиться этой иконе. Москва постепенно разрасталась, и вдоль просеки стали вырастать дома, она превратилась в широкую улицу под названием Пречистенка. В советское время ее назвали Кропоткинской, по имени революционера-анархиста П.А. Кропоткина.

* * *

В начале улицы Павел застыл от восхищения величием и красотой громадного храма. Белый красавец стоял высоко на берегу Москвы-реки, и на фоне голубого неба казалось, что все пять его куполов парят в воздухе над городом. Павел описывал вокруг храма круги и с разных углов любовался зданием. Храм был в запустении, белые плиты фасада и колонны потемнели, кое-где были отбиты. Центральный большой купол вблизи оказался тоже потемневшим и облезлым. Павел обошел вокруг, рассматривая двойной ряд мраморных барельефов на стенах: все фигуры были на темы из Библии и все были исчерна-грязными, некоторых вообще уже не было, на их месте зияли камни и кирпичи оголенной стены. Зато сохранились двенадцать бронзовых дверей с изображением святых апостолов. Павлу захотелось войти внутрь, но двери были заперты, храм давно отслужил свое и теперь использовался как склад. Павлу хотелось узнать об этом храме побольше. Краем глаза он заметил, что на скамейке в сквере сидит одинокая женщина, молодая, очень грустная, голова покрыта черным кружевным платком, а на лице заметны следы слез. Павел подумал, что она в трауре. Женщина смотрела вдаль и не обращала на него внимания. Он постоял нерешительно, обошел кругом и все-таки решил заговорить:

— Извините, гражданочка, я приезжий, в Москве ничего не знаю. Вы не можете мне рассказать что-нибудь про этот храм? Вижу — это чудо какое-то. У меня есть путеводитель, но про храм в нем почти ничего не написано.

Женщина испуганно вздрогнула, медленно подняла глаза и подозрительно на него посмотрела. Он ждал, она тихо и неприязненно сказала:

— Вы, конечно, чекист, вы пришли за мной?

— Нет, что вы! Почему я чекист? Я просто боец Красной армии. Приехал учиться, брожу по городу. Увидел издали купол храма и подошел посмотреть: что за чудо такое?

Она недоверчиво прищурилась:

— Вы правду говорите, что вы не чекист?

— Конечно, правду.

У женщины был мягкий московский выговор. Павел понял, что она, должно быть, из «бывших» — какая-нибудь барыня, дворянка, поэтому и ГПУ не доверяет. А женщина расспрашивала дальше, ее голос немного потеплел:

— А чему вы собираетесь здесь учиться?

— Если смогу, то хотел бы учиться на историка.

— Ах, вот как. Что же, тогда вам стоит узнать и историю этого храма.

— Можно мне присесть?

— Садитесь, — она как будто успокоилась, голос зазвучал приветливей.

— Этот храм действительно чудо, как вы сами сказали. Он был построен в 1883 году в память победы России над Наполеоном в 1812 году. Его назвали храмом Христа Спасителя, потому что тогда Христос спас Россию. Он был задуман как олицетворение подвига русского народа. Но строили его почти шестьдесят лет. Сначала собирались ставить на самой высокой точке Москвы — на Воробьевых горах. Это дальше отсюда, на другом берегу Москвы-реки. Хотели построить храм из трех частей, которые должны были стать символами Воплощения, Преображения и Воскресения Христова. Но под тяжестью основания храма гора стала оседать. В 1882 году поставили его здесь. Архитектором был Константин Тон. Вам не скучно слушать?

Павел, заслушавшийся складным рассказом, воскликнул:

— Нет, нет, что вы — вы так интересно рассказываете, очень интеллигентно!

Она улыбнулась.

— Спасибо. Я родилась и выросла здесь неподалеку. Меня даже крестили в этом храме. Поэтому я знаю его историю. Ну, слушайте дальше. Здесь стоял женский Алексеевский монастырь, его решили разрушить и перенести. Настоятельница монастыря была против, она собрала всех монахинь и прокляла место возведения храма. Она даже предрекла, что никакое сооружение не простоит на этом месте больше пятидесяти лет. И вот скоро будет пятьдесят лет со дня постройки, храм закрыт со времени революции, священники расстреляны или сосланы.

— И что будет? — наивно спросил Павел.

— По слухам, храм собираются разрушить. Видите, он уже в запустении, его скульптуры начали выламывать и переносить на свалку в Донской монастырь.

— Как разрушить? Такой храм разрушить?

Она горько усмехнулась:

— Вы, революционеры, не только храмы, вы и жизни людские ломаете.

По глубокой горечи ее интонации Павел понял, что говорит она про себя. Ему захотелось как-то отделить себя от того горя, которое угнетало ее:

— Ну, это не я. Не все же красные бойцы — разрушители. Если бы была моя воля, я никогда не стал бы ломать ничью жизнь.

— Да, если бы ваша воля? — она глубоко вздохнула, на глазах опять навернулись слезы. — А вот мою жизнь чья-то воля сломала.

— У вас горе?

— У меня мужа расстреляли. Он тоже был военный, как вы.

Павел растерялся, ему стало неловко, что он просил ее рассказать про храм: у женщины горе, а он к ней со своим любопытством.

— Вы уж меня извините, я никак не мог знать.

— Ничего, это меня даже отвлекло.

— Я, знаете, всего три дня в Москве, и все меня здесь огорошивает.

— Да, Москва способна огорошить. Особенно теперь.

— Вы уж опять меня извините, за что же это вашего мужа?.. — он не смог произнести ей в лицо слово «расстреляли».

— Он был помощник Троцкого, а как только начальника выслали из Москвы, его арестовали.

Павел поразился:

— Я знаю, что Троцкого выслали из Москвы, но не знал, что происходит такое.

— Теперь знаете. Право, сама не понимаю, почему я так откровенна с вами. Я ведь всех людей стала бояться, всех подозреваю. Но я видела, с каким интересом вы рассматривали мой храм, и мне показалось, что вы должны быть порядочным человеком. Ну, мне пора идти. Желаю вам хорошей учебы.

— Прощайте. Я вам тоже желаю… — а чего, он и сам не знал.

* * *

После рассказа об истории храма и признания грустной женщины храм показался Павлу тоже грустным, как будто говорил «прощай». Он пошел обратно по Волхонке в сторону Каменного моста. Уже закладывались поднимающие основы будущего Большого Каменного моста, который должен был соединить Кремль с Большой Полянкой. Справа Павел увидел железный остов громадного многоэтажного комплекса первого в Москве большого жилого дома — Дома правительства. Там помещались также первый большой советский кинотеатр, трехэтажный магазин и даже здание театра с колоннами. Такого колоссального строительства Павлу видеть не приходилось — высились подъемные краны, подъезжали грузовые машины и суетились рабочие. Многие из строителей были комсомольцами-энтузиастами, они работали здесь по призыву, с воодушевлением строя жилище для своего любимого правительства. Поэтому вокруг было развешано много патриотических транспарантов.

Через Водоотводный канал, который в народе называли Канавой, Павел вышел на мощенную булыжником Полянку. На ней находился Полянский рынок, от которого и дошло название улицы. В начале ее стояла великолепная «красная церковь» Григория Неокесарийского, один из лучших памятников древней русской архитектуры, строил ее крепостной крестьянин Карп Губа. Павел засмотрелся на эту красавицу.

Вдоль канала он прошел на Большую Ордынку, обсаженную голландскими липами, превратившими улицу в тенистую аллею. Ордынкой ее назвали, когда в 1300-е годы, во времена татаро-монгольского ига, здесь проходила дорога из Золотой орды в Кремль. По улице жили «ордынцы» — татары и русские дворцовые слуги, которые возили в Орду грамоты от московского великого князя. Покупать быстроногих и выносливых степных татарских коней сюда съезжалась вся Русь. Татары долго не понимали русского языка, а русские — татарского, поэтому вблизи поселились переводчики — толмачи. Так и остался на Ордынке Толмачевский переулок.

Наконец Павел дошел до Лаврушинского переужа. Его назвали по фамилии местной домовладелицы, купеческой вдовы Анисьи Лаврушиной. В глубине переулка Павел увидел довольно запущенное красное кирпичное здание. На нем красовалась небольшая вывеска: «Государственная Третьяковская галерея». На этом месте московский купец и владелец текстильных производств в Костроме Павел Михайлович Третьяков купил в середине XIX века у купцов Шустовых обширный особняк с фруктовым садом, построил галерею и много раз расширял и достраивал ее.

Но коллекция галереи все увеличивалась, а перестраивать ее снова не было возможности из-за войны и революции, и поэтому картины в ней много раз просто перевешивали. Когда Павел пришел туда, в галерее шла большая перестройка — проводили электричество и заполняли три новых зала картинами из запасника, которым служила расположенная неподалеку церковь Николы на Толмачах. На стенах было много пустых мест, народа в залах — очень мало, иногда проходил какой-нибудь служитель, неся картину. Обилие ярких больших полотен поразило Павла, никогда ничего подобного он себе не представлял:

— Мать честная, как же все это красиво и интересно!

Павел долго стоял перед картиной Ильи Репина «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 года» и перед полотном Василия Сурикова «Утро стрелецкой казни».

Он пытливо вглядывался в выражения лиц на картинах, его притягивали к себе моменты истории и характеры изображенных. Никогда до сих пор не приходилось ему видеть так четко очерченные характеры и так ярко представленные действия. Да, художник может в одном полотне рассказать то, что писатель описывает на сотнях страниц.

В следующем зале были картины Исаака Левитана. Переходя от одной к другой и рассматривая их, Павел тяжело вздохнул, его просто подавила грусть, разлитая в них. Пейзажи Левитана рассказывали не меньше, чем исторические полотна Репина и Сурикова. Он вспомнил слова, которые ему сказал Минченков: «Левитан писал удивительно, умел находить в природе мотив и умел овладевать им. Пейзажисту ведь надо иметь не только верный глаз, но и внутреннее чутье, надо слышать музыку природы и проникаться ее тишиной. Все это у Левитана было врожденное, его породила сама эпоха и вынянчила страшная нужда».

* * *

А где же «Три богатыря»? Павел увидел седого бородатого пожилого мужчину небольшого роста в потрепанном сером халате, он внес в зал завернутую в ткань небольшую картину и собирался вешать ее на стену. Павел спросил у него:

— Вы здесь служите?

Тот покосился на военного с орденом:

— Служу.

— Служителем или сторожем?

— Ну, скажем, сторожем, — улыбнулся тот.

— А где тут картина «Три богатыря»?

— Помогите мне, гражданин военный, повесить вот эту картину, потом я вам покажу.

Он развернул ткань, и перед Павлом предстал портрет женщины-аристократки, сидящей в богатой коляске. Она в черном бархатном пальто с шелковыми лентами у шеи, руки ее спрятаны в меховой муфте, на голове черная зимняя шляпа с пушистым белым плюмажем. За спиной — зимний городской пейзаж в легкой дымке снега. Все написано очень ярко и красиво, но Павла мгновенно поразило ее лицо — яркие губки, темные глаза из-под полуопущенных век внимательно смотрели прямо на него.

— Это чей же портрет?

— Ничей. Это «Неизвестная» художника Крамского. Ну, пойдемте, я вам покажу богатырей.

— Погодите, я хочу еще посмотреть на «Неизвестную». До чего красивая, это же прямо влюбиться можно в такую красавицу.

— Можно. Вот я ее и повесил получше, на свету. Ну, пойдемте, гражданин военный.

Перед Павлом предстало громадное, во всю стену, полотно, на нем все три богатыря — Илья Муромец, Добрыня Никитич и Алеша Попович верхом на конях. Павел остолбенел, рассматривая громадное полотно, переводил взгляд с одного богатыря на другого и пытался сравнить себя с молодым блондином справа.

— Вы, гражданин военный, почему хотели видеть эту картину?

— Дедушка, вот вы скажите — похож я на того, что справа? Меня в армии даже прозвали Алешей Поповичем. Похож или не похож?

Старичок удивился, обошел вокруг него, присмотрелся и кивнул:

— Да, действительно, вы похожи немного на Алешу Поповича.

— Значит, прав был Исайка Бабель.

— Какой это Исайка Бабель, не писатель ли, который «Конармию» написал?

— Он самый, мы вместе в Первой конной служили.

— Ах, вон оно что. Раз вы из Первой конной, тогда я хочу показать вам одно полотно. Меня интересует, что вы о нем скажете.

Про себя Павел подумал: «Какой интерес старику-сторожу, что я скажу про картины?»

Старик пошел впереди и повел его через залы. Павел оглядывался на картины и с удивлением видел, как попадавшиеся по дороге служители почтительно здоровались со старичком, а он всем приветливо отвечал. Подошли к двери с табличкой: «Константин Федорович Юон, академик живописи. Директор Государственной Третьяковской галереи». Провожатый вежливо пропустил гостя вперед. Тогда только Павел догадался, что перед ним был не сторож, а директор.

— Вы уж меня извините, что я вас за сторожа принял.

— А, пустяки, я и есть сторож — охраняю бесценное богатство нашей живописи. Вот, посмотрите, гражданин военный, прислали мне две новые картины и велели срочно вывесить в зале на самом виду. Одна называется «Тачанка», это работа художника Митрофана Грекова. Другая называется «Товарищ Сталин принимает парад Первой конной армии в феврале 1918 года». Что вы об этом думаете?

На первой картине была изображена мчащаяся в атаку тачанка с четверкой коней, вся в движении, в стремлении вперед; картина была настолько живой, что у Павла на мгновение возникло привычное ощущение, будто он сам на ней несется по степи.

— Очень хорошая картина, точная. Я ведь сам на таких тачанках воевал.

— Ну а что вы скажете про вторую?

На картине Сталин, изображенный вполоборота, в шинели и меховой шапке стоит на санях и отечески приветствует бойцов-конников. А они лихо скачут мимо него и радостно улыбаются своему отцу-командиру. Павел вспомнил короткое и бесславное появление Сталина в Первой конной, его столкновение с Тухачевским и поразился несоответствию между действительностью, которую знал сам, и тем, что изобразил художник.

— Что же, нарисовано-то оно красиво, лошади здорово получились, как живые. Вон и снег из-под копыт летит, как на самом деле. Только это все неправда.

— Почему неправда?

— Не был Сталин в Конной армии в начале 1918 года. Тогда у нас был только небольшой отряд Буденного. Позже присылали к нам Сталина, как члена Военного совета, уже во время Гражданской войны. Но оставался он у нас недолго, и никакого такого парада для него не устраивали. Был у нас свой славный командарм Семен Михайлович Буденный, он и парады принимал. А на картине он где?

— Так значит, это неправда. А мне велят ее повесить на видном месте.

— А вы не вешайте.

— Эх, гражданин военный, тогда ведь меня могут повесить.

Павел решился задать вопрос:

— Вы художника Минченкова знали?

— Якова Даниловича? Конечно, знал — раньше. Он много лет назад уехал из Москвы, и след его пропал.

— Не совсем так, я его нашел.

— Вы нашли Минченкова? Где же он?

— В 1924 году мой полк стоял в Каменском, на реке Донце. Меня поселили в доме учителя рисования. Это и был Яков Данилович.

Юон по-стариковски заволновался:

— Да как же так?.. Что же это?.. Учитель рисования…

— Он там создал нечто вроде клуба для молодежи, интересующейся искусством, и рассказывал им о художниках-передвижниках. А по вечерам мы с ним много беседовали. Очень с ним было интересно.

— Да, да, ему есть что рассказать, через его руки двадцать лет подряд проходили все живописные работы лучших русских художников.

— Он говорил, что пишет о них воспоминания.

— А, вот это замечательно. Ну спасибо, что сказали.

Павел вышел из галереи под большим впечатлением: какие там прекрасные картины — и Репина, и Сурикова, и Левитана! К тому же теперь он получил подтверждение от самого директора, что чем-то похож на Алешу Поповича. Да, и теперь ему совершенно ясно, что новое советское искусство непомерно возвеличивает роль Сталина в организации Красной армии. И еще: какая красивая женщина эта «неизвестная» на портрете! Эх, наверное, в жизни таких не бывает. А жаль…

* * *

На обратном пути Павел обошел Кремль и прошелся вдоль стены по Александровскому саду, где когда-то протекала река Неглинка. От Троицкой башни Кремля через нее был проложен каменный мост, который вел к древнему селению Ваганьково. Мост еще частично сохранился, и по нему Павел вышел на улицу Воздвиженку. Название свое она получила еще в XVIII веке от стоявшего там Воздвиженского монастыря. Это была древняя улица, когда-то с нее начиналась торговая дорога на Смоленск. В 1658 году царь Алексей Михайлович приказал называть ее Смоленской. Тогда там стояли два монастыря и располагались дворы московских бояр. Но когда в начале 1700-х годов сын Алексея Петр Первый перенес столицу из Москвы в Санкт-Петербург, торговля со Смоленском утихла, как и сама улица. В начале ее находился «Аптекарский двор», в котором готовили лекарства и съестные припасы для царского двора, а вдоль Шуйского переулка стояли каменные кухни, пекарни, погреба, в которые тащили ледяные глыбы из Москвы-реки.

Потом там был построен цирк Гине, в котором размещалась первая Московская консерватория. В ней четыре года жил и работал молодой Петр Ильич Чайковский.

В начале XX века на Воздвиженке построили два больших здания: магазин Экономического общества офицеров Московского военного округа (Военторг) и особняк купца Арсения Морозова в мавританском стиле. Улицу замостили булыжником, осветили газовыми фонарями, проложили по ней рельсы для конки, а потом пустили трамвайную линию.

Как раз в этот период на левом ее углу полным ходом шло грандиозное строительство Ленинской библиотеки. Против нее, на месте Аптекарского двора, в одноэтажном здании была устроена Кремлевская больница — для членов нового правительства.

Проходя мимо богатого старинного особняка в мавританском стиле, Павел купил у лотошника пару пирожков с мясом: проголодался за день. Он загляделся на красивый особняк и спросил дворника-татарина, подметавшего перед подъездом:

— Что это за домина такой?

Дворник хитро посмотрел:

— Этот-то, что ли? Это построил для себя Савва Иванович Морозов, богатей, фабрикант ткацких производств.

— А теперь что в доме?

— А теперя-ча? Теперя-ча в доме киятер устроили, — и добавил: — Чтоб им было неладно.

На воротах висела афиша, в тот вечер показывали пьесу Островского «На всякого мудреца довольно простоты», режиссером был Сергей Эйзенштейн. Эта еврейская фамилия заинтересовала Павла. Пьесу он читал: ему очень понравился сочный язык русских купцов. Поэтому Павел решил зайти в «киятер» и посмотреть пьесу. В большом зрительным зале поверху, как в пирке, был натянут канат. К удивлению Павла, персонаж генерала Крутицкого был переделан во французского генерала Жоффра, и исполнявший эту роль актер прошел на сцену по канату над зрителями, а сзади на его штанах можно было разглядеть написанные мелом две первые буквы его имени — «И» и «П». Как Павел потом узнал, это был актер Иван Пырьев. Но от Островского в пьесе не осталось ровно ничего, Павлу все это показалось странным и, в общем, не понравилось: что это за «новое искусство» за такое?

Московские превращения продолжали удивлять его.

10. «Зачем же нам нужна чужая Аргентина?»

На другой день Павел подошел к магазину с вывеской: ВОЕННАЯ ФОРМА ДЛЯ КОМАНДИРОВ КРАСНОЙ АРМИИ — СЛЁЗБЕРГ, остановился у витрины. За стеклом висел большой набор военной одежды разных фасонов. Пока Павел рассматривал витрину, ему почудилось какое-то движение в комнате, но когда он вошел, там никого не оказалось, только из трубы граммофона раздавались звуки музыки. Продолжая осматриваться, Павел прислушался к песне. Хрипловатым голосом пел молодой артист Леонид Утесов:

Служил на заводе Сергей-пролетарий, Он в доску был сознательный марксист, Он был член парткома, он был член профкома И просто стопроцентный активист. Евойная Манька страдам уклоном, Плохой промежду ними был контакт: Накрашенные губки, колени ниже юбки, А это безусловно вредный факт. Товарищ Маруся, оставь свои замашки, Они компрометируют мене, А она ему басом: «Катись к своим массам, Я не хочу бывать в твоей клубе».

По внутренней лестнице в конце комнаты нарочито медленно спускалась молодая изящная женщина в облегающем полупрозрачном платье из крепдешина, таком коротком, что колени оставались открытыми. Черные кудряшки обрамляли узкое белое лицо, которое слегка портил только длинноватый узкий нос. В руке с ярко накрашенными ногтями она держала мундштук папиросы. Павла обдало густым ароматом духов. Ему никогда не приходилось видеть таких элегантных женщин, он ошарашено смотрел на нее и думал — вот они какие, эти городские штучки!

Очевидно, это она была в комнате и видела его, когда он осматривал витрину. Томным низким контральто она на ходу пропела вместе с пластинкой:

— Накрашенные губки, колени ниже юбки, а это безусловно вредный факт, — и звонко рассмеялась.

Женщина подошла к нему, покачивая полными бедрами и заинтересованно оглядывая его с головы до ног, а потом воскликнула с восхищением:

— Ох, какой у вас рост, какой рост!

Павлу показалось, что он узнал удлиненное лицо и разрез больших миндалевидных еврейских глаз с поволокой. Зазывающе смотрели на него эти глаза, полуприкрытые крашеными пушистыми ресницами. Она подошла совсем вплотную, и в низком разрезе платья он с высоты своего роста увидел проем между полными грудями, смутился и даже отступил на шаг. Она усмехнулась и села в глубокое кресло, закинув ногу на ногу: теперь короткое платье скользнуло вверх почти до середины бедер. Затянувшись папиросой, женщина все тем же томным голосом почти пропела:

— А мне про вас рассказывали.

— Кто же? — оторопел Павел, стараясь не смотреть на ее ноги и неловко блуждая взглядом по сторонам.

Она следила за его взглядом, продолжая улыбаться, как бы поддразнивая:

— Вы покупали костюм у Вольфсонов. Его жена Муся — она моя тетя, рассказывала мне про вас с восторгом: военный, еврей, высокий, с орденом. И фотографию мою она вам показывала. Ну, как вы находите — в жизни я лучше или хуже? Хотите сказать мне комплимент?

Он вспомнил, как тетка хвалила ее чистоту и невинность, и подумал, что такой еврейской девушке полагалось бы сидеть скромно с полуопущенными ресницами и прикрытыми коленями. Ее вызывающее поведение никак не подходило под определения тетки. Заподозрив, что Муся наверняка говорила ей и о сватовстве, он решил сказать то, что она хотела услышать:

— Мне кажется, вы намного лучше.

— Ого, да вы комплиментщик, товарищ красный командир. А влюбиться в меня не боитесь?

От такого откровенного заигрывания Павел оторопел: у него почти не было опыта романтического общения с горожанками. В армейских походах его контакты с женщинами ограничивались коротким и быстрым любовным угаром, он даже их лиц почти не помнил. Но тут ему пришел на ум образ Эллочки-людоедки из недавно опубликованной книги Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев», которая ему очень понравилась: у этой девушки явно была та же манера поведения. Он вздохнул и попросил:

— Знаете что — если у вас есть, продайте мне военный костюм хорошего качества и сапоги шевровые.

— Почему же нет? — взгляд сделался еще призывнее. — Для вас у меня многое есть, очень многое.

Потом она оглядела его с головы до ног, на этот раз профессиональным взглядом продавца:

— Вам пойдет китель-фрэнч, «сталинка», как мы его называем. Теперь такой китель носят все солидные мужчины с положением: и Сталин, и Троцкий тоже. Сейчас принесу.

Она принесла китель-френч и брюки-галифе темно-зеленого цвета, ловким движением раскинула их на прилавке:

— Специально для вас — самый модный и плотный материал «диагональ». Примерьте.

Когда Павел переоделся и вышел из примерочной, она вдруг присела перед ним в глубоком реверансе, приподняв края и без того короткого платья. С минуту он смотрел на нее сверху вниз, потом не выдержал и расхохотался:

— Ну вы и артистка!

— А я и есть артистка. Только играю не на сцене, а в жизни. А присела я перед вами потому, что вы сразу превратились в очень импозантного мужчину.

— Что это за слово такое — импозантный? Я такого не слыхал.

— Импозантный? Как вам объяснить? Это как бы величественный, что ли…

— Ну, артистка, а как вас зовут?

Она уловила его заинтересованность — атака не прошла даром:

— Меня зовут Эся, полное еврейское имя — Эсфирь. Но я люблю, чтоб меня называли по-русски — Элина. А вас?

— Меня-то? Павлом.

— Хотите, я вам что-то скажу как женщина? Вы очень возбуждающий кавалер.

Павел чувствовал, что от ее игривого поведения и сам приходит в возбуждение.

— Вы тоже выглядите… — он слегка запнулся.

— Вы хотите сказать, что я тоже выгляжу возбуждающе, да? Благодарю за второй комплимент. Хотите, послушаем вместе очень интересное современное танго?

Подойдя к двери, она быстро ее заперла, повесила табличку «Закрыто на учет», поставила новую пластинку и грациозно пританцовывая, подошла к Павлу. Тот же хрипловатый голос пел:

Зачем же нам нужна чужая Аргентина? Вот вам история каховекого раввина, Который жил в заштатном городе Каховке, В такой убогой и шикарной обстановке. В Каховке славилась раввина дочка Энта, Такая тонкая, как шелковая лента, Такая чистая, как новая посуда, Такая умная, как целый том Талмуда. Но вот случилась революция в Каховке, Переворот свершился в Энтиной головке: Приехал новый председатель райпромтреста, И Энта больше не находит себе места. Иван Иванович, красавец чернобровый, И галифе на нем, и френч почти что новый. И вот чего в Каховке раньше не случалось — Что по любви ему красавица отдалась. Вот раз приходит наш раввин из синагоги. Его уж Энта не встречает на пороге, А на столе лежит письмо, четыре слова: «Прощай, уехала, гражданка Иванова».

Павел усмехнулся:

— Действительно, зачем нам ехать в далекую Аргентину, у нас здесь уже оживает свой буржуазный мирок.

Элина хитро заулыбалась:

— Хотите потанцевать? — и, не дожидаясь ответа, изящно положила ему руку на плечо, подхватила и повела по маленькой комнате. Павел никогда раньше танго не танцевал и неловко топтался, но обнимать ее тонкую талию, чувствовать под шелком молодое горячее тело было приятно. Элина взяла его руку и передвинула пониже, так что теперь он держал ее не за талию, а за упругую, полную ягодицу. Павел поражался и все краснел, а она как ни в чем не бывало склонила голову к нему на плечо, щекотала волосами и томно шептала прямо в ухо:

— Это танго как будто точно про меня. Только не верьте всему. Хотите, я вам что-то скажу? — она привстала на цыпочки, дотянулась до его уха и шепнула: — Я вовсе не такая чистая, как новая посуда, — на секунду отодвинулась, заглянула ему в глаза, потом вдруг совсем на нем повисла, обхватив ногами, и порывисто впилась в его губы влажным поцелуем. — Теперь ты понял?

Павел давно понял. Эпоха революции и Гражданской войны принесла ускорение во всем, а в отношениях между полами — тем более. Девке просто побаловаться хочется, а вовсе не свататься. Она за рукав потащила его по лестнице на второй этаж, и, поднимаясь за ней, он опять вспомнил, как тетка нахваливала ее невинность. В спальне она задыхающимся голосом приказала:

— Раздевай меня, я люблю, когда меня раздевает сильный мужчина.

Он собирался действовать решительно и, немедленно засунув одну руку под ее платье, хотел бросить девушку на постель, подмять ее под себя, но она вдруг резко его оттолкнула:

— Что за солдатская манера кидаться на женщину и насиловать ее? Не торопись, раздевай медленно, страстно. Надо привыкать к обхождению с городскими дамами.

На ней было такое тонкое и красивое белье с кружевами и вышивкой, о каком он даже не имел понятия. На трусиках спереди, как раз на лобковой части, был вышит Амур с луком и стрелой, направленной вниз, а на бюстгальтере — яркие розы. Он даже засмотрелся на подобное диво: и правда, такое сокровище нужно снимать бережно.

А она расстегивала уже его брюки: застежек-молний тогда еще не делали, и она методично расстегивала пуговицу за пуговицей, как бы невзначай касаясь Павла то тут, то там.

В искусстве любви Элина оказалась невероятно изощренной: вертясь во все стороны, изгибаясь змеей, то поворачиваясь спиной, то становясь на четвереньки, она стонала, водила по нему руками и шептала:

— Ой, какой он у тебя большой, какой большой. Ты мне нравишься, ты заслужил, ты заслужил еще кое-что. Я сделаю для тебя что-то такое, чего ты еще не знаешь, — и нежно ласкала его пенис руками, брала губами, гладила щеками — для Павла все это было слишком необычно.

Лежа рядом с ней, он никак не мог соединить в своем сознании еврейскую девушку, которую ему рекомендовали такой невинной, и эту откровенную многоопытную куртизанку.

— Слушай, откуда ты, еврейская девчонка, набралась всего этого?

— Тебе это удивительно? А что, еврейским женщинам нельзя заниматься свободной любовью? Вам можно, а нам нельзя, да? Чем женщины хуже мужчин? До приезда в Москву я была действительно невинна и чиста, «как новая посуда». И, глупая, думала, что так и надо, по традиции. А здесь всего понавидалась… Ты о Лиле Брик слышал?

— Нет. Кто она такая?

— Вся Москва ее знает. Она вроде как гражданская жена Маяковского. У них любовный треугольник: она, ее муж и любовник Маяковский.

— Тьфу ты! Любопытная история.

— Ты наивный. Эта Лиля тоже еврейка, ее фамилия была Коган. И тоже из провинции, как и я. А любовников у нее было — на руках и ногах пальцев не хватит! Это с тринадцати дет. На это нужны особые природные чары.

— И Маяковского она смогла очаровать?

— Еще как — он ей все поэмы посвящает. Я с ней дружу и учусь у нее, как надо жить. Я бы тебя с ней познакомила, но знаю, что тебя она у меня отобьет.

— Ну, я этим делом не так интересуюсь. А муж-то ее как на все это смотрит?

— Вот и видно, что ты отсталый элемент, загрубел в армии. Муж мужем, а в новую свободную эпоху должна процветать свободная любовь. Я слушала об этом выступления Александры Коллонтай и еще читала книгу Инессы Арманд. Они пропагандируют свободную любовь.

— Это кто такие? Я даже не слышал про них.

— Коллонтай была подругой Ленина в эмиграции в Швейцарии, говорят, он ее очень любил. Когда они оба вернулись из эмиграции, он сделал ее наркомом социального обеспечения в правительстве. Она очень красивая, эффектная, — и Элина вдруг рассмеялась: — Ты представляешь, может быть, там, в Швейцарии, она для него делала то же самое, что я только что делала для тебя? Говорят, Инесса Арманд тоже была его подругой. А Троцкий! Он такой безобразник в любви!

Культ Ленина не достиг еще степени обожествления, хотя дело постепенно шло к этому. И Павлу было странно слышать «принижение» его до уровня обычного человека. Нужна была большая смелость и, конечно, большая развращенность, чтобы вести о нем такие разговоры. Он примирительно сказал:

— Ну, про Ленина это ты напрасно.

— А что — он святой?

— Ну не святой, конечно, но он великий человек.

— Ну да, великий. Но все-таки человек же. Знаешь, сколько у него было любовниц? Коллонтай была, Елена Стасова, Инесса Арманд.

Павел усмехнулся:

— Все-то ты знаешь. Ты что, свечку держала?

— Свечку не держала, но ты посмотри на его жену Крупскую — сразу можно понять, что от такой страшной мымры сбежишь к красивой любовнице. И Маяковский в поэме «Ленин» писал о нем: «Знал он слабости, известные у нас…» Это про какие такие слабости он писал, а? И Маркс тоже говорил: «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо».

— Как это интересно все в тебе сочетается. Откуда ты знаешь, что писал Маяковский и что Маркс говорил?

— Я дружу с Лилей Брик. А уж Маяковский-то должен знать про слабости, если он спит с Лилей.

— Ну ладно — Маяковский. Но ты работы Маркса читала?

— Смеешься, что ли? Ни при какой погоде я их не читала. Это все нам Коллонтай рассказывала.

— И про Маркса тоже?

— И про Маркса. Она о его жене Женни говорила, и о том, какой он был бабник, и что он был крещеный еврей. Про Ленина, конечно, я не могу знать, чем он там в постели с Коллонтай занимался, но я знаю, чему она нас учила. Она нам говорила на лекции: чем интеллект выше, тем поцелуй должен быть ниже. А у Ленина интеллект был высокий.

От этой тирады Павел даже поперхнулся:

— Скажи-ка еще раз. Как-как?

Она отчетливо повторила:

— Ч-е-м и-н-т-е-л-л-е-к-т в-ы-ш-е, т-е-м п-о-ц-е-л-у-й н-и-ж-е. Теперь понял?

— Интересное ты получила образование у этой Коллонтай. Ну, по нижней части она тебя образовала. А вот по верхней?

— Ты думаешь, я дура, да? Коллонтай сама интеллигентная женщина, она знает несколько языков, и учениц она подбирала интеллигентных. Она нам рассказывала про древнегреческую поэтессу Сафо, которая писала любовные стихи и обучала искусству любви девушек-подростков. Ты слышал про нее?

— Н-н-нет.

— Она была с острова Лесбос, где женщины занимаются лесбийской любовью.

— Это что еще за штука такая?

— Неужели не знаешь? Это когда женщина получает в постели наслаждение с женщиной.

— Тьфу! Что же это за любовь такая? Ты и это умеешь?

— А почему нет? Ничего, что не знаешь, — в городе тебя быстро всему обучат.

Павел уже насмотрелся на превращения евреев, но все-таки трудно было представить, чтобы еврейка могла так распуститься. Да, конечно, в Библии тоже были описаны разные еврейки. Одна из них, тоже Эсфирь, была отдана в жены персидскому царю и наверняка умела ублажать похотливого перса своими ласками не хуже, чем ее тезка только что ублажала его. По библейской легенде, ей удалось вымолить у царя спасение евреев Персии от гибели. С тех пор у евреев отмечается ежегодный весенний праздник Пурим. А другая, Саломея, за свой изощренный и похотливый танец потребовала от царя Ирода голову Иоанна Крестителя — и получила ее. Была еще Далила: своими страстными ласками она сначала завлекла силача Самсона, а потом его погубила, отрезав волосы, в которых хранилась его мощь. Но ведь все это было так давно, да и неизвестно — было ли вообще. Уже много веков еврейские традиции требуют от женщины чистоты и невинности до замужества. И после замужества они должны оставаться целомудренными и верными. Конечно, он не библейский Самсон, но такая краля может завлечь любого мужика так, что он действительно потеряет свою силу. Э, нет, лучше быть подальше от этой подружки.

Пока он думал, она, приподнявшись на локте, заглядывала ему в глаза и водила пальцем по лицу, щекотала шею, потом опустила руку на грудь, зигзагами прочертила: линию вниз, все ниже, ниже, и вдруг заговорила:

— Я ведь знаю, о чем ты думаешь: тебе странно, что еврейка так откровенно переступает традиции и открыто занимается любовью. Считается, что еврейки все должны быть чистыми, «как новая посуда». Тетя Муся хотела меня посватать за тебя, она думает, что я пропадаю без мужчины. А я не хочу замуж, я хочу быть свободной, свободной, свободной!

И пока Элина говорила, ее рука нашла внизу то, что искала, и зажала в кулак. Павел вздрогнул, а она уселась на него одним прыжком и с комической серьезностью воскликнула:

— Ой, как я крепко сижу, ой, как я крепко сижу!

Вжимая его в себя все глубже, она приложила одну руку козырьком к виску и спросила:

— Похожа я так на кавалериста-буденовца?

Как ни был Павел занят своим мужским делом, он расхохотался:

— Ой, как похожа… Ну, девка!

— Не девка, а дамочка.

11. В Институте красной профессуры

Институт красной профессуры (ИКП) был одним из первых партийных вузов. Павел неясно представлял себе, чему его станут там учить. Его, как и многих, смущали сами слова «институт» и «профессура». Как вообще можно выучить на профессора? Ничего этого он себе не представлял. К тому же в Москве вся жизнь была чрезвычайно насыщена идеологией и пропагандой. Ему это не нравилось, и он заранее волновался — насколько в обучении будет преобладать идеологическая подготовка? Институт был для него первым учебным заведением после начальной еврейской школы — хедера. Промежуток времени между ними был почти в двадцать лет, а разница в уровне образования — должно быть, как между моськой и слоном.

Павел был довольно неплохо образованным самоучкой, много читал, у него была хорошо натренированная память. К тому же ему повезло: он встретил в жизни нескольких образованных людей и имел возможность учиться у них пониманию жизни, тем более что в нем было развито умение схватывать новое на лету. Но его знания были гуманитарными — немного истории, немного литературы, немного искусства. Он сомневался, чтобы с таким запасом знаний из него можно было сделать профессора. Для этого ему нужно будет приобретать еще много других, более весомых знаний. Собственно, за ними он и приехал на учебу и хотел погрузиться в нее с энтузиазмом новичка.

Но Павел переживал бы еще больше, если бы знал состав преподавателей и студентов и осознал до конца задачи института. Преподавали там в основном заслуженные революционеры, сами без глубоких научных знаний и без преподавательской подготовки. А училась там молодежь пролетарского происхождения, почти все были без среднего образования. Основная задача института заключалась в критике научного и идеологического инакомыслия — цель была не в том, чтобы дать студентам широкое образование, необходимое интеллигенции, а в том, чтобы только натренировать односторонний, идеологизированный подход к знаниям и жизни. По окончании института они должны были стать ректорами и профессорами других, уже специальных вузов. Таким образом предполагалось заместить старую интеллигенцию, частично уничтоженную в революцию, сбежавшую или высланную за границу.

Идея создать учебное заведение для того, чтобы быстро налепить из малообразованных взрослых людей новых идеологов-интеллигентов и назвать это заведение Институтом красной профессуры могла прийти в голову только малокультурным людям. Интеллигенцию общества невозможно создать однобоким обучением, тем более за короткий срок. По определению многих энциклопедий, интеллигенцией называется группа людей, «стоящих в оппозиции к правительству». Это не значит, что они заговорщики, они просто способны критически оценивать действия правительства, потому что их интеллект позволяет им подчас понимать происходящее лучше, чем понимает само правительство. Поэтому оппозицией они являются как бы номинально, по своим возможностям. Интеллигенция шлифуется десятилетиями, как морские волны долгими годами обтачивают остроконечные камни, превращая их в гладкую гальку.

Институту красной профессуры вменялось в обязанность как раз обратное: заполнить место отшлифованной гальки новыми «сырыми остроконечными камнями» из необразованных пролетариев — без всякой обточки, быстро создать из них прослойку лояльных правительству идеологов. И при этом им не только не давали широкого образования, но сужали его почти исключительно до идеологического просвещения.

Идею института поддерживали Ленин и Бухарин — два наиболее образованных и интеллигентных человека в руководстве страны. Казалось, они-то уж должны понимать невозможность «выковать» в короткое время интеллигентов из пролетариев. Но в горячке и сумятице революционных преобразований они принимали так много скороспелых решений и ежедневно издавали такую массу противоречивых декретов, что такая нелепица не казалась им странной. Правда, Ленин указывал, что для специальных предметов можно привлекать так называемых спецов, то есть профессоров старой формации, но их обязывали преподавать под неусыпным контролем большевиков.

Основная линия в системе образования новой России была определена как «политическое завоевание высшей школы». Была организована комиссия под руководством большевика Ротштейна. Институт должен был «ковать» кадры новых идеологов коммунизма, чтобы потом придать высшим учебным заведениям революционно-марксистскую направленность, наладить политическое воспитание молодежи. Были даже введены специальные термины: «орабочивание» и «большевизация» студентов. Главными предметами в институте были марксистско-ленинская философия и политика. Лекции по трудам Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина читали крупные коммунисты-революционеры. В силу недостатка специальных знаний на семинарах и лекциях они декларативно высказывали известные истины, подкрепляя их цитатами, а слушатели должны были запоминать важные фразы вождей пролетариата чуть ли не наизусть.

Почти одновременно с Институтом красной профессуры для формирования кадров руководителей производств была организована Промышленная академия. Для учебы там не требовалось никакой вообще подготовки, кроме преданности делу партии большевиков. И действительно, туда принимали молодых девушек-работниц без всякого образования: там учились жена Сталина — Надежда Аллилуева, жена Молотова — Полина Жемчужина (Коган) и простецкий паренек Никита Хрущев, будущий руководитель. Советского Союза.

* * *

Первым ректором Института красной профессуры был революционер М. Покровский. Ему строго предписывалось принимать в институт «только рабочих», прямо с производства, но при этом ставилось условием их «достаточное развитие через систему партийного просвещения». Такой системы пока вообще не существовало: партийное просвещение, которое велось в то время, сводилось к собраниям и митингам на политические темы. Какое просвещение могли получать на них рабочие? Чтобы все-таки набрать слушателей, Покровскому приходилось зачислять практически всех, только чтобы в послужном списке числилось: рабочий, рабочая. Это были энтузиасты строительства нового общества, но их энтузиазм сводился в основном к разрушению всего старого, которое они считали враждебным. Что же касается построения нового, то у них для этого не было ни культуры, ни знаний. Вдобавок учиться и жить им было негде: студенты сами присмотрели для себя здание Страстного монастыря (на нынешней Пушкинской площади), сами сделали в нем ремонт и устроили там свое первое общежитие.

Но вообще пролетарии неохотно шли в институт: время было тяжелое и смутное, надо было выживать и кормить семью. В 1928 году институт закончило только 29 рабочих: в первом же выпуске был большой отсев из-за полной неуспеваемости. Недобрав слушателей из пролетариев, в институт стали отбирать проверенных бойцов Красной армии — революционеров и командиров. Хотя лишь единицы из них имели приличное образование, все же у них уже были устоявшиеся коммунистические взгляды. В эту группу как раз и попал Павел Берг. У него одного этих взглядов не было, потому что в партию он вступил лишь недавно и вынужденно.

Ко времени зачисления Павла институт разросся и переехал в большое здание бывшего Лицея цесаревича Николая. Ни о чем из предыстории и задач института Павел не знал, но вскоре начал ощущать, насколько это было хаотичное учреждение, построенное на ложных основах, — оно не давало и не могло дать настоящего образования.

* * *

Как-то прошел слух, что приедет читать лекцию член Центрального комитета партии Емельян Ярославский. Настоящее имя Ярославского было Миней Израилевич Губельман, родился он в бедной еврейской семье в Чите, но выбился в члены ЦК партии, одно время был даже секретарем ЦК. Ярославский был известен своей антирелигиозной активностью, из-за этого многие представители старой интеллигенции относились к нему со скрытым презрением. К тому же он был активным сторонником Сталина и еще в самом начале его диктаторской политики просил разрешения написать книгу под названием «Сталин». Правда, тогда сам Сталин ответил ему: «Еще не пришло время».

В 1920-1930-е годы его считали основным авторитетом большевиков в «церковном вопросе», он стал руководить антицерковной политикой и развернул настоящий террор против верующих, священников, христианской церкви и иудаизма. С 1922 года Ярославский был председателем Центрального совета Союза воинствующих безбожников.

В 1923 году вышла его книга «О религии». Ярославского называли «организатором безбожного движения», и это ему принадлежит ставшая знаменитой фраза: «Борьба против религии — это борьба за социализм». Он был редактором журналов «Безбожник», «Безбожный крокодил», «Безбожник у станка», руководил изданием антирелигиозных брошюр, плакатов и открыток.

Но Ярославский был не единственным воинствующим безбожником, в его журналах печатали статьи и другие большевистские лидеры. Так они ориентировали местные партийные комитеты на беспощадную борьбу против религии. Слушатели института читали их статьи и тоже становились воинствующими безбожниками.

Свою лекцию Ярославский начал со слов:

— Я слышал, у вас идут диспуты о руководстве партией. Так вот, запомните: товарищ Сталин всегда был наиболее зорким, наиболее дальновидным и неуклонно вел партию по правильному, ленинскому пути.

Далее Ярославский перешел к вопросам антирелигиозной пропаганды:

— Одним из убежищ, одним из прикрытий для крестьянина, который не хочет идти в колхоз, остается религиозная организация с ее гигантским аппаратом, полуторамиллионным активом попов, раввинов, мулл, благовестов, проповедников всякого рода, монахов и монашек, шаманов и колдунов, и тому подобной нечисти. В активе этом состоит вся мировая контрреволюция, еще не попавшая в исправительно-трудовой лагерь на Соловки, еще притаившаяся в складках огромного тела СССР, паразитирующая на этом теле. Нам, товарищи, необходимо быть безжалостными, выселить их из храмов и перевести в подвалы, а самых злостных отправить в концлагеря. А сами храмы будем разрушать. У меня есть радостная новость — на днях было принято решение о разрушении храма Христа Спасителя. Это безобразное громадное строение стоит как символ реакционной христианской веры и мозолит глаза трудовым людям социалистического общества. Долой храмы, товарищи, долой попов, долой веру в несуществующего бога! Под водительством Сталина мы строим новый безбожный мир![18]

Аудитория горячо зааплодировала, раздались крики «Долой!» Павел вспомнил свое впечатление от красавца храма, вспомнил его интересную историю, рассказанную ему грустной незнакомкой. Он еле сдержался, чтобы не крикнуть: «Зачем разрушать такое строение? Зачем так грубо искоренять веру, многовековую потребность народа? Не лучше ли оставить людям то, что так их умиротворяет?»

Но, как бы парируя то, о чем думал Павел, Ярославский продолжал:

— Необходимо запретить исполнение церковной музыки Чайковского, Рахманинова, Моцарта, Баха, Генделя и других композиторов. В данный момент церковная музыка, хоть бы и в лучших ее произведениях, имеет актуально-реакционное значение.

Павел не был музыкально образован, как и все остальные слушатели, но он знал имена Моцарта, Баха и Генделя и понимал, что они писали много церковной музыки, а Бах и Гендель — почти исключительно церковную. Слушая, он поражался: значит, надо вообще отменить этих великих композиторов?

А Ярославский продолжал:

— И вот еще кое-что очень важное о музыке: за последние годы стали модными цыганские романсы. Их распевают с эстрады, их поют на вечеринках дома. Некто Прозоровский, так называемый композитор, сочиняет такие слащавые романсы, как «Мы только знакомы, как странно…». Поют, к примеру, «Мой костер в тумане светит…», в котором женщина прямо заявляет своему другу и товарищу, что завтра у нее будет другой и он, как это поется, «на груди моей развяжет узел, стянутый тобой». Что это такое, товарищи, как не принижение социалистического способа взаимоотношений полов? Нам, строителям нового общества, нужно не воспевать разврат, а относиться к половым отношениям со всей серьезностью коммунистов. Нам надо ограничивать половую энергию, сохранять ее для построения социализма. Я считаю распевание таких романсов троцкистско-зиновьевским уклоном. Мы уже выслали Прозоровского в город Кемь, подальше.

В аудитории раздался смех: то ли им это показалось смешным, то ли некоторые из них знали предполагаемую версию происхождения названия «Кемь» (оно якобы произошло от первых букв матерного выражения — «к такой-то матери» так писали в бумагах ссыльных во времена императрицы Екатерины). Ярославский сам тоже ухмыльнулся:

— Да, да — в город Кемь. Теперь о литературе. Мною с товарищами из Союза воинствующих безбожников составлены списки запрещенных книг, в них входят произведения греческого философа Платона, немецкого философа Канта, историка Владимира Соловьева, писателей Льва Толстого и Федора Достоевского. Этот список утвержден самим товарищем Сталиным. Такие списки мы разослали по библиотекам, где эти книги должны передать на спецхранение или уничтожить. Толстой, если брать его отрицательное отношение к государству, к классовой борьбе, его враждебность науке, является выразителем идей и настроений социальных прослоек, не имеющих никакого будущего, политическое значение которых для сегодняшнего дня ничтожно. Надо покончить с Толстым, Достоевским и иже с ними.

Слушатели Института, большинство из которых вряд ли когда-либо читали запрещенных авторов, горячо зааплодировали. Первым вскочил со своего места слушатель Юдин и закричал:

— Ура товарищу Сталину! Ура! Ура!

Его крик подхватили десятки голосов, все повскакали с мест и скандировали:

— Ста-лин!.. Ста-лин!.. Ста-лин!..

Павлу тоже пришлось встать. Но кричать он не кричал, он ушам своим не верил: неужели такие реакционные призывы могли исходить от члена ЦК, образованного еврея?

12. Шахтинское дело

До занятий, после занятий, а иногда и вместо них в институте бурлили политические дебаты между сторонниками Сталина и Троцкого. Сторонников Сталина было большинство, поэтому другому лагерю приходилось туго. Слушатели института, будущие красные профессора, вместо лекций и кабинетной учебы, вместо чтения в тиши библиотек без конца сходились на собрания и вели между собой бесконечные диспуты. Павел Берг старался избегать участия в этих встречах, хотя ему не всегда это удавалось.

Так, слушатели ходили на открывшийся недавно, в мае 1928 года, шумный судебный процесс, известный под названием «Шахтинское дело». В зал заседаний суда допускали только делегации трудящихся, а перед зданием расхаживали тысячи демонстрантов с лозунгами, требуя сурового наказания преступников. Специальное заседание Верховного суда под председательством ректора Московского университета Андрея Вышинского, юриста по образованию, продолжалось 41 день.

Вместе со всеми попал туда на одно заседание и Павел Берг. Процесс проходил в Колонном зале Дома союзов, бывшем здании Дворянского собрания. Павла ошеломило первое впечатление от величественной красоты широкой мраморной лестницы с громадными вазами и скульптурами в нишах по бокам. Ему еще не приходилось бывать в таких громадных и шикарных зданиях. Сразу бросился в глаза контраст между богатой архитектурой и серой, бедно одетой толпой представителей рабочих и крестьян. Павел подумал: «Как это современно и символично — там, где раньше ходили богатые разряженные дворяне, теперь идет сермяжная народная толпа». Еще больше его поразила архитектура самого Колонного зала — длинные ряды стройных мраморных колонн и невероятно высокий потолок, с которого свисали тоже невероятно большие люстры.

Впереди были отгороженные и охраняемые вооруженными бойцами длинные скамьи для подсудимых, на них сидело более ста человек. Это были инженеры, специалисты дореволюционного поколения, все среднего и старшего возраста — солидные, интеллигентные люди. Они сидели, понуро опустив головы. Их обвиняли в умышленном вредительстве на шахтах и в горных районах, в организации аварий и взрывов, в получении инструкций и денег от крупных заграничных фирм, даже в планах подготовки вооруженного восстания. И все они уже признали себя виновными. В передовых статьях «Правды» и «Известий» и в выступлениях Сталина за много дней до решения суда говорилось о «контрреволюционной организации буржуазных спецов» этой группы.

«Разработкой» их вины занималась большая группа следователей, перед ними была поставлена задача: любой ценой добиться от обвиняемых «чистосердечных признаний» и придать делу общегосударственный характер. К подследственным применяли методы «физического воздействия» — их лишали сна на трое и более суток, беспрерывно повторяли им их будущие показания о «совершенных ими преступлениях», запугивали угрозами репрессий в отношении их семей. Это приводило обвиняемых в состояние физического и нервного истощения и отчаяния, «обработанные» такими методами, они признавались на следствии в преступлениях, которых не совершали.

Творцом «новаторского положения о презумпции виновности» был Вышинский. По этому положению считалось, что признание своей вины обвиняемым на допросах имеет для суда решающее значение. Каким путем «выбивали» это признание — в положении не уточнялось. Сорок два общественных обвинителя на судебном процессе доказывали вину подсудимых, не приводя никаких доказательств, кроме признания самими осужденными их вины.

Вышинский — высокий, стройный, в хорошо сидящем заграничном костюме — сам выглядел как интеллигент старого времени. Он им и был, родился в семье провизора-поляка в Одессе, рос в Баку, стал секретарем Бакинского революционного совета, там же стал меньшевиком. Он окончил юридический факультет Киевского университета и был одним из наиболее образованных активистов партии. В 1908 году Вышинский сидел в бакинской тюрьме в одной камере со Сталиным и они близко сошлись. Он повлиял на мировоззрение малообразованного грузина. Очевидно, это и спасло его, потому что до 1920 года Вышинский оставался членом партии меньшевиков, а это считалось преступлением.

В 1917 году он работал в прокуратуре Временного правительства и, будучи начальником милиции Замоскворецкого района, подписал и опубликовал ордер на арест вернувшихся из Швейцарии Ленина и Зиновьева. Большевики скрылись, и арестовать их не смогли, но этот факт лежал пятном на биографии Вышинского. В 1920 году он наконец решился перейти в партию большевиков. Рекомендацию ему дал сам Сталин (это была его единственная рекомендация). Но положение бывшего меньшевика, совершившего к тому же ужасную тактическую ошибку, ставило самого Вышинского в рискованное положение. С тех пор он и старался выслужиться перед Сталиным: стал одним из главных идеологов большевистской законности, в 1923 году был прокурором уголовно-судебной коллегии, а в 1925–1928 годах — ректором Московского университета.

* * *

На суде в Колонном зале Вышинский произносил длинную обвинительную речь, говорил красиво, громко, отчетливо, по произношению сразу было видно образованного и культурного человека. Иногда он поворачивался в сторону группы подсудимых и тогда переходил на злобный крик, указывая на них пальцем. Павел с любопытством и недоверием слушал его выступление:

«Товарищ Сталин в своем историческом докладе „О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников“ дал блестящий анализ этих недостатков и указал практические меры к их устранению…»

«Товарищ Сталин беспощадно вскрыл ошибки тех наших товарищей, которые неправильно представляют себе эти вопросы. Эти товарищи забыли, говорил товарищ Сталин, о законе взаимоотношений между буржуазными государствами, в силу которых каждое из этих государств систематически засылает своих разведчиков, шпионов и диверсантов в тыл соседних государств».

«Профессия шпиона стала самой массовой профессией в СССР…»

«Вся наша страна, от малого до старого, ждет и требует одного: изменников и шпионов, продавших врагу нашу Родину, расстрелять, как поганых псов!»

Павел не мог себе представить, чтобы так много высококвалифицированных интеллигентных людей, которые не сбежали за границу, а остались работать с новой властью, делали так много заведомо преступного на шахтах и затем так легко признались в этом. Чем больше Павел слушал, тем больше ему становилось ясно, что Вышинский заменял доказательства вины подсудимых бранью в их адрес и одновременно все больше и больше восхвалял Сталина. Вся речь его казалась Павлу странной, а обвинения — бездоказательными. Но каждый раз, когда Вышинский произносил имя Сталина, аудитория прерывала его аплодисментами, а сидевший рядом с ним слушатель Института Юдин, рабочий-большевик, толкал Павла под локоть и с восторгом говорил:

— Здорово сказал товарищ Сталин! Так им и надо, шпионам и врагам народа!

* * *

«Шахтинское дело» имело широкий резонанс в обществе: в большевистско-пролетарской прослойке оно возбудило еще большее недоверие и агрессивность по отношению к беспартийной интеллигенции, а в среде интеллигентов вызвало подавленность и страх. А Сталин на это говорил: «Чего бояться? Надо работать»[19].

На диспутах в Институте красной профессуры тоже участились споры о том, кто из лидеров партии прав — Сталин или Троцкий. Не в силах погасить свой революционный пыл, студенты формировали многочисленные внутренние фракции. Павлу это не нравилось, идеологические диспуты отвлекали его от учебы, но приходилось присутствовать на них, чтобы не вызывать излишних подозрений. Он злился сам на себя: он, храбрый командир, который с шашкой наголо водил в бой своих бойцов, теперь должен прикидываться послушным, как все. Но на митингах он был только пассивным слушателем, выступать никогда не хотел: того, что думал сам, сказать не мог — это было опасно, а повторять за другими то, во что не верил, — это было не в его натуре.

13. Что вело к диктатуре Сталина

В 1928 году в Москве и по всей стране звучали отголоски партийных дебатов, начавшихся после смерти Ленина в 1924 году. На всех трибунах распаленные ораторы с пеной у рта старались доказать друг другу, кто настоящий наследник Ленина — Троцкий или Сталин; кому возглавлять партию большевиков и всю страну. В полемических статьях в газетах «Правда» и «Известия» тоже дебатировался этот вопрос, и мнение общества все больше склонялось в пользу Сталина.

Хотя Павел Берг не хотел быть активным участником дебатов, но от настроений своего времени не уйдешь: он прислушивался к ним, читал газеты и все ясней видел, что наступает эпоха доминирования Сталина и навязываемого им единомыслия. Предвидеть, каким вождем станет Сталин, Павел не мог, но ему было не по душе уже само это навязывание.

Сталин впервые встретился с Лениным в Хельсинки в 1907 году и примкнул к большевикам, хотя вначале не во всем с Лениным соглашался. Но, согласно своему властолюбивому характеру, он был тоже убежден, что «единомыслие является главной силой партии».

До 1922 года Сталин оставался на второстепенных должностях наркома по делам национальностей и наркома народного контроля. Тогда секретарем Центрального комитета по техническим вопросам подбора кадров был Вячеслав Молотов, но в апреле 1922 года, еще при жизни Ленина, Политбюро назначило на эту должность Сталина, а Молотова сделали его заместителем. Сталин предложил назвать, свою новую должность «генеральный секретарь партии». Слово «генеральный» тогда имело значение «общий, технический», и пост Сталина оставался сугубо административным — на уровне начальника отдела кадров. Вот на этом далеко не самом важном посту он, неожиданно для многих, проявил мрачную незаурядность своего восточного характера: путем манипуляций он продвигал в Центральный комитет своих сторонников и убирал противников, усиливая роль ЧК. Таким образом он сумел превратить этот пост в самую главную позицию и сколотить для себя группу сторонников.

В мае 1922 года Ленин тяжело заболел — у него началась серия мозговых кровоизлияний, он уже не работал, но в 1923 году написал еще несколько статей. Предвидя свою кончину, он составил «Добавление к письму от 24 декабря 1922 года», в котором давал характеристики потенциальным будущим руководителям страны — Сталину, Троцкому, Бухарину и Пятакову. Наихудшую характеристику получил Сталин…

Ленин прохладно относился к Сталину и незадолго до своей смертельной болезни, в декабре 1922 года, продиктовал Надежде Крупской письмо — предупреждение членам Центрального комитета о том, что Сталин захватывает слишком много власти и его надо остановить. Это было его политическим завещанием, которое должны были прочитать на съезде партии в январе 1924 года: «Став генеральным секретарем, товарищ Сталин сосредоточил в своих руках огромную власть, и я не вполне уверен, что он будет всегда знать, как использовать эту власть с достаточной осторожностью». Через несколько дней он добавил рекомендацию заместить Сталина кем-либо «более терпеливым, более верным, более вежливым и учитывающим мнения других товарищей».

Сталин узнал об этом письме от технического секретаря Фатеевой[20] и приказал ей сжечь его, что и было сделано. Это было первым шагом в ряду его моральных и уголовных преступлений, настоящим предательством по отношению к основателю государства и вождю.

Когда состояние здоровья Ленина ухудшилось, Сталин, предвидя его конец, перестал с ним считаться, а на Крупскую очень злился: известно ее письмо-жалоба Льву Каменеву от 22 декабря 1922 года, в котором она упоминает о письме-завещании Ленина и просит оградить ее от «недостойной брани и угроз Сталина». Но в начале марта 1923 года Сталин обругал ее так, что она в слезах пришла жаловаться на него Ленину. Тогда Ленин продиктовал письмо напрямую Сталину, написав, что порывает с ним всякие личные отношения. При этом он так разволновался, что 6 марта у него произошло еще одно, третье, кровоизлияние в мозг, после которого он потерял дар речи и сознание его угасло. Но об эпизоде с последним письмом почти никто так и не узнал.

После смерти Ленина образовался вакуум власти. По неписаному правилу вождем должен был стать самый глубокий теоретик марксизма. Им был Троцкий — как профессиональный журналист он имел больше всего публикаций, к тому же был хорошим организатором: руководил большевистским переворотом в октябре 1917 года и был фактическим создателем и командующим Красной армии. Ленин сам высоко ценил его организаторские способности. Но Троцкий считался слишком левым коммунистом: против него выступили Каменев и Зиновьев. Некоторое время считалось, что страной руководил коллектив Политбюро партии, но внутри него плелись интриги: Сталин оценил ситуацию и поставил себя между Троцким, с одной стороны, и Каменевым и Зиновьевым, с другой: настоящая борьба за власть велась между Иосифом Сталиным и Львом Троцким. Каждый стремился представить себя одного «продолжателем дела великого Ленина».

* * *

Через четыре месяца после смерти Ленина, 18 мая 1924 года, на закрытом заседании пленума Центрального комитета партии разбирали четыре запечатанных восковой печатью идентичных письма Ленина. Это было то самое политическое завещание с критикой Сталина и предложением заменить его другим человеком. Письмо было большой неожиданностью: даже Сталин не знал о существовании еще четырех копий, подписанных рукой Ленина. Очевидно, у Ленина и Крупской было подозрение, что какие-то экземпляры опять могут пропасть.

По воспоминаниям свидетеля, слушая эти письма, Сталин сидел на ступеньках перед трибуной и выглядел довольно плачевно: он даже предложил подать в отставку. Но разгорелся спор, в основе которого крылись личные и политические интриги, — началась грязная игра. Против письма выступил Григорий Зиновьев (Григорий Евсеевич Радомысльский). Он был другом Ленина, единственный из всех обращался к нему на «ты», звал его просто Володей. Он заявил, что Ленин был уже не в своем уме, когда диктовал это письмо, взял на себя смелость утверждать об ухудшении умственного состояния Ленина, а между тем в это время Ленин был еще вполне вменяемым. Со стороны друга это было неблагородно и даже преступно. Но многие считали Зиновьева низкой личностью: в первые дни революции, став главой Петроградского Совета, он приказывал расстреливать интеллигентов тысячами, а потом превратился в преуспевающего бюрократа-хапугу и в тяжелые времена народного голода не стеснялся заказывать для себя из-за границы деликатесы на государственные деньги.

Скрытой причиной его выступления было следующее соображение: если Политбюро решит поставить на место Сталина другого человека, то, скорее всего, им станет Лев Троцкий (Лев Давыдович Бронштейн), который знал ему цену и был против него. Выступление Зиновьева поддержал другой член Политбюро Лев Каменев (Лев Борисович Розенфельд). Так в Политбюро образовался триумвират — Сталин, Каменев и Зиновьев.

Троцкий считался в партии и правительстве вторым лицом после Ленина, фактически это он выиграл для большевиков тяжелую Гражданскую войну, и он же проводил жестокие репрессии против всех, не примкнувших к большевикам.

В составе Политбюро преобладали евреи и полуевреи — фамилия матери Ленина была Бланк: ее отец был крещеным евреем. Троцкий, Каменев, Зиновьев и Свердлов тоже были евреями. Тысячи евреев активно и успешно участвовали в революционных событиях и потом занимали высокие посты, но возведение одного из них до положения первого лица в стране могло вызвать недовольство русского народа, в котором глубоко укоренилась нелюбовь к евреям и культивировался великорусский шовинизм. Еврейские корни явно мешали членам Политбюро, они изменяли свои имена и открыто отказывались от своего происхождения. Когда Троцкого спрашивали, кем он считает себя — евреем или русским, он отвечал: «Ни тем, ни другим. Я социал-демократ, и этим все сказано!»

На фоне такой сложной раскладки сил и влияний на закрытом заседании Политбюро 18 мая 1924 года Каменев и Зиновьев предложили оставить генеральным секретарем партии Сталина, и под их напором члены Политбюро проголосовали «за».

* * *

В теоретической подготовке и по деловым качествам Сталин уступал Троцкому, но превосходил его в политическом коварстве. Имея всего лишь неоконченное образование, полученное в духовной семинарии в Тбилиси, он до поры до времени скрывал свою моральную сущность, которую под конец сумел распознать Ленин.

Для Каменева и Зиновьева поддержка Сталина на заседании в 1924 году оказалась роковой ошибкой. На следующий год они попытались объединиться с Троцким — уже против Сталина, но он захватил слишком много власти, так никогда и не простил им измены и проявил в отношении их максимум своего коварства. Интригуя, он создал у большинства членов Центрального комитета отрицательное мнение о Троцком, а в 1927 году обвинил его, а вместе с ним Каменева и Зиновьева в создании «объединенной оппозиции» и задержке темпов экономического роста страны. Сначала он выслал их в далекую провинцию, потом, в 1929 году, Троцкий был официально изгнан из Советского Союза. С момента его изгнания Сталин стал преследовать кадровых военных, подозревая каждого из них в приверженности Троцкому: не было для него хуже врага, чем «троцкист»[21].

* * *

21 декабря 1929 года в России, разоренной революцией, Гражданской войной и новой сталинской политикой коллективизации, отмечалось 50-летие Сталина. В газете «Правда» был опубликован список членов Политбюро партии. Обычно список печатался в алфавитном порядке, этим подчеркивалась демократичность коллективного правления. Соответственно, фамилия Сталина стояла в конце списка. На этот раз новый редактор «Правды» Лев Мехлис поставил его фамилию впереди всех, и это стало первым официальным знаком установления диктатуры Сталина.

14. Учитель Павла Берга

Настоящей тяги к знаниям у большинства слушателей Института красной профессуры не было, а был только отчаянный запал на полемику по идеологическим вопросам. Одним из самых активных сторонников Сталина был Павел Юдин, ровесник Берга, сын крестьянина из Нижегородской губернии, с идеальным послужным списком: с 1917 года был рабочим-токарем, в 1918 году вступил в партию большевиков, а в следующем году — в Красную армию, потом работал в Нижегородском губернском комитете партии. В институте он был секретарем местной ячейки большевиков, занимался только политическими дебатами и строго следил, чтобы все в них участвовали. Он пытался привлечь к этому и Павла:

— Товарищ Берг, ты чего это не был на последней дискуссии по поводу работы Сталина «Троцкизм или ленинизм?» Не хочешь изучать эту работу с анализом современной идеологии?

Павлу был неприятен фанатизм Юдина и других активистов, и он отвечал:

— Ты, товарищ Юдин, неправ, я эту работу товарища Сталина много раз читал, а терять время на болтовню мне некогда. Я сам боролся за новую Россию, и теперь она уже существует. Я считаю, что нам надо налаживать в ней нормальную жизнь, вести хозяйственную работу, заниматься научными вопросами, а не политическими дебатами и интригами.

— Ты, Берг, политически отсталый элемент, — ругал его Юдин. — Как можно вести хозяйственную работу и заниматься какой-то там наукой, если на первом месте все еще стоит классовая идеологическая борьба?

Павел не хотел углубляться в спор, потому угрюмо отвечал:

— Я поступил сюда учиться.

— Странный ты человек, Берг. Вроде и орденоносец, и с троцкистами не якшаешься, и к нам, сталинцам, не примыкаешь. Кто же ты?

— Я учащийся института и хочу учиться.

Павлу больше по душе было часами заниматься в библиотеке, но кроме политических брошюр там был довольно скудный выбор книг. Он нашел старый словарь французского языка и решил учить по нему французский. А кроме того, читал те немногие книги по истории, которые ему попадались: история прошлых веков привлекала его больше, чем та, что происходила у него на глазах. За год учебы он, сверх программы, самостоятельно выучил французский язык так, что мог свободно читать на нем, и узнал многое о революции 1789–1791 годов.

Курс истории в институте читал профессор Евгений Тарле, один из тех «спецов» старого режима, которые должны были вести преподавание под контролем большевиков.

С самой первой его лекции Павел был поражен изысканно-культурной речью Тарле. Он так тонко и ярко описывал факты далекой истории, что она вставала перед глазами как вчерашний день. И еще более интересно было, что в конце лекции он всегда делал очень четкие выводы. Такую культурную и насыщенную речь Павел слышал раньше только от художника Якова Минченкова в Каменском, и теперь буквально заслушивался содержанием и звучанием лекций профессора.

Юдин, наоборот, был недоволен ими, грубо перебивал Тарле, задавал неуместные и неумные вопросы:

— Зачем нам нужны эти подробности? Нам известно, что восставший французский народ сверг короля, как у нас в России прогнали царя Николая Романова. Вот и все. Вам, бывшим спецам, поручено учить нас основному, а не мелочам.

Тарле вежливо и терпеливо ответил:

— Видите ли, товарищ Юдин, истина всегда кроется в деталях. Особенно в исторических деталях.

— Большевикам детали о буржуазии и дворянстве ни к чему. С ними раз и навсегда покончено.

Павел еле сдержался, чтобы не затеять с ним спор прямо на лекции, но потом, возмущаясь грубостью Юдина, сказал ему:

— Как это ты набрался наглости перебивать профессора? Да еще такого профессора! Он интересные и полезные вещи нам рассказывает.

— Я перебил потому, что эти спецы должны знать свое место и говорить нам только самое главное, — и добавил выразительно: — Недавно в выступлении на выпуске курсантов товарищ Сталин сказал, чтобы мы учили ту науку, которая нам нужна, а не ту, которая нам не нужна. Понял?

Павел понял только, что спорить и доказывать что-либо бесполезно.

* * *

Павел нашел в библиотеке редкую книгу — «Революционный трибунал в эпоху Великой французской революции», изданную небольшим тиражом. В ней Тарле косвенно осудил красный террор, описав террор во время французской революции. Хотя книга была издана семь лет назад, она сохранилась как новенькая, страницы были даже не разрезаны. Описанные в ней методы террора довольно прозрачно намекали на то, что происходило в России теперь. Павел поразился, как историк смог таким тонким, непрямым путем подвести читателя к пониманию сегодняшнего дня. После этой книга он стал понимать, что борьба за власть в новой России очень напоминает борьбу за власть во время Французской революции: сначала Робеспьер казнил своих противников, после этого казнили самого Робеспьера. Нечто весьма похожее происходило теперь в России.

Однажды Тарле зашел в библиотеку и увидел Павла за чтением своей книги:

— Товарищ Берг, вам нравится изучать историю?

Павел встал перед ним:

— Очень нравится, товарищ профессор, я с детства любил читать про историю. Вот особенно про Французскую революцию. И очень нравится, как вы пишете об этом.

Тарле увидел на столе еще и русско-французский словарь:

— Вы французский изучаете?

— Стараюсь. Читать уже могу, со словарем, конечно. А вот разговаривать пока не могу — практики нет.

Этот молодой высокий блондин, герой с орденом, был очень не похож на большинство слушателей института и заинтересовал Тарле:

— Вот как! Знаете, вы зайдите ко мне домой, мы поговорим подробней, — и дал ему адрес.

Павел еще никогда не бывал в богатых домах настоящих интеллигентов и никогда не разговаривал один на один с таким важным профессором. Он робко вошел в его кабинет, до потолка уставленный массивными шкафами с книгами в красивых переплетах. Это напомнило ему библиотеку в гимназии Рыбинска, куда их пригласил учитель Боде. Теперь, сидя в удобном кресле, он незаметно оглядывался на книги. Тарле сказал:

— Товарищ Берг, так вы говорите, вам нравится читать про историю, и особенно про эпоху Французской революции?

— Так точно, товарищ профессор, очень нравится.

— Знаете, ведь на наших с вами глазах тоже творится история. Время наше интересное, когда-нибудь о нем будут писать историки. Может, и вы захотите, написать.

— Я, товарищ профессор?

— Да, вы. Но для этого вам нужна большая культурная подготовка. Ходите по Москве, смотрите, узнавайте, записывайте.

— Спасибо за совет, товарищ профессор.

— Зовите меня Евгений Викторович. А пока я вот что подумал: почему бы вам не написать диссертацию о времени Французской революции?

Павел обомлел:

— Товарищ профессор… Евгений Викторович… диссертацию? Какой же из меня ученый? Я ведь выходец из бедной еврейской семьи, не получил даже среднего образования, только и знал, что грузы таскать на пристанях да шашкой рубить.

— Я ничего этого о вас не знал. Но, по-моему, вы себя недооцениваете. Я давно приглядываюсь к вам и думаю, что вы способный человек и можете стать учеными настоящим советским интеллигентом в первом поколении. Задача нашего института как раз в том и состоит, чтобы вырастить новую советскую интеллигенцию.

Павел смутился:

— Задача-то такая есть, это точно. Но только, извините, если я скажу, что думаю, — из нас хотят выковать идеологически правильную, то есть во всем послушную интеллигенцию.

Тарле поднял брови и посмотрел на Павла долгим внимательным взглядом:

— Ну и как вы с этим согласны?

— Мне это не нравится. Я так считаю, что идеология тут ни при чем, надо становиться специалистами своего дела.

— Ну, если вы так думаете, то наверняка вырастете в интеллигента.

От слова «интеллигент» в применении к нему Павел даже замер. А Тарле продолжал:

— Я хочу вам привести цитату из одного произведения французского писателя Гюстава Флобера. Вы его читали?

— Пробовал, но мне это еще трудно.

— Так послушайте, что он говорил, — профессор открыл лежавшую на столе книгу и прочитал: «Мыслитель не должен иметь ни религии, ни родины, ни каких бы то ни было общественных убеждений. Участвовать в чем бы то ни было, вступать в какую-нибудь корпорацию, в какое-нибудь братство, в какое-нибудь дело, даже носить какой бы то ни было титул — значит бесчестить, значит унижать себя…» А, каково сказано!

— Интересно, конечно. Только вот насчет родины… Правильно ли это?

— Неправильно. Вы тонко заметили. Мыслителю родина тоже нужна, он должен о ней думать, помогать ей стать лучше. Скажу вам откровенно, именно поэтому я и не уехал из России. Ну и насчет титулов Флобер тоже не совсем прав. У меня вот есть титул академика, мне это не мешает, а даже помогает. Так вернемся к вопросу о вашей диссертации. Вы согласны?

— Я не знаю, что сказать. Диссертацию писать — это ведь много знать надо. А у меня какие знания?

— Приобретайте их. Еще Магомет писал в Коране — приобретайте знания везде, даже в Китае. И потом, есть поговорка — не боги горшки обжигают.

— Так ведь то — горшки.

— Да, горшки. Но эта поговорка была, очевидно, сложена на заре цивилизации, когда лепить и обжигать глиняные горшки было высшим уровнем развития технологии. Не так ли?

— Не знаю, что сказать, Евгений Викторович.

— Ничего и не надо говорить. А тема для вас вот какая — «Войны Французской революции периода 1792–1802 годов». Вы человек военный, вам это будет близко и понятно. Начинайте собирать материал и по каждому вопросу обращайтесь ко мне. Когда накопится достаточно материала, мы с вами вместе составим план диссертации, а потом вы уже самостоятельно станете писать ее.

Видя все нарастающее смущение Павла, Тарле с едва заметной улыбкой добавил:

— Вы напишете черновик, а я помогу вам его отредактировать.

И вот, единственный из всех студентов Института, Павел Берг начал работать над диссертацией. Чем больше он вчитывался и вдумывался в исторические материалы, тем ясней видел, что события политической и военной жизни вокруг него во многом похожи на то, что происходило в эпоху Французской революции.

Но как писать диссертацию? Павел заглянул в энциклопедию Брокгауза и Ефрона и прочитал, что диссертации писались в первых университетах еще с древних времен. Это были труды по собственной интерпретации религиозных доктрин, а позже — и научных фактов. Он заглянул в словарную статью «интеллигент» и прочитал: «Человек, стоящий в оппозиции к правительству».

После нескольких месяцев упорной работы Павел поехал к своему учителю — показать сделанное. Он ведь успел получить от профессора только первые наводящие инструкции.

Тарле уверенно сказал:

— Диссертация уже просматривается. Я думаю, что хорошей идеей было бы написать книгу на эту тему и представить ее для защиты как диссертацию. Я теперь пишу про Наполеона, а вы углубите описание времени рассказом о войнах до начала его правления. Старайтесь проводить побольше анализа событий и сравнивайте их с другими историческими событиями. Тогда книга получится монументальней. Первый исторический писатель, который использовал сравнения и проводил анализ, был Иосиф Флавий, автор «Иудейской войны». Вы читали?

— Нет, не приходилось. Я даже не слышал о нем.

— О, тогда вы просто обязаны прочитать. Он сам был участником событий войны в Иудее в I веке нашей эры, был генералом, потерпел поражение от римлян, был взят в плен римским командующим Веспасианом. Его собирались казнить, но, по легенде, Иосиф предсказал Веспасиану, что тот станет императором, и так оно и случилось. Тогда Веспасиан его помиловал и сохранил ему жизнь. Свою книгу об истории войны он написал якобы тоже по заказу императора. Они даже стали друзьями, и Иосиф взял себе его фамилию — Флавий. Конечно, то, что он был участником событий, давало ему преимущество, но, с другой стороны, у него почти не было предшественников, разве что книга Юлия Цезаря о галльской войне.

— Эту я читал.

Тарле достал с полки «Иудейскую войну» и дал Павлу:

— Вот, возьмите и вчитайтесь дома.

Павел знал, что он не любил давать книги из своей богатой библиотеки, хотя позволял близким людям сидеть и читать прямо там. То, что он нарушил свое правило, было знаком доверия.

Павел бережно взял книгу:

— Спасибо, Евгений Викторович, я быстро прочту.

— Не торопитесь, обдумывайте, анализируйте. Историк должен анализировать. И обращайтесь ко мне без стеснения.

Павел вышел от него вдохновленный, с новыми знаниями и новой энергией. Он думал: «Вот что значит настоящий Учитель — он дает знания и пробуждает вдохновение. Если я напишу книгу, я посвящу ее ему. Так и напишу: „Моему Учителю Евгению Викторовичу Тарле“».

Читать «Иудейскую войну» Павлу было очень интересно — это был труд почти двухтысячелетней древности, но написанный так живо, как будто автор был его современником. Павел впервые узнавал настоящую историю еврейского народа, об этом тогда совершенно не писали в России. Он делал выписки, думал и работал над своей книгой-диссертацией. И чем больше он работал, тем больше у него вырабатывалось умение сравнивать современные события с историческими, видеть действительность с исторической точки зрения. Такое видение дается немногим людям, оно требует широкой информированности и глубокой проницательности.

* * *

В начале 1920-х годов была опубликована, но прошла почти незамеченной фантастическая повесть писателя А.В. Чаянова «Путешествие моего брата Алексея в страну крестьянской утопии». В ней описывалась Россия будущего: у власти находится трудовая крестьянская партия, она сохраняет общинное устройство русской деревни, но общины представлены как автономные крестьянские коммуны. Ни автору, ни немногим читателям не могло прийти в голову, что под эгидой фантастического названия «Трудовая крестьянская партия» в 1930 году будут обвинены и осуждены тысячи специалистов сельского хозяйства: им самим даже не приходилось слышать о такой партии[22].

Ободренный сфабрикованным успехом «шахтинского дела», Сталин в 1930 году стал все больше обвинять «классовых врагов» в провалах и неудачах своей же собственной социально-экономической политики. Для этого была осуществлена серия новых судебных (и внесудебных) подлогов. Их целью было направить «ярость масс» на так называемых «вредителей», особенно из числа беспартийных специалистов старого времени. Фактически это было уничтожением старой интеллигенции. По указанию Сталина органы безопасности сконструировали три так называемые «антисоветские подпольные партии»: «Промпартию», «Трудовую крестьянскую партию» и «Союзное бюро меньшевиков». Начались массовые аресты, и Сталин сам диктовал главе органов безопасности (ОГПУ) Менжинскому, каких показаний следует добиваться от арестованных.

За участие в «Промпартии» было арестовано более 50 видных беспартийных специалистов. Правда, после приговора суда многие из них продолжали работать по специальности в «режимных условиях».

* * *

28 января 1930 года профессор Тарле читал лекцию в университете. Ректор университета Вышинский уже успел разогнать большинство старых профессоров, и Тарле был одним из немногих оставшихся. Павел пришел послушать и отдать ему обратно книгу «Иудейская война», а потом обсудить с ним свои вопросы. Тарле подошел к кафедре, как всегда — очень спокойной, уверенной походкой. В этот день он пришел в новом, только что сшитом костюме. Увидев Павла в первом ряду, он кивнул и улыбнулся ему. Лекцию он читал без конспекта, весь материал был у него в голове. Говорил он громко, отчетливо, красиво — вся аудитория слушала, затаив дыхание. В середине лекции вдруг грохнула дверь и а аудиторию вошли три агента ГПУ, двое направились к трибуне, где стоял профессор, один остался у двери. Тарле с удивлением смотрел на подходящих.

— Вы арестованы, — сказал один из них, а другой повернулся к студентам: — Лекция прекращается.

Аудитория замерла от неожиданности, воцарилась жуткая тишина, Тарле ошарашенно смотрел на них, как бы не совсем понимая, что происходит. Агенты встали у него по бокам и, слегка подталкивая, повели к двери. Стоявший там агент прошипел так, чтобы все слышали:

— Ишь, падла, костюмчик новенький себе справил!

Все было сделано так неожиданно и быстро — Павел буквально окаменел, видя, как арестовывали и уводили его Учителя. Он присутствовал при аресте впервые в жизни, и вся аудитория тоже была поражена и продолжала молча сидеть, еще не вполне осознавая, что произошло. Павел привстал с места, хотел идти вслед, возмущаться, организовать общий протест. Надо же что-то делать! Но тут же понял, что ничего не добьется, кроме своего собственного ареста.

Вот так — грубо, принародно арестовать, и кого — видного профессора, академика?..

Все еще продолжали сидеть на своих местах, когда в аудиторию быстрыми шагами неожиданно вошел ректор Московского университета Вышинский. Спокойно и уверенно он поднялся на кафедру. Никакого удивления, смятения, огорчения: было ясно, что он знал о случившемся заранее:

— Товарищи студенты, мы воспитываем в вас будущих советских интеллигентов, и вы должны понимать, что враги народа могут скрываться повсюду и под любой личиной. Великий товарищ Сталин учит нас быть бдительными и уметь распознавать врагов повсюду, в любой среде. Высшей советской школе нужны проверенные, идеологически выдержанные кадры профессоров и преподавателей.

Кто-то с последних рядов аудитории крикнул:

— За что арестовали профессора Тарле?

Вышинский посмотрел вверх:

— Мы должны очищать наше общество от социально опасных элементов.

Павел чуть не подскочил с места: это Тарле — социально опасный элемент?

А Вышинский продолжал:

— Вину определяет наш советский суд, самый справедливый суд в мире. Мы должны беспощадно очищать наше общество от людей с мелкобуржуазной подкладкой. Вы получите другого лектора, занятия будут продолжаться. Товарищ Сталин учит нас, что мы должны преподавать ту науку, которая нам нужна, а не ту науку, которая нам не нужна. Попрошу вас спокойно разойтись.

Второй раз Павел слышал эту цитату из выступления Сталина. Но в первый раз ее произносил неграмотный и тупой парень Юдин, слушатель его института, а на этот раз ее упомянул не кто-нибудь, а ректор Московского университета. Павел задумался над этим высказыванием Сталина: какой в нем смысл? Разве к науке может быть такой подход — «та, которая нам нужна»? Наука — это познавание природы: материальное, физическое, социальное, историческое, медицинское, любое. Наука нужна вся, ее нельзя утилитарно делить на «нужную» и «ненужную». Поразительно, что эту глупость повторяет такой авторитет, как ректор университета[23].

Расходившиеся студенты недоуменно переговаривались между собой:

— За что же все-таки взяли профессора Тарле?

Павел горько усмехнулся: они еще молодые, поэтому недоумевают. А пора уже понимать, что у нас теперь человека «берут» ни за что. Еще в 1928 году он слышал новую поговорку: «Был бы человек, а дело найдется». Она была отголоском другой не менее известной фразы «Кто не с нами, тот против нас».

* * *

Спустя некоторое время стало известно, что Тарле арестовали в рамках сфабрикованного политического процесса по несуществующему «Всенародному союзу борьбы за возрождение свободной России», пришпиленного к делам «Трудовой крестьянской партии», «Промпартии» и «Союзного бюро меньшевиков» Одновременно с ним были арестованы историки Платонов, Любавский, Готье, Измаилов и Захер. Павел считал, что необходимо срочно дать знать об этой ошибке самому Сталину — только он мог спасти видного ученого. На другой день он поехал в газету «Правда», чтобы поговорить об этом со Львом Мехлисом, единственным непосредственным сотрудником Сталина, которого он знал. Мехлис выслушал его холодно:

— Ты-то что так волнуешься? Ты знаешь, почему он арррестован?

— Нет, не знаю. Но какие бы обвинения ему ни предъявляли, я знаю, что они несправедливы. Он великий историк и его надо спасти.

Мехлис посмотрел на него и поучающе заметил:

— Великий у нас есть только один, это товарррищ Сталин. Запомни это. А нам с тобой вмешиваться в это дело не надо.

Когда об аресте Тарле стало известно в Институте красной профессуры, Юдин сказал Павлу, криво усмехаясь:

— Видишь, Берг, я был прав, что одергивал на лекции этого спеца. Оказывается, надо было еще не так одергивать, а просто согнать его с кафедры.

Павел злобно взглянул на него и ничего не ответил.

* * *

С Тарле поступили «мягко»: его приговорили «всего» к пяти годам высылки в город Алма-Ату и лишили звания академика. Другим историкам дали более суровые приговоры. По уставу всех академий мира выбирать новых членов могут только сами академики, и только они на общем собрании могут лишить этого почетного звания. Однако малограмотные советские правители делали это сами, одним росчерком пера, по собственному усмотрению. Президент Академии наук Комаров получил распоряжение исключить Тарле из списков академиков — и этого оказалось достаточно.

Вскоре в газете «Правда» появилась статья «Фальсификаторы истории». В ней критиковалась группа арестованных историков, их называли «вредителями» и «саботажниками». Решение обезглавить русскую историческую науку было принято в отместку за молчаливый отказ прославлять большевистский режим. Павел был потрясен и растерян, он не мог понять — неужели историков тоже можно считать «вредителями» и «саботажниками»?

Но если власти хотели сломить волю Тарле и лишить его возможности заниматься историей, то они просчитались. В Алма-Ате секретарем партии был один из учеников и поклонников Тарле Федор Голощекин. Он знал, что участники дела, по которому сослали Тарле, работают по специальности в режимных условиях. Он пошел еще дальше — дал учителю место профессора истории в казахском университете и поселил его в хороших условиях.

Пока Тарле был в ссылке, бывший слушатель Института красной профессуры Павел Юдин в 1932 году был назначен директором этого института. Когда Павел Берг узнал об этом, он не мог поверить своим ушам: как могли назначить директором такого малограмотного человека?

Могли — росчерком пера, и только за то, что он был преданным сталинцем. Своими указаниями Юдин быстро развалил всю программу Института[24].

15. Братья встречаются вновь

С самого приезда в Москву Павел пытался разыскать своего двоюродного брата Семена Гинзбурга, но безуспешно. Он знал, что Семен закончил учебу и стал инженером-строителем, но не знал, что он работает на разных стройках бурно развивающейся советской индустрии. Семен Гинсбург[25] строил первый автомобильный завод в Нижнем Новгороде, потом судостроительный завод в местечке Затон имени Молотова, под Нижним. В 1929 году его назначили начальником строительства Химико-технологического института имени Менделеева на Миусской площади в Москве. Ему предстояло перестроить до основания всю площадь, на которой в 1880-е годы было построено сразу несколько учебных заведений.

Долгие десятилетия площадь была рассадником антисанитарии: там находились коптильня селедок, кожевенный завод, тряпичный и мусорный склады, свинарники и цех по производству колбас. Теперь Гинзбург создавал фактически новую площадь с большим сквером посередине и перестроенными зданиями. Когда он начинал работу, с одной стороны площади еще высились стены недостроенного громадного собора Александра Невского, а с другой стороны стояло здание бывшего городского народного университета имени А.Л. Шанявского, первого «вольного» университета в России. В нем учились многие будущие революционеры, а теперь в здании помещалась Партийная школа с общежитием, в котором жили и учащиеся Института красной профессуры. Жил там и Павел.

Телефонов в те годы было мало, как-то раз Семен Гинзбург зашел на первый этаж общежития позвонить и увидел перед собой спину очень высокого человека в военном кителе-френче. В светлых волосах, отливающих рыжиной, была заметна седина. Что-то удивительно знакомое почудилось ему в этой спине. Он только успел подумать: «Такой большой и такой рыжий — это может быть только…»

Когда высокий обернулся, Семен закричал:

— Пашка! — и кинулся к своему двоюродному брату.

Это была их первая встреча за одиннадцать дет.

Семен, ростом едва достающий до плеча своего брата, заметно пополнел и еще заметней облысел, был одет в хорошо сшитый костюм, из кармана пиджака торчала заграничная чернильная ручка-самописка фирмы Parker, большая редкость для того времени, а с живота свисала серебряная цепочка от карманных часов. Он радостно прыгал вокруг Павла и старался заключить его в объятия:

— Пашка, Павлуша, Павлик ты мой! Как я счастлив, что нашел тебя! Почему ты не давал о себе знать?

— Так я же не знал, где тебя искать.

— Да здесь, здесь — я в Москве теперь живу. Ну, дудки, больше я уже никогда тебя не потеряю. Пашка, ты стал совсем другой герой, орденоносец. Ты давно живешь здесь?

— Да уже с год. Я в Институте красной профессуры учусь.

— Пашка, ты будешь красным профессором? Ты уже и выглядишь как интеллигент. Родной ты мой!

Павел, с высоты своего роста, приподнимал его и радостно хлопал по плечу.

— Сенька, ты все такой же шебутной, как был, хотя выглядишь советским бюрократом, — и указал на пиджак и ручку.

— Это подарок моего начальника — наркома тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе. Слушай, Пашка, у тебя уже есть седые волосы.

— Появились. Ну и что? Зато у тебя волос почти совсем не осталось.

Семен спросил:

— Пашка, раз ты живешь в общежитии, наверное, не женился еще?

— Нет, — Павел вспомнил тот портрет в галерее и добавил: — Не нашел еще свою незнакомку.

— А я женат. У нас есть сын — Алешка, трех лет.

— Сенька, ты женат? Ну, поздравляю! Познакомь меня. Кто твоя жена?

— Конечно, познакомлю. Мы сейчас же едем к нам домой. У моей жены красивое имя — Августа. И она сама красавица. Знаешь, Пашка, — он хитро прщурился, — она русская, даже дворянского происхождения, из терских казаков.

На минуту Павел растерялся. Он знал, что после революции смешанные браки заключаются все чаще, это стало повальным явлением — евреи женились на русских, а еврейки выходили замуж за русских. Троцкий был женат на русской. Говорили, что и нарком обороны Клим Ворошилов женат на еврейке. Смешанные браки распространялись как эпидемия. Но тех людей Павел не знал, а вот его Сенька… Ему трудно было представить, что он тоже женат на русской: смешанный брак уж слишком противоречил традициям их семей. Люди всегда способны легко и просто примириться с тем, что происходит в обществе, но с трудом воспринимают то же самое применительно к себе и своим близким. А Семен посмотрел с хитринкой и, помедлив, спросил:

— Что, поразил я тебя, а?

— Да, как-то, знаешь, непривычно. А как родители к этому отнеслись?

— Мои-то? Сперва поразились, даже не поверили, когда я написал в письме, что женился на русской дворянке. Я специально хотел их поразить. Ну потом привыкли и теперь рады за меня. Ты не представляешь, какая моя Авочка умная и обворожительная, она всем нравится. И старики мои ее полюбили.

— Ну а она, она как относится?.. — Павел слегка запнулся.

— Ты хочешь спросить, как она относится к тому, что ее муж еврей, про это?

— Ну да, все-таки, знаешь, дворянского происхождения, да еще из казаков…

Семен рассмеялся:

— Вот именно, вот именно, — это была его любимая приговорка, — всем кажется странным: как же, мол, ее предки, казаки, во время погромов били моих предков, евреев, а теперь казачка вдруг вышла замуж за еврея. Но я тебе вот что скажу — Авочка умница и совершенно лишена проявлений какого-либо антисемитизма и национального шовинизма. У нас в семье так: мы любим друг друга, и точка. Вот именно. Даже если я рассказываю какие-нибудь смешные анекдоты про евреев, она на меня сердится — как я могу?

— Где же ты ее нашел такую?

— О, это целая история. Вот именно. Я в первый раз поехал отдыхать на курорт в Сухуми, а она там работала медсестрой в санатории. Я влюбился сразу. За месяц мы все решили, и она приехала ко мне в Москву. Мы очень, очень любим друг друга. Я уверен, она тебе понравится. И сынишка наш тоже. С тещей тебя познакомлю, с Прасковьей Васильевной. Ну, поехали к нам.

Трамвай № 21, как обычно, был переполнен, и им пришлось сначала повисеть на подножке, вцепившись в поручни. Они ехали в пригород Всехсвятское, получивший свое название от старинной церкви Всех Святых и села Всехсвятского. С начала XVIII века, когда административная столица России была переведена в Санкт-Петербург, цари и царицы на пути из Петербурга останавливались во Всехсвятском для отдыха перед торжественным въездом в древнюю столицу Москву. Там построили царский деревянный «путевой дворец», и село обросло пригородными домами придворных. Но с 1851 года, с появлением первой железной дороги между Петербургом и Москвой, Всехсвятское пришло в запустение.

Когда братья сошли с трамвая, Павел увидел большую церковь Всех Святых с двумя куполами, кладбище, заросшее густыми кустами сирени, пожарную башню. Вокруг стояли деревянные избы и водонапорные краны. Женщины носили ведра на коромыслах, а земля кругом поросла травой, по которой вились протоптанные тропинки, — типичный деревенский пейзаж ближнего Подмосковья.

Семен сказал:

— Ты у нас в доме в первый раз, полагается хозяйке что-нибудь подарить.

Павел растерялся:

— Ты бы мне раньше сказал, я этих городских правил не знаю. Чего же я могу ей подарить?

— Приучайся к хорошим манерам. А подарить лучше всего цветы.

— Где же мы их возьмем?

— Наломаем сирени на кладбище.

— А нам по шее не надают?

— Сторож кладбища мой знакомый, я ему заплачу.

Неся громадную охапку густо пахнущей сирени, они спустились под гору и перешли через узкую речку по шаткому мостику. Семен объяснял:

— В Москве почти совсем нет жилищного строительства, а жизнь-то устраивать надо. Вот именно. Мы же строители, так неужели для себя не построим? Я поговорил с наркомом Серго Орджоникидзе, и он разрешил построить шесть двухэтажных деревянных домов-бараков, чтобы не дорого было. Вот именно. Деревянные бараки строили по всей России со времени последней войны с Турцией. А мы как раз недавно возводили рядом поселок «Сокол», коттеджи для академиков и художников. Ну вот так себе и спланировали: тоже бараки, но улучшенной планировки, провели водопровод, канализацию и паровое отопление. Только газопровода пока нет. Зато у каждой семьи трехкомнатная квартира.

— А что это за речка?

— Речка называется Таракановка, смешное название, правда? Зимой она почти не замерзает, потому что в нее впадает сток из районной бани, что на соседней Песчаной улице. Вот именно. А за нами есть небольшая роща, мы ее называем Левинский переулок. Там для известного доктора Левина построили большой двухэтажный особняк за забором. Это очень знаменитый доктор, лечит членов правительства и самого Максима Горького. Вот именно.

Перешли Таракановку, поднялись на пригорок, и им открылись шесть крашенных белой известкой деревянных бараков с плоскими крышами.

— Вот оно, наше жилье, снаружи неказистое, но внутри удобное. Самое лучшее у нас — это двор. Для детей лучше места не придумаешь, они и зимой и летом постоянно на просторе и на свежем воздухе. Не то что в городе. Вот именно.

По узкой деревянной лестнице поднялись на второй этаж корпуса № 2, в квартиру 31. На пороге стояла Августа, высокая стройная блондинка в элегантном шифоновом платье сиреневого цвета, с изящными складками. Лицо Августы было очень выразительно: живая мимика, тонкий аристократический нос с горбинкой, над ним изящные дуги бровей, глаза темно-серые, лучистые, с искринкой. Если бы даже Семен не предупредил его, Павел все равно сразу заметил бы в ней признаки благородного происхождения. Августа обняла мужа и улыбнулась Павлу слегка рассеянной улыбкой. Он стоял, неловко держа в руках охапку сирени.

— Авочка, это Павлик, братик мой двоюродный, про которого я тебе так много рассказывал.

Выражение лица Августы мгновенно изменилось, она радостно всплеснула руками:

— Павел, как я рада! Сеня мне так много говорил про вас. Сирень — это мне? Спасибо. Какая красивая и как сладко пахнет.

Павел вошел, пригнув голову, — дверь была для него низковата.

Семен с радостью смотрел на обоих, смеялся и приговаривал:

— Да поцелуйтесь вы, поцелуйтесь. Вот именно. Мы же родня, мешпуха, — он добавил еврейское словечко, означающее «свой круг, родные», и, смеясь, объяснил Павлу: — Я приучаю Авочку к еврейскому жаргону, она уже знает несколько слов. Вот именно. И говорите другу другу «ты», какие тут церемонии. Авочка, у меня ведь до тебя никого ближе Павлика не было.

За Августой стояла в накинутой на плечи шали ее мать — сухонькая, слегка сгорбленная женщина лет за шестьдесят, одетая в старомодное длинное платье. Ее седые волосы были гладко причесаны, а лицо хранило строгое выражение. Семен подвел Павла к ней:

— Бабушка, это братик мой, хоть и двоюродный, а самый родной. Прошу любить и жаловать.

Из своей комнаты выкатился на трехколесном велосипеде курчавый мальчик, остановился рядом с бабушкой, уставился на орден Павла:

— Дядя, ты вместе с Чапаевым воевал?

— Почти что вместе.

— А орден потрогать можно?

— Можно, — Павел взял его на руки.

Алеша сказал:

— Какой ты большой! — и стал водить пальчиком по эмали Красного знамени.

Семен провел брата по комнатам, и Павел с удовлетворением увидел, что Семен живет хорошо, состоятельно. При существующем в стране недостатке вещей его квартира была обставлена старой, добротной и красивой мебелью, на стенах висели картины и зеркала в рамах, тумбочки украшали две небольшие чугунные статуэтки лошадей и одна мраморная статуэтка лежащего льва, на полу лежали ковры. Павел оглядывался кругом, а Семен следил за ним и улыбался:

— Нравится, как мы устроили наше гнездышко?

— Да, живете как буржуи.

— Вот именно. Наверное, думаешь, все это Авочкино приданое? Черта с два. Нет, брат, все это мы с ней накупили у нэпманов, на Тверской. Вот именно, Авочка сумела навести уют в нашем гнездышке. А в приданое ей ничего не досталось. Их семью красные бойцы ограбили еще в разгар революции, обобрали до ниточки. Она приехала ко мне в Москву с одним чемоданчиком. Ее единственное богатство было — модные фетровые ботики.

Августа, смеясь, добавила:

— Это правда. Когда мы в Сухуми познакомились, было лето, стояла жара. Сеня ходил в белых брюках и белой рубашке, в другом наряде я его не видела. А мы договорились, что в Москву я к нему должна приехать в феврале, в холода. Я даже спрашивала — как я тебя узнаю? Он выслал мне деньги на билет, а на оставшиеся я купила себе единственную модную вещь — фетровые ботики. Хотела его поразить.

Семен приговаривал:

— Вот именно, вот именно.

Августа продолжала:

— Я ведь влюбилась в Сеню прямо сразу, я увидела в нем вкус к жизни, он большой оптимист. А ты, Павел, ты такой большой и здоровый, ты тоже должен быть оптимистом.

Павел смутился:

— Ну нет. Как сказать?.. Я совсем не оптимист, хотя и не совсем пессимист тоже. Что-то посередине.

В столовой домработница, курносая деревенская девушка-коротышка Лена, уже расставляла красивую посуду: Павел никогда не видел такого богатого сервиза. В селедочнице красовалась селедка в масле, покрытая кружками белого лука, в большой супнице испускал пар горячий мясной борщ — любимое блюдо Семена. Он потирал руки и приговаривал:

— Надо нам выпить за встречу. Вот именно.

Домработница принесла хрустальный графин с водкой.

— Ну, дорогие мои, сегодня такой день, такой день! Это же чудо! Вот именно. Главное, что мы все выжили. И второе чудо — это как мы преобразились. А то, что мы опять встретились, — это третье чудо. Вот именно. Давайте выпьем!

— И Авочка твоя — это еще одно чудо, — добавил Павел.

Она благодарно взглянула на него:

— Спасибо за комплимент.

Закусили водку селедкой.

— Давно не ел такой вкусной селедки, — признался Павел.

Семен сказал:

— Авочка научилась делать отличную селедку по-еврейски.

Она засмеялась:

— Я раньше селедку никогда и не ела. А как мы поженились, стала ее готовить.

— Вот именно, вот именно, — приговаривал Семен, заедая обжигающий борщ черным хлебом.

С тех пор как Павел приехал в Москву, он жил почти впроголодь: еще действовала карточная система и он питался жидкими супами и тощими котлетами — в столовой, по купонам. Теперь Павел ел, с удовольствием и довольно громко прихлебывая борщ с каждой ложки. Прасковья Васильевна от этих звуков недовольно морщилась, но хозяева делали вид, что ничего не замечают. А Павел ел и вспоминал забытый вкус домашнего борща, который когда-то, давным-давно, готовили дома.

Он спросил:

— Кто это готовил такой замечательный борщ?

— Как ты думаешь, кто? Да Авочка, моя Авочка, конечно. Вот именно.

— Борщ прямо еврейский, такой наша бабушка нам варила. Как это ты научилась и селедку по-еврейски готовить, и еврейский борщ варить?

Августа рассмеялась:

— Хотела угодить мужу, вот и научилась. Мы поехали с Сеней в Рыбинск, там его мама меня научила.

— Отменный борщ.

По давно усвоенной простонародной привычке, доев борщ, Павел стал насухо вытирать хлебными корками остатки со стенок тарелки. Это очень понравилось стоявшей в двери домработнице Лене: она смотрела на него как завороженная и вполголоса смеялась. Бабушка недовольно отвернулась, а хозяева переглянулись между собой.

— Ты для чего это делаешь? — с улыбкой спросил Семен.

— Чего делаю?

— Тарелку хлебом вылизываешь зачем?

— Я так привык, да и борщ больно хорош. Самый смак очистить тарелку корками и съесть их. А что — не надо?

Семен похлопал его по плечу:

— Деревенский ты мужик лапотный — есть еще не научился. В порядочном обществе так не делают. Манер не знаешь. Вот именно.

— Так я отродясь и не был в порядочном обществе, — Павел смущенно отодвинул тарелку. — У меня ведь школа манер какая — походная ложка за голенищем сапога, вот и вся манера. Ну извините, больше не стану.

— Мы с Авочкой обучим тебя хорошим манерам.

Августа недовольно попеняла мужу:

— Зачем ты смутил Павла?

— Надо ему приучаться.

Павел спросил брата:

— Помнишь, Сенька — ты мечтал, что станешь советским министром, как теперь называют — наркомом.

— Ну, это мои юношеские фантазии, мечтания. Нарком у нас есть, блестящий нарком, — Семен с воодушевлением заговорил о своем начальнике. — Зовут нашего наркома Серго Орджоникидзе. Вообще-то его зовут Георгий Константинович, но он любит, чтобы его звали товарищ Серго, по партийной кличке. Он возглавляет развитие промышленности, а я в штате его помощников по строительным делам. Мы, Пашка, проводим теперь индустриализацию всей страны. Серго — давний соратник Сталина, еще по работе на Кавказе. Знаешь, он многое делает по-своему, даже вопреки указаниям Сталина. И всегда оказывается прав. Вот именно.

— Да, он должен быть сильной личностью, твой Орджоникидзе, если действует вопреки Сталину и проявляет смелость и самостоятельность.

— Вот именно, он и есть сильная личность. Настоящий коммунист. А ты каких взглядов придерживаешься — сталинских или троцкистских?

Для Павла это был по-прежнему трудный вопрос:

— Каких взглядов-то? Понимаешь, до приезда в Москву я был простой военный и не очень занимался политикой. Мы твердо знали одно — мы воюем за красных, за большевиков. Скакали на конях и пели: «Мы смело в бой пойдем за власть советов, и как один умрем в борьбе за это». Солдату что надо? Надо уметь стрелять, рубить шашкой, надо уметь отдать жизнь за то, за что воюешь. А какие там внутри партии политические течения — это ни меня, ни кого другого из нас не интересовало. На то у нас были комиссары. И вот один комиссар из нашей бригады — Левка Мехлис…

— Это который секретарем у Сталина?

— Да, он самый. Он все время зазывал меня в партию большевиков. А я все оттягивал: еще, мол, надо мне побольше образования получить. Ну, все-таки пришлось вступить в партию, чтобы зачислили в институт. Иначе не брали. А своих взглядов у меня пока нет.

— Ну, ты еще молодой большевик. А я давно в партии.

— Так ты ведь и более образованный. Я никаких взглядов строго не придерживаюсь: теперь троцкистские взгляды стали опасными, а к сталинским у меня что-то душа не лежит. Они сохраняют видимость голосования и выборов, а на самом деле остается только «воля большинства» и изымается сердцевина демократии — права меньшинства. Меня пытаются затащить в лагерь сталинистов, но я стараюсь отдалиться от политических группировок. В нашем институте это не так просто, у нас все время партийные диспуты.

Семен разъяснил Августе:

— Павлик учится в Институте красной профессуры. Он будет профессором.

— Ну, я не знаю, каких из нас профессоров готовят. Все наши слушатели — это пролетарии, голытьба полуграмотная, вроде меня.

Семен рассмеялся:

— Да, азохен вэй, какие профессора будут, вот именно! — и добавил: — Но и отмалчиваться в наши дни тоже опасно стало.

— Да, я знаю, но душа не лежит ходить на все эти митинги. Ну а насчет того, чтобы мне самому стать профессором, не знаю — наверное, не по зубам. Но наш преподаватель из старых спецов, Тарле, Евгений Викторович, историк, дал мне тему для диссертации. Вот он-то настоящий профессор. Только недавно его арестовали.

— За что арестовали?

— Они найдут — за что.

Августа грустно посмотрела на Павла:

— Ты расстроился?

— Расстроился — это не то слово. Я совершенно обескуражен — такого ученого арестовать. Я даже пытался что-нибудь сделать через Мехлиса, но он отказался.

Августа сказала задумчиво:

— Это ужасно, что вокруг делается. А на какую тему диссертация?

— О войнах периода Французской революции.

— О, это должно быть интересно! Ты хочешь стать историком?

— Вообще-то хотел бы. Поэтому по горло занят учебой, сижу в библиотеке, изучаю французский язык.

— Ты говоришь по-французски? — живо заинтересовалась Августа и сразу сказала ему несколько фраз.

— Нет, разговаривать я пока еще не могу, практики нет. А вот читать научился, со словарем, конечно.

— А за что ты получил орден? — спросила Августа.

— Да так, ничего особенного — в войну с белополяками я поднял в атаку эскадрон и мы захватили важную высоту. Меня потом писатель Бабель прозвал Алешей Поповичем, ну тот, который из трех богатырей. Знаете картину?..

Августа воскликнула:

— Сам Бабель? Он интересно пишет. Сеня, ты посмотри — а ведь действительно, Павлик похож на русского богатыря с картины Васнецова.

— Да, припоминаю, — наклонясь к Павлу, Семен тихо сказал: — Это у нас Авочка по части искусства. А я отстал. Вот именно. — Но чтобы угодить жене, тут же воскликнул: — А действительно похож! Значит, ты настолько обрусел, что стал русским богатырем.

— Обрусел, конечно. Для этого мы с тобой и ушли из нашего еврейского гетто в Рыбинске. Я, когда работал грузчиком на волжских пристанях, дружил с русскими грузчиками. Когда воевал, дружил с русскими бойцами, они вояки смелые. Ну и обрусел. Как говорится влияние окружающей среды.

Семен воскликнул:

— А мне что говорить, если у меня еще и жена русская? Вот именно. Ну, давай выпьем за наше обрусение.

— И за мое еврейское превращение, — засмеялась Августа.

Бабушка при этом недовольно потупилась, а Августа спросила:

— Ну и как тебе нравится Москва?

— Москва-то? Конечно, нравится. Я ведь отсталый провинциал, в большом городе никогда и не жил. Теперь хожу, смотрю вокруг, интересуюсь чем могу. Ходил любоваться храмом Христа Спасителя. До чего хорош — просто парит в воздухе! Был я и в Третьяковской галерее. Посмотрел там на этого Алешу Поповича, — и добавил смущенно: — А заодно влюбился.

— В кого? — живо заинтересовалась Августа.

— Не поверите — влюбился я в портрет «Неизвестной» Крамского.

— О, у тебя хороший вкус. Но это и все?

— Пока ничего другого.

Семен вставил:

— Ну, наверное, она не красивей моей Авочки.

— Сеня всегда превозносит мою красоту, где только может. А ты в театры ходил?

— Да, побывал на постановках передовых режиссеров Всеволода Мейерхольда и Сергея Эйзенштейна. Мне уж очень любопытно было, как эти режиссеры-евреи смогли так быстро выдвинуться в русском театре. Я помню, что в прежней России евреи не проявляли себя в театральном искусстве. А спектакли их мне не понравились.

Семен сказал наставительно:

— В театре тоже революция, брат. Вот именно. Но есть в Москве и еврейский театр. Вот это пример революционных преобразований.

Августа рассмеялась:

— Сеня в искусстве не разбирается, а в театральном искусстве — меньше всего.

Семен развел руками:

— Никто не герой перед своей женой — жена, как всегда, права. Вот именно. А у моей Авочки, действительно, настоящий вкус к искусству.

16. Августа

С восемнадцати лет, как ушел из дома, Павел не знал тепла семьи. И никогда в его окружении не было интеллигентной женщины. Теперь, в доме Семена, он впервые обрел ощущение семьи, впервые увидел, что такое настоящая женщина, более того, женщина аристократического круга, и с интересом к ней приглядывался.

В Августе были все приметы врожденного аристократизма: вежливость, полностью исключающая даже тень фамильярности; деликатность по отношению ко всем без исключения людям, в том числе и к ее деревенской домработнице Лене, — так проявлялось чувство собственного достоинства и едва уловимое понимание некоей своей исключительности. И это при врожденной элегантности и спокойной, скромной манере всегда и везде держаться благородно.

Все это отражалось в ее едва заметно улыбающихся глазах светло-серого цвета. В этой полускрытой улыбке отражался интерес ко всем и ко всему, что она видела вокруг. Павел впервые видел, чтобы лицу была присуща необычная способность мгновенной смены выражений — от приятной широкой улыбки до грустной сосредоточенности. А ведь он до сих пор считал, что русские люди, очевидно, почти всегда угрюмы и сосредоточены. Наблюдая за ее лицом, Павел как-то сказал Августе:

— Сколько я перевидел разных русских лиц — они все казались мне бесцветными, как черно-белый рисунок. Ты первая, чье лицо по-настоящему ярко: оно выражает все твои настроения!

Она весело рассмеялась и ответила:

— Мой отец дал мне хороший завет: всегда быть на людях и никогда не быть при них скучной, больной и бездельничающей. Ведь черты лица опускаются, когда людям скучно, когда они больны или ничего не делают. Я всю жизнь стараюсь следовать этому завету.

Другой характерной чертой Августы была ее абсолютная непрактичность в денежных тратах. Довольно хороший заработок Семена позволят ей тратить деньги, не особо задумываясь, но муж нередко добродушно над ней посмеивался:

— У моей Авочки такие манеры, как будто у нее денег куры не клюют. Вот именно.

Это была фраза из его далекого мещанского детства, так говорил его отец про расходы матери.

Августа много тратила на наряды и на уход за собой. Она неплохо рисовала и сама придумывала себе фасоны платьев. Журналов мод тогда почти не было, она там и сям ловила веяния моды и переносила их на бумагу, потом сама кроила себе платья или отдавала выкройки портнихе. У нее даже была своя массажистка, которую они звали просто по отчеству — Терентьевна. Дни, когда Терентьевна приходила делать массаж, были днями ее священнодействия. Августа звала к себе соседку и подругу Ирину Левантовскую, они ложились на диваны, и Терентьевна покрывала их лица каким-то своим особым кремом — накладывала маску. С этой маской надо было пролежать не менее часа, а за это время Терентьевна делала им массаж спины и рассказывала сплетни, принесенные от других клиенток. Ими были две ведущие актрисы Художественного театра Алла Тарасова и Ксения Еланская, и, естественно, Терентьевне было что порассказать.

Кроме всего прочего, Августа любила щеголять шляпками и заказывала их только у самой модной шляпницы Ялтовской: в те годы еще носили шляпы с вуалями, и Августе они очень шли. Она любила пудриться и душилась духами «Красная Москва». Узнав об этом, Павел начал дарить ей на праздники только «Красную Москву».

* * *

Семен часто бывал в командировках, на стройках страны, Августа водила Павла в кино, по театрам и музеям. Она любила Художественный театр. Когда они ходили туда, Павел обычно ждал ее на ступенях перед входом в театр. Здание было построено в 1902 году по проекту архитектора Шехтера на средства купца-мецената Саввы Морозова.

Августа появлялась со стороны Тверской улицы. Каждый раз она была в чем-то новом — то в облегающем темно-синем костюме с меховой оторочкой и модной шляпе, то в сером свободном платье чуть ниже колен. И на улице, и в театре на нее все оглядывались. Павел это замечал и думал, как щедро природа ее одарила.

Как-то раз в кассе не было билетов, и Августа сказала:

— Идем к администратору, — и направилась к артистическому входу.

— Ты думаешь, он даст нам билеты?

— Конечно.

Администратором был давнишний служащий театра Федор Михальский, несостоявшийся актер. При виде Августы он с почтением поднялся со стула, пораженный ее внешностью:

— Добрый вечер, что я могу для вас сделать?

Она обворожительно улыбнулась:

— Добрый вечер, видите ли, билетов в кассе нет, а мы очень хотим попасть на спектакль.

Михальский рассыпался в любезностях:

— Не могу отказать такой даме и герою-орденоносцу Гражданской войны, — и сам проводил их в директорскую ложу.

А потом в антрактах приходил и спрашивал:

— Как вам нравится пьеса? Приходите к нам еще, я всегда буду рад вашему приходу.

Павел с интересом наблюдал, какой неотразимый эффект производила внешность Августы на незнакомых ей людей.

На сцене шла новая пьеса молодого драматурга Николая Погодина «Кремлевские куранты». Сюжет состоял в том, что после революции часы на Спасской башне — Кремлевские куранты — остановились и Ленин попросил еврея-часовщика привести их в порядок. На сцене присутствовал и Сталин, но ему была отведена небольшая роль, почти совсем без текста. По ходу действия в поиски часового мастера включается матрос-балтиец из охраны Ленина и молодая интеллигентная девушка из семьи профессора. Между ними возникает любовь, хотя они принадлежат к разным классам. Все заканчивается хорошо — и часы починены, и влюбленные соединены.

В первом антракте Августа спросила Павла:

— Это выдумка или действительно была какая-то история, связанная с починкой Кремлевских курантов?

Павел как историк интересовался разными событиями своего времени и рассказал ей:

— Починка курантов действительно имела место, и их действительно чинил в 1920 году мастер-еврей по фамилии Бернс[26]. Первые часы были установлены на башне еще при царе Михаиле Романове в 1585 году, но вскоре были проданы. Новые были изготовлены в 1621 году иноземным мастером Христофором Головеем. Для них на Спасской башне был построен специальный шатер. Новые часы были устроены с боем «перечасьем», для этого были отлиты 13 колоколов. При Петре Первом из Голландии привезли часы с 12-часовым счетом и музыкой и установили их в 1706 году, но в 1737 году музыкальный бой перестал действовать. В 1850 году их исправили и они исполняли мелодию гимна «Коль славен» и Преображенский марш. Во время революции, в 1917 году, при обстреле Кремля часы снова были повреждены. И тогда в 1920 году по распоряжению Ленина их исправил мастер Бернс, и часы стали играть «Интернационал».

— Какой ты молодец, что так много знаешь.

— Авочка, я только интересуюсь многим, но знаю пока что мало.

По дороге домой Августа рассказывала Павлу о своей юности:

— Мужчины нашей семьи поколениями служили в армии, в войсках терских казаков. Они поверх кавказских бурок носили башлыки были ярко-синего цвета, у донских казаков башлыки были красного цвета, у кубанских — оранжевого. Мой дед и старший брат моего отца стали генералами. Но мой папа, Владимир Владимирович, был младшим сыном в семье и по закону мог не служить в армии. Он стал железнодорожником: в конце прошлого века это было очень ново и интересно. А моя мама, Прасковья Васильевна, которая живет с нами, — из простых казачек. Отец женился на ней по любви: увидел ее раз в окошке и влюбился. Наша семья вся влюбчивая — так и я влюбилась в Семена. Но потом вся родня относилась к маме холодно — они считали, что она не пара для папы. А родители счастливо прожили вместе почти сорок лет. Меня отдали учиться в институт для благородных девиц во Владикавказе. Там же учились две мои старшие сестры, Тоня и Оля. Старший брат Виктор стал тоже железнодорожником, а младший — Женя — был офицером и ушел с армией Деникина из России. С тех пор след Жени потерялся, только мы об этом никогда не говорим — упоминать врагов новой России опасно.

Павел поинтересовался:

— А как твоя мама относится к тому, что ты вышла замуж за еврея?

— Она верующая христианка, очень религиозная, поэтому вначале была недовольна. Уходящее поколение не понимает молодых. А потом сказала, что браки совершаются на небесах и, наверное, Бог так хотел. К тому же Сеня такой замечательный зять, так всегда добр к ней, и она видит, что я с ним счастлива. Вот и примирилась, — и Августа добавила со смехом: — Теперь, если он уезжает в какую-нибудь важную командировку, мама крестит его на дорогу. А Сеня не возражает, даже кажется довольным.

* * *

Когда они в следующий раз пошли в театр смотреть «Трех сестер» Чехова, администратор Михальский встретил их приветливо, но казался чем-то смущенным.

— Сегодня у нас замена. Недавно была специальная правительственная комиссия и велела переделать «Кремлевские куранты». Как раз сегодня мы пустили этот спектакль в новой редакции. Хотите посмотреть?

Они заинтересовались и остались. Действие и диалоги были все те же. Но на этот раз Сталин был на сцене почти все время, постоянно рядом с Лениным и даже немного впереди, ближе к рампе, — так было задумано режиссером. Ленин по ходу пьесы произнося любую реплику, приближался к Сталину и несколько заискивающе обращался к нему:

— Правильно я говорю, товарищ Сталин?

И Сталин важно кивал головой и отвечал:

— Правильно, Владимир Ильич.

Через пять минут Ленин опять подскакивал к нему с вопросом:

— Правильно я говорю, товарищ Сталин?

— Правильно, Владимир Ильич, — и опять кивок головы.

Провожая их до дверей после спектакля, Михальский осторожно прошептал:

— Комиссия приходила потому, что товарищ Сталин сам захотел посмотреть пьесу. Поэтому нам велели поставить спектакль в новой редакции. Как она вам понравилась?

Августа ответила с обворожительной улыбкой:

— Очень интересные и симптоматичные переделки.

— Как вы правильно заметили!

И Михальский, и Августа с Павлом понимали, кому в угоду была сделана «новая редакция» и ясно видели, что она только испортила спектакль, но говорить этого вслух не решались. Отойдя от театра, Августа тихо сказала:

— Теперь в пьесе вместо одной любовной коллизии между моряком и дочкой профессора разыгрываются как бы целых две — между двумя вождями тоже. Неприлично эго говорить, но поведение вождей на сцене похоже на поведение гомосексуалистов, когда один, пассивный, стремится угодить другому, активному.

Павел хохотнул и удивился — может быть, она была и права, но он не ожидал от нее упоминания о гомосексуалистах.

* * *

Семен с Августой были нежно влюбленной парой и не уставали постоянно нахваливать друг друга. Павел с добродушной завистью посмеивался над ними:

— Ваша семья — это прямо институт взаимного восхищения.

Августа рассмеялась этому определению:

— Посмотрим, что ты будешь говорить о своей жене.

Они были очень общительны, любили принимать гостей, танцевать, петь, веселиться. Большинство гостей были сослуживцами Семена, молодые, всем лет по тридцать с небольшим, все много трудились, пробивались, долго испытывали тяготы жизни и лишения революционного периода и теперь достигли достаточно устойчивого положения.

Хотя во всей стране был еще голод и действовала карточная система, но для Гинзбургов и их друзей уже начиналась более благополучная жизнь. Им хотелось расслабиться, повеселиться, начать получать удовольствие от жизни. В их еврейскую, отчасти мещанскую среду Августа вносила дух салонного аристократизма. Поэтому собрание их гостей Семен в шутку называл «Авочкин салон».

Ближайшими друзьями Гинзбургов были их соседи по дому Моисей Левантовский и его русская жена Ирина. Августа с Ириной стали неразлучными подругами. Августа как-то рассказала Павлу:

— Мы с Ириной не работаем, поэтому часто заходим друг к другу в гости, начинаем штопать носки наших мужей, пришивать пуговицы, ставим заплатки, что-нибудь еще в этом роде.

— Авочка, неужели ты сама штопаешь носки?

— Конечно, я. Кто же еще? Я очень даже хорошо умею это делать. А пока мы этим занимаемся, болтаем обо всем на свете, рассказываем друг другу о нашей жизни. Я хочу вас познакомить, сейчас я ее позову. У нее очень интересная жизнь.

Августа постучала в стенку условным сигналом, и в ответ раздался такой же стук. Через несколько минут пришла Ирина. Августа подвела ее к Павлу:

— Я хочу познакомить вас с братом Сени.

Павел взглянул на Ирину с высоты своего роста, и черты ее лика показались ему знакомыми. Она тоже пристально смотрела на него, как бы узнавая:

— Мы, наверное, где-то встречались.

— Конечно, я вас узнал. Это ведь вы рассказывали мне про храм Христа Спасителя. Вы еще спрашивали меня, не агент ли я ГПУ. Помните?

— Да, да, в сквере у храма. Меня тогда поразило, как внимательно вы рассматривали его.

— Вы тоже поразили меня… — он запнулся, — вы были очень грустная.

— Вы правы. Это было вскоре после моей трагедии.

Августа с удивлением и интересом наблюдала их.

— Так вы, оказывается, знакомы! Как же вы познакомились?

— Виделись пятнадцать минут, случайно, в сквере у храма, — сказала Ирина.

Павел обратился к ней:

— Знаете, когда я подошел к храму, он казался мне таким светлым и радостным, как будто парил над городом. Но после вашей грустной истории и сам храм показался мне тоже каким-то грустным.

— Да, у него тоже грустная история. Ходят слухи, что скоро его хотят взорвать. А вы с Семеном братья? Вы абсолютно не похожи.

— Мы двоюродные.

— А, тогда понятно. А я ведь не досказала вам тогда всего. У меня тогда, после расстрела мужа, было такое ощущение, что вся моя жизнь рухнула. Я ждала, что меня тоже арестуют, подозревала каждого военного и подумала сначала, что вы пришли меня арестовать.

— За что же вас-то?

— За что? За то, что была замужем за «троцкистом».

— Но этого просто не может быть! — воскликнул Павел.

— Может, может быть все. Нас было три сестры. Вот для Чехова был бы сюжет для новой пьесы о трех сестрах. Мы, как и чеховские героини, тоже дочки царского полковника. Я была третья, тоже как у Чехова. Жила себе наша семья спокойно, но началась революция, и вскоре после нее мы, три сестры, вышли замуж. Конечно, из военной семьи, да еще в Гражданскую войну, мы могли выйти замуж только за красных командиров. Это были не просто командиры, а высшие чины, интеллигенты из бывших офицеров. Военным министром был тогда Троцкий, а они были его помощниками. Как только Троцкого выслали, наших мужей, одного за другим, арестовали и скоро расстреляли. Понимаете, какой сюжет с террором?..

— Понимаю. Вы правы — это террор, по-другому не назовешь. Так и во время Французской революции было.

— Но на этом мой сюжет не заканчивается. Двух моих старших сестер тоже арестовали и сослали в Сибирь, только меня почему-то не тронули. У меня на руках осталось трое их маленьких детей, и пришлось мне вместе с моей пожилой матерью растить детишек: мы бедствовали, и я страшно всего боялась. Я очень любила мужа и была совершенно потеряна от горя, только изредка приходила к храму, чтобы поплакать возле него…

Павел слушал с грустью. Дальше продолжила Августа:

— Но и это еще не конец. Как раз в то время в Ирину влюбился Моисей Левантовский. Он, как и вы с Сеней, еврей, выбился из низов, большого образования не получил, но это очень талантливый человек, поэтому сумел достичь многого. Он долго уговаривал Ирину выйти за него, но она была ужасно травмирована и отказывала ему. Вот представь ситуацию: дворянка, полковничья дочка, вдова расстрелянного красного командира, совсем потерянная сама, да еще и с таким приданым — племянники. И тут ей предлагает союз человек совершенно чуждого ей круга.

Ирина с улыбкой вставила:

— Сеня ведь тоже был чуждого вам круга.

— Но у меня не было позади такой трагедии. И я полюбила сразу. А вы ведь не могли полюбить сразу, согласились скрепя сердце — куда же было деваться?

— Да, деваться было некуда.

Августа сказала Павлу:

— Но ее Моисей — очень благородный человек, мало того что он боготворит Ирину, он забрал к себе ее маму и племянников. Теперь Ирина счастлива с ним, у них есть дочка Оксана, чудесная девчушка: Ирина в ней души не чает. А к Моисею она тоже привыкла и полюбила его. Как у Пушкина: «Привычка свыше нам дана, замена счастию она».

Павел слушал внимательно — действительно, история как нельзя больше напоминала «Трех сестер» Чехова, но пришла эпоха, которую все так ждали, — эпоха русской революции. Она наступила — и вот что случилось с тремя сестрами: аресты, расстрелы, ссылки, террор. Это происходило чуть ли ни во всех семьях лояльных к революции интеллигентов. Но была еще одна новая черта, которую вряд ли представлял себе Чехов, — оказывается, браки русских женщин с евреями давали им счастливую семейную жизнь.

17. Будущий поэт Алеша Гинзбург

Племянник Алеша — полноватый мальчик с курчавыми светло-каштановыми волосами, во многом похожий на мать, но смешливый, как отец, — почти мгновенно привязался к Павлу с всей неизбывной детской энергией. Он звал его просто по имени, без обычного прибавления «дядя». Прасковья Васильевна назидательно поправляла его:

— К взрослым надо обращаться «дядя» или «тетя».

А Алеша все равно звал дядю Павликом, как папа. Бабушка была при Алеше и в качестве гувернантки, постоянно учила его хорошим манерам:

— Не шаркай ногами, ходи неслышно.

— Ешь правой рукой, закрывай рот, когда жуешь.

— Сиди за столом прямо, не болтай ногами.

— Не грызи ногти.

Алеша не возражал, но делал по-своему, ему хотелось независимости.

Дети росли под влиянием недавних бурных военных событий, играли во дворах в войну «красных» и «белых», в легендарного героя Чапаева. Алеша спрашивал Павла:

— А ты на тачанке ездил?

— Ездил, много ездил.

— И из пулемета стрелял?

— Стрелял.

— И в белых врагов попадал?

— Попадал.

— Они погибали?

— Конечно, погибали.

— Храбрый ты, раз убивал белых.

В следующий раз он начинал так:

— Паша, ты на коне с саблей скакал?

— Скакал, даже очень много раз скакал.

— У тебя был свой конь?

— Был, замечательный конь был, по кличке Веселый.

— Почему «Веселый»?

— Потому что он никогда на месте не стоял, все хотел скакать, а если я его останавливал, то он весело перебирал ногами на месте.

— А сабля у тебя есть?

— Есть сабля, она зовется «шашка» и она особая — подарок от Буденного.

— От самого Буденного? Можешь показать мне эту саблю — шашку?

— Хорошо, я принесу.

В следующий раз Павел привез мальчику свою именную шашку, а заодно и свое седло. Для Алеши это был праздник, он уселся на седло, держал шашку, но только в ножнах: достать ее оттуда ему было трудно, да и не разрешили — слишком тяжелая и острая.

Во дворе Алеша хвастался другим ребятам, что папин брат Павел — герой войны, кавалерист, на тачанке ездил и из пулемета стрелял, у него есть сабля под названием «шашка» от самого Буденного и орден за храбрость.

И вот теперь, когда Павел приезжал к брату и шел от трамвая мимо церкви, сбегались со всех сторон мальчишки и почтительно его окружали, засыпая вопросами про войну. Алеша при этом шествовал впереди всех и, очевидно, тоже чувствовал себя героем.

Павлу было уже за тридцать, ему не приходилось заниматься детьми, и он впервые открывал для себя ощущения, похожие на чувство отцовства. Он любил дарить Алеше игрушки, но их производили и продавали очень мало, у детей был очень скудный выбор. На Инвалидном рынке, на Лениградском шоссе, он находил для племянника деревянные модели автомобилей и тракторов, а однажды принес целый детский столярный набор — пилу, рубанок, молоток. Вместе с Алешей они увлеченно мастерили пулемет «Максим» со щитом, оба порезались, строгая, но это только усилило их азарт. И потом по всей комнате были рассыпаны щепки, которые с неудовольствием выметала бабушка.

Августа и Семен наблюдали, как Павел возится с племянником, Августа говорила:

— Ты будешь хорошим отцом, но его ты совсем избалуешь подарками и вниманием.

Дядя с племянником вместе клеили воздушного змея из тонких дранок и промасленной бумаги, а потом запускали его во дворе к восторгу детворы. Водил он Алешу и в зоопарк, показывал ему разных зверей и сам с удивлением и удовольствием впервые видел многих из них. Во время катания на детском аттракционе — верхом на пони — Алеша делал круги и воображал себя кавалеристом:

— Паша, смотри, я скачу в атаку, как ты, — и размахивал рукой, как будто держал шашку.

Как многие маленькие дети, Алеша плохо выговаривал букву «р», она звучала у него как раскатистое «рр-лл». Это расстраивало родителей, Семен говорил, разводя руками:

— Что поделаешь — еврейское происхождение. Вот именно. Ведь и Ленин тоже картавил.

Августа хотела искать для сына специалиста по исправлению речи. Павел предложил свою помощь, сказал, что сам попробует вылечить племянника.

Лечение заключалось в том, что Павел говорил Алеше скороговорки на букву «р» и просил повторять:

— Говори быстро-быстро: КаРл у КлаРы укРал КоРаллы, КаРл у КлаРы укРал коРаллы…

Только из громадного уважения к своему дяде-герою Алеша старательно лепетал:

— Калрр у Крлалры уклралр колралры.

— Еще, еще, знаешь — очень-очень старайся.

Постепенно у Алеши стало получаться почти совсем правильно. Без единого раскатистого «р» он произносил скороговорку:

Ехал Грека через реку, Видит Грека в реке рака; Сунул Грека руку в реку, Рак за руку Греку — цап.

И оба хохотали так заразительно, что бабушка неодобрительно заглядывала в комнату.

Потом Алеша выучил за Павлом еще одну скороговорку:

На горе Арарате Круторогие бараны Коров брыкали.

Родители были поражены и счастливы, Августа восхищалась:

— Оказывается, ты мастер! У нас ничего не получалось, а тебя он послушался — и заговорил правильно.

— Вот именно, — смеялся Семен, — тебе надо лечить всех картавых евреев.

В награду за успехи Павел повел племянника в кино — смотреть фильм Чарли Чаплина. Оба хохотали до упаду. Павел не успевал вытирать слезы от смеха, а Алеша от хохота все время просился в туалет. Они бегом бежали в уборную, оттуда бегом возвращались на свои места, и опять заливались смехом.

Водил его Павел и в цирк на выступление труппы знаменитого фокусника-иллюзиониста Эмиля Кио. Настоящая его фамилия была Гиршфельд-Ренард, а псевдоним «Кио» он взял случайно — на вывеске «КИНО» выпала буква «Н» и эта идея ему понравилась. Кио выступал в халате и чалме восточного мудреца и показывал такие фантастические фокусы, что не только дети, но и взрослые немели от удивления.

Но больше всего Алеше понравился клоун по имени Карандаш — артист Румянцев, человечек маленького роста, одетый под Чарли Чаплина, в шляпе «пирожком» и широких брюках. Он смешил публику до слез. Под влиянием его выступления Алеша дома пытался выступать «под Карандаша» и заявил со всей серьезностью ребенка:

— Когда я вырасту, я хочу быть клоуном в цирке.

Выслушав это, его отец говорил Августе:

— Ну вот, будущее нашего сына обеспечено — он станет клоуном, первым еврейским клоуном. Я знаю директора цирка Данкмана, наш человек — еврей из Жмеринки. Я поговорю с ним, чтобы написал над входом в цирк: «Весь вечер на манеже знаменитый клоун Алеша Гинзбург». Ну а я ведь тоже умею показывать фокусы и стану выступать с ними. А ты будешь нашей ассистенткой на арене. Мы будем прятать тебя в деревянный ящик и распиливать пополам.

Августа, смеясь, отвечала:

— Почему это Алеша будет первым еврейским клоуном? В цирке уже выступают много евреев. А наш Алеша может стать и первым казацким клоуном.

— Какой же казак с фамилией Гинзбург? Это звучит как «Хаим Пугачев».

— Ну, он возьмет мою девичью фамилию Клычевский или псевдоним.

Вопрос о национальности сына время от времени возникал в семье.

По закону дети от смешанных браков могли выбирать себе национальность и фамилию любого из родителей.

— Какую из двух национальностей захочет взять себе наш сын?

Семен ответил:

— Как говорит писатель Илья Эренбург: «Мы все принадлежим к тому народу, на языке которого мы говорим». Конечно, он будет русским. Вот именно.

Павел принес Алеше настоящий пионерский барабан с палочками и научил его песенке про барабанщика. Теперь с утра до ночи тот важно топал по квартире, бил в барабан и громко напевал в ритм:

Старый барабанщик, Старый барабанщик, Старый барабанщик Крепко спал. Он проснулся, Перевернулся, Всех фашистов Разогнал.

Хотя шума он производил много и бабушка была недовольна, Августа сына не останавливала:

— Пусть в нем вырабатывается чувство ритма.

* * *

Как-то раз одна из соседок Гинзбургов, Фрида Яковлевна Гершкович, мать Алешиного рыжего приятеля Волика (уменьшительное от имени Вольф), пришла к Августе в большом возбуждении. Она в свое время приехала из какой-то южной провинции и говорила по-русски с сильным еврейским акцентом.

— Я хочу вам сказать что-то. Учительница Волика прислала мне записку: «Вымыйте вашего сына, от него дурно пахнет». Ха, как будто я его не мою, а? Так знаете, что я ей написала в ответ? «Мой сын не роза, его надо учить, а не нюхать». Да, я ведь зашла сказать вам что-то. Я такая радая, такая радая — я узнала, что у нас в детской районной библиотеке выступает поэт Лев Квитко. Ой, ви же не знаете — он же самий известный еврейский детский поэт. Ой, ви же не можете его оценить, он пишет на языке идиш. Но это такое счастье на нашу голову, такое редкое событие — знаменитый еврейский поэт выступает для детей. Я решила вам сказать, может быть, ваш Алеша тоже захочет слушать еврейского поэта.

— Конечно, захочет — у нас есть книги Квитко и я читаю их Алеше.

— Ви, ви читаете на идиш?

— Нет, конечно. Я читаю перевод его стихов на русский.

— Ой, но это же совсем не то. Ви даже представить себе не можете, как красиво он пишет на идиш. Ой, так красиво!

— Я охотно верю. Спасибо, что сказали.

Алеша загорелся идеей идти в библиотеку, где еще никогда не был, тем более — на вечер поэта, о чем вообще не имел никакого представления.

— Только ты должен вести себя вежливо. Обещаешь?

Конечно, он все обещал, только бы пойти.

Но Августа заболела, и поход решили отменить. Алеша капризничал и хныкал:

— Хочу слушать стихи, хочу слушать стихи.

Тогда вызвался Павел:

— Я с удовольствием свожу Алешу на вечер Квитко. Мне и самому хочется увидеть знаменитого поэта и послушать в исполнении автора стихи на идиш. Я уже порядочно подзабыл свой первый язык.

В те годы Лев Квитко выпускал много книг стихов для детей. Только в 1928 году вышло семнадцать его книг. Павел видел две-три из них у Алеши, это были русские переводы.

* * *

У входа в одноэтажный дом, переделанный под библиотеку для детей, висело приглашение:

«Сегодня состоится выступление известного еврейского детского поэта Лейба Моисеевича Квитко».

В небольшом зале, заполненном книжными полками, выструганными из свежих досок, собралось двадцать детишек от пяти до восьми лет, пришедших с мамашами, умиленно глядящими на поэта. Квитко было уже под сорок: полноватый, седой, с типичными еврейскими чертами — длинным носом и глазами навыкате. Он родился и вырос в еврейском местечке на Украине, учился в хедере, рано осиротел, жил в бедности, работал с десяти лет. Но уже тогда сам старался учиться. Все это было похоже на детство самого Павла.

Поэт, улыбаясь, рассказывал:

— Ну вот, ребята, я начал писать стихи в двенадцать лет. Очень мне это нравилось. Думаю, если вы попробуете, вам тоже понравится. Но я не только стихи писал, я много и тяжело работал в городе Киеве, потом в Германии, после революции. Я даже стал членом немецкой коммунистической партии. Но там стали хозяйничать фашисты, меня могли посадить в тюрьму, и я вернулся на Родину. Я знал, что в Советском Союзе я стану свободным гражданином, здесь меня никто не посадит в тюрьму. Да. Это большое счастье — жить в Советском Союзе. Я приехал в город Харьков, работал там рабочим на тракторном заводе. Вы живете в Москве, здесь тракторов нет. Видели вы их в кино?

— Видели! — кричали ребята.

— А я их делал своими руками, — и показал натруженные руки.

Это вызвало уважение у аудитории.

— Я пишу стихи на еврейском языке идиш. Вы знаете этот язык?

Ребята молчали.

— Тогда я прочту вам одно-два стихотворения на идиш, а потом буду читать переводы на русский. Знаете, что такое перевод и переводчик?

Волик, приятель Алеши, поднял руку:

— Я знаю, моя мама переводчик.

Квитко заинтересовался:

— А что же твоя мама переводит?

— Деньги. Мой папа всегда говорит, что она зря переводит деньги. Значит, она переводчик.

Все громко рассмеялись, Фрида Гершкович сидела красная как рак и дергала сына за руку:

— Ой, Волик, что тебе всегда надо вылазить вперед, ужасный мальчишка?

Наконец, посмеявшись вволю, Квитко сказал:

— Мои переводчики не совсем такие. Это те, кто делает перевод с языка на язык, — я написал на идиш, а мой хороший друг-поэт перевел на русский. Это Сергей Михалков, который написал «Дядю Степу». Мое стихотворение называется «Лемеле хозяйничает».

Он читал, а ребята хохотали. Смеялись и мамы, и Павел тоже:

Мама уходит, спешит в магазин: — Лемеле, ты остаешься один, Мама сказала: — Ты мне услужи, Вымой тарелки, сестру уложи, Дрова наколоть не забудь, мой сынок, Поймай петуха и запри на замок. Сестренка, тарелки, петух и дрова… У Лемеле только одна голова! Схватил он сестренку и запер в сарай, Сказал он сестренке: — Ты здесь поиграй! Дрова он усердно помыл кипятком, Четыре тарелки разбил молотком. Но долго пришлось с петухом воевать — Ему не хотелось ложиться в кровать.

Взрослые зааплодировали, а за ними начали хлопать в ладоши и ребята.

— Теперь послушайте стихотворение «Анна-Ванна бригадир»:

— Анна-Ванна, наш отряд Хочет видеть поросят! Мы их не обидим: Поглядим и выйдем! — Уходите со двора! Поросят купать пора, После приходите. — Анна-Ванна, наш отряд Хочет видеть поросят! И потрогать спинки — Много ли щетинки? — Уходите со двора, Лучше не просите, Поросят кормить пора, После приходите. ……………… — Анна-Ванна, наш отряд Хочет видеть поросят! — Уходите со двора, Потерпите до утра. Мы уже фонарь зажгли, Поросята спать легли.

Опять было много аплодисментов и смеха, ребята очень развеселились, стали изображать поросят, хрюкать. Добрый и веселый поэт смеялся вместе со всеми.

* * *

Возвращаясь с выступления, Алеша подпрыгивал и изображал из себя поэта, твердя в ритм шагов:

— Анна-Ванна, наш отряд Хочет видеть поросят! Анна-Ванна, наш отряд Хочет видеть поросят…

— А знаешь, Паша, я тоже хочу стать поэтом. Я тоже буду писать про Анну-Ванну и поросят.

— Хорошо, Алешка, становись поэтом, и мы будем все приходить на твои выступления. Но чтобы стать поэтом, надо быть очень добрым, как этот поэт Лев Квитко. Он очень добрый человек, он пишет стихи для детей, у него редкий талант. Ты постарайся запомнить этот вечер.

Очевидно, на Алешу чтение стихов произвело сильное впечатление, в нем даже заговорила будущая поэтическая жилка. Однажды он вдруг похвастался перед родителями и Павлом:

— А я тоже сочинил стих.

— Какой? Прочти.

Мальчик забрался на седло, закачался, как будто скачет верхом во весь опор, и продекламировал:

На коне Веселом Я скачу по селам, Шпоры дам в бока коню, Всех врагов я разгоню.

— Очень интересный стих; — отреагировали взрослые, тематика военная. Пробуй сочинять еще.

С той поры Алеша заболел стихотворством, он часто бормотал про себя какие-то слова, и иногда случалось, что они звучали очень складно.

Августа говорила Павлу:

— Я благодарна тебе, что ты занимаешься Алешей. Сочетание отца-еврея и матери-казачки очень редкое. Алеша растет в новых условиях большого советского города, почти все его приятели — это дети еврейских интеллигентов. Они все хорошо воспитанные дети, это верно. Но в их воспитании преобладают еврейские традиции. А мне все-таки хотелось бы, чтобы в Алеше оставалось хоть немного и по моей линии — от казаков. В них были героизм, прямота, решимость. Ты в его глазах идеал мужчины — ты герой, кавалерист, ты ближе всего соответствуешь тому образцу, который я хочу хоть частично видеть в нем, когда он вырастет. Он любит сидеть на твоем седле и воображать себя кавалеристом. Я очень довольна, что он получает от тебя этот заряд. Мне хочется, чтобы этот дух сохранялся в его будущей жизни, чтобы он вырос прямым и решительным мужчиной.

Павел спрашивал:

— А что ты думаешь о его увлечении стихотворством? По-моему, это довольно серьезно.

— Знаешь, его детские представления о будущем меняются, и это, конечно, смешно. Но я была бы абсолютно счастлива, если бы он, переняв от тебя повадки закаленного мужчины, стал поэтом. Вот тогда у него будет интересная жизнь. Сеня всегда занят своей работой, а я постараюсь поддержать в Алеше интерес к поэзии.

И Августа стала очень неназойливо и терпеливо читать сыну стихи Пушкина и Лермонтова, которые любила сама. Алеша слушал с интересом, что-то запоминал, что-то повторял и с годами стал сочинять все больше стихов. Но только далекое будущее показало, какая жизнь ждала поэта Алешу Гинзбурга. Предвидеть это Августа не могла.

18. Как гром среди ясного неба

Много неожиданных событий происходило в Москве и по всей стране в начале 1930-х годов, когда Сталин утверждался как диктатор. Все эти события накладывали отпечаток на характер времени. Три из них особо потрясли московскую интеллигенцию: разрушение храма Христа Спасителя, самоубийство поэта революции Владимира Маяковского и возвращение в Россию великого пролетарского писателя Максима Горького.

* * *

5 декабря 1931 года, придя к Гинзбургам, Павел застал Августу и ее соседку Ирину взволнованными и заплаканными.

— Что-нибудь случилось? Почему вы плачете?

— Сегодня будут взрывать храм Христа Спасителя.

Павел вспомнил, что слышал про угрозу взрыва на лекции Емельяна Ярославского. Ирина объяснила:

— Я была там вчера, хотела пройти в сквер около храма. Там была толпа таких же, как я, все хотели помолиться возле святых стен. Но его уже оцепили за десять кварталов вокруг, чтобы люди не могли подойти.

Августа ожесточенно добавила:

— Хотят стереть с лица земли русской все, что относится к вере. Уже печатают в газетах проект громадной уродливой башни какого-то Дворца Советов, который собираются строить на месте храма.

— Да, я видел его. Там наверху должна стоять гигантская статуя Ленина с вытянутой рукой.

Августа горько усмехнулась:

— Видишь — Лениным собираются заменить Иисуса Христа.

Ирина со слезами на глазах предложила:

— Мы хотим сейчас поехать туда и в последний раз посмотреть на храм, хотя бы издали.

— И хотим увидеть, как эти варвары его разрушат.

Павел решил ехать с ними, он считал, что разрушение такого великолепного храма — это варварский момент истории, который он тоже должен видеть и, может быть, когда-нибудь описать. Ведь когда-то в Древнем Риме христианские фанатики IV–V веков так же разрушали великолепные строения, арки, статуи, чтобы стереть с лица земли любые памятники эпохи язычества. Но с тех пор прошло более полутора тысяч лет и цивилизация ушла далеко вперед — почему неверующим коммунистам понадобилось взрывать такое чудо архитектуры и искусства, как этот храм? Неужели фанатизм новой коммунистической веры ничем не лучше того раннехристианского? Очевидно, фанатизм веры и фанатизм безверия равны.

Они смешались с толпой на другой стороне Москвы-реки, против храма. Толпа состояла в основном из женщин — пожилых было больше, но и молодые там были, стояли, напряженно всматриваясь в храм. Мужчин было мало. Многие женщины крестились и шевелили губами — молились. Некоторые плакали, кое-кто решался говорить громко:

— Господи, грех-то какой!

— Ничего не будет на месте, где разрушили храм.

— Безбожники они!

— Куда Максим Горький смотрит-то? Одна на него надежда была, что заступится.

— Заступится, как же! На Беломоро-Балтийском канале заступился?

— Никакой Горький за нас не заступится.

Людям так хотелось иметь хоть какого-нибудь заступника, особенно женщинам, на которых падала вся тяжесть жизни, когда их лишали мужей, сыновей, отцов. И теперь еще лишили и веры в Бога. Они глухо перебрасывались замечаниями:

— Одна у нас надежда — только на Бога. Покарает Он, покарает преступников этих.

— А чего же Он допускает, ваш Бог, чтобы храм разрушили?

— Господи, грех-то какой!

Издали за толпой наблюдала милиция, и Павел был уверен, что в толпе скрывались агенты госбезопасности. Уже сколько лет приучали народ молчать, но в такой момент народное недовольство прорвалось наружу. Павел думал, что правительство, которое все ненавидят и презирают, неспособно подавить убеждений своего народа — оно противостоит ему, оно не способно пробудить в нем согласия со своими действиями. Павел знаком показал обеим своим спутницам молчать.

Белый великолепный храм с громадным куполом наверху гордо возвышался над всеми строениями. Он казался древнерусским великаном. Павлу невольно вспомнилась картина «Три богатыря», на которой Илья Муромец изображен в остроконечном шлеме, похожем на этот купол. Погода была спокойная, ясная, воздух как будто замер в ожидании, как и толпа на этой стороне реки.

Вдруг раздался глухой нарастающий рокот, возле стен храма возникло облако дыма и пыли. Как ни ожидали люди разрушения, они не сразу поняли — что это такое. В следующее мгновение стены храма вздрогнули, как живые, и его верхняя часть вместе с куполом стала медленно оседать, разрушаясь и проваливаясь вниз. Поняв это, люди затаили дыхание — их святыня разрушалась. Купол еще как будто повисел мгновение, но тут над головами людей раздался страшный грохот и вокруг мгновенно потемнело. Верующие люди стали неистово креститься, глядя наверх, — там, в неизвестно откуда налетевшей черной туче, сверкнула молния, за ней другая, третья… Людям стало страшно, и некоторые повалились на колени, крича:

— Наказание! Бог посылает наказание!

— Господь все видит! Он все знает!

— Чтобы их Кремль так взорвало, как они храм наш взорвали!

Павел взял под руки плачущих Августу и Ирину, стараясь вывести их из толпы. Пробираться было трудно — люди в ужасе сгрудились, кричали:

— Господь знамение посылает!

— За грехи наказание! Бога прогневали!

— Конец света наступает!

Гром среди ясного неба как будто подтверждал их правоту.

* * *

Среди московских «светских львиц» блистали две сестры — Лиля и Эльза Коган, дочери обрусевшего еврея, провинциального юриста Юрия Александровича Когана, сумевшего выбиться из местечковой еврейской среды. Эльза, младшая сестра, была талантливой писательницей, а Лиля, старшая, была красавицей и не менее талантливой соблазнительницей мужчин. В 1912 году Лиля вышла замуж за московского юриста Осипа Брика, тоже обрусевшего еврея. Брак был несколько странным из-за ее слишком свободного поведения, но Лилю и Осипа объединяла не только любовь, но и общая страсть — они с увлечением коллекционировали талантливых людей искусства. У Лили был еще один талант — она умела устраивать из жизни праздник. В тяжелые годы после революции, ютясь в тесной комнате в Полуэктовом переулке, за Ярославским вокзалом, без всяких удобств (даже в туалет бегали на вокзал), она смогла сделать свой дом известным литературным салоном. Там бывали Пастернак, Эйзенштейн, Малевич, Мандельштам, Чуковский.

В 1918 году Эльза уехала в Париж, стала известной писательницей, взяла себе псевдоним — Эльза Триоле. Перед отъездом она познакомила сестру и ее мужа еще с одним новым талантом — поэтом Владимиром Маяковским. Его имя уже гремело по Москве и отзывалось по всей России. Всего в нем было с избытком: громадный рост, неизбывная энергия, горячий темперамент, громоподобный бас. Писать Маяковский начал в 1912 году и сразу — необычно, в альманахе «Пощечина общественному вкусу», как футурист. Он участвовал в создании одноименного манифеста русских футуристов, в котором впервые появился так часто цитируемый призыв: «Сбросить Пушкина, Достоевского, Толстого с парохода современности». В 1913 году он издал первый сборник под названием «Я» — цикл из четырех стихов, написанный от руки и размноженный литографским способом в трехстах экземплярах. В те бурные времена, когда возбужденной событиями молодежи и многим интеллигентам хотелось чего-то нового, необычного, поэзия Маяковского поражала воображение и привлекала к себе людей острыми, неожиданными, гротескными образами, необычностью прерывистого ритма, новыми рифмами:

А вы ноктюрн сыграть могли бы На флейте водосточных труб?

После октябрьского переворота 1917 года Маяковский сразу встал на сторону победивших. Он воспринял декларативные обещания и постулаты большевиков как истину и весь свой громадный талант повернул и направил на восславление этой иллюзии. Чтобы быть понятнее разношерстной публике, он стал писать доходчивее и превратился в глашатая революции:

И мне бы    строчить       романсы для вас, — доходней оно    и прелестней. Но я    себя       смирял,          становясь на горло    собственной песне.

Благодаря своей высокой гражданственности и яркой форме его стихи как нельзя лучше выражали период массового энтузиазма. Издательское дело было в полуразрушенном состоянии, не хватало бумаги, не было средств, книги издавались на плохой бумаге и малыми тиражами. Но зато люди стали толпами собираться на поэтические выступления. Маяковский сразу превратился в чемпиона многочисленных поэтических вечеров и диспутов, силой своего убеждения и полемического азарта он атаковал переполненные разгоряченной молодежью аудитории. Грохочущими раскатами могучего баса он перекрывал всех и приковывал к себе всеобщее внимание. Все хотели видеть и слышать только его:

— Маяковского! Просим выступить Маяковского!

Неудивительно, что красавица Лиля мгновенно соблазнила неженатого поэта (к тому же — любителя женщин), он стал посвящать ей свои стихи и вскоре они стали жить вместе. Время было свободное, никого это не удивляло и не шокировало. Они переехали в новую комнату в Водопьяном переулке, и Лиля сделала из нее самый популярный в Москве литературный салон. Маяковского печатали в газете «Известия», одно из его сатирических стихотворений «Прозаседавшиеся» понравилось Ленину. Он стал еще более популярным глашатаем революции. Маяковский выезжал в Европу и Америку, страстно пропагандировал в стихах преимущества советского строя:

Слушайте,       национальный трутень, — День наш       тем и хорош, что труден.

Женщины были от него без ума и рады были бы иметь ребенка от такого гениального человека, породистого, полнокровного мужчины.

После смерти Ленина Маяковский написал о нем вдохновенную поэму, воспевая его личность и заслуги. В этой же поэме он проявил политическую близорукость и поэтическую восторженность. Одной из таких его ошибок было воспевание Феликса Дзержинского:

Юноше,       обдумывающему          житье, решающему —       сделать жизнь с кого, скажу,       не задумываясь —          «Делай ее с товарища       Дзержинского»

Но в то же время у него было и много политических прозрений. Когда Сталин сместил Троцкого с поста министра обороны, заменив его на Фрунзе, Маяковский написал эпиграмму:

Не заменит горелка Бунзена Тысячевольтный Осрам. Что после Троцкого Фрунзе нам? После Троцкого Фрунзе — срам!

К десятилетию советской власти в 1927 году он написал доходящую до фанатизма восторженную поэму «Хорошо!», в ней горячо и преувеличенно воспел советский строй и его достижения. Но уже иссякал его восторг.

В 1928–1930 годах он высказал свое поэтическое кредо — в поэме «Во весь голос».

Августа позвала с собой Павла на прослушивание этой поэмы в Клуб мастеров искусств в Старопименовском переулке. На выступление Маяковского собралась вся литературная и театральная Москва. Павел разглядывал людей и увидел среди них свою старую знакомую Элину, ту «невинную девушку», по определению ее тетки, которая поразила его изощренной развратностью. Элина сидела, кокетливо прижимаясь плечом к известному автору сатирических рассказов Михаилу Зощенко, — видно было, что пришли они вместе. Она тоже заметила Павла, хитро перевела взгляд с него на Августу и кивнула с игривой улыбкой, как бы одобряя его выбор. Павел смутился, он представил себе, что она подумала о них, и ему стало досадно. Он нахмурился, а Августа заметила эту перестрелку взглядов:

— Ты с ней знаком?

— Виделся однажды, давно, покупал у нее военный костюм.

— Да, она держала какую-то нэпмановскую лавочку, и ходили слухи, что она заманивала туда мужчин.

Павел смутился еще больше:

— Да? Я и не знал.

— Она приятельница Лили Брик, обе известные в Москве «людоедки», соблазнительницы, порождение НЭПа. А теперь она вроде бы сошлась с Зощенко, живут как муж и жена.

Павел, чтобы прекратить неприятный разговор, стал нарочито внимательно оглядывать других. Августа знала многих:

— Это поэт Илья Сельвинский с женой Бертой, — она помахала им рукой. — Когда я работала медсестрой в санатории в Сухуми, Илья однажды отдыхал у нас. Очень интересный человек. А это певец Леонид Собинов, великий тенор. После революции он уехал в Ригу и гастролировал по всей Европе. Но, к сожалению, стал терять голос, поэтому, наверное, и вернулся. А этот высокий и носатый — это литературный критик и детский поэт Корней Чуковский. Замечательный человек. Помнишь, ты читал Алеше «Мойдодыра» и «Муху-цокотуху»? Это его стихи.

— Да, стихи прекрасные. Но что это за имя — Корней?

— О, это целая история: он внебрачный сын богатого еврейского сынка из Одессы и простой прачки по фамилии Корнейчук. Отец бросил мать, а сын стал известным литератором и взял себе псевдоним по фамилии матери — «Корней Чук», добавив туда «овский».

— А вот эта женщина — известная актриса Алиса Коонен с мужем, Таировым, режиссером Камерного театра.

Сначала в зале был довольно скудный общий ужин, и пока все ели, на эстраду поднимались артисты театра и эстрады — Владимир Хенкин, Григорий Алексеев, Михаил Гаркави, Леонид Утесов. Они пели, играли, импровизировали комические номера. Потом публика стала требовать:

— Маяковский, Маяковский!

Он сидел за столиком с молодым актером Художественного театра Михаилом Яншиным и его женой, красавицей Верой[27] Полонской. Ходили слухи, что у Маяковского с ней роман и он чуть ли не собирается на ней жениться.

На маленькую эстраду поднялся громадный задумчивый Маяковский:

— Я впервые прочту вступление к моей новой поэме. Вступление называется «Во весь голос».

Начало было необычным:

Уважаемые    товарищи потомки! Роясь    в сегодняшнем       окаменевшем говне, наших дней изучая потемки, вы,    возможно,       спросите и обо мне.

Вначале всем показалось, что он читает что-то смешное, все заулыбались. Но вскоре всем стало ясно, что поэт читает что-то очень вдохновенное и значительное для него самого:

Я, ассенизатор    и водовоз, революцией    мобилизованный и призванный, ушел на фронт    из барских садоводств поэзии —    бабы капризной.

И закончил громовым голосом:

Я подыму,    как большевистский партбилет, все сто томов    моих    партийных книжек.

Поэт замолчал, и весь зал долго рукоплескал ему стоя. Под шум аплодисментов Августа сказала Павлу на ухо:

— Такой талант и такой ум, но до чего же он верит в символ этого большевистского партбилета! А стихи похожи на реквием, такой же реквием в словах, какой в музыке написал для себя Моцарт незадолго до смерти.

Павел не знал классической музыки, не слыхал «Реквиема», и даже имя Моцарта было ему мало знакомо. Но он верил Августе и почувствовал, что она, должно быть, права: она так тонко понимает поэзию Пушкина — ничего удивительного, что так глубоко знает музыку и чувствует ткань поэзии Маяковского.

Но, конечно, никому в голову на приходило, чтобы тридцатисемилетний сверхуспешный здоровяк Маяковский думал о смерти. Правда, его официальная «звезда» стала как будто закатываться. Недавно была устроена выставка его работ «20 лет», разосланы приглашения многим влиятельным людям, в том числе и Сталину, но никто из них не пришел. Органы безопасности стали подозревать его в каких-то заграничных связях, вели за ним наблюдение. Он как будто впадал в немилость, знал это и переживал. На фоне многочисленных арестов русских интеллигентов, он тоже мог легко попасть в их число. К тому времени уже был арестован и пропал в тюрьме писатель Пильняк, автор великолепной и глубокой книги «Повесть непогашенной луны». Так же «исчез» после ареста популярный писатель Борис Житков. Вокруг Маяковского затягивалось опасное кольцо. В одном из последних стихотворений Маяковский признался:

Я хотел бы жить и умереть в Париже, Если б не было такой земли — Москва.

Это можно было понимать и как его любовь к Москве, но и как жалобу на то, что Москва не отпускает его в Париж,

И вдруг 14 апреля 1930 года гром среди ясного неба: Маяковский застрелился!

Павел ходил в зал Дома писателей на прощание с Маяковским и потом видел, как вынесли гроб и поставили его на подставки в кузов затянутого траурным крепом грузовика. За руль сел известный журналист, друг поэта, Михаил Кольцов, и процессия тронулась на Новодевичье кладбище.

Павел шел некоторое время за грузовиком и все старался понять — почему Маяковский решил покончить с собой? Всего пять лет назад он сам написал стихотворение, обращенное к покончившему с собой поэту Сергею Есенину. В ответ на последние строчки Есенина:

В этой жизни умирать не ново, Но и жить, конечно, не новей, —

Маяковский написал:

В этой жизни умирать не трудно, Сделать жизнь значительно трудней.

Так почему, почему застрелился Маяковский? Ведь никаких причин для этого у него не было. Он был необычно яркой личностью, поэтом-трибуном. Другой известный русский поэт Демьян Бедный, приближенный Сталина, прямо считал, что Маяковский погиб потому, что своим творчеством вторгся в область, которая была ему чуждой, то есть в политику. И при этом добавлял: «В русскую поэзию стреляют без промаха». Стреляют? Оставалось только предположить, что с таким же бешеным темпераментом, с каким Маяковский принял новую Россию после революции, он так же остро, горько и глубоко в ней разочаровался. Выстрел Маяковского был продиктован чем-то, что он один понял раньше всех. Павел вспомнил фразу из шекспировского «Гамлета»: «Нечисто что-то в Датском королевстве». И здесь такая же трагедия — что-то гниет и в Советском Союзе.

Жизнь и смерть Маяковского были общественным, национальным явлением. Если Маяковский на вершине своей гражданственности решил сам уйти из жизни, это — гром среди ясного неба.

И еще Павел думал: «А если передо мной встанет такой выбор, решусь ли я на это, хватит ли у меня мужества самому уйти из жизни?» И так думал не он один, многие уже начинали задумываться над этим.

Постепенно память о Маяковском стала ослабевать, его стихи печатали все реже, критики писали о нем все холодней.

Тут я позволю себе небольшое отступление. Лиля Брик, считавшаяся наследницей Маяковского, написала в 1937 году письмо наркому внутренних дел Ежову с просьбой увеличить ей содержание. Ежов действовал только в одном направлении — арестовывать, наказывать и расстреливать. К тому времени он уже успел «ликвидировать» вдову поэта Эдуарда Багрицкого и еще нескольких жен писателей. Но он ничего не делал без согласия Сталина, а потому передал письмо Брик в секретариат вождя и стал ждать — как тот отреагирует? Неожиданно письмо вернулось с резолюцией Сталина, косо написанной сбоку: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи». Что было делать Ежову с таким неточным указанием? Он понял его как желание Сталина возвеличить память поэта. Сразу стали выходить миллионные тиражи книг Маяковского, критика вновь поставила его на пьедестал, а вскоре в Москве открыли памятник во весь рост, на настоящем пьедестале, и назвали именем поэта площадь.

* * *

В 1931 году по Москве как гром среди ясного неба пронесся слух: после долгого проживания в Италии в Россию возвращается Максим Горький, он приезжает на родину навсегда.

Горький был уникальной личностью, какие появляются в России только раз в столетие, да и то не в каждое. Он родился и вырос на Волге, в беднейшей мещанской среде, не получил никакого образования, работал с раннего детства, трудом поденщика обеспечивал свое жалкое существование, в поисках куска хлеба пешком исходил всю европейскую часть России. И несмотря на все это, в нем вырос громадный талант и он стал самым прославленным русским писателем XX века, классиком литературы, известным на весь мир. Вся читающая Россия и многие люди в европейских странах зачитывались его романами, повестями, рассказами и стихами, все театры мира ставили его пьесы.

И во всех его высокохудожественных произведениях звучал один набат, один призыв — призыв к гуманизму, к любви и уважению к людям.

Как сын угнетенного класса он приветствовал первую русскую революцию 1905 года и написал свое знаменитое стихотворение в прозе «Песня о буревестнике»:

— Буря, пусть сильнее грянет буря!

Горького прозвали после этого стихотворения «буревестником революции».

Когда умер Ленин, он написал о нем очень живые воспоминания, издав их сразу после его смерти. В этих очерках он представил образ яркой и противоречивой личности. С тех пор их много раз переиздавали, каждый раз выбрасывая неугодные партии описания. Россию Горький покидал навсегда, как многие другие писатели и интеллектуалы. В Берлине он встречался с высланными из России, в том числе и с людьми с «пароходов философов» — Николаем Бердяевым, Юлием Айхенвальдом, Питиримом Сорокиным. Несомненно, у него было ясное представление обо всем, происходившем в России, и он знал о планомерном уничтожении большевиками русской интеллигенции.

С тех пор прошло семь лет, советская власть окрепла, несмотря на все тяжелые испытания. В 1928 году великому писателю исполнялось 60 лет. Сталин, как все, читал Горького и даже сделал известное замечание по поводу стихотворной сказки «Девушка и смерть»: «Эта штука сильней „Фауста“ Гете, любовь побеждает смерть!»[28]

Сталин пригласил Горького для чествования на Родину и приказал организовать грандиозный праздник. Очевидно, Горький не доверял новой власти, он приехал только после осторожных переговоров об условиях приезда и отъезда. Ему устроили помпезную встречу: на Белорусском вокзале в Москве его встречали все члены Политбюро во главе со Сталиным, на площади собралась толпа с транспарантами, знаменами и его портретами. Старик увидел все это и прослезился — ни один писатель до него не удостаивался такого приема. Несмотря на бедность и повсеместный голод, в банкетных залах, куда его приглашали, столы ломились от яств. Горький уехал обратно в Италию, умиленный приемом.

Неизвестно, что он, с его проницательным умом, думал тогда о Сталине: он никогда публично не выражал протеста против его жестокости, но никогда и не восхвалял его. Трудно представить себе две более противоположные в своих жизненных принципах личности: Горького, гуманиста, человека широкой натуры, с большим умом, а с другой стороны — Сталина, с его любовью к власти и изощренным коварством. Можно предположить, что в глубине души Горький понимал ничтожность человеческих качеств этой личности. Он мог даже опасаться его, но Сталину наверняка хотелось, чтобы своим авторитетом Горький оправдывал все его деяния.

Сталин много раз зазывал Горького обратно в Россию, но тот отказывался, ссылаясь на здоровье. Тогда Сталин велел послать к нему для лечения лучшего терапевта Кремлевской больницы профессора Льва Левина, самого опытного и эрудированного правительственного врача. Когда Левин приехал на Капри, он увидел странную картину: в жарком климате южной Италии Горький ходил по дому в валенках. Проницательному врачу бывает иногда достаточно одного взгляда на пациента, чтобы понять причину болезни. Левин понял, что ноги у Горького мерзнут от недостатка кровообращения. Его легкие, сердце и сосуды были подорваны тяжелой жизнью и постоянным курением. В возрасте чуть за шестьдесят он выглядел на десять-пятнадцать лет старше. Левин во многом помог его здоровью. Он и его знаменитый пациент были одного возраста, у них было много общего, и они подружились. С тех пор Горький доверял только Левину. Это очень подняло авторитет Левина — быть доктором Горького и непросто, и почетно. Заместитель Сталина Молотов и его семья тоже стали пациентами Левина и даже подружились с ним, приглашали в гости, отправляли ему подарки.

* * *

После короткого визита Горького в 1928 году в Россию на свой шестидесятилетний юбилей в среде интеллигенции было много разговоров — захочет ли он вернуться насовсем, зная, что происходит в его стране при Сталине? Многие считали, что Горький правильно сделает, если не возвратится, чтобы Сталин не мог прикрывать свои злодеяния его авторитетом.

Павел с юности любил произведения Горького — яркие, правдивые и написанные великолепным русским языком. Ему нравилось, что Горький не едет в Россию: в этом Павел видел символический знак протеста писателя против поворота от демократии в сторону диктатуры.

В стране шла насильственная коллективизация крестьянских хозяйств, это стало народной трагедией, какой крестьяне еще не видали. По всей русской и украинской земле, которую Максим Горький исходил когда-то пешком, раздавался крестьянский стон и плач. Крестьян разоряли, арестовывали, ссылали и казнили. Страна снова обеднела, и начался повальный голод — в Поволжье, на Украине, Кубани, Дону и Северном Кавказе. Чтобы спасти своих детей от голодной смерти, люди тайком собирали в полях оставшиеся от уборки колоски. Тогда был введен лицемерный, издевательский закон «Об охране социалистической собственности»: по нему за сбор колосков следовало наказание — десять лет лишения свободы. Так, за один год было осуждено 55 тысяч человек, в основном женщин-крестьянок. Их высылали в лагеря целыми семьями. Многовековое богатое российское земледелие было подсечено под самый корень и после этого уже так и не восстановилось.

И вот в 1931 году вдруг стало известно: Максим Горький возвращается! Теперь остатки «недобитой» интеллигенции гадали — с какой миссией приезжает этот великий гуманист в страну, где нарушаются основные принципы гуманизма. Оставалось все-таки надеяться, что влияние Горького поможет хоть как-то затормозить разгул сталинской жестокости.

Сталин бурно чествовал и задабривал Горького: его именем он приказал назвать старинный большой город Нижний Новгород, где писатель вырос, — город превратился в Горький; его имя давали заводам, школам, пароходам, самолетам. Для него выделили роскошный особняк на Спиридоньевской улице, построенный Шехтелем, и виллу в Крыму. Но вернулся Горький в Россию уже больным: у него была сердечно-легочная недостаточность — следствие многолетнего туберкулеза легких. Его лечащий врач и друг Лев Левин продолжал следить за здоровьем писателя и как мог поддерживал в нем жизнь. Горький торопился дописать роман «Жизнь Клима Самгина», панораму жизни России за сорок лет. Он считал это своим главным произведением и много часов кряду неподвижно просиживал за столом, работая над ним. Состояние его здоровья становилось все более неустойчивым. Опытный доктор Левин пригласил другого видного терапевта — профессора Дмитрия Плетнева — осмотреть пациента вместе. Это был консилиум самых лучших специалистов, они усилили лечение новыми препаратами и физическими упражнениями.

В московский особняк Горького стал часто «по-приятельски» наезжать по вечерам Сталин, навязываясь писателю в близкие друзья. Кавалькада правительственных машин въезжала в ворота, вместе с собой Сталин привозил других членов Политбюро. Шли беседы и застолья, которые утомляли хозяина. Возможно, Сталин рассчитывал, что Горький напишет о нем книгу, как написал о Ленине. Но Горький, конечно, видел, что малообразованный Сталин намного уступал блестящему эрудиту Ленину. Сколько ни ожидал Сталин, Горький не написал о нем ни строчки.

Визиты доктора Левина и беседы с ним были для Горького намного интересней визитов и бесед со Сталиным. И намного полезней.

19. Авочкин салон

У Павла случилась неожиданная радость: по окончании института его, в звании майора, назначили профессором истории в Военную академию имени Фрунзе. Для тридцатилетнего историка эта должность и это звание были очень почетны. Но что было странно и неожиданно для него самого — назначили его по рекомендации находящегося в ссылке Тарле. Правая рука в те годы часто не знала, что делает левая, оплошности и ошибки были во всем. Если они вдруг обнаруживались, огульно арестовывали всех — и правых, и виноватых, а виноватыми считались чуть ли не все поголовно. Павел не знал, где его учитель и что с ним происходит, переживал, что не может поблагодарить его.

Семен с Августой решили отпраздновать назначение Павла и собрали гостей — «Авочкин салон», как называл это Семен. У Павла близких друзей не было, Гинзбурги позвали своих. Пришли: большой начальник на стройках страны Иван Камзин, Ваня, с женой-еврейкой Рахилью, которую на русский манер все называли Раей; молодой инженер Николай Дыгай; соседи-друзья Моисей и Ирина Левантовские и пожилой инженер-проектировщик Соломон Виленский с женой Басей.

Услышав, что Павел Берг был кавалеристом, а теперь стал историком, Виленский воскликнул:

— Еврей-кавалерист?! Первый раз вижу, — и сразу рассказал анекдот: — Знаете, как Рабинович учился ездить верхом? Он сел на лошадь, она поскакала, он стал трястись и съезжать назад. Дотрясся до конца крупа и кричит: «Давайте другую, эта уже кончается!»

Сам рассмеялся громче всех и сразу начал другой анекдот:

— А слышали, как Рабинович покупал рыбу? Приходит Рабинович в магазин, спрашивает: «У вас есть свежая рыба?» Ему отвечают: «Вот она, плавает в аквариуме». А он опять спрашивает: «А она свежая?» Ему говорят: «Товарищ Рабинович, вы же видите — она живая». А он говорит: «У меня жена тоже живая, но не свежая». Ха-ха!

Жена Виленского, Бася Марковна, маленькая и седая женщина, поджала губы:

— Не знаю, что может нравиться в этом анекдоте? А к тому же где это ты видел, чтобы рыба продавалась прямо из аквариума? Теперь в продаже вообще нет никакой рыбы.

— Ну, ну, Басюшка, не сердись, это я так. Ты рыбка моя, самая свежая.

Затем разговор зашел о смешанных браках, все стали острить, и Августа предложила:

— Давайте перебрасываться «мячиком остроумия»: кто-то подхватывает чью-нибудь остроту и, как мяч, передает другому — по кругу.

Молодой инженер Николай Дыгай был пока не женат. Шутки начали с него. Августа спросила:

— Коля, ты на ком хочешь жениться — на русской или на еврейке?

— Не знаю, говорят, что еврейские девушки все недотроги.

Семен подхватил:

— А тебе бы только потрогать!..

— Ну, не только потрогать, конечно…

Иван Камзин продолжил:

— Ах, ты еще чего-то хочешь? Ну, не переживай — это до революции они были недотроги, теперь они многое позволяют.

— Ваня, это ты знаешь по своей Раечке?

Рая сделала уморительно серьезную мину:

— Я бы ему потрогала до свадьбы! Наверное, он других евреек трогал.

— Теперь что посмеешь, то и пожмешь, — громко заключил Виленский.

— А какие жены лучше?

— Говорят, еврейские жены — самые верные.

Августа с Ириной иронически парировали:

— Значит, русские жены — неверные? А как насчет еврейских мужей?

Моисей Левантовский твердо заявил:

— Считается, что еврейские мужья — самые надежные в мире.

Это задевало уже русских мужей:

— А мы, значит, ненадежные?

Виленский переключился на анекдот:

— Знаете, как Рабинович выбирал себе жену? Он выбрал русскую. Его спрашивают: «Рабинович, почему ты женился на русской?» Он отвечает: «Потому что если заболеет жена-еврейка, мне будет ее очень жалко».

Бася Марковна уже сердилась:

— Ты всегда скажешь что-нибудь такое!

— Басенька, потому я на тебе и женился, что мне жалко, когда ты кашляешь.

Пошутив и посмеявшись за столом с хорошей выпивкой и закуской, все предпочитали подвигаться — потанцевать. Моисей Левантовский, музыкант-самоучка, сел за старое пианино, на котором еще красовались подсвечники для освещения нот, и начал играть. Танцевали недавно вошедшие в моду танго и фокстроты. Семен был хорошим танцором и ловко вел свою даму вокруг стола, а Павел никогда раньше не танцевал, его обучала Ирина, жена Моисея.

Потом решили петь. Августа красиво исполняла модные цыганские романсы, и они с Семеном дуэтом спели душещипательный романс:

Моя золотая, Дай-ка я погадаю, Как на свете прожить вам не тужа. Лучше бы вам не встречаться, Не любить, не влюбляться, Чем теперь расставаться навсегда. Ты будешь любить безрассудно, Ты будешь ласкаться сильней, Но серые, хмурые будни В душе опустевшей твоей. Четыре проклятые масти, Не скажут уже ничего. Умчалось цыганское счастье, И не было будто его. Моя золотая, Дай-ка я погадаю…

Потом вспомнили популярный романс «Мой костер»:

Мой костер в тумане светит, Искры гаснут на лету, Ночью нас никто не встретит, Мы простимся на мосту…

А дальше просто завели патефон и слушали популярную песенку «У самовара я и моя Маша…».

И все это время нежно влюбленный Семен ласково посматривал на Августу.

Он был мастер показывать фокусы, которым научился еще в годы учебы в реальном училище, и любил развлекать гостей:

— Видите этот старый царский банкнот в десять рублей? Запишите номер. Теперь я его складываю, теперь кладу себе в рот, теперь проглатываю, — и делал глотательное движение. — Теперь пусть Моисей лезет к себе в карман. Есть там деньги?

Моисей лез в карман и удивленно доставал свернутую бумажку:

— Есть.

— Разверни и прочти вслух номер.

Номер банкнота совпадал.

— Сеня, как ты это делаешь?

— Ловкость рук и никакого мошенничества. Вот именно.

— Тебе надо не строителем быть, а фокусником в цирке.

— Ну, это мелочь. Мои главные фокусы — это мои стройки по проектам Соломона Виленского. Вот именно. Скоро будем строить по его проекту первый в нашей стране металлургический город-комбинат Магнитогорск, с доменными печами и удобными красивыми домами для жителей. Тогда увидите, какие мы с Соломоном фокусники.

20. Доктор Левин и инженер Виленский

Двое посетителей Авочкиного салона были старше остальных: профессор медицины Лев Григорьевич Левин и инженер-проектировщик Соломон Моисеевич Виленский, обоим было уже за шестьдесят. Это был редкий случай: евреи, еще до революции выбившиеся из бедноты, оба сумели получить образование в университетах за границей и стали выдающимися специалистами в России.

Левин, спокойный, рассудительный, интеллигентный, был человеком старой закалки — всегда подтянутым и строго одетым. Он постоянно был занят своими пациентами и в салон заходил редко. Жил Левин в своем особняке, что было большой редкостью в послереволюционной Москве. Дом ему разрешил построить сам заместитель Сталина Вячеслав Молотов — за особые заслуги в лечении членов правительства и его собственной семьи. Даже переулок, где за высоким сплошным забором стоял дом, назвали Левинским. Все гости Авочкиного салона относились к Левину с большим почтением — это ведь один из лучших докторов и лечит даже самого Максима Горького.

Его полной противоположностью и центром компании был Соломон Виленский, автор (совместно с Николаем Семеновым) проекта Днепростроя и других больших советских строек. Он был награжден двумя орденами Ленина — тоже редчайший случай. Крупный, шумный, энергичный, всегда веселый, он был, пожалуй, излишне полным, даже немного рыхлым, пиджак его всегда свисал с одного плеча. Виленский слыл большим любителем рассказывать еврейские анекдоты по всякому поводу. Сидя за чашкой чая, он мог вдруг спросить:

— Знаете, почему Рабинович ни разу в жизни не выпил чай с удовольствием?

— Нет, не знаем.

— Потому что Рабинович любит сладкий чай. Так дома ему жалко сахара, а в гостях он положит в стакан так много, что ему противно пить.

И первым начинал хохотать. В другой раз с порога кричал:

— Новый анекдот! Слушайте: «Говорят, что ваша жена Сара Исаковна носит гамак вместо бюстгальтера: это правда?» — «Ой, ви же все перепутали — у нас на даче порвался гамак, так мы повесили бюстгальтер Сары Исаковны», — и опять хохотал.

Его жена, Бася Марковна, тихая, всегда улыбающаяся женщина, стеснялась его анекдотов и часто одергивала его:

— Бекицер[29]!

Они прожили счастливо почти сорок лет, но детей у них не было. Виленский часто ездил по работе в Европу, они подолгу жили в разных странах. Его посылали в командировки даже в Америку, что было большой редкостью в то время. Бася Марковна, самая старшая по возрасту женщина в Авочкином салоне, была всегда очень элегантна и красиво одета, рассказывала им про заграничные моды и привозила множество журналов.

Заговорили о взбудоражившей всех новости — возвращении в Россию Максима Горького. Поскольку профессор Левин знал Горького и лечил его, обратились к нему:

— Расскажите немного о нем самом.

— Что вам сказать? От природы у него колоссальный дар, но жизнь не преподносила ему никаких подарков — все завоевывал сам, добывал тяжким трудом в ожесточенной борьбе с тяготами жизни. Я думаю, что писателем ему помогли стать восприимчивость к жизни и душевная ясность. Его зоркая память — это чудо. Ведь подумайте только: свой первый рассказ «Макар Чудра» он напечатал в двадцать четыре года, а уже в тридцать был самым любимым русским писателем, и не только русским: он сам говорил мне, что больше тяготеет к общечеловеческому, чем к национальному. Это яркий представитель гуманизма, а не политик. Он никогда не считал себя вождем, не пытался прослыть пророком, а только отстаивал права русского народа, и это — свидетельство его душевной глубины и нравственной силы.

Рассказ Левина был так интересен, что все заслушались, а Августа даже подошла и поцеловала его в щеку:

— Я так люблю вас слушать.

Затем Виленский горячо, как все, что он делал, высказал свою точку зрения на приезд Горького:

— Я считаю, что Горький правильно сделал, что вернулся. Он принадлежит России, он должен все видеть своими глазами, он великий гуманист и сможет повлиять на всю нашу жизнь и даже на самого Сталина.

— Может ли кто-нибудь повлиять на Сталина?

— «Кто-нибудь» не может, а Горький сможет. Вот я вам расскажу недавний эпизод. Вызвал меня Молотов и предложил составить проект Беломоро-Балтийского канала. Сказал, что это грандиозный замысел самого Сталина: канал на севере, двести километров длиной. Я сразу посчитал в уме — сколько нужно техники и сколько людей должно работать, чтобы прорыть его в мерзлом грунте. Получилось, что такой техники у нас почти нет, а рабочей силы нужно столько, сколько египетские фараоны отправляли на постройку великих пирамид, — сотни тысяч людей. Я так и сказал об этом Молотову. А он говорит: ну и что — надо, так рабочая сила будет. Я ему ответил, что на фараонов работали рабы, а у нас рабства вроде бы нет. А он спокойно ответил: можно строить силами арестантов из лагерей. Я просто поразился: все мы знаем, кто такие эти преступники: почти все они несправедливо осужденные политзаключенные и на такой работе непременно подорвутся и погибнут. А он продолжает свое: «Это идея самого товарища Сталина, и все равно канал надо строить». Тогда я сказал, что не могу составлять проект стройки, зная, что на ней будут гибнуть люди. Вы бы видели, как он посмотрел на меня — как огнем прожег, и процедил сквозь зубы: «Хорошо, я доложу об этом Сталину».

Бася Марковна заволновалась:

— Вот, вот, я уже это слышала. Как будто они сами не знают без тебя, кто такие советские заключенные. У моего Соломона такой несдержанный язык! Он думает, что если ему повесили на грудь эти побрякушки, — она указала на два ордена на его пиджаке, — так он может говорить и делать что хочет. Теперь я живу в постоянном страхе: что если Сталин рассердится на него?

— Басенька, напрасно ты волнуешься, — успокоил ее Виленский, — я ведь не сказал ему, что все заключенные политические. Это такой незначительный эпизод.

Жена совсем разволновалась:

— Незначительный эпизод? А сколько людей были арестованы и потеряли жизни из-за «незначительных эпизодов»!

— Но, Басенька, имею же я, в конце концов, право сказать, что думаю!

— Что думаешь? Нет, не имеешь. Никто у нас такого права не имеет.

— Ну успокойся, Басенька. Может, ты и права, но вот Горький такое право имеет, и именно поэтому я уверен — Горькому и нужно было приехать для того, чтобы ограничить такое дикое самовластие.

Все почувствовали некоторую неловкость, замолчали, и чтобы разрядить обстановку, Августа воскликнула:

— Давайте говорить о будущем наших детей! Мы ведь первое поколение однодетных матерей.

— Да, у моей еврейской мамы было тринадцать детей.

— И у моей русской мамы было двенадцать. Как это они справлялись?

— Раньше говорили: бедные люди детьми богаты. А теперь люди стали бедней, а детьми — что-то совсем не богаты.

— Бедные-то бедные, а жили просторней и благополучней, вот и справлялись.

— Наверное, если бы жить было негде и кормить нечем, не рожали бы столько.

— Да, как все изменилось за жизнь одного нашего поколения… Разве можно теперь иметь даже двух детей?

Неугомонный весельчак Виленский опять вставил анекдот:

— Теперь ведь все стараются давать детям какие-нибудь новые революционные имена. Так вот, в одной семье родилась девочка, и мать предложила мужу: «Давай назовем ее Трибуночка». А он на это сказал: «Вот еще! И будет на нее всякая сволочь залазить».

Посмеявшись, завели разговор о выборе национальности для детей от смешанных браков:

— Интересно, кем будут считаться наши дети — евреями или русскими?

— А какое это имеет значение? Это пережитки прошлого.

— Что ты хочешь этим сказать?

— В новом обществе все будут равными.

— Что это значит — будет усредненная национальность?

— А хоть бы и так: русский сойдется с еврейкой, казах — с армянкой, и все смеси будут называться советскими.

— Такая будет дружба народов? Это же утопия. Вы социалист-утопист. Где вы такого начитались?

— У Емельяна Ярославского.

Бася Марковна опять недовольно вставила:

— Соломон, бекицер. Не слушайте его. Он говорит, чего сам не понимает: никакой средней национальности быть не может. Это он болтает потому, что у нас нет детей.

— Действительно, что это за новая национальность — советская?

Виленский настаивал:

— Я вам скажу: раз у нас в стране нет внутренних паспортов — а я думаю, что и не будет, — где тогда писать национальность? Когда, например, я еду за границу, мне выдают паспорт, но в нем указана не национальность, а страна — Советский Союз. Потому что я просто советский гражданин. Вот и все. Ведь в одной энциклопедии так и было сказано: «Паспорт — это орудие угнетения личности государством». А раз у нас нет паспортов, то и национальность негде указывать[30].

— Ты так думаешь? — отозвалась его жена. — Твою еврейскую национальность определяют не по паспорту, а по твоему длинному еврейскому носу. Во время заграничных поездок в тебе же сразу узнают еврея.

— А действительно, зачем вообще внутренние паспорта?

— Но в нашем многонациональном государстве нужно писать национальность.

— Для чего?

Дискуссия отражала настроения людей, и к спору начали подключаться и другие слушатели:

— Я, например, не хочу, чтобы мой ребенок имел какую-то усредненную национальность — советскую.

— Действительно, появились смешанные браки, но это не значит, что поколение наших детей не будет знать своих национальных корней.

— Почему мои дети должны отказываться от национальности родителей?!

— Я горжусь своей еврейской национальностью. Это мои корни.

— Я так считаю — будут паспорта или не будут, а национальности останутся все равно.

Семен Гинзбург, посмеиваясь, старался примирить споривших:

— Ладно вам кипятиться. Наши дети, конечно, все будут русские. Вот именно. Ведь они растут в атмосфере русской культуры, язык у них русский, большинство их товарищей — русские. Никакой религии они не знают и знать не будут, а потому у них даже не будет вопроса — считать себя русскими или нет.

Профессор Левин спросил:

— А почему вы думаете, что они не будут знать религии?

— Потому что формулировку Маркса «Религия — это опиум для народа» очень поддерживал Ленин.

Левин заговорил мягко и деликатно:

— Я думаю, что религия останется жить в людях, хотя бы частично. Очень она глубоко сидит в душах как русских людей, так и евреев. Да и у других народов нашей страны тоже. Возьмите азиатские народы нашей страны ей-за оскорбление своего Аллаха они горло перегрызут кому угодно. Временно и под нажимом государства они пока терпят отмену религий, но посмотрим, что случится потом. Пройдет горячая эпоха революционных преобразований, и люди еще долго будут черпать мудрость и заблуждения из Библии и Корана.

Левина всегда слушали внимательно, и тут тоже Августа сказала ему:

— Я с вами согласна. Вы всегда говорите как глубокий мыслитель.

— Спасибо. Мне нельзя перестать работать головой, я ведь ставлю диагнозы и назначаю лечение моим больным, а этот процесс очень тесно связан со способностью мыслить.

Между тем общий разговор продолжался:

— От смешанных браков рождаются самые талантливые люди.

— Откуда ты знаешь? Приведи пример.

Виленский тут же живо откликнулся:

— Владимир Ильич Ленин и есть лучший пример. У него самая уникальная смесь еврейской и калмыцкой кровей.

— Откуда вы знаете?

— Прочитал в записках Горького о Ленине, изданных сразу после смерти Ильича.

Тут и Августа присоединилась:

— У Пушкина была изрядная примесь африканской крови.

А Семен добавил:

— Да и библейский царь Соломон и Александр Македонский тоже родились от смешанных браков.

Виленский фыркнул и замахал на него руками:

— Эк, куда хватил! Да был ли он вообще, твой царь Соломон? Почитай пародию Емельяна Ярославского на Библию — обхохочешься.

Но Семен настаивал:

— Существование царя Соломона, великого мудреца, доказано. Вот именно. Давайте я покажу вам новый фокус, а вы разгадаете, как я это делаю. Посмотрим, кто из вас Соломон.

— Соломон — это я! — хохотал Соломон Виленский.

— А что он пишет, этот Ярославский?

— Ярославский-то? Высмеивает все библейские истории. Он очень хитрый еврей, держит нос по ветру.

Павел обычно молчал, слушая других, но тут решился вступить в разговор:

— Этот Ярославский — самая реакционная фигура. Он у нас в Институте красной профессуры читал лекцию, так за два часа он сто раз повторил имя Сталина, прибавляя эпитеты «великий», «гениальный». А Сталин за это позволяет ему рулить русской культурой. Он составил список запрещенных книг и разослал его по библиотекам. И каких книг! — Платон, Кант, Лев Толстой, Достоевский. По его мнению, они не подходят для читателей страны социализма. И не только книги: у него есть список запрещенных композиторов тоже, надо запретить музыку Чайковского, Моцарта, Баха, Генделя.

Ирина Левантовская добавила:

— Он даже рождественские елки запретил. Я пела моей дочери и племянниками песенку про ёлочку — ну, вы знаете: «В лесу родилась елочка…». Так вот, на строчке «И вот она, нарядная, на праздник к нам пришла» дети меня спрашивают: «А к нам она придет?» Я как-то это замяла… А что им сказать — что елки запретили как религиозный ритуал, да?

Павел продолжал:

— Интересно вот что: евреи умный народ, но вокруг Сталина свили гнездо евреи-лицемеры — Каганович, Мехлис, Ярославский, Ягода и другие. Все они отказались от своей национальности, как этот иуда Ярославский.

Виленский ответил сразу:

— Такая уж у евреев деятельная натура. Наши соплеменники теперь пустились во все тяжкие, всюду суют свои длинные носы. Как в том анекдоте: приходит еврей на пароход перед отплытием и начинает командовать — швартовые канаты снять, трапы убрать, дать громкий гудок Его спрашивают: «Вы кто — лоцман?» — «Нет». — «Кто вы, боцман?» — «Нет». — «Кто же вы?» — «Я? Я — Кацман!»

Все рассмеялись, и, довольный общей реакцией, он продолжал:

— Да вы еще не знаете всего, что этот Емеля Ярославский пишет. В 1925 году в одной статье он написал… я попрошу пардона у дам, но он написал, что нужно беречь половую энергию… для строительства коммунизма.

Бася Марковна опять заволновалась:

— Соломон, бекицер! Какие ты глупости говоришь!

Но Виленский не унимался, хохотал и продолжал:

— Представляете себе ситуацию — жена ночью в постели просит мужа, чтобы он… ну это… как сказать?

Женщины смущенно переглянулись, а расхохотавшийся Семен вставил:

— Да мы догадываемся, что она просит. Вот именно.

— Ну, в общем, вы понимаете. А он ей отвечает: «По совету члена ЦК партии Ярославского я берегу свою половую энергию для построения коммунизма». А, каково?

— Соломон, уймись, это пошлость, — сердилась Бася Марковна.

— Басенька, может, и пошлость, но зато пикантно. А? Ей-богу, это смешно. Во что только евреи теперь не суют свои длинные носы — даже в постели коммунистов.

21. Искатели счастья

Общение с Семеном вернуло Павлу забытое чувство младшего. Брат всегда казался ему более умным и с детства руководил им: как же теперь могло быть иначе? Пока Павел работал грузчиком и сражался в красной кавалерии, Семен учился в реальном училище, затем учился в университете, был свидетелем и участником важных политических событий. Теперь у него солидное положение, семья, благополучный дом, а главное, он приобрел широкий кругозор и стал яснее понимать свое время.

И характеры у братьев были разные: если показать им обоим стакан, наполовину наполненный водой, то Семен сказал бы, что стакан наполовину полный, а Павел — что наполовину пустой. Именно поэтому Павел любил следить за ходом мысли брата, это заставляло его зорче всматриваться в жизнь и учиться глубже понимать события.

В те годы был снят один из первых звуковых советских кинофильмов «Искатели счастья», об иммиграции американских евреев в Советский Союз. На большом океанском корабле плывет группа бедных американских евреев, искателей счастья. У них разные характеры и настроения, но одна цель — найти в Советском Союзе свое счастье. В центре истории судьба одной семьи: в ней есть идеалисты, которые предвидят для себя светлое будущее, есть и скептики, которые не верят, что найдут его. Во главе семьи стоит типичная старая еврейская мама, то, что называют «идише мама». Она умудрена опытом и руководит устремлениями своих детей. Ее роль блестяще исполняла русская женщина, ленинградская актриса Блюменталь-Тамарина.

Августа, Семен и Павел ходили вместе смотреть фильм в новый большой кинотеатр «Ударник», недавно открытый в Доме правительства, или, как его называли, в «Доме на набережной» у Москворецкого моста. Им понравилась игра актеров и еще больше заинтересовала сама идея: евреи едут в Советский Союз искать счастья. Семен считал, что это хорошая агитация для евреев всех стран. По дороге из кино он говорил Павлу:

— Вот, смотри — в наших шести корпусах сорок восемь квартир, в некоторых живут по две, а то и по три семьи. Может, около шестидесяти семей. Все мы не москвичи, все приехали из разных мест. Знаешь, кого здесь много среди жильцов?

Павел откликнулся:

— Ты хочешь сказать, здесь тоже много евреев — искателей счастья?

— Да, да, вот именно — искателей счастья. Я по фамилиям скажу: Лифшиц, Коган, Макатинский, Левантовский, Розенштейн, Рабинович, Гершкович, Липович, Иткин и я — Гинзбург.

Павел ухмыльнулся:

— А русские здесь, среди Лифшицев и Гинзбургов, тоже живут?

— Русских, конечно, больше. Есть Ивановы, Кулешовы, Петровы, Чичерины, есть и евреи с русскими фамилиями — Щербаковы, Троицкие, Светловы. Вот именно. И все эти евреи, с еврейскими или переделанными фамилиями, все получили образование и занимают хорошие посты в разных советских учреждениях. А в недавнем прошлом эти люди были просто бедными провинциальными евреями, как я, как ты. Вот именно. До революции у них были какие возможности? Или сиди в мелкой лавочке, или становись ремесленником, или будь раввином и толкуй Талмуд. Но евреи всегда были искателями счастья, такой уж у нас по природе деятельный характер. После революции открылось широкое поле деятельности — появилась возможность проявить свой характер, который был скрыт все двести лет, что они жили в России. И дети этих евреев, которые живут здесь, все учатся в общих школах, вместе со всеми другими детьми, а не как мы с тобой — в еврейском хедере. Вот именно. Некоторые из них уже поступают в институты. Помяни мое слово, через десять лет у нас в стране появится солидная прослойка русских интеллигентов еврейского происхождения, а через двадцать — их станет еще больше. Революция дала евреям возможность стать людьми, наконец понять самим предназначение их умных голов и держать их гордо поднятыми.

Павел скептически прервал словоизлияния брата:

— Ты считаешь, что все евреи такие умные?

— Не все, конечно, но многие. Вот тебе пример: наш хороший знакомый Соломон Виленский — это же такая голова, настоящая еврейская «копф»[31]! Вот именно. Он держит в своей башке столько технической информации, сколько нет и в энциклопедии. Он спроектировал наши самые крупные стройки. Если бы надо было, он мог бы спроектировать пирамиду Хеопса для египетского фараона. Орджоникидзе высоко его ценит, правительство два раза наградило Виленского самой высокой наградой — орденом Ленина. Такие есть только у полководцев революции Ворошилова и Буденного.

Виленский действительно несколько раз бывал в командировках в Америке, изучал опыт проектирования гидроэлектростанций и доменных печей. Советских людей посылали в Америку по исключительно важным делам и только после тщательной проверки — это считалось редкой честью и доверием. В строительном мире Виленского считали гением. Новым его проектом стал угольно-металлургический комбинат на Урале, в районе горы Магнитной, — Магнитогорский комбинат. Строить его было поручено Семену Гинзбургу.

Виленский единственный из их знакомых ездил на американской машине «форд», он ее привез из командировки, по специальному разрешению правительства. Каждый раз, когда он приезжал, Алеша просился посидеть в его машине и гордо восседал за рулем. Его сверстникам, мальчишкам и девчонкам, тоже разрешалось посидеть, хоть и недолго и ничего не трогая, — они были счастливы.

Привез Виленский из Америки еще и два холодильника — невиданное в России тех дней чудо техники. В Советском Союзе о них даже не слыхали, и знакомые ездили к нему посмотреть на это диво.

Виленский был заядлый охотник и, как все охотники, любил рассказывать охотничьи байки. В «Авочкином салоне» его всегда просили рассказывать об американских впечатлениях, а он упорно сбивался на охотничьи рассказы. Гости не очень охотно слушали рассказы про охоту, улыбались, слыша преувеличения: «Ну, это вы загнули», да он и сам добродушно над собой посмеивался.

Про Америку слушали внимательно, интерес к этой высокоразвитой далекой стране был у всех, а информации о ней доходило очень мало. В газетах появлялись только статьи делового характера с непременным искажением фактов, журналов тогда почти не выпускалось, и радио еще не получило распространения. Правда, недавно съездили в Америку Илья Ильф и Евгений Петров и написали о своей поездке книгу «Одноэтажная Америка», которая еще больше подогрела интерес читающей публики к этой стране.

Виленский рассказывал:

— Американцы называют свою родину страной возможностей. Действительно, там живет много людей, которые начали с нуля, а стали миллионерами.

— Неужели миллионерами?

— Не только миллионерами, но и миллиардерами.

— Не может быть!

— Очень даже может. Самым богатым человеком еще в прошлом веке стал Эндрю Карнеги. Он приехал из Шотландии бедным юношей, занял для начала у знакомого полтораста долларов и развил бурную деятельность, потом вложил деньги в металлургическое производство и заработал миллиард. А у Генри Форда, который производит автомобили, теперь даже два миллиарда. У Моргана, владельца банков, еще больше. Но сейчас в Америке началась «Великая депрессия» — после банковского кризиса 1929 года разорилось много богатых людей.

— Даже миллионеры разорились?

— Некоторые из них. Люди потеряли так много денег, что начались массовые самоубийства. Мне, например, сняли квартиру на шестнадцатом этаже в новом доме на Девяносто первой улице, в Манхэттене. Там улицы называют по номерам — не как у нас.

— Вы жили на шестнадцатом этаже?!

— Да, представьте себе — на шестнадцатом. И это далеко не самый высокий жилой дом. Есть много домов по сорок этажей и больше. А теперь строят дом, в котором будет больше ста этажей.

— Сто этажей? Как же на них подниматься?

— На лифтах, конечно. В каждом таком доме есть по десять и больше лифтов.

— Лифты электрические?

— Конечно, электрические.

— А если вдруг свет погаснет, подача электроэнергии прекратится?

— Ну, там этого почти никогда не случается. Правда, мне в Америке рассказали такой анекдот: приехали в командировку два провинциала и остановились в номере на семидесятом этаже; вот приходят они раз в гостиницу, а там свет не горит и лифт не работает — что делать? Ну, решили подниматься пешком, а чтобы не скучно было, через каждый этаж рассказывали друг другу анекдоты; вот поднялись, высунув языки, на шестьдесят девятый этаж, и анекдоты иссякли; тогда один другому говорит: «Хочешь еще анекдот? Мы забыли внизу ключ взять». — и Виленский первым начал хохотать. — Ну так вот, хозяин дома, в котором меня поселили, тоже разорился и бросился вниз с крыши этого дома.

— Ему что, принадлежал целый большой дом, а он бросился с крыши?

— Ну да, дом он строил на свои деньги, а после краха денег у него не стало.

Слушатели дивились, просили рассказывать дальше.

Он продолжал:

— Безработица такая страшная, что доктора бывали счастливы, если устраивались работать шоферами такси. Но и на этой работе зарабатывали так мало, что жили чуть не впроголодь. Сейчас у них новый президент Рузвельт, он начал кое-что налаживать. Но у многих американцев появилось глубокое разочарование в их капиталистической системе, они с интересом следят за опытом нашей советской страны. Некоторые даже хотели бы и у себя строить социализм. Теперь американцы пачками подают заявления для эмиграции в Советский Союз, а мы их здесь всех принимаем. Американские евреи расспрашивали меня о нашей жизни: я говорил им, что наша страна на взлете социализма. Потомки евреев, сбежавших из России от погромов в конце прошлого века, интересовались — действительно ли у нас теперь нет дискриминации евреев. Я им отвечал: «Посмотрите на меня, я еврей, но я и коммунист, занимаю высокое положение, уважаемый человек, со мной все считаются, мне хорошо платят, меня награждают». Они очень удивлялись, я для них был живой рекламой нашей страны.

Сделав паузу, он добавил:

— Вы видели новый фильм «Искатели счастья»? Мы с Басенькой два раза смотрели, чудесно играет Блюменталь-Тамарина. Она очень напомнила мне мою еврейскую маму. Да, в этом фильме многое отражено. Евреи — народ беспокойный, они всегда были искателями счастья. Теперь они подают заявления на эмиграцию и переезжают к нам пачками — искать свое счастье в стране социализма. Одного инженера из Бруклина (это район Нью-Йорка) я устроил работать в подведомственной проектной конторе. Его зовут Израиль Лемперт. Очень толковый, быстрый в работе. Мы с Басей опекаем всю их семью: мужа, жену и маленького сына Боруха (мы зовем его Борисом). Мы их приглашаем к себе в гости, стараемся, чтобы им не было одиноко. Очень милые люди, очень милые… Их родители бежали из России в Америку, спасаясь от погромов, в 1904 году, это были политические беженцы. Израиль и его жена родились и выросли в Америке, по-русски почти не говорят. И вот представьте, не прошло еще и тридцати лет, как они оба сбежали обратно в Россию. Евреи — беженцы в Америку, евреи — беженцы из Америки. А все почему? Потому что евреи — искатели своего счастья. И я уверен, что теперь семья Лемпертов найдет свое счастье здесь, в России.

Жена Виленского, Бася Марковна, добавила:

— Мой Соломон, как всегда, витает в облаках. Что они найдут потом, не знаю, но пока им тут плохо. Все у нас для них непривычно, русский язык у них очень слабый, мы с Соломоном помогаем им устраиваться в новой жизни. Сначала у них не было жилья и мы дали им у нас одну комнату. Теперь их поселили в общей квартире с какой-то рабочей семьей. Они говорят, что довольны, хотя мне кажется, что им это не очень нравится. Я хожу с Рейчел по магазинам, приучаю к нашим ценам и порядкам.

— Рейчел — что это за имя?

— Так по-английски звучит еврейское имя Рахиль.

— Ну а как ей нравятся наши магазины?

— Она приходит, удивленно смотрит на пустые полки и вежливо говорит, что выбор продуктов у нас меньше, чем в Америке. Можете себе представить? По мне, так «меньше» вообще не бывает! Но я ей морочу голову, говорю, что это временные трудности, а сами мы между тем подбрасываем им немного продуктов: Соломон получает специальный академический паек, а нам, двум старикам, много не надо. Я отдаю им кое-какие продукты, говорю, что мне удалось купить их в обычном магазине. Рейчел считает меня очень практичной женщиной, говорит, что я умею находить магазины с продуктами. А на самом деле я и сама не знаю, где можно что-нибудь купить, — эти пакеты нам привозят из академического распределителя. Но я ей, конечно, этого не рассказываю.

— Ну а что ей здесь нравится?

— Она говорит, что живут они здесь бедней, но довольны, что для их мальчика Боруха, Бориса, здесь есть будущее, а там его нет. Он хочет стать врачом, а в Америке этого достичь очень трудно. Они рассказывают, что там развит антисемитизм и университеты очень неохотно принимают евреев.

— Да, да, вот они и приехали искать счастья для себя и для сына, we подтвердил Виленский.

После Великой депрессии в Советский Союз иммигрировали тысячи американских евреев. К тому же молодые советские евреи из маленьких местечек на Украине, на юге России и Белоруссии, из бывшей «черты оседлости», не хотели больше там жить и устремились в города — учиться и работать. Перед правительством и местными властями встала проблема: что делать со множеством переселяющихся и приезжающих евреев?

Хотя антисемитизма на государственном уровне не существовало, но и большой любви к евреям тоже не было. Консервативные устои человеческих убеждений не могут изменяться быстро, вслед за политическими переменами. Могут меняться условия, может совершенствоваться быт, но консерватизм все равно будет оставаться в людях. Консерватизм общества — это самое стойкое явление повседневной жизни. Общий настрой по отношению к евреям изменился несильно, их недолюбливали и старались, где могли, препятствовать их продвижению.

Много писалось и говорилось о дружбе народов, но остряки пустили в ход анекдот: «Что такое дружба народов? Эго когда все народы вместе — и русские, и украинцы, и белорусы, и татары, и чуваши — берутся за руки и все вместе… идут против евреев».

Но евреи продолжали распространяться по всей стране, они переселялись в крупные города — Москву, Ленинград, Харьков, Киев, Одессу (где их всегда было много) — и областные центры. Находили работу, получали образование — пускали корни. Проблема их массового устройства оставалась актуальной, и вот в начале 1930-х годов правительство решило создать для евреев отдельную область. Газеты начали пропагандистскую кампанию: теперь у советских евреев будет своя земля. Не посоветовавшись с представителями евреев, нашли место: выбрали часть Хабаровского края, у реки Амур, вблизи границы с Китаем, подальше от центральных городов страны. На реке Бире природа суровая — сплошные леса и болота, зима долгая и холодная, условия для жизни отвратительные. На Транссибирской железной дороге стояло небольшое поселение, там жили всего несколько сот сибиряков: они работали на железной дороге, промышляли лесосплавом по реке, рыболовством и производством муки. Эго поселение назвали Биробиджан — по имени речки — и объявили столицей Автономной Еврейской области. Евреям было предложено заселять «свою» область. Хотя они никогда не жили в суровом сибирском климате, первые поезда с молодыми еврейскими энтузиастами немедленно туда отправились. Но поскольку они просто физически не были приспособлены к суровости тех мест, энтузиазм быстро иссяк — уезжать из городов евреи все-таки не хотели.

Тогда впервые у евреев зародилась мысль — создать свою область в Крыму. Там с давних веков жили евреи, которых называли караимами. Всего их там было несколько тысяч человек, они растили виноград, занимались виноделием, производили сладкие вина фирмы «Абрау-Дюрсо». Но в конце 1920-х — начале 1930-х годов началась коллективизация, евреи в колхозы идти не хотели — образовалось только два еврейских колхоза, — и вопрос о крымской еврейской области сам собой заглох.

* * *

Зато в больших городах, особенно в Москве и Ленинграде, евреев становилось все больше. Они стремились учиться, заполняли аудитории университетов и институтов, становились докторами, юристами, инженерами. Впервые появились признанные советские евреи-писатели.

В 1919 году в Петрограде открылась театральная студия, а в 1920 году в Москве на ее базе — еврейский театр. Главную задачу руководители театра формулировали так: «Воспитать не еврея, а человека как такового». Это звучало логично — евреи и в России были евреями, но полноправными людьми их стали считать только после революции.

Театр — это носитель и выразитель культуры народа и своего времени, в искусстве театра концентрируются язык, литература, история народа, таланты из народа. В Москве уже был еврейский театр-студия «Габима» под руководством Евгения Вахтангова, спектакли там ставили на иврите. В новом еврейском театре играли на языке идиш, для него писали пьесы и стихи молодые еврейские поэты — Перец Маркиш, Лев Квитко, Давид Гофштейн.

Большим праздником еврейской культуры стал день 1 января 1921 года: в Московском государственном еврейском театре (ГОСЕТ) состоялся «Вечер Шалом-Алейхема», классика еврейской литературы. На сцене впервые выступали два ведущих актера — С.Михоэлс и В.Зускин. Эго был праздник московских евреев, да и всех евреев страны, — свой театр, свои великолепные актеры! В 1922 году театру дали на Малой Бронной улице помещение со зрительным залом на пятьсот мест. Соломон Михоэлс стал главным режиссером этого театра.

Играли на языке идиш, и на спектакли ходили в основном евреи, знавшие язык. Это было единственное еврейское учреждение, которое разрешалось и поддерживалось правительством. Евреи любили свой театр и гордились им. Михоэлс был прекрасным актером, и вся труппа играла превосходно. Но для евреев еще важней было сознавать, что их театр и его руководитель символизируют максимум их возможностей в стране. С самого начала целью театра была борьба против штампов старых еврейских театров, формами ее выражения стали гротеск, шаржи и ирония. Даже незнание идиша не мешало многим зрителям смотреть веселые спектакли. Театр много гастролировал по Украине и Белоруссии, где было много евреев, а в 1928 году выезжал на гастроли в Австрию и Германию.

Поэты Перец Маркиш и Лев Квитко становились популярными авторами не только у еврейской, но и у всей остальной советской интеллигенции. Однако ярче всех проявился талант Соломона Михоэлса (Шлиома Михелев Вовси). История его молодости была похожа на историю многих евреев в России. Он родился в городе Двинске, происходил из патриархальной еврейской семьи, до тринадцати лет учился только в хедере, изучая Талмуд и Библию. Потом взбунтовался против узких рамок еврейского гетто и с тринадцати лет стал сам изучать «светские науки» и русский язык. Тогда же он увлекся театром, начал играть в театрализованных обрядовых представлениях во время праздника Пурим — в так называемых пуримшпилях. В пятнадцать лет Михоэлс поступил в Рижское реальное училище, потом, в 1910 году, поехал учиться в Киевском коммерческом институте. Оттуда его исключили: у него не было «особого разрешения» на проживание в Киеве, которое требовалось начиная с 1912 года. В двадцать пять лет ему удалось поступить на юридический факультет Петроградского университета, после революции там была организована еврейская театральная студия, его приняли туда в качестве актера. Именно тогда он бросил образование и взял себе псевдоним Михоэлс.

Соломон Михоэлс был широко образованным самоучкой, хорошо знал русскую литературу и сам писал пьесы для театра. В Москве он быстро стал звездой нового театра и его руководителем. Он был не только блестящим актером и режиссером, но и создателем своей актерской системы. Для многочисленных недавно переселившихся в Москву евреев театр стал центром общения, на нем сходились все возможные линии их интересов. А Михоэлс стал как бы символическим выразителем их новой освобожденной культуры.

22. Еврейская Пасха в доме стариков Бондаревских

Вскоре после встречи с Павлом Семен напомнил ему:

— Ты помнишь, что скоро будет еврейская Пасха?

— Сейдер? Нет, конечно, не помню. Я уже десять лет даже не слыхал этого слова.

— Теперь услышал. Нам надо пойти на первый Сейдер к тетке Оле и дяде Арону Бондаревским. Они всегда о тебе спрашивают.

— Как, разве они живут здесь, в Москве?

— Да, они переехали вместе со своими детьми. Но их сыновья, Мориц и Лева, теперь разъехались: Мориц служит штурманом в торговом флоте на Камчатке, а Лева работает в советском торгпредстве в Лондоне. Только дочери, Клара и Зина, остались в Москве. Но здесь нашелся племянник дяди Арона — артист Соломон Михоэлс. Наш дальний родственник. Он тоже придет к ним на Сейдер.

Павел был рад повидать тетку Олю, сестру его матери, и ее мужа, дядю Арона. Он не видел их более десяти лет, теперь им было уже за пятьдесят. Но странно было слышать, что кто-то в советской России еще празднует еврейскую Пасху. Он спросил:

— Они справляют Пейсах, потому что продолжают верить в Бога?

— Дядя Арон все еще верит, а нашу тетку Олю ты знаешь, она не верит ни в Бога, ни в черта, но угождает мужу и поэтому собирает у себя на праздник всю мешпуху.

Павел повернулся к Августе:

— Ты тоже пойдешь на праздник Пейсах?

— Конечно. Я очень люблю тетю Олю, с ней очень весело болтать, пока ее муж бормочет свои молитвы.

— И ты ешь там еврейскую мацу?

— Конечно, ем, как и все. Но у них бывает так много гостей, что я всегда готовлю что-нибудь и приношу. Это, конечно, не кошерное, но тетя Оля и ее гости едят все.

Бондаревские жили в Старопименовском переулке, недалеко от Тверской улицы. Их покосившийся двухэтажный дом в глубине двора когда-то принадлежал другу Пушкина московскому богачу Павлу Нащокину. Пушкин любил его сердечно и останавливался у него в том доме. Но с тех пор прошло сто лет, и дом переделали в многоквартирный. В одной большой комнате на втором этаже жили тетя Оля с дядей Ароном и их дочка Клара, с мужем Додиком. Поэтому комната была перегорожена занавесками на три части — две спальни и одну общую столовую с длинным столом.

Радости от встречи было много. Хлопотливая маленькая тетя Оля все суетилась вокруг Павла, стараясь дотянуться и поцеловать племянника:

— Павлик, Павлик наш, живой, здоровый, герой!

Павел поднял ее на руки, и она, обняв его, заплакала от радости:

— Если бы твои мама с папой дожили, чтобы видеть тебя, такого красавца, орденоносца!

Дядя Арон, в шапочке-ермолке, отвернувшись от всех, молился в углу комнаты: кланялся в сторону Иерусалима и бормотал полагающиеся на Пасху молитвы. Услышав радостные возгласы жены, он на минутку прервался и тоже подошел обнять Павла:

— Мазал тов, Мазал тов, — сказал он и вернулся в свой угол — снова бормотать и кланяться.

Особенно радостно тетя Оля встречала свою русскую родственницу Августу:

— Авочка, дорогая! Спасибо, что пришла и принесла столько вкусной еды. Ой, какое на тебе красивое платье! Садись за стол со мной рядом, и мы поболтаем, ты расскажешь, что еще себе сшила.

Пока Павел с интересом и радостью рассматривал давно не виденных им родных, в комнату вошел человек низкого роста с пышной шевелюрой. Тетя Оля кинулась к нему:

— Соломончик, родной ты наш! Как я рада! Арон, Арон, пойди сюда, твой племянник Соломон пришел.

Дядя Арон, опять на секунду оторвавшись от молитвы, спросил:

— Ты мацу принес?

— Принес, принес, дядя! — и мужчина передал большой сверток с мацой.

Семен подвел Павла к вновь прибывшему:

— Соломон, это мой двоюродный брат Павел Берг, о котором я тебе рассказывал. Павлик, а это Соломон Михоэлс, наш великий еврейский артист.

Соломон громко и добродушно расхохотался:

— Так уж я и великий?

— Ну, если пока не великий, то станешь великим. А откуда у тебя маца?

При всем либеральном отношении в евреям, мацу в городе не производили — это все же был отголосок религиозных традиций. В Москве оставили одну старую синагогу, но посещали ее только старики да такие ревностные приверженцы религии, как дядя Арон Бондаревский.

— Маца откуда?. - опять весело переспросил Михоэлс. — От моих поклонников, конечно. Они считают меня религиозным и всегда приносят на еврейские праздники национальные блюда — какой же еврей без мацы? У моего дяди Арона на уме только одно — маца. По-моему, он мог бы спокойно жить на необитаемом острове, только бы там была маца. Это напомнило мне анекдот, — и Соломон тут же начал рассказывать: — Как-то раз в океане потерпел крушение корабль и спасся только один еврей, он доплыл до острова, но остров оказался необитаемым. Вот он живет там один-одинешенек уже двадцать лет и вдруг видит — вдали терпит крушение другой корабль, но одна фигура еще борется с волнами, хотя уже почти тонет. Он кидается в воду, подплывает — это молодая красивая женщина. Он спасает ее и приносит на берег. Она, придя в себя, спрашивает: «Что со мной, где я?» Ну, он объясняет, — тут Михоэлс перешел на речь с еврейским акцентом: — «Ви хотите знать, где ви находитесь? Ви на необитаемом острове, а я живу здесь один, так вот и живу уже двадцать лет». Она удивлена: «Так вы живете здесь двадцать лет совсем один, без женщины?» — «Ну да, живу совсем один, без женщины». — Тогда она томно ему говорит: «Ну, теперь вы можете иметь то, чего вам так не хватало все двадцать лет». Еврей удивляется и спрашивает: «Ви что, мацу привезли?»

Он рассказывал как профессиональный актер, смешно и картинно переходя от интонации к интонации и играя за говорящих; это было так смешно, что все буквально покатились от хохота, а больше всех — смешливая тетя Оля:

— Ну ты и артист, Соломончик!

Перед тем как сесть за стол, всем мужчинам полагалось надеть ермолки, которые были приготовлены тетей Олей. Дядя Арон накинул на плечи белую ритуальную накидку «талас»[32] и встал во главе стола. Он прочитал молитвы, и началось традиционное застолье. Полагалось выпить по четыре бокала вина и от каждого отливать немного в один общий бокал — так «отливали» болезни. Тетя Оля болтала с Августой, дядя Арон прервал жену:

— Оля, Оля, пойди приоткрой дверь, как полагается.

Недовольная, что он перебил ее, тетя Оля махнула рукой:

— Ах, Арон, отстань. Каждый раз ты просишь открыть дверь, а Илюша все не приходит.

Павел, забывший обычаи, удивился и спросил:

— Какой Илюша, зачем дверь приоткрывать?

Михоэлс, сидевший рядом, со смехом объяснил:

— Это она называет Илюшей библейского Илью-пророка, который должен прийти как посланник Бога. Дверь полагается держать приоткрытой, чтобы он смог явиться и сесть к нам за стол.

Потом все слитое в один бокал «на болезни» вино выпила Августа, как единственная нееврейка за столом, и весело сказала:

— Мне ничего плохого от этого не будет, я крещеная.

Павел, чокнувшись с Михоэлсом, начал разговор:

— Я в Москве недавно, еще не был в вашем театре.

— Приходи, я буду рад. Правда, пока репертуар у нас чисто еврейской тематики. Нас упрекают в недостаточно интенсивном проповедовании социалистических идей. Так-то оно так, на одних еврейских хохмах эту задачу, конечно, не решить. Теперешние евреи — это люди новых взглядов, прогрессивные люди. Твой брат — крупный строитель, ты сам — герой войны и будущий профессор.

— Ну, насчет того, какой я профессор, еще рано говорить.

— Ты просто должен стать профессором. Нам нужна передовая советская еврейская интеллигенция. Впервые за всю долгую историю мы, евреи, стали равноправными гражданами. Твой моральный долг — стать профессором, русским интеллигентом еврейского происхождения. Ну а насчет нашего театра — нам надо вводить в репертуар новые современные пьесы, и классические тоже. Я вот хочу попытаться поставить Шекспира, мечтаю сыграть короля Лира.

Его убежденность, его планы произвели на Павла глубокое впечатление, он понял, что у Михоэлса впереди великие деяния.

Застолье кончилось, все развеселились, включили патефон и стали танцевать еврейский танец фрейлекс. Павел давно не танцевал, а Семен с Михоэлсом были мастера — они продели большие пальцы в петли жилеток и лихо отплясывали друг против друга.

Тетя Оля попросила Михоэлса:

— Соломончик, спой нам-что-нибудь. Ведь на Пейсах полагается петь.

Тот не ломался. Одолжили у соседей гитару, и он запел новую еврейскую песню про стариков родителей, которые гордятся своими тремя сыновьями:

Налей мне рюмку, Роза, Ведь я с мороза, А за столом сегодня ты да я. Но где еще найдешь ты в мире, Роза, Детей таких, как наши сыновья? Боря стал артистом, Он стал певцом-солистом, Борька — мальчик молодец. У него спектакли, роли, Но когда же на гастроли К нам домой приедет, наконец? Сема — тот летает, Он ветер обгоняет, Семка — мальчик молодец. То летит за границу, То на полюс он мчится. Полюс ему ближе, чем отец. Налит бокал до края, уйдем от скуки, Ведь за столом сегодня мы вдвоем. И верим, будет время, наши внуки Наполнят снова смехом этот дом. Налей мне рюмку, Роза, Ведь я с мороза, А за столом сегодня ты да я. Но где еще найдешь ты в мире, Роза, Детей таких, как наши сыновья?

У Михоэлса не было сильного голоса, но пел он так мастерски, как умеют петь только драматические актеры, — он манерой исполнения передавал гордость еврейского отца за своих сыновей.

Чувствительный Семен, заслушавшись, обнял Павла за плечи:

— Помнишь, мы говорили с тобой об искателях счастья? Вот этот наш родственник Соломон Михоэлс, он нашел свое счастье в советской России. А ведь его детство было таким же точно, как у нас с тобой, — в бедности и темноте еврейского гетто. Теперь он знаменитый актер, шутка ли сказать — руководитель еврейского театра в Москве! Где и когда он еще смог бы стать актером такого масштаба, если бы не революция? Вот и трое сыновей того еврея, о котором он поет, тоже нашли свое счастье — где бы это еще они смогли стать тем, чем стали? Да, братик ты мой, все мы были искателями счастья и нашли его здесь, в советской стране.

23. Павел и Мария

Это происходит со всеми, рано или поздно, и случается абсолютно неожиданно. Так на трамвайной остановке около академии Павел увидел красивую девушку с очень живыми серыми глазами. Ее лицо напомнило ему портрет «Неизвестной» Крамского — такой же овал, такие же слегка припухлые губы, только глаза под пушистыми ресницами не темные, а светло-серые. Девушка разговаривала с высоким худым парнем, явно кокетничала, звонко смеялась, ее лучистые глаза искрились. Мельком она взглянула на Павла: высокий военный с двумя шпалами в петлицах и орденом на груди; взглянула — и улыбнулась. Вот эта улыбка на прекрасном лице незнакомки и покорила Павла мгновенно и на всю жизнь. Он вдруг почувствовал непривычную робость и смущение. А девушка больше на него не смотрела. Павел так залюбовался ею, что поехал с ними в другую сторону. Из отдельных фраз разговора в трамвае он уловил, что оба они студенты медицинского института. У парня на пиджаке были значки — «Ворошиловский стрелок» и «БГТО» («Будь готов к труду и обороне»). Ими награждали молодых, ловких и спортивных, и они были очень почетны. Парень явно красовался ими перед девушкой. Павлу очень хотелось отвлечь ее от него. Но как?

На следующий день он пошел к ее институту, на Малую Пироговскую улицу, в надежде увидеть ее. Стоял и долго ждал у анатомического корпуса, здания бывших Высших женских курсов. Наконец она вышла, была одна, задумчива, ему показалось, что даже грустна. Подходя, она его увидела и опять улыбнулась. Превозмогая смущение, он сделал к ней шаг и тоже улыбнулся:

— А я вас жду.

Она удивленно захлопала пушистыми ресницами:

— Меня? — и сразу улыбнулась опять.

Павел снова увидел ту пленившую его улыбку и сам радостно заулыбался:

— Как вы красиво улыбаетесь.

— И вы тоже.

Это и стало началом всех начал. Они не могли тогда знать, что через много лет, совсем недалеко от того места, где они стояли, их дочь услышит те же слова и так же ответит своему будущему мужу.

— Вы не рассердитесь, если я провожу вас?

— За что же мне на вас сердиться?

Ее звали Мария, и она мечтала стать детским врачом. Павел еще и еще приходил встречать ее, ему хотелось отбить ее у того длинного студента. А она еще этого не понимала: юной девушке он казался уже довольно немолодым. Зачем приходит этот заслуженный военный с орденом, профессор академии? Зато забеспокоился ее обожатель, студент Миша Жухоницкий. Чтобы привязать ее к себе, он стал более активным в своих притязаниях. Когда они ходили в кино, а потом сидели на скамейках в парке, там в темноте он целовал и ласкал ее. Девушка уже стала бояться, что однажды не выдержит и отдастся ему, и все удивлялась, что Павел, наоборот, был очень скромен. На самом деле Павел боялся, что его мужская настойчивость может отпугнуть ее.

Однажды он рассказал:

— Меня в армии прозвали Алеша Попович. Знаете, кто это?

— Нет, не знаю.

— Это один из трех богатырей на картине Васнецова.

Он повел ее в Третьяковскую галерею показать картину. В первом же зале, почти при входе, висела картина «Сталин принимает парад Первой конной армии в 1918 году». Мария залюбовалась полотном, но Павел потащил ее дальше:

— Это неправда, что Сталин принимал парад. У нас был свой командарм Семен Михайлович Буденный, он и принимал. Пойдемте дальше.

Он подвел ее к «Неизвестной» Крамского.

— Знаете, кто это?

Мария отрицательно покачала головой.

— Это вы.

— Я? Почему я?

— А вы всмотритесь — такое же прекрасное лицо, как ваше, только глаза темные.

Она звонко, на весь зал, рассмеялась, люди возле картин оглянулись. Застеснявшись, она шепнула:

— Вы чудак. Дело в том, что я совсем на эту красавицу не похожа.

— Похожи. А теперь пойдемте к «Трем богатырям». Там вас ждет Алеша Попович.

Стоя перед громадным полотном, Мария переводила взгляд с мужчины на полотно и обратно, смотрела, смотрела и опять звонко смеялась:

— Дело в том, что на этот раз верно: вы действительно похожи на Алешу Поповича, — у нее была забавная манера начинать фразу со слов «дело в том, что…». — Значит, вы русский богатырь? Ничего себе.

— Меня только прозвали именем русского богатыря. А вообще-то я еврей.

— Да? — она вдруг стала серьезной. — Никогда бы не подумала: вы блондин, хоть и с рыжиной, и совсем не похожи на еврея. Значит, у нас общие корни. Дело в том, что я ведь тоже еврейка.

Павел покосился на нее и сам поразился — ему казалось, что она совсем не похожа на тех еврейских девушек, которых он знал.

Из галереи они пошли в Центральный парк культуры и отдыха, сели на скамейку над Москвой-рекой. По ней плыли пароходы и баржи, Павел вспомнил, как работал грузчиком, и стал рассказывать ей про свое прошлое, про желание учиться, про двоюродного брата Семена:

— Он теперь большой человек и начальник строительства Магнитогорского комбината, строит первые доменные печи и город вокруг них. У него жена — настоящая красавица. Я хочу вас с ними познакомить. Можно?

— Конечно. Я очень хотела бы увидеть настоящую красавицу.

— Вы и сами настоящая красавица.

— Спасибо за комплимент. Вы действительно так думаете?

— Я только так о вас думаю.

Узнав про «общие еврейские корни», она прониклась к нему большим доверием и сразу разоткровенничалась:

— У меня тоже не совсем обычная история жизни. Хотите послушать?

— Конечно, хочу. Я хочу знать про вас все-все.

— Только это между нами, ладно? Дело в том, что я родилась в Париже.

— В Париже? Во Франции?

— Да, в Париже, во Франции. Мой отец, Яков Эльбаум, в начале века был студентом Московского университета и примкнул к партии эсеров. Царские власти собирались его арестовать или призвать в армию. Тогда он сбежал в Париж и прихватил с собой восемнадцатилетнюю девушку Клару из города Никополя, — она вдруг покраснела, сообразив, что слова «прихватив с собой» заменяли определение женитьбы, что нехорошо было так говорить о своих родителях.

Подумав немного, она добавила:

— Знаете, дело в том, что тогда было такое время, — и защебетала дальше: — В Париже они оба полностью оторвались от своих еврейских корней, поженились, родилась я. Вот так. И мой первый язык был французский. Отец учился в Сорбонне, родители были бедны, им помогали родственники отца из России: они жили в Москве и Харькове, были люди образованные и даже состоятельные. Но дело в том, что им не нравилось, что отец сошелся… — она опять запнулась и исправилась: — что он женился на провинциальной девушке из простой бедной семьи. Дело в том, что они не считали ее парой для него и не признавали своей родней. А вскоре отец чем-то заболел и умер. Куда было податься маме, одной, да еще со мной, восьмилетней? Моя мать вернулась в свой город Никополь, но дело в том, что там было очень плохо, голодно, и она приехала сюда. Так вот я и очутилась здесь.

— Это замечательно! — воскликнул Павел.

— Что замечательно?

— Что вы уехали из Парижа, иначе я бы вас не встретил.

Она звонко рассмеялась, как только одна она умела:

— Вам кажется, что это замечательно?

— Мне не только кажется, я в этом уверен.

— Ну тогда слушайте дальше. В Москве мама вышла замуж во второй раз и родила еще девочку, мою сестричку Лену. Но дело в том, что второй муж потом ушел от мамы. Мы теперь живем втроем в «гадюшнике».

— Где?

— Да в «гадюшнике» же. Это мы так наш старый дом называем, на Пушкинской площади. Двухэтажный такой дом, позади старой аптеки. Дело в том, что он вот-вот развалится. В нем сотни жильцов кишат по маленьким комнатам. Вот мы и прозвали его гадюшником.

Павел огорчился, что ей приходится жить в таких ужасных условиях, а она продолжала:

— Так вот, дело в том, что так же, как у вас есть любимый двоюродный брат, у меня оказалась в Москве любимая двоюродная сестра Берта, тоже немного старше меня. Мы с ней были неразлучны, она меня опекала, учила всему, что знала. Это мой самый лучший друг! Она водила меня в театры. Я помню, как мы с ней смотрели оперетту «Прекрасная Елена», а потом вместе пели оттуда куплеты.

И она запела:

Съел три жирных утки, жирных утки, жирных утки И не сыт ничуть, и не сыт ничуть…

Павел впервые слышал, как она поет:

— У вас очень красивый голос.

— Вы так думаете? Спасибо. А я с тех пор полюбила оперетту. Я вам сказала, что мою двоюродную сестру звали Берта, Берточка?

— Да, сказали. Но почему вы говорите — «звали»?

— Дело в том, что в начале двадцатых годов она уехала, уехала очень далеко.

— Как далеко?

— Она с родителями уехала за границу, в Бельгию, в город Льеж. Видите ли, дело в том, что ее отец в начале двадцатых годов работал в каком-то кремлевском управлении, но начались сплошные аресты, и он решил просто сбежать. Это, конечно, семейный секрет. Но я вам доверяю. Вначале мы с Бертой часто переписывались, но потом иметь родственников за границей стало опасно. Уже много лет я ничего не знаю о ней, а она, конечно, не знает обо мне. Я очень о ней тоскую. Она была моим лучшим другом.

— Маша, это очень интересная и трогательная история. Когда я слушал ее, мне так стало обидно за вас обеих, за судьбу людей, разлученных политическими сложностями. Так хотелось бы, чтобы все исправилось, чтобы вы обе, вы и ваша Берта, смогли снова увидеться. Но пока это не произошло, Маша, можно я стану вашим лучшим другом?

Он с такой горячностью говорил и так жарко на нее смотрел, что его сочувствие отозвалось в ней волной тепла:

— Вы действительно этого хотите?

— Больше всего на свете!

Она улыбнулась и положила свою маленькую руку в его громадную ладонь. Ему бы нужно было сейчас же прижать ее к себе, притянуть, поцеловать. Но Павел совсем не знал тонкостей обхождения, вся его жизнь до сих пор состояла только из тяжелого труда и кровавой войны, и, прожив тридцать лет, он еще никогда не был влюблен. Только теперь он впервые погрузился в сладкие и мучительные переживания любви.

Мария была ему нужна больше всего на свете, он не мог уступить ее тому худому парню. Но, в отличие от него, Павел все время был так робок, что Мария даже удивлялась — он не делал никаких попыток ни обнять, ни поцеловать ее. А она ждала, когда же и к чему приведут их свидания. У нее был выбор — Миша Жухоницкий продолжал домогаться ее, ревновал, страдал, нервничал. Сначала она посмеивалась над этим, потом ей даже стало жалко видеть его мучения. Но какой Миша муж? Мальчик, добрый, хороший мальчик, такой длинный, худой, нескладный. Оба они студенты, оба бедны, если бы поженились, им даже не на что было бы жить. Она знала, что он хочет ее, видела, что он становится все настойчивей. Но Мария боялась потерять девственность до замужества. Может быть, это было старомодно, но явилось следствием глубоко укоренившихся моральных традиций. Потерять девственность, чтобы потом за этим ничего не последовало? А если дальше будет другой, и это будет ее будущий муж? Как она станет смотреть ему в глаза, как скажет, что она не девственница, что у нее был любовник? Вот если Павел сделает ей предложение, что она ему скажет? Мария страдала от этих переживаний. Павел казался ей более привлекательным, импозантным — более интересный человек, герой, заслуженный, уважаемый, историк, интеллигент. В него она влюблена, пожалуй, больше, чем в Мишу. И она уже решила, что лучше Павла никто ей не встретится, он как раз такой муж, какой ей нужен. Она его выбрала и хотела ему отдаться.

Хотя инициатива в любви принадлежит мужчинам, но выбор все-таки делают женщины. Мария часто думала, где и как это будет. У нее дома не было возможности остаться вдвоем, а у Павла была комната в общежитии, но он стеснялся предлагать ей прийти к нему. Он обожал ее и боялся, что она обидится. Мужская инициатива… Вот этой ожидаемой ею инициативы он никак и не проявлял. Немного стесняясь, опустив глаза, она спросила:

— Вам никогда не хочется поцеловать меня?

Он даже застонал:

— Ой, как хочется!

— Павел, знаете… — она не договорила, замолчала, потом вдруг выпалила: — Павел, дело в том… Почему же вы меня не целуете?

— Я… я боюсь обидеть вас.

— Вы же русский богатырь, — и сама к нему придвинулась.

И от этого поцелуя у богатыря, воина-рубаки, у историка, который с легкостью разбирался в тайных пружинах времени, закружилась голова, как случается только раз в жизни, в шестнадцать лет. У Марии тоже голова пошла кругом. В этом первом поцелуе слилось желание близости, тлевшее в них обоих, оно налетело, как шквал. И он впервые вдруг решился, взял ее за руку и повел к себе. Мария не только не отказывалась, она охотно шла за ним, шла к нему, шла, чтобы отдаться, сделаться «его женщиной». Они стремительно прошли мимо знакомой пожилой гардеробщицы, которой Павел когда-то подарил цветы. Женщина проводила их глазами, поняла и вздохнула про себя — мир вам да любовь.

Едва закрыв дверь, он с жаром прижался к ней, Мария затрепетала всем телом и упала на кровать, притянув его к себе. Закрыв глаза, тяжело дыша, она поддавалась всем его движениям, помогала раздевающим ее рукам. И вдруг почувствовала — он проникал в нее. Медленно, нежно, бережно, сладко. Вот оно и произошло… Не было ни боли, ни страха — было только наслаждение от близости. И она шепнула ему в ухо:

— Ой, как хорошо…

И потом это длилось — долго и сладостно. А когда закончилось, иссякло, то все в ней как будто растворилось и она провалилась в короткий глубокий сон. Вдруг проснувшись, она смутилась от того, что лежит с ним рядом совсем раздетая, а он гладит ее всю, по щекам, по животу, по бедрам, и целует ее груди. Она шепнула:

— Не смотри на меня так, я стесняюсь.

А он все продолжал гладить и повторял:

— Маша, Машуня, моя Маша… Ты теперь навеки моя…

Но все-таки ей надо было вставать, одеваться и идти домой. Он спросил:

— Куда ты собралась?

— Пора идти, надо домой.

Он удивился:

— Домой? Я тебя не отпущу. Твой дом теперь здесь, со мной. Ты теперь всегда будешь со мной, — он сжал ее в сильных руках, прижался и опять стал проникать в нее, страстно и нежно. На этот раз она стеснялась меньше, обняла его руками и ногами и застонала от наслаждения.

Так Павел и Мария стали мужем и женой, даже не вполне осознав это. Когда они вместе выходили утром из общежития, гардеробщица улыбнулась им и сказала:

— Поздравляю вас, желаю вам счастья. Совет да любовь!

Это было первое поздравление. В тот же день он опять принес женщине цветы. Она удивилась:

— Это мне? Спасибо, но у вас теперь есть жена, все цветы дарите ей.

— Я куплю ей много цветов, а это вам. Вы были первая, кто нас поздравил.

Мария хотела познакомить Павла с матерью:

— Только не испугайся нашего «гадюшника».

Павел купил для будущей тещи в магазине Торгсина («торговля с иностранцами») подарок — красивую французскую скатерть, для младшей сестры Марии — яркую кофточку, и принес бутылку вина. Мария вела его темными коридорами покосившегося двухэтажного строения, которому было больше ста лет. В этом здании в пушкинские годы жила помещичья семья, лотом там был штаб революции, потом — один из первых немых кинотеатров, после — аптека, а сейчас ютилось множество семей. Из-за многочисленных перестроек «гадюшник» весь состоял из темных душных закоулков, везде пахло затхлостью. Из общей кухни несло прогорклым маслом. Павел был в ужасе от увиденного: неужели люди могут жить так? Неужели его Мария живет в этих ужасных условиях? Он обязан немедленно вырвать ее отсюда. Но куда? В его общежитии жизнь тоже не райская.

В большой полутемной комнате стояла ветхая сборная мебель разных стилей. Их встретили мать Марии — еще не поблекшая, хотя уже немолодая женщина, и вторая дочка — большеглазый птенец. Мария смущенно сказала:

— Мама, знаешь… я хочу тебя познакомить. Это Павел, Павел Берг. Дело в том, мама, что… он мой муж.

На другой день Павел перевез ее вещи к себе. Они не говорили об официальной женитьбе, просто знали, что любят друг друга, и этого им было достаточно — обоих поглотила страсть. Если вначале они все-таки стеснялись друг друга и у Марии совсем не было любовного опыта, то с каждой ночью она все охотней и горячее поддавалась его желаниям.

Павел прочитал ей стихотворение Пушкина, обращенное к жене:

Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем, Восторгом чувственным, безумством, исступленьем, Стенаньем, криками вакханки молодой, Когда, виясь в моих объятиях змией, Порывом пылких ласк и язвою лобзаний Она торопит миг последних содроганий! О, как милее ты, смиренница моя! О, как мучительно тобою счастлив я, Когда, склонялся на долгие моленья, Ты предаешься мне, нежна без упоенья, Стыдливо-холодна, восторгу моему Едва ответствуешь, не внемлешь ничему И оживляешься потом все боле, боле — И делишь наконец мой пламень поневоле!

Он ласкал ее, она отвечала ему, а он все время думал, что для семейной жизни нужно настоящее семейное гнездо, а не бедная комната в общежитии. Свадьбы у них никакой не было. Им и не хотелось делить свое счастье с шумным сборищем людей. К чему принародно целоваться под пьяные крики «горько-горько!»? Куда лучше целоваться и держать друг друга в объятиях, когда они только вдвоем.

Вскоре Семен Гинзбург вернулся из Магнитогорска. Через несколько дней Павел привел Марию в дом к Семену и Августе:

— Познакомьтесь, вот моя жена Мария, Маша. Та самая «Неизвестная», красавица, которую я впервые увидел на портрете в Третьяковской галерее.

Маша смущенно потупилась, но Семен и Августа приняли ее сердечно и просто.

— Маша! Какое красивое имя! — воскликнул Семен.

Августа добавила:

— У Маши не только имя красивое, она сама красивая.

Мария зарделась:

— Спасибо. А мне Павел хвалил вашу красоту.

Они тут же сели за стол, и Семен воскликнул:

— Первым делом нам с Машей надо перейти на «ты». Вот именно.

Все расцеловались и сразу легко и весело заговорили. Не совсем доволен был появлением Марии только племянник Павла Алеша: он смотрел на нее исподлобья, понимая, что эта женщина станет отвлекать от него дядю.

Верховодил за столом Семен, смешил Марию рассказами о том, какой Павлик был увалень в раннем детстве:

— Чтобы заставить его что-нибудь сделать, мне всегда приходилось уговаривать и тормошить его. Вот именно. Я думаю, что женитьба на тебе — это его первое самостоятельное решение.

Потом он ушел в спальню и вернулся в пиджаке. На лацкане красовался новенький орден. Павел закричал:

— Сенька, ты теперь орденоносец!

— Не тебе же одному быть орденоносцем, это награда за Машитогорск, — и братья обнялись.

Семен сказал:

— Хотите, покажу вам мой новый фокус? Ну-ка выгляньте в окно. Что там видно против наших окон?

— Ничего.

— Теперь отойдите от окна на пять минут, а я выйду и вернусь.

Вернувшись, сказал игриво:

— Выгляньте в окно опять. Что там?

— Там машина, новенькая машина.

— Чья машина?

— Сенька, ты купил машину?

— Не купил, а меня премировал за постройку города и домен мой начальник и друг Серго Орджоникидзе. А теперь все сядем в машину и поедем праздновать вашу свадьбу в ресторан «Националь».

Семену очень хотелось поселить Павла с Марией в одну из их трех комнат, но в Москву приехала сестра Августы Ольга, ей совсем негде было жить, и они отдали комнату ей и ее мужу.

* * *

Однажды Павел с Марией, случайно проходя мимо, зашли в Большой зал Консерватории на улице Герцена. Там начинался концерт Ленинградского симфонического оркестра под руководством известного дирижера Евгения Мравинского. Исполняли Первый концерт для фортепиано с оркестром Чайковского и Пятую симфонию Бетховена.

— Хочешь пойти на концерт? — спросил Павел.

— Очень, но дело в том, что я не одета.

— Разве для концерта нужно как-то специально одеваться?

— Ты смешной, совсем не знаешь тонкостей столичного этикета.

— Откуда же мне его знать? Ты меня научи.

— На концерты ходят интеллигентные люди, надо равняться на них. Полагается быть в чем-нибудь нарядном, лучше в темном. А у меня простое серое платье. Но дело в том, что сегодня уж очень хорошая программа, жалко не пойти.

— А мы возьмем билеты куда-нибудь подальше, нас никто и видеть не будет.

Они сидели в верхнем ярусе и рассматривали висящие по стенам зала большие овальные портреты знаменитых композиторов. Павел не знал ни одного из них, и Мария показывала ему и называла имена:

— Бах, Гендель, Гайдн, Моцарт, Бетховен, Шуберт, Мендельсон, Шопен, Шуман, Вагнер. А это русские — Глинка и Чайковский. Барельеф посередине — это композитор Николай Рубинштейн, основатель Московской консерватории. Его брат Антон Рубинштейн был еще более известным композитором и пианистом. Он основал Ленинградскую консерваторию.

— Как ты много знаешь про музыку! — поразился Павел.

— Дело в том, что моим музыкальным образованием занималась моя дорогая Берточка.

— А эти братья Рубинштейны, у них фамилия еврейская. Они евреи?

— Конечно, евреи, из состоятельной семьи, жили в городке Бердичеве. Их дедушка решил крестить их и сестру Софию в раннем возрасте. Братья Рубинштейны фактически основали музыкальное образование в России. Почему ты спросил?

— Так, интересно — как это евреи могли так высоко подняться еще до революции. Я думал, что нам только революция помогла.

— Революция, конечно, помогла. Но дело в том, что были известные евреи и раньше. Вот в Третьяковской галерее мы видели пейзажи Исаака Левитана и скульптуры Марка Антокольского. Оба евреи, из бедных семей, а стали еще в прошлом веке известными художниками, состоятельными людьми.

— Да, да, я знаю, слышал об этом от художника Минченкова, когда стоял с полком в Каменске. Это очень интересно!

Оркестр уже был на сцене, музыканты настраивали инструменты. Вышел дирижер, прямой высокий человек средних лет во фраке. У него было строгое неулыбчивое лицо. За ним появился солист — пятнадцатилетний пианист из Одессы Эмиль Гилельс, невысокий мальчик со всклокоченной рыжей шевелюрой. Павел усмехнулся про себя — вид пианиста чем-то напоминал ему его самого и его приятелей из еврейского хедера. Он шепнул Марии:

— Ну, этому еврейскому пареньку наверняка только революция помогла.

Дирижер взошел за пульт, а юнец долго неловко ерзал перед роялем на стуле, подкручивая его повыше. Дирижер ждал, вопросительно смотрел. Когда их глаза встретились, юнец слегка кивнул ему. И вдруг он мгновенно преобразился, как будто вырос на стуле, широко взмахнул обеими руками и взял вступительные аккорды Первого концерта с такой красотой и мощностью, что Мария и Павел оба ощутили прилив чего-то высокого и радостного. Вступил оркестр, и музыка захватила их, они восторгались прекрасным звучанием. Как он играл, этот еврейский мальчик из Одессы!

Павел взял руку Марии в свою и сжимал ее в минуты особо сильных переживаний. В антракте они подошли к картине Ильи Репина «Славянские композиторы». Мария называла Павлу лица на картине.

— Это Даргомыжский, это Балакирев, это Римский-Корсаков, а вот этот, с львиной шевелюрой — это Николай Рубинштейн, основатель консерватории. Мне о них рассказывала моя дорогая Берточка. Знаешь, дело в том, что я не была в этом зале с тех пор, как она меня сюда приводила. Это она приучала меня к музыке, много раз водила на концерты и всегда интересно рассказывала.

— Да, чувствуется, что она тебе много рассказывала. А я ведь вообще ни разу в жизни не был на концерте. Я даже не знал, как настоящая музыка может тронуть душу. Какое счастье, что мы зашли сюда. Теперь я хочу слушать много музыки, всегда только с тобой.

Пятая симфония Бетховена, исполнявшаяся после антракта, поразила Павла еще больше. Он с напряженным вниманием вслушивался в призывные аккорды первой части. Мария шепнула ему:

— Это судьба стучится в дверь. Слышишь?

— Да, да. Я слышу — это судьба.

Мравинский был красивым человеком и очень талантливым дирижером: Павел, даже не понимая настоящей роли дирижера, буквально видел — музыка как бы исходила из его вздымающихся рук. Оба они с Марией были зачарованы.

Из консерватории они шли, держась за руки, в приподнятом настроении. Он говорил:

— Да, это был стук судьбы в дверь. Знаешь, мне казалось, будто что-то подобное я слышал внутри себя, когда решил изменить свою судьбу и порвать с местечковым еврейским окружением. Да, Бетховен — гениальный немец.

— Вообще-то он не совсем немец, его предки были голландцами. Но музыка его — немецкая. И знаешь, что совсем необычно — он был глухой.

— Как глухой? Писал музыку — и глухой?

— Он оглох в середине жизни. Он слышал музыку внутри себя.

— Машуня, знаешь, это ведь то же самое, что звучит в моей душе с тех пор, как я встретил тебя. Да, да, моя любовь все время звучит внутри меня с того момента, как я встретил тебя. А теперь я встретил еще и музыку.

24. Карающая «Правда»

Американской иммигрантке миссис Рейчел (Рахиль) Лемперт было нетрудно заметить, что выбор продуктов в магазинах Москвы был очень скудным. Даже при том, что Москва снабжалась лучше других регионов, и продукты в нее свозили со всей страны, в начале 1930-х годов ситуация катастрофически ухудшилась и в Москве, и по всей стране. На Украине и в Поволжье, в самых что ни на есть хлебных районах, царил настоящий голод. Для голодающих Поволжья массовую помощь собирали, но об украинских голодающих при этом почему-то «забыли».

Ухудшение снабжения было следствием ошибочной политики Сталина. Он ставил скорейшее развитие промышленности — ценой любых жертв — основной задачей страны. В газете «Правда» он писал: «Мы отстали от передовых стран на 50—100 лет. Мы должны пробежать это расстояние за 10 лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут». Чтобы «пробежать», нужна была передовая техника, ее закупали за границей, но выплачивать большие суммы страна могла только зерном. Как когда-то писал Пушкин, из-за границы все «… за лес и сало возят нам», и теперь деньги на покупку техники так же шли от продажи сельской продукции. Зерно высылали за границу, а внутри страны возникла нехватка продуктов. Не считаясь с благосостоянием, здоровьем и самой жизнью народа, Сталин предлагал покрывать недостаток продуктов на столах людей повышением «потребительского аскетизма» населения. В первую очередь такая политика начала сказываться на жизни крестьян.

В библиотечном номере журнала «Война и революция» Павлу Бергу попалась на глаза статья «Борьба с контрреволюционным восстанием в Тамбовской губернии», написанная его бывшим соратником по армии Михаилом Тухачевским. Он делился опытом раскулачивания тамбовских крестьян-кулаков. Повел помнил, что когда-то и его самого Тухачевский зазывал раскулачивать крестьян. В статье среди множества патриотических восклицаний имелось подробное описание «борьбы» с крестьянами, которая вылилась в историю насилия и преступлений. Крестьян целыми семьями сгоняли в открытое поле и окружали изгородью из колючей проволоки, вынуждая сопротивлявшихся ограблению мужчин выходить из леса и сдаваться. Это подавалось как образец подавления восстаний. Читая, Павел даже оторопел — как боевой командир мог считать контрреволюционерами простых русских крестьян, которые своим тяжелым трудом кормили всю страну? Он возмущался хладнокровным статистическим описанием жестокостей. Теперь Тухачевский имел высокий армейский чин, был комкором, носил три ромба в петлицах. Если бы Павел встретил его, то высказал бы ему в лицо свое возмущение.

По всей стране началась массовая коллективизация крестьянских хозяйств. Хлеб они больше не продавали, он насильно изымался, торговля зерном была запрещена. Чтобы ее предотвратить, на дорогах выставили «заградительные отряды». По плану обобществлению подлежали земля, лошади и крупный рогатый скот. Каждый район получил норму раскулачивания — семь процентов крестьян. Кто должен был его осуществлять? В ситуации диктатуры рабочих и крестьян раскулачивание крестьян поручили рабочим: в деревни были направлены рабочие отряды из некомпетентных в сельском хозяйстве коммунистов и комсомольцев, так называемых двадцатипятитысячников.

В январе 1929 года в газете «Правда» появилась статья редактора газеты Николая Бухарина «Ленинское политическое завещание», в которой он напоминал, что такое настоящий ленинизм, и обвинял Сталина в пренебрежении партийной демократией. Он критиковал политику коллективизации, писал, что это приведет к «декрестьянизации» и разорению сельского хозяйства страны.

Бухарин был членом Центрального комитета партии и самым сильным экономистом в правительстве. Ленин высоко его ценил и называл «любимцем партии». Но после смерти Ленина Сталин отобрал у Бухарина руководство экономикой и назначил его редактором газеты «Правда». Его помощницей была сестра Ленина Мария Ульянова. Они сумели сделать газету авторитетной и популярной, в ней можно было найти не только похвалу, но и критику существующих порядков. В своей статье Бухарин прямо писал: «Сталинский режим больше не приемлем для нашей партии». Как все диктаторы, Сталин не терпел не только возражений, но и обсуждения своих указаний: он объявил Бухарина главой «правой оппозиции» и убрал их с Ульяновой из «Правды».

В своей ретивости фанатичные приверженцы Сталина старались перевыполнить норму коллективизации и стали изымать у крестьян не только крупный рогатый скот и зерно, но и овец, коз, свиней и даже кур. Они разоряли всех, включая так называемых «подкулачников» — бедняков, которых назвали так потому, что они оказывали сопротивление. Вместо запланированных семи процентов было «раскулачено» двадцать процентов крестьян: даже сам Сталин пытался охладить такое рвение, разместив в «Правде» статью «Головокружение от успехов».

В ответ на такой грабеж крестьяне начали массовый убой скота — «не нам, так и не вам» — а уже за это их стали расстреливать. Тогда поднялись крестьянские восстания, в них участвовало более 700 тысяч крестьян: их арестовывали, расстреливали, ссылали. Оторвав от земли, их единственной кормилицы, людей посылали работать на строительство Комсомольска-на-Амуре, Беломоро-Балтийского канала и канала Москва — Волга. Около семи миллионов крестьян были расстреляны, более двадцати миллионов согнаны с земли и высланы.

Но в результате за границу в 1929 году удалось отправить миллионы тонн зерна, покрывающего расходы на технику. В газете «Правда» была напечатана статья Сталина, в которой он назвал 1929 год «годом великого перелома».

А по радио между тем на всю страну транслировали выступления Государственного русского народного хора имени Пятницкого: выступления хора нравились Сталину. Хор распевал недавно сочиненные песни, описывающие ликование колхозного крестьянства:

Как в нашем колхозе раздолье-приволье, Пускай же на счастье цветет наша доля; Колхозы нам дали и радость, и счастье, И мы благодарны родной нашей власти; Бывайте здоровы, живите богато, А мы уезжаем до дома, до хаты…

Сталин назначил редактором газеты «Правда» преданного ему секретаря Льва Мехлиса. Проработав несколько лет со Сталиным, Мехлис хорошо усвоил его тактику и повадки и умел угодить «хозяину».

* * *

Павел случайно столкнулся с Мехлисом лицом к лицу в коридоре академии. Тот остановил его и заговорил с ним менторским тоном, свысока:

— А, Павел, ну как, все занимаешься своей историей? Помнишь, как я уговаривал тебя вступить в партию большевиков? Теперь ты с нами.

— Да, спасибо тебе, Лев Захарович, ты правильно уговаривал, а? — раньше Павел называл его просто Лева, но теперь не хотел допускать с ним никакой фамильярности и вообще подолгу разговаривать.

— Помнишь, я говорил тебе, что буду редактором «Правды»? Теперь товарищ Сталин доверил мне самое важное дело — Центральный печатный орган партии. Я обновлю «Правду», сделаю ее сталинским рупором. Брось свою историю, пойми — настоящую историю творим теперь мы. Приходи ко мне в штат, я сделаю тебя корреспондентом, станешь писать статьи по моему указанию. У меня большие планы: я ввожу в газету новый важный раздел — «Письма трудящихся товарищу Сталину». Ну, сам понимаешь, трудящиеся настоящих писем писать не умеют, вот мне и нужен человек, который писал бы за них. Ты бывший трудящийся, а теперь станешь корреспондентом «Правды». Это работа почетная и важная. Соглашаешься?

Павлу разговор был неприятен, он видел, что «обновленная „Правда“» все больше становится директивно-контрольной, карающей газетой. После увольнения Бухарина в ней больше не было места свободным обсуждениям, критика на ее страницах всегда оборачивалась арестом для людей любого положения: как только появлялась критическая заметка, критикуемый человек или даже группа людей исчезали. А предложение фальсифицировать «письма трудящихся» Павла и вовсе глубоко возмутило. Было время, когда он бы высказал Мехлису свое мнение, но теперь он сдержался — времена острых схваток прошли, молчание и умолчание стали лучшей тактикой и спорить с Мехлисом стало опасно.

— Спасибо, Лев Захарович, за твое доверие. Только какой же из меня корреспондент — сочинитель писем? Ты был комиссаром, умел говорить речи на митингах. Я помню, как один мужик сказал тебе, что не будет мировой революции. Ты тогда еще спросил, почему он так думает, а он ответил — потому что для этого евреев не хватит, сказал по-своему — «жидив». Ну я тогда за нас с тобой и за всех евреев обиделся и его сразу осадил.

— Не припомню, — Мехлис явно не хотел продолжать разговор о своем еврействе, он и раньше говорил, что он не еврей, а коммунист. — Ты подумай о моем предложении. Он посмотрел на Павла саркастически и испытующе:

— Не хочешь работать со мной, отказываешься?

Павел почувствовал недовольство и даже угрозу в его голосе. Ему хотелось сказать бывшему комиссару что-нибудь резкое, но… нет, опасно.

— Нет, не думай, я не отказываюсь, но действительно — не справлюсь я. Как быть корреспондентом, не понимаю. Ты же сам будешь жалеть, что взял меня на работу.

В тот же вечер Павел рассказал Семену и Августе о Мехлисе и о том, как мужик ответил ему, что для мировой революции «жидив не хватит». Добавил он и рассказ о сегодняшнем разговоре. Их очень развеселила история с мужиком; давясь от смеха и вытирая слезы, Семен сказал:

— Ох, насмешил ты нас. Вот именно. Если вдуматься, мужичок ведь, при всей его примитивности, был прав. Действительно, большевистскую революцию в 1917 году в Петрограде устроили в основном евреи во главе с Троцким. Да и в Германии революцию делали евреи во главе с Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург. Но хотя Троцкий до сих пор считает необходимым продолжать мировую революцию, все-таки энтузиастов-евреев для этого ему, пожалуй, не хватило бы.

Немного помолчав, Павел заметил:

— Ты понимаешь, Мехлис задумал искажать в «Правде» все, за что мы боролись. И только для того, чтобы угодить Сталину! Ты вот говорил мне о евреях — искателях счастья. Думаешь, еврей Мехлис — тоже искатель счастья? Евреи — нация очень многосторонняя. Если уж еврей берется играть роль, то делает это не как заурядный лицедей или жалкий комедиант, а как великий актер. Мехлис как раз и есть такой актер.

— Я знаю и другого похожего, Лазаря Когана. Его Сталин назначил начальником строительства Беломоро-Балтийского канала: там на стройке работают только заключенные и он расправляется с ними крайне жестоко, чтобы угодить «хозяину». Среди евреев есть всякие, есть и такие, кто обладает исключительной способностью не только к выживанию, но и к проникновению наверх в самых разных условиях. Вот и твой Мехлис такой. Так что бывают и такие «искатели счастья».

— Только такие вот Мехлисы и могут верить в величие личности Сталина, — с горечью подытожила Августа.

* * *

Лев Мехлис прекратил традицию демократической партийной газеты и ввел строгое правило публиковать только политически благонадежные статьи. С его приходом в «Правду» вся советская печать стала равняться на эту газету и окончательно перестала объективно отражать жизнь страны, в ней не стало разнообразия мнений, печать превратилась в средство чистой пропаганды.

Это было как раз то, чего добивался Сталин. Чтобы еще больше угодить «хозяину», Мехлис начал печатать одно за другим «письма трудящихся товарищу Сталину». Это были пространные обращения к вождю — от заводов, колхозов, интеллигенции, студентов. Все письма начинались с выражения верноподданических чувств, и всюду непомерно возвеличивался гений вождя. Мехлис изощрялся в изобретении помпезных обращений: «Великому учителю всех трудящихся», «Гениальному продолжателю дела Ленина», «Другу всего прогрессивного человечества». С тех пор эти обращения стали эталоном для публикаций во всех других газетах. А Мехлис приказал печатать несколько экземпляров газеты на специальной плотной бумаге — только для Сталина и его ближайшего окружения. Для них делали цветные фотографии, раскрашивая их вручную; особенно ярко раскрашивали красный флаг. Угодничество главного редактора нравилось Сталину, и он продвигал преданного ему Мехлиса на все более высокие позиции — при его общей нелюбви к евреям в тот период в нем еще не было выраженного антисемитизма.

Намеченным жертвам мехлисовская «Правда» присваивала клички «вредители», «саботажники» и «агенты международного империализма». Под эти определения подводили тысячи людей — от деревенских мужиков до высоких начальников в партийном аппарате.

Так появилась статья «Саботажники советского проектирования». В ней говорилось, что «некто инженер Виленский и инженер Семенов», которым доверили важный проект, на самом деле оказались вредителями и агентами американских капиталистов и даже привлекли к вредительской деятельности и других — следовал длинный перечень фамилий известных инженеров.

В тот день ранним утром — еще не рассвело — раздался стук в дверь квартиры Гинзбургов. Домработница Лена открыла и увидела на пороге маленькую женщину, с головой укутанную в деревенский платок. Она спросила:

— Авочка дома?

На стук вышла проснувшаяся Августа, которая была дома одна, потому что Семен уехал на магнитогорскую стройку. Женщина сняла платок — это оказалась напуганная Бася Марковна, жена Виленского.

— Я укуталась, чтобы по дороге меня не узнавали.

— Бася Марковна, что случилось?

— Авочка, беда — Соломона взяли ночью.

— Кто взял, почему?

— Авочка, они взяли. А потом перерыли всю квартиру, унесли много бумаг.

Она была в ужасном состоянии, дрожала, плакала.

— Я знала, знала, что так случится! Он сам виноват, потому что отказался проектировать этот дурацкий Беломорканал. Зачем он сказал тогда Молотову, что неправильно использовать для работы политических заключенных? Зачем?! Что теперь будет?..

Августа растерялась и просто не знала, что и как сделать для несчастной, совсем потерянной Баси Марковны.

— Дорогая моя, вы сядьте, побудьте у нас, будем думать и говорить. Может, все обойдется.

— Ах, Авочка, ничего не обойдется. Мне некогда сидеть, спасибо. Я должна бежать, бежать, бежать. Я даже не знаю — куда мне бежать. Надо еще сказать родственникам. Авочка, умоляю вас, если у вас есть что-то от Соломона — все, что он писал и дарил вам, — уничтожьте это. Потому что это может стать уликами против Сени и вас.

На прощание Августа сунула ей в руки пачку денег.

* * *

Пораженный статьей в «Правде», Павел сразу помчался к Августе.

Ее красивое лицо было в слезах.

— Павлик, Виленского арестовали. У меня рано утром была Бася Марковна. Она прибежала, укутавшись в деревенский платок, чтоб ее не узнали. Я все время думаю о Семене, знает ли он об этом? Он ведь продолжает строить Магнитогорский комбинат по проекту Виленского. Я боюсь, не коснется ли это его.

Павлу надо было ее успокоить:

— Я принес статью в «Правде», в ней говорится только о проектировщиках. О строителях нет ни слова. Я думаю, что Сеня вне опасности.

— Ты так думаешь? Ну, дай-то бог. Бася Марковна умоляла меня уничтожить все, что у нас есть от Виленского. Она говорила, что это может стать уликами против Сени.

— У тебя что-нибудь есть?

— Есть его интересные письма из Америки, мы храним их как память.

— Придется с ними расстаться.

— И еще: как раз недавно он оставил у нас ценное охотничье ружье, он говорил, что оно уникальное, очень хвалился им, принес показать, да забыл. Что мне делать с этим ружьем? Семы нет, посоветуй.

Чтобы она меньше нервничала и не чувствовала себя одинокой, Павел остался там ночевать. У него были опасения, что агенты могут заявиться на квартиру, но ей он этого не говорил и оставлять ее одну не хотел. Весь вечер он по винтикам разбирал ружье Виленского, любуясь им. В оружии Павел разбирался, он видел, что это был действительно уникальный именной экземпляр, подарок от бельгийской фирмы «Кокрель-Угрэ», с надписью на прикладе: «В благодарность за сотрудничество». Жалко ему было ломать такое сокровище, но — снявши голову, по волосам не плачут. Особенно такую голову, как у Виленского. Он завернул части ружья в газету, в пакеты положил его письма и записки.

Пока он это делал, Августа тенью бродила возле него и заводила один и тот же разговор:

— Павлик, как могли написать в газете «Правда» такую статью? — это же неправда.

— Авочка, к сожалению, «Правда» стала рупором неправды. Это теперь карающая «Правда».

В полночь, в полной темноте, когда все спали, они с Августой вышли из дома, дошли до мостика и подальше, в стороне от него, выбросили все пакеты в Таракановку.

* * *

Жену Виленского, пожилую тихую Басю Марковну, арестовали через несколько дней. Что с ней сделали, куда она пропала — никто не знал. Все эти дни Августа жила в страшном напряжении. А еще через несколько дней в ее квартиру кто-то постучал. Открыла домработница Лена. На пороге стояли незнакомые мужчина, женщина и маленький мальчик.

— Чего надо?

Они не очень хорошо говорили по-русски, Лена позвала хозяйку:

— Ава Владимирна, тут какие-то немцы, что ли, пришли.

Августа вышла к ним:

— Пожалуйста, входите. Вы кого-то разыскиваете, хотите спросить?

На ломаном русском мужчина и женщина, перебивая и поправляя друг друга, заговорили:

— Мы хочим знать, куда мистер и мисиз Сол Виленски. Мы американский иммигрант, наша фамилия Лемперт. Мы приходим на их аппартмент, дверь совсем заперт. На работе тоже нет мистер Сол. У нас ваш адрес, они сказать про вас — вы хороший друзья. Мы пришли знать, куда мистер и мисиз Сол?

Августа совершенно растерялась — что она должна им сказать? Очевидно, сами они газету не читали и никто им про ту статью не говорил. Ей надо было собраться с мыслями.

— Вы садитесь, мы с вами попьем чай. Лена, подай нам чай, пожалуйста.

Сын Лампертов стал играть с маленьким Алешей — они были почти ровесники, а Августа, собрав нервы в комок, чтобы не плакать, разговаривала с американцами, стараясь сдержать дрожь в голосе:

— Наверное, мистер Виленский и его жена срочно уехали по какому-нибудь делу.

— Ага, бизнес-трип, деловая поездка, — закивал головой Ламперт. — Да, да, я понимай, очень большой человек, мистер Сол. А когда они обратно?

— Этого я не знаю. Наверное, не очень скоро.

Про себя она подумала — никогда.

Рассказывая об этом визите Павлу, она вся дрожала:

— Павлик, ну что мне было им сказать? Знаешь, когда к нам в дом во Владикавказе ворвались красные бойцы и стали нас грабить, я и тогда не чувствовала себя так растерянно. Я знала — они считают нас врагами за наше дворянское происхождение. Это была классовая ненависть. Но что происходит теперь, почему арестовали Виленского, этого гения? И совершенно непонятно, почему арестовали бедненькую Басю Марковну, такую милую и добрую женщину. Ты можешь мне ответить?

— Авочка, и я не могу понять. Но я знаю, что во времена французской революции под нож гильотины тоже клали самые умные головы.

25. Беломоро-Балтийский канал

Соломон Виленский отказался проектировать Беломоро-Балтийский канал, и Молотов написал об этом записку Сталину. В ту же ночь Виленского арестовали: по установленной схеме, аресты обычно производились по ночам. В два часа ночи удивленная стуком Бася Марковна пошла открывать дверь:

— Кто там?

— Из домоуправления, из ваших кранов вода течет вниз. Откройте.

— Из каких кранов? У нас все краны закрыты, — от удивления она открыла дверь, трое агентов грубо оттолкнули ее:

— Где Соломон Виленский?

Тогда она поняла все.

Два следующих дня Виленского допрашивали на Лубянке. На третий день судили за саботаж. Председательствовал в «тройке» прокурор Ульрих, человек мягкий, образованный, хороший знакомый Виленского. Он спросил вежливо, с приятной улыбкой:

— Соломон Моисеевич, объясните суду — почему вы отказались выполнить задание правительства и проектировать канал? Неужели вам это было трудно?

Измученный Виленский стоял перед ним, придерживая двумя руками арестантские брюки без пуговиц и тесемок. Он шатался от слабости и ответил еле слышно:

— Мне не трудно, но я рассчитал, что для такого строительства необходимо очень много рабочей силы. Мне сказали, что на стройке станут использовать осужденных людей. А я против такого насилия над личностью.

Ульрих согласно качал головой, сказал:

— Так, так. Неужели вы считаете, что советская власть способна заниматься насилием над личностью? Нет, дорогой Соломон Моисеевич, советская власть личности исправляет, трудом исправляет. Вам надо бы это знать. Суд удаляется на совещание.

Виленский простоял еще пятнадцать минут, ноги его гудели, он чувствовал, что вот-вот упадет. Вернувшись, Ульрих зачитал решение суда:

— Виленского Соломона Моисеевича за саботаж государственного задания приговорить к высшей мере наказания — расстрелу.

Виленский слышал это глухо, как бы в полузабытьи. Ему показалось, что он не понял — о ком говорит Ульрих. Применить к себе слово «расстрел» он никак не мог. Но если это так… а как же тогда Бася?

Ульрих сделал паузу и посмотрел на него:

— Но из гуманных соображений, учитывая прежние заслуги подсудимого, суд решил заменить расстрел десятью годами исправительно-трудовых лагерей строгого режима.

Эго тоже было так непонятно, так нереально, что Виленский не верил своим ушам. Но все же он услышал, что его лишают всех званий и наград и посылают работать на общих основаниях — рыть Беломоро-Балтийский канал.

* * *

В 1931 году, не дожидаясь завершения проекта, Сталин велел запустить строительство. Как все решения Сталина, оно моментально было объявлено гениальной идеей, редактор Мехлис, захлебываясь от восторга перед такой мудрой идеей, написал в газете «Правда» передовую статью, воспевая «гениальное решение товарища Сталина». Все другие газеты статью перепечатали.

Ответственным за организацию строительства Сталин назначил Сергея Кирова, члена Политбюро и первого секретаря Ленинградского обкома партии. Одновременно Киров должен был отвечать за проект «СЛОН» — Соловецкий лагерь особого назначения на Соловках в Белом море. Там с XV века жили монахи, в 1548 году настоятелем Спасо-Преображенского монастыря стал игумен Филипп, монастырь расширился и началась каменная застройка. В 1920 году монастырь был ликвидирован по приказу героя Гражданской войны А.Кедрова, расстрелянного впоследствии, в 1937 году, как «враг народа». С того самого 1920 года на территории монастыря разместили лагерь принудительных работ на 350 человек.

Потом его переделали в СТОН (Соловецкая тюрьма особого назначения) — там содержались осужденные из духовенства, офицеры белой армии, дворяне, эсеры, интеллигенция, и казни проводились в массовом порядке.

Соломона Виленского этапом привезли на Соловки, а с началом строительства перевели в трудовой лагерь — рыть мерзлый грунт. Общим руководителем назначили Наума Френкеля, а начальником Беломорстроя — Лазаря Когана. Оба — из первой формации советских инженеров-евреев, оба — ученики Соломона Виленского. Коган был арестован и сослан в северный лагерь еще за несколько лет до этого. Вместе с другими политическими «контриками» он орудовал топором и пилой на лесоповале и вместе со всеми тащил по снегам холодной Карелии трос с тяжелейшими деревянными «хлыстами». Но даже во время такого изнурительного труда и на голодном пайке деятельный ум Лазаря Когана не переставал работать. Он заметил: если в бригаду «контриков» включали криминального преступника — вора, убийцу, грабителя, гомосексуалиста, тот сам не работал, «филонил», но наводил на всю бригаду такой страх и ужас, что они выполняли работу за него, то есть «вкалывали» больше обычного. И Коган понял, что таким образом можно выжимать из лагерников еще больше: нужно только разбавлять среду политических заключенных преступниками. Поистине нужно быть настоящим психологом, чтобы додуматься до такого простого и верного хода.

Коган подал об этом докладную начальнику своего лагеря, а тот передал ее начальнику ГПУ Менжинскому, на Лубянку, в Москву. Оценив деловой характер записки, Менжинский показал ее Сталину. Сталин мечтал выжимать из заключенных как можно больше и сразу одобрил идею. Так Лазарь Коган выслужился и прямо из «зеков» был произведен Сталиным в комдивы — превратился в генерала с двумя ромбами в петлицах. Ему дали все полномочия выжимать из рабочих Беломора все до самого конца, до самого конца.

На сооружении канала ежедневно работало более ста тысяч человек — в основном бывших крестьян-кулаков, рабочих, служащих, командиров Красной армии. Им дали в руки лопаты, ломы и тачки и велели рыть 227 километров мерзлого северного грунта. Их называли «заключенными каналоармейцами», сокращенно «з/к», от этого потом произошло словечко «зек». Техники на стройке было немногим больше, чем у строителей египетских пирамид четыре тысячи лет назад, люди теряли здоровье и гибли тысячами, постоянно случались аварии, сопровождавшиеся человеческими жертвами. В среднем в сутки умирало 700 человек, а всего за время строительства канала умерло до 200 тысяч.

В газетах, по радио и в кинохронике строительство Беломорканала превозносилось как образец сталинской заботы об исправлении людей.

* * *

По указанию Сталина, в целях пропаганды на стройку время от времени возили журналистов, работников кино, делегации актеров, художников, архитекторов, привозили даже композиторов. Обычно их не допускали близко к строительным работам, они только смотрели издали на тысячи копошащихся внизу каналоармейцев. Странную картину можно было наблюдать, когда приехали композиторы: Тихон Хренников, Арам Хачатурян, Николай Чемберджи, Виссарион Шебалин, Николай Мясковский, Дмитрий Кабалевский. Эта группа, одетая в хорошие пальто и шляпы, вызывала насмешки заключенных[33]:

— Эй, чего стоите-то? Спускайтесь вниз, пособите тачки возить. А не справитесь — получите по зубам, кровью харкать будете. Тогда узнаете, какая здесь музыка.

Сталин уговаривал Горького поехать на стройку в сопровождении группы писателей и хроникеров кино. Он хотел издать об этом книгу, воспевающую свободный труд в стране социализма, книгу о «новых людях Беломорканала». Должны были ехать тридцать шесть писателей — в том числе Алексей Толстой, Валентин Катаев, Виктор Шкловский, Михаил Зощенко, Илья Ильф, Евгений Петров, а также поэтесса Вера Инбер, фотограф Александр Радченко, кинооператор Роман Кармен. Все были проинструктированы — что и как писать.

Горький понимал цель Сталина, он все больше впадал в зависимость от диктатора, но всячески оттягивал решение о поездке. Для этого у него были две причины. Во-первых, у Горького была любовная связь с женой сына Максима. Он всегда любил женщин, у него было несколько жен, и теперь, на старости лет, ему выпало редкое счастье — вновь заниматься любовью с молодой женщиной. Горький в это время писал роман «Жизнь Клима Самгина» и дал волю своему перу: описывал постельные сцены — с горничной, а потом и с барышнями из общества. Наличие в его жизни молодой женщины, возможность ощутить вновь горячее, цветущее тело, чувствовать, как женщина поддается, проникать в самый жар ее влажной теплоты, мять упругие груди и слышать, как она стонет от изнеможения, — все это вдохновляло его, помогало ему и как писателю.

В семье, конечно, знали об этом. Знали, но молчали. Как они могли возражать против прихоти великого старика? И его единственный сын, Максим, тоже все знал, поэтому отношения между ними были очень натянутые. Но Горький ничего не мог сделать для того, чтобы вменить щекотливую ситуацию. Он очень хорошо помнил небольшой рисунок Леонардо да Винчи: голый старик — Аристотель — катает на себе верхом молодую любовницу. Человек грешен — Горький это понимал.

Второй и более серьезной причиной отсрочки был профессор Левин: он считал, что это слишком тяжелое путешествие для пожилого писателя, и был против. Горький ссылался на доктора, а Сталин посмеивался — какое значение имеет рекомендация врача, если вся страна ждет поездки великого писателя на великую стройку?

Сталин никогда не любил врачей. У него самого было вполне хорошее здоровье, и он рассматривал врачей только как орудие нажима или прикрытия. Еще в октябре 1925 года он приказал врачу Холину дать наркому обороны Фрунзе такой наркоз, от которого тот уже не проснется. Холин выполнил «задание», а потом его тихо «убрали». Правда, слухи об этом ходили долго, и писатель Борис Пильняк даже описал подобную ситуацию в книге «Повесть непогашенной луны». Пильняка, кстати, тоже «убрали», правда, позже.

В конце концов Горький согласился на поездку.

* * *

Заключенному Соломону Виленскому было трудней многих других в его бригаде копальщиков на строительстве Беломорканала — ему было уже за шестьдесят, а его заставляли рыть лопатой мерзлый грунт и таскать на себе вверх по откосу тяжелые мешки с песком. Это ему было не по силам. Но бригады не считаются по силам, они считаются по головам — на столько-то голов должна быть такая-то выработка. И никто за тебя работать не станет. Виленский, выбивался из сил, спина и все мышцы ныли, по ночам ему хотелось стонать, но он не смел, чтобы не разбудить соседей.

К тому же недавно в их бригаду прислали молодого одесскою бандита по кличке Костя-вор. Войдя в спальный барак, он безошибочно выбрал, кто послабей, — подошел к Виленскому и пинком согнал его с койки:

— Это теперь моя койка, а ты будешь мне прислуживать, — и пнул его в бок так, что старик упал и застонал.

Костя-вор всячески издевался над стариком и заставлял его делать за себя часть работы. Виленский все чаще задыхался, у него болело сердце, и он знал, что скоро умрет — до освобождения ему не дожить. Его осудили на десять лет за антисоветскую пропаганду, без права переписки, он не знал, где его жена Бася, что с ней. Жена пропала, работа пропала, вся его жизнь пропала.

Но он не переставал удивляться своему мозгу: сколько пришлось ему пережить со дня ареста, а мозг все продолжал свою привычную аналитическую работу и бесконечные подсчеты. Теперь он сравнивал стройку Беломорканала со строительством египетских пирамид. Там тоже работало около ста тысяч людей, и они тоже были рабами. И хотя техники и там, и тут было мало, но проектирование пирамид было намного лучше. Если бы он, Соломон Виленский, только мог, он сделал бы много рациональных предложений. Он точно знал — каких. Но кому нужен теперь его мозг, мозг зека?! Много замечательных мозгов работают здесь, и все они — только рабочие, только зеки, только рабы.

Правда, были у Виленского и приятные минуты. В их бараке жил Митяй, мальчишка лет десяти или двенадцати. Он сам не знал своего возраста, потому что рано осиротел — отца-«кулака» расстреляли на глазах сына за то, что не хотел отдать скотину, а мать сослали, и где она, он не знал. Самого его отправили в первую детскую трудовую колонию, и он так и рос «лагерным сыном» — почти «сыном полка». Мальчишка был очень смышленый, тянулся к знаниям, и Виленский стал учить его математике. Вот эти-то редкие и короткие занятия с Митяем и были его единственной радостью.

Несколько дней назад проезжал на машине начальник стройки Лазарь Коган и заметил Виленского, тащившего вверх по сходням полупустой мешок с песком. Комдив (генерал-лейтенант) Коган велел остановил машину и подошел к зеку. Сразу подбежали охранник и бригадир, и вытянулись в струнку. Коган заорал на них, указывая на старика:

— Почему у него мешок неполный?

У бригадира затряслась челюсть:

— Виноват, товарищ начальник, — недосмотрел.

— Я тебе покажу за этот недосмотр! Бери у него мешок и сам тащи его вверх. А старика привести ко мне в контору.

Как только машина тронулась, охранник подтолкнул Виленского в спину:

— Марш, сволочь паршивая, жид проклятый! Из-за тебя хорошим людям только нагоняи достаются.

В своем кабинете Коган закрыл дверь и запер ее на ключ. Когда-то Коган был учеником Виленского, тот взял его к себе на работу, а после ареста Лазаря Виленский пытался выручить его, но не смог и помогал деньгами его жене и маленькой дочке до самого своего ареста.

Коган подошел к старику, обнял его и заплакал:

— Соломон Моисеевич, дорогой мой! — он захлебывался от слез. — Я слышал, что вас арестовали и осудили, но откуда мне было знать, что вы здесь! Боже мой, боже мой! Посадить такого человека, такого человека! Соломон Моисеевич, садитесь и выпейте чашку чая с сахаром, вот бутерброд с икрой. Это для вас. Ваш мозг нуждается в сахаре и белках.

Виленский слабо улыбнулся:

— Мой мозг? Лазарь, кому теперь нужен мой мозг? Нет, если он в чем и нуждается, так это только в капельке свободы перед смертью.

— Соломон Моисеевич, я не могу вас освободить, но я ваш ученик и вечный должник, я сделаю все, чтобы облегчить ваше существование. Только, вы понимаете, это должно быть сделано так, чтобы не вызвать никаких подозрений. Вы еврей, и я еврей, охранники всех чинов так и высматривают, что бы донести. Доверять никому нельзя. Я переведу вас в счетоводы, но не могу освободить из бригады. Спать вы должны являться в барак, под конвоем, как все зеки. Это строжайшее правило. А днем вы будете сидеть за столом со счетами.

— Спасибо, Лазарь. Но мне счеты не нужны. Пока моя голова еще держит цифры.

— Соломон Моисеевич, счеты — это для отвода глаз.

— Ну хорошо. А я и не знал, что ты стал таким начальником.

— Соломон Моисеевич, азохен вей, какой я начальник? Вы думаете, мне легко все это? Жить-то ведь всем хочется. От страха я придумал, как освободиться. Только от страха.

— Что ж, если ты сумел выпутаться из этого ада — ты молодец, настоящая идише копф.

— Так я же ваш ученик, Соломон Моисеевич! Когда-нибудь я вам все расскажу. Но я ведь все равно знаю — сколько веревочке ни виться, а конец все равно будет. Будет и мне конец, это так.

* * *

К большому удивлению зеков, неожиданно стали менять старую рваную одежду на новые бушлаты, койки в спальных бараках велели прикрыть новыми покрывалами, а на грязных деревянных столах в столовой — невиданное дело! — расстелили серо-зеленые скатерти. Откуда-то пошел слух, что приезжает сам Горький.

Бригаду Виленского рассадили на новые отструганные скамьи и дали им в руки газеты и журналы:

— Когда появятся посетители, делайте вид, что читаете. И смейтесь погромче, чтобы вид у вас был веселей.

— А курева дадите?

— Курево не положено.

— Тогда и смеяться не будем.

— Поговорите еще! Если кто из вас что вякнет — расстрел!

— А чего нам вякать? И без вяканья ясно, что это все маскарад.

Журналов и газет они давно не видели, и половина бумаги сразу пошла на самокрутки для курева.

И вот вдали запылили машины, подъехали, из них вышло десятка два людей — мужчин и женщин. В центре шел старик с пышными свисающими усами.

— Горький, Горький, это сам Горький!

Начальник Коган был тут как тут. Гостей построили квадратом. Коган сказал гостям:

— Попрошу женщин держаться в середине.

— Зачем?

— Для безопасности. Народ, знаете ли, такой, что ручаться нельзя, — все воры и разбойники. Могут оскорбить. Мы их переделываем, но все-таки пока что…

Кинооператоры забежали вперед и бешено крутили ручки аппаратов, пока гости подходили к зекам. Виленскому дали газету, он перевернул ее вверх ногами и так и сидел, делая вид, что читает. Начальник стройки Коган давал объяснения:

— Как видите, у нас для наших работников есть много литературы, в свободное от работы время они могут читать газеты, журналы, книги.

«Свободные работники» негромко, но дружно загоготали. Горький отделился от группы, подошел к Виленскому, взял газету из его рук и вернул ее в правильное положение. Виленский смущенно улыбнулся:

— Ах, да, спасибо, Алексей Максимович, — я забыл, как читать.

Услышав культурную речь, Горький вгляделся в него:

— Кажется, мы с вами где-то встречались?

— Неужели? Нет, но, может быть, вы видели мою фотографию. Я когда-то спроектировал Днепрогэс, и тогда меня снимали для журналов.

Глаза Горького прищурились, он все понял:

— Так это вы построили целый морской порт посреди степи?

— Так это я.

— Вы гений.

— Спасибо, Алексей Максимович, вы тоже гений.

Горькому, который сам всегда тяжело работал, нетрудно было понять лицемерие всей картины и цель этого спектакля. А Виленский вспомнил, как однажды, вскоре после возвращения Горького в Россию, он сам с наивной уверенностью говорил в «Авочкином салоне»: Горький должен все видеть своими глазами, он великий гуманист и сможет повлиять на весь советский строй и даже на самого Сталина. И теперь мелькали невеселые мысли: да, вот и увидел все своими глазами наш великий гуманист.

В этот момент вперед неожиданно выскочил мальчишка Митяй. Охранник подставил ему ногу, но он ловко перепрыгнул и подошел вплотную к высокому гостю:

— Горький, а хочешь знать правду?

— Конечно, хочу.

— Я тебе все расскажу, только без других, а то меня шпокнут.

Горький повернулся к Когану:

— Оставьте нас наедине, — и они ушли в следующую комнату.

Кинооператоры было кинулись за ними, но Горький прикрикнул:

— Я просил оставить нас одних.

Другие гости неловко осматривались и пытались заговаривать с зеками, но те только мычали в ответ.

Маленькая рыжеволосая поэтесса Вера Инбер наивно спросила:

— Что это с вами, товарищи? Почему вы не говорите?

— Барышня, да какие же мы вам товарищи? А мычим потому, что вякать нам было не велено.

Писатели стояли, опустив головы, или делали вид, что рассматривают что-то вдали. Виктор Шкловский попросил Когана:

— Я знаю, что где-то здесь работает мой арестованный брат. Видите ли, я уже подготовил очерк, восхваляющий организацию работы и огромное воспитательное значение стройки. Нельзя ли мне повидать брата?

— Непременно постараюсь.

Горький с Митяем вышли из комнаты через полчаса, по лицу старика текли слезы. Другие писатели еще больше понурили головы. Вера Инбер захлопала глазами:

— Что с вами, Алексей Максимович?

— Ничего, милая. Так — воспоминания.

Фотограф Радченко хотел сделать редкий снимок, но Горький резко отстранил его.

После ухода гостей новые бушлаты, покрывала, скатерти и газеты с журналами отобрали. Митяя увели сразу. Виленский долго ждал его, но он так никогда больше и не появился.

* * *

Кинохроника показывала визит Горького на строительство. Был выпущен художественный фильм, в котором рассказывалась история перерождения преступника Кости в сознательного трудящегося и бойца за социализм. Большая красивая книга всего писательского коллектива под общей редакцией Максима Горького была выпущена еще до открытия канала. В предисловии к ней Горький писал: «Товарищ, знай и верь, что ты самый нужный человек на земле».

Лишь один из поэтов, который не был в бригаде Горького, а сам был сослан и жил на подаяния друзей, сказал о Беломорканале правду. Николай Клюев написал в стихотворении «Разруха» (1934):

То Беломорский смерть-канал, Его Акимушка копал, С Ветлуги Пров да тетка Фекла. Великороссия промокла Под красным ливнем до костей И слезы скрыла от людей, От глаз чужих в глухие топи, В немереном горючем скопе. От тачки, заступа и горстки Они расплавом беломорским В шлюзах и дамбах высят воды. Их рассекают пароходы От Повенца до Рыбьей Соли. То памятник великой боли…

Брата писателя Шкловского освободили, но потом все равно расстреляли.

А бывшего начальника Лазаря Когана снова посадили, а потом и расстреляли за саботаж, потому что Сталину было доложено, что канал, дескать, слишком мелкий. Беломоро-Балтийскому каналу торжественно присвоили имя Сталина.

Когда и как умер Соломон Виленский — осталось неизвестным.

26. Павел пишет статью

Павла очень заинтересовало упоминание Марии о двух русских музыкантах еврейского происхождения, братьях Антоне и Николае Рубинштейнах. Он думал: ну да — Рубинштейны были из богатой семьи, их крестили. Крещеных евреев, выкрестов, евреями уже не считали, и отношение к ним было как к христианам; но ведь души людей не меняются от того, что на них брызнут святой водицей; значит, создавая русскую музыку, приобщившись к русской интеллигенции, в душе они все-таки оставались евреями. Ну а Антокольский и Левитан?.. Как получилось, что в дореволюционной России двое еврейских мальчишек-бедняков стали знаменитыми русскими мастерами, национальной гордостью России? Как получилось, что эти два еврея своим искусством смогли выразить самую сущность русского характера и русского пейзажа? Для этого нужно нечто большее, чем талант, для этого необходимо глубокое проникновение в русскую душу. Но откуда оно могло у них появиться?

Павел опять пошел в Третьяковскую галерею — посмотреть на их творения. Он хотел углубиться в их работы, чтобы подумать и постараться понять.

Еще издали он увидел стоявшую у стены белую глыбу скульптуры Антокольского «Иван Грозный», подошел к ней вплотную и остановился как вкопанный. Почему он раньше не заинтересовался ею? Очевидно, правильно говорится в поговорке: «Мы видим то, что знаем». Неужели это было сделано руками бедного еврейского мальчишки, который даже плохо знал русский язык? Ведь у евреев вообще изобразительное искусство развито мало, еврейская религия запрещает имитировать живую жизнь. И где было бедному еврею научиться такому тонкому искусству обработки мрамора? Ведь литовский город Вильно — это не итальянская Каррара, в которой мрамор добывают веками и знают все его свойства.

Павел стоял и размышлял — почему Антокольский задумал изваять такой сложный исторический образ?

В следующем зале Павел увидел громадную бронзовую фигуру Петра Первого. Это было ему еще интересней: это тоже русский исторический образ, но он ближе по времени, и о нем больше известно. Он с трудом оторвался от скульптуры и пошел смотреть полотна Левитана.

Проходя по залам, Павел не мог не остановиться возле «Неизвестной» Крамского и снова нашел, что Мария на нее похожа. Какое это счастье, что она встретилась ему. Вот и теперь он опять здесь только потому, что она рассказала ему об этих композиторах и напомнила тем самым о художниках. Она, такая молоденькая, дает ему, провинциалу и грубому воину, ключи к пониманию культуры, он очень многим обязан ей.

И тут он опять увидел картину Левитана «Свежий ветер. Волга» и снова замер от восторга. Как она опять напомнила ему юные годы! Но главное было не в этом, а в том, что это была настоящая русская река, ее нельзя было спутаешь с другой рекой в другой стране.

У картины «Владимирка»[34] погрустневший Павел думал: ведь эта картина — тоже сгусток русской истории, воплощенной, казалось бы, в ничем не примечательном пейзаже. Павел попытался заставить себя ощутить безысходную тоску, с какой шли по Владимирке арестанты, когда их гнали этапом. На какой-то миг ему показалось, что он сам бредет в колонне, и стало жутко: неужели это возможно? Да, это возможно, вполне возможно — «от сумы и от тюрьмы не зарекайся». Но каким образом художник смог через унылый пейзаж выразить такую глубину чувства?

Он перешел дальше и остановился возле полотна «Над вечным покоем». Серое небо, серая вода, сероватый оттенок на всем — на кладбище, на маленькой церквушке. Почему Левитану захотелось написать русское кладбище с этой русской церквушкой?

Павла настолько переполняли чувства и он так стремился проникнуть в тайну еврейских художников, что сразу направился в кабинет к своему недавнему знакомому — директору Третьяковской галереи Константину Юону. Постучав, он приоткрыл тяжелую дверь и увидел за столом бородатого старика директора. Тот вопросительно смотрел на него:

— Чем могу служить, товарищ военный?

— Вы уж извините, вы меня, верно, не помните.

— Почему же? Вы Алеша Попович из Первой конной армии.

— Значит, помните?

— Я ведь художник, лица запоминаю легко, особенно если они былинные. Так что я могу для вас сделать?

— Ведите ли, у меня вопрос непростой. Не знаю, как и начать. Я узнал, что скульптор Антокольский и художник Левитан были евреи.

— Да, это так. Я знал их обоих, застал еще при жизни. Оба родились и выросли в бедных еврейских семьях.

— Понимаете, я тоже еврей.

— Да? Никогда бы не подумал. Как же вы стали русским богатырем?

— Так это только прозвище. Но махать шашкой — это все могут, не такое сложное дело.

— Ну, я бы не сказал, что смелость на поле боя — это простое дело.

— Смелость, конечно, нужна. Считается, что среди евреев смельчаков мало. Но на самом деле мой народ до революции был просто забитым. А пришла революция — и среди нас появились смелые люди.

— Рассуждение интересное. Но говорите, в чем ваш вопрос.

— А вопрос такой — как Антокольский и Левитан смогли стать великими русскими художниками? Вот этого я не понимаю.

Юон почесал седую бороду и с интересом посмотрел на Павла:

— Как вам сказать? Среди евреев много талантливых людей. Моим учителем был Леонид Пастернак, еврей, великолепный художник, непревзойденный иллюстратор. Но чтобы стать великим художником, надобно иметь великий талант.

— Да, талант, это конечно. Но вот я смотрел-смотрел на их работы и не понимал — как они могли так глубоко проникнуть в самую душу русской истории и русского пейзажа?

— Знаете что, товарищ военный…

— Зовите меня просто Павел.

— А по батюшке как?

— Вообще-то отец был Борух, но я записан Борисовичем.

— Ага. Так вот, Павел Борисович, у нас в галерее есть библиотека для сотрудников. Я дам вам пропуск, вы можете приходить и читать материалы про Антокольского и Левитана. Да вот, у меня на столе книга об Антокольском под редакцией его покровителя Владимира Васильевича Стасова. Вот почитайте, что сам Антокольский писал про скульптуру Ивана Грозного.

Павел прочел: «В нем дух могучий, сила больного человека, сила, перед которой вся русская земля трепетала. Он был грозным, от одного движения его пальца падали тысячи голов. День он проводил, смотря на пытки и казни, а по ночам, когда усталая душа и тело требовали покоя, когда все кругом спало, в нем пробуждались совесть, сознание и воображение; они терзали его, и эти терзания были страшнее пытки. Тени убитых им проступают: они наполняют весь покой — ему страшно, душно, он хватается за псалтырь, падает ниц, бьет себя в грудь, кается и падает в изнеможении. Назавтра он весь разбит, нервно потрясен, раздражителен. Он старается найти себе оправдание и находит его в поступках людей, его окружающих. Подозрения превращаются в обвинения, и сегодняшний день становится похожим на вчерашний. Он — мучитель, и мученик. Таков „Иван Грозный“».

Павел перечитал это два раза.

— Да, лучше, чем это сказано о Грозном, может быть только то, что показано в самой скульптуре.

Юон согласно кивнул.

— А про Левитана лучше всех написал другой русский пейзажист Константин Коровин, он теперь живет в Париже. Вот почитайте:

«Левитан всегда искал „мотива и настроения“, у него что-то было от литературы — брошенная усадьба, заколоченные ставни, кладбище, потухающая грусть заката, одинокая изба у дороги, но он не подчеркивал в своей прекрасной живописи этой литературщины. Левитан был поэт русской природы, он был проникнут любовью к ней, она поглощала всю его душу, и этюды его были восхитительны и тонки. Странно то, что он избегал в пейзаже человека. Левитан был разочарованный человек. Он жил как-то не совсем на земле, всегда поглощенный тайной поэзией русской природы».

Павел воскликнул:

— Вот-вот, это то, что мне очень нужно знать — «Левитан был поэт русской природы»! Константин Федорович, как еврейский мальчишка мог стать поэтом русской природы?

— Она была в его душе.

— Да, наверное, это так. Это говорит о том, что еврей Левитан — русский человек.

Юон видел вдохновенную заинтересованность Павла:

— А позвольте мне вас спросить, Павел Борисович: вы сами-то кем себя считаете — евреем или русским?

Это был вопрос, который давно мучил самого Павла. Если первые несколько лет своей детской жизни он прожил как еврей, то все остальные годы, с самой юности, жил жизнью русского человека. Что в нем оставалось еврейского? Только любовь к каким-то полузабытым традициям, воспоминания детства. Юон смотрел на него и ждал ответа. Павел сказал:

— Я считаю себя русским. Язык, на котором я говорю, русский, я проливал кровь за Россию, я люблю Россию. Конечно, я русский человек, хотя и еврейского происхождения.

Юону ответ понравился.

— Вы интересная личность, Павел Борисович. Вот вам еще один совет: много работ Антокольского и Левитана есть в Русском музее в Ленинграде. И надобно вам знать, что оба они не смогли бы пробиться в жизни, если бы их не поддерживали русские купцы-меценаты — Третьяков, Мамонтов и другие.

— Да, я знаю, мне Минченков, Яков Данилович, говорил об этом. Но все же странно как-то — ведь эти купцы, они же были буржуи-эксплуататоры.

— «Буржуями» они были, это верно. Но не все — «эксплуататорами». В частности, Павел Михайлович Третьяков, основатель нашей галереи, эксплуататором никогда не был. Почитайте и про него тоже.

Юон достал с полки папку:

— Это письма и записки Третьякова. Хочу вам отсюда кое-что процитировать: «Моя идея была, с самых юных лет, наживать — для того, чтобы нажитое от общества вернулось бы так же обществу, народу, в каких-либо полезных учреждениях; мысль эта не покидала меня никогда во всю жизнь».

Он назидательно помолчал.

— Так-то вот, Павел Борисович, он скупал у художников их творения, платил им большие деньги, делал их состоятельными и известными, а сам собрал коллекцию и передал ее народу.

С тех пор Павел стал ходить по вечерам еще в одну библиотеку и читать. Марии он объяснил свое решение так:

— Это ты навела меня на мысль читать об истории еврейских художников в России. А тут ведь как в любом предмете — чем глубже копнешь, тем больше нового открывается. Вот в записках Репина о Крамском я прочитал про Третьякова: «Третьяков довел свое дело до грандиозных, беспредельных размеров и вынес один на своих плечах вопрос существования целой русской школы живописи. Колоссальный, необыкновенный подвиг». Здорово сказано.

Мария улыбнулась:

— Я вижу, ты становишься заправским искусствоведом.

— Ну, Машуля, до искусствоведа мне далеко. Просто я хочу многое узнать, наверстать то, что упустил в ранней молодости. А для этого нам надо съездить в Ленинград, в Русский музей. Там тоже есть работы Антокольского и Левитана. Я обязательно должен их увидеть. Ты была в Ленинграде?

— Нет, никогда. Но всегда мечтала побывать.

— Вот и я тоже. Давай поедем.

— Да, хорошо бы. Но я не могу, я же учусь.

— А мы поедем на выходной. Прихвати еще день.

Молодые люди решили и поехали. Через свою академию Павел достал литерные билеты на ночной поезд и забронировал номер в гостинице «Англетер», что возле Исаакиевского собора. Поезд «Красная стрела» был первым советским комфортабельным составом с новым мощным паровозом «Иосиф Сталин». Павел и Мария не привыкли ездить с таким шиком: они с удовольствием поужинали в первоклассном вагоне-ресторане, где был большой выбор деликатесов. Другими посетителями вагона-ресторана были солидные люди, видимо, большие начальники или успешные коммерсанты. Некоторые вовсе не молодые мужчины были с подозрительно молоденькими, модно одетыми девушками, которые с удовольствием пили шампанское и постоянно хихикали. Мария с удивлением рассматривала их и подталкивала Павла локтем. Он не понимал, в чем дело. Она объяснила шепотом:

— Это с ними не жены.

— А кто же?

— Догадайся кто.

— Ты думаешь? Не может быть!

— Может, Павлик, может. Ты совсем жизни не знаешь.

В этот момент он увидел среди молодых женщин

свою старую знакомую — Элину-Эсфирь, любительницу свободной любви, которая когда-то давным-давно соблазнила его в магазине. Ома вошла в ресторан с важного вида стариком, увидев Павла, приостановилась возле него на секунду и слегка ему кивнула с легкой улыбкой. Он кивнул ей в ответ, и они прошли мимо.

— Кто эта интересная женщина? — сразу заинтересовалась Мария.

Павел смутился:

— Эта? Это одна давнишняя знакомая.

— Что это за «давнишнее знакомство» такое?

— Ах, Машуня, забудь об этом. Думаю, что ты правильно определила, кто эти женщины. Это жрицы свободной любви.

На Московском вокзале взяли извозчика и поехали вдоль Невского проспекта. Мария все время восхищенно восклицала:

— Ах, как красиво все, как интересно!

— Да, все пушкинские места, — вторил Павел, влюбленный в поэта.

Ленинградский извозчик ловко маневрировал между трамваями, автомобилями и множеством пешеходов. Павел спросил:

— Вы ленинградец?

— Не-е, я карел, из Карелии мы. Слыхали про такой край? Ну.

— Слышал. А в Ленинграде вы давно?

— Так ведь как принялись нас раскулачивать, ну так голод у нас и зачался. Ну я и прибег сюда. Лет десять будет. Ну.

— А рассказать, что тут вокруг, можете?

— Ну почему ж нет. Энто мы можем. Энто вон — Аничков мост, вон лошадиные фигуры, чугунные. Слева — Гостиный, значит, двор, а теперя, энто, проезжаем, ну, Казанский собор. Ну.

— А кому памятники?

— Памятники-то? Известно кому — один Кутузову, фельдмаршалу, другой Барклаю, генералу. А вона впереди Адмиралтейство. Видите — игла-то сверкает. Ну.

— А что справа?

— Кабыть не знаете? — это же и есть Зимний дворец. Ну…

— Зимний?!

— Он самый. Ну!

Они залюбовались, извозчик провез их по Дворцовой площади:

— Колонна Александрийская, ну. Из одного камня. Ну.

— Маша, смотри. Это же про нее Пушкин написал в своем «Памятнике» — «Вознесся выше он главою непокорной Александрийского столпа».

Свернули налево по набережной Невы, извозчик продолжал:

— На той стороне, это, значит, Академия по художественным делам, а возле нее, вон, на набережной, две свифки, из Египта привезенные, ну.

— Сфинксы.

— Вот я и говорю — свифки. Слух есть, что старинные очень. Ну.

— Если из Египта, то, наверное, около четырех тысяч лет.

— Ну да?! — вишь ты. А стоят как вкопанные. А впереди, на коне — это наш Медный всадник, памятник Петру, ну. Красавец памятник-то, ну. А камень под ним — это наш, карельский. Из Карелии приволокли, ну. Я тута приостановлю, а вы можете полюбоваться. Ну, а теперь мы объедем вокруг Исаакия.

— Это Исаакиевский собор?

— Он самый, красавец наш. Только его раньше собором называли, теперя в нем антирелозный музей какой-то. Ну.

— Наверное — антирелигиозный.

— А может, и так. Ныне много новых слов понадумали. Ну вот мы и на месте. Тпрру, кляча. Здесь, в этих нумерах, не так давно Сергей Есенин, поэт, значит, с собой покончил, ну. Царствие ему небесное. Прибавьте на водочку-то, товарищ красный комиссар. Ну.

У них было всего два дня, а осмотреть нужно было так много, еще и Павлу нужно не меньше чем полдня, на Русский музей. Чтобы Марии не терять время, пока у него идут разговоры с сотрудниками, на полдня они разделились.

Павел сразу нашел то, что хотел увидеть, — резной деревянный горельеф Антокольского «Еврей-портной, вдевающий нитку в иголку». Это было то, что ему больше всего было нужно, эта работа отражала связь автора с его еврейскими корнями, она показывала истоки его мировоззрения. Горельеф, на удивление маленький, лежал под стеклом в демонстрационном ящике. Старик-еврей, с традиционной бородкой и пейсами, в шапочке-кипе, высунулся из окошка на свет, подслеповато прищурился и пытается вдеть нитку в иголку. На нем — драная рубашка, через распахнутый ворот видна костлявая, тощая грудь. Худые руки — в набухших венах, пальцы плохо слушаются. Даже рама окошка старая, поломанная, заколочена досками. Во всем проступает жуткая, щемящая сердце нищета — фигура как бы символизирует жизнь евреев в царской России. Павел сам видал таких стариков, сам в детстве жил такой жизнью. Антокольский со всем своим знанием жизни и поистине гениальным мастерством показал эту жизнь в одной небольшой деревянной фигуре.

Чуть дальше Павел увидел две большие мраморные скульптуры Антокольского «Смерть Сократа» и «Спиноза». Два философа разных эпох и разных направлений, но каждый олицетворяет собой спокойную уверенность в своей правоте. Сократа приговорили к смерти — отравлению ядом цикуты. Он только что выпил чашу и лежит мертвый. Но и в смерти он не бессилен — он умер победителем в борьбе за истину.

Нидерландский философ еврейского происхождения Бенедикт (Барух) Спиноза за свободомыслие был отлучен от еврейской общины. Но поскольку он был знаменитым мыслителем, ему предлагали высокие посты и большие деньги. Он отказался от славы и богатства, жил и умер в бедности. Чтобы изваять такой сложный образ, нужда не только мастерство, нужно самому быть глубоким мыслителем.

В дирекции музея Павлу показали материалы про Антокольского и дали прочитать статьи о нем критика Владимира Стасова. Павел переписал себе одну фразу из письма Антокольского: «Вся моя горечь, все мои радости, все, что вдохновляло меня, что создано мной, все это от России и для России!»

Когда Мария пришла в музей за Павлом, он воскликнул:

— Маша, Машуня, какое счастье, что мы приехали сюда! Здесь сегодня я нашел то, что искал, что меня так занимало. Теперь я знаю — да, эти художники, Антокольский и Левитан, вышли из еврейской среды, но душа у них была русская. Моя идея сформулировалась сегодня окончательно: евреи пустили корни в России, а эти художники особенно ярко доказывают, насколько глубоки эти корни. Знаешь, я решил попробовать написать об этом статью.

* * *

Два месяца ушло у Павла на статью, которую он назвал «Два русских еврея и их меценаты». Название казалось странным, но только до тех пор, пока не прочтешь текст. Мария была первой читательницей, статья ей понравилась, она только сделала кое-где поправки в орфографии и стиле.

Павел пришел к директору Третьяковской галереи Юону.

— Константин Федорович, помните, вы дали мне совет почитать материалы про Антокольского, Левитана и Третьякова?

— Как же, как же, помню. Ну, прочитали?

— Прочитал и съездил в Русский музей. Все, как вы советовали. Вот я принес на ваш суд свою статью на эту тему.

— Очень любопытно, очень любопытно, я хочу прочитать ее.

— Я оставлю ее у вас, пойду пройдусь по залам.

Через полчаса Юон нашел Павла перед портретом «Неизвестной».

— Видите, Павел Борисович, я знал, где вас найти. Все любуетесь неизвестной красавицей.

— Любуюсь, Константин Федорович. Только теперь она из неизвестной стала мне очень хорошо знакомой.

— Это как же так?

— Я встретил девушку, очень на нее похожую, и женился.

— О, поздравляю. В этом вы превзошли самого Крамского — он-то считал ее неизвестной. А я пришел сказать вам о вашей статье. Статья очень интересная, вы понятно и красиво изложили чувства российских евреев. В статье все ясно и понятно. Вот говорят — кто нечетко мыслит, тот нечетко излагает. А вы изложили все четко, потому что у вас есть четкая мысль — гордость за свой народ. Статья достойна опубликования.

— Вы так думаете? Спасибо вам, я все сомневался — стоит ли ее показывать.

— Не только стоит, но необходимо, чтобы ее читали многие.

27. Статья Павла Берга «Два русских еврея и их меценаты»

В нашу бурную революционную эпоху факты современности быстро становятся историей. Одним из таких явлений можно назвать давно назревший острый конфликт между национализмом и интернационализмом. И в этом конфликте особое место занимает положение евреев в старой и новой России. Представители еврейской национальности не имели в царской России одинаковых с другими народами прав. Их местожительство было ограничено особой «чертой оседлости», их не принимали на государственную службу, им не разрешали учиться в гимназиях и университетах. Но все-таки встречались отдельные уникальные случаи, когда и до революции евреи своими талантами и работоспособностью добивались в России признания и выдающегося положения.

Всеми признано, что вершиной русского скульптурного искусства являются творения Марка Антокольского, еврея из города Вильно. Как могло случиться, что еврейский мальчишка, выросший в бедной среде, не получивший никакого образования, стал великим русским скульптором? И не просто русским скульптором, но самым русским из всех русских мастеров, отразившим в своих скульптурах жизнь и историю России так, что в них живо пульсирует сама сущность России.

Также всеми признано, что вершиной русской пейзажной живописи являются творения Исаака Левитана, еврея родом из местечка Кубартай в Литве. Как могло случиться, что этот беднейший из бедных еврейский мальчишка-сирота, нищий, бездомный, постоянно голодный, стал великим русским пейзажистом? И не просто русским пейзажистом, но самым русским из всех русских мастеров, показавшим на своих полотнах русскую природу так, что она выражает самую сущность души русского народа.

Казалось бы, ничто в жизни Антокольского и Левитана не предвещало их превращения в подлинных выразителей русской души и русской природы. Но в том-то и дело, что в их достижениях отразилась уникальная черта евреев — способность впитывать в себя окружающую культуру. Всякая адаптация к окружающему — это способность внутреннего преображения. У евреев эта способность вырабатывалась веками как приспособительная реакция к выживанию в результате расселения по всему миру. С языком чужого народа к евреям всегда приходит глубокое понимание его духа, его чаяний, его образа жизни и мыслей. Спустя некоторое время евреи оказываются в состоянии понять окружающий народ даже лучше, чем подчас он сам себя понимает. Живя во многих странах, евреи становились национальными поэтами, композиторами и художниками (примеры — поэт Гейне и композитор Мендельсон в Германии, поэт Фет и музыканты братья Антон и Григорий Рубинштейны в России). Такая способность может быть признана лучшей и самой выразительной чертой настоящего интернационализма.

Это не значит, что евреев любят в тех странах, в которых они прижились и стали частью окружающей их культуры. Даже наоборот, зачастую эти способности евреев вызывают обиду и возмущение, людям кажется, что евреи отнимают у них душу, присваивая себе то, что им не принадлежит.

Но евреи — самый упорный народ в мире, евреев невозможно покорить, они будут гнуться, но не сломаются, их можно разрезать на куски, но эти куски снова соберутся вместе. Поэтому даже спустя почти две тысячи лет после изгнания из своей страны евреи не исчезли как нация. Считается, что евреям помогла сохраниться их вера в единого бога и приверженность к своей религии. Несомненно, глубокая религиозность скрепляла их во все века изгнания. Но только ли это сохранило еврейскую нацию? Многие выдающиеся выходцы из евреев меняли веру, большей частью вынужденно, а иногда и добровольно. Такие еврейские мудрецы, как Барух Спиноза в Голландии и Карл Маркс в Германии, выросли вне еврейской веры.

Но откуда и как появились вообще евреи в России? В 933 году, еще при князе Игоре, в Киеве уже жили первые евреи. В 1037 году там, рядом со знаменитыми Золотыми воротами города, были построены так называемые Жидовские ворота, примыкавшие к еврейскому кварталу. Слово «жид» означало «еврей» и не носило ругательного оттенка. Но в 1113 году произошел первый погром и число евреев сразу резко уменьшилось. В XIII–XVIII веках еврейская община росла в Польше, с XVI века она стала расселяться по Украине, Белоруссии и Литве. Иван Грозный был настроен против евреев, но уже в эпоху Лжедмитриев они пришли в Москву вместе с поляками. При царе Алексее Романове, отце Петра Первого, в конце 1600-х годов, евреи все чаще бывали в Москве по торговым делам, некоторые в ней оседали.

А.С. Пушкин описал в «Истории Петра» попытку единовременного переселения большой массы евреев на русскую землю. В 1697 году, во время посещения двадцатипятилетним Петром Первым Амстердама, там проживала большая колония евреев, предки которых были изгнаны из Испании и Португалии два века назад. В Голландии они жили благополучно, занимались торговлей и ремеслами, голландцы относились к ним дружески. Любознательный Петр осматривал их большую синагогу (которая стоит до сих пор) и даже присутствовал на обряде обрезания младенца.

Далее Пушкин написал: «В Амстердаме государь часто беседовал с бургомистром Витсеном, который и посвятил ему изданную им географическую каргу северо-восточной Татарии. Витсен однажды просил амстердамским жидам позволения селиться в России и заводить там свою торговлю. „Друг мой Витсен“, — отвечал государь, — „ты знаешь своих жидов, а я своих русских; твои не уживутся с моими; русский обманет всякого жида“».

Петр отказал евреям в поселении, но это не значит, что при нем, а потом и сразу после него в России совсем не было евреев. Но, поселившись в ней, они не имели никаких прав на свою религию и традиции. Крещеный еврей Петр Шафиров был при Петре вице-канцлером и министром финансов и почт, работали с Петром Абрам и Исаак Веселовские, Антон Девьер был первым генерал-полицмейстером Петербурга, а богатого купца Мейера сам Петр так уважал, что приказывал ставить для него стул в Сенате. Петр говорил: «Для меня совершенно безразлично, крещен ли человек или обрезан, чтобы он только знал свое дело и отличался порядочностью».

Через пятьдесят лет после смерти Петра, в 1772 году, императрица Екатерина II, победив Польшу, присоединила к России ее восточную часть с Литвой и получила в подданство более ста тысяч евреев. Сразу после присоединения Польши к России она обложила евреев высокими налогами и ее указом была создана «черта оседлости». При втором и третьем разделах Польши в 1793 и 1795 годах Россия таким же образом получила еще почти один миллион евреев. С тех пор вся жизнь евреев на русской земле была полна бедности, горя и унижений. Но все же у них было их знаменитое терпение и хватало энергии на выживание, увеличение рождаемости и даже на постепенную миграцию вглубь России.

В начале XX века черносотенцы, наиболее реакционная «черная сотня» русского дворянского офицерства, обеспокоенные новыми либеральными течениями с участием евреев, бросили лозунг «Бей жидов, спасай Россию!». Ненависть к евреям вызвала погромы на юге России, на Украине, в Литве и Белоруссии, они прогремели на весь мир — на евреях срывали злобу и непонимание происходивших перемен.

Но евреи уже не были самой забитой прослойкой населения. Некоторые из них смогли получить образование и присоединиться к среднему классу и интеллигенции — стали врачами, юристами, журналистами. Евреи-врачи были в России с 1860-х годов, а военные врачи-евреи — с 1865 года. Основателем российской терапии был профессор А. Захарьин, еврей, он лечил императора Александра III, хотя тот евреев не любил. С 1860-х годов появились на государственной службе евреи-юристы. Евреи выдвинули из своей среды выдающихся русских журналистов: Петра Смоленского (1842–1885) и Альберта Гаркави (1835–1919). Образованные евреи организовали в Минске партию «Бунд», самую первую в России революционную партию. Так в революции произошло слияние интересов русского и еврейского народов.

В среде русского населения всегда присутствовали настороженность и непонимание в отношении евреев, а зачастую — и ярко выраженный антисемитизм. Но в культурном подвиге русского купца Павла Третьякова и русского капиталиста Саввы Мамонтова отразилась подлинная способность русского человека понять и оценить великое и прогрессивное, невзирая на традиционное недоверие и нелюбовь к евреям.

Третьяков первым заметил талант Левитана и купил на ученической выставке первые его работы. Этим он поддержал художника материально и в то же время сделал его имя известным — если работу художника покупал сам Третьяков, на него сразу смотрели как на мастера. Он следил за творчеством Антокольского и Левитана и приобретал их произведения часто даже до того, как они появлялись на выставках, еще на дому. При жизни Третьякова художники работали, а он оплачивал их труд.

Третьяков помогал молодым художникам советами и деньгами, вносил за неимущих плату за обучение в Художественном училище. Он умел делать это деликатно и незаметно, чтобы не страдало ничье самолюбие.

Савва Мамонтов, разносторонне одаренный человек, сын бывшего крепостного крестьянина, сам был неплохим художником и скульптором, неплохо пел, учился пению в Италии, был артистом, поэтом, драматургом, режиссером. Душа нараспашку и бурная натура — веселый, говорливый, увлекающийся человек.

Русский дворянин-интеллигент Владимир Стасов был самым горячим поклонником Антокольского и помогал ему на ранней стадии формирования его таланта. Особенно любил Стасов скульптуру Антокольского «Иван Грозный».

Чтобы понять композицию «Ивана Грозного», его надо рассматривать по сантиметрам — фигуру в полный рост, в длинной одежде со множеством складок, ниспадающих до пола; сложный трон с барельефами в виде чудовищ, в которых верили в то время; меховую шубу, на которой царь сидит; книгу на его коленях и высокий жезл сбоку. Надо всмотреться в опущенное лицо царя — глаза полускрыты нависающими насупленным и бровями; если смотреть немного снизу, видны застывшие на одной точке зрачки: в них сосредоточена холодная, недобрая мысль. Под глазами — стариковские мешки, на щеках — глубоко прорезанные складки усов, над взлохмаченной бородой — слегка выпяченная нижняя губа. Все это придает фигуре грозный, сосредоточенно-мрачный и решительный вид. В самой его позе на троне — сколько чувствуется беспокойного напряжения… Это напряжение особенно заметно в кисти правой руки, судорожно вцепившейся в ручку трона. И как точно этот образ выражает историческую сущность того, что мы знаем о грозном царе. Если смотреть на Ивана, не двигаясь, минуту, две минуты, может показаться, что мраморный царь дышит. Какое надо было иметь мастерство, чтобы так оживить камень! Но главное — какую надо было иметь глубину проникновения в сложный исторический образ! Ведь эта скульптура одна говорит об Иване Грозном больше, чем десятки написанных книг. Такая скульптура — это и история России, это и символ, выражающий громадную культуру создателя.

Скульптура Петра Первого представлена совсем по-другому: Петр свободно стоит на ветру, ветер играет шарфом, повязанным вокруг пояса, развевает его волосы. Он весь устремлен вперед. Наверное, этот момент выражает строки из поэмы Пушкина «Медный всадник»: «На берегу пустынных волн / Стоял он, дум великих полн, / И вдаль глядел…» — царь пристально смотрит вдаль, как бы обозревает пространство, слегка приподняв голову. В гордой выпрямленной фигуре гиганта чувствуются решительность и устремленность вперед. Он явно смотрит в будущее, в будущее своей России. Какую глубину проникновения в исторический образ должен был иметь малообразованный еврей Антокольский!

Если разбирать пейзажные полотна Левитана, то первым делом надо подчеркнуть, как глубоко они передают сам извечно грустный характер русской природы. Одно дело художнику написать пейзаж — это, конечно, требует мастерства, но другое дело — вложить в него настроение и даже суметь отразить характер страны. Это требует от художника осознания своей принадлежности к той стране, уголок которой он изобразил на полотне. Картины Левитана — это сама жизнь России.

Картина под названием «Владимирка»: бедная земля, покрытая редкой травой и нищим кустарником, неприветливое серое небо в густых причудливых облаках, вдаль уходит протоптанная в песке и глине длинная-длинная дорога в несколько рядов. В середине колея пошире — ее исходило множество ног, а по бокам ряды поуже. Куда дорога ведет, почему «Владимирка»? От Москвы она ведет на восток, во Владимир, а потом дальше — в Сибирь. По ней веками шли многие тысячи русских арестантов, колоннами отправляемые в ссылку. А узкие тропы — по бокам, где шагали конвоиры с ружьями. Что думает, что испытывает зритель, смотря на картину? От картины исходит та тяжелая безысходность, какую могли испытывать шагавшие по ней арестанты. «Владимирка» — это сгусток русской истории, настоящей истории жизни русских людей, воплощенной в ничем, казалось бы, не примечательном пейзаже. Поразительно, что хотя на полотне присутствует лишь один неясный силуэт фигуры странника перед распятием, в самом изображении этой грустной дороги предстает судьба многих тысяч русских людей. Конечно, художник мог написать унылое шествие конвоируемых арестантов в кандалах. Но в том-то и дело, что он дает зрителю возможность представить их себе — оборванных, грязных, несчастных, всю эту бедную, терпеливую массу русских людей.

Владимирка начиналась за Рогожской заставой Москвы. Это был первый этап, там собирались на прощание с каторжанами родные и близкие. В народных стихах того времени описан этот страшный путь:

…Вот клубится Пыль. Все ближе… Стук шагов, Мерный звон цепей железных, Скрип телег и лязг штыков. Ближе. Громче. Вот на солнце Блещут ружья. То конвой; Дальше длинные шеренги Серых сукон. Недруг злой, Враг и свой, чужой и близкий — Все понуро в ряд бредут, Всех свела одна недоля, Всех сковал железный прут.

Двигалась, ползла, громыхала железом кандалов партия к иногда в тысячу человек. В голове партии гремят ручными и ножными кандалами каторжные с обритыми наполовину головами. На спинах их серых бушлатов с желтым бубновым тузом нашиты желтые буквы «С.К.», что означало «ссыльно-каторжный». Народ переделал это по-своему: «сильно каторжный».

За ними шли скованные железным прутом вместе по несколько человек ссылаемые еще дальше в Сибирь. Дальше шли бродяги — этапные, арестованные за «бесписьменность» (т. е. отсутствие паспорта). А заключала колонну вереница конных колымаг с узлами и мешками, на них везли больных и женщин с детьми.

В 1870 году была построена Нижегородская железная дорога, многих арестантов стали перевозить по ней. Из гола а год по Владимирке шло все меньше людей:

Меж чернеющих под паром Плугом поднятых полей Лентой тянется дорога Изумруда зеленей… Все на ней теперь иное, Только строй двойной берез, Что слыхали столько воплей, Что видали столько слез. Тот же самый… …Но как чудно В пышном убранстве весны Все вокруг них! Не дождями Эти травы вспоены, На слезах людских, на поте, Что лились рекой в те дни, — Без призора, на свободе Расцвели теперь они. ……………………… Все цветы, где прежде слезы Прибивали пыль порой, Где гремели колымаги По дороге столбовой.[35]

Нужна была определенная смелость, чтобы выставить в галерее такую картину. Когда «Владимирка» была экспонирована, на нее сразу в бессильной злобе стали нападать черносотенцы из пишущей среды: в своих статьях они прямо заявляли, что эта картина — оскорбление еврейским художником русской действительности. Но царские чиновники ничего не могли сделать: на картине всего-навсего был изображен довольно невинный пейзаж. Вся сила была в том, что выражал этот пейзаж.

Картина «Над вечным покоем»: большая серая река под мрачным вечерним небом, ветер гонит темные, неприветливые тучи и на переднем плане картины клонит ветви чахлых деревьев — это мыс незаселенного островка. На нем, за деревьями, полуспрятана крохотная церквушка с одной маленькой главкой-луковицей на крыше, а рядом небольшое кладбище — унылый погост с редкими могильными крестами. Людей нет, и жизни нет. Есть только беспросветное уныние, уныние ушедшей жизни. И опять, как на картине «Владимирка», сама беспросветность погоста передает горестную тяжесть жизни тех, кто лежит под крестами. Настроение картины давит на сердце — вот так проходила унылая жизнь деревенской Руси. Можно стоять перед картиной, смотреть и думать: да, этот пейзаж — это целая повесть тяжкого безрадостного русского быта. Для того чтобы это понять, нужно быть русским. Для того чтобы суметь это передать в картине — нужно быть трижды русским. А написана она евреем. Значит, была у него чисто русская любовь и чисто русское понимание окружающей русской природы.

Теперь впервые в истории мы строим новое многонациональное общество с равными правами для всех наций. Евреи пустили глубокие корни в России, советские евреи участвуют в жизни нашей страны наравне со всеми, они получили права жить, где хотят, учиться и работать, где хотят. Многие из них активно участвовали в революционном движении, многие сражались за большевиков в Гражданскую войну, многие стали специалистами, некоторые даже вошли в состав советского правительства.

В новом обществе советские евреи смогут проявить свои национальные способности вместе с русскими и всеми другими народами страны и дадут нашей стране и миру новые таланты.

* * *

Статья была напечатана в журнале «Огонек», который основал — и был его редактором — журналист Михаил Кольцов. Текст отправили в цензурный комитет Главлита, но цензор никак не хотел разрешать печатать один абзац из-за цитаты Антокольского про Ивана Грозного. Павел удивлялся, доказывал, спорил — ничего не помогало. Он посоветовался с Кольцовым:

— Миша, что мне делать?

— Придется печатать без цитаты.

— Но почему они боятся напечатать такое яркое описание личности Грозного?

— В цензурном комитете не хотят намеков на исторической параллели между далеким прошлым и сегодняшним днем. Понял?

Кольцов не назвал имени Сталина, но Павел понял — он имел в виду его.

Статья вызвала большой интерес, ее читали все интеллигентные люди — и евреи, и неевреи. Были и одобрительные и подбадривающие рецензии. Кое-кто писал, что в статье мало отражена роль революции. Павел только усмехался — на эту тему он напишет еще одну статью. По поводу замечаний Кольцов прочел ему эпиграмму:

— О таких рецензентах можно сказать:

Свежим воздухом дыши Без забот и без претензий, Если глуп, то не пиши, А особенно — рецензий.
* * *

Буквально на другой день после опубликования статьи в редакцию «Огонька» на имя Павла стали поступать хвалебные письма от читателей. Многие стремились поделиться впечатлениями от статьи и описать истории своих судеб. Больше всех писали евреи-интеллигенты. Одним из первых прислал поздравление с хорошей статьей известный искусствовед Илья Зильберштейн. Павлу это было лестно, он знал о Зильберштейне только по рассказам. Зильберштейн родился и вырос в бедной еврейской семье в Одессе. Ничто, казалось, не могло предвещать, что из этой среды выйдет выдающийся знаток русского и западного искусства. Похвала такого человека много значила для Павла.

Но самым приятным поздравлением было для него письмо от его учителя Евгения Викторовича Тарле. Письмо пришло на адрес журнала «Огонек», конверт был вскрыт, не содержал обратного адреса, но само письмо внутри сохранилось. Тарле ничего не писал о себе, но Павел понял, что если он мог читать журнал, значит, у него была хоть какая-то свобода доступа к печати. Это уже было много, учитывая строгость сталинских лагерей.

Больше всех статье радовались Семен и Августа. Семен купил два десятка журналов и раздавал всем знакомым:

— Это мой братик Павел написал. Вот какой у меня брат. Обязательно прочтите статью моего брата Павла Берга. Он настоящий русский интеллигент.

— А почему фамилия другая — Берг?

— Потому что это мой родной двоюродный брат.

Августа вторила:

— Как тонко и культурно ты написал о таком сложном предмете!

Павел становился известен в интеллектуальных кругах, и сияющая Мария гордилась своим мужем.

28. В сочинском санатории

Павлу удалось приготовить Марии сюрприз — он достал путевки в военный санаторий в Сочи. Впервые в жизни оба они ехали к морю. Как командир старшего ранга он получил литер на билеты в купированный вагон, не надо было тесниться и делить полки с другими пассажирами. Почти четыре дня они ехали по России, смотрели в окна вагона, перед ними пробегали пейзажи вроде бы самой богатой части страны — Орловщина, курская земля, харьковская житница, ростовские поля. Они поражались, до чего разорены эти места, какая нищета вокруг. Раньше повсюду на остановках поездов крестьянки приносили на продажу множество продуктов — творог, молоко, вареные яйца, яблоки свежие, яблоки моченые, жареных кур и уток, свиной холодец, лепешки, вареных раков, соленые грибы и огурцы, всевозможные свежие овощи, рыбу вяленую, рыбу копченую. Теперь всего две-три торговки стояли на остановках и у них было мало товара. Зато на каждой станции толпилось много нищих, теснящихся у вагонов и просящих милостыню. Особенную жалость вызывали оборванные и тощие дети, протягивающие за подаянием худенькие руки. Сколько раз Павел ни заговаривал с ними, всегда оказывалось, что все они сироты.

— Тятьку убили, а мамка с голода померла, — жалобно ныли они.

Может быть, некоторые и привирали, но в основе их нищеты была суровая правда разоренной страны. Мария так расстраивалась, что перестала на остановках выходить из вагона. Но Павлу надо было добывать хоть какую-то еду. Все же, чем ближе было к югу, тем больше выносили к поезду еды, появились даже фрукты.

После серого московского неба в Сочи их поразили яркое солнце и жара. Все для них было ново: и обилие незнакомых деревьев, и масса цветов, а главное — запах моря, который они почувствовали прямо на вокзале. Павел нанял извозчика-армянина, его лошадь тоже была украшена цветами. В мягкой коляске они ехали в санаторий, по дороге армянин показывал и рассказывал, мимо каких красивых санаториев и дач они проезжали.

Их санаторий располагался в новом здании, построенном в форме корабля, с большими террасами, застекленной столовой, у него имелся прямой спуск к морю. Первый раз в жизни они бездельничали, купались, загорали и — наслаждались друг другом.

Мария привезла специально для курорта сшитое платье, у нее была белая юбка, синяя блузка, белые шорты для тенниса и два сменных купальника. В разговорах с другими отдыхавшими в столовой, на пляже и на прогулках Мария часто повторяла:

— Мы с мужем… мы с мужем… мы с мужем… — ей нравилось быть замужней женщиной и показывать это другим.

Она с гордостью ходила по песчаным аллеям под руку с высоким красавцем Павлом, одетым в белые брюки и белую рубашку с короткими рукавами, так что видны были его загорелые мускулистые руки, и в белых парусиновых туфлях. А он действительно чувствовал себя с ней богатырем.

В санатории они знакомились с разными людьми, большей частью это были командиры армии из провинциальных военных округов, общение с ними было малоинтересным для Павла, и еще меньше — для Марии. Их внимание привлек один из отдыхающих: пожилой человек солидной интеллигентной наружности гулял по аллеям с такой же пожилой дамой, очень видной, со следами былой красоты. Как-то раз, поравнявшись с ними на прогулке, он обратился к ним первым:

— Позвольте узнать, вы москвичи?

— Жена — коренная москвичка, а я — новоиспеченный.

— Мы с женой тоже москвичи. Моя фамилия Плетнев. Я доктор.

— Очень приятно, товарищ доктор. Моя жена Мария как раз почти доктор — студентка-медичка. Меня зовут Павел, Павел Берг. Я преподаю военную историю в академии имени Фрунзе.

— Вот как, очень интересно. Я читал статью какого-то Берга про еврейских художников. Это не вы ли написали?

Павел скромно промолчал, но Мария, гордясь мужем, тут же выпалила:

— Да, конечно, это его статья. Вам понравилось?

— Очень понравилось.

Жена Плетнева произнесла низким голосом:

— О, я тоже читала и получила большое удовольствие.

Они разговорились и с тех пор стали проводить вместе время на прогулках и на пляже. Плетнев попросил начальника санатория посадить их за один стол в столовой. Павел с Марией заметили, что начальник сам подошел к нему, очень почтительно здоровался с Плетневым, расспрашивал, доволен ли он. И врачи санатория относились к нему особо почтительно. Оказалось, что он профессор медицины, заслуженный деятель науки. Мария была в восторге от знакомства:

— Павлик, так это же знаменитый профессор Плетнев, мы же учимся по его учебнику! А его жена, такая величественная дама! Знаешь, мне иногда хочется заглянуть на много-много лет вперед и увидеть там нас с тобой. Неужели я растолстею, постарею и стану такой вот величественной дамой?

— Машуня, ты будешь величественная, но никогда не постареешь — но крайней мере, в моих глазах.

Плетневы назвали их «наши молодые друзья» и расспрашивали об их жизни:

— Понимаете, мы уже стары, поколение, выросшее и сформировавшееся до революции. Нам интересно, каким воздухом дышит первое советское поколение.

Плетнев любил рассказывать истории из своей многолетней врачебной практики и часто повторял: «Чего только не случается в жизни врача!»

— В медицине важно лечить не столько болезнь, сколько самого больного. Врачу надо уметь видеть больного в широком аспекте, уметь за симптомами распознать причину. Для этого существует целый раздел науки — медицинская этика. Она пока что мало развита. Я решил не терять время и, пока здесь отдыхаю, пишу статью на эту тему. Старые доктора говорили: врач любит своего больного больше, чем больной любит врача. Да, в принципе это очень точное определение настоящего отношения врача к больному. Настоящий врач — это не просто профессионал, умеющий прослушать легкие и сердце и прописать лекарства. Настоящий врач должен видеть перед собой не конгломерат симптомов, а страдающего человека. Конечно, пациенты тоже бывают разные. Не всех приятно лечить. Но мы, врачи, обязаны быть внимательными и доброжелательными всегда. Впрочем, не знаю, что это я по-стариковски разболтался… Это просто потому, что пишу об этом. Да, чего только не бывает в жизни врача…

Мария смотрела на него во все глаза:

— Как интересно вы все рассказываете!

Павел вспомнил своего учителя Тарле:

— У меня был учитель — академик Тарле…

Плетнев тут же горячо перебил:

— Как же, как же, знаю, читал его книги. Замечательно глубокие книги. Вы сказали — «был». Куда же он делся?

Павел грустно покачал головой:

— Арестован и сослан.

Плетнев нахмурился:

— Вот оно как… я не знал. — После долгой паузы он спросил: — Так что вы хотели сказать про несчастного академика Тарле?

Павел вежливо продолжил:

— Я хотел сказать, что в вас я вижу такую же глубокую культуру, как в моем учителе. Я потому вас сравнил, что вы так же интересно рассказываете про медицину, как он рассказывал про историю.

— Вы так думаете?

Мария воскликнула:

— Ваши рассказы расширяют наш кругозор. Они особенно важны мне — для моей будущей работы.

— Ну да, да, я рад… Спасибо. Да, чего только не бывает в жизни врача.

— Мы с Машей очень счастливы, что познакомились с вами.

— И мы рады познакомиться. Давайте не будем прерывать нашего знакомство.

У себя в комнате Павел говорил:

— Да, Машуня, он очень напоминает моего учителя Тарле. Вот это люди! Но Тарле уже арестовали и сослали. Надеюсь, что этого никогда не случится с Плетневым.

* * *

В Москве, у Крестовской заставы, в 1899 году построили большой и красивый Виндавский вокзал, потом его переименовали в Рижский. Район вокзала сразу оживился: вокруг начали открывать трактиры, гостиницы и строить жилые дома. А за вокзалом купец-меценат Ведерников построил на свои деньги больницу из нескольких двухэтажных кирпичных корпусов. По тем временам больница была оснащена передовым оборудованием и в ней работали лучшие кадры.

Когда Москва в 1918 году стала столицей, большевистская власть начала жестоко разделываться со старой интеллигенцией: Москва, а с ней и вся Россия, лишилась высококвалифицированных врачей. В начале 1930-х годов будущий нарком здравоохранения Митерев стал набирать в Москву профессоров из разных городов. В Ведерниковской больнице разместили первый научный институт — Московский областной научно-исследовательский институт клинической медицины (МОНИКИ), туда были собраны лучшие медицинские силы страны.

В одном из корпусов помещалась клиника терапии, директором ее был назначен профессор Дмитрий Дмитриевич Плетнев, один из лучших терапевтов. Он также заведовал кафедрой медицинского института и был автором самого популярного учебника. Плетневу было тогда шестьдесят шесть лет, он принадлежал к старой школе искусных клиницистов, которые лечили, как они сами говорили, «не болезнь, а больного». В Москве не было более известного ученого и практика медицины.

У Плетнева была еще одна должность — консультант Кремлевской поликлиники (тогда она называлась Санитарным управлением Кремля), где он лечил советскую номенклатуру высшего ранга — высокопоставленных лиц и их семьи. И, как выдающегося специалиста, его назначили главным терапевтом Красной армии, со званием бригадного военврача, с одним ромбом в петлице (что соответствует званию генерал-майора).

При всем своем интеллекте Плетнев радовался как мальчишка тому, что мог носить военную форму, хотя это было и не обязательно. Ассистенты посмеивались за его спиной над этой слабостью: «на всякого мудреца довольно простоты».

Павел и Мария были счастливы, что смогли познакомиться с таким выдающимся специалистом и прекрасным человеком. А Плетнев тепло относился к этим интересным для него молодоженам, рассказывал им разные поучительные случаи из своей богатой медицинской практики. Мария, будущий доктор, просто боготворила его:

— Вот с кого я буду брать пример в работе всю свою жизнь.

В 1933 году по Москве прокатился зловещий слух: неожиданно скончалась жена Сталина — Надежда Аллилуева. На следующий день в газете появилось сообщение: «С прискорбием сообщаем, что Надежда Петровна Аллилуева, жена товарища Сталина, неожиданно скончалась дома от приступа острого аппендицита».

Мария очень удивлялась:

— Что-то очень странно, я знаю, что от острого аппендицита неожиданно не умирают. Она должна была лежать в больнице, ей должны были делать операцию, бороться за ее жизнь. А пишут, что она умерла дома.

Медицинское чутье Марии не обмануло ее. Действительно, на самом деле все было не так, как писали. По указанию наркома внутренних дел Генриха Ягоды в Кремль срочно были вызваны главный врач поликлиники Александра Каиель, главный терапевт поликлиники доктор Левин и главный терапевт Красной армии профессор Плетнев, но ни одного хирурга. Как раз накануне все они осматривали Аллилуеву в поликлинике на обычной ежегодной проверке, и она была совершенно здорова. Когда их ввели в квартиру Сталина, они увидели ее мертвой, лежащей на диване с пулевым отверстием на правом виске. Сталина в комнате не было, нарком Ягода и секретарь Сталина Дмитрий Товстуха коротко предложили врачам:

— Вы должны написать заключение, что Надежда Петровна скончалась от острого аппендицита.

Это была явная ложь, они видели, что она умерла от выстрела в голову, более всего картина напоминала самоубийство. Все трое отказались подписать заведомо ложное заключение. Товстуха и Ягода их упрашивали, приказывали, грозили, но они не согласились. Подписи поставили другие врачи.

Но Сталин не забыл их отказ.

29. Командарм Тухачевский

Павел узнал, что в санатории, в специальном флигеле для высших командиров, с ними отдыхал Тухачевский. Его редко видели на территории санатория, он не появлялся в общей столовой, даже пляж у него был отделен от общего и охранялся. Непросто было пробиться к нему, но Павлу это все-таки удалось.

— Миша, это я, Павел Берг. Помнишь меня, не забыл?

— Пашка, как я рад тебя видеть! Неужели ты думаешь, что я мог забыть Алешу Поповича?

— Я здесь отдыхаю с женой. Но ты теперь такой важный, я еле к тебе пробился.

— Ладно, ладно, знаю, станешь говорить, что, мол, я заважничал. Меня многие порицают. Но на самом деле это не от меня зависит. Я по-прежнему люблю людей, люблю общение. А это такое новое веяние — формируют советскую иерархию. Но мы с тобой друзья-однополчане, и тебе я не «иерархия». Так ты женился? Поздравляю. Познакомь меня с женой.

— Конечно.

— Я читал твою статью про Антокольского, Левитана и Третьякова. Статья прекрасная, умная, тонко написанная. Я думаю, что она полезна и интересна не только евреям, но и нам, русским. Я же говорил тебе, что революция сдвинула пласты общества. Мы теперь все одна социалистическая семья и должны лучше знать и уважать друг друга. Ты хорошо пишешь, стал настоящим интеллигентом. Никогда бы раньше не мог представить себе, как изменится наш Алеша Попович.

— Спасибо за похвалу, — Павел прищурился, подумал и решил сказать: — Я тоже читал твою статью про подавление тамбовского восстания кулаков.

— Ах, это, — Тухачевский отмахнулся, — теперь я понимаю, что нечем гордиться в том деле. Сам знаешь — время было суровое, жестокое. Боролись против антоновщины[36], а замели многих других. Тогда в горячке казалось, что те тамбовские мужики и есть внутренние враги новой власти и с ними надо бороться. В общем-то ты был прав, что не присоединился тогда ко мне. А теперь мне предлагают написать воспоминания о моей польской кампании, в которую я не смог взять Варшаву. Но я не Юлий Цезарь и не хочу описывать свою военную судьбу. Пусть когда-нибудь кто-то другой напишет обо мне. Вот хотя бы ты.

— Я? Почему ты думаешь, что я могу описать твои походы?

— Ну, ты видный военный историк, тебе, как говорится, и карты в руки. Но тогда надо будет объяснить, почему так произошло, что я не смог взять Варшаву. А ты лучше других помнишь, чье вмешательство испортило все дело. Я ведь помню, как ты прислал мне записку и потом рассказывал новости из вашего штаба. Нет, писать я не буду, да и тебе не советую — это опасно. Теперь у меня есть дела поважней, у меня ведь новая должность — начальник вооружений Красной армии.

И Тухачевский предложил:

— Пойдем на мой пляж, там никого нет, поговорим. Я тебе интересные вещи поведаю.

Они сидели в удобных шезлонгах с парусиновой защитой от палящего солнца, пили холодную воду «Боржоми», и Тухачевский рассказывал:

— Тебе, как историку, пригодится для будущей работы то, что я расскажу. Помнишь, после смерти наркома обороны Михаила Васильевича Фрунзе меня Сталин назначил начальником штаба Красной армии?

— Конечно, помню. Я тогда еще служил и радовался — за тебя и за армию.

— На том посту я стал продолжать линию Фрунзе, против которой возражал Сталин. Я уговаривал его, что надо перевооружать армию, переводить с коней на танки и самолеты. Для этого нужно было создавать в стране оборонную промышленность. Сталин оттягивал, не слушал. Тогда в 1928 году я сам подал заявление об отставке. Но он меня только понизил и послал командовать Ленинградским военным округом.

— Помню и это. Я очень удивлялся.

— Откровенно говоря, я был уверен, что больше мне наверх не подняться. Но, к моему удивлению, совсем недавно, в 1931 году, Сталин вдруг неожиданно вызвал меня, улыбался, был даже ласков и назначил заместителем наркома обороны, членом Революционного военного совета и начальником вооружений. Теперь в моих руках вся научная и техническая служба обороны. Для страны очень важно, чтобы армия была вооружена на современном техническом уровне и готова к войне. Теперь слушай: Сталин отдыхает здесь на своей даче. Знаешь, сколько у него дач? Одна здесь, другая за Сухуми, на озере Рица, третья еще где-то: вот что значит новая иерархия. Но дело не в этом. Я иногда бываю по вечерам у него то на одной даче, то на другой. Мы с ним жарим шашлыки на мангале, он большой мастер этого дела. Мы давно забыли наши споры тогда, в 1920-м, перед Варшавской операцией.

Павел вспомнил тот эпизод, подумал о коварстве Сталина и недоверчиво посмотрел на Тухачевского. Тот продолжал:

— Да, мы оба забыли, пьем армянский коньяк и много спорим. Я продолжаю уговаривать его оснащать армию новым автоматическим оружием, новыми танками и самолетами. Ведь наши громоздкие фанерные бомбовозы такие тихоходы, их ничего не стоит подстрелить даже из винтовки. И танки наши слишком слабы. А Сталин все продолжает верить в пулеметы и живую силу. У него своя концепция наступательной войны — воевать на чужой территории и малой кровью. А я доказываю, что будущая война может начаться как оборонительная, а потом, в случае успеха, перейти в наступательную. Для этого нужны танки, танки и самолеты. И не просто самолеты, а специального штурмового типа, такие, знаешь, мощные штурмовики с пушками. Я и авиаконструктора нашел, по фамилии Ильюшин. У него интересные проекты. Но не только самолеты нам нужны, но и ракеты. Знаешь, что это такое?

— Нет, не слышал.

— Это, брат, чудо будущей техники — ракета без пропеллера, а летит быстрей и дальше любого самолета. О такой еще старик Циолковский мечтал — запустить на Луну и на Марс. А теперь я нашел талантливого молодого инженера Сергея Королева, который горит этой идеей. Я помог ему создать Государственный институт реактивных двигателей, ГИРД. Вот увидишь, когда мы запустим первую ракету, весь мир содрогнется — кто от восторга, кто от ужаса.

— Да, планы у тебя большие.

— Я прямо горю этими планами. На моей стороне Серго Орджоникидзе, нарком тяжелой промышленности. Он очень мощная фигура, давний соратник Сталина, единственный, кого Сталин слушает. Орджоникидзе понимает, как важно перевооружать армию, в его власти перестроить для этого промышленность.

Павел много слышал об Орджоникидзе от Семена, и характеристики обоих мужчин сходились. Орджоникидзе был родом из Кутаиси, по профессии — медицинский фельдшер, рано примкнул к большевикам Закавказья. Теперь он занимал такой высокий пост, что фактически был вторым лицом в государстве. Павел и раньше думал — хорошо, что в окружении Сталина есть хотя бы один человек, с которым он считается и которого слушается. А Тухачевский продолжал:

— Меня поддерживают почти все главные военачальники — Блюхер, Егоров, Уборевич, Примаков. Понимаешь, Сталин никогда не был военным и мыслит прежними мерками, он не в состоянии оценить боевую силу техники в новой войне. А война будет, наши шпионы доносят, что немцы исподволь готовятся к войне, хотят отыграть свое поражение в Первой мировой. Помяни мое слово, будет жестокая война на выживание. Вот мне и приходится спорить и доказывать. Надеюсь все-таки переломить его.

Павел слушал и взвешивал возможности Тухачевского. Тухачевский — до мозга костей военный, он мыслит стратегически. Но он не политик. А в государственных делах кроме стратегии имеет значение тактика. Сталин, может быть, не военный стратег, но в политике он опытный тактик. Именно поэтому он сумел подчинить себе все силы, теперь все исполняют только его волю. Конечно, хорошо, что одинаково с Тухачевским думают и другие большие командиры, Блюхер например. Это поддержка. Но Павел хорошо знал по примерам из истории, что Робеспьерам внушить что-либо трудно, Робеспьеры не терпят чужих мнений и возражений.

Тухачевский продолжал, будто понял мысли Павла:

— Понимаешь, Блюхер командует самым большим Дальневосточным округом, он знает расстановку сил, он сам был в Китае, видел армию и агрессию японцев. Он со мной заодно, и это меня очень подбадривает. Но Сталин окружил себя преданными сатрапами, которые ему во всем поддакивают. Вокруг Сталина идет постоянное соперничество, к нему так и льнут бесталанные карьеристы. Ближе всего к нему — Ворошилов, но он ничего не стоит. А во мне нет обманутого честолюбия, вся моя жизнь — это Красная армия. Сделать Красную армию действительно непобедимой — в этом вся моя задача. Я доказываю ему одно, но знаю, что завтра Ворошилов станет поддакивать ему в другом. А он нарком обороны, его нелегко переспорить. Еще и Буденный, твой бывший командующий, заместитель Ворошилова: его страсть — только кавалерия, ему бы скакать в седле и махать шашкой. Да, конечно, оба они с Ворошиловым большие герои и заслуженно имеют много орденов. Но время не стоит на месте, а они оба в прошлом, в прошлом. Что же мы до сих пор выставляем на военных парадах на Красной площади тачанки с пулеметами, на каких мы с тобой воевали больше десяти лет назад?! Ведь это же смешно! На парадах присутствуют военные атташе посольств западных стран — Англии, Франции, Германии. Что ж, они не понимают, что ли, что мы будем воевать с ними на тачанках? Нет, брат, теперь Красной армии нужны танки, танки и самолеты.

Он так разгорячился, говорил так громко, что Павел невольно оглядывался: не подслушивает ли кто? Вокруг никого не было. А Тухачевский вдруг сменил тему разговора:

— Ну, теперь давай о другом. Сегодня вечером в здешнем театре будет концерт московских артистов. Я, брат, большой театрал. Приглашаю тебя с женой в театр, а потом закатимся в ресторан.

В Тухачевском оставались барские манеры прошлого, он любил общество, веселье, музыку, красивых женщин. Поехали на его большой открытой машине «Линкольн» с шофером- красноармейцем. Двенадцатицилиндровая машина с никелированной борзой собакой на длинном радиаторе плавно проезжала по улицам, время от времени ее боковые клаксоны издавали мелодический сигнал: «Ауэу, ауэу!» Люди оглядывались, восторгались, некоторые узнавали Тухачевского. Он был в белой форме с четырьмя ромбами на красных петлицах и тремя орденами Красного Знамени на груди.

Выступали звезды московского Большого театра — знаменитая сопрано Валерия Барсова, знаменитый бас Степан Пирогов и первая танцевальная пара — Суламифь и Асаф Мессерер, сестра и брат. Тухачевский хорошо знал их по выступлениям в Москве, он любил и знал оперу, балет, музыку и часто ходил на представления. В сочинском театре у него была своя ложа. Он весело и со знанием дела комментировал гостям искусство певцов, был внимателен к Марии, говорил ей комплименты и обворожил ее полностью. После оперы он повел их за кулисы, там расцеловался с очень полной Барсовой, с маленькой Суламифью, обнимался с Пироговым и Асафом, познакомил с ними своих гостей и пригласил всех в лучший ресторан города на берегу моря.

Перед красивым старинным входом висел большой плакат. «Чаевые — это пережиток прошлого, у нас чаевые не дают и не принимают». Для Тухачевского был приготовлен стол на балконе, прямо над морем. Метрдотель и официанты улыбались ему как завсегдатаю. Проходя мимо одного из официантов, судя по всему, ветерана своего дела, Павел полушутя тихо спросил:

— Что, правда у вас чаевые не дают?

— Которые сознательные, те дают, — был дан тихий ответ.

Тухачевский сам рассадил гостей, сам пододвигал стулья женщинам, улыбался.

— Хочу спросить всех — против грузинской кухни возражений нет?

— Нет, нет, нет.

Тогда он с большим знанием дела, так же, как комментировал выступления артистов, заказал сначала вина, потом закуски:

— Принесите две бутылки водки, три бутылки столового вина «Цинандали», две бутылки коньяка, армянского, выдержанного, шесть бутылок «Боржоми». Под конец будем пить шампанское, заморозьте две бутылки. Теперь так: на закуску лобио, чахохбили, сациви, чтоб на всех хватило, хлеб — лаваш, чтобы теплый был. Да, под водку, конечно, селедку, нарежьте и покройте белым луком под постным маслом — так, по-еврейски.

Павел рассмеялся:

— Откуда ты знаешь, как селедку делают по-еврейски?

— Как откуда? От евреев, конечно. Я считаю, что под водку это самая лучшая закуска. Ну а потом будем есть шашлыки по-карски и цыплят табака.

Сделав заказ, Тухачевский наклонился к Павлу и шепнул на ухо:

— Это я у него, у хозяина, научился такому изобилию. Он всегда широко принимает. Здорово, а?

Когда уставили стол так, что он чуть ли не ломился под тяжестью блюд, Павел толкнул ногой под столом Марию и незаметно кивнул на изобилие изысканных кушаний и лучшие вина. Она поняла — он напоминал ей бедность русских деревень на всем их пути на поезде, и тоже едва заметно ему кивнула.

Весь вечер Тухачевский по русско-грузинскому обычаю произносил тосты в честь гостей, остроумно и весело характеризовал каждого. Сначала был общий тост за женщин за столом, за их красоту.

— Друзья мои, мы осчастливлены присутствием трех прекрасных дам — Валерии, Суламифи и Марии. Я поднимаю этот бокал за их красоту, за их таланты, за их индивидуальность. Мужчины, за женщин нам полагается пить стоя и до дна.

Потом пили за каждую женщину отдельно, за артистов-мужчин. Наконец дошла очередь до Павла:

— Я хочу предложить тост за Павла Берга и его очаровательную молодую жену Марию. Они в первый раз приехали на Черное море, это как бы их медовый месяц. Пожелаем им долгих совместных лет счастья и согласия. Имя Павла Берга как автора статьи «Два еврея» стало известно только недавно. Статья замечательная, и уверяю вас, что скоро мы будем читать его новые вещи. Павел — профессор истории, я уверен, что будут и книги по истории. Я знаю Павла с 1922 года, он был командиром в коннице Буденного, мы бок о бок сражались с белополяками. В боях он был настоящий богатырь, его даже прозвали «Алеша Попович», по имени одного из трех богатырей. Присмотритесь — он действительно похож на того Алешу. Но я хочу сказать еще другое: Павел вырос в еврейском гетто, стал русским революционером, превратился в русского богатыря, а теперь известен как русский писатель и ученый. И его жена Мария, будущий русский доктор, тоже дочь революционера, студента-еврея. Вот за столом сидят Суламифь и Асаф Мессерер, первая танцевальная пара русского балета. А кто они по происхождению? Дети зубного доктора, еврея из Москвы, Михаила Борисовича Мессерера. Его семья дала нам много русских артистов: одна дочь, Рахиль, — актриса кино, другой сын, Азарий, — артист Художественного театра. Вот, дорогие друзья, какие возможности для развития талантов дала революция. Мы с Павлом защищали революцию, сражались за нее. И вот мы видим великий прогресс в нашем новом обществе. Итак — за Павла с Марией, их будущих детей и будущие успехи в русской культуре.

Потом Тухачевский поочередно приглашал Марию и Барсову танцевать, а когда пригласил Суламифь, стал комично извиняться, что не умеет танцевать классический балет. Все пили много, Мария впервые видела Павла опьяневшим, у нее самой тоже кружилась голова. Барсова уговаривала Тухачевского прочитать стихи:

— Вы не знаете, Михаил Николаевич ведь прекрасный чтец. Если бы он не был таким знаменитым полководцем, то стал бы знаменитым чтецом.

Тухачевский смущенно отказывался:

— Ну какой я чтец! — потом согласился: — Я прочитаю вам стихи Есенина:

Не жалею, не зову, не плачу, Все пройдет, как с белых яблонь дым. Увяданья золотом охваченный, Я не буду больше молодым. Ты теперь не так уж будешь биться, Сердце, тронутое холодком, И страна березового ситца Не заманит шляться босиком. Дух бродяжий, ты все реже, реже Расшевеливаешь пламень уст. О, моя утраченная свежесть, Буйство глаз и половодье чувств! Я теперь скупее стал в желаньях, Жизнь моя, иль ты приснилась мне? Словно я весенней гулкой ранью Проскакал на розовом коне. Все мы, все мы в этом мире тленны, Тихо льется с кленов листьев медь… Будь же ты вовек благословенно, Что пришло процвесть и умереть.

Он с таким накалом чувства прочитал последнее четверостишие, что у всех невольно навернулись слезы. Аплодировали все, включая официантов и людей за столами рядом, — оказалось, весь зал слушал знаменитого командарма.

Весь вечер на эстраде ресторана выступал грузинский ансамбль, певцы пели популярные грузинские песни, а потом вдруг раздались дикий свист и гиканье, на эстраду выскочили танцоры и оркестр заиграл лезгинку. Через несколько тактов Тухачевский вытащил на эстраду Суламифь и Асафа, вышел сам и они втроем присоединились к выступавшим. Он танцевал так задорно, а профессиональные танцоры Мессереры — так хорошо, что Мария не выдержала и тоже пошла с ними танцевать.

Это был коронный номер всего вечера: и публика, и сами выступавшие долго и шумно аплодировали всем и друг другу.

Тухачевский сначала отправил гостей-артистов в гостиницу, а сам еще продолжал пить коньяк и беседовать с Павлом и Марией.

— Желаю вам, ребята, большого, большого счастья. Вы его заслужили.

— И тебе, Миша, желаем большого, большого успеха. Ты его тоже заслужил.

— Спасибо, Паша. Я тебе говорил и еще раз скажу: Красная армия — это вся моя жизнь.

Он привез их в санаторий и сердечно попрощался, расцеловавшись с обоими. Когда они остались в комнате одни, Мария с восторгом сказала:

— Какой замечательный человек, этот Миша Тухачевский.

— Да, замечательный. У него трудная миссия. Будем надеется, что он сумеет победить, как побеждал прежде, — откликнулся Павел, вздохнув.

Мария не поняла, что он имел в виду, но не спрашивала, ей хотелось спать.

Вскоре они вернулись в Москву. Влюбленная пара потрудилась, кажется, на славу, потому что через несколько дней Мария, потупив глаза, тихо сказала:

— Я беременна.

30. Рождение Лили Берг

27 июля 1932 года родилась дочь Марии и Павла — Лиля Берг.

Накануне днем Мария почувствовала схватки, а Павел был на работе. Она попросила свою мать проводить ее в ближайший роддом — родильный дом имени Крупской на площади Белорусского вокзала. Павлу позвонили на работу уже к вечеру:

— Ваша жена рожает.

Он поспешил в роддом, пробился к главному врачу Борису Шульману:

— Товарищ главврач, у вас моя жена, она рожает.

— Как ее фамилия?

— Берг, Мария Берг.

Высокий военный, орденоносец, Павел всегда производил на всех впечатление, и доктору Шульману хотелось ему помочь, он вышел, справился у дежурного, вернулся:

— Волноваться нечего, она уже в родильной комнате.

Как многие мужья во время первых родов их жен, Павел растерялся и запаниковал, он хотел узнать побольше, но не в состоянии был толково спросить, даже не знал, что говорить:

— Уже в родильной?.. Как же это?..

— Все роженицы рожают в родильной комнате.

— А чувствует, как она себя чувствует?

— Пока все в порядке, обычные роды, пока без осложнений.

— Пока?.. А могут быть осложнения?..

— Мы стараемся их не допустить.

— А это… когда это будет?..

— Что — «это»?

— Ну это — ребенок же.

— Роды только начались, не раньше чем через пару часов.

— Так долго?!. Это ведь больно, наверное?

— Больно, но все женщины переносят.

— А мне… мне как ее увидеть?

— В родильную мы посетителей не пускаем, чтобы не занесли инфекцию.

— Какую инфекцию?.. Я ведь не больной.

— Вы не понимаете — все с улицы может быть опасно для роженицы и для ребенка.

— Так я же только на минутку. Ей-богу, я даже не коснусь ее.

— Нельзя.

(Павел не знал, что и сказать.)

Доктор Шульман мягко его уговаривал:

— Вы пойдите погуляйте, а потом приходите в приемный покой. Я предупрежу дежурного врача, что вы придете, чтобы вам сразу сообщили мальчик или девочка.

— Да, да — мальчик или девочка?.. — и Павел в растерянности вышел.

Одному ему никак нельзя было оставаться. Он остановил какой-то грузовик:

— Подвезите меня к Всехсвятскому, на Ленинградском шоссе.

— Садитесь, товарищ майор. Мне как раз по пути.

Павел, задыхаясь, ворвался в квартиру Гинзбургов. Дома была только Августа, Алеша с бабушкой уже спали. Он как-то удрученно выпалил:

— Рожает! Через два часа.

Августа едва заметно улыбалась: она увидела его панику и стала успокаивать. Он попросил:

— Дай мне водки, — и залпом опрокинул стакан.

Сразу после полуночи он вернулся в роддом, прошел в приемный покой. Было тихо, ему показалось, что где-то пропищал котенок. Он подумал:

— Мужей не пускают, а котенок зачем здесь живет?

Из родильной комнаты вышла предупрежденная Шульманом дежурная женщина-врач:

— Это вы Берг? Вы слышали?

— Что слышал?

— Голос вашей дочери.

— Дочери?.. — он опять не знал, что сказать, как спросить. — А какая она?

Докторша ответила спокойно и профессионально:

— Без дефектов.

— А Маша, мама ее? — и тут он понял, что впервые сказал о Маше «мама».

— Мамаша тоже в порядке.

— А увидеть их можно?

— Нельзя. Увидите, когда их выпишут.

— Это когда же?

— Обычно — через неделю. А завтра приносите жене передачу. Ей надо хорошо питаться, чтобы было молоко для дочки.

Он смотрел непонимающе. Докторша объяснила:

— С завтрашнего дня ваша дочка начнет получать грудное питание, молоко матери. Чтобы молоко было полноценней, мамаше надо хорошо питаться. А у нас здесь питание ниже среднего. Так что приносите передачи каждый день до их выписки.

И Павел начал каждый вечер после работы носить передачи и обмениваться с Марией записками. Она писала о дочери шутливые замечания: «Наша Лиля — это лучшая конструкция молокоотсоса, сосет жадно и много», «Няни из комнаты новорожденных говорят, что Лиля, когда голодная, кричит громче всех — наверное, будет певица», «Я вижу других новорожденных и положительно нахожу, что наша Лиля — самая красивая девочка 1932 года».

Под закрытыми окнами роддома постоянно толпились мужья — молодые отцы. Их жены подходили к окнам и переговаривались знаками. Иногда кто-нибудь из них показывал через окно новорожденного — маленький кулек пеленок и одеял, в котором с трудом удавалось разглядеть личико. Дошла очередь и до Павла — Маша поднесла спящую Лилю к окну и жестом показала, что она красавица. Хотя Павел ничего не рассмотрел, он воздел руки кверху, показывая, что полностью с ней согласен.

И вот наступил день их выписки. Мария выскочила из дверей веселая и легкая, как птичка, и кинулась прямо в объятия Павла. За ней коротышка-няня несла завернутую в кулек новорожденную. Она протянула кулек Павлу, он сунул нянечке в руку несколько рублей (ему сказали, что полагается «платить» за ребенка), согнулся почти пополам и неумело подставил руки, боясь выронить драгоценный кулек. Мария с гордостью приоткрыла простыню у лица:

— Правда, красавица?

Павел впервые увидел свою дочь, курносую, как все новорожденные, круглолицую, с красноватой кожицей. Он не заметил в ней красоты, решил согласно кивнуть и ничего не ответил. Зато умиленная няня нараспев сказала:

— Дочка — вылитый папочка, как две капли воды.

Удивленный и растерянный Павел в сходстве сомневался, но не это было важно. Другое казалось намного важней: он держал на руках свою дочь. У него никогда не было ничего своего. И вдруг он понял, что впервые держит в руках — свою дочь. Свою! — новый смысл его жизни. Он так растрогался, что на глазах навернулись слезы. Мария это заметила и улыбнулась.

* * *

Как долго и сладостно Павел и Мария стремились к любовному физическому сближению, и как быстро начали проходить романтика и сладость первых дней и горячих ночей, когда постепенно жизнь стала привычной, появились первые бытовые трудности. Павел добился, чтобы ему дали в общежитии другую комнату, побольше. И все равно она была мала, вся постоянно увешана сохнущими пеленками, и приходилось нырять под ними, особенно высокому Павлу.

Счастливый отец завел специальную толстую тетрадь, чтобы вести дневник роста дочки. На первой странице он написал: «Лиля Берг. Из серии „Жизнь и деятельность замечательных людей“». Вместо эпиграфа написал: «Посвящается родительской необъективности — читать могут все, но вносить записи — только родители. Иначе записки потеряют самое ценное качество — необъективность».

И пока Лиля постепенно росла, они с Марией время от времени вносили туда остроумные замечания о ней, о ее характере, о ее поведении.

А новорожденная девочка, как все младенцы, плакала по ночам, не давала спать ни им, ни соседям. Они по очереди носили ее на руках, качали, убаюкивали и, конечно, постоянно не высыпались. Кухня в общежитии была одна, общая, на весь длинный коридор, женский и мужской туалеты и ванные — тоже общие, в конце коридора. Стирать и полоскать пеленки приходилось по ночам, когда ванная была не занята, и от этого Павел и Мария не высыпались еще больше.

Вся жизнь стала ужасно трудной и неудобной. Мария занималась то кормлением грудью, то пеленками, то стиркой в корыте. А Павел грел и приносил горячую воду, чтобы купать девочку, чистил в углу картошку, натирал на терке морковку (если доставал), пропускал через мясорубку мясо (если доставал). Потом он проглаживал стираные пеленки чугунным утюгом, нагреваемым углями. От тлеющих углей исходил тяжелый запах, приходилось открывать окно, а это могло простудить девочку и их самих.

Семен с Августой иногда заходили к Бергам, видели, как они мучаются, и предлагали:

— Переезжайте к нам, у нас вам будет удобней.

Но оба, и Павел и Мария, считали неудобным стеснять их. Мария, практичная, как все женщины, говорила им:

— Спасибо, но мы не можем позволить себе, чтобы для нас вы пожертвовали своим покоем и образом жизни. Представляете себе, что у вас по всей квартире развешаны пеленки? Ведь наша жизнь все равно не изменится, зато ваша ухудшится намного.

Когда Павел держал Лилю на руках, играя с ней днем или качая ночью, он испытывал такое глубокое чувство любви к дочери, что у него слезы на глаза наворачивались. Эта была любовь, но не такая, как к жене. Жену он обожал, а к этому крохотному младенцу испытывал чувство отцовства — любовь к той жизни, которую он ей дал, и отцовская ответственность за то далекое будущее, которое ее ожидало.

Мария даже не представляла раньше, как трудно с новорожденным младенцем, а Павел представлял себе это еще меньше. Он питался в столовой своей привилегированной военной академии, а из распределителя иногда приносил домой некоторые дефицитные продукты. Но заниматься в библиотеку он ходил все реже, с работы спешил домой, чтобы помогать Марии. По выходным он ходил на Палашевский рынок, покупал для прикорма Лиле молоко, творог, сметану. Они с Марией по очереди выносили ее гулять на свежий воздух, в Миусский сквер. Детской коляски не было, ребенка носили на руках. В те тяжелые годы даже посуды и кухонной утвари не хватало. Иногда только можно было купить какие-нибудь вещи в Торгсине: для Лили купили как-то маленькую кастрюльку с длинной ручкой, и даже такая мелочь радовала Марию, потому что хоть немного облегчала жизнь.

Она просто не в состоянии была заботиться о ребенке и одновременно продолжать учиться: пришлось идти в институт и просить академический отпуск. Ее бывший воздыхатель Миша Жухоницкий обрадовался ей и спросил:

— Маша, ты счастлива?

Мария по голосу поняла — это вопрос страдальца, она заставила его страдать.

— Миша, я действительно очень счастлива. Но ты не сердись на меня. Можешь не сердиться?

— Маша, чего я хотел? Я хотел дать тебе счастье. Если ты счастлива, то на что мне сердиться?

Вспоминая его слова, она и улыбалась, и чуть не плакала. Вот она и перестала быть студенткой: от этого слезы наворачивались еще сильнее.

* * *

Как-то Павел купил вышедшую недавно книгу своего бывшего однополчанина Исаака Бабеля «Конармия»: она сразу стала популярной, ее раскупали, о ней говорили, ее обсуждали. В книге описывалась фактически повседневная история Гражданской войны, без приукрашиваний и излишнего пафоса: все подавалось так, как тогда происходило, — и положительное, и отрицательное. В этом был аромат современной истории, и Павлу — участнику событий и историку — книга очень понравилась. Он встретил Бабеля в Книжной лавке писателей на улице Кузнецкий мост.

— Исайка, здорово, дружище!

— Ба, ба, ба, как приятно снова увидеть старого однополчанина! — у Бабеля было все такое же милое лицо еврейского студента с ямочками на щеках, — Пашка, неужели это ты? Ну, ты еще выше или поширел, что ли. И ты теперь такой солидный, интеллигентный. Читал я твою статью в «Огоньке». Очень хорошая статья.

— Правда, понравилась? Ну, спасибо.

— Конечно, правда. А помнишь, как я прозвал тебя Алешей Поповичем? Ну, видел ты эту картину?

— Видел, как же. Знаешь, мне потом сам директор Третьяковской галереи академик Юон подтвердил, что ты был прав.

— Неужели подтвердил? Я ведь это тогда просто выдумал, чем-то ты мне показался схожим с ним. Ну я и сболтнул.

— Вот и видно, что ты мастер выдумывать. А я в восторге от твоей книги.

— Ну уж и в восторге…

— Я тебе верно говорю — в восторге. Я ведь стал историком и на все смотрю с точки зрения истории. Твоя книга — это лучший материал для будущих историков о нашем времени.

— Ну, спасибо. А слышал шутку про нашего с тобой командарма Буденного? Его спросили: «Как вам нравится Бабель?» В ответ Буденный разгладил свои длинные усы и сказал: «Это смотря какая бабель».

Посмеялись, и Павел сел на своего любимого конька — горячо заговорил об изучении Французской революции. Бабель слушал внимательно:

— А почему бы тебе самому не написать книгу?

— О чем?

— Как о чем? — о том, что ты мне рассказываешь.

— Я не писатель. Это у тебя талант.

— Таланта и у меня бы не было, если бы его не вбил в меня Максим Горький. Если я теперь пишу неплохо, то этим я обязан ему. Он научил меня переделывать написанное. И ты как засядешь за письменный стол, так в конце концов у тебя тоже получится.

— «Сядешь за стол»… В том-то и беда, что у меня даже стола нет.

Павел рассказал о своих трудностях. Бабель был все такой же, чувствительный, тактичный. С необыкновенным участием он сразу предложил:

— Переезжайте ко мне, у меня есть квартира, две комнаты. Квартира моя на Беговой улице, возле ипподрома. Я почти каждый день играю на скачках. Ты же помнишь, что я сумасшедший лошадник. Так вот, я даю вам комнату, а мне и одной хватит. Тем более что я часто разъезжаю по стране. Можете жить там хоть год, хоть два.

Обрадованные Павел с Марией переехали прямо сразу. Новорожденную Лилю перевезли в фанерной коробке: ни детских колясок, ни кроваток не было. Так она в этой коробке и спала весь первый год своей жизни[37].

Теперь у них была комната не в общежитии, а в квартире, со своей кухней и ванной. Мария полностью отдала себя дочке и домашним делам. А у Павла появился стол, правда, не весь, но все-таки половина стола: там он разложил свои бумаги, а на другой половине лежали глаженые пеленки и полотенца.

Теперь по вечерам Павел сидел допоздна: читал и писал, писал и переписывал, откладывал в сторону, рвал бумагу, снова писал и переписывал, анализируя события и отрабатывая стиль изложения. Ему хотелось написать книгу простым языком, чтобы она была доступна любому человеку, имеющему интерес к истории.

Но свет от настольной лампы мешал спать Марии и Лиле, и Павел осторожно навешивал на нее глаженые пеленки. Мария ему завидовала и с грустью говорила:

— Я рада за тебя, что ты можешь заниматься своим любимым делом. Я тоже хотела бы, я так мечтала стать детским врачом, а теперь отстаю от всех. Когда я смогу опять пойти в институт?

31. Пашка Судоплатов в Москве

Когда Павел Берг оставил свой полк, его протеже Пашку Судоплатова приняли разведчиком в соседнюю дивизию. Разведчику нужно особое сочетание талантов: наблюдательность, сообразительность, умение ориентироваться и прекрасная память. Ему надо быть актером — уметь искусно прикидываться, в зависимости от поставленной задачи выдавая себя за кого-то другого. Разведчик не может себя выдать, он играет на людях роль, опасную роль, она должна помочь ему делать свое дело. Одна фальшивая нота — и он пропал. А еще ему нужен талант общительности, умение находить общий язык с людьми разных возрастов и разных положений. Все вместе это можно назвать артистичностью поведения. У Судоплатова было врожденное умение привлекать к себе людей и вызывать в них доверие. Он сумел наладить тесные связи с руководителями украинских националистов — атаманом Петлюрой и полковником Коновальцем. От них он получал ценные сведения о планах передвижения националистов. За заслуги его перевели на работу в Особый отдел Всероссийской чрезвычайной комиссии, ВЧК (прообраз будущих органов госбезопасности).

Советская Россия с самого начала существования имела множество внешних и внутренних врагов. Почти с первого дня службой государственной безопасности (ВЧК) руководил большевик-поляк Феликс Дзержинский, «железный Феликс», как его называли. Основой его руководства была жестокость, а на кого она направлена — это считалось второстепенным вопросом. Под его руководством проводились тысячи неоправданных расправ, он наводил ужас на всю страну. После Гражданской войны для службы квалифицированной разведки набирались опытные специалисты с хорошим образованием и знанием иностранных языков. Много агентов перешло в разведку из числа бывших армейских комиссаров. Так случилось, что многие сотрудники разведки были евреями. Они преподавали будущим разведчикам и диверсантам в Школе особого назначения (ШОН).

В 1933 году Судоплатова перевели для работы и обучения в Москву. В этой школе его учителями были опытные разведчики Сергей Шпигельглаз и Наум Эйтингтон. Оба они происходили из еврейских местечек в Белоруссии, оба сумели закончить реальные училища в Варшаве и поступили на юридический факультет, но были призваны в армию. После большевистской революции они работали в Особом отделе Чрезвычайной комиссии. Шпигельглаз хорошо знал французский, немецкий и польский языки, а Эйтинггон знал шесть иностранных языков. Оба этих разведчика выполняли особые задания в Германии, Франции и Испании, потом бывали в Монголии. Оттуда вместе с другим агентом, евреем Борисом Кошаком, они вели агентурную работу в Китае и Японии. Их обоих перевели в Москву с повышением, назначили заместителями начальника внешней разведки. Шпигельглаз потом стал ее начальником.

Судоплатов обожал обоих своих учителей, особенно Шпигельглаза. Им тоже нравился смышленый молодой разведчик, они прочили ему большое будущее. Но больше всего Судоплатов был благодарен Павлу Бергу.

Однажды, когда Павел возвращался из академии домой, в темноте около подъезда его дома к нему подошел молодой человек низкого роста:

— Здравствуйте, Павел Борисович. Я вас тут давно дожидаюсь.

Павел всмотрелся, при тусклом свете фонаря лицо человека показлось знакомым:

— Пашка! Судоплатов! Да ты ли это?

— Как есть я, Павел Борисович.

— Какими судьбами тебя занесло в Москву?

— Вызвали, работать приехал. Ну и учиться, конечно.

— Ну, молодец! Что же мы тут стоим? Пошли к нам. У меня теперь семья — жена, дочка. Я тебя познакомлю.

Удивленной Марии он объяснил:

— Это Павел Судоплатов, когда-то мой «сын полка», разведчик, и притом — отличный разведчик. Я ему большое будущее предсказываю.

Судоплатов застеснялся:

— Ну что вы, Павел Борисович. Это я у вас всему в жизни научился. Я ведь к вам в полк в пятнадцать лет пришел, и сказал Марии: — Павел Борисович из меня тогда человека сделал.

Мария всегда радовалась, когда хвалили мужа, Судоплатов ей сразу понравился.

— Сколько тебе теперь? — спросил Павел.

— Двадцать шесть минуло.

— Ну, теперь ты взрослый мужчина. Женат?

— Нет еще. Все годы в разведке занят. Но познакомился с чудесной девушкой — Эммой.

— Что же вы девушку не привели? — улыбнулась Мария.

За ужином он рассказал:

— Прохора помните, вашего вестового ординарца?

— Конечно, помню. Где он, что делает?

— С ним беда, целая история, непростая. Как вы ему посоветовали, осел он на своей земле, крестьянствовать. И все у него ладно пошло. Он мужик хозяйственный, как у нас говорят — самостийный. Начал добро наживать. Только вот что получилось — проводили на Украине продразверстку, всем крестьянам тяжело пришлось, голодно, начался на Украине голод.

— Да, слышал я об этом.

— Ну дошли эти двадцатипятитысячники, как их назвали, до нашего Мелитопольского края. А Прохор, он норовистый, с характером. Как стали у него скотину отбирать — коня вашего Веселого, которого вы ему отдали, и быков, и овец, и кур, так он заскандалил с их отрядом, не хотел отдавать, кричал: «Я сам в конной армии служил и коня этого мне мой командир дал!» Шашку со стены сорвал и размахивал. Они ушли, а потом вернулись с оружием и арестовали Прохора как кулака. Собирались судить как контру. А из суда известно куда — или на расстрел, или в лагерь.

Павел слушал, застыв с открытым от изумления ртом, и постепенно багровел:

— Ну а дальше, дальше что?

— А дальше так: жена его меня разыскала, все рассказала. Я в украинском управлении по разведке служил. Я, конечно, помчался Прохора выручать. Что вы, говорю своим, делаете, какой он «контра»?! Он всю Гражданскую за большевиков провоевал! Ну уломал, немного помягчали, послали его на Беломоро-Балтийский канал, на три года. Это все-таки лучше.

Павел разгорячился, в нем вдруг проснулся прежний полковой командир, он вскочил, стукнул по столу так, что посуда задребезжала, повысил голос:

— Да как же так могли поступить с ним? Да если бы я там был! Я бы их всех изрубил бы!

Судоплатов даже присмирел, а Мария испугалась — она никогда не видела его в таком состоянии, смотрела на него с удивлением и восхищением, а потом тихо попросила:

— Ты не кричи, пожалуйста, Лилю разбудишь.

Судоплатов вежливо поддакивал Павлу:

— Несправедливо поступили. А мне так объясняли: его арест — это, мол, потребность исторического момента.

— Знаешь, Пашка, что-то я смотрю — слишком много получается несправедливых потребностей у моментов нашей истории.

Смешливый Судоплатов подтвердил:

— Как у нас говорят: за что боролись, на то и напоролись.

Когда он ушел, Мария подошла, обняла Павла, заглянула ему в глаза и, вкрадчиво улыбаясь, сказала:

— Так вот ты какой был тогда — командир. Я ведь тебя только мягкого и вежливого знаю. А ты, оказывается, можешь быть суровым и даже страшным.

В эту ночь, когда Павел ласкал ее, Марии казалось, что это были ласки того прежнего Павла — героя Гражданской войны.

* * *

Судоплатов потом несколько раз заходил в гости к Бергам, иногда они с Павлом ходили гулять по аллеям больницы имени Боткина. Там поздно вечером всегда было пустынно, и Судоплатов скупо рассказывал Павлу о своей службе:

— Вам, как моему учителю в жизни, скажу: дали мне ответственную работу по разведке в иностранном отделе Главного политического управления — отвечать за оперативное наблюдение и борьбу с украинской националистической эмиграцией. Они хотят отделения Украины от Советского Союза, и у них есть пособники — немцы и поляки. Теперь мне приходится много туда ездить. Обстановка сложная. В Западной Украине, которую отобрали у нас по Брестскому договору, мне нужны свои агенты. А интеллигенция там недовольна тем, что у нас сидит в тюрьме бывший глава их так называемой Независимой Украинской Республики по фамилии Кост-Левицкий. Его давно арестовал Хрущев, Никита Сергеевич, секретарь Украинского ЦК, вместе с заместителем наркома Серовым. А старику Кост-Левицкому уже за восемьдесят лет, вреда от него больше не будет. Я рассчитал, что если его освободить, то этим я смогу привлечь к нам некоторых нужных для разведки людей. Ну и уговорил нашего наркома его освободить. Так теперь Хрущев с Серовым на меня обозлились за это. А про Хрущева говорят, что он мужик неумный и злопамятный. Так теперь от него только и жди, что угробит. Как бы не было у меня больших неприятностей.

Павел давал ему тактические советы, обсуждал их с ним на примерах истории:

— Ты, Пашка, теперь становишься в Москве — как у Наполеона был Фуке, министр разведки и секретной полиции.

— А знаете, Павел Борисович, чего я вам скажу? Я знаю, что вы гордитесь своим еврейским народом — как очень способным. Так вот: верхушка нашей советской разведки почти вся — еврейская. Фамилий я называть не могу, но эти люди все очень способные и нашему делу преданны. Я от них многому научился.

Павлу было приятно это слышать.

Потом Судоплатов пропал из поля зрения Павла на несколько лет. Его направили, как сбежавшего «нелегала», сначала в Финляндию, а затем в Германию.

32. Возвращение Тарле

В октябре 1932 года Павлу неожиданно позвонил профессор Тарле. Услышав его голос, Павел сначала сам себе не мог поверить:

— Евгений Викторович, вы?

— Да, я, досрочно освобожденный из ссылки. Хочу вас видеть. Не опасайтесь — я восстановлен на работе и мне даже дали две квартиры, в Москве, в «Доме на набережной», и в Ленинграде, тоже на набережной — Невы. Приезжайте.

Павел почти два года бережно хранил полученную от него книгу «Иудейская война» Иосифа Флавия и не знал — сумеет ли когда-нибудь вернуть ее. Он очень волновался — к радости встретить учителя примешивалось горькое чувство, что увидит человека, пережившего ужас несправедливого ареста и тяготы ссылки. Как он выглядит? Какое у него настроение? С этими мыслями Павел подходил к «Дому на набережной». Ему еще не приходилось бывать в этом громадном и довольно мрачном здании с многочисленными внутренними дворами-колодцами. Проектировал его архитектор Борис (Мориц) Иофан, одесский еврей. Он много лет жил и работал в Париже, по приглашению Сталина вернулся в Россию и спроектировал первый в мире громадный «жилой комбинат» для правительства, на тысячу квартир, с магазином, кинотеатром и клубом. Идея Сталина состояла в следующем: поселить как можно больше членов правительства в одном месте, чтобы можно было легче контролировать их частную жизнь. Для этого в Доме был задействован большой штат охранников и обслуживающего персонала.

В подъезде внутреннего двора перед лифтом сидел охранник с кобурой на широком ремне:

— Вы к кому, товарищ майор?

— К профессору Тарле.

Охранник сверился со списком:

— У нас такой не проживает.

— Как не проживает? Я говорил с ним по телефону, квартира на девятом этаже.

Вызвали коменданта дома Алексея Богунова, маленького худого человечка с пронырливым и одновременно услужливым взглядом. Он служил комендантом с самого начала, суммировал добытые охранниками сведения, и уже много раз бывал свидетелем при арестах жильцов. Он так к этому привык, что, увидев Берга в военной форме, принял его за агента:

— У вас, товарищ майор, есть ордер на арест? Вам нужен сопровождающий свидетель?

— Какой ордер, на чей арест? Я пришел повидать профессора Тарле.

— A-а, Тарле! Это другое дело, — Богунов заглянул в свой список. — Так, Тарле. Вот, нашел. Он недавно здесь поселился, только что освобожденный.

— Ну да — освобожденный. С чего вы решили, что я пришел арестовывать его?

— У нас, знаете, и такое бывает: освободят жильца после ареста, а глядишь через два-три дня опять приходят забирать. По ошибке, значит, освободили. Вы уж извините, что так получилось. Тарле — жилец свежий, наша охрана его еще не знает.

В лифте Павел все продолжал удивляться вопросу коменданта. Ясно, что аресты в этом доме — обычное дело, и вместо «жилого комбината» громадный дом постепенно становится «комбинатом мертвых душ» — чуть ли не половину жильцов уже арестовали или расстреляли, а «освободившееся жилье» отдавали другим.

Похудевший и ослабевший, Тарле сам открыл дверь.

— Евгений Викторович, поздравляю вас.

— Да, да, спасибо, спасибо, Павел Борисович. Очень рад снова иметь возможность вас видеть.

— Как вы себя чувствуете?

— Понемногу отхожу от потрясений.

— Евгений Викторович, я был так рад вашему письму о моей статье. Спасибо вам громадное.

— А, так вы все-таки получили мое письмо? Я не был уверен, что цензура пропустит, все-таки — от сосланного. Поэтому и адрес обратный не написал, чтобы вас не подводить.

— Конверт, правда, был вскрыт. Но письмо лежало внутри. Для меня это был великий праздник. А я принес вам обратно книгу Иосифа Флавия, которую вы давали мне прочитать.

— Книгу? Ах, да, это же «Иудейская война». Я и забыл совсем, что дал ее вам. Знаете, после моего ареста они ведь всю мою библиотеку перерыли, искали хоть какие-нибудь улики. Много книг попортили, много вообще пропало. А вам эта книга пригодилась?

— Очень пригодилась, Евгений Викторович. И еще — я очень благодарю вас за рекомендацию, меня назначили профессором истории в Академию имени Фрунзе.

— Дали они вам это место? Ну, я рад за вас. Когда меня арестовали, я думал, что моя рекомендация вам не только не поможет, но даже навредит. Оказывается — помогла. Я очень за вас рад.

Потом, за чашкой чая, он медленно рассказывал:

— Знаете, Павел Борисович, в этом страшном доме на Лубянке следователь начал на меня кричать: «Изменник, предатель, враг народа!» Я говорю: «Почему вы на меня кричите? Я ведь не осужденный, а только подследственный?» А он усмехнулся, подвел меня к окну: «Смотри», — говорит. Я посмотрел вниз: по площади Дзержинского люди ходят торопятся по своим делам. Он на них указал и говорит: «Подследственные-то, они вон где ходят. А ты уже осужденный». Меня тогда просто ужас охватил: для них ведь вся страна, все люди — это только «подследственные». Так-то, дорогой Павел Борисович. Когда-то Данте назвал свою поэму «Комедия»: все персонажи в ней — как бы комедианты в жизни. Дополнение «божественная» ей дали уже потом, без него. Ну так вот: комедия революции кончается, когда кто-то берется за топор и старается с его помощью перевести идеи революции в практику. Тогда комедия становится трагедией. Это то, что мы переживаем теперь, — над всеми нами занесен топорик, — помолчав, он добавил: — Ну, со мной все-таки хотя бы разобрались. Лелею надежду, что других тоже освободят.

— Евгений Викторович, в чем же вас могли обвинить?

— Да, знаете, это очень интересно: обвиняли меня в том, что я шпион, причем одновременно немецкий, французский, американский и японский. И еще — будто меня собирались сделать министром иностранных дел в новом правительстве. В каком, я не спрашивал, да они и сами не знали. Им чем обвинение нелепее, тем вернее для наказания. Если хотите знать, они просто хотят нас, историков, запугать, чтобы мы писали историю только такую, какая угодна им.

— Неужели действительно можно заставить историков переделывать историю?

— Эх, Павел Борисович, так ведь чуть ли не все диктаторы стремились исказить историю. Вот возьмите хоть Наполеона. Когда он стал императором, то сразу приказал переписывать историю. Было воспрещено не только писать о предшествовавшей Французской революции, но даже упоминать о ней и деятелях того времени. Никакого Робеспьера не было, Марата не было, Бабёфа не было, даже Мирабо не было никогда на свете. Запрещено было в печати само слово «революция». Фактически Наполеон не только исказил, он запретил непосредственно предшествовавшую ему историю. Он хотел видеть только одну историю — историю о нем самом. Хотя он не был очень религиозным, но по его указанию католическое духовенство ввело во всех школах Франции обязательный предмет — изучение катехизиса, из которого велено было заучивать наизусть, во-первых, «Бог сделал императора Наполеона орудием своей власти и образом своим на земле» и, во-вторых, «Кто противится императору Наполеону, тот противится порядку, установленному самим Господом, и достоин вечного осуждения, и душа противящегося достойна вечной гибели и ада». Нечто очень сходное мы наблюдаем теперь: церквей у нас не стало, но в учебниках для школьников всех возрастов пишут, что революцию сделал товарищ Сталин, правда, заодно с Лениным. Конечно, это пишут не настоящие историки, а полуграмотные бюрократы. Они вставляют в учебники баллады каких-то еще менее грамотных сказителей — крестьянки Крюковой, например. Она сочинила «Балладу о двух соколах»: «Один сокол — Ленин, другой сокол — Сталин». Школьников заставляют заучивать это наизусть.

Павел совсем расстроился, а Тарле грустно продолжал:

— Я много обдумывал это, сначала сидя в следственной камере. Тогда я был почти уверен, что меня расстреляют. Знаете, мне, как историку, представлялось, что я на своей шкуре испытываю террор Французской революции, — так все похоже. Только гильотина на площади с толпой глазеющего народа теперь заменена тайными расстрелами в тюремных застенках.

Тарле замолчал, очевидно, вспоминая свои ожидания и ощущения в камере на Лубянке. Павел старался не шевелиться, с ужасом слушая его рассказ.

— Да, и потом в ссылке в Алма-Ате я тоже ждал, когда меня вызовут и заставят под дулом пистолета писать восхваления советскому режиму. Что ж, вполне возможная ситуация. И вот однажды за мной вдруг прислали сопровождающих — ехать в Москву. Я решил, что мои ожидания оправдались — будут диктовать, что писать. И вот в том же самом доме на Лубянке, в том же самом кабинете тот же самый следователь, увидев меня, вдруг встал и заговорил извиняющимся тоном: с вами, профессор, перестарались, мы получили указание с самого верха — он даже показал пальцем в потолок — освободить вас. И добавил свое объяснение: я верю, что лично вы ни в чем не виноваты, но вы ведь образованный человек, историк, вы можете понять, что в стране проводится широкая социальная профилактика, это потребность исторического момента. — Тарле замолчал, выразительно глядя на Павла. — Понимаете, весь этот ужасный террор, это пренебрежение к личности — это, оказывается, всего лишь социальная профилактика, потребность исторического момента. А какая изощренность в трактовке истории!

Павел вспомнил, что рассказывал ему Судоплатов про арест Прохора:

— Евгений Викторович, меня не так давно жена спрашивала, долго ли нам жить в плохих условиях. Я тогда ей в шутку сказал: это потребность исторического момента. После этого я узнал, что на Украине арестовали моего бывшего вестового, бойца Гражданской войны, храброго воина, который проливал кровь за новую Россию. Арестовали за то, что он будто бы кулак. И тоже объясняли, что это потребность исторического момента. Вот сколько граней у этого определения.

— Да, вот видите! Под этим девизом они и проводят эту «профилактику» с энтузиазмом, какого не знала история. Тысячи, тысячи всех этих агентов, следователей, охранников — это не просто слепые исполнители воли сверху. Нет, это фанатически убежденные, сознательные последователи.

Он опять замолчал, немного задохнувшись от внутренней ярости.

— Каково, похоже это все на времена любимой вами Французской революции? Видите — для них нет свободы личности, для них вообще нет личности, а одни только жестокие социальные преобразования. Я понял, что Сталин сам просматривал списки арестованных, иначе меня не отпустили бы. Понимаете, сам рассматривает и утверждает списки на казни, как когда-то Робеспьер, как Наполеон, как римский император Нерон и вообще все диктаторы за всю историю.

Павел понимал, что Тарле тяжело вспоминать тяготы ареста и ссылки. Он только сказал:

— Что меня в этом удивляет — ведь все эти революционеры, включая Сталина, сами из народа и начинали как борцы за свободу и справедливость. Что происходит в мозгах и душах людей, когда они так резко меняются?

— Ну, это старо как мир. Позвольте мне процитировать не кого-нибудь, а Аристотеля: «Большая часть тиранов вышла из демагогов, которые приобрели доверие народа тем, что клеветали на знатных». Две с половиной тысячи лет минуло, а это остается истиной. Аристотель по своим воззрениям был идеалистом и знал людские души. Когда люди добираются до власти, тогда они показывают свое настоящее лицо. Все диктаторы — это люди низкой морали, хотя некоторые из них обладали умом, как тог же Наполеон, например. Это ему принадлежат слова: «От великого до смешного один шаг». А я бы добавил: от великого до трагического всего полшага. Власть, полная, ничем не контролируемая власть обнажает моральное ничтожество их личностей. В наше время и для нашей страны это точно сформулировал московский журналист Владимир Гиляровский, «дядя Гиляй». Он написал эпиграмму:

В России две напасти: Внизу — власть тьмы, А наверху — тьма власти.

Павел усмехнулся и постарался запомнить эти строчки. Тарле продолжал:

— При полнейшем беззаконии эта «тьма власти» помогает морально ничтожным личностям сохранять вид законности — и выборов, и судов, и арестов. С формальной точки зрений — все обычно, как при демократии, а на самом деле — террор.

Павел поражался глубине и яркости анализа событий сегодняшней жизни, который провел Тарле.

— Ну а что нового произошло в Институте красной профессуры, пока меня не было?

— Произошло, Евгений Викторович. Помните того слушателя Юдина, который грубо перебивал вас на лекциях?

— Юдина? Да, припоминаю — примитивная такая личность.

— Так вот, эта примитивная личность стала теперь ректором этого института.

— Неужели? Впрочем, это было ясно — как сказано Грибоедовым в «Горе от ума», он «дойдет до степеней известных, ведь нынче любят бессловесных», то есть возражать партии не посмеет.

— А какие у вас творческие планы теперь, Евгений Викторович?

— Творческие планы? Пока мне не вернут мое звание, я ничего не стану писать для этой власти. Хочу, чтобы меня восстановили в Академии наук. Они не имели никакого права распоряжаться в Академии и отбирать у меня заслуженное звание академика.

Павел удивленно поднял брови, Тарле заметил:

— Впрочем, что я говорю… Конечно, у них есть право на все — право арестовывать, право ссылать, право расстреливать. Знаете, когда Гитлер пришел к власти и стал преследовать евреев, он приказал исключить Альберта Эйнштейна из немецкой академии наук. На это с возмущением реагировал весь интеллектуальный мир. А у нас уже многих исключили из Академии, но миру это неизвестно. Все же я написал письмо Сталину. Хотите посмотреть черновик?

Павел прочитал:

«Президиум Академии наук СССР желает предложить общему собранию Академии восстановить меня в качестве члена Академии и испрашивает у Совнаркома разрешение поставить этот вопрос… Я до сих пор чувствую себя каким-то ошельмованным и нереабилитированным. Но, конечно, Академия не может в данном случае сделать то, что хочет, пока она не осведомлена о неимении возражений с вашей стороны…» [38]

Павел читал, и ему становилось горько, что ученый вынужден почти униженно просить у власть имущих вернуть то, что было отобрано у него без всякого закона и основания.

33. Террор советского социализма и немецкого фашизма

Павел продолжал навещать ослабевшего после ссылки Тарле, они беседовали о старой истории и обсуждали то, что происходило на их глазах. Павел не переставал поражаться глубине интеллекта учителя.

— При изучении истории легко впасть в субъективность оценки, — говорил Тарле, — Историки не врут, по крайней мере, большинство не врет, но они часто ошибаются сообразно субъективным, ошибочным оценкам своего времени. Влиянию своего времени подвержены все, и хотя историки сидят, уткнувши носы в документы прошлого, они тоже не представляют исключения. Недосягаемая объективность в оценке исторических событий лежит в глубине тонкого искусства сопоставления фактов. Чтобы приблизиться к объективности, надо уметь сопоставлять.

Под влиянием Тарле Павел анализировал происходящее, сопоставляя его с событиями истории. С середины 1920-х годов, по мере того как Сталин захватывал все больше власти, жизнь людей стремительно ухудшалась из-за развала экономики и становилась все более непредсказуемой и опасной из-за арестов.

Вину за ухудшение жизни в стране Сталин взваливал на бесчисленных «вредителей», «саботажников», «врагов народа» и «изменников Родины». Непрерывно шли политические судебные процессы, на них «разоблачали» массу людей различных социальных и профессиональных групп, от крестьян до ученых. Откуда могло возникнуть такое массовое «вредительство»? И совершенно необъяснимым казалось то, что большинство этих «врагов» и «изменников» выявлялось среди активных революционеров. Видных революционеров, коммунистов арестовывали и расстреливали тысячами. Даже из 138 членов Центрального комитета партии были арестованы, расстреляны или сосланы 98 человек.

Тарле говорил Павлу:

— У Шиллера есть пьеса «Коварство и любовь», но теперешнему драматургу предстоит сочинить пьесу «Любовь к коварству». Вдумайтесь, Павел Борисович, в сам факт многочисленных возвышений, которыми Сталин дает насладиться своим фаворитам, перед тем как уничтожить их. Никакой диктатор не смог бы проводить в жизнь свои идеи, если бы у него не было армии фанатически убежденных последователей: это они своими руками делают то, что он им указывает. У Сталина их миллионы, они летят к нему, как мотыльки на огонь, который их сжигает. В первую очередь это агенты слежки и «стражи закона». Они арестовывают, судят и приговаривают к смерти и ссылкам миллионы невинных людей. А он с коварной усмешкой дает им время насладиться этим всевластием, а потом одним движением давит их, как клопов на стенке.

Павел в 1928 и 1930 годах сам оказался косвенным свидетелем опытов «выбивания» признаний на «Шахтинском процессе» и суде по делу «Промпартии». На них лучшие кадры были обвинены во вредительской деятельности как «буржуазные специалисты». Таким образом были обезглавлены многие важные промышленные учреждения. На этих процессах генеральный прокурор Вышинский требовал для обвиняемых расстрела:

— Наш народ требует одного — раздавить проклятую гадину! Пройдет время, могилы ненавистных изменников зарастут бурьяном и чертополохом, покрытые вечным презрением честных советских людей. Мы будем по-прежнему шагать во главе с нашим любимым вождем и учителем — великим Сталиным.

С 1933 года Вышинский был обвинителем на всех важнейших процессах по изобличению и уничтожению так называемых «уклонистов», «оппозиционеров», «предателей» и «врагов народа». Вскоре был организован судебный процесс над специалистами сельского хозяйства из «Трудовой крестьянской партии» — арестовано было двести тысяч человек. При том что такой партии вообще не существовало, в «Правде» написали, что все арестованные признали себя виновными и раскаивались в своих преступлениях. Было ясно, какими методами добивались от них «признаний вины».

Атмосфера в Москве была удушающей, страх довлел над всеми, люди переставали доверять друг другу настолько, что боялись своих близких, шепотом передавали горький анекдот: «Как идет жизнь?» — «Как в трамвае». — «Почему как в трамвае?» — «Потому что одни сидят, а другие трясутся».

* * *

И тут произошло другое важное событие: в Германии 30 января 1933 года на выборах победил основатель фашистской партии национал-социалистов Адольф Гитлер, пока еще мало известный за пределами своей страны. Немцы избрали его главой правительства, отдав ему 92 процента голосов. Что могло привести к этой роковой ошибке древнюю немецкую нацию с ее культурой? Германия того периода страдала от разрухи после поражения в Первой мировой войне 1914–1918 годов, которую сама развязала, население было морально подавлено.

Гитлер еще до получения власти планомерно усиливал свою партию и к моменту своего избрания уже подготовил восемьсот тысяч членов Hitlerjugend («гитлеровской молодежи»), вооруженных безработных головорезов, и сформировал карательную службу гестапо — войска внутренней безопасности СС. В той ситуации многим немцам идеи Гитлера казались приемлемыми. Растерявшиеся руководители Германии сначала считали Гитлера просто шарлатаном, потом признали в нем возможного промежуточного лидера, который наведет порядок, а затем будет законно переизбран. Рожденный в Австрии, Гитлер долго не был даже гражданином Германии и получил гражданство всего за год до своего избрания.

Гитлер импонировал немцам своим фанатично раздутым национализмом, превознесением древних тевтонских традиций, крикливым возвеличиванием немецкой арийской крови, обещанием вывести страну из разрухи после войны и избавить ее от коммунистов, евреев, социалистов, либералов, интеллектуалов и пацифистов и даже призывом к временному аскетизму. И вот немцы добровольно избрали Гитлера своим руководителем — фюрером.

Павел слышал о Гитлере от Тарле, который прочитал его книгу «Mein Kampf» («Моя борьба»). Тарле говорил:

— Гитлер представляет собой худший тип диктатора-фанатика, националиста, призывающего к доминированию Германии в Европе и к отмене всех свобод. Его так называемый национал-социализм — это отражение одной идеи — доминирования арийской (немецкой) нации за счет покорения и уничтожения других.

События в Германии во многом напоминали то, что происходило в Советском Союзе. Чем больше Павел думал о политической ситуации, тем ясней для него становились параллели между сталинским социализмом и гитлеровским фашизмом, они напрашивались сами собой. Гитлер организовал войска СС, орган государственной безопасности, который арестовывал всех, кого подозревали в нелояльности к политике фюрера, так же, как это делали войска ГПУ в Советском Союзе. В тюрьмы и лагеря Германии были брошены миллионы людей, так же как в Советском Союзе.

Гитлер считал своей миссией установление гегемонии «арийской» нации во всем мире. «Основателями» и «носителями» культуры он признавал только северные нации Европы, арийцев, а евреев и негров называл «разрушителями культуры». Славянские нации, как и индийцев, он считал пригодными только к рабству.

* * *

Было одно существенное различие — отношение к евреям. В Советском Союзе евреи после революции впервые почувствовали себя равными со всеми, им предоставили все права, возможность учиться и работать. Кому, как не Павлу, было знать это на своем собственном примере, на примере Семена, Марии и сотен знакомых. Гитлер в своей книге называл евреев «биологическим источником большевизма» и призывал к их уничтожению. С первого дня прихода к власти гитлеровцы с фанатичной суровостью принялись за преследование евреев. Им запретили занимать государственные должности, евреям-юристам запретили появляться в судах. В ночь с 9 на 10 ноября 1938 года по всей Германии стали крушить еврейские магазины, мастерские, парикмахерские, библиотеки и больницы. Фашистские головорезы, войска СС и члены гитлерюгенда нападали на конторы и предприятия, принадлежавшие евреям, разбивали окна витрин, срывали вывески, ломали оборудование, выволакивали и избивали хозяев-евреев. Это был тщательно спланированный и изощренно организованный всегерманский погром, потом его назвали «Хрустальная ночь» или «Ночь разбитых витрин». Евреев насильственно выселяли из их квартир и сгоняли в гетто, окруженные заборами. Кто смог и успел, убежали за границу. А что ожидало оставшихся евреев — не знал никто.

В Германии евреи жили с X века, стали там заметной и состоятельной частью общества, особенно в финансовых кругах. В больших городах у богатых евреев было множество особняков и вилл с множеством произведений великих мастеров. Евреи пустили корни, смешались с немецким населением, многие полностью приняли культуру и даже религию страны. Поколения евреев уже давно чувствовали себя немцами: сам основатель марксизма Карл Маркс был таким онемеченным евреем. И было еще много евреев — ученых, писателей, артистов… Всегерманский масштаб арестов, организация погромов и планируемое уничтожение евреев в Германии могли быть организованы только при участии или, по крайней мере, при попустительстве почти всего населения Германии. Это пугало и настораживало.

34. Первый допрос Павла

В военной академии, где преподавал Павел, несколько раз сменили начальников: заслуженных военных арестовывали, обвиняли в измене и заговорах, назначали новых, но и тех скоро арестовывали по таким же обвинениям.

И преподавателей академии тоже постепенно меняли на новых, менее подготовленных, менее знающих. Полностью сменился весь состав старых кадровых военных специалистов, служивших еще в царской армии. Ясно было, что в армии тоже происходит «чистка», с заменой опытных командиров на малоопытных, но безусловно преданных. Павел вспоминал свой разговор с Тухачевским, и у него было подозрение, что тот оказался прав — страна плохо готовится к возможной будущей войне.

Однажды в кабинет Павла в академии явились двое военных в форме НКВД.

— Мы, Павел Борисович, читали вашу статью, и она нам очень понравились.

— Спасибо, я рад.

— Правда, вы не отразили в ней роль товарища Сталина в революции.

Павел насторожился: куда они клонят?

— Я высоко ценю роль товарища Сталина в революции, но моя статья касалась сугубо дореволюционных событий.

— Вы военный историк; ваш учитель — профессор Тарле, не так ли?

— Да, Тарле мой учитель.

— Он, кажется, большевистскую революцию признавать не хотел.

— Я с ним на эту тему не разговаривал.

— Но он был арестован и сослан.

— Был, потом его реабилитировали по личному указанию товарища Сталина.

Это произвело впечатление, они как будто осеклись.

— Ну а как бы вы оценили роль Тухачевского как специалист современной военной истории?

Павел окончательно понял, что это допрос и они под кого-то делают подкоп — под него самого или под Тухачевского. Он ответил осторожно:

— Я не воевал в одном подразделении с Тухачевским, но оценил бы его роль положительно. Он очень успешно сражался в Гражданскую войну, и сам товарищ Сталин назвал его «дьяволом Гражданской войны».

— Так, дьяволом. А дьявол — это хорошо или плохо?

— Смотря в каком контексте. Товарищ Сталин говорил в положительном контексте.

— А вы лично знакомы с Тухачевским?

— Да, мы встречались.

— Какое ваше впечатление о нем?

— Положительное.

— Так, положительное, — они сделали паузу. — Вы знаете, что он дворянин?

— Это всем известно.

— Вы помните, что в 1920 году он проиграл битву за Варшаву?

— Да, это факт военной истории.

— Как вы думаете, почему он ее проиграл?

— Я не берусь судить о причинах, знаю только, что это была тяжелая операция.

— Вы с ним разговаривали на эту тему?

— Нет, мы были в разных военных званиях, я был намного младше.

— И вы его не видели после того поражения?

Павел мгновенно вспомнил, что в какой-то момент виделся с Тухачевским в его вагоне и именно тогда между ними завязалась дружба; вспомнил, как Тухачевский сказал ему: «Я бывший дворянин, а вы бывший еврей-бедняк, и мы оба сражаемся за новую Россию». Встреча была короткая и сугубо личная. Надо ли говорить о ней? Но он совершенно забыл, что написал тогда записку Тухачевскому: «Я бы хотел повидаться с вами, рассказать новость про Сталина». Подумав, он сказал:

— Не помню, чтобы мы с ним тогда виделись.

— Неужели не помните?

Он понял, что они что-то знали, о чем-то пронюхали, но отступать было поздно.

— Нет, не помню.

— Вы еще что-нибудь можете сказать о Тухачевском, привести какие-нибудь его высказывания? Например, что он говорил о товарище Сталине?

— Нет, больше ничего не могу сказать, кроме того, что сказал.

Они переглянулись и молча, слегка прищурясь, посмотрели на Павла. В их взглядах ему почудилась какая-то угроза. Несколько дней у него было неприятное ощущение, что что-то произошло с Тухачевским и они добивались его осуждения. Но вскоре в газетах напечатали новый указ о введении высшего воинского звания маршала Советского Союза. Первыми маршалами были Ворошилов, Буденный, Тухачевский, Блюхер и Егоров. Тухачевский был назначен первым заместителем наркома (министра) обороны и начальником Генерального штаба Красной армии. Павел радовался за боевого приятеля и думал, что его опасения после разговора с агентами НКВД были напрасны. Он вспоминал рассказ Тухачевского о спорах со Сталиным. Наверное, ему удалось убедить Сталина в необходимости перевооружения армии.

Павел показал газету Марии, на первой странице которой были портреты первых маршалов:

— Машуня, смотри — наш с тобой знакомый стал маршалом.

— Как хорошо! Ему идет маршальская звезда. Надо его поздравить.

— Я ему позвоню. Он недавно получил квартиру в Доме на набережной.

Несколько раз в газете писали о маршале Тухачевском, воспевали его военные заслуги, а в кинохронике показывали его жизнь дома в новой квартире и посещение им Большого театра. Павел раздумывал о его возвышении — что ж, хорошо, что он ошибся и Сталин осознал роль маршала. Павел пытался звонить Тухачевскому из академии, но дозвониться до такого большого начальника было непросто. В конце концов он послал ему поздравительное письмо по служебной почте академии, из осторожности решив не писать ни о каких прошлых беседах. Он надеялся встретиться и поговорить с ним по душам.

35. Исход евреев начинается снова

С древних времен евреев в Израиле притесняли завоеватели — вавилонские и римские правители изгоняли их из страны. Евреи стали самыми первыми в истории беженцами. Они вынужденно несколько раз покидали Израиль и рассеивались по всему миру. До XX века у них так и не было своей страны. Когда в начале века из-за погромов началось бегство евреев из России, им было некуда бежать, кроме Америки. В 1930-е годы, с разделением стран Европы на лагери социализма, фашизма и капитализма, миграция евреев неминуемо должна была усилиться.

Сопоставляя то, что творилось в Германии, с событиями истории, Павел Берг ожидал и предвидел, что массовый исход миллионов евреев начнется снова, но на этот раз из Германии. Куда — в другие страны Европы? Но Гитлер уже начал завоевывать европейские страны, а евреев в Германии было слишком много. Деваться им, судя по всему, было некуда, кроме как уехать в Советский Союз. И казалось, что события начинают подтверждать это предположение.

Семья евреев Леонгардов жила в Германии уже веками. Никто из них не смог бы припомнить, откуда появились в стране их предки. Корни Леонгардов глубоко ушли в немецкую землю — язык у них был немецкий, образование они получали в Германии, а когда начинались войны, Леонгарды вместе с немцами воевали за свою страну. От еврейской религии и традиций они отказались уже несколько поколений назад. Леонгарды любили все немецкое и по праву считали себя немцами.

Второй характерной чертой Леонгардов был их либерализм. Пожалуй, в этом они все-таки отличались от немцев. Благодаря своей беспокойной натуре немецкие евреи всегда были либеральнее консервативных немцев.

Как ни были евреи похожи на немцев, к ним никак не прививалась одна из типичных немецких черт — бездумное послушание и дисциплинированность в исполнении воли начальства.

После отречения кайзера Вильгельма в 1917 году и поражения Германии в Первой мировой войне перед немецким народом стоял острый вопрос: какой политический строй поможет восстановиться Германии? По всей Европе распространялось влияние коммунистических и социалистических идей. Франц Леонгард не задумываясь стал коммунистом и женился на коммунистке по имени Гретхен. Они оба принадлежали к крайне левой группе «спартанцев». Под руководством коммунистов Карла Либкнехта и Розы Люксембург Германия вслед за Россией в 1917 году стала социалистической республикой. В 1919 году коммунистов разгромили, обоих вождей убили, воцарилась реакционная власть. Но коммунистическая партия не перестала существовать, она оставалась легальной, и Франц Леонгард даже был избран в парламент.

Десятилетний сын Леонгардов Вольфганг учился в берлинской школе имени Карла Маркса, в 1933 году его приняли в пионеры. Он был очень горд этим и говорил:

— Если мои родители коммунисты, я тоже хочу быть пионером.

Национальный вопрос не стоял ни перед его родителями, ни перед ним — они считали себя немцами. Но после Хрустальной ночи его отца арестовали как коммуниста и еврея, а партийная группа его матери была разгромлена, многие члены ее тоже были арестованы. Вольфганг с матерью скрывались на квартире у друзей-немцев, но для хозяев становилось опасным прятать их дальше. Мать говорила Вольфгангу:

— Нам надо бежать, бежать, бежать…

И они смогли сбежать в Австрию. Но Гитлер ввел туда войска и объявил Австрию частью Германии. В феврале 1934 года коммунисты организовали восстание шуцбундовцев[39] против режима Гитлера. Восстание было подавлено войсками СС, сотни людей были убиты. Матери Вольфганга чудом удалось спастись, опять они прятались у знакомых и опять она говорила сыну:

— Нам надо бежать, бежать, бежать…

Она узнала, что были две возможности: одна — перебраться в Англию, другая — уехать в Советский Союз. Многие бежали туда. Но без сына она решать не хотела:

— Ты теперь почти юноша, я хочу с тобой посоветоваться: как ты думаешь, куда нам лучше бежать — в Англию или в Советский Союз.

Вольфганг в школе много слышал о русской революции, о Ленине, о том, что там собираются строить коммунизм.

— Мама, конечно, лучше в Советский Союз.

Девятого августа 1934 года из Германии на советскую границу прибыл специальный поезд с сотнями австрийских и немецких детей, родители которых погибли в этом восстании, — поезд детей «шуцбундовцев», первых беженцев из своей страны. С некоторыми ехали их родители. Десятилетний Вольфганг приехал с мамой. Он стоял у окна вагона и первым увидел на границе что-то очень интересное — торжественную подготовку к встрече поезда. Там были выставлены большие плакаты и транспаранты на немецком языке: «Привет немецким пионерам от советских пионеров!», «Да здравствует коммунистический Интернационал!», «В Советском Союзе вы свободны!», «Да здравствует вождь мирового пролетариата великий Сталин!».

Вольфганг радостно закричал:

— Мама, мама, смотри, как нас встречают! Какое счастье, что мы приехали в Советский Союз!

Все газеты страны подробно писали о братской встрече немецких и австрийских пионеров с советскими. В первое лето их сразу повезли отдыхать в Крым, в лучший пионерский лагерь «Артек». Там для них создали сказочные условия: они жили в стороне от советских детей, в красивых разноцветных палатках, у них были немецкие руководители-коммунисты, такие же беженцы, как они сами. Немецкие ребята никогда не видели такой пышной и красивой южной природы, они жили на самом берегу теплого Черного моря, дышали южным воздухом с ароматом эвкалиптов и цветов. Все они были одеты в одинаковые белые рубашки с короткими рукавами и синие шорты и чувствовали себя объединенными этим тоже. Они купались в море, играли в футбол, волейбол и другие игры, соревновались между собой и с советскими ребятами, ездили на катерах и гребных шлюпках вдоль берега, с высадкой на красивой острой скале Суук-Су. Их возили на автобусах в горы, и они поднимались вверх на Аю-Даг. В Артеке они с энтузиазмом учили русский язык и пели первую русскую песню — «Гимн Артека»:

У Артека на носу Приютился Суук-Су, У Артека на ногах Примостился Аю-Даг.

Еще их возили навещать мать погибшего смелого пионера и героя-мученика Павлика Морозова. Предварительно им говорили:

— Ребята, вы должны послушать рассказ этой женщины и вырасти такими же смелыми и принципиальными борцами за коммунизм, каким был ее сын Павлик Морозов.

Этой сорокалетней крестьянке дали в Крыму, как матери легендарного героя, воспитавшей такого сына, дом с участком. К ней постоянно возили экскурсии детей и взрослых из домов отдыха и санаториев. Она рассказывала всем одно и то же, затвердив рассказ наизусть. И немецким ребятам она рассказывала ту же историю, а переводчик переводил:

— Мой сын Павлик был настоящий советский пионер. Ему было тогда четырнадцать лет, он видел, что его отец, кулак, укрывает от власти запасы зерна и прячет его, чтобы не сдавать в колхоз, чтобы не досталось народу, всем трудящимся. Павлик специально проследил, как отец это делает, и донес власти на отца. Тогда за этот героический поступок кулаки убили ночью моего мальчика.

Ребята слушали, а вожатые назидательно говорили:

— Вот какими должны расти настоящие пионеры.

(Эту легенду советские власти придумали во время коллективизации и массового «раскулачивания» крестьян, она была подхвачена советской пропагандой. Из Павлика Морозова сделали национального героя, его портреты — улыбающийся мальчишка в залихватской кепке — печатали в школьных учебниках, о нем сочиняли песни и стихи. Кинорежиссер Сергей Эйзенштейн даже снял о нем фильм, чтобы показать его подвиг всему населению страны.

На самом деле, четырнадцатилетний Павел Морозов только отвечал на вопросы судьи на предварительном слушании уголовного суда против его отца — председателя Герасимовского сельсовета Уральской области. Он подтвердил показания своей матери: отец избивал ее и приносил домой какие-то вещи, которые ему давали в качестве платы за фальшивые документы, выписанные раскулаченным, чтобы они могли уехать из деревни. Павла и его брата Федора действительно убили в 1932 году, но личности убийц и детали преступления фигурируют только в официальной версии расследования и вызывают сомнения у историков. Однако советской пропаганде было на руку представить историю именно так — чтобы на примере Павлика Морозова воспитывать в юном поколении «беззаветную преданность советской власти». И мать на совесть выучила подсказанную ей историю наизусть.)

У немецких детей не было сомнений, что это правда, что Павлик Морозов совершил смелый принципиальный поступок, донеся на своего отца. Находясь под впечатлением от визита, они, уходя, говорили друг другу:

— И мы тоже будем такими принципиальными и смелыми защитниками коммунизма.

Из Артека их привезли в Москву и поместили в специально отведенное для них здание общежития в Калашном переулке. Их детский дом № 6 был намного лучше других советских детдомов. Его питомцы находились в привилегированном положении, одежда для них шилась в специальных мастерских, питание готовила австрийская кухарка. У детского дома был даже собственный автобус, на котором их возили в школу и обратно, собственная амбулатория с врачом-немкой. Каждое утро детям мерили температуру. Их возили в театры на спектакли, и повсюду, где они ни появлялись, их встречали цветами и аплодисментами. Заведующим детдомом был немецкий коммунист, учителями — немецкие и австрийские иммигранты. Учились дети в школе имени Карла Либкнехта, немецкого коммуниста, расстрелянного в 1919 году. Но его портретов там не было. При входе в школу стояла большая бронзовая статуя Сталина с распахнутыми полами шинели, на цоколе красовалась цитата из его речи: «Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики!». А дальше в холле висел транспарант: «Учиться, учиться и еще раз учиться!»

Учились ребята на немецком, но быстро осваивали русский. И хотя Вольфганг был пионером уже в Германии, его заново приняли в пионеры Советского Союза. Ему объяснили:

— Это потому, что советская пионерская организация носит имя великого Ленина.

На Вольфганга и других детей производило впечатление все. Церемония была обставлена торжественно, в зале построили весь отряд, во главе стоял знаменосец, после барабанной дроби пионервожатый произнес слова торжественной клятвы:

— Я, юный пионер Советского Союза, перед лицом моих товарищей торжественно обещаю…

Ребята хором повторяли за вожатым:

— Обещаю верно и храбро служить делу рабочего класса, хранить священные заветы Ленина, быть всегда примером и исполнять все обычаи и обязательства юных пионеров.

На Вольфганга, как и на всех, надели шелковый красный пионерский галстук с серебристым зажимом, на котором было изображено пламя с тремя языками. Ребятам объяснили:

— Это символ единения партии, комсомола и пионерской организации, и под ним надпись «„Будь готов!“ — „Всегда готов!“».

Немецкие и австрийские школьники, по-немецки вымуштрованные в прежних школах, были внимательными и хорошими учениками. Они не знали жизни вокруг, но понимали, что к ним относятся особенным образом, и ценили это. Они с большим воодушевлением изучали биографии Ленина и Сталина и обязаны были знать назубок, что Великую Октябрьскую социалистическую революцию совершил 25 октября 1917 года товарищ Сталин. Они учили, что повышение цен на продукты в капиталистических странах является «новым признаком усиления эксплуатации рабочих», а продуктовые карточки на питание и повышение цен на продукты в СССР, наоборот, являются «важным вкладом народного хозяйства в дело строительства социализма».

Ежедневное и постоянное «промывание мозгов» дисциплинированных детей-беженцев дало плоды — никто из них не мог представить иного образа мыслей.

Когда Вольфганг достаточно хорошо освоил русский язык, он попросил:

Зовите меня теперь Володей. Ведь «Вольфганг» и «Владимир» звучат очень похоже.

— Почему ты этого хочешь?

— Потому что это было имя великого Ленина.

Пока он наслаждался удобной жизнью в специальном детском доме, его мать билась, чтобы устроиться работать и найти жилье. Она понимала, насколько сложная обстановка и тяжелая жизнь в Советском Союзе, но была счастлива, что сын пристроен удачно. Наконец она нашла место секретарши-машинистки, с ничтожной зарплатой, но зато с продуктовой карточкой, и каморку в старом деревянном доме возле Никитской площади. Это была даже не каморка, а огороженный досками чулан без окна. Вольфганг навещал ее два раза в неделю, мать не подавала вида, что бедствует. Они гуляли по улицам, и он рассказывал ей, как ему хорошо.

Но у нее были свои тревоги, которых она ему не рассказывала. Большая колония немецких и австрийских беженцев-коммунистов в Москве была под постоянным наблюдением органов безопасности. В первый же год многих из них арестовали, судили как троцкистских шпионов и выслали на десять лет в сибирские лагеря. Она все ясней понимала, что сделала ошибку, решив бежать в Советский Союз, и чувствовала, что вокруг нее все туже затягивается петля. Но больше всего она беспокоилась о дальнейшей судьбе сына. Гуляя с ним, она все чаще всматривалась в его лицо:

— Как ты вырос! Я рада, что тебе нравится здесь жить.

— Очень нравится, мама. Здесь я смогу вырасти в настоящего коммуниста.

— Да, это хорошо. Только постарайся не забывать своего отца.

— Конечно, я не забуду.

— И обо мне тоже думай.

— Мама, ты же всегда рядом со мной. Конечно, я думаю о тебе.

А вскоре ее арестовали. Вольфганг пришел навестить ее, но дверь каморки была заперта, и на приклеенной бумаге стояло две печати. Сосед неприветливо спросил:

— Чего ты хочешь?

— Я хочу видеть мою маму.

— Она здесь больше не живет, — сосед слышал, как за ней пришли ночью, и видел, как ее уводили, он знал, что это был арест, но пощадил мальчика и сказал только: — Она уехала.

— Почему же она не сказала мне?

— Она неожиданно должна была уехать. Иди обратно к себе.

Вольфганг приходил еще много раз, видел те же самые печати, на всякий случай стучал, стоял под дверью, не понимал, грустил. Ему хотелось плакать, но он был советский пионер, а в школе их учили, что пионеры не плачут.

В конце концов сосед раздраженно спросил:

— Зачем ты все время приходишь? Я сказал тебе, что твоя мама уехала.

— Почему же она мне не пишет?

Ну что сказать мальчику?

— Бывают такие командировки, из которых писать нельзя. Когда она приедет, она даст тебе знать.

Вольфганг на всякий случай никому об этом не рассказывал. Но немец-директор знал правду, а вскоре и сам был арестован. На его место прислали русского коммуниста. Вскоре у детдома отобрали автобус, потом уволили австрийскую кухарку и стали кормить намного хуже. Эти перемены вызывали у ребят недоумение.

Прошел почти год, Вольфгангу пришла от матери какая-то серая и мятая открытка:

«Дорогой мой мальчик! Как ты поживаешь, хорошо ли учишься? Обо мне не беспокойся, я живу очень хорошо. Люблю тебя, не забывай меня, мой сын».

И это было все — за целый год.

Вольфганг внимательно изучил обе стороны серой открытки. Адрес отправителя был: «ЛП. Шор, Чибыо, Коми АССР». И была еще отметка «КРТД. 5 лет». Вольфганг уже знал, что «ЛП» означает «лагерный пункт», а КРТД — «контрреволюционная троцкистская деятельность». Он понял — его мать арестована. Отвернувшись, чтобы его никто не видел, пионер Вольфганг Леонгард впервые заплакал.

Вскоре он узнал, что был не единственным, у кого арестовали родителей. Подобные открытки стали получать многие. Но, будучи исполнены послушной веры в правильность того, что им говорили на уроках о распространении измен и вредительства и о необходимости бдительности, дети не позволяли себе думать и сомневаться.

Однажды между двумя учениками завязался политический спор. Один доказывал правильность арестов, другой, Рольф Гайслер, смеялся над ним:

— Посмотрим, как тебе это покажется правильным, если тебя арестуют.

— Мы еще посмотрим, кого арестуют первым, — злобно сказал тот.

Через несколько дней в четыре часа ночи в общую спальню вошли два сотрудника НКВД.

— Кто здесь Рольф Гайслер?

— Это я, — спросонья ответил парень.

— Вы арестованы. Собирайте ваши вещи.

— Но я не понимаю…

— Потом поймешь. Есть у тебя оружие?

— Какое оружие? Я же школьник.

— Хорошо, укладывай вещи.

Рольфа увели через несколько минут, и никто его больше не видел.

Ребята с опаской посматривали на того, с кем он спорил, но спрашивать или ругать его боялись.

Вскоре пришла новая весть:

— Наш дом распущен.

— Как? Почему?

— Ничего не известно.

— Что будет с нами?

— Нас переводят в общий русский детдом «Спартак». Говорят, что старшие могут искать себе жилье и работу.

Когда их поселили в общем детском доме, они впервые увидели, насколько хуже были условия содержания советских ребят.

Перед Вольфгангом встал вопрос о выборе: продолжать учиться или идти на работу?

36. Испания, журналист Михаил Кольцов

В феврале 1936 года произошло событие, всколыхнувшее весь мир: в Испании на выборах победили объединенные силы левых партий социалистов, коммунистов, республиканцев и анархистов, и страна была объявлена республикой. Павел Берг, который воевал за создание республики в России, радовался — на западном краю Европы создается такое же государство, как Россия на ее восточном краю. Но ситуация в Испании была такая же напряженная, как после революции в России: против нового правительства выступили военные силы под руководством генерала Франциско Франко. Павел понимал: если Франко начнет военные действия, то малоопытным республиканцам придется сражаться с регулярной армией. На это у них может не хватить сил. Испанские республиканцы могли надеяться только на помощь извне, особенно от Советского Союза. На случай большой опасности они объявили условный радиосигнал.

И вот 18 июля 1936 года такой радиосигнал прозвучал: «Над всей Испанией безоблачное небо»[40]. Это значило, что началась Гражданская война — не просто схватка испанцев с испанцами, а очередная идеологическая битва между консервативными силами и новым государством, между богатыми и бедными, между аристократами и рабочим классом, между демократией и фашизмом. Симпатии прогрессивных людей всего мира были на стороне республиканцев, на их защиту в Испанию отовсюду отправились энтузиасты свободы.

Каждое утро в шесть часов Павел напряженно слушал дома радио. Радиоприемники были большой редкостью, у них в комнате висел на стене черный репродуктор-«тарелка», проводная трансляция одной городской станции. Он включал его тихо, чтобы не будить Марию и Лилю, и приникал ухом к «тарелке». Сообщалось, что в Испанию прилетел сражаться на своем самолете французский летчик и писатель Антуан де Сент-Экзюпери; приехали известный британский журналист Джордж Оруэлл и американский писатель Эрнест Хемингуэй[41]. Всего в Испании сражались 3000 американцев.

Фашистские режимы Германии и Италии открыто поддержали Франко, посылали ему танки, самолеты и другое оружие. Испания стала первым военным полигоном для дальнейших военных успехов Гитлера. Сталин не хотел прямого столкновения с его армией, он из дипломатических соображений создал Комитет по невмешательству в испанские дела. На самом деле «невмешательство» было только на бумаге — Сталин тоже посылал туда самолеты, танки и орудия. Только вместо частей Красной армии сражаться в Испанию поехали тысячи русских добровольцев и агентов разведки.

В те дни Павел Берг опять встретил в Академии Фрунзе своего старого знакомого Льва Мехлиса, редактора газеты «Правда». Мехлис стал вести себя еще более важно, он сразу сказал:

— Вот не захотел ты рработать у меня, а я посылаю в Испанию своего корреспондента. Мог бы ты поехать. А я теперрь посылаю Михаила Кольцова. Согласие самого товаррища Сталина получено.

— Что же, Лев Захарович, ты сам знаешь — Кольцов лучше меня справится.

— А я уверрен, что спрравится. Но слишком он пррыткий, как бы чего не натворрил.

— Он умный человек, будет выдавать тебе настоящие статьи, и мы все будем читать их с удовольствием.

С Кольцовым Павел познакомился, когда тот был редактором журнала «Огонек» и опубликовал в нем статью Павла «Два еврея». Вся страна с удовольствием читала его патриотические статьи, многие слушали его горячие выступления на разных собраниях и митингах. Маленького роста, подвижный, в очках с толстыми стеклами, он обладал громадной жизненной энергией и ясным видением мира. В его статьях и речах всегда проявлялся большой и яркий ум. Настоящая фамилия Кольцова была Фридлянд.

Его родной брат Борис Ефимов (тоже псевдоним) стал известным художником-карикатуристом. Молодость Михаила и Бориса Фридляндов была похожа на молодость Семена и Павла Гинзбургов. Братья Фридлянды происходили из небогатой еврейской семьи, жили в Киеве, оба учились в реальном училище, оба примкнули к революционному движению. Михаил уехал в Петроград, рано стал активистом, писал и выступал на митингах. На первых порах, в репортажах 1918–1919 годов, он высказывался далеко не в пользу ленинских преобразований, но потом примкнул к партии большевиков и быстро завоевал положение ведущего журналиста.

Настоящему журналисту необходим живой ум, способный схватывать на лету смысл и значение событий, а кроме того ему нужно уметь остро и образно их описать. Михаил Кольцов и Исаак Бабель принадлежали к первому поколению советских журналистов. Но если в произведениях Бабеля всегда сквозил скептицизм с налетом еврейского юмора, то у Кольцова ярко проявлялся оптимизм русского большевика. Чего только он не писал — сатирические рассказы, проблемные очерки, фельетоны, публицистические статьи, книги. Он основал самые популярные журналы: «Крокодил», «За рубежом», «Советское фото» и «Чудак». Он открывал и выдвигал новых писателей: нашел Николая Островского и помог ему опубликовать его знаменитый роман «Как закалялась сталь». Он был руководителем иностранного отдела Союза писателей. Кольцов был популярней всех других литераторов страны.

* * *

Прибыв в Испанию, Кольцов активно включился в борьбу республиканцев. В Испании впервые возник новый вид военной журналистики: корреспонденты и фотографы писали свои сообщения и делали снимки прямо на местах. Джордж Оруэлл был даже опасно ранен в шею, а молодая супружеская пара американских фотокорреспондентов Роберт Капа и Герда Таро (оба евреи из Венгрии и Польши) делала репортажи с такого близкого расстояния, что оказалась под огнем и Герда была убита.

Кольцову в Испании дали псевдоним Мигель — испанский вариант имени Михаил. С присущей ему живостью ума он быстро разобрался в обстановке, разглядел слабые места республиканцев. Хотя у него не было официальных полномочий, но он по собственной инициативе стал политическим советником республиканского руководства. У него была большая свобода действий, чем у обычного журналиста. Сталин покровительственно и как бы снисходительно поддерживал его в этом, несколько раз вызывал в Кремль для докладов и приглашал на праздничные приемы, говорил за него тост и чокался с ним. Скоро руководству республиканцев стало известно, что Кольцов докладывает о делах непосредственно Сталину и получает указания тоже напрямую. Как особую честь Сталин поручил Кольцову возглавить советскую делегацию на Всемирном съезде писателей в Севилье. В Москве многие советские евреи в душе гордились такими успехами выдающегося выходца из их среды.

Другим советским корреспондентом в Испании, от газеты «Известия», был Илья Григорьевич Эренбург, один из наиболее известных писателей, любимец читающей публики. Эренбург вырос в обрусевшей состоятельной семье. Он не знал идиша, но прекрасно владел французским. В школе он учился вместе с будущим членом Политбюро Николаем Бухариным, и именно Бухарин вовлек его в революционную деятельность. В начале революции Эренбург резко критиковал большевиков и Ленина, но потом вступил в их партию. После ареста Эренбурга Бухарин посоветовал ему уехать в Париж. Он прожил там много лет, подружился с выдающимися писателями и художниками. Эренбург писал по-русски и по-французски, его романами и повестями зачитывалась не только Россия, но и Европа. При этом он был большим русским интеллигентом, чем все другие, именно он писал: «Мы принадлежим к тому народу, на языке которого говорим». Но даже писательская слава Эренбурга не перекрывала славы Кольцова. Эренбург сам признавался: «История советской журналистики не знает более громкого имени, чем имя Михаила Кольцова, и слава его была заслуженной»[42].

Кольцов отсылал в «Правду» интересные и живые очерки о Гражданской войне. Павел Берг читал их, и ему было ясно, что при всем своем отчаянном героизме республиканцы проигрывают эту войну.

Самым ужасным моментом стало зверское разрушение древнего города Герники, святыни басков. 26 апреля 1937 года несколько групп немецких самолетов «Юнкере Ю-52» и «Мессершмитт Бф109», из легиона «Кондор» налетели, как ястребы, и сбросили на город сотни бомб по 50 и 250 килограммов. Они разрушили три четверти всех строений и убили сотни мирных жителей. Это был первый в истории массированный налет военной авиации на мирный город: Гитлер и командующий авиацией Геринг испробовали эффективность новой тактики. Кроме всего прочего, их целью была деморализация мирного населения Испании, и все ведущие газеты в мире опубликовали об этом сообщения[43]. К удивлению Павла, газета «Правда» не написала ничего.

При следующей встрече с Мехлисом он спросил:

— Лев Захарович, почему Кольцов не написал о бомбежке Герники?

— Кто тебе сказал, что он не написал? Кольцов написал статью. А я показал ее товаррищу Сталину, — и Мехлис хвастливо добавил: — Но мы с ним ррешили не печатать[44].

Павел поразился, но вопроса о решении Сталина не задал. Он понял, что если это его решение, значит, он не хочет и боится раздражать Гитлера. Павел много думал над разными моментами текущей европейской политики и чем больше размышлял, тем ясней видел, что эти два диктатора не смогут мирно ужиться под одним небом и когда-нибудь столкнут свои народы лбами — насмерть.

* * *

Близость к сильным мира сего всегда была опасна, особенно — близость к диктаторам. Вероятно, Кольцов повел себя более самонадеянно, чем полагалось. Предвидя проигрыш республиканцев, он предложил Сталину перевезти в Москву малолетних детей активных борцов. Сталин и на этот раз одобрил его предложение и дал согласие, и Кольцов стал организовывать вывоз детей из Испании. Это было очень сложное, тонкое и мучительно болезненное дело. Жизнь далекой советской России для испанцев была непонятна: родителей приходилось уверять, что их детей будут там хорошо содержать, что они будут учиться, детям — а дети были еще маленькие — тоже надо было объяснять, что в России им будет хорошо. Много было слез и горя… И сама процедура сбора и вывоза детей в условиях продолжающейся войны была очень тяжелой и опасной. Кольцов много работал, выбивался из сил. Он уверял родителей, что товарищ Сталин сам станет заботиться об их детях. Популярность имени Сталина среди республиканцев была так высока, что для них это становилось самым убедительным аргументом.

В 1937 году из Валенсии были перевезены первые семьдесят два ребенка. Следующий корабль привез в Россию уже 1499 ребят, а всего с 1937 по 1939 годы было доставлено более трех тысяч детей в возрасте от трех до пятнадцати лет, их называли «дети Гражданской войны».

Семьи отрывали от себя детей, спасая их от неминуемых преследований, веря, что коммунисты Советского Союза и сам товарищ Сталин позаботятся о них. Некоторых вывозили в другие страны Англию, Францию, Бельгию, Швейцарию, Голландию, Аргентину и Мексику. Это стало вторым массовым переселением людей после бегства коммунистов и евреев из фашистской Германии в 1933–1936 годах. И организатором этого массового бегства, спасителем детей во многом был Михаил Кольцов. Он сам с женой Марией усыновил семилетнего испанского мальчика Хозе, родители которого погибли во время бомбежки Мадрида, и дал ему имя Иосиф, в честь Сталина.

В Советском Союзе, особенно в Москве, детей встречали радушно, многие люди помогали им. Дома у Гинзбургов чувствительная Августа очень волновалась:

— Какой это ужас — родителям отрывать от себя своих детей, не зная даже, увидят ли они их когда-нибудь опять. И какой ужас детям отрываться от дома, может быть — навсегда!

Она предложила Семену и Павлу:

— Надо чем-то помочь испанским детям, встретить поезд с ними. Там наверняка есть братья и сестры. Давайте выберем какую-нибудь из таких групп и потом станем заботиться о них, делать подарки.

Экспансивный Семен прямо подпрыгнул от восторга:

— Умница ты моя! Конечно, мы так и сделаем. Вот именно.

Павел тоже был согласен. Уже были случаи, когда советские граждане усыновляли привезенных испанских ребят. К примеру, известный авиаконструктор Анатолий Туполев[45] удочерил девочку Юлю, их фотографию напечатали в журналах.

Августа, Семен и Павел поехали на вокзал встречать поезд с детьми, он прибыл из Кронштадта. Оркестр играл на перроне пионерские гимны, а хор пионеров распевал:

Эх, хорошо в стране советской жить, Эх, хорошо страной любимым быть, Красный галстук с гордостью носить…

Повсюду стояли люди с цветами и висели плакаты на русском и испанском языках. Маленькие испанцы улыбались, но казались немного напуганными таким шумным приемом. На всех детях были одинаковые шапки-пилотки с шелковой кисточкой спереди: такие шапки-«испанки» стали модными в России на долгие годы. В группе оказалось четверо детей из одной семьи — два мальчика и две девочки по фамилии Гомез. Узнав, что родители отдали всех четверых, Августа чуть не разрыдалась:

— Боже мой, отослать от себя четырех своих детей! Боже мой!

Павел и Семен тут же договорились с организаторами, что станут опекать этих четверых. Младшая, черноглазая и очень живая девочка Фернанда, всего пяти лет, была самой бойкой, она сразу доверчиво пошла на руки к Павлу и что-то долго лепетала ему на ухо по-испански. Августа с мокрыми глазами стояла рядом и вслушивалась:

— Я не знаю испанского, но уверена, что она рассказывает, как Павел напоминает ей отца.

Братья и сестра Фернанды стояли рядом и исподлобья оглядывались.

Потом всех детей разместили в пятнадцати специализированных детских домах, содержали лучше, чем в обычных, стали учить русскому языку и дали им образование. Августа с Семеном и Павел с Марией много раз приезжали к своим подопечным четырем ребятам, подружились с ними, особенно с младшей, Фернандой, возили им конфеты и подарки на дни рождения. Фернанда раньше других заговорила по-русски и всегда кидалась на шею Павлу. Оказалось, что Августа, не зная испанского, правильно поняла ее лепет в день первой встречи — Павел действительно напоминал ей отца. Так материнское сердце Августы помогло ей понять ребенка даже на неизвестном языке. Узнав об этом, Семен не мог не гордиться своей женой:

— Умница ты моя, как ты все правильно понимаешь. Вот именно.

* * *

Гражданская война закончилась поражением республиканцев, победил фашистский диктатор Франко. Сталин проглотил эту горькую пилюлю и, как всегда, начал поиск виновных, чтобы было кого наказать. Его отношение к Кольцову было намного сложней, чем думали и хотели верить советские евреи. В политике есть многое, чего люди не знают или узнают очень не скоро. В Испании за республиканцев сражались интернациональные бригады во главе с генеральным комиссаром Андре Марти. Сверхактивный Кольцов раздражал Марти, он писал Сталину на него доносы: «Его вмешательство в военные дела, его спекуляция своим положением как представителя Москвы, безусловно, наносят вред общему делу и сами по себе достойны осуждения». К тому же он обвинял Кольцова в связях с троцкистской организацией и в том, что он является «засекреченным агентом германской разведки»[46], Сталин еще обласкивал Кольцова, но тот уже стал следующей намеченной жертвой. В папках наркома НКВД Ежова собирались и копились материалы на Кольцова.

37. Семен Гинзбург становится министром

Главной задачей Советского Союза в 1930-е годы Сталин считал индустриализацию. Он решил индустриализировать страну за 15–20 лет, или, как он предупреждал в своих речах, «нас сметут». Он считал войну социализма с капитализмом западных стран неизбежной. И был уверен, что опасность исходила не от Германии, а от Америки и Англии.

Для индустриализации были введены «пятилетки» — развитие по пятилетним планам. Первую пятилетку ввели на 1928–1932 годы. В газетах взахлеб писали, что «в ответ на сталинский призыв всю страну охватил энтузиазм». В газете «Правда» торжественно отрапортовали товарищу Сталину, что пятилетку завершили в четыре года: было построено 1500 крупных предприятий — совершен большой индустриальный рывок. Но, при всем энтузиазме, количество во многом превосходило качество выполнения плана. Из полутора тысяч предприятий необходимым оборудованием были снабжены только пятьдесят, и даже из них первоочередными объектами были лишь четырнадцать.

Одним из основных руководителей индустриализации был нарком тяжелой промышленности и член Политбюро партии Серго Орджоникидзе. Он считался «правой рукой» Сталина в деле развития страны. По его инициативе инженер Соломон Виленский спроектировал план первого промышленного центра — Магнитогорска. Начальником строительства Орджоникидзе назначил Семена Гинзбурга.

Магнитогорск был одной из основных строек, и Семен Гинзбург сумел завершить ее в рекордно короткий срок. За это его наградили орденом Трудового Красного Знамени, а Орджоникидзе премировал легковой машиной ГАЗ-1, первой машиной отечественного производства, и назначил своим заместителем по делам строительства. Всесильный нарком промышленности многим распоряжался сам, без консультаций со Сталиным. Такую самостоятельность Сталин позволял проявлять только ему.

Грузины Орджоникидзе и Сталин были почти однолетки и даже походили друг на друга внешне: оба носили пышные усы, оба ходили в одинаковых френчах-«сталинках», оба говорили по-русски с сильным грузинским акцентом, оба стали членами партии большевиков еще в молодости. Сталин перевел земляка в Москву из Закавказья в 1926 году, когда ему самому была нужна поддержка в борьбе против Троцкого. Орджоникидзе был сыном дворянина, фельдшером по образованию, отличался независимым характером и многое делал по-своему. Нередко это вызывало трения между ним и Сталиным.

Став заместителем наркома, Семен Гинзбург сблизился со своим могущественным шефом, бывал у него в гостях. Квартира Орджоникидзе находилась в Кремле, рядом с квартирой Сталина, туда не пускали без особого пропуска. Поэтому Семен с Августой приезжали на подмосковную правительственную дачу Орджоникидзе — в роскошный громадный барский особняк в Марфино, охраняемый бойцами НКВД. Хотя Орджоникидзе жил, как вся сталинская верхушка, в роскошных условиях, но, в отличие от многих, оставался простым и общительным человеком. Его русская жена Зинаида Гавриловна Павлуцкая тоже была человеком открытым и гостеприимным. Веселый, жизнерадостный Семен Гинзбург и элегантная, интеллигентная Августа нравились им обоим, они любили беседовать с ними за чашкой чая. Так Семен сдружился с Зинаидой Гавриловной.

Гинзбургам тоже хотелось бы пригласить их к себе, но положение Орджоникидзе было слишком высоким, и квартира Гинзбургов никак не подходила для приема таких гостей. Однажды за столом Семен со смехом рассказал им забавный случай:

— Недавно нескольких выдающихся юных музыкантов — Давида Ойстраха, Эмиля Гилельса, Бусю Гольдштейна — наградили орденами «Знак почета». Четырнадцатилетний Буся жил с мамой в плохих условиях, они ютились в крохотной комнатке. Она писала в разные инстанции прошения, но квартиру им не давали. И вот перед торжественным вручением ордена еврейская мама Буси, типичная одесситка, сказала сыну: «Бусенька, когда Михаил Иванович Калинин будет вручать тебе орден, пригласи его к нам домой на чашку чая». — «Но, мама, ведь у нас так тесно». Она строго добавила: «Слушай, что тебе говорит твоя мама. Товарищ Калинин очень простой человек. Пригласи его к нам на чай». Мама сидела в первом ряду зала и смотрела, как Калинин вручил Бусе орден, и, когда он пожимал мальчику руку, послушный сынок сказал Калинину: «Михаил Иванович, мы с мамой хотим пригласить вас к себе домой на чашку чая». В этот момент его мама вскочила с места и закричала на весь зал: «Дурак, что ты говоришь?! У нас ведь очень маленькая комнатка!» Калинин это услышал, и через несколько дней им дали новую хорошую квартиру.

Орджоникидзе и Зинаида очень смеялись, он сказал:

— Ну, Семен, насмешил ты нас. Да, евреи народ смышленый и хитрый, умеют устраивать дела. Я ценю это качество, поэтому со мной работают много евреев — ты, Райзер, Берман и другие. Но я тоже, как Калинин в твоей истории, понял намек. Подожди немного — будет и у тебя хорошая новая квартира.

* * *

Самолюбию Семена льстили дружеские отношения с таким важным человеком, и его так и подмывало завести разговор о Сталине. Это была бы уникальная возможность услышать о нем от близкого к нему человека. Что о нем думают его помощники? Но за столом никогда не говорили о политике. Только иногда, в кабинете шефа, когда они с Орджоникидзе сидели на диване и курили папиросы, происходили деловые беседы с глазу на глаз. После XVII съезда партии, с момента убийства Кирова в 1934 году, шли постоянные судебные процессы над видными членами партии большевиков из так называемой оппозиции. Шестнадцать основателей партии из «ленинской гвардии» были расстреляны в результате обвинения в убийстве Кирова и попытке устроить переворот. Для упрощения и ускорения судопроизводства и вынесения приговоров было введено судебное правило «особых совещаний» трех человек — «тройки» и до десяти дней сокращены сроки рассмотрения дел следователями. Это стало новым витком «красного террора», и вся страна об этом втихомолку говорила. Семен несколько раз слышал от Орджоникидзе завуалированные упреки в адрес Сталина, нарком говорил:

— Конечно, мне, как члену Политбюро, приходится разбирать обвинения старых большевиков во фракционерстве и изменах, но я всегда голосую против обвинений и стараюсь оправдать многих. Молотов, Ворошилов — это трусы, они боятся Сталина и голосуют за наказание. И нового наркома внутренних дел Ежова тоже ввели в Политбюро: он одновременно и труслив, и угодлив, ради Сталина он отца родного не пожалеет. Он голосует за наказания и сам же наказывает. Это страшный человек. Но я-то знаю этих обвиняемых с давних пор, знаю, что они преданные ленинцы, а не «враги народа», какими их представляют и посылают на каторгу или даже на расстрел. Это я считаю преступлением.

У Семена вертелось на языке: если это преступление, то чьим преступлением он это считает? Но вопрос был бы слишком прямой, не следовало ставить Серго в трудное положение. Да и самому на всякий случай лучше было удерживаться от любопытства и не болтать лишнего.

В другой раз Орджоникидзе возбужденно говорил ему:

— Стране позарез нужна твердая валюта на развитие индустриализации. Я предложил продавать бакинскую нефть. Но это потребует времени для переговоров и строительства нефтепровода, а Сталин ждать не хочет. Недавно я узнал, что он велел отобрать из Эрмитажа десять лучших картин — Рафаэля, Рембрандта, Тициана и других, и продал их за много миллионов долларов американскому миллионеру Мелону. Это возмутительно! Можно торговать ископаемыми ресурсами, но он не имеет права продавать национальное достояние страны. Я даже кричал на Сталина. Правда, говорили мы по-грузински и нас никто не понимал. Никто не имеет права делать такие вещи.

Семен знал, что Сталин делал вещи и похуже этого, но поднимать на себя голос он никому не позволит. Семен даже удивлялся такой смелости Орджоникидзе.

Однажды, в начале 1937 года, он застал своего шефа в подавленном, грустном состоянии. Не дожидаясь вопроса, Орджоникидзе сам сказал:

— Старшего брата моего, Папулию Орджоникидзе, арестовали и расстреляли за измену. Какая измена? Какой он изменник? Это же он давал мне рекомендацию в партию большевиков.

Семен чувствовал, что его шеф сердит на Сталина и в душе обвиняет его, именно его, потому что без его разрешения никто не посмел бы расстрелять брата всесильного Орджоникидзе.

* * *

Однажды, под вечер 18 февраля 1937 года, Зинаида Гавриловна вдруг позвонила Гинзбургу на работу и он услышал встревоженный голос:

— Семен Захарович, я срочно должна вас увидеть. Буду ждать в затененной стороне под Москворецким мостом.

Это было очень необычно. Примчавшись к мосту, он в сумерках увидел ее, прячущуюся в тени, очень возбужденную, с безумным взглядом.

— Зинаида Гавриловна, что случилось?

— Случилось ужасное — Серго умер.

— Что?!

— Да, да! Два часа назад умер Серго.

Семен стоял, не зная, что сказать, как реагировать на такую трагическую новость. Она дрожала и оглядывалась:

— Я боюсь, что нас подслушивают.

Он взял ее за руку, увел еще глубже в тень:

— Но что случилось? Как вы узнали? Кто вам сообщил?

— Я сама вошла в его кабинет и увидела его распростертым на диване. Кинулась к нему, но он был уже мертвый. Еще теплый, но уже мертвый. Я тотчас позвонила Сталину, он пришел через пять минут, посмотрел на Серго и сказал только три слова: «Какое слабое сердце». И как только он вышел, за ним следом вошли Ежов и секретарь Сталина, как будто они стояли за дверью. Они привели трех врачей — засвидетельствовать смерть. Тогда я убежала в дальнюю комнату, позвонила вам и вышла через черный ход на кухне.

Семен все еще не мог поверить, а она наклонилась к самому его уху и прошептала:

— Я хочу вам сказать — его убили, его убили…

На секунду он решил, что она сошла с ума.

— Как убили, кто убил, почему?

— Ах, я не знаю, может быть, сам Ежов и убил. Когда я кинулась к Серго, то увидела, что голова его лежит в луже запекшейся крови, и там рана была — на голове. Только вы никому, никому не говорите этого, умоляю вас во имя вашего же спасения.

Семен подумал: «Нет, она, конечно, не сумасшедшая», но сам он чувствовал, что от всего этого можно сойти с ума. Потом спросил:

— Но если это рана в голове, может быть, Серго сам покончил с собой?

— Ах, Семен Захарович, я знаю, это можно заподозрить; но как он мог покончить с собой, даже не оставив записки, не написав мне ни слова?!

Да, это было бы странно, у них были такие теплые отношения — она права. А Зинаида судорожно заторопилась:

— Мне надо идти: меня могут хватиться и будут неприятности. Я теперь всего боюсь… Семен Захарович, я только вам все это рассказала, потому что надо, чтобы хоть кто-то знал правду о его смерти. Но не рассказывайте этого никому, молчите, молчите во имя вашей собственной жизни.

* * *

В тот день Ежов срочно вызвал на квартиру Орджоникидзе докторов из Кремлевской поликлиники: главного терапевта профессора Льва Левина, терапевта Каминского и начальника медицинского управления доктора Ходоровского. Зачем и для чего их привезли в Кремль, они не знали. Войдя в комнату, они увидели мертвого Орджоникидзе с простреленной головой в луже запекшейся крови. Это было похоже на самоубийство. Ежов приказал:

— Вы должны подписать заключение о том, что смерть наступила от острого паралича сердца.

Доктора были поражены и стояли в нерешительности. Но на этот раз с ними не церемонились и положили перед ними на стол подготовленный текст:

— Или вы подпишете, или не уйдете отсюда своими ногами.

Угроза Ежова могла означать только расправу, казнь, и они вынуждены были подписать ложное заключение. Утром в газетах проявилось сообщение:

«Центральный комитет партии с глубоким прискорбием сообщает, что от сердечного приступа неожиданно скончался член Политбюро нарком тяжелой промышленности Григорий Константинович (Серго) Орджоникидзе. Похороны состоятся на Красной площади у Кремлевской стены». В медицинском заключении стояли подписи трех вызванных врачей.

Прямо в Кремле их посадили в тюремный грузовик с железным кузовом и отвезли на Лубянку.

Правду знал только патологоанатом, профессор Алексей Абрикосов, вскрывавший труп Орджоникидзе. Ему было приказано молчать — под страхом ареста.

* * *

После разговора с Зинаидой Гавриловной подавленный и взволнованный Семен Гинзбург той же ночью отправился на квартиру к брату Павлу. Мария уже спала, Павел открыл дверь:

— Сеня, что случилось?

— Павлик, беда! Серго Орджоникидзе умер, мой шеф, мой наставник, мой друг!

— Умер? Что с ним случилось?

— Говорят — сердце. Не выдержало его великое сердце, слишком большая нагрузка. Он ведь всю нашу промышленность на ноги поднял. Это ему мы обязаны тем, что из аграрной страны Россия становится промышленной. Вот именно. Ох, беда, беда!

— Сеня, но если это сердце, то почему он не лечился?

— Не знаю. Да он никогда и не жаловался на сердце. Паша, только тебе одному… — Он понизил голос: — Есть подозрение: или он покончил с собой, или его убили…

Павел обомлел:

— Как покончил с собой? Почему его могли убить?

— Мне это сказала его жена Зинаида Гавриловна. В том-то и дело — или его заставил сделать это… ты сам знаешь, кто мог заставить. У Серго в последнее время было плохое настроение. Он был недоволен, что Сталин взялся устраивать показательные процессы над старыми большевиками. Это очень серьезное расхождение между ними. Вот именно. А кроме того, Сталин может считать, что Орджоникидзе обходил его в управлении индустриализацией и тяжелой промышленностью. Это последняя ключевая позиция, которую Сталин еще не держит в руках. Орджоникидзе ему мешает, вернее — мешал. Теперь уже — мешал. Вот именно, — и Семен заплакал.

Пораженный Павел подсел к брату, взял его за руку:

— Ты думаешь, что это правда?..

— Видишь ли, я знаю, что недавно Ежов арестовал и расстрелял старшего брата Орджоникидзе, Папулию. Ясно, что без указания Сталина он не мог бы себе этого позволить. Вот именно. Серго все эти дни ходил очень мрачный. Очевидно, у него был спор со Сталиным. Он его совершенно не боялся и мог наговорить ему черт знает чего, тем более что они беседовали по-грузински, понять их не могли.

Павел слушал, поражался и сопоставлял факты. Орджоникидзе, конечно, должен был понимать, что идти против Сталина опасно. На многих примерах судов и расстрелов заслуженных большевиков Зиновьева, Каменева, Бухарина, Рыкова, Пятакова и других руководителей партии Орджоникидзе видел, как Сталин разделывается с неугодными ему людьми. Но все-таки представить себе, что вот так, без обвинений и суда, он может покончить со своим старым другом… Коварство Сталина было непостижимо для людей с обычной психикой[47].

* * *

Сталин устроил Орджоникидзе торжественные похороны, каких не было со смерти Ленина. В Колонном зале Дома Союзов проходило прощание с гробом, а потом с урной покойного. С заводов, из промышленных и научных учреждений привезли тысячи людей, многие тысячи любопытных стояли в длинной очереди, они пришли по своей воле — посмотреть на урну, окруженную цветами и траурной красно-черной драпировкой по беломраморным колоннам. В почетном карауле у гроба стояли передовики предприятий. В последнюю смену караула встали Сталин, Молотов, Ворошилов, Ежов — те, кого Орджоникидзе не любил. Потом под траурный марш Сталин вместе с ними нес урну до Красной площади.

Он казался очень расстроенным, грустно смотрел себе под ноги. За ним шли помощники Орджоникидзе, во второй колонне провожавших был Семен Гинзбург. Все улицы были очищены от людей — там, где шел пешком Сталин, никому торчать не полагалось. Члены Политбюро поднялись на трибуну Мавзолея, произносили речи, восхвалявшие покойного. Урну с прахом замуровали в Кремлевскую стену, где уже было много ниш с такими же урнами и мраморных плит с именами. Пушки на Кремлевском холме прогремели почетным салютом, и оркестр сыграл «Интернационал». После этого участники похорон прошли мимо свежей доски.

Сталин со своим окружением и охраной стоял немного в стороне и зорко всматривался в проходивших. Помощники называли ему их имена. Когда указали на Семена Гинзбурга, он велел подвести его и молча пожал его руку. Семен, знавший о смерти Орджоникидзе больше, чем многие другие, со смешанным чувством приближался к Сталину. Под влиянием Павла он не верил в его человеческое величие, но осознавал его могущество. Перед ним стоял в простой солдатской шинели властелин шестой части Земли — Советского Союза. Почти наверняка он — действительный виновник смерти Орджоникидзе. Сталин казался Семену фантастической фигурой из древнегреческой трагедии. И эта фигура смотрела на него прищуренными желтыми тигровыми глазами — просто и спокойно. Сталин играл такую глубокую и искреннюю скорбь, какую не просто было бы сыграть даже великому актеру. Семен невольно подумал, что, наверное, только Соломон Михоэлс мог бы изобразить такую величественную грусть. И пожатие руки Сталина было величественным, спокойным и казалось искренним.

По старой русской традиции в доме покойного устроили поминки. Сталин с членами Политбюро пришли к вдове Зинаиде, сочувственно ее обнимали, пили вино, стоя, не чокаясь, «за упокой души», хотя в Бога и душу не верили. Сталин объявил, что старинный город Владикавказ и еще несколько городов переименовываются в Орджоникидзе.

Семен, проявляя к вдове внимание, приехал к ней на работу, в институт на Садовом кольце у Зубовской площади. Там только что создали новый препарат и в честь нее и ее мужа назвали «Сергозин». На работе Зинаида старалась держаться, но Семен видел, как тяжело ей это давалось.

Через неделю в газетах было опубликовано решение правительства: наркомат тяжелой промышленности упраздняется и разделяется на несколько более мелких наркоматов, из него выделен Комитет по делам строительства при Совете министров. Председателем комитета назначен Семен Захарович Гинзбург, на положении министра. Министрами двух другая наркоматов назначены Давид Райзер и Соломон Берман. Все трое — любимые помощники Орджоникидзе, евреи.

Зинаида Орджоникидзе позвонила Гинзбургу:

— Сеня, поздравляю вас. Я очень рада и уверена, что Серго тоже бы порадовался, что его ученик и помощник стал министром.

— Зинаида Гавриловна, спасибо, конечно, но я даже не знаю, что сказать. Ведь это назначение — только результат трагической смерти моего наставника.

Он сказал «трагической», подчеркнув, что ценит ее доверие. Она помолчала и глухим, изменившимся голосом добавила:

— Я узнала, что сразу после трагедии были арестованы все три доктора, видевшие мертвого Серго.

* * *

Павел радовался за брата и хотел его увидеть, но Семен был занят организацией своего нового комитета в Малом Черкасском переулке. Павел сказал Августе:

— Ну вот, Авочка, ты теперь госпожа министерша. Мы с Машей поздравляем вас обоих. Сеня с юности хотел стать министром.

— Спасибо, Павлик. Но Сенин успех построен на такой ужасной трагедии, что нам нехорошо радоваться.

Алеша выбежал навстречу Павлу, как всегда размахивая деревянной саблей:

— Павлуша, я только что сочинил новое стихотворение:

Мой папа не был дураком, Потому он стал нарком.

И сам первый рассмеялся:

— Это просто шутка.

Павел похвалил его, подбадривая юного поэта:

— Очень точно сказано — твой папа никогда не был дураком.

А когда Алеша ушел в свою комнату, он сказал Августе:

— Авочка, у Алешки такой тонкий слух на рифму и такое чувство стихотворного ритма — быть ему выдающимся поэтом.

Пришел Семен, Павел обнял брата:

— Семка, помнишь, ты мечтал, что станешь министром? Вот ты и стал.

Семен слабо улыбнулся:

— Да, стал. Вот именно. Но какой ценой?..

— Да, я понимаю. Признаться, я не верил, что твоя мечта сбудется.

— Павлик, есть еще одна плохая новость, очень плохая — профессора Левина арестовали, нашего хорошего знакомого и соседа, а вместе с ним — других, кто подписал протокол о смерти Серго.

— Ах, вот что! Это говорит о многом…

В «Авочкином салоне» горячо сочувствовали профессору Льву Левину по поводу смерти Горького. Так случилось, что сначала неожиданно умер единственный сын Горького, Максим. Отношения между отцом и сыном были натянутыми, Горький часто упрекал его за безделье.

— В твои годы я уже исходил пешком всю Россию, переработал на всех работах и стал писателем. А ты что?

Сын отвечал:

— От таких, как ты, родятся такие, как я; а от таких, как я, родятся такие, как ты.

И вдруг — умер. Отец был в страшно подавленном состоянии, заказал ему памятник с бюстом на Новодевичьем кладбище, часто сидел возле памятника и целыми днями по-стариковски плакал. Возможно, это ухудшило его состояние. Левин старался поддерживать его, как мог: опять вызвал на консультацию профессора Плетнева, и оба видели, что здоровье знаменитого писателя резко ухудшилось. Несмотря на все их старания, через полгода постепенно угас, умер великий Горький. Сталин велел похоронить урну с прахом Горького в Кремлевской стене, устроили пышные похороны, прощальное слово с трибуны Мавзолея Ленина говорил писатель Алексей Толстой. Он начал так:

— Ушел последний русский классик.

Сталин стоял рядом с опущенной головой. Ему было о чем грустить — Горький так и не написал о нем ничего хорошего.

И пополз в народе глухой слух, что Горького убил доктор Левин. А потом Левина арестовали.

* * *

Как министру, Гинзбургу предложили квартиру в Доме на набережной. Он сказал Павлу:

— Поедем вместе — Августа, ты и я — смотреть новую квартиру.

Павел нахмурился:

— Сеня, если можешь, откажись от этого дома. Я бываю там, навещаю профессора Тарле. И каждый раз я узнаю, что в доме новые аресты и выселения. Тебе предложат квартиру с плохой репутацией, в которой уже не раз арестовывали и из которой выселяли. Это проклятое место.

Семен послушался совета брата и смог получить другую большую квартиру — в Левшинском переулке, у Арбата.

— Ты дал мне хороший совет. Вот именно. Из нашего нового дома пока никого не арестовывали и не выселяли. Но дело не только в этом. Понимаешь, Арбат — это одна из главных артерий Москвы, он ближе к реальности, чем та набережная. На Арбате постоянно кипит активная жизнь. Вот именно.

— Да, кипит, — задумчиво проговорил Павел. — Только надо быть осторожным с этой активностью — по Арбату каждый день проезжает Сталин.

Прошел год со дня смерти Орджоникидзе, и в 1938 году Семен Гинзбург опять приехал к брату поздно ночью.

— Павлик, новая беда! Я узнал, что Зинаиду Гавриловну арестовали, судили, приговорили к десяти годам лагерей, а потом по решению «тройки» расстреляли. И младшего брата Серго — Ивана, и его жену тоже расстреляли.

Павел подумал, взвесил:

— Значит, Орджоникидзе не сам покончил с собой.

— И еще, Павлик, город Орджоникидзе приказано опять переименовать во Владикавказ.

— Это Сталин хочет стереть даже память о нем.

— Да. Вот именно, — грустно добавил Семен.

38. Взлет маршала Тухачевского

В 1936 году умер король Англии Георг V. У Советского Союза были дипломатические отношения с Англией, и Сталин послал маршала Тухачевского официальным представителем советского правительства на похороны. 1936 год был для Германии временем усиления военного потенциала. Это беспокоило всю Европу и Советский Союз. Гитлер открыто перестал соблюдать ограничения, наложенные на Германию после Первой мировой войны, и наращивал военный потенциал. Американские и английские корпорации активно инвестировали в германскую экономику и этим помогали быстрому созданию военной машины Германии.

Выбор Тухачевского для поездки в Англию был как нельзя более удачным. Именно военный высокого ранга мог произвести впечатление на глав европейских государств и правильно преподнести отношение своей страны к военному усилению Германии. К тому же хорошо образованный дворянин Тухачевский знал иностранные языки и своим умением держаться в светском обществе мог произвести хорошее впечатление, прорекламировав таким образом состояние дел в своей стране. Патриот России и общительный светский человек, Тухачевский выполнил свою миссию с достоинством и заслужил похвалу Сталина.

Павел узнал об этом из газет и обрадовался за старого знакомого. Советские политические деятели редко ездили за границу, а военные — никогда. Хотя миссия Тухачевского не носила политического характера, она означала, что Сталин доверяет ему.

Тухачевский был одним из немногих образованных военных, оставшихся после «чисток» армии от троцкистов. Первый заместитель наркома обороны и начальник Генерального штаба, он стал активно готовить армию к новой войне, модернизируя ее техническое оснащение, в частности, снабжая ее танками и самолетами. Павел, работая в военной академии, был в курсе основных изменений, которые внедрял Тухачевский, и знал, что его называют «отцом танковых подразделений».

Маршал Ворошилов с давних лет недолюбливал Тухачевского, а тот не мог через голову наркома перестраивать армию по-своему. В военных кругах почти все хвалили энергичные действия Тухачевского и многие крупные командиры восторгались им, но Ворошилов видел в нем «выскочку», соперника и продолжал не доверять ему. Никто не знает, какие беседы вел тогда Ворошилов со Сталиным, но вполне вероятно, что он исподволь настраивал диктатора против Тухачевского.

А Тухачевский без оглядки на недоброжелателей и завистников сконцентрировал свои усилия на модернизации военной техники. Для этого он выискивал и привлекал к активной работе конструкторов авиации и танкового дела. Среди авиаконструкторов он поддерживал Туполева и Ильюшина: по его указаниям и с его помощью Туполев стал создавать новую конструкцию быстрого и мощного бомбардировщика, а Ильюшин работал над идеей самолета-штурмовика — летающей пушки, способной поражать танковые колонны врага.

Особенно заинтересовался Тухачевский необычными идеями молодого инженера Сергея Королева по созданию принципиально нового типа двигателей — реактивного ракетного двигателя. Королев, инженер-энтузиаст из Одессы, приехал в Москву для осуществления своей мечты — создания таких ракет, которые могли бы летать в космос. Он обращался со своими идеями о ракетных двигателях в разные официальные инстанции, но везде получал отказы. Тогда Королев написал подробную докладную объяснительную записку наркому обороны маршалу Ворошилову. Из канцелярии пришел ответ за подписью наркома: «Работать надо над тем, что нужно, а не над тем, что не нужно. Стране нужны самолеты, а не выдуманные ракетные двигатели. К.Ворошилов». Дальше и выше этого уровня Королев идти не мог.

Но он так горел идеей, что отказаться от нее тоже не мог. Он собрал вокруг себя небольшую группу таких же энтузиастов-инженеров, которые верили в возможность создания реактивных ракет. Они приспособили для работы заброшенный подвал одного из московских домов и в свободное от работы время, по ночам, создавали смелые проекты будущих двигателей. В шутку они сами называли себя «группа инженеров, работающих даром» — сокращенно «ГИРД»[48].

Тухачевский узнал о проекте Королева и об отказе. Он считал мнение Ворошилова ошибочным и наперекор его воле вызвал Королева к себе. Все-таки, чтобы не ходили сплетни, он пригласил его к себе домой, на новую, недавно полученную большую квартиру. Королев осторожно прошел по непривычной для него анфиладе просторных комнат в кабинет, в котором находилась и библиотека. Хозяин внимательно слушал рассказ гостя о возможностях ракетных двигателей. Королев объяснял очень толково, постепенно расслабился и закончил почти вдохновенно:

— Ракеты способны летать дальше и нести больший заряд разрушения, чем самолеты, — это для чисто военных целей. Но я вполне уверен, что можно создать такую ракету, которая способна взлететь даже в космос.

Это было необычно и смело, как раз то, что Тухачевский любил.

— Даже в космос? Это очень смелая идея. Что мы можем узнать из космоса?

— Многое. Если туда запустить специальное устройство, оно будет годами летать вокруг земли и подавать разные нужные сигналы.

— Как вы себе представляете такое устройство?

— Это что-то вроде маленькой искусственной Луны. Луна вращается вокруг Земли как ее спутник. И это устройство тоже будет как бы искусственным спутником земли.

Это казалось фантастическим вымыслом, чем-то вроде романов популярного французского писателя Жюля Верна. Королев сразу понравился Тухачевскому деловитостью, верой в свою идею и размахом фантазии — таким был и он сам. Он сказал:

— Я жалею, что вы не написали свое предложение сразу мне. Наш нарком отклонил его, а мне ваш проект кажется очень перспективным. Открою вам секрет: мы знаем, что немецкие инженеры тоже работают над ракетными двигателями. Наша задача — их обогнать. Я сделаю все, чтобы помочь вам. Что вам нужно для продвижения вашей работы?

— Вообще-то, нам нужно все. У нас даже нет бумаги для чертежей. Нам нужны средства, помещение, полигон для испытания ракет — все нужно.

— Вы получите все. Как вы назовете свою организацию?

— Мы себя называем «ГИРД» — труппа инженеров, работающих даром.

— Прекрасно. Мы организуем новый институт и назовем его так же: «ГИРД» — Государственный институт реактивных двигателей. Согласны?

Тухачевский, вопреки воле Ворошилова, помог Королеву организовать институт, и ГИРД начал работать. Тухачевский приезжал, интересовался, подбадривал, расспрашивал:

— Сергей Павлович, а как вам самому живется?

— Трудновато, товарищ маршал.

— Зовите меня просто Михаил Николаевич. Почему трудновато?

— Тесно живем. Я женился недавно.

— Поздравляю. Кто ваша жена? Как ее зовут?

— Она врач-хирург, работает в Боткинской больнице. Зовут ее Ксана, не Оксана, а Ксения. Она из Одессы, а фамилия у нее итальянская — Винцентини.

— Очень интересно. Так что вам нужно — жилплощадь?

— Да, понимаете, Михаил Николаевич, дочка родилась у нас — Наташа. Жить в одной маленькой комнатке стало трудно.

— Понимаю. Постараюсь помочь.

Достать квартиру при жилищном «голоде» тридцатых годов было трудно. В Моссовете Тухачевский сказал:

— Этот человек, Сергей Королев, — великий изобретатель. Вы когда-нибудь станете гордиться, что дали ему квартиру.

И для Королева с женой и дочкой выделили отдельную двухкомнатную квартиру на Баррикадной улице.

Когда Королев благодарил его за квартиру, Тухачевский сказал:

— Поговорите с женой — может, пригласите меня на новоселье?

— Да мы с удовольствием!

Он приехал в гражданском костюме, чтобы не привлекать ничьего внимания, с женой, сам за рулем новой машины ГАЗ. Привез множество подарков для новорожденной девочки, новый заграничный радиоприемник для родителей и все для праздничного стола — шампанское, икру, балыки, фрукты. Ни Сергей Королев, ни его жена Ксана таких яств никогда и не видели. Тухачевский объяснил, подмигнув:

— Из кремлевского распределителя.

В этом проявлялась открытая и широкая натура Тухачевского.

Ксана Винцентини ему очень понравилась — высокая стройная красавица с сияющими бирюзовыми глазами, необычный для России тип южанки со Средиземного моря. Он расспрашивал ее о работе в Боткинской больнице:

— Ну а ваши врачи готовы спасать раненых в случае войны?

— Специально к этому нас не готовят. Но наши профессора почти все были участниками предыдущих войн.

— Кто ваш профессор?

— Михаил Осипович Фридланд, хирург-ортопед, автор учебника по ортопедии. Он дал мне тему для написания диссертации.

— О, это очень хорошо. Это в вашей больнице доставали пулю из плеча Ленина, оставшуюся после покушения?

— Да, это у нас, во втором корпусе, там до сих пор есть мемориальная палата, в которой Ленин лежал одну ночь.

— А у меня до сих пор в теле сидят две пули. Надо будет когда-нибудь их удалить, пока не получил третью, — и Тухачевский добавил, усмехнувшись: — прямо в сердце.

* * *

Тухачевский многое делал вопреки наркому Ворошилову. Его самым важным проектом была большая показательная стратегическая игра — маневр боевых частей. Они как бы сражались против фашистов. При этом он сам играл «за противника» — так он хотел проверить боевые возможности разных военных частей. Разбор маневров показал, что Красная армия не устояла в борьбе с «противником».

На этот разбор Тухачевский созвал всех высших командиров:

— Маневры показали, что мы еще не готовы к настоящей войне. В случае нападения настоящий противник выставит против Красной армии примерно двести дивизий.

Командиры понимали: взлет Тухачевского до уровня командования армией означает ее давно необходимое усиление; раз он взялся сам руководить маневрами, делать самостоятельные выводы и модернизировать армию, это означало его силу. Номинально уже он, а не Ворошилов, которого называли «первый маршал», командовал Красной армией. Этому радовались и с этим были согласны почти все[49].

39. 1937 год — «ежовщина»

В начале 1930-х годов жители Мясницкой улицы (переименованной в улицу Кирова) видели по утрам проезжавшую правительственную машину «Линкольн» с охраной. Они знали — это едет из своего богатого особняка всесильный нарком внутренних дел Генрих Ягода, толстый лысый человек низкого роста, беззаветно преданный сталинскому делу выискивания и выкорчевывания врагов, заговорщиков и изменников. При виде его машины людей охватывал страх, они инстинктивно опускали головы, стараясь не встречаться глазами с ним и его охраной.

Из еврейского мальчика, сына нижегородского ремесленника, Ягода превратился в пламенного революционера, командира отрядов красной гвардии во время октябрьского переворота в Петрограде, а потом и в Москве. В августе 1918 года по его приказу без суда расстреляли в Кремле Фанни (Фейгу) Каплан, покушавшуюся на Ленина. За этим последовал «красный террор», когда с 5 сентября и до 6 ноября 1918 года была репрессирована тридцать одна тысяча бывших высоких чиновников, профессоров и интеллектуалов, шесть тысяч из них были расстреляны.

За годы работы Ягода уничтожил десятки тысячи людей, но вершиной его служебных достижений стала организация первого показательного процесса по «чистке» большевистской партии в августе 1936 года. По указанию Сталина он сфабриковал обвинение двух бывших соратников Ленина — Каменева и Зиновьева (с одиннадцатью другими коммунистами) в причастности к заговору троцкистов и убийству Кирова в 1934 году. Он хорошо знал обвиняемых и, конечно, понимал, что они не совершали преступлений, в которых их обвинял Сталин. Но по его указке и в угоду ему Ежов мучил и пытал их, пока не заставил признаться в измене и заговоре.

Страсть к уничтожению людей не бурлила в жилах Ягоды сама по себе — это был знак его преданности Сталину. А преданность возникла от страха перед ним: Ягода знал, что помощники Сталина своей смертью не умирают, он сам по приказу «хозяина» отправлял на казнь тысячи таких людей, и страх за свою шкуру заставлял его выслуживаться.

* * *

Каменева и Зиновьева везли на расстрел в грузовике — «черном вороне» с закрытым железным кузовом. Впереди ехала машина наркома Ягоды. Раньше он много лет работал вместе с ними в Центральном комитете партии, теперь он руководил их казнью. Когда конвойные вывели их из машины, Ягода увидел, что Зиновьев струсил, ослабел, не может идти. Каменев поддерживал его, говорил:

— Мужайтесь, Григорий. Примем смерть достойно.

Их поставили к стенке, и вдруг Ягода услышал, как струсивший Зиновьев запел еврейскую похоронную молитву каддиш. Эту молитву Ягода хорошо знал — еще мальчиком в Нижнем Новгороде он слышал ее на семейных похоронах. Он вздрогнул — представил себе, что его самого привезли на расстрел. Что он будет делать? Почему ярый большевик Зиновьев, ближайший друг Ленина, человек, утвердивший Сталина на его посту, почему он в последний момент жизни запел еврейскую молитву? Ягода опустил голову.

Дело Каменева и Зиновьева стало заключительным аккордом его деятельности: в следующем месяце, в сентябре того же 1936 года, его сняли с поста, обвинили в измене и заставили признаться в этом теми же самыми методами. В газетах написали, что наркомом внутренних дел назначен Николай Ежов, которому присвоено высшее армейское звание.

Москва всегда жила слухами, и теперь все они были один другого хуже. 18 марта 1937 года Ежов выступил на собрании руководства НКВД и обвинил своего предшественника Ягоду в том, что он был агентом царской охранки, вором и растратчиком. Вместе с ним были арестованы еще семьдесят крупных сотрудников НКВД, неугодных Ежову.

На третьем показательном процессе Генрих Ягода был приговорен к расстрелу. Когда прошел зловещий слух о приговоре, люди втихомолку радовались, они ждали облегчения. Но как только Ягоду сменил Ежов, террор в стране стал еще свирепее, заговорили о «ежовщине»[50].

* * *

Ягоду везли на расстрел в том же самом «черном вороне», в котором везли и Каменева с Зиновьевым. Перед грузовиком шла его машина «Линкольн», но в ней ехал наблюдать за его казнью уже новый министр Ежов.

Ягоду выволокли из кузова, своими ногами он выйти не смог. Под руки с двух сторон его поволокли к стене. Ежов шел в отдалении, криво улыбаясь. Ягоду попытались прислонить к стенке, но его грузное тело сползало, он не мог стоять. Командир взвода, курносый парень крестьянского вида, который до этого много раз видел Ягоду в роли наркома, растерялся. Он подбежал к Ежову, вытянулся перед ним:

— Товарищ нарком, прикажете привязать наркома к столбу?

— Бы-ывшего наркома, — с усмешкой протянул Ежов. — Привязывай. Да смотри, в следующий раз не ошибайся, а то тебя самого привяжем.

Ягоду привязали к столбу. Смущенный своей ошибкой, комвзвода громко скомандовал:

— По врагу народа, готовьсь!

И тогда удивленный Ежов вдруг услышал — Ягода что-то запел, бормоча странные слова и качая головой. Ежов не знал, что это была похоронная еврейская молитва каддиш…

* * *

Николай Ежов был щуплый человечек с худым желчным лицом, весельчак и хороший плясун. Во время Гражданской войны он был комиссаром, а в 1929–1930 годах — одним из руководителей коллективизации. Будучи заместителем наркома сельского хозяйства, он успешно сгонял в колхозы миллионы крестьян. По его приказам расстреливали и ссылали в сибирские лагеря. Жесткими репрессиями он сумел угодить Сталину, стал его любимцем и в 1935 году был назначен секретарем Центрального комитета со специальным заданием следить за работой органов государственной безопасности. Как ни свирепствовали эти органы под руководством Ягоды, для Ежова эти меры были слишком мягкими. Такая принципиальность и преданность импонировали Сталину, он сделал Ежова наркомом внутренних дел, маршалом и членом Политбюро, самым приближенным к себе человеком. На демонстрациях люди несли его портреты, сочинялись песни о его непримиримости к врагам народа: «Ежова рукавица колет, как голица».

Сталин любил грузинское вино «Хванчкара», песню «Сулико» и танцоров, особенно если они умели танцевать грузинскую лезгинку. На кремлевских приемах в угоду ему все дружно затягивали «Сулико», а потом он просил Ежова сплясать. Перед «хозяином» Ежов плясал самозабвенно, от души выделывал сложные коленца, а Сталин улыбался: это символизировало «пляску под его дудку».

В Ежове Сталин нашел истинного последователя в смысле коварства в общении. Он любил возвышать людей, а когда они оказывались счастливы, что достигли вершины, унижал и уничтожал их. Он приказал арестовать жену Ежова, еврейку. Но когда агенты явились за ней, Ежов вышел к ним навстречу с пистолетом в руке и не дал ее увести. До поры до времени ее оставили в покое. И его тоже…

* * *

Вскоре по Академии имени Фрунзе прокатился глухой слух о каких-то новых арестах в армии. Никто толком ничего не знал, а если и знал, то сказать боялся. Говорили мало и только с близкими. Павел Берг сначала не очень верил этим слухам: он надеялся вскоре увидеться с Тухачевским и все узнать от него лично. Наконец ему удалось связаться с маршалом и договориться о встрече 12 июня 1937 года. Тогда он услышит подробности о его поездке в Лондон, расскажет ему о странном визите агентов НКВД, упорно расспрашивавших о нем, а заодно и узнает о новых слухах — имеют ли они под собой почву.

В тот день утром Павел, как всегда, открыл дома газету «Правда» — и у него помутилось в глазах. На первой странице крупными буквами было набрано: «Шпионов, презренных наемников фашизма, предателей Родины — к расстрелу!» Передовая статья была озаглавлена: «Изменникам за шпионаж и измену Родине — расстрел!» Раскрыт заговор, которым руководил начальник Генерального штаба маршал Тухачевский и еще семь высших командиров Красной армии: Якир, Уборевич, Корк, Эйдельман, Фельдман, Примаков и Путна, трое из них евреи. Их обвиняли в том, что они являются шпионами иностранных держав, что ведут подрывную работу с целью ослабить армию и даже желают поражения Красной армии, чтобы вернуть власть помещиков и капиталистов.

У Павла впервые в жизни по-настоящему задрожали руки. Он с трудом перевернул страницу. На ней вверху — такими же крупными буквами: «Шпионов, нарушителей военного долга, предателей Родины и Красной армии — к расстрелу!» На третьей странице: «Шпионов, которые хотели расчленить нашу Родину и восстановить в СССР власть помещиков и капиталистов — к расстрелу!» На четвертой странице: «Шпионов, осуществляющих акты саботажа, подрывая мощь Красной армии — к расстрелу!» На пятой странице: «Шпионов, стремившихся к поражению Красной армии — к расстрелу!»

Статьи рассказывали о том, что преступления группы изменников разбирало Специальное судебное присутствие Верховного суда СССР по делу антисоветского военно-фашистского заговора. В него, кроме членов Политбюро партии, входили маршалы Ворошилов, Буденный и Блюхер. Писалось, что они лично обвинили Тухачевского и всю группу в измене и предательстве. Прочтя это, Павел даже застонал:

— Какая подлость и трусость со стороны Ворошилова и Буденного! Как они все боятся Сталина! Но Блюхер… он всегда казался таким прямым и откровенным. Или это наглая ложь, или Блюхера заставили выступить против своего друга.

Вся газета была заполнена откликами народа — требованиями немедленно расстрелять изменников. Каким образом «народ» узнал и мгновенно прореагировал на обвинение, не указывалось. Но поток этих требований опоздал, на последней странице мелкими буквами было напечатано, что Тухачевский и другие командиры уже расстреляны.

Павел сидел, сжав голову руками. В голове стучало: «Ужас, кошмар, преступление, ложь!.. Это все работа Ежова, любимца Сталина. Сталин не только хуже Робеспьера, он изверг не лучше Гитлера».

Мария увидела его в потерянной позе, подошла, взяла из рук газету и, только посмотрев, закричала:

— Сволочи! Сволочи! Сволочи! — у нее началась истерика.

Павел даже испугался за нее, поднес ей стакан воды, ее зубы стучали о стекло.

— Маша, Машуня, не надо так. Успокойся хоть немного.

— Это ложь, это преступление, — стонала Мария. — Ваш Сталин — тиран!..

Павел подумал — женщина дала точное определение, которого он сам не смог придумать: да, Сталин — тиран.

— Маша, я знаю — Тухачевский верил Сталину, был верен ему, был лучшим командиром Красной армии. За все его победы его даже называли «красным Наполеоном». Ведь Тухачевский буквально спас власть большевиков, когда подавил мятеж кронштадтских моряков в 1921 году. Буквально спас. Он не только не стремился к поражению армии, он старался сделать армию более боеспособной, готовой к войне с Германией. А мы все, те, кто с военным опытом, считаем, что эта война неизбежна. Сталин этого не понимает. Он сам ослабляет армию арестами лучших командиров. К сожалению, это может стоить нам поражения в будущей войне.

— Тогда почему же эта власть объявила его предателем и расстреляла?

— Многое можно предполагать. Я думаю, кто-то специально спровоцировал Сталина, чтобы убрать Тухачевского. Так обычно работает иностранная разведка. Гибели Тухачевского мог хотеть только тот, кто его боялся, а враги знали, что он самый выдающийся советский полководец и старается активно перевооружать Красную армию. Ворошилов, конечно, мог бы защитить его, но он сам его не любил, и к тому же он панически боится Сталина, во всем ему поддакивает. Ну и еще — Тухачевский сделал для страны очень много, а Сталин не любит тех, кому он чем-нибудь обязан.

Павел не хотел еще больше раздражать Марию, но про себя думал о коварстве Сталина. Наверняка он давно наметил Тухачевского на роль жертвы, но его обычная тактика изувера — играть с жертвой, как кошка с пойманной мышкой: поймает — отпустит, поймает — отпустит, чтобы потом все равно убить. И еще Павел не хотел говорить Марии, что всех этих командиров не просто убили, а наверняка пытали и мучили, чтобы добиться признания.

В течение двух недель была арестована жена Тухачевского и все его родственники, всех обвинили в измене как врагов народа и приговорили к десяти годам заключения без права переписки. Это означало — казнь. Из большой семьи случайно уцелел только племянник-подросток.

Павлу вспомнилось, что он читал у скульптора Марка Антокольского про Ивана Грозного и что цензура не хотела пропускать в печать: «В нем дух могучий, сила больного человека, сила, перед которой вся русская земля трепетала. Он был грозный, от одного движения его пальца падали тысячи голов. День он проводил, смотря на пытки и казни… Да, он старается найти себе оправдание и находит его в поступках людей, его окружающих. Подозрения превращаются в обвинения, и сегодняшний день становится похожим на вчерашний…» Да, наверное, если бы Антокольский ваял скульптуру Сталина, он сделал бы его похожим на Ивана Грозного.

На следующий день по всем учреждениям, институтам, школам и библиотекам было разослано распоряжение — вырвать из энциклопедий и учебников страницы с портретами Тухачевского, зачеркнуть черной краской тексты о нем и упоминания других казненных. В библиотеке Академии Павел взял в руки том Советской энциклопедии на букву «Т»: страница с именем Тухачевского была вырвана. У него в ушах звучал голос старого товарища:

Жизнь моя, иль ты приснилась мне? Словно я весенней гулкой ранью Проскакал на розовом коне…
* * *

Много лет, десятилетий, иногда и столетия хранятся государственные тайны. Как выяснилось через пятьдесят лет, компрометирующие документы на Тухачевского накапливались еще с середины двадцатых годов. Сталин не забыл, как Ленин и Троцкий жестко критиковали его за вмешательство в план Тухачевского во время войны с белополяками. Тогда его некомпетентность в военных делах помешала Тухачевскому взять Варшаву, разбить Польшу, а потом продолжить «интернациональную» войну в Германии. «Убрать» Тухачевского входило в планы Сталина давно. В этом его плане с кристальной ясностью отразилось его коварство: до поры до времени он не только не трогал Тухачевского, но в начале тридцатых годов стал его возвеличивать. Возможно, он рассчитывал на то, чтобы вызвать зависть и недовольство у других военных высокого ранга. В атмосфере подозрений некоторые из них давали показания о его якобы принадлежности к некоей «правой оппозиции». «Оппозиционерами» тогда называли всех старых специалистов, а Тухачевский учился и служил в армии в царское время. Больше других не хотел его возвышения нарком обороны и приближенный Сталина Клим Ворошилов, бесталанный стратег из луганских рабочих. Сталин и сам не хотел, чтобы Тухачевский создал свою военную доктрину с преобладанием техники — танков и авиации. Так самые лучшие побуждения и смелые начинания Тухачевского все больше оборачивались против него.

Гитлеровская разведка — абвер — была хорошо осведомлена о репрессиях Сталина. Любое ослабление Красной армии было на руку Гитлеру, а начальник разведки адмирал Канарис докладывал ему, что Тухачевский был самым сильным советским военачальником, и предложил подставить его под удар, скомпрометировав перед Сталиным. Это было на руку Гитлеру, его заветной мечтой было идти штурмом на Восток — «Schturm nach Osten». Абвер сфабриковал на Тухачевского фальшивые документы (так называемая Красная папка): якобы во время визита в Англию он встречался и вел переговоры с представителями Троцкого и вообще возглавляет оппозицию Сталину, готовя военный переворот. Эти сведения немцы подсунули президенту Чехословакии Эдварду Бенешу в полной уверенности, что он передаст их Сталину. Тот действительно переслал их в Москву. Нарком внутренних дел Николай Ежов, сам будучи провокатором, играя на параноидальном страхе Сталина перед заговорами, передал ему эту фальшивку. У Сталина был только один вопрос: сколько немцы хотят получить за всю папку? Адмирал Канарис удивился такой удаче и доложил об этом Гитлеру, тот потребовал три тысячи золотых рублей (около 200 долларов, если считать по курсу 2006 года), Сталин заплатил.

Адмирал Канарис написал докладную Гитлеру: «Устранение Тухачевского показывает, что Сталин полностью контролирует положение дел в Красной армии»[51]. Но гитлеровская разведка даже не могла предположить, как далеко зайдет волна репрессий: в течение девяти дней после расстрела Тухачевского и группы генералов были арестованы все, присутствовавшие на последнем разборе его маневров. Из 88 высших командиров были арестованы 77, многие их них были казнены. Кроме того, были арестованы 980 командиров: 21 комбриг (генерал-майор), 37 комдивов (генерал-лейтенантов), 21 комкор (генерал-полковник), 16 полковых комиссаров (полковников), 17 бригадных комиссаров (генерал-майоров) и 7 дивизионных комиссаров (генерал-лейтенантов). Армия была обезглавлена и деморализована. Всего было арестовано около 35 тысяч командиров.

Сохранились свидетельства, что Тухачевский вел себя на допросах, во время пыток и на расстреле очень достойно — до того самого момента, пока не попала в него последняя пуля — прямо в сердце, как он сам предсказывал.

* * *

Террор свирепствовал по всей стране. 5 июля 1937 года было опубликовано постановление ЦК партии: «Все жены изобличенных изменников Родины, правотроцкистских шпионов, подлежат заключению в лагеря не меньше чем на 5–8 лет, а их дети до 15 лет берутся на гособеспечение».

Но откуда взялись «5–8 лет»? Почему дети до 15 лет? Эти цифры Сталин обсуждал с Ежовым. Тот предлагал давать 10–15 лет лагерей женам, а детей брать «на гособеспечение», то есть в специальные лагеря, в любом возрасте. Сталин посчитал, что цифры Ежова слишком суровы, и «смягчил» их.

17 июля Ежова наградили орденом Ленина — «за выдающиеся успехи в деле руководства органами НКВД».

2 октября Сталин шифрованной телеграммой обязал все местные партийные органы Советского Союза «провести по каждой республике и области от трех до шести показательных процессов вредителей». В карельской деревне Царевичи, около водопада Кивач, воспетого Державиным, арестовали и судили бригадира-десятника Прокопьева. На суд согнали весь район. Судья объявил: «За организацию саботажа частыми перекурами суд постановляет приговорить Прокопьева к десяти годам в исправительно-трудовом лагере строгого режима». Услышав это, жена бригадира крикнула:

— Что же вы делаете?! Да он и не курил никогда!

10 октября были расстреляны архиепископ Федор и митрополиты Серафим, Кирилл, Иосиф и еще несколько священнослужителей высокого ранга.

23 октября был расстрелян поэт Николай Клюев, автор стихотворения о Беломорканале — «за распространение кулацких взглядов».

16 ноября был расстрелян философ, историк, искусствовед, вице-президент Академии художественных наук Густав Шпет, тот самый, что не хотел уезжать из России на «пароходе философов» в 1922 году.

30 ноября был расстрелян директор Пулковской обсерватории профессор Борис Герасимович — «за вредительство в деле подготовки к наблюдению полного солнечного затмения 19 июня 1936 года, а также за преклонение перед зарубежной наукой».

20 декабря 1937 года в Большом театре праздновали двадцатилетие ВЧК — ОГПУ — НКВД. Заместитель Ежова Фриновский в докладе сказал: «В решающий исторический момент разгрома фашистской агентуры в лице троцкистских, бухаринских изменников и убийц, агентуры фашистских разведывательных органов, реставраторов капитализма партия поставила во главе НКВД верного своего сына, друга и соратника товарища Сталина — Николая Ивановича Ежова, — человека стальной воли, огромной революционной бдительности, тонкого ума, беспредельной преданности партии и советскому народу, у которого слово никогда не расходится с делом».

Сталина на заседании не было. В этом некоторые усмотрели его желание как будто отдалиться от Ежова. Но зато заместитель Сталина Анастас Микоян заявил с трибуны: «Учитесь у товарища Ежова сталинскому стилю работы. Товарищ Ежов создал в НКВД костяк чекистов, советских разведчиков. Он научил их пламенной любви к социализму, к нашему народу и ненависти ко всем врагам. Поэтому весь НКВД и в первую очередь товарищ Ежов, являются любимцами советского народа».

* * *

Люди назвали то время «ежовщина», а точнее было бы назвать — «апогей сталинщины». Арест и казнь Тухачевского показывали, что если власть способна уничтожить такого заслуженного человека, то же самое может случиться с каждым. Проницательные люди говорили: «Тухачевский — это 1937 год, а 1937 год — это Тухачевский».

Павел знал, «по ком звонит колокол»: колокол всегда звонит по тебе самому. И то же самое он думал про себя. Ему стал ясен визит тех двоих — они что-то знали о нем самом. Он не помнил о своей записке Тухачевскому с упоминанием имени Сталина. Пока они скрывали, пока только провоцировали его на донос, хотели сделать из него доносчика. Что его ожидает теперь, когда он отказался? Марии он решил пока ничего об этом не говорить, не пугать ее. Она и так была в ужасно подавленном состоянии. Если он скажет, она испугается за его жизнь. Нет, нет, пока он с ними, ему надо всеми силами ограждать Марию и Лилю от неприятностей.

* * *

Докторов, подписавших заключение о смерти Орджоникидзе от сердечного приступа, держали в одиночных камерах Лубянки. От старого и ослабленного тюремным режимом Левина следователь добивался признания того, что неправильным лечением он убил Горького.

— Я не могу признаваться в том, чего не было. Как врач я всю жизнь лечил своих больных, а не убивал их.

Следователь говорил с усмешкой:

— Как врач — да, вы, может быть, и лечили. Но нам известно, что как агент иностранной разведки и еврейских организаций вы выполняли их задание — убить великого русского пролетарского писателя. Признайтесь в этом, — и зловеще дополнил: — Иначе нам придется применить другие меры.

Левин все больше понимал, что это обвинение с него не снимут, а раз так — ему отсюда не выйти. И он решил признаться в том, чего никогда не делал и ни при каких условиях не сделал бы:

— Хорошо, я соглашусь с обвинением, но при условии, что вы разрешите мне написать письмо жене.

Следователю нужна была только его подпись:

— Вот вам бумага, пишите.

Сидя в одиночной камере, Левин давно составил в голове текст письма. В нем он в завуалированной форме хотел рассказать правду.

Вот предсмертное письмо доктора Левина:

«Дорогая Ханночка и дорогие мои сыновья и доченька! Пишу вам из санатория, где у меня отдельная спокойная комната. На самом деле мне здесь очень мирно, у меня нет тревоги за будущее, для себя я совсем, совсем ничего в нем не предвижу. Здешние врачи мастера своего дела и очень внимательно лечат меня от возрастного заболевания — забывчивости. Я забыл, как лечил своего знаменитого пациента. Оказывается, моих ошибок в том лечении не было и я все делал правильно. Поэтому я теперь и отдыхаю в специальном санатории. В моем возрасте я все чаще думаю, что должны все-таки наступить мир и покой, и я предвижу, что скоро для меня наступит покой. И в этом покойном мире мы обязательно встретимся. Обнимаю вас всех, помню, люблю».

В это время вернулся из заграничной командировки его старший сын. Он был сотрудником наркомата иностранных дел, занимал важный пост советника наркома. Наркомом уже много лет был Максим Литвинов. Узнав о судьбе отца, Левин-младший кинулся к своему начальнику:

— Максим Давыдович, посоветуйте: как мне спасти отца?

Умный Литвинов понимал, что Сталин наказывал профессора Левина за что-то другое. Но за что?

— Надо найти подход к Сталину. Пиши письмо Молотову, может, он поговорит со Сталиным.

Сын Левина написал записку Молотову. Он умолял его спасти отца, напоминал ему, как отец лечил его самого и всю его семью, как Молотов дружески относился к нему. Резолюция Молотова была приписана вверху страницы: «Удивляюсь, что этот человек еще на свободе». Сына сразу арестовали.

40. Суд над профессором Плетневым

Почти каждый новый день 1937 года приносил все новые и все более ужасающие известия о свирепствующем терроре. Еще не высохла типографская краска на обвинительных лозунгах «Правды» против Тухачевского и других генералов, как 8 июля 1937 года Павел раскрыл «Правду» и не смог удержаться от восклицания:

— Не может быть!

Мария спросила:

— В чем дело?

— Профессора Плетнева обвиняют в преступлении.

На первой странице была статья, озаглавленная «Профессор — преступник и садист». В ней рассказывалось, что профессор Плетнев принимал в своем кабинете молодую пациентку «гражданку Б.» и во время осмотра накинулся на нее и стал кусать ее груди. Писали: «Несчастная напуганная гражданка Б. с криком ужаса выскочила полураздетая из кабинета в коридор, обвиняя профессора в нападении на нее». Вся газета была заполнена «мгновенной реакцией общественности» на преступление «так называемого профессора». Во всех заметках его порицали, клеймили, называли «позором медицины», требовали строгого суда над ним и самого жесткого наказания.

Плетнева арестовали и собирались судить «по всей строгости закона».

Павлу, как и многим другим, особенно людям из медицинского мира, было ясно, что вся история о нападении шестидесятишестилетнего знаменитого профессора на молодую пациентку была состряпана неаккуратно. Они с Марией вспоминали, как горячо говорил Плетнев о медицинской этике, с каким тонким пониманием рассуждал об отношениях врача с больным. Но с какой целью и кем было сфабриковано такое беспрецедентное обвинение?

А жалобы «гражданки Б.» продолжали печататься в газетах, она заявляла: «Будьте прокляты, подлый преступник, наградивший меня неизлечимой болезнью, обезобразивший мое тело». Какой болезнью, как обезобразивший — об этом ничего не говорилось. И однажды эта «гражданка Б.» снова явилась на прием в институт МОНИКИ, на этот раз к знаменитому хирургу профессору Александру Васильевичу Вишневскому. Она всем своим видом выражала оскорбленную невинность. Вишневский был близким другом Плетнева и не хотел принимать ее, но она была опасна: отказ мог привести к новым обвинениям. Он позвал своего ассистента Юлия Зака:

— Юлька, давай вместе ее осматривать, а то она обвинит меня тоже. Она, может, охотится за стариками. Я ее даже пальцем не хочу трогать. Ты ее осматривай и будешь свидетелем, что я к ней не прикасался.

Хирурги не нашли у нее никакой болезни и никакого безобразящего дефекта и сделали об этом подробную запись.

* * *

17—18 июля 1937 года состоялся суд над профессором Дмитрием Плетневым. Павел встретил на улице своего старого знакомого Иосифа Микусона. Когда-то они недолгое время воевали вместе. Такой же выходец из бедной еврейской семьи, как и Павел, Микусон стал известным журналистом-международником, работал обозревателем в газете «Труд».

— Юзик (так его звали в армии), рад тебя встретить. Как живешь?

— А, Паша, Алеша Попович, сколько лет, сколько зим…

Микусон рассказал ему:

— Знаешь, так называемая гражданка Б., о которой так много пишут в газетах в связи с делом Плетнева, — мелкий сотрудник нашей редакции. Мы давно подозревали, что она агент-осведомитель. Мы ей не доверяем, даже боимся ее: время такое, что приходится бояться. И вот интересная деталь этой истории: она совсем не жаловалась на здоровье, никто из нас ничего не замечал. Тогда спрашивается — зачем она пошла на прием к профессору? Теперь ты понимаешь, зачем?

Слушая, Павел пытался составить цельную картину из обрывков сведений, полученных из газеты и от Микусона. Он спросил:

— Какая она из себя, привлекательная? Или, может быть, она кокетливая? Могла она хоть чем-то привлечь старого человека?

— Что ты! Толстая и уродливая баба отталкивающей внешности. Не только не кокетливая, но даже просто противная в поведении. И говорить не умеет, речь у нее примитивная. Не думаю, чтобы хоть кто-нибудь позарился на такую уродку.

И вот Павел, по своей привычке проанализировав в уме все факты, сопоставил их и пришел к заключению:

— Маша, вся кошмарная история с профессором Плетневым — это коварная месть Сталина. Профессор не подписал заключения о смерти его жены от аппендицита, и Сталин ему не простил. А наказание придумал новый нарком — изувер Ежов. У Гитлера тоже есть такой помощник — Гиммлер, тот уничтожает евреев. У нас теперь наступил тяжелый период «ежовщины». Да, чего только не бывает в жизни врача, как любил говорить Плетнев.

* * *

Павел, несмотря на все переживания и растерянность, решил идти на суд — он должен был видеть это сам, он должен быть свидетелем как историк, чтобы потом когда-нибудь описать.

Над входом в зал суда висел большой плакат: СОВЕТСКИЙ СУД — САМЫЙ СПРАВЕДЛИВЫЙ. Павел предусмотрительно сел сзади, чтобы Плетнев его не заметил.

С середины 1920-х годов виновность и приговор на суде обсуждала и выносила «тройка»: судья и двое помощников. Никакие представители народа в судах не участвовали. «Тройка» всегда состояла из отобранных большевиков, многие из которых не имели никакого юридического образования и опыта. Процесс профессора Плетнева вел председатель Верховного суда Российской Федерации Иван Лазаревич Булат, бывший рабочий из Полтавской губернии. Его образование составляли два класса начальной школы, но он с 16 лет принимал участие в революционном движении и с 1912 года был членом партии большевиков, а кроме того, воевал на фронтах Гражданской войны, потом был заместителем председателя Совета народных комиссаров Украины и дослужился в партии до положения секретаря Московского областного комитета партии и кандидата в члены Центрального комитета. С 1932 года он был назначен председателем Верховного суда СССР.

Его кредо в юриспруденции была фраза из одного выступления Ленина: «Плох тот революционер, который в момент острой борьбы останавливается перед незыблемостью закона».

* * *

По делу Плетнева выступала пострадавшая «гражданка Б.», как ее называли во всех газетных статьях. Была ли это первая буква ее фамилии или просто насмешка — неизвестно.

Павел увидел, что она действительно очень уродлива, неряшливо одета. Но роль свою на суде она разыгрывала прямо-таки талантливо, так ее натренировали. Вся в слезах, всхлипывая и сморкаясь, смакуя подробности, она рассказывала:

— Я, значит, это, пришла я к нему, как к дохтуру, мол, больная я очень, надо, мол, полечиться мне. А он на меня глазищами как уставился! Ой, думаю, родимые, что это он задумал такое? Я прямо-таки даже испужалася. Вот, гражданин судья, я, значит, только взялась рукой за ворот, чтобы расстегнуться, а у самой от страха уж и руки трясутся. А он-то как подскочит, как зверь какой-то, да как дернет за кофту-то за мою.

Обвинитель задал вопрос:

— На вас какая кофта была?

— Да вот эта же самая, которая тяперя.

— Можете показать, где он разорвал ее?

— Так вот же, этот самый поганец здеся вот и разорвал, — она сильно всхлипнула и погрузилась в переживания: возникла пауза в несколько минут.

Председатель подождал, потом предложил:

— Продолжайте, если вам не трудно.

— Мне, конечно, трудно, мне по сию пору вспоминать это трудно. Я, можно сказать, ночей не сплю, все лежу и плачу, все лежу и плачу. Так вот, как он накинулся на меня, да как стал срывать одежду-то, а сам мордой в груди мои, извиняюся, тычется. И ну их кусать, ну кусать! А морда, как у волка, и еще хихикает. Я вижу, озверел он, что ли, — глаза горят, как у тигры. Ну тигра прямо и есть. А чего же мне делать-то? Сейчас, думаю, насильничать начнет. Я тут кое-как увернулася, да к двери. А он не пущает, повис на мне. Так и висит, так и висит. Ну, все-таки я все силы-то собрала, оттолкнула его прочь, да и выскочила в коридор.

Нашлись и свидетели, которые красочно описывали, как она с трудом вырвалась из цепких объятий старика-садиста и как рыдала в коридоре. Другие свидетели, набранные из больницы МОНИКИ, где он работал, говорили, что давно замечали за Плетневым преступные сексуальные наклонности. Были и такие свидетели, которые обвиняли его в некомпетентности, в неправильном лечении. Все это были активные члены партийной организации больницы, которых предварительно специально инструктировали — что им нужно говорить. Затравленный Плетнев сидел за оградой, охраняемый двумя часовыми с кобурами на поясе, и слушал все это, опустив голову.

Судья держал речь:

— Товарищи, мы должны очищать наше передовое советское общество от таких преступных элементов, как обвиняемый Плетнев. Таким не место в нашем передовом советском обществе. Много лет он жил среди нас и прикидывался врачом, но мы даже не знаем, сколько у него было таких жертв. По делу выяснилось, что он осмеливался «лечить» Горького. Какое жуткое преступление это его «лечение», которое свело великого пролетарского писателя в могилу! Другой его так называемый врач, Левин, уже понес свое наказание. Теперь очередь этого изувера, этого изверга рода человеческого. Может быть, их были десятки, может, сотни таких невинных жертв. Только эта героическая женщина единственная смогла дать ему отпор. Да, товарищи, под предводительством великого учителя всех трудящихся товарища Сталина мы строим новое социалистическое общество, где не будет места для подобных преступных элементов. Здесь в зале суда, сидят его жена и взрослая дочь. Мы понимаем, как им стыдно за их преступного мужа и отца. Но они могут очистить свою совесть. Они должны проявить это публично и отречься от него. Предлагаю им поочередно подойти сюда и поклясться, что они отрекаются от него.

Услышав это, аудитория замерла, а Павел похолодел и окаменел. Много он в жизни видел горя, много унижений, но такого ему видеть не приходилось. Плетнев за загородкой согнулся вдвое и затрясся от рыданий. Судья указал на него пальцем и злорадно сказал:

— Видите, он еще смеется, он еще смеется, наглец! Итак, гражданка Плетнева, подойдите сюда.

Павлу представлялось, что судья получает от всей процедуры наслаждение, которое хочет еще усилить злорадными замечаниями.

Старая женщина, в бытность свою величественная дама, на которую хотела быть похожей в старости Мария Берг, сидела в первом ряду с дочкой. Она была разбита горем и унижена, и когда услышала призыв судьи, не смогла встать. Он настойчиво повторил:

— Гражданка Плетнева, суд предлагает вам подойти сюда и отречься от вашего бывшего мужа.

При всем ужасе своего положения, она все-таки понимала, что если откажется сделать это, то ее саму тоже станут судить как врага народа. Она поднялась и еле доплелась до стола судьи. Павел никак не мог узнать в ней ту светскую даму, которую видел в санатории. Это была вдвое-втрое похудевшая, лохматая, неряшливо одетая старуха.

— Вы отрекаетесь от вашего бывшего мужа Плетнева?

На почерневшем от горя и унижения лице и во всей ее фигуре выражалось страдание, какое бывает только у мучительно уходящих из жизни. Она молчала, губы ее дрожали.

— Повторяю, вы отрекаетесь от вашего бывшего мужа Плетнева?

Что-то глухое и хриплое слетело с ее губ.

— Так, жена отреклась. Теперь дочка. Встаньте и подойдите сюда.

В этот момент согнувшийся вдвое Плетнев повалился со стула боком, как мешок. Часовой подошел, поддел его ногой и усадил обратно, сказав вполголоса:

— Сидеть путем, падла!

В зале стояла ужасная тишина. Дочь, молодая женщина, смотрела в сторону отца и, казалось, силилась улыбнуться ему, но мышцы лица сковала гримаса страдания.

— Вы отрекаетесь от вашего отца Плетнева?

Судорога ее губ тоже была принята за отречение.

Плетнева приговорили к двадцати годам заключения со строгой изоляцией.

Павел не мог поверить своим глазам, тому, что присутствовал на подобном средневековом аутодафе инквизиции. Такого никто не смог бы себе представить[52].

* * *

Вспоминая светлый образ великого ученого, веселого и остроумного профессора, Павел с Марией грустили и глубоко вздыхали: вокруг них образовывалась пустота и ощущение было такое, будто затягивается петля. Люди только тем и держались, что не знали своего будущего и надеялись избежать общей участи.

В декабре 1937 года был расстрелян профессор Лев Левин, по обвинению в смерти бывшего главы ГПУ Менжинского и великого писателя Максима Горького. Левина обвиняли в том, что вместо лечения он специально делал все, чтобы умертвить и того, и другого. В обвинении говорилось, что Левин — подкупленный агент империалистов и еврейских обществ и действовал по их указаниям; сообщалось, что он признал себя виновным. На самом деле Менжинский умер от сердечного приступа, когда еще не были разработаны методы реанимации. Для Горького Левин был не только искусным доктором, который поддерживал его жизнь, но и близким другом. Но… Левина приговорили к расстрелу. И его сына тоже.

Еще одним врачом, отказавшимся ставить подпись под протоколами смерти Надежды Аллилуевой и Серго Орджоникидзе, была главный врач Кремлевской поликлиники Канель, но ей «повезло» — к 1937 году она умерла от менингита.

* * *

Ивана Булата, бывшего председателя Верховного суда, везли на расстрел. 1937 год не пощадил и его, по указанию Сталина и в угоду ему издевавшегося над Плетневым и его семьей. Всего через три месяца после суда над Плетневым, 15 сентября 1937 года, он был исключен из партии и арестован. Суд над ним был намного короче: всего за пятнадцать минут он был обвинен в том, что в 1931 году, работая в сфере железнодорожного транспорта, развернул там вредительскую работу и вовлекал людей в контрреволюционную организацию (какую именно — указано не было). А затем, перейдя на работу в органы юстиции, организовал контрреволюционную группу в Верховном суде (какую именно — указано не было) и проводил работу по развалу судебной системы. Он был приговорен к высшей мере наказания — расстрелу.

Вспоминал ли Иван Булат на своем суде, как он судил профессора Плетнева и издевался над его семьей?..

* * *

Вскоре после казни Тухачевского стали арестовывать всех, с кем он работал и кого выдвигал.

Арестовали авиаконструктора Анатолия Туполева и конструктора ракетных двигателей Сергея Королева. Туполев к тому времени был известен, несколько самолетов его конструкции АНТ — «Анатолий Николаевич Туполев» — летали над Советским Союзом. Его решили изолировать и заставили работать вместе с другими в Секретном проектном бюро, в «шарашке». Но имени Сергея Королева не знал никто, его не пощадили. Во время допросов следователь кричал на него:

— Сволочь! Стране нужны самолеты, а ты тратил народные средства на какие-то ракеты! — и бил его в лицо. Королеву выбили передние зубы, сломали шейные позвонки. Его пинали ногами в живот так, что он несколько дней не мог разогнуться. В будущем и то, и другое отразилось на его здоровье. Ему дали десять лет исправительно-трудовых лагерей и на общих основаниях послали на лесоповал на Колыму.

* * *

Маршал Советского Союза Василий Константинов Блюхер имел самый лучший послужной список: крестьянский сын из Ярославской губернии, он начал работать слесарем, был арестован царскими властями за призыв к забастовке, служил солдатом в царской армии, был награжден несколькими Георгиевскими крестами, тяжело ранен, опять стал слесарем, в 1916 году вступил в партию большевиков, стал командиром красногвардейского отряда за Уралом, первым был награжден орденом Боевого Красного Знамени, командовал дивизией. С 1920 года совершил много победоносных боевых походов, с 1921 года командовал армией на Дальнем Востоке. В феврале 1922 года он взял города Волочаевск и Спасск и этим завершил Гражданскую войну. О Блюхере и его победах слагали и песни:

И запомнятся, как сказка, Как манящие огни, Штурмовые ночи Спасска, Волочаевские дни.

Когда в 1929 году китайские националисты захватили Китайско-Восточную железную дорогу (КВЖД), Блюхер разгромил их и был назначен командующим Дальневосточным военным округом.

22 октября 1937 года Сталин приказал арестовать Блюхера по обвинению в принадлежности к антисоветской организации и военно-фашистскому заговору, в котором сам Блюхер недавно подневольно обвинял Тухачевского и других. Он ни в чем не признавался. Его стали пытать, пытками руководил новый нарком внутренних дел Лаврентий Берия. Ему надо было выслужиться перед Сталиным и во что бы то ни стало добиться признания Блюхера. Но тот был крепкий рабочий человек и все выдерживал, тогда ему щипцами сломали и вырвали ребра. Это было изощренное зверство, которое применялось разве только в «темные века» в полудикой Европе. Казнить Блюхера не пришлось, он умер от пыток на девятый день.

Ежовщина продолжалась и без Ежова.

* * *

Все продолжающаяся неустроенность жизни подавляла Павла и Марию. Уже давно они жили на квартире Исаака Бабеля и, хотя сам он ничего им не говорил, чувствовали, что пора им съезжать. Но куда? Своей квартиры все еще не было. Они сняли комнату на улице Фурманова, в районе Сивцева Вражка, у вдовы писателя Архангельского — Фиры, интеллигентной и симпатичной женщины. Ее муж был известным писателем-пародистом, его пародии знала и любила вся страна. Фира принадлежала к писательскому кругу, знала все новости этого мира. Однажды, когда Павел поздно вечером вернулся с работы, она расстроенно отозвала его в свою комнату:

— Павел Борисович, Бабеля арестовали.

41. Взросление Алеши Гинзбурга

Первого сентября 1935 года Августа отвела своего сына Алешу в первый класс в новой четырехэтажной школе № 597. За спиной у Алеши болтался на ремешках настоящий ранец, а в нем лежал новенький букварь, школьные тетрадки в косую линейку и в клеточку, деревянный пенал с наточенным карандашом, ручкой с пером № 86, резинкой-«стеркой» и перочисткой. В самый первый день Алеша почувствовал себя сразу выросшим: он был одним из самых высоких мальчиков, одним из немногих, кто умел читать по слогам, и он единственный смог написать на доске мелом свою фамилию. Учительница Антонина Дмитриевна попросила:

— Ребята, поднимите руки, кто из вас умеет читать.

Поднялось три руки, одна была Алешина.

— Хорошо. А кто умеет писать?

Алеша поднял руку и оглянулся вокруг — его рука была единственная.

Антонина Дмитриевна предложила:

— Подойди к доске и напиши мелком свою фамилию. Сможешь?

Мелом на доске? Алеша никогда не писал мелом, но все-таки смело подошел к доске. Он так старательно нажал на мелок в самом начале первой буквы своей фамилии — «Г», что мелок сломался и разлетелся на мелкие куски. Ребята засмеялись, он почувствовал себя обиженным:

— Я могу написать, — заявил он упрямо.

— Возьми другой кусок мелка и пиши. Только не нажимай так сильно.

Алеша стал выводить со всей осторожностью, но получалось очень тонко. С досады он неправильно написал букву «б» — вверх ногами. Ребята этого не заметили, Антонина Дмитриевна подошла к доске:

— Ты молодец, только буква «б» пишется так, — и поправила.

На следующем уроке она сказала:

— Ребята, вы знаете, что такое национальность?

Не очень дружным хором ребята закричали:

— Знаем, знаем!

— Я буду называть разные национальности, и когда я назову вашу, вы поднимайте руку. Хорошо?

Это было похоже на игру, и все радостно согласились.

— Итак, первая национальность — русские.

Чуть ли не все подняли руки. Алеша стал думать: «Моя мама русская, это я знаю, а папа еврей. А какая тогда национальность у меня?» Пока он размышлял, учительница сказала:

— Хорошо, опустите руки. Следующая национальность — украинцы.

Поднялось три руки.

— Следующая — белорусы.

Поднялась одна рука.

— Хорошо. Следующая национальность — евреи.

Алеша очень обрадовался, что наконец и он может поднять руку, и высоко задрал ее. Он почувствовал, что в классе что-то произошло: ребята стали смеяться и указывать на него пальцами:

— Гинзбург — еврей! Гинзбург — еврей!

Алеше их смех показался обидным. Почему? Они же не смеялись, когда называли другие национальности! Антонина Дмитриевна успокаивала класс:

— Ребята, ребята, тише! Перестаньте смеяться над Гинзбургом. Ничего в этом нет смешного. Евреи — это такая же национальность, как все другие.

Но почему ребята смеялись? И Алеша впервые почувствовал, что все-таки еврейская национальность не совсем такая, как все другие. Еще и потом, на переменке, некоторые ребята продолжали приставать и поддразнивать его:

— Гинзбург, ты еврей? Фамилия у тебя еврейская.

Алеша спокойно отвечал:

— Фамилия, может быть, и еврейская, но я русский.

Когда он рассказал об этом дома, Семен покачал головой и выразительно посмотрел на Августу. Она объяснила Алеше:

— Ребята, которые дразнились, неправы, ты ответил им верно — ты русский.

* * *

Через два года семья переехала в пятикомнатную министерскую квартиру в Левшинском переулке. Алешу перевели в другую школу. Перед тем как отвести его туда, Августа завела с ним осторожный разговор:

— В новой школе тебя никто не знает. Помнишь, ты рассказывал, как твои одноклассники смеялись, узнав, что у тебя еврейская фамилия? Может быть, ты хочешь быть зачисленным в новую школу под моей русской фамилией?

— Мам, с тех пор я уже немного подрос и теперь понимаю отношение к евреям. Но сам я считаю себя русским. А фамилию я хочу оставить моего отца.

Августа даже поразилась такому сознательному взрослому ответу.

Новая школа № 110 находилась в центре города, в Мерзляковском переулке. Формально это была обычная школа, но считалась привилегированной — в ней училось много детей высокопоставленных родителей, потому что все они жили в центре. Некоторые из «привилегированных» детей были набалованы и даже заносчивы. Алеше это не нравилось, он сам никогда никому не говорил, что его отец министр.

А Семен Гинзбург, став министром, все меньше занимался Алешей. Теперь он редко бывал дома с семьей — почти сутками сидел в кабинете и на заседаниях в Кремле, бывал в деловых разъездах по стране. Алеша даже редко видел его. И любимый его дядя и друг Павел, став отцом маленькой Лили, тоже все реже бывал у них. Но в углу комнаты Алеши все еще стояло его кавалерийское седло. Воспитанием сына полностью занималась Августа, жалея, что растущему Алеше не хватает мужского внимания. У нее было несколько задач: во-первых, делать все, чтобы ее сын стал интеллигентным человеком; во-вторых, подогревать в нем рано зародившуюся любовь к поэзии; в-третьих, помогать тому, чтобы в нем воспитывались мужская твердость и смелость.

Она подарила ему новинку — аллоскоп, аппарат для! прокручивания фотоленты с проецированием изображений на стенку. К нему она купила фильмы: «Любовь к трем апельсинам», сказки Андерсена, а потом и более серьезный — серию иллюстраций художника Шмаринова к роману Толстого «Война и мир» с подписями из текста. По вечерам они вместе смотрели фильм кадр за кадром, и Алеша уже в раннем возрасте запомнил коллизии и текст знаменитого романа. Но самыми любимыми его фильмами были иллюстрации к поэмам Пушкина и Лермонтова, тоже с текстами. Из них Алеша выучил наизусть многие фрагменты из «Евгения Онегина», «Медного всадника», «Демона» и «Мцыри». Вскоре он попросил Августу купить ему «Войну и мир» и запоем стал читать. Августа поддерживала в нем это желание — пусть читает как можно больше. Она стала покупать ему книги русских и европейских классиков. У Алеши собиралась своя библиотека — он становился юным библиофилом.

Трудней всего было женственной Августе воспитывать в нем твердость и смелость мужского характера. Она купила ему набор недавно появившихся в продаже оловянных солдатиков — пехотинцев, кавалеристов и артиллеристов:

— Приглашай к себе мальчиков из твоего класса, играйте вместе.

В Алеше рано проявился дружелюбный, общительный характер — он был в родителей. Мальчик стал приводить приятелей, и они азартно играли в войну. А Августа вкусно кормила ребят, поддерживая таким образом популярность своего общительного сына.

Алеша все чаще сочинял стихи, мать, поддерживая в нем стремление к стихотворчеству, давал ему советы. Стремясь показать простоту и ясность стихов Маршака и Чуковского, она напоминала:

— Помнишь, как вы с Павликом ходили в детскую библиотеку послушать поэта Льва Квитко?

— Очень хорошо помню. Он мне так понравился, что я сразу задумал стать поэтом. Я до сих пор помню его стихи.

— А ты смог бы написать стихотворение для детей?

— Для детей?

— Да, для маленьких детей. Что-нибудь простое, понятное — например, про кроликов, про огород.

— Я попробую.

Несколько дней он был задумчив, приходя из школы, не играл, ел наскоро, уходил в свою комнату и что-то писал. Через неделю показал Августе:

— Мам, я написал стихи для маленьких детей — про кроликов и про огород. Только это стихи-игра, чтобы ребята сами подставляли в рифму недописанное слово:

ЗАПИСКИ РЕДИСКИ
Однажды, играя в саду вечерком, Крольчата нашли под большим лопухом На старом морковном огрызке Записки ученой редиски. У мамы-крольчихи крольчата спросили: — Какие слова тут написаны были? Они догадаться никак не могли И я вас прошу, чтобы вы по… (помогли). «Весь день в понедельник У нас беспорядки: Какой-то бездельник Топтался по гря… (грядке). Животное это имело копыта, Крутыми рогами бодалось сердито И блеяло: „М-м-е-е“, закрывая глаза; И я догадалась, что это ко… (коза). Во вторник садовник сидел на скамейке, И наш огород поливал он из ле… (лейки). А в среду к обеду сорвали петрушку, Чеснок и крыжовника полную кру… (кружку). В четверг на рассвете явился паук, И я наблюдала картину: По правилам всех самых точных наук На грядке он ткал пау… (паутину). Пятница, пятница, пятый день недели, В эту паутину мухи зале… (залетели). Вот уже шесть дней подряд веду я наблюдения, За субботой, говорят, наступит вос… (воскресенье). Будет в это воскресенье У Наташи день рож… (рожденья). Лук, и свеклу, и салат положили в миску, Прямо с грядки для стола вырвали ре… (редиску). И остались от редиски — Хвост зеленый да запи… (записки)»

Августа никак не ожидала от Алеши таких зрелых стихов:

— Очень хорошие стихи. Знаешь, давай пошлем их поэту Корнею Чуковскому. Может быть, он что-нибудь важное скажет.

Адреса они не знали, написали наугад: «Дом писателей, Корнею Чуковскому». К удивлению и радости обоих, через месяц от Чуковского пришло письмо:

— «Дорогой Поэт! („Поэт“ было написано с большой буквы.) Ваши стихи так изящны и прелестны, что я сразу отнес их для опубликования в альманахе детской поэзии. Они будут напечатаны. Вообще, перефразируя Пушкина, я могу сказать: „Старик Чуковский вас заметил и, в гроб сходя, благословил“»[53].

Гордости матери и радости Алеши не было предела — похвала от самого Чуковского! И такая радость — его стихи будут напечатаны! Когда вышел альманах, Августа скупила много книг и раздаривала их всем знакомым, а Алеша с трудом мог поверить, что над стихотворением напечатано его имя. Впервые в жизни он давал автографы.

Для каждого важного дела нужен стимул, и самый лучший стимул — это похвала авторитета. После письма Чуковского Алеша стал писать больше и больше. Бабушка Прасковья Васильевна уверовала в Алешин талант и, убирая в его комнате, подбирала все скомканные и разорванные листки, которые он выбрасывал, когда что-то у него не получалось. Иногда Алеша вдруг не находил такой листок:

— Бабушка, ты не видела листок бумаги, который я выбросил?

— Как же, Алешенька, — вот он, твой листочек.

Алеша вступил в пионеры, писал стихи в классную стенгазету, стал примерным активистом — был типичным простым советским мальчишкой. Летом он ездил в пионерский лагерь от министерства своего отца, ему нравилась спортивная пионерская дисциплина. И никогда никому не говорил, что его отец министр. Он даже как-то стеснялся этого.

* * *

В тот раз, в зимний вечер 1938 года, Семена Гинзбурга, как всегда, не было дома. Поздно вечером Августа позвонила Павлу и встревоженным голосом сообщила:

— Павлик, заболел Алеша. Я не знаю, что делать.

— Что у него болит?

— Он жалуется на живот.

— Поговори с Машей, она лучше знает.

Расспросив по телефону Августу, Мария поставила предварительный диагноз:

— Скорее всего, у него аппендицит. Надо везти в больницу. Если это аппендицит, нужна срочная операция.

— В какую больницу везти? В нашу Кремлевку я его не дам. Про нее говорят: «Полы паркетные, а врачи анкетные». Они обязательно сделают что-нибудь не так, как надо.

— Вези его или в Филатовскую, или в Тимирязевскую. Даже лучше в 20-ю Тимирязевскую, на Полянке. Главный хирург там Николай Григорьевич Дамье, о нем все говорят, что он прекрасный хирург и замечательный человек. Павлик поедет с тобой.

— Я сейчас вызову нашу дежурную машину, — семья министра имела право на круглосуточное обслуживание.

Когда Алешу привезли в Тимирязевскую больницу, было уже почти одиннадцать часов вечера. Павел спросил:

— Можно вызвать доктора Дамье?

— Он сегодня целый день оперировал, очень устал и собирается уходить домой.

Павел пошел к нему в кабинет и упросил его:

— Доктор, я понимаю, как вы устали. Но, пожалуйста, посмотрите моего племянника.

Дамье вздохнул, грустно посмотрел на высокого военного с орденом на груди — и не смог отказать такому заслуженному человеку. Он надел халат и пошел в приемный покой. Пощупав живот Алеши, поставил диагноз

— У мальчика приступ острого аппендицита. Нужна срочная операция.

Августа ужаснулась, на глаза навернулись слезы. Но она сдержала себя и спокойно отвечала на вопросы регистраторши:

— Мальчику одиннадцать лет, мать не работает, отец служащий.

Доктор Дамье вернулся в операционную. Операция Алеши оказалась сложной, шла два часа под масочным эфирным наркозом. Павел с Августой ждали и волновались. Дамье вышел и улыбнулся им:

— Все хорошо. Аппендикс был очень воспаленный, но удалось все сделать без осложнений.

Августа и Павел заулыбались, долго благодарили доктора.

Было уже три часа ночи — ехать домой доктору Дамье было уже поздно, да и транспорт не работал. Августа сидела у постели Алеши, а Павел пошел за ним:

— Николай Григорьевич, спасибо вам громадное, что спасли нашего мальчика. У нас есть машина, если позволите, я отвезу вас домой.

— Да? Хорошо бы. У меня, знаете, дома жена беременная, скоро рожать.

Дамье очень удивился, увидев во дворе большой правительственный лимузин с шофером за рулем:

— Это ваша?

Немного стесняясь, Павел объяснил:

— Моего брата, министра строительства Гинзбурга. Ваш пациент — его сын.

— Да? А я и не знал…

* * *

Алеша поправлялся тяжело, доктор Дамье, занятый лечением сотен больных детей, заходил к нему каждый день, проверял состояние. Он никогда ничем не выделял его из ряда других больных той же палаты: осмотрев Алешу, всегда осматривал и всех остальных. Никаких преимуществ сыну министра не было — все больные дети были перед ним равны. Наконец Алеша стал поправляться. Он обожал своего доктора, понимал, что он спас его, считал самым полезным и добрым человеком, радовался его приходам. И доктор тоже полюбил его. Однажды Алеша протянул ему листок со стихотворным экспромтом:

ХИРУРГУ НИКОЛАЮ ГРИГОРЬЕВИЧУ ДАМЬЕ ОТ БЛАГОДАРНОГО АЛЕШИ ГИНЗБУРГА

Хирургические руки Всех других полезней — Побеждают боль и муки, Лечат от болезней.

Дамье был тронут и поражен:

— Алеша, спасибо. Да ты, оказывается, поэт!

Алеша покраснел:

— Я пока еще не поэт, но у меня уже есть одно опубликованное стихотворение, — и он подарил доктору альманах. с автографом. Дамье тут же его прочитал.

— Алеша, я считаю, что ты уже поэт. А стихи эти я размножу, и мы будем давать их читать нашим больным детям. Ты согласен?

— Конечно, я буду просто счастлив.

Августа стояла рядом и радостно улыбалась: она давала сыну возможность говорить за самого себя, не вмешивалась, не добавляла. Она видела, что ее сын вырастет целеустремленным человеком, и чувствовала — если он захочет, то станет поэтом.

Но однажды доктор не пришел проведать его. В больницу явились агенты НКВД, прошли в кабинет главного врача — женщины:

— Нам нужен Дамье, Николай Григорьевич.

— Он в операционной, делает операцию. Зачем он вам?

— У нас ордер на его арест.

— Как — на арест? Вы не путаете?

— Мы никогда ничего не путаем. Ведите нас к нему.

— Но я же сказала — он в операционной. Он не может выйти.

— Нас это не касается, мы сами войдем к нему, — и направились к операционной. По больнице молнией разнеслась весть: Дамье, лучшего врача, всеобщего кумира, арестовывают. Главврач встала на пороге операционной перед агентами:

— В операционную не пущу. Не пущу, хоть стреляйте.

Они недовольно остановились. Когда операция закончилась, она вошла туда:

— Николай Григорьевич, дорогой. ОНИ пришли за вами.

Он все понял.

Алеша с Августой в окошко видели, как вывели доктора Дамье в белом летнем костюме, грубо зажимая его с боков. Он шел, низко опустив голову и согнув плечи. Когда его сажали в машину, Дамье быстрым взглядом обвел окна больницы, увидел Алешу, слабо ему улыбнулся. Алеша недоумевал:

— Мама, куда они его везут?

— Ой, сыночек, не знаю, как тебе сказать, — они арестовали его.

Алеша с ужасом посмотрел на нее:

— Что это значит?

— Ой, Алешенька, лучше не спрашивай — они могут посадить его в тюрьму.

— За что?

И тут она испугалась, что сказала ему это: арест доктора произвел на Алешу такое жуткое впечатление, что ребенок зарыдал и забился в истерике.

Даже после выписки из больницы Алеша еще долго пребывал в мрачном настроении. Этот эпизод и образ арестованного доктора надломили его идеальные представления о человеческом добре и остались в нем навсегда.

* * *

В Бутырской тюрьме следователь предъявил Дамье обвинение:

— Мы знаем, что вы француз и французский шпион, что вы прибыли из Франции. Признаете вы себя виновным?

— Это какая-то ошибка. Я не француз, я еврей, во Франции никогда не был, родился в Витебске. Виновным себя я не признаю.

— Вы врете. Почему у вас фамилия французская?

— Это фамилия многих поколений моих родных, евреев. Может, кто-то из предков был из Франции.

Как ни глупо и безосновательно было сфабриковано обвинение, Дамье провел в тесной камере Бутырской тюрьмы почти всю зиму. Там, к своем ужасу, он узнал, что его жена была арестована вслед за ним «по делу о связи с французом Дамье» и в тюрьме родила девочку. Он хотел их увидеть, просил, писал начальнику: «Я своими руками оперировал и спас тысячи московских детей. Прошу вас разрешить мне хотя бы увидеть мою собственную дочь». Разрешения не дали.

В тюрьме было холодно, заключенные стирали свое белье под струей студеной воды. Дамье простудил кисти рук, они отекли, пальцы двигались с трудом. Он знал, что это воспаление сухожильных влагалищ, называется оно — «крепитирующий тендовагинит». Через нескольких недель боли и жалоб Дамье под конвоем привели в тюремную амбулаторию. Распоряжалась там крупная и грубая женщина-врач с петлицами майора НКВД, ей помогала молоденькая хорошенькая практикантка. Почти не глядя на его руки, майорша приказала ей:

— Пропишите пирамидон!

Та стала выписывать рецепт.

Дамье вежливо сказал:

— Извините, я сам врач и знаю, что пирамидон не поможет. Мне надо принимать более сильное лекарство и делать компрессы на руки.

— Что?! — заорала майорша. — Учить меня?! Конвойный, увести!

Когда его уводили, он заметил, как молоденькая и хорошенькая практикантка разорвала наманикюренными пальчиками уже написанный рецепт и ехидно улыбалась ему вслед.

Но произошел совсем редкий случай: следователи все же разобрались, что Дамье не француз, а еврей, и в конце зимы, ночью, его выпустили из тюрьмы. Дрожа от холода в летнем белом костюме, в котором его арестовали, он остановил такси — ехать к родственникам. Удивленный его видом шофер спросил:

— Откуда вы?

— Оттуда, — Дамье указал на тюрьму.

— Поздравляю!

Доктор Дамье скоро вернулся на работу. Но сколько он ни просил, сколько ни обивал пороги начальства, его жену с дочкой продолжали держать в тюрьме, а потом выслали в лагерь «по делу о связи с французом Дамье»[54].

42. Берги получают квартиру

Павел писал заявления в разные военные и гражданские инстанции, прося предоставить ему с семьей квартиру, — все было безрезультатно. Строительство жилых домов в Москве было в зачаточном состоянии, квартиры получали только большие начальники. Но шел 1937 год с рекордным числом арестов и судов над этими начальниками. После суда и сурового приговора все их имущество конфисковывали и квартиры освобождались. И вот осенью 1937 года в Свердловском райжилуправлении Павлу выдали ордер на квартиру. Начальник приветливо сказал:

— Поздравляю, товарищ военный профессор, недавно освободилась квартира на втором этаже большого дома на Каляевской улице. Нам передало ее военное ведомство. Она, может быть, не в очень хорошем состоянии, но это не квартира, а мечта: общая площадь 150 квадратных метров, три комнаты, большой коридор, кухня с газовой плитой, ванная с газовым подогревом воды и комната для прислуги. Желаю счастья на новом месте.

Радостные Берги с маленькой Лилей приехали осматривать новое жилье. Переступив порог, Павел с Марией замерли от неожиданности: стены, пол — все было грязное, исцарапанное, в ужасном состоянии. Нетерпеливая Лиля вбежала первой и сразу упала, споткнувшись о вздыбленный паркет. Все равно сказала:

— Я буду кататься здесь на трехколесном велосипеде. Мама, ты мне купишь велосипед?

— Куплю, куплю, все куплю, — Мария бегала за ней, следя, чтобы девочка не упала опять.

В квартире оставалась кое-какая мебель, довольно дорогая, и кухонное оборудование. Чья это была квартира, они не знали. Впечатление было такое, что ее бросили в панике. Павел обходил комнаты и наметанным глазом оценивал углы, двери, оконные рамы, паркетный пол: на всем были следы неаккуратного использования, паркет на полу был местами выломан и наскоро приклеен снова. Чем больше он вглядывался, тем больше хмурился. Его опытный глаз военного различил, что глубокие царапины на притолоке одной из комнат и на оконной раме были косыми следами пуль, а стекла в окне рядом с ними были заменены и грубо залеплены замазкой. Он понял, что прежних жильцов отсюда насильно выселили, что тут даже стреляли. Кто стрелял, почему стрелял? В 1937 году было легко догадаться, откуда проломы на паркете. Это означало, что в квартире делали тщательный обыск, даже под паркетом.

Павел ничего не говорил Марии о своих догадках. Она сама ему сказала:

— Знаешь, дело в том, что я почему-то боюсь этой квартиры.

Павел прижал ее к себе:

— Глупенькая, не надо ничего бояться. Пока ты со мной, не надо ничего бояться.

Но у него самого не выходили из головы дурные мысли о прошлом этой квартиры. Как бы это разузнать поподробней?

* * *

Павел рассказал о состоянии квартиры Семену Гинзбургу:

— Понимаешь, Сенька, вся радость наша испорчена — в квартире нельзя не только жить, по ней даже ходить невозможно.

Гинзбург приехал, окинул все опытным глазом строителя:

— М-да, хуже не придумаешь. Вот именно. Вот что — я пришлю к тебе моего помощника Мишу Зака. Он знает эти дела и все организует, как надо.

Михаил Зак был его другом с юношеских лет, когда Семен, живя в Нижнем Новгороде, снимал койку со столом у его матери Марии Захаровны. Они вместе учились в реальном училище. Зак не получил специального образования, но был талантливым строителем-администратором. Гинзбург прмогал его продвижению, и теперь Зак был начальником Главснаба в его министерстве.

Зак был лысый, как и его министр, добродушный, улыбчивый, от него веяло здоровьем и жизнелюбием.

— Очень приятно познакомиться, я много слышал о вас от Семена Захаровича, читал вашу статью.

Зак, будучи человеком деловым, обошел квартиру, составил смету, сказал:

— Я сейчас ставлю двухэтажную надстройку над старым домом на Спиридоньевской улице. Сниму оттуда часть рабочих с материалом и пришлю сюда, они сделают косметический ремонт за несколько дней. Только паркет перестилать не будем, переложим старый. Я оформлю это как часть надстройки и вам весь ремонт ничего стоить не будет.

Пока рабочие трудились, Павел не показывал ремонт Маше — пусть все увидит в законченном виде. Зак постоянно наведывался и следил за работой. Они с Павлом поближе познакомились и понравились друг другу, но Мария с Заком ни разу не встречалась. В две недели все было закончено, и гордый Павел привез Марию с дочкой на отремонтированную квартиру:

— Ну, теперь ты не будешь бояться этой квартиры?

— Теперь не буду.

В коридоре стоял приготовленный для Лили трехколесный велосипед. Вот уж кто был абсолютно счастлив, так это она. Теперь у нее была своя комната, девочка полюбила ее, сама по-детски убирала, расставляла игрушки. Когда приходил к ним ее любимый братик Алеша Гинзбург, он катал ее по квартире на велосипеде и играл с ней. И еще — он читал ей стихи. Стихов она слушала много: Лиля боялась засыпать одна в своей комнате, поэтому счастливый Павел каждый день по вечерам крался к ней на цыпочках, садился у ее кровати, гладил ее по шелковистой головке и читал наизусть напевные взрослые стихи — пока она не засыпала. Он много стихотворений знал наизусть.

И читал из Пушкина:

Янтарь на трубках Цареграда, Фарфор и бронза на столе, И, чувств изнеженных отрада, Духи в граненом хрустале…

Читал из Лермонтова:

Белеет парус одинокий В тумане моря голубом, Что ищет он в стране далекой? Что кинул он в краю родном?

Из Тютчева:

Как хорошо ты, о море ночное, — Здесь лучезарно, там сизо-темно… В лунном сиянии, словно живое, Ходит, и дышит, и блещет оно…

Потом — из Блока:

И перья страуса склоненные В моем качаются мозгу, И очи синие, бездонные Цветут на дальнем берегу…

Лиля не понимала смысла слов, но мелодия звучания привлекала ее детское внимание и запоминалась[55].

* * *

Для Лили взяли няню — деревенскую женщину средних лет по имени Нюша. Приехала она из деревни Глухово, откуда-то из-под Москвы. Мария нашла ее на Палашевском рынке: она торговала картошкой. Это была очень некрасивая, с грубыми чертами лица женщина, чем-то даже похожая на изображения неандертальца. Но почему-то она привлекла Марию. Прислуги у нее никогда не было, и она деликатно и робко спросила:

— Извините, пожалуйста, мне нужна няня для дочки. Не подскажете ли мне кого-нибудь?

Обстоятельная крестьянка захотела узнать детали:

— А дочке сколько годков-то будет?

— Ей пять.

— А спать-то где есть?

— У нас есть комната для… — она было сказала «прислуги», но осеклась и закончила: — Для няни.

— А платить что будете?

— Сколько няня захочет. Мы не обидим. Но лучше поговорить об этом с моим мужем.

— А чего же? Я бы и сама пошла, в деревне-то мы все с голоду пухнем. Поговорю с твоим мужиком, да и по рукам. Так, что ли?

Нюша оказалась очень доброй и невероятно энергичной. Она успевала убирать, стирать, гладить, готовить, гулять с Лилей — в общем, все. Неопытная в ведении хозяйства и в обращении с прислугой, Мария во всем ей потакала и как-то сразу попала под ее влияние — что Нюша сказала, то и надо делать. Она была ею очень довольна и с удивлением говорила Павлу:

— Дело в том, что, по-моему, если Нюшу попросить, она может сдвинуть весь дом.

Он довольно усмехался:

— Вот про таких Некрасов и писал: «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет».

И наконец-то Мария смогла возобновить учебу в институте. Она приехала туда и встретилась опять с Мишей Жухоницким.

— Маша, какая ты стала красивая!

— А раньше не была? — засмеялась Мария.

— Была, была, конечно. Но теперь ты выглядишь как солидная дама.

— Я приехала, чтобы продолжить учебу. Но от тебя я уже отстала.

— Да, я закончил институт в том году.

— Миша, можно мне спросить тебя — ты женился?

Он немного помрачнел:

— Хочешь — откровенно? Могу тебе сказать: после тебя мне никто не нравится.

И опять Мария с горечью почувствовала, что сделала человека несчастным.

* * *

Вскоре после вселения вышла из печати книга Павла, он получил первый экземпляр:

— Маша, Машуня, смотри, что я принес! — он развернул пакет и показал обложку.

Мария радостно прочитала:

— «Павел Берг, „Войны периода Французской революции“», — она взвизгнула: — Павлик, родной мой! Как я рада за тебя, как я горда, что мой муж — и историк, и писатель!

— Спасибо, Машуня. Знаешь, если бы в те годы, когда я, грузчик, таскал на плечах мешки и бочки, мне кто-нибудь сказал, что я напишу книгу по истории, я вообще не понял бы, о чем речь. Или когда скакал на коне и рубил шашкой — я посмеялся бы тому человеку в лицо. Да, вот она — моя напечатанная книга. Книга — это почти такая же радость, как новорожденный ребенок.

— Наверное, ты прав, — рассмеялась Мария, — но дело в том, что ребенка мы делали с тобой вместе, а книгу ты зачал и родил один. Нам надо отпраздновать.

— Отпразднуем. Меня пригласили прочитать лекцию в Центральном доме работников искусств, на Пушечной улице. Это около Кузнецкого моста. Знаешь, там когда-то выступал с лекцией Ленин, — он хитро улыбнулся и подмигнул Марии, — а теперь буду выступать я. В этом доме бывает много известных актеров, писателей, художников, это их клуб. Я, конечно, волнуюсь — никогда не выступал перед такой интеллигентной аудиторией. Мы поедем с тобой вместе, а после лекции я приглашаю тебя в ресторан клуба. Говорят, там есть хороший ресторан. Я ведь никогда еще не приглашал тебя в ресторан.

На лекцию Берга пришло много людей из мира искусства, переживших взлеты и падения русской революции и по-разному к ней относившихся. Всем хотелось послушать — как дела обстояли во времена Французской революции. Слушали внимательно, перебивали, задавали вопросы, и некоторые их них были довольно остро направлены в сторону современной политической ситуации. Павлу приходилось изворачиваться, чтобы никто не заподозрил, что он «контра», как тогда говорили. Он закончил словами:

— Что бы мы ни говорили и как бы ни оценивали события, но в политических оценках не должно быть ненависти. Нам всем нужно вырабатывать в себе чувство справедливости.

После лекции они с Марией пошли в ресторан. Она смотрела на него с обожанием:

— Павлик, я ведь никогда не слышала, как ты выступаешь. Я просто в восторге — ты так красиво говоришь. Какой ты у меня умный и интеллигентный!

К их столику подошел человек низкого роста, в очках, с ним довольно высокая красивая женщина. Он представился:

— Я художник Борис Ефимов, это моя жена Рая. Мы в восторге от вашей лекции.

Павел вежливо встал:

— Спасибо за похвалу. Мы с Марией, — он указал на жену, — любим смотреть ваши карикатуры в газетах и журналах. Я ведь знаком с вашим братом — Мишей Кольцовым. Он когда-то опубликовал мою статью в своем журнале «Огонек».

Рая Ефимова воскликнула:

— Мы были в восторге от вашей статьи! Это лучшее, что мы читали за многие годы.

— И еще раз спасибо. Может быть, вы разделите с нами ужин?

— С удовольствием.

Так состоялось знакомство Бергов с Ефимовыми, которое потом перешло в дружбу.

И вот как-то раз, отпирая дверь новой квартиры, Павел увидел спускавшегося сверху по лестнице соседа, присмотрелся и узнал Бориса Ефимова.

— Боря, здравствуйте, мы, оказывается, соседи. Рад вас видеть.

— Павел? Так вы теперь здесь живете? А я и не знал.

— Мы только недавно въехали, после ремонта.

— Ах, вы въехали в эту квартиру? — Ефимов едва заметно поморщился.

— Заходите, посмотрите, как мы устроились.

Ефимов вошел в коридор и осторожно осмотрелся.

— Что-нибудь неладно, что-то плохое было связано с квартирой?

— Да как вам сказать — отсюда не так давно выселили жильцов.

— Кто здесь жил?

— Это целая история. Жил здесь сотрудник внутренних дел, в большом чине — начальник Политуправления. Он застрелился в этой квартире, когда пришли его арестовывать. Мы живем на четвертом этаже и слышали перестрелку.

— Ага, вот почему я видел следы пуль на окне.

— В окно стреляли, чтобы он не выбросился. Наш сосед с пятого этажа, Черток, выбросился, как только за ним пришли. А этот предпочел застрелиться.

— Я вижу, мы поселились в странном доме.

— Да, чуть ли не половина жильцов уже арестованы.

— Веселенькие истории вы рассказываете. Знаете, не говорите моей жене и попросите вашу Раю, чтобы она тоже не рассказывала.

* * *

Павел с Борисом Ефимовым сразу стали друзьями, у них был сходный образ мыслей. Павлу нравилось остроумие Бориса, он старался перенимать от него умение подмечать во всем смешные стороны, а Борису нравился аналитический склад ума Павла. И в обоих было развито скептическое отношение к советской пропаганде. Хотя люди боялись любых высказываний в адрес Сталина, оба они «преодолели этот барьер» и быстро сошлись на одинаково негативном отношении к культу личности. Ефимов был карикатуристом, в его натуре было подмечать все смешное. Павел был историком, в его образе мыслей большое место занимали анализ и оценка. Часто, сходясь вечерами друг у друга (их разделяло всего два этажа), они любили «валять дурака» — притворялись, что сочиняют пьесу про Сталина под названием «Ён все знает». Сюжета у пьесы не было, она сплошь состояла из возвеличиваний Сталина, которые они брали из номеров газеты «Правда». Делалось это так: они по очереди читали друг другу беспорядочно взятые заголовки и цитаты из газеты и с пафосом вставляли между ними один и тот же рефрен — «Ён все знает»:

— Суровый матрос-революционер восклицает: «Ён все знает!»

Или:

— Восторженная колхозница-ударница истерически вскрикивает: «Ён все знает!»

Ефимов притворялся, что читает заголовок письма и цитаты из него:

— Величайшему из великих, вождю и учителю всех народов мира, самому мудрому на свете, бессмертному, неповторимому, отцу родному, бесконечно обожаемому товарищу Сталину. Дорогой Иосиф Виссарионович, колхозники Тьму-тараканской области рапортуют вам, величайшему гению человечества, что мы затянули на животах ремни до последней дырки и взяли на себя обязательство по перевыполнению планов всех пятилеток зараз за один год, чтобы только угодить вам. И рапортуем, великий наш вождь и учитель, что с затянутыми ремнями мы этот план как есть весь перевыполнили в вашу великую честь.

Дождавшись конца фразы, Павел тут же восторженно вставлял:

— Колхозница истерически вопит: «Ён все знает!»

Потом Павел брал газету, находил заголовок передовицы и торжественно читал:

Под предводительством великого Сталина мы придем к победе коммунизма.

Ефимов добавлял:

— Матрос вытягивается в струнку и восторженно рявкает: «Ён все знает!»

Опять менялись газетой, читал то Ефимов, то Павел, все с добавлениями «Ён все знает». И оба хохотали до упаду, как дети. Мария и Рая с интересом заглядывали в их комнату — чего они так веселятся?

Скоро к их компании добавился третий — живущий по соседству искусствовед Илья Зильберштейн. Он не был шутником, относился к их шуткам настороженно, в их игру не играл. Но своим глубоким знанием искусства и широтой интеллекта он вносил много дополнительного содержания в их беседы. Зильберштейн был уникальной личностью. Он родился в бедной еврейской семье в Одессе. С двенадцати лет в нем пробудился интерес к изобразительному искусству, и мальчик начал собирать рисунки художников старого и своего времени. При советской власти он закончил историко-филологический факультет Ленинградского университета и в возрасте двадцати одного года начал публиковать первые статьи и книги по русскому искусству — о Пушкине, Грибоедове, Тургеневе, Достоевском. Это он основал популярные серии книг «Литературное наследство» и «Художественное наследство». Не имея больших средств, он собрал коллекцию — целый музей. Этот выходец из еврейской среды стал самым выдающимся знатоком и собирателем русского искусства.

На Павла произвела впечатление большая библиотека Ефимова, и он решил собирать свою — это было ею давней мечтой. Он купил книжный шкаф и начал заполнять его книгами. К 1937 году в Советском Союзе после двадцатилетнего перерыва стали выпускать хорошо оформленные книги, особенно в издательстве «Академия». Первой Павел поставил в шкаф книгу Тарле «Наполеон» с автографом автора. Потом добавил учебники по истории, книги Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого, академическое издание романа «Жан-Кристоф» Ромена Роллана, «Будденброков» Томаса Манна… Зильберштейн давал ему советы и помогал доставать редкие книги.

Павел обожал беседовать с ним, часто говорил Марии:

— Какая светлая башка у этого одесского еврея!

43. Вольфганг вступает в комсомол

Когда арестовали мать Вольфганга, он был четырнадцатилетним мальчиком. Он горевал, плакал, но многого не понимал в чужой для него стране. Ему пришлось наблюдать аресты многих немецких учителей-коммунистов, а вслед за ними даже некоторых из соучеников. Он взрослел и постепенно стал замечать, что действительность вокруг него совершенно не похожа на то, что ему представлялось вначале, и тем более не похожа на описания, которые он читал в газете «Правда». Мама сидела в лагере без права переписки, он ничего не знал о ней и никак не мог дать ей знать о себе. Это было грустно, грустно и несправедливо. Но все же? Вольфганг продолжал считать, что они с мамой правильно сделали, что бежали из Германии именно в Советский. Союз. В его сознании дисциплинированного немецкого юноши личные переживания и впечатления каким-то образом отделялись от принципиальных политических убеждений. Существовали как бы две различные моральные плоскости его сознания: о событиях и условиях своей жизни он способен был размышлять критически и оценивать их правильно, но о своей политической линии своего времени он думал только с точки зрения юного марксиста-ленинца. С чисто немецкой педантичностью он много и углубленно читал труды классиков марксизма Карла Маркса и Фридриха Энгельса на их родном немецком языке. Чуть ли не ежедневно он читал труды Ленина и статьи и речи Сталина. И изучая их, он не переставал верить в правильность учения классиков марксизма, в то, что в советской стране проводится правильная политическая линия. К тому же на него произвел сильное впечатление опубликованный недавно роман Николая Островского «Как закалялась сталь»: Вольфганг читал его запоем. В ярко описанных картинах времен Гражданской войны и формирования новых убеждений рассказывалось, как юный герой романа комсомолец Павка Корчагин всегда, во всех самых тяжелых для себя условиях не терял веры в правильность политики большевиков и оставался принципиальным борцом за коммунистические идеалы.

Вольфганг не был тупым, но чрезмерно доверчивым и дисциплинированным — был. И вот благодаря этой черте характера он решил, что, несмотря на все происходившее в его жизни и вокруг, ему следует вступить в комсомол — с принципиальной точки зрения марксиста-ленинца. Он совершенно искренне собирался стать примерным комсомольцем.

Сначала он добросовестно и досконально изучил историю комсомола, хотя не понимал, что ее официальная версия резко отличалась от истинной.

Комсомол был организован в 1918 году как Союз рабочей и крестьянской молодежи. В момент основания в нем было всего 22 тысячи человек, но уже через два года в организацию влилось много юных энтузиастов революции — 400 тысяч. Годы Гражданской войны были героическим временем для революционной молодежи. Вначале Союз молодежи не был единой политически направленной организацией, его главной идеей был интернационализм, свобода и равенство пролетариев всего мира. Молодые горячие головы и сердца метались из одной крайности в другую, зарождались разные оппозиционные течения, которые соответствовали оппозиции в большевистской партии. В 1928 году в комсомоле было уже два миллиона человек и на Дальнем Востоке энтузиасты-комсомольцы построили целый город Комсомольск-на-Амуре. Но в том же году Сталин, который разгромил все оппозиционные группы, заявил в одном из докладов: «Комсомол — это инструмент партии, орудие партии». Фактически эта организация горячих юнцов попала под строгий партийный контроль. Как «инструмент партии» комсомол терял свой собственный революционный порыв. Идеи борьбы за интернационализм были заменены понятиями «советский патриотизм», «сознательность», «бдительность» и «высокая идейность». Главным критерием при вступлении в комсомол стала лояльность по отношению к советской системе, идеологическое подчинение единомыслию большевиков. В комсомоле усилили политучебу, занятия спортом и военным делом. В него стали принимать детей-подростков с четырнадцати лет и воспитывать их в духе патриотизма, лояльности партии и подчинения ей.

И тогда в организацию стали принимать лишенных инициативы середнячков, идущих в комсомол по сугубо личным соображениям. В массовом порядке повалили в комсомол юные карьеристы, которые быстро сообразили, что через него легче пробить путь в партию и получить хорошую работу с приличной зарплатой. Было много и таких, которые вступали только потому, что вступали другие, — «так полагается».

С 1936 по 1938 год в комсомоле проводились «чистки», подобные тем, какие велись в партийных и военных кругах. Был арестован бессменный первый секретарь Центрального комитета Александр Косарев, возглавлявший комсомол с 1926 года, и другие секретари и члены Центрального комитета. Их обвинили в «двурушничестве», в «моральном разложении» и заклеймили как «врагов народа» (уравняв со всеми другими обвиненными).

Новое руководство, не избранное самими комсомольцами, а тщательно отобранное властью, было чисто бюрократическим, старалось угодить Сталину и его помощникам, во всем ждало инструкций от Центрального комитета партии. Так активность рядовых комсомольцев была сведена к нулю — из боевого задиристого активного ядра молодежи их превратили в стадо послушных баранов.

Вольфганг, конечно, знал кое-что об этом и видел вокруг себя много таких примеров. Но, читая и немецкие, и советские газеты, он, как всегда, о политической ситуации думал лишь с принципиальной стороны. Поэтому для подготовки к вступлению в комсомол он с немецкой педантичностью прочитал все полагающиеся основные работы, особенно подробно проштудировал недавно вышедшую книгу «Краткий курс истории ВКП(б)». Тем более что ходили слухи, будто многое в этой книге было написано самим товарищем Сталиным.

Собрание посвященное приему Вольфганга, проходило после школьных занятий, ребята хотели скорей уйти домой, собрание их не интересовало: им бы поскорей покончить с делами. Собрание вел секретарь комитета комсомола, отличник, один из «правильных» учеников. Ребята-школьники, сидевшие в классе, знали назубок всю формальную процедуру, им не терпелось поскорей от нее избавиться.

Председатель объявил:

— На повестке дня один вопрос — рассмотрение заявления о приеме в комсомол товарища Леонгарда.

Ребята загоготали, их это рассмешило:

— «Товарища Леонгарда»? Во даешь!

— Да ты лучше сказал бы просто — «нашего немецкого Володи».

— Я сам знаю, как лучше сказать. Прошу внимания и тишины. Пусть он сначала расскажет свою автобиографию.

— Опять ошибка: слово «автобиография» уже подразумевает приставку «авто», значит, он сам должен рассказать свою биографию.

— Сначала научись говорить правильно.

— Надо говорить — «биографию».

— Я и без вас знаю, как лучше сказать. На собраниях так говорят все.

Вольфганг-Володя на реплики внимания не обращал, был настроен очень серьезно, выкрики и шутки до него не доходили. Ему пришлось в который раз рассказывать, что он родился в Германии, что стал беженцем, что бежал от власти фашиста Гитлера. Дойдя до этого, он патетически добавил:

— Мы с моей матерью сами выбрали для жизни Советский Союз, и мы никогда и ничуть об этом не жалели, считая это правильным выбором.

На какое-то мгновение его личные жизненные представления подсказали ему, что его мать, осужденная как «враг народа», сидя в лагере, должна, наверное, жалеть об этом выборе. Но «правильные», принципиальные мысли тут же одержали верх.

— Какие будут вопросы к товарищу Леонгарду?

— Да чего там спрашивать? Проголосуем да и пойдем домой.

— Так нельзя, полагается задавать вопросы. Что же я напишу в протоколе?

— Ну ладно, ладно. Володя, скажи — прорабатывал ли ты «Краткий курс истории ВКП(б)»?

— Прорабатывал и готов ответить на любой вопрос по этому гениальному руководству.

— На любой вопрос? Ты что, действительно читал это? — выкрикнул кто-то с задней парты.

— Очень внимательно читал.

— Ну, даешь!

Никто другой книгу не читал и задавать вопросы по ней не мог.

— Ладно, назови важнейшие обязанности комсомольца.

Его соученики, советские ребята, обычно на собраниях говорили неохотно, вяло и бессвязно. Теперь они поражались, с какой четкостью он отвечал на все вопросы.

— Хорошо, перейдем к голосованию. Кто «за», поднимите руки.

Вольфганг очень волновался, но все радостно проголосовали «за»: им хотелось покончить с этой канителью, а будет ли одним комсомольцем больше — это их не волновало.

Ничего экстраординарного в этом событии могло бы не быть, если бы оно не наложило отпечаток на всю последующую, богатую уникальными событиями жизнь немецкого еврея.

* * *

Через пару лет комсомолец Леонгард закончил школу и подал заявление в Педагогический институт иностранных языков. Первым делом ему дали заполнить подробную анкету с вопросами о родителях. Он спросил у приятеля:

— Если я напишу, что моя мать арестована, это не помешает моему поступлению?

— Эх, брат, не у тебя одного родители арестованы. Сегодня это обычное явление. Раньше на таких анкетах ставили крестики и на вступительных экзаменах этих ребят спрашивали строже других. Но потом это прекратили, чтобы экзаменаторы не видели, каких размеров достигли волны арестов.

Про себя Вольфганг с гордостью написал в анкете — «комсомолец», но в графе о матери вынужденно вставил: «Мать арестована органами НКВД». К его удивлению, на это как будто не обратили внимания, и, сдав экзамены, он стал одним из 600 тысяч советских студентов: записался в группу английского языка.

Настроение было отличным: Вольфганг получил место в общежитии и маленькую стипендию, обучение по всей стране было бесплатное, а как эмигрант он имел право на небольшое денежное пособие от МОПРа (Международной организации помощи борцам революции) — жизнь налаживалась. Удивило Вольфганга, что в их институте из 2500 студентов училось 2440 девушек и лишь 60 юношей. Он пытался спрашивать других — почему?

— Ты что, дурак или просто так? Потому что иностранные языки в Советском Союзе никому не нужны и у людей со знанием языка зарплата низкая. Ну, девушки потом выходят замуж и могут прожить на зарплату мужа. А вот ребятам надо как-то выкручиваться и дополнительно заниматься чем-то другим.

— Чем же?

— Можно, например, заниматься переводами или идти переводчиком в НКВД. Станешь агентом, зато платят лучше. А оттуда и в шпионы можно попасть. Опасно, зато тоже платят.

При всей политической идеализации советской системы перспектива получать маленькую зарплату Вольфганга расстроила. Но и работа агентом НКВД его никак не привлекала — именно эти агенты арестовали его маму. Если он будет агентом, его тоже могут заставить арестовывать невинных людей.

Как раз в начале учебы Вольфганга в институте Сталин, выступая на съезде, сказал:

— Жить стало лучше, жить стало веселее, товарищи[56].

Из этой фразы сделали лозунг, его писали на плакатах, печатали и развешивали повсюду. И вскоре после этого на всех студентов обрушился неожиданный удар: правительство выпустило закон, отменяющий стипендии и устанавливающий плату за обучение. Постановление было отголоском сталинской фразы и начиналось словами: «Принимая во внимание подъем материального благосостояния трудящихся…».

Многие студенты впали в панику, Вольфганг видел много заплаканных девичьих лиц — у них не было средств учиться.

— Какой подъем материального благосостояния? О чем они говорят? Люди еле сводят концы с концами.

Десятки студентов вынуждены были покинуть институт. Вольфганга поддерживало только пособие МОПРа.

* * *

Хотя молодых мужчин в институте было мало, прямо с первого курса начали завязываться любовные интрижки. Более развязные ребята заводили романы сразу с несколькими девицами, возникали сцены ревности и скандалы. Серьезный и скромный Вольфганг никогда еще не был влюблен, он видел в девушках только товарищей. А теперь ему понравилась приятная девушка-москвичка, высокая брюнетка с густыми ресницами. Когда он робко заговорил с ней после занятий, девушка посмотрела на него с легкой усмешкой:

— Хочешь, пойдем погуляем вместе?

Они гуляли по Парку культуры, над Москвой-рекой, он робел и выжимал из себя слова, а она весело болтала, и нравилась Вольфгангу все больше. Через месяц таких гуляний он решился взять ее за руку. Она покосилась на него, но руку не отняла. Вольфганг видел, что девушка очень развита для первокурсницы, он подумал — может, она старше, чем выглядит, может, даже уже была замужем? Желаний у Вольфганга было много, но он побаивался невинных девиц, боялся возможных обязательств и последствий. Женщины с любовным опытом представлялись ему куда привлекательней. И в нем зародилось сладкое предчувствие: если его подруга уже имела опыт, им легче было бы сойтись. Надо ему было это как-то узнать. Надо было действовать смелей, но он все не решался. Его хватало только на пожатие руки и робкие поцелуи.

Иногда заходил разговор и на политические темы. Девушка рассуждала очень здраво, критиковала аресты недавнего времени, даже сомневалась в правильности политического курса в стране. Когда отменили стипендии, она резко критиковала правительство:

— Это неправильно. Никакого заметного улучшения благосостояния нет, они лишили способных людей возможности учиться и стать полезными членами общества. Только ребята из обеспеченных семей могут получать образование.

Вольфганг вторил ей:

— Получается, что круг замкнулся. Бюрократический слой страны, который образовался с конца двадцатых годов, стал ограждать свои ряды от проникновения извне «посторонних».

На уме у Вольфганга была только близость с ней, но он все боялся начинать об этом разговор. Однажды они зашли далеко в парк, вокруг никого не было, ребята сели на скамейку, она взяла его за руку сама и тихо сказала:

— Володя, обещай, что никогда никому не расскажешь того, что я собираюсь сказать тебе сейчас.

— Конечно, обещаю, — сердце у него замерло, он ждал, что вот-вот она откроет ему какую-то свою глубокую личную тайну. Может быть?..

Она еще больше понизила голос:

— Я уже несколько дней работаю на НКВД. Меня вызвали и дали подписать бумагу о том, что я должна сообщать им все сведения, которые они от меня потребуют.

От неожиданности он вырвал у нее свою руку. Ее признание абсолютно его огорошило, он никак не ждал услышать такое и даже не совсем понял, о чем она говорит. Спросил:

— Что же тебе надо им сообщать?

— Они хотят знать все, что хоть как-то касается политики. Ты немецкий эмигрант, и они наверняка будут спрашивать про тебя. Так что больше не говори со мной о политике.

Она даже подробно рассказала, как ее вербовали, как запугивали:

— Все случилось в так называемом первом отделе института. Это такая незаметная комната под нашей главной аудиторией. На самом деле это отдел слежки за всеми преподавателями и студентами. Меня туда зазвали вечером, когда в институте почти никого не было. Начали меня «обрабатывать», но я говорила, что не смогу, не сумею. Тогда мне сказали: «Как комсомолка ты обязана это сделать».

Это еще больше озадачило Вольфганга:

— Как?! Тебе сказали, что комсомольцы должны следить и доносить?

— Да, получается так: именно как комсомолка я должна следить и доносить.

Для наивного эмигранта Вольфганга, с его непоколебимой верой в идеалы коммунизма, комсомол был организацией, вдохновляющей силы молодежи на построение будущего светлого общества. Он растерялся и загрустил.

Этот ее рассказ был, конечно, проявлением доверия к нему. Но Вольфганга поразила другая мысль: наверное, она была не единственной завербованной в их институте. Они поступили в него, чтобы получать образование, а не доносить. Возможно, многие студенты тоже должны доносить друг на друга. Значит, весь институт — это организованная сеть доносчиков. И впервые в его идеализации советского строя образовалась трещина недоверия — ему стало жутко. Ведь так доносчики могут сводить счеты и клеветать. Первому отделу известно, конечно, по его анкете, что мать посажена в исправительно-трудовой лагерь, скорее всего, как шпионка и враг народа. Если кто-нибудь хоть слово напишет про него самого… Тогда и его посадят.

Эта тайна между ним и первым его любовным увлечением испортила настроение Вольфганга. Кажется, и она тоже уже не так была ему рада. Они встречались еще несколько раз, но оба боялись, оглядывались. Начинали о чем-то говорить, но говорили несвободно, старались обходить «острые углы» политики. И Вольфганг так никогда и не узнал, была ли она замужем, имела ли любовников. Ее тайна охладила их пыл, и его желание так и осталось неосуществленным.

44. Начинается новый 1938 год

1938 год Берги впервые радостно встречали в новой квартире и решили пригласить друзей отпраздновать Новый год и их новоселье. Мария, не имея еще опыта в приемах гостей, волновалась уже две недели: первый раз в доме люди, а у них даже нет хорошей посуды. Была правда, приличная скатерть, купленная еще раньше в магазине Торгсина, но что на нее поставить? Ни одинаковых тарелок, ни столового набора ножей и вилок не было. А купить не успели, да и не так это просто.

Павел старался ее успокоить:

— Все гости — свои люди, понимают, что мы еще не успели обзавестись хозяйством.

— Как ты можешь так говорить?! Если мы приглашаем друзей, мы должны накрыть красивый стол.

— Да мы ведь все из простых людей, не очень избалованы красотой.

Мария даже рассердилась:

— Все равно я хозяйка и мне неудобно.

Павел принял чисто мужское решение — лучше не вмешиваться.

Домработница Нюша накрахмалила салфетки, нагладила скатерть и дочиста отмыла полы. По своей инициативе она привела полотера:

— Пущай натрет паркету воском, а то уж больно царапанный.

Полотеры были в больших городах распространенной профессией: теперь начали строить правительственные здания, санатории и жилые дома для начальства, в них вместо дощатых полов клали паркет. Нюша откуда-то и привела одного полотера. Этот здоровенный детина намазал краской с воском линии паркета, разулся, вставил одну мозолистую от работы ступню в петлю на специальной плоской щетке и быстро-быстро заскользил по полу, ловко орудуя ногой. В результате его скольжения паркет заблестел. Маленькая Лиля с интересом и немного испуганно следила за этой необычной процедурой из-за двери. Нюша ревниво ходила за полотером:

— Ты старайся, старайся, чтоб блестело.

Полотер, продолжая работать, отрывисто ответил:

— Не волнуйся, бабка, будет блестеть, как жидовские яйца.

Мария, услышав это, фыркнула в ладонь:

— Нюша, что он говорит такое! Откуда это взялось?

— Деревенщина! Никакого понимания в обхождении! Это присказка такая, деревенская.

— Пусть уж он лучше не повторяет ее у нас в доме.

— Ладноть, скажу, чай, больше не будет.

И вот — появились гости. Первыми, на час раньше, неожиданно явились Семен Гинзбург с Августой. Семен и его шофер с трудом внесли несколько коробок подарков на новоселье. Семен раскрыл первую коробку — там оказался дорогой столовый сервиз.

— Ну, с новосельем вас, чтобы дом был полной чашей, как супница из этого сервиза! Это моя Авочка сама выбрала в кремлевском распределителе. Сервиз что надо — гжель, видите, как расписано. На двенадцать персон. Все пересчитано и помыто — расставляйте прямо на стол. Вот именно.

Мария, не веря своим глазам, обрадовано всплеснула руками, не зная, как и благодарить за такой щедрый подарок.

— Ой, спасибо! Это как раз то, что нам нужно уже сегодня. Только где же мы наберем двенадцать персон?

Августа уверила ее:

— Наберете. Павлик становится заметным лицом среди московской интеллигенции. У вас будет все больше и больше знакомых и друзей. Еще и на двенадцать не хватит. — И, смеясь, добавила: — А наш поэт Алешка, когда узнал про этот сервиз, сразу сочинил стихи:

Как приятный сюрприз Мы вам дарим сервиз. На двенадцать персон, Чтоб все ели в унисон.

Все рассмеялись удачной шутке юного поэта. Оказалось, что это не весь сюрприз: в отдельной коробке был набор сверкающих бокалов и рюмок стекла «баккара», и еще в одной — банки с черной и красной икрой и нарезанные балык и семга.

Мария с Павлом совершенно не знали, как их благодарить, а Семен приговаривал:

— Благодарите родное советское правительство за то, что оно имеет кремлевский распределитель и так заботливо снабжает своих министров до тех пор, пока не арестует их. Вот именно, — и хохотал.

Мария с Нюшей и Августой тут же принялись расставлять на столе сервиз, бокалы и закуски.

Павел смотрел на это изобилие и думал: как много изменилось в жизни с тех пор, как двадцать лет назад они с Семеном, еще еврейскими мальчиками Шломой и Пинхасом, ушли из дома в поисках новой жизни. И как сами они тоже изменились… Можно ли было представить, что когда-нибудь он получит от брата такой подарок, да и думал ли Семен, что сможет дарить такое?! Павел обнял брата:

— А помнишь, Сенька, как когда-то мы расставались и клялись встретиться новыми людьми?

— Ну да, мы и есть теперь новые люди. Вот именно. Я стал совсем лысым и располнел. Теперь вот все время одышка — все от кабинетной работы. Толстею, вот именно. Я ведь иногда целыми ночами сижу за рабочим столом в кабинете.

— Почему ночами? — спросила Мария.

— Понимаешь, Сталин любит работать по ночам. Пока его машина не выедет из Кремля на загородную дачу, а это всегда часа в два-три ночи, министры не имеют права покидать свои кабинеты — а вдруг он вызовет для какой-нибудь справки. Ну а нам нужны для этого помощники. Вот и сидим все по кабинетам.

Следующими пришли Ирина и Моисей Левантовские, бывшие соседи Гинзбургов. Они привезли в подарок столовый набор ножей, ложек и вилок, тоже на двенадцать персон. Мария и Павел совсем растерялись:

— Спасибо вам, друзья. Вы что — сговорились дарить такие подарки?

— Конечно, сговорились.

— Это же получилась прямо скатерть-самобранка.

Берги пригласили соседей — Бориса Ефимова с Раей. Она принесла в подарок Марии новое кухонное изобретение — металлическую круглую печь-кастрюлю «Чудо»:

— Машенька, это действительно чудо. Печь в этой печке — все равно что ничего не делать. Все делается само собой и все вкусно.

Вместе с ними неожиданно пришел брат Ефимова, корреспондент «Правды» Михаил Кольцов. Он на несколько дней вернулся из Испании. Ефимов принес на вечер патефон, а Кольцов привез три заграничные патефонные пластинки — аргентинское танго «La comparsita», быстрые немецкие фокстроты и еще одну — с песнями и романсами Александра Вертинского. Его пластинки были запрещены к ввозу в Советский Союз, но у Кольцова — дипломатический паспорт, его на границе не проверяют.

— Поздравляю с новосельем. Будем танцевать под заграничную музыку и слушать хорошего шансонье.

Августа благодарила Кольцова за участие в судьбе испанских детей:

— Это так гуманно и благородно с вашей стороны, что вы спасли этих детишек.

— Да, я люблю детей, и мне жалко было испанских ребятишек. Знаете, я ведь даже усыновил мальчика Хосе из Мадрида. И знаете как я его назвал? Иосиф, в честь Сталина.

Услышав это, Павел внутренне поморщился, но не подал вида. Августа продолжала:

— Мы встречали детей на вокзале и теперь всей семьей опекаем четверых братьев и сестер — очень милые ребята. Особенно девочка Фернанда.

— Четверых? — Кольцов удивился, задумался. — Как их фамилия?

— Гомез.

— Ах, да, помню. Их отец богатый граф, у него свой замок. Но он активно выступил против Франко и примкнул к движению республиканцев. Вот беда — вскоре после того, как я уговорил их отправить детей в Россию, его и его жену арестовали. Не знаю — выживут ли?

Это огорчило Августу, она в ужасе воскликнула:

— Неужели эти четверо детей останутся сиротами? Но они, кажется, не знают об аресте родителей.

— И не надо им говорить, пока не вырастут.

Женщины ходили на кухню и накрывали к празднику, маленькая Лиля спала в своей комнате, мужчины сидели с рюмками коньяка в спальне. Павла переполняло чувство гордости от того, что теперь у них с Машей есть своя хорошая квартира, что они зажили нормальной жизнью обеспеченных людей, принимают гостей. Кольцов, тонкий психолог, заметил его настроение по лицу, улыбнулся:

— Хорошая у тебя квартира. Значит, правильно сказал товарищ Сталин на съезде: «Жить стало лучше, жить стало веселее, товарищи», — и подумав, добавил: — Да, Сталин всегда прав.

Павел, переживавший со всей страной террор ежовщины и вовсе не уверенный в том, что его самого не арестуют в любой момент, слегка нахмурился. Они ведь с Борисом Ефимовым издевались над культом личности Сталина в придуманной ими игре «Ён все знает»… Он мельком глянул на Ефимова, тот растерянно улыбался. А его брат, проницательный журналист, делает такое заявление перед своими людьми в сугубо частной обстановке. Это же насмешка над людьми — цитировать эти слова Сталина. Все они здесь знали, что Кольцов близок к Сталину, но как-то неловко так уж верноподданнически восхвалять своего покровителя.

А Кольцов весело рассказывал:

— Товарищ Сталин вызвал меня сделать доклад о Гражданской войне против фашиста Франко. Я докладывал Иосифу Виссарионовичу и всему составу Политбюро. Сталин слушал меня молча, внимательно.

— А другие члены Политбюро?

— Другие сидели, как воды в рот набрав. Впечатление такое, что при нем они боятся рот раскрыть. Только Ворошилов дружелюбно кивал головой. Иосиф Виссарионович дал мне один из первых экземпляров книги «Краткий курс истории ВКП(б)» и поручил по ней выступить. Он ее редактировал и многое сам написал. Я вам скажу — это великая книга. Великая, как и все, что он делает.

Павел снова мельком глянул на Бориса Ефимова. Тот сидел опустив голову, и было видно, насколько он с братом не согласен.

А Кольцов продолжал:

— Видел я там и Ежова, наркома НКВД, члена Политбюро. Малоприятный на вид человек. Я в Испании слышал, что у нас в стране теперешнее время назвали «ежовщиной». Конечно, расстрел Тухачевского и других военачальников — это грязная работа рук Ежова. Думаю, что товарищ Сталин доверяет ему больше, чем следует. В какой-то момент во время своего доклада я замолчал, обдумывая следующую фразу. Сталин сказал: «Что это вы замолчали, товарищ Кольцов? Что вы смотрите на товарища Ежова? Вы не бойтесь товарища Ежова, рассказывайте все как есть». Я ответил: «Я не боюсь Николая Ивановича, товарищ Сталин. Я только обдумывал, как наиболее точно и обстоятельно ответить на ваш вопрос». Сталин помолчал, посмотрел на Ежова, на меня и сказал: «Хорошо, отвечайте не торопясь». И потом наш разговор продолжался больше трех часов[57].

Во время его рассказа из кухни вошла Рая Ефимова, неся пирог, испеченный ею в домашней печи-кастрюле «Чудо». Услышав упоминание о Ежове, она воскликнула:

— Как странно, что его жена еврейка! И, говорят, они любят друг друга. Как можно любить такого изверга и такого слизняка?

Кольцов продолжал:

— На другой день мне позвонил дружелюбно ко мне относящийся нарком обороны Ворошилов и сказал: «Имейте в виду, Михаил Ефимович, вас ценят, вас любят, вам доверяют».

Видно было, что ему доставляет удовольствие рассказывать о своей близости к верхушке правительства. Но для гостей это прозвучало слишком хвастливо, и все только вежливо промолчали.

За красивым праздничным столом сидела абсолютно счастливая Мария и любовалась сервизом; рядом с ней Павел, тоже с улыбкой счастья на лице. Уже выпили, провожая старый год, и вот кремлевские куранты пробили по радио двенадцать ударов: все закричали «Ура!», Павел откупорил бутылку «Советского шампанского», все стали чокаться, зашумели, обнимались и целовались. Кольцов хотел перекричать всех:

— Товарищи, друзья мои! От нового 1938 года мы все ждем великих достижений, перед нами — великие цели. Товарищ Сталин говорит: «Великая цель рождает великую энергию» — это гениальная фраза. Давайте выпьем за великую энергию и за великого товарища Сталина. Ура!

Его тост был искренним, но в те страшные годы он звучал провокационно — попробуй не выпить за Сталина. Все притихли и изобразили умеренный показной восторг. В этот момент зазвонил телефон, Павел взял трубку:

— Да, спасибо, поздравляю тебя тоже… Конечно, приезжайте, ждем вас.

Обрадовано сообщил гостям:

— Это Соломон Михоэлс, после новогоднего спектакля. Он звонил поздравить своего дядю Арона, но тот сказал, что не празднует христианский новый год, признает только еврейский, осенью. А тетя Оля сразу ему выпалила: «Павлуша Берг получил новую квартиру, иди и поздравь его». Соломон едет к нам с новой женой Анастасией Потоцкой и с нашим общим другом Ильей Зильберштейном.

Мария с Августой кинулись готовить места для вновь прибывших. Августа шепнула ей:

— Вот видишь, ты говорила, что не наберешь двенадцать гостей, а у тебя уже двенадцать.

Увидеть Михоэлса и Зильберштейна всем было интересно. Михоэлс считался признанным великим актером, а Зильберштейн был признанным крупным искусствоведом. Соломон Михоэлс вошел, как всегда, шумный, лохматый, веселый:

— Поздравляем всех. Познакомьтесь с моей Настей. Надеюсь, поднесете нам, как говорят в народе, — и сам поставил на стол три бутылки шампанского.

Опять поднимали бокалы за Новый год, потом Павел встал, постучал вилкой по бокалу, все замолкли — он говорил тост:

— Спасибо, друзья, за то, что пришли праздновать с нами наше новоселье. Хочу вам вот что сказать: мы, собравшиеся здесь, все по происхождению евреи. Только Авочка и Ирина Левантовская русские.

Михоэлс вставил:

— Моя Анастасия полячка.

— Да, а все остальные — евреи, дети из бедной и когда-то бесправной еврейской среды. А теперь мы все — представители русской интеллигенции. Мы тяжелым трудом пробили себе путь. Вот сидит Миша Кольцов — знаменитый журналист и писатель, редактор известных журналов. Вот Соломон Михоэлс — народный артист, руководитель театра, о нем и его театре говорят и пишут. Вот Борис Ефимов — известный художник, чьи рисунки печатают все журналы. Вот рядом Илья Зильберштейн — видный советский искусствовед, его статьи и книги издаются большими тиражами. Вот Моисей Левантовский — блестящий администратор. А вот и Семен Гинзбург — министр, глава всего советского строительства. Вот и моя жена — уже почти доктор, и, я уверен, она будет хорошим доктором. Ну и я — историк, преподаватель, автор статей и книг. Все мы теперь — представители русской интеллигенции. Предлагаю выпить за русскую интеллигенцию, которая приняла нас, евреев, в свою среду.

Тост всем понравился:

— Молодец, Павел, правильно сказал — за русскую интеллигенцию.

Как всегда бывает в компаниях, где присутствует актер, Михоэлса стали просить прочитать что-нибудь. Он встал:

— У нас и веселье, и новоселье. Я прочту шуточные стихи на еврейскую тему «О рыжем Абраше и строгом редакторе». Это пародия на еврейского поэта Уткина, она показывает, как непросто бывает пробиваться еврею в эту самую русскую интеллигенцию:

И Моня, и Сема кушали. А чем он хуже других? Так что трещали заушины, Абраша ел за двоих.       Судьба сыграла историю,       Подсыпала чепухи:       Пророчили консерваторию,       А он засел за стихи. Так что же? Прикажете бросить? Нет — так нет. И Абрам, несмотря на осень, Писал о весне сонет.       Поэзия — солнце на выгоне,       Это же надо понять.       Но папаша кричал: — Мишигинер![58]       — Цудрейтер![59] — кричала мать. Сколько бумаги испорчено! Сколько ночей без сна! Абрашу стихами корчило. Еще бы — весна!       Счастье — оно как трактор,       Счастье не для ворон.       Стол. За столом редактор       Кричит в телефон. Ой, какой он сердитый! Боже ты мой! Сердце в груди, не стучи ты, Лучше сбежим домой.       Но дом — это кинодрама,       Это же Йомкипур![60]       И Абраша редактору прямо       Сунул стихов стопу. И редактор крикнул кукушкой: — Что такое? Поэт? Так из вас не получится Пушкин! Стихи — нет!       Так что же? Прикажете плакать?       Нет — так нет.       И Абрам, проклиная слякоть,       Прослезился в жилет. Но стихи есть фактор, Как еда и свет. — Нет, — сказал редактор. — Да, — сказал поэт.       Сердце, будь упрямо,       Плюнь на всех врагов.       Жизнь — сплошная драма,       Если нет стихов. Сколько нужно рифм им? Сколько нужно слов? Только б сшить татрихим[61] Для редакторов!

Михоэлс читал с нарочитым еврейским акцентом, выговаривал еврейские слова так, как их произносили в местечках. Все хохотали до слез:

— Соломон ты наш великий! Какой же ты талантливый!

Опять пили, танцевали под танго и фокстроты. Потом Кольцов предложил:

— Давайте послушаем песни эмигранта Вертинского, он был знаменитым шансонье в России до революции, а теперь живет в эмиграции и тоскует по родине. Ей-богу, в его песнях и исполнении есть что-то особое, свое, очень трогательное.

Никто раньше не слышал Вертинского, уселись слушать песни «Желтый ангел», танго «Магнолия» и «В степи молдованской». В них звучала тихая грусть, особенно в песне «В степи молдованской», когда герой смотрит в сторону России из Румынии, через реку Днестр:

…Звону дальнему тихо я внемлю У Днестра на зеленом лугу И российскую горькую землю Узнаю я на том берегу… ………………………… О, как сладко, как больно сквозь слезы Хоть взглянуть на родную страну.

Слушая, притихли. Кольцов сказал, вздохнув:

— Да, тяжело живется в эмиграции. Я встречался со многими — все тоскуют по России. Но никогда больше люди нашей страны не будут вынуждены покинуть ее, никогда. С этим навсегда покончено.

— Надеемся, что так, — ответил Павел.

Расходились с шумом, уже под утро. Проводив гостей, Павел обнял Марию:

— Я же тебе говорил, что все будет хорошо.

Она прижалась к нему:

— Дело в том, — так она всегда начинала свои фразы, — дело в том, Павлик мой дорогой, что я абсолютно, абсолютно счастлива с тобой.

45. Судьба Михаила Кольцова

Неизвестно почему и для чего, но вскоре после Нового года, 8 марта 1938 года, Кольцов написал в «Правде» апологетическую статью о Ежове. Может быть, он все-таки побаивался его и хотел обезопасить самого себя. В статье он характеризовал Ежова как «чудесного несгибаемого большевика, который дни и ночи, не вставая из-за стола, стремительно распутывает и режет нити фашистского заговора».

Павел читал эти строчки и не мог поверить своим глазам — какая ложная и безответственная характеристика! Как мог умный и дальновидный Кольцов, который все понимал, позволить себе унизиться этой ложью перед читателями? Ему вспомнились слова Пушкина:

Льстецы, льстецы, умейте сохранять И в подлости осанку благородства…

Да, не легко сохранять осанку благородства в лести. Однако на этот раз лесть не попала в цель — Кольцов явно просчитался: всего через месяц, в апреле 1938 года, Ежова вдруг сняли с поста наркома внутренних дел, на его место Сталин назначил грузина (менгрела) Лаврентия Берию. А Ежова вскоре после этого арестовали и судили закрытым судом как изменника и врага народа — история повторялась вновь и вновь. Что было думать Кольцову?..

Всего через месяц после выхода этой статьи, 4 апреля 1938 года, Ворошилов переправил Сталину очередную статью Кольцова с запиской: «Прошу просмотреть и сказать, можно ли и нужно ли печатать. Мне статья не нравится». Сталин не поставил резолюции на статье, но коротко приказал «разобраться с Кольцовым». Что могло означать «разобраться»? Кольцова мгновенно отозвали из Испании. Но в течение семи месяцев Сталин продолжал «обласкивать» Кольцова и покровительствовал ему. Милости сыпались на журналиста как из рога изобилия: его наградили орденом Боевого Красного Знамени, сделали депутатом Верховного совета СССР, Академии наук приказали сделать его членом-корреспондентом секции русского языка и литературы, назначили секретарем Союза писателей и, в довершение всего, — новым редактором газеты «Правда».

Прежнего редактора Льва Мехлиса повысили, дали ему должность начальника Политуправления Красной армии, сделали из него главного комиссара, дав звание генерал-полковника. Мехлис начал с того, что арестовал половину Управления, многих расстреляли, других сослали. Но все это было в армии, об этом люди почти не знали. Зато интеллигенция, особенно евреи, радовались возвышению Кольцова.

12 декабря 1938 года Кольцов получил последнее поручение Сталина — прочитать доклад о только что вышедшей книге «Краткий курс истории ВКП(б)» в зале Центрального дома литераторов. Кольцов разливался соловьем, превознося ценность и значение этой книги как труда всей жизни товарища Сталина. Оттуда он поехал на служебной машине на ночное дежурство в редакцию «Правды» ми вычитывать корректуру завтрашнего номера. Там его встретил наряд НКВД:

— Вы арестованы.

Арестовать редактора «Правды», депутата Верховного совета, члена Академии и секретаря Союза писателей могли только по личному указанию Сталина.

Тринадцать месяцев Кольцов провел под следствием в тюрьме строгого режима на Лубянке. Все это делалось в абсолютной тайне, но скрыть от людей было невозможно: статьи, очерки и книги Кольцова вдруг исчезли со страниц газет и журналов и с прилавков книжных магазинов, само имя его перестало упоминаться. Все тайное становилось явным — люди шепотом передавали друг другу зловещие новости.

В следственном деле № 21620 (номер дела очень выразительно показывает, столько людей сидело в тот период на Лубянке) ему вменялись в вину опубликованные в 1917 году статьи с нападками на большевиков и Ленина, дружба с белоэмигрантскими журналистами, даже то, что со своей женой Еленой Полыновой он познакомился в Лондоне и привез ее в Москву. Но этого еще было недостаточно для строгого наказания.

Одним из следователей по делу Кольцова был старший лейтенант госбезопасности Райхман. Ему, провинциальному еврею из бедной семьи, очень хотелось отличиться и выдвинуться. Тогда он своей рукой вписал в протокол следствия: «Материалами, поступившими в органы безопасности в последнее время, установлено, что Кольцов враждебно настроен к руководству ВКП(б) и соввласти и является двурушником в рядах ВКП(б). Зарегистрирован ряд резких антисоветских высказываний с его стороны в связи с разгромом активного правотроцкистского подполья в стране»[62]. Никаких подтверждений этому не было. Но эти строки были завизированы лично Берией, Райхман сразу получил звание майора и был приближен к наркому.

Еще два года продолжалось следствие, Кольцова пытали так, что он стал наговаривать сам на себя и на своих друзей. Он признал себя немецким, французским и американским шпионом и агентом «Джойнта», а своими пособниками назвал всех выдающихся советских писателей: Алексея Толстого, Илью Эренбурга, Евгения Петрова, Валентина Катаева, Всеволода Вишневского и Бориса Пастернака. Никогда, ни при каких условиях честный Кольцов не стал бы наговаривать на близких ему людей, если бы его не заставляли делать это под пытками. Так сломала его машина НКВД. Дело его разрослось в три толстых тома.

Но убить Кольцова без разрешения Сталина не посмел бы и сам Берия. 1 февраля 1940 года состоялось закрытое заседание Военной коллегии Верховного суда под председательством генерала Ульриха, пресловутого собирателя коллекции бабочек. Ульрих всегда был очень вежлив. Он мягко спросил:

— Признаете ли вы себя виновным, Михаил Ефимович?

В протоколе заседания было сухо сказано: «Подсудимый ответил, что виновным себя не признает ни в одном из пунктов предъявленных ему обвинений. Все предъявленные обвинения им самим вымышлены в течение пятимесячных избиений и издевательств, и поэтому он просит суд разобраться в его деле и во всех фактах предъявленных ему обвинений».

После этого заявления Кольцова суд удалился на совещание. Через час суд огласил приговор: «Кольцова (Фридлянда) Михаила Ефимовича подвергнуть высшей мере уголовного наказания — расстрелу с конфискацией всего личного имущества. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».

На следующий день, 2 февраля, помощник начальника 1-го спецотдела НКВД написал: «Приговор о расстреле Кольцова Михаила Ефимовича приведен в исполнение».

Жена Кольцова Мария Остен пыталась спасти его, но была арестована и через год расстреляна.

Как популярный журналист Кольцов был известен миллионам людей. У всякого здравомыслящего человека возникал вопрос: почему Сталин решил убрать такого преданного ему и такого заслуженного деятеля? Ответ на этот вопрос был только один: полное презрение Сталина к человеческой личности. Таких жертв были многие тысячи. Кольцов сам себя запер в ловушку сталинского презрения — он слишком к нему приблизился. Как мотылек, стремящийся подлететь поближе к огню, сгорает от этой близости, так сгорел и Михаил Кольцов.

Но в живых еще оставался его брат, карикатурист Борис Ефимов. Берия спросил Сталина:

— Как быть с Ефимовым?

— Нэ трогать, — был ответ.

Сталин любил карикатуры, рисунки Ефимова ему нравились…

* * *

Как странно судьба Михаила Кольцова перехлестнулась с судьбой бывшего наркома Ежова: их обоих расстреляли на Бутовском полигоне.

Ежова везли на расстрел. Час назад он стоял перед прокурором Вышинским и слушал: «За измену Родине приговорить к высшей мере наказания — расстрелу». Ежов знал, куда его повезут, он сам подыскал место для расстрелов арестованного духовенства. С разрешения Сталина для этого был выделен Бутовский полигон на южной окраине Москвы. Там и казнили многие тысячи его жертв, в основном священников и крупных политических деятелей. Путь от центра был недалекий — всего около двенадцати километров. Из подвалов Лубянки, из Лефортовской и Бутырской тюрем приговоренных по ночам свозили на этот полигон в грузовых машинах с закрытым железным кузовом. Эти машины прозвали в народе «черный ворон», «воронок», «маруся». Снаружи на бортах машин было написано «Хлеб», «Овощи», «Рыба», «Кондитерские изделия».

Навстречу приближающейся машине (или сразу нескольким машинам) на боевое место расстрела выбегал взвод отобранных бойцов с винтовками наготове. Когда приговоренных выгружали возле длинной стены полигона, они на короткое мгновение могли видеть друг друга. Никаких традиционных последних папирос выкуривать приговоренным не давали, никаких последних слов никто из них не произносил, а если и хотел что-то сказать, то у него не хватало времени — взвод с винтовками уже стоял, прицеливаясь. Священники пели молитвы и крестились, пока не падали к стене. Сразу после казни специальная команда подбирала убитых и сваливала в заготовленные неподалеку общие могилы.

Раньше Ежов любил иногда сам приезжать туда и наблюдать за казнями. Тогда он ездил на шикарном правительственном лимузине ЗИС-101 и его машина плавно и мягко неслась по пустынным ночным улицам. Теперь тоже была ночь, но он ее не замечал. Он сидел, стиснутый в узком отсеке за решеткой, внутри обитого железом кузова грузовика. В этом же самом грузовике и этом же отсеке везли по его приказу его предшественника Ягоду. Тогда толстого Ягоду с трудом запихнули внутрь. Худому и щуплому Ежову было там просторнее.

Машину трясло и подбрасывало, наконец она остановилась. Командир карательного взвода, парень крестьянской наружности, который расстреливал Зиновьева, Каменева, Ягоду, теперь вел к стенке Ежова. Поставив его у стены, он решил оказать ему последнюю милость и тихо спросил;

— Товарищ нарком, песню похоронную петь будете, еврейскую?

Ежов помнил этого парня, он уже много лет добросовестно расстреливал людей. И Ежов вспомнил, как его предшественник Генрих Ягода запел перед расстрелом какую-то еврейскую песню. Еврейская жена Ежова говорила ему, что это была молитва каддиш, и теперь Ежов злобно прошипел в ответ:

— Серый волк тебе нарком, а не я. Я тебе не нарком и не еврей.

* * *

На Бутовском полигоне за три года ежовщины (1936–1938) было расстреляно более двадцати тысяч жертв, в основном священников. Расстреливали не менее двадцати человек за ночь. А бывали ночи и побогаче…

46. Майор разведки Павел Судоплатов

Первое важное международное задание молодому разведчику Павлу Судоплатову дал в 1936 году начальник внешней разведки Сергей Шпигельглаз[63], под псевдонимом «Дуглас». Другим важным начальником разведки был Наум Эйтингтон. Оба образованные евреи. Старая царская разведывательная служба после революции была уничтожена, а те, кто оставался в живых, — сбежали за границу. В Красной армии образованных людей было мало, бывшим царским офицерам не доверяли. Поэтому так получилось, что во главе новой разведки с самого начала встала группа образованных евреев, бывавших за границей и знающих иностранные языки. У всех у них был опыт разведки в других странах.

Шпигельглаз поручил Судоплатову проникнуть в Германии в группу украинских националистов, внедриться в ближайшее окружение их главы полковника Коновальца и узнать об их силах и планах. Там проживала большая группа украинцев, мечтой которых был захват нескольких украинских областей и образование независимого украинского государства под эгидой фашистской Германии. Руководили ими два атамана — Петлюра и полковник Коновалец. Петлюру застрелил в горячем личном споре другой украинский «батька» Махно и сбежал от мести в Париж[64]. Коновалец оставался единственным главой движения.

Судоплатов выдавал себя за представителя диверсионно-монархической организации в Москве. Для этого ему были даны реальные адреса и имена, которые разведка другой стороны могла проверить. Шпигельглаз давно подозревал, что украинские националисты связаны с немецкой разведкой и специально наводил ее на ложный путь.

У Судоплатова был особый талант — артистизм натуры: он умел нравиться и сближался с людьми самых разных положений. Это помогло ему войти в доверие к Коновальцу, даже стать его «другом». Судоплатов уверил его, что берется наладить связь между двумя организациями. Он часами просиживал с ним в ресторанах, угощал выпивкой и любимыми им дорогими конфетами в красивых коробках. Коновалец сообщил, что подготовил две вооруженные бригады украинских иммигрантов для вторжения вместе с немецкой армией в советскую Украину. Кроме того, Судоплатов точно выяснил, что украинцы работают в тесном контакте с абвером. Это была большая удача Судоплатова — самым важным результатом его миссии был прямой контакт с абвером. Он обнаружил там и сумел завербовать агентами несколько выходцев из России и Украины, служивших в разных немецких организациях, в том числе и в особой полиции — гестапо.

Вернувшись в Москву, Судоплатов доложил свои данные Шпигельглазу. Проникновение в абвер было настолько важным, что тот взял Судоплатова с собой на личный доклад Сталину. Для молодого разведчика это была неожиданная и высокая честь. За блестящее выполнение задания Судоплатова наградили орденом Красной Звезды и дали звание майора. И тут же ему было приказано выполнить еще более трудное и опасное задание — уничтожить Коновальца. Эту операцию разработал тоже Шпигельглаз.

Однажды вечером, как часто бывало раньше, Судоплатов заявился к Бергам. Одет он был в застегнутое по ворот гражданское пальто. Марии не было дома, она гуляла с Лилей. Павел обрадовался гостю, обнял, помог ему снять пальто. Под пальто он увидел на нем военные шпалы и орден:

— Пашка, да ты теперь орденоносец и майор! Ну, поздравляю — вот мы с тобой и сравнялись, в одних чинах! Догнал ты своего бывшего командира.

— Что вы, Павел Борисович, вас я никогда не догоню.

— Ну, ну, перегонишь даже. Я предсказываю тебе, что ты станешь генералом.

— Павел Борисович, каким генералом! Это я ведь только для вас форму надел и орден привинтил, а вообще-то мне рекомендуется ходить в гражданском.

— Понимаю, Пашка, спасибо за уважение и честь.

— Павел Борисович, только это между нами — я ведь у самого Сталина был, ему докладывал.

— Да ну, у самого Сталина?! И как он тебя принял?

— Сталин поблагодарил, а потом мне прочли указ о награждении.

Вернулась с прогулки Мария, неся уснувшую Лилю. Она увидела Пашку с орденом и, поздравляя, сказала:

— А я все жду: когда ты к нам придешь не один, а с женой?

— А можно я приведу ее в следующий раз?

— Так ты уже женился?!

— Вроде, как бы.

И действительно, привел худенькую застенчивую брюнетку. Она смущенно улыбалась.

— Это моя жена Эмма, Эмма Карловна.

Она с восхищением смотрела на Павла Берга:

— Мне Паша все про вас рассказывал, как вы его на правильный жизненный путь направили.

Павел с Марией накрыли на стол и поставили бутылку советского шампанского:

— За здоровье и счастье молодых новобрачных!

— Спасибо. Знаете, мы еще не регистрировались. Эмма работает в одной организации со мной, и мы пока не афишируем нашу связь.

Оказалось, что Эмма, как и Мария, выросла в Москве, в еврейской семье, поэтому и отчество у ней было не русское — Карловна, а фамилия — Коганова.

* * *

В следующем году Павел Судоплатов нанялся радистом на грузовое судно «Шилка». Держать радиосвязь он научился, проходя обучение в школе разведчиков. «Шилка» плыла в бельгийский порт Роттердам. Оттуда Судоплатов дал знать Коновальцу о своем прибытии, встретился с ним и дал ему имена и способы связи с «агентами». Для этой встречи Шпигельглаз специально приготовил «подарок» — коробку любимых конфет Коновальца, в которую было вмонтировано взрывное устройство.

Фальшивые сведения Судоплатова о московской группе были очень ценны для Коновальца. Они сидели в портовом ресторане и говорили о делах. Уходя обратно на корабль, Судоплатов сказал:

— Мне надо спешить: мы скоро отплываем обратно. Да, вот еще, я совсем забыл — у меня для тебя подарок, угощайся, — он оставил коробку на столе и выбежал из ресторана. За спиной его раздался взрыв. Так было покончено с Коновальцем, его гибель вызвала раскол в Организации украинских националистов (ОУН) и борьбу между его преемниками Мельником и Бандерой.

Но на пароход Судоплатов не вернулся, в его задание входило другое — из Роттердама через Бельгию он сбежал во Францию, а оттуда пробрался в Испанию, где шла Гражданская война между республиканцами и фашистским генералом Франко. Шпигельглаз поручил ему установить там новые связи. Одиссея разведчика привела его в интернациональный партизанский отряд.

В Испании работал другой учитель Судоплатова Наум Эйтингтон. Там он был известен как генерал Котов, занимался в республиканской армии вопросами безопасности, прославился смелыми партизанскими действиями. По его совету Судоплатов выдал себя за польского добровольца, польский язык он знал. Сражаясь рядом с другими, он познакомился с молодым испанцем Рамоном дель Рио. Его мать Каридад дель Рио Меркадер была известной анархисткой, перешедшей на сторону коммунистов-республиканцев. Она ненавидела фашистов и троцкистов и сама лично расстреливала их.

Ее сын Рамон был жизнерадостный и горячий парень, неопытный в военном деле. Увидав, что Судоплатов вояка с опытом, он стал ходить за ним, как жеребенок, и всему у него учиться. Судоплатов сумел завербовать в советскую разведку и мать, и сына. Расстались они большими друзьями. Установив необходимые связи, Судоплатов вернулся в Москву.

* * *

Его ждали неприятные новости: наркома Ежова арестовали и расстреляли, его сменил Лаврентий Берия. За Ежовым были арестованы два видных разведчика, учителя, коллеги и друзья Судоплатова, — Шпигельглаз и Пасов. Формулировка была — «за измену Родине и связь с врагами народа». Вскоре их расстреляли. Судоплатова назначили было начальником отдела вместо Шпигельглаза, но через три недели, в декабре 1938 года, сняли и исключили из партии «за связь с врагами народа Шпигельглазом и Пасовым».

Павел Судоплатов, молодой человек без жизненного опыта, был абсолютно обескуражен: разведчики знают друг друга по результатам работы. Он многому научился у них, знал их большие заслуги в трудном деле разведки и не мог понять — как можно было заподозрить честных разведчиков? Но даже если бы они в чем-то ошиблись (чего он не допускал), то в чем же в таком случае виноват он сам? Для разведчика исключение из партии было опасным первым этапом перед арестом — а арестованный разведчик был, как правило, мертвым разведчиком. Это доказывала история Шпигельглаза. Куда было деваться тридцатилетнему герою-разведчику Судоплатову? Он опасался, что его тоже арестуют.

В глубокой грусти он пришел на новую квартиру Бергов — прощаться со своим первым учителем и другом. Берги, как всегда, обрадовались ему, стали накрывать на стол. Но он был такой грустный, что сначала Павел уединился с ним в другой комнате.

— Павел Борисович, вы мне здесь вместо отца родного. Вот я стою перед вами, исключенный из партии за связь с врагами народа, и не какими-нибудь иностранными врагами, а нашими советскими разведчиками, патриотами, героями, работу которых я знаю. Никогда бы я не мог подумать, что так можно поступать с нами, разведчиками. Мы ведь каждую минуту жизнью рискуем. Я не понимаю, что вообще делается и что мне делать. Если меня арестуют, что станет с Эммой? Ведь у меня тут никого близких, кроме вас с Марией Яковлевной.

Грустно и неожиданно заканчивалась короткая яркая карьера Судоплатова. У Павла самого со времени расправы над Тухачевским было тяжкое предчувствие собственного ареста. После 1937 года, вершины ежовщины, никто не знал, чего ждать от Берии, никто не был застрахован от ареста, а может быть, даже и от казни.

— Ну, ну, Пашка, я тебе обещаю — Эмму твою мы не оставим, что бы ни было. Но пока ты на свободе, не теряй надежды. Знаешь, это ведь как в боях: если боец боится, он погибает, а если не теряет надежды — жив останется. А в вашем деле, сам знаешь, бывают повороты судьбы.

Павел Берг оказался прав — пока Судоплатов ждал партийного собрания с его формальным исключением, а потом и арестом, в марте 1939 года его неожиданно вызвали вместе с Берией к самому Сталину. Знал Сталин или не знал о повисшей над Судоплатовым туче, скорее всего, сам его и припугнул — но его не только не арестовали, но дали ему новое важное и абсолютно секретное задание, и докладывать по этому заданию он должен был лично Берии.

47. Мечта Сталина — убийство Троцкого

Лев Троцкий со времени изгнания из Советского Союза в 1929 году несколько раз менял страны жительства: Финляндию, Францию — и в конце концов поселился в столице Мексики Мехико. Подальше от Сталина и от России он чувствовал себя в безопасности. Там он развил бурную деятельность, пытаясь расколоть мировое коммунистическое движение, а потом его возглавить. Он собрал интернациональную группу учеников и последователей, читал лекции, писал книги и статьи, издавал политический «Бюллетень оппозиции» с постоянной критикой всего, что делалось Сталиным. Он упорно и методично доказывал, что Сталин является тормозом для развития социализма и мирового коммунизма. Главным тезисом, который он повторял всегда и везде, был призыв к физическому уничтожению Сталина. В призывах Троцкого Сталин видел реальную опасность для своей жизни.

В одном из своих бюллетеней Троцкий дал расшифровку аббревиатуры СССР: «смерть Сталина спасет Россию». Параноик Сталин и так всюду видел заговоры против себя и панически боялся покушения. Его охрана была самая большая за всю историю: кроме подразделений госбезопасности, на это была поставлена целая дивизия имени Дзержинского, подчинявшаяся лично ему. Его пугали и бесили призывы Троцкого: скольких мнимых и настоящих противников ему удалось уничтожить, устраивая над ними фарсы судов, а этот, самый главный, открытый, все оставался жить. Уничтожить Троцкого было его заветной мечтой. И исполнить эту мечту он поручил Павлу Судоплатову. Впервые он сам открыто дал задание убить политического противника, показав свое лицо преступника-террориста. Остальных убивали по его указаниям, но под разыгранным прикрытием законных судов. А тут был прямой приказ: убить!

Для Судоплатова это задание стало и большим признанием, и громадной ответственностью: не исполнишь — поплатишься своей головой. От Москвы до Мексики — большое расстояние, на этом пути может быть много препятствий и срывов. Операции по убийству Троцкого он дал кодовое название «Утка» и разработал ее в деталях. План и подготовка были его, к непосредственное руководство он поручил своему учителю и другу Науму Зйтингтону. Для этого сформировали две отдельные группы: «Конь», во главе с мексиканским художником-коммунистом Давидом Сикейросом, и «Мать», во главе с Каридад Меркадер. Ее сын Рамон был тоже в группе матери. При этом группы не знали о существовании друг друга. Судоплатов с Эйтингтоном нелегально выезжали в Париж, встречались отдельно с обеими группами и давали им инструкции.

* * *

Первую попытку покушения на Троцкого совершил 23 мая 1940 года художник Сикейрос, но она сорвалась. Судоплатов и Эйтингтон поручили второе покушение Рамону Меркадеру. Рамон находился в Мексике и прикидывался учеником и последователем Троцкого. Он так вошел в его жизнь, что стал самым приближенным. 20 августа 1940 года он пришел в очередной раз для беседы к учителю. Погода была жаркая, Троцкий сидел в кабинете за письменным столом, и дверь за его спиной была открыта прямо в сад. Рамон вошел через открытую дверь, подошел к нему со спины и разбил его голову ударом топора сзади. Меркадера[65] арестовали, он никого не выдал, говорил, что это была личная месть, и просидел в мексиканской тюрьме двадцать лет.

По приказанию Сталина Судоплатову и Меркадеру секретным указом были присуждены звания Героев Советского Союза, Эйтингтон и Каридад Меркадер были награждены орденами Ленина.

В «Правде» была опубликована статья «Смерть международного шпиона». Не упоминая, что Троцкий был председателем Петроградского совета в 1917 году и руководил Октябрьским переворотом, что он был организатором Красной армии, статья была полна фальсификаций и злобы: «Троцкий был уже с 1921 года агентом иностранных разведок и международным шпионом». Она заканчивалась словами: «Бесчестно окончил жизнь этот достойный лишь презрения человек. Он ляжет в могилу, отмеченный каиновой печатью международного шпиона и убийцы»[66].

Статья была написана Сталиным. Написав это, он, наверное, с удовлетворением потирал руки.

В Парке культуры и отдыха было устроено народное гуляние. В народной толпе тоже обсуждали смерть Троцкого, и далеко не все верили официальной версии о его смерти.

А карьера Судоплатова продолжала развиваться.

48. Арест Павла Берга

Волна репрессий катилась по командному составу армии уже более трех лет, и Павлу Бергу ожидаемый им после казни Тухачевского арест казался теперь абсолютно неизбежным.

Сначала он не хотел пугать Марию. Она так беспечно и весело жила под его сильным мужским крылом, так беззаветно верила в свое счастье, училась, растила дочку, собиралась скоро стать врачом. Ну как ему было вот так, неожиданно, разрушить этот мир ее покоя своим, пусть даже верным, предположением?! И до времени он таил свои переживания. Но Мария женским чутьем что-то почувствовала, с тревогой видела, что у него пропал аппетит, что он похудел и был постоянно грустен. Еще она открыла нечто новое для себя — он всегда был сильным в любви мужчиной, а теперь все реже прижимался к ней по ночам и не мог в бессилии и отчаянии кончить свои ласки. Он был ее герой, ее любовник, она знала о любви только то, что они делили вместе по ночам. Что это — импотенция? Она практически ничего не знала о половых отклонениях мужчин, но ей казалось, что для такого сильного здоровяка это немыслимо.

Мария еще не подозревала, какая безнадежная тяжесть давила на него, какие грустные думы роились в его голове. Она решила, что он чем-то болен, но не хочет говорить. Немного по-женски стесняясь, она все-таки собиралась сама заговорить с ним об этом. Но еще раньше Павел решил: Марии необходимо все знать, необходимо быть готовой к его аресту, к разрушению всей их жизни. И тогда он сказал:

— Маша, надо быть готовой к тому, что меня арестуют.

Мария совершенно опешила:

— Павлик, Павлик мой!.. Как?.. За что?.. Почему?.. Что они сделают с тобой, что?..

— Машенька, готовься ко всему самому плохому. Я о себе не думаю, а больше думаю — что будет с вами?

— Павлик, что бы с нами ни было, мы будем тебя ждать.

— Машенька, ты такая хрупкая, такая неприспособленная, ты одна не справишься. Если это произойдет, ищи помощи у Семы. Других не вовлекай, это для них опасно.

— Павлик мой, ты не думай, не думай, что я такая хрупкая. Я со всем справлюсь. Но я просто не могу, не могу себе представить, что останусь без тебя. Как я буду жить?

Он грустно посмотрел на нее:

— Как все, чьих мужей арестовали.

— Но неужели вот так и подставить им голову?.. Твою голову, Павлик. Неужели нельзя этого избежать?..

— Избежать? Избежать можно, только если стать доносчиком, изменить самому себе. Ко мне уже приходили эти сотрудники, расспрашивали, не знаю ли я что-нибудь о жизни Тухачевского. Они хотели, чтобы я заговорил о нем. Я сказал, что ничего не знаю. Тогда они посмотрели на меня как на живой труп — они-то точно знали, что за этим для меня последует. Если бы я оболгал Тухачевского, наговорил на него, чего не было, меня бы, может, и оставили. Но меня бы привели к нему на очную ставку и заставили бы повторить, что я со страху наговорил, спасая свою шкуру. Ты можешь себе представить, что мы с ним смотрим друг другу в глаза и я на него наговариваю, наговариваю на его гибель?

Мария даже задрожала от ужаса:

— Нет, нет, этого я представить не могу!

— Ну вот. А тогда я стал бы профессиональным доносчиком, их агентом. И они использовали бы меня в своих целях снова и снова. Я был бы вынужден врать и доносить на невинных людей. А потом они все равно покончили бы со мной — убрали бы, как паршивую собаку, потому что я знаю их тайны. Так они всегда делают.

— Павлик, я не имела в виду, чтобы ты делал это… Боже мой!..

От растерянности она не знала, что говорить, что делать, сидела с остекленевшими от ужаса глазами.

— Маша, собери мне две пары нательного белья и что-нибудь теплое. «Они», — он подчеркнуто сказал «они», — они приходят среди ночи и дают на сборы полчаса. Если вообще дадут. Маша, мне многое нужно сказать тебе, но вот что самое-самое главное: когда ты вырастишь нашу дочку, нашу Лилю, ты расскажи ей про меня все. Скажи, что отец ни в чем виноват не был, расскажи, как из еврейского мальчишки он превратился в русского интеллигента, расскажи, что честно воевал за советскую власть, за революцию. А потом, когда стал историком, понял, что на самом деле ошибался — власть стала неправильная.

Он поставил возле кровати маленький чемодан с бельем, толстым шарфом и шерстяной кофтой. По вечерам он сидел возле Лилиной кровати, гладил ее головку, читал ей мелодичные взрослые стихи, которых она не понимала. Павел убаюкивал ее интонациями голоса, и когда она засыпала, еще долго смотрел на нее, стараясь впитать в себя образ своего ребенка, той, которая станет его будущим.

Весь жизненный опыт Павла говорил ему, что жизнь рушится, рушится до самого основания, может быть, вообще кончается. С того дня Берги не жили спокойно ни одной минуты, бессчетно просыпались по ночам, тревожно прислушивались к любому звуку — арестовывать приходили всегда ночью. Если звук заглухал и не было звонка в дверь, значит, эта ночь, еще одна ночь была их. Мария вкрадчиво и нежно прижималась к Павлу, хотела отвлечь от горестных дум и успокоить ласками. Муж был ее первым и единственным мужчиной, и раньше она каждый раз испытывала жгучее наслаждение от его горячих ласк. Теперь ей так хотелось, чтобы ЭТО опять вернулось к нему, чтобы им обоим было опять так сладостно, так хорошо-хорошо. Ей приходила в голову ужасная мысль: если он лишится ее, а она лишится его, то когда, когда и как они опять смогут испытать сладострастие близости? — наверное, никогда. И она притягивала его к себе, впивалась в него губами, обхватывала руками и ногами, стесняясь, гладила самые чувствительные места, старалась возбудить его, пока он наконец тоже чувствовал желание и хоть на короткое время проникал в нее, как это было раньше. Хоть на короткое время. А на следующую ночь опять раздавались какие-то звуки на лестничной площадке, и опять Мария с Павлом лежали, затаившись и прислушиваясь. В их доме, построенном для ответственных работников, аресты происходили почти каждую ночь. И дом постепенно пустел.

«Они» пришли в три часа ночи в сопровождении двух дворников-понятых, взятых для видимости гражданской законности ареста. На звонок в дверь домработница Нюша спросила:

— Кто там?

— Управдом.

— Чего надо в такой час?

После небольшой заминки ответили:

— У вас краны текут.

— У нас все краны закрыты, ничего не течет.

Опять заминка:

— Потолок в квартире ниже вас весь протек. Пустите проверить.

Павел с Марией уже проснулись и встали, тревожно прислушивались. Нюша открыла дверь, ее оттолкнули в сторону, главный и его команда ринулись прямо в спальню. У них был опыт и инструкция действовать сразу: некоторые пытались сопротивляться аресту. Павел стоял в белье, Мария прикрывалась одеялом. Главный показал ему ордер:

— Вы арестованы. Вы обвиняетесь в измене Родине.

Мария смотрела на пришельцев как парализованная. Главный был молодой лысеющий человек явно еврейской наружности — длинный нос с горбинкой, узкое холеное лицо. Он отнял у Павла приготовленный маленький чемодан с бельем — что там? Убедившись, что оружия и ядовитых порошков нет, осмотрел комнату:

— Так, знакомая квартирка-то. Вы что тут, осиное гнездо свили, что ли?

Павел понял, что этот человек арестовывал прежнего хозяина. Как ему ни было горько собираться в последний путь, он вполголоса саркастически-брезгливо спросил:

— Не ваши ли это пули исцарапали стены?

Не менее саркастически-нахально, игривым тоном, тот ответил:

— Признаюсь — мои. Как увидел, что он вытащил наган, так и я свой выхватил. Но у нас инструкция: на месте не кончать, — и добавил выразительно: — Потом будет сделано. Ну а он, гадина, дожидаться не стал, сам себя шпокнул. — И еще добавил, как бы жалуясь: — А меня за это в звании понизили.

Его откровенность подсказывала Павлу: с ним разговаривают как с осужденным, может быть, осужденным на смерть.

Тем временем с гимнастерки Павла отвинтили шпалы, орден Красного Знамени и медаль «XX лет РККА» Увели Павла через десять минут, он только поцеловал жену, прошел под присмотром охранника в Лилину комнату и поцеловал ее, спящую, в головку. На ходу сказал домработнице:

— Нюша, прошу вас — не бросайте моих.

— Не волнуйся, не брошу. Сам-то будь здоров да возвращайся, — она хотела передать ему в руки бутерброд, который наскоро приготовила, но охранник оттолкнул ее:

— Там накормят.

Она хотела перекрестить Павла, но его уже вытолкнули за дверь пинком в спину. Нюша, с застывшей рукой, перекрестила захлопнувшуюся за ним дверь.

И сразу начали обыск, все выворачивали и бросали на пол. Паркет опять взломали, смотрели — нет ли чего под ним. Шестилетняя Лиля продолжала спать, ее грубо сдвинули и шарили под матрасом. Мария, в халате, сидела на кухне с Нюшей, сотрясаясь от рыданий. Нюша обнимала и гладила дрожащую Марию, пыталась сказать что-то успокаивающее:

— Ну, ну, касаточка ты моя, бог милостив, может, и отпустят Павлика твоего…

Главный говорил по телефону:

— Докладывает майор Райхман. Задание выполнено. Слушаюсь, объявлю.

Он вошел в кухню и объявил Марии:

— Вам распоряжение — освободить квартиру за сорок восемь часов.

Мария даже не сразу поняла, Нюша за нее злобно воскликнула:

— Куда же им деваться-то?

Мария смотрела на него, все еще не понимая, и эхом повторила за Нюшей, сдерживая стук зубов:

— Куда?

— Это не наша забота, — и он желчно добавил: — Езжайте хоть в Биробиджан, там евреям самое место. Вы теперь ЧСИР.

— Что это значит? Я не понимаю.

— Это значит «член семьи изменника родины», вот что это значит.

Ушли они к утру. Нюша убирала комнаты, причитая и всхлипывая:

— Окаянные, сила нечистая! Хватают невинных людей… Погибели на них нет…

49. Крушение мира

Мария, парализованная страхом и отчаянием, тупо следила глазами за двигавшейся по квартире Нюшей и перебирала в памяти всех знакомых:

— Куда податься, куда бежать?.. Павлик прав: ни к кому нельзя. Помощь нам навредит им самим… Надо бежать, бежать, бежать… куда бежать?..

Он говорил ей про Семена… Рано утром она покрыла голову Нюшиным серым деревенским платком, чтобы не узнавали, и быстро пошла пешком в Левшинский переулок на Арбате. Ехать на троллейбусе в своем полубезумном состоянии она не хотела. Шла быстро, чтобы еще до работы увидеть Семена. Пока что он был одним из немногих еще не арестованных Сталиным министров-евреев.

Мария, задыхаясь, на ходу повторяла себе в такт быстрых шагов: «Бежать, бежать, бежать…» Звонить ему даже из телефона-автомата она боялась, знала, что его телефон могли прослушивать. Входить в дом, в котором много раз была прежде, тоже боялась пряча лицо в платок, она долго ждала у подъезда. Когда Семен вышел, Мария вплотную подошла к нему, стала спиной к его машине, чтобы шофер не видел, и приоткрыла лицо:

— Сема, Павлика забрали ночью, мне велели выехать за два дня.

Гинзбург ничего не спрашивал, он слышал от Павла о его предчувствиях и обещал помогать Марии и Лиле. Он сразу достал бумажник и незаметно сунул деньги в ее карман:

— Жди моего помощника. Запомни имя — Михаил Иосифович Зак. Он все устроит.

В тот вечер Августа впервые видела своего мужа рыдающим: у него тряслись плечи, он всхлипывал, как ребенок, говорил ей:

— Авочка, какое горе! Все вокруг нас рушится: Павлика нет, Виленского нет, профессора Левина нет… Один я, пока еще министр, торчу перстом посреди этой человеческой разрухи. Вот именно! Мне стыдно перед памятью этих людей. Кто я? Обычный администратор. А те люди — настоящие интеллигенты, интеллектуалы. Никто, кроме нас с тобой, не способен понять, какой человек Павел. Ведь в нем одном сосредоточились все достижения нашего советского времени: еврей, выбившийся из бедности, командир-герой, ученый-историк. А теперь на нем сфокусировалась инквизиторская атмосфера нашего времени. Вот именно! И никто, никто из нас не в состоянии помочь ему. Но пока я живу и сам еще на свободе, я буду делать все возможное и невозможное, чтобы сохранить его семью, его Машу, его дочку Лилю.

Августа гладила его, успокаивала, а сама лила горькие слезы:

— И я буду с тобой.

* * *

Заботиться о семье арестованного было опасно: следили за всеми, подозревали всех, тем более родственников. Гинзбург не решался на открытую помощь, поэтому выбрал наиболее преданного ему человека — Михаила Зака, своего помощника. Он помогал ремонтировать квартиру, но тогда Мария не видела его. Гинзбург был уверен: Зак сможет все устроить тихо и по-деловому и не выдаст его участия.

Горе бушевало в душе Марии и страшными ударами пульсировало в ее мозгу. Образ уводимого от нее мужа, уводимого на муки, может быть, на смерть, смешивался с полнейшей неизвестностью будущего. Кто и куда повезет их? Что ждет их там? Двое суток они с Нюшей лихорадочно собирали вещи, только самое необходимое. Работала и распоряжалась Нюша, обладательница невероятной русской крестьянской энергии и выносливости. Она уговаривала:

— Послушай меня, касатка, — давай соберемся и чуть свет поедем вместе в мою деревню, там от них и укроемся. Соседские прислуги баяли мне, что жен тоже забирают.

— Нюша, ну как я могу уехать — а вдруг его выпустят? Он не сможет найти нас.

Хотя она знала, что такое чудо не случалось ни с кем, все-таки не могла отказаться от надежды. Пусть они будут жить в какой-нибудь каморке, в дыре, но только с ним, с ним, с ним…

Обессиленная Мария в полной растерянности решила только, что нужно взять учебники и конспекты лекций для учебы в институте и еще какие-нибудь вещи мужа, на случай его возвращения. Маленькой Лиле нравились сборы, и она по-своему участвовала в них. В первую очередь она взяла своего любимца — большого серого мишку со стеклянными глазами. Потом поставила у стены трехколесный велосипед. Мария улыбалась ей сквозь слезы, бродила по квартире, брала в руки то одну, то другую вещь, клала обратно, спрашивала:

— Нюша, как вы думаете — швейную машинку брать? Она ведь тяжелая.

— Чего тут думать — конечно, брать, она тебе позарез нужна будет, чтобы Лилечке пошить. А что тяжелая-то, так я дотащу.

— Нюша, из кухонного что возьмем?

— Чего спрашиваешь-то? Я уж все упаковала. Половину сервиза взяла.

Она связала веревками стулья попарно; отвинтила ножки стола, вынула ящики из тумбочек, уложила в них кухонную утварь и посуду, разделила верх и низ буфета, обмотала одеялом зеркало, развинтила кровать и поставила у дверей — чтобы удобней было выносить. Ее сильные руки скоро почти полностью закончили сборы-опустошение.

В час ночи они услышали осторожный короткий звонок в дверь. Хотя звонок был не такой требовательный, как у ТЕХ, но Мария задрожала: опять ОНИ пришли? Нюша приоткрыла дверь на цепочке, за ней показалось улыбающееся лицо лысого человека:

— Я Михаил Иосифович Зак, приехал перевозить вас.

Измученная переживаниями и бессонницей, Мария слабо улыбнулась ему, у нее не было ни желания, ни сил спросить — куда он их повезет. Все равно выхода не было, оставалось только одно — полностью довериться этому незнакомому человеку. Она понимала, что, заботясь о них, он и себя ставил под удар: если донесут дворники, его тоже заподозрят и могут арестовать. И он, конечно, это понимал и мягким успокаивающим голосом объяснил:

— Мария Яковлевна, я пригнал грузовик сам, никто не будет ничего знать. Я подъехал заранее и проследил из-за угла, как явились агенты и дворников увели понятыми в другой подъезд. Они там пробудут до утра, это всегда так. Так что у нас есть время на сборы. Вы постарайтесь не волноваться, отдыхайте, вам еще многое предстоит.

Она опять слабо улыбнулась: да, теперь ей многое предстоит, ох, многое…

Зак с Нюшей быстро нашли общий деловой язык. Он представлял, сколько мебели и вещей вместится в новое жилище, говорил:

— Это надо… а это не надо…

Переговариваясь, они вдвоем перетаскали вещи в грузовик. Когда все унесли, маленькая Лиля еще спала. Зак осторожно, чтобы не будить, перенес ее с матрасом в кузов машины и уложил удобней на мягкие вещи. Нюша села рядом с ней. Он вернулся за Марией. Она обводила взглядом опустевшие комнаты — прощание со счастливым прошлым. Он вежливо ждал и заметил оставленный трехколесный велосипед:

— Мария Яковлевна, велосипед надо взять.

— Зачем он? Может, негде ей там кататься.

— Нет, обязательно нужно взять — девочка будет спрашивать про него. А надо все сделать так, чтобы в ее жизни было как можно меньше изменений.

Еще в темноте они подъехали к дому 21 на Спиридоньевской улице. Зак строил пристройку к этому дому, и у него были все ключи. Они с Нюшей на лифте подняли вещи на пятый этаж пристройки и по длинному коридору внесли во вторую слева комнату.

Из разных дверей коридора выглядывали недовольные возней соседи. Мария растерянно оглядывала длинный коридор со многими дверями и свое новое жилище — комната небольшая, в три раза меньше их квартиры, с одним окошком. Нюша, войдя, перекрестилась:

— Ну, с богом, — неодобрительно осмотрелась вокруг и с неизбывной своей энергией принялась расставлять мебель и раскладывать вещи. Первым делом собрала Лилину кроватку и уложила девочку. Та продолжала спать. Зак собрался уезжать, шепнул Марии:

— Мария Яковлевна, я к вам буду заезжать, помогу во всем. А домработницу оставлять нельзя, ее не пропишут. Эго вызовет подозрения соседей и неприятности. Вы с ними осторожней.

— Куда же Нюша? Да и как мы без нее? Я не знаю, как ей сказать.

Мария механически что-то раскладывала и все думала, думала… Она не представляла, с кем будет оставлять Лилю, когда уйдет на занятия в институт. Но Нюша все поняла сама. Развязав и разложив последний сверток, она утерла потный лоб, перекрестилась и сказала:

— Ну вот, слава богу — переехали. А только мне здеся не оставаться, устроюся к другим. Вы-то живите с богом, — и вытерла слезы. — Вот ты, касатка, и устроена, а я стану приходить, только не часто, — она перекрестила Марию и спящую Лилю и ушла. Куда Мария не знала, и спрашивать было бесполезно: все равно, рушилась вся их жизнь.

На другой день Нюша заглянула:

— Помочь пришла, чтобы все утрясть. А я устроилася у хороших людей, из вашего дома, — у художника, ты их знаешь. Он карикатурки смешные рисует. Так ты за меня не переживай. А вещи, что оставались, я почти все продала соседям, налетели, как коршуны. Вот тебе деньги.

— Нюша, спасибо вам. Какие деньги? Я не знаю, как вас отблагодарить за все. Возьмите их себе.

— Нет уж, премного благодарна, а деньги эти нужны вам на проживание. Я, милая моя, двужильная, я проживу.

Помогла и опять ушла. Через день ранним утром явился Михаил Зак, еще в темноте:

— Мария Яковлевна, нам известно, что вас исключили из института. Вам туда идти незачем, получите только лишнее оскорбление.

Обескураженная Мария, в накинутом ночном халате, села на стул и окаменела:

— Я знала, я знала, что они не оставят меня в покое, будут преследовать. Что же мне делать?

Заку было ее жалко, но про себя он думал, что как ни грустно, все-таки это еще не самое большое несчастье, по всем приметам ее тоже могли арестовать.

— Нарком поручил устроить вас на работу.

Мария с грустью смотрела на груду медицинских учебников в углу — ее не только лишили мужа, но и отобрали специальность, разрушили всю жизнь до основания.

— На какую работу?

— Я поговорю с главврачом нашей поликлиники, мы с ним давние друзья. Вы согласны работать медсестрой?

— Медсестрой? Конечно, согласна. Из чего же мне выбирать?

— Мария Яковлевна, жена наркома просится прийти к вам. Она все время плачет, хочет хоть чем-нибудь вам помочь. Вы знаете, какая она гордая натура. Ее тяготит бессилие, что она не в состоянии что-нибудь для вас сделать. Но я сказал, что пока ей еще рано здесь появляться. Она женщина заметная, ее появление может вызвать подозрения соседей. Мы не знаем, какие они люди, — могут и донести. Она даже предложила, что укутается деревенским платком, как вы, когда придет. Но я сказал, что это будет выглядеть как маскарад и вызовет еще больше подозрений. В общем, понимаете, вы не сердитесь, но ей сюда приходить не стоит.

Мария представила себе элегантную Августу и то, как ее приход может удивить соседей. С первого дня они недружелюбно, даже злобно смотрели в ее сторону при встречах в коридоре, около туалета и на кухне. Среди них вполне могли быть доносчики. О доносчиках думали все, и чуть ли не все друг друга в этом подозревали. Такой визит может доставить неприятности и самой Августе.

— Михаил Иосифович, как же я могу на вас сердиться? Вы совершенно правы, сюда ей приходить нельзя. Вы передайте ей от меня, что я ее очень люблю и ценю ее желание помочь. Но приходить не стоит, это опасно для нее самой. Мы ведь как прокаженные теперь, общаться с нами опасно. Это вы такой герой, спасибо вам, что не боитесь и так помогаете.

— Мария Яковлевна, мне это не опасно, это жилье в моем ведении. Я ведь могу приезжать как будто по делам. А жене наркома я обещал, что когда пройдет горячее время, я возьму закрытую легковую машину, сам сяду за руль и вы встретитесь в машине. Вы согласны?

— Конечно, согласна. Я вам во всем доверяю.

Зак устроил ее работать медсестрой в поликлинике наркомата. Ее родство с наркомом держалось в секрете. А для Лили он нашел дневную группу на соседней улице. Пожилая обрусевшая немка Цецилия Францевна, учила пятерых малышей немецкому языку, кормила их и гуляла с ними на Патриарших прудах за умеренную плату. Марии было удобно отводить и забирать дочку.

Начиналась их новая жизнь — жизнь отверженных. Маленькая Лиля в первый же день, придя из группы, весело сказала:

— А я знаю — пальто, шуба и шапка по-немецки называются «барахло».

Мария усмехнулась про себя:

— С чего ты это взяла?

— Цецилия Францевна сказала нам: «Надевайте свое „барахло“ и пойдем гулять».

Мария поразилась такому преподаванию языка, но сказать было нечего. А Лиля все первые дни часто спрашивала:

— Мама, а где мой папа? Мама, а мы теперь будем здесь жить всегда?

— Папа приедет, только не скоро. А мы с тобой будем ждать его здесь.

— Мам, а почему Алеша к нам не приходит?

— Алеша учится в школе, им задают много домашних уроков.

— Знаешь, мам, мне нравится длинный коридор, по нему приятно кататься на трехколесном велосипеде. Если бы Алеша приходил, он бы меня катал.

Соседские дети смотрели с завистью на велосипед, тоже хотели покататься, но матери сердито утягивали их в комнаты.

— Мам, почему они со мной не дружат? Я им дам велосипед покататься, мне не жалко.

В одиннадцати комнатах рядом с Бергами жили семьи шоферов советских начальников. Одиннадцать их жен суетились на кухне возле трех чугунных газовых плит. Когда на одной кухне так много хозяек, всегда бывают стычки. Женщины часто устраивали там настоящий базар, ссорились, кричали. Они быстро уяснили: раз Мария въехала без мужа, значит, он арестован. В те годы, после многих открытых судебных процессов над «врагами народа», когда почти у каждого были арестованные и сосланные родные или знакомые, об этом нетрудно было догадаться. Обывательское понимание действительности подсказывало людям формулировку «Раз арестовали, значит, было за что». Утвердившись в этом, они задирали Марию на кухне, то все вместе, то по очереди:

— Ишь, жена врага народа, еще и еврейка! Вас надо всех высылать из Москвы, столицы, а советская власть вас еще пощадила, комнату дала. Вы должны ей в ножки кланяться, — и грубо сдвигали с конфорки ее кастрюлю, ставя свои, или выбрасывали из раковины ее посуду, которую она собиралась мыть.

Мария прибегала из кухни, садилась на стул:

— Какие люди поганые! Почему они третируют меня?! За что я должна быть благодарна советской власти? У меня отняли мужа, я не знаю, жив ли он. Какие поганые люди!

Лиля уже понимала, что папа вернется не скоро, с испугом смотрела на мать и плакала.

— Ты, Лилечка, на кухню не ходи, они тебя тоже будут ругать и унижать.

Так Лиля рано узнала слово «унижение» и потом много раз в жизни испытывала это на себе. Она росла с боязнью общей кухни, с боязнью соседей и с недоверием ко всем людям вообще. И это недоверие перешло потом в черту ее характера.

* * *

Алеша, занятый своими школьными делами и писанием стихов, заметил, что родители изменились, были грустные, молчаливые, иногда перешептывались о чем-то. Однажды ему вдруг пришло в голову, что Павел давно не был у них и они давно не были на новой квартире Бергов. Это было странно. Он подозрительно спросил у Августы:

— Где Павлик с Марией и Лилей?

Надо было что-то ответить — сказать правду? Она помнила, как тяжело он пережил арест доктора Дамье. А все-таки нельзя бесконечно скрывать. Она неуверенно начала:

— Знаешь, Алешенька, мы живем в очень сложное время…

Алеша нахмурился:

— Павлика арестовали?

— Да, Алешка, арестовали.

Он сосредоточенно молчал.

— А что с Машей и Лилей?

— Их выселили из квартиры, они переехали в другую, общую.

На этот раз он не рыдал, не бился, а молча и мрачно ушел в свою комнату. Августа видел в щель двери, что он сел в седло Павла. Он сидел верхом, и ему представлялось, как в этом седле Павел скакал в бой, воюя за советскую власть, как командарм Буденный награждал его именной шашкой, как за храбрость ему вручали орден. Он плакал.

Отец с сыном встретились утром за столом.

— Папа, за что арестовали Павлика?

— Эх, Алешка, никто этого не знает и, может быть, никогда не узнает.

— У нас в школе тоже есть ребята, у которых арестовали отца или мать, а то и обоих. Почему?

— Ты парень большой, и надо, чтобы ты понял: большинство людей арестовывают, подозревая, что они враги народа, хотя на самом деле это неправда.

— Вот это я и хочу знать. Я написал стихи, вот они:

Я хочу знать — за что арестовывают людей? Я хочу знать — во имя каких идей? Я хочу знать — почему об этом молчат? Я хочу знать — почему на весь мир не кричат?

Семен поразился не столько стихам, сколько вложенной в них взрослой страстности:

— Стихи правильные, но ты лучше никому их не показывай. Это опасно.

— Я понимаю. Но я хочу видеть свою сестренку Лилю, — заявил Алеша.

Михаил Зак осторожно привел вечером Алешу к Бергам. Мария обрадовалась ему и как-то отчаянно прижимала к себе, целовала в голову, в щеки, в нос. Она представляла себе, как Павел был бы счастлив увидеть племянника. И Лиля обрадовалась, вилась вокруг, смеялась:

— Ты приходи к нам почаще!

Но и это было невозможно, чтобы не вызывать подозрение и раздражение соседей. А Алеша улыбался и обещал, но смотрел на Лилю по-взрослому грустно.

* * *

Зак, услышав от Марии, что соседки обзывают и задирают ее на кухне, принес ей новое изобретение — почти бесшумную керосинку «керогаз»:

— Мария Яковлевна, это чтобы не ходить лишний раз на кухню. А шума она не делает, так что соседки не узнают.

Нюша иногда прибегала к «своим», как она их называла. И сразу бралась мыть пол, стирать, убирать комнату. От денег отказывалась.

— Нюша, спасибо вам, но вы бы отдохнули. Ведь вам и у хозяев работы хватает.

— Ништо мне. Я, милая, ежели за день не наломаюсь, то и в ночь не засну.

«Дядя Миша», как звала его Лиля, приходил почти каждую неделю. Являлся он поздно, она всегда уже спала или засыпала. И он, и Мария старались сделать так, чтобы соседи видели его пореже. Он приносил Лиле конфеты и куклы, а маме цветы, и давал ей деньги, говоря коротко:

— От наркома.

Записок не было, помощь была тайная. Мария подозревала, что он давал им и свои деньги. Но без них они просто не выжили бы — зарплата медсестры была нищенская. Да и ту работу она боялась потерять — жена врага народа, еврейка. Держаться там ей помогало влияние того же Михаила Зака.

* * *

Через два месяца он выполнил свое обещание и поздно вечером устроил встречу Марии с Августой. Он приехал на машине в темный переулок, Мария села сзади, и они поехали в другой темный переулок. Там к Марии подсела Августа. Машина тронулась, и они кинулись обниматься:

— Машенька, Маша, родная моя… за что? За что они взяли Павлика, такого необыкновенного человека? За что ты страдаешь?

— Авочка, дорогая, я живу надеждой. Я согласна все перенести, лишь он был бы жив.

— Да, да, мне Миша, — она указала на Зака, ведущего машину, — рассказывает, какая ты героиня, как все стойко переносишь. Знаешь, наш круг все сужается. Раньше Сеня говорил, что у нас в доме «Авочкин салон», а теперь половина уже арестованы, а другие боятся общаться. Я вот прихватила с собой кое-какие вещи для тебя и для Лилечки.

— Авочка, спасибо, нам ничего особенного не надо.

— Я знаю, знаю, ничего особенного и нет. Я старалась подобрать так, чтобы это не бросалось в глаза. А деньги Сеня будет давать тебе всегда.

— Спасибо ему. Скажи, что я очень-очень ему благодарна.

— Ах, Машенька! Если бы ты знала, как он страдает за Павлика! Ведь они такие близкие друг другу.

Зак повозил их полчаса по темным переулкам и сказал:

— Теперь уже пора. Не надо, чтобы машину заметили. Прощайтесь.

Августа стала вытирать заплаканное лицо и вышла первой. Потом невдалеке от Спиридоньевской вышла и Мария с небольшим свертком.

Несколько раз в год Зак устраивал им такие тайные встречи, они согревали сердца обеих женщин.

* * *

За два года тяжелой жизни от прежней Марии, неприспособленной и веселой молодой женщины, не осталось ничего, даже когда-то живые серые ее глаза потускнели от горя и забот и почти разучились улыбаться. Она привыкла жить одна, одна боролась со всеми тяготами, стала деловой и практичной. Раз в полгода она имела право подавать запрос в прокуратуру о здоровье и местонахождении мужа. И каждый раз она получала один и тот же ответ: «В просьбе отказано».

Она вспомнила, что Павел рассказывал ей о своем знакомстве с Львом Мехлисом, как он воевал с ним вместе и как потом они вместе учились в Институте красной профессуры. Мехлис тогда был редактором «Правды», но после самоубийства начальника Политического управления Красной армии Яна Гамарника Сталин неожиданно назначил его на этот высокий пост. Павел говорил, что недолюбливал Мехлиса, но рассказывал ей, как тот хвалил его статью «Два еврея». Мария лихорадочно искала любую возможность выручить Павла или хотя бы узнать о нем, хотя бы узнать, что он жив… Она ухватилась за идею просить Мехлиса, как утопающий хватается за соломинку, — может, он вспомнит, как хвалил Павла за статью, может, в нем зашевелится чувство солидарности однополчанина.

Громадное новое здание Политуправления находилось рядом с улицей Горького (Тверской), в переулке напротив Музея революции. Чтобы записаться на прием к Мехлису, Мария ходила туда несколько раз, униженно сидела в очереди в приемной. Каждый раз ее подробно расспрашивали и заставляли заполнять анкету. А потом был ответ:

— Начальник Политуправления товарищ Мехлис не принимает по личным вопросам.

— Но если товарищ Мехлис увидит мою фамилию Берг, может быть, он примет, потому что он с моим мужем воевал вместе в Гражданскую войну.

— Вас может принять его помощник, изложите все помощнику.

Помощник был молодой суховатый на вид военный. Он хорошо знал суровость своего начальника — придя в Политуправление армии, Мехлис сразу арестовал чуть ли не половину политработников армии как «шпионов» и «агентов иностранных разведок». Этим он продолжил сталинское «очищение» армии после дела Тухачевского, Блюхера и других. Как же иначе — командиры были расстреляны, а политработники оставались на местах. Заодно он арестовал и много работников самого Управления, объявив их скрытыми врагами народа: они «недосмотрели» какие «враги» еще оставались на должностях политработников в армии. Мехлис знал: угодить Сталину лучше всего «проницательностью». И за свою проницательность получил воинское звание армейского комиссара первого ранга (генерала с тремя звездами).

Перед приемом Марии помощник просмотрел папку — дело Павла Берга.

Там среди прочих бумаг лежала статья Павла «Два еврея» с резолюцией Мехлиса: «Считаю, что из таких, как Павел Берг, царская охранка вербовала провокаторов, и не доверяю ему». Стояла дата — это было написано тогда, когда Мехлис в лицо хвалил Павла за статью, обнимал его и поздравлял.

Помощник встал навстречу Марии:

— Я познакомился с вашей просьбой. Почему вы хотите видеть самого товарища Мехлиса, что вы хотите ему сказать?

— Он был приятелем моего мужа, и я хотела, чтобы он помог мне хотя бы узнать — где мой муж, жив ли он.

— Приятельство — это довольно личное дело. К тому же это было давно. Теперь товарищ Мехлис очень занят важной государственной работой и у него нет времени вникать в такие дела.

— Но мне нужна всего лишь минута его времени.

— У него нет ни минуты. Все, до свидания.

50. Гость из провинции

В городе Витебске жили родственники Павла Берга со стороны матери — у его тетки был сын Саша Липовский, намного младше него. Саша с рождения был тихий, ласковый, застенчивый, что называется, паинька-мальчик. Отец его умер рано, мать Софья Абрамовна и сестры Рая и Ева баловали младшего брата как могли и уменьшительно звали Шурик, а дома даже Шуренок. Когда он подрос, стал стесняться при людях этого имени, тогда они стали звать его Сашенька или просто Саша. Под сплошным женским влиянием он так и дорос с мягким и застенчивым характером до восемнадцати лет, учился на рабфаке — рабочем факультете[67]. Рабфаки приравнивались к старшим классам школы, но их преимуществом была небольшая стипендия. Поэтому и нерабочие юноши и девушки из бедных семей, если по бедности не могли закончить простую школу, учились в них из-за стипендии. А семья Липовских была из бедных бедная. Саша закончил рабфак в 1939 году и собрался поступать в юридический институт. Для этого он в первый раз в жизни поехал в Москву. Его обожающая сына еврейская мама напекла в дорогу пирожков и несколько дней причитала:

— Шуренок ты мой, как же ты один поедешь? Ты ведь такой непрактичный.

— Мамочка, но я же окончил рабфак.

— Ах, это совсем другое дело — это учеба. Для учебы нужна голова — копф и задница — тохес (она вставляла в речь слова еврейского жаргона идиш). Учиться ты умеешь, а чтобы научиться жить — для этого нужен опыт.

— Но, мамочка, я же и еду как раз за опытом.

— Да, но ехать одному и жить в чужом большом городе — это опасно. Ты ведь совсем не знаешь людей. Послушай меня — в дороге будь осторожен, не заводи ни с кем дружбы, не заглядывайся на девушек. Ох, эти современные девушки! Это же не девушки, а анекдот, они способны погубить любого! А ты такой восторженный и такой красавчик.

— Мамочка, ну какой же я красавчик? Я обещаю, что не буду заглядываться на них. Не волнуйся, мамочка.

— А как приедешь в Москву, сразу найди моего племянника Павлушу Берга. Павлуша всегда был добрый человек, он твой троюродный брат и во всем тебе поможет. Павлуша герой войны, у него есть орден, он стал полковником, потом стал профессором истории. Он гордость всех нас, его родственников. Его жену зовут Мария, она из хорошей еврейской семьи, и мне рассказывали, что она работает доктором.

Она уже много раз рассказывала это, но об аресте Павла не знала, связи между ними давно не было.

Большой Белорусский вокзал и площадь, по которой сновали десятки автомобилей, произвели на провинциального Сашу большое впечатление. Но куда идти? В адресном справочном бюро при вокзале ему дали адрес с фамилией Берг — Спиридоньевская улица, дом 21, квартира 10. Он нашел улицу на вывешенной тут же карте и пошел пешком. С радостной простодушной улыбкой провинциала и с небольшим чемоданом в руке он появился перед Марией:

— Здравствуйте, вы, наверное, тетя Мария? А я Саша Липовский, брат Павлуши, из Витебска.

Мария слышала об этих родственниках, но никого из них не ожидала:

— Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста.

— Тетя Мария, вы можете говорить мне «ты», я ведь намного младше вас. А Павлуша дома?

— Нет, его нет. Да вы садитесь.

— Тетя Мария, говорите мне «ты».

— Ну хорошо. Ты когда приехал?

— Да я к вам прямо с вокзала. Видите ли, я закончил рабфак, отличником, — и добавил, опустив глаза: — А теперь хочу поступать в юридический институт, чтобы изучать законы.

— Ах, вот что. Это очень хорошо.

— А Павлуша скоро придет?

— Нет, не скоро. Саша — так тебя зовут?

— Можете говорить мне «Шурик», дома меня все так называют.

— Лучше я буду говорить «Саша». Значит, у тебя большие планы на жизнь, это очень, очень хорошо.

— Да, знаете, я много слышал от мамы про Павлушу, как он пробился, стал и героем, и профессором. Его жизнь для меня как пример. В нашем советском обществе можно всего добиться. Как поется в «Песне о Родине»: «Молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почет». Верно ведь? Вот и я хочу добиться, чтобы у меня был такой же успех в жизни, как у Павлуши.

Лиля вышла из своего угла, где играла с плюшевым мишкой, и стала рядом с мамой.

— А это ваша дочка?

— Да, это наша с Павлом дочка.

— Как тебя зовут?

— Меня зовут Лиля. А тебя как?

— Меня зовут Саша, я твой дядя.

Мария поняла, что Саша рассчитывал остановиться у них, и быстро решала —~ что и как надо делать; конечно, придется ненадолго его принять — нельзя же выбросить на улицу. Но все-таки надо ему рассказать, почему Павла нет. Только не при Лиле.

— Саша, ты, наверное, голоден?

— Да, знаете, не откажусь, если угостите, тетя Мария. Мама напекла мне очень вкусных пирожков, но я все съел.

— Я тебя угощу. Ты пока побеседуй с Лилей, а я приготовлю что-нибудь.

Саша заговорил с девочкой, как обычно говорят с маленькими детьми:

— Сколько тебе лет, Лилечка?

— Мне восемь. А тебе?

— А мне уже восемнадцать.

— Я до стольки считать не умею. Это много?

— Еще не очень много. А ты своего папу любишь?

— Люблю. И маму тоже люблю.

— Ну конечно. Твой папа очень большой человек.

— Я не помню, какой он большой.

— Как же ты не помнишь своего папу?

— Не помню. Он уехал очень давно, мне тогда было шесть лет, а теперь мне восемь. Мы раньше жили в большой квартире, а теперь живем в одной комнате.

Эти сведения от ребенка озадачили гостя:

— Куда же папа так надолго уехал?

— Я не знаю. Мама говорит, что он вернется, мы ждем-ждем, а он никак не возвращается.

— Так вы живете без папы?

— Да, без папы. Мама работает, а я хожу в группу и учу немецкий язык.

Саша учил немецкий язык на рабфаке и мог немного разговаривать.

— Тогда давай говорить по-немецки.

— Давай. Я сама прочту тебе стишки:

Feder, Tinte und Papier, Ich bin kleine Pionier[68].

Вернулась Мария с кастрюлькой в руках:

— Несу тебе горячий суп. Ну, как вы тут побеседовали с Лилей?

— Спасибо, тетя Мария. Мне Лиля сказала, что Павлуша уехал куда-то. Наверное, государственное задание, да?

— Да, государственное задание. Ты ешь, я тебе потом расскажу.

Когда Саша жадно уплел тарелку супа и разогретую котлету, она предложила:

— Пойдем, Саша, погуляем, я тебе покажу наш пруд и сквер.

Лиля запросилась с ними, но Мария оставила ее дома:

— Нам надо поговорить с дядей Сашей.

Пока шли вниз и по улице, она ничего не говорила, но Саша много и возбужденно болтал:

— Спасибо вам за супчик и котлетку, тетя Мария. Ваш супчик очень вкусный. Моя мама умеет делать такой куриный супчик, что пальчики оближешь. Настоящий еврейский куриный супчик. Все соседи говорят, что лучше Софьи Абрамовны никто куриный супчик не делает. Это мою маму так зовут — Софья Абрамовна. Только вот курочка у нас бывает редко, мы очень бедные. Я мечтаю, что когда стану юристом, буду покупать маме курочку каждую неделю и она будет делать свой замечательный куриный супчик. Тогда мы пригласим вас с Павлушей к нам и угостим маминым куриным супчиком. Вы приедете?

— Спасибо, конечно, приедем.

Мария слушала, в голове у нее пульсировала его восторженная речь: «Супчик, супчик, супчик…», и она думала: «Такой симпатичный, наивный и восторженный парнишка, он так обожает образ Павла, так верит в него, а теперь я должна огорошить его своим рассказом об аресте, разбить тонкий сосуд его восторженности грубым кирпичом правды жизни». Они вышли в Патриарший сквер, Мария увидела пустую скамейку под липой, вблизи никого не было:

— Давай, Саша, сядем здесь и поговорим. Ты только не удивляйся тому, что я скажу, и не говори громко, чтобы нас не слышали. Видишь ли, я хочу тебе сказать… — непросто было говорить об этом с незнакомым мальчиком-идеалистом, обожателем образа своего родственника, — видишь ли, дело в том, что Павла арестовали в тридцать восьмом году и я до сих пор не знаю, где он, жив ли он.

Саша окаменело сидел минуту, вскочил как ужаленный, уставился на Марию. Бедный простецкий парень стоял с отвисшей челюстью. Еще через минуту вскрикнул хрипло:

— Как арестовали? За что арестовали?

— Саша, не кричи, нас могут услышать.

Он сел и зашептал:

— Ho почему, за что?

— За что, я не знаю. Арестовали его как врага народа.

Саша опять вскочил и повысил голос:

— Как — «как врага народа»? Павлушу?

— Прошу тебя, не говори так громко. Да, как врага народа.

Он снова зашептал:

— Но ведь Павлуша — он сам и есть народ. Еврей из самых низов поднялся своим умом и талантом так высоко!.. Он же и есть представитель народа! Тетя Мария, я не понимаю. Скажите, вы не шутите?

— Ах, Саша, это далеко не шутка. Ты успокойся и слушай. Я не сообщала родственникам об аресте Павла, потому что об этом опасно писать. И горько тоже. Павла нет, но я понимаю, что тебе некуда идти, некуда податься. Можешь оставаться у нас, только прошу тебя по-родственному — ненадолго.

Возвращался Саша повесив голову и молча. Что он думал? Аресты тех лет были известны в провинции меньше, чем в столицах. Конечно, в Витебске тоже слышали о судах над Каменевым и Зиновьевым, секретарями коммунистических организаций столиц, но немногие обсуждали это. Малоразвитая и голодная провинция была занята выживанием, все бились, чтобы как-то существовать. А Саша был так занят учебой, что вообще не думал об арестах. Что мог думать об аресте Павла этот наивный простоватый мальчишка?

Вернувшись, он грустно смотрел на Лилю, а она хотела с ним играть, показывала своего мишку:

— Это мой любимый мишка. Я раньше его боялась, а потом мы подружились.

Тем временем Мария постелила ему на полу.

На другой день Саша пошел вниз по улице Герцена, дошел до вывески «Юридический факультет Московского государственного университета имени Ломоносова» и подал заявление в приемную комиссию. Посмотрев на него, член комиссии спросил:

— Сколько вам лет?

— Восемнадцать, недавно исполнилось.

— Восемнадцать? Тогда вам следует идти в армию. От лиц, подлежащих призыву в армию, документы не принимаются.

Обескураженный отказом, Саша не знал, что ему предпринять. Был бы здесь Павлуша, он помог бы ему во всем, как говорила мама. Вернулся к Бергам:

— Тетя Мария, может быть вы подскажете — что же мне делать?

— Саша, если ты хочешь поступить на юридический, тебе придется отслужить в армии. Прослужишь три года, потом у тебя будет преимущество демобилизованного, и тогда тебя примут.

— Спасибо, тетя Мария, я так и сделаю. А вы не волнуйтесь, Павлушу выпустят, обязательно выпустят. Они разберутся, поймут, что это ошибка, и выпустят.

Марии не хотелось обманывать его наивные надежды, да он бы все равно не понял.

— Спасибо, я тоже надеюсь, что разберутся. Только что-то очень долго разбираются.

Саша Липовский уехал, оставив о себе память удивительно наивного и чистосердечного парня. Прощаясь, Мария дала ему немного денег и бутерброды с колбасой. Саша понравился ей, она думала: как этот мальчик, такой совершенно не приспособленный к жизни, сможет прожить в наших советских условиях?

Ни она, ни он сам не предполагали, какая необыкновенная судьба ждала его впереди.

51. Женская доля

Живя изолированно в чуждой ей среде большой коммунальной квартиры, Мария радовалась приходам Михаила Зака все больше и больше. Уже два года он был единственным их гостем, Лиля привыкла к «дяде Мише» и тоже радовалась, когда он приходил к ним. Правда, он не читал ей стихи на ночь, как когда-то делал папа. Но она по-детски считала, что все-таки приходит он к ней, чтобы приносить подарки и играть. Девочка не понимала того, что уже давно поняла Мария: она видела по его взглядам и чувствовала по невысказанным словам, что его влекло к ним не только дружеское отношение, не чувство долга и обязанность, но нечто более интимное. Конечно, он считал своим долгом во всем бескорыстно ей помогать, но кроме этого его влекло к ней чисто мужское чувство. Если зрелый мужчина так долго и так близко знает молодую женщину, он обязательно влюбится в нее и будет ее желать. Чувствуя это, она и сама стала испытывать при нем новое волнение и знала — это можно определить только как желание близости. Когда он смотрел на нее, она нервничала и в глубине души ощущала, что близость неизбежна.

Уже больше двух лет она не знала мужских ласк и не могла себе представить, когда опять их почувствует. Надеясь на возвращение Павла, она, как и все, знала, что ОТТУДА не возвращаются. И Михаил Зак знал это. У него не было семьи, не было детей, он тоже был одинок и уже давно полюбил Марию. Но он терпел и страдал — боялся задеть ее гордость, боялся, что его намеки или объяснения она поймет как использование положения покровителя. Никогда он даже не приблизился, никогда не коснулся ее, и они до сих пор были на «вы». Но сколько же лет жизни губить этой красивой молодой женщине в одиночестве? Трудно жить без интимной человеческой близости, без ласкового утешения, в тоске о чисто физической ласке — поцелуях, объятиях, сливании воедино.

Мария была благодарна Заку, что он умел так долго скрывать свои чувства. Благородством поведения он напоминал ей ее Павла, когда семь лет назад тот стал на нее заглядываться, но долго боялся — не обидится ли она, если он коснется ее. Тогда ее добивался другой парень, ее однокурсник Миша Жухоницкий, долговязый и худой. Миша, наоборот, был очень настойчив в своих ухаживаниях, на каждой темной скамейке и в темном зале кино он впивался в нее поцелуями и водил по ней руками, тискал ее груди, лез под юбку. Как все девушки, она боялась потерять девственность, боялась забеременеть. От его объятий она задыхалась и чувствовала желание, ей было приятно, и она все больше боялась, что однажды не сможет удержаться и отдастся ему. Но как раз в те дни появился на горизонте Павел, он понравился ей больше — высокий солидный мужчина, герой войны с орденом на груди. И хотя на войне он был героем, с ней всегда становился слишком робким. В конце концов пришлось Марии, преодолевая девичий стыд и робость, спросить его: «Вам никогда не хочется поцеловать меня?»

Теперь, в жутком и беспросветном одиночестве, она вспоминала ласки их первых ночей и все чаще украдкой бросала взгляды на Михаила: неужели ей придется опять повторить эти слова — ему?

Как-то поздно вечером, после долгого молчания, он вздохнул и сказал:

— Каждый раз, когда я с вами, мне кажется, что я нашел семью. Вы не рассердитесь за это?

— За что же мне на вас сердиться?

Она собралась было повторить ему те слова о поцелуе, которые сказала Павлу, но они застряли комком в горле — два раз в одну реку не войдешь, два раза одно и то же двоим не скажешь. Вместо этого Мария подошла к нему вплотную и сама поцеловала, сначала в лысину, потом в щеку, потом в губы. И отвернувшись, потянула его за рукав к постели.

Михаил Зак понимал, какую борьбу страстей и сомнений, какую горькую потерю гордости она должна была испытывать, когда отдалась ему. Проникая в нее, он старался быть как можно более нежным. Она тихо стонала — ей были приятны его ласки, но так хотелось представить себя опять в объятиях Павла. И было стыдно, стыдно, что обманывала всех — и их обоих, и себя тоже обманывала. А все-таки было так сладостно и так хорошо…

Однажды Лиля проснулась ночью и увидела, что дядя Миша остался у них и спал вместе с мамой. Ребенку это не казалось странным — кровать ведь была одна. Утром он играл с ней и она была так довольна, что попросила:

— Дядя Миша, ты оставайся у нас жить.

Тысячи женщин мучались в те годы в одиночестве, а как долго и кому хранить верность — это решали они сами. Лиля понимать этого не могла.

52. Вторжение в Польшу

Сашу Липовского призвали в Красную армию вскоре после его возвращения из Москвы. Получив от юридического факультета отказ, он вернулся в Витебск. Время было тяжелое, работы не было никакой, за хлебом стояли по ночам в очереди, чтобы достался утром, иначе останешься голодным. В столовой Ветеринарного института можно было купить тарелку супа за три копейки, но это была всего лишь теплая бескалорийная жижа. Саша, молодой здоровый парень, был постоянно голоден. Он покупал две, а иногда три тарелки, это ненадолго давало чувство насыщения. Что было делать? Оставаться дома без работы и без денег, на содержании у бедной мамы, он просто не мог. Саша сам явился в военкомат и вежливо, как всегда, сказал:

— Очень прошу вас ускорить мой призыв в Красную армию, пожалуйста, как можно скорей.

Ребята призывного возраста знали, что в Красной армии живется лучше, чем в деревнях и даже в городах. Она давала хорошее содержание — еду, обмундирование, а необразованных деревенских ребят там даже обучали грамоте. Многие деревенские парни шли в нее охотно. Но Саша Липовский был редкий случай — у него имелось среднее образование. Как образованного, его направили в зенитно-артиллерийский полк для обучения на командира зенитного орудия. Стрелять по быстро летящим самолетам — этому научиться непросто, это требует образования.

Людям внушали, что политика Сталина направлена на мир, что границы Советского Союза «на замке», а если кто-то попробует сунуться, то получит несокрушимый удар: Красная армия самая гуманная, но и самая сильная в мире. Так пелось и в популярной песне «Каховка»:

Мы мирные люди, но наш бронепоезд Стоит на запасном пути.

У Сталина должны были быть тайные опасения по поводу нападения Гитлера, и Гитлер тоже мог втайне опасаться возможного в будущем нападения Красной армии. Вопрос был в том, кто кого перехитрит. Гитлеру нужна была уверенность, что Сталин сам не начнет войну. В начале августа 1939 года англичане предлагали Сталину заключить против Германии договор. Но вместо этого 23 августа 1939 года между Гитлером и Сталиным был заключен мирный договор о ненападении сроком на десять лет. Всего за день до этого, 22 августа 1939 года, Гитлер заявил перед командующими всех видов вооруженных сил Германии: «…Я был убежден, что Сталин никогда не примет предложений англичан. Россия не заинтересована в сохранении Польши, и Сталин знает, что его режиму придет конец, независимо от того, выйдут его солдаты из войны победителями или побежденными. Смещение Литвинова сыграло решающую роль. Изменение отношений с Россией я осуществил постепенно… Четыре дня назад я сделал важный шаг, который привел к тому, что вчера Россия ответила: она готова к заключению договора. Установлен личный контакт со Сталиным. Послезавтра Риббентроп заключит договор. Теперь Польша оказалась в том положении, в каком я стремился ее видеть»[69].

При оформлении договора между Германией и Советским Союзом возникла одна пикантная деталь: немецкая сторона не хотела вести переговоры с участием министра иностранных дел еврея Максима Литвинова, он был уволен и заменен русским Молотовым. Тогда немецкий министр иностранных дел фон Риббентроп приехал в Москву, был ласково принят Молотовым, приглашен на балет в Большой театр, беседовал со Сталиным. Он заверил его в дружеских чувствах Гитлера. В ответ Молотов нанес визит в Берлин и тоже заверял Гитлера в дружеских чувствах Сталина. Договор о ненападении, а вслед за ним договор о дружбе, назвали «пакт Молотова — Риббентропа». В договоре упоминалось: «Правительства обеих договаривающихся сторон будут и в дальнейшем находиться в связи и консультировать друг друга с целью взаимной информации по вопросам, касающимся их взаимных интересов».

Договор оказался большой неожиданностью для всех советских людей — фашистов всегда критиковали, считая потенциальными военными противниками. Буквально на следующий день в газетах прекратилась критика фашизма, а в кинотеатрах сняли с показа все антифашистские кинофильмы. И никто, конечно, не знал, что вместе с договором подготавливается секретное соглашение о разделении сфер влияния в Восточной Европе, по которому Гитлер получал половину Польши, Румынию, Югославию и Грецию, Сталину было позволено присоединить другую половину Польши, Литву, Латвию, Эстонию, Западную Украину и Бессарабию. Сталин был мастером ложных формулировок и проявил свой талант при захвате этих земель. Официальная мотивировка звучала следующим образом: «Для защиты жизни и собственности братских народов Западной Украины и Западной Белоруссии». От кого предполагается «защищать» — не говорилось.

Десятки раз Сталина предупреждали об опасной программе Гитлера и о возможности его нападения. Последний раз это сделал не кто иной, как сам посол Германии в Москве Шуленбург, рискуя своей жизнью. На это Сталин ответил: «Будем считать, что дезинформация пошла уже на уровне послов». Он не только не готовил страну к защите, а наоборот, ослабил ее уничтожением самых лучших командиров. Гитлеру это было известно по данным разведки, которая даже сумела спровоцировать фальшивое обвинение против маршала Тухачевского. Гитлер рассчитал, что на восстановление потенциала командного состава Красной армии понадобится не менее трех лет. В эти три года — с 1939 по 1941 — он готовился напасть и разгромить ее. Его стратеги разрабатывали тайный план блицкрига «Барбаросса» — быстрой трехнедельной войны с полным разгромом противника. План был подписан Гитлером 18 декабря 1940 года. Он рассчитал, что передвижение границы Советского Союза на запад позволит ему выставить свою хорошо вооруженную и подготовленную армию вплотную против ослабевшей Красной армии.

* * *

В результате арестов, расстрелов и почти полной замены старшего командного состава боевая подготовка и дисциплина сильно ослабли. Новые командиры и комиссары все больше и больше занимали красноармейцев строевыми упражнениями — учили маршировать, а стрелковых занятий и боевой техники было мало. Армии западных стран переходили на автоматы, а в Красной армии учили разбирать и собирать затвор старой винтовки-трехлинейки, запоминая наизусть его части — «стебель, гребень, рукоятка». И каждый день комиссары проводили политические занятия, все — с возвеличиванием Сталина.

Сержант Липовский был в полку уже почти год, он повзрослел, выглядел более мужественно, легкий пушок на щеках и подбородке превратился в настоящую мужскую растительность. Он аккуратно писал ласковые письма маме и сестрам в Витебск, старался рассказать, как ему хорошо живется в армии, чтобы они за него не беспокоились. Но жизнь среди простецких однолетков повлияла на него — он больше не был тем наивным, доверчивым и восторженным мальчиком, каким приехал в Москву. Конечно, он не матерился, как все в армии, и даже все еще краснел, слыша частые ругательства. А когда ребята рассуждали «о бабах» и рассказывали о своих «мужских победах», он старался не слушать, отойти в сторону, делал вид, что занят. Но он уже иногда курил со всеми махорку и даже выпивал за компанию глоток водки в увольнительной. А главное, у него появилось чувство ответственности: он командовал расчетом зенитного орудия, был командиром семерых солдат.

С одним из них, наводчиком Александром Фисатовым, он даже подружился, хотя они были совсем разные. Может быть, именно поэтому и сошлись. Он угадывал в Фисатове артистическую натуру — веселый широкоскулый деревенский парень, плясун и запевала, почти без всякого образования, зачастую удивлял его здравыми суждениями. По вечерам на нарах Фисатов тихо рассказывал ему о своей недолгой и трудной жизни. Так Липовский узнал обо всех родственниках Фисатова в глухой деревне в Гомельской области, помнил, как их звали, кто чем занимался. И в ответ на откровенные рассказы Фисатова он тоже рассказывал ему о своей тяжелой городской жизни, о доброй еврейской маме и о красавицах сестрах. Фисатов сначала удивился, что Саша Липовский еврей, он раньше евреев не видел. Но национальный вопрос никогда не дискутировался в армии: еврей так еврей, чего тут особенного?

На увольнительных их часто видели вместе, знали об их дружбе и, чтобы отличить их, Липовского называли Саша, а Фисатова просто — Сашка. А сам Фисатов называл Липовского «сержант».

* * *

1 сентября 1939 года гитлеровская Германия ввела свои войска в Польшу и за две недели захватила ее западную половину[70]. В пакте Молотова — Риббентропа была решена судьба так называемых малых стран. Сталин с Гитлером договорились поделить Польшу пополам.

Против 60 немецких дивизий у поляков было всего 23 дивизии, и только одна была танковая, с устарелой техникой. Против новейших танков Гитлера они выставили кавалерийские части — и за две недели проиграли войну. Через две недели, 14–15 сентября, немцы захватили Варшаву, взяв в плен 160 тысяч солдат и захватив 400 тысяч евреев. 17 сентября Красная армия вторглась в Польшу с востока. Эта часть страны была абсолютно беззащитной. Красноармейцы продвигались почти без боев и 19 сентября соединились как союзники с германскими войсками в городе Брест-Литовске. И сразу после этого, 28–29 сентября, Сталин и Гитлер заключили договор о дальнейших совместных военных действиях, с новой западной границей СССР по разделенной Польше. Россия впервые получила общую границу с Германией и вступила во Вторую мировую войну на стороне Гитлера.

У Гитлера был давно задуманный план: продвижение Германии на восток для захвата «жизненного пространства», порабощение славян и уничтожение евреев. Почти четверть населения Польши были евреи, это была страна с самым густым еврейским населением.

А план Сталина состоял в создании коммунистической империи в Восточной Европе, это был отголосок ленинской теории о мировой революции. Польша согласно этому плану была первой страной для захвата. Он не простил ей поражения Красной армии в 1920 году, когда Тухачевский не смог взять Варшаву. Тогда Сталин сам помешал ему в этом и потом получил за это нагоняй от Троцкого и Ленина. Теперь он сделал вторжение в Польшу своим реваншем. И сразу агенты советской госбезопасности арестовали и сослали в сибирские лагеря 1 миллион 200 тысяч поляков, подозреваемых в нелояльности.

* * *

В начале сентября артиллерийский полк Липовского срочно передислоцировали вплотную к юго-восточной границе с Польшей. Ехали ночами, под прикрытием темноты, тащили на тягачах зенитные пушки. В целях конспирации бойцам не объявляли, зачем их подвели близко к границе, но они все чаще слышали вокруг польскую речь и знали из газет, что немецкие войска уже в Польше и быстро продвигаются вперед.

Обосновавшись на месте, командование полка начало военные приготовления. Саша Липовский каждый день занимался со своим расчетом, наводя пушку по невидимым пока целям. Крутя ручку наводки, Сашка Фисатов сказал ему:

— Знаешь, сержант, это ведь и ежу ясно, что нас поведут воевать с Польшей.

Липовскому самому это было ясно, но приказы начальства не обсуждаются, он ответил добродушно:

— Ты, Сашка, лучше держи язык за зубами, не трепись.

16 сентября перед строем полка был прочитан приказ наркома обороны Ворошилова: «С целью поддержки прогрессивных сил Польши и проявляя заботу о свободе польского населения, приказываю — подразделениям Белорусского военного округа ввести войска в восточную часть Польши». Полк приготовился к бою, Саша Липовский вместе с наводчиком Фисатовым и подносчиками снарядов расчехлили орудие. На рассвете 17 сентября полк вместе с другими частями перешел границу без боя и стал углубляться в территорию Польши. В газетах в этот день вторжение в Польшу назвали «освободительным походом».

К удивлению Саши и его команды, стрелять из зенитных орудий по польским самолетам не приходилось — польская авиация была уже уничтожена немцами. И наземного сопротивления советским войскам тоже почти не было — деморализованные польские части угрюмо сдавались без боя. Только однажды Саше пришлось сражаться с поляками. Их обстреляли по дороге, стрельба была негустая и шла из перелеска. Командир дивизиона приказал:

— Липовский, веди свой расчет в атаку! Прикончи польскую сволочь!

Они с Сашкой и другими побежали, пригибаясь за кустами и стреляя вслепую вперед. Поляки вяло отстреливались, но когда Липовский и Фисатов подбежали близко, они побросали ружья и подняли руки. Их было всего пятеро. Сашка, задохнувшись от бега, злобно наводил дуло винтовки то на одного, то на другого и крикнул Липовскому:

— Сержант, прикончить их, что ли? Командир велел.

Липовский видел лица поляков, угрюмо и испуганно глядящих на них. Особенно его поразили молящие глаза самого молодого, чернявого длинноносого юноши с глазами навыкате. Он понял, что парень еврей, и закричал на Сашку:

— Отставить! Что ты, Сашка, с ума сошел — они же сдались в плен, они теперь пленные.

Фисатов опустил ружье, сплюнул:

— Может, ты и прав, сержант, — тоже ведь люди, пожить, чай, хочется. Ну, вы, паны проклятые, марш вперед.

Они вели пленных сдаваться командиру, те шли с поднятыми руками. Молодой чернявый парень на ходу повернулся к Липовскому и сказал на языке идиш:

— Спасибо вам, вы добрый человек. Бог Баруха Адонай воздаст вам за это.

Саша немного знал идиш, понял его, и хотя в бога не верил, но в ответ улыбнулся.

— Чего он тебе сказал? — поинтересовался Сашка.

— Поблагодарил, что я помешал тебе убить их.

* * *

Всего за эту военную кампанию Красной армией было взято более полумиллиона пленных, из них более двадцати тысяч офицеров. Куда их всех было девать? За частями следовали саперные батальоны и почти на каждом большом поле быстро строили импровизированные лагеря для военнопленных — огораживали колючей проволокой поля с убранными и еще не убранными хлебами. Сдавшихся поляков тут же разоружали и под конвоем отправляли в эти лагеря. Проезжая мимо со своим орудием, Лиловский видел, как за колючей проволокой сидели, стояли и слонялись тысячи пленных поляков. Он всматривался в их лица. Поляки люди гордые, и он видел на них одно и то же выражение — смесь озлобления, грусти и голода. Было их жалко, становилось не по себе, он думал: «А если бы они взяли меня в плен и тоже посадили бы за колючую проволоку и морили голодом?» Он отворачивался.

Наводчик Сашка Фисатов всегда узнавал все раньше других. Теперь он откуда-то узнал и по секрету рассказал Саше:

— Знаешь, сержант, говорят, что внутри лагерей орудуют командиры и отряды нашего НКВД. Они отделяют польских офицеров и сразу увозят их куда-то на грузовиках.

Липовский знал слишком болтливый язык друга и посоветовал:

— Ты, Сашка, много не болтай об этом. А то как бы тебя самого не забрали.

— Я только тебе, сержант.

Потом и самому Саше пришлось издали видеть, как мимо пропылили две «трехтонки», их кузова были забиты польскими офицерами. Их легко было узнавать по красивым мундирам, некоторые были с аксельбантами у плеча. Везли их куда-то на восток.

26 сентябре комиссар дивизиона Богданов выстроил бойцов артиллерийского полка:

— Товарищи красноармейцы, получен новый приказ наркома обороны: Польша капитулировала? Наш освободительный поход окончен. Ура!

Бойцы вяло прокричали за ним. Даже он сам сказал это как-то безрадостно. Никто не понимал — что это за война, для чего было входить в Польшу? Всем не только не стало легче от этой новости, но даже было как-то неловко.

* * *

Колонна машин-тягачей с прицепленными зенитными пушками двигалась по дороге в юго-восточной части Польши. Саша Липоаский оказался в головной машине, потому что командир дивизиона отъехал назад подгонять растянувшихся по дороге. Как командир орудия, Саша сидел в кабинке рядом с шофером, его орудийный расчет трясся в кузове тягача. В Витебске, где жило много поляков, Саша научился говорить и даже читать по-польски. Поэтому на указателе при дороге он смог прочитать название ближайшего еврейского местечка и тут же увидел издали странную картину: большая группа бородатых мужчин, одинаково одетых во все черное и в черных шляпах, стояла на краю местечка и казалась стаей черных ворон. По мере приближения машины стало видно, как они выжидательно смотрели на колонну, вытянув тонкие шеи и размахивали руками. Явно они что-то обсуждали и переговаривались. Только когда подъехали совсем близко, Саша вдруг сообразил, что это были религиозные евреи в традиционных хасидских нарядах. Он увидел типичные узкие еврейские лица с длинными носами и большими грустными глазами навыкате. Сам он никогда раньше не видел хасидов, он вырос в советское время, когда все религии уже были запрещены. Но ему живо вспомнилась книга рассказов еврейского писателя Шолом-Алейхема с иллюстрациями, на которых были нарисованы точь-в-точь такие хасиды. Но одно дело иллюстрации, а в жизни они показались ему какими-то окаменелыми выходцами из далекого прошлого.

Выпрыгнув из кузова, бойцы встали против них у борта тягача, и обе группы рассматривали друг друга: евреи — с интересом, бойцы — с недоумением. Для русских ребят они выглядели как инопланетяне. Женщин и детей с ними не было, они попрятались в избах. После нескольких минут молчаливого разглядывания от группы евреев отделился один человек, подошел к Саше Липовскому и заговорил на ломаном русском языке:

— Жители нашего местечка рады приходу красных солдат. Есть среди вас евреи?

Липовский не знал, стоит ли ему говорить, что он еврей. Он никогда не скрывал этого, но и не афишировал. Здесь перед ним были совершенно незнакомые люди побежденной страны. Но пока он раздумывал, его болтливый дружок Сашка Фисатов радостно указал на него:

— Вот наш командир расчета — он еврей.

Спрашивавший поглядел на него, повернулся к черной массе своих и что-то сказал на идиш. Все уставились на Сашу Липовского и быстро-быстро стали переговариваться, размахивая руками. Тот, кто спрашивал, обратился прямо к Саше:

— А как Красная армия относится к евреям?

Саша пожал плечами:

— Как относится? Очень хорошо относится. Видите — я еврей, но я и командир.

Тот опять повернулся к своим, сказал им, и черная масса зашевелилась и заговорила еще быстрей и громче, указывая на Сашу. А вопросы продолжались:

— А вы не будете отстригать нам бороды?

Это поразило Сашу, он сам с удивлением спросил:

— Почему вы думаете, что мы будем отрезать вам бороды?

— Потому что немецкие фашисты так делают с нашими евреями в завоеванных местечках на другой стороне Польши. Они даже заставляют юных сыновей отстригать бороды своим отцам, а сами смеются над ними.

Саша поразился еще больше:

— Мы ничего об этом не слышали. Они фашисты, а мы красноармейцы, бойцы самой передовой и гуманной Красной армии.

Тот снова перевел Сашин ответ черной массе своих, но они вдруг подняли настоящий гул и плач.

— Почему они плачут? — спросил его Липовский.

— Потому что жалеют наших евреев. Мы знаем от прибежавших с запада, как фашисты издеваются над евреями. Они заставляют их раздеться догола, ставят сзади своего солдата со штыком вплотную к спине и командуют бежать впереди этого штыка; а если у еврея нет уже сил бежать и он остановится, то штык вонзается ему прямо в спину.

Саша и его команда не могли поверить в то, что слышали, а он продолжал:

— А одного раввина привязали к синагоге и подожгли ее, он сгорел. Да, да, они убивают евреев, всех — мужчин, женщин, детей.

Стоявший рядом Сашка Фисатов выругался:

— Так их мать! Неужто и детей убивают?

— Всех убивают, выводят за дома, заставляют рыть ров — могилу себе, и стреляют, чтобы они свалились в нее. А потом заставляют других засыпать их, даже если кто-нибудь еще живой и кричит.

На это Сашка Фисатов даже не выругался, у него отвисла челюсть. А у Липовского прошел жуткий холод по спине.

В тот момент подъехала машина командира дивизиона, он крикнул:

— Липовский, что встал? Всю колонну задерживаешь. По машинам и продолжать движение за мной.

Отходя от группы хасидов, Сашка наклонился к уху Липовского:

— Ну и сволочь же этот Гитлер.

Саша грустно покачал головой:

— Да, Сашка, он сволочь. Но ты подумай, он ведь не своими руками их убивает. Это делают такие же рядовые солдаты, как мы с тобой. Значит, у него есть столько помощников, и все они делают это с охотой.

Отъезжая от местечка, он оглянулся и увидел — черная масса хасидов расходилась по домам, размахивая руками.

53. На польском хуторе

На другой день комиссар опять выстроил бойцов:

— Товарищи красноармейцы, боевых действий больше не ожидается. Перед нами поставлена новая задача — отобрать среди местного населения семьи польских офицеров и помочь им выехать из армейской зоны. Это делается из гуманитарных соображений, чтобы помочь польским гражданам. Каждое из подразделений в пять человек будут возглавлять присланные командиры войск НКВД.

Сашка Фисатов толкнул Липовского локтем, шепнул:

— Интересно, почему командиры НКВД должны руководить нашими гуманитарными действиями?

Липовский сам поразился такому приказу, но Сашке? сказал сквозь зубы:

— Молчи!

Его подразделение возглавил молодой лейтенант с голубыми петлицами НКВД. Он по-мальчишески напускал на себя явно излишнюю суровость: очевидно, недавно был завербован в агенты из комсомола. Но Липовскому и другим это было все равно, они знали, что над ними он командир на один день. На всякий случай Липовский предупредил Сашку:

— При нем не болтай лишнего. Понял?

Их везли на большой крестьянской подводе, запряженной парой сытых битюгов с громадными мохнатыми ногами. Сашка Фисатов с крестьянским пониманием любовался лошадьми, но при лейтенанте восторгаться «вражеским добром» удерживался. Он подталкивал Липовского локтем, указывая на коней, и выставлял большой палец — хороши. Битюги шагали медленной важной поступью, возница, немолодой местный крестьянин, их не подгонял. Лейтенант постоянно его торопил, но тот делал вид, что не понимает, — поездка была ему явно не по душе.

Вдали на холмистом возвышении показался хутор — большой белый дом, окруженный деревьями, покрытыми желтеющими осенними листьями. Дорога вверх была гладко вымощена камнями, перед хутором был сад фруктовых деревьев — яблони, груши и вишни; позади дома, на склоне, разбит большой огород. Сашке Фисатову все было интересно видеть, он мысленно сравнивал это со своей убогой деревней, и его распирало желание похвалить хутор, он опять показал Липовскому большой палец, но все-таки не удержался и прокомментировал вслух:

— Аккуратно живут поляки.

Лейтенант строго покосился на него, соскочил с повозки, приказал:

— Здесь, по нашим данным, живет семья польского офицера. Боевая задача нашего подразделения — взять их, погрузить и вывезти. Оружие наготове. Но строго приказываю — действовать быстро, никакого рукоприкладства, никакого мародерства. Трое, окружайте дом и следите, чтобы никто не сбежал огородом. Вы двое, — он указал на Липовского и Фисатова, — за мной в дом.

До чего же им не хотелось входить в него с такой «боевой» задачей, да еще с оружием наготове! Они не чувствовали себя как бойцы Рабоче-крестьянской Красной армии, которая провозгласила себя самой сильной и самой гуманной, а казались себе завоевателями, которые врываются в мирный дом.

На хуторе жили пожилые хозяева. Русские вошли, оглядываясь по сторонам, поражаясь чистоте комнат и невиданной в советских деревнях состоятельности — добротной обстановке, красивым занавескам на окнах, зеркалам и картинам на стенах. В углу большой горницы был красивый католический киот с иконами. Пожилые хозяева сидели под иконами и выжидающе-неприязненно смотрели на вошедших. Оказалось, что хозяин служил в начале века в русской армии и неплохо говорил по-русски. Лейтенант объяснил:

— Мы знаем, что у вас стоит польский офицер с женой и дочерью. Где они?

— Офицер давно уехал на войну.

— Где его семья, жена и дочь?

— Зачем они вам? Они у нас в гостях, им тут хорошо.

— Я не собираюсь обсуждать это с вами. У нас приказ увезти их. Но мы их не тронем. Где они?

Пришлось хозяину указать на комнату гостей. Лейтенант приказал Липовскому идти за ним, а Фисатову оставаться в большой горнице.

В комнате сидела молодая женщина лет двадцати пяти, рядом с ней стояла девочка лет семи. У женщины были пышные русые волосы, спускавшиеся волнами до плеч, у девочки — такие же волосы и большой алый бант. Обе глядели на вошедших выжидающе. Саше они сразу показались очень красивыми и нарядными, он никогда не видел так хорошо одетых женщин и такой приятной девочки — как с открытки. Но больше всего его поразил гордый огненный взгляд полячки. В ее позе и гневном взгляде было столько гордости, что даже лейтенант, казалось, смутился. Он прокашлялся и приказал ей, хотя не грубо:

— Вы должны поехать с нами. Даю вам на сборы пятнадцать минут.

Хозяин перевел им. Женщина, поняла она или не поняла, все сидела в оцепенении в своей гордой позе и глядела на них. Лейтенант повторил:

— Даем вам на сборы пятнадцать минут. Берите с собой только самое необходимое.

После второго перевода хозяин грустно добавил, что ничего не поделаешь, надо слушаться. Тогда она в какой-то истерической панике швырнула на пол что-то, что держала на коленях, медленно подошла к шкафу и стала нарочито неспешно снимать вещи и бросать в чемодан красивым жестом польской пани. Но Саша все же видел, что у нее дрожали руки и губы. Девочка плакала и цеплялась за ее юбку. Лейтенант нахмурился, сказал Липовскому:

— Оставайся тут, следи, чтобы не было оружия, а я пойду проверю охрану вокруг.

Саше было невыносимо тяжело смотреть на эту красавицу, он понимал, что никакого оружия у нее нет и что их увезут на восток, в Россию, так же, как, возможно, уже увезли ее мужа. Он сказал ей на своем плохом польском:

— Пани, берите с собой как можно больше вещей. Наверное, вы уедете очень надолго.

Она мгновенно с грациозной благодарностью взглянула на него и тогда уже быстрей схватила второй чемодан.

Когда лейтенант вернулся, перед ней стояли три больших полных чемодана и сумки с вещами. Он удивленно уставился на них:

— Что это такое? — хотел еще что-то сказать, но махнул рукой. — Ладно, поехали, надо торопиться.

Саша и Сашка тащили тяжелые чемоданы, взвалили их на подводу. Хозяева вышли на порог и дали ей свертки с продуктами. Она и ее дочка с плачем расцеловались с хозяевами. Старики перекрестили их:

— Храни вас Бог, Ядвига и Гржинка.

Так Липовский узнал имена арестованных.

Битюги замахали головами, переступая мохнатыми ногами, и подвода тронулась. Ядвига сидела неподвижно и гордо, но у нее тряслись плечи, она беззвучно рыдала. Гржинка смотрела на нее и плакала навзрыд. Лейтенант вскочил в телегу, старясь напускать на себя строгость, но глядел куда-то в сторону. Команда Липовского шагала следом. Сашу приковывала к себе красота Ядвиги, но он старался не смотреть на нее.

Пока они медленно продвигались редким леском, Сашка шепнул ему:

— Сержант, отойдем-ка в кусты, поссать, что ли, — и спросил у лейтенанта: — Товарищ лейтенант, мы по нужде на минутку. Можно?

Стоя за кустами, Сашка зашипел Липовскому:

— Помнишь, ты говорил мне, что у Гитлера есть много помощников, чтобы издеваться над евреями?

— Ну?

— Вот и этот лейтенант тоже такой помощник у Сталина: чтобы хватать людей под арест, да еще с нашей помощью.

Липовский молчал: Сашка был прав. А он зашипел еще глуше:

— А что, сержант, если его порешить, а? А их отпустим на все четыре стороны.

Мысль поразила Липовского:

— Ты что, Сашка, ненормальный, что ли? Ты понимаешь, что с нами тогда будет?..

— Да знаю я это. Но уж больно душа горит за этих полячек Знаешь, что будет с такой красивой бабой? Я этих историй про аресты в деревне наслушался — ее сошлют куда-нибудь в лагеря, и там наши ее за.бут, насильничать станут.

Липовский поразился еще больше ему в голову не приходила такая грубая мысль. Он окаменел и не нашелся, что сказать. Постояв еще с минуту, они вышли из-за кустов, догнали подводу. Всю дорогу потом Сашка Фисатов шел сзади, тихо насвистывая что-то грустное.

Под вечер подвода подъехала к свежевыструганному высокому забору на краю большого села, у ворот стоял часовой с синими петлицами НКВД. Лейтенант показал ему какую-то бумагу, и он открыл ворота. Лейтенант сказал Липовскому:

— Туда тебе и твоей команде нельзя. Отправляйтесь обратно в расположение вашей части до следующего распоряжения.

В последний раз Саша взглянул на Ядвигу, и ему показалась, что она улыбнулась ему. Отходя, они услышали из-за забора женские крики и плач. Сашка Фисатов сказал:

— Пересыльная тюрьма. А дальше им еще хуже придется.

* * *

6 октября 1939 года древнее государство Польша официально было стерто с карты Европы. Гитлеру досталась наиболее развитая западная часть с 26 миллионами населения, а Сталину — восточная часть с 13 миллионами.

Гитлер назначил губернатором своей части генерала Ганса Франка, и тот начал систематическое преследование евреев. По мнению гитлеровцев, в Польше их было слишком много, около восьми-девяти миллионов. Правда, некоторые сбежали в восточную часть страны, надеясь на гуманное отношение Красной армии.

Сталин хотел создать новую Польшу как часть своей коммунистической империи. Для этого всех жителей восточной части Польши объявили гражданами Советского Союза, а территорию — частью Советского Союза. Ее формально присоединили, как Западную Украину и Западную Белоруссию.

Поляки, естественно, хотели сохранения независимой Польши. Всех подозреваемых в этом арестовывали и ссылали в сибирские лагеря. Было выслано миллион двести тысяч поляков. В то же время в Москве готовили группу польских коммунистов, будущих руководителей советской части Польши. Религия, как везде, была запрещена, католические костелы, православные церкви и еврейские синагоги закрыли. Но евреев в восточной части не преследовали, дав им равные со всеми гражданские права.

А двадцать тысяч захваченных в плен польских офицеров, чиновников и помещиков перевезли в секретные лагеря на территорию России и Украины. Знать о них не должен был никто. Среди них был майор Адам Сольский, муж Ядвиги и отец Гржинки.

54. Присоединение Латвии. Рижский еврей Зика Глик

После захвата Польши ничто не мешало Сталину «присоединить» Латвию, Литву и Эстонию. Было подстроено так, что коммунисты этих стран попросили о присоединении. Полк Липовского простоял в Польше недолго, его срочно перевели на советскую территорию и расквартировали рядом с границей Латвии. Туда же подошли другие военные соединения. Комиссар Богданов каждый день проводил политзанятия и доказывал, что эти страны Прибалтики всегда входили в состав России и их население мечтает снова соединиться с Советским Союзом. Бойцам на это было наплевать, они сидели в тени деревьев, лениво ковыряли свежими стебельками травы в зубах, вспоминали о своих домах, думали «о бабах» и слушали вполуха. Только хитрый Сашка Фисатов чему-то скрытно ухмылялся, а потом поделился с Липовским:

— Слышь-ка, сержант, не зря нас приставили к латвийской границе. Видать, поведут туда, как в Польшу.

— А ты откуда знаешь?

— Так ведь недаром комиссар наш все говорит и говорит про воссоединение. А какое оно воссоединение, а? Заграница — она заграница и есть. С ней не воссоединяются, ее завоевывают.

— Это ты сам придумал?

Но Сашка, как все русские крестьяне, любил прикидываться дурачком:

— Зачем сам? Нам, солдатам, думать не положено. За нас комиссары думают.

Шло раннее лето 1940 года. В палатки бойцов влетал свежий прибалтийский воздух. По утрам дивизион выходил на зарядку, пробегали два километра, а когда возвращались, комиссар приказывал:

Запевай!

Запевалой был Сашка Фисатов. Он начинал:

Если завтра война, если враг нападет, Если темная сила нагрянет, Как один человек, весь советский народ За свободную Родину встанет.

Дивизион подхватывал:

Если завтра война, всколыхнется страна От Кронштадта до Владивостока. Всколыхнется страна, велика и сильна, И врага разобьем мы жестоко. В целом мире нигде нету силы такой, Чтобы нашу страну сокрушила, С нами Сталин родной, и железной рукой Нас к победе ведет Ворошилов!

Для бойцов это лето было спокойным, но расслабляться на утренних пробежках пришлось недолго. 17 июня 1940 года полк получил приказ быть в полной болевой готовности. Комиссар Богданов перед строем прочитал приказ, что Латвии предъявлен ультиматум о смене правительства диктатора Ульманиса. В тот же день две соседние дивизии и артиллерийский полк вошли на территорию Латвии. Ожидали сопротивления армии латышей, но его не было. До начала августа полк стоял в боевой готовности, а 5 августа комиссар объявил, что Латвия вошла в состав Советского Союза как еще одна союзная республика. Вместе с ней стали советскими республиками и Литва, и Эстония.

Прочитав приказ, комиссар закричал:

— Урра, товарищи!

Все привычно повторили:

— Ура!

— Слава великому Сталину! Ура!

— Ура!

* * *

С первых дней присоединения в Латвию, Литву и Эстонию хлынули агенты НКВД и начались массовые аресты жителей — высоких чиновников, хозяев предприятий, интеллигентов. Всех подозревали в несогласии с присоединением. За год, с июня 1940 по июнь 1941 года арестовали, судили и сослали в сибирские лагеря сотни тысяч латышей, литовцев и эстонцев. Лагеря России были переполнены, не могли вместить в себя такую массу. Сталин приказал расширять старые и строить новые.

В то же время начали проводить массовое заселение республик Прибалтики русскими. Происходило насильственное столкновение культур и интересов, местные интересы подавлялись. Так называемая сталинская «национальная политика» выражалась в подавлении культур присоединенных народов.

Латвия получила независимость лишь в 1918 году. Ее столица Рига, самый большой и древний город Прибалтики, при независимости быстро стала процветающим городом, ее даже называли «маленьким Парижем». Деловая и светская жизнь в ней бурлила, а близкие курорты Юрмалы, с песчаными пляжами Рижского залива и сосновым бором, процветали от приезда европейских туристов. Но все это прекратилось, как только Латвию присоединили к Советскому Союзу.

Артиллерийский полк Литовского и Фисатова стоял лагерем под Ригой, в сосновом бору курортного местечка Дублты. Через дорогу от лагеря плескались волны залива. Дома, сады, переулки — все было аккуратное и непривычно красивое. Но бойцов в местечко не пускали. Правда, изредка их целыми взводами вывозили на электричке в город — в кино и в парки. Красноармейцы, деревенские ребята, никогда не видели таких красивых городов, таких великолепных зданий, таких богатых витрин, такой ярко одетой публики. Они ходили с открытыми от удивления ртами. Больше всего их внимание привлекали латышки — высокие стройные блондинки в облегающих шелковых платьях. Вот бы их!..

Липовский с Фисатовым шли по улице, и Саша увидел расклеенные афиши: «Гастроли московского Еврейского театра». И знакомый ему портрет Михоэлса. Он узнал его по фотографии из журнала «Огонек». Он мог бы и не запомнить характерное еврейское лицо Михоэлса, но его мама вырезала фотографию из журнала, прикрепила на стену и повторяла ему много раз:

— Ты посмотри на это благородное лицо! О, Соломон Михоэлс — это великий еврейский артист!

Пока Саша смотрел на афишу, Сашка Фисатов, глотая слюну, говорил ему на ухо:

— Во, б…дь, бабы-то здесь какие! Ох…ешь, какие красивые. И одеты-то как! Вот бы, мать их, познакомиться с одной такой! А там и… Как думаешь, сержант, а?

— Ты, Сашка, не матерись, тебя люди могут услышать.

— Не поймут, я ведь чисто по-русски выражаюсь. Глянь, какой магазин шикарный, «Зика» называется. Чудное название. А витрины-то, витрины какие! Давай внутрь заглянем, — предложил он Липовскому.

— Нам не положено.

— Да мы на минуту только. Интересно ведь, ядрена вошь, чего там иностранные буржуи продают-покупают.

Саше тоже было интересно. Они осторожно оглянулись и неловко юркнули в непривычную для них вращающуюся дверь. Оказавшись внутри, оба застыли от изумления — красота и разнообразие реклам и товаров были как в сказке.

* * *

Магазин «Зика», самый большой и богатый универсальный магазин в городе, принадлежал рижанину по имени Израиль Глик. Это был еврейский предприниматель тридцати пяти лет, крепкий, коренастый рано полысевший человек. Весь город звал его по прозвищу — Зика. Он вырос в страшной бедности и голоде в многодетной семье мелкого портняжки. Суровая жизнь выработала в Зике неистребимую способность к выживанию, редкостную энергию и острую наблюдательность. Все это спрессовалось во вкус и чутье к успеху. Благодаря неимоверной активности Зика сумел пробиться и стал богачом — владельцем самого большого универсального магазина на Ратушной площади, рядом со старинным «Домом черноголовых», наиболее красивым зданием города. Он назвал свой магазин просто — «Зика». В нем продавалось все на свете, на крыше была первая в городе вращающаяся неоновая реклама: «Если вы сами не знаете, чего хотите, то заходите к Зике — у Зики это есть».

Зика Глик был типичным образцом процветающего «буржуя»: разбогател и жил на широкую ногу. Хотя он и не был религиозен, но для престижа поддерживал деньгами крупную синагогу, чтобы доставить удовольствие религиозным родителям. Он появлялся в ней по субботам, делал вид, что молился, носил тору: все для того, чтобы все видели — Зика еврей хороший. Когда в Ригу приезжала на гастроли итальянская опера театра «Ла Скала» из Милана, Зика покупал большую ложу на все спектакли. Он с семьей подъезжал к театру на своем ройлс-ройсе, с шофером в белых перчатках. На спектаклях вся семья Зики красовалась в ложе, как напоказ, — жена надевала бриллиантовые колье и тиары, меняя их каждый вечер. Мать Зики тоже носила бриллианты и другие драгоценные камни. Сам Зика и его отец сидели в ложе во фраках и накрахмаленных манишках с бриллиантовыми запонками. В ложе стояли большие букеты цветов, которые Зика посылал после спектакля певцам-солистам, и часто он приглашал их в лучший ресторан.

В отпуск Зика ездил на Лазурный берег Франции, в Ниццу. Там он снимал красивый особняк, приглашал к себе массу гостей из делового мира, дипломатов и артистов. Он был весельчак и прекрасный спортсмен, неутомимый пловец и любитель парусных яхт. У него была своя красавица яхта под названием «Зика», на ней он каждое лето плавал вдоль фиордов Норвегии.

* * *

Липовский и Фисатов стояли в магазине с раскрытыми ртами, пораженные его величиной, красотой оформления и изобилием товаров. В центральном прогале была широкая витая лестница и вверх-вниз скользили два стеклянных лифта, освещенные разноцветными фонариками. Снизу вверх были видны пять ярусов, заполненных товарами и украшенных рекламами.

Не одни Липовский и Сашка застывали в магазине Зики Глика от восторга — он поражал воображение многих приезжих московских начальников, недавно хлынувших в Ригу толпами, чтобы организовывать новую власть. Короткое время еще держалась частная торговля, и приезжие раскупали у Зики все, почти задаром. А за приезжими начальниками потянулись артисты — их посылали с пропагандистской целью давать концерты, воспевать советский строй. Актеры тоже приходили в магазин и скупали товары.

Один из них как раз тогда пришел — низкого роста, с взлохмаченной гривой. Это был Соломон Михоэлс, присланный для пропаганды — показать, что в России есть еврейское искусство. Пока Саша следил глазами за Михоэлсом, к ним подошел какой-то хорошо одетый лысый человек и с приветливой улыбкой сказал по-русски с акцентом:

— Добро пожаловать в мой магазин, товарищи красноармейцы. Желаете что-нибудь купить? Для вас, как представителей славной Красной армии, я дам большую скидку — пятьдесят процентов.

Сашка Фисатов уставился на него с деревенской наивностью:

— Это что это за название такое магазина — «Зика»?

— Зика — это мое имя. Я Зика, и это мой магазин.

— Не врете — на самом деле это ваш магазин, такой большой?

— Правда мой.

— Собственный?

— Собственный, — улыбнулся симпатичный владелец.

— Это значит, все-все, — Сашка обвел руками полки и витрины, — все это ваше?

— Мое.

— И на других этажах — тоже ваше?

— Тоже мое.

— Ну даете!.. — только и смог сказать Сашка.

Липовский смотрел на Михоэлса и сказал хозяину:

— Мы покупать ничего не хотим, да и не можем, а вон тот человек — он, наверное, купит. Это известный еврейский актер из Москвы, Соломон Михоэлс. Я узнал его по фотографии.

Тут же следом за ними влетел в магазин комиссар Богданов и строго приказал:

— Липовский, Фисатов — сейчас же выйти. Не положено.

Хозяин поблагодарил уходящего Сашу за то, что тот подсказал ему, и подошел к Михоэлсу.

* * *

— Так вы действительно еврейский актер?

— Действительно.

— Очень приятно видеть еврейского актера из России. Ну, расскажите, как там живется евреям в Советском Союзе? Советские власти вас не притесняют?

— Очень хорошо живется. Никто нас не притесняет. Многие евреи занимают важные посты, стали русскими интеллигентами.

— Что это значит — евреи стали русскими интеллигентами?

— Они стали писателями, художниками, профессорами и актерами, как я сам.

— Ну а деловым людям вроде меня, частникам-коммерсантам, как живется?

— У нас социализм, частников нет.

— Куда же они делись?

— Те, которые примирились с властью, стали государственными служащими.

— Да, которые примирились… С тех пор как у евреев не стало своей страны, им уже две тысячи лет приходится примиряться с окружающим. Это наверняка ждет и меня, раз нас присоединили к Советскому Союзу. Если только в Сибирь не сошлют.

Зика стал расспрашивать про старых знакомых:

— У меня в Москве есть дальний родственник, набожный еврей Арон Бондаревский, старик. Интересно было бы знать, жив ли?

— Арон Бондаревский? Который женат на тете Оле?

— Да, верно — на тете Оле. Вы их знаете?

— Арон мой дядя.

Так выяснилось, что Зика с Михоэлсом дальние родственники. Зика обрадовался:

— Правду говорят, что все евреи родственники, — он достал бутылку отборного французского коньяка. — Выпьем за нашу встречу.

Он засыпал Михоэлса подарками для всей семьи.

— Зика, спасибо. Зачем так много?

— Бери, Соломон, бери. Для себя бери, для моего дяди Арона с тетей Олей, для их детей. Все равно ваши скоро отнимут у меня весь магазин.

Михоэлсу Зика понравился — это была крепкая деятельная натура, у него был острый аналитический ум, он прекрасно помнил факты из истории евреев в Польше и России и умел их тонко анализировать. Он говорил Михоэлсу:

— Советские арестовывают и ссылают латышей, но нас, евреев, пока не трогают. Ну, если захотят меня тронуть, я от них откуплюсь. Но у меня есть верные сведения от друзей, что в Польше Гитлер уничтожает евреев тысячами. Если он начнет войну со Сталиным, нам, евреям, будет очень плохо.

Михоэлс не стал обсуждать с ним политику, но предсказания Зики его взволновали, он нахмурился. Зика заметил, сказал:

— Ну, может быть, все-таки как-то обойдется.

Они так понравились друг другу, что обменялись адресами и стали переписываться.

* * *

Агенты НКВД отбирали у хозяев частные предприятия, меняли всю администрацию. Проницательный Зика предвидел это. Еще когда советские военные части только стояли перед границей, он быстро реализовал значительную часть своего богатства в золото, драгоценные камни и картины старинных мастеров, отвез все это в нейтральную Швейцарию и положил в банк.

Вскоре после разговора с Михоэлсом к нему в кабинет пришли два переодетых в штатское агентов. Зика их ожидал и знал, что они всегда приходят по двое.

— У нас есть ордер на ваш арест и предписание отобрать у вас магазин и национализировать его.

Зика не удивился, не испугался, он попросил с любезной улыбкой:

— Покажите мне ордер. Да, теперь я вижу — солидная бумага. Но все-таки это только бумага. Дайте мне ее, а я дам вам в обмен кое-что.

Он вынул из карманов пиджака два заранее заготовленных плоских кожаных футляра, открыл и протянул им. В каждом лежало кольцо с бриллиантом, бриллиантовое колье и серьги. Они сверкали так, что агенты не могли отвести глаз и глотали слюну.

Только Зика умел так легко и просто предложить крупную взятку, о которой они не могли даже мечтать. Стоимости этих драгоценностей хватит им на всю жизнь. А Зика рассчитал точно, что за свою жизнь должен заплатить солидно. И он понимал, что если дать большие взятки сразу двоим, то каждый будет бояться, что на него донесет другой, и оба не станут доносить на него. Агенты поморгали глазами, взглянули друг на друга, взяли футляры и отдали ему ордер. Бумага об аресте легко могла затеряться среди тысяч таких же бумаг, и никто о ней не вспомнил бы. Так Зика остался на свободе. Но магазин у него все-таки отобрали. Он остался заведовать снабжением и продолжал жить неплохо, хоть и небогато. Крепкий и деловой человек, Зика умел приспосабливаться к любому режиму — и примирился с новой советской властью.

Много тысяч латышей, подозреваемых в нелояльности, выслали в сибирские лагеря, в их квартиры вселяли военных и агентов НКВД, раздавали их новым гражданским властям. В результате, за год произошло быстрое демографическое изменение населения, вся Латвия заговорила по-русски и обеднела.

55. Накануне войны

Артиллерийский полк, в котором служил Саша Липовский, скоро вывели из Латвии и передислоцировали к границе с Румынией. Каждое утро подножия Карпатских гор возле городка Бельцы освещались ярким летним солнцем. И каждое утро на занятиях по физзарядке мимо гор бежали голые по пояс красноармейцы. Все бритые головы поворачивались, любуясь на розовеющие горы. Сашка Фисатов на бегу говорил Липовскому:

— Красота-то какая! И земля до чего богатая. Вот бы здесь пожить-покрестьянствовать.

Когда бойцы возвращались строем с пробежки, командир приказывал:

— За-пе-вай!

Запевал тот же Сашка Фисатов, у него был красивый высокий голос, он лихо пел любимые песни командира, а остальные подхватывали припев:

На просторах Родины чудесной, Закаляясь в битвах и труде, Мы сложили радостную песню О великом Друге и Вожде.

Все подхватывали:

Сталин — наша слава боевая! Сталин — нашей юности полет! С песнями, борясь и побеждая, Наш народ за Сталиным идет. Солнечным и самым светлым краем Стала вся советская земля, Сталинским обильным урожаем Славятся советские поля.

И Липовский пел со всеми:

Сталин — наша слава боевая, Сталин — нашей юности полет, С песнями, борясь и побеждая, Наш народ за Сталиным идет.

Когда кончилась эта песня, Сашка запевал другую:

Заводов труд и труд колхозных пашен Мы защитим, страну свою храня, Ударной силой орудийных башен И быстротой и натиском огня. Пусть помнит враг, укрывшийся в засаде, — Мы начеку, мы за врагом следим, Чужой земли мы не хотим ни пяди, Но и своей вершка не отдадим.

Все подхватили:

Чужой земли мы не хотим ни пяди, Но и своей вершка не отдадим.

Репертуар песен о Сталине и патриотических песен был неистощим, Сашка знал их все. Однажды, когда были они вдвоем, он сказал Липовскому:

— Знаешь, сержант, никак не могу понять — кто это сочиняет такие песни? Что они, совсем жизни не знают, что ли? Вот я пою «сталинским богатым урожаем славятся советские поля», а ведь в нашей-то деревне был настоящий голод, люди от голода пухли и умирали. И по всей нашей области тоже. Как пришли большевистские комиссары, коммунисты и комсомольцы и начали раскулачивание, так отобрали все запасы и всю скотину и насильно согнали всех в колхозы. Все сразу и рухнуло. А что творилось-то — ведь самых что ни на есть лучших хозяев порешили, кого прямо в расход пустили, кого в Сибирь угнали, да с семьями! Вой по всей деревне стоял. Вот я пою «сталинским богатым урожаем», а перед глазами у меня проходят все те картины из нашей жизни голод, нищета и бесправие.

— Я знаю, Сашка. Я хоть и не в деревне жил, а в городе, но тоже наголодался. И знаю, что многих хороших людей совершенно зря арестовали и сослали. У меня родственник один был в Москве, герой Гражданской войны, орденоносец, стал профессором истории. Так и его тоже арестовали и сослали.

— А его-то за что?

— Не понимаю — такой человек был правильный, советский.

— Наверное, за то и взяли, что правильный, — заключил Сашка.

Когда Фисатов пел или играл на баяне, Липовский любовался своим тезкой и думал — что станет с ним после службы в армии?

— Ты, Сашка, будешь артистом.

— Артистом — не знаю, а вот в цирк я бы хотел пойти, я ведь на лошадях ездить мастер. В деревне я помощником конюха был, двухлеток объезжал, ни один конь меня не сбросил, — и добавил к этому пару крепких русских словечек.

Возмужавший Саша Липовский становился мужчиной и однажды даже познакомился с девушкой. Случилось это так: в обычный увольнительный день он пошел в кино и смотрел фильм «Бесприданница» по пьесе Островского. Главную роль играла красавица актриса Алисова. Она ему очень понравилась, а от сцены, когда за кустом она отдалась Паратову и потом оправляла на себе платье, он испытал настоящее эротическое возбуждение. Рядом с ним сидела девушка с каштановыми взбитыми кудрями, он покосился на нее, и она показалась ему похожей на актрису. В каком-то порыве Саша решился робко коснуться ее локтя своим. Она улыбнулась и руки не отняла. Вместе они вышли из кино и гуляли до вечера. Девушку звали Лариса, как и героиню фильма. Она была хрупкая, нежная, смешливая. Впервые в жизни ему хотелось поцеловать девушку. Но нельзя же целоваться в первый день знакомства, он боялся обидеть ее этим. Когда дошли до ее дома, она сама предложила:

— Хочешь зайти?

— Если можно.

Она усмехнулась:

— Можно. Я живу одна, спрашивать некого.

В комнате он, стесняясь, подошел к ней и робко поцеловал в шею. И, неопытный в отношениях с девушками, сразу испугался своей смелости — вот сейчас она влепит ему пощечину. Конечно, своей грубостью он заслужил это. В смущении и растерянности, он увидел, как ее глаза смеялись. Вместо того чтобы дать ему пощечину, она повалилась спиной на кровать, привлекла его на себя и впилась в него губами. У бедного Саши закружилась голова. Прямо в сапогах он лежал на ней, ужасно стеснялся и даже не знал что делать. Он чувствовал, как она расстегнула и стаскивала его брюки, он почувствовал возбуждение и застеснялся еще больше. Что теперь? Он неумело прижался и пытался проникнуть в нее, никак не мог, тяжело дышал, и тут — о ужас! — она сама взяла в руку его напряженный член и направила. Он лежал на ней голый, старался, задыхался, она, тоже голая, совсем голая, извивалась под ним, стонала и кричала, вжимая его в себя:

— Саша, Саша, ой! Положи мне руки под зад, прижмись ко мне, ой! Еще, еще, умоляю!

Ошеломленный ее решительностью и страстностью, он потом лежал, как-то сразу обессиленный, и признался:

— Лариса, это ведь в моей жизни в первый раз.

Она усмехнулась и шепнула прямо ему в ухо:

— Оно и видно. Теперь ты счастлив?

Конечно, он был счастлив. Он хотел поскорее увидеть ее опять и думал, что, как честный человек, он должен сделать ей предложение, а после окончания службы жениться. Это долго, но она будет его ждать. Ему и в голову не приходило, почему она такая опытная в страсти, почему она командовала и руководила им. Он, как слепой влюбленный, думал, что она, конечно, девушка и делала все это потому, что влюбилась в него.

Да, вот еще что — надо написать маме, что он встретил девушку, которую полюбил, и хочет сделать ей предложение. Наверное, мама будет рада за него. Мама может удивиться, что Лариса не еврейка, но это не имеет никакого значения — теперь так много смешанных браков. И, как всякому влюбленному, ему очень хотелось рассказать о ней кому-нибудь, кто мог бы понять его счастье. Но не так, конечно, как рассказывали о своих похождениях другие ребята, прибавляя весь ассортимент ругательств. Один парень, старшина, приходя из увольнительной, всегда собирал в казарме вокруг себя любителей послушать сальные истории. Он садился на нары, снимал сапоги, разматывал портянки и, шевеля пальцами ног, заманчиво заявлял:

— У «невесты» был.

Окружающие уже начинали улыбаться и смеяться, ожидая дальнейшего рассказа. Помучив их молчанием, он добавлял:

— Ух — н..си! — следовал взрыв хохота.

— Уж я ее и так, и сяк, — шли яркие сальные подробности о положениях, в какие он ставил и клал «невесту». Каждая их них вызывала новый взрыв хохота:

— Ну, насмешил! Ну ты и артист, старшина!

Но Саше это было противно, он даже не хотел слушать, он не представлял себе, что мог бы рассказывать про Ларису целой ораве. А все же он хотел рассказать своему тезке Фисатову, но без деталей, конечно, а только о своем чувстве. После долгих размышлений он решился:

— Знаешь, Сашка, я с такой чудесной девушкой познакомился в кино.

Фисатов деловито спросил:

— Как зовут?

— У нее красивое имя — Лариса.

— А, эта! Знаю — бл..юга.

Саша обомлел:

— Как ты смеешь? Да я тебя за это!

— Не горячись, сержант. Я ведь ее тоже е.ал.

Дикая обида вскипела в благородной душе Саши. Он бросился на Фисатова, но тот встал в защитную позицию и закричал ему в лицо:

— Дурак ты, что ли? Да это у нее тактика такая — она в кино заарканивает кого-нибудь и тащит к себе. Ребята говорили, что она приводила их к себе сразу по двое — по трое и все по очереди ее е...ли. Почитай, чуть ли не весь полк с ней пере…ся.

Для Саши это был удар — как прикладом винтовки по самым нежным струнам души. Много дней он избегал говорить с Фисатовым, в увольнительных больше не ходил в кино, а однажды издали видел смешливую Ларису с двумя бойцами — они шли в направлении ее дома. Он бесился, но ревновать ко всему полку было глупо, это он понимал и спустя короткое время перестал злиться на Фисатова. По счастью, маме он об этом написать не успел.

* * *

Теперь, маршируя вместе с другими, Саша поражался — их почти совсем не учили тому, что нужно бойцу на войне. Увезли устаревшие 76-миллиметровые пушки и заменили на 85-миллиметровые, но снарядов к ним не доставили, складские бараки были завалены старыми снарядами. Он был командиром орудия, но по-настоящему ни разу не участвовал в практических стрельбах из новых пушек, даже не знал, как установить прицел, трубку, какую команду он должен отдать подчиненным, чтобы выстрел пушки поразил цель. Если война начнется завтра, стрелять будет некому и нечем.

Как Саша ни удивлялся и ни возмущался, но еще больше удивился, когда комиссар дивизиона капитан Богданов предложил ему:

— Липовский, подойди сюда. Ты не комсомолец?

— Никак нет, товарищ капитан.

— Так. Пиши заявление, завтра будем тебя принимать в комсомол. Я сам дам тебе рекомендацию.

Ни спрашивать, ни возражать не приходилось, Саша знал, что многих бойцов автоматически принимали в комсомол сразу при прохождении медицинской комиссии по призыву.

В красном уголке «зала боевой славы» полка его и еще нескольких ребят принимал в комсомол комиссар Богданов и два других командира — члены партии. Процедура была обставлена просто, с некоторым оттенком торжественности: каждому вступавшему предлагали рассказать о себе и задавали два вопроса: родственники за границей есть? Репрессированные родственники есть? На второй вопрос Саша ответил с заминкой, вспомнив своего двоюродного дядю Павла Берга, но, решив, что это дальний родственник и не стоит его упоминать, ответил, как все, — нет. Их поздравили, комиссар Богданов пожал каждому руку и тут же выдал каждому серую книжечку — членский билет ВЛКСМ (Всесоюзного Ленинского коммунистического союза молодежи).

А через несколько дней, 17 июня 1941 года, всем бойцам выдали другие удостоверения — так называемые «смертные паспорта»: они полагались на случай ранения или гибели в бою. Это были клочки бумаги с напечатанными на машинке именами бойцов и паспортными данными — годом и местом рождения, национальностью. Бумага была завернута в прозрачный целлулоидный тюбик, приказано зашить его в кармашек для часов в брюках. К удивлению Саши, его тезка Фисатов совсем не умел держать иглу в руке. Пальцы, которые так ловко перебирали планки гармошки, шить никак не могли. Саша смотрел, как он исколол себе пальцы:

— Дай-ка я тебе зашью. Смотри — надо кармашек прошить по краям, но не слишком прочно, чтобы при необходимости санитары и врачи смогли легко достать паспорт.

Фисатов смотрел и посмеивался:

— При какой необходимости — при ранении или при смерти? Это, что ли, как в комсомольской песне поется: «если смерти, то мгновенной, если раны — небольшой»? Значит, надо, чтобы в случае сам понимаешь чего — паспортишка-то новый этот был при моих штанах.

— Что у тебя за настроение?

— Так, знаешь, сержант, — предчувствие взяло. Эхма, мне еще бы хоть разок выйти в круг в деревне, с девками, да попеть, да поплясать бы.

— Попляшешь еще, Сашка, не поддавайся предчувствиям.

56. Воркута и Катынский лес

Ничего общего между суровым заполярным шахтерским городом Воркутой и Смоленском, находящимся в мягком климате средней полосы, не было и нет — ничего общего, кроме горькой судьбы одной польской семьи.

* * *

Поляки отличаются от многих наций своей особой заносчивой гордостью. Им есть чем гордиться: у них богатая история, они всегда были хорошими воинами, из этого народа вышли такие талантливые люди, как Николай Коперник и Мария Склодовская-Кюри; у них тонкий вкус и поэтому они дали Мицкевича и Шопена и много хороших поэтов и музыкантов. Поляки веками впитывали в себя культуру западных стран и во многом передали ее России. И еще одно — польские женщины красивы и изящны. В старые времена в турецких гаремах особенно ценились польки.

Жена майора Адама Сольского Ядвига была яркой обладательницей этих польских качеств — гордости, красоты и изящества. И в пересылочном лагере, она старалась держаться с гордой независимостью, не позволяла себе опускаться и, как могла, красиво и чисто одевала свою дочь Гржинку. Их недолго держали в пересылочном лагере. Там скопились тысячи таких же офицерских жен с детьми и без детей. Кормить и содержать их было слишком трудно и дорого. Их ни в чем не обвиняли, не допрашивали, не мучили, только регистрировали. На всех был прислан один общий приказ: «Выслать из Польши как семьи врагов и расселить по отдаленным исправительным спецпоселениям на севере и востоке Советского Союза»[71].

Когда ее регистрировали, она отвечала на вопросы прямо и гордо:

— Да, замужем за офицером.

— Да, считаю захват Польши преступлением.

— Да, мечтаю, чтобы все оккупанты ушли.

Ей дали подписать протокол и отправили с партией таких же женщин в вагоны-теплушки. Грязные нары в два этажа с каждой стороны от двери, прикрытые тонкими соломенными матрасами. В углу вагона — бочка-параша. Они сами отгородили ее занавеской.

Куда их везли, им не сказали, но разрешили взять все вещи, выдали еду и воду на несколько дней. Состав часто останавливался, но не на станциях, а на запасных путях, пропуская пассажирские и военные поезда. Тогда им открывали дверь, давали подышать свежим воздухом, но наружу не выпускали. В вагон заходили агенты охраны, выделяли двух женщин выносить и опорожнять парашу, чтобы не воняла в пути. Охранники улыбались им, пытались шутить и заигрывать, но они плохо понимали русский.

Это произошло на вторую ночь пути. Два охранника с вечера залезли в вагон, принесли в больших чанах кипяток и стали заговаривать с Ядвигой и другими. Она им особенно приглянулась. Но гордая Ядвига разговаривать с ними не хотела, отворачивалась в сторону, показывая презрение. Состав тронулся, и охранники остались ехать в вагоне. Наступила ночь, в полной темноте вагона женщины улеглись на нарах. Ядвига постелила под Гржинку и под себя мягкие вещи, укрыла ее своим пальто, а на себя накинула шинель мужа. У другой стены вагона на нарах спали еще две женщины постарше, без детей.

Колеса мирно стучали, когда Ядвига вдруг проснулась от того, что на нее кто-то навалился. Она пыталась освободиться и закричать, но ее рот был закрыт сильными мужскими руками. Ей быстро намотали на голову пропахшую потом гимнастерку. Мужские руки уже жадно шарили по ее телу, стаскивали трусы и с силой раздвигали ноги. Платье задрали по самую шею так, что оно давило ей на горло и затрудняло дыхание, и руки с силой мяли ее груди. Она поняла, что действовали двое — второй закинул ее руки и держал их за головой, ожидая своей очереди. На случай, если бы ее соседки проснулись, он был готов отогнать их.

У Ядвиги не было сил сопротивляться. Задыхаясь и дрожа, она чувствовала, как первый закинул ее раздвинутые ноги, сильно прижал ее, схватил и натянул на себя. Он больно и резко проник в нее и задвигался, тяжело сопя. Безвольно распластавшись, в страхе и боли Ядвига старалась удерживать дыхание и рыдания и думала только об одном — чтобы, не дай бог, не проснулась Гржинка, чтобы не испугалась и не закричала. Ядвиге уже нечего было бояться за себя, она только боялась, что если дочь закричит, они могут что-нибудь сделать с ней, придушить ее. Когда на нее улегся второй, две ее соседки проснулись от тяжелого стука тел по нарам. Но распаленные охранники наставили на их головы дула ружей и жестом показали, что будут стрелять и голова отлетит в сторону.

Это продолжалось долго, Ядвига почти совсем задохнулась от запаха гимнастерки и уже не чувствовала, как они менялись на ней и что с ней делали. Поезд стал притормаживать, и тогда кончился этот кошмар, состав остановился, охранники содрали с ее головы гимнастерку и спрыгнули на землю. Кто они были, на кого жаловаться, кому жаловаться?

Раздавленную, залапанную до боли во всем теле, взлохмаченную, с обезумевшими глазами, Ядвигу трясло, громко стучали зубы и дугой выгибалась спина. Она все повторяла:

— Я обесчещена… я обесчещена…

Две ее соседки плакали втихомолку. На других нарах проснулись женщины, подбежали, поняли, в чем дело. Они пытались успокоить Ядвигу, поили водой, гладили. Стуча зубами о край кружки, она сказала:

— Я обесчещена. Мы все теперь стали рабынями…

Их везли три недели. В дневное время охранники, которые сменялись на всех этапах пути, проявляли к ним обычное внимание, приносили еду и кипяток, разговаривали. А когда приходила ночь, в разных вагонах они насиловали то одну, то нескольких полячек. Некоторые покорно и бесстыдно отдавали себя им. Ядвига, самая красивая, была частой жертвой, но она так сопротивлялась, что ее никогда не могли взять меньше чем двое. И даже маленькая Гржинка уже несколько раз просыпалась и с испугом видела эти сцены. Но плакать и кричать она боялась.

В пути становилось все холодней. Охранники поставили печку-теплушку. Теперь женщины толпой сидели, согреваясь, вокруг ее огня, как когда-то их дикие прародительницы сидели в пещерах вокруг костра. И как в те времена, мужчины-охранники выбирали себе жертвы и уводили на нары.

Поезд довез их до поселения Воркута.

* * *

Пока рассылали семьи пленных офицеров и чиновников, в высоких кругах советских военных властей и в органах госбезопасности происходила подготовка к расправе с самими офицерами. Сталин готовил полякам возмездие за свою собственную ошибку. Двадцать лет назад под Варшавой по его собственной вине, Красная армия, которой командовал Тухачевский, потерпела поражение в битве. Теперь Сталин давал указания и следил за исполнением.

На третий день после вторжения в Польшу, 19 сентября 1939 года, было создано Управление по делам военнопленных и интернированных и организовано восемь лагерей для их содержания. Всего в лагерях находилось 14 700 офицеров, чиновников и помещиков, и еще 11 000 членов различных организаций из Западной Украины и Белоруссии. Среди арестованных штатских были будущий президент Польши Войцех Ярузельский и будущий премьер-министр Израиля Менахем Бегин. Они были отпущены как непричастные к армии.

3 марта 1940 года Берия предложил Политбюро (в присутствии Сталина):

«В лагерях для военнопленных содержится 14 737 бывших офицеров, по национальности свыше 97 % — поляки… Исходя из того, что все они являются закоренелыми, неисправимыми врагами советской власти, считаю необходимым: рассмотреть в особом порядке, с применением к ним высшей меры наказания — расстрела».

Через два дня, 5 марта 1940 года было принято решение Политбюро:

«Дела… рассмотреть в особом порядке, с применением высшей меры наказания — расстрела. Рассмотрение дел провести без вызова арестованных и без предъявления обвинений… …Возложить на „тройку“ в составе тт…»[72].

Расстрел «без вызова арестованных и без предъявления обвинений» называется убийством. Это чаще всего и практиковалось советскими органами.

Для уничтожения пленных в разных местах было вырыто экскаваторами несколько огромных ям. С начала апреля пленных начали вывозить на расстрел эшелонами по 350–400 человек. Жертвам сообщали, что их готовят к отправке на родину.

Неподалеку от Смоленска, на правом берегу Днепра, стоял густой лес. В IX–XI веках норвежские пришельцы с севера, дружина Рюрика, проплывая по Днепру, построили там городище, которое положило начало Смоленску. Но город потом отодвинулся дальше. А на том месте остались древние курганы — захоронения викингов. Этот лес назывался Катынским по имени бывшего когда-то здесь небольшого поселения. В 1920-1930-х годах в том лесу большевики расстреливали группы арестованных интеллигентов — место было глухое, а от города недалеко, везти удобно и хоронить просто, никто туда не заходил. Но в конце 1930-х, когда массовые расстрелы прекратились, на большой поляне в тех местах устроили пионерский лагерь.

Теперь на место, где отдыхали и играли русские пионеры, шла длинная вереница закрытых грузовиков и на них везли тысячи пленных польских офицеров. Среди них был майор Адам Сольский. Сотни охранников госбезопасности следили, как выгружались пленные, а другие стояли наготове для расстрелов. Операция была абсолютно секретная, приказ на нее поступил из самого верха.

Адам Сольский, муж Ядвиги, записывал в дневнике на клочках бумаги:

«8 апреля. С 12 часов стоим в Смоленске на запасном пути. 9 апреля. Подъем в тюремных вагонах и подготовка на выход. Нас куда-то перевозят в машинах. Что дальше? С рассвета день начинается как-то странно. Перевозка в боксах „ворона“ (страшно). Нас привезли куда-то в лес, похоже на дачное место. Тщательный обыск. Интересовались моим обручальным кольцом, забрали рубли, ремень, перочинный ножик, часы, которые показывали 6:30…»[73]. На этом записи обрывались, как оборвалась сама жизнь автора.

Так в Катынском лесу и в заполярном городе Воркуте было разрушено счастье и погибла жизнь молодой польской семьи. И таких семей были многие тысячи. Казни пленных продолжались с начала апреля до середины мая 1940 года. В Катынском лесу был расстрелян 4421 человек; в Старобельском лагере (возле Харькова) — 3820; в Осташковском лагере (Калининская область) — 6311; а других лагерях и тюрьмах Западной Украины и Западной Белоруссии — 7305. Всего по приказу Сталина было убито 21 857 человек.

После окончания расстрелов в Москву отправили телеграмму: «Операция по разгрузке лагерей закончена», В Кремле Сталин, наверное, удовлетворенно потирал руки.

КОНЕЦ ПЕРВОЙ КНИГИ

Примечания

1

Хабад (прим. верстальщика).

(обратно)

2

Псевдоним великого еврейского писателя Соломона Рабиновича (1859–1916).

(обратно)

3

Господь Всевышний (иврит).

Благословен Господь наш (прим. верстальщика).

(обратно)

4

Слова Сатина из пьесы «На дне», которую ставили в театрах всех развитых стран.

(обратно)

5

Эта сцена гневного выпада Горького произошла в действительности и была подробно писана в дневниках Корнея Чуковского.

(обратно)

6

Ленин В.И. Полное собрание сочинений. М.: Госполитиздат, 1950 г., Т. 34, с. 315.

(обратно)

7

В такой редакции эта фраза стала на много десятилетий известна всему миру.

(обратно)

8

Из книги Chamberlain Lesley Lenin’s Private War.

(обратно)

9

Через 7 лет, в 1929 году, эта статья была применена к самому Троцкому.

(обратно)

10

Это было первое обвинение группы докторов в неправильном лечении, через 30 лет обвинение повторилось в деле «врачей-отравителей» правительства. См. об этом далее.

(обратно)

11

Это тоже было первое политическое обвинение литературного критика, которое повторилось через 26 лет в нападках на критика Юзовского за космолитизм. См. об этом далее.

(обратно)

12

Пилсудский помогал своему старшему брату-народовольцу в России.

(обратно)

13

Художник Я.Д. Минченков прожил в Каменском до самой смерти. Там же он написал книгу «Воспоминания о передвижниках».

(обратно)

14

Вязига, или визига, — высушенные спинные струны из осетровых рыб, употребляемые для начинки пирогов. — Прим. ред.

(обратно)

15

«На Кочерыжках» — поскольку Новинский монастырь окружали огороды. — Прим. ред.

(обратно)

16

Мазал Тов — еврейское поздравление.

(обратно)

17

Азохен вэй — еврейское слово, означающее сожаление.

(обратно)

18

Ярославский Емельян. «Соцсоревнование и антирелигиозная пропаганда». «Правда», 1 мая 1929 г.

(обратно)

19

На самом деле через 60 лет, только в 1980-х годах, стало известно, что «шахтинское дело» было сфабриковано сотрудниками безопасности Евдокимовым и Зоновым с целью выслужиться перед Сталиным.

(обратно)

20

Фотиевой (прим. верстальщика).

(обратно)

21

С Каменевым и Зиновьевым Сталин окончательно разделался в 1936 году на первом показательном процессе против «врагов партии». Их обоих и еще 11 человек обвинили в предательстве как «троцкистов» и приговорили к высшей мере наказания — смертной казни.

(обратно)

22

Лишь в 1987 году Верховный суд установил, что такой партии не существовало вообще.

(обратно)

23

Сталинский подход к науке с делением на «нужную» и «ненужную» продолжал оставаться в Советском Союзе всегда и во многом определил отставание всей науки. Примеры — отношение к кибернетике, генетике, языкознанию и многим другим разделам науки.

(обратно)

24

П. Юдин стал самым ярким примером того, какие красные профессора и какая новая интеллигенция получались из необразованных фанатиков-коммунистов после революции. Он сделал головокружительную партийную карьеру, стал кандидатом в члены Политбюро партии, академиком, директором Института философии, редактором журнала «Философия», был послом в Китае. Как философ он прославился тем, что критиковал в своем журнале передовых ученых и передовые идеи в биологии и называл кибернетику «буржуазной псевдонаукой». Под его влиянием биология начала отставать, а кибернетика была запрещена.

(обратно)

25

Так в книге (прим. верстальщика).

(обратно)

26

Беренс (прим. верстальщика).

(обратно)

27

Вероника (прим. верстальщика).

(обратно)

28

Сам тон комментария говорит о «глубине» литературного мышления Сталина.

(обратно)

29

Бекицер — жаргонное слово на идиш, означает «короче», «остановись».

(обратно)

30

В 1934 году в Советском Союзе ввели внутренние паспорта, в них в пятом пункте стояла графа «национальность», и все граждане должны были указывать ее во всех анкетах.

(обратно)

31

Копф — голова (на жаргоне).

(обратно)

32

Талес (прим. верстальщика).

(обратно)

33

Эта группа на берегу канала была запечатлена на фото, опубликованном в прессе.

(обратно)

34

Народное название этапного пути арестованных, в XIX — начале XX вв. пересылаемых из Москвы через Владимир в Сибирь.

(обратно)

35

Стихотворение В А Гиляровского из его знаменитой книга «Москва и москвичи».

(обратно)

36

Мятеж в Тамбовской губернии получил название по имени главаря мятежа — эсера А.С. Антонова.

(обратно)

37

Это действительный факт: Исаак Бабель уступил на время одну комнату своему приятелю — писателю Евгению Бермонту с семьей. Его новорожденная дочь Ирина спала там в деревянной коробке. Потом она стала женой автора этой книги.

(обратно)

38

Это выдержка из подлинного письма Тарле. На оригинале стояла резолюция: «Т. Молотову. По-моему, Тарле можно восстановить. Я за включение его в состав членов Ак. наук. И.Сталин». Тарле восстановили. Но ничего прославляющего советский режим и самого Сталина он так никогда и не написал.

(обратно)

39

Шуцбунд — военизированная организация Социал-демократической партии Австрии, была создана в 1923 году по требованию народных масс в целях обороны против вооруженных организаций реакции.

Хрустальная ночь — 9-10 ноября 1938 года, аншлюс Австрии — 12–13 марта 1938 года (прим. верстальщика).

(обратно)

40

По советской версии — позывной к началу военного мятежа против республиканцев (прим. верстальщика).

(обратно)

41

Хемингуэй уже после войны написал об этих событиях свой лучший роман «По ком звонит колокол».

(обратно)

42

Из книги Бориса Ефимова «Мой век», (М.: Аграф, 1998. С. 156).

(обратно)

43

В том же 1937 году знаменитый испанский художник Пабло Пикассо написал картину «Герника», ставшую известной всему миру.

(обратно)

44

Позже Кольцов включил статью в свою пламенную книгу «Испанский дневник».

(обратно)

45

Андрей Николаевич Туполев (прим. верстальщика).

(обратно)

46

Из архива НКВД по делу Михаила Кольцова.

(обратно)

47

Много лет спустя подтвердилось, что в беседе с Орджоникидзе Сталин сказал ему, чтобы он застрелился, а если не сделает этого, то их с женой Зинаидой и со всей семьей арестуют. Что случилось бы дальше, Орджоникидзе знал и предпочел уйти из жизни сам. Но до сих пор не исключено, что Сталин приказал убить земляка, зная его непокорность и не желая поднимать новое дело. Во время XVII съезда партии на квартире Орджоникидзе собиралась оппозиция: они хотели снять Сталина с поста генерального секретаря партии.

(обратно)

48

Официально — Группа изучения реактивного движения (прим. верстальщика).

(обратно)

49

В определении сил будущего противника Тухачевский ошибся всего на десять дивизий: в 1941 году Гитлер выставил против Красной армии сто девяносто дивизий.

(обратно)

50

За время своего пребывания на посту наркома внутренних дел Ежов арестовал более семи миллионов человек, полтора миллиона были расстреляны, другие — сосланы в исправительно-трудовые лагеря, были там замучены, умерли или тоже были расстреляны.

(обратно)

51

Эту фразу Берия переписал и передал Сталину, чтобы ему польстить (данные П.А.Судоплатова).

(обратно)

52

Гордость русской медицины профессор Плетнев провел в лагерях много лет, никто никогда больше о нем не слышал. По слухам, потом он был расстрелян в одном из лагерей под Орлом. Да, чего не бывает в жизни врача…

(обратно)

53

Это письмо Чуковского не выдумка, автор сам получил его в ответ на посланные стихи.

(обратно)

54

Автор работал с доктором Н.Г.Дамье и слышал от него этот рассказ в шестидесятых годах.

(обратно)

55

Много лет спустя Лиле вдруг вспомнятся все эти стихи.

(обратно)

56

Сказано 17 ноября 1935 года (прим. верстальщика).

(обратно)

57

Этот эпизод описан в книге Бориса Ефимова «Мой век».

(обратно)

58

Сумасшедший! (идиш).

(обратно)

59

Ненормальный! (идиш).

(обратно)

60

Судный день! (идиш).

(обратно)

61

Саван (идиш).

Тахрихим (прим. верстальщика).

(обратно)

62

Все цитаты — подлинные выдержки из протокола следствия.

(обратно)

63

Шпигельглас (прим. верстальщика).

(обратно)

64

Петлюра был убит 25 мая 1926 года в Париже Самуилом Шварцбардом (прим. верстальщика).

(обратно)

65

Рамон Меркадер потом жил в Москве и умер на Кубе в 1978 году.

(обратно)

66

Цитаты из статьи.

(обратно)

67

В 1930-е годы так назывались учебные заведения, рассчитанные на среднее образование для рабочих.

(обратно)

68

Перо, чернила и бумага, Я маленькая пионерка. (обратно)

69

Материалы Нюрнбергского процесса: Trial of the Major War Criminals before the International Military Tribunal. Vol. XXVI. Nurenberg, 1947–1949. P. 523).

(обратно)

70

3 сентября Англия и Франция соответственно гарантиям, данным Польше, объявили войну Германии. Так началась Вторая мировая война, и Советский Союз фактически вступил в нее на стороне Германии.

(обратно)

71

Это фрагмент текста из подлинного приказа.

(обратно)

72

Подлинные документы.

(обратно)

73

Подлинная запись, найденная при раскопках братской могилы поляков в Катынском лесу.

(обратно)

Оглавление

  • От автора
  • 1. Встреча у ворот посольства
  • 2. Еврейские мальчики Шлома и Пинхас
  • 3. Русский богатырь Павел Берг
  • 4. Красный террор и «пароходы философов»
  • 5. Формирование мировоззрения Берга
  • 6. Командир полка
  • 7. Встреча с художником Минченковым
  • 8. Городские превращения
  • 9. В Третьяковской галерее
  • 10. «Зачем же нам нужна чужая Аргентина?»
  • 11. В Институте красной профессуры
  • 12. Шахтинское дело
  • 13. Что вело к диктатуре Сталина
  • 14. Учитель Павла Берга
  • 15. Братья встречаются вновь
  • 16. Августа
  • 17. Будущий поэт Алеша Гинзбург
  • 18. Как гром среди ясного неба
  • 19. Авочкин салон
  • 20. Доктор Левин и инженер Виленский
  • 21. Искатели счастья
  • 22. Еврейская Пасха в доме стариков Бондаревских
  • 23. Павел и Мария
  • 24. Карающая «Правда»
  • 25. Беломоро-Балтийский канал
  • 26. Павел пишет статью
  • 27. Статья Павла Берга «Два русских еврея и их меценаты»
  • 28. В сочинском санатории
  • 29. Командарм Тухачевский
  • 30. Рождение Лили Берг
  • 31. Пашка Судоплатов в Москве
  • 32. Возвращение Тарле
  • 33. Террор советского социализма и немецкого фашизма
  • 34. Первый допрос Павла
  • 35. Исход евреев начинается снова
  • 36. Испания, журналист Михаил Кольцов
  • 37. Семен Гинзбург становится министром
  • 38. Взлет маршала Тухачевского
  • 39. 1937 год — «ежовщина»
  • 40. Суд над профессором Плетневым
  • 41. Взросление Алеши Гинзбурга
  • 42. Берги получают квартиру
  • 43. Вольфганг вступает в комсомол
  • 44. Начинается новый 1938 год
  • 45. Судьба Михаила Кольцова
  • 46. Майор разведки Павел Судоплатов
  • 47. Мечта Сталина — убийство Троцкого
  • 48. Арест Павла Берга
  • 49. Крушение мира
  • 50. Гость из провинции
  • 51. Женская доля
  • 52. Вторжение в Польшу
  • 53. На польском хуторе
  • 54. Присоединение Латвии. Рижский еврей Зика Глик
  • 55. Накануне войны
  • 56. Воркута и Катынский лес Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Семья Берг», Владимир Юльевич Голяховский

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства