«Ледяной смех»

1787

Описание

История, описанная в романе, — это трагический рассказ об исходе армии адмирала Колчака из Екатеринбурга до Байкала. Автор сам был непосредственным участником этих событий, их мрачного и жуткого окончания — Великого Сибирского Ледяного похода через замерзший Байкал в январе — феврале 1920 года. Из более чем стотысячной армии до другого берега дошло всего около пятнадцати тысяч...



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Ледяной смех (fb2) - Ледяной смех 1869K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Павел Александрович Северный

Павел Северный Ледяной смех

Татьяне Дмитриевне

Шейн,

дорогому мне человеку,

посвящаю

Глава первая

1

Над Екатеринбургом летняя, темная ночь без единой звездной лампады. Город оставлен войсками и гражданской властью омского правительства адмирала Колчака. Красная Армия в город еще не вошла, но уже близко. Еще недавно сытый, пьяный и шумный Екатеринбург, став ничейным, с улицами, полоненными бездомными собаками, пустынен. В окнах домов нет огня. Обитатели, по привычке затаившись, ждут своей судьбы при красных.

На исходе полуночь. Глухо слышны выстрелы и пулеметные очереди. Вышедшие из подполья коммунисты дают отпор мародерам.

По булыжной мостовой, откашливаясь, шаркая подборами башмаков и сапог, серединой улицы шагают раненые солдаты с поручиком Муравьевым. Их девятнадцать. У одиннадцати винтовки, а к ним всего шестьдесят восемь патронов.

Дошли до дворца Харитонова, куривший солдат спросил:

— В каком дому тут царя Николая жизни лишили?

Кто-то из солдат уверенно ответил:

— Вон, гляди, в том, за забором. Ипатьев какой-то ему хозяин.

— Вот как скопытился. Эдаким государством владел, а с жизнью простился в домишке за забором.

Снова шагали молча, покашливая, скобля подборами булыжники.

Собрал восемнадцать солдат поручик Вадим Сергеевич Муравьев. Раненный в голову и руку, он был направлен для лечения в екатеринбургский лазарет, который забыли эвакуировать. Не желая попасть в руки красных, он убедил солдат покинуть город и пешком добраться до реки Тавды.

Муравьев был свидетелем жизни города за последние два месяца. Набитый до отказа именитыми, титулованными и состоятельными беженцами, он жил в липком тумане панических слухов.

Слухи о грядущей катастрофе власти Колчака на Урале стали особенно настойчивыми с того момента, как командарм Михаил Тухачевский принял командование над Пятой Красной Армией и, неудержимо ломая сопротивление пятидесятитысячной армии генерала Ханжина, прокладывал путь к Екатеринбургу.

Столицу Урала страх перед Советской властью держал цепко, уничтожая в людях понятия о долге, чести, совести.

Военные и гражданские власти, не имея возможности справиться с паникой, все еще пытались создавать впечатление о надежной защите города. Генерал Рудольф Гайда в сводках уверял, что город не будет сдан противнику, но свой штаб все же перевел в поезд, стоявший на первом пути городского вокзала.

Ловкие штабные дельцы в рангах генералов и полковников, умело используя людской страх, бойко торговали местами в вагонах и теплушках поездов, покидавших город.

Спрос на любые способы эвакуации был велик, поэтому и плата взималась брильянтами, золотом и даже молодым женским телом.

Поезд генерала Гайды покинул город. Незадачливый командующий только в пути узнал, что в Екатеринбурге оставлены на произвол судьбы кое-какие правительственные учреждения и госпитали. Он просил Омск оказать им срочную помощь присылкой пароходов и по реке Тавде вывезти. Весть о пароходах разнеслась по городу, людские потоки хлынули к берегам мало кому до сей поры известной реки.

На просторах великой России продолжали метаться шквалы гражданской войны, и на землю ее выплескивалась живая русская кровь…

2

На Урале лето девятнадцатого года выдалось засушливое.

При ветре у июньской ночи разные запахи. Пахнет ее воздух росной сосновой смолой, горечью полыни, а то и просто пылью иссушенной земли. Одичалыми порывами налетает ветер на лесные чащобы, яростно раскидывает лесины, столбами поднимает с земли лесной мусор с опавшей хвоей и лихо посвистывает у вершин. Ветер гонит в северную сторону растрепанные облака, низко стелившиеся над землей, седые и неприветливые. Над облаками высокое чистое небо и катится по паутинам притушенных звезд серебряное колесо полной луны. Меняется окраска ночи. Загустеют облака, скрыв от земли луну, и тотчас темнота торопливо прячет в себе все окружающее, но как только облака поредеют, пропуская лунный свет, ночь опять становится похожей на хмурый день.

Беспокойные напевы лесных чащоб не в силах заглушить остальные земные звуки. Издалека доносится настойчивое верещание коростелей, и в птичьих голосах ясно слышалось будто совсем человечье слово: «зря», «зря», «зря»…

***

Костры на берегу Тавды медленно догорали и совсем потухли только после полуночи. Только нет-нет да в сером пухе золы вспыхивали живые искры, как зрачки кошачьих глаз.

Беженцы весь день жгли костры возле пакгаузов.

Теперь люди спали. Они лежали на земле, на телегах, на узлах, корзинах и чемоданах. Спали тревожно: вскрикивали, стонали. Жалобно канючили дети.

Прежде здесь, на берегу Тавды, были глухие места. Упиралась в тупик железнодорожная ветка из Екатеринбурга, да возле станционных построек жались друг к другу избенки.

Тысячи людей разных возрастов, сословий и званий съехались к берегу реки на поездах, на скрипучих телегах, приплелись пешком. Это те, которых Октябрьская революция сразу лишила привычных для них житейских привилегий. Еще совсем недавно они надеялись на скорое возвращение к родным местам: в свои поместья, в барские квартиры, в лабазы и лавки в городах. Они действительно верили, что скоро вновь начнут привычную для них жизнь, если уже не в званиях верноподданных империи, то хотя бы гражданами Российской Республики. И конечно, никто из них не сомневался, что все будет именно так, как их ежедневно уверяли в этом фронтовые сводки штаба генерала Гайды.

Но большевики взяли Пермь.

Радужные мечты рухнули, но беженцы все еще не хотели с этим примириться. Захватывая для себя самые удобные места в пакгаузах, в избах, окружая себя пожитками, они и после бегства из Екатеринбурга продолжали доказывать друг другу свои уже не существующие привилегии, считая, что именно их существование крайне необходимо России, которая, однако, продолжала жить и без них, совершая построение и укрепление Советской Республики.

Люди уверяли себя, что победы Красной Армии — временное явление, что всем им не даст на берегу Тавды погибнуть бог и армия Колчака. У них было единственное желание: уплыть с берегов Тавды на берега Иртыша в город Омск, где шла шумная жизнь колчаковской Сибири.

Но проходили тягостные для беженцев дни, наполненные противоречивыми слухами о стремительном приближении Красной Армии, а ожидаемые из Омска пароходы не приходили.

***

Из распахнутой двери пакгауза вышла высокая стройная девушка. Перешагнув порог, она остановилась в лунной полосе, а четкая тень от нее отпечаталась на стене уродливым вопросительным знаком.

На девушке строгое черное платье. Светлые волосы заплетены в тугую косу. Анастасия Кокшарова. В семье просто Настенька. Она крепко спала, даже видела сон: прогуливаясь по набережной Невы, остановилась у сфинкса, но неожиданно увидела на его лице брезгливую гримасу. Проснулась влажная от испарины, вышла на прохладу ветреной ночи.

Находясь все еще под впечатлением непонятного сна, Настенька стояла, вслушиваясь в шум ночи. Где-то тявкали собаки, на станции сифонил паровоз, которому некуда больше бежать. У ближних телег отфыркивались лошади, отмахиваясь хвостами от гнуса и, похрустывая, перетирали на зубах овес и сено. Далекая гармошка пела вальс «На сопках Маньчжурии».

Зябко передернув плечами, Настенька не спеша сошла по скрипучим ступенькам лесенки на землю. Дошла до тропинки в перелеске, протоптанной за эти дни тысячами ног. Тропинку перечертили полоски теней с накиданными на ней яркими лунными пятнами.

Настенька шла по тропинке, то появляясь на свету в сопровождении своей тени, то сливаясь с темнотой, и тогда над ее головой шелестела листва и размахивали ветвями омшелые ели. На берегу от яркого света луны она прикрыла глаза ладонью, и брильянт в кольце на пальце мгновенно высыпал пучок голубеньких искр. Разноцветье полевых цветов запорошило кромку берегового обрыва, и больше всего в нем белых пуговок ромашек.

Неподалеку от себя Настенька увидела женщину с непокрытой седой головой. Она стояла, скрестив руки на груди, и походила на статую, высеченную из серого гранита. Женщина смотрела вдаль, а там, на шершавой от легкого волнения поверхности реки, шевелился половик серебристого лунного отражения, протянувшийся через Тавду с берега на берег.

Напряженность в застывшей фигуре женщины невольно заставила Настеньку задуматься, почему женщина так пристально смотрит вдаль и чего ждет от встречи с далью?

Она, не отрывая взгляда от женщины, спускалась с обрыва по крутой песчаной тропке. Туфли с хрустом погружались в сухой песок с мелкой галькой, осыпавшейся с шорохами от ее шагов.

Сойдя с обрыва, Настенька, обернувшись, снова увидела женщину.

Над Настенькой прошелестели крылья ночной птицы, упавшей в кусты. Вдали, у самой воды, горел костер. Его пламя то ярко взметалось ввысь красными лоскутами, то зарывалось в густом дыму, рассыпая каскады искр.

Мирный, одинокий костер в лунной ночи заставил Настеньку разворошить в памяти такое недавнее прошлое. Родилась за год до начала нового века. Она помнила все, что осталось позади, но не знала, что будет с ней впереди, после того как она расстанется с этим полюбившимся ей очарованием природы на берегах Тавды, реки, которой она даже не учила в географии, но сознавала, что теперь запомнит ее имя на всю жизнь.

Одинокий костер среди суровой лесной мудрости природы помог памяти отдать мыслям всю таившуюся в ней сокровенность девичьей жизни.

Настенька провела радостное детство в блистательном Санкт-Петербурге. Дочь адмирала Балтийского флота. Видела блеск царских балов и парадов. Пережила войну, запомнив ее по пахнущим лекарствами палатам госпиталей со стонами раненых. Потом Февральская революция. Внезапная смерть обожаемой матери. Тревога за судьбу отца и брата. Отъезд из столицы в псковское поместье. Известие, что брат, морской офицер, остался на флоте с большевиками. Новый переезд на Урал, где у покойной матери были наследственные золотые прииски.

И наконец, берег лесной пустынной Тавды. Здесь, возле Настеньки, молчаливый, хмурый отец, ее жених — слепой морской офицер, женой которого она станет в Омске, и старый матрос Егорыч с седой, холеной бородой.

Настенька шла по кромке мокрого песка. Услышав кашель, остановилась. Из кустов вышел молодой офицер. Подойдя к ней, отдал честь и спросил:

— Как это, сударыня, не боитесь ночью бродить по берегу?

В офицере Настенька узнала того, кто три дня назад помогал ей переносить вещи с просеки в помещение пакгауза. Сейчас он был пьян и хмуро ощупывал ее тяжелым взглядом.

— Разрешите быть вашим спутником?

— Мне хочется побыть одной. Извините.

— Вежливо отказываетесь от моего общества? Но я буду вас сопровождать. Не подходящее дело для одинокой девушки ночные прогулки.

Настенька пошла вперед, офицер, нагнав ее, шел рядом.

— Должен признать, что вы чертовски красивы.

Офицер сделал попытку взять ее под руку, но Настенька, прижав локоть, ускорила шаг.

Так, молча, они поравнялись с костром. Над костром, на рогульке, висели два котелка. Около огня сидели три солдата. Двое пили чай из жестяных кружек, третий — курил. На его плечи была накинута шинель, на коленях лежала винтовка.

Появление Настеньки с офицером не заставило солдат изменить свое занятие, они безразлично проводили их взглядами, а куривший громко сказал то ли товарищам, то ли Настеньке с офицером:

— Ветерок-то ноне с доброй студеностью.

Впереди виднелась березовая рощица, разлохмаченная и шелестящая листвой под порывами ветра. Упорное молчание Настеньки заставило офицера снова задать ей вопрос.

— Неужели вам со мной скучно?

Настенька подняла голову, ей стало не по себе от его настойчивой хмурости. Она промолчала.

Они вошли в рощицу. Облака прикрыли луну, и все потонуло в мглистости. Настенька почувствовала, как руки офицера легли на ее плечи, сжав их, потянули ее к себе. Ее грудь уперлась в грудь офицера, лицо окатывало горячее дыхание пьяного. Настенька закричала, оттолкнула от себя офицера и, выбежав из рощицы, побежала к костру. С неба снова лился сероватый свет. Облака открыли луну.

Солдаты у костра, встав, смотрели на бежавшую в их сторону девушку. Один из них, с винтовкой в руках, поспешил ей навстречу.

Растерявшись перед новой опасностью, Настенька быстро сняла с пальца кольцо.

— Возьмите! Больше у меня ничего нет!

Солдат с пшеничными усами, нависшими над ртом, опешил:

— Ты чего, голубушка, несуразное шепчешь? Мы не с тем к тебе поспешали. Крикнула. Вот и встревожились. Все трое порешили помыслом, что тебя обидеть надумал офицер. Прошла мимо нас с ним рядом, а из березок выбежала в одиночестве. Никто он тебе, видать?

Настенька молча кивнула и облегченно вздохнула.

— Вот ведь какие дела творятся. Но ты, так понимаю, карактером из бедовых, ежели в эдакую пору одна по берегу бродишь. Чать не малолеток какой, должна понимать че к чему. Ноне и офицерье всякое бывает. Война-то душу людскую всякой поганостью наделила. Да что говорить, ноне мужики, кроме женской ласковой сласти, в благодарность за нее, и нательный крест снять могут. Потому тепереча у всех мозги набекрень, особенно по женскому вопросу. По фамилии кто будешь?

— Кокшарова.

— Из беженцев?

— Да.

— Теперь мне понятно. Беженцев тута тьма-тьмущая. Все лупим без оглядки от красных. На пароходы надеемся, а кто знает, приплывут ли они за нами. У правителя в Омске, поди, тоже поджилки в дрожи. Красные сыплют нам жару в штаны. Тепереча всем, на нас тутака живущим, наплевать. Слыхала, что в Катеринбурге наших раненых побросали в лазаретах. А как красные с имя обойдутся? Потому до страсти русские на русских озлились. Как цепные псы, прости господи. А Гайде этому разве понять русскую душевную мудреность? Сказывают, будто он из какой-то чешской земли, а черт ее знает, где эта самая земля, разве ее увидишь из нашей русской земли. Она вон ведь какая. Из конца в конец в год не дошагаешь.

Солдат приметил, что его слова девушку успокоили. Он предложил:

— Пойдем! Провожу, куда скажешь. А колечко не держи в руке, надень на палец, а вдруг обронишь. Не бойся. Мне оно ни к чему, не охоч до колечек. Потому сроду их, кроме обручального, не нашивал. Я тебя не обижу. Но проводить — провожу. Время тугое сейчас, барышня. Социалистическая революция. Читала в газетах про такую? Ленин будто ее обозначил для судьбы России, а Колчак с этим не согласен, вот и молотимся да выплескиваем наземь русскую кровушку. Пойдем, говорю. Меня, заверяю, не бойся. У меня в Самаре своя дочка осталась, только волосом чернявенькая.

Солдат и Настенька пошли рядом. У тропинки на обрыв Настенька тихо сказала:

— Спасибо. Теперь одна дойду, там везде люди.

— Ступай. Прощайте, барышня. По фамилии я значусь Корешковым Прохором Лукичом. Для памяти моя фамилия легкая. Поглядишь на любой корешок и вспомнишь, что живет на божьем свете солдат Прохор Корешков.

— Спасибо, Прохор Лукич.

— Желаю вам здравия.

Настенька протянула солдату руку, он пожал ее и уже вслед спросил:

— Чуть не забыл. Вы тута в одиночестве обретаетесь али со сродственниками?

— Со мной папа, — Настенька остановилась.

— А в каком звании папаша пребывает?

— Адмирал Балтийского флота.

Корешков покачал головой и пошел к костру. На ходу он, не торопясь, свернул цигарку, раскурил ее.

— Скажи на милость, адмиральская дочка, а в обхождении с солдатом правильная, — рассуждал он вслух сам с собою. — Но все же дуреха. С перепугу хотела колечком откупиться. Ну, скажи, едрена мать, какая пора пошла. Русский человек в своем сородиче жулика видит. Видать, все спуталось в наших мозгах. Да и как не спутаться. Колчак народу одно обещание дает, а у красных Ленин вовсе другое сулит. Вот и разберись, кому верить…

3

Только на вторые сутки солнечным, но ветреным утром поручик Муравьев с девятью ранеными солдатами подошел к станции Тавда. Из восемнадцати солдат, ушедших из полуночного Екатеринбурга, пятеро уже на следующее утро пожелали остаться на Режевском заводе, а четверо тайно ушли прошлой ночью с последнего ночлега.

Прежде чем вывести людей из леса, Муравьев послал двух солдат в разведку. Вернувшись через час, они с улыбками доложили поручику, что красных пока нет, а солдат, офицеров и всякого штатского народа великое множество.

С лицами, припухлыми от укусов комаров и гнусов, со следами копоти от спаленных костров, солдаты с удовольствием помылись в холодной воде речушки с веселым шепотком течения, привели себя в надлежащий вид. На перроне Муравьев появился с солдатами, построенными попарно. Его окликнул пожилой мужчина барской осанки в соломенной шляпе, но в помятом синем шевиотовом костюме. Муравьев, обрадовавшись, узнал в нем екатеринбургского уездного товарища прокурора.

— Вадим Сергеевич! Поверить глазам боюсь. Господи, вы-то каким образом здесь очутились?

— Только что из леса вышел. Пришел пешком с девятью солдатами. Вот они стоят.

— Неужели пешком?

— А что поделаешь, если генерал Домонтович проституток вывез, а про нас намеренно позабыл. Нестроевые, нуждаемся в заботах, вот и позабыты.

— Ну, батенька, зря так генерала аттестуете. Вспомните, что творилось в городе. Не мудрено, ежели кто и про родного отца позабыл. Домонтович, слов нет, подлец. Но любой бы на его месте не смог предоставить всем места в отходящих поездах и эшелонах. Шутка ли, чуть не вся сословная Россия сбежала на Урал. Меня генерал тоже позабыл эвакуировать. Кое-как сюда добрались с судом и, моля бога, ждем ниспослания от него чуда.

— Неужели пароходы не пришли?

— Не будьте таким наивным, батенька. Может быть, совсем не придут, и попадем здесь в лапы красных. Что, если Гайда, сообщив о пароходах, по привычке наврал? А он, не приведи господь, такой галантный врун. Что тогда? Пойдемте к нам чай пить. Мария Михайловна будет рада. Мы в той избе неплохо устроились с ночлегом. Правда, клопики покусывают, но все же лучше, чем под открытым небом. Народу здесь множество. Даже не представляю, смогут ли все отсюда выбраться.

— С удовольствием зайду к вам, но позже. Сначала солдат устрою. Некоторым нужно сделать перевязки.

— Родитель ваш где обретается?

— В Невьянске.

— Неужели его обрекли на погибель? Не вывезли?

— Разве не знаете, что отец отказался покинуть вверенный ему пост на заводе?

— Господи! Что это случилось с Сергеем Юрьевичем? Добровольно остаться под большевиками с его независимым, крутым характером. Как же вы-то такое допустили?

— Я настаивал, но отец запретил мне вмешиваться в его личные дела. Даже мне советовал остаться на Урале.

— Чем же мотивировал свой отказ?

— Коротко. Не хочет быть среди проходимцев, продающих родину иностранцам.

— Неужели этим мотивировал? С ума сошел. Может быть, его уже и в живых нет. Большевики уже заняли Невьянск. Матушка ваша с ним?

— Конечно. Мама никогда не сочувствовала белому движению.

— А Лариса Сергеевна где?

— Последнее письмо от сестры получил три месяца назад. Она вышла замуж за капитана Ольшанского, коменданта города Томска.

— Лучше бы я вас и не встречал. Совсем огорошили меня. Поверить страшно. Горный инженер, видный администратор, ученый Муравьев, дворянин и монархист, остался, и притом добровольно, во власти Советов. Чудовищно! Просто чудовищно! Лучше не скажешь. Да и сами, батенька, тоже хороши. Как это решились с такими рожами по глухим лесам прогуливаться? Ну, смотрите, один их облик чего стоит. Ведь могли вас прикончить.

— Почему?

— Да разве теперь можно быть таким доверчивым? Почему? Просто потому, что офицер, а в их понятии — золотопогонник.

— На их плечах тоже погоны.

— А что, у них в черепах? Проклятое христолюбивое воинство! Что, если они переодетые большевики, и притом вооруженные? Зачем вы привели их сюда? Им бы нашлось место и под большевиками. Чертовы защитники! Наперегонки удирали от красных, а ведь всем были обеспечены для защиты Урала. Слышали наверняка, что от вашей победоносной Седьмой Уральской дивизии остались рожки да ножки. Командир ее Голицын удрал, пристроившись к чешскому эшелону. Знаете, попав сюда, я просто не могу без дрожи видеть солдатские и офицерские рожи. Ваши попутчики мне просто не внушают доверия. Уверен — в душе они готовенькие большевики.

— Они, как и вы, не хотят быть у красных.

— Оставьте, Вадим Сергеевич. Пошли с вами, потому что поняли: могут поживиться возле беззащитных беженцев. Будьте осторожны с ними. Мой совет — покажите их коменданту, хотя он тоже недалеко от них ушел — первостепенный мужлан и хам. И конечно, отберите у них винтовки, ну зачем раненым огнестрельное оружие? Почему так неласково на меня смотрите?

— Смотрю, что ошибался, считая вас порядочным человеком. По виду вы похожи, но по человеческой сути…

— Что хотите сказать?

— Что вы негодяй…

Резко повернувшись, Муравьев подошел к солдатам:

— Пойдемте, братцы, искать полевой лазарет.

***

Поздним вечером Муравьев, устроив солдат на ночлег, пришел на станцию в надежде на случайную встречу с кем-либо из екатеринбургских знакомых.

Побродив по перрону, решил пройти к реке, но столкнулся со штабс-капитаном Голубкиным, сослуживцем по дивизии. Оба от удивления развели руками и обнялись.

— Григорий!

— Вадим! Живой, слава богу!

— Считал меня покойником?

— Капитан Зверев сообщил, что тебя под Пермью кокнуло.

— И Зверев здесь?

— Что ты. Он, милок, неплохо обосновался в штабе Ханжина. Ты когда здесь объявился?

— Сегодня утром из Екатеринбурга с девятью солдатами своим ходом.

— С какими солдатами?

Глава вторая

1

Первый из ожидаемых пароходов появился на Тавде на рассвете. Густой басок его гудка, прозвучав над рекой, укутанной в туман, подхваченный лесным эхом, прокатился вздохами над берегами. Люди, хватая пожитки, бежали к реке, создавая на просеке давку. Напиравшие сзади сталкивали передних с обрыва. Неслись истошные крики, визги женщин, плач детей. Под лучами утреннего солнца в клубах пыли с обрыва сползали люди, кувыркались чемоданы, корзины, узлы.

Красивый, комфортабельный, белый пароход «Товарпар» пришвартовался к берегу.

Беженцы на берегу, разбирая перепутанные в спешке вещи, орали осипшими голосами, сгруживаясь перед пароходом у самой воды, а некоторые, от напора сзади, уже стояли по колено в воде. Потная от волнения толпа осматривала пароход.

Рыжеволосый, толстый священник в чесучовой рясе, держа в руках наперстный крест, служил молебен, благодаря господа за ниспослание людям спасения от рати грядущего красного антихриста.

Охраняя пароход от штурма, по берегу растянулись цепочкой солдаты с примкнутыми штыками на винтовках. Утомительно долго спорили матросы на пароходе, решая, как лучше спустить на берег два трапа. Но, наконец, трапы были спущены. Толпа, хлынув, смяла солдат, и они, отступая в воду, осыпали садившихся на пароход цветастой матерной бранью.

Капитан парохода — коренастый сибиряк в белоснежном форменном кителе, — надрывая голос в медный рупор, тщетно призывал пассажиров к порядку. Но гул людских голосов перекрывал его голос.

Сопровождаемый солдатами, в узком коридоре толпы появился генерал-майор Случевский, держа под руку миловидную молодую женщину.

— Глядите, генеральские мощи шествуют! — раздалось в толпе.

— Сиганул с фронту, а теперь наперед всех лезет.

— Бабенка с ним артистка.

— Так и есть. Она балерина.

— Недавно с другим путалась, а теперь при генеральской декорации вышагивает.

Генерал со спутницей уже был на пароходе, а в толпе все еще продолжали вспоминать, у кого балерина побывала в любовницах.

Энергично работая локтями в людском месиве, к трапу протискивалась полногрудая, белолицая купчиха. Ее покатые плечи туго обтягивала пестрая кашемировая шаль. С узлами и корзинами ее сопровождали две монахини. Купчиха, облизывая языком пересохшие губы, без устали выговаривала:

— Да что же это творится, господи! Ужасти-то какие! Не приведи бог, что с народом деется. Гулящие девки без стыда наперед законных жен на пароход лезут.

— Матушка, Глафира Герасимовна, нервы свои из-за них в пружинку не скручивай, — сыпала скороговоркой монахиня. — В людях ноне мало порядочности. Гулящих бабенок здеся табун собрался. Чтобы осередь нас втереться, они морды вуальками прикрыли. Но я их разом узнаю, они всем от нас, порядочных, разнятся.

На пароходе у трапа стоял молодцеватый офицер в черкеске. Это князь Мекиладзе. На груди у него блестели позолоченные гозыри. Его осиная талия перетянута тонким ремешком, на котором висели кобура и кинжал, осыпанный самоцветами. У князя красивой линии орлиный нос и хищный взгляд глаз, а его стройная фигура была хорошо знакома жителям Екатеринбурга, ибо князь долгое время состоял адъютантом у полковника принца Риза-Кули-Мирза, перса по происхождению, пребывавшего в рядах русской армии.

Лихо заломив папаху, Мекиладзе временами, наводя среди пассажиров порядок, хлестал коричневым стеком мужские спины, но обладатели их отвечали на его похлестывания подобострастными улыбками…

***

Под обрывом, у помятого кустарника сложены чемоданы и корзины. Возле них седобородый матрос Егорыч, прищурившись, смотрел на толпу, лезшую на пароход. Адмирал Владимир Петрович Кокшаров стоял за чемоданами. Был он коренаст, с суровым, хорошо выбритым худым лицом, с бородкой как у египетских фараонов. Усталые глаза адмирала смотрели на происходящее вокруг из-под лакированного козырька офицерской фуражки, низко надвинутой на лоб над кустистыми бровями.

Настенька в том же черном платье держала под руку слепого мичмана Сурикова. Черная лента перечеркивала его бледное лицо.

К ним подошли солдаты с Корешковым. Козырнув адмиралу, Корешков поздоровался с Настенькой.

— Доброе утречко, барышня!

Настенька, взглянув на Корешкова, улыбнулась. На шинели, на груди его, на банте георгиевских лент блестел золотой солдатский «Георгий».

— Здравствуйте, Прохор Лукич.

— Явился, стало быть, с товарищами пособить вашему семейству погрузиться. Дозвольте, ваше дитство, — отдал он честь адмиралу, — оказать посильную помощь. Сами понимаете, что округ творится. Медлить посему опасно. Людишки, того и гляди, до отказу набьют посудину, так что можете оказаться вовсе без места. Шалеет народ со страху. Видать, не слыхали, что возле трапу женщину с ребенком насмерть помяли.

Адмирал с удовольствием посмотрел на подтянутого пожилого георгиевского кавалера.

— Сибиряк?

— Никак нет. Волжанин. Захлестнула смута меня и аж под самую Сибирь щепкой кинула. Революция. У нее законы, дозвольте сказать, вроде как беззаконные.

— Какого полка?

— Германскую воевал в Фанагарийском, а ноне в двадцать седьмом Камышловском. Пятеро нас тутука от полка.

— А полк где?

— Не могу знать. Раскидало его после страшных боев на Сылве.

— Это плохо, братец.

— Хуже быть не может. Бывший наш командир генерал Случевский тоже здеся.

— Может, с погрузкой все же подождать?

— Никак нет. Медлить нельзя. Суворов-генералиссимус частенько солдатам говаривал, что промедление — смерти подобно.

— Тебе виднее, братец.

— Благодарствую, ваше дитство. — И Корешков приказал солдатам: — Разбирайте, братаны, чемоданы. Только с полной аккуратностью. С дочкой, ваше дитство, я по ночной оказии заимел честь знакомство свести.

Солдаты начали разбирать чемоданы.

— Этот не троньте. Сам понесу, — Егорыч показал на коричневый.

Корешков нахмурился.

— Тебе, матрос, не к лицу со своими таким манером разговаривать. С разрешения его дитства ребята за вещи берутся. Поседел, а понять не можешь, что мы народ бывалый, а вдобавок фронтовики. А окромя всего прочего жулики с нашими ликами не родятся. Крест видишь на груди? Им меня за честную солдатскую храбрость под Перемышлем наградили. Честность мою, к примеру сказать, может тебе барышня засвидетельствовать.

— Зря, служивый, обиделся на меня. Я не хотел. Пускай любые берут, а только этот сам понесу.

— Вот это понятная форма разговора. Чать все военной жизни хлебнули не по своей воле.

Корешков, хлопнув Егорыча по плечу, посмотрел на Настеньку.

— Дозвольте, барышня, одно дельное соображение высказать.

— Говорите.

Корешков нагнулся к уху Настеньки:

— Колечко с камешком лучше сымите. Камешек, по моим понятиям, не дешевый, а у народу в мозгах может худое пошевелить.

— Вы правы.

Настенька сияла с пальца кольцо, положила в кожаный саквояж, который держала в руках.

— Можно трогаться, ваше дитство. Вы сами с дочкой и господин мичман промеж нас встаньте. Ты, Кузя, ставь корзину наземь. Порожняком пойдешь в нашем авангарде. К винтовке штык примкни. В нем для нас большая подмога, потому кому охота на его шильце натыкаться. Дозвольте трогаться, ваше дитство…

***

Пароход, глубоко осев, на закате отвалил от берега, оставляя за собой вспененную воду, провожаемый оставшимися на берегу беженцами.

Мекиладзе устроил Случевского в роскошной каюте. Благодарный генерал назначил его комендантом парохода.

Мекиладзе метался по палубам, устраивая высокопоставленных пассажиров. Лихо освобождал своей властью каюты, захваченные чиновниками и купцами. Некоторые толстосумы охотно откупались от власти коменданта, карманы кавказского князя наполнялись золотыми монетами и слитками, и все у него шло как по маслу…

Однако через час пути у Мекиладзе произошло столкновение с капитаном парохода, когда он устроил нескольких женщин, выжив из собственной каюты помощника капитана. Капитан оказал расторопному офицеру должное сопротивление, и горячему горцу пришлось отказаться от своей затеи.

***

Услужливое эхо прибрежных лесов старательно повторяло монотонное шлепание колесных плиц по воде. Леса скатывались по берегам с косогоров.

Пассажиры, изнеможенные погрузочной суетой, криками, борьбой за места, наконец разместились, заняв даже самые глухие пароходные закутки. С лиц исчезла озабоченность, соседи стали внимательно присматриваться друг к другу. Знакомились, заводили разговоры, друг перед другом охотно раскрывали корзины и погребцы со съестными припасами. Кое-кто охотно делился подробностями, как лучше заваривать чай фирмы Высоцкого, фирмы Губкина и Кузнецова.

Каюты первого и второго классов заняли военная и чиновничья элита, промышленники и самые состоятельные купцы Екатеринбурга. Это были пассажиры, жившие на берегу в крестьянских избах и в пакгаузах, у которых чад костров не пудрил лица копотью и сажен.

Адмиралу Кокшарову каюты в этих классах не нашлось, но он довольно прилично устроился с дочерью и мичманом Суриковым в одном из углов рубки второго класса. Об этом узнал капитан парохода и освободил для престарелого адмирала свою каюту. Убедить старика занять ее он не мог, а потому просто распорядился, чтобы матросы перенесли адмиральские пожитки к нему в каюту.

Вскоре после ужина молодые дамы, сменив туалеты, кокетничали с офицерами… На палубах все чаще слышался веселый смех, которого не было на берегу.

В открытых пролетах стояли на постах вооруженные солдаты и посматривали на прибрежные леса, уже сливавшиеся с вечерней темнотой. Среди них был Прохор Корешков. Хорошо зная устав солдата на посту, он на пароходе допускал некоторую вольность, вел беседу с матросом Егорычем, с которым в охотку уже успел попить чаю.

Они говорили о германской войне, обо всем, что Корешкову пришлось пережить в окопном сидении, и конечно, немало было сказано о вшах, особо ненавистных любому солдату. Попутно вспоминали Корнилова и Керенского. Корешков и Егорыч в Октябрьские дни в Петрограде не были, но оба люди грамотные и внимательно читали газеты.

О недавних днях эвакуации из Екатеринбурга Егорыч говорил по-матросски сдержанно. Корешков, напротив, судил обо всем зло, напористо, не без крепких словечек. Стоявший с ним на посту рыжий солдат внимательно прислушивался к разговору.

— Я тебе так скажу, Егорыч, — напирал Корешков. — Эти самые большевики чем народный замысел к рукам прибирают? Понятным словом! Они запросто разъясняют, что, дескать, народ — хозяин земли. А ведь для мужика всякое слово о земле, самое святое слово. Вот, к примеру, в крестьянском сословии в земле все. Он спит, а сны о земле видит. Потому с землей у него жизнь воедино слита. Да что говорить. Земля она земля и есть. О ней русский мужик боле всего тоскует, потому всю свою силу работой ей отдает, а ведь знает, что она чужая, барская, и к старости подходит с мыслишкой, что только смертью своей займет в ней вечное место длиной в три аршина.

Помолчав, Корешков спросил:

— Про Ленина слыхал?

— Кто же о нем не слышал.

— Так вот, о нем так понимаю. Этот самый Ленин о земле для мужика наперед всего подумал. А почему? Потому сумел вовремя доглядеть и понять думу мужика про землю. В окопы к нам большевики наезжали, понимай, что такие же, как мы, солдаты. Сказывали нам про ленинские разумения о земле и крестьянской доле. Слушал я их, понимал, что по-дельному говорят, но все одно, с открытой душой поверить в их правду опасался. А по какой причине? Да по той же, что эсеры и меньшевики тоже про землю не позабывают, но у всех разговор о земле разный. Вот и зачинают мутить разум, сомнение: кому поверить, то ли большевикам, то ли прочим партиям. А спрошу тебя, по какой причине заводятся у меня подобные сомнения? Да все оттого, что в разуме моем темнота и света в нем не больше, чем от огонька копеечной свечки.

— А ты, как послушаю, краснобай, — сплюнув сквозь зубы, заключил рыжий солдат.

— Коли тебе не скучно от моего краснобайства, то слушай. Потому и ты солдат, под стать мне, разнимся только краской волос, коей матери наградили.

— Верно. Солдат. И шинельки у нас одинаковые. Только я с иным понятием. Я ни за царя, ни за помещиков богу не молился. К Колчаку в армию встал, когда прознал, что красные вместе с господами и нам по загривкам втыкают. Ты про Ленина поминал?

— Поминал.

— Его своими глазами я видел. Он о земле много говорил.

— Запомнил?

— Врать не стану. Стоял от него далеконько, когда он с балкона речь к нам держал.

— А говоришь, слыхал. Ты, стало быть, со слов других вникал в его слова. Потому, может, не то тебе в уши вкладывали, перевирая его слова на свой лад. Слышал Ленина с чужого голоса, а этому полной веры отдавать нельзя.

— Колчак тоже землю обещает.

— Обещает, да только его плохо слушают хозяева земли.

— Я Колчаку верю. С хозяевами можно самому поговорить по душам, пока винтовка в руках.

— Ты, никак, сибиряк?

— Сибиряк. А что?

— А то, что у вас с землей и раньше легче нашего было.

— А чего ты знаешь про эту легкость?

— От сибиряков в окопах слышал про нее кое-что. Жили-то без крепостного права?

— Но со своими мироедами. Революция обязана наградить сибирских крестьян. Вот я и стану оружием на родной земле ее от всех партиев защищать.

— Ты ее, браток, сперва от большевичков отвоюй, а уж опосля мечтай на нее ногами наступать. Тебе легче моего. К своей земле вон на каком пароходе плывешь. А мне до своей землишки на Волге-матушке далеконько вышагивать. Вот, к примеру, я шагал по ней, а красные за это пинков в задницу поддали, да так ловко, что я от Перми до Тавды без птичьих крылышек долетел.

— Скажу те, голуба, по своему сибирскому понятию, что заплутал ты в понятиях о земле.

— Коли я плутаю, так ты, сделай милость, по-братски выведи меня на правильную тропу своего понятия. Кто мы? Мужики. Это война нас в шинелки нарядила. А снимем их и станем мужиками. А уж ежели у тебя в мозгах свечка за пятак горит, то тебе просто совестно не рассказать мне о своем понятии про землю.

— Да, по правде сказать, и сам не хуже тебя плутаю.

— А тогда помалкивай. В чужой разговор не встревай. Видал людей на Тавде?

— Не слепой.

— Видал, как про все забывали, лишь бы убежать от красных, да подальше. Видал, как с нашим братом все господа по-ласковому норовили разговаривать, за ручку здоровкались и прощались? Потому мы им надобились, у нас в руках винтовочки, что при любом случае можем их под свою защиту принять. А теперь что видишь?

Сибиряк зло послал слюну через зубы.

— Онемел? Потому опять понимаешь, что у всех, кто на посудине, на тебя надежда. У пролетов мы с тобой стоим, а пассажиры всяких сословий чаи гоняют, стерлядку на пару винцом запивают, а нам в благодарность чарочки не подносят.

— А ты отдай им винтовку и садись с имя за стол.

— Я винтовку до самой смерти не отдам. Да они и держать ее не умеют. Они за веру, царя и отечество своей кровью вшей не поили. Они шепотком эти слова промеж себя произносили, а я за отечество с начала войны врагов убавлял со свету.

— Будет про то.

— Нет, не будет. Хочу плескать слова, хочу понять, почему Россия надвое раскололась у одного русского народа?

— На крестьянской стороне правда. Единой должна быть Россия.

— А красные о чем толкуют. Тоже про единую.

— Мне их понятие знать неинтересно. Мое дело в Сибирь их не допустить. По мне пусть возля Сибири свою власть разводят. В Сибири большевикам с их властью делать нечего. И боле от меня никаких высказов не жди.

— Может, ты и тем недоволен, что я в твою Сибирь плыву?

— У тебя винтовка. Должен помогать сибирякам не допускать до нашей земли большевиков.

— А как выйдет по-твоему? В Сибирь красных не допустим. Так ты в благодарность за помощь со мной своей землей поделишься?

— Пошто делиться-то?

— Да за помощь мою винтовкой?

— Му, об этом начальство решит. Его забота всех землей оделить. У нас земли много. Корчуй тайгу и владей.

— Неплохо рассудил. Только и я судить умею.

— Твое дело Колчаку служить верой и правдой, а у него ума хватит, как за службу с тобой землей расплатиться.

— Тогда уж скажи, как с чехами он поступит. Они тоже помогают.

— С имя расчет не землей. Им хлеба и золота дадут, а этого добра у Колчака хватит.

— Велишь понимать, что выращенный тобой хлебушко тоже на расплату пойдет?

— Ежели его откупят у меня. Я до родных мест дойду, и с меня хватит.

— С бабой спать ляжешь, а Корешков за тебя воюй.

— Я тебя не звал. Надо было тебе красных на Волгу не пускать.

— Верно. Только они меня об этом не спросили. Когда с Урала в Сибирь пойдут, тебя тоже не спросят.

— Это мы поглядим. Скажу те, солдат, пока погоны носишь, думай о таком про себя. А то…

— Скажешь начальству, что я красный?

— Мое дело в том сторона. Я к дому спешу, а про остальное пусть Колчак думает, на то звание у него верховный правитель. Ты постой пока один. Поспрошаю, пошто долго нас не сменяют. Не нанимался век на этом посту стоять.

— Слыхал, моряк?

— Ты лучше полегче, а то и впрямь.

— Да охота мне до правды дознаться.

— Да она, Прохор, пока в твоих руках, пока с винтовкой. Правильно, что не хочешь ее отдавать. Молчи. Думай. А у людей о правде не допытывайся. Потому теперь никто не знает, у кого она за пазухой схоронена. Пойду, проведаю адмирала, может, надо что старику…

2

Тавду укрыли густые сумерки. Обжатая лесистыми берегами река петляла, а в иных местах настолько суживалась, что от парохода до любого берега только сажень. Из-за зазубрин прибрежных лесов показался край луны. Раскаленным оранжевым светом стелила она на реку полосу отражения, которую пароход не мог пересечь.

Сырое дыхание реки почти очистило палубы от людей.

Настенька Кокшарова, завернувшись в пуховую шаль, стояла под капитанским мостиком На нее падал слабый свет от зеленого сигнального фонаря.

— Чем тревожите память, Анастасия Владимировна?

Обернувшись на голос, Настенька увидела перед собой офицера с забинтованной головой и рукой.

— Кажется, не узнаете?

— Разве знакомы?

— Разрешите снова представиться. Поручик Муравьев.

— Вадим Сергеевич! Боже, как изменились.

— Вид у меня действительно непривычный.

— Ранены? Когда?

— Под Пермью. В Екатеринбурге лежал в госпитале, но из-за панической эвакуации меня в нем забыли. На мое счастье, ноги целы, вот и добрался до Тавды. Вы, Настенька, простите, Анастасия Владимировна, видимо, совсем забыли о моем существовании. В Екатеринбурге разыскивал вас, но безрезультатно. Такой невезучий! Как здоровье папы?

— Спасибо, по-стариковски. Он на пароходе.

— А мичман Суриков? Как его глаза?

— К сожалению, совершенно ослеп.

— Бедный! Это ужасно. Он так любит жизнь.

— Он с нами.

— И вы, конечно, его невеста?

— Да. Я его невеста.

— Вас я увидел сегодня, когда поднимались по трапу на пароход, и от неожиданности так растерялся, что не отважился подойти.

— Растерялись? — переспросила Настенька. — Отчего?

— От внезапной встречи, долгожданной, но слишком неожиданной.

— Увидели и не позвали. Неужели действительно растерялись?

— Кроме того, не хотел показываться вам в таком забинтованном варианте. Но, как видите, стою перед вами и радуюсь, что слышу ваш голос.

Муравьев старался рассмотреть девушку, она, заметив его внимание, спросила:

— Находите во мне перемены?

— Нет, вы прежняя. Пожалуй, только еще более красивая. Но во взгляде непривычная для вас озабоченность, вернее встревоженность.

— Неужели разглядели в такой темноте?

— На вас падает зеленый свет.

— Все может быть — и встревоженность и озабоченность от недавних переживаний при эвакуации.

— Почему не покинули Екатеринбург по железной дороге?

— У генерала Гайды для папы не нашлось места. Куда едете, Вадим Сергеевич?

— В Омск. Временно отвоевался.

— Ранения тяжелые?

— Голова поцарапана осколками шрапнели, а с рукой плохо.

— Вижу, в лубках.

— Перебита кость. Доктора успокаивают, что все будет нормально. Говорят, молодость поможет. Вы тоже в Омск?

— Да.

— Надеюсь, там будем встречаться?

— Мне будет приятно общение с вами. — Настенька, повернувшись к реке, продолжала говорить: — Какая темень! Перед вашим приходом всходила луна, но её прикрыли тучи. Мне так хотелось посмотреть восход луны. Рождение солнца посчастливилось увидеть на берегу Тавды. Стихи пишете?

— Пытаюсь, но редко и неудачно. Слишком омерзительна проза жизни.

— Да, проза мрачна.

— Меня глубоко волнуют наши неудачи на фронтах. Это паническое отступление, граничащее с постыдным бегством. Честное слово, трудно представить, до чего дошел маразм генеральского тщеславия. Пример — командир нашей дивизи генерал Голицын. На словах — Бонапарт, а как дошло до дела, то драпанул на восток в чешском эшелоне, воспользовавшись дружбой с Чечеком.

— Огорчена, что не пишете стихи. Из напечатанных все наизусть знаю. В Екатеринбурге читала на благотворительных вечерах и всегда с большим успехом. Вы модный поэт. Мне ваша поэзия нравится, а если быть откровенной, то она мне созвучна и близка.

Помолчали.

— Ваши стихи созвучны Блоку.

— Что вы? У него «Незнакомка».

— А у вас «Девушка с васильками». Вспомните, вы раньше всегда принимали на веру мое мнение. А почему теперь сомневаетесь? Взгляните мне в глаза, и я уверена, поверите, что говорю правду.

Настенька шагнула к Муравьеву, подставив лицо под зеленый свет фонаря. Муравьев совсем близко увидел ее глаза, лучившиеся из-под длинных ресниц. От их взгляда Муравьеву стало тепло. Он взял руку девушки, поцеловал горячими, сухими губами.

— Спасибо, Анастасия Владимировна.

— Поверили?

— Поверил.

— Знаете, папа частенько о вас вспоминает. Пришлись ему по душе.

Раздался гудок парохода. Настенька, подавшись вперед, коснулась руками плеч Муравьева. Сконфуженно отдернув их, засмеялась.

— Видите, какая перепуганная стала? Пойдемте скорей к папе. Он будет удивлен и обрадован.

— Поздно, Анастасия Владимировна.

— Пустые разговоры. Вас к папе я бы и в полночь повела. Забыли, что я настойчива и упряма. Пойдемте.

Настенька и Муравьев вошли в каюту. Адмирал сидел в кресле спиной к двери и читал книгу.

Мичман Суриков крепко спал, укрывшись шинелью.

— Папочка, взгляни, кого привела в гости.

Адмирал, обернувшись, снял очки и от удивления выронил из рук книгу.

— Муравьев! Вот уж действительно нежданный, негаданный гость.

Адмирал встал, подошел к Муравьеву, расцеловался с ним.

— Батюшки, да у вас ранение в голову?

— Нет, ваше превосходительство, только легкие царапины от осколков шрапнели, но, конечно, шрамы на лбу останутся.

— Это ерунда. Офицеру любые шрамы делают честь. С рукой что?

— Тут несколько серьезнее.

— Кости повреждены?

— Да.

— Когда все это случилось?

— Под Пермью.

— В Екатеринбурге наводил о вас справки, но толком ничего не узнал. Садитесь. Вот сюда к свету. Хочу разглядеть вас. Здорово осунулся, но в ваши годы это пустяки, особенно если есть аппетит.

Муравьев поднял с полу оброненную адмиралом книгу, сел на раскрытую офицерскую походную кровать.

— Толстого перечитываю. Прощание старого Болконского с Андреем перед отъездом в армию меня буквально очаровывает мастерством написания. Все-таки как Лев Николаевич глубоко знал отцовское нутро.

Муравьев смотрел на адмирала. Усталость притушила в глазах прежнюю властную суровость. Это уже не был тот волевой старик, которого увидел Муравьев при их первой встрече. Понурость сделала его ниже ростом.

— На пароходе как очутились?

На отцовский вопрос за Муравьева поспешно ответила Настенька.

— Совершенно невероятно, папа. Вадим Сергеевич пришел на Тавду пешком с девятью солдатами. Госпиталь, в котором он лечился, забыли эвакуировать.

— Дочурка, твое заключение не совсем точно. Я думаю, не позабыли, а оставили умышленно. Во-первых, понадобились вагоны для других, более ценных особ, а во-вторых, раненые всегда обуза, особенно при такой спешке эвакуации, которую мы с тобой видели в Екатеринбурге. Вадим Сергеевич, согласны со сказанным?

— Совершенно, ваше превосходительство.

— Давайте раз и навсегда условимся обходиться без чинопочитания. Сами подумайте, какое я теперь «наше превосходительство»? С этой минуты для вас я только Владимир Петрович или адмирал. Как на душу ляжет, так и называйте.

— Тогда, в свою очередь, разрешите считать, что для вас я просто Вадим.

— Согласен!

Адмирал разбудил мичмана Сурикова.

— Мишель, у нас удивительный гость.

Суриков, откинув шинель, сел на койке. Муравьев увидел его худое, изможденное лицо с черной повязкой на глазах.

— Кто у нас в гостях, адмирал?

— Поручик Муравьев.

— Вадим! Не может быть! Вадим, протяни ко мне руки.

Поймав руки Муравьева, Суриков притянул его к себе.

— Я должен с вами расцеловаться. Жаль, что не могу увидеть.

Офицеры обнялись. Суриков ощупал голову Муравьева.

— Ранен?

— Осколочные царапины.

— Глаза не повреждены?

— Нет!

— Вот мне не повезло.

— Миша, прошу!

— Хорошо, Настенька. Она не любит, Вадим, когда говорю о своем несчастье. Но ты понимаешь…

Суриков сидел, низко склонив голову, потирая руки, как будто отогревал их от холода.

— Направляетесь, Вадим, конечно, в Омск? — Адмирал закурил папиросу. — Кажется, сибирский городок для таких, как я, станет Меккой.

— Там, адмирал, вы увидитесь с Колчаком? Вы ведь знали его близко?

— Постараюсь добиться с ним встречи. Если по старой памяти примет меня. Ведь его свидание со мной кое-кому, особенно из иностранного его окружения, может оказаться нежелательным. Последнее время не перестаю удивляться, как в нынешней обстановке меняются люди. У многих в обиходе появилась омерзительная в русском характере черта: перед власть имущими многие играют роль грибоедовского Молчалина. Правда, это было и раньше, но не так оголено. Микроб подхалимничания у нас, видимо, в крови. Так вот, Вадим, надеюсь увидеть Александра Васильевича. Надеюсь, в своем нонешнем высоком звании он меня не забыл, ибо я был среди тех, кто настоятельно советовал государю именно адмирала Колчака назначить командующим Черноморским флотом, когда там пиратствовали «Гебен» и «Бреслау». Он оправдал наши рекомендации. Но чувствую, что на суше у него под килем нет необходимых семи футов.

Возможно, мои опасения несостоятельны. Ибо сужу обо всем с чужого голоса, но интуиция меня редко обманывает. Я становлюсь нетерпимым пессимистом, и не без основания, после того, как в поезде штаба Гайды для меня не нашлось места. Хотя брюзжу в данном случае напрасно, прекрасно зная, что на суше флот у армии не в чести.

Адмирал замолчал, начал нервно покашливать.

— Кроме того, побаиваюсь, что в Омске меня посчитают за балтийца с опасно неустойчивыми политическими взглядами. Ведь многие в Екатеринбурге знали, что сын мой сражается на стороне большевиков. Мы, кажется, вам об этом еще не говорили?

— Нет, Анастасия Владимировна сказала мне об этом еще в санитарном поезде.

— Неужели? Дочурка у меня храбрая, ничего не скажешь. И как же вы приняли столь шокирующее нас известие?

— Скажу откровенно, на меня это известие не произвело особого впечатления. Мой отец тоже.

— Знаю, Вадим. Мне случайно рассказал об этом в Екатеринбурге золотопромышленник Вишневецкий. Он дружил с вашим отцом и буквально был потрясен, когда тот отказался эвакуироваться, кажется, с древнейшего демидовского завода. Судьба отца вас не взволновала?

— Обожаемая мною мать научила меня считать любые поступки родителей правильными и не подлежащими сыновьему обсуждению. Но за судьбу отца волнуюсь только потому, что у него слишком твердый характер. Молчалиным он ни перед кем не станет.

— Да, да. Видите, как просто решаются после Октябрьской революции сложные проблемы отцов и детей. Но на все воля Всевышнего. Понять не могу, почему мне сегодня все время душно, будет гроза. Может быть, Вадим, выйдем с вами побродить по палубе?

— Я думаю, папа, сейчас для тебя будет прохладно. Ты и так кашляешь.

— Кашляю, Настенька, от табака. Кроме того, дочурка, ты уже убедилась, что на воде я выхожу из повиновения твоих забот и желаний. Чтобы не волновалась, накину шинель.

Муравьев, сняв с вешалки шинель, накинул ее на плечи адмирала.

— В таком случае я тоже пойду с вами.

— Нет, доченька, разреши нам быть без тебя. Может начаться мужской разговор.

— Хорошо, папа.

— Конечно, недовольная моим отказом, ты сейчас завяжешь губы пышным бантиком?

Настенька засмеялась.

— Ошибаешься. Не завяжу. Хотя мне очень обидно, что не буду слышать ваш мужской разговор о происходящих событиях. Попробуй, папа, разуверить меня, что не права?

— Права. Но мы идем с Вадимом вдвоем.

— А Миша?

— Будем рады, если у него есть желание.

— Прошу меня извинить, нестерпимо болит голова…

3

По пустынной палубе адмирал и Муравьев молча обошли два круга. Адмирал, закурив, откашливался. На реке дул низовой ветер, и воздух был влажным.

Остановившись на корме, адмирал спросил:

— Мне интересно ваше мнение, Вадим, о происходящем. У молодежи теперь обо всем свое особое мнение. И я нахожу это правильным. Как вы думаете, почему после недавних успехов на фронтах вдруг началось такое паническое отступление?

Муравьев ответил не сразу.

— Удовлетворит ли вас мой ответ, адмирал? Я очень озлоблен, наблюдая происходящее вокруг меня. Меня бесит вранье о несокрушимости колчаковской Сибири, бесит вранье наших газет о скорой гибели Советской власти. И не скрою, порой мне кажется, что я уже присутствую при начале конца. Начало конца, когда светлая идея о создании единой неделимой России, отвоеванной нами от большевиков, окажется просто-напросто бредовой мечтой ловких, жуликоватых политиков, как отечественных, так и иностранных, греющих руки на страдании русских в гражданской войне. Все происходящее так не похоже на неповторимую легенду о затонувшем на глазах врагов благочестивом граде Китеже, Сибирь, в которой мы еще держимся, Омск, с его неблагочестием, вместе с нами грешными не затонет в Байкале на глазах большевиков, а мы, оказавшись под их властью, испытаем немыслимые горести. Омск не станет новым Китежем. Я видел нашу жизнь в Екатеринбурге, и мне трудно поверить, что в Омске иная жизнь.

— В чем главная причина наших неудач?

— Причин много. Главная — отсутствие человека, которому можно верить, что именно его разум и воля способны осуществить желанное всем нам будущее России. Кроме того, у нас нет ясности: какой мы хотим новую Россию? У большевиков есть предельная ясность, они громко заявляют, что их будущее — власть пролетариата и его диктатура. Народ их тоже боится, но верит, что у них есть воля сдержать слово об обещанной Советской России. И я уверен. Да, именно уверен, что русский народ верит большевикам. Народ верит им, если не сердцем, то разумом. Я видел, Владимир Петрович, страх наших солдат в боях перед красными. В нашей армии уже знают большевистских революционных героев. Чапаев — живая легенда. А где наши герои с ореолом, подобным чапаевскому? Их у нас нет. Зато у нас есть генералы, мнящие себя полководцами, но враждующие между собой, подставляющие друг другу ножки при невыгодных для них выполнениях боевых заданий.

— Но ведь у нас немало говорят о Каппеле? Его войска сражаются.

— Сражаются. Но разве не знаете, что популярность Владимира Оскаровича многим высшим чинам не по душе. Например, генерал Ханжин считает его неумным карьеристом, сделавшим себе славу психическими атаками офицерского полка. Все мы, адмирал, будем сражаться до тех пор, пока нами правит страх перед большевиками.

— Песья свора наших генералов, Вадим, еще полбеды. Главная наша беда, что мы идем на поводу Антанты. У этого иноземного капиталистического ворья подлая ставка на нашу вражду. Они еще сами не решили, чего им сделать с Россией, добившись ее полного изнеможения в междоусобной распре. Что льется кровь русского народа, им наплевать. И я уверен, что Колчак, ставший верховным правителем при их содействии, правит Сибирью со связанными руками.

— Но тогда почему не скажет об этом своей армии, которая поможет ему развязать руки.

— Чем? Оружием, которое она получает от наших союзников по борьбе с большевиками?

— Мы платим за него русским золотом.

— Русским золотом! Вот оно-то заставляет этих стервятников разжигать нашу вражду между собой, вражду генералов, чтобы под шумок наживаться на страшной беде русского народа.

Уверен, Вадим, что вы не задумывались над тем, была бы гражданская война такой жестокой по нашей озверелости, если бы в ней не принимали участие интервенты? Мы, несомненно, идем к катастрофе. В этом меня убеждает мнение преданного матроса Егорыча. А что, если мой сын и ваш отец правы, что остались преданными чаяниям народа, кровь которого течет в их жилах. Уверен, что не за горами то время, когда и нам с вами придется допрашивать свою совесть, что же нам делать. Быть с родиной или изгоями без нее?

Конечно, вы удивлены, до чего может додуматься старый адмирал русского флота. Мне страшно даже думать о подлости, которую, видимо, придется сделать. Уйти по своей воле за пределы России в бедственное для нее время из-за того, что разум не может понять правду всего происходящего в гражданской войне. Россия свою судьбу решит без нас. Мне это теперь ясно. Но я хочу уверить себя, что еще можно что-то сделать, чтобы и для меня в этой судьбе нашлось место для жизни после того, как мы — противники большевизма — так упорно мешали народу наладить в стране мирную жизнь, мешали по указке наших незадачливых политиков, связанных подлейшим сговором за нашими спинами с интервентами.

Однако пойдемте спать! Ибо ни в эту ночь, ни во все последующие ночи мы вряд ли поборем в себе въедливый классовый страх перед волей народа, идущего с большевиками к утверждению Советской власти. Мы не решим этого еще и потому, что политически безграмотны. Для меня лично все политические революционные партии с их программами и посулами, якобы необходимыми для будущей государственной структуры России, одинаково непонятны и неприемлемы. И порой мне стыдно, что, сознавая обреченность своего класса, я до сих пор живу, не имея мужества прервать и мне самому ненужную жизнь.

Адмирал только от четвертой спички раскурил очередную папиросу. Муравьев проводил его до каюты.

— Покойной ночи, Владимир Петрович.

— Уверены, что она будет покойной? Разворошили мы свои рассудки непозволительно вольными для нас рассуждениями. Не обижайтесь на старика за понятую им правду о своей никчемности. Но обещайте, в память об этом разговоре, все-таки решить вопрос, как поступить, когда нам придет необходимость расстаться с Россией, презреть в себе страх или, пригрев его за пазухой, порвать кровную связь с родным народом. Покойной ночи.

Оставшись в одиночестве на пустынной палубе, Муравьев сел на скамейку, плотно прижав холодные ладони к горячему лицу.

Над Тавдой висел чернильный мрак ночи, прожженный калеными угольками высоких звезд…

Глава третья

1

У слияния Тавды с Тоболом пароход «Товарпар» повстречал идущие за оставшимися беженцами пароходы «Иван Корнилов» и «Филицата Корнилова».

Пароходы обменялись протяжными приветственными гудками, а их капитаны в медные рупоры пожелали друг другу счастливого плавания.

Ранним утром при ослепительном сиянии солнца «Товарпар» пристал к пристани города Тара.

В городе колокола благовестили к ранней обедне. С реки поднимались бородки тумана, а в спокойной ее глади четко отражались стоявшие по берегу дома и избы с окнами, украшенными деревянными кружевами наличников.

Едва пароход успел причалить, как на него вступил дежурный офицер комендантского управления с приказанием всем находящимся на судне офицерам немедленно явиться к коменданту.

Столь незначительное событие, такое понятное в военное время, однако вновь взбудоражило едва обретенный покой пассажиров. Опять все ходили с озабоченными лицами, спрашивали друг друга, почему именно только офицеры и так срочно понадобились коменданту? Капитан обещал лично побывать у коменданта. Он объявил, что пароход у пристани простоит несколько часов, ибо необходимо пополнить запас топлива.

Спокойная уверенность капитана, его обещание лично все выяснить, скоро заставила пассажиров забыть уход офицеров. Пассажиры сошли на берег. Одни отправились в церковь, чтобы поставить свечки Николаю Угоднику, другие за хлебом, чаем и сахаром, а также другими продуктами: не все могли пользоваться пароходной кухней из-за ее дороговизны.

Настенька с мичманом Суриковым вышли на палубу, намереваясь пойти в город, погулять, но девушку невольно заинтересовала группа пассажиров, окружившая невысокого седого мужчину в пенсне в золотой оправе. Он говорил о городе, и говорил громко.

— Миша, послушаем? — предложила Настенька Сурикову.

— Конечно. Видимо, речь идет о чем-то интересном.

Они подошли поближе к группе.

— Да, господа хорошие, на вид Тара уютный, сонный, сибирский городок, торгующий крупчаткой, овсом и сыромятными кожами. Глядя на него, не подумаешь, что у него может быть особая, тягостная история. А она у него была, и не только тягостная, а без преувеличения трагическая.

Мужчина замолчал, внимательно оглядев слушателей, и, убедившись, что у них есть интерес к его рассказу, продолжал:

— Что же произошло в Таре в первой половине восемнадцатого века? Что претерпел городок в годы самодержавного величия в империи Петра Великого?

— Будьте любезны сказать, что же произошло, — нетерпеливо спросила высокая дама в горностаевой пелерине.

Мужчина чиркнул в ее сторону недовольным взглядом и, понизив голос, со вздохом произнес:

— Произошла трагедия. Могу с уверенностью сказать, что никто из вас, господа хорошие, никогда еще не слышал о так называемом «тарском пропавшем бунте». И это понятно. Ни в одном учебнике истории о нем нет даже самого краткого упоминания. Но трагедия в Таре произошла. Причиной ее явился известный указ Петра Великого от 5 февраля 1722 года. Гласил этот указ о том, что правящий Российской империей император может по своей воле назначить себе наследника.

— Скажи на милость! — Русоволосый священник, перекрестившись, поцеловал висевший на его груди серебряный наперстный крест.

— Что же вытекало, господа хорошие, из царского указа? — Мужчина снял пенсне, протер его пальцами, держа в руке. — Необходимо было всех российских верноподданных незамедлительно во всей империи приводить к присяге будущему, еще не названному, совершенно неведомому наследнику, известному пока только самому Петру Великому. На Урале и в Сибири было главное скопление беглой Руси, крестившейся двумя перстами, и, естественно, ожила молва, что по царской воле народ должен присягать неведомому, грядущему антихристу, да такому страшному, что его имя невозможно вымолвить.

— Кого царь Петр все же назвал своим наследником? — снова с прежним нетерпением спросила дама в горностаевой пелерине.

— Не успел император назвать наследника! Не успел. Попрошу не прерывать мое изложение вопросами. Ибо все расскажу по порядку. Итак, начались по Уралу и Сибири бунты, и в мае 1722 года вот в этом городке Таре начался бунт населения совместно с казачьим гарнизоном против принесения присяги не названному царем наследнику.

Слух о тарском бунте достиг столицы, и император, крутой до жестокости, не замедлил на него откликнуться своей волей. Присланный под Тару карательный отряд после многодневного сражения с городским гарнизоном захватил город. Началось жесточайшее следствие, повлекшее за собой массовые аресты и казни. Особенно бесчеловечно обошлось следствие с зачинщиками бунта. Их четвертовали и сажали на колы в назидание потомкам. После смерти Петра о бунте предпочитали хранить молчание. А казнено было более тысячи человек.

— Как вы узнали об этом? — у дамы в горностаевой пелерине невольно сорвался вопрос.

— Случайно, господа хорошие. Прочитал несколько строк в книге известного сибирского историка Словцова — и начал искать им подтверждения в памяти жителей города и, надо сказать, узнал много интересного. Если пойдете в город, обратите внимание на два больших деревянных креста на соборной площади. Старожилы их старательно обновляют. Официально известно, что поставлены они для молебствий, а на самом деле стоят на местах, где казнили бунтовщиков.

— Вы, видимо, бывали в городе?

— В молодые годы я учительствовал в Таре.

Тут к Настеньке с Суриковым подошла знакомая по пароходу дама, она только что вернулась из города. Настенька по ее взволнованному лицу догадалась, что она принесла тревожные новости.

— Анастасия Владимировна, если бы только знали, что я услышала в мясной лавке. Позавчера в городе было сражение с большевиками. Конечно, не с красными войсками, а только с сочувствующими им рабочими и крестьянскими отрядами. Они грабят деревни и села, обстреливают проходящие пароходы, даже останавливают их для ограбления и насилия над женщинами. Едва дошла до пристани: ноги стали совсем ватными. Мы-то ведь с вами на пароходе, да еще на каком шикарном. А сколько среди нас богатых людей. Что, если? Сохрани, господи, нас грешных. Извините, побегу: надо со всеми поделиться страшной новостью. Адмиралу не забудьте сказать. Простите, побегу…

***

Офицеры вернулись от коменданта на пароход с дмумя пулеметами, вооруженные карабинами.

Их появление разом разворошило в пассажирах недавние страхи. Богатые пассажиры уговаривали знакомых взять на сохранение их ценности; если отнимут у одних, то есть надежда, что у кое-кого они все же сохранятся.

Началось приготовление судна к обороне. Листами котельного железа укрыли рубку рулевого и в ней установили пулемет. Родители малолетних детей получили распоряжение на ночь уложить ребятишек в носовой части трюма.

От внимания пассажиров не ускользнула незначительная, на первый взгляд, мелочь на генеральском френче Случевского: золотые погоны заменили погоны защитного цвета. На них зигзаги едва намечены тонкими линиями.

***

Перед полуночью «Товарпар» покинул Тару. Шел по реке без сигнальных огней.

Настенька Кокшарова сидела на скамейке под окнами капитанской каюты, запахнувшись в шинель Сурикова. Она ушла из каюты, несмотря на просьбы отца и жениха. Ушла, чтобы не показать охватившего ее волнения: она узнала, что Муравьев назначен на время ночного пути к пулемету, стоявшему в рубке штурвального.

Ночь была прохладной и темной, с яркими высокими звездами. Порывами с берега дул ветер, наносил запахи смолы и прелого листа. Горизонт часто освещали фосфорические вспышки далеких зарниц.

Судно ритмично вздрагивало от работы мощных машин. Настенька невольно вслушивалась в монотонный перестук колесных плиц по воде.

Весь прошедший день настойчиво думалось о первом знакомстве с Муравьевым на небольшом разъезде за Москвой, когда деморализованные солдаты остановили пассажирский поезд, выгнали из него всех пассажиров, в числе которых оказались адмирал Кокшаров, Настенька и мичман Суриков.

Адмирал, придя на станцию за кипятком, случайно встретил коменданта санитарного поезда, поручика с анненским темляком на эфесе шашки, назвавшегося Муравьевым. Приятному молодому офицеру адмирал рассказал о печальном происшествии с высадкой. Сказал, что, покинув свое имение возле Пскова, намеревался добраться до Урала. Муравьев, выслушав адмирала, неожиданно предложил ему свое купе в поезде, и таким образом Кокшаровы прибыли в Екатеринбург.

Новая встреча с Муравьевым на пароходе воскресила в памяти Настеньки долгие дни следования санитарного поезда на Урал и его трогательные заботы о ней. Порывы ветра трепали волосы. Прядки щекотали лоб, ресницы, щеки, и Настенька все время смахивала их рукой. Она волновалась за жизнь Муравьева и не могла побороть в себе это волнение. Особая теплота окатывала ее при мысли о Муравьеве. Чувство нежности к нему зародилось еще в Екатеринбурге, когда читала на вечерах его стихи. Сегодня спрашивала себя, неужели любила Муравьева. Но тотчас гнала эти мысли. Все равно она не сможет оставить Сурикова.

Неожиданно на верхней палубе раздались выкрики команды и топот перебегающих солдат. Настенька поднялась и похолодела: на невидимом берегу горели костры. Сердце ее учащенно забилось, а рот заполнила горькая слюна. Она подумала, что это костры красных партизан. Прижавшись спиной к стене каюты, Настенька не отрывала глаз от приближавшихся костров. Они уже совсем близко, но около них нет людей. Может, партизаны скрылись в прибрежных кустарниках? Тогда в любую минуту могут загреметь их выстрелы, убивая и раня пассажиров. Прижимая ладони к стене, Настенька добралась до двери в первый класс, рванув её, вошла в темный коридор.

Утихомирив дыхание, прислушалась, но услышала только звон в ушах. Медленно дошла до своей каюты. Открыла в нее дверь. Увидела тусклый свет ночной лампочки, прикрытой адмиральской фуражкой. Глаза привыкли к полумраку. Разглядела, что окно завешено адмиральской шинелью. Отец спал, слегка похрапывая. Суриков спал, прикрыв голову подушкой. Несколько минут она стояла неподвижно, все еще ожидая выстрелов с берега и ответные с парохода. Тишина. Пароход продолжал путь, ритмично вздрагивая всем корпусом. Настенька подошла к своей постели, сняла шинель, легла, с удовольствием вытянулась, как будто помогая страху сползти с тела. Подложив руки под голову, прикрыла глаза.

2

Благополучно миновав опасные лесные зоны, «Товарпар» шел по Тоболу, направляясь к древнему городу Сибири Тобольску. На третий день пути по распоряжению генерала Случевского комендант Мекиладзе вывесил приказ, оскорбительный для младших офицеров. Приказ гласил, что им запрещается обедать в рубке первого класса.

Возхмущенные офицеры не стеснялись выражать негодование. Капитан Стрельников, сорвав со стенки каюты приказ, пошел с ним к генералу Случевскому, но тот приказал ему покинуть каюту. Офицеры обратились к адмиралу Кокшарову. Он вызвал Мекиладзе и распорядился приказ анулировать. Мекиладзе не мог не выполнить распоряжение адмирала, но все же поставил о нем в известность генерала Случевского. Неожиданно для всех генерал отменил приказ. Причина, заставившая Случевского быть осторожным с адмиралом, крылась в близком знакомстве Кокшарова с Колчаком. Случевский побоялся, что конфликт с адмиралом повредит ему в Омске. Он ехал в Омск, надеясь хоть там встретить прежних друзей, а через них обзавестись теплым местечком возле верховного правителя.

Германскую войну в чине полковника Случевский провел в свите великого князя Николая Николаевича старшего — главнокомандующего российской армией. Пребывал в свите на должности офицера для поручений. От фронта старался держаться подальше, частенько совершая поездки в Петроград.

Когда, после тяжелых поражений русских армий, главнокомандующим стал император Николай Второй, Случевский некоторое время, необходимое для светской вежливости, еще состоял при попавшем в опалу дяде государя, но, выбрав удобный момент, вновь пролез в Ставку и перед самой революцией получил чин генерал-майора.

После Февральской революции, благодаря знакомству с Родзянко, генерал пытался втереться в доверие Половцова, надеясь оказаться около Керенского, но реализовать свои намерения не смог, а потому в сентябре уехал в Москву. После поражения контрреволюции бежал на Волгу, а после взятия Казани белыми перебрался в Екатеринбург. Вопреки его ожиданиям в Екатеринбурге он не нашел нужных ему влиятельных особ. Случевский обивал пороги штаба Гайды, но безрезультатно. Однако, познакомившись с генералом Голицыным, получил в командование двадцать шестой Шадринский полк седьмой Уральской дивизии.

Карьера Случевского закончилась скоро. На станции Кын его полк был разбит наголову. Генерал, прикинувшись психически больным, присвоив кассу полка, появился в Екатеринбурге, изображая жертву интриг офицеров, окружавших Гайду.

***

«Товарпар» приближался к Тобольску. Накрапывал мелкий, совсем осенний дождь. Над рекой низко висели трепаные серые тучи.

Адмирал Кокшаров, гуляя по палубе, обратил внимание на удрученный вид именитого екатеринбургского купца Мокея Кторова. Он познакомился с ним в доме золотопромышленника Вишневецкого. Всегда веселый балагур, Кторов сидел на скамейке, понурив голову.

— Не помешаю, если присяду? — Адмирал остановился возле купца.

— Окажите честь, ваше превосходительство. Так понимаю, что часика через три будем в Тобольске. Люблю сей сибирский град. За все его люблю. За улицы, мощенные плахами, за дома, кои в нем как крепости, а главное за седины его исторического прошедшего. Ведь какие люди в нем проживали, наказуемые за всякие умственные вольности.

— Мокей Флегонтович, вижу, чем-то удручены? Нездоровится?

Кторов вздохнул.

— На здоровье не обижаюсь. Матушка, родив, всем необходимым для жизни щедро наградила. Господь не обошел благополучием, но нежданно беда на сей посудине накатила и до сердечного волнения докучает. Из-за нее, поверите, ночью глаз не сомкнул.

— Какая беда? Может, есть возможность отвести её от вас?

— Считаю неудобным для себя вмешивать вас в сию оказию.

— А вы попробуйте. Конечно, ознакомьте меня с бедой, а я решу, что мне сделать. Вмешаться или в сторону отойти.

— Ну, коли так, слушайте. Комендант парохода Мекиладзе, устраивая меня в Тавде на пароход, взял с меня за каюту куш в золоте. Но вчера потребовал каюту освободить и перебраться в третий класс. Понадобилась ему каюта для одной дамочки. Я по своей купеческой горячности круто поспорил с Мекиладзе, отказавшись выполнить его требование. Он и пригрозил в Тобольске ссадить с парохода. Время теперь военное, и свою угрозу он может выполнить запросто.

— Сколько вы ему дали?

— Двести рубликов в золотой монете. А как было не дать, в наше время без взятки шагу не ступишь.

— Обещаю, деньги он вам вернет.

— Да черт с ними, с деньгами. Слава богу, не последние. Но у меня жена на сносях. Куда я с ней в Тобольске подамся. Родня моя в Омске да в Иркутске. Посодействуйте, чтобы грузинец отменил свое решение.

— Успокойтесь. Никто вас с парохода не ссадит.

Простившись с купцом, адмирал пошел в рубку первого класса.

Войдя в салон, адмирал увидел генерала Случевского в окружении четырех молодых дам. Раскланявшись с ним, адмирал подошел к столику в углу, за которым сидели Настенька, Суриков и Муравьев.

— Поручик, пригласите сюда ротмистра Мекиладзе.

Муравьев, козырнув, быстро ушел. Адмирал присел к столику на диван, обитый малиновым плюшем. Настенька почувствовала в голосе отца раздражение.

— Что-нибудь случилось, папа?

— В свое время узнаешь.

В салон рубки вошел капитан Стрельников и попросил у адмирала разрешения остаться в рубке.

— Вовремя поспели, капитан. Садитесь с нами. Если не знакомы, то это дочь Анастасия, а это ее жених мичман Суриков. Вы сейчас, капитан, мне понадобитесь.

Удивленный Стрельников сел на диван. Адмирал раскрыл портсигар.

— Курите?

— Никак нет.

— Молодец. Чего не могу сказать о себе.

Положив на стол раскрытый портсигар, адмирал не закурил. К столику подошли ротмистр Мекиладзе и поручик Муравьев.

— Что прикажете, ваше превосходительство, — спросил Мекиладзе.

Происходящее за столом адмирала привлекло внимание всех бывших в салоне и, конечно, генерала Случевского. Адмирал, побарабанив пальцами по столику, смотря в упор на ротмистра, достаточно громко сказал:

— Прикажу, ротмистр, немедленно вернуть деньги господину Кторову, которые вы при посадке на пароход временно взяли у него на сохранение.

— Слушаюсь, ваше превосходительство!

— Кроме того, в должности коменданта вас через час заменит капитан Стрельников.

— Я утвержден комендантом генералом Случевским. Разрешите поставить его в известность.

— Конечно, поставьте.

— Разрешите быть свободным?

— Разрешаю.

Мекиладзе, сконфуженный и бледный, вышел. Адмирал обратился к капитану Стрельникову:

— Проследите, чтобы ротмистр не позабыл о деньгах. Он, кажется, расстроился.

Генерал Случевский ясно слышал весь разговор, а потому, извинившись перед дамами, подошел к адмиралу.

— Кажется, случилась какая-то неприятность, ваше превосходительство?

— Пустяк, генерал. Сущий пустяк. — Адмирал, не предлагая Случевскому сесть, встал, что сделали Муравьев, Стрельников и Суриков. — Однако сей пустяк нынудил меня, как старшего в чине на «Товарпаре», сменить коменданта, назначив на его место капитана Стрельникова. Надеюсь, ваше превосходительство, не будете возражать. Мекиладзе, как горец, слишком горяч, но русская кровь тоже не ледяная. Во избежание каких-либо недоразумений я сменил сего горца.

— Вполне с вами согласен, ваше превосходительство. Собственно, я его комендантом не утверждал. Он сам себя назначил, я только не возражал. При посадке на пароход он проявил себя очень хорошо и дисциплинированно, хотя там был невообразимый хаос.

— Благодарю, генерал. Капитан Стрельников, займитесь порядком на пароходе и обходитесь без непродуманных приказов.

— Слушаюсь!

— Выясните, у кого еще ротмистром взяты деньги на сохранение и возвращены ли они. Позаботьтесь, чтобы в Тобольске закончилось пребывание Мекиладзе на пароходе. А вы, генерал, простите меня за то, что сделал вас невольным свидетелем неприятного инцидента. Честь имею!

Адмирал, простившись со Случевским за руку, вышел из рубки. Случевский, проводив его до двери, вернулся к дамам. Он был доволен, что Мекиладзе не будет мозолить ему глаза на пароходе, ибо спутница генерала, балерина, слишком откровенно кокетничала с ротмистром.

***

Ветер, внезапно изменивший направление, с лихой настойчивостью теребил серую куделю растрепанных туч. Дождь почти прекратился, но в воздухе все еще стелилась пелена водяной пыли. Подойдя к устью Тобола, «Товарпар» протяжным гудком приветствовал его слияние с Иртышом.

Любоваться панорамой Тобольска на палубы высыпали все пассажиры, а от этого пароход шел, дав крен на левый борт. Город появлялся постепенно, как будто давал возможность, не торопясь, разглядывать свое старинное каменное и деревянное обличие. Из разрывов в тучах на Тобольск низвергались потоки солнечных лучей, и тогда казалось, что с небес падали раструшенные снопы золоченой соломы, возжигая на крестах многочисленных церквей и часовен слепящие вспышки света.

Над городом гудели колокола. Слитная симфония меди звучала торжественно и тревожно.

Внимание пассажиров приковала толпа с иконами, хоругвями и многочисленное духовенство на городском берегу у пристани. Капитан в черной парадной форме лично подводил судно к пристани, отдавая четкие приказания матросам. С берега ясно доносились отрывистые слова диаконской эктиньи и ответное слаженное хоровое пение…

На берегу, по приказу коменданта города, для поднятия патриотического духа населения, правящий епископ тобольский со сводным духовенством служил благодарственный молебен, вознося молитвы за избавление прибывших на пароходе чад господних, миновавших геенну огненную безбожной власти большевиков.

Религиозный экстаз молебствия с берега уже перекинулся на пароход. Люди на нем, истово осеняя себя крестами, разнобойными голосами пели молитвы. Толпы пассажиров по трапам хлынули на пристань, с нее ла берег, давя друг друга, совсем как при посадке на пароход.

Солнечный свет, прожигая висевший над толпой молящихся чад ладанного дыма из кадил, копоти от горячих восковых свечей, оживлял на иконах, хоругвях, крестах и облачении духовенства блеск золота, серебра и самоцветов, создавая огненную гамму из голубых, красных и зеленых бликов.

Адмирал Кокшаров стоял в толпе молящихся, наблюдая за преображением людских лиц, на которых сейчас было выражение тайных надежд на божью помощь. Вслушиваясь в песнопения, адмирал вновь убеждался в силе религиозного дурмана над разумом русского человека, приученного к слепому, бездумному повиновению силе укоренившегося в стране православия.

Внимание адмирала привлек высокий монах, стоявший у иконы богоматери. Он подумал, что где-то видел этого монаха, но где — вспомнить не мог. Последнее время он часто ловил себя на том, что чужие лица ему вдруг начинали казаться знакомыми, и он напрасно напрягал память, стараясь вспомнить, кто они такие.

После окончания молебна адмирал, спускаясь с берега на пристань, услышал за собой торопливые шаги. Обернувшись, увидел идущего за ним монаха. Адмирал остановился. Монах, не дойдя до него шага, тоже остановился и, отвесив поклон до земли, произнес глухим шепотом, выдававшим сильное волнение:

— Ваше превосходительство! Если поверю глазам, вы — Владимир Петрович Кокшаров?

И только тогда адмирал узнал в монахе капитана первого ранга Дмитрия Скворцова, служившего под начальством адмирала на крейсере «Андрей Первозванный».

Адмирал шагнул, протянул монаху руки, готовый назвать его по имени и отчеству, но монах, опередив адмирала, громко и сухо сказал:

— Отныне отец Никон, ваше превосходительство. Вот и дозволил господь свидеться с вами.

— Да разве вы здесь?

— Смиренно молю господа в Абалакской обители на послухе. Но ныне, по воле правящего владыки тобольского, правлю его канцелярией.

Стояли молча, смотря друг на друга. Монах видел перед собой прекрасную старость. Адмирал видел не монаха, а бравого моряка, хотя лицо стоявшего было исполосовано морщинами пережитого страдания. Монах спросил:

— В Омск держите путь со всем семейством?

— Только с дочерью, отец Никон. Супругу похоронил.

Монах, перекрестившись, произнес:

— Царство небесное рабе господней.

Адмирал предложил:

— Может быть, окажете честь навестить меня в каюте? Настеньку мою увидите.

— Благодарствую за честь. Дозвольте здесь поговорить. Опасаюсь, что от соприкосновения с прошедшим разум мой утеряет покой. Дозвольте спросить, ваше превосходительство, надеюсь услышать правдивый ответ. Можно ли верить предчувствию, что вражеская красная сила безбожья и людского озлобления на своих кровных братьев уже осиливает и предрекает недобрый конец нашему вооруженному сопротивлению ее власти?

— На фронтах нас преследуют тяжелые неудачи.

— Не осуждайте меня за любопытство. Нужна мне правда о происходящем, о коем нельзя прочесть в газетах. Вере христовой не будет места на сибирской земле, если воинские силы верховного правителя не спасут ее от вторжения Советской власти.

— Мы знаем с вами адмирала Колчака, можем надеяться, что им будет найдено правильное решение для защиты Сибири от большевиков.

— Предчувствуя грядущие испытания, я приготовил себе жизнь в дремучих дебрях благословенной господом сибирской тайги. Но если и там не найду для себя спасения и покоя, то приму положенную мне господом кончину через самосожжение ради бессмертия загробного бытия. Дозвольте молиться за вас. Молиться в память вашего благоволения ко мне в те давние, мертвые теперь для меня лета.

Глаза адмирала налились слезами, а с его губ невольно сорвалось:

— Дмитрий Всеволодович, голубчик!

Монах перекрестился, словно обороняясь от услышанного мирского имени, умершего в момент пострига в монашество.

— Отец Никон, ваше превосходительство! Христос хранит вас на всем дальнейшем пути вашей жизни.

Трижды размашисто осенил монах адмирала крепом, отвесил низкий поклон и, резко повернувшись, пошел на берег. Шел он медленно, его согбенный облик творил, как тяжело уходить от призраков прошлой жизни, уже вставших во весь рост после разговора с адмиралом.

Адмирал смотрел ему вслед. Хотелось догнать, сказать какое-нибудь теплое слово, но он не смог сдвинуться с места. Его била дрожь. Тринадцать лет назад моряк-артиллерист Скворцов поражал на флоте своим дарованием математика. Был женат на очаровательной женщине. Драма их жизни свершилась нежданно. Жена была арестована в Петербурге за участие в революционном подполье, осуждена на ссылку в Сибирь. Скворцов вышел в отставку, последовал за ней, но по дороге жена внезапно умерла, а он пошел в монастырь.

Отец Никон давно затерялся в толпе на берегу, а адмирал все еще смотрел, надеясь его увидеть. Достав портсигар, он взял из него папиросу, но, не закурив, положил обратно. И на пароходе адмирал продолжал думать о Скворцове, теперь иноке Абалакского монастыря. Думал, что отец Никон, не найдя смирения и покоя в вере в бога, приготовил себя к волчьему лесному житью среди родного народа в своей стране, и все только потому, что оказался не в состоянии понять ни разумом, ни сердцем правды новой жизни русского человека.

И адмирал признался себе, что впереди его ждет жизнь бродяги в чужой стране, конечно, более худшая, чем лесная жизнь инока Никона в родной сибирской тайге…

3

Утром над Тобольском снова стелились низкие, дождевые облака, но дождя не было. Поручик Муравьев и Настенька Кокшарова стояли на палубе в ожидании скорого отхода парохода от пристани Тобольска.

Вчера после молебна они до сумерек бродили по улицам города. Видели дом, где родился композитор Алябьев. Настеньку поражали улицы, вместо булыжника устланные деревянными настилами, на которых был совершенно другим стук конских копыт. Все было ново и удивительно. Девушке нравились глухие, басовые голоса тобольских сторожевых псов, гремящих цепями в закрытых дворах. Ее восхищали дома, окна с затейливой резьбой наличников, высокие заборы, створы ворот, обитые медью или железом.

На пристани шумная компания офицеров и штатских мужчин разных возрастов сопровождала высокую девушку в серой форме сестры милосердия, в черной косынке с нашитым красным крестом на голове. Мужчины, перебивая друг друга, передавали девушке пожелания счастливого пути, но она, казалось, и не слышала их.

— Вадим Сергеевич, это же княжна. Извините, пойду и встречу ее.

Муравьев тоже знал княжну, он видел ее в Екатеринбурге. Настенька ушла, а к Муравьеву подошел седой бородатый старик в форме судебного ведомства.

— Господин поручик, изволите быть знакомы с очаровательной сестрой милосердия?

— Нет.

— Разрешите представиться. Статский советник Зезин.

— Очень приятно, Муравьев.

— Уж не сын ли известного на Урале инженера Муравьева?

— Да.

— Знаю вашего батюшку. Личность незаурядная во всех отношениях. Значит, не знакомы с княжной?

— Мельком видел ее в Екатеринбурге. Ирина Певцова?

— Именно! Княжна Ирина Павловна. Обратите внимание на отчество Павловна. В недалеком прошлом фрейлина убиенной в Екатеринбурге последней императрицы из дома Романовых, носит черную косынку в знак траура по царской семье. Особа, овеянная легендами своего тайного незаконного рождения, опутанная сплетнями и наговорами завистниц. Красивая молодая женщина, а главное сказочно богатая. Красива бестия. Красота, околдовывающая мужское сознание.

Муравьев удивленно посмотрел на старика, а тот, засмеявшись, добродушно продолжал:

— Молодой человек, не удивляйтесь. Мой возраст позволяет быть циником в оценке женской красоты. Смотришь на княжну Певцову и понимаешь, что в ней нет броской красоты наших русских православных красавиц. Но именно в этом и кроется ее привлекательность. Жаль, что вы не знакомы с ней, не могли вблизи видеть ее глаз.

— Вы с ней знакомы?

— Удостоен сего несчастья.

— Почему несчастья?

— В мои годы созерцать ее облик и не иметь возможность согреться возле него просто кощунство.

— Вы видели ее глаза? Чем же они особенны?

— В них огонь души, сердца и разума, а в любом ее движении необъяснимое обаяние как женщины. В ней сильна властность пола, а от этого и распространяется на мужскую психику ее обаяние. Она знает силу своего обаяния над любым мужским сознанием. Вам, видимо, поручик, не совсем понятно, почему говорю об этом?

— Пожалуй, да.

— Потому говорю, что понять силу ее женского владычества до конца можно только в мои годы, когда сознание привыкает к мысли, что жизнь закончилась, но мужское начало все же живет, дремлет в ожидании своей последней женщины. И не дай господь, чтобы ею была похожая на княжну Певцову. Прошу извинить за отнятое время. Ваша знакомая с княжной идут сюда. Сейчас вы с ней познакомитесь. Взгляните на пристань, табун обалделых мужиков, пришедших с княжной, не расходится, страшась остаться без ее очарования. Извините за мужское восхищение женщиной.

Настенька и княжна Певцова подошли к Муравьеву.

— Вот, Ариша, это поэт Муравьев.

Княжна протянула поручику руку в черной лайковой перчатке.

— Что вам во мне не нравится? — спросила Певцова.

— Почему спросили об этом? — растерялся Муравьев.

— Удивленно смотрите на меня. А я устала и зла на мужские взгляды. Пойдем, Настенька, а то наговорю Муравьеву дерзости. Как всякий поэт, он болезненно самолюбив и обидчив. Или вы исключение?

— Нет, я самолюбив и обидчив.

— Тогда простите мне всю сказанную чепуху. Мы еще поговорим с вами в пути не один раз, но, конечно, о чем-нибудь интересном. Пойдем, Настенька, я должна поцеловать твоего отца.

Княжна взяла Настеньку под руку, пошла по палубе, но, сделав несколько шагов, обернулась, увидела, что Муравьев смотрит им вслед, громко засмеялась…

Глава четвертая

1

После Тобольска «Товарпар» бежал по широким просторам Иртыша. Вода в могучей сибирской реке была мутной, отливая под солнцем рыжеватостью, схожей по цвету с лисьей шерстью.

На берегах хвойные породы деревьев терялись среди березовых и осиновых рощ. Временами и они исчезали, а тогда неоглядные равнины занимали хлебородные поля и луга.

Резко изменилось на пароходе и поведение пассажиров. Суть натуры, временно загнанная страхом внутрь, вновь занимала доминирующее положение. Как только пассажиры убедились, что все мнимые и реальные опасности, угрожавшие их существованию, миновали и на просторах Иртыша они могут чувствовать себя в полной безопасности, — обличье их изменилось.

Еще так недавно, на пути по Тавде и Тоболу, они, щеголявшие простотой обхождения с окружающими, почувствовали себя в привычных рамках житейского высокомерия, надменности и напыщенности в зависимости от рангов родовитой знатности, военной и чиновной спеси и размеров богатств.

На пароходе больше стало полковников. Мужчины, ходившие в пиджачных парах с чужого плеча, добыли из сундуков и чемоданов военные мундиры с вензелями на погонах не существующих полков русской царской армии. Прапорщики и подпоручики понацепляли на себя адъютантские аксельбанты, хотя их генералов на пароходе и в помине не было.

Особенно бросалась в глаза перемена в отношениях чиновничества, одетого в поношенные мундиры своих, упраздненных революцией ведомств. В чиновничестве российской империи всегда была велика пропасть положения на ступенях служебной лестницы. Каждый вышестоявший считал своим человеческим и служебным долгом принижать достоинство низшего по чину. Плывшее на пароходе чиновничество было смиренно и особенно почтительно к особам военным, сознавая, что в настоящее время любой прапорщик мог быть необходим для жизненного благополучия.

Вспомнило родовые каноны гильдийного неравенства купечество, с особой хвастливой радостью перебирало опасности, подстерегавшие их при бегстве из Екатеринбурга на пути по Тавде и Тоболу. Пережитые горести топились за обедами и ужинами в пьяных слезах и песнях, щегольские поддевки и сюртуки заливались шампанским, водкой, пятнами от супов, свиных отбивных и шашлыков из жирной баранины.

В надежде на новые прибыли на просторах Сибири под охраной штыков армии Колчака богатеи азартно играли в карты, проигрывая крупные суммы в звонкой золотой монете. Их жены обвешивали себя драгоценностями, на пальцах купчих горели в кольцах брильянты.

Всех радовало, что на пароходе стало свободней. Часть малоимущих пассажиров в Тобольске сошла на берег.

Адмирал Кокшаров, освободив каюту капитана, удобно устроился в первом классе.

Но на «Товарпаре» появились и новые пассажиры: военные в мундирах английской армии. Так сердобольное Британское королевство за русское золото, по желанию Черчилля, одевало войска сибирского диктатора.

Новые пассажиры вели себя крайне независимо и держались обособленно, являя собой элиту, необходимую для престижа будущей всероссийской власти адмирала Колчака, пока пребывающего в городе на берегу Иртыша.

Особое и буквально всеобщее внимание привлекла к себе княжна Ирина Певцова. Женщины на пароходе, захлебываясь, передавали о ней всевозможные слухи, выдавая их за были из ее жизни, прекрасно сознавая, что все, что говорилось о княжне, было просто-напросто выдумками завистниц и досужих сплетниц.

Жены, заботясь о своем семейном благополучии, всеми доступными для них средствами оберегали своих мужей от любого общения с опасной чаровницей в серой форме сестры милосердия.

2

Красные лопасти плиц пароходных колес, вспенивая воронками иртышскую воду, верста за верстой приближали «Товарпар» к Омску. В просторном салоне рубки первого класса, отделанном панелями из мореного дуба и голубого сафьяна с золотым тиснением, от работы машин мелодично звучал перезвон хрустальных подвесок на люстрах. В обеденное время здесь всегда шумно и многолюдно. Над головами обедающих плавают в воздухе паутины табачного дыма, а сам дым и воздух насыщены смешением запахов пищи, кофе и духов.

За столом возле рояля сидели особо знатные екатеринбургские купцы и промышленники, среди которых выделялся господин Вишневецкий, известный всему Уралу золотопромышленник, совладелец многих, еще перед революцией, захиревших заводов. Они чествовали земляка — протоирея отца Дионисия, появление которого на «Товарпаре» в Тобольске ошеломило. Его считали погибшим, принявшим мученический венец за веру Христову. После восстановления на Урале власти Советов он таинственно исчез. Его почитатели тайно правили о нем молебны, но чаще всего служили панихиды, как о жертве террора диктатуры рабочего класса.

Появление на пароходе отца Дионисия было равносильно его воскресению из мертвых. Знавшие его близко не верили своим глазам, глядя на дородную холеную фигуру в рясе темно-вишневого муарового шелка с золотым наперсным крестом на груди.

Его засыпали вопросами. Землякам отец Дионисий отвечал, обходясь довольно загадочной фразой, «служу великому Отечеству по воле адмирала Колчака».

Ответ его был мало понятен, но все же достаточно убедителен, чтобы считать отца Дионисия в Омске важной особой.

За обедом разговор все время вращался около будущего колчаковской Сибири. Однако все старались быть осторожными в высказываниях. Но по мере того, как осушались графины водки и бутылки коньяка, разговор принимал накал смелых суждений, а его участники уже не старались срезать острые углы.

Уральские купцы, смирившись с потерей в родном крае большей части своих состояний, старались узнать от отца Дионисия о торговых делах Сибири. Желание их было естественно. Им надлежало найти на новых местах применение своим способностям с теми ограниченными возможностями, которыми они теперь располагали.

Но священник уходил от четких ответов, отделываясь фразами, в которых давал понять, что, как смиренный слуга церкви, не имеет никакого понятия о всем происходящем на обширной территории Сибири, подвластной верховному правителю. Однако он с горечью признавал, что временные военные неудачи на фронтах борьбы с большевиками вносят в темпы государственной жизни Сибири тревожность и опасения. Эти обстоятельства, естественно, не обходят стороной купечество.

Вишневецкий вслушивался в вопросы купцов и в ответы священника. Стряхнув пепел сигары вместо пепельницы в рюмку с коньяком, обратился он к отцу Дионисию:

— Досточтимый отче, не пора ли вам прекратить перед нами игру в загадочность? Мы же вас знаем, а вы знаете нас, а потому прошу: отвечайте нам коротко, но понятно на задаваемые вопросы.

— С удовольствием бы, но как служитель церкви лишен возможности, господин Вишневецкий.

— Так! Лишены возможности из-за незнания или из-за приказания держать язык за зубами.

— Повторяю, просто считаю для себя невозможным обсуждать за трапезой дела государственные, не входящие в компетенцию святой церкви.

— Так! — с особой интонацией Вишневецкий произнес свое привычное слово и продолжал: — Разрешите со сказанным не согласиться. Всем нам известно, что в церквах Сибири пастыри говорят с мирянами обо всем происходящем. И это понятно. Церковь является главным связующим звеном между государственными деятелями и простым народом, модно называемым теперь гражданами.

Вишневецкий считал, что священник по привычке хитрит при купцах, набивая таинственностью себе цену.

— За сказанное в дальнейшем прошу не обижаться. Слушая вас, я пришел к заключению, что вы путаник. Стали таковым, ибо побаиваетесь говорить обо всем происходящем правду, а ведь ее перед нами скрывать грешно.

Вишневецкий хорошо знал Дионисия по Екатеринбургу. Знал, с какой ловкостью он одурачивал купчих, выпрашивая у них деньги на покупку для церквей паникадил, подсвечников и облачений, оставляя большую часть денег в своих карманах. Но ему все прощалось. Дионисий умел удачно предсказывать беременным купчихам о рождении у них желанных им сыновей и дочерей.

— В таком случае разрешите мне как дворянину ответить землякам на их вопросы?

— Сделайте одолжение, — согласился священник.

— Вы тоже говорили, что в Священном писании явственно прописано «о ежели которых и боле никаких». Вы упорно старались скрыть от нас, в чем главная причина поражений наших армий в боях с большевиками.

— Господин Вишневецкий, не скрывал, а просто ничего об этом не знаю, и бог мне свидетель, что говорю правду.

— А я вам эту причину сейчас назову. Она скрыта прежде всего в разногласиях, царящих в нашем правительстве. Скрыта в том странном явлении государственной власти, когда во главе штатского совета министров стоит адмирал Александр Колчак.

Вишневецкий говорил горячо. На его большом лбу выступили бусины пота, он стирал их салфеткой. За столом его внимательно слушали. Только отец Дионисий опасливо поглядывал по сторонам. Он заметил, что к высказываниям Вишневецкого прислушиваются военные за другими столами.

— Адмирала, посвятившего жизнь флоту и морю, ловкие отечественные и заморские политики неожиданно ввергли в пучину своего политического, а порой и авантюристического соперничества разномастных партий. Принимая бремя власти над Сибирью, после бесславного распада всероссийского временного правительства, адмирал четко декларировал свое кредо печатным словом, в котором говорилось, дай бог памяти: «что не пойду ни по пути реакции, ни по пути партийности. Главной целью ставлю создание боеспособной армии, победу над большевиками»… Но все же его заставили пойти и по пути реакции, и по пути партийности, а главное, помешали создать желанную ему боеспособную армию. Все предельно ясно, господа.

Вишневецкий, выплеснув из рюмки коньяк с пеплом сигары, налил в нее водку, выпил, ничем не закусив.

— И произошло это потому, что, к сожалению, адмирал не учел основного, а именно, что его деятельность с морских просторов перенесена на сухопутье России, вернее, только на часть ее территории, в которой укоренилась самая закостенелая, веками выпестованная самостийная и темная бытовая трясина, в которой сам черт сломит шею. Одни братья Пепеляевы чего стоят со своими сибирскими амбициями государственных деятелей.

— Меня крайне огорчает то обстоятельство, — Вишневецкий продолжал, — что адмирал, будучи монархистом, находится под влиянием людей иных убеждений и порой ему очень трудно, ох как трудно с их слов разбираться во всем происходящем на фронтах и на территории Сибири. В Омске как будто принимают его приказания, не спорят. Он — верховная власть. Не спорят, но и не делают. И адмирал, конечно, ошибается, не опираясь в своей власти на дворянство.

— Сохранит его господь от этого! — громко вздохнул отец Дионисий.

— Не согласны?

— Категорически не согласен. Не внушает доверие нонешнее дворянство. Слишком постыдно показало оно себя в дни Февральской революции. Дворяне чуть ли не первыми отреклись от клятв верности престолу. Да разве только нонешние дворяне были такими? Чудили свободой еще со времен декабристов. Правду говорю?

— К сожалению, правду.

— Дворяне не делали попыток спасти свергнутого монарха от гибели. Предпочли быть в стороне, ибо любая попытка могла стоить жизни, а рисковать ею дворяне не хотели даже ради монарха. Да вы сами, господин Вишневецкий, чем прославили себя в Екатеринбурге в дни революции? Разве не катались на тройках по городу с красным бантом на бобровой шубе?

— Ездил! Вынужден был быть со всеми, подчиняясь безумству стихийного народного сумасшествия.

— А когда царское семейство расстреляли, что делали?

— Что можно было делать? Служил тайные панихиды. Но вы не должны забывать, что при большевиках на Урале, скрываясь от чека, я в тайных местах собирал офицерские отряды, ставшие после чехословацкого мятежа главными офицерскими кадрами в армии адмирала.

— Эту заслугу никто от вас отнять не посмеет.

— А в Омске сами во многом убедитесь и оправдаете меня, что отрешаюсь от суждений о государственных делах. Одно знаю. Адмирал власти над Сибирью большевикам не уступит. Вот во что все мы должны твердо верить. Наша вера укрепит уверенность адмирала, что именно из его рук красным, несмотря на временные победы, вырвать Сибирь не удастся. И да будет так с помощью господа. Аминь.

Отец Дионисий перекрестился, его примеру последовал кое-кто из сидевших за столом…

3

Над Иртышом теплая, безветренная ночь. Звезды по небу рассыпаны. Каждая со своим светом мерцания. «Товарпар» бежит в нимбе световых полос от своих огней, отраженных в реке. На невидимых берегах частые селения со зрачками огней в окнах, лаем собак. А то вдруг понесется по реке песня с плывущих плотов да такая стройная с мудрыми словами, что, услышав ее, замрешь на месте. Подумаешь, что пропетые в ней слова о любви ты сам когда-то говорил любимой, согреваясь теплом ее лучистых глаз…

Над Иртышом звездная июньская ночь.

Для пассажиров «Товарпара» она последняя перед Омском…

В салоне первого класса тесно. Сегодня в нем собрались те, кто хочет запомнить эту ночь, хотя бы потому, что за восемь дней пути в людских разумах и сердцах ожили теплые чувства, были сказаны волнующие и нежные слова, подчас пустые, но произнесенные вовремя, они позволяли чувствовать радость.

Никто не хотел думать о дозволенном и недозволенном, когда в темноте обнимавший шептал о любви на всю жизнь. Женщины от этого шепота вздрагивали, задерживали дыхание, не верили в правдивость сказанного, но губы сливались в поцелуях, в висках стучала кровь, в ушах звенели колокольчики, похожие на звенящий писк комара. И забывалось тогда почти все, и главное, что после ночи будет рассвет с раздумьями раскаяния, но и это не в силах удержать стремление к радости, ибо шли ночные часы и до рассвета еще далеко, далеко…

Из открытых окон салона на палубы доносится пение, звук гитары. Жена уральского заводчика пела популярные романсы. У женщины красивое по тембру контральто. В салоне ее слушают с полуоткрытыми глазами. Вот она запела «У камина». Романс особенно понятен тем, у кого камин жизни уже догорает и последние радости жизни согревает только нагретая пламенем зола.

По палубам гуляют пожилые люди. Им тоже не спится, донимают тревоги, как в Омске наладится жизнь, чтобы кормить семьи, ибо у большинства сбережений хватит совсем ненадолго.

Певица щиплет струны семиструнной гитары, чувствуя на себе пристальный зовущий взгляд капитана Стрельцова. Она обрывает пение, устало идет на палубу под окна кают, в которых нет света, и замирает в темноте в руках Стрельцова, целующего ее шею, лоб, глаза и горячий до сухости полуоткрытый рот с лоскутком влажного языка.

В салоне на диване, поджав под себя ноги, сидит княжна Певцова с Настенькой Кокшаровой. Волосы княжны ниспадают на плечи, похожа она на средневекового пажа, обиженного взбалмошной королевой.

— Где Муравьев, Настя? — спросила Певцова.

— Не знаю. Не видела его весь день.

— Может быть, в темном углу шепчется кем-то увлеченный?

— Кем увлеченный?

— А! Сразу встревожилась. Почему?

— Разве? Тебе это показалось, Ариша.

— Может быть. Мне, Настя, нравится Муравьев. Он во всем мужчина. Хотела еще в Екатеринбурге познакомиться с ним, так его услали на фронт. Меня его стихи очаровывают. Не то сказала. Они заставляют цепенеть, сознавая свое бессилие перед властью слов. Пробовала учить их наизусть и не могла. Некоторые строки потрясающи. Он действительно умен, хотя молод.

— Я все его стихи знаю наизусть.

— Тогда понятно, почему встревожилась, когда упомянула, что поэт кем-то увлечен.

— Я невеста Сурикова. Ты знаешь об этом.

— Знаю. Господи, неужели Суриков не понимает?

— Ариша, прошу тебя даже не думать об этом. Он мучается от сознания своей трагедии, но любит меня.

— А ты любишь его?

— Ариша, прошу!

— Хорошо. Прости, кажется становлюсь бестактной. Последнее время в моем характере масса перемен. Порой даже боюсь течения мыслей. Мне иногда вдруг хочется кого-то жалеть, грустить, жить чужим страданием. А ведь решила любить только себя. И только всем позволять себя любить, но не из вежливости к моей туманной знатности и не из-за стремления к моему богатству. Я хочу, чтобы меня любили искренне, думая, что у меня за душой последний пятак.

К роялю подошел бледнолицый прапорщик в форме каппелевца. Заиграл и запел песенку Вертинского.

Первая была о бале господнем, потом о безноженке, о юнкерах, посланных на смерть недрожащей рукой, о пальцах, пахнущих ладаном. Прапорщик пел хорошо. У многих повлажнели глаза. Княжна Певцова встала, подойдя к роялю, погладила прапорщика по голове и вышла из салона.

На палубе гуляли парочки. Певцова обошла палубу кругом, всматриваясь в их лица, надеясь увидеть Муравьева, держащего в объятиях временно полюбившуюся, но его нигде не было. В досаде сошла она в третий класс, где было душно, пахло людским потом, паром и машинным маслом. Но и тут не было Муравьева. Певцова снова направилась к лестнице на верхнюю палубу и столкнулась с Муравьевым.

— Добрый вечер, княжна.

— Что с вами, поручик? Уже не вечер, а глухая ночь. Откуда вы появились?

— Из штурвальной рубки, беседовал с дежурным помощником капитана.

— О чем он рассказывал?

— О жизни в Омске. А вы где были?

— Мы с Настей слушали песенки Вертинского.

— Кто пел?

— Симпатичный каппелевец.

— Прапорщик?

— Да.

— Так это Коля Валертинский. Слышавшие Вертинского находят, что он неплохо подражает ему.

— Я слышала Вертинского, ему нельзя подражать. Вертинский уникальное явление. Ему помогают петь руки. Но хватит о Вертинском. Представьте, очутилась в третьем классе, ибо искала по всему пароходу…

— Кого, княжна?

— Вас, Муравьев. Мне хотелось побыть с вами.

— Польщен.

— Напрасно сказали это слово. Мне действительно хотелось поговорить с вами, услышать живые незатасканные слова. Муравьев, неужели вы не чуткий? Будем здесь стоять у всех на виду, чтобы на нас пялили глаза и гадали, о чем мы разговариваем? А поутру бабы будут представлять, как вы меня… Идемте на палубу.

Поднявшись по лестнице на палубу, Певцова и Муравьев остановились на корме. Княжна спросила:

— На все мои попытки познакомиться с вами в Екатеринбурге вы не хотели этого знакомства. Почему?

— Не знал о вашем желании.

— Вам не нравилось мое окружение?

— Я его не знаю и не могу судить.

— Лжете, Муравьев. Вы слишком самоуверенны. Сужу по тому, как держите себя в обществе.

— Я не умею, княжна, держать себя в обществе.

— Муравьев, не кокетничайте. А лучше признайтесь, что вам не нравится, что я всегда в табуне мужиков?

— Мне безразлично.

— И я безразлична?

— Не думал об этом.

— Подумайте. Прошу. Мне хочется, чтобы обо мне думал только один человек.

— Надеетесь, что поверю сказанному?

— Надеюсь, Муравьев. У меня есть душа. А у нее естественное желание мужской ответной теплоты.

— Но ее у вас избыток.

— У меня избыток жадных мужских глаз. Даже вы при знакомстве со мной в Тобольске…

— Вам показалось, княжна.

— Сказали правду? Перекреститесь.

— Извольте.

— Вот я и счастлива. Мне ведь надо счастья всего чуть-чуть.

Из пароходной трубы сыпались искры и, соприкасаясь с водой, гасли.

— Муравьев, дайте слово бывать у меня в Омске.

— Я не уверен, что задержусь в нем.

— Поймите, что нужны мне хотя бы потому, что от вас можно услышать слова, способные заставить любить людей. Хотя они этого не заслуживают, ибо отличаются от животных только тем, что бродят на двух ногах.

Певцова неожиданно зажала в ладонях голову Муравьева и поцеловала его в губы.

— Зачем, княжна?

— Чтобы, злясь на поцелуй, все же помнили обо мне. Теперь пойдемте в салон. Там Настя. Вы должны ей показаться. Поддержите меня, Муравьев! Кружится голова!

Муравьев обнял княжну, она рассмеялась.

— Пошутила! Голова не кружилась! Просто проверила, умеете ли обнимать женщину. Пойдемте.

У открытой двери в ярко освещенный салон они остановились.

Настенька Кокшарова, аккомпанируя себе на рояле, читала стихи Муравьева.

Рубили старый сад, и падали со стоном Стволы вишневые и сыпались цветы. Стучали топоры, и эхо гулким звоном Будило по утрам уснувшие кусты. Уснул наш уголок, печален и безлюден, Пустели старые знакомые места. Ушли от нас Лаврецкий, Райский, Рудин, И эти девушки «Дворянского гнезда»…

Над Иртышом плыла темнота теплой, безветренной ночи.

Над сибирской рекой россыпь летних звезд и искры в дыму из трубы парохода, бегущего в Омск…

Глава пятая

1

На обрывистом берегу Иртыша березовая роща с трех сторон обступала приземистый двухэтажный каменный дом, принадлежавший мукомолу и пароходчику Родиону Федосеичу Кошечкину.

Дом в городе почитался старинным. По преданию был сложен в тысяча семьсот восемнадцатом году, то есть через два года после основания города по указу Петра Первого. Кладку дома вели под приглядом флотского капитана Егора Кошечкина, присланного царем в сибирскую сторону. В молодые годы Егор Кошечкин вместе с царем побывал в Голландии и стал мастером кораблестроения. Отсылая Егора Кошечкина в сибирский край, царь напутствовал его строго и кратко, хотя с лукавой улыбкой при суровом взгляде.

В роду Кошечкиных царские слова напутствия, вышитые на шелку, висят в парадном зале второго этажа в золоченой раме и гласят следующее: «Поучай Иртыш пребывать по трудолюбию всем Российским рекам под стать».

Егор Кошечкин, выполняя наказ царя, со всеми горожанами обживал реку не без напастей, детей своих научил шагать по ее берегам поступью без страха, но все же для покоя осеняя себя крестным знамением.

Нынешний хозяин дома, потомок рода Кошечкиных, Родион был, по свидетельству омичей, обликом, точно срисованным со своего родителя Федоса, и только, пожалуй, бородой был чуть-чуть богаче отца, и отливали волосы в ней в половине седьмого десятка старинным серебром.

Родион Кошечкин богат. Владел в городе доходными домами. По сибирским городам стояли его паровые и водяные мельницы. Держал в своих руках вожжи торговли сибирским хлебом, а воды Иртыша во всех направлениях вспенивали колеса его буксирных пароходов, чаливших за собой баржи с ценными грузами.

В городе Родион личность уважаемая, от политики он старался быть в стороне, ссылаясь на занятость торговыми делами.

Революция и гражданская война кровно задели Кошечкина. После Октября семнадцатого года пароходы и мельницы были конфискованы Советской властью. После чешского мятежа и освобождения Сибири от большевиков мельницы и часть пароходов опять были в его руках, а пароходы, взятые войсками Колчака, были военизированы и хранили власть сибирского правительства на Иртыше.

Не изменяя своей привычки, Кошечкин и при колчаковской власти был в стороне от политики, хотя щедро жертвовал деньги на нужды правительства, понимая, что власть Колчака охраняла его от полного лишения своего достояния.

У отца Родион единственный сын. Женат он был на дочери купца-рыбника, народившей ему пятерых дочерей и сына. Детям Родион дал хорошее образование. Трех дочерей повыдавал замуж в сибирские города Новониколаевск, Красноярск и Иркутск, а две младшие были пока дома. Сын Никанор помогал отцу во всех нужных делах.

По наказу мужа жена Клавдия Степановна, женщина воскового характера и богомольная, в оба глаза глядела, чтобы возле младших дочерей на правах женихов не крутились в доме офицеры, ибо к ним Родион уважения не испытывал.

Жизнь в доме Кошечкиных шла хлебосольно, мирно и пристойно. Но совсем недавно в доме появились новые люди — семья адмирала Кокшарова, прибывшая в Омск на «Товарпаре». Все произошло случайно и, не окажись этой случайности, кто знает, как бы устроилась жизнь адмирала в Омске, до отказа переполненном беженцами.

В момент прибытия «Товарпара» в Омск Никанор Кошечкин оказался на пристани. Среди пассажиров он увидел адмирала Кокшарова. Отбывая воинскую повинность, Никанор служил на Балтийском флоте на миноносце под командой капитана первого ранга Кокшарова.

Произошла трогательная встреча, и адмирал с дочерью и мичманом Суриковым оказался в гостеприимной семье.

Сведя знакомство с Родионом Федосеевичем, Кокшаров быстро с ним сдружился и от него постепенно узнавал о становлении в Сибири власти адмирала Колчака.

Родион Кошечкин рассказчиком был хорошим. В его памяти хранились мелочи всего происшедшего в Омске после революции семнадцатого года.

Кошкаров узнал подробности переезда в Омск Уфимской директории во главе с Авксентьевым, о назначении адмирала Колчака военным и морским министром директории. Через две недели пребывания ее в Омске заправилы директории были арестованы, а горожане удостоились прочтения правительственных афиш, расклеенных по городу, о том, что всю полноту власти после директории на территории Сибири принял на себя адмирал Александр Колчак.

В доме Кошечкиных Кокшаров ежедневно знал все городские новости, имел возможность наблюдать хаотично-безалаберную жизнь Омска.

Улицы города кишели офицерами в разных чинах, солдатами чешского легиона, чинами французской, английской, американской и японской миссий.

Город, население которого до революции не доходило ста тысяч, теперь был настолько переполнен, что численность его уже превышала полумиллиона.

Казалось, Омск, расположенный на судоходной реке, узел Великого сибирского железнодорожного пути, край благополучный по сытости, должен был, став столицей колчаковской Сибири, располагать к желанию отыскать оседлый покой. Но этого не было. Бросалась в глаза резкая неприязнь старожилов к пришельцам, а среди беженцев недоброжелательность их состоятельной части к тем, кто был крайне стеснен в средствах. Все вновь жили во власти подозрительности. Мало кто искренне верил, что на фронтах произойдет перелом и войска Колчака обретут вновь способность наступать, отвоевывая от большевиков отданные им города.

Свивали гнезда всевозможные землячества, враждовавшие друг с другом. Процветали мистицизм, выливавшийся в увеличение спиритическими сеансами, а среди офицерства и обеспеченной молодежи — пристрастие к кокаину и другим наркотикам.

Омск, как и Екатеринбург в последний период, жил настоящим днем. Люди переставали верить в имена своих недавних военных и политических кумиров.

О России беженцы говорили как о потерянной стране, в которой для них не будет места. Где и в какой стране они смогут обрести покой, никто не знал, не мог знать, понимая, что нигде не будет так хорошо, как и своем Отечестве. Власть в руках народа, о котором они прежде вспоминали только тогда, когда этот народ необходимо было одеть в солдатские шинели и гнать на фронт для защиты страны во имя веры, царя и отечества для благополучия дворянства и купечества. Уцелевшие награждались медалями и крестами, а павшие смертью героев — холмиками, которые вешние воды сравнивали с землей.

Кокшаров видел в Омске коренных сибиряков. В их взглядах он не находил сочувствия тем, кто без приглашения переполнил город. Сибирякам было безразлично горе бездомных бродяг. С появлением чужаков сибиряки осознавали, что подобная участь может постигнуть и их.

Уже знакомый Кокшарову страх ютится в сознании каждого, кто читал омские газеты, ожидая несбыточных побед колчаковского воинства.

На страницах давались туманные объяснения отступлениям по стратегическим соображениям. Обыватель старался заглушить отчаяние водкой, если позволяли средства, а если таковых не было, то молитвами.

Церкви города, в которых служили беженцы-архиереи, переполнены молящимися всех возрастов. Обливаясь слезами, молили они своих угодников о спасении. Слушали проповеди священников о скором свершении желанного избавления от большевиков. Знакомые молитвы воскрешали мистическую истерию православия. Город наводняли мрачные слухи, что Колчак скоро скроется, а его место займут генералы. Формируемые профессором Болдыревым крестоносцы принесут на фронт ожидаемую победу.

С каждым днем увеличивалась в городе ненависть к иностранцам. Ненавидели чехов за нежелание воевать с армиями Колчака. Ненавидели союзников, приславших свои воинские подразделения для самозащиты от тех, кому должны были помогать. Высмеивали особенно едко англичан, поставлявших обмундирование для белых армий. Даже конвой Колчака щеголял в мундирах, на пуговицах которых были британские львы, а не привычные для русских двуглавые орлы.

Кокшаров несколько раз пытался добиться свидания с Колчаком, но безрезультатно, хотя дважды передавал на его имя письма. И в конце концов понял, почему его постигла неудача, когда узнал, что генерал Случевский получил должность в Осведверхе[1] при штабе Колчака.

Кокшаров уже знал о непопулярности Колчака среди коренного населения Сибири. Ее особенно усердно создавали братья Пепеляевы, не желавшие расстаться с заветной мечтой стать законными хозяевами Сибири.

Бывая в городе, Кокшаров читал на тумбах и заборах, среди театральных и цирковых афиш агитационные плакаты против Советской власти, едко высмеивающие главковерха Троцкого. Популярна была сплетня о купце Жернакове, в доме которого находилась личная резиденция верховного правителя Сибири. Рассказывали, что Жернаков не переставал уверять, что расстаться с домом его заставило божественное видение. Будто бы явилась ему во сне богородица и, благословив его на долгую жизнь, повелела верить, что именно в его жилье и явится чудо спасения России от безбожной антихристовой власти.

Молва о небесном знамении купцу бродила по городу, приукрашаясь подробностями беседы купца с богородицей. Молва лезла в уши, застревая в разных по развитию людских рассудках, но все чаще и чаще вызывала пересуды о том, что у купца не все дома, что он просто церковная кликуша, рождала насмешки по адресу Колчака: в благословленном доме адмирал обитает почти год, а чуда спасения России явить не может.

2

В березовой роще Кошечкиных беседка-ротонда стояла на маковке холма. Вели к ней пятьдесят ступенек, выложенных из кирпича. Подошву холма окружали березы, а несколько плакучих укрывали своими кронами беседку.

Стоял август.

В беседке, в плетеном кресле, сидел адмирал Кокшаров и любовался игрой солнечных бликов в водах Иртыша. На город с заречной стороны наплывали низко висящие густые облака, похожие по цвету на дым, и потому казалось, что заречная степная даль горела.

Внимание Кокшарова привлек кашель. Он встал, увидев шедшего к беседке Родиона Кошечкина. Старик шел босой, в холщовой рубахе, расшитой по вороту, подолу и обшлагам рукавов замысловатым рисунком из двух шелковых ниток — синих и черных. Увидев адмирала, старик довольно заулыбался и сел в кресло.

— Вот ведь как ноне. Не поверишь, задохся сейчас на лесенке, а еще по весне одолевал ее без одышки. Выходит, сдал за лето. Прости, что пришел босой. На обеих ногах мозоли огнем горят.

Вглядевшись в лицо Кокшарова, Кошечкин сокрушенно покачал головой.

— Ты, ваше превосходительство, седни на лик хмуроват. А ведь я к тебе спешил с новостью.

— Сказывайте.

Кокшаров всегда с удовольствием созерцал могучее тело старика. Кошечкин походил на скульптуру, грубо вытесанную из гранита. Скульптор, выявляя характер своего произведения, не старался в оттачивании ее деталей, но на лице чеканность линий была отшлифована до предела. Крупное лицо. Мясистый нос с крутой горбинкой, а потому лицо в профиль походило на свирепого барина. Упрямый квадратный подбородок под нижней губой чисто выбрит, и его с шеи охватывала борода, вытягиваясь клином до половины груди.

— Новость ноне у меня, Владимир Петрович, для нестойкого по нервной части человека, прямо скажу, потогонная. Для нашего правителя эсеришками, а может, какой другой сволочью опять политическая закавыка излажена.

— Именно?

— Ты меня, сделай милость, не торопи. Потому должен поставить тебя в известность с точностью, кою мне подсказал мой разум. Ведь у меня какой в жизни на этот счет порядок укоренился. Услышу какую новость либо сплетку и, сохранив в памяти, полегоньку на свой манер ее обдумываю.

Услышал я седни на пристани от пароходчика Ивана Корнилова следующее. Будто в забайкальской Чите объявился новоявленный атаман Семенов. По чину будто только есаулишко, но с превеликой амбицией. Собрал возле себя под стать офицерскую бражку, заручился поддержкой япошек и объявил себя главой всего Забайкалья с заявлением, что не признает над собой власти сибирского правительства Колчака.

— Не может быть!

— Ноне все может! Новость эту Корнилов узнал от министра Михайлова.

— Это ужасно. Особенно когда на фронте неудача за неудачей.

— Да и без фронтовых неудач это нехорошо. Урон единству власти. Но, подумав на свой манер, Владимир Петрович, Кошечкин Родион не шибко огорчился. А почему не огорчился? Сейчас все опять без спешки растолкую, а после спрошу тебя, так это али не так.

Этот атаман Семенов, видать, мужик с царьком в голове. Знает он, что у Колчака золота избыток и за свое непризнание его власти можно кое-что выторговать. Вот он, по моему разумению, так рассуждает. Все возле русского золота руки греют, так почему его казачьим ручкам оставаться не согретыми. Как думаете Владимир Петрович, есть резонный смысл в моей догадке?

— Но это же подлость?

— На вот тебе. Да все, милок, в наши дни в Омске и в Сибири на подлости зиждется. Ты думаешь, Родион Кошечкин не подличает? Подличаю. И знаешь на чем?

— Да будет вам.

— Нет, ты послушай и тогда согласишься, что подличаю я, беря пример с окружающих. В чем моя подлость? В том, что на наши омские колчаковские денежки, именуемые в народе «коровьими языками», да и на золотишко скупаю у беженцев брильянты. А почему? Потому золото тяжелое, когда его много, а брильянты прятать легче. Зачем, думаешь, сына Никанора в Харбин услал? Повез он туда камешки да в надежные заграничные банки положит на сохранение, чтобы моей старухе и девкам с голоду не помереть, когда из родимого Омска придется пятками сверкать. Я, Владимир Петрович, в святоши не выряжусь. Во мне все купеческое накрепко угнездилось. Правда, скупая у людей камешки, и цене их не обижаю. Плачу честно. Но все одно грешу перед господом, пользуясь людским несчастьем. Но на этот счет у меня с Николой Угодником рука. Освещаю его лики на иконах в церквах ни копеечными восковыми свечками. Кажись, об этом понятно сказал?

Теперь сызнова возьмусь за подлость атамана Семенова. Хотя он, не признавая Колчака за власть, подлостью это не считает. И правильно рассуждает об захвате власти в Чите. Потому знает, что братишки-чехи в чужой стране захватывали власть. Захватывали. Гайда-генерал аж до русской службы добрался. Директория была? Эсер Чернов рычал на Урале свои заповеди? Колчак воцарился? Так почему ему, есаулу Семенову, не потянуть ручку к власти возле золота? А ведь его, ваше превосходительство, не пуды какие, а десятки товарных вагонов. Я это золото удостоился повидать. Золотой запас всей бывшей Российской империи. Сколько же его, господи.

— Надеюсь, верховный может легко подавить семеновское самоупорство в Чите?

— Может, но, сдается мне, не захочет. Во-первых, зачем ему в своем и без того неспокойном тылу недовольство забайкальского казачества? Во-вторых, какой ему смысл портить отношения с японцами? А вдруг придется… Сохрани господи от такой напасти. Поняли, о чем подумал сейчас? Ведь случись что, все мое достояние, нажитое родом с благословения царем Петром, большевикам достанется. Они обращаться с купеческим добром умеют. Ихную грамотность в сем деле я уже испытал. Хотя тогда обходились со мной по-хорошему. Но теперь все будет по-иному, потому дознаются да уже, поди, и знают, как я белую армию хлебушком подкармливаю. Так и сужу о Семенове, что выманит он за свое самоуправство золотишко, ибо мое предчувствие подтверждает своими делами сам адмирал Колчак.

— Какими делами?

— Отдал Колчак вчерась приказ произвести Семенова в генералы.

— Ерунда.

— И вовсе не ерунда. Считаете такое возведение в высокий чин незаконным?

— Безусловно.

— Адмирал Колчак взял власть от директории, будучи в чине вице-адмирала. А правительство сразу произвело его в полные адмиралы при трех черных орлах на погонах. Незаконно! Но времена-то какие? Посему такие и порядки. Атаман Семенов, став генералом, начнет водить с Омском дружбу, а там, глядишь, с помощью Ваньки Михайлова позолотит себе ручку, да и все, кто возле него, не останутся в накладе.

— Чем больше слышу о министре финансов Михайлове, тем все больше убеждаюсь, что это чрезвычайно черная лошадка.

— Личность крапленая. Народ прозвища у нас и Сибири дает меткие. У него оно Ванька Каин. Но если поглядишь на него, то прямо симпатией к нему проникнешься. Уж больно по обличию приятный из себя господинчик. Держит себя скромно. Но скромность его до ужасти обманчива. В его скромности и таится та сила, коей свои министерские дела в правительстве проворачивает, умея всем и вся угождать. Самородок, но со стезей жулика.

Итак, участь Семенова перед тобой, Владимир Петрович. Кошечкин определил. Станем ждать, как на самом деле все обернется. А теперь о другом речь. Накажи дочке да и сам приглядывай, чтобы мичман Суриков в ночное время по набережной Иртыша возле рощи не прогуливался.

— Разве он гуляет?

— Обязательно гуляет. Разве можно, да еще слепому, в такое тугое время. Почему речь про это завел? Пошаливают в городе плохие людишки. Убийствами офицеров балуются то ли большевички в отместку за недавние расстрелы рабочих, то ли просто варнаки, у которых за душой ничего святого.

— Спасибо, Родион Федосеевич. Неужели Настенька знает о прогулках жениха и позволяет ему это?

— А может, и не знает. Только упреждение мое сурьезно…

3

По четвергам в доме Кошечкиных принимали гостей. Очередной прием был особенно многолюдным.

Хозяйкой на приемах была дочь Калерия, окончившая Московскую консерваторию по классу рояля за год до революции.

Причиной, вызвавшей наплыв гостей, послужила певица Мария Каринская и обещание княжны Ирины Немцовой читать новую поэму Александра Блока. Поэма в рукописных списках появилась в Омске недавно. Привез ее с фронта каппелевский офицер, приехавший в город лечиться от ранения.

В этот четверг среди гостей, состоявших из представителей купечества, промышленников и интеллигенции, были учащиеся. Младшая дочь хозяев — гимназистка восьмого класса, — зная, что княжна будет читать поэму Блока, позвала подруг. В Омске о поэме много разноречивых споров.

Парадный зал в доме Кошечкина обставлен мебелью николаевских лет и, благодаря обилию на ней позолоты, поражал крикливой роскошью. Белый рояль стоял на шкуре белого медведя, а над ним, на стене, в тяжелой позолоченной раме висел портрет Петра Первого. Зал пока пуст. По обе его стороны шесть дверей в другие покои, которые, после возвращения в родительский дом из Москвы Калерии, назывались гостиными по цвету обоев.

Сегодня в «красной» гостиной собралось многолюдное дамское общество. Дамы одеты со вкусом, ярко, только на хозяйке дома — Клавдии Степановне — черное муаровое платье. В нем она походит на монахиню. Брильянт на ее указательном пальце левой руки искрился, вызывая всегда и у всех завистливое восхищение.

Седая дама в платье с брюссельскими голубыми кружевами — Глафира Топоркова, жена казачьего полковника и сестра атамана Анненкова, полушепотом передавала свежий скандальный слушок об известной певице Каринской. Рассказывала она с удовольствием, а слушательницы, удивляясь, издавали привычные в таких случаях восклицания.

Наконец госпожа Кромкина, молодая брюнетка с красивыми линиями рта, категорично произнесла:

— Это просто немыслимо. Просто плохая и злая сплетня завистниц Каринской.

— А если сущая правда? — не сдавалась Топоркова.

— Наш адмирал слишком предан госпоже Тимиревой.

— Но, голубушка, не забывайте, что он мужчина. У Каринской есть чем остановить на себе внимание.

— Что в ней особенного?

Топоркова, только что передавшая сплетню о якобы интимных отношениях Каринской с Колчаком, не спуская с Кромкиной холодного взгляда, ответила:

— Если хотите, Каринская прелестна женственностью. В ней есть та изюминка, которая способна остановить на себе любое мужское внимание.

— Может быть, не слишком требовательное мужское внимание?

— Вы не правы, голубушка. — Топоркова с удовольствием бы сказала Кромкиной что-нибудь для нее обидное, но, к сожалению, та была женщиной обворожительной.

— Ну, а что дальше? — спросила дама, по-купечески крикливо одетая.

— Говорят, — Топоркова перешла на шепот, — что вот-вот по министерству, в котором служит супруг Каринской, будет отдан приказ о производстве его и генералы.

— И только-то?

— Вам этого мало?

— Я ожидала, госпожа Топоркова, узнать от вас подробности необычного романа.

— Господь с вами! — деланно ужаснулась Топоркова. — Кто же осмелится?

— Но кто-то все же осмелился пустить эту грязную сплетню. А что, если она дойдет? — спросила Кромкина, почувствовав, что интерес дам переходит на ее сторону.

— Дойдет до адмирала? — испуганно спросила Топоркова.

— Нет, хотя бы до Анны Васильевны Тимиревой. Бедняжка. Из-за нашей бабьей зависти один бог знает, что она переносит в Омске.

— Что именно переносит?

— Оскорбления.

— Но она же на самом деле всего-навсего адмиральская любовница и не больше. Ведь у нашего адмирала есть законная жена и сын. Их разлучила революция. Семья Колчака в Совдепии.

— Не находите ли вы, госпожа Топоркова, что из-за сплетен в Омске становится страшно жить.

— Вы правы, — согласилась Топоркова. — Теперь времена, когда любая красивая женщина может стать мишенью для сплетен.

— Неужели вы, госпожа Топоркова, действительно верите в возможность подобного?

— А почему бы нет? Повторяю, наш адмирал мужчина, а они все в любом положении, в любых званиях остаются мужчинами, способными на интрижки. А главное, я знаю Каринскую. Она несомненно хорошая певица, но и карьеристка.

Кромкина порывисто встала, прошлась по гостиной, достала из ридикюля зеленый флакончик и, открыв его, понюхала душистую соль.

— Даже голова заболела.

— Но надеюсь, голубушка, вы, рассказывая, не будете никому говорить, что слышали новость именно от меня, — попросила Топоркова.

Кромкииа не успела ничего сказать: в дверях появились Калерия с певицей Каринской.

Улыбаясь, Каринская оглядела дам, заметив растерянное выражение на их лицах, засмеявшись, обратилась к Калерии:

— Каля, мы, кажется, помешали интересной беседе.

— Вы правы, — поспешно произнесла Топоркова. — Мы только что о вас говорили.

— Надеюсь, не ругали?

— Мария Александровна, голубушка наша драгоценная, да за что же ругать вас? Своим пением вы всем нам доставляете такое удовольствие.

Каринская, не слушая Топоркову, расцеловалась с Клавдией Степановной.

— Рада, дорогая хозяюшка, что вижу вас во здравии. Надеюсь, ни на что не жалуетесь?

— Да жалуйся не жалуйся, Марья Александровна, все равно старческие немочи не оставят в покое. Давненько у нас не были. Не скрою, даже соскучилась по вашему пению. Сегодня, надеюсь, побалуете?

— Обязательно. Спою романс Корнилова «Спи моя девочка».

Каринская лукаво поглядела на дам.

— А все-таки, что говорили обо мне? Лица у вас у всех были как у заговорщиков. Неужели уже слышали новую сплетню?

— Какую? — спросили хором дамы.

— Какая-то дрянь пустила слушок, что я привлекла к себе внимание…

Топоркова горячо перебила Каринскую.

— Голубушка, умоляю, не продолжайте. Мы не поклонницы сплетен, особенно о вас. Кто поверит о вас сплетне?

— Хорошо. Пусть будет по-вашему. Но если услышите все же, то знайте, что это клевета на человека, которого я боготворю.

Каринская села в кресло, откинувшись к спинке. Певица в темно-синем платье, сильно декольтированном. Ее красивая шея обвита широкой бархоткой с бликом броши из сапфиров.

— Каля, поэт Муравьев будет?

— Трудно сказать, Мария Александровна. Я просила Настеньку Кокшарову пригласить его. Кажется, обещал. Но, как все поэты, он не постоянен, а теперь особенно, ибо купается в славе.

— На днях слышала, как он читал стихи в офицерском собрании, и была очарована ими.

— Но сегодня у нас обязательно будет княжна Певцова.

— Тогда мы пропали. Княжна заставит мужчин забыть о нас многогрешных. Всегда княжной любуюсь. Вся женская греховность воплощена в ее облике.

— Находите ее такой красивой? — спросила с усмешкой Топоркова.

— Простите. Считайте, что мы не слышали вашего кощунственного вопроса.

— Ей-богу, Мария Александровна, спросила вас без тайной мысли, ибо не поклонница в женщине греховности.

— Глафира, перестаньте оригинальничать. Ну кто нам поверит, что живете без мыслей о своей греховности. Все мы женщины только этим и живем, только, к сожалению, не все из нас умеют сохранять эту желанную бабью греховность. Посмотрите на меня. Разве не сама виновата, что обзавелась в неположенных местах жирком. А княжна Ирина прелесть. Сама женщина, а, глядя на нее, холодею от удовольствия, когда представляю…

Каринская засмеялась.

— Что представляете, Мария Александровна?

— Как княжна танцует танец Саломеи.

— Вы видели?

— Да.

— Это что за танец такой? — спросила Клавдия Степановна.

— О нем трудно рассказать. Его надо видеть.

— А он пристойный?

— Грешный, Клавдия Степановна. У вас в зеленой гостиной висит копия с картины Семирадского «Танец невольницы».

— Так на картине она совсем нагишом. Неужели княжна?

— Представьте, Клавдия Степановна.

— Господи! Да что же ноне даже с такими знатными девицами приключается. Калерия, сходи узнай, как обстоят дела на кухне.

— Дочь ваша, Клавдия Степановна, вместе со мной видела танец княжны.

От удивления старуха Кошечкина перекрестилась.

— Да разве дозволительно девушке на такое глядеть?

— Даже обязательно. Дочь ваша артистка.

— Да музыкантша она.

— Артистка. А потому должна смотреть на любую красоту, даже в облике обнаженной женщины.

— Ох, Мария Александровна, простите меня старуху за правду, кою сейчас вам выскажу. Певица вы просто сверх замечательная, но по греховным рассуждениям просто несусветная охальница.

— Ничего не поделаешь. Со мной судьба не больно цацкалась, на подзатыльники не скупилась, вот и стала Каринская грех со святостью путать.

— Да будет вам на себя напраслину наговаривать. Может, и впрямь надо на все глядеть, а запоминать только нужное…

— Вот ваша Калерия так и делает. На все смотрит, а запоминает только нужное. Но танец княжны нельзя не запомнить.

— Где же она его танцует? — спросила Топоркова.

— А этого от меня и от Калерии не узнаете даже под пытками. Давайте лучше попросим Калю угостить нас музыкой Чайковского.

— Именно Чайковского.

— Да, да, Каля. Его «Времена года» в вашем исполнении незабываемы.

— Воля гостей — закон. Пойдемте в зал…

В «табашной» гостиной с вишневыми обоями удобные мягкие кресла из синего сафьяна. Расставлены они полукругом возле камина, на котором бронзовый бюст Петра Первого, отлитый по заказу хозяина со скульптуры Антокольского. Окна гостиной в красочных витражах на библейские темы. Привезла их Калерия из Италии, купив в католическом монастыре.

Собрались в комнате адмирал Кокшаров, композитор и пароходчик Иван Корнилов. Он — автор модных романсов, распеваемых в России. Во время войны большим успехом пользовался его романс «Спите орлы боевые», а теперь колчаковская Сибирь распевает недавно написанный им романс «Спи моя девочка».

В креслах вольготно расположились золотопромышленник Вишневецкий и инженер-путеец Турнавин — начальник движения омского железнодорожного узла. У камина полковник Звездич. Родион Кошечкин в вишневой поддевке, поверх синей шелковой рубахи, заложив руки за спину, ходит по комнате.

Вишневецкий говорил с присущим ему апломбом:

— Смею заверить вас, господа, что у большевиков Ленин — вождь и непререкаемый авторитет. Какого у нас, к сожалению, в обиходе не имеется. А жаль. Трудно без авторитета, когда любой наш генерал считает себя, по меньшей мере, если не Суворовым, то Кутузовым непременно.

— Я вас не совсем понимаю, господин Вишневецкий. — Звездич говорил, растягивая слова. — Разве авторитет адмирала Колчака у нас пререкаем?

— Конечно.

— Кем?

— Всеми, кому не лень рассуждать о политике. Даже вы сейчас, говоря об адмирале…

— Вы же считаете…

— Не понимаю вас?

— Но это мое и при этом сугубо лучное мнение.

— Разве оно возможно у офицера колчаковской армии?

— Я высказал свое мнение о том, что не верю в способности генерала Лебедева занимать пост начальника штаба верховного правителя и главнокомандующего. Говорю об этом на основании фактов. Мне пришлось быть на фронте свидетелем военных операций, разработанных в штабе под руководством Лебедева, стоивших нам большой крови. В Омске не у дел генерал Андогский.

— Давайте спросим у его превосходительства, почему Колчак не взял к себе в начальники штаба морского офицера?

— Видимо только потому, что в Омске нет морских офицеров, годных для такого поста, — ответил Кокшаров и, подумав, продолжал: — А также допускаю возможность, что адмиралу Колчаку пришлось посчитаться с желанием правительства при выборе себе начальника штаба.

— Но, ваше превосходительство, — не согласился Вишневецкий. — Адмирал Колчак верховный правитель Сибири. Нужно ли ему в военное время считаться с мнениями штатских министров, подбор которых не совсем удачен, а главное, кое-кто из них все еще пляшет под дудку эсеров? И не смотрите, полковник Звездич, на меня так испуганно. В омской контрразведке меня уже спрашивали, почему я так фривольно сужу об омском правительстве. Донес на меня один екатеринбургский земляк-протоиерей. Я на все вопросы ответил вразумительно, просил не следить за мной и предупредил, что сам неплохо стреляю и в Омске не расстаюсь с браунингом ни днем, ни ночью. Конечно, блюстители порядка меня просили держать язык за зубами, но язык мой, как видите, продолжает зубы разжимать, когда это мне надобится. Кстати, полковник, правда, что вы учились вместе с Тухачевским в Александровском училище?

— Да, я с ним одного выпуска — тысяча девятьсот четырнадцатого.

— И каково о нем ваше мнение?

— Разрешите на этот вопрос не ответить.

— Очень жаль. Потому, насколько я понимаю, этот самый командарм Пятой армии из молодых да ранних.

— Надо признать, что в Красной Армии смелость молодых приветствуется.

— А у нас?

— У нас предпочтение старичкам вроде Сахарова и Дитерихса.

— Слышал, господа, что у Дитерихса молодые офицеры легко продвигаются в чинах, если, учитывая настроение генерала, набожно целуют на груди у него офицерский «Георгий».

— Вы, господин Вишневецкий, всем интересуетесь и не боитесь многое запоминать.

— А как же. Мне ведь тоже хочется возле омской упряжки не без прибыли бежать. От неудач на фронте я, после потери Урала, остался почти в подштанниках. Кроме того знаю, трусить теперь опасно. Время теперь революционное. В Омске осиное гнездо всякой эсеровской нечисти, она к нам, монархистам, не ласкова.

— В этом вы правы, господин Вишневецкий. Уверен, что именно эсеровская отупелость особенно мешает нашему адмиралу, — вступил в разговор обычна молчаливый Турнавин.

— Признаться, господин Турнавин, для меня политические эсеровские тонкости не по зубам. Но в моем понятии партия эсеров — самое большое зло в русской революции, хотя они и носят славу бомбометателей. Уж больно у них вязкие идеи, как дурно пахнущий столярный клей. Эх, революция, революция. Началась в девятьсот пятом баррикадами, а обернулась кровавыми реками.

— Уже во многих городах страны революция оставила для истории вечную память. В Петрограде выстрелы «Авроры» начали эру социалистической революции. Москва вновь обрела титул столицы. В уральском Екатеринбурге закончилась жизнь последнего из династии Романовых. В нашем Омске…

— Продолжайте, Турнавин, почему замолчали, — спросил Кошечкин.

— Потому что пока рано ту или иную точку ставить о памяти, которую оставит революция в Омске.

— Но лошадок пока надо закупать, — неожиданно для всех произнес Иван Корнилов.

— Ты о чем, музыкант? — переспросил Кошечкин.

— Говорю, что подходит пора закупать лошадок и как можно больше. Время неустойчивое. Вспомните, где летом были наши белые армии, а теперь куда спятились? Вот и пора нам думать о лошадках. У нас с тобой, Родион, капиталы в пароходиках. Их от большевиков под мышкой не унесешь. Генералы, коих сибирским хлебушком кормим досыта, воюют хреново, и от них нам плохая защита, не при полковнике Звездиче будь сказано. Иван Корнилов нищим жить с детства не обучен.

— Господа, Корнилов о лошадках дельное говорит. Вот додумался дошлый мужик. Музыкальные романсы сочиняет для слезливых бабенок, а сам про лошадок мечту лелеет. Лошадок в Сибири много, и в Маньчжурии они водятся. Лошадки при случае всем понадобятся. Дельные мысли у Корнилова.

— Да только беда, Родион Федосеич. Дорогуша Турнавин, коего мы всячески ублажаем, вагонами оскудев, жмется.

— А моя в том вина? — вспылил Турнавин. — Побывайте на узле и полюбуйтесь, как мне приходится работать. Товарных вагонов у меня действительно в обрез. Лучшие из них заграбастаны чехами. Этими гайдами все запасные пути и тупики забиты. Водятся еще всякие иностранные миссии, кои желают жить в вагонах. Все чего-то от нас, железнодорожников, хотят. Комендант перед иностранцами на задних лапках, да еще и на цыпочках. Министр наш Устругов, после всякой нахлобучки верховным, издает свирепые приказы, требуя от чехов освободить Омск от своих эшелонов, а они в ус не дуют.

— Почему не отнимете у чехов вагоны силой?

— То есть как отнять у них вагоны? У них есть право пользоваться ими по своему усмотрению.

— Дожили, слава богу. У всех есть право. Только мы, русские, у себя дома лишены самых элементарных прав ради благополучия иностранцев.

— А чего удивляетесь, господин Вишневецкий? — спросил, закурив папиросу, Кошечкин.

— Удивляюсь, что лебезим перед иностранцами.

— А мы всегда этим занимались. У русских в крови восхищение перед всем чужестранным. Есть у нас все свое отечественное, но мы все одно эмалированную немецкую кастрюлю хвалим больше своей. Шибко легко расстаемся со своей национальной гордостью.

Из зала донеслись звуки рояля. Корнилов расстался с креслом. Оглядев себя в зеркало, приоткрыв дверь, посмотрел в зал.

— Дочка твоя, Родион, очаровательная Калерия, сейчас всем нам вернет нашу русскую гордость от сознания, что у нас есть Чайковский.

— Подумать страшно, господа, что происходит в нашем отечестве, — заговорил Кокшаров.

А из зала все неслись и неслись звуки музыки Петра Ильича Чайковского.

Пальцы холеных рук Калерии Кошечкиной перебегали по клавишам рояля, наполняя зал каскадами чарующих звуков. Вот уже ожила мелодия лирической и задушевной Баркароллы.

Тишину зала неожиданно разбудили звонкие голоса учащихся, а с ними в зале появилась княжна Ирина Певцова. Калерия недовольно обернулась, а увидев гостью, прекратила игру, пошла ей навстречу.

Певцова, виновато прижав руки к груди, раскланивалась с дамами. Расцеловалась с Калерией.

— Ради бога, простите. Но вы же знаете, что я всегда появляюсь не вовремя и вношу только беспорядок.

— Мы вас ждали, княжна.

Певцова, увидев среди дам Клавдию Степановну, подойдя к ней, поцеловала ее в щеку.

— Здоровы ли?

— Да, дышу пока без страха задохнуться. Сами-то как, ваше сиятельство?

— Вот видите, прыгаю.

— Ну и прыгайте, потому молодость — недолгая гостья в женской доле. Хоть и редко к нам наведываетесь, но старуха все одно от людей о вашей жизни все знает.

— Редкую гостью, Клавдия Степановна, ласковей приветят.

— Тоже верно. Но вам всегда рады.

Певцова в малиновом платье с воротником до самого подбородка. На грудь свисает нитка жемчуга. Увидев среди дам Каринскую, княжна помахала ей рукой, хотела подойти, но гимназистки, окружив ее, зашумели:

— Княжна, прочитайте поэму. Вы обещали.

— Хорошо. Спросим у хозяйки, в какую гостиную можем пойти.

— А зачем вам уходить из залы? — спросила Клавдия Степановна. — Мы тоже хотим поэму послушать, потому всяких разговоров о ней наслышаны.

— Право, не знаю.

— Конечно, читайте здесь, ваше сиятельство, — попросила Каринская.

— А что со мной будет, если дамы неправильно поймут смысл прочитанного. Ведь поэма, сказать по правде, уже запрещена для чтения в Омске. Поэма слишком смелая для тех, кто…

— Ваше сиятельство, прошу вас, читайте. От имени всех прошу, — настаивала Каринская.

— Хорошо!

Певцова села к роялю. Взяла несколько бравурных и к кордов, и когда в зале наступила тишина, она, откинув голову, начала читать:

Черный вечер. Белый снег. Ветер, ветер! На ногах не стоит человек. Ветер, ветер — На всем божьем свете!

В полумраке карточной гостиной тишину нарушали только возгласы игроков и их покашливание. За шестью столами шла игра в преферанс по крупным ставкам. За одним играл беженец — уфимский архиерей Андрей — в миру князь Ухтомский.

В красном углу комнаты в золоченом окладе большой образ Нерукотворного Спаса, перед ним трепещут лепестки огоньков в трех лампадах с разноцветными стаканчиками для масла.

Рядом со столом игроков изящный круглый столик на изогнутых ножках, на нем на белоснежной салфетке позолоченная панагия епископа Андрея, усыпанная самоцветами.

Игра у епископа Андрея спорилась, и он с партнером был в солидном выигрыше. Как говорится, карта шла легко. Довольный таким обстоятельством, сделав очередной ход, епископ, мурлыча, подпевал мелодии, доносившейся из зала. Музыка смолкла, и епископ сделал опрометчивый ход. Увидев на лице партнера удивление и неудовольствие, огорчился. Из зала донеслись бравурные аккорды. Послушав, епископ возмутился:

— Кто это там дозволяет себе такую отсебятину? У Чайковского нет таких аккордов во «Временах года».

Один из партнеров за столом виновато пожал плечами.

— Прошу простить, ваше преосвященство, но я лично в музыкальном понятии не больно силен.

Доносившаяся из зала мелодия мешала епископу думать о картах, он старался припомнить, в какой композиции и у какого композитора могла быть такая музыка.

Игра в карты продолжалась. Партнер епископа неожиданно сходил не той картой. Это обстоятельство дало возможность епископу фыркнуть и бросить карты на стол.

— Давайте минутку передохнем, а то все дело прошляпим.

Епископ Андрей встал из-за стола, подошел к двери в зал, приоткрыв ее, увидел за роялем княжну Певцову, читавшую стихи под собственный аккомпанемент. Слова заинтересовали епископа, и он приоткрыл дверь пошире.

— Кто там машет красным флагом? — Приглядитесь-ка, эка тьма! — Кто там ходит беглым шагом, Хоронясь за все дома?

В этот момент среди игроков за ближним к двери столом возник громкий спор, и епископ не расслышал дальнейшие строки стихов.

Обернувшись к спорившим, он повелительно попросил:

— Тише, господа!

— Простите, ваше преосвященство, но понимаете…

— Понимаю. Спорьте вполголоса. Мешаете слушать. Княжна Певцова читает.

— Извините, ваше преосвященство, будем молчать.

Епископ вновь услышал строки стихов.

Трах-тах-тах! Трах-тах-тах… …Так идут державным шагом — Позади — голодный пес, Впереди — с кровавым флагом, И за вьюгой невидим, И от пули невредим, Нужной поступью надвьюжной, Снежной россыпью жемчужной, В белом венчике из роз — Впереди — Исус Христос.

Епископ Андрей, распахнув дверь, вошел в зал. В группе учащихся раздались нестройные хлопки, но тотчас смолкли. Монах подошел к княжне. Увидев перед собой епископа, княжна встала, приняла благословение, коснувшись губами холеной руки монаха.

— Ваша светлость, впереди кого идет Сын Человеческий?

— Не спрашивайте, ваше преосвященство. Узнав, упадете в обморок.

— Чье произведение изволили читать?

— Поэму Александра Блока «Двенадцать»…

Глава шестая

1

Дождь шел весь день совсем не по-летнему напористый и затяжной. Отмытая от пыли зелень на кустарниках и деревьях ласкала взгляд.

— Благовестили ко всенощной.

Поручик Вадим Муравьев шел в собор. Сегодня, в день рождения матери, он еще утром решил зайти в церковь и поставить свечу. Идя по городу среди грибов мужских и женских зонтов, прислушиваясь к колокольному звону, он находил, что в ненастье от близости могучего Иртыша симфония меди звучала более торжественно, приглушая привычный и назойливый городской шум от цокания конских копыт, тарахтения окованных железными ободьями колес у ломовых телег. На площади перед собором шло обучение воинской премудрости дружин «крестоносцев», и топот солдатских ног прерывал распевные выкрики подаваемых команд.

В полумраке огромного собора мерцание лампад и свечей. Муравьев купил у конторки старосты свечу и в толпе молящихся стал пробираться к иконе Казанской богоматери.

Под сводами звучало стройное пение хора. Слова молитвы «Свете тихий», заученные Муравьевым с детства, воскресли в памяти. И сейчас, вслушиваясь в музыкальную напевность, поразился стройности мелодии, благодаря которой слова молитвы звучали успокаивающе и проникновенно.

У иконы, поставив зажженную свечу в залитый натеками воска подсвечник, Муравьев опустился на колени и внезапно совсем рядом увидел девушку с прижатыми к лицу руками. Он узнал в ней Настеньку Кокшарову.

Видимо почувствовав чужое дыхание, Настенька отняла руки от лица, пораженная встречей, смотрела на Муравьева почти с испугом.

— Здравствуйте!

Одновременно оба встали с колен, глядя друг на друга. Встретились взглядами и не могли их отвести. Оба чувствовали, насколько приятна встреча. Настенька прищурилась, и Муравьев понял, вернее, заставил себя понять, что это был знак выйти из храма. На паперти он обернулся, Настенька стояла перед ним с обворожительной, знакомой Муравьеву улыбкой.

— Как же я рада встрече, Вадим Сергеевич.

— Взаимно и мне радостно.

— Так давно с вами не виделись.

— Чуть больше двух недель.

— Это по-вашему малый срок для старых друзей? Сердита на вас, пообещали, а не пришли к Кошечкиным.

— Не обманул, а не смог. Служба. Я же теперь в комендантском управлении.

— Кем?

— В особом отряде офицеров для поручений.

Настенька раскрыла зонтик.

— Позвольте полюбоваться вами, поручик Муравьев. Слава богу, рука не на повязке. Не болит?

— Иногда все же ноет. И у меня все еще страх. Берегу руку.

— Вот и синева в шрамах на лбу стала меньше. Все как будто прекрасно. Наслышана о ваших успехах со чтением стихов.

— Уже запретили.

— Кто? Почему?

— Комендант генерал Захаров. Категорически запретил мне читать публично свои стихи. Так прямо к сказал. Офицер должен быть только офицером. А вы, поручик Муравьев, будьте довольны, что стишки ваши печатают в газетах и на вечерах читают все, кому не лень. Теперь сказывайте о себе, о родителе и о Сурикове. Одним словом, выкладывайте все горести и радости.

— Горестей пока нет. Устроились у Кошечкиных, как у себя дома. Но есть одна новость. Мой Миша работает тапером в кинематографе. Доволен. Каждый вечер его встречаю.

— Может быть, это действительно хорошо для него. Что рассказывает адмирал после встречи с Колчаком?

— Папа еще не виделся с ним.

— Черт знает что творится. Сегодня обязательно скажу своему генералу, он знает адмирала по Петрограду.

— Папа уже смирился. Он был дружен с Колчаком. Вначале переживал, не понимая в чем дело. Но теперь, будучи в курсе всех омских правительственных и военных сложностей, считает, что другими взаимоотношения людей быть не могут.

— Сами чем заняты?

— Служу одной из секретарш в Осведверхе у генерала Клерже. Кроме того, на мне заботы о папе и о Михаиле. Вы сейчас куда направляетесь, Вадим Сергеевич?

— Надеюсь, разрешите проводить вас?

— Значит, зайдете к нам?

— Если пригласите.

— Вас рада видеть в любое время.

— Когда свадьба, Анастасия Владимировна?

— В сентябре.

Настенька долго шла молча, склонив голову. Муравьев мысленно выругал себя, что напомнил о свадьбе совсем не вовремя.

— Княжну Певцову видите? — взглянула на Муравьева Настенька.

— Да, она с Каринской была на моем поэтическом вечере в офицерском собрании. Но я с ней не разговаривал. Она, как всегда, в тесном кольце поклонников.

— Она убеждена, что вы ее избегаете.

— У меня для этого нет причин.

— И, между прочим, она этим огорчена…

— Да есть ли у нее время для огорчения чем-нибудь?

— Нехорошо говорите. О княжне в городе плетут массу пакостных небылиц. Приписывают ей то, к чему она не имеет никакого отношения. Вы-то ведь не обыватель.

Помолчали.

— Что же вы делаете в особом офицерском отряде? — с улыбкой спросила Настенька.

— Все, что прикажет высшее командование.

— Папа говорит, что в Омске оно чаще всего отдает приказы, не подумав об их пользе.

— Всяко бывает. Но дисциплина есть дисциплина. Чаще всего мне приходится встречать пассажирские поезда с Востока и осматривать вещи пассажиров.

— Зачем? Или это секрет?

— Вам скажу. Надеюсь, слышали, что в Омске и других городах Сибири повальное увлечение наркотиками. Особенно эта эпидемия сильна среди офицерства и при этом младшего. Увлекаются кокаином дамы, девушки. Кокаин привозят из Харбина и Владивостока. И занимаются этим, как ни ужасно, наши генералы и их женушки, чиновники разных министерств. Причастны к этому и союзники, особенно французы. Вот мы и осматриваем вещи у подозрительных. А когда это приходится делать у больших особ, то имеем право пользоваться именем верховного правителя. И тогда, как бы ни высок был чин подозреваемого, ему приходится подчиняться.

— Находите кокаин?

— Находим. Мерзавцев, готовых ради наживы отравлять офицерство и молодежь, много. И мне кажется, это тайная политика наших союзников, особенно японцев. Им необходимо ослаблять нас всеми возможными способами.

— Что делают с контрабандистами?

— Кое-кого расстреливают. А знатных понижают в чинах или просто поучают быть благоразумными, пугая, что в следующий раз гуманного обращения с ними не будет. Одним словом, подлость покрывает подлость. А нам порой за честность читают нравоучения, дескать, офицерам, выполняя приказ, следует быть дипломатами.

— Как это ужасно. Что же будет с нами? На фронте неудачи за неудачами. В городе скрытая политическая вражда. Я, конечно, слышала о кокаинистах. Миша мне рассказывал. У него есть приятель, подверженный этой страсти.

— Прошу вас внимательно наблюдать за Суриковым.

— Вы думаете?

— Его психика под страшным гнетом от слепоты. А ведь приятели могут подать совет. Говорят, что княжна Певцова…

Настенька резко перебила Муравьева.

— Ложь! Она слишом сильная натура.

— Я не утверждаю. Слухи иногда имеют под собой основания.

— Почему у вас к Ирине такая неприязнь? Она так искренне любит вашу поэзию.

— Мне важно, чтобы вы любили мои стихи. Ибо вы чуткая. И если они волнуют вас, значит, в них есть достоинство.

Настенька сокрушенно покачала головой.

— А моей другой любви не чувствуете?

Вопрос остановил Муравьева.

— Но вы уже чужая?

— Да, почти госпожа Сурикова. Но разве это отнимает у меня право на чувство. Подумайте об этом. И почему мы остановились?

— Это так неожиданно.

— Что неожиданно?

— Сказанное вами.

— А разве плохо, что открыла вам свою тайну. Я надеялась, что и вы.

— Да, конечно, вы бесконечно дороги мне. Да, я тоже. Но что же теперь делать?

— Делать? Ничего. Просто знать, что оба не безразличны друг другу. И пойдемте быстрей, а то вы совсем промокнете…

2

Переливчатые отблески закатного солнца окрашивали воды Иртыша то золотистыми, то рубиновыми бликами. Один из самых комфортабельных пассажирских пароходов «Филицата Корнилова» стоял в пяти верстах выше Омска, у причала нефтяных складов братьев Нобиле, принимая топливо.

В салоне рубки первого класса зеркальные окна прикрыты белыми шелковыми шторами. На столе, возле рояля, покрытом крахмальной скатертью, тарелки с закусками и две бутылки коньяка Шустова. За столом двое: министр финансов омского правительства Иван Андрианович Михайлов и грузный господин в мешковатом, помятом сером костюме. По тому, как повязан его галстук, можно догадаться, что собеседник министра человек военный и в непривычной для него штатской одежде чувствует себя как корова в упряжке.

Собеседник прибыл в Омск инкогнито, вызванный телеграммой Михайлова из Читы. Был он казачьим есаулом забайкальского войска по фамилии Сипайло и считался в самостийной Чите правой рукой атамана Семенова.

Михайлов своей манерой изящно одеваться олицетворял в Омске образец истого европейца-парижанина. В общественных кругах, соприкасавшихся с правительством, считался самым умным министром, хотя никто точно не знал, почему за ним ходила такая слава.

Вот и сейчас в тщательно выглаженном костюме кофейного цвета, при мастерски завязанном галстуке с воткнутой в него булавкой с алмазом он, несмотря на свою природную подвижность, был крайне скуп на жесты. Вел беседу привычным для него тоном: произнося слова, прислушивался к тональности их звучания. Холеное лицо с девичьим румянцем на щеках было заботливо выбрито. Волосы примяты фикстуаром с четким косым пробором, но над лбом кокетливо нависал непослушный завиток.

Сипайло привлекал внимание нескладным обликом. Казалось, что он составлен из разных людей. Маленькая голова с узким вдавленным лбом. Лицо с красноватым оттенком кожи и синими жилками на щеках. Желтоватые мешки под глазами. Левое веко, рассеченное пополам, обвисая, прикрывало глаз до половины. Казалось, что голова чужая на тяжелом квадратном туловище.

Крупными были у Сипайло и руки с короткими пальцами. Причем на правой не было большого пальца, а только напоминавшая о нем мягкая культяпка.

Сугубо секретное свидание с Сипайло по просьбе Михайлова устроил пароходчик Корнилов, с которым у Михайлова были и деловые и дружеские связи. Сугубая секретность была необходима, ибо в правительстве, да и адмирал Колчак, ничего не знали.

Михайлов считал, что поступает правильно, взяв на себя смелость, минуя всех, договориться непосредственно с доверенным человеком атамана Семенова. Михайлов был убежден, что красивый жест Колчака, произведшего Семенова из есаулов в генералы, для читинского атамана мало существен, и честолюбивый казачий аиантюрист этим не удовлетворится и будет выторговывать золото.

За столом Михайлов предупредил Сипайло, что из-за болезни желудка почти не пьет, но для гостя сделает исключение и выпьет за компанию одну-две рюмки. На самом деле Михайлов был здоров, но быстро пьянел. В ответ на признание министра Сипайло поспешил сообщить, что выпивать любит и особенно привержен к коньяку. Михайлов поинтересовался военной биографией Семенова. Не скупясь на похвалы, Сипайло старательно расписывал военные подвиги Семенова на фронте, подробно рассказал, как Семенов легко захватил власть в Забайкалье, разоружив части колчаковской армии после ареста их командиров.

— Наш атаман человек хорошо образованный. Даже книжки на чужих языках читает. А умен до удивления. Прямо во всем может разобраться и вынести правильное заключение.

— Как отчество атамана?

— Григорий Михайлович.

Михайлов понимал, что перед ним человек с зачатками элементарной культуры, казак, который выбился в офицерский чин. Но Михайлов также сознавал, что перед ним хитрый мужик, злой взгляд которого действовал Михайлову на нервы.

Сипайло пил с удовольствием. Выпитая им бутылка коньяка почти совсем не отразилась на его состоянии и только, пожалуй, в глазах появилась сонливость. Беря стопку с вином, Сипайло вначале окунал в него язык, смачивал им мясистые губы, а после этого опрокидывал стопку. Несмотря на обилие закуски, он ел только анчоусы, а это еще больше убеждало Михайлова в примитивности собеседника.

В рубку вошел официант. Убрав закуски и грязные тарелки, поставил на стол блюдо с отварной стерлядью и тотчас ушел.

Михайлов протянул руку за тарелкой, но Сипайло, прижав ее к столу, пробурчал:

— Не утруждайтесь. Сам позабочусь. Приучен к самостоятельности. Без бабы в доме обхожусь, хотя ихого общества и не чураюсь. Казаку лучше одному быть.

Сипайло первым положил на свою тарелку большую часть поданной стерляди и придвинул блюдо Михайлову.

— Угощайтесь, пока не простыла.

Михайлов поблагодарил наклоном головы.

— Да, аппетит у вас неважный, — засмеялся Сипайло. Михайлов положил себе только несколько кусочков рыбы. — Я, признаться, поесть люблю. В Чите, конечно, такого блюда во сне не увидишь. Баранинкой питаемся. Шашлычками. Коньяк тоже редкость. Но господь не без милости. Наш атаман оглядится ладом и все сварганит на столичный манер.

— Какую должность занимаете в штабе атамана?

— Сказать по правде, являюсь в Забайкалье глазами атамана. Отучаю людишек от всяких революционных мечтаний. Большевичков с эсерами под ноготок прибираю.

— Есть большевики?

— А как же. Чехи в иных местах их только распугали, согнав с насиженных мест. Дали возможность драпануть. Вот они и присоединились в забайкальских станицах. Но у меня на них нюх. От одного погляда определяю большевика и сразу к стенке. Церемоньи в таком деле не развожу. У вас в Омске это дело хуже нашего поставлено. А почему? Потому что правительство пестрее. Наш Григорий Михайлович — ясный человек в политике. Монархист. Извиняйте за откровенность. Наш атаман, конешно, многих омских министров разом бы за решетку упрятал. Ваш адмирал — морской человек, потому ему политические тонкости разных партий плохо известны.

Сипайло, помолчав и опрокинув очередную стопку коньяка в рот, вытер ладонью вспотевший лоб и, уставившись на Михайлова, спросил:

— Может, пора вплотную к делу подойти? Сперва позвольте узнать, зачем понадобился вам. Конечно, в телеграмме вы не меня лично вызывали, но Григорий Михайлович, прикинув в уме, кого послать на свидание с вами, остановил свой выбор на мне. Прямо сказал, по облику ты для определения пестрый и при надобности, в рясе, можешь и за попа сойти.

— Мне кажется, что атаман и вы знаете причину приглашения.

— Догадываемся. Но все же попрошу сказать, чтобы удостовериться, что в догадках не ошибаемся.

— Надеюсь, атаман поставил вас в известность о том, что омское правительство главным образом интересуют вопросы взаимопонимания. Это для нас главное, а все остальные вопросы второстепенны. Для власти атамана в Забайкалье нужна материальная помощь Омска.

— Деньги для нас головной вопрос.

— Но, объявив себя главой Забайкалья и не признания власть омского правительства, атаман имеет возможность выпускать свои деньги.

— Чепуху городите, господин министр. Атаману нужно золото. А оно в Омске водится.

— В Омске, было бы вам известно, господин Сипайло, под защитой омского правительства хранится золото бывшей Российской империи, а не личное золото омского правительства. Посему золотой запас почти неприкосновенен.

— Сказочку рассказываете, уважаемый Иван Андрианович. О какой это неприкосновенности ведете речь? Чем расплачиваетесь с союзниками за оружие? Ведь золотом. Неужели неправду говорю.

— Говорите правду. Действительно, при крайней нужде пользуемся золотом, приобретая необходимую для войны реальность. Оружие нам необходимо. А что получим от вас взамен, дав атаману золото? Баранов?

— Получите гарантированную безопасность в глубоком тылу. Без нас вас сибирские доморощенные большевички легко передушат, невзирая на то, что возле вас всякие французики и англичане, именующие себя вашими верными союзниками. У атамана Семенова на всю эту иноземную воровскую шайку свой взгляд. Он их своим вниманием не балует. При нем в Омске ихого духа давно бы не было.

— Но, насколько мне известно, атаман Семенов и сам не прочь обзавестись заморскими союзниками. Он же вступил в договорные отношения с японцами.

— По необходимости, потому ваши власти их допустили в Забайкалье. А потом они нам даром оружие дали, в живой солдатской силе не отказывают при надобности. Вы тоже с Японией дружите.

— Мы получаем помощь от всех держав.

— Атаману Семенову пока одной Японии хватит. Считаю, что неладно разговариваем. Я ведь не за милостыней в Омск приехал. Прибыл просить материальную и законную помощь, необходимую для охраны Забайкалья да, пожалуй, и всего Дальнего Востока от большевистской заразы.

— О Дальнем Востоке не заботьтесь. Там у нас пока все благополучно.

— Правильно сказали, что пока. Там генералы тоже о власти спорят, кому из них первым быть. Благодарите господа, что присутствие японцев их сдерживает, а то бы тоже вам немало было бы с ними хлопот. Давайте говорить начистоту. Наш атаман вас здорово в пот вогнал, не признавая ваше омское правительство. Было дело. Вам стало ясно, чем это грозит, отрежь мы ваше свободное сношение через Маньчжурию с Владивостоком. Сделай мы это, и вам крышка со всем вашим золотом.

Оружие от союзников и все прочее к вам мимо нас идет. А мы в Чите уже власть. И от нас в дальнейшем будет зависеть, пропускать или себе оставлять. Напрасно думаете, что союзники из-за снаряжения с нами в драку полезут. Кишка у них тонка в Сибири. Они про забайкальских казачков тоже наслышаны. Сами нас усмирять не сунетесь, потому у самих войск в обрез, да и солдатики ваши против нас не пойдут.

Михайлов слушал Сипайло и жалел, что не поставил в известность о приезде его контрразведку. Если бы Сипайло предварительно побывал в ней, то был бы менее нахален. По тому, как он держал себя, Михайлову не трудно было заключить, что Семенов тверд в своем решении чинить препятствия на железной дороге, если Омск будет не сговорчив.

— Как атаман отнесся к пожалованному генеральскому чину? — желая сбить Сипайло, спросил Михайлов.

Сипайло откинул грузное тело к спинке стула и, соображая, наконец ответил:

— А как? Одобрительно. Конечно, генеральский чин ему нужен для представительности. Григорий Михайлович усмотрел в пожаловании намерение адмирала Колчака быть с ним на дружескую ногу. А там, где между военными дружба, там обязательно взаимное понятие и сговор.

— Как вы думаете, господин Сипайло, чему может равняться сумма, которую атаман ожидает получить от омского правительства?

— А мне и думать нечего. Имею личное письмо Григория Михайловича. В нем все указано черным по белому.

— Интересно, кому адресовано письмо атамана?

— Вам.

— Почему не верховному правителю?

— Господин министр, атаману Семенову хорошо известно, что в правительстве вы первая скрипка.

Услышать это от Сипайло Михайлову было приятно, но он удивленно пожал плечами.

— К сожалению, совершенно ошибочное мнение атамана о моих возможностях. Последнее слово в любом решении за адмиралом.

— Но по этому вопросу докладывать ему будете вы, как министр финансов.

— Письмо при вас?

— Обязательно.

Сипайло достал из грудного кармана пиджака помятый серый конверт и отдал Михайлову.

Михайлов, не торопясь, разрезал конверт столовым ножом.

Сипайло прищурился, отчего разрезанное веко совершенно закрыло левый глаз.

— Мне кажется желание атамана чрезвычайно, — сказал Михайлов, прочитав письмо.

— А сколько с просимой суммы придется отдать. Это вы учитываете?

— Кому отдать?

— Всем, кто будет помогать в благоприятном решении вопроса. Не станете вы делать нам такое одолжение за красивые глаза? Может быть, в правительстве и еще кого этот вопрос заинтересует. С японским командованием тоже придется поделиться. Они обязательно потребуют заплатить за оружие, которое дали временно бесплатно.

— Я ничего не обещаю, но буду пробовать.

— Только пробу не затягивайте, чтобы не пришлось Чите принимать меры для ускорения решения. Удовлетворить желание атамана омскому правительству так или иначе придется.

Раздался пароходный гудок.

— Кажется отчаливаем?

— Как раз вовремя. Мы обо всем обменялись мнениями. Теперь будем ждать воли адмирала.

Глава седьмая

1

В кабинете личной резиденции Колчака лучи заходящего солнца, проникая в окна, стелили косые световые полосы на персидский ковер, заставляя его ворс искриться.

Встретились два адмирала императорского Российского военно-морского флота. Обнявшись, долго не разжимали объятий. Придирчиво осмотрели друг друга, однако не высказали впечатлений о происшедших переменах в своих внешних обликах.

Встрече предшествовал неожиданный для Колчака случай, когда, возвращаясь с совещания из американской военной миссии, он на Атаманской улице в толпе горожан узнал адмирала Кокшарова. Через два дня Кокшаров получил через адъютанта письмо с приглашением быть у него на обеде.

Обедали втроем. Третьей была Анна Васильевна Тимирева, знакомая с Кокшаровым по Петербургу, когда он знал ее, как жену вице-адмирала Тимирева.

Кокшаров нашел в облике Колчака большие перемены. Он похудел, заметно сутулился. На лице усилили суровую характерность морщины. Еще чеканней по форме стал прямой тонкий нос. Более нервными жесты. Бросалось в глаза частое потирание рук, как будто они постоянно зябли. Черные глаза смотрели холодно и жестко.

Колчак за столом курил. Кокшаров, взволнованный долгожданной встречей, а главное, ее сердечностью со стороны Колчака, забыв о запретах докторов, пил коньяк, а закуривая папиросу, всякий раз виновато спрашивал разрешения у Тимиревой.

За обедом Колчак настойчиво расспрашивал Кокшарова о времени, прожитом на Урале, когда там была власть возглавляемого им омского правительства. Его особенно интересовало настроение беженского общества в Екатеринбурге. Он убедительно просил Кокшарова сказать ему всю правду о распрях военного командования, будучи уверен, что именно эти распри и привели к уступке большевикам Урала.

Кокшаров рассказывал подробно обо всем, что знал, предупреждая, что беженская масса, влившаяся теперь в Омск, слишком хаотична в своих неустойчивых настроениях, всецело поглощена меркантильными заботами о своем личном благополучии.

Колчак понимал, что старик говорит сущую правду. Он уже успел в этом убедиться лично, соприкоснувшись кое с кем из видных особ, прибывших из Екатеринбурга. Колчак был доволен, что Кокшаров был прежним твердостью своего характера и в их отношениях сохранилась дружеская искренность.

Колчак, заложив руки за спину, энергично ходил по кабинету, иногда замедляя шаги, будто сдерживал привычную стремительность походки. Он в форме генерала. На офицерской гимнастерке на груди Георгиевский крест. Галифе вправлены в хромовые сапоги.

Кокшаров сидел в кресле. Он в форме адмирала и на груди у него тоже Георгиевский крест, полученный за доблестную храбрость команды, вверенного ему корабля, в трагическом для русского флота бою при Цусиме.

Сейчас собеседникам хотелось говорить только о том, что могло их волновать в момент, когда на просторах необъятной России продолжал бушевать ураган гражданской войны. Но от полного доверия друг к другу их все же удерживала осторожность. Оба понимали, что гражданская война могла у каждого изменить суждения, несмотря на то, что сильна закалка кастовой флотской дисциплины. Не исключалась возможность иных умозаключений, ибо непредвиденные ими революционные чрезвычайные обстоятельства заставляли по-новому думать, анализировать прошлое, принимать решения, часто идущие вразрез с привычными сословными убеждениями.

— Владимир Петрович, все рассказанное за обедом для меня ценно тем, что убедило меня в правдивости моих личных заключений. Но, к сожалению, это уже печальное прошлое. Урал во власти большевиков. Мне бы хотелось услышать ваши свежие впечатления об Омске. На новый глаз все кажется иным. Но прошу говорить со мной не как с Колчаком, обличенным верховной властью на территории Сибири, а как с Александром Васильевичем, которому вы неизменно оказывали ваше необычно ценное для меня уважение.

— Александр Васильевич, я охотно выскажу свои еще очень поверхностные наблюдения, ибо они меня чрезвычайно волнуют. Но, естественно, с оговоркой считать их моим личным мнением.

— Это великолепно. Честно говоря, давно не слышал от окружающих искреннего личного мнения. Меня чаще заставляют выслушивать декларативные вещания, которым, по сути дела, ей-богу, грош цена. Вам повезло в Омске.

— Чем?

— Что живете в доме Кошечкина.

— Помогла случайность.

— Я знаю подробности. Иногда моя разведка бывает близка к истине. Кошечкин в Омске довольно загадочная фигура. Он, как черт от ладана, сторонится политики, но со всех сторон окружает себя дельными и бездельными политиками, а поэтому в курсе всего происходящего лучше меня. Вы, конечно, уже убедились, что в его доме встречаются самые несовместимые по враждебности политические группировки, находя между собой полную совместимость за его застольем. Наверняка кое с кем уже встречались.

— Встречался. Но от встреч с политическими краснобаями скорей сожалею. Все слышанное от них не ново и успело набить оскомину. Все рецепты — кому из сословий принадлежит право спасать Россию от большевиков. За некоторые рецепты просто хочется бить по физиономии. Все предрекают нужное только им будущее России без большевиков, а от реальных возможностей для достижения своих чаяний увиливают. Но несмотря на все, у меня уже есть впечатление об омской политический ситуации, благодаря соприкосновению с реальностью окружающей меня людской жизни.

— Я слушаю, Владимир Петрович.

— Александр Васильевич, почему до сих пор нет вашего приказа о высылке из пределов Омска беженцев, отягчающих споим присутствием его и без того хаотическое состояние? Я говорю о беженцах-обывателях. Имейте в виду, что к числу их можно отнести и меня, ибо благодаря физической немощи я легко могу стать обывателем. Итак, о беженцах-обывателях. Я сожалею о их несчастье, сам в таком же положении. Но уверяю вас, что среди них есть люди, утратившие стойкость разума и души. Они утеряли вконец достоинства патриотов, превращаясь в бессмысленное сборище, способное питаться слухами, а, благодаря бездумному их восприятию, они становятся угрожающими сеятелями паники.

Прошу мне верить, Александр Васильевич, в Омске симптомы паники, которую мне так недавно пришлось пережить на Урале, начиная с Екатеринбурга. Паника — страшная особа. У нее способность забираться в стойкие сознания. А что произойдет, если паника проникнет в ряды армии, а ведь в ней уже есть случаи перехода к красным.

Кокшаров замолчал, раскуривая новую папиросу.

— Я вас слушаю, Владимир Петрович.

— О неблагополучии в армии вы, конечно, знаете. Но обывательская паника может привести ее к развалу психологическому, положение на фронте нестабильно.

Политические группировки в маскараде омского единства заняты главным образом только тем, что, угождая взаимным мещанским чаяниям, развенчивают идеи борьбы с большевиками. Обыватель хочет знать правду, чтобы верить, что возглавляемое вами правительство выполнит все взятые на себя обязательства по освобождению России от власти большевиков.

Сибирь велика, гоните лишних из Омска, гоните на фронт офицерство, свившее себе кормушки при штабах, министерствах, при иностранных миссиях, этих, прости меня господи, привязавшихся к нам прихлебателей.

Колчак довольно рассмеялся.

— За характеристику иностранных миссий говорю спасибо, хотя, благодаря им, я олицетворяю здесь власть.

— Прошу простить за свою чрезмерную, граничащую с бестактностью откровенность. Но наша долгая дружба на флоте дает мне на это право.

— Говорите со всей откровенностью.

— Я знаю вас, Александр Васильевич, как сильную личность. Вам не занимать воли. Так почему именно сейчас вы стараетесь стоять в стороне всего происходящего вокруг вас, на фронтах, на просторах Сибири? Почему не наведете нужный вам порядок как главнокомандующего армий и верховного правителя? Почему не стукнете кулаком? А ведь стукнуть все равно придется, уверяю вас, адмирал Колчак. Вот, пожалуй, и все. Я поделился, повторяю, личными впечатлениями с примесью обычной для меня старческой злости. А я зол. Зол главным образом на себя, что всю прожитую жизнь убаюкивал себя достоинствами своего сословия, но революция убедила меня в банкротстве этого сословия.

— Все сказанное вами почти истина. Мне кажется Владимир Петрович, что вам не совсем понятно мое положение в Сибири. Это естественно. Вы знаете меня как человека с волей, упорством, знанием и опытом моряка. Но уверен, простите за такую категоричность, вам совсем непонятно, почему именно мне вздумалось стать политиком. Вы знаете, что я подвержен тщеславию.

Кокшаров улыбнулся.

— Видите, говорю правду. Как говорится, из песни слова не выкинешь.

— Прошу мне верить. Любя величие России, сознавая обреченность монархии, я не был против Февральской революции до тех пор, пока не убедился, что страна сжималась в руках Временного правительства — пронырливых, бесчестных и бездарных политиков, худшим олицетворением которых был Керенский.

Кокшаров видел возбуждение Колчака, непрерывное потирание рук и жалел, что опрометчиво начал беседу.

— Керенский пытался стать врагом большевиков, но оказался незадачливым стяжателем власти для самовозвеличения. Я же считаю себя непримиримым сословным врагом, или, как теперь модно говорить, классовым врагом всех идей Октябрьской революции. Стал им ради спасения России от бреда рабочих завладеть в ней единоличной властью. Для меня вероломна идея диктатуры пролетариата. Нельзя не признавать, что лозунги Октябрьской революции хлестки и заманчивы для всякого политического сброда, но нас большевикам не так просто скинуть со своего пути. Борьба становится все безжалостней, однако не сомневаюсь, что положение моего правительства и его власти в Сибири остается прочным, потому что мы с хлебом и с золотом.

Колчак говорил о своей непримиримости к большевикам.

— Владимир Петрович, я не считаю себя политически безграмотным. Свершение Октябрьской революции не было для меня неожиданным, ибо до этого были июльские дни. Я был знаком с учением Маркса, и его интернациональность для меня неприемлема.

Я не крепостник. Но политика на фундаменте марксизма послужила для меня основой превратить себя в противника большевизма. Хотя признаю, что у рабочих есть умный, волевой лидер. Кое-что из написанного Лениным мною прочитано. Прочитано не без внимания. Его мысли четки, для темного русского мужика слишком смелы, а главное, преждевременные для претворения их в реальность жизни русского народа. Большевизм и не принял. Я монархист и, как ярый враг Советской иласти, буду до конца стремиться к победе над всем, что стремится Октябрьская революция навязать России. Белым нужна личность, способная стать равной личности Ленина. Мы должны найти эту личность. Должны, И тогда победим.

Остановившись у окна, Колчак замолчал.

— Вам нравится Иртыш, Владимир Петрович? — неожиданно спросил он о реке. Не дождавшись ответа, продолжал: — Частенько любуюсь красотой могучей сибирской реки. Мне так тоскливо без моря. У Иртыша колоссальное будущее, но для этого нужна наша победа. Вот почему еще в Лондоне я ухватился за мысль с помощью англичан, с помощью интервенции создать в Сибири незыблемый заслон против власти большевиков. А укрепившись, из Сибири нести освобождение от них всей стране. Я во главе Сибири. Мне нужна для осуществления замысла победа моей армии. Но пока. Положение на фронте вы знаете.

Колчак сел в кресло за письменный стол, достав из кармана перочинный нож, начал нервно отстругивать от подлокотника стружки, не обращая внимания на удивленный взгляд Кокшарова.

Нервность хозяина мгновенно передалась гостю; Кокшаров торопливо закурил папиросу, от слишком глубокой затяжки закашлялся, пересиливая кашель, поднялся и прошелся по кабинету.

— Александр Васильевич?

Колчак перебил его.

— Чувствую ваш вопрос. Он с вашей стороны естествен. Ибо кто, как не я, должен дать правдивый ответ. Говорю честно. Пока не знаю, но надеюсь, что на фронте наконец добьемся перевеса. Мне кажется, это сделает Каппель.

Колчак, втыкая лезвие перочинного ножика в подлокотник кресла, заговорил о другом:

— Поверив в Лондоне в искренность королевского правительства, я уверенно стремился к осуществлению идеи о Сибирском заслоне от большевиков. Я знал, что английские вожделения об интервенции не бескорыстны, но я надеялся создать сильную армию, руками которой будет восстановлено величие России.

Интервенция готова выкачивать из страны богатства. И, как видите, я один из ее пособников. Мое единовластие стало фиктивным. Я становлюсь мишенью для обвинения именно только меня в неудачах на фронте. Все, кто должны безропотно выполнять мои приказания, начинают за моей спиной мыслить по-своему, заводят интриги против меня. Находятся даже такие, которые, от избытка дурной голубой крови, пытаются совать нос в мою личную жизнь. Не удивляетесь оборотной стороне медали моей верховной власти? Кое-кому из высшего общества Омска не нравится, что возле меня Анна Васильевна Тимирева. Месяц назад до меня дошли слухи, что группа монархистов потребовала от омского владыки, чтобы он урезонил меня расстаться с ней, выслав ее из Омска. По их мнению, ее присутствие возле меня роняет чистоту моего мундира. Вы представляете, как я был взбешен.

Колчак, воткнув ножик в столешницу, заходил по кабинету.

— А я бываю теперь бешеным.

— Архиерей посмел явиться к вам?

— Посмел. Но я огорошил престарелого Селиверста, поставив на видном месте письменного стола фотографию Тимиревой. Владыка, заметив ее, поинтересовался, чей это портрет. Я охотно показал фотографию. Она ему поправилась. О требовании своих посланцев он не заикнулся, но попросил два фунта золота для золочения нового Евангелия, написанного от руки в честь наших грядущих побед. Мне кажется, разговоры в городе продолжаются. От меня скрывают, оберегая мои нервы.

— Напрасно. Скажите, почему вы не всегда в форме адмирала?

— Уступка моим генералам. Армия флот никогда не жаловала. Омские генералы обидчивы и капризны, как опорные тенора. Адмиралом я появляюсь только перед иностранцами, моими союзниками и в армии. Завтра получите приказ о зачислении вас в Ставку. Знаете языки и будете иметь дело с союзниками, а я наконец буду знать правду об их намерениях.

— Вуду носить форму генерала?

— Нет, останетесь адмиралом, Владимир Петрович. С вами мне будет легче.

— Вам известна судьба моего сына?

— Нет. Погиб на юге?

— Жив. Остался на флоте у большевиков.

— Не может быть? Как это произошло? Он прекрасный офицер.

— На мой вопрос ответил кратко. Верит большевикам, ибо с ними народ.

— Теперь мне понятно, почему ваши письма не дошли до меня. Разведке известно, и она заботилась о чистоте моего мундира.

— С назначением могут начаться пересуды о моей благонадежности на таком высоком посту.

— Не сомневайтесь, будут. Но вы, надеюсь, сумеете их прекратить. Неужели сын так и сказал: «верит большевикам, ибо с ними народ»? Может быть, его заставили? Большевики умеют подчинять себе чужую волю.

— Нет, это его собственное желание.

— Как вы спокойно говорите об этом? Офицерство Красной Армии — залог ее побед. У них не мало офицеров, и при том талантливых, способных дерзать. «Верит большевикам, ибо с ними народ». Но со мной, с нами в Сибири тоже народ. Или с нами другой народ? Но повторяю, что моя армия заставит народ Сибири сражаться и победит все зло, причиненное России Октябрьской революцией. Заставит.

Кокшаров промолчал.

На ковре уже не было солнечных световых полос.

2

Притушив свет солнечного дня, иссиня-черная туча, поминутно вдоль и поперек рассекаемая огненными стрелами молний, окатывала землю грозовым ливнем. Туча, полонив небо, как огромный табун вороных коней гналась за поездом, мчавшимся под охраной бронепоезда к линии фронта в район Кургана. Причиной для внезапной поездки адмирала Колчака в армию послужило невероятное происшествие. Полк генерала Николаева, уходя с позиций на отдых, был остановлен на марше при попытке перейти на сторону противника.

Случаи единичного перехода солдат и офицеров к красным уже не были для адмирала новостью. Он об этом знал, хотя долгое время подобное от него старательно скрывали.

Измена полка во главе с боевым командиром и всеми офицерами ошеломила Колчака настолько, что он не мог решить, какую меру наказания применить к преступной воинской части, не сомневаясь, что в данном случае его решение должно быть категорично действенным, способным заставить задуматься в армии всех, кто начинал малодушно терять уверенность в победу, над большевиками.

Наблюдая бушующую грозу, адмирал ходил по салону пульмана, останавливаясь у окон. Он в летней адмиральской форме. В Омске поговаривали, что Колчак нравится себе именно в летней форме. Начальник Осведверха генерал Клерже, утверждая популярность Колчака среди населения, приказал плакатами с особой адмирала в белом кителе заклеивать стены зданий и заборы в сибирских городах.

Ослепляющие вспышки молний, мгновенные изменении в окраске и форме туч, потоки воды, заливавшие стекла окон, на минуты отвлекали адмирала от мрачных мыслей, и тогда известие об измене пока казалось дурным сном. Он не мог допустить, что подобная отвратительная реальность могла произойти в его армии, признанной совершить патриотический долг освобождения России от бредового намерения большевиков установить в стране власть диктатуры пролетариата.

Но мысли об измене полка настойчивы. Только на днях адмирал Кокшаров с присущей ему прямотой говорил о неблагополучии в армии. Кокшаров осторожен в любых суждениях. Ему можно верить. Колчак подумал, что обязан быть твердым, безжалостным во всех своих решениях. Он не смеет допускать никаких психологических разладов и должен считать решения свои всегда правильными и не подлежащими обсуждению.

И Колчак вновь позавидовал большевикам, в их политике ему казалось все яснее и проще. Партия рабочих и крестьян ведет борьбу с экплуататорами, классовую борьбу.

Облака, клубившиеся в туче, стали рыжими. Гроза теряла мощь. Гром реже сотрясал воздух, только крупные капли дождя все еще барабанили по стеклам. И вдруг блеск молнии, ожила мысль о приятной вести, которая забылась из-за измены полка: неизвестный ему полковник Несмелов каким-то чудом вывел из окружении остатки дивизии.

И Колчак улыбнулся, в армии все уж не так плохо, если наряду с изменой есть и подвиг, способный заставить армию забыть об отступлении, которое она не может забыть с момента ухода с Урала…

Гроза пронеслась, но дул ветер.

Вновь светило яркое солнце. По земле быстро проползали пятна густых теней от облаков. На западе фиолетовый горизонт все еще озаряли блеском вспышки молнии.

Роща плакучих берез вперемежку с осинами вплотную подступала к постройкам железнодорожного разъезда, а потому хорошо был слышен беспокойный шелест ее листвы.

Поезд Колчака стоял на запасном пути. Около его вагонов часовые конвоя главнокомандующего и офицеры штаба. У западного семафора виден силуэт дымящего бронепоезда.

Адмирал в салоне пульмана, в присутствии начальника штаба генерала Лебедева и генерала Дитерихса, слушал доклад полковника Коростылева, помешавшего полку генерала Николаева уйти к красным.

Тучный Коростылев хриповатым голосом, раскрасневшись от волнения, сбивчиво, с повторами, подробно обрисовал картину происшествия с преступным полком.

— Не смею скрыть, не добавив, ваше превосходительство. Только счастливая для меня случайность помогла моей части спасти честь армии от позорного предательства.

Коростылев, закашлявшись, замолчал. Генерал Лебедев тотчас спросил:

— Каким образом узнали о замысле измены?

— Видите ли. Если одним словом, то все произошло так. Солдат из полка Николаева пришел в мою часть к своему земляку. Пришел, так сказать, с намерением и его сманить на воинское преступление. Однако мой взводный Еремеев, услышав их разговор, посчитал своим долгом немедля довести до моего сведения. Я же, в свою очередь, тотчас взял на себя смелость разоружить полк Николаева, чтобы в корне пресечь измену.

Адмирал наблюдал в окно, как на перроне перед вокзалом выстраивался крамольный полк.

— Сколько людей в полку? — спросил, не оборачиваясь.

— Ваше превосходительство, полк Николаева в последних боях с противником понес значительный урон в личном составе.

— Короче, полковник. Мне нужна только цифра.

— Ах, только цифра. Шестьсот двадцать четыре рядовых при семнадцати офицерах.

— При разоружении полк оказал сопротивление?

— Так точно. В моей части девять убитых и пятнадцать раненых. Убитых в полку Николаева не считали, но есть в наличии раненые.

— Ваша фамилия?

— Коростылев.

— Благодарю за службу и поздравляю с чином генерала.

— Рад стараться, ваше превосходительство!

Обернувшись, Колчак увидел радостное лицо Коростылева. Отойдя от окна, пожал ему руку.

— Пойдемте, господа, на перрон. Надо все же взглянуть на этих мерзавцев.

Выйдя из вагона, Колчак, сопровождаемый генералом Дитерихсом и Коростылевым, перешагивая через рельсы, пошел к станции…

На перроне с крупными катышами промытой гальки и лужах дождевой воды стоял в две шеренги полк Николаева. Солдаты, намокшие под грозой, в большинстве были босы. Видимо, те, с кого были сняты русские сапоги, так как остальные — в японских башмаках. Все, конечно, без ремней, некоторые даже без гимнастерок, в грязном белье, с окровавленными повязками на головах, руках и ногах. Офицеры разных возрастов без погон стояли около своих подразделений.

Командир — генерал Николаев, коренастый старик с седым бобриком волос, стоял в двух шагах от шеренги, накинув шинель с погонами защитного цвета.

Поднявшись на перрон, Колчак при виде пестрой толпы бывших солдат своей армии даже остановился. Постояв в раздумье, резко свернул к солдатским шеренгам, всматриваясь в людские лица, надеясь хотя на одном из них увидеть раскаяние. Но солдатские лица были хмуры. Во всех глазах только злость. Злость явная, без малейшего смягчения ее силы. Солдаты не опускали виновато глаза перед его взглядом.

Колчак еще в вагоне, слушая Коростылева, решил, что вынесет приговор за измену, повидав лично людей, осмелившихся в его армии нарушить солдатский долг в войне за спасение России. Сейчас он хотел увидеть раскаяние в совершенном преступлении, а потому шел мимо шеренги медленно, чувствуя на себе в каждом солдатском взгляде только ненависть.

Колчак понимал, что солдаты знали, что именно от него сейчас зависит их существование под ярким солнцем на земле, досыта напоенной грозовым ливнем.

Колчак остановился перед молодым офицером с потухшим взглядом серых глаз и спросил:

— Ваш чин?

— Теперь это несущественно.

— Я спрашиваю.

— Я ответил.

Секунды адмирал и офицер смотрели друг другу в глаза. Адмирал первый отвел взгляд и, подойдя к Коростылеву, громко сказал:

— Полк расстрелять!

Растерявшись от услышанного приказания, Коростылев спросил шепотом:

— А офицеров?

— Всех расстрелять!

— Каким образом?

— Сообразите сами. Надеюсь, сможете? Командира ко мне в поезд.

— Слушаюсь, ваше превосходительство!

Колчак быстро пошел по перрону рядом с Дитерихсом.

— Согласны с моим решением?

— Конечно, Александр Васильевич. Другим будет неповадно.

— Мне давно надо было так действовать, и не только в армии. Понимаете, о чем говорю?

— Понимаю, Александр Васильевич.

Колчак взглянул на Дитерихса. Ему стало противно генеральское неискреннее и покорное согласие.

С перрона послышалась солдатская песня. Ее запели приговоренные к смерти. Колчак вздрогнул.

У своего пульмана он увидел начальника личного конвоя полковника Удинцева, разговаривающего с высоким полковником без левой руки, и спросил Дитерихса:

— С кем это Удинцев?

— Впервые вижу этого полковника.

Адмирал, подойдя к офицерам, спросил:

— Кто вы?

— Полковник Несмелов, ваше превосходительство.

— Явились наконец? Отказались явиться немедленно, так как спали?

— Так точно, спал. После трех суток бдения, выполняя офицерский долг в вверенной вам армии.

— Пора иметь понятие о дисциплине.

— Я о ней знаю, потому и вывел попавшие в беду части.

— Как это произошло?

— Разве не получили моего подробного донесения?

— Пока не получил.

— Любопытные дела творятся у вас в штабе. Что я спал, вам успели донести, а вот нужное донесение где-то залежалось.

— Рад видеть офицера, способного жертвовать жизнью за мое имя.

— Ваше превосходительство, я жертвую жизнью за Россию, но под вашим командованием.

— Что ж, и за это достойны благодарности.

Колчак с удовольствием смотрел на волевое лицо полковника.

— Могу быть свободным, ваше превосходительство?

— Да, конечно, вы свободны. Повторяю, был рад повидать вас.

Колчак протянул руку Несмелову:

— Я еще увижусь с вами.

Несмелов, отдав честь, пошел к перрону. Колчак смотрел ему вслед.

— Черт знает, почему такой колючий, — сказал он вслух ни к кому не обращаясь.

***

С явным пренебрежением бледнолицый дежурный адъютант открыл перед генералом Николаевым дверь в салон пульмана.

Колчак, склонившись над столом, просматривал послужной список генерала, неожиданно обнаружив в нем запись о пожаловании капитану Николаеву офицерского ордена святого Георгия третьей степени за бои под Ляояном.

Не взглянув на пришедшего, резко предложил:

— Садитесь.

Но генерал не воспользовался предложением.

Подняв глаза, Колчак внимательно посмотрел на Николаева. На правой щеке генерала рваная рана, возможно, от удара нагайкой. На левом плече разорвана мокрая гимнастерка. Оба вздрогнули, когда донесся четкий хохоток пулеметов. Колчак подумал, что Коростылев все же нашел более простой способ расстрелять полк.

— Слышите, генерал? — спросил Колчак.

Николаев перекрестился.

— Поздно креститесь! Вверенный вам полк перестает существовать из-за вашей подлости!

— Заблуждаетесь, адмирал. — В голосе генерала холодок металла. — Честные русские люди умирают за чистоту своей солдатской совести. Творить любую подлость пока ваше право.

Слова генерала, как удар хлыста, ожгли лицо Колчака, посеревшего от гнева. Адмирал готов был, по обыкновению, дать волю крику, но видя перед собой невозмутимого старика, сжав кулаки, уперся ими в стол.

Николаев стоял, закусив нижнюю губу, из которой по подбородку текла струйка крови.

Колчак видел перед собой седое бесстрашие. Видел генерала, храбростью и умением которого воевать он так часто восхищался. Колчак не мог понять, что случилось с боевым генералом, что привело его на тропу измены. Неужели просто сдали нервы от склоки с командованием? Что, наконец, заставило его убедить себя, офицеров и солдат полка перейти на сторону большевиков? Желая выяснить причину измены, Колчак и решил встретиться с Николаевым.

Хохоток пулеметов наконец стих.

Колчак не знал, как начать разговор, видя мороз во взгляде генерала. Кровь с подбородка Николаева капала на грудь, и он растирал ее ладонью на гимнастерке.

— Адмирал, — с трудом сказал Николаев. — Неужели вы действительно настолько ослеплены властью, что не сознаете всей мерзости вашего поступка?

— Какого? — выкрикнул вопрос Колчак.

— Ваш приказ без меня расстрелять полк. Зачем вам понадобилось унизить меня перед солдатами, заставив их думать, что я предатель?

— А на самом деле вы кто?

— Сейчас перед полком стал предателем, благодаря вашему коварству.

— Генерал! — Колчак ударил по столу кулаками. — Замолчите!

— Нет! Молчать не буду! Мой долг сказать вам все, что заставило меня вас презирать. Вы услышите от меня о себе правду, адмирал. Правда, которая заставит вас задуматься и, может быть, даже заставит понять вашу подлость, запятнавшую вашу честь русского офицера.

— Говорите.

— Ненависть к вам, адмирал, в моем сознании помнилась, когда я, после мучительных раздумий о ваших поступках, перестал верить в вашу честность русского патриота. Когда обрел доказательства, что привело вас к власти. Теперь мне ваше лакейское поведение перед иностранцами, перед отечественным офицерским и политическим сбродом просто омерзительно. Прикрываясь любовью к величию былой России, вы предаете ее.

— Николаев, вы выжили из ума.

— Нет. Наоборот, распознав вас, правда, слишком поздно, я нашел в себе трезвый голос совести. Решив унести полк к красным, я не был уверен, что меня там поймут, но зато тогда я перестал бы быть вашим помощником по разбазариванию величия России. В моих глазах, адмирал, вы честолюбец, возмечтавший ради личной власти продавать Россию иностранцам, пока в розницу. Но вы ошиблись в самом главном. Русские умеют думать. Ошиблись и в том, что сможете без конца обманывать своим наигранным патриотизмом таких, как я.

Идея увести полк к красным была только моя. Солдаты и офицеры, поверившие мне, заплатили за это жизнью. Вы пролили их кровь, благодаря слепому случаю. Солдат полка поделился об уходе со своим земляком, забыв, что вокруг ваши заплечных дел мастера. И если в вас, адмирал, еще не перестала жить человечность, я требую меня немедленно расстрелять.

— Не беспокойтесь, жить вам я не позволю. Но вы Николаев, георгиевский кавалер, а потому уберете себя из жизни сами.

— Почему же моего сына, капитана Петра Николаева, также георгиевского кавалера, вы расстреляли в составе полка. Скажете, что не знали об этом? Мой сын был тем офицером, у которого вы спросили о его чине.

Колчак нажал на столе кнопку звонка. Приказал вошедшему адъютанту:

— Дайте генералу оружие.

— Какое, ваше превосходительство? — спросил раскаявшийся адъютант.

— Хотя бы браунинг! Когда научитесь соображать!

***

Николаев вышел из салона, и в коридоре адъютант, недоумевая, передал ему браунинг.

Колчак, закурив папиросу, открыл окно.

Видел, как генерал Николаев пошел через пути к перрону станции, но, обернувшись, увидел в окне Колчака. Минуту постояв на месте, он снова пошел к поезду, но сделав несколько шагов, застрелился.

Глава восьмая

1

В лесном распадке, верстах в шестидесяти от Омска, совсем под боком у железнодорожного полустанка Сыропятское, по вольготному раскинулось хлебное сибирское село. Речка делит его на две неравные части, и глядят на нее с двух сторон окна домов и изб. Речка руслом не широка, но обилие и бег воды в ней богатые. Лес вокруг села веселый, лиственный, водятся в нем и ели.

Верстах в двух (с сибирским гаком) от села излажена запруда, и речка наполнила водой овражек глубоким омутом. На запруде слив, а возле него водяная мельница. Ее строения, хозяйский дом на каменном фундаменте, крытый двор с глухостенными амбарами обступили рябины и плакучие ивы, а потому даже с проторенной дороги к мельнице ее сразу глазом не сыщешь.

Владеет мельницей вдова Капитолина Агафоновна Брусникина. Мужа от нее судьба отняла за год до германской войны. Мужик по облику был богатырь, но с изъяном. Хромал на левую ногу из-за увечья в коленке. Смерть свою мужик сам сыскал, и опять по несчастному случаю. По вешней воде надумал сам чинить водяное колесо мельницы, да оплошал.

Капитолина Агафоновна женщина видная и ростом, и складом тела, и пригожестью лица. По мнению всех, кто знавал ее, владела характером, коего на двух мужиков хватит. По годам уже вступила на ту жизненную тропу, когда бабья плоть от вдовства начинает уросить.

Мельницей правила с крепким расчетом на прибыли, красной нитью характера была у нее тяга к деньгам, а, от прочего вдовьего житья дружила с хмельным. По ее словам, пила с горя. Для своего одиночества не могла подобрать сожителя, потому требовала, чтобы он был молчалив, послушен ее желаниям и не мечтал соединиться с ней законным браком. Дала зарок кольцом свою судьбу ни с кем не спаивать.

Капитолина Агафоновна грамотная. Читает романы. Водятся они у нее от приложений к журналу «Нива», а из книжек узнает, как надо женщине любовь править, чтобы стать счастливой. Не раз правила любовь. Телу покой временный находила, а душевную пустоту заполнить до сей поры так и не могла.

Зачин Советской власти в Сибири пережила без особых тревог. От прав на мельницу ее не отвели в сторону, то ли не успели, то ли просто оставили до поры до времени хозяйствовать, потому работа мельницы всем нужна. Колчак объявился, и она уверилась, что так и узаконилась до конца своих дней мельничихой.

Работали на мельнице под ее приглядом только женщины. Завела этот порядок, когда обеднела губерния мужиками, угнанными царской волей на войну. По всей стране бушевал ураган гражданской войны, а в Сибири хлеба родились богатые, а потому без устали перетирали жернова мельницы душистое зерно своими тремя поставами…

***

В это утро Капитолина Агафоновна заспалась. Не слышала петухов. Пробудилась от стука в ворота и лая во дворе сторожевых псов. Соскочив проворно с постели, метнулась к окну, хотя знала, стучали пришедшие из села на работу женщины.

Распахнув створы окна, высунувшись в него, мельничиха недовольно крикнула:

— Ну, чего зыбаете, телки? Чать слышу!

Четыре женщины у ворот наперебой пожелали хозяйке доброго утра и перестали стучать.

Не закрыв окно, Капитолина Агафоновна, взглянув на иконы, торопливо перекрестилась, накинула на плечи платок и в ночной рубахе вышла в сени, остужая ступни босых ног о холодные половицы. Дойдя до двери, отодвинула лязгнувший железный засов на них, по ступенькам крыльца сошла в полутемный двор, и ее сразу обступили три сторожевые лохматые дворняги. Открыв калитку, мельничиха, оглядев пришедших женщин, уже добродушно заговорила:

— Тоже, вижу, зенки ото сна едва раскрыли. Никак к ведру утрошний ветерок?

— И не вспоминай, — ответила рослая женщина в солдатской шинели. — Кажись, опять, как вчерась, будет поддувать. Из меня ночесь ветерок весь душевный покой выдул. Сон гнал. Спать будто охота, а сна нет.

— А я почему заспалась? Тоже из-за ветра. До самой полуночи с боку на бок перекатывалась, кровать расшатывая. Не надул бы дождя.

— Да не будет мокрети. Месяц, сама знаешь, ужо надвое переломился, а во весь свой круглый лик только разок, да и то не шибко, дожжичком ополоснулся.

— Дай-то бог. Почаевничаем и за дело. Ноне рожь из второго амбара будем молоть. На селе че слышно?

— Да будто ничего, окромя, что кривая Авдотья вчерась соседа оглоблей огрела.

— За что?

— Будто за то, что его ребята у петуха перья из хвоста выдергали.

— Ну что скажешь. Война, а народ из-за петушиных перьев дерется. Про красных чего слыхать?

— Да чего ты тревожишься. Чать сама знаешь, что Колчак их сюды не пустит. А потом, Агафоновна, до нашего села далеко, да и на отшибе мы малость.

— Какое на отшибе. Железка-то под боком. Поди, слышишь, как чугунка голоса подает. А ты баешь, на отшибе. Для красных, голубушка, никакого отшиба нет. Я их повидала.

— Мы тоже видали.

— Вы им сродни, а я, по ихому разумению, притеснительница. Ладно, калитку запирайте на оба засова, потому ноне надо дышать с усторожливостью.

В полдень из-за наскоков порывистого ветра шелест листвы приглушал плеск воды на приводном колесе. Сруб мельницы содрогался от бега жерновов всех трех поставов. День стоял солнечный. На бледно-голубом небе проплывали облака самых причудливых очертаний.

Свернув с дороги, у ворот остановились две крестьянские подводы. С телег нехотя слезли шестеро солдат разных по возрасту, вооруженных винтовками. Трое из них безбородые. На телеге, запряженной сивой лошадью, из соломы торчало дуло пулемета.

Командир отряда — молоденький прапорщик при шашке и карабине крикнул:

— Разгружай!

Два солдата сняли с телеги пулемет и поставили возле самых ворот.

Прапорщик снова скомандовал:

— Гриценко, постучи в окно.

Солдат, к которому относилось приказание, влез на завалинку и постучал кулаком в оконный наличник.

Возчики, свернув цигарки, сели на телеги с намерением тронуться в путь, но безбородый солдат успел лошадь поймать за уздечку и повелительно закричал:

— Погодь!

Прапорщик, не дождавшись из дома ответа на стук, выстрелил из карабина в воздух.

Возчики, огрев лошадей кнутами, вскачь покатили по дороге в село. Во дворе залились лаем собаки, а женский голос явно с неудовольствием спросил:

— Кто это, прости господи, среди бела дня ружейным огнем балуется?

— Приказываю открыть ворота! — крикнул прапорщик.

— А вы кто будете?

— Ты кто такая?

— Хозяйка! По фамилии Брусникина.

— С тобой говорит прапорщик Знаменцев, прибывший с отрядом для охраны мельницы.

— Да зачем же такое беспокойство. У меня, чать, запоры надежные.

Разговаривая из двора, Капитолина Агафоновна в щель в створе ворот уже успела убедиться, что действительно у ворот приятный на лицо офицер и солдаты.

— Открывайте немедленно.

— Сейчас. Сами понимаете, время такое, что без заперти нельзя. У меня хлебное добро.

Погремев задвижками, мельничиха открыла калитку. Вышла в сиреневом сарафане, запорошенном мукой. Приставив руку козырьком над глазами, осмотрев непрошеных гостей, церемонно поклонилась:

— Милости прошу!

Прапорщик отдал солдатам приказание:

— Вносите пулемет и боеприпасы во двор!

Солдаты выполнили распоряжение. Их появление во дворе было встречено лаем собак.

Мельничиха с удовольствием разглядывала прапорщика. Он не скрывал удивления от встречи с такой неожиданной хозяйкой.

— Шинелка-то на вас будто не нашего покроя?

— Английская.

— То и гляжу, не по вам она.

— Как вас звать? — спросил прапорщик, перейдя в обращении на вы.

— Агафоновна.

— Какая Агафоновна? Вы же не старуха какая. Как ваше имя?

— Капитолина.

— Это совсем другое дело. Так вот, Капитолина Агафоновна, буду у вас с отрядом на постое. За содержание и за заботу об нас будем платить.

— Милости прошу. Чать, не без понятия живу. Дом большой, всем места хватит. Будто не глянется вам что во мне?

— Почему?

— Да глядите на меня больно по-чудному, ну, будто вовсе с радостью.

— Красивая, вот и смотрю.

— Ну, скажите тоже!

— Чего скромничаете. Ведь знаете, какая из себя. В зеркало смотритесь?

— А как без этого. Только зеркало — стекло. Людская похвала вовсе другое.

— Где разрешите мне расположиться?

— Как где? В горнице, смежной с моей опочивальней.

— Можно взглянуть?

— Милости прошу. Только не обессудьте, живу бобылкой и на простой деревенский манер.

Прапорщик и мельничиха вошли в полумрак двора…

2

Прошло два дня. В селе уже знали, что у ворот мельницы круглые сутки ходят часовые с винтовками наперевес. По утрам туда наезжали подводы с мешками зерна, а к концу дня отъезжали с мукой. Сельчане при виде солдат под начальством офицера при золотых погонах становились молчаливыми, не баловались крепкими словечками, терли лбы ладонями, не понимая, зачем на такой тихой мельнице вооруженная охрана. Мужики посмелей спрашивали Капитолину Агафоновну, но она прижимала палец к губам: становилось понятно, что охрана на мельнице нужна.

Жизнь прапорщика и солдат шла сытно, спокойно, монотонно. Нижние чины, чередуясь, несли службу на постах возле ворот и амбаров. Прапорщик поставил в отведенной ему горнице пулемет у окна. Днем следил за порядком, чтобы солдаты не мешали работницам пустословием и не давали волю рукам. Работницы были привлекательны, а это главная приманка для мужских глаз. Первую ночь, привыкая к обстановке, прапорщик, не смыкая глаз, провел возле пулемета, выходя на двор при всяком тревожном лае собак. На вторую ночь он уже читал книжку, лежа на лавке на мягкой постели, излаженной заботливой хозяйкой.

Появление в усадьбе солдат, а главное, их молодого начальника, разом нарушило ритм поведения Капитолины Агафоновны. Уже в первый день за вечерний чай она села принаряженная, на что прапорщик не мог не обратить внимания: слишком броской по рисунку и расцветке была на ее плечах кашемировая шаль.

Особое внимание и забота поначалу смущали прапорщика: чувствовал он себя неуютно и сконфуженно под многозначительными оглядами женских глаз, но вскоре пообвык.

С утра второго дня прапорщик проявил желание помогать хозяйке по домашности, принес два ведра воды из колодца. Внимание, оказываемое мельничихе, не прошло мимо глаз солдат, и они, пользуясь его сидением в доме, смелей примерялись к женским характерам работавших солдаток.

Особенное беспокойство в разуме Капитолины Агафоновны завелось именно с заката второго дня, когда вернулась с прогулки. А все оттого, что во время гуляния произошло для нее и прапорщика с виду пустяшное, но нежданное для обоих происшествие.

Омут возле мельницы живописен. Капитолине Агафоновне захотелось показать древние ивы, росшие по его берегам. Беседуя, шли они рядом по тропинке, задевая друг друга локтями. Иногда молча любовались, как под лучами заката причудливыми шевелящимися кружевами теней отпечатывалась на земле бахрома ветвей.

Вдруг мельничиха запнулась за корень, прапорщик успел ловко ее подхватить. Упругое тело женщины от крепкого мужского объятия мгновенно сжалось. Замерев, она не пыталась освободиться от рук прапорщика. Тепло мужских, сухих губ ожгло шею. Вырвалась мельничиха из объятия, спросила нараспев не то с укором, не то с радостью:

— Да разве так дозволено обращаться со мной?

Прапорщик виновато склонил голову, а Капитолина Агафоновна пошла по тропе и запела вполголоса. Так и вернулись к мельнице — она впереди, а прапорщик сзади. Но шли медленно-медленно.

К вечернему чаю прапорщик к столу не вышел, встревожив Капитолину Агафоновну. Корила она себя, что не то спросила после поцелуя и, должно, этим обидела. Поцелуй помнила. Ложась спать, ощущала его тепло на шее. Скоротала ночь беспокойно. Раза два вставала, пила на кухне холодную воду. Ложась снова в постель, слушала собачий лай. Петушиная побудка так и не дала заснуть. Поднявшись, приоткрыв дверь в горницу, со вздохом заглянула. Прапорщик крепко спал у пулемета. Капитолина Агафоновна с ласковой улыбкой отошла от двери, не закрыв ее…

Разбудили прапорщика голоса и смех женщин, разговаривавших с солдатами. Потянувшись и позевав в охотку, он обратил внимание на приоткрытую дверь на половину хозяйки. Он помнил, что сам плотно закрывал ее. Встал, заглянул в комнату. На разворошенной постели в голубой рубашке сидела хозяйка. Глубоко задумавшись, она гребнем расчесывала волнистые каштановые волосы. Переведя взгляд на покатые плечи мельничихи, прапорщик, зябко передернув плечами, закрыл дверь. Открыв настежь окно, долго глядел на шагавшего возле ворот часового, но так и не мог вспомнить его фамилию.

3

На пятую ночь ущербная луна маячила на небе ободком цыганской серьги. Ветер, дувший весь день, к ночи совсем одичал. Из-за него на селе собакам муторно. Лают псы наперегонки, вразнобой. Чуют тревожность в природе. Доносит ветер их лай до мельницы, а на ее дворе и свои псы не унимаются.

Косматит шквальный ветер дряхлые ивы вокруг омута. Нет света от лунной серьги, только небо желтит вокруг себя.

На кухне на стене ходики, расписанные вокруг циферблата чайными розами. Выстукивают они секунды. Начнешь вслушиваться в стукоток и покажется, будто кто-то торопится подсчитывать барыши на счетах.

На столе стынет самовар. Мельничиха моет посуду, а мысли о прапорщике, ушедшем проведать посты на усадьбе.

Радостно на душе у Капитолины Агафоновны, что прапорщик сегодня весь день возле нее. Всего пять дней прошло, а мельничиха так привыкла к прапорщику, что кажется, вовсе не случайно появился в доме, привела его судьба, и с ним она найдет счастье. Она уже чувствует будущее счастье. Знает, что только молодость офицера мешает ей зажать его накрепко в руках. Узнала, что родом он из Саратова. В шестнадцатом году после школы прапорщиков ушел на фронт. После революции возвращался домой, но в Казани был мобилизован в колчаковскую армию…

***

В опочивальне на комоде горящая лампа с прикрученным фитилем. Перед иконами неугасимая лампадка с веселым огоньком в красном стаканчике. Мельничиха распустила волосы и, не раздевшись, встала на молитву, после каждого креста отвешивая земные поклоны.

Услышав, как знакомо скрипнула створа двери из горницы, поднялась с колен. Обернувшись, смотрела на прапорщика. Стоит в дверях. Ворот у гимнастерки расстегнут. Стоит и смотрит на нее в упор, а от этого у нее во рту сухота. Сама не зная почему, вдруг спросила:

— Стало быть, все же сдогадались? Боялась я.

— Чего боялась?

— Молодости вашей. В вашу пору мужики без догадливости о смелости.

Прапорщик, дунув, погасил на комоде лампу, медленно пошел к ней. Густой полумрак в горнице.

— Да погоди, несмышленый. Дай разбалакусь.

Но объятие сжимало все крепче и крепче, и она прошептала:

— Ну, как знаешь!

***

Захлебываясь, лают собаки во дворе мельницы.

Ветер стукает створой отвязавшегося ставня по окну в горницу, где стоит у окна пулемет и прислоненный к нему карабин, а на столе возле раскрытой книжки лежит шашка.

Капитолина Агафоновна и прапорщик спят, обнявшись. У ворот мельницы уже не ходит часовой, снятый с поста вооруженными людьми. Обезоружены и остальные шесть солдат. От суеты чужих людей на дворе звереют собаки. В открытые ворота въехали шесть подвод.

Загремело упавшее ведро в сенях, разбудив мельничиху. Села рывком на кровати, похолодела, разглядев в дверях из кухни женщину с винтовкой наперевес. В соседней горнице громкие мужские голоса, а прапорщик спит…

Бледной лимонной полоской на горизонте занимался рассвет. Ветер не стихал. Шесть подвод, груженных мешками с мукой, выехали со двора мельницы. Следом за ними шесть солдат с прапорщиком.

Мельничиха вышла за ворота с вооруженной женщиной.

Прикрывая створу ворот, женщина крикнула:

— Посторонись!

— Сама затворю. Топай!

— Сама так сама. Не горюй. Чать, уразумела, кто мы? Хлеб взят по приказу партии.

— Стало быть, большевики? — не скрывая злобы, спросила мельничиха.

— Они самые. Живые и при вашем Колчаке. По скорости опять навестим, а главное без шума, по-доброму. Бывай!

Женщина побежала в сторону, куда уехали подводы и ушли вооруженные люди с шестью солдатами и прапорщиком.

Капитолина Агафоновна стояла у раскрытой створы ворот, а из ее глаз скатывались бусины злых слез, сдуваемые со щек порывами ветра…

4

В ту же ночь и над Омском висел ободок ущербной луны, похожий на позолоченный серп. По улицам, переулкам и площадям метался оглашенный ветер. Поднимал пыльный туман, перетрясал листву, высвистывал рулады под козырьками крыш, водил бугры волн на Иртыше, выплескивая их гулкими шлепками на берег.

Сегодня мичмана Сурикова из синематографа домой проводил по просьбе Настеньки добродушный старичок билетер. Настенька с Калерией Кошечкиной была занята на концерте с благотворительной целью: для нужд Красного Креста.

Поужинав в обществе адмирала Кокшарова, сославшись на головную боль, Суриков пошел во флигель, в котором занимал просторную комнату. Флигель стоял в роще в окружении берез. В ветреную погоду Суриков слышал, как ветви скребли железо крыши. У себя в комнате он пошарил на столе и под подушкой на кровати коробку с папиросами, но не найдя, раздосадованный вышел в рощу, намереваясь побродить по берегу Иртыша, как это делал частенько, когда мучила бессонница от боли в глазах.

Река упорно влекла к себе Сурикова. Плеск ее воды напоминал ему родную Волгу, на берегах которой в Костроме он родился. Особенно часты его прогулки стали за последнее время, когда попал он во власть мрачных раздумий о своей безрадостной судьбе слепца.

Адмирал Кокшаров и Настенька обратили внимание, что Суриков вдруг начал предпочитать уединение. На их вопросы он отшучивался, ссылаясь на усталость от таперской работы. Но сам он знал причину. В доме Кошечкиных он случайно услышал женский разговор. Неизвестные ему дамы говорили о Настеньке. Одна из сказанных фраз обожгла разум: «Такая ладная девушка, из такой хорошей семьи, а идет за слепого на мученичество».

Сказанные слова ошеломили. Суриков почувствовал свою беспомощность, свою ненужность. Как-то сразу он понял, что в окружавшей его жизни нелегко отыскать место даже зрячим. Постепенно он убедил себя, что должен отказаться от заветной мечты соединить свою жизнь с Настенькой. Да, он любил ее. До слепоты она обещала стать его женой. Все это дивное время было до его слепоты. А теперь? В чем он мог обвинить любимую, которая и теперь несла ему трогательную заботу, сама назначила дату свадьбы на сентябрь?

Но Суриков все настойчивей допускал мысль, что Настенька делает это из милосердия и сострадания к нему, и спрашивал себя, достоин ли он ее самопожертвования.

Он начинал говорить с Настенькой об этом, но всякий раз девушка отказывалась слушать его убедительные доводы, уверяя, что все будет так, как было решено в Екатеринбурге до его несчастья.

Спустившись из рощи на песчаную отмель берега, Суриков сразу ощутил прохладу реки, пахнущую гнилью арбузных корок и тинной плесени. Река плескалась сегодня с яростным шипением. Ветер доносил по воде обрывки духовой музыки, редкие гудки пароходов, но зато совсем близко надрывно пела гармошка про отравившуюся Марусю. Бродя по берегу, Суриков с удовольствием вспоминал родную набережную Волги, и ему даже почудилось, что на реке горят знакомые ему огоньки бакенов, пароходов и сигнальные тусклые огоньки на мачтах пристаней.

Вслушиваясь в яростный плеск волн, Суриков перестал считать шаги от калитки из рощи. Обычно, пройдя шестьсот шагов по берегу, он возвращался. Сегодня он шел и шел, вспоминая родной берег Волги, а когда понял, что не вел счет шагам, остановился. Услышал впереди пьяные голоса и отвратительную по набору бессмысленных слов матерную ругань, повернул и пошел обратно. Но пьяные голоса приближались. Суриков снова остановился. Он не видел, как ватага пьяных солдат и грузчиков, выйдя из харчевки, увидев на берегу его силуэт, пошла к нему. Еще издали один из них крикнул:

— Эй, святая душа на костылях, дай закурить.

— Сам без курева, — ответил на просьбу Суриков.

Ватага подошла к мичману вплотную. От их дыхания пахнуло водкой и луком.

— Да ты, браток, тоже, кажись, солдатская душа?

— Да ты что, Митрич? Это сволота тыловая. Жалится, шкура, боевому солдату папиросу дать. Мы за таких кровь льем.

— Кто сказал? — резко спросил Суриков, повысив голос.

— Ну, я сказал! Аль не видишь? — ответил сиплый пропитой голос. — Гляди на меня.

Солдат в распахнутой кавалерийской шинели чиркнул спичку, на ветру мгновенно погасшую.

— Я слепой, господа!

В ответ ватага залилась смехом, а сиплый голос вплетал в него матерщину.

— Слепой? А в харчевку по-зрячему греб.

— Постойте, ребята, — урезонивал солдат, которого звали Митричем. — Да это вроде моряк.

— Все одно сволота, коли жалится солдата куревом угостить…

— Повторяю, я слепой.

— Сейчас разом станешь зрячим.

Сильный удар кулака в грудь сбил Сурикова с ног. Он ударился головой обо что-то острое. Вскрикнул от боли. Затих.

— За что ты его, Тишка?

— Да ради шутки. Видать, хлипкий, вот и не устоял.

Ватага окружила лежавшего Сурикова. Кто-то из солдат зажег спичку и с испугом выкрикнул:

— Офицер, братва.

— Брось трепаться, — зло бросил сиплый голос.

— Смотри, дура!

Солдат снова зажег спичку.

— Никак не шевелится?

Сразу вспыхнуло несколько спичек.

— Право слово, не шевелится. Не ровен час! Мотать надо!

На берегу по песку зашуршали торопливые шаги.

Совсем близко все тем же тоскливым мотивом продолжала рыдать гармошка об отравившейся Марусе.

Мичман Суриков лежал неподвижно…

Около полуночи, вернувшись с концерта, Настенька, помня обещание Сурикова подождать ее, вместе с Калерией зашли во флигель. Не найдя Сурикова, вышли в рощу и начали его громко звать, встревоженные побежали в дом. Адмирал Кокшаров позвонил в комендантское управление об исчезновении мичмана. Обитатели дома с горящими фонарями искали его в роще и на берегу Иртыша, но безрезультатно.

Мертвого Сурикова принесли с берега грузчики. Осмотрев труп и место происшествия, военный врач, присланный из комендантского управления, решил, что смерть наступила мгновенно из-за пробитого левого миска, которым покойник при падении ударился о торчавший из песка острый железный прут.

Равнодушно посочувствовав родственникам, врач, закурив папиросу, написал заключение, что смерть, видимо, произошла по вине покойного, так как после ранения он был слепым…

Глава девятая

1

В сентябрьские дни девятнадцатого года на просторах России, от Балтики до Тихого океана, от льдов Севера до Черного моря, обмываемое кровью время четко отбивало солдатский шаг, помогая смерти и ненависти вскладчину упиваться русской кровью. Кровью одинаково красной у тех, кто верил истинам Ленина, и у тех, кто помогал Колчаку, Деникину, Врангелю с интервентами ради легенды о белом Китеже разорять страну с надеждой возрождения всего прошлого, что было отнято революцией у Российской империи.

Рабочий класс, ведомый партией Ленина, утверждая поступь Октябрьской революции, вел смертельный, крутой разговор. В Советской России третий год возводился прочный фундамент народной власти. Но в стране, под обломками царского самодержавия, еще продолжало жить романовское наследие. Оно цеплялось когтями двуглавого орла за землю в Сибири, на севере и юге России, стремилось с сатанинским упорством трехсотлетнего навыка угнетения голодом задушить новую жизнь государства под красным флагом с серпом и молотом.

Голод нагло и властно все еще силился заставить смириться, поставить на колени российский пролетариат, решивший быть свободным хозяином страны. Шел поединок вдохновенных идей социализма с окостенелыми канонами отжившего мракобесия. Красная Армия острием штыка выковыривала романовское наследие в Сибири.

Гражданская война давно перестала быть войной на рельсах, став грозным штормом на всяких путях сибирской земли.

Фронт приближался к Омску. В городе настойчиво вживался в разум населения и армии хаос. Он развенчивал власть Колчака, усиливал распри в его правительстве. От этого все живое в городе лихорадило от приступов бессильной злобы. Больше всего лихорадило тех, кто, создав колчаковскую власть в Сибири, намеревался с ее помощью снова, с берегов Иртыша, вернуться в места, из которых их заставил уйти подвиг русского рабочего класса.

В сентябрьские дни Омском правил обыватель, а он издавна самая живучая в России людская особь.

Смрадно пахнущие людские рты шепеляво разносили по городу все новые и новые устрашающие безрадостные слухи. Подобно вешней воде, принимая личины всех возможных в России людских обликов, они просачивались во все щели.

Слухи рождали боязнь и неверие.

Боязнь и неверие рождали слухи.

Кто-то сказал, кто-то услышал, не поняв смысла слуха при передаче, переврал на выгодный для себя вариант.

Омском правили слухи, принаряженные во фраки, сюртуки, поддевки, военные мундиры, российские и иностранные, в монашеские рясы, в парчовые ризы попов. Слухи поражали любой разум, готовый бездумно довериться чужому мышлению.

Ставка Колчака торопливо, как колоду карт, перетасовывала на фронте военачальников, назначая и снимая командиров дивизий, бригад, полков. Назначаемые в спешке генералы и полковники клятвенно заверяли, что именно у них есть планы поднять дух в отступающих армиях. Но, несмотря на всю трескучесть патриотических клятв, фронт приближался к Омску.

О вновь назначаемых генералах шли горячие споры. О них говорили, ибо в этом была потребность, чтобы поддержать надежды, что Омск не придется отдать большевикам. Все хорошо помнили: сколько раз приходилось покидать города, считавшиеся по заверениям верховного командования незыблемыми оплотами против победного наступления Красной Армии.

Разжигая ненависть к большевикам, газеты пространно и издевательски писали об ужасах голода в Москве, Петрограде, в Поволжье, но ликование газетных борзописцев вызывало отрицательную реакцию, ибо у беженцев, населявших Омск, оставались близкие и родственники в этих местах.

Газеты писали о смертельных ранениях советских командармов, писали о покушениях на Ворошилова, Фрунзе и Тухачевского.

Газеты красочно уверяли, что временное отступление — еще не предвестник катастрофы. Уверяли, что и за Омском до Тихого океана еще тысячи верст и на них будет продолжаться сопротивление большевизму и обязательно наступит час перехода армий Колчака в новое, уже окончательное и победное наступление.

Омского обывателя куда больше интересовали слухи, что Колчак за признание его власти атаманом Семеновым заплатил большой куш золотом.

В сентябрьские дни, пересиливая всякие страхи, Омск, под благовест колоколов, продолжал жить сытно и пьяно. Под проповеди сбежавших из российских городов архиереев молящиеся наполняли церкви до отказа, задыхаясь в них до обморочного состояния. Перемешивая обычные слова с евангелийскими изречениями, архиереи вещали о гибели антихристова царства большевиков.

На фронт отправлялись новые пополнения воинских частей. С фронта разбегались дезертиры. По ночам омским обывателям мешала спать стрельба. Расстреливали мнимых большевиков и железнодорожников за любую загоревшуюся буксу.

Несмотря на террор, в городе на заборах появлялись все новые большевистские листовки, отпечатанные тем же шрифтом, что и правительственные газеты…

Фронт приближался к Омску.

2

Безветренно.

Скучные серые облака наползали из-за Иртыша плотным пологом, низко нависали над Омском и сыпали бисером дождя.

Однако ненастье не замедляло суматошную жизнь города, взбудораженного слухом, на этот раз настолько необычным, что для выяснения причин его возникновения пришлось вмешаться гражданским и военным властям, начиная от коменданта, контрразведки, правительства и лично адмирала Колчака.

Слух фантастичен, но поработил именно своей немыслимой фантастичностью людское мышление города во всех его слоях и сословиях. Слух выполз из подворотни купеческого двора и, погуливая, мутит сознание, заставляя отступать на задний план любые житейские, будничные заботы.

Обыватель Омска от слуха просто цепенел до мурашек. Крестя лоб частыми крестами, стараясь понять, как могло произойти невероятное: в Екатеринбурге во время расстрела царской семьи избежал смерти наследник престола царевич Алексей. Пребывая сейчас на сибирской земле, в потайном скиту глухой тайги, он смиренно молит господа о спасении населяющих край праведников, не признающих власти Советов.

***

В личной резиденции адмирала Колчака просители терпеливо ждут приема. Адмирала нет дома. Присутствует в соборе на панихиде.

В приемной, среди ожидающих, два молодых генерала. Приглашены начальником генерального штаба Лебедевым представиться адмиралу по случаю их нового назначения во фронтовые части. Они держатся скованно, не сводя глаз с двери, в которой, по их мнению, должен появиться Колчак.

Вдоль стены приемной три мягких кожаных кресла. В одном, под портретом Суворова, сидит маленький, высохший генерал Дитерихс. И без того узкое, морщинистое лицо еще больше удлиняет жиденькая бородка клином, что делает похожим Дитерихса на церковного псаломщика. Дитерихс позван адмиралом. Именно он довел до сведения Колчака о появившемся в городе слухе о спасении наследника престола последнего русского императора. Получил от адмирала приказание тщательно выяснить все, что могло так или иначе касаться рождения этого нелепого слуха. По мнению Колчака, слух — провокация большевистского подполья, пущенная для внесения сумятицы в умы населения Сибири. Провокация особенно опасная, когда на фронте, после августовского затишья, возобновились бои и войска правителя, неся ощутимые потери, вынуждены оставлять занимаемые позиции.

Совсем неловко чувствуют себя в приемной двое штатских, вызванные как лица, причастные к монархическим кругам Омска. Один из них — инженер-путеец из Ярославля, тесно связанный с Русско-Азиатским банком, господин Иноземцев. Второй — купец первой гильдии Викентий Дурыгин — хорошо известный в городе монархист. Контрразведка именно его подозревает в причастности к слуху.

Дурыгин коренаст и дороден. Его телу тесно в модном сюртуке. На одутловатом лице живые маленькие медвежьи глазки отливают синевой. Холеная рыжая борода его гордость. Поглаживая ее ладонью правой руки, он от удовольствия жмурится.

По приемной, звеня шпорами, прихрамывая, нервно ходит невысокий, подтянутый генерал Нечаев. В недавнем прошлом сумской гусар, заслуживший на полях сражений с Германией награды — включительно до офицерского «Георгия». В настоящее время подвластный ему кавалерийский полк, сильно потрепанный после августовских боевых рейдов, отведен на пополнение людским и конским составом.

Воспользовавшись приездом в Омск, генерал Нечаев решил лично увидеть Колчака и, благодаря связям в Ставке, был включен в список сегодняшнего приема.

В приемную часто заходит дежурный генерал Рябиков. Добродушный старичок с детским румянцем на пухлых щеках. Он — типичный образец штабного генерала, не способного подать ни одной строевой команды. Рябиков хорошо известен в светских кругах Омска как неизменный дирижер танцев на благотворительных балах, а также как удивительный рассказчик скабрезных анекдотов. В резиденции Колчака он незаменимый человек, ибо сам адмирал не силен в светских и военных этикетах, необходимых при встречах с многочисленными иностранными союзниками.

В распахнутую дверь приемной вошел адмирал Колчак — лицо бледное, губы плотно сжаты. Швырнув снятый на ходу плащ адъютанту, отрывисто крикнул:

— Немедленно Лебедева и Старцева.

Вошел в кабинет, хлопнув дверью. Привычный к подобным проявлениям вспышек адмиральского гнева, генерал Дитерихс даже не изменил удобной позы в кресле.

По приемной, нервно откашливаясь, почти пробежал толстый, лысый полковник Старцев, второе лицо в контрразведке. Следом за ним медленно прошел, поздоровавшись с Дитерихсом, начальник штаба Ставки — высокий, стройный генерал Лебедев.

Войдя в кабинет, он неплотно прикрыл за собой дверь, а оттуда уже доносился крик Колчака, сдобренный цветастой флотской руганью.

— Приказываю расстреливать всякого, кто посмеет открыть рот о живом царевиче. Молчать! Все вы способны только по темным углам щупать шлюх. Помните, Старцев, я перестаю прощать ваши промахи. Лишитесь погон. Будете поить кровью вшей на фронте. Пора отучить Омск от любых чудес. Хоть вы-то сознаете, что царевич Алексей мертв.

На несколько минут в кабинете наступила тишина.

В приемной появился генерал Рябиков. Покачивая головой, неуверенно, мелкими шагами пошел к приоткрытой двери в кабинет, но на полпути остановился. Из кабинета вновь донеслись выкрики:

— Молчать! В Омске должна быть могильная тишина. Без слухов о любых чудесах. Ступайте! Слышите? Мертвая тишина! Хватит с меня всякого монархического бреда.

Из кабинета выбежал с пунцовым лицом полковник Старцев, плотно прикрыв дверь и вытирая лысину ладонью, он покинул приемную. Проводив Старцева равнодушным взглядом, Рябиков сокрушенно сказал, ни к кому не обращаясь:

— Не бережет себя адмирал. Совсем не бережет.

— С вами с ума можно сойти, — раздраженно произнес генерал Нечаев.

— Что? — спросил сурово Рябиков. — Вы, кажется, сказали, генерал?..

— Не кажется, а действительно сказал, что с вами можно с ума сойти.

Рябиков готов был вспылить, но из кабинета вышел Лебедев и, не глядя на бывших в приемной, сухо сказал:

— Господа, приема сегодня не будет.

— Я протестую! — запальчиво крикнул Нечаев.

— Простите? Сказанного, генерал, не понял? — спросил Лебедев, не глядя на Нечаева.

— Генерал Лебедев, я буду настаивать!

— На чем будете настаивать? — повысив голос, спросил явно выведенный из себя Лебедев, в упор глядя на Нечаева.

— Повторяю, буду настаивать на назначенном мне приеме. Утром я покидаю Омск.

— Вы кто, генерал? — в дверях кабинета стоял Колчак.

— Командир Первого особого кавалерийского полка генерал-майор Константин Нечаев, прибывший с фронта для личного свидания с вами, ваше превосходительство. Уверен, имею на это право, ибо вашим именем вожу кавалеристов на ратные дела.

Колчак позволил на лице ожить слабой улыбке.

— Слышал о вас от генерала Молчанова. Мы сейчас встретимся. Надеюсь, все же позволите сначала принять генерала Дитерихса. Прошу, Михаил Константинович.

Дитерихс вошел в кабинет, генерал Лебедев поздоровался с Нечаевым за руку.

— Надеюсь, и со мной у вас найдется тема для разговора?

— Буду рад, ваше превосходительство.

— Вам, фронтовикам, наша жизнь кажется непривычной. Мы живем тревогами фронта и тыла. У вас все ясно. Так я жду вас, генерал Нечаев.

— Слушаюсь.

После ухода из приемной Лебедева и Рябикова генерал Нечаев обратился к молодым генералам.

— Может быть, знаете о здешних порядках? Курить можно?

Генералы молча пожали плечами.

Дурыгин, откашлявшись, подошел к Нечаеву.

— Дозвольте пожать вашу руку, генерал. Вы, видать, при дельном характере. Жалостно, что не все генералы таковы, потому и кажем задницы красным на полях битвы. Стало быть, решили повидать адмирала во что бы то ни стало?

— Решил! А то, черт возьми, жертвуешь жизнью за верховного правителя адмирала Колчака, а понятия не имеешь, какой он из себя…

3

Усадьба состоятельной вдовы Чихариной в Омске известна всем, ибо чуть ли не от ворот ее дома зачин Атаманской улицы. Мрачный, приземистый деревянный одноэтажный дом с бревнами, побуревшими от старости, все еще надежно покоился на кирпичном фундаменте.

Супруг Чихариной, инженер-путеец, нажил дикие деньги на подрядах по строительству Великого Сибирского железнодорожного пути, но от избытка средств спился и прежде времени наградил жену званием вдовицы.

Светлана Ивановна, взятая в жены инженером под пьяную руку из иркутского кафешантана, быстро обзавелась лоском и обличием барыни, хотя особой красотой не блистала, но имела кремневый характер, любила себя и приучила всех ее отчество произносить Иоанновна. В светском обществе Омска, особенно среди богатого купеческого сословия, ходила в коренниках, пользуясь авторитетом ярой приверженницы сгинувшей романовской династии.

Особое положение в умах сибиряков, и не только в Омске, Светлана Ивановна заняла после того, как в Екатеринбурге была расстреляна семья последнего императора, и она в соборе города дала обет вечного моления.

Пятидесятилетняя женщина цветущего здоровья, обрекая себя на изнурительные посты и моления, фанатичностью привлекла к себе верных последователей ее обета из среды купечества. Стала поводырем истовой веры и преданности монархии для всех тех, кто после революции и свержения монархии считал свою жизнь бессмысленной. Принявшие обет моления на все происходящее в настоящее время смотрели, как на великое испытание, ниспосланное на Россию всевышним за все грехи прошедших столетий.

В доме Чихариной, в просторном зале, безвкусно обставленном, вернее, загроможденном всякой мебелью, на стенах, в дорогих рамах, висели портреты дома Романовых, начиная от Михаила Федоровича, призванного на престол из Ипатьевского монастыря Костромы, до последнего Николая Второго, переставшего жить в Ипатьевском доме города Екатеринбурга.

После данного обета о молении Светлана Ивановна превратила зал в домовую молельню, увешав передний угол множеством икон, среди которых особо выделялась икона Алексея божьего человека, написанная по заказу Чихариной в монастырском подворье города Красноярска. В домовой молельне нанятые Чихариной священники правили панихиды, на которых молилась хозяйка и верные, по ее разумению, друзья.

Об образе праведной жизни Чихариной по городу холили слухи, и никто не допускал даже мысли, что именно в дни сентября из ее дома пошла по Омску молва о чудесном спасении от смерти царевича Алексея Романова.

Никто не знал, что именно в дом Чихариной в полуночный час наведалась монахиня потаенного сибирского скита, назвавшая себя сестрой Устиньей, принеся хозяйке весть от якобы живого наследника русского престола, проживающего под защитой христовой веры в лесном скиту. Устинья принесла от царевича шелковый платок, как доказательство. Принесла не кому иному, а именно Светлане Ивановне, единой достойнейшей верноподданной царской власти на сибирской земле.

***

В темноте прохладного сентябрьского вечера никого из прохожих не удивляло привычное скопление экипажей возле чихаринского дома. В полумраке зала, с окнами, прикрытыми плотными шторами, от огоньков неугасимых лампад на окладах икон оживали блики на серебре и золоте. Зал переполнен именитыми в городе людьми купеческого сословия обоего пола. В зале душно от запахов мыла, духов, пота, перегара деревянного масла и едкого дыма ладана.

Светлана Ивановна собрала у себя в этот вечер особо верных и тороватых друзей, дабы явить им облик монахини Устиньи, чтобы могли своими глазами убедиться в реальности живой праведницы, которую господь сподобил принести рабам божьим весть о знамении божьем. Знамение, что всевышний помнит о всех тех, кто терпит поношение и бедствия от антихристового царства, именуемого властью Советов.

Толпа молящихся уже отпела вечную память, когда в открытые двери из внутренних покоев дома со свечой в руках в зал вошла молодая монахиня. Держа восковую свечу в вытянутых руках перед бледным лицом, она с исступленным взглядом голубых, будто остекленелых глаз, шевеля губами, медленно подошла к Светлане Ивановне, стоявшей возле кресла, укрытого парчой. Отвесив хозяйке поясной поклон, монахиня, крестясь, зашептала молитвы, но шептала настолько торопливо, что произносимые ею слова, сливаясь воедино, походили на беспрерывный страдальческий стон.

Подала шепотом голос Светлана Ивановна:

— Братья и сестры, зрите с чистыми помыслами на сию черницу Устинью, вестницу чудесной радости. Скажет она нам свое живое слово.

Монахиня, погасив свечу, вскрикнула. Подняв руки и разведя их над головой, начала отрывисто бросать четкие слова:

— Его именем говорю с вами, овцы господни, чистые разумом и сердцем. Именем Алексея, царского отрока. Молится он за вас в потайной обители, в глухом месте сибирской тайги. Внемля его молитвам, крепите в себе великую силу веры и преданности власти царя земного, коим, по воле божьей, царевич Алексей, ради вашего спасения, наречет себя вскорости государем всея Руси.

Громко запевший хор заглушил дальнейшие слова монахини, а толпа в зале рухнула на колени, подпевая хору. Монахиня со страдальческим выкриком упала на пол, распростерши руки, и стала похожа на черный крест.

Замерли в зале последние выпевы псалма. Светлана Ивановна с помощью женщин подняла с пола монахиню, усадила в кресло, покрытое серебристой парчой. Монахиня пристально вглядывается в людей. Стоящие возле кресла, не выдерживая взгляда, опускают головы.

Монахиня неторопливо сняла с головы клобук. Из-под черного шелкового апостольника на лоб выбилась прядь золотистых волос. Положив клобук на пол, она достала из него голубой платок и, развернув его перед толпой, постелила на коленях.

Светлана Ивановна подала монахине зажженную свечу.

— Ради спасения отечества своего несите посильную мзду царевичу отроку. Плат сей его. Плат с царским вензелем. Лобызая его на моих коленях, проверяйте свою твердость веры в вечность царской власти на земле русской, без коей утонет она в крови, проливаемой в междоусобной брани.

Помолчав, монахиня, держа свечу в руке, прошептала:

— Братья и сестры во Христе, испытайте свою верность огнем свечи восковой. Вот эдак.

Монахиня опустила ладонь над огнем свечи. Она улыбалась.

— Проверяйте свою благость на жертву посильную царевичу.

Люди, крестясь, целовали голубой носовой платок на коленях монахини, держали ладони над огнем свечи, обжигая их; торопливо клали в клобук золотые монеты, кольца, броши с драгоценными камнями, а монахиня, не спуская глаз с каждого, монотонно выговаривала:

— Достоин!

Но вот один положил в клобук пачку романовских денег, монахиня тотчас вышвырнула их на пол и зло на провинившегося кышкнула, как будто отогнала курицу. А оторопевший жертвователь растерянно встал на колени. Вынимая из кармана поддевки золотые монеты, он от волнения рассыпал их на пол.

Клобук скоро наполнился золотом и драгоценностями. Монахиня продолжала шептать:

— Достоин, достоин.

Верноподданные жертвователи, исполнив христианский долг, выходили из зала со слезами умиления. Обожжённые над огнём свечи ладони смазывали постным маслом из блюдца, стоявшего в прихожей на столике. И все были благодарны за такую заботу Светлане Ивановне, Жертвователи, молча, все еще в угаре увиденного и пережитого припадка фанатизма, разъезжались по домам. При этом старались не думать, не подчиняться сомнениям.

От ворот чихаринского дома отъезжали тройки и пары. Никого в городе это не удивляло, ибо всем было известно, что хозяйка женщина высокого благочестия и худа от ее моления никому не будет…

4

Полковник Старцев после драматического для себя посещения кабинета верховного, не сомневаясь в крутом характере адмирала, вплотную задумался о сохранности на своих плечах полковничьих погон.

Передав начальнику контрразведки все сказанное Колчаком, убедил его дать чинам разведки право на чрезвычайные действия, означающие расстрел виновных, не способных держать язык за зубами, на месте, без суда и следствия. Распространение любых злостных слухов приравнивалось к тяжким политическим преступлениям против власти сибирского правительства и верховного правителя.

В свою очередь, комендант города, также не лишенный честолюбия и заботы о своей карьере, подчиняясь контрразведке, дал согласие на совместные действия, Чинам из отряда офицеров для поручений он отдал приказ действовать сугубо самостоятельно и о самых незначительных сведениях докладывать ему лично.

Прошло три дня. Слух о живом царевиче в городе не стихал. Иностранные журналисты, с согласия своих миссий, передали о слухе за границу. Колчак свирепствовал. Нищие на папертях именем царевича вымаливали подаяния. Священники, осаждаемые назойливыми вопросами прихожан, не зная что отвечать, помня о политических строгостях разведки, добивались твердого разъяснения от епископа Селиверста. Престарелый владыка, горячий по характеру и быстрый на руку, не зная, что ответить просителям, особо ретивых выгонял от себя посохом. Сознавая свое высокое положение главы церкви, он уже надумал испросить совета у Колчака, но, на свое счастье, догадался сначала побывать у генерала Дитерихса.

Вернувшись со свидания с генералом, епископ, проявляя присущую ему ретивость вмешиваться в мирские дела и надеясь оказать властям посильную помощь, отдал повеление настоятелям церквей: разъяснить с амвона православным, что слух — выдумка, а потому никакого значения не имеет.

Пользуясь правом на чрезвычайные меры, контрразведка действовала привычным способом. По ее приказу на папертях значительно поубавились нищие. В тюрьмах было расстрелено немало воров.

Весть о расстрелах подействовала отрезвляюще только на обывателей. Но слух продолжал волновать купечество, людей, причастных к монархическим кружкам. Контрразведка об этом знала, но вынуждена была, затыкать нужные ей рты, сохранять осторожность, ибо среди омских монархистов были персоны, за коих перед Колчаком могла заступиться английская миссия.

5

Поручик Вадим Муравьев перед дежурством в комендантском управлении зашел на Атаманской улице в популярную кофейню Зон.

В просторном зале, переполненном посетителями, он все же нашел свободное место за столиком, занятым сильно выпившими двумя молодыми людьми, один из которых был одет с претензией на моду.

Молодые люди, склонившись над столиком, разговаривали то вполголоса, то шепотом. Сев на свободный пул, Муравьев оглядел сидевших.

— Добрый вечер, господа. Надеюсь, не помешаю?

— Милости просим… У нас свой разговор, — ответил одетый по моде. — Так вот, Степа, я ведь вразумляю тебя о чем? — продолжал он.

— Да ты ясней. Не пойму, понимаешь, о чем намек подаешь? Монашка-то тебе кто?

— Как кто? Не моя она. Обыкновенная монашка.

— Из тутошного монастыря?

— Да нет. Приезжая, видать. Праведница. Понимаешь, от нее эта суматоха завелась.

— Да какая суматоха-то?

— О господи! Ты уясняй, Степа, сделай милость, уясняй!

— Сам видал монашку?

— Да я о чем и толкую. Сам насладился. Картинка из себя. Ежели бы не ряса на ней. Да что говорить. Картинка. Понимаешь, все, глядя на нее, молятся, а я гляжу на нее с помыслом о грехе. Горит у меня разум от мысли эдакую бы полабызать. Ладно, после доскажу, а сейчас выпьем.

Рассказчик налил из бутылки в рюмки коньяк. Приятели чокнулись и выпили.

Одетый по моде, взглянув на Муравьева, улыбнулся, оголив желтые прокуренные зубы. Спутав количество звездочек на погонах, предложил Муравьеву:

— Господин капитан! Разделите с нами компанию рюмочкой коньяка.

— К сожалению, не могу. Служба, — ответил Муравьев.

— Понимаем. Мы со Степой, признаться, с утра прикладываемся. Давно не видались. Он из Боготола наездом у меня. Так не уважите?

— Рад бы. Повторяю, служба. А сами вы здешний?

— Обязательно. Омич с рождения. С той минуты, как подал голос после темницы материнской утробы.

— Давайте знакомиться. Поручик Муравьев.

— Митрий Охлопков. Может, слыхали такую фамилию? Батя мой иконописной мастерской владеет. Нас знают. Так, может, ради знакомства выпьете толику.

— Не могу. Однако мне пора.

— А так ничего не выпили.

— Некогда.

Простившись с Охлопковым за руку, Муравьев вышел из кофейной; через квартал, наняв извозчика, поехал в комендантское управление…

В управлении Муравьева ожидала удача, он застал в нем коменданта Захарова. Доложив о себе через дежурного, получил от генерала разрешение на личную встречу.

Захаров по докладам подчиненных уже знал о Муравьеве как об исполнительном и думающем офицере. Его сообщение об услышанном разговоре в кофейной Зона обрадовало генерала, и он отдал распоряжение об аресте сына купца Охлопкова. Сообщение Муравьева давало управлению надежду, что оно, являясь пока только тонкой ниточкой, сулило возможность добраться по ней до клубка, от которого отмоталась.

Через два часа Дмитрий Охлопков, арестованный по обвинению нанесения в пьяном виде оскорбления офицеру, был доставлен в управление. Отрезвевший от испуга купчик, потея, отвечал на вопросы и чистосердечно рассказал обо всем, что ему посчастливилось повидать в молельной дома Чихариной.

Узнав о неожиданных результатах допроса, генерал Захаров воспользовался правом получать приказания непосредственно от Колчака. Поставив адмирала в известность о следе к источнику слуха, получил разрешение действовать самостоятельно.

Окрыленный доверием правителя, Захаров тщательно продумал план действий, твердо решив отдать его выполнение в руки капитана Несмеянова при помощниках — поручиках Глебове и Муравьеве.

Капитан Несмеянов — бывший жандармский офицер. За прожитые сорок лет он во многих городах России оставил после себя кровавые следы. Известен расправами с политическими заключенными. В двадцать шесть лет Несмеянов проявил себя ревностным охранителем самодержавия. Обладатель приятного внешнего облика Несмеянов был жесток. В тысяча девятьсот седьмом году в Екатеринбурге за звериное обращение с людьми на него дважды покушались рабочие, но оба раза он избежал, казалось бы, неминуемой смерти.

В Омске Несмеянов появился из Уфы, в охране переехавшей директории, при довольно загадочных обстоятельствах. Устроился в охране по рекомендации полковника Красильникова и оправдал оказанное доверие при аресте директории по приказанию Красильникова.

В управлении коменданта Несмеянов считался идеальным службистом, но среди офицерства имя его наводило ужас. Капитан Несмеянов одним из первых получил право в нужных случаях пользоваться именем адмирала, перед которым был аттестован министром финансов Михайловым как преданный правительству офицер.

Правом этим капитан пользовался широко. Немало ни в чем не повинных офицеров, чем-либо не понравившихся Несмеянову, посылались в штрафные роты на фронт и оттуда не возвращались. И были сведения, что многие из них переставали жить, еще не доехав до фронта.

***

После полуночи тишину на улицах Омска все реже и реже будили щелчки деревянных колотушек в руках ночных сторожей. На исходе первого часа к дому Чихариной подошел комендантский взвод солдат под командой поручика Муравьева. Солдаты заняли заранее намеченные по плану операции посты, отняв у караульного, дремавшего в будке у ворот, колотушку. Сторожевые псы во дворах разными голосами отметили солдатские шаги.

Появились капитан Несмеянов и поручик Глебов. В руке Несмеянова плетенный из кожи стек, и он, стегнув им караульного, приказал открыть ворота, тот чуть помедлил и ударом кулака был сбит с ног. Караульный вскрикнул. Во дворе залились лаем собаки. Новый удар стека по спине заставил его, вскочив на ноги, открыть ворота.

Под неистовый лай Несмеянов, Муравьев и Глебов вошли в темноту двора, капитан приказал Глебову:

— Будьте на улице у парадного подъезда. По каждому, кто попытается выбежать из дома, стреляйте без предупреждения.

Глебов козырнул.

Несмеянов и Муравьев в темноте двора пошли на желтое пятно горящего фонаря над крыльцом черного хода.

Забежав вперед офицеров на крыльцо, караульный постучал кулаком в дверь. Муравьев вынул из кобуры наган. В сенях раздался недовольный женский голос:

— Чего шумишь-то, Саввич. Чать, на воле глухая ночь. Пить, что ли, подать?

— Откройте! — крикнул Несмеянов.

— Отпирай, Дарья! Господам офицерам барыня понадобилась.

В открывшуюся дверь первым в сени вошел Муравьев, держа оружие наготове, за ним, еще раз оглядев темный двор, Несмеянов.

В просторной кухне, в переднем углу, горящая лампада. В мутном полумраке на вошедших офицеров испуганно смотрит открывшая дверь Дарья, осеняя себя чистыми крестами.

Несмеянов, несколько раз бывавший в доме, хорошо знал расположение в нем комнат. Из кухни офицеры вышли в коридор, из него в столовую. Из столовой дверь в парадный зал распахнута. Пройдя столовую, офицеры остановились у раскрытой двери. В зале перед иконами молившаяся хозяйка.

— Чего бродишь, Дарья? — спросила она, не поднимаясь с колен.

— Вас беспокоят, Светлана Ивановна, капитан Несмеянов и поручик Муравьев.

Чихарина медленно поднялась с колен и, обернувшись к офицерам, поклонившись приветливо, сказала:

— Чья воля привела вас в мой дом в столь поздний час?

— Распоряжение коменданта. Имею приказание произвести в доме обыск.

Несмеянов и Муравьев обратили внимание, что Чихарина стояла перед ними в кружевном пеньюаре. Упоминание об обыске Несмеяновым ее взволновало.

— Неужели чем-либо провинилась перед властью генерала?

— Нам известно, что у вас в доме гости.

— Господи! — с деланным облегчением всплеснула руками Чихарина. — Верно! Гостит у меня черница из таежного сибирского монастыря. Напугали меня, господин Несмеянов, появлением с черного хода. Ума можно лишиться от такого визита в наше время. А я думаю, чем провинилась.

— Как зовут монахиню?

— Устинья, господин капитан. Пройдемте в столовую.

Войдя в столовую первой, Чихарина включила в люстре над столом электрический свет.

— Сейчас она дома? — спросил Несмеянов.

— Господи, конечно. Спит. Едва отдышалась с дороги.

— Где спит?

— В моей опочивальне.

— Позвольте взглянуть.

— Господь с вами. Мыслимо ли? Она же девственница, господин Несмеянов.

— Проведите в опочивальню.

— Да разве можно так? Мы же ее насмерть перепугаем.

— Прошу! — сухо сказал Несмеянов.

Из столовой в коридор Чихарина вышла впереди офицеров. Остановилась у двери в опочивальню.

— Мне тоже войти с вами?

— Обязательно.

Муравьев открыл створу двери, из комнаты тотчас раздались три торопливых выстрела, за ними зазвенели стекла в выбитой раме окна, донеслись выстрелы с улицы.

Муравьев вбежал в комнату. От лампад перед иконами в ней сизый полумрак.

— Включите свет! — резко приказал Несмеянов. Чихарина выполнила приказание.

Возле смятой кровати под бархатным балдахином стояла в ночной рубашке молодая перепуганная женщина, прикрывая грудь прижатыми ладонями. Золотистые волосы распущены.

Несмеянов, прищурившись, оглядел стройную женщину. Прошелся по комнате. Заметил на кресле аккуратно сложенное монашеское одеяние с клобуком и, улыбаясь, спросил:

— А для клобука не молода ли, голубушка?

— Такова божья воля, — тихо ответила женщина.

Несмеянов, ударяя стеком по голенищу сапога, подошел к женщине.

— Такова, значит, для тебя божья воля? Читай «Верую»!

Она, завизжав, метнулась на кровать, зарывшись лицом в подушку.

— Читай «Верую». Молчишь, сука?

Несмеянов сорвал с женщины рубашку и начал хлестать обнаженное тело стеком. Чихарина с криком выбежала из опочивальни. Несмеянов хлестал извивавшееся от ударов тело с остервенением. Хлестал, выкрикивая вопросы:

— Имя настоящее? Слышишь? Говори или до смерти зашибу.

— Глафира.

— Откуда?

— Беженка из Челябинска.

— Сейчас откуда?

— Из Канска-Енисейского.

— Шлюха?

— Хористка оперная.

— Кто в окно выпрыгнул?

— Купеческий сын. Жила я с ним.

Несмеянов, прекратив хлестать женщину, сел в кресло на монашескую одежду и закурил папиросу.

— Поручик Муравьев, спросите христову невесту, где хранит собранное подаяние?

Муравьев, глядя на избитую женщину, молчал.

— Слышите, Муравьев. Чего уставились на суку? Впервые, что ли, голую бабу видите?

— В мешке под диваном, — задыхаясь от слез, произнесла женщина.

— Укройся, — приказал Несмеянов.

Женщина торопливо натянула на себя шелковое одеяло.

— Кем послана? В каком монастыре надоумили о живом царевиче?

— Сожитель велел монашкой нарядиться. Его самого дружок надоумил.

— Не хнычь. Внятней говори.

— Дружок тот, московский беженец, служил раньше по судебным делам.

— Где он?

— Вчерась в Канск подался с частью подаяний.

— Сколько уворовал?

— Да разве мне они сказывали. Меня только заставляли.

Несмеянов, встав, подошел к выбитому окну, выбросив окурок, спросил:

— Глебов, неужели упустили?

— Никак нет, господин капитан. Стынет в канаве.

— Молодец. Спасибо. Муравьев, скажите ей, чтобы одевалась. Чего стоите? Сядьте в кресло и учитесь, во что женщины бывают одеты, в будущем пригодится. Мешок пусть несет сама. Не забудьте, когда оденется, ощупать, нет ли оружия.

Выйдя из опочивальни, Несмеянов застал хозяйку дома нюхающей душистую соль.

— Ну, что прикажете сказать моему генералу о происшествии в вашем доме? Ах вы молитвенница.

— Господи! Да разве могла подумать о таком. Что же теперь будет?

— На вопрос отвечу точно, Светлана Ивановна. Псевдомонашку кокнут. Вас постараются выслать из Омска. Мыслимое ли дело — ложным чудом лишали власти покоя. Над христовой верой глумились. Но, впрочем, думаю, что за вас заступится все купечество, а оно пока еще сила.

Глава десятая

1

Буйная по краскам ситцевая ярмарка осени в Сибири. С каждым днем ярче ее знаки на листве в Омске. Переливы осенних расцветок на липах, березах, рябинах и осинах украшают облик города. На улицах шумная торопливая толпа штатских с военными. Вечерами в городских садах звучат вальсы в исполнении духовых оркестров. По Атаманской на прогулке чеканят шаг воспитанники кадетского корпуса. Доносятся отзвуки солдатских песен, и среди них доминирует мотив «Соловья-пташечки». В витринах фотографии госпожи Ждановой, выставка новых фотооткрыток. На них в разных позах адмирал Колчак, он то в форме генерала, то адмирала. А под открытками надпись о стоимости снимков — по одному рублю за штуку.

В драматическом театре зрителей держит блестящей игрой однорукий актер Себастьянов, особенно великолепен он в роли Кречинского.

Козы с заборов с удовольствием сдирают красочные афиши с портретами Веры Холодной, В. Максимова, Ивана Мозжухина и Наталии Лысенко, извещающие об игре этих прославленных артистов в кинобоевиках «У камина», «Отец Сергий» и «Отцвели уж давно хризантемы в саду».

Перед полуночью на углах ежатся от холода, ожидая клиентов, гулящие с горжетками вокруг шеи…

И о том, что наступила осень, всем на улицах напоминают ломовые телеги, груженные дровами…

***

— Ничего обнадеживающего, други почтенные. Верьте на слово. После вояжа сам на грани глухой меланхолии.

Изящный промышленник Григорий Павлович Лабинский в синем бархатном халате шагал по коврам кабинета в своем двухэтажном особняке на Люблинском проспекте.

Беседовал он с Родионом Кошечкиным и Иваном Корниловым, удобно расположившимся на диване.

Кабинет просторен. На стенах картины кисти Маковского и Архипова, приобретенные хозяином совсем недавно от беженцев. Заставлен кабинет шкафами с книгами, массивным письменным столом, кожаными креслами и диваном, укрытым медвежьей шкурой.

— Вам, други мои, хорошо известно, что с Японией у меня давно налаженные деловые связи, так что ехал туда, как обычно, полный добрых для себя надежд. Но увы. Посещение Японии в этот раз заставило без всяких иллюзий лицезреть политическую авантюру, замышленную самовлюбленным генералитетом островной империи микадо. Погреть руки возле богатств русской Сибири для них самое подходящее время.

Лабинский — уроженец Омска, инженер по образованию. Владелец доходных домов, нескольких механических и литейных заводов в крупных городах Сибири. Кроме того, оптовый скупщик пушнины и многого из даров сибирской природы — включительно до кедровых орехов.

— Чего смолк на интересном? — поторопил Лабинского Кошечкин. — Сказывай всю правду. Пребывать в меланхолии с перепоя и от неудач в делах сами не хуже тебя умеем.

— Правду просите?

— Самую гольную. Потому от чутья на душе тяжелость.

— Смотри, Родион, чтобы тебя с Иваном мурашки по спине не начали щекотать. Хотите знать правду? Извольте! Прежде всего скажу, до чего же мы были наивны, когда уверили себя, что, поставив над собой Колчака, с помощью Антанты отстоим Сибирь от большевизма. Союзнички запускают руки в богатые закрома Сибири.

Святые угодники свидетели, как мы все этому верили и бездумно проглядели, дорогие сибирячки, самое главное по опасности для нашего будущего. Что же мы проглядели? А вот что. Оказывается, наша благодатная сторона сразу после Февральской революции остановила на себе глаз империи восходящего солнца, возмечтавшей взять Сибирь на прицельную мушку. Мы в политическом ажиотаже глаза друг другу заплевываем, обвиняя адмирала во всех фронтовых неудачах, помогая выжившим из ума политикам и генералам придумывать замену Колчаку. Хотим то царя на троне, то пустозвона Пепеляева хозяином Сибири. А японцы руки потирают от удовольствия, наблюдая нашу политическую чехарду. Аль не так мы живем в Омске?

Лабинский, подойдя к письменному столу, из окованного медью ларца достал сигару, раскурив ее, широко открыл на окне штору. В кабинет мгновенно влился карминный сноп закатного солнца, Кошечкин и Корнилов невольно перевели взгляды в осеннюю пышность красок на ветвях лип за окном.

— Выходит, правда, что у япошек свое понятие о судьбе Сибири? Говорил мне об этом Михайлов, но я думал, что он просто туман густит. Мастер на это при надобности.

— Скажу тебе, Корнилов, что нет у Родиона Кошечкина душевного расположения к японцам. Не поверишь, чуял, что атаман Семенов в Забайкалье — их рук дело.

— Японцам, Родион, наплевать на все наши стремления. Им наплевать на наши жертвы и на наши лишения. Их коварной империи в своих политических замыслах на руку наши поражения на фронте.

Конечно, ради спасения от власти большевиков можно и с японцами спеться, но беда, нет у них должного понимания наших понятий о дружбе в беде. Русские для друга готовы на любые компромиссы, а японцы, шалишь. На нас, сибирских промышленников и купцов, они смотрят как на чудаков, все еще имеющих нахальство считать себя собственниками того, чем мы владели в крае при Романовых. По японским понятиям, гибель Российской империи — гибель страны.

— Да так ли уж мрачно все, о чем вы нам рассказали? Подумайте сами, Григорий Павлович, ведь Америке тоже не безразлична судьба Сибири.

— Теоретически вы, конечно, правы, господин Корнилов. Но фактически все по-иному. Америка от нас за океаном. Япония под боком. Ей подобраться к нам легко. Пути есть и от Владивостока, а Маньчжурия для нее не преграда. Японцы убеждены, что власть Колчака в Сибири — вчерашний день, — заверяю вас со всей ответственностью.

— Положим, это их наглое нахальство. Мы еще защищаемся. Кроме того, у адмирала и с Японией есть союзническая договоренность.

— Но адмирал в Японии не популярен из-за его англофильства.

— Надо полагать, Япония готова за спиной союзников замышлять свою линию поведения относительно Сибири?

— Несомненно, Родион, совершенно несомненно. Остановка пока, видимо, только за тем, что министры микадо еще не решили, какими русскими руками проложить себе дорожку в Сибирь, хотя бы временной хозяйкой. Идет подбор кандидатов среди генералов, способных достойно услужать японцам. Генералы без сомнения найдутся, но считаю, что больше всего шансов все же у того же атамана Семенова.

— Но он же признал над собой власть Колчака?

— Пока! Сейчас ему это выгодно. Дружба с ним у нас купленная. А что, если решит вдруг, что с японцами ему выгодней?

— Японцы своим золотом его не снабдят, а наше пока в Омске на надежном запоре. Семенову нужно золото.

— А мы знаем, что запор на золоте надежен? Нет. Но зато знаем, как на него союзнички глаза скашивают.

— Шутишь! Армия золото никому не отдаст. Не рано ли сами по себе панихиду служим.

— Но для победного молебна силы в наших голосах мало. Я свое доброе дело для вас сделал. Откровенно поделился услышанным, а главное, увиденным. Я решил немедленно все, что возможно, переправлять в Харбин.

— Велишь верить, что в Харбине уже наши беженцы?

— И немалое число, Родион. А теперь кланяйтесь мне в пояс.

— За что?

— Благодарите, что, помня о вас в Харбине, в пригороде Модягоу, на всякий пожарный случай, накупил на всех про запас земельку. Купил на романовские. Потому все под богом ходим. Чтобы было при надобности, при любой беде, голову приткнуть на привычную пуховую подушку. Если земля китайская вам не понадобится, то тоже втуне не залежится, прощание с Россией-матушкой не за горами.

— Сколько должны тебе за землю?

— Разберемся и столкуемся. Расплатиться у вас средств хватит. Только предупреждаю. Плату возьму в золоте, потому даром трудиться не привык.

— Купил за бумажки, а с нас требуешь золотом.

— А сам, Корнилов, как бы поступил?

— Да так же бы.

— Вот, значит, лады.

— У верховного был?

— Позавчера, Родион. Прием мне, надо прямо сказать, был оказан прохладный.

— Доложил о Японии?

— Так же, как вам. Но мои сообщения не произвели на Колчака должного впечатления. Мне кажется, он в курсе дел лучше, чем я. Но состояние адмирала меня поразило. Он весь потухший, в глазах усталость и безразличие. Готов согласиться, что неврастения его одолела. Конечно, Колчаку тяжелей нашего сознавать неудачи настоящего и чувствовать будущие.

— При любых обстоятельствах он под охраной союзных флагов. И большевики с ними пока вынуждены считаться.

— Предавать и союзники умеют. Вспомните, как английский король отнесся к родственнику Николаю Второму. Постойте, чуть не забыл.

— Еще про что?

— Про встречу с бароном Унгерном. Ехал в поезде с ним в одном купе из Харбина до Читы. Думал, что от страха ума лишусь.

— Чем пугал?

— Да он сумасшедший! Все, начиная с одежды, на нем по-чудному. Представьте, в монгольском халате, а на плечах русские генеральские погоны и, вдобавок ко всему, на груди офицерский «Георгий». Знаете почему такой маскарад? Собирается стать властелином Монголии, возродив ее славу времен Чингисхана. Не поверите, взгляд его до сей поры снится. Глаза водянистые, а жгут как огонь.

2

В Омске бывший двухэтажный дворец генерал-губернатора стоял среди площади, обсаженной липами и рябинами. С ранней весны девятнадцатого года по площади при любой погоде, обычно не позже девяти утра, невольно обращая на себя внимание прохожих, появлялась высокая дама в сопровождении двух борзых с рыжими подпалинами.

В это солнечное сентябрьское утро площадь в красках осенней листвы казалась нарядней. Как обычно, только разве чуть с опозданием, шла по ней дама, гордо неся седую голову, увенчанную пышной прической. Она шла, опираясь на черную тонкую трость. Под ее ногами шуршали опавшие за ночь листья, но дама не отводила глаз от рыжих рябин с гроздьями кумачовых ягод, изредка бросая французские слова, когда борзые сворачивали от нее в сторону…

Военный, сановный, промышленный, состоятельный Омск хорошо знал даму с борзыми. Она вхожа к Колчаку, будучи с ним знакома по Петрограду. Во всех домах омского бомонда была всегда почетной гостьей, неизменной щедрой посетительницей благотворительных балов. Но в своем флигеле принимала только редких, избранных, старалась быть в стороне от политики, но была в курсе любого варева политической кухни Омска.

Кира Николаевна Блаженова. До Октябрьской революции — одна из богатейших русских помещиц. Став беженкой, нанимала в городе удобный флигель во дворе купеческой усадьбы на той же Атаманской улице. Все еще состоятельная вдова, носительница громкой фамилии третьего мужа, видного сановника империи, убитого революционером в тысяча девятьсот двенадцатом году.

Блаженова родилась в год уничтожения крепостного права в семье владельца богатых имений. По желанию деспотичного отца рано была выдана замуж за тайного советника — губернатора одной из центральных губерний России. Пробыв замужем пять лет, родив первенца, вынуждена была надеть траур вдовы. Смерть в один год, и даже в один и тот же месяц отняла у нее отца и мужа.

Отец был убит в имении восставшими крестьянами. Мужа лишила жизни бомба революционера, брошенная в его экипаж, когда он в царский день ехал в собор на молебен.

Унаследовав от мужа крупное состояние и три имения, Блаженова уже через два года, на этот раз по любви, вышла замуж за гвардейского полковника, состоявшего военным атташе русского посольства при дворе германского императора.

Тратя состояние мужа, Блаженова беззаботно обживала столицы Европы и на французском курорте познакомилась с гессенской принцессой Алисой, нареченной в невесты наследнику русского престола. Немецкая принцесса, принявшая православие с именем Александра, не забыла о жене русского военного атташе, когда, став русской царицей, назначила ее мужа командиром кавалерийского полка, расквартированного возле столицы. В Петербурге, возле царского двора, прошли для Киры Николаевны счастливые годы материнства — она родила двух дочерей.

Но смерть, не забыв дороги в дом Киры Николаевны, еще раз принесла ей траур: на русско-японской войне, в бою у Сандепу, погиб муж.

В высшем свете Петербурга из-за трагедий ее семейной жизни Кира Николаевна слывет женщиной роковой судьбы, но в тысяча девятьсот восьмом году она выходит замуж в третий раз и вновь, через четыре года, теряет мужа. Унаследовав после него золотые и платиновые промыслы на Урале, она переселяется из столицы в Екатеринбург. Однако германская война возвращает ее в столицу.

Осенью тысяча девятьсот четырнадцатого года Кира Николаевна мужественно провожает первенца на фронт с полком, которым при жизни командовал его отец. A ровно через три месяца обожаемый сын погибает в бою смертью героя. Император лично вручает ей принадлежащий сыну офицерский Георгиевский крест, а она, убитая горем, всецело посвящает себя заботам о раненых в госпитале императрицы.

Буквально в канун Февральской революции, по совету друзей, Кира Николаевна выгодно продает уральские промыслы анонимному обществу. Сохраняя преданность опальной царице, Кира Николаевна поселяется в Тобольске с дочерьми, а после прихода Колчака к власти в Сибири перебирается в Омск и вскоре, с помощью генерала Жанена, отправляет дочерей во Францию, в банках которой хранится ее состояние.

3

В Омске среди семи архиереев-беженцев всеобщее внимание приковывал к себе епископ Виктор. Его службы в церквах всегда собирали молящихся, а его проповеди силой вложенного в них искреннего чувства доводили до массовых религиозных истерик. В проповедях он неизменно говорил о России, разоряющей себя ради дьявольских замыслов темных сил, готовых в русской крови братоубийственной войны утопить все былое историческое величие страны.

В проповедях епископа всякое слово о родных местах потрясало разум и память беженцев. Они в истовых молитвах, обливаясь слезами, задыхаясь от спазм, вновь и вновь переживали не забытую, тягостную разлуку со всем, что было в их прошлой жизни.

Внимание к отцу Виктору рождало среди прихожан много домыслов относительно его прошлого. Многие из домыслов были близки к действительности, так как в городе находились люди, знавшие его по прежней российской епархии на Волге. Знали, что владыка — незаурядный пианист, владеет несколькими языками в совершенстве. Знали также, что он частый гость во флигеле Киры Николаевны Блаженовой. Это никого не удивляло. Находили это вполне естественным, ибо культурный уровень «седой дамы с борзыми» должен был их сблизить на фоне серости окружающей жизни.

К счастью для Киры Николаевны и епископа Виктора, никто не знал, что для частого общения у них была особая, только им известная тайна. Тайна родилась тридцать восемь лет назад в блистательном Петербурге, когда в одну из белых ночей произошла их встреча на великосветском балу. Вскоре они полюбили друг друга. Для Киры Румянцевой первая любовь была таинственным откровением. Молодых людей захватило обоюдно сильное чувство. Они были одинаковы по сословию, но не одинаковы по знатности и богатству. Он, Кондратий Уваров, молодой архитектор, сын преуспевающего в столице адвоката. Она, Кира Румянцева, предки которой веками умножали славу и могущество империи.

Роман скоро стал достоянием общества, весть о нем дошла до слуха отца Киры. Он посчитал Уварова недостойным своей дочери и поспешно выдал ее замуж за губернатора.

Уваров тяжело пережил разлуку с любимой и через год постригся в монашество, в одном из отдаленных монастырей русского Севера. Они не виделись, хотя каждый бережно хранил в памяти мечту о несбывшемся счастье.

Кира Николаевна, переживая несчастья своих браков, в заботах о детях старалась не думать о дорогом человеке.

Только через тридцать восемь лет у пасхальной заутрени нынешнего года в омском соборе Кира Николаевна, окаменев, в одном из служивших архиереев узнала любимого Кондратия Уварова и потеряла в храме сознание.

Они встретились, разъединенные монашеским обетом. Кондратий Уваров, приняв постриг, был мертв, но в его облике жил епископ Виктор. Он бывал у нее во флигеле и часами играл для нее на рояле, и оба думали по-своему о прошлом. При встречах они говорили о чем угодно, но ни единым словом не посмели обмолвиться, что любили друг друга, хотя помнили об этой молодой, торжественной, человеческой любви.

4

С полудня наплыв густых туч как-то торопливо убрал с Омска позолоту сентябрьского солнца. Накрапывал дождь, по-осеннему тихий, бесшумный.

У Киры Николаевны в этот день обедали епископ Виктор и княжна Ирина Певцова. Епископ высок, худощав. На нем ряса из синего грубого сукна. Густые седые волосы ложатся на плечи. Кустистые брови нависают над глазами. Седая бородка тщательно подстрижена. На груди епископа старинная панагия, сработанная в шестнадцатом веке умелыми руками новгородского мастера. Она из серебра, но позолочена. Ее лицевая створка — плоская чаша из яшмовидного халцедона, а поверх нее накладное золотое Распятие.

Разговор за обедом шел больше о пустяках. Говорили про наступившую осеннюю пору. Не забыли и о грядущей зиме. Никто из них понятия не имел о сибирской стуже, но по рассказам сибиряков, она уже пугала своей суровостью.

Певцова частая гостья Блаженовой. От нее она узнает о всех политических интригах, а также о тех из соотечественниках, кто и по каким причинам обивает пороги иностранных миссий.

Настроение Ирины сегодня удивляло Киру Николаевну. Княжна была молчалива. Пить кофе перешли в маленькую комнатку с одним узким окном, прозванную хозяйкой «тайницкой». Ее бревенчатые стены под цвет устоявшегося горчичного меда. Полумрак комнатки разгоняют огоньки лампадок. Горят они перед иконами в переднем углу, а также перед портретом последней императрицы в траурной бархатной раме.

Обстановки мало. Круглый столик. Два мягких кресла, обитых синим плюшем. У стен две горки из сундучков, окованных медью. В них привезенные из России летописи рода Румянцевых с лет Василия Темного, а также более поздние документы о делах рода «особо полезных» для бывшей Российской империи.

Епископ Виктор, отказавшись от кофе, попросил разрешения потосковать с музыкой. Скоро из гостиной мелодии Моцарта и Шопена прогнали тишину флигеля.

Горничная принесла на подносе серебряный кофейник, сахарницу и две синие чашечки. Поставив поднос на столик, спросила:

— Поди еще что?

— С собачками погуляй, но только во дворе. Меня дома нет, Глаша.

— Для всех, барыня?

— Для всех.

— А ежели письмо?

— Возьмешь.

— Поняла.

Горничная ушла, не закрыв за собой дверь.

— Умная деваха. И трогательно заботливая. Обязательно увезу с собой.

— Куда собрались, — настороженно спросила Певцова.

— Если, конечно, придется уезжать. За обедом все отмалчивалась. Может, скажешь, красавица, отчего у тебя панихидное настроение?

— От невозможности добиться желанного. Впрочем, ерунда.

— Ерунда ерунде рознь. От той, которая тебя донимает, иной раз женский пол в петлю лезет. Мне-то ведь можно про любую ерунду сказать.

— Только не сейчас, Кира Николаевна.

— Подожду! Но все же интересно.

Отпив несколько глотков кофе, Блаженова спросила:

— Анну Васильевну видела?

— Да. Она все время около адмирала. Он в мрачном настроении.

— Потому что знает.

— Что знает?

— Все, чего мы с тобой не знаем, но, может быть, своим чутьем кое о чем догадываемся. Одинок он в омской волчьей стае.

— Кто волки?

— Не прикидывайся дурочкой.

— Поняла. Генералы, министры, политики и разноязыкие иностранцы.

— Те просто погань со способностями на любые махинации по приказанию своих господ. И под иностранными мундирами водятся темные душонки, родственные нашим, которые возле них трутся. У меня любые иностранцы не в чести. Нагляделась на них возле романовского трона. Неужели сегодня ты ко мне пустая пришла?

— Нет, не пустая, но только не в себе, как говаривала, бывало, нянька. Даже очень не пустая. У Жанена позавчера был генерал Пепеляев.

— Об этом знаю. А вот хотелось бы знать, зачем Анатолий Николаевич побывал у Жанена, отлучившись с фронта?

— И об этом скажу.

Певцова налила себе в чашечку кофе, смотря на Блаженову с улыбкой, подпевая доносившимся мелодиям.

— Сказывай. Если считаешь узнанное дельным?

— В наши дни любая выдумка может стать правдой.

— Тоже верно. Так зачем же бравый сибирячок-генерал понадобился генералу французскому?

— Жанен интересовался, как бы Пепеляев отнесся, если к охране русского золота будут допущены иностранные войска.

Удивленная Блаженова поставила чашечку на блюдце и, покачав сокрушенно головой, спросила:

— Что же ответил сей истинный патриот Сибири?

— Кажется, был удивлен. Но все же обещал эту возможность обдумать. И был действительно удивлен, когда Жанен попросил его думать без ведома адмирала.

— Так. — Блаженова, задумавшись, барабанила пальцами по столику.

— Новость, девушка, тревожная.

— Адмирал тоже знает о визите Пепеляева.

— Успела сказать Тимиревой?

— Сегодня утром. Видела мельком, передала ей записку.

— И о написанном сказывай.

— Терявшийся любимый кот вчера нашелся.

Блаженова довольно рассмеялась.

— Кого под котом законспирировала?

— Пепеляева. Мы его давно так называем.

— А ты действительно не без способностей.

— Стараюсь. Россия мне тоже дорога, хотя я и титулованная. Без русской земли не будет мне жизни. Вот в чем главный ужас моей жизни. Страх остаться без России.

Певцова встала. Прислонилась к сундучной горке и, глядя на портрет императрицы Александры Федоровны, освещенный желтым пятном лампады, резко сказала:

— Какие у покойницы волевые глаза.

— Только не дозволил господь ее воле спасти Россию. Подумать только: из-за стечения неблагоприятных обстоятельств миллионы подобных нам стали России совсем ненужными.

— Что же могла сделать императрица?

— Спасти Россию, не допустив революции. Все погубила внезапная болезнь наследника Алексея. Материнский страх за его жизнь все заслонил в царицыном разуме. Не заставила мужа отречься от престола и взять империю в свои руки.

— Да разве могла пойти на это, любя мужа?

— Могла! Повторяю, не победила в себе материнский страх. Вот и горит перед ее портретом лампадка у Блаженовой, которой императрица многое доверяла. А если бы выполнила замысел, то не кончилась бы династия Романовых. Впрочем, о чем говорю. Империя кончилась, и стали мы чужими своему народу. И нечем нам ему доказать, что мы вовсе не чужие. У простого народа жгучая ненависть к нам за все прошлое, сотворенное нашими предками. У нас к нему ненависть теперь за то, что лишил нас привычного. Тяжело, княжна, жить с такими мыслями. Они меня уже с бессонницей сдружили. Все чаще вместо чая пью валериановую настойку.

В стекла окна настойчиво скреблись капельки дождя. Певцова прислушалась.

— Дождь разошелся и, видимо, надолго. Люблю в ненастье вспоминать детство. До смерти мамы оно было у меня солнечным. Кира Николаевна, я все же скажу нам про свою ерунду, портящую мне настроение.

— Спасибо.

Но прежде чем сказать, Певцова прошлась по комнатке, склонив голову, и на ходу произнесла:

— Я полюбила.

— А не увлеклась?

— Полюбила! Все мысли о нем. В памяти первое место тоже его облику.

— Неужели действительно полюбила? А почему же нет? Могла. Только вспомни, раньше тоже было.

— Тогда дурила. Нравилось менять увлечения. Разве удивительно? Вокруг меня все творили грехопадения и любовную ложь, вот и брала пример со старших.

— Кто он?

— Поручик Муравьев.

— Этот модный поэт?

— Да.

— Приятный офицер. Надеюсь, чувство взаимное?

— Он мне не верит.

— И прав! Возле тебя же всегда табун ухажеров. Поди, разберись.

— Я веду себя так, ибо это необходимо.

— Но он-то ведь не знает о причинах этой необходимости.

— Кроме того, он любит другую.

— Это не суть важно. У другой любимого можно отнять.

— Я с ней дружу.

— Скажешь, кто она?

— Настенька Кокшарова.

— Адмиральская дочка, у которой недавно убили жениха. Знаю. Стихи хорошо читает. И изящная барышня. Но в годы моей молодости считалось, что ради глубокой любви можно с родной сестрой не считаться. Так было в годы моей молодости, а теперь во всем карусель. И если действительно любишь, то добивайся желанного. Ума и настойчивости у тебя хватит.

***

В тот же день вечером каменный и деревянный Омск намокал под напористым дождем.

У Блаженовой гости. Один из них, генерал Анатолий Николаевич Пепеляев, во флигеле впервые. Здесь и епископ Виктор, именно по его настоянию Блаженова и пригласила к себе генерала.

Пепеляев невысок, по-сибирски коренаст, крепко увязан жгутами мускулов. Он, как всегда, одет с подчеркнутой простотой и нарочитой небрежностью. Солдатского покроя гимнастерка из грубой бязи, крашенной в защитный цвет, с чужими для нее генеральскими золотыми погонами. Над ее левым карманчиком дружно соседствуют два Георгиевских крестика, офицерский и солдатский, оба третьей степени. Шерстяные брюки с пузырями на коленях вправлены в хромовые сапоги с порыжевшими, поцарапанными голенищами.

У Анатолия Николаевича приятное русское лицо. Приятность на нем от быстрых карих глаз с явной лукавой хитринкой. Недовольный узостью своего лба, генерал скрадывает ее напуском челки каштановых волос. Заведи генерал на своем лице бороду и разом стал бы стандартным для Сибири сельским священником, способным умилять прихожан до слез благолепием отравляемых церковных служб. Но Пепеляев бреет подбородок до синевы. И усы у него скорей просто щеточка под носом, задорно приподнятым, и эта русская курносость не портит приятности лица.

Генерал — кондовый сибиряк. Даже походка вразвалку с ударом на пятку. Говорит, когда спокоен, чуть нараспев, пересыпая речь сибирскими прибаутками. Выкрикивает слова, когда взволнован. За Пепеляевым слава храброго человека укоренилась с германского фронта, когда был лихим командиром боевой разведки. От солдат о его смелости можно услышать легенды, и в своих частях он обожаемый командир. В эту осень Анатолию Николаевичу шел двадцать девятый год, и генеральский чин принят им от адмирала Колчака.

На ломберном столе парчовая скатерть, бутылка коньяка Шустова, три рюмки, ваза с яблоками, блюдце с нарезанным лимоном, посыпанным сахарной пудрой.

Епископ Виктор в кресле возле раскрытого рояля. Слушая, он левой рукой перебирал горошины четок и внимательно наблюдал за сменой выражений на лице генерала. Блаженова на диване у стола. Лицо ее, освещенное светом электричества, просеянного сквозь синий шелк абажура, кажется еще более бледным.

Епископу и хозяйке понятно несколько возбужденное состояние Пепеляева. Он то садился к столу, барабаня пальцами по колену, то ходил по гостиной, засунув руки в карманы, приподнимая и опуская плечи.

— Признаться, получив ваше письмо, госпожа Блаженова, и удивлен был, и озадачен вашим желанием повидаться со мной. Кроме того, удивлен, как вы узнали о моем пребывании в городе, ибо оказался совсем случайно, отлучился с фронта только потому, что выдалась боевая передышка. Кстати, могу порадовать. Кажется, слава богу, отбили у красных охоту к напористому наступлению.

— Надолго? — спросил епископ Виктор. — В августе тоже была подобная передышка, но после нее наши войска отошли с занятых позиций.

— Вам трудно понять, владыка, зигзаги войны, уверен, осенняя распутица поможет закрепить линию фронта до зимы. А уж сибирская зима даст нам возможность создать надежный кулак для весеннего наступления. Кроме того, наши армии зимовать будут сытыми, а у большевиков припухать с голодухи.

— Это реальность или опять надежды?

Вопрос Блаженовой заставил Пепеляева остановиться. Удивленно глядя на нее, ответил:

— Это планы ставки верховного. Нужно ли сомневаться в их реальности.

— Вы действительно верите в их реальность или надеетесь на божью помощь с пристяжкой русского авось?

— Любите точность? Если быть до конца откровенным, то должен признаться, что меня всегда гложет недоверие, ибо утерял веру в реальность планов генерала Лебедева. И меня удручает то обстоятельство, что стратегические ошибки Лебедева упорно не замечает адмирал Колчак. Хотя за лебедевские стратегические промахи мы щедро расплачиваемся кровью солдат.

— Почему не скажете об этом…

Пепеляев резким выкриком перебил Блаженову:

— Пробовал! Пробовал с данными в руках уверять адмирала в неспособности Лебедева быть начальником штаба, но Александр Васильевич предпочел мне не поверить, заподозрив видимо, что у меня просто зуб против его начальника штаба.

— Разве адмирал не вправе подумать об этом? Он же знает, Анатолий Николаевич, что вы с многими генералами на фронте не в ладах.

— Только с теми, кто безнадежно бездарен и стар. С теми, за кем солдаты не идут в бой с должным боевым азартом и верой в победу. Вот мои солдаты верят в меня слепо. Идут по моему приказу на самое опасное боевое задание. Могу гордиться, что в моих частях нет перебежчиков и дезертиров. Но к командирам, кои достойно носят свои звания, отношусь с должным почтением.

— Неужели только вам верят солдаты? Не сомневаюсь, что они также слепо верят в талант генерала Каппеля. Однако идет упорный слух, что вы и его не жалуете. Надеюсь, не будете скрывать, что интригуете против него и особенно в моменты, когда его войскам сопутствуют те или иные боевые удачи. А ведь такое ваше поведение, генерал, походит на зависть?

— Какое у вас право, госпожа Блаженова, подозревать меня в столь неблаговидных поступках? И в глаза говорить мне об этом?

— Есть у меня это право. Прежде всего право русской женщины, теряющей Родину благодаря тому, что генералы, одержимые болезненным честолюбием, мешают друг другу должным образом воевать. Есть у меня право женщины, прожившей жизнь в знатности, но честно.

— Напрасно верите сплетням. Против Каппеля не интригую. Не умею интриговать. Предпочитаю по-вашему все говорить в глаза. Каппеля просто не уважаю за его боевые повадки генерала-барина и карьериста. Он мне не по душе. Уж слишком он вылощенный и надушенный.

— Но согласитесь, Анатолий Николаевич, что не все командиры, доказывая солдатам свое уважение, должны докуривать солдатские махорочные цигарки, что не все способны под хмельком, завоевывая популярность, плясать вприсядку. Я не против вашего обхождения с солдатами. Каждый командир вправе искать свои тропинки в разум и душу солдата. Но тогда зачем вы своим солдатам внушаете, что генерал Каппель, не любя солдат, не бережет их в бою?

— Сплетни. Солдаты не от меня узнают об этом. Каппелю всегда важен эффект от любого боевого задания. Эффект во что бы то ни стало. Он забывает, что за это приходится жестоко расплачиваться. Генерала Каппеля, повторяю, не уважаю. И не только у меня к нему неприязнь.

— Вы правы. Я знаю еще одного генерала. Вержбицкий. Он ведь вам верный подпевала во всех замыслах против Каппеля. Вот и пришло время сказать вам, чем вызвано приглашение, уважаемый Анатолий Николаевич.

— Из-за Каппеля?

— Из-за него и многого другого. Вы не любите Каппеля, так как к нему расположен верховный, которого вы также изволите не любить. И прекрасно знаете, что по Омску ходят нелестные для адмирала, придуманные вами, бойкие по-сибирски прибаутки.

— Вот уж это клевета. У меня много врагов. И вам известно об этом. Так почему же нелюбовь к адмиралу неких кругов общества и армии приписываете только мне? У генералов, не имеющих никакого отношения к Сибири, я бельмо на глазу. Мешаю им чувствовать себя хозяевами на сибирской земле. Я всегда им напоминаю, что они на ней только гости и вдобавок незваные.

— Это земля русская! Сибирь — принадлежность России! И у всех, кто сейчас по несчастью находится на ней, одинаковые с вами, сибиряками, права. Уже потому, что солдаты, защищающие ее от большевиков, в основной массе — выходцы из центральных губерний. Будто не знаете, как приходится пополнять воинские части? Сибиряки предпочитают греться в родных закутках и кровь свою берегут. Вот мы и пригласили вас, чтобы, выслушав нас, вы по-новому начали думать не только в масштабе Сибири, но и в масштабе всей России.

— Россия потеряна. И я не откажусь от мысли укреплять неприкосновенность Сибири от большевиков.

— Слышите, владыко? — спросила епископа Блаженова и продолжала: — Чем же вы укрепляете эту неприкосновенность? Разъездами по фронту к милым вашей душе генералам? Сколачиванием сговоров с эсерами, с монархистами. Надеетесь на замену Колчака выродками в генеральских мундирах вроде Иванова-Ринова или атамана Анненкова?

— Вы не смеете.

— Смею, генерал. Смелость эту мне дали русские офицеры, в большинстве такие же молодые, как вы сами. Мне дали эту смелость все, кто в Омске от неудач на фронте обречен на исход из страны. А представляете ли вы, генерал, что такое этот исход? Это наша будущая голгофа. Вы об этом не думаете? Вам нужна неприкосновенность родной вам Сибири? Ради этого вы спеваетесь со всеми, чтобы поскорей подобраться к полновластью. Что такое ваше полновластье для нас, оказавшихся в Сибири? Оно одинаково с властью большевиков. Ибо вы мечетесь от одного политического сословия в другое, выискивая выгоду. Вы боретесь с большевиками не ради спасения России, а чтобы стать властью в Сибири. А мы, представьте, даже выжившие от старости из ума, сознаем, чем для нас окажется единовластье подобных вам, генерал.

— Я не хочу больше слушать ваш бред, госпожа Блаженова.

— Нет, вы будете слушать все сказанное нами до конца. — Епископ Виктор поднялся. — Слушать будете, запоминая существенное из сказанного. Вам не нравится барство генерала Каппеля, но всем, кто уполномочил нас говорить с вами, не нравится ваше омужичивание себя при генеральских погонах. Фиглярничая перед солдатами, вы хотите заручиться их преданностью при утверждении себя правителем Сибири.

Подойдя к столу, епископ налил из бутылки две рюмки коньяка.

— Может быть, составите компанию? — спросил снова спокойно.

— Не откажусь, владыка. Рюмка сейчас ко времени.

Оба, не чокнувшись, выпили. Блаженова спросила епископа:

— Могу говорить?

— Конечно, Кира Николаевна.

Епископ открыл застекленную дверь, на террасу и в комнату ворвались шумы дождя.

— Мы надеемся, Анатолий Николаевич, вы уяснили необходимость нашей беседы. После нее вам придется думать не только о судьбе сибиряков, а о судьбах всех русских на территории Сибири. Вам придется примириться с Каппелем и быть его верным спутником во всех будущих военных операциях. И придется сделать самое главное — позабыть о своих вожделениях стать правителем Сибири. Колчак поставлен теми, кто именует себя нашими союзниками, а вы у них не зря стали частым гостем.

— О чем говорите?

— Знаете о чем говорю.

— О визите к Жанену?

— О последнем визите.

— Я выполнил желание французского генерала.

— Без ведома Колчака? Уместно спросить, кто же для вас главнокомандующий? И почему за два дня не донесли адмиралу о высказанном желании Жанена?

— Я сделаю это.

— Адмирал уже знает о желании француза. Но нам хотелось бы узнать, почему вы, как русский генерал, сразу не высказали своего категорического и отрицательного мнения о предложении Жанена? Вы обещали ему подумать? Удивлены? У нас, генерал, везде чуткие уши. Приходится быть бдительным, чтобы не попасть в силки сибирского областнического психоза. Кроме того, нам ясно, что гражданская война разоряет и морит голодом только Россию, но она обещает обогащение всем, приглашенным в спасители.

— Неужели вас не встревожило предложение Жанена? — спросил епископ.

— Оно бессмысленно, господа.

— Не скажите… Недаром же вы обещали о нем подумать, а также, видимо, с кем-то посоветоваться. И все за спиной Колчака. Все это дает возможность предположить, что вам была обещана какая-то привилегия?

— Если хотите знать, я просто растерялся, ибо предложение оскорбительно.

— Вот это уже ближе к истине. Но опять невольно хочется задать вопрос, почему именно к вам обратился Жанен?

— Ему известна моя популярность в армии.

— Возможно. А надо признать, Жанен мыслил широко. Спасибо, Анатолий Николаевич, что не отрицали вашего свидания. Но просим поставить нас в известность о следующем.

— Я не увижу больше Жанена.

— Верю на слово, генерал. Уважая вас как храброго воина, все же предупреждаю, что, если ваша новая встреча с Жаненом состоится без нашего ведома, я с амвона поставлю об этом в известность общественность Омска. Моим словам в церквах верят. Господь и его святая церковь в Сибири еще не отменены. И, поверьте мне, всю вашу популярность ветром сдует.

— Повторяю, владыка, встречи с Жаненом больше не будет.

— Аминь!

— А мне позвольте заверить вас, — сказала Блаженова, — что за любые попытки интриг против Колчака, за признаки сговора за его спиной с иностранцами вас просто уберут из жизни. А надо ли вам объяснять, как легко в военное время убирать непослушных командоров даже с генеральскими погонами?

Пепеляев, глядя на Блаженову, рассмеялся:

— А вы во всем хорошо подкованы.

— Иначе нельзя. Да и обучалась возле романовского трона, а там, батенька, склоки одних великих князей чего стоили.

5

Поздний вечер.

Ветер из-за Иртыша дует порывами, а от них на городской набережной вырастают кустики пыли. Осенняя листва, перемешиваясь с пылью, колесиками перекатывается по булыжной мостовой, сгрудиваясь возле заборов и палисадников.

В вечерней саже на набережной потерялись украшающие ее хоромы омских богатеев и среди них особняк купца Жернакова, ставший личной резиденцией адмирала Колчака.

***

В полумраке уютной столовой с синими обоями, обставленной тяжелой мебелью из карельской березы, хрипло отсчитывали минуты похожие на шкаф итальянские часы.

В простенках между окон высокие зеркала со столиками, на которых серебряные канделябры. Анна Васильевна Тимирева, укутав плечи пуховым платком, откинувшись к высокой спинке кресла, сидела у стола, накрытого к ужину, ожидая прихода адмирала. На столе два прибора. Тарелки с закусками. Хрустальный графин с коньяком. Русоволосая горничная в голубом платье с накрахмаленным кружевным передником, войдя, поставила на стол суповую миску.

— Не рано ли, Даша? — спросила Тимирева.

— Англичанин уехал.

— Тогда ты свободна. Сама управлюсь.

Горничная переставила миску ближе к Тимиревой.

— Если понадоблюсь?

— Позвоню.

Тимирева, оглядев девушку, улыбнулась.

— Ты сегодня просто прелестна.

— Благодарю, Анна Васильевна.

Горничная плотно прикрыла за собой дверь. Тимирева машинально взглянула на часы, освободив из-под платка тонкие кисти рук. Гладя ладонями скатерть, вздохнула.

— Бедный, бедный, Александр. Уверена, что англичанин испортил ему настроение. Бедный, и все потому, что непослушный. Трудно мне возле непослушного.

Колчак вошел в столовую, как обычно стремительно, с горящей папиросой во рту. Тимирева поняла, что он рассержен. Погасив папиросу в пепельнице на столике перед ближним зеркалом, Колчак, поцеловав руку Тимиревой, сел за стол в кресло напротив.

— Извини! Нокс задержал.

— Это обычно.

Колчак из графина налил в рюмку коньяк, но не выпил. Заговорил, расстегнув крючки воротника френча:

— Нокс начинает наглеть. Начинен всевозможными сплетнями. Представь, крайне недоволен, что не верю ему на слово. Верно. Не верю. У него опять трения с Жаненом. А какое мне до этого дело? Уверен, что не могут поделить барыши за проданное нам негодное оружие. Представь, до сих пор не могу дознаться, кто виновен в его покупке. У генералов круговая порука. Но я дознаюсь. Тогда мерзавцам не миновать расстрела.

— А если окажутся знатные, не подлежащие осуждению?

— Ну, нет! На этот раз в решении буду твердым. Пора кончать с неподсудной знатностью.

— Мне кажется, Александр, наших заморских союзников ловко стукает лбами твой министр финансов.

— Михайлов? — удивленно спросил Колчак, но, подумав, засмеялся.

— Анюта, да ты просто умница. Представь, сам думал об этом.

— Рада, что научилась одинаково с тобой думать. Иван Андрианович беспринципный интриган.

— Особенно когда заботится о своем кармане. Не напрасно прозвали его Ванькой Каином. Отвратительное прозвище. А он, слыша его, только улыбается, считая, что оно для него полезно.

— Тебе нездоровится?

— Почему решила?

— Не выпил коньяк.

— Забыл. По привычке налил, а думал о другом. Вот и забыл.

— Считаешь, что вполне убедил меня ответом?

— Ты сейчас придираешься, Анюта. Представь, Нокса начинает беспокоить будущая судьба русского золотого запаса. Боится, что сохранность его в моих руках ненадежна. При мысли о нашем золоте союзнички буквально теряют разум. Ноксу хочется…

— Разве тебе важно его желание? Мне ясно, что ему хочется. Понятно и то, что встреча с ним была неприятной.

— Я едва сдерживал себя. Мне хотелось сказать ему наконец всю правду. Правду о союзниках. Что они рано собираются меня хоронить, что я полон веры, что наступление красных будет остановлено. Но, к сожалению, они знают, что это почти невозможно.

— Ты, кажется, забыл, что совсем недавно, вот также за ужином, обещал мне Нокса вечерами не принимать.

— Но он настаивал на встрече.

— Но ты мог отказать. Забыть о своей любезности и об особом расположении к Ноксу.

— Это было прежде.

— Не сомневаюсь.

Колчак, вспылив, перебил Тимиреву:

— В чем не сомневаешься?

— В том, что у Нокса есть инструкция из Лондона портить твои отношения с Жаненом.

— Жанен по-французски назойлив, как коммивояжер, торгующий заведомо гнилым товаром. Я знаю его еще по Петрограду, когда во время войны был военным атташе. Считает себя знатоком русской психологии. Впрочем, тебя это не касается. Я голоден, Анюта.

Тимирева налила в тарелку любимые Колчаком суточные щи, которые он чаще всего ел за ужином.

— Меня должно все касаться, что творится возле тебя.

— Нет, это мои заботы.

— Неужели тебя уже убедили, что твои заботы не могут быть моими?

— Просто сам решил. Не веришь?

— Не верю. Знаю, что для многих из твоего политического окружения я возле тебя особа лишняя.

Колчак нервно повел плечами, положил ложку в тарелку. Смотрел на Тимиреву в упор. Его большие черные глаза сощурились. Лоб от переносицы рассекла четкая морщина. Тимирева своего взляда не отвела. Спросила спокойно, хотя от волнения на щеках проступил румянец.

— Разве услышал новость? Разве не знаешь? Тебе я желанная, а в этом смысл моей жизни, Александр. Надеюсь, этому веришь?

— Анюта, прошу тебя не говорить об этом. Разве не ценю твои заботы? — Колчак снова склонился над тарелкой.

— Эту ненависть к себе я приняла довольно мучительно, но потом привыкла к ней. Вспомни.

— О чем ты, Анюта? — Колчак, сдерживая раздражение, выпил налитый коньяк.

— Вспомнить прошу о давнем. Помнишь, встретились в Петербурге. Тогда я не испугалась ненависти общества. Осталась наперекор всем возле тебя, дорогого для меня человека. Семью разрушила. Помнишь, как это было? А теперь просто уверена, что в Омске никому не удастся разлучить нас, пока сами не поймем, что разлука неизбежна. Поэтому прошу тебя, по возможности, не скрывать от меня хотя бы то, что больше всего треплет тебе нервы. А также прошу не смотреть на меня с адмиральским прищуром. Я его не боюсь и уверена, что в любом твоем взгляде на меня нет неприязни. Согласен?

— Хорошо, Анюта, обещаю не прищуриваться…

Встав из-за стола, Тимирева взяла Колчака под руку.

— Провожу до кабинета. Надеюсь, скажешь, что уже несколько дней портит тебе настроение.

— Не понимаю, о чем спрашиваешь?

— Понимаешь, но не хочешь сказать.

— Не сегодня, Анюта. Когда окончательно разберусь. Понимаешь, обязан разобраться сам.

— Подожду. Ждать я умею.

У дверей в кабинет Колчак поцеловал обе руки Тимиревой.

— Засидишься? — спросила она.

— А ты сейчас уедешь?

— Останусь с тобой. Ты опять весь во власти прошлого. Ненавижу Нокса за его способность будить твое тщеславие.

— Когда ты наконец переедешь в мой дом?

— Ты не ответил на мой вопрос. Я спросила, засидишься ли?

— Недолго. Хочу внимательно прочесть письмо генерала Каппеля. Оно правдиво и откровенно. У него верный глаз. Видела Каппеля?

— Мельком.

— Представь, приятный человек, начиная с внешности. Мне понравилась его бородка и чистые серые глаза.

— Успел разглядеть?

— Анюта, я все замечаю в людях, которых принимаю душой и разумом. Каппель из таких.

— Лебедев о нем другого мнения.

— Завидует его популярности в войсках. Мой начальник штаба доволен только собой. Но вот кто Каппеля просто ненавидит, так это генерал Пепеляев.

— Он и тебя не любит. По Омску шепчут его фразочку. Он большой любитель всяких фразочек, считает себя остроумным сибирячком.

— Что за фразочка?

— Что у Колчака на суше шаткая походка.

— Я ее слышал.

— Рада, что неприязнь политического и общественного окружения переносишь как комариные укусы. Буду ждать тебя в спальне за книгой.

— Нет, ложись. Ты сегодня выглядишь усталой.

— Оттого, что перенимаю твое настроение и, естественно, так же как ты, устаю от нервного напряжения. Утром ты опять так кричал на министра Устругова.

— Пора привыкнуть. Старая флотская привычка. Но знаешь, что я отходчивый. Гнев рядом с милостью.

— А крепкие словечки?

— А без них какой же я моряк.

— Убедил! Спасибо. Итак, буду ждать тебя за книгой.

***

Войдя в кабинет, Колчак включил свет и тотчас взглянул на окна: за плотными шторами глухие стальные ставни, появившиеся после майского взрыва бомбы во дворе особняка.

Стрелки на часах миновали девятый час.

Расстегнув френч, Колчак, заложив руки за спину, прошелся по кабинету. Сел за письменный стол. Выдвинув его средний ящик, достал из него письмо генерала Каппеля, но читать не стал, решив, что мысли о другом не позволят сосредоточиться.

Анюта права, Нокс умеет сбивать с толку, уводя память в прошлое, умеет щекотать тщеславие. Не сомневаясь, что былое уведет от действительности, Колчак закрыл ящик стола.

Колчак знал, что воспоминания начнут высыпаться из памяти, как сухой горох из хрустального бокала. В детстве это была его любимая забава. Рассыпать из бокала на полированный стол сухие горошины и любоваться, как, скатываясь с него, падая на пол, высоко подпрыгивают.

Взгляд его остановился на фотографии Тимиревой, стоявшей на столе. Она для него теперь единственная женщина, способная понимать все его душевные и рассудочные эмоции. Его мгновенно охватывал покой, едва он касался лбом ее рук, чувствуя в них биение ее сердца. Знал, что только она умела гасить вспышки его гнева, умела так произносить слова «милый» и «родной», что захотелось верить, что именно в этих простых, но по-особенному ласково произнесенных русских словах заключена великая тайна нежности русской женщины, способная венчать человека с радостью.

Она, любимая им женщина, поработившая своей привязанностью его разум и сердце, переносит в Омске особенно оскорбительные унижения от титула адмиральской любовницы. Она терпеливо охраняет его душевный покой от всего, что может его омрачать. Он верит, что только ее присутствие дает ему силу не сойти с ума от приступов гнева на всех, кто так или иначе соприкасается с ним. Никто так, как она, не умеет гордиться его прошлым. Было ведь, когда он — тогда юный лейтенант — мечтал стать полярным исследователем и плавал с экспедицией барона Толля во льдах на шхуне «Заря», а зимовка на Новосибирских островах, попытки спасения Толля… Эта экспедиция укрепила в нем преданность морю и флоту.

А что теперь? Как часто себе он задавал этот вопрос после своей молниеносной карьеры в гражданской войне: с шестого ноября тысяча девятьсот восемнадцатого года военный и морской министр Уфимской директории, а через две недели — восемнадцатого ноября — верховный правитель Сибири, желанный ставленник Антанты.

А что теперь? Трагические неудачи на фронте, крушение надежд?

Пропаганда большевиков находит для себя почву в настроениях сибиряков. Она гасит порывы героического патриотизма сибирской армии, путает мышление министров омского правительства, у которых нет четкого единства.

Прямолинейность вражеской пропаганды мешает адмиралу сосредоточенно командовать армией и выполнять сложные задачи верховного правителя в Сибири. Лишает душевного равновесия хвастовство Москвы, что военная авантюра Колчака на сибирской земле будет уничтожена. Пропаганда настойчива. Колчак пытается успокоить себя. Но память заставляет вспоминать моменты, от которых морозит нервы. Совсем непонятно, почему последнее время особенно часто вспоминаются слова тяжело раненного матроса в Порт-Артуре, сказавшего перед смертью: «Виноват я перед Отчизной, рано ее покидаю от японской пули». Почему память хранит слова матроса?

Легкий стук в дверь. Колчак, открыв ее створу, увидел Тимиреву.

— Пришла, почувствовав, что должна быть с тобой.

Тимирева села в кресло у письменного стола. Встретившись со взглядом адмирала, спросила:

— Почему с таким удивлением смотришь на меня?

— Чем-то встревожена?

— Мне всегда тревожно, когда ты тревожишь сознание прошлым. О чем вспоминал?

— Просто думал.

— О чем?

— Представь, меня больше совсем не беспокоит место, которое займу в истории гражданской войны. Я уверен, что не большевики, а мы будем ее авторами. На ее страницах мне, естественно, будет отведено почетное место.

— Но тебя продолжает бесить, что большевики считают тебя ярым врагом Советской власти, предателем, помощником союзников по обкрадыванию богатств Сибири.

Колчак побледнел, Тимирева замолчала.

— Я не способен быть предателем России. Моя армии не дает красным превратить величие государства и безликую Советскую республику. Большевиков злобит, что моя власть несокрушима возле сибирского хлеба и также, что армия, отняв у врага золотой запас бывшей империи, большевиков в Сибирь не пустит.

— Но ты жалеешь.

— Говори яснее.

— Жалеешь, что прибег к вмешательству союзников.

— Не продолжай. Прошу. Я уверен, что в борьбе с большевизмом все дозволено. Помощь союзников необходима, чтобы в России не могла утвердиться власть коммунистов с идеями Октябрьской революции.

— Напрасно стараешься скрыть от меня, что наступление красных лишает покоя все союзные миссии.

— Оказывается, ты даже и об этом знаешь?

— Обязана знать обо всем, что творится за твоей спиной. Жанен и Нокс теряют уверенность в боевых способностях твоей армии.

— Черт с ними. Пусть теряют. Важно, чтобы я и мое правительство не теряли этой уверенности. Пугливых союзных генералов можно легко привести в чувство очередной золотой подачкой.

— Прошу тебя, Александр, быть со мной откровенным. От сплетен и слухов я почти задыхаюсь, а я должна дышать ради твоего покоя.

— Успокойся, Анюта. Старайся, как и я, не обращать внимания на любую мерзость вокруг себя. Я невозмутим даже тогда, когда мои мнимо преданные соратники уверяют друг друга, что я, ублажая свое колчаковское честолюбие, совсем не бескорыстно властвую в Сибири, а обогащаюсь в компании отечественного и иностранного ворья. И помни, что Колчак найдет нужное решение любого трудного вопроса. В гражданской войне не изменю своей позиции и, пока жив, дорогу к власти в России большевикам не уступлю.

— В этом, Александр, я не сомневаюсь…

— Спасибо, Ашота, за твое дорогое для меня и единственно искреннее доверие…

Глава одиннадцатая

1

Притухали осенние звезды.

Заря не спешила начинать новый день.

Гнедая тройка вынесла тяжелый экипаж из ворот постоялого двора, растревожив сельских собак, отбарабанила копытами по настилу моста через овраг с речкой, помчалась по тракту к Омску.

В экипаже, обложенная подушками, удобно сидела дородная старуха Марфа Спиридоновна Дурыгина, держа на коленях в правой руке наган.

Тройкой правил кучер — татарин Ахмет. Дурыгина взяла его сиротой из приюта, вырастив преданного себе человека. Ахмет вел тройку ровно, покрикивая на коренника, рвавшего из рук вожжи, не дававшие ему волю мчаться во всю привычную прыть.

Ухабистая дорога то петляла обочинами полей, то ныряла в лесную чащу, скатываясь в овраги и взбираясь на пригорки. Колокольцы на дуге и бубенцы на пристяжной повязаны тряпицами. Не то время, чтобы звоном подавать весть. Если в былые годы на дорогах Сибири озоровали только варнаки из беглых каторжан, то теперь держи ухо и глаз востро, потому любой встречный мог отнять жизнь по пословице «за понюшку табака».

Ахмет тоже при оружии, за пазухой наган, а за облучком в ногах у хозяйки трехлинейка. Татарин неплохой стрелок. В девятьсот седьмом на глазах был убит хозяин, а сам он получил тогда рану в бедро.

Марфа Дурыгина у властей в сибирских губерниях слыла за особу знатных статей из-за веры в господа и верности царю. За сорок пять лет в торговой жизни она, сначала при отце, а после при муже, приучилась прибирать к рукам торговлю кожевенными, сыромятными и пеньковыми товарами. Унаследовав после смерти мужа права на большие капиталы, Марфа, мать двух сыновей и дочери, не выпускала из рук своего хозяйского единовластия.

Дочь ее замужем за дельным человеком в Томске. Сыновья при ней в помощниках. Держала их, несмотря на годы, под страхом материнского кулака. Звякала им по сыновьим затылкам и скулам при любом подходящем случае. Старший сын Викентий был дельным мужиком, удачлив в торговле, но с изъяном из-за пристрастия к вину и женским прелестям.

После пятого года Викентий Дурыгин, от испуга перед революцией, связался с «Союзом русского народа» и постепенно прослыл за матерого монархиста со всякой придурью. Во второй год войны с германцем умерла жена Викентия, а он с горя стал зашибать, обзаведясь часто сменяемыми любовницами.

У Викентия два сына. Парни выросли баловнями матери. В восемнадцатом году их призвали в ряды колчаковской армии, но они, благодаря связям отца, околачивались в тыловых частях под Омском.

Младший сын Дементий — любимец Марфы. В детстве его уронила пьяная нянька, и он вырос горбатым. С малолетства пристрастившись к грамоте, Дементий держал в руках всю отчетность и переписку по торговле. Жил бобылем, посвящая досуг церкви.

Оба брата, не будучи близнецами, всех поражали своим сходством, но разнились характерами. Если Викентий был горяч, крут до самодурства, то Дементий мягок как воск, но выминать из себя те или иные фигуры людям не дозволял, защищая свою восковитость по-матерински — кулаками.

В Омске у Дурыгиных хоромы в три этажа, и по воле Марфы во зтором этаже живут сыновья, в первом, парадном, она сама, а третий этаж отдан внукам.

До революции дом Дурыгиных был крепостью, в коей гнездилась праведность православия и житейская греховность. В первый месяц после Февральской революции Марфа, учуяв беду для своего богатства, увезла все состояние в Харбин, в заграничные банки, а сама с сыновьями и внуками укрылась в лесной заимке и объявилась в родном городе только после чехословацкого мятежа.

Осенние звезды гасли одна за другой, как лампады, в которых выгорело масло. В мглистости раннего утра на околицах Омска все еще изредка брякали колотушки. Тройка Дурыгиной, тревожа городских псов, мчалась по пустынным улицам и взмыленная, отфыркиваясь, остановилась перед парадным крыльцом дурыгинского дома с мокрой от росы крапивой в палисаднике.

Ахмет, спрыгнув с козел, вбежал на крыльцо и стал кулаком бить в дверь, но дом казался вымершим.

— Погоди. Береги кулак. Сама попробую пробудить.

Марфа вылезла из экипажа, нагнувшись, подняла с земли обломок кирпича и, подойдя к палисаднику, размахнувшись, кинула его в венецианское окно. Бросок был удачен, зазвенели стекла. В бреши выбитого стекла мелькнула дородная мужская фигура.

— Видать, пробудились, — довольно сказала Марфа кучеру, поднявшись на крыльцо. Парадная дверь распахнулась, из нее в исподнем вышел могучий горбатый мужчина с огненно-рыжей бородой.

Склонившись в поклоне, он поцеловал руку старухи.

— Добро пожаловать, матушка.

— Дрыхните, сукины сыны, до эдакой поры, зля небо жирными задами. С чего это ты сам, Дементий, дверь отпер?

— Так, видать, первым уразумел, что ты, родимая, домой объявилась.

— Анисим где?

— Неможется ему.

— Без меня, вижу, все немощными стали в доме. Сейчас все огляжу, у кого какая хворость.

Говоря сурово, Марфа ласково оглядела младшего сына, провела рукой по его щеке.

— Чего взмок?

— Так от вспотелости. От нежданной встречи с тобой. Не ждали.

— Дурной! Тебе-то чего меня бояться, ты у меня на сердце в теплом месте. Пойдем. Утро со студеностью, а ты в исподнем.

Войдя в дом, Марфа перекрестилась и, не раздеваясь, направилась по коридору к своей опочивальне, но Дементий, опередив ее, с виноватым видом остановился у дверей.

— Чего ты? — спросила удивленная Марфа. — Викентий, что ли, там?

— Викентий в зале, на диване.

— А в моей постели кто? Кто, спрашиваю?

— Она, матушка, Аглая Власовна.

— Какая еще Аглая?

Оттолкнув сына, Дурыгина пинком ноги в двери распахнула створы настежь.

Окна задернуты шторами. Перед образами лампадка горит. В полумраке комнаты Марфа увидела поперек двухспальной кровати под пуховым одеялом спящую женщину. Нервно откашливаясь, старуха рывком открыла на окне штору, волна воздуха погасила лампадку, Марфа, заметив это, перекрестилась. Она оглядела спящую, но лицо ее было закрыто волосами. Подняв с полу туфлю, старуха кинула ее в спящую. Женщина села на кровати, закричала:

— Не лезь, говорю, с мокрой бородой.

— Очнись!

От незнакомого голоса женщина дернулась на постели и мигом очутилась возле нее на ногах. Стояла с распущенными волосами, в помятом бархатном малиновом платье. Дурыгина, глядя на нее, заметила себе:

— А ведь опять новая?

Женщина, оправившись от неожиданной встречи со старухой, сухо спросила:

— Ты кто такая?

— Твоего ухажера родная мать.

— Простите, матушка барыня. В вашей постели оказалась по желанию барина.

— Пошто его с постели согнала?

— Сверх меры пьяным был. Гости у нас пировали за полночь.

— А ты для глаза девка ладная. Сама, видать, трезвой была, ежели спала поперек кровати во всей одеже.

— Простите, поленилась разболочься. Сейчас барина разбужу.

— Не надо. Беги в кухню. Готовь самовар, потому с рассвету по ухабам тряслась.

Оставшись одна в опочивальне, Дурыгина стянула с кровати простыни и кинула их на пол. На кашель обернулась, увидела в дверях горничную.

— Не померла во сне?

— С приездом, матушка барыня? Заспалась малость, потому…

Дурыгина перебила девушку:

— Знаю, что пировали, теперь станете при мне трезветь. Сама здорова?

— Господь хранит.

— Будто знает он про тебя?

— Дак так говорят.

— Именно что говорят. Ты вот что, затепли лампадку и все наволочки на подушках смени. Откудова эта Аглая в доме?

— Да уж с месяц барин ее в ночную пору привез, а откудова — того не знаю.

В парадном зале с портретами покойного мужа и родственников Дурыгина увидела на диване спящего старшего сына Викентия. Села напротив в кресло.

В зал вошел Дементий. Марфа приложила палец к губам.

— Пусть спит. Весь в отца непутевый. Ну, погляди. Аглая — видать, девка жженная на каленых углях, ежели такого медведя заставила спать на узеньком диване. Вот ведь как наша сестра вами вертит иной раз, а все оттого, что нет вам жизни без наших прелестей. Пойдем к самовару. Нутро по теплу стосковалось…

2

Гостиная Лабинских заставлена мебелью. Скуплена она у беженцев, отсюда мешанина стилей и даже эпох. Есть вещи павловских времен, вывезенные из волжских дворянских усадеб: их хозяева особенно тяготели к мебели из карельской березы.

У Лабинских, как обычно, по вечерам гости, забредающие на огонек да на вкусный ужин. Гости, как и окружающая мебель, пестрые по сословиям и по карманам.

Чай после ужина всегда пили в гостиной. Гости имели возможность расположиться с желанным комфортом. Среди дам молодостью и элегантностью выделялась хозяйка дома Лариса Сергеевна. Дамы были, как принято говорить в обществе, уже перед и за порогами второй молодости.

Марфа Дурыгина, заехавшая с сыном к Лабинскому по делам, осталась на ужин. Она одета по-купечески богато. Платье синего муарового шелка отделано мехом соболя. На пальцах кольца с брильянтами и изумрудами. Не уступала ей и госпожа Чихарина. Она тоже в синем, но только шерстяном платье с отделкой из кружев, связанных искусными руками монахинь.

Только третья гостья — госпожа Топоркова — на этот раз в скромном черном платье. В семье тревожные дни. Неприятности у мужа, с фронта вернулся раненый сын.

Среди мужчин в гостиной Лабинский, Викентий Дурыгин, Родион Кошечкин, Вишневецкий и генералы Иванов-Ринов, Случевский.

Это был вечер того дня, когда на соборной площади епископ Селиверст служил напутственный молебен. Отправлялся на фронт Особый добровольческий отряд, сформированный из гимназистов. В торжественный момент, когда архиерей кропил отряд святой водой, произошло покушение на госпожу Блаженову. Стрелял из карабина пьяный солдат и только ранил «даму с борзыми» в мышцу правой руки. Стрелок был задержан и передан в контрразведку. Адмирал Колчак лично посетил Блаженову, высказав ей свое сожаление.

Разговор об этом у Лабинских вывел из себя госпожу Топоркову.

— Клянусь честью сына, я, господа, лишила своего уважения адмирала еще в тот роковой летний день, когда на его усадьбе произошел взрыв в конюшнях, разом выявивший его бессердечие.

— По отношению к кому? — спросил Вишневецкий, прервав разговор с генералом Случевским.

— По отношению к людям! От взрыва погибли нижние чины личного конвоя правителя. Он же, вернувшись домой с парада, прежде всего справился, не погибла ли его любимая лошадь. Понимаете? Справился о животном, прежде чем о людях. Мне известно, что, узнав о гибели любимой лошади, он прошел мимо убитых солдат, не поинтересовавшись их фамилиями. Разве глава государства может быть таким бессердечным? Солдаты отдали жизнь, охраняя его особу. Ведь всем же ясно, что взрыв был не против них. Взрыв был рассчитан…

Топоркова не докончила фразы, на нее пристально смотрел генерал Случевский. Чтобы скрыть свою неловкость от испуга, она патетически воскликнула:

— Сегодня стреляют «в даму с борзыми», и адмирал, бросая дела государственной важности, едет к ней с сожалениями.

— Насколько мне известно, госпожа Блаженова близко знакома с Колчаком еще по Петербургу.

— Генерал Случевский, — умоляюще произнесла Топоркова, — пусть даже так. Но чего сожалеть, когда ее не убили? Ведь живая осталась, только струхнула до обморока. И хорошо, что испугалась. Не будет шататься по городу в военное время. Подумаешь, какое событие в государственном масштабе.

— Она особа в городе знатная. С государыней дружила, — сказала Чихарина.

— Да дружила ли? Теперь все беженцы всякие очки втирают нам грешным. А на деле просто врут, похваляясь то дружбой с царем, то с царицей. Все были богатейшими помещиками и у всех имения в Орловской губернии, будто только в ней и жили дворяне. Смешно! А еще, позвольте спросить, чего Блаженову сегодня в собор занесло?

— Госпожа Топоркова, разве можно так говорить об особе всеми нами уважаемой? В соборе она, естественно, молилась. Я ее там часто встречаю.

— Было бы вам известно, господин Вишневецкий, что совсем близко возле ее дома есть церковь. Молилась! Любит себя со своими псами людям показывать. Сует нос в политику, вот и стреляют в нее. Я, главное, чем возмущена, господа? На фронте ежеминутно геройски умирают наши мужья, сыновья, но адмирал не навещает их близких выражениями соболезнования. Как хотите, а в городе недаром говорят, что визит адмирала невольно наводит на размышления.

— На какие именно? — в повышенном тоне спросил Вишневецкий.

— Разве так трудно догадаться? Адмирал тяготеет к монархистам, а ему надлежит быть лояльным к людям всяких убеждений. Он же свою лояльность декларировал. Я, слава богу, грамотная, да и память у меня хорошая.

— Ерунду порете!

— Господин Вишневецкий, говоря с дамой общества, будьте добры выбирать выражения.

— Перестаньте распускать язык. Ваш муж полковник, у него могут быть неприятности.

— Он уже пострадал. Слышала, что недавно его понизили в чине. Зла она на адмирала. Говорят…

Топоркова перебила Чихарину.

— Что же говорят?

— Да будто деньги воинской части своими посчитал.

— Господи! Слышите, господа? Как марают честь моего мужа, — апеллировала Топоркова к гостям. — Григорий Павлович, слышите, как меня в вашем доме оскорбляют?

Но Лабинский в это время разговаривал с генералом Ивановым-Риновым и не услышал вопроса Топорковой.

Вишневецкий вышел из гостиной. Генерал Случевский, желая увести общество от скользкой темы, сказал:

— Знаете, господа, в Блаженову стрелял солдат-каппелевец. На допросе признался, что от неизвестного ему офицера получил тридцать рублей золотом. Для храбрости выпил, но, как говорится, перебрал и промахнулся.

— Какой же офицер подбил его на убийство? — спросил Дурыгин.

— Об этом, ты господи веси.

— Видите, господа, Блаженова даже Каппеля чем-то против себя восстановила.

В гостиную вернулся Вишневецкий.

— Не ваше дело, госпожа Топоркова, разбираться в мотивах покушения на Блаженову.

— Нет, почему же, господин Вишневецкий, не мое дело. Мы сибиряки-правдолюбцы. И привыкли разбираться в любых делах.

— Правильно говоришь, Топоркова, — поддержал Кошечкин. — Я, например, господин Вишневецкий, по сему дело такое слышал.

— Скажите же, что слышали, Родион Федосеич.

— Будто, когда адмирал приехал к Блаженовой, то спросил ее, кого она подозревает в найме солдата на выстрел? И будто бы Блаженова, без раздумья, высказала, что убить ее велел свой генерал.

— Какой генерал?

— Фамилию его не назвала. Но будто бы адмирал, догадавшись, кивнул головой.

— Везде Блаженова нос сует. А наши генералы народ горячий, особливо теперь, когда на каждом шагу у них боевые неудачи.

— А ты не суешь нос не в свои дела, Топоркова? Искипелась вся, слушая твою напраслину про адмирала. Да, если хочешь знать, он самый справедливый человек. Взять его милость по отношению ко мне. Ведь я в какое грязное дело впуталась с жуликами. Меня надо было тюрьмой наказать, а он простил.

— За это, милая, купечество благодари. Оно за тебя горой встало. Потому ты женщина правильной жизни осередь нас грешных. Адмиралу с купечеством нельзя ссору затевать. Купечество, оно всегда сила.

Высказался Викентий Дурыгин. Он, может быть, и еще что-нибудь добавил, но услышал, что мать подала знак, щелкнув пальцами, и замолчал, поглаживая ладонью бороду. Дурыгин в поддевке мышиного цвета. Она сшита просторно. Его могучему телу в ней привычно.

— Чихарина Иоанновна правильно молвила. Справедливый человек амирал, — вступила в разговор Марфа Дурыгина. — Вот пускай мой Викентий о своем случае скажет. Ознакомь народ, как адмирал с тобой обошелся.

Купец, обрадовавшись неожиданному желанию матери, заговорил.

— Могу, как на исповеди сказать, что Ляксандр Васильевич до ужасности справедлив, а ведь случай со мной до ужасти какой неладный приключился. Знаете, что обутки на армию поставляю. Так недруги мои, а они у любого из нас водятся. Так вот мои недруги хотели меня осрамить перед правителем, а вернее, начисто по закону военного времени со света сжить. Только послушайте, что окаянные сообразили. Подсунули партию солдатских сапог из гнилой кожи, и документах обозначив их нашей фирмой. О таком случае адмиралу интенданты донесли. Он назначил следствие. Разобрались, что бумагу с клеймом и печатью нашей фирмы недруги у меня по пьянке слямзили. А сапоги-то все одно гнилые. По военному времени мне за это что полагалось? Расстрел! Но адмирал, когда ему подлую суть дела доложили, потребовал меня к себе. Явился я, видать, бледнешенек. Оглядел он меня, так что у меня становой хребет оледенел.

— Ну? — нетерпеливо спросил Кошечкин.

— Чего ну? Оглядел да как застучит кулаком по столу, а потом такое высказал непотребное словечко и велел вон убираться. А почему так поступил? Понял, что Викентий Дурыгин на подлость супротив солдат не пойдет, но знал, что я грешу заливкой за ворот и порешил для острастки кулачным стуком попугать. Кто из вас видел, как Колчак по-недоброму глядит на людей своими чернильными глазами? Никто не видал? Ну и слава богу. Я, лично, его глаза до гроба не забуду.

— А тебя надо было и еще не так пугнуть, чтобы не ставил на сапоги хреновую кожу, — как будто всерьез кинул Родион Кошечкин, но Дурыгин только добродушно отмахнулся.

— Шутишь, Родя! Сам из чьего шевро сапоги носишь?

— Из твоего. Только выбираю его сам. Идет молва, будто на солдатские голенища ты старые хомуты изводишь. Разве можно такое с солдатами творить?

— Ты что, всерьез?

Но Марфа Дурыгина опять щелкнула пальцами. Кошечкин довольно рассмеялся.

— Сынка твоего, Марфа Спиридоновна, вспенивать для меня самое большущее удовольствие.

— Не надо его злить. Печень у него не в порядке.

— Врет! Бычье у него здоровье. Ты в утробе своей телеса носила для двух пареньков, но по доброте своей одному Викентию отдала.

— С виду он будто здоров, но только с виду, а нутро с изъяном, и виноват тому сам.

— Матушка! — с мольбой попросил Дурыгин мать.

— Ладно. Не стану конфузить, потому седни в меру пил.

— Родион Федосыч, неужели правду слышала, будто адмирал Колчак вашего квартиранта адмирала Кокшарова от высокой должности отрешил за то, что его сынок против нас с большевиками сражается? В городе прямо говорят, что рискованно адмирал приблизил к себе такого подозрительного человека.

От вопроса Топорковой Кошечкин рывком встал и, хмуро оглядев даму, ответил с явным раздражением в голосе:

— Вот что, Глафира! Не всем слухам верь, а сама думай, что к чему. Квартирант мой — человек первейшей честности. От занимаемой должности сам просил себя отрешить, потому не по душе ему всякие политические выкрутасы наших иноземных дружков. Уразумела?

— Так ведь говорят!

— Сделай милость, примолкни, Глафира.

— Разрешите, господин Кошечкин, мне уточнить госпоже Топорковой, что адмирала Кокшарова верховный правитель не отстранил, а только перевел в генералитет Ставки. Я лично, кроме всего, госпожа Топоркова, попрошу вас в обществе не позволять вольных суждений, в противном случае у вас будут неприятности.

— А какие неприятности, господин Случевский? Я женщина не без роду и племени. Брат мой, атаман Анненков, тоже несет на плечах военное бремя Сибири.

— Примолкни, говорунья! — спокойно сказала Марфа Дурыгина. — Брат твой одно, а ты вовсе другое. О брате твоем тоже люди поговаривают и не всегда по-доброму. Я твоего брата знаю. Все ноне бремя на плечах носят только с нашей копеечкой. Купцы за все отдуваются. Так давно стала мыслить. Бог даст, отстоим Сибирь от супостатов нехристей и станем по-сурьезному о царе думать.

Сказанное Дурыгиной привлекло общее внимание.

— Из Томска я намедни воротилась. Там купечество тоже с могутностью кармана и разума. Так вот оно что надумало. Верные вере Христовой и царскому престолу послали гонцов в датскую землю к вдовствующей императрице Марии Федоровне с просьбой прибыть в Сибирь и воцариться.

— И что же императрица ответила? — спросила нервно Лабинская.

— Ох и скорая ты, дамочка. Покедова ничего не ответила, потому гонцы только выехали, а ведь ехать-то туда сколь надо времени. Думаю не мене месяца.

— Я Марию Федоровну один раз в Петербурге видела. Государь на нее похож.

— Недаром Александр Третий попрекал ее за то, что она собой романовскую стать подпортила, — насмешливо высказался генерал Иванов-Ринов.

— Ты о чем молвил, Павлыч? — сурово спросила Дурыгина и, выпрямившись во весь рост, погрозила генералу пальцем.

— Смотри у меня. Ты ведь не в Туркестане полицейским начальником сейчас состоишь.

— В чем дело, госпожа Дурыгина?

— В том, что не тебе — генералу — такое непотребство высказывать о царственной особе.

Иванов-Ринов тоже встал и заходил по гостиной, поняв неуместность своей реплики. Прежде он любил хвалиться, что на полвершка выше великого князя Николая Николаевича старшего.

— Мнишь себя монархистом. А чего говоришь? Видать, где монархист, а где социалист?

— Попрошу вас, госпожа Дурыгина.

— Нет, не попросишь. Я-то ведь все про тебя досконально знаю. Разум свой накрепко полицейскими замашками замарал. Кем только не перевертывался после революции. Вспомни, как, сковыривая Гришина-Алмазова, в Уфе к власти рвался при длинноволосом дружке своем Авксентьеве? А дорвавшись, как с нами беседовал, смертью стращал, когда денежки выпрашивал для прокорма армии. Все помню, что творил. И еще спрошу, придет время, куда пошли наши пожертвованные денежки. Тебя, Павел Павлыч, все воинство кляло, что погоны на него сызнова нацепил, введя привычную муштру почитания и мордобоя. Ты не вышагивай, глазами меня не грызи. Ты сядь. Я смолкну, когда все тебе выскажу. Хулишь вдовствующую царицу. Хулишь по темным углам Колчака-адмирала, а ведь он тебя генеральскими погонами наградил.

— Госпожа Дурыгина!

— Не перебивай. Не новость тебе сказываю. Везде лезешь. Сговоры учиняешь, хоронясь за спинами сибирского казачества. Против кого сговоры? Против генералов: кои как и ты воевать не умеют.

— Матушка, вам нельзя эдак волноваться, — попробовал успокоить мать Викентий Дурыгин.

— Молчи! Мне все можно. Запоминайте сказанное. Купечество Сибири станет теперь власть укреплять. Будет, нагляделись досыта на генеральский цирк. Колчак для нас неплох. Ты, Павлыч, забыл, как ратовал за него, когда он правителем стал, но стал хулить, когда тебе армию одному не доверили. Тебе государь чины, награды давал, а ты его после революции иначе как Николашкой не величал. Купечество будет решать судьбу Сибири. И решит, что быть ей под царской властью. И будет царицей Мария Федоровна. А теперь, Викентий, пора нам домой. Хозяевам благодарность с поклоном.

— Одну минутку, госпожа Дурыгина. Мне кажется, судьбу Сибири купечество должно решать вместе с дворянами.

— Нет, господин Вишневецкий, хватит. Одни станем решать, потому не дворяне, а купечество теперь вышло на столбовую дорогу первым сословием, на кое обопрется будущий божий помазанник на сибирском престоле. Дворяне показали личико своей верности царской власти во всей неприглядности. Прошу простить за высказанное, потому вы тоже из дворян. Не знаем мы вас. Прибежали к нам с Урала от страха, от коего и мы здесь болеем бессонницей. Страх он страх и есть. Пойдем, Викентий.

В гостиную вошел капитан Несмеянов.

— Прошу задержаться. Кто здесь господин Вишневецкий?

— Я, капитан.

— Благодарю вас. А кто госпожа Топоркова?

— Разве не знаете меня, капитан Несмеянов?

— Прошу проехать со мной в комендантское управление.

— В чем дело? Я никуда не поеду.

— Поедете.

— Господа, я не понимаю, в чем дело.

— Я жду, госпожа Топоркова.

Топоркова, совершенно растерянная, готовая вот-вот разрыдаться, почти выбежала из гостиной. Несмеянов отдал честь:

— Господин Лабинский, прошу извинить за беспокойство. Спасибо за телефонный звонок, господин Вишневецкий. Честь имею…

3

Поручик Муравьев доставил с вокзала в отделение контрразведки при комендатуре трех пассажиров, в багаже которых был обнаружен кокаин.

Во дворе комендатуры Муравьев обратил внимание на группу задержанных солдат. За последнее время это было обычным явлением. Ретиво вылавливая дезертиров с фронта, иногда вместе с ними задерживали и солдат, имеющих надобность быть в Омске по тем или иным воинским поручениям.

Солдаты в шеренге производили хорошее впечатление своим подтянутым видом. Голосистый унтер-офицер вел перекличку, вычитывая из списка фамилии:

— Корешков Прохор.

Муравьев, услышав знакомую фамилию, без труда узнал солдата по путешествию на «Товарпаре».

Закончив перекличку, взводный приказал конвоиру отвести задержанных.

— В третьей казарме сдашь их вахмистру Назарчуку.

Когда солдат увели, Муравьев подозвал взводного. Тот, подбежав, козырнул.

— Что прикажете, господин поручик?

— Чего набедокурили?

— Задержаны по сурьезному делу. Пропаганду слушали.

— О чем?

— Один из них больно умный оказался. Как его. — Солдат заглянул в список. — Ага, Прохор Корешков. Растолковывал сиволапым дурням правильность большевистского Декрета о земле. Конечно, вся вина на Корешкове, ну а остальных заграбастали как соучастников такого дела. Слушали, черти, а сами красного бандита не заарестовали.

— Сейчас их куда повели?

— На пробную обработку перед допросом.

— Допрашивать кто будет?

— Капитан Молчалин. К таким делам он приставлен. Смею сказать, что за такую вину Корешкову у капитана ордерок на могилку обеспечен. Занятно глядеть, как капитан людей из жизни изничтожает. Словами их хлещет, а потом человека к стенке. Ежели есть к такому мастерству интерес, полюбопытствуйте, господин поручик.

— Когда допрос?

— Да не ране, как через часок. Смотря как обработка у Назарчука пройдет. Разрешите идти?

— Ступай.

Муравьеву стала ясна участь Прохора Корешкова. Зная по пароходу отношение к солдату адмирала Кокшарова, Муравьев позвонил Кокшарову и попросил разрешения увидеть его немедленно, получив согласие, сел на извозчика и поехал в Ставку.

***

В полутемной комнате с окнами, завешенными синей бумагой, с потолка спускалась на шнуре под жестяной тарелкой абажура электрическая лампочка.

На письменном столе, на разостланной газете, лежали: пустая кобура от нагана, казачья нагайка, металлический аршин, а также стоял графин с водой и стакан. За столом на венском стуле сидел худощавый лысый капитан Молчалин. Лицо офицера густо усыпано веснушками. На щеках, слившись, они походили на кружки, которыми клоуны в цирках украшают лица. Над бесцветными тусклыми глазами нет бровей, но зато их окружают синие подглазницы. За ремнем у капитана заткнут наган. Подперев голову руками, он читал протокол, исписанный коряво вахмистром Назарчуком. Иногда Молчалин поднимал глаза на стоявшего перед столом солдата, поименованного Прохором Корешковым. Стоял он в распоясанной гимнастерке, без обмоток, в ботинках без шнурков. Правый глаз Корешкова заплыл от багрового синяка. Распухла разбитая нижняя губа.

Молчалину из протокола ясно, что солдат Корешков арестован на базаре, когда с группой солдат и обывателей вел преступный разговор о правах крестьян на землю. Налицо запрещенная пропаганда большевистской идеи о земле на основании декрета коммунистов, и вел ее солдат сибирской армии омского правительства. Молчалину ясно, что солдат подлежит физическому уничтожению.

Прочитав с трудом протокол, капитан уставился немигающим взглядом на Корешкова. К своему удивлению, он не видел растерянного от ареста человека, знающего о своей участи. Корешков стоял спокойно. У него доброе лицо русского крестьянина, разлученного с трудом пахаря германской войной. И он совсем не похож на красного бандита, поименованного в протоколе вахмистром Назарчуком.

— Родом откудова? — спросил капитан.

— Волжанин.

— Так. Большевичок, волжской масти.

— Солдат российской армии.

— Большевик, поганая шкура. Носишь погоны сибирской армии, а смеешь упоминать вражеское имя.

Капитан замолчал. Прочитав в протоколе имя, которое упоминал Корешков в беседе с солдатами, капитан изо всей силы стукнул кулаком по столу. Увидев, что его гнев не произвел на солдата никакого впечатления, Молчалин вдруг раскатисто засмеялся:

— Хорош! Любо глядеть на красавчика. Отделал тебя Семечкин. Узнаю его мордобойный почерк. Жандармская выучка. Умеет бить!

— Нет!

— Чего нет?

— Бить не умеет. Нет у него для этого надлежащей сноровки. Только калечит лик. На германском, в моем полку, был фельдфебель Чубин, вот он бил со знанием. Знаткости от своего удара на людском лице не оставлял, но душевная чувствительность от полученного удара у битого оставалась в памяти.

— Разговариваешь, сволочь краснопузая. Ленина осмелился солдатам поминать.

— Так ведь в разговоре о земельном декрете нельзя без упоминания его имени обойтись.

— Молчать!

— Даже сам Колчак при надобности поминает Ленина.

— Молчать, а то зашибу как щенка. Где ты слышал, что Колчак поминал о Ленине.

— На смотру, когда на фронте нас навещал. Так и сказал, что Ленин…

— Да замолчи, сволочь.

Капитан, вскочив на ноги, подбежал к Корешкову и ударил его кулаком по лицу. Из нижней губы по подбородку солдата потекла струйка крови. Корешков стер кровь ладонью.

— Вот за вами ловкость битья признаю. Есть навык. Только зря меня саданули. По военному уставу, признанному от царских времен в сибирской армии, меня даже пальцем нельзя трогать, а вы кулаком угостили. Осчастливлен за воинскую храбрость на германской званием полного солдатского кавалера святого Георгия.

— Ты? — испуганно спросил капитан.

— Так точно. Извольте удостовериться.

Корешков вынул из карманчика гимнастерки зазвеневшие золотые и серебряные Георгиевские: кресты.

— Почему прячешь награды, сволочь? Как посмел прятать?

— А ноне напоказ их нельзя носить, потому они святые, солдатской кровью омытые. У вас, господин капитан, поди, тоже награды водятся. Аль за битье людей их пока не дают?

— Разговариваешь! — заорал Молчалин.

— При наличии их на моей груди боле не хлестнете, потому вот вам крест сдачи дам. А кулак у моей, руки крепкий, сохой правил. Сволочью меня величали? А на деле обернулось, что вы ей являетесь.

Дверь в комнату распахнулась, и вошли адмирал Кокшаров и поручик Муравьев.

Капитан, встав по форме, отдав честь, начал рапорт.

— Ваше превосходительство, веду допрос арестованного солдата.

— Пока только незаконно задержанного, — перебил капитана Кокшаров.

Капитан продолжал рапорт.

— Данный рядовой является солдатом.

Кокшаров отдал распоряжение Муравьеву.

— Уведите задержанного и приведите в надлежащий для солдата облик.

Муравьев и Корешков вышли из комнаты.

— Ваша фамилия, капитан?

— Молчалин.

— Знаете, кто я?

— Так точно, ваше превосходительство.

— Солдат Прохор Корешков поступает в мое распоряжение. Кто его бил? Неужели сами?

— Никак нет.

— Спрашиваю и хочу услышать правдивый ответ офицера.

— Избит на предварительном допросе. Это узаконенный метод, ваше превосходительство.

— Дайте протокол допроса.

— Извольте.

Кокшаров, взяв от Молчалина листок протокола, порвал его пополам и положил в карман.

— Капитан Молчалин, солдат Корешков после допроса за неимением какого-либо состава преступления нами отпущен, как задержанный по недоразумению. Понятно?

— Так точно!

— Но если вы хотя бы единым словом обмолвитесь о нашем свидании, я с вас за оскорбление георгиевского кавалера сниму капитанские погоны. Это запомните.

— Слушаюсь!

Кокшаров, не простившись с капитаном, вышел из комнаты. После его ухода Молчалин зябко пошевелил плечами. Налил из графина в стакан воды, выпил.

— Вот сволочь. Прячет кресты, а ведь за них и впрямь можно погоны потерять. Адмирал этот не простак. Слышал о нем кое-что. Ладно, молчать так молчать. Ведь все равно кокнуть Корешкова не дали бы. Георгиевский кавалер.

— Дозвольте войти, господин капитан. — Просунул голову в приоткрытую дверь вахмистр Назарчук.

— Входи, входи, голубчик. Кстати пришел.

Толстый, коренастый Назарчук откозырял. Капитан, взяв со стола нагайку, подойдя к вахмистру, спросил вкрадчивым шепотом:

— Ты солдата Корешкова перед битьем обыскивал?

— Как полагается.

— Обыскивал? А как же крестиков Георгиевских не нашел?

— Не нашел.

— А они у солдата были в карманчике гимнастерки.

— Виноват!

— А раз признаешь за собой вину, то и получай по заслугам.

Капитан огрел вахмистра нагайкой и довольный своей выходкой спросил ласково:

— Обожгла?

— Так точно!

— Станешь, неся службу, точнее обыскивать.

— Слушаюсь! С остальными что прикажете делать?

— Отработали?

— Как положено.

— Так пусть катятся к…

— Будет исполнено. Только двое из них анненковцами обозначились. Собираются жаловаться.

— Пусть жалуются. В случае чего тебе придется ответ держать. А сейчас вели мне обед подать…

Глава двенадцатая

1

На фронте кончилась короткая сентябрьская передышка. Возобновив наступление, Красная Армия таранила заслоны на пути к Омску…

Линялые октябрьские рассветы будили город петушиными спевками, собачьим лаем, настораживающей пугающей стрельбой. Закаты беспокойно прожитых дней проползали по крышам полосами отмытого дождем кумача, и только на горизонте желтые просветы в тучах горели с яркостью, предвещая заморозки. Деревья стояли безлистными, заботливо общипанными ветрами с Иртыша, вода которого уже без приветливого плеска облизывала песчаные половики берегов. Притоптанная, опавшая листва не шуршала под ногами прохожих, только разве в палисадниках, да у заборов ее кучки иной раз еще пытались шевелиться под ладонями ветра. Ненастье разводило на немощеных улицах липкую жижу грязи с тусклыми зеркалами луж.

Фронт близился.

С первых октябрьских дней, после трагического провала разрекламированного конного рейда казачьего корпуса Иванова-Ринова на Курган, Омск волнуют новые страхи. Начало им положено беженцами, прибывающими на пароходах, баржах, на плотах из Тобольска, из селений с верховьев реки, а также из городов, находящихся в непосредственной близости от ожившего фронта.

Новые беженцы хмуры, недружелюбны и молчаливы. Все помыслы у них о личном благополучии. Они стараются в городе не задерживаться. Всеми возможными способами уезжают, даже уходят пешком, не имея понятия, где найдут временный приют. Пережитый страх в родных местах поторапливает. На любые вопросы омичей немногословны, как будто скупятся поделиться своими страхами с теми, кто на берегах Иртыша одержим такими же страхами.

Людской страх пронырлив, а потому вездесущ. Он вползает в разум даже от погляда на погоны генералов, обладатели которых предпочитают золотые заменять лоскутами защитного сукна с зигзагами, нарисованными химическим карандашом.

Разноликий страх вползает в город в каждой солдатской шинели, со смрадом дыма фронтовых костров. Вместе со страхом в тех же солдатских шинелях вползает и набирает власть тифозная вошь: собирая обильную жатву смерти.

По Омску звучат траурные мелодии духовых оркестров. Из ворот больниц и госпиталей выезжают телеги, груженные некрашеными гробами с жертвами сыпняка. Все это страшит, особенно трагичны глаза матерей.

Состоятельный Омск начинает редеть. Его видные персоны покидают город, не желая быть раздавленными в мешанине грядущего массового исхода, ибо у всех живы в памяти картины панического бегства с Урала. Уезжающие, захлестанные злобой, поджигают принадлежащие им дома. Ночами в Омске полыхают пожары, согревая октябрьское небо отсветами пламени и дыма.

В газетах сообщения с фронта предельно кратки и неясны. Но людской страх дополняет их ясностью подлинных свидетельств раненых солдат и беженцев. И всем понятно, что войска Сибирской армии отступают. Наступление Красной Армии не помогает задержать даже осенняя распутица.

Людской страх находит правильное толкование всем психическим изломам городской жизни. На пышных благотворительных, на костюмированных балах в камзолах и пудреных париках эпохи Марии-Антуанетты говорятся красивые речи о патриотическом подъеме духа героической армии, спасающей Сибирь. Их слушают, но им уже не верят и, обманывая себя, напиваются до бесчувствия, хорошо зная, что будет тягостное похмелье.

Людской страх заботливо все растолковывает, все сознают, что теперь уже, больше большевиков, нужно бояться своего начальства во всех военных и штатских обликах.

И все знают, что ночами в городе идет лихорадочная эвакуация запасов продовольствия и снаряжения для армии.

Людской страх категоричен в суждениях обо всем происходящем. Все знают, что официальный Омск поощряет в городе видимую беспечность, надеясь скрыть страшную правду об отступлении Сибирской армии, оттянуть, не позволить панике раньше времени приблизить наступление этой катастрофы.

Фронт близился.

Омск в паучьих лапах беспощадного страха, истребляющего в людях разумность мышления.

2

При хлестком, студеном ветре вторые сутки без устали сечет косой дождь. На обширном железнодорожном узле Омск несмолкающие гудки маневровых паровозов, формирующих эшелоны. Началась отправка с долговременных стоянок на запасных путях эшелонов чехословацких войск. Могучие американские декапоты, сотрясая землю, вывозят эти эшелоны вначале на ближние разъезды и станции, а с них постепенно, но медленно, ввиду перегрузки дороги, эшелоны уходят на восток.

При попустительстве военного начальства на станции идет скрытая, но интенсивная торговля товарными вагонами. Желающих покинуть Омск избыток, а потому и велик спрос. Цены за вагоны взвинчиваются до такой степени, что даже у состоятельных людей начинают на голове шевелиться волосы.

Из-за нехватки вагонов прибывающих с фронта легко раненных переправляют в Иркутск на открытых платформах, оборудованных наспех навесами из брезентов.

За торговлю вагонами по приказу Колчака расстреляно два коменданта, но, несмотря на это, преступление продолжает жить.

На станции Омск обнаружены очаги сыпняка, даже в санитарных поездах, а потому они срочно выведены из Омска, но весть об этом уже облетела город, и в нем ожили новые страхи перед заразной болезнью.

Вокзал забит людьми. Из-за тесноты в его помещениях возникают горячие перебранки, переходящие иногда в рукопашные схватки, утихомиривая их, приходится вмешиваться воинским чинам.

Наружные стены вокзала заклеены обрывками бумажных листков, исписанных чернилами, простыми и химическими карандашами. В них беженцы, после своего отъезда из Омска, извещают своих близких, где-то отставших в пути, о предполагаемых остановках на территории Сибири. На листках вся география городов и селений, расположенных вдоль великой сибирской железнодорожной магистрали вплоть до Тихого океана. На станции хозяйничают хорошо организованные шайки воров.

Многочисленное офицерство с подразделениями солдат, и среди них поручик Вадим Муравьев, почти беспрестанно на путях узла выполняют различные приказы комендантов.

Основное внимание военной охраны сосредоточено на депо, на железнодорожных мастерских, водокачках, на поворотных кругах и стрелках. Уже были попытки подпольных организаций большевиков создавать диверсии, предотвращенные только счастливыми случайностями. Охране даны чрезвычайные полномочия, дающие право за малейшую оплошность на путях карать виновных и невиновных расстрелом без суда и следствия.

С наступлением темноты растрепанные тучи, высыпая бисер дождя, нависали все ниже и ниже, как будто готовились придавить город.

Поручик Вадим Муравьев нес дежурство в телеграфной комнате вокзала, временами прочитывая все поступающие служебные и частные телеграммы. Служебные были лаконичны и стандартны по содержанию, главным образом о следовании тех или иных поездов. Телеграммы частные были также краткими, но в них за каждым словом было страдание, слезы и страх переживаемых дней.

Проведя две предыдущие ночи без сна, Муравьев, сидя на кожаном диване, стоящем в углу за тяжелым шкафом, откинул голову к его спинке и с удовольствием дремал. На минуты погружаясь в глубокий сон, он просыпался от нервной дрожи во всем теле.

Тусклые электрические лампочки под блинами железных абажуров скупо освещали просторное помещение, а монотонный перестук ключей аппаратов Морзе располагал к желанию думать о чем-то личном, уже исчезнувшем из жизни, но памятном и необходимом.

В последние дни для Муравьева все настоящее как будто потеряло смысл и значение. Произошло это после письма от матери. Письмо коротко. Всего несколько убористых строк такого знакомого с детства почерка. Передал письмо Муравьеву старик беженец. Чтобы попасть в Омск, он миновал две линии фронта, но имя свое отказался назвать.

Мать пишет, что в их жизни не произошло никаких перемен. Отец по-прежнему руководит заводом, и им ничего не угрожает. Особенно просты в своей трогательной материнской наивности строки письма, где она просит: «Вадим, береги себя, не рискуй жизнью, помня, как ты мне дорог».

Материнское письмо заставляет Муравьева думать о будущем. Мысль не покидать Родины не дает покоя, но мешает страх от всего, что уже пришлось увидеть и пережить в шквале гражданской войны. В положении Муравьева это решить нужно смело и твердо, но необходимой смелости и твердости у него нет: все окружающее теперь его жизнь подтверждает единственное решение — для него, взявшего в руки оружие против родного народа, один путь — путь отступления и сопротивления.

Муравьева одолевают противоречивые мысли, опровергающие друг друга, неспособные дать утвердительные ответы на все сложные вопросы, волнующие его сознание. И самое страшное: нет рядом человека, кому мог бы доверить свои размышления.

В комнату вошел солдат, стукнув о пол прикладом винтовки, не увидев в полумраке Муравьева, громко спросил телеграфистов:

— А где будут господин поручик?

— Здесь я, — отозвался Муравьев, встав с дивана. — Чего тебе?

— Дозвольте доложить, вас дамочка требует.

— Где она?

— Так что в коридоре.

Вместе с солдатом Муравьев вышел в коридор, увидел Ирину Певцову.

— Княжна, что случилось?

— Только то, что наконец нашла вас в этом станционном бедламе. Здравствуйте, Вадим Сергеевич!

Певцова освободила руку от мокрой лайковой перчатки, подала Муравьеву.

— Как добрались сюда в такую погоду? — он поцеловал руку.

— Моему желанию ничто не может помешать. Спрашиваете, как добралась? Представьте, Омск не без добрых людей. Можете уделить мне время и внимание?

— Конечно.

— Тогда выйдем на чистый воздух, а то здесь от табака можно задохнуться.

Они вышли на перрон. Остановились под навесом станционного колокола. Дождь шел мелкий, просеянный через самое частое сито. Певцова раскрыла зонтик. На перроне людская сутолока. Споры, выкрики, ругань, шарканье подошв о каменные плиты перрона.

Певцова внимательно разглядывала Муравьева.

— Выглядите усталым и похудевшим.

— Вернее, неряшливым после бессонных ночей. А сегодня, вдобавок ко всему, еще не брился.

— Усталость у вас в глазах, Вадим Сергеевич, а меня это беспокоит.

— Все-таки, что же случилось?

— Неужели такой непонятливый или недоверчивый. Уже сказала, что наконец нашла вас.

— Нужна в чем-либо моя помощь?

— Если бы только это, Вадим Сергеевич? Тогда было бы все просто.

— Тогда в чем сложность?

— Во многом! Но я скажу.

Певцова достала из ридикюля пачку сигарет и закурила.

— Вадим Сергеевич, приехала сюда от Настеньки Кокшаровой.

— Как ее самочувствие? Не видел ее целую вечность.

— Самочувствие неважное, но живет. А ведь это теперь уже не так плохо. Мы много говорили о вас. Верней, говорила я, а Настенька терпеливо слушала. Вы знаете, как она умеет терпеливо слушать любого собеседника. Знаете?

— Знаю.

— Итак, я говорила ей о вас и, представьте, сказала, что люблю вас.

— Да разве можно?

— Можно! Не могла молчать! Хотела, чтобы она знала о моем чувстве к вам. Знаю, что любите Настеньку, а она любит вас. Но ведь и я существую со своим чувством к вам. Так почему же должна о нем молчать?

— Княжна, Настенька так несчастна после трагедии с Суриковым.

— Он мертв. За него все решила судьба. А мы трое живые. Может быть, пока, но живые. Я приехала сюда спросить вас.

— Спрашивайте!

— Не надо такого наигранного безразличия. Мой вопрос заслуживает внимания, Вадим Сергеевич.

— Я слушаю.

— Вы сможете меня полюбить?

— О чем вы, княжна?

— Разве неясно спросила?

— Нет!

— Пугают толки обо мне? Но я не такая плохая.

— Об этом знаю.

— Тогда что же вам мешает поверить в мое чувство?

— Я горд от вашего признания, но смею не верить вам, но…

Певцова, перебив Муравьева, досказала его фразу:

— Любите Анастасию Кокшарову.

Муравьев молчал, он только смотрел на красивое лицо стоявшей перед ним девушки. Певцова стерла с его щеки дождевые капли, шепотом добавила:

— Видите, как все ясно для вас и Настеньки. А для меня? А ведь я перед вами стою тоже чистая, никем не захватанная, хотя всячески обсказанная молвой. Да я, Вадим Сергеевич, действительно чистая, такая же, как Настенька, сумевшая до сих пор сохранить непорочность души и тела. Сделать это мне помогло только гордое сознание, что я русская и должна свое чувство отдать только любимому.

После вашего категоричного «нет» мне сейчас себя просто жаль. Я надеялась, что вы не будете таким суровым, не отнимете у меня хотя бы надежды. Меня заставили поверить в вашу доброту строки ваших стихов, и я, видимо, допустила ошибку, не отделив от них вас как человека.

А теперь, прошу вас, спросите меня о чем-нибудь. Молчание заставит меня задохнуться.

Певцова долго ласково смотрела на Муравьева, потом, молча отойдя от него, пошла по перрону, натыкаясь на встречных.

Муравьев догнал ее.

— Куда вы, княжна?

— Не знаю! Не могу решить! Проводите до извозчика, а то в голове ералаш. Только под руку не берите, чтобы не подумала, что вам меня жалко, как неудачливую просительницу о не принадлежащем мне счастье.

Шли тесно рядом и молчали. Муравьев слышал, как по шелку зонта шуршали дождевые капли. Он усадил княжну на извозчика. Возница, обернувшись, спросил:

— Куды гнать-то?

— Подожди, дай проститься.

Муравьев поцеловал влажную от дождя руку Певцовой, а она, вздохнув, сказала:

— Настенька верит, что вы ее не предадите. До свидания, Вадим Сергеевич, а не прощайте. Мы еще много-много раз будем пересекать друг другу жизненные тропы, и каждый раз я буду вас спрашивать, о чем спросила сегодня.

Извозчик как-то сразу потерялся в сырой темноте, а Муравьев стоял и смотрел в эту темноту…

3

В половине октября обстановка на фронте приблизила реальность неотвратимой катастрофы колчаковщины. Омск переполняли потрепанные в боях воинские части, прибывающие с позиций для переформирования.

Крушение сибирского правительства было очевидно, но для обитателей города его на несколько дней заслонила вспышка гнева адмирала Колчака.

Объектом гнева на этот раз стало особо благополучное военное чиновничество. Гнев обрушился на него внезапно. Когда, казалось, верховному правителю нужно было думать и заниматься совсем другим, а именно спасением своего режима.

Колчак получил возмутившие его сведения о бунтах раненых в госпиталях города из-за невыносимо скудного питания.

Для госпиталя было закуплено большое количество скота. На этот раз расследованием Колчак занялся сам, сделав внезапную ревизию госпиталя, и убедился в полной достоверности полученных сведений. Последовал немедленный арест двадцати семи высших военных чиновников. Из допросов арестованных выяснилось, по их приказам скот, масло, крупы были в начале октября проданы чехословацким воинским частям и частным лицам. Арестованные при допросах с пристрастием вынуждены были назвать точные адреса продажи.

Следствие длилось несколько часов, а завершилось приказом, подписанным Колчаком, о расстреле виновных и о немедленной конфискации скота и продовольствия у покупателей.

Командование чехословацких войск, опасаясь эксцессов при выполнении приказа, попыталось добиться его отмены. Верховному нанес визит генерал Чечек, но не был принят. Отказ Колчака был беспрецедентным и произвел в иностранных миссиях самое неблагоприятное впечатление. В дело вмешался генерал Сыровый как «верхний велитель», но приказ был выполнен и незаконно проданный чехам скот конфискован. Скот, проданный в частные руки, но еще не угнанный из города, был также конфискован. При возвращении его ретивые исполнители приказа при малейшей попытке чинить препятствие пускали в ход огнестрельное оружие, в результате чего в омских церквах отпевали покойников, а о их внезапной кончине родственники держали языки за зубами.

Расстрел интендантских чиновников, причастных к афере, вызвал различные толки. Нашлись лица даже в ближайшем окружении Колчака, критиковавшие его жестокость в совсем неподходящее для этого время. Они вздыхали, сожалея, что глава правительства теряет над собой контроль, расправляясь с людьми, которые могли бы ему пригодиться в будущем, таящем в себе неизвестность.

Охотно вспоминали, что Колчак и раньше знал о злоупотреблениях чиновников, но смотрел на это сквозь пальцы и вдруг решил запоздало покарать виновных.

Следом за продовольственным скандалом последовал приказ Колчака о строгой ревизии состояния дел в санитарных поездах.

Снова выяснилось преступное поведение медицинского персонала. Желая скрыть появление в поездах очагов сыпняка, администрация расселяла легко раненных в частных домах, а тяжело раненным, заболевшим сыпным тифом, помогало поскорей заканчивать бренное существование.

Подтверждение этого преступления закончилось новым приказом о расстреле нескольких человек медицинского персонала.

Обитатели Омска с разным чувством наблюдали за наступлением агонии колчаковской власти. Многим из них она становилась ненавистной, ибо не смогла сохранить их благополучие солдатскими штыками, а снова обрекала на бегство из города и даже, возможно, из страны. Правителя и его правительство обвиняли во всех смертных грехах, а главное в неспособности спасти Сибирь от большевиков.

Все, кто так или иначе боялся Советской власти, покидали обреченный город. Плата за лошадей была баснословной. Корнилов и Кошечкин наживали капиталы. Уезжавших уже не пугали слухи, что на дорогах за Омском орудуют вооруженные шайки бандитов, не щадящие и жизни ограбленных.

Появился спрос на оружие. Раненые и солдаты охотно его продавали, но за звонкую царскую монету.

Обеспеченные беженцы для спасения себя в пути нанимали охрану главным образом из солдат, получивших из армии чистую из-за тяжелых ранений. Из схватки с бандитами в пути выяснили, что шайки грабителей составляют казаки.

В октябрьские дни в Омске предметами самой оживленной торговли были полушубки, тулупы и валенки. Цены на валенки были в золоте. В городе судачили, что валенки тоже из складов военного ведомства. Разговоры об этом пугали купцов, поэтому они торговали из-под полы. И бывали случаи, когда офицеры, возмущенные ценой, стреляли в торговцев, но причинами, вызвавшими эту стрельбу, уже никто не интересовался.

4

Затяжное ненастье кончилось, сменившись колючим северным ветром. На воде Оми сало шуги, а у берегов припаи льда. Иртыш дышит холодом. Над рекой раскосмаченные завесы дыма. Скопление пароходов, буксиров, барж и плотов, которым некуда плыть. Низовье реки во власти Красной Армии. Над рекой отрывистые гудки, будто выкрики с мольбой о спасении.

***

Вечер. В кабинете Колчака горит люстра, освещая в креслах генерала Каппеля и епископа Виктора.

Адмирал, как обычно, во время беседы ходит, заложив руки в карманы халата из синей персидской парчи на беличьем меху. Халат — подарок адмиралу от омского купечества в первый месяц его власти верховного правителя Сибири. Колчак нездоров. В последней поездке на фронт, объезжая позиции верхом, промок под дождем. Его знобит. Весь день лежал в постели. Встал ради нежданных, но желанных гостей. Лицо адмирала в маске обычной непроницаемости. На нем заметна припухлость под глазами. Он часто вытирает платком слезу из правого глаза.

Генерал Каппель сидит непринужденно, закинув ногу на ногу. Он в элегантном защитном френче с матерчатыми погонами. Темно-синие галифе с кожаными наколенниками вправлены в хромовые сапоги. Лицо генерала выбрито с особой тщательностью. Черты его лица мелкие, и каштановая бородка служит для него украшением. Генерал курит. Когда держит папиросу во рту, то от струйки дыма прикрывает левый глаз. На его правой руке, на безымянном пальце, кольцо с золотистым топазом.

Епископ Виктор в рясе из солдатского сукна. Панагия на золотой цепочке, сливаясь с цветом рясы, от света временами поблескивает бликами на золотом распятии.

Колчак продолжает разговор.

— Я доволен, ваше преосвященство, что вы не осуждаете меня за мою расправу с интендантскими чиновниками. В городе меня предают анафеме. Жалеют мерзавцев. А я жалею, что поздно дознался. Тогда было бы меньше вокруг лживо преданных шептунов. У русских сильно развито порочное сострадание к преуспевающим преступным негодяям. А у меня нет этого сострадания. И я, пожалуй, стал тем кровавым Колчаком, которым меня именуют большевики.

Колчак, замолчав, взял из раскрытого, лежавшего на столе золотого портсигара папиросу и закурил. Пройдясь, спросил Каппеля:

— Владимир Оскарович, надеюсь, на фронте об этом тоже известно?

— Да.

— Какова реакция солдатской массы?

— Довольно странная.

— Именно?

— Совершенное безразличие.

— Неужели? Мне казалось, что они должны быть довольны. Виновные обкрадывали прежде всего их и, главным образом, раненых.

— Мне кажется…

— Что, Владимир Оскарович?

— Сейчас солдат на фронте волнуют совсем другие, мучительные для них вопросы.

— Вы знаете о них?

— Догадываюсь. За последнее время солдаты стараются с офицерами быть менее общительными, а вступать в разговоры просто избегают.

— О чем же все-таки догадываетесь?

— Солдат, пришедших с нашей армией из России, страшит будущее пребывание в Сибири.

— Почему?

— В них крепнет уверенность в невозможности одержать победу над большевиками. Порождает эту уверенность их принадлежность к крестьянству.

— Нет, причина совсем в другом, — перебил Колчак. — Причина в доходчивой большевистской пропаганде заманчивых идей о земле. Я все время твержу Клерже брать в осведомительной работе пример у врагов, но он послушен своей окостенелой ограниченности офицерского самосознания. У меня нет людей, способных сказать что-то новое для поднятия духа в рядах армии, уставшей от поражений. Политические звонари бьют не в те колокола, при этом только при наличии для себя какой-либо выгоды. Настроение солдат, о которых вы сейчас упомянули, может убить в них желание сражаться. Солдаты из глубин России наш главный оплот, ибо сибиряков принимать в расчет не приходится. Нельзя допускать упадочного настроения в армии. А оно уже есть. Я чувствовал его во время последней поездки на фронт. У большинства солдат потухшие глаза, а это самое страшное. И вы, конечно, правы, говоря о их безразличии ко всему, что происходит в ненавистном для них нашем тылу.

— Признаки упадочности появились в армии после неудачи казачьего рейда Иванова-Ринова, подтвердившего совсем нашу невозможность остановить наступление красных.

— Я с самого начала не верил в успех этого шумно рекламируемого рейда. Я не соглашался с его задачами временного успеха, зная пристрастие Ринова к лихим казачьим наскокам, похожим больше на авантюризм.

— И все же согласились с необходимостью рейда? — В глазах Каппеля было сожаление. В глазах Колчака недовольство от неожиданного и даже нетактичного вопроса. Колчак ответил после минутного молчания:

— Да, согласился после доводов генерала Лебедева.

Колчак остановился перед Каппелем.

— А все же, что вас привело ко мне, Владимир Оскарович и, вдобавок, в обществе преосвященного владыки Виктора?

Каппель встал.

— Ваше превосходительство, мой визит к вам крайне необычен.

— В чем его необычность?

— Прибыл с важной миссией. Армия оказала мне честь передать вам ее искреннее желание.

Колчак удивленно смотрел на Каппеля, видя волнение генерала.

— Каково желание армии?

— Чтобы вы были в ее рядах. И, если это невозможно сделать немедленно, то после оставления Омска.

— Как после оставления Омска?

— Неужели вы не поставлены в известность о неизбежности оставления Омска в ближайшем будущем?

— Простите, генерал, я еще верю, что этого не произойдет.

— Не обнадеживайте себя, ваше превосходительство.

— Что ж, вам я привык верить, Владимир Оскарович.

Колчак взял из портсигара папиросу, но, скомкав ее в руке, бросил на письменный стол.

— Почему армия хочет, чтобы был в ее рядах?

— Чтобы могла защищать вас от любых недобрых возможностей, в которых окажетесь, находясь в поезде. Ваше превосходительство, прошу вас понять всю глубину желания сражающейся армии. Надо ли говорить вам, что ваше присутствие в ее рядах даст ей стимул для продолжения борьбы. От одного сознания, что вы в ее рядах, родятся подвиги, способные изменить весь ход неудачной кампании этого рода. Армия боится, что ваша жизнь может оказаться в опасности.

— Она у меня всегда в опасности с того момента, как решил начать борьбу с большевиками. При мне всегда личное оружие и последняя пуля в нем для себя. Живым в руки большевикам никогда не сдамся.

— Мы боимся не этого, ваше превосходительство.

— Прошу яснее.

— Боимся, что нас могут выдать врагам именно те, кто должен вас охранять силой престижа своих национальных флагов.

Сказанное Каппелем остановило Колчака у письменного стола. Упершись в него руками, он спросил:

— Вы говорите о союзниках?

— Да, ваше превосходительство.

— Вы допускаете такую невероятную возможность.

— Не я лично, а армия допускает такую возможность. Солдаты знают многое о цене союзнической помощи.

— Хотите сказать, что знает офицерство?

— Нет, именно солдаты и, главным образом, части, находящиеся под моим командованием.

— Сказанное вами ошеломляюще. У меня были сведения, что моя популярность в армии за последнее время далеко не на высоте. Я готов был верить в это, ибо знаю отношение ко мне обиженных генералов. И опять в этом только моя вина, что слишком миндальничал в отношениях с ними. Владимир Оскарович, прошу быть совсем откровенным и сказать, неужели даже солдаты знают о моих трениях с союзниками?

— Знают. И немало. В этом заслуга офицерства, сумевшего заставить солдат понять, что в борьбе с большевиками они должны надеяться только на себя, понять, что у иностранцев совсем другие цели для пребывания на территории России, охваченной гражданской войной. Ответ, ваше превосходительство, прошу дать сегодня. Времени для размышлений нет.

— Святая церковь тоже присоединяет свой голос к голосу армии. Вы должны выполнить желание армии. Она верит вам, что, в тяжелые дни ниспосланных богом испытаний, не откажетесь доверить ей сохранность вашей жизни.

Колчак, отойдя от стола, ходил, прикрыв лицо руками. Епископ Виктор продолжал:

— Ваше доверие армии даст ей вдохновение на подвиги. Вы же верите армии?

— Владыка, зачем вы спрашиваете об этом? Разве у вас могут быть какие-либо сомнения?

— Мой вопрос естествен, ваше превосходительство, при виде вашей нерешительности.

— Какой нерешительности? Вы-то знаете, что я должен быть осторожен в любых решениях. Неужели не верите, что создание сильной сибирской армии было главной целью для принятия мной верховной власти в Сибири? Как вы смеете забывать о главном?

— О чем главном, ваше превосходительство?

— О том главном, владыка, что моя власть в Сибири зависит от союзников, оказывающих нам помощь снаряжением. Готов услышать от вас, что делают это небескорыстно, и также согласен с этим. Но они оказывают эту помощь, а также не допускают утверждения Советской власти. Делают это не только в Сибири. Надо ли вам говорить об этом? Вы не должны забывать, что мое согласие выполнить желание армии тотчас лишит меня доверия союзников. Они откажутся or помощи. А ведь у нас еще для продолжения борьбы территория всей Сибири. Потеря Омска еще не окончание сопротивления большевизму. Разве не так? Я спрашиваю вас, господа, разве потеря Омска для нас уже капитуляция? Конечно, нет! Это только завершение этапа неудач. Я не могу выполнить желание армии, ибо моя власть вручена мне также союзниками с заверениями помощи.

— Вы верите в их незыблемое достоинство? Верите, что именно они не расплатятся вашей судьбой в выгодный для них момент? — нервно покашливая, спросил епископ Виктор.

Колчак почти выкрикнул:

— У них не будет в этом надобности.

— А все происшедшее и происходящее до сей поры с чехами?

— Владыка, это все слишком сложно.

— Но ведь и судьба Сибири решается нелегко?

— Верю в себя. Верю, что смогу решить судьбу не только Сибири, но и России, продолжая борьбу. Слышите, верю в себя. Наконец, честь, оказанная мне армией, для меня неожиданна, чтобы тотчас дать ответ и при этом только личный ответ. Я не могу решать многое в своей судьбе без преодоления сложных обстоятельств. Неужели вам это не ясно?

— Ясно, ваше превосходительство. Предельно ясно, — произнес в раздумье Каппель. — Но как объяснить эту ясность армии, пославшей меня к вам с надеждой на выполнение вами ее заветного желания?

— Обещанием дать ответ позже.

— Это исключено! Разрешите сказать так, как было услышано от вас. На фронте нам нужна во всем правда. Но до сих пор, к сожалению, у нас ее было слишком мало.

Но позвольте заверить вас от войск, которыми я командую, в следующем. Мы возьмем на себя смелость после оставления Омска быть все время возле пути следования вашего поезда, чтобы в нужный момент не позволить никому расплатиться вашей судьбой за катастрофу нашей идеи в Сибири. Мои офицеры и солдаты глубоко верят в вашу искреннюю преданность России и ее народу. А также лично мне позвольте замерить вас, что я не питаю больше доверия к союзникам уже потому, что считаю их нахождение на территории России для себя, как русского офицера, оскорбительным. Убежден, что решать свою судьбу в родной стране должны сами без любого чужого вмешательства. Теперь это мной понято и тоже предельно ясно.

— Сами мы бессильны.

— Но бессильны пока и с помощью союзников, ваше превосходительство.

— Верьте, как я, что все решит время и продолжение борьбы. На фронте ваш долг, генерал, и долг церкви вдохновлять армию на продолжение вооруженного сопротивления во имя победы над большевиками. Я решил уничтожить большевиков на русской земле. Лично я взятый на себя долг выполню до конца. Прошу вас понять мое положение. Я не имею права опрометчивым решением быть с армией, потерять доверие союзников. Оно всем нам необходимо для продолжения борьбы…

***

Поздний час того же вечера. Окна во всех этажах дома Дурыгиных освещены, хотя в опустевшем доме осталась одна живая душа — Марфа Спиридоновна.

В течение дня в доме шли поспешные сборы. Под вечер из ворот выехали четыре тройки, запряженные в тяжелые тарантасы. На них с чемоданами и кожаными баулами разместились Викентий и Дементий Дурыгины, а также два сына Викентия в солдатских шинелях и при винтовках.

Проводив сыновей и внуков, Марфа Спиридоновна не спеша распустила многочисленную женскую прислугу, позволив ей брать в доме вещи из обстановки и всевозможного домашнего и постельного белья. Прощаясь со старыми служанками, жившими в доме долгие годы, старуха, крестя их, роняла слезы.

Расставшись с челядью, Марфа Спиридоновна спустила с цепей сторожевых псов, выпустив их на улицу. Обрадовавшись свободе, собаки убежали, но в сумерки вновь собрались у ворот, подняв лай и скулеж. Старухе пришлось их впустить во двор.

Вечером, разволновавшись от непривычного одиночества, Марфа Спиридоновна начала обход этажей дома. Зажигала во всех покоях электричество из опасения, чтобы пронюхавшие об отъезде хозяев мародеры не начали грабеж. Старуха осталась в доме, намереваясь после полуночи его запалить и оставить большевикам только тепел на пожарище. Такое решение приняла давно. Приближался час приведения его в исполнение, но разум старухи охватывали сомнения и жалость.

Обойдя верхние этажи, старуха, спустившись в свой этаж, уже который раз за день обошла комнаты, внимательно осматривая, красные углы, не остались ли в них иконы.

Особенно долго она ходила по залу, прислушиваясь к своим необычным гулким теперь шагам.

Предстоящая разлука с домом довела Марфу Спиридоновну до сердцебиения и удушья. Удушье у нее давнее, лечилась от него рюмками водки, настоянной на березовой коре. Сходила в столовую, в буфете, полном посуды, нашла бутылку с настойкой, выпила, морщась, две рюмки.

Вернувшись в зал, села в кресло, но покоя не было, встав, вновь начала ходить.

В доме прошла вся ее долгая жизнь. В его стенах она пережила и такие годы, о которых старалась вспоминать как можно реже. Пережила, пройдя по всем закоулкам быта сибирской купеческой семьи, власть в которой решалась всегда ударом кулака ее главы, а радость женской жизни заключалась только в постельных ласках мужа, хозяина тела и души покорной жены.

Все это пережила Марфа Спиридоновна, а обрядившись вдовой, лихо расплодила в себе самодурство над жизнью сыновей. Править домом она умела. Под ее шагами даже его половицы реже поскрипывали.

Все вспоминалось старухе в часы этого позднего вечера.

Сменялись воспоминания, как пробегавшие облака по небу в ветреный день. Желая уйти от них, ушла из зала в опочивальню, но, переступив ее порог, попала во власть иных воспоминаний о муже, о рождении в тяжелых муках сыновей. Защищаясь от памяти частыми крестами, села в любимое кресло. Прикрыла глаза, вслушивалась в монотонное шуршание маятника стенных часов, покачивая седой головой…

Очнулась Марфа Спиридоновна от охватившей дремоты, услышав у дверей опочивальни прерывистое покашливание. Перекрестилась, подумав, что почудилось, но все же проворно встала, метнулась к стене у двери, укрылась за шкафом. Вновь ясно услышала возле двери шаги. Створа открылась. В опочивальню вошел рослый мужчина в солдатской шинели и, оглядев комнату, позвал:

— Бабушка!

Марфа Спиридоновна, узнав голос старшего внука Григория, вышла из-за шкафа, спросила встревоженно:

— Гриша, аль беда какая стряслась, что воротился?

— Батя послал к тебе. Одна ведь осталась. Обидеть могут. Народ ноне какой об эдакую пору. Всякий может стать варнаком. Может, помочь в чем?

— Сама управлюсь. Напугал приходом. Правду говори, что случилось, что воротился?

Старуха остановила на внуке пристальный вопросительный взгляд. Внук выпивши. От взгляда старухи отвел бегающие глаза.

— Когда успел хлебнуть?

— В дороге, потому познабливало.

Старуха видела, что внук ощупывал ее взглядом. Когда их взгляды встретились, внук спросил:

— Камешки-то у тебя где, бабушка?

— Про какие камешки спрашиваешь?

— Известно, не про гальку из иртышского песка.

— О чем, внучек?

— Батя о них страсть тревожится. Сбережешь ли их? Сказал нам отец, что все брильянты у тебя на руках.

— Чего несешь околесицу с пьяных глаз. Не позабывай, что с бабкой беседуешь. Брильянты давным-давно в Харбине, в иноземном банке.

— Хватит врать-то. Нашла время сказки сказывать. Все заграбастала себе. Мотри, не подавись на старости. Хватит, поизмывалась над нами. За камешками я пришел. Поняла? Где они? Сказывай, и вся недолга. Не скажешь, все одно найду. Поди, на себе носишь?

Григорий Дурыгин, расстегнув шинель, вынул из кармана солдатских штанов браунинг и шагнул к старухе.

— Добром прошу. Не все. Поделись по-божески. Знаешь, какой батя сквалыга.

— Ну и чудак ты, Гриша. И чего мелешь? Перед бабкой с оружием стоишь. Твое все у тебя вовремя будет. Все в Харбине в банках.

— Врешь!

— Будет хайлать! — крикнула старуха.

Сурово оглядев внука, прошлась по опочивальне, взяла в руку стоявшую в углу трость.

— Жду я, когда отдашь?

— Отвяжись!

— Ну, хоть несколько штучек. Я не жадный. У меня впереди вся жизнь и неизвестно в каком месте. Омск-то тю-тю. Бабушка, добром прошу. Не отдашь, силу применю. Вот те крест.

— Не стращай. Какой ерой выискался, старуху силой одолеть грозится. Глядеть на тебя тошно.

— Последний раз прошу, отдай добром.

— Замолчи, паскудыш.

Григорий, выругавшись, шагнул к старухе, держа в руке браунинг. Она ударила его по руке тростью и вышибла из нее браунинг, но успела поднять с полу.

— Вон отсюда!

Григорий, сжав кулаки, шел на старуху. Она пятилась к кровати. На глаза Григория попалась табуретка, схватив, он кинул ей под ноги, надеясь сшибить. Марфа Спиридоновна выстрелила. Григорий, взметнув руками, покачавшись, упал на пол.

Не выпуская браунинг из руки, старуха стояла минуту в полном оцепенении. Потом, подойдя к лежавшему, пошевелила его плечо ногой и перекрестилась.

— Вот ведь каким вырос на моих хлебах. Не жалею, что порешила.

Осмотрев опочивальню, подошла к столу и, положив браунинг на него, зажгла в подсвечнике свечу. Взяв и руку подсвечник, проходя мимо убитого внука, опять перекрестилась. Посмотрела на часы. Был на исходе одиннадцатый час. Выйдя из опочивальни в коридор, оделась. Со свечой в руках вошла в зал, на дверях в нем подожгла портьеры. Пламя охотно побежало золотистыми языками по широким полосам материи.

Марфа Спиридоновна, убедившись, что огонь в зале взял силу, вернулась в коридор и, идя по нему, поджигала на дверях портьеры. Из кухни прошла по черному входу во двор. Окруженная вилявшими хвостами собаками вышла из калитки на улицу. Бросила связку ключей в канаву и, смотря на горящий дом, медленно пошла по улице, шепча сама себе:

— Ведь задушил бы меня и даже не сплюнул.

Шла в темноте, придерживая левой рукой болтавшийся на груди, ка цепочке, замшевый мешочек с брильянтами, нажитыми купеческим родом Дурыгиных.

Глава тринадцатая

1

Надрывно каркали вороньи стаи, кружась над унылыми осенними просторами.

Войска колчаковской армии, вконец истерзанные в боях, перемешавшись между собой, без признаков какой-либо дисциплины, откатывались к Петропавловску. Отходили, ломая приказы отхода, бросая орудия, боеприпасы, обозы с провиантом и походные кухни.

Отступление походило на разгром. У командования не было никакой надежды и малейшей возможности остановить наступление Красной Армии.

Растеряв в кровопролитных боях способность здравомыслия, потеряв именно теперь связь необходимого согласованного взаимодействия, высшее командование воинских частей не находило лучшего занятия, как сведения между собой злопыхательских, оскорбительных счетов взаимного обвинения в бездарности ведения войны. Каждый генерал старался свалить свою вину на плечи другого, забывая, что в руках каждого из них тысячи солдатских жизней.

Многотысячные солдатские массы, подчиненные разным по амбициям генералам, озлобленные неудачными боями, уставшие от переходов с позиции на позиции, страдая от холода и голода, исхлестанные колючими вицами дождей, порой в обледенелом обмундировании, месили дороги и целину, превращенные ненастьем в болота грязи.

Шли разбродно, жадно глотая махорочный дым в березовых колках, боязливо озираясь по сторонам, ожидая внезапного наступления красных. Шли полубосые, разламывая на грязи ледяную корку, привычную в эту пору на исходе октября на сибирской земле.

Во взглядах этой разрозненной солдатской массы, в куцых английских шинелях и растоптанных башмаках горела ненависть ко всему, что их окружало. И единственное, что в них напоминало людей, это была их речь, которую они, отводя душу, поганили цветастой, российской матерной бранью, склоняя в ней все, начиная от имени родной матери и кончая именем Христа.

Недовольство и дезертирство принимали угрожающие размеры. Нередки были случаи убийства неугодных офицеров. Командование, опасаясь всеобщего бунта, искало для отступающей армии психологическую отдушину, чтобы увести накал солдатского гнева в иное русло. И такое русло нашлось.

Колчак подписал приказ о беспощадном терроре к мирному населению. Этот приказ давал возможность в любом селении, в любом месте, где будет найден укрытый большевик, расстреливать из мужчин каждого десятого, а селения и деревни просто сжигать.

Приказ, отпечатанный в виде листовок Осведверхом армии, был широко распространен в войсках и возымел желанное действие: особо озлобленные офицеры и солдаты выполняли его с рвением.

Лилась невинная кровь.

Отступление армии несло кощунственный, но узаконенный террор. Любое озверение оправдывалось, ибо всем было безразлично, что творится вокруг. В людские сознания, уничтожая признаки сострадания, вживалась страшная мысль, что для всех, кто был в рядах колчаковской армии, теперь все дозволено, так как начинался путь к началу конца ее существования.

И все в армии были убеждены, что это начало приблизил бездумный, но поначалу такой удачный казачий рейд генерала Иванова-Ринова. И не сомневались, что это казачье ухарство выявило для командования Красной Армии подлинное состояние колчаковской армии, уже неспособной защищать существование Омска как столицы Сибири под властью Колчака…

2

В окна кабинета Колчака ветреным утром настойчиво, по-мышиному, скреблись — песчинки пыли, сдуваемой с мостовой. Ветер дул порывами, заставляя звенеть стекла.

Колчак, закончив совещание с чинами штаба, отпустив его участников, с генералом Лебедевым рассматривал карту, разостланную на столе, с новыми, только что нанесенными пометками о расположении войск на фронте перед Петропавловском.

В кабинет вошел взволнованный генерал Рябиков.

— Что случилось? — оторвался от карты Колчак.

— Александр Васильевич, в приемной офицер из американской военной миссии настаивает на немедленном приеме.

— Подождет.

— Но он буквально требует.

— Неужели? — Колчак бросил на карту карандаш. — Рябиков, разучились понимать русский язык?

Но Рябиков не успел ответить. Дверь распахнулась, и в кабинет вошел американский офицер в форме морской пехоты.

— Мистер адмирал, я лейтенант Хопкинс.

— Что вам нужно, Хопкинс? Почему вошли, не получив приглашения? Вы, кажется, забыли, где находитесь?

— Прошу извинить. Сделать это заставили меня чрезвычайные обстоятельства.

— Какие?

— Непостижимые для цивилизованных людей.

— Даже так?

— Возмутительные обстоятельства.

— Говорите тише, у меня прекрасный слух.

Мистер Хопкинс растерянно замолчал.

— Я вас слушаю.

— На перроне омского вокзала, на глазах огромного числа людей, русские офицеры избили двух американских кинооператоров, когда те призводили съемки. Один из них от побоев уже умер.

— Скажите подробнее.

— Все началось с того, что чины из поезда американского союза христианской молодежи решили побаловать детей беженцев. Они раздавали им печение и банки со сладким сгущенным молоком. Несчастная детвора с радостными криками выхватывала лакомства из рук добрых американских дядей.

Колчак, слушая американца, все крепче сжимал кулаки, понимая, что возмутительное зрелище было разыграно специально для американской кинохроники. Растерянным и бледным стоял генерал Лебедев.

— Два кинооператора с удовольствием снимали фильм, с надеждой показать в Америке страдания голодных русских детей, спасенных из большевистского рабства. Фильм мог быть сенсацией. Америке все интересно о войне с большевиками.

— Дальше, — резко спросил Колчак, пройдясь по кабинету.

— Но на перроне появилась группа пьяных русских офицеров.

— Что вы сказали? — выкрикнул Колчак.

— Мне показалось, что два офицера были пьяными.

— Сами все это видели?

— Конечно. Офицеры прервали съемку. Разогнали детей. Разбили аппараты кинооператоров, а потом начали избивать кулаками самих. И делали это по-русски, совсем зверски. Я уполномочен потребовать от вас, мистер адмирал, немедленного наказания офицеров, участвовавших в драке, а виновных из них в смерти американского гражданина по законам военного времени просто расстрелять. Вы знаете, как это сделать.

— Это все, что вам нужно?

— Да.

— Скажите, кем вы были до поступления в ряды американской армии?

— Клерком.

— Тогда понятно, что вам чуждо понятие, что действия кинооператоров отвратительны, а главное, оскорбительны.

— Но голодным детям радостно получать лакомства.

— Нельзя доброе побуждение превращать в омерзительную и заранее задуманную инсценировку для обнаглевших кинооператоров, готовых, в погоне за сенсацией, добывать ее любым способом.

— Совершенно правильно. Но их фильм мог быть прекрасной пропагандой против большевиков, заставляющих голодать детей. Вам же нужна пропаганда.

— Соображайте, что говорите. Этих детей снимали в Омске.

— Разве это важно? В фильме могли написать, что дети сняты в городе, только что освобожденном вашей армией от большевиков.

— Молчите, Хопкинс. Офицеры поступили правильно в отношении людей, не умеющих, пребывая в гостях в России, уважать русский народ, в страшных страданиях ведущий гражданскую войну. Страдания подло выставлять напоказ. Офицеры будут награждены. Все. Можете идти и сообщить тем, кто вас послал.

— Командование американской армии будет требовать суда над офицерами.

— Вон! — Колчак буквально вытолкнул американца из кабинета, а увидев через открытую дверь в приемной генерала Иванова-Ринова, еще более громко позвал его.

— Входите, казачий герой!

С пунцовым лицом в кабинет вошел Иванов-Ринов. На его приветствие Колчак только кивнул и обратился к генералу Лебедеву.

— Немедленно позвоните в американскую миссию, чтобы этого Хопкинса сегодня же не было в Омске. А к лютеранским попам пошлите кого-нибудь из адъютантов, прикажите им передать, чтобы сами жрали свое печенье. И к чертовой матери уберите из Омска любых иностранных кинооператоров. Вы свободны, Дмитрий Антонович.

Генерал Лебедев покинул кабинет. Колчак ходил по кабинету, посматривая на Иванова-Ринова. Он давно неприязненно относился к казачьему интригану с полицейскими ухватками.

— Почему молчите? Пришли в молчанку играть? — Колчак остановился перед генералом. — Надеюсь, можете вразумительно объяснить, что же послужило причиной такого скандального для сибирского казачества провала серьезной военной операции? При удачном начале такой катастрофичный конец.

— Ваше превосходительство, спокойно проанализировав все происшедшее, должен признать, прежде всего, свою оплошность.

Колчак брезгливо поморщился:

— Послушайте, Ринов, неужели вам самому не противна ваша казачья неряшливость в одежде? Разве можно в таком виде являться ко мне? Что у вас с погонами. Болтаются и вот-вот оборвутся. Уж не собираетесь ли тягаться неряшливостью с Пепеляевым.

— Прошу извинить. Прямо с вокзала.

— Так в чем, прежде всего, признаете свою оплошность?

— Что опрометчиво доверился сведениям, полученным от разведки генерала Нечаева.

— Старая песенка, Ринов, на казачий мотив. Хотите уверить меня, что опять виноват соседний дядя? Вы ведь ехали не на пельмени? Почему не удосужились проверить, а ринулись сломя голову. У вас есть разведка. Вы не раз похвалялись ей. А как конфузно удирали. Буквально лавой. Подойдите к столу, покажите мне на карте место, где вам Тухачевский сначала дал пинка под задницу, а потом повыбивал зубы.

Иванов-Ринов торопливо подошел к столу и долго искал на карте нужное ему место.

— Вот, кажется, тут.

— А почему кажется?

— Запамятовал название двух деревень, где мне была устроена совершенно роковая засада.

— К сожалению, роковая не только для вашей операции. Опасно, Ринов, иметь дырявую память при генеральских погонах на плечах.

— Все так трагично, ваше превосходительство. Конечно, готов ответить.

— Чем? Покаянием по рецептам Достоевского.

— Вы сами решите.

— К сожалению, лишен такой возможности. Не время. Лишить вас погон и сместить было бы крайне ошибочным в такой момент. Вас, Ринов, надо было крепко наказать, чтобы другим было неповадно. Представляете, как обрадовались красные, когда своим провалом вы уверили их в нашем полном бессилии стабильно держать фронт. Даю вам возможность, Ринов, искупить вину и помочь не допустить красных в Петропавловск.

— Жизни не пожалею, ваше превосходительство.

— Оставьте клятвы до исповеди в великий пост. Держитесь за землю перед Петропавловском любой ценой, хотя бы гибелью всех казачков. Старайтесь думать. Если опять доверитесь на слово чужому дяде, то найдите в себе смелость убрать себя со свету. Помните, что вас красные не станут гладить по головке. Хотя за последний подвиг должны быть вам очень благодарны. Отборные части сибирского казачества удирают зайцами. И еще вот что. О каждой вашей даже самой кратковременной отлучке с фронта испрашивайте мое разрешение. Помните, все внимание Петропавловску. Вы свободны.

Иванов-Ринов, почтительно поклонившись, направился к двери.

— Подождите!

Колчак подошел к нему и протянул руку.

— Да поможет вам бог.

Оставшись один, Колчак долго ходил по кабинету, задерживаясь у окна. Опять, как всегда после приступа сильного раздражения, началось учащенное сердцебиение и боль в затылке.

Подойдя к столу, Колчак, не отводя глаз от карты, закурил папиросу. Склонился над картой, упершись руками в стол, рассматривая красную линию, тремя клиньями целящуюся в кружок города Петропавловска. Спросил вслух:

— Неужели не удержим…

***

В тот же день Колчак обедал позже обычного.

За столом Анна Васильевна Тимирева и генерал Лебедев. Колчак после встречи с американцем и Ивановым-Риновым был спокойным. Но за его состоянием внимательно наблюдала Тимирева, заметив, что ел без аппетита, не допил рюмку коньяка.

Генерал Лебедев, обладая повадкой подстраиваться под любые настроения адмирала, рассказывал, что он прошедшей ночью с особым удовольствием перечитал «Хаджи-Мурата» Толстого.

— Каким надо быть знатоком людской психологии, чтобы так описать обед у Воронцова.

— Представьте, Дмитрий Антонович, «Хаджи-Мурат» и мое любимое толстовское творение. В этом произведении вершина толстовской гениальности. Кстати, Анюта, закажи на сегодняшний вечер фильм «Отец Сергий». Давно собираюсь посмотреть в нем Мозжухина. Рябиков говорил, что он в новой роли великолепен.

— Мне хвалила фильм Ирина Певцова.

— Как она живет? Что-то давно не показывалась.

— Я вижусь с ней часто.

— А молчишь. У княжны иногда бывают ценные новости.

— О заслуживающих твоего внимания я сообщаю.

— Разрешите, ваше превосходительство? — В столовую вошел капитан Родомыслов, к которому адмирал питал особое расположение.

— Надеюсь, не с плохими известиями? — спросил Колчак.

— Генерал Жанен просит принять его сегодня в удобное для вас время.

— Скажите французу, что буду рад видеть его после пяти вечера.

— Слушаюсь. Разрешите идти?

— Вы видели, Родомыслов, фильм «Отец Сергий»?

— Так точно, видел.

— Понравился?

— Игра Мозжухина оставляет огромное впечатление.

— Итак, просите генерала после пяти вечера.

— Слушаюсь!

После ухода капитана адмирал сказал:

— Занятный парень. В классической литературе признает только Лермонтова и Тургенева. И, представьте, «Дворянское гнездо» знает почти наизусть. При последней поездке на фронт чтением выдержек из романа доставлял мне наслаждение.

Взглянув на часы, Колчак спросил Тимиреву:

— Мы можем встать, Анюта?

— Разве не будете пить чай?

— Разреши чуть позже. Нет, лучше пусть подадут его в гостиную. Побалуй нас музыкой, но только способной заставить думать. Ты наверняка уже слышала от Рябикова, каким у меня было сегодняшнее утро?

— Слышала. Огорчилась. Играть буду из Игоря «Половецкие пляски».

— Ты сегодня удивительно сговорчивая.

— Стараюсь быть приятной.

— Разве тебе надо стараться.

Поцеловав руку Тимиревой, Колчак обратился к Лебедеву:

— После появления Жанена, Дмитрий Антонович, будьте начеку. Неизвестно зачем именно сегодня я понадобился французу. Надеюсь, в его поезде все в порядке?

— Конечно, ваше превосходительство.

— Жанен всегда любит жаловаться, как капризная женщина. Пойдемте слушать «Половецкие пляски».

— С великим удовольствием. Я поклонник игры Анны Васильевны.

— Слышишь, Анюта?

— Дмитрий Антонович воспитанный человек.

— Извини, но на этот раз он искренен. Твоя игра действительно впечатляюща.

— Голова у тебя не болит? — спросила Тимирева.

— Нет. Когда перестанешь обращать внимание на мою хмурость?

— Когда ее не будет на твоем лице…

***

У генерала Жанена была привычка приезжать на встречу либо раньше назначенного времени, либо позже. Привычка была результатом чрезвычайной самовлюбленности француза, считавшего, что в его ранге и положении можно поступать как заблагорассудится. Колчака такая неточность раздражала, и он сказал об этом Жанену. Француз старался быть аккуратным. На сегодняшнюю встречу он приехал с незначительным опозданием.

Войдя в кабинет, Жанен был радушно встречен адмиралом. Они обменялись крепким рукопожатием.

Жанен в отлично выутюженном мундире, на груди которого, среди орденов, выделялся русский «Владимир с мечами», которыми Николай Второй наградил полковника Жанена в тысяча девятьсот пятнадцатом году.

Во всем облике генерала от большого количества золотого шитья на мундире было что-то праздничное. И от него, как обычно, пахло французскими духами. Колчак с трудом переносил мужчин с запахами, принадлежащими женщинам.

Невысокого роста Жанен склонен к ожирению. Его напудренное, холеное лицо было маловыразительным. Но Колчака косметика на лице Жанена даже забавляла. В минуты хорошего настроения он рассказывал о ней Анне Васильевне, советуя подражать французскому моднику в чине генерала.

Разговаривая, Жанен в меру расходовал жесты. Любимым жестом — стремительно закидывать правую руку за спину — он как бы подтверждал неоспоримость высказанного. Он был образцом штабного французского офицерства, которое особенно расплодилось при маршале Жофре.

Посматривая на лежавшую на столе карту, Жанен сел в кресло, придвинутое к письменному столу.

— Как, мой адмирал, чувствуете себя? — спросил Жанен.

— Благодарю. Сержусь и успокаиваюсь. Вам должен сказать, что выглядите прекрасно.

— Бодрюсь! На меня благотворно действует воздух Сибири и улыбки прекрасных русских женщин.

— Рад слышать, мой генерал.

— Я, в свою очередь, рад, что буду наслаждаться нашей беседой. Слушать вашу французскую речь для меня истинное удовольствие.

Колчак знал, что ему не следует придавать значения комплименту. Жанен чрезвычайно тороват на любезности, но они не имеют никакой реальной ценности, а просто хорошо заученная им форма начала разговора или, вернее, путь к разговору, ради которого состоялась эта встреча.

— Слышали о шумном переполохе у американцев? — спросил Жанен.

— Несомненно. Надеюсь, приехали не из-за него?

— Конечно, нет.

— Не сомневался, что уважаете русских офицеров… Меня возмутило поведение американцев. Использовать несчастных детей для создания дурно пахнущего фильма. Впрочем, удивляться не приходится. В моем понятии американцы пока только цивилизованные дикари с хорошо вычищенными зубами.

— Скажите, мой адмирал, чем радуют вести с фронта? Где Тухачевский? Думаю, что его операции для нас самые опасные.

— На сегодняшний день линия фронта прочна.

— Значит, Петропавловск еще наш?

Колчак метнул злой взгляд на Жанена, но ответил спокойно, хотя в вопросе француза его возмутило слово «еще».

— Петропавловск прочно в руках моей армии.

— Мне это важно. Я принял решение покинуть Омск после падения Петропавловска.

— Напрасно! Считаю, что ваше пребывание, как командующего всеми вооруженными союзными силами, необходимо вместе со мной до самого последнего момента. Вот Сырового постарайтесь убрать из Омска. Буду за это благодарен.

— Признаться, чехи и мне порядком надоели своими претензиями. В этом большая вина президента Вильсона, покровительствующего им.

Жанен, встав, прошелся по кабинету. Колчак почувствовал, что сейчас француз скажет о причине своего приезда. Но Жанен спросил совсем о другом.

— Мой адмирал, каково ваше мнение об Омске? Действительно ли, для него может наступить последний момент?

— Да, может.

— Вы так спокойно говорите об этом?

— Перестал волноваться, осознав, что судьба Омска неизбежна, если не удержим Петропавловска. Спокоен еще и потому, что для участи Сибири даже временное оставление Омска не будет иметь существенного значения. Можете быть спокойны, мой генерал. Моя армия существует. Она боеспособна. А это залог того, что отпор врагу будет продолжаться.

— Но оставление Омска для красных будет означать достижение победы. У них будет хлеб Сибири.

— Не волнуйтесь. Его нам хватит. Мною уже разработан план зимней и весенней кампаний. Я вас скоро с ним познакомлю.

— Каково действительное настроение армии?

— Что вас именно в этом настроении может беспокоить?

— У меня есть сведения о случаях недовольства солдат. Настроение у русских солдат крайне неустойчивое, особенно когда их преследуют неудачи. Настроение русских солдат, когда они недовольны, всегда кончается мятежом. Неприятный пример этого мне пришлось пережить во Франции, когда взбунтовался корпус Лохвицкого.

— Странно, что вы говорите об этом. Вина на правительстве Франции, что произошло это печальное событие. Корпус Лохвицкого помог французам добыть чудо Вердена, об этом, мой генерал, стыдно забывать.

— Я только указал на него, как на пример, характерный для чем-то недовольных русских солдат. У меня действительно есть данные о признаках солдатского недовольства. Эти данные не высосаны из пальца, а реальность. Они получены мной от ваших генералов.

— Благодарю за запоздалую откровенность. Мне давно известны ваши контакты с моими словоохотливыми генералами.

— Что плохого в том, что непосредственно участвую в ведении войны. Быть в курсе всего — мой долг.

— Я убежден, что вы участвуете пока только в собирании сведений, игнорируя официальные инстанции Осведверха армии. Я усматриваю в ваших действиях странную нетактичность, которую вы, видимо, считаете для себя возможной.

— Мой адмирал, о чем вы говорите? Неужели это похоже на мое недоверие?

— Несомненно, мой генерал, несомненно.

— Мой бог! Прошу, в таком случае, принять мои извинения. Делал это, не желая часто беспокоить вас лично, зная о вашей чрезвычайной занятости. Обещаю в будущем, по всем интересным для меня проблемам, обращаться к вам непосредственно.

— Хорошо. Я не злопамятен.

— Мой бог, русские очень сложная национальность. Чем больше я узнаю ее, тем меньше понимаю.

— Да, нам нельзя быть простыми, имея за плечами столетия нашей бурной истории.

Жанен, остановившись у окна, смотрел на набережную Иртыша, а повернувшись лицом к Колчаку, сказал:

— Я приехал к вам с экстренного совещания союзного командования.

— Оно состоялось опять без меня?

— Генерал Нокс рекомендовал не отрывать вас от важных дел.

— Но мне кажется, у вас нет права лишать присутствия на нем моих представителей.

— Это, конечно, непростительное, но, уверяю вас, случайное упущение.

— За последнее время подобные упущения довольно часты. И, представьте, догадываюсь, почему это происходит. Союзное командование начинают беспокоить вопросы, не входящие в его компетенцию.

— Мой адмирал! — Жанен от удивления даже приподнялся на носках.

— Прошу выслушать. А главное, ответить, почему вас начал беспокоить вопрос о русском золотом запасе, принадлежащем моему правительству?

— Разве это неестественно? Мы союзники в борьбе с большевиками.

— Союзники по оказанию помощи в этой борьбе. Судьба золотого запаса, мой генерал, вас волнует давно. Своим беспокойством вы, минуя меня, делились с моими министрами, особенно часто с Михайловым. В последнее время по этому вопросу вели совещания с генералом Пепеляевым.

— Мой адмирал, бог с вами!

— Неужели удивлены?

— Вас, видимо, ввели в заблуждение?

— Нет, мои сведения достоверны. Но, кажется, генерал Пепеляев все же не забыл о чести русского офицера.

— Я встречался с Пепеляевым, выясняя настроение армии, — Жанен закинул правую руку за спину. — Я действительно очень беспокоюсь о золотом запасе. Вы же не будете отрицать, что в армии есть случаи неповиновения солдат приказам командования?

— Какое неповиновение? Солдаты бьют кашеваров за плохо сваренные щи.

— А что, если охране около золота не понравится пища?

— Эту охрану кормят вкусно и сытно. Сытый русский солдат камень за пазухой не держит.

— Как вы можете шутить, мой адмирал?

— Это неплохая черта в моем характере. Лучше шутить, чем панически хвататься за голову.

— Слушая вас, уясняю, что вас не беспокоит отступление вашей армии.

— Армия отступает по соображениям ее штаба.

— Однако неожиданные и поспешные оставления опорных пунктов невольно наталкивают на мрачные предположения.

— Вас это не должно удивлять. Любые передвижения фронта всегда удобны для мрачных прогнозов тыловых и обывательских стратегов.

— Не буду скрывать, неудачи на фронте меня беспокоят.

— Не удивлен. Ваше беспокойство — результат того, что у вас нет точной информации. Сами в этом виноваты, собирая сводки с фронта у моих не всегда компетентных генералов. А ведь это уже приводило вас к ошибочным оценкам достоинств моего сибирского правительства, как законного правительства для всей России. Помните, мой генерал? Ради борьбы с большевиками я терпеливо, с большой выдержкой переношу опеку союзников над моим управлением Сибирью.

Колчак, сидя за столом, нервно сложил развернутую карту. Не найдя на столе перочинного ножа, взял в руку квадратную чернильницу и начал передвигать ее по столу.

Жанен вновь сел в кресло около стола к заговорил примирительно:

— Мой адмирал, прошу успокоиться. Мы говорим с вами не о том, о чем нужно говорить. Я уполномочен начать переговоры о сохранности золотого запаса. Точнее, о создании для его сохранности надежной охраны из частей союзников, которыми они располагают на территории Сибири.

Глаза Колчака мгновенно расширились. Дужка брови над правым, переломившись, стала похожей на острие стрелы. Сдерживая в себе приступ злости, адмирал, засмеявшись, спросил:

— Главным образом из чехов? Не так ли?

— Нет, из французов, шотландских стрелков, американцев и, наконец, из чехов. Они же сражались с большевиками.

— Но предательски перестали это делать. Разве не так?

— Не будем отвлекаться от главного. Разве Нокс не говорил с вами о крайней необходимости создания около золотого запаса союзной охраны?

— Не говорил и, надеюсь, не будет говорить. Нокс понимает, что золото принадлежит сибирскому правительству и будет охраняться его армией на всем пути его следования из Омска.

— Куда?

— Не знаю.

— Действительно не знаете иди не хотите сказать?

— Не хочу сказать, ибо ваши офицеры не умеют держать языки за зубами.

— Но поймите, мой адмирал, золото повезут по железной дороге и красные будут пытаться им овладеть.

— Чтобы этого не случилось, позаботится моя армия. Поймите и вы, мой генерал, что у меня армия, а не воинские подразделения инвалидов, которыми вы располагаете.

— Золотой запас может остаться неприкосновенным только в том случае, если его будет охранять престиж великих держав под символикой их национальных флагов.

— Для большевиков престижа великих держав не существует. Ставлю вас в известность, что союзной охраны возле золота не будет. Я не допущу этого.

— Правительства союзных держав будут настаивать. Надеюсь, тогда вы подчинитесь?

— Нет!

— Поймите, что золото должно быть в наших руках!

— Оно будет только в руках моей армии. Она овладела золотом и сумеет его сохранить для сибирского правительства.

— Но его могут захватить красные.

— Могу вас заверить в том, что золото из рук моей армии может быть отнято только силой. А этого не произойдет.

— Это ваше окончательное решение?

— Да.

Колчак отшвырнул чернильницу, от удара о корешок лежавшей на столе книги чернила из нее, выплеснувшись, забрызгали голубой мундир Жанена.

Генерал встал, укоризненно посмотрев на адмирала, пошел к двери. Колчак крикнул вслед:

— Не вздумайте, мой генерал, уходя, хлопнуть дверью.

Жанен вышел из кабинета, не закрыв за собой дверь.

***

Капитан Родомыслов, войдя в кабинет, застал Колчака перед картой Сибири, висевшей на стене. Адъютанта удивила бледность адмирала. Заметив озабоченность офицера, Колчак спросил:

— Чем встревожены, Родомыслов?

— Не встревожен, ваше превосходительство.

— Зачем пришли?

— Ваше превосходительство, Анна Васильевна просит вас в гостиную.

— Будем смотреть «Отца Сергия»?

— Так точно!

— Распорядитесь, Родомыслов, чтобы привели в порядок письменный стол, я разлил чернила.

— Слушаюсь!

— Сами приходите смотреть картину.

— Благодарю, ваше превосходительство, с удовольствием.

Глава четырнадцатая

1

Сеет мелкий дождь вперемежку с колючей стекловидной крупой. Под нахлестами студеного ветра крупа, как бы лакируя, покрывает ломкой коркой льда стены домов, заборы, застывает на деревьях. Омск, утеряв привычный, столичный пошиб жизни, охвачен темпами, характерными для прифронтового города. Продолжается лихорадочная эвакуация госпиталей, интендантских складов и правительственных учреждений. Необычайно энергично вывозятся товары с купеческих складов.

На улицах, ведущих к полотну сибирского тракта, заторы из военных грузовиков, санитарных повозок, экипажей, телег и гуртов скота. Звучат гудки автомобилей, ржут кони, мычат коровы, блеют овцы, и всю эту какофонию звуков стараются перекрыть выкрики военных команд и отборная ругань, заставляющая вздрагивать слабонервных.

На тротуарах шумные, суматошные толпы солдат, над которыми ветер раздувает сизый туман махорочного дыма. Солдаты настроены по-разному. Уже были случаи, когда они заходили в лавки и забирали материю на портянки, а купцам оставалось только ласково улыбаться.

На Атаманской среди толпы бросается в глаза отсутствие штатских, привыкших за последний год, именно на ней фланируя, собирать и распускать слухи, выгодные для их шулерских махинаций с ценами на лошадей, на овес и сено, а главное, на съестные припасы. Теперь их нет. Многие уже по осенней грязи сибирского тракта нарезают колесами колеи, намечая для себя пристанища.

Если сегодня какой-то обыватель и окажется в живом месиве шинелей, пропахших дымом пороха и запахом прелой шерсти, то, надвинув на лоб шапку, постарается поскорей свернуть с Атаманской в щель нужной ему улицы.

Возле кафе среди офицеров не видно полковников, а еще недавно они доминировали. Сейчас здесь офицеры в младших чинах, больше всего прапорщики. Большинство из них в погонах защитного цвета, на которых дожди отмыли нарисованные химическими карандашами просветы и звездочки.

Необычное скопление в городе военных вызвано переброской в район Петропавловска свежих воинских частей из ближних гарнизонов, несших охрану железнодорожной магистрали за Омском, а также из спешно сформированных тыловых команд, несших в городе различные функции по сохранению в нем порядка.

В город входят также части, снятые с фронта для пополнения, но чаще всего, ввиду катастрофично выбитого состава, на переформирование. Настроение этих солдат взрывоопасно, потому им позволяют в городе только короткий отдых, а после они выводятся из него, чаще всего без указания места их будущей стоянки.

Фронтовики, молчаливо сплевывающие себе под ноги, независимы в своих желаниях. Прямо на улицах устраивают они привалы, занимая под постой брошенные купеческие дома. Тогда во дворах начинают дымить походные кухни, источающие дразнящие ароматы щей и каши. Фронтовики чувствуют себя хозяевами и на растопку кухонь, на вытопку бань, для костров, жгут все, что способно гореть, начиная с добротной мебели. У них нет ни к чему жалости. С ними стараются не спорить, понимая, что они пришли в город оттуда, где перед глазами смерти поняли, что боевой спор с красными им не решить.

Фронтовикам раздают английское обмундирование, обувь. Все это должно было раньше быть на фронте, но скрупулезно хранилось на интендантских складах. Попало сейчас в руки фронтовиков только потому, что нет возможности его вывезти.

Фронтовики особенно рады чистому белью, пахнущему нафталином и вызывающему чихание под веселые прибаутки. Раздеваясь на ветру и дожде, солдаты, меняя белье, с радостными криками сжигали на кострах заношенное, кишащее вшами.

А после сытого отдыха они покидали город с невысказанным тайным желанием никогда больше в него не возвращаться, ибо была потеряна вера в колчаковскую армию.

Пустеет Омск. Все больше на улицах закрытых лавок и магазинов. В церквах заметно убавились молящиеся, во многих всенощные служатся при пустых храмах. Боятся люди теперь своего города. Бродят в нем слухи, что Колчак уже решил, оставив Омск, перевести Ставку в Иркутск. Для этого сформировало пять секретных поездов по древнеславянскому алфавиту: Аз, Буки, Веди, Глаголь, Добро, в которых уедет Колчак, правительство, будет увезено золото. Наименование пяти поездов держат в особой тайне и все время перемещают на путях место их стоянки. К охране золотого запаса добавлен батальон из офицерского лодка генерала Каппеля. На вокзал допускаются имеющие слециальные пропуска, а число таких пропусков строго ограничено.

Говорят, в одном из вагонов поезда генерала Сырового к оси была привязана бомба. Чехи обвиняют в этом злодеянии русских офицеров. Ходят слухи, что девицы из домов терпимости, брошенные на произвол сбежавшими хозяевами, осаждают чешские эшелоны, ежедневно уходящие на восток, но чехи берут в вагоны только самых молодых и красивых.

По ночам жизнь в городе замирает, и по пустынным улицам, поднимая истошный вой, носятся стаи голодных, покинутых хозяевами собак.

По распоряжению коменданта, казачьи патрули расстреливают животных, оставляя на улицах их трупы, которые с жадностью, в драках, пожирают уцелевшие псы.

Сеет мелкий дождь вперемежку с колючей стекловидной крупой.

Трубы домов косматятся гривами дыма.

Осеннее ненастье студит тепло в людском теле…

2

Родион Кошечкин накануне отъезда семьи из Омска собрал на прощальный ужин друзей, которые находились в городе. Собирались гости медленно. Каждый старался свое опоздание объяснить не зависящей от него причиной, чаще всего рассказом, как был остановлен военным патрулем для проверки документов.

Пока в столовой хозяйка Клавдия Степановна с младшей дочерью Руфиной готовила стол к званому ужину, гости коротали время в «табашной» гостиной. Среди гостей Мария Александровна Каринская, Вишневецкий, госпожи Чихарина и Кромкина.

Каринская в форме сестры милосердия. Певица месяц тому назад посвятила себя заботам о раненых и пела по госпиталям.

Вишневецкий в солдатской форме с погонами вольноопределяющего. В военной форме он даже помолодел. Благодаря знакомству с генералом Рябиковым, Вишневецкий получил должность в Осведверхе.

Родион Кошечкин в голубой рубахе, подпоясанной синим шелковым поясом с кистями. По вороту рубахи и по подолу вышиты синие петухи. Шаровары с напуском вправлены в сапоги с лаковыми голенищами.

— Нет, Мария Александровна, чехи не умеют ценить наших добрых отношений, — капризно оттопыривая красивые губы, говорила Кромкина. — Мне грустно, но должна признаться, что перестала их даже уважать. Вы все знаете, как к ним относилось наше общество после того, как они восстали против большевиков. Вы также знаете, как я старалась помогать им в устройстве балов, когда к ним изменилось отношение общества после их преступного выхода из борьбы с большевиками. У меня среди них были знакомые офицеры. Мне даже казалось, что это мои друзья. Но, представьте, на днях я окончательно убедилась в их коварстве. У меня есть знакомый поручик Татранского полка Перхал. И вот, по просьбе одной приятельницы, желавшей устроиться в чешский эшелон, чтобы выбраться из Омска, я решила к нему обратиться за помощью. Приезжаю с приятельницей на вокзал. Отыскиваем нужный нам эшелон. Находим поручика Перхала, я чистосердечно обращаюсь к нему с просьбой.

— Конечно, отказал? — спросил Кошечкин.

— Что вы! Это было бы понятно. Нельзя, и все разговоры излишни. Так нет! Вы только послушайте, что выкинул этот, мягко сказать, наглец. Оглядев мою приятельницу, будто покупаемую им на базаре телку, согласился взять ее в свой вагон, если она принесет от доктора записку, что не больна венерической болезнью.

— Так ли это, госпожа Кромкина, — спросила удивленная Каринская. — Может быть…

— Именно так, как я рассказала, и никаких может быть. Выходит, когда мы оказались в беде, то стали нужны им только как наложницы.

— А чего удивляетесь? — спросил Кошечкин. — Сами дамочки виноваты, что цацкались с ними выше всякой меры. Вспомните, как уважаемые дамы дворянского сословия вешались им на шеи, вот они и возомнили о себе невесть что. Да что говорить. Гайду ихнего вознесли до генеральского чина русской армии. А теперь знаем, кем он был дома. Аптекарем, составлявшим мази для лиц чешских красавиц. Противно даже вспоминать, как носились с чехами. Я их в свой дом не допускал. С Яном Сыровым за руку здоровался, а дальше ни шагу. Слышали про бомбу на оси под вагоном в поезде Сырового?

— Конечно. Чехи дошли до того, что посмели обвинять в этом наших офицеров, хотя явно видна рука большевистского подполья.

— Напрасно, господин Вишневецкий, так думаете. Уверен, что это дело нашей офицерской молодежи. Правильно действуют ребята, поняв цену всяким союзникам.

— А чего бы они добились взрывом, кроме человеческих жертв и осложнений политического характера?

— Это не важно. Важно, что мы можем кусаться, когда забывают об уважении нашего гостеприимства. Разве сейчас чехи не могли бы помочь остановить наступление красных? Так нет, им захотелось домой с награбленным в России добром. Сами первые нашкодили, а теперь в кусты. Жаль, что бомба не взорвалась.

— Господь с вами, Родион Федосыч! Помилосердствуйте. О чем говорите, уважаемый, — возразила Чихарина, перекрестившись.

— А о том, Светлана Иоанновна, что одних роялей и пианинов напихали в каждый вагон по несколько штук. Слышать вам это неприятно. Понимаю. Но молчать не могу. Дружите с чехами, но только смотрите, не больно доверяйтесь их сладким речам. Слышал, что решили с ними покинуть Омск?

— Упаси бог. Меня Мария Александровна собирается с собой взять.

— А чего самостоятельно, загодя, не двинетесь в путь? Лошадки у вас добрые и без труда умчат от грядущей беды.

— О чем вы, Родион Федосыч? Ведь одна я одинешенька.

— Велика беда. Заведите себе временного охранителя, вроде супруга. От вас ничего не убудет, а заслониться чужой спиной вовремя вовсе и не грех. Дело наше житейское, потому время антихристово подошло.

— Да что вы, Родион Федосыч? Чать в тех годах, когда голову нельзя терять.

— Ее терять и не следует, потому она у вас с царьком. А погреться с сибирского мороза возле мужского тепла иной раз и для здоровья полезно.

— Да будет вам меня конфузить.

— Дело ваше. Только совет подал. Чуть не забыл рассказать об утрешней знаменательной встрече.

— С кем? — спросила нетерпеливо Каринская.

— Сейчас все расскажу по порядку. Бессонница меня седни раненько на ноги поставила. В доме все спали. Я, хлебнув стакан чая на кухне, вышел в парк, пройдя его, спустился на берег Иртыша, чтобы убедиться, ушел ли мой последний буксир в затон. Буксира не оказалось. Только внимание мое привлекла большая группа всадников. Подъехали они ко мне. Распознал среди нескольких генералов и полковников адмирала Колчака.

— Колчак на берегу возле вашей рощи? Зачем?

— Думаю, смотрели, могут ли красные с Иртыша появиться. Адмирал сидел на коне понуро в серой бекеше со смушковым серебристым воротником, часто подносил к глазам полевой бинокль.

— Адмирал видел вас?

— Видел. На мой поклон коснулся рукой козырька, но вот взглядом не удостоил. Недосуг ему теперь обращать на нас свое внимание.

— Ходят слухи, что сильно пьет.

— Коньяком, Мария Александровна, красных не остановишь. Прут большой кровью, как оглашенные. Спешат до зимы до Омска добраться. Легкий мы народ на перемену отношений. Давно ли шапки с криками ура в честь Колчака в небо кидали, а теперь болтаем про него всякую придуманную чепуху, забывая, что участь у него сейчас незавидная, ежели в армии вот такие стишки сочиняют:

Погон русский, Френч английский, Сапог японский, Правитель омский.

А то и еще похлеще:

Вот и озеро Байкал Шевелит волнами, Сдадим красным шарабан, Понужайте сами.

Своими ушами слышал, как солдатики на привале на паперти собора пели, посмеиваясь.

Кошечкин заходил по гостиной. Каринская спросила его:

— Родион Федосыч, куда отправляете вашу семью, если не секрет.

— А какой может быть секрет, Мария Александровна. Едут в Красноярск, там у меня дочь замужем. Освобожусь от своих баб и стану свободней дышать.

— Почему сами не едете с ними? Надеюсь, всякие ваши дела кончились.

— Нет, еще есть кое-какие делишки. Надо вопрос с мельницами решить. Останусь в Омске до последней возможности. Сына Никанора отправлю с матерью и сестрами. Он у меня моряк-балтиец, а для безопасности в пути даже пулеметом разжился. Кроме того, Настенька Кокшарова и матрос Егорыч с ними едут. У матроса в Красноярске родичи.

— Адмирал Кокшаров согласился отпустить дочь без себя?

— Не согласился, Мария Александровна, а сам просил ее взять. Ведь и ему будет легче нести возложенные на него военные обязанности.

— Неужели отпускаете семью без волнения?

— Волнуюсь. Ночи не сплю. Но уповаю на божью милость. Старуха у меня с головой и дочери не дуры. Давно надо было отправить, но все откладывал из-за всяких волнений, потому ведь не глухой и слышал, как с иными путниками всякие варнаки на дорогах обходились. Теперь за них взялись воинские части, и, слава богу, тише стало. Но я на Никанора надеюсь, потому при пулемете и стрелять умеет.

— Можно? — В гостиную вошел инженер-путеец Иноземцев.

— Милости просим, — искренне обрадовался Кошечкин.

— Значит, еще не отряхнули с ног пыль Омска. Рад видеть. Надеялся, что откликнитесь на приглашение.

— Новость у меня, господа, сенсационная.

— Выкладывайте ее скорей.

— Конечно, слышали, что Колчак…

— Запачкал чернилами мундир Жанена, — перебила Иноземцева Кромкина.

— Это все чепуха. Произошло серьезное. Вкратце скажу подоплеку происшествия. Союзники возмечтали взять в свои руки охрану золотого запаса. Точнее, хотели примазаться к нашей охране. Колчак отказал им. Открыто пойти на конфликт с Колчаком они все же не решились, но пошли на провокацию. Понятно?

— На какую провокацию? — встревоженно спросил Кошечкин.

— Сейчас все поймете. Вчера после полуночи чешский бронепоезд «Орлик» пришел в Омск с ближайшего разъезда и встал на путь, на котором стоял «золотой эшелон».

— И что?

— А вот что. Капитан Аристов, начальник офицерского батальона каппелевцев, включенного недавно в охрану золотого запаса, не растерялся. Не испрашивая ни у кого разрешения, внезапно атаковал бронепоезд, захватил его, разоружил команду, отвел его на запасный тупик. Чехи на военное столкновение в защиту бронепоезда не пошли, не утеряв здравого смысла, и немедленно принесли Ставке извинения за якобы самовольные действия бронепоезда, хотя ясно, что действовал он по приказу того же господина Жанена. Капитан Аристов сегодня с полковничьими погонами. Не сообрази он о намерении чехов, решивших доказать несостоятельность нашей воинской охраны возле золота, и Колчаку пришлось бы выполнить желание союзников о совместной охране. Сорвалось у союзников погреть ручки возле золотишка российского.

— Но чернильных пятен на мундире Жанен не простит Колчаку, — твердо сказал Вишневецкий.

— Поживем — увидим. Я, господа, горд, что есть в нашем офицерстве патриоты, способные защищать национальное достоинство. А то ведь наши политики перед иностранцами буквально по-собачьи служили. Ну, а теперь перейдем к житейским делам: Когда же, Родион Федосеич, тронется ваша семейка в дороженьку?

— Завтра поутру. Спрыснем сегодня на ужине дорогу, и аминь.

— Выходит, что в одно время со мной. Я завтра трогаюсь с Блаженовой и епископом Виктором.

— Блаженова везет с собой своих борзых?

— Конечно. Что поделаешь. Скрашивают они ее одиночество. Женщина она просто необыкновенная.

— А почему княжна Певцова не с вами?

— Ей приготовлено место в поезде Жанена.

— Погубит себя княжна. Чего она липнет к французам.

— А может быть, приказывают липнуть ради нашей пользы?

— Кто может ей приказать?

— Этого не знаю. И вопроса вашего, госпожа Кромкина, не слышал.

В гостиную вошла, улыбаясь, Клавдия Степановна Кошечкина.

— Прошу дорогих гостей к столу.

Но гости смотрели на стоявшего за матерью растерянного Никанора Кошечкина в расстегнутой шубе с бобровым воротником шалью.

— Чего, сынок, нахохлился, как воробей, подавившийся сухой крошкой, — спросил Родион Кошечкин.

— Батюшка! Красные взяли Петропавловск.

— Так! Прошу, господа, к столу. Горестная весть, но из-за нее от ужина отказываться не приходится. Прошу, чем бог послал…

3

Первый в году снегопад обрушился на Омск девятого ноября. Временами до него выдавались дни с заявкой на стужу, предвещая раннее наступление зимы. Снег шел при полном безветрии настолько густо, что в нескольких шагах уничтожал видимость. Ложился снег на подмерзшую землю пушистым покровом, прикрывая собой всю неприглядность замусоренного города.

По городу днем и ночью проходили отступавшие с фронта воинские части, доведенные непрестанными боями до состояния полной боевой непригодности.

Колчак почти ежедневно верхом появлялся перед отступавшими. Тогда оркестр приветствовал его звуками бравурных маршей. Солдаты на приветствие адмирала отвечали криками «ура», но в них не было энтузиазма.

Наступление Красной Армии продолжалось и после взятия Петропавловска, несмотря на ожесточенное сопротивление колчаковской армии, стремившейся любой ценой приостановить его или хотя бы временно ослабить.

Колчак все еще жил в особняке, непрестанно принимая командиров отступавших частей, стремясь лично выяснить обстановку на фронте, на подступах к Омску. Высшие чины Ставки выражали неудовольствие Колчаком, его ненужной бравадой, когда город был уже пусг. Генералов пугало, что он не перебирается в поезд, ибо все они были уверены, что роковой час для Омска мог наступить совершенно неожиданно.

Поручик Вгадим Муравьев, назначенный командиром комендантской роты почетного караула, выставляемой на перроне вокзала при отходе поездов союзных миссий и различных министерств, теперь жил на вокзале.

После эвакуации эшелонов чехословацких войск, особенно загружавших ближние к Омску разъезды, администрация омского железнодорожного узла получила возможность упорядочить работу станции. Уходили составы, провожаемые гимнами тех стран, флаги которых украшали вагоны. Провожая поезд генерала Жанена, Муравьев тепло простился с Ириной Певцовой. При отходе этого поезда Муравьева удивило отсутствие от Ставки генерала Рябикова, знатока всех торжественных церемоний при проводах, установленных протоколом.

В свободное время Муравьев почти ежедневно виделся с адмиралом Кокшаровым, перебравшимся от Кошечкина в поезд Осведверха. С ним он должен будет следовать на восток.

Разговоры при встречах были о Настеньке и о нежелании адмирала покидать Родину. Был он уверен, что для жизни на чужбине не хватит старческих сил.

Муравьев наблюдал, как ночами Кокшаров вышагивал по перрону вокзала, погруженный в раздумья. После отъезда дочери адмирал худел, на лице резко проступили морщины и во взгляде не было прежней приветливости.

4

Метель со снегопадом бушевала вторые сутки.

Ветер обжигал холодом.

Четырнадцатого ноября в тридцать пять минут первого ночи к перрону омского вокзала подошел поезд адмирала Колчака, составленный из нескольких пульмановских вагонов, среди которых особенно выделялся синий вагон-салон из поезда императрицы Марии Федоровны, неизвестно какими судьбами оказавшийся сначала в Уфе, а потом в Омске, в нем Колчак иногда совершал поездки в районы фронта. Яркий электрический свет в вагоне освещал его роскошное убранство, видное через огромные окна с зеркальными стеклами. Проводить верховного правителя в путь собрались на перроне генералы и полковники. Принять рапорт почетного караула из поезда в шинели внакидку вышел генерал Лебедев в сопровождении адъютанта в чине штабс-капитана.

Муравьев четко отрапортовал. Лебедев, придерживая на себе шинель, срываемую порывами ветра, подал Муравьеву руку.

— Ваша фамилия?

— Поручик Вадим Муравьев, ваше превосходительство.

— От имени верховного правителя адмирала Колчака поздравляю вас с чином капитана.

— Благодарю, ваше превосходительство.

— Желаю вам с достоинством нести тяготы вашего военного долга.

Лебедев, коснувшись рукой папахи, приказал адъютанту:

— Запишите данные о капитане.

— Слушаюсь!

Лебедев вошел в вагон.

Адъютант, записав необходимые ему данные о Муравьеве, прощаясь, весело произнес:

— До скорой встречи, капитан Муравьев…

Прошло двадцать минут. Из вагона-салона вышли генералы Каппель и Вержбицкий, следом адмирал Кокшаров.

В окне появился Колчак. Он в форме адмирала, на груди белое пятно Георгиевского креста. Лицо Колчака бледно и хмуро. Взвизгнула пронзительно трель кондукторского свистка. Гудок паровоза, лязг буферов, и поезд плавно тронулся.

Муравьев подал команду. Почетный караул четко звякнул винтовками. Муравьев не спускал взгляда с Колчака так близко он видел его впервые.

Перрон опустел. Муравьев, отпустив караул, увидел Кокшарова, подошел к нему.

— Простились, Владимир Петрович?

— Простился. Адмирал буквально подавлен оставлением Омска.

— Я видел, какой он бледный стоял у окна.

— Переживать поражение ему тягостно. Море приучило его побеждать. Кажется, пришло время и мне с вами проститься, Вадим.

— Ваш поезд уйдет через минут сорок. Слава богу, к нему караул не выводить.

— Сами когда покинете Омск?

— Кажется, в шесть утра.

— Прошу вас, Вадим, беречь жизнь Настеньки. Она достойна этого, да и любит вас искрение. Желаю вам счастья. Хранит вас Христос вместе с дочуркой.

Кокшаров перекрестил Муравьева.

— Я провожу вас до поезда.

— Не надо. Он же на третьем пути, это из-за метели его не видно.

— Разрешите, Владимир Петрович? Ведь встретимся с вами не так скоро.

— Пусть будет по-вашему. Проводите меня до конца перрона.

Пошли медленно и молча. У адмирала на глазах слезы. Перрон кончился.

— Давай, Вадим, поцелуемся.

Обнявшись, трижды поцеловались. Муравьев с наигранной веселостью выкрикнул:

— До скорой встречи, ваше превосходительство.

Кокшаров, ласково глядя на него, промолчал, резко повернувшись, пошел в метельную крутоверть.

Молчаливый уход Кокшарова озадачил Муравьева до озноба. Ему вдруг стало трудно дышать, пересиливая тревожность, крикнул:

— Владимир Петрович!

Не услышав ответа, постоял, всматриваясь в метельную ночную мглу, и пошел к вокзалу.

Кокшаров, расставшись с Муравьевым, не пошел к поезду Осведверха, а свернув в сторону путей, дошел до какого-то строения и, оглядевшись по сторонам, но из-за метели ничего не увидев, расстегнул шинель и достал из кармана браунинг.

Почувствовал во рту горечь. Прислушался к учащенному ритму сердца. Постоял, раздумывая, представил себе лицо Настеньки. Оно показалось ему таким счастливым, что даже прикрыл глаза. Горечь во рту сменила сухость, в ушах беспрерывный звон. Сняв фуражку, Кокшаров перекрестился и, приставив дуло браунинга к груди, нажал гашетку, дернувшись вперед, упал лицом в снег.

Метель продолжала бесноваться.

Ветер обжигал холодом.

Адмирала Кокшарова на родной земле засыпал снег…

***

Шел восьмой утренний час. Снегопад приутих, но сильней морозило.

Сиротливо звонил колокол.

По Атаманской шел Прохор Корешков. На правом плече на ремне висела винтовка дулом к земле. Когда ветер распахивал полы шинели, то видно, что на солдате японские башмаки из желтой кожи и такого же цвета обмотки. На груди Корешкова в такт шагов позванивали Георгиевские кресты, приколотые к шинели.

Заметив впереди конный разъезд, Корешков в нерешительности остановился, но решил с дороги перейти на тротуар, оставляя на пушистом снегу четкие следы.

Всадников ехало шестеро. У всех наизготове карабины. Ехавший впереди на гнедом коне в черной папахе с нашитой красной лентой, в кавалерийской шинели, поравнявшись с Корешковым, крикнул:

— Покажись!

Корешков, перескочив канаву, подбежал к всаднику, взяв под козырек. Всадник, опухшими глазами оглядев солдата, безразлично спросил:

— Остался?

— Так точно.

— И погоны от страха не сорвал?

— При них, доказательство налицо, что остался.

— Остался так остался.

— А вы, стало быть, пришли?

— Пришли. Патроны есть?

— Четыре обоймы.

— Три отдай мне.

Корешков достал из карманов шинели четыре обоймы.

— Все берите.

— Не обучай. Сказал три, значит, три.

Всадник взял у солдата три обоймы. Взглянув на них, сунул две в карман, а третью вставил в карабин.

— Может, и на курево богат?

— Японские цигарки водятся.

— Давай, какие есть.

Достав из грудного кармана шинели пачку японских сигарет, Корешков отдал всаднику, тот, понюхав табак, впервые улыбнулся.

— На вкус терпимые?

— Когда махры нет, то будто и ничего. От ихого дыма во рту одна кислость.

— Испробуем, какая такая кислость.

Всадники разъезда, окружив Корешкова, брали из пачки у товарища сигареты и раскуривали.

Возвратив Корешкову полупустую пачку, всадник наставительно сказал:

— Курить можно, но слабоваты. Ты по улицам не больно мотайся. Лучше где пережди. Понимай! Оглядимся, явишься, куда следует. Улица эта Атаманская?

— Она самая.

— Так не мотайся, а то схлопочешь пульку, и выйдет, что зря остался.

Всадники тронулись. Корешков смотрел им вслед. «Ну, погляди, ядрена вошь, обошлись-то вовсе как со своим. А чего удивляюсь? Солдат у всех солдат. А ведь как стращали».

Вернувшись на тротуар, Корешков, не торопясь, дошел до моста через Омь. Издалека доносились пулеметные очереди. Облокотившись на перила моста, солдат раскурил цигарку и смотрел, как подернутый льдом заснеженный Иртыш заволакивал дым от догоравшей пристани, той самой, к которой летом пристал «Товарпар» с Корешковым на борту. На мосту ветер взвихривал бородки поземки, как бы заметая следы ушедших.

Колокол продолжал сиротливо звонить…

Глава пятнадцатая

1

После взятия Омска Красной Армией прошло одиннадцать дней.

Власть над Сибирью зима приняла с ходу.

Снегопады чередовались со студеностью.

Редкий день не мели метели, переходя в прихваты буранов. Тогда в завываниях и высвистах ошалелого ветра оживало снежное безмолвие, выстилая во всех направлениях холстины шепотливых поземок, переметая дороги и бездорожье взбугренными сугробами, переползающими с места на место.

Снег.

Он лежал плотно, притоптанный ветром под коркой хрустящего наста.

Ветер.

Он носился то с хлестом порывов, валящих с ног, то со скачками заячьего бега.

Стужа.

Она умела постепенно леденить людское сознание звоном чистого воздуха и яркостью звезд.

Первый буран настиг караваны беженских обозов в Барабинской степи возле озера Чаны на берегах реки Омь, когда они внезапно схлестнулись, перемешиваясь, с частями и обозами отступавшей армии.

Воинские части шли и ехали разбродно. Грузовики ревом моторов пугали коней. Походные кухни дымили, растапливая в чанах снег для питьевой воды. На лафетах обыневших пушек сидели окоченевшие солдаты. На розвальнях, укрытых одеялами и брезентами, везли раненых и больных сыпняком, умерших в пути зарывали в сугробы. По обочинам дороги лежали туши павших коней, брошенные сани с пожитками, из сугробов торчали ноги и руки. Это следы тех, кто прошел днем раньше.

Армейские кони, вымотанные перегонами и обезножившие от фронтовой бескормицы, выбиваясь из сил, падали. Солдаты, выпрягая их еще теплые трупы, поминали животных цветастой бранью. Армия останавливала беженские обозы, отнимала у них сытых лошадей, а при сопротивлении применяла оружие, пачкая кровью белизну снегов. Все это творилось в колючем снежном тумане бурана. Ветер, завывая, приглушал голоса людской жизни. Беженцы, спасаясь от армии, двигались по сугробной целине, вверяя свою судьбу ямщикам. Сбиваясь в снежном тумане, путали направление и, плутая, играли со стихией в жмурки и замерзали, а вымотанные кони привозили в селения трупы в ковровых кошевах и в добротной одежде.

Для огромной беженской и армейской массы в селениях не хватало места для обогрева. Буранную стужу отогревали, косматясь пламенем, костры, а люди возле них старались сберечь жизнь.

Человек с ружьем, недавний для беженцев символ покоя, становился единоличным хозяином необходимого ему жизненного положения без желания считаться с положением людей без солдатской шинели.

Жестокость, шагая с цигаркой во рту, отшвыривала сострадание к любому чужому горю. Остатки сострадания в солдатах еще оживали от детского плача. Детские слезы напоминали самым ожесточенным, самым измученным непоправимыми ошибками, что и у них где-то остались семьи, что и у них от неведомых причин могут плакать их собственные дети.

По ночам люди вслушивались в рулады волчьего воя. Волчьи стаи шли за людским страданием по пятам.

Нм армия, ни беженцы не знали, где пути наступления Красной Армии. Но наступление ее на Петропавловск убеждало, что победители не намерены отдыхать. Армия и беженцы думали только об одном, как можно скорей увеличить расстояние между собой и оставленным Омском.

На двухпутной сибирской железнодорожной магистрали сплошные ленты составов. Они медленно движутся, им нельзя стоять, паровозам нужны топливо и вода. Состояние пара в локомотивах — первостепенная забота жителей на колесах. Остывший паровоз — трагедия. Но пока паровозы дымят и гудками напоминают о своей способности двигаться.

Над составами черными стаями носятся крикливые гороны. Из вагонов выкидывают под откосы умерших от сыпняка. Хоронить некогда, и вороны служат над покойниками птичьи панихиды.

К железной дороге до Барабинска беженские обозы близко не подпускали. Опасались, что под видом беженцев начнет действовать большевистское подполье, все сильней оживающее на просторах Сибири.

Стены вокзалов на станциях заклеены записками и сводками Осведверха с сообщениями, что наступление Красной Армии наконец остановлено и нет никакого основания сомневаться в нерушимости власти адмирала Колчака на просторах Сибири, Забайкалья и Дальнего Востока.

Правда людского страдания сплетается воедино с крикливой ложью. Эшелоны на Великом Сибирском пути, обозы на дорогах и бездорожье, карканье ворон, волчье вытье. И смерть в обнимку с сыпным тифом.

А ведь после взятия Омска Красной Армией прошло всего одиннадцать дней…

2

В селе на берегах реки Чулым, под боком у железнодорожной станции, поименованной в честь реки, стояла добротная заимка на самом краю берегового обрыва с крутым спуском зимней дороги в речное корыто. Как любая изба в селе, заимка ставлена по строгим законам сибирского обережения людской жизни от всяких напастей. Не так давно место перестало быть глухим, благодаря близости железной дороги.

Притулился лес к селу, то стоит вовсе около его изб, а то отодвинут десятинами пашен и лугов.

***

Закат после утихнувшего бурана ало-пламенный. Бродит ветерок с кусачей стужей. Солнечный свет лудит оранжевой густиной сугробные снега, примятые и исполосованные вдоль и поперек всякими санными полозьями прошедших армейских и беженских обозов по пути к Новониколаевску, что на Оби.

Сельская улица и сейчас запружена санями и кошевами с поднятыми, кверху подвязанными, оглоблями. В крытые дворы заведены даже не все лошади, но внесены сбруя, хомуты и дуги, а также пожитки…

***

В парадной просторной горнице в переднем святом углу иконы при огоньках лампад. Образа по величине разные. Лики на большинстве не знатки, и только глаза у Спаса Ярое Око да у двух святителей полны исступления. Древнего письма иконы. Снесены в сибирскую сторону в годины религиозных бурь. Кем снесены? Нынешние владельцы этого в памяти не держат. Снесены, должно, дедами, а то и прадедами. То ли теми, кто не хотел креститься тремя перстами, то ли теми, кто тайком ушел с просторов России, спасая себя от хомута барской крепостной неволи.

Возле широких лавок в переднем углу стол. Его столешница покоится на козлах и укрыта суровой, хорошо отстиранной холщовой скатертью. Горница приземиста. Встань мужик в рост да подними руку, и упрутся пальцы в доски потолка. Возле широкой пышущей жаром русской печи нависают полати. Из горницы две двери на кухню и в другие покои.

На столе на подносе медный самовар, до блеска начищенный квасной гущей. Стаканы. В вазочке — куски колотого сахара. Солонка. Кринка с топленым молоком. На тарелках ломти ржаного хлеба, квашеная капуста, политая подсолнечным маслом, соленые огурцы с крошеными груздьями и луком. Среди тарелок две бутылки. Одна пустая, а вторая с желтым самогоном — будто чай, потерявший цвет от лимона.

В душной горнице пахнет овчиной и махоркой.

За столом разместились: Вадим Муравьев все еще с погонами поручика. Его давно не бритое лицо заросло лохматой бородкой. Из-под расстегнутого френча видна грязная рубашка; капитан Стрельников, в его бороду пробилась густая седина, ворот его гимнастерки расстегнут; штабс-капитан Григорий Голубкин, несмотря на духоту в горнице, в накинутой на плечи шинели. Его знобит и мучает кашель.

На лавке у стены, ближе к самовару, Родион Кошечкин, рядом с ним Лабинский. Оба одеты с предельной простотой. Легко могут сойти за сибирских мужиков себе на уме. Лабинский позволил волосам запушить щеки и подбородок.

Лабинский взволнован: в Барабинской степи группа солдат забрала у него тройку, ему пришлось из-за этого бросить ценные вещи.

— Господа офицеры, как прикажете называть таких солдат? Естественно, только мародерами. Людьми, переставшими уважать в себе людское достоинство. На мое счастье, меня нагнала госпожа Топоркова с какой-то древней старушенцией и согласилась посадить жену в свою кошевку, а я получил возможность вывезти два ценных сундука. Ей-богу, слова бы не сказал, если б лошадей забрали для раненых. Но ведь их у меня отобрали солдаты с мордами, пышущими здоровьем. Но ничего! Я свое возьму. Дал бы только бог добраться до Новониколаевска. Там-то уж я добьюсь любой компенсации за отнятых лошадей.

— А у тебя, Григорий Павлович, есть от тех солдат расписка о взятых лошадях? Чем ты, кому докажешь, что все было именно так, а не иначе?

— До сих пор все верили мне на слово.

— Так это было в Омске.

— Солдаты везде обязаны нас охранять, а не грабить.

— А солдатам сейчас на вас наплевать, господин Лабинский. Беда для вас в том, что солдаты уразумели, что жертвовали жизнью не ради спасения Сибири от большевиков, а только ради вашего благополучия, — резко сказал капитан Стрельников. — Солдаты, господин Лабинский, научились теперь думать, даже неграмотные, и у всех заветная цель — сохранить жизнь. А беречь ее им приходится не только от пуль большевиков, но также и от пуль своего начальства, обладающего правом лишать их права жить. Для этого нужно только сказать «колчаковское слово и дело», вернее обвинить любого из них в причастности к большевикам. Подтвердите, господа капитаны, что говорю правду.

— Но долг офицеров уметь вовремя пресечь далеко идущие раздумья солдата.

— Не то время, не то время, господин Лабинский. Ведь офицеры тоже хотят жить. Ибо тоже многое поняли по-иному, а главное поняли, что поставили свою молодость рядом со старостью упрямых генералов. А ведь молодость обязывала нас думать, а мы как попугаи бездумно повторяли свое покорное «слушаюсь, ваше превосходительство».

Лично меня, господин Лабинский, ваш рассказ о потере лошадей не возмутил. Насколько мне известно, вам удалось приобрести новых. Приехали сюда на двух тройках. Солдаты отняли у вас лошадей, устав шагать. А ведь они от всех верст, пройденных по России до Барабинской степи, могли действительно устать, хотя их морды, как вы изволили сказать, и не были худыми.

Ваша житейская беда, господин Лабинский, в том, что вы за все привыкли платить, а заплатив, требовать исполнения ваших желаний. А почему не пробовали подумать, что не всех можно купить и не всех можно заставить отказаться от своего мышления ради того, что за этот отказ вами уплачено.

Представьте, что мне, капитану Стрельникову, уже почти противно существовать от сознания, что из-за лени вовремя задуматься я позволил себя втянуть в гражданскую войну, согласившись с чужим желанием, что офицерские погоны обязывают меня быть противником большевиков, хотя капитан Стрельников вышел из того же сословия, что и большевики. Теперь я со всеми измеряю версты сибирского пространства, пока оно не упрется в Великий или Тихий океан.

А что дальше? Что если мое теперешнее настроение не понравится начальству? Если вы, господин Лабинский, скажете о нем тем, кто вам выдаст в Новониколаевске любую компенсацию за лошадей?

— Господь с вами, господин капитан. Мне приходится слышать всякие мнения.

— А я не зря сказал вам об этом. Бывая теперь в обществе офицеров, вы должны держать язык на привязи, хотя вам в Омске верили на слово. Господин Кошечкин, у вас, кажется, папиросы? Угостите.

— С превеликим удовольствием.

Кошечкин передал Стрельникову коробку с папиросами.

— Давайте чайком баловаться и с глотки сивуху споласкивать.

Кошечкин начал наливать в стаканы чай.

— А ведь у меня, господа хорошие, в Омске, в самый последний день его существования под властью Колчака, тоже тройку отобрали.

— И тоже солдаты? — спросил штабс-капитан Голубкин и засмеялся.

— Нет, отняли три офицера. Да, да. Три офицера. А вышло все по-смешному. Кинуть Омск я решил раненько утром четырнадцатого ноября. Тройка стояла у крыльца. Вышел я во двор и стал слушать стрельбу. Слушаю и решаю, кто стреляет — красные али мы. И вдруг вбегают во двор три офицера и к тройке. Я тоже к ней. Но один офицер, вынув наган, повертев им перед моим носом, заставил понять, что сильнее меня с огненной игрушкой. Так тройка и была такова. Кони были хорошие. Надеюсь, что в добрые руки попались. Вороные кони.

Кошечкин, налив в блюдце горячий чай, откусил от куска сахар и отпил из блюдца несколько глотков.

— А как же выбрались из города, — спросил Муравьев.

— Смекалка выручила. Она ведь у всякого русского человека, ежели вовремя народится, то всегда к добру.

— Расскажите.

— Можно и рассказать, Вадим Сергеевич. Стою в пустом двору и переглядываюсь с кучером. А сам слышу, что стрельба вроде громче стала. Сорвался с места и бегом на ближний постоялый двор. На мое счастье, оказалась лошадь. Заплатил за нее золотишком и велел запрячь в розвальни. Снял с себя тулуп и шубу, кинул ее в сани, а сверху навалил соломы. Но ведь рожа-то у меня не пролетарская, вот и думал прикинуться покойником. Завернули меня в рогожу и положили вдоль розвальней, а кучер понукнул коня.

Счастливо доехали до цирка и напоролись на красный разъезд. Остановили всадники подводу, оглядели кучера, спросили, от чего помер покойник, и, узнав, что в одночасье, один из них, сплюнув, сказал товарищам, что пришел мне конец от страху.

Вот и все, а там, как у всех, видать, одинаково где нырок, где гладко. Так что, Григорий Павлыч, по коням не тужи. Живы останемся, глядишь, где, может, и на автомобиль пересядем. Скажите, Вадим Сергеевич, после Омска не встречались с адмиралом Кокшаровым?

— Он приказал нам долго жить.

— Помер? Когда же?

— В час ночи четырнадцатого ноября.

— Не выдержало стариковское сердце?

— Он застрелился.

Все сидевшие за столом перекрестились.

— Он меня комендантом «Товарпара» назначил, — сказал капитан Стрельников. — Успели схоронить?

— Да. Успели. На том месте, где перестал жить.

— Вот горе для Настеньки. Вам ведь придется сказать ей всю правду.

— Да, мне придется сказать. А главное, мне придется беречь ее жизнь, таково последнее желание адмирала.

В дверь из кухни в горницу вошел полковник в кавалерийской шинели без левой руки.

Сняв папаху, поздоровался:

— Добрый вечер, господа.

Сидевшие за столом офицеры поднялись. Муравьев торопливо застегнул френч, Стрельников воротник, Голубкин надел в рукава шинель.

— Не беспокойтесь, господа, и прошу сесть. Полковник Несмелов. Кто из вас может выручить в беде? Загнал коня. Нужно двигаться дальше. У вас, надеюсь, кони отдохнули.

— Мы без лошадей.

— Понятно.

— Возьмите моего коня, — предложил Кошечкин, — неплохой иноходец, приучен к седлу.

— Благодарю. А сами как?

— У меня тройка. Может, и ваш отойдет…

— Господа, у меня личное горе. Умерла бабушка. Любимая бабушка. Сиротой подобрала меня и вырастила.

— Присаживайтесь, — предложил Муравьев.

— Некогда! Вот разве глотну вашего зелья. В седле изрядно продрог.

Муравьев налил в стопку самогон и подал Несмелому.

— За ваше благополучие в пути, господа.

Несмелов выпил, поморщившись, закусил огурцом и, внимательно оглядев сидевших за столом, сел рядом с Голубкиным.

— Нескладно вышло с моей бабушкой. А был уверен, что все обойдется по-хорошему. Из Омска она выехала с госпожой Топорковой.

— С Глафирой? — спросил Кошечкин.

— Знаете ее?

— Давно. В доме моем бывала желанной гостьей.

— Выехали они благополучно. В Барабинской степи у знакомого госпожи Топорковой солдаты забрали тройку. Топоркова, желая выручить его из беды, посадила на свою тройку его жену. Они вместе доехали до ночлега в Груздевке.

На рассвете следующего утра этот знакомый, оказавшись негодяем и вором, подкупив ямщика, угнал с ночлега на двух тройках, бросив госпожу Топоркову и мою бабушку на произвол судьбы. Бабушка, напуганная всякими слухами, узнав о краже лошадей, умерла от разрыва сердца.

Лабинский побледнел, встал из-за стола и быстро пошел к двери.

— Куда, Лабинский? — спросил встревоженно Кошечкин.

— Жене пора лекарство дать.

Услышав знакомую фамилию, полковник вскочил.

— Кто Лабинский?

— Я, — шепотом ответил приросший к месту Лабинский.

— Вор! Омский богач Лабинский Григорий Павлович — вор! Так это из-за вас бабушка?..

— Позвольте? Какая бабушка? — растерянно говорил Лабинский.

— Вор. Третьи сутки ищу вас по всем селениям.

Лицо полковника исказила злоба, выхватив из кармана шинели браунинг, он дважды выстрелил в Лабинского.

Постояв неподвижно, положил браунинг в карман шинели.

— Прошу извинить, господа. Время такое подошло, когда надо око за око. Честь имею.

Перешагнув через труп Лабинского, Несмелов ушел в кухню.

За столом все сидели неподвижно. Кошечкин, встряхивая головой, беспрестанно икал…

3

Полковник Несмелов только на третий день, в селении около станции Обь, догнал свой третий Особый полк резерва Ставки, сформированный в Уфе накануне переезда директории в Омск.

В составе полка много башкир. Его командир генерал-майор Ломтиков часто болел, поэтому полком фактически командовал Несмелов. У солдат за свою справедливость он пользовался уважением, они между собой называли его «Наш безрукий»…

Разыскав избу, в которой ночевал генерал, Несмелов явился к нему, когда он парил в деревянной бадье больную ногу.

— Наконец-то появился, не запылился, — обрадованно приветствовал генерал Несмелова. — Представь, дорогуша, я даже волновался, отпустив тебя. Чего стоишь? Раздевайся. Услышишь новость, для меня долгожданную и желанную.

Несмелов, сняв шинель, положил ее на лавку.

— Разыскал конокрада? — спросил генерал.

— И даже застрелил.

— Значит, разыскал. Молодец. И застрелил? Пожалуй, правильно поступил.

Генерал, вынув ногу из бадьи, начал вытирать ее полотенцем. Несмелов наблюдал, с какой осторожностью и заботой генерал относился к ноге.

— Сильно болит?

— Прошлую ночь очень мучила.

Обернув ногу шерстяной портянкой, генерал сунул ее в валенок.

— Значит, застрелил? — как будто уверяя себя в услышанном, еще раз спросил генерал, подойдя к русской печке, а прислонившись к ней спиной, снова задал вопрос:

— Дети остались после покойника?

— Нет! Только вдова.

— Молодая?

— Не видел.

— Вдова пристроится. Что детей нет, это хорошо. Время такое, что женщине надо быть за мужской спиной.

— А мне кажется, что пришло время, когда нам надо быть за женской спиной. Наше счастье, что женщины с нами. Без них мы бы до Байкала перегрызли друг друга.

— Верно говоришь, дорогуша. Дано нашим женщинам в нас поглядом горячность и злобу остужать. А мы озверели от неудач, да и оттого, что понимать друг друга разучились из-за политической безграмотности. Значит, конокрада ты застрелил?

— И даже не сожалею. Даже, если хотите, доволен, что отомстил за бабушку.

— Но помнить об убитом все равно будешь, когда в тебе злоба перекипит. Жалость в людях очень стойкое чувство.

Чтобы сменить тему разговора, Несмелов спросил:

— Какую-то новость обещали?

— Обещал. Назначен ты командиром полка, а я, слава богу, свободен от сей напасти.

— И приказ есть?

— Как же, самим адмиралом подписанный. Вот изволь. Убедись.

Генерал достал из кармана френча листок и отдал Несмелову. Тот, прочитав приказ, хотел возвратить его генералу.

— Нет, дорогуша, клади в свой карман. И, конечно, прими мои поздравления.

— Вы к семье?

— Обязательно. На мое счастье, жена с дочерью сейчас в эшелоне на станции Новониколаевска.

— Совет примите?

— Если дельный, то обязательно.

— Возьмите в полку пару лошадей. Вестовой у вас надежный. Семью немедленно заберите из эшелона и на конской тяге вперед до границы с Маньчжурией.

— Прикажешь, дорогуша, понять тебя?

— Именно понять и воспользоваться советом. До сих пор вы мне доверяли. Не так ли?

— Значит, уверен, что должен следовать сразу до Маньчжурии.

— До той самой нашей Полосы отчуждения, на которой рельсы Китайской Восточной железной дороги. Спасибо, что Витте вовремя о нас позаботился. Что ж, счастливый путь. Лихом меня не вспоминайте.

— О таком, дорогуша, молчи. Но обещай и мне, старику, себя сберегать, чтобы еще раз с тобой встретиться. Знаю тебя. Иной раз очертя голову в опасность лезешь.

— А поэтому и живу до сих пор, правда, уже без руки. Убежден, что людской страх — магнит для любой пули. Когда пожелаете сдать полк?

— Он давно в твоих руках. Построй его хотя бы завтра, а я, попрощавшись с ним, в путь на паре гнедых. А сейчас, дорогуша, нам предстоит нанести визит к «Злому».

— Зачем к нему?

— Вчера потребовал меня к себе. Он теперь важная птица. Особо уполномоченный Ставки на магистрали по всем вопросам эвакуации союзных и своих эшелонов.

— Может быть, лучше будет, если я один повидаюсь с ним.

— Спасибо. Резонное решение, ибо ты теперь законный командир. По правде сказать, просто не выношу «Злого». Только обещай, дорогуша, держать себя в руках. Он весь пропитан наглостью.

— Разве не знаете, что мы, беседуя, уже теребили друг другу нервы?

— Когда?

— Под Курганом. Вы тогда лежали в госпитале.

— Что скажешь, если спросит, почему я не явился на свидание?

— Покажу приказ. Ему понадобился командир полка, он перед ним. Кроме того, он для меня не начальство.

— Ну, с богом. Бери мою лошадь, и на станцию. Всего каких-нибудь четыре версты. Может, побреешься?

— Не подумаю.

***

На станции Обь, вблизи города Новониколаевска, поодаль от товарных пакгаузов на запасном пути, неделю назад встал бронепоезд с двумя комфортабельными служебными вагонами.

В них помещался штаб генерал-лейтенанта Генриха Генриховича Лимница с новым званием Особого Уполномоченного по чрезвычайным вопросам военной эвакуации на магистрали Великого Сибирского пути.

Свою военную карьеру капитан Лимниц начал в русско-японскую войну в штабе генерала Куропаткина.

С театра военных действий в Петербург Лимниц вернулся в свите опального командующего, но с орденом «Владимира с мечами» и погонами подполковника.

О существовании Лимница прогрессивная общественность России с возмущением узнала в тысяча девятьсот шестом году, когда он, командуя карательным отрядом, искоренял последствия революционной крамолы в городах Поволжья.

Газеты тогда немало писали о его ревностной преданности престолу, а главное, не забывали упоминать о чинимых им зверствах при расправах с арестованными революционерами.

Неприглядная деятельность палача с офицерскими погонами вынудила правительство отозвать его с этого поста, даже обвинить в превышении власти, но кличка «Злой» со страниц газет запомнилась и особенно крепко теми, кто так или иначе был причастен к первой русской революции.

В августовские дни тысяча девятьсот четырнадцатого года, когда Россия вступила в войну с немцами, генерал Куропаткин, формируя свой штаб, не забыл вспомнить о приятном офицере Лимнице, не покинувшем его в тяжелые минуты опалы на полях Маньчжурии, и Лимниц вновь отбывает на театр военных действий в штабе генерала.

Февральская революция застает Лимница в чине генерал-майора. Но Лимниц хорошо помнит о своей деятельности в Поволжье. Опасаясь, что и о нем помнят революционеры, Лимниц отбывает с фронта спешно: сначала в командировку в Петербург, а из него на Южный Урал. В Катав-Ивановском заводе находит приют в качестве инженера и доживает в нем до счастливых дней чешского мятежа, когда Ян Сыровый со своим начальником штаба полковником Войцеховским в Челябинске свергают Советскую власть. Лимниц появляется в Челябинске, заводит знакомство с Войцеховским, быстро находит с ним общий язык и, с согласия Сырового, остается при его штабе.

И наконец, при появлении в Омске адмирала Колчака, Лимниц сначала на скромной должности при Совете министров, а после встречи с генералом Сахаровым, найдя в памяти общих знакомых по двум войнам, Лимниц почти всегда около генерала в той или иной должности по наведению порядка в борьбе с подпольными организациями большевиков.

В Челябинске, Уфе и Омске Лимниц любил вспоминать свою родословную. Особенно похвалялся преданностью монархии, упоминая при этом, что это у него родовая черта, ибо его предок при Николае Первом был среди офицеров, доставивших в Петербург декабриста Пестеля.

Любил он рассказывать и о своих расправах с революционерами, за что и заслужил от них кличку «Злой». Так эта кличка стала известна в колчаковской армии и утвердилась за генералом после того, как Лимниц расстреливал всякого заподозренного в симпатиях к большевикам.

***

Когда полковник Несмелов с вестовым подъехали к вокзалу станции Обь, светило яркое, но не греющее солнце, а от блесток на снегу ломило глаза. На площади на трех столбах с телеграфными проводами трое повешенных.

Узнав от дежурного по станции место стоянки бронепоезда с вагонами Лимница, Несмелов, спешившись, приказал вестовому ожидать его, сам направился к бронепоезду.

Из-за безветрия дым из труб паровозов столбами поднимался ввысь. Возле эшелонов толпы людей и солдат. Ревут гармошки. Подойдя к бронепоезду, Несмелов увидел часовых. Из вагона вышел Дутов, Несмелов отдал честь, но Дутов в ответ только кивнул.

Войдя в вагон, Несмелов разделся. Попросил надушенного адъютанта о себе доложить. Через минуту адъютант пригласил его пройти к генералу. Несмелов сошел в уютный салон, обитый синим бархатом.

— Ваше превосходительство, командир Третьего Особого полка полковник Несмелов явился по вашему вызову.

Лимниц стоял у окна спиной и, не оборачиваясь, спросил:

— Почему явились? Я вызывал генерала Ломтикова.

— Вы вызывали командира полка. Он перед вами.

Лимниц повернулся. Оглядев Несмелова, достал из кармана френча портсигар, закурил папиросу, положил портсигар на столик, на котором стояла бутылка вина и два фужера.

Генерал был высокого роста и, несмотря на годы, сохранил спортивность фигуры. Его характерное, волевое лицо даже красиво. Седые волосы в завитках. Холодные глаза пытливы, но спокойны, зато руки в постоянном движении. Их кисти то утопают в карманах, то, заложенные за спину, сжимаются в кулаки.

Сев в кресло возле столика, Лимниц, не глядя на Несмелова, заговорил:

— Позавчера у меня был разговор с Ломтиковым, но он ничего не сказал о своей отставке. Оказывается, обходительный, но не искренний старик. Себе на уме.

Несмелов, не дождавшись приглашения сесть, сел в кресло без приглашения.

Лимниц вынужден был исправить свою нетактичность.

— Прошу простить. Бардак, творящийся на железной дороге, совершенно издергал нервы. Мы с вами уже встречались.

— Даже совсем недавно.

— Помню. Тогда я не смог убедить вас.

— Да, не смогли.

— И вы оказались правы, Ринову с его казачками красные намяли бока. Надеюсь, что сегодня поймем друг друга. Итак Третий Особый в ваших руках. Дельная боевая часть. Нужно признать, что в этом ваша заслуга.

— Заслуга генерала Ломтикова.

— Не скромничайте. Вам это не к лицу. Я принял решение сблизиться с вами, несмотря на различность наших характеров. Но мы оба злы на большевиков, и уже это должно нас сближать. У вас так же, как у меня, есть кличка. Для своих башкир вы «безрукий». Итак полковник. Постойте, почему полковник? Еще в Кургане читал приказ правительства о производстве вас в генерал-майоры.

— Знаю об этом, но считаю, что сибирское правительство неполномочно присваивать воинские звания.

— Но даже адмирал Колчак признал это право за своим правительством, когда оно присвоило ему звание полного адмирала.

— Разрешите мне остаться при своем мнении на этот счет. Чин полковника получил, когда русская армия была императорской.

— Ну, батенька, империи теперь и след простыл.

— Значит, быть мне полковником.

— Дурацкая блажь.

— Прошу не забываться, ваше превосходительство.

Лимниц даже вздрогнул от сказанного Несмеловым, но увидев в его глазах злость, поднялся. Несмелов продолжал сидеть.

— Ставлю вас в известность, что мне даны на железнодорожной магистрали неограниченные права, включительно до права изменять маршруты любых воинских частей.

— Мой полк не на магистрали.

— Но около нее. Я решил, что он должен быть у меня всегда под рукой. Знаете, необходимость в боевой части у меня может появиться в любой момент. Поэтому вам придется в Новониколаевске занять эшелон.

— К сожалению, ваше превосходительство, у моего полка есть четкая директива Ставки, не подлежащая изменению.

— Знаю о такой директиве. Бред Каппеля: партизан опасается. Где они?

— Чуть впереди, ваше превосходительство. Надеюсь, об отрядах Щетинкина слышали? С ними даже генерал Розанов ничего не может сделать. Поэтому пребывание боевой части на колесах считаю абсурдом. Думаю, что многие части скоро с эшелонами расстанутся. Магистраль опасна для армии на колесах.

— Ваши соображения меня не интересуют. Вернее, мне на них просто наплевать, ибо у меня единственная цель — это сохранение порядка в движении на магистрали.

— Я уже видел ваши методы установления порядка на телеграфных столбах около вокзала.

— Вы смеете?

— Смею, ваше превосходительство. Ибо убежден, что теперь удавленниками наступления красных не остановить. Любая ваша расправа над местными большевиками тотчас вызовет контррасправу красного подполья, а на колесах тысячи женщин и детей.

— Полковник!..

— Не кричите. У меня тоже не слабый голос. Излюбленное вами «сахаровское слово и дело» ко мне не сможете применить. Мой авторитет противника большевиков крепок.

— Сегодня получите приказ.

— Не ставьте, генерал, себя в неловкое положение, ибо я ему не подчиняюсь. Мой ответ вам известен, поэтому разрешите быть свободным.

— Тогда дайте мне для бронепоезда две пушки.

— О чем просите, генерал? Мой полк боевая единица.

— Неужели придется брать пушки силой?

— Попробуйте. Не забывайте, что омская пора кончилась. Наступила пора, когда надо думать, чтобы выжить.

— Но у меня долг, который обязан выполнить. Долг перед всеми, кто на колесах.

— Прежде всего перед союзниками, чтобы они живыми доехали до Тихого океана. У меня тоже долг, но не перед союзниками, которых я не просил ввязываться. Мой долг важнее вашего, он перед солдатами, спасавшими Сибирь от большевиков по рецептам из Парижа, Лондона и Вашингтона. Разве их вина, что наши генералы не могли сговориться, кому из них сесть на белого коня для въезда в Москву? Надеюсь, согласитесь, что прав.

— Полковник, я прошу дать мне пушки, без них мой бронепоезд не имеет реальной боевой силы. Осмотрите его и поймете.

— Пушки не дам. Но прежде чем решите взять их у меня силой, помните, что артиллеристы Третьего Особого хорошие стрелки. Честь имею.

Несмелов вышел из салона. Сорвав с вешалки шинель и папаху, соскочил с подножки вагона, оделся и, сдерживая в себе душившую злость, зашагал, четко ставя ноги на утоптанную снежную тропу.

Глава шестнадцатая

1

Ранним утром второго декабря капитаны Муравьев и Стрельников добрались с беженским эшелоном до станции города Новониколаевска. Григорий Голубкин неожиданно отстал от них, решив утешать вдову убитого Лабинского.

Город засыпал снег. Шел он без ветра, густой завесой, ослабляя холод. Оставив Стрельникова с вещами на вокзале, Муравьев отправился на главный почтамт в надежде получить письмо от Настеньки Кокшаровой, как условился с ней при ее отъезде из Омска.

Городские улицы богатого сибирского города на величественной Оби переполнены воинскими частями. Почти возле каждых ворот дымят походные кухни, стоят заносимые снегом понурые лошади с подвязанными к мордам торбами с овсом, кое-где укрытые брезентами пушки и двуколки с зарядными ящиками. По дороге движутся вереницы подвод.

На почтамте у окошек толпятся люди для посылки телеграмм и получения писем до востребования. Здесь преобладание штатских и больше всего в толпе женщин всех возрастов.

Стоя в очереди у окошка писем до востребования, Муравьев наблюдал за выражением на лицах у всех, кто уже получил долгожданные письма. Его поражала торопливость, с которой прочитывались и вновь перечитывались письма. Различные строки в них мгновенно меняли выражения на лицах, убирая с них намеки на улыбки или заставляя оживать улыбки.

Особенно колоритны лица женщин: в их глазах или вспыхивают живые искры, или же от слез мгновенно тухнут, выявляя всю глубину переживаемых ими радостей и огорчений.

Муравьев очнулся от раздумий, услышав из окошка строгий вопрос:

— Фамилия, капитан?

— Муравьев.

— Полнее?

— Вадим Сергеевич.

Женщина безразлично перебрала письма в большой пачке. Не найдя в ней фамилии Муравьева, взяла в руки вторую пачку с менее помятыми конвертами и, вынув из нее письмо, подала Муравьеву.

— Спасибо.

— Пожалуйста.

Держа конверт в руках, Муравьев отошел к окну, распечатал.

«Вадим Сергеевич, — начал он читать сиреневый листок, исписанный мягким почерком. — Я благополучно и, представьте, даже без простуды добралась до Красноярска. У местных Кошечкиных меня приняли очень ласково. Но я вся в тревоге. Вчера была на вокзале и, узнав, что папин поезд в Красноярске, бросилась, не помня себя от радости, разыскивать его на путях, надеясь на встречу с папой. Но папы в поезде не оказалось. Меня успокоили, что, видимо, папа в Омске опоздал к отходу поезда и теперь едет с каким-то другим эшелоном.

Где вы теперь оба? Мне без вас страшно и одиноко. Вадим, берегите себя. Сдержите свое обещание встретиться со мной, чтобы не расставаться. Помните, мой дорогой, что люблю вас и памятью о вас согреваю свою жизнь, наполненную ожиданием скорой встречи с папой и вами. Хранит вас Христос.

Ваша Настенька».

Муравьев не мог оторвать глаз от подписи «ваша Настенька» и снова начал перечитывать письмо.

— Вадим! Господи, да ты ли это? — Он вздрогнул от громко и радостно произнесенного имени.

Муравьев не сразу узнал стоявшего перед ним поручика.

— Не узнаешь меня?

— Узнал! — облегченно вздохнул Муравьев. — Костя! Понимаешь, получил письмо…

Офицеры обнялись и расцеловались. Муравьев встретил Константина Можарова, с ним он вместе окончил военное училище.

— Где остановился?

— Нигде. Только сейчас объявился в сем граде.

— Тогда ко мне.

— Но я не один.

— Женат?

— Нет, с приятелем капитаном Стрельниковым.

— А хоть с десятью капитанами. У меня в родительском доме места хватит. Ко мне без всяких разговоров. Немедленно. Это же мой родной город. Здесь у меня отец и сестра. Все увидишь и узнаешь. Дух захватывает от радости, что встретил тебя, Вадимушка, дорогой мой. А капитан где?

— На вокзале. Удобно ли к тебе? По облику сам видишь какой, а кроме того обовшивели.

— Чепуху городишь. У меня машина. Заскочим на вокзал за твоим приятелем и ко мне домой.

— Ты в какой части?

— Адъютант коменданта города. Понятно? Пойдем, пойдем. Сегодня воскресенье, и у нас после обедни будем есть пироги. Так что встречу справим по всем правилам.

2

Уже четыре дня Муравьев и Стрельников с особым наслаждением привыкали к уюту гостеприимного дома поручика Константина Можарова, сына священника, настоятеля местного кафедрального собора отца Алексея. Они испытывали почти физически ощутимое удовольствие, не соприкасаясь с колчаковской Сибирью, оставленной ими за порогом поповского дома.

Офицеры наконец вымылись в бане, побрились, оделись в чистое белье и новое обмундирование. Это все предоставил им поручик Можаров, включительно до шинелей, правда, солдатских, но родного русского покроя, каким-то чудом уцелевших на интендантском складе с шестнадцатого года и, видимо, сшитых в местных пошивочных мастерских в канун революции.

Все дни, став нежданными гостями, офицеры не выходили из дома. Они ели, пили, спали, разговаривали, спорили обо всем, что их могло волновать в эти дни. Они были окружены трогательными заботами друга, его отца и особенно его сестры Марины Алексеевны, преподавательницы истории в местной женской гимназии. Обладательница красивого голоса, Марина Алексеевна виртуозно играла на гитаре.

Жизнь в доме Можаровых текла тем спокойным, по-русски размеренным ритмом давнего бытового уклада, в котором все складывалось из таких необходимых житейских мелочей, начиная от неугасимых огоньков в лампадках, скрипа половиц и скрипа ступенек лестницы во второй парадный этаж.

В доме жили свои, принадлежащие только ему, запахи ладана, розового масла и гари деревянного масла. Уютный можаровский дом начинался от половиков, деревянных кадушек с фикусами и олеандрами и не мог не напомнить Муравьеву и Стрельникову о родных домах, в которых также были вещи, похожие на окружавшие их сейчас. Все это было в их родных домах, и память услужливо напоминала о местах, которые они там занимали. В их родных домах были тоже свои запахи свежеиспеченного хлеба, запахи стеариновых свечей и французских духов. И от всего этого им пришлось уйти, когда их заставили поверить, что именно им, молодым офицерам русской армии, принадлежит честь защищать единство России от интернациональной идеи большевиков.

Теперь, когда Муравьев и Стрельников соприкоснулись со всей омерзительной действительностью и жестокостью гражданской войны, им хотелось как можно реже вспоминать о всех горестных днях и ночах, окунувших их в реальность житейской трясины из генеральских интриг и распрей, из политических махинаций своих и иностранных политиков, из жуликов всех мастей и сословий.

Обо всем этом хотелось забыть в доме Можаровых, где для Муравьева и Стрельникова дни проходили счастливо. Особенными в этих днях были вечера, когда за самоваром в обществе Кости, отца Алексея и Марины Алексеевны от незатейливой беседы оживали смелые мысли о всем происходящем. Говорили о прошлом, настоящем и будущем. И особенно о будущем, для всех таком неведомом, но неизбежном. От самовара уходили в гостиную, засиживались допоздна. Хозяева никак не могли уговорить гостей спать на кроватях. Они упорно ложились спать на пол, боясь наградить хозяев кусучей нечистью…

***

В просторной гостиной на голубых обоях раскиданы васильки. В простенках четырех окон высокие зеркала в резных рамах из красного дерева. На окнах плотные гобеленовые шторы. Две голландские печки облицованы поливными изразцами — синие кораблики с парусами.

На столе под плюшевой скатертью в парном подсвечнике горящие свечи. Двум огонькам не под силу побороть темноту в комнате, но они все же сгрудили ее и уплотнили в трех углах, а в красном в лимонном свете огонька лампадки с бликами на серебряном окладе образ Нерукотворного Спаса.

Перед столом у стены диван с высокой спинкой, украшенной резьбой с зеркальной вставкой. Вокруг стола три кресла с шелковыми подушками, на них розы, вышитые гладью.

На столе два толстых альбома с картонными страницами семейных фотографий. Переплеты альбомов из вишневого бархата с накладными медными украшениями. На диване с гитарой Марина Алексеевна в черном платье с кружевным воротником и обшлагами.

Ее каштановые волосы с густой паутиной преждевременной седины на висках. Голубые глаза дарят лицу то особое очарование нежной женственности, способной останавливать на себе внимание.

Хозяин дома, отец Алексей, в серой суконной рясе ходит по комнате, придерживая правой рукой на груди серебряный наперстный крест. Он среднего роста, сухопарый, седовласый.

Ходит, задумавшись то ли о том, что недавно было сказано, то ли о своем повседневном в жизни священника. Ходит, а его расплывчатая тень переползает по стене между голландскими печками.

Муравьев и Стрельников в креслах. Стрельников курит. Облачко табачного дыма нависает над огоньками свечей и, разрываемое их жаром на волокна, исчезает в темных углах.

Марина Алексеевна еще ни разу не включала в гостиной электричество, обходясь огнями свечей, так как больше всего любила их живой свет, помогающий думать и способный согревать.

Она только что спела грустный романс об осенних астрах и перебирает пальцами струны. Тишину комнаты наполняет ласковая мелодия.

— Наш вчерашний разговор о мужестве русского народа не покидал меня, в классе мешал заниматься. Рассказывая о римских цезарях, не переставала думать о мужестве своего народа. За покой своей земли-кормилицы русские издавна стояли насмерть. За неприкосновенность ее сражались чаще всего босые, а то в лаптях, укрывая пламенное сердце холщовой рубахой да материнским благословлением.

Марина Алексеевна положила гитару на диван.

— Разве не мужество русских простолюдинов заслонило и спасло от гибели культуру Запада, не позволив полчищам монгольских конниц втоптать в землю ее черепки? История русского мужества хранится в земляных валах, в руинах крепостных стен древних городов.

История русского мужества утверждалась по-всякому, но всегда всем народом. То в битвах с пришлыми врагами, то в извечном споре с царями и боярами. Всегда за право своего вольготного дыхания, и этот спор обильно поливался кровью с головы до пят.

— Мариночка, не волнуйся, — попросил отец Алексей.

— Не перебивай, папа. Должна высказаться. Понимаешь, должна! Устала молчать! Надеюсь, гости поймут, почему не могу молчать?

— На поле Куликовом подвиг совершил русский народ. И не молитвы Александра Первого явили чудо победы воинам Кутузова на поле Бородина. Все это совершил мужественный простой народ.

Столетиями от сытой блажи кувыркались на троне цари разных династий. Надежды русского народа сбылись в семнадцатом году. Империя сгинула, и народилась революция, утвердившая после Октября идею Ленина о власти Советов.

Вы-то, господа, знаете лучше меня, как народ отстаивает свои права, обретенные в революции. Я даже не сомневаюсь, что именно вы уже сознаете, что народного мужества не осилить.

— Марина Алексеевна, я крестьянин. Но однако не смог принять их веры в новую государственную жизнь России, — сказал Стрельников.

— Сами не приняли или вас убедили, что не должны ее принимать? — спросила Марина Алексеевна.

— Отвечу. Погоны меня убедили. Умеете задавать вопросы, Марина Алексеевна. Все чаще и чаще убеждаюсь, что порой наши женщины, при решении сложных жизненных вопросов, куда умнее нас. Значит, вы жалеете нас?

— Да, именно вас особенно жаль. У каждого из вас есть та, которой вы дороги. Говорю не только о матерях. Говорю о женщинах, любящих вас, о тех, кого любите вы. Им вы причиняете горе. Вам они надеялись дарить счастье любви и материнства. Мой любимый был также обманут званием офицера и был убит здесь во время чешского мятежа, поднятого генералом Гайдой. Такой же у меня и брат Костя. Мы с отцом живем в тревоге, не зная, куда уведет его из России звание колчаковского офицера.

Я люблю Костю. Он всегда был со мной ласков, и особенно когда не стало мамы.

— Мариночка, не надо, — попросил дочь отец Алексей.

— Хорошо, папа. Я сказала все.

Марина Алексеевна, откинувшись к спинке дивана, прикрыла глаза. Ее вздрагивающие брови выдавали душевное состояние. Из столовой донесся мелодичный бой стенных часов, известив об окончании десятого вечернего часа.

Стрельников чиркнул спичкой по коробке. Марина Алексеевна, открыв глаза, взяла в руки гитару, под пальцами зазвенели струны. Отец Алексей спросил:

— Мариночка, Костик не предупреждал, что поздно вернется?

— Не предупреждал.

— Уже десять часов.

— Видимо, что-то случилось. Сам знаешь, Костин генерал с причудами.

— Может быть, у него сегодня ночное дежурство?

— Дежурство у него завтра. Меня успокаивал, а сам безо всякой причины волнуешься.

— Время такое суматошное.

— Для меня в вашем доме, отец Алексей, это суматошное время осталось за воротами. Для меня здесь покой. Я почти забыл, что идет война. Мне все кажется, будто просто зашел к вам в гости, а если и уйду, то снова вернусь, — сказал Муравьев.

— Дал бы бог, чтобы так и случилось. Чтобы уйдя от нас, вдруг неожиданно вернулись.

— Не поверите, отец Алексей, живу у вас во власти покоя, неизвестного мне до сих пор. Даже разум не теребят вопросы, а ведь не давали покоя весь год.

— Мне понятно ваше состояние, Вадим Сергеевич. Устали вы от дикого бега злополучного времени. Зрением и слухом до предела перегрузили память. Немало пережили. Того больше перевидали чужого горя и страдания. Утопили свой душевный покой в ужасах братоубийства.

Священник говорил спокойно, и только участившиеся шаги выдавали его волнение.

— Верьте на слово. Молодость быстрей старости устает от поглядов на людскую кровь. Вся страна смертельно устала от кошмара гражданской войны. Устали не только вы с оружием в руках: все от мала до велика истощены. В каждой семье есть близкие, кого с озлоблением награждаем кличками — «красные», «белые». Вот почему вы, Вадим Сергеевич, и ощутили покой в моем доме. И еще оттого, что давно не ворошили разум беседами на темы, которые вас властно заставляла забыть война.

— Что же будет со мной, когда расстанусь с вами?

— Все то же, от чего временно в стенах дома отдохнули ваше зрение и слух, о чем кратковременно не думали. Мы с Мариночкой будем надеяться, что запомните нас. Потому, как говорят в народе, пришлись друг другу ко двору. Я верю, что иные краткие встречи обретают долговечность. Но также не сомневаюсь, что ко всему привычному прибавится у вас самая мучительная мысль о разлуке с Родиной. Сами сознаете, что разлука неизбежна.

— Но разве у вас нет подобной мысли?

— Нет, Вадим Сергеевич. Для меня она недопустима.

— Позвольте, отец Алексей, прикажете понять, что вы с дочерью останетесь в Новониколаевске после нашего ухода? — спросил растерянный Стрельников. — Да вам же не простят, что вы отец колчаковского офицера. Наконец, вы священник. Вам ли неизвестно отношение большевиков к служителям церкви. Для них вы мракобес в рясе, опасный сеятель опиума религии. Просто невозможно поверить.

— Отец Алексей, неужели правда, что останетесь? Марина Алексеевна, почему молчите?

— Да, господа, мы останемся. Мы уже жили при Советской власти.

— Тогда было другое время. Сейчас будет водоворот последствий гражданской войны. Вы же намеренно обрекаете себя на гибель.

— Почему на гибель? На жизнь, Вадим Сергеевич.

— Поймите, даже наше пребывание у вас дорого обойдется.

— С этим согласен. Возможно, мы вынуждены будем отвечать за все содеянное вами. Но обреченными мы будем на родной русской земле. Обреченными с надеждой на то, что родной народ не утерял милосердия. Ваша обреченность будет страшнее нашей. Вам скоро станет невыносимо без родной земли. Вы будете беззащитны, бессильны, как дети без твердой и ласковой руки матери.

— К сожалению, нам не разубедить друг друга в неправильности принятого решения, — вступила в разговор Марина Алексеевна. — Помешает обычный человеческий страх за свою жизнь, которой скоро будут распоряжаться победители. Но папа прав. Наша обреченность останется на родной земле. У нас будет надежда, что победители смогут нас понять.

Право, господа, не волнуйтесь за нас. У вас и без того будут опасения о многом, совсем непредвиденном. У меня с отцом не могло быть иного решения после всего узнанного и увиденного при власти Колчака.

На лестнице раздались торопливые шаги и в гостиную вошел поручик Можаров.

— По лицу родителя вижу, что волновался.

— Мы все волновались. Но не только потому, что ты где-то задержался.

— Такая у меня служба, сестренка. Хотите узнать новость? Час назад на вокзале убили генерала Лимница.

— Так! Все же нашелся большевичок, кончивший «Злого», — довольно произнес Стрельников.

— Убил генерала наш колчаковец-башкирин.

— Покушение?

— Какое покушение. Лимниц сам напросился на смерть. Ударил по физии солдата, когда тот помешал ему в дверях. Но башкирин, получив генеральскую оплеуху, выхватил из кармана лимонку и кинул генералу под ноги, но сам увернуться не успел. Результат — два трупа и похоронный марш. Мой комендант в сердечном припадке. А я перед вами с желанием узнать, какими проблемами без меня донимали мозги?

— Говорили о мужестве русского народа и о вашей обреченности.

— Но это, сестренка, довольно мрачная тема.

— Но, представь, нас она не испугала.

— Вадим, просьбу твою выполнил. Сестра твоя с мужем уже выехала в Иркутск, но адрес неизвестен. Да. Чуть не забыл о самом главном. Послезавтра нас в Новониколаевске не будет. Надеюсь, капитаны составят мне компанию до Красноярска. Чего молчите?

— Это возможно? — спросил Муравьев.

— Все уже устроено. Родственники не удивлены, давно свыклись, что расстанутся с блудным сыном в офицерском звании.

— Не балагань, Костя!

— Балаганю, сестренка, чтобы не впасть в истерику. Ведь послезавтра буду уже без вас, без родного дома, без голубизны твоих ласковых глаз, сестренка, без плача твоей гитары. Без всего из-за желания поиграть в солдатики…

Глава семнадцатая

1

В звонком декабрьском воздухе над Красноярском колокольный звон. Он начинается с раннего утра, когда город еще в мантии мглы длинной зимней ночи, звучит весь день и… до вспышек вечерних звезд.

Могучее гудение колокольного сплава из серебра и меди разносится торжественной увертюрой, а повторяемое эхом на просторах скованного льдом Енисея, удаляясь отзвуками, становится похожим на гром далекой грозы.

Церкви переполнены плотными толпами молящихся, взыскующими о божественном чуде, способном внести успокоение в людские сознания, восстановив в них ясность мышления, утерянного из-за необоримых разладов души, сердца и совести.

Город во власти военных и беженцев.

Беженцы появились еще в сентябрьские дни, упорно вживались в чужую, дорого стоящую городскую тесноту коренных жителей. Они не спешили расстаться со всеми неудобствами временного пристанища, обретая из фронтовых сводок Ставки верховного правителя уверенность, что именно Красноярск не постигнет участь Омска, Новониколаевска и других городов. Уверенность все же не была свободна от опасений, а вдруг обреченность не минует и Красноярска, но тогда, успокаивая тревогу, старались думать, что если, не дай господь, это и произойдет, то не раньше весны, что даст возможность суровую зиму скоротать в печном тепле, а не в стуже неведомых таежных дорог.

Фронтовые сводки действительно были на редкость оптимистичны. Их питала убежденность, что наступление красных окончательно захлебнулось после занятия ими Новониколаевска. Армия Колчака, выбрав удобные позиции в районе Тайги и Пихтача, не давала Красной Армии совершать обходные маневры и наносить прежние ощутимые удары.

В газетах печатались размышления генералов, старавшихся перещеголять друг друга прогнозами относительно причин, заставивших Красную Армию утерять накал победного наступления.

В зависимости от самоуверенности генералов, не скупившихся на пророчества, прогнозы были различны. Только в одном они были солидарны: большевики в данный момент не в состоянии занять пространство Сибири до озера Байкал; Красная Армия нуждается в пополнении, нуждается в длительном отдыхе, а это и даст возможность Колчаку подготовиться к весеннему наступлению.

Газеты предостерегали от благодушия, призывали к бдительности, просили помнить, что большевистское подполье, по директивам из Москвы, становится дерзким в городах и, особенно, на железнодорожной магистрали. Авторы обосновывали активизацию подполья красноречивыми примерами действий отрядов, еще недавно никому не известного Щетинкина. Отряды его партизан взрывают водокачки, поджигают угольные и дровяные склады, спускают под откосы поезда, завязывают бои с воинскими частями в тех местах, где их меньше всего ожидают.

Генеральские размышления довольно прозрачно намекали, что командование большевиков, обладая сведениями своей разведки в тылах колчаковской армии, намеревается в зимнее время навязать армии Колчака партизанскую войну, схожую с той, что помогала Кутузову уничтожать полчища Наполеона при бегстве из России.

Подобные генеральские прогнозы, естественно, вызывали разноречивые критические пересуды. В них усматривалось оскорбление, наносимое армии Колчака. Считалось, что ее рано обвинять в бегстве, в утере возможности наносить ответные удары. Армия Колчака только вынуждена идти на временное отступление, но в дальнейшем не намерена мириться с поражениями и полна решимости вновь побеждать.

В декабрьские дни Красноярск буквально захлестывали прогнозы военные и политические, появлялись от очевидцев достоверные сведения о действительном положении дел на фронте.

На путях станции Красноярск поезд Колчака, поезда высших чинов армии и союзного командования. Под особой внушительной охраной эшелон с золотым запасом.

На ближайших станциях и разъездах вереницы воинских эшелонов, среди которых эшелоны чехословацких войск.

Вечерами в здании вокзала и на перроне гремят духовые оркестры. На благотворительных вечерах за большие тысячи в лотереи разыгрываются поцелуи красавиц. Публика веселится на них, обманывая себя, что происходящее не настолько трагично, а главное, для отступления все еще есть пространство Сибири с его городами, в которых можно найти возможность спастись от красной опасности.

Ежедневно по утрам адмирал Колчак совершает верховые прогулки по городу со свитой генералов, бывает на молебнах в соборе, на благотворительных балах. Бесстрашие адмирала волнует и радует тех, кто еще не утерял уверенность в его счастливую звезду побеждать.

Бесстрашие адмирала заставляет волноваться за его жизнь, ибо в Красноярске уже известно об убийстве генерала Лимница. Ставка, чтобы скрыть от широких масс причину действия, объявила солдата-башкирина большевиком.

В декабрьские дни Красноярск молился, веселился, но не расставался с ознобом страха…

2

Дом лесопромышленника Владимира Саввича Красногорова оглядывал окнами фасада соборную площадь. В Красноярске был он примечательным не только богатыми хозяевами, но и тем, что в своем архитектурном замысле до мелочей походил на резиденцию губернатора. Поставил его дед нынешнего хозяина. Это он, владея в те годы заметным капиталом, надумал при строительстве не уступать царской казне.

Владимир Красногоров в Сибири фигура заметная и, прежде всего, университетским образованием, полученным по настоянию родителя Саввы Власовича, человека, хотя и купеческого сословия, но стремившегося шагать в ногу с цивилизацией и прогрессом.

Владимир Красногоров старался быть человеком либеральных взглядов, но все свои шаги на житейской тропе неизменно согласовывал с желаниями и наказами супруги.

Жена Красногорова — старшая дочь Кошечкина, — уже начавшая пятый десяток жизни Васса Родионовна, замуж была выдана отцом Родионом Кошечкиным. До венца и в глаза не видела будущего мужа.

Среди дочерей Кошечкина Васса Родионовна не самая заметная по наружности, но с характером. Став госпожой Красногоровой, она в браке по родительскому расчету не растерялась и, несмотря на молодость, наладила супружество по желанному ей руслу: исподволь подчинив мужа своей воле, прибрав к рукам все дела огромной фирмы по торговле сибирским лесом.

***

К мужу на людях Васса Родионовна относилась с подобающим уважением, но в доме он знал свое место и не считал свое положение обидным для мужского самолюбия.

Васса Родионовна предоставила мужу возможность быть в городе видной особой, даже городским головой. Он широко занимался благотворительностью, увлекался живописью, приобретая картины известных столичных художников. Любовь к живописи у Красногорова давняя. По его словам, она началась с поры, когда в доме о та он виделся с художником Василием Суриковым, уроженцем Красноярска, прославившим родной город.

Авторитет Вассы Родионовны в деловом мире Сибири был непререкаем. И даже в разговоре с отцом последнее слово оставалось за ней.

Дом Красногоровых был полной чашей, но, к великому огорчению его хозяев, в его стенах не звучал радостный детский смех…

3

Этот будний день в доме Красногоровых был особенным. Родители Вассы Родионовны с сестрой Руфиной уезжали в Иркутск. По желанию хозяйки, всей семьей отстояли в соборе обедню и перед дорогой отслужили напутственный молебен. Ради такого случая было нарушено время обеда. За стол сели на час раньше обычного.

Прощальный обед сервировали по-праздничному, серебром и посудой кузнецовского цветного фарфора, изготовленного фирмой в честь столетнего юбилея Отечественной войны. Обедали в парадной «золотой» столовой, названной так за пилястры, покрытые сусальным золотом.

За столом рядом с Вассой Родионовной — ее матушка Клавдия Степановна, рядом с Красногоровым — Родион Кошечкин. Направо от хозяйки — сестры Калерия и Руфина, налево — Настенька Кокшарова. На столе не было бутылок с вином. Только перед прибором Кошечкина графин с водкой и две большие рюмки.

Васса Родионовна в накидке на беличьем меху. Широкий, умный лоб от переносья рассекли две четкие морщины. Она сидела прямо, будучи уверена, что любая ее поза и жест не могут кому-либо из сидящих за столом чем-то не понравиться. Уверена в этом была уже только потому, что в своем доме она хозяйка и вольна поступать как захочет.

Васса Родионовна наблюдала за всеми обедавшими и, особенно, за Настенькой, к которой с первого дня ее появления в доме воспылала нежностью.

Первое блюдо — суточные щи с ватрушками ели молча. Заметив, что Настенька ест без видимого удовольствия, Васса Родионовна обратилась к девушке:

— Настасья Владимировна, ешьте, голубушка. Аль нe по вкусу что? Ешьте. Глядеть на вас без жалости нельзя. Худенькая, грустная. Ну, будто совсем березка на болоте.

— Я ем с удовольствием, Васса Родионовна.

— Да разве с удовольствием так едят. Какое же это удовольствие, когда треска скул за ушами не слышно.

Обедавшие получили возможность нарушить молчание и засмеялись. Улыбнулась и Васса Родионовна, на секунду разгладились на лбу морщинки.

— Каля, ты хлеб смелей кусай. Щи без хлеба, что любовь без поцелуя.

— Я же ватрушку ем, Васса.

— А она тот же хлеб. Ты только смелей кусай.

— Любишь поучать.

— Ради пользы. Только ради нее поучаю всех, кто норовит шагать по обочине, опасаясь запылить ноги на жизненной тропе.

— Вассушка, позволь сказать? — спросил жену Красногоров.

— Обожди! До твоих новостей у самой есть что сказать родителям перед разлукой.

Кошечкин налил рюмку водки и только поднес к губам, как услышал:

— Батюшка!

Кошечкин, недовольно кашлянув, поставил рюмку на стол и огорченно оправдался:

— Доченька, я же только две выпил.

— Да господь с тобой. Разве я против? Неужели подумал, что смогу оговорить родного отца? О другом хотела сказать. Пей на здоровье.

— Говори.

— Вот выпьешь, тогда и скажу.

Кошечкин выпил налитую водку, закусив ломтиком семги.

— Спасибо, батюшка. И никогда не смей думать, что рюмки за тобой считаю. Господи! До чего все стали обидчивыми, а все из-за…

Васса Родионовна замолчала, решив, что не время при сестрах и гостье закончить мысль словами, которые им могут показаться грубыми. Но уже через минуту она вновь обратилась к отцу.

— Будь добр, батюшка, послушай меня внимательно и запомни. Если в сказанном что не понравится тебе или посчитаешь сказанное неправильным, меня не перебивай. Недовольство выскажешь сам себе в кошеве, когда, бог даст, отбудешь от наших ворот в путь-дорогу.

— Ладно, — буркнул Кошечкин.

— Так вот. В Иркутске ни в коем случае не заживайтесь. Если муженек Агнии начнет с отъездом свою линию гнуть, ты смело забирай ее с ребятами и двигайся дальше. Из Иркутска до Харбина лучше поездом, но в чешском эшелоне. Есть недобрые вести, что в Чите офицерье атамана Семенова лазит по пассажирским поездам и у хороших людей облегчает карманы. Чехам сунешь золотишка, и все будет в шляпе.

— Ладно, — вновь буркнул Кошечкин.

— Батюшка, ты молча соглашайся, потому не о пустяках говорю. Главное, никаким разговорам не верь. Самому Колчаку на слово не верь, что нет надобности опасаться в Сибири власти большевиков.

Власть эта теперь, при настоящих обстоятельствах, неминуема. И сколько бы нас ни утешали побасенками, красные в Красноярске будут и дальше его будут.

Теперь пойдет разговор о Харбине. Город он, можно сказать, совсем русский, хоть и находится на китайской земле. В Харбине, батюшка, нам придется жизнь налаживать. В твои дела нос не сую. Сам знаешь, на какую пуговицу застегиваться. Но моими делами о приобретении лесных концессий все же займись. Помнишь, Никанор, воротясь из Харбина, говорил о концессиях Ковальского?

— Обязательно помню.

— Будь добр, навести его. Познакомься. Он из себя барин. Человек с гонором, как любой шляхтич. Но тебя ли, батюшка, учить, как с людьми обходиться. Ты, если захочешь, любого к себе расположишь. Он был богат, но люди помогли подскользнуться. Вот у меня и завелась мысль помочь ему на ноги встать, чтобы самой уверенней по китайской земельке шагать. На досуге заведи знакомство с концессионерами Поповыми. У них дела тоже в женских руках. Кроме того, они русские, а с любым русским можно сговориться. Никанор знаком с ними. Говорили мне, даже одинова в их доме обедал. А теперь, батюшка, не сердись, что один совет дам.

— Говори.

— Упаси тебя господь от каких-либо дел с братьями Скидельскими. Прошу, не связывайся с ними. А самое главное, заведи знакомство с генералом Хорватом, и уж для него ничего не жалей, потому он нам пригодится. По расходам для Хорвата я с тобой в пай иду. Теперь о Миканоре. Люблю брата. Но ты с него, батюшка, глаз не спускай. Слышала от дельных людей: смазливых бабенок всяких мастей у него тьма-тьмущая. А главное, в обращении с мужским сословием они больно нахальные.

— Брат твой — не малолеток.

— Но все одно мужик. Шлея иной раз и ему под хвост может попасть, а тогда от греха придется откупаться да и недешево. Чего это вы его до сих пор не женили? Ну, ладно, о главном сказала.

Теперь о вас самих. Дом в Харбине покупайте просторный. Все вместе станем жить, потому чужбина. Матушку берегите, как зеницу ока. Об этом и вас, сестры, прошу. Потому наша матушка, она матушка и есть. Сами знаете, какая она душевная.

Девушка в сиреневом платье с кружевным передником, шмыгая носом, подала на стол блюдо с жареным. Васса Родионовна, сочувственно взглянула на нее.

— Желе пусть Марья подаст. Сама напейся горяченного чая с малиной и на печь. Второй день, шмыгая, бродишь. Не бережешь здоровье.

— Дак, я…

— Помолчи! Почему позавчера в одном платье в собор за лампадным маслом бегала?

— Дак, я…

— Все! Ступай! Малины в чай не жалей, с потом из тебя жизнь не вытечет. Ступай!

Девушка ушла.

— Круглая сиротка. Решила взять ее с собой, Настасья Владимировна. Со мной и на чужбине не пропадет. Вот каким боком без царя нам все оборачивается: не тем боком, возле которого, пригревшись, привыкли дышать. Конечно, после драки нечего кулаками размахивать. Не на нашей стороне военное счастье, потому все дельные генералы у большевиков, а у нас…

Васса Родионовна, махнув рукой, продолжала:

— Все наши генералы, кои возле Колчака, мне, прямо должна сказать, не по душе.

Разговаривая, Васса Родионовна разложила по тарелкам куски тушенных в сметане рябчиков. Кошечкин сиросил дочь:

— Зинаида, покинув Новониколаевск, заезжала к тебе?

— Осчастливила. Зинка хоть и сестра мне, но безо всякого женского характера. Во всем за штаны муженька держится, как дитя несмышленое. А это до добра не доведет.

— Что правильно, то правильно. Не твой у нее характер. Сами когда тронетесь?

— Как только вагоны с вещами отправим. Но не раньше как через неделю.

— Как же вагоны достали?

— Чешский начальник Сыровый помог, ну, конечно, не за спасибо.

— Сколько вагонов?

— Два целиком нашим добром загрузили, а вещи, кои в них не вошли, по разным вагонам в чешском эшелоне рассовали.

— С тобой, Васса, можно жить как в раю.

— А иначе нельзя, батюшка. Сами все наживали, вот и жалко бросать. Дом-то какой оставляем.

— Может, воротимся?

— Только во сне, батюшка. Только во сне. У большевиков хватка — дельнее купеческой. Помог бы господь вагоны отправить.

— Могу обрадовать, женушка. Ушли седни раненько поутру наши вагоны.

Васса Родионовна от неожиданно услышанной от мужа новости выронила из руки вилку. Не сводя глаз с мужа, перекрестилась.

— Подойди ко мне, Вовочка, я тебя расцелую.

Красногоров подошел к жене. Они расцеловались.

— Что же ты про такую новость так долго молчал?

— Я давно хотел сказать, но ты велела подождать.

— Верно. Не почувствовала, что дельное скажешь. Ну, садись, а то жаркое простынет.

Красногоров, довольный, сел на свое место и, налив в рюмку водки, выпил.

— Да верно ли, что ушли вагоны? Уж больно большая радость. Обидно, если…

— Успокойся, женушка. Своими глазами видел, как эшелон с ними ушел.

Васса Родионовна, улыбаясь, перекрестилась вторично.

— Может, еще что скажешь?

— Если дозволишь. Знаешь, Колчак на днях затребовал с фронта Третий Особый полк.

— Помню, говорил про это.

— Так вот, командира этого полка он назначил комендантом станции.

— Вот и хорошо. Тот комендант был хапуга, без совести.

— Новый комендант вчера такой ход сделал. Отнял у чехов шестьдесят теплушек.

— Как так?

— Очень просто, женушка. Приказал солдатам оглядеть в чешских эшелонах все вагоны и, если не заполнены людьми по-должному числу, уплотнять их населенность. Вот солдаты и выглядели шесть десятков вагонов.

— А чехи что?

— Ничего. У коменданта-то под рукой полк. Да разве это все. Он у поезда самого Жанена отнял второй запасный паровоз.

— Шутишь?

— Ей-богу. Француз, конечно, к Колчаку кинулся. А тот встал на сторону коменданта.

— Давно надо было Колчаку на союзников не оглядываться. Хорошо, что наши вагончики вовремя ушли.

— Как фамилия коменданта? — спросил зятя Кошечкин.

— Несмелов.

— Из себя ростом высокий, без левой руки?

— Такой обликом. Знакомы с ним, батюшка?

— В пути мельком встретился.

— Видать, дельный мужик.

— Сурьезный офицер и на решения быстрый.

Кошечкин промолчал, при каких обстоятельствах произошла его встреча с Несмеловым и не заикнулся об убийстве им Лабинского.

— Встреча моя с ним была недолгой, но зато памятной. Случилось это, Анастасия Владимировна, в тот же день, как мне удалось свидеться с Вадимом Сергеевичем.

И Кошечкин снова ничего не сказал Настеньке Кокшаровой о судьбе ее отца, посчитав, что говорить об этом не имеет права, ибо знал, что весть может совсем сломить девушку.

— Познакомился я с Несмеловым вчера. А сегодня утром пригласил его к нам наведаться. Он тоже живопись любит. Вот пусть и поглядит на наши картины.

— Но лучшие-то, Вовочка, уже отправлены.

— А разве оставшиеся плохи? Они, пожалуй, по цене самые дорогие, потому и повезу с собой. Сегодня вечером у нас Сыровый с Пепеляевым обещался быть.

— Вот и хорошо.

4

Васса Родионовна, проводив после обеда родителей и сестру в дорогу, расстроилась и решила пройтись по городу, подышать свежим воздухом. Но прогулка не удалась и была короткой из-за начавшейся метели. Декабрь стоял капризный, с погодными перепадами: то с оттепелями и обильными снегопадами, то с ветреными жгучими морозами.

Вернувшись домой, Васса Родионовна оказалась в одиночестве. Муж, сестра Калерия и Настенька Кокшарова без нее ушли из дома, никому из прислуги не сказав, куда и зачем.

Вновь расстроившись, на этот раз из-за одиночества, которое, никогда не любила, а теперь просто боялась, Васса Родионовна начала обходить комнаты, сокрушаясь, что в них все еще много мебели и всякого добра, которое придется бросить, ибо вывезти нет никакой возможности.

В зале на стенах висели пустые рамы с вынутыми из них полотнами картин, но также и картины с рамами. Среди картин ее портрет, писанный тридцать четыре года назад, в год, когда стала женой Красногорова. Смотря на себя молоденькую, вспомнила, что писал ее болезненный ссыльный художник. Муж привез его из глухого селения на берегу Енисея, в котором ему царской полицейской властью было определено местожительство.

За месяц, который он прожил в доме, работая над портретом, Васса Родионовна услышала от него о революционерах, об их смелых замыслах освободить Россию от царской власти, от дурмана церкви, о создании новой жизни, когда бедняков не будут угнетать богатые.

Васса Родионовна слушала художника и воспринимала его высказывания как бред. Как может Россия жить без царской власти, без истовой веры в бога, как бедные могут обходиться без богатых? Она была уверена, что именно богатые и дают возможность бедным существовать. Ей было непонятно, чем богатые могли угнетать бедных? Она смотрела на окружающую ее людскую жизнь глазами личного благополучия, к которому с детства была приучена в родительском доме на берегу Иртыша в Омске.

Теперь Васса Родионовна стала свидетельницей всего, о чем тридцать четыре года назад мечтал ссыльный художник, давно умерший от чахотки в глухом селении на берегу Енисея, так и не доживший до воплощения в жизнь своих заветных мечтаний.

Власть была в руках народа. Но с этим не примирились дворяне, чиновничество, офицерство, купечество и зажиточное крестьянство. Лишенные революцией всех привилегий, сословия начали смертельную борьбу с народом, пожелавшим сравнять их с собой по положению.

Гражданская война перепугала Вассу Родионовну своей жестокостью. Она, привыкшая думать и жить вековыми законами и правами собственницы, и теперь не собиралась жить по-другому. Надеялась, что именно гражданская война вновь лишит народ обретенной революционной власти. Хотя уже третий год слышала, что неведомый ей вождь рабочего класса Ленин хочет заставить миллионы бедняков России поверить, что иной, как советской, жизнь страны быть не может.

Теперь она жалела, что, став женой образованного мужа, не стремилась сама к образованию, считая, что с нее достаточно гимназии. Для нее важно было быть способной хозяйкой в огромном торговом деле.

Да, теперь она жалела, что многого не могла понять из происходящего в революционной России, и утешала себя тем, что никто толком и, кроме нее, не знал, что надо делать, чтобы вернуть Россию на проверенный веками курс.

Когда бывшие пленные чехи подняли в Сибири мятеж против большевиков, когда к ним присоединилось офицерство, когда власть Сибирского правительства доходила уже до берегов Волги, Васса Родионовна ликовала, не сомневаясь, что народ, охмелевший от революционной радости, вынужден будет стать покорным перед восстановлением в стране законной власти верховного правителя.

Сдача Омска Красной Армии вынудила ее понять, что у всех сил, кои противостояли большевикам, даже с помощью иноземцев не хватило мужества победить. Сколько раз за время гражданской войны Васса Родионовна убеждалась, что те, кто должен был вести за собой армию Колчака, предпочитали красноречивое словоблудие, дававшее им возможность запасаться про черный день лишней копейкой.

Васса Родионовна никогда не интересовалась политикой, но в гражданской войне она была с теми, кто был против народной власти только потому, что надеялась с их помощью спасти свое богатство от разорения. Россию она ценила меркантильно, получая возможность богатеть на торговле русским лесом. Даже теперь, сознавая неминуемую катастрофу власти Колчака, она готовилась покинуть родные места без особой горечи, будучи уверена, что жить можно и без родной земли, если есть средства, богу молиться можно дома, лишь бы были иконы, а их она в двух вагонах отправила достаточно, хватит заполнить ими целый иконостас.

Но у Вассы Родионовны была жгучая ненависть на всех политиков, генералов и министров, вещавших с клятвами, что изживут в России большевиков. Обещали, но слова не сдержали. Она кляла особенно генералов и Колчака, дворян, кои с благословения церкви затеяли единоборство, и впереди всех ожидали чужие дороги, ветры, ненастья на чужбине.

Но иного выхода Васса Родионовна не видела. Не было у нее душевной боли от предстоящей разлуки с Родиной, но была горечь, что нажитое добро придется оставить тем, кто будет владеть Россией.

Стоит Васса Родионовна перед портретом, а с него на нее смотрит ее молодость, когда у нее не было никаких забот, кроме одной вожделенной: подчинить мужа и взять власть над ним во всем…

Начавшаяся днем метель к вечеру все же полной силы не набрала, утихомиренная морозом, но холстины поземки стелила без устали, да и с крыш не забывала сметать снежные полушалки.

Над Красноярском позолотилась до блеска ущербная луна. Светила плохо, а оттого тени на улицах не четки по очертаниям, но воздух искрится блестками снежной пыли. Звонко похрустывает снег под ногами.

В доме Красногоровых, в бывшей библиотеке, стояли вдоль стен книжные шкафы без книг на полках. В углах столбиками сложены пачки журналов «Нива», «Огонек», «Природа и люди», «Вокруг света». Снесена в библиотеку мягкая мебель, которую хозяева решили оставить. Освещала комнату люстра с хрустальными подвесками. О ней во время сбора вещей просто забыли, а потому и она останется в доме, когда хозяева покинут его.

В комнате гости. На диване глава чехословацких войск в Сибири Ян Сыровый. Сидит он плотно и удобно, так, как привык сидеть в своем вагоне-салоне из санитарного поезда бывшей императрицы Александры Федоровны. В его вагоне тоже есть удобное мягкое кресло, подаренное ему купечеством Челябинска после свержения в городе Советской власти.

Сыровый ростом невысок, но с богатым мясом на широких костях. Он весь какой-то квадратный. Ладони рук с мясистыми пальцами, лицо с припухлостью, но не отечное, просто жирное с большим носом, нависающим над верхней губой. На лице одинокий левый глаз неприветлив. Правый скрыт повязкой, его просто нет. Неприветливость глаза холодит облик лица, оно становится почти маской: припухлость расправила на нем все морщины. Но лицо Сырового отнюдь не мертво, оно способно оживать, когда линии его плотно сжатого рта ломает улыбка.

Сейчас Сыровый в зените своей славы. Пришел он к ней обрызганный кровью после жестокой расправы с арестованными членами Совдепа в Челябинске. Это было, когда началось вторжение интервентов силами чехословацкого корпуса, поддержанного офицерскими добровольческими отрядами, уральскими и оренбургскими казаками.

Ян Сыровый чех по рождению, бывший поручик австро-венгерской армии, сдавшийся в плен после революции в России, вписал свое имя в историю возникновения гражданской войны. Целеустремленно и продуманно делал он карьеру вождя чехословацких войск в Сибири. Молчаливый, медлительный в движениях, он все более и более привлекал к себе внимание Сибирского правительства, укреплял свой авторитет в подвластном ему чешском корпусе, убеждая всех, что именно он может быть «верховным велителем». И он уверил, что в нем есть все, что должен иметь солдат в фуражке с мягкой тульей, с непременной для чехов двойной бело-красной ленточкой «стужкой» на ее околыше.

Знакомство с Красногоровым Сыровый свел в Омске через генерала Дитерихса, когда Колчак был объявлен верховным правителем, а Владимир Саввич приезжал в Омск скупать у беженцев картины русских художников.

Сыровый тоже любил русскую живопись, и Красногоров подарил ему одну из купленных картин в благодарность за братскую помощь чехов в спасении Сибири от большевиков.

Знакомство с Сыровым неожиданно пригодилось Красногорову, когда он задумал покинуть родной город и понадобились вагоны. Сегодня Сыровый, появившись в доме, долго осматривал оставшиеся в зале картины и так восхищался ими, что хозяин подарил ему полотно Малявина.

Генерал Дитерихс сидел в кресле с высокой спинкой. В его позе была обычная для него смиренность, но ею он обычно маскировал коварство искусного интригана, в совершенстве владея способностью все ставить с ног на голову.

У генерала усталое лицо, а любимая им бородка сейчас просто лохмата. На нем поверх френча суконный жилет на простеганной с ватой шелковой подкладке. В комнате жарко, но Михаил Константинович по привычке спрятал кисти рук в рукава.

У Красногоровых Дитерихс появился позже Сырового и генерала Пепеляева из предосторожности: чтобы не увидели на улице в их обществе. Дитерихс хорошо знал, что Колчак не благоволил ни к чеху, ни к Пепеляеву. Дружбой с Сыровым он дорожил, а в настоящее время считал, что она может оказаться для него просто необходимой.

Генерал Пепеляев сидеть не любил. Он просто не умел сидеть. Ему надо было все время двигаться. Как обычно, он в солдатской гимнастерке. Галифе вправлены в подшитые валенки. В Красноярске Пепеляев оказался совершенно неожиданно. По приказу Ставки все воинские части, подчиненные его командованию, отводились с фронта за Красноярск для создания нового пояса обороны, на случай оставления города.

Знакомство Пепеляева с Красногоровым произошло и восемнадцатом году, когда он, почувствовав на себе глаз чека в Томске, скрывался в Красноярске в их доме. Генерал, не видевший хозяев больше года, нашел их заметно постаревшими и озлобленными, но в этом ничего удивительного, уйма уважительных причин была стать таковыми.

Однако Пепеляева несколько озадачило то обстоятельство, что хозяйка при сегодняшней встрече была к нему слишком официальна и холодна, тогда как прежде он пользовался ее заботой и уважением. Но Пепеляев и это постарался объяснить ее нежеланием выказывать ему предпочтение перед Сыровым и Дитерихсом.

Васса Родионовна, укутав плечи в пуховую шаль, сидела в кресле, вдавившись боком в его мягкую спинку. Ее слегка познабливало.

Владимир Саввич, куря трубку, расположился на мягком пуфе возле ее кресла.

— Уважаемая Васса Родионовна, — продолжал начавшийся разговор генерал Дитерихс. — Смею своей честью вас заверить, что самое большое горе в стране от гражданской войны переживает крестьянин Сибири. За это он достоин особого сожаления. Сожаления за свою покорность христианина, безропотно переносящего господне наказание, ниспосланное русскому народу. Народу, осмелившемуся искоренить в государстве власть царя — земного божьего помазанника на царствование. Сибирский пахарь, Васса Родионовна, истый «богоноситель».

Васса Родионовна, подавшись вперед, перебила генерала:

— Нет уж, окажите милость, Михаил Константинович, и увольте меня от жалости к сибирскому мужику. Слышать не могу об его покорности. «Богоносителем» его зовете. Да будь он проклят этот «богоноситель», ставший «поносителем» веры Христовой. Вы, Михаил Константинович, для Сибири чужак, пришлый человек. Простите за сказанные слова и не сочтите их для себя обидными. Жалеете мужика нашего, не зная его житейских повадок. Я кондовая сибирячка, а посему и права, обвиняя мужика в отходе от веры. Вера Христова в Сибири в ком была, как гранит, нерушима? В купеческом сословии! Купечество по всему великому государству ставило храмы, украшая их на свои трудовые капиталы. Верьте мне на слово, что наш мужик в бога верил, ибо боялся его. Знал, что божья кара за содеянные грехи на земле чаще всего оборачивалась для него зуботычиной городового. Да разве крепка была вера у мужика, когда большевики своей ересью о боге легко отлучили его от веры? Разве не большевики твердят, что на небе нет никакого бога, как не стало на земле его помазанника царя земного?

Мужик рад таким словам большевиков и верит им, потому что видит, что, кроме царя, в государстве не стало и господ, не маячат на углах и городовые. Должна признать, что мужик наш не без ума и живо смекнул, что мастеровые правду говорят, поучая его, что главная сила в руках самого мужика для обихода своей жизни, что мужик-пахарь ровня фабричному рабочему человеку. Мужик понял. Царь был сила. Какая сила! Господа тоже были со всякими правами. А рабочий с оружием в руках смял их в семнадцатом году. И господь не спас их, хотя и почитался их заступником.

— Все это так, Васса Родионовна. Есть доля правды в ваших словах. Ваша обида на мужика понятна и не подлежит осуждению. Но должны вы понять, что безверие мужика народилось от растерянности его перед свершением революции, нарушившей многовековой уклад его житейской стези. Нынешнее безверие мужика временно, как временна и свершенная революция. Былая Россия возродится. Возрождение произойдет через веру Христову.

— Когда же? — спросила Васса Родионовна.

— Когда народ, устав от братоубийственной войны, начнет искать покой в благодати церкви — дома господня на земле.

— Когда же наконец устанет народ? Ведь два года кровеним и душим друг друга, а в мужичье усталости как не бывало, и к покою его не тянет, и смирение в нем не заводится.

Сыровый хорошо понимал по-русски. Вслушиваясь в разговор Дитерихса с хозяйкой, он убедился, что победы большевиков лишали людей имущих классов ясности мышления. Все бесконечно говорили, выдвигали проблемы, но для решения их не находили выхода.

Сам Сыровый тоже не мог уяснить, что будет с Россией после окончательной победы большевиков. Как они установят в необъятной стране задуманную ими диктатуру пролетариата.

Сыровый отчетливо понимал, что будучи одним из вдохновителей чешского мятежа, возглавляя чешские легионы в Сибири, он теперь тоже подвержен всем опасностям, которые могут подстерегать десятки эшелонов подвластных ему воинов на совместном пути с отступающими войсками адмирала Колчака. И декабрьскими ночами, страдая головной болью и бессонницей, жалел, что чешские эшелоны все еще не во Владивостоке.

Пепеляева разговор раздражал перепевами о религии и мужике, набившими оскомину. У Пепеляева была своя цель посещения Красногорова. Он намеревался продать ему рубины и изумруды. Самоцветов у генерала скопилось изрядное количество — подарки уральских промышленников. Но настроение хозяйки было не в его пользу, а без нее Красногоров ничего не решит.

Владимир Саввич слушал жену с опасением, боялся как бы она не села на любимого конька и не начала обвинять гостей, что именно они виноваты в поражениях колчаковских войск.

В комнату вошла миловидная девушка с вороненой косой на левом плече. Увидев ее, Васса Родионовна спросила:

— Маруся, чего пришла?

— Барина полковник спрашивают.

— Извините, господа. — Красногоров вышел из комнаты вместе с девушкой. А Васса Родионовна возобновила разговор.

— Не устает народ от братской крови, Михаил Константинович. Выходит, мужик — русский мастеровой и пахарь, будто двужильные. А вот мы устали. Раньше их устали! И помогли нам устать душевно и телесно господа генералы, всякие военные начальники.

— В словах ваших незаслуженные обвинения.

— А по-моему, заслуженные. Вам купечество, чиновничество, дворянство и церковь дали возможность установить в государстве порушенную мужиками законность. А вы что сделали? Понадевали погоны с орденами и стали друг перед другом старыми заслугами похваляться, вместо того чтобы воевать с большевиками. Правду говорю? Правду! Солдаты да казаки по вашим советам воевали на совесть, пока не поняли, что из-за ваших генеральских склок им свои головушки под пули совать вовсе будто ни к чему.

Сами посудите, что за это время Сибирь при вашей власти перевидала, каких клятв и посулов наслушалась. Своими глазами каких только политиков я не перевидала. Сначала власть Сибиряков. Потом эта самая директория. При ней генерал Гришин-Алмазов иноземцам не угодил. Иванов-Ринов обозлил армию погонами и муштрой. Следом Колчака над собой главой поставили. Теперь улепетываем от большевиков, которые, по вашим пророчествам, должны были до единого с голоду помереть.

Все вам, господа генералы, Сибирь предоставила для ее спасения. Хлебом, маслом и мясом кормила. Золото вагонами в ваших руках. Купечество перед вами свои карманы не зашивало.

— Беда не в ошибках генералов, Васса Родионовна.

— А в чем же, Анатолий Николаевич, дорогой наш землячек? — улыбаясь, спросила Пепеляева.

— В том, что не было найдено политического единства.

— Так этим бы занимались политики. Вам же, генералам, нужно было только воевать. Но вы везде старались носы совать и стукать лбами политиков. Вот вас, к примеру, взять. Сибирь на вас надеялась. Верила, что сумеете защитить ее от генералов-чужаков, присоединившихся к ее жирному пирогу. Помню, говорили вы нам, что мыслите начать борьбу с большевиками не только за Сибирь, а за всю Россию, Колчака попервости славили. Потом слышно было, что обуяла вас мысль самому власть в руки над Сибирью забрать.

Всех вас возле власти губит стремление к ней, и добиваться ее не гнушаетесь бабьим способом — завистью и склоками. Все сословия в том повинны. О дворянах и говорить не хочется. Они с давних пор незадачливые заступники за народ. Сами суют голову в петлю.

Издавна почитались дворяне опорой царского трона, а в семнадцатом, как у царя власть отняли, они зайцами от него в разные стороны разбежались. Нет, господа хорошие, я на всех в обиде. За ваш обман в обиде. Пообещали не отдать большевикам Сибирь, а теперь всем понятно, что отдадите.

В комнату вошел Красногоров в сопровождении высокого однорукого полковника.

— Вассушка, позволь тебя познакомить с комендантом станции господином Несмеловым.

— Рада познакомиться.

— Вы, господа, наверно, знакомы? — спросил гостей хозяин. Дитерихс в ответ кивнул. Несмелов раскланялся с генералами. Задержал взгляд на Пепеляеве.

— Ваше превосходительство, прошу не забыть, что через три часа ваш поезд отправится на станцию Маганская.

— Благодарю. Я помню.

Васса Родионовна спросила:

— Как вам понравились наши картины?

— Разве могли не понравиться. Один Малявин чего стоит. Жаль, что не смог увидеть всей коллекции.

— Полковнику очень понравился твой портрет.

— Молодость всегда нравится.

— Мне, мадам, понравились и ваша молодость, и сама живопись портрета.

Сыровый, внимательно и настороженно рассматривая Несмелова, спросил:

— Полковник, мне кажется, мы с вами знакомы, помню ваше лицо. Напомните, где мы могли с вами пстретиться. Может быть, в Челябинске?

— С удовольствием напомню. Вы сдались в русский плен на участке моего батальона поручиком австрийской армии.

— Неужели? Какая поразительная память!

— Но и вы не забыли меня. Хотя тогда я вас только угостил кружкой горячего чая со спиртом.

— Да, да, был холодный дождливый вечер. Почему никогда не навестили меня?

— Некогда было. Воевал. А кроме того всегда считал, что вам, бывшим пленным, не место в нашем споре.

— Разве? — Сыровый удивленно пожал плечами.

В комнату вошла девушка.

— Барыня, ужин подан.

— Прошу извинить, — сказал Несмелов, обращаясь к хозяйке.

— Разве не останетесь поужинать?

— Не волен. Служба.

Поцеловав руку хозяйки, Несмелов раскланялся с генералами и вышел с Красногоровым.

Дитерихс спросил Пепеляева:

— Встречались с Несмеловым на фронте?

— Знаю его еще по германской. Мужик бедовый.

— Назначен комендантом станции по приказанию адмирала.

— Прошу, господа, к столу, — предложила хозяйка гостям.

Длинным коридором прошли в столовую к красиво накрытому столу на белоснежной скатерти.

В столовую вошел Красногоров.

— Проводил? — спросила Васса Родионовна мужа. — Приятный офицер.

В этот момент все услышали четкие выстрелы, и совсем близко.

— Господи, эта стрельба! — прижав пальцы к вискам, выкрикнула с испугом Васса Родионовна.

Сыровый спросил:

— Вас все еще пугают выстрелы, мадам?

— Конечно, когда неожиданны…

***

На следующий день в газете Красноярска было напечатано сообщение, что в девятом часу вечера накануне на соборной площади было совершено покушение на жизнь коменданта станции полковника Несмелова. Злоумышленник, к счастью, промахнулся, но был убит выстрелами полковника. Оказался чешским легионером из команды, обслуживающей в эшелоне типографию газеты «Чехословацкий дневник».

5

От лучей закатного солнца сугробные снега Красноярска в узорах скошенных сиреневых теней. Под тяжестью кружевного, пушистого инея обвисали в палисадниках ветви деревьев и кустов.

На дорогах, укатанных до блеска полозьями, густое движение кошевок, легких санок и розвальней. От выкриков кучеров и возчиков шарахаются в сугробы зазевавшиеся путники. Из-под конских копыт вспархивают стайки воробьев. На березах деловито верещат сороки, осыпая при взлетах блестки инея.

На заметенных снегом тротуарах, возле домов и палисадников прорыты тропы, на них торопливые прохожие вперемежку с военными, отчего цвет толпы грязновато-серый.

Капитан Муравьев шел на второе свидание с Настенькой.

Выехав из Новониколаевска в эшелоне, он только на восьмые сутки приехал в Красноярск. Произошло это вчера после полудня.

Он тотчас отправился к Красногоровым. Встреча с Настенькой была теплой, но, к сожалению, произошла на людях. В доме были гости, пришедшие проститься с хозяевами или же пожелать им счастливого пути.

Муравьев, появившись в доме, естественно, стал центром внимания. Его засыпали самыми неожиданными вопросами, не сознавая, что на многие он просто не мог ответить. Спрашивали обо всем, что удалось ему узнать, увидеть и даже только услышать в пути до Красноярска.

Муравьев понимал, что у людей было желание узнать достоверную правду обо всем происходящем на железной дороге и около нее на всем пути следования армии и беженцев. Муравьев отвечал с особой осторожностью. О многом умалчивал, ссылаясь на незнание, чтобы не увеличивать и без того цепкий страх.

Спрашивала Настенька об отце, когда он видел его последний раз, что отец ему сказал, что просил передать ей? Муравьеву приходилось придумывать ответы, чтобы не заронить подозрения о их ложности. На людях он твердо решил не говорить Настеньке о смерти отца.

От Красногоровых Муравьев ушел поздно, пообещав Настеньке вновь прийти завтра. Переночевал он на станции в сторожке путевого сторожа. Днем разыскивал санитарный вагон, в который погрузили раненого в пути поручика Можарова. Розыск не увенчался успехом. Чтобы навести справки, куда отправлен чешский эшелон с прицепленным санитарным вагоном, он пошел к коменданту станции и неожиданно встретился с полковником Несмеловым. Тот его узнал. Сообщил, что нужный ему эшелон отправлен из Красноярска и находится в пути к Иркутску. Несмелов, узнав, что Муравьев в Красноярске без своей части, приказал ему в течение двух дней закончить личные дела и быть в его распоряжении — в качестве офицера для поручений.

Идя на вторичное свидание с Настенькой, Муравьев все еще не знал, как ему сказать любимой девушке о смерти отца. Вчера он был потрясен переменой в ее внешности. Ее всегда живые лучистые глаза были потухшими, в них властвовала грусть, цепко поработившая разум девушки.

Ему самому вновь пришлось перевидать в пути такое, отчего часто в жилах холодела кровь. Перед ним вновь вставал ужас гражданской войны. И глаза все время натыкались на новые кошмары жизни и смерти. Муравьев видел теплушки, набитые штабелями мертвецов — жертв сыпного тифа. Видел, как в этих теплушках, пренебрегая опасностью, поселялись беженцы и солдаты и в пути под веселые прибаутки выкидывали трупы. Видел мертвые поезда, брошенные людьми, ибо от них были угнаны паровозы. Видел, как освобождая путь от таких поездов, вагоны сбрасывали под откосы. Видел возле полотна дороги мешки, в которых были трупы молодых женщин и девушек — жертв насилия, выкинутых из солдатских эшелонов. А детские трупики, завернутые в разное тряпье, не переставали сниться Муравьеву по ночам.

Перед Боготолом партизаны разобрали путь, и эшелон, в котором ехал Муравьев, сошел с рельсов. Две теплушки свалились под откос, и никто из беженцев, ехавших в них, не остался жив. Дважды пришлось пережить стычку с партизанами. При перестрелке были убитые, а поручик Можаров получил ранение, но, к счастью, не опасное. Его пришлось отправить в санитарном вагоне, прицепленном к чешскому эшелону. В Ачинске Муравьев простился с капитаном Стрельниковым, случайно нагнавшим свою воинскую часть.

Обо всем этом Муравьев вчера ничего не рассказал в доме Красногоровых.

Приближаясь к соборной площади, Муравьев вновь ощутил волнение перед встречей с Настенькой. Он сознавал, что сегодня должен будет сказать ей правду. Но как это сделать, он все еще не знал.

Горничная, открыв дверь, обрадовала Муравьева сообщением, что хозяев нет дома, а барышни ждут его в столовой за самоваром.

Настенька встретила Муравьева в дверях в столовую и, обняв, поцеловала, встревоженно спросив:

— Почему так поздно?

Муравьев, поцеловав руку Калерии Кошечкиной, ответил:

— Мотался по станции, разыскивая санитарный вагон с раненым товарищем.

— Нашли?

— Нет.

— Так боялась, что вас куда-нибудь ушлют. До нашего отъезда город не покинете?

— Получил приказ быть при станционной комендатуре.

— Как я рада!

— Настенька, давай сначала накормим его. Он же голодный.

— Что вы, Калерия Родионовна, я сыт.

— Где же это насытились? Садитесь и ешьте пироги с чаем. Позже будем ужинать.

Калерия налила в стакан чай. Настенька положила на тарелку большой кусок капустного пирога.

— Вадим, Васса Родионовна сердилась на меня, что не настояла на вашем ночлеге здесь. Уверена, что на вокзале, сидя, дремали. Сознайтесь? Хорошо, ешьте, а уж потом будете во всем признаваться.

Муравьев, к радости девушек, с видимым удовольствием ел пирог, запивая чаем. Настенька, сидя рядом, не спускала с него глаз.

— Боже мой, как вы похудели. Глаза так ввалились, что их не разглядишь.

— Настенька, так я пойду? — спросила Калерия.

— Куда? Я же просила вас…

— Я думала, вам будет лучше.

— Побудьте с нами.

— Хорошо. Давайте стакан, Вадим Сергеевич, Настенька, положи ему вон тот кусок пирога. Мы все так рады, что после вашего появления Настенька, слава богу, ожила.

Настенька прошлась по комнате, постояв в раздумье у окна, спросила:

— На улице холодно, Вадим?

— Признаться, не заметил.

— Наверно, волновались, что опять встретимся на людях? Калерия не в счет.

— Просто шел и о многом думал.

Настенька достала из карманчика платья листок бумаги и положила перед Муравьевым.

— Прочтите.

Развернув вдвое сложенный листок, Муравьев прочел ровные строки, написанные твердым мужским почерком.

«Доченька! Радость моя. Обещай, если со мной что случится, доверить свою судьбу Муравьеву».

— Записку нашла на днях в папином портфеле, который он просил меня взять с собой. В нем были письма мамы и вот эта записка. Не мучьте меня, дорогой. Что с папой? Где он?

Муравьев встал.

— Настенька!

— Скажите? Я знаю, он больше не живет? Не скрывайте правды. Я готова услышать ее.

Муравьев молчал.

— Папа застрелился?

— Да!

— Похоронен?

— Он застрелился на вокзале. Вскоре как вышел из поезда Колчака, после их последней встречи. Я сам его похоронил неподалеку от омского вокзала. Была глухая ночь. Мы покидали город последними, верней не город, а станцию.

— Я верю вам. Может быть, я виновата, что не осталась с ним?

— Настенька, не надо.

— Вы говорили с ним, как вышел из адмиральского вагона?

— Да. Он просил меня беречь вашу жизнь. Желал нам счастья.

— Вы выполните его просьбу?

— Зачем спрашиваете об этом.

— Я должна знать, со мной ли вы.

Закрыв лицо руками, Настенька начала ходить по комнате, монотонно повторяя одни и те же слова:

— Бедный папа, бедный папа!

Муравьев обнял ее. Настенька, уткнувшись в его грудь лицом, громко разрыдалась…

***

В декабрьские сумерки гнедой иноходец в легких санках с медвежьей полостью быстро примчал Настеньку и Муравьева на станцию. Но им пришлось сойти у вокзальной площади. Все ее пространство перед вокзалом было заполнено необычным скоплением солдат.

Пылали дымные костры, разметывая снопы искр. Ревели на разные голоса мотивы гармошки. Гвалт голосов, оглушая, смешивался с заливчатым смехом, выкриками, руганью, с рифмами едких и злых частушек, красноречиво отражавших настроение солдат.

С трудом протискиваясь среди солдат, над которыми в морозном воздухе нависал туман людского дыхания, Настенька крепко держалась за ремень портупеи Муравьева.

Наконец они вошли в здание вокзала. Их сразу обдало жарким теплом, насыщенным запахами пота, шерсти, кожи. В здании еще более плотная солдатская масса в облаках махорочного дыма, гудящая, смеющаяся под всхлипы гармошек. С вокзала они вышли на пустынный перрон. На втором пути стоял поезд из синих пульманов, и Муравьев догадался, что это поезд адмирала Колчака.

Не успели сделать и шага, как увидели бежавшего к ним прапорщика, вооруженного карабином.

— Назад! Немедленно назад!

Увидев капитана с девушкой, прапорщик приложил руку к козырьку.

— Прошу, господа, вернуться в вокзал.

— Извините, — обратилась Настенька к офицеру. — Я дочь адмирала Кокшарова. Мне приказано быть у Александра Васильевича.

Прапорщик несколько растерялся.

— Есть документ, удостоверяющий вашу личность?

— Конечно.

Настенька достала из ридикюля книжечку.

— Мой паспорт.

Прапорщик с паспортом побежал к поезду и вошел в вагон с ярко освещенными окнами. Через несколько минут он появился в тамбуре вагона с другим офицером, крикнувшим:

— Мадемуазель Кокшарова, прошу подойти.

Когда Настенька подошла к вагону, он, подав ей руку, помог подняться на подножку и, распахнув дверь в вагон, щелкнув каблуками, произнес:

— Прошу.

Войдя в душистое тепло вагона, Настенька увидела идущую по коридору даму в форме сестры милосердия. Она узнала в ней Анну Васильевну Тимиреву.

— Добрый вечер. Я Тимирева, — протянув Настеньке руку, сказала ласково Анна Васильевна.

— Я знаю вас. По Омску.

— Раздевайтесь.

Пригласивший ее в вагон адъютант принял от Настеньки шубку. Тимирева, улыбаясь, добавила:

— Вам придется немножко подождать. У адмирала совещание. Если что-либо спешное, можете передать мне.

— Пришла сообщить об отце.

— Нашелся? Где же он?

Увидев наполненные слезами глаза Настеньки, Тимирева, обняв ее, спросила:

— С ним что-нибудь случилось?

— Его больше нет.

— Убили?

— Он сам, — задохнулась от волнения Настенька. — Застрелился в Омске.

— Постойте.

Тимирева поспешно распахнула дверь в купе.

— Сядьте, дорогая.

Усадила Настеньку на диван.

— Подождите меня. Я быстро вернусь.

Тимирева вернулась, когда Настенька, стараясь справиться с волнением, вытирала глаза платком.

— Успокойтесь. Выпейте воды.

Тимирева подала Настеньке стакан с водой.

— Адмирал пожелал вас видеть немедленно.

Настенька сделала два глотка и закашлялась.

— Прошу вас, успокойтесь. Пойдемте.

По коридору вагона Настенька шла рядом с Тимиревой.

Колчак сделал шаг ей навстречу.

— Рад видеть вас. Прошу.

Настенька вошла в ярко освещенный салон. Вокруг стола с развернутой на нем картой в креслах сидели несколько генералов и полковников. При ее появлении все встали. Среди них Настенька узнала только генерала Лебедева и своего бывшего начальника по Осведверху генерала Клерже.

Колчак представил Настеньку.

— Господа, дочь адмирала Кокшарова.

Усадив Настеньку в кресло, он обратился к генералам.

— Владимир Петрович был для меня больше, чем старший друг. Это был настоящий моряк российского флота. И все так нелепо и просто.

Волнуясь, Колчак только от третьей спички закурил папиросу. Стоял у стола и курил. Обернувшись, спросил Настеньку:

— Вы уверены, что полученные сведения точны?

— Уверена, ваше превосходительство.

— От кого узнали?

— От капитана Вадима Муравьева.

— Кто-нибудь, господа, запишите фамилию, — обратился Колчак к генералам. Настенька видела, как это тотчас сделали Клерже и два других неизвестных ей генерала.

— Капитан был свидетелем?

— Он похоронил папу.

— Капитан в Красноярске?

— Он на перроне.

— Вы сказали капитан Муравьев?

— Да.

— Будьте добры сказать ему, чтобы завтра был у меня в десять утра.

Настенька смотрела на Колчака и по временам его лицо казалось в тумане. Из ее глаз текли неудержные слезы.

— Сами в каком поезде? — услышала вопрос Колчака.

— Я не в поезде. Еду на лошадях с семьей Кошечкиных.

— Кошечкин? Да, да, помню, в Омске вы жили у них в доме.

Колчак подошел к Настеньке, она встала.

— Прошу меня простить. Не знаю, что сказать вам. Мне очень тяжело узнать о трагедии адмирала. Мне кажется, ваш отец, устав, не смог больше жить. Будем с вами гордиться им. Он умер, как должен умереть русский офицер, когда жизнь становится немыслимой. Помните, при малейшей надобности я к вашим услугам.

Торопливо поцеловав обе руки Настеньки, адмирал попросил Тимиреву:

— Анна Васильевна, будьте добры, проводите.

— Прощайте, ваше превосходительство.

— Нет, нет! Только до свидания…

Настенька шла по перрону с низко склоненной головой. Муравьев взял ее под руку.

На привокзальную площадь вновь с трудом протискивались в море солдатских шинелей. Долго разыскивали лошадь. В санках Настенька устало прижалась головой к плечу Муравьева и заговорила не сразу:

— Завтра вам нужно быть в десять утра у адмирала. Не забудете? Конечно, не забудете. Мне кажется, он будет спрашивать вас о папе. Я сказала адмиралу прощайте. Но он сказал до свидания. Не согласившись со мной. Адмирал был в гимнастерке, но на груди не было Георгиевского креста. Почему?

— Не знаю.

— Помните, папа говорил, что он всегда у него на груди. Может быть, я из-за слез просто не заметила?

После долгого молчания Настенька прошептала, будто ответив на свою мысль:

— Какое счастье, что над нами все еще звезды России…

Глава восемнадцатая

1

В Сибири земля под тайгой.

Отнимают ее у тайги, выкупавшись в трудовом поту, а следом, исподволь, сохой, бороной и зерном обучают рожать насущный хлеб.

Село Луньево на такой земле.

Оно с разлетом угнездило избы и дворы на холме, склоны коего пологими скатами версты через три упирались в речку. За рекой — живая стена тайги. Обручем охватывает тайга холм и не то сторожит покой села, не то хочет спрятать от чужого глаза его жизнь.

Нынешние луньевцы рассказы прадедов из памяти не теряли. Знали, что когда-то весь холм был под тайгой. Только топоры с пилами превратили его лесины в срубы изб, амбаров, крытых дворов, а огонь выжег пни с корнями, и оголенная земля стала пашней.

С годами кое-кому из сельчан стало на холме тесно. Они выселком убрались за речку, вклинившись избами и дворами в таежную чащобность, но от села помыслами и душами не оторвались.

С самого зачина село жило своим хмурым таежным жизненным обиходом. Его обитатели все знали друг про друга. Ходили по селу тропами, промятыми прадедами, потому без ошибки помнили, на какой из них особливо жгучая крапива.

Село значилось точкой на Российской карте Сибири, лежало от железной дороги на отшибе, и дорога в него была глухой да и со звериным гневом.

В селе была церковь, но не было школы, хотя были грамотные. Обо всем происходящем в государстве в селе узнавали с запозданием. Узнанному не спешили верить, не зная, кого считать хозяином Сибири после того как не стало царя. Слышали луньевцы про Колчака, даже держали в руках его деньги, но верили им плохо, сохраняя про всякий случай привычные царские кредитки — желтые, красные, синие, а у богатых были и с лицами царей.

В эту зиму село совсем утеряло привычную жизненную поступь. Даже обычные на сельской улице, девственные по белизне, снежные сугробы в полосах от всяких полозьев, истыканы конскими копытами, замусорены навозом, соломой и сеном.

Через село нашла путь отступающая армия Колчака и ее спутники — беженские обозы…

2

В поздний вечерний час в заречных луньевских выселках дул низовой напористый ветер с прихватами стужи. От поземки над сугробами кустики снежной пыли. Избы, хоронясь между таежных лесин, кидали из окон тусклый свет, желтя узоры промерзших окон. Бродила по выселкам сытым черным котом раскосмаченная ветром темнота.

Звезды на небе то густой, то редкой россыпью возле извилистой дымной дороги Млечного Пути.

У всякой звезды своя яркость, свое миганье, свой блеск.

К избе Акима Мудреных ели со стволами в седине мхов подступали вплотную. Его изба первая нашла место в таежной чащобе, оттого и сруб ее черней других. Мудреных — старожил в выселках. Первым ушел из села в смолистую духовитость заречной тайги.

Горница в избе просторна, несмотря на то, что русская печь в ней сложена по богатому размаху. Бревна стен, промытые до лоска, смахивают по цвету на свежий пчелиный воск.

Передний угол в трех киотах с образами. Среди них иконы святителей, имена которых носят обитатели избы. Больше всех в среднем киоте икона Казанской Богоматери в медном до блеска начищенном окладе. Огонек лампадки рассыпает по нему блики, и они переползают по иконе, как золотые жучки.

На стенах тусклое зеркало, часы-ходики, веера из косачиных и глухариных хвостов, две лубочные картинки, засиженные мухами. Изображены на них подвиги казака Кузьмы Крючкова, зарубающего шашкой немцев.

Стол в переднем углу. Широкие лавки вдоль стен. У дверей они заставлены чемоданами и узлами постояльцев. На лежанке возле печи, на разостланном тулупе, лежит Кира Николаевна Блаженова.

За столом хозяин избы Аким Мудреных, казачий полковник и есаул с перевязанной головой. Стол заставлен самоваром, мисками с соленьями, посудой, бутылью с самогоном. На столе ломти ситного и ржаного хлеба.

Епископ Виктор в черной монашеской рясе с деревянной панагией на груди ходит возле лавок с поклажей.

Во дворе временами воет собака, ей вторят псы в других дворах. Слушая доносящийся вой, борзые Блаженовой начинают жалобно скулить и бродить по избе, горбатя спины.

Блаженова больна. Простудилась в пути после Ачинска. В избе Акима она гостит, отлеживаясь шестые сутки. Их компаньон в пути Иноземцев уехал в Красноярск, пообещав их там дождаться.

Блаженова и епископ рады найденному приюту. Хозяйка заботливо выхаживала больную отварами малины и таежных трав. Блаженовой уже лучше, хотя все еще по ночам мучит кашель.

Отступающая армия, овладевая торными дорогами, сгоняет с них беженские обозы. В селениях, занятых постоем армии, для беженцев также не находится пристанища. Этим пользуются местные жители. Под видом проводников они окольными путями заводят беженские обозы в глухие деревни, и нередко заехавшие туда живыми оттуда не выезжают.

Отступающая армия, спасая себя, о судьбе беженцев даже не помышляет. Отбившиеся воинские части сами не прочь поживиться добром беженцев. Солдаты, как и местные жители, знают, что убегают от большевиков люди богатые.

Хозяин — горбатый Аким Мудреных — в плечах косая сажень. Горб на спине сдвинулся в правую сторону, потому, когда мужик стоит, кажется, что его левая рука длиннее правой. Рыжий Аким волосат до предела. На лице виден только нос да из-под кустистых бровей черные глаза с колючим взглядом.

Холщовая рубаха на Акиме до колен. Новой была синяя, но от пота да от стирки на плечах и спине стала белесой. Поверх нее на мужике бархатный жилет.

До этой зимы Аким знал только то, что ему надобилось по промыслу на соболя и белку.

Назубок знал суровые заповеди таежных законов, умел на лесных тропах не запинаться о корни лесин. Но теперь он узнал о другой жизни. За декабрьские дни и ночи, когда в село нашли путь беженские обозы, Аким насмотрелся, а главное, наслушался всякого такого, о чем раньше даже не помышлял.

Предоставляя в избе приют разным постояльцам, он сиживал за столом со знатными господами, понимая, что раньше они бы ногой не наступили на тропу его жизни, а теперь не брезгуют пить с ним чай и благодарят ласковыми словами за хозяйский привет.

Вслушиваясь в господские разговоры с хулой недавнему царю, с бранью по адресу всего народа и мужиков, с хулой на самих себя под крепкое мужицкое словечко, Аким своим разумом с непривычки не мог даже уместить в памяти главного из услышанного.

Господские споры о судьбе государства заставили Акима пока еще смутно догадаться, что господа могут быть похожими на любого мужика. Что в господах в избытке водится ненависть, злоба, зависть, только прикрытия мундирами и шелками. И вот теперь в их беде они, оголенные страхом как в бане, выказывают тайные закоулки своих душ, страшась быть под властью, которую хотят взять в руки рабочие, те самые большевики, о которых господа говорят, задыхаясь от ненависти. Но крепко Аким уяснил одно, что любой самый гордый барин на таежной дороге может стать услужливым трусом перед любым ямщиком, ибо от него зависит его барская судьба, за которую он готов платить золотом и остатками любого добра.

На селе Акиму завидовали, что именно в его избе поселился архиерей и знатная дама с редкими по масти собаками.

Который день дверь его избы не успевает закрываться за бабами и старухами, выстуживающими тепло. Им всем интересно поглазеть на живого владыку и принять от него благословение.

Акиму самому лестно от таких постояльцев, потому барыня за все платит золотым рублем. И вообще Аким понял, что беженцы, даже военные, народ выгодный: от всех можно чем-нибудь разжиться, а главное, винтовками и патронами. Солдаты с ними за самогон расстаются легче, чем с табаком.

Казачий полковник был грузным. Но его тело прочно держали короткие ноги. Мятый френч с погонами ему тесен, а потому последняя пуговица не застегнута. Шаровары с красными лампасами вправлены с напуском в валенки. Простоватое лицо ничем не может привлечь к себе внимания, даже приплюснутый нос только еще более подчеркивает его простоватость. Лицо умещалось на голове, покоившейся на короткой жирной шее. Лысый череп полковника лоснится, будто смазанный маслом, а пучки пшеничных волос обозначены на нем только над ушами. Голос казака с хрипотой, от которой он часто откашливается.

Есаул, напротив, высок и тощ, и было непонятно, почему под таким телом кривые ноги. Одет он был как простой казак, только шаровары новые, с ярко-красными лампасами, и также вправлены в валенки. Лицо есаула узкое, горбоносое, усыпанное пупырышками прыщей, и на нем из глубоких глазных впадин сверкает взгляд быстрых беспокойных глаз.

Казачьи офицеры, появившись в избе вчера после полудня, приехали верхом с двумя запасными конями. В избу пришли с туго набитыми кожаными торбами и бросили их под лавку, занятую чемоданами Блаженовой и епископа.

Знакомясь с Блаженовой и епископом, ни тот, ни другой имен и фамилий своих не назвали. Епископу бросилась в глаза их повадка поспешно озираться в избе. Обратили они на себя и внимание Блаженовой, что, садясь за стол, клали рядом с собой на лавку наганы. Но для епископа и Блаженовой это было привычно и понятно, время обязывало военных быть всегда готовыми к любой опасности.

Удивляли в офицерах их обособленность и явное нежелание вести беседы с больной барыней и епископом. Хотя, поглядывая на монаха, есаул подмигивал полковнику, а тот понимающе прикрывал глаза, дескать, монах, а возле бабенки трется.

Полковник много пил, не после каждой стопки закусывая, а только нюхал хлеб. Пил, но не хмелел. Краснело только лицо, покрываясь бусинками пота на лбу, и он стирал их ладонью.

Есаул пил мало, внимательно вслушиваясь в звуки, доносившиеся в избу с улицы.

Аким не пил совсем, хотя перед ним стояла стопка с налитым самогоном.

Жена Акима, молчаливая, с хмурым взглядом, намаявшись за день по избе и хозяйству, собрав на стол, вскипятив самовар и напоив отваром Блаженову, перекрестила лоб перед киотами, пожелала постояльцам покойного сна и ушла спать в баню.

Полковник, увидев на лице есаула недовольную гримасу, спросил:

— Чего морщишься?

— Муторно мне, совсем по-волчьи воет собака.

— А ты не слушай, займи слух чем-нибудь другим.

— Ну, прямо чистый волк твоя собака, хозяин.

— А она и впрямь, господин есаул, с волчьей кровью. Матку ее волк обгулял. Место-то у нас на волков богатое. Это ноне их всякой стрельбой распужали. А пес у меня дельный.

— Как кличешь? — спросил полковник.

Аким сконфуженно молчал.

— Надо отвечать, когда спрашивают. Вежливость того требует.

— Да кличка не на всякий слух подходящая.

— Архиерем он зовет пса, — громко за Акима назвал офицерам кличку собаки епископ Виктор.

Полковник, взвизгнув от удовольствия, раскатился заливчатым смехом.

— Да как же ты осмелился дать такую кличку собаке?

— Слово мне поглянулось. Потому пес хоть и вытливый, но сторож первейший сорт. В тайге на промысле я с ним в полной сохранности от любого зверя. Лонись под рождество он мне жизнь спас. Шел я в ту ночь лунную из села с гостеванья, но без ружья. Иду, красой ночи светлой любуясь, и на речке на волчью стаю напоролся. Спас господь меня грешного, что Архиерея с собой взял. Не допустил зверей к моему мясу. Но седых волос в моей рыжести много в ту ночь объявилось.

Отпивая горячий чай с ложечки, полковник спросил Акима:

— Надумал, куда подашься?

Заметив растерянность мужика, полковник заговорил с явным раздражением:

— Чего вылупился как баран на новые ворота.

— Не понял, господин полковник, о чем изволили дознаться.

— Непонятливым прикидываешься? Темнотой мнимой заслоняешься, сучий сын. Спрашиваю про то, куда подашься, когда недельки через три наша армия уйдет из сих проклятых мест? Красные объявятся. Вот и интересно мне знать, как поступишь?

— Тепереча понял. Луньевцы про такое дело миром надумали в родном селе остаться. Потому, наглядевшись на военное обхождение с простым народом, вчистую поняли, что им на нас, вроде сказать, наплевать. Солдаты себя спасают в первую очередь, и, конечно, осуждать их за это не следует. Вот луньевцы и порешили родные дома не кидать.

— Слышите, есаул, как поет мужичок-лесовичок? Миром надумали. Жирнозадые умники.

Полковник стукнул по столу кулаком.

— Снюхались, сволочи, мужички сибирские, с большевиками. Сами скрытые красные. Снюхались, спрашиваю?

— Красных в селе нету.

— А про партизан Щетинкина слышал? Или опять отопрешься? Может, сам партизан? Может, сам, как пес, тоже с волчьей кровью? Все вы сволочи! Но только не выйдет по-вашему. Казаки сибирские по-иному надумали. Помня, что за ваш покой кровь проливали, обороняя от красных, заставят вас казаки вместе с армией уйти и гнезда ваши пожгут, чтобы не грелись в них ваши заступники — большевички.

— Послушайте, полковник, — обратился к офицеру епископ Виктор. — Перестаньте пугать хозяина глупыми вымыслами. Власть в Сибири в руках Сибирского правительства адмирала Колчака, и казачество сепаратно никаких решений принимать не может.

— Мне ваше монашеское мнение неинтересно. Да и вообще приказываю вам молчать, если не хотите ночевать на морозе. Про Колчака вашего слышать противно. Потому из-за этого адмиральчика, окружившего себя нафталинными генералами, дворянами, попами и купцами, нам, сибирским казакам, приходится покидать родные края. Вы свою кровь за них не лили? Вот есаул окропил ею сибирскую землю. Может, мы оба с ним падем на нее с мертвым объятием. Это вы за нашими спинами славите господа, греясь под боком у барыньки, даже в старости не скупой на ласковость.

— Замолчите!

Полковник довольно рассмеялся.

— Неужели думаете, стану перед вами молчать? Колет глаза правда?

Аким Мудреных, встав из-за стола, отошел к печке.

— Лежит ваша зазнобушка, покашливая! До сих пор мнит себя госпожой! Даже с борзыми собачками не расстается. Мяском их кормит. Забывает, что солдаты с казаками по морозным дорогам сухарики жуют, защищая власть адмиральчика Колчака. Нет, прошло ваше время чудить барством. Одно и осталось, что баловаться с монахом, пока кровь не остыла. Балуйтесь, все равно за границу не уберетесь, потому в Чите вас атаман Семенов общиплет как липку и в гробик уложит.

— Вы пьяны!

Блаженова села на лежанке. Спокойно сказала епископу:

— Ваше преосвященство, не расстраивайтесь. Хама даже в офицерской сбруе словами нельзя успокоить. Он сейчас лучше поймет другое.

Блаженова встала. Медленно подошла к столу.

Полковник и есаул тоже встали. Закашлявшись, Блаженова, смотря на полковника, произнесла:

— Извинитесь передо мной и епископом за все сказанное.

— Не подумаю, дамочка, извиняться!

Блаженова, размахнувшись, с силой ударила полковника по лицу.

— Я жду извинения! Слышите?

Полковник глухо сказал:

— Простите.

— Вот так-то лучше, казачок сибирский. Теперь ложитесь спать!

Блаженова, осиливая волнение, заходила по горнице. Полковник с есаулом, склонив головы, сидели за столом. Аким прислонился к печке, не отводя взгляда от Блаженовой, и было в его глазах восхищение.

Блаженова заговорила:

— Запомните, казачок сибирский, что русских женщин нельзя даже неосторожным словом обижать. Не забывайте, что одна из них, родив вас в муках, не помышляла, что вырастете негодяем с офицерскими погонами.

Неожиданно внимание всех в избе привлек встревоженный лай псов во дворах выселок. Потом залилась лаем собака во дворе Акима. Донесся одиночный выстрел. Громкие выкрики перемешивались с руганью.

Полковник и есаул выскочили из-за стола и прижались к стенам: один в углу, а другой возле окна с наганами в руках.

Говор многих голосов слышен под окнами избы.

— Да это воинская часть на постой пришла, пойду пущу.

— Не сметь! — приказал полковник.

Аким, несмотря на приказ, пошел к двери.

— Назад, сволочь! — заорал полковник.

Приклады били в ворота.

— Дозвольте, потому все одно гранатой ворота порушат.

— Назад, а то застрелю!

Разорвалась граната, от воздушной волны глухо звякнули промерзшие стекла. Крики с руганью в сенях. Приклады били в дверь. Епископ вырвал дверной крючок из петли, полковник выстрелил. Епископ, вскрикнув, рухнул на пол. Дверь распахнулась. В избу ворвались солдаты. Борзые кинулись на них, одна от выстрела, взвизгнув, забилась в судорогах на полу.

— Не стреляйте, умоляю, не стреляйте! — кричала Блаженова.

— Господа офицеры, очумели, что ли? — крикнул бородатый солдат.

Полковник и есаул выстрелили, но промахнулись, бородатый солдат попал в цель: полковник со стоном повалился на лавку. Наган есаула дал разом две осечки, а удар солдатского кулака сбил офицера с ног. Разоружив офицера, он, пнув его ногой, приказал встать. Есаул выполнил приказ, направился к двери, но стоявшие в ней солдаты не подпустили к себе, выставив вперед штыки.

Бородатый солдат, оглядев лежавшего епископа, сняв ушанку, размашисто перекрестился.

— Положите, братаны, инока под иконы.

Из-под лавки вылез Аким. Блаженова сидела на полу, держа на коленях мертвую борзую.

В раскрытую дверь вошел пожилой капитан в дубленке, оглядев избу, спросил:

— Из-за чего шум?

— Дозвольте доложить, господин капитан. Мы сперва подобру. А по нас офицеры из наганов, но и мы конешно.

— И монаха вы?

— Нету, его до нас кокнули. Поди, офицеры же.

Офицер, оглядев есаула, спросил:

— Какой части?

Есаул молчал.

— Оглох? Документы? Ты кто? — спросил капитан Акима.

— Хозяин.

— Где офицерские вещи?

— Вон две кожаных торбы под лавкой.

— Достань.

Аким, волнуясь, не мог сразу вытащить из-под лавки торбы.

— Мужик, а слабосильный.

— Да уж больно тяжелые.

— Захарченко, осмотри, чего в них?

Солдат, получив приказание, развязал торбу, и из нее на пол высыпались золотые монеты.

— Ясно! Золотопогонные мародеры! Берите есаульчика и за воротами благословите на тот свет.

Солдаты выволокли из избы есаула. Капитан с бородатым солдатом подобрали с полу высыпавшиеся монеты.

— На постой сюда никого не ставить. Тащи, Макарыч, золотишко. — Капитан помог Блаженовой подняться с полу, усадил на лежанку… Подойдя к столу, взял с тарелки ломоть ситного и вышел из избы.

Живая борзая лежала возле убитой подруги.

***

Утром радостное яркое солнце золотило заснеженную тайгу и крыши луньевских выселок. В высоком небе бледная голубизна. И совсем безветренно, потому и дым из труб прямыми столбиками.

Воинская часть из выселок еще не ушла. Потому в них всюду привязанные к саням кони. Дымят две походные кухни, возле них молчаливые, заспанные солдаты.

Село знало об убийстве архиерея. Большинство его обитателей ушло в выселки. До восхода солнца сельский священник отслужил панихиду по убиенному при наполнивших избу сельчанах.

У распахнутых настежь ворот Акима Мудреных толпятся сельчане, обсуждая на все лады страшное происшествие, все более и более разукрашивая его своими домыслами, утверждая свою достоверность ссылками на хозяина избы…

***

Перед полуднем в выселки на двух санях, запряженных обындевевшими конями, приехали шестеро солдат с молоденьким прапорщиком в белой папахе.

Офицер с двумя солдатами начали обходить избы. Там, где были беженцы, спрашивали у них документы. В одной избе, на берегу речки, прапорщик встретился с капитаном. Доложил ему о причине приезда и, узнав о трагедии в избе Акима Мудреных, направился туда.

Войдя в избу, прапорщик, обнажив голову, перекрестился.

Епископ лежал на столе с горящей восковой свечой в мертвых руках. Возле стола на табуретке сидела дама с плотно прикрытыми глазами. У ее ног лежала борзая.

Трупа полковника уже не было. Его вынесли во двор сельчане. Аким зарыл в огороде убитую борзую.

Прапорщик нерешительно подошел к даме.

— Мадам, разрешите узнать вашу фамилию?

— Блаженова Кира Николаевна.

— Наконец-то нашел вас! — обрадованно и громко произнес прапорщик. — Третьи сутки ищем!

Блаженова, открыв глаза, оглядела прапорщика.

— Вам от меня что-нибудь нужно узнать?

— Мне приказано генералом Каппелем вас, мадам, и епископа Виктора немедленно доставить на станцию Снежница.

— Владыка убит!

— Да, да, понимаю. Мы заберем покойного с собой. Только прошу, мадам, не задерживаться.

— Хорошо. Я не задержусь. Владимир Оскарович здоров?

— Так точно!

Прапорщик был доволен, что разыскал нужных ему людей, и у него были большие, серые, по-детски удивленные глаза…

3

Метель со снегопадом разгуливала по Красноярску. Снег валил густо, то взвихриваясь, то крутя волчки. Городские улицы с переулками и тупиками не позволяли метели разгуляться во всю мощь, хотя шальной ветер и брал свое, перетрясая сугробы с вытьем и залихватскими высвистами. Улицы города пустынны, и только редкие пешеходы торопятся поскорей укрыться в домашнем тепле от снежного смятения.

Капитан Вадим Муравьев, сокращая путь от вокзала до соборной площади, шел на прощальный вечер к Красногоровым. Порывы ветра вынуждали его останавливаться, поворачиваться спиной, ибо снег слепил, хотя и был мягок и пушист. Полы шинели спеленывали ноги. Все вечера, освобождаясь от службы в комендатуре, Муравьев проводил в обществе Настеньки, в семье Красногоровых, засиживаясь допоздна.

Настенька, постепенно сживаясь с потерей отца, заметно успокаивалась. Но, оставаясь наедине, они избегали говорить о покойном, мало говорили о себе, боясь предрешать свое будущее. Чаще всего Настенька читала стихи Муравьева или вспоминала эпизоды своего счастливого детства в Петербурге.

За время пребывания в Красноярске Муравьев встретился на вокзале с княжной Певцовой, прибывшей в Красноярск с одним из эшелонов союзных войск. Встрече оба обрадовались. Певцова, узнав адрес Настеньки, немедленно поехала к ней.

Муравьев был уверен, что и сегодня встретит ее у Красногоровых, зная, как дружественны отношения девушек. Невольно вспомнилась последняя встреча с княжной в дождливый вечер на омском вокзале, но, желая уйти от этих воспоминаний, Муравьев начал думать о встрече с Колчаком. Встреча была с глазу на глаз. Муравьев чувствовал себя скованно от сильного сердцебиения. Адмирал тотчас начал расспрашивать о Кокшарове, прося до мелочей припомнить все, что тот говорил ему перед самоубийством. Колчак поинтересовался родными Муравьева, сказав, что слышал об его отце. Однако Муравьев не сказал Колчаку, что родные остались в Советской России.

Во время встречи с адмиралом Муравьеву особенно запомнились его глаза, черные, способные пристальностью взгляда принуждать к покорности. Однако весь облик Колчака на Муравьева не произвел особого впечатления. Беспокойная нервозность адмирала, подвижность его рук, берущих тот или иной предмет на письменном столе, не подтверждала в нем той волевой силы, о которой Муравьеву приходилось так много слышать. В конце встречи Колчак спросил о дальнейших намерениях Муравьева и, кажется, остался доволен его ответом, что будет тот в рядах армии, пока это необходимо.

Служба Муравьева в станционной комендатуре была беспокойной. Уже через несколько дней Несмелов, узнав, что он владеет языками, назначил его своим заместителем и постоянно посылал разбирать все вопросы, возникавшие с движением поездов различных союзных миссий…

Муравьеву, как обычно, с улыбкой открыла дверь горничная и помогла ему отряхнуться от снега. В прихожую вышла Васса Родионовна и тотчас начала выговаривать:

— Наконец-то явились! Разве можно так опаздывать, зная, что вас ждет любящая девушка? Она просто места себе не находит. Пойдемте скорей!

В коридоре их встретила Настенька.

— Ничего не случилось? Опять думала, что куда-то услали. Так вы еще никогда не опаздывали. Кроме того, эта метель. Хотели послать за вами лошадь, но не знали, где вас искать. Даже сама хотела поехать. Господи, почему такой бледный, Вадим? Обедал? О чем спрашиваю. Правды все равно не услышу. Опять красные глаза.

— Успокойтесь, дорогая! От ветра они покраснели. Он прямо с ног валит.

— Понять не могу, как буду без вас. Спрашивали о иозможности поехать с нами?

— Нет!

— Но почему? Вы же обещали поговорить с Несмеловым. Уж не такой он солдафон.

— Он очень хороший человек, Настенька. Я просто не решился говорить с ним об этом, понимая обстановку, в которой ему приходится работать. В комендатуре совершенно нет офицеров. Несмелов буквально бьется… Простите, я не мог выполнить обещания.

— А если самовольно? Ведь все…

— Настенька, не надо говорить о таком.

— Простите, Вадим. Кажется, скоро совсем потеряю разум, оставшись без вас. Пойдемте.

Когда Настенька с Муравьевым вошли в бывшую библиотечную комнату, в ней уже не было пустых книжных шкафов и связок журналов, но мебели, удобной и мягкой, было много.

В комнате сидели три незнакомые Муравьеву дамы, причем одна довольно пожилая. Обратил на себя внимание Муравьева высокий седой господин с золотым пенсне. Его волосы красиво ниспадали на плечи. Бледное лицо будто выточено из мрамора. Самого Красногорова в комнате не было.

На диване с гитарой в руках княжна Певцова рядом с Калерией Кошечкиной. Княжна вполголоса пела романс «Калитку», аккомпанируя себе на гитаре. Певцова, как всегда, элегантна в вишневом суконном платье с высоким жабо из черных кружев. Вокруг шеи обвилась нитка жемчуга. На рукавах крыльями бабочек шевелятся кружева. На пальце правой руки в кольце вспыхивал то красными, то синими искорками брильянт.

Закончив петь романс, Певцова, увидев Муравьева, помахала ему рукой.

— Господа, пришел наконец долгожданный поэт. Вадим, можно мне прочесть вам ваше стихотворение которое сами наверняка забыли. Разрешаете?

— Какое, Ирина Павловна?

— Одно из ваших ранних, когда вы еще не стремились к чеканному мастерству в рифмах. Когда творили по велению души и сердца.

Под пальцами княжны струны гитары ожили бравурными аккордами, постепенно перешедшими в ласковую, чуть слышную мелодию. Певцова начала читать:

Мы с тобой в страницах пыльного романа, Мы с тобой в поблекших, выцветших шелках. Мы с тобой в наивных радужных обманах, Мы с тобою в прошлом, мы в минувших снах. Нам не интересны жизни этой всплески. Ненависть и злоба и какой-то гнет. Я твоя маркиза в пудреной прическе, Ты мой грациозный роялист-виконт. Нам бывает грустно, нам бывает больно, Иногда мы плачем только от любви. Никогда о Смольном, никогда о прошлом, Никогда о море пролитой крови.

— Спасибо, Ирина Павловна! Это действительно одно из ранних, но мама его очень любила.

Муравьев поцеловал руку Певцовой.

— Вот видите, иногда и я могу делать людям приятное.

— Вы, княжна, просто во всем очаровательны! — сказал седой господин. Сняв пенсне и зацепив его за лацкан сюртука, подошел к Муравьеву. — Позвольте дорогой поэт, пожать вашу руку. Давно восхищаюсь вашими стихами. Я Трубецкой. Но не из князей, хотя и носитель исторической для России фамилии. И должен признаться, что гимназистом любил намекать девочкам, что я из тех Трубецких. Я драматический актер и режиссер местного театра. Несмотря на годы, любящий жизнь, родное искусство, особенно прелесть русского языка в литературе. Вам от всей души хочу пожелать чтобы как можно скорей на ваших плечах не было погон и вы могли жить в своих стихах, которые очаровательная мадемуазель Кокшарова перед вашим приходом читала нам с истинным мастерством актрисы.

Ужинали в столовой. Стол под голубой льняной скатертью, но сервировка сборная, как сборная и мебель.

Васса Родионовна, пригласив гостей к столу, рассаживая, сокрушенно извинялась, что на столе, конечно, все не так, как должно быть в доме Красногоровых.

Закуски были обильны и разнообразны, так же как и бутылки с винами.

Тему разговора за столом дал Красногоров, вернувшийся домой к самому ужину с массой всевозможных новостей, среди которых, по его мнению, одна была особенно важной, а главное, обнадеживающей сохранность Красноярска. Ставка верховного правителя, собрав на дальних подступах к Красноярску из отборных воинских частей крепкий кулак, намеревалась остудить наступательный пыл Красной Армии.

Но неожиданно для гостей оптимистический восторг мужа свела на нет Васса Родионовна.

— Вовочка, ты напрасно с такой наивной уверенностью говоришь о замыслах Ставки. Вспомни, сколько раз мы слышали о смелых замыслах наших генералов, которые, к сожалению, оказывались лопавшимися мыльными пузырями.

— Но, Вассушка, на фронт для наблюдения за выполнением задуманной операции отбыл сам начальник штаба Лебедев. Разве это одно не заставляет относиться с доверием и надеяться, что неудачи армии сменятся победами.

— Не смеши, Вовочка, не смеши. Подумаешь, важное событие: Лебедев поехал на фронт! Он должен быть там постоянно. Лебедев! Забыл, что говорил о нем Пепеляев. Он-то его знает лучше нас.

— Но ты сама недавно соглашалась, что Пепеляев не всегда прав в суждениях о генералах.

— Ну, перестань, Вовочка! Вообще не понимаю, зачем начал подобный разговор на нашем прощальном ужине.

Заверяю вас, дорогие друзья, что бы ни случилось на фронте, мы послезавтра Красноярск покидаем. Поэтому очень прошу не быть грустными, так как абсолютно уверена, что все мы снова скоро встретимся, конечно, за исключением Виктора Викторовича, обрекающего себя на путь к Голгофе.

Три дамы с различными выражениями на лицах уставились на Трубецкого. Все они были поклонницами его актерского дарования, а сказанное Вассой Родионовной было для них полной неожиданностью.

— Виктор Викторович! Господь с вами! — испуганно сказала пожилая дама, смотря на актера с таким выражением, будто не сомневалась, что он немедленно опровергнет слова хозяйки.

Но Трубецкой молчал, ел маринованные рыжики с таким спокойствием, будто речь шла не о нем, а о незнакомом человеке, судьба коего его не интересовала.

Васса Родионовна, изобразив на лице не то грусть, не то обиду, заговорила с большими паузами между словами, как бы желая этим придать им большую весомость.

— Нам с Вовочкой особенно тягостно расставаться с Трубецким. Он был для нас эталоном русского интеллигента, талантливым актером, который знакомил нас грешных с величием искусства, с перлами наших драматургов, отражающих в своих произведениях темные и светлые лики великой России. Величие которой теперь старается отнять от нас чернь, возомнившая себя способной заменить нас, именно нас, всяких промышленников, дававших до сих пор государству стимул прогресса.

Не буду скрывать, друзья, что мне грустно расставаться с нашим домом. Бросить наши лесопилки и пароходы. У меня, сами видите, не поднялась рука для уничтожения всего. Вы ведь знаете, что многие, покидая Красноярск и другие города, пускают красных петухов.

Уверена, что в нашем доме будут жить эти пролетарии, которые будут ненавидеть его бывших хозяев, убежавших из родной страны. Да, мы убегаем, ибо не хотим жить по безграмотной азбуке о свободной жизни, придуманной мастеровыми, да даже не ими, а теми интеллигентами, вышедшими из культурных слоев общества, но с сюсюканием угождающих пролетариям, помогающих на своей шее затягивать петлю.

Но пусть! Мне до всех приспешников большевиков просто нет никакого дела. С настоящей Россией я прощаюсь без слез, без малейшего сожаления. Уверена, что проживу без нее. Свет велик. В нем везде можно найти удобный для тебя уголок, тем более если есть для этого материальная возможность. А у нас она есть. Давайте выпьем за временную разлуку не с Россией, а друг с другом.

За предложенный тост гости выпили, но без видимого; удовольствия. Не все разделяли мысли, только что высказанные хозяйкой. Певцова с удивлением глядела на Вассу Родионовну.

Вошедшая горничная поставила на стол большое блюдо. На нем лежал зажаренный поросенок в шашечках золотистого цвета.

Васса Родионовна, оглядев жаркое, начала со знанием разрезать поросенка на ароматные куски и раскладывать по тарелкам гостей. На тарелку мужа она положила поросячью голову.

— Прямо не могу понять, почему у Вовочки это лакомый кусок.

Поросенок на время отвлек гостей от мыслей после тоста хозяйки. Все с удовольствием ели вкусное блюдо. Кое у кого даже мелькнула мысль, когда они вновь будут есть поросенка, так мастерски зажаренного кухаркой у Красногоровых.

Трубецкой постучал ножиком о край тарелки.

— Прошу, господа, налить бокалы.

Он встал, снял с носа, пенсне, зацепив его за лацкан сюртука.

— Дорогие Красногоровы! Я был счастлив дружить с вами в течение одиннадцати лет. Поэтому мне не только грустно, мне больно сознавать, что лишаюсь вашего общества, не смогу зайти к вам на ласковый огонек, согреть себя в вашем доме тем ласковым уютом, который Васса Родионовна умела создавать, порой даже не сознавая силу обаяния и тепла этого уюта.

Нужно ли доказывать, что у людей разные судьбы и разные дороги? И вот наши судьбы и дороги расходятся на окровавленной развилке гражданской войны.

Васса Родионовна, вы сказали, будто уверены, что без сожаления, горечи, без слез расстанетесь с Россией, с ее землей, с ее небом, солнцем и звездами. Главное, с землей, на которой так счастливо выросли в холе родительского дома, не проронив ни одной горькой слезы.

Вы считаете, что друг ваш Трубецкой, актер, остающийся в России, обрекает себя на единственный возможный для него, русского интеллигента, путь при власти Советов, это путь к Голгофе. Но сам Трубецкой верит в то, что пойдет на родной земле по дороге со всем народом и верит, что она будет для него прямой.

Но Трубецкой не верит вам, Красногоровы, что вы до конца искренны в вашем безразличии к разлуке с Родиной. Ваше безразличие искусственно! Им вы стараетесь замаскировать перед всеми душевную боль, защищая ее коммерческим разумом, скованным стальными обручами злости и страха оттого, что революция позволила обездоленным стать с вами равными. Вам непривычно новое положение, которое стремятся создать миллионы русских, которых вы привыкли снисходительно похлопывать по плечу, когда у вас благодушное настроение.

Я уверен, Васса Родионовна, что, когда-нибудь, даже среди кокосовых пальм, вы будете видеть сны с русскими березами. С теми березами, которые без слов, шелестом листвы напевали вам мелодии о радости и счастье.

От всей души с земным поклоном благодарю вас за тепло дружбы. От всей души желаю вам ровных дорог на нерусской земле. Если можно, не теряйте из памяти людей, кто бродил с вами по одним тропам, кто любил вас, говорил с вами на одинаковом языке.

А теперь позвольте сказать вам, дорогой поэт. Вас, конечно, заставит покинуть Россию каста, в которую вас поневоле втиснула германская война. Заставит покинуть Родину, даже если вы этого не захотите.

Не берусь гадать, какой будет ваша жизнь. Не знаю, будете ли вы писать стихи, не видя перед собой неба России. Но я знаю и твердо знаю, что на чужбине вы не погибнете, сможете жить, ибо вместе с вами уходят русские женщины, в душах и сердцах которых ютится чудо, рождающее для мужчин радость человеческого бытия и счастья.

Трубецкой сел. Зазвенели бокалы.

— Спасибо, Виктор Викторович, — Певцова встала, держа в дрожавшей руке бокал, расплескивая на скатерть вино. — Спасибо, дорогой человек! При мысли о разлуке с Россией я вся холодею. Я тоскую, что в такой необъятной стране нет человека, знающего, как заставить нас поверить в то, что желание народа это и наше желание, ибо мы одно целое по крови, по разуму и сердцу.

Почему мы, русские, не сумели узнать себя за все столетия своей бурной истории? Почему не знаем своих четких границ греховности и святости?

Видимо поэтому и рождаются у нас гении. У нас Александр Пушкин и Николай Гоголь. Видимо поэтому дворянские гнезда Тургенева сменяют петербургские трущобы Достоевского, а всех их укрывает своим величием Лев Толстой. Видимо поэтому в нашей природе звучит музыка Глинки и Чайковского. И разве можно без страдания и слез уйти от всего этого под чужое солнце и небеса?

Почему мы лишены возможности расстаться с догматикой своих сословий и не хотим стремления народного разума?

Мне не стыдно сознаться, что, если бы у меня была даже слабая уверенность, что меня не лишат жизни за принадлежность к аристократии, я бы ни за что не покинула Россию. Но я боюсь! И ухожу! Боюсь, не будучи уверена, что должна бояться.

Виктор Викторович, исполните, христа ради, мою просьбу.

— Конечно, княжна.

— Когда узнаете, что нас нет больше на русской земле, то, будьте добры, до конца года ставьте в церкви перед ликом Христа копеечные восковые свечки, чтобы их огоньки светили моей душе на чужбине.

Певцова села, и все видели, как по ее щекам струились слезы…

***

На станцию Певцову и Муравьева отвезли на лошади.

Метель не унималась, но снегопад был менее густым, на улицах, переметанных сугробами, иноходец, останавливаясь, начинал храпеть. На площади перед вокзалом пылали дымные костры. Ветер разматывал по сторонам их пламя или подкидывал ввысь, рассыпая каскады искр. Возле костров толпились солдаты, но из-за позднего времени гармошки не выпевали солдатскую молитву-вальс «На сопках Маньчжурии».

Муравьев и Певцова долго петляли между эшелонами, подлезая под составами к запасному пути, на котором стоял нужный им эшелон. Муравьев держал девушку под руку.

На гудки маневровых паровозов отвечали жалобные рожки стрелочников. Метель высвистывала свои рулады.

Неожиданно остановившись, Певцова спросила спутника:

— Вадим, а что, если Ленин действительно народный вождь?

— Не знаю, Ирина Павловна.

— Вы думали об этом?

— Нет.

Муравьев ничего другого ответить не мог. Он знал о Ленине только понаслышке.

4

В тот вечер, когда у Красногоровых был прощальный ужин, на железнодорожном разъезде Бадаложном тоже во всю свою стихийную силу буйствовала снежная метель.

Вблизи разъезда селение. Его избы раскиданы по скату лесистого холма; от разъезда селение отделяет глубокий овраг с заболоченной речкой. Но овраг с речкой существуют летом, а теперь снежные наметы, сдутые ветрами с холма, почти засыпали его, и по ним промята и укатана санная дорога в селение.

В девятом часу по разъезду, громыхая, шел поезд. С одной тормозной площадки товарного вагона спрыгнул офицер и, выбравшись из сугроба, пошел к строению со светившимися окнами.

Идти офицеру было трудно. Ветер временами просто останавливал. Войдя в помещение, офицер уже у порога двери запнулся за спящего солдата. Оглядев помещение при тусклом свете керосиновой лампы, стоявшей на столе с телеграфным аппаратом, офицер вышел на перрон и оглядевшись, подлезая в метельной мгле под стоявшими на путях составами, пошел в селение, ибо уже знал туда дорогу.

Увязая в сугробах, он скоро нагреб в валенки снег. Добравшись до избы с желтизной света в окнах, вошел в раскрытые ворота, вернее, сорванные с петель взрывом гранаты.

Во дворе его появление потревожило пса, и он залаял, но без всякого удовольствия. Стояли лошади, жевавшие сено. Натыкаясь на сани, офицер дошел до крыльца.

— Кто такой?! — услышал окрик.

— Свой!

Не разглядев спросившего часового, тоже видимо потревоженного от дремоты, офицер, войдя в сени, долго в них шарил по стене дверь в избу.

Рванул дверь. Она открылась со скрипом. В избе накурено до тумана. На столе самовар, в горлышко бутылки воткнута оплывшая свеча. Трое офицеров в расстегнутых френчах играют в карты.

— Господа, поручик Пигулевский надеется обогреться и смотать часика три крепкого сна.

— Надежды юношей питают, поручик. Я Хребтов. Он Лазарев, а это Тарутин. И по счастливой случайности все в чине капитана.

— Могу считать, что не прогоните?

— Сами закрепились на сих позициях из милости, а потому гнать не полномочны.

— По чьей милости?

— Очаровательной женщины. Обитающей за той дверью в обществе его превосходительства, — ответил на вопрос Лазарев.

— Не может быть. Генерал в такой избенке. Они обычно обитают в своих вагонах либо на городских квартирах.

— Но зато мы при часовом на крыльце.

— Слышал его голос, но лика стража не разглядел.

— Как метелица злобствует? — спросил Лазарев.

— Метель настоящая, — ответил Пигулевский. Сняв шинель, он, потирая руки, пощупал самовар.

— Он еще живой.

— Тогда угощайтесь. Мы гостям рады. Хлеба у нас много, но канадские мясные консервы, к сожалению, прикончили.

— До костей промерз.

— А чего вас понесло в такую непогодь?

— Командую разведкой. Тиф уложил почти всех моих солдатиков. Послан в Красноярск набирать потребную живность, если там таковая окажется. Ехал на тормозной площадке. До сей обители добрел живым оттого, что в валенках. Кстати, из них пора вытряхнуть снег, чтобы не намокли портянки.

Пигулевский, присев на лавку, разулся, высыпал из валенок комья талого снега. Налив в стакан кипятка, он присел к столу, а трое игроков, взглянув на него, перестали играть.

Поручик был красив той мужской красотой, заставлявшей при встрече с ним женщин всех возрастов оборачиваться. Особенно хороши были задорные и чуть насмешливые глаза.

— Мне кажется, мужчине нельзя быть таким красивым, — сказал капитан, назвавшийся Тарутиным. Его приятное характерное лицо давно не видело бритвы и не сразу запоминался синий шрам на левой щеке.

Пигулевский хотел на замечание капитана огрызнуться, но промолчал, увидев на лавке гитару.

— Кто музыкант?

— Все понемногу.

— Мне позволите?

— Пожалуйста.

Допив кипяток, Пигулевский взял гитару, прикоснулся к струнам и ни у кого не оставил сомнения в своих способностях гитариста.

— Какие новости там, где должен быть фронт? — спросил Лазарев. — Мы здесь давно загораем. Возле батареи в лесочке. Был слушок, что собираемся за себя постоять и зад красным пока не показывать. Говорят, даже сам Лебедев там?

— Ваши сведения почти точны, господа. Но сами знаете, что мы умеем собираться, хвалиться этим, а потом неожиданно отступать. Всем это надоело, ибо все чертовски устали от пеленочных экспериментов штабистов и стратегов. Правда, есть новость, которая, думаю, должна вас заинтересовать.

— А именно? — спросил Тарутин.

— Надеюсь, знаете, что в армии часты случаи сумасшествия среди офицеров, и особенно среди молодых. Это заставило нас задуматься.

Пигулевский, оглядев капитанов, спросил:

— Продолжать? Или вам это неинтересно.

— Нет, интересно, — ответил Хребтов. Он грузен, коренаст и неряшливо одет. На правом колене галифе большая дыра, прожженная у костра, и в нее видны грязные подштанники.

— Тогда буду краток: скажу сразу, что предпринято по этому вопросу. Образованы треугольники. Офицеры дают клятву, что в случае, если кого-либо из треугольника постигнет сумасшествие, здоровые обязаны его отравить. Для этого у них должен быть при себе цианистый калий. Конечно, крупицы яда.

Капитаны молчали. Пигулевский перебирал струны.

— Чувствую, рассказ вас удивил?

— Несомненно. Удивил и заставит задуматься. Нужно признать, что эти треугольники действительно необходимы. Так как куда же девать сумасшедших в наших условиях. Но могут быть злые умыслы. Могут травить неугодных, здоровых.

— Возможно и такое. Но уж все ли мы способны быть негодяями. Хотя, как говорят, лес рубят — щепки летят.

Пигулевский заиграл бравурную мелодию и начал ей подпевать. В открывшейся двери в каморку появилась заспанная миловидная блондинка и спросила резко:

— Вы что, с ума сошли?

— Пока еще нет, — ответил Пигулевский. — Но возможность этого не исключена.

— Сейчас же перестаньте бренчать. Генерал спит.

— А мне на это наплевать. Я лично умею спать при любом шуме. И если ваш генерал не интендант, также должен спать при любом шуме.

— Кто вы и почему здесь?

— Точно такой же вопрос могу задать и вам. Вы жена его превосходительства? Хотя ваш возраст это опровергает.

— Да как вы смеете?

— Послушайте, мадам. Я кокаинист. Уже неделю сижу без понюшек, а потому крайне раздражителен и пспыльчив. Прошу убрать себя из двери, плотно прикрыв ее.

— Я вам сейчас покажу, как надо вести себя.

— Интересно.

Блондинка ушла в каморку, не прикрыв дверь. Офицеры слышали, как она возмущалась.

— Появился какой-то хам. Бренчит на гитаре, ты должен унять его и вышвырнуть из избы. Я так хочу.

Через несколько минут в дверях появился полураздетый седой старик.

— Прекратите музыку.

— Здравствуйте, ваше превосходительство, — весело поздоровался Пигулевский, узнав в старике генерала Касаткина, части которого стояли в резерве фронта.

— Не знаю вас, поручик.

— Но я знаю вас. Поражен, что вы здесь, когда в ваших частях генерал Лебедев.

— Я болен.

— Жаль. Но надеюсь, при заботах молодых женских рук скоро поправитесь.

— Молчать! — крикнул старик.

— Я думаю, молчать лучше вам. Солдат за такие отлучки с фронта обвиняют в дезертирстве и расстреливают.

— Не ваше дело рассуждать об этом.

— Пока не мое дело, ваше превосходительство. Но скоро все будет по-иному, даже тогда, когда будем отступать или начнем наступление.

— Фаша фамилия, грубиян?

— Поручик Пигулевский.

— Запомню.

— Буду рад такому вниманию с вашей стороны.

Генерал хлопнул дверью. Пигулевский продолжал играть на гитаре бравурную мелодию.

— Черт знает, как все надоело и опротивело. Воюем с большевиками, чтобы генералы лечились тяготами фронта возле разномастных любовниц. Но ведь и мы в наших чинах не против такого лечения. Надоело. Ох как все надоело, царица небесная.

— Поручик, вы действительно нюхаете? — спросил Хребтов.

— Да, подвержен сей страсти.

— Я с удовольствием угощу вас.

Капитан достал из кармана френча серебряную табакерку и, раскрыв ее, подал Пигулевскому.

Поручик с какой-то осторожной торжественностью взял ее из рук капитана. Он насыпал щепотку порошка на перепонку кожи между большим и указательным пальцем левой руки и начал вдыхать его носом.

— Господи, какое счастье, что встретился с вами, господа. А теперь давайте спать. Земной поклон, капитан Хребтов, за вашу отзывчивость к ближнему…

Глава девятнадцатая

1

Метельные снегопады как-то разом сменили трескучие морозы… Обыватели брюзжали и на все лады сетовали, но старики, у которых в глазах не угасли искры житейской мудрости, судя по яркости звезд, говаривали:

«И должно морозу быть злым в эту зиму. Подошла пора земле-кормилице всурьез осерчать на людскую ненависть да зачать треножить ее стужей. Сибирская стужа, она от всего похмелит.

Ведь что надумали братья единокровные по сословиям не одинаковые. Молотятся, губя друг друга, поливая землю кровью, как дождевой водицей.

А из-за чего? Да из-за инакости разумения, кому быть хозяином земли русской. Богатеи не хотят хозяйских прав лишиться, а беднякам охота на их место заступить. А по решению земли-кормилицы тот ее хозяин, чьи руки ее обиходят.

Ненависть затмила ясность людского разума, люди не хотят понять, что притомилась земля людскую кровь глотать. Кровь в людях земле для другого надобна, чтобы была в них сила обиходить на ней все прелести ее сотворения, зачиная от цветка одуванчика до пшеничного колоса…»

***

Красноярск, становясь прифронтовым городом, с каждым днем менял облик своего привычного быта. Те, у кого разум был в плену страха, покидали родной город. Но отъезды то замедлялись, то из-за спешки походили на панику.

Барометром настроения в городе служили прибывающие с фронта санитарные поезда, беженские эшелоны и обозы. От раненых наконец узнавалась фронтовая правда о продолжении наступления Красной Армии. Всем становилось ясно, что обнадеживающие прогнозы колчаковских генералов были не что иное, как желание все еще создавать вокруг сибирского правительства адмирала Колчака видимость полного благополучия.

Но, к сожалению, сами министры, обыватели, тесно связанные с ними, а особенно офицеры, в домах гостеприимных красноярцев, за застольем, охотно выбалтывали подтверждения о давно несуществующем единстве в правительстве, а главное, о неудержимом развале армии за последние два месяца.

Там, где фронт, а он фактически был на всем пути отступления и состоял, кроме частей Красной Армии, из отрядов партизан и восставших рабочих в селениях и на станциях железной дороги.

Солдаты, истощенные суровой зимой, непрестанными боями, когда большой кровью приходилось вырываться из клещей охватов и обходов, осознавая трагичность положения, открыто не повиновались командирским приказам, чаще всего действительно обреченным на провал.

Путь отступления неизменно приходилось пробивать боем. Боем, без пути в какое-либо будущее…

Приближались рождественские праздники, но жители Красноярска готовились к ним с выжидательной осторожностью. Из-за отъезда из города священников некоторые церкви не открывали дверей. Это насмерть пугало. В бегстве попов люди угадывали черное знамение для существующей власти. Испуг был понятен, ибо совсем недавно в городе пребывало несколько архиереев-беженцев и множество попов, кинувших свои приходы вместе с отступающей армией.

В Красноярске скопились эшелоны чехословацких войск и различных иностранных миссий. Город полон слухов, что в армии сильна ненависть ко всем союзникам. Поводом служила неприязнь к иностранцам молодого офицерства, а от него она проникала в солдатские массы. Молодое офицерство было убеждено, что, благодаря сговору генералов во главе с Колчаком вначале с эсерами, а в дальнейшем и с правительствами Антанты, и создалось катастрофическое для колчаковской армии положение.

Контрразведка по приказу Колчака принимала самые суровые меры против опасных настроений молодого офицерства. Но и расстрелы не помогали.

В свою очередь, союзное командование, видя для себя в этом опасность, настаивало перед Колчаком об усилении сопротивления его армии ради спасения Сибири от большевиков.

Под давлением иностранных советников Колчак спешно менял в воинских частях командиров, но это не помогало, армия продолжала откатываться, подгоняемая паникой и морозами.

Адмирал не отказывался выслушивать разумные советы генералов. Давал обещания следовать им, но легко не выполнял обещаний. Он не желал расстаться с убеждением, что даже ради блага Сибири его армия не может нарушить своих обязательств перед союзниками.

Адмирал упрямо не хотел расстаться с генералом Лебедевым, хотя давал частые обещания членам правительства и союзникам сменить на посту начальника своего штаба, этого поистине рокового по неудачам генштабиста.

Все, кто соприкасался в настоящее время с адмиралом, не скрывали своего безотрадного впечатления о том, что, находясь временами в полной нервной прострации, он все еще фанатично верит, что грядущая весна принесет ему счастье. Адмирал требует самого сурового наведения порядка в еще подвластной ему Сибири, не останавливаясь перед любыми методами беспощадного террора при подавлении партизанского движения и рабочих восстаний. Генералы покидали важные посты, переставшие быть для них выгодными.

2

Стояла морозная, со звонким как хрусталь воздухом, безветренная ночь. Над снегами Красноярска, притоптанными метелями, ее темно-синий шатер со вспышками звезд был почти ощутим для людских глаз…

***

Под пушистым ворсом инея пульмановские вагоны поезда Колчака с белыми хвостиками дымков над их крышами по-прежнему стояли на втором пути против здания вокзала.

Под ногами часовых похрустывал снег, будто без конца дробилось битое стекло. В ночное время охрана поезда усиливалась солдатами Третьего Особого полка, переданного в распоряжение коменданта станции.

Полковник Несмелов во втором часу ночи встретил прибывший на станцию паровоз с теплушкой: с фронта вернулся генерал Лебедев с несколькими офицерами.

Удивленный неожиданным возвращением Лебедева, Несмелов, будучи в курсе положения на фронте, остался в комендатуре, предвидя возможность каких-либо экстренных приказаний от адмирала.

Но ночь прошла спокойно, смененная поздним, но ярким восходом солнца.

В девять часов утра в комендатуру пришла взволнованная княжна Певцова и обратилась к Несмелову с просьбой известить госпожу Тимиреву о желании повидаться с ней по возможности незамедлительно.

Несмелов, выполняя просьбу Певцовой, пошел в поезд Колчака, а вернувшись, лично проводил девушку к госпоже Тимиревой…

Несмотря на ранний час, Анна Васильевна встретила Певцову одетой и тщательно причесанной. Удивленная столь ранним визитом, Тимирева встревоженно спросила:

— Что случилось, Ириша?

И, видимо, этого заботливого вопроса было достаточно, чтобы нервы девушки не выдержали и она расплакалась. Успокоилась она не сразу и только за чашкой кофе рассказала обо всем, что произошло с ней прошлой ночью.

— Неделю назад, по приказанию коменданта поезда миссии, меня, не спросив согласия, перевели в вагон, где был склад продуктов и в нем никто не жил, хотя были приличные и свободные три купе.

— Почему не сообщила об этом мне?

— Не придала переводу никакого значения, знала, что купе, которое я занимала в вагоне адъютантов, один из них намеревался отдать своей новой возлюбленной.

— Ты по-прежнему не можешь расстаться с привычкой все решать самостоятельно?

— Анна Васильевна!

— Хорошо, продолжай!

— Вернувшись на днях от Настеньки Кокшаровой, я обнаружила в вагоне двух английских журналистов. Признаться, была удивлена, что раньше их не видела, но вновь подумала, что, видимо, они только что прибыли в Красноярск и обосновались в поезде миссии.

Вы помните, как три дня назад я передала вам важную шифровку из Лондона, полученную мной от капитана Мак-Интаера, начальника отдела шифров.

— Адмирал был взволнован ее содержанием.

— Так вот, позавчера утром Мак-Интаер был арестован, а за мной установлена слежка, и для ее удобства я была переведена в вагон с продуктами.

Вчера, вернувшись от Кокшаровой, застала в вагоне своих журналистов в обществе двух офицеров, а зайдя в свое купе, обратила внимание на перестановку в нем моих вещей. Это меня насторожило, и, прежде чем лечь спать, я закрыла дверь купе еще и на цепочку, хотя раньше никогда этого не делала.

Ночью меня разбудил шепот возле моей двери и попытка ее открыть. Я спросила, что нужно, в ответ услышала просьбу поделиться сигаретами.

Не подозревая ничего, открыв дверь, протянула руку с пачкой сигарет и неожиданно была схвачена в объятие, но счастливо вырвавшись, кинулась в купе, выхватила из-под подушки браунинг и выстрелила.

В вагоне наступила тишина. Вскоре вся компания ушла из него, а я осталась одна и утром пошла к коменданту.

— У тебя, Ириша, конечно, есть желание видеть адмирала?

— Если это возможно. У меня есть сведения.

— Хорошо. Я передам ему твое желание…

После ухода Тимиревой Певцова вновь твердо решила покинуть поезд миссии и ехать до Иркутска в обществе Настеньки, Калерии и Красногоровых, отложивших свой ранее намеченный отъезд из-за простуды Вассы Родионовны, особенно желавшей, чтобы княжна ехала с ними.

Адмирал принял Певцову в салоне, залитом солнечными лучами, от чего его стены, обитые плюшем, казались пушистыми и мягкими.

Они были втроем: Колчак, Певцова и Тимирева.

Княжна не видела адмирала с июля месяца и была Поражена переменой в его внешности. На похудевшем лице еще исступленней стал взгляд больших черных глаз. Поздоровавшись с Певцовой, Колчак, задержав в своей руке ее руку, предложил ей и Тимиревой сесть, а сам, закурив папиросу, заговорил:

— Я сегодня почти не спал из-за приезда с фронта Лебедева. Мы совещались и, конечно, прокурили салон до предела. Но вы курящая. Рад, что наконец увидел вас. Завидовал Анюте, с которой часто встречались.

— Я была вынуждена, Александр Васильевич.

— Все понятно. Вы вели себя правильно. Даже слишком правильно, в ущерб своей репутации.

Адмирал, остановившись у окна, продолжал:

— Анюта мне все рассказала. Сожалею. Но искренне благодарю вас, особенно за копию шифрованной телеграммы, дающей возможность понять стремление союзников за моей спиной обеспечить свое благополучие для продвижения во Владивосток ценой…

— Ценой предательства.

— Княжна, зачем сразу так категорично?

— Ибо убеждена, что все они намерены, если им это понадобится, предать вас.

— Каким образом?

— Откупившись вами. Предать вас большевикам, получив для себя взамен свободный выезд из Сибири.

— И в этом есть доля правды. Верней, возможной правды.

— Неужели, Александр Васильевич, вы до сих пор им верите? Когда даже я смогла распознать всю омерзительность их политической игры. Всех этих надушенных одеколонами и кремами людишек, получивших возможность играть судьбами русского народа ради торгашеского стимула своей привычной для них жизни.

Я старалась разпознавать их стремление и ставить о них вас в известность, но, видимо, мои донесения вы не считали правдоподобными, думая, что я составляю их по сплетням и слухам.

— Нет, я верил им, княжна. Верил, порой удивляясь их циничности. Но я приверженец фактов.

— Неужели даже факт последней шифровки неубедителен?

— Нет, почему же неубедителен? В нем есть то, над чем можно задуматься. Но мне сейчас некогда думать о намерениях союзников. Думать об их возможном коварстве. Теперь все мое внимание должно быть отдано главному факту моего пребывания у власти в Сибири. Факту во что бы то ни стало не позволить в ней укорениться большевикам, их власти.

— Но у меня, Александр Васильевич, имеется и еще один непонятный факт.

— Интересно.

— Он у меня из шотландских источников. Получен по счастливой случайности. Шотландцу понравилось на моей руке кольцо с не ахти каким брильянтом. Я охотно обменяла его на факт. Факт этот в том, что Жанен сепаратно пользуясь услугами нашего офицера, старается наладить связи с иркутскими большевиками для получения от них заверения о беспрепятственном выезде из Сибири чехов и всех иностранных миссий и охотно пожертвует ради этого сибирским правительством и его армией.

— А следовательно, и мной?

— Несомненно. Вы же глава правительства.

— Тоже интересный факт и всего-навсего за кольцо как вы сами сказали, с не ахти каким камнем. И все ж факт бытия Сибири под моей властью в настоящий момент для меня важнее всего. Вы упомянули, что налаживать связь французов с большевиками помогает «наш офицер». Может быть, и о нем что-нибудь знаете?

— Он у них закодирован как «хромой гусар».

— Позвольте. Хромает генерал Нечаев, и он гусар.

— Ну что вы, Александр Васильевич. Уверена, что французы выбрали эту кличку, чтобы скомпрометирометировать в ваших глазах всех хромающих офицеров армии. Возможно, среди них и генерал Нечаев. Он у союзников не пользуется уважением, ибо они сами у него не в чести.

— Как у вас, княжна, все логично и при этом логично не по-женски.

В салоне наступило молчание, от которого у Певцовой начался шум в ушах.

— Что нужно сделать для вас, княжна? — прервал Колчак молчание вопросом.

— Ничего, кроме вашего согласия на освобождение от возложенной на меня обязанности.

— Да, для вас это необходимо.

— И прежде всего, Александр Васильевич, я решила покинуть поезд миссии, чтобы не быть выброшенной из него в мешке.

— Мне докладывали об этом.

— А я лично видела такие мешки с удушенными русскими молодыми женщинами.

— Может быть, переберетесь в поезд Осведверха?

— Разрешите ехать на лошадях с мадемуазель Кокшаровой?

— Она еще в Красноярске?

— Мне предложили ехать Красногоровы.

— Считаете это для себя возможным?

— Готова идти пешком, чтобы вырваться из иностранного общества, где уже месяцы не слышала о своей стране доброго слова, кроме насмешек и планов ее порабощения.

— Я вас понимаю, княжна, вы устали и на все смотрите через темные очки. Я тоже устал, но продолжаю верить своим черным глазам. Согласен освободить вас от прежнего поручения, ибо не хочу больше подвергать вашу жизнь какой-либо опасности. Спасибо, дорогая княжна, за вашу преданность мне. Не могу скрыть, что мне ее будет не хватать. Но вы должны жить, ибо молоды. Дайте слово беречь себя.

Колчак поцеловал руку княжны, а она заплакала.

— В Иркутске я и Анюта будем рады встрече с вами в любое время. Я лично не сомневаюсь, что там мы с вами увидимся… До свидания, Ирина Павловна…

3

В морозной мглистости декабрьского рассвета Муравьев провожал уезжавших из Красноярска Красногоровых, а с ними любимую Настеньку Кокшарову, Калерию Кошечкину и Певцову.

Заботливо укутав Настеньку в собачью ягу, Муравьев усадил ее в большую кошеву вместе с Калерией Певцовой.

От волнения все мало говорили, а если и говорили, то совсем ненужных пустяках. Муравьев не отводил глаз от Настеньки. Наконец наступил момент, когда все расселись и три тройки, взяв с места, зазвенев колокольцами, уже через минуту потерялись из глаз провожавших, хотя еще слышался, но уже приглушенно, звон колокольцев.

Вернувшись на станцию, Муравьев застал в комендатуре взбешенного Несмелова. Увидев Муравьева, комендант закричал:

— Куда вас носили черти в такую рань?

— Я провожал. Вы разрешили.

— Помню, помню. Берите взвод и на полусогнутьх к санитарному поезду на девятом пути. Шотландские юбочники опять дурят, пытаясь захватывать паровоз для своего состава.

— Разрешите выполнять.

— Постойте, Муравьев. Действуйте смело, согласуясь с обстоятельствами. Вы это умеете. Разрешаю в случае необходимости применять оружие. С богом!

За последние дни это было уже не первое намерение шотландских стрелков захватывать паровозы, чтобы покинуть Красноярск. Но согласно составленному комендантом станции графику, согласованному с иностранным командованием о порядке движения иностранных эшелонов, поезд шотландских стрелков должен был покинуть Красноярск только через три дня.

Выполняя приказ коменданта, Муравьев уже через считанные минуты со взводом солдат был у санитарного поезда. Он прибыл в момент, когда шотландский капрал с несколькими солдатами пытались отцепить от состава паровоз, но им не давали этого сделать высыпавшие из вагонов раненые.

Обозленные неудачей солдаты во главе с капралом стащили с паровоза машиниста, начали избивать, а сбив с ног, с ожесточением пинали его. Появление Муравьева с солдатами остудило пыл англичан, но лишило выдержки капрала. Выкрикивая брань, он кинулся к Муравьеву. Толкая офицера в грудь кулаком, требовал приказать машинисту отцепить паровоз от состава.

Муравьев сильным ударом отшвырнул от себя капрала и подал команду окружить паровоз, что солдаты немедленно сделали, ощетинившись штыками.

Окровавленный машинист, с трудом поднявшись на ноги, направился к паровозу, но капрал выстрелил ему в спину, и машинист рухнул на снег.

Муравьев, выхватив из кобуры наган, разрядил его в воздух, капрал выстрелил в Муравьева, но не попал. Раздались два выстрела Муравьева. Капрал, зашатавшись, встал на колени и, еще раз выстрелив, упал.

Шотландские стрелки разбежались в разные стороны.

Муравьев подошел к машинисту, убедившись, что он мертв, послал взводного сообщить коменданту о происшествии на девятом пути у санитарного поезда…

Через час после стрельбы у санитарного поезда союзное командование заявило Колчаку строгий протест, потребовав за убийство капрала расстрела капитана Муравьева.

Не ограничившись протестом, союзное командование Предприняло попытку военной демонстрации, приведя свои воинские подразделения в боевую готовность, выставив усиленную охрану возле всех союзных поездов, находившихся на станции.

Однако решительные действия коменданта Несмелова, приказавшего в свою очередь оцепить эшелоны иностранных миссий солдатами Третьего Особого полка, наставило союзников отказаться от демонстрации своей силы, снять вооруженную охрану, отменить боевую готовность своих подразделений…

А еще через час комендант Несмелов был вызван в поезд Колчака. Несмелов не раз слышал разные рассказы о внезапных вспышках адмиральского гнева, когда в виновных, несмотря на чины, летели любые предметы, оказавшиеся под рукой адмирала.

Войдя в салон, Несмелов замер на месте, когда Колчак, стоявший у письменного стола, ринулся к нему с сжатыми кулаками, выкрикивая срывающимся голосом:

— Мерзавец! Умалишенный! Как смели допустить стрельбу в союзников?

Лицо адмирала от гнева было серым. Большие глаза готовы испепелить переполнявшей их злостью.

— Отвечайте! Я требую ответа!

— Только после того как перестанете кричать!

Колчак вне себя схватил Несмелова за плечи, а оторвавшийся левый погон полковника остался в адмиральской руке.

— Ваше превосходительство, уберите руки, — холодным шепотом попросил Несмелов, готовый оторвать от своих плеч адмиральские руки.

Спокойствие Несмелова на минуту отрезвило Колчака. Увидев в руке погон, не зная что с ним делать, бросил его на письменный стол. Не глядя на Несмелова, выкрикнул:

— Это случайность! Слышите, случайность! Давно пора сменить на генеральские. Упрямились? Демонстрировали ко мне свое неуважение, свою пагубную самостийность. Спрашиваю, почему оставались полковником?

— Ибо сражаюсь с большевиками не из-за чинов.

— Как смеете разговаривать со мной в таком тоне! Заставлю вас замолчать!

— Не сомневаюсь! — Лед в голосе Несмелова вновь вызвал вспышку гнева, адмирал вновь кричал:

— В чем не сомневаетесь?!

— В том, что способны заставлять людей молчать! Слышал, как приказывали расстреливать непослушных.

— О чем вы?

— О том, что заставить меня замолчать можно только физическим уничтожением.

— Несмелов, не забывайтесь! Разговариваете с вашим правителем!

Ощупывая глазами стоявшего перед ним невозмутимого полковника, адмирал вновь закричал:

— Почему стоите?! Садитесь!

— Привык любой разнос начальства выслушивать стоя.

— Вы классический образец тупой офицерской самовлюбленности!

— Благодарю вас. Но за нее, ваше превосходительство, мной заплачено шестью ранами и потерей руки.

— Постойте! Поймите! — Адмирал задыхался от нервной одышки. — Со мной не надо спорить. Поймите! В пашем положении нельзя ссориться с союзниками из-за какого-то машиниста. Англичане уверяют, что он большевик. Они уверены, что Муравьев, защищая большевика, убил капрала.

— Союзники по привычке всегда врут. Погибший машинист отступал с нами от самого Омска.

— Но как нам доказать англичанам, что он действовал правильно, не подчиняясь их требованиям?

— Разве собираетесь доказывать? Ставлю вас в известность, что, данной вами мне властью коменданта, и потребую, чтобы при похоронах машиниста присутствовал почетный караул части, повинной в его гибели.

— Зачем?

— Для вашего престижа.

— Они не выполнят вашего требования. Именно шотландцы настаивают на расстреле Муравьева. А этот Муравьев из молодых да ранних. Видимо, из патриотов, питающих ненависть к иностранцам. Офицерская молодежь слишком щедра на ненависть.

— Она слишком многое увидела и поняла из деяний иностранцев, чего вам, ваше превосходительство, невидно из окна вагона. Ненависть молодого офицерства еще полбеды. Страшнее другая ненависть. Солдатская ненависть к иностранцам. Я видел ее, когда солдаты впервые увидели мешки с удушенными женщинами. Я видел, как они сваливали под откосы теплушки с чехами.

— Вы сгущаете краски. Как бы ни была страшна действительность гражданской войны, для успокоения союзников отдайте приказ об аресте Муравьева.

— Сделайте это сами. Но заодно арестуйте и меня. Капитан Муравьев действовал по моему приказу. Заверяю вас, что я, окажись на его месте, перестрелял бы всех шотландских юбочников, зверски избивавших машиниста.

Колчак слушал Несмелова, стоя к нему спиной у столика со стопкой книг.

— Повторяю, немедленно арестуйте Муравьева!

— Я это не сделаю.

Резко обернувшись, Колчак схватил книжку и, порвав ее пополам, бросил под письменный стол.

— Чего же вы от меня хотите?

— Чтобы потребовали от союзников извинения за убийство машиниста. Они не должны забывать, что русских из-за их капризов на русской земле нельзя убивать безнаказанно. Если не сделаете этого, то сделаю эта сам. И уверен, что шотландцы при настоящих условиях принесут извинения.

— Несмелов, нельзя быть таким решительным в своих действиях, забывая, что у нас перед союзниками есть многие еще не оплаченные обязательства.

— Это, видимо, у сибирского правительства, а не у армии.

— Но я ее верховный правитель.

— Поэтому и должны беречь ее честь.

— Господи, какой вы трудный. У вас просто нетерпимый характер.

— Оттого что многое перетерпел, прежде чем стать нетерпимым.

Колчак, не отводя глаз от Несмелова, произнес:

— И все же горжусь вами. Но Муравьева откомандируйте куда-нибудь. Его могут убить из-за угла обозленные шотландцы.

— Капитан не из трусливых. Как комендант, не расстанусь с ним.

— Несмелов, неужели вам не надоело быть таким злым?

— Надоело. Но мне не дают отдохнуть от злости. Расстанусь с ней, видимо, когда перестану жить. Больше всего меня злят свои коллеги и союзники. Моя злость к этим господам сильнее злости к большевикам. С теми все ясно. А вот со своими коллегами все слишком сложно и запутанно. Очень уж старательно заботятся они о своих личных выгодах, заслоняя ими свою офицерскую совесть. Союзники могут гордиться подобными учениками.

Адмирал шагал по салону, потирая пальцами виски.

— За что арестовали английских журналистов?

— За воровство.

— Не понял?

— Обворовали княжну Певцову, когда она была вашем поезде.

— Англичане сообщили, что украденные вещи возвращены.

— Но это не освобождает воров от наказания.

— Как все это отвратительно. Певцова еще в Красноярске?

— Сегодня утром уехала.

Адмирал закурил, предложил папиросу Несмелову.

После стука в дверь в салон вошел дежурный адъютант.

— Донесение генерала Каппеля.

Колчак, прочитав телеграмму, сухо сказал адъютанту:

— Ступайте. Несмелов, фронт прорван в двух местах. Особенно плачевно состояние у Пепеляева. Неужели уже катастрофа?

— Не удивлен, что у Пепеляева может быть катастрофа. Он на днях торговал в Красноярске уральскими самоцветами.

— Господи, о чем говорите?

— Лесопромышленник Красногоров перед отъездом хвалился, как за царское золото купил у Пепеляева неплохие уральские самоцветы. Будни нашей действительности, ваше превосходительство. Могу быть свободным?

— Теперь, Несмелов, действуйте с прежней решимостью. Теперь решимость необходима во всем.

— В этом не сомневайтесь.

Колчак взял со стола сорванный погон Несмелова.

— Возьмите и верьте чести, что сорвал его случайно.

После ухода Несмелова адмирал вновь перечитал телеграмму. Развернув карту, долго рассматривал ее, а отойдя к окну, смотря на шагающего около вагона часового, громко сказал:

— Да, конечно, это катастрофа.

Глава двадцатая

1

Светило январское солнце.

По таежным просторам Сибири, в людской крови по снегам, шел всего седьмой день нового тысяча девятьсот двадцатого года, наступившего при торжественном блеске звездного горения. При безветрии шел седьмой день, он с одинаковым прихватом студил на дорогах и бездорожье в одинаковых солдатских шинелях победителей и побежденных…

2

Село за оврагом возле станции Бирюсинск.

Среди берез в ограде сельской церкви утонула в сугробных наметах избушка сторожа деда Адриана, и только горшок на трубе напоминал о ее существовании.

Сугробы в стежках заячьих, а то волчьих следов, а перед избушкой в людских и конских, замусорены сеном. Стоят кошевы и сани с поклажей, а возле них лошади, прикрытые от стужи одеялами…

Потолок в избушке низко и косо нависал над горницей с пузатой печкой. Он весь увешан пучками сушеной мяты и хмеля. Печь давно не беленная, в трещинах со знаткими и извилистыми тропками тараканьих путей.

В переднем углу за пучками колосьев медная икона-складень, поставлена на божницу еще до того, как дед Адриан заступил в караул при церкви. Невелика горница. От окна к двери шагов семь, а в ширину того меньше.

В углу, возле двери, наставлены некрашеные, посеревшие могильные кресты. Рядом с ними к стене прибит медный умывальник, а под ним деревянная бадья.

На лавке у двери чемоданы и сундучки, а около них на узлах и подушках Кира Николаевна Блаженова, и не лежит у ее ног привычная борзая. Пала в пути от холода.

Дама в трауре. Смерть епископа Виктора потрясла ее. Перестал внезапно жить человек, кому была отдана ее первая девичья любовь. Смерть пришибла ее. Веко полуприкрыло левый глаз, a в пальцах рук не стало гибкости. Но лицо Блаженовой не утеряло прежнего выражения, и разве стали чуть резче морщинки.

В умывальник утром налили воду, сочась из него, она щелкает каплями в бадье, и, как бы считая капли, в такт щелчков вздрагивает у Блаженовой веко левого глаза.

Марфа Спиридоновна Дурыгина в накинутом на плечи пуховом платке грызет за столом кедровые орехи.

На лежанке у печи, укрытая стеганым одеялом, вдова Лабинского Лариса Сергеевна. Лабинская читала. Сейчас, положив раскрытую книгу на грудь, она, задумавшись, смотрит на блески инея на промерзших стеклах окна. От солнца иней золотистый, весь истыканный иголочками.

У окна штабс-капитан Голубкин, приручивший к себе молодую женщину, внезапно овдовевшую от выстрела полковника Несмелова. Голубкин в штатском костюме. Оказалось, что по комплекции он одинаков с покойным Лабинским. Непривычка к новой одежде сковывает офицера. Голубкин заботливо бережет судьбу Ларисы Сергеевны. И он почти уверен, что около нее совьет себе семейное гнездо.

По горнице в растоптанных валенках, в военной форме, но уже без погон вольноопределяющегося шагает Вишневецкий. Он отпустил бороду. Она у него богатая по волосу, но с прошвой густой седины.

Марфа Дурыгина отстала от сыновей и внука вскоре после выезда из Омска. После Барабинской степи ее сбил с ног сыпной тиф. Могучий организм старухи пересилил его в Новониколаевске. Едет она и сейчас на тройке в компании с Вишневецким. Подобрала уральского барина в Красноярске, встретив в доме знакомой попадьи. Узнав, что он заядлый лошадник, пригласила с собой в дорогу, расставшись с ямщиком, который показался ей с недобрым взглядом. Вишневецкий, спасая спою жизнь, тройку Дурыгиной обиходил с любовью.

В церковной сторожке встретились все случайно. В селе, переполненном воинскими частями, не нашлось места для постоя. Встретились благодаря женщине, указавшей на последнюю возможность отыскать ночлег у церковного сторожа.

Однако сметливого деда Адриана долго пришлось уговаривать отдать свое жилье под ночлег господам на тройках. Старик размяк от упрямства, когда Блаженова сунула ему в руку золотой пятирублевик. Увидев на монете лик последнего царя, дед даже перекрестился, но все же попробовал монету на зуб.

Золото сделало свое дело. Старик по-доброму истопил печь, и постояльцы выспались в тепле без опасения, что их среди ночи заставят покинуть ночлег, если кому-либо из военного начальства понадобится скоротать ночь в тепле.

Блаженову вез, по приказанию генерала Каппеля, пожилой солдат, отправившийся с утра на станцию разжиться куревом. По уговору с генералом Блаженова должна была встретиться с ним в Иркутске, но теперь она уже не сомневалась, что все может измениться в худшую для нее сторону из-за панического отхода армии после разгрома под Красноярском.

Вишневецкий говорил:

— Согласитесь, Кира Николаевна, что еще в Омске Колчак преступно скрывал правду об истинном положении дел на фронте. Уже после Кургана вряд ли кто из нас сомневался, что возможно остановить наступление большевиков. Было бы гораздо порядочнее, если бы Колчак, предупредив нас о неминуемой опасности, начал спокойное или хотя бы планомерное отступление за Байкал. Естественно, это было бы горестное для него признание, но его можно было понять, а поняв, простить.

— Кого простить? — спросила Блаженова.

— Колчака.

— Считаете, что подобные вам должны его прощать?

— Естественно. А ради кого создавалось его сибирское правительство?

— Даже так? А я все время верила, что армия наша сражается за возрождение Великой России.

— Кира Николаевна, это романтика. Великая Россия только удобный лозунг. Лозунг, под которым должно было осуществиться возрождение дореволюционной России.

— Даже не верится, что слышу подобное. То, в чем вы обвиняете адмирала, он не мог выполнить по многим причинам.

— А именно по каким причинам?

— Позвольте назвать главную. Тайные обязательства перед союзниками. Ведь за них адмирал получил власть над Сибирью.

— Выходит?

— Неужели сомневались, что такие обязательства существуют? О них только мы грешные ведать не ведали. Иностранные политические дельцы даром палец о палец не ударят. А вам, господин Вишневецкий, стыдно прикидываться, что вы не знали, как намеревались они погреть руки на революции в России.

— Тогда позвольте и мне сказать более точно. Колчак взял на себя долг перед нами. Долг оберегать наши жизни, имущество и состояние силой его армии.

— А ему на все просто наплевать. Ради получения власти верховного правителя он шел на все, пудря мозги доверчивым простофилям, сражающимся в его армии. На лозунги он тоже не скупился. К таким простофилям причисляю теперь и себя, ибо сражался с его именем против красных, не думая о выгоде для себя, — вступил в разговор Голубкин. — Если хотите знать правду, то в моих глазах Колчак утерял ореол национального героя в момент, когда отказался еще в Омске быть непосредственно в рядах армии, а не на побегушках у всяких союзников. Числился верховным правителем и под этим званием считал для себя более выгодным быть услужающим у иностранцев. Он и сейчас не может понять, что ему надлежит быть с армией, с теми, кто, поверив его заманчивым политическим лозунгам, жертвовал ради них жизнью, не помышляя, что адмирал просто-напросто лгун.

— Капитан, разве так можно?

— Можно, уважаемая Кира Николаевна. Теперь все можно, потому занавес неудачного спектакля опущен. Колчаку надо одуматься, послать союзников к чертовой матери, сказать армии правду обо всех данных им обязательствах и, вылезши из своего поезда, шагать пешим порядком со всеми вместе, если в нем еще сохранилась порядочность.

— Вы правильно сказали, капитан. Скажу более откровенно. Колчак давно ведет себя как авантюрист.

— Побойтесь бога, господин Вишневецкий.

— Не пугайтесь слов, Кира Николаевна. Не пугайтесь. Сказал правильное слово.

— Но совсем недавно вы были о нем другого мнения и всюду пели ему панегирики.

— Не отрицаю. Говорил, когда верил, что он хозяин своих слов. Когда искренне надеялся, что он сможет оправдать мое доверие.

— Прикажете понимать сказанное вами таким образом: когда надеялись, что Колчак, отвоевав у большевиков Урал, вернет вам все утерянное после Октябрьской революции? Правильно поняла вас?

— Именно так.

— Неужели политическая судьба России вам действительно почти безразлична?

— Об этом я уже сказал довольно ясно.

— Цинично, господин Вишневецкий, предельно цинично.

— А в чем усмотрели цинизм? Неужели в том, что начали называть вещи своими именами? Зачем Колчак врет и сейчас, когда под Красноярском красные закончили разгром его армии и его власти? Он и перед лицом краха все еще уверяет, что под Красноярском произошел всего-навсего очередной, но отнюдь не опасный прорыв фронта, который будет ликвидирован. Результат этой лжи катастрофичен больше всего для нас с вами. Развесив уши, слушали вранье Колчака. Подражая ему, врали себе и окружающим.

— Да, — задумчиво проговорила Блаженова. — Настало время осознать, что, утешая себя Колчаком, Деникиным и всеми прочими, мы, в угоду своим амбициям и самолюбиям, вместе с ними кувыркались, как рыжие в цирке, на виду у всего мира, доказывая, что без нас жизнь в революционной России просто закончится. А на самом деле оказалось, что такие, как мы, совсем не нужны России, о нас в ней даже не думают, а просто вышвыривают силой оружия, как ненужный хлам. И выходит, что в своей стране, благодаря бездумному отношению к рождающимся законам Октябрьской революции, мы стали похожи на потерявшие всякую ценность старые газеты.

— Нет, барыня, газеты нужнее нас, — заговорила Марфа Дурыгина. — Газеты — бумага. В них можно селедку заворачивать, в мороз ноги ими утеплить. Истину высказали. Сама в пути в эдаком убедилась, когда нарвалась на щетинкинцев. Как увидела на папахах красные ленточки, обмерла от страху. Конец пришел Марфе Дурыгиной. Обернется покойницей. А молодчики партизаны даже не поинтересовались, кем я в Сибири маячила. Поняли, что старуха, и все. Взяли у меня только винтовку, наган, патроны и отпустили с миром.

— Ваша злость на Колчака мне понятна, господин Вишневецкий, — продолжала Блаженова. — Ужасно ваше положение. Были когда-то уральским магнатом, а теперь одни валенки на вас чего стоят. Кроме того, поняла еще и другое. Если бы мы были нужны большевикам, они нас не выпустили бы из Сибири, ибо теперь сделать это могут без всякого труда. Но они, видимо, даже радуются, что мы уходим из страны. Катитесь ко всем чертям, воздух станет чище и сора в родной избе станет меньше. Нас, помещиков, крестьяне веками жгли в усадьбах, но мы отстраивались до тех пор, пока в России не появился Ленин со своей теорией революции отдать власть в стране в руки рабочих, и нас, помещиков, они, как видите, выжгли начисто.

Положение наше ужасно. Помог бы нам всевышний живыми выбраться из Сибири. Теперь мне больше всего противно сознавать, что была глупа, самоуверенна, думала, что судьбу России всегда будет решать дворянство. Теперь, господин Вишневецкий, ясно, что решать судьбу будут рабочие, крестьяне и даже без нашего присутствия. А нам останется одно: мотаться по заграницам, продолжать кувыркание с надеждой уверить иностранцев, безучастных к нашей трагедии, что они, подличая вместе с нами в гражданской войне под видом интервентов, не помогли нам вновь стать хозяевами русского народа.

Открылась дверь, впуская дым морозного воздуха, в горницу вошел высокий военный. Генеральская шинель с красными отворотами на нем в прожженных дырах. Правая пола сгорела чуть ли не до половины. На голове солдатская шапка.

— Здравствуйте, господа. Не узнаете?

— Не может быть! Генерал Случевский, — растерянно сказал Вишневецкий.

— Да, перед вами, господин Вишневецким, как видите, я в необычном виде. Простите, не найдется ли у вас чего-нибудь поесть?

— Да у нас в печи горячие щи, — обрадованно засуетилась Марфа Дурыгина. — Раздевайтесь.

Случевский снял шинель. На френче и на галифе тоже дыры прожогов.

— Не ранены? — спросила Блаженова.

— Слава богу, нет. Но, как видите, волосы и брови опалены.

— Что с вами случилось? — спросил Вишневецкий.

— Все расскажу, только разрешите сначала поесть.

Дурыгина поставила на стол глиняную миску со щами и положила два ломтя белого хлеба.

— Ложки, поди, у вас тоже нет? — спросила Дурыгина.

— Нет!

— Тогда вот моей пользуйтесь.

Генерал ел торопливо, обжигаясь горячими щами, а все бывшие в горнице по-разному наблюдали за ним. Заметив к себе общее внимание, Случевский сказал:

— Извините, что так жадно глотаю, но это первая еда за двое суток.

Покончив со щами, генерал заговорил:

— Со мной произошло поистине ужасное. И не только со мной, а с тысячами людей на путях станции Каиск-Енисейский. От взрыва вагона с динамитом начались взрывы в воинских эшелонах и ужасающие пожары. Люди погибали на глазах.

Кроме того, могу сообщить, что четвертого января адмирал Колчак передал свои полномочия Деникину. Сибирское правительство перестало существовать.

— А что с адмиралом? — спросила Блаженова.

— А черт его знает, — раздраженно ответил Случевский. — Видимо, укрылся под союзные флаги. Простите, мадам, что говорю так грубо, но меня можно понять. Я лишился всего, оставшись в том, что на мне. Армия брошена на произвол судьбы. Воинские части без общего руководства должны сами спасать себя от гибели.

— А может быть, генерал, это лаже к лучшему. Скорей спасутся, ибо общее руководство нас чаще всего загоняло на тот свет.

— Вы кто?

— Штабс-капитан Голубкин.

— Офицер и уже в штатском?

— Рекомендую и вам сделать то же самое.

3

По соседству со станцией Шерагуль, что за Тулуном, тайга заслонила собой избы села, не позволяя буйным ветрам переметать их сугробными снегами.

По житейскому размаху село не бойкое, хотя при доброй церкви. Обитатели его приучены жить только своими заботами, не утруждая себя помыслами о судьбе всей Сибири под властью неизвестного им Колчака.

Но от сельского попа они все же слышали, что Колчак ведет войну за Сибирь с безбожными большевиками, но слышали мимо уха, ибо, по счастью, никто из сельских мужиков в этой войне с винтовкой в руках жизнью за этого Колчака не жертвовал. В понятии сельчан колчаковская полиция ничем не отличалась от царских городовых…

Да и о большевиках в селе тоже только слышали.

***

Настал новый год, и вторую неделю сельчане позабыли про добрый, привычный сон. Мешали постои воинских частей и всяких по достаткам беженцев. Людская сумятица в селе до того шумная, что даже дворовые псы от неустанного лая на голоса спали.

Проходила по селу всякими походками чужая, злая людская жизнь, скупая на добрые слова. Проходила разноглазая ненависть русских друг к другу в обнимку с матерной руганью. И не понять сразу, отчего в людях ненависть. Может, от того, что негде всем обогреться в избяном тепле, унять голод горячими щами. Может быть, просто от того, что за долгий путь донельзя надоели друг другу.

Больше всего ненависти в глазах солдатских. Она в них с кровяными жилками. Солдаты зло глядят на всех, кто в кошевах приглаживает дороги полозьями. Но не могут похвалиться ласковостью взглядов и беженцы, глядя на приплясывающих солдат возле жара дымных костров. Живут русские среди снегов и морозов с оскаленными зубами, хотя утаптывают одинаковые пути на восток, утеряв все светлые надежды, давно позабыв, как пахнет дым из труб родных очагов…

Морозный вечер с ленивой повадкой исподволь густил черноту неба, отчего все ярче и ярче разгорались звезды.

Из окон избы бледные полосы света слегка желтили в сугробе тропинку, по которой ходила княжна Певцова. На девушке подшитые валенки, защитного цвета офицерская бекеша и заячья шапка-ушанка. Бекешу княжна выменяла на романовский полушубок, подаренный Тимиревой. Отдала подарок тяжело раненному в грудь прапорщику, увидев в его глазах жажду жизни, а не всеобщую злость, от которой в пути глаза депушки успели устать.

Певцова ушла из избы на морозный воздух, задыхаясь от волнения, прослушав рассказ бывшего начальника личного конвоя Колчака полковника Удинцева. Рассказ о последнем прощании адмирала с конвоем после сдачи по телеграфу своих полномочий Деникину.

Бродя под окнами, Певцова ясно представляла себе рассказанное Удинцевым и холодела от мыслей, что конвой так легкомысленно оставил жизнь адмирала на попечение союзного командования.

Удинцев уверял, что сам адмирал категорически настаивал на роспуске конвоя, заверив его состав, что добровольно и охотно вверяет свою судьбу тем, кто привел его к власти в Сибири.

Так говорил Удинцев, но все необычайные события январских дней убеждали Певцову в другом, а именно, что в настоящих политических условиях, создавшихся на Великой Сибирской железнодорожной магистрали, жизнь адмирала была в опасности, особенно под охраной флагов союзных держав.

В пути из Красноярска Певцова была очевидцем многих трагических событий, которые лишали надежды на возможность проезда союзных эшелонов в Иркутск без применения оружия.

Многие крупные станции были в руках восставших рабочих. Из-за этого почти прекратилось движение по дороге. Оба пути забиты лентами эшелонов с мертвыми паровозами.

Воинские части, оставленные командирами на попечение младших офицеров, продолжали отступление на авось, постепенно переставая существовать как боеспособные единицы из-за массового перехода солдат на сторону победителей.

Всем, кто стремился спастись от Советской власти, следовало любой ценой найти любой путь на восток к Байкалу, ради спасения жизни, вверив разум во власть страха.

Напугало Певцову и то, что Удинцев ничего не сказал о Тимиревой. Или он действительно ничего не знал о ней, или намеренно умолчал, будучи в курсе их отношений.

Певцова преклонялась перед Анной Васильевной за ее преданность адмиралу, любила ее за нежность души, способной растворять в этой нежности чужие горести и невзгоды, умевшей находить верные слова бодрости, приносившие покой мятежному сознанию любимого.

Что с Тимиревой теперь? Узнает ли она о ее судьбе…

В течение только двух лет Певцова стала свидетельницей гибели многих людей из тех, кто в ее понятии был вне смерти.

Среди снегов Сибири теперь и ее судьба почти не принадлежала ей. Жизнь могла оборваться на пули неведомого стрелка, могла заледенеть от стужи в буранной, снежной мгле. Теперь в ее судьбе все было во власти сил, о которых недавно совсем не имела понятия.

Только в пути, натыкаясь повсюду на людскую озлобленность, она убеждалась, как лжива была идея борьбы с большевиками за Россию, как вся она строилась на корыстных замыслах немногих лиц, сумевших святостью лозунгов вовлечь в осуществление гражданской войны сотни тысяч людских сознаний, слепо веривших лжепророкам, вещавшим о светлом будущем России, призывающим помочь им въехать в Москву на белых конях.

Покинув столицу, расставшись с матерью, уехавшей во Францию, Певцова обосновалась в Омске, бездумно подчинившись власти тех, для кого было выгодно, пользуясь ее титулом и внешностью, держать ее около себя ради политических махинаций и сделать наконец своей пособницей в сферах союзного командования.

Последние месяцы жизни в Омске заставили ее разглядеть лица политических дельцов и мнимых друзей России из Европы.

Теперь с каждой верстой больней сжималось сердце при мысли о неизбежной разлуке с Родиной. Она представляла, какой безрадостной будет ее жизнь на чужбине среди тех, кто из любого чужого несчастья способен извлекать выгоду.

В январские дни в пути княжна каждый день наблюдала, как из-за хаоса в Сибири менялось отношение сибиряков ко всем, кто покидал ее. На их лицах улыбки сменяла нахмуренность. Они легко отказывали и ночлеге, в пище, в фураже для лошадей. Слава богу, что еще пасовали перед оружием и радостно тянули руки к золотым монетам, но, к сожалению, не у всех беженцев они водились в карманах.

Певцова поняла, что и в иных русских сердцах есть тенета равнодушия к горю себе подобных и радовалась, что для своего спасения могла откупаться от него золотом…

Дружно занялись лаем собаки.

Певцова, прислушавшись, поняла, что псов растревожило появление в селе новой воинской части, и вернулась в избу. В горнице на столе горела лампа. На свету на нем бутылка коньяка, стаканы, глиняная миска с квашеной капустой. За столом по-прежнему сидели полковник Удинцев, Красногоров и поручик Пигулевский.

На лавке с компрессом на голове лежала Васса Родионовна. На лежанке у печки, сливаясь с полутьмой, сидела Калерия Кошечкина, положив голову на ее плечо, спала Настенька Кокшарова.

Васса Родионовна спросила Певцову:

— Мороз?

— Отвечу для ясности по-сибирски. Вызвездило.

— Просто ужасно! Эта стужа меня доконает. Понять не могу, что со мной происходит. Коренная сибирячка. К любым морозам привычна и равнодушна, а теперь в пути из-за них головы поднять не могу.

— Виноваты в этом в данном случае совсем не морозы. Всему виной ваши нервы, мадам, защипанные страхом, — сказал поручик Пигулевский, привстав и прикурив от лампы папиросу. — Кроме того, вы слишком много времени и внимания уделяете своей особе, считая сейчас себя несчастной. Главное, слишком много думаете о своей судьбе, а от этого голова, не приученная к такому наплыву тревожных мыслей, естественно, начинает болеть.

— Удивительно примитивно обо всем судите, поручик, — обиженно со вздохом реагировала на сказанное Васса Родионовна.

— Я, мадам, всегда и обо всем сужу с реальных позиций, ибо вокруг меня только реальность без румян и пудры романтики. Вот наглядный пример. Все, кто пьет коньяк, знают, что его принято закусывать лимоном, посыпанным сахарной пудрой. Но, как видите, мы сейчас пьем коньяк из чайных стаканов и закусываем квашеной капустой и даже не волнуемся, что у нас нет лимонов. Княжна, хотите глоток коньяка?

— Спасибо, не люблю его.

Раздевшись, Певцова, потирая руки, подошла к столу, взяла из миски пальцами щепотку капусты, положила в рот.

— Капуста у хозяев вкусная.

— Согласен. Красногоровы, княжна, платят за нее звонкой монетой.

— Как всегда, вы, Пигулевский, о чем-нибудь спорили без меня?

— Угадали. Я не соглашался с полковником Удинцевым, пытавшимся нас уверить, что скоро придется своих собственных солдат бояться больше большевиков. Конечно, как всегда, у меня для несогласия имеются веские аргументы.

— Интересно, какие аргументы?

— Во-первых, убежден, что сверх всякого ожидания наши солдаты ведут себя на редкость выдержанно.

— Но все же свое офицерство матерят.

— Ну это у них, княжна, как присказка. Важнее для нас другое. Уходя к красным, они нас не убивают, хотя мы перед ними во многом виноваты. Ну, хотя бы в том, что врали им, клятвенно заверяя, что правда существования будущей России зависит от нашей победы над большевиками, что весь русский народ верит в святость нашей идеи о единой неделимой России, а на самом деле у нас не было единой идеи о том, какая в России должна быть ее новая жизнь без романовской династии.

А во-вторых, теперь действительно клятвенно утверждаю, что нам скоро не нужно будет бояться солдат, ибо их около нас не будет. Все перейдут к красным. Остался же я в одно утро без своих славных разведчиков. Но нам придется бояться друг друга, ибо, сводя личные счеты, мы будем предавать друг друга, вспоминая перенесенные незаслуженные обиды. Наши начальники, почувствовав это, улепетывают от своих частей, боясь, что младшее офицерство, не разучившееся отличать черное от белого, начнет проявлять к ним неуважение.

Как легко все развалилось. Настолько легко, что даже не успел подумать, кого же мне обвинять в том, что оказался за бортом жизни с кличкой бывшего колчаковского офицера. Но мне кажется, что обвинять буду отечественных капиталистов, спевшихся с подобными себе капиталистами в Европе и Америке, ловко обманувших всех нас, старавшихся закидать большевиков шапками. Теперь мне иной раз бывает жаль себя. Тогда я спрашиваю, зачем я ввязался в эту сибирскую кровавую бойню, когда мог просто где-нибудь отсидеться, а теперь должен шагать вперед и вперед, не зная ничего о том, что меня ждет впереди.

— Мы все, господин Пигулевский, ничего не знаем, что ждет нас впереди.

— Нет, уважаемая Васса Родионовна, вы прекрасно знаете о своем будущем в Маньчжурии. У вас деньги, и при этом большие деньги. Вы даже надеетесь, что такие Пигулевские будут работать на вас, чтобы не сдохнуть с голоду. Да, все будет именно так, и вы об этом знаете. Знаете, что у поручика Пигулевского ничего нет, потому и предложили ему вчера место кучера на вашей тройке. Случайно или заведомо позабыв, что он еще не привык к тому, что ему пора становиться у подобных вам лакеем. Он еще надеется, что если его не заставит воевать за себя атаман Семенов и он доберется до Маньчжурии, то сможет стать извозчиком по найму у какого-нибудь генерала или капиталиста. Потому сам обзавестись лошадкой с коляской не смогу.

— Успокойтесь, Пигулевский, будет у вас в Харбине своя лошадь и коляска. В этом вам помогу.

— Спасибо, княжна, если, конечно, свое доброе обещание не забудете.

— Почему вы такой злой, поручик? — спросил Удинцев. — У вас же вся жизнь впереди.

— Правду говорите, полковник. Действительно, мне только двадцать пять лет. И жизнь у меня впереди. Из прожитых лет — три года за веру, царя и отечество поил кровью вшей на германской и два года простачком с мозгами балаганил в армии Колчака. Злой я потому, что позволил себя одурачить, поверив, что действительно должен сражаться с большевиками за спасение России, а оказалось, что сражался за интересы сибирских богачей и их иностранных прихлебателей, мечтавших обзавестись выгодными концессиями. Сегодня злой, господин полковник, что с утра в избе появились вы с вашим повествованием о расставании с Колчаком. Злой, что в вашем обществе пью чужой коньяк, понимая, что вам здесь не место. Вы должны быть возле адмирала, которому усердно услужали, пока он был главой Сибири. Армия, в которой я был, надеялась, что вы его не бросите на произвол судьбы, оставив в лапах союзников.

— Поручик!

— Не повышайте голоса, полковник. Ибо все у всех сорвалось. Все в одинаковом положении. Обманщики и обманутые.

— Не рано ли радуетесь? — заметил Красногоров.

— Нет, как раз вовремя. Радуюсь, что тем, за кого сражался у Колчака, не удалось ограбить Россию с моей помощью. Радуюсь и тому, господин Красногоров, что вместе со мной и вы драпаете из родной Сибири, спасаясь от большевиков, и так же, как я, молите бога, чтобы помог вам живым добраться до Маньчжурии. Потому за Байкалом и для вас есть преграды. Все тот же атаман Семенов с бароном Унгерном. Меня они могут мобилизовать, а вас прощупать. Знают, что вы люди для них икряные. Тогда вам придется поделиться с ними вашими реальными капиталами.

— Пигулевский, давайте играть в шестьдесят шесть.

— С удовольствием, княжна. Спасибо, что остановили мою болтовню. Но не могу молчать, когда чувствую возле себя людскую фальшь.

В избу вошел полковник Несмелов и, разглядев возле стола Певцову, довольно рассмеялся.

— Вот и не верь в чудеса.

— Глазам не верю! Неужели? — растерявшись от неожиданной встречи, спросила Певцова.

— Верьте, княжна, своим глазам. Перед вами Несмелов со всеми присущими ему приметами.

Полковник Удинцев, выйдя из-за стола, направился к Несмелову.

— Здравствуйте. Узнаете меня?

— Узнаю, Удинцев. Но руки не подам, пока не узнаю, на что вы обрекли доверенного вам адмирала.

— Разве виноват?

— Виноваты во всем, что не возле него, а здесь за коньяком под капусту.

— Не вам судить об этом.

— Тогда зачем тянули мне руку?

— Поймите.

— Никогда не пойму и никогда не найду оправдания вашему поступку. Одно все же могу обещать. Забыть, что слышал вашу фамилию.

— Раздевайтесь, господин Несмелов, — предложила Певцова.

— Не могу. Встрече с вами рад искренне. Где Кокшарова?

— Не видите? Вон спит на чужом плече.

— Как все чудесно сложилось. Село со своим полком я просто пройду, но на ваших руках оставлю одного офицера. Княжна, оденьтесь и выйдемте в сени. Я вам все объясню.

— Какого офицера хотите у нас оставить? — громко спросила севшая на лавке Васса Родионовна.

— Тише! Не надо будить Кокшарову. Ей лучше пока не знать.

Настенька Кокшарова, встав, растерянно оглядевшись, подошла к Несмелову.

— Здравствуйте. Скажете?

— Конечно. Прежде всего счастлив, что нашел вас. Привез вам капитана Муравьева. Рады?

Испуганно вскрикнув, Настенька зажала рот рукой, прижавшись к Певцовой, пересилив волнение, спросила шепотом:

— Привезли? Что с ним? Ранен?

— К сожалению, хуже. Сыпняк.

— Где он?

Настенька метнулась к двери, но Несмелов успел ее остановить.

— Успокойтесь. Он в санях у ворот. Часто без сознания. Уверен, в ваших руках выживет.

— Господи! Покажите его.

— Оденьтесь!

— Умоляю! Я должна его видеть.

— Княжна, оденьте ее.

Певцова помогла Кокшаровой одеться.

— Господа, есть важные для нас новости. Красные захватили золотой поезд. И опасно болен генерал Каппель. Надеюсь, что выживет и тогда спросит у вас, Удинцев, почему бросили адмирала.

Поручик Пигулевский перекрестился.

— Чего креститесь? — спросил Несмелов.

— Радуюсь, что русское золото осталось дома.

— Как ваша фамилия? — спросил снова Несмелов.

— Поручик Пигулевский.

— Счастлив, что смогу наконец запомнить фамилию честного русского человека. Пойдемте, девушки.

— Калерия, а ты куда? — спросила сестру Васса Родионовна.

— Со всеми к Муравьеву.

— Не ходи. Сыпняк заразен.

— Идите, Калерия. Мадам, видимо, не знает, что вши по воздуху не летают… Я тоже пойду. — Пигулевский, накинув шинель, вышел из избы с Калерией Кошечкиной.

***

В пустой горнице, на летней половине избы на полу раструшен сноп соломы. На нем, укрытый солдатскими одеялами и тулупом, лежит капитан Муравьев.

Огонек в лампадке перед темной иконой едва-едва желтит возле себя мрак, но все же, если приучить глаза к темени, можно разглядеть в горнице, в оконных проемах, промерзшие стекла и на стенах блестки пушистого инея.

На лавке в полушубке, укрыв голову платком, прислонившись к стене, Настенька Кокшарова вслушивается в бред больного, все еще до конца не осознав всей радости от нежданной встречи с любимым.

Вспоминает Настенька, какими тяжелыми были ее ноги, когда шла к воротам, где в санях лежал дорогой ей человек.

Вспоминает, что не могла в темноте разглядеть его лицо, а в избе оно показалось ей совсем не похожим на лицо, которое она любила.

Вспоминает, как такой хмурый, нелюдимый с виду бородатый хозяин вдруг предложил положить больного в летней половине избы.

Вспоминает, как полковник Несмелов настойчиво и категорично советовал держать больного в холоде, уверяя, что сыпняк легче переносится именно в таких условиях.

Вспоминает, как Несмелов оставил для больного лошадь с санями и при них солдата, приказав ему быть около девушек до тех пор, пока сами его не отпустят.

Вспоминает, как, прощаясь с Несмеловым, Настенька, перекрестив его, поцеловала, пожелав счастливого пути.

Вспоминает, как полк Несмелова покинул село и как постепенно в селе затихли растревоженные собаки.

Сидит Настенька, вслушиваясь в бред больного. Он однотонно просит отпустить его и не держать. Видимо, ему кажется, что его кто-то держит. Когда больной затихает, Настенька испуганно подходит к нему, встав на колени, наклоняется над ним, вслушивается в его прерывистое дыхание и ласково зовет:

— Вадим!

Не слыша ответа, обливаясь слезами, начинает ходить по горнице, а услышав снова бред больного, ускоряет шаги, вытирая рукавами неудержимые слезы…

***

Вот вновь залаяли собаки.

На лавке Настенька очнулась от дремоты, услышав в горнице глухой кашель, и вскрикнула:

— Кто тут?

Услышала голос хозяина.

— Не пужайся. Ступай, сосни. Полуночь минула. Сам догляжу за ним. Офицер станет мне помогать. Сам меня к тебе послал.

— Чего собаки встревожились? — спросила Настенька.

— А ноне всю ночь станут брехать. Суматошно, войска густо селом идут без постоя. С виду будто просто торопятся. Пить просил болящий?

— Нет.

— Не дело. Надо его попоить. Чтобы грудь не перегорела. Я приподыму его, а ты из кружки станешь поить? Сможешь?

— Смогу.

— Не опасайся. Вошь сейчас на нем не опасна. Она станет опасной, когда почует, что болящий пересилил болеть. Тогда ее надо сторониться. Уходящая с больного вошь кусучая…

Бородатый мужик грузно опустился на колени, хотел уже поднять голову Муравьева, но раздумал и уверенно приказал:

— Ступай, голубушка. Посылай ко мне того ворчливого офицера. С ним мне будет сподручнее.

— Я же тоже могу.

— Не поперешничай. Ступай и посылай офицера.

Настенька нехотя пошла к двери, слыша, как хозяин говорил с теплом в голосе!

— Ты, голубушка, не серчай. Понимай, что с мужиком подручней мужикам справляться. Понимай, говорю. Потому жительствую на земле с понятием. Спи ладом. Завтра тебе с болящим хлопот всяких хватит. А для хлопот сила в человеке нужна. Не серчай, говорю…

4

Двое суток метелило.

Только к рассвету третьего утра ветер, как бы утомившись, реже с высвистами счесывал с сугробов снежные кудели, переметая ими сельскую улицу…

Несмотря на непогоду, продолжался проход селом воинских частей. Вместе с войсками тянулись обозы беженцев, но уже людей небольшого достатка, так как в обозах меньше кошев, а все больше розвальни с одной лошадью.

Солдаты и беженцы не разговорчивы. Их скупые рассказы тревожны. Начнешь слушать, и возьмет страх. Все в один голос говорят, что, куда ни ткнись возле железной дороги, везде большевики, а окольные дороги — глушь непроходная. Приходится не отставать от воинских частей, потому у них оружие, да и вообще возле солдат вроде и страшновато, но все же спокойней, чем совсем без них.

Вчера с вечера Муравьев начал приходить в сознание. Настенька, счастливая, без устали повторяла, какая у него была радость на лице, когда он узнал ее и Певцову.

Сегодня рано утром хозяин с Пигулевским сносили его в баню и помыли, а из бани, укутав опять, уложили на солому в летней горнице.

Настенька сама при хозяине поила его молоком, вскипяченным с сосновой хвоей и медом, чтобы после бани не простудился.

***

В избе парит самовар.

За столом Васса Родионовна, Красногоров, Калерия Кошечкина, Певцова и хозяин.

Удинцев ушел из избы вчера утром и больше не появлялся. Ушел, ни с кем не простившись.

Васса Родионовна с компрессом на голове говорила с обидой:

— Княжна Ирина, вы должны нас понять. Ждать Настеньку мы больше не можем. Армия уходит. Большевики идут за ней по пятам. Вы же сами слышали что вчера рассказывал раненый солдат.

— Напрасно говорите об этом, Васса Родионовна. Я и Настенька отлично понимаем, что вам даже нет надобности ждать нас. Вы решили сегодня ехать? С богом. Счастливый путь.

— Вы решили остаться с Настенькой?

— Разве можно оставить ее одну возле Муравьева.

— Но это для вас опасно.

— Что опасно?

— Но вы понимаете. Сыпняк есть сыпняк.

— Теперь для нас все опасно.

— Дозвольте, барыня, в ваш разговор вклиниться, — вытирая рукавом рубахи смоченные усы и бороду, обратился к Красногоровой хозяин.

— Наперво скажу про опасность возле болящего. Зря это недоброе слово лучше не поминай. Потому опасность может и на печке в тело смертельно вступить. Понимай, барыня, что барышни не вольны седни с больным ехать. Сыпняк, он чем губителен для человека и его сердца? Жаром в крови. Спадет у болящего жар, они сразу и тронутся в путь. Главное, сама рассуди, как они с вами поедут. Вы в кошевах на парах, а у них лошаденка, да и то не шибко мудрая на силу.

— Володя, не понимаю, почему ты молчишь и не скажешь княжне? — спросила мужа Васса Родионовна.

— Хозяин говорит правду. Мы действительно на парах.

— Какую правду?

— Ту правду, барыня, что у тебя зад больно зудливый. Про армею вспомянула. Да она еще сколь дней селом будет шагать, потому в моей избе девушкам с болящим нет никакой опасности. Чать все мы русские. Уходят русские, заступают их место русские. И, истинный господь, сдается мне, что вовсе зря вы большаков боитесь.

— Вот вы не знаете большевиков, потому так и говорите. Уверена, что они не только девушек, но и раненого офицера не пощадят.

— Вы, стало быть, уже повидали их? Знаете их обращение.

— Конечно! Потому и уезжаем, чтобы не испытать их бесчеловечного обращения.

— Понимаю. Страх вас гонит.

— И вас скоро погонит.

Нету. Из родного села я дале околицы не ходок. В нем народился, в нем и помру. При царе жил, при Толчаке жил и при большевиках стану жить. Наше село крепкое, даже поп наш из него еще никуда не подался. А уж как его проезжие попы большевиками стращали, а он, слушая их, только бороденку пощипывал, и все еще с нами.

Ты правильно понимай, барыня, я тебя ни в чем не упрекаю, воли у меня на то нет. Но девушек тревожить больного ране времени не уговаривай. Понимай, любой русский человек — какой ни на есть — лежачего не бьет.

— Об этом не говорите. Я всяких русских перевидала. Видала и таких, которые и лежачих бьют.

— Неужели видала? Перекрестись, что правду говоришь?

— С удовольствием!

Васса Родионовна размашисто осенила себя крестом. Хозяин, нахмурившись, кашлянул в кулак.

— Сердитая ты на карактер женщина. Ни дать ни взять, что моя баба.

— Кстати, где она?

— К матери уехала, тут по соседству. Ты бы с ней во всем схожесть в разумении нашла. Прямо скажу, карактер у тебя для семейной жизни с большим изъяном, потому и муженек тобой обучен к молчаливому послушанию твоим пожеланиям. Люди вы неплохие, а посему будет вам скатеркой любая дорога за нашим селом.

Хозяин, напившись чая, перевернул стакан на блюдце вверх дном и, встав из-за стола, перекрестившись, поклонился сидевшим:

— Благодарствую за угощение и канпанию.

В избу вошел, весело напевая, поручик Пигулевский.

— У вас хорошее настроение? — спросила Певцова.

— Угадали, княжна Ирина. Во-первых, чертовски повезло. Представьте, разжился кокаинчиком на несколько понюшек, но расстался с золотой монетой с покойным царем. А напеваю от другой новости. Надеюсь, что и вам понравится.

— Говорите скорей.

— Мадемуазель Кокшарова. Это очаровательное по нежности существо, представьте, предложила мне ехать с вами. Итак, я ваш ямщик.

— А солдат? Она отпустила его?

— Он сам ушел прошлой ночью.

— Правильно говорите, господин офицер, — вступил в разговор хозяин. — Мне тот служивый наказал сказать барышне, неохота ему больше солдатом быть. Родом он сибиряк, да и жительство у него возле Нижнеудинска. Вам, господин офицер, в самый раз возле барышень быть. Потому, на мое разумение, с конем у вас обхождение правильное, а это для ямщика самое главное.

Раздевшись, Пигулевский похлопал хозяина по плечу.

— За похвалу спасибо, Тимофеич. Не забудь, что обещал мне починить хомут.

— Да я уж изладил его.

— Еще раз спасибо. Княжна, будьте добры налить мне чай. Проглочу и пойду сменить Настеньку возле больного.

— Может быть, сделаю это лучше я?

— Вы понадобитесь здесь Настеньке, этой удивительной девушке.

— Вам, видимо, я не по душе, говорите обо мне без удовольствия.

— О чародейках говорить опасно, чтобы не приучить свое сознание к их образу.

— Пигулевский, вы просто болтун.

— Возможно, но с хорошей и отзывчивой душой. В этом вы скоро убедитесь.

— Чай вам налит.

Пигулевский сел за стол и, оглядев Вассу Родионовну, спросил:

— Что испортило вам, мадам, в данный момент настроение? Чем вы так озабочены?

— Просто болит голова.

Пигулевский торопливо пил чай с ложечки.

— Слышал, что сегодня тронетесь в путь?

— Да. К сожалению, через час расстанемся. Пусть совсем метель стихнет. Знаете, Пигулевский, приглядевшись к вам, я решила, что вы хороший человек, хотя до противного злой на язык.

— Это во мне от страха. Огрызаюсь, чтобы меня не загрызли люди, привыкшие считать себя хорошими. Надеюсь поцеловать ваши руки при прощании. А вы, Калерия, чем недовольны?

— Только тем, что из-за трусости сестры должна расстаться с Настенькой и Певцовой.

— Помолчи!

— Не подумаю!

— Больше всего боюсь женских ссор, а потому исчезаю.

После ухода Пигулевского Васса Родионовна спросила Певцову:

— Неужели действительно ваше решение окончательно?

— Окажись вы на моем месте, вы ведь не бросили бы Настеньку?

— Видите ли. А впрочем, вы очень странная девушка. Мне жаль расставаться с вами. С вами так весело. Умеете вселять в людей бодрость. Может быть, все же передумаете?

— Нет, не передумаю. И вашей неуместной просьбой не заставляйте меня быть грубой.

— Вот уж не предполагала, что так отплатите нам с Володей за заботу о вас. Помните, кто вы, княжна.

Васса Родионовна, увидев спокойно сидевшего за столом мужа, резко сказала:

— Сидишь как истукан. Неужели не видишь, что мне надо помочь одеться. От волнения должна подышать свежим воздухом. Господи, когда кончится наша Голгофа?

Глава двадцать первая

1

Три дня после выезда из села Шерагуль Настенька, Певцова, Пигулевский с больным Муравьевым ехали довольно быстро, останавливаясь только для того, чтобы дать лошади корм и отдых.

О длительных остановках приходилось забыть. Ускорился темп отхода войск и их скопление в селениях, и без того переполненных ранее прибывшими войсками и беженцами.

Лошадь, такая неказистая на вид, благодаря уходу за ней Пигулевского и щедрой на овес Певцовой, платившей за него золотом, прихорашиваясь, набирала силу и радовала ездоков.

Желчный Пигулевский, оказывается, обладал бесценным умением общаться с людьми. Всегда находил в воинских частях со стороны командования и солдат доброжелательное отношение. И путь девушек с ним проходил без каких-либо приключений.

Муравьев болел тяжело. Температура у него то падала, то вновь поднималась, лишая его сознания. Тогда Настенька, совершенно потерянная от страха за его жизнь, вслушиваясь в бред больного, выходила с потухшим взглядом.

Пигулевский с удивлением радовался, как девушки быстро осваивались со всеми передрягами в их новом быту. Они послушно выполняли его советы и просьбы. Научились умываться снегом, спать возле костров и щеголяли с обветренными лицами, измазанными сажей.

Общение Пигулевского с воинскими частями, его посещения станций железной дороги давали ему возможность быть более или менее в курсе всего происходящего в отступающей армии. Правда, он не скрывал, что сведения чаще всего были слухами, но большинство из них в конце концов становилось реальностью.

Но все приносимые им новости были безрадостны. Смертельно болел в Кутулике генерал Каппель, который был, кажется, единственным генералом, при упоминании о котором солдаты, морщась, не сплевывали сквозь зубы.

Крайне удивляло Пигулевского полное равнодушие солдат и офицеров к судьбе Колчака, и он находил этому объяснение: что Колчак пренебрег желанием армии — отступать вместе с ней.

Но были новости, от которых Пигулевский совершенно терял самообладание и, сдерживая волнение, пил спирт, не пьянея.

Особенно потрясло его известие о том, что на станции Зима по приказу генерала Сахарова были зверски убиты офицеры, заподозренные в замысле взрыва тоннелей на Кругобайкальской железной дороге. Офицеры намеревались заставить чехов и союзников покинуть зшелоны и отступать вместе со всеми. Расправа с офицерами была совершена без суда и следствия — головорезы из контрразведки бросили в помещение с офицерами три бомбы.

Весть об этом всполошила войска. Приказ генерала был, как все его приказы, чудовищен. Почувствовав опасность для своей жизни, Сахаров укрылся в одном из эшелонов иностранных миссий. Возмущенные офицеры и солдаты, не зная места его убежища, открыли стрельбу по союзным поездам и камнями разбивали в них окна, требуя выдачи Сахарова. И все были уверены, что генерала спасло от смерти только восстание шахтеров на Черемховских копях. Воинским частям, бывшим на станции Зима, пришлось спешить в Черемхово, чтобы не быть отрезанными от пути к Байкалу. Бой с шахтерами в Черемхово длился два дня. Возможность войскам продолжать путь отступления была все же достигнута.

Но едва эта опасность была ликвидирована, как стало известно, что в городе Иркутске перестал существовать колчаковский гарнизон. Власть в городе была в руках Военно-революционного комитета.

Отступавшие воинские части, приблизившись к Иркутску, два дня стояли в полном оцепенении. Командование не могло принять того или иного твердого решения, не будучи уверено, что оно будет выполнено войсками. Но в конце концов последовал туманный приказ генерала Вержбицкого отступать на Байкал в обход Иркутска, согласуясь с окружающей обстановкой.

***

Обход Иркутска войска и беженцы начали ночью со станции Китой после действительно тщательной разведки, нигде не обнаружившей Красной Армии.

Всходила полная поздняя луна. От мороза и чистоты воздуха с особенной четкостью виднелись на ней очертания непонятных теней. Дорога шла тайгой. Гукали филины. Настеньку удивляло людское молчание, а ведь двигались многие сотни людей. Всхрапывали лошади, и визгливо скрипел под любыми полозьями снег.

Во всем какая-то мучительная настороженность от ожидания чего-то неизбежного, таившегося, может быть за любой лесиной. Ехали шагом. Дорога была тяжелой, сугробной. На санях возле Муравьева сидела Певцова, а Пигулевский и Настенька шли рядом с санями. Лошадь скоро поседела от инея своего дыхания.

Пигулевский так и не мог толком узнать, кем же все-таки был отдан приказ после обхода Иркутска, избегая вступать в любые перестрелки, всем группироваться в районе станций Рассоха, Подкаменная и Глубокая и ждать нового приказа.

Вступать на озеро намечено возле Култука. Ни в коем случае не приближаться к Слюдянке. У всех командиров была твердая уверенность, что любая опасность могла быть рядом, так как, вне всякого сомнения, Иркутский Военно-революционный комитет, взявший власть, обязательно выставит крепкую охрану к подходам Кругобайкальской железной дороги.

2

Ранним утром, когда солнце только начинало золотить туманы изморози, Певцова ожидала с чайником около походной кухни раздачи кипятка. Кашевар, коренастый солдат, с седой бородой, в полушубке с полуобгорелым правым рукавом, с любопытством оглядывая девушку, наконец спросил:

— Случайно не сестрой ли милосердной значитесь?

— Да.

— И при какой же части?

— При больном офицере.

— Не иначе, при генерале каком?

— Всего при капитане.

— Должно пораненный?

— В сыпняке.

— Экая напасть. В каких годах?

— Молодой.

— Тогда не горюй. Ежели молодой, то сдюжит. Слыхал, что имя стужа вроде на пользу. Но я лично прямо ее кляну.

— Разве не сибиряк?

— Тульский я. По бороде видать, что не сибиряк. Волос в бороде у меня тоньше сибирского.

— Но ведь и в Туле бывают морозы.

— Дак оне с совестью. Здешние, мать их… Прошу прощения. Здеся, как вызвездит, то все молитвы вспомнишь.

— Жалеешь, что рукав спалил?

— Прямо не вспоминай. А все из-за стужи. Позавчерась в деревеньке, приняв самогона, прикурнул у кострища. А рукав возьми и займись от искры. Спас господь, а то бы мог сам обуглиться.

Вдруг солдат встал смирно, отдал честь, а Певцова услышала строгий голос:

— Руки вверх!

Выронив от неожиданности чайник, Певцова, быстро подняв руки, повернулась, а увидев перед собой улыбающегося Несмелова, засмеялась. Солдат подал ей оброненный чайник.

— Испугал? Прошу простить. Решил подурачиться. Рад, что вижу живой. Надеюсь, и все остальные живы. Как Вадим? Выживет?

— Надеемся.

— Вы правы, теперь мы можем во всем только надеяться.

— Пойдемте скорей к нашим.

— Вы по-прежнему с Красногоровыми?

— Нет. Они отказались нас ждать, и мы с ними распрощались.

— Мой солдат с вами?

— Ушел после вашего отъезда. С нами поручик Пигулевский.

— Помню. Кажется, достойный человек.

— Чем порадуете?

— Огорчить могу.

— Огорчайте.

— Своим сообщением действительно огорчу вас, княжна.

— Говорите.

— Только это пока между нами. Не совсем уверен в действительности полученного известия.

Певцова, остановившись, не отводила глаз от лица Несмелова.

— Вчера союзное командование передало адмирала Колчака Иркутскому комитету. Но, предупреждаю, может быть, это просто слух.

— Нет, полковник, это реальность давно продуманного предательства союзников. Просто подлость Жанена и одноокого Сырового. Что же будет с адмиралом?

Несмелов, пожав плечами, не ответил. Пытался закурить папиросу, но, сломав о коробок несколько спичек, бросил папиросу в снег.

— О Тимиревой слышали что-нибудь?

— Нет, ничего не слышал. Помните, княжна, пока никому ни слова. Людей надо беречь. Перед нами переход через Байкал, хотя скованный льдом, но все ж Байкал со всякими своими зимними погодными особенностями.

— Смотрите, Настенька, увидев нас, бежит навстречу…

3

С утра руладами волчьего вытья дул баргузин.

Ветер налетал порывами, то теплыми, то леденящим до ломоты в скулах. Ветер падал временами на сугробные снега вертикально. Вывертывал из них снежные столбы. Вертя их волчками, взвинчивал в высоту и, на мгновения стихая, рассыпал их густым снежным туманом со свистящим шелестом.

Холстины поземок разрывно ползли во всех направлениях, меняя вовремя очертания наметаемых сугробов.

Сила ветра мгновенно прессовала переметенный снег, и он держал на себе человеческий вес.

В селениях скопились армейские части с беженцами, готовые к началу похода по Байкалу. Люди, впервые испытывающие суровую стихию Сибири, внимательней вслушивались в высказывания местных жителей. Они в один голос предупреждали не соваться на ледяное море. И все по той причине, что нынешний январский баргузин-ледолом малость припоздал выказать свой норов. Но все равно во всю мощь дозволит себе разгуляться по той причине, что у луны ущерб только надломил кромку полного круга.

Слушавшие бородачей отлично понимали, что местные мужики о баргузине говорят сущую правду, не раз ими испытанную. Понимали, что им необходимо верить. Но в то же время все были уверены, что любое промедление в пережидании непогоды может обернуться новыми бедами, от которых до сих пор удавалось благополучно уходить. Как всегда, страх брал верх над всеми разумными доводами. Всех с каждым часом все более волновал единственный вопрос: почему нет приказа о начале ледового похода…

***

После полудня наконец был получен с нетерпением ожидаемый приказ. Он четко гласил, что первыми на лед Байкала должны вступить воинские части и беженские обозы из района Рассохи, за ними следом из района Подкаменной и последними из Глубокой. В авангарде похода приказано быть Третьему Особому полку под командованием полковника Несмелова.

Всех охватило почти праздничное волнение, так как вновь появлялась реальная надежда на возможность, миновав по льду Байкал, оторваться от преследования большевиков. Но тотчас же появились новые опасения, как для всех обернется их появление в Забайкалье, где хозяйничал никому не ведомый атаман Семенов.

Слухи о повадках его правления в крае были разноречивы. Главное, что больше всего пугало беженцев, это вести, что сподручные атамана жестко грели руки на чужом вывозимом достатке.

Однако все сомнения и опасения меркли перед той радостью, что уже через часы окончится неопределенное стояние на месте вблизи озера, когда за спиной уже вплотную, в Иркутске, утверждалась Советская власть…

***

Вечерняя темнота слегка укротила буйность ветра. В нем стало меньше вытья и высвистов. Его порывы метались по низу, усиливая густоту поземок.

В восьмом часу по району Глубокой потянулись к берегу Байкала к Култуку воинские части и беженцы из Рассохи.

Они двигались плотно в два ряда, иногда теряясь в снежном дыму поземок. Артиллерия вклинивалась в ряды пехоты. Пехота, выбирая путь, старалась держаться за беженскими обозами, приминавшими сугробы. Солдаты, уставая тонуть в снежных наметах, садились на орудийные лафеты, на двуколки зарядных ящиков, тарахтевших колесами, так как были без снарядов, Беженские сани тоже с солдатами.

Люди двигались, подавая свои голоса только окриками на лошадей, помогая им выбираться из сугробов. Люди двигались, как будто внезапно онемевшие.

Их молчаливость понятна. Байкал для них был той границей, которая действительно отсекала их от Родины, оставляемой ими ради неведомой неизвестности. Они сами лишали себя всего родного из-за собственного страха, который были не в силах утерять даже на тяжелых дорогах отступления.

Особенно молчаливы солдаты с берегов Волги и Камы, со всех дорог Урала и Зауралья, ставшие рабами воинской дисциплины, от покорности к которой они не могли избавиться. Дисциплины солдатской шинели, гнавшей их теперь за Байкал, с каждой верстой увеличивая даль от родного дома.

Большинство из них, став солдатами колчаковской армии, покорно подчинялось чужой воле. Приученные зуботычинами еще в царской армии, они, надев шинель, бездумно выполняли приказы начальства.

Они уходили теперь, все еще не стараясь задуматься, нужен ли им этот уход от родного народа только потому, что им внушили его бояться после того, как он стал хозяином страны.

Понять жизненную правду большевиков им мешала их злость на безрадостность своей прошлой судьбы, мешала усталость от германской войны.

Они, конечно, не сознавали, что их безграмотность была самой верной помощницей для тех, кто, одурачивая их всякими лживыми посулами, кинул их судьбы под жернова гражданской войны…

***

Огромная оранжевая луна с надломленной кромкой повисла над зазубринами байкальских гор, отбрасывая отсветы плавленой меди на снежные и ледяные просторы озера.

Силу огненного накала луны снижала морозная мглистость воздуха, но его появление было сигналом для ветра, утихомиренного темнотой. Постепенно набирая утреннюю силу, он вновь начал свое вертикальное падение на сугробы, вновь выращивал снежные столбы, которые под лунными отсветами походили на терракотовые колонны, рассыпавшиеся рыжей пылью.

Возле Култука воинские части колчаковской армии и беженцы по крутым прибрежным спускам среди заснежненных скал начали схождение на лед Байкала.

Все чаще и чаще в завывания ветра врывалось конское ржание. Лошади от плохой ковки на льду падали, устраивая заторы для спускавшихся сзади. Мгновенно кончилось людское молчание, ожив тысячами голосов с набором ругани.

Уже три часа продолжался спуск животных и людей на байкальский лед, звеневший под шипами конских подков.

***

Только после полуночи поручик Пигулевский свел лошадь с санями на лед Байкала. Муравьев перед спуском с саней встал, сошел на озеро с помощью Настеньки и Певцовой.

Сегодня с утра у Муравьева спала температура, но был он молчалив, замкнувшись в свои раздумья, хотя при встрече с Несмеловым накануне был оживлен и всем интересовался.

Только перед выездом сказал Настеньке, что ему особенно тяжело находиться среди тех, кто уходит из России.

Влившись в колонну беженского обоза, лошадь с Муравьевым шла то шагом, то слегка трусила, часто останавливалась, когда сани заносило в сторону на льду, чистом от снега. Вожжи держала Певцова.

Сначала путь петлял среди ледяных торосов, причудливых по очертаниям. Плиты толстых льдов, как бы вынырнув из озера, замерзнув, походили на развалины сказочных замков. Постепенно путь все больше удалялся от берега на озерные просторы.

Беспрерывно выл ветер. Гонимый им снежный фирн стелился со звоном, и казалось, что звенел весь лед, полируемый ветром. Воздух, очистившись от туманной мглистости, был кристально прозрачным с мириадами блесток. Высокое небо прожжено калеными угольками звезд. Луна, остыв от огненного накала, давно налилась блеском ртути. Ее лучи, преломляясь в зеркальности льда и белизне снегов, вспыхивали таинственными, колдовскими голубыми, синими и зелеными огоньками.

Настенька не отводила глаз от очарования снежного и ледяного величия. Окружавшие озеро горы стояли в густых тонах ультрамарина, их хребты, удаляясь, постепенно сливались с красками лунного горизонта.

Мажорное, гипнотизирующее монотонностью вытье ветра, постоянно меняющего направление, постепенно начинает лишать людской разум привычного покоя в мышлении. Слух, привыкая к вытью ветра, настойчиво убеждает сознание верить в неимоверную мощь стихии, обладающей властью подчинять все живое своим безжалостным законам.

Но сознание, не подчиняясь слуху, защищаясь стремлением к жизни, лихорадочно ищет, что в одичалой власти ветра, холода, снега и льда спасет жизненное тепло в крови.

Если часы назад тысячи людских сознаний, очутившись на ледяных просторах озера, по-разному переживали трагичность ухода с родной земли, то теперь все их волнения были лишь об одном.

Во власти стихии по Байкалу у всех единственная мысль выжить в схватке с январским баргузином. Удастся ли сохранить свою жизнь на ледовом пути с глазу на глаз со стихией. Мысль настойчивая, но не у всех равнозначная по силе убежденности.

Людей все настораживало. Волевое напряжение было на пределе.

Лед похрустывал то глухо, то звонко, будто стонал, что его зеркальность царапали шипы конских подков. Отфыркиваясь, увязая в сугробах, калеча ноги о выщерблены льда, ржали кони. Как-то особенно взвинчивали нервы тоскливые взвизгивания полозьев. То вдруг начинали щелкать непонятные, тревожные выстрелы.

Людских голосов не было слышно. Двигались, дышали живые люди и молчали, будто забыли слова, будто боялись раскрывать рты, чтобы не задохнуться от ветра. Людей пугал, тормоша сон снегов, крепчавший ветер. Он счесывал бородки поземок, слепил снежной пылью глаза, силой порывов останавливал лошадей.

Временами ветер доносил какие-то глухие раскаты, похожие на взрывы. Прислушиваясь к ним, на минуту замирали воинские колонны и обозы. Недоуменно смотрели на безоблачное небо, с которого лился лунный свет. Но на помощь тотчас приходил привычный страх, помогая находить в сознании объяснение, что отдаленные раскаты не что иное, как залпы артиллерии. Но чьей артиллерии? Страх продолжал уверять, что, возможно, Красная Армия маневром обхода уже и на озере перерезала пути для ухода.

От неизвестности происходящего в головных колоннах отступления, растянувшихся на версты, людей охватывала тревога. Они хотели знать правду о доносимых ветром раскатах.

Все громче и громче завывал ветер, поднимая снежный туман, как будто торжествовал над людским страданием.

И тысячам людей слышался в вое ветра смех. В его власти ледяной визгливый смех над их обреченностью. И люди сами начинали смеяться, заливая глаза слезами. Им хотелось знать правду о происходящем в головных колоннах, знать правду: залпы чьей артиллерии доносит до них завывающий ветер?

И лишь кое-кто из сибиряков, холодея, осенял себя крестом, зная истину о глухих раскатах, схожих со взрывами, при разломах льда на Байкале, закованном стужей в ледовый панцирь…

***

Перед рассветом ветер обрел силу бурана.

От мороза быстро притухало сияние луны, и она скоро, как огромная раскаленная докрасна сковорода, скрылась на горизонте за клыкастые очертания горных хребтов. Темнота ночи торопливо занимала право над Байкалом, стирая на нем грани соприкосновения воздуха со льдом. Темнота нарушила порожденный страхом обет людского молчания. Люди, теряя друг друга из виду, сообщались тревожными криками.

Усиливаясь, чаще и чаще доносились раскаты, похожие на взрывы. Люди, стараясь понять их причину, обменивались догадками. Снова красной нитью в них было опасение, что большевики, завладев озером, лишили армию и беженцев права на отступление.

Донесшийся клекот пулеметов и беспорядочная винтовочная стрельба подняла панику в воинских колоннах, порвала связь обозов.

Пулеметы, однако, скоро захлебнулись, а следом раздался оглушающий треск льда. Огромное ледяное поле, вздыбившись, скидывало с себя людей и подводы.

Княжна Певцова, свалившись с саней, ударилась головой об лед, но вожжей из рук не выпустила. Муравьев, удержавшись на санях, звал Настеньку. Лошадь, храпя, упала, но сразу же рывком встала на ноги. Из трещины во льду выливалась вода. Пигулевский, держась за оглоблю, боясь потерять спутниц, звал их. Расслышав наконец их голоса, он хотел отвести лошадь в сторону, но сани придавила кошева, запряженная парой лошадей, храпящих от удушия хомутами.

Ледяное поле, расколовшись, потеряло отвесность, благодаря чему выпрямилась кошева, придавившая сани, лошадь тотчас рванулась в сторону, потащив за собой державшегося за оглобли Пигулевского. Выкрикивая приказания Певцовой и Настеньке сесть в сани, он, сдерживая лошадь, повел ее по чистому льду.

Заглушая вой ветра, слышались крики о помощи. Темнота заботливо скрывала людскую трагедию. Треск льда продолжался. Подгоняемая Пигулевским, лошадь бежала вскачь и наконец, утонув в снежном намете, отфыркиваясь, остановилась…

***

Светало.

Над Байкалом занималось новое январское утро.

Горизонт на востоке теплел от восхода, четко вычерчивая силуэты горных хребтов. Темнота с озера уходила нехотя. Отозлившийся баргузин, утихомириваясь, не спешил ее согнать. Утро, вступая в права гнало темноту к невидимым берегам, открывая для глаз панораму озера в зимнем обиходе после сокрушительного бурана.

Лошадь, поседевшая от инея, то шла шагом по чистому льду, то переходила на бег, когда лед прикрывал снег, с храпом осиливая наметы. Певцова, Настенька, Муравьев и Пигулевский в санях сидели тесной кучкой. Их шапки и шали в инее. Все давно коченели, борясь с одолевавшей дремотой. Каждый следил друг за другом, не позволяя прикрывать глаза.

Первые лучи солнца раскидывали позолоту на снега и льды, и все начинало искриться блестками, лаская глаза.

Настенька запела о летящей над озером чайке. К ней присоединился Пигулевский. Попробовала петь и Певцова, но тотчас смолкла, закашлявшись. Муравьев, на удивление всем, соскочив, согреваясь, бежал, но скоро, задохнувшись, вновь упал на сани ничком, залившись смехом.

— А ведь, братцы, мы, ей-богу, выжили! И посмотрите какая вокруг красота. Будто мы ничего не пережили. Будто нам все приснилось. Настенька, Ириша, кричите ура. Мы же выжили. Понимаете ли вы чудесное звучание этого слова. Вадим, подай голос, — кричал Пигулевский.

— Я счастлив. Счастье любит тишину. Я жив благодаря вам. Я счастлив! Слышите, счастлив!

Муравьев кричал, и эхо, повторяя крик, уносило его отголоски вдаль. Но неожиданно все четверо разом похолодели, услышав заливчатый смех, заботливо повторяемый эхом.

— Слышите? — спросила Певцова. — Совсем близко!

Пигулевский остановил лошадь. Смех продолжался. Неведомый смеялся громко и с удовольствием. Холодно становилось от этого смеха, напоминавшего ночной треск льда. Раздались выстрелы. Пигулевский и Певцова зажали в руках оружие. Слушали смех. Вдали показались два всадника. Все понимали, что всадники скакали к саням. Муравьев стоял с винтовкой наперевес. Всадники, подъехав, остановились.

Один из них, улыбаясь, сказал:

— С добрым утречком, господа! Правей путь держите. Сторожитесь, потому на озере умалишенные. Сейчас одного кокнули.

— С кем ночью бой был? — спросил Пигулевский.

Всадники засмеялись:

— С собственным страхом. Своих гробили. С перепугу всем партизаны мерещатся. Буран беда что со льдами творил. Множество людей прикончил. Так правей воротите. Не опасайтесь, красных нет.

— Кого ищете? — спросила Настенька.

— Приказано умалишенных кончать. По озеру много их плутает. Счастливого пути.

Всадники ускакали по звенящему льду.

— Господи, как все ужасно. Убивают несчастных по приказу, чтобы не пугали заблудившихся. Господи, неужели так возможно в жизни.

А смех все доносился и доносился услужливым утренним эхом. Встреча с всадниками напомнила о кошмаре прожитой ночи, все радостное в четырех душах смолкло, и снова хотелось только молчать, коченея от холода.

Реальные следы людской трагедии на льду Байкала начались сразу за грядой торосов, которые в разломах льда мороз успел сызнова спаять воедино. Торосы дыбились самыми причудливыми формами. Здесь, видимо, было больше всего разломов ледяного покрова.

Настенька первая увидела вмерзших в лед людей и лошадь. Вскрикнув от испуга, она нарушила общее оцепенение. Пигулевский с Певцовой побежали к несчастным. Певцова от увиденного прикрыла лицо руками. Погибших было трое. Льды в разломе раздавили лошадь и людей в санях. Лица взрослых не видны. Только лицо девочки с русой косой было фарфоровым с голубыми глазами, левый лопнул от мороза.

Объезжая преграждавшие путь торосы, слушали доносившийся смех. Всюду были памятки о пережитой людьми трагедии. Встречались трупы, распростертые по льду, как кресты. Это падали выбившиеся из сил и замерзали. Встречались мертвые в группах, напоминавших своим видом о том, что люди, стараясь спасти жизнь, сохранить в себе тепло, сжимались в комки.

Вновь заставила остановиться наполовину сгоревшая ковровая кошева. Она еще дымилась. Ее жгли, чтобы согреть в себе жизнь, седоки. Людей возле нее не было, но валялись раскрытые чемоданы с разворошенным добром и окованные железом сундуки.

Совсем неподалеку от кошевы в торосах уснули вечным сном два солдата в обнимку.

Попадались бродившие по льду лошади с пустыми санями, растерявшие по разным причинам в ночной темноте своих седоков.

***

Бежит солнечное время, бежит лошадь с четырьмя путниками. Торосы перемежаются с ледяными сугробными просторами.

Смолкает и вновь начинает звучать охотно разносимый эхом неведомый смех, скребущий своей тайной сознания путников. Их мучит назойливый вопрос, кто и над чем смеется в солнечном величии, нарушая тишину ледяного и снежного безмолвия.

Лошадь бежит теперь весело. Похрустывает лед под ее копытами. Тень от нее и путников в санях, утягиваясь в сторону, ломает линии очертаний на волнистых сугробах.

Но вдруг лошадь шарахнулась в сторону. Из-за кошевы с лежащими около нее мертвыми людьми и лошадьми выбежал, заливаясь смехом, бородатый мужчина в длиннополой черной шубе с винтовкой в руках.

Увидев путников, он, подпрыгивая, не переставая смеяться, начал кружить около кошевы, но неожиданно кинулся за санями с путниками, стреляя из винтовки.

Пигулевский выстрелил в воздух, но незнакомец продолжал, стреляя, бежать за санями. Неожиданно лошадь, осев на задние ноги, упала и по инерции от разбега ползла по чистому льду.

Прыгающий и смеющийся человек бежал за санями. Настенька, в ужасе прижавшись к Муравьеву, прикрывала его от подбегавшего к саням безумца. Он был всего в нескольких саженях, когда в него выстрелила Певцова.

Бежавший, как будто споткнувшись, продолжая смеяться, вскинул руки, выронил винтовку, упал на лед и, вскрикнув, замер.

Через минуту, придя в себя от пережитого, путники молча стояли около своей убитой лошади, позабыв, что в нескольких шагах от них лежал только что убитый человек.

4

Минули два дня.

Над Байкалом опять метель со снегопадом, но ветер без вытья. Снег идет густо.

На скалистом берегу озера совсем рядом со станцией Танхой Кругобайкальской железной дороги нашло место селение рыбаков.

Над Байкалом непогода, а в избе рыбачки уютно четырем путникам от радушия седовласой хозяйки, от тепла по-жаркому истопленной русской печи.

Бревна в избе серые, с блеском, в глубоких трещинах, будто не из дерева, а из старинного серебра. Байкальские ветры по-особому сушат дерево, заставляя его петь даже от ударов по нему дождевых капель. В переднем углу икона, позеленевший медный складень, но лампадки перед ней нет.

В простенке между узкими окнами ходики с гирьками на цепочках однотонно отстукивают секунды. Их стрелки на пути к полуденному часу.

Пол в половиках из цветных лоскутов.

У порога, свернувшись кленделем по погоде, лежит рыжая, остроухая лайка, уже привыкшая к нежданным квартирантам.

Хозяйка ушла помочь по хозяйству недавней роженице. Настенька Кокшарова на печи под стеганым одеялом. Она жестоко простудилась, надрывно кашляет, высокая температура доводит ее до бреда. Руки заботливой хозяйки натерли ее скипидаром с рыбьим жиром, напоили горьким отваром из каких-то дурманно пахнущих трав.

Муравьев лежит на лавке, подложив под голову руки. У него на помороженных щеках бурые пятна.

Певцова ходит по избе в носках из грубой шерсти.

Пигулевский ушел на станцию Танхой. Он надеется уехать с чешским эшелоном. Со вчерашнего дня они начали проходить, нарушая горную тишину гудками паровозов и четким стуком колес на стыках рельс…

Все они почти позабыли о пережитом на озере в буранную ночь, а прошло только два дня, когда они при густом пурпуре заходящего солнца, чтобы не замерзнуть, впрягаясь в сани поочередно, добрели по Байкалу до берега с избами, над которыми из труб вились горностаевые хвосты дыма, пахнущие свежевыпеченным хлебом. Появление их у избы крайней к озеру было встречено громким лаем собаки и ласковым взглядом добрых женских глаз.

Обретая неожиданный, но такой необходимый приют, путники жадно поели копченых омулей с картошкой и легли спать. Но на следующее утро каждый по-своему ощутил травмы в организме. Легче всех отделались Пигулевский и Певцова. Встряска организму Муравьева принесла пользу. У него не поднималась температура и только все еще была удручавшая его слабость.

Вчера вечером при огоньке жирника в глиняной плошке на столе, когда хозяйка избы чинила сеть, неожиданно просто разрешился, казалось, неразрешимый вопрос о будущем четырех путников.

Разговор затеял Пигулевский. Высказав мысль о дальнейшем пути, он клятвенно уверял, что найдет способ всех устроить в чешском эшелоне, даже не прибегая к звону золота. Предложение поручика было встречено без особого интереса, хотя никто не сомневался, что Пигулевский сможет выполнить задуманное.

Настенька, пересиливая кашель, заявила, что дальше никуда не поедет. Но тотчас добавила, что ее категоричное решение ни к чему не обязывает Муравьева и Певцову.

Настенька спокойно пояснила, что мысль остаться на Родине у нее зародилась еще в Красноярске, когда она поняла, что смерть отца обязала ее понять всю бессмысленность отъезда за границу, а все передуманное и пережитое в пути заставило ее быть твердой при выполнении задуманного.

Говоря, Настенька не сводила глаз с Муравьева, слушавшего ее доводы с низко склоненной головой. Замолчав, Настенька ждала, что скажет Муравьев, но он молчал. Тогда она спросила его:

— Почему молчите, Вадим?

— А о чем говорить, дорогая? Мы же должны быть вместе.

— Спасибо, Настенька, за каждое твое слово. Я тоже не смогу жить без России, — шепотом сказала Певцова, пересиливая волнение, и громко разрыдалась.

Хозяйка, оставив работу, подойдя к ней, погладила ее по голове.

— Так скажу, молодые люди. На роду, видать, нам написано женским разумением развязывать тугие узелки жизни. Стало быть, останетесь? А оно иначе и не могло быть. Совесть у вас сильнее страха. Рада вам, ежели останетесь со мной. Одной иной раз от тоски муторно, особливо зимой, когда ночи длинные. Не серчайте, что в разговор вошла. Потому жалела вас, узнав, что готовы жизнь свою мочалить в чужих краях.

Поправив фитилек в плошке, хозяйка начала ставить самовар. Настенька спросила Пигулевского:

— Вы тоже останетесь?

— Нет, Анастасия Владимировна, я не останусь. И причины позвольте не объяснять. Они недавно были вам понятны. Княжна, дайте сигареты.

— Возьмите, они в чемодане.

Пигулевский, открыв чемодан, взял сигареты и, одевшись, вышел из избы…

Потом пили чай, слушая рассказы хозяйки о жизни байкальских рыбаков, о том, что в пучинах озера могила ее мужа. Легли спать и долго от своих мыслей не могли заснуть…

Услышав шаги в сенях, лайка, вскочив, завиляла хвостом. В избу вошел в клубах морозного пара Пигулевский.

— Прошу поздравить!

— Неужели так легко устроились?

— Устроился. И даже могу предложить всем вам через час оставить берега Байкала. Знаю, что не передумаете. Но не предложить еще раз не мог. Итак, сборы мои коротки, а потому, дорогие друзья, по русскому обычаю перед дорогой присядем. Вы, Настенька, не беспокойтесь.

Все трое присели рядом на лавку. Встали. Муравьев обнял Пигулевского.

— Благодарю за все заботы обо мне. Берегите себя там, где будете жить.

Певцова, также обняв, поцеловала Пигулевского. Настенька крикнула с печки:

— Меня не забудьте поцеловать, Пигулевский. Я никогда не забуду вас за заботы о Вадиме.

— Возьмите, Пигулевский.

Певцова положила на стол дамский голубой носовой платок с завязанным узелком.

— Что это?

— Только камешки. Их шесть штучек. Их принято называть брильянтами. Если не раздумали быть извозчиком, то обязательно купите рысака, чтобы быть лихачем, а не кучером у Вассы Красногоровой.

— Разве могу взять?

— Конечно. Вспомните, что обещала вам, что у вас будет в Харбине своя лошадь с пролеткой. У меня привычка исполнять обещания. Прошу вас, берите, Пигулевский.

— Как мне благодарить вас?

— Только помнить обо мне. Я провожу вас.

— До станции больше версты, а метель страшнущая.

— Все равно пойду, после ночи на озере я совсем бесстрашная. Пошли…

***

Метель не утихала.

Со станции доносились паровозные гудки, выбивали дробь на стыках рельс колеса вагонов.

В избе на столе в плошке голубой огонек жирника старался, подпрыгивая, оторваться от фитиля. За столом хозяйка, Певцова, Муравьев и слезшая с печи Настенька с туго завернутыми в пуховый платок плечами.

Самовар, остывая, тянет пискливую нотку.

За чаем говорили мало, как будто утеряли друг к другу привычный интерес. Хозяйка догадывалась, отчего у гостей в этот вечер не налаживается беседа. Трое думали о четвертом.

Певцова, выйдя из-за стола, закурила сигарету, но, пройдясь по избе, бросила ее в бадейку под умывальником.

— Как думаешь, Настенька, где сейчас Пигулевский?

Настенька пожала плечами.

— На мое разумение, ежели после полудня уехал, то теперь Байкал миновал. Прямо скажу, на Мысовой он, — ответила на вопрос Певцовой хозяйка. — Вовсе приятный господин. И с чего надумал вас кинуть. Дела. Русские русских боятся. Дела.

Лежавшая спокойно возле стола лайка вдруг вскочила и замерла в стойке.

— Чего, Мухомор? — гладя собаку, спросила хозяйка.

Собака кинулась к двери, залаяла, но точас смолкла, когда в открывшуюся дверь вошел засыпанный снегом Пигулевский.

Все встали. Певцова крикнула:

— Что случилось?

— Просто вернулся, — ответил Пигулевский, сняв папаху.

— Раздевайтесь скорей.

— Самовар горячий?

— Конечно.

— Промерз. От Переемной пешком шел.

— Аль мудрено? — спросила хозяйка. — Ты малость с чаем погоди. Сперва прими вовнутрь горячительного. А я тем временем самовар развеселю.

Хозяйка налила из графина в стакан самогону и поставила его на стол.

— Пей на здоровье. Со стужей и в твои годы надо меньше баловаться.

Пигулевский, взяв стакан, прислонился спиной к теплой печи, улыбаясь, смотрел на всех.

— Пей, говорю. Наглядеться на нас успеешь.

— Рад я, что снова с вами.

— Будто мы не чуем твоей радости. Пей!

Хозяйка положила в самовар горячие угли…

5

Прошло еще несколько, но уже февральских дней. Устоялись морозные, солнечные дни.

Жизнь постояльцев в избе стала для всех совсем обычной. У каждого появились домашние заботы. Пигулевский колол дрова, ставил самовары. Певцова носила с озера воду. Муравьев с Настенькой числились больными, хотя Настенька уже перестала кашлять. Хозяйка готовила еду, довольная, что лишилась одиночества, а потому с ее лица не сходила улыбка.

Вечерами за чаем вспоминали детские и ученические годы, избегая говорить о недавнем, о будущей жизни, от которой собирались уйти, но не ушли.

Все было так до тех пор, пока со станции доносились гудки паровозов и стучали колеса проходивших чешских эшелонов.

Но два дня назад все это смолкло и наступила торжественная тишина, заставлявшая в нее вслушиваться. У всех четырех вновь появились сомнения, правильно ли ими приняты решения, смогут ли их понять, смогут ли они сами понять многое, с чем скоро придется встретиться. Все, но каждый по-своему, чего-то вновь боялись. Всем хотелось знать, как начнется их жизнь при Советской власти. Всех забирал в уже испытанные ими руки страх перед грядущей неизвестностью, а вокруг была только торжественная тишина, в которой даже скрип шагов по снегу походил на музыку.

Все четверо второй день стремились к молчаливым раздумьям. Не говорили о наступившей тишине, хотя всем хотелось поделиться о ней своими соображениями. Певцова уходила на озеро и часами бродила по льду, а в избе лежала на лавке и курила с закрытыми глазами.

Отсутствие кокаина озлобило Пигулевского. Он не мог спать и лишился аппетита. Стараясь отвлечь себя от мрачных раздумий, он занимался физическим трудом, разгребая вокруг избы снежные сугробы.

Настенька Кокшарова настороженно и внимательно наблюдала за переменой настроений друзей. Ей порой казалось, что в этом виновата именно она, так как первая приняла решение не покидать Родины. Но она тотчас оправдывала себя тем, что остальные приняли подобное решение по своей воле, доказательством этого считала возвращение уехавшего было Пигулевского.

Безразличнее всех к новому положению относился Муравьев, но это было наигранное безразличие. На самом деле он был во власти мечты о возможной встрече с родными. Был благодарен Настеньке, принявшей за него решение, на которое он никак не мог решиться. Но он все же боялся, как боялись все трое, но если бы они спросили друг друга, чего именно боятся, то точного ответа не нашли.

***

Сегодня утром хозяйка увела Настеньку с Муравьевым на озеро осматривать поставленные на омуля Шереметы.

В избе остались Певцова и Пигулевский.

Яркое солнце через окна выстелило на половиках пола две золотые рогожки. Увидев, что Пигулевский одевается, Певцова спросила:

— Далеко ли собрались?

— На станцию.

— А не опасно? Может быть, там уже красные?

— Вот и хочу узнать, что там творится. Тишина просто бесит меня. Что касается опасности, то устал от ожидания ее.

— Возьмете меня с собой?

— Может быть, княжна, лучше не надо. Я — одно, вы — другое.

— А собственно почему я должна идти с вами, когда могу пойти самостоятельно?

— Нет, уж лучше пойдемте вместе.

Певцова впервые за два дня засмеялась.

***

По пустынному перрону станции, поджав хвост, бродила черная собака. Увидев людей, она перебежала пути и села вдали около будки стрелочника.

В помещении вокзала в окнах выбито много стекол. В комнате дежурного окно просто выломано, видимо, вытаскивали через него вещи. Пигулевский заглянул в помещение. В нем было пусто, только на полу разбросанные бумаги и вороха телеграфных лент.

— Никого, княжна.

— Даже станционный колокол сняли.

Донесся паровозный гудок.

— Кажется, поезд идет, Пигулевский.

— Но интересно, чей?

— Лучше пойдемте на озеро.

— Идите, а я останусь. Поймите, не могу жить в слепой неизвестности.

— Тогда и я останусь, чтобы не показаться вам трусихой. Смотрите, Пигулевский.

Показался идущий бронепоезд.

— Это становится интересно.

— Смотрите, на нем красный флаг.

— Вижу, вижу, что красный. И понимаю, чей это бронепоезд.

— Пойдемте.

— Нет, теперь поздно. Нас могли с него увидеть. Двинемся. Откроют по нас стрельбу, а потому будем неподвижны.

Перед входной стрелкой бронепоезд остановился, но через минуту снова двинулся и, заскрежетав тормозами, остановился против помещения вокзала.

На бронированном вагоне надпись: «Вся власть Советам». Лязгая, открылся в вагоне люк, из него выскочили три бойца и коренастый матрос в черном бушлате, опоясанном лентами с патронами. В руках матроса карабин.

— Осмотреть помещения! По-быстрому.

Отдал приказание матрос бойцам, а сам, перешагивая через пути, шел к стоявшим на перроне Певцовой и Пигулевскому.

— Здравия желаю, граждане. Не ошибусь, если признаю не за местных жителей.

Матрос внимательно оглядел Пигулевского, задержав взгляд на Певцовой, спросил:

— И отсюда, видимо, все сбежали? Сами кто будете, барышня?

— Княжна Ирина Певцова. Простите.

— Напрасно извиняетесь. Княжна так княжна. В человеке ценна душа, а не звание. Не ошибусь, если признаю вас за питерскую барышню.

— Да, петроградка.

— Сколько же вас здесь?

— Четверо.

— В Выдрино тоже остался раненый полковник с семьей. Вас, не ошибусь, признав за бывшего колчаковца?

— Так точно.

— В каком чине?

— Поручик Пигулевский.

— Моя фамилия Денисов, граждане. Ну, что обнаружили? — спросил матрос бойцов.

— Ничего, кроме мусора.

— Ясно. Ступайте. Я сейчас.

Бойцы побежали к бронепоезду и скрылись в люке бронированного вагона.

— Вы, конечно, еще не слышали, что вчера утром по приговору Иркутского Военно-революционного комитета Колчак расстрелян. Так-то вот. А вам должен сказать, поступили резонно, что остались на родной земле, осилив в себе страх от колчаковской пропаганды. От родной земли нельзя пятки без разума отрывать. В земле наша истая сила. Ну, мне пора. До встречи в Питере, барышня…

Матрос за руки простился с Певцовой и Пигулевским, побежал к бронепоезду.

Прозвучал отрывистый гудок паровоза, и бронепоезд покинул станцию.

Возвращаясь в селение, Певцова и Пигулевский долго шли молча под впечатлением встречи с матросом и известием о расстреле Колчака. Певцова вспомнила глаза адмирала при последней встрече.

Пигулевский начал насвистывать.

— Прошу. Не надо.

— Извините. Все это машинально.

— Я уверена, Пигулевский, нам придется совсем по-новому осмысливать жизнь. Согласны?

— Не знаю. Пока ничего не знаю, кроме того, что хочу жить.

— А я уверена, что мы все поймем правильно. Уверена. И счастлива, что сегодняшнее яркое солнце наше. Счастлива, что мы легкомысленно, непродуманно не потеряли его будущее тепло…

Стояла торжественная тишина солнечного, морозного утра…

Примечания

1

Осведверх — осведомительный отдел Верховного Главнокомандующего.

(обратно)

Оглавление

  • Глава первая
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • Глава пятая
  • Глава шестая
  • Глава седьмая
  • Глава восьмая
  • Глава девятая
  • Глава десятая
  • Глава одиннадцатая
  • Глава двенадцатая
  • Глава тринадцатая
  • Глава четырнадцатая
  • Глава пятнадцатая
  • Глава шестнадцатая
  • Глава семнадцатая
  • Глава восемнадцатая
  • Глава девятнадцатая
  • Глава двадцатая
  • Глава двадцать первая Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Ледяной смех», Павел Александрович Северный

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства