«Диктатор»

624

Описание

На закате Римской республики мало кто из римских мужей имел такой вес в обществе и столь сильно влиял на политику государства, как Марк Туллий Цицерон. Одно время он даже был фактическим правителем страны. Граждане Рима обожали его и ловили каждое слово великого оратора и мыслителя. Но нельзя не запятнать белоснежную тогу, балансируя на бритвенно-острой грани между рвущимися к власти диктаторами. И невозможно угодить всем им сразу – поддерживая одного, непременно впадешь в немилость другого. Однако самое страшное – это когда твой верный союзник неожиданно договаривается с твоим недругом, а залогом их договора становится твоя жизнь. Так случилось и с Цицероном, чье неподражаемое красноречие в итоге привело его к смерти…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Диктатор (fb2) - Диктатор [Dictator-ru] (пер. Анна Георгиевна Овчинникова) (Цицерон - 3) 2307K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Роберт Харрис

Роберт Харрис Диктатор

Robert Harris

Dictator

© Robert Harris 2015

© Овчинникова А. Г., перевод на русский язык, 2016

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2017

* * *

Посвящается Холли

От автора

В «Диктаторе» рассказывается история последних пятнадцати лет жизни римского государственного деятеля Марка Туллия Цицерона в форме биографии, написанной его секретарем Тироном. Тирон существовал, и то, что он написал такую книгу, – имеющий веские доказательства исторический факт. Раб, родившийся в фамильном имении, он был на три года младше своего господина, но надолго его пережил – дожил до ста лет, если верить святому Джерому.

«Твое служение мне нельзя переоценить, – написал ему Цицерон в 50-м году до нашей эры. – В моем доме и вне его, в Риме и за границей, в частных делах и в государственных, в моих научных занятиях и в литературных трудах…»

Тирон был первым, кто дословно записал речи своего хозяина в Сенате, и его стенографическая система, известная как «Notae Tironianae», все еще использовалась церковью в шестом столетии. Некоторые ее следы (символ «&», аббревиатуры «etc», «NB», «i. e.», «e. g.»)[1] дожили и до наших дней. Он написал также несколько трактатов по эволюции латыни. На его многотомную «Жизнь Цицерона» ссылается как на источник историк I в. Асконий Педиан[2], ее дважды цитирует Плутарх. Но, как и остальные литературные труды Тирона, книга пропала во время падения Римской империи.

Какой она могла быть, жизнь Марка Туллия Цицерона? Она была экстраординарной даже по меркам того беспокойного времени. Будучи относительно низкого происхождения (в сравнении с его аристократическими соперниками), невзирая на отсутствие интереса к военным делам, он, оттачивая ораторское мастерство и блеск своего интеллекта, проносится со скоростью метеора сквозь политическую систему Рима – до тех пор, пока, вопреки всем препятствиям, не избирается в конце концов на должность консула в самом молодом дозволенном для этого возрасте сорока двух лет.

За этим последовал сотрясаемый кризисами год на этой должности – 63-й до н. э., в течение которого ему пришлось иметь дело с заговором с целью свержения республики, возглавляемым Сергием Катилиной. Чтобы подавить бунт, Сенат под председательством Цицерона приказал казнить пятерых известных граждан – происшествие, которое впоследствии вечно омрачало карьеру великого оратора.

Когда позже трое самых могущественных людей Рима – Гай Юлий Цезарь, Гней Помпей Великий и Марк Лициний Красс – объединили свои силы в так называемый триумвират, чтобы господствовать в государстве, Цицерон решил выступить против них. В отместку Цезарь, воспользовавшись своей властью первосвященника, развязал руки амбициозному аристократу-демагогу Публию Клодию Пульхру – старому врагу Марка Туллия, – чтобы тот уничтожил его. Позволив Клодию отречься от своего статуса патриция и стать плебеем, Цезарь открыл ему путь к выборам в качестве трибуна. Трибуны имели власть вызывать людей на суд народа, изводить и преследовать их. Цицерон тут же решил, что ему остается только одно – бежать из Рима. В этот отчаянный миг его судьбы и начинается действие «Диктатора».

Моей целью было описать как можно точнее в рамках художественного вымысла конец Римской республики – описать так, как его могли пережить Цицерон и Тирон. Везде, где только можно, письма, речи и описания событий были взяты из оригинальных источников. Поскольку в «Диктаторе» описана, вероятно, самая беспорядочная эра в истории человечества (по крайней мере до конвульсий 1933–1945 годов), в конце книги имеется глоссарий, чтобы помочь читателю сориентироваться в разбросанном и рушащемся мире Цицерона.

Роберт Харрис, Кинтбери, 8 июня 2015 года

Меланхолия древнего мира кажется мне более глубокой, нежели меланхолия современников, которая в большей или меньшей степени подразумевает, что по ту сторону черной пустоты лежит бессмертие. А для древних эта «черная яма» и была самой бесконечностью; их мечтания возникают и исчезают на неизменном эбеново-черном фоне. Ни выкриков, ни судорог – ничего, кроме пристальности печального взгляда. Даже когда богов не стало и еще не пришел Христос, был необыкновенный момент в истории, между Цицероном и Марком Аврелием, когда существовал только человек. Нигде больше я не нахожу подобного величия.

Гюстав Флобер, письмо г-же Роже де Женетт, 1861 г.

При жизни Цицерон улучшал жизнь. То же самое могут сделать и его письма, хотя бы для тех только, кто изучает их здесь и там: эти люди на время отвлекаются от принижающего отчаяния, чтобы пожить среди «людей в тогах» Вергилия, отчаянных мастеров бо́льшего мира.

Д. Р. Шеклтон Бэйли, «Цицерон», 1971 г.

Часть первая. Изгнание. 58–47 годы до н. э

Nescire autem quid ante quam natus sis accident, id est semper esse puerum. Quid enim est aetas hominis, nisi ea memoria rerum veterum cum superiorum aetate contexitur?

Быть несведущим относительно того, что случилось до твоего рождения, – это значит вечно оставаться ребенком. Потому что чего стоит человеческая жизнь, если она не вплетена в жизнь наших предков историческими записями?

Цицерон, «Оратор», 46 год до н. э.

I

Я помню трубеж военных рогов Цезаря, преследующий нас по потемневшим полям Лация[3], – тоскливый, плачущий вой, похожий на зов животного в брачный период. Помню, что, когда они прекращались, был слышен только звук наших подошв, скользящих по ледяной дороге, да наше упрямое частое дыхание.

Бессмертным богам было мало того, что Цицерону пришлось сносить плевки и оскорбления его сограждан, мало того, что посреди ночи его прогнали от очагов и алтарей его семьи и предков; мало даже того, что мы бежали из Рима пешком, что ему пришлось оглянуться и увидеть свой дом в огне. Они сочли, что все эти страдания необходимо увенчать еще одним: он был вынужден слышать, как армия его врага снимается с лагеря на Марсовом поле.

Несмотря на то что он был самым старшим из нашей группы, Марк Туллий продолжал идти таким же быстрым шагом, как и все остальные. Еще недавно он держал жизнь Цезаря на ладони и мог бы раздавить ее легко, как яйцо. А теперь судьбы вели этих людей в противоположных направлениях. В то время как Цицерон спешил на юг, чтобы спастись от недругов, зодчий его падения маршировал на север, чтобы принять под свое начало обе провинции Галлии.

Марк Туллий Цицерон шел, опустив голову, не произнося ни слова. Я полагал, что его слишком переполняло отчаяние, чтобы он мог говорить.

Только на рассвете, когда мы добрались до Бовилл[4], где нас ожидали лошади, и приготовились начать второй этап нашего бегства, он помедлил, поставив ногу на подножку экипажа, и внезапно спросил:

– Как ты считаешь, не следует ли нам вернуться?

Этот вопрос застал меня врасплох.

– Не знаю, – ответил я. – Я не задумывался об этом.

– Ну так задумайся сейчас. Скажи: почему мы бежим из Рима?

– Из-за Клодия и его шайки.

– А почему Клодий так могуществен?

– Потому что он трибун и может принять против тебя закон.

– А кто дал ему возможность стать трибуном?

Я поколебался и ответил не сразу:

– Цезарь.

– Именно. Цезарь. Ты воображаешь, будто отбытие этого человека в Галлию в нужный час было случайным совпадением? Конечно, нет! Он подождал, пока его шпионы донесут, что я бежал из города, прежде чем отдал приказ своей армии выступать. Почему? Я всегда считал, что Цезарь продвигает Клодия, дабы наказать меня за то, что я открыто встал против него. Но что, если все это время его настоящей целью было выгнать меня из Рима? Что, если его план требовал уверенности в том, что я ушел, прежде чем он тоже сможет отбыть?

Мне следовало бы осознать логику его слов. Мне следовало бы настаивать, чтобы он вернулся. Но я был слишком измучен, чтобы мыслить ясно. И, честно говоря, дело было не только в этом. Я слишком боялся того, что головорезы Клодия могут с нами сделать, если поймают, когда мы снова появимся в городе.

Так что вместо всего этого я сказал:

– Хороший вопрос, и я не могу притворяться, будто у меня есть на него ответ. Но если ты снова появишься после того, как попрощался со всеми, не будет ли это выглядеть нерешительностью? В любом случае Клодий теперь сжег твой дом – куда бы мы вернулись? Кто бы нас принял? Я думаю, мудрее будет придерживаться первоначального плана и позаботиться о том, чтобы мы как можно скорее убрались подальше от Рима.

Цицерон прислонился головой к боку повозки и закрыл глаза. Я был потрясен, увидев в бледно-сером свете, каким осунувшимся он выглядит после проведенной в дороге ночи. Его волосы и борода не стриглись несколько недель. На нем была черная тога, и, хотя ему исполнилось всего сорок восемь лет, эти открытые знаки траура заставляли его казаться намного старше, делая похожим на некоего древнего нищего странника.

Спустя некоторое время он вздохнул.

– Не знаю, Тирон. Может, ты и прав. Прошло столько времени с тех пор, как я спал… Я слишком устал, чтобы думать.

Вот так была сделана роковая ошибка – скорее, из-за нашей неуверенности, чем из-за неправильного решения. Мы продолжали спешно двигаться на юг весь остаток дня и все последующие двенадцать дней, чтобы оставить как можно дальше позади грозившую нам опасность.

Чтобы не привлекать к себе внимания, мы путешествовали с минимальным эскортом: только кучер экипажа да три вооруженных верховых раба: один впереди и двое сзади. Маленький сундучок с золотыми и серебряными монетами, который вручил нам для оплаты нашего путешествия Тит Помпоний Аттик, самый старый и самый близкий друг Цицерона, был спрятан под нашим сиденьем. Мы останавливались только в домах тех людей, которым доверяли, в каждом из них не больше, чем на одну ночь, и избегали мест, где могли ожидать появления Марка Туллия – например, в его приморской вилле в Формии, где преследователи стали бы искать его в первую очередь, и в поселениях вдоль Неаполитанского залива: там уже было полно тех, кто каждый год покидал Рим в поисках солнца и теплых источников. Вместо этого мы как можно быстрее двинулись к «носку» Италии.

В план Цицерона входило, нигде надолго не останавливаясь, добраться до Сицилии и жить там до тех пор, пока в Риме не утихнут направленные против него политические волнения.

– Толпа со временем обратится против Клодия, – предсказал он. – Такова ее изменчивая природа. Клодий всегда будет моим смертельным врагом, но не всегда будет трибуном – нам никогда не следует об этом забывать. Через девять месяцев срок его полномочий подойдет к концу, и тогда мы сможем вернуться.

Цицерон был уверен в дружественном приеме сицилийцев, хотя бы потому, что в свое время удачно провел дело против тиранического правителя острова, Верреса[5]. Уверен, несмотря на то, что одержал эту блестящую победу, давшую толчок его политической карьере, двенадцать лет назад, а Клодий стал магистратом той провинции позже.

Я послал вперед письма, предупреждая, что мой господин намеревается искать убежища, и, добравшись до гавани у Регия, мы наняли небольшую шестивесельную лодку, чтобы пересечь пролив и достигнуть Мессины.

Мы вышли из гавани ясным холодным зимним утром среди жгучей голубизны моря и небес: море было темно-голубым, небо – светло-бирюзовым. Разделяющая их линия была остра, как клинок. До Мессины было каких-нибудь три мили, и морской переход занял меньше часа.

Мы подошли так близко, что могли видеть приверженцев Цицерона, выстроившихся на скалах, чтобы его приветствовать. Но между нами и входом в порт стояло военное судно с развевающимися красно-зелеными флагами правителя Сицилии, Гая Вергилия, и, когда мы приблизились к маяку, это судно снялось с якоря и медленно двинулось нам наперерез.

Вергилий стоял у поручня, окруженный своими ликторами[6]. Не сумев скрыть ужаса при виде того, каким взъерошенным выглядит Цицерон, он прокричал вниз приветствие, на которое тот дружески отозвался. Они знали друг друга по Сенату много лет.

Правитель осведомился, каковы намерения Марка Туллия. Тот ответил, что, само собой, собирается высадиться на берег.

– Так я и слышал, – отозвался Вергилий. – К несчастью, я не могу этого дозволить.

– Почему же?

– Из-за нового закона Клодия.

– И что это за новый закон? Их так много, и один подлее другого!

Гай Вергилий сделал знак члену своей свиты. Тот достал документ и перегнулся вниз, чтобы вручить его мне, а я отдал свиток Цицерону. До сегодняшнего дня я могу вспомнить, как свиток трепетал в его руках на легком ветерке, словно живое существо: то было единственным звуком в наступившей тишине. Мой господин не торопясь прочел документ, а потом без комментариев протянул его мне, и я тоже прочитал его:

Lex Clodia de exilio Ciceronis[7]

Поскольку Марк Туллий Цицерон предавал граждан Рима смерти, не выслушав и не осудив, и с этой целью присвоил себе полномочия и выступал от имени Сената, настоящим предписывается: удерживать его от очага и воды на расстоянии четырехсот миль от Рима; под страхом смерти не пускать его в гавань и не принимать его; конфисковать всю его собственность и владения; разрушить его дом в Риме и воздвигнуть на этом месте храм Свободы. С тем же, кто предпримет меры, поднимет голос, проголосует или сделает любой другой шаг к тому, чтобы его вернуть, да будут обращаться, как с отъявленным преступником – до тех пор, пока те, кого Цицерон незаконно предал смерти, не вернутся к жизни.

Должно быть, то был самый ужасный удар. Но Марк Туллий нашел в себе силы отмахнуться от него легким движением руки.

– И когда опубликовали эту чушь? – поинтересовался он.

– Мне сказали, что закон был вывешен в Риме восемь дней тому назад. Он попал в мои руки вчера, – ответил Гай Вергилий.

– Тогда это еще не закон и не может быть законом до тех пор, пока его не прочтут в третий раз. Мой секретарь это подтвердит. Тирон, – сказал оратор, повернувшись ко мне, – поведай правителю, какова самая ранняя дата принятия этого закона.

Я попытался это вычислить. Прежде чем законопроект можно будет поставить на голосование, он должен быть зачитан вслух на форуме в течение трех рыночных дней подряд. Но я был так потрясен только что прочитанным, что не смог припомнить, какой сейчас день недели, не говоря уж о том, когда начнутся рыночные дни.

– Двадцать дней, считая от сегодняшнего, – рискнул предположить я. – Возможно, двадцать пять.

– Вот видишь! – крикнул Цицерон. – У меня есть трехнедельная отсрочка, даже если закон примут. Чего, я уверен, не случится!

Он встал на носу лодки, расставив ноги, поскольку та покачивалась, и умоляюще раскинул руки.

– Пожалуйста, мой дорогой Вергилий, ради нашей прошлой дружбы – теперь, когда я добрался так далеко, позволь мне хотя бы высадиться на землю и провести ночь или две с моими сторонниками!

– Нет, как я уже сказал – сожалею, но я не могу рисковать, – отозвался сицилийский правитель. – Я посовещался со своими экспертами. Они говорят, что даже если ты доберешься до самой западной оконечности острова, Лилибеи[8], ты все равно останешься меньше чем в трехстах пятидесяти милях от Рима, и тогда Клодий будет преследовать меня.

После этого Цицерон перестал быть столь дружелюбным.

– Согласно закону, ты не имеешь никакого права препятствовать путешествию римского гражданина, – сказал он.

– Я имею полное право охранять спокойствие моей провинции. И здесь, как ты знаешь, мое слово и есть закон…

Вергилий извинялся – смею сказать, даже был сконфужен. Но он оставался непоколебим, и после обмена с ним несколькими сердитыми фразами нам не оставалось ничего другого, кроме как развернуться и пойти на веслах обратно в Регий.

Увидев, что мы уходим, на берегу громко и встревоженно закричали, и я увидел, что Цицерон впервые всерьез забеспокоился. Гай Вергилий был его другом, и если его друг так реагирует на закон Клодия, то вскоре для него будет закрыта вся Италия. Вернуться в Рим, чтобы противостоять закону, было чересчур рискованно – Марк Туллий покинул его слишком поздно. Не говоря уже о физической опасности, которую повлекло бы за собой такое путешествие, закон почти наверняка будет принят, и тогда мы окажемся в затруднительном положении в четырехстах милях от допустимого предела, предписанного этим законом. Чтобы оказаться в дозволенных границах своего изгнания, Цицерону следовало немедленно бежать морем.

О том, чтобы отправиться в Галлию, конечно, не могло быть и речи – из-за Цезаря. Значит, следовало двинуться куда-нибудь на восток – возможно, в Грецию или Азию. Но, к несчастью, мы находились не с той стороны полуострова, чтобы спастись по предательскому зимнему морю. Нам нужно было добраться до противоположного берега, Брундизия на Адриатике, и найти большое судно, пригодное для долгого плавания.

Затруднительное положение, в которое мы попали, было изощренно-отвратительным – без сомнения, именно это и входило в намерения Цезаря, творца и покровителя Клодия.

Чтобы пересечь горы, у нас ушло две недели нелегкого пути – часто под проливным дождем и по большей части по плохим дорогам. Казалось, на каждой миле нам грозила опасность попасть в засаду, хотя примитивные городишки, через которые мы проходили, были довольно гостеприимными. Мы ночевали на дымных выстуженных постоялых дворах и обедали черствым хлебом и жирным мясом, а кислое вино едва ли делало их аппетитнее.

Марк Туллий приходил то в ярость, то в отчаяние. Теперь он ясно видел, что совершил ужасную ошибку, покинув Рим. С его стороны было безумием бросить город и оставить Клодия без помех распространять клевету, будто он, Цицерон, предавал граждан смерти, «не выслушав и не осудив», тогда как на самом деле каждому из пяти заговорщиков Катилины позволили высказаться в свою защиту и их казнь утвердил весь Сенат. Но бегство было равносильно признанию своей вины. Ему следовало бы послушаться своего чутья и вернуться, когда он услышал трубы отбывающего Цезаря и впервые осознал свою ошибку. Цицерон оплакивал свою глупость и робость, которые навлекли беду на его жену и детей.

Покончив с самобичеванием, он обратил свой гнев против Гортензия и «остальной аристократической шайки», которая никогда не могла ему простить, что он, несмотря на свое скромное происхождение, сумел возвыситься и спас республику. Они намеренно подстрекали Цицерона к бегству, чтобы его уничтожить, и ему следовало бы учесть пример Сократа, который сказал, что лучше смерть, чем изгнание.

Да, он должен покончить с собой, заявил он однажды и схватил нож с обеденного стола. Он убьет себя!

Я ничего не сказал, так как не отнесся всерьез к этой угрозе. Мой господин не выносил вида чужой крови, не говоря уже о своей собственной. Всю жизнь он пытался избежать военных экспедиций, игр, публичных казней, похорон – всего, что могло напомнить ему о смерти. Боль пугала его, а смерть ужасала (хотя я никогда не набрался бы дерзости, чтобы ему на это указать), что и послужило главной причиной нашего бегства из Рима.

Когда мы наконец добрались туда, откуда были видны укрепленные стены Брундизия, Цицерон решил не рисковать, входя в город. Порт был таким большим и оживленным, там было столько чужестранцев, и так велика была вероятность того, что именно туда он и направится, что Марк Туллий счел: вот самое подходящее место, чтобы его убить. Поэтому вместо Брундизия мы нашли убежище неподалеку от него на побережье, в резиденции старого друга Цицерона, Марка Линия Флакка. Той ночью мы впервые за три недели спали в приличных постелях, а на следующее утро зашагали по побережью.

Море здесь было куда более бурным, чем на сицилийской стороне. Сильный ветер без устали швырял волны Адриатики на скалы и гальку. Цицерон ненавидел морские путешествия даже в самые лучшие времена, а это плавание обещало быть особенно коварным. Однако то был наш единственный путь к спасению. В ста двадцати милях за горизонтом лежал берег Иллирика[9].

Флакк, заметив выражение лица Марка Туллия, сказал:

– Укрепи свой дух, Цицерон, – может быть, законопроект не будет принят или один из других трибунов наложит на него вето. Должен же оставаться в Риме кто-нибудь, кто пожелает тебя поддержать… Помпей-то уж наверняка поддержит?

Но Цицерон, не отрывая взгляда от моря, не ответил.

А несколько дней спустя мы услышали, что законопроект стал законом и что Флакк, следовательно, сделался виновным в серьезном правонарушении лишь оттого, что принял осужденного изгнанника в своих владениях.

И все равно он уговаривал нас остаться и настаивал на том, что его Клодий не страшит. Но Цицерон не стал слушать:

– Твоя верность трогает меня, старый друг, но в тот миг, как закон будет принят, этот монстр отправит в погоню за мной отряд своих наемников. Нельзя терять времени.

Я нашел в гавани Брундизия торговое судно, хозяин которого нуждался в деньгах и за огромное вознаграждение готов был рискнуть, пустившись зимой через Адриатику, и на следующее утро, с первыми лучами солнца, когда вокруг не было ни души, мы поднялись на борт корабля.

Это крепкое, с широким корпусом судно с командой примерно из двадцати человек раньше курсировало по торговому пути между Италией и Диррахием. Я не был арбитром в подобного рода вещах, но судно показалось мне достаточно надежным. По расчетам хозяина, путешествие должно было занять полтора дня. Но нам нужно быстро отплыть, сказал он, и воспользоваться благоприятным ветром.

Итак, пока моряки готовили судно, а Флакк ждал на пристани, Цицерон быстро продиктовал последнее послание жене и детям: «То была прекрасная жизнь, замечательная карьера – меня победило то хорошее, что было во мне, а не плохое. Моя дорогая Теренция, вернейшая и лучшая из жен, моя дорогая дочь Туллия и маленький Марк, единственная оставшаяся у нас надежда, – прощайте!»

Я переписал письмо и передал его Марку Линию. Тот поднял руку в прощальном приветствии. А потом матросы развернули парус и отдали концы, гребцы повлекли нас прочь от мола, и мы двинулись в бледно-серый свет.

Сперва мы шли довольно быстро. Цицерон стоял на рулевой площадке высоко над палубой, прислонившись к поручню кормы и наблюдая, как огромный маяк Брундизия за нами становится все меньше. Если не считать визитов на Сицилию, это был первый случай со времен его юности – тогда он отправился на Родос, чтобы учиться ораторскому искусству у Молона[10], – когда он покинул Италию.

Из всех известных мне людей Цицерон по характеру своему меньше всех был подготовлен к изгнанию. Для процветания ему требовались атрибуты цивилизованного общества: друзья, новости, всевозможные слухи и беседы, политическая жизнь, обеды, игры и бани, книги и прекрасные здания… Для него, наверное, сущей му́кой было наблюдать, как все это готовится исчезнуть из его жизни.

Тем не менее не прошло и часа, как все это и впрямь исчезло, поглощенное пустотой. Ветер быстро гнал нас вперед, и, пока судно резало барашки волн, я думал о гомеровской «синей волне, пенящейся у носа». Но потом, где-то в середине утра, судно как будто бы начало постепенно терять скорость. Огромный коричневый парус обвис, и двое рулевых, стоящих у своих весел слева и справа от нас, начали тревожно переглядываться. Вскоре у горизонта стали собираться плотные черные тучи, и не прошло и часа, как они сомкнулись над нашими головами, как закрывшийся люк.

Потемнело и похолодало. Снова поднялся ветер, но на сей раз его порывы дули нам в лица, вздымая с поверхности волн холодные брызги. Град забарабанил по опускающейся и поднимающейся палубе.

Цицерон содрогнулся, наклонился вперед, и его вырвало. Лицо его было серым, как у трупа. Я обхватил его за плечи и жестом показал, что нам следует спуститься на нижнюю палубу и найти убежище в каюте. Мы добрались до средины трапа, когда полумрак распорола молния, а за нею тут же последовал оглушительный, отвратительный треск, как будто треснула кость или расщепилось дерево. Я был уверен, что мы лишились мачты, потому что внезапно судно словно потеряло равновесие и нас швырнуло вперед – а потом еще раз и еще, пока вокруг не остались лишь блестящие черные горы, вздымающиеся и рушащиеся в свете вспышек молний. Из-за пронзительного воя ветра невозможно было ни говорить, ни слышать. В конце концов я просто втолкнул Цицерона в каюту, упал туда вслед за ним и закрыл дверь.

Мы пытались стоять, но судно кренилось. На палубе было по щиколотку воды, и мы постоянно поскальзывались. Пол наклонялся то в одну, то в другую сторону. Мы цеплялись за стены, а нас швыряло взад и вперед в темноте среди разбросанных инструментов, кувшинов вина и мешков с ячменем, как бессловесных животных в клетке по дороге на убой.

Наконец мы забились в угол и лежали там, промокнув насквозь и дрожа, пока судно тряслось и ныряло. Уверенный, что мы обречены, я закрыл глаза и молился Нептуну и всем прочим богам об избавлении.

Прошло много времени. Сколько именно, не могу сказать – наверняка весь остаток дня, вся ночь и часть следующего дня. Цицерон как будто ничего не сознавал, и несколько раз мне даже пришлось прикоснуться к его холодной щеке, чтобы убедиться, что он еще жив. Каждый раз его глаза на мгновение приоткрывались, а потом закрывались снова.

Позже Цицерон сказал, что полностью смирился с тем, что утонет, а морская болезнь причиняла ему такие страдания, что он не чувствовал страха. Скорее, он видел, как природа в милости своей лишает умирающих ужаса перед забвением и заставляет смерть казаться желанным избавлением. Едва ли не величайшим удивлением в его жизни, сказал он, было очнуться на второй день и понять, что шторм прошел и он, Цицерон, все-таки будет продолжать свое существование.

– К несчастью, положение мое столь прискорбно, что я почти сожалею об этом, – добавил он.

Едва убедившись, что шторм стих, мы вернулись на палубу. Моряки как раз сбрасывали за борт труп какого-то бедолаги, которому размозжило голову повернувшимся гиком. Адриатика была маслянисто-гладкой и неподвижной, того же серого оттенка, что и небо, и тело соскользнуло в воду с едва различимым плеском. Холодный ветер нес запах, который я не узнавал, – пахло чем-то гнилым и разлагающимся.

Примерно в миле от нас я заметил отвесную черную скалу, вздымающуюся над прибоем. Я решил, что ветер загнал нас обратно домой и что это, должно быть, берег Италии. Но капитан посмеялся над моим невежеством и объяснил, что это Иллирик и знаменитые утесы, охраняющие подступы к древнему городу Диррахию.

Цицерон сперва намеревался направиться в Эпир, гористую страну к югу, где Аттику принадлежали огромные владения, включавшие в себя укрепленную деревню. То был совершенно заброшенный край, так и не оправившийся после ужасной судьбы, на которую его обрек Сенат веком раньше, когда в наказание за противостояние Риму все семьдесят городов Эпира были одновременно разрушены до основания и все сто пятьдесят тысяч его жителей были проданы в рабство. Тем не менее Марк Туллий заявил, что не возражал бы против уединения такого населенного призраками места. Но как раз перед тем, как мы покинули Италию, Аттик предупредил – «с сожалением», – что Цицерон сможет остаться там лишь на месяц, дабы не разнеслась весть о его присутствии. Ведь если об этом станет известно, то, согласно двум положениям закона Клодия, самому Аттику можно будет вынести смертный приговор за укрывательство изгнанника.

Даже ступив на берег близ Диррахия, Цицерон все еще раздумывал, какое из двух направлений выбрать: двинуться на юг в Эпир, пусть тот и стал бы лишь временным его убежищем, или на восток в Македонию (тамошний губернатор Апулей Сатурнин был его старым другом), а из Македонии – в Грецию, в Афины.

В результате решение было принято за него. На пристани ожидал посланник – очень встревоженный молодой человек. Оглядевшись по сторонам, чтобы удостовериться, что за ним не наблюдают, он быстро увлек нас в заброшенный склад и предъявил письмо от губернатора Сатурнина. Этого письма нет в моих архивах, потому что Цицерон схватил его и разорвал на клочки, как только я прочел ему его вслух. Но я все еще помню суть того, что там говорилось. Сатурнин писал, что «с сожалением» – опять те же слова! – невзирая на годы дружбы, не сможет принять Цицерона в своем доме, поскольку «оказание помощи осужденному изгнаннику было бы несовместимо с титулом римского губернатора».

Голодный, вымокший и измученный после нашего плавания через пролив, Марк Туллий швырнул обрывки письма на пол, сел на тюк ткани и опустил голову на руки. И тут посланец нервно сказал:

– Есть еще одно письмо…

Это послание было от одного из младших чиновников губернатора, квестора Гнея Планция. Он и его семейство издавна были соседями Цицерона в его родовых землях в Арпине. Планций сообщал, что пишет втайне и посылает свое письмо с тем же самым курьером, которому можно доверять, что он не согласен с решением своего начальника, что для него будет честью принять под свою защиту Отца Отечества, что жизненно необходимо соблюдать секретность и что он уже отправился в дорогу, чтобы встретить Цицерона у македонской границы, и организовал экипаж, который увезет его из Диррахия «немедленно, в интересах его личной безопасности». «Я умоляю тебя не медлить ни часа – остальное объясню при встрече», – было сказано в конце этого письма.

– Ты ему доверяешь? – спросил я своего господина.

Тот уставился в пол и негромко ответил:

– Нет. Но разве у меня есть выбор?

С помощью курьера я организовал переноску нашего багажа с судна в экипаж квестора – унылое сооружение, лишь немногим лучше клетки на колесах, без подвесок и с металлическими решетками на окнах, приколоченными для того, чтобы пассажир-беглец мог глядеть из повозки, но никто не мог видеть его.

Мы с грохотом двинулись из гавани в город и присоединились к движению на Эгнатиевой дороге[11] – огромном тракте, тянущемся до самой Византии.

Пошел дождь со снегом. Несколько дней назад случилось землетрясение, и город под дождем был ужасен: трупы местных жителей лежали непогребенными у дороги, здесь и там небольшие группки выживших укрывались под временными навесами среди руин, сгрудившись у дымящих костров… Эту вонь разорения и отчаяния я и почуял в море.

Мы пересекали равнину, направляясь к покрытым снегом горам, и провели ночь в маленькой деревне, окруженной пиками, лежащими за пределами гор. Гостиница была убогой, с козами и цыплятами в нижних комнатах. Цицерон ел мало и ничего не говорил. В этой чужой и бесплодной земле с ее по-дикарски выглядящими людьми он, в конце концов, полностью погрузился в пучину отчаяния, и на следующее утро мне с трудом удалось поднять его с постели и уговорить продолжить путешествие.

Два дня дорога шла в горы – пока мы не оказались на берегу широкого озера, окаймленного льдом. На дальнем берегу стоял город Орхид, отмечавший границу Македонии, и именно в нем, на городском форуме, нас ожидал Гней Планций.

Этому человеку было чуть за тридцать, он был крепко сложен и носил военную форму. За его спиной стояла дюжина легионеров, и, когда все они зашагали к нам, я испытал приступ паники, боясь, что мы угодили в ловушку. Но Планций тепло, со слезами на глазах обнял Цицерона, что тут же убедило меня в его искренности.

Он не смог скрыть своего потрясения при виде того, как выглядит Марк Туллий.

– Тебе нужно восстановить силы, – сказал он, – но, к несчастью, мы должны немедленно отсюда уйти.

А потом он рассказал то, что не осмелился изложить в письме: согласно полученной им надежной информации, трое предателей, которых Цицерон отправил в изгнание за участие в заговоре Катилины – Автроний Пет, Кассий Лонгин и Марк Лека, – ищут его и поклялись убить.

Цицерон окончательно сник.

– Тогда в мире нет места, где я был бы в безопасности! – охнул он. – Как же нам жить?

– Под моей защитой, как я и сказал, – заявил Гней. – А именно – вернувшись со мной в Фессалонику и остановившись под моим кровом. До прошлого года я был военным трибуном и все еще состою на военной службе, поэтому там будут солдаты, чтобы охранять тебя во время твоего пребывания в Македонии. Мой дом – не дворец, но он укреплен, и он – твой до тех пор, пока он тебе нужен.

Цицерон молча уставился на него. Если не считать гостеприимства Флакка, это было первое настоящее предложение помощи, которое он получил за несколько недель (а точнее, даже за несколько месяцев), и это предложение сделал молодой человек, которого оратор едва знал, в то время как старые союзники, такие как Помпей, отвернулись от него. И это глубоко его тронуло. Он попытался заговорить, но слова застряли у него в горле, и ему пришлось отвести взгляд.

Эгнатиева дорога тянется на сто пятьдесят миль через горы Македонии, а потом спускается на равнину Амфаксис и достигает порта Фессалоники. Там и закончилось наше путешествие – спустя два месяца после того, как мы покинули Рим, – на укромной вилле в стороне от оживленной главной улицы в северной части города.

За пять лет до этого Цицерон был бесспорным правителем Рима, и любовь народа к нему уступала только любви к Помпею Великому. Теперь же он потерял все – репутацию, положение, семью, имущество и страну. Порой он терял и душевное равновесие. Из соображений безопасности в светлые дневные часы Марк Туллий безвылазно сидел на вилле. Его присутствие там держалось в тайне, и у входа поставили охранника. Планций сказал своим служащим, что его неведомый гость – старый друг, страдающий от жестокого горя и меланхолии. То был один из тех лучших обманов, которые имеют преимущество отчасти быть правдой.

Цицерон почти не ел, не разговаривал и не покидал своей комнаты. Иногда он разражался плачем, разносившимся по всему дому. Он не принимал посетителей и отказался увидеться даже со своим братом Квинтом, который проезжал неподалеку, возвращаясь в Рим после окончания срока пребывания на посту губернатора Азии. «Ты бы не увидел в своем брате того человека, которого знал, – заклинал его Марк Туллий, смягчая отказ, – не нашел бы ни следа сходства с ним, разве что сходство дышащего трупа».

Я пытался утешить его, но безуспешно: как мог я, раб, понять, каково ему ощущать потерю, если я вообще никогда не обладал тем, что стоило бы терять? Оглядываясь назад, я вижу, что мои попытки предложить утешение с помощью философии должны были только усугубить его раздражение. Один раз, когда я попытался привести аргумент стоиков, что имущество и высокое общественное положение излишни, поскольку для счастья достаточно одной добродетели, господин швырнул мне в голову табурет.

Мы прибыли в Фессалонику в начале весны, и я взял на себя отправку писем друзьям Цицерона и его семье, давая им знать (конфиденциально), где мы прячемся, и прося их написать в ответ: «Планцию, до востребования».

Ушло три недели на то, чтобы эти послания достигли Рима, и миновало еще столько же времени, прежде чем мы начали получать ответы. Вести в ответных письмах были какими угодно, но только не ободряющими. Теренция описала, как обожженные стены фамильного дома на Палатинском холме были разрушены, чтобы на этом месте можно было воздвигнуть Клодиево святилище Свободы, – какая ирония! Виллу в Формии разграбили, деревенское поместье в Тускуле тоже было захвачено, и даже некоторые деревья из сада увезли соседи. Оставшись без дома, Теренция сперва нашла приют у сестры в доме девственных весталок. «Но этот нечестивый негодяй Клодий, вопреки всем священным законам, ворвался в храм и притащил меня к базилике Порция, где имел наглость допрашивать меня перед толпой о моей же собственности! – рассказывала она в письме. – Конечно, я отказалась отвечать. Тогда он потребовал, чтобы я передала нашего маленького сына как гарантию моего послушного поведения. В ответ я указала на роспись, изображающую, как Валерий наносит поражение карфагенянам, и напомнила ему, что мои предки сражались в той битве, а раз моя семья никогда не страшилась Ганнибала, он, Клодий, нас точно не запугает».

Цицерона больше всего расстроило положение, в котором оказался его сын:

– Первый долг любого мужчины – защищать своих детей, а я бессилен исполнить его!

Марк и Теренция нашли теперь убежище в доме брата Цицерона, в то время как его обожаемая дочь Туллия делила кров со своей родней со стороны мужа. Но, хотя Туллия, как и ее мать, пыталась не обращать внимания на горести, между строк было довольно легко прочесть и распознать правду: что она нянчится со своим больным мужем, великодушным Фругием, чье здоровье никогда не было крепким, а теперь совсем пошатнулось из-за нервного перенапряжения.

«Ах, моя любимая, желанная моему сердцу! – написал Цицерон своей жене. – Как ужасно думать, что ты, дражайшая Теренция, некогда укрывавшая всех попавших в беду, теперь должна терпеть такие муки! Ты стоишь перед моим мысленным взором день и ночь. Прощайте, мои далекие любимые, прощайте!»

Политические перспективы были такими же мрачными. Публий Клодий и его сторонники продолжали занимать храм Кастора в южном углу Форума. Используя эту крепость в качестве штаб-квартиры, они могли запугивать голосующие собрания и проводить или блокировать любые законопроекты. Например, один новый закон, о котором мы услышали, требовал аннексии Кипра и обложения налогом тамошних богатств «ради блага римского народа» (то есть чтобы окупить ту долю зерна, которую Клодий назначил каждому гражданину). Публий Клодий поручил Марку Порцию Катону завершить этот акт воровства. Нужно ли говорить, что закон был принят, поскольку какая группа голосующих когда-либо отказывалась собрать налоги с других, тем более если это идет на пользу им самим?

Сперва Порций Катон отказался ехать на Кипр, но Клодий пригрозил ему судебным преследованием, если тот ослушается закона. Поскольку Катон считал конституцию священней всего на свете, он понял, что ему остается только повиноваться. Он отплыл на Кипр вместе со своим молодым племянником, Марком Юнием Брутом, и с его отбытием Цицерон утратил своего самого открытого сторонника в Риме. Против запугиваний Клодия Сенат был бессилен. Даже Гней Помпей Великий – «Фараон», как Цицерон и Аттик называли его между собой, – начинал теперь страшиться слишком могущественного трибуна, которого помог создать Цезарю.

Ходили слухи, будто Помпей основную часть времени проводит, занимаясь любовью со своей юной женой Юлией, дочерью Цезаря, в то время как его публичная деятельность пошла на спад. В письмах Аттика было полно слухов насчет этого – он пересказал их, чтобы подбодрить Цицерона, и одно из этих писем уцелело. «Ты помнишь, что, когда Фараон несколько лет назад вернул царю Армении его трон, тот доставил своего сына в Рим в качестве заложника, как гарантию хорошего поведения старика? – писал Аттик. – Так вот, сразу после твоего отбытия Помпею надоело принимать молодого человека под своим кровом, и он решил разместить его у Луция Флавия, нового претора. Само собой, нашей Маленькой Госпоже Красотке (так Цицерон иносказательно прозвал Клодия) вскоре стало об этом известно. Он напросился к Флавию на обед, попросил показать ему принца, а в конце трапезы умыкнул его, словно тот был салфеткой! Я уже слышу твой вопрос: “Почему?” Потому что Клодий решил возвести принца на трон Армении вместо его отца и отобрать у Помпея все поступления из Армении в свою пользу! Невероятно – но дальше еще лучше: принца в должное время послали обратно в Армению на корабле. Но начинается шторм. Судно возвращается в гавань. Гней Помпей велит Флавию немедленно отправляться в Антий и вновь захватить ценного заложника. Но там ждут люди Клодия. На Эгнатиевой дороге – бой. Много людей убито, и среди них – дорогой друг Помпея Марк Папирий.

С тех пор ситуация для Фараона изменилась с плохой на еще худшую. На днях, когда он разбирал на Форуме судебную тяжбу против одного из своих сторонников (Публий Клодий обвинял их направо и налево), Клодий созвал банду своих преступников и завел: “Как зовут распутного императора? Как зовут человека, который пытается найти человека? Кто чешет голову одним пальцем?” После каждого вопроса он давал знак, тряся полами своей тоги – так, как делает Фараон, – и толпа, как цирковой хор, разом ревела в ответ: “Помпей!” В Сенате никто и пальцем не шевельнул, чтобы ему помочь, поскольку все думали, что он сполна заслужил эти оскорбления тем, что бросил тебя…»

Но если Аттик думал, что такие новости утешат Цицерона, он ошибался. Наоборот, они лишь заставили того чувствовать себя еще более оторванным от мира и беспомощным. Катон уехал, Помпей был запуган, Сенат – бессилен, а избиратели – подкуплены; толпа Клодия контролировала издание всех законов, и мой господин потерял надежду, что его ссылку когда-нибудь отменят.

Его раздражали условия, в которых мы вынуждены были существовать. Возможно, Фессалоника – милое местечко для того, чтобы недолго пожить там весной. Но шли месяцы, настало лето – а летом Фессалоника превращается в сырой ад с москитами. Ни одно дыхание ветерка не шевелит ломкую траву. Воздух душит. А из-за того, что городские стены удерживают жар, ночи могут быть даже жарче, чем дни.

Я спал в крошечной комнатушке рядом со спальней Цицерона – вернее, пытался спать. Лежа в своей каморке, я чувствовал себя свиньей, жарящейся в кирпичной печи, и пот, собирающийся под моей спиной, был, казалось, моей расплавленной плотью. Часто после полуночи я слышал, как Марк Туллий, спотыкаясь, бредет в темноте – его дверь открывается, его босые ноги шлепают по мозаичным плитам… Тогда я выскальзывал следом и наблюдал за ним издалека, чтобы убедиться, что с ним все в порядке. Обычно он сидел во дворе на краю высохшего бассейна (фонтан забило пылью) и пристально смотрел на сверкающие звезды, словно мог прочитать в их расположении намек на то, почему ему так ошеломляюще изменила удача.

Наутро он часто вызывал меня в свою комнату.

– Тирон, – шептал Цицерон, и его пальцы крепко стискивали мою руку, – я должен выбраться из этой сортирной дыры. Я полностью перестаю быть самим собой.

Но куда мы могли отправиться? Марк Туллий мечтал об Афинах или, возможно, о Родосе, но Планций и слышать об этом не хотел. Он настаивал, что опасность для Цицерона сейчас стала еще больше, поскольку разнеслись слухи о его пребывании в этих краях, так что его с легкостью могли убить. Спустя некоторое время я начал подозревать, что этот приютивший нас человек наслаждается тем, что такая знаменитая личность находится в его власти, и не хочет, чтобы мы его покинули. Я высказал свои сомнения Цицерону, который ответил:

– Он молод и амбициозен. Возможно, он решил, что ситуация в Риме изменится и он в конце концов сможет приобрести некую политическую репутацию благодаря тому, что укрывает меня. Если так, то он сам себя обманывает.

А однажды, ближе к вечеру, когда жестокость дневной жары немного спала, мне случилось отправиться в город со связкой писем, чтобы послать их в Рим. Было трудно уговорить Цицерона найти силы даже для того, чтобы отвечать на корреспонденцию, а когда он все-таки это делал, письма его были по большей части перечнем жалоб: «Я все еще вынужден оставаться здесь, где не с кем поговорить и не о чем думать. Не может быть менее подходящего места, чтобы переживать беду, горюя так, как горюю я».

Но все-таки он писал, и на подмогу редким путешественникам, которым можно было доверять и которые перевозили наши письма, я нанял курьера, предоставленного местным македонским торговцем по имени Эпифаний, ведущим с Римом дела импорта и экспорта. Конечно, Эпифаний был неисправимым ленивым жуликом, как и большинство людей в этом уголке мира, но я решил, что взяток, которые я ему даю, должно хватить, чтобы купить его благоразумие.

На возвышенности близ Эгнатиевых ворот, на дороге из гавани, где дымка красно-зеленой пыли, поднятой путешественниками из Рима в Византию, вечно висела над группками крыш, у Эпифания имелся склад. Чтобы добраться до его конторы, приходилось пересекать двор, на котором загружались и разгружались его повозки. На этом дворе стояла в тот день колесница – ее оглобли покоились на колодах, а лошади были выпряжены и шумно пили из корыта. Колесница была так не похожа на обычные повозки, запряженные быками, что при виде нее я резко остановился, а потом подошел, чтобы рассмотреть ее получше. Было очевидно, она проделала нелегкий путь: из-за грязи невозможно было угадать ее первоначальный цвет. Это была быстрая и крепкая повозка, созданная для боя, – военная колесница – и, найдя на верхнем этаже Эпифания, я спросил, чья она.

Он бросил на меня хитрый взгляд и ответил:

– Возничий не назвал своего имени. Он просто попросил, чтобы я за нею присмотрел.

– Римлянин? – уточнил я.

– Несомненно.

– Один?

– Нет, у него был товарищ – возможно, гладиатор. Оба они молодые, сильные люди.

– Когда они прибыли?

– Час назад.

– И где они сейчас?

– Кто же знает?

Эпифаний пожал плечами и показал желтые зубы.

И тут меня осенила ужасная догадка.

– Ты вскрывал мои письма?! Ты выследил меня? – воскликнул я.

– Господин, я потрясен. Воистину… – Торговец раскинул руки, чтобы продемонстрировать свою невиновность, и огляделся по сторонам, словно молча взывая к невидимому судье. – Как можно предполагать такое?!

Мерзавец Эпифаний! Для человека, зарабатывающего на жизнь обманом, он изумительно плохо умел врать.

Я повернулся, выбежал из комнаты, бросился вниз по лестнице и продолжал бежать до тех пор, пока не увидел нашу виллу. Неподалеку по улице слонялись двое людей, с виду – грубых негодяев, и я замедлил шаги, когда эти два незнакомца повернулись, чтобы на меня посмотреть. Я нутром почуял, что их послали, чтобы убить Цицерона. У одного из них от брови до челюсти тянулся сморщенный шрам: Эпифаний сказал правду, то был боец, явившийся прямиком из гладиаторских бараков. А второй, возможно, был кузнецом – судя по чванному виду, он мог быть самим Вулканом – с бугристыми загорелыми икрами и предплечьями и с черным, как у негра, лицом. Он окликнул меня:

– Мы ищем дом, где живет Цицерон!

Когда же я начал ссылаться на свою неосведомленность, он прервал меня, добавив:

– Скажи ему, что Тит Анний Милон явился прямиком из Рима, чтобы выразить ему свое почтение.

В комнате Цицерона было темно – его свеча погасла из-за недостатка воздуха. Он лежал на боку лицом к стене.

– Милон? – монотонно повторил он, когда я обо всем рассказал ему. – Это еще что за имя? Он грек, что ли?

Но потом Марк Туллий перевернулся на спину и приподнялся на локтях.

– Подожди… Не выдвигался ли недавно на должность трибуна кандидат с таким именем?

– Это он и есть, – закивал я. – И он здесь.

– Но если его избрали трибуном, почему он не в Риме? Срок его полномочий начинается через три месяца.

– Он сказал, что хочет поговорить с тобой.

– Это длинный путь для того, чтобы просто поболтать. Что мы о нем знаем?

– Ничего.

– Может, он явился, чтобы меня убить?

– Возможно – с ним приехал гладиатор.

– Это не внушает доверия. – Цицерон снова лег и, подумав, сказал: – Что ж, какая разница? Я в любом случае все равно что мертв.

Он прятался в своей комнате так долго, что, когда я открыл дверь, дневной свет ослепил его, и ему пришлось поднять руку, чтобы защитить глаза. С затекшими руками и ногами, бледный и полуголодный, со взлохмаченными седыми волосами и бородой мой господин походил на труп, только что поднявшийся из могилы. И вряд ли стоило удивляться, что, когда он вошел в комнату, поддерживаемый моей рукой, Милон его не узнал. Только услышав знакомый голос, пожелавший ему доброго дня, наш посетитель задохнулся, прижал руку к сердцу, склонил голову и заявил, что это величайший момент и величайшая честь в его жизни и что он бессчетное множество раз слышал, как Цицерон выступает в суде и с ростры, но никогда и не думал лично познакомиться с ним, Отцом Отечества, не говоря уже о том, чтобы оказаться в положении того, кто, как он осмеливается надеяться, отплатит великому политику услугой… Он еще много всего наговорил в том же духе и, в конце концов, добился от Марка Туллия того, чего я не слышал от него месяцами, – смеха.

– Да, очень хорошо, молодой человек, довольно, – остановил он нашего гостя. – Я понял: ты рад меня видеть! Иди сюда.

С этими словами Цицерон шагнул вперед, раскинув руки, и эти двое обнялись.

В дальнейшие годы моего хозяина много критиковали за его дружбу с Милоном. И это было оправданно, потому что молодой трибун был упрямым, вспыльчивым и безрассудным. Однако бывают дни, когда эти черты характера ценнее благоразумия, спокойствия и осторожности – а тогда были как раз такие времена. Кроме того, Цицерона тронуло, что Тит Анний приехал в такую даль, чтобы повидаться с ним: это заставило Марка Туллия почувствовать, что с ним еще не все кончено. Он пригласил Милона остаться на обед и приберечь до той поры все, что тот должен сказать. Цицерон даже слегка занялся собой ради такого случая, расчесав волосы и переодевшись в менее похоронный наряд.

Планций отсутствовал – он в это время находился во внутренней части страны, в Тавриане, вынося приговоры в тамошних судебных разбирательствах, – и поэтому за трапезой нас собралось только трое. Спутник Милона, мирмиллон[12] по имени Бирра, обедал на кухне: даже такой добродушный человек, как Цицерон, известный тем, что время от времени мирился с присутствием актера за своим обеденным столом, отказывался есть вместе с гладиатором. Мы возлегли в саду в своего рода шатре из тонкой сети, поставленном, чтобы не пустить внутрь москитов, и за следующие несколько часов узнали кое-что о Милоне и о том, почему тот предпринял такое трудное путешествие в семь сотен миль.

Тит Анний рассказал, что происходит из благородной, но нуждающейся в средствах семьи. Его усыновил дед с материнской стороны, и все равно денег не хватало, так что ему пришлось зарабатывать на жизнь в качестве владельца гладиаторской школы в Кампании, поставляя бойцов для похоронных игр в Риме. («Неудивительно, что мы никогда о нем не слышали», – заметил мне позже Цицерон.) Дела Милона часто приводили его в город, и он заявил, что его ужасали насилия и запугивания, развязанные Клодием. Он плакал, видя, как Цицерона изводили и позорили и, в конце концов, выгнали из Рима. Благодаря своей профессии, он решил, что имеет уникальную возможность помочь восстановить порядок, после чего связался через посредников с Помпеем и сделал ему предложение.

– То, что я собираюсь раскрыть, строго конфиденциально, – сказал он, искоса взглянув на меня. – Об этом не должен услышать ни слова никто, кроме нас троих.

– А кому я расскажу? – парировал Марк Туллий. – Рабу, который выносит мой ночной горшок? Повару, который приносит мне еду? Уверяю, больше я ни с кем не вижусь!

– Очень хорошо, – ответил наш новый знакомый.

А потом он рассказал о том, что предложил Помпею: передать в его распоряжение сотню пар отлично натренированных бойцов, чтобы отбить центр Рима и покончить с контролем Клодия над законодательным собранием. Взамен Милон просил определенную сумму на покрытие расходов, а также поддержку Помпея на выборах в трибуны.

– Ты же понимаешь, я не мог сделать всего этого просто как частный гражданин – меня бы казнили, – объяснил он. – Я сказал, что мне нужна неприкосновенность должностного лица.

Цицерон внимательно рассматривал Милона, едва прикасаясь к еде.

– И что на это ответил Помпей? – поинтересовался он.

– Сперва он от меня отмахнулся. Сказал, что подумает. Но потом возникло дело с принцем Армении, когда люди Клодия убили Папирия. Ты об этом знаешь?

– Да, мы кое-что слышали.

– Так вот, убийство друга как будто заставило Помпея Великого и вправду подумать над моими словами, потому что в тот день, когда Папирия возложили на погребальный костер, Помпей вызвал меня в свой дом. «Та идея насчет того, чтобы ты сделался трибуном… Считай, что мы договорились», – сказал он мне.

– И как Клодий отреагировал на твое избрание? – спросил Марк Туллий. – Он должен был понимать, что у тебя на уме.

– Вот поэтому я здесь. А теперь – то, о чем ты не слышал, поскольку я покинул Рим сразу после того, как это случилось, и ни один гонец не мог добраться сюда быстрее меня…

Тит Анний замолчал и поднял чашу, чтобы ему налили еще вина. Наш гость не торопился, рассказывая свою историю, – он явно был хорошим рассказчиком и собирался поведать все в нужное время.

– Это было недели две тому назад, вскоре после выборов. Помпей занимался какими-то мелкими делами на Форуме, когда наткнулся на шайку людей Клодия. Несколько толчков и пиханий – и один из них выронил кинжал. Это видело множество людей, и поднялся оглушительный крик, что они собирались убить Помпея. Свита Помпея быстро вывела его с Форума и доставила домой, где тот забаррикадировался… И он все еще сидит там, насколько мне известно, и компанию ему составляет только госпожа Юлия.

Цицерон удивленно вскинул брови:

– Помпей Великий забаррикадировался в собственном доме?

– Я не буду тебя винить, если ты решишь, что это смешно. Да и кто бы так не решил? В этом есть суровая справедливость, и Помпей это знает. Вообще-то он сказал мне, что величайшей ошибкой в его жизни было позволить Клодию выгнать тебя из города.

– Помпей так сказал?

– Вот почему я мчался через три страны, почти не останавливаясь для сна и еды, – чтобы доставить тебе весть о том, что он делает все возможное для отмены твоего изгнания. Он хочет, чтобы ты вернулся в Рим, чтобы мы втроем сражались бок о бок ради спасения республики от Клодия и его банды! Что ты на это скажешь?

Милон напоминал пса, только что положившего к ногам хозяина убитую дичь – будь у него хвост, он бы постукивал им о ткань ложа. Но, если он ожидал восторга или благодарности, ему пришлось разочароваться. Может, Цицерон и пребывал в унынии и у него был неприбранный вид, но он сразу проникал в суть вещей. Марк Туллий покачал вино в своей чаше и нахмурился, прежде чем заговорить.

– И Цезарь с этим согласен?

– А вот это, – сказал тот, слегка шевельнувшись на ложе, – должен уладить с ним ты. Помпей сыграет свою роль, но ты должен сыграть свою. Для него будет трудно провести кампанию по возвращению тебя из изгнания, если Цезарь будет решительно возражать.

– Итак, он хочет, чтобы я помирился с Юлием Цезарем?

– Он сказал – чтобы ты «успокоил» его.

Пока мы разговаривали, стемнело. Рабы зажгли лампы вокруг сада, их свет теперь затеняли ночные мотыльки. Но на столе света не было, поэтому я не мог как следует разглядеть выражение лица Цицерона. Он долго молчал. Как обычно, было ужасно жарко, и я улавливал ночные звуки Македонии: стрекот цикад и писк москитов, время от времени – собачий лай и голоса местного люда на улицах, говорящего на странном, грубом языке. Я гадал, не думает ли Марк Туллий о том же, о чем думал я: что еще один год в таком месте убьет его? Может, у него и были такие мысли, потому что в конце концов он вздохнул, сдаваясь, и спросил:

– И в каких выражениях мне полагается его «успокоить»?

– Это решать тебе, – ответил Милон. – Если кто и может найти верные слова, так это ты. Но Цезарь ясно дал понять Помпею, что ему нужно что-то письменное, прежде чем он вообще начнет думать об изменении своей позиции.

– И я должен дать тебе этот документ, чтобы ты отвез его в Рим?

– Нет, эта часть соглашения должна быть заключена между тобой и Юлием Цезарем. Помпей считает, что тебе было бы лучше послать в Галлию своего личного эмиссара – того, кому ты доверяешь, – чтобы тот передал в руки Цезаря твое письменное обязательство.

Цезарь… Похоже, все рано или поздно возвращалось к нему.

Я снова подумал о звуках его рогов, покидающих Марсово поле, и в сгущающейся темноте скорее ощутил, чем увидел, как оба возлежащих рядом мужчины повернулись, чтобы посмотреть на меня.

II

Как легко тем, кто не принимает никакого участия в общественных делах, глумиться над компромиссами, которые требуются от тех, кто ими занимается! В течение двух лет Цицерон оставался верен своим принципам и отказывался присоединиться к Цезарю, Помпею и Крассу в их триумвирате, чтобы контролировать государство. Он публично обличал их преступность, и они отплатили тем, что дали возможность Клодию стать трибуном. А когда Юлий Цезарь предложил Марку Туллию пост в Галлии, давший бы ему законный иммунитет от нападок Клодия, тот отверг предложение, потому что согласие сделало бы его ставленником Цезаря. Но ценой его верности принципам стали ссылка, нужда и горе.

– Я лишил себя силы, – сказал он мне после того, как Милон отправился спать, оставив нас обсуждать предложение Помпея. – И где же в том добродетель? Какую пользу я принесу своей семье или своим принципам, застряв в этой мусорной куче до конца жизни? О, без сомнения, когда-нибудь я смогу стать своего рода блистательным примером, на котором будут учить скучающих учеников: человек, который неизменно отказывался идти на сделки с совестью. Может, после того как я умру, мою статую даже воздвигнут в задней части ростры. Но я не хочу быть монументом. Мой талант – это талант государственного деятеля, и он требует, чтобы я пребывал живым и в Риме.

Он помолчал, а затем добавил:

– Но, с другой стороны, мысль о том, что придется преклонить колено перед Цезарем, почти невыносима. Пережить все то, что пережил я, а потом приползти к нему, как какой-то пес, который понял преподанный ему урок…

В конце концов, мой хозяин удалился спать, все еще пребывая в нерешительности, и на следующее утро, когда Милон заглянул к нему, чтобы спросить, какой ответ ему следует отвезти Помпею, я не мог предсказать, что скажет Цицерон.

– Ты можешь передать ему следующее, – ответил тот. – Что вся моя жизнь была посвящена служению государству и что, если государство требует от меня, чтобы я примирился со своим врагом, я так и поступлю.

Тит Анний обнял его, а потом немедленно отбыл на берег в своей боевой колеснице. Рядом с ним стоял его гладиатор – вместе они были такой страшной на вид парой громил, жаждущих драки, что оставалось только дрожать за Рим и бояться той крови, которая должна была пролиться.

Было решено, что я покину Фессалонику в конце лета, чтобы отправиться со своей миссией к Цезарю сразу по окончании сезона военных кампаний. Ехать раньше было бессмысленно, поскольку Гай Юлий со своими легионами далеко углубился в Галлию, и из-за его привычки к быстрым маршам невозможно было с уверенностью сказать, где он может находиться.

Цицерон провел много часов, трудясь над письмом. Много лет спустя, после его смерти, нашу копию письма захватили власти вместе со всей прочей перепиской Цицерона и Цезаря – возможно, на случай, если она противоречит официальной истории: дескать, диктатор был гением, а все, кто оказывал ему сопротивление, – глупыми, жадными, неблагодарными, недальновидными и реакционными. Я полагаю, что письмо было уничтожено. В любом случае с тех пор я никогда больше о нем не слышал. Однако у меня все еще есть мои стенографические записи, охватывающие основную часть тех тридцати шести лет, что я работал на Цицерона, – это такая громадная масса непонятных иероглифов, что невежественные сыщики, обыскавшие мой архив, наверняка сочли их безобидной тарабарщиной и не тронули. Именно по этим запискам я сумел воссоздать многие беседы, речи и письма, по которым составлена эта биография Цицерона, в том числе и его унизительное воззвание к Цезарю – так что в итоге оно не пропало.

Фессалоника

от Марка Цицерона Гаю Цезарю, проконсулу, – привет.

Надеюсь, ты и твоя армия в добром здравии.

К несчастью, между нами за последние годы возникло много недопониманий, но есть одно недопонимание, которое – если оно существует – я должен рассеять. Я никогда не переставал восхищаться такими твоими качествами, как ум, находчивость, патриотизм, энергия и умение командовать. Ты по праву занял высокое положение в нашей республике, и я хотел бы увидеть, как твои усилия увенчаются успехом как на поле битвы, так и на государственных советах – что, я уверен, и произойдет.

Помнишь, Цезарь, тот день, когда я был консулом и мы обсуждали в Сенате, как наказать пятерых предателей, устроивших заговор с целью уничтожить республику и убить меня? Страсти бурлили. В воздухе пахло насилием. Каждый не доверял своему соседу. Удивительно, но даже на тебя пало несправедливое подозрение, и, не вмешайся я, цветок твоей славы мог бы быть срезан прежде, чем получил бы шанс расцвести. Ты знаешь, что это правда. Поклянись в обратном, если осмелишься.

Колесо фортуны сейчас поменяло нас местами, но разница в том, что теперь я немолод, в отличие от тебя тогдашнего, имевшего золотые перспективы. Моя карьера закончена. Если б римский народ когда-нибудь проголосовал за мое возвращение из изгнания, я не стал бы искать никакой официальной должности. Я не встал бы во главе какой-либо партии или фракции, тем более той, которая вредна для твоих интересов, не добивался бы отмены какого-либо закона, принятого во времена твоего консульства. В то короткое время, что осталось мне на земле, моя жизнь будет посвящена лишь одному: восстановлению состояния моей бедной семьи, поддержке моих друзей в суде и служению, по мере сил, благополучию государства. В этом можешь не сомневаться.

Я посылаю тебе это письмо с моим доверенным секретарем Марком Тироном, которого ты, возможно, помнишь. Можешь не сомневаться, что он передаст конфиденциально любой ответ, какой ты пожелаешь дать.

– Что ж, вот он, позорный документ, – сказал Цицерон, закончив писать. – Но, если однажды придется прочесть его вслух в суде, вряд ли мне придется сильно за него краснеть.

Он тщательно и собственноручно скопировал письмо, запечатал его и протянул мне.

– Смотри в оба, Тирон. Подмечай, как выглядит Цезарь и кто с ним. Я хочу, чтобы ты предоставил мне об этом точный доклад. Если он спросит, в каком я состоянии, запинайся, говори нехотя, а после признайся, что я полностью сломлен и телом, и духом. Чем больше он будет верить, что со мною все кончено, тем больше вероятность, что он позволит мне вернуться.

К тому времени, как было дописано письмо, наше положение действительно стало куда более опасным. В Риме в результате публичного голосования, подтасованного Клодием, был награжден должностью губернатора Македонии старший консул, Луций Кальпурний Пизон, тесть Цезаря и враг Цицерона. Пизон вступил в должность в начале нового года, и вскоре в провинции ожидались первые из его служащих. Схвати они Марка Туллия, они могли бы убить его на месте. Еще одна дверь начала закрываться для нас, так что тянуть с моим отбытием было больше нельзя.

Я страшился нашего эмоционального расставания и знал, что то же самое чувствовал и Цицерон, и поэтому, по негласному уговору, мы решили этого избежать. В ночь перед моим уходом, когда мы в последний раз обедали вместе, он притворился усталым и рано ушел в постель, а я уверил, что разбужу его утром, чтобы попрощаться. Но на самом деле я без всякой шумихи ускользнул перед рассветом, когда во всем доме было еще темно, – именно так, как он и хотел.

Планций отрядил сопровождающих, которые перевели меня через горы до Диррахия, а там я сел на корабль и отплыл в Италию – на сей раз не прямиком в Брундизий, а на северо-запад, в Анкону. Этот морской переход был куда длиннее нашего предыдущего и занял почти неделю. И все равно путь по морю был быстрее, чем по суше, и имел то добавочное преимущество, что я не наткнулся на агентов Клодия.

Никогда еще я не путешествовал самостоятельно на такие большие расстояния, не говоря уже о том, чтобы делать это на корабле. В отличие от Цицерона, я страшился моря не потому, что боялся попасть в кораблекрушение или утонуть. То был, скорее, страх перед огромной пустотой горизонта днем и перед сверкающей безразличной громадой Вселенной ночью.

В ту пору мне было сорок шесть лет, и я сознавал пустоту, в которой мы путешествовали: сидя на палубе, я часто думал о смерти. Я столько всего повидал! Каким бы стареющим ни было мое тело, душой я был еще старше. Как мало я тогда осознавал, что на самом деле прожил меньше половины жизни и что мне суждено увидеть то, перед чем померкнут и станут незначительными все прежние чудеса и драмы…

Погода стояла благоприятная, и мы без происшествий высадились в Анконе. Оттуда я пустился по дороге на север, спустя два дня пересек Рубикон и формально оказался в провинции Ближняя Галлия. Эти места были мне знакомы: шесть лет назад я совершил сюда путешествие вместе с Цицероном, когда тот стремился стать консулом и вербовал сторонников в городах вдоль Эмилиевой дороги[13].

С виноградников вдоль дороги несколько недель назад сняли урожай, и теперь лозы подреза`ли на зиму, поэтому над плоской равниной, насколько хватало глаз, поднимался белый дым от горящей зелени, словно отступающая армия выжигала за собой землю.

В маленьком городе Клатерна, где остановился на ночлег, я узнал, что губернатор вернулся из-за Альп и устроил свой зимний штаб в Плаценции. Но при этом он с типичной для него неуемной энергией уже путешествовал по стране и устраивал судебные разбирательства: на следующий день его ожидали в соседнем городе Мутине.

Я вышел рано, добрался туда к полудню, вступил за тяжело укрепленные стены и направился к базилике[14] на местном форуме. Единственное, что говорило о присутствии Цезаря, – это группа легионеров у входа. Они не сделали никаких попыток спросить, какое у меня дело, и я сразу вошел в базилику. Холодный серый свет лился из верхних окон на молчаливых граждан, ожидающих в очереди, чтобы вручить свои прошения. В дальнем конце – слишком далеко, чтобы я мог разглядеть лица, – между колонн в судейском кресле сидел и выносил приговоры Гай Юлий Цезарь в тоге столь белой, что она ярко выделялась среди тускло-коричневых зимних одежд местных жителей.

Не уверенный в том, как к нему приблизиться, я присоединился к очереди просителей. Цезарь выносил свои постановления с такой скоростью, что мы, шаркая, почти непрерывно продвигались вперед. Подойдя ближе, я увидел, что он делает несколько дел одновременно: выслушивает каждого просителя, читает документы, протянутые ему секретарем, и совещается с армейским офицером, который, сняв шлем, наклоняется и шепчет ему на ухо. Я вытащил письмо Цицерона, чтобы оно было наготове, но потом меня осенило, что тут, возможно, неподходящее место для вручения воззвания: с достоинством бывшего консула несовместимо, чтобы его просьбу рассматривали вместе с домашними жалобами всех этих фермеров и торговцев, хотя те и были, без сомнения, достопочтенными людьми.

Офицер закончил доклад, выпрямился и двинулся мимо меня к двери, застегивая шлем, как вдруг глаза его встретились с моими, и он удивленно остановился.

– Тирон?

Прежде чем я смог вспомнить имя этого молодого человека, перед моим мысленным взором промелькнул его отец. То был сын Марка Красса, Публий, ныне – начальник кавалерии на службе Цезаря. В отличие от своего отца, он был образованным, любезным и благородным человеком, а кроме того, поклонником Цицерона, общества которого привык искать. Он очень любезно поприветствовал меня и сразу же поинтересовался:

– Что привело тебя в Мутину?

Когда я обо всем рассказал, Публий тут же вызвался устроить мне приватную беседу с Цезарем и настоял, чтобы я сопровождал его на виллу, где остановились губернатор и его свита.

– Я вдвойне рад тебя видеть, – сказал он мне по дороге, – потому что часто думал о Цицероне и о несправедливости, которую совершили по отношению к нему. Я говорил об этом с моим отцом и убеждал его не противиться возвращению Цицерона. И Помпей, как ты знаешь, тоже за возвращение – лишь на прошлой неделе он послал сюда Сестия, одного из трибунов, чтобы ходатайствовать перед Цезарем об этом деле.

Я не удержался от замечания:

– Похоже, нынче все зависит от Цезаря.

– Ну, ты должен понимать, какова его позиция. Он не испытывает к твоему хозяину никакой личной вражды – как раз наоборот. Но, в отличие от моего отца и Помпея, он не в Риме и не может там себя защищать. Он беспокоится, что во время своего отсутствия потеряет политическую поддержку там и что его отзовут прежде, чем он завершит свою работу здесь. А в Цицероне он видит величайшую угрозу своему положению. Входи… Позволь показать тебе кое-что.

Мы миновали часового и вошли в дом, и Публий проводил меня через переполненные людьми общие комнаты в маленькую библиотеку, где вытащил из шкатулки из слоновой кости несколько депеш в пурпурных футлярах. Документы были с красивой черной каймой и с написанным киноварью заголовком «Записки»[15].

– Это копии, принадлежащие лично Цезарю, – объяснил он, осторожно протягивая их мне. – Он берет их с собой, куда бы ни направлялся. Это рассказы о кампании в Галлии, которые он решил отсылать регулярно, чтобы их вывешивали в Риме. Цезарь хочет однажды собрать их вместе и опубликовать в виде книги. Тут просто изумительный материал. Убедись сам.

С этими словами он взял у меня свиток и прочел:

– «По земле эдуев и секванов протекает и впадает в Родан река Арар с таким поразительно медленным течением, что невозможно распознать на глаз, в каком направлении она течет. Гельветы переправлялись через нее на плотах и связанных вместе лодках. Когда разведчики сообщили Цезарю, что гельветы уже переправили через эту реку три четверти своих сил, но около четверти осталось по эту сторону Арара, он выступил из лагеря с тремя легионами и напал на них, не ожидавших такого и обремененных поклажей, и очень многих изрубил на куски…»

Я немного удивился:

– Он пишет о себе удивительно отстраненно.

– Так и есть. Потому что не хочет, чтобы это выглядело хвастовством. Важно найти правильный тон.

Я спросил Публия, не позволит ли он скопировать кое-что из этого и показать Цицерону.

– Он скучает по регулярным новостям из Рима, – объяснил я ему. – Те, что доходят до нас, – разрозненные и запоздавшие.

– Конечно… Это все общедоступная информация. И я позабочусь, чтобы ты лично встретился с Цезарем. Ты найдешь его в чрезвычайно хорошем расположении духа.

Затем Публий оставил меня одного, и я принялся за работу.

Даже учитывая некоторую долю преувеличения, из «Записок» было ясно, что Цезарь наслаждался рядом изумительных военных успехов. Первоначальной его миссией было остановить переселение гельветов и четырех других племен, которые двигались на запад через Галлию к Атлантике в поисках новых территорий. С новой армией в пять легионов, по большей части набранных им самим, Цезарь последовал за необъятной колонной, состоявшей из воинов, пожилых людей, женщин и детей. В конце концов, он вовлек гельветов в битву при Бибракте и, чтобы гарантировать своим новым легионам, что ни он, ни его офицеры их не бросят, если придется туго, отослал всех лошадей далеко в тыл. Они сражались пешими, и в результате Цезарь, по его собственному описанию, не просто остановил гельветов – он учинил им кровавую бойню. Позже в брошенном вражеском лагере был обнаружен список всех сил переселенцев:

Гельветы – 263000

Тулинги – 36000

Латобриги – 14000

Раурики – 23000

Бойи – 32000

Итого – 368000

Из них, если верить Цезарю, полное число тех, кто вернулся живыми в свои бывшие земли, было 110000.

Потом – наверняка больше никто и не мечтал бы попытаться такое сделать – он заставил свои усталые легионы промаршировать обратно через Галлию и встретиться с 120000 германцев, которые воспользовались переселением гельветов, чтобы пересечь контролируемую римлянами территорию. Состоялась еще одна ужасающая битва, длившаяся семь часов. Юный Красс командовал в ней кавалерией, и к концу сражения германцы были полностью уничтожены. Вряд ли кто-нибудь из них остался в живых, чтобы бежать обратно через Рейн, впервые ставший естественной границей Римской империи.

Таким образом, если верить отчету Цезаря, почти треть миллиона человек или погибли, или пропали без вести в течение одного лета. Чтобы успешно завершить год, он оставил свои легионы в новом зимнем лагере в сотне миль к северу от старой границы Дальней Галлии.

К тому времени, как я закончил копировать, стало смеркаться, но на вилле все еще стоял деловой шум – солдаты и штатские ожидали встречи с губернатором, гонцы вбегали в дом и выбегали из него…

Когда стемнело настолько, что я больше не смог видеть, что пишу, я отложил табличку и стилус и продолжал сидеть в полумраке, гадая, что бы из всего этого извлек Цицерон, будь он в Риме. Осуждение побед показалось бы ему непатриотичным, но в то же время истребление жителей с таким размахом и перенос границы без разрешения Сената были незаконными. Я размышлял также о том, что сказал Публий Красс: что Цезарь опасается присутствия Цицерона в Риме и боится, «что его отзовут прежде, чем он завершит свою работу здесь». Что в данном контексте означало слово «завершит»? Фраза казалась зловещей.

Мои раздумья прервало появление молодого офицера немногим старше тридцати лет, с тугими светлыми кудряшками и в неправдоподобно чистой форме, который представился помощником Цезаря, Авлом Гирцием. Он сказал, что, насколько он понимает, у меня есть письмо от Цицерона губернатору, и, если я буду так добр отдать послание, он позаботится, чтобы губернатор получил его. Я ответил на это, что мне даны строгие указания вручить письмо лично Цезарю. Авл сказал, что это невозможно, и тогда я заявил, что в таком случае буду следовать за губернатором из города в город до тех пор, пока мне не выпадет шанс с ним поговорить. Гирций сердито посмотрел на меня, притоптывая аккуратно обутой ногой, – и вышел.

Прошел час, прежде чем он снова появился и отрывисто велел следовать за ним.

В общей части дома все еще толпились просители, хотя уже наступила полночь. Мы прошли по коридору, а потом через крепкую дверь – в теплую комнату, ярко освещенную сотней свечей, сильно пахнущую благовониями и устланную толстыми коврами. В центре комнаты на столе возлежал Цезарь. Он лежал на спине совершенно голый, и негр-массажист втирал в его кожу масло. Цезарь бросил на меня беглый взгляд и протянул руку. Я вручил письмо Цицерона Гирцию, тот сломал печать и передал его губернатору. В знак уважения я начал смотреть в пол.

– Как прошло твое путешествие? – спросил Цезарь.

– Хорошо, благодарю вас, – ответил я.

– О тебе позаботились?

– Да, благодарю вас.

Тут я осмелился впервые как следует посмотреть на Цезаря. Тело его было блестящим, с развитой мускулатурой и с полностью выщипанными волосами – приводящая в смущение вычурность, благодаря которой бросались в глаза бесчисленные шрамы и синяки, вероятно, полученные на поле боя. Лицо Цезаря, несомненно, было поразительным – угловатым и худым, – и больше всего на нем выделялись темные пронзительные глаза. Создавалось общее впечатление великой силы – как умственной, так и силы духа. Было ясно, почему и мужчины, и женщины легко подпадали под действие его чар. В ту пору ему было тридцать три года.

Цезарь повернулся на бок, лицом ко мне – я заметил, что на его теле нет ни единой лишней складки и что живот его совершенно твердый, – приподнялся на локте и сделал знак Гирцию. Тот вынул переносной чернильный прибор и поднес его губернатору.

– И как здоровье Цицерона? – спросил Цезарь.

– Боюсь, очень неважно, – ответил я.

В ответ он засмеялся:

– О нет, не верю ни единому слову! Он переживет нас всех – уж меня-то в любом случае.

Цезарь обмакнул перо в чернильницу, нацарапал что-то на письме и вернул его Гирцию, который присыпал песком влажные чернила и сдул остатки песка, после чего снова свернул документ и с бесстрастным лицом передал его мне.

– Если тебе что-нибудь понадобится, пока ты будешь жить здесь, – сказал Цезарь, – обязательно проси.

Затем он снова лег на спину, и массажист вновь начал разминать его мускулы.

Я заколебался. Проделав такой длинный путь, я чувствовал, что должен привезти Цицерону нечто большее, хоть сколько-нибудь подробный рассказ. Но Гирций дотронулся до моей руки и кивком указал на дверь.

Когда я подошел к ней, Цезарь окликнул:

– Ты все еще занимаешься этой своей стенографией?

– Да, – сказал я.

Больше он не произнес ни слова. Дверь закрылась, и я вслед за Гирцием пошел обратно по коридору. Сердце мое сильно колотилось, как после внезапного падения. Только когда мне показали комнату, в которой я должен был спать этой ночью, я вспомнил, что надо проверить, что же Гай Юлий Цезарь написал на послании. Там было всего два слова, начертанные, в зависимости от интерпретации, либо с элегантной краткостью, либо с типичным презрением: «Одобряю. Цезарь».

Когда я встал на следующее утро, в доме было тихо. Цезарь со своей свитой уже отбыл в соседний город. Моя миссия была выполнена, и я тоже пустился в долгое обратное путешествие.

Добравшись до гавани Анконы, я обнаружил, что меня ожидает письмо от Цицерона: он писал, что первые из солдат Пизона только что прибыли в Фессалонику, и поэтому он из предосторожности немедленно отбывал в город Диррахий – который, находясь в провинции Иллирик, лежит за пределами влияния Пизона. Марк Туллий надеялся встретиться со мною там, и дальше, в зависимости от ответа Цезаря и от того, как будут разворачиваться события в Риме, мы решим, куда нам отправиться после. «Похоже, мы, как Каллисто, обречены на вечные скитания»[16], – приписал мой господин в конце своего послания.

Мне пришлось десять дней прождать благоприятного ветра, и я добрался до Диррахия только к празднику Сатурналий. Отцы города предоставили в распоряжение Цицерона хорошо укрепленный дом на холме с видом на море, где я и нашел его, глядящего на Адриатику. Я приблизился к Марку Туллию, тот повернулся ко мне, и я вздрогнул – я и забыл, как сильно состарило его изгнание! Наверное, я не смог скрыть своей тревоги, потому что, едва увидев выражение моего лица, он помрачнел и с горечью спросил:

– Что ж, насколько я понимаю, ответ: «Нет»?

– Наоборот.

Я показал Цицерону оригинал письма с каракулями Цезаря на полях. Он взял его в руки и долго рассматривал.

– «Одобряю. Цезарь»… Нет, ты посмотри только! «Одобряю. Цезарь». Он делает то, чего не хочет делать, и дуется из-за этого, как ребенок.

С этими словами Цицерон уселся на скамью под зонтичной сосной и заставил меня рассказать со всеми подробностями о моем визите. Потом он прочитал выдержки, которые я скопировал с «Записок» Цезаря, и, закончив чтение, сказал:

– Он пишет очень хорошо, в собственном жестоком стиле. Такая безыскусственность требует некоторого искусства – и прибавит ему репутации. Но интересно, куда эта кампания заведет его дальше? Он становится силен – очень силен. Если Помпей не будет осторожен, однажды он проснется и обнаружит за своей спиной монстра.

Нам оставалось только ждать. Всякий раз, думая о тогдашнем Цицероне, я представляю одну и ту же картину: он стоит на террасе, облокотившись на балюстраду, с письмом с последними новостями из Рима в руке и мрачно глядит на горизонт, как будто одним усилием воли может перенестись отсюда в Италию и присоединиться к тамошним событиям.

Сперва мы узнали от Аттика о приведении к присяге новых трибунов, из которых восемь были сторонниками Цицерона и только двое – его явными врагами. Однако этих двоих было достаточно, чтобы наложить вето на любой закон, отменяющий его изгнание. Потом брат Цицерона, Квинт, сообщил нам, что Милон, сделавшись трибуном, начал судебное преследование Клодия за насилие и запугивания и что последний в ответ приказал своим громилам напасть на дом Милона.

В день Нового года новоизбранные консулы вступили в должность. Один из них, Лентул Спинтер, уже был твердым сторонником Цицерона, а другой, Метелл Непот, давно считал Марка Туллия своим врагом, но кто-то из политиков, наверное, причинил ему много неприятностей, потому что во время вступительных дебатов в новом Сенате Непот заявил: хотя лично ему и не нравится Цицерон, он не будет противиться его возвращению.

Два дня спустя Сенат изложил перед народом составленное Помпеем ходатайство об отмене изгнания Цицерона.

Тогда появилась возможность верить, что его изгнание вскоре закончится, и я начал осторожные приготовления к нашему отъезду в Италию.

Но Клодий был изобретательным и мстительным врагом. В ночь перед народным собранием он и его соратники заняли Форум, комиций[17], ростру – в общем, все законодательное сердце республики, – и, когда друзья и союзники Цицерона явились на голосование, на них безжалостно напали. Двух трибунов, Фабриция и Киспия, убили вместе со слугами и швырнули в Тибр, а когда на ростру попытался подняться Квинт, его стащили вниз и так избили, что он выжил лишь благодаря тому, что притворился мертвым.

Милон ответил на это тем, что спустил с цепи свой отряд гладиаторов.

Вскоре центр Рима превратился в поле боя, и сражение длилось несколько дней. Но, хотя Клодий впервые был жестоко наказан, его еще не полностью оттеснили, и у него все еще оставались два трибуна с правом вето. Принятие закона о возвращении Цицерона домой пришлось отложить.

Когда Марк Туллий получил отчет Аттика о случившемся, он впал в отчаяние почти столь же глубокое, как раньше в Фессалонике.

«Из твоего письма, – ответил он, – и исходя из самих фактов, я вижу, что со мною все кончено. Заклинаю тебя не покидать нас в наших невзгодах, если семья моя будет нуждаться в твоей помощи».

Однако о политике можно сказать следующее: она непрерывно меняется. Как и природа, она следует вечному кругу роста и упадка, и ни один государственный деятель, каким бы он ни был искусным, не избегает этого процесса. Не будь Клодий таким самонадеянным, безрассудным и амбициозным, он никогда не достиг бы тех высот, каких сумел достичь. Но из-за этих же качеств и из-за того, что он, как и другие, зависел от законов политики, рано или поздно он должен был зарваться и пасть.

Во время праздника Флоры[18], когда Рим был переполнен людьми, явившимися со всех концов Италии, головорезы Клодия в кои-то веки обнаружили, что их меньше, чем обычных граждан, которые с презрением отнеслись к их тактике запугивания. Даже над самим Клодием поглумились в театре. Там он, не привыкший видеть от людей ничего, кроме лести, если верить Аттику, медленно огляделся по сторонам, услышав размеренные хлопки, насмешки и свист и увидев непристойные жесты, и понял – чуть ли не слишком поздно, – что ему грозит опасность самосуда. Клодий торопливо удалился, и это было началом конца его власти, потому что Сенат теперь понял, как можно его победить: апеллируя через головы городского плебса ко всем гражданам в целом.

Спинтер надлежащим образом выдвинул ходатайство о созыве всех граждан республики в ее самой суверенной форме – коллегии выборщиков, состоящей из ста девяноста трех центурий[19], дабы они раз и навсегда решили судьбу Марка Туллия Цицерона. Ходатайство было утверждено Сенатом: четыреста тридцать голосов «за» и один «против», принадлежащий самому Клодию.

Было также решено, что голосование насчет возвращения Цицерона будет происходить в то же время, что и летние выборы, когда центурии уже соберутся на Марсовом поле.

Едва услышав об этом решении, Цицерон настолько уверился, что его помилуют, что позаботился о жертвоприношении богам. Эти десять тысяч обычных граждан, собравшихся со всей Италии, были прочным, здравомыслящим фундаментом, на котором он построил свою карьеру, и Марк Туллий был уверен, что они его не подведут. Он послал весточку своей жене и другим родственникам, прося встретить его в Брундизии и, вместо того чтобы задержаться в Иллирике в ожидании результата голосования, который дошел бы до нас только через две недели, решил плыть домой в день голосования.

– Если прилив движется в нужном для человека направлении, человек должен тут же его поймать, не дав ему превратиться в отлив, – сказал он мне. – Кроме того, если я продемонстрирую уверенность, это покажет меня в нужном свете.

– Но, если голосование закончится не в твою пользу, ты нарушишь закон, вернувшись в Италию, – заметил я.

– Этого не случится. Римский народ никогда не проголосует за то, чтобы я остался в изгнании. А если проголосует, что ж… Какой тогда смысл продолжать жить, не так ли?

И вот, спустя пятнадцать месяцев после того, как высадились в Диррахии, мы спустились в гавань, чтобы начать путешествие обратно в жизнь. Цицерон сбрил бороду, постриг волосы и надел тогу сенатора – белую с пурпурной каймой.

Так случилось, что наше обратное путешествие по морю проходило на том же торговом судне, которое доставило нас в места нашего изгнания. Но не могло быть более яркого контраста между двумя плаваниями. На этот раз мы весь день неслись с попутным ветром по гладкому морю и провели ночь, растянувшись на палубе, а на следующее утро уже показался Брундизий.

Вход в величайшую гавань Италии распахивается, как две гигантские протянутые руки, и, когда мы прошли между бонами и приблизились к многолюдной пристани, нас как будто прижал к сердцу дорогой и давно потерянный друг.

Чуть ли не весь город был в гавани и на празднике: играли флейты и били барабаны, юные девушки несли цветы, а юноши размахивали ветвями, украшенными разноцветными лентами. Я подумал, что они тут ради Цицерона, о чем и сказал с большим волнением, но он оборвал меня и велел не дурить.

– Откуда им было бы знать о нашем приезде? Кроме того, разве ты обо всем позабыл? Сегодня годовщина основания колонии Брундизий – стало быть, местный праздник. Тебе бы следовало узнать это, еще когда я избирался на должность консула.

Тем не менее некоторые люди заметили сенаторскую тогу Марка Туллия и быстро смекнули, кто он такой. Весть об этом разнеслась, и вскоре внушительная толпа уже выкрикивала его имя и приветствовала его громкими возгласами.

Пока мы скользили к месту швартовки, Цицерон, стоя на верхней палубе, поднял руку в знак благодарности и поворачивался туда-сюда, чтобы все могли его видеть. Среди простонародья я заметил его дочь Туллию. Она махала руками вместе с остальными, кричала ему и даже подпрыгивала, чтобы привлечь его внимание. Но оратор нежился в лучах овации, полузакрыв глаза, как узник, выпущенный из темницы на свет, и в шуме и суматохе толпы не увидел ее.

III

То, что Цицерон не узнал свою единственную дочь, было не так странно, как могло показаться. Она сильно изменилась за время, проведенное нами на чужбине. Ее лицо и руки, некогда пухлые и девические, стали тонкими и бледными, а волосы покрывал темный траурный головной убор. В день нашего появления был ее двадцатый день рождения, хотя, стыжусь сказать, я об этом забыл, а потому и не напомнил об этом Цицерону.

Первое, что тот сделал, сойдя по сходням, – опустился на колени и поцеловал землю. Только после этого патриотического поступка, который был встречен громкими приветствиями, оратор поднял взгляд и заметил, что за ним наблюдает дочь в траурных одеждах. Он уставился на нее и разрыдался, потому что искренне любил и Туллию, и ее мужа, а теперь по цвету и стилю ее одеяния понял, что тот мертв.

К восхищению толпы, Цицерон заключил дочь в объятья и долго не выпускал ее, а потом сделал шаг назад, чтобы как следует ее рассмотреть.

– Мое дражайшее дитя, ты представить не можешь, как сильно я жаждал этого момента! – воскликнул он.

Все еще держа Туллию за руки, он перевел взгляд на лица тех, кто стоял за ней, и нетерпеливо осмотрел их.

– Твоя мать здесь? А Марк?

– Нет, папа, они в Риме.

Вряд ли этому стоило удивляться – в те дни двух-трехнедельное путешествие от Рима до Брундизия было трудным, особенно для женщины, так как во время дальних странствий имелся серьезный риск попасться грабителям. Если уж на то пошло, было удивительно, что Туллия приехала сюда, к тому же одна. Но разочарование Цицерона было очевидным, хотя он и попытался его скрыть.

– Что ж, не важно… Совершенно не важно, – заявил он. – У меня есть ты, и это главное.

– А у меня есть ты – и это произошло в день моего рождения!

– Сегодня твой день рождения?.. – Цицерон бросил на меня укоризненный взгляд. – Я чуть не забыл… Ну конечно! Мы отпразднуем его нынче вечером! – решил он и, взяв Туллию за руку, повел ее из гавани.

Поскольку мы еще не знали наверняка, отменили ли его изгнание, было решено, что мы не должны отправляться в Рим, пока не получим официального тому подтверждения. И снова Линий Флакк вызвался поселить нас в своем поместье близ Брундизия.

Вокруг были расставлены вооруженные люди, чтобы защищать Цицерона, и тот провел следующие дни с Туллией, бродя по садам и по берегу и узнавая из первых рук, как нелегко ей жилось во время его изгнания. Например, она рассказала, как приспешники Клодия напали на ее мужа, Фругия, когда тот пытался высказаться в защиту своего тестя, сорвали с него всю одежду, закидали грязью и прогнали с Форума, и как его сердце с тех пор перестало биться как следует, пока, наконец, он не умер у нее на руках несколько месяцев тому назад. Цицерон узнал, что, поскольку его дочь была бездетна, ей осталось лишь несколько драгоценностей и возвращенное ей приданое, и Туллия отдала все это Теренции, чтобы оплатить семейные долги. Также он узнал, что его жена была вынуждена продать основную часть своего личного имущества и даже заставила себя молить сестру Клодия похлопотать перед своим братом, чтобы тот сжалился над ней и детьми, и как та насмехалась и хвастала, будто Цицерон пытался завести с нею роман. Рассказывала Туллия, и как семьи, которые они всегда считали друзьями, теперь в страхе закрыли перед ними двери – и так далее, и так далее…

Цицерон печально пересказал мне все это однажды вечером после того, как Туллия ушла спать.

– Слегка удивляет, что Теренции тут нет, – заметил он. – Похоже, она всеми силами избегает появляться на людях и предпочитает сидеть взаперти в доме моего брата. Что же касается Туллии, то нам нужно как можно скорее найти ей нового мужа, пока она еще достаточно молода, чтобы благополучно подарить детей какому-нибудь мужчине.

Он потер виски, как делал всегда в стрессовых ситуациях, и вздохнул.

– Я-то думал, возвращение в Италию положит конец всем моим бедам… Теперь я вижу, что они только начинаются.

Мы гостили у Флакка шестой день, когда от Квинта явился гонец с вестями: несмотря на демонстрацию силы, которую в последний миг устроили Клодий и его банда, центурии единодушно проголосовали за то, чтобы вернуть Цицерону все права гражданина. Следовательно, он снова стал свободным человеком.

Странно, но эти новости как будто не слишком его развеселили. Когда я упомянул об этом равнодушии, Марк Туллий снова вздохнул:

– А с какой стати я должен веселиться? Мне просто вернули то, чего вообще не следовало отнимать. Во всем остальном я слабее, чем был раньше.

На следующий день мы начали свое путешествие в Рим. К тому времени вести о восстановлении Цицерона в правах распространились среди людей Брундизия, и толпа в несколько сотен человек собралась у ворот виллы, чтобы посмотреть на его отъезд. Цицерон вышел из экипажа, который делил с Туллией, поприветствовал каждого доброжелателя рукопожатием и произнес короткую речь, после чего мы возобновили путешествие. Но не проделали мы и пяти миль, как в ближайшем поселении повстречались с другой, еще более многочисленной группой людей – они тоже ждали возможности пожать моему хозяину руку. Цицерону вновь пришлось повторить приветствия, и так продолжалось весь этот день. Все последующие дни происходило то же самое, только то́лпы становились все больше – весть о том, что тут будет проезжать Цицерон, неслась впереди нас. Вскоре люди являлись уже из мест, лежащих в милях от дороги, и даже спускались с гор, чтобы встать вдоль нашего пути. К тому времени, как мы добрались до Беневента, их были уже тысячи; в Капуе улицы были полностью перекрыты.

Сперва Цицерона тронуло такое искреннее проявление привязанности, потом оно его восхитило, затем изумило и, наконец, заставило задуматься.

Есть ли способы, гадал он, обратить эту удивительную популярность среди обычных граждан в политическое влияние в Риме? Но популярность и власть, как он прекрасно знал, – совершенно разные вещи. Часто самые могущественные люди в государстве могут пройти по улице неузнанными, в то время как самые знаменитые наслаждаются почетным бессилием.

В этом мы убедились вскоре после того, как покинули Кампанию, когда Цицерон решил, что мы должны остановиться в Формии и осмотреть его виллу на берегу моря. От Теренции и Аттика ему было известно, что на виллу напали, и он заранее приготовился к тому, что найдет ее в руинах. Но в действительности, когда мы свернули с Аппиевой дороги и вошли в его владения, дом с закрытыми ставнями выглядел совершенно нетронутым: исчезли только греческие скульптуры. Сад был чистым и прибранным, среди деревьев все еще важно разгуливали павлины, и мы слышали вдалеке шум морского прибоя.

Когда экипаж остановился и Цицерон вышел из него, отовсюду начали появляться домочадцы: казалось, что они где-то прятались. Увидев снова своего хозяина, все они бросились на землю, плача от облегчения, но, когда он двинулся к передней двери, несколько человек попытались преградить ему путь, умоляя не входить.

Оратор жестом велел им уйти с дороги и приказал отпереть дверь.

Первым потрясением, которое ждало нас после этого, был запах дыма, влаги и человеческих испражнений. За ним последовал звук – пустой, порождающий эхо, нарушаемый только похрустыванием штукатурки и керамики под нашими ногами да курлыканьем голубей на стропилах. Когда начали опускать ставни, свет летнего дня показал анфиладу ободранных догола комнат. Туллия в ужасе прижала ладонь ко рту, и отец ласково велел ей уйти и подождать в экипаже.

Затем мы двинулись вглубь дома. Исчезли вся мебель и картины, а также вся утварь. Здесь и там провисли куски потолка, и даже мозаику полов выломали и вывезли, так что теперь на полу из голой земли среди птичьего помета и человеческих фекалий росли побеги. Стены были опалены в тех местах, где разжигали костры, и покрыты самыми непристойными рисунками и надписями – все они были сделаны подтекающей красной краской.

В обеденном зале просеменила вдоль стены и втиснулась в нору крыса. Цицерон наблюдал, как она исчезает, с выражением безмерного отвращения, а потом вышел из дома, снова забрался в экипаж и приказал вознице возвращаться на Аппиеву дорогу. По меньшей мере час он не разговаривал.

Спустя два дня мы добрались до Бовилл – предместья Рима.

Проснувшись на следующее утро, мы обнаружили, что еще одна толпа ожидает на дороге, чтобы сопроводить нас в город. Когда мы шагнули в зной летнего утра, я был полон тревоги: то, в каком состоянии оказалась вилла в Формии, вывело меня из равновесия. К тому же был канун Римских игр – нерабочий день. Улицы были забиты народом, и до нас уже дошли рассказы о нехватке хлеба, которая привела к бунту. Я не сомневался, что Клодий, воспользовавшись беспорядками, попытается устроить нам какую-нибудь засаду.

Но Цицерон был спокоен. Он верил, что люди защитят его, и попросил, чтобы у экипажа сняли крышу. Возле него сидела Туллия, держа зонтик, а я примостился рядом с возничим. Так мы и ехали.

Я не преувеличиваю, когда говорю, что вдоль каждого ярда Аппиевой дороги стояли жители и почти два часа мы неслись на север на волне непрерывных аплодисментов. Там, где дорога пересекала реку Альмо, близ храма Великой Матери, люди даже стояли в воде – по три-четыре человека возле каждого берега. Дальше люди сгрудились на ступеньках храма Марса так плотно, что это напоминало толпы на гладиаторских играх. И возле самых городских стен, там, где вдоль дороги тянется акведук, молодые люди кое-как примостились на вершине арок или цеплялись за пальмовые деревья. Они махали руками, и Цицерон махал в ответ.

Шум, жара и пыль были ужасающими. В конце концов, мы вынуждены были остановиться возле Капенских ворот: давка стала такой, что мы просто не смогли двигаться дальше.

Я спрыгнул на землю и попытался обойти экипаж, намереваясь открыть дверцу. Но волнующиеся люди, отчаянно стремящиеся приблизиться к Цицерону, так прижали меня к повозке, что я едва мог двигаться и дышать. Экипаж сдвинулся, грозя перевернуться, и я всерьез думаю, что моего господина мог убить избыток любви всего в десяти шагах от Рима, если б в этот миг из ниши ворот не появился его брат Квинт с дюжиной помощников, которые оттеснили толпу назад и расчистили место для Цицерона.

Прошло четыре месяца с тех пор, как мы виделись с Квинтом в последний раз, и он больше не выглядел младшим братом великого оратора. Ему сломали нос во время драки на форуме, он явно слишком много пил и смахивал на избитого старого боксера. Квинт протянул к Марку Туллию руки, и они заключили друг друга в объятья, будучи не в силах говорить от избытка чувств – слезы текли по их щекам, и каждый молча колотил другого по спине.

После того как они выпустили друг друга, Квинт рассказал брату о своих приготовлениях, и, когда мы пешком вступили в город, братья шли, держась за руки, а мы с Туллией – за ними. Кроме того, слева и справа от меня и Туллии гуськом двигались помощники.

Квинт, который раньше руководил избирательными кампаниями Цицерона, продумал маршрут, с тем чтобы показать брата как можно большему числу его сторонников. Мы прошли мимо Большого Цирка[20], флаги которого уже развевались в преддверии игр, а затем медленно тронулись по забитой толпой долине между Палатинским холмом и Целием[21], и нам показалось, будто все, чьи интересы Марк Туллий когда-либо представлял в суде, все, кому он оказал услугу, и просто те, кому он пожал руки в предвыборное время, явились, чтобы поприветствовать его.

И все-таки я заметил, что не все собравшиеся приветственно кричат, что здесь и там маленькие группки мрачных плебеев сердито таращатся на нас или поворачиваются к нам спиной – особенно когда мы приблизились к храму Кастора, где Клодий устроил свою штаб-квартиру.

Храм был размалеван свежими лозунгами, выведенными такой же пламенеющей красной краской, какой воспользовались в Формии: «Марк Цицерон ворует у людей хлеб. Когда люди голодны, они знают, кого обвинять». Один человек плюнул в нас, а еще один медленно отвел полы своей туники, чтобы показать мне нож. Цицерон сделал вид, что не заметил этого.

Толпа в несколько тысяч человек непрерывно радостно кричала, пока мы шли через форум и поднимались по ступеням лестницы Капитолийского холма к храму Юпитера, где превосходный белый бык ждал, когда его принесут в жертву.

Я боялся, что в любой миг на нас могут напасть, хотя здравый смысл подсказывал, что такой поступок был бы самоубийственным: сторонники Цицерона разорвали бы любого нападающего на куски, даже если б тому удалось подойти достаточно близко, чтобы нанести удар. Тем не менее я предпочел бы, чтобы мы смогли попасть туда, где есть стены и дверь. Но это было невозможно: сегодня Цицерон принадлежал Риму.

Сперва мы выслушали, как жрецы читают свои молитвы, а потом Цицерону пришлось покрыть голову и шагнуть вперед, чтобы принести ритуальную благодарность богам. После этого он должен был стоять, наблюдая, как убивают быка и исследуют его внутренности. Наконец, было объявлено, что ауспиции[22] благоприятны. Цицерон вошел в храм и возложил приношения у ног маленькой статуэтки Минервы, которую поставил здесь еще до своего изгнания.

Когда он вышел, его окружили многие из тех сенаторов, что упорнее всего сражались за его возвращение: Сестий, Цестилий, Курций, братья Циспии и остальные, возглавляемые старшим консулом Лентулом Спинтером – каждого из них требовалось поблагодарить лично. Много было пролито слез, много было поцелуев, и время, наверное, давно перевалило за полдень, когда мы смогли двинуться к дому. И даже тогда Спинтер и остальные настояли на том, что будут нас сопровождать. Туллия к тому моменту уже ушла вперед незаметно для нас.

«Домом», конечно, был теперь не наш прекрасный особняк на склонах Палатинского холма – взглянув вверх, я увидел, что тот дом полностью разрушен, дабы дать место святилищу Свободы Клодия. Вместо этого нам пришлось обосноваться чуть ниже по холму, в доме Квинта, где нам и предстояло жить до тех пор, пока Цицерон не добьется возвращения прежнего имения и не начнет отстраиваться.

Та улица тоже была забита доброжелателями, и Цицерону пришлось с трудом протискиваться к двери. За порогом, в тени двора, его ожидали жена и дети.

Я знал, поскольку он часто об этом говорил, как сильно предвкушал этот момент. И все-таки в той сцене чувствовалась неловкость, из-за которой мне захотелось прикрыть лицо. Теренция в пышном наряде явно ожидала уже несколько часов, а маленький Марк успел за это время соскучиться и капризничал.

– Итак, муж мой, – сказала жена Марка Туллия со слабой улыбкой, свирепо дергая мальчика за руку, чтобы заставить его стоять как положено, – ты наконец-то дома! Иди, поприветствуй своего отца! – велела она Марку и подтолкнула его вперед, но тот быстро метнулся обратно и спрятался за ее подолом.

Цицерон остановился чуть в стороне и протянул руки к сыну, не зная, как ему отреагировать. В конце концов, только Туллия спасла положение: она подбежала к отцу, поцеловала его, подвела к матери и ласково прижала своих родителей друг к другу. Так семья наконец-то воссоединилась.

Вилла Квинта была большой, но недостаточно просторной для того, чтобы в ней с комфортом разместились два семейства, так что между ними с самого первого дня начались трения. Из уважения к брату – старшему и по возрасту, и по положению, – Квинт с типичной для него щедростью настоял на том, чтобы Цицерон и Теренция заняли хозяйские покои, которые обычно он сам делил со своей женой Помпонией, сестрой Аттика. Было ясно, что Помпония резко против этого возражала и с трудом заставила себя вежливо поприветствовать деверя.

Я не собираюсь задерживаться на сплетнях о личностях всех этих людей: такие вопросы были бы ниже достоинства моего сюжета. И все-таки нельзя должным образом поведать о жизни Цицерона, не упомянув о случившемся, – ведь именно тогда начались его домашние несчастья, оказавшие воздействие и на его политическую карьеру.

Они с Теренцией были женаты больше двадцати лет. Супруги часто спорили, но их разногласия были основаны на взаимном уважении. Теренция была женщиной с независимым состоянием, почему Цицерон на ней и женился – во всяком случае, он наверняка сделал это не из-за ее внешности и не из-за безмятежности ее нрава. Именно состояние супруги дало ему возможность войти в Сенат. Ну, а успех Марка Туллия позволил его жене улучшить свое положение в обществе. Теперь же его злосчастное падение обнажило присущие их союзу слабости. Теренции не только пришлось продать добрую часть своего имущества, чтобы защитить семью в отсутствие мужа, ее еще и оскорбляли и поносили, и она опустилась до того, что нашла приют у мужниной родни – в семье, которую всегда чванливо считала ниже своей собственной. Да, Цицерон был жив и вернулся в Рим, и я уверен, что она была этому рада. Но Теренция не скрывала своего мнения о том, что дни его политической власти пришли к концу, даже если он сам – все еще витающий в облаках народной лести – не сумел этого осознать.

В тот первый вечер меня не позвали поужинать вместе с семьей, но, учитывая напряженные отношения между супругами, не могу сказать, что я был сильно против. Однако я расстроился, обнаружив, что мне отвели постель в помещении для рабов на чердаке и мне предстоит делить эту комнатушку с управляющим Теренции Филотимом. Этот управляющий был льстивым и жадным существом средних лет. Мы никогда не нравились друг другу, и, полагаю, он был не более счастлив видеть меня, чем я – его. И все-таки любовь этого человека к деньгам сделала его усердным управляющим Теренции, и ему, наверное, больно было видеть, как ее состояние тает месяц за месяцем. Меня разъярила горечь, с которой он нападал на Цицерона за то, что тот поставил жену в это положение, и спустя некоторое время я резко велел ему закрыть рот и выказать некоторое уважение к моему хозяину, иначе я позабочусь, чтобы тот отхлестал его бичом. Позже, когда я лежал, бодрствуя и слушая храп Филотима, я гадал, какие из только что услышанных мною жалоб принадлежат ему, а какие он просто повторил, услышав из уст своей госпожи.

Из-за беспокойной ночи на следующий день я проспал и, проснувшись, впал в панику. Тем утром Цицерон должен был посетить Сенат, чтобы выразить свою официальную благодарность за поддержку. Обычно он учил свои речи наизусть и произносил их без заметок. Но прошло столько времени с тех пор, как он говорил на людях, что Марк Туллий боялся споткнуться на словах, – поэтому ему пришлось надиктовать речь, и я записал ее по дороге из Брундизия. Я вытащил речь из своего ящичка для документов, проверил, полный ли у меня текст, и поспешно сошел вниз как раз в тот момент, когда секретарь Квинта Статий ввел на террасу двух посетителей. Одним из них был Тит Анний Милон – трибун, навещавший нас в Фессалонике, а вторым – главный помощник Помпея Луций Афраний, который был консулом два года спустя после Цицерона.

– Эти люди желают видеть твоего господина, – сказал мне Статий.

– Я посмотрю, свободен ли он сейчас, – кивнул я.

На что Афраний заметил – тоном, который не очень мне понравился:

– Лучше б ему быть свободным!

Я тотчас отправился в главную спальню. Дверь ее была закрыта, а служанка Теренции приложила палец к губам и сказала, что Цицерона там нет. Вместо спальни она показала мне на коридор, ведущий в туалетную комнату, где я и нашел Марка Туллия – слуга помогал ему облачиться в тогу. Рассказывая, кто пришел с ним повидаться, я заметил через его плечо небольшую импровизированную постель. Хозяин перехватил мой взгляд и пробормотал:

– Что-то не так, но она не говорит мне, что именно.

А потом, возможно, пожалев о своей откровенности, он грубо приказал привести Квинта, чтобы тот тоже услышал, о чем собираются сказать посетители.

Сперва встреча проходила дружелюбно. Луций Афраний объявил, что привез самые теплые приветствия от Помпея Великого, который надеется вскоре лично поздравить вернувшегося в Рим Цицерона. Оратор поблагодарил его за это сообщение, а Милона – за все, что тот сделал ради его возвращения из изгнания. Он описал, с каким энтузиазмом его встречали по всей округе и какие толпы вчера собрались в Риме, чтобы увидеть его.

– Я чувствую, что начинаю совершенно новую жизнь, – сказал он под конец своей речи. – И я надеюсь, Помпей будет в Сенате, чтобы услышать, как я восхваляю его со всем своим скудным красноречием.

– Помпей не будет присутствовать в Сенате, – резко сказал Афраний.

– Жаль это слышать.

– Он чувствует, что в свете нового законопроекта, который должен быть внесен, его присутствие будет неуместным.

С этими словами Луций Афраний открыл небольшую сумку и передал Цицерону проект закона. Тот прочитал документ с явным удивлением и передал его Квинту, а Квинт, в конце концов, протянул его мне.

Поскольку народ Рима лишен доступа к достаточным запасам зерна, вплоть до того, что это создает серьезную угрозу благополучию и безопасности государства, и, принимая во внимание принцип, гласящий, что все римские граждане имеют право на эквивалент по меньшей мере одной бесплатной ковриги хлеба в день, настоящим провозглашается: Помпею Великому будет дана власть уполномоченного по зерну, дабы закупать, захватывать или иным образом добывать по всему миру достаточно зерна, чтобы обеспечить городу изобильные припасы. Власть будет принадлежать ему в течение пяти лет, и для помощи в выполнении своей задачи он имеет право назначить пятнадцать заместителей – уполномоченных по зерну, – чтобы те выполняли предписанные им обязанности.

– Само собой, Помпею хотелось бы, чтобы ты предложил этот законопроект, когда сегодня будешь обращаться к Сенату, – сказал Афраний.

А Милон добавил:

– Ты должен согласиться, это коварный удар. Отвоевав улицы у Клодия, теперь мы отнимем у него возможность покупать голоса с помощью хлеба.

– Дефицит и вправду так серьезен, как гласит чрезвычайный закон? – спросил Цицерон, повернувшись к Квинту.

– Да, верно, – ответил тот. – Хлеба мало, а цены на имеющийся взлетели и стали просто грабительскими.

– И все равно одному человеку даруется удивительная, беспрецедентная власть над продовольственными запасами нации, – покачал головой Цицерон. – Боюсь, мне нужно узнать о сложившейся ситуации побольше, прежде чем я выскажу свое мнение.

Он попытался вернуть проект закона Афранию, но тот отказался его принять и, скрестив руки на груди, сердито уставился на Цицерона.

– Надо сказать, мы ожидали от тебя большей благодарности – после всего, что мы для тебя сделали.

– Само собой, – добавил Милон, – ты будешь одним из пятнадцати помощников-уполномоченных.

И он потер большой и указательный пальцы, намекая на прибыльный характер этого назначения.

Наступившая вслед за тем тишина была неловкой. В конце концов Афраний заговорил снова:

– Что ж, мы оставим тебе набросок, и, когда ты обратишься к Сенату, с интересом выслушаем твои слова.

После их ухода Квинт первым взял слово:

– По крайней мере, мы теперь знаем, какова их цена.

– Нет, – мрачно ответил Цицерон, – это не их цена. Это просто первый взнос по ссуде, которая, с их точки зрения, никогда не будет возвращена, сколько бы я им ни отдал.

– Итак, что ты будешь делать? – спросил его брат.

– Ну, это же абсолютно дрянная альтернатива, не так ли? Превознеси закон, и все скажут, что я – ставленник Помпея; промолчи – и он повернется против меня. Как бы я ни поступил, я проиграю.

Как это часто бывало, Марк Туллий не решил, какого курса придерживаться, даже когда мы отправились на заседание Сената. Ему всегда нравилось прикидывать температуру зала, прежде чем начать говорить – выслушивать его сердцебиение, как доктор выслушивает пациента.

С нами были гладиаторы, играющие роль телохранителей: спутник Милона во время его визита в Македонию Бирра и три его товарища. В придачу явились двадцать или тридцать клиентов[23] Цицерона, служивших ему человеческим щитом, так что мы чувствовали себя в полной безопасности.

По дороге покрытый шрамами Бирра похвалился передо мной силой их группы: он сказал, что у Милона и Помпея есть еще сотня пар гладиаторов в резерве – в бараках на Марсовом поле, – и они готовы в мгновение ока приступить к делу, если Клодий попытается выкинуть какой-нибудь из своих трюков.

Мы добрались до здания Сената, и я протянул Цицерону текст его речи. На пороге он прикоснулся к древнему косяку и оглядел то, что называл «огромнейшей в мире комнатой» в благодарном изумлении, что дожил до того, чтобы увидеть ее вновь.

Когда Марк Туллий приблизился к своему обычному месту на передней скамье, ближайшей к консульскому возвышению, сидевшие поблизости сенаторы встали, чтобы пожать ему руку. Собрание было далеко не полным – я заметил, что отсутствует не только Гней Помпей, но также и Клодий, и Марк Красс, чей союз с Помпеем и Цезарем все еще был самой могучей силой в республике. Я гадал, почему они не явились.

Председательствующим консулом в тот день был Метелл Непот, давнейший враг Цицерона, который, тем не менее, теперь публично с ним помирился – хоть и нехотя, под давлением большинства Сената. Он ничем не выказал, что видит моего господина: вместо этого поднялся и объявил, что только что прибыл новый гонец от Цезаря из Дальней Галлии. В помещении стало тихо. Все сенаторы внимательно слушали, как Непот зачитывает донесение Цезаря об очередных жестоких столкновениях с дикими племенами с экзотическими названиями – виромандуями, атребатами и нервиями – и о сражениях среди тамошних мрачных, отдающихся эхом лесов и вздувшихся непреодолимых рек.

Было ясно, что Цезарь продвинулся на север куда дальше, чем любой римский военачальник до него – почти до холодного северного моря. И вновь его победа была едва ли не полным уничтожением противника: он заявлял, что из шестидесяти тысяч человек, составлявших армию нервиев, в живых осталось лишь пятьсот.

Когда Непот закончил читать, собравшиеся будто разом выдохнули. И только тогда консул пригласил Цицерона выступить.

Это был трудный момент для произнесения речи, и в результате Марк Туллий по большей части ограничился списком благодарностей. Он благодарил консулов и Сенат, народ и богов, своего брата и почти всех, кроме Цезаря, которого так и не упомянул. Особенно же он благодарил Помпея («чьи храбрость, слава и подвиги не имеют себе равных в летописях любых народов и любых времен») и Милона («его пребывание в роли трибуна было не чем иным, как твердой, неустанной, храброй и непреклонной защитой моего благополучия»).

Однако Цицерон не упомянул ни о нехватке зерна, ни о предложении наделить Помпея добавочной властью, и, как только он сел, Афраний и Милон быстро встали с мест и покинули здание.

Позже, когда мы шли обратно в дом Квинта, я заметил, что с нами больше нет Бирры и его гладиаторов. Мне подумалось, что это странно – ведь опасность нападения едва ли миновала! Среди толпящихся вокруг зевак было много нищих, и, может быть, я ошибался, но мне показалось, что теперь Цицерон притягивает к себе гораздо больше недружелюбных взглядов. Да и враждебных жестов тоже стало намного больше.

Как только мы оказались в безопасности, в доме, оратор сказал:

– Я не мог этого сделать. Как я мог руководить дискуссией, о которой ничего не знаю? Кроме того, это был неподходящий момент, чтобы делать такого рода предложения. Все могли говорить лишь о Цезаре, Цезаре, Цезаре… Может, теперь меня на некоторое время оставят в покое.

День был длинным и солнечным, и Цицерон провел основную его часть в саду, читая или кидая мячик жившей в их семье собаке – терьеру по кличке Мийя, чьи проказы приводили в огромный восторг юного Марка и его девятилетнего кузена Квинта Младшего – единственного ребенка Квинта и Помпонии. Марк был милым, открытым ребенком, в то время как Квинт, избалованный матерью, выказывал некие неприятные черты характера. Однако дети играли друг с другом довольно весело.

Время от времени через долину сюда доносился рев толпы из Большого Цирка, стоявшего по другую сторону холма – сотня тысяч голосов, кричащих или стонущих в унисон: звук был одновременно и бодрящим, и пугающим, как рычание тигра. Из-за него трепетали волоски на моей шее и руках.

В середине дня Квинт предложил, чтобы Цицерон пошел в Цирк, показался публике и посмотрел хотя бы одну скачку, но Марк Туллий предпочел остаться там, где был:

– Боюсь, я устал демонстрировать себя незнакомцам.

Поскольку мальчики не желали отправляться в постель, а Цицерон, пробыв так долго вдали от семьи, хотел их ублажить, ужин был подан поздно. На сей раз, к очевидному раздражению Помпонии, мой хозяин пригласил меня присоединиться к ним. Она не одобряла того, чтобы рабы ели вместе с согражданеми, и, без сомнения, чувствовала, что это ее право – а не ее деверя – решать, кто должен присутствовать за ее столом.

В результате нас было шестеро: Цицерон и Теренция на одном ложе, Квинт и Помпония – на другом, и мы с Туллией – на третьем. При обычных обстоятельства к нам присоединился бы брат Помпонии, Аттик, который был ближайшим другом Марка Туллия, но за неделю до нашего возвращения он внезапно уехал из Рима в свое поместье в Эпире. Аттик сослался на неотложные дела, но я подозревал, что он предвидел надвигающиеся семейные разногласия – этот человек всегда предпочитал вести спокойную жизнь.

Сгустились сумерки, и рабы только начали вносить тонкие свечи, чтобы зажечь лампы, когда где-то вдалеке послышалась какофония свиста, барабанного боя, рева рогов и пения. Сперва мы не обратили на это внимания, подумав, что в связи с играми мимо проходит какая-то процессия. Но шум раздавался как будто прямо напротив дома – и не отдалялся.

В конце концов Теренция не выдержала:

– Как вы думаете, что это такое?

– Знаешь, я прикидываю, не флагитация[24] ли это, – с заинтересованностью ученого ответил ее муж. – Теперь есть такой причудливый обычай. Тирон, не посмотришь, что там?

Сейчас такой обычай вряд ли все еще существует, но тогда, в дни республики, когда люди были вольны выражать свое мнение, граждане, обиженные кем-то, но слишком бедные, чтобы прибегнуть к услугам суда, имели право пропеть флагитацию у дома того, кого считали своим обидчиком. И вот нынче ночью мишенью стал Цицерон. Я услышал, как его имя упоминается среди песнопений, а когда открыл дверь, достаточно ясно разобрал, о чем поют горожане:

Подлец Цицерон, где наш хлеб? Подлец Цицерон украл наш хлеб!

На узкой улочке столпилась сотня человек, повторяя те же фразы снова и снова и время от времени заменяя слово «подлец» другим, еще более непристойным. Когда они заметили, что я смотрю на них, поднялся ужасающий глумливый крик. Я закрыл дверь, запер ее на засов и вернулся с докладом в обеденный зал.

Помпония, выслушав меня, встревоженно села.

– Но что же нам делать? – вырвалось у нее.

– Ничего, – спокойно сказал Цицерон. – Они имеют право поднимать такой шум. Пусть отведут душу, а когда им это надоест, они уйдут.

– Но почему они решили, что ты воруешь их хлеб? – спросила Теренция.

– Клодий обвиняет в нехватке хлеба толпы людей, которые идут в Рим, дабы поддержать твоего мужа, – объяснил ей Квинт.

– Но эти толпы здесь не для того, чтобы поддержать его, – они явились, чтобы посмотреть на игры!

– Жестокая правда, как всегда, – согласился Цицерон. – И даже если б все они были тут ради меня, город, насколько мне известно, никогда не испытывал недостатка в продовольствии в праздничные дни.

– Тогда почему такое случилось теперь? – недоумевала его жена.

– Полагаю, кто-то саботирует поставки.

– Но кто стал бы это делать?

– Клодий, чтобы очернить мое имя, а может, даже Помпей, чтобы получить повод захватить власть над распределением припасов. В любом случае мы ничего не можем поделать. Поэтому предлагаю есть и не обращать на них внимания, – заявил Марк Туллий.

Мы попытались продолжить ужин как ни в чем не бывало и даже шутили и смеялись над происходящим, однако беседа стала напряженной, и всякий раз, когда она стихала, паузу заполняли сердитые голоса с улицы:

Подонок Цицерон украл наш хлеб! Подонок Цицерон съел наш хлеб!

В конце концов Помпония снова начала возмущаться:

– Они что, будут продолжать так всю ночь?!

– Возможно, – ответил Цицерон.

– Но эта улица всегда была тихой и почтенной. Уж конечно, ты можешь как-то их остановить?

– Вообще-то, нет. Они имеют на это право.

– «Право»!

– Если ты помнишь, я верю в права людей.

– Твое счастье. И как мне теперь спать?

Тут Цицерону наконец изменило терпение.

– Почему бы тебе не заткнуть уши воском, госпожа? – предложил он своей невестке, а потом добавил себе под нос: – Уверен, я бы затыкал уши, если б был на тебе женат.

Квинт, который много выпил, попытался подавить смех, и Помпония резко повернулась к нему:

– Ты позволишь ему так со мной разговаривать?

– Это была всего лишь шутка, дорогая, – попытался успокоить ее муж.

Но хозяйка дома положила свою салфетку, с достоинством поднялась с ложа и объявила, что пойдет проверить, как там мальчики.

Теренция, бросив на Цицерона острый взгляд, сказала, что присоединится к ней, и поманила за собой Туллию.

Когда женщины ушли, мой господин обратился к Квинту:

– Извини. Я не должен был этого говорить. Пойду найду ее и извинюсь. Кроме того, она права: я навлек беду на твой дом. Мы переедем утром.

– Нет, не переедете! – возразил его брат. – Я здесь хозяин, и мой кров – твой кров, пока я жив. Меня не заботят оскорбления черни.

Мы снова прислушались.

Ублюдок Цицерон, где наш хлеб? Ублюдок Цицерон украл наш хлеб!

– Удивительно гибкий размер, надо отдать им должное, – сказал мой хозяин. – Интересно, сколько еще они припасли вариантов?

– Знаешь, мы могли бы послать весточку Милону. И гладиаторы Помпея живо очистили бы улицу, – предложил Квинт.

– Чтобы я оказался перед ними в еще большем долгу? Ну уж нет!

Мы разошлись спать по разным комнатам, хотя вряд ли кто-нибудь из нас хорошо выспался в ту ночь. Демонстрация не прекратилась, как и предсказал Цицерон, – если уж на то пошло, к утру шум стал еще громче и явно неистовей, потому что толпа начала выкапывать булыжники и швырять их в стены или перекидывать через парапет, так что они с треском падали в атриуме или в саду. Было ясно, что положение наше становится опасным, и в то время, как женщины и дети укрылись в доме, я забрался на крышу вместе с Цицероном и Квинтом, чтобы оценить, насколько велика угроза. Осторожно выглянув из-за коньковой черепицы, можно было посмотреть вниз, на форум. Толпа Клодия силой захватывала его. Сенаторам, пытавшимся попасть в здание для сегодняшнего заседания, приходилось проходить сквозь строй под оскорбления и пение. До нас донеслись слова песен под аккомпанемент ударов кухонных инструментов:

Где наш хлеб? Где наш хлеб? Где наш хлеб?

Внезапно снизу, под нами, раздался вопль. Мы спустились с крыши и сошли в атриум как раз вовремя, чтобы увидеть, как раб выуживает черно-белый предмет, похожий на мешок или маленькую сумку, – его только что уронили в отверстие в крыше, и он упал в имплювий[25].

Это было изувеченное тело собаки Мийи. Сын и племянник моего хозяина скорчились в углу атриума, закрыв руками глаза и плача. Тяжелые камни застучали по деревянной двери. И тогда Теренция набросилась на Цицерона с горечью, какой я никогда прежде в ней не видел:

– Упрямец! Упрямец, дурак! Ты сделаешь что-нибудь наконец, чтобы защитить свою семью?! Или я должна снова ползти на четвереньках и умолять этих подонков не трогать нас?!

Марк Туллий отшатнулся при виде ее ярости. В этот миг дети снова принялись всхлипывать, и он посмотрел туда, где их утешала Туллия. Казалось, это решило дело. Цицерон повернулся к Квинту:

– Как думаешь, ты сможешь тайком пропихнуть раба через заднее окно?

– У нас наверняка это получится, – кивнул хозяин дома.

– Вообще-то, лучше послать двоих – на тот случай, если один не доберется. Они должны отправиться в бараки Милона на Марсовом поле и рассказать гладиаторам, что нам срочно нужна помощь.

Гонцы были отправлены, а Цицерон, между тем, подошел к мальчикам и отвлек их, обхватив руками за плечи и рассказывая истории о храбрости героев республики.

Казалось, прошло много времени, во время которого дверь штурмовали все яростнее, и вот наконец мы услышали на улице новую волну рева, а вслед за тем – вопли. Появились гладиаторы, которыми командовали Милон и Помпей, и таким образом Марк Туллий спас свою семью, потому что я твердо верю: люди Клодия, обнаружив, что им не дают отпор, всерьез намеревались вломиться в дом и перебить нас всех. Но теперь, после одной короткой стычки на улице, осаждающие, далеко не так хорошо вооруженные и натренированные, бежали, спасая свою жизнь.

Как только мы убедились, что улица свободна от врага, Цицерон, Квинт и я снова поднялись на крышу и стали наблюдать, как битва откатывается вниз, на форум. Со всех сторон туда вбежали колонны гладиаторов и начали направо и налево наносить удары мечами плашмя. Толпа рассыпалась, но не была полностью разбита. Между храмом Кастора и Рощей Весты быстро возвели баррикаду из снятых с козел столешниц, скамей и ставней ближайших лавок. Эта линия обороны держалась, и один раз я увидел светловолосого Клодия, который сам руководил сражением – он был в кирасе поверх тоги и размахивал длинной железной пикой. Я понял, что это он, потому что рядом с ним была его жена Фульвия – женщина столь же свирепая, жестокая и любящая насилие, как и любой мужчина. Здесь и там зажглись костры, и их дым, поднимаясь в летнюю жару, добавлял схватке сумятицы. Я насчитал семь лежащих на земле тел, хотя невозможно было сказать, ранены эти люди или мертвы.

Спустя некоторое время Цицерон не выдержал этого зрелища. Покидая крышу, он тихо сказал:

– Это конец республики.

Мы оставались в доме весь день, пока на Форуме продолжались стычки. За все это время меня больше всего поразило то, что меньше чем в миле оттуда как ни в чем не бывало продолжались Римские игры, словно не происходило ничего необычного.

Насилие стало нормальной частью политики. К наступлению ночи в городе снова воцарился мир, но Цицерон благоразумно решил не рисковать и не выходить до утра. Утром же мы вместе с Квинтом и эскортом из гладиаторов Милона пошли к зданию Сената.

На форуме теперь было полно граждан, поддерживавших Помпея Великого. Они призывали Цицерона позаботиться о том, чтобы у них снова был хлеб, вызвав Помпея, дабы тот разрешил кризис. Мой хозяин, который нес набросок закона, делающего Гнея Помпея уполномоченным по зерну, ничего не ответил.

В Сенате снова присутствовало мало людей: из-за беспорядков больше половины сенаторов не явились. На передней скамье, кроме Цицерона и Афрания, из консулов сидел только Марк Валерий Мессала. Председательствующий консул, Метелл Непот, получил удар камнем, когда шел вчера через форум, и поэтому носил повязку. Он упомянул бунты из-за зерна как первый пункт повестки дня, и несколько магистратов практически предложили, чтобы Цицерон взял под контроль запасы города, на что тот ответил скромным жестом и покачал головой.

Непот нехотя спросил:

– Марк Цицерон, ты желаешь говорить?

Мой хозяин кивнул и встал.

– Никому из нас не надо напоминать, – начал он, – и меньше всего – доблестному Непоту, об ужасном насилии, охватившем вчера город. Насилии, в основе которого лежит самая основная из человеческих потребностей – хлеб. Некоторые из нас вообще считают пагубным тот день, когда нашим гражданам даровали бесплатную долю зерна, потому что такова человеческая натура: то, что начинается с благодарности, быстро превращается в зависимость и, в конце концов, воспринимается как должное. Мы как раз достигли этой стадии. Я не говорю, что мы должны отменить закон Клодия – теперь уже слишком поздно это делать, так как нравственность народа уже подточена, что, без сомнения, и входило в его намерения. Но мы, по крайней мере, должны позаботиться о том, чтобы поставки хлеба были непрерывными, если хотим общественного порядка. И в нашем государстве есть лишь один человек, обладающий авторитетом и организационным гением, необходимыми для решения этой задачи, – Помпей Великий. Посему я хочу предложить следующую резолюцию…

Тут Цицерон зачитал набросок закона, который я уже цитировал, и люди в той части зла, где сидели заместители Помпея, поднялись, шумно одобряя сказанное. Остальные сидели с серьезными лицами или что-то сердито бормотали, потому что всегда боялись жажды власти Гнея Помпея.

Приветственные крики стали слышны снаружи и заинтриговали ожидающую на форуме толпу. Когда люди узнали, что Цицерон предложил новый закон, они начали требовать, чтобы он вышел и обратился к ним с ростры. Все трибуны – не считая двух сторонников Клодия – послушно прислали ему приглашение выступить. Когда эту просьбу зачитали в Сенате, Цицерон запротестовал, говоря, что не готов к подобной чести. Но на самом деле у меня с собой была уже написанная им речь, которую я сумел ему передать, прежде чем он поднялся по ступеням на возвышение.

Его встретили бурными аплодисментами, и лишь спустя некоторое время Цицерон сумел добиться, что его выслушали. Когда овации стихли, он начал говорить и дошел как раз до того места, где благодарил людей за их поддержку («если б на мою долю выпало только безмятежное спокойствие, я был бы лишен невероятного и почти сверхчеловеческого порыва восторга, которым ваша доброта теперь позволяет мне наслаждаться…»), когда с краю толпы появился не кто иной, как Помпей. Он стоял в демонстративном одиночестве – впрочем, этот человек не особо нуждался в телохранителях, когда форум был полон его гладиаторов, – и притворялся, что пришел сюда просто как рядовой гражданин, чтобы послушать, что скажет Цицерон. Но, конечно, люди этого не позволили, и он соблаговолил разрешить, чтобы его подтолкнули вперед, к ростре, на которую он взошел и обнял оратора. Я успел забыть, насколько внушительна внешность Гнея Помпея: величественный торс, мужественная осанка и знаменитая густая, все еще темная челка, приподнятая, как выступ на носу корабля, над его широким красивым лицом.

Ситуация требовала лести, и Цицерон не подкачал.

– Вот человек, – сказал он, поднимая руку Помпея, – который не имел, не имеет и не будет иметь соперников в нравственности, проницательности и славе. Он дал мне все то же, что дал и республике, то, что никто другой никогда не давал своему другу, – безопасность, уверенность, достоинство. Перед ним, граждане, я в таком долгу, что это едва ли законно – чтобы один человек был настолько должен другому.

Аплодисменты продолжались, и Помпей Великий расплылся в довольной улыбке – широкой и теплой, как солнце.

Потом он согласился пройтись с Марком Туллием в дом Квинта и выпить чашу вина. Он ни разу не упомянул об изгнании моего хозяина, не спросил о его здоровье и не извинился за то, что годы назад не смог помочь ему противостоять Клодию – что и открыло дверь всем бедам. Он говорил только о себе и о будущем, по-детски нетерпеливо предвкушая свое назначение уполномоченным по зерну и то, какие возможности даст ему эта должность, чтобы путешествовать и заручаться клиентами.

– И, конечно же, ты, мой дорогой Цицерон, должен стать одним из моих пятнадцати легатов[26] – в любом месте, куда тебе захочется отправиться, – заявил он решительно. – Что тебе больше по душе – Сардиния, Сицилия? Или, может, Египет, Африка?

– Благодарю, – сказал Цицерон. – Это щедро с твоей стороны, но я должен отклонить твое предложение. Сейчас для меня самое главное – моя семья: возвращение нашей собственности, утешение жены и детей, отмщение нашим врагам и восстановление нашего состояния.

– Самый быстрый способ восстановить состояние – это заниматься зерном, уверяю тебя.

– И все равно я должен остаться в Риме.

Широкое лицо Помпея Великого вытянулось.

– Я разочарован, не скрою. Я хочу, чтобы с этим поручением было связано имя Цицерона. Оно придаст веса моему делу. А что насчет тебя? – спросил Помпей, повернувшись к хозяину дома. – Ты сможешь с этим справиться, полагаю?

Бедный Квинт! Последнее, чего он хотел, вернувшись в Рим после двух сроков пребывания в должности пропретора в Азии, – это снова подняться на борт корабля и иметь дело с фермерами, торговцами зерном и агентами по отправке грузов. Он поежился и запротестовал, уверяя гостя, что не подходит для этой должности, поглядывая при этом на брата в поисках поддержки. Но Цицерон едва ли мог отказать Помпею во второй просьбе – и на сей раз он промолчал.

– Хорошо, значит, решено, – Помпей хлопнул по подлокотникам кресла в знак того, что дело улажено, и поднялся. При этом он издал натужный звук, и я заметил, что этот человек становится довольно тучным. Ему, как и Цицерону, шел пятидесятый год.

– Наша республика переживает самые напряженные времена, – сказал он, обнимая братьев за плечи. – Но мы справимся с ними, как всегда справлялись, и я знаю, что вы оба сыграете в этом свою роль.

С этими словами Гней Помпей крепко прижал к себе этих двоих, стиснул их и некоторое время удерживал так, пригвоздив слева и справа к своей обширной груди.

IV

Назавтра, рано утром, мы с Цицероном поднялись на холм, чтобы осмотреть руины его дома. Роскошное здание, в которое он вложил столько средств и престижа, было теперь полностью разрушено, девять десятых огромного участка заросли сорняками и были завалены булыжниками, и сквозь спутанную траву едва можно было разглядеть, где же раньше были стены. Марк Туллий наклонился и подобрал один из торчащих из земли опаленных кирпичей.

– До тех пор пока это место мне не вернут, мы будем целиком в их милости – ни денег, ни достоинства, ни независимости… – вздохнул он. – Каждый раз, выйдя на улицу, я невольно смотрю сюда, и это напоминает мне о моем унижении.

Края кирпича раскрошились в его руке, и красная пыль потекла сквозь его пальцы, как высохшая кровь.

В дальнем конце участка на высоком постаменте стояла статуя молодой женщины. Вокруг подножия этого постамента были сложены подношения – свежие цветы. Выбрав это место для святилища Свободы, Клодий решил, что сделал его неприкосновенным и, следовательно, Цицерон не сможет его вернуть. В утреннем свете было видно, что мраморная женщина хорошо сложена. У нее были длинные локоны, а тонкое платье соскользнуло с плеча, обнажая голую грудь.

Мой господин, подбоченившись, рассматривал ее и в конце концов сказал:

– Свобода ведь всегда изображалась в виде матроны в митре?[27]

Я согласно кивнул.

– Тогда умоляю – скажи, кто эта потаскушка? Да она не большее воплощение богини, чем я!

До этого мгновения он был серьезным, но теперь начал смеяться, и, когда мы вернулись в дом Квинта, дал мне поручение: выяснить, где Клодий раздобыл эту статую.

В тот же день Цицерон подал прошение коллегии понтификов вернуть ему собственность на том основании, что участок не был должным образом освящен. Слушание назначили на конец месяца, и Клодия вызвали, чтобы тот оправдал свои действия.

Когда настал назначенный день, Марк Туллий признался, что чувствует себя недостаточно подготовленным, что он не в форме. Поскольку его библиотека все еще находилась в хранилище, мой хозяин не мог свериться со всеми нужными юридическими источниками. Уверен, он к тому же еще и нервничал из-за перспективы противостоять Клодию лицом к лицу. Быть побежденным врагом в уличной сваре – одно, но проиграть ему в законных дебатах? Это была бы катастрофа.

В ту пору коллегия понтификов располагалась в старой Регии – говорили, что это самое древнее здание в городе. Так же, как его современный преемник, здание стояло там, где Священная дорога разделяется, входя на форум, но шум этого оживленного места полностью гасили высокие толстые стены без окон.

Освещенный свечами полумрак внутри заставлял забыть о том, что снаружи ясно и солнечно. Даже зябкий, могильный воздух имел священный запах, словно его не тревожили более шести сотен лет.

Четырнадцать или пятнадцать первосвященников сидели в дальнем конце полного людей помещения, ожидая нас. Единственным, кто отсутствовал, был их глава, Цезарь: его кресло, более крупное, чем все прочие, стояло пустым. Среди первосвященников было несколько знакомых мне: консул Спинтер, Марк Луций – брат великого полководца Луция, который, по слухам, недавно лишился рассудка, и его держали взаперти в его дворце за пределами Рима, – и два начавших приобретать известность молодых аристократа, Квинт Сципион Назика и Марк Эмилий Лепид. Кроме того, здесь я наконец-то увидел третьего триумвира – Марка Лициния Красса. Курьезная коническая меховая шляпа, которую полагалось носить понтификам, скрывала самую отличительную его черту – лысину. Его хитрая физиономия была сейчас совершенно бесстрастной.

Цицерон сел лицом к остальным, а я устроился за его спиной на табурете, готовый передать ему по его требованию любой документ. За нами сидели именитые граждане, в том числе и Помпей. О Клодии же не было ни слуху ни духу. Перешептывания постепенно стихли, и вскоре молчание уже становилось гнетущим. Где же Публий Клодий? Возможно, он не смог прийти… С этим человеком никогда не знаешь, чего ожидать. Но в конце концов он с важным видом вошел, и я почувствовал, что холодею при виде того, кто причинил нам столько мук.

«Маленькая Госпожа Красотка» – так обычно называл его Цицерон, хотя сейчас, в среднем возрасте, Клодий перерос это оскорбление. Его буйные светлые кудри были теперь пострижены так коротко, что облегали его череп, словно золотой шлем, а толстые красные губы больше не были надуты. Он выглядел суровым, худым, презрительным – этакий падший Аполлон.

Как это часто случается с самыми злейшими врагами, сначала он был другом моего господина, но потом слишком часто начал преступать закон и мораль, переодеваясь в женщину и оскверняя священный обряд Доброй Богини[28]. Цицерон вынужден был дать против него свидетельские показания, и с того дня Клодий поклялся отомстить ему.

Теперь же Клодий сел в кресло в каких-нибудь трех шагах от Марка Туллия, но тот продолжал смотреть прямо перед собой, и эти двое так ни разу друг на друга и не взглянули.

Верховным понтификом по возрасту был Публий Альбинован, которому было лет восемьдесят. Дрожащим голосом он прочел тему диспута: «Было ли святилище Свободы, воздвигнутое недавно на участке, на который претендует Марк Туллий Цицерон, освящено в соответствии с ритуалами официальной религии или нет?» – после чего пригласил Клодия высказаться первым.

Наш противник медлил достаточно долго, чтобы продемонстрировать свое презрение ко всей этой процедуре, а потом медленно встал.

– Я шокирован, святые отцы, – начал он, как всегда аристократически растягивая слова, – и потрясен, но не удивлен, что этот ссыльный убийца Цицерон, бесстыдно зарезав Свободу во время своего консульства, теперь усугубляет оскорбление, разрушая ее изображение…

Он упомянул каждый поклеп, который когда-либо был возведен на Марка Туллия – и незаконное убийство заговорщиков Катилины («санкция Сената – не оправдание для казни пяти граждан без суда»), и его тщеславие («если он возражает против этого святилища, то в основном из зависти, поскольку считает себя единственным богом, достойным поклонения»), и его политическую непоследовательность («предполагалось, что возвращение этого человека станет предвестием восстановления сенаторских полномочий, однако первым же делом он предал эти ожидания, добившись диктаторской власти для Помпея»).

Все это произвело кое-какое впечатление на присутствующих. На форуме речь Клодия приняли бы хорошо. Но в ней совершенно не затрагивался законный аспект дела: было святилище должным образом освящено или нет?

Клодий приводил свои доводы час, а потом настала очередь Цицерона. Мерой того, насколько искусен был его оппонент, являлось то, что сперва Марку Туллию пришлось говорить экспромтом, защищая свою поддержку полномочий Помпея в делах сбора зерна. Только после этого он смог перейти к главной теме: святилище нельзя было освятить законным порядком, поскольку Клодий не был законным трибуном, когда основал его.

– Твой переход из патрициев в плебеи не был санкционирован решением этой коллегии, он был сделан против всех правил понтификов и должен быть лишен законной силы, – заявил Цицерон, – а если он недействителен, значит, весь твой трибунат разваливается на куски.

То была опасная тема: все знали, что именно Цезарь устроил усыновление Клодия, чтобы тот сделался плебеем. Я увидел, как Красс подался вперед, внимательно слушая. Ощутив опасность и, может быть, вспомнив данные Цезарю обязательства, Цицерон тут же сделал крутой поворот:

– Означают ли мои слова, что все законы Цезаря незаконны? Ни в коем случае, поскольку ни один из них более не затрагивает мои интересы, не считая тех, что с враждебным намерением нацелены лично на меня.

Он перешел к атаке на методы Клодия, и тут его красноречие воспарило: Цицерон протянул руку, показывая пальцем на врага, и говорил так страстно, что слова чуть ли не сталкивались друг с другом, вылетая у него изо рта:

– О, ты, гнусное чумное пятно на государстве, ты, публичная проститутка! Что плохого сделала тебе моя несчастная жена, из-за чего ты так жестоко изводил ее, грабил и мучил? И что плохого сделала тебе моя дочь, которая потеряла своего любимого мужа? И что плохого сделал тебе мой маленький сын, который все еще не спит, а плачет ночь напролет? Но ты не просто напал на мою семью – ты развязал ожесточенную войну даже со стенами моими и дверными косяками!

Однако настоящей удачей Цицерона было раскрытие происхождения воздвигнутой Клодием статуи. Я выследил поставивших ее рабочих и выяснил, что статуя была пожертвована братом Клодия Аппием, который доставил ее из Танагры, города в Беотии, – там статуя украшала могилу хорошо известной местной куртизанки.

Вся комната разразилась хохотом, когда Марк Туллий обнародовал этот факт.

– Итак, вот какова его идея Свободы – изображение куртизанки над чужеземной могилой, украденное вором и вновь воздвигнутое кощунственной рукой! И это она изгнала меня из моего дома? Святые отцы, я не могу утратить это свое имение без того, чтобы бесчестье пало на все государство! Если вы полагаете, что мое возвращение в Рим порадовало бессмертных богов, Сенат, римский народ и всю Италию, пусть именно ваши руки вернут меня в мой дом!

Цицерон сел под громкий одобрительный гул высокопоставленной аудитории. Я украдкой бросил взгляд на Клодия – тот хмурился, глядя в пол. Понтифики склонились друг к другу, чтобы посовещаться. Похоже, больше всех говорил Красс. Мы ожидали, что решение будет принято немедленно, но Альбинован выпрямился и объявил, что коллегии нужно больше времени, чтобы вынести свой вердикт: он будет передан Сенату на следующий день.

Это был удар.

Клодий встал. Проходя мимо, он наклонился к Цицерону и с фальшивой улыбкой прошипел достаточно громко, чтобы я тоже расслышал:

– Ты умрешь прежде, чем это имение будет отстроено.

Затем он покинул помещение, не сказав больше ни слова. Марк Туллий притворился, будто ничего не случилось. Он задержался, чтобы поболтать с многими старыми друзьями, и в результате мы покинули здание в числе последних.

Возле Регии располагался двор со знаменитой белой доской, на которой в те дни главный жрец по традиции вывешивал официальные новости государства. Именно там агенты Цезаря размещали его «Записки», и как раз возле этой доски мы нашли Марка Красса – он якобы читал последние депеши, но на самом деле ожидал, чтобы перехватить моего господина. Красс снял свой головной убор, и мы увидели, что к его куполообразному черепу тут и там прилипли кусочки коричневого меха.

– Итак, Цицерон, – сказал он в своей действующей на нервы веселой манере, – ты доволен тем, какой эффект произвела твоя речь?

– Благодарю, более или менее, – ответил оратор. – Но мое мнение не имеет цены. Решение за тобой и твоими коллегами.

– О, я думаю, речь была достаточно эффективной. Я сожалею только об одном: что Цезаря не было и он ее не слышал.

– Я пошлю ему эту речь в письменном виде.

– Да, позаботься об этом. Это будет интересное чтение, знаешь ли… Но как бы он проголосовал по данному вопросу? Вот что я должен решить.

– А зачем тебе это решать?

– Затем, что он желает, чтобы я действовал как его представитель и проголосовал за него так, как сочту нужным. Многие коллеги последуют моему примеру. Важно, чтобы я проголосовал правильно.

Лициний Красс ухмыльнулся, продемонстрировав желтые зубы.

– Не сомневаюсь, ты так и сделаешь, – сказал ему Марк Туллий. – Доброго дня тебе, Красс.

– Доброго дня, Цицерон.

Мы вышли из ворот – мой господин ругался себе под нос – и сделали всего несколько шагов, когда Красс внезапно окликнул Цицерона и поспешил нас догнать.

– Еще одно, последнее, – сказал он. – В свете тех потрясающих побед, которые Цезарь одержал в Галлии, я тут задумался – сумеешь ли ты должным образом поддержать в Сенате предложение о ряде публичных празднований в его честь?

– А почему важно, чтобы я его поддержал? – спросил оратор.

– Это, несомненно, придаст предложению лишний вес, учитывая историю твоих взаимоотношений с Цезарем. Такое не пройдет незамеченным. И это будет благородным жестом с твоей стороны. Я уверен, Цезарь его оценит.

– И как долго будут длиться празднования?

– О… Пятнадцать дней будет в самый раз.

– Пятнадцать дней? Почти вдвое больше, чем было утверждено голосованием для Помпея за покорение Испании!

– Да, но победы Цезаря в Галлии, бесспорно, вдвое важней, чем победа Помпея в Испании.

– Не уверен, что Помпей согласится.

– Помпей, – повысив голос, ответствовал Красс, – должен уяснить, что триумвират состоит из трех человек, а не из одного.

Цицерон скрипнул зубами и поклонился:

– Почту за честь.

Красс поклонился в ответ:

– Я знал, что ты сделаешь этот патриотический шаг.

На следующий день Спинтер зачитал Сенату решение понтификов: если Клодий не предоставит письменного доказательства, что освятил место поклонения согласно наказу римского народа, «место может быть без богохульства возвращено Цицерону».

Нормальный человек сдался бы. Но Публий Клодий не был нормальным. Может, этот упрямец и притворялся плебеем, но он все-таки был рода Клавдиев – а эта семья гордилась тем, что травила своих врагов до самой могилы. Сперва он солгал, сказав народному собранию, что приговор был вынесен в его пользу, и призвал защитить «их» святилище. Потом, когда назначенный на должность консула Марцеллин выдвинул в Сенате предложение вернуть Цицерону все три его владения – в Риме, в Тускуле и в Формии, «с компенсацией, чтобы восстановить их в первоначальном виде», – Клодий попытался затянуть заседание. И он преуспел бы в этом, если б, проведя три часа на ногах, не был заглушен воплями раздраженных сенаторов.

Но нельзя сказать, что все эти шаги вовсе не возымели эффекта. Боясь столкновений с плебеями, Сенат, к унынию Цицерона, согласился заплатить компенсацию лишь в два миллиона сестерциев на восстановление дома на Палатинском холме, а на восстановление домов в Тускуле и Формии – всего лишь полмиллиона и четверть миллиона соответственно, гораздо меньше действительной цены.

В последние два года большинство римских каменщиков и ремесленников были заняты на огромном строительстве общественных зданий на Марсовом поле, которое затеял Гней Помпей. Нехотя – поскольку любой, когда-либо нанимавший строителей, быстро учился никогда не выпускать их из виду – Помпей согласился передать сотню своих людей Цицерону. Тут же началась работа над восстановлением дома на Палатинском холме, и в первое же утро строительства Марк Туллий с огромным удовольствием размахнулся топором и начисто снес голову статуе Свободы, а потом упаковал осколки и велел доставить их Клодию с приветом от Цицерона.

Я знал, что Клодий отомстит. И вскоре, когда мы с моим хозяином работали утром над юридическими документами в таблинуме[29] Квинта, раздалось нечто вроде тяжелых шагов по крыше. Я вышел на улицу – и мне повезло, что в голову мне не угодили упавшие сверху кирпичи. Из-за угла выбежали перепуганные рабочие и закричали, что банда головорезов Клодия захватила участок и разрушает новые стены, швыряя обломки вниз, в дом Квинта.

В этот миг Цицерон с братом вышли, чтобы посмотреть, что стряслось, и им снова пришлось послать вестника к Милону, чтобы попросить помощи его гладиаторов. Как раз вовремя, потому что едва гонец исчез, как наверху несколько раз что-то вспыхнуло, и вокруг нас тут и там начали падать горящие головни и куски пылающей смолы. Вскоре огонь прорвался сквозь крышу. Перепуганных домочадцев вывели из дома, и всем, включая Цицерона и даже Теренцию, волей-неволей пришлось передавать из рук в руки ведра с водой, зачерпнутой из уличных фонтанов, чтобы не дать дому сгореть дотла.

Монополией на тушение городских пожаров владел Красс. К счастью для нас, он находился у себя дома на Палатине. Услышав суматоху, триумвир вышел на улицу, увидел, что происходит, и взялся за дело сам. В поношенной тунике и домашних сандалиях, он появился возле дома Квинта с одной из своих команд рабов-пожарников, кативших пожарную цистерну с помпами и шлангами.

Если б не они, здание было бы уничтожено, а так повреждения, причиненные водой и дымом, сделали его просто не пригодным для жилья, и нам пришлось переехать, пока дом приводили в порядок. Мы погрузили наш багаж в повозки и с наступлением ночи двинулись через долину к Квиринальскому холму, чтобы найти временное убежище в доме Аттика, который все еще находился в Эпире. Его узкий древний дом прекрасно подходил для пожилого холостяка с устоявшимися умеренными привычками, но для двух семей с обширным кругом домочадцев и ссорящимися супругами он был не столь идеален. Цицерон и Теренция спали в разных частях дома.

Восемь дней спустя, шагая по Священной дороге, мы услышали позади взрыв криков и топот бегущих ног. Мы повернулись и увидели Клодия с дюжиной его прихвостней, размахивающих дубинами и даже мечами, – они бежали сломя голову, чтобы напасть на нас. С нами, как обычно, были телохранители из числа людей Милона, которые втолкнули нас в дверной проем ближайшего дома. Цицерона они в панике опрокинули на землю, так что тот разбил голову и вывихнул лодыжку, но в остальном не пострадал. Испуганный владелец дома, где мы искали убежища, Теттий Дамио, впустил нас и дал всем по чаше вина, и Марк Туллий спокойно разговаривал с ним о поэзии и философии до тех пор, пока нам не сказали, что нападавших прогнали и горизонт чист. Тогда Цицерон поблагодарил хозяина, и мы продолжили путь домой.

Мой господин находился в том приподнятом состоянии духа, которое иногда бывает после того, как смерть пронесется совсем рядом. Хуже дело обстояло с его внешностью: хромающий, с окровавленным лбом, в разорванной и грязной одежде… Едва увидев его, Теренция потрясенно вскрикнула. Напрасно он протестовал, говоря, что все это пустяки, что Клодий обращен в бегство и что раз враг унизился до такой тактики, это говорит о его отчаянии, – испуганная женщина не слушала. Осада, пожар, а теперь еще и это! Она заявила, что все мы должны немедленно уехать из Рима.

– Ты забываешь, Теренция, – мягко сказал Цицерон, – что однажды я уже пытался уехать – и посмотри, куда это нас привело. Наша единственная надежда – оставаться здесь и отвоевать наши позиции.

– И как ты это сделаешь, если даже средь бела дня не можешь ходить без опаски по оживленной улице?! – накинулась на него жена.

– Я найду способ.

– А какую жизнь тем временем будем вести все мы?

– Нормальную жизнь! – внезапно закричал на супругу Марк Туллий. – Мы победим их, ведя нормальную жизнь! И для начала будем спать вместе, как муж и жена!

Я смущенно отвел взгляд.

– Хочешь знать, почему я не пускаю тебя в свою комнату? – спросила Теренция. – Тогда смотри!

И тут, к удивлению Цицерона и, само собой, к моему крайнему изумлению, эта самая добродетельная из римских матрон начала распускать пояс платья. Она позвала на помощь служанку, после чего повернулась спиной к мужу и распахнула свою одежду, и служанка спустила его от основания шеи до низа спины, обнажив бледную кожу между лопатками, пересеченную крест-накрест по меньшей мере дюжиной ужасных багрово-красных рубцов.

Марк Туллий ошеломленно уставился на эти шрамы.

– Кто это с тобой сделал?!

Теренция снова натянула платье, и ее служанка опустилась на колени, чтобы завязать пояс.

– Кто это сделал? – тихо повторил Цицерон. – Клодий?

Жена повернулась к нему лицом. Глаза ее были не влажными, а сухими и полными огня.

– Шесть месяцев назад я отправилась повидаться с его сестрой, как женщина с женщиной, чтобы молить за тебя. Но Клодия не женщина, она – фурия! Она сказала, что я не лучше, чем сам предатель, что мое присутствие оскверняет ее дом. Она позвала своего управляющего и велела ему гнать меня бичом вон из дома. С ней были ее низкие дружки, и они смеялись над моим позором.

– Твоим позором?! – вскричал Марк Туллий. – Это лишь их позор! Ты должна была мне рассказать!

– Рассказать тебе?! Тебе, который поздоровался со всем Римом прежде, чем поздороваться с собственной женой? – Женщина словно выплюнула эти слова. – Ты можешь остаться и умереть в городе, если желаешь. А я заберу Туллию и Марка в Тускул и посмотрю, какую жизнь мы сможем вести там.

На следующее утро Теренция и Помпония уехали вместе со своими детьми, а несколько дней спустя (после полного взаимных слез прощания) Квинт тоже покинул Рим, чтобы закупать зерно для Помпея в Сардинии.

Бродя по пустому дому, Цицерон остро ощущал их отсутствие. Он сказал мне, что чувствует каждый удар, который вынесла Теренция, словно бич опускался на его собственную спину, что он истерзал свой мозг в попытках найти способ отомстить за нее, но ничего не смог придумать… До тех пор пока однажды, совершенно неожиданно, перед ним не мелькнул огонек такой возможности.

Случилось так, что в то время выдающийся философ Дион Александрийский был убит в Риме под кровом своего друга и хозяина Тита Копония. Это убийство вызвало огромный скандал. Дион приехал в Италию предположительно с дипломатической охранной грамотой, как глава делегации сотни выдающихся египтян, чтобы подать прошение Сенату против восстановления на троне их ссыльного фараона Птолемея XII по прозвищу Флейтист.

Естественно, подозрение пало на самого Птолемея, гостившего у Помпея в его загородном имении в Альбанских горах. Фараон, которого его народ ненавидел за введенные им налоги, предлагал громадное вознаграждение в шесть тысяч золотых талантов, если Рим обеспечит реставрацию его власти, и взятка произвела на Сенат такое же впечатление, какое произвели бы несколько монет, брошенных богачом в толпу умирающих с голоду нищих. В борьбе за честь позаботиться о возвращении Птолемея выявились три главных кандидата: Лентул Спинтер, уходящий в отставку консул[30], который должен был стать губернатором Сицилии и, таким образом, на законных основаниях командовать армией на границах с Египтом; Марк Красс, жаждавший заполучить такие же богатство и славу, какие были у Помпея и Цезаря; и сам Помпей, притворившийся, что это поручение ему неинтересно, но за сценой действовавший активнее остальных в попытках его добиться.

Цицерон не имел никакого желания впутываться в это дело – оно ничего ему не давало. Но он был обязан поддержать Спинтера в благодарность за то, что тот пытался покончить с его изгнанием, и осторожно действовал за сценой в его пользу. Однако, когда Помпей попросил Марка Туллия прибыть и повидаться с фараоном, чтобы обсудить смерть Диона, тот понял, что не может отвергнуть этот призыв.

В последний раз мы посещали дом Помпея Великого почти два года назад, когда Цицерон явился, чтобы умолять помочь ему сопротивляться нападкам Клодия. Тогда Помпей притворился, что его нет дома, дабы уклониться от встречи. Память об этой трусости все еще терзала меня, но мой господин отказался цепляться за воспоминания о прошлом:

– Если я так поступлю, это меня ожесточит, а ожесточенный человек ранит только себя самого. Мы должны смотреть в будущее.

Итак, мы с грохотом проехали долгий путь до виллы Гнея Помпея, миновав по дороге несколько групп людей с оливковой кожей, в экзотических широких одеяниях, дрессирующих зловещих желтоватых борзых с остроконечными ушами, которых так любят египтяне.

Птолемей вместе с Помпеем ожидал Цицерона в атриуме. Фараон был низеньким, пухлым, гладким и смуглым, как и его придворные, и разговаривал настолько тихо, что человек невольно подавался вперед, чтобы уловить, о чем же тот говорит. Одет он был в римском стиле, в тогу.

Марк Туллий поклонился и поцеловал фараону руку, после чего меня пригласили сделать то же самое. Надушенные пальцы Птолемея были толстыми и мягкими, как у ребенка, но я с отвращением заметил обломанные грязные ногти. Из-за фараона застенчиво выглядывала его юная дочь, сложив на животе руки с переплетенными пальцами. У нее были огромные, черные, как уголь, глаза и ярко-красные накрашенные губы – маска безвозрастной шлюхи, даже в одиннадцать лет… Во всяком случае, так мне теперь кажется, хотя, возможно, я несправедлив и позволяю своей памяти искажать факты из-за того, чему суждено было произойти, потому что это была будущая царица Клеопатра, позже причинившая Риму столько бед.

Как только с любезностями было покончено и Клеопатра удалилась вместе со своими служанками, Помпей сразу перешел к делу:

– Убийство Диона начинает ставить в неловкое положение и меня, и его величество. А теперь, в довершение всего, Тит Копоний, у которого гостил Дион, и брат Тита Гай выдвинули обвинение в убийстве. Конечно, все это смехотворно, но их от этого явно не отговорить.

– А кто обвиняемый? – спросил Цицерон.

– Публий Асикий.

Мой хозяин немного помолчал, вспоминая:

– Не один ли это из управляющих твоим поместьем?

– Он самый. Именно поэтому положение становится неловким.

Цицерону хватило такта не спрашивать, виновен Асикий или нет. Он рассматривал вопрос исключительно с юридической точки зрения.

– До тех пор пока дело не закрыто, – сказал он Помпею, – я бы настоятельно советовал его величеству убраться как можно дальше от Рима.

– Почему?

– Потому что на месте братьев Копониев я бы первым делом позаботился о том, чтобы тебя вызвали в суд для дачи показаний.

– А они могут такое сделать? – спросил Помпей.

– Они могут попытаться. Чтобы избавить его величество от затруднений, я бы посоветовал ему находиться далеко отсюда, когда вызов доставят, – по возможности за пределами Италии.

– Но что насчет Асикия? – спросил Гней Помпей. – Если его сочтут виновным, это может бросить на меня большую тень.

– Согласен.

– Тогда нужно, чтобы его оправдали. Надеюсь, ты возьмешься за данное дело? Я бы расценил это как одолжение с твоей стороны.

Цицерону очень не хотелось этого. Но триумвир настаивал, и, в конце концов, Марку Туллию, как всегда, осталось только согласиться.

Перед нашим уходом Птолемей в знак благодарности преподнес Цицерону маленькую древнюю статуэтку павиана, объяснив, что это – Хедж-Вер, бог письменности. Я полагал, что статуэтка очень ценная, но моему господину она страшно не понравилась.

– Зачем мне их примитивные отсталые боги? – пожаловался он мне после и, должно быть, выбросил ее, потому что я больше никогда ее не видел.

Позже обвиняемый Асикий пришел, чтобы повидаться с нами. Раньше он был командиром легионеров и служил с Помпеем в Испании и на Востоке. Судя по его виду, этот человек был очень даже способен на убийство. Он показал Цицерону присланную ему повестку. Обвинение заключалось в том, что управляющий Помпея посетил рано утром дом Копония с поддельным рекомендательным письмом. Дион как раз вскрывал его, когда Асикий выхватил маленький нож, спрятанный в рукаве, и пырнул пожилого философа в шею. Удар не убил Диона на месте, и на его крики сбежались домочадцы. Согласно написанному в повестке, Асикия узнали прежде, чем тот сумел силой проложить себе дорогу из дома.

Цицерон не расспрашивал, как все было на самом деле. Он лишь сообщил Асикию, что для него лучший шанс оправдаться – это найти хорошее алиби. Кто-то должен будет поручиться, что он находился с ним в момент убийства, причем, чем больше свидетелей удастся предъявить и чем меньше эти люди будут связаны с Помпеем (или, если уж на то пошло, с Цицероном), тем лучше.

– Это не так уж трудно, – сказал Асикий. – У меня как раз есть товарищ, известный плохими отношениями с Помпеем и с тобой.

– Кто же это? – спросил Марк Туллий.

– Твой старый протеже Марк Целий Руф.

– Руф? А он-то как замешан в этом деле?

– Какая разница? Он поклянется, что я был с ним в час, когда убили старика. И он теперь сенатор, не забывай, – его слово имеет вес.

Я почти не сомневался, что Цицерон велит Асикию найти себе другого адвоката, так велика была его неприязнь к Руфу. Однако, к моему удивлению, он ответил:

– Очень хорошо. Скажи ему, чтобы пришел повидаться со мной, и мы сделаем его свидетелем.

После того как Асикий ушел, Цицерон спросил меня:

– Руф ведь близкий друг Клодия? Разве он не живет в одном из его домов? И, если уж на то пошло, разве он не любовник его сестры, Клодии?

– Раньше он наверняка им был, – кивнул я.

– Так я и думал.

Упоминание о Клодии заставило Цицерона призадуматься.

– Итак, что же движет Руфом, когда он предлагает алиби доверенному лицу Помпея?

В тот же день, попозже, Марк Целий Руф явился к нам в дом. Ему исполнилось двадцать пять лет, и он был самым молодым членом Сената и очень активно выступал на заседаниях суда. Было странно видеть, как он с важным видом входит в дверь, облаченный в сенаторскую тогу с пурпурной каймой. Всего пять лет назад этот молодой человек был учеником Цицерона, но потом обратился против бывшего наставника и, в конце концов, победил его в суде, выступив обвинителем против Гибриды – соконсула Марка Туллия. Цицерон мог бы ему это простить – ему всегда нравилось наблюдать, как ученик делает карьеру адвоката, – но дружба Руфа с Клодием была слишком большим предательством, и поэтому Цицерон крайне холодно поздоровался и притворился, что читает документы, пока Целий Руф диктовал мне свои показания. Однако Цицерон, по-видимому, внимательно прислушивался, потому что, когда Руф описал, как принимал у себя в доме Асикия в момент убийства, и назвал адрес этого дома на Эсквилине[31], Цицерон внезапно вскинул глаза и спросил:

– Но разве ты не снимаешь жилье у Клодия на Палатине?

– Я переехал, – небрежно ответил Марк Целий, однако его тон был чересчур беспечным, и Цицерон сразу это заметил.

– Вы с ним поссорились, – показав пальцем на бывшего ученика, сказал он.

– Вовсе нет!

– Ты поссорился с этим дьяволом и его сестрицей из ада. Вот почему ты делаешь Помпею одолжение. Ты всегда был никудышным лгуном, Руф. Я вижу тебя насквозь так ясно, словно ты сделан из воды.

Целий засмеялся. Он был очень обаятелен: говорили, что это самый красивый юноша в Риме.

– Похоже, ты забыл, что я больше не живу в твоем доме, Марк Туллий. Я не должен отчитываться перед тобой, с кем я дружу, – заявил он нахально, а затем легко вскочил на ноги. Он был не только красивым, но и очень высоким. – А теперь – всё. Я обеспечил твоему подзащитному алиби, как меня попросили, и наши дела закончены.

– Наши дела будут закончены, когда я об этом скажу! – весело крикнул ему вслед Цицерон.

Он не потрудился встать, когда гость уходил.

Я проводил Руфа из дома, а когда вернулся, Марк Туллий все еще улыбался.

– Именно этого я и дожидался, Тирон, я чувствую! Он поссорился с теми двумя монстрами. А если это так, то они не успокоятся, пока не уничтожат его. Нам нужно навести справки в городе. Исподтишка. Если понадобится, раздадим деньги информаторам. Но мы должны выяснить, почему он покинул тот дом!

Суд над Асикием закончился в тот же день, в какой и начался. Все дело сводилось к слову нескольких домашних рабов против слова сенатора, и, выслушав показания Руфа под присягой, претор приказал судье вынести оправдательный приговор. То была первая из многих юридических побед, одержанных Цицероном после возвращения, и вскоре он стал нарасхват, появляясь на форуме почти каждый день, как и во времена своего расцвета.

Правда, в ту пору в Риме вообще усугубилось насилие, и поэтому его услуги требовались все чаще. Бывали дни, когда суды не могли заседать, потому что это было слишком рискованно. Несколько дней спустя после того, как на Цицерона набросились на Священной дороге, Клодий и его приверженцы напали на жилище Милона и попытались поджечь этот дом. Гладиаторы Тита Анния отбросили их и в отместку заняли загоны для голосований[32] в тщетной попытке помешать избранию Клодия эдилом[33].

Во всем этом хаосе Цицерон углядел благоприятную возможность. Один из новых трибунов, Канний Галл, изложил перед народом законопроект, требуя, чтобы одному лишь Гнею Помпею было поручено вернуть Птолемею египетский трон. Этот законопроект настолько взбесил Красса, что тот заплатил Публию Клодию за организацию народной кампании против Помпея. И, когда Клодий, в конце концов, победил на выборах и стал эдилом, он пустил в ход свои полномочия судьи, чтобы вызвать Помпея для дачи показаний в деле, которое сам Клодий возбудил против Милона.

Слушание проходило на форуме перед многотысячной толпой. Я наблюдал за ним вместе с Цицероном. Помпей Великий поднялся на ростру, но едва он произнес несколько фраз, как сторонники Клодия начали заглушать его пронзительным свистом и медленными аплодисментами. Был своеобразный героизм в том, что Помпей просто опустил плечи и продолжал читать свой текст, хотя никто не мог его расслышать. Наверное, это продолжалось час или больше, а потом Клодий, стоявший в нескольких шагах от ростры, начал всерьез натравливать на Помпея толпу.

– Кто морит людей голодом до смерти? – закричал он.

– Помпей! – заревели его сторонники.

– Кто хочет отправиться в Александрию?

– Помпей!

– А кто должен туда отправиться, по-вашему?

– Красс!

У Гнея Помпея был такой вид, будто в него ударила молния. Никогда еще его так не оскорбляли. Толпа начала волноваться, как штормовое море, – один ее край напирал на другой, здесь и там закручивались маленькие водовороты драк, и внезапно сзади появились лестницы, которые быстро передали над головами собравшихся вперед. Лестницы вскинули и прислонили к ростре, и по ним начала карабкаться группа подозрительных типов – как оказалось, головорезов Милона. Как только эти люди добрались до возвышения, они ринулись на Клодия и швырнули его вниз, с высоты в добрых двенадцать футов, на головы зрителей. Раздались вопли и приветственные крики. Что произошло после, я не видел, поскольку сопровождающие Цицерона быстро выпроводили нас с форума, подальше от опасного места. Но позже мы выяснили, что Клодий остался невредим и спасся.

На следующее утро Марк Туллий отправился обедать с Гнеем Помпеем и вернулся домой, потирая руки от удовольствия.

– Что ж, если не ошибаюсь, это начало конца нашего так называемого триумвирата – по крайней мере, что касается Помпея. Он клянется, что Красс стоит за заговором с целью убить его, говорит, что никогда больше не будет доверять Крассу, и угрожает, что при необходимости Цезарю придется вернуться в Рим и ответить за свою проделку – за то, что тот создал Клодия и уничтожил конституцию. Я еще никогда не видел Помпея в такой ярости. Ну, а со мной он не мог бы вести себя еще дружелюбнее. Он заверил, что во всех своих делах я могу рассчитывать на его поддержку. Но это еще не все, дальше – больше: когда Помпей как следует приложился к вину, он, в конце концов, рассказал, почему Руф сменил покровителя. Я был прав: между Руфом и Клодией произошел ужасный разрыв – такой, что она заявляет, будто он пытался ее отравить! Естественно, Клодий принял сторону сестры, вышвырнул Руфа из своего дома и потребовал вернуть то, что тот задолжал. Поэтому Руфу пришлось обратиться к Помпею в надежде, что египетское золото оплатит его долги. Разве все это не чудесно?

Я согласился, что все это просто замечательно, хотя и не мог понять, почему это привело Цицерона в такое экстатическое веселье.

– Принеси мне списки преторов, быстро! – велел он.

Я сходил за расписанием судов, на которых мы должны были присутствовать в ближайшие семь дней. Марк Туллий велел посмотреть, когда в следующий раз должен будет появиться Руф. Я провел пальцем по списку судебных заседаний и дел и наконец нашел его имя. Согласно расписанию, ему предстояло выступить в конституционном суде в качестве обвинителя в деле о взятке через пять дней.

– Кого он обвиняет? – спросил Цицерон.

– Бестию, – сказал я.

– Бестию! Этого негодяя!

Мой господин лег на спину на кушетке в знакомой позе, какую обычно принимал, составляя план: руки сомкнуты за головой, взгляд устремлен в потолок. Луций Кальпурний Бестия был его старым врагом, одним из ручных трибунов Катилины. Ему повезло, что его не казнили за предательство вместе с другими пятью заговорщиками. А теперь – вот он, все еще активно участвует в политической жизни и обвиняется в скупке голосов во время последних выборов преторов. Я гадал, какой интерес Бестия может представлять для Цицерона, и после долгого молчания, которое Марк Туллий не нарушил ни единым словом, спросил его об этом.

Его голос звучал так отрешенно, словно я потревожил его во сне.

– Я просто думаю, – медленно проговорил он, – как я могу его защитить.

V

На следующее утро Цицерон отправился к Бестии, взяв меня с собой. Старый негодяй владел домом на Палатине. Выражение его лица, когда перед ним предстал его давний враг, было удивленным до комизма. С Бестией был его сын Атратин, умный парень, только что облачившийся в тогу взрослого мужчины; ему не терпелось начать карьеру.

Когда Марк Туллий объявил, что желает обсудить его будущее обвинение в суде, Луций Кальпурний, само собой, решил, что сейчас ему вручат еще один иск, и повел себя очень угрожающе. Только благодаря вмешательству юноши, благоговевшего перед Цицероном, Бестию уговорили сесть и выслушать то, что хотел сказать его знаменитый посетитель.

– Я пришел, чтобы предложить тебе свои услуги в роли защитника, – сказал мой хозяин.

Бестия уставился на него с разинутым ртом.

– Зачем, во имя богов, тебе это нужно?!

– Я обязался в этом месяце выступить в интересах Публия Сестия. Это правда, что ты спас ему жизнь во время драки на форуме, когда я был в изгнании?

– Да, правда.

– Ну, тогда, Бестия, судьба снова поставила нас по одну и ту же сторону баррикад. Если я буду защищать тебя, я смогу описать тот случай до мельчайших подробностей, и это послужит основой защиты Сестия, дело которого будет слушаться в том же суде. Это мне поможет. Кто другие твои адвокаты?

– Первым будет выступать Геренний Бальб, а потом – мой сын, вот он.

– Хорошо. Тогда с твоего согласия я буду говорить третьим и добьюсь прекращения дела – обычно я предпочитаю такой исход. Я дам хорошее представление, не беспокойся. Через день-другой все должно быть закончено.

К тому времени поведение Бестии изменилось: он больше не был полон подозрения и едва мог поверить в свою удачу. Величайший адвокат Рима желал говорить в его защиту!

И, когда пару дней спустя Марк Туллий неторопливо вошел в здание суда, многих его появление заставило задохнуться от изумления. Руф был ошеломлен больше всех. Сам факт, что не кто иной, как Цицерон (против которого Бестия некогда строил заговор с целью убить его) выступил теперь в роли его сторонника, уже почти гарантировал оправдательный приговор. Так и оказалось. Мой господин произнес убедительную речь, после которой коллегия судей проголосовала и сочла Бестию невиновным.

Суд уже закрывался, когда Целий Руф подошел к Цицерону. В кои-то веки обычное обаяние этого молодого человека исчезло. Он рассчитывал на легкую победу, а вместо этого его карьера наткнулась на препятствие.

– Что ж, надеюсь, ты удовлетворен, – горько сказал он бывшему учителю, – хотя такой триумф не принесет тебе ничего, кроме бесчестья.

– Мой дорогой Руф, – ответил тот, – ты что, ничему не научился? В юридических дебатах не больше чести, чем в соревновании по борьбе.

– Чему я научился, Цицерон, так это тому, что ты по-прежнему держишь на меня зло и не остановишься ни перед чем, чтобы отомстить своим врагам.

– О, мой дорогой, бедный мальчик, я не считаю тебя своим врагом! Ты не настолько важная персона. Я ловлю рыбу покрупнее.

Это не на шутку взбесило Целия.

– Что ж, можешь передать своему подопечному, – сказал он, – что, поскольку он продолжает настаивать на своей кандидатуре, завтра я выдвину против него второе обвинение. И, когда ты в следующий раз начнешь его защищать, если осмелишься, предупреждаю честно: я буду тебя ждать!

Молодой человек был верен своему слову: очень скоро Бестия и его сын принесли показать Цицерону новый вызов в суд. Бестия с надеждой спросил:

– Ты снова будешь меня защищать, надеюсь?

– О нет, это было бы очень глупо! – возразил Марк Туллий. – Нельзя устроить дважды один и тот же сюрприз. Нет, боюсь, я не могу снова быть твоим адвокатом.

– Что же тогда делать?

– Ну, могу сказать, что я бы сделал на твоем месте.

– Что?

– Я бы подал против него встречный иск.

– А повод?

– Политическое насилие. Это дело имеет приоритет над делами о подкупах. Таким образом, у тебя будет преимущество: он предстанет перед судом первым, до того, как сможет доставить в суд тебя.

Некоторое время Бестия совещался с сыном.

– Нам это нравится, – объявил он затем. – Но можем ли мы и вправду составить против него дело? Он действительно совершал политическое насилие?

– Конечно, – ответил Цицерон. – Разве ты не слышал? Он был замешан в убийстве нескольких человек из тех египетских посланников. Поспрашивай в городе, – продолжал он, – и ты найдешь множество людей, готовых об этом посудачить. Одного человека ты обязательно должен повидать – хотя, конечно, потом должен говорить, что никогда не слышал от меня этого имени. Как только я его произнесу, ты поймешь почему. Тебе надо побеседовать с Клодием или, еще лучше, с его сестрой. Говорят, Руф раньше был ее любовником, а когда их пыл остыл, попытался избавиться от нее с помощью яда. Ты же знаешь, что это за семейка, они любят мстить. Ты должен предложить им позволить присоединиться к твоей тяжбе. Если рядом с тобой встанет Клодий, ты будешь непобедим. Но помни – я тебе ничего подобного не говорил.

Я работал бок о бок с Цицероном много лет и привык к его хитроумным трюкам, так что не думал, что он еще чем-нибудь сможет меня удивить. Тот день доказал, что я ошибался.

Бестия без конца благодарил его, поклялся действовать осторожно и ушел, полный целеустремленности.

Несколько дней спустя на форуме было вывешено объявление о судебном заседании: Бестия и Клодий объединили свои силы, чтобы осудить Руфа как за нападение на посланников из Александрии, так и за покушение на Клодию.

Вести об этом вызвали сенсацию. Почти все решили, что Руфа признают виновным и приговорят к пожизненному изгнанию и что карьера самого молодого римского сенатора закончена. Когда я показал Цицерону список обвинений, тот сказал:

– Ну и ну! Бедняга Руф… Должно быть, он ужасно себя чувствует. Думаю, мы должны навестить его и приободрить.

И вот мы отправились на поиски дома, который снимал Марк Целий. Цицерон, который в свои пятьдесят лет начал чувствовать, что у него немеют ноги и руки холодными зимними утрами, ехал в носилках, в то время как я шел рядом пешком.

Оказалось, что Руф занимает второй этаж многоквартирного дома в не самой фешенебельной части Эсквилина – недалеко от ворот, где вели свои дела владельцы похоронных бюро.

В доме было темно даже в разгар дня, и Цицерону пришлось попросить рабов зажечь свечи. В их тусклом свете мы обнаружили, что хозяин дома спит пьяным сном, свернувшись под грудой одеял на кушетке. Он застонал, перевернулся и взмолился, чтобы его оставили в покое, но бывший наставник стащил с него одеяла и велел подниматься.

– На кой? – продолжал протестовать молодой человек. – Со мной все кончено!

– С тобой не кончено. Прекрати упрямиться: эта женщина в точности там, где она нам и требуется.

– «Нам»? – переспросил Целий, прищурив на Цицерона налитые кровью глаза. – Когда ты говоришь «нам», подразумевает ли это, что ты на моей стороне?

– Не просто на твоей стороне, мой дорогой Руф. Я собираюсь быть твоим адвокатом!

– Подожди… – Молодой человек осторожно дотронулся до лба, словно проверяя, цел ли он. – Подожди минутку… Так ты все это спланировал?

– Считай, что получаешь политическое образование. А теперь давай сойдемся на том, что все, что было между нами, стерто с табличек, и сосредоточимся на том, чтобы победить общего врага.

Марк Целий начал ругаться. Цицерон некоторое время слушал его, а потом перебил:

– Брось, Руф! Это выгодная сделка для нас обоих. Ты избавишься от той гарпии раз и навсегда, а мне удастся защитить честь моей жены.

С этими словами Марк Туллий протянул бывшему ученику руку. Сперва тот отпрянул, надулся, покачал головой и что-то пробормотал, но затем, наверное, понял, что выбора у него нет. Как бы то ни было, в конце концов, он тоже протянул руку, и Цицерон тепло ее пожал – и, таким образом, ловушка, приготовленная для Клодии, захлопнулась.

Суд был назначен на начало апреля, а значит, должен был совпасть с открытием праздника Великой Матери с ее знаменитым парадом скопцов. Но все равно суду наверняка суждено было привлечь к себе большое внимание, тем более что Цицерона объявили одним из адвокатов Целия Руфа. Другими адвокатами должны были стать сам обвиняемый и Марк Красс, в доме которого Руф также обучался в ранней юности. Я уверен, что Красс предпочел бы не оказывать такую услугу своему бывшему протеже, особенно учитывая присутствие Цицерона на скамье рядом с Целием, но правила патронажа накладывали на триумвира это тяжелое обязательство.

Другую сторону снова представляли юный Атратин и Геренний Бальб, оба взбешенные двуличностью Марка Туллия, которого не особо заботило их мнение, и Клодий, представлявший интересы своей сестры. Он, без сомнения, тоже предпочел бы находиться на празднике Великой Матери, за которым как эдил обязан был надзирать, но он вряд ли мог отказаться от присутствия в суде, раз на кону стояла честь его семьи.

Я с любовью храню воспоминания о Цицероне того времени, за несколько недель до суда над Руфом. Мой господин как будто снова держал в руках все нити жизни, точно так же, как в пору своего расцвета. Он активно выступал в судах и в Сенате, а потом отправлялся обедать со своими друзьями. Он даже переехал обратно в дом на Палатине, хоть и не до конца отстроенный. Там все еще воняло известью и краской и рабочие оставляли повсюду следы грязи, натасканной из сада, но Марк Туллий так наслаждался возращением в собственный дом, что все это его не заботило. Его мебель и книги были принесены со склада, домашние боги расставлены на алтаре, и Теренцию вместе с Туллией и Марком вызвали из Тускула.

Теренция осторожно вошла в дом и ходила из комнаты в комнату, с отвращением морща нос из-за острого запаха свежей штукатурки. Ей с самого начала не очень нравилось это место, и теперь она не собиралась менять свое мнение. Но Цицерон уговорил ее остаться.

– Женщина, которая причинила тебе столько боли, никогда больше тебя не обидит. Может, она и подняла на тебя руку, но даю слово: я освежую ее заживо.

А еще он, к своей огромной радости, узнал, что после двух лет разлуки Тит Помпоний Аттик наконец-то возвращается из Эпира.

Едва добравшись до городских ворот, Аттик тут же явился осмотреть заново отстроенный дом Цицерона. В отличие от Квинта, он ничуть не изменился. Его улыбка была такой же неизменной, и он все так же перебарщивал с очаровательностью манер:

– Тирон, мой дорогой, огромноетебе спасибо за то, что ты так преданно заботишься о моем старейшем друге! – воскликнул он, увидев меня.

Фигура его была по-прежнему элегантной, а серебряные волосы – все такими же гладкими и хорошо постриженными. Изменилось только то, что теперь за ним шла застенчивая юная девушка, по меньшей мере на тридцать лет моложе его, которую он представил Цицерону… как свою невесту!

Я думал, что Марк Туллий упадет в обморок от потрясения. Девушку звали Филия. Она была из безвестной семьи, не имеющей денег, да и особой красотой не отличалась – просто тихая, домашняя, сельская девочка. Однако Аттик был до безумия в нее влюблен.

Сперва Цицерон крайне огорчился.

– Это нелепо, – проворчал он мне, когда пара ушла. – Он даже на три года старше меня! Он старается заполучить жену или сиделку?

Думаю, больше всего его задевало то, что Тит Помпоний никогда раньше о ней не упоминал, и беспокоило, что она может помешать непринужденной близости их дружбы. Но Аттик был так откровенно счастлив, а Филия – так скромна и жизнерадостна, что вскоре Цицерон изменил мнение о ней в лучшую сторону, и иногда я видел, что он поглядывает на нее почти тоскливо, особенно когда Теренция пребывала в сварливом настроении.

Филия быстро стала близкой подругой и наперсницей Туллии. Они были одного возраста и похожи характерами, и я часто видел, как они идут куда-нибудь вместе, держась за руки. Туллия к тому времени уже год как овдовела и, при поддержке Филии, объявила теперь, что готова снова выйти замуж. Цицерон навел справки о подходящих парах и вскоре предложил Фурия Крассипа – молодого, богатого, красивого аристократа из древней, но непримечательной семьи, страстно желающего сделать карьеру сенатора. Крассип также недавно унаследовал красивый дом и парк сразу за городскими стенами.

Туллия спросила моего мнения о нем.

– Неважно, что я думаю, – ответил я. – Вопрос в следующем: тебе он нравится?

– Думаю, да, – призналась молодая женщина.

– Думаешь или уверена?

– Уверена.

– Тогда этого достаточно.

По правде говоря, я считал, что Крассип влюблен скорее в мысль о том, что Цицерон станет его тестем, чем в мечту, что Туллия станет его женой. Но я придержал эту точку зрения при себе. Была назначена дата свадьбы.

Кто знает тайны чужого брака? Уж конечно, не я. Марк Туллий, например, давно жаловался мне на раздражительность Теренции, на ее одержимость деньгами и на ее предрассудки, а также на холодность и грубый язык. Однако весь тщательно продуманный юридический спектакль, который он ухитрился дать в центре Рима, был ради нее – то был способ загладить все беды, свалившиеся на нее из-за краха его карьеры. В первый раз за долгое время их брака он положил к ее ногам самый великий дар, какой мог предложить, – свое ораторское искусство.

Впрочем, Теренция никогда особо не хотела слушать его речи. Она вряд ли когда-либо слышала публичные выступления Цицерона и точно никогда не бывала на его выступлениях в суде. Не имела она никакого желания начинать слушать их и сейчас. Ее муж пустил в ход немалую долю своего красноречия, чтобы убедить ее хотя бы покинуть дом и спуститься на форум тем утром, когда он должен был выступать там по делу Руфа.

К тому времени судебное заседание шло уже второй день. Обвинение по делу уже было изложено, и Руф с Крассом ответили на него. Оставалось только выслушать выступление Цицерона. Пока другие говорили, он сидел, с трудом скрывая свое нетерпение: детали дела были для него неважны, и адвокаты нагнали на него скуку. Атратин смущающе-пронзительным голосом описал Марка Целия Руфа как безнравственного, постоянно предающегося наслаждениям, погрязшего в долгах «красавчика Ясона в вечной погоне за золотым руном», которому Птолемей заплатил, чтобы тот запугивал александрийских посланников и устроил убийство Диона.

Следующим выступал Клодий. Он описал, как его сестра, «эта скромная и утонченная вдова», была одурачена Целием Руфом и дала ему золото по доброте душевной – ибо полагала, что деньги будут потрачены на общественные развлечения. Но Руф воспользовался деньгами, чтобы подкупить убийц Диона, а потом дал яд слугам Клодии, чтобы убить ее и замести следы.

Красс, в своей медлительной и тяжеловесной манере, и Руф, с типичной для него живостью, дали отпор каждому из обвинений. Но мнения склонялись к тому, что обвинение добилось успеха и юного подлеца, скорее всего, признают виновным. Таково было положение вещей, когда на форуме появился Цицерон.

Я проводил Теренцию на ее место, в то время как ее муж проложил себе дорогу через тысячи зрителей и поднялся по ступеням храма туда, где заседал суд.

Жюри состояло из семидесяти пяти присяжных. Рядом с ними сидел претор Домиций Кальвин со своими ликторами и писцами, а слева размещались обвинители, за которыми в боевом порядке выстроились их свидетели. Среди свидетелей в первом ряду, в скромном одеянии, но привлекая к себе всеобщее внимание, была и Клодия. Ей почти исполнилось сорок, но она все еще была красива: величественная особа со знаменитыми огромными темными глазами, которые могли в один миг приглашать к интимности, а в следующий – грозили убить. Было известно, что они с Клодием необычайно близки – настолько близки, что их даже часто обвиняли в инцесте.

Я видел, как Клодия слегка повернула голову, чтобы проследить за Цицероном, пока тот шел на свое место. Выражение ее лица было презрительно-равнодушным. Но она, должно быть, гадала, что будет дальше.

Марк Туллий поправил складки тоги. Записок у него с собой не было. Громадную толпу накрыла тишина.

Цицерон посмотрел туда, где сидела Теренция, а потом повернулся к жюри:

– Сограждане, все, кто не знает наших законов и обычаев, могут недоумевать – почему мы здесь, во время общенародного праздника, когда все остальные суды приостановили свою деятельность? Почему мы здесь, чтобы судить трудолюбивого молодого человека блестящего интеллекта – тем более когда оказывается, что его атакует тот, кого некогда он сам преследовал по суду, – и богатую куртизанку?

Тут по форуму прокатился оглушительный рев – такой звук толпа издает при начале игр, когда знаменитый гладиатор делает свой первый выпад. Вот на это они и явились посмотреть!

Клодия уставилась перед собой, словно превратившись в мраморную статую. Я уверен – они с братом никогда бы не выдвинули свои обвинения, если б думали, что против них может выступить Цицерон. Но теперь путь к отступлению был для них отрезан.

Дав понять, что будет дальше, мой хозяин продолжал возводить здание своего дела. Он нарисовал портрет Руфа, в котором того никогда не узнали бы его знакомые – здравомыслящего, тяжко трудящегося слуги государства, чьей главной неудачей было то, что «он родился не лишенным красоты». Это и привлекло к нему внимание Клодии, «Медеи Палатина», жившей в доме, расположенном по соседству с домом, в который он переехал.

Цицерон встал позади сидящего Целия и сжал его плечо.

– Перемена места жительства стала для этого молодого человека причиной всех его злосчастий и всех сплетен, потому что Клодия – женщина не только благородного происхождения, но и пользующаяся дурной славой, о которой я скажу не более того, что требуется для опровержения обвинений.

Оратор помедлил, чтобы подогреть в толпе чувство ожидания.

– Как многим из вас известно, я нахожусь в состоянии большой личной вражды с мужем этой женщины…

Тут он остановился и раздраженно щелкнул пальцами.

– Я имел в виду – с братом: вечно я в этом путаюсь.

Марк Туллий идеально выбрал время для такого высказывания, и по сей день даже люди, ничего больше не знающие о Цицероне, цитируют эту шутку.

Почти все в Риме в тот или иной миг испытали высокомерие Клавдиев, поэтому то, как их высмеяли, было неотразимым. Это произвело впечатление не только на публику, но и на жюри, и даже претор представлял собой изумительное зрелище.

Теренция в замешательстве повернулась ко мне:

– Почему все смеются?

Я не знал, что ей ответить.

Когда порядок был восстановлен, Цицерон продолжал с угрожающим дружелюбием:

– Что ж, мне воистину жаль, что я сделал эту женщину своим врагом, тем более что для всех остальных мужчин она – подруга. Итак, позвольте сперва спросить ее – предпочитает ли она, чтобы я обошелся с ней сурово, в старомодной манере, или мягко, как это принято сейчас?

И тут, к очевидному ужасу Клодии, Марк Туллий двинулся к ней. Он улыбался, протянув руку, приглашая ее выбрать: словно тигр, играющий со своей добычей. Остановился оратор в каком-то шаге от нее.

– Если она предпочитает старый метод, то я должен призвать из мертвых одного из длиннобородых мужей древности, дабы тот упрекнул ее…

Я часто размышлял, как в тот миг должна была повести себя Клодия, и при более глубоком обдумывании решил, что для нее лучше всего было бы посмеяться вместе с Цицероном… Попытаться завоевать симпатии толпы какой-нибудь небольшой пантомимой, которая показала бы, что она принимает участие в шутке. Но эта женщина была из рода Клавдиев. Никогда раньше никто не осмеливался открыто над ней смеяться, не говоря уже о простых людях на форуме, так что она была в ярости и к тому же, наверное, в панике, поэтому ответила наихудшим образом из всех возможных: повернулась спиной к Цицерону, как надувшийся ребенок.

Оратор пожал плечами.

– Очень хорошо, позвольте мне призвать члена ее семьи… А именно – Аппия Клавдия Слепого[34]. Он почувствует наименьшее сожаление, поскольку не сможет видеть ее. Если б он появился, вот что он сказал бы…

Теперь Цицерон обратился к Клодии «призрачным» голосом, закрыв глаза и протянув вперед руки. При виде этого даже Публий Клодий начал смеяться.

– О, женщина, что ты содеяла с Руфом, этим юнцом, который достаточно молод, чтобы быть сыном твоим? Почему ты была либо так близка с ним, что дала ему золото, либо вызвала такую его ревность, каковая послужила бы оправданием отравлению? Почему Руф находился с тобою в столь тесной связи? Он твой кровный родственник? Родственник со стороны мужа? Друг усопшего мужа твоего? Нет, нет, о, нет! Тогда что могло быть промеж вас, кроме безрассудной страсти? О, горе мне! Для того ли я провел водопровод в Рим, чтобы ты могла пользоваться им после своих кровосмесительных связей? Для того ли я построил Аппиеву дорогу, чтобы ты могла то и дело разъезжать по ней с мужьями других женщин?

С этими словами призрак старого Аппия Клавдия испарился, и Цицерон обратился к спине отвернувшейся Клодии своим обычным голосом:

– Но, если ты предпочитаешь более близкого родственника, позволь поговорить с тобой голосом вот этого твоего младшего брата, который любит тебя сильнее всех… Вообще-то, еще будучи мальчиком нервного нрава и находясь во власти ночных кошмаров, он привык всегда ложиться в постель со своей старшей сестрой. Представляю, как он говорит тебе…

Тут Марк Туллий идеально изобразил светскую сутулую позу Клодия и его плебейский протяжный выговор:

– «О чем тут беспокоиться, сестрица?» Итак, вообрази некоего молодого человека. Он красив. Он высок. Ты не можешь им надышаться. Ты знаешь, что достаточно стара, чтобы быть его матерью. Но ты богата, поэтому покупаешь ему вещи, чтобы приобрести его привязанность. Это длится недолго. Он называет тебя каргой. Ну так забудь о нем – просто найти себе другого, двух других, десяток… В конце концов, именно так ты обычно и поступаешь.

Клодий больше не смеялся. Он смотрел на Цицерона так, словно ему хотелось перебраться через скамьи в суде и задушить его. Зато публика хохотала без удержу.

Я огляделся по сторонам и увидел мужчин и женщин, у которых по щекам текли слезы. Сочувствие – вот сущность ораторского искусства. Цицерон полностью привлек на свою сторону эту необъятную толпу – после того, как он заставил людей смеяться вместе с ним, ему было легко заставить их разделить его ярость, когда он приготовился убивать.

– Теперь я забываю, Клодия, все зло, которое ты мне причинила, я отбрасываю память о том, что я выстрадал, я обхожу молчанием твои жестокие поступки в отношении моей семьи во время моего отсутствия… Но вот о чем я спрашиваю тебя: если женщина, не имеющая мужа, открывает свой дом всем мужским желаниям и публично ведет жизнь куртизанки, если она имеет привычку посещать пирушки вместе с совершенно чужими ей мужчинами, если она делает это в Риме, в своем парке за городскими стенами и среди толп у Неаполитанского залива, если ее объятья и ласки, ее увеселения на берегу и на море, ее званые обеды делают ее не только куртизанкой, но и бесстыдной и своенравной развратницей, – если она занимается всем этим, а молодой человек уличен в связях с такой женщиной, следует ли считать его развратителем или развращенным, соблазнителем или соблазненным? Все обвинение исходит от враждебной, имеющей дурную славу, безжалостной, запятнанной преступлениями и похотью семьи. Изменчивая и раздраженная матрона состряпала это обвинение. Сограждане жюри, не дозвольте, чтобы Марк Целий Руф был принесен в жертву ее похоти! Если вы вернете Руфа в целости и сохранности мне, его семье и государству, вы найдете в нем человека, связанного обязательствами, преданного вам и вашим детям. И вы прежде всех других, сограждане, пожнете богатые и постоянные плоды его трудов и усилий.

На том все и кончилось.

Еще минуту Цицерон стоял, протянув одну руку к жюри, а другую – к Руфу.

Царила тишина. А потом как будто громадная подземная сила поднялась из-под форума, и мгновение спустя воздух стал дрожать от топота тысяч пар ног и одобрительного рева толпы. Кое-кто начал показывать на Клодию и кричать, многократно повторяя одно и то же слово:

– Шлюха! Шлюха! Шлюха!

Очень быстро этот речитатив подхватили повсюду вокруг нас, и в воздухе снова и снова замелькали указывающие на обвинительницу руки.

– Шлюха! Шлюха! Шлюха!

Клодия озадаченно и недоверчиво смотрела на это море ненависти. Она как будто не заметила, как ее брат пересек площадку и встал рядом с нею, но когда он схватил ее за локоть, это словно вырвало ее из оцепенения. Женщина взглянула на него и, наконец, после ласковых уговоров, позволила увести себя с возвышения, с глаз людских, во тьму безвестности, из которой, поверьте, больше не показалась всю свою жизнь.

Так Цицерон отомстил Клодии и вернул свое положение самого влиятельного голоса в Риме. Вряд ли есть необходимость добавлять, что Руфа оправдали и что ненависть Клодия к моему господину удвоилась.

– Однажды, – прошипел он, – ты услышишь звук за своей спиной и, когда обернешься, я буду там, обещаю!

Марк Туллий засмеялся над грубостью этой угрозы, зная, что он слишком популярен, чтобы Клодий осмелился на него напасть – по крайней мере сейчас.

Что же касается Теренции, хотя она порицала вульгарность шуток Цицерона и ее ужаснула грубость толпы, но, тем не менее, она была довольна тем, что враг ее полностью социально уничтожен. Когда они с мужем шли домой, она взяла его за руку – впервые за многие годы я стал свидетелем такого открытого проявления привязанности с ее стороны.

На следующий день, когда Цицерон спустился с холма, чтобы присутствовать на заседании Сената, его окружили и простые люди, и множество сенаторов, ожидавших на улице начала их работы. Принимая поздравления своих собратьев, мой хозяин выглядел точно таким же, каким был в дни своего могущества, и я видел, что он точно так же, как раньше, опьянен подобным приемом.

Случилось так, что это было последнее заседание Сената перед ежегодными каникулами, и в воздухе висело лихорадочное настроение. После того как гаруспики[35] постановили, что небеса сейчас благосклонны, и сенаторы начали один за другим входить, чтобы начать дебаты, Цицерон поманил меня к себе и показал главную тему в повестке дня, которую предстояло сегодня обсудить: выдачу из казны сорока миллионов сестерциев Помпею на финансирование его закупок зерна.

– Это может быть интересным, – кивнул Марк Туллий на Красса, двинувшегося в зал с мрачным выражением лица. – Я вчера перемолвился с ним парой слов насчет этого. Сперва Египет, теперь это – он в ярости из-за мании величия Помпея. Воры готовы вцепиться друг другу в глотки, Тирон, и это может дать мне возможность пошалить.

– Будь осторожней, – предупредил я его.

– О, боги, да: «Будь осторожней!» – передразнил он меня и хлопнул по моей макушке свернутой повесткой дня. – Ну, после вчерашнего у меня есть немного власти, а тебе известно, что я всегда говорю: власть существует для того, чтобы ею пользоваться.

С этими словами Цицерон бодро вошел в здание Сената.

Я не собирался оставаться на заседание, потому что у меня было много работы: я готовил к публикации вчерашнюю речь Цицерона. Однако теперь я передумал и встал в дверях.

Председательствующим консулом был Корнелий Лентул Марцеллин – аристократ-патриот старого толка, враждебно настроенный к Клодию, поддерживающий Цицерона и подозрительно относящийся к Помпею. Он позаботился о том, чтобы вызвать ряд ораторов, дружно осудивших выдачу Помпею Великому такой огромной суммы. Как указал один из выступавших, таких денег в любом случае не было в наличии, так как каждый сэкономленный медяк был потрачен на выполнение закона Цезаря, согласно которому ветераны Помпея и городская беднота наделялись землями в Кампании.

Публика начала скандалить. Сторонники Гнея Помпея прерывали криками его противников, а противники отвечали им тем же. Самому Помпею не разрешалось присутствовать, так как полномочия по сбору зерна влекли за собой империй[36] – власть, запрещавшую тому, кто ею обладал, входить в Сенат. Судя по виду Красса, он был доволен тем, как идут дела. В конце концов, Цицерон дал понять, что желает говорить, и публика стихла, а сенаторы подались вперед, чтобы услышать, что он скажет.

– Благородные члены Сената, – сказал Цицерон, – вспомните, что именно по моему предложению Помпею с самого начала даровали эти полномочия по зерну. Поэтому я вряд ли буду противиться им сейчас. Мы не можем сегодня приказать человеку выполнить некую работу, а завтра отказывать в средствах для ее выполнения.

Сторонники Помпея громко загомонили, соглашаясь.

Но Цицерон поднял руку.

– Однако, как тут красноречиво указали, наши ресурсы ограничены. Казна не может оплатить все. Нельзя ожидать дармовых приобретений зерна по всему миру, чтобы накормить наших граждан, и в то же время раздавать дармовые фермы солдатам и плебеям. Когда Цезарь провел этот закон, даже он, несмотря на всю свою великую силу предвидения, едва ли представлял, что настанет день – и очень скоро настанет, – когда ветеранам и городской бедноте не нужны будут фермы, чтобы выращивать зерно, потому что зерно им дадут просто бесплатно.

– О! – восхищенно закричали с тех скамей, где сидели аристократы. – О! О!

И они показали на Марка Красса, который вместе с Помпеем и Цезарем был одним из создателей закона о землях. Красс же неотрывно смотрел на Цицерона, хотя лицо его оставалось бесстрастным и невозможно было понять, о чем он думает.

– Разве не было бы разумным в свете изменившихся обстоятельств, – продолжал Марк Туллий, – этому благородному собранию опять взглянуть на закон, принятый во время консульства Цезаря? Теперь явно не время всесторонне обсуждать его, поскольку это сложный вопрос, и я сознаю, что собравшимся не терпится сделать перерыв в заседаниях. Потому я предложил бы, чтобы данную тему внесли в повестку дня при первой же возможности, когда мы соберемся вновь.

– Поддерживаю! – закричал Луций Домиций Агенобарб – патриций, женатый на сестре Катона. Он так сильно ненавидел Цезаря, что недавно потребовал, чтобы того лишили командования над легионами в Галлии.

Несколько десятков других аристократов также вскочили, громко поддерживая предложение оратора, а люди Помпея, похоже, были слишком сбиты с толку, чтобы как-то отреагировать: в конце концов, в основном речь Цицерона вроде бы поддерживала их начальника. Это и вправду была неплохая маленькая шалость, и, когда мой хозяин сел и посмотрел туда, где в конце прохода стоял я, я мысленно вообразил, как он подмигнул мне.

Консул шепотом посовещался со своими писцами и объявил, что ввиду очевидной поддержки выдвинутого Цицероном ходатайства вопрос будет обсуждаться в майские иды[37].

На этом заседание было закрыто, и сенаторы начали двигаться к выходу. Быстрее всех шел туда Красс, который чуть не сбил меня с ног, вылетев из здания в нетерпеливом желании убраться из здания Сената.

Цицерон тоже был полон решимости устроить праздник, чувствуя, что заслуживает его после семи месяцев неустанного напряжения и трудов, и наметил для этого идеальное место. Богатый сборщик налогов, которому он оказал много юридических услуг, недавно умер, оставив ему по завещанию кое-какую собственность – небольшую виллу на Неаполитанском заливе, в Кумах, между морем и озером Локрин. В те дни, следует добавить, было незаконно брать прямую оплату за свои услуги в качестве адвоката, но разрешалось принимать наследство, а кроме того, за этим правилом не всегда строго следили. Марк Туллий никогда не видел этого места, но слышал, что оно пользуется репутацией одного из самых красивых в тех краях. Он предложил Теренции отправиться туда, чтобы вместе осмотреть имение, и она согласилась, хотя затем, обнаружив, что я включен в число приглашенных, впала в один из своих приступов хандры.

Я подслушал, как она жалуется своему супругу:

– Знаю я, как все будет. Мне придется оставаться в одиночестве весь день, пока ты будешь запираться с этой своей «официальной женой»!

Цицерон ответил что-то успокаивающее, дескать, такого никогда не случится, а я постарался не путаться у Теренции под ногами.

Накануне нашего отъезда Марк Туллий дал обед для своего будущего зятя, Крассипа, и тот ненароком упомянул, что Красс, с которым он был очень близок, вчера спешно покинул Рим, никому не сказав, куда отправляется.

– Без сомнения, он услышал, что какая-нибудь пожилая вдова в захолустном уголке стоит на пороге смерти и ее можно уговорить задешево расстаться с собственностью, – сказал Цицерон.

Все рассмеялись – кроме Крассипа, который принял очень чопорный вид.

– Уверен, он просто отправился отдыхать, как и все остальные.

– Красс не отправляется отдыхать – от отдыха нет выгоды, – возразил Цицерон, поднял свою чашу и предложил тост за Крассипа и Туллию: – Да будет их союз долгим и счастливым, и да будет он благословлен множеством детей – я бы лично предпочел минимум троих!

– Отец! – воскликнула Туллия, затем засмеялась, покраснела и отвела взгляд.

– Что? – с невинным видом спросил Цицерон. – У меня седые волосы, и теперь мне нужны внуки, с которыми можно будет возиться.

В тот вечер он рано встал из-за стола.

Прежде чем отправиться на юг, Марк Туллий захотел повидаться с Помпеем Великим. В частности, он хотел ходатайствовать, чтобы Квинту разрешили отказаться от поста легата и вернуться домой с Сардинии. Цицерон отправился к Помпею в носилках, но приказал носильщикам идти медленно, чтобы я мог держаться рядом и мы могли беседовать. Темнело. Нам пришлось пропутешествовать примерно милю, за городские стены, в сторону холма Пинчо, где находилась новая загородная вилла Гнея Помпея, которую правильнее было бы назвать дворцом. Она выходила на стоящий внизу обширный комплекс храмов и театров близившегося тогда к завершению Марсова поля.

Триумвир обедал наедине с женой, и нам пришлось подождать, пока они закончат. Во внешнем дворе его виллы команда рабов переносила груды багажа в шесть затащенных во двор повозок. Сундуков с одеждой, коробок с посудой, ковров, мебели и даже статуй было столько, словно Помпей собирался обосноваться где-то в другом доме.

В конце концов, появилась супружеская чета, и Помпей представил Цицерону Юлию, а тот, в свою очередь, представил ей меня.

– Я тебя помню, – сказала мне молодая женщина, хотя я был уверен, что она лукавит.

Ей исполнилось лишь семнадцать, но она была очень грациозна. Супруга Помпея обладала изысканными манерами своего отца, и отчасти – его способностью смотреть пронизывающим взором. Я внезапно со смущением вспомнил о голом безволосом торсе Цезаря, распростертого на массажном столе в его штаб-квартире в Мутине, и мне пришлось прикрыть глаза, чтобы изгнать из головы этот образ.

Юлия почти сразу ушла, сославшись на необходимость хорошо выспаться перед завтрашним путешествием. Помпей поцеловал ей руку – он был очень ей предан – и провел нас в свой кабинет. Это была просторная комната размером с целый дом, забитая трофеями, привезенными из многих кампаний. Среди трофеев был плащ Александра Великого – во всяком случае, хозяин дома утверждал, что это именно он.

Гней Помпей уселся на кушетку, сделанную из чучела крокодила – по его словам, ее подарил ему Птолемей, – и пригласил Цицерона сесть напротив.

– У тебя такой вид, будто ты начинаешь военную экспедицию, – сказал Марк Туллий.

– Так уж получается, когда путешествуешь с женой, – развел руками триумвир.

– Могу я спросить, куда ты направляешься?

– В Сардинию.

– А, – сказал Цицерон, – какое совпадение! Я как раз хотел спросить тебя насчет Сардинии.

И он принялся приводить красноречивые доводы в пользу того, чтобы его брату разрешили вернуться домой, в особенности ссылаясь на три причины: то, как долго Квинт пробыл вдали от дома, необходимость для него провести время с сыном, который становился очень трудным мальчиком, и то, что ему больше подходит быть военным, а не гражданским начальником.

Помпей выслушал это, откинувшись на своем египетском крокодиле и поглаживая подбородок.

– Если ты того желаешь, – сказал он, – то да, он может вернуться. Так или иначе, ты прав – он не очень-то хорош в управлении делами.

– Спасибо. Я, как всегда, у тебя в долгу, – ответил Цицерон.

Триумвир пристально и хитро посмотрел на него.

– Я слышал, на днях ты устроил переполох в Сенате.

– Только ради тебя – я просто пытаюсь обеспечить финансирование доверенной тебе миссии.

– Да, но ты делаешь это, бросая вызов законам Цезаря. – Помпей укоризненно погрозил пальцем. – Как скверно с твоей стороны!

– Цезарь – не непогрешимый бог, его законы не сходят к нам с горы Олимп. Кроме того, если б ты был в Сенате и видел, какое удовольствие получал Красс от всех этих нападок на тебя… Уверен – тебе захотелось бы, чтобы я нашел способ стереть улыбку с его лица. А критикуя Цезаря, я, несомненно, этого добился.

Лицо Помпея сразу прояснилось.

– А, тут я на твоей стороне!

– Поверь, амбиции Красса и его вероломство по отношению к тебе куда больше нарушают стабильность государства, чем все, когда-либо сделанное мной.

– Полностью согласен.

– Вообще-то, я полагаю, что если вашему союзу с Цезарем кто-то и угрожает, так это он.

– То есть?

– Ну, я не понимаю, как Цезарь может устраниться и позволить Крассу вот так интриговать против тебя, а тем более позволить ему нанять Клодия. Наверняка у Цезаря в первую очередь должны быть обязательства перед тобой, раз он твой тесть? Если Красс будет продолжать в том же духе, скоро он посеет большие раздоры, я предсказываю это.

– Так и случится, – кивнул Гней Помпей и снова принял хитрый вид. – Ты прав, несомненно.

Он встал, и Цицерон последовал его примеру. Помпей взял его руку в свои громадные лапы.

– Спасибо, что пришел повидаться со мною, старый друг. Ты дал мне столько поводов поразмыслить по дороге в Сардинию… Мы должны часто писать друг другу. Где именно ты будешь?

– В Кумах.

– А! Завидую тебе. Кумы – самое красивое место в Италии.

Цицерон был очень доволен проделанной тем вечером работой. По пути домой он сказал мне:

– Этот их тройной союз не может длиться долго. Он противоречит природе. Все, что от меня требуется, – продолжать подтачивать его, и рано или поздно это гнилое здание рухнет.

Мы покинули Рим при первом проблеске дня – Теренция, Туллия и Марк ехали в одном экипаже с Цицероном, который пребывал в преотличном настроении. Мы двигались быстро, остановившись на ночлег сперва в Тускуле, который, к радости Марка Туллия, снова стал обитаемым, а потом – в родовом поместье в Арпине, где пробыли неделю. В конце концов, мы спустились с холодных высоких пиков Апеннин на юг, в Кампанию.

С каждой проделанной милей зимние тучи рассеивались, а небо становилось голубее. Вокруг теплело, воздух делался более ароматным из-за запахов сосен и трав, а когда мы оказались на прибрежной дороге, ветер с моря показался нам настоящим бальзамом.

В ту пору город Кумы был куда меньше и спокойнее, чем сейчас. В акрополе я рассказал, куда мы направляемся, и жрец направил меня на восточный берег озера Локрин, в местечко в низовьях холмов, откуда открывался вид на лагуну и на узкую длинную отмель, разнообразившую голубизну Средиземного моря.

Сама вилла была маленькой и пришедшей в упадок. За ней присматривали с полдюжины пожилых рабов. Ветер задувал сквозь пробитые стены, часть крыши отсутствовала, но один вид, открывавшийся из ее окон, компенсировал все неудобства. Внизу, на озере, маленькие гребные лодки двигались среди устричных садков, в то время как из сада позади дома открывался величественный вид на буйно-зеленую пирамиду Везувия.

Цицерон был очарован и немедленно принялся работать с местными строителями, составив грандиозную программу восстановления и ремонта дома. Маленький Марк играл на берегу со своим домашним учителем, Теренция сидела на террасе и шила, а Туллия читала какого-то греческого автора. Это был такой идиллический семейный отпуск, какого они не видели уже много лет.

Однако имелась одна загадка. Весь берег от Кум до Путеол тогда, как и сейчас, был усеян виллами, принадлежащими членам Сената. Естественно, Цицерон решил, что, как только разнесется весть, что он здесь живет, он начнет принимать гостей. Однако к нему никто не приходил. Ночью мой господин стоял на террасе и оглядывал морской берег, всматривался в холмы и жаловался, что там почти не видно огней. Где же пирушки, где званые обеды? Марк Туллий прошелся по берегу на милю в каждом направлении и ни разу не заметил сенаторской тоги.

– Должно быть, что-то происходит, – сказал он Теренции. – Где они все?

– Не знаю, – ответила та. – И что касается меня – я счастлива, что здесь нет никого, с кем ты мог бы обсуждать политику.

Разгадка пришла к нам на пятое утро.

Я был на террасе, отвечая на корреспонденцию Цицерона, когда заметил, как маленькая группа всадников свернула с прибрежной дороги и поскакала вверх по тропе к дому. У меня мгновенно мелькнула мысль: «Клодий!»

Я встал, чтобы лучше их разглядеть, и, к своему ужасу, увидел отблески солнца на шлемах и нагрудниках. Это были пятеро всадников-воинов.

Теренция и дети уехали на день, чтобы посетить сивиллу, которая, как говорили, жила в сосуде в пещере в Кумах[38].

Я вбежал в дом, чтобы предупредить Цицерона, и к тому времени, как мне удалось его найти – он выбирал, в какие цвета раскрасить столовую, – всадники уже ворвались во двор, и там грохотали копыта их коней. Затем их командир спешился и снял шлем. Он казался грозным видением: покрытый пылью и напоминающий вестника смерти. Белизна его носа и лба контрастировала с грязью, пятнавшей остальное лицо, будто он носил маску. Но я узнал его. Этот человек был сенатором, хотя и не очень известным, – членом того пассивного, надежного класса педериев, которые никогда не выступали, а просто «голосовали ногами»[39]. Его звали Луций Вибуллий Руф. Он был одним из офицеров Помпея Великого и, как и следовало ожидать, родом оттуда же, откуда и Помпей, – из Пицена.

– Можно тебя на пару слов? – хрипло спросил он моего хозяина.

– Конечно, – ответил тот. – Входите внутрь, все. Входите, поешьте и утолите жажду, я настаиваю.

– Я войду, – сказал Вибуллий. – А они будут ждать здесь и позаботятся о том, чтобы нас не побеспокоили.

Он двигался очень неловко – словно ожившая глиняная фигура.

– У тебя очень усталый вид, – сказал Цицерон. – Откуда ты прискакал?

– Из Лукки, – коротко ответил гость.

– Лукка? – повторил Марк Туллий. – До нее, должно быть, триста миль!

– Скорее, триста пятьдесят. Мы в дороге неделю.

Когда он опустился на сиденье, взметнулось облачко пыли.

– Там состоялась встреча, касающаяся тебя, и меня послали, чтобы я известил тебя о ее результатах. – Вибуллий взглянул на меня. – Мне нужно поговорить с тобой конфиденциально.

Цицерон, озадаченный и явно гадающий, не имеет ли он дело с безумцем, сказал:

– Это мой секретарь. Ты можешь сказать в его присутствии все, что должен сказать. Что за встреча?

– Как пожелаешь.

Луций Вибуллий стащил перчатки, расстегнул сбоку металлический нагрудник, сунул руку под него и вытащил документ, который затем осторожно развернул.

– Я явился из Лукки потому, что там встретились Помпей, Цезарь и Красс, – рассказал он.

Цицерон нахмурился:

– Нет, это невозможно. Помпей отправляется в Сардинию – он сам мне это сказал.

– Человек может поехать и туда, и сюда, разве не так? – вежливо спросил Вибуллий. – Он может отправиться в Лукку, а потом – в Сардинию. Я могу рассказать, как все в действительности произошло. После твоей маленькой речи в Сенате Красс отправился повидаться с Цезарем в Равенне, чтобы передать ему, что ты сказал. А потом оба они пересекли Италию, чтобы перехватить Помпея прежде, чем тот сядет на корабль в Пизе. Они провели вместе несколько дней, обсуждая множество вопросов и среди них следующий: что следует сделать с тобой.

Меня внезапно затошнило от страха. Цицерон же оказался крепче меня.

– Не нужно дерзить, – сказал он Вибуллию Руфу.

– А суть вот в чем: заткнись, Марк Туллий! – огрызнулся тот. – Заткнись и молчи в Сенате о законах Цезаря. Прекрати попытки посеять рознь между Тремя. Заткнись насчет Красса. Фактически – вообще заткнись.

– Ты закончил? – спокойно спросил оратор. – Мне нужно напомнить, что ты гость в моем доме?

– Нет, еще не совсем закончил. – Вибуллий немного помолчал, сверяясь со своими записями, а потом продолжил: – На совещании также присутствовал губернатор Сардинии, Аппий Клавдий. Он был там, чтобы дать определенные обязательства от имени своего брата. Итогом встречи стало вот что: Помпей и Клодий должны публично помириться.

– Помириться? – повторил Цицерон; теперь его голос звучал нерешительно.

– В будущем они станут держаться вместе в интересах общего блага, – пояснил Луций Вибуллий. – Помпей желает, чтобы я передал тебе, что ты очень расстроил его, Марк Туллий, очень расстроил. Сейчас я цитирую точные его слова. Он полагает, что продемонстрировал огромную верность тебе, участвуя в кампании по возвращению тебя из ссылки. Во время этой кампании он взял на себя определенные личные обязательства насчет твоего будущего поведения в отношении Цезаря – обязательства, которые, как он напоминает, ты повторил самому Цезарю в письменном виде, а теперь нарушил. Помпей чувствует, что ты его подвел. Он в замешательстве. И настаивает, в порядке испытания дружбы, чтобы ты отозвал из Сената свое ходатайство насчет земельных законов Цезаря и не поднимал этого вопроса вновь до тех пор, пока не проконсультируешься с ним лично.

– То, что я сказал, говорилось лишь в интересах Помпея… – запротестовал Марк Туллий.

– Ему бы хотелось, чтобы ты написал письмо, подтверждающее, что ты выполнишь его просьбу.

Вибуллий свернул документ и сунул его обратно под кирасу.

– Это – официальная часть. То, что я собираюсь сказать тебе дальше – строго конфиденциально. Ты понимаешь, о чем я?

Цицерон устало махнул рукой. Он все понимал.

– Помпей желает, чтобы ты оценил уровень сил, которые тут задействованы: вот почему остальные позволили ему проинформировать тебя. В этом же году, чуть позже, они с Крассом выдвинут свои кандидатуры на выборах в консулы.

– Они проиграют.

– Возможно, ты прав – если выборы будут проходить, как обычно, летом. Но выборы будут отсрочены.

– Почему?

– Из-за насилия в Риме.

– Какого насилия?

– Которое обеспечит Клодий. В результате выборы не состоятся до зимы, а к тому времени военный сезон в Галлии закончится, и Цезарь сможет послать тысячи ветеранов в Рим, чтобы те проголосовали за своих товарищей. И вот тогда они будут избраны. К концу срока своих полномочий на посту консулов Помпей и Красс получат власть проконсулов: Помпей – в Испании, а Красс – в Сирии. Вместо обычного года эта власть продлится пять лет. Естественно, в интересах справедливости власть Цезаря в качестве проконсула в Галлии также будет продлена на пять лет.

– Это просто невероятно…

– И в конце продленного срока полномочий Цезарь вернется в Рим и будет, в свою очередь, избран консулом – Помпей и Красс позаботятся о том, чтобы их ветераны были под рукой и проголосовали за него. Таковы условия «Договора в Лукке». Он будет действовать в течение семи лет. Помпей обещал Цезарю, что ты станешь соблюдать этот договор.

– А если не стану?

– Тогда он больше не будет гарантировать твою безопасность.

VI

– Семь лет, – с величайшим отвращением сказал Цицерон после того, как Вибуллий и его люди уехали. – В политике ничто не может быть запланировано на семь лет вперед. Помпей что, полностью лишился рассудка? Он что, не видит – этот дьявольский пакт действует всецело на благо Цезаря? В сущности, он пообещал прикрывать спину Цезаря до тех пор, пока тот не закончит мародерствовать в Галлии, после чего завоеватель вернется в Рим и возьмет под контроль всю республику – в том числе и самого Помпея.

Он в отчаянии сидел, ссутулившись, на террасе. Снизу, с берега, изредка доносились крики морских птиц, когда ловцы устриц выуживали свою добычу. Теперь мы знали, почему округа была такой пустынной. Если верить Вибуллию, половина Сената прознала про то, что случилось в Лукке, и больше сотни сенаторов отправились на север, чтобы попытаться урвать свою часть добычи. Они отринули солнце Кампании ради того, чтобы понежиться в лучах самого теплого солнца на свете – власти.

– Я дурак, – сказал Марк Туллий, – раз считаю волны здесь, пока будущее мира решается на другом конце страны. Давай посмотрим на дело трезво, Тирон. Я растратил свои силы. У каждого человека есть время расцвета, и мое время прошло.

В тот же день Теренция вернулась после визита в пещеру сивиллы в Кумах. Она заметила пыль на коврах и мебели и спросила, кто был в доме. Цицерон нехотя описал ей случившееся.

Глаза его жены засияли, и она взволнованно воскликнула:

– Как странно, что ты мне об этом рассказываешь! Сивилла предсказала именно такой исход. Она сказала, что сперва Римом будут править трое, потом – двое, потом – один, а после – никто.

Услышав эти слова, даже Цицерон, считавший идею о живущей в сосуде и предсказывающей будущее сивилле абсолютно дурацкой, был впечатлен.

– Трое, двое, один, никто… – пробормотал он. – Что ж, мы знаем, кто такие трое, – это очевидно. И я могу догадаться, кто будет «один». Но кем будут двое? И что она имела в виду под «никто»? Или это ее способ предсказать хаос? Если так, я согласен – вот что последует, если мы позволим Цезарю разорвать конституцию! Но, хоть убей, не вижу, как мне его остановить.

– Но почему именно ты должен быть тем, кто его остановит? – вопросила Теренция.

– Не знаю. А кто же еще?

– Почему всегда именно на твою долю выпадает преграждать путь амбициям Цезаря, когда Помпей, самый могущественный человек в государстве, не делает ничего, чтобы тебе помочь? Почему это твоя обязанность?

Цицерон довольно долго молчал, но в конце концов ответил:

– Хороший вопрос. Возможно, с моей стороны это обычная самонадеянность. Но могу ли я и впрямь с честью отступить и ничего не делать, когда все инстинкты говорят мне, что государство движется к катастрофе?

– Да! – страстно выкрикнула Теренция. – Да! Конечно! Разве ты недостаточно страдал за то, что противостоял Цезарю? Есть ли в мире человек, который выстрадал больше? Почему бы не позволить другим продолжить бой? Уж наверняка ты заслужил наконец право на мир?

А потом она тихо добавила:

– Уж я-то его наверняка заслужила.

Ее муж вновь надолго замолчал. По правде говоря, я подозревал, что с того мгновения, как ему стало известно о соглашении в Лукке, он в глубине души понимал, что не может и дальше противостоять Цезарю – если хочет остаться в живых. Ему требовалось только, чтобы кто-нибудь высказал это напрямик, и Теренция только что это сделала.

В конце концов он устало вздохнул – я никогда еще не слышал от него такого усталого вздоха.

– Ты права, жена моя. По крайней мере, никто никогда не сможет упрекнуть меня в том, что я не видел, кем является Цезарь, и не пытался его остановить. Но ты права – я слишком стар и слишком устал, чтобы и дальше с ним сражаться. Мои друзья поймут, а враги все равно будут поносить меня, что бы я ни сделал; так почему меня должно заботить, что они думают? Почему я не могу наконец-то насладиться здесь хоть каким-то досугом, на солнце, с моей семьей?

С этими словами он потянулся и взял супругу за руку.

Но все-таки Цицерон стыдился своей капитуляции. Я знаю это, потому что хотя он и написал письмо Помпею в Сардинию, говоря об изменении своей точки зрения – свое «отречение», как он это назвал, – Цицерон так и не дал мне на него взглянуть и не позволил скопировать. Не показал он письмо и Аттику. В то же время мой хозяин написал консулу Марцеллину, объявляя, что желает отозвать свое ходатайство Сенату о пересмотре земельных законов Цезаря. Он никак не объяснил это – впрочем, в объяснениях и не было нужды: все поняли, что политический небосвод сдвинулся и новое расположение звезд сложилось против Цицерона.

Мы вернулись в Рим, полный слухов. Немногие знали, что планируют Помпей и Красс, но постепенно распространилась весть, что они намереваются выдвинуться на выборах в консулы единым блоком, именно так, как уже делали прежде, хотя все знали, что они всегда ненавидели друг друга. Однако некоторые сенаторы были полны решимости дать отпор цинизму и высокомерию Троих. Были назначены дебаты о распределении консульских провинций, а заодно – о предложении лишить Цезаря и Ближней, и Дальней Галлий.

Цицерон знал: если он посетит курию, его спросят, какова его точка зрения. Поначалу он подумывал держаться подальше оттуда, но потом рассудил, что рано или поздно ему придется совершить публичное отречение – так почему бы не покончить с этим сразу?

Он начал работать над речью.

А потом, накануне дебатов, после двух с лишним лет пребывания на Кипре, в Рим вернулся Марк Порций Катон. Его появление было очень эффектным: он проплыл вверх по Тибру из Остии с флотилией груженных сокровищами кораблей в сопровождении своего племянника Брута – молодого человека, от которого ожидали великих дел. Весь Сенат, все магистраты и жрецы, как и основная часть жителей, взялись за приготовления, чтобы приветствовать возвращение Катона домой. Там, где ему полагалось причалить и встретиться с консулами, была пристань с раскрашенными шестами и лентами, но он, облаченный в потрепанную черную тунику, проплыл мимо, стоя на носу величественной галеры с шестью рядами весел – костистое лицо повернуто в профиль, глаза неотрывно смотрят вперед.

Толпа сперва задохнулась и разочарованно застонала от такого самоуправства. Но потом на берег начали выгружать его сокровища: одна запряженная быками повозка за другой растянулись процессией от Навалии до самой государственной сокровищницы в Храме Сатурна. Эти повозки везли семь тысяч серебряных талантов, и один только этот вклад Катона преобразил финансы всего государства – этого было достаточно, чтобы обеспечить бесплатным зерном граждан на пять лет. И Сенат собрался на срочное заседание, чтобы проголосовать и назначить Катона почетным претором, а заодно дать ему право носить особую тогу с пурпурной каймой.

Когда Марцеллин предложил ему высказаться в ответ, Марк Порций пренебрежительно отозвался о том, что он назвал «продажными побрякушками»:

– Я выполнил долг, возложенный на меня народом Рима – поручение, о котором я никогда не просил и за которое предпочел бы не браться. Теперь, когда с ним покончено, мне ни к чему восточная лесть, ни к чему рядиться в крикливые одежды. Осознание того, что я выполнил свой долг, для меня достаточная награда, как и должно быть для любого мужчины.

Когда на следующий день шли дебаты насчет провинций, Катон снова был в курии, как будто никогда и не уезжал. Сидя в своей обычной позе, он, как всегда, внимательно изучал отчеты казны, чтобы убедиться, что государственные деньги не тратятся впустую. Только когда Цицерон встал, чтобы заговорить, Марк Порций отложил отчеты в сторону.

Заседание шло уже долго, и большинство экс-консулов успели высказать свое мнение. И все равно Цицерон ухитрился еще немного растянуть тревожное ожидание, посвятив первую часть речи нападкам на своих старых врагов, Пизона и Габиния: первый был губернатором Македонии, второй – Сирии. Потом консул Марк Филиппий, женатый на племяннице Цезаря и начавший, как и многие другие, проявлять беспокойство, перебил Марка Туллия и спросил, почему тот все время нападает на двух марионеток, тогда как человек, раздувший кампанию, которая привела к изгнанию Цицерона, – это сам Юлий Цезарь. Именно такой удобный случай и требовался знаменитому оратору.

– Потому что, – ответил он, – я веду счет скорее общему благу, чем своим личным обидам. Именно моя старая и неизменная верность республике восстанавливает мою дружбу с Гаем Цезарем и примиряет меня с ним. Для меня, – продолжал он, и теперь ему приходилось кричать, чтобы его услышали за презрительными насмешками, – невозможно не быть другом того, кто служит государству добрую службу. Под командованием Цезаря мы вели в Галлии войну, тогда как раньше только отражали атаки. В отличие от своих предшественников, Цезарь считает, что вся Галлия должна быть приведена под наше правление. Поэтому он с блестящим успехом разбил в битвах самые свирепые и самые великие племена Германии и Гельвеции, а остальных устрашил, подавил и научил покоряться правлению римского народа. Но война еще не выиграна. Если Цезаря сместить, угли могут снова полыхнуть пламенем. Поэтому я как сенатор – хотя и его личный враг, если хотите, – должен отринуть личные обиды ради блага государства. Ибо как я могу быть врагом человека, чьи депеши, чья слава, чьи посланцы каждый день наполняют наш слух новыми названиями племен, народов и мест?

Это было не самое убедительное выступление, и в конце мой хозяин сам уличил себя во лжи, попытавшись притвориться, будто они с Цезарем на самом деле вообще никогда не были врагами, – образчик софистики, встреченный насмешками. И все-таки он справился. Предложение о замене Юлия Цезаря не приняли, и в конце заседания Цицерон пошел к выходу, не склонив головы, хотя большинство страстных противников Цезаря, вроде Агенобарба и Бибула, в знак отвращения демонстративно повернулись к нему спиной.

Вот тут его и перехватил Порций Катон. Я ждал у дверей и смог услышать весь их разговор.

Катон:

– Я несказанно разочарован тобою, Марк Туллий. Твое дезертирство только что лишило нас, возможно, последнего шанса остановить диктатора.

Цицерон:

– Почему я должен останавливать человека, который одерживает победу за победой?

Катон:

– Но для кого он одерживает эти победы? Ради республики или ради себя самого? И в любом случае, когда это стало государственной политикой – завоевывать Галлию? Разве Сенат или народ когда-либо поручали ему вести эту войну?

Цицерон:

– Тогда почему бы тебе не внести предложение ее закончить?

Катон:

– Возможно, я так и сделаю.

Цицерон:

– Да… И посмотрим, как далеко это тебя заведет! Добро пожаловать домой, между прочим.

Но Марк Порций был не в настроении для таких шутливых замечаний и тяжело зашагал прочь, чтобы поговорить с Бибулом и Агенобарбом.

С этого времени он возглавил оппозицию Цезарю, в то время как Цицерон удалился в свой дом на Палатине, к более спокойной жизни.

В том, что сделал Марк Туллий, не было ничего героического. Он понимал, что потерял лицо. «Спокойной ночи, принципы, искренность и честь!» – так он подытожил все это в письме к Аттику.

Однако после долгих лет, даже обладая мудростью взгляда в прошлое, я не вижу, что еще он мог бы сделать. Катону было бы легче бросить вызов Цезарю. Он был из богатой и могущественной семьи, и над ним не висела постоянная угроза Клодия.

Дальше все развивалось именно так, как и планировали триумвиры, и Цицерон не смог бы это остановить, даже если б пожертвовал жизнью.

Сперва Клодий и его головорезы мешали агитации перед выборами консулов, так что кампанию пришлось прекратить, потом они угрожали и запугивали других кандидатов, пока те не отзывали свои кандидатуры, и, в конце концов, выборы были отложены. Только Агенобарб, при поддержке Катона, нашел мужество бороться за консульство против Помпея и Красса. Большинство же сенаторов надели траур в знак протеста.

Зимой город впервые наводнили ветераны Цезаря. Они пьянствовали, развратничали и угрожали любому, кто отказывался салютовать изображениям их вождя, которые они воздвигли на перекрестках. Накануне перенесенных выборов Катон и Агенобарб отправились при свете факелов к загонам для голосования, чтобы заявить свои права на сбор голосов. Но по дороге на них напали – то ли люди Клодия, то ли люди Цезаря, – и их факельщик был убит. Катона пырнули кинжалом в правую руку, и, хотя он умолял Агенобарба держаться стойко, тот бежал в свой дом, забаррикадировал дверь и отказался выходить.

На следующий день Помпея и Красса выбрали консулами, и вскоре после этого, как и было решено в Лукке, они позаботились о том, чтобы им достались провинции, которыми они желали править в конце их объединенного срока полномочий: Испания – Помпею, Сирия – Крассу, и то, и другое на пять лет вместо обычного года, с продлением для Цезаря на пять лет его проконсульства в Галлии. Помпей даже решил не покидать Рим после окончания своего консульского срока, правя Испанией через своих подчиненных.

Пока все это происходило, Цицерон продолжал держаться в стороне от политики. В те дни, когда у него не было дел в суде, он оставался дома и присматривал за тем, как его сына и племянника обучают грамматике, греческому языку и риторике. Почти каждый вечер он тихо обедал с Теренцией. А еще сочинял стихи, начал писать книгу по истории и упражнялся в ораторском искусстве.

– Я все еще в изгнании, – заметил он мне, – только теперь мое изгнание в Риме.

Гай Юлий Цезарь вскоре получил донесения о резком изменении точки зрения Цицерона в Сенате и немедленно послал ему благодарственное письмо. Я помню, как удивился Марк Туллий, когда один из быстрых и надежных курьеров Цезаря доставил ему это послание. Как я уже объяснил, почти вся переписка Цезаря и Цицерона впоследствии была конфискована. Но я помню начало писем триумвира, потому что оно всегда было одинаковым: «От Гая Цезаря, императора, Марку Цицерону – привет. Со мной и моей армией всё в порядке…»

А в том письме был и еще один момент, которого я никогда не забуду: «Я рад узнать, что для меня есть место в твоем сердце. Нет другого человека в Риме, чье мнение я ценил бы выше твоего. Ты можешь во всем на меня положиться».

Цицерон разрывался между чувствами благодарности и стыда, облегчения и отчаяния. Он показал это письмо своему брату Квинту, который только что вернулся с Сардинии. Тот сказал:

– Ты поступил правильно. Помпей оказался неверным другом. Может, Цезарь будет вернее.

А потом добавил:

– Честно говоря, пока я был на чужбине, Помпей обращался со мною так презрительно, что я подумывал, не лучше ли мне будет присоединиться к Цезарю.

– И как бы ты это сделал?

– Ну, я же солдат, не так ли? Возможно, я смог бы попросить должность в его штабе. Или ты мог бы попросить для меня должность офицера…

Сперва Цицерон колебался: он не хотел просить Цезаря об одолжении. Но потом увидел, каким несчастным чувствует себя Квинт после возвращения в Рим. Конечно, тут сыграл роль и злосчастный брак с Помпонией, но дело было не только в этом. В отличие от старшего брата, Квинт не был адвокатом или оратором, и его не слишком привлекали суды или Сенат. Он уже занимал должности претора и губернатора Азии, и единственной оставшейся для него ступенькой на политическом поприще было консульство, которое он никогда не получил бы, не подвернись ему некий нежданный счастливый случай или чье-нибудь покровительство. И опять-таки, такое изменение его судьбы могло произойти лишь на поле брани…

И, хотя вероятность этого казалась небольшой, братья все же убедили себя такими доводами, что должны в дальнейшем связать свои судьбы с судьбой Гая Юлия Цезаря.

Цицерон написал Цезарю, прося офицерского звания для Квинта, и триумвир немедленно ответил, что будет счастлив услужить ему. Более того – в ответ он спросил у Марка Туллия, не поможет ли тот присмотреть за великой программой переустройства, которую Цезарь планировал в Риме, чтобы она соперничала с такой же программой Помпея. Несколько сотен миллионов сестерциев следовало потратить на устройство нового форума в центре города и на создание крытого прохода в милю длиной на Марсовом поле. Чтобы вознаградить Цицерона за труды, Юлий Цезарь дал ему кредит в восемьсот тысяч сестерциев под два с четвертью процента – половину рыночного курса.

Вот каким был этот человек, Гай Юлий Цезарь. Он был как водоворот – засасывал людей чистой силой своей энергии и власти до тех пор, пока не заворожил почти весь Рим. Всякий раз, когда его «Записки» вывешивали у Регии, перед ними собирались толпы, которые стояли там весь день, читая о его свершениях.

В тот год его юный протеже Децим победил кельтов в великой морской битве в Атлантике, после чего Цезарь велел продать в рабство весь кельтский народ, а их вождей – казнить. Британия была завоевана, Пиренеи – умиротворены, а Фландрия – подавлена. Каждую общину в Галлии обязали платить налог – даже после того, как Цезарь разграбил их города и вывез все их древние сокровища. Огромная, но мирная миграция германских племен в количестве 430 000 человек из племен узипетов и тенктеров пересекла Рейн и была одурачена Цезарем: он внушил им ложное чувство безопасности, притворившись, будто согласен на перемирие, – а после уничтожил их. Его инженеры воздвигли мост через Рейн, и он со своими легионами восемнадцать дней лютовал в Германии, прежде чем отступил обратно в Галлию и разобрал за собой мост. В конце концов, как будто этого было недостаточно, он пустился в море с двумя легионами и высадился на варварских берегах Британии – в месте, в существование которого многие в Риме вообще отказывались верить, лежавшем за пределами изведанного мира, – сжег несколько деревень, захватил рабов и отплыл домой прежде, чем его поймали в ловушку зимние шторма.

Помпей собрал совещание Сената, чтобы отпраздновать победы Цезаря и проголосовать за добавочные двадцать дней публичных торжеств в честь своего тестя, – за чем последовала сцена, которую мне никогда не забыть. Сенаторы один за другим вставали, чтобы восславить Цезаря, среди них послушно встал и Цицерон, и, в конце концов, Помпею больше никого не осталось вызывать, кроме Катона.

– Сограждане, – сказал тот, – вы все опять лишились здравого рассудка. По подсчету самого Цезаря, он перебил четыреста тысяч человек, женщин и детей – людей, с которыми мы не были в ссоре, с которыми мы не воевали – во время кампании, не санкционированной голосованием ни Сената, ни римского народа. Я хочу внести на ваше рассмотрение два контрпредложения: во-первых, мы должны не устраивать празднества, а принести жертвы богам, чтобы те не обрушили свой гнев на Рим и армию из-за глупости и безумия Цезаря; а во-вторых, Цезарь, показавший себя преступником, должен быть передан племенам Германии, дабы те решили его судьбу.

Крики ярости, которыми встретили эту речь, были похожи на вопли боли:

– Предатель!

– Любитель галлов!

– Германец!

Несколько сенаторов вскочили и начали толкать Катона туда-сюда, заставив его споткнуться и шагнуть назад. Но он был сильным и жилистым мужчиной, так что сумел восстановить равновесие и продолжал стоять, где стоял, свирепо глядя на них орлиным взглядом.

Было выдвинуто предложение, чтобы ликторы немедленно забрали его в тюрьму и держали там до тех пор, пока он не извинится. Однако Помпей был слишком ловок, чтобы допустить такое мученичество.

– Катон своими словами причинил себе больше зла, чем причинило бы ему любое наказание, какое мы можем наложить, – объявил он. – Дайте ему свободно уйти. Это неважно. В глазах римского народа он навечно останется проклят за такие предательские речи.

Я тоже чувствовал, что Марк Порций нанес себе огромный урон на фоне всех умеренных и здравомыслящих мнений, – о чем и сказал Цицерону, когда мы шли домой. Учитывая его вновь обретенную близость с Цезарем, я ожидал, что он согласится со мной; но, к моему удивлению, он покачал головой.

– Нет, ты совершенно не прав. Катон – пророк. Он выпаливает правду с откровенностью ребенка или безумца. Рим раскается в том дне, когда связал свою судьбу с Цезарем. И я тоже раскаюсь.

Я не претендую на то, чтобы быть философом, но заметил вот что: всякий раз, когда кажется, что нечто достигло зенита, можете не сомневаться – это «нечто» уже начало разрушаться.

Так обстояли дела и с триумвиратом. Он возвышался над политическим пейзажем, как некий гранитный монолит. Однако в нем имелись слабые места, которых никто не видел и которые обнаружились лишь со временем. Из них наибольшую опасность представляли непомерные амбиции Марка Лициния Красса.

Многие годы его почитали богатейшим человеком Рима, чье состояние равнялось примерно восьми тысячам талантов, или почти двумстам миллионов сестерциев. Но в последнее время это стало казаться едва ли не ничтожным по сравнению с богатствами Помпея и Цезаря, имевших в своем распоряжении ресурсы целых стран. Поэтому Красс стремился отправиться в Сирию не для того, чтобы управлять ею, а чтобы, используя ее как базу, организовать военную экспедицию против Парфянской империи. Те, кто хоть как-то были знакомы с предательскими песками и жестокими народами Аравии, считали этот план крайне рискованным – в особенности, я уверен, Помпей. Но его отвращение к Крассу было столь сильным, что он не делал ничего, чтобы его отговорить. Что же касается Цезаря, тот весьма поощрял Марка Лициния. Он послал из Галлии обратно в Рим сына Красса Публия, с которым я встретился в Мутине, с отрядом в тысячу отлично натренированных всадников, чтобы тот мог присоединиться к отцу в качестве помощника главнокомандующего.

Цицерон презирал Красса больше, чем любого другого человека в Риме. Даже к Клодию мой хозяин время от времени мог нехотя выказать какое-то уважение, но Марка Красса он считал циничным, жадным и двуличным, причем все эти черты характера прятались в нем за увертливостью и фальшивым дружелюбием.

В то время Марк Туллий отчаянно сцепился с Крассом в Сенате. Цицерон обвинил ушедшего в отставку губернатора Сирии Габиния – своего старого врага – в том, что тот наконец поддался на подкуп Птолемея и восстановил фараона на египетском троне. Красс же защищал человека, которого собирался сменить на посту губернатора, и Цицерон упрекнул его в том, что он ставит свои личные интересы выше интересов республики. На это Марк Лициний язвительно заметил, что Цицерон был изгнанником.

– Лучше честный изгнанник, – парировал мой господин, – чем избалованный вор.

Тогда Красс подошел к нему, выпятив грудь, и этих двух пожилых государственных деятелей пришлось силой удерживать от драки.

Помпей отвел Цицерона в сторону и сказал, что не будет мириться с таким оскорблением своего соконсула, а Цезарь написал из Галлии суровое письмо, что он расценивает любое нападение на Красса как личное оскорбление.

По моему мнению, их беспокоило то, что экспедиция Марка Лициния оказалась настолько непопулярной, что это начало подрывать власть Троих.

Катон и его сторонники объявили, что это незаконно и аморально – вести войну в стране, с которой у республики есть договор о дружбе. Они предъявили предзнаменования, показывающие, что это оскорбляет богов и послужит причиной падения Рима.

Красс был достаточно обеспокоен сложившейся ситуацией, чтобы искать публичного примирения с Цицероном. Он сделал такую попытку через Фурия Крассипа, своего друга, зятя Марка Туллия, и тот предложил дать для них обоих обед накануне отъезда Красса. Отказаться от приглашения означало выказать неуважение к Помпею и Цезарю, так что Цицерону поневоле пришлось пойти туда.

– Но я хочу, чтобы ты был у меня под рукой как свидетель, – сказал он мне. – Этот негодяй припишет мне слова, которых я не говорил, и выдумает поддержку, которой я никогда ему не оказывал.

Само собой, я не присутствовал на самой трапезе. И все-таки мне очень ясно запомнились некоторые моменты того вечера. У Крассипа был прекрасный пригородный дом, стоящий посреди парка примерно в миле к югу от города, на берегу Тибра. Цицерон и Теренция прибыли туда первыми, и поэтому смогли провести некоторое время с Туллией, у которой недавно случился выкидыш. Она выглядела бледной – бедное дитя! – и худой, и я заметил, как холодно обращается с нею муж, критикуя ее за такие домашние недосмотры, как поникшие цветы в букетах или плохое качество канапе.

Красс появился часом позже с целой процессией экипажей, прогремевших по внутреннему двору. С ним была его жена Тертулла – пожилая госпожа с кислым лицом, почти такая же лысая, как и он сам, – а также его сын Публий и невеста Публия, Корнелия, – очень грациозная семнадцатилетняя девушка, дочь Сципиона Назики, считавшаяся одной из самых желанных партий среди наследниц Рима.

За Марком Крассом тащилась также свита адъютантов и секретарей, у которых как будто не было иного назначения, кроме как сновать взад-вперед с письмами и документами, создавая общее впечатление важности. Когда начальство отправилось на обед и скрылось с глаз долой, они развалились в креслах и на диванах Крассипа и пили его вино. Меня поразил контраст между этими невоенными дилетантами и умелыми, закаленными в битвах подручными Цезаря.

После еды мужчины отправились в таблинум, чтобы обсудить военную стратегию – вернее, это Красс разглагольствовал на военные темы, а остальные слушали. Он стал очень туг на ухо к тому времени – ему уже исполнилось шестьдесят – и говорил слишком громко. Публий чувствовал себя неловко.

– Хорошо, отец, не нужно кричать, мы же не в другой комнате… – останавливал он Марка Лициния время от времени.

Пару раз Публий взглянул на Цицерона и приподнял брови, молча извиняясь.

Красс объявил, что отправляется на восток через Македонию, потом минует Фракию, Геллеспонт, Галатию и северную часть Сирии, пересечет пустыню Месопотамии, переправится через Евфрат и вторгнется глубоко в Парфию.

Мой хозяин сказал на это:

– Они, наверное, отлично знают, что ты идешь. Разве тебя не беспокоит, что ты утратишь элемент неожиданности?

– Мне не нужен элемент неожиданности, – с насмешкой ответил Красс. – Я предпочитаю элемент уверенности. Пусть они дрожат при нашем приближении.

Он приметил разную богатую поживу на своем будущем пути – упомянул храмы богини Деркето[40] в Иераполе и Иеговы в Иерусалиме, украшенное драгоценными камнями изображение Аполлона в Тигранакерте, золотого Зевса в Ницефориуме[41] и сокровищницы в Селевкии. Цицерон пошутил, что это выглядит не столько военной кампанией, сколько кампанией по приобретению добра, но Красс был слишком глуховат, чтобы его расслышать.

В конце вечера два старых врага тепло пожали друг другу руки и выразили глубокое удовлетворение тем, что любое малейшее недопонимание, которое, возможно, между ними было, наконец-то осталось в прошлом.

– Да эти недопонимания – просто плод воображения, – заявил Цицерон, покрутив пальцами. – Пусть они полностью сотрутся из нашей памяти. Надеюсь, наши союз и дружба будут продолжаться к чести нас обоих, ведь наш с тобой жребий пал на одну и ту же политическую почву. Во всех делах, которые коснутся тебя во время твоего отсутствия, моя преданность, неустанное служение и любое влияние, какое я смогу оказать, будут в твоем полном и безоговорочном распоряжении.

Но, когда мы устроились в экипаже, чтобы ехать домой, мой господин заговорил совсем по-другому:

– Какой же он законченный негодяй!

День или два спустя – и за целых два месяца до окончания срока его пребывания на посту консула, так ему не терпелось отбыть – Красс покинул Рим в красном плаще и в полной форме полководца. Помпей, его соконсул, вышел из здания Сената, чтобы посмотреть на его отъезд.

Трибун Атей Капитон попытался задержать Марка Лициния на форуме за незаконное начало войны, а когда его отбросили в сторону офицеры Красса, побежал вперед, к городским воротам, и зажег жаровню. Когда Марк Красс проезжал мимо, Капитон бросил в пламя ладан и возлияния и призвал проклятия на его голову и на всю его экспедицию, мешая заклинания с именами странных и ужасных божеств. Суеверный римский люд пришел в ужас и кричал триумвиру, чтобы тот никуда не ездил. Но Красс только посмеялся и, напоследок весело помахав рукой, повернулся к городу спиной и пришпорил лошадь.

Такова была жизнь Цицерона в ту пору – он ходил на цыпочках между тремя великими людьми государства, пытаясь оставаться в хороших отношениях с каждым из них, выполняя их приказания и втайне приходя в отчаяние из-за будущего республики, но ожидая лучших времен и надеясь, что они еще настанут.

Он искал прибежища в книгах, особенно по философии и истории, и однажды, вскоре после того, как Квинт уехал, чтобы присоединиться к Цезарю в Галлии, объявил мне, что решил написать собственную работу. Это слишком опасно, сказал он, открыто нападать на нынешнее политическое положение в Риме. Но он сумеет подойти к делу по-другому, обновив «Республику» Платона и описав, каким может быть идеальное государство.

– Кто сможет против этого возразить?

«Великое множество людей», – подумал я, но придержал свое мнение при себе.

Я вспоминаю работу над этим трудом – в конечном итоге она заняла почти три года – как один из самых светлых периодов моей жизни. Как и бывает с большинством литературных произведений, работа эта повлекла за собой много жестоких разочарований и неудачных начал. Первоначально Цицерон планировал написать все на девяти свитках, но потом сократил их число до шести. Он решил облечь свой труд в форму воображаемой беседы между группой исторических лиц, сделав главным одного из своих кумиров – Сципиона Эмилиана, завоевателя Карфагена. Эти люди, по его плану, должны были собраться на вилле во время религиозного праздника, чтобы обсудить природу политики и то, как должно быть организовано общество. Цицерон рассудил, что никто не станет возражать, если опасные идеи будут вложены в уста легендарных деятелей римской истории.

Он начал диктовать текст на своей новой вилле в Кумах во время перерыва в заседаниях Сената, сверяясь со всеми древними текстами, и в один достопамятный день мы поехали на виллу Фавста Корнелия Суллы – сына бывшего диктатора, который жил неподалеку от нас на побережье. Союзник Цицерона Милон, поднимавшийся по ступенькам политической карьеры, только что женился на сестре-близняшке Суллы, и на свадебном завтраке, где присутствовал Цицерон, Фавст предложил ему в любое время пользоваться своей библиотекой. Это было одно из самых ценных собраний в Италии: почти тридцать лет назад свитки привез из Афин Сулла-диктатор, и, что поразительно, среди них было большинство оригинальных манускриптов Аристотеля, написанных его рукой три века тому назад.

Сколько бы я ни прожил, никогда не забуду, с каким чувством я разворачивал каждую из восьми книг «Политики» Аристотеля: крошечные валики с мелкими греческими буквами. Края их были слегка повреждены влагой пещер Малой Азии, где их прятали много лет. Это было все равно что протянуться назад сквозь время и прикоснуться к лицу бога.

Но я чересчур отвлекся от темы. Самое главное – Цицерон впервые изложил черным по белому свое политическое кредо, которое я могу подытожить так: во-первых, политика – самое благородное из всех поприщ («нет никакого другого занятия, в котором человеческие добродетели настолько приближались бы к величественным функциям богов», «нет благороднее мотива для вступления в общественную жизнь, чем решимость не находиться под управлением безнравственных людей»); во-вторых, ни индивидууму, ни объединению индивидуумов нельзя позволять делаться слишком могущественными; в-третьих, политика – это профессия, а не увеселение для дилетантов (нет ничего хуже, чем правление «умных поэтов»); в-четвертых, государственный деятель должен посвятить свою жизнь изучению «науки политики, чтобы заблаговременно приобрести все знания, которые могут ему пригодиться когда-нибудь в будущем»; в-пятых, власть в государстве всегда должна быть разделена; и, наконец, в-шестых, есть три известных формы правления – монархия, аристократия и власть народа, и самое лучшее – это смесь всех трех, потому что каждое отдельно взятое может привести к бедствиям: цари могут быть своевольными, аристократы – эгоистичными, а «разнузданное большинство, наслаждаясь непривычной властью, – ужаснее пожара на корабле в бушующем море».

Сейчас я часто перечитываю труд моего хозяина «О государстве» и всегда бываю взволнован, особенно тем местом в конце шестой книги, где Сципион описывает, как ему во сне является его дед и забирает его на небеса, чтобы показать, как мала Земля в сравнении с грандиозностью Млечного Пути, в котором духи умерших государственных деятелей находятся в виде звезд. На это описание автора вдохновили безбрежные ясные небеса над Неаполитанским заливом: «Я глядел туда и сюда, и все казалось мне изумительно красивым. Там были звезды, которых мы никогда не видим с Земли, и все они были больше, чем мы когда-либо воображали. Звездные сферы были гораздо больше Земли; воистину сама Земля казалась мне такой маленькой, что я с пренебрежением отнесся к нашей империи, покрывавшей, если можно так выразиться, единственную точку на ее поверхности».

«Если б ты посмотрел ввысь, – сказал старик Сципиону, – и разглядел этот вечный дом и место отдохновения, тебя больше не беспокоили бы сплетни вульгарного стада и ты перестал бы верить в человеческое вознаграждение за свои подвиги. Ничья репутация не проживет очень долго – ведь то, что говорят люди, умирает вместе с ними, и репутация стирается забывчивостью следующих поколений».

Сочинение таких пассажей было главным утешением Цицерона в одинокие дни тех лет, которые он провел, удалившись от дел. Но перспектива того, что он когда-нибудь снова сможет применить свои принципы на деле, казалась воистину отдаленной.

Три месяца спустя после того, как Марк Туллий начал писать «О государстве», летом семисотого года Рима[42], жена Помпея Юлия родила мальчика. Получив эту весть на своем утреннем приеме, Цицерон сразу же поспешил заглянуть к счастливой паре с подарком, потому что сын Помпея и внук Цезаря должен был стать могучей силой в грядущие годы, и моему хозяину хотелось быть в числе первых прибывших с поздравлениями.

Недавно рассвело, но было уже жарко. В долине под домом Помпея возвышался недавно открытый им театр с храмами, садами и портиками, и свежий белый мрамор ослепительно сиял на солнце. Цицерон присутствовал на церемонии открытия театра всего несколько месяцев тому назад – в представление входила битва с участием пятисот львов, четырехсот пантер, восемнадцати слонов и первых носорогов, когда-либо виденных в Риме. Но Марк Туллий счел все это отвратительным, особенно истребление слонов: «Какое удовольствие могут испытывать культурные люди при виде того, как слабого человека рвут на куски могучие животные или как благородное создание пронзают охотничьим копьем?» Но, само собой, он держал свои чувства при себе.

Едва мы вошли в громадный дом, стало ясно, что случилось нечто ужасное. Сенаторы и клиенты Гнея Помпея стояли обеспокоенными, молчаливыми группками. Кто-то прошептал Цицерону, что Помпей не сделал никаких объявлений о случившемся, но то, что он не вышел к гостям, и то, что раньше мельком видели, как несколько служанок Юлии с плачем бегут через внутренний двор, заставляет предположить самое худшее.

Внезапно в глубине дома поднялась суматоха, занавеска раздвинулась, и появился хозяин дома в окружении свиты рабов. Он остановился, словно потрясенный тем, сколько людей его ждут, и поискал среди собравшихся знакомое лицо. Его взгляд упал на Цицерона. Помпей Великий поднял руку и пошел к нему. Все наблюдали за ним.

Сперва Помпей казался совершенно спокойным, и глаза его были ясными. Но потом, когда он подошел к своему старому союзнику, попытки сохранить самообладание внезапно стали ему не по силам. Все его тело и лицо как будто обмякли, и с ужасным сдавленным всхлипыванием он выкрикнул:

– Она мертва!

Оглушительный стон пронесся по громадной комнате – стон искреннего потрясения и боли, не сомневаюсь; но также и стон тревоги, потому что здесь собрались политики и произошло нечто большее, нежели смерть одной молодой женщины, как бы трагична она ни была. Цицерон, сам в слезах, обнял триумвира и попытался утешить его. Спустя несколько мгновений Помпей попросил его войти и взглянуть на тело.

Зная, как брезгливо Марк Туллий относится к смерти, я подумал, что он попытается отказаться. Но это было невозможно. Его приглашали не только как друга, он должен был стать официальным свидетелем от лица Сената в деле государственной важности. Он ушел, держа Помпея за руку, а когда вскоре вернулся, остальные собрались вокруг него.

– Вскоре после родов у госпожи Юлии опять началось кровотечение, – доложил Цицерон, – и поток крови невозможно было остановить. Конец был мирным, и она выказала храбрость, как и подобает при ее происхождении.

– А ребенок? – спросил кто-то из собравшихся.

– Он не переживет этого дня.

Это заявление вызвало новые стоны, а потом все ушли, чтобы разнести эту весть по городу.

Марк Туллий повернулся ко мне:

– Бедная девочка была белее простыни, в которую ее завернули. А мальчик был слепым и обмякшим. Искренне сочувствую Цезарю. Юлия была его единственным ребенком. Можно подумать, что пророчества Катона о гневе богов начинают сбываться.

Мы вернулись домой, и Цицерон написал Цезарю письмо с соболезнованиями. Как назло, Цезарь находился в самом недосягаемом из всех возможных мест своего пребывания – снова двигался через Британию, на этот раз с армией вторжения в двадцать семь тысяч человек, среди которых был и Квинт. Лишь по возвращении в Галлию, несколько месяцев спустя, он обнаружил пакеты писем, сообщавшие ему о смерти дочери. По общим отзывам, Цезарь ничем не выказал ни потрясения, ни других чувств – он только удалился в свои покои. Триумвир ни разу не заговорил об этом и после трехдневного официального траура вернулся к своим обычным делам. Полагаю, секрет такого достижения заключался в том, что он был совершенно равнодушен к смерти кого бы то ни было – друга или врага, своего единственного ребенка или даже, в конечном итоге, к собственной смерти: такова была холодность его натуры, которую он скрывал под слоями своего знаменитого обаяния.

Помпей находился на другом краю спектра человеческих характеров. Он был весь как на ладони. Этот человек любил всех своих жен, относясь к ним с огромной (некоторые говорили – с чрезмерной) нежностью, а Юлию – больше всех. На ее похоронах, которые, несмотря на возражения Катона, стали официальной церемонией на форуме, ему было трудно произносить панегирик сквозь слезы, и вообще весь его вид говорил о том, что дух его сломлен. Пепел Юлии потом захоронили в мавзолее в пределах одного из храмов на Марсовом поле.

Примерно через два месяца после этого Помпей попросил Цицерона прийти повидаться с ним и показал ему письмо, только что полученное от Цезаря. После выражения соболезнований из-за утраты Юлии и благодарности за его соболезнования, триумвир предлагал ему заключить новый союз посредством брака, но двойной прочности: он отдаст Помпею в жены внучку своей сестры, Октавию, а тот в ответ отдаст ему руку своей дочери, Помпеи.

– Как тебе это? – вопросил Помпей Великий. – Я полагаю, варварский воздух Британии повлиял на его разум! Во-первых, моя дочь уже обручена с Фавстом Суллой – и что мне полагается ему сказать? «Очень жаль, Сулла, неожиданно появился кое-кто поважнее»? Да и Октавия, конечно, уже замужем, и не просто за кем-то там, а за Гаем Марцеллом! И каково ему будет, если я украду у него жену? Будь все проклято, если уж на то пошло, Цезарь сам женат – на бедной проституточке Кальпурнии! Столько жизней должны быть перевернуты вверх тормашками, а ведь место дорогой маленькой Юлии в моей постели еще не остыло! Ты знаешь, что я даже не собрался с духом убрать ее гребни?

И тут Цицерон в кои-то веки вдруг начал высказываться в защиту Цезаря:

– Я уверен, он думает только о стабильности республики.

Но Помпей не успокаивался:

– Ну, а я не буду о ней думать! Если я женюсь в пятый раз, то на женщине, которую выберу сам. Что же касается Цезаря, то ему придется поискать себе другую невесту.

Цицерон, любивший сплетни, не смог удержаться и пересказал письмо Цезаря нескольким друзьям, взяв с каждого обещание хранить тайну. Само собой, каждый друг упомянул об этом письме нескольким своим друзьям, взяв с них точно такую же клятву, и так продолжалось до тех пор, пока новости о брачных предложениях Цезаря не начал обсуждать весь Рим. Особенно ярился Марцелл – из-за того, что Цезарь говорил о его жене так, будто она была его имуществом.

Цезарь смутился, услышав об этих разговорах. Он обвинял Помпея в том, что тот выдал его планы, но Помпей не стал извиняться, а в свою очередь обвинил Цезаря в неуклюжем сватовстве. В монолите триумвирата появилась еще одна трещина.

VII

В следующем году во время перерыва в работе Сената Цицерон, как обычно, отправился со своей семьей в Кумы, чтобы продолжить работу над книгой о политике, и я, как всегда, поехал с ним. Это было незадолго до моего пятидесятого дня рождения.

Основную часть своей жизни я наслаждался отменным здоровьем, но теперь, когда мы добрались до холодных горных высот города Арпина и сделали перерыв в путешествии, я начал дрожать и на следующее утро едва мог двигать руками и ногами. Когда я попытался продолжить путь вместе с остальными, то потерял сознание, и меня отнесли в кровать.

Цицерон был невероятно добр ко мне. Он отложил отъезд в надежде, что я поправлюсь, но моя лихорадка усугубилась, и впоследствии мне рассказали, что он провел долгие часы у моей постели. В конце концов ему все-таки пришлось оставить меня здесь с наказом домашним рабам, чтобы обо мне позаботились точно так же, как позаботились бы о нем самом, а два дня спустя он написал из Кум, сообщая, что посылает мне своего доктора-грека, Андрикия, а также повара: «Если ты любишь меня, позаботься о том, чтобы поправиться и присоединиться к нам, когда окончательно окрепнешь. До свидания».

Андрикий дал мне слабительное и пустил кровь, а повар готовил изысканные яства, но я был слишком болен, чтобы их есть. Цицерон постоянно писал. «Ты представить себе не можешь, как меня тревожит твое здоровье. Если ты успокоишь меня на сей счет, я успокою тебя насчет всего, о чем ты волнуешься. Я бы написал больше, если б думал, что ты можешь получать от чтения хоть какое-то удовольствие. Используй свой умный мозг, который я так высоко ценю, на то, чтобы сохранить себя для нас обоих».

Спустя примерно неделю лихорадка ослабла, но тогда было уже слишком поздно отправляться в Кумы. Мой господин написал, чтобы вместо этого я присоединился к нему в Формии, когда он будет возвращаться в Рим. «Пусть я найду тебя там, мой дорогой Тирон, здоровым и сильным. Мои, а вернее, наши литературные замыслы поникли головами, скучая по тебе. Аттик остается со мной, пребывая в жизнерадостном настроении. Он хотел прослушать мои произведения, но я сказал, что в твое отсутствие мой писательский язык полностью связан. Ты должен приготовиться к тому, чтобы вновь поступить в услужение моим Музам. Мое обещание будет исполнено в назначенный день. А пока не забывай о том, чтобы полностью поправиться. Скоро я буду с тобой. До свиданья».

«Я успокою тебя насчет всего, о чем ты волнуешься…» «Мое обещание будет исполнено в назначенный день…» Я перечитывал письма Цицерона снова и снова, пытаясь понять эти две фразы, и решил, что он, должно быть, сказал мне что-то, когда я был в бреду, и я не запомнил, что именно это было.

Как и было условлено, я появился на вилле в Формии после полудня в двадцать восьмой день апреля, в мой пятидесятый день рождения. Погода была отнюдь не благоприятной, холодной и ветреной, дождь порывами накатывал с моря. Я все еще чувствовал себя слабым и ускорил шаг, пытаясь побыстрее войти в дом, чтобы не промокнуть до костей, – и от этого небольшого усилия у меня закружилась голова.

Дом казался заброшенным, и я задумался – может, я неправильно понял данные мне указания? Я переходил из комнаты в комнату до тех пор, пока не услышал в триклинии сдавленный мальчишеский смех. Отодвинув занавеску, я обнаружил, что вся обеденная зала забита людьми, пытающимися сохранить тишину: там были Цицерон, Теренция, Туллия, Марк, юный Квинт Цицерон, все домашние рабы и (что еще более странно) – претор Гай Марцелл со своими ликторами. Тот самый благородный Марцелл, чью жену Цезарь пытался даровать Помпею, – у него была вилла неподалеку.

При виде моего удивленного лица все они начали смеяться, а потом Марк Туллий взял меня за руку и повел в центр комнаты, в то время как остальные дали нам место. Я почувствовал, как у меня подгибаются колени.

Марцелл громко спросил:

– Кто желает в этот день освободить своего раба?

Цицерон ответил:

– Я желаю.

– Ты законный его владелец?

– Да.

– На каком основании он должен быть освобожден?

– Он выказал великую верность и с тех пор, как родился в рабстве, образцово служил нашей семье, мне – в особенности, а также римскому государству. У него неиспорченный нрав, и он стоит того, чтобы быть свободным.

Марцелл кивнул:

– Можешь приступить.

Ликтор коротко прикоснулся своим прутом к моей голове. Цицерон шагнул, встав передо мной, схватил меня за плечи и произнес простую юридическую формулу:

– Этот человек должен быть свободным.

В глазах его стояли слезы, в моих тоже.

Он ласково повернул меня, пока я не оказался к нему спиной, а потом отпустил – так отец может выпустить ребенка, чтобы тот сделал свои первые шаги.

Мне трудно описать радость освобождения. Квинт выразил это лучше, написав мне из Галлии: «Я не мог бы быть более счастлив, мой дорогой Тирон, поверь мне. Прежде ты был нашим рабом, но теперь ты наш друг».

С виду в моей жизни почти ничего не изменилось. Я продолжал жить под крышей Цицерона и выполнять прежние обязанности. Но в душе я стал другим человеком. Я сменил свою тунику на тогу – эту громоздкую одежду я носил без легкости и без комфорта, но с ревностной гордостью – и впервые начал строить собственные планы: принялся составлять обширный словарь символов и аббревиатур, использовавшихся в моей стенографической системе, вместе с инструкциями по ее применению и набросал проект книги по латинской грамматике. А еще я возвращался к своим сундукам с записками всякий раз, когда выдавался свободный часок, и копировал особенно забавные или умные изречения, сделанные Цицероном в течение многих лет. Тот горячо одобрил идею составления сборника его остроумия и мудрости. Теперь часто после особенно удачной реплики он останавливался и говорил:

– Запиши это, Тирон, для твоего сборника.

Постепенно между нами возникла негласная договоренность о том, что если я переживу его, то напишу его биографию.

Однажды я спросил, почему он ждал так долго, чтобы освободить меня, и почему он решил сделать это именно в тот момент. Цицерон ответил:

– Ну, ты же знаешь, что я могу быть эгоистичным и полностью на тебя полагаюсь. Я думал: «Если я его освобожу, что помешает ему уехать или отдать свою верность Цезарю, или Крассу, или еще кому-нибудь? Они бы наверняка дорого заплатили ему за все, что он обо мне знает». А потом, когда ты заболел в Арпине, я понял, как несправедливо будет, если ты умрешь в рабстве, и поэтому дал тебе обещание. Хотя тебя тогда слишком лихорадило, чтобы ты понял мои слова. Если когда-нибудь и существовал человек, заслуживающий величия свободы, так это ты, дорогой Тирон. Кроме того, – добавил он, подмигнув, – в эти дни у меня нет секретов, которые стоило бы продать.

Как бы сильно я его ни любил, мне, тем не менее, хотелось закончить дни под собственной крышей. У меня имелись кое-какие сбережения, а теперь мне еще и платили жалованье, и я мечтал о покупке небольшой фермы рядом с Кумами, где можно было бы держать нескольких коз и цыплят и выращивать собственный виноград и оливки. Однако я боялся одиночества. Положим, я мог отправиться на рынок рабов и купить себе компаньона, но мысль об этом отталкивала меня. Я знал, с кем хочу разделить эту мечту о будущей жизни: с Агатой, рабыней-гречанкой, с которой я познакомился в доме Луция. Я попросил Аттика выкупить ее от моего имени перед тем, как отправился в изгнание с Цицероном, и Аттик подтвердил, что выполнил мою просьбу и что ее освободили. Но, хотя я наводил справки о том, что же с нею сталось, и, проходя по Риму, всегда высматривал ее, она исчезла в многолюдных толпах Италии.

Я недолго спокойно наслаждался свободой. Над моими скромными планами, как и над планами всех остальных, суждено было посмеяться грандиозности грядущих событий. Как говорит Платон: «На что бы ни надеялся разум, будущее в руках богов».

Несколько месяцев спустя после моего освобождения, в месяц, который тогда назывался квинтилием, хотя теперь его требуют называть июлем[43], я торопливо шел по Священной дороге, пытаясь не споткнуться о свою новую тогу, как вдруг увидел впереди толпу. Люди стояли совершенно неподвижно – не было заметно того оживления, какое бывало всегда, когда на белой доске вывешивали новости об одной из побед Цезаря. Я тут же подумал, что он, наверное, потерпел ужасное поражение, и, присоединившись к толпе, спросил стоящего впереди человека, что происходит. Тот раздраженно оглянулся через плечо и встревоженно пробормотал:

– Красса убили.

Я еще некоторое время пробыл там, выясняя те немногие подробности, какие были известны, а потом поспешил обратно, чтобы рассказать обо всем Цицерону, который работал в своем кабинете. Я выпалил новости, и он быстро встал, как будто столь мрачные вести не разрешали ему сидеть.

– Как это случилось?

– Сообщают, что в битве – в пустыне, рядом с городом в Месопотамии под названием Карры.

– А его армия?

– Побеждена… Уничтожена.

Марк Туллий несколько мгновений глядел на меня, а потом закричал, приказав одному рабу принести его обувь, а другому – подать носилки. Я спросил, куда он собирается.

– Повидаться с Помпеем, конечно, – ответил мой бывший хозяин. – Отправляйся и ты со мной.

Свидетельством превосходства Помпея Великого было то, что всякий раз, когда государство поражал большой кризис, именно к его дому всегда стекались люди – будь то обычные граждане, которые в тот день толкались на улицах молчаливыми, настороженными толпами, или старшие сенаторы, которые прибывали в носилках и которых помощники Помпея провожали во внутренние покои.

По воле случая оба избранных консула, Кальвин и Мессала, обвинялись в то время во взятках и не могли вступить в должность. Вместо них присутствовали неофициальные лидеры Сената, в том числе старшие экс-консулы – Котта, Гортензий и Курион Старший – и выдающиеся молодые люди вроде Агенобарба, Сципиона и Марка Эмилия Лепида.

Гней Помпей принял на себя руководство совещанием. Никто не знал восточной империи лучше него: в конце концов, он завоевал солидную ее часть. Он объявил, что сообщение было только что получено от легата Красса, Гая Кассия Лонгина, который сумел спастись с вражеской территории и вернуться в Сирию. Если все согласны, сказал Помпей, он сейчас прочтет эту депешу.

Кассий был суровым, строгим человеком («бледным и худым», как позже посетовал Цезарь) не имевшим склонности хвастаться или лгать, поэтому его письмо было выслушано с величайшим уважением.

Согласно его рассказу, парфянский царь, Ород Второй, накануне вторжения послал к Марку Крассу гонца с сообщением, что желает сжалиться над ним как над старым человеком и разрешает ему мирно вернуться в Рим. Но Красс хвастливо ответил, что даст свой ответ в парфянской столице, Селевкии. На это гонец залился смехом и показал на повернутую вверх ладонь своей руки со словами: «Волосы вырастут здесь, Красс, прежде чем ты увидишь Селевкию!»

Римские силы, состоящие из семи легионов и восьми тысяч кавалеристов и лучников, навели мост через Евфрат близ Зевгмы. Это произошло во время грозы – что само по себе было плохим предзнаменованием. А затем, во время традиционного жертвоприношения с целью умиротворения богов, Красс уронил на песок внутренности жертвенного животного. И хотя он попытался превратить это в шутку: «Такое случается со стариками, парни, но я все еще могу крепко стиснуть рукоять своего меча!» – солдаты застонали, вспоминая проклятья, которыми сопровождался их уход из Рима.

«Они уже чувствовали, что обречены, – писал Кассий. – После Евфрата мы еще больше углубились в пустыню, со скудными запасами воды и без ясного представления о направлении и цели. Земля была непроторенная, плоская, без единого живого дерева, дающего тень. Мы брели пятьдесят миль с полными тюками по мягкому песку через пустынные бури, во время которых сотни наших людей пали от жажды и зноя. Потом мы добрались до реки под названием Балисс. Здесь наши разведчики впервые заметили части вражеских сил на другом берегу. По приказу Марка Красса, в полдень мы переправились через реку и пустились в погоню. Но к тому времени враг снова исчез из виду. Мы маршировали еще несколько часов до тех пор, пока не очутились посреди диких мест.

Внезапно со всех сторон послышался бой металлических барабанов. В тот же миг, словно выскочив прямо из песка, отовсюду поднялись бесчисленные орды конных лучников. За ними виднелись шелковые знамена командующего парфян, Силлака.

Марк Красс, несмотря на советы более опытных офицеров, приказал армии построиться одним большим квадратом, в двадцать когорт в поперечнике. Потом наши лучники были посланы вперед, чтобы начать стрелять по врагу. Однако вскоре им пришлось отступить перед лицом значительно превосходящих сил парфян и скоростью вражеских маневров. Парфянские стрелы учинили большое кровопролитие в наших сомкнутых рядах. И смерть не приходила легко и быстро. Наши люди корчились в конвульсиях и муках, когда в них ударяли стрелы; они переламывали древки в ранах, а потом раздирали свою плоть в попытках вырвать зазубренные наконечники, пронзавшие их вены и мускулы. Многие умерли подобным образом, и даже выжившие были не в состоянии сражаться. Их руки были пригвождены к их щитам, а ноги – к земле, так что они не могли ни бежать, ни защищаться. Всякая надежда, что этот убийственный дождь иссякнет, была отброшена при виде того, как тяжело груженные караваны верблюдов подвозят к полю боя новые стрелы.

Понимая, что армии грозит опасность вскоре быть полностью уничтоженной, Публий Красс взмолился к отцу, прося разрешения взять свою кавалерию, а также пехоту и лучников – и прорвать окружающий строй. Марк Красс одобрил этот план.

Отряд прорыва в количестве шести тысяч человек двинулся вперед, и парфяне быстро отступили. Но, хотя Публию специально приказали не преследовать врага, он ослушался этих распоряжений. Его люди, наступая, скрылись из вида главной армии, после чего парфяне появились вновь – позади них. Публия быстро окружили, и он отвел своих людей к узкому песчаному холму, где они представляли собой легкую мишень.

И вновь лучники врага сделали свою убийственную работу. Понимая, что ситуация безнадежна, и боясь плена, Публий попрощался со своими людьми и велел им позаботиться о собственной безопасности. Потом, поскольку он не мог двигать рукой, которую проткнула стрела, сын Красса подставил бок своему щитоносцу и приказал пронзить его насквозь мечом. Большинство офицеров Публия последовали его примеру и покончили с собой.

Как только парфянцы вторглись в римские позиции, они отрезали голову Публию и насадили ее на копье. Потом доставили голову обратно к главной римской армии и ездили вдоль нашего строя взад-вперед, насмехаясь над Крассом и предлагая ему посмотреть на сына.

Видя, что произошло, Красс обратился к нашим людям с такими словами: «Римляне, это горе – мое личное горе. Но на вас, оставшихся целыми и невредимыми, зиждется великая судьба и слава Рима. А теперь, если у вас есть сколько-нибудь жалости ко мне, потерявшему лучшего на свете сына, докажите это яростью, с которой встретитесь с врагом».

К сожалению, люди не обратили внимания на его слова. Наоборот, зрелище это сломило дух и парализовало энергию наших войск более всех прочих случившихся ужасных событий. Избиение по воздуху возобновилось, и вся армия наверняка была бы уничтожена, если б не опустилась ночь и парфяне не отступили, крича, что дадут Крассу погоревать ночью о сыне, а к утру вернутся, чтобы покончить с нами.

Это дало нам шанс. Марк Красс был обессилен горем и отчаянием и больше не мог отдавать приказы, поэтому я принял на себя командование войском, и в тишине, под покровом тьмы, люди, способные идти, проделали форсированный марш до города Карры. Позади, под самые жалобные крики и мольбы, были оставлены около четырех тысяч раненых, которых парфяне на следующий день либо перебили, либо взяли в рабство.

В Каррах наше войско разделилось. Я во главе пятисот человек двинулся в сторону Сирии, в то время как Марк Красс повел основные силы нашей выжившей армии к горам Армении. Донесения разведки показали, что у крепости Синакка он столкнулся с армией, возглавляемой подданным парфянского царя, и ему предложили перемирие. Взбунтовавшиеся легионеры вынудили Марка Красса пойти вперед и начать переговоры, хотя тот считал, что это ловушка. Он пошел, но повернулся и произнес такие слова: «Я призываю всех вас, находящихся здесь римских офицеров, быть свидетелями того, что меня принуждают туда идти. Вы видите, какой позор и насилие я вынужден терпеть. Но если вы спасетесь и невредимыми доберетесь домой, расскажите всем, что Красс погиб из-за того, что был обманут врагом, а не из-за того, что его сдали парфянам его же собственные соотечественники».

Таковы были его последние известные слова. Он был убит вместе со своими командирами легионов. Впоследствии мне сообщили, что Силлак лично доставил царю Парфии его отрубленную голову во время представления «Вакханок» и что головой этой пользовались на сцене как реквизитом[44]. После чего царь велел влить в рот Красса расплавленное золото, заметив: «Теперь пресыться тем металлом, до которого ты был так жаден при жизни».

Я жду приказаний Сената».

Когда Помпей закончил чтение, наступила тишина. Наконец Цицерон спросил:

– Можно узнать, сколько людей мы потеряли?

– По моим подсчетам, тридцать тысяч.

Среди собравшихся сенаторов пронесся стон уныния. Кто-то заметил, что если так и есть, то это худшее поражение с тех пор, как Ганнибал уничтожил армию Сената при Каннах сто пятьдесят лет тому назад.

– Содержание данного документа, – сказал Помпей, помахав донесением Кассия, – не должно покинуть пределы этой комнаты.

– Согласен, – ответил Марк Туллий. – Откровенность Кассия похвальна, пока не публична, но для народа надо приготовить менее тревожную версию, сделав акцент на храбрости наших легионеров и их командиров.

Сципион, который был тестем Публия, добавил:

– Да, все они погибли героями – вот о чем мы должны всем рассказать. Именно это я и расскажу своей дочери. Бедная девочка овдовела в девятнадцать лет.

– Пожалуйста, передай ей мои соболезнования, – сказал Помпей.

Потом заговорил Гортензий. Бывшему консулу было за шестьдесят, и он почти удалился от дел, но к нему все еще уважительно прислушивались.

– И что будет дальше? – оглядел он всех присутствующих. – Предположим, парфяне на этом не остановятся. Зная нашу слабость, они в отместку вторгнутся в Сирию. Мы едва сможем собрать легион для ее защиты, и у нас нет там губернатора.

– Я предлагаю назначить исполняющим обязанности губернатора Кассия, – сказал Помпей. – Он твердый, не щадящий своих сил человек – именно то, что требуется в нынешней критической ситуации. Что же касается армии… Что ж, он должен будет набрать на месте новую армию и обучить ее.

Домиций Агенобарб, никогда не упускавший возможности сделать подкоп под Цезаря, заметил:

– Все наши лучшие бойцы в Галлии. У Цезаря есть десять легионов – это огромное число. Почему бы нам не приказать ему послать пару легионов в Сирию, чтобы заткнуть брешь?

При упоминании имени Юлия Цезаря по комнате ощутимо пронесся ветерок враждебности.

– Он сам набрал те легионы, – напомнил Помпей. – Я согласен, что они были бы полезнее на востоке. Но он считает, что эти люди принадлежат ему.

– Что ж, нужно напомнить ему, что они – не его собственность. Они существуют для того, чтобы служить республике, а не ему, – возразил Агенобарб.

Впоследствии Цицерон сказал, что, только глядя на сенаторов, энергично кивающих в знак согласия, он понял истинное значение гибели Красса.

– Дорогой Тирон, чему мы научились, пока писали нашу книгу «О государстве»? – усмехнулся он. – Раздели власть в государстве на три части – и напряжение будет сбалансировано, раздели ее на две – и рано или поздно одна сторона обязательно будет стремиться возобладать над другой. Таков закон природы. Каким бы бесчестным ни был Красс, он, по крайней мере, сохранял равновесие между Помпеем и Цезарем. Но кто будет это делать после его смерти?

Итак, мы медленно двинулись к катастрофе.

Временами Цицерон был достаточно проницателен, чтобы это видеть.

– Может ли конституция, разработанная несколько веков назад с целью заменить монархию, основанная на народном ополчении, надеяться управлять империей, чьи границы находятся за пределами всего, о чем когда-либо мечтали ее создатели? – спрашивал он меня. – Или существование постоянных армий и приток непостижимых богатств должен неизбежно уничтожить нашу демократическую систему?

А потом он отмахивался от таких апокалипсических разговоров, как от чрезмерно мрачных, и возражал сам себе, что республика в прошлом претерпевала всякого рода бедствия – вторжения, революции, гражданские войны – и всегда каким-то образом выживала; так почему же на сей этот раз все должно быть по-другому?

Но так было.

На выборах в том году доминировали двое. Клодий рвался стать претором, а Милон добивался должности консула. Такого насилия и подкупа во время предвыборной кампании город никогда еще не видывал, и день выборов снова и снова откладывался. Прошло уже больше года с тех пор, как в республике были законно избранные консулы. Сенатом руководили интеррексы[45], зачастую – ничтожества, имеющие полномочия лишь на пятидневный срок. Консульские фасции[46] символически поместили в храм Либитины, богини смерти[47].

«Поспеши обратно в Рим, – написал Цицерон Аттику, находившемуся в очередной деловой поездке. – Приезжай и посмотри на пустую шелуху настоящей старой римской республики, которую мы когда-то знали».

Мерилом того, насколько отчаянный оборот принимали события, стало то, что Марк Туллий возложил все свои надежды на Тита Анния Милона, который был полной ему противоположностью: грубым, жестоким, не обладающим даром красноречия и не имеющим никаких политических навыков, если не считать организации гладиаторских игр, призванных приводить в восторг голосующих, причем игры эти стоили столько, что привели его к банкротству. Милон был больше не нужен Помпею, который не имел с ним ничего общего и поддерживал его оппонентов, Сципиона Назику и Плавтия Гипсея. Но Цицерон все еще нуждался в Тите Аннии. «Я твердо сосредоточил все свои усилия, все свое время, все свои интересы, усердие и мысли – короче, весь свой разум – на том, чтобы завоевать для Милона консульство», – написал он в своей работе. Знаменитый оратор видел в этом человеке лучший оплот против возможности, которой он страшился больше всего, – избрания консулом Клодия.

Во время этой кампании Цицерон часто просил меня оказать Милону ту или иную небольшую услугу. Например, я копался в наших документах и готовил списки наших старых сторонников, чтобы Марк Туллий мог собрать голоса перед выборами. Я также устраивал встречи Тита Анния с клиентами Цицерона в штаб-квартирах различных триб и даже доставил ему мешки с деньгами, собранные моим другом с богатых жертвователей.

Однажды в новом году Цицерон попросил меня в порядке одолжения немного понаблюдать за предвыборной кампанией Милона.

– Говоря начистоту, я боюсь, что он проиграет, – признался он. – А ты знаком с выборами так же хорошо, как и я. Понаблюдай за ним и за избирателями. Посмотри, нельзя ли сделать что-нибудь, чтобы улучшить его перспективы. Если он проиграет и выиграет Клодий… Мне не нужно говорить тебе, что для меня это будет катастрофой.

Не могу притворяться, что я был в восторге от этого поручения, но я выполнил просьбу Цицерона и на восемнадцатый день января появился у дома Милона, стоявшего в самой крутой части Палатина за храмом Сатурна. Апатичная толпа собралась снаружи, но потенциального консула нигде не было видно. Тут я понял, что кандидатура Тита Анния и вправду под угрозой. Если человек выставляется на выборы и чувствует, что у него есть шанс победить, он работает ежечасно и ежедневно. Но Милон не выходил из дома до середины утра, а когда появился, то первым делом отвел меня в сторону, чтобы пожаловаться на Помпея: дескать, тот сказал, что нынче утром принимает Клодия в своем загородном доме в Альбанских горах.

– Неблагодарность этого человека просто невероятна! – возмущался он. – Помнишь, как раньше он до того боялся Клодия и его банды, что не осмеливался высунуть нос за дверь, пока я не привел своих гладиаторов, чтобы очистить улицы от этих громил? А теперь он взял змея под свой кров, но даже не пожелал мне доброго утра!

Я посочувствовал ему – все мы знали, каков Помпей: это был великий человек, но всецело поглощенный самим собой. Однако потом я тактично попытался направить беседу на предвыборную кампанию Милона. День выборов уже близок, напомнил я ему. Где он планирует провести эти драгоценные последние часы?

– Сегодня, – объявил мой собеседник, – я отправляюсь в Ланувий, в отчий дом моего приемного деда.

Я едва мог поверить своим ушам.

– Ты покидаешь Рим, когда вот-вот наступит день голосования?!

– Да это всего двадцать миль! В храм Юноны Спасительницы должна быть назначена новая жрица. Это божество того города, значит, церемония будет грандиозной – вот увидишь, там будут сотни избирателей.

– Все равно – эти избиратели наверняка уже преданы тебе, учитывая, что твоя семья связана с тем городом. Так не лучше ли провести время, занимаясь избирателями, которые еще колеблются?

Но Милон отказался это обсуждать, причем его отказ был настолько категоричен, что теперь, оглядываясь назад, я гадаю – не оставил ли он уже надежды победить в загонах для голосования и не решил ли вместо этого отправиться на поиски неприятностей? В конце концов, Ланувий тоже находился в Альбанских горах, и дорога туда проходила практически мимо ворот дома Помпея. Наверное, Милон рассчитывал, что у него есть неплохие шансы встретиться по дороге с Клодием – а это было бы удобным случаем затеять драку, которой он насладился бы.

К тому времени, как мы выступили (после полудня) Милон собрал большую вереницу повозок с багажом и слугами под защитой своей обычной маленькой армии рабов и гладиаторов, вооруженных мечами и дротиками. Сам Тит Анний ехал в экипаже во главе этой зловещей колонны вместе со своей женой Фаустой. Он пригласил меня присоединиться к ним, но я предпочел неудобства езды верхом, лишь бы не делить экипаж с двумя супругами, чьи бурные взаимоотношения были печально известны всему Риму.

С грохотом копыт мы двигались по Аппиевой дороге, высокомерно вынуждая остальных убираться с нашего пути – что опять-таки, как я отметил, было плохой предвыборной тактикой, – и находились в пути уже около двух часов, когда, как и следовало ожидать, на окраине Бовилл повстречались с Клодием, направлявшимся в противоположную сторону, обратно в Рим.

Клодий ехал верхом, и его сопровождало около тридцати помощников – они были вооружены гораздо хуже соратников Милона, и их было гораздо меньше. Я был в середине нашей колонны, и, когда Клодий проехал мимо, наши глаза встретились. Он прекрасно знал меня как секретаря Цицерона и, конечно, бросил на меня мерзкий взгляд.

Остальной его отряд следовал за ним. Я отвел глаза, так как мне очень не хотелось проблем. Но несколько мгновений спустя позади меня раздался крик и после – звон железа о железо. Повернувшись, я увидел, что наши гладиаторы, замыкавшие шествие, схватились с несколькими людьми Клодия.

Сам Клодий уже проехал чуть дальше по дороге. Он сдержал коня и обернулся, и в это мгновение Бирра, гладиатор, иногда игравший роль телохранителя Цицерона, метнул в него короткое копье. Оно не попало прямо в Клодия, но задело его бок, когда тот поворачивался, и сила удара чуть не вышибла его из седла. Зазубренный наконечник глубоко вошел в тело. Клодий удивленно посмотрел на копье, завопил и обеими руками схватился за древко, его отбеленная тога стремительно становилась темно-красной от крови.

Телохранители Клодия пришпорили лошадей и окружили его. Наша свита приостановилась. Я заметил, что мы недалеко от таверны – той самой, в которой, по причудливому стечению обстоятельств, останавливались, чтобы забрать наших лошадей в ночь бегства Цицерона из Рима.

Милон выпрыгнул из экипажа с обнаженным мечом и пошел по обочине дороги, чтобы посмотреть, что происходит. По всей колонне люди начали спешиваться. К этому времени помощники Клодия уже вытащили из его бока дротик и теперь помогали ему идти к таверне. Он был в сознании и даже мог кое-как идти, поддерживаемый под руки спутниками.

Тем временем маленькие группки сошлись врукопашную вдоль дороги и в находящемся рядом поле, отчаянно рубясь верхом или пешими в такой сумятице, что я сперва не мог отличить наших людей от чужих. Но постепенно я понял, что наши побеждают, потому что мы превосходили в численности три к одному. Я увидел, как некоторые из людей Клодия, отчаявшись одержать победу, подняли руки в знак того, что сдаются, или упали на колени, а другие просто отбросили в сторону оружие, повернулись и побежали или галопом поскакали прочь. Никто не потрудился их преследовать.

Битва была окончена. Милон, подбоченившись, осмотрел место резни, а после жестом велел Бирре и остальным пойти и привести Клодия из таверны.

Я слез с лошади, понятия не имея, что произойдет дальше, и пошел к Титу Аннию. В этот миг из таверны раздался крик – вернее, страшный вопль, – и Клодия вынесли четыре гладиатора, держа его за руки и за ноги. Милону предстояло решить: оставить этого человека в живых и встретиться с последствиями случившегося – или убить его и разом с этим покончить?

Клодия положили на дорогу у ног Тита Анния. Милон взял копье у стоящего рядом человека, проверил большим пальцем остроту наконечника и приставил его к центру груди Клодия, после чего ухватился за древко и вонзил копье в его тело изо всех сил. Изо рта несчастного фонтаном брызнула кровь. После этого все по очереди стали рубить его труп, но я не смог заставить себя на это смотреть.

Я не был наездником, но проскакал галопом обратно до Рима с такой скоростью, какой гордился бы кавалерист. Заставив свою измученную лошадь проскакать вверх по Палатину, я понял, что сейчас второй раз за полгода выпалю Цицерону вести о том, что один из его врагов – самый злейший из всех – мертв.

Услышав об этом, мой друг ни жестом, ни взглядом не выказал своего удовольствия. Он был холоден, как лед, размышляя о чем-то, а потом побарабанил пальцами и спросил:

– Где сейчас Милон?

– Полагаю, он отправился дальше в Ланувий, на церемонию, как и собирался, – ответил я.

– А где тело Клодия?

– Когда я видел его в последний раз, оно все еще лежало у дороги.

– Милон не сделал никаких попыток его спрятать?

– Нет, он сказал, что в этом нет смысла – было слишком много свидетелей.

– Вероятно, так и есть… Это оживленное место. Тебя многие видели?

– Вряд ли. Клодий меня узнал, но остальные – нет.

Цицерон улыбнулся жесткой улыбкой.

– По крайней мере, о Клодии нам больше не надо беспокоиться.

Затем он обдумал все и кивнул.

– Хорошо… Хорошо, что тебя не видели. Думаю, будет лучше, если мы условимся, что ты пробыл здесь со мной целый день.

– Почему?

– Для меня было бы умнее не впутываться в это дело, даже косвенным образом.

– Ты предвидишь, что у тебя из-за него будут неприятности?

– О, я практически в этом уверен! Вопрос в том, насколько большие неприятности…

Мы стали ждать, когда весть о случившемся достигнет Рима. В угасающем свете дня я понял, что не могу выкинуть из головы образ Клодия, умирающего, как заколотая свинья. Я и раньше видел смерть, но впервые стал свидетелем убийства человека прямо передо мной.

Примерно за час до наступления темноты где-то неподалеку раздался пронзительный женский вопль. Эта женщина вопила и вопила – то были ужасные, потусторонние завывания.

Цицерон подошел к двери на террасу, открыл ее и прислушался.

– Если не ошибаюсь, – рассудительно сказал он, – госпожа Фульвия только что узнала, что стала вдовой.

Он послал слугу на холм, чтобы выяснить, что происходит. Тот вернулся и доложил, что тело Клодия прибыло в Рим на носилках, принадлежащих сенатору Сексту Тедию, который обнаружил труп возле Аппиевой дороги. Тело доставили в дом Клодия, и его приняла Фульвия. В горе и в ярости она сорвала с него все, кроме сандалий, посадила его возле дома и теперь сидела рядом с ним на улице под горящими факелами, крича, чтобы все пришли и посмотрели, что сделали с ее мужем.

– Она хочет собрать толпу, – сказал Цицерон и приказал, чтобы в эту ночь охрану дома удвоили.

На следующее утро было решено, что Марку Туллию и любому другому известному сенатору слишком опасно выходить на улицу. Мы наблюдали с террасы, как огромная толпа, возглавляемая Фульвией, сопроводила на форум лежащее на похоронных носилках тело и положила его на ростру, а потом слышали, как соратники Публия Клодия пытались разъярить плебеев. В конце горького панегирика скорбящие ворвались в здание Сената и внесли туда труп Клодия, а после вернулись через форум к Аргилету[48] и начали вытаскивать из лавок книготорговцев скамьи, столы и сундуки, полные книг. К своему ужасу, мы поняли, что они сооружают погребальный костер.

Около полудня из маленьких окон, прорубленных высоко в стенах здания Сената, начал струиться дым. Простыни оранжевого пламени и клочки горящих книг кружили на фоне неба, а изнутри раздавался ужасный непрерывный рев, словно там открылся выход из подземного царства. Спустя час крыша раскололась от одного края до другого, и тысячи черепиц и обломков горящего дерева беззвучно обрушились внутрь и скрылись из виду. Наступил странный промежуток тишины, после чего до нас, как горячий ветер, донесся грохот падения.

Фонтан дыма, пыли и пепла несколько дней темным покровом висел над центром Рима, пока его не смыло дождем. Так последние смертные останки Публия Клодия Пульхра и древнее здание собрания, которое он оскорблял всю свою жизнь, вместе исчезли с лица земли.

VIII

Уничтожение здания Сената оказало огромное воздействие на Цицерона. На следующий день он отправился туда под большой охраной, сжимая крепкую палку, и бродил вокруг дымящихся руин. Почерневшая кирпичная кладка все еще была теплой на ощупь. Ветер выл вокруг зияющих брешей, и время от времени над нашими головами сдвигался какой-нибудь обломок и падал с тихим стуком в медленно сносимый ветром пепел. Этот храм стоял тут шестьсот лет – свидетель величайших моментов существования Рима и своего собственного существования, – а теперь исчез меньше, чем за полдня.

Все, включая Цицерона, решили, что Милон отправится в добровольное изгнание или, во всяком случае, будет держаться как можно дальше от Рима. Но они недооценили браваду этого человека. Какое там затаиться! Во главе еще большего отряда гладиаторов он в тот же день вернулся в город и забаррикадировался в своем доме.

Горюющие приверженцы Клодия немедленно осадили этот дом, но их легко отогнали стрелами. Тогда они отправились на поиски менее грозной твердыни, на которую можно было излить свою ярость, и нашли таковую в доме интеррекса Марка Эмилия Лепида.

Несмотря на то что ему исполнилось всего тридцать шесть и он даже еще не был претором, Лепид являлся членом коллегии понтификов, и в отсутствие избранных консулов этого было достаточно, чтобы временно сделать его главным магистратом. Ущерб, нанесенный его собственности, был невелик – нападающие лишь разломали свадебное ложе его жены и уничтожили ткань, которую она ткала, – но нападение породило в Сенате ощущение паники и попрания законов.

Марк Эмилий, всегда полный чувства собственного достоинства, выжал из этого случая все, что мог, и это стало началом его пути к высотам карьеры. Цицерон говаривал, что Лепид – самый удачливый политик из всех, каких он знал: стоит ему испортить какое-нибудь дело, как на него всякий раз сыплется дождь наград. «Он своего рода гениальная посредственность», – заявил мой друг.

Молодой интеррекс потребовал, чтобы Сенат собрался за городскими стенами, на Марсовом поле, в новом театре Помпея Великого (большой зал в этом комплексе полагалось специально освятить для такого случая) – и пригласил самого Помпея присутствовать при этом.

Это случилось спустя три дня после того, как сгорело здание Сената.

Гней Помпей сделал, как предложил Лепид, устремившись вниз по холму из своего дворца в окружении двухсот легионеров в полном боевом порядке. Это была совершенно законная демонстрация силы, поскольку он обладал военным империем, как губернатор Испании, – и все-таки со времен Суллы в Риме не видывали ничего подобного. Помпей оставил легионеров расставлять заставы в портике театра, а сам вошел внутрь и скромно слушал, как его сторонники требуют, чтобы его назначили диктатором на шесть месяцев, дабы он мог предпринять необходимые шаги для восстановления порядка: созвать всех военных резервистов в Италии, установить в Риме комендантский час, временно отсрочить приближающиеся выборы и предать правосудию убийц Клодия.

Цицерон немедленно заметил опасность и встал, чтобы заговорить.

– Никто не уважает Помпея больше, чем я, – начал он, – но мы должны быть осторожны, чтобы не сделать работу наших врагов за них. Утверждать, что ради сохранения наших свобод мы должны временно отказаться от наших свобод, что ради того, чтобы защитить выборы, мы должны отменить выборы, что ради защиты от диктатуры мы должны назначить диктатора – какая же в этом логика? У нас есть расписание выборов. У нас есть кандидаты для голосования. Предвыборная агитация закончена. Лучший способ показать уверенность в наших институтах – это разрешить им функционировать нормально и выбрать магистратов так, как учили в былые времена наши предки.

Помпей кивнул, как будто он сам не мог бы выразиться по этому вопросу лучше, и в конце заседания устроил вычурное представление, поздравляя Цицерона со стойкой защитой конституции. Но мой друг не был одурачен. Он прекрасно видел, что затевает триумвир.

Тем же вечером Милон явился к Марку Туллию на военный совет. Там присутствовал также Целий Руф – ныне трибун и давний сторонник и близкий друг Тита Анния. Снизу, из долины, доносились звуки драки; там лаяли псы, и время от времени кто-то кричал, а потом через Форум пробежала группа людей с пылающими факелами. Но большинство граждан слишком боялись соваться на улицу и оставались в своих домах за запертыми на засов дверями.

Милон, похоже, думал, что избрание уже у него в кармане. В конце концов, он избавил государство от Клодия, за что большинство порядочных людей были ему благодарны, а сожжение дома Сената и насилие на улицах привело в ужас большинство избирателей.

– Я согласен, что, если бы голосование состоялось завтра, Милон, ты бы, наверное, победил, – сказал Цицерон. – Но голосования не будет. Помпей позаботится об этом.

– Да как он сможет? – не поверил Тит Анний.

– Он использует предвыборную кампанию как прикрытие, чтобы создать атмосферу истерии и вынудить Сенат и народ обратиться к нему с просьбой прекратить выборы.

– Он блефует, – сказал Руф. – У него нет такой власти.

– О, у него есть власть, и он это знает, – возразил Марк Туллий. – Все, что он должен сделать, – это не сдавать позиций и ждать своего будущего.

Милон и Руф отмахнулись от страхов Цицерона, считая их нервозностью старика, и на следующий день с новой энергией возобновили кампанию. Но оратор был прав: настроения в Риме были слишком нервозными для нормальной предвыборной кампании, и Тит Анний прямиком угодил в ловушку, расставленную Помпеем.

Однажды утром, вскоре после их встречи, Цицерон получил срочный вызов к Гнею Помпею. Он обнаружил дом этого великого человека в кольце солдат, а самого Помпея – в возвышенной части сада с удвоенным числом телохранителей. Вместе с ним в портике сидел человек, которого Помпей представил как Лициния, владельца маленькой таверны рядом с Большим Цирком. Триумвир велел Лицинию повторить для Цицерона свой рассказ, и тот послушно описал, как подслушал разговор нескольких гладиаторов Милона, которые за стойкой в его заведении строили заговор с целью убить Помпея. Поняв, что Лициний подслушивает, они попытались заставить его молчать, пырнув кинжалом: в доказательство он показал небольшую рану прямо под ребрами.

Конечно, как сказал мне впоследствии Цицерон, вся история была нелепой.

– Для начала – ты слышал когда-нибудь о таких слабых гладиаторах? Если человек подобного сорта желает заткнуть тебе рот, ты затыкаешься! – уверенно заявил он.

Но это было неважно. О заговоре в таверне стало известно, и это добавилось ко всем прочим слухам, ходившим теперь о Милоне – что он превратил свой дом в арсенал, полный мечей, щитов и копий, что у него по всему городу есть запасы факелов, чтобы сжечь Рим дотла, что он перевозит оружие по Тибру в свою виллу в Окриколе[49], что наемные убийцы, прикончившие Клодия, будут спущены на выборах на противников Милона…

Когда Сенат собрался в следующий раз, не кто иной, как Марк Бибул, бывший соконсул Цезаря и его давнишний яростный враг, поднялся и предложил, чтобы ввиду критической ситуации Помпей занял должность единственного консула. Это уже само по себе было удивительно, но чего никто не предвидел, так это реакции Марка Порция Катона. Тишина воцарилась в зале, когда он встал.

– Сам бы я не сделал такого предложения, – сказал Катон, – но, поскольку оно было изложено, предлагаю принять его в качестве разумного компромисса. Какое-то правительство лучше никакого, единственный консул лучше диктатуры, и Помпей станет править мудро с большей вероятностью, чем кто-либо другой.

Услышать такое от Катона было почти невероятно – впервые за всю свою жизнь он употребил слово «компромисс», – и никто не выглядел более ошеломленным, чем Помпей.

Говорили, что позже он пригласил Марка Порция в свой дом, чтобы лично поблагодарить его и попросить в будущем быть его личным советником во всех государственных делах.

– Ты не должен меня благодарить, – ответил ему Катон, – потому что я сделал лишь то, что считал наилучшим для республики. Если ты пожелаешь поговорить со мной наедине, я, конечно, буду в твоем распоряжении. Но я не скажу тебе конфиденциально ничего, что не сказал бы где-нибудь еще, и никогда не буду держать язык за зубами на публике, чтобы доставить тебе удовольствие.

Цицерон наблюдал за их новой близостью, остро предчувствуя беду.

– Почему, по-твоему, люди вроде Катона и Бибула внезапно связали свою судьбу с Помпеем? Думаешь, они поверили во всю эту чепуху насчет заговора с целью убить его? Думаешь, они внезапно изменили мнение о нем? – рассуждал он. – Вовсе нет! Они вручили ему исключительную власть потому, что видят в нем свою главную надежду сдержать амбиции Цезаря. Я уверен, что Помпей сознает это и верит, что может контролировать этих людей. Но он ошибается. Не забывай, что я его знаю. Его слабость – тщеславие. Они будут льстить ему, заваливать его властью и почестями, а он даже не будет замечать, что они делают, – до тех пор, пока в один прекрасный день не станет слишком поздно: они пошлют его навстречу Цезарю. И тогда начнется война.

Прямо с заседания Сената Марк Туллий отправился на поиски Милона и напрямик заявил ему, что теперь тот должен отказаться от выборов в консулы.

– Если ты до наступления темноты пошлешь сообщение Помпею, что отзываешь свою кандидатуру в интересах народного единства, ты сможешь избежать судебного преследования, – предупредил он его. – Если же не сделаешь этого, с тобой все кончено.

– Если меня будут судить, – лукаво ответил Тит Анний, – ты будешь меня защищать?

Я ожидал, что Цицерон ответит, что это невозможно, но вместо этого он вздохнул и провел ладонью по волосам.

– Послушай меня, Милон… Послушай внимательно. Когда я был на самой низкой точке своей жизни, шесть лет назад, в Фессалонике, ты был единственным, кто подарил мне надежду. Поэтому можешь быть уверен – что бы ни случилось, теперь я от тебя не отвернусь. Но, умоляю, не допусти, чтобы до такого дошло! Напиши Помпею сегодня же!

Тит Анний пообещал подумать об этом, но, естественно, не отступил. Осторожность и здравый смысл теперь уже были бессильны перед его безудержным честолюбием, за какие-то полдюжины лет вознесшим его от владельца гладиаторской школы почти до избрания в консулы. Кроме того, его долги из-за предвыборной кампании были так огромны (некоторые говорили, что он задолжал семьдесят миллионов сестерциев), что перед ним стояла возможность изгнания, как бы он ни поступил: он ничего бы не выгадал, если б сдался сейчас. Поэтому Милон продолжил вербовать избирателей, и Помпей сделал безжалостный ход, чтобы уничтожить его, начав расследование событий восемнадцатого и девятнадцатого января, включая убийство Клодия, поджог здания Сената и нападение на дом Лепида, под председательством Домиция Агенобарба.

Рабов Милона и Клодия подвергли пыткам, чтобы выяснить факты, и я боялся, что какой-нибудь бедняга в отчаянии может вспомнить о моем присутствии на месте преступления и это бросит тень на Цицерона. Но, похоже, я был благословен такого рода внешностью, которую никто не замечает – может, по этой причине я и выжил, чтобы написать это сочинение, – и обо мне никто не упомянул.

Расследование привело к тому, что Тита Анния в начале апреля судили за убийство, и Цицерон был обязан выполнить свое обещание и защищать его. Это был единственный раз, когда я видел своего друга в нервной прострации. Гней Помпей наводнил центр города солдатами для обеспечения порядка, но вместо того, чтобы успокоить людей, это возымело обратный эффект. Солдаты перекрыли все подступы к форуму и охраняли главные общественные здания. Все лавки были закрыты, и над городом повисла атмосфера напряжения и ужаса. Помпей лично явился наблюдать за судебным процессом и занял место высоко на ступенях храма Сатурна, окруженный своими воинами. Но, несмотря на демонстрацию силы, громадной толпе поклонников Клодия разрешили запугивать суд. Они глумились и над Милоном, и над Цицероном всякий раз, когда те пытались говорить, и добились того, что защиту трудно было расслышать. На их стороне были и эмоции, и грубое нарушение закона – жестокость преступления, вид плачущей вдовы и ее оставшихся без отца детей и, возможно, прежде всего курьезная ретроспектива святости, которая окутывает репутацию любого политика, каким бы никудышным тот ни был, если его карьера обрывается в зените.

На Цицерона как на главного представителя защиты, которому специальными правилами суда дозволялось говорить всего два часа, была возложена почти непосильная задача. Он не мог притворяться, что Милон, открыто похвалявшийся тем, что сделал, неповинен в этом преступлении. Некоторые из сторонников Тита Анния, такие как Руф, считали, что Марк Туллий должен превратить убийство в добродетель и убеждать, что оно было вовсе не преступлением, а одолжением народу, но такая цепь умозаключений вызвала у Цицерона отвращение.

– Что вы такое говорите? – возмутился оратор, когда ему предложили это. – Что любой человек может быть осужден на смерть без суда и бесцеремонно казнен своими врагами, если это устраивает достаточное количество людей?! Это правило черни, Руф, – именно то, во что верил Клодий, – и я отказываюсь стоять в римском суде и приводить такие доводы.

Единственной возможной альтернативой было убедить, что убийство оправдывается самозащитой – но это трудно было примирить со свидетельствами о том, как Клодия выволокли из таверны и хладнокровно прикончили. И все-таки это не было невозможным. Я знал, что Цицерон выигрывал и находясь на более слабых позициях. Теперь мой друг тоже написал хорошую речь, однако в то утро, когда он должен был ее прочесть, Цицерон проснулся, охваченный ужасной тревогой. Сперва я не обратил на это внимания. Он часто нервничал перед большими выступлениями и страдал от рвоты и слабого кишечника. Но тем утром дело было не в этом. Его охватил не страх, который он иногда называл «холодной силой» и который научился использовать, – скорее, он просто пребывал в таком подавленном состоянии, что не мог вспомнить ни слова из того, что ему полагалось сказать.

Милон предложил, чтобы он спустился на форум в закрытых носилках и подождал где-нибудь в стороне от посторонних глаз, возвращая себе душевное равновесие, пока не придет его время говорить, и именно это мы и попытались сделать. Помпей по просьбе Цицерона предоставил ему телохранителей на время суда, и они оцепили часть Рощи Весты, никого туда не пуская, пока оратор лежал под толстым вышитым балдахином, пытаясь закрепить в памяти свою речь и время от времени наклоняясь вбок, чтобы осквернить священную землю, так как его по-прежнему тошнило. Но хотя Цицерон не видел толпу, он слышал, как она скандирует и ревет неподалеку, и от этого ему фактически становилось еще хуже. Когда служащий претора в конце концов пришел, чтобы отвести нас в суд, у Марка Туллия так ослабели ноги, что он едва мог стоять.

Когда мы вошли на форум, шум был ужасающим, и солнечный свет, отражающийся в доспехах и щитах солдат, слепил глаза. Клодианцы встретили появление Цицерона насмешками и глумились над ним все громче, когда он пытался заговорить. Нервозность оратора была столь очевидна, что он практически признался в ней в своем вступлении: «Я боюсь, сограждане судьи. Необычное состояние, чтобы начинать речь в защиту храбрейшего из людей, но так оно и есть…» После этого он напрямик обвинил в своем страхе фальсифицированный характер слушаний: «Куда бы я ни посмотрел, я напрасно ищу знакомую обстановку судов и традиционную законную процедуру».

К сожалению, жалобы на правила состязания – всегда верный признак того, что человек знает, что проиграет. И хотя Цицерон привел некоторые впечатляющие доводы – «Предположим, сограждане, я мог бы убедить вас оправдать Милона, но только при условии, что Клодий снова вернется к жизни… К чему все эти перепуганные взгляды?» – речь хороша лишь настолько, насколько хорошо ее произносят. Тридцатью восемью голосами против тридцати Милона признали виновным и приговорили к пожизненному изгнанию. Его имущество поспешно распродали на аукционе по сногсшибательно низким ценам, и Марк Туллий приказал управляющему Теренции, Филотиму, анонимно купить многое из этого, чтобы позже перепродать и отдать вырученное жене Тита Анния, Фаусте: она ясно дала понять, что не будет сопровождать мужа в изгнании.

Днем или двумя позже Милон удивительно весело отбыл в Массилию[50] – поселение в Южной Галлии. Отъезд его был вполне в духе гладиатора, который знает, что рано или поздно проиграет, и просто благодарен за то, что прожил так долго. Цицерон пытался загладить свою вину, опубликовав речь, которую произнес бы, если б нервозность не взяла над ним верх. Он отослал изгнаннику копию, и спустя несколько месяцев тот ответил в очаровательной манере – дескать, он рад, что его защитник не произнес ее, «потому что иначе мне не пришлось бы есть такую изумительную массилийскую кефаль».

Вскоре после того, как Милон покинул Рим, Помпей пригласил Цицерона на обед, чтобы показать, что не держит на него обиды. Мой друг с ворчанием отправился туда, а после, пошатываясь, вернулся домой в таком изумлении, что пошел и разбудил меня, потому что за обеденным столом присутствовала не кто иная, как вдова Публия Красса, девушка-подросток Корнелия, – и оказалось, что Помпей женился на ней!

– Что ж, естественно, я его поздравил, – сказал Цицерон. – Это красивая и благовоспитанная девица, хотя достаточно молода, чтобы быть его внучкой. А потом в ходе беседы я спросил, как отнесся к этому браку Цезарь. Помпей посмотрел на меня с огромным презрением и ответил, что вообще ничего не рассказал Цезарю: какое тому дело? Ему, Помпею, пятьдесят три года, и он женится на любой девушке, какая ему понравится! Я сказал – как можно осторожней, – что, возможно, у Цезаря другая точка зрения: в конце концов, он добивался родства через брак и получил резкий отказ, а отец новобрачной вряд ли выказал себя его другом. На что Помпей ответил: «О, не беспокойся насчет Сципиона, он настроен исключительно дружелюбно! Я назначаю его своим соконсулом на весь оставшийся срок полномочий». Как ты считаешь, этот человек сумасшедший? Цезарь посмотрит на Рим и подумает, что тот весь захвачен партией аристократов с Помпеем во главе.

Цицерон застонал и закрыл глаза. Думаю, он порядочно выпил в гостях.

– Я же говорил тебе, что это произойдет, – вздохнул он. – Я, как Кассандра, – обречен видеть будущее, но так уж предначертано, что мне никогда не верят.

Кассандра или не Кассандра, но одного последствия назначения Помпея особенным консулом Цицерон все же не предвидел. Чтобы помочь покончить с коррупцией на выборах, Помпей Великий решил реформировать законы, связанные с властью над четырнадцатью провинциями. До этого момента консулы и преторы всегда покидали Рим сразу после окончания срока своих полномочий, чтобы принять под начало одну из назначенных им по жребию провинций. Из-за огромных сумм, которые можно было вымогать благодаря такой власти, установилась следующая практика: кандидаты брали взаймы в счет ожидаемых доходов, чтобы финансировать свои предвыборные кампании. Помпей с изумительным лицемерием – учитывая его собственное злоупотребление данной системой – решил положить всему этому конец. Отныне между занятием должности в Риме и вступлением в должность заморского губернатора должен был пройти промежуток в пять лет. А для того, чтобы заполнить эти посты в ближайшие годы, было установлено, что каждый сенатор преторианского ранга, никогда не занимавший должность губернатора, обязан получить одну из незанятых провинций, выбранных по жребию.

К своему ужасу, Цицерон понял, что ему грозит опасность заниматься тем, чего он поклялся избежать: томиться в каком-нибудь уголке империи, верша правосудие над местными жителями.

Мой друг отправился повидаться с Помпеем, чтобы умолять освободить его от этого. Он сказал, что слаб здоровьем и стареет, и даже намекнул, что время, проведенное в изгнании, можно засчитать как срок работы за границей.

Но Гней Помпей не пожелал ничего слушать. Воистину казалось, что он испытывает злобное удовольствие, перечисляя все возможные губернаторства, которые могли теперь свалиться на Цицерона, с их различными специфическими изъянами: громадным расстоянием от Рима, мятежными племенами, свирепыми обычаями, враждебным климатом, жестокими дикими тварями, непроходимыми дорогами, неизлечимыми тамошними болезнями и так далее и тому подобное…

Жребии, чтобы определить, кто куда отправится, были брошены во время специального заседания Сената под председательством Помпея Великого. Цицерон поднялся, вынул свой жетон из урны, протянул его Помпею, и тот с улыбкой прочитал:

– Марк Туллий вытягивает Киликию.

Киликия! Цицерон едва мог скрыть свое уныние. Эта гористая, примитивная родина пиратов на самом восточном краю Средиземного моря – в управление входил и остров Кипр – находилась настолько далеко от Рима, насколько это было возможно. А еще она граничила с Сирией, и поэтому была в пределах досягаемости парфянской армии, раз уж Касс не смог сдержать парфян. В довершение всех злосчастий нынешним губернатором Киликии являлся брат Клодия, Аппий Клодий Пульхр, и можно было не сомневаться: он сделает все, чтобы осложнить жизнь своему преемнику.

Я знал: Цицерон ожидает, что я отправлюсь с ним, и отчаянно пытался придумать повод, чтобы остаться. Он только что закончил свой труд «О государстве», и я сказал, что, с моей точки зрения, я буду полезнее ему в Риме, присматривая за публикацией книги.

– Ерунда, – ответил он, – Аттик позаботится о том, чтобы ее скопировали и распространили.

– К тому же мое здоровье… – продолжал я, – …я до конца не оправился после лихорадки, которую подхватил в Арпине.

– В таком случае морское путешествие пойдет тебе на пользу, – заявил мой бывший хозяин.

И так далее, и так далее. На каждое мое возражение у него находился ответ, пока Цицерон не начал обижаться на меня.

У меня было плохое предчувствие насчет этой экспедиции. Хотя Марк Туллий и поклялся, что мы уедем всего на год, я чувствовал, что это продлится дольше. Рим казался мне странно непостоянным – может, потому, что мне каждый день приходилось проходить мимо выгоревшей оболочки здания Сената, а может, из-за того, что я знал о все увеличивающемся расколе между Помпеем и Цезарем. В чем бы ни была причина, я суеверно страшился, что если уеду, то могу больше никогда не вернуться, а если и вернусь, это будет уже другой город.

В конце концов Цицерон сказал:

– Что ж, я не могу заставить тебя поехать – ты теперь свободный человек. Но я чувствую, что ты должен оказать мне эту последнюю услугу. Я заключу с тобой сделку. Когда мы вернемся, я дам тебе деньги на покупку той фермы, которую ты всегда хотел иметь, и не буду уговаривать оказывать мне еще какие-то услуги. Остаток твоей жизни будет принадлежать тебе.

Вряд ли можно было отказаться от такого предложения, и поэтому я попытался не обращать внимания на дурные предчувствия и стал помогать своему другу планировать его губернаторство.

В качестве губернатора Киликии Цицерону предстояло командовать действующей армией примерно в четырнадцать тысяч человек с весьма вероятной перспективой начала войны. Поэтому он решил назначить двух легатов, имевших военный опыт. Одним из них был его старый товарищ Гай Помптин, претор, который помог ему накрыть заговорщиков Катилины, а вторым он наметил своего брата Квинта, выразившего настоятельное желание покинуть Галлию.

Сперва Квинт служил под началом Юлия Цезаря с огромным успехом. Он принял участие во вторжении в Британию, а по возвращении Цезарь отдал под его командование легион, который вскоре после этого был атакован в зимнем лагере значительно более превосходящими силами галлов. Бой был жестоким: почти все римляне получили ранения. Но Квинт, хотя он и был в тот момент болен и измучен, сохранил хладнокровие, и легион продержался в осаде до тех пор, пока не прибыл Цезарь и не выручил их. После этого брат Цицерона был отмечен особой похвалой в «Записках» Цезаря.

На следующее лето его повысили до командира недавно сформированного Четырнадцатого легиона. Однако на этот раз он ослушался приказов Цезаря. Вместо того чтобы держать всех своих людей в лагере, Квинт послал несколько сотен новобранцев, чтобы раздобыть продовольствие, и их отрезал налетевший отряд германцев. Застигнутые на открытом месте, они стояли, таращась на своих командиров, не зная, что делать, и половина из них была вырезана, когда они попытались бежать.

«Вся моя прежняя репутация в глазах Цезаря уничтожена, – печально писал Квинт брату. – В лицо он обращается со мной вежливо, но я замечаю определенную холодность и знаю, что за моей спиной он советуется с моими младшими офицерами. Короче, боюсь, я никогда уже полностью не верну его доверие».

Цицерон написал Цезарю, спрашивая, нельзя ли позволить брату присоединиться к нему в Киликии. Тот с готовностью согласился, и два месяца спустя Квинт вернулся в Рим.

Насколько я знаю, Марк Туллий никогда ни единым словом не упрекнул брата, но тем не менее что-то в их отношениях изменилось. Я полагаю, Квинт остро ощущал свой провал. Он надеялся найти в Галлии славу и независимость, а вместо этого вернулся домой запятнанным, не при деньгах и более чем когда-либо зависимым от своего знаменитого брата. Брак его оставался неудачным, и он сильно пил. Да еще и его единственный сын, Квинт-младший, которому было теперь пятнадцать лет, демонстрировал все «прелести» этого возраста, будучи угрюмым, скрытным, дерзким и двуличным подростком. Цицерон считал, что его племянник нуждается в отцовском внимании, и предложил, чтобы мальчик сопровождал нас в Киликию вместе с его сыном Марком. Я и без того не слишком предвкушал эту поездку, а теперь – еще меньше.

Мы покинули Рим в начале перерыва в работе Сената в составе огромного отряда. Марк Туллий был наделен империем и обязан путешествовать с шестью ликторами, а также с огромной свитой рабов, несущих весь наш багаж, приготовленный для предстоящего плавания. Теренция проделала с нами часть пути, чтобы проводить мужа, – как и Туллия, которая только что развелась с Крассипом. Она была ближе к отцу, чем когда-либо, и читала по дороге его стихи. В частных беседах со мной Цицерон беспокоился о ее судьбе: двадцать пять лет – и ни ребенка, ни мужа…

Мы сделали остановку в Тускуле, чтобы попрощаться с Помпонием Аттиком, и мой друг спросил, не сделает ли тот одолжение присмотреть за Туллией и попытаться найти ей новую партию, пока сам Цицерон будет в отъезде.

– Конечно, – ответил Аттик. – А ты не сделаешь ли мне ответное одолжение? Не попытаешься ли заставить Квинта быть чуточку добрее с моей сестрой? Я знаю, что Помпония – трудная женщина, но с тех пор, как Квинт вернулся из Галлии, он неизменно пребывает в дурном настроении и их бесконечные споры оказывают плохое влияние на их сына.

Марк Туллий согласился и, когда мы встретились с Квинтом и его семьей в Арпине, отвел брата в сторону и повторил то, что сказал Аттик. Квинт пообещал сделать все, что в его силах. Однако Помпония, боюсь, была совершенно несносной, и прошло немного времени, как они с мужем отказались разговаривать друг с другом, не говоря уже о том, чтобы делить постель. В итоге они расстались очень холодно.

Отношения между Теренцией и Цицероном были более цивилизованными, если не считать одной досадной темы, служившей источником противоречий всю их совместную жизнь, – денег. В отличие от мужа, Теренция приветствовала его назначение губернатором, увидев в этом замечательную возможность обогащения. Она даже взяла в путешествие на юг своего управляющего, Филотима, чтобы тот мог поделиться с Марком Туллием различными идеями снимания денежных сливок. Но Цицерон все откладывал беседу с Филотимом, а его жена продолжала брюзжать, настаивая на этой беседе, пока, наконец, в последний день, когда они были вместе, оратор не вышел из себя.

– Твое пристрастие к деньгам воистину непристойно!

– Твое пристрастие к трате денег не оставляет мне выбора! – парировала она.

Цицерон мгновение помолчал, чтобы сдержать раздражение, а потом попытался объяснить свою позицию более спокойно.

– Ты, кажется, не понимаешь: человек в моем положении не может рисковать, допуская даже малейшее нарушение правил приличия. Мои враги только и ждут возможности отдать меня под суд за коррупцию.

– Итак, ты собираешься стать единственным в истории губернатором провинции, который не вернулся домой богаче, чем был до своего отъезда? – съехидничала Теренция.

– Моя дорогая жена, если б ты когда-нибудь прочла хоть слово из написанного мною, ты бы знала, что я как раз собираюсь опубликовать книгу о хорошем управлении. Как это будет сочетаться с репутацией того, кто ворует на государственном посту?

– Книгу! – с величайшим отвращением повторила Теренция. – Где в книгах деньги?

Однако вскоре после этой ссоры они помирились – настолько, чтобы вечером поужинать вместе. А затем, чтобы ублажить жену, Цицерон согласился когда-нибудь в грядущем году хотя бы выслушать деловые предложения Филотима – но лишь при условии, что они будут законными.

На следующее утро семья разлучилась – с обильными слезами и многочисленными объятьями. Мой друг и его сын, которому теперь было четырнадцать, отбыли верхом бок о бок, а Теренция и Туллия стояли у ворот семейной фермы и махали им вслед. Я помню, что перед тем, как поворот дороги скрыл нас от их взоров, я бросил последний взгляд через плечо. Теренции уже не было в воротах, но Туллия все еще стояла, наблюдая за нами, – хрупкая фигурка на фоне величественных гор.

Нам полагалось начать первый этап нашего морского путешествия в Киликию из Брундизия, и по дороге туда, в Венузии, Цицерон получил приглашение от Помпея.

Великий человек загорал на зимнем солнце на своей вилле в Таренте и предложил Марку Туллию приехать и пожить там пару дней, «чтобы обсудить политическую ситуацию». Поскольку Тарент находился всего в сорока милях от Брундизия и наш маршрут проходил практически мимо дверей Помпея, а тот был не таким человеком, которому легко ответить отказом, у Цицерона не было большого выбора – принять приглашение или нет.

И вновь мы нашли Гнея Помпея в состоянии великого домашнего счастья с новобрачной: казалось, что они играют в женатую пару.

Дом был на удивление скромным. Как губернатор Испании, Помпей имел для защиты всего лишь каких-нибудь пятьдесят легионеров, расквартированных в жилищах неподалеку. В остальных отношениях он не обладал исполнительной властью, отказавшись от консульства под всеобщие хвалы его мудрости. Я бы сказал, что он находился в зените своей популярности. Толпы местных стояли вокруг его дома, надеясь хоть мельком увидеть его, и один или два раза в день Помпей выходил к ним, чтобы пожать кому-нибудь руку и потрепать по головкам детей.

Теперь он был очень тучным, с одышкой и довольно нездоровым багрянистым цветом лица. Корнелия хлопотала над ним, как маленькая мама, пытаясь за трапезами сдержать его аппетит и побуждая его гулять вдоль берега моря; охрана следовала за ним на благоразумном расстоянии. Губернатор был праздным, сонным и чрезмерно привязанным к жене.

Цицерон преподнес ему копию трактата «О государстве». Помпей выразил огромное удовольствие, но немедленно отложил ее в сторону, и я ни разу не видел, чтобы он хотя бы развернул эти свитки.

Всякий раз, когда я оглядываюсь на эту трехдневную передышку во время нашего пути в Киликию, мне видится залитая солнцем поляна, выделяющаяся посреди безбрежного темного леса.

При виде двух стареющих государственных мужей, бросающих юному Марку мяч или стоящих в поддернутых тогах и пекущих камешками «блинчики» на волнах, было невозможно поверить, что надвигается нечто зловещее – а если уж надвигается, то что оно будет таким грандиозным. Помпей излучал абсолютную уверенность.

Я не был посвящен во все происходящее между ним и Цицероном, хотя потом Марк Туллий пересказывал мне основную часть того, о чем они говорили. По существу политическая ситуация была такова: Цезарь закончил завоевание Галлии, вождь галлов, Верцингеторикс, сдался и находился в заточении, вражеская армия была уничтожена. В последнем бою войска Цезаря захватили стоящую на вершине холма крепость Укселлодун с гарнизоном из двух тысяч галльских бойцов. Всем им по приказу Гая Юлия (по свидетельству его «Записок») отрубили обе руки, прежде чем отослать домой, «дабы все могли видеть, какое наказание отмерено тому, что сопротивляется правлению Рима». С тех пор в Галлии больше не было проблем.

С учетом всего этого теперь вставал вопрос: как быть с Цезарем. Сам он предпочитал, чтобы ему разрешили заочно во второй раз баллотироваться на должность консула, дабы он мог войти в Рим, обладая законной неприкосновенностью за все преступления и проступки, совершенные во время первого консульства. Самое меньшее, чего он хотел, – это чтобы срок его власти продлили и он мог остаться правителем Галлии. Его противники, возглавляемые Катоном, считали, что Цезарь должен вернуться в Рим и представить избирателям свою кандидатуру точно так же, как любой другой гражданин. А если он этого не сделает, следует заставить его отдать свою армию, решили они. По их мнению, было недопустимо, чтобы человек контролировал уже одиннадцать легионов, стоя на границе Италии и отдавая приказы Сенату.

– А какова точка зрения Помпея? – спросил я Марка Туллия.

– Точка зрения Помпея варьируется в зависимости от того, в какой час дня ты задаешь ему этот вопрос, – усмехнулся он. – Утром он думает, что совершенно уместно в порядке вознаграждения за достижения разрешить своему доброму другу Цезарю избираться в консулы, не входя в Рим. После обеда он вздыхает и гадает, почему Цезарь не может просто явиться домой и лично вербовать сторонников перед выборами, как делают все остальные: в конце концов, именно так на месте Цезаря поступал он сам, так что же в этом недостойного? А потом, вечером, когда Помпей, несмотря на все усилия доброй госпожи Корнелии, раскраснеется от вина, он начинает кричать: «Чтоб ему провалиться, проклятому Цезарю! Я сыт по горло разговорами о Цезаре! Пусть он только попытается сунуть нос в Италию со своими проклятущими легионами! Увидите, что я могу сделать – я топну ногой, и сто тысяч человек поднимутся по моей команде и явятся на защиту Сената!»

– И как ты думаешь, что будет?

– Полагаю, если б я был здесь, я смог бы убедить его поступить правильно и избежать гражданской войны, которая станет полнейшей катастрофой. Вот только боюсь, – добавил Цицерон, – что, когда будут приниматься жизненно важные решения, я буду находиться в тысяче миль от Рима.

IX

У меня нет намерения во всех деталях описывать время, проведенное моим другом на посту губернатора Киликии. Я уверен – история сочтет, что это не слишком важно в масштабе всех событий, а сам Цицерон считал это не важным уже тогда.

Мы добрались до Афин весной и остановились на десять дней у Ариста, главного преподавателя Академии. В то время он считался самым великим из ныне живущих последователей философии Эпикура. Как и Аттик, который тоже был истым эпикурейцем, Арист высказывал следующую точку зрения на то, что делает человека счастливым: здоровая диета, умеренные упражнения, приятная среда, близкая по духу компания и избежание нервных ситуаций.

Цицерон, чьим богом был Платон и чья жизнь была полна напряженных событий, оспаривал эти утверждения. Он считал, что учение Эпикура приводит к своего рода антифилософии.

– Ты говоришь, что счастье зависит от физического благополучия, – говорил он Аристу. – Но постоянное физическое благополучие нам неподвластно. Скажем, если человек страдает от мучительной болезни или если его пытают, он, согласно твоей философии, не может быть счастлив.

– Возможно, он не будет в высшей степенисчастлив, – допустил тот, – но счастье все же будет присутствовать в его жизни в той или иной форме.

– Нет-нет, он вообще не сможет быть счастлив, – настаивал Цицерон, – потому что его счастье полностью зависит от материального. Тогда как большинство самых изумительных и плодотворных перспектив в истории философии заключается в простом афоризме: «Нет ничего хорошего, кроме того, что хорошо морально». Основываясь на этом, можно доказать, что «моральной добродетели достаточно, чтобы дать счастливую жизнь». А из этого вытекает третий афоризм: «Моральная добродетель – единственная разновидность блага».

– Ах, но если я буду тебя пытать, – с многозначительным смехом возразил Арист, – ты будешь точно так же несчастлив, как я!

Однако Цицерон был совершенно серьезен.

– Нет-нет, потому что, если я сохраню моральную добродетель – между прочим, я не заявляю, что это легко, не говоря уже о том, чтобы попробовать достичь этого на самом деле, – тогда я должен буду оставаться счастливым, как бы ни была сильна моя боль. Даже когда мой мучитель отступит в изнеможении, останется нечто превыше физического аспекта, чего он не сможет достичь…

Естественно, я упрощаю эту длинную и сложную дискуссию, которая длилась несколько дней, пока мы осматривали афинские здания и памятники старины. Но именно к этому сводился спор двух ученых мужей, и с тех пор Цицерон начал задумывать идею написания некоей философской работы, которая была бы не рядом высокопарных абстракций, а скорее практическим руководством, как достичь хорошей жизни.

Из Афин мы поплыли вдоль берега, а потом перепрыгивали от острова к острову в Эгейском море в составе флота из двенадцати судов. Родосские суда были большими, громоздкими и медленными. Они качались туда-сюда даже при умеренном волнении на море и были открыты всем стихиям. Я помню, как дрожал в ливень, когда мы проходили мимо Делоса, этой меланхоличной скалы, где, как говорят, за один-единственный день продают до десяти тысяч рабов[51].

Повсюду являлись огромные толпы, чтобы увидеть Цицерона: среди римлян только Помпей, Цезарь да разве что, полагаю, Катон могли быть более знамениты.

В Эфесе нашу экспедицию, полную легатов, квесторов, ликторов и военных трибунов со всеми их рабами и багажом перегрузили в караван запряженных быками повозок и на целый табун мулов, и мы отправились по пыльным горным дорогам в глубинные районы Малой Азии.

Спустя полных двадцать два дня после того, как покинули Италию, мы добрались до Лаодикеи – первого города в провинции Киликия, – где Марку Туллию пришлось немедленно начать разбор судебных дел.

Бедность и измождение простого люда, бесконечные шаркающие очереди просителей в мрачной базилике и на ослепительном белокаменном форуме, постоянные стоны и жалобы насчет таможенников и подушных налогов, мелкое мздоимство, мухи, жара, дизентерия, острая вонь козьего и овечьего помета, которая как будто вечно висела в воздухе, горькое на вкус вино и маслянистая острая еда… Теснота города, отсутствие прекрасного, на чем можно было бы остановить взор, утонченного, что можно было бы послушать, вкусного, что можно было бы поесть, – о, как Цицерон ненавидел то, что застрял в подобном месте, в то время как судьба мира решалась без него в Италии!

Едва я успел распаковать свои чернила и стилусы, как он уже диктовал письма всем, кого только мог припомнить в Риме, умоляя похлопотать, чтобы срок его пребывания здесь сократили до года.

Мы пробыли там недолго, когда явился гонец от Гая Кассия Лонгина с докладом: сын парфянского царя вторгся в Сирию во главе такого большого войска, что Кассию пришлось отозвать свои легионы, дабы укрепить город Антиохию. Это означало, что Цицерону следует немедленно присоединиться к собственной армии у подножья Таврских гор – громадного естественного барьера, отделяющего Киликию от Сирии. Квинт был очень взбудоражен, и в течение месяца казалось вполне возможным, что его старшему брату придется командовать защитой всего восточного фланга империи. Но потом от Кассия пришло новое сообщение: парфяне отступили перед неприступными стенами Антиохии, а он преследовал и разбил их, сын царя погиб, опасность миновала.

Я не уверен, что сильнее почувствовал после этого Цицерон – облегчение или разочарование. Однако он все-таки сумел поучаствовать в своего рода войне. Некоторые местные племена воспользовались парфянским кризисом, чтобы поднять бунт против римского правления. Силы бунтовщиков были сосредоточены в основном в крепости под названием Пиндессий, и Марк Туллий осадил ее.

Два месяца мы жили в военном лагере в горах, и Квинт был счастлив, как школьник, возводя скаты и башни, копая рвы и пуская в ход артиллерию.

Я считал все это приключение отвратительным – полагаю, как и Цицерон, – потому что у бунтовщиков не было шанса. День за днем мы обстреливали город стрелами и пылающими метательными снарядами, пока, в конце концов, он не сдался и наши легионеры не хлынули в него, чтобы разграбить.

Квинт казнил главарей мятежников, а остальных заковали в цепи и отвели на побережье, чтобы их доставили на судах на Делос и продали в рабство.

Цицерон с мрачным выражением лица смотрел, как они уходит.

– Полагаю, если б я был таким же великим военным, как Цезарь, я бы отрубил им всем руки, – сказал он негромко. – Разве не так приносится мир этим людям? Но не могу сказать, что я получал большое удовлетворение, используя все ресурсы цивилизации, чтобы повергнуть в прах несколько варварских хижин.

И все-таки его люди приветствовали его на поле как императора. Впоследствии Цицерон заставил меня написать шестьсот писем – именно так, всем до единого членам Сената, – требуя, чтобы его вознаградили триумфом. В примитивных условиях военного лагеря это был громадный труд, оставивший меня в полном изнеможении.

На зиму Марк Туллий отдал армию под командование Квинта и вернулся в Лаодикею. Он был порядком потрясен тем наслаждением, с каким его брат подавил бунт, а также бесцеремонным обращением Квинта с подчиненными («раздражительным, грубым, пренебрежительным», как он потом описал это Аттику). Ему не слишком нравился и племянник – «мальчишка с огромным самомнением». Квинт-младший любил давать всем понять, кто он такой – одно его имя говорило об этом! – и обращался с местными жителями с огромным презрением. И все-таки Цицерон старался исполнить свой долг любящего дяди и в отсутствие отца мальчика на весеннем празднике Либералии[52] руководил церемонией, на которой юный Квинт стал мужчиной. Марк Туллий сам помог ему сбрить чахлую бородку и облачиться в первую тогу.

Что же касается его собственного сына, то юный Марк давал поводы для других тревог. Парень был приветливым и любящим спорт, но при этом ленивым, а когда речь заходила об уроках – не слишком-то сообразительным. Вместо того чтобы изучать греческий и латынь, он предпочитал слоняться среди армейских офицеров и упражняться в фехтовании и метании дротиков.

– Я очень его люблю, – сказал мне Цицерон, – и он явно добросердечный малый, но временами я недоумеваю, откуда, во имя неба, он взялся: я не вижу в нем вообще никакого сходства со мной.

Но на этом его семейные тревоги не заканчивались. Цицерон предоставил выбор нового мужа Туллии ей самой и ее матери, дав понять, что лично он предпочитает просто надежного, достойного, уважаемого молодого аристократа вроде Тиберия Нерона или сына его старого друга Сервия Сульпиция. Однако женщинам вместо этого приглянулся Публий Корнелий Долабелла – самая неподходящая, с точки зрения Цицерона, партия. Публий был худым, как щепка, молодым человеком с дурной репутацией, всего девятнадцати лет от роду – примерно на семь лет младше Туллии, – однако, что удивительно, успевшим уже дважды жениться на женщинах куда старше себя.

К тому времени как письмо с извещением о выборе жениха дошло до Марка Туллия, вмешиваться было поздно: свадьба состоялась бы раньше, чем его ответ прибыл бы в Рим, – о чем женщины наверняка знали.

– Что тут можно поделать? – со вздохом сказал он мне. – Что ж, такова жизнь – пусть боги благословят то, что сделано. Я могу понять, зачем это нужно Туллии – без сомнения, он красивый, очаровательный субъект, и если кто-нибудь заслуживает наконец-то вкусить радости жизни, так это она. Но Теренция! О чем она думает? Она как будто сама чуть ли не влюбилась в этого парня. Не уверен, что теперь понимаю ее…

И тут я перехожу к самому большому беспокойству Цицерона: что с Теренцией что-то не так. Недавно он получил укоризненное письмо от находящегося в изгнании Милона, желающего знать, что случилось со всем его имуществом, купленным Марком Туллием по дешевке на аукционе: его жена Фауста так и не получила ни монетки. В то же время агент, действовавший от имени Цицерона – управляющий Теренции Филотим, – все еще надеялся уговорить оратора принять некоторые из его сомнительных планов по добыванию денег, отчего и навестил его в Лаодикее.

Цицерон принял Филотима в моем присутствии и сказал, что о том, чтобы он или любой его служащий впутались в какие-либо сомнительные сделки, не может быть и речи.

– Так что не трудись говорить на эту тему. Вместо этого расскажи-ка мне, что сталось с имуществом, отобранным у Милона, – велел он управляющему. – Ты помнишь, что распродажа была устроена с тем, чтобы ты получил все за бесценок, а потом продал и отдал выручку Фаусте?

Филотим, еще более пухлый, чем раньше, и уже потеющий на летней жаре, еще сильнее раскраснелся и начал, запинаясь, говорить, что не может в точности припомнить детали: это было больше года назад. Он должен свериться со своими счетами, а счета остались в Риме.

Цицерон воздел руки:

– Брось, парень, ты должен помнить! Это было не так уж давно. Мы говорим о почти десяти тысячах. Что сталось со всей этой суммой?

Но его собеседник только твердил снова и снова одно и то же: ему очень жаль, он не может припомнить, ему нужно проверить.

– Я начинаю думать, что ты прикарманил эти деньги, – заявил мой друг.

Но Филотим яростно отрицал это.

Внезапно Цицерон спросил:

– Моя жена об этом знает?

При упоминании о Теренции ее управляющий чудесным образом преобразился. Он перестал ежиться, намертво замолчал и, сколько Марк Туллий ни нажимал на него, отказывался произнести хоть слово. В конце концов, мой друг велел ему убираться с глаз долой.

После того как Филотим ушел, Цицерон сказал мне:

– Ты заметил его последнюю дерзость? Вот это защита чести госпожи! Он как будто считал, что я недостоин произнести имя собственной жены.

Я согласился, что это было удивительно.

– «Удивительно» – самое верное слово, – мрачно проворчал оратор. – Они всегда были близки, но с тех пор, как я отправился в изгнание…

Покачав головой, он не закончил фразу. Я ничего не ответил: комментировать такое было бы неприлично. До сего дня я понятия не имею, верны ли были подозрения Цицерона. Все, что я могу сказать, – это что его глубоко возмутила вся эта история, и он немедленно написал Аттику, прося провести тайное расследование: «Не могу выразить словами то, чего я боюсь».

За месяц до окончания срока полномочий на посту губернатора Цицерон в сопровождении ликторов отправился обратно в Рим, взяв с собой меня и своих сына с племянником и оставив своего квестора управлять провинцией.

Он знал, что может столкнуться с осуждением за то, что преждевременно бросил свой пост и вверил Киликию человеку, который был сенатором первый год, но рассудил так: поскольку губернаторство Цезаря в Галлии вот-вот закончится, у большинства людей на уме будут проблемы посерьезней.

Наш путь лежал через Родос, который Цицерон хотел показать Квинту и Марку. Еще он желал посетить гробницу Аполлония Молона, великого наставника в ораторском искусстве, чьи уроки почти тридцать лет тому назад направили Марка Туллия на путь восхождения его политической карьеры.

Мы нашли гробницу на мысу, вдающемся в Карпатосский залив. На простом белом мраморе было высечено имя оратора, а под ним на греческом – одно из его любимых наставлений: «Ничто не высыхает быстрее слезы́».

Цицерон долго стоял, глядя на камень.

К несчастью, крюк до Родоса надолго нас задержал. Тем летом ежегодные ветра были необычайно сильными – они дули с севера день за днем и на три недели заперли наши открытые суда в гавани. За это время политическая ситуация в Риме резко ухудшилась, и, когда мы добрались до Эфеса, моего друга уже ожидала целая охапка тревожных новостей.

«Чем ближе борьба, – писал Руф, – тем яснее становится опасность. Помпей полон решимости не допустить, чтобы Цезаря избрали консулом, если тот не отдаст свою армию и свои провинции, хотя Цезарь убеждает, что не сможет выжить, если покинет армию. Итак, их любовь, их скандальный союз дошел уже не до злословия украдкой, но до открытой войны!»

Спустя неделю в Афинах Цицерон нашел другие письма, включая послания от Помпея и от Цезаря – каждый жаловался на другого и взывал к верности Марка Туллия.

«Если спросишь меня, он может либо быть консулом, либо сохранить свои легионы, – писал Гней Помпей, – но никак не то и другое сразу. Полагаю, ты согласен с моей линией поведения и будешь решительно держать мою сторону и сторону Сената, как делал всегда».

У Цезаря была иная точка зрения: «Боюсь, благородная натура Помпея делает его слепым к истинным намерениям тех личностей, которые всегда желали мне зла. Я полагаюсь на то, что ты, дорогой Цицерон, скажешь им, что я не могу быть без защиты, не должен оставаться без нее и не допущу этого».

Эти два письма повергли моего друга в острую тревогу. Он сидел в библиотеке Ариста, положив оба послания перед собой, и переводил взгляд с одного на другое.

«Полагаю, я вижу величайшую борьбу, которую когда-либо знала история, – написал он Аттику. – Впереди вырисовывается грандиозное соперничество между ними, и каждый из них считает меня своим человеком. Но что же мне делать? Они попытаются выудить из меня, какова моя точка зрения. Ты будешь смеяться, но я от души желал бы все еще находиться в своей провинции».

Той ночью я лежал, дрожа и стуча зубами, несмотря на жару Афин, и мне чудилось, что Цицерон все еще диктует мне письмо, по одной копии которого следовало отправить и Помпею, и Цезарю, заверяя их в своей поддержке. Но слова, которые доставили бы удовольствие одному из них, взбесили бы другого, и я проводил час за часом, панически пытаясь сочинить совершенно нейтральные фразы. Всякий раз, когда я думал, что мне это удалось, слова рассыпа́лись в моей голове и приходилось начинать все заново. Это было полное безумие, но в то же время все казалось совершенно реальным… И когда настало утро, я в период прояснения сознания понял, что вновь стал жертвой лихорадки, сразившей меня в Арпине.

В тот день мы должны были снова отправиться в путь, отплыв на корабле в Коринф. Я очень старался вести себя так, будто все хорошо, но, наверное, все равно выглядел мертвенно-бледным и с запавшими глазами.

Цицерон попытался уговорить меня поесть, но я не смог удержать еду в желудке, и, хотя мне удалось взойти на борт без посторонней помощи, дневное плаванье я провел почти в летаргии, а когда вечером мы высадились в Коринфе, меня пришлось снести с корабля и уложить в постель.

Теперь встал вопрос – что же со мною делать? Я ужасно не хотел, чтобы меня оставляли, и Марк Туллий тоже не желал бросать меня. Но ему нужно было вернуться в Рим: во-первых, чтобы сделать то немногое, что было в его власти, для предотвращения надвигающейся гражданской войны, а во-вторых, чтобы путем кулуарных переговоров с сенаторами попытаться добиться триумфа, на который он все еще вопреки всему питал слабую надежду. Он не мог позволить себе терять дни в Греции, ожидая, пока поправится его секретарь.

Оглядываясь назад, я понимаю, что должен был остаться в Коринфе. Но вместо этого мы рискнули, решив, что у меня хватит сил выдержать двухдневную поездку до Патр, где будет ждать корабль, который доставит нас в Италию. Это было глупое решение. Меня завернули в одеяла, положили в заднюю часть экипажа, и мы двинулись по побережью.

Поездка была ужасной. Когда мы добрались до Патр, я умолял, чтобы остальные отправились дальше без меня, не сомневаясь, что длинное морское путешествие убьет меня. Марк Туллий все еще не хотел так поступать, но в конце концов согласился.

Меня уложили в постель на стоящей неподалеку от гавани вилле греческого торговца Лисо. Цицерон, Марк и юный Квинт собрались вокруг меня, чтобы попрощаться. Они пожали мне руку, и мой друг заплакал. Я отпустил какую-то жалкую шутку насчет того, что эта прощальная сцена напоминает сцену у смертного одра Сократа. А потом они ушли.

На следующий день Цицерон написал мне письмо и отослал его с Марио, одним из самых доверенных его рабов. «Я думал, что смогу не очень сильно переживать из-за того, что тебя нет со мной, но, откровенно говоря, нахожу это невыносимым, – писал он. – Я чувствую, что поступил неправильно, оставив тебя. Если после того, как сможешь принимать пищу, ты сочтешь, что в силах меня догнать, – решение за тобой. Обдумай все своей умной головой. Я скучаю по тебе, но я люблю тебя. Любя тебя, я хочу видеть тебя здоровым и крепким, но, скучая по тебе, я хочу видеть тебя как можно скорее. Первое должно быть превыше второго. Итак, пусть твоей главной целью будет восстановление здоровья. Из всех бесчисленных услуг, оказанных мне тобою, эту я оценю больше всего».

Пока я болел, он написал мне много таких писем, и однажды даже прислал три письма за один-единственный день. Само собой, я скучал по нему так же, как и он по мне. Но здоровье мое было подорвано. Я не мог путешествовать. Прошло восемь месяцев, прежде чем я снова увидел своего друга, и к тому времени его мир – наш мир – полностью изменился.

Лисо был заботливым хозяином и привел собственного доктора, тоже грека, по имени Асклапо, чтобы тот лечил меня. Мне давали слабительное и потогонное, сажали на голодную диету и делали промывания: были испробованы все обычные средства против малярийной лихорадки, тогда как на самом деле я нуждался в отдыхе. Однако Цицерон волновался, что Лисо «слегка несерьезен – все греки такие», и договорился, чтобы несколько дней спустя меня перевезли в более обширный и более спокойный дом на холме, подальше от шума гавани. Дом принадлежал другу детства Марка Туллия – Манию Курию.

«Все мои надежды на то, что ты получаешь должное лечение и внимание, поручены Курию. У него добрейшее сердце, и он самым искренним образом ко мне привязан. Безраздельно вверься его рукам».

Курий и вправду был добродушным, культурным человеком – вдовцом, банкиром по профессии – и хорошо присматривал за мной. Мне дали комнату с террасой, выходящей на запад, на море, и позже, почувствовав себя достаточно окрепшим, я, бывало, сидел там в послеполуденные часы, наблюдая, как торговые суда входят в гавань и покидают ее. Маний поддерживал регулярную связь со всевозможными знакомыми в Риме – сенаторами, всадниками, сборщиками налогов, судовладельцами, – и благодаря его письмам вкупе с моими, как и географическому положению Патр – ворот в Грецию, мы получали политические новости настолько быстро, насколько их мог получать человек в той части мира.

Однажды, где-то в конце января – наверное, месяца через три после отъезда Цицерона, – Курий вошел в мою комнату с мрачным лицом и спросил, достаточно ли я окреп, чтобы выдержать плохие вести. Когда я кивнул, он сказал:

– Цезарь вторгся в Италию.

Годы спустя Цицерон, бывало, гадал, могли ли три недели, которые мы потеряли на Родосе, означать разницу между миром и войной. Если б только – стенал мой друг – он мог добраться до Рима на месяц раньше! Марк Туллий был одним из немногих, кого слушали обе стороны, и он рассказал, что перед тем, как разразился конфликт (за какую-то неделю до этого), едва очутившись на окраине Рима, он уже начал посредничать с целью достижения компромисса. По его мнению, Цезарь должен был отдать Галлию и все свои легионы, кроме одного, а взамен ему должны позволить избираться в консулы в его отсутствие. Но было уже поздно. Помпей с подозрением отнесся к этой сделке, Сенат отверг ее, а Цезарь, как и подозревал Цицерон, уже принял решение нанести удар, рассчитав, что никогда не будет так силен, как в тот момент.

– Короче, я находился среди безумцев, одержимых войной, – рассказал мне потом мой бывший хозяин.

Едва услышав о вторжении Юлия Цезаря, Цицерон отправился прямиком в дом Помпея на холме Пинчо, чтобы заверить его в своей поддержке. Дом был битком набит лидерами партии войны: там были Катон, Агенобарб, консулы Марцеллин и Лентул – всего пятнадцать или двадцать человек. Помпей был в ярости и в панике. Он ошибочно предположил, что Цезарь наступает со всеми своими силами, с войском тысяч в пятьдесят, но в действительности этот заядлый игрок пересек Рубикон всего лишь с одной десятой этого числа, полагаясь на потрясение, вызванное его агрессией. Однако Помпей Великий еще не знал этого, и поэтому издал указ, что город должен быть покинут. Он приказывал всем сенаторам до единого уехать из Рима, объявив, что все оставшиеся будут считаться предателями. А когда Марк Туллий стал возражать, убеждая его, что это безумная тактика, Помпей набросился на него: «Это касается и тебя, Цицерон!»

Нынешняя война будет решаться не в Риме, объявил Гней Помпей, и даже не в Италии – это сыграло бы на руку Цезарю. Нет, это будет мировая война, и сражения будут идти в Испании, в Африке и в восточном Средиземноморье, особенно на море. Он возьмет Италию в блокаду, сказал Помпей, и голодом принудит врага сдаться. Цезарь будет править покойницкой!

«Я содрогнулся от того, какого рода войну предполагалось вести, – писал Цицерон Аттику, – дикую, лежащую далеко за пределами воображения человека».

Личная враждебность Помпея по отношению к Марку Туллию тоже была для него потрясением. Он оставил Рим, как и было приказано, удалился в Формию и размышлял там, какой курс выбрать. Официально мой друг был назначен ответственным за морские силы обороны и за набор рекрутов в Северной Кампании, но практически он ничего не делал. Помпей послал ему холодное напоминание о его обязанностях: «Я настоятельно советую тебе, в силу твоего незаурядного и непоколебимого патриотизма, двинуться к нам, чтобы сообща мы могли принести помощь и утешение нашей страдающей стране».

Примерно в то же время Цицерон написал мне – я получил его письмо примерно через три недели после того, как узнал о начале войны. «От Цицерона его дорогому Тирону – привет, – говорилось в этом послании. – Мое существование и существование всех честных людей и всего государства висит на волоске, как ты можешь понять, исходя из факта, что мы покинули свои дома и оставили родной город на разграбление и сожжение. Подхваченный каким-то духом глупости, забывая имя, которое он носит, и почести, которые он завоевал, Цезарь захватил Арминий[53], Пезавр[54], Анкону и Арретиум[55]. Поэтому мы бросили Рим. Насколько это мудро или насколько храбро – нет смысла спорить. Мы дошли до той точки, когда не можем выжить, если только какой-нибудь бог или случай не придет нам на помощь. И в довершение всех моих мук зять мой, Долабелла, сейчас с Цезарем.

Я хотел, чтобы ты знал эти факты. Но в то же время не позволяй им расстраивать тебя и препятствовать твоему выздоровлению. Поскольку ты не можешь быть со мною, когда я более всего нуждаюсь в твоих услугах и верности, позаботься о том, чтобы не торопиться, и не будь настолько глуп, чтобы предпринять путешествие, будучи больным, или зимой».

Я послушался его наставлений и поэтому невольно следил за падением римской республики из своей комнаты больного. В моих воспоминаниях моя болезнь и безумие, разворачивающееся в Италии, навечно сплелись в один порожденный лихорадкой ночной кошмар.

Гней Помпей и его второпях собранная армия двинулась к Брундизию, чтобы погрузиться на корабли, отправиться в Македонию и начать свою мировую войну. Цезарь погнался за Помпеем, собираясь его остановить, и попытался перекрыть гавань. Но он потерпел неудачу и лишь наблюдал, как паруса транспортных судов Помпея уменьшаются, отдаляясь, а потом развернулся и промаршировал обратно – туда, откуда пришел, в сторону Рима. Его путь по Аппиевой дороге прошел мимо дома Цицерона в Формии, о чем мой друг тоже рассказал мне в письме.

«Формия, 29 марта.

От Цицерона его дорогому Тирону – привет.

Итак, я наконец-то повидался с безумцем – впервые за девять лет, можно ли в это поверить? Он как будто совсем не изменился. Стал немного тверже, более худым, более седым и, может быть, более морщинистым, но, полагаю, эта бандитская жизнь ему по вкусу. Теренция, Туллия и Марк со мной (они посылают тебе свою любовь, между прочим).

А случилось вот что. Вчера весь день легионеры Цезаря текли мимо наших дверей – дикая с виду, огромная тьма, – но они не тронули нас. Мы только принялись обедать, как суматоха у ворот дала знать о прибытии колонны всадников. Какая свита, какие подонки! Ты никогда еще не видел более страшной группы головорезов! Сам же этот человек – если он человек (в чем я уже начинаю сомневаться) – был настороженным, наглым и торопливым. Он римский военачальник или Ганнибал? «Я не мог проехать так близко и не остановиться на мгновение, чтобы повидаться с тобой», – сказал он мне. Как будто он мой деревенский сосед! С Теренцией и Туллией он был сама вежливость. Он отверг все их гостеприимство («Я должен спешить»), и мы удалились в мой кабинет, чтобы поговорить. Мы были совершенно одни, и он сразу перешел прямо к делу. Через четыре дня он созывает Сенат.

– Кто дал на это полномочия? – спросил я у него.

– Вот это, – сказал Цезарь, прикоснувшись к своему мечу. – Поезжай со мной и поработай на дело мира.

– Мне дана будет свобода действий?

– Само собой. Кто я такой, чтобы устанавливать для тебя правила?

– Что ж, тогда я скажу, что Сенат не должен одобрять твой план, если в него входит отправка твоих войск в Испанию или в Грецию, чтобы сражаться с армией республики. И мне многое придется сказать в защиту Помпея.

На это мой гость запротестовал, что не такого рода высказывания ему бы хотелось услышать.

– Так я и думал, – ответил я. – Вот почему я не хочу там присутствовать. Или я должен остаться в стороне, или же стану говорить в таком стиле – и упомяну еще многое другое, о чем я вряд ли смогу умолчать, если там буду.

Цезарь сделался очень холоден. Он сказал, что на меня оказало воздействие вынесение ему приговора и что если я не желаю его понять, не поймут и другие, а также, что я должен обдумать этот вопрос и сообщить ему. С этими словами он поднялся, чтобы уйти.

– И последнее, – добавил Гай Юлий. – Мне бы хотелось пользоваться твоими советами, но, если я не смогу их получить, я буду пользоваться любыми другими советами и буду неразборчив в средствах.

На этой ноте мы и расстались. Не сомневаюсь, он остался недоволен нашей встречей. Становится все яснее, что я не могу здесь больше оставаться. Я не вижу конца бедам».

Я не знал, что на это ответить, а кроме того, боялся, что любое посланное мной письмо будет перехвачено, потому что Цицерон обнаружил, что окружен шпионами Цезаря. Учитель их с Квинтом сыновей, Дионисий, сопровождавший нас в Киликию, оказался таким осведомителем. А потом – к огромному потрясению Цицерона – стало известно, что другим шпионом был его собственный племянник, молодой Квинт, который добился встречи с Цезарем сразу после визита того в Формию и рассказал, что его дядя планирует перебежать к Помпею.

Цезарь в то время находился в Риме. Он действовал согласно плану, который обрисовал Цицерону, и созвал совещание Сената. Но вряд ли на нем кто-нибудь присутствовал: сенаторы покидали Италию почти во время каждого прилива, чтобы присоединиться к Помпею Великому в Македонии. Однако, из-за невероятного приступа некомпетентности, Помпей в своем нетерпеливом желании бежать забыл опустошить казну в храме Сатурна, и Цезарь во главе своего отряда отправился, чтобы захватить ее. Трибун Луций Цецилий Метелл забаррикадировал дверь храма и произнес речь о святости закона, на что Гай Юлий ответил:

– Есть время для законов, а есть время для оружия. Если тебе не нравится происходящее, избавь меня от своих речей и уйди с дороги.

А когда Метелл стал упорствовать, отказываясь уйти, Цезарь сказал:

– Убирайся с дороги, или я тебя убью. И знаешь что, молодой человек, – мне больше не по душе говорить это, чем было бы не по душе это сделать.

После этого Луций Цецилий весьма проворно убрался с дороги.

Таков был человек, ради которого Квинт предал своего дядю. Первый намек на его предательство Цицерон получил несколько дней спустя, когда пришло письмо от Цезаря, направлявшегося теперь, чтобы сразиться с войском Помпея в Испании.

«По дороге в Массилию, 16 апреля.

Цезарь, император, – Цицерону, императору.

Меня обеспокоили некоторые донесения, поэтому я почувствовал, что должен написать и обратиться к тебе во имя нашего взаимного блага: не предпринимай никаких поспешных или неблагоразумных шагов. Ты совершишь тяжкое преступление против дружбы. Держаться в стороне от гражданских раздоров – наверняка самый подходящий образ действий для доброго, миролюбивого человека и хорошего гражданина. Некоторым, одобряющим этот образ действий, помешал ему последовать страх за собственную безопасность. Но ты располагаешь свидетельствами моей карьеры и суждений, основанными на нашей дружбе. Взвесь их хорошенько, и ты обнаружишь, что нет более безопасного и более благородного курса, чем держаться в стороне от конфликта».

Цицерон сказал мне впоследствии, что, только прочитав это письмо, он точно понял, что ему следует сесть на судно и отправиться к Помпею («и, если понадобится, всю дорогу грести») – потому что поддаться такой грубой и зловещей угрозе было для него недопустимо. Он вызвал в Формию молодого Квинта и задал ему яростную головомойку. Однако втайне мой друг чувствовал большую благодарность к нему и уговорил брата не обходиться с молодым человеком слишком сурово.

– В конце концов, что он такого сделал? – говорил он мне. – Всего лишь сказал правду о том, что у меня на сердце, – то, на что у меня самого не хватило храбрости во время встречи с Цезарем. Теперь, когда Цезарь предложил мне убежище, в котором я мог бы просидеть в безопасности до конца войны, пока остальные мужчины умирают за республику, долг мой внезапно стал для меня совершенно ясен.

В строжайшей тайне Цицерон переслал мне зашифрованное сообщение через Аттика и Курия, что он «направляется в то место, где нас с тобой впервые посетили Милон и его гладиатор, и если (когда тебе позволит здоровье) ты пожелаешь снова ко мне присоединиться, ничто не доставит мне большей радости».

Я моментально понял, что имеется в виду Фессалоника, где сейчас собиралась армия Помпея.

У меня не было желания впутываться в гражданскую войну. Похоже, для меня это было бы крайне опасным. С другой стороны, я был предан Цицерону и поддерживал его решение. Несмотря на все недостатки Помпея, тот, в конце концов, продемонстрировал свое желание повиноваться закону: после убийства Клодия его наделили верховной властью, а он впоследствии отказался от нее, так что законность была на его стороне. Это Цезарь, а не он, вторгся в Италию и уничтожил республику.

К тому времени моя лихорадка прошла и здоровье восстановилось. Я тоже знал, что должен сделать, и поэтому в конце июня попрощался с Курием, который сделался моим добрым другом, и отправился в путь, чтобы рискнуть судьбой на войне.

X

Я путешествовал в основном на судне – на восток через Коринфский залив и на север вдоль берега Эгейского моря. Курий предложил мне одного из своих рабов в качестве слуги, но я предпочитал путешествовать в одиночку: будучи раньше собственностью другого, я чувствовал себя неловко в роли хозяина.

Глядя на древний спокойный пейзаж с оливковыми рощами и стадами коз, с храмами и рыбаками, человек никогда бы не догадался, какие важнейшие события разворачиваются сейчас в мире. Только когда мы обогнули мыс и показалась гавань Фессалоники, все изменилось.

Подходы к порту были переполнены сотнями транспортных судов и судов обеспечения. Человек мог чуть ли не пройти по их палубам от одного края бухты до другого, не замочив ног. В порту, куда ни посмотри, все свидетельствовало о войне – солдаты, лошади кавалерии, повозки, полные оружия, доспехов и палаток, осадные машины и обширное сборище прихлебателей, которое сопровождает громадную армию, готовящуюся сражаться.

Я понятия не имел, где среди этого хаоса найти Цицерона, но помнил человека, который может это сделать. Эпифаний сперва не узнал меня – возможно, потому что теперь я носил тогу, а он никогда не думал обо мне, как о римском гражданине. Но, когда я напомнил ему о наших былых отношениях, он вскрикнул, схватил меня за руку и прижал ее к сердцу. Судя по его украшениям с драгоценными камнями и по крашеной хной девице, надувшей губки на его кушетке, Эпифаний преуспевал благодаря войне, хотя ради меня громко о ней сокрушался. Мой бывший хозяин, сказал он, вернулся на ту же самую виллу, какую занимал почти десятилетие назад.

– Пусть боги пошлют вам скорую победу! – крикнул он мне вслед. – Но хорошо бы не раньше, чем мы вместе провернем неплохие дела.

Как странно было снова предпринять знакомую прогулку, чтобы войти в оставшийся прежним дом и найти Цицерона сидящим во дворе на той же самой каменной скамье – он глядел в пространство с тем же самым выражением полного уныния. При виде меня он вскочил, а потом широко распахнул руки и прижал меня к груди.

– Но ты слишком худой! – запротестовал он, ощутив костлявость моих боков и плеч. – Ты снова заболеешь. Мы должны тебя подкормить!

Он позвал остальных жильцов виллы, чтобы они вышли и посмотрели, кто здесь, и с разных сторон появились его сын Марк, теперь рослый шестнадцатилетний парень с развевающимися волосами, одетый в тогу зрелого мужчины, его племянник Квинт, слегка робеющий – должно быть, знал, что Цицерон рассказал мне о том, как злостно он выболтал его тайны, – и, наконец, Квинт-старший. При виде меня он улыбнулся, но лицо его быстро снова приняло меланхоличное выражение. Если не считать юного Марка, который тренировался для службы в кавалерии и любил проводить время возле солдат, это было явно несчастливое семейство.

– У нас совершенно неправильная стратегия, – пожаловался мне Марк Туллий тем же вечером за ужином. – Мы сидим здесь, ничего не делая, в то время как Цезарь буйствует в Испании. По-моему, слишком большое внимание обращается на предзнаменования – без сомнения, птицы и внутренности занимают свое место в гражданском управлении, но плохо сочетаются с командованием армией. Иногда я гадаю, и вправду ли Помпей – такой военный гений, каким его почитают.

Цицерон, будучи Цицероном, не ограничился высказыванием этого мнения своим домашним – он выражал его по всей Фессалонике каждому, кто его слушал. Прошло немного времени, и я понял, что к нему относятся, как к какому-то капитулянту. Неудивительно, что Помпей с ним почти не виделся, хотя, полагаю, это могло быть и из-за того, что он слишком часто отсутствовал, тренируя свои новые легионы. Ко времени моего прибытия город заполонили около двухсот сенаторов со своими штатами. Многие из них были уже довольно пожилыми, и все они околачивались вокруг храма Аполлона и ничего не делали, лишь перебраниваясь друг с другом.

Все войны ужасны, но гражданские войны – особенно. Некоторые из ближайших друзей Цицерона, такие, как молодой Целий Руф, сражались против Цезаря, в то время как его новый зять, Долабелла, фактически командовал эскадрой флота Цезаря в Адриатике.

Первыми словами, адресованными Помпеем Марку Туллию по прибытии, были:

– Где твой новый зять?

На что Цицерон ответил:

– С твоим старым тестем.

Гней Помпей фыркнул и пошел прочь.

Я спросил бывшего хозяина, каков он, этот Долабелла. Цицерон возвел глаза к небу.

– Авантюрист, как и вся шайка Цезаря. Негодяй, циник, слишком полный жизнелюбия для своего же собственного блага… Вообще-то, он мне скорее нравится. Но, увы, бедная Туллия! С каким мужем она связалась на этот раз? Моя дорогая девочка разродилась в Кумах преждевременно, как раз перед тем, как я уехал, но ребенок не прожил и дня. Я боюсь, что еще одна попытка стать матерью убьет ее. И, конечно, чем больше Долабелла устает от нее и ее болезней – она ведь старше его, – тем отчаянней она его любит. И я так и не выплатил ему вторую часть приданого. Шестьсот тысяч сестерциев! Ну где я найду такую громадную сумму, когда я заперт здесь?

Это лето было даже более жарким, чем лето во времена изгнания Цицерона, – и теперь половина Рима находилась в изгнании вместе с ним. Мы чахли во влаге переполненного города. Иногда я ловил себя на том, что трудно не чувствовать мрачного удовлетворения при виде такого множества людей, игнорировавших предупреждения Марка Туллия насчет Цезаря, приготовившихся увидеть, как Цицерона изгоняют из Рима в интересах спокойной жизни, а теперь на себе испытавших, каково это – пребывать вдали от дома, лицом к лицу с сомнительным будущим.

Если б только Цезаря остановили раньше! Эти стенания были у всех на устах. Но теперь слишком поздно, и весь наступательный порыв на его стороне.

Летняя жара была в зените, когда в Фессалонике появился гонец с новостями: армия Сената сдалась Цезарю в Испании после всего лишь сорокадневной кампании. Новости эти вызвали сильное уныние. Вскоре после этого командиры побежденной армии явились лично: Луций Афраний, самый верный из всех офицеров Помпея, и Марк Петрей, четырнадцать лет назад победивший Катилину на поле боя.

Сенат в изгнании был поражен их появлением. Марк Порций Катон встал, чтобы задать вопрос, бывший у всех на уме:

– Почему вы не мертвы и не в плену?

Афранию пришлось объяснить, слегка пристыженно, что Цезарь помиловал их и что всем солдатам, сражавшимся за Сенат, разрешили вернуться домой.

– Помиловал вас?! – взъярился Катон. – То есть как это – «помиловал»? Он что, царь? Вы – законные командиры законной армии, он же – изменник. Вы должны были покончить с собой, но не принять милосердие предателя! Какой толк от жизни, если вы лишились чести? Или теперь весь смысл вашего существования лишь в том, чтобы вы могли мочиться спереди и испражняться сзади?

Афраний обнажил меч и дрожащим голосом заявил, что ни один человек никогда не назовет его трусом, даже Катон. Могло бы случиться серьезное кровопролитие, если б этих двоих не оттащили друг от друга.

Позже Цицерон сказал мне, что из всех умных ходов, сделанных Цезарем, возможно, самым блестящим был его жест милосердия. Это было в курьезной манере, сродни тому, чтобы отослать гарнизон Укселлодуна домой с отрезанными руками. Гордые люди были унижены, выхолощены, они приползли обратно к своим удивленным товарищам как живые символы власти Гая Юлия и одним своим присутствием снизили боевой дух целой армии, ибо как Помпей мог уговорить своих солдат сражаться насмерть, когда те знали, что, в крайнем случае, смогут сложить оружие и вернуться к семьям?

Помпей Великий созвал военный совет, состоящий из командиров армии и Сената, чтобы обсудить кризисную ситуацию. Цицерон, который все еще официально был губернатором Киликии, естественно, присутствовал на совете, и его сопровождали в храм ликторы. Он попытался взять с собой брата Квинта, но тому преградил вход адъютант Помпея, и, к большой его ярости и смущению, Квинту пришлось остаться снаружи, со мною. Я наблюдал за входящими внутрь и увидел среди них Афрания, чье поведение в Испании стойко защищал Помпей; Домиция Агенобарба, ухитрившегося сбежать из Массилы, когда ее осадил Цезарь, и теперь повсюду видевшего предателей; Тита Лабиния, старого союзника Помпея, служившего в Галлии заместителем Цезаря, но отказавшегося последовать за своим командиром через Рубикон; Марка Бибула, былого соконсула Цезаря, а теперь – адмирала огромного флота Сената в пятьсот военных кораблей; Катона, которому обещали командование флотом, пока Помпей не решил, что будет неразумным давать такому раздражительному коллеге столько власти; и Марка Юния Брута, племянника Катона, – ему исполнилось всего тридцать шесть, но говорили, что его появление доставило Помпею больше радости, чем появление кого-либо другого, потому что Помпей убил отца Брута во времена Суллы и с тех пор между ними была кровная вражда.

Гней Помпей, по словам Цицерона, был сама уверенность. Он сбросил вес, установил для себя режим тренировок и выглядел на целый десяток лет моложе, чем в Италии. От потери Испании он отмахнулся, как от незначительного события, второстепенного боя.

– Послушайте меня, сограждане, послушайте, что я всегда говорил: эта война будет выиграна на море, – заявил он собравшимся.

Если верить шпионам Помпея в Брундизии, у Цезаря имелось вдвое меньше судов, чем у Сената. Это был чисто математический вопрос: ему недоставало транспортных кораблей, чтобы вырваться из Италии с силами, хотя бы приблизительно необходимыми для противостояния легионам Помпея – следовательно, он попал в ловушку.

– Он теперь там, где нам и требуется, и, когда мы будем готовы, мы его возьмем. Отныне эта война будет вестись на моих условиях и по моему распорядку, – предвкушал Помпей Великий.

Должно быть, месяца три спустя нас разбудил посреди ночи неистовый стук в дверь. Невыспавшиеся, мы собрались в таблинуме, где ожидали ликторы вместе с офицером из штаба Помпея. Войско Цезаря несколько дней назад высадилось на побережье Иллирика, близ Диррахия, и Помпей приказал всей армии выступать на рассвете, чтобы противостоять ему. Предстоял марш в триста миль.

– Цезарь вместе со своей армией? – спросил Цицерон.

– Мы полагаем – да, – ответил один из ликторов.

– Но я думал, он в Испании, – удивился Квинт.

– Он и вправду был в Испании, – сухо проговорил Марк Туллий, – но, очевидно, теперь его там нет. Как странно: насколько я припоминаю, меня решительно уверили, что такого не может случиться, потому что у него не хватит судов.

На рассвете мы отправились к Эгнатиевым воротам, чтобы посмотреть, нельзя ли разузнать больше. Земля вибрировала от веса движущейся по дороге армии – длинной колонны в сорок тысяч человек, проходившей через город. Мне сказали, что эта колонна растянулась на тридцать миль, хотя мы, конечно, могли видеть только ее часть: пеших легионеров, несущих свой тяжелый багаж, кавалеристов со сверкающими копьями, лес штандартов и орлов, все – с волнующими надписями «SPQR»[56], трубачей и корнетистов, лучников, пращников, артиллеристов, рабов, поваров, писцов, врачей, повозки, полные багажа, вьючных мулов, нагруженных палатками, инструментами, едой и оружием, лошадей и быков, тащивших самострелы и баллисты.

Мы присоединились к колонне примерно в ее середине, и даже я, совершенно не военный человек, счел это волнующим. Да и Цицерон, если уж на то пошло, был в кои-то веки полон уверенности. Что же касается юного Марка, то тот и вовсе был на небесах и сновал туда-сюда между нашим участком колонны и кавалерией. Мы ехали верхом. Ликторы маршировали перед нами со своими лавровыми прутьями.

Когда мы двинулись через равнину к горам, дорога начала подниматься, и я смог увидеть далеко впереди красновато-коричневую пыль, поднятую бесконечной колонной, и время от времени – блеск стали, когда в шлеме или в наконечнике копья отражалось солнце.

К наступлению ночи мы добрались до первого лагеря – со рвом, земляным валом и палисадом из кольев. Палатки были уже поставлены, костры зажжены, и в темнеющее небо поднимался изумительный запах стряпни. Мне особенно запомнился звон кузнечных молотов в сумерках, ржание и движение лошадей в загоне, а еще – пропитавший все вокруг запах кожи множества палаток, самая большая из которых была поставлена в стороне для Цицерона. Она находилась у перекрестка в центре лагеря, недалеко от штандартов и алтаря, где Марк Туллий тем вечером руководил традиционным жертвоприношением Марсу.

Он помылся, умастился, хорошо поужинал и мирно выспался на свежем воздухе, а на следующее утро мы снова выступили в дорогу.

Так повторялось следующие пятнадцать дней, пока мы шли через горы Македонии в сторону границы с Иллириком. Цицерон все время ожидал вызова на совет к Помпею, но вызов так и не пришел. Мы не знали даже, где находится главнокомандующий, хотя время от времени Марк Туллий получал депеши, из которых мы по частям сложили более ясную картину происходящего.

На четвертый день июня Цезарь высадился с несколькими легионами (возможно, вкупе они составляли тысяч пятнадцать человек) и, застав всех совершенно врасплох, захватил порт Аполлония, примерно в тридцати милях от Диррахия. Но с ним была лишь половина его армии. Он остался на завоеванном плацдарме, а его транспортные суда тем временем вернулись в Италию, чтобы привезти другую половину – хотя Помпей никогда не учитывал в своих вычислениях то, что у его врага хватит дерзости сделать два морских перехода. Однако на этом знаменитая удача Гая Юлия закончилась. Наш адмирал, Бибул, сумел перехватить тридцать его транспортных судов. Он спалил их, сжег живьем все их команды, а потом развернул громадный флот, чтобы помешать вернуться флоту Цезаря.

Поэтому к тому моменту положение Гая Юлия было шатким. За спиной его лежало море, он был блокирован, шансов на подкрепление у него не было, надвигалась зима, и вскоре ему предстояло встретиться с намного превосходящими силами противника.

Когда мы приближались к цели нашего марша, мой друг получил дополнительную депешу от Гнея Помпея: «Помпей, император, – Цицерону, императору. Я получил от Цезаря следующее предложение: мы должны немедленно начать мирные переговоры, распустить обе наши армии в течение трех дней, возобновить нашу старую дружбу, скрепив ее клятвой, и вместе вернуться в Италию. Я расцениваю это не как доказательство его дружеских намерений, а как признак слабости его позиции и осознания того, что он не может выиграть эту войну. Следовательно, зная, что ты бы со мной согласился, я отверг его предложение – которое, как я подозреваю, в любом случае было уловкой».

– Он прав? – спросил я Марка Туллия. – Ты бы посоветовал именно это?

– Нет, – ответил Цицерон, – и он прекрасно знает, что я бы такого не посоветовал. Я бы сделал все что угодно, лишь бы остановить эту войну – и конечно, именно поэтому Помпей никогда и не спрашивал моего мнения. Я не вижу впереди ничего, кроме бойни и развалин.

В то время я подумал, что даже для Цицерона это чрезмерно пораженческое мнение.

Помпей Великий развернул свою огромную армию в Диррахии и вокруг него и, вопреки предположениям, снова обустроился, чтобы выжидать. Никто из высшего военного совета не смог бы придраться к его доводам: с каждым прошедшим днем положение Цезаря становится все слабее, и в конце концов его можно будет вынудить сдаться с помощью голода и без сражения, да и в любом случае лучшее время для атаки будет весной, когда погода станет не такой изменчивой.

Цицерона разместили на вилле у самого Диррахия – она стояла на возвышенности, на мысе. Это было дикое место с впечатляющим видом на море, и я ловил себя на том, что мне было странно думать о Цезаре, стоящем лагерем всего в тридцати милях отсюда. Иногда я перевешивался через край террасы и выгибал шею, чтобы посмотреть на юг в надежде, что смогу увидеть какие-нибудь признаки его присутствия, но, само собой, ни разу ничего не увидел.

А потом, в начале апреля, развернулся поразительный спектакль. Погода несколько дней была спокойной, но внезапно с юга налетел шторм, завывавший вокруг открытого всем ветрам дома, и дождь начал с силой хлестать по крыше. Цицерон как раз сочинял письмо Аттику, который написал из Рима, чтобы сообщить, что Туллия отчаянно нуждается в деньгах. Из первой части ее приданого исчезли шестьдесят тысяч сестерциев, и мой друг вновь заподозрил, что Филотим занимается сомнительными делишками. Цицерон как раз диктовал: «Дай мне знать, если ей что-нибудь нужно. Умоляю тебя положить этому конец», – когда вбежал его сын Марк и сообщил, что в море появилось огромное количество судов и что там, возможно, идет сражение.

Надев плащи, мы поспешили в сад. Да, действительно, в миле или более того от берега виднелся громадный флот в несколько сотен судов – их швыряло вверх-вниз на больших волнах и быстро гнало ветром. Это напомнило мне о том, как мы сами чуть не попали в кораблекрушение, когда плыли к Диррахию в начале изгнания Цицерона.

Мы наблюдали за этим час, пока все суда не прошли мимо и не скрылись из виду… А потом постепенно начала появляться вторая флотилия: мне показалось, она куда хуже выдерживает шторм, но явно пытается догнать те суда, что прошли мимо нас раньше. Мы понятия не имели, за чем же наблюдаем. Кому принадлежат те призрачные серые суда? И вправду ли это битва? А если да, какой она принимает оборот – хороший или плохой?

На следующее утро Цицерон послал Марка в штаб Помпея – проверить, что там удастся выяснить. Молодой человек вернулся в сумерках в состоянии нетерпеливого предвкушения. Армия покинет лагерь на рассвете!

Ситуация была неясной. Однако оказалось, что отсутствующая половина армии Цезаря отплыла из Италии. Суда не смогли добраться до земли у лагеря Гая Юлия в Аполлонии – отчасти из-за нашей блокады, но также из-за шторма, который пронес их на шестьдесят с лишним миль вдоль берега. Наш флот попытался их преследовать, но безуспешно. По слухам, люди и боевая техника Цезаря выгружались теперь на берег близ порта Лисс.

В намерения Помпея входило разбить их прежде, чем они соединятся со своим предводителем.

На следующее утро мы вновь примкнули к армии и двинулись на север. Ходили слухи, что вновь прибывший генерал, с которым нам предстояло столкнуться, – Марк Антоний, помощник Цезаря. Цицерон надеялся, что так оно и есть, потому что знал Антония. Это был молодой человек тридцати четырех лет с репутацией дикого и своенравного военного – по словам Марка Туллия, ему было далеко до такого грозного тактика, как Цезарь. Однако когда мы подошли ближе к Лиссу, где, как предполагалось, находится Антоний, то обнаружили только его покинутый лагерь с точками десятков дотлевающих костров – он сжег на них все снаряжение, которое не смогли унести с собой его люди. Оказалось, Марк Антоний повел их на восток, в горы.

Мы сделали резкий разворот и замаршировали обратно на юг. Я думал, что мы вернемся в Диррахий, но вместо этого мы прошли мимо на некотором расстоянии, двинулись дальше на юг и после четырехдневного марша заняли новую позицию в обширном лагере, разбитом вокруг маленького городка Апсос.

Вот теперь люди начали понимать, насколько блестящим военачальником был Цезарь, потому что выяснилось, что он каким-то образом соединился с Антонием, который перевел свою армию через горные перевалы. И, хотя объединенные силы Гая Юлия были меньше наших, он вышел из безнадежного положения и теперь активно наступал. Ему удалось захватить селение у нас в тылу и отрезать нас от Диррахия. Это не было фатальным бедствием – флот Помпея все еще властвовал над побережьем, и нас могли снабжать морем и по берегу до тех пор, пока погода не стала бы слишком скверной. Но люди начинали тревожиться, как тревожится тот, кого окружают.

Иногда мы видели, как люди Цезаря движутся вдалеке по склонам гор: он контролировал высоты над нами. А потом развернул обширное строительство – его солдаты валили деревья, строили деревянные крепости, копали рвы и канавы, а вынутую землю использовали для возведения укреплений.

Естественно, наши командиры пытались помешать этим работам, и происходило много стычек – иногда по четыре-пять в день. Но работы продолжались более или менее непрерывно в течение нескольких месяцев, пока Цезарь не закончил пятнадцатимильную линию укреплений, которая тянулась вокруг наших позиций огромной петлей, от берега к северу, от нашего лагеря до утесов к югу.

Внутри этой петли мы построили собственную систему рвов напротив вражеской: два враждующих лагеря разделяло пятьдесят-сто шагов нейтральной земли.

Были установлены осадные машины, и артиллеристы швыряли друг в друга камни и горящие метательные снаряды. По ночам вдоль укрепленных линий крались диверсионные группы и перереза`ли глотки людям во вражеской траншее.

Когда стихал ветер, мы слышали, как они разговаривают. Часто они кричали нам оскорбления, а наши люди вопили в ответ. Я помню неутихающее чувство напряжения. Это начало действовать всем на нервы.

Цицерон заболел дизентерией и проводил много времени, читая и сочиняя письма в своей палатке. Хотя «палатка» здесь – не совсем верное слово. Мой друг и выдающиеся сенаторы как будто соперничали друг с другом в том, кто сумеет устроиться с наибольшей роскошью. Внутри их временного жилья были ковры, кушетки, столы, статуи и столовое серебро, привезенные на кораблях из Италии, а снаружи – стены из дерна и беседки из листьев. Они приглашали друг друга на обеды и вместе принимали ванны, как будто все еще были на Палатине.

Марк Туллий особенно сблизился с племянником Катона, Брутом, жившим в соседней палатке, которого редко видели без книги по философии в руке. Они проводили вместе часы, засиживаясь за разговорами до поздней ночи.

Юний Брут нравился Цицерону за благородную натуру и ученость, но оратора беспокоило, что голова молодого человека слишком полна философией, чтобы тот нашел этой философии какое-нибудь практическое применение. «Иногда я боюсь, что он, возможно, настолько образован, что у него ум зашел за разум», – поделился мой друг со мной своими опасениями.

Одной из особенностей этой окопной войны было то, что человек мог вступить в самый дружеский контакт с врагом. Обычные солдаты периодически встречались посередине свободной земли, чтобы поболтать или поиграть в азартные игры, хотя наши офицеры накладывали жестокие наказания за такое братание. Кроме того, с одной стороны на другую перебрасывались письма. Цицерон получил по морю несколько посланий от Руфа, пребывавшего в Риме, а одно письмо – даже от Долабеллы, который стоял с Цезарем меньше чем в пяти милях отсюда и послал курьера под флагом перемирия. «Если ты здоров, я рад, – писал он своему тестю. – Сам я здоров, как и наша Туллия. Теренции порядком нездоровилось, но я знаю наверняка, что теперь она поправилась. В остальном все твои домашние дела в отличном состоянии. Ты видишь, в какой ситуации находится Помпей. Выгнан из Италии, Испания потеряна, а теперь, в придачу ко всему, он заперт в своем лагере – унижение, которого, полагаю, никогда прежде не испытывал римский военачальник. Об одном тебя молю: если он ухитрится выкрутиться из нынешней опасной ситуации и будет искать спасения с помощью флота, прими во внимание свои интересы и, в конце концов, стань другом самому себе, а не кому-то другому. Мой дражайший Цицерон, если окажется, что Помпея изгнали еще и отсюда и вынудили искать другие земные страны, надеюсь, ты удалишься в Афины или в любое другое мирное место, куда пожелаешь. Любые уступки, какие тебе понадобятся от главнокомандующего, чтобы сохранить свое достоинство, ты с превеликой легкостью получишь от такого доброжелательного человека, как Цезарь. Я доверяю твоей чести и доброте: позаботься о том, чтобы курьер, которого я к тебе посылаю, смог вернуться ко мне и принести от тебя письмо».

Грудь Цицерона распирали противоречивые чувства, порожденные этим экстраординарным посланием – ликование, что с Туллией все хорошо, ярость на дерзость зятя, великое облегчение, что политика милосердия Цезаря все еще распространяется на него, страх, что письмо попадет в руки фанатика вроде Агенобарба, который сможет воспользоваться им, чтобы выдвинуть против Марка Туллия обвинения в предательстве…

Он нацарапал острожную строчку, говоря, что здоров и будет продолжать поддерживать дело Сената, а потом проводил курьера обратно через наши укрепления.

Когда жара начала усиливаться, жизнь стала более неприятной. Цезарь был гением по части запруживания ручьев и отвода воды – именно так он часто выигрывал осады во Франции и Испании, а теперь применил ту же тактику против нас. Он контролировал реки и ручьи, текущие с гор, и его инженеры перегородили их дамбами. Трава в нашем лагере побурела, и теперь воду доставляли морем в тысячах амфор и выдавали пайками, а ежедневные ванны сенаторов были запрещены указами Помпея. Что еще важнее, лошади начали болеть от недостатка воды и фуража. Мы знали, что люди Цезаря находятся в еще худшем положении – в отличие от нас, они не могли пополнять запасы еды морским путем, а Греция и Македония были для них закрыты. Они дошли до того, что пекли свой ежедневный хлеб из кореньев, которые выкапывали из земли. Но закаленные в битвах ветераны Гая Юлия были крепче наших людей: по ним было совершенно незаметно, что они слабеют.

Я не уверен, как долго еще это могло бы продолжаться. Но примерно четыре месяца спустя после нашего появления в Диррахии была сделана попытка прорыва.

Цицерона вызвали на один из регулярных военных советов Помпея в просторную палатку главнокомандующего в центре лагеря. Несколько часов спустя он вернулся – в кои-то веки с почти радостным видом – и рассказал, что двух обозников-галлов, служивших в армии Цезаря, поймали, когда те воровали у своих товарищей-легионеров, и приговорили к порке до смерти. Каким-то образом им удалось удрать и перебежать на нашу сторону. Они предложили информацию в обмен на жизнь. По их словам, в укреплениях Гая Юлия было слабое место примерно в двести шагов шириной, рядом с морем: внешняя граница укреплений выглядит прочной, но за ней нет второй линии. Помпей предупредил, что галлы умрут самой ужасной смертью, если то, что они сказали, окажется ложью. Те поклялись, что это правда, но умоляли его поторопиться, прежде чем брешь заткнут. Наш предводитель не видел причин им не верить, и атака была назначена на рассвете.

В ту ночь наши войска тайно двинулись на свои позиции. Молодой Марк, теперь кавалерийский офицер, тоже был среди них. Цицерон не спал, волнуясь за него, и при первых же проблесках рассвета мы с ним в сопровождении ликторов и Квинта отправились понаблюдать за битвой.

Помпей Великий поднял огромные силы. Мы не смогли приблизиться настолько, чтобы разглядеть, что происходит. Цицерон спешился, и мы пошли вдоль берега. Волны лизали наши лодыжки…

Наши суда стояли на якоре, выстроившись в линию, примерно в четверти мили от берега. Впереди слышался шум сражения, мешающийся с ревом моря. Воздух потемнел от дождя стрел, и лишь время от времени все вокруг освещалось горящим метательным снарядом. На берегу было, должно быть, тысяч пять человек. Один из военных трибунов попросил нас не идти дальше, потому что это опасно, так что мы уселись под миртовым деревом и перекусили.

Примерно в полдень легион сменил позицию, и мы осторожно последовали за ним. Деревянное укрепление, построенное людьми Цезаря в дюнах, было в наших руках, а на равнине за ним развернулись тысячи человек. Было очень жарко. Повсюду лежали тела, пронзенные стрелами и копьями или с ужасными зияющими ранами. Справа мы увидели несколько кавалерийских отрядов, галопом скачущих к месту боя. Цицерон был уверен, что заметил среди них Марка, и все мы начали громко их подбадривать, но потом Квинт узнал цвета, в которые они были одеты, и объявил, что это люди Цезаря. Тут ликторы Марка Туллия поспешно оттеснили его от поля битвы, и мы вернулись в лагерь.

Стало известно, что битва при Диррахии закончилась великой победой. Линию укреплений Цезаря безвозвратно прорвали, и вся его позиция оказалась под угрозой. В тот день он и вправду был бы полностью побежден, если б не сеть траншей, которая замедлила наше продвижение и из-за которой нам пришлось окопаться на ночь.

Люди Помпея приветствовали его на поле боя как военачальника-победителя, а когда наш предводитель вернулся в лагерь в военной колеснице, в сопровождении своих телохранителей, он проскакал внутри укреплений по периметру и туда-сюда по освещенным факелами проходам между палаток под приветственные крики легионеров.

Назавтра, к исходу утра, вдалеке – там, где находился лагерь Цезаря, – начали подниматься над равниной столбы дыма. В то же время отовсюду с нашей передовой стали поступать донесения, что траншеи противников пусты. Наши люди двинулись вперед; сперва они шли осторожно, но вскоре уже бродили по вражеским укреплениям, удивленные тем, что столько месяцев труда можно было так запросто бросить. Однако сомнений не оставалось: легионеры Цезаря маршировали на восток по Эгнатиевой дороге, мы видели поднятую ими пыль. Все снаряжение, которое они не смогли взять с собой, горело позади них. Осада закончилась.

Под вечер Гней Помпей собрал совещание Сената в изгнании с целью решить, что делать дальше. Цицерон попросил меня сопровождать его и Квинта, чтобы у него осталась запись того, что там решат. Часовые, охранявшие палатку Помпея, без единого вопроса кивнули мне, разрешая войти, и я занял укромное местечко, встав в стороне вместе с другими секретарями и адъютантами.

Присутствовала, должно быть, почти сотня сенаторов, которые сидели на скамьях. Помпей, весь день осматривавший позиции Цезаря, появился после того, как все уже пришли, и ему устроили стоячую овацию, на что он ответил прикосновением маршальского жезла к своей знаменитой челке.

Помпей доложил, в какой ситуации после битвы находятся обе армии. Враг потерял примерно тысячу человек убитыми, еще триста были взяты в плен.

Тит Лабиний немедленно предложил, чтобы всех пленных казнили.

– Я беспокоюсь, что они заразят предательскими мыслями наших людей, которые их охраняют, – пояснил он. – Кроме того, они утратили право на жизнь.

Цицерон с выражением отвращения на лице встал, чтобы возразить.

– Мы одержали грандиозную победу. Конец войны не за горами. Разве теперь не время для великодушия?

– Нет, – ответил Лабиний. – Следует преподать людям Цезаря урок.

– Урок, который лишь заставит их сражаться с еще большей решимостью, как только они узнают, какая судьба ожидает их, если они сдадутся.

– Так тому и быть. Тактика Цезаря предлагать милосердие опасна для нашего боевого духа.

Тит Лабиний многозначительно посмотрел на Афрания, понурившего голову.

– Если мы не будем брать пленных, Цезарь будет вынужден поступать так же, – предупредил всех тот.

И тогда заговорил Помпей – с твердостью, нацеленной на то, чтобы закончить дискуссию:

– Я согласен с Лабинием. Кроме того, солдаты Цезаря – предатели, которые незаконно вооружились против своих соотечественников. Это ставит их в особое положение в наших войсках. Давайте перейдем к следующему вопросу.

Но Цицерон не позволил закрыть эту тему.

– Погодите минутку. Мы сражаемся за цивилизованные ценности или мы дикие звери? Эти люди – римляне, как и мы. Мне бы хотелось, чтобы была записана моя точка зрения: это – ошибка.

– А мне бы хотелось, чтобы было записано, – подал голос Домиций Агенобарб, – что следует обращаться как с предателями не только с теми, кто открыто сражался на стороне Цезаря, но и со всеми, кто пытался быть нейтральным, приводил доводы в пользу мира или же вступал в контакты с врагом.

Слова Агенобарба встретили теплыми аплодисментами. Цицерон вспыхнул и замолчал.

– Ну, тогда решено, – сказал Помпей. – Теперь я предлагаю, чтобы вся армия – не считая, скажем, пятнадцати когорт, которые я оставлю для защиты Диррахия, – отправилась в погоню за Цезарем с целью при первой же возможности навязать ему битву.

Это роковое заявление было встречено громким одобрительным рокотом.

Марк Туллий поколебался, огляделся по сторонам и снова встал.

– Кажется, я оказался в роли того, кто вечно выбивается из хора. Простите, но разве это не удобный случай ухватиться за представившуюся возможность и вместо того, чтобы гнаться за Цезарем на восток, отплыть на запад, в Италию, и вернуть себе контроль над Римом? В конце концов, считается, что именно в том и состоит смысл этой войны.

Помпей покачал головой:

– Нет, это была бы стратегическая ошибка. Если мы вернемся в Италию, ничто не помешает Цезарю завоевать Македонию и Грецию.

– И пусть! Я бы в любой момент обменял Македонию и Грецию на Италию. Кроме того, у нас там есть армия под командованием Сципиона.

– Сципион не может победить Цезаря, – резко ответил Гней Помпей. – Только я могу его победить. И эта война не закончится лишь из-за того, что мы вернемся в Рим. Эта война закончится, только когда Цезарь будет мертв.

В конце совещания Цицерон подошел к нашему предводителю и попросил разрешения остаться в Диррахии, вместо того чтобы присоединиться к армии в грядущей кампании. Помпей, явно раздраженный его критикой, смерил его взглядом с ног до головы с выражением сродни презрению, но потом кивнул:

– Думаю, это хорошая идея.

Он отвернулся от моего друга, словно отмахнувшись от него, и начал обсуждать с одним из своих офицеров порядок, в котором легионы выступят на следующий день. Цицерон ждал, когда их беседа закончится, вероятно, намереваясь пожелать Помпею удачи. Но тот был слишком погружен в организацию марша, или, во всяком случае, притворялся, что погружен, – и в конце концов Марк Туллий сдался и покинул палатку.

Когда мы шли оттуда, Квинт спросил брата, почему тот не захотел отправиться с армией.

– Эта глобальная стратегия Помпея означает, что мы можем застрять тут на годы, – ответил Цицерон. – Я не могу больше это поддерживать. И, говоря откровенно, не могу пережить еще один переход через проклятые горы.

– Люди говорят, это из-за того, что ты боишься, – осторожно заметил Квинт.

– Брат, я и вправду боюсь. И ты тоже должен бояться. Если мы победим, прольются реки доброй римской крови – ты же слышал Лабиния! А если мы проиграем…

Мой друг не договорил.

Когда мы вернулись в палатку Цицерона, он сделал нерешительную попытку уговорить сына тоже не идти с армией, хотя и знал, что это безнадежно: Марк выказал большую храбрость при Диррахии и, несмотря на свою юность, был вознагражден тем, что под его личное командование отдали кавалерийский отряд. Он жаждал битвы. И сын Квинта тоже был полон решимости сражаться.

– Что ж, тогда иди, если должен, – сказал Цицерон сыну. – Я восхищаюсь твоим воодушевлением. Однако я останусь здесь.

– Но, отец, – запротестовал Марк, – люди будут говорить об этом великом военном столкновении еще тысячу лет!

– Я слишком стар, чтобы сражаться, и слишком брезглив, чтобы наблюдать, как это делают другие. Вы трое – солдаты в нашей семье.

Он погладил юношу по голове и ущипнул его за щеку.

– Привези мне голову Цезаря на пике, хорошо, мой дорогой мальчик?

А потом Марк Туллий объявил, что ему нужно отдохнуть, и отвернулся, чтобы никто не увидел, что он плачет.

Подъем был назначен за час до рассвета. Меня мучила бессонница, и мне показалось, что едва я успел уснуть, как начался дьявольский концерт военных рогов.

Рабы легиона вошли в нашу палатку и начали убирать ее вокруг меня. Все шло точно по плану. Снаружи солнце еще только собиралось показаться над хребтом. Горы пока оставались в тени, но над ними нависало безоблачное кроваво-красное небо.

Разведчики выступили на рассвете, за ними через полчаса последовало отделение вифинийской кавалерии, а еще через полчаса выступил Помпей, громко зевая, в окружении своих офицеров и телохранителей.

Наш легион был избран для почетной роли авангарда, поэтому уходил следующим. Цицерон стоял у ворот и, когда его брат, сын и племянник проследовали мимо, поднял руку и крикнул прощальные слова – каждому из них по очереди. На этот раз он даже не пытался скрыть слезы. Два часа спустя все палатки были разобраны, остатки костров догорали, и последние вьючные мулы выходили, покачиваясь, из опустевшего лагеря.

Когда армия ушла, мы двинулись в тридцатимильный верховой переход до Диррахия в сопровождении ликторов Цицерона. Наша дорога проходила мимо старой защитной линии Цезаря, и вскоре мы наткнулись на то место, где Лабиний перебил пленных. У них были перерезаны глотки, и отряд рабов хоронил трупы в одном из старых защитных рвов. Вонь гниющей плоти на летней жаре и вид хищных птиц, кружащих над головой, был одним из многих воспоминаний об этой кампании, которые я предпочел бы забыть.

Мы пришпорили лошадей, поспешили к Диррахию и добрались до него до сумерек.

На этот раз из соображений безопасности нас разместили на постой подальше от утесов – в доме в пределах городских стен. В принципе, командование гарнизоном следовало бы поручить Цицерону, который был старшим экс-консулом и все еще обладал империем как губернатор Киликии. Но в знак недоверия, которое теперь питали к нему наши люди, Помпей вместо этого отдал командование Катону, никогда не поднимавшемуся выше претора. Марка Туллия это не оскорбило – наоборот, он рад был избежать ответственности, так как отряды, которые Гней Помпей не взял с собой, меньше всего заслуживали доверия, и мой друг серьезно сомневался в их верности, если дело дойдет до боя.

Дни тянулись очень медленно. Те сенаторы, которые, как и Цицерон, не ушли с армией, вели себя так, будто война была уже выиграна. Например, они составляли списки оставшихся в Риме – тех, кто будет убит по нашем возвращении, и тех, чья собственность будет захвачена, чтобы оплатить войну. Одним из богатых людей, объявленных ими вне закона, был Аттик. Потом они ссорились друг с другом из-за того, кто чей дом получит, а некоторые сенаторы бесстыдно сражались из-за титулов и мест, которые должны были освободиться со смертью Цезаря и его лейтенантов, – помню, Спинтер непреклонно настаивал на том, что должен стать верховным понтификом.

Цицерон заметил мне:

– В результате победить в этой войне станет хуже, чем проиграть.

Что касается самого Марка Туллия, то он был полон тревог и забот. Его дочь все еще нуждалась в деньгах, и вторая часть ее приданого оставалась невыплаченной, несмотря на то что Цицерон велел жене продать кое-какую его собственность. Все его старые опасения насчет отношений Филотима и Теренции и их любви к сомнительным планам по добыванию денег снова теснились в его мозгу. Он решил выразить ей свой гнев и подозрения в том, что посылал ей редкие, короткие и сухие письма, в которых даже не обращался к ней по имени.

Но больше всего он боялся за Марка и Квинта, которые все еще были где-то на марше с Помпеем. Со времени их отбытия прошло два месяца. Армия Сената преследовала Цезаря через горы до равнины Фессалоники, а потом направилась на юг – вот и все, что нам было известно. Но где именно они находились теперь, никто не знал, и чем дальше от Диррахия заманивал их Гай Юлий, чем дольше длилось молчание, тем беспокойнее делались настроения в гарнизоне.

Командующий флотом сенатор Гай Копоний был умным, но крайне чувствительным человеком, глубоко верившим в знамения и предзнаменования, а особенно – в вещие сны. Он поощрял своих людей делиться такими снами со своими офицерами.

Однажды, когда от Помпея все еще не было вестей, Копоний пришел пообедать с Цицероном. За столом также были Марк Порций Катон и Марк Теренций Варрон, великий ученый и поэт, командовавший легионом в Испании, – его, как и Афрания, помиловал Цезарь.

Копоний сказал:

– Как раз перед тем, как отправиться сюда, я повстречался кое с кем, и это выбило меня из колеи. Вы знаете, что у берега бросила якорь громадная родосская квинквирема[57] «Европа»? Одного из гребцов привели, чтобы тот встретился со мной и пересказал свой сон. Он заявляет, что у него было видение ужасной битвы на какой-то высокой греческой равнине, и кровь там пропитала пыль, и люди были без рук и ног и стонали, а потом этот город был осажден, а мы все бежали на корабли и, оглядываясь, видели, что там все объято пламенем.

Цицерон обычно любил посмеяться над такого рода мрачными пророчествами – но не в этот раз. У других его гостей был одинаково задумчивый вид.

– И как закончился тот сон? – спросил Катон.

– Для него – очень хорошо: он и его товарищи, очевидно, будут наслаждаться быстрым морским путешествием обратно в Рим, – сказал Гай Копоний. – Поэтому я считаю сон обнадеживающим.

За столом снова воцарилось молчание. В конце концов, Марк Туллий сказал:

– К несчастью, меня это заставляет лишь предположить, что наши родосские союзники нас бросят.

Первые намеки на то, что случилось некое ужасное бедствие, начали поступать из доков. Несколько рыбаков с острова Керкира[58], находившегося примерно в двух днях пути морем на юг, заявили, что прошли мимо группы людей, стоящих лагерем на берегу материка. Те прокричали, что они – выжившие из армии Помпея. А потом, в тот же день, еще одно торговое судно принесло похожую историю – об отчаявшихся, умирающих с голоду людях, толпящихся в маленьких рыбачьих деревушках и пытающихся найти возможность спастись от солдат, которые, как они кричали, гонятся за ними.

Цицерон попытался утешить себя и остальных, говоря, что все войны состоят из слухов, которые часто оказываются ложными, и что, может быть, эти призраки – всего лишь дезертиры или уцелевшие, скорее, в какой-нибудь мелкой стычке, чем в полномасштабной битве. Но, я думаю, в глубине души мой друг знал, что боги войны оказались на стороне Цезаря. Я полагаю, он с самого начала предвидел это и именно поэтому не пошел с Помпеем.

Подтверждение пришло на следующее утро, когда Цицерон получил срочный вызов в штаб-квартиру Катона. Я пошел с ним. Там царила ужасная атмосфера паники и отчаяния. Секретари уже жгли в саду переписку и счетные книги, чтобы не дать им попасть в руки врага, а в доме Катон, Варрон, Копоний и некоторые другие ведущие сенаторы сидели в мрачном кругу вокруг бородатого, грязного человека с сильными порезами на лице. То был некогда гордый Тит Лабиний, командир кавалерии Помпея, человек, перебивший пленных. Он был еле жив после безостановочной десятидневной скачки через горы вместе с несколькими своими людьми. Иногда он терял нить повествования и впадал в забытье, или задремывал, или повторял одно и то же, а временами полностью терял самообладание, поэтому мои записки о нем бессвязны, так что лучше будет, если я просто напишу о том, что мы в конце концов выяснили о случившемся.

Битва, которая в ту пору не имела названия, а впоследствии стала называться битвой при Фарсале, ни за что не должна была быть проиграна, если верить Лабинию. Он с горечью говорил о полководческом искусстве Помпея Великого, куда более слабом, нежели искусство Цезаря (впрочем, остальные участники сражения, чьи рассказы мы услышали позднее, возлагали вину за поражение отчасти на самого Лабиния). Помпей занимал лучшую позицию, у него было больше войск – его кавалерия превосходила кавалерию Цезаря в численности семь к одному, – и он мог выбирать время для сражения. И все равно колебался, не решаясь вступить в бой с врагом. Только после того, как некоторые из командиров, особенно Агенобарб, открыто обвинили его в трусости, он выстроил свое войско для битвы.

– И тогда я увидел, что он делает это нехотя, – сказал Тит Лабиний. – Несмотря на все, что он нам говорил, Помпей никогда не чувствовал уверенности, что сможет победить Цезаря.

И вот две армии оказались одна напротив другой на разных концах широкой равнины, и враг, которому наконец-то представился шанс, атаковал.

Юлий Цезарь, очевидно, с самого начала знал, что кавалерия – это самое слабое его место, поэтому хитроумно разместил около двух тысяч своих лучших пехотинцев позади конницы, там, где пехоты не было видно. И вот, когда конники Лабиния прорвали строй противника и погнались за ним в попытке опрокинуть фланг Цезаря, они внезапно очутились лицом к лицу со строем наступающих легионеров. Кавалерийская атака разбилась о щиты и метательные копья этих свирепых несгибаемых ветеранов, и конники галопом покинули поле, несмотря на попытки Лабиния собрать их. Все время, пока он рассказывал, я думал о Марке: я был уверен, что этот безрассудный юноша не был среди тех, кто бежал.

Теперь, когда кавалерии противника не стало, люди Цезаря атаковали оставшихся без защиты лучников и уничтожили их. После началась резня: паникующие пехотинцы Помпея оказались не ровней дисциплинированным, закаленным войскам Цезаря.

– Сколько человек мы потеряли? – спросил Катон.

– Не могу сказать… Тысячи, – развел руками рассказчик.

– И где во время всех этих событий был Помпей?

– Когда он увидел, что происходит, его как будто парализовало. Он едва мог говорить, не то что отдавать приказы. Он покинул поле боя вместе со своей личной охраной и вернулся в лагерь. После этого я его не видел.

Лабиний закрыл лицо руками, и нам пришлось подождать, пока он успокоится. Наконец, оправившись, он продолжал:

– Мне сказали, что он лежал в палатке до тех пор, пока люди Цезаря не прорвали оборону, а потом ускакал с пригоршней своих людей. В последний раз его видели, когда он ехал на север, к Лариссе.

– А Цезарь? – спросил Варрон.

– Никто не знает. Некоторые говорят, что он отбыл с небольшим отрядом в погоню за Помпеем, другие – что он во главе своей армии идет сюда.

– Идет сюда?

Зная, какова репутация Юлия Цезаря в том, что касается форсированных маршей и скорости, с которой могут двигаться его войска, Порций Катон предложил немедленно эвакуировать Диррахий. Он был очень спокоен и, к удивлению Цицерона, поведал, что они с Помпеем обсуждали именно такой поворот событий и решили, что в случае поражения все выжившие руководители дела Сената должны попытаться добраться до Керкиры – поскольку это остров, его можно окружить флотом и защищать с моря.

К тому времени слухи о поражении Помпея уже разнеслись в гарнизоне, и совещание было прервано докладами о том, что солдаты отказываются подчиняться приказам и уже начинаются грабежи. Было решено, что на следующий день мы должны погрузиться на корабли.

Прежде чем мы отправились к себе, Цицерон положил руку Титу Лабинию на плечо и спросил, знает ли тот, что сталось с Марком и Квинтом. Лабиний поднял голову и посмотрел него с таким видом, будто тот спятил, раз вообще задает подобный вопрос. Истребление тысяч людей словно крутилось, как дым, в его широко раскрытых, налитых кровью глазах. Он пробормотал:

– Откуда мне знать? Могу сказать одно – мертвыми я их не видел.

А потом, когда Марк Туллий повернулся, чтобы уйти, Лабиний добавил:

– Ты был прав – нам следовало вернуться в Рим.

XI

Итак, пророчество родосского гребца сбылось, и на следующий день мы бежали из Диррахия.

Зернохранилища были разграблены, и я помню, как драгоценное зерно, разбросанное по улицам, похрустывало под нашими подошвами. Ликторам пришлось расчищать проход для Цицерона, нанося удары своими прутьями, чтобы тот прошел через паникующую толпу. Но когда мы добрались до причала, обнаружилось, что по нему пройти еще труднее, чем по улицам.

Похоже, капитана любого годного для плавания суденышка осаждали предложениями денег, лишь бы тот переправил людей в безопасное место.

Я видел самые достойные сожаления сцены: семьи со всеми пожитками, какие они могли унести, в том числе с собаками и с попугаями, пытающиеся силой пробиться на суда, матрон, сдергивающих с пальцев кольца и предлагающих самые драгоценные фамильные вещи за место на скромной гребной лодке, белый, похожий на куклу труп младенца, утонувшего, когда неуклюжая от паники мать уронила его со сходней.

Гавань была так забита судами, что прошло несколько часов, прежде чем ялик забрал нас и перевез на наш военный корабль. К тому времени уже начало темнеть. Большая родосская квинквирема ушла: Родос, как и предсказал Цицерон, бросил дело Сената. Катон взошел на борт, за ним поднялись остальные лидеры, и мы тут же подняли якорь – капитан предпочитал опасности ночного плавания риску остаться там, где мы были.

Отойдя на милю-другую, мы оглянулись и увидели в небе громадное красное зарево. Впоследствии мы узнали, что взбунтовавшиеся солдаты сожгли все корабли в гавани, чтобы их не заставили отплыть на Керкиру и продолжать сражаться.

Мы шли на веслах всю ночь. Гладкое море и скалистый берег серебрились в свете луны, и единственными звуками были всплески весел и негромкие голоса людей в темноте. Цицерон долго разговаривал с глазу на глаз с Катоном, а позже рассказал мне, что тот был не просто спокоен – он был безмятежен.

– Вот что может статься с человеком, который всю свою жизнь посвятил стоицизму. Лично он следовал велениям своей совести, совесть его спокойна, и он полностью смирился с возможностью смерти. По-своему, он так же опасен, как Цезарь и Помпей, – заявил мой друг.

Я спросил, что Цицерон имеет в виду. Тот ответил не сразу.

– Помнишь, что я написал в своем маленьком труде о политике? Кажется, это было так давно! «Как целью лоцмана является спокойный проход его корабля, а целью доктора – забота о здоровье его пациента, так целью государственного деятеля должно быть счастье его страны». Ни Цезарь, ни Помпей ни разу не смотрели на свою роль под таким углом. Для них все это лишь вопрос личной славы. То же самое относится и к Катону. Я говорю тебе, этот человек полностью доволен просто тем, что прав, хотя его принципы нас сюда и завели: на хрупкое суденышко, плывущее в одиночестве в лунном свете вдоль чужеземных берегов.

В тот день Марк Туллий совершенно разочаровался во всем этом – опрометчиво разочаровался, по правде говоря.

Добравшись до Керкиры, мы обнаружили, что красивый остров переполнен спасшимися из бойни при Фарсале. Истории о хаосе и о некомпетентности Гнея Помпея были ужасающими. О самом Помпее не было никаких известий. Если он был жив, то не отправлял никаких посланий, если же мертв, то никто не видел его тела: он словно исчез с лица земли.

В отсутствие главнокомандующего Катон созвал совещание Сената в храме Зевса на выступающем в море мысу, чтобы решить, каким будет дальнейший ход войны.

Некогда многочисленная ассамблея сократилась теперь человек до пятидесяти. Цицерон надеялся воссоединиться с сыном и братом, но нигде не смог их найти. Вместо них он увидел других выживших – Метелла Сципиона, Афрания и сына Помпея, Гнея-младшего, который убедил себя, что крах его отца был всецело результатом предательства. Я заметил, что Гней все время свирепо глядит на Цицерона, и боялся, что он может быть опасен для моего друга. Еще там присутствовал Кассий, а вот Агенобарба не было – оказалось, что он в числе многих других сенаторов пал в битве.

Снаружи было жарко и ослепительно светило солнце, а внутри храма – прохладно и сумрачно. Статуя Зевса высотой в два человеческих роста равнодушно глядела вниз на дискуссии побежденных смертных.

Катон начал с заявления о том, что в отсутствие Помпея Сенату нужно назначить нового главнокомандующего.

– Им должен стать, согласно нашему древнему обычаю, самый старший экс-консул среди нас, и поэтому я предлагаю Цицерона, – объявил он.

Марк Туллий разразился хохотом. Все повернули головы, чтобы посмотреть на него.

– Серьезно, сограждане? – недоверчиво спросил оратор. – После всего, что случилось, вы всерьез считаете, что я должен принять на себя руководство этой катастрофой? Если б вы нуждались в моем руководстве, вам следовало бы прислушаться к моему совету раньше, и тогда мы не оказались бы в нынешнем отчаянном положении. Я категорически отказываюсь от подобной чести!

С его стороны было неблагоразумным говорить так резко. Он был измучен и перевозбужден, но и остальные находились в том же состоянии, а некоторые к тому же были ранены. Раздраженные и протестующие крики в конце концов унял Порций Катон, сказав:

– Судя по словам Цицерона, я понимаю так: он расценивает наше положение как безнадежное и взывает к миру.

– Вне всяких сомнений, – ответил мой друг. – Разве не достаточно уже погибло хороших людей, чтобы это удовлетворило твою философию?

Тут подал голос Сципион:

– Мы потерпели поражение, но не побеждены. У нас все еще есть верные союзники по всему миру, особенно царь Юба в Африке.

– Итак, вот до чего мы должны опуститься? Сражаться бок о бок с нумидийскими варварами против наших сограждан-римлян?! – еще больше распалился Марк Туллий.

– Тем не менее у нас все еще есть семь орлов[59].

– Семь орлов? Это было бы прекрасно, если б мы сражались с галками.

– Да что ты понимаешь в сражениях?! – вопросил молодой Гней Помпей. – Ты, презренный старый трус!

С этими словами он вытащил меч и ринулся на Цицерона. Я был уверен, что моему другу конец, но Гней со сноровкой опытного фехтовальщика в последний момент удержал руку, так что кончик меча лишь коснулся шеи оратора.

– Я предлагаю убить предателя и прошу у Сената дозволения сделать это немедленно! – воскликнул он и нажал на меч чуть сильнее, так что Цицерону пришлось откинуть голову, чтобы ему не пронзили горло.

– Остановись, Гней! – крикнул Порций Катон. – Ты навлечешь позор на своего отца! Цицерон его друг – и твой отец не хотел бы видеть, как ты его оскорбляешь. Вспомни, где ты находишься, и опусти меч!

Сомневаюсь, что кто-нибудь другой смог бы остановить сына Помпея Великого, когда кровь кинулась тому в голову. Мгновение-другое этот молодой зверь колебался, но потом убрал меч, выругался и зашагал на свое место. Марк Туллий выпрямился и уставился прямо перед собой. Струйка крови, стекая у него по шее, запятнала его тогу.

– Послушайте меня, сограждане, – сказал Катон. – Вы знаете мою точку зрения. Когда над нашей республикой нависла угроза, я считал, что наше право и наш долг – заставить каждого гражданина, в том числе равнодушного и плохого, поддержать наше дело и защитить государство. Но теперь республика потеряна…

Он помолчал, оглядевшись по сторонам – никто не оспорил его утверждение.

– Теперь, когда наша республика потеряна, – тихо повторил Марк Порций, – даже я считаю, что было бы бесчувственным и жестоким заставлять кого бы то ни было разделить ее падение. Пусть те, кто желают продолжать бой, останутся здесь, и мы обсудим дальнейшую стратегию. И пусть те, кто желают устраниться от борьбы, теперь покинут нашу ассамблею – и ни один человек да не причинит им вреда!

Сперва никто не двигался, а потом Цицерон очень медленно встал. Он кивнул Катону, зная, что тот спас ему жизнь, повернулся и вышел – покинул храм, покинул дело Сената, покинул войну и покинул публичную жизнь.

Цицерон боялся, что его убьют, если он останется на острове – если не Гней, то один из товарищей Гнея. Поэтому мы уехали в тот же день. Мы не могли отплыть обратно на север: берег мог попасть в руки врага. Вместо этого мы медленно двигались дальше на юг до тех пор, пока спустя несколько дней не прибыли в Патры – порт, где я жил во время своей болезни.

Как только корабль причалил, Марк Туллий с одним из ликторов послал весточку своему другу Манию Курию, сообщая, что мы здесь, в городе. Не дожидаясь ответа, мы наняли носилки и носильщиков, чтобы нас и наш багаж доставили в дом Курия.

Думаю, наш охранник заблудился, а может, его соблазнили забегаловки Патр, потому что с тех пор, как мы покинули Киликию, все шесть ликторов со скуки приобрели привычку пить, как лошади. Как бы то ни было, мы появились на вилле раньше нашего посланника – только для того, чтобы узнать, что Курий два дня назад уехал по делам… Но затем мы услышали в доме голоса беседующих мужчин. И звучали эти голоса очень знакомо! Мы переглянулись, будучи не в силах поверить своим ушам, а потом поспешили мимо управляющего в таблинум – и нашли там сидящих тесной группой Квинта, Марка и Квинта-младшего. Они повернулись, изумленно уставились на нас, и я сразу ощутил некое замешательство. Я практически не сомневался, что эти трое говорили о нас дурно – вернее, не о нас, а о Цицероне. Должен добавить, правда, что замешательство через мгновение прошло – Марк Туллий его даже не заметил, – и мы ринулись друг к другу и стали целоваться и обниматься с искренней любовью.

Я был потрясен осунувшимся видом всех троих родственников моего друга. В них было нечто затравленное, как и в других выживших при Фарсале, хотя они и пытались не показать этого.

Квинт-старший воскликнул:

– Какая поразительная удача! Мы наняли судно и планировали завтра отправиться на Керкиру, услышав, что там собирается Сенат. Подумать только, мы могли бы с вами разминуться! Что случилось? Совещание закончилось раньше, чем ожидалось?

– Нет, совещание все еще идет, насколько мне известно, – ответил Цицерон.

– Но ты не с ними? – удивился его брат.

– Давайте обсудим это позже. Сперва позволь услышать, что случилось с вами.

Его родные стали рассказывать свою историю по очереди, как бегуны, передающие друг другу палочку во время эстафеты, – сперва о месячном марше в погоне за армией Цезаря и случайных стычках по дороге, а затем о великом столкновении армий при Фарсале. Накануне битвы Помпею Великому приснилось, будто он входит в храм Венеры Победительницы в Риме и люди аплодируют ему, когда он преподносит богине военную добычу. Помпей проснулся довольный, думая, что это доброе предзнаменование, но потом кто-то заметил, что Цезарь именует себя прямым потомком Венеры, и Помпей немедленно решил, что сон имеет значение противоположное тому, на какое он надеялся.

– И с этого момента, – сказал Квинт-старший, – он как будто смирился с поражением и вел себя соответственно.

Оба Квинта стояли во второй линии, и поэтому избежали самого худшего места в сражении. А вот Марк находился в самой гуще битвы. Он считал, что убил по меньшей мере четырех врагов – одного копьем, троих мечом – и был уверен в победе до тех пор, пока когорты Десятого легиона Цезаря не поднялись перед ними, как будто прямо из-под земли.

– Наши подразделения рассыпались. Это была бойня, отец, – сказал сын Цицерона.

У них ушла добрая часть месяца, основную часть которой они провели, терпя лишения и избегая патрулей Цезаря, чтобы добраться до западного побережья.

– А Помпей? – спросил Цицерон. – О нем есть известия?

– Никаких, – ответил его брат, – но, кажется, я догадываюсь, куда он направился: на восток, к Лесбосу. Туда он отослал Корнелию – дожидаться вестей о его победе. Я уверен, что, побежденный, он отправился к ней за утешением – вы же знаете, каков он со своими женами. Цезарь тоже наверняка догадался об этом. Он рвется за ним, как наемный головорез в погоне за беглым рабом. Я ставлю на Цезаря в этой гонке. И, если он поймает Помпея или убьет его, что, по-твоему, это будет значить для войны?

– О, похоже, война будет продолжаться, что бы ни случилось, – вздохнул Марк Туллий, – но будет продолжаться без меня.

И он рассказал, что произошло на Керкире.

Я уверен, что Цицерон не собирался говорить легкомысленным тоном. Он просто был счастлив, потому что нашел свою семью живой, и, естественно, его веселое настроение сказалось на его репликах. Но, когда мой друг повторил, с неким удовлетворением, свою колкость насчет орлов и галок, высмеял саму идею о том, что должен был возглавить «это проигрышное дело», и посмеялся над тупоголовостью младшего Гнея Помпея («В сравнении с ним даже отец его выглядит смышленым!») – я увидел, что Квинт-старший начал раздраженно двигать челюстью, и даже выражение лица Марка стало натянутым и неодобрительным.

– Значит, вот так? – спросил брат Цицерона холодным, безжизненным голосом. – Наша семья покончила со всем этим делом?

– Ты не согласен? – повернулся к нему Марк Туллий.

– Я чувствую, что тебе стоило бы посоветоваться со мной.

– Как я мог с тобой посоветоваться? Тебя там не было.

– Да, не было. А как я мог там быть? Я сражался на войне, присоединиться к которой меня поощрял ты, а потом пытался спасти свою жизнь, жизнь твоего сына и твоего племянника!

Слишком поздно Цицерон увидел, что дал маху.

– Мой дорогой брат, уверяю тебя, твое благо – благо всех вас – всегда стояло в моих мыслях на первом месте! – попытался он уверить Квинта.

– Избавь меня от своей казуистики, Марк, – отозвался тот. – В твоих мыслях никогда ничего не стояло на первом месте, кроме тебя самого. Твоя честь, твоя карьера, твои интересы – с тем чтобы, когда другие мужчины отправляются умирать, ты оставался позади со стариками и женщинами, наводя глянец на свои речи и плоские остроты!

– Пожалуйста, Квинт… Ты рискуешь вот-вот сказать слова, о которых потом пожалеешь, – предупредил Цицерон младшего брата.

– Единственное, о чем я жалею, так это о том, что не сказал их несколько лет назад. Поэтому позволь сказать их теперь. А ты окажешь мне любезность и будешь сидеть и в кои-то веки меня слушать! Всю жизнь я провел, будучи лишь твоим приложением – я для тебя не важнее этого бедняги Тирона, который подорвал здоровье, служа тебе… Вообще-то, я даже менее важен, потому что, в отличие от него, не умею записывать твои речи. Когда я отправился в Азию в качестве губернатора, ты хитростью заставил меня оставаться там два года вместо одного, чтобы получить доступ к моим деньгам и оплатить свои долги. Во время твоего изгнания я чуть не погиб, сражаясь с Клодием на улицах Рима, а когда ты вернулся домой, меня вознаградили тем, что снова выпроводили – в Сардинию, чтобы умаслить Помпея. И вот теперь, в основном благодаря тебе, я здесь – на стороне проигравших в гражданской войне, тогда как для меня было бы большой честью стоять бок о бок с Цезарем, который отдал под мое командование легион в Галлии…

Квинт-старший наговорил и много другого в том же духе. Цицерон выдержал все это, не сказав ни слова и не шевельнувшись, если не считать того, что время от времени он сжимал и разжимал руки на подлокотниках кресла. Его сын Марк наблюдал за происходящим, белый от потрясения, а молодой Квинт ухмылялся и кивал. Что же касается меня, то мне очень хотелось уйти, но я не мог: некая сила как будто приковала меня к месту.

Брат Цицерона взвинтил себя, придя в такую ярость, что к концу речи задохнулся. Его грудь вздымалась, будто он поднимал тяжелый груз.

– То, что ты бросил дело Сената, не посоветовавшись со мной и не учитывая моих интересов, – последний эгоистичный удар, – закончил он. – Вспомни, моя позиция не была столь изысканно-неоднозначной, как твоя: я сражался при Фарсале – я отмеченный человек. Поэтому у меня нет выбора: мне придется попытаться найти Цезаря, где бы тот ни был, и молить его о прощении. И поверь, когда я его увижу, у меня найдется, что ему о тебе рассказать.

С этими словами старший Квинт вышел из комнаты, и его сын поспешил за ним. Потом, после недолгого колебания, ушел и юный Марк. Цицерон же продолжал сидеть неподвижно в последовавшей за этим ошеломленной тишине.

В конце концов, я спросил, не принести ли ему что-нибудь, а когда он не ответил, мне подумалось – уж не хватил ли его удар? Потом я услышал шаги – это возвращался Марк. Он опустился на колени рядом с креслом.

– Я попрощался с ними, отец. Я останусь с тобой.

В кои-то веки лишившись дара речи, Марк Туллий схватил его за руку, и я ретировался, чтобы дать им поговорить.

Позже Цицерон отправился в постель и следующие несколько дней оставался в своей комнате. Он отказывался повидаться с доктором:

– Мое сердце разбито, и ни один греческий знахарь не может это исцелить.

Свою дверь он теперь держал на запоре.

Я надеялся, что Квинт вернется и их отношения наладятся, но тот, как видно, говорил всерьез и покинул город.

Когда Курий вернулся из своей деловой поездки, я как можно сдержаннее объяснил, что случилось, и он согласился со мной и с Марком, что нам лучше всего будет нанять судно и отплыть обратно в Италию, пока стоит благоприятная погода. Таков был гротескный парадокс, к которому мы пришли: Цицерону будет безопаснее в стране, находящейся под контролем Цезаря, чем в Греции, где вооруженные банды сторонников дела Сената так и рвутся сразить людей, которых считают предателями.

Как только депрессия Марка Туллия прошла настолько, что он задумался над будущим, он одобрил этот план:

– Я предпочел бы умереть в Италии, а не здесь.

Итак, когда поднялся сносный юго-восточный ветер, мы сели на корабль.

Плавание протекало хорошо, и спустя четыре дня, проведенных в море, мы увидели на горизонте огромный маяк Брундизия. Это было благословенное зрелище. Цицерон провел вдали от родины полтора года, я – больше трех лет.

Боясь ожидающего его приема, мой друг остался в своей каюте под палубой, а мы с Марком-младшим сошли на берег, чтобы найти жилье. Лучшим, что мы смогли отыскать для той первой ночи, была шумная гостиница рядом с портом.

Мы решили, что для Цицерона безопаснее всего будет сойти на берег в сумерках в обычной тоге, принадлежавшей Марку, а не в собственной, с пурпурной каймой сенатора. Дело осложнялось и присутствием шести его ликторов, напоминавших хор в трагедии: как ни абсурдно, несмотря на полное отсутствие у него власти, теоретически Марк Туллий все еще обладал империем как губернатор Киликии. Даже сейчас он противился тому, чтобы нарушить закон и отослать охранников прочь, да они и не оставили бы его, не получив оплаты. Поэтому и ликторам пришлось замаскироваться, спрятав лица в складках холста. Для них тоже были сняты комнаты.

Цицерон счел эту процедуру настолько унизительной, что после бессонной ночи решил на следующий день объявить о своем присутствии самому главному представителю Цезаря в городе и принять любую судьбу, какая будет ему, Цицерону, назначена. Он послал меня поискать среди его корреспонденции письмо Долабеллы, гарантирующее ему безопасность («Любые уступки, какие тебе понадобятся от главнокомандующего, чтобы сохранить свое достоинство, ты с превеликой легкостью получишь от такого доброжелательного человека, как Цезарь»), и, отправившись в военную штаб-квартиру, я позаботился о том, чтобы письмо было при мне.

Новым начальником этих мест оказался Публий Ватиний, широко известный, как самый уродливый человек в Риме и старый противник Цицерона… Вообще-то, именно Ватиний, будучи трибуном, первым предложил закон, вознаграждающий Юлия Цезаря и обоими провинциями Галлии, и армией на пять лет. Он сражался вместе со своим старым военачальником в битве при Диррахии и вернулся, чтобы принять под начало всю Южную Италию. Но большой удачей для Цицерона было то, что он помирился с Ватинием несколько лет назад, по просьбе Цезаря защищая его от обвинения во взяточничестве.

Как только местный правитель услышал о моем появлении, меня сразу же провели к нему, и он приветствовал меня самым дружеским образом.

Всеблагие боги, он и вправду был уродлив! Косоглазый, с лицом и шеей, покрытыми золотушными наростами цвета родимых пятен… Но какая разница, как он выглядел? Едва взглянув на письмо Долабеллы, он уверил меня, что для него будет честью приветствовать вернувшегося в Италию Цицерона и что он будет защищать его достоинство, как, без сомнения, того пожелал бы Цезарь, и позаботится, чтобы Цицерону предоставили подходящее помещение, пока будут ожидаться распоряжения из Рима.

Последняя фраза звучала зловеще.

– Могу я спросить, кто даст эти распоряжения? – осторожно поинтересовался я.

– Ну, вообще-то… Это хороший вопрос. Мы все еще налаживаем наше управление. Сенат назначил Цезаря диктатором на год – наш Сенат, в смысле, – добавил Ватиний, подмигнув, – но Цезарь все еще гонится за своим бывшим главнокомандующим, поэтому в его отсутствие власть принадлежит начальнику конницы.

– И кто этот начальник?

– Марк Антоний.

Мое сердце совсем упало.

В тот же день Ватиний послал отряд легионеров эскортировать нас с нашим багажом в дом в тихом районе города. Цицерона всю дорогу несли в закрытых носилках, чтобы его присутствие оставалось тайной.

Нас поселили в маленькой вилле – старой, с толстыми стенами и крошечными окнами. Снаружи поставили караул.

Сперва Цицерон просто чувствовал облегчение оттого, что он снова в Италии, и только потом постепенно начал понимать, что фактически находится под домашним арестом. Не то чтобы ему силой препятствовали покидать виллу – он сам не рисковал соваться за ворота, и поэтому мы так и не узнали, какие приказы получили охранники.

Ватиний, придя проверить, как устроился знаменитый оратор, намекнул, что для него было бы довольно опасным покидать дом – и хуже того, это было бы неуважением по отношению к гостеприимству Цезаря. Впервые мы отведали жизни при диктатуре: прав больше не существовало, как не существовало ни судей, ни судов. Все решали лишь прихоти правителя.

Цицерон написал Марку Антонию, прося дозволения вернуться в Рим, но сделал это без особой надежды. Они с Антонием всегда были вежливы друг с другом, однако их разделяла давнишняя неприязнь, проистекавшая из того факта, что отчим начальника конницы, Публий Лентул Сура, был одним из пяти заговорщиков Катилины, казненных Цицероном. Неудивительно, что Марк Антоний отказал ему в просьбе. Судьба Цицерона, ответил он, касается Цезаря, и, пока правит Цезарь, Цицерон должен оставаться в Брундизии.

Я бы сказал, что последующие месяцы были самыми худшими в жизни Марка Туллия – даже хуже его первого изгнания в Фессалонике. По крайней мере, тогда все еще существовала республика, за которую стоило бороться, в этой борьбе была честь, и семья его оставалась сплоченной. Теперь же эти поддерживающие факторы исчезли, и повсюду царили смерть, бесчестье и раздор. И сколько смертей! Стольких наших старых друзей не стало! Смерть почти можно было учуять в воздухе.

Мы пробыли Брундизии всего несколько дней, когда нас навестил Гай Матий Кальвена, богатый член сословия всадников и близкий товарищ Цезаря, который рассказал, что Тит Анний Милон с Целием Руфом погибли, пытаясь вместе организовать беспорядки в Кампании: Милон, во главе армии своих старых оборванцев-гладиаторов, был убит в битве одним из офицеров Цезаря, а Руфа казнили на месте какие-то испанские и галльские конники, которых тот пытался подкупить. Смерть Целия в возрасте всего лишь тридцати четырех лет стала особенным ударом для Цицерона, и он заплакал, услышав об этом – это было гораздо более сильное проявление чувств, чем когда он узнал о судьбе Помпея Великого.

Вести о Помпее нам принес сам Публий Ватиний: ради такого случая его уродливое лицо выражало некое подобие горя.

– Есть сомнения в случившемся? – спросил Марк Туллий.

– Ни малейших сомнений. Я получил сообщение от Цезаря: он видел его отрубленную голову, – ответил наш гость.

Цицерон побелел и сел, а я вообразил эту массивную голову с густым хохлом и эту бычью шею… «Наверное, понадобилось немало усилий, чтобы ее отрубить, – подумал я, – и перед Юлием Цезарем предстало внушительное зрелище».

– Цезарь заплакал, когда ему показали голову, – добавил Ватиний, как будто прочел мои мысли.

– Когда это произошло? – спросил Цицерон.

– Два месяца назад.

Ватиний прочитал вслух выдержку из сообщения Цезаря. Это случилось, когда Помпей Великий сделал именно то, что предсказал Квинт: он бежал из Фарсала на Лесбос, чтобы искать утешения у Корнелии – его младший сын, Секст, также был с нею. Вместе они сели на трирему и отплыли в Египет в надежде уговорить фараона присоединиться к их делу. Помпей бросил якорь у берега Пелузия и послал весть о своем прибытии. Но египтяне слышали о катастрофе при Фарсале и предпочли принять сторону победителя. При этом вместо того, чтобы просто отослать Гнея Помпея прочь, они увидели возможность завоевать доверие Цезаря, разобравшись с его врагом. Бывшего военачальника пригласили сойти на берег для переговоров, и к его кораблю была послана лодка, чтобы перевезти его. В лодке находились Ахилла, командующий египетской армией, и несколько старших римских офицеров, которые раньше служили под началом Помпея Великого, а теперь командовали римскими отрядами, защищающими фараона.

Несмотря на мольбы жены и сына, Гней Помпей сел в лодку. Убийцы подождали, пока он сойдет на берег, а потом один из них, военный трибун Луций Септимий, пронзил его сзади мечом, после чего Ахилла вытащил кинжал и пырнул его, а следом за ним это сделал и второй римский офицер, Сальвий.

– Цезарь желает, чтобы стало известно: Помпей храбро встретил смерть. Согласно свидетельству очевидцев, он обеими руками набросил тогу на лицо и упал на песок, – рассказал Публий Ватиний. – Он не просил и не умолял о пощаде, а только слегка застонал, когда его добивали. Крики Корнелии, наблюдавшей за убийством, были слышны с берега. Цезарь отстал от Помпея всего на три дня. Когда он прибыл в Александрию, ему показали голову Помпея и его кольцо с печаткой, на которой выгравирован лев, держащий в лапах меч. Цезарь запечатал им свое письмо в доказательство рассказанного. Тело было уже сожжено там, где оно упало, и Цезарь отдал приказ, чтобы пепел отослали вдове Помпея.

С этими словами Ватиний свернул письмо и передал своему помощнику.

– Мои соболезнования, – сказал он и отсалютовал. – Он был блестящим солдатом.

– Но недостаточно блестящим, – сказал Цицерон после того, как гость ушел.

Позже он написал Аттику: «Что касается конца Помпея, то я никогда не имел ни малейших сомнений: так и будет, ведь все правители и все народы настолько убедились в безнадежности его дела, что, куда бы он ни направился, этого и следовало ожидать. Мне остается лишь скорбеть о его судьбе. Я знал его как человека доброго нрава, чистой жизни и серьезных принципов».

Вот и все, что он сумел сказать. Мой друг никогда не оплакивал эту потерю, и впоследствии я почти никогда не слышал, чтобы он упоминал имя Помпея.

Теренция не предложила навестить Цицерона, и он тоже не просил ее повидаться с ним, а, наоборот, написал: «Нет причин, чтобы ты в настоящее время покидала дом. Это длинное, небезопасное путешествие, и я не вижу, какую пользу может принести твой приезд».

Той зимой Марк Туллий часто сидел у огня и мрачно размышлял о положении своей семьи. Его брат и племянник все еще находились в Греции и писали и говорили о нем в самых ядовитых выражениях: и Ватиний, и Аттик показывали ему копии этих писем. Жена, с которой Цицерон не имел никакого желания встречаться, отказывалась посылать ему деньги, чтобы оплатить расходы на жизнь, а когда он, в конце концов, устроил так, чтобы Аттик перевел ему кое-какие наличные через местного банкира, выяснилось, что Теренция вычла две трети этой суммы для личного пользования. Сын его проводил много времени вне дома, пьянствуя с местными солдатами и отказываясь уделять внимание занятиям: он мечтал о войне и часто не трудился скрывать свое отвращение к той ситуации, в какой оказался его отец.

Но больше всего Цицерона тяготили думы о дочери.

От Аттика он узнал, что Долабелла, вернувшись в Рим в качестве трибуна плебеев, теперь полностью игнорировал Туллию. Он оставил супружеский кров и заводил интрижки по всему городу. Самой знаменитой из них была интрижка с Антонией, женой Марка Антония. Эта измена взбесила начальника конницы, хотя тот и жил совершенно открыто со своей любовницей Волумнией Киферидой – актрисой, выступавшей обнаженной. Позже он развелся с Антонией и женился на Фульвии, вдове Клодия. Долабелла не дал Туллии никаких денег на содержание, а Теренция – несмотря на многочисленные просьбы Цицерона – отказывалась платить ее кредиторам, говоря, что это обязанность мужа Туллии. Цицерон полностью винил себя за крушение своей общественной и личной жизни.

«Мой крах – всецело дело моих рук, – писал он Аттику. – Ни одно из моих несчастий не было случайным. Во всех их следует винить меня. Однако хуже всех вместе взятых бедствий то, что я оставлю бедную девочку без отца, без наследства, без всего, что должно было бы ей принадлежать…»

Весной, все еще не имея известий от Цезаря – говорили, что тот находился в Египте со своей последней любовницей, Клеопатрой, – Цицерон получил письмо от Туллии, объявлявшей о своем намерении присоединиться к отцу в Брундизии. Его встревожило то, что ей предстояло предпринять такое трудное путешествие в одиночку, но останавливать ее было слишком поздно – Туллия позаботилась о том, чтобы к тому времени, как отец узнает о ее намерениях, уже находиться в дороге. Я никогда не забуду ужаса Цицерона, когда она наконец прибыла к нам спустя месяц пути в сопровождении лишь одной служанки и одного пожилого раба.

– Моя дорогая девочка, не говори, что это вся твоя свита… Как твоя мать могла допустить такое?! – возмутился мой друг. – Тебя могли ограбить по дороге или сделать что-нибудь похуже!

– Теперь нет смысла беспокоиться об этом, отец, – возразила молодая женщина. – Я здесь, цела и невредима, не так ли? И то, что я снова тебя вижу, стоило любого риска и любых неудобств.

Путешествие показало силу духа, который горел в этом хрупком теле, и вскоре присутствие Туллии осветило весь наш дом. Комнаты, закрытые на зиму, начали мыть и переустраивать. Появились цветы, еда стала лучше, и даже юный Марк пытался вести себя воспитанно в ее обществе. Но еще важнее улучшений в домашнем хозяйстве было то, что Цицерон воспрянул духом. Туллия была умной молодой женщиной: родись она мужчиной, из нее вышел бы хороший адвокат. Она читала поэтические и философские произведения и – что было сложнее – понимала их достаточно хорошо, чтобы отстаивать свою точку зрения в дискуссиях с отцом. Она не жаловалась на свои беды, а лишь отмахивалась от них.

«По-моему, таких, как она, земля еще не видывала», – писал Цицерон Аттику.

Чем больше он восхищался дочерью, тем меньше мог простить Теренции то, как та обращалась с нею. Время от времени он бормотал мне:

– Что за мать позволяет своей дочери путешествовать на сотни миль без сопровождения? Или сидит сложа руки и допускает, чтобы ее унижали торговцы, чьи счета она не может оплатить?

Однажды вечером, когда мы ужинали, он напрямик спросил Туллию, чем, по ее мнению, можно объяснить поведение Теренции.

Та ответила просто:

– Деньгами.

– Но это же нелепо! Деньги – это так унизительно!.. – воскликнул оратор.

– Она вбила себе в голову, что Цезарю понадобятся огромные суммы, чтобы оплатить расходы на войну, и единственный способ, которым он их раздобудет, – конфискуя собственность своих противников, а ты среди них главный.

– И поэтому она оставила тебя жить в нужде? Какая в том логика?

Туллия поколебалась, прежде чем ответить.

– Отец, последнее, чего я хочу – это добавлять тебе тревог, – сказала она наконец. – Поэтому до сего момента я ничего не говорила. Но теперь ты кажешься сильнее и, думаю, должен знать, почему я решила приехать и почему мать хотела меня остановить. Они с Филотимом расхищали твое имущество месяцами – может быть, даже годами. Не только ренту с твоих имений, но и сами твои дома. Некоторые из них ты теперь вряд ли узнаешь – они почти полностью обобраны.

Первой реакцией Цицерона было недоверие.

– Этого не может быть! Почему? Как она могла так поступить?!

– Могу лишь передать ее слова: «Благодаря собственной глупости он может докатиться до разорения, но я не позволю захватить с собой меня».

Затем, немного помолчав, Туллия тихо добавила:

– Если хочешь знать правду, я считаю, что она забирает обратно свое приданое.

Вот теперь мой друг начал понимать сложившуюся ситуацию.

– Ты хочешь сказать, что она со мною разводится?

– Не думаю, что она окончательно решила. Но, полагаю, принимает меры предосторожности на тот случай, если дело до такого дойдет и ты больше не захочешь ее обеспечивать.

Туллия наклонилась через стол и схватила Цицерона за руку:

– Попытайся не слишком сердиться на нее, отец. Деньги для нее означают лишь независимость. Она все еще сильно привязана к тебе, я знаю.

Марк Туллий, будучи не в силах совладать со своими чувствами, покинул стол и вышел в сад.

Из всех бед и предательств, обрушившихся на Цицерона за последние годы, это было самым худшим. Оно увенчало крах его удачи и заставило его оцепенеть, и ему было еще труднее оттого, что Туллия умоляла ничего не говорить об этом до тех пор, пока он не встретится с Теренцией лицом к лицу, иначе мать узнает, что это она обо всем рассказала. При этом перспектива такой встречи казалась весьма отдаленной.

А потом, совершенно неожиданно, как раз когда нам начала досаждать летняя жара, пришло письмо от Цезаря.

«Цезарь, диктатор, – Цицерону, императору. Я получил несколько посланий от твоего брата, который жалуется на твою нечестность по отношению ко мне и настаивает, что если б не твое влияние, он никогда не обратил бы против меня оружие. Я переслал эти письма Бальбу, чтобы он передал их тебе. Можешь сделать с ними все, что пожелаешь. Я помиловал твоего брата и его сына. Они могут жить, где захотят. Но у меня нет желания возобновлять с ним отношения. Его поведение в отношении тебя подтверждает то невысокое мнение, которое начало у меня складываться о нем еще в Галлии.

Я двигаюсь впереди своей армии и вернусь в Италию раньше, чем ожидалось, – в следующем месяце, высадившись в Таренте. Надеюсь, тогда нам удастся встретиться, чтобы раз и навсегда уладить дела, касающиеся твоего будущего».

Туллия очень взволновалась, прочитав то, что назвала «красивым письмом». Но ее отец втайне был озадачен. Он надеялся, что ему дозволят тихо, без шумихи, вернуться в Рим, и с ужасом смотрел на перспективу личной встречи с Цезарем. Диктатор, без сомнения, был настроен достаточно дружелюбно, хотя окружающая его шайка была грубой и наглой. Однако никакая вежливость не могла скрыть сути: Цицерону придется умолять завоевателя, ниспровергшего конституцию, сохранить ему жизнь.

Тем временем почти каждый день из Африки прибывали новые сообщения о том, что Катон собирает огромную новую армию, чтобы продолжать дело республики.

Ради Туллии мой друг изобразил жизнерадостный вид – только чтобы предаться мучительным угрызениям совести, едва она отправилась в постель.

– Ты знаешь, что я всегда пытался держаться верного курса, спрашивая самого себя, как история оценит мои поступки, – сказал он мне. – Что ж, в данном случае я могу не сомневаться в ее вердикте. История скажет, что Цицерона не было с Катоном, на стороне правого дела, потому что в конце Цицерон стал трусом. О, как же я все испоганил, Тирон! Я искренне считаю, что Теренция совершенно права, спасая все, что можно, с потерпевшего крушение судна и разводясь со мною.

Вскоре после этого Ватиний принес вести о том, что Цезарь высадился в Таренте и желает видеть Марка Туллия послезавтра.

– Куда именно нам отправиться? – спросил оратор.

– Он остановился на старой вилле Помпея у моря. Ты знаешь ее? – спросил его гость.

Цицерон кивнул. Без сомнения, он вспоминал свой последний визит туда, когда они с Помпеем швыряли камешки в волны.

– Я ее знаю, – сказал он тихо.

Ватиний настоял на том, чтобы предоставить нам военный эскорт, хотя мой друг и сказал, что предпочел бы путешествовать без помпы.

– Нет, боюсь, об этом не может быть и речи: в округе слишком опасно. Надеюсь, мы вскоре встретимся при более счастливых обстоятельствах. Удачи с Цезарем. Ты сочтешь его милосердным, я уверен.

Позже, когда я провожал его к выходу, Ватиний сказал:

– У него не очень счастливый вид.

– Он чувствует себя глубоко униженным, – объяснил я. – А то, что ему придется преклонить колено в бывшем доме своего прежнего начальника, только добавит неловкости.

– Я могу дать знать об этом Цезарю.

Мы отправились в путь на следующее утро: десять кавалеристов в авангарде, за ними шесть ликторов, затем Цицерон, Туллия и я – в экипаже, и молодой Марк – верхом, дальше обоз мулов и слуг с багажом, и, наконец, еще десять кавалеристов, замыкающих тыл.

Калабрийская равнина была плоской и пыльной. Мы почти никого не видели, не считая встречавшихся время от времени овечьих пастухов и фермеров, разводивших оливки, и я понял: эскорт нужен вовсе не для защиты, а для того, чтобы Цицерон не сбежал.

Мы остановились на ночлег в Урии в отведенном для нас доме, а на следующий день продолжили путь. В середине дня, всего в трех милях от Тарента, вдалеке показалась длинная колонна направлявшихся к нам конников. В разгорающейся жаре и пыли они казались просто бледными призраками, и лишь когда до них осталось несколько сотен шагов, я понял по красным гребням на шлемах и штандартам в середине колонны, что это солдаты.

Наш караван остановился, и главный офицер спешился и поспешил обратно, чтобы сказать Цицерону, что приближающиеся кавалеристы несут личный штандарт Цезаря. Это была преторианская гвардия Гая Юлия, и с нею был сам диктатор.

– Всеблагие боги, он собирается покончить со мною здесь, на обочине, как думаете? – произнес Цицерон. Но потом, видя полное ужаса лицо Туллии, добавил: – То была шутка, дитя. Если б он хотел моей смерти, это случилось бы уже давно. Что ж, давайте покончим с этим! Тебе лучше пойти со мной, Тирон. Из этого получится сцена для твоей книги.

Он вылез из экипажа и окликнул Марка, чтобы тот тоже присоединился к нам.

Колонна Цезаря растянулась примерно на сто шагов и развернулась поперек дороги, словно готовясь к бою. Она была огромной, должно быть, в четыре или пять сотен человек.

Мы пошли к ним. Цицерон шагал между Марком и мной. Сперва я не мог разглядеть среди всадников Юлия Цезаря, но потом один высокий человек спрыгнул с седла, снял шлем, отдал его помощнику и двинулся к нам, приглаживая волосы, – и я понял, что это он.

Каким это казалось нереальным – приближение титана, который господствовал в мыслях всех людей столько лет, завоевывал страны, переворачивал вверх тормашками жизни, посылал тысячи солдат маршировать с места на место и разбил вдребезги древнюю республику – так, будто она была всего лишь вышедшей из моды щербатой древней вазой… Наблюдать за ним – и в конце концов обнаружить… что он обычный живой смертный!

Гай Юлий шел короткими шагами и очень быстро. Я всегда думал, что в нем есть нечто, странно напоминающее птицу: этот узкий птичий череп, эти поблескивающие настороженные темные глаза.

Цезарь остановился прямо перед нами. Мы тоже остановились. Я находился так близко от него, что видел красные отметины, которые шлем оставил на его удивительно мягкой бледной коже.

Он смерил Цицерона взглядом с ног до головы и сказал своим скрежещущим голосом:

– Рад видеть, что ты совершенно невредим – в точности, как я и ожидал! А к тебе у меня есть счеты, – добавил Юлий, ткнув пальцем в мою сторону, и на мгновение я почувствовал, как мои внутренности обратились в жидкость. – Десять лет назад ты заверил меня, что твой хозяин на пороге смерти. Тогда я ответил, что он переживет меня.

– Я рад слышать твое предсказание, Цезарь, – сказал Марк Туллий, – хотя бы потому, что именно ты – человек, который может позаботиться о том, чтобы оно оказалось правдивым.

Гай Юлий запрокинул голову и засмеялся:

– О да, я по тебе скучал! А теперь посмотри-ка – видишь, как я выехал из города, чтобы встретить тебя, чтобы выказать тебе уважение? Давай пройдемся в ту сторону, куда ты направляешься, и немного поговорим.

И они зашагали вместе в сторону Тарента, до которого было около полумили, и отряд Цезаря расступился, давая им дорогу. Несколько телохранителей пошли за ними – один из них вел коня Юлия. Марк и я тоже зашагали следом. Я не слышал, о чем шел разговор, но заметил, что диктатор время от времени берет Цицерона за руку, жестикулируя другой рукой.

Позже Марк Туллий сказал, что их беседа была довольно дружелюбной, и в общих чертах набросал для меня ее ход.

Цезарь:

– Итак, чем бы ты хотел заняться?

Цицерон:

– Вернуться в Рим, если позволишь.

Цезарь:

– А ты можешь пообещать, что не будешь доставлять мне проблем?

Цицерон:

– Клянусь.

Цезарь:

– Чем ты будешь там заниматься? Я не уверен, что хочу, чтобы ты произносил речи в Сенате, и все суды сейчас закрыты.

Цицерон:

– О, я покончил с политикой, я это знаю! Я уйду из общественной жизни.

Цезарь:

– И что будешь делать?

Цицерон:

– Возможно, напишу философский труд.

Цезарь:

– Превосходно. Я симпатизирую государственным деятелям, которые пишут философские труды. Это означает, что они оставили все надежды на власть. Ты можешь ехать в Рим. Будешь ли ты преподавать философию, а не только писать о ней? Если так, могу послать тебе пару самых многообещающих моих людей, чтобы ты их наставлял.

Цицерон:

– А тебя не беспокоит, что я могу их испортить?

Цезарь:

– Ничто меня не беспокоит, когда речь идет о тебе. У тебя есть еще какие-то просьбы?

Цицерон:

– Ну, мне бы хотелось избавиться от ликторов.

Цезарь:

– Договорились.

Цицерон:

– Разве это не требует принятого большинством голосов решения Сената?

Цезарь:

– Я – решение Сената.

Цицерон:

– А! Значит, насколько я понимаю, ты не собираешься восстанавливать республику?

Цезарь:

– Нельзя ничего вновь отстроить из прогнившей древесины.

Цицерон:

– Скажи, ты всегда планировал такой результат – диктатуру?

Цезарь:

– Никогда! Я лишь искал уважения к своему чину и достижениям. Что же касается остального, то я просто приспосабливался к обстоятельствам по мере их возникновения.

Цицерон:

– Иногда я задаюсь вопросом: если б я явился в Галлию в качестве твоего легата – ты однажды был настолько любезен, что предложил мне это, – можно ли было бы предотвратить все случившееся?

Цезарь:

– А этого, мой дорогой Цицерон, мы никогда не узнаем.

– Он был само добродушие, – вспоминал потом Марк Туллий. – Не позволил мне увидеть даже мельком те чудовищные глубины. Я видел лишь спокойную и сверкающую поверхность.

В конце разговора Гай Юлий пожал руку Цицерона, а потом сел на своего коня и галопом поскакал в сторону виллы Помпея. Это застало врасплох его преторианскую гвардию. Солдаты быстро последовали за ним, и остальным, включая Цицерона, пришлось сползти в канаву, чтобы их не затоптали.

Копыта взметнули огромнейшее облако пыли. Мы давились и кашляли, а когда всадники проскакали мимо, выбрались обратно на дорогу, чтобы отряхнуться. Некоторое время мы стояли и смотрели, пока Цезарь и его соратники не растворились в дымке жары, – а потом начали обратное путешествие, в Рим.

Часть вторая. Возвращение. 47–43 гг. до н. э

Defendi rem publicam adulescens; non deseram senex.

Я защищал республику в юности, я не покину ее и в старости.

Цицерон, «Вторая филиппика», 44 г. до н. э.

XII

На сей раз толпы не появились, чтобы приветствовать Марка Туллия Цицерона на его пути домой. На войну ушло столько людей, что поля, мимо которых мы проезжали, выглядели необработанными, а города – пришедшими в упадок и полупустыми. Люди угрюмо таращились на нас или отворачивались.

Наша первая остановка была в Венузии. Там Цицерон продиктовал холодное письмо Теренции: «Думаю, я отправлюсь в Тускул. Будь добра, присмотри, чтобы там все было готово. Со мной, возможно, будут кое-какие люди, которые останутся там надолго. Если в ванной комнате нет ванны, пусть ее туда поставят, и пусть будет сделано также все прочее, необходимое для проживания там и для поддержания здоровья. До свиданья».

И никаких изъявлений нежности, никакого выражения нетерпеливого предвкушения, даже никакого приглашения встретиться… Я знал, что мой друг решился развестись с женой, что бы там сама она ни решила.

Мы прервали наше путешествие, остановившись на две ночи в Кумах. Окна виллы были забраны ставнями, большинство рабов – проданы. Цицерон прошел по душным, непроветренным комнатам и попытался припомнить, что из вещей исчезло: стол из цитрусового дерева из обеденной комнаты, бюст Минервы, находившийся раньше в таблинуме, табурет из слоновой кости из его библиотеки… Он стоял в спальне Теренции и рассматривал пустые полки и альковы.

Та же самая история повторилась в Формии: супруга Марка Туллия забрала все свои личные вещи – одежду, гребни, благовония, веера, зонтики… При виде пустых комнат Цицерон сказал:

– Я чувствую себя призраком, посещающим места своей прежней жизни.

Теренция ожидала нас в Тускуле. Мы знали, что она в доме, потому что одна из ее служанок высматривала нас у ворот.

Меня ужасала перспектива еще одной кошмарной сцены, вроде той, что произошла между Цицероном и его братом. Но Теренция вела себя ласковей, чем когда-либо на моей памяти, – полагаю, из-за того, что снова увидела сына после столь долгой и тревожной разлуки. Именно к Марку-младшему она подбежала прежде всего; крепко обняла его, и впервые за тридцать лет я увидел, как эта женщина плачет. Потом она обняла Туллию и, наконец, повернулась к мужу.

Позже Цицерон сказал мне, что почувствовал, как вся его горечь улетучилась, едва Теренция пошла к нему, потому что стало видно, как она постарела. Ее лицо было в морщинах, порожденных беспокойством, в волосах виднелась седина, некогда гордо выпрямленная спина слегка сутулилась…

«Только в тот момент я осознал, сколько ей пришлось выстрадать, живя в Риме Цезаря и будучи замужем за мною, – признался мой друг. – Не могу сказать, что я все еще ее люблю, но я действительно почувствовал огромную жалость, привязанность и печаль и тотчас решил не упоминать ни о деньгах, ни о собственности – с моей стороны с этим было покончено».

Супруги прильнули друг к другу, как незнакомцы, спасшиеся после кораблекрушения, а потом отодвинулись и, насколько мне известно, до конца своих дней никогда больше не обнимались.

На следующее утро Теренция вернулась в Рим разведенной. Некоторые считают это угрозой общественной морали – что брак, как бы долго он ни длился, можно разорвать так легко, без какой бы то ни было церемонии или законного документа. Но такова была древняя свобода, и по крайней мере в данном случае желание мужа и жены положить конец их партнерству было обоюдным.

Само собой, я не присутствовал при их личной беседе, но Цицерон рассказал, что она была дружеской:

– Мы слишком долго жили порознь. Среди безбрежных общественных переворотов наши прежние взаимные личные интересы исчезли.

Они условились, что Теренция поживет в их римском доме до тех пор, пока не переедет в собственный, а Марк Туллий пока останется в Тускуле.

Младший Марк решил вернуться в город с матерью, а Туллия, чей неверный муж Долабелла собирался отплыть в Африку с Цезарем, чтобы сражаться с Катоном, осталась с отцом.

Если к невзгодам человеческого существования относится то, что у него могут в любой момент отобрать счастье, то одной из радостей можно назвать то, что так же неожиданно счастье может вернуться. Цицерон долго наслаждался спокойствием и свежим воздухом в своем доме на холмах Фраскати – причем теперь он мог наслаждаться этим без помех в компании любимой дочери.

Поскольку отныне это имение стало его главной резиденцией, я опишу его подробней. Там имелся верхний гимназий[60], который вел в библиотеку и который Марк Туллий назвал Лицеем в честь Аристотеля[61]: именно туда он направлялся по утрам, там составлял письма и беседовал с посетителями, и именно там в прежние дни репетировал свои речи. Оттуда он мог видеть бледные волны семи холмов Рима в пятнадцати милях от Тускула. Но, поскольку теперь от оратора совершенно не зависело, когда он попадет в Рим, он больше не волновался на сей счет и был волен сосредоточиться на своих книгах – в этом отношении диктатура, как ни парадоксально, сделала его свободным.

Под террасой лежал сад с тенистыми дорожками, какой был у Платона: в память об этом великом философе Цицерон назвал свой сад Академией[62]. Оба этих места – Лицей и Академия – были украшены красивыми греческими мраморными и бронзовыми статуями. Из них Марк Туллий больше всего любил Гермафину – похожий на двуликого Януса бюст Гермеса и Афины, глядящих в разные стороны, подаренный ему Аттиком. От фонтанов доносилась тихая музыка плещущей воды, и вкупе с пением птиц и запахом цветов это создавало атмосферу безмятежности Элизиума. Если не считать этих звуков, на холме было тихо, потому что большинство сенаторов, владельцев соседних вилл, или спаслись бегством, или были мертвы.

Там Цицерон прожил вместе с Туллией весь следующий год, не считая редких поездок в Рим. Впоследствии он считал эту интерлюдию самым приятным периодом своей жизни – и самым продуктивным, потому что выполнил данное Цезарю обязательство ограничить свою деятельность сочинительством. И такова была сила его энергии, больше не растрачиваемой на юриспруденцию и политику, сосредоточенной лишь на литературных произведениях, что за один год он создал столько книг по философии и риторике, переходя без перерыва от одной к другой, сколько большинство ученых могут создать за целую жизнь. Он задался целью изложить на латыни резюме всех главных доводов греческой философии.

Цицерон творил в необычайно быстром темпе. Обычно он поднимался с рассветом и отправлялся прямиком в библиотеку, где сверялся с нужными ему текстами и царапал заметки – у него был ужасный почерк, и я был одним из немногих, кто мог его разобрать, – а когда через час-другой я присоединялся к нему, он прогуливался по Лицею и диктовал. Часто мой друг предоставлял мне поиск цитат или даже написание целого отрывка в соответствии с набросанной им схемой. Обычно он не трудился проверять такие места, поскольку я очень хорошо научился имитировать его стиль.

Первая работа, завершенная им в тот год, была историей ораторского искусства, которую он назвал «Брут» в честь Марка Юния Брута и посвятил ему же.

Марк Туллий не видел своего юного друга с тех пор, как их палатки стояли бок о бок в военном лагере близ Диррахия. Даже выбор такой темы, как ораторское искусство, был провокационным, учитывая, что искусство это теперь не очень-то ценилось в стране, где выборы, Сенат и суды находились под контролем диктатора. «У меня есть причина горевать о том, что я вышел на дорогу жизни так поздно, что ночь, павшая на республику, застала меня прежде, чем путешествие мое подошло к концу. Но еще глубже я горюю, когда смотрю на тебя, Брут, чья юношеская карьера, начавшаяся триумфом под общие аплодисменты, была разрушена натиском злой судьбы, – писал мой друг».

«Злой судьбы»… Я был удивлен, что Цицерон рискнул опубликовать такие пассажи, тем более что Брут теперь был важным членом администрации Цезаря. Помиловав этого молодого человека после Фарсала, диктатор недавно назначил его губернатором Ближней Галлии, хотя Брут никогда не был претором, не говоря уж о том, чтобы быть консулом. Люди говорили: это потому, что Брут – сын старой любовницы Цезаря, Сервилии, и такое назначение – знак одолжения ей, но Цицерон отметал подобные разговоры:

– Цезарь никогда ничего не делает из сентиментальности. Без сомнения, он дал Бруту работу отчасти потому, что тот талантлив, но главным образом потому, что тот – племянник Катона, и для Цезаря это хороший способ посеять рознь среди своих врагов.

Марку Юнию, который наряду с определенным возвышенным идеализмом обладал также доброй долей упрямства и непреклонности своего дяди, не понравился труд, названный в его честь – как и следующий труд, «Оратор», написанный Цицероном вскоре после первого и также посвященный ему. Брут прислал из Галлии письмо, в котором говорилось, что в свое время разговорный стиль Марка Туллия был прекрасен, но слишком высокопарен как для хорошего вкуса, так и для современной эпохи: слишком полон ловких приемов, шуток и забавных интонаций, тогда как для таких работ требуется абсолютно скучная, лишенная эмоций искренность.

Я счел типичным для Брута самомнением то, что он осмеливается читать лекции величайшему оратору эпохи, уча его, как надо выступать публично, но Цицерон всегда уважал Юния за честность и отказался оскорбиться.

Это были странно счастливые, я бы сказал – едва ли не беззаботные дни. Дом старого Лукулла, находившийся по соседству и долгое время пустовавший, был продан, и новым его обитателем оказался Авл Гирций, безупречный молодой помощник Цезаря, с которым я повстречался в Галлии много лет тому назад. Теперь он был претором, хотя судебные заседания случались настолько редко, что он по большей части оставался дома, где жил вместе со старшей сестрой.

Однажды утром Гирций заглянул к нам, чтобы пригласить Цицерона на обед. Он был известным гурманом и располнел на деликатесах вроде лебедей и павлинов. Ему еще не исполнилось сорока, как почти всем в узком кругу Юлия Цезаря, и он обладал безупречными манерами и изысканным литературным вкусом. Говорили, будто Гирций написал многие «Записки» Цезаря, которые Цицерон всячески восхвалял в «Бруте» («Они как нагие фигуры, честные и красивые, лишенные всех стилистических красот, как были бы лишены одежды», – диктовал он мне, прежде чем добавить уже не для публикации: «Да, и такие же невыразительные, как человечки, нарисованные на песке ребенком»).

Марк Туллий не видел причин отвергать гостеприимство Гирция и тем же вечером зашел к нему в гости в сопровождении дочери. Так началась их малообещающая сельская дружба. Часто они приглашали в свою компанию и меня.

Однажды Цицерон спросил, может ли он дать Гирцию что-нибудь в обмен за все великолепные обеды, которыми наслаждается, и тот ответил – да, вообще-то, может: Цезарь настаивает, чтобы он, Авл Гирций, изучал философию и риторику, если представится такая возможность, «у ног мастера», и он оценил бы кое-какие наставления. Мой друг согласился и начал давать ему уроки декламации, схожие с теми, какие в юности сам брал у Аполлония Молона. Занятия проходили в Академии рядом с водяными часами, где Цицерон учил, как запоминать речь, как дышать, как беречь голос и как делать руками жесты, которые лучше донесли бы мысль до слушателей.

Гирций похвалился новыми навыками перед своим другом, Гаем Вибием Пансой, еще одним молодым офицером из галльского штата Цезаря, назначенным в конце года сменить Брута на посту губернатора Ближней Галлии. В результате в этом году Панса тоже стал регулярным посетителем виллы Цицерона и учился, как лучше говорить на публике.

Третьим учеником этой неофициальной школы стал Кассий Лонгин, закаленный в битвах и уцелевший после экспедиции Красса в Парфию, бывший правитель Сирии, которого Цицерон видел в последний раз на военном совете на острове Керкира. Как и Брут, на чьей сестре Кассий был женат, он сдался Цезарю и был помилован, а теперь нетерпеливо ожидал повышения. Я всегда считал, что он – тяжелый собеседник, неразговорчивый и амбициозный, и Марку Туллию тоже не слишком нравился его подход к жизни: Кассий Лонгин был крайним эпикурейцем – придирался к еде, никогда не прикасался к вину и с фанатизмом занимался физическими упражнениями. Однажды он признался Цицерону, что величайшим сожалением в его жизни является то, что он принял помилование Цезаря. Это с самого начала глодало его душу, и спустя шесть месяцев после того, как Лонгин сдался, он попытался убить Цезаря, когда диктатор возвращался из Египта после смерти Помпея. Он бы преуспел в своих намерениях, если б Юлий причалил на ночь к тому же самому берегу реки Сигнус, что и триремы Кассия, но вместо этого диктатор неожиданно выбрал противоположный берег. К тому времени стояла уже слишком поздняя ночь, и он находился слишком далеко от Кассия, чтобы до него можно было добраться.

Даже Цицерона, которого нелегко было потрясти, встревожило это неосторожное признание, и он посоветовал ученику не повторять его больше нигде – и уж точно не под его крышей, чтобы это не услышали Гирций или Панса.

И, наконец, я должен упомянуть четвертого визитера, во многих отношениях наименее располагающего к себе из всех. Это был Публий Корнелий Долабелла, заблудший муж Туллии. Она считала, что он в Африке, участвует в кампании Цезаря против Катона и Сципиона, но в начале весны Авл Гирций получил донесение, что эта кампания закончена и Цезарь только что одержал великую победу. Прервав свое обучение, Гирций поспешил в Рим, а несколько дней спустя, рано утром, гонец доставил Марку Туллию письмо: «От Долабеллы его дорогому тестю Цицерону. Имею честь сообщить, что Цезарь разбил врага и что Катон умер от собственной руки. Я прибыл в Рим этим утром, чтобы сделать официальное сообщение в Сенате. Я остановился в своем доме, и мне сказали, что Туллия с тобой. Позволишь ли ты явиться в Тускул и повидаться с двумя людьми, которые для меня дороже всех на свете?»

– Потрясение следует за потрясением, которое следует за потрясением, – заметил Цицерон. – Республика разбита, Катон мертв, а теперь мой зять просит дозволения повидать свою жену.

Он уныло уставился на ландшафт, уходящий к далеким холмам Рима, голубым в свете раннего весеннего утра, и добавил:

– Мир без Катона будет совсем другим.

Он послал раба за Туллией и, когда та пришла, показал ей письмо. Молодая женщина так часто рассказывала о жестоком обращении с ней Долабеллы, что я, как и Цицерон, решил, что она откажется с ним повидаться. Но вместо этого Туллия сказала, что это решать ее отцу и, что бы тот ни решил, ее это не слишком интересует.

– Что ж, если ты и вправду так думаешь, я позволю ему приехать, – проговорил Цицерон. – Хотя бы только затем, чтобы высказать, что я думаю о его обращении с тобой.

– Нет, отец! – быстро сказала Туллия. – Умоляю, не надо, пожалуйста! Он слишком горд, чтобы его распекать. Кроме того, винить следует только меня – еще до того, как я вышла за него замуж, все меня предупреждали, каков он.

Марк Туллий колебался, не уверенный, как поступить, но в конце концов желание узнать из первых рук, что случилось с Катоном, перевесило нежелание принимать у себя такого подлеца – между прочим, подлеца не только в роли мужа, но и в роли демагога-политика пошиба Катилины или Клодия, ратующего за списание всех долгов. Цицерон попросил меня немедленно отправиться в Рим с приглашением для Долабеллы. Перед самым отъездом Туллия отвела меня в сторону и спросила, не может ли она получить письмо своего мужа. Само собой, я отдал ей письмо, и только впоследствии обнаружил, что у нее не было ни единого письма Долабеллы, адресованного лично ей, и что она хотела сохранить это на память.

К полудню я был уже в Риме – спустя полных пять лет после того, как в последний раз вступал в этот город. В изгнании я в пылких мечтах рисовал себе широкие улицы, прекрасные храмы и портики, отделанные мрамором и золотом, полные элегантных, образованных граждан. Вместо этого я нашел грязь, дым и изрытые колеями улицы – гораздо более узкие, чем они мне запомнились, неотремонтированные здания и безруких, безногих, обезображенных ветеранов, просящих милостыню на форуме.

От здания Сената до сих пор оставался лишь почерневший остов. Места перед храмами, где раньше проходили заседания суда, были заброшены. Меня изумило повсеместное запустение. Когда позже, в том же году, провели перепись населения, оказалось, что людей осталось меньше половины, по сравнению с тем, что было до гражданской войны.

Я думал, что смогу найти Долабеллу на заседании Сената, но, похоже, никто не знал, где происходят такие заседания и бывают ли они вообще в эти дни. В конце концов я отправился по адресу на Палатинском холме, который мне дала Туллия – туда, где, по ее словам, она жила с мужем. Там я и нашел Публия Корнелия в компании элегантной, дорого одетой женщины (впоследствии я узнал, что это была Метелла, дочь Клодия). Она вела себя как хозяйка дома, велев, чтобы мне принесли освежающий напиток и кресло, и я с первого взгляда понял, что Туллии не на что рассчитывать в отношениях с супругом.

Что касается Долабеллы, то он поразил меня тремя чертами: неистовой красотой лица, явной физической силой и невысоким ростом. Цицерон как-то раз пошутил: «Кто прицепил моего зятя к этому мечу?»

Этот карманный Адонис, к которому я давно был склонен испытывать величайшую неприязнь из-за того, как тот обращался с Туллией (хотя я раньше никогда с ним не встречался) прочитал приглашение моего друга и объявил, что немедленно едет вместе со мною. Он сказал:

– Мой тесть пишет, что его послание доставит его доверенный друг Тирон. Не тот ли это Тирон, который создал знаменитую систему стенографии? Тогда я очень рад с тобой познакомиться! Моя жена всегда очень тепло о тебе говорила, как о своего рода втором отце. Могу я пожать твою руку?

И таково было обаяние этого мошенника, что я почувствовал, как моя враждебность тут же начала таять.

Долабелла попросил Метелла послать за ним вдогонку рабов с его багажом, а сам присоединился ко мне в экипаже, чтобы совершить путешествие в Тускул.

Основную часть дороги он проспал.

К тому времени, как мы добрались до виллы, рабы уже готовились подать ужин, и Цицерон приказал, чтобы приготовили еще одно место. Публий Корнелий направился прямиком к кушетке Туллии и положил голову ей на колени. Спустя некоторое время я заметил, что она начала гладить его волосы.

То был прекрасный весенний вечер с перекликающимися соловьями, и несоответствие того, что нас окружало, и ужаса истории, которую разворачивал перед нами Долабелла, еще больше выбивало из колеи.

Сперва была сама битва, битва при Тапсе, в которой Сципион командовал войском республиканцев в семьдесят тысяч человек, в союзе с нумидийским царем Юбой. Они пустили в ход ударную силу слонов, чтобы попытаться прорвать строй Цезаря, но град стрел и выпущенных из баллист горящих снарядов заставил мерзких тварей запаниковать, повернуться и истоптать собственную пехоту. После этого случилось то же самое, что и при Фарсале: республиканский строй сломала железная дисциплина легионеров Цезаря. Только на сей раз Гай Юлий отдал распоряжение не брать пленных: все десять тысяч сдавшихся были перебиты.

– А Катон? – спросил Цицерон.

– Катона не было в битве, он находился в трех днях пути оттуда, командуя гарнизоном в Утике, – рассказал его зять. – Цезарь немедленно отправился туда. Я поскакал с ним во главе армии. Ему очень хотелось взять Катона в плен живым, чтобы можно было помиловать его.

– Напрасная миссия, могу тебе сказать: Катон никогда бы не принял помилование от Цезаря.

– Цезарь был уверен, что примет. Но ты прав, как всегда: Катон покончил с собой в ночь перед нашим появлением.

– Как он это сделал?

Долабелла скривился:

– Я расскажу тебе, если ты действительно хочешь знать, но этот предмет не для женских ушей.

Туллия твердо возразила:

– Я достаточно сильна, чтобы это выдержать, спасибо.

– И все равно, думаю, тебе лучше удалиться, – настаивал ее муж.

– Ни за что на свете!

– А что скажет твой отец?

– Туллия сильнее, чем кажется, – заметил Цицерон и многозначительно добавил: – Ей приходится быть сильной.

– Что ж, если ты просишь… Если верить рабам Катона, когда тот узнал, что Цезарь прибудет на следующий день, он принял ванну и пообедал, обсудил с товарищами Платона и удалился в свою комнату. Потом, оставшись в одиночестве, взял свой меч и пырнул себя сюда. – Долабелла протянул руку и провел пальцем под грудиной Туллии. – У него вывалились все внутренности.

Марк Туллий, брезгливый, как всегда, вздрогнул, но его дочь сказала:

– Это не так уж плохо.

– Ага, – отозвался Корнелий. – Но это еще не конец истории. Ему не удалось нанести себе смертельную рану, и меч выскользнул из его окровавленной руки. Его слуги услышали стоны и ворвались в комнату. Они вызвали врача. Врач явился, засунул внутренности обратно и зашил рану. Могу добавить, что Катон все это время был в полном сознании. Он пообещал, что не сделает второй попытки самоубийства, и слуги ему поверили, хотя из предосторожности забрали его меч. Но, как только они ушли, он пальцами разорвал рану и снова вытащил внутренности. Это его убило.

Смерть Марка Порция Катона произвела на Цицерона огромное впечатление. Когда ее жуткие подробности стали более широко известны, нашлись те, кто счел их доказательством безумия Катона. Такова, несомненно, была точка зрения Гирция. Но Марк Туллий с этим не согласился.

– Он мог бы избрать более легкую смерть. Он мог броситься с какого-нибудь здания, или вскрыть себе вены в теплой ванне, или принять яд. Вместо этого он выбрал именно такой способ – вытащить свои внутренности, как во время человеческого жертвоприношения, – чтобы продемонстрировать силу воли и презрение к Цезарю. С философской точки зрения, это была хорошая смерть – смерть человека, который ничего не боится. Вообще-то, я бы осмелился даже сказать, что он умер счастливым. Ни Цезарь, ни какой-либо другой человек – вообще ничто в мире не сможет к нему прикоснуться.

На Брута и Кассия (оба они были в родстве с Катоном, один – по крови, другой – благодаря браку) эта смерть оказала еще большее воздействие. Брут написал Цицерону из Галлии, спрашивая, не сложит ли тот панегирик его дяде. Письмо прибыло как раз в тот момент, когда оратор узнал, что, согласно завещанию Катона, он назначен одним из опекунов его сына. Как и остальные, принявшие помилование Цезаря, Цицерон был пристыжен самоубийством Марка Порция, и поэтому он презрел риск оскорбить диктатора и выполнил просьбу Брута, продиктовав мне короткое произведение «Катон» меньше чем за неделю.

«Яркий и в мыслях, и внешне; безразличный к тому, что говорят о нем люди; презирающий славу, титулы и украшения, а еще более – тех, кто их ищет; защитник закона и свобод; страж интересов республики; пренебрегающий тиранами, их вульгарностью и самонадеянностью; упрямый, приводящий в ярость, резкий, догматичный; мечтатель, фанатик, мистик, солдат; пожелавший под конец вырвать внутренности из собственного живота, лишь бы не подчиниться завоевателю – только Римская республика могла породить такого человека, как Катон, и только в Римской республике такой человек, как Катон, хотел жить».

Примерно в то же время Цезарь вернулся из Африки и вскоре после возвращения, в разгар лета, наконец-то организовал четыре отдельных триумфа, последовавшие один за другим, которые отмечали его победы в Галлии, на Черном море, в Африке и на Ниле – такого эпического самовосхваления Рим еще никогда не видывал.

Цицерон переехал в свой дом на Палатине, чтобы присутствовать при триумфах, хотя и нельзя сказать, чтобы ему этого хотелось. «В гражданской войне, – как он написал своему старому другу Сципиону, – победа всегда кичлива».

В Большом Цирке состоялось пять охот на диких зверей и шуточная битва с участием слонов, а в озере, выкопанном рядом с Тибром, – морское сражение. В каждом квартале города шли представления, а на Марсовом поле состоялись состязания атлетов, гонки колесниц и игры в память дочери диктатора Юлии. Был дан пир для всего города, на котором подавали мясо, оставшееся после жертвоприношений, а также раздавали деньги и хлеб. Бесконечные парады солдат, сокровищ и пленников вились по улицам (благородный вождь галлов, Верцингеторикс, после шести лет заточения был удушен в Карцере[63]), и день за днем мы слышали даже с террасы вульгарные песнопения легионеров:

Вернулись мы с нашим лысым блудилой, Римляне, прячьте жен по домам! Все мешки с золотом, что вы ему одолжили, На галльских шлюх он потратил сам!

Но, несмотря на помпезность праздников (а может, и благодаря ей), укоризненный призрак Катона как будто витал даже над этими событиями. Когда во время африканского триумфа флот проплывал мимо и было показано, как Марк Порций вырывает себе внутренности, толпа испустила громкий стон. Говорили, что его смерть имеет особое религиозное значение, что он сделал это, чтобы навлечь на голову Цезаря ярость богов.

Когда в тот же день ось триумфальной колесницы диктатора сломалась и его вышвырнуло на землю, это было воспринято как знак божественного неудовольствия. И Цезарь отнесся к беспокойству толпы достаточно серьезно, чтобы устроить самый грандиозный спектакль из всех: ночью он на коленях поднялся по склону Капитолийского холма – слева и справа от него следовали сорок слонов, на которых ехали люди с горящими факелами, – чтобы искупить свою вину перед Юпитером за отсутствие благочестия.

Как некоторые самые верные собаки, говорят, лежат у могил своих хозяев, будучи не в силах смириться с их смертью, так в Риме находились люди, цеплявшиеся за надежду, что старая республика может внезапно вернуться к жизни. Даже Цицерон на краткое время стал жертвой подобного заблуждения.

После того как триумфы закончились, мой друг решил посетить собрание Сената. Он не собирался выступать и отправился туда отчасти ради прежних времен, а отчасти потому, что знал: Цезарь назначил несколько сотен новых сенаторов, и ему было любопытно взглянуть на них.

– Это было помещение, полное незнакомцев, – позже сказал он мне, – некоторые из них – чужестранцы, и многие не были избраны. Но, несмотря ни на что, это был все же Сенат.

Сенат собирался на Марсовом поле, в том же помещении театрального комплекса Помпея, где его созвали на срочное заседание после того, как сгорело старое здание Сената. Цезарь даже разрешил оставить на прежнем месте большую мраморную статую Помпея, и вид диктатора, председательствующего на возвышении с этой статуей за спиной, дал Цицерону надежду на будущее. Темой дебатов служило следующее: дозволить ли вернуться в Рим экс-консулу Марку Марцеллу, одному из самых непримиримых противников Цезаря, отправленному в изгнание после Фарсала и живущему на Лесбосе? Брат Марцелла Гай – магистрат, который утвердил мою манумиссию[64], – возглавлял призывы к милосердию, и он как раз завершал свою речь, когда над головами сенаторов пронеслась словно бы ниоткуда появившаяся птица, которая затем вылетела за дверь. Тесть Цезаря, Луций Кальпурний Пизон, немедленно встал и объявил, что это знамение: боги говорят, что вот так же следует дать Марцеллу свободу вернуться домой. Тут все сенаторы, включая Цицерона, встали, как один человек, и приблизились к диктатору, чтобы взывать к милосердию. Гай Марцелл и Пизон даже упали на колени у его ног.

Гай Юлий жестом велел всем вернуться на места и сказал:

– Человек, за которого вы просите, осыпа́л меня более ужасными оскорблениями, чем любой живущий ныне на земле. Однако меня тронули ваши мольбы, и знамения кажутся мне особенно благосклонным. Для меня нет нужды ставить свое достоинство превыше единодушного желания этого собрания: я прожил достаточно долго и по меркам природы, и по меркам славы. Поэтому пусть Марцелл вернется домой и мирно живет в городе своих выдающихся предков.

Это вызвало громкие аплодисменты, и несколько сенаторов, сидящих вокруг Цицерона, заставили его встать и выразить благодарность от лица всех присутствующих. Сцена так подействовала на Марка Туллия, что он забыл свою клятву никогда не говорить в незаконном Сенате Цезаря и сделал то, о чем его просили, прославляя диктатора в лицо в самых экстравагантных выражениях:

– Ты как будто победил саму Победу – теперь, когда уступил побежденному все, что завоевала тебе Победа. Ты воистину непобедим!

Цицерону внезапно показалось вероятным, что Гай Юлий может править как «первый среди равных», а не как тиран.

«Думаю, я увидел некое подобие возрождения конституционной свободы», – написал он Сульпицию.

В следующем месяце Марк Туллий молил о помиловании для еще одного изгнанника, Квинта Лигария – сенатора почти столь же отвратительного Цезарю, как и Марцелл. И снова Гай Юлий выслушал его и вынес приговор в пользу милосердия.

Но мнение, что это в конечном итоге приведет к реставрации республики, было иллюзией. Несколько дней спустя диктатор в спешке покинул Рим, чтобы вернуться в Испанию и разобраться с восстанием, возглавленным сыновьями Помпея Великого – Гнеем и Секстом. Авл Гирций рассказал Цицерону, что Цезарь был в ярости. Многие из мятежников были людьми, которых он помиловал с условием, что те не возьмутся больше за оружие, а теперь они предали его великодушие. Гирций предупредил, что больше не будет никаких милосердных деяний и никаких снисходительных жестов.

Марку Туллию настоятельно посоветовали ради собственного же блага держаться подальше от Сената, не лезть на рожон и заниматься только философией: «На сей раз это будет бой насмерть».

Туллия снова забеременела от Долабеллы – как она мне сказала, это произошло во время визита ее мужа в Тускул. Сперва она пришла в восторг от этого открытия, посчитав, что это спасет ее брак, и Публий Корнелий как будто тоже был счастлив. Но когда Туллия вернулась в Рим с Цицероном, чтобы присутствовать на триумфах Цезаря, и отправилась в дом, который делила со своим мужем, собираясь сделать ему сюрприз, то обнаружила в своей кровати спящую Метеллу. Это было ужасное потрясение, и до сего дня я чувствую бесконечную вину, что не предупредил ее о том, что видел во время своего предыдущего визита в этот дом.

Дочь Цицерона спросила моего совета, и я убеждал ее без промедления развестись с Долабеллой. Ребенок должен был появиться на свет через четыре месяца, и, если б она все еще была замужем, когда родит, Долабелла, согласно закону, получил бы право забрать его, однако, буде она разведена, ситуация стала бы куда сложней. Публию Корнелию пришлось бы отвести ее суд, чтобы доказать свое отцовство, и тогда, благодаря отцу Туллии, в ее распоряжении, по крайней мере, был бы самый лучший адвокат из всех возможных.

Она поговорила с Цицероном, и тот согласился: ребенок должен был стать его единственным внуком, и он не собирался смотреть, как этого малыша отберут и вверят заботам Долабеллы и дочери Клодия.

Поэтому в то утро, когда Публий Корнелий должен был уехать вместе с Цезарем на войну в Испанию, Туллия в сопровождении отца отправилась в его дом и сообщила, что их брак окончен, но она желала бы сама заботиться о ребенке. Цицерон рассказал мне, как отреагировал на это Долабелла:

– Негодяй просто пожал плечами, пожелал ей удачи с ребенком и сказал, что, конечно, тот должен остаться с матерью. А потом оттащил меня в сторонку, чтобы сообщить, что в данный момент никоим образом не может возвратить ее приданое и надеется, что это не повлияет на наши отношения! Что тут скажешь? Вряд ли я могу позволить себе нажить врага из числа ближайших сподвижников Цезаря. К тому же я до сих пор не могу заставить себя окончательно его невзлюбить.

Цицерон мучился и винил себя за то, что довел ситуацию до такой беды.

– Я должен был настоять на том, чтобы она развелась, в тот самый миг, когда услышал о его поведении. А теперь как ей быть? Брошенная мать в возрасте тридцати одного года со слабым здоровьем и без приданого едва ли имеет хорошие брачные перспективы.

Если кто и должен сочетаться браком, мрачно осознал Цицерон, так это он сам, как бы мало ему того ни хотелось. Ему нравилось новое холостяцкое положение, он предпочитал жизнь со своими книгами жизни с женой. Теперь ему сравнялось шестьдесят, и, хотя он все еще был хорошо сложен, сексуальное желание, даже в юности никогда не являвшееся сильной частью его натуры, угасало. Да, он стал флиртовать больше по мере того, как становился старше. Ему нравились пирушки в компании юных женщин – как-то раз он даже присутствовал за одним столом с любовницей Марка Антония, актрисой Волумнией Киферидой, выступавшей обнаженной, – поступок, который в прошлом мой друг ни за что бы не одобрил. Но он ограничивался бормотанием комплиментов на обеденном ложе и время от времени отправлял на следующее утро с гонцом любовную поэму.

К несчастью, теперь ему необходимо было жениться, чтобы раздобыть деньги. То, что Теренция втайне забрала свое приданое, нанесло урон его финансам, и Марк Туллий знал, что Долабелла никогда не возместит ему приданое Туллии. Несмотря на то что у Цицерона было много домов – в том числе два новых, на острове Астура рядом с Антием и в Путеолах в Неаполитанском заливе, – он едва мог позволить себе их содержать. Вы можете спросить: «Тогда почему же он не продал некоторые из них?» Но мой друг никогда так не поступал. Его девизом всегда было: «Доходы регулируются в соответствии с расходами, а не наоборот». Теперь, когда его доходы не могли больше увеличиваться, благодаря юридической практике, единственной реальной альтернативой было снова взять богатую жену.

Это низкая история. Но я с самого начала поклялся рассказывать правду, и я это сделаю.

Имелись три потенциальных невесты. Одна – Гирция, старшая сестра Авла Гирция. Ее брат безмерно разбогател, благодаря времени, проведенному в Галлии, и, чтобы сбыть эту надоедливую женщину с рук, готов был предложить ее Цицерону с приданым в два миллиона сестерциев. Но, как выразился Марк Туллий в письме к Аттику, Гирция была «просто в высшей степени уродливой», и Цицерона поражала абсурдность ситуации: его красивые дома должны быть сохранены ценой того, что он введет в них некрасивую жену.

Далее шла Помпея, дочь Помпея Великого. Раньше она была замужем за Фавстом Суллой, владевшим манускриптами Аристотеля и недавно убитым в Африке в сражении за дело Сената. Но если б Цицерон женился на ней, то Гней Помпей-младший – человек, угрожавший убить его на Керкире – стал бы его шурином. Это было немыслимо. Кроме того, Помпея очень напоминала лицом своего отца.

– Ты можешь вообразить, – сказал мне мой бывший хозяин, содрогнувшись, – каково это – просыпаться каждое утро рядом с Помпеем?

Так что оставалась наименее подходящая партия – Публия. Этой девушке исполнилось всего пятнадцать лет, и ее отец, Марк Публий, богатый всадник и друг Аттика, умер, оставив свое имущество опекунам дочери – до тех пор, пока та не выйдет замуж. Главным опекуном являлся сам Цицерон. Это была идея Аттика – «изящное решение», как он это назвал, – что Марк Туллий должен был жениться на Публии и таким образом получить доступ к ее состоянию. В этом не было ничего незаконного. Мать девушки и дядя были всецело «за», польщенные перспективой породниться с таким выдающимся человеком. И сама Публия, когда Цицерон нерешительно затронул эту тему, заявила, что почла бы за честь стать его женой.

– Ты уверена? – спросил оратор. – Я на сорок пять лет старше тебя… Я достаточно стар, чтобы быть твоим дедушкой. Ты не находишь это… неестественным?

Девушка уставилась на него в упор:

– Нет.

После того как Публия ушла, Цицерон сказал:

– Что ж, похоже, она говорила правду. Я бы и не мечтал об этом, если б ей была отвратительна сама мысль обо мне.

Он тяжело вздохнул и покачал головой.

– Полагаю, лучше довести дело до конца. Но люди отнесутся к этому очень неодобрительно.

Я не удержался от замечания:

– Тебе надо беспокоиться не о людях.

– Ты о чем? – не понял мой друг.

– Ну, о Туллии, конечно, – ответил я, удивленный, что Цицерон не принимает ее в расчет. – Что, по-твоему, почувствует она?

Оратор прищурился на меня в искреннем недоумении.

– А почему Туллия должна возражать? Я делаю это точно так же ради нее, как и ради себя самого.

– Что ж, – мягко сказал я. – Думаю, скоро ты выяснишь, что она будет возражать.

И она возражала. Цицерон сказал, что, когда он сообщил о своем решении, его дочь упала в обморок, и пару часов он боялся за ее здоровье и за здоровье ребенка. Оправившись, Туллия захотела узнать, как он вообще до такого додумался. От нее и вправду ожидают, что она будет звать это дитя мачехой? Что они будут жить под одной крышей?

Марка Туллия расстроила ее бурная реакция, однако отступать было слишком поздно. Он уже одолжил деньги у ростовщиков в ожидании состояния своей новой жены.

Ни один из его детей не присутствовал на свадебном завтраке: Туллия переехала жить к матери, чтобы быть с нею на последних стадиях беременности, а Марк попросил у отца разрешения отправиться сражаться в Испанию вместе с армией Цезаря. Цицерон сумел убедить его, что такой поступок был бы бесчестным по отношению к его бывшим товарищам, и вместо Испании Марк поехал в Афины с очень щедрым пособием, чтобы попытаться вбить немного философии в свой тупой череп.

А вот я побывал на свадьбе, которая состоялась в доме невесты.

Кроме меня, единственными гостями со стороны жениха были Аттик и его жена Филия: она сама была на тридцать лет младше своего мужа, но казалась матроной рядом с хрупкой Публией. Невеста, одетая в белое, с заколотыми наверх волосами и со священным поясом, выглядела как изысканная куколка.

Может, некоторые мужчины и могли бы пережить все это не моргнув и глазом – я уверен, что Помпей чувствовал бы себя в такой ситуации совершенно свободно, – но Цицерон испытывал такую явную неловкость, что, когда дело дошло до декламирования простой клятвы («Где ты, Гайя, буду я, Гай»), он случайно переставил имена местами – дурное предзнаменование.

После длинного праздничного пира свадебная компания пошла к дому Марка Туллия в угасающем свете дня. Он надеялся сохранить свою женитьбу в секрете и почти бежал по улицам, сторонясь взглядов прохожих, при этом твердо сжимая руку жены и словно волоча ее за собой. Но свадебные процессии всегда привлекают внимание, а его слишком хорошо знали в лицо, чтобы можно было сохранить инкогнито, поэтому к тому времени, как мы добрались до Палатина, за нами тащилась толпа человек в пятьдесят или даже больше. К тому же у дома нас ожидали несколько аплодирующих клиентов, чтобы бросить цветы над счастливой парой.

Я забеспокоился, что Цицерон может потянуть себе спину, если попытается перенести новобрачную через порог, но он легко вскинул ее на руки и быстро внес в дом, прошипев мне через плечо, чтобы я закрыл за ними дверь, и быстро!

Публия отправилась прямиком в прежние покои Теренции, где служанки уже распаковали ее вещи, чтобы приготовить ее к брачной ночи.

Марк Туллий попытался уговорить меня побыть еще немного и выпить с ним вина, но я сослался на сильную усталость и оставил его разбираться самому.

Брак этот с самого начала был бедствием. Цицерон понятия не имел, как обращаться с юной женой. К нему как будто пришел ребенок друга – чтобы остаться навсегда в его доме. Иногда оратор играл роль доброго дядюшки, восхищаясь тем, как Публия играет на лире, или поздравляя ее с законченной вышивкой. В других случаях он был ее раздраженным учителем, которого ужасало ее невежество в истории и в литературе. Но по большей части Марк Туллий пытался держаться от нее подальше. Один раз мой друг признался мне, что единственным реальным основанием для таких взаимоотношений могло бы стать вожделение, а он его попросту не испытывает. Бедная Публия – чем больше знаменитый муж игнорировал ее, тем больше она к нему льнула и тем больше он раздражался.

В конце концов, Цицерон отправился повидаться с Туллией и умолял, чтобы та снова переехала к нему. Она может родить в его доме, сказал он – роды уже приближались, – а он отошлет Публию, вернее, заставит Аттика ее отослать, поскольку находит ситуацию слишком огорчительной, чтобы справиться с нею. Туллия, расстроенная тем, что видит отца в таком состоянии, согласилась, и многострадальный Помпоний Аттик в должное время нанес визит матери и дяде Публии и объяснил, почему молодой женщине придется вернуться домой после неполного месяца замужней жизни. Он дал им надежду на то, что, как только родится ребенок, пара сможет возобновить свои отношения, но сейчас желания Туллии важнее всего. У родственников Публии практически не осталось выбора, кроме как согласиться.

Стоял январь, когда Туллия переехала в дом Цицерона. Ее доставили к дверям на носилках, и ей пришлось помочь войти внутрь. Я вспоминаю весь тот холодный зимний день очень ясно, ярко и четко. Будущая мать двигалась с трудом, и Марк Туллий хлопотал вокруг нее, говоря привратнику закрыть дверь и приказывая, чтобы в огонь добавили дров, так как он очень беспокоился, что она может простудиться. Туллия сказала, что ей бы хотелось пойти в свою комнату и лечь, и ее отец послал за доктором, чтобы тот осмотрел ее. Вскоре врач вышел к нам и доложил, что она рожает. В дом доставили Теренцию, вместе с повитухой и ее помощницами, и все они исчезли в комнате Туллии.

Вопли боли, звеневшие в доме, были вовсе не похожи на обычный голос дочери Марка Туллия – они вообще не походили ни на один человеческий голос. Это были гортанные, первобытные крики – личность несчастной женщины была полностью вытеснена болью. Я гадал – как они вписываются в философскую схему Цицерона? Может ли счастье хоть отдаленно быть связано с такой му`кой? Возможно, да. Но мой друг оказался не в силах вынести вопли и вой и вышел в сад, где ходил по кругу, час за часом, не замечая холода. В конце концов, наступила тишина, он вернулся в дом и посмотрел на меня. Мы ждали. Казалось, прошло много времени, а потом послышались шаги и появилась Теренция. Ее лицо было осунувшимся и бледным, но голос – торжествующим.

– Мальчик! – сказала она. – Здоровый мальчик – и с нею все хорошо.

«С нею все хорошо». Это было все, что имело значение для Цицерона.

Новорожденный мальчик был крепким и получил имя Публий Лентул, по родовому имени, принятому его усыновленным отцом[65]. Но Туллия не могла сама кормить младенца, и эту задачу поручили кормилице.

Проходили дни после травмирующих родов, но молодая мать как будто вовсе не становилась сильнее. Поскольку в ту зиму в Риме было очень холодно, в воздухе было предостаточно дыма, а шум, доносившийся с форума, тревожил ее сон. Было решено, что они с Цицероном должны вернуться в Тускул, где провели вместе счастливый год – там она сможет восстановить силы среди безмятежности холмов Фраскати, пока мы с Марком Туллием наляжем на его философские сочинения. Мы взяли с собой также доктора, а ребенок путешествовал со своей кормилицей, к тому же за ним присматривала целая свита рабов.

Путешествие далось Туллии нелегко. Она задыхалась и разрумянилась от лихорадки, хотя глаза ее были большими и спокойными, и она сказала, что довольна: не больна, а просто устала. Когда мы добрались до виллы, врач настоял на том, чтобы она сразу отправилась в постель, а после отвел меня в сторону и сказал, что совершенно уверен в том, что Туллия сейчас находится на последней стадии угасания и не переживет ночь. Должен ли он сообщить это ее отцу, спросил медик, или лучше это сделаю я?

Я сказал, что поговорю с Марком Туллием сам, и, собравшись с силами, пошел искать Цицерона. Он нашелся в библиотеке, где взял с полок кое-какие свитки, но даже не попытался их развернуть. Оратор сидел, уставившись прямо перед собой, и не повернулся, чтобы посмотреть на меня.

– Она умирает, не так ли? – спросил он.

– Боюсь, что да, – подтвердил я.

– Она знает?

– Доктор ей не сказал, но, думаю, она слишком умна, чтобы этого не сознавать. А ты как думаешь?

Мой друг кивнул.

– Вот почему она так рвалась сюда, в то место, с которым связаны самые счастливые ее воспоминания… Здесь она хочет умереть. – Он потер глаза. – Думаю, теперь я пойду и посижу с ней.

Я ждал в Лицее, наблюдая, как солнце опускается за римские холмы. Несколько часов спустя, когда совсем стемнело, одна из служанок пришла за мной и провела в освещенную свечами комнату Туллии. Та была без сознания, лежа на кровати с распущенными, разметавшимися по подушке волосами. Цицерон сидел на краю постели, держа ее за руку, а по другую сторону от Туллии спал ребенок. Дыхание ее было очень поверхностным и быстрым. В комнате находились и другие люди – ее служанки, кормилица ребенка, доктор – но они стояли в тени, и у меня не сохранились воспоминания об их лицах.

Оратор увидел меня и сделал знак подойти ближе. Я наклонился и поцеловал влажный лоб Туллии, а потом отступил, чтобы присоединиться к другим в полутьме. Вскоре после этого дыхание умирающей стало замедляться. Интервалы между вдохами стали длиннее, и мне то и дело чудилось, что она уже умерла, но потом она снова хватала ртом воздух. Когда же ей действительно пришел конец, все было по-другому, и ошибиться в нем было невозможно, – длинный вздох, легкая дрожь всего тела, а потом полная неподвижность: Туллия отошла в вечность.

XIII

Похороны состоялись в Риме. Во всем случившемся была лишь одна хорошая сторона: брат Цицерона Квинт, от которого оратор отдалился после той ужасной сцены в Патрах, сразу после нашего возвращения заглянул к нам, чтобы принести соболезнования, и они с Марком Туллием вместе сидели рядом с гробом, не говоря ни слова и держась за руки. В знак примирения Цицерон попросил Квинта сочинить панегирик: он сомневался, что сможет справиться с этим сам.

В остальном же это было одно из самых печальных событий, какие я когда-либо видел, – длинная процессия до Эсквилинского поля в ледяных зимних сумерках, завывания погребального пения, мешающиеся с карканьем ворон в священной роще Лабитины[66], маленькая закутанная фигурка на похоронных дрогах, измученное лицо Теренции, которая словно обратилась от горя в камень подобно Ниобе, Аттик, поддерживающий Цицерона, когда тот поднес факел к погребальному костру, и, наконец – огромная простыня пламени, внезапно взметнувшегося и осветившего палящим красным заревом наши застывшие лица, похожие на маски греческой трагедии.

На следующий день Публия появилась на пороге нашего дома вместе с матерью и дядей, дуясь из-за того, что ее не пригласили на похороны, и полная решимости переехать обратно к мужу. Она произнесла маленькую речь, которую для нее явно написали и которую она выучила наизусть:

– Муж мой, я знаю, что твоя дочь считала мое присутствие неприятным, но теперь, когда эта помеха исчезла, надеюсь, мы сможем возобновить нашу совместную супружескую жизнь и я сумею помочь тебе забыть свое горе!

Однако Цицерон не хотел забывать свое горе. Он хотел погрузиться в него, хотел, чтобы оно его поглотило.

Не сказав Публии, куда направляется, он в тот же день бежал из дома, взяв урну с прахом Туллии. Оратор переехал в дом Аттика на Квиринале[67], где на несколько дней заперся в библиотеке, ни с кем не видясь и составляя огромный указатель всего, что когда-либо было написано философами и поэтами о том, как справиться с горем и кончиной близкого человека. Он назвал этот труд своим «Утешением», а позже рассказал мне, что во время работы слышал, как пятилетняя дочь Аттика играет в своей детской в соседней комнате, в точности как делала Туллия, когда сам он был молодым адвокатом:

– Этот звук был для моего сердца острым, как раскаленная докрасна игла; он не давал мне отвлечься от моей задачи.

Обнаружив, где он, Публия начала докучать Помпонию Аттику, прося допустить ее в дом, и поэтому Цицерон снова бежал – в самое новое и самое уединенное из всех своих владений: виллу на крошечном островке Астура, в устье реки, всего в сотне ярдов от берега бухты Антия. Этот полностью необитаемый остров порос деревьями и рощицами, через которые были проложены тенистые тропинки. В этом уединенном месте Цицерон избегал любой человеческой компании. В начале дня он скрывался в густом колючем лесу, где ничто не нарушало его раздумий, кроме криков птиц, и не показывался оттуда до вечера.

«Что есть душа? – спрашивает он в своем “Утешении”. – Это не влага, не воздух, не огонь и не земляной состав. В этих элементах нет ничего, что объясняет силу памяти, ума или мысли, ничего, что помнит прошлое, предвидит будущее или постигает настоящее. Скорее, душа должна считаться пятым элементом – божественным и потому вечным».

Я остался в Риме и занимался всеми его делами – финансовыми, домашними, литературными и даже супружескими, поскольку теперь на меня свалилась обязанность отражать натиск незадачливой Публии и ее родственников, притворяясь, будто я понятия не имею, где находится Цицерон. Проходили недели, и его отсутствие становилось все труднее объяснять не только его жене, но и его клиентам и друзьям. Я сознавал, что репутация его страдает, – считалось недостойным мужчины настолько безраздельно предаваться горю. Пришло много писем с соболезнованиями, в том числе и строчка от Цезаря из Испании, и я переслал их своему другу.

В конце концов, Публия обнаружила его тайное убежище и написала ему, объявляя о своем намерении посетить его в компании своей матери. Чтобы спастись от столь пугающего столкновения, Цицерон покинул остров с прахом дочери в руках и в конце концов нашел в себе храбрость написать жене письмо, сообщив о своем желании развестись с нею. Без сомнения, с его стороны было трусостью не сказать ей об этом в лицо, но он понимал, что недостаток ее сочувствия после смерти Туллии сделал их необдуманные отношения полностью несостоятельными. Он предоставил Аттику разобраться с финансовыми деталями, которые повлекли за собой продажу одного из его домов, и пригласил меня присоединиться к нему в Тускуле, говоря, что у него есть замысел, который он желает обсудить.

Я прибыл в Тускул в середине мая – к тому времени мы с Марком Туллием не виделись больше трех месяцев. Он сидел в Академии и читал, а услышав мои шаги, повернулся и с печальной улыбкой посмотрел на меня. Меня потрясла его внешность. Он стал куда более тощим, особенно вокруг шеи, и в его отросших неприбранных волосах прибавилось седины. Но настоящие изменения лежали глубже. В ораторе ощущалось некое смирение. Оно проявлялось в замедленных движениях и в мягкости манер – его как будто разбили на части и собрали заново.

За обедом я спросил, не находит ли он болезненным возвращение туда, где провел так много времени с Туллией.

Мой друг со вздохом ответил:

– Меня, само собой, ужасала мысль о приезде сюда, но, когда я прибыл, все оказалось не так уж плохо. Я пришел к пониманию того, что человек справляется с горем, либо никогда не думая о нем, либо думая о нем постоянно. Я выбрал последнее, и здесь я, по крайней мере, окружен воспоминаниями о ней, а ее пепел предан земле в саду. И друзья были очень добры ко мне, особенно пережившие похожие утраты. Ты видел письмо, которое написал мне Сципион?

С этими словами Марк Туллий протянул мне это письмо через стол.

«Я хочу рассказать тебе то, что принесло мне немалое утешение, в надежде, что это сумеет облегчить и твою скорбь, – писал его друг. – Когда я возвращался из Азии и плыл из Эгины к Мегаре, я начал смотреть на окружающий пейзаж. Позади меня была Эгина, передо мной – Мегара, справа – Пирей, а слева – Коринф, некогда цветущие города, теперь на глазах превращающиеся в руины. Я начал думать: «Ах! Как можем мы, восковые манекены, негодовать, если один из нас, недолговечных созданий, умирает или его убивают, когда в одном-единственном месте лежат заброшенные трупы стольких городов? Возьми себя в руки, Сервий, и вспомни, что ты рожден смертным». Уверяю тебя, эта мысль придала мне немало сил. Может ли тебя действительно так сильно взволновать потеря одной хрупкой души бедной маленькой женщины? Если б ее конец не настал сейчас, она все равно должна была умереть через несколько лет, потому что была смертной».

– Никогда не думал, что Сульпиций может быть таким красноречивым, – заметил я.

– Я тоже, – согласно кивнул Марк Туллий. – Ты видишь, как все мы, бедные создания, стараемся найти смысл в смерти, даже такие старые сухие юристы, как он? Это подсказало мне идею. Предположим, мы создадим философский труд, который поможет облегчить людям страх смерти.

– Это было бы подвигом.

– «Утешение» стремится примирить нас со смертями тех, кого мы любим. Теперь давай попытаемся примирить нас с собственной смертью. Если мы преуспеем – скажи-ка, что может принести человечеству большее спасение от ужаса, чем это?

Ответа у меня не было – его заявление было неопровержимым, и мне стало любопытно, как он справится с этим делом. Так родился труд, известный теперь под названием «Тускуланские беседы», над которым мы начали работать на следующий день.

С самого начала Цицерон задумал его в пяти книгах:

1. «О страхе смерти».

2. «О перенесении боли».

3. «Об утешении в горе».

4. «Об иных душевных неурядицах».

5. «О самодостаточности добродетели для счастливой жизни».

И вновь мы вернулись к нашему старому распорядку сочинительства. Как и его кумир Демосфен, ненавидевший, когда усердный работник поднимался раньше него, Цицерон вставал еще в темноте и читал в своей библиотеке при свете лампы до тех пор, пока не занимался день. Позже, утром, он описывал мне то, что было у него на уме, а я проверял его логику, задавая вопросы. После полудня, пока он дремал, я набрасывал свои стенографические заметки, которые он потом правил, а вечером за ужином мы обсуждали и исправляли дневную работу и, наконец, перед тем как удалиться на ночь, решали, над какими темами будем трудиться на следующее утро.

Летние дни были длинными, и мы быстро продвигались вперед, по большей части потому, что Марк Туллий решил создать свой труд в форме диалога между философом и учеником. Обычно я изображал ученика, а он был философом, но время от времени мы менялись ролями. Эти наши «Беседы» до сих пор популярны, и поэтому, надеюсь, нет необходимости пересказывать их подробно. Они представляют собой подведение итогов всего, во что стал верить Цицерон после потрясений последних лет: что душа, в отличие от тела, обладает божественной жизнью и, следовательно, вечна, что даже если душа не вечна и впереди нас ожидает только забвение, этого не надо бояться, поскольку ощущений тогда не будет, а следовательно, не будет ни боли, ни несчастий («мертвые не несчастны, несчастны живые»), что мы должны думать о смерти постоянно и таким образом приучить себя к ее неизбежному приходу («вся жизнь философа, как сказал Сократ, – это подготовка к смерти») и что, если у нас достаточно решимости, мы можем научить себя презирать смерть и боль точно так, как это делают профессиональные воины.

«Был ли случай, когда даже посредственный гладиатор застонал бы или изменился в лице? – писал мой друг. – Кто из них опозорил себя после падения, спрятав горло, если приказано принять смертельный удар? Вот что значит сила тренировки, практики и привычки. Неужели гладиатор будет способен на такое, тогда как человек, рожденный для славы, окажется настолько слаб душою, что не сможет укрепить ее систематической подготовкой?»

В пятой книге Цицерон предлагает свои практические рекомендации для всего этого. Человек может подготовиться к смерти, только ведя нравственную жизнь, то есть не желать ничего чрезмерно, быть довольным тем, что имеет, быть полностью самодостаточным, чтобы, кого бы он ни потерял, он смог продолжать жить дальше, невзирая на потерю, не причинять никому вреда, осознать, что лучше страдать от раны, чем нанести ее другому, и принять, что жизнь дается взаймы Природой без срока отдачи долга и что расплату могут потребовать в любой момент. А самый трагичный образ в мире – это тиран, нарушивший все эти заповеди.

Таковы были уроки, которые Марк Туллий усвоил и желал сообщить миру на шестьдесят второе лето своей жизни.

Примерно месяц спустя после того, как мы начали работу над «Беседами», в середине июня к нам явился с визитом Долабелла. Он возвращался в Рим из Испании, где снова сражался бок о бок с Цезарем. Диктатор одержал победу, и остатки войска Помпея были разгромлены. Но Публия Корнелия ранили в битве при Мунде. От уха его до ключицы тянулся рубец, и он прихрамывал при ходьбе: конь, убитый под ним копьем, сбросил его на землю и прокатился по нему.

И все-таки этот человек, как всегда, был полон жизнерадостности. Он очень хотел видеть своего сына, который в то время жил с Цицероном, а также почтить место, где был похоронен прах Туллии.

Малышу Лентулу исполнилось тогда четыре месяца, и он был большим и румяным человечком, настолько же здоровым с виду, насколько хрупкой была его мать. Он как будто высосал из нее всю жизнь, и я уверен, что именно поэтому никогда не видел, как Цицерон держит его на руках или обращает на него много внимания – он не мог до конца простить внуку то, что тот жив, тогда когда мать его умерла.

Долабелла взял ребенка из рук кормилицы, повернул его и осмотрел так, будто тот был вазой, после чего объявил, что ему хотелось бы взять сына с собой в Рим. Марк Туллий не возражал.

– Я выделил ему содержание в своем завещании, – сказал он своему зятю. – Если пожелаешь обсудить его воспитание, приезжай и повидайся со мной в любое время.

Они вместе пошли взглянуть на то место в Академии, где прах Туллии покоился на солнечном местечке рядом с ее любимым фонтаном.

После Цицерон рассказал мне, что Корнелий опустился на колени, положил цветы на ее могилу и заплакал.

– Увидев его слезы, я перестал на него сердиться, – признался мой друг. – Туллия всегда говорила, что знала, за какого человека выходит замуж. И если первый муж был для нее скорее другом детства, чем кем-нибудь еще, а второй – всего лишь удобным способом спастись от матери, то, по крайней мере, третьего она страстно любила, и я рад, что она испытала это чувство, прежде чем умерла.

За обедом Долабелла, не способный полулежать из-за своей раны и вынужденный есть сидя в кресле, подобно варвару, описывал кампанию в Испании. Он признался, что она чуть не закончилась катастрофой: был момент, когда строй армии оказался прорван и самому Цезарю пришлось спешиться, схватить щит и вновь сплотить своих бегущих легионеров.

– Когда все закончилось, он сказал нам: «Сегодня я впервые сражался за свою жизнь». Мы убили тридцать тысяч врагов, пленных не брали, – рассказывал молодой человек. – Голову Гнея Помпея насадили на шест и выставили перед людьми по приказу Цезаря. Могу сказать, что это была страшная работа, и я боюсь, что, когда Цезарь вернется домой, ты и твои друзья не найдете его столь же уступчивым, каким он был раньше.

– Пока он дозволяет мне спокойно писать книги, у него не будет со мной проблем.

– Мой дорогой Цицерон, тебе следует беспокоиться меньше всех прочих. Цезарь тебя любит. Он всегда говорит, что теперь остались только ты и он.

Позже, тем же летом, Юлий Цезарь вернулся в Италию, и все амбициозные люди Рима стеклись приветствовать его, но мы с Цицероном остались в деревне и продолжали работать. Мы закончили «Беседы», и оратор послал их Аттику, чтобы его команда рабов могла скопировать книгу и распространить ее – он особо просил, чтобы один экземпляр послали Цезарю, – а потом начал составлять два новых трактата, «О природе богов» и «О дивинации»[68]. Время от времени его все еще пронзали шипы горя, и он удалялся на много часов в какой-нибудь удаленный уголок сада. Но все чаще и чаще мой друг бывал доволен.

– Скольких проблем избегает человек, отказываясь якшаться с вульгарным стадом! – говорил он порой. – Не имея работы, посвящать время литературе – это самое изумительное на свете.

Однако даже в Тускуле мы ощущали, как далекую бурю, возвращение диктатора.

Долабелла сказал правду. Цезарь, вернувшийся из Испании, не был тем Цезарем, который туда отбыл. Дело было не просто в его нетерпимости к инакомыслию – нет, казалось, что его понимание реальности, некогда столь пугающе надежное, начало наконец ему изменять.

Сперва он распространил ответ на панегирик Цицерона Катону, назвав его «Анти-Катон», полный вульгарных насмешек на тему того, что Порций Катон был пьяницей и психом.

Поскольку почти каждый римлянин питал хотя бы невольное уважение к Катону, а большинство и вовсе благоговели перед ним, мелочность этого памфлета нанесла больше вреда репутации диктатора, чем репутации Марка Порция.

– Что за неуемное желание властвовать над всеми? – вслух недоумевал Цицерон, прочитав памфлет. – Желание, которое заставляет его топтать даже прах умерших?

А потом Юлий Цезарь решил получить еще один триумф, на сей раз – чтобы отпраздновать победу в Испании. Большинству людей казалось, что истребление тысяч собратьев-римлян, в том числе и сына Помпея, – это не то, чем можно гордиться. А еще была продолжающаяся страстная влюбленность Юлия в Клеопатру. Плохо было уже то, что он поселил ее в великолепном доме с парком возле Тибра; но когда он воздвиг золотую статую своей чужеземной любовницы в храме Венеры, то оскорбил и религиозных, и патриотически настроенных людей. Он даже объявил себя богом – «Божественным Юлием» – с собственным духовенством, храмом и изображениями и, как бог, начал вмешиваться во все аспекты повседневной жизни: ограничил для сенаторов путешествия за границу, запретил изысканные трапезы и роскошные вещи – вплоть до того, что разместил на рынках шпионов, врывавшихся в дома граждан посреди обеда, чтобы обыскивать, конфисковывать и арестовывать.

В конце концов, словно его амбиции за последние годы еще не привели к достаточному кровопролитию, Цезарь объявил, что весной снова отбудет на войну во главе громадной армии из тридцати шести легионов, чтобы прежде всего уничтожить Парфию, в отместку за смерть Красса, а потом вернуться к дальнему берегу Черного моря в громадной чреде завоеваний, включающей Гирканию, Каспийское море и Кавказ, Скифию, все страны, граничащие с Германией, и, наконец, саму Германию, после чего возвратится в Италию через Галлию. Предполагалось, что его не будет в Риме три года.

И Сенат не нашелся, что обо всем этом сказать. Подобно людям, построившим пирамиды для фараонов, сенаторы были лишь рабами грандиозных замыслов своего господина.

В декабре Цицерон предложил, чтобы мы перенесли наши труды в более теплый климат. Недавно умер его богатый клиент с Неаполитанского залива, Марк Клавий, оставив ему солидное имение в Путеолах. Именно туда мы и отправились, потратив на путешествие неделю и прибыв на место в канун Сатурналий.

Вилла оказалось большой и роскошной. Она стояла на песчаном берегу и была даже красивее дома Марка Туллия, находившегося по соседству, в Кумах. Поместье отошло Цицерону с рядом солидных коммерческих зданий в городе и фермой в непосредственной близи от города. Мой друг, как ребенок, восторгался этими своими новыми владениями и, едва мы прибыли, снял сандалии, поддернул тогу и сошел на берег, к морю, чтобы омыть ноги.

На следующее утро, после того, как раздал всем рабам подарки на Сатурналии, оратор позвал меня в свой кабинет и вручил мне красивую шкатулку из сандалового дерева. Я решил, что это мой подарок, но, когда начал благодарить Цицерона, он велел мне ее открыть. Внутри я обнаружил документы на ферму рядом с Путеолами – она передавалась мне. Я был ошеломлен этим поступком так же, как и в тот день, когда он даровал мне свободу.

Марк Туллий сказал:

– Мой дорогой старый друг, я бы желал, чтобы ферма была больше и чтобы я мог даровать тебе ее раньше. Вот она, наконец, ферма, которую ты всегда хотел, – может быть, она принесет тебе столько же радости и утешения, сколько ты принес мне за все эти годы.

Даже в праздник Цицерон работал. У него не осталось семьи, с которой он мог бы праздновать – все ее члены были или мертвы, или находились с ним в разводе, или их разбросало по свету. Полагаю, писательский труд помогал ему переносить одиночество. Но нельзя сказать, что Марк Туллий пребывал в меланхолии. Он начал новую работу – философское исследование старости – и наслаждался этим трудом («О, воистину жалок тот старик, который не усвоил в течение своей долгой жизни, что смерть не до́лжно брать в расчет»). Однако оратор настоял, чтобы хотя бы я взял выходной, поэтому я отправился на прогулку вдоль берега, обдумывая тот чрезвычайный факт, что теперь я – человек, имеющий собственное владение… Что я, вообще-то, фермер. Я чувствовал, будто закончилась одна часть моей жизни и началась другая: предзнаменование того, что моя работа с Цицероном почти завершена и мы вскоре расстанемся.

На всем этом участке побережья попадаются большие виллы, выходящие на залив, в сторону мыса Мисен. Поместье, расположенное рядом с имением Марка Туллия, принадлежало Луцию Марцию Филиппу, бывшему консулу. Он был на несколько лет моложе Цицерона и во время гражданской войны находился в неловком положении, поскольку являлся тестем Катона, но при этом был женат на ближайшей из ныне живущих родственниц Цезаря, его племяннице Атии. Обе враждующие стороны даровали Луцию разрешение держаться в стороне от конфликта и пересидеть его здесь – предусмотрительный нейтралитет, идеально подходивший его нервному темпераменту.

Теперь, приближаясь к границам его поместья, я увидел, что берег перекрыли солдаты, не разрешая людям проходить перед домом. На мгновение я задался вопросом, что происходит, а когда, наконец, понял это, повернулся и поспешил обратно, чтобы рассказать обо всем Цицерону… Только чтобы выяснить, что он уже получил следующее послание:

Цезарь, диктатор, – Марку Цицерону, привет.

Я в Кампании, делаю смотр своим ветеранам и проведу часть Сатурналий со своей племянницей Атией на вилле Луция Марция Филиппа. Если тебе это удобно, мой отряд и я посетим тебя на третий день праздника. Пожалуйста, ответь через моего офицера.

– Что ты ответил? – спросил я первым делом.

– А какой ответ человек дает богу? – буркнул мой друг. – Конечно, я ответил: «Да».

Цицерон притворялся, что вынужден так поступить, но могу сказать – втайне он был польщен. Хотя, когда оратор спросил, насколько велика свита Цезаря, которую ему тоже придется кормить, и получил ответ, что она состоит из двух тысяч человек, он пересмотрел свое отношение. Всем домочадцам пришлось отложить свой праздник и в течение оставшегося дня и всего следующего заниматься грандиозными приготовлениями, опустошая продовольственные рынки Путеол и одалживая на соседних виллах ложа и столы.

В поле за домом был разбит лагерь и расставлены часовые. Нам дали список из двадцати человек, которые будут обедать в самом доме. Список, возглавляемый Цезарем, включал в себя Филиппа, Луция Корнелия Гальбу, Гая Оппия (последние двое являлись ближайшими товарищами Цезаря) и дюжину офицеров, чьи имена я забыл.

Все было организовано, как военные маневры, в строгом соответствии с расписанием. Цицерону сообщили, что Гай Юлий будет работать со своими секретарями в доме Филиппа до полудня, затем, вскоре после полудня, уделит час энергичным упражнениям на берегу и оценит, если перед обедом в его распоряжение смогут предоставить ванну. Что же касается меню, то диктатор недавно проходил курс рвотных средств, поэтому с аппетитом съест все, что подадут, но особенно оценит устриц и перепелку, если их можно достать.

К тому времени Цицерон от всего сердца желал бы никогда не соглашаться на этот визит.

– Где я найду перепелку в декабре? Он что, думает, я – Лукулл?

Тем не менее Марк Туллий был полон решимости, как он сам выразился, «показать Цезарю, что мы умеем жить», и постарался раздобыть все самое лучшее, от душистых масел для ванны до фалернского вина на столе.

Позже, как раз перед тем, как диктатор должен был войти в дверь, примчался вечно встревоженный Филипп с вестями о том, что Марк Мамурра, главный инженер Цезаря – человек, в числе прочих изумительных деяний построивший мост через Рейн, – умер от апоплексии. На мгновение показалось, что весь визит пойдет под откос, но, когда появился Юлий, разрумянившийся после быстрой ходьбы, и Цицерон обрушил на него эту новость, диктатор и глазом не моргнул.

– Очень о нем сожалею, – сказал он коротко. – Где моя ванна?

И больше никакого упоминания о Мамурре. А ведь тот, как заметил Марк Туллий, больше десяти лет был одним из ближайших товарищей Цезаря. Странно, что это краткое проникновение в холодность натуры Гая Юлия яснее всего запомнилось мне из тогдашнего визита, потому что вскоре меня отвлекло обилие шумных людей, заполонивших дом и рассыпавшихся между тремя обеденными залами. Естественно, я не был за одним столом с диктатором. В моей комнате собрались сплошь солдаты – грубая толпа. Сперва им еще хватало вежливости, но вскоре все они были пьяны и в промежутке между подачей блюд то и дело валили на берег, чтобы поблевать. Все разговоры вертелись вокруг Парфии и предстоящей военной кампании.

После я спросил Цицерона, какой разговор состоялся между ним и Цезарем.

– На удивление, весьма приятный, – ответил тот. – Мы избегали разговоров о политике и в основном беседовали о литературе. Он сказал, что только что прочитал наши «Беседы», и сыпал комплиментами. «Однако, – заявил он, – должен сказать, что я – живое опровержение твоего основного утверждения». – «Какого же?» – «Ты заявляешь, что только тот может победить страх смерти, кто ведет добродетельную жизнь. Что ж, согласно твоему определению я вряд ли ее веду, однако не боюсь умереть. Что ответишь?» На это я сказал, что для человека, который не боится умереть, он путешествует с на редкость большой охраной.

– Он засмеялся? – спросил я с любопытством.

– Ничего подобного! Он сделался очень серьезен, как будто я его оскорбил, и сказал, что как глава государства обязан принимать должные меры предосторожности. Что если с ним что-нибудь случится, начнется хаос, но это не означает, будто он боится смерти, – отнюдь. Поэтому я еще немного углубился в данную тему и спросил, почему он настолько ее не боится: он верит в бессмертие души или считает, что все мы умрем вместе с нашими телами?

– И каков был ответ?

– Он сказал, что не знает насчет других, но сам он явно не умрет вместе со своим телом, ведь он – бог. Я вгляделся в него, чтобы увидеть, не шутит ли он, но не уверен, что он шутил. В тот миг, скажу честно, я перестал завидовать его могуществу и славе. Они свели его с ума.

Я вновь увидел Цезаря всего один раз, когда тот уходил. Диктатор вышел из главной обеденной залы, поддерживаемый Цицероном и смеющийся над каким-то замечанием, которое тот только что отпустил. Гай Юлий слегка раскраснелся от вина, что было для него редкостью, поскольку обычно он пил умеренно, если вообще пил. Его солдаты построились в ряды почетного караула, и он, пошатываясь, ушел в ночь – его поддерживал Филипп, а за ними следовали его офицеры.

На следующее утро Марк Туллий написал Аттику отчет об этом визите: «Странно, что такой обременительный гость не оставил о себе неприятных воспоминаний. Но одного раза достаточно. Он не из тех людей, которым говоришь: “Давай, заглядывай, когда в следующий раз окажешься неподалеку”».

Насколько мне известно, Цицерон и Цезарь говорили тогда друг с другом в последний раз.

Накануне нашего возвращения в Рим я поехал посмотреть на свою ферму. Ее было трудно найти: почти невидимая с прибрежной дороги, она находилась в конце длинной тропы, поднимающейся в холмы. Старинный увитый плющом дом возвышался над изумительной панорамой острова Капри. Низкие стены, сложенные из не скрепленных раствором камней, окружали оливковую рощу и маленький виноградник. Козы и овцы паслись в полях и на ближних склонах, и перезвон бубенчиков на их шеях звучал нежно, как ветряные колокольчики. Не считая этих звуков, здесь было совершенно тихо.

Усадьба была скромной, но полностью обустроенной: двор с портиком, амбары с оливковым прессом, стойлами и кормушками, пруд для разведения рыбы, огород с овощами и травами, голубятня, цыплята, солнечные часы… Рядом с деревянными воротами – затененная фиговыми деревьями терраса, обращенная к морю. В доме, если подняться по каменной лестнице, под лежащей на стропилах терракотовой крышей была большая, сухая комната, где я смогу держать свои книги и писать. Я попросил надсмотрщика соорудить там несколько полок. Шестеро рабов поддерживали порядок в этом месте, и я рад был видеть, что все они выглядят здоровыми, не запуганными и сытыми. Надсмотрщик и его жена жили там же и имели ребенка; они умели читать и писать.

Забудь про Рим и его империю! Этого было для меня более чем достаточно.

Мне следовало бы остаться там и сказать Цицерону, что ему придется вернуться в город без меня – я уже тогда понимал это. Но какой это было бы благодарностью за его щедрость? Кроме того, оставались еще книги, которые он хотел закончить, и ему требовалась моя помощь. Поэтому я попрощался со своим небольшим кругом домочадцев, поручился, что вернусь к ним, как только смогу, и поехал обратно вниз по холму.

Говорят, что спартанский государственный деятель Ликург семь столетий тому назад заметил: «Когда на человека гневаются боги, // Прежде всего они рассудка его лишают»[69].

Такая же судьба постигла и Цезаря. Я уверен, что Цицерон был прав: Гай Юлий сошел с ума. Успех сделал его тщеславным, а тщеславие пожрало его рассудок.

Примерно в то же время («Поскольку дни недели уже все заняты», – пошутил Марк Туллий) Цезарь заставил переименовать седьмой месяц в свою честь, назвав его «июлем»[70]. Он уже объявил себя богом и издал указ, чтобы его статую возили в специальной колеснице во время религиозных процессий, а теперь его имя добавляли к именам Юпитера и римских Пенатов[71] в каждой официальной клятве. Ему даровали титул пожизненного диктатора, и он величал себя императором и отцом нации. Цезарь руководил Сенатом, сидя на золотом троне, и носил особую пурпурно-золотую тогу. К статуям семи древних царей, стоявшим в Капитолии, он добавил восьмую – свою, и его изображение начали чеканить на монетах – еще одна царская прерогатива.

Теперь никто не говорил о возрождении конституционной свободы – наверняка было лишь вопросом времени, когда он объявит монархию. В феврале на празднике Луперкалии, на глазах собравшейся на форуме толпы, Марк Антоний возложил на голову Цезаря корону – никто не знал, в шутку или всерьез, но это было сделано, и люди негодовали.

На статуе Брута – дальнего предка нашего современника Юния Брута, – изгнавшего царей из Рима и учредившего должность консулов, появилась надпись: «Если б ты сейчас был жив!» А на статуе самого Цезаря кто-то нацарапал:

Брут был избранным консулом, Когда царей он изгнал, Цезарь пинка дал консулам, Нынче царем он стал.

Цезарь планировал покинуть Рим и начать свою кампанию по завоеванию мира на восемнадцатый день марта. Перед отъездом ему нужно было отдать распоряжения о результатах выборов на последующие три года.

Вскоре этот список был опубликован. Марку Антонию предстояло быть консулом до конца года вместе с Долабеллой, затем их сменили бы Гирций и Панса, а на третий год в должность вступили бы – Децим Брут, которого я далее буду звать «Децим», чтобы не путать с его родственником, и Луций Мунаций Планк. Сам Юний Брут должен был стать городским претором, а после – губернатором Македонии, Кассий – претором, а после – губернатором Сирии, и так далее. В списке значились сотни имен, и он напоминал диспозицию войск в битве.

Едва увидев этот список, Цицерон покачал головой, изумленный его неприкрытой наглостью.

– Юлий-бог как будто забыл то, чего Юлий-политик никогда не забыл бы: каждый раз, когда ты назначаешь кого-то на пост, ты оставляешь одного человека благодарным, а десять – обиженными.

Накануне отъезда Цезаря Рим был полон сердитых и разочарованных сенаторов. Например, Кассия, уже оскорбленного тем, что его не отобрали для участия в парфянской кампании, разозлило еще и то, что менее опытному Бруту предстояло стать претором более высокого ранга, чем он сам.

Но больше всего негодовал Марк Антоний, из-за перспективы делить консульство с Долабеллой – человеком, которому он так и не простил адюльтер с его женой и по отношению к которому всегда чувствовал огромное превосходство. Его ревность была такова, что он попытался воспользоваться своей властью авгура и запретить назначение Публия Корнелия на должность на основании дурных предзнаменований.

Собрание Сената было назначено в портике Помпея на пятнадцатое число, за три дня до отъезда Цезаря, чтобы раз и навсегда уладить это дело. Ходили слухи, что диктатор потребовал также, чтобы на этом собрании ему даровали титул царя.

Цицерон всеми силами избегал появляться в Сенате, будучи не в силах смотреть на происходящее в нем.

– Ты знаешь, что некоторые выскочки из Галлии и Испании, которых Цезарь назначил сенаторами, даже не умеют говорить на латыни? – возмущался он, когда мы бывали наедине.

Мой друг чувствовал себя старым и отрезанным от событий. У него сдавало зрение, и тем не менее он решил присутствовать на идах – и не только присутствовать, но и в кои-то веки выступить, в интересах Долабеллы и против Марка Антония, который, по его мнению, вырастал в еще одного тирана. Он предложил мне сопровождать его, как в былые дни, «хотя бы для того только, чтобы увидеть, что божественный Юлий сделал из нашей республики простых смертных».

Мы отправились в путь в двух носилках спустя пару часов после рассвета. Был всенародный праздник. На этот же день, попозже, назначили гладиаторские бои, и улицы вокруг театра Помпея, в котором должны были состояться состязания, уже были полны зрителей. Лепид – Цезарь проницательно счел его слишком слабым, чтобы из него вышел подходящий помощник, и поэтому назначил его новым начальником конницы – разместил легион на острове Тиберина, готовясь погрузиться на суда и отбыть в Испанию, где ему предстояло стать губернатором. Многие из его людей направлялись на игры, чтобы поприсутствовать на них в последний раз.

В портике отряд примерно в сто гладиаторов, принадлежавших Дециму Бруту, губернатору Новой Галлии, упражнялся в выпадах и финтах в тени голых платанов. За гладиаторами наблюдал их владелец и толпа поклонников. Децим был в Галлии одним из самых блестящих офицеров диктатора, и говорили, что Цезарь обращается с ним почти как с сыном. Но этого человека не очень хорошо знали в городе, и я вряд ли когда-нибудь его видел. Коренастый и широкоплечий, он и сам мог бы быть гладиатором. Помню, я задался вопросом, зачем ему нужно столько пар бойцов для каких-то небольших игр.

За крытыми дорожками вершили свои суды и разбирали различные дела несколько преторов, в том числе Кассий и Юний Брут. Это было очень удобное место – ближе к Сенату, чем к Форуму. Цицерон высунулся из носилок и попросил носильщиков поставить нас в солнечном местечке, чтобы мы могли насладиться весенним теплом. Носильщики так и сделали, и, пока Марк Туллий, откинувшись на подушках, читал от начала до конца свою речь, я наслаждался ощущением солнца на лице.

Спустя некоторое время из-под полуопущенных век я увидел, как через портик в зал Сената несут золотой трон Цезаря. Я показал на него Цицерону, и тот свернул свиток с речью. Двое рабов помогли ему встать, и мы присоединились к толпе сенаторов, выстраивающихся в очередь, чтобы войти внутрь. Их, наверное, было не меньше трехсот человек. Когда-то я мог назвать по имени почти каждого члена этого благородного собрания, определить его трибу и семью и рассказать о свойственных ему интересах. Но Сенат, который я знал, истек кровью до смерти на полях сражений при Фарсале, Тапсе и Мунде.

Мы гуськом входили в зал. В отличие от старого здания Сената, он был светлым и просторным, в современном стиле, с центральным проходом, выложенным черными и белыми мозаичными плитами. С каждой стороны от прохода поднимались три широкие невысокие ступени, на которых друг напротив друга ярусами стояли скамьи. В дальнем конце на возвышении поставили трон Цезаря рядом со статуей Помпея, на голову которого чья-то злокозненная рука водрузила лавровый венок. Один из рабов Юлия теперь прыгал, пытаясь сбросить венок, но, к большому веселью наблюдавших за этим сенаторов, никак не мог до него дотянуться. В конце концов, он принес табурет и взгромоздился на него, чтобы убрать оскорбительный символ, за что его наградили издевательскими аплодисментами. Цицерон покачал головой, возвел глаза к потолку при виде такого легкомыслия и отправился на поиски своего места. Я остался у двери вместе с остальными наблюдателями.

После этого прошло еще много времени – я бы сказал, не меньше часа. В конце концов, четыре помощника Цезаря вернулись из портика, прошагали по проходу к трону, с трудом подняли его на плечи, так как он был из чистого золота, и снова вынесли наружу. По залу прокатился раздраженный стон. Многие сенаторы встали, чтобы размять ноги, а некоторые ушли.

Никто как будто не знал, что происходит. Цицерон прошел по проходу и сказал мне:

– В любом случае я не очень-то хочу произносить эту речь. Думаю, я отправлюсь домой. Не узнаешь ли – заседание точно отменили?

Я вышел в портик. Гладиаторы все еще были там, но Децим исчез, а Брут и Кассий перестали слушать своих просителей и разговаривали друг с другом. Я достаточно хорошо знал их обоих, поэтому подошел к ним. Юний Брут, благородный философ, все еще молодо выглядящий в свои сорок лет, и Кассий, того же возраста, но более суровый, с проседью, мало изменились за последние годы. Вокруг них теснились и слушали их около дюжины других сенаторов: братья Каска, Тиллий Цимбер, Минуций Базил и Гай Требоний, назначенный Цезарем губернатором Азии; также, насколько я помню, там был бывший изгнанник Квинт Легарий – Цицерон убедил Цезаря дозволить ему вернуться домой – и Марк Рубрий Руга, старый солдат, так же помилованный и до сих пор не смирившийся с мыслью об этом. При моем приближении они замолчали и повернулись, чтобы посмотреть на меня.

– Простите, что беспокою вас, сограждане, но Цицерон желал бы знать, что происходит, – сказал я им.

Сенаторы искоса взглянули друг на друга, и Кассий подозрительно спросил:

– Что он имеет в виду под «происходит»?

– Ну, он просто хочет знать, состоится ли собрание, – в замешательстве ответил я.

– Знамения неблагоприятны, – ответил Брут, – поэтому Цезарь отказывается покидать дом. Децим отправился к нему, чтобы уговорить его прийти. Передай Цицерону, пусть будет терпелив.

– Я передам ему, но, думаю, он хочет отправиться домой, – заметил я.

– Тогда уговори его остаться, – твердо сказал Кассий.

Это показалось мне странным, но я пошел и передал все своему другу. Тот пожал плечами.

– Очень хорошо, давай подождем еще немного.

Он вернулся на место и снова посмотрел на свою речь. Сенаторы подходили, разговаривали с ним и снова отходили. Марк Туллий показал Долабелле то, что собирался сказать, и вновь потянулось долгое ожидание. Но в конце концов, спустя еще час, трон Цезаря внесли обратно и поставили на возвышение – Децим все-таки уговорил диктатора прийти. Те сенаторы, что стояли и разговаривали, вернулись на свои места, и в зале повисло ожидание.

Я услышал снаружи приветственные крики, повернулся и через открытую дверь увидел, как толпа вливается в портик. В центре толпы, словно боевые штандарты, виднелись лица двадцати четырех ликторов Гая Юлия и покачивающийся над их головами золотой балдахин его носилок.

Меня удивило, что с ним нет военной охраны. Только позже я узнал, что Цезарь недавно распустил те сотни солдат, с которыми путешествовал раньше, сказав: «Лучше один раз умереть из-за предательства, чем вечно жить в страхе перед ним».

Я часто гадал – имела ли отношение к этой браваде беседа с Цицероном, состоявшаяся несколькими месяцами ранее? Как бы то ни было, носилки пронесли через открытое пространство и поставили снаружи у Сената, а когда ликторы помогли Цезарю вылезти, толпа смогла подойти к нему очень близко. Люди совали ему в руки прошения, которые тот сразу передавал своему помощнику. Он был одет в особую пурпурную, расшитую золотом тогу, которую Сенат разрешил носить ему одному.

Юлий явно выглядел царем, не хватало только короны. Однако я сразу увидел, что он беспокоится. У него была привычка, как у хищной птицы, наклонять голову то так, то эдак, и оглядываться по сторонам, словно в поисках малейшего шевеления в подлеске.

При виде открытой двери в зал Цезарь как будто отпрянул, но Децим взял его за руку и, полагаю, именно это дало импульс, пославший диктатора вперед: он наверняка потерял бы лицо, если б развернулся и отправился обратно домой, тем более что уже пошли слухи, будто он болен.

Его ликторы расчистили для него путь, и вот он вошел.

Гай Юлий прошествовал в трех шагах от меня, так близко, что я ощутил запах пота и пряный аромат масел и мазей, которыми его умастили после ванны. Децим скользнул внутрь вслед за ним, а сразу после него прошел Марк Антоний, тоже направляясь в зал, – однако Требоний внезапно заступил ему путь и увлек его в сторону.

Сенат встал. В тишине Цезарь прошагал по центральному проходу, нахмурившийся и задумчивый, вертя стилус в правой руке. За ним следовала пара писцов, несших коробки с документами. Цицерон был в первом ряду, оставленном для экс-консулов, но Юлий ничем не показал, что узнал его, как и кого-либо другого. Он бросал взгляды вправо и влево, вперед и назад, вертя стилус между пальцами.

Наконец он взошел на помост, повернулся лицом к сенаторам, жестом велел им сесть и сам опустился на трон.

Немедленно после этого разные люди встали и приблизились к нему, протягивая прошения. Теперь стало в порядке вещей, что сами дебаты в Сенате уже были неважны – вместо этого заседания превратились в редкую возможность вручить что-либо лично диктатору.

Первым к нему подошел – слева, умоляюще протянув обе руки, – Туллий Цимбер. Было известно, что он добивается помилования для своего брата, находившегося в изгнании. Но вместо того, чтобы приподнять полу тоги диктатора и поцеловать ее, он внезапно схватил складки ткани у шеи Цезаря и дернул толстую материю так сильно, что потянул того вбок, тем самым умело сковав его и лишив возможности двигаться. Юлий сердито закричал, но голос его был полузадушенным, и поэтому я не разобрал, что он крикнул. Что-то вроде:

– Да это насилие!

Мгновение спустя один из братьев Каска, Публий, шагнул вперед с другой стороны и вонзил кинжал в обнаженную шею Цезаря. Я не мог поверить своим глазам, это было нереально: спектакль, сон…

– Каска, негодяй, что ты делаешь? – закричал диктатор.

Несмотря на свои пятьдесят пять лет, он все еще был сильным мужчиной. Каким-то образом Цезарь схватил клинок кинжала Каски левой рукой – наверное, в хлам изрезав пальцы – и вырвал его из хватки убийцы, а потом развернулся и ткнул того в руку своим стилусом. Каска закричал по-гречески:

– Помоги мне, брат! – и мгновение спустя его брат Гай пырнул Цезаря ножом в бок.

Диктатор потрясенно задохнулся, и этот звук эхом отдался в зале. Он упал на колени. Более двадцати облаченных в тоги людей теперь всходили на помост и окружали его. Мимо меня пробежал Децим, чтобы присоединиться к ним.

Со всех сторон на Юлия сыпались неистовые удары кинжалов. Сенаторы вскочили с мест, чтобы видеть, что происходит.

Люди часто спрашивали меня, почему никто из этих сотен человек, которым Цезарь сделал состояние и помог продвинуться в карьере, даже не попытались прийти к нему на помощь. Я могу сказать одно: все произошло настолько быстро, настолько яростно и неожиданно, что все просто оцепенели.

Я больше не видел Гая Юлия за кольцом его убийц. Позже Цицерон, который находился ближе меня, рассказал, что на краткий миг Цезарь сверхчеловеческим усилием поднялся на ноги и попытался вырваться. Но натиск и отчаянная торопливость нападавших были таковы, а сами они находились так близко, что спастись от них было невозможно. Его убийцы ранили даже друг друга. Кассий попал Бруту ножом в руку, а Минуций Базил пырнул Рубрия в бедро. Говорили, что последними словами диктатора был горький упрек Дециму, который одурачил его, заставив прийти сюда:

– И ты?

Может быть, так оно и было. Однако я гадаю, сколько слов он к тому времени еще способен был произнести. Впоследствии доктора насчитали двадцать три колотых раны на его теле.

И вот дело было сделано, и убийцы отступили от места, где еще мгновение назад было бьющееся сердце империи, а теперь – исколотая груда плоти. Их руки были в крови, а окровавленные кинжалы вскинуты вверх. Они прокричали несколько лозунгов:

– Свобода!

– Мир!

– Республика!

Брут даже выкрикнул:

– Да здравствует Цицерон!

А потом они пробежали по проходу и выскочили в портик. Глаза их были дикими от возбуждения, а тоги забрызганы кровью, словно фартуки мясников.

В тот миг, когда они исчезли, как будто рассеялись чары. Разразился кромешный ад. Сенаторы лезли на скамьи и даже друг на друга в паническом желании убраться отсюда. В давке меня чуть не растоптали.

Но я был полон решимости не уходить без Цицерона. Я уворачивался и вилял, прокладывая путь через встречный поток тел до тех пор, пока не добрался до своего друга. Он все еще сидел, глядя на тело Цезаря, брошенное без присмотра – рабы его сбежали, – распростертое на спине, ногами к подножию статуи Помпея, с головой, свесившейся за край помоста и повернутой лицом к двери.

Я сказал Марку Туллию, что нам нужно уходить, но мой друг как будто не услышал меня. Он ошеломленно таращился на труп.

– Никто не осмеливается приблизиться к нему, посмотри, – пробормотал Цицерон.

Одна из сандалий диктатора слетела, и его голые ноги с удаленными волосами были обнажены там, где тога задралась до бедер. Императорский пурпур одежды был изорван и окровавлен, поперек щеки виднелся разрез, обнаживший белую кость, а темные глаза как будто в ярости созерцали пустующий перевернутый зал. Кровь текла наискосок по его лбу и капала на белый мрамор.

Все эти детали я могу видеть сегодня так же ясно, как видел их сорок лет тому назад, и на мгновение в моем мозгу промелькнуло пророчество сивиллы: что Римом будут править трое, потом двое, потом один, и, наконец – никто. Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы отвести взгляд, схватить Цицерона за руку и заставить его встать. В конце концов, он, как лунатик, позволил увести себя с этого места, и мы вместе выбрались на свет дня.

XIV

В портике царил хаос. Убийцы исчезли в сопровождении гладиаторов Децима, и никто не знал, куда они направились. Люди метались туда-сюда, пытаясь выяснить, что случилось. Ликторы диктатора отшвырнули свои символы власти и спаслись бегством. Оставшиеся сенаторы тоже уходили со всевозможной поспешностью – некоторые даже сорвали тоги, чтобы скрыть свой сан, и пытались смешаться с толпой.

Тем временем в дальнем конце портика часть зрителей, наблюдавших за гладиаторскими боями в театре по соседству и услышавших шум суматохи, теперь вливалась сюда, чтобы посмотреть, что происходит.

Я почувствовал, что Цицерон в смертельной опасности. Несмотря на то что он ничего не знал о готовящемся заговоре, Брут выкрикнул его имя – и все это слышали. Он был очевидной мишенью для мщения: приверженцы Цезаря могли решить, что он возглавлял убийц. Кровь будет требовать крови.

– Мы должны увести тебя отсюда, – сказал я Цицерону.

К моему облегчению, он кивнул, все еще слишком ошеломленный, чтобы спорить. Наши носильщики сбежали, бросив носилки, так что нам пришлось спешно покинуть портик пешком.

Между тем игры продолжались, несмотря на шум снаружи. Из театра Помпея хлынул грохот рукоплесканий – гладиаторы все еще сражались. Никто не догадался бы, что только что произошло, и, чем дальше позади оставался портик, тем нормальнее казалось все вокруг. К тому времени как мы добрались до ворот Карменты[72] и вошли в город, он выглядел совершенно обычным праздничным городом, и только что случившееся убийство выглядело мрачным сном.

Тем не менее, незримо для нас, по задним улицам и по рыночным площадям путешествовали новости – бегом, передаваемые паническим шепотом, они неслись вперед быстрее, чем мы могли идти, и поэтому, когда мы добрались до дома на Палатине, вести каким-то образом обогнали нас. Квинт, брат Цицерона, и Аттик уже появились с разных сторон с искаженными рассказами о случившемся. Они знали немного: было нападение в Сенате и Цезарь ранен – вот и все, что они слышали.

– Цезарь мертв, – сказал Цицерон и описал то, что мы только что видели.

В воспоминаниях это казалось еще более фантастическим, чем в то время, когда произошло.

Квинт и Помпоний Аттик сперва слушали нас с недоверием, а после возликовали, что диктатор убит. Аттик, обычно такой утонченный, даже исполнил короткий скачущий танец.

А брат Цицерона спросил:

– Ты действительно понятия не имел о том, что надвигается?

– Ни малейшего, – ответил Марк Туллий, – Наверное, они намеренно от меня это скрывали. Мне полагалось бы оскорбиться, но, честно говоря, я чувствую облегчение, что меня избавили от тревог. Это требовало куда больше храбрости, чем у меня когда-либо было. Явиться в Сенат, пряча клинок, выжидать все время, хранить хладнокровие, рисковать быть убитым сторонниками Цезаря и, наконец, глядя тирану в глаза, вонзить кинжал – признаю, я никогда бы не смог этого сделать.

– А я бы смог! – заявил Квинт.

Марк Туллий засмеялся:

– Ну, ты более привычен к крови, чем я.

– Но все-таки – не испытываете ли вы жалости к Цезарю, просто как к человеку? – спросил я у всех троих, а потом обратился к Цицерону: – В конце концов, прошло всего три месяца с тех пор, как вы с ним вместе смеялись за обедом.

Мой друг недоверчиво взглянул на меня.

– Меня удивляет, что ты об этом спрашиваешь. Наверное, я испытываю то же самое, что испытывал ты в тот день, когда получил свободу. Не важно, добрым господином был Цезарь или жестоким: он был господином, а мы – рабами. Вот во что он нас превратил. А теперь мы стали свободными. Поэтому давайте не будем говорить о жалости.

Он послал секретаря, чтобы тот, если сможет, выяснил, где находятся Брут и другие заговорщики. Человек этот вскоре вернулся и доложил, что они, по слухам, заняли верхнюю часть Капитолия.

– Я должен немедленно пойти и предложить им свою поддержку, – сказал Цицерон.

– Благоразумно ли это? – спросил я. – При нынешнем положении вещей ты не несешь ответственности за убийство. Но, если ты пойдешь туда и публично продемонстрируешь солидарность с ними, сторонники Цезаря могут не заметить, как сильно ты отличаешься от Кассия и Брута.

– Пускай. Я собираюсь поблагодарить людей, которые вернули мне свободу.

Остальные согласились с этим, и мы, все четверо, немедленно отправились в путь, взяв нескольких рабов для защиты, – по склону Палатина, вниз по ступеням в долину и через дорогу Югария к подножию Тарпейской скалы.

Воздух был странно неподвижным, вялым из-за надвигающейся грозы, и оживленная улица, обычно забитая запряженными быками повозками, была безлюдной, не считая нескольких человек, бредущих в сторону форума. У них были ошеломленные, озадаченные, испуганные лица. И, если кто-нибудь искал предзнаменований, ему достаточно было посмотреть на небо. Громады плотных черных туч как будто давили на крыши храмов, а когда мы начали подниматься по крутым ступеням, послышался треск грома.

Дождь был холодным и сильным, и камни сделались скользкими. Нам пришлось помедлить на полдороге, чтобы перевести дух. Рядом с нами по зеленой, поросшей мхом скале бежал поток воды, превращаясь в водопад, а под нами я видел изгиб Тибра, городские стены и Марсово поле. Я понял тогда, насколько умной, с военной точки зрения, была эта часть плана – сразу после убийства отступить в Капитолий: крутые утесы превратили его в природную неприступную крепость.

Мы продолжали свой путь и, наконец, добрались до ворот на вершине, которые охраняли гладиаторы – грозные с виду парни из Ближней Галлии. С ними находился один из офицеров Децима. Он узнал Цицерона и приказал пропустить нас, а потом сам провел нас в окруженное стенами место, мимо сидящих на цепи собак, которые охраняли Капитолий ночью, и дальше – в храм Юпитера, где собралось по меньшей мере сто человек, укрывавшихся в полумраке от дождя.

Когда Марк Туллий вошел, его приветствовали аплодисментами, и он двинулся по кругу, пожимая руки всем убийцам, кроме Брута, чья рука была перевязана из-за раны, которую ему случайно нанес Кассий. Они сменили свои окровавленные одежды на свежевыстиранные тоги и теперь вели себя сдержанно и даже мрачно. Эйфория, последовавшая сразу за убийством, испарилась. Я с изумлением увидел, как много ближайших сторонников Цезаря поспешили к ним присоединиться: например, Луций Корнелий Цинна, брат первой жены диктатора и дядя Юлии – Цезарь недавно сделал его претором, однако вот он, здесь, с убийцами своего бывшего зятя. Здесь был и Корнелий Долабелла – вечно вероломный Долабелла, – который не шевельнул и пальцем, чтобы защитить Гая Юлия в зале Сената, а теперь обнимал за плечо Децима, человека, заманившего их стародавнего командира в гибельную ловушку. Долабелла подошел, чтобы присоединиться к беседе Цицерона с Юнием Брутом и Кассием.

Брут спросил моего друга:

– Итак, ты одобряешь то, что мы сделали?

– Одобряю? Это величайшее деяние в истории республики! Но скажите мне, – спросил Марк Туллий, осмотревшись по сторонам, – почему все вы забились сюда, с глаз долой, как преступники? Почему вы не внизу, на форуме, чтобы сплотить людей вокруг своего дела?

– Мы патриоты, а не демагоги. Нашей целью было убрать тирана – и ничего больше.

Цицерон удивленно уставился на Брута:

– Но кто же тогда управляет страной?

– В данный момент – никто, – ответил тот. – Следующим шагом будет создание нового правительства.

– А разве вы не должны просто объявить правительством себя?

– Это было бы незаконно. Мы не для того свергли тирана, чтобы сделаться тиранами вместо него.

– Ну, тогда собирайте немедленно Сенат, в этом храме – у вас же есть власть, как у преторов, – и позвольте Сенату объявить чрезвычайное положение до тех пор, пока не удастся провести выборы. Это будет совершенно законно.

– Мы думаем, что будет более конституционным, если Марк Антоний как консул соберет Сенат.

– Марк Антоний? – Удивление Цицерона перешло в тревогу. – Вы не должны и близко подпускать его к этому делу! Он обладает всеми худшими качествами Цезаря и ни одним лучшим.

Затем он воззвал к Кассию Лонгину, прося его поддержки.

– Я согласен с тобой, – ответил Кассий. – По-моему, нам следовало бы убить его вместе с Цезарем. Но Брут бы этого не потерпел. Поэтому Требоний задержал Марка Антония на пути в зал Сената, чтобы тот смог уйти.

– И где же он теперь? – спросил Марк Туллий.

– Предположительно, в своем доме.

– Зная его, я бы в этом усомнился, – сказал Долабелла. – У него найдутся дела в городе.

Пока шел этот разговор, я заметил, что Децим Брут беседует с парой своих гладиаторов. А потом он поспешил куда-то через храм, и выражение его лица было мрачным.

– Мне доложили, что Лепид уводит свой легион с Тиберины, – сказал он нам.

– Мы сможем сами убедиться в этом отсюда, – предложил Гай Кассий.

Мы вышли наружу и последовали за Кассием и Децимом, обогнув огромный храм и поднявшись на возвышенное мощеное место к северу, откуда открывался вид на несколько миль – на Марсово поле и дальше. Сомнений не было: легионеры маршировали через мост и строились на речном берегу рядом с городом.

Юний Брут выдал свою тревогу, непрерывно притоптывая ногой.

– Я послал гонца к Лепиду несколько часов тому назад, – сказал он, – но гонец не вернулся с ответом.

– Это и есть ответ, – заявил Кассий.

– Брут, заклинаю тебя, заклинаю вас всех! – воскликнул Цицерон, – Спуститесь на Форум и скажите людям о том, что вы сделали и почему вы это сделали! Зажгите в них дух старой республики. Иначе Лепид поймает вас здесь в ловушку, и Антоний захватит власть в городе.

Даже Юний увидел теперь мудрость этого предложения, поэтому процессия заговорщиков (или убийц, или борцов за свободу, или освободителей – никто так и не смог прийти к согласию, как их называть) спустилась по извилистой дороге, ведущей с вершины Капитолия, вокруг храма Сатурна и вниз, на форум. По предложению Цицерона, они оставили своих телохранителей-гладиаторов позади.

– Если мы придем одни и без оружия, это произведет впечатление искренности, – посоветовал им оратор. – А в случае беды можно будет довольно быстро отступить.

Дождь прекратился. Три или четыре сотни горожан собрались на форуме и апатично стояли среди луж, очевидно, ожидая, когда что-нибудь произойдет. Они увидели наше приближение еще издали и двинулись к нам. Я понятия не имел, как они себя поведут. Цезарь всегда был любимцем римских плебеев, хотя под конец даже они начали уставать от его царственных повадок, ужасаться угрозе его войн и тосковать по старым дням выборов, когда дюжины кандидатов с помощью лести и подкупов добивались их расположения. Будут ли они рукоплескать нам или разорвут нас на куски?

В данном случае горожане не сделали ни того, ни другого. Толпа в полном молчании наблюдала, как мы входим на форум, а потом расступилась, давая нам пройти. Преторы – Юний Брут, Кассий и Цинна – взошли на ростру, чтобы обратиться к людям, в то время как остальные, в том числе и Цицерон, отошли в сторону, чтобы понаблюдать.

Брут говорил первым, но я помню только его торжественную первую фразу:

– Как мой благородный предок Юний Брут изгнал из города тирана-царя Тарквиния, так сегодня я избавил вас от тирана-диктатора Цезаря…

Остальную его речь я забыл.

В этом и заключалась проблема. Брут явно несколько дней усердно трудился над речью, и, без сомнения, она смотрелась бы хорошо, как этюд о греховности деспотизма. Но, как долго пытался убедить его Цицерон, речь – это выступление, а не философский доклад: она должна взывать скорее к чувствам, чем к интеллекту. В тот момент пламенная речь могла бы изменить ситуацию, могла бы вдохновить людей на защиту форума и их свободы от солдат, собиравшихся теперь на Марсовом поле. Но Юний прочел толпе лекцию, на три четверти состоящую из истории и на одну – из политической теории. Я слышал, как Марк Туллий рядом со мной что-то бормочет себе под нос.

Делу не помогло и то, что во время речи Брута его рана начала кровоточить под повязкой: от его слов отвлекало кровавое напоминание о содеянном им.

Казалось, прошло много времени, прежде чем Юний закончил под аплодисменты, которые лучше всего описать как задумчивые. Следующим говорил Кассий, и тоже неплохо, потому что брал уроки ораторского искусства у Цицерона в Тускуле. Но он был профессиональным солдатом, мало времени прожившим в Риме: его уважали, но плохо знали, не говоря уже о том, чтобы любить, так что он получил даже меньше аплодисментов, чем Брут. Цинна же и вовсе стал полной катастрофой. Он был оратором старой, мелодраматической школы и попытался вдохнуть пыл в происходящее, сорвав свой преторианский плащ и швырнув его с ростры. Он объявил, что стыдится носить его, поскольку это дар деспота. Такое лицемерие невозможно было стерпеть, и кто-то завопил:

– Вчера ты этого не говорил!

Эту реплику встретили громкими одобрительными возгласами, которые поощрили еще одного остряка выкрикнуть:

– Ты был ничем без Цезаря, старое хламье!

Голос Цинны пропал за хором насмешек – и вместе с ним пропало все это собрание.

– Вот теперь это – фиаско, – сказал Цицерон.

– Ты же оратор! – повернулся к нему Децим Брут. – Может, скажешь что-нибудь, чтобы спасти ситуацию?

К своему ужасу, я увидел, что мой друг испытывает искушение согласиться. Но тут Дециму протянули новое сообщение о том, что легион Лепида, похоже, направляется к городу. Он нетерпеливо поманил преторов, предлагая спуститься с ростры, и, собрав всю свою уверенность (а ее было немного), мы гурьбой поднялись обратно на Капитолий.

Это было типично для витающего в облаках Брута – до самого последнего момента верить, что Лепид никогда не осмелится нарушить закон, проведя армию через священную границу и вступив с нею в Рим. В конце концов, заверил он Цицерона, он превосходно знает начальника конницы: Лепид был женат на его сестре Юнии Секунде (при этом Кассий был женат на сводной сестре Брута Юнии Терции).

– Поверь мне, он патриций до мозга костей. Он не сделает ничего незаконного, – заявил Брут. – Я всегда видел в нем ярого сторонника достоинства и протокола.

И сперва казалось, что он, возможно, прав, когда легион, перейдя через мост и двинувшись к городским стенам, остановился на Марсовом поле и разбил лагерь примерно в полумиле от города. А потом, вскоре после того, как стемнело, мы услышали заунывные ноты военных рогов, заставивших залаять собак на огороженной стенами территории храма. Мы поспешили наружу, чтобы увидеть, что происходит.

Густая туча затемняла луну и звезды, но в темноте ярко сияли далекие костры разбитого легионом лагеря. У нас на глазах огни как будто расщепились и образовали огненную змею.

– Они маршируют с факелами, – сказал Кассий.

Огненная линия начала виться по дороге в сторону ворот Карменты, и вскоре во влажном ночном воздухе мы услышали слабый стук полусапог легионеров[73]. Ворота находились чуть ли не прямо под нами, но нас скрывал от глаз легионеров выступ скалы. Авангард Лепида обнаружил, что ворота заперты, и забарабанил в них, требуя впустить и выкликая привратника. Но привратник, я думаю, убежал. После этого долгое время ничего не происходило, а потом солдаты принесли таран.

За несколькими тяжелыми ударами послышался шум расщепляющегося дерева и радостные крики. Перегнувшись через парапет, мы наблюдали, как легионеры с факелами быстро проскользнули через пробоину в воротах, развернулись вдоль подножия Капитолия и рассредоточились по форуму, чтобы взять под охрану главные общественные здания.

– Как думаете, они атакуют нас нынче ночью? – спросил Кассий.

– Да зачем им это надо, – горько отозвался Децим, – если они могут без труда взять нас при свете дня?

Его гневный тон подразумевал, что он считает ответственными за ситуацию других, а себя – попавшим в компанию идиотов.

– Твой зять оказался более амбициозным и более дерзким, чем ты заставил меня поверить, Брут, – сказал он Юнию.

Тот, непрестанно притоптывая ногой, не ответил.

– Согласен, ночная атака была бы слишком опасной, – сказал Долабелла. – Завтра днем – вот когда они сделают свой ход.

Тут подал голос Цицерон:

– Вопрос заключается в следующем: действует ли Лепид в союзе с Антонием или нет. Если они заодно, то наше положение откровенно безнадежно. Но если они не в союзе, то я сомневаюсь, что Антоний захочет, чтобы Лепид получил всю славу уничтожителя убийц Цезаря. Боюсь, сограждане, в этом наша единственная надежда.

Марк Туллий теперь был обязан испытать судьбу вместе с остальными: было бы слишком рискованно попытаться уйти – в темноте, когда Капитолий был окружен, возможно, враждебными солдатами, а в городе заправлял Антоний. Поэтому нам не оставалось ничего другого, кроме как устроиться на ночь.

На руку нам играло то, что на вершину Капитолия можно было добраться только четырьмя путями: по Ступеням Монеты на северо-востоке, по Сотне Ступеней на юго-западе (там мы и поднялись сюда нынче днем), и еще двумя способами с форума – либо по лестнице, либо по крутой дороге. Децим усилил караул из гладиаторов на вершине каждого пути, после чего все мы отступили в храм Юпитера.

Не могу сказать, что мы много отдыхали. В храме оказалось сыро и зябко, скамьи были твердыми, а память о событиях дня – слишком яркой. Тусклый свет ламп и свечей играл на суровых лицах богов, а из теней под крышей надменно смотрели вниз деревянные орлы.

Цицерон некоторое время разговаривал с Квинтом и Аттиком – негромко, чтобы их не подслушали. Он не мог поверить в то, насколько непродуманными были действия убийц.

– Какое дело можно довести до конца с такой мужественной решимостью, но с таким детским недомыслием?! Если б только они поделились со мной своим секретом! Я, по крайней мере, мог бы сказать им: если вы собираетесь убить дьявола, нет смысла оставлять в живых его подмастерье. И как они могли не принять во внимание Лепида и его легион? И потратить впустую целый день, не сделав никаких попыток захватить контроль над правительством?

Если не сами слова, то резкое недовольство его тона, наверное, достигли ушей Юния Брута и Кассия, сидевших неподалеку: я увидел, как они взглянули на оратора и нахмурились. Он тоже это заметил и замолчал. Оставшуюся ночь мой друг сидел, прислонившись к колонне и съежившись в своей тоге, без сомнения, размышляя о том, что было сделано, чего сделано не было и что еще можно сделать.

С рассветом стало возможно разглядеть то главное, что произошло за ночь. Лепид ввел в город около тысячи человек, и над форумом поднимался дым от костров, на которых они готовили еду. Дальше тысячи три легионеров остались стоять лагерем на Марсовом поле.

Кассий, Брут и Децим созвали совет, чтобы обсудить, что делать. Вчерашнее предложение Цицерона – что они должны созвать Сенат на Капитолии – явно утратило силу из-за последних событий. Вместо этого было решено, что в дом Марка Антония должна отправиться делегация экс-консулов, не принимавших участие в убийстве, и официально попросить у него, как у консула, созвать Сенат. Таких бывших консулов было трое: Сервий Сульпиций, Клавдий Марцелл и Луций Эмилий Павел, брат Лепида. Все они вызвались идти, но Цицерон отказался присоединиться к ним, аргументируя это тем, что группе лучше начать переговоры непосредственно с Эмилием Лепидом:

– Я не доверяю Антонию. Кроме того, любое заключенное с ним соглашение будет иметь силу лишь тогда, когда его одобрит Лепид – человек, в данный момент обладающий властью. Так почему бы не повести переговоры с Лепидом, полностью исключив Антония из игры?

Однако верх одержал довод Юния Брута, что именно Антоний – законная, пусть и не военная, власть и в середине утра бывшие консулы двинулись в путь. Перед ними слуга нес белый флаг перемирия.

Все, что мы могли сделать, – это ждать и наблюдать за происходящим на форуме… Наблюдать в буквальном смысле слова, потому что, если кто-нибудь пробирался вниз, к крыше государственного архива, ему открывался ясный вид на то, что творилось внизу.

Там было полным-полно солдат и штатских, слушающих речи, которые произносились с ростр. Люди усеивали ступени храмов, цеплялись за колонны, и все новые напирали, чтобы войти со Священной дороги[74] и с Аргилета, забитого народом, насколько хватало глаз. К несчастью, мы находились слишком далеко, чтобы расслышать, что говорилось на форуме.

Около полудня человек в полной военной форме и красном плаще генерала начал обращаться к толпе. Он говорил намного больше часа, заслужив длительные аплодисменты, и, насколько я мог разглядеть, это был Эмилий Лепид. Вскоре после этого на возвышении появился еще один солдат – его важный вид, под стать Геркулесу[75], густые черные волосы и борода безошибочно выдавали в нем Марка Антония. И снова я не смог расслышать слова, но знаменательным было уже само его присутствие, и я поспешил обратно, чтобы рассказать Цицерону, что Лепид и Антоний теперь явно заключили союз.

К тому времени на Капитолии царило сильное напряжение. Мы мало ели весь день, и никто как следует не выспался. Брут и Кассий в любое время ожидали нападения. Наша судьба от нас не зависела, однако Марк Туллий был странно безмятежен. Он сказал мне, что чувствует – он на стороне правого дела и примет все последствия своего решения.

Как раз когда солнце начало опускаться за Тибром, вернулась делегация экс-консулов. Сульпиций отчитался за всех: Антоний согласен созвать заседание Сената завтра на рассвете в храме Теллус[76].

Первую часть сообщения встретили ликованием, вторую – стонами, потому что храм находился на другом конце города, на Эсквилине, рядом с домом Антония.

Кассий сразу заявил:

– Это ловушка, чтобы выманить нас из укрепленного места. Нас наверняка убьют.

– Возможно, ты и прав, – сказал Цицерон. – Но можно сделать так: все вы останетесь тут, а я пойду. Сомневаюсь, что меня убьют. А если убьют – что ж, велика ли важность? Я стар, и нельзя умереть лучше, чем защищая свободу.

Его слова подняли наш дух. Они напомнили нам, почему мы здесь. Было тут же решено, что настоящие убийцы останутся на Капитолии, а Марк Туллий возглавит делегацию, дабы говорить от их имени в Сенате, а также, что вместо того, чтобы провести еще одну ночь в храме, Цицерон и все остальные люди, которые с самого начала не принимали фактического участия в заговоре, вернутся по домам и отдохнут перед дебатами.

Итак, после взволнованного прощания, мы под флагом перемирия двинулись в сгущающихся сумерках вниз по Сотне Ступеней. У подножия лестницы воины Лепида устроили заслон. Они потребовали, чтобы Цицерон выступил вперед и показался. К счастью, его узнали, и после того, как он поручился за остальных, всем нам разрешили пройти.

Марк Туллий трудился над своей речью до поздней ночи. Перед тем как я отправился в постель, он спросил, не пойду ли я с ним на следующий день в Сенат, чтобы делать стенографические записи. Мой друг думал, что эта речь может стать его последней, и хотел, чтобы ее записали для потомства: итог всего, во что он веровал в отношении свободы и республики, целительной роли государственных деятелей и морального удовлетворения из-за убийства тирана. Не могу сказать, что я наслаждался этим поручением, но, конечно, отказать ему я не мог.

Из сотен дебатов, в которых Цицерон участвовал за последние тридцать лет, эти обещали быть самыми напряженными. Они должны были начаться на рассвете, из-за чего нам пришлось покинуть дом в темноте и пройти по улицам, когда окна и двери были еще закрыты – само по себе нервирующее предприятие.

Сенат собрали в храме, который никогда прежде не служил местом подобных сборищ. Его окружали солдаты – не только легионеры Лепида, но и многие самые суровые ветераны Цезаря, которые, услышав весть об убийстве своего давнего военачальника, вооружились и явились в город, чтобы защитить свои права и отомстить его убийцам.

А когда мы, наконец, прошли сквозь строй призывов и проклятий и вступили в храм, там оказалось ужасно тесно, и людям, ненавидевшим друг друга и не доверявшим друг другу, пришлось находиться в такой близости, что малейшая неблагоразумная реплика могла привести к массовому кровопролитию.

Однако с того момента, как Марк Антоний встал, чтобы заговорить, стало ясно, что прения пойдут не так, как ожидал Цицерон. Антонию еще не исполнилось сорока – это был красивый смуглый мужчина с телосложением борца, созданным самой природой скорее для доспехов, чем для тоги. Но голос его был глубоким и хорошо поставленным, а манера говорить – убедительной.

– Отцы нации, что сделано, то сделано, – заявил он. – Я от всей души желал бы, чтобы этого не произошло, поскольку Цезарь был моим любимым другом. Но я люблю свою страну даже больше, чем любил Цезаря, если такое вообще возможно, и мы должны руководствоваться тем, что будет лучше для государства. Прошлой ночью я виделся с вдовой Цезаря, и среди слез и горя милостивая госпожа Кальпурния сказала следующее: «Передай Сенату, что в своем мучительном горе я желаю лишь двух вещей: чтобы моему мужу устроили похороны, достойные той славы, которую он завоевал при жизни, и чтобы больше не было никакого кровопролития».

Это вызвало громкий, гортанный одобрительный рокот, и, к своему удивлению, я осознал: настроение собравшихся здесь таково, что они склонны скорее к компромиссу, чем к мщению.

– Брут, Кассий и Децим, – продолжал Антоний, – такие же патриоты, как и мы, люди из самых известных семейств в государстве. Мы можем салютовать благородству их цели, несмотря на возможное презрение к жестокости их методов. С моей точки зрения, за последние пять лет пролилось уже достаточно крови. Потому я предлагаю, чтобы мы проявили ту снисходительность к убийцам Цезаря, какая была свойственна его искусству управления государством, и в интересах гражданского мира помиловали их, гарантировали им безопасность и пригласили спуститься с Капитолия и присоединиться к нашей дискуссии.

Это было внушительное выступление – дедушку Антония многие, включая Цицерона, считали одним из величайших ораторов Рима, поэтому, возможно, этот дар был у Марка Антония в крови. Как бы то ни было, он задал тон возвышенной сдержанности – да такой, что полностью выбил почву из-под ног у Цицерона, выступавшего следующим, так что тот не смог ничего сказать, кроме как восхвалить Марка Антония за его мудрость и великодушие. Единственный вопрос, который Марк Туллий оспорил, это упоминание Антонием слова «снисходительность»:

– Снисходительность, с моей точки зрения, означает «помилование», а «помилование» подразумевает преступление. Убийство диктатора было чем угодно, но уж никак не преступлением. Я бы предпочел другое выражение. Помните историю Фрасибула, который больше трех веков тому назад ниспроверг Тридцать тиранов Афин?[77] После он объявил своим противникам то, что назвали «амнистией», – понятие, идущее от греческого слова «амнезия», то есть «забвение». Вот что требуется сейчас – великий государственный акт не прощения, но забвения, чтобы мы могли начать нашу республику заново, свободные от вражды прошлого, в дружбе и мире.

Цицерон заслужил такие же аплодисменты, как и Антоний, и Долабелла немедленно выдвинул предложение амнистировать всех, принимавших участие в убийстве, и настоятельно посоветовать им явиться в Сенат. Только Эмилий Лепид был против: я уверен, что не из принципа – Лепид никогда не был человеком принципов, – а скорее потому, что видел, как от него ускользает шанс стяжать славу. Предложение утвердили и на Капитолий отрядили гонца.

Во время перерыва, пока снаряжали посланца, Марк Туллий подошел к двери, чтобы поговорить со мною. Когда я поздравил его с речью, он сказал:

– Я появился тут, ожидая, что меня разорвут на куски, а вместо этого оказалось, что я тону в меду. Как думаешь, в чем заключается игра Антония?

– Может, тут нет никакой игры. Может, он ведет себя искренне, – предположил я.

Оратор покачал головой.

– Нет, у него есть план, но он хорошо его скрывает. Он определенно куда хитрее, чем я считал.

Когда заседание возобновилось, оно вскоре стало не столько дебатами, сколько торговлей. Сперва Марк Антоний предупредил, что, когда вести об убийстве достигнут провинций, особенно Галлии, это может привести к широкому восстанию против римского правления.

– В интересах поддержания сильного правительства на время чрезвычайной ситуации я предлагаю, чтобы все законы, провозглашенные Цезарем, и все назначения консулов, преторов и губернаторов, сделанные до мартовских ид, были утверждены Сенатом, – сказал он.

Тут Цицерон встал.

– Включая и твое собственное назначение, конечно?

Антоний ответил с первым намеком на угрозу:

– Да, явно включая и мое собственное… То есть если ты не возражаешь.

– Включая и назначение Долабеллы твоим соконсулом? Насколько я припоминаю, это тоже было желанием Цезаря, пока ты не пресек это назначение с помощью своих предзнаменований.

Я посмотрел через храм на Публия Корнелия, внезапно подавшегося на своем месте вперед.

Для Антония это явно было горьким лекарством, но он его проглотил.

– Да, в интересах единства, если такова воля Сената – включая и назначение Долабеллы.

Марк Туллий продолжил нажимать на него:

– И, следовательно, ты подтверждаешь, что Брут и Кассий и дальше будут консулами, а после – губернаторами Ближней Галлии и Сирии и что Децим пока возьмет под начало Ближнюю Галлию, с двумя уже предназначенными ему легионами?

– Да, да и да.

Раздался удивленный свист, несколько стонов и аплодисменты.

– А теперь, – продолжил Антоний, – согласится ли ваша сторона с тем, что все законы и назначения, сделанные перед смертью Цезаря, должны быть подтверждены Сенатом?

Позже Цицерон сказал мне, что, прежде чем встать и ответить, он попытался представить, что бы на его месте сделал Катон. «И, конечно же, он сказал бы, что раз правление Цезаря было незаконным, следовательно, его постановления тоже были незаконными и мы должны провести новые выборы. Но потом я посмотрел на дверь, увидел солдат и спросил себя, как мы можем провести выборы при подобных обстоятельствах? Началась бы резня!»

Так что в тот момент Марк Туллий медленно встал и заговорил:

– Я не могу говорить за Брута, Кассия и Децима, но скажу за себя: поскольку это пойдет на благо государства и при условии, что относящееся к одному относится и ко всем, – да, я согласен, чтобы назначениям диктатора позволили остаться в силе.

После он сказал мне:

– Я не могу об этом сожалеть, поскольку не мог сделать ничего другого.

Обсуждение в Сенате продолжалось целый день. Антоний и Лепид предложили также, чтобы все, пожалованное Цезарем его солдатам, было утверждено Сенатом, и, принимая во внимание сотни ожидающих снаружи ветеранов, Цицерон едва ли мог осмелиться перечить этому. Взамен Антоний предложил навсегда отменить титул и должностные обязанности диктатора, и это было принято без протестов. Примерно за час до заката, после обсуждения различных приказов губернаторам провинций, заседание отложили, и сенаторы прошли через дым и убожество Субуры[78] к форуму, где Антоний и Лепид отчитались перед ожидающей толпой в только что достигнутых договоренностях. Новости были встречены с облегчением и шумным одобрением, и зрелища гражданской гармонии сенаторов и простых людей было почти достаточно, чтобы вообразить, будто старая республика восстановлена.

Марк Антоний даже пригласил Цицерона подняться на ростру. Стареющий государственный муж появился там впервые с тех пор, как обращался к народу после своего возвращения из изгнания. На мгновение его слишком переполнили чувства, чтобы он мог говорить.

– Народ Рима, – сказал наконец Марк Туллий, жестом уняв овацию, – после мук и жестокости не только последних дней, но и последних лет, пусть будут отринуты прежние обиды и горечь.

Как раз в этот миг луч света пронзил тучи, позолотив бронзовую крышу храма Юпитера на Капитолии, на котором ясно виднелись белые тоги заговорщиков.

– Узрите солнце Свободы! – крикнул Цицерон, воспользовавшись моментом. – Солнце, вновь сияющее над римским форумом! Пусть оно согреет нас – пусть согреет все человечество – милосердием своих живительных лучей!

Вскоре после этого Брут и Кассий прислали Антонию письмо: ввиду того, что было решено в Сенате, они готовы покинуть свою твердыню, но только при условии, что Антоний и Лепид в качестве гарантии безопасности пошлют заложников, которые останутся на Капитолии на ночь.

Когда Марк Антоний поднялся на ростру и прочитал это послание вслух, раздались приветственные крики.

– В знак моих честных намерений, – сказал он, – я готов отдать в заложники собственного сына – ему едва исполнилось три года, и боги знают, что я люблю его больше всех на свете. Лепид, – продолжал он, протянув руку к начальнику конницы, стоящему рядом, – поступишь ли ты так же с собственным сыном?

У Эмилия не оставалось иного выбора, кроме как согласиться, и двух мальчиков, один из которых недавно начал ходить, а другой был подростком, забрали из их домов и вместе с их слугами отвели на Капитолий.

Когда сгустились сумерки, появились Брут и Кассий: они спускались по ступеням без сопровождения. И снова толпа удовлетворенно взревела, особенно когда они пожали руки Антонию и Лепиду и приняли открытое приглашение отобедать с ними в знак примирения. Цицерона тоже пригласили, но он отказался. Совершенно вымотанный напряжением последних двух дней мой друг отправился домой спать.

На рассвете следующего дня Сенат снова собрался в храме Теллус, и я вновь отправился туда вместе с Цицероном.

Удивительно было войти и увидеть, что Брут и Кассий сидят в нескольких шагах от Антония и Лепида и даже от тестя Цезаря, Луция Кальпурния Пизона. У дверей околачивалось куда меньше солдат, чем раньше, и здесь царила атмосфера терпимости, отмеченная даже неким черным юмором. Например, когда Марк Антоний встал, чтобы открыть заседание, он особенно бурно поприветствовал возвращение Гая Кассия и сказал, что надеется не стать его следующей жертвой. «Надеюсь, на сей раз ты не принес припрятанный кинжал», – улыбнулся он, на что Кассий ответил, что, мол, нет, не принес, но обязательно принесет самый большой, если Антоний когда-нибудь начнет выдавать себя за тирана. Все засмеялись.

Обсуждались различные деловые вопросы. Цицерон выдвинул предложение поблагодарить Марка Антония за его управление на посту консула, предотвратившее гражданскую войну, и это было принято единодушно. Потом Антоний предложил вдобавок поблагодарить Брута и Кассия за их роль в сохранении мира – это тоже было принято без возражений. А под конец Пизон встал, чтобы выразить свою благодарность Антонию за то, что тот предоставил охрану для защиты его дочери Кальпурнии и всей собственности Цезаря в ночь убийства.

Затем он добавил:

– Теперь нам осталось решить, что делать с телом Цезаря и с его завещанием. Тело его принесли с Марсова поля в дом главного жреца, умастили, и оно ожидает сожжения. Что же касается его последней воли, то должен сказать собравшимся, что Цезарь составил новое завещание шесть месяцев тому назад, в сентябрьские иды, на своей вилле рядом с Лабикумом[79], запечатал его и вручил главной весталке. Никто не знает его содержания. В духе установившейся теперь прямоты и открытости я предлагаю, чтобы и то, и другое – похороны и зачтение завещания – были проведены публично.

Антоний решительно высказался в пользу этого предложения. Единственным сенатором, который встал, чтобы возразить, был Кассий.

– Мне кажется, это опасный курс, – заметил он. – Помните, что случилось в прошлый раз на публичных похоронах убитого лидера – когда сторонники Клодия сожгли дотла дом Сената? Мы только что добились хрупкого мира, и было бы безумием рисковать им.

Марк Антоний покачал головой:

– Насколько я слышал, похороны Клодия вышли из-под контроля потому, что кое-кто не рассуждал здраво.

Он сделал паузу, когда вокруг засмеялись: все знали, что теперь он женат на вдове Клодия, Фульвии.

– Как консул, я буду руководить похоронами Цезаря и могу заверить, что на них будет поддерживаться порядок, – заявил Антоний.

Кассий Лонгин сердитым жестом дал понять, что он все равно против. На мгновение перемирие оказалось под угрозой, но потом встал Брут.

– Находящиеся в городе ветераны Цезаря не поймут, почему их главнокомандующему отказывают в публичных похоронах, – сказал он. – Кроме того, если мы сбросим тело завоевателя в Тибр, о чем это скажет галлам, которые, как говорят, уже замышляют восстание? Я разделяю неуверенность Кассия, но, воистину, у нас нет выбора. Поэтому в интересах согласия и дружбы я поддерживаю выдвинутое предложение.

Цицерон ничего не сказал, и предложение было принято.

Чтение завещания Цезаря состоялось на следующий день в доме Антония, стоящем на холме чуть выше подножия. Марк Туллий хорошо знал это место: там была главная резиденция Помпея, прежде чем тот переехал в свой новый дворец, выходящий на Марсово поле. Антоний, руководя продажей с аукциона имущества, конфискованного у противников Цезаря, продал дом самому себе по минимальной цене.

Теперь там мало что изменилось. Знаменитые тараны с пиратских трирем – трофеи великих морских побед Помпея – все еще были укреплены на стенах снаружи, а внутри остались все те же искусные украшения: они были практически такими же, как во времена старого хозяина.

Цицерона тревожило возвращение в это место, а еще больше он оказался выбит из колеи, когда его встретил хмурый взгляд новой хозяйки виллы, Фульвии. Она ненавидела Марка Туллия, будучи замужем за Клодием, а теперь, выйдя замуж за Антония, возненавидела заново – и не делала никаких попыток это скрыть. Едва увидев знаменитого оратора, она демонстративно повернулась к нему спиной и начала разговаривать с кем-то другим.

– Какая бесстыдная парочка грабителей могил, – прошептал мне Цицерон. – И как типично, что эта гарпия здесь! А, вообще-то, почему она здесь? Даже вдовы Цезаря тут нет. Какое дело Фульвии до чтения его завещания?

Но такова уж была Фульвия. Больше любой другой женщины Рима – даже больше Сервилии, стародавней любовницы Цезаря, имевшей, по крайней мере, достаточно такта, чтобы действовать за сценой, – Фульвия любила соваться в политику. И, наблюдая, как она переходит от одного гостя к другому, направляя их в комнату, где должны были зачитать завещание, я внезапно почувствовал неуверенность: а вдруг именно она – тот разум, который стоит за проводимой Антонием умелой политикой примирения? Тогда все предстало бы в совершенно ином свете.

Луций Кальпурний Пизон забрался на низкий стол, чтобы все могли его видеть. С одной стороны от него стоял Антоний, с другой – главная весталка, и все самые выдающиеся люди республики были его аудиторией. Продемонстрировав восковую печать, чтобы показать, что она нетронута, Пизон сломал ее и начал читать.

Сначала завещание, смысл которого был сильно затемнен юридическим жаргоном, казалось совершенно безобидным. Цезарь оставлял все свое состояние тому сыну, который мог бы родиться у него после составления данного документа. Однако при отсутствии такового сына, его богатство переходило к трем потомкам мужского пола его покойной сестры, то есть Луцию Пинарию, Квинту Педию и Гаю Октавию, и его следовало разделить между ними следующим образом: по одной восьмой – Пинарию и Педию и три четверти – Октавию, которого он объявлял своим приемным сыном и который в дальнейшем стал известен как Гай Юлий Цезарь Октавиан…

Пизон перестал читать и нахмурился, как будто не был уверен в том, что только что объявил.

«Приемный сын»? Цицерон взглянул на меня, сощурив глаза в попытке вспомнить, и выговорил одними губами:

– Октавий?..

Тем временем у Антония был такой вид, будто его ударили по лицу. В отличие от Марка Туллия, он сразу вспомнил, кто такой Октавий – восемнадцатилетний сын племянницы Цезаря, Атии, – и для него это было как горьким разочарованием, так и полнейшей неожиданностью. Я уверен, он надеялся, что его назовут главным наследником диктатора, но вместо этого его просто упомянули как наследника «второй очереди» – то есть того, кто получит наследство только в том случае, если первостепенные наследники умрут или откажутся от наследства: честь, которую он делил с Децимом, одним из убийц!

Вдобавок Юлий Цезарь завещал каждому из граждан Рима сумму в три сотни сестерциев наличными и постановил, что его имение рядом с Тибром должно стать общественным парком.

Собрание разбилось на озадаченные группки, и после, по дороге домой, Цицерон был полон дурных предчувствий.

– Это завещание – ящик Пандоры. Посмертный отравленный дар миру, чтобы выпустить на нас всякого рода бедствия.

Он не слишком задумывался о неизвестном Октавии или, как теперь его следовало называть, Октавиане, обещавшим стать недолговечной ненужностью, – его даже не было в тот момент в стране, он находился в Иллирике. Гораздо больше Марка Туллия беспокоило упоминание о Дециме вкупе с подарками народу.

Весь остаток дня и весь следующий день на форуме шла подготовка к похоронам Цезаря. Цицерон наблюдал за ней со своей террасы. На ростре для тела был воздвигнут золотой шатер, по замыслу похожий на храм Венеры Победоносной, а для сдерживания толпы вокруг соорудили барьеры. Шли репетиции актеров и музыкантов, и на улицах начали появляться вновь прибывшие сотни ветеранов Цезаря. Все они были при оружии – некоторые проделали сотни миль, чтобы присутствовать на похоронах.

К Марку Туллию заглянул Аттик и упрекнул его за то, что тот позволил устроить этот спектакль:

– Ты, Брут и остальные совсем сошли с ума!

– Тебе легко говорить, – ответил оратор. – Но как можно было этому помешать? Мы не контролируем ни город, ни Сенат. Критические ошибки были сделаны не после убийства, а до него. Даже ребенок должен был предвидеть, что будет, если просто убрать Цезаря, – и на том успокоиться. А теперь нам приходится иметь дело с завещанием диктатора.

Брут и Кассий прислали гонцов, сообщая, что собираются весь день похорон провести дома: они наняли охранников и советовали Цицерону сделать то же самое. Децим со своими гладиаторами забаррикадировался в доме и превратил его в крепость. Однако Марк Туллий отказался принять такие меры предосторожности, хотя при этом благоразумно решил не показываться на публике. Вместо этого он предложил, чтобы я присутствовал на похоронах и описал ему, как все было.

Я не возражал против того, чтобы пойти туда, – меня бы все равно никто не узнал. Кроме того, мне хотелось увидеть похороны. Я ничего не мог с собой поделать: втайне я испытывал определенное уважение к Цезарю, который в течение многих лет всегда вел себя учтиво по отношению ко мне.

Поэтому я спустился на форум перед рассветом, неожиданно осознав, что прошло уже пять дней после убийства. Среди такого наплыва событий трудно было уследить за временем.

Центр города уже был забит народом: там были тысячи людей, не только мужчин, но и женщин. Там собрались не столько учтивые горожане, сколько старые солдаты, городская беднота, много рабов и масса евреев, которые почитали Цезаря за то, что тот позволил им заново отстроить стены Иерусалима.

Я ухитрился пробраться вокруг огромной толпы до поворота Священной дороги, где должен был пройти кортеж, и спустя несколько часов после того, как занялся день, увидел вдалеке процессию, начавшую покидать официальную резиденцию главного жреца.

Процессия прошла прямо передо мной, и я изумился тому, как ее спланировали: Антоний и наверняка Фульвия не упустили ничего, что могло бы воспламенить чувства людей. Первыми шли музыканты, играя свои навязчивые протяжные похоронные напевы, потом перед толпой пробежали с воплями танцоры, переодетые в духов подземного мира, которые принимали позы горя и ужаса, дальше шли домашние рабы и вольноотпущенники, несшие бюсты Цезаря, а за ними проследовали не один, а целых пять актеров, изображавших каждый из триумфов Гая Юлия, в восковых масках диктатора, настолько невероятно похожих на его живое лицо, что чувствовалось, будто он восстал из мертвых в пяти лицах и во всей своей славе. После этих актеров на открытых носилках пронесли макет трупа в натуральную величину – он был нагим, не считая набедренной повязки, со всеми колотыми ранами, включая ту, что была на лице, изображенными глубокими красными разрезами в белой восковой плоти: это заставило зрителей задохнуться и заплакать, а некоторые женщины даже упали в обморок. Потом на плечах сенаторов и солдат пронесли на ложе из слоновой кости само тело, закутанное в пурпурно-золотые покровы, а за ним следовали вдова Цезаря Кальпурния и его племянница Атия, с прикрытыми лицами, одетые в черное и поддерживающие друг друга. Их сопровождали родственники, а после них, наконец, шли Антоний, Пизон, Долабелла, Гирций, Панса, Бальб, Оппий и все ведущие соратники Цезаря.

После того как прошел кортеж, наступила странная пауза, пока тело переносили к лестнице позади ростры. Ни до, ни после этого я не встречал в центре Рима посреди дня такой абсолютной тишины. Во время зловещего затишья скорбящие заполнили возвышение, а когда наконец появился труп, ветераны Цезаря начали колотить мечами по щитам, как, должно быть, делали на поле боя, – это был ужасающий, воинственный, устрашающий грохот. Тело осторожно поместили в золотой шатер, после чего Антоний шагнул вперед, чтобы прочесть панегирик, и поднял руку, призывая к молчанию.

– Мы пришли, чтобы проститься не с тираном! – сказал он, и его могучий голос торжественно прозвенел среди храмов и статуй. – Мы пришли, чтобы проститься с великим человеком, предательски убитым в священном месте теми, кого он помиловал и продвинул!

Марк Антоний заверил Сенат, что будет говорить сдержанно, и теперь нарушил свое обещание на первых же словах и в течение следующего часа постарался ввергнуть обширную аудиторию, уже взбудораженную зрелищной процессией, во тьму горя и ярости. Он раскинул руки. Он чуть ли не упал на колени. Он бил себя в грудь и показывал на небеса. Он перечислил достижения Цезаря. Он рассказал им о завещании убитого правителя – о подарке каждому гражданину, об общественном парке, о горькой иронии того, что Цезарь почтил Децима.

– И, более того, этот Децим Брут, который был ему как сын, – и Юний Брут, и Кассий, и Цинна, и остальные – эти люди дали клятву, дали торжественное обещание верно служить Цезарю и защищать его! – гремел голос Марка Антония. – Сенат объявил им амнистию, но, клянусь Юпитером, как бы я хотел отомстить, если бы благоразумие не сдерживало меня!

Короче, он использовал все ораторские уловки, отвергнутые суровым Брутом. А потом пришло время его – или Фульвии? – завершающего мастерского хода. Антоний вызвал на возвышение одного из актеров в маске Цезаря, так похожей на живое лицо, и тот сиплым голосом продекламировал перед толпой знаменитую речь из трагедии Пакувия[80] «Суд об оружии»:

– Не я ль, несчастный, спас тех негодяев, что привели меня к могиле?

Исполнение это было опасно мастерским – оно казалось посланием из Подземного мира. А потом, вызвав стоны ужаса, манекен трупа Цезаря подняли каким-то хитроумным приспособлением и повернули, заставив описать полный круг, чтобы продемонстрировать все его раны.

С этого момента похороны Юлия Цезаря шли по образцу похорон Клодия. Тело полагалось сжечь на погребальном костре, уже приготовленном на Марсовом поле, но, когда его снесли с ростры, сердитые голоса закричали, что вместо этого его нужно кремировать в зале Сената Помпея, где было совершено преступление, или на Капитолии, где заговорщики нашли убежище. Потом толпа, повинуясь некоему коллективному импульсу, передумала и решила, что тело следует сжечь прямо здесь, на месте. Антоний же ничего не сделал, чтобы остановить все это: он только снисходительно смотрел, как вновь разоряются книжные лавки Аргилета и как люди тащат скамьи из судов в центр форума и громоздят их в кучу.

Похоронные носилки Цезаря водрузили на костер и подожгли факелом. Актеры, танцовщики и музыканты стащили свои балахоны и маски и швырнули их в пламя. Толпа последовала их примеру: в приступе истерии люди срывали с себя одежду, и она летела в огонь вместе со всем, что могло гореть. Затем толпа начала бегать по улицам с факелами, выискивая дома убийц, и мне, наконец, изменило мужество – я направился обратно на Палатин. По дороге я прошел мимо бедного Гельвия Цинны, поэта и трибуна, которого толпа перепутала с его тезкой, претором Корнелием Цинной, упомянутым Антонием в речи. Его, вопящего, с петлей на шее, волокли прочь, а после его голову демонстративно носили вокруг форума на шесте.

Когда я, пошатываясь, ввалился в дом и рассказал Цицерону, что произошло, тот закрыл лицо руками.

Всю ночь продолжали раздаваться звуки разрушения, и небо озарялось пламенем подожженных домов. На следующий день Марк Антоний послал Дециму письмо, предупреждая, что он больше не может защищать жизни убийц, и настоятельно рекомендуя им удалиться из Рима. Цицерон посоветовал им сделать то, что предлагает Антоний, сказав, что они будут полезнее делу живыми, чем мертвыми.

Децим Брут отправился в Ближнюю Галлию, чтобы попытаться взять под контроль назначенную ему по жребию провинцию, Требоний кружным путем двинулся в Азию, чтобы сделать то же самое, а Брут и Кассий удалились на побережье Антия. Цицерон же двинулся на юг.

XV

Он сказал, что покончил с политикой – и вообще с Италией. Сказал, что отправится в Грецию и хотел бы остаться с сыном в Афинах, где будет писать философские труды.

Мы уложили большинство нужных Цицерону книг из его библиотеки в Риме и в Тускуле и отправились в путь с большой свитой, включающей двух секретарей, повара, доктора и шестерых телохранителей. Со времени смерти Цезаря погода стояла не по сезону холодной и мокрой, что, конечно, было воспринято как еще один знак недовольства богов его убийством.

Из дней, проведенных в пути, мне ярче всего запомнилось, как Марк Туллий с накинутым на колени одеялом сочиняет в своем экипаже философский трактат, а дождь без устали барабанит по тонкой деревянной крыше.

Мы остановились на ночь у Матия Кальвены, всадника, который приходил в отчаяние из-за будущего страны:

– Если такой гениальный человек, как Цезарь, не смог найти выхода, кто же тогда его найдет?

Но, кроме него, в противоположность сценам, разыгравшимся в Риме, мы не нашли никого, кто не радовался бы избавлению от диктатора.

– К несчастью, – заметил Цицерон, – ни у одного из них нет под началом легиона.

Он нашел прибежище в работе, и к тому времени, как в апрельские иды мы добрались до Путеол, закончил одну свою книгу – «О прорицании», написал половину другой – «О судьбе» и начал третью – «О славе». Это были три примера его гения, которые будут жить, пока люди смогут читать.

А как только он вылез из экипажа и размял ноги, пройдясь вдоль берега моря, то начал набрасывать план четвертой книги – «О дружбе». «За единственным исключением – мудрости, я склонен расценивать дружбу как величайший из всех даров, которыми боги наградили человечество», – написал он в ней. Эту книгу оратор планировал посвятить Аттику. Может, физический мир и стал для него враждебным и опасным местом, но в мыслях своих он жил свободно и безмятежно.

Антоний распустил Сенат до первого дня июня, и постепенно огромные виллы вокруг Неаполитанского залива начали наполняться выдающимися людьми Рима. Большинство из вновь прибывших, например, Гирций и Панса, были все еще потрясены смертью Цезаря. Этим двоим в конце года полагалось вступить в должность консулов, и среди прочих приготовлений они спросили Цицерона, не даст ли тот им дальнейших уроков ораторского искусства. Марку Туллию не слишком хотелось этого, так как преподавание отвлекало его от сочинительства и он считал их скорбные разговоры о Цезаре раздражающими, но мой друг был слишком добродушен, чтобы в конечном итоге отказать им.

Он отводил обоих учеников к морю, обучая их ораторскому искусству по методу Демосфена, который четко произносил слова, набив рот галькой, а чтобы научиться докричаться до слушателей, читал речи перед разбивающимися о берег волнами.

За обеденным столом Гирций и Панса сыпали историями о произволе Антония: о том, как тот хитростью заставил Кальпурнию в ночь убийства отдать ему на хранение личные бумаги покойного мужа и его состояние, о том, как теперь он притворяется, будто в тех документах содержались различные указы, имеющие силу закона, в то время как на самом деле он сочинял их сам в обмен на громадные взятки…

– Итак, в его руках все деньги? – спросил как-то их Цицерон. – Но я думал, что три четверти состояния Цезаря должны были отойти мальчишке Октавиану?

Гирций возвел глаза к потолку:

– Ему повезет, коли так будет!

– Сперва он должен приехать и взять их, – добавил Панса, – а я бы не сказал, что у него на это много шансов.

Два дня спустя после этого разговора я укрывался от дождя в портике, читая трактат по сельскому хозяйству Катона Старшего[81], когда ко мне подошел управляющий и объявил: прибыл Луций Корнелий Бальб, желающий повидаться с Цицероном.

– Так скажи хозяину, что он здесь, – ответил я.

– Но я не уверен, что должен так поступить… Он дал мне строгие указания не беспокоить его, кто бы к нему ни пришел, – вздохнул управляющий.

Я вздохнул и отложил книгу в сторону: Бальб был тем человеком, с которым следовало повидаться. Он был испанцем, занимавшимся делами Цезаря в Риме. Цицерон хорошо знал его и однажды защищал в суде, когда того попытались лишить гражданства. Теперь Луцию Корнелию было лет пятьдесят пять, и он владел огромной виллой неподалеку.

Я нашел его ожидающим в таблинуме вместе с юношей в тоге, которого сперва принял за его сына или внука. Однако, присмотревшись внимательней, я увидел, что это невозможно: в отличие от смуглого Бальба, этот мальчик был с влажными светлыми кудрями, плохо постриженными кружком, и к тому же невысоким и стройным, с хорошеньким личиком, хотя и с нездоровым цветом кожи, усыпанной прыщами.

– А, Тирон! – воскликнул Корнелий. – Не будешь ли так добр оторвать Цицерона от его книг? Просто скажи, что я привел повидаться с ним приемного сына Цезаря – Гая Юлия Цезаря Октавиана. Это должно сработать.

При этом молодой человек застенчиво улыбнулся мне, показав неровные зубы, между которыми виднелись щели.

Само собой, Марк Туллий тут же пришел, разрываясь от любопытства, – познакомиться с таким экзотическим созданием, словно с неба упавшим в сумятицу римской политики!

Бальб представил молодого человека, который поклонился и сказал моему другу:

– Это одна из величайших почестей в моей жизни – познакомиться с тобой. Я прочел все твои речи и философские труды. Я годами мечтал об этом моменте.

У него был приятный голос, мягкий и хорошо поставленный.

Цицерону явно польстил этот комплимент.

– Очень любезно с твоей стороны, – ответил он. – Теперь, пожалуйста, скажи, прежде чем мы перейдем к другим темам: как мне тебя называть?

– Для всех я настаиваю на имени Цезарь. Для друзей и семьи я Октавиан, – сказал юноша.

– Что ж, поскольку в моем возрасте мне будет трудно привыкнуть к еще одному Цезарю, может, я тоже смогу называть тебя Октавианом, если позволишь?

Молодой человек снова поклонился.

– Это будет честью для меня.

Так начались два дня неожиданно дружеских разговоров Марка Туллия и приемного сына Цезаря. Оказалось, что Октавиан остановился по соседству со своей матерью Атией и отчимом Филиппом. Теперь юноша очень непринужденно сновал между двумя домами. Часто он появлялся один, хотя вместе с ним из Иллирика приехали его друзья и солдаты, и еще больше людей присоединились к нему в Неаполе. Они с Цицероном беседовали на вилле или вместе прогуливались вдоль берега в перерыве между ливнями.

Наблюдая за ними, я вспоминал строки из трактата своего друга о старости: «Как я испытываю симпатию к молодому человеку, в котором есть толика зрелости, так я испытываю симпатию к старику, в котором есть привкус юности…»

Странно, но из них двоих именно Октавиан иногда казался старше: это был очень серьезный, вежливый, почтительный и здравомыслящий человек, в то время как Цицерон все больше шутил и кидал камешки в море. Оратор сказал мне, что его новый друг не ведет пустяковых бесед. Все, чего он хотел, – это политических советов. Тот факт, что Марк Туллий открыто поддерживал убийц его приемного отца, его как будто вообще не касался. Он лишь задавал практические вопросы. Как скоро он должен отправиться в Рим? Как ему обращаться с Антонием? Что он должен сказать ветеранам Цезаря, многие из которых околачиваются вокруг его дома? Как избежать гражданской войны?

Цицерон был под сильным впечатлением от таких бесед.

– Я полностью понимаю, что в нем увидел Цезарь, – он обладает неким хладнокровием, редким в его возрасте, – говорил он мне. – Однажды из него может получиться великий государственный деятель, если только он проживет достаточно долго.

Иными были люди, окружавшие Октавиана. Среди них имелась пара старых армейских командиров Цезаря, с холодными, мертвыми глазами профессиональных убийц, и несколько высокомерных юных сотоварищей, из которых выделялись двое: Марк Випсаний Агриппа, молчаливый и излучающий слабую угрозу даже во время отдыха юноша, которому не было еще и двадцати, но который уже был окровавлен войной, и Гай Цильний Меценат – чуть постарше, женоподобный, хихикающий и циничный.

– Эти меня вообще не интересуют, – сказал об этих двоих как-то Цицерон.

Только один раз мне выпал случай достаточно долго понаблюдать за Октавианом. Это случилось в последний день его пребывания здесь, когда он вместе с матерью, отчимом, Агриппой и Меценатом пришел к нам на обед. Марк Туллий пригласил также Гирция и Пансу, так что вместе со мной нас собралось девять человек.

Я отметил, что молодой человек ни разу не прикоснулся к вину, и заметил, насколько он молчалив, как его бледно-серые глаза перебегают от одного собеседника к другому и насколько внимательно он слушает, как будто пытаясь закрепить все сказанное в памяти.

Атия, которая выглядела так, будто могла бы стать моделью для статуи, изображающей идеал римской матроны, была слишком благопристойной, чтобы на людях выражать свое мнение о политике. Однако Филипп, определенно хвативший лишку, становился все говорливее и к концу вечера заявил:

– Что ж, если кто-то хочет знать мое мнение, то я думаю, Октавиан должен отказаться от этого наследства.

– А кто-то хочет знать его мнение? – прошептал мне Меценат и закусил свою салфетку, чтобы заглушить смех.

Октавиан повернулся к Филиппу и мягко спросил:

– И что заставляет тебя так думать, отец?

– Ну, если я могу говорить откровенно, мальчик мой, то ты сколько душе угодно можешь называть себя Цезарем, но это не делает тебя Цезарем, и чем больше ты приблизишься к Риму, тем это будет опаснее. Ты и вправду думаешь, что Антоний просто передаст тебе все миллионы? И с чего бы ветеранам Цезаря следовать за тобой, а не за Антонием, который командовал крылом при Фарсале? Имя Цезарь – просто мишень у тебя на спине. Тебя убьют прежде, чем ты проделаешь пятьдесят миль.

Гирций и Панса кивнули в знак согласия.

Но Агриппа тихо возразил:

– Нет, мы сможем доставить его в Рим – это не так уж опасно.

Октавиан повернулся к Цицерону:

– А ты что думаешь?

Оратор тщательно промокнул салфеткой губы, прежде чем ответить.

– Всего четыре месяца назад твой приемный отец обедал на этом самом месте, на котором ты сейчас возлежишь, и заверял меня, что не боится смерти. Правда заключается в том, что жизни всех нас висят на волоске. Нигде нет безопасного места, и никто не может предсказать, что произойдет. Когда я был в твоем возрасте, я грезил только о славе. Чего бы я ни отдал, чтобы оказаться на твоем месте сейчас!

– Итак, ты бы отправился в Рим? – спросил Октавиан.

– Да.

– И что бы сделал?

– Выдвинул бы свою кандидатуру на выборах.

Филипп нахмурился.

– Но ему всего восемнадцать. Он еще даже недостаточно взрослый, чтобы голосовать.

– Дело в том, что есть вакансия на пост трибуна, – продолжил Цицерон. – Цинну убила толпа на похоронах Цезаря – его перепутали с другим, беднягу… Ты должен выдвинуться на его место.

– Но Антоний наверняка никогда такого не допустит? – спросил Октавиан.

– Не важно, – согласился Марк Туллий. – Такой поступок продемонстрирует твою решимость продолжать политику Цезаря – политику поборника народа: плебсу наверняка это понравится. А когда Антоний выступит против тебя – а он должен выступить, – люди увидят в нем и своего противника тоже.

Октавиан медленно кивнул.

– Неплохая идея. Может, ты отправишься со мной?

Цицерон засмеялся:

– Нет, я удаляюсь в Грецию, чтобы изучать философию.

– Жаль.

После обеда, когда гости готовились уходить, я нечаянно услышал, как Октавиан сказал оратору:

– Я говорил серьезно. Я бы оценил твою мудрость.

Но мой друг покачал головой:

– Боюсь, моя верность принадлежит другим – тем, кто сразил твоего приемного отца. Но если когда-нибудь появится возможность твоего примирения с ними… Ну, в таком случае, в интересах государства, я сделаю все возможное, чтобы тебе помочь.

– Я не возражаю против примирения. Мне нужно мое наследство, а не месть.

– Могу я передать им это?

– Конечно. Для того я это и сказал. До свиданья. Я напишу тебе.

Они пожали друг другу руки, и Октавиан шагнул на дорогу. Был весенний вечер, еще не совсем стемнело, и дождь прекратился, но в воздухе все еще чувствовалась влага. К моему удивлению, на другой стороне дороги молча стояли в голубом полумраке больше сотни солдат. Когда они увидели Октавиана, то устроили тот самый грохот, который я слышал на похоронах Цезаря, колотя мечами по щитам в знак приветствия: оказалось, это ветераны диктатора, участвовавшие в галльских войнах и поселившиеся неподалеку на земле Кампании.

Октавиан подошел к ним вместе с Агриппой, чтобы поговорить. Цицерон немного понаблюдал за этим, после чего нырнул обратно в дом, чтобы его не заметили.

Когда дверь была заперта, я спросил Цицерона:

– Зачем ты убеждал его отправиться в Рим? Уж наверняка последнее, чего ты хочешь – это поддержать еще одного Цезаря?

– Отправившись в Рим, он доставит проблем Антонию. Он раздробит их группировку.

– А если его авантюра увенчается успехом?

– Не увенчается. Октавиан – милый мальчик, и я надеюсь, что он выживет, но он не Цезарь – ты только посмотри на него!

Тем не менее перспективы Октавиана интересовали Цицерона достаточно сильно, чтобы он отложил свой отъезд в Афины. Вместо этого он возымел смутную идею присутствовать на заседании Сената, которое Марк Антоний созывал первого июня. Но когда ближе к концу мая мы появились в Тускуле, все советовали Марку Туллию не ездить туда. Варрон прислал письмо, в котором предупреждал, что Цицерона убьют. Гирций согласился с этим, сказав:

– Даже я не еду, а ведь никто никогда не обвинял меня в неверности Цезарю. Но на улицах слишком много старых солдат, быстро выхватывающих мечи, – вспомните, что случилось с Цинной.

Тем временем Октавиан прибыл в город целым и невредимым и прислал Цицерону письмо:

От Гая Юлия Цезаря Октавиана Марку Туллию Цицерону – привет.

Я хочу, чтобы ты знал, что вчера Антоний наконец согласился повидаться со мною в своем доме – том, который прежде был домом Помпея. Он заставил меня прождать больше часа – глупая тактика, которая, по-моему, демонстрирует скорее его слабость, чем мою. Для начала я поблагодарил его за то, что он присмотрел ради меня за собственностью моего приемного отца, предложил забрать из нее любые безделушки, какие он пожелает взять на память, но попросил немедленно передать мне остальное. Я сказал, что мне нужны деньги, чтобы безотлагательно выплатить наличные тремстам тысячам граждан в соответствии с завещанием отца, и попросил, чтобы остаток моих расходов покрылся ссудой из государственной казны. Еще я рассказал о намерении выставить свою кандидатуру на свободное место трибуна и попросил предъявить различные указы, которые, как заявляет Антоний, были обнаружены в бумагах отца.

Он ответил с великим негодованием, что Цезарь не был царем и не завещал мне контроль над государством, поэтому он не обязан отчитываться передо мной в своих государственных делах. Что касается денег, то трофеи отца, по его словам, вовсе не были так велики и он оставил государственную казну пустой, так что оттуда нечего взять. Что же до моего трибуната – то моя кандидатура была бы незаконной, и об этом не может быть и речи.

Он думает, что, раз я молод, он может меня запугать. Он ошибается. Мы расстались в плохих отношениях. Однако народ и солдаты моего отца оказали мне настолько же теплый прием, насколько холодный оказал Антоний.

Цицерон восхитился враждой между Марком Антонием и Октавианом и показал письмо нескольким своим знакомым:

– Видите, как львенок дергает старого льва за хвост?

Он попросил меня отправиться ради него к первому июня в Рим и сообщить, что произойдет на заседании Сената.

Как всех нас и предупреждали, я нашел Рим полным солдат, по большей части ветеранов Цезаря, которых Антоний призвал в город, чтобы те служили ему личной армией. Они стояли за углами улиц угрюмыми, голодными группами, запугивая всех, кто, с их точки зрения, мог оказаться богатым. В результате в Сенате собралось очень мало людей, и не нашлось никого достаточно храброго, чтобы противостоять самому дерзкому предложению Марка Антония: он сказал, что у Децима следует отобрать должность губернатора Ближней Галлии, а ему, Антонию, следует присудить обе галльские провинции вкупе с командованием над тамошними легионами на следующие пять лет – именно то сосредоточие власти в одних руках, которое вывело Цезаря на дорогу к диктаторству.

И, как будто этого было недостаточно, Антоний объявил также, что вызвал домой три легиона, базирующиеся в Македонии, которые Цезарь планировал использовать в парфянской кампании, и опять-таки сам принял командование над ними. Долабелла, против ожидания, не возражал, потому что должен был получить Сирию, тоже на пять лет, а от Лепида откупились, отдав ему пост верховного понтифика, прежде принадлежавший Цезарю.

А под конец, поскольку все эти назначения оставили Брута и Кассия без провинций, которых те ожидали, Антоний устроил так, чтобы им взамен предложили пару старых постов уполномоченных по зерну, учрежденных Помпеем: одно – в Азии, другое – в Сицилии. При этом они вообще не должны были обладать властью. Это было сильным унижением: вот и надейся после этого на примирение!

Законопроекты были одобрены полупустым Сенатом, и Антоний на следующий день отнес их на форум, чтобы за них проголосовал народ.

Погода по-прежнему стояла суровая, а на середине процедуры даже разразилась гроза – это было такое ужасное предзнаменование, что собравшихся должны были тут же распустить. Но Марк Антоний был авгуром и заявил, что не видел никаких молний, после чего постановил, что голосование должно продолжаться – и к наступлению сумерек получил, что хотел.

Октавиана нигде не было видно.

Когда я повернулся, чтобы покинуть собрание, то увидел, что из носилок за происходящим наблюдает Фульвия. Она вымокла под дождем, но как будто не обращала на это внимания, настолько была поглощена апофеозом своего мужа. Я сделал мысленную заметку предупредить Цицерона, что женщина, которая до сих пор была для него лишь помехой, только что стала куда более опасным врагом.

На следующее утро я пошел повидаться с Корнелием Долабеллой. Он отвел меня в детскую и показал внука Цицерона, малыша Лентула, который только что научился делать несколько нетвердых шагов. Прошло уже больше пятнадцати месяцев со смерти Туллии, однако Долабелла все еще не отдал ее приданое. По просьбе Марка Туллия я затронул данную тему («Сделай это вежливо, имей в виду: я не могу позволить себе его оттолкнуть», – напутствовал меня мой друг). Но Публий Корнелий тут же меня прервал:

– Боюсь, об этом не может быть и речи. Вместо этого ты можешь дать ему полное и окончательное возмещение долгов, которое стоит куда дороже денег.

И он бросил через стол внушительный юридический документ с черными ленточками и красной печатью.

– Я назначаю его своим легатом в Сирии, – добавил Долабелла. – Скажи ему, пусть не беспокоится – он ничего не должен делать. Но это означает, что он может покинуть страну с почетом, и гарантирует ему неприкосновенность в течение следующих пяти лет. Передай ему мой совет: он должен убраться как можно скорее. Дела с каждым днем идут все хуже и хуже, и мы не можем отвечать за его безопасность.

С тем я и вернулся в Тускул и устно изложил Цицерону, который сидел в саду рядом с могилой Туллии, послание его зятя. Он внимательно изучил ордер на свое легатство.

– Итак, сей маленький клочок бумаги стоил мне миллион сестерциев? Он и вправду воображает, что, если я помашу им перед лицом какого-нибудь неграмотного полупьяного легионера, это помешает тому воткнуть меч мне в горло?

Цицерон уже слышал о случившемся в Сенате и на собрании народа, но захотел, чтобы я продекламировал свои конспекты звучавших там речей. Когда я закончил, он спросил:

– Значит, противодействия не было?

– Никакого.

– А ты вообще видел Октавиана?

– Нет.

– Нет… Конечно, нет… Да и с чего бы тебе его видеть? У Антония есть деньги, легионы и консульство, а у Октавиана нет ничего, кроме заимствованного имени. Что же касается нас, мы даже не осмеливаемся показаться в Риме… – Он в отчаянии ссутулился, прислонившись к стене. – Я скажу тебе кое-что, Тирон, только это между нами: я начинаю желать, чтобы мартовские иды никогда не случались.

На седьмой день июня Брут с Кассием должны были держать семейный совет в Антии, чтобы решить, какие дальше предпринять шаги. Цицерона пригласили присутствовать, и он попросил меня сопровождать его.

Мы вышли рано, спустились с холмов, едва встало солнце, и по болотистой земле направились к побережью. Поднимался туман. Я помню кваканье лягушек-быков и крики чаек. Марк Туллий же почти не разговаривал.

Перед самым полуднем мы добрались до виллы Брута. Это был прекрасный старый дом на самом берегу со ступенями, вырезанными в скале, которые вели вниз, к морю. Ворота охранял сильный караул из гладиаторов, группа бойцов патрулировала окрестности, а еще несколько отрядов виднелись на берегу – думаю, всего там было около сотни вооруженных людей.

Брут вместе с остальными ожидал в крытой галерее, полной греческих статуй. У него был напряженный вид, и его знакомое нервное притоптывание ногой бросалось в глаза сильнее, чем когда-либо.

Он рассказал, что уже два месяца не выходит из дома – это было удивительно, учитывая, что он являлся городским претором и ему не полагалось находиться вне Рима больше десяти дней в году. Во главе стола сидела его мать, Сервилия, а также присутствовали его жена Порция и сестра Терция – жена Гая Кассия. Наконец, там был Марк Фавоний, бывший претор, известный под прозвищем Обезьяна Катона благодаря близости к дяде Брута. Терция объявила, что Кассий скоро прибудет.

Цицерон предложил, чтобы я заполнил время ожидания детальным отчетом о недавних дебатах в Сенате и на народном собрании, после чего Сервилия, которая до сего момента не обращала на меня никакого внимания, перевела на меня свои свирепые глаза и сказала:

– О, так это твой знаменитый шпион?

Она была Цезарем в женском платье – лучше я не могу ее описать: быстро соображающая, красивая, надменная, твердая, как скала. Диктатор наделил ее щедрыми дарами, включавшими поместья, конфискованные у врагов, и огромные драгоценности, отобранные им в завоеваниях, однако, когда сын Сервилии организовал его убийство и ей доставили весть об этом, ее глаза остались сухими, как драгоценные камни, которые подарил ей бывший возлюбленный. И в этом она тоже была похожа на Гая Юлия. Она внушала Цицерону легкий благоговейный трепет.

Запинаясь, я справился с расшифровкой своих записок, все время сознавая, что Сервилия пристально на меня смотрит. В конце она сказала с превеликим отвращением:

– Уполномоченный по сбору зерна в Азии! И ради этого был убит Цезарь – чтобы мой сын мог стать торговцем зерном?

– И все равно я думаю, что он должен принять это назначение, – сказал Цицерон. – Это лучше, чем ничего, – и уж определенно лучше того, чтобы оставаться здесь.

– По крайней мере, в последнем пункте я с тобой согласен, – отозвался Брут. – Я не могу больше прятаться от людских глаз. С каждым днем я все больше теряю уважение. Но – Азия? Нет, что мне на самом деле нужно – так это отправиться в Рим, чтобы делать то, что всегда делает городской претор в такое время года: организовать Аполлоновы игры[82] и показаться римскому народу.

Его выразительное лицо было полно му́ки.

– Ты не можешь отправиться в Рим, – ответил Марк Туллий. – Это слишком опасно. Послушай, потерю остальных из нас более или менее можно пережить, но не твою, Брут, – твое имя и твоя слава делают тебя великим объединяющим лозунгом свободы. Мой тебе совет – прими назначение, проводи вдали от Италии, в безопасности, благородную общественную работу и ожидай благоприятных событий. Все меняется, а в политике все меняется всегда.

В этот миг появился Кассий, и Сервилия попросила Цицерона повторить то, что он только что сказал. Но если Брута напасти превратили в благородного страдальца, то Кассия они привели в ярость, и он начал стучать кулаком по столу:

– Я не для того пережил бойню в Каррах и спасся в Сирии от парфян, чтобы стать сборщиком зерна в Сицилии! Это оскорбление!

– Ну, и что же ты тогда будешь делать? – спросил Марк Туллий.

– Покину Италию. Взойду на корабль. Отплыву в Грецию.

– Греция, – заметил Цицерон, – скоро станет порядком многолюдной, в то время как в Сицилии, во-первых, безопасно, во-вторых, ты исполнишь свой долг, как добрый сторонник конституционного правления, а в-третьих, будешь ближе к Италии, чтобы воспользоваться благоприятными возможностями, когда они появятся. Ты должен быть нашим великим военачальником.

– Какого рода возможностями?

– Ну, например, Октавиан все еще может доставить Антонию всевозможные неприятности.

– Октавиан? Это одна из твоих шуточек! Куда больше вероятность того, что он набросится на нас, чем затеет ссору с Антонием.

– Вовсе нет… Я видел мальчика, когда тот был на Неаполитанском заливе, и он вовсе не так дурно настроен по отношению к нам, как ты думаешь. «Мне нужно мое наследство, а не месть», – вот его собственные слова. Он – настоящий враг Антония.

– Тогда Антоний его раздавит.

– Но сперва ему придется раздавить Децима, и вот тогда начнется война – когда Антоний попытается отобрать у него Ближнюю Галлию.

– Децим, – горько проговорил Кассий, – человек, который подвел нас больше любого другого. Подумайте только, что мы могли бы сделать с теми двумя его легионами, если б он привел их в марте на юг! Но теперь уже слишком поздно: македонские легионы Антония превосходят его в численности два к одному.

Упоминание о Дециме Бруте как будто прорвало плотину. Обвинения хлынули из уст всех сидящих за столом, особенно из уст Фавония, по мнению которого Децим должен был предупредить всех, что он упомянут в завещании Цезаря:

– Это восстановило против нас людей больше всего остального!

Цицерон слушал, расстраиваясь все сильнее. Он вмешался, чтобы сказать, что нет смысла плакать над прошлыми ошибками, но не смог удержаться и добавил:

– Кроме того, если уж говорить об ошибках, не беспокойтесь о Дециме: семена нашего нынешнего затруднительного положения были посеяны, когда вы не смогли созвать совещание Сената, не смогли сплотить людей вокруг нашего дела и не смогли перехватить власть в республике.

– Нет, право слово, я никогда не слышала ничего подобного! – воскликнула Сервилия. – Чтобы не кто-нибудь, а ты обвинял других в недостатке решимости!

Оратор бросил на нее сердитый взгляд и тут же замолчал. Щеки его горели – то ли от ярости, то ли от смущения. Вскоре совещание закончилось.

В моих записях отражены только два решения. Брут и Кассий скрепя сердце согласились хотя бы рассмотреть возможность того, что примут назначения уполномоченными по зерну, но только после того, как Сервилия объявила в своей сверхсамоуверенной манере, что позаботится, чтобы решение Сената было сформулировано в более лестных выражениях. Кроме того, Брут нехотя согласился, что для него поездка в Рим невозможна и что его преторианские игры поневоле должны быть организованы в его отсутствие.

В остальном совещание закончилось полным провалом, потому что больше ничего так и не было решено. Как Цицерон объяснил Аттику в письме, продиктованном по дороге домой, теперь «каждый сам за себя»: «Я обнаружил корабль разваливающимся на куски, вернее, обнаружил его рассеянные обломки. Ни плана, ни мыслей, ни методов. Поэтому, хотя раньше у меня и имелись сомнения, теперь я все больше преисполняюсь решимости бежать отсюда, и как можно скорее».

Жребий был брошен. Он отправится в Грецию.

Что касается меня, то мне было уже под шестьдесят, и про себя я решил, что для меня пришло время оставить службу у Цицерона и провести остаток дней одному. Я знал по его разговорам, что он не ожидает нашего расставания. Мой друг полагал, что мы станем делить виллу в Афинах и вместе писать философские труды, пока один из нас не умрет от старости. Но я больше не мог вынести необходимости покинуть Италию. Здоровье мое было неважным, и, как бы я ни любил Марка Туллия, я устал быть просто придатком его мозга.

Меня ужасала необходимость сказать ему об этом, и я все откладывал и откладывал роковой момент. Цицерон предпринял своего рода прощальное путешествие по югу Италии, говоря «до свиданья» всем своим имениям и заново переживая старые воспоминания, до тех пор пока мы, наконец, не добрались до Путеол в начале июля – или квинтилия, как мой друг до сих пор демонстративно называл этот месяц. Осталась последняя вилла, которую он хотел посетить, у Неаполитанского залива в Помпеях, и он решил проделать оттуда морем первый этап своего путешествия: проплыть вдоль побережья до Сицилии, а после пересесть на торговый корабль в Сиракузах. Оратор рассудил, что плыть из Брундизия будет слишком опасно, поскольку македонские легионы должны появиться там в любую минуту.

Для перевозки всех его книг, прочего имущества и домочадцев я нанял три десятивесельные лодки. Марк Туллий отвлекся от мыслей о путешествии, которого так страшился, пытаясь решить, за какое литературное произведение мы должны взяться, пока будем в море. Он работал над тремя трактатами одновременно, переходя от одного к другому в соответствии с тем, к чему влекли его прочитанные труды или настроение: «О дружбе», «Об обязанностях» и «О добродетели». Этими произведениями он закончил бы свой грандиозный проект изложения греческой философии на латыни и в то же время превращения ее из набора абстракций в принципы, которыми можно руководствоваться по жизни.

– Интересно, станет ли это для нас благоприятной возможностью написать нашу версию «Топики» Аристотеля? – спросил он меня. – Давай посмотрим правде в лицо: что могло бы быть полезнее в это время хаоса, чем научить людей пользоваться диалектикой, чтобы приводить резонные аргументы? Произведение могло бы иметь форму диалога, как «Беседы»: ты играешь одну роль, я – другую. Как думаешь?

– Друг мой, – сказал я нерешительно, – если я могу тебя так называть, я уже некоторое время хотел с тобой поговорить, но не был уверен, как это сделать.

– Звучит зловеще! – нахмурился оратор. – Лучше продолжай. Ты снова заболел?

– Нет, но я должен сказать, что решил не сопровождать тебя в Грецию.

– А…

Марк Туллий пристально и, как мне показалось, очень долго смотрел на меня. Его челюсть слегка двигалась, как часто бывало, когда он пытался найти нужное слово. В конце концов он спросил:

– И куда ты вместо этого отправишься?

– На ферму, которую ты так милостиво мне подарил.

Тут голос моего друга стал очень тихим:

– Понятно. И когда ты хочешь это сделать?

– В любое удобное для тебя время.

– Чем скорее, тем лучше?

– Мне не важно, когда.

– Завтра?

– Если желаешь, могу и завтра. Но в этом нет необходимости. Я не хочу причинять тебе неудобств.

– Значит, завтра.

И с этими словами Цицерон вернулся к чтению своего Аристотеля.

Поколебавшись, я задал ему еще один вопрос:

– Ничего, если я одолжу из конюшен молодого Эроса и маленькую повозку, чтобы перевезти свои пожитки?

Не поднимая глаз, оратор ответил:

– Конечно. Возьми все, что тебе нужно.

Я оставил его в покое и провел остаток дня и вечер, пакуя свои вещи и вынося их во внутренний двор.

Цицерон не появился к обеду, и на следующее утро о нем тоже не было ни слуху, ни духу.

Молодой Квинт, который надеялся получить место в администрации Брута и оставался с нами, пока его дядя пытался организовать ему рекомендации, сказал, что Марк Туллий уехал спозаранку, чтобы посетить старый дом Лукулла на острове Нисида. Он утешающе положил руку мне на плечо:

– Дядя попросил передать тебе – «до свиданья».

– И больше ничего не сказал? Только «до свиданья»?

– Ты же знаешь, какой он.

– Я знаю, какой он. Не будешь ли ты так добр сказать ему, что я вернусь через день-другой, чтобы как следует с ним попрощаться?

Настроение у меня было подавленное, но решительное. Я не собирался отступать от задуманного.

Эрос отвез меня на ферму. Это было недалеко, всего две или три мили, но расстояние показалось мне гораздо более длинным: я как будто переехал из одного мира в другой.

Работавший на ферме надсмотрщик и его жена не ожидали меня так скоро, но тем не менее были как будто бы рады меня видеть. Одного из рабов позвали из сарая, чтобы он отнес мой багаж в дом. Коробки с моими книгами и документами отправились прямиком на верхний этаж, в комнату под стропилами, которую я еще в первый визит сюда выбрал для своей маленькой библиотеки.

В комнате, закрытой ставнями, было прохладно. Как я и просил, тут соорудили полки – грубые и простые, но меня это не заботило, – и я сразу принялся распаковываться. В одном из писем Цицерона к Аттику есть замечательная строка, в которой он описывает свой переезд в дом и говорит: «Я расставил свои книги, и теперь у моего дома есть душа». Именно это я и чувствовал, опустошая коробки. А потом, к своему удивлению, в одной из коробок обнаружился оригинал манускрипта «О дружбе». Я озадаченно развернул его, думая, что, может, захватил его по ошибке, но увидел, что Цицерон дрожащей рукой написал вверху цитату из текста – о том, как важно иметь друзей. Мне стало ясно, что это его прощальный дар: «Если человек возносится на небеса и смотрит вниз на все устройство Вселенной и на красоту звезд, чудесный вид не приносит ему радости, если ему приходится смотреть на это одному. Однако если бы имелся кто-нибудь, кому можно было бы описать это зрелище, оно наполнило бы его восхищением. Природа не терпит одиночества».

Я выждал два дня, прежде чем вернуться на виллу в Путеолах, чтобы как следует попрощаться с Марком Туллием: мне нужно было убедиться, что моя решимость достаточно сильна и переубедить меня не удастся. Но управляющий сказал, что Цицерон уже отбыл в Помпеи, и я тут же вернулся на ферму. С моей террасы открывался широкий вид на весь залив, и я часто стоял там, вглядываясь в необъятную голубизну, протянувшуюся от туманных очертаний Капри до самого мыса Мизенум[83], и гадал, не находится ли мой друг на одном из мириадов виднеющихся там судов.

Но потом меня постепенно затянула рутинная жизнь на ферме. Близилось время сбора винограда и оливок, и, несмотря на свои поскрипывающие колени и мягкие руки книжного человека, я надел тунику и соломенную шляпу с широкими полями и работал вместе с остальными, поднимаясь с рассветом и отправляясь в постель, когда день угасал, – слишком вымотанный, чтобы думать.

Мало-помалу узоры прежней жизни начали тускнеть в моей памяти, как узоры оставленного на солнце ковра. Во всяком случае, мне так казалось.

У меня не было причин покидать свою ферму, кроме одной: там не было ванны. Хорошая ванна – вот то, о чем я скучал больше всего, не считая бесед с Цицероном. Я терпеть не мог мыться лишь холодной водой из горного источника и поручил построить купальню в одном из амбаров. Но это можно было сделать только после сбора урожая, поэтому каждые два или три дня я уезжал в одну из общественных бань, встречавшихся повсюду вдоль побережья. Я перепробовал много таких заведений – в самих Путеолах, в Баколи и в Байях, – пока наконец не решил, что баня в Байях лучше всех прочих благодаря природной горячей сернистой воде, которой славилась та округа. Клиентура там была утонченной: в нее входили вольноотпущенники сенаторов с вилл неподалеку, и я был знаком с некоторыми из них. Совершенно невольно я начал собирать последние римские сплетни.

Я выяснил, что игры Юния Брута прошли успешно: средств на них не пожалели, хотя сам претор там и не присутствовал. Для такого случая Брут собрал сотни диких зверей и, отчаянно нуждаясь в шумном одобрении народа, отдал приказ, чтобы все звери до последнего пошли на сражения и охоты. Были также музыкальные представления и пьесы, в том числе «Терей»[84], трагедия Акция[85], полная упоминаний о преступлениях тиранов: очевидно, пьесу встретили понимающими аплодисментами.

Но, к несчастью для Брута, его игры, хоть и щедрые, быстро затмило еще более пышное представление, которое Октавиан дал сразу после них в честь Цезаря. То было время знаменитой кометы, хвостатой звезды, ежедневно появлявшейся за час до полудня – мы видели ее даже в сверкающих солнечных небесах Кампании – и наследник Гая Юлия объявил, что это не что иное, как сам Цезарь, возносящийся на небеса. Мне сказали, что это произвело огромное впечатление на ветеранов убитого диктатора, и репутация и известность юного Октавиана начали стремительно взмывать вверх вместе с кометой.

Спустя некоторое время после тех событий я как-то лежал после полудня в бане – в горячем бассейне на террасе, выходящей на море, – и ко мне присоединились несколько человек. Вскоре я понял по их разговорам, что они – служащие Кальпурния Пизона. В Геркулануме, милях в двадцати отсюда, у Пизона был настоящий дворец, и, полагаю, эти люди решили прервать свое путешествие из Рима, чтобы закончить его на следующий день. Я не подслушивал нарочно, но глаза мои были закрыты, и они могли подумать, что я сплю. Как бы то ни было, я быстро сложил воедино обрывки сенсационных сведений о том, что Пизон, отец вдовы Цезаря, напрямую атаковал Антония в Сенате, обвинив его в воровстве, подлоге и измене, а также в том, что цель Антония – еще одно диктаторство и что он направляет народ на дорогу второй гражданской войны.

– Да, больше ни у кого в Риме не хватает храбрости такое сказать – теперь, когда наши так называемые освободители или прячутся, или бежали за границу, – проговорил один из служащих Пизона – и я с внезапной острой болью подумал о Цицероне, которому очень бы не понравилось, что с места поборника свободы его вытеснил не кто-нибудь, а Пизон.

Я подождал, пока они уйдут, прежде чем выбраться из бассейна. Помню, что, размышляя об услышанном, я подумал: надо бы послать сообщение Марку Туллию. Я уже двинулся к тому месту в тени, где стояли столы, когда появилась женщина, несшая стопку свежевыстиранных полотенец. Не скажу, что я сразу ее узнал – прошло почти пятнадцать лет с тех пор, как я ее видел, – но, сделав несколько шагов мимо, я остановился и оглянулся. Она сделала то же самое. И вот тут я ее узнал! Это была та самая рабыня, Агата, которую я выкупил на свободу, прежде чем отправиться в изгнание с Цицероном.

Это история Марка Туллия, а не моя, и уж точно не история Агаты. Тем не менее жизни нас троих переплелись, и, прежде чем вновь вернуться к главной теме своего повествования, я уделю некоторое внимание Агате. Полагаю, она его заслуживает.

Я познакомился с нею, когда ей было семнадцать и она была рабыней в банях громадной виллы Луция Лициния Лукулла в Мизенуме. Ее вместе с родителями, теперь уже покойными, захватили в плен в Греции и привезли в Италию в числе военных трофеев Лукулла. Красота, нежность и тяжелое положение этой девушки тронули меня. В следующий раз я увидел ее в Риме: она была одной из шести домашних рабов, вызванных свидетелями на суд над Публием Клодием, чтобы подтвердить утверждение Лукулла, что его бывший шурин Клодий совершил в Мизенуме инцест и адюльтер с его, Луция Лициния, бывшей женой. После этого я мельком видел Агату еще раз, когда Цицерон посетил Лукулла перед тем, как отправиться в изгнание. Тогда мне показалось, что в душе она сломлена и полумертва.

У меня имелись небольшие сбережения, и в ту ночь, когда мы бежали из Рима, я отдал эти деньги Аттику, чтобы он мог ради меня выкупить Агату у хозяина и дать ей свободу.

Много лет я продолжал высматривать ее в Риме, но так ни разу и не увидел.

Ей было тридцать шесть, и для меня она была все еще красива, хотя по ее лицу с морщинками и худым рукам я понял, что ей до сих пор приходится тяжко работать. Казалось, она была смущена и тыльной стороной руки то и дело отбрасывала назад выбившиеся пряди седых волос. После нескольких неловких любезных фраз наступило тяжелое молчание, и я вдруг понял, что говорю:

– Прости, что отрываю тебя от работы, – у тебя будут проблемы с хозяином бани.

– В этом отношении проблем не будет, – ответила моя давняя знакомая, впервые рассмеявшись. – Хозяйка – я.

После этого мы начали разговаривать более непринужденно. Она рассказала, что, получив свободу, пыталась найти меня, но, конечно, к тому времени я уже находился в Фессалонике. В конце концов, Агата вернулась к Неаполитанскому заливу: это место она знала лучше других, и оно напоминало ей Грецию. Благодаря опыту в домашнем хозяйстве Лукулла она не испытывала недостатка в работе надзирательницы местных горячих бань. Спустя десять лет богатые клиенты, торговцы из Путеол, устроили ее на это место, и теперь баня принадлежала ей.

– Но все это благодаря тебе, – сказала Агата. – Как я могу отблагодарить тебя за твою доброту?

«Веди хорошую жизнь, – всегда говорил Цицерон, – научись тому, что добродетель – единственная предпосылка для счастья».

Сидя рядом с Агатой на скамье на солнцепеке, я чувствовал, что у меня есть доказательство по меньшей мере этой части его философии.

Мое пребывание на ферме продлилось сорок дней.

На сорок первый, в канун праздника Вулкана, я под вечер работал в винограднике, когда один из рабов окликнул меня и показал на тропу. По колеям, подпрыгивая, двигался экипаж в сопровождении двадцати верховых. Процессия поднимала столько пыли в летнем солнечном свете, что казалось, будто она плывет по золотистым облакам.

Повозка остановилась рядом с домом, и из нее вылез Цицерон.

Думаю, в глубине души я всегда знал, что он будет меня искать. Судьбой мне было предназначено никогда не сбежать от бывшего хозяина.

Я пошел к нему, сдернув с головы соломенную шляпу и поклявшись про себя, что он ни под каким предлогом не уговорит меня вернуться с ним в Рим. Я шептал себе под нос:

– Я не буду слушать… Я не буду слушать… Я не буду слушать…

Когда Марк Туллий повернулся ко мне, чтобы поздороваться, я сразу понял по мерному покачиванию его плеч, что он в великолепном настроении. От недавнего понурого уныния не осталось и следа.

Знаменитый оратор подбоченился и расхохотался при виде того, как я выгляжу.

– Я оставил тебя одного на месяц – и посмотри, что случилось! Ты превратился в призрак Катона Старшего!

Я позаботился о том, чтобы сопровождающим Цицерона людям дали подкрепиться, а мы с ним тем временем пошли на затененную террасу и выпили прошлогоднего вина, которое, как он заявил, было вовсе недурно.

– Какой вид! – воскликнул он. – Какое место, чтобы человек жил тут на закате дней! Собственное вино, собственные оливки…

– Да, – осторожно ответил я, – меня оно полностью устраивает. Я отсюда ни ногой. А каковы твои планы? Что произошло в Греции?

– А, ну… Я добрался до Сицилии, а потом подул южный ветер и дул до тех пор, пока не пригнал нас обратно в гавань. Тут я начал задумываться – не пытаются ли боги сказать мне кое-что? Потом, пока мы торчали в Регии в ожидании улучшения погоды, я услышал о потрясающей атаке на Антония, которую предпринял Пизон. Ты, должно быть, слышал об этой истории даже здесь. После пришли письма от Кассия и Брута, в которых говорилось, что Антоний явно начинает сдавать: им, в конце концов, все-таки предложили провинции, и он написал им о своей надежде, что они вскоре смогут приехать в Рим. Антоний созвал совещание Сената первого сентября, и Брут разослал письма всем бывшим консулам и преторам, прося, чтобы те присутствовали. Поэтому я сказал себе: неужели я и вправду собираюсь убежать от всех этих событий, когда все еще есть шанс? Неужели я войду в историю как трус? И вот что я скажу тебе, Тирон: как будто густой туман, окутывавший меня месяцами, внезапно исчез, и я абсолютно ясно увидел, в чем состоит мой долг. Я развернулся и тем же путем поплыл обратно. Оказалось, что Брут находится в Велии, готовый поднять парус, и он практически встал на колени, чтобы меня поблагодарить. Под его правление отдали провинцию Крит, а Кассий получил Кирену.

Я не смог удержаться от замечания, что эти провинции едва ли являются достаточной компенсацией за Македонию и Сирию, которые были назначены им по жребию.

– Конечно же, нет, – ответил Цицерон, – вот почему они и решили не обращать внимания на Антония и его незаконные указы и отправиться прямиком в те провинции, которые с самого начала были им предназначены. В конце концов, у Брута есть приверженцы в Македонии, а Кассий был героем Сирии. Они поднимут легионы и станут сражаться за республику против узурпатора. Нас окрылил совершенно новый дух – белоснежное и возвышенное пламя.

– А ты отправляешься в Рим?

– Да, на собрание Сената, которое состоится через девять дней.

– Тогда, сдается, из вас троих тебе досталось самое опасное задание.

Оратор отмахнулся:

– Ну и что самое худшее со мной может случиться? Я умру. Очень хорошо: мне за шестьдесят, я пробежал свои бега. И это, по крайней мере, будет хорошая смерть, именно такая, которая, как ты знаешь, является высшей целью хорошей жизни.

Он вдруг подался вперед и спросил:

– Скажи, как по-твоему, я выгляжу счастливым?

– Да, – признал я.

– Это потому что я понял, застряв в Регии: наконец-то я поборол свой страх смерти! Философия – наша с тобой совместная работа – сделала это для меня. О, я знаю, что ты и Аттик мне не поверите! Вы подумаете, что в душе я все то же робкое существо. Но я говорю правду.

– И, по-видимому, ты ожидаешь, что я поеду с тобой?

– Нет, вовсе нет – наоборот! У тебя есть ферма и твои литературные занятия. Я не хочу, чтобы ты и дальше рисковал собой. Но наше предыдущее расставание было неподобающим, и я не мог проехать мимо твоих ворот, не исправив это.

Марк Туллий встал и широко раскинул руки.

– До свидания, старый друг! Словами не передать мою благодарность. Надеюсь, мы снова встретимся.

Он прижал меня к себе так крепко и так надолго, что я почувствовал сильное и ровное биение его сердца, а потом отодвинулся и, помахав на прощание рукой, пошел к своему экипажу и своим телохранителям.

Я наблюдал, как он уходит, наблюдал за его знакомыми жестами: вот он расправил плечи, поправил складки туники, машинально протянул руку, чтобы ему помогли сесть в экипаж… Я огляделся по сторонам, посмотрел на свой виноград и оливковые деревья, на своих коз, овец и цыплят, на свою каменную стену… Внезапно все это показалось мне маленьким миром – очень маленьким.

– Подожди! – крикнул я вдогонку Марку Туллию.

XVI

Если б Цицерон умолял меня вернуться с ним в Рим, я, вероятно, отказался бы, но именно его готовность отправиться без меня в последнее в своей жизни великое приключение задело мою гордость и заставило побежать за ним вдогонку. Конечно, его не удивило, что я передумал, – мой друг слишком хорошо меня знал. Он только кивнул и сказал, чтобы я собрал то, что потребуется для путешествия, да побыстрей.

– Нам нужно до темноты проделать немалый путь.

Я собрал во дворе свой маленький штат домочадцев, пожелал им удачи со сбором урожая и сказал, что вернусь как можно скорее. Управляющий с женой и рабы ничего не знали о политике и о Цицероне и выглядели озадаченными. Они выстроились в ряд, чтобы понаблюдать, как я уезжаю, но когда позже, перед тем как ферма должна была скрыться из виду, я повернулся, чтобы помахать им, они уже вернулись на поля.

У нас ушло восемь дней, чтобы добраться до Рима, и каждая миля пути была чревата опасностью, несмотря на охрану, которую дал Цицерону Брут. Угроза всегда была одна и та же: старые солдаты Цезаря, которые поклялись выслеживать тех, кто повинен в его убийстве. Тот факт, что Марк Туллий ничего не знал заранее о готовящемся покушении, их не волновал – впоследствии он оправдывал случившееся, и этого хватало, чтобы в их глазах он выглядел виновным. Наш путь лежал через плодородные равнины, отданные под фермы ветеранам Цезаря, и, по крайней мере, дважды нас предупреждали о засаде впереди (один раз – когда мы проезжали через город Аквинум, и второй раз, вскоре после этого, – во Фрегаллах), так что нам приходилось останавливаться и ждать, пока очистят дорогу.

Мы видели сожженные виллы, выжженные поля и убитый скот, а один раз – даже тело, висящее на дереве с табличкой «Предатель» на груди. Демобилизованные легионеры Цезаря небольшими шайками рыскали по Италии, как делали это в Галлии, и мы слышали много историй о грабежах, изнасилованиях и других зверствах.

Всякий раз, когда Цицерона узнавали обычные граждане, они стекались к нему, целовали ему руки и умоляли избавить их от террора.

Но нигде обожание простых жителей не проявлялось сильнее, чем возле ворот Рима. Мы добрались туда за день до того, как должен был собраться Сенат. Марка Туллия приветствовали даже теплее, чем после его возвращения из изгнания. Было столько делегаций, прошений, приветствий, рукопожатий и принесения благодарственных жертв богам, что у него ушел почти целый день на то, чтобы пересечь город и добраться до своего дома.

Если говорить о репутации и славе, то, думаю, теперь он стал самой выдающейся личностью в государстве. Все его великие соперники и современники – Помпей, Цезарь, Катон, Красс, Клодий – погибли жестокой смертью.

– Они приветствуют меня не столько как личность, сколько как воспоминание о республике, – сказал мне мой друг, когда мы наконец вошли в дом. – Я не льщу себе – я просто последний ее оплот. И, конечно, демонстрация поддержки мне – безопасный способ протеста против Антония. Интересно, как он относится к сегодняшнему излиянию чувств? Наверное, ему хочется меня раздавить.

Один за другим лидеры противодействия Антонию в Сенате взбирались вверх по склону, чтобы засвидетельствовать Цицерону свое почтение. Их было немного, но двоих я должен отметить особо. Первым был Публий Сервилий Ватия Исаврик, сын старого консула, недавно умершего в возрасте девяноста лет: ярый приверженец Цезаря, он только что вернулся из Азии, где занимал пост губернатора. Этот неприятный и высокомерный человек жестоко завидовал Марку Антонию, захватившему ведущее положение в государстве. Второго оппонента Антония я уже упоминал – Луция Кальпурния Пизона, отца вдовы Цезаря, который первым возвысил голос против нового режима. Этот сутулый бородатый старик с желтоватым лицом и очень плохими зубами был консулом во времена изгнания Цицерона, и они с оратором много лет ненавидели друг друга, но теперь оба еще больше ненавидели Антония, что сделало их друзьями – по крайней мере в политике. Появлялись и другие, но эти двое значили больше всех, и они в один голос предупредили Марка Туллия, чтобы тот на следующий день держался подальше от Сената.

– Антоний приготовил тебе ловушку, – сказал Пизон. – Он планирует предложить завтра резолюцию насчет необходимости новых почестей в память о Цезаре.

– Новых почестей! – вскричал Цицерон. – Да этот человек – уже бог! Какие еще почести ему нужны?

– Будет предложено, чтобы каждый народный праздник благодарения в дальнейшем включал в себя жертвоприношение в честь Цезаря. Антоний потребует, чтобы ты высказал свое мнение. Собрание будет окружено ветеранами Цезаря. Если ты поддержишь предложение, твое возвращение к общественной жизни рухнет, не начавшись, – все толпы, которые приветствовали тебя сегодня, станут глумиться над тобой, как над ренегатом. Если же ты воспротивишься предложению, то не доберешься до дома живым.

– Но, если я откажусь присутствовать, я буду выглядеть трусом. И какое же это умение вести за собой других?

– Пошли сообщение, что ты слишком устал после путешествия, – посоветовал Исаврик. – Ты ведь стареешь. Люди поймут.

– Никто из нас туда не пойдет, – добавил Пизон, – несмотря на то, что Антоний прислал нам вызов. Мы выставим его тираном, которому никто не станет повиноваться. Он будет выглядеть дураком.

Это не было тем героическим возвращением к общественной жизни, какое планировал Цицерон, и ему не хотелось прятаться дома. И все-таки он увидел мудрость сказанных ему слов и на следующий день послал Марку Антонию письмо, ссылаясь на усталость в объяснение того, почему не будет присутствовать на заседании.

Антоний пришел в ярость. Если верить Сервилию Сульпицию, подробно рассказавшему обо всем Марку Туллию, он угрожал перед Сенатом послать отряд мастеровых и солдат к дому Цицерона, чтобы выбить дверь и притащить того на собрание. Однако Антоний все же воздержался от крайних мер – правда, лишь потому, что Долабелла заметил, что Пизон, Исаврик и некоторые другие тоже не пришли и их всех вряд ли было возможно согнать на заседание. Дебаты продолжались, и предложение Антония почтить Цезаря было принято, но лишь по принуждению.

Цицерон оскорбился, услышав, что сказал Антоний. Он настоял на том, чтобы на следующий день пойти в Сенат и произнести речь, несмотря на риск:

– Я вернулся в Рим не для того, чтобы прятаться под одеялами!

Между ним и другими противниками Марка Антония сновали гонцы, и в конце концов все согласились присутствовать на заседании вместе, рассудив, что Антоний не осмелится перебить их всех.

На следующее утро под прикрытием телохранителей они двинулись фалангой от Палатина – Цицерон, Пизон, Исаврик, Сервий Сульпиций и Вибий Панса. Гирций не присоединился к ним, потому что и в самом деле был болен. Вся эта компания прошла прямо через приветствующую их толпу до храма Конкордии в дальнем конце форума, где должен был собраться Сенат. Корнелий Долабелла ожидал на ступеньках со своим курульным креслом[86]. Он подошел к Марку Туллию и объявил, что Антоний болен и что он, Долабелла, будет председательствовать вместо него.

Цицерон засмеялся:

– Сейчас вокруг ходит столько болезней – похоже, все государство больно! Эдак люди поймут, что Антоний таков, как все задиры: ему не терпится раздавать удары другим, но он терпеть не может получать их сам.

Долабелла холодно ответил:

– Надеюсь, сегодня ты не скажешь ничего такого, что подвергнет риску нашу дружбу: я примирился с Антонием, и любые нападки на него буду расценивать как нападки на самого себя. Напоминаю также, что дал тебе место легата среди моих служащих в Сирии.

– Да, хотя, вообще-то, я бы предпочел вернуть приданое моей дорогой Туллии, знаешь ли, – отозвался оратор. – А что касается Сирии – ну, мой юный друг, мне бы следовало туда поспешить, иначе Кассий может оказаться в Антиохии раньше тебя.

Публий Корнелий сердито уставился на него.

– Вижу, ты отринул свою обычную приветливость. Очень хорошо, но будь осторожен, старик. Игра становится более грубой.

Он зашагал прочь, и Цицерон удовлетворенно смотрел, как он уходит.

– Я давно уже хотел ему это сказать!

Мне подумалось, что он похож на Цезаря, заставляющего свою лошадь пятиться перед битвой: он или победит, или умрет на месте.

Именно в храме Конкордии Цицерон-консул много лет назад собирал Сенат, чтобы обсудить наказание для заговорщиков Катилины; отсюда он повел их на смерть в Карцер. С тех пор я не вступал в храм и теперь чувствовал тягостное присутствие многих призраков. Но Марк Туллий был как будто невосприимчив к таким воспоминаниям. Он сидел на скамье между Пизоном и Исавриком и терпеливо ожидал, когда Долабелла его вызовет – что тот и сделал, затянув с этим как можно больше и с оскорбительной небрежностью.

Цицерон начал тихо, в своей обычной манере:

– Прежде чем начну говорить об общественных делах, я подам короткую жалобу на то, как несправедливо обошелся со мной вчера Антоний. Почему меня так резко осуждали? Какой вопрос был столь неотложен, что больных людей должны были принести в это помещение? Ганнибал стоял у ворот? Слыхано ли, чтобы сенатору угрожали нападением на его дом, потому что он не явился, чтобы обсудить государственный праздник благодарения? В любом случае – думаете, я бы поддержал это предложение, если б находился здесь? Вот что я скажу: если следует благодарить покойника, пускай тогда благодарности будут вознесены Бруту-старшему, избавившему государство от деспотизма царей и оставившему потомков, которые почти пять веков спустя готовы выказать такие же добродетели для достижения такого же результата!

Все задохнулись. К старости голосам мужчин положено слабеть – но только не голосу Цицерона в тот день!

– Я не боюсь говорить во всеуслышание, – продолжал он. – Я не боюсь смерти. Я глубоко опечален тем, что сенаторы, добившиеся звания консулов, не поддержали Луция Пизона в июне, когда он осудил все злоупотребления, ныне широко распространившиеся в государстве. Ни один из экс-консулов не поддержал его ни единым словом – нет, даже ни единым взглядом. В чем смысл такого рабства? Я говорю, что эти люди недостойны своего звания!

Он подбоченился и сердито огляделся по сторонам. Большинство сенаторов не выдержали его взгляда.

– В марте я одобрил то, что постановления Цезаря следует признать законными, не потому что был с ними согласен – кто мог бы с ними согласиться? – но ради примирения и общественной гармонии. Однако любое постановление, с которым не согласен Антоний – например, ограничение власти над провинциями двумя годами, – отменили, в то время как после смерти диктатора чудесным образом были обнаружены и опубликованы его постановления, и благодаря им преступники возвращены из изгнания… Возвращены мертвецом. Целым племенам и провинциям даровано гражданство – мертвецом. Назначены налоги – мертвецом. Хотел бы я, чтобы Марк Антоний был здесь, дабы объясниться – но, очевидно, он нездоров: привилегия, которой не даровали мне вчера. Я слышал, он на меня сердится. Что ж, я сделаю ему предложение – честное предложение. Если я выскажусь против его жизни и характера, пусть он объявит себя моим злейшим врагом. Пусть содержит вооруженную охрану, если и в самом деле чувствует, что она нужна ему для защиты. Но не позволяйте этой охране угрожать тем, кто выражает свое независимое мнение ради блага государства. Что может быть честнее?

Впервые его слова вызвали одобрительное бормотание.

– Сограждане, я уже вознагражден за свое возвращение тем лишь, что сделал несколько этих замечаний. Что бы со мной ни случилось, я буду верен своим убеждениям. Если я смогу снова говорить здесь без риска, я буду это делать. Если не смогу, я буду наготове на тот случай, если государство меня призовет. Я прожил достаточно долго – и в том, что касается лет, и в том, что касается славы. Сколько бы времени мне ни осталось, это время будет принадлежать не мне, оно будет отдано служению нашей республике.

Цицерон сел под низкий одобрительный рокот – некоторые даже топали ногами. Люди вокруг него хлопали его по плечу.

Когда заседание закончилось, Долабелла умчался вместе со своими ликторами – без сомнения, прямиком в дом Антония, чтобы рассказать ему о случившемся, – а мы с Цицероном пошли домой.

Следующие две недели Сенат не собирался, и Марк Туллий оставался в своем доме на Палатине, забаррикадировавшись там. Он нанял еще телохранителей, купил новых свирепых сторожевых собак и укрепил виллу, поставив железные ставни и двери. Аттик одолжил ему нескольких писцов, и я усадил их за работу – делать копии вызывающей речи Цицерона в Сенате. Он разослал копии всем, кого смог припомнить: Бруту в Македонию, Кассию, находившемуся на пути в Сирию, Дециму в Ближнюю Галлию, двум военным командирам в Дальней Галлии – Лепиду и Луцию Мунацию Планку – и многим другим. Эту речь мой друг назвал – наполовину всерьез, наполовину шутя – своей «филиппикой» в честь ряда знаменитых речей Демосфена, произнесенных против македонского тирана Филиппа II. Одна копия, должно быть, добралась и до Антония – во всяком случае, тот дал понять, что собирается ответить в Сенате, который созывает в девятнадцатый день сентября.

Не могло быть и речи о том, чтобы Цицерон присутствовал там лично: не бояться смерти – одно, но совершить самоубийство – совсем другое. Вместо этого он спросил, не пойду ли я туда и не запишу ли, что скажет Антоний. Я согласился, рассудив, что свойственная мне от природы безликость защитит меня.

Едва войдя на форум, я возблагодарил богов за то, что Цицерон остался дома, потому что Марк Антоний наводнил там каждый уголок своей личной армией. Он даже разместил на ступенях храма Конкордии отряд итурийских лучников – диких с виду членов племени, обитающего на границе с Сирией, печально известных своей жестокостью. Они наблюдали за каждым сенатором, входящим в храм, время от времени накладывая стрелы на тетивы луков и делая вид, будто целятся.

Я ухитрился протиснуться в заднюю часть храма и едва вынул стилус и табличку, как появился Антоний. В придачу к дому Помпея в Риме он реквизировал также имение Метелла Сципиона на Тибре и, говорят, именно там сочинил свою речь.

Когда Марк Антоний прошел мимо меня, мне показалось, что он страдает от жестокого похмелья. Добравшись до возвышения, он наклонился, и его густой струей вырвало в проход. Это вызвало смех и аплодисменты его сторонников: Антоний был известен тем, что его рвало на глазах у людей. Позади меня его рабы заперли дверь и задвинули задвижку. Это было против обычаев – брать таким образом Сенат в заложники – и явно делалось с целью устрашения.

Что касается разглагольствований Антония против Цицерона, они, по сути, являлись продолжением его рвоты: он словно изрыгнул желчь, которую глотал четыре года. Он обвел рукой храм и напомнил сенаторам, что в этом самом здании Марк Туллий организовал незаконную казнь пяти римских граждан, среди которых был Публий Лентул Сура, отчим Антония, чье тело Цицерон отказался вернуть семье для достойных похорон. Он обвинил моего друга («этого кровавого мясника, который позволил другим совершить за него убийство») в том, что тот – вдохновитель убийства Цезаря, как и вдохновитель убийства Клодия. По его словам, именно Цицерон искусно отравил отношения между Помпеем и Цезарем, что привело к гражданской войне.

Я знал: все эти обвинения – ложь, но знал также, что они окажут свое вредоносное воздействие, как и более личные обвинения. Дескать, Цицерон – физический и моральный трус, тщеславный и хвастливый и еще более лицемерный, вечно меняющий курс, чтобы не ссориться ни с одной из фракций, так что даже его собственные брат и племянник покинули его и обличили перед Цезарем. Антоний процитировал отрывок из личного письма Марка Туллия, которое тот послал ему, оказавшись в ловушке в Брундизии: «Я всегда, без колебаний и от всего сердца буду делать все, что в моих силах, что соответствовало бы твоим желаниям и интересам».

Храм зазвенел от смеха.

А Марк Антоний даже приплел развод Цицерона с Теренцией и его последующую женитьбу на Публии:

– Какими дрожащими, развратными и алчными пальцами этот возвышенный философ раздел свою пятнадцатилетнюю невесту в первую брачную ночь и как немощно исполнял свои супружеские обязанности – так, что бедное дитя вскоре после этого в ужасе бежало от него, а его собственная дочь предпочла умереть, чем жить в стыде!

Все это имело ужасающий результат, и, когда дверь отперли и нас выпустили на свет, я боялся вернуться к Цицерону и зачитать ему свои записи. Однако он настоял на том, чтобы услышать все от слова до слова. Всякий раз, когда я пытался пропустить какой-нибудь пассаж или фразу, оратор немедленно замечал это и заставлял меня вернуться и прочитать пропущенное. В конце он выглядел порядком павшим духом.

– Что ж, это политика, – сказал мой друг и попытался отмахнуться от услышанного, но я видел, что на самом деле он потрясен.

Цицерон знал, что ему придется отплатить той же монетой или удалиться униженным. Попытаться отомстить Марку Антонию лично в Сенате, пока тот находится под контролем самого Антония и Долабеллы, было слишком опасно. Поэтому оставалась письменная контратака, причем после того, как оратор опубликовал бы ее, пути назад у него больше не было бы. С таким диким человеком, как Антоний, это был бы смертельный поединок.

В начале октября Марк Антоний покинул Рим и уехал в Брундизий, чтобы заручиться верностью легионов, которых он вызвал туда из Македонии и которые стояли теперь биваком рядом с городом.

Поскольку он уехал, Цицерон решил тоже на несколько недель удалиться из Рима и посвятить себя составлению ответного удара, который мой друг уже назвал своей «второй филиппикой». Он отправился на Неаполитанский залив, оставив меня присматривать за его делами.

Это было грустное время года. Как всегда поздней осенью, небеса над Римом потемнели из-за бессчетного множества появившихся с севера скворцов, и их стрекочущие крики как будто предупреждали о надвигающейся катастрофе. Они вили гнезда на деревьях рядом с Тибром – для того лишь, чтобы подниматься в воздух огромными черными стягами, которые разворачивались в вышине и метались туда-сюда, словно в панике.

Дни стали прохладными, а ночи – более длинными: приближалась зима, а вместе с нею – неизбежность войны. Октавиан находился в Кампании, очень близко от того места, где остановился Цицерон. Он набирал войска в Казилине и в Калатии из ветеранов Цезаря. Антоний в это время пытался подкупить солдат в Брундизии, Децим набрал новый легион в Ближней Галлии, Лепид и Планк ожидали со своими войсками за Альпами, а Брут и Кассий подняли свои штандарты в Македонии и в Сирии. То есть насчитывалось в целом семь армий, или уже набранных, или формирующихся. Вопрос заключался лишь в том, кто ударит первым.

В результате эта честь (если «честь» – верное слово для описания происходящего) выпала Октавиану. Он сплотил лучшую часть легиона, пообещав ветеранам ошеломительную награду в две тысячи сестерциев каждому – Бальб гарантировал эти деньги – и теперь написал Цицерону, умоляя его о совете. Марк Туллий послал эту сенсационную весть мне, чтобы я передал ее Аттику.

«Цель его ясна: война с Антонием и сам он в роли главнокомандующего, – писал мой друг. – Итак, сдается мне, через несколько дней мы будем готовы к бою. Но за кем мы должны следовать? Прими во внимание его имя, прими во внимание его возраст. Он хотел моего совета – должен ли он отправиться на Рим с тремя тысячами ветеранов, должен ли удержать Капую и перекрыть путь Антонию или должен присоединиться к трем македонским легионам, которые сейчас маршируют вдоль побережья Адриатики (он надеется, что легионы эти встанут на его сторону)? Он сказал – они отказались принять подачку Антония, свирепо освистали его и ушли, когда тот пытался их урезонить. Короче, он предлагает себя в наши лидеры и ожидает, что я его поддержу. Со своей стороны, я посоветовал ему идти на Рим. Полагаю, городская чернь будет за него и порядочные люди тоже, если он убедит их в своей искренности».

Октавиан последовал рекомендациям Цицерона и вошел в Рим на десятый день ноября. Его солдаты заняли форум, и я наблюдал, как они рассыпаются по центру города, захватывая храмы и общественные здания. Легионеры оставались на своих позициях всю ночь и весь следующий день, а их предводитель устроил свою штаб-квартиру в доме Бальба и попытался организовать заседание Сената. Но все старшие магистраты были в отлучке: Антоний старался завоевать македонские легионы, Долабелла уехал в Сирию, половина преторов, в том числе и Брут с Кассием, бежали из Италии – и город остался без лидеров. Я понимал, почему Октавиан умолял Цицерона присоединиться к его авантюре и писал ему каждый день, а иногда и дважды в день: только Марк Туллий обладал моральным авторитетом, необходимым для того, чтобы вновь сплотить Сенат. Но оратор не собирался становиться под командование какого-то мальчишки, возглавляющего вооруженный мятеж с шаткими шансами на успех, и благоразумно держался в стороне.

Играя роль ушей и глаз Цицерона в Риме, я двенадцатого числа отправился на форум, чтобы послушать, как говорит Октавиан. К тому времени он оставил свои попытки собрать Сенат и вместо этого убедил сочувствующего ему трибуна, Тиберия Кануция, созвать народное собрание. Октавиан стоял на ростре под серым небом, ожидая, когда его вызовут, – тонкий, как тростник, светловолосый, бледный и нервный. Это была, как я написал своему другу, «сцена, одновременно нелепая и, однако же, странно захватывающая, словно эпизод из легенды».

И Октавиан оказался неплохим оратором, как только начал говорить. Цицерон был в восторге от его обличения Антония: «…этот подделыватель указов, этот нарушитель законов, этот вор законного наследства, этот предатель, который даже теперь ищет, как бы развязать войну со всем государством…». Но затем мой друг стал уже не так доволен, когда я доложил ему, что Октавиан указал на статую Цезаря, воздвигнутую на ростре, и восславил его как «величайшего римлянина всех времен, за чье убийство я отомщу и надежды которого на меня оправдаю – клянусь в том всеми богами!» С этими словами молодой человек сошел с возвышения под громкие аплодисменты и вскоре покинул город, забрав с собой своих солдат, встревоженный донесениями о том, что Антоний приближается с куда более многочисленным войском.

Теперь события стали развиваться с огромной быстротой. Марк Антоний остановил свою армию, в которую входил знаменитый Пятый легион Цезаря, «Жаворонки», в каких-то двенадцати милях от Рима, на Тибре, и вошел в город с личной охраной в тысячу человек.

Он созвал Сенат двадцать четвертого числа и дал знать, что ожидает от сенаторов, чтобы те объявили Октавиана врагом общества. Неявка будет расценена как потворство предательству приемного сына Цезаря и будет караться смертью. Армия Антония готова была войти в город в случае неисполнения его воли, и Рим охватила уверенность в неизбежной бойне.

Наступило двадцать четвертое, собрался Сенат – но сам Антоний там не появился. Один из македонских легионов освистал его, а Марсов легион, стоящий лагерем в шестидесяти милях от города, в Альба-Фученс, внезапно объявил, что он за Октавиана, в обмен на подарок в пять раз больший, чем предложил Марк Антоний. После этого Антоний помчался туда, чтобы попытаться вновь завоевать верность легионеров, но его открыто высмеяли за скупость. Он вернулся в Рим и созвал Сенат на двадцать восьмое число, на сей раз на экстренное ночное заседание.

Никогда раньше на памяти людей Сенат не собирался в темноте: это противоречило всем обычаям и всем священным законам.

Когда я спустился на форум, собираясь составить отчет для Цицерона, то увидел, что там полно легионеров, выстроившихся в свете факелов. Зрелище было таким зловещим, что мне изменила храбрость и я не осмелился войти в храм, а вместо этого встал неподалеку вместе с собравшейся снаружи толпой.

Я увидел, как прибыл Антоний, примчавшись с Альба-Фученс, в сопровождении своего брата Луция, субъекта еще более дикого вида – тот сражался в Азии как гладиатор и вспорол глотку своему другу. Час спустя я все еще стоял там и видел, как оба они в спешке ушли. Никогда не забуду паники на лице закатывающего глаза Антония, когда тот ринулся вниз по ступеням храма. Ему только что сказали, что еще один легион, Четвертый, последовал примеру Марсова легиона и тоже объявил себя на стороне Октавиана. Теперь уже Марк Антоний рисковал, что его превзойдут численно.

Той же ночью он бежал из города и отправился к Тибру, чтобы сплотить свою армию и набрать новых рекрутов.

Пока происходили все эти события, Цицерон закончил свою так называемую «вторую филиппику» и послал ее мне с наставлениями одолжить у Аттика двадцать писцов и позаботиться, чтобы та была скопирована и разошлась как можно скорее. Она была написана в форме длинной речи – если бы эта речь была произнесена, то заняла бы добрых два часа, – поэтому вместо того, чтобы посадить каждого человека делать единственную копию, я разделил свиток на двадцать частей и раздал каждому писцу по одной из них. Таким образом мы смогли выпускать по четыре или пять копий в день: законченные куски сразу же склеивались вместе. Мы рассылали копии друзьям и союзникам с просьбой, чтобы те делали свои копии или, по крайней мере, созывали собрания, на которых речь можно было бы зачитать вслух.

Вести об этом быстро распространились. На следующий день после того, как Марк Антоний покинул город, речь вывесили на форуме. Все хотели ее прочитать, не в последнюю очередь потому, что она была полна самых ядовитых сплетен – например, о том, что Антоний в юности был гомосексуалистом-проституткой, вечно напивался до бесчувствия и держал в любовницах актрису, выступавшую голой. Но феноменальную популярность речи я приписываю скорее тому, что в ней имелось множество подробных фактов, которые раньше никто не осмеливался изобличить: что Антоний украл семьсот миллионов сестерциев из храма Опс[87] и пустил часть их на оплату личных долгов в сорок миллионов, что они с Фульвией подделали указы Цезаря, чтобы выжать десять миллионов сестерциев из царя Галатии, и что эта парочка захватила драгоценности, мебель, виллы, фермы и деньги и разделила их между собой и своей свитой, состоящей из актеров, гладиаторов, предсказателей и знахарей-шарлатанов.

На девятый день декабря Цицерон наконец вернулся в Рим. Я не ожидал этого и, услышав лай сторожевого пса, вышел в коридор и обнаружил, что хозяин дома стоит там вместе с Аттиком. Оратор отсутствовал почти два месяца, и, судя по виду, пребывал в исключительно добром здравии и расположении духа.

Даже не сняв плаща и шляпы, он протянул мне письмо, полученное им накануне от Октавиана: «Я прочитал твою новую филиппику и думаю, что она просто великолепна – достойна самого Демосфена. Я желал бы только одного – чтобы я мог увидеть лицо нашего современного Филиппа, когда он ее прочтет. Я узнал, что он передумал атаковать меня здесь: без сомнения, беспокоится, что его люди откажутся идти войной против сына Цезаря. Вместо этого он со своей армией быстро движется в сторону Ближней Галлии, намереваясь вырвать эту провинцию из рук твоего друга Децима. Мой дорогой Цицерон, ты должен согласиться, что моя позиция сильнее, чем мы могли мечтать в ту пору, когда встретились в твоем доме в Путеолах. Сейчас я в Этрурии в поисках новых рекрутов. Они так и стекаются ко мне. И, однако, я, как всегда, остро нуждаюсь в твоих мудрых советах. Можем ли мы встретиться? Во всем мире нет человека, с которым я поговорил бы охотнее».

– Ну, – с ухмылкой спросил Марк Туллий, – что думаешь?

– Это очень лестно, – ответил я.

– Лестно? Да брось! Пусти в ход свое воображение. Это более чем лестно! Я думаю об этом с тех пор, как получил письмо.

После того как один из рабов помог Цицерону снять уличную одежду, тот поманил меня и Аттика, приглашая следовать за ним в кабинет, и попросил меня закрыть дверь.

– Насколько я вижу, ситуация такова: если б не Октавиан, Антоний захватил бы Рим, и с нашим делом уже все было бы кончено, – сказал он нам. – Но страх перед Октавианом заставил волка в последний миг бросить свою добычу, и теперь он крадется на север, чтобы вместо Рима пожрать Ближнюю Галлию. Если этой зимой он нанесет поражение Дециму и захватит провинцию – а так, наверное, и произойдет, – у него появится финансовая база и войско, чтобы весной вернуться в Рим и покончить с нами. Все, что стоит между ним и нами, – это Октавиан.

Помпоний Аттик скептически спросил:

– Ты и вправду думаешь, что Октавиан набрал армию, чтобы защищать то, что осталось от республики?

– Нет, но разве в его интересах позволить Антонию взять контроль над Римом? – отозвался оратор. – Конечно, нет. Антоний в данный момент его настоящий враг – тот, кто украл его наследство и отметает его требования. Если я смогу убедить Октавиана в этом, мы еще можем спастись от катастрофы.

– Возможно… Но только для того, чтобы передать республику из лап одного тирана в лапы другого – и к тому же это будет тиран, который сам называет себя Цезарем, – заметил Аттик.

– О, я не знаю, тиран ли этот парень… Возможно, мне удастся использовать свое влияние, чтобы удержать его на пути добродетели – по крайней мере, пока мы не избавимся от Антония.

– Его письмо определенно подразумевает, что он будет тебя слушать, – сказал я.

– Именно, – кивнул Марк Туллий. – Поверь, Аттик, я мог бы показать тебе тридцать таких писем, если б потрудился их найти: они приходили все время с самого апреля. Почему он так жаждет моего совета? Дело в том, что мальчику не хватает человека, которого он хотел бы видеть своим отцом: его родной отец умер, его отчим – дурак, а приемный отец оставил ему величайшее в истории наследство, но не оставил наставлений, как его заполучить. Кажется, я каким-то образом занял место его отца, и это благословение – не столько для меня, сколько для республики.

– И что же ты собираешься делать? – спросил Аттик.

– Поеду с ним повидаться.

– В Этрурию, посреди зимы, в твоем возрасте? Это ведь в сотне миль отсюда. Ты, наверное, спятил!

– Но вряд ли можно ожидать, что Октавиан явится в Рим, – поддержал я своего друга.

Цицерон отмахнулся от возражений Помпония.

– Значит, мы встретимся на полпути. Та вилла, которую ты купил пару лет назад на озере Вольсинии[88] – она бы замечательно подошла для этой цели. Она занята?

– Нет, но я не могу поручиться, что там комфортно, – ответил Аттик.

– Это не важно. Тирон, набросай письмо от меня Октавиану с предложением встретиться в Вольсинии, как только он сможет туда добраться.

– Но как же Сенат? – спросил Помпоний. – Как же люди, предназначенные на пост консулов? У тебя нет власти вести переговоры с кем-либо от лица республики, не говоря уж о том, чтобы вести их с человеком, стоящим во главе мятежной армии.

– В республике ни у кого больше нет власти. В том-то все и дело. Власть лежит в пыли, ожидая, когда кто-нибудь осмелится ее поднять. Почему бы мне не стать тем человеком, который ее подхватит?

На это у Аттика не нашлось ответа, и через час к Октавиану отправилось приглашение Цицерона. Спустя три дня тревожного ожидания оратор получил ответ: «Ничто не доставит мне большего удовольствия, чем возможность снова увидеться с тобой. Я встречусь с тобой в Вольсинии шестнадцатого, как ты предлагаешь, если не узнаю, что это стало неудобным. Я предлагаю держать нашу встречу в секрете».

Чтобы никто точно не догадался, что он задумал, Цицерон настоял на том, чтобы мы выступили в темноте, задолго до рассвета, утром четырнадцатого декабря. Мне пришлось подкупить часовых, чтобы те специально для нас открыли Ключевые ворота.

Мы знали, что нам придется сунуться в беззаконный край, полный рыщущих отрядов вооруженных людей, и поэтому путешествовали в закрытом экипаже в сопровождении большой свиты охранников и слуг.

Едва оставив позади Мульвиев мост, мы свернули налево, двинулись вдоль берега Тибра и оказались на Кассиевой дороге, по которой никогда прежде не путешествовали. К полудню мы уже поднималась в холмы. Аттик пообещал мне захватывающие виды, но нас продолжала преследовать мрачная погода, от которой Италия страдала со времени убийства Цезаря, и далекие пики поросших соснами гор были окутаны туманом. За целых два дня, проведенных нами в дороге, как будто почти не развиднелось.

Прежнее возбуждение Цицерона угасло. Он вел себя тихо – что было вовсе не в его характере, без сомнения, – сознавая, что будущее республики может зависеть от предстоящей встречи.

К полудню второго дня, когда мы добрались до берега огромного озера и стала видна цель нашего путешествия, мой друг начал жаловаться на холод. Он дрожал и дышал на руки, но, когда я попытался укрыть его колени одеялом, отбросил его, как раздраженный ребенок, и сказал, что он, может, и старец, но не инвалид.

Аттик купил виллу, на которую мы ехали, в порядке капиталовложения и посетил ее лишь однажды. И все-таки, когда дело касалось денег, он никогда ничего не забывал и быстро вспомнил, где ее найти. Большая и полуразрушенная – часть ее относилась еще к этрусским временам – вилла стояла прямо у городских стен Вольсинии, у самой воды. Железные ворота были открыты, на влажном дворе гнили кучи опавших листьев, а терракотовые крыши были покрыты черным лишайником и мхом. Только тонкий завиток дыма, поднимающийся из трубы, давал знать, что дом обитаемый.

Мы решили, судя по безлюдным окрестностям, что Октавиан еще не прибыл, но стоило нам выйти из экипажа, как к нам навстречу поспешил управляющий, который сказал, что в доме нас ждет молодой человек.

Октавиан сидел в таблинуме со своим другом Агриппой и встал, когда мы вошли. Я пригляделся к нему, чтобы понять, сказались ли захватывающие перемены в судьбе на его манерах и облике, но он казался точно таким же, каким был раньше: тихим, скромным, настороженным, с той же немодной стрижкой и юношескими прыщами.

Он сказал, что явился сюда без эскорта, не считая возничих двух колесниц, которые отвели свои упряжки в город, чтобы там накормили и напоили коней. «Никто не знает, как я выгляжу, поэтому я предпочитаю не привлекать к себе внимание. Лучше всего прятаться на самом виду, как ты считаешь?» Он очень тепло пожал Цицерону руку, и после того, как с представлениями было покончено, мой друг сказал:

– Я подумал, что Тирон сможет записывать все, о чем мы тут договоримся, и потом каждый из нас получит копию записей.

– Итак, ты уполномочен вести переговоры? – спросил Октавиан.

– Нет, но не помешало бы иметь то, что можно будет показать лидерам Сената.

– Лично я, если не возражаешь, предпочел бы, чтобы ничего не записывалось. Тогда мы сможем говорить более свободно.

Вот почему не осталось никакой дословной записи их совещания, хотя сразу же после него я написал отчет Цицерону для личного использования.

Сперва Октавиан кратко описал военную ситуацию – так, как он ее понимал. В его распоряжении имелось (или вскоре должно было появиться) четыре легиона: ветераны из Кампании, рекруты, набранные им в Этрурии, а также легионеры Марсова и Четвертого легионов. У Марка Антония было три легиона, в том числе «Жаворонки», и еще один совершенно неопытный легион в придачу. Антоний двигался на Децима, который, как он понял из донесений своих агентов, отошел в город Мутину, где резал скот и солил мясо, готовясь к долгой осаде. Цицерон сказал, что у Сената одиннадцать легионов в Дальней Галлии: семь под командованием Лепида и четыре под командованием Планка.

– Да, но они не на той стороне Альп, – заметил Октавиан, – и им нужно держать в подчинении Галлию. Кроме того, мы оба знаем, что их командиры не всегда надежны, особенно Лепид.

– Не буду с тобой спорить, – сказал Марк Туллий. – Положение сводится к следующему: у тебя есть солдаты, но нет законной власти, а у нас есть законная власть, но нет солдат. Однако у нас обоих есть общий враг – Антоний. И мне кажется, в этой смеси должна иметься основа для соглашения.

– Соглашения, которое, как ты только что сказал, у тебя нет законного права заключать, – заметил Агриппа.

– Молодой человек, поверь мне, если вы хотите заключить сделку с Сенатом, я – ваш лучший шанс, – повернулся к нему мой друг. – И позволь сказать еще кое-что: даже для меня убедить сенаторов будет нелегкой задачей. Найдется множество людей, которые заявят: «Мы не для того избавились от одного Цезаря, чтобы заключить союз с другим».

– Да, – ответствовал Агриппа, – а множество людей на нашей стороне заявят: «Почему мы должны сражаться, защищая людей, которые убили Цезаря? Это просто уловка, чтобы откупиться от нас до тех пор, пока они не станут достаточно сильны, чтобы нас уничтожить».

Цицерон ударил по подлокотникам кресла.

– Если вы так считаете, это было напрасное путешествие!

Он сделал движение, словно собираясь встать, но Октавиан подался вперед и надавил на его плечо.

– Не так быстро, мой дорогой друг! Не нужно обижаться. Я согласен с твоими расчетами. Моя единственная цель – уничтожить Антония, и я предпочел бы это сделать, имея законные полномочия, данные Сенатом.

– Давай проясним вот что, – сказал Марк Туллий. – Ты бы предпочел это сделать, даже если тебе придется отправиться спасать Децима, того самого человека, который заманил твоего приемного отца в смертельную ловушку? Имей в виду, есть все основания предполагать, что именно так и будет!

Октавиан в упор посмотрел на него своими холодными серыми глазами.

– У меня нет с этим проблем.

С того момента я перестал сомневаться, что Цицерон и Октавиан заключат сделку. Даже Агриппа как будто немного расслабился. Было условлено, что оратор предложит в Сенате, чтобы новому Цезарю, несмотря на его возраст, дали империй и законную власть для ведения войны против Антония. Взамен Октавиан встал бы под командование консулов. Что может произойти в отдаленном будущем, после того, как Антоний будет уничтожен, оставалось неясным. И как я уже сказал, не было сделано никаких записей.

Цицерон заявил:

– Ты сможешь понять, выполнил ли я свою часть сделки, читая мои речи, которые я буду тебе присылать, и по решениям, вынесенным Сенатом. А я по передвижениям твоих легионов пойму, выполняешь ли ты свою часть.

– На этот счет у тебя не должно быть сомнений, – ответил Октавиан.

Аттик ушел на поиски управляющего и вернулся с кувшином тосканского вина и пятью серебряными чашами, которые наполнил и раздал всем присутствующим. Марк Туллий, взволнованный моментом, произнес речь:

– В этот день юность и опытность, оружие и тога сошлись вместе в торжественном соглашении, чтобы спасти государство. Отправимся отсюда в путь каждый к своей цели, полные решимости исполнить долг перед республикой!

– За республику! – воскликнул Октавиан и поднял свою чашу.

– За республику! – эхом отозвались все мы и выпили.

Октавиан и Агриппа вежливо отказались остаться на ночь: они объяснили, что им нужно добраться до их ближайшего лагеря до темноты, поскольку на следующий день начинались Сатурналии и ожидалось, что Октавиан раздаст подарки своим людям.

После множества взаимных похлопываний по спине и торжественных заверений в вечной привязанности Цицерон и Октавиан распрощались. Я до сих пор помню прощальную фразу молодого человека:

– Твои речи и мои мечи станут непобедимым союзом.

Когда они уехали, Марк Туллий вышел на террасу и прошелся под дождем, чтобы успокоить нервы, в то время как я по привычке убрал винные чаши.

При этом я заметил, что Октавиан не выпил ни капли.

XVII

Цицерон не ожидал, что ему придется обращаться к Сенату до первого дня января, когда Гирций и Панса должны будут вступить в должность консулов. Но по возвращении мы обнаружили, что трибунов созвали на срочное совещание, которое должно было состояться через два дня, чтобы обсудить угрозу войны между Антонием и Децимом, и Марк Туллий решил, что, чем раньше он исполнит данное Октавиану обещание, тем лучше. Поэтому рано утром он отправился в храм Конкордии – дать понять, что желает говорить.

Как обычно, я пошел с ним и встал у двери, чтобы записывать его замечания.

Едва разнеслась весть, что Цицерон в храме, как люди начали стекаться на форум. Сенаторы, которые в противном случае могли бы не явиться на собрание, тоже решили прийти и послушать, что скажет знаменитый оратор. Не прошло и часа, как все скамьи оказались забиты битком. Среди изменивших свои планы был и Гирций, предназначавшийся на должность консула. Этот человек впервые за неделю поднялся с одра болезни, и, когда он вошел в храм, у него был такой вид, что люди задохнулись от испуга. Когда-то пухлый молодой гурман, который помог написать Цезарю «Записки», не так давно угощавший Цицерона обедом с лебедем и павлином, ссохся так, что почти напоминал скелет. Полагаю, он страдал от того, что Гиппократ, родоначальник греческой медицины, называл «карцино»[89]: на его шее виднелся шрам в том месте, где недавно удалили опухоль.

Трибуном, председательствовавшим на собрании, был Аппулей, друг Цицерона. Он начал зачитывать выпущенный Децимом Брутом указ, отказывающий Антонию в разрешении войти в Ближнюю Галлию, вновь подтверждающий решимость самого Децима удержать провинцию в верности Сенату и подтверждающий, что он перебросил свои войска в Мутину. Именно сюда я доставил письмо Марка Туллия к Цезарю много лет тому назад, и мне вспомнились крепкие стены и тяжелые ворота этого города: многое зависело от того, сможет ли он выдержать долгую осаду превосходящего в численности войска Антония.

Закончив читать, Аппулей сказал:

– В течение нескольких дней республика вновь будет охвачена гражданской войной. А может быть, это уже случилось. Вопрос заключается в следующем: что нам делать? Я вызываю Цицерона, чтобы он изложил перед нами свое мнение.

Сотни людей выжидающе подались вперед, когда мой друг встал.

– Это заседание, достопочтенные сограждане, по моему мнению, происходит как раз вовремя, – заговорил он. – Чудовищная война против наших сердец и алтарей, против наших жизней и будущего уже не просто готовится, но действительно ведется развратным и своенравным человеком. Нет смысла дожидаться первого дня января, чтобы начать действовать. Антоний не ждет. Он уже нападает на достославного и знаменитого Децима, а из Ближней Галлии угрожает обрушиться на нас в Риме. Он воистину сделал бы это раньше, если б не молодой человек – вернее, почти мальчик, зато обладающий неслыханными и почти божественными разумом и храбростью, – который собрал армию и спас государство.

Цицерон сделал паузу, чтобы собравшиеся как следует уяснили его слова. Сенаторы повернулись к своим соседям, чтобы убедиться, что поняли его правильно. Храм наполнился удивленным гулом, в котором кое-где слышались негодующие нотки и звуки возбужденного дыхания. Оратор только что сказал, что мальчик спас государство?

Цицерон смог продолжить только некоторое время спустя:

– Да, я так считаю, сограждане, таково мое мнение: если б не один-единственный юноша, вставший против безумца, это государство было бы полностью уничтожено. Именно ему сегодня – а мы сегодня вольны выражать наши взгляды только благодаря ему, – именно ему мы должны даровать полномочия защищать республику, не просто как нечто, взятое им в залог, но как то, что вверено ему нами.

Раздалось несколько криков: «Нет!» и «Он тебя подкупил!» со стороны сторонников Антония, но они потонули в аплодисментах остальных членов Сената. Марк Туллий показал на дверь.

– Разве вы не замечаете переполненный форум и то, как римляне поддерживают возвращение их свобод? Не замечаете, как теперь, когда после долгого перерыва они видят, что мы собрались здесь в таком количестве, они надеются, что мы собрались как свободные люди?

Так началось то, что стало известно как Третья республика. Эта речь повернула римскую политику вокруг ее оси. Она расточала хвалы Октавиану – или Цезарю, как теперь Цицерон впервые назвал его. «Кто непорочнее этого молодого человека? Кто скромнее? Есть ли среди нас более яркий пример юности со старинной чистотой?» – вопрошал он собравшихся. Его речь указывала путь к стратегии, которая все еще могла привести к спасению республики: «Бессмертные боги дали нам этих хранителей: для города – Цезаря, для Галлии – Децима». Но что, возможно, было еще важнее для уставших и измученных заботами сердец – спустя месяцы и годы вялой покорности она зажгла в Сенате боевой дух.

– Сегодня впервые после долгого перерыва мы вступили во владения свободы, – говорил мой друг. – Мы рождены для славы и для свободы. И если наступил последний эпизод долгой истории нашей республики, то давайте, по крайней мере, вести себя, как отважные гладиаторы: они встречают смерть с честью. Давайте позаботимся о том, чтобы и мы – мы, стоящие превыше всех прочих народов на земле! – тоже пали с достоинством, а не служили позору.

Эта речь возымела такой эффект, что, когда Цицерон сел, основная часть Сената тут же встала и ринулась к нему, чтобы столпиться вокруг с поздравлениями. Было ясно, что в данный момент он покорил сердца всех.

По просьбе оратора было вынесено предложение поблагодарить Децима за его защиту Ближней Галлии, восхвалить Октавиана за его «помощь, храбрость и рассудительность» и пообещать ему будущие почести, как только в новом году избранные консулами созовут Сенат. Это приняли подавляющим большинством голосов. Потом, что было крайне необычно, трибуны пригласили именно Цицерона, а не обслуживающего магистрата, выйти на форум и доложить народу, что решил Сенат.

Перед тем как мы отправились на встречу с Октавианом, мой друг сказал нам, что власть в Риме лежит в пыли и просто ожидает, чтобы кто-нибудь ее поднял. Именно это он и сделал в тот день. Цицерон взобрался на ростру – Сенат наблюдал за ним – и повернулся лицом ко всем этим тысячам граждан.

– Ваше невероятное число, римляне, – взревел он, – и размер – самый огромный, какой я могу припомнить, – этой ассамблеи вдохновляет меня на то, чтобы защищать республику, и дает надежду на ее восстановление! Я могу сказать вам, что Сенат только что поблагодарил Гая Цезаря, который защищал и защищает государство и вашу свободу!

Над толпой вознесся вал аплодисментов.

– Я предлагаю, – прокричал Цицерон, силясь, чтобы его услышали, – я предлагаю вам, римляне, поприветствовать самыми теплыми аплодисментами имя благороднейшего молодого человека! Божественные и бессмертные почести причитаются ему за его божественные и бессмертные услуги! Вы сражаетесь, римляне, против врага, с которым невозможны мирные соглашения. Антоний не просто преступный и подлый человек: он чудовищное и дикое животное. Вопрос не в том, на каких условиях мы будем жить, но в том, будем ли мы жить вообще или погибнем в муках и бесчестии! Что касается меня, то я не пожалею ради вас никаких усилий. Сегодня мы – впервые после долгого перерыва – по моему совету и по моей просьбе, были воспламенены надеждой на свободу!

С этими словами оратор сделал шаг назад, чтобы дать понять – его речь закончена. Толпа взревела и одобрительно затопала ногами, и для Цицерона начался последний – и самый восхитительный – этап его карьеры государственного деятеля.

Расшифровав свои стенографические заметки, я записал обе речи, и команде писцов снова пришлось работать поэтапно, чтобы скопировать их. Речи были вывешены на форуме и отправлены Бруту, Кассию, Дециму и другим выдающимся людям республиканского дела. Само собой, копии послали также Октавиану, который сразу же прочитал их и ответил в течение недели:

«От Гая Цезаря его другу и наставнику Марку Цицерону – привет. Твоя последняя “филиппика” доставила мне огромное наслаждение. “Непорочный”… “Скромный”… “Чистый”… “Божественный ум”… У меня горят уши! Серьезно, не перебарщивай, старина, потому что я могу стать обманутыми надеждами! Мне бы очень хотелось как-нибудь поговорить с тобой о тонкостях ораторского искусства – я знаю, сколь многому могу у тебя научиться и в этом вопросе, и в других. Итак – вперед! Как только я получу от тебя известие, что моя армия признана законной и у меня есть необходимые полномочия для ведения войны, я двину свои легионы на север, чтобы атаковать Антония».

Теперь все тревожно ожидали следующего собрания Сената, которое должно было состояться в первый день января. Цицерон волновался, что они зря тратят драгоценное время:

– Самое важное правило политики – это всегда заставлять события двигаться.

Он отправился повидаться с Гирцием и Пансой и долго убеждал их назначить собрание на более ранний срок, но те отказались, говоря, что у них нет на это законных полномочий. И все-таки Марк Туллий полагал, что оба эти человека доверяют ему и что они втроем выступают единым фронтом. Однако когда с наступлением нового года на Капитолии, в соответствии с традицией, состоялись жертвоприношения и Сенат удалился в храм Юпитера, чтобы обсудить положение в государстве, Цицерона ждало ужасное потрясение. И Панса, который руководил собранием и прочел вступительную речь, и Гирций, выступавший следующим, выразили надежду, что, какой бы угрожающей ни была ситуация, все еще остается возможность найти мирное решение проблем с Антонием. Не это хотел услышать мой друг!

Как старший экс-консул он ожидал, что его вызовут выступать следующим, и поэтому встал. Но Панса проигнорировал его, вместо этого вызвав своего тестя Квинта Калена, старого приверженца Клодия и закадычного друга Антония. Калена никогда не избирали консулом – его просто назначил на эту должность диктатор. Это был приземистый, дородный человек с телосложением кузнеца и с невеликим талантом оратора, но говорил он напрямик, и его слушали с уважением.

– Этот кризис, – сказал он, – премудрый и знаменитый Цицерон подал как войну между республикой, с одной стороны, и Марком Антонием – с другой. Но это неправильно, сограждане. Это война между тремя разными партиями: Антонием, назначенным губернатором Ближней Галлии голосованием этого собрания и народа, Децимом, отказывающимся подчиниться командованию Антония, и мальчиком, набравшим личную армию и стремящимся заполучить все, что сможет. Из этих троих я лично знаю Антония и благоволю к нему. Может, в качестве компромисса мы должны предложить ему губернаторство в Дальней Галлии? Но, если для вас это чересчур много, я предлагаю, чтобы мы, по крайней мере, оставались нейтральными.

Когда он сел, Цицерон снова поднялся, но Панса опять проигнорировал его и вызвал Луция Кальпурния Пизона, бывшего тестя Цезаря, которого Марк Туллий, естественно, тоже считал своим союзником. Пизон произнес длинную речь, суть которой заключалась в том, что он всегда считал Марка Антония опасным для государства и до сих пор так считает, однако, пережив последнюю гражданскую войну, не имеет желания пережить еще одну и полагает, что Сенат должен предпринять последнюю попытку закончить дело миром, послав делегацию к Антонию с предложением соглашения.

– Я полагаю, что он должен отдаться на волю Сената и народа, прекратить осаду Мутины и вернуть свою армию на итальянский берег Рубикона, но не ближе к Риму, чем на двести миль, – заявил Кальпурний. – Если он это сделает, то даже на нынешнем позднем этапе войну можно будет предотвратить. Но если не сделает и начнется война, то, по крайней мере, у всего мира не будет сомнений, чья в том вина.

Когда Пизон закончил, Цицерон даже не потрудился встать. Он сидел, опустив подбородок на грудь и сердито глядя в пол. Следующий оратор был еще одним его предполагаемым союзником, Публием Сервилием Ватием Исавриком: он разродился великим множеством банальностей и резко говорил об Антонии, но еще резче – об Октавиане. Благодаря женитьбе он являлся родственником Брута и Кассия и поднял вопрос, который у многих был на уме:

– С тех пор как Октавиан появился в Италии, он произносил самые свирепые речи, клянясь отомстить за своего так называемого отца, предав его убийц суду. Этими речами он угрожает безопасности некоторых самых известных людей в нашем государстве. С ними посоветовались насчет почестей, которые теперь намечаются для приемного сына Цезаря? Какие у нас гарантии, что, если мы сделаем этого амбициозного и незрелого так называемого военачальника «мечом и щитом Сената» – как предлагает благородный Цицерон, – он не повернется и не использует свой меч против нас?

Все эти пять речей были произнесены после церемониального открытия и заняли весь короткий январский день, и Марк Туллий вернулся домой, так и не произнеся подготовленной речи.

– Мир! – Он словно выплюнул это слово. В прошлом мой друг всегда был защитником мира, но отныне – нет. Он негодующе выставил подбородок, горько жалуясь на консулов. – Что за парочка бесхребетных посредственностей! Сколько часов я провел, обучая их, как нужно выступать… И зачем? Уж лучше бы меня наняли, чтобы я научил их здраво мыслить!

Что же касается Калена, Пизона и Исаврика, то они, по мнению оратора, были «пустоголовыми миротворцами», «трусливыми сердцами», «политическими уродцами» и еще много кем – спустя некоторое время я перестал записывать его оскорбления.

Выпустив пар, Цицерон удалился в кабинет, чтобы переписать свою речь, и на следующее утро отбыл для участия во втором дне дебатов, похожий на военный корабль в полном боевом порядке.

С начала заседания он был на ногах и продолжал стоять, давая знать, что ожидает, чтобы его вызвали, и не принимает «нет» в качестве ответа. Видя это, его сторонники начали выкрикивать его имя, и в конце концов у Пансы не осталось иного выхода, кроме как жестами дать понять, что Цицерон может выступить.

– Ничто и никогда, сограждане, – начал Марк Туллий, – не казалось мне столь запоздалым, как наступление этого нового года и – вместе с ним – собрание Сената. Мы ждали… Но те, кто ведут войну против республики, – не ждали. Марк Антоний желает мира? Тогда пусть сложит оружие. Пусть попросит мира. Пусть умоляет нас о пощаде. Но отправить посланцев к человеку, которому вы тринадцать дней назад вынесли самый суровый и жестокий приговор, – если я могу высказать свое откровенное мнение, то это безумие!

Один за другим Цицерон разбил аргументы своих противников, словно снарядами, выпускаемыми некоей могучей баллистой. Антоний, сказал он, не имеет никакого права быть губернатором Ближней Галлии: он протолкнул свой закон на состоявшемся в грозу и не имеющем законной силы собрании. Он – подделыватель указов. Он – вор. Он – предатель. Отдать ему провинцию Дальняя Галлия будет все равно что дать ему доступ к «движущей силе войны – безграничным деньгам». Эта идея абсурдна!

– И к такому человеку, всеблагие небеса, мы рады отправить посланников? Он никогда не подчинится ничьим послам! Мне известны безумие и высокомерие этого человека. Но время, между тем, будет потеряно. Приготовления к войне поведутся не спеша – они уже затянулись из-за медлительности и проволочек. Если б мы действовали быстрее, нам теперь вообще не пришлось бы воевать. Любое зло легко сокрушить при рождении, но позволь ему укорениться – и оно всегда наберет силы. Поэтому я предлагаю, сограждане, не отправлять посланников. Я говорю, что вместо этого следует объявить чрезвычайное положение, закрыть суды, надеть военную одежду, начать набор рекрутов, приостановить освобождение от военной службы по всему Риму и всей Италии и объявить Антония врагом общества…

Окончание этой фразы потонуло в стихийном громе аплодисментов и топанья ног, но мой друг продолжал говорить сквозь шум:

– …Если мы сделаем все это, он почувствует, что начал войну против государства. Почувствует энергию и силу единого Сената. Он говорит, что это война партий. Каких партий? Война была раздута не какими-либо партиями, но лишь им одним! А теперь я перехожу к Гаю Цезарю, которого мой друг Исаврик осыпал такими насмешками и подозрениями. Однако не живи этот юноша на земле, кто из нас смог бы сейчас жить? Какой бог даровал римскому народу этого посланного небесами мальчика? Его защита разрушила тиранию Антония. Поэтому позвольте вручить Цезарю необходимую власть, без которой нельзя управлять военными делами, нельзя удержать армию, нельзя вести войну. Позвольте ему быть пропретором с максимумом власти, которую дает официальная должность. В нем заключается наша надежда на свободу. Я знаю этого молодого человека. Для него нет ничего дороже республики, нет ничего важнее вашей власти, нет ничего более желанного, чем мнение хороших людей, нет ничего милее подлинной славы. Я даже рискну дать вам слово, сограждане, – вам и римскому народу: я обещаю, я ручаюсь, я торжественно заверяю, что Гай Цезарь всегда будет таким же гражданином, каким является сегодня! Именно о таком гражданине мы бы сейчас молились и такого искренне желали бы иметь.

Его речь и в особенности его гарантии изменили все. Полагаю, можно сказать – и редкая речь может этим похвалиться! – что, если б Цицерон не произнес свою «пятую филиппику», история пошла бы по-другому, потому что мнения в Сенате разделились почти поровну, и, пока он не заговорил, дебаты склонялись в пользу Антония. Теперь же его слова задержали прилив, и голоса потекли обратно, в пользу войны. Марк Туллий воистину мог бы победить по каждому пункту, если б трибун по имени Сальвий не воспользовался своим правом вето, отсрочив дебаты до четвертого дня и дав жене Антония Фульвии шанс появиться у дверей храма и умолять о снисходительности. Ее сопровождали маленький сын – тот, которого посылали на Капитолий в качестве заложника, – и пожилая мать Антония Юлия, кузина Юлия Цезаря, которой восхищались из-за ее благородного поведения. Все они были одеты в черное и дали самое трогательное представление: три поколения, идущие по проходу Сената с умоляюще стиснутыми руками. Каждый сенатор сознавал, что, если Марка Антония назовут врагом общества, вся его собственность будет захвачена и этих людей вышвырнут на улицу.

– Избавьте нас от этого унижения, – выкрикнула Фульвия, – умоляем!

Голосование, чтобы объявить Антония врагом общества, было провалено. Зато утвердили ходатайство отправить делегацию посланников, чтобы в последний раз предложить ему мир. Однако все остальное прошло в пользу Цицерона: армию Октавиана признали законной и объединили с армией Децима под штандартом Сената, самого Октавиана сделали сенатором, несмотря на его юность, и наградили также пропреторством с властью империя, и на будущее возраст, необходимый для консульства, снизили на десять лет (хотя до того возраста, когда Октавиан мог бы быть избран, все равно еще оставалось тринадцать лет). Лояльность Планка и Лепида купили, утвердив первого консулом на следующий год, а второго удостоив позолоченной конной статуи на ростре. Было также приказано немедленно начать набор новых армий и объявить состояние боевой готовности в Риме и по всей Италии.

И вновь трибуны попросили Цицерона, а не консулов, передать решения Сената тысячам собравшихся на форуме людей. Когда он сказал им, что к Антонию будут отправлены посланники, раздался всеобщий стон. Марк Туллий сделал обеими руками успокаивающий жест.

– Я полагаю, римляне, вы отвергаете этот курс так же, как и я, и по веской причине. Но я призываю вас быть терпеливыми. То, что я сделал раньше в Сенате, я сделаю перед вами сейчас. Я предсказываю, что Марк Антоний не обратит внимания на посланников, опустошит землю, будет осаждать Мутину и наберет еще войска. Я не боюсь, что, услышав мои слова, он изменит планы и повинуется Сенату, чтобы меня опровергнуть – для этого он слишком далеко зашел. Мы потеряем драгоценное время, но не бойтесь: в конце концов мы одержим победу. Другие народы могут сносить рабство, но самое драгоценное достояние римского народа – свобода.

Мирная делегация отправилась в путь с форума на следующий день, и Цицерон нехотя пошел посмотреть на ее отбытие. В послы выбрали трех экс-консулов: Луция Пизона, который первым выдвинул идею переговоров и поэтому едва ли мог отказаться принять в них участие; Марка Филиппа, отчима Октавиана, чье участие Марк Туллий назвал «отвратительным и постыдным»; и старого друга оратора, Сервия Сульпиция, настолько слабого здоровьем, что Цицерон умолял его передумать:

– Это же двести пятьдесят миль посреди зимы, через снег, волков и бандитов, с единственным удовольствием в конце пути – военным лагерем! Умоляю, мой дорогой Сульпиций, сошлись на свою болезнь и позволь найти кого-нибудь другого!

– Ты забываешь, что при Фарсале я был на стороне Помпея, – возразил тот. – Я стоял и наблюдал, как истребляют лучших людей государства. Моей последней услугой республике будет попытка не допустить того, чтобы это случилось снова.

– У тебя, как всегда, благородные порывы, но сейчас ты не смотришь на вещи здраво. Антоний рассмеется вам в лицо. Все, чего ты добьешься своими страданиями, – это поможешь затянуть войну.

Сервий грустно посмотрел на Марка Туллия.

– Что сталось с моим старым другом, который ненавидел военную службу и любил книги? Я порядком по нему скучаю. И явно предпочитаю его подстрекателю, который разжигает в толпе жажду крови.

С этими словами он неловко забрался в свои носилки и был унесен вместе с другими, чтобы начать долгое путешествие.

Пока римляне ожидали результатов мирного посольства, подготовка к войне замедлилась и шла спустя рукава, о чем и предупреждал Цицерон. Несмотря на то, что по всей Италии набирались рекруты для новых легионов, теперь, когда непосредственную угрозу как будто рассеяли, не было особого смысла спешить. Между тем, Сенат сумел привлечь только два легиона, которые встали лагерем рядом с Римом и провозгласили, что они за Октавиана, – Марсов и Четвертый. Получив разрешение Октавиана, эти легионы согласились маршировать на север под командованием одного из консулов, на выручку Дециму.

В соответствии с законом тянули жребий, кому занять пост командующего, и по жестокой шутке богов, он достался больному человеку, Гирцию. Глядя, как тот, в красном плаще, похожий на призрак, болезненно поднимается по ступеням Капитолия, чтобы принести по традиции в жертву Юпитеру белого быка, а после уехать на войну, Цицерон преисполнился дурных предчувствий.

Прошел почти месяц, прежде чем глашатаи города возвестили, что мирное посольство возвращается, приближаясь к Риму. Панса созвал Сенат, чтобы в тот же день выслушать их доклад.

Только двое из посланников вошли в храм – Кальпурний Пизон и Марк Филипп. Пизон встал и мрачным голосом объявил, что доблестный Сервий не успел добраться до штаба Антония, скончавшись от изнеможения. Поскольку до Рима было далеко, а зимнее путешествие – дело долгое, пришлось кремировать его на месте, вместо того чтобы доставить тело домой.

– Должен сказать, сограждане, мы обнаружили, что Антоний окружил Мутину очень мощной системой осадных механизмов и все время, проведенное нами в его лагере, продолжал забрасывать город снарядами, – сказал затем Кальпурний. – Он отказался позволить нам пройти через осадные линии и поговорить с Децимом. Что же касается условий, которые нас уполномочили предложить, то он отверг их, дабы выдвинуть свои.

Пизон извлек письмо и начал читать:

– Он откажется от своих притязаний на губернаторство в Ближней Галлии, только если ему в порядке компенсации отдадут Дальнюю Галлию на пять лет вкупе с командованием над армией Децима, доведя его военные силы до шести легионов. Он требует, чтобы все указы, которые он издал именем Цезаря, были признаны законными, чтобы не было никаких дальнейших расследований исчезновения городской казны из храма Опс, чтобы его сторонникам даровали амнистию и, наконец, чтобы его солдатам заплатили то, что им причитается, а также вознаградили их землей.

Потом Кальпурний свернул документ и сунул его в рукав.

– Мы сделали все, что могли, сограждане. Не буду скрывать – я разочарован. Боюсь, этому собранию следует признать: республика и Марк Антоний находятся в состоянии войны.

Цицерон встал, но Пизон вновь вызвал своего тестя Калена выступить первым.

Тот сказал:

– Я считаю предосудительным слово «война». Напротив, я уверен, что у нас, сограждане, есть основание для почетного мира. Моим предложением – первым предложением, выдвинутым в этом Сенате, – было следующее: Антонию надо предложить Дальнюю Галлию. И я рад, что он ее принял. Все наши главные цели достигнуты. Децим остается губернатором, люди Мутины избавлены от дальнейших невзгод, и римляне не поднимают руку на римлян. Я вижу по тому, как качает головой Цицерон, что ему не нравится то, что я говорю. Он – сердитый человек. Более того, рискну сказать, что он сердитый старик. Позвольте напомнить ему: среди тех, кто погибнет на этой новой войне, не будет людей нашего возраста. Это будет его сын, и мой сын, и ваши, сограждане, – и твой, и твой тоже, – он указал на некоторых заседающих. – Я говорю: дайте нам заключить перемирие с Антонием и мирно уладить наши разногласия, пример чего нам показали наши доблестные сотоварищи Пизон, Филипп и оплакиваемый нами Сервилий.

Речь Калена приняли тепло. Стало ясно, что у Марка Антония все еще есть сторонники в Сенате, в том числе и его легат, миниатюрный Котила, или «Коротышка», посланный Антонием на юг, чтобы тот докладывал о настроениях в Риме. Пока Панса вызывал одного оратора за другим – в том числе дядю Антония, Луция Цезаря, который сказал, что чувствует себя обязанным защищать племянника – Котила демонстративно записывал реплики, по-видимому, для того, чтобы послать их своему господину. Это оказывало странно нервирующее воздействие, и в конце дня большинство собравшихся, включая Пансу, проголосовали за изъятие из проекта закона слова «война». Вместо этого предлагалось объявить, что страна находится в состоянии «беспорядков».

Панса не вызывал Цицерона до следующего утра, но это снова сработало ему на руку. Он не только встал в атмосфере напряженного ожидания, но и смог атаковать аргументы предыдущих ораторов. Начал мой друг с Луция Цезаря:

– Он оправдывает то, как он проголосовал, семейными связями. Он – дядя. Согласен. Но вы, остальные, тоже дяди?

И вновь Марк Туллий заставил собравшихся рассмеяться. А едва разрыхлив, так сказать, почву, он обрушил на них ливень брани и насмешек.

– Децима атакуют – это не война. Мутину осаждают – но даже это не война. Галлию разоряют – что может быть более мирным? Сограждане, это невиданная доселе война! Мы защищаем храмы бессмертных богов, наши стены, наши дома и неотъемлемые права римского народа, алтари, очаги, гробницы наших предков, мы защищаем наши законы, суды, свободу, жен, детей, отечество… С другой стороны, Марк Антоний сражается, чтобы разрушить все это и разграбить государство. Тут мой храбрый и энергичный друг Кален напоминает мне о преимуществах мира. Но я спрашиваю тебя, Кален: что ты имеешь в виду? Ты называешь рабство миром? Идет жестокий бой. Мы послали трех ведущих членов Сената, чтобы в него вмешаться. И Антоний с презрением их отверг. Однако вы остаетесь неизменнейшими его защитниками! Какое бесчестье вчера пришло вам в голову! «О, но что если он заключит мир?» Мир? В присутствии посланников, буквально у них на глазах, он бил по Мутине из своих орудий. Он показал им свои осадные работы и осадные механизмы. Ни на мгновение, несмотря на присутствие посланников, осада не прекращалась. Отправить послов к этому человеку? Заключить мир с этим человеком? Я скажу, скорее, с печалью, чем с целью оскорбить: мы брошены – брошены, сограждане! – нашими лидерами. Какую уступку мы бы ни сделали Котиле, агенту Марка Антония? Хотя ворота нашего города по праву должны были быть закрыты для него, однако этот храм для него открыт. Он явился в Сенат. Он вносит в свои записки то, как вы проголосовали, вносит все, что вы сказали. Даже занимающие высочайшие должности заискивают перед ним до утраты собственного достоинства. О, бессмертные боги! Где древний дух наших предков? Пусть Котила вернется к своему генералу, но при условии, что он никогда больше не вернется в Рим.

Сенат был ошеломлен. Их не стыдили так с того самого дня, когда это сделал Катон. В конце концов, Цицерон выдвинул новое предложение: чтобы сражающимся на стороне Антония до мартовских ид позволили сложить оружие. После этого любой, кто продолжит служить в его армии или присоединится к нему, будет считаться предателем.

Предложение приняли подавляющим большинством голосов. Не должно было быть ни перемирия, ни мира, ни сделки. Марк Туллий получил свою войну.

День или два спустя после первой годовщины убийства Цезаря – обстоятельство, оставшееся незамеченным, если не считать возложения цветов на его могилу – Панса последовал за своим коллегой Гирцием в битву. Консул ускакал с Марсова поля во главе армии, состоящей из четырех легионов: это было почти двадцать тысяч человек, набранных изо всех уголков Италии.

Цицерон вместе с остальными членами Сената наблюдал, как они маршируют мимо. Это, скорее, называлось военной силой, чем на самом деле являлось ею. Большинство были самыми зелеными новобранцами – фермерами, конюхами, пекарями и рабочими прачечных, едва умеющими держать строй. Их настоящая сила была чисто символической. Так республика вооружилась против узурпатора Антония.

Поскольку оба консула отсутствовали, самым старшим оставшимся в городе магистратом был городской претор, Марк Корнут – солдат, выбранный Цезарем за верность и благоразумие.

Теперь оказалось, что этот человек обязан руководить Сенатом, несмотря на свой минимальный опыт в политике. Вскоре он полностью доверился Цицерону, который, таким образом, в возрасте шестидесяти трех лет стал действительным правителем Рима впервые с тех пор, как сделался консулом двадцать лет тому назад. Именно Марку Туллию все имперские губернаторы[90] направляли свои рапорты, именно он решал, когда должен собраться Сенат, и назначал людей на главные должности, именно его дом целый день был набит просителями.

Он послал Октавиану веселое сообщение о своем возвращении: «Не думаю, что будет хвастовством, если я скажу: ничто не происходит нынче в городе без моего одобрения. Воистину, это лучше консульства, потому что никто не знает, где начинается и где кончается моя власть. Поэтому, чтобы избежать риска меня оскорбить, все советуются со мной обо всем. Если подумать, это даже лучше диктаторства; ведь когда что-то идет не так, никто не настаивает на том, что это – моя вина! Вот доказательство того, что никто никогда не должен принимать побрякушки официального поста за настоящую власть: еще один отеческий совет для твоего блистательного будущего, мой мальчик, от преданного старого друга и наставника».

Октавиан ответил на письмо в конце марта, сообщив, что держит свое обещание: его армия, насчитывающая почти десять тысяч человек, свернула лагерь к югу от Бононии, близ Эмилиевой дороги, и движется на соединение с армиями Гирция и Пансы, дабы снять осаду с Мутины: «Я отдаюсь под командование консулов. Мы ожидаем, что в ближайшие две недели состоится великая битва с Антонием. Обещаю, что попытаюсь выказать столько же доблести на поле боя, сколько ты выказываешь в Сенате. Как говорили спартанские воины? “Вернусь со щитом или на щите”».

Примерно в то же время до Цицерона дошли вести о событиях на востоке. От Брута из Македонии он узнал, что Корнелий Долабелла, двигаясь в Сирию во главе небольшого отряда, добрался до Смирны на восточном побережье Эгейского моря, где его встретил губернатор Азии Гай Требоний. Последний обошелся с ним довольно учтиво и даже позволил ему продолжить путь. Но той же ночью Публий Корнелий повернул обратно, вошел в город, захватил губернатора спящим и два дня и две ночи усиленно пытал его, пустив в ход бичи, дыбу и раскаленное железо, чтобы заставить того сказать, где находится казна. После этого по приказу Долабеллы Требонию сломали шею. Ему отрезали голову, и солдаты Корнелия пинали ее по улицам туда-сюда, пока от нее ничего не осталось, а тело несчастного было изуродовано и выставлено на всеобщее обозрение. Говорили, что Долабелла заявил:

– Такова смерть первого из убийц, прикончивших Цезаря. Первого – но не последнего.

Останки Требония на корабле были доставлены в Рим и подвергнуты посмертному изучению, чтобы подтвердить характер его смерти, после чего переданы его семье для кремации. Его жуткая судьба произвела благотворный эффект на Цицерона и остальных лидеров республики. Теперь они знали, что их ожидает, если они попадут в руки врагов, особенно после того, как Антоний послал консулам открытое письмо, заверяя в своей лояльности к Долабелле и выражая свое восхищение судьбой Требония: «То, что этот преступник понес наказание, – повод для радости».

Марк Туллий вслух зачитал его письмо в Сенате, и это укрепило решимость людей не идти на компромиссы. Долабеллу объявили врагом общества. Для Цицерона было особенным потрясением то, что его бывший зять выказал подобную жестокость. Впоследствии он горько жаловался мне:

– Как подумаешь, что такой монстр оставался под моей крышей и делил постель с моей бедной дорогой дочерью, как подумаешь, что мне действительно нравился этот человек… Кто знает, какие животные таятся в близких нам людям?

Нервное напряжение, в котором мой друг жил все эти ранние дни апреля, ожидая вестей из Мутины, было неописуемым. Сперва пришли хорошие новости. После нескольких месяцев молчания Кассий, наконец, написал, что полностью контролирует Сирию, что все стороны – цезарианцы, республиканцы и последние оставшиеся люди Помпея – стекаются к нему и что у него под командованием объединенная армия не меньше чем в одиннадцать легионов.

«Я хочу, чтобы ты и твои друзья в Сенате знали, что вы не остались без мощной поддержки, так что можете защищать государство в лучших интересах надежды и мужества», – заверял он Цицерона.

Бруту также сопутствовал успех: он набрал в Македонии еще пять легионов, около двадцати пяти тысяч человек. Юный Марк был с ним, набирая и тренируя кавалеристов. «Твой сын заслуживает моего одобрения своей энергией, стойкостью, упорным трудом и бескорыстным характером – воистину он оказывает все и всяческие услуги», – написал Цицерону Юний.

Но потом начали приходить более зловещие депеши. Децим находился в отчаянном положении после четырех с лишним месяцев в осажденной Мутине. Он мог связываться с внешним миром только с помощью почтовых голубей, и несколько выживших птиц принесли вести о голоде, болезнях и низком боевом духе. Лепид тем временем подвел свои легионы ближе к месту надвигающейся битвы с Антонием и побуждал Цицерона и Сенат рассмотреть новое предложение о мирных переговорах.

Наглость этого слабого и высокомерного человека привела Марка Туллия в такую ярость, что он продиктовал мне письмо, которое было отправлено тем же вечером: «От Цицерона – Лепиду. Меня радует твое желание установить мир между гражданами, если только ты можешь отличить мир от рабства. В противном случае ты должен понимать, что все здравомыслящие люди решат предпочесть смерть порабощению. По моему мнению, с твоей стороны было бы разумней в дальнейшем не соваться с таким предложением, которое неприемлемо ни для Сената, ни для народа, ни для любого честного человека».

Цицерон не питал иллюзий. Город и Сенат все еще были прибежищем сотен сторонников Антония. Он знал – если Децим сдастся или если армии Гирция, Пансы и Октавиана будут побеждены, его первого схватят и убьют. В качестве предосторожности Марк Туллий приказал двум из трех легионов, размещенных в Африке, вернуться домой, чтобы защищать Рим. Но они не появились бы здесь до середины лета.

На двенадцатый день апреля в кризисе наконец-то наступил перелом. Ранним утром Марк Корнут, городской претор, поспешно взошел на холм – и с ним был гонец, которого Панса отправил шесть дней тому назад. Выражение лица Корнута было мрачным.

– Расскажи Цицерону, – обратился он к своему спутнику, – что ты только что рассказал мне.

Гонец дрожащим голосом сказал:

– Вибий Панса с сожалением сообщает о катастрофическом поражении. Войско Марка Антония неожиданно напало на него и его армию у селения Форум Галлорум. Недостаток опыта наших людей немедленно стал очевиден. Строй нарушился, и началась всеобщая резня. Консул сумел спастись, но он ранен.

Лицо Марка Туллия посерело.

– А Гирций и Цезарь? От них есть какие-нибудь известия? – спросил он поспешно.

– Никаких, – ответил Корнут. – Панса направлялся в их лагерь, но его атаковали прежде, чем он смог с ними соединиться.

Цицерон застонал.

– Должен ли я созвать Сенат? – спросил претор.

– Всеблагие боги, нет! – Цицерон обратился к гонцу: – Скажи мне правду – еще кто-нибудь в Риме знает об этом?

Гонец понурил голову.

– Сперва я отправился в дом консула. Там был его тесть.

– Кален! – воскликнул мой друг.

– К несчастью, он все знает, – мрачно сказал Корнут. – В этот самый миг он в портике Помпея, где был сражен Цезарь. Он рассказывает всем, кто слушает, что мы платим за нечестивое убийство. Он обвиняет тебя в намерении захватить власть диктатора. Полагаю, он собирает целую толпу.

– Мы должны вывести тебя из Рима, – сказал я Цицерону.

Тот решительно покачал головой.

– Нет-нет! Это они предатели, а не я. Будь они прокляты, я не убегу! Найди Аппулея, – быстро приказал он городскому претору, как будто тот был его главным управляющим. – Вели ему созвать народное собрание, а потом приходи за мной. Я буду говорить с людьми. Мне нужно укрепить их силу духа. Им следует напомнить, что во время войны всегда бывают плохие вести. А тебе, – сказал он гонцу, – лучше не промолвить больше ни слова ни единой живой душе, иначе я закую тебя в цепи.

Я никогда не восхищался Цицероном больше, чем в тот день, когда он заглянул в лицо погибели. Мой друг отправился в свой кабинет, чтобы составить речь, а я тем временем наблюдал с террасы, как форум начинает заполняться гражданами.

У паники есть собственные законы, и с течением лет я научился их распознавать. Люди бегали от одного оратора к другому, группы собирались и распадались. Иногда общественное место полностью пустело. Это походило на пылевое облако, которое ветер носит и крутит перед началом бури.

Аппулей поднялся на холм, как его попросили, и я ввел его в дом, чтобы он повидался с Марком Туллием. Он доложил, что сейчас ходят разговоры о том, что Цицерона следует наделить властью диктатора. Конечно, то был трюк – провокация, давшая бы предлог для его убийства. Тогда сторонники Марка Антония скопировали бы тактику Брута и Кассия: захватили Капитолий и попытались удержать его до тех пор, пока Антоний не появился бы в городе, чтобы их освободить.

– Ты сможешь гарантировать мою безопасность, если я спущусь, чтобы обратиться к народу? – спросил Цицерон у Аппулея.

– Абсолютной гарантии я дать не могу, – признался тот, – но мы можем попытаться.

– Пошли настолько большой эскорт, насколько сможешь. Дай мне один час на подготовку.

Трибун ушел, и, к моему удивлению, Марк Туллий объявил, что примет ванну, побреется и переоденется в чистую одежду.

– Позаботься о том, чтобы все это записать, – сказал он мне. – Это будет хорошим концом для твоей книги.

Он ушел вместе со своими рабами-прислужниками, а когда через час вернулся, Аппулей успел собрать на улице сильный отряд, состоящий в основном из гладиаторов, а также из трибунов и их помощников.

Цицерон напряг плечи, дверь открыли, и он уже собирался шагнуть через порог, когда ликторы городского претора поспешно прошли по дороге, расчищая путь для Корнута. Тот держал в руках письмо. Лицо его было мокрым от слез. Слишком запыхавшийся и взволнованный, чтобы говорить, он сунул письмо в руки Марку Туллию.

«От Гирция – Корнуту. Возле Мутины. Я посылаю тебе это второпях. Благодарение богам, в этот день мы загладили прежнее несчастье и одержали великую победу над врагом. То, что было потеряно в полдень, было возмещено на закате. Я привел двадцать когорт Четвертого легиона, чтобы выручить Пансу, и атаковал людей Антония, когда те преждевременно праздновали. Мы захватили два орла и шестьдесят штандартов. Антоний и остатки его армии отступили в свой лагерь, где были окружены. Теперь его черед изведать, что такое быть в осаде. Он потерял бо`льшую часть своих ветеранов, у него осталась только кавалерия. Его позиция безнадежна. Мутина спасена. Панса ранен, но должен поправиться.

Да здравствует Сенат и народ Рима.

Расскажи Цицерону».

XVIII

За сим последовал величайший день в жизни Цицерона – выстраданный тяжелее, чем его победа над Верресом, кружащий голову сильнее его выборов в консулы, радующий больше поражения, нанесенного им Катилине, более исторический, чем его возвращение из изгнания. Все эти триумфы меркли в сравнении со спасением республики.

«В этот день я получил богатейшее вознаграждение за многие дни труда и бессонные ночи, – написал оратор Бруту. – Все население Рима столпилось у моего дома и проводило меня до Капитолия, а потом меня возвели на трибуну под громовые аплодисменты».

Этот момент был тем слаще, что ему предшествовало столь горькое отчаяние.

– Это ваша победа! – прокричал Цицерон с ростры тысячам людей на форуме.

– Нет! – закричали они в ответ. – Это твоя победа!

На следующий день Марк Туллий предложил в Сенате, чтобы Пансу, Гирция и Октавиана почтили беспримерными пятьюдесятью днями общественного благодарения и чтобы павшим возвели памятник:

– Коротка жизнь, данная природой, но память о жизни, благородно пожертвованной, – вечна.

Ни один из врагов не осмелился ему перечить: они или не явились на заседание, или послушно проголосовали так, как он сказал.

Всякий раз, стоило Цицерону шагнуть за порог, слышались громкие приветственные возгласы. Он был в зените славы. Все, что ему теперь требовалось, – это последнее официальное подтверждение того, что Антоний мертв.

Неделю спустя пришло послание от Октавиана:

От Гая Цезаря – его другу Цицерону.

Я царапаю это при свете лампы в своем лагере вечером двадцать первого. Я хотел первым рассказать тебе, что мы одержали вторую великую победу над врагом. В течение недели мои легионы, в тесном союзе с доблестным Гирцием, проверяли защиту лагеря Антония в поисках слабых мест. Прошлой ночью мы нашли подходящее место и нынче утром атаковали. Битва была кровавой и упорной, потери – огромными. Я находился в самой гуще боя. Моего знаменосца убили рядом со мной. Я вскинул «орла» на плечо и понес. Это сплотило наших людей. Децим, видя, что настал решающий момент, вывел наконец свои войска из Мутины и присоединился к сражению. Основная часть войска Антония уничтожена. Сам негодяй вместе со своей кавалерией бежал и, судя по направлению его бегства, собирается перевалить через Альпы.

Пока я говорил о замечательном, но теперь должен приступить к трудной части своего рассказа. Гирций, несмотря на слабеющее здоровье, с огромным воодушевлением вторгся в самое сердце вражеского лагеря и добрался до личного шатра Антония, но был сражен смертельным ударом меча в шею.

Я нашел и вынес его тело и верну его в Рим, где, уверен, вы позаботитесь о том, чтобы он получил почести, подобающие храброму консулу.

Я снова напишу, когда смогу. Может быть, ты расскажешь его сестре».

Закончив читать, Цицерон передал мне письмо, после чего сжал кулаки, свел их вместе и поднял глаза к небесам.

– Благодарение богам, что мне позволено видеть этот момент!

– Хотя жаль Гирция, – добавил я. Мне вспомнились все те обеды под звездами Тускула, на которых он присутствовал.

– Верно… Мне очень его жаль, – кивнул мой друг. – И все-таки насколько лучше умереть быстро и со славой в битве, чем умирать медленно и убого на одре болезни. Эта война ожидала героя. Моей обязанностью будет воздвигнуть статую Гирция на пустующем постаменте.

Тем утром Цицерон захватил письмо Октавиана в Сенат, намереваясь прочесть его вслух, произнести «надгробную речь, чтобы закончить все надгробные речи» и предложить устроить Гирцию государственные похороны. То, что мой друг смог перенести потерю консула так легко, показывало, в каком жизнерадостном состоянии духа он пребывал. На ступенях храма Конкордии Марк Туллий повстречал городского претора, который тоже только что явился туда. Сенаторы вливались в храм, чтобы занять свои места. Были проведены ауспиции.

Корнут ухмылялся.

– Судя по выражению твоего лица, я догадываюсь, что ты тоже слышал новости о последнем поражении Антония? – спросил он Цицерона.

– Я в экстазе. Теперь мы должны позаботиться о том, чтобы негодяй не спасся, – ответил тот.

– О, поверь старому солдату – у нас более чем достаточно людей, чтобы перерезать ему путь! Однако жаль, что это стоило нам жизни консула.

– Воистину… Скверное дело.

Они начали бок о бок подниматься по ступеням к входу в храм.

– Думаю, я прочту надгробную речь, если ты не возражаешь, – сказал Цицерон.

– Конечно, хотя Кален уже спросил меня, не может ли он кое-что сказать.

– Кален!.. А какое он имеет к этому отношение?

Корнут остановился и удивленно повернулся к Марку Туллию:

– Ну, поскольку Панса был его зятем…

– О чем ты? – удивился оратор. – Ты все неправильно понял. Панса не погиб, погиб Гирций.

– Нет-нет! Панса, уверяю тебя! Прошлой ночью я получил послание от Децима. Посмотри.

И Марк Корнут отдал Цицерону письмо.

– Децим пишет, что, как только осада была снята, он прямиком направился в Бононию, чтобы посоветоваться с Пансой о том, как им лучше преследовать Антония, – отправился только для того, чтобы обнаружить, что Панса скончался от ран, полученных в первой битве.

Цицерон отказался в это поверить, и, только прочитав письмо Децима Брута, он признал, что сомнений нет.

– Но Гирций тоже мертв… Убит во время штурма лагеря Антония. Я получил письмо от юного Цезаря, подтверждающее, что он взял попечение над телом.

– Оба консула мертвы?!

– Это невообразимо…

Марк Туллий выглядел настолько ошеломленным новостями, что я испугался, как бы он не упал со ступеней спиной вперед.

– За все время существования республики только восемь консулов умерли в тот же год, когда заняли эту должность. Восемь – почти за пятьсот лет! – воскликнул он. – А теперь мы потеряли двоих за одну неделю!

Некоторые из проходивших мимо сенаторов остановились, чтобы посмотреть на них. Осознав, что их слушают, Цицерон увлек собеседника в сторону и заговорил тихо и настойчиво:

– Это мрачный момент, но мы должны его пережить. Нельзя позволить, чтобы что-нибудь помешало нам преследовать Антония и уничтожить его. Вот альфа и омега нашей политики. Множество наших коллег попытаются воспользоваться трагедией, чтобы учинить беду.

– Да, но кто будет командовать нашими войсками в отсутствие консулов? – спросил Корнут.

Мой друг издал полустон-полувздох и приложил руку ко лбу. Как это путало все его тщательно разработанные планы, все хрупкое равновесие политических сил!

– Что ж, полагаю, альтернативы тут нет. Это должен быть Децим, – сказал оратор. – Он старший по возрасту и по опыту, и он – губернатор Ближней Галлии.

– А что насчет Октавиана?

– Октавиана предоставь мне. Но нам нужно будет проголосовать за то, чтобы его вознаградили самыми экстраординарными благодарностями и почестями, если мы хотим удержать его в нашем лагере.

– Разумно ли делать его столь могущественным? Однажды он обернется против нас, я уверен.

– Возможно, и обернется. Но с ним можно будет справиться позже: возвышать, восхвалять – и убрать[91].

Это было одно из циничных замечаний, которые Цицерон часто отпускал ради рисовки: искусная шутка, не более.

– Очень хорошо, – сказал Марк Корнут. – Я должен это запомнить: возвышать, восхвалять – и убрать.

Потом они обсудили, как лучше будет преподнести новости Сенату, какие предложения следует выдвинуть и какие голосования провести, после чего отправились дальше, в храм.

– Народ пережил триумф и трагедию почти одновременно, – сказал мой друг молчащему Сенату. – Смертельная опасность была отражена, но только ценою смерти. Только что прибыли вести, что мы одержали вторую и безоговорочную победу при Мутине. Антоний бежал вместе с немногими оставшимися сторонниками. Куда именно, мы не знаем – на север ли, в горы ли, к вратам ли самого Аида, да и какая разница!

(В моих записях отмечено, что тут раздались громкие приветственные крики.)

– Но, сограждане, я должен вам сказать, что Гирций погиб. И Панса погиб.

(Судорожные вдохи, крики, протесты.)

– Боги потребовали жертвоприношения во искупление нашей слабости и нашей глупости в течение последних месяцев и лет, и два наших доблестных консула заплатили за это сполна. В свое время их земные останки будут возвращены в город. Мы похороним их с официальными почестями. Мы построим огромный монумент их доблести, на который люди будут глядеть тысячу лет. Но лучше всего мы почтим их, закончив задачу, которую они почти завершили, и уничтожив Антония раз и навсегда.

(Аплодисменты.)

– Я считаю, что, ввиду потери наших консулов при Мутине и помня о необходимости довести войну до конца, Децима Юния Альбина Брута следует назначить главнокомандующим действующими армиями Сената – и что Гай Юлий Цезарь Октавиан должен стать его помощником по всем вопросам. В знак признания их блестящего полководческого искусства, героизма и успеха имя Децима Юния Альбина надо добавить в римский календарь, чтобы вечно отмечать его день рождения, а Гая Юлия Цезаря Октавиана вознаградить почестями овации, как только ему будет удобно явиться в Рим и получить ее.

Последовавшие за сим дебаты были полны злых выходок. Цицерон написал потом Бруту: «В этот день я понял, что благодарность набирает куда меньше голосов в Сенате, чем озлобленность».

Исаврик, завидуя Октавиану точно так же, как он завидовал и Антонию, возражал против идеи вознаградить того овацией, что позволило бы Октавиану провести свои легионы шествием через Рим. В конце концов, Цицерон смог добиться принятия своего предложения, лишь согласившись воздать еще более громкие почести Дециму, назначив ему триумф. Была создана комиссия из десяти человек, чтобы урегулировать вознаграждение солдат деньгами и землей: замысел состоял в том, чтобы перетянуть их от Октавиана, уменьшив награду и отдав их на содержание Сената. К ранению добавилось оскорбление: ни Октавиана, ни Децима не пригласили присоединиться к этой комиссии.

Кален, одетый в траур, потребовал также, чтобы врача его зятя – Глико – арестовали и допросили под пыткой, чтобы узнать, не следует ли считать смерть Пансы убийством.

– Помните – сначала нас заверяли, что его ранения несерьезны, но теперь мы видим, что определенные личности многое выигрывают, убрав его, – заявил он, и это был явный намек на Октавиана.

В общем и целом то был незадавшийся день, и вечером Цицерону пришлось сесть и написать Октавиану, объясняя, что произошло.

«Я посылаю тебе с тем же гонцом решения, на которых сегодня сошелся Сенат. Надеюсь, ты поймешь логику, согласно которой мы отдали тебя и твоих солдат под командование Децима, так же, как раньше ты подчинялся консулам. Комиссия Десяти – это маленькое недоразумение, которое я постараюсь отменить: дай мне время. Если б ты был здесь, мой дорогой друг, чтобы услышать панегирик!.. Стропила звенели от восхвалений твоей смелости и верности, и я рад сообщить, что ты будешь самым молодым командиром в истории республики, награжденным почестями овации. Продолжай преследовать Антония, и пусть в твоем сердце по-прежнему будет место для меня, как в моем сердце есть место для тебя».

После этого наступила тишина. Долгое время Цицерон не получал известий с театра военных действий. И неудивительно – они шли в далекой, негостеприимной стране. Мой друг утешался, представляя себе Антония с небольшой шайкой его приверженцев, пробирающихся по неприступным узким горным проходам, и Децима Брута, который пытается их перехватить.

Только в тринадцатый день марта пришли известия от Децима – а потом, как часто бывает в подобных случаях, не одна, а целых три депеши прибыли одновременно. Я немедленно отнес их Цицерону в кабинет; он жадно вскрыл футляр и прочел их вслух, по порядку. Первое письмо было датировано двадцать девятым апреля и мгновенно насторожило оратора: «Я попытаюсь позаботиться о том, чтобы Антоний не смог удержаться в Италии. Немедленно отправлюсь за ним».

– Немедленно? – переспросил Марк Туллий, снова сверившись с датой в заголовке письма. – О чем это он? Он пишет спустя восемь дней после того, как Антоний бежал из Мутины…

Следующее послание было написано неделю спустя, когда Децим наконец-то находился на марше: «Причины, мой дорогой Цицерон, по которым я не смог немедленно погнаться за Антонием, таковы. У меня не было ни кавалерии, ни вьючных животных. Я не знал о смерти Гирция и не доверял Цезарю, пока не познакомился с ним и не поговорил с ним. Так прошел первый день. На следующий день рано утром я получил послание от Пансы, вызывающего меня в Бононию, и, уже находясь в пути, узнал о его смерти. Я поспешил обратно к своему подобию армии. Она самым плачевным образом уменьшилась в численности и пребывает в очень плохом состоянии из-за недостатка всего необходимого. Антоний опередил меня на два дня и, как преследуемый, делал куда более длинные переходы, чем я – как преследователь, потому что он двигался суматошно, а я – в обычном порядке. Куда бы он ни направлялся, он открывал бараки рабов и уводил оттуда людей, нигде не делая остановок, пока не добрался до Вады. Похоже, он набрал довольно многочисленный отряд, и, возможно, отправляется к Лепиду.

Если Цезарь прислушался ко мне и перевалил через Апеннины, я должен загнать Антония в такой тесный угол, что его, скорее, прикончит недостаток припасов, чем холодная сталь. Но невозможность отдавать приказы ни Цезарю, ни (через Цезаря) его армии – это очень плохо. Меня тревожит то, как может разрешиться эта ситуация. Я не могу больше кормить своих людей».

Третье письмо было написано день спустя после второго и послано из предгорий Альп: «Антоний на марше. Он направляется к Лепиду. Пожалуйста, позаботься о дальнейших событиях в Риме. Отрази направленную на меня вселенскую злобу, если сможешь».

– Он дал ему уйти, – сказал Цицерон, опустив голову на руку и перечитывая письма от начала до конца. – Он дал ему уйти! А теперь он говорит, что Октавиан не может или не будет слушаться его, как главнокомандующего… Ну и дела!

Оратор немедленно написал письмо, чтобы тот же гонец, вернувшись, доставил его Дециму: «Судя по твоим словам, пламя войны, далеко не погасшее, полыхнуло еще выше. Мы поняли так, что Антоний бежал в отчаянии с несколькими невооруженными и павшими духом приверженцами. В действительности его положение таково, что стычка с ним будет опасным делом. Я вообще не считаю, что он бежал из Мутины, – просто перенес театр военных действий в другое место».

На следующий день похоронный кортеж Гирция и Пансы добрался до Рима в сопровождении почетной охраны – кавалеристов, посланных Октавианом. Он прошел в сумерках по улицам до форума, и за ним наблюдала притихшая хмурая толпа. У подножия ростры в свете факелов ожидали сенаторы, все в черных тогах, чтобы встретить кортеж. Корнут произнес панегирик, написанный для него Цицероном, а потом обширное собрание двинулось за похоронными дрогами на Марсово поле, где был приготовлен погребальный костер. В знак патриотического уважения погребальщики, актеры и музыканты отказались принять плату. Цицерон пошутил, что, когда погребальщик не берет твоих денег, ты знаешь, что ты – герой. Но втайне, под этой открытой демонстрацией бравады, он был глубоко встревожен. Когда факелы поднесли к основаниям погребальных костров и пламя взметнулось вверх, в его свете лицо Марка Туллия выглядело старым и осунувшимся от беспокойства.

Почти таким же тревожным фактом, как и спасение Антония, было то, что Октавиан или не хотел, или не мог подчиняться приказам Децима. Цицерон написал ему, умоляя соблюдать указ Сената и отдать себя и свои легионы под командование губернатора: «Пусть любые разногласия будут улажены после нашей победы! Поверь, самый верный путь добиться высочайших почестей в государстве – это сыграть сейчас самую важную роль в уничтожении величайшего врага».

Он не получил ответа – зловещий знак.

Потом Децим написал моему другу снова: «Лабеон Сегулий говорит, что он был у Октавиана и они немало толковали о тебе. Сам Октавиан не высказал насчет тебя никаких жалоб, говорит Сегулий, не считая упоминания ремарки, которую он приписывает тебе: “Молодого человека следует возвышать, восхвалять – и убрать”. Он добавил, что не собирается позволить, чтобы его убрали. Что же касается ветеранов, то они злобно ропщут и представляют для тебя опасность. Они собираются запугивать тебя и впоследствии заменить тебя молодым человеком».

Я давно предупреждал Цицерона, что его любовь к игре слов и забавным репликам когда-нибудь доведет его до беды, но он не мог удержаться от этого. Марк Туллий всегда пользовался репутацией человека колкого остроумия, а когда он стал старше, то стоило ему открыть рот, как люди собирались вокруг, желая посмеяться. Такое внимание льстило ему и вдохновляло его на то, чтобы отпускать еще более саркастические реплики. Его сухие замечания быстро передавались из уст в уста, а иногда ему приписывали фразы, которые он никогда не произносил; я составил целую книгу таких апокрифов. Первый Юлий Цезарь, бывало, наслаждался его «шпильками», даже когда сам становился их мишенью. Например, когда диктатор изменил календарь и кто-то спросил, придется ли восход Сириуса на ту же дату, что и раньше, Цицерон ответил: «Сириус сделает, как ему велят».

Говорят, Гай Юлий Цезарь покатывался со смеху от шуток моего друга, но его приемный сын, каковы бы ни были прочие его достоинства, имел изъян в отношении чувства юмора, и Марк Туллий в кои-то веки последовал моему совету и написал ему письмо с извинениями: «Насколько я понимаю, законченный дурак Сегулий рассказывает всем и каждому о некоей шутке, которую я предположительно отпустил, и теперь весть о ней достигла и твоих ушей. Я не могу припомнить, чтобы делал такое замечание, но я не отрекаюсь от него, потому что оно смахивает на то, что я мог бы сказать, – нечто легкомысленное, сказанное под влиянием момента, а не для того, чтобы это рассматривали как серьезное политическое заявление. Я знаю, мне не нужно тебе рассказывать, как я тебя люблю и как ревностно защищаю твои интересы, насколько я непреклонен в том, что ты должен играть ведущую роль в наших делах в грядущие годы, но, если я случайно тебя оскорбил, искренне прошу прощения».

На это письмо пришел такой ответ: «От Гая Цезаря – Цицерону. Мое отношение к тебе не изменилось. Не нужно извинений, хотя, если тебе хочется их принести, само собой, я их принимаю. К несчастью, мои сторонники не так беззаботны. Они предупреждают меня каждый день, что я – дурак, раз доверился тебе и Сенату. Твоя неосторожная реплика была для них что мята для кота. И в самом деле – тот указ Сената! Как можно ожидать, что я отдамся под командование человека, который заманил моего отца в смертельную ловушку? Я обращаюсь с Децимом вежливо, но мы никогда не сможем стать друзьями, и мои люди – они ведь ветераны моего отца – никогда не пойдут за ним. Они говорят, что лишь одна причина заставила бы их биться за Сенат безоговорочно – если бы меня сделали консулом. Такое возможно? В конце концов, оба места консула вакантны, и, если я могу в девятнадцать лет быть пропретором, почему не могу быть консулом?»

Это письмо заставило Цицерона побелеть. Он немедленно написал в ответ, что, каким бы вдохновленным богами Октавиан ни был, Сенат никогда не согласится, чтобы человек, которому еще не исполнилось и двадцати, стал консулом. Тот ответил так же быстро: «Похоже, моя молодость не мешает мне возглавлять армию на поле боя, но мешает мне быть консулом. Если единственный спорный вопрос – юность, не мог бы я стать соконсулом того, кто так же стар, как я молод, и чья политическая мудрость и опыт возместят недостаток их у меня?»

Цицерон показал это письмо Аттику.

– Что ты можешь из этого извлечь? Он предлагает то, о чем я думаю?

– Уверен, именно это он и подразумевает. Что ты будешь делать?

– Не буду притворяться, что такая честь ничего бы для меня не значила. Очень мало людей становились консулами дважды – это означало бы бессмертную славу, и я в любом случае выполняю всю работу консула, хоть и не называюсь им. Но цена!.. Нам уже довелось иметь дело с одним Цезарем с армией за спиной, требующим в обход закона назначить его консулом, и, в конце концов, нам пришлось воевать, чтобы попытаться его остановить. Неужели мы должны иметь дело с еще одним и на сей раз покорно сдаться ему? Как это будет выглядеть для Сената и для Брута с Кассием? Кто вложил такие идеи в голову молодого человека?

– Может, ему и не нужно, чтобы кто-то вкладывал их в его голову, – ответил Аттик. – Может, они возникли у него совершенно спонтанно.

Цицерон не ответил. Рассматривать такую возможность было невыносимо.

Две недели спустя Марк Туллий получил письмо от Эмилия Лепида, стоявшего лагерем со своими семью легионами у Серебряного моста[92] в южной Галлии. Прочитав послание, Цицерон наклонился и опустил голову на стол. Одной рукой он подтолкнул письмо ко мне.

«Мы долго дружили, но, без сомнения, во времена нынешнего жестокого и неожиданного политического кризиса враги мои доставили тебе ложные и недостойные сообщения обо мне, сочиненные с тем, чтобы причинить твоему сердцу патриота немалое беспокойство, – прочитал я. – У меня есть к тебе одна горячая просьба, дорогой Цицерон. Если прежние моя жизнь и рвение, усердие и добросовестность в ведении государственных дел показали тебе, что я достоин имени, которое ношу, умоляю, в будущем ожидай от меня таких же или более великих дел. Твоя доброта все больше и больше делает меня твоим должником».

– Я не понимаю, – сказал я. – Почему ты так расстроен?

Мой друг вздохнул и выпрямился, и я, к огромной своей тревоге, увидел в его глазах слезы.

– Потому что это означает, что он намеревается присоединиться со своим войском к Антонию и заранее запасается оправданиями. Его двуличность так неуклюжа, что становится едва ли не привлекательной.

Конечно же, он был прав. В тот же день, тридцатого мая, когда Цицерон получил фальшивые заверения Марка Лепида, сам Антоний – длинноволосый и бородатый после почти сорока дней бегства – появился на дальнем берегу реки напротив лагеря этого полководца. Он перешел реку вброд, по грудь в воде, облаченный в темный плащ, после чего поднялся к палисаду и начал разговаривать с легионерами. Многие знали его по Галлии и по гражданским войнам, и люди собрались, чтобы его послушать. На следующий день он перевел через реку всех своих солдат, и люди Лепида встретили их с распростертыми объятьями. Они срыли свои укрепления и позволили Марку Антонию войти в их лагерь без оружия. Антоний обошелся с Эмилием с огромным уважением, назвал его «отцом» и горячо уверил, что за ним останутся его генеральский ранг и почести, если тот присоединится к его делу. Солдаты разразились приветственными криками, и Лепид согласился.

По крайней мере, именно такую историю они состряпали вместе. Цицерон не сомневался, что эти двое с самого начала были партнерами и их встреча была устроена заранее. Просто, если б Марк Эмилий смог притвориться, что покорился непреодолимой силе, это заставило бы его выглядеть не таким отъявленным предателем, каким он на самом деле являлся.

Ушло десять дней на то, чтобы донесение Лепида о сокрушительном повороте событий достигло Сената, хотя панические слухи опередили гонца. Корнут зачитал письмо вслух в храме Конкордии: «Я призываю в свидетели богов и людей – мое сердце и разум всегда были расположены ко всеобщему благополучию и свободе. Вскоре я доказал бы вам это, если б судьба не вырвала решение у меня из рук. Вся моя армия, верная старой привычке хранить жизнь римлян и всеобщий мир, взбунтовалась и, по правде говоря, заставила меня к ней присоединиться. Я умоляю и заклинаю вас: не считайте преступлением выказанное мною и моим войском милосердие в конфликте между соотечественниками».

Когда городской претор закончил читать, раздался всеобщий громкий вздох – это был почти стон, словно весь зал задерживал дыхание в надежде, что слухи окажутся ложными.

Корнут жестом предложил Цицерону открыть дебаты. В последовавшей за тем тишине, когда мой друг встал, можно было почувствовать почти детскую жажду утешения. Но у оратора не было слов, которые могли бы утешить собравшихся.

– Вести из Галлии, которые мы давно предполагали и которых страшились, не стали неожиданностью, сограждане, – произнес он. – Единственное потрясение – это наглость Лепида, который принимает нас всех за идиотов. Он умоляет нас, он заклинает нас, он просит нас – эта тварь! Нет, даже не тварь – эти мерзкие, жалкие отбросы благородного рода, которые лишь приняли форму человеческого существа! – он умоляет нас не считать его предательство преступлением. Ну и трусость! Я больше уважал бы его, если б он просто вышел и сказал правду: что он увидел возможность содействовать своим чудовищным амбициям и нашел такого же вора, чтобы тот стал его партнером по преступлению. Я предлагаю немедленно объявить его врагом общества и конфисковать всю его собственность и имения, дабы помочь нам заплатить новым легионам, которые будут набраны в возмещение тех, что он украл у государства.

Это было встречено громкими аплодисментами.

– Но у нас уйдет некоторое время, чтобы набрать новые войска, а мы тем временем должны посмотреть в лицо тому полезному факту, что наша стратегическая ситуация крайне опасна. Если огонь мятежа в Галлии распространится на четыре легиона Планка – а я боюсь, что мы должны приготовиться к такой возможности, – против нас может оказаться добрая часть шестидесяти тысяч человек.

Цицерон заранее решил не пытаться скрыть тяжесть критической ситуации, и после его слов тишина уступила место встревоженному гулу.

– Мы не должны отчаиваться, – продолжал он, – хотя бы потому, что у нас есть солдаты, набранные благородными и доблестными Брутом и Кассием – но они в Македонии, они в Сирии, они в Греции, а не в Италии. Еще у нас есть один легион новых рекрутов в Лации и два африканских легиона, которые сейчас находятся в море, на пути домой, чтобы защищать столицу. К тому же есть армии Децима и Цезаря – хотя первая ослаблена, а вторая ведет себя вызывающе. Другими словами, у нас есть все шансы на успех. Но нет лишнего времени. Я предлагаю Сенату приказать Бруту и Кассию немедленно послать в Италию достаточно войск, чтобы мы могли защищать Рим, увеличить налоги для сбора новых легионов и ввести чрезвычайный налог на собственность в размере одного процента, дабы можно было закупить вооружение и экипировку. Если мы все это сделаем, черпая силу в храбрости наших предков и справедливости нашего дела, моя вера, что свобода в конце концов одержит триумф, останется неизменной.

Оратор произнес последние фразы со всей своей обычной силой и энергией, но, когда он сел, аплодисменты были скудными. В воздухе словно висела ужасающая вонь вероятного поражения – едкая, как вонь горящей смолы.

Следующим поднялся Исаврик. До настоящего времени этот высокомерный и амбициозный патриций был в Сенате самым ярым противником самонадеянного Октавиана. Он осуждал избрание того особенным претором и даже пытался не допустить, чтобы молодому человеку оказали относительно умеренные почести и овации. Но теперь он произнес такой хвалебный спич молодому Цезарю, что удивил всех:

– Если Рим следует защищать от амбиций Антония, теперь поддерживаемых войском Лепида, я начинаю верить, что Цезарь – тот человек, на которого мы главным образом и должны положиться. Его имя может вызвать армии словно из ничего и заставить их маршировать и сражаться. Его проницательность может принести нам мир. Должен сказать, сограждане, что недавно в знак веры в него я предложил ему руку своей дочери и благодарен ему за то, что могу сейчас сообщить: он согласился.

Цицерон внезапно дернулся, как будто его поймали на невидимый крючок. Но Исаврик еще не закончил.

– Чтобы еще больше привязать этого замечательного молодого человека к нашему делу и чтобы поощрить его людей сражаться против Марка Антония, я выдвигаю следующее предложение: ввиду серьезной военной ситуации, созданной предательством Лепида, и помня об услугах, которые Октавиан уже оказал республике, изменить конституцию, с тем чтобы Гаю Юлию Цезарю Октавиану было дозволено занять пост консула в его отсутствие.

Впоследствии Марк Туллий проклинал себя за то, что не увидел, как это надвигается. Стоило лишь задуматься, и стало бы очевидным: раз Октавиан не смог уговорить Цицерона баллотироваться в консулы в качестве его партнера, он попросил об этом кого-то другого. Но подчас даже самые проницательные государственные деятели не замечают очевидного, и теперь мой друг оказался в неловкой ситуации. Ему следовало предположить, что Октавиан уже совершил сделку с этим его будущим тестем. Следует ли благосклонно принять ее или же воспротивиться ей? У оратора не оставалось времени на раздумья. Вокруг него на всех скамьях стоял гул: сенаторы делились предположениями. Исаврик сидел, скрестив руки, явно очень довольный устроенной им сенсацией, а Корнут вызвал Цицерона, чтобы тот ответил на предложение.

Марк Туллий медленно встал, поправил тогу, огляделся по сторонам и откашлялся – все это было его знакомой тактикой проволочек, дававшей время подумать.

– Могу я сперва поздравить благородного Исаврика с замечательным семейным родством, о котором он только что объявил? – начал он наконец. – Я знаю этого молодого человека как храброго, умеренного, скромного, рассудительного, патриотичного, доблестного на войне и обладающего спокойным трезвым рассудком – короче, у него есть все, что должно быть у зятя. Нет у него в Сенате более сильного защитника, чем я. Его будущая карьера в республике блестящая и уверенная. Он станет консулом, не сомневаюсь. Но станет ли он консулом, когда ему нет еще и двадцати, и только потому, что у него есть армия, – другой вопрос. Сограждане, мы начали эту войну с Антонием ради принципа, гласящего, что ни один человек – каким бы одаренным, каким бы могущественным, каким бы стремящимся к славе он ни был – не должен стоять превыше закона. Всякий раз, когда за тридцать лет моего служения государству мы поддавались искушению проигнорировать закон – а в тот момент часто казалось, что это делается по веским причинам, – мы еще чуть дальше сползали в сторону обрыва. Я помог принятию специального закона, даровавшего Помпею беспрецедентную власть для войны с пиратами. Война была проведена с громадным успехом; но наиболее длительным последствием того закона было не поражение пиратов: оно заключалось в создании прецедента, давшего Цезарю возможность править Галлией почти десятилетие и сделаться чересчур могущественным, чтобы государство могло его сдержать. Я не говорю, что младший Цезарь такой же, как старший. Но я говорю: если мы сделаем его консулом и, по сути, отдадим под его контроль все наши войска, то предадим те самые принципы, ради которых сражаемся и которые вернули меня в Рим, когда я уже готов был отплыть в Грецию, – принципы, благодаря которым Римская республика с ее разделением власти, с ее ежегодными свободными выборами каждого магистрата, с ее судами и судьями, с ее балансом между Сенатом и народом, с ее свободой слова и мысли, является самым благородным творением человечества. И я, скорее, лягу на землю, давясь собственной кровью, чем предам принципы, на коих все это держится, а это прежде всего и всегда – равенство перед законом.

Его слова были встречены теплыми аплодисментами и полностью определили курс дальнейших дебатов – настолько, что Исаврик с ледяной официальностью и сердито глядя на Цицерона, позже отозвал свое предложение и никогда больше его не выносил.

Я спросил своего друга, не собирается ли тот написать Октавиану, чтобы объяснить свою позицию, но он покачал головой.

– Мои доводы изложены в моей речи, и она очень скоро попадет в его руки – мои враги позаботятся об этом.

В последующие дни Цицерон был занят как никогда – написал Бруту и Кассию, чтобы побудить их прийти на помощь гибнущей республике («Государству грозит величайшая опасность из-за преступной глупости Марка Лепида!»), присматривал за сборщиками податей, когда те начали увеличивать налог, обходил дворы кузнецов, уговаривая их делать больше оружия, инспектировал вместе с Корнутом недавно набранный легион, предназначавшийся для защиты Рима. Однако оратор знал, что дело республики безнадежно, особенно когда увидел, как Фульвию несут в открытых носилках через форум в сопровождении большой свиты.

– Я думал, мы в конце концов избавились от этой мегеры, – пожаловался он за обедом, – и вот пожалуйста – она здесь, все еще в Риме и рисуется напоказ, хотя ее мужа наконец-то объявили врагом общества. Стоит ли удивляться, что мы в таком отчаянном положении? Как такое возможно, когда все ее имущество должно быть конфисковано?

Наступила пауза, а потом Помпоний Аттик тихо сказал:

– Я одолжил ей кое-какие деньги.

– Ты?! – Цицерон перегнулся через стол и вгляделся в него, как в какого-то загадочного незнакомца. – Почему, во имя неба, ты так поступил?

– Мне стало ее жалко.

– Нет, не стало! Ты захотел, чтобы Антоний был тебе обязан. Это – мера предосторожности. Ты думаешь, что мы проиграем.

Аттик этого не отрицал, и Марк Туллий ушел из-за стола.

В конце того несчастного месяца «июля» в Сенат поступили сообщения о том, что армия Октавиана свернула свой лагерь в Ближней Галлии, перешла через Рубикон и марширует на Рим. Хотя Цицерон и ожидал этого, вести все равно обрушились на него сокрушительным ударом. Он дал слово римскому народу, что если «посланному богами мальчику» дадут империй, тот будет образцовым гражданином.

«В этой войне нас преследовали все мыслимые неудачи, – плакался он Бруту. – Я пишу это, испытывая величайшую скорбь оттого, что вряд ли смогу выполнить обещания, данные в отношении молодого человека, почти мальчика, за которого я поручился перед республикой».

Именно тогда мой друг спросил, не считаю ли я, что он должен покончить с собой ради сохранения чести – и впервые я увидел, что это говорится не ради пустой рисовки. Я ответил, что не думаю, чтобы дело дошло до такого.

– Может, и нет, но я должен быть готов, – заявил Цицерон. – Я не хочу, чтобы ветераны Цезаря запытали меня до смерти, как Требония. Вопрос в том, как это сделать. Сомневаюсь, что смогу не испугаться клинка… Как думаешь, не уронит ли меня в глазах потомства, если вместо клинка я выберу способ Сократа и приму цикуту?

– Уверен, что не уронит.

Цицерон попросил меня приобрести для него яд, и я в тот же день отправился к врачу, который дал мне маленький кувшинчик. Врач не спросил, зачем он мне нужен; полагаю, он и так все понимал.

Несмотря на восковую печать на кувшинчике, я учуял удушливый запах, похожий на запах мышиного помета.

– Сделано из семян, – объяснил врач. – Из самой ядовитой части растения, которую я растолок в порошок. Должна подействовать малейшая доза – не больше щепотки, проглоченной с водой.

– Как быстро действует яд? – спросил я его.

– Часа три или около того.

– Это болезненно?

– Яд вызывает медленное удушье. Сам как думаешь, больно это или нет?

Я положил кувшинчик в шкатулку, а шкатулку запер в сундук в своей комнате, как будто спрятанная с глаз долой смерть могла быть отсрочена.

На следующий день шайки легионеров Октавиана начали появляться на форуме. Он послал четыреста человек впереди своей главной армии с целью запугать Сенат и гарантировать себе консульство. Всякий раз, когда легионеры видели сенатора, они окружали его, толкали и демонстрировали мечи, хотя никогда по-настоящему не вынимали оружия. Корнут, как старый солдат, отказался поддаться на угрозы. Полный решимости навестить Цицерона на Палатине, городской претор толкался и пихался в ответ до тех пор, пока легионеры его не пропустили. Но он посоветовал Марку Туллию ни под каким предлогом не выходить без сильного эскорта:

– Они считают, что ты не меньше отвечаешь за смерть Цезаря, чем Децим и Брут.

– Если б я и вправду за нее отвечал! – вздохнул в ответ мой друг. – Тогда бы мы одновременно позаботились об Антонии и не были бы сегодня в такой беде.

– Ну, для тебя есть новости и получше: африканские легионы прибыли вчера вечером, и мы не потеряли ни единого корабля. Восемь тысяч человек и тысяча конницы в эту самую минуту высаживаются в Остии. Этого должно хватить, чтобы сдержать Октавиана – по крайней мере, до тех пор, пока Брут и Кассий не пришлют нам помощь.

– Но эти легионеры верны нам?

– Так заверили меня их командиры.

– Тогда приведи их сюда как можно скорее.

Легионы находились всего в одном дне пути от Рима. Едва они приблизились к городу, как люди Октавиана ускользнули в предместья.

Когда авангард добрался до складов с солью, Корнут приказал колонне пройти через Тройные ворота и пересечь Бычий форум на виду у толпы, чтобы поднять дух горожан. Потом легионы заняли позицию на Яникуле[93]. С этих стратегических высот они контролировали западные подступы к Риму и могли быстро развернуться, чтобы преградить путь любому вторгшемуся войску.

Корнут спросил Цицерона, не может ли тот пойти и вдохновить людей воодушевляющей речью. Оратор согласился, и его перенесли к городским воротам в носилках в сопровождении пятидесяти пеших легионеров. Я ехал за ним верхом на муле.

То был жаркий, удушливый день без единого дуновения ветерка. Мы перешли через Тибр по Свайному мосту и потащились по высохшей земляной дороге через кварталы лачуг, которыми на моей памяти всегда была полна равнина Ватикан. Летом она пользовалась дурной славой малярийной и кишела злобными насекомыми.

Носилки Цицерона имели противомоскитную сетку, но у меня защиты не было, и насекомые ныли мне в уши. Все это место провоняло человеческими отбросами. Из дверных проемов покосившихся хибар за нами вяло наблюдали дети со вздувшимися от голода животами, а повсюду вокруг них клевали мусор сотни ворон, на которых никто не обращал внимания, – они гнездились неподалеку в священной роще.

Мы прошли через ворота Яникула и поднялись на холм. Там было полно солдат. Они поставили свои палатки повсюду, где смогли найти местечко.

На более плоском месте, на верху склона, Корнут разместил четыре когорты – почти две тысячи человек. Они стояли рядами на жаре – свет, отражающийся в их шлемах, слепил, как солнце, и мне пришлось заслонить глаза.

Когда Цицерон вышел из носилок, наступила полная тишина. Претор провел его к низкой трибуне, стоящей рядом с алтарем.

Принесли в жертву овцу. Из нее вытащили внутренности, и гаруспики, исследовав их, объявили предсказание:

– Нет сомнений в конечной победе.

Над нашими головами кружили вороны. Жрец прочел молитву, а потом Марк Туллий заговорил.

Я не могу припомнить, что именно он тогда сказал. В его речи были все обычные слова – свобода, предки, сердца и алтари, законы и храмы, – однако в кои-то веки я слушал его, но не слышал. Я глядел на лица легионеров – обожженные солнцем, худощавые, бесстрастные. Некоторые солдаты жевали мастику, и я попробовал посмотреть на эту сцену их глазами. Они были завербованы Цезарем, чтобы сражаться против царя Юбы и армии Катона. Они перебили тысячи человек и с тех пор оставались в Африке. Они проделали сотни миль на переполненных судах. Они весь день двигались форсированным маршем. А теперь выстроились в Риме на жаре, и старик говорил им о свободе, предках, сердцах и алтарях – и для них это ничего не значило.

Цицерон закончил свою речь.

Царила тишина.

Корнут приказал легионерам трижды приветственно крикнуть.

Тишина продолжалась.

Оратор шагнул с возвышения, вернулся в свои носилки, и мы двинулись обратно, вниз с холма, мимо большеглазых голодающих детей.

На следующее утро Корнут пришел повидаться с Цицероном и рассказал ему, что африканские легионы ночью подняли мятеж. Похоже, люди Октавиана прокрались в темноте обратно из предместий в город, просочились в лагеря и пообещали солдатами вдвое больше денег, чем мог позволить себе заплатить Сенат. Тем временем докладывали, что главная армия Октавиана движется на юг по Фламиниевой дороге и сейчас находится в каком-то дне пути от Рима.

– Что ты теперь будешь делать? – спросил Цицерон претора.

– Покончу с собой, – был его ответ.

Так он и сделал, тем же вечером. Вместо того чтобы сдаться, Корнут прижал к животу острие меча и тяжело упал на него.

Это был благородный человек, и он заслуживает того, чтобы его помнили, хотя бы потому, что он был единственным членом Сената, выбравшим этот путь.

Когда Октавиан подошел близко к городу, большинство из ведущих патрициев вышли, чтобы встретить его на дороге и сопроводить в Рим.

Цицерон сидел в своем кабинете за закрытыми ставнями. Воздух здесь был настолько спертым, что трудно было дышать. Я время от времени заглядывал к нему, но мой друг как будто не шевелился. Он смотрел прямо перед собой, и благородный силуэт его головы на фоне слабого света из окна напоминал мраморный бюст в заброшенном храме. В конце концов, оратор заметил меня и спросил, где Октавиан устроил свой штаб. Я ответил, что он поселился в доме своей матери и отчима на Квиринале.

– Ты не мог бы послать письмо Филиппу и спросить, что, по его мнению, я должен делать? – спросил Марк Туллий.

Я выполнил его просьбу, и гонец вернулся с нацарапанным каракулями ответом, гласившим, что Цицерон должен пойти поговорить с Октавианом: «Я уверен, ты найдешь его расположенным к милосердию».

Оратор устало поднялся.

Большой дом, обычно полный посетителей, стоял пустым: было такое чувство, что в нем давно никто не жил. В свете послеполуденного солнца позднего лета комнаты светились, словно сделанные из золота и янтаря.

Мы отправились вместе в паре носилок и в сопровождении маленького эскорта в дом Марка Филиппа. Часовые охраняли улицу и стояли перед дверями, но они, наверное, получили приказ пропустить Цицерона, потому что сразу расступились. Когда мы шагнули через порог, из дома как раз выходил Исаврик. Я ожидал, что он, как будущий тесть Октавиана, улыбнется Марку Туллию триумфальной или снисходительной улыбкой, но вместо этого он бросил на оратора сердитый взгляд и торопливо прошел мимо.

За открытой тяжелой дверью мы увидели Октавиана, стоящего в углу таблинума и диктующего письмо секретарю. Молодой человек зна́ком предложил нам войти – казалось, он не торопился покончить с письмом.

На нем была простая воинская туника, его доспехи, шлем и меч лежали в беспорядке на кушетке, куда он их бросил, и сам Октавиан смахивал на юного рекрута. В конце концов, он закончил диктовать и отослал секретаря. Затем пристально посмотрел на Цицерона, и этот заинтересованный взгляд напомнил мне взгляд его приемного отца.

– Ты приветствуешь меня последним из моих друзей.

– Ну, я думал, ты будешь занят…

– Да неужто? – Октавиан засмеялся, показав свои ужасные зубы. – А я полагал, ты не одобряешь моих поступков.

Цицерон пожал плечами:

– Мир таков, каков он есть. Я отказался от привычки одобрять или не одобрять. Какой в этом смысл? Люди делают, что пожелают, что бы я ни думал.

– Итак, чем же ты хочешь заняться? Хочешь быть консулом?

На кратчайший миг лицо моего друга как будто затопили удовольствие и облегчение, но потом он понял, что Октавиан шутит, и свет тут же снова погас в его глазах. Он буркнул:

– Теперь ты потешаешься надо мной.

– Так и есть. Прости. Моим соконсулом будет Квинт Педий, мой безвестный родственник, о котором ты никогда не слышал, в чем и заключается все его достоинство.

– Значит, не Исаврик?

– Нет. Тут, похоже, какое-то недоразумение. И на его дочери я не женюсь. Я проведу здесь какое-то время, улаживая дела, а потом мне надо будет уехать и сразиться с Антонием и Лепидом. Ты тоже, если хочешь, можешь покинуть Рим.

– Могу?

– Да, ты можешь покинуть Рим. Можешь писать философские трактаты. Можешь отправиться в любое место Италии, куда тебе заблагорассудится. Однако ты не можешь вернуться в Рим в мое отсутствие и не можешь посещать Сенат. Не можешь писать свои мемуары или любые политические труды. Не можешь покинуть страну и отправиться к Бруту и Кассию. Это приемлемо? Ты дашь мне слово? Я могу заверить, что мои люди не будут столь щедры.

Цицерон склонил голову:

– Это щедро. Это приемлемо. Я даю тебе слово. Спасибо.

– Взамен я гарантирую твою безопасность в знак нашей былой дружбы.

С этими словами Октавиан взялся за письмо, давая понять, что аудиенция закончена.

– И напоследок, – сказал он, когда Марк Туллий повернулся, чтобы уйти. – Это не так уж важно, но мне бы хотелось знать: это была шутка или ты и вправду убрал бы меня?

– Полагаю, я сделал бы именно то, что ты делаешь сейчас, – ответил оратор.

XIX

После всего этого Цицерон как будто совершенно внезапно стал стариком. На следующий день он удалился в Тускул и тут же начал жаловаться на зрение, отказываясь читать и даже писать, говоря, что от этого у него болит голова. Сад больше не давал ему никакого утешения, он никого не навещал, и никто не приходил к нему, не считая его брата. Они часами сидели вместе на скамье в Лицее, по большей части молча. Единственным предметом, на обсуждение которого Квинт мог подбить моего друга, было далекое прошлое – их общие воспоминания о детстве, о том, как они росли в Арпине. Тогда я впервые услышал, как Цицерон подробно говорит о своих отце и матери.

Это действовало на нервы – видеть не кого-нибудь, а его, столь оторванным от мира. Всю жизнь ему требовалось знать, что происходит в Риме, но теперь, когда я пересказывал ему слухи о происходящем – что Октавиан назначил специальный суд над убийцами Цезаря и что он покинул город во главе армии в одиннадцать легионов, чтобы сразиться с Антонием, – Цицерон не делал никаких комментариев, разве что говорил, что предпочитает даже не думать об этом. «Еще несколько таких недель, – подумалось мне, – и он умрет».

Люди часто спрашивают меня, почему он не попытался бежать. В конце концов, Октавиан еще не имел твердого контроля над страной, погода все еще стояла мягкая, а за портами не наблюдали. Марк Туллий мог бы ускользнуть из Италии, чтобы присоединиться к своему сыну в Македонии: я уверен, Брут был бы только рад предложить ему убежище. Но, по правде говоря, у моего друга теперь не хватало силы воли сделать что-нибудь столь решительное.

– Я покончил с бегством, – со вздохом сказал мне Цицерон.

Он не мог найти энергии даже на то, чтобы спуститься к Неаполитанскому заливу. Кроме того, Октавиан гарантировал ему безопасность.

Прошло, наверное, около месяца после того, как мы удалились в Тускул, когда однажды утром Цицерон нашел меня и сказал, что хотел бы просмотреть свои старые письма:

– Эти постоянные разговоры с Квинтом насчет ранних лет взбаламутили осадок моей памяти.

Я сохранил все письма больше чем за три десятилетия, хотя и фрагментарно – и полученные, и отосланные, – рассортировал все свитки по корреспондентам и разложил их в хронологическом порядке. Теперь же я принес цилиндры в библиотеку Марка Туллия, где тот лежал на кушетке, и один из его секретарей стал зачитывать письма вслух.

Вся его жизнь была в них – начиная с ранних попыток избраться в Сенат. Сотни судебных дел, в которых он участвовал, чтобы имя его стало знаменитым, достигших кульминации в эпическом обвинении Верреса, его избрание эдилом, потом – претором и, наконец, – консулом; его борьба с Катилиной и Клодием, изгнание, взаимоотношения с Цезарем, Помпеем и Катоном, гражданская война, убийство Цезаря, возвращение во власть, Туллия и Теренция…

Больше недели оратор заново переживал свою жизнь и в конце концов отчасти обрел прежний дух.

– Какое это было приключение! – задумчиво сказал он, вытянувшись на кушетке. – Все вернулось ко мне – хорошее и плохое, благородное и низкое. Воистину могу сказать, не впав в бесстыдство, что эти письма представляют собой самую полную запись исторической эпохи, какую когда-либо собирал ведущий политический деятель. И какой эпохи! Никто не видел так много и не записал все по горячим следам. История, составленная без малейшей помощи ретроспективы. Можешь ли ты припомнить что-либо, что сравнилось бы с этим?

– Они будут представлять огромный интерес еще тысячу лет, – сказал я, пытаясь поддержать новое хорошее настроение Марка Туллия.

– О, тут будет нечто большее, чем просто интерес! Это факты в мою защиту. Может, я и проиграл прошлое и настоящее, но как знать – не могу ли я все еще с помощью этого выиграть будущее?

Некоторые из писем показывали моего друга в дурном свете: тщеславным, двуличным, жадным, упорствующим в своих заблуждениях, – и я ожидал, что он отберет самые вопиющие примеры этого и прикажет мне их уничтожить. Но когда я спросил, какие письма ему хотелось бы, чтобы я отсеял, он ответил:

– Мы должны оставить их все. Я не могу представить себя потомству неким совершенным образцом: никто такому не поверит. Чтобы этот архив имел необходимую достоверность, я должен предстать перед музой истории обнаженным, как греческая статуя. Пусть будущие поколения сколь угодно потешаются надо мною за мою глупость и претенциозность – самое важное, что им придется меня читать, в том и будет заключаться моя победа.

Из всех изречений, связанных с Цицероном, самым знаменитым и типичным для него является следующее: «Пока есть жизнь, есть надежда». У него все еще была жизнь – или, по крайней мере, подобие жизни, и теперь у него появился тончайший лучик надежды на лучшее.

Начиная с этого дня он сосредоточил остатки сил на единственной задаче: позаботиться, чтобы его бумаги уцелели. Аттик, в конце концов, согласился ему помочь, при условии, что ему позволят забрать каждое письмо, которое он когда-либо писал Цицерону. Оратор с презрением отнесся к такой осторожности, но все же согласился:

– Если он хочет быть лишь тенью в истории, это его дело.

С некоторой неохотой я вернул корреспонденцию, аккуратно собиравшуюся мною столько лет, и наблюдал, как Помпоний Аттик разжигает жаровню, не доверив эту работу слуге, и собственной рукой сжигает все свитки, на которых хранились его письма.

Потом он засадил за работу своих писцов. Были сделаны три полных собрания писем.

Цицерон оставил одно из них себе, другое отдал Аттику, а третье – мне. Я отослал свое на ферму вместе с запертыми ящиками, в которых хранились все мои стенографические записи тысяч собраний, где присутствовал Цицерон, его речей, бесед, острот и едких замечаний, а еще – задиктованные им наброски его книг. Я сказал надсмотрщику, что это следует спрятать в одном из амбаров, и, если что-нибудь со мной случится, он должен отдать все Агате Лицинии, вольноотпущеннице, владелице бани «Венера Либертина»[94] в Байях. Что именно она должна была со всем этим сделать, я не был уверен, но чувствовал, что могу доверять ей больше, чем всем остальным людям в мире.

В конце ноября Цицерон спросил, не отправлюсь ли я в Рим – позаботиться о том, чтобы последние его бумаги забрали из кабинета и доставили сюда для заключительного полного осмотра.

Аттик продал этот дом по его просьбе, и бо́льшая часть мебели уже исчезла. Стояло начало зимы, утро было зябким и сумрачным, и я брел по пустым комнатам, словно невидимый призрак, и мысленно вновь населял их людьми. Я видел таблинум снова полным государственных мужей, обсуждающих будущее республики, слышал смех Туллии в обеденном зале, видел Цицерона, ссутулившегося над философскими книгами в библиотеке в попытке объяснить, почему страх смерти нелогичен… Мои глаза туманились слезами, сердце ныло.

Внезапно начала выть собака – так громко и отчаянно, что мои сладко-горькие фантазии в мгновение ока исчезли. Я остановился и прислушался. Наша старая собака умерла, так что выла, наверное, соседская. Ее горестные завывания побудили присоединиться к ним других псов. Небо было темным от кружащих скворцов, и по всему Риму собаки выли, как волки. Позже говорили, что в этот самый миг кто-то и впрямь видел волка, метнувшегося через форум, что статуи потели кровью и что новорожденный ребенок заговорил. Я услышал топот бегущих ног, посмотрел вниз и увидел группу людей, которые восхищенно вопили, бегом направляясь к ростре и перебрасывая друг другу то, что я сперва принял за футбольный мяч, но потом понял, что это – человеческая голова.

На улице начала визжать женщина. Не задумавшись над тем, что делаю, я вышел, чтобы посмотреть, что происходит, и нашел жену нашего пожилого соседа, Цезеция Руфа, ползущую на коленях в сточной канаве. За ней лежало, растянувшись через порог, туловище мертвеца, из шеи которого хлестала кровь. Ее управляющий – я хорошо его знал – беспомощно метался взад-вперед.

Я в панике схватил его за руку и тряс до тех пор, пока тот не рассказал, что случилось: Октавиан, Антоний и Лепид объединились и опубликовали список из сотен сенаторов и всадников, которых надлежало убить, а состояние которых – конфисковать. Была объявлена премия в сто тысяч сестерциев за каждую принесенную им голову. В этом списке значились оба брата-Цицерона и Аттик.

– Этого не может быть, – заверил я его. – Нам дали торжественное обещание.

– Это правда! – крикнул сосед. – Я сам видел список!

Я вбежал обратно в дом, где немногие оставшиеся рабы собрались, испуганные, в атриуме.

– Вы все должны бежать врассыпную, – сказал я им. – Если вас поймают, то будут пытать, чтобы заставить выдать местонахождение хозяина. Если дело до такого дойдет, говорите, что он в Путеолах.

Затем я торопливо нацарапал сообщение для Цицерона: «Ты, Квинт и Аттик внесены в проскрипционные списки – Октавиан предал тебя – отряды палачей ищут тебя – немедленно отправляйся в свой дом на острове – я найду тебе лодку». Я отдал письмо конюху и велел доставить его Марку Туллию в Тускул, взяв самую быструю лошадь. После этого я отправился в конюшни, нашел свой экипаж и возничего и приказал ехать в сторону Астуры.

Пока мы грохотали вниз по холму, шайки людей с ножами и палками взбегали вверх, на Палатин, туда, где можно было найти поживу среди самых богатых людей, и я в му́ке стукнулся головой о стенку экипажа, думая о том, что Цицерон не сбежал из Италии, когда у него был шанс.

Я заставил несчастного возничего хлестать свою бедную пару лошадей до тех пор, пока бока их не покрылись кровью, чтобы мы смогли прибыть в Астуру до наступления ночи.

Мы нашли лодочника в его хижине, и, хотя море начинало волноваться и свет был тусклым, он доставил нас на веслах через тридцать ярдов к маленькому острову, где среди деревьев стояла уединенная вилла Цицерона. Оратор не посещал ее месяцами, и рабы удивились при виде меня и не на шутку возмутились, что им приходится зажигать очаги и греть комнаты. Я лег на влажный матрас и слушал, как ветер колотит по крыше и шелестит листвой. Когда волны разбивались о каменистый берег и дом потрескивал, я преисполнялся ужаса, воображая, что каждый из этих звуков может возвещать о появлении убийц Марка Туллия. Если б я захватил с собой тот кувшинчик с цикутой, то почти не сомневаюсь, что смог бы принять ее.

На следующее утро погода стала спокойнее, хотя когда я прошел между деревьями и осмотрел огромную ширь серого моря с рядами белых волн, набегающих на берег, то почувствовал себя предельно несчастным. Я гадал, не глуп ли мой план и не лучше ли нам было направиться прямиком в Брундизий, который, по крайней мере, находился на нужной стороне Италии, чтобы отплыть на восток. Но, конечно, вести о проскрипциях и о щедрой награде за отрубленную голову обогнали бы нас, и Цицерон нигде не был бы в безопасности. Он никогда не добрался бы до гавани живым.

Я отправил своего возничего в сторону Тускула со вторым письмом для своего друга, говоря, что я прибыл «на остров» – я продолжал выражаться туманно на тот случай, если послание попадет не в те руки, – и побуждая его спешить изо всех сил.

Потом я попросил лодочника отправиться в Антий и посмотреть, не сможет ли тот нанять судно, которое перевезет нас на побережье. Он посмотрел на меня, как на безумца – как я могу требовать этого зимой, когда погода настолько ненадежна? – но, поворчав, пустился в путь и вернулся на следующий день, чтобы сказать, что раздобыл десятивесельную лодку с парусом, которая будет в нашем распоряжении, как только ей удастся пройти на веслах семь миль от Антия до нашего острова. Теперь я ничего уже больше не мог сделать – только ждать.

На этом лесистом островке Астура Цицерон скрывался после смерти Туллии. Он находил полную тишину (если не считать звуков природы) утешительной; мне же, наоборот, эти звуки действовали на нервы, особенно когда день проходил за днем, а ничего не случалось. Я регулярно наблюдал за берегом, но только под вечер пятого дня на побережье внезапно поднялась суматоха. Из-за деревьев появилось двое носилок в сопровождении свиты рабов.

Лодочник перевез меня туда, и, когда мы подплыли ближе, я увидел, что на берегу стоят Цицерон и Квинт. Я поспешно выбрался на песок, чтобы поприветствовать их, и меня поразил вид обоих братьев. Они были в несвежих одеждах и небриты, глаза у них были красными от слез. Шел легкий дождик. Братья промокли и смахивали на пару нищих стариков, причем Квинт, пожалуй, выглядел похуже Марка Туллия. Грустно поздоровавшись со мной, он кинул единственный взгляд на нанятую мной лодку, вытащенную на берег, и объявил, что не ступит в нее ни ногой.

Затем он повернулся к Цицерону.

– Мой дорогой брат, это безнадежно. Я не знаю, почему позволил тебе притащить меня сюда, – разве лишь потому, что всю жизнь делал, как ты мне велел. Посмотри на нас! Старики со сдающим здоровьем. Погода скверная. У нас нет денег. Было бы лучше, если б мы последовали примеру Аттика.

Я тут же спросил, где Аттик.

– Он отправился в одно тайное место в Риме, – сказал Цицерон и начал плакать, не делая никаких попыток скрыть свои слезы. Но потом так же быстро прекратил плач и продолжал говорить, как будто ничего не произошло. – Нет, прости, Квинт, я не могу жить на чьем-то чердаке, дрожа всякий раз, когда раздается стук в дверь. План Тирона не хуже любого другого. Давай поглядим, как далеко мы сможем забраться.

– Тогда, боюсь, мы должны расстаться, – сказал его младший брат, – и я буду молиться о том, чтобы встретиться с тобой вновь – если не в этой жизни, то в следующей.

Они упали друг другу в объятья и крепко вцепились друг в друга. Потом Квинт отодвинулся и обнял меня. Никто из наблюдавших эту сцену не смог сдержать слез.

Меня охватила великая печаль.

После Квинт снова забрался в свои носилки, и его понесли обратно по тропе, за деревья.

Было уже слишком поздно, чтобы в тот же день отправляться в путь, поэтому мы поплыли на лодке на остров.

Обсушившись у очага, Цицерон объяснил, что он два дня медлил в Тускуле, будучи не в силах поверить в предательство Октавиана и уверенный, что произошла какая-то ошибка. И вот что он узнал: Октавиан встретился с Антонием и Лепидом в Бононии, на острове посреди реки. Они были там втроем, с парой секретарей, оставив своих телохранителей на берегу. Они обыскали друг друга, проверили, нет ли при ком спрятанного оружия, и следующие три дня, трудясь с рассвета до сумерек, разделили между собой труп республики, а чтобы заплатить своим армиям, составили список смертников из двух тысяч богатых человек, включавший двести сенаторов, чья собственность должна была быть конфискована.

– Мне рассказал Аттик, который слышал это от консула Педия, что от каждого из этих троих преступников, в знак доброй воли, требовалось обречь на смерть кого-нибудь из самых дорогих ему людей. Таким образом, Антоний сдал своего дядю, Луция Цезаря, хоть тот и говорил в Сенате в его защиту, Лепид уступил своего брата, Эмилия Павла, а Октавиан предложил меня – на этом настоял Антоний, хотя Педий утверждает, что мальчик дал согласие лишь нехотя.

– Ты в это веришь? – спросил я.

– Не особо. Я слишком часто смотрел в эти бледно-серые бездушные глаза. Смерть человека трогает его не больше смерти мухи.

Цицерон испустил вздох, который, казалось, заставил содрогнуться все его тело.

– О, Тирон, я так устал! Подумать только, что не кого-то, а меня, в конце концов, перехитрил молодой человек, который едва начал бриться! У тебя есть яд, который я просил тебя раздобыть?

– Он в Тускуле.

– Что ж, тогда я могу только молить бессмертных богов, чтобы они позволили мне умереть сегодня ночью во сне.

Но мой друг не умер. Он проснулся в подавленном настроении, а наутро, когда мы стояли на маленьком причале в ожидании моряков, которые должны были забрать нас, внезапно объявил, что вообще никуда не поедет. Потом, когда судно приблизилось на расстояние слышимости, один из моряков прокричал, что только что видел отряд легионеров на дороге, ведущей из Антия, – по его словам, они двигались в нашу сторону под командой военного трибуна. Это немедленно стряхнуло с Цицерона апатию. Он протянул руку, и моряки помогли ему сойти в лодку.

В этом путешествии вскоре стало повторяться то, что происходило во время нашего первого бегства в изгнание. Мать-Италия словно не могла позволить, чтобы ее покинул любимый сын. Мы проделали примерно три мили, держась ближе к берегу, когда серое небо начало наполняться громадными черными тучами, накатывающими с горизонта. Ветер усилился, рождая в море крутые волны, и наше маленькое суденышко поднималось чуть ли не вертикально, чтобы затем обрушиться обратно носом вперед, окатив нас соленой водой. Пожалуй, сейчас было даже хуже, чем во время нашего прошлого бегства, потому что на сей раз нам негде было укрыться.

Мы с Цицероном сидели, съежившись, в плащах с капюшонами, в то время как гребцы пытались грести поперек набегающих волн. Корпус начал наполняться водой, и осадка судна сделалась опасно низкой. Нам всем, и даже Марку Туллию, пришлось помогать вычерпывать ледяную воду, отчаянно зачерпывая ее руками и вышвыривая за борт, чтобы не утонуть. У нас онемели лица, руки и ноги. Дождь ослеплял нас, и мы глотали соленые брызги. Моряки храбро гребли много часов, но в конце концов измучились и сказали, что им нужно отдохнуть. Мы обогнули скалистый мыс, двинулись к пещере и подошли как можно ближе к берегу, прежде чем все были вынуждены выпрыгнуть и вброд идти на сушу. Цицерон погрузился в воду почти по пояс, и четырем морякам пришлось вынести его на землю.

Они положили его и вернулись, чтобы помочь своим товарищам с лодкой. Полностью вытащив ее на берег, моряки опрокинули ее на бок и подперли ветками, срезанными с ближайших миртовых деревьев, а из паруса и мачты соорудили импровизированное убежище.

Они даже ухитрились разжечь костер, хотя дерево было сырым, и ветер нес дым то туда, то сюда, отчего мы давились и у нас щипало глаза.

Вскоре наступила темнота, и Марк Туллий, за все время плавания не произнесший ни слова жалобы, похоже, заснул.

Так закончился пятый день декабря.

Я проснулся на рассвете шестого дня после прерывистого сна и обнаружил, что небеса стали спокойнее. У меня ныли кости, а одежда сделалась жесткой из-за соли и песка. Я с трудом встал и огляделся. Все еще спали, кроме Цицерона. Он исчез.

Я осмотрел берег, вгляделся в море, а потом повернулся и окинул взглядом деревья. Между ними виднелась небольшая брешь, которая, как оказалось, вела к тропе, и я зашагал по ней, зовя своего друга. Тропа вывела меня на дорогу, и я увидел, что Марк Туллий, пошатываясь, идет по ней.

Я снова окликнул его, но оратор не обратил на меня внимания. Он медленно и нетвердо шагал в ту сторону, откуда мы явились. Я догнал его, пошел рядом и заговорил со спокойствием, которого не чувствовал:

– Нам нужно вернуться к лодке. Рабы в доме могли рассказать легионерам, куда мы направились. Может, те ненамного от нас отстали… Куда ты?

– В Рим. – Он не взглянул на меня, продолжая идти.

– Что ты будешь там делать?

– Покончу с собой на пороге Октавиана. Он умрет от стыда.

– Не умрет, – сказал я, схватив его за руку, – потому что у него нет стыда. И солдаты замучают тебя до смерти, как они это сделали с Требонием.

Цицерон взглянул на меня и остановился.

– Ты так думаешь?

– Я это знаю.

Я взял его за руку и осторожно потянул назад. Он не сопротивлялся и, понурив голову, позволил повести себя, как ребенка, – обратно, между деревьями, на берег.

Как печально заново переживать все это! Но у меня нет выбора, поскольку я должен выполнить данное Цицерону обещание и рассказать историю его жизни.

Мы снова посадили его в лодку и опять спустили ее на волны. День был серым, а водный простор – огромным, как на заре времен. Мы гребли много часов, ветер помогал нам, наполняя парус, и к концу дня мы, по моим расчетам, сделали больше двадцати пяти миль или около того. Мы прошли мимо знаменитого храма Аполлона, возвышающегося над морем на мысу Цаэта, и Цицерон, который сидел, сутулясь и безучастно глядя на берег, внезапно узнал храм, выпрямился и сказал:

– Мы рядом с Формией. Здесь у меня есть дом.

– Я знаю.

– Давай остановимся тут на ночь.

– Это слишком рискованно. Хорошо известно, что у тебя есть вилла в Формии.

– Мне безразлично, – ответил мой друг с проблеском прежней твердости. – Я хочу поспать в собственной постели.

Итак, мы принялись грести к берегу и причалили к пристани, построенной недалеко от виллы. Когда мы пришвартовались, на деревьях неподалеку раскаркалась огромная стая ворон, словно предупреждая, и я попросил Цицерона, прежде чем он высадится, хотя бы разрешить мне убедиться, что враги не залегли поблизости в ожидании его. Он согласился, и я двинулся по знакомой тропе между деревьями в сопровождении пары моряков.

Тропа привела нас к Аппиевой дороге. Уже надвигались сумерки, и на ней никого не было. Я прошел шагов пятьдесят до того места, где за двустворчатыми железными воротами стояла вилла Марка Туллия, прошагал по подъездной дорожке и крепко постучал в дубовую дверь. Спустя некоторое время, после оглушительного шума отодвигаемых засовов, появился привратник. Увидев меня, он сильно удивился.

Я посмотрел через его плечо и спросил, не появлялись ли в поисках хозяина какие-нибудь незнакомцы. Он заверил, что нет. Этот слуга был добросердечным, простым парнем. Я знал его много лет и поверил ему.

– В таком случае, – сказал я, – пошли четырех рабов с носилками к причалу, чтобы забрать хозяина и принести его на виллу. И пока его будут нести, позаботься о том, чтобы для него налили горячую ванну и приготовили чистую одежду и еду, потому что он в плохом состоянии.

Я послал также двух других рабов на быстрых конях высматривать на Аппиевой дороге загадочный и зловещий отряд легионеров, который, похоже, шел за нами по пятам.

Цицерона принесли на виллу и заперли за ним ворота и дверь дома.

После этого я почти не видел своего друга. Приняв ванну, он немного поел и выпил вина в своей комнате, а потом ушел спать.

Я и сам уснул – очень крепко, несмотря на свои тревоги, до того я вымотался, – а наутро меня грубо разбудил один из рабов, поставленных мной на Аппиевой дороге, запыхавшийся и испуганный. Отряд в тридцать пеших легионеров с верховыми центурионом и трибуном двигался к дому с северо-запада. Они были меньше чем в получасе отсюда.

Я побежал разбудить Цицерона. Он укрылся до подбородка и отказывался пошевелиться, но я все равно сорвал с него одеяла.

– Они идут за тобой, – сказал я, нагнувшись над ним. – Они почти здесь! Мы должны уходить.

Оратор улыбнулся и приложил руку к моей щеке:

– Пусть придут, старый друг. Я не боюсь.

Я принялся умолять его:

– Если не ради себя, то ради меня… Ради твоих друзей и ради Марка – пожалуйста, уходи!

Думаю, упоминание о его сыне сработало. Марк Туллий вздохнул.

– Что ж, хорошо. Но это совершенно бесполезно.

Я вышел, чтобы дать ему одеться, и побежал по дому, отдавая приказания – чтобы немедленно подали носилки, приготовили к отплытию лодку с моряками на веслах и заперли ворота и двери в тот самый миг, как мы покинем виллу, и чтобы домашние рабы ушли из дома и спрятались, кто где сможет.

Мысленно я уже слышал, как размеренный топот калиг легионеров звучит все громче и громче…

Через какое-то время – слишком долгое время! – Цицерон появился, выглядя так безупречно, будто он держал путь в Сенат, чтобы обратиться к нему с речью. Он прошел по вилле, прощаясь со всеми домочадцами. Все были в слезах. Напоследок мой друг огляделся, словно говоря «прощай!» дому и всем своим здешним любимым предметам, а потом забрался в носилки, задернул занавески, чтобы никто не мог видеть его лица, и мы выступили из ворот.

Однако рабы, вместо того чтобы удирать со всех ног, схватили любое оружие, какое смогли найти, – грабли, метлы, кочерги, кухонные ножи – и настояли на том, чтобы отправиться с нами, окружив носилки неуклюже построенной домашней фалангой. Мы прошли короткое расстояние по дороге и свернули на тропу, ведущую в лес. Между деревьями виднелось море, сияющее на утреннем солнце. Казалось, спасение близко, но потом, в конце тропы, прямо перед тем местом, где она выходила на берег, появилась дюжина легионеров.

Рабы, шагавшие впереди нашей маленькой процессии, встревоженно закричали, а носильщики принялись торопливо разворачиваться. Носилки опасно качнулись, и Цицерон чуть не вывалился на землю. Мы изо всех сил старались вернуться туда, откуда пришли – только чтобы обнаружить, что этот путь тоже отрезан другими солдатами.

Мы оказались в ловушке – нас было гораздо меньше, и мы были обречены.

Тем не менее мы решили принять бой. Рабы поставили носилки и окружили их.

Цицерон отдернул занавески, чтобы посмотреть, что происходит. Он увидел, что к нам быстро приближаются солдаты, и крикнул мне:

– Никому не сражаться!

А потом обратился к рабам:

– Все положите оружие! Ваша преданность для меня – большая честь, но единственная кровь, которая должна здесь пролиться, – моя!

Легионеры обнажили мечи. Военный трибун, возглавлявший их, был волосатым, смуглым животным. Под козырьком шлема его брови сливались в одну густую черную линию.

Он выкрикнул:

– Марк Туллий Цицерон, у меня есть предписание казнить тебя!

Мой друг, все еще лежа в носилках и подперев подбородок рукой, очень спокойно смерил его взглядом с ног до головы.

– Я тебя знаю, – сказал он. – Уверен. Как тебя зовут?

Военный трибун, явно захваченный врасплох, ответил:

– Мое имя, если тебе нужно его знать – Гай Попиллий Ленат, и – да, мы и вправду знакомы. Но это тебя не спасет.

– Попиллий, – пробормотал оратор. – Вот именно.

Затем он повернулся ко мне:

– Помнишь этого человека, Тирон? Он был нашим клиентом – этот пятнадцатилетний парень, убивший своего отца, – в самом начале моей карьеры. Его приговорили бы к смерти за отцеубийство, если б я не спас его, при условии, что он пойдет в армию. – Цицерон засмеялся: – Полагаю, это своего рода справедливость!

Я посмотрел на Попиллия и действительно вспомнил его.

– Хватит разговоров, – сказал тот. – Указом конституционной комиссии смертный приговор должен быть приведен в исполнение немедленно.

Он жестом приказал своим солдатам вытащить оратора из носилок.

– Подождите, – сказал Марк Туллий. – Оставьте меня здесь. Я думал умереть подобным образом, – и он приподнялся на локте, как побежденный гладиатор, запрокинув голову и открыв горло небу.

– Если ты того желаешь, – сказал Ленат и повернулся к своему центуриону. – Давай покончим с этим.

Центурион занял свою позицию, расставил ноги и взмахнул мечом. Сверкнул клинок, и в тот же миг Цицерон получил ответ на вопрос, мучивший его всю жизнь. Свобода погасла на этой земле.

Потом легионеры отрезали ему голову и руки и положили их в мешок, заставив всех нас сидеть и смотреть, как они это делают, после чего ушли.

Мне сказали, что Антоний был в таком восторге от этих дополнительных трофеев, что дал Попиллию премию в миллион сестерциев. Говорили также, что Фульвия проткнула язык Цицерона иглой. Правда ли это, я не знаю. Что наверняка правда – так это то, что по приказу Марка Антония голову, которая произносила «филиппики», и руки, которые их писали, прибили к ростре в знак предупреждения остальным, кто вздумал бы противостоять триумвирату, и они оставались там много лет, пока наконец не сгнили и не свалились на землю.

После того как убийцы ушли, мы снесли тело Цицерона вниз, на берег, сложили погребальный костер и в сумерках сожгли его.

Потом я отправился на юг, к своей ферме на берегу Неаполитанского залива.

Понемногу я узнавал все больше о происшедших событиях.

Квинта вскоре поймали вместе с сыном и казнили.

Аттик вышел из своего тайного убежища, и Марк Антоний помиловал его из-за помощи, которую тот оказал Фульвии.

А потом, много, много позже, Антоний совершил самоубийство вместе со своей любовницей Клеопатрой после того, как Октавиан победил его в битве.

Теперь тот юный мальчик, назвавшийся Цезарем, – император Август.

Но я написал уже достаточно.

Много лет прошло с тех пор, как случились изложенные мною события. Сперва я думал, что никогда не оправлюсь после смерти Цицерона, но время стирает все, даже горе. Я бы даже рискнул сказать, что горе почти полностью зависит от перспективы. Первые несколько лет я вздыхал и думал: «Что ж, теперь ему все еще было бы за шестьдесят», а потом, десятилетие спустя, с удивлением: «Боги мои, ему было бы семьдесят пять!», но теперь я думаю: «Что ж, он в любом случае давно уже был бы мертв, поэтому какая разница, как он умер, в сравнении с тем, как он жил?»

Моя работа закончена. Моя книга дописана. Скоро я тоже умру.

Летними вечерами я сижу на террасе с Агатой, моей женой. Она шьет, а я смотрю на звезды. В такие минуты я всегда думаю о том, как в труде «О государстве» Сципиону снилось место обитания покойных государственных деятелей: «Я глядел туда и сюда, и все казалось мне изумительно красивым. Там были звезды, которых мы никогда не видим с Земли, и все они были больше, чем мы когда-либо воображали. Звездные сферы были гораздо больше Земли; воистину сама Земля казалась мне такой маленькой, что я с пренебрежением отнесся к нашей империи, покрывавшей, если можно так выразиться, единственную точку на ее поверхности».

«Если б ты посмотрел ввысь, – говорит старый государственный деятель Сципиону, – и разглядел этот вечный дом и место отдохновения, тебя больше не беспокоили бы сплетни вульгарного стада и ты перестал бы верить в человеческое вознаграждение за свои подвиги. Репутация одного человека никогда не проживет очень долго; ведь то, что говорят люди, умирает вместе с ними, и репутация стирается забывчивостью следующих поколений».

Все, что останется от нас, – это то, что записано.

Действующие лица

Агенобарб, Луций Домиций – сенатор-патриций, претор в 58 году до н. э. Женат на сестре Катона, непреклонный враг Цезаря.

Агриппа, Марк Випсаний – ближайший товарищ Октавиана, двадцати лет.

Антоний, Марк – прославился как храбрый и предприимчивый солдат под командованием Цезаря в Галлии, внук знаменитого оратора и консула, пасынок одного из заговорщиков Катилины, казненного Цицероном.

Аттик, Тит Помпоний – ближайший друг Цицерона, всадник, эпикуреец, безмерно богатый; шурин Квинта Цицерона, который женат на сестре Аттика Помпонии.

Афраний, Луций – союзник Помпея из родного района Помпея Пицена, один из командиров во время войны с Митридатом, консул в 60 году до н. э.

Бальб, Луций Корнелий – богатый испанец, первоначально – союзник Помпея, потом – Цезаря, чьим деловым агентом он стал в Риме.

Бибул, Марк Кальпурний – был соконсулом Цезаря в 59 году до н. э., стойкий его противник.

Брут, Марк Юний – прямой потомок Брута, изгнавшего из Рима царей и основавшего республику в VI в. до н. э., сын Сервилии, племянник Катона; номинально – великий вождь конституционалистов.

Ватиний, Публий – сенатор и солдат, славящийся своим уродством, близкий союзник Цезаря.

Гирций, Авл – один из штабных офицеров Цезаря в Галлии, готовившийся к политической карьере, известный гурман, ученый, который помог Цезарю писать его «Записки».

Гортензий Гортал, Квинт – бывший консул. В течение многих лет был ведущим адвокатом Рима, пока его не сменил Цицерон, глава патрицианской фракции, безмерно богат. Как и Цицерон – гражданский политик, а не солдат.

Децим, правильно – Брут, Децим Юний Альбин (не путать с Брутом, Марком Юнием) – блестящий молодой командир в Галлии, протеже Цезаря.

Долабелла, Публий Корнелий – третий муж Туллии, один из ближайших заместителей Цезаря: молодой, очаровательный, скороспелый, амбициозный, распутный, жестокий.

Исаврик, Публий Сервилий Ватия – патриций, сын одного из великих «стариков» Сената, который, тем не менее, решил поддержать Цезаря; выбран претором в 54 году до н. э.

Кален, Квинт Фуфий – старый приятель Клодия и Антония, сторонник Цезаря и враг Цицерона, тесть Пансы.

Кассий, Гай Лонгин – сенатор и талантливый воин, женат на дочери Сервилии, Юнии Терции, то есть зять Брута.

Катон, Марк Порций – сводный брат Сервилии, дядя Брута, стоик и суровый приверженец республиканских традиций.

Клодий Пульхр, Публий – отпрыск ведущего патрицианского рода Аппиев Клавдиев. Бывший шурин Луция Лукулла, брат Клодии, с которой ему приписывали кровосмесительную связь. Когда его судили за святотатство, Цицерон дал против него показания. Перешел в сословие плебеев по наущению Цезаря и был выбран трибуном.

Клодия – происходит из одной из самых известных семейств Рима, дочь патриция Аппия Клавдия, сестра Клодия, вдова Метелла Целера.

Корнут, Марк – один из офицеров Цезаря, назначенный городским претором в 44 г. до н. э.

Красс, Марк Лициний – бывший консул, член триумвирата, жестоко подавил восстание рабов под предводительством Спартака, самый богатый человек Рима, ярый соперник Помпея.

Красс, Публий – сын Красса-триумвира, командир кавалерии под командованием Цезаря в Галлии, поклонник Цицерона.

Крассип, Фурий – второй муж Туллии, сенатор, друг Красса.

Лабиний, Тит – солдат и бывший трибун родом из Пицена, родного района Помпея; один из самых способных командиров Цезаря в Галлии.

Лепид, Марк Эмилий – сенатор-патриций, женат на дочери Сервилии, член Коллегии понтификов.

Милон, Тит Анний – жесткий, чувствующий себя как дома в городских трущобах владелец гладиаторов.

Непот, Квинт Цецилий Метелл – консул во время возвращения Цицерона из изгнания.

Октавиан, Гай Юлий Цезарь – внучатый племянник и наследник Цезаря.

Панса, Гай Вибий – один из командиров Цезаря в Галлии.

Пизон, Луций Кальпурний – консул во время изгнания Цицерона, и потому – враг Цицерона; отчим Цезаря.

Планк, Луций Мунаций – доверенный лейтенант Цезаря, назначенный губернатором Дальней Галлии в 44 до н. э.

Планций, Гней – квестор в Македонии. Его семья дружила с семьей Цицерона, когда жила в том же районе Италии.

Помпей, Гней Магнус (Великий) – родился в тот же год, что и Цицерон, много лет был самым могущественным человеком римского мира; бывший консул и победоносный военачальник, который уже дважды получил триумф, член триумвирата вместе с Цезарем и Крассом. Женат на дочери Цезаря, Юлии.

Руф, Марк Целий – бывший ученик Цицерона. Самый молодой сенатор в Риме – блестящий, амбициозный, ненадежный.

Руф, Сервий Сульпиций – современник и старый друг Цицерона, имевший славу одного из величайших юристов Рима; женат на Постуме, любовнице Цезаря.

Сервилия – амбициозная и проницательная в делах политики сводная сестра Катона. Долго была любовницей Цезаря. Мать троих дочерей (от второго мужа) и сына Марка Юния Брута (от первого мужа).

Спинтер, Публий Корнелий Лентул – консул во времена возвращения Цицерона из изгнания, враг Клодия и друг Цицерона.

Теренция – жена Цицерона, на десять лет моложе мужа, богаче и более благородного происхождения. Искренне религиозная, слабо образованная, с консервативными политическими взглядами, мать двух детей Цицерона – Туллии и Марка.

Тирон – преданный личный секретарь Цицерона, семейный раб, на три года младше своего хозяина, изобретатель стенографической системы.

Туллия – дочь Цицерона.

Филипп, Луций Марк – консул вскоре после возвращения Цицерона из изгнания, женат на племяннице Цезаря, Атии, таким образом – отчим Октавиана. Владелец виллы по соседству с виллой Цицерона на Неаполитанском заливе.

Филотим – управляющий Теренции, сомнительной честности.

Фульвия – жена Клодия, а позже – Марка Антония.

Цезарь, Гай Юлий – бывший консул, член триумвирата вместе с Помпеем и Крассом, губернатор трех римских провинций – Ближней Галлии, Дальней Галлии и Вифинии. На шесть лет младше Цицерона, женат на Кальпурнии, дочери Луция Кальпурния Пизона.

Цицерон, Квинт Туллий – младший брат Цицерона, сенатор и солдат, женат на Помпонии, сестре Аттика, губернатор Азии в 61–58 гг. до н. э.

Цицерон, Квинт Туллий-младший – племянник Цицерона.

Цицерон, Марк Туллий-младший – сын Цицерона.

Глоссарий

Ауспиции – знаки свыше, особенно полет птиц и вспышки молний, которые истолковывались авгурами; если они были неблагоприятными, не могло вестись ни одно общественное дело.

Верховный жрец – см. понтифик максимус.

Всадники – «Орден всадников», второе по значению сословие в римском обществе после сенаторов, имели свою собственную администрацию и привилегии. Им полагалась одна треть мест в составе суда, часто они были богаче членов Сената, но отказывались участвовать в политической жизни.

Галлия – делилась на две провинции: Ближнюю Галлию, простиравшуюся от реки Рубикон на севере Италии до Альп, и Дальнюю Галлию – территорию за Альпами, приблизительно соответствующую территории нынешних французских областей Прованса и Лангедока.

Гаруспики – жрецы, которые изучали внутренности животных после жертвоприношений, чтобы определить, хорошие предзнаменования или плохие.

Городской претор – глава судебной системы, главный из всех преторов, третий по значимости пост в республике после двух консулов.

Диктатор – магистрат, наделенный Сенатом абсолютной властью в гражданских и военных делах, обычно во время чрезвычайного положения в стране.

Император – титул, который присуждался военному командиру его солдатами после победы. Только провозглашенный императором мог получить триумф.

Империй – исполнительная власть, дарованная государством человеку, обычно консулу, претору или губернатору провинции.

Карцер – тюрьма в Риме, построенная на границе форума и Капитолия, между храмом Конкордии и зданием Сената.

Квестор – младший магистрат. Ежегодно выбирались двадцать квесторов, получавших право посещать Сенат. Кандидат на пост квестора должен был быть старше тридцати лет и обладать состоянием в один миллион сестерциев.

Комиций – круглая площадка, около 300 футов в диаметре, расположенная между зданием Сената и рострой, место, где народ по традиции голосовал за законы и где часто проходили суды.

Консул – верховный магистрат Римской республики. Ежегодно, обычно в июле, избирались два консула, приступавшие к своим обязанностям в январе. Они по очереди, каждый по месяцу, председательствовали в Сенате.

Курульное кресло – кресло без спинки, с низкими подлокотниками, часто сделанное из слоновой кости; на нем сидели магистраты с империем, чаще всего консулы и преторы.

Легат – помощник или доверенное лицо.

Легион – самое большое воинское формирование в римской армии, его численность достигала примерно 5000 человек.

Ликтор – сопровождающее лицо. Ликторы носили фасции – пучок березовых прутьев, связанных красным кожаным ремнем, символ империя магистрата. Консулов сопровождали двенадцать ликторов, служивших их телохранителями, а у преторов было шесть сопровождающих. Старший ликтор, который был ближе всего к магистрату, назывался ликтор-проксима.

Манумиссия – освобождение раба.

Народные собрания – высшей исполнительной и законодательной властью римского народа был сам народ, или объединенный в трибы (трибутные комиции, которые голосовали за принятие законов, объявляли войну или мир и выбирали трибунов), или объединенный в центурии (центуриатные комиции, выбиравшие высших магистратов).

Обвинения – так как в Римской республике не существовало государственного обвинения, все обвинения, от растраты до государственной измены и убийства, должны были выдвигаться частными лицами.

Орден всадников – см. «всадники».

Понтифик максимус – верховный жрец государственной религии Рима, глава коллегии жрецов из пятнадцати членов; ему выделялась официальная резиденция на Священной дороге.

Претор – второй по значимости магистрат в Римской империи. Ежегодно избиралось восемь преторов. Выборы обычно проходили в июле, в должность преторы вступали в январе. Преторы тянули жребий, в каких судах – по рассмотрению дел о государственной измене, растратах, коррупции, тяжких преступлениях и т. д. – они будут председательствовать. См. также «городской претор».

Ростра – длинная закругленная платформа на форуме, около 12 футов высотой, окруженная статуями героев, с которой магистраты и адвокаты обращались к народу. Название происходит от таранов (ростр) захваченных вражеских военных кораблей; ростры устанавливались по бокам платформы.

Сенат – не законодательное собрание Римской республики (законы могли приниматься только народом во время собраний по трибам – трибутных комиций), а нечто вроде исполнительной власти. В Сенате было 600 членов, которые могли поднимать государственные вопросы, приказывать консулу принять то или иное решение или составлять проекты законов, чтобы предложить их народу. Будучи однажды избранным через квесторство (см. «квестор»), человек оставался сенатором пожизненно, если цензоры не выводили его из состава Сената за аморальное поведение или банкротство. Поэтому средний возраст сенаторов был высок (слово «Сенат» произошло от слова «сенекс» – старый).

Трибун – представитель простых людей – плебеев. Ежегодно летом избирались десять трибунов, которые вступали в должность в декабре. Трибун имел право предлагать законы и налагать на них вето, а также собирать народные собрания. Становиться трибунами было запрещено всем, кроме плебеев.

Трибы – римский народ был разделен на тридцать пять триб для удобства организации голосования по законопроектам и выборов трибунов; в отличие от системы голосования по центуриям, при голосовании трибами голоса богачей и бедняков имели одинаковый вес.

Триумф – тщательно разработанное общественное празднование возвращения домой. Триумф мог быть пожалован Сенатом, чтобы почтить победоносного военачальника. Получить триумф мог только полководец, сохранивший военный империй, а так как входить в Рим, все еще обладая военной властью, было запрещено, желавшие получить эту почесть военачальники должны были ждать перед городскими воротами, пока Сенат не пожалует им триумф.

Центурии – группы, в которые объединялись римские граждане, голосовавшие на Марсовом поле во время выборов консула и претора; система давала преимущество более богатым классам общества.

Эдил – выборное официальное лицо. Ежегодно сроком на один год избиралось четыре эдила, ответственные за дела в городе Риме: за закон и порядок, за общественные здания, за ведение сделок и т. д.

Благодарности

За те двенадцать лет, что ушли на написание этого романа и двух предшествующих, я был в глубочайшем долгу перед Лёбовской серией[95] собрания речей, писем и трудов Цицерона, опубликованных издательством Гарвардского университета. Мне пришлось редактировать и урезать цитаты из Цицерона, но везде, где только можно, я пытался дать звучать его истинному голосу. Лёбовская серия была моей Библией.

Я также постоянно пользовался великими трудами XIX века под редакцией Уильяма Смита: его «Словарем греческих и римских древностей», «Словарем греческих и римских биографий и мифологии» (в трех томах) и «Словарем греческой и римской географии» (в двух томах) – теперь они есть в свободном доступе в сети. Неоценимой была также книга Томаса Роберта Шеннона Бротона «Судьи Римской республики», том второй (99–31 гг. до н. э.) и «Атлас Бэррингтона греческого и римского мира», изданный Ричардом Дж. А. Талбертом. Опять-таки везде, где только возможно, я следовал фактам и описаниям, предложенным оригинальными источниками – Плутархом, Аппианом, Саллюстием, Цезарем, – и благодарю всех ученых и переводчиков, которые сделали их доступными и чьими выражениями я пользовался.

Вот биографии Цицерона и книги о нем, давшие мне бесчисленные идеи и озарения: «Цицерон: бурная жизнь» Энтони Эверитта, «Цицерон: портрет» Элизабет Росон, «Цицерон» Д. Р. Шеклтона Бейли, «Цицерон и его друзья» Гастона Боссьера, «Тайна переписки Цицерона» Жерома Каркопино, «Цицерон: политическая биография» Дэвида Стоктона, «Цицерон: политики и фракции в Древнем Риме» Кэтрин Темпсет, «Цицерон как доказательства» Эндрю Линтота, «Рука Цицерона» Шейна Батлера, «Теренция, Туллия и Публия: женщины семьи Цицерона» Сюзан Треггиари, «Кембриджский справочник по Цицерону», изданный Кэтрин Стил, и – до сих пор отлично читаемая и полезная – «История жизни Марка Туллия Цицерона», изданная в 1741 году Коньерсом Миддлтоном (1683–1750).

Биографии современников Цицерона, которые я нашел особенно полезными, включают в себя: «Цезарь» Кристиана Мейера, «Цезарь» Адриана Голдсуорти, «Смерть Цезаря» Барри Стросса, «Помпей» Робина Сигера, «Марк Красс и поздняя Римская республика» Аллена Уорда, «Марк Красс, миллионер» Фрэнка Эдкока, «Патрицианский трибун: Публий Клодий Пульхр» М. Джеффри Тейтума и «Катулл – поэт в Риме Юлия Цезаря» Обри Берла.

Чтобы описать общую обстановку в Риме – его культурную, общественную и политическую структуру, – я опирался на три работы несравненного Петера Уайзмана: «Новые люди в римском Сенате», «Катулл и его мир» и «Цинна-поэт и другие римские эссе». К ним я должен также добавить «Толпа в Риме в позднюю республику» Фергуса Миллара, который анализирует, как могла протекать политическая жизнь в Риме Цицерона. Также ценными оказались «Интеллектуальная жизнь поздней Римской республики» Элизабет Росон, «Конституция Римской республики» Эндрю Линтотта, «Римский форум» Майкла Гранта, «Римские аристократические партии и семьи» Фридриха Мюнцера (в переводе Терезы Ридли) и, конечно, «Римская революция» Рональда Сайма и «История Рима» Теодора Моммзена.

Что касается физического воссоздания республиканского Рима, я полагался на «Новый топографический словарь Древнего Рима» Л. Ричардсона-младшего, «Топографический словарь Рима» Самюэля Болла Плантера, «Иллюстрированный словарь Древнего Рима» (в двух томах) Эрнста Нэша и «Карты Рима времен Августа» – журнал римского археологического проекта под руководством Лотаря Хаселбергера.

Особые слова благодарности должны быть адресованы Тому Холланду, чей изумительный «Рубикон: триумф и трагедия Римской республики» (2003) впервые подал мне идею написания вымышленного отчета о дружбе, соперничестве и вражде между Цицероном, Цезарем, Помпеем, Катоном, Крассом и остальными.

«Диктатор» – мой четвертый набег на Древний мир; серия путешествий туда началась с «Помпей» (2003). Одним из самых больших удовольствий в эти годы были встречи со знатоками римской истории – все они без исключения ободряли меня, вплоть до того, что избрали меня на гордый, но исключительно неопределенный пост президента Классической ассоциации[96] в 2008 году. Особенно я хотел бы поблагодарить за поддержку и советы, получаемые мною в течение многих лет, Мэри Бирд, Эндрю Уоллеса-Хедрилла, Джаспера Гриффина, Тома Холланда, Боба Фоулера, Петера Уайзмана, и Андреа Карандини. Я извиняюсь перед теми, кого я забыл, и, само собой, освобождаю всех перечисленных выше от любой ответственности за написанное мною.

Двумя издателями, которые первыми поручили мне написать о Цицероне, были Сью Фристоун в Лондоне и Дэвид Розенталь в Нью-Йорке. Как и Римская империя, оба они двинулись дальше и сейчас занимаются другими делами, но мне бы хотелось поблагодарить их за первоначальный энтузиазм и сохранившуюся дружбу. Их преемники, Иокаста Гамильтон и Сонни Мехта, заняли освободившееся место и умело направили этот проект к завершению. Спасибо также Гейл Ребак и Сюзан Сэндон за то, что они доблестно продержались до конца. Мой агент, Пэт Кавана, к великой печали моей и всех ее авторов, не дожила до того, чтобы увидеть завершенной работу, которую представляла – надеюсь, эта работа понравилась бы ей. Мои благодарности другим моим агентам Майклу Карлайлу из «Инкуэлл менеджмент» в Нью-Йорке и Сэму Эденборо из ИЛА[97] в Лондоне.

Уважаемый Вольфганг Мюллер, мой немецкий переводчик, снова поработал моим неофициальным редактором. Джой Терекиев и Кристиана Морони из Мондадори в Италии дотошно рассказали о путешествии в Тускул и Формии.

И, наконец – наконец-то! – я хочу, как всегда, поблагодарить мою жену Джилл и, конечно, наших детей – Холли, Чарли, Матильду и Сэма, которые полжизни провели в тени Цицерона. Несмотря на это (а может, благодаря этому) Холли получила научную степень по античной литературе и теперь знает о Древнем мире гораздо больше, чем ее старый папа, поэтому ей и посвящается эта книга.

Примечания

1

«&» – «и». Etc (et cetera) – и так далее (лат.). NB (nota bene) – обрати внимание (лат.); пометка на полях для выделения важного текста. I. e. – от id est (лат.) – то есть. E. g. – от exempli gratia (лат.) – например.

(обратно)

2

Асконий Педиан (ок. 3 г. н. э. – ок. 88 г. н. э.) – знаменитый толкователь Цицерона.

(обратно)

3

Лаций – равнина между Тибром и Кампанией.

(обратно)

4

Бовиллы – городок в Лации, на Аппиевой дороге, в 12 милях от Рима.

(обратно)

5

Гай Корнелий Веррес (ок. 115–43 гг. до н. э.) – наместник Сицилии 73–71 гг. до н. э. Цицерон возбудил против него иск от имени сицилийских городов в 70 г. до н. э. и так искусно повел обвинение, что Веррес в начале процесса вынужден был покинуть Рим и был осужден уже заочно.

(обратно)

6

Ликтор – один из служителей, сопровождавших высших гражданских и военных должностных лиц Рима.

(обратно)

7

Закон Клодия об изгнании Цицерона (лат.).

(обратно)

8

Лилибея – ныне город Марсал на Сицилии.

(обратно)

9

Иллирик – историческая область в северо-западной части Балканского полуострова; префектура в составе Римской империи.

(обратно)

10

Аполлоний Молон – древнегреческий ритор, руководил на о. Родос школой риторики.

(обратно)

11

Эгнатиева дорога – Via Egnatia (лат.) – соединяла Диррахий с Фессалоникой на берегу Эгейского моря.

(обратно)

12

Мирмиллоны – гладиаторы, сражавшиеся хорошо вооруженными, с мечом (гладиусом) и щитом (скутумом).

(обратно)

13

Эмилиева дорога соединяла города Пьяченцу и Римини.

(обратно)

14

Базилика (от греч. basilik – «царский дом») – прямоугольное здание, разделенное внутри рядами колонн или столбов на продольные части – нефы. В Древнем Риме базилики служили залами суда, рынками и т. д.

(обратно)

15

В подлиннике – «Комментарии». У нас это произведение известно, как «Записки о галльской войне».

(обратно)

16

Каллисто – в древнегреческой мифологии одна из спутниц богини Артемиды. В нее влюбился Зевс, и ревнивая Гера превратила ее в медведицу. Зевс вознес Каллисто и ее сына на небо, где они стали созвездиями: Каллисто – Большой Медведицей, ее сын Аркад – Волопасом. Но Гера запретила ей освежаться часть суток в океане, поэтому Большая Медведица никогда не заходит.

(обратно)

17

Комиций – место на римском Форуме, где проходили народные собрания.

(обратно)

18

Праздник Флоры, или Флоралии, – праздник богини весны Флоры, отмечался с 28 апреля по 3 мая.

(обратно)

19

Центурия – в данном случае сто человек.

(обратно)

20

Большой Цирк – самый большой ипподром в Древнем Риме.

(обратно)

21

Целий – один из семи холмов Рима.

(обратно)

22

Ауспиции (здесь) – гадания. От латинского «auspex» – «птиценаблюдатель». Гадания проводились по полету птиц, крику животных, явлениям на небе и т. д.

(обратно)

23

Клиент (здесь) – гражданин, отдавшийся под покровительство патрона и находившийся в зависимости от него.

(обратно)

24

Флагитация – позорящая песня.

(обратно)

25

Имплювий – бассейн для стока дождевой воды.

(обратно)

26

Легат (здесь) – представитель.

(обратно)

27

Митра (здесь) – покрывавший голову женщины кусок материи в виде чепчика, доходившей до половины головы и оставлявшей спереди открытыми уложенные волосы.

(обратно)

28

Добрая Богиня (лат. Bona Dea) – богиня плодородия, здоровья и невинности, богиня-покровительница женщин.

(обратно)

29

Таблинум – помещение, примыкавшее к атриуму и обычно отделявшееся от него ширмой или перегородкой. Служило чем-то вроде «кабинета» – тут хранили документы и принимали деловых посетителей.

(обратно)

30

Консулы избирались на один год. После окончания срока пребывания на этой должности они получали в управление какую-либо провинцию и звание проконсула.

(обратно)

31

Эсквилин (Эсквилинский холм) – холм, на котором располагалось древнейшее после Палатина римское селение.

(обратно)

32

При голосовании на Марсовом поле голосующий входил в одно из 35 (по числу триб) закрытых помещений, которые назывались «загонами» (или «оградами»).

(обратно)

33

Эдил – должностное лицо, ведавшее общественными играми, надзором за строительством и содержанием храмов, водопроводов, раздачей хлеба гражданам и т. д.

(обратно)

34

Аппий Клавдий Слепой – цензор в 312 г. до н. э., консул в 307 г., претор в 295 г., диктатор в период между 292 и 285 гг. Ослеп к концу жизни. При нем был построен первый римский водопровод и сооружена Аппиева дорога, соединившая Рим с Капуей.

(обратно)

35

Гаруспик – предсказатель, читающий будущее по внутренностям животных.

(обратно)

36

Империй – в Древнем Риме право на верховную власть. Оно вручалось большей частью общества одному, заслужившему это право человеку.

(обратно)

37

Иды (лат. Idus, от этрусск. iduare, «делить») – так в римском календаре назывался день в середине месяца. На 15-е число иды приходились в марте, мае, июле и октябре; на 13-е – в остальных восьми месяцах.

(обратно)

38

Кумская сивилла (пророчица), согласно легенде, жила около тысячи лет. Влюбленный в нее Аполлон предложил выполнить любую ее просьбу; она взяла горсть пыли и пожелала жить столько лет, сколько держит в руке песчинок. Но при этом забыла попросить вечную молодость – и с годами так ссохлась, что в конце концов стала помещаться в небольшом сосуде.

(обратно)

39

В Сенате существовало либо поименное голосование, либо голосование путем расхождения в разные стороны – «голосование ногами».

(обратно)

40

Деркето – Астарта, богиня, почитавшаяся в Сирии.

(обратно)

41

Ницефориум – город Ракка (сейчас – Эр-Ракка) в Сирии.

(обратно)

42

В 54 г. до н. э.

(обратно)

43

Месяц квинтилий (пятый) был переименован в июль в честь Юлия Цезаря, поскольку в этом месяце он родился.

(обратно)

44

«Когда ко двору привезли голову Красса, со столов было уже убрано и трагический актер Ясон из Тралл декламировал из “Вакханок” Эврипида стихи, в которых говорится об Агаве. В то время как ему рукоплескали, в залу вошел Силлак, пал ниц перед царем и затем бросил на середину залы голову Красса. Парфяне рукоплескали с радостными криками, и слуги, по приказанию царя, пригласили Силлака возлечь. Ясон же передал одному из актеров костюм Пенфея, схватил голову Красса и, впав в состояние вакхического исступления, начал восторженно декламировать следующие стихи:

Только что срезанный плющ — Нашей охоты добычу счастливую — С гор несем мы в чертог.

Всем присутствующим это доставило наслаждение». (Плутарх, «Сравнительные жизнеописания»). Агава – царица, которая в вакхическом исступлении убила своего сына Пенфея, приняв его за дикого зверя, и вакханки несли его растерзанное тело как охотничий трофей.

(обратно)

45

Интеррекс – во времена Республики, если оба консула умирали или выходили в отставку, Сенат выбирал итеррекса на пять дней. Если этого времени не хватало для выборов нового консула, назначался следующий интеррекс и так далее. Число интеррексов доходило иногда до 14, прежде чем избирались новые консулы.

(обратно)

46

Фасции – пучки связанных прутьев, атрибуты власти царей и консулов Рима.

(обратно)

47

Венера Либитина – ипостась Венеры, хтоническое божество. В ее храме за Сервиевой стеной хранились списки, в которых регистрировались даты смерти жителей города. Если в Риме по какой-либо причине не имелось избранных консулов, консульские фасции отправляли на специальных носилках в этот храм.

(обратно)

48

Аргилет – часть Рима между Субурой (районом бедноты) и форумом; там находились лавки ремесленников и книготорговцев.

(обратно)

49

Окрикол – город в Южной Умбрии на берегу Тибра.

(обратно)

50

Массилия – древнее название Марселя, где греки основали колонию.

(обратно)

51

На Делосе находился один из крупнейших рынков торговли рабами.

(обратно)

52

Весенний праздник во время сбора винограда в честь Либера (отождествлялся с греческим богом виноделия Дионисом).

(обратно)

53

Теперь – Римини.

(обратно)

54

Теперь – Пезаро.

(обратно)

55

Теперь – Ареццо.

(обратно)

56

SPQR – аббревиатура от «Senatus Populus que Romanus» (лат.) – «Сенат и граждане Рима».

(обратно)

57

Квинквирема – боевое судно с пятью рядами весел.

(обратно)

58

Керкира, или Коркира, – теперь остров Корфу.

(обратно)

59

Орел (аквила) – главный штандарт римского легиона.

(обратно)

60

В римских гимназиях не только занимались спортом, но и преподавали риторику, логику, философию, поэзию.

(обратно)

61

Лицей (Ликей) – гимназий возле храма Аполлона Ликейского в пригороде Афин. В этом гимназии преподавал Аристотель в последние годы жизни.

(обратно)

62

Академия – гимназий в пригороде Афин на месте святилища в честь героя Академа. В этом гимназии вел свои занятия Платон.

(обратно)

63

Карцер (Мамертинская тюрьма) – государственная тюрьма под Капитолием, одно из древнейших сооружений Рима. С IV века до н. э. там держали государственных преступников, важных военнопленных и т. д.

(обратно)

64

Манумиссия – освобождение раба.

(обратно)

65

Долабелла перешел в плебейское сословие благодаря тому, что его усыновил некий Лентул, возможно – Гней Лентул Ватий; благодаря этому Долабелла смог стать плебейским трибуном.

(обратно)

66

Лабитина – богиня мертвых и похорон.

(обратно)

67

Квиринал – Квиринальский холм, один из холмов Рима.

(обратно)

68

Дивинация – искусство гадания.

(обратно)

69

На самом деле это изречение принадлежит не спартанскому законодателю Ликургу, а афинскому государственному деятелю и оратору Ликургу (390–324 гг. до н. э.). В речи против Леократа он сказал: «Когда гнев богов постигает человека, то прежде всего божество отнимает у него здравый смысл и дает превратное направление его мыслям, чтобы он не сознавал своих ошибок». Ставшая крылатой латинская формула этой мысли: «Deus quos vult perdere dementat prius» («Кого бог хочет наказать, того сначала лишает разума») – принадлежит английскому филологу Джошуа Барнсу, использовавшему ее в комментариях к одному из текстов, приписываемых Еврипиду.

(обратно)

70

Дни недели у римлян именовались так: День Луны (понедельник), День Марса (вторник), День Меркурия (среда), День Юпитера (четверг), День Венеры (пятница), День Сатурна (суббота) и День Солнца (воскресенье). Что же касается месяцев, то до реформы Цезаря только первые шесть, кроме февраля, носили названия, связанные с именами богов, а остальные же шесть обозначались просто по порядковому номеру: квинтилий (от «квинкве» – пять), т. е. июль, секстилий (от «секс» – шесть), т. е. август и т. д.

(обратно)

71

Пенаты – боги-хранители домашнего очага и всего римского народа.

(обратно)

72

Ворота Карменты, служившие основным входом к Марсову полю, были названы так из-за расположенного рядом алтаря Карменты, богини предсказаний и рождения.

(обратно)

73

Легионеры носили так называемые «калиги» – полусапоги, вернее, нечто среднее между сандалиями и сапогами, доходившие до середины голени.

(обратно)

74

Священная дорога соединяла Палатинский холм с Капитолием.

(обратно)

75

Марк Антоний лицом был похож на статую Геркулеса, потомком которого считался.

(обратно)

76

Теллус – богиня Матери-земли.

(обратно)

77

Тридцать тиранов – олигархическая коллегия из 30 человек, властвовавшая в Афинах после их поражения в Пелопонесской войне 404 г. до н. э., утвердившаяся при поддержке Спарты. Коллегия проводила политику репрессий и конфискаций имущества. Правила немногим более года, пока в борьбу не вступила продемократическая группировка под руководством Фрасибула, которая изгнала тиранов и восстановила демократию.

(обратно)

78

Субура – район Рима, населенный, в основном, бедняками.

(обратно)

79

Лабикум – город в 15 милях к юго-востоку от Рима.

(обратно)

80

Марк Пакувий – древнеримский поэт и живописец (220–130 гг. до н. э). Цитируется речь Аякса.

(обратно)

81

Катон Старший (Марк Порций Катон Цензор, 234–149 гг. до н. э.) с ранней молодости готовился заниматься сельским хозяйством, работая в поле, зачастую вместе с рабами. Написал в числе прочего труд «О сельском хозяйстве», ставший настольной книгой владельца поместья, в котором описывал преимущества сельского хозяйства в сравнении с другими отраслями экономики и доказывал, что доход от земледелия «самый чистый, самый верный и вовсе не вызывает зависти».

(обратно)

82

Аполлоновы игры – ежегодные благодарственные празднества в честь бога Аполлона, начинавшиеся 5 июля и сочетавшие в себе театральные представления со спортивными состязаниями.

(обратно)

83

Ныне – мыс Мизено, или Мизенский мыс.

(обратно)

84

Терей – царь Фракии, супруг Прокны, от которой имел сына Итиса. Он изнасиловал сестру Прокны Филомелу, а чтобы та не могла рассказать о преступлении, отрезал ей язык и заточил ее в Парнасском гроте. Но Филомела передала своей сестре одежду с вытканным на ней рассказом о своих несчастиях. В отместку Прокна убила Итиса и подала его за ужином Терею, а затем бежала вместе с Филомелой. Прокна была обращена богами в ласточку, Филомела – в соловья, а Терей – в ястреба.

(обратно)

85

Луций Акций (170–90 гг. до н. э.) – древнеримский поэт, известный подражаниями греческим трагедиям, содержание которых он изменял, применяясь к римским нравам.

(обратно)

86

Курульное кресло – почетное кресло в Древнем Риме, на котором прежде восседали цари, а после них консул, претор и эдил. Могло принадлежать только высшим магистратам.

(обратно)

87

Опс – богиня плодородия и богатой жатвы.

(обратно)

88

Вольсиния – этрусское поселение в Средней Италии, неподалеку от слияния рек Кьяна и Тибр.

(обратно)

89

Т. е. рак.

(обратно)

90

Самые важные области Рима назывались имперскими (в отличие от сенаторских областей), и ими управляли имперские губернаторы. Но на самом деле это разделение должно было появиться только после того, как Октавиан, придя к власти, ввел принципат.

(обратно)

91

В латинском подлиннике в реплике Цицерона была игра слов, основанная на двойном значении глагола tollere: «поднять» и «устранить, уничтожить»: «Украсить, потом поднять». Умершего сперва украшали, затем поднимали на носилках.

(обратно)

92

Серебряный мост (Pons Argenteus) находился на реке Аргентея. «Мост» с прилагательным – часто встречающееся название станции на переправе через реку.

(обратно)

93

Яникул – холм в Риме на западном берегу Тибра.

(обратно)

94

Libertina (лат.) – освобожденная рабыня, вольноотпущенница.

(обратно)

95

Лёбовская серия – книжная серия, в которой представлены наиболее известные произведения древней греческой и латинской литературы.

(обратно)

96

Классическая ассоциация – британское научное общество, изучающее классическую историю.

(обратно)

97

ИЛА – Интернациональное литературное агентство.

(обратно)

Оглавление

  • От автора
  • Часть первая. Изгнание. 58–47 годы до н. э
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  • Часть вторая. Возвращение. 47–43 гг. до н. э
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  • Действующие лица
  • Глоссарий
  • Благодарности Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Диктатор», Роберт Харрис

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!