«Воевода»

493

Описание

Исторический роман современного писателя Дмитрия Евдокимова рассказывает о жизненном пути князя Д. М. Пожарского, «освободителя Русской земли».



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Воевода (fb2) - Воевода 2954K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Дмитрий Валентинович Евдокимов

Воевода

Часть первая ГОСПОДИН ВЕЛИКИЙ ГОЛОД

Дьяк Посольского приказа Афанасий Иванович Власьев возвращался после долгого заграничного вояжа на родину. Отбыл он из Москвы по секретному царскому указу ещё в июне прошлого, 1599 года. Из-за неспокойствия в Ливонии, где шли непрерывные стычки за обладание этой злополучной землёй между вооружёнными отрядами короля польского Сигизмунда III[1] и его дяди, правителя шведского, будущего Карла IX[2], Власьев вынужден был добираться в Европу кружным путём, через Архангельск, морем вдоль норвежских и датских берегов, а затем по Эльбе.

В Гамбурге его ждал радушный приём тамошних бургомистров и богатых купцов, желающих иметь привилегии в торговле с Московией. Дьяк охотно обещал, рассказывая, что новый царь мудр, богат и щедр, при восшествии на престол выплатил всем служилым людям по три оклада: один — в память о покойном царе Фёдоре, второй — для укрепления своего царствования и третий — обычный годовой. По всей земле не велел брать податей, торжественно объявив, что всё обширное строительство по украшению и укреплению городов будет вестись за счёт царской казны.

А особо жалует государь иноземных людей да пленных немцев лифляндских и литву, находившихся в ссылке во время войны с Польшей, вернул в Москву, а тех, кто захотел служить, взял в службу, назначил поместья и жалованье. Торговым людям — немцам повелел дать по тысяче иным — по две тысячи рублей и многих пожаловал званием гостя.

Весть о том, что царь Борис охотно берёт в службу иностранцев самых разных национальностей и хорошо платит, распространилась так быстро, что к моменту отъезда Власьева в Прагу поезд его значительно увеличился. За его колымагой, отделанной серебром, следовали верхом новый царский лекарь (шестой по счёту) Каспар Фидлер со своим братом Константином, преподаватель немецкого и латинского Мартин Бер, пятнадцатилетний ученик купца Исаак Масса[3]...

Из Праги пришлось ехать в Пильзен, где императорский двор укрывался от очередной чумы. Власьев был вправе рассчитывать на хороший приём римского цезаря Рудольфа[4], благо что в прошлый свой визит привозил в подарок от покойного царя Фёдора для вспоможения в борьбе с турками драгоценные русские меха на сумму четыреста тысяч рублей. Но Рудольф, за прошедшие пять лет увлёкшийся алхимией и поисками эликсира жизни, аудиенцию дал короткую и больше интересовался коллекцией драгоценностей Ивана Грозного да его посохом, сделанным из цельного рога редчайшего зверя единорога, якобы обладающего исключительной целебной силой. Переговоры пришлось вести с канцлером, который легко разгадал цель визита Власьева — столкнуть Римскую империю с Польшей под предлогом, что поляки не пропускают русские войска, которые Россия якобы готова направить на помощь цезарю для борьбы с Османской империей. Канцлер с министрами ответили весьма любезно, но непреклонно: воевать с Польшей они не будут и что, хотя поляки действительно недруги Австрийского дома, цезарь любит короля Сигизмунда. Короче, довольно прозрачно намекнули, что между империей и Польшей возник союз, что забыли австрийцы прежнюю обиду за брата цезаря Максимилиана, боровшегося за престол с Сигизмундом и пленённого коварным шведом.

Несолоно хлебавши отправился дьяк в Краков для переговоров с польским королём. Сигизмунд III, из королевского шведского рода Ваза, все свои помыслы в это время устремил на борьбу за шведскую корону, которую нагло, на его взгляд, узурпировал его родной дядя Карл Зюндерманландский[5]. Боевые действия в Ливонии шли с переменным успехом, и Сигизмунд не скрывал, что был бы рад видеть в России не врага, а союзника. Решено было, что в Москву выедет великое королевское посольство во главе с великим канцлером литовским Львом Ивановичем Сапегой для заключения мирного договора.

В Кракове поезд Власьева ещё больше увеличился за счёт известных вояк — французов, англичан, шотландцев, немцев, которые выразили готовность предоставить свои шпаги к услугам русского царя, естественно, за хорошую плату.

Власьев глянул в слюдяное окно в задней стенке колымаги: вот они браво гарцуют на своих конях, вид несколько потрёпанный, но, безусловно, воинственный. Царь будет доволен: один капитан Маржерет чего стоит[6]! Он рассказывал дьяку, что в Трансильвании в одиночку схватился с целой сотней турецких воинов! Даже если и соврал наполовину, то всё равно боец отменный.

Кучер, сидевший на лошади, резко натянул узду:

   — Тпрру!

Власьев приоткрыл дверцу колымаги:

   — Чего стал?

   — Граница, боярин! Переправляться через реку будем!

Поддерживаемый слугами, дьяк осторожно сошёл на землю. Вышел на высокий берег реки, не торопясь осмотрелся. Был Афанасий Иванович, как и полагается высокому чину, мужчиной дородным, что подчёркивалось и соболиной шубой необъятных размеров, надетой поверх парчовой ферязи[7] с длинными, до земли, рукавами. Торжественный наряд завершала горлатная шапка, прозванная так потому, что шилась непременно из ценнейшего, переливчатого меха горловой части соболей либо куниц. Формой она напоминала ведро, с той лишь разницей, что расширялась от головы кверху. Лицо дьяка было широким и румяным, как блин, глаза серые, небольшие, но проворные, так и ввинчивающиеся В собеседника. Главным украшением лица была светло-русая окладистая борода, доходившая до груди.

Нетерпеливо постукивая коротким, но на высоком каблуке сапожком из золочёного сафьяна, Афанасий Иванович наблюдал, как холопы ухватисто сколачивают плоты будущего моста, поскольку старый унесло весенним паводком.

Возле дьяка, чуть поодаль, спешились иноземцы. К нему подошёл капитан Маржерет, или Маржере, как называл он себя на французский лад. Сняв широкополую шляпу с петушиным пером и махнув ею в полупоклоне, капитан обратился к дьяку на ломаном немецком:

   — Правду ли говорят, что перед нами уже Московия?

   — Это Русь, Россия, — сердито поправил Афанасий Иванович. — Московия — это небольшая область вокруг Москвы. У вас часто по ошибке русских называют московитами. Это всё равно что у вас всех французов называть парижанами. Понято говорю?

   — Йа, йа, — закивал Маржере, вглядываясь в простиравшиеся перед ним леса.

В этот солнечный майский день от них исходило светло-зелёное сияние.

   — Так много леса! — воскликнул он изумлённо. — Сколько дичи, зверья должно быть здесь!

   — Хватает, — улыбнулся Власьев. — И дичи и зверья. Особенно волков да медведей! Не боишься?

   — О-о! — возмутился капитан, хватаясь за шпагу. — Жак де Маржере не боится даже встретиться со львом!

   — Что ж, скоро увидим, — опять улыбнулся Власьев. — Любимая царская забава — глядеть на единоборство ловчих с медведем. Храбрецов царь жалует щедро...

   — Один на один с медведем? — изумился капитан. — С каким же оружием?

   — Только с рогатиной.

   — Ро-га-тина, — старательно выговорил незнакомое слово Маржере.

   — Да, это копьё с очень широким, в две ладони, жалом.

   — Однако действительно не каждый смельчак решится на такое!

   — Тем более что медведя несколько дней не кормят и специально дразнят перед боем, чтобы привести в ярость.

   — Как в кровожадном Риме, — пробормотал Маржере.

   — Что ж, правители, как правило, любят жестокие шутки, — покачал головой Власьев, впрочем, тут же спохватился и добавил: — Однако наш нынешний царь Борис медвежьи забавы не одобряет.

Слуги тем временем принесли из обоза скамейку, обитую красным сукном, отороченным по краям серебряным шитьём. Дьяк грузно сел, а старший слуга налил из сулейки[8], висевшей на серебряной цепочке у него на шее, ковш прозрачного мёду и с поклоном подал Власьеву.

Маржере, чтобы не мешать, отступил на несколько шагов и, увидев, что дьяк, вкушая прохладный напиток, не склонен продолжать далее беседу, повернул к своим ландскнехтам.

Они расположились чуть поодаль весьма живописной группой на свежей весенней травке. Это были славные ребята, рыцари без страха и упрёка, всегда готовые прийти на помощь тому, кто, естественно, больше заплатит. Несмотря на благородное происхождение, большинство этих рыцарей не брезговали и разбоем Впрочем, в то время война и разбой мало чем отличались друг от друга: в том и другом случае больше всего страдало ни в чём не повинное мирное население.

   — Что узнал нового, Якоб? — спросил Маржере краснощёкий шотландец Роберт Думбар, говоривший, как и все ландскнехты, на чудовищной смеси языков, которые все перепутались у них в головах за время скитаний по Европе в поисках наживы. — Скоро мы получим звонкие русские монеты?

Думбар прочно, как в кресле, сидел на рослом, как раз подходящем ему по весу, голландском битюге и многозначительно подбрасывал в огромной ручище пустой кожаный кошелёк.

Маржере широко улыбнулся, показав ряд желтоватых, но ещё крепких зубов.

   — Что, спешишь расплатиться с той паненкой, с которой возился вчера вечером в стоге сена у трактира? — насмешливо произнёс он.

Вся ватага загоготала, а Думбар с показным благочестием сложил ладони под пышным двойным подбородком:

   — Видит Бог, я отдал этой прекрасной даме свой последний талер.

И в знак доказательства он снова подбросил пустой кошель.

   — Брось трепаться! — воскликнул, хохоча, англичанин Давид Гилберт. — Ты же свой последний талер пропил ещё в Ливорно! Так что ничего не досталось бедной шлюхе, кроме твоих пощёчин!

Думбар, выпучив глаза, схватился за шпагу:

   — Как ты смеешь оскорблять прекрасную даму!

Гилберт в ответ тоже потянул шпагу из ножен.

   — А ну прекратите! — прикрикнул на них Маржере. — Вы же знаете, поединки в России строжайше запрещены, даже между иностранцами! Наш дьяк об этом предупреждал ещё в Праге, когда подписывали контракт.

   — Мы ещё не в России, так что я бы успел покрутить этого жирного каплуна на своём вертеле! — проворчал Гилберт, отходя в сторону.

Видно, ландскнехты побаивались своего капитана. Высокого роста, с длинными жилистыми руками, Жак Маржере в остальном, казалось, не выделялся среди своих товарищей. Во всяком случае, по одежде. Тот же испанский вамс[9] из потёртого серого бархата, украшенный жёстким кружевным воротником, на который падали длинные волосы, широкие, под цвет вамса, штаны, присборенные у колен голубыми лентами, высокие сапоги со шпорами, сверху — тёмно-синий суконный плащ подбитый мехом. Однако его лицо, несмотря на легкомысленную, клинышком, бородку и усы а-ля Генрих IV, умело внушать почтение самым отчаянным головам зловещим, если не угрюмым, выражением чёрных глаз, хищным оскалом зубов из-под длинного орлиного носа. Лоб и левую щёку прорезал глубокий сабельный шрам, который легко багровел, когда капитан начинал сердиться.

Впрочем, капитан, как и всякий вспыльчивый человек, был отходчив. Вот и сейчас его улыбка вновь сделалась добродушной. Он продолжал подтрунивать над Думбаром:

   — Должен тебе сказать, Роберт, что мой друг Мишель Монтень, с которым я имел удовольствие сражаться за нашего Генриха Наваррского[10], писал в своей замечательной книге «Опыты» о таких, как ты, забияках: «Поглядите, из-за какого вздора такой-то вверяет свою честь и самую жизнь своей шпаге или кинжалу; пусть он поведает вам, что повело к этой ссоре; ему не сделать этого, не покрывшись краской стыда, до того всё это выеденного яйца на стоит...»

   — Я тоже читал Монтеня и восхищаюсь его мудростью! — раздался ломающийся басок подошедшего к ландскнехтам студента Мартина Вера.

   — О, наш учёный собрат! — насмешливо произнёс Маржере. — Вы и сейчас не расстаётесь с книгой?

   — Это тетрадь. Мне её дал наш юный друг Исаак Масса. Здесь русские слова, которые необходимо выучить в первую очередь, чтобы не оказаться в этой варварской стране подобно немому.

   — Похвальное дело, — одобрил Маржере. — Я буду благодарен, если вы и меня обучите этому языку. В каких выражениях русские приветствуют друг друга?

   — Челом друже! Здорово шедши? — старательно выговаривал студент, заглядывая в тетрадь.

   — А как по-русски «барышня»? — вдруг спросил задремавший было на коне Думбар.

   — «Дефка».

   — Если я скажу: «Мачка, мне надость дефка!» — меня поймут? — под дружный смех товарищей продолжил Думбар.

   — Поймут, но рассердятся. В России не принято в гостях говорить о таких женщинах. И вообще здесь нет публичных домов, — нравоучительно заметил студент.

   — А как же быть неженатому мужчине, вроде меня? — возмутился Думбар.

   — Поститься, — не без лукавства ответил Бер, фарисейски возведя очи горе.

По мосту, пробуя крепость перекрытий, проскакали вооружённые слуги Власьева, затем, поскрипывая, медленно двинулась и его повозка. Иноземцы заняли место в длинной процессии.

Когда караван проехал приблизительно милю от границы, спутники увидели на высоком холме справа от дороги вооружённый отряд. Маржере невольно взялся за рукоять шпаги, мимоходом глянув на пистолеты, притороченные к седлу: «Не разбойники ли?» — но тут же успокоился, увидев, что русские радостно приветствуют отряд.

   — Нас встречают, — шепнул Бер. — Таков обычай.

Повозка остановилась у холма. К ней подскакал всадник и, спешившись, ждал, когда из неё выйдет Власьев. Затем, сняв шлем с высоким шишаком, наклонил голову:

   — Поздорову ли ты ехал, Афанасий Иванович?

Власьев вгляделся в лицо встречающего и воскликнул:

   — Князь Пожарский? Дмитрий Михайлович? Рад, что над тобой вновь воссияла милость государя.

Упомянув царское имя, дьяк тут же вспомнил о ритуале, не торопясь снял свою высокую шапку. Впрочем, на его бритой голове, которая странно контрастировала с пышной бородой, оказалась ещё одна шапка — круглая тафья[11] из бархата. Дьяк степенно поклонился и завёл речь в привычном речитативе:

   — Здоров ли великий государь царь и великий князь Борис Фёдорович, всея России самодержец, Владимирский, Московский, Новгородский, царь Казанский, царь Астраханский, царь Сибирский, государь Псковский, великий князь Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных, государь и великий князь Новгорода, низовые земли, Рязанский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондинский и всея северныя страны повелитель, государь Иверские страны, Карталинских и Грузинских царей и Кабардинские земли, Черкасских и Горских князей и иных многих государств государь и обладатель и прочее.

Князь Пожарский поклонился в ответ:

   — Его царское величество Борис Фёдорович, всея России самодержец и прочее, здоров и прислал меня сюда, чтобы принять тебя, Афанасия Власьева, и вместе с вашими людьми снабдить провиантом, лошадьми и всем необходимым и доставить в Москву.

После того как приличия были соблюдены, дьяк вновь надел свою высокую шапку, а князь — боевой шлем, и беседа потекла более свободно.

   — Так, значит, князь Дмитрий, ты снова во дворце?

   — Да, вот сподобился царской милости — получил звание стольника.

   — А сколько в стряпчих проходил?

   — Семь лет.

   — Да, да, как же — помню. Ты ведь службу начинал ещё при покойном Фёдоре Иоанновиче...

Князь Дмитрий Пожарский, родившийся в Москве, в вотчинном подворье, что у Сретенских ворот, подобно всем отпрыскам знатных москвичей начал службу во дворце, как только исполнилось ему пятнадцать лет, получив первый придворный чин — «стряпчего со платьицем». Это означало, что каждое утро князь должен был присутствовать при пробуждении и одевании государя.

Был сын Иоанна Грозного тих и незлобив[12], любил церковное богослужение, за что языкастые москвичи прозвали его «звонарём». Приверженность царя старым обычаям делала одевание его длинной и нудной процедурой. Долго решалось, какого цвета подать шёлковую рубашку и парчовые порты. Чаще всего Фёдор Иоаннович выбирал красный цвет. Затем к рубахе долго примерялись воротники, обшитые жемчугом, называемые «ожерельем». Поверх рубахи надевался ферязь — кафтан, сшитый из атласа, с длинными рукавами, достигавшими пола, и со стоячим воротником, украшенным золотом, серебром и драгоценными каменьями. Он назывался «козырем».

Далее следовал становой кафтан из лёгкого шёлка, без воротника и с короткими рукавами. Сверху кафтана надевался опашень из бархата, обшитый кружевами из жемчуга и драгоценностей. На плечи возлагались золотые бармы[13] в виде широкого откидного воротника. Затем царя обували в сафьяновые, обшитые золотом сапоги и опоясывали широким поясом, разукрашенным самоцветами.

Наконец наступал черёд шубы из бобра либо из горностая, покрытой сверху бархатом или парчой. Без шубы царь не выходил из дворца даже в летнее время. На бритую голову царя надевалась сначала бархатная тафья, а поверх — тяжёлая шапка Мономаха.

В таком виде царь отправлялся в церковь в сопровождении бояр, ведших его под локотки. Стряпчие могли перевести дух, но ненадолго: ведь по возвращении из церкви царя следовало переодеть к обеду, после трапезы уложить спать, а вечером снова нарядить для выхода в церковь.

Всё это было не по нутру юному Дмитрию, с детства мечтавшему о службе на поле брани. И когда начали формировать войско для посылки к южным границам, на так называемую украйну, то есть окраину Российского государства, Пожарский упросил воеводу Бутурлина взять его в поход. Годы, проведённые на границе, сделали его закалённым воином, но мало способствовали продвижению в придворной иерархии.

   — Так сколько тебе минуло? — спросил Власьев.

   — Двадцать два, — произнёс князь, гордо откинув голову.

Своей статью князь напоминал былинных богатырей — высок, широк в плечах, пояс туго обвивает узкую талию. Ярко-голубые глаза смотрят прямо, не моргая, мягкая и пушистая, ещё юношеская бородка открывает резко очерченные, полные губы. Шёлковая епанча[14] с червчатым[15] отливом, подбитая лисьим мехом и застёгнутая у ворота двумя жемчужинами, распахнута, показывая серебристую кольчугу с большой позолоченной бляхой на груди. Наряд богатыря довершали два длинных кинжала за поясом да сабля, висевшая с левого боку.

   — Кое-кто из княжат, что поближе к трону, в семнадцать стали стольниками, — продолжал Власьев. — Хотя твой род подревнее некоторых.

   — Мы, Пожарские, из Рюриковичей! — гордо воскликнул князь. — Мы ведём род от великого князя Владимирского Всеволода Юрьевича[16]...

   — Знаю, — кивнул дьяк. — Род знатный, если бы не опала... Я ведь начинал служить при Иоанне Васильевиче. Помню, что сначала дед твой Фёдор, по прозвищу Немой, отличившийся при взятии Казани, чем-то не угодил царю и был сослан на нижние города, потом отец твой Михаил, по прозвищу Глухой, во времена опричнины лишился родовой вотчины...

   — Я потерял отца, когда мне было всего десять лет, — глухо ответил Дмитрий. — Остался старшим в семье. Если бы не мать...

   — Так, говорят, и опала на тебя из-за матушки, Марии Фёдоровны?

   — Верно сказывают. Хоть я вместе с другими князьями подписал прошлой зимой постановление Земского собора об избрании Бориса царём, кто-то донёс ему, будто мать моя не одобряет его худородность. А царь Борис доносы любит...

Дьяк быстро оглянулся, не слышит ли кто из слуг:

   — Тише ты! Снова в опалу хочешь?

   — Хорошо царица, Мария Григорьевна, вступилась. Взяла мать к себе верховой боярыней, мамкой к царевне Ксении. Так что снова ласкают её, да вот и меня заодно. Хотя мне милей дворца служба в поле.

   — Ещё успеешь навоеваться, — проворчал Власьев. — Да ты, никак, прихрамываешь?

   — Татарин поганый стрелой в коленку угодил во время стычки на украйне. Нога зажила, но короче стала. Так что и я уже получил прозвище. Дед — Немой, отец — Глухой, а я — Хромой.

   — Без прозвища как вас, Пожарских, разберёшь? — ухмыльнулся дьяк. — У тебя два родных брата да ещё сколько двоюродных да троюродных. Есть ещё ведь один Дмитрий?

   — Да, мой троюродный брат Дмитрий Петрович. Ему прозвище Лопата дали, за что, правда, не знаю. Разве что нос очень широкий, лопатой.

   — Давай я тебя с нашими гостями познакомлю, — напомнил дьяк князю о делах.

По очереди подходили чужеземцы, каждому из которых Пожарский крепко жал руку, пристально вглядываясь в лицо, чтобы лучше запомнить. Жак де Маржере представлял своих подчинённых:

   — Давид Гилберт. Роберт Думбар. Роман Орн. Михаил Желебовский. Андрей Дега.

   — Лихие, видать, вояки! — обратился Пожарский вновь к дьяку. — Аль Борис уже своим воинам не доверяет?

   — У них военное ремесло познатнее нашего, — невозмутимо ответил Власьев — Строю лучше обучены и огневому бою. Так что ты меньше гордыни проявляй, а больше присматривайся. Оно полезнее будет. Где ночуем?

   — Вёрст через десять, у села Красного, стоянка оборудована. Там и обед готовится, и баня.

   — Баня — это хорошо! — мечтательно почмокал губами дьяк. — Сколько месяцев, почитай, по-нашему, по-русски, не парился. Всё в каких-то лоханях мылся. Тьфу! Одна мокрота.

Несколько новых, свежесрубленных изб ожидали гостей у околицы большой деревни.

Из маленького оконца брусяной[17] избы валил густой дым.

   — Пожар? — опасливо поинтересовался Думбар.

   — Нет, это и есть баня! — рассмеялся толмач Заборовский. — Идите смелее.

Раздевшись в предбаннике, гости робко, гуськом стали пробираться в жаркое полутёмное помещение.

   — Дверь быстрей закрывайте, пар выпустите! — прикрикнул на них Афанасий Иванович, уже лежавший на полке рядом с каменницей[18]. — Эй, малец, плесни ещё!

Густой пар заставил иностранцев кашлять и протирать глаза под задорные шутки русских. А малец, к их ужасу, вдруг схватил берёзовый веник и начал что было силы хлестать нежное и полное тело дьяка, который не только не возмутился, но, напротив, начал издавать зычное уханье, выражая большое удовольствие.

Невозмутимым остался лишь Мартин Бер, который сидел родом с дьяком и повторял, как ученик, его могутные выкрики:

   — Чеши мне хребет! Похвощи меня! Щёлоку! Здоров ты парившись.

Наконец кумачовый от жары дьяк с воплем выскочил из мыльни и прямо с берега речки ухнул в воду. Его место на полке занял Пожарский, затем, когда и он убежал к реке, мужественно подставил под веник свою покрытую шрамами спину капитан. Ему неожиданно понравилась жаркая баня, чего нельзя было сказать о Думбаре, с которым произошла комическая история. Пока остальные парились, Думбар, слегка ополоснувшись, быстро оделся и отправился по берегу вдоль реки, откуда, как уловил его чуткий слух, раздавался задорный девичий смех.

Когда он выглянул из-за кустов, то увидел, что недалеко от берега плещутся девушки, видно выскочившие из расположенной неподалёку деревенской бани.

   — Русалки! И какие красивые! — жарко прошептал ловелас и подался вперёд.

Девушки заметили бравого вояку и со смехом начали брызгать в него водой. Думбар, притворно рассердившись, сделал вид, что собирается войти в воду. «Русалки» с визгом отступили, и вдруг одна из них погрузилась в воду с головой.

Подруги всполошённо закричали, не зная, как помочь девушке, видимо попавшей в водоворот. Тогда Думбар не мешкая, решительно бросился в воду, в несколько мгновений настиг девушку и с ней на руках вышел на берег.

   — Моя нимфа, — нежно произнёс толстяк, не обращая внимания на потоки воды, стекавшие с его некогда щегольского костюма.

Он потянулся к девушке губами, та послушно подставила свои, но... кто-то из подруг крикнул что-то предостерегающее, и девушка, выскользнув из объятий героя, бросилась бежать. Думбар, разгорячённый, несмотря на купанье, бросился было за ней, но услышал сверху смех. Это прибежали на крики девушек его товарищи.

   — Наш донжуан и здесь нашёл себе пассию! — воскликнул Гилберт.

Девушка издалека что-то прокричала.

   — О чём она? — растерянно спросил Думбар у толмача.

   — Она назвала тебя своим ангелом-хранителем!

   — Ну зачем уж так возвышенно! Я предпочёл бы более земные проявления благодарности.

В избе их ждали свежеструганые столы, на которых стояли только солонки, перечницы да флаконы с уксусом.

   — Не густо, — обеспокоенно сказал Думбар шедшему за ним следом Гилберту. Он неожиданно почувствовал зверский аппетит, заставивший его на время забыть свою нимфу.

   — Пища русских хоть груба, но обильна, — сказал Заборовский, правильно понявший красноречивый вздох толстяка. — Голодным из-за стола не выйдешь!

Тем временем дьяк неторопливо занял место в переднем углу, по правую руку сел молодой князь, рядом с ним пригласили сесть капитана. Остальные иноземцы расселись следом за Маржере, не чинясь, меж ними и толмач. По левую руку от дьяка заняли свои места служилые люди строго по старшинству.

Слуги внесли большой хлебный каравай и поставили перед дьяком. С благоговением его понюхав и перекрестив, дьяк начал заниматься, с точки зрения иностранцев, странным делом: отламывать от каравая внушительные куски и передавать их через слугу поимённо:

   — Это тебе, князь Дмитрий Михайлович! Отведай хлеб-соль!

Пожарский встал, поклонился и принял с благодарностью. Понимая, что в чужом доме надо и действовать по чужому уставу, Маржере и остальные гости сделали то же самое.

Затем двое слуг внесли внушительных размеров братину[19], наполненную хмельным мёдом, и ковш с закруглённой рукоятью. Дворецкий, зачерпнув из братины полный ковш, подал его дьяку. Тот встал и, взяв ковш, торжественно провозгласил здравицу государю, назвав все его титулы. Потом по очереди выпил каждый из присутствующих.

Не торопясь, слуги расставили перед каждым из пирующих небольшие оловянные миски, а по центру стола — большие блюда с двумя, а то и с четырьмя ручками, так что вносили их по двое—четверо слуг. На них — различное холодное мясо, нарезанное тонкими ломтями, чтобы можно было брать руками, — баранина, яловина[20], свинина, заячьи тушки, лосятина, куры и утки. Рядом ставились блюда с овощами: редькой, солёными огурцами, квашеной капустой, грибами, чесноком.

Одна за другой появлялись братины с медами белым и красным, обарным и ягодным, а также с пшеничным вином[21] добрым и боярским. Была даже греческая мальвазия.

— Ты не очень нажимай, — шепнул Гилберт Думбару, засунувшему в рот сразу ползайца и пытавшемуся пропихнуть его внутрь с помощью доброго глотка ягодного мёда, очень ему понравившегося и вкусом и цветом, а главное — крепостью. — Это ведь только начало. Говорят, у русских принято подавать по сорок—пятьдесят блюд.

Действительно, слуги продолжали таскать из поварни одну ведёрную кастрюлю за другой. За холодными мясными закусками пошли мясные кушанья варёные — шти, уха и рассол, которые хлебали по двое-трое человек из одной мисы. Меж ухами подавали пироги с мясом, рыбой, горохом и крупами. Затем появились кушанья жареные — печёные и сковородные: гусь с кашей, бараньи ножки, начиненные яйцами, свиные головы под студнем с чесноком и хреном.

Хозяин тем временем произносил здравицу за здравицей, перейдя от царствующего дома к присутствующим, понуждая пить снова и снова. Если кто-то, на его взгляд, плохо ел, он выбирал кусок от стоявшего перед ним опричного[22] блюда и, положив на миску, посылал со слугой. Тот, кому предназначался кусок, должен был встать, поблагодарить за хлебосольство и обязательно съесть, изображая на лице удовольствие, чтобы не обидеть хозяина. Маржере, которому был послан огромный жирный кусок окорока, попытался было с брезгливостью отказаться, но предостерегающий взгляд Заборовского заставил его подчиниться.

Хуже пришлось Мартину Беру. Бедный студент, боясь опьянеть, оставил очередной ковш с мёдом нетронутым, но получил тут же от всё подмечавшего хозяина объёмистую чашу с водкой, которую вынужден был выпить стоя и залпом, «полным горлом», как посоветовал ему Афанасий Иванович, после чего вскоре впал в буйное веселье и начал горланить лихую студенческую песню. Думбар, гогоча как жеребец и часто икая, пытался подпевать.

Власьев, понимавший латынь, улыбался, однако, когда студент начал орать совсем непристойное, покачал головой и сказал дворецкому:

   — Зови гусельников, пусть споют что-нибудь наше.

В избу вошли и глубоко поклонились, правой рукой коснувшись пола, двое скоморохов, одетых поверх исподнего в шубы, вывернутые мехом наружу, в масках и колпаках. Один держал в руках гусли, другой — гудок[23]. Полилась старинная песня:

Что у нас было на святой Руси, На святой Руси, в каменной Москве...

Капитан, уснувший было от унылого речитатива, спросил у толмача:

   — О чём поют эти люди?

   — О нашем покойном государе Иване Грозном.

   — Жестоком? — поправил Маржере.

   — Он не со всеми бывал жесток, — не согласился толмач. — В песне поётся о его справедливости и щедрости, проявленной к разбойнику.

   — Вот как? — удивился капитан. — Значит, народ хранит о нём добрую память? Жалеет? А правда ли, что жив его сын, царевич Димитрий?

Толмач испуганно отшатнулся:

   — Нет, нет!

Власьев, слышавший разговор, пронзительно взглянул на капитана:

   — Откуда у тебя такая весть? Иезуиты нашептали? Им бы этого очень хотелось.

Маржере гордо выпрямился, насколько было возможно после стольких ковшей мёду, и закрутил ус:

   — Я с иезуитами не якшаюсь! Я — гугенот и воевал с католиками. А слышал просто пьяную болтовню какого-то шляхтича в краковской харчевне.

   — Враки всё это! — строго сказал Власьев. — Истинно известно, что царевич покололся сам во время приступа падучей и похоронен в Угличском соборе.

Он перекрестился, потом зыркнул глазом на скоморохов:

   — Что пристали? Давайте ещё, да повеселей!

Гусельник и гудочник ударили по струнам и громко запели:

Как во городе было во Казани, Середи было торгу на базаре, Хмелюшка по выходам гуляет. Ещё сам себя хмель выхваляет...

   — Это, видать, весёлая песня! — заметил Маржере. — О чём она?

   — Вроде той, что пел ваш студент. О пьяном веселье, — насмешливо ответил толмач.

Мартин Бер, будто услышав, что говорят о нём, вдруг снова заорал какую-то песню, вызвав очередной взрыв хохота Думбара и неодобрительный взгляд дьяка.

Взмахом руки он велел дворецкому внести молочный кисель и фрукты, вываренные в сахаре, что означало окончание пира.

...Пожарский ехал то впереди, со своим вооружённым отрядом, то останавливался, пропуская мимо себя длинный обоз, медленно тянущийся по узкой дороге с тесно обступившими её вековыми соснами и елями. Неожиданно лес распахнулся, и путники увидели город, состоящий в основном из церквей да деревянных изб, разбросанных как попало по ровной, чуть заболоченной местности.

   — Смоленск! — громко возвестил князь и, пришпорив коня, устремился к Днепру, где уже была готова переправа — широкий, крепко сколоченный мост, ведущий к крепости, расположенной на левом, очень отлогом берегу, прорезанном глубокими оврагами. Впрочем, сама крепость была построена чуть далее, на крутых холмах.

«Этот замок кажется неприступным! — заметил про себя Маржере, подъехав к стенам высотой более чем в три копья. — Орешек покрепче бургундской крепости Жан-де-Лоне, которую мы брали под знаменем герцога де Вогренана!»

Кое-где кирпичные стены были ещё не достроены, и поэтому бросалась в глаза толщина их основания — никак не меньше трёх сажен[24].

   — Таким стенам никакие пушки не страшны, — сказал Гилберт, заметивший интерес капитана к фортификационным сооружениям.

Ворота гостеприимно распахнулись, и путники въехали внутрь просторной крепости. Строители-каменщики работали сразу в нескольких местах — и на стенах, и на кладке башен, и на строительстве собора в центре крепости.

   — По повелению государя нашего Бориса Фёдоровича строится каменная крепость вместо прежней, деревянной, — объявил Власьев иностранцам. — Ведь Смоленск не зря называют город-ключ. Ему держать границу от лихих людей.

Строителями весёлым зычным голосом командовал высокий мужчина с окладистой, короткой бородой, в тёмном суконном кафтане и поярковом колпаке.

   — А это наш зодчий Фёдор Конь, — не без похвальбы продолжал Власьев, — не смотрите, что по-мужицки одет. Мастер знаменитый. Белый город строил — третью крепостную стену вокруг Москвы. Стена знатная, из белого камня, а шириной — на лошади проехать можно.

Маржере слушал очень внимательно, а когда дьяка позвали к воеводе, выскользнул следом из гостевой избы и отправился вновь осматривать стены и башни.

   — Башня от башни отстоит на двести сажен, — бормотал он про себя, отмеривая длинными ногами расстояние снова и снова. — Всего башен, четырёхугольных и круглых, тридцать восемь, каждая шириной девять-десять сажен, — значит, общая окружность крепости около мили...

Он остановился у самой большой башни «Орел», пытаясь подсчитать количество бойниц.

За этим занятием его застал Гилберт, тоже вышедший прогуляться.

   — Эй, куманёк! — довольно фамильярно окрикнул он капитана. — Не боитесь, что русские примут вас за шпиона? Вон тот бугай с бердышом уже подозрительно к вам приглядывается...

Капитан, обычно столь находчивый и властный, неожиданно смешался:

   — Интересуюсь, да! Может, нам с вами придётся эту крепость защищать?

Гилберт ухмыльнулся ещё шире:

   — Помилуйте, капитан, от кого? От поляков? Они вроде сейчас нападать на русских не собираются. Однако, думаю, гетман литовский Лев Сапега[25] дорого бы дал за сведения о новой крепости.

   — Не понимаю, о чём вы...

   — Уж так и не понимаете? Полно, капитан! О чём вы перекинулись словечком с гетманом, когда мы собирались выезжать из Кракова? Неужели забыли, как за вами пришли его люди, когда мы закатили прощальную пирушку?

Маржере в ярости схватился за шпагу.

   — Вот это не надо! — в притворном испуге взмахнул руками Гилберт. — Вы же сами говорили, что дуэли в России запрещены!

   — При чём здесь дуэли? — хищно оскалил зубы Маржере, оглядываясь по сторонам, не видят ли их посторонние. — Я вас просто проткну, как тряпичную куклу...

   — Полно, голубчик, — став серьёзным, сказал Гилберт. — Вы думаете, только польские военачальники интересуются русскими секретами?

Маржере удивлённо поднял брови:

   — Вы хотите сказать, что...

   — Вот именно. К польским грошам вы сможете прибавить звонкие английские шиллинги. Если, конечно, будете регулярно сообщать то, что сочтёте полезным.

   — Кому, не вам ли?

   — Именно. Пока я рядом. Если же мне придётся срочно отбыть, сообщу другой адрес.

   — Однако какой вы негодяй! Русские взяли вас на службу, чтобы вы их защищали с оружием в руках, а вы...

   — А что делать, куманёк! — притворно вздохнул Гилберт. — Старость не за горами, и если сам не позаботишься о себе, придётся околевать с голоду в придорожной канаве. Помните, наш студент перевёл нам русскую поговорку. Как это? «Ласковый телёнок трёх коров сосёт».

   — Двух, Гилберт, только двух!

   — А трёх всё же лучше!

И два пройдохи, расхохотавшись, обнялись за плечи, чтобы идти к гостевой избе, где ждал их Думбар с вожделенным жбаном мёда.

...Всё ближе и ближе Москва. Миновали город Можайск со стоящей рядом небольшой крепостью Борисов, являющейся миниатюрной копией смоленской. Последняя остановка — царская вотчина — Вязёмы, где по повелению Бориса воздвигался новый великолепный собор.

Царское село Вязёмы не случайно названо «порогом Москвы». Уже через несколько часов кавалькада путников въехала на Поклонную гору и смогла любоваться золотыми куполами церквей великого города, сверкающими как алмазы в царской короне.

Дьяк Власьев, поспешно выйдя из своей колымаги, осенил себя широким крестным знамением, повернувшись лицом к возвышающейся над Кремлем златоглавой колокольне Ивана Великого, затем отвесил поясной поклон, коснувшись правой рукой земли, и прошептал:

   — Здравствуй, матушка-Москва!

Стоявший поодаль Маржере заметил слёзы на щеках дьяка и вздохнул, невольно вспомнив свой родной Париж, где он не был уже более пяти лет. Окинув ещё раз панораму города, он негромко сказал стоящему рядом Гилберту:

   — Москва, пожалуй, не уступит самым большим столицам мира.

Кортеж, возглавляемый Пожарским, начал спускаться с Поклонной горы. Миновали Дорогомиловскую ямскую слободу, переправившись через узкую в этом месте Москву-реку, мимо стен Саввинского монастыря поднялись к земляному валу, огороженному частоколом мощных брёвен.

   — Скородом[26]! — не без торжественности указал на стены толмач. — Это значит — быстро выстроенная! Хотя ещё называют Скородум. То есть быстро задуманная.

   — Почему такое странное название? — не удержался от вопроса любознательный капитан.

   — Эта крепостная стена вокруг Москвы была сооружена меньше чем за год, для защиты посадов от татарской конницы.

   — Давно?

   — В лето тысяча пятьсот девяносто первое. В тот год, когда преставился угличский царевич. Татары в очередной раз грозились напасть на Москву, вот Борис Фёдорович, тогдашний правитель при государе Фёдоре Иоанновиче, приказал построить.

   — Конницу такая стена удержит, — прикидывая высоту вала и частокола, заключил капитан. — Но от огненного боя сгорит.

   — Это ведь только первая стена, — усмехнулся толмач. — Но она защищает город со всех сторон. Далее вдет стена Белого города[27].

   — Белый город?

   — Да, назван Белым потому, что стена сложена из белого известняка. Строил тот самый Фёдор Конь, которого мы видели в Смоленске. И это ещё не всё. К Кремлю примыкает Китай-город, и, наконец, сам Кремль, где царская резиденция и казна, огорожен тремя стенами. Он практически неприступен, потому что вдобавок с двух сторон его защищают реки Москва и Неглинная, а с третьей — глубокий ров. Впрочем, сами скоро увидите.

У Никитских двухарочных ворот с двумя высокими островерхими башнями движение замедлилось, поскольку проехать могли не более двух всадников одновременно. Под сводом ворот Маржере поднял голову и увидел массивные решётки, готовые опуститься в любую минуту.

За воротами проезд несколько расширился. Иноземцы жадно смотрели по сторонам, замечая за высокими деревянными заборами вычурные бочонки теремов богатых хозяев. Улица была вымощена брусом, поверх которого продольно постланы доски. Навстречу всё чаще стали попадаться всадники, повозки, даже сани, и возничему колымаги Власьева пришлось пустить в дело тулумбас[28], медным звоном заставлявший встречных уступать дорогу.

У высоких стен Белого города ещё одна воротная башня с такими же массивными решётками. Стражники с алебардами, предупреждённые передовым отрядом, молча пропускали гостей. Богатые терема попадались всё чаще.

   — Здесь раньше, при Иване Грозном, стояли опричники, — показал толмач на высокие трёхъярусные брусяные дома за мощным забором.

Внезапно улица окончилась, и за поворотом путники увидели широкий луг, а за ним высокую, с зубцами, красную стену с высокими башнями. За стеной едва виднелись зелёные крыши дворцов и купола церквей.

   — Кремль! — догадался Маржере.

У реки Неглинной, протекавшей вдоль стен, свернули влево, к крытому арочному мосту с высокими двухъярусными армадами. Здесь шла оживлённая торговля пряниками, сладостями, белой рыбой; на берегу реки женщины полоскали бельё. Чуть дальше, в курядном ряду[29], торговали живой домашней птицей. Всполошённое кудахтанье и кряканье перебивалось пронзительными криками торговцев. За прилавками курядного ряда шёл широкий, но, видимо, мелкий пруд[30], через который можно было перебраться по длинному, в шестьдесят сажен, свайному мосту. За ним виднелось необыкновенно высокое круглое здание, напоминавшее пузатую бутыль. Из-под суженной крыши шёл дым.

   — Что это? На церковь вроде не похоже? — удивился Бер.

   — Пушечный двор[31]! — лаконично бросил толмач.

Миновав Воскресенский крытый мост[32], где также раздавались бойкие крики торговцев пряниками, кавалькада приблизилась к массивным каменным воротам, соединявшим стены Кремля и Китай-города. Наконец колымага дьяка, а за ней все всадники въехали на Красную площадь. У иностранцев зарябило в глазах от изобилия ярких красок. Прямо перед ними, на противоположной стороне площади, парил в голубом небе девятиглавый Покровский собор[33], от сказочной красоты которого захватывало дух. У кремлёвской стены, отгороженной от площади глубоким рвом, расположились восемь миниатюрных деревянных церквушек. Возле них толпились священники, монахи, богомольцы, юродивые. Справа, у высокого крыльца Земского приказа, в ожидании решения своих дел стояли просители. А по всей площади шли торговые ряды. Слева возвышалось длинное, во всю площадь, каменное трёхъярусное здание Гостиного двора, где располагались лавки заморских купцов, а из подвалов доносился кислый винный запах.

Думбар тревожно раздул ноздри:

   — Разрази меня Бог, если это не мальвазия.

Вслед за колымагой Власьева всадники подъехал к широкому, в шестнадцать сажен, трёхарочному мосту, ведущему в Кремль через ворота во Фроловской[34] башне. Мартин Бер остановился было возле монахов, торговавших красиво украшенными рукописными книгами в богатых переплётах из телячьей кожи с серебряными застёжками, но окрик сопровождавшего поезд призвал его поспешно потрусить за остальными.

На узкой улочке Кремля громкий звон тулумбаса заставил всадников прижаться к стене Чудова монастыря, пропуская пышно украшенный каптан[35], который везла шестёрка аргамаков, запряжённых цугом. Возница, сидевший верхом на передней лошади, ударяя в тулумбас, каждый раз вопил:

   — Дорогу боярину Фёдору Никитичу Романову[36]!

Бежавшие впереди и рядом с капитаном прислужники, одетые в ярко-красные суконные кафтаны, бесцеремонно отпихивали зевак в стороны.

На Ивановской площади у подножия колокольни Ивана Великого толпился разнообразный люд. Здесь были и дворяне, и купцы, и крестьяне в серых сермягах и поярковых колпаках. Меж ними сновали ярыжки с медными и глиняными черницами на шеях, предлагая написать прошение в один из многочисленных приказов, расположенных в длинном унылом двухэтажном здании, находящемся слева от колокольни.

Здесь процессия остановилась, потому что Афанасий Иванович Власьев отправился за распоряжениями в Посольский приказ. Внимание иностранцев приковала, естественно, сама колокольня.

   — Я такой высокой башни нигде не видел! — признал Маржере, задрав голову и придерживая шляпу рукой.

   — Она сначала не была такой высокой, — объяснил Заборовский. — Верхняя часть, вот от того венца, достроена по повелению царя Бориса. Там, наверху, день и ночь — караульные, смотрят, не появился ли враг с какой-нибудь стороны. И если возникла опасность, бьют вот в этот колокол. Такого большого нет нигде в мире!

Действительно, рядом с колокольней стояла деревянная башенка, внутри которой висел колокол, поражавший своими размерами.

   — Весит больше двух тысяч пудов! — продолжал толмач. — Чтобы раскачать язык этого гиганта, требуются усилия двадцати четырёх человек. С первым ударом колокола начинают звонить другие на всех семнадцати башнях Кремля, и горожане тут же узнают об опасности. Звонят в этот колокол и по большим праздникам, а также при въезде иностранного посольства.

Из Посольского приказа показался Власьев и начал давать распоряжения. Он попросил Пожарского проводить иностранных воинов в стрелецкую слободу, за Москву-реку, где для них уже были приготовлены квартиры, Мартину Беру и молодым купцам было приказано отправляться в Немецкую слободу, в Заяузье, а лекарей Власьев попросил подождать, — возможно, что их сегодня захочет увидеть сам государь...

Дьяку Власьеву было велено явиться в царские покои незамедлительно, сразу после вечерней молитвы, в первом часу ночи[37], хотя обычно в это время государь делами не занимался, а предавался семейным утехам.

После коронования Борис Фёдорович не захотел жить в комнатах покойного государя, поэтому приказал к прежнему дворцу пристроить новый, деревянный. Конечно, каменный был бы и красивее и прочнее: никакой пожар не страшен, и оборону держать, в случае надобности, надёжнее, но Борис посчитал, что для здоровья деревянный, из бруса — полезнее.

А здоровье в последние годы стало его тревожить всё более. "Несмотря на то что и пятидесяти ещё не исполнилось, чувствовал он себя дряхлым стариком, и его чаще стали тревожить мысли о смерти. Слишком много пришлось пережить этому человеку, прежде чем он добился самого заветного в своей жизни — царского стола.

Стольник ввёл Власьева в горницу и, пятясь, молча удалился. Дьяк был поражён видом царя, которого не видел почитай год. Некогда круглое, даже румяное лицо Бориса резко осунулось, пожелтело, скулы стали более заметными, выдавая его татарское происхождение. Щёки и борода были покрыты редкими рыжими волосами, и лишь усы, по-казацки загибающиеся вниз, были по-прежнему густыми. Чёрные глаза, всегда казавшиеся большими, стали огромными, в пол-лица, и выражали не, как прежде, доброту и участие, а глубокую скорбь. Чувство пронзительной жалости охватило в общем-то весьма нечувствительного дьяка, и он молча грохнулся перед царём ниц.

Голос Бориса остался, однако, прежним — глубоким и бархатным, как бы обволакивающим собеседника:

   — Ну, полно тебе, Афанасий Иванович, передо мной чиниться. Садись, рассказывай про своё заморское путешествие.

Дьяк послушно поднялся с мягкого персидского ковра и сел на обитую алым бархатом скамеечку против царского трона. Маленькие разноцветные стёкла окон пропускали мало света, поэтому в горнице горели свечи. Только сейчас дьяк разглядел, что поодаль, за столиком с шахматами, сидит Семён Никитич Годунов[38].

Хоть и приходился он государю дальней роднёй, но дьяк знал, что жалует его Борис более ближних. Будучи главой сыска, отличался Семён Никитич по части наушничества, умело потворствовал доносительству слуг на господ, детей на отцов, жён на мужей. Сухонький, маленький, в непомерно большой горлатной шапке и в столь же непомерно большой бобровой шубе, в которой и не видно было его тщедушного тела, Семён Никитич говорил тихим, пришепетывавшим голоском, раздувая и без того болезненную подозрительность государя, видевшего вокруг себя изменников.

Сейчас он улыбался дьяку, как можно приветливее растягивая узкие губы, но Афанасий Иванович поневоле почувствовал липкий страх: «Не донёс ли кто на меня напраслину?»

   — Из грамот твоих знаем мы о переговорах с цезарем Рудольфом и польским Жигимонтом[39], — продолжал тем временем Борис. — Надо сделать так, чтобы, когда польское посольство прибудет в Москву, были здесь послы и от короля шведского. Глядишь, испугаются и посговорчивее будут, уступят нам Ливонию. А шведы, испугавшись нашего союза с ненавистным им Жигимонтом, признают за нами Нарву. Как мыслишь?

Дьяк склонил голову, выражая восхищение хитроумности государевой. Что и говорить, был Борис Фёдорович не столько воином, сколько политиком, умел плести интриги не только в своём, но и в иноземных дворцах.

Внезапно Борис жалобно застонал и ухватился руками за высокий, обшитый жемчугами ворот рубахи.

   — Вот опять удушье проклятое! — прохрипел он.

   — Я врача тебе привёз отменного, батюшка государь! — заторопился сказать дьяк.

   — Где же он?

   — Здесь, на твоём подворье! Известный лекарь, проверенный. На моих глазах одного купца от водянки излечил.

   — Что медлите? Зовите его сюда!

Уловив повелительный жест государя, карла, крутившийся у его ног, принёс из поставца графин венецианского стекла с каким-то питьём. Сделав несколько глотков и сморщившись, — видать, питье было горьким, Борис пожаловался:

   — Меня сейчас лечит капитан шотландской роты Габриель. Славный вояка, но врач... Больше мастер мне голову брить да кровь лошадям пускать. Вот сделал какое-то питье, горькое, а легче не становится.

В горницу вошёл, кланяясь и прижав широкополую шляпу к груди, Каспар Фидлер, одетый в чёрный кургузый камзол с отложным белым воротником и такие же кургузые штаны чёрного цвета, худые кривые ноги обтягивали белые чулки.

   — Что он бормочет? — нетерпеливо перебил его речь Борис.

   — Приветствует твою милость, — пояснил дьяк.

   — Потом! Пусть сделает что-нибудь!

Фидлер подошёл ближе, пристально поглядел на царя и, повернувшись к младшему брату, что стоял поодаль и держал в руках кожаный сундучок, рукой подозвал его. Достав из сундучка какой-то флакон, с поклоном подал его государю.

   — Что это? — подозрительно спросил Борис.

   — Говорит, надо понюхать из сего сосуда, — перевёл дьяк. — Очистит мозга.

Борис поднёс открытый врачом флакон к носу и осторожно вдохнул. Запах был столь резким, что он закашлялся, а из глаз потекли слёзы.

   — Он что, отравить меня захотел! — закричал было Борис. Но, неожиданно почувствовав облегчение, вдруг улыбнулся: — Лучше стало! Ай да лекарь, дай Бог тебе здоровья!

Фидлер тем временем решительно расстегнул белое парчовое, отделанное золотом верхнее одеяние государя, а также ворот рубахи, осторожно прощупал взбухшие на шее вены, потом приник ухом к рубахе, вслушиваясь в удары сердца, наконец крепко взял царя за запястья рук и, покачав головой, что-то сказал, полуобернувшись к дьяку.

   — Что он говорит? — капризно спросил Борис.

   — Спрашивает, не испытываешь ли ты удушья, особенно ночью, во сне?

   — Испытываю. Из-за того плохо сплю, — хрипло, с испугом сказал Борис. — Откуда он узнал? Не колдун ли?

   — Говорит, что узнал по твоим жилам. Бывает, что сердце колотится?

   — Бывает, — согласился Борис, глядя на медика со всё возрастающим уважением.

Фидлер произнёс ещё несколько фраз, потом отошёл и поклонился.

   — Болезнь у тебя серьёзная, государь, — перевёл Власьев. — Лечить надо долго, настоями из трав и драгоценных каменьев.

   — Каких трав?

   — Говорит, что будет подбирать.

   — Ты ему скажи, что в царском саду растут все аптекарские травы, пусть посмотрит.

   — Ему нужна трава по названью конурат. Растёт лопушками, ягоды воронова цвета с отливом, собой низка, как капуста. А пока он готовит снадобье, ты должен постоянно носить при себе большой, величиной с лесной орех, алмаз, отгоняющий дурные ночные видения. И нюхать настой из сухого листа шиповника, тот, что он давеча тебе давал.

Фидлер с братом, пятясь, удалились, оставив государю флакон, из которого он периодически вдыхал запах.

   — Видать, знатный лекарь, — заметил повеселевший Борис. — Может, и поможет мне излечиться. Ну, а ещё кого к нам привёз, рассказывай.

   — Воинов...

   — Это я знаю. Читал, — кивнул государь.

   — А ещё хироманта знатного, — оглянувшись на дверь, тихо произнёс дьяк. — Астролога, что по звёздам судьбу человека предсказать может. У цезаря его сманил за большую мзду.

Глаза государя загорелись.

   — Поместить его в Тайнинскую башню, чтоб никто его не видел! А мы ночью придём к нему посмотреть на его ведовство!

Борис расслабленно смежил веки и дал знак рукою, отпуская дьяка. Власьев поднялся, однако, вместо того чтобы уходить, напротив, подошёл к царю вплотную и тихо, с потаённой дрожью произнёс:

   — Не вели казнить, батюшка государь...

   — Чего ещё?

   — В Польше по корчмам слух пошёл. Будто там объявился царевич Угличский...

Бориса будто ударили. Он вскочил, отшвырнув ногой карлу, игравшего у его ног с котёнком.

-—Что? Какой царевич? Спустя девять лет, как его схоронили?

   — Бают, что будто подменили его.

   — Врут! — с силой воскликнул Борис. — Его мамка Волохова, что с малолетства с ним была, предана нашему роду, глаз с него не спускала, пока...

Он поперхнулся было, но продолжал:

   —  Пока не зарезался сам, играя в тычку. Пятнадцать дней тело его лежало в соборе, чтоб каждый проститься мог. Видели его и дьяк Вылузгин, и митрополит Гевласий, и князь Василий Шуйский. И тайные мои лазутчики там были, что Дмитрия знали... Нет, это проклятый Жигимонт выдумал, чтобы рознь в народе нашем посеять.

   — И бояре тоже, — раздался из угла голос притаившегося было Семёна Никитича.

   — Бояре? — повернулся к нему всем телом Борис и, замахнувшись посохом, зловеще произнёс: — Что знаешь? Говори!

   — Немцы служилые доносят из Царёва-Борисова, будто свояк твой, Богдашка Бельский[40], как крепость построил, на пиру похвалялся, что теперь-де Борис царь на Москве, а он, Богдашка, царь в Борисове.

   — Пустое брешет! — раздражённо отмахнулся Борис. — Что, ты его не знаешь? Пусть и торчит там, на украйне, на веки вечные!

   — А ещё доносят служилые немцы, — тем же шипящим от ненависти голосом продолжил Семён Никитич, — жалобился Богдашка на неблагодарность государеву: деи, он, Бельский, посадил Годунова на престол. А тот нет, чтобы править вместе, вдвоём, убрал своего заступника из Москвы.

   — Этот заступник сам норовил на престол сесть, — криво ухмыльнулся Борис. — Так что передай: Москва, мол, слезам не верит! Жалобщик нашёлся... Царевич-то тут при чём?

   — А притом, — с затаённой злобной радостью закончил наушник, — что, когда совсем опьянел Богдашка, стал калякать, что есть, мол, справедливость Божья. Жив сын Иоаннов, убили другого, а он, Бельский, к спасению царевича тоже руку приложил. И тот-де благодарнее Бориса будет...

Огромные глаза Бориса начали вдруг выкатываться из орбит, он побагровел и снова схватился обеими руками за ворот так, что посыпался жемчуг.

Власьев и Годунов переглянулись, не зная, звать ли на помощь. Однако царь, не поднимая глаз, сделал отрицательный жест рукой.

Мысли липкие и страшные зашевелились в его голове. Он заговорил, вроде бы не обращаясь ни к кому:

   — Ах, Богдашка, Богдан. Бог дал мне тебя как вечный крест. Связаны мы с тобой страшной тайной много лет.

...Почти год провёл Иоанн Васильевич в суровом посту и глубокой молитве после гибели старшего сына. Каялся во всех грехах, велел по всем церквам поминать души тех безвинных, что были убиты им самим или по его приказу. Но к весне 1584 года вновь взалкало его грешное тело. Однажды вечером попытался изнасиловать невестку свою Ирину, жену блаженного Фёдора. Помешал случайно увидевший слуга, которого тут же зарезали по приказу царя. Но понял он, что знают о его не содеянном ещё грехе родной брат Ирины Борис и его свояк, двоюродный брат жены Бориса, — Богдан Бельский. Всё чаще на них с ненавистью останавливался мутный глаз царя. Что это значит, хорошо знали оба.

И тогда они решились. Выбрали час, когда во дворце все после обеда спали, остались с государем наедине, благо предложил он сыграть в любимую игру — шахматы. Повалили разом могучего старика навзничь и удушили подушкой. Когда судороги прекратились, Борис поднял подушку и, глядя на посиневшее, искажённое судорогой лицо любимого государя, скомандовал Бельскому:

   — Беги, Богдаша! Кричи, что царь Иоанн Васильевич от внезапного удара преставился.

Так повязала их страшная тайна. Видит Бог, что Борис всегда дружески относился к свояку, несмотря на его строптивый, баламутный нрав и непомерное честолюбие. Он спас его через несколько дней, когда при коронации Фёдора науськанная боярами московская чернь потребовала его крови. Удалось убедить толпу, что Бельский будет сослан. Действительно, последующие годы тот провёл воеводой в Нижнем Новгороде.

Вернувшись в Москву после смерти Фёдора, снова стал показывать свой характер. Ему, царю Борису, не хотел оказывать знаки уважения. Грубил, спорил чуть не до драки на потеху знатным боярам Мстиславским да Шуйским. Пришлось вновь отослать его на строительство новой крепости. Уезжал с почётом — со своим двором и войском. Так нет, не успокоился, змея.

Борис наконец поднял тяжёлую голову и, не оборачиваясь на угол, где притаился Семён Никитич, сказал твёрдым голосом:

   — Доставить в Москву. И не как знатного боярина, а — в оковах. Посмотрим, что он скажет на дыбе...

«...при царе Борисе учинены были выезжим немцам, которые выехали с посланником, с Офонасьем Власьевым ис цезарские земли поместные и денежные оклады.

700 чети, денег 80 рублёв.

капитан Яков Маржерет.

...Давид Гилберт, Роберт Думбар,

по 400 чети, 35 рублёв.

...Яков Гок... 30 рублёв».

Выписка из архива Посольского приказа.

Проводив капитана и его воинов в Заречье, в стрелецкую слободу, где их определили в иноземный отряд царских телохранителей, князь Пожарский вернулся в Кремль, чтобы повидаться с любимой матушкой. На царском подворье увидел друзей, тоже стольников — князей Никиту Хованского и Ивана Хворостинина[41]. Они несли службу по охране дворца.

Дородный Никита Хованский, самый старший из друзей, приходился свояком Дмитрию — был женат на его сестре Дарье. Весельчак-балагур, любитель хорошего стола и доброй охоты, Никита слыл и бывалым воином. Успел отличиться в походе против шведов под командованием отца Ивана — знаменитого воеводы, думного боярина Андрея Ивановича Хворостинина. Теперь он с нетерпением ждал какой-нибудь новой военной кампании, чтобы самому стать воеводой.

Дмитрий спешился у ворот, поскольку стольникам не полагалось быть верхом на царском дворе, и, отдав поводья своего вороного стремянному Семёну Хватову, подошёл к приятелям, склонившись в полушутливом поклоне:

   — Как здоровы, князья, будете?

   — Князь Дмитрий! — громогласно возвестил Хованский. — Как ты приехал, здоров ли?

   — Уже слышали о твоей удаче, — мелодичным капризным тенором поддержал Хворостинин. — Дьяк Власьев тебя в приказе нахваливал. Ублажил ты его вволюшку! Жди теперь от государя новой дачи где-нибудь здесь, близ Москвы!

Дмитрий досадливо отмахнулся:

   — По мне ли такая честь. Я бы лучше с тобой, князь Никита, в Ливонии за наши исконные города сабелькой помахал.

   — Будет, будет война! Чует моё сердце! — радостно ответил Хованский. — Сумеешь свою доблесть показать. Как, не ослабела рука?

   — Каждый день со своим дядькой Надеей на палках бьёмся, — серьёзно ответил Дмитрий, показывая свою правую руку, сжав могучий кулак.

   — Силён, силён, — благодушно хлопнул его по плечу Никита. — Такой рукой одним ударом любого пополам развалить сможешь.

   — А мне ваши воинские забавы огорчительны, — прежним капризным голоском заявил Хворостинин. — Сказывают, будто государь собирается послать отроков за границу учиться. Хочу челом бить. Может, отпустят в италийские земли. Там учатся все лучшие польские дворяне.

Хованский перекрестился:

   — Что ты мелешь, Иван! Там же паписты. Сразу начнут в свою веру обращать! Что скажет твой батюшка? Мало он, видать, бивал тебя в детстве. Иначе запомнил бы, что учиться латинскому — грех!

Сам Никита не сумел одолеть даже и славянскую грамоту, несмотря на усилия домашнего дьяка. Не раз князь Дмитрий расписывался за него при получении жалованья.

   — Ты же знаешь, что патриарх наш воспротивился воле государевой, чтобы здесь, в Москве, открыть школу с иностранными учителями.

   — Университет, — поправил Хворостинин.

   — Вот-вот! Сказал: не нужно нам, чтобы крамолу заносили. И так уж этих иноземцев развелось — что солдат, что купцов...

   —  Тише ты, — предупредил его Дмитрий. — Не забывай про государевы уши.

Никита не успокаивался:

   — Смотрю я на тебя, Иван. Всем ты взял, красный молодец, да и только. А всё тебя в смуту тянет! Светские стишки, сказывают, начал слагать, будто скоморох какой! Княжеское ли это дело?

   — Не стишки, а сатиры, — поправил князь Иван. — Подобно древним эллинам.

   — Сатиры? — переспросил радостно Дмитрий, сам хорошо знавший античную литературу. — Неужто взаправду? А ну, прочти!

   — Тьфу, и ты туда же! — сплюнул Никита. — Сатанинское то дело — вирши слагать.

Хворостинин, довольный, что нашёл человека понимающего, не заставил себя упрашивать и прочёл звонко, чуть завывая:

Люди сеют землю рожью, А живут будто все ложью!

   — Не слышит тебя наш патриарх Иов[42]! — воскликнул, снова крестясь, Хованский. — Проклял бы тебя за окаянство твоё! Это кто же живёт ложью?

   — Все живут ложью! — накаляясь обличительным гневом, заявил Иван воинственно. — На словах песни и пляски осуждают, а сами на гульбищах что вытворяют? Не веришь? Сходи посмотри на монахов Чудова монастыря! Тут рядом. Погрязли в пьянстве, прелюбодействе!

   — Успокойся, Иван! — угрюмо заметил Дмитрий. — Наша с тобой забота — воинское дело. Русь от недругов охранять. А души пусть спасают церковники.

Увидев краем глаза, что вокруг них начинает крутиться какой-то ярыжка, Дмитрий решил прервать жаркий спор:

   — Ну, здорово бывайте, друже! Мне пора.

   — Куда?

   — Матушку хочу навестить. Она на Царицыном дворе.

Оба князя с уважением поклонились:

   — Передай своей матушке, Марии Фёдоровне, низкий поклон, — сказал Никита. — И нас не забывай. Приходи к нам в воскресенье обедать. Чай, Дарью давно не видел! И детушек наших.

Поблагодарив за приглашение, Пожарский отправился через двор к следующим воротам, ведущим в покои царицы. Узнавший князя слуга выскочил на крыльцо:

   — В саду твоя матушка. Ступай туда.

В закатных лучах солнца цветущий яблоневый сад царицы, казалось, был покрыт розовой кипенью. Здесь и звуки, и запахи казались особо чистыми. Где-то вдалеке звенел девичий смех. Князь нерешительно направился туда по извилистой дорожке, усаженной шиповником. За поворотом показалась весёлая лужайка, посреди которой на скамеечке, обитой бархатом, сидела княгиня Пожарская. Она вязала. Чуть в отдалении несколько девушек качались на качелях.

   — Матушка, здорова ли ты? — склонился Дмитрий перед княгиней.

Княгиня радостно вскочила и нежно обняла сына.

   — Какой ты у меня большой и красивый.

   — Ну, полно, матушка, — засмущался Дмитрий.

Сейчас, когда они стояли рядом, было видно, как похожи мать и сын — оба статные, голубоглазые, с правильными прямыми чертами лица, с горделивой осанкой головы.

Княгиня Мария Фёдоровна была из старинного и независимого рода Беклемишевых. Издавна в этом роду почитались грамота и культура древних. Её дед, Иван Берсень[43], прозванный так современниками за колючий язык и неуступчивый нрав, был не только близким к великому князю придворным, имевшим даже свои палаты в Кремле, но и известным книгочеем. Он сдружился с философом и писателем из Афона Максимом Греком, приехавшим в Москву по приглашению великого князя Василия III для перевода греческих книг, оставленных ему в наследство матерью Софией Палеолог.

Вокруг Максима Грека и Ивана Берсеня сплотились люди вольнодумные, открыто осуждавшие неграмотность переписчиков церковных книг, распущенность нравов попов и монахов. Говорились злые слова и о великом князе, в государственных делах зело слабом.

Узнав от доносчиков о том, что говорят про него, великий князь не пожалел высокого гостя, заточил Максима Грека в дальнем монастыре, а Ивану Берсеню отрубил его непокорную голову на льду Москвы-реки, спустив тело в прорубь. Осталось в память москвичам лишь название одной из башен Кремля — Берсеневская.

Марья Беклемишева, выйдя замуж за Михаила Пожарского, принесла в его дом в качестве приданого библиотеку деда, состоявшую из книг как церковных, так и гражданских, преимущественно переводов греческих и латинских авторов. Рано овдовев, княгиня всю свою заботу перенесла на детей, особенно выделяя Дмитрия, который в десять лет стал главой рода Пожарских. В его воспитании ей помогал свояк Надея из обедневшей ветви Беклемишевых, ставший дядькой молодого князя. Дмитрия обучали не только военному искусству и умению вести хозяйство, но и Священному Писанию, истории и риторике. Так что к пятнадцати годам, когда Дмитрий впервые оказался на царской службе, он выделялся среди сверстников образованностью, что, впрочем, никак не сказалось на его карьере.

Только теперь, когда княгиня стала мамкой царевны, Дмитрий получил чин стольника. Но мать, конечно, мечтала о большем — увидеть сына воеводой, а может, даже и в боярском чине, сидящим в думе государевой.

   — Ну, князюшка, как порученье государево выполнил?

   — Сказывают, дьяк Власьев доволен моей службой.

   — Ты старайся ему угодить. Хоть не родовит дьяк, да близок к царю-батюшке!

Дмитрий досадливо повёл плечом:

   — Не люблю я, ты знаешь, чиноугодничества. Мне бы лучше подальше отсюда службу нести...

Мать ласково потрепала волосы на его голове:

   — Ах, ты мой гордынюшка! Нелегко тебе будет в жизни...

О сапог князя неожиданно ударился сафьяновый мячик.

Он наклонился, чтобы поднять его, а когда выпрямился, увидел, что перед ним стоит запыхавшаяся царевна Ксения.

Дмитрий с поклоном подал мячик царевне, невольно задержав взгляд на лице девушки, вспыхнувшем румянцем смущения. Царевна Ксения была хороша на диво — огромные чёрные, как у отца, глаза, толстая, в руку, тёмная коса, нежнейшая кожа...

   — Беги, Ксения! Ты знаешь, негоже царской дочери показывать своё лицо посторонним, — с притворной сердитостью сказала княгиня. — Ещё сглазят!

Ксения поспешно прикрыла лицо широким рукавом и стремглав бросилась прочь.

   — А мячик? — растерянно воскликнул Дмитрий и, усмехнувшись, кинул мячик в стайку девушек, стоявших поодаль.

   — Хороша? — спросила княгиня.

Дмитрий согласно кивнул, глядя вслед удалявшейся статной красавице.

   — Заневестилась наша царевна, — вздохнула Мария Фёдоровна. — Ждём вот принца заморского, королевича шведского Густава, да всякое про него говорят. Ох, чует моё сердце, неладный брак это будет... Ты дома-то ещё не был?

   — Нет ещё. Немцев проводил — и сюда.

   — Привет передавай невестушке, скажи, днями заеду, по внукам соскучилась.

Усадьба Пожарского располагалась рядом со стенами Варсонофьевского монастыря у Сретенских ворот и шла вниз к Трубе, где расселились его посадские люди, занимавшиеся разными ремёслами. Огороженная высоким острым тыном, усадьба в случае неспокойства могла вполне служить крепостью. Парадные ворота с двумя башенками над крышей были украшены образом Николая Чудотворца.

Сейчас массивные двери были распахнуты, — видно, что князя ждали с нетерпением. Приехавший раньше дядька Надея встречал его при въезде:

   — Заждались мы тебя, князюшка!

У ворот толпилась дворня, радостно загавкали, признав хозяина, широкогрудые, рыжие в чёрных подпалинах гончие псы — Протас и Разгильдяй. По мосткам, проложенным через широкий двор, Дмитрий подскакал прямо к высокому красному крыльцу.

Здесь, склонившись в полупоклоне, ожидала его княгиня.

   — Здоров ли, Дмитрий Михайлович? Как доехал?

   — Слава Богу. А ты здорова ли, Прасковья Варфоломеевна?

Князь обнял жену, расцеловал, потом, чуть откинувшись, пристально оглядел её. Княгиня в честь приезда супруга была одета в парадный, красного сукна опашень с вызолоченными серебряными пуговицами от верху до низу, с широкими прорезями, начинающимися от плеча, сквозь которые было видно не только широкие накалки[44] летника, но и расшитые золотом запястья рубахи. На голове, поверх отороченного золотом волосника[45], — белый платок, подвязанный под подбородком, концы которого, согласно последней моде, были густо унизаны жемчугом.

Хотя брови княгини, опять-таки в соответствии с требованиями света, были густо чернены горелой пробкой, а щёки покрыты густым слоем белил, это не могло испортить её истинно русской красоты — прямой небольшой нос, влажные, чуть полуоткрытые губы, обнажающие ровный ряд белых зубов, ярко-голубые глаза.

Она чуть отстранилась, пропустив князя вперёд. Хотя его уже ждал уставленный яствами стол, Дмитрий садиться не стал, а поспешил пройти крытой галереей, расположенной вдоль дома, в следующую его часть, повёрнутую углом к основному строению, где находилась детская.

Здесь он подхватил на руки заревевшего было от неожиданности пятилетнего Петра и высоко подбросил его вверх, так что мальчонка тут же закатился от смеха и крепко обнял отца за шею.

Прижимая Петра к себе, Дмитрий шагнул к широкой, просторной колыбели, висевшей посреди комнаты. Там пускал пузыри, пытаясь засунуть ногу в рот, второй сын, Фёдор. Князь склонился над ним, пощекотал его по животу. Малыш заагукал, улыбаясь во весь беззубый рот, и потянулся к золотой массивной серьге, украшающей правое ухо князя. Не удержавшись на шее отца, шлёпнулся в колыбель и Пётр. Началась весёлая кутерьма, на которую с улыбкой умиления смотрели княгиня и сбежавшиеся мамки княжат.

После обильной трапезы, где и хозяйка и слуги старались угостить князя самыми его любимыми блюдами, супруги остались одни в верхней светёлке. Большие окна, изузоренные разноцветной слюдой, едва пропускали свет, так что пришлось зажечь свечи. Пышная постель на двух стоящих рядом широких лавках была покрыта красным бархатным покрывалом, отделанным по краям серебром. На подушках были надеты атласные наволочки, тоже красного цвета.

Князь устало присел на постель, княгиня — рядом, робко поглаживая его сильную руку. Дмитрий повернулся к жене:

— Параша, рада моя.

Они поженились семь лет назад, когда князю исполнилось пятнадцать, столько же и Прасковье. Поместье её родителей располагалось по соседству с Мугреевом, родовой вотчиной Пожарских. До свадьбы жених и невеста не видели друг друга, за них всё решили мать Дмитрия Мария Фёдоровна да родители Прасковьи. Но брак оказался удачным, муж и жена относились друг к другу с любовью и уважением.

Рука Дмитрия мягко потянула кончик платка, затем сняла шапочку, освободив заструившиеся золотом густые волосы Параши...

Уже совсем к ночи супруги, как положено по обычаю, отправились в мыльню. Не стесняясь наготы, парились от души, со смехом окатывая друг друга холодной водой из шаек. Потом Прасковья, сделав отвар из лечебных трав, долго распаривала раненую голень супруга.

В первом часу дня[46] отправились на заутрене в церковь Ризоположения, что рядом с монастырём. Усердно осеняя себя крестным знамением, супруги, однако, внутрь церкви не пошли, вызывая понимающие ухмылки соседей. Вернувшись домой, хозяин выслушал отчёт ключника Данилы о том, как велось хозяйство.

   — Отсеялись в деревнях вовремя, — рассказывал Данило. — Однако запасов хлеба осталось мало, дай Бог, чтоб урожай выдался. А тут ещё напасть...

   — Что случилось? — встревожился князь.

   — Да соседи наши иск вчинили, вроде как будто ты ихнюю землю захватил...

Дмитрий, не терпевший несправедливость, нахмурился.

   — Это им так не пройдёт. Ладно, идём, покажешь хозяйство.

Чуть заметно прихрамывая, Пожарский обошёл все дворовые постройки, заглянул и на скотный двор, где были коровы, телята, свиньи, овцы и птица, остался доволен — всё в чистоте и порядке, похвалил за смётку зардевшуюся княгиню. Оглядел и огород, особенно грядки из соломы, где дружно взошли ростки огурцов и дынь.

После обеда княжеская дворня, как и все москвичи, погрузилась в сон. Однако самому князю отдохнуть не пришлось: прискакал гонец из Кремля, звал Пожарского дьяк Афанасий Власьев.

Дьяк принял стольника ласково, ещё раз поблагодарил за службу, сказал, что подписан указ о даче Пожарскому в кормление новой усадьбы здесь, под Москвой.

   — Что хмуришься? Аль не рад царской милости?

   — Премного благодарен, — склонил голову князь. — Да как бы не случилось, как с моими родовыми землями.

   — Расскажи, — потребовал Власьев.

   — Да это вроде не по части Посольского приказа.

   — Посольский приказ по указу государя имеет право затребовать любое дело.

   — Сосед мой, князь Иван Васильевич Сницкий, пока я был в отъезде, подал челобитную через своего человека Ивашку Алексеева в Холопий приказ, будто я сманил его холопов...

   — А это не так?

   — Конечно, неправда! Эти холопы поселились в моём имении ещё до отмены Юрьева дня, есть грамоты. А глава Холопьего приказа князь Никита Романович Трубецкой да дьяк Истома Евской, видать за мзду, взыскивают с меня девятьсот тридцать рублей.

   — Ладно, разберусь, — пообещал дьяк и продолжил: — Посылает меня государь-батюшка по срочному делу в Ливонию. Ты вроде о службе военной грустил? Так вот, проводишь меня до северной границы да и останешься послужить: там нынче шведы балуют. А когда мне время настанет возвращаться, проводишь меня домой. Как?

Дмитрий, хоть и жалко было, что так недолго дома пробыл, радости, однако, не скрывал и только спросил:

   — Когда прикажешь собираться?

   — Дня через три, как грамоты будут готовы, — ответил дьяк.

Через несколько дней Власьев вновь вызвал Пожарского, с довольным видом объявил, что государь велел отменить непредвиденный иск, возложил на Трубецкого и его дьяка опалу, а подьячего, что взял от Сницкого взятку, велел бить смертным боем.

   — Теперь, когда ты спокоен, пора в дорогу!

На этот раз их путь лежал через Тверь, Торжок, Новгород — на Псков, к границе с Ливонией, где с переменным успехом шли схватки между отрядами шляхтичей и шведов. Снова мерно покачивался в седле князь Дмитрий, правой рукой придерживая поводья, левой опираясь на рукоять отцовской сабли, выкованной из булатной стали. Рядом — дядька Надея Беклемишев, из-под шишака[47] торчат лохматые густые брови, почти скрывающие маленькие глазки. Нет-нет да приложится к сулее с мёдом, что болтается на могучей шее. Дядька тоже рад, что они снова в походе, что будет где получить воспитаннику боевые навыки. Сзади цокают копытами лошади боевых холопов князя, несущих с ним государеву службу. Те в душе мечтают вернуться в родные суздальские земли, где ждут их жёны и дети. Но что делать, такова их служба. И к другому хозяину теперь не перейти — отменил Борис Годунов, ещё когда правителем был, Юрьев день, когда крестьяне имели право уйти от одного помещика к другому. Да и найдёшь ли хозяина лучше? Князь Дмитрий строг, но справедлив, зря не обидит, да и хозяйство при нём крепче стало, от голода никто не пухнет...

Выехав на пригорок, князь придержал коня, повернул его в сторону проезжающего обоза. Вот колымага дьяка в сопровождении пеших и конных слуг. Афанасий Власьев махнул рукой, показывая, что до привала ещё ехать и ехать.

Набирает силу думный дьяк Власьев при новом государе. Хотя по-прежнему числится главой Посольского приказа дьяк Василий Щелкалов, однако все самые важные дела Борис стал поручать Власьеву. Видно, не забыл царь, что после смерти Фёдора на Земском соборе стакнулся было Щелкалов со старой московской знатью, предложил не избирать царя, а передать правление государством боярской думе. Правда, увидев, что патриарх Иов крепко за Бориса стоит и мелкопоместное дворянство тоже за него, переметнулся обратно хитрый дьяк, ан поздно. Если раньше Годунов, не стесняясь худородности Щелкалова, публично его отцом родным называл, то теперь кончилась милость царская. Того и гляди, в опалу попадёт.

Афанасию Власьеву то, конечно, на руку. Ещё более упрочилось его положение с той поры, как он привёз с чужеземцами лекаря Фидлера, дающего царю пусть недолгое, но облегчение, да хироманта, тайно живущего в царском дворце.

Дьяк поневоле перекрестился, вспомнив ту страшную ночь, когда он сопровождал царя к предсказателю. Хиромант был горбуном с хилой бородёнкой, в высоком остроконечном колпаке, разукрашенном звёздами. Но сверкающие желтизной глаза его обладали дьявольской силой, казалось, они отбирали всю твою волю. Он как бы пригвоздил взглядом дьяка к полу, тот так и остался стоять в углу, плохо соображая, что происходит, и переводил слова предсказателя ослабевшим, будто не своим голосом.

   — Что он бормочет? — выкрикнул в испуге Борис, не в силах отвести свои глаза от лица хироманта.

   — Говорит, что видит перед собой великого мужа, достойного быть правителем всего мира. Однако злая судьба преследует тебя. Всё, что ты ни задумаешь хорошего, обернётся противоположной стороной...

Старец взял правую руку Бориса и узловатым пальцем с длинным ногтем повёл по линиям руки.

   — Счастлив в семейной жизни, но не любим подданными... Бог любит тебя, но и дьявол тоже... Линия жизни...

Внезапно старик вскрикнул и закрыл глаза сухонькой ладошкой.

   — Что, что? — встревоженно воскликнул государь.

   — Я ещё посмотрю по звёздам, может, это ошибка...

   — Какая ошибка?

   — Линия жизни на руке показывает, что тебе осталось жить и царствовать всего пять лет...

Дьяк снова перекрестился, вспоминая, как побелело и без того бледное лицо Бориса, как судорожно схватился он за посох, будто собираясь то ли ударить хироманта, то ли бежать от него без оглядки...

И к дьяку вернулась родившаяся тогда липкая мысль: а что, если старик предсказывает верно? Кто станет царём? Неуж-то малолетний Фёдор сумеет удержать власть? Вряд ли... И что станет с ним, с Афанасием Власьевым? Не пора ли оглядеться вокруг, поразмышлять?

Кто тянет руку к царскому державному яблоку? Фёдор Романов или Фёдор Мстиславский? А может, «принц крови», как называют его в Европе, Василий Шуйский? Кому быть царём на Руси? А может, уния с Польшей, как предлагает Жигимонт?

Власьев закряхтел даже, досадуя на обступившие его мысли. Ох, дьяк, потребуется всё твоё хитроумие, чтобы вовремя оказаться рядом и быть полезным будущему властителю... А пока будем верой и правдой служить царю Борису, выполняя его приказы, сталкивая между собой Жигимонта и дядю его, Карла Зюндерманландского, чтобы вернуть России Ливонию...

...Отряд Пожарского остался ждать дьяка Власьева на псковской границе, неся обычную сторожевую службу. Ясные летние дни протекали спокойно. Изредка дорога покрывалась клубами пыли: то ехали либо русские, либо иностранные гости[48] с заморскими товарами. Неожиданно быстро возвратился из Нарвы дьяк Видно было, что он крайне раздосадован своей поездкой. Попросил Пожарского проводить его в Псков, к местному воеводе Андрею Голицыну. По дороге с негодованием рассказал Дмитрию о коварстве шведского Карла, обещавшего, чтобы заручиться поддержкой русских против поляков, вернуть государю порт Нарву, который был при Иване Грозном торговыми воротами Руси на Балтийском море. Зная об этой договорённости, Афанасий Власьев ещё зимой, находясь в Любеке, снарядил два корабля с товарами в Нарву. Но до Нарвы они не дошли, были схвачены кораблями шведского королевского флота. Попытки Власьева объясниться с комендантом Нарвы ни к чему не привели: комендант отнекивался, однако было ясно, что шведы ждут от русских более решительных действий против поляков, а может, уже слышали о предстоящем визите польского посольства в Москву.

   — Ну, ничего, мы им покажем! — злобно сверкал глазами Власьев. — Не хотите добром, не надо. Всё равно Нарва будет наша!

Обосновавшись в хоромах воеводы Голицына, дьяк приказал Пожарскому вернуться на границу и ожидать тайного лазутчика из Нарвы. Тот не заставил себя ждать.

Однажды под вечер дозорные услышали со стороны границы конское ржание. Однако на дороге никого не было. Дмитрий выехал вперёд, зорко поглядывая по сторонам. Ржание повторилось, на этот раз из берёзовой рощицы, что виднелась слева от дороги. Князь пришпорил коня и помчался туда.

   — Вот горячая голова, — ругнулся дядька Надея, поспешно бросившись вдогонку. — Вдруг засада!

Когда он подскакал к опушке, то успокоился, увидев, что к князю подъехал одинокий всадник. Был он в зелёном охотничьем костюме, широкополая, с пером, тоже зелёного цвета, шляпа скрывала черты лица незнакомца.

   — От Фласьева? — спросил он Дмитрия.

   — Да, Афанасий Иванович наказывал ждать! — ответил Пожарский.

   — Фласьев?

   — Да, да, Власьев меня прислал, сказал, что кто-то должен передать бумаги.

Гость вздохнул с облегчением и, мельком глянув на маячившего на опушке Надею, спешился. Пожарский сделал то же самое. Теперь, когда они стояли друг против друга, Пожарский хорошо разглядел немца. Тот был такого же высокого роста, как и князь, но дороден, если не сказать толст, волосы ярко-рыжие.

Незнакомец указал на свой охотничий костюм:

   — Хитрость. Пусть комендант думает, что я поехал стрелять оленей. А я вроде бы заблудился, отстал — и сюда. Но времени нет, иначе спохватятся. Вот три свитка. Один — Фласьеву, второй воеводе Голицыну, а третий... — лазутчик понизил голос до шёпота, — самому государю, в руки. Страшная тайна!

Он приставил палец к губам и, воровато оглянувшись, свистящим шёпотом продолжал:

   — А на словах передай Фласьеву: Конрад Буссов ждёт приказа. Как только русские воины подойдут к Нарве, мы откроем ворота. Все лифляндские дворяне хотят служить государю. Мы пфуй на шведского Карла! Но пусть не задерживается приказ. Иначе наши головы могут полететь. У Карла есть свои лазутчики. Надо спешить.

Он взобрался на коня, низко нахлобучил шляпу и тихо, как тать, скрылся в глубине чащи. Только Пожарский сел на лошадь, как услышал сзади хруст веток. Оглянувшись, снова увидел Конрада Буссова.

Тот приблизился вплотную и вдруг спросил:

   — А что, правду говорят, что государь смертельно болен?

   — Да нет, когда уезжали, был жив-здоров.

   — Слава Богу! А то у нас на площади какой-то бродяга кричал, что Борис помирает. Я приказал его на всякий случай повесить!

...Борис действительно занемог. Когда Власьев привёз ему бумаги из Нарвы, то застал его лежащим в постели.

   — Силы меня покидают, дьяк! — тоскливо сказал приблизившемуся с поклоном Власьеву. — Неужто хиромант ошибся и мне жить осталось меньше пяти лет?

   — Живи вечно, царь-батюшка! — воскликнул Афанасий Иванович, прослезившись. — Если надо, прикажи, ещё лекарей доставлю, самых лучших.

   — Это, пожалуй, дело! — оживился Борис. — А то Фидлер этот всё травами меня потчует. Может, какие другие средства есть?

Он нюхнул из флакона и, опершись на подушки, спросил:

   — Так что лазутчик наш верный из Нарвы сообщает?

   — Говорит, что лифляндские дворяне откроют ворота, как наше войско подойдёт.

   — Эва, войско! — вздохнул Борис досадливо. — Войско — это значит война со шведами. А нужно ли нам это сейчас? Вдруг Жигимонт с ним сговорится, всё-таки дядя, родная кровь. Возьмут да ударят вместе!

Власьев, склонив голову, молчал и думал про себя, что Борис — мастер интриги плести, а как дело до военных действий доходит, так робеет.

   — Нет, наше дело их между собою сильнее стравить, — продолжил царь. — Тогда им не до Ливонии будет. Отпиши лифляндцам, чтобы ещё подождали немного.

Выйдя из дворца, Власьев нашёл Пожарского, поблагодарил его за службу и сказал:

   — Выполню теперь твоё желание послужить на границе. Будет на то царёв указ. Возвращайся в Псков, под начало Голицына. Ты ему глянулся. Порезвись на просторе!

   — Так что, вправду снова война со шведами будет? — обрадовался князь.

Власьев с сомнением покачал головой:

   — Переговоры покажут. Ждём в Москву и польских и шведских послов. Царь-батюшка хочет миром Ливонию вернуть...

...Капитан царской гвардии Жак де Маржере неторопливо спустился на своём бело-пёстром коне с крутого берега Замоскворечья к мосту, соединявшему стрелецкую слободу с Кремлем. Этот единственный мост в черте города, перекинутый через Москву-реку, представлял собой упругий настил из досок, прикреплённых к баржам, поставленным поперёк течения. Поскольку никаких ограждений настил не имел, то в бурную ненастную погоду, как, например, сегодня, переправляться было небезопасно, так как доски находились в непрерывном качкообразном движении, и вдобавок холодные волны то и дело перехлёстывали через край.

Многие из всадников предпочитали не рисковать и, спешившись, вели за узду своих лошадей. Но бравый капитан лишь покрепче сжал коленями крутые бока своего Буцефала[49] и уверенно направил его на шаткие доски. Конь, всхрапывая и косясь на шипящие волны, осторожно вышагивал по настилу.

Маржере ласково потрепал его за холку:

— Привыкай к опасности! Иначе какой же ты боевой конь? И потом — не мочить же мне мои новые сафьяновые сапоги?

Не раз обласканный царской милостью за прошедшие полгода, капитан действительно выглядел на редкость импозантно. Давно забыты были дырявый плащ и потёртая куртка, в которых Жак прибыл в Россию. Теперь на нём щегольской плащ из алого французского сукна, подбитый соболиными брюшками, камзол и штаны из золотой парчи, шёлковая рубаха щедро отделана брабантскими кружевами, которые поставляет ему голландский негоциант Исаак Масса, тот самый ловкий малый, что учил его в дороге сюда русским словам.

Грех жаловаться, любит государь иностранных воинов. Ему, капитану Маржере, командиру пятисот всадников, положено годовое жалованье в восемьдесят рублей да выделено поместье в семьсот четвертей[50], что приносит хороший доход. На кормление вдобавок выделяется каждую осень по двенадцать четвертей[51] ржи и столько же ячменя. Его сотники Давид Гилберт и Роберт Думбар получили жалованье по тридцать пять рублей и поместья по четыреста четвертей.

И это при поистине сказочной дешевизне и изобилии съестных припасов. Огромного барана, например, продают за десять копеек, а жирного цыплёнка можно приобрести за одну москву[52].

Помимо жалованья государь постоянно дарует отличившимся гостинцы в виде денег и отрезов парчи, бархата, атласа или тафты для пошива платья. Нередко видные чиновники и военачальники получают и личные подачи государевы. Так называются кушанья, которые доставляются отмеченному лицу домой с царского обеденного стола. Вот и ему, Маржере, не раз доставляли из дворца жареного лебедя с варёными грушами, блюдо, которое, как заметил царь Борис, особенно нравилось сухопарому капитану.

За такую любовь капитан и его всадники готовы жизни положить, если понадобится... Жак Маржере тряхнул головой, отгоняя внезапное видение — кривую ухмылку Давида Гилберта. Да, бывает, что по вечерам капитан, оставшись один в комнате, при свете свечи аккуратно поверяет свои дневные наблюдения бумаге. Сообщает он не только о быте и нравах, но и о том, что слышал любопытного во дворце, новое об укреплениях крепостей, их вооружении.

Каждую записку он делает в трёх экземплярах. Один экземпляр вручается толмачу Заборовскому, он упорхнёт в Польшу, к гетману Льву Сапеге. Второй — для Гилберта, через английских купцов уплывает к графу Солсбери, канцлеру королевы Елизаветы. И третий через Исаака Массу попадёт в Голландию, а оттуда — в Париж, в руки его любимого короля Генриха.

Маржере спешит успокоить свою совесть: если понадобится, то в критический час его шпага будет верно служить государю Борису!

...На левом берегу Москвы-реки, перед мощными каменными воротами, соединяющими стены Кремля и Китай-города, его встретил резкий запах рыбьего рынка. Маржере подъехал к барке, пришедшей с низовьев Волги. Какой только рыбой, не виданной в Европе, здесь ни торгуют — осетрина, белуга, стерлядь, белорыбица. А вот рыбья икра — кавиар, которые итальянцы покупают, не жалея никаких денег. Капитан решил было прислать сюда слугу, чтобы купить осётра или белугу к обеду, но потом передумал: ведь сегодня ему предстоит долгожданное свидание, и ещё неизвестно, в котором часу он вернётся. При мысли о возлюбленной капитан почувствовал жаркое колотье сердца.

...Ранним летним утром царский поезд отправился в загородное поместье Вязёмы. Огромную, пышно отделанную золотом карету, в которой находились царь Борис Фёдорович и царица Мария Григорьевна, дочь печально известного царского палача Малюты, сопровождала пышная процессия. Здесь был весь «двор» — и думные бояре, и родовитые князья, и московская знать. Кто в своих колымагах, кто верхом. Царицу сопровождало много жён и дочерей боярских, ехавших верхом по-мужски, в одинаковых широкополых белых шляпах и длинных и широких разноцветных платьях из тонкого сукна.

Маржере, гарцевавший со своими всадниками вдоль процессии, лихо подкручивал ус и исподтишка оглядывал русских женщин, радуясь столь редко предоставляемой возможности увидеть их лица открытыми. Достаточно опытный в амурных успехах, он несколько даже растерялся, не зная, которой из них отдать предпочтение.

Впрочем, и сам капитан со своей импозантной внешностью не остался незамеченным красавицами. Во всяком случае, одна из них, на великолепном белом аргамаке, в белой шёлковой поволоке[53], отделанной золотым шитьём и драгоценными каменьями, в кокошнике, сверкающем на солнце сотнями розовых жемчужин, проскакала совсем рядом с капитаном и, будто невзначай, хлестнула своим арапником по крупу его коня, так что тот от неожиданности встал на дыбы, и только опытность всадника не позволила ему грохнуться наземь.

Красавица вроде бы от смущения закрыла лицо широким рукавом, однако так, что хорошо были видны её чёрные смеющиеся глаза. Закипевший было от бешенства Маржере тут же оттаял и широко заулыбался, показывая ровный ряд желтоватых зубов.

Во время дальнейшего путешествия он уже не спускал взгляда с черноглазой красавицы, и, когда в Вязёмах царский поезд остановился, Маржере, решительно оттолкнув слугу, сам помог сойти даме с лошади, за что был вознаграждён нежным пожатием маленькой, но крепкой руки.

Впрочем, на этом всё и кончилось, поскольку незнакомка с другими дамами удалилась вслед за царицей на лужайку у реки, а капитан должен был вернуться к своим прямым обязанностям— охранять государеву особу. Царь Борис чувствовал себя неважно, и прогулка не принесла долгожданного облегчения. От тряски в карете ему вдруг стало хуже, и он потребовал, чтобы его немедленно на носилках отнесли во дворец. Маржере сопровождал государя со своими телохранителями в Москву, и ему даже не удалось узнать имени прелестной незнакомки.

Царь тем временем чувствовал себя всё хуже, он едва находил в себе силы, чтобы побывать на службе в соборе, и, естественно, ни о каких загородных поездках речи больше не было. Однако образ черноглазой красавицы не оставлял доблестного капитана. Не раз он останавливался, глядя вслед какой-нибудь боярской колымаге: вдруг в ней едет таинственная незнакомка?

Среди ландскнехтов особой популярностью пользовалась Настька Черниговка, проживавшая здесь же, в Замоскворечье. Разбитная бабёнка охотно предлагала свои услуги в любовных делах — приворожить сердце какой-нибудь красотки, обмануть ревнивого мужа, узнать, изменяет ли тебе любимая женщина.

Маржере, повидавший на своём веку множество колдунов и колдуний во всех странах, лишь посмеивался над легковерием своих товарищей. Тем не менее сердце его ёкнуло, когда вдруг Настька Черниговка подошла к нему и, нагло улыбаясь, сказала:

   — Любит тебя, капитан, черноглазая красавица из высокого терема. И ты её любишь, из сердца выкинуть не можешь, хоть и видел её всего один раз... Так?

   — Так, так! — возбуждённо воскликнул капитан, хватая гадалку за руку. — Говори, ты её знаешь?

   — Что-то глаза застилает, — застонала вдруг гадалка. — Ничего не вижу. Положи гривенник на ладонь.

Капитан торопливо сунул ей серебряную монету.

   — Ну, говори же, как мне её увидеть?

   — Для начала подарочек надобен. Чтоб уверилась голубка, что ты её любишь. Вот этот перстенёк хотя бы...

Капитан послушно снял с левого безымянного пальца золотой перстень с драгоценным камнем.

   — Это другое дело! — кивнула Черниговка. — Теперь ожидай весточки, скажу, когда сможешь свидеться.

Потянулись томительные дни ожидания. Капитан не находил себе места, его стали снова одолевать сомнения. Но вчера вечером Настька Черниговка со своим птичьим носиком снова появилась в его доме. Дождавшись, когда Маржере отослал своего слугу, шепнула:

   — Завтра после обеда будь у часовни на крестце[54] у Варварки. Я тебя проведу куда надо.

...Настька Черниговка, увидев капитана, деловито засеменила впереди. Они долго шли вдоль высокого частокола, огораживающего дворы московских знатных людей и богатых купцов, пока не остановились возле незаметной калитки. Оглянувшись по сторонам, Настька осторожно тронула калитку, та послушно открылась.

Настька улыбнулась капитану:

   — Ожидает тебя твоя красавица.

Крадучись прошли они густым яблоневым садом к терему, стоявшему поодаль от основного дома. Скользнув в заднюю дверь, Настька пропала на несколько минут, потом выглянула, подтолкнула взволнованного любителя приключений к лестнице:

   — Ступай наверх. А обратно дорогу сам найдёшь.

Капитан услышал, как закрылась за Настькой дверь, и осторожно шагнул на ступеньку лестницы, проверяя, не скрипнет ли она предательски.

Из приоткрытой наверху двери лучился неяркий свет свечи. На широкой лавке, устланной дорогой тафтой, сидела его прекрасная незнакомка. Женщина неторопливо расчёсывала серебряным гребнем густые волосы.

Прижав шляпу к груди, Жак опустился на одно колено и прижался жаркими губами к полной ручке.

   — Тише! — прижала палец к губам женщина. — У меня муж ревнивый!

Она подвинулась, предлагая Маржере сесть рядом.

   — Как тебя зовут?

   — Жак. Яков по-вашему. А тебя?

   — Елена.

   — О, Елена Прекрасная!

Уже совсем стемнело, когда Жак, опьянённый любовью, возвращался к калитке через яблоневый сад. Неожиданно у забора он увидел силуэт мужской фигуры. Выхватив шпагу, Жак бросился вперёд. Прижав незнакомца к забору, эфесом шпаги он упёрся в шею противника, не давая ему закричать, и хрипло спросил:

   — Ты кто?

   — А ты кто? — дерзко ответил незнакомец.

   — Я гость.

   — Хорош гость, — хмыкнул незнакомец, видно не очень испугавшийся. — Никак, немец к нам пожаловал!

Он вгляделся в лицо капитана:

   — О, и не просто немец! А капитан телохранителей государевых! И пошто пожаловал к нам, да ещё в такое время? Не иначе как прелюбодействовать! С кем же? Неужели с самой боярыней? Угадал?

   — Я тебя сейчас зарежу, — яростно прошептал Маржере, и незнакомец понял, что немец шутить не намерен, поэтому сменил тон.

   — Судьба, видать, такова, — грустно заметил он.

   — Какая судьба?

   — Моего папаню, он тогда в сотниках стрелецких ходил, в пьяной драке какой-то литвин зарезал, а меня теперь — немец.

   — Шутки твои кровью пахнут, — мрачно буркнул Маржере, однако шпагу опустил.

   — Кто я, ты знаешь. А ты кто, охранник здешний?

   — Служилый дворянин я. Юрий Отрепьев. Только служу не у здешнего хозяина, а у его старшего брата — Фёдора Романова. А здесь оказался по тому же делу, что и ты. Есть у меня одна зазноба, из сенных девушек боярыни.

   — Романова? — ошарашенно переспросил Маржере.

   — Тю, хорош любовник, не знает, у кого был! Это же двор Александра, среднего брата из рода Романовых. Так что тебе не мужа ревнивого опасаться надо. Что он может? Разве что жену неверную по шею закопать на Поганом болоте. Тебе государевой огласки бояться надо. Знаешь, как царь к Романовым относится!

   — Самих бояр он не трогает, — сказал капитан.

   — Правильно. Зато все, кто к ним ходит, потом на дыбу попадают. Тут же вокруг его лазутчики шныряют. Идём, выведу. А то есть тут такой ирод Сашка Бартенев. Увидит — обязательно Семёну Годунову донесёт. Давай сюда. Да нет, в калитку опасно, можно наскочить. Тут доска есть оторванная...

Тёмными проулочками они вышли к кабаку, где капитан оставил свою лошадь. Дверь, ведущая в питейное заведение, внезапно распахнулась, и оттуда послышался зычный голос изрядно опьяневшего Думбара. Выплеснувшийся свет позволил капитану разглядеть лицо сопровождающего. Было ему за тридцать, вислый нос и тонкие губы придавали унылый вид. Однако серые глаза, смотревшие с усмешкой, выдавали недюжинный ум. Маржере жестом пригласил Юрия зайти выпить, но тот наотрез отказался:

   — Негоже, если нас вместе увидят. Ни тебе несдобровать, ни мне. А если парой гривен богат, то выпью за твою буйную голову в другом месте. И мой совет — остерегайся!

...По указу государеву польское посольство было встречено со всевозможной пышностью и почётом, чтобы показать полякам богатство и могущество русского царя. Начиная от ворот Скородома до Красной площади сплошной цепью вдоль улиц были выстроены стрельцы в праздничных кафтанах зелёного, синего, красного сукна, с пищалями и бердышами.

На Красной площади всадники иноземных отрядов царя, разодетые в парчовые и бархатные камзолы, образовали коридор, ведущий к Варварке. Капитан Маржере, гарцующий впереди строя своих солдат, встретился глазами с главой посольства Львом Сапегой, внимательно рассматривавшим церемонию встречи из окна своей кареты.

Миновав площадь, посольский поезд, ведомый всадниками Маржере, вместо того чтобы выехать прямо на Варварку, где находился посольский двор, свернул влево, затем направо, минуя пышное строение, у которого стояла вооружённая охрана, приветствовавшая процессию громкими кликами.

   — Узнай, что они кричат! — приказал Сапега конному шляхтичу, сопровождавшему карету.

Тот пришпорил коня, ускакал вперёд, но вскоре вернулся.

   — В этом замке располагается принц Густав, двоюродный брат нашего короля. Говорят, царь Борис обласкал его и собирается женить на своей дочери.

   — Плохое предзнаменование для переговоров, — буркнул Сапега, отодвинувшись вглубь кареты. — Борис, видать, ведёт с нами двойную игру.

Как только посол и сопровождавшие его более трёхсот польских дворян, а также их многочисленные слуги оказались за частоколом двора, ворота захлопнулись, и вдоль забора были выставлены часовые.

Лев Иванович Сапега, взойдя на крыльцо дома, огляделся и нахмурился.

   — Странное гостеприимство, — проговорил он сквозь зубы, обращаясь к Станиславу Вариницкому, каштеляну варшавскому, и Илье Пелгржымовскому, писарю Великого княжества Литовского, уполномоченным вместе с канцлером вести переговоры. — Мы здесь скорее не в гостях, а под арестом. В прошлый раз, когда я был с посольством в Москве, такой подозрительности русские не обнаруживали. Это плохой признак. Видимо, наши сведения о болезни Бориса достоверны и власть его над подданными неустойчива.

   — Какой же смысл вести переговоры со слабым и больным правителем? — запальчиво заметил Вариницкий.

   — Не будем обсуждать это прилюдно, — мягко заметил Сапега, который, несмотря на свою молодость, имел немалый дипломатический опыт. — Тем более что пристав, по-моему, отлично понимает наш язык.

Действительно, пристав, стрелецкий сотник, отдававший команды, куда ставить лошадей и где располагать имущество, приблизился к говорящим.

   — В тесноте, да не в обиде! — сказал он, широко улыбаясь. — Прошу вас, входите в дом, располагайтесь.

   — Но здесь нет даже кроватей! — возмутился дворецкий князя, успевший осмотреть комнаты.

   — А у нас кроватей не бывает! — не переставал улыбаться смешливый пристав. — Сам царь-батюшка на лавках спит.

   — Для нас это не можно! — гордо сказал каштелян. — Мы не привыкли спать на досках!

   — Придётся купить вам самим кровати в Немецкой слободе! — предложил пристав. — Там это добро ихние ремесленники делают по заказу.

   — Мы сможем свободно гулять по Москве? — полюбопытствовал канцлер.

Пристав сокрушённо вздохнул:

   — Никак нельзя, опасно! Много лихих людей бродит. Так что только с моего разрешения и в сопровождении стрельцов.

Канцлер вспыхнул от негодования и, крутанув длинный ус, заявил:

   — Передай, холоп, своему великому князю, что если нас будет держать в такой тесноте, мы будем вынуждены сами помыслить о себе!

Эта фраза явно не понравилась приставу, и он грубо ответил, что такие слова говорить для доброго дела непристойно. Тем не менее, он всё же разрешил дворецкому со слугами в сопровождении стрельцов отправиться за кроватями.

Послы, сидя в гостиной, пребывали в подавленном настроении, когда у ворот раздались звонкие удары тулумбаса. В горницу вбежал шляхтич из посольской охраны.

   — Посланец царя Бориса Михаила Глебович Салтыков.

   — Пусть войдёт, — сказал Сапега, поднявшись со скамейки.

Вошедший гость снял меховую шапку, хотел было перекреститься, но, не найдя икон, лишь поклонился. Сапега ответил лёгким кивком головы.

Салтыков покраснел от обиды, но сдержался и сообщил:

   — Великий государь жалует послов польских своим обедом. Мне велено составить вам компанию, чтобы не скучно было. Эй, толмач, переведи.

Следовавший за ним Яков Заборовский поспешил заговорить:

   — Прошу вас, Панове, умерить гордыню и поблагодарить посланца со всевозможной учтивостью. Присылка обеда — это великая честь. Если вы откажетесь, то, считайте, никаких переговоров не получится.

Лев Сапега, как более опытный из послов, сделал любезную улыбку и поблагодарил за угощение. По тому, как тараторил Заборовский, было видно, что он не жалеет лестных эпитетов в адрес царя.

Салтыков улыбнулся, успокоенный, и жестом предложил подойти к окну. Зрелище было действительно впечатляющее: в ворота входила целая процессия. Впереди шли двое стрельцов, несущие каждый по большой скатерти, свёрнутой в свиток, следом ещё двое — с солонками, потом — с уксусницами, двое несли ножи и двое — ложки. Шесть человек прошествовало с корзиной хлеба, за ними ещё шесть, несущие серебряные сосуды с водкой и вином, за ними столько же с серебряными кубками немецкой работы, затем пошли по четверо стрельцов, нёсших большие серебряные блюда с мясными и рыбными кушаньями, овощами и фруктами. Следом во двор внесли восемнадцать жбанов с мёдом и шесть больших чаш для питья. Шествие заключали телеги, на которых везли напитки и закуски, предназначенные для прислуги. Всего Сапега насчитал четыреста стрельцов, принёсших обед. Поляки, высыпавшие во двор, не удержались от восторженных восклицаний по поводу столь пышного церемониала.

Во время обеда Лев Иванович благодаря вкусной еде и крепким напиткам пришёл в благодушное настроение и попытался выведать у присланного дворянина, как себя чувствует царь, склонен ли он заключить мирный договор и когда начнутся переговоры.

Михаила Глебович Салтыков, чья широкая физиономия с узким лбом и оттопыренными ушами не внушала никакого доверия, действительно оказался человеком увёртливым. Провозглашая одну за другой пышные здравицы в честь царя Бориса и короля Жигимонта, их родных и близких, а также в честь именитых гостей, он умудрился не ответить ни на один прямой вопрос.

Воспользовавшись одной из пышных тирад, Сапега шепнул толмачу:

   — Нам надо обязательно поговорить!

Тот опасливо скосил глаза на Салтыкова, показывая, что сделать это сейчас опасно. Однако представился удобный случай: на людской половине, где располагалась прислуга, подогретые мёдом поляки начали задираться со стрельцами, и Салтыков послал толмача утихомирить драчунов. Сапега тут же сделал вид, что ему необходимо удалиться по надобности, и вышел следом. В сенях он прижал тщедушного толмача своим тучным животом в угол и яростно зашептал в ухо:

   — Что, действительно трон Бориса зашатался? Кого прочат бояре на его место? Шуйского? Голицына? Или кого-то из Романовых?

   — Романовы сейчас сильнее всех, — ответил Заборовский. — Они очень богаты, имеют своё войско. В случае чего, их скорее поддержит московский люд, потому что они — ближайшие родственники покойного царя.

   — Мне надо тайно встретиться с кем-то из них, — властно сказал Сапега.

   — Старший, Фёдор, человек осторожный, он откажется. А вот с Александром, пожалуй, встречу можно организовать. Но очень опасно. Если ищейки Годунова что-нибудь разнюхают...

   — Здесь встречаться нельзя, — согласился канцлер. — Вокруг охрана и соглядатаи. Но я думаю, их можно обмануть. Когда мой дворецкий поедет за кроватями, я переоденусь в костюм слуги и где-нибудь в переулке отстану. Пусть Романов тоже переоденется, чтобы не быть узнанным, и встретимся в каком-нибудь трактире. Понял? Жду сигнала.

Через несколько дней такая встреча состоялась в Заяузье, недалеко от Немецкой слободы. Отстав от телег, на которых поляки, как бы резвясь от избытка выпитого, устроили кучу-малу, отвлекая стрельцов, Сапега нырнул в захудалый кабак, куда обычно приходили бродяги да нищие. В тёмном углу сидели два монаха, один из них махнул рукой — канцлер узнал толмача. Осторожно глянув по сторонам и убедившись, что в этот час корчма пуста, Сапега присел за стол и приказал Заборовскому встать у входа, чтобы оберечь их от ненужного глаза.

   — Буду сразу говорить о деле, — сказал Лев Иванович на чистом русском языке. — Я привёз предложение нашего короля о создании унии. В случае, если один из правителей умрёт, власть в обоих государствах переходит ко второму.

Монах, приподняв капюшон, взглянул на канцлера насмешливо:

   — Борис хитёр и на такую уловку не поддастся. Король молод, а Борису за пятьдесят, вдобавок болен. Значит, наш престол перейдёт к Жигимонту? Не бывать этому. Борис хочет, чтобы отныне и во веки веков на Руси правил род Годуновых!

   — Разве это справедливо? — сочувственно сказал канцлер.

   — Нет, этому не бывать! — ударил по столу кулаком монах. — Мы, Романовы, не позволим. Если так случилось, что царский корень прервался...

   — А если не прервался? — снова перебил его Сапега.

   — Как — не прервался? — тупо уставился на него Александр Романов. — Или ты веришь, что угличский царевич жив? Поверь, то глупые слухи. Мы доподлинно знаем, что царевич похоронен.

   — А если жив другой царевич?

   — Какой другой? Другого не может быть.

Сапега придвинулся вплотную к монаху и сказал:

   — Я тебе открою сокровенную тайну. Ты обсудишь её с братьями, а потом, подумав, ответите мне о своём решении. Ты знаешь, что отец Ивана Грозного, Василий Третий, развёлся с первой женой Соломонидой из-за её бездетности[55]?

   — Конечно. Он женился на Елене Глинской, которая родила ему Ивана.

   — А, знаешь ли, что Соломонида была пострижена, будучи беременной? И в монастыре родила сына Георгия? Василий, узнав об этом, послал бояр к бывшей жене, но та ребёнка не отдала, сказала, что он родился мёртвым, и даже указала могилку. Однако мальчик остался жив. Его прятали по монастырям, пока он не достиг юношеского возраста.

   — Мне мой отец рассказывал, что Ивана Грозного всё время преследовал призрак старшего брата. Он сам ездил по монастырям, лично допрашивал настоятелей, пытаясь найти брата. Но потом внезапно страхи царя утихли, он решил, что Георгий умер, и обратил свой гнев на двоюродного брата — Владимира Старицкого. Он заставил его выпить бокал с ядом.

   — Всё правильно. Только Георгий остался жив. Он бежал в Литву, где находилось много русских «отходчиков». Когда там оказался и Андрей Курбский, Георгий перешёл к нему на службу, был одним из его приставов. Князь сосватал ему в жёны местную православную шляхтичку, имевшую небольшое поместье. В тысяча пятьсот восьмидесятом году у него родился сын, которого он нарёк Димитрием...

   — А ты откуда это знаешь? — недоверчиво спросил Александр.

Увлечённый рассказом, он забыл об осторожности и откинул капюшон.

   — Георгий открылся во всём Андрею Курбскому. И тот всё вынашивал планы отомстить царю Ивану, организовать поход с настоящим царевичем во главе. Однажды он проговорился моему дяде, тоже Сапеге, который был тогда минским воеводой. Мир праху его! Он умер. Умер и Курбский, умер и Георгий. Но Димитрий жив, и он знает о своём царском происхождении.

   — Тоже Димитрий. Какова игра судьбы! — проговорил внимательно слушавший Александр Романов. — Но где доказательства? Кто поверит, что он прямой потомок Александра Невского?

   — Говорят, что он очень похож на парсуны[56] своего деда. Похож, кстати, и на своего дядю. Это подтверждают старики, знавшие Ивана Грозного в молодости.

   — Так сколько ему лет?

   — Двадцать исполнилось.

   — А угличскому сейчас было бы восемнадцать. Почти ровесники.

   — Говорят также, что на груди царевича есть родимое пятно, которым были отмечены все члены этой роковой семьи.

   — Этого маловато, чтобы Церковь и народ признали в нём царского сына. Есть ли какая-то грамота, подтверждающая его происхождение?

   — Нет. Ведь отец его был рождён тайно и ни в каких книгах не записан. Правда, в Европе ходит книга Сигизмунда Герберштейна, который долгие годы был послом римского императора при дворе Василия Третьего[57]. Когда, кстати, великий князь занял престол, первое, что он сделал, это заточил в тюрьму своего главного соперника, племянника Димитрия, так и умершего в заключении[58]...

   — Воистину злосчастное имя для правителей! — воскликнул Романов. — Ведь и первенец Грозного был назван Димитрием. Он утонул в младенческом возрасте!

   — Так вот Сигизмунд Герберштейн, бывший в то время в Московии, утверждает, что Соломонида родила сына по имени Георгий, но никому не желала показать ребёнка. Мало того, когда к ней были присланы некие лица для расследования истины, то она, говорят, отвечала им, что они недостойны того, чтобы глаза их видели ребёнка, а когда он облечётся в величие своё, то отомстит за обиду матери.

   — Свидетельство иноземца для русских всегда сомнительно, — возразил Александр. — Но, может, мать оставила на нём какой-либо знак? Нательный крест, такой, как, скажем, крест Димитрия Угличского?

   — Это какой-то особенный крест?

   — Да, он из рода в род переходил от великого князя к наследнику. Иван Грозный повесил на грудь своему последнему младенцу этот крест, как царский знак. Он сделан из чистого золота и платины и украшен алмазами. Когда Димитрия зарезали, мать, Мария Нагая, сняла его и тайно хранит у себя. Поэтому, говорят, — Александр перешёл на шёпот, — и не выживали дети у царя Фёдора, потому что не было этого креста. Как ни старался Борис, он не смог выманить никакими хитростями этот крест у убитой горем матери...

   — Это тоже тайна, о которой тем не менее знают все? — улыбнулся в усы Сапега.

   — Да, тот, кто предъявит царский крест, станет царём. Так гласит народная молва! — убеждённо ответил Александр.

   — Но ведь принц Угличский погиб. Это достоверно известно! — сердито бросил Сапега.

   — И всё равно народ верит!

   — Чепуха, сказки! Я вам предлагаю реального царевича!

Романов упёрся взглядом в столешницу, не отвечая.

   — Я знаю, о чём ты думаешь! — зло бросил канцлер. — Надеетесь, что, когда Борис умрёт, кто-то из вас, Романовых, сядет на престол. Но вспомни, что произошло, когда умер Фёдор. Вы же сами отдали власть Борису, потому что тут же перессорились с Шуйскими да Мстиславскими! И теперь произойдёт то же самое! Пока будете спорить между собой, трон вновь захватит какой-нибудь выскочка! Не лучше ли объединиться под знаменем истинного царевича, который, заняв престол, будет послушен воле боярской!

«И польской тоже», — подумал про себя Романов, а вслух спросил:

   — И где же Димитрий сейчас обретается?

Сапега бросил испытующий взгляд на собеседника и, чуть замешкавшись, ответил:

   — Где ему и положено быть. В своём имении на Волыни. Но если вы, родовая знать, примете решение, он сразу перейдёт границу, да не один, а с войском. Мы, князья литовские, ему поможем. Это и будет наш вклад в единение славянских племён, создание русско-литовско-польской державы. Поверь, это будет держава, перед которой преклонятся все государства Европы, в том числе и Римская империя... Прошу, посоветуйся с братьями, с другими родовитыми князьями. От вашего решения будет зависеть, как мне вести переговоры с царём Борисом...

В промозглой темноте они расстались, и Сапега, дождавшись, когда гружёные телеги вышли из Немецкой слободы, незаметно, как ему казалось, уселся на одну из них. Но, увы, соглядатаи Семёна Годунова не дремали. На следующий день целовальник донёс о подозрительной встрече иноземца в одежде польского слуги и боярина Александра Романова, одетого монахом. Признал он и царского толмача. А ещё через день Алексашка Бартенев-второй доложил, что собирались вместе все пять братьев Романовых, о чём-то горячо говорили, о чём — он доподлинно не слышал, но несколько раз произносилось имя царевича Димитрия. Заметили тайные соглядатаи, что о чём-то шептались Александр Романов и Василий Шуйский во время службы патриарха в Архангельском соборе.

Перепуганный тревожными вестями, бросился Семён Годунов в царские покои. Там он застал лекаря Фидлера с братом, что хлопотали с какими-то травами, подсыпая их в большой золотой таз, в котором Борис парил распухшую правую ногу.

   — Водянка проклятая привязалась, ходить не могу! — пожаловался Борис, по-ребячьи страдальчески выпячивая губу. — Садись. Почему в неурочье явился, случилось что?

Семён присел на скамейку, сняв шапку, но многозначительно молчал.

Лекари, укутав таз с ногой в толстую шерстяную ткань, установили рядом с постелью царя песочные часы и временно удалились.

   — Ну, что на хвосте принёс? — грубо спросил царь. Видно, простреливающая ногу боль отнимала у него и последние силы.

   — Романовы тайно ведут переговоры с Сапегой.

   — Не врёшь? — подскочил царь, забыв было о больной ноге и тут же со стоном опустившись обратно. — Кто их свёл?

   — Яшка Заборовский, твой толмач. И это после стольких милостей, какими ты его одаривал!

   — К допросу взял? — мрачно спросил Борис.

   — Сказывает, что услужить тебе хотел. Узнать, о чём будут говорить, и донести.

   — Узнал? — также мрачно и односложно продолжал спрашивать Борис.

   — Сказывает, что его удалили, как только разговаривать начали.

   — А что на дыбе сказал?

   — На дыбу ещё не брали. Как без толмача переговоры с поляками будем вести?

   — Обойдёмся. Дьяк Власьев всё, что нужно, переведёт.

   — Ещё есть донос, что братья Романовы в тот же день у Фёдора собрались...

   — Так я и знал — зашевелилось осиное гнездо! — воскликнул царь, комкая в ярости рубаху на груди.

   — И это ещё не все: Бартенев, слуга Сашки Романова, подслушал, что будто про царевича Димитрия говорили!

   — Вот видишь — от поляков злые эти слухи идут. А наши толстопузые уже и обрадовались. Забыли, что крест мне и сыну моему целовали!

Борис разошёлся. Отпихнув в ярости таз с отваром, хромая, забегал по комнате. Остановился у икон с мерцающими свечами, жарко перекрестился:

   — Господи! Да когда же уймутся наконец враги наши!

Повернулся к притихшему Семёну. Его чёрные глаза сверкали решимостью.

   — Долго я терпел их козни. Всё! Настал твой час, Семён! Сумеешь обезвредить — тотчас получишь боярскую шапку.

Семён поклонился.

   — Что молчишь? Аль заробел? — спросил Борис.

   — Взять-то можно, а в чём их вины искать? Что Алексашка с послом встречался? Ежели отпираться будет? Ведь посла к допросу не возьмёшь?

Борис опустил голову на грудь, тянулись тягостные минуты размышлений. Наконец он произнёс уже спокойным, мелодичным голосом:

   — Ты прав. Тут не силой, надо хитростью изводить недругов наших. Что предлагаешь?

   — Сказывают верные люди, — елейно начал Семён Годунов, — будто жена Фёдора Ксения да Алексашка, брат его, травами всякими увлекаются да заговорами... Вот ежели у Александра во время обыска найдутся вдруг коренья ядовитые, то можно доказать, что присягу братья нарушили и решили тебя ядами извести.

   — А сумеешь найти?

   — Сумею, — ухмыльнулся Семён. — Бартенев на что? Ему после доносу деваться некуда — если не мы, хозяин его порешит.

   — Кого на обыск пошлёшь?

   — Михайлу Салтыкова.

   — Что ж, это верный пёс. Скажи, что, если дело сладит, тоже боярскую шапку получит. Пусть только помнит, что эти волкодавы клыки острые имеют. Надо побольше с собой стрельцов взять, да и немцев моих. Они стесняться не будут, коли им хорошие дачки пообещать.

...Капитана Маржере срочно вызвали во дворец, к главе Сыскного приказа Семёну Никитичу Годунову. Когда Маржере, бросив поводья своего коня сопровождавшему его слуге, ступил на крыльцо пыточной избы, оттуда выскочил как оглашённый молодой человек в ливрее бояр Романовых, запихивая небольшой кожаный мешок за пазуху. Маржере решительно шагнул внутрь избы. Здесь дотлевал костёр под дыбой, пахло палёным мясом. В углу капитан заметил растерзанное человеческое тело в лохматых одеждах. Он с трудом узнал толмача Якова Заборовского. В груди у капитана что-то ёкнуло — неужели толмач предал его? Но внешне лицо капитана осталось невозмутимым. Хищно улыбнувшись и крепко держа рукоять шпаги, он поклонился, не снимая шляпы, сидящим за столом Годунову и Салтыкову, потом гордо выпрямился:

   — Почто зван? Я ведь только государю подвластен.

   — Есть царский указ, — змеиной улыбкой ответил Семён Никитич, — будем ночью нынешней брать бояр Романовых за измену.

Опять похолодело в груди у капитана: неужели видели, как он был на подворье Романовых? Годунов испытующе глянул в лицо немца, но тот стоял молча, ожидая приказаний.

Семён Годунов кивнул на Салтыкова:

   — Ему приказано командовать. Он возьмёт две сотни стрельцов да ты — сотню своих всадников. Слуги Романовых вооружены отлично и наверняка окажут сильное сопротивление.

   — Воевать — дело привычное, — сказал капитан, — есть только просьба...

   — Какая? — быстро переспросил Годунов, проверяя, не струсил ли хвалёный солдат.

   — Мне с моей сотней прошу поручить брать главное подворье — Романова-старшего. Думаю, что у него больше всего войска и там будет жарче всего.

   — Верно, — обрадованно согласился Салтыков, сам робевший предстоящего дела. — Быть по-твоему! К вечеру приведи в Кремль, вроде как на дежурство, свою лучшую сотню. Людям прикажи привести пищали в полную готовность, однако не говори, куда и зачем пойдём.

Глубокой ночью вышли они из Фроловских ворот Кремля, с горящими факелами процессия не торопясь прошла несколько сот метров к Варварке. Здесь спешившиеся гвардейцы оцепили двор Фёдора Романова. Стрельцы прошли далее, оцепляя дворы Александра, Михаила, Василия и Ивана.

Первым застучал в ворота, ведущие во двор Александра, Салтыков.

   — Кто там в ночь, за полночь? — крикнул сторож.

   — Открой по царскому указу! — закричал Салтыков, и, едва калитка приоткрылась, по его команде туда бросились стрельцы. За ними поспешил и Салтыков: скорее в горницу хозяина, к сундучку, куда Алексашка Бартенев должен был положить мешок с кореньями.

   — Ага, вот и они! — вскричал с торжеством Салтыков, извлекая заветный мешок и чувствуя, как голова его потяжелела от боярской шапки. И показал пальцем на вбежавшего полураздетого хозяина: — Вязать его! Вязать всех — и подлых и челядь! Доставить в Сыскной приказ к Годунову.

Маржере, как всегда, угадал: самое жаркое дело заварилось у стен подворья Романова-старшего. Услыхав возню на соседнем дворе, слуги открыли пальбу. Гвардейцы по приказу капитана ответили дружным залпом, от которого враз загорелись соломенные крыши сараев. Проломив ворота, гвардейцы рассыпались по двору, вступив в рукопашный бой с челядью. Звон сабель и шпаг, стоны раненых огласили окрестности. Крутя отчаянно шпагой и делая ловкие выпады так, что один за другим падали на землю босые холопы, капитан пробивался к дому. У самого крыльца на него набросились трое. Одного из нападавших капитан сразил выстрелом из пистолета, другого проткнул шпагой, повернулся к третьему, приставив шпагу к его груди.

   — Помилуй меня, капитан! — воскликнул человек и отбросил саблю.

Отблеск пожара осветил его лицо. Капитан узнал Юрия Отрепьева.

   — Что ж, долг платежом красен! Беги.

Отрепьева не надо было уговаривать, благодарно кивнув, он бросился за угол.

...Но не схватки, пусть самой отчаянной, боялся капитан. Он боялся встретить ту, которую полюбил так нежно. Однако он её всё же встретил. Приведя в Сыскную избу связанных Фёдора Романова и его жену Ксению, капитан увидел среди сидевших на лавке связанных пленников её. Она сидела в одной рубашке, простоволосая и, склонив голову на грудь, горько рыдала.

Как рвалось сердце Жака, чтобы броситься, утешить, ударом шпаги разорвать верёвки. Но он прошёл с невозмутимым лицом в следующую комнату, где Семён Годунов уже вёл допрос Александра Романова, и доложил, что пленники доставлены.

Потом с тем же невозмутимым лицом он прошёл снова во двор и, только подойдя к своему коню, уткнулся в его гриву, сотрясаясь от спазм, перехвативших горло. Привёл его в чувство жизнерадостный голос Думбара:

   — Эй, капитан, пошли. По-моему, мы заслужили сегодня хорошую выпивку!

Польские послы с тревогой наблюдали в эту ночь за пожаром на подворье Романовых. Были слышны выстрелы, мелькали какие-то тени.

   — Что могло случиться? — встревоженно спрашивал Сапега дворецкого. — Ты спрашивал у охраны?

   — Они отвечают, что сие им неведомо.

Неведение терзало канцлера. Неужели столь успешно начавшаяся интрига разоблачена? Если Романовы арестованы, не укажут ли они на него? Днём приехал Салтыков, необычайно важный, в бобровой шубе с высоким стоячим воротником и горлатной шапке, которую и не подумал снять, когда вошёл в горницу.

Канцлер по чванливому виду царского посланца понял, что предположения его близки к истине, однако виду не подал, спросил серьёзно, на ломаном русском:

   — Что за шум был ночью? Мы не могли уснуть! У кого-то был пожар?

   — Тебя это не должно беспокоить! — нагло ухмыльнулся Михаила Глебович. — Просто царь опалу возложил на своих некоторых подданных.

   — Я не понимаю, что ты говоришь, — капризно сказал канцлер. — Где твой толмач?

   — Толмач Яшка Заборовский приказал долго жить! Да и зачем нам толмач? С Алексашкой Романовым ты ведь без толмача разговаривал!

Взгляды их скрестились — один нагло-утверждающий, другой — колючий, но беспокойный.

   — Не знаю никакого Алексашку Романова, — забормотал Сапега, опуская глаза. — И разговоров никаких ни с кем не вёл. Знаешь ведь, что твоя стража никого со двора не пускает.

   — Знаю, — ухмыльнулся Салтыков, — а теперь будет смотреть ещё строже. Чтобы ни одна мышь не выскользнула.

Сапега решил перейти в атаку:

   — Как вы смеете так обращаться с посольством его величества короля польского? Мы здесь ютимся в тесноте, вокруг разбросана солома, а если случится пожар? Как на соседнем подворье?

Он кивнул в окно на дымящиеся головешки, оставшиеся от дворов Романовых.

   — Если хоть один человек погибнет, король разгневается. Вы что, новой войны хотите?

Оробевши, Салтыков перекрестился в передний угол:

   — Бережёного Бог бережёт. Пусть слуги ваши костры зря не жгут!

Сапега продолжал наступать:

   — Когда нас примет великий князь Борис?

   — Не великий князь, а царь-государь! — строго поправил Салтыков.

   — Наш король не признает его царём, ты знаешь.

   — А если король ваш не признает Бориса Фёдоровича царём, то и переговоры ни к чему!

   — Это пусть ваш великий князь рассудит, когда я ему вручу грамоты короля! — твёрдо сказал Сапега, искушённый в дипломатическом этикете.

Салтыков снова сбавил тон:

   — У нашего царя-батюшки ножка болит. Не может он сейчас государственные дела решать, вот поправится, тогда и примет.

   — Я прошу передать великому князю, что мы требуем приёма! — с холодной властностью заявил Сапега и, не посчитав нужным попрощаться, ушёл в другую комнату.

   — Ты у меня бы поплясал на дыбе! — сквозь зубы процедил Салтыков. — Вот ужо погоди!

Ни на кого не глядя, он торжественно проплыл к своей карете и отбыл в Кремль.

Поздно вечером канцлер, ещё раз перебрав верительные королевские грамоты и сложив их в ларец, сказал дворецкому:

   — Пришли ко мне Сынка, пусть почитает мне на сон грядущий.

Дворецкий молча поклонился и, пока шёл по лестницам, размышлял:

«Странного какого-то слугу нашёл наш канцлер. Бить и орать на него не позволяет, поручений никаких не даёт, разве что вот приказывает читать ему иногда. Грамотей, чистоплюй, тьфу. С другой стороны, когда русские во дворе, запрещает ему выходить из комнаты. Что-то тут нечисто. Впрочем, чем меньше знаешь, тем спокойнее. И имени у парня нет, только прозвище Сынок. Может, нехристь какой?»

Сынок, войдя в комнату канцлера, молча поклонился и сел у небольшого столика, где под свечой лежала открытая книга.

Канцлер молча наблюдал за юношей. Был он невысок ростом, не по-юношески коренаст, — видно, обладал недюжинной физической силой. Узкий кафтан слуги не скрывал его широко развёрнутых плеч и сильных рук. Впрочем, одна рука, правая, была длиннее другой, левой, — видимо, вследствие ежедневных, с раннего детства, упражнений с саблей. Кривоватые ноги указывали на привычку больше ездить верхом, нежели ходить пешком. Лицо смуглое, под правым глазом выделялась круглая бородавка. Глаза его, небольшие, серого цвета, становились угрюмыми, когда он молчал, но стоило ему заговорить, мгновенно загорались, выдавая недюжинный ум и темперамент.

   — Господин канцлер обещал мне Москву показать, — сказал он насмешливо-капризным тоном. — А что я вижу? Спины холопов? Русского ни одного толком не видел, только в щёлку. Это что за важная птица сегодня была? Чистый петух!

   — Эта птица очень опасная! — неожиданно мягко заговорил Сапега. — Будь осторожен, Сынок! Сегодня ночью схватили Романовых. Видно, царю донесли о моих переговорах. Неужели толмач предал? На него это похоже. Предавши однажды, трудно остановиться.

   — Скучно мне тут! — капризно сказал юноша. — Скорей на волю, на коня!

   — Придёт ещё твой час — по всей России поскачешь. А пока терпи! Лазутчики царя рыскают вокруг. Не дай Бог, если что пронюхают.

   — Царь Иван гонялся за моим отцом, ну и что толку[59]? А меня поймать ещё труднее!

   — Не хвастайся попусту! Лучше почитай мне.

   — Опять Четьи-Минеи, — с зевотой проговорил юноша. — Нет чтобы что-нибудь светское, латынских авторов.

   — Так ты же латыни не знаешь!

   — Выучу. Я к наукам способный. И не говори снова, что хвастаюсь. Это подтвердит мой наставник. Он был лучшим учеником князя Андрея Михайловича Курбского. А тот был известный философ и книгочей!

   — Читай, читай! — пробормотал сонно канцлер.

«После размышлений и совещаний насчёт своей женитьбы Василий Иоаннович решил в конце концов сочетаться лучше с дочерью кого-нибудь из своих подданных, чем с иностранкой, отчасти имея в виду избежать чрезвычайных расходов, отчасти не желая иметь супругу, воспитанную в чужеземных обычаях и в иной вере. Такой совет подал государю его казнохранитель и главный советник Георгий по прозвищу Малый. Он рассчитывал, что государь возьмёт в супруги его дочь. Но в итоге по общему совету были собраны дочери бояр, числом тысяча пятьсот, чтобы государь мог выбрать из них ту, которую пожелает. Произведя смотрины, государь, вопреки ожиданиям Георгия, выбрал себе в супруги Саломею, дочь боярина Иоанна Сабурова. Но затем, так как у него в течение двадцати одного года не было от неё детей, рассерженный бесплодием супруги, он в тот самый год, когда мы прибыли в Москву, т.е. в 1526 году, заточил её в некий монастырь в Суздальском княжестве. В монастыре, несмотря на её слёзы и рыдания, митрополит сперва обрезал ей волосы, а затем подал монашеский кукуль, но она не только не дала возложить его на себя, а схватила его, бросила на землю и растоптала ногами. Возмущённый этим недостойным поступком Иоанн Шигона, один из первых советников, не только выразил ей дерзкое порицание, но и ударил её плёткой, прибавив: «Неужели ты дерзаешь противиться воле государя? Неужели медлишь исполнить его веление?» Тогда Саломея спросила его, по чьему приказу он бьёт её. Тот ответил: «По приказу государя». После этого она, упав духом, громко заявила перед всеми, что надевает кукуль против воли и по принуждению и призывает Бога в мстители столь великой обиды, нанесённой ей. Заточив Саломею в монастырь, государь женился на Елене, дочери князя Василия Глинского Слепого, в то время уже покойного, бывшего братом герцога Михаила Глинского, который тогда был в заточении. Вдруг возникла молва, что Саломея беременна и скоро разрешится. Этот слух подтвердили две почтенные женщины, супруги первых советников, казнохранителя Георгия Малого и постельничего Якова Мазура, и уверяли, что они слышали из уст самой Саломеи признание в том, будто она беременна и вскоре родит. Услышав это, государь сильно разгневался и удалил от себя обеих женщин, а одну, супругу Георгия, даже побил за то, что она своевременно не донесла ему об этом. Затем, желая узнать дело с достоверностью, он послал в монастырь, где содержалась Саломея, советника Фёдора Рака и некоего секретаря Потага, поручив им тщательно расследовать правдивость этого слуха. Во время нашего тогдашнего пребывания в Московии некоторые клятвенно утверждали, что Саломея родила сына по имени Георгий, но никому не пожелала показать ребёнка. Мало того, когда к ней были присланы некие лица для расследования истины, она, говорят, ответила им, что они недостойны видеть ребёнка, а когда он облечётся в величие своё, то отомстит за обиду матери. Некоторые же упорно отрицали, что она родила. Итак, молва гласит об этом происшествии двояко...»

Из «Записок о Московии» Сигизмунда Герберштейна.

После шестинедельного томительного ожидания, когда послы совершенно не находили себе места от бездеятельности и неопределённости своего положения, Михаила Салтыков наконец торжественно возвестил о приглашении послов в царский дворец.

Утром звонкие тулумбасы возвестили у ворот посольского двора прибытие царского конвоя. Вышедший на крыльцо канцлер увидел две шеренги всадников, одетых в парчовые камзолы, и гарцующего между ними капитана Маржере.

«Значит, толмач не предал», — подумал Сапега с явным облегчением и поспешил к своей золочёной карете.

Процессия неторопливо двинулась к Красной площади, не преминув снова проехать мимо дворца Густава. Миновали площадь, спустились через Воскресенский мост к реке Неглинной и вдоль кремлёвских стен проследовали к Боровицким воротам, через которые обычно въезжали в Кремль посольства.

Эскорт проводил посольство к парадному крыльцу, ведущему в Грановитую палату. Вдоль лестничных маршей, в проходах стояли у стен празднично одетые дворяне. Они молча глядели на иноземцев, не произнося ни звука.

Наконец послы вошли в зал, который поразил Сапегу своим великолепием, хотя он и был здесь пять лет назад, при покойном Фёдоре. Стены и своды были сплошь покрыты золотой парчой, обрамляя великолепные фрески с сюжетами из Ветхого и Нового Завета и жития святых. Вдоль стен на лавках, обитых алым бархатом, важно сидели бояре и думные дворяне. Они также хранили гробовое молчание. Тишина была такая, что невозможно было поверить, что в зале находилось более пятисот человек.

Сопровождавшие Сапегу дворяне остановились у самого входа, и канцлер с Вариницким и Пелгржымовским проследовали вглубь зала.

Борис восседал на царском троне из слоновой кости, отделанном золотом и драгоценными каменьями. Рядом, на троне поменьше, сидел наследник, двенадцатилетний Фёдор, не по-мальчишески серьёзный, одетый также в царское одеяние. Голову Бориса украшала сверкающая золотом и алмазами царская корона, левая рука опиралась на скипетр, сделанный из рога единорога, также усыпанный драгоценностями, в правой он держал державу — большое золотое яблоко.

Восточная роскошь обстановки, свидетельствующая о несметных богатствах русского царя, и также продолжавшаяся тишина — всё это действовало угнетающе на гостей, заставляя их невольно робеть перед величием государя.

Однако Лев Сапега не растерялся. Остановившись в пяти шагах от трона, он снял свою меховую шапку, также украшенную драгоценностями, и осведомился о здоровье великого князя. Стоявший неподалёку от царя Афанасий Власьев негромко перевёл.

Бояре было глухо загудели, оскорблённые тем, что какой-то посол не желает величать государя царским титулом, но Борис живым взглядом остановил их, а затем своим «ласкательным» голосом осведомился о здоровье Жигимонта, также не назвав его королём.

Сапега вынужден был проглотить обиду, понимая, что вопрос о титуле будет одним из основных на переговорах.

Борис внимательно следил за выражением лица посла и, увидев, что победная улыбка его как-то сникла, усмехнулся про себя:

«Ничего не получится из твоих козней, хитроумный литовец. Не то сейчас время, чтобы навязывать свою игру. Война Жигимонта с его дядей Карлусом нам на руку. Можем диктовать всё, что захотим. Напрасно рассчитывали вы и на поддержку бояр-предателей. Все они обезврежены...»

Накануне Семён Годунов докладывал царю, как проходил суд над изменниками на патриаршем дворе. Когда Салтыков предъявил высшим духовным сановникам и боярам злополучный мешок с кореньями, а Бартенев-второй поклялся под присягой, что хозяин его совместно со свояченицей Ксенией собирался отравить царя, поднялся страшный шум. Стуча посохами, святые отцы и бояре начали проклинать Романовых и требовать их смертной казни. Расчёт Бориса оказался точным: родовитые князья — Рюриковичи одобрили такой поворот событий. Яростное их возмущение не обмануло царя: конечно, оно было притворным, вряд ли кто поверил в сказку о готовящемся покушении. Но бояр радовало, что эти наглые выскочки Романовы, тянущиеся жадными руками к царскому скипетру, отброшены одним ударом. Хотя Мстиславские и перешёптывались между собой, дескать, опять Борис оказался клятвопреступником: ведь всего десять лет назад крест целовал Никите Романову, что будет заботиться о его сыновьях, как о своих собственных чадах. Ну, ещё вспомнят князья Борисовы прегрешения, когда его Бог подберёт: ведь разбаливается он всё пуще!

Выслушав Семёна Годунова, царь указал немедленно постричь в монахи Фёдора Романова, по старшинству в роде претендующего на верховную власть, и тем самым обезвредить его. В сопровождении пристава, стрелецкого головы Ратмана Дурова, отправили Фёдора, ставшего в иночестве Филаретом, в заточение на Север, в Ангониево-Сийский монастырь. Жену его Ксению отправили в тюрьму в глухие места — Заонежские погосты. Малолетних детей Фёдора Никитича вместе с их тёткой Анастасией Никитичной и семьёй Александра Никитича сослали на Белоозеро. Приказано было также наложить опалу на князя Василия Ивановича Шуйского и отослать его в дальнее родовое поместье в ярославских землях. Инокиню же Марфу, мать угличского царевича, перевели в другой монастырь, на шестьсот вёрст дальше от Москвы, дабы погасить злостные слухи о воскресении царевича.

Остальных же братьев Романовых велел содержать в кремлёвских застенках, чтобы затем судить их вместе с Богдашкой Бельским за общую измену царю.

...Сделав ещё два шага вперёд и поклонившись, Сапега передал дьяку Власьеву верительные грамоты. Тот, развернув их, вполголоса зачитал, тут же переводя на русский язык. Жигимонт сообщал, что поручает канцлеру литовскому и иже с ним вести переговоры от своего имени о вечном мире между Польшей и Россией.

Борис, выслушав, благостно, как умел только он, улыбнулся и обещал в скором времени дать ответ. Затем послы и сопровождавшие их все триста польских дворян были приглашены на обед. И здесь царь стремился поразить иноземцев своим богатством. Перед каждым из шестисот приглашённых были поставлены золотые блюда. Ни о салфетках, ни о тарелках, тем более вилках и ложках речи не было. По обычаю, все ели руками, а затем руки споласкивали с помощью прислуживавших многочисленных стряпчих и стольников и вытирали прямо о скатерть.

Особыми разносолами обед не блистал. Поскольку приём проходил в постный день, гостей угощали многочисленными рыбными блюдами. Хотя сама рыба была лучших сортов, однако, по мнению гетмана, приготовлена была она плохо. А может, на его аппетите сказалось кислое настроение. Тем не менее, он каждый раз любезно вставал и раскланивался, когда царь произносил здравицу в честь Жигимонта и его послов.

...И снова томительные дни ожидания. Лишь через неделю послов принял сын Бориса Фёдор, окружённый боярами и думными дьяками. Ломающимся баском он заявил, что отец приказал вести переговоры с послами своим боярам.

— Мы этому рады, — ответил Сапега, — мы для этого и приехали, а не для того, чтобы лежать и ничего не делать!

Начались длинные, изматывающие заседания, проходившие в яростных спорах. Вёл переговоры Афанасий Иванович Власьев, окончательно заменивший Василия Щелкалова на посту канцлера, и сделавший неожиданную карьеру Михайла Глебович Салтыков.

Первым камнем преткновения в переговорах, как и следовало ожидать, явился вопрос о титуле царя и самодержца. Сапега упорствовал, ссылаясь на короля. Бояре в конце концов начали даже грозить войной, на что канцлер твёрдо заявил:

   — Войну начать вы можете, но конец войны — в руках Божьих!

Это заявление несколько умерило пыл самых ярых спорщиков, и в последующие дни стали обсуждаться предложения польской стороны о заключении мира. Как и предвидел Сапега, бояре категорически воспротивились предложению о создании унии под управлением единого государя в случае смерти одного из них, понимая, что король Польский, будучи значительно моложе, имеет гораздо больше шансов пережить Бориса.

Столь же категоричное возражение встретило со стороны боярской думы предложение послов о том, чтобы подданные обоих государств могли вольно переезжать из одной страны в другую, поступать в службу придворную, военную и земскую, приобретать земли, свободно вступать в браки, посылать детей учиться — русских в Варшаву и польских в Москву. Предлагалось также учредить единую монету, создать общий флот на море Литовском и море Великом, сообща обороняться от татар на Украйне.

Однако бояре разгадали хитрость поляков, ибо был один пункт в соглашении, ради которого, собственно, всё это и предполагалось. А именно — предоставить русским, поселившимся в Польше, строить православные храмы, а полякам в России — костёлы, таким образом осуществить заветную мечту папы римского о католизации огромного края. Но план, разработанный Сигизмундом, ярым католиком, совместно с его ближайшими иезуитами, с треском провалился.

Боярская дума твёрдо ответила, что разговор о союзе с Польшей возможен только в том случае, если Сигизмунд уступит России Ливонию. В свою очередь Сапега заявил, что король не дал ему полномочий вести переговоры по поводу разделения прибалтийских земель.

Переговоры дошли до прямых оскорблений. Когда Сапега сказал, что он не имеет полномочий, вскочил думный дворянин Татищев и заорал:

   — Ты, Лев, ещё очень молод, ты говоришь всё неправду, ты лжёшь!

— Ты сам лжёшь, холоп! — загремел канцлер. — А я всё говорю правду! Не со знаменитыми бы послами тебе говорить, а с кучерами в конюшне!

С этими словами он вышел из палаты. Власьеву пришлось приложить много усилий, чтобы утихомирить страсти и продолжить переговоры.

Но от того, что они стали проходить более спокойно, дело не сдвинулось. Бояре явно затягивали обсуждение, ссылаясь по малейшему поводу с царём, который чувствовал себя всё хуже и хуже. По Москве пошли разговоры, что Борис при смерти.

Прошёл месяц, второй, третий. Сапеге стала ясна причина промедлений, когда однажды весенним днём мимо его двора под звон тулумбасов провезли шведское посольство во главе с Гендрихсоном и Клаусоном. Сапега усмехнулся, глядя на их озадаченные лица. Царь Борис поступил со шведами так же, как и с ним, когда его карету специально провезли мимо двора Густава.

Кстати, принц Густав оказался в опале. Борис, ранее благоволивший к нему и строивший планы относительно его воцарения в Ливонии, разгневался на непутёвого шведа. Дело в том, что тот, несмотря на слабоволие, вдруг проявил упрямство, не желая расстаться со своей любовницей, трактирщицей, которую он подцепил, скитаясь по Европе. Естественно, это никак не позволяло вести речь о его женитьбе на Ксении. Борис отобрал у принца подаренные было Калугу с тремя городами, дав ему взамен злополучный Угличский удел, и отослал его из Москвы.

Лето было унылым, под стать настроению Сапеги, шли непрерывные проливные холодные дожди, вся одежда и утварь казались сырыми, а хвалёная русская водка — разбавленной. В один из таких дней послы присутствовали на казни бывшего первого воеводы Бориса и его свояка — Богдана Бельского и младших братьев Романовых на Ивановской площади. Присутствовал на казни и сам царь, который вдруг в ненастье начал чувствовать себя лучше.

Боярин Семён Годунов визгливым тоном читал царский указ, уличающий бояр в государственной измене и повелевающий разослать их по сибирским тюрьмам. Однако процедура на этом не кончилась: Романовы получили публичное унижение — были биты кнутом здесь же на площади. Ещё большее уничижение претерпел Богдан Бельский. Его привязали к столбу, и шотландский солдат Габриель, бывший одно время лейб-медиком и цирюльником самого государя, не торопясь, под садистский хохот оцепивших место казни иноземных гвардейцев выдергал волос за волосом всю пышную бороду когда-то первого сановника государева.

Борис, сидевший в кресле на крыльце своего дворца, не отрываясь, испытующе глядел на Бельского, ожидая, что, не стерпев обиды, тот начнёт проклинать царя, а может, проговорится, откуда пошёл слух о воскресении царевича. Но Богдан, стиснув зубы, глухо мычал, да крупные слёзы текли по впалым щекам. Только когда лицо его стало бесстыдно гладким, закричал Богдан тонким голосом, что напрасно-де царь на него кручинится, что нет на нём никакой вины и что он, холоп государев, и впредь ему будет верен до смерти.

Борис, остался доволен. Что ж, пусть живёт Богдашка. Теперь заречётся поганые слова о царе говорить! Велел отослать его не в тюрьму, а в нижегородское его поместье, но под присмотр пристава Василия Анучина. А другому приставу, Леонтию Лодыженскому, что должен был везти Алексашку Романова на край Студёного моря, в Усолье-Луду, просил передать, чтоб не мешкал, там сидючи. Вскоре оттуда пришло известие, что ссыльный скончался от удушения.

В середине августа 1601 года неожиданно ударил мороз и на крестьянские поля пал снег, погубив разом весь урожай.

   — Это Бог наказывает Бориску за муки убиенных, — шептались на папертях.

Переговоры с польским посольством подходили к концу. Так и не добившись согласия думы и царя на создание союза двух государств, Сапега принял предложение Власьева о заключении перемирия на двадцать лет. После отсылки Романовых к местам заключения подозрительность русских несколько ослабла, во всяком случае, дворянам посольства и их слугам было дозволено покидать посольский двор для покупки съестного и других товаров, причём не всегда давались и стрельцы для сопровождения.

Ещё во время казни на Ивановской площади канцлеру, оказавшемуся вроде невзначай неподалёку от капитана Маржере, стоявшего в оцеплении, удалось перекинуться с ним несколькими немецкими фразами.

   — Жаль толмача, — проговорил Сапега, глядя, как корчится Бельский после каждого резкого рывка железных пальцев Габриеля.

   — Я видел его труп, — лаконично ответил Маржере, так же не смотря в сторону канцлера. — Он никого не выдал.

   — Будем надеяться. А как теперь нам держать связь с тобой?

   — Есть у меня один молодой негоциант. Он постоянно переписывается со своим торговым домом в Голландии, письма переправляет, как правило, через Литву.

   — А нет ли у тебя верного человека среди русских? Такого, что не побоится рискнуть головой?

   — Буду искать.

   — Поспеши, мы скоро покидаем Россию.

Через несколько дней, когда Сапега шествовал в боярскую думу, Маржере, отталкивая от канцлера нищих, число которых за последнее время заметно увеличилось, ловко сунул ему записку. В ней сообщалось, что капитан встретил монаха Чудова монастыря, что находится в Кремле, Григория Отрепьева, которого знал ранее по его службе секретарём у Фёдора Романова. Во время штурма подворья Романовых капитан спас его от гибели, поэтому Отрепьев ему предан. Почти год Отрепьев скрывался по монастырям, приняв иноческий сан. Теперь вернулся в Москву и с помощью родственников добился поста секретаря у самого патриарха Иова. Ненавидит Бориса, алчен до золота, мечтает найти пристанище в Польше.

Идя на вечерние переговоры, Сапега случайно уронил платок возле сапог капитана. Тот проворно нагнулся, возвратил платок, принятый с благодарностью, оставив у себя клочок бумаги. В нём значилось:

«Сообщи монаху, что к нему на днях придут. Если выполнит всё, что ему скажут, получит поместье в Литве и сто золотых дукатов».

Накануне отъезда, когда сборы были закончены и поляки устроили весёлую пирушку, щедро угощая стрельцов-охранников, Сапега позвал к себе молодого слугу-чтеца.

   — Ну, Сынок, настала пора нам прощаться. Вот монашеское одеяние. Когда совсем стемнеет, тайно переберёшься через забор там, где стоят телеги. Я думаю, что сделать это нетрудно, охрана к тому времени будет пьяна. Пойдёшь в Чудов монастырь. Найдёшь там Григория Отрепьева. Скажешь, что прислал тебя канцлер и что он должен выполнять твои приказы.

   — Мои приказы? А какие, позволительно узнать? — оживился молодой слуга.

   — Приказ такой — провести тебя к инокине Марфе, матери угличского царевича. Отрепьеву скажешь, что ты и есть тот самый царевич.

   — Но я другой царевич!

   — Русские верят, что царевич остался жив, а тебя никто не знает. Соображаешь? Какая тебе разница, чей ты сын, главное, чтобы стал русским царём. А там разберёмся.

   — Хорошо. Я найду инокиню Марфу. А дальше что?

   — Оставшись с ней наедине, расскажешь ей о своём происхождении, как на исповеди. Поклянёшься, что отомстишь Борису за её сына и, когда воцаришься, окружишь её и её братьев величайшим почётом. За это проси царский нательный крест, который она сняла с убиенного сына и тайно хранит. Будет у тебя крест — будешь государем на Руси, а там, глядишь, и Польши.

   — Я сделаю это! — пылко пообещал царевич, ударяя себя в грудь.

   — Потом вернёшься в Литву, будем вместе ждать смерти Бориса, уверен, что недолго. Когда коронуют Фёдора, будет много обиженных бояр. Все они встанут под твои знамёна. Вот тогда и ударим! Думаю, что не только знатные бояре, но и холопы — все поддержат тебя. С нами Бог!

Царевич в нетерпении вскочил, схватив монашескую рясу.

   — Но будь осторожен, Сынок. Везде соглядатаи Бориса. Боже упаси рассказывать что-то о себе! Будете возвращаться в Польшу через южные границы. На Украйне проскочить легче, чем на западе. Здесь, ты видел, посты на каждом шагу. Ну, с Богом, царевич Димитрий!

...Отрепьев встретил молодого монаха дружелюбно, как долгожданного гостя, увёл к себе в келью и, заперев дверь, достал из потаённого угла объёмистую бутыль с вином.

   — Давай выпьем за дружбу.

У молодого монашка округлились глаза.

   — В монастыре вино? Это уже не можно!

   — В нашем Чудовом монастыре — всё можно. Монахи умудряются даже баб проводить, — рассмеялся Отрепьев. — А уж тем более мне, секретарю самого патриарха!

Новые знакомцы выпили, разговор пошёл живее.

   — Слушай, а ты не поляк? — неожиданно спросил Григорий.

   — Русский, православный! — ответил Димитрий.

   — Говоришь как-то странно. Вроде бы и по-русски, и в то же время, как иностранец, слова расставляешь.

   — Я долго жил в Волыни, с раннего детства.

   — Что так?

   — Спасался от лихих людей.

   — От каких таких «лихих»?

Димитрий перешёл на шёпот:

   — От псов государевых...

Григорий с понимающим участием взглянул на гостя:

   — Мне тоже от них пришлось побегать. Но почему спасаться с ранних лет? В чём можно провиниться, будучи несмышлёным ребёнком?

   — Моя вина — в моём рождении.

   — Не понял, что-то уж больно загадочно говоришь! Нельзя ли пояснее?

   — Сие есть великая тайна! — не без напыщенности, подняв указательный палец к сводчатому потолку, заявил гость.

Григорий принял обиженный вид:

   — Меж друзьями не может быть никаких тайн. И как я буду выполнять приказ канцлера, если от меня что-то скрывают?

   — Добро, я скажу, — для виду помешкав, сказал гость.

Он встал, подошёл к двери, опасливо прислушался, нет ли кого за нею, вернулся, сел вплотную к Отрепьеву и на ухо жарко выдохнул:

   — Я — царевич Угличский.

Отрепьев с недоверием отодвинулся от Димитрия:

   — Слыхали, слыхали. Бог подаст!

   — Клянусь всеми святыми, я царевич!

   — Как же — тебя похоронили?

   — Не меня, другого мальчика. Меня спас лекарь-немчин, раненного. Унёс к себе, а затем тайно уплыл со мной на лодке в потаённое место, а потом, когда я поправился, уехали с ним к Литве. Там я и жил все эти годы, под рукой князя Курбского, а последний год у канцлера был в читчиках.

   — Складно сказываешь, — уже смягчившись, сказал Григорий. — Ну, а зачем в Россию вернулся? Неужели головы своей не жалко?

   — Дело есть, — ответил Димитрий. — За тем делом и ты понадобился...

   — Ну, говори же!

   — Нужно мою матушку разыскать. Прячет её Борис где-то в дальнем монастыре. Видать, боится.

   — Чего?

   — Что я её разыщу, чтобы благословение принять...

   — Благословение?

   — Да, на подвиг ратный за царскую корону, что злодей похитил!

   — А как ты себе мыслишь бой с царём затеять? На поединок вызовешь? — скептически усмехнулся Григорий.

   — Не смейся! Подниму всех обиженных на Бориса! Соберу войско в Москве!

   — Надо обязательно казаков с Украйны позвать! — загорелся Отрепьев. — Воины хоть куда, и на Бориску злы!

   — Конечно, и казаков пригласим.

   — Ну, что ж, я с тобою до конца! — воскликнул Отрепьев. — Как станешь царём, сделаешь меня боярином!

   — Будешь моим канцлером! — торжественно заявил Димитрий.

   — Ух ты! — восхитился Григорий. — За это давай ещё выпьем!

   — Не много ли будет? — засомневался Димитрий. — Нам надо ясные головы иметь.

   — А у меня, сколько ни пью, всегда ясная голова! Кого хоть за столом перепью! — хвастливо заявил Отрепьев.

Действительно, опрокинув кубок, он остался внешне таким, как был. Утерев рукавом рот, критически осмотрел одежду Димитрия.

   — В такой рясе тебе показываться нельзя, — заявил он деловито. — Новая, необношенная. Начнутся расспросы — где купил, на какие шиши?

Григорий полез в свой рундучок, выбросил оттуда грязную, порванную рясу.

   — Вот надевай. Будет как раз! Сейчас пойдём в ночлежку, поживёшь несколько дней там, пока я буду разузнавать, где находится инокиня Марфа. Будешь помалкивать. Я скажу, что ты блаженный и ничего не помнишь. Назовём тебя... Леонидом. Из какого ты монастыря, то неведомо, просто ходишь по храмам, молишься. Понял?

Сторожевые стрелецкие посты, гревшиеся кострами у рогаток на крестцах, беспрекословно пропускали двух иноков. У Покровских ворот нашли покосившуюся избушку, служившую пристанищем для бродячей братии. Здесь Григорий встретил знакомого, полного монаха в почти сопревшей рясе, с железными веригами на груди.

   — Варлаам!

   — Гриня! — растроганно воскликнул старик и полез целоваться, обильно распространяя запах хмельного. — Совсем забыл меня, как пристроился в тёплое местечко. Как мы с тобой по монастырям хаживали!

Отрепьев расцеловался со старцем без всякой брезгливости.

   — А это кто?

   — Инок Леонид! — ответил Григорий. — Он блаженный, совсем почти не говорит. Ты уж присмотри за ним, пока я его куда-нибудь в монастырь не пристрою. Я отблагодарю!

И Григорий потряс бутылью, ловко извлечённой из-под рясы.

   — Разве я обижу блаженного! — воскликнул обрадованный Варлаам. — Будь спокоен, обихожу, как сына родного!

В следующую неделю Димитрию представилась редкая возможность познакомиться со всей Москвой. Варлаам в поисках милостыни неустанно переходил от одной церкви к другой, не забывая при этом наведываться в кабаки, где его тоже все знали. Побывали они и в Кремле во всех соборах, и на Арбате, и на Сретенке, и в стрелецкой слободе. Димитрий помалкивал, изображая блаженного, но слушал жадно, впитывая разговоры москвичей о неудачной попытке Бориса женить дочь, о начавшемся в деревнях голоде, о многочисленных видениях, являвшихся святым людям то там то сям и предвещавших то войну, то скорое падение царя...

В одном из кабаков нашёл их Отрепьев. Был он мрачен и озабочен.

Отвёл Димитрия в сторону, сказал:

   — Уходим немедленно. На меня донесли, будто слухи о царевиче распускаю. А как было иначе узнать о Марфе? Хорошо мой дядька, Ефимий, предупредил. Так что в дорогу не мешкая.

Он громко обратился к Варлааму:

   — Прощай, святой старец! Спасибо тебе за инока.

   — Куда же вы на зиму глядя?

   — Хочу пристроить его в монастырь на Новгородской земле.

   — Жаль расставаться.

   — Может, ещё и свидимся.

   — Дай-то Бог. Я, грешным делом, к весне на юг подамся. В Киевскую лавру на богомолье. Может, и вы со мной?

   — Там видно будет. Прощай, Варлаам.

«...И прииде к царице Марфе в монастырь на Выксу с товарищем своим, некоим старцем в роздранных в худых ризах. А сказаше приставом, что пришли святому месту помолитца и к царице для милостыни. И добились того, что царица их к себе пустила. И, неведомо каким вражьим наветом, прельстил царицу и сказал воровство своё. И она ему дала крест злат с мощьми и камением драгим сына своего, благоверного царевича Димитрия Ивановича Углецкого».

Пискарёвский летописец.

После долгой суровой зимы долгожданная весна сначала порадовала крестьянина: была она ранней и тёплой. Но когда наконец земля оттаяла и пахарь засеял её, стоило едва проклюнуться всходам, как ударил мороз, разом погубив все надежды. Лишь в начале июня те, у кого ещё были остатки лежалого, «забытого» зерна, засеяли пашню вторично, зная, что и в третий раз будет недород. Один недород крестьянин ещё мог пережить, потуже затянув пояс, но три подряд...

Исаак Масса, вернувшийся из Голландии с очередной партией шёлка, возбуждённо рассказывал Маржере о виденном на обратном пути:

   — Поселяне в деревнях съели весь скот — кур, овец, коров, лошадей, и даже кошек и собак, тех, что не успели убежать в поисках пищи. Поели всю мякину в овинах, а теперь бросили дома, рыщут по лесам, едят со страшной жадностью грибы и всевозможные съедобные коренья. От такой пищи у них животы становятся толстые, как у коров, и настигает страшная смерть: происходят вдруг странные обмороки, люди без чувств падают на землю, и их тут пожирают волки и лисицы, которых появилось неимоверное количество!

   — Лисы и в Москве появились: падаль ищут! — ответил Маржере. — Мой оруженосец Вильгельм вчера пристрелил лисицу прямо во рву у кремлёвской стены!

Нищих в Москве прибавлялось с каждым днём. Семён Годунов докладывал царю:

   — Сотни оборванных и голодных людей стоят у Фроловских ворот, в Кремль их стрельцы не пускают.

   — Что они говорят?

   — Они молчат, но все, как один, держатся за вороты своих рубах.

Борис нервно подёргал себя за унизанный жемчугом ворот рубахи.

   — Напоминают мне о моём обете? Что ж, я слово своё сдержу. Зови ко мне дьяков Дворцового приказа.

Вместе с дьяками пришёл и двоюродный дядя царя Степан Васильевич Годунов, ведавший царской казной.

   — Все запасы зерна из житной башни пустить в продажу по твёрдой цене! — распорядился царь.

   — А как установишь твёрдую цену? — спросил Годунов-старший. — Прошлым летом четверть ржи на рынке шла по три-четыре копейки, а сейчас по рублю. Есть барыги, что и по два уже торгуют.

   — Таких хватать и бить на площади кнутом нещадно! — сурово приказал царь. — А твёрдую цену установить вполовину от рыночной. Но продавать не более двух четвертей на руки, чтобы не содействовать алчным перекупщикам.

   — Значит, по пятьдесят копеек? — уточнил один из дьяков, записывавший царские распоряжения.

   — Так у многих не то что пятьдесят, копейки не найдётся! — заметил Семён Годунов.

   — Открыть казну, установить раздачу денег страждущим!

Заметив неодобрение главы Дворцового приказа, непреклонно заметил:

   — О деньгах ли думать, когда народ надо спасать! Послать казну, сколько потребуется, во все города!

На четырёх самых больших площадях приказные стали раздавать беднякам в будний день по полушке, в воскресенье вдвое больше — по деньге. Каждый день казна расходовала на нищих до четырёхсот рублей.

На какое-то время обстановка в столице стала более спокойной. Но не только горести посещали государя. С нетерпеливой радостью ждал он приезда принца датского Иоганна, брата короля Христиана, который согласился стать зятем царским и удельным князем. Встречали его корабль в устье реки Нарвы Афанасий Власьев и Михайла Салтыков, приехавшие сюда из Литвы, где после долгомесячных переговоров добились от Сигизмунда крестного целования грамоты о перемирии между Польшей и Россией на двадцать лет.

От литовской границы пышный кортеж сопровождал князь Дмитрий Пожарский. Прошедшие два года он провёл на охране северной границы. Довелось участвовать князю и в больших стычках со шведскими отрядами, нет-нет да пытавшимися заглянуть на Русскую землю в поисках добычи. В этих сшибках молодой князь оттачивал своё умение фехтовать и стрелять прицельно из пищали на полном скаку.

Бывал он наездами и в Москве, где поручалось ему сопровождать кого-то из иноземных важных чинов. Так, зимой пришлось провожать ему старого знакомца — рыжего немца Конрада Буссова, который по царскому наущению попытался поднять восстание в Нарве.

Дмитрий держался с иноземцем, пытавшимся навязать фамильярную дружбу князю, вежливо, но холодно, вся его натура воина восставала против измены пусть даже и враждебному государю. Но Конрад не обращал внимания на холодность князя. Царь Борис щедро наградил его за прошлые заслуги и, хотя не дал никакой службы, выделил обширные поместья с крестьянами в Московском уезде. Болтаясь без дела то в Немецкой слободе, то во дворце, предприимчивый немец успешно обделывал все свои дела: свою дочь выдал замуж за опешившего от наглого натиска Конрада пастора Мартина Бера, сына, тоже Конрада, пристроил в кавалерийский отряд капитана Маржере, сумев быстро стать с последним на короткой ноге...

...Сопровождая сейчас пышный поезд царского жениха, с которым прибыли и датские послы, и двести дворян, составлявших двор принца, Пожарский размышлял о том, что надо бы попросить в Дворцовом приказе об отпуске. Жена, Прасковья Варфоломеевна, прислала тревожное письмо о том, что родовое поместье князя — Мугреево из-за неурожая приходит в разорение.

От невесёлых мыслей князя отвлекла неистовая пальба — это принц Иоганн, гарцуя на лошади, стрелял уток, поднявшихся с реки. Пожарскому принц глянулся: всегда весел, общителен, вежлив даже со слугами. Подумалось, что наконец у красавицы Ксенин будет достойный её муж. Принц радовался путешествию, интересовался новыми обычаями, по вечерам, когда путешественники усаживались за пиршественные столы, просил, чтоб пригласили музыкантов и танцоров.

Царь Борис принял Иоганна как родного сына. В Грановитой палате, где проходила первая встреча, принцу поставили кресло на почётном месте, рядом с креслом, которое занимал наследник. Принц любезно беседовал с царём, горячо благодарил за те многочисленные подарки, которые получал ещё в пути. Ему было и невдомёк, что сверху, через решетчатое окошечко под потолком, жадно рассматривают его любопытные женские глаза. Царевне Ксении принц очень понравился — высок, строен, голубоглаз. Приветливая улыбка не сходит с лица. Правда, нос велик, но он не портит величавости красивого лица.

Потом был дан торжественный обед, причём, против обычая, царь усадил гостя за свой стол, где не имел права пиршествовать никто, кроме сыновей. После обеда с богатыми подарками принца отправили в его резиденцию — на Щелкаловский посольский двор, обставленный по этому случаю с небывалой роскошью. Дважды Борис с сыном Фёдором посещал принца в его апартаментах. Всё шло к свадьбе.

Царь отправился в Троице-Сергиеву лавру, чтобы возблагодарить Господа за обретённое дочерью счастье. Но на обратном пути у его кареты остановился гонец на взмыленной лошади и протянул записку. Боярин Салтыков сообщал о внезапной горячке, случившейся с принцем. Напрасно, вернувшись во дворец, Борис снова и снова слал к принцу своих заморских лекарей, тот уже не приходил в сознание, и вскоре его не стало.

Неутешно, в голос рыдала Ксения:

   — Иванушка-царевич! Почто ты меня, родимый, покинул?

Ошеломлён был и сам Борис, увидев в этом предостережение Господне.

   — За что я прогневал тебя так, о Боже? — вопрошал он, распростёршись ниц перед иконостасом Благовещенского собора.

Принца отпевал по немецкому обычаю пастор Мартин Бер. Потом густо просмолённый гроб с телом принца отправили в обратный путь, чтобы похоронить его на родине.

«Платьице на нём было атлас ал, делано с канителью по-немецки; шляпка пуховая, на ней кружевца, делано золото да серебро с канителью, чулочки шёлк ал; башмаки сафьян синь».

Из ежедневных донесений царю М.Г.Салтыкова, сопровождавшего принца Иоанна.

Злые языки на площадях и папертях вновь всуе начали трепать имя царя: извёл Бориска прекрасного королевича, столь полюбившегося всем, потому что испугался, будто отнимет он трон у его сынка Федьки.

Мать Дмитрия Пожарского, Мария Фёдоровна, приехала к сыну на подворье для серьёзного разговора:

   — Защиты прошу, сынок, от наветов боярыни царицыной, княгини Лыковой. Совсем залютовала старуха, как жених наш помер. На каждом углу меня проклинает: деи, и глаз у меня дурной, сглазила царевну, потому-то второго жениха лишилась. Видать, хочет меня со двора царевны прогнать, а кого-нибудь из своих дочерей поставить. Известное дело: и сынка её, Бориса, дела плохи — то в думе заседал, а сейчас в пограничный город Белгород царь воеводой послал, ведь жёнка его — родная сестра Фёдора Романова. Вот боярыня и хочет неправдами поближе к трону стать, чтоб сынка своего положение поправить!

Дмитрий порывисто обнял мать:

   — Не горюй, матушка, ведь правда на нашей стороне. Я знаю, что ты любишь Ксению и желаешь ей счастья...

Глаза Марии Фёдоровны, наполненные слезами, сверкнули злобно:

   — Лыкова — двоедушная тварь! Меня проклинает, а тайно со своими подругами над Ксенией смеётся. «Бог, — говорит, — её наказывает за грехи отца». Если узнает наушник царя Семён Годунов, ох, ей не поздоровится!

Пожарский нахмурился:

   — Не наше княжеское дело, матушка, доносами заниматься! Это подлых людишек дела. Я буду действовать, как предки наши: подам прошение государю рассудить нас с князем Лыковым.

...Иск «в материно место» стольника Пожарского по повелению государя рассматривала боярская дума. Многие удивлялись дерзости молодого князя — местничать с Лыковым, чьи предки издавна находились в числе московской знати, было опасно. Дмитрия могли выдать Борису Лыкову «головой» или, во всяком случае, наложить большой денежный штраф.

Но молодой Пожарский не дрогнул под тяжёлыми насмешливыми взглядами бояр. Хорошо образованный, он отлично знал свою родословную:

   — Мы, Пожарские, прямые потомки Рюриковичей. Предок наш Иван Всеволодович, положивший начало роду Стародубских-Пожарских, был младшим сыном великого князя Всеволода Большое Гнездо, правнуком Владимира Мономаха. Великому князю Дмитрию Донскому служил мой предок князь Андрей Фёдорович Стародубский. Он отличился храбростью на поле Куликовом. Мой дед Фёдор Иванович Немой происходил из младшей ветви удельного рода. Он верой и правдой служил царю Ивану Четвёртому, числился в тысяче «лучших слуг», участвовал в покорении Казанского царства. Потом попал в государеву опалу, как и сотни других ярославских, ростовских князей. Опала эта распространялась и на отца моего Михаила Фёдоровича Глухого, который хоть и участвовал в Ливонской войне, но до больших чинов не дослужился, рано умер.

   — Вот видишь! — воскликнул боярин Татищев. — Пока твой дед в опале находился, дед Лыкова при Иване Грозном вот здесь, в боярской думе, сидел, государевы заботы решал.

   — Перед царской милостью мы все равны, — не уступал Дмитрий. — Не пристало нам родительскими заслугами бахвалиться. Я — стольник, и Борис Лыков стольник тоже! А род Пожарских выше рода князей Лыковых.

В спор вмешался Семён Никитич Годунов:

   — А скажи нам, князь, не ведомо ли тебе, не грешен ли Лыков в умышлениях против царя, нет ли у тебя каких сведений о разговорах его с опальными князьями Голицыным да Татеевым?

   — Про то не ведаю. Ты знаешь, что я в Москве только наездом бываю, — угрюмо ответил Дмитрий.

   — Так, может, матушка об этом сказывала? — вкрадчиво продолжал Годунов. — Она ведь всё время во дворце живёт, многое видит и слышит?

Бояре напряглись, с интересом глядя на князя. Велик соблазн сказать «да». Тогда уж Лыкову несдобровать. Наверняка у Семёна Годунова есть уже доносы на Лыкова, но, видать, малозначительных людишек, а если подтвердит князь Пожарский, известный своей честностью, то государь обрадуется случаю убрать ещё одного недруга.

Но такой уж гордый нрав Дмитрия: никогда он не кривил душой, никогда не был доносчиком. Ответил, мрачно насупившись:

   — Я с матушкой о таких делах изменнических не ведаюсь. И шептунов всяких не слушаю. Мой удел — ратный!

Разочарованно переглянувшись, бояре после недолгого обсуждения решили дело оставить «невершённым», не отдав предпочтения ни Пожарскому, ни Лыкову. Впрочем, и этого было достаточно, чтобы боярыня Лыкова унялась, оставив мамку царевны в покое.

Через несколько дней Дмитрий получил отпуск и ускакал со своими боевыми холопами в родовую вотчину Мугреево, где положение становилось всё более бедственным.

Прасковья Варфоломеевна встретила его в слезах:

   — Зерна осталось мало, да и то только в нашем амбаре. Приходится пуще глаза его охранять: мужики, как не в себе, каждую ночь туда лезут. Да и как не лезть — весь свой хлеб ещё летом подъели, живность свою, даже лошадей, свели. Пахать по весне не на чем будет, да и семян не осталось!

   — Пухнут люди с голоду, — добавил дядька Надея, успевший обойти крестьянские избы. — И вот какая напасть — от страху, что ли, люди есть стали больше, чем в урожайное время, едят, а насытиться никак не могут. И кошек, и вороньё, что падалью питается, жрут. Не ровен час, как, я слышал, уже бывает в иных деревнях, детей начнут есть.

По повелению князя собрали сельский сход. Дмитрий, стоя на крыльце, вглядывался в знакомые лица окруживших его людей, но узнавал с трудом. А ведь всех их он знал с детства. Лица опухшие, глаза равнодушные, но с каким-то странным, голодным блеском. Тела исхудавшие, одежда висит, как на пугалах.

Поборов волнение, Пожарский хрипло сказал:

   — Царь Борис, видя неустройство в народе, приказал снова разрешить выход в Юрьев день. Каждый волен уйти от прежнего владельца в новое место, где живётся лучше...

С крестьянских лиц равнодушие смыло будто холодной водой.

   — Куда же, Господи, мы пойдём? Да ещё в зиму? Не бросай нас, владетель наш, на погибель.

Князь стоял опустив голову, в глубоком размышлении. Люди надеются на него, ждут помощи. А чем он может помочь? Если раздать оставшееся зерно, то всем и на месяц не хватит. А что будет потом? Если весной не посадить хлеб, то и ждать будет уже нечего и... некому.

«Зачем мне вся эта обуза? — подумал он. — Сейчас бы на коня — ив войско. Там и с едой проще: засыпал толокно в котёл, бросил несколько кусков копчёной баранины — и хлебай на здоровье!»

Тут князя осенила мысль: «А если кормить их, как воинов он своих кормит?»

Дмитрий, ободрившись, снова поглядел на голодных людей и сказал властно:

   — Ну, вот что! Раз не хотите от меня уходить, — значит, зимовать будем вместе. Зерна я вам не дам. — И, услышав надорванные вздохи, повысил голос: — Не дам, и не просите. Буду кормить вас здесь, на своём подворье.

Прасковья Варфоломеевна глянула на мужа с изумлением:

   — Чем же кормить? Аль, как Сын Божий, собираешься накормить пять тысяч людей пятью хлебами?

Дмитрий улыбнулся ей:

   — Не кручинься, княгинюшка. Говоришь, овса ещё осталось порядком для лошадей. Так собирай своих девок, будете из овса толокно делать, всех лишних лошадей порезать, мясо засолить. Доставай наши боевые котлы, будешь похлёбку варить! — И обратился к крестьянам: — Каждый день к обеду приходите сюда со своими мисками, сам буду следить за раздачей похлёбки, чтобы всем досталось — и старым и малым. Воины от такой еды только крепче становятся, и вы не погибнете.

   — И вот что главное надо сделать, — повернулся он к княгине и дядьке Надее. — Немедля надобно составить обоз, подобрать мужиков покрепче, взять часть и моих воинов, надо купить, сколько сможем, зерна в Нижнем Новгороде. Туда хлеб с Нижней Волги подешевле идёт. У них неурожай не такой сильный, как у нас.

   — А где деньги возьмём? Нет же у нас! — всплеснула руками княгиня.

   — Собрать всю серебряную и золотую посуду, все драгоценности, меха, какие есть. Не жалей, княгиня, будем живы, наживём ещё. А я отдаю свой панцирь и шишак серебряные. Только саблю дедовскую себе оставляю.

Потом, глянув на престарелого Надею, задумался и, решившись, сказал:

   — Знаешь что, дядька? Ты останешься здесь с княгиней народ кормить. А в Нижний отправлюсь я сам. Благо воевода там мне знаком, поможет с барышниками справиться, коли втридорога за хлеб запросят.

...Беда приходит не одна. После похорон датского принца через две недели тихо скончалась в своей келье в Новодевичьем монастыре сестра Бориса, бывшая царица Ирина Фёдоровна, в иночестве принявшая имя Александры. Для Бориса это был самый близкий человек. Она помогала ему стать рядом с престолом, быть правителем государства, охраняя брата от злых недругов, пытавшихся увести от него милость Фёдора. Все шесть лет, пока она пребывала в иноческом сане, Борис постоянно ездил к ней, советовался, просил укрепить его державный дух.

Подошедшая осень окончательно разорила крестьян, многие пашни не были засеяны под урожай следующего года. Узнав о царской милости, в Москву в округе ста пятидесяти вёрст хлынули все голодные. Улицы были битком забиты пришлыми. Каждому выдавалось не по полушке, а по копейке, но хлеб вздорожал к осени до четырёх рублей за четверть. Царские амбары были опустошены.

Собрав боярскую думу и высшее духовенство, царь Борис обратился к ним:

   — Поделитесь своими запасами. Ведь гибнут людишки тысячами!

Опустив глаза долу, бояре и митрополиты молчали.

   — Патриарх Иов! Не тебе ли, Божьему наместнику на Руси, проявить благодеяние!

   — Самим обителям мало, — ответил нехотя тот. — Если свой последний хлеб отдадим мужикам, кто будет славить имя Господне!

   — А если мы свой хлеб отдадим холопам, — поддержал Мстиславский, — кто Россию защищать будет?

Напрасно несколько часов убеждал их царь, грозил Божьей и своей карой, всё напрасно, тупо отвечали бояре да духовные пастыри:

   — Не можем, государь! У самих мало!

...С лютой зимой в Москву пришёл страшный мор.

Многие тысячи исхудавших людей, с измученными лицами как тени брели по улицам, от одного богатого дома к другому, от одной церкви к другой. Прося милостыню Христа ради, из последних сил скреблись в ворота, из иссохших ртов раздавались трудно различимые звуки:

— Х-х-ле-ба-а!

Но беда, коль милосердный горожанин пытался было дать хотя бы истлевший сухарь одному из несчастных: на него налетали сотни голодных, померкнувших разумом людей, разрывавшие благодетеля в клочья в жажде получить хотя бы крошку.

Перепуганный тем, что в Москву стекаются страждущие со всей России, царь приказал прекратить подавать милостыню. Лишившись последней надежды, крестьяне пытались покинуть этот огромный жестокий и холодный город, но, обессилев, падали прямо на улицах. Их подбирали, бросали в сани всех подряд: и тех, чьи тела уже окоченели, и тех, кто только впал в беспамятство, везли за город, где были вырыты на этот случай глубокие рвы. Когда канава заполнялась трупами, её засыпали и делали новую. Волки и лисицы, бродившие вокруг, отрывали ещё свежую землю, чтобы добраться до добычи. У проезжих путешественников волосы становились дыбом при виде сидящих покойников с выеденными лицами. По свидетельству летописцев, всего было похоронено в этих ямах сто двадцать тысяч человек...

«Милости, которые не ценит Господь, не приносят никакой пользы.

Царь Борис от доброго усердия повелевал раздавать милостыню во многих местах города Москвы, но это не помогало, а стало ещё хуже, чем до того, когда ничего не раздавали: ибо для того, чтобы получить малую толику денег, все крестьяне и поселяне вместе с жёнами и детьми устремились в Москву из мест на сто пятьдесят миль вокруг, усугубляя нужду в городе и погибая, как погибают мухи в холодные дни; сверх того, оставляя свою землю невозделанною, они не помышляли о том, что она не может принести никакого плода; сверх того, приказные, назначенные для раздачи милостыни, были юры, каковыми все они по большей части бывают в этой стране; и сверх того, они посылали своих племянников, племянниц и других родственников в те дома, ще раздавали милостыню, в разодранных платьях, словно они были нищи и наги, и раздавали им деньги, а также своим потаскушкам, плутам и лизоблюдам, которые также приходили как нищие, ничего не имеющие, а всех истинно бедствующих, страждущих и нищих давили в толпе или прогоняли дубинками и палками от дверей; и все эти бедные, калеки, слепые не могли ни ходить, ни слышать, ни видеть, умирали, как скот, на улицах; если же кому-нибудь удавалось получить милостыню, то её крали негодяи стражники, которые были приставлены смотреть за этим. И я сам видел богатых дьяков, приходивших за милостынею в нищенской одежде.

Всякий может себе представить, как шли дела».

И. Масса. Краткое известие о Московии.

Доведённые до отчаяния мужики взялись за топоры. На дорогах, ведущих к Москве, появились разбойники, грабившие обозы с хлебом. Одного за другим посылал царь воевод для охраны купеческих караванов: для поимки разбойников на Владимирскую дорогу выехал с вооружённым отрядом видный воевода Головин, на Волоколамскую — Шеин и Салтыков, на Смоленскую — Туренин и Татев.

Но, как оказалось, шайки разбойников в основном состояли из бывалых воинов, бывших боевых холопов поместных дворян, которых хозяева отказались кормить во время голода. Воспользовавшись царским указом о восстановлении Юрьева дня, помещики приказали убираться своим воинам на все четыре стороны. Кто-то из боевых холопов ушёл на юг, в казаки, а кое-кто остался в лесах, мстя боярам и дворянам за скотское к ним отношение. И не только топорами да вилами располагали разбойники, но и огнестрельным оружием. Избегая столкновений с крупными отрядами, они нападали из засады на немногочисленных путников.

Горячего молодого воеводу Ивана Басманова, охранявшего Тверскую заставу, разбойники хитростью завлекли в засаду. Увидев, что на горизонте маячит едва ли десяток разбойников, лихой воевода кинулся за ними в погоню с сотней конных стрельцов. Однако когда отряд оказался в лесу, со всех сторон на стрельцов бросились разбойники во главе с атаманом Иваном Хлопко, пришлось воеводе скрестить саблю с самим атаманом, опытным воином. Рука Хлопко оказалась сильнее, и вот уже воевода в разрубленном шлеме сполз с коня наземь.

Царь послал для поимки разбойников многотысячный отряд. Бой с пятьюстами разбойниками длился несколько часов. Хлопко схватили. Борис, в течение пяти лет выполнявший обет не проливать кровь, нарушил его, приказал повесить Хлопко и его боевых товарищей на Красной площади.

Сыскной приказ работал и днём и ночью. Сотни доносов выслушивал Семён Годунов, незаметно ставший вторым лицом в государстве. Алчность, пробуждённая у людей голодом и несчастьем, умело разжигалась клевретами Годунова с помощью щедрой оплаты: сын доносил на отца, брат на брата. Не затухал огонь под дыбой, поджаривая подозреваемых, Семён Никитич внимательно вслушивался в крики истязаемых: не зреет ли новый боярский заговор против царя.

Всё чаще с уст подвешенных на дыбу или крючком за ребро срывалось страшное для Бориса имя Димитрия. Стало известно, что какой-то оборванный монах ходил по монастырям, искал инокиню Марфу. Народная молва считала, что это был спасшийся чудом царевич.

По царскому указу по монастырям были посланы вооружённые отряды с приказом найти и изловить самозванца. Особое задание получил капитан Маржере: навестить бывшего царя Симеона Бекбулатовича в его дачной волости, в селе Кушалино, куда был он сослан, лишённый Тверского удельного княжества, ещё при Фёдоре Иоанновиче.

   — Постарайся выведать, капитан, — напутствовал его Семён Никитич, — не был ли кто у него в образе монаха, не смущал ли его прельстительными речами — деи, он воскресший царевич Угличский.

...Высокий сухопарый старик с белой клиновидной бородой, в тюбетейке на плешивой голове сидел в переднем углу под образами.

   — Кто там? — спросил дребезжащим, но властным голосом он. — Говори, а то я ничего не вижу.

   — Капитан Жак Маржере.

   — Иноземец. Подойди ближе.

Цепкой рукой старик ощупал кольчугу капитана, пальцы скользнули по лицу, усам, бородке, коснулись рубца на щеке.

   — Воин, и, видать, бывалый, — с удовлетворением отметил старик. — Садись, гостем будешь.

Крикнув слугам, чтоб несли угощение, вдруг закурлыкал какую-то восточную мелодию. Внезапно прервав её, сказал:

   — Не удивляйся, воин. Я ведь тоже воином был, да ещё каким! На скачках в степи не было равных Едигею, наследнику Казанского царства. Меня взяли в полон русские воины на стенах Казанской крепости, заставили принять православие, нарекли Симеоном. Долгие годы Иван держал меня при себе как заложника, чтобы не восстали мои бывшие подданные. Порой он оказывал мне высокую честь принимать вместе с ним иноземных послов, а затем вдруг прогонял с глаз долой чуть ли не на конюшню. А к концу своего царствования затеял со мной дьявольскую игру, которая мне едва не стоила головы: он провозгласил меня царём всея Руси, а сам стал правителем при моей особе, создавая самые жестокие указы о казни бояр от моего имени...

   — Зачем это было ему нужно? — изумлённо воскликнул Маржере.

   — Не знаю... Иван был человек очень умный и хитрый, но иногда был как одержимый. Он усаживал меня на свой трон, а сам простирался ниц, но глаза его неотрывно с подозрением смотрели то на меня — не возмечтаю ли я действительно о царской власти, то на придворных — не смеётся ли кто надо мной, а значит — и над ним. Горе тому, кто позволял себе хотя бы самую безобидную шутку. На моих глазах Фёдор Басманов по повелению Ивана зарезал собственного отца и ближайшего друга царя в течение многих лет — Алексея Басманова только за то, что тот во время пирушки обозвал меня царьком. Потом царю надоело возиться со мной, он снова сел на трон, а мне дал в удел Тверское княжество. После смерти Ивана правителем при его сыне Фёдоре стал Борис Годунов. О, эта бестия хитрее самого Грозного! Сначала меня выгнали из Москвы, боясь, что я буду бороться за трон, потом лишили Тверского княжества, отправив вот сюда, в мою Кушалинскую вотчину. Казалось, можно было бы меня оставить в покое. Но нет, Борис всё равно боялся даже тени Симеона. Как только он воцарился, то прислал сюда пристава, который потребовал, чтобы я присягнул Годунову. Я безропотно покорился. Обрадовавшись моей покорности, пристав сказал, что привёз мне в дар от царя кувшин с дорогим вином. Он не успокоился, пока я в его присутствии не осушил полный кубок этого злополучного вина во здравицу нового царя. Когда же я допил до последней капли, кубок выпал из моих рук и я пал в беспамятстве. Когда слуги привели меня в чувство, оказалось, что мои глаза навеки покрыла тёмная пелена...

Старик молча плакал, крупные слёзы текли из незрячих глаз. Маржере тоже молчал, потрясённый рассказом.

   — Вот что, воин, осталось от царевича Едигея! — сказал слабым голосом старик, ударяя себя по впалой груди. — Но Борис не успокоился даже на этом чудовищном злодеянии. Это моё последнее пристанище было взято в царскую казну, лишь выделяются деньги на кормление меня и моей дворни.

Симеон повернулся к Маржере, взял его за руку, его голос неожиданно отвердел:

   — А теперь скажи, зачем ты послан сюда, воин? Неужели Борису мало и он хочет моей смерти? Ведь это он тебя прислал?

   — Да, я здесь по царскому указу, — молвил Маржере. — Но я честный воин, а не палач. Царь и не помыслил бы дать мне такое поручение. Я прислан, чтобы узнать у тебя...

   — Что можно узнать у одинокого отшельника? — горько усмехнулся старик. — Впрочем, спрашивай!

   — Не был ли у тебя тот, кто выдаёт себя за угличского царевича? — негромко, но членораздельно сказал Маржере.

   — Значит, царевич всё же жив? — радостно встрепенулся старик. — Сюда доходили слухи, что якобы он объявился в Москве, но я не верил.

   — Но здесь он не объявлялся? — снова настойчиво спросил Маржере.

Старик отрицательно помотал головой:

   — Нет. Зачем ему нужна старая развалина? Ему нужны союзники помоложе, а главное — посильнее, чтобы свалить с трона Бориса.

Симеон поднял гордо голову и сказал:

   — Передай, воин, царю Борису, что я всё равно не боюсь его! И передай, что Симеон Бекбулатович рад появлению царевича, пусть если даже это и самозванец. Ведь должна на свете быть кара царю за его грехи!

А в Москву тем временем была тайно доставлена и помещена в одиночную келью Новодевичьего монастыря, в ту, что занимала до этого покойная царица, другая царица, последняя жена Ивана Грозного, инокиня Марфа. В ту же ночь к ней явились Борис с супругой Марией и Семён Годунов.

Царь приказал зажечь побольше свечей, чтобы лучше рассмотреть лицо инокини. Двадцать лет, минувшие с последней их встречи, когда безутешную вдову Ивана с малолетним сыном отправляли в Углич, превратили некогда молодую, полную жизнелюбия, гордую и красивую женщину в согбенную старуху с седыми волосами, выбившимися из-под чёрного платка.

   — Что уставился? — злобно спросила Марфа. — Чай, трудно узнать?

Глаза её, когда-то ясно-голубые, а теперь будто выцветшие, вдруг сверкнули с такой ненавистью, что стало ясно: годы и несчастья не сломили внутренней силы её духа. Это почувствовала и царица Мария, прошипевшая:

   — У-у, ведьма! И пребывание в доме Божьем тебя не смирило!

Скажи, Марфа, что за два монаха были у тебя зимой?

   — Пристав донёс?

   — На дыбе любой рассказывает как на духу! — хихикнул Семён Годунов. — Вот он, бедолага, и вспомнил, что приходили к тебе двое оборванцев, вроде как за благословением. О чём чернецы эти с тобой говорили, того он не ведает...

   — Многие в монастырь приходили и ко мне также заглядывали, разве кого упомнишь! — упрямо поджала губы Марфа. — Мне не до мирской суеты.

   — Буде выкобениваться, — взвизгнула Мария. — А то вон Семён не посмотрит на твой иноческий сан, враз калёным железом пощекочет...

   — Меня, царицу?

   — Какая ты царица! Сама знаешь, что брак твой незаконный, Церковь его не признала, потому что — седьмой по счёту. Таких жён у Ивана тыщи были! Он сам, своими руками выблядков, что от этих «жён» рождались, душил. Жалко, твоего не успел. Да Господь Бог прибрал!

   — Господь Бог? А не по его ли приказу? — сверкнула глазами Марфа, указывая на Бориса.

   — Ну, будет, будет! Успокойтесь обе! — осеняя себя крестом, сказал благозвучно царь. — Не время старые счёты сводить. Ты лучше покажи нам, Марфа, нательный крест царевича.

Та испуганно схватилась за ворот рубахи.

   — Показывай, не стесняйся, — притворно-ласково продолжил Борис.

   — Нету его у меня. Верно, украли антихристы, — пробормотала Марфа, пряча глаза.

Царь властно приподнял за подбородок склонённое лицо инокини и, глядя прямо ей в глаза своими чёрными бездонными зрачками, зловеще произнёс:

   — Кто эти антихристы? Уж не те ли два монаха? Как же ты позволила, матушка, драгоценную память о сыне украсть? Может, сама отдала?

   — Не помню ничего. Наверное, заколдовали меня. Я как без памяти была, — запричитала Марфа.

   — Ладно, пусть так, — согласился Борис. — Тогда опиши, какие они были из себя.

   — Один повыше вроде, с таким вислым красным носом, пьяница видать, — неуверенно сказала Марфа.

Борис и Семён Годунов переглянулись:

   — Точно он, Гришка Отрепьев.

   — Ну, а второй каков?

   — Второй — вроде... Нет, не помню. Он как зыркнул на меня, так в глазах потемнело.

   — Выжечь тебе глаза надо, чтоб вообще ничего не видела, — вновь зашипела Мария и, схватив горящую свечу, сунула её прямо в лицо Марфе.

Та в ужасе откинулась к стенке, а Борис сильным ударом выбил свечу из рук жены:

   — Вот уж истинное отродье Малюты Скуратова! Крови захотелось? Успокойся!

Потом обратился к Марфе тем же зловеще-ласковым тоном:

   — Лица, значит, ты не помнишь? Но, может, вспомнишь, что они говорили?

Лицо Марфы озарилось вдруг злорадной усмешкой:

   — Говорили. Конечно, говорили. Как не говорить.

   — И о чём?

   — Говорили, будто царевич, — голос женщины сорвался на крик, — за границей объявился!

Борис в испуге попятился.

   — Да, да, царевич за границей, в Литве объявился! — продолжала исступлённо, в истерике кричать Марфа.

Борис поспешно повернулся и направился к выходу, кинув Семёну:

   — Пусть отвезут её обратно, да скажи, чтобы охраняли хорошенько.

Вернувшись во дворец, царь отправился в свою опочивальню, однако не ложился, дожидаясь, когда появится Семён Годунов. Встретил его задыхающимся шёпотом:

   — Ты что же, «царское ухо», проворонил Гришку Отрепьева? Мы когда приказывали его взять под крепкий присмотр?

Семён упал ниц:

   — Грешен, государь, недосмотрел! Ты приказал дьяку Смирнову-Васильеву взять его и отослать в Кириллов монастырь, я думал, что он исполнил...

   — Он думал! — буркнул Борис. — А что дьяк говорит?

   — Кается у меня в пыточной, что уговорил его дядя Гришки Семён Ефимьев повременить немного, де, Семён поклонится патриарху, чтоб тот попросил тебя простить неразумного. А на следующий день Гришка убёг. И вишь где объявился.

   — Бить кнутом дьяка до смерти, — ровным голосом проговорил Борис. — А чтоб не подумали невесть чего, палачу скажешь, что наказан Смирнов-Васильев за то, что взятки брал. Да и за иные прегрешения, коих наверняка тоже не мало, прости Бог его грешную душу!

Марфа и впрямь напророчила: из Польши верные люди сообщили, что появился в имении князя Адама Вишневецкого, лютого недруга России, некий русин, объявивший себя царевичем Димитрием.

Схваченные на южной границе монахи Пимен и Венедикт были привезены в Москву, на двор патриарха Иова. Первый из них, Пимен, показал, что познакомился в Новгороде-Северском с четырьмя монахами, которые сказали, будто все они из Чудова монастыря, — Григорием Отрепьевым, бывшим за вожака, Михаилом Повадиным, Варлаамом Яцким да блаженным чернецом-юношей Леонидом. Пимен, хорошо знавший проходы, проводил чернецов за литовский рубеж, указал безопасную дорогу на Киев. Второй, Венедикт, видел этих людей в Киеве, в Печерском и Никольском монастырях, а также в имении князя Острожского, известного своею крепостью в православной вере. От Острожского чернецы разбрелись в разные стороны. Однако, по слухам, Григорий и Леонид побывали у ариан, изучали их ересь, затем пошли вниз по Днепру, на Запорожскую Сечь, где казаки, как известно, исповедуют арианство.

Почти год о них не было ни слуху ни духу, как вдруг Адам Вишневецкий отписал королю, будто у него объявился царевич Димитрий. Рассказывали также, что царевич зело грамотен, красноречив, отлично знает церковное писание.

— Так и есть, Гришка! — уверенно сказал Иов. — Он и здесь красноречием отличался, не зря у меня секретарствовал, мог даже новые жития святых сочинять. Пёс! Жаль, что ноги отсюда своевременно унёс.

Осторожный Борис, однако, решил проверить, точно ли самозванец — Гришка Отрепьев. В Польшу был срочно направлен его дядя Смирнов-Отрепьев под предлогом представить королю жалобы на пограничные рубежи, а на самом деле постараться увидать самозванца и установить его тождество с Григорием. Миссия эта не удалась: к королю дьяка не допустили, а Лев Сапега, которому посол принёс жалобы на пограничные инциденты, на осторожные расспросы дьяка отнекивался неведением, хотя было доподлинно известно, что самозванец находился в Кракове и даже был принят королём.

То обстоятельство, что Смирнову-Отрепьеву не показали самозванца, уверило Бориса, что это точно Гришка Отрепьев, иначе зачем его скрывать? К королю был срочно направлен Постник Огарёв со следующей грамотой:

«В вашем государстве объявился вор-расстрига, а прежде он был дьяконом в Чудове монастыре и у тамошнего архимандрита в келейниках, из Чудова был взят к патриарху для письма, а когда он был в миру, то отца своего не слушался, впал в ересь, крал, играл в кости, пил, несколько раз убегал от отца своего и наконец постригся в монахи, не отстав от своего прежнего воровства, от чернокнижества и вызывания духов нечистых... Хотя бы тот вор и подлинно был князь Димитрий Угличский, из мёртвых воскресший, то он не от законной, от седьмой жены».

Сигизмунд уклонился от встречи с царским посланцем, однако через советников просил успокоить Бориса, что Димитрий не получает никакой помощи от короля, а те из его подданных, что поддерживают царевича, будут строго наказаны. Этот ответ не успокоил Бориса, тем более что Огарёв привёз странное известие, будто у короля были посланцы от бояр, просившие помочь царевичу и заверявшие, что при переходе границы тот получит от них крепкую поддержку.

Снова ночами не спал Семён Годунов, ища через доносителей изменников. Так, были схвачены Василий Смирнов и Булгаков Меньшой за то, что на пиру пили за здоровье Димитрия. Казни одна за другой лишь усиливали ропот как среди знатных людей, так и среди простонародья. А с царём стали происходить странные вещи: столь щедрый во время нужды и голода, он сейчас, когда в стране установилось благополучие, стал вдруг чрезвычайно скуп: то и дело лично проверял не только свои сокровища, но и запасы продовольствия.

Летом под Москвой вдруг появилась яркая комета, давшая пишу разговорам на площадях. Кто-то уверял, будто видел два месяца одновременно, другой — три солнца. Неслыханные бури сносили кресты с церквей.

Борис, вызвав Афанасия Власьева, глубокой ночью отправился за толкованием этих явлений к старику астрологу, заточенному в башне. Астролог, показывая на противостояние звёзд, начал выкрикивать какие-то фразы, размахивая руками как крыльями. Дьяк, перекрестившись, перевёл:

   — Говорит, Господь Бог этими звёздами и кометой остерегает всех государей. Пусть царь остережётся и внимательно смотрит за теми, кому доверяет, пусть велит крепко беречь границы от чужеземных гостей!

Перевёл и осёкся: уставился на него своими чёрными глазами Борис, думал о чём-то своём.

«Неужели дознался?» Липкая струйка потекла по спине Власьева.

Ведь это с его помощью добрались до Льва Сапеги посланцы бояр...

Лев Иванович Сапега пребывал в состоянии крайней ярости. Он метался в распахнутой меховой мантии по залу с цветными стрельчатыми окнами своего родового замка, отшвыривая ногой то стул, что подвернувшуюся борзую, чертыхаясь, как пьяный пан в корчме.

Юрий Петровский стоял ни жив ни мёртв, зная горячий нрав хозяина, который мог в запале и палашом приласкать.

Наконец Сапега остановился, уставясь на Петровского налитыми кровью глазами:

   — Значит, так и сказал: не поеду к Сапеге, сам справлюсь?

   — Мне, говорит, Юрий, помощь сам король обещал!

   — Пся крев! Это все козни Адама Вишневецкого.

   — Вишневецкий тут ни при чём. Он же сам попросил у вашей святости подтверждения, что Димитрий — истинный царевич. Что я и сделал по вашему поручению. Правда, чуть конфуз не случился...

   — А что такое? Разве мог царевич не узнать тебя, своего воспитателя с детских лет?

   — Конечно, узнал. И обрадовался, обниматься начал, всем представляет — вот мой дядька Юрий, сызмальства меня учивший грамматике да риторике. Да тут, как на грех, князь Адам начал меня выспрашивать, как удалось царевича от убийц спасти. А я толком и не знаю сию легенду. А князь, заподозрив чего-то, вдруг спрашивает, откуда, мол, я так хорошо польский язык знаю. Начал придумывать на ходу, что потом воевал в Ливонии, в плен попал, оттуда снова в Москву сбежал, нашёл царевича, стал его воспитывать...

   — Ну и поверил князь?

   — Поверил, потому что тут Димитрий на выручку пришёл, всё так складно рассказал, всех, кто его убить должен был, назвал поимённо.

   — Так почему же, ответь мне, Димитрий вдруг нарушил наш уговор и отказался ехать сюда? Ведь он же знает, что надо дождаться смерти Бориса, что мы готовы дать ему вооружённый отряд, когда воцарится малолетний Фёдор. Есть у меня договорённость о поддержке и с московскими боярами. Что тому виной?

   — Вы не поверите, князь, но виной тому любовь!

   — Любовь? — вскричал князь как ужаленный. — Какая может быть любовь у этого сосунка?

   — Именно потому, что он сосунок, такое и оказалось возможным. Ведь мальчик рос почти в заточении, с женщинами никогда не общался.

   — Ну и что же?

   — На нашу беду, когда я только ещё собирался в дорогу к князю Вишневецкому, к Адаму приехал его тесть Юрий Мнишек.

   — Как же, известный жулик и ловелас, — обронил с иронией Сапега. — Ещё покойному королю любовниц поставлял, а заодно и казну королевскую доил нещадно.

   — Вот-вот, это именно он. Привело его любопытство, а познакомившись с Димитрием, Мнишек понял, что открываются фантастические возможности сказочно разбогатеть. Ведь если Димитрий сядет на престол, те, кто будут рядом с ним, получат доступ к сокровищницам русских царей. У Юрия есть младшая дочь Марианна, вот он её и познакомил с Димитрием.

   — Что, красива? — с любопытством спросил Сапега.

   — По-моему, не очень — маленького роста, чернявая, вертлявая. Но, видно, есть в этой паненке некий огонь, что зажигает сердца мужчин. Вокруг неё крутятся десятки самых знатных шляхтичей, хоть и знают, что невеста без приданого. Папенька-то весь в долгах! Вот он и выбирает жениха побогаче.

   — Так и Димитрий без гроша ломаного в кармане!

   — Это его не смутило. Наоборот, где-то снова занял, думаю, что у того же Вишневецкого, и Димитрия золотом снабдил, нарядил как следует, подарил роскошный экипаж. Димитрий явился в замок Мнишеков на бал как истинный царевич. И куда вся неуклюжесть его девалась! Будто всю жизнь кадриль да мазурку отплясывал. Увидел он Марианну — Марину и влюбился с первого взгляда. В тот же вечер к отцу её бросился — просил отдать Марину в жёны. Юрию того и надо: сразу условия выставил: во-первых, чтоб царевич тайно перешёл в католическую веру, во-вторых, как взойдёт на престол, Юрию миллион злотых вручил, в-третьих, чтоб отвёл ему во владение всю Северскую землю. Только тогда Димитрий получит руку Марины.

   — Губа не дура! Ах, стервец, пся крев! — снова начал ругаться Сапега. — Ну, а что мальчик?

   — Димитрий на всё безропотно согласился. После того Мнишек повёз царевича к королю. Сигизмунд сам имел тяжёлое детство — родился в тюрьме, долго был гоним, потому отнёсся к несчастному с сердечным участием. А когда Димитрий и королю пообещал почитай половину России...

   — Экая щедрость на чужое, — усмехнулся канцлер. — Помнится, он и мне многое обещал, да не спешит выполнять...

   — А я не думаю, что он собирается выполнять и то, что обещал королю и Мнишеку, — поддакнул Петровский. — Я его с детства знаю, этот малец только с виду простодушен... Короче, король пообещал и денег и не препятствовал, чтобы шляхтичи шли под знамёна царевича.

   — Ну, этому мы помешаем, — нахмурился Сапега. — Не прощаю измены. Скоро будет сейм, так я выступлю и объявлю, что это самозванец и что война с Россией для нас гибельна. Уверен, что меня и гетман наш великий, Ян Замойский, поддержит. Я проучу этого щенка!

Уже успокоившись, Сапега наполнил вином два бокала, один из них протянул Петровскому:

   — Давай выпьем, ты, чай, устал в пути. Жаль, конечно, что разрушились наши многолетние планы. Но я думаю, что мы найдём другого достойного претендента на русский престол, когда умрёт Борис. А где сейчас этот мальчишка?

   — Сейчас им занялись по поручению короля два иезуита. Сигизмунд, как и папа римский, мечтает обратить Россию в истинную веру.

   — Это ещё один шаг к его падению! — покачал головой Сапега. — Стоит русским узнать, что он изменил православию, как они все отвернутся от него. Впрочем, уверен, дело до этого не дойдёт, не видать ему войска польского как своих ушей!

«Жаль нам, что ты душу свою, по образу Божию сотворённую, так осквернил и в упорстве своём гибель ей готовишь: разве не знаешь, что ты смертный человек? Надобно было тебе, Борис, удовольствоваться тем, что Господь Бог дал, но ты, в противность воли Божией, будучи нашим подданным, украл государство с дьявольскою помощью. Сестра твоя, жена брата нашего, доставила тебе управление всем государством, и ты, пользуясь тем, что брат наш по большей части занимался службою Божиего, лишил жизни некоторых могущественнейших князей под разными предлогами, как-то: князей Шуйских, Ивана и Андрея, потом лучших горожан столицы нашей и людей, приверженных к Шуйским, царя Симеона лишил зрения, сына его Ивана отравил; ты не пощадил и духовенства: митрополита Дионисия сослал в монастырь, сказавши брату нашему Фёдору, что он внезапно умер, а нам известно, что он и до сих пор жив и что ты облегчил его участь по смерти брата нашего; погубил ты и других, которых имён не упомним, потому что мы были тоща не в совершенных летах. Помнишь, однако, сколько раз в грамотах своих мы тебе напоминали, чтоб ты подданных наших не губил; помнишь, как мы отправили приверженца твоего Андрея Клешнина, которого прислал к нам в Углич брат наш Фёдор и который, справив посольство, оказал к нам неуважение в надежде на тебя. Это было тебе очень не по нраву, мы были тебе препятствием в достижении престола, и вот, изгубивши вельмож, начал ты острить нож и на нас, подговорил дьяка нашего Михаилу Битяговского и 12 спальников с Никитою Качаловым и Осипом Волоховым, чтобы нас убили: ты думал, что заодно с ними был и доктор наш Симеон, но по его старанию мы спасены были от смерти, тобою нам приготовленной. Брату нашему ты сказал, что мы сами зарезались в припадке падучей болезни; ты знаешь, как брат наш горевал об этом; он приказал тело наше в Москву принести, но ты подговорил патриарха, и тот стал утверждать, что не следует тело самоубийцы хоронить вместе с помазанниками Божиими; тогда брат наш сам хотел ехать на похороны в Углич, но ты сказал ему, что в Угличе поветрие большое, а с другой стороны подвёл крымского хана; у тебя было вдвое больше войска, чем у неприятеля, но ты расположил его в обозе под Москвою и запретил своим под смертною казнию нападать на неприятеля: смотревши три дня в глаза татарам, ты отпустил их на свободу, и хан вышел за границы нашего государства, не сделавши ему никакого вреда: ты возвратился после этого домой и только на третий день пустился за ним в погоню. А когда Андрей Клобуков перехватил зажигальщиков и они объявили, что ты велел им жечь Москву, то ты научил их оговорить в этом Клобукова, которого велел схватить и на пытке замучить. По смерти брата нашего (которую ты ускорил) начал ты подкупать большими деньгами убогих, хромых, слепых, которые повсюду начали кричать, чтобы ты был царём; но когда ты воцарился, то доброту твою узнали Романовы, Черкасские, Шуйские. Опомнись и злостью своей не побуждай нас к большому гневу; отдай нам наше, и мы тебе, для Бога, отпустим все твои вины и место тебе спокойное назначим: лучше тебе на этом свете что-нибудь претерпеть, чем в аду вечно гореть за столько душ, тобою погубленных».

Послание царевича Димитрия Борису Годунову в октябре 1604 года, после взятия Чернигова.

Часть вторая «ИМПЕРАТОР ДЕМЕТРИУС»

Князь Дмитрий Пожарский и в деревне не изменял своим привычкам: поутру, ещё до молитвы, слуга поливал ему на голову тёплую воду, потом, благо речка здесь же, под крутым берегом, где стоял терем, князь омывался студёной водой. Тщательно причесавшись и одевшись, вставал на молитву вместе с домочадцами. После завтрака объезжал поля. Некогда лихой конь после зимней голодовки отощал и вёз хозяина без прежней лихости, но наездник его и не торопил, радуясь дружным всходам пшеницы, которые крепли день ото дня, поднимая, будто пики, зелёные колосья.

В лето, когда на лугах подошли сочные пахучие травы, мясник Козьма Минин, с которым князь договорился ещё в свою зимнюю поездку, прислал из Нижнего Новгорода гурт скота, купленный им в Ногайской степи. Князь раздал тёлочек и ярок по дворам. Деревня, будто вымершая зимой, стала оживать.

В августе начали убирать хлеб. И первый сноп крестьяне принесли Пожарскому:

   — Прими от нас на здоровье, кормилец наш!

Князь принял сноп, поклонившись кругу, и передал Прасковье Варфоломеевне:

   — Испеки каравай получше из свежего хлеба, а то, чай, надоела похлёбка из овсяного толокна!

Старик, вручавший сноп хозяину, сказал, не сдерживая светлых слёз и осеняя князя крестным знамением:

   — Бога за тебя будем молить денно и нощно, спаситель! Если бы не ты... Погляди, что в округе делается: все деревни опустели, те, что не умерли, на низ сошли.

   — Полно, полно! — весело воскликнул Дмитрий, скрывая наполнявшее его волнение. — Не забывай, старик, пословицу: «На Бога надейся, а сам не плошай!» Главное, что мы делали всё сообща, были как пальцы одной руки, сжатые в кулак. Ведь голод — что ворог, боится, когда против него всем миром наступают.

После уборки урожая устроили ссыпную братину. Крестьяне понесли в дом старосты каждый по мере ячменя для общей варки пива и браги. По стародавнему обычаю, с разрешения главы поместья такие братины устраивались три-четыре раза в год — на Пасху, Рождество, на свадьбы после уборки урожая. Царь Борис, якобы борясь с пьянством, а больше заботясь о пополнении казны, отменил этот обычай, учредив в городах царёвы кабаки, отдаваемые на откуп кабацким головам. Однако пьянство от этого распространилось ещё больше.

Князь Пожарский знал, что идёт против указа царя, но, держась крепко обычаев предков, решил, что его люди заслужили право повеселиться. Он и сам пришёл с княгиней к столам, расставленным на высоком берегу под пожелтевшими берёзами, попробовав, похвалил пиво, полюбовался хороводом деревенских девчат.

Тем временем от прохожих и сюда стали доходить вести о самозванце, объявившемся на литовской границе. Князь отмахивался от слухов, не веря в серьёзность происходящего.

Но вот в Мугреево прискакал из Суздаля гонец с повелением царя собирать войско в поход.

   — Против кого воевать будем? — поинтересовался князь.

   — Идут поляки на нас вместе с казаками, а во главе беглый монах Гришка Отрепьев, нарёкший сам себя царевичем Угличским.

   — Кучка бродяг государству нашему — не угроза, но, видать, царь опасается, что король Польский воспользуется предлогом и нарушит своё крестное целование, — высказал свою догадку Пожарский. — Что же, лучше подготовиться заранее, пусть даже забота окажется напрасной.

Князь приступил к сбору своего отряда. В его обязанность, в соответствии с количеством поместной земли, входило выставить десять вооружённых всадников и двадцать пехотинцев. Пожарский досконально проверил амуницию каждого.

Сам князь, продавший, чтоб прокормиться, серебряную кольчугу, надел отцовское зерцало — доспех из крупных металлических пластин, скреплённых между собой изнутри застёжками. Центральная пластина спереди была круглой, на ней выгравирован Георгий Победоносец, шею закрывал со всех сторон плотный обруч. Вместо железной шапки князь надел шишак, верхушку которого украшал еловец красного цвета, сделанный наподобие флюгера.

В левой руке князя круглый, как и у его воинства, щит, отличающийся лишь более богатой отделкой — металл обтягивала кожа красного цвета, в правой — чекан, представляющий собой металлический молот, с задней стороны заострённый. Это и оружие, и знак начальнического достоинства.

Увидев облачённого в доспехи князя, княгиня всплеснула руками и зарыдала.

   — Ну, не плачь, Параша, уймись! Помни — на тебе всё хозяйство остаётся. А я скоро вернусь. Не верю, что с поляками война будет. Жигимонт клятвы крестоцеловальной не переступит. Это царь на всякий случай войско набирает, — успокоил её муж.

Зато сыновья прыгали вокруг в полном восторге.

   — А правда, дядька Надея сказывал, что у поляков палаши вдвое длинней наших сабель? — допытывался старший, Пётр, пытаясь вытянуть отцовскую саблю из ножен.

Князь положил ему руку на плечо и с полной серьёзностью ответил:

   — Дело не в длине оружия, а в силе руки. А потом — моя сабля сделана из лучшего булата.

Он выхватил саблю из ножен и легко согнул лезвие пополам, потом отпустил: клинок выпрямился с мелодичным звоном.

   — Видал? — спросил Дмитрий у восхищенного сына. — Такой булат легко любой меч пополам перережет!

   — Я с тобой хочу на войну! — воскликнул мальчик.

   — Рано, сынок. Оставайся с матерью, охраняй её от злых людей. Вот когда тебе исполнится пятнадцать, настанет и твой черёд.

Они вышли на крыльцо. Все воины были в сборе. Дядька Надея хлопотал возле телеги, куда погрузили припас — толокно, сушёное и солёное мясо, рыбу, связки чеснока... Стремянный Семён подвёл князю коня, также украшенного по-боевому: круп коня был покрыт суконным алым галдаром, обшитым круглыми металлическими бляхами, защищающими грудь и бока лошади.

Пожарский потрепал верного спутника по холке и с грустью сказал:

   — Старым становишься, пожалуй, большого похода тебе уже не вынести. Ну, даст Бог, получу царское жалованье, куплю нового, а тебя — сюда в деревню!

Он вставил ногу в высокое стремя и легко уселся в седло с высокими луками, позволяющими быстро поворачиваться в любую сторону, чтобы отражать сабельные удары.

   — В путь! Прощай, княгинюшка. Не горюнься!

В Москве — многолюдье. Каждый день прибывают из разных городов пешие и конные отрады. Дьяки и подьячие Разрядного приказа записывают приезжих, выдают государево жалованье. Получил двадцать рублей и Дмитрий Пожарский. Выйдя из приказа вместе со свояком Никитой Хованским, за которого расписался в получении, поскольку знатный родственник «совсем на грамоту стал слаб», Дмитрий спросил:

   — Где коня хорошего можно купить? В Конюшенном приказе, чай, одры одни остались.

   — Ногайцы пригнали табун в несколько тысяч лошадей. Они сейчас берегутся на Царском лугу, за селом Коломенским. Поехали, пока светло. Давай в мою колымагу.

У конюшен на просторном выгоне встретили известных рязанских дворян Ляпуновых[60], тоже приехавших на сборы. Гикая и свистя, пятеро дружных братьев — Григорий, Прокопий, Захар, Александр и Степан — гоняли лошадей от одного края загона к другому, чтобы высмотреть коней порезвей да покрепче.

В Москве хорошо знали братьев — все пятеро имели неуёмный драчливый характер и дерзкий язык, за что не раз попадали в опалу. Ещё когда короновали покойного Фёдора Иоанновича, они, будучи ещё совсем юнцами, стали вместе с Кикиными затейщиками смуты московской черни против Богдана Бельского, ненавистного народу ещё по временам опричнины. Свояк Богдана Борис Годунов старался, как мог, выгородить временщика, но, когда народ потребовал и его выдачи вдобавок, струсил, предал Бельского, и того бояре услали из Москвы с глаз подальше, воеводой в Нижний Новгород. Борис тогда не имел той власти, что впоследствии, поэтому строптивые дворяне, затеявшие смуту, были наказаны легко — высылкой в свои поместья. Но злопамятный Годунов не простил: стоило среднему из братьев, Захару, в 1595 году вступить в местнический спор с тем же Кикиным, кому из них быть первым в качестве станичного головы в Ельце, как могущественный правитель царским именем велел бить его батогами на людном месте в Переяславле Рязанском. И когда в 1603 году тот же Захар, издавна поддерживавший дружбу с казаками, направил им, вопреки царскому указу, вино, а также панцирь и железную шапку, он был снова наказан кнутом.

Других братьев подобные «милости» обошли, но и продвижений по службе строптивые дворяне никаких не получали. Впрочем, всё это, видать, мало тревожило рязанцев. Во всяком случае, уныния на их красивых усмешливых лицах никогда не бывало.

Скоро отобрав себе коней, а заодно и Дмитрию, они тут же затеяли яростный торг с ногайцами: кричали, дико вращали глазами, даже хватались за саблю. Действительно, цены были несусветные — в четыре-пять раз дороже, чем раньше. Но ногайцы твёрдо стояли на своём, требуя за каждого коня по пятнадцать рублей.

   — Знают, басурмане, что деваться нам некуда, — на смотр без хорошего коня лучше не ходить — Бориска враз все обиды вспомнит и опять батогами учить начнёт! — скрипел зубами Захар и снова начинал орать: — Бери десять рублёв и уходи. А то башку твою дурную снесу!

Сговорились на двенадцати рублях, тут же оседлали новых коней и отправились в Москву.

   — Слышь, Дмитрий, а тёзка твой, царевич Угличский, говорят, всё больше силы набирает, — сказал Прокофий, скачущий бок о бок с Пожарским. — Князей Татева, Шаховского да Воронцова-Вельяминова в полон взял.

   — Как же такие воеводы сдались?

   — А их ему казаки из Чернигова привели. Воронцов-Вельяминов, слышь, сопротивлялся, поносил его как самозванца, ему Дмитрий голову снёс. Так Татев с Шаховским тут же на верность присягнули. Вот тебе и знатные бояре! А безродный Петька Басманов, которого царь всего с сотней стрельцов на самозванца послал, уже месяц Новгород-Северский удерживает. Как ни стараются польские гусары да казаки взять город, ничего у них не получается! Из-за этого в войске царевича смута началась.

   — Зато Путивль поддался! — заметил Захар, он ехал впереди брата, но, услыхав разговор, осадил коня. — Дьяк Сутупов да князь Масальский не только город к присяге царевичу привели, да и казну царскую подарили.

...Сбор войска продолжался два месяца вместо двух недель, определённых царским указом. Сказывалась отдалённость городов, осенняя распутица и бездорожье, обезлюденность мелких дворянских поместий. Тем временем Пётр Басманов слал гонцов с отчаянными просьбами о помощи. Царь вынужден был срочно направить в Северскую землю ещё один малочисленный отряд под командованием Михаила Шеина[61]. Тем временем пришло сообщение, что вслед за Путивлем вору «поддались» Рыльск, Курск, вся Комарицкая волость, за ней — Кромская. Под угрозой был Орел, сюда царь послал отряд под командованием Фёдора Шереметева.

Наконец в ноябре, на Дмитриев день, армия неторопливо отправилась в поход. Во главе её был поставлен князь Дмитрий Иванович Шуйский. Дружина Дмитрия Пожарского находилась в Ярославско-Ростовском полку, Ляпуновых — в Рязанском. В передовом полку двигались иностранные легионы, в том числе и пятьсот всадников под командованием Жака де Маржере. С ним рядом ехал и Конрад Буссов, выразивший желание вместе с сыном послужить государю на поле битвы.

В Брянске — долгая остановка, до прибытия Фёдора Мстиславского, назначенного старшим воеводой всего войска. Злые языки утверждали, что в случае победы над самозванцем царь Борис пообещал престарелому боярину выдать замуж за него свою дочь и дать в приданое всю Северскую землю.

Мстиславскому нельзя было отказать в военном опыте — он не раз проявлял своё мужество и ратное искусство в битвах с поляками Стефана Батория и со шведами в Ливонии. Сорокатысячную армию в первую очередь он преобразовал в пять полков — передовой полк, большой полк с нарядом (артиллерией), полк правой руки, полк левой руки и сторожевой полк, охраняющий обозы.

Дмитрий Пожарский был назначен сотником в ертаул — лёгкий кавалерийский отряд, двигавшийся впереди армии с разведывательными целями.

Войско оставило Брянск и двинулось к югу в направлении Новгорода-Северского. Во главе передового полка ехал Мстиславский с остальными воеводами, за ним везли огромное знамя, с вышитым изображением Георгия Победоносца, поражающего дракона, — символом и гербом Москвы.

За кавалерией шли стрельцы с пищалями на плечах. Следом на санях везли пушки и ядра, а также крепко сколоченные из толстых дубовых досок щиты, предназначенные для гуляй-города, охранявшего пехоту при атаке кавалерии.

Уже лёг снег, и дорога стала наезженной, тем не менее, двигались медленно — не более пятнадцати вёрст за день, потому что быстро темнело. На полянах, выбранных для ночёвки, строили шалаши из еловых лап, а для воевод раскидывались меховые шатры. Вспыхивали тысячи костров, на которых весело булькали огромные котлы, распространяя запах вкусной похлёбки.

Только 18 декабря ертаул вошёл в соприкосновение с польскими гусарами у Новгорода-Северского. Наутро полки войска Мстиславского начали неторопливо занимать свои позиции, против них выстроилось польско-казацкое воинство Димитрия. Хотя войско царевича было меньше, по крайней мере, вдвое, а то и втрое, Мстиславский медлил давать сигнал к наступлению, несмотря на то что Пётр Басманов палил изо всех пушек со стен осаждённой крепости, призывая прийти на помощь.

Двадцать первого декабря, едва взошло солнце, перед строем своего воинства появился царевич на белом коне и в собольей шубе, накинутой поверх серебряных лат. Показывая в сторону царских войск шпагой, он что-то призывно кричал, воины ему отвечали дружным приветствием. Неожиданно пришли в движение роты польских гусар, стоявшие против полка правой руки. Развернувшись во фронт, лихие всадники с белыми перьями на шлемах с устрашающим гиканьем врубились в ряды боярской кавалерии. Многие из детей боярских в страхе повернули своих коней и, удирая от длинных палашей драгун, смяли ряды собственной пехоты, не успевшей расступиться, чтобы пропустить своих и встретить огнём пищалей врагов. Кое-кто из стрельцов, бросив пищали, искал спасения в бегстве, однако многие вступили в бой, снимая всадников с коней пиками и вспарывая животы лошадей рогатинами.

Капитан польских гусар Домарацкий, встретив сопротивление, неожиданно повернул свою роту вправо и оказался в тылу большого полка, там, где находилась ставка Мстиславского и реял огромный золотой стяг, закреплённый на нескольких подводах. Кто-то из гусар подрубил древко, и стяг рухнул под торжествующие вопли одних и скорбящие — других. Гусары смяли окружение Мстиславского и сшибли с коня его самого, нанеся несколько колотых ранений.

Казалось, военное счастье было на стороне безрассудных храбрецов, но вот оправившиеся от столь бурного натиска стрельцы бросились на выручку воеводы и стяга. Из гусар уцелели только те, что немедленно повернули своих коней назад. Замешкавшиеся были взяты в плотное кольцо, убиты или захвачены в плен. Оказался пленённым и капитан Домарацкий.

Стычка длилась всего три часа и принесла не так уж много жертв, однако бояре Василий Голицын и Андрей Телятевский, возглавившие войско после ранения Мстиславского, в панике приказали полкам отступить под покров густого леса. Отходили столь поспешно, что бросили трупы своих товарищей.

Говорят, что вечером Димитрий, объезжая поле сражения, плакал при виде убитых русских воинов. Во всяком случае, царевич не стремился развить достигнутый успех и вдогонку царскому войску не пошёл. А ещё через несколько дней он неожиданно снял осаду с Новгорода-Северского и ушёл со своей армией в неизвестном направлении.

Позднее лазутчики донесли, что в стане Димитрия вспыхнула ссора. Поляки потребовали за свои подвиги денежного вознаграждения, однако казна царевича, пополненная в Путивле, иссякла. По совету Мнишека Димитрий выплатил деньги лишь наиболее отличившейся роте, что вызвало ещё большее недовольство. Дело дошло до рукопашной. Димитрий, не выдержав оскорбления одного из гусар, пожелавшего царевичу скорее попасть на кол, ударил обидчика шпагой. Завязалась драка, с царевича содрали соболью шубу. На помощь ему подоспели казаки. Конфликт закончился без крови, однако многие из поляков покинули лагерь. Уехал и вдохновитель похода Юрий Мнишек, получивший, как говорили перебежчики, письмо от Льва Сапеги с грозным предупреждением не помогать Димитрию.

Потом стало известно, что царевич с жалкими остатками польских шляхтичей и двумя-тремя тысячами казаков ушёл в верный ему Путивль, а оттуда в Комарицкую волость, где мужики с восторгом встретили «доброго» царевича. Здесь войско Димитрия получило обильное продовольствие и снова стало пополняться за счёт прибытия новых казацких полков. Валом валили к нему и комарицкие крестьяне, вооружённые лишь топорами да вилами. Успокоившийся Димитрий стал называть себя царём, ещё не дождавшись коронования.

Так доносили лазутчики. А воеводы по-прежнему не спешили вывести царское войско из густых лесов...

Всегда деятельный и целеустремлённый, князь Пожарский топтался вокруг своего шалаша с самого утра в досадливой растерянности. Не помогло обычное обливание холодной водой и крепкое растирание. Стальные мышцы могучего тела князя требовали немедленного дела, а дела — не было. Дядька Надея поглядывал на воспитанника из-под косматых бровей с видимым сочувствием.

   — Ты бы прокатился, князюшка, на своём коньке, — наконец посоветовал он. — И коня бы размял, и, может, узнал чего.

Дмитрий направился к большой поляне, где в роскошном шатре оправлялся от ран главный воевода Мстиславский.

«Попрошусь снова в ертаул, — решил Дмитрий про себя. — Может, на разведку пошлют...»

За мелким заиндевелым березняком увидел большой костёр, вокруг которого, притоптывая, кружились в хороводе иностранные пехотинцы. Они пьяно орали какую-то гортанную, с переливом песню. Князь заметил поодаль вышагивающих по тропинке капитана Маржере и Конрада Буссова. Кивнув им, хотел было проехать мимо, но Маржере энергичным знаком попросил остановиться. Нехотя, поскольку не желал беседовать с Буссовом, князь всё же остановился, спешился и снял шишак. Приподняли в знак любезности свои шлемы с наушниками и иностранцы.

   — Ты, Дмитрий, как всегда, бодр и здоров, — сказал Маржере.

Князь с улыбкой взглянул на сутулившихся иностранцев, которые явно мёрзли, несмотря на то, что были укутаны, по крайней мере, в два, а то и в три меховых плаща.

Маржере понял его взгляд, но не вспылил, как обычно.

   — Очень у вас, русских, крепкая зима. Кто ж в такую пору воюет? Надо дома сидеть.

Пожарский не согласился:

   — Напротив, самая пора. Ведь сейчас по снегу в любое место можно проехать беспрепятственно и самый тяжёлый наряд провезти. А весной и осенью — распутица.

   — Так ведь замёрзнуть можно, — жалобно сказал Конрад ещё плотнее закутываясь. — У нас в Лифляндии морозы не меньше, но мы воевали только летом.

   — Войне не прикажешь, — снова улыбнулся князь.

И вдруг помрачнел, добавив:

   — Если, конечно5 воевать, а не в лесу хороводы вокруг костра водить.

Маржере принял намёк на счёт своих воинов и на этот раз обиделся:

   — Что же, мы виноваты, что ваши генералы столь нерешительно действуют? Покрыли себя позором в первой же стычке. Вот я сейчас говорил Буссову: если бы царевич Угличский направил свою кавалерию и на наш левый фланг, когда царило смятение на правом, то мог опрокинуть всю армию. Разгрома бы не миновать!

Лицо Пожарского вспыхнуло, но природное чувство справедливости победило. Не поднимая глаз, он ответил:

   — Да, воевали плохо. Видать, отвыкли. Почитай, лет десять войны не было. Вот и растерялись. Я в рядах конницы главного полка находился, когда нам в тыл гусары прорвались. Мы и развернуться не успели. Если бы не стрельцы... А всадники полка правой руки и впрямь опозорились, побежали. И главное — от кого? От какого-то расстриги-пьяницы.

   — Да, мои бравые воины не побежали бы от каких-то польских гусар! — хвастливо заявил Конрад Буссов.

   — Ты веришь, что царевич — самозванец? — остро взглянув на Пожарского, ухмыльнулся в усы Маржере.

   — А как же! — твёрдо сказал Дмитрий. — Ведь перед всем войском читали грамоты царя нашего государя Бориса и патриарха Иова. Доподлинно установлено, что самозванец не кто иной, как беглый монах Чудова монастыря Гриша Отрепьев, стрелецкий сын.

   — Санта симплисимус, — пробормотал Маржере.

   — Что ты сказал?

   — Говорю, что для того, чтобы это доказать доподлинно, нужно сначала этого царевича изловить и представить перед лицом свидетелей.

   — Так и я согласен, что надо скорей изловить. И изловим, лишь бы главный боевой барабан поход скомандовал...

В этот момент они услышали какой-то непонятный многоголосый шум, шедший от большой поляны. Все трое насторожились.

   — Ну, вот видите! — обрадованно воскликнул Пожарский. — Никак, выступаем.

Вскочив на коня, он поспешил туда, откуда доносился многоголосый гул.

Большая поляна многолюдьем и красочностью одежд напомнила Дмитрию в этот утренний час Красную площадь. Утоптанная за три недели так, будто снег превратился в дощатый настил, освещаемая неярким январским солнцем, она никак не напоминала о грядущей кровопролитной войне. С гиканьем проносились всадники, скрипели сани, подвозившие продовольствие, а роскошные пёстрые шатры, окружённые плотной толпой, скорей напоминали ярмарочные балаганы.

   — Тоже вояки! — пробормотал Пожарский, направляя своего коня к центру поляны, пока не натолкнулся на сплошную цепь стражи, окружающую широким кольцом шатры и подводы, на которых располагался главный военный барабан и войсковое знамя.

   — Эй, князь, и ты здесь? — услышал он оклик сзади. Оглянувшись, узнал в приближающемся всаднике Никиту Хованского.

   — Ну, что слышно? Выступаем? — нетерпеливо спросил Пожарский, забыв поприветствовать свояка.

   — Здоров будешь, Дмитрий свет Михалыч, — осаживая своего коня, с подчёркнутой почтительностью произнёс Хованский.

Дмитрий, поняв, что допустил бестактность, покраснел и поспешил ответить:

   — Прими, князь, мой поклон. Уж очень ждать надоело. Знаешь ли какие новости?

   — Новости есть. — Хованский многозначительно показал в сторону шатра главного воеводы. — Прибыл царский гонец. Царь осыпал золотом Мстиславского за полученные им раны и проявленную храбрость. Даже своего лучшего лекаря прислал — Каспара Фидлера.

   — Много храбрости не надо, чтоб позволить себя сбить, как чучело огородное! — сердито процедил Пожарский.

   — Царю-батюшке из Москвы виднее, — усмехнулся Хованский. — Велено также объявить царскую благодарность всему войску. Так что можно ожидать новых денежных выдач.

   — Это, конечно, хорошо. Но когда же воевать-то начнём?

   — Гонец известил, что к нам из Москвы идёт новый отряд для подкрепления, составленный из придворных царя. Ведёт его сам Василий Шуйский. Будет здесь через неделю. Вот тогда и выступим!

...Разведывательный отряд — ертаул, состоящий из самых лихих наездников, на этот раз поручили возглавить Дмитрию Пожарскому. Двадцатисемилетний князь был горд возложенной на него ответственностью. Вот когда пригодился его опыт, полученный в схватках с татарами и шведами.

Ему то и дело приходилось сдерживать прыть своих более молодых товарищей, убеждая их не отрываться далеко от основной массы всадников, тянущихся цепочкой по лесной дороге. Сейчас впереди гарцевал восемнадцатилетний Михаил Скопин-Шуйский[62], отпрыск младшей ветви «принцев крови».

   — Поостерегись! — сурово окликнул его командир, увидев, что лес впереди светлеет, указывая то ли на приближающуюся большую прогалину, то ли на опушку.

Оказалось, действительно то был край леса, за которым тянулись просторные поля, перемежаемые мелколесьем. Спешившись по команде князя, всадники, не выходя из-за деревьев, пытливо оглядывали снежную равнину. Неожиданно Дмитрий указал на видневшуюся слева рощицу:

   — Там люди!

   — С чего ты взял? — ревниво спросил Михаил Скопин.

   — Видишь, воронье кружит? Наверняка их спугнули всадники.

   — Ишь ты! — восхитился Михаил. — Премудр ты, однако.

Пожарский усмехнулся:

   — Побыл бы на украйнах с моё, не такого бы от татар научился, разведчики они знатные.

   — Что же, я виноват, что за три года, как на службу пришёл, меня от двора никуда не посылали? Вот погоди, ужо научусь не хуже тебя.

   — Верю, что славный рыцарь из тебя выйдет, — доброй улыбкой ответил Дмитрий. — Рода ты по воинским заслугам славного. И отец твой в своё время отличился вместе с Иваном Петровичем Шуйским, отстаивая от Стефана Батория Псков.

   — Недаром мы — Скопины, — горделиво сказал Михаил, подкручивая пушок над верхней губой. — Ведь известно, что скопа — это птица из орлиного племени. Это прозвище моим предкам за храбрость дали!

   — Вот хвастаться воину чужими заслугами, пусть даже и предков, не пристало! — назидательно отметил Дмитрий и тут же перешёл на деловой тон: — Давайте лучше обдумаем, как нам добраться до этих людей. Наверняка это сторожевой пост угличского вора. Нам бы хоть одного в полон взять, чтоб дознаться, где их основное войско находится.

   — Как же через такое поле, да ещё средь бела дня, незаметно пробраться? Безнадёжное то дело! — сказал Иван Хворостинин, также вызвавшийся вместе с Пожарским быть в ертауле. — Надо бы темноты дождаться!

Пожарский медлил с решением, продолжая пытливо осматривать окрестности. Потом вдруг весело сказал:

   — А мы к ним не пойдём. Надо, чтобы они сами сюда пришли. Давай-ка, Иван, да и ты, Михаил, собирайтесь на своё первое боевое крещение. Подберём ещё товарищей пять, у кого кони порезвее и кто понаряднее одет, чтобы жадность у казаков вызвать. Через поле, не торопясь и не скрываясь, будто ничего не подозреваете, поедете прямо к этой рощице.

Когда отряд из семи человек был собран, Пожарский сказал добровольцам:

   — Врукопашную ни в коем случае не ввязываться, даже если их будет столько же, сколько и нас. Если они начнут стрелять, ответим залпом, чтобы их раззадорить, и начнём уходить...

   — Сюда же? — живо спросил Михаил, начавший понимать замысел командира.

   — Нет. Тут невозможно сделать засаду. Да и они могут догадаться о ловушке. Поскачем вон туда, вправо. Видишь, там поляна вдаётся в лес таким языком? Как достигнем леса, спешимся и начнём стрелять из-за деревьев. Ясно? Только в своих не попадите, потому что остальные из основного отряда будут отрезать им отход. Ну, с Богом! Впрочем, нет. Подождём, пока наши доберутся пешком до той опушки.

Через полчаса смельчаки услышали условный знак — трёхкратное карканье вороны. Лесная дорога, по которой они выехали, вела дальше через поле именно к той рощице, где кружилось воронье.

Чем ближе они подъезжали к засаде, тем больше росло напряжение.

«Вдруг казаки пропустят нас мимо, а потом ударят сзади?» — размышлял Дмитрий, напряжённо вглядываясь в купу голых берёз, низ которых плотно прикрывал зелёный щит из молоденьких ёлок.

Отряд приближался всё ближе, стараясь не замедлять движения, чтобы не вызвать подозрения, пока вдруг тишину не прорезал пронзительный свист.

   — Ишь, соловей-разбойник! — с довольным смешком сказал Пожарский, радуясь, что казаки обнаружили себя раньше времени.

Из ельника раздался зычный голос, произносивший слова с южнорусским, мягким акцентом:

   — Эй, хлопцы, стойте, не пужайтесь! Может, поховорым?

   — Поховорым, — насмешливо передразнил Дмитрий.

   — Вы хто будете, москали? — спросил тот же голос.

   — А вы хто? — снова передразнил Пожарский.

   — Мы слуги нашего доброго царя-батюшки Димитрия!

   — Это значит — Гришки-расстриги! А мы слуги законного царя Бориса Фёдоровича. Так что лучше сдавайтесь, а то быть вам всем на колу!

И Дмитрий первым выстрелил в чащу, откуда слышался ему голос. Следом открыли пальбу и остальные. В ответ раздались разъярённые вопли, ржание лошадей, — видно, казаки садились на коней. Сделав ещё несколько выстрелов, отряд Пожарского повернул назад.

   — Щиты — на спину! — скомандовал Дмитрий своим товарищам. — Казаки из пищалей стреляют неважно, зато из луков — не хуже татар. Могут и зацепить.

Он то и дело оглядывался назад, пытаясь сосчитать число преследователей. Получалось не более десятка.

«Хорошо, что пошли на хитрость. Если бы двинули всем ертаулом в сотню всадников, казаки дали бы деру, потом ищи-свищи их в поле».

Пожарский первым свернул с дороги на снежную целину, держа курс прямо к заветной поляне.

Кони, ступив на рыхлый снег, замедлили бег. Погоня приблизилась, и казаки подняли торжествующий вопль. Снова послышались выстрелы.

До леса оставалось несколько сажен. Заведя лошадей за деревья и укрывшись, храбрецы открыли огонь.

Казаки приблизились вплотную, заставив преследуемых взяться за сабли. Отражая щитом удар пики рослого бородатого казака со знакомым голосом, Дмитрий краем глаза увидел, как сзади уже наезжают всадники из его ертаула.

   — А ну, бросайте оружие, пока живы! — гаркнул Дмитрий.

Оглянувшись, казаки увидели, что окружены. Многие побросали оружие, но несколько человек сделали безрассудную попытку прорваться и были зарублены ертаульщиками. Пленные, не сговариваясь, показали: ставка угличского царевича находится в трёх днях пути, в Чемлыжском острожке, неподалёку от большого комарицкого села Добрыничи. Польских панов в армии самозванца осталось немного — не более двух тысяч, зато, кроме донских казаков, много запорожцев — более четырёх тысяч, и ещё больше комарицких мужиков, вооружённых в основном вилами, которых воеводы царевича пытаются обучить пешему бою.

   — Отправишься с пленными и с сеунчем[63] к князю Мстиславскому! — сказал Пожарский Скопину-Шуйскому. — С тобой поедет и Иван Хворостинин. Вы оба заслужили милости главного воеводы!

Двадцатого января царские полки заняли село Добрыничи. Воинов радовало, что ночлег будет не в опостылевших шалашах, а в добротных избах. Не меньше радовало, что наконец наутро сойдутся с неприятелем, разгонят эту мужицкую рать, возьмут в полон царька, а там можно и по домам!

Однако ночь прошла в тревоге. Хитрый самозванец послал мужиков из своей комарицкой рати, которые знали здесь каждый кустик и овражек, поджечь Добрыничи одновременно с разных концов, чтобы посеять панику и, если удастся, одним ударом развеять, разогнать боярские полки.

Но охранение не дремало. Схваченные с заготовленными факелами из пакли, «сермяжные» ратники показали, что Димитрий скрытно выводит свои полки перед Добрыничами, готовясь утром дать бой.

Мстиславский приказал полкам немедля занять отведённые им позиции. Князь Пожарский со своими дружинниками находился в составе ростово-суздальского отряда, в основном полку, неподалёку от знамени. Его товарищи по ертаулу — Михаил Скопин-Шуйский и Иван Хворостинин среди прочих московских аристократов числились в полку правой руки, командовать которым было поручено Василию Ивановичу Шуйскому.

Хмурое утро 21 января огласилось тугими ударами барабанов и пронзительными звуками всевозможных труб. Противостоящие армии, вытянувшиеся в линию, находились примерно в версте друг от друга. Ни те, ни другие не спешили сойтись, лишь выскакивали вперёд лихие наездники, которые, гарцуя перед строем, выкрикивали обидные слова в адрес противника под дружный хохот своих товарищей, да изредка постреливали верховые[64] орудия, практически не нанося никакого урона неприятелю.

После нескольких часов ожидания стан царевича пришёл в движение. Вперёд из общих рядов выезжали одна за другой сотни польских гусар, которых легко было узнать по белым перьям на шлемах и крыльям, прикреплённым к кирасам. Они начали накапливаться на левом фланге. Стало ясно, что они хотят повторить манёвр, принёсший им удачу под Новгородом-Северским, ударив по правому флангу, чтобы затем, воспользовавшись сумятицей, зайти в тыл основным частям царского войска.

Воеводы были готовы к этому манёвру. По сигналу Шуйского полк правой руки выехал вперёд, навстречу польской коннице. К нему поспешила посланная Мстиславским для подкрепления тысяча иноземных солдат под командой капитанов Жака де Маржере и Вальтера фон Розена.

Польские эскадроны, выскакивая из лощины, в которой укрывались от огня артиллерии, разворачивались для атаки. В первых рядах, сверкая серебряными латами, мчался на кауром аргамаке царевич, окружённый верными телохранителями и воеводами. После беспорядочной пальбы сошлись врукопашную. Зазвенел металл, всхрапывали кони, кричали раненые. Всадникам царевича, благодаря отчаянному натиску, удалось смять первые ряды конников правого полка.

Маржере взмахом шпаги послал вперёд своих солдат, которые двинулись на неприятеля с криком «Хильф, Готт!»[65]. Однако ни Бог, ни искусство фехтования не спасли ландскнехтов. Не выдержав лобовой атаки, они, так же как и русские воины, поддались панике и повернули своих коней. Вскоре весь полк правой руки обратился в беспорядочное бегство.

— Что они делают, что делают! — в отчаянии воскликнул Пожарский, наблюдая издали за исходом схватки.

Он чуть тронул танцующего коня и бросил умоляющий взгляд на Мстиславского, ожидая команды броситься на выручку. Но тот сидел непоколебимо на своём коне, которого держали под уздцы двое слуг.

Прекратив преследование бегущих, польские гусары развернули коней, направляясь в тыл главного полка, чтобы отсечь его от деревни. Но здесь их ждал сюрприз, приготовленный Мстиславским. Безобидный плетень скрывал крепкие щиты гуляй-города, за которыми находилось более десяти тысяч стрельцов. Подождав, когда всадники приблизятся вплотную, они выстрелили одновременно из всех пищалей. Неожиданный залп произвёл ошеломляющее впечатление. И хотя потери были невелики, паника воцарилась ужасная. Кони, не подчиняясь седокам, бросились в стороны. Храбрые воины кинулись вспять с той же яростью, с какой только что атаковали.

Князь Пожарский мчался впереди, увлекая за собою сотню. Оставляя слева и справа убегающих гусар и казаков, он стремился настигнуть царевича, узнаваемого по серебряным латам. Вот он ближе, ближе. Бросив уздечку, Дмитрий выхватил из-под луки седла пищаль, прицелился — выстрел! Конь под царевичем заметался и рухнул. Пожарский, обнажив саблю, бросился туда. Но кто-то из окружения царевича, кажется князь Масальский, спешился, пересадил его на своего коня, а сам бросился ловить другого, оставшегося без седока. Тем временем по его команде несколько казаков повернули назад, чтобы встретиться лицом к лицу с Пожарским и его людьми.

Снова зазвенели сабли. Один за другим падали зарубленные храбрецы, но своё дело они сделали. Пока шла схватка, царевич ускакал далеко.

Пожарский упорно продолжал преследование. Лавина всадников врезалась в ряды пеших воинов, вооружённых вилами, рубя налево и направо. Напрасно бедолаги пытались спастись бегством. Многих из них, кто падал, сдаваясь, на колени, доставала сталь клинка.

На плечах вражеских воинов Пожарский и его товарищи ворвались в Чемлыжский острожек и, поскольку царевича там не было, помчались дальше. Лишь спустя десять вёрст их настиг гонец воеводы.

   — Приказано возвращаться в лагерь! — крикнул он, хватая коня Пожарского за поводья. — Стойте, кому говорят.

   — Надо же догнать самозванца! — в запале воскликнул Пожарский.

   — Не велено! — строго сказал гонец. — Вдруг дальше засада? Воевода князь Мстиславский велел возвращаться. Слышите?

Действительно, издалека были слышны гулкие звуки главного барабана, возвещавшего общий сбор.

   — И то верно. Погляди, как кони приморились, ещё немного, и падать начнут, — сказал, подъехав, Никита Хованский, который с отрядом Михаила Шеина также был в числе преследователей. — Не переживай, князь, победа полная. Вон сколько их полегло.

Всё поле было усеяно трупами.

   — А сколько в полон взяли! — хвастливо заявил гонец и неожиданно захохотал: — Князь-воевода для них танцы готовит до утра!

Вернувшись в стан, Пожарский и его воины застали страшную картину. Всех пленных, кроме поляков, Мстиславский приказал немедленно казнить. Вешали везде: на воротах домов, в амбарах, на деревьях. По всей деревне раскачивались, свесив буйные головы, комарицкие мужики да казаки. А стрельцы, по приказу воеводы, стреляли в повешенных из пищалей, упражняясь в меткости. Пожарский пришпорил лошадь, торопясь отъехать от места казни: ему не по нутру была такая жестокость. Наутро польских гусар, взятых в плен, повезли в Москву, порадовать царя-батюшку. С сеунчем о славной победе был отправлен Михаил Борисович Шеин. Вёз он в подарок царю и брошенное при бегстве позолоченное тяжёлое копьё самозванца с тремя пышными белыми перьями. На казни пленных воеводы не успокоились. Мстиславский отдал мятежную Комарицкую волость на разграбление касимовским татарам хана Исента, входившим в состав основного полка. Когда через несколько дней армия Мстиславского неторопливо двинулась к Рыльску, куда бежал самозванец, Пожарский с ужасом видел опустошённые деревни, где на подворьях, обильно раскрасив белый снег алой кровью, валялись разрубленные трупы не только мужчин и женщин, но даже грудных младенцев.

Наконец войско Мстиславского достигло Рыльска. Самозванца здесь уже не было, крепость оборонял князь Долгорукий, один из первых присягнувший «прирождённому государю». Переговоры с ним ни к чему не привели, жители, устрашённые зверством царских войск, наотрез отказались сдаться добровольно. Артиллерия открыла беспрерывный обстрел крепостных стен, длившийся две недели. Однако и это не сломило боевой дух обороняющихся, они успешно отразили штурм, затеянный Мстиславским, к слову сказать, и царские стрельцы лезли на стены без всякой охоты, только из-под палки. Никому не хотелось гибнуть зря.

В войсках всё больше возникал ропот. Многие прямо говорили об измене воевод, тайно ведущих переговоры с царевичем. Целые отряды провинциальных дворян стали покидать лагерь, отправляясь домой, в свои поместья.

Воевода Мстиславский, видя, что войска его начинают таять как апрельский снег, снял осаду и двинулся в обратную сторону, к Севску. Здесь совет воевод в составе Мстиславского, братьев Шуйских и Голицына принял неожиданное решение: вывести армию из «бунташной» волости, где, несмотря на лютые казни, народ не успокаивался, нападая на обозы и отставшие малочисленные отряды, а служилых дворян отпустить домой до лета. Деи, войско самозванца разгромлено, да и сам он, по слухам, ушёл с остатками панов и казаков в Литву.

Однако не успела армия отойти от Севска, как в ставку прибыли важные гости из Москвы: князь Пётр Шереметев и дьяк Афанасий Власьев. Собравшийся было в отъезд со своими дружинниками Дмитрий Пожарский решил навестить старого знакомого, чтобы доподлинно узнать, что происходит. Дьяк, вернувшийся вечером с переговоров с боярами, принял князя приветливо, обнял, провёл в свой шатёр, предложил ковшик крепкого мёда из своей сулейки.

   — Что слышно в Москве? — спросил Пожарский, поблагодарив за угощение.

   — Гневается наш царь-батюшка на Мстиславского. Велел нам от его имени попенять воеводам за роспуск воинства и строжайше запретить.

Пожарский покачал головой:

   — Роптать дворяне начнут, ведь три месяца воюем. И всё как-то бестолково. В поле самозванца разгромили, а Рыльск взять не смогли. Не узнаю я наших военачальников Мстиславского да Шуйских, уж больно робки стали. Стареют, что ли?

Дьяк хитро прищурился, снова протягивая ковшичек гостю:

   — Не в старости дело.

   — А в чём же тогда?

   — Сомневаются бояре... не против ли законного наследника свои сабли подняли.

Пожарский аж поперхнулся:

   — Так ведь доподлинно известно, что самозванец — беглый монах Гришка!

   — Откуда тебе это известно? — снова испытующе прищурился Власьев.

   — Как откуда? Из царских грамот, вестимо.

Афанасий сторожко прислушался, не ходит ли кто около шатра, потом перешёл на жаркий шёпот:

   — Государь тайно послал в Путивль, где царевич обретается, трёх монахов Чудова монастыря, что Отрепьева доподлинно знают...

   — Ну и что?

   — На днях монахи прислали письмо оттуда. Пишут, мол, показал им всепарадно царевич доподлинного Григория Отрепьева. Тот тайно сидел в Самборе, у Мнишека. А когда молва пошла, будто царевич и Гришка одно и то же лицо, царевич и велел доставить его в Путивль.

   — Так ведь доподлинно известно, что царевич Угличский зарезался...

Афанасий покачал головой и снова шепнул, прямо в ухо:

   — Сам Борис сомневается, понял? От страха совсем ума лишился. Мстиславскому в случае поимки царевича дочь Ксению в жёны пообещал и ещё додумался — самых своих лютых недругов, Шуйских да Голицыных, вместо того чтобы глаз с них не спускать, отослал из Москвы к войску. Ведь здесь, вдали от Сеньки Годунова, им легче договориться. И дворец свой без охраны оставил. Сначала телохранителей-немцев сюда прислал, а сейчас последних дворцовых слуг лишился: под Кромы послал отряд Федьки Шереметева из своих охотников, псарей, сенных, подключников, чарошников, сытников, трубников. Без самых верных ему людей остался.

   — Под Кромы? — переспросил Пожарский. — Почему?

   — Потому что Кромы — ключевой город. Его царевичу не миновать, коль на Москву пойдёт. Мы привезли приказ Мстиславского — со всеми полками идти тоже туда, да бояре спорят. Видать, не хотят новой встречи с царевичем.

   — Неужто измена? — жарко воскликнул Пожарский.

Дьяк испуганно закрыл ему рот пухлой ладошкой и снова жарко зашептал в ухо:

   — А если это законный наследник?

   — Но Бориса всем Земским собором избирали...

   — Собор — видимость одна. Все знают, что Бориса царём сделали патриарх Иов да сестрица его, жена покойного Фёдора. Боярская дума была вся против. Думаешь, бояре это забыли? Вот сейчас они и юлят, смотрят, на чью сторону переметнуться, а некоторые уже присягу царевичу дали. Он ещё не на престоле, а уже чины придворные раздаёт. Кстати, и «дружок» твой, Бориска Лыков уже у него при дворе.

   — Как так? — изумился Дмитрий. — Он же был воеводой в Белгороде?

   — Был, да сплыл, — рассмеялся Власьев. — Говорят, повязали его стрельцы дворовые да прямиком в Путивль и доставили. А может, и сам перебёг.

   — Иудина душа, — убеждённо сказал Пожарский. — А мне бояре не захотели выдать его голову за матушку. Ох, встретиться бы мне с ним в открытом поле!

«...3 февраля[66] ночью старец Филарет старца Иринарха бранил, с посохом к нему прискакивал, из кельи его выслал вон и в келью ему к себе ходить никуда не велел; а живёт старец Филарет не по монастырскому чину... смеётся неведомо чему... и говорит им: «Увидите, каков я вперёд буду!»

...Если ограда около монастыря худа, то ты велел бы ограду поделать... и между кельями двери заделать... а незнакомых людей ты бы к себе не пускал, и нигде бы старец Филарет с прихожими людьми не сходился».

Из письма Бориса Годунова игумену Сийского монастыря Ионе относительно содержания Филарета (Фёдора) Романова.

Февраль 1605 г.

...Кромы оказались ещё более крепким орешком, чем Рыльск. Здесь в осаде сидел знаменитый атаман Андрей Корела с верными ему донцами. В Кромы своего самого надёжного и верного соратника направил царевич ещё до Добрыничского сражения, преследуя далеко идущие цели: ведь через эту небольшую крепость с бревенчатыми стенами лежал путь через Орел и Тулу к вожделенному московскому престолу.

Фёдор Шереметев с многотысячным отрядом придворного воинства потерпел позорное поражение от шести сотен казаков. Что и говорить — псари да виночерпии были приближены к царю отнюдь не за успехи в бранном деле. Во время ночных вылазок казаков они мгновенно впадали в панику и бежали без оглядки, так что наутро воеводе нелегко было вновь собрать своё воинство. Не помогала и мощная артиллерия, в том числе и знаменитая пушка «Лев Слободской», присланная из Москвы. Как только начиналась канонада, казаки быстро скрывались в глубоких подземных ходах, поэтому огромные ядра не достигали цели. Но стоило царским воинам вновь пойти на приступ, как казаки, забравшись на стены, открывали меткий прицельный огонь, усеивая подступы к крепости трупами противника. Взгромоздясь на стены, казаки выкрикивали вслед отступавшим обидные ругательства. А порой на валу показывались и пьяные бабёнки, спутницы казаков, с бесстыдно задранными подолами.

Пока огромное войско Мстиславского медленно двигалось к Кромам, сюда на помощь Шереметеву был направлен передовой отряд стольника Василия Бутурлина, составленный из лучших сотен всех полков. Вошёл в отряд со своей сотней и Дмитрий Пожарский.

Нашли они Фёдора Шереметева в полном унынии:

   — Я потерял уже из-за этих проклятых казаков больше половины своих воинов! Штурм бесполезен.

Объехав крепость со всех сторон, Пожарский с Бутурлиным убедились в правоте его слов. Она находилась на высоком крутом холме в излучине реки, и все подступы к ней легко простреливались. Внимательно осмотрев высокие стены из толстенных дубовых брёвен, Дмитрий спросил Шереметева:

   — Зажигательные снаряды пускали?

   — Пускали, да только без толку. За брёвнами насыпан той же высоты земляной вал, снаряды попадают в него и гаснут.

   — Стены надо сжечь, — твёрдо сказал Дмитрий. — Без этого штурм нечего и затевать.

   — А как поджечь-то? — спросил Бутурлин.

   — Надо тайно собрать хворост, ночью подобраться к крепости со всех сторон и в одночасье поджечь. А чтоб казаки не сумели потушить — открыть огонь со всех сторон.

   — Дело говоришь, князь! — одобрил Бутурлин и скомандовал остальным командирам: — Выкликайте охотников на лихое дело по всем сотням. Расставить побольше шалашей, чтоб не погасли, складывать в них хворост.

   — Тем, кто будет заготовлять хворост в лесу, надо сразу сделать и волокушу, — добавил Пожарский. — Шалаши тут же ставить на волокуши, и как они наполнятся, ночью запряжём коней — и быстро к стенам.

В течение недели всё было подготовлено, и по команде Бутурлина, вскоре после отражения очередной ночной вылазки казаков, шалаши на огромных полозьях были вплотную подтащены к стенам. Для дружного огня не пожалели и пороху, которым обильно усыпали хворост. Мгновенно вся крепость оказалась в огненном кольце. Отдельные попытки растерявшихся казаков залить костры водой были подавлены дружными залпами тяжёлых пушек. Артиллеристам было легко вести прицельный огонь по загоревшейся крепости.

Наутро от брёвен остались лишь дымящиеся головешки. Однако казаки, вынужденные скрыться в остроге, не сдавались. При попытке осаждавших закрепиться на земляном валу казаки открыли столь убийственный огонь, что вскоре вал был покрыт трупами. Получил ранение в левое плечо и Дмитрий. Его вытащил на себе из-под огня дядька Надея, следовавший за князем как верный телохранитель.

Бутурлин прекратил попытки захватить крепость штурмом и стал поджидать подхода основных сил. Лишь 4 марта знамя с изображением Георгия Победоносца появилось под Кромами. Воевода Мстиславский, видимо вдохновлённый будущей женитьбой на царевне, вдруг проявил ту решимость, которая была ему присуща во времена войны в Ливонии. Не дожидаясь прибытия осадной артиллерии из Карачева, он приказал Михайле Глебовичу Салтыкову, второму воеводе передового полка, взять крепость штурмом.

Однако оказалось, что за время бездействия царских войск казаки хорошо подготовились к новым атакам. От острога к земляному валу были отрыты глубокие ходы. Под земляным валом они устроили убежища от ядер.

Когда воины Салтыкова стали приближаться к крепости широким кольцом, то были встречены огнём. Когда же, понеся значительные потери, но всё же, понукаемые десятниками и сотниками, они начали взбираться на земляной вал, казаки мгновенно по подземным ходам вернулись в острог и повели стрельбу оттуда, причём наступавшим практически некуда было скрыться от жалящих пуль.

Салтыков отнюдь не отличался храбростью, поэтому благоразумно просигналил отступление.

— Возьмём измором! — рек Мстиславский на военном совете. — Наряда[67] да и хлеба у казаков осталось мало: сдадутся, куда им деваться.

Казаки тоже, казалось, присмирели. Ночные вылазки случались всё реже. Позже из слов перебежавшего стрельца выяснилось, что причина уныния казаков — в ранении доселе неуязвимого Корелы. Он же показал, что Корела послал нескольких гонцов к царевичу с отчаянными просьбами о помощи.

Артиллерия вела систематический обстрел крепости. В конце концов не осталось ни одного здания. Однако казаки, переселившись в глубокие норы под землёй, сдаваться не собирались.

Как-то под вечер раненого Пожарского пришёл навестить рязанец Прокопий Ляпунов. Как всегда шумливый, он заполнил собой весь небольшой шатёр князя, нарушив его покой, доселе строго охраняемый дядькой.

   — Чего расхворался, Дмитрий? — басил рязанец, прищуря свой чёрный озорной глаз. — Пора подниматься, весна на дворе!

   — И то, собираюсь на днях встать! — согласился Пожарский и дотронулся до плеча, слегка поморщившись. — Хорошо, что левую зацепило, а не правую. Дядька, угости гостя мёдом, нашим, суздальским, из лесной малины.

   — Хорош, — похвалил Прокопий, отведав чашу густого, розового по цвету мёда. — Что в войске делается, пером не описать.

   — Что, воинских утех требуют? — живо спросил Пожарский и даже слегка приподнялся.

   — Напротив! — рассмеялся Ляпунов. — Воевод перестали совсем слушаться, каждый день десяток, а то и больше дворян отъезжают домой. Скоро ведь сев, вот и тоскуют по хозяйствам.

   — А что Мстиславский? Сердится, чай?

   — Мстиславскому море по колено! Одни уходят, зато другие приходят. Царь отряд за отрядом шлёт. Боится, как бы царевич снова силу не набрал: ведь, почитай, все южные города под его руку перешли: Воронеж, Елец, Дивны, даже — детище царское — Царёв-Борисов. Если так дальше пойдёт, царевич без всякой войны Россией овладеет.

   — А ты вроде бы и рад, Прокопий? — хмуро сказал Пожарский. — Что же тогда медлишь, тоже подался бы в свои рязанские владения?

   — Я сам знаю, как поступать! — с вызовом ответил Ляпунов. — Не мальчишка, чтобы меня учить. Не хочу быть в стороне, когда судьбы царёвы решаются.

   — Извини, коли обидел, — растерянно произнёс Дмитрий. — Я ведь и сам так думаю...

Вдруг за стенами шатра послышался гул, будто поднялся встревоженный улей, началась пальба пушек, где-то заржали кони.

Прокопий Ляпунов глянул озабоченно:

   — Что-то, видать, стряслось. Пойду узнаю.

Через несколько минут он вернулся, хохоча:

   — Вот вояки так вояки! Уже не ведают, где свои, а где чужие...

   — Да говори толком!

   — Толку как раз и нету, одна бестолковщина, — продолжал веселиться Ляпунов. — Представляешь, царевич в помощь Кореле прислал целый отряд стрельцов, а с ними саней сто с нарядом да едой всевозможной. Так наши сторожа их беспрепятственно впустили в лагерь, думали, что это очередное царское пополнение. А расчухались только сейчас, когда те уже в крепости очутились и казаки от радости шум подняли!

   — Может, предательство чьё-то? — подозрительно спросил Пожарский.

   — Навряд. Просто ротозейство наше расейское! — хмыкнул Ляпунов. — А ты ещё о воинской доблести печёшься. С такими навоюешь! Два месяца крепостцу, где человек двести всего и осталось, не можем взять. А теперь, когда Корела получил такое подкрепление, сам чёрт ему не брат! Да ещё как снег сойдёт, к крепости вообще не подойдёшь — с одной стороны река, а с другой, говорят, трясина и камыши. Вот и будем куковать здесь до зимних заморозков, если...

   — Что — «если»?

   — Если война сама собой не кончится!

   — Как это? — не понял Пожарский.

   — А так! — с вызовом сказал Ляпунов. — Лежишь тут, ничего не слышишь. А я слышу от многих дворян, своих товарищей, де, не пора ли и нам царевичу челом бить. Раз уж Борис неспособным государем оказался.

   — Разве можно изменять присяге! — ужаснулся Дмитрий, в бессилии откинувшись на подушку. — Ведь мы решение Земского сбора подписывали, крест целовали.

   — Ну, кто подписывал, а кто нет! — язвительно проговорил Ляпунов. — Мы, рязанцы, например, не подписывали и часто поперёк шли, за что не раз в опалу попадали. Так чего же нам царя Бориса любить и защищать? Пусть сам за свои грехи перед Богом и народом теперь и ответит. И ещё, вот ты всё о воинской доблести печёшься! А против кого саблю поднять собираешься, подумал? Когда польские гусары или иные иноземцы против нас идут, тут понятно. А сейчас у царевича — поляков всего горстка. Одни православные в его войске. Что же, будет русский с русским воевать? Ты подумай!

Пожарский молчал, отвернувшись к стене. Ляпунов услышал хрипловатый голос Надей:

   — Шёл бы ты, батюшка, восвояси. Видишь, князюшка не в себе.

   — Эх, дядька! А кто сейчас в себе? — махнул рукой Ляпунов и вышел из шатра.

...Когда через несколько дней Пожарский смог самостоятельно сесть на лошадь, он объехал весь обширный лагерь и удостоверился в правоте слов Ляпунова — везде царили разброд и шатание. Досадно подумалось: «Может, и прав Ляпунов — надо кончать воевать, разъехаться всем по домам и пусть Борис сам с царевичем разбирается — кто законный правитель, а кто — нет...»

Дмитрий вспомнил, как вчера, не удержав любопытства, попросил Надею привезти от Ляпунова очередное письмо царевича. Тот писал, обращаясь к царскому воинству:

«Не стыдно ли вам, люди, быть такими пентюхами и не замечать, что служите изменнику отечества, чьи деяния вам хорошо ведомы: и как овладел он короною, и какому утешению подвёл он все знатные роды — моих родственников, полагая, что когда изведёт их, то будет жить без печали? Поставьте меня перед Мстиславским и моей матерью, которая, я знаю, ещё жива, но терпит великое бедствие под властью Годуновых, и коли скажут они, что я не истинный Димитрий, то изрубите меня на тысячу кусков».

Конь с трудом вытаскивал ноги из жирной грязи, круто замесившей дорогу. И хотя апрельское солнце довольно припекало, князь зябко закутался в меховой плащ — знобило то ли от раны, то ли от тяжёлых мыслей.

   — Дорогу, дорогу! — услышал он крик и пронзительный звон тулумбаса.

На взмыленных лошадях мчались всадники, одетые в красные кафтаны.

«Новый царский гонец», — догадался он, съезжая в сторону. Лицо одного из всадников ему показалось знакомым, — видать, встречались во дворце. Крикнул:

   — Случилось что? Как на пожар летите!

   — Преставился наш государь — царь и великий князь Борис Фёдорович всея Руси! — перекрестился вестник, остановившись возле Пожарского.

   — Как же это, Господи! — перекрестился и князь.

   — В одночасье умер. Пообедал хорошо, весел был. Даже лекарей от себя отпустил. Потом вдруг дурно стало, прилёг и захрапел...

   — Может, отрава? — заподозрил неладное Пожарский. — Недругов у него хватало...

   — Лекари говорят, скончался от удара.

   — И на кого же стол свой оставил? На сына Фёдора?

   — Когда уже умирал, бояре спросили об этом, а он только прошептал: «Как Богу угодно и всему народу!» Однако бояре поспешили крест целовать на царство Фёдору.

   — Какие бояре? Ведь все самые знатные тут, в войске.

   — Известно какие! — усмехнулся гонец. — Кто в ближнюю думу входят? Одни Годуновы. Вот они и порешили.

   — Что ещё скажет боярская дума! — покачал головой князь.

   — Вот поэтому мы так и спешим. Велено немедля в Москву доставить самых больших бояр — Мстиславского да Василия Шуйского, чтоб присягнули новому царю.

   — А кто же на войске останется?

   — Вот едут новые военачальники! — кивнул всадник вслед рыдванам. — Главным воеводой назначен князь Михайло Петрович Катырев и вторым воеводой к нему Пётр Фёдорович Басманов.

   — Этот хоть воевать умеет! — кивнул Пожарский. — В Новгороде-Северском знатно отличился.

«А в полках бояре и воеводы были по новой росписи.

В большом полку князь Михайло Петрович Катырев да Пётр Фёдорович Басманов.

В правой руке князь Василий Васильевич Голицын да князь Михайло Фёдорович Кашин.

В передовом полку Иван Иванович Годунов да Михайло Глебович Салтыков.

В сторожевом полку князь Ондрей Петрович Телятевский да князь Михаила Самсонович Туренин.

В левой руке Замятая Иванович Сабуров да князь Лука Осипович Щербатый».

Разрядная книга[68].

На следующий день полки приводили к присяге. Один за другим подходили воины к кресту, который держал Новгородский митрополит Исидор, и, преклонив колено, целовали его на верность новому царю. Однако в людской сумятице кое-кто из дворян уклонился от крестоцелования. Во всяком случае, когда Дмитрий Пожарский отошёл в сторону после благословения митрополита, он увидел в толпе хитрые глаза Прокопия Ляпунова. Тот шепнул:

   — А я не целовал крест!

   — Как же так?

   — А вот так! Надо зело подумать, кому присягать — этому царевичу, отродью дочери Малюты Скуратова, или тому, что по всем статьям и родовитей, и законнее.

   — Никак, в крамолу ударился? — сурово сказал Пожарский.

   — Тише ты, Дмитрий! — воровато оглянувшись, сказал Ляпунов. — Не забывай, вокруг лазутчики Петьки Басманова шастают. Думаешь, зачем его Сенька Годунов сюда поставил? Чтоб был оком государевым. Да не рассчитал немного: обиделся Петька, что не его главным воеводой сделали. Так что дай время, будет и он на нашей стороне!

   — На вашей? И сколько же вас?

   — Тише! — снова предупредил Ляпунов. — Если хочешь знать, приходи к вечеру к шалашам, где рязанцы да каширяне ночуют.

Дмитрий покачал головой:

   — Нет, не приду. Негоже Пожарскому в смуту лезть.

   — Эх ты. Ну и оставайся со своей саблей. Так и будешь до конца жизни в захудалых ходить, — бросил зло Ляпунов и скрылся в толпе.

А Пожарский, оставшись на площади, пристально вглядывался в лица воевод, стоявших рядом с Исидором, и размышлял: «Неужто и среди них есть заговорщики? Иван Годунов, Андрей Телятевский, зять Семёна Годунова, да, пожалуй, Михайло Салтыков — эти, конечно, будут преданы царю Фёдору до конца. А остальные?»

Вот стоят рядом два статных красавца — Василий Голицын[69] и Пётр Басманов. Первый — из рода Гедиминовичей, по знатности превосходит даже Мстиславского, главу боярской, думы. Однако Борис Годунов, ещё будучи правителем при Фёдоре Иоанновиче, поставил Голицыных ниже Шуйских и Трубецких, чтобы убрать их из числа претендентов на царский трон. Василию Голицыну есть за что не любить покойного Бориса и его воцарившегося сына. Такой навряд положит свой живот за новую династию.

А Пётр Басманов? До начала войны славился по Москве как первый щёголь. Он и сейчас одет наряднее всех. Червлёная муаровая шуба распахнута на груди, чтоб был виден позолоченный панцирь, подарок Бориса за ратные подвиги. Что и говорить, был обласкан покойным сверх всякой меры. Должен служить Годуновым верой и правдой. Однако злые языки уверяют, будто, когда Борис сказал, что готов выполнить любое его желание, Петька бил челом, чтоб разрешил ему царь жениться на Ксении, первой невесте государства. Однако царь не согласился, сославшись на то, что обещал Ксению в жёны престарелому Мстиславскому. А скорее побоялся такого союзника для своего Фёдора: ведь царскому зятю до яблока державного рукой подать. Не подал виду Петька, что обиделся, однако злобу наверняка затаил. И ещё, сейчас рядом с Фёдором его главный советчик — царица Мария. А Басманов не забыл, что род его пришёл в запустение по наветам её отца Малюты Скуратова. Лучшего друга царя Ивана, Алексея Басманова, зарезал по его приказанию родной сын, отец Петра, Фёдор, которого потом Малюта собственноручно задушил в тюрьме. Так есть ли у этого щёголя причина так любить нового царя, чтобы жизнь за него отдать?

И снова Пожарский почувствовал сердечную смуту. Увидав на обочине своего стремянного, пошёл к нему, не без труда (левая рука ещё побаливала) взобрался на коня и помчался в сторону от толпы куда глаза глядят.

То, что зреет заговор в войске, узнали и иноземцы. Первым что-то пронюхал Конрад Буссов-старший, имевший привычку тереться возле сильных мира сего. Вернувшись как-то от шатров, где размещались воеводы большого полка, он, отозвав в сторону Жака де Маржере, повёл туманную, полную намёков речь о том, что царевич, засевший в Путивле, жалует пуще покойного Бориса иноземцев, мечтает превратить Россию в истинно европейское государство.

   — Откуда у вас такие сведения? — удивился Маржере.

Сделав ещё более таинственный вид, Конрад сослался на разговор с очень большим придворным чином и добавил, что особые блага получат те, кто в решающий момент поддержит царевича.

• Капитан не придал особого значения россказням Буссова, зная его как отчаянного враля. Кроме того, Маржере ещё остро переживал потерю друзей, приехавших вместе с ним в Россию пять лет назад. Сначала Давид Гилберт, узнав, что к царю приехало посольство из Лондона, от нового короля Якова, немедля отправился в Москву да так оттуда и не возвратился. Во всяком случае, при расставании Гилберт подтвердил своё желание по-прежнему получать от Маржере самую разнообразную информацию, сказав, что с ним в своё время свяжется его доверенное лицо.

Вторая, более существенная для Маржере потеря — смерть толстяка Думбара. Когда они отбивались от наседающих польских гусар под Добрыничами, Роберт получил тяжёлое пулевое ранение в живот. Он скончался на руках капитана. За час до смерти шотландец пришёл в себя, с его исхудавшего лица серьёзно смотрели на капитана большие серые глаза:

   — Жак, я тебе кое-что хочу сказать на прощание. Будь верен русским. Это хорошие парни.

   — Роберт, разве можно сомневаться в моей чести? — напрягся Маржере.

   — Не надо, капитан, гневить Бога, — устало сказал шотландец, уже глядя вверх. — Ты думал, толстяк Думбар только пьёт вино и щупает девок. Нет, Думбар не так прост! Думаешь, что я не замечал, как ты что-то пишешь по вечерам и слишком часто назначаешь свидания с этим голландцем. А потом, я знаю, что за птица этот Гилберт. По нём давно виселица плачет. А ты, капитан, человек благородный и добрый. Так будь верен своему слову до конца!

Вот что сказал перед смертью Роберт Думбар. А перед смертью никто не кривит душой. Маржере глубоко задумался над предостережением друга и решил оборвать все ниточки, ведущие в Европу, пока он служит государю Борису.

И всё же намёки Буссова как-то начали бередить мысли капитана. В самом деле, он же нанимался на службу к Борису, а не к Фёдору, значит, вправе решать, на чьей стороне быть дальше. И что из того, что он иногда будет передавать записочки друзьям? Это ведь никак не сказывается на твёрдости его руки в бою?

А тут ещё вроде бы случайная встреча с Афанасием Власьевым. Дьяк столкнулся с Маржере, когда тот со своими солдатами нёс караул в расположении большого полка. Дородный Власьев не поленился даже выйти из своего рыдвана, чтобы поздороваться с капитаном. После громогласных приветствий и вопросов о здоровье дьяк понизил голос:

   — Тебе, капитан, кланяются твои польские друзья.

Маржере побледнел и невольно положил руку на рукоять шпаги.

   — Тебе не надо волноваться. У нас с тобой одни и те же друзья. Они считают, что дни царствования Годуновых уже сочтены. Я сейчас уезжаю в Москву, там я нужнее для будущего царя. Но помни: в решающий момент тебе принесут шишак воеводы Басманова. Это условный знак. Запомни!

...Мятеж начался на рассвете 7 мая. Лагерь проснулся от криков всполошённых людей, выскакивающих из горящих шалашей, подожжённых одновременно в разных местах воинского стана. Панику усиливали всадники, носившиеся повсюду с криком: «Боже, храни Димитрия!» Решив, что царевич уже появился под Кромами, многие хватали лошадей каких придётся и мчались без оглядки из лагеря в сторону Москвы. По приказу воевод гулко застучали барабаны, призывая войска к построению. Более или менее удалось собрать большой и сторожевой полки.

Сидя на коне впереди своей сотни, Пожарский с тревогой вглядывался вдаль, ожидая увидеть шеренги войск Димитрия. Но горизонт был чист. Неожиданно раздались возбуждённые крики сзади. Обернувшись, князь увидел, как к наплавному мосту через реку, ведущему к крепости, скачут несколько сот людей. Впереди, подбадривая криком отстающих, мчались два брата — Прокопий и Захарий Ляпуновы. Они вели своих рязанцев на встречу с казаками Корелы, которые уже гарцевали перед земляным валом.

По приказу Андрея Телятевского часть сторожевого полка бросилась за рязанцами в погоню. Те ещё не успели перебраться по мосту, как на него ступили преследователи. Мост, не выдержав перегрузки, ушёл под воду. Началась сумятица: часть воинов, держась за гривы коней, поплыла к крепости, часть — в обратную сторону. Столкновения металла о металл, испуганное ржание, крики тонущих — всё это слилось в чудовищную какофонию.

Телятевский подскакал к пушкам, чьи дула были обращены к крепости, но так и не скомандовал открыть огонь. В самом деле, куда стрелять, когда всё перепуталось, смешалось, уже нельзя было разобрать, где свои, где чужие.

Тем временем Прокопий Ляпунов с отрядом достиг крепости под приветственные крики казаков.

«Значит, заранее сговорились», — догадался Пожарский.

На какое-то время всадники смешались в одну кучу, потом прошло разделение: рязанцы, выстроившись в колонну, въехали в крепость, казаки же, напротив, направились вскачь к мосту.

К шатру, где находился главный воевода Катырев-Ростовский, возвращались посланные им связные с нерадостными вестями:

   — Полк правой руки весь присягнул Димитрию!

   — А где Голицын? — хрипло спросил воевода, впиваясь глазами в связного. Он уже никому не верил. — Ты его видел?

   — Нет, говорят, что его повязали, чтобы головой выдать Димитрию!

В шатёр ворвался другой связной:

   — Передовой полк уходит к царевичу. Ивана Годунова повязали, а Михайла Салтыков крест целовал при народе, деи, будет служить Димитрию верой и правдой.

Примчался гонец от Замятии Сабурова:

   — В полку левой руки шаткость, кто к царевичу идти хочет, а кто уже бежит к Москве...

Тысяча иностранных всадников, выстроившись по сотням, сохраняла относительное спокойствие. Солдаты лишь вопросительно поглядывали на своих капитанов, расположившихся на противоположных флангах, Жака де Маржере и Вальтера фон Розена, ожидая каких-либо приказаний. Но те медлили, пытаясь разобраться в обстановке.

К строю иноземцев подскакал всадник, пряча что-то под плащом.

   — Где ваш капитан? — спросил отрывисто.

   — Вот он, — указали ландскнехты на Розена.

Гонец молча протянул Розену шишак.

   — Что это? — удивился Розен.

   — Шишак Басманова. Знак, значит! — в свою очередь ничего не понял посланец. — Как договорились.

   — Зачем мне нужен русский железный шапка! — побагровел Розен. — У меня есть свой каска!

Маржере, услышав шум, приблизился и внимательно осмотрел шишак, к его острию действительно был прикреплён значок второго воеводы.

   — А где сам Басманов?

   — Там, — показал гонец место, где находился полк правой руки. — Вместе с князем Голицыным.

   — Что требуется от нас?

   — Присягнуть Димитрию и идти на сближение с Басмановым.

   — Ясно! — кивнул Маржере.

Розен заволновался:

   — В чём дело, капитан? Чего от нас ждут?

   — Спокойно, Вальтер! Всё будет хорошо, ты сейчас увидишь! — Маржере знал, как разговаривать со своими однополчанами.

Он выехал перед строем и зычно крикнул:

   — Солдаты! Нас ждут там, — он указал на лагерь мятежников, — россыпи золота, вино и женщины. А главное — конец войне. Скоро мы будем снова в Москве, в своих уютных домиках. Новый царь Димитрий распростёр над нами свою благосклонность. Да здравствует царь Димитрий!

   — Да здравствует царь Димитрий! — во все глотки заорали ландскнехты, почувствовав запах наживы.

По команде Маржере иноземцы строем двинулись к позициям мятежников. Никто и не пытался их остановить.

Тем временем казаки, миновав мост, развернулись лавой и бросились на тот отряд сторожевого полка, что недавно преследовал рязанцев. Хотя казаков было раз в шесть-семь меньше, чем царских солдат, однако ярость, копившаяся в сидевших в крепости столько месяцев, была так велика, что противник побежал, практически не сопротивляясь.

С остатком телохранителей к шатру главного воеводы подскакал в растерзанной одежде Андрей Телятевский.

   — Надо уходить, князь! — крикнул он Катыреву. — Пока хоть часть войска цела.

Катырев взобрался на коня и дал команду к отходу. Под его знаменем осталась едва ли десятая часть войска.

   — Через три дня пути, убедившись, что никто их не преследует, Катырев дал команду распустить войско.

«И украинских городов дворяне и дети боярские резанцы, туленя, каширеня, олексинцы и всех украинных городов, удумав и сослався с крамчаны, вору Ростриге крест втайне целовали и воевод на съезде переимали, и вся рать от того смутилася и крест Ростриге поцеловали, и восход х крестному целованью привели, и по городам писали, чтоб крест целовали царю Димитрию.

И в Путивль к Ростриге, что назвался царевичем Димитрием, послали ото всей рати князя Ивана Васильевича Голицына и дворян, и столинков, и всяких чинов людей. А бояре и воеводы и вся рать учали дожидатца Ростриги под Кромами. А стрельцов и казаков, приветчи х крестному целованью, отпустили по городам, и от того в городах учинись большая смута.

...А как Рострига ис Путивля пришёл в Кромы, а бояр с ним пришло: князь Борис Татев, князь Василий Масальский, князь Борис Лыков, окольничей князя Дмитрей Туренин, думные дворяне Артем Измайлов, Григорей Микулин.

...А ис-под Кром пошёл на Тулу, а бояр и воевод велел росписать на пять полков.

В большом полку боярин князь Василий Васильевич Голицын да князь Борис Михайлович Лыков.

В правой руке князь Иван Семёнович Куракин да князь Лука Осипович Щербатой.

В передовом полку боярин Фёдор Иванович Шереметев да князь Пётр Аманукович Черкаской.

В сторожевом полку князь Борис Петрович Татев да князь Фёдор Ондреевич Звенигородцкой.

В левой руке князь Юрьи Петрович Ушатой да князь Семён Григорьевич Звенигородцкой.

А дворовые воеводы были князь Иван Васильевич Голицын да боярин Михайло Глебович Салтыков.

А ближние люди при нём были князь Василей Рубец-Масальской да Артемей Измайлов, и у ествы сидел он же.

А постельничей был Семён Шапкин».

Разрядная книга.

Дмитрий Пожарский недолго оставался в родовом имении Мугрееве. С облегчением убедился, что супруга и все четверо детей здоровы. Старший, двенадцатилетний Пётр уже свободно сидит на коне и учится фехтовать на палках, не отстаёт от брата и семилетний Фёдор, начала ходить румяная толстощёкая Ксения, названная им в честь царевны. А в люльке ещё малыш качается — сын Иван, родившийся, когда князь был в походе. Крестьяне дружно отсеялись, и управляющий обещал неплохой урожай.

Но семейные радости не разгладили морщин на челе князя. Душу постоянно теребила дума: как там в Москве? Из Суздаля приходили вести, что Димитрий рассылает по городам «прелестные» письма, склоняя весь люд целовать ему крест, как законному царю. Из этих писем стало известно, что войско Димитрия беспрепятственно заняло Орел, Тулу и остановилось под Серпуховом.

Понимая, что наступает роковая развязка и Фёдору Годунову не усидеть на троне, Дмитрий встревожился за судьбу матери, ещё остававшейся мамкой при Ксении.

Побыв дома всего две недели, князь с верным дядькой Надеей и десятком дружинников отправился к Москве. Их путь лежал по Ярославской дороге. Они миновали Суздаль, Ярославль, Ростов, Переяславль-Залесский... Эти города не спешили присягнуть новому царю, хотя на посадах велись яростные споры: кто же он действительно — сын Ивана Грозного или вор-самозванец? Заехали помолиться и поклониться святым мощам Сергия Радонежского к старцам Троице-Сергиева монастыря. Они зачитали князю последнюю грамоту патриарха Иова, где он проклинал самозванца, упорно называя его Гришкой-расстригой.

Дорога была безлюдной. Пустынным было и село Красное на подступах к Москве. Лишь на завалинке одной из изб грел кости седой длиннобородый старец в поярковом колпаке.

— А где все люди? — спросил Надея, приостановив коня.

   — Бабы с детьми в погребах сидят, ну как стрельцы нагрянут!

   — А мужики?

   — А мужики с казаками пошли Москву грабить!

   — Ого! И царского гнева не боятся!

   — А чего нам бояться, когда сам царь Димитрий нашим мужикам письмо прислал.

   — Не может быть! — не поверил Надея.

   — Намедни утром с казаками приехали два важных чина. Читали письмо царское мужикам красносельским, деи, если гонцам помогут в Москву войти — озолотит, а коли не помогут — всех казнить велит. Вот мужики и подхватились.

Надея пришпорил лошадь, догоняя остальных. Перебравшись по мосту через Яузу, подъехали к Белому городу. У ворот в каменной стене обычной стрелецкой стражи не оказалось. Чем дальше ехал по городу князь со своим отрядом, тем больше тревога охватывала сердце. Всюду были видны следы недавнего разорения. Ворота многих усадеб были распахнуты настежь, по улицам летал пух из разодранных перин, валялась порванная одежда, посуда, то и дело попадались лежащие поперёк дороги мертвецки пьяные люди.

В Китай-городе у лавок и кабаков толпились посадские, пьяно проклиная Годуновых да их сродственников — Сабуровых и Вельяминовых.

На Красной площади народ валил валом к Лобному месту. Здесь были не только посадские, но и много дворян, поэтому Пожарский легко затерялся в толпе.

   — Глянь! — удивлённо сказал он Надее. — Богдан Бельский! Живой! И снова бороду отрастил!

Бельский кричал с возвышения с надрывом:

   — Перед кончиной Иоанн Васильевич поручил мне, его верному слуге, попечительствовать над его детьми — Фёдором и Димитрием. И когда Годунов замыслил убить угличского царевича, я спас его вот на этой груди! — Он шумно ударил себя в грудь, прикрытую кольчугой.

   — Пусть Шуйский скажет! Он же вёл тогда следствие! — выкрикнул кто-то из толпы.

Рядом с Бельским встал на возвышении узкоплечий сутулый старик в горлатной шапке. «Василий Иванович Шуйский!» — прошелестело по толпе. Шуйский поклонился и дребезжащим козлиным голосом закричал:

   — Истину говорит Богдан! По ошибке люди Борискины зарезали сына поповича, что играл с царевичем. А царевича укрыли верные люди и прятали до поры до времени. Я боялся тогда мести Бориса, потому и подтвердил, будто царевича зарезали. Жив он и идёт к нам.

Шуйский в подтверждение слов размашисто перекрестился в сторону Покровского храма. Толпа взревела:

   — Вон тело Бориса из Архангельского собора! Не достоин находиться в усыпальнице царской! Вон!

Новый взрыв волной раздался у Фроловских ворот. Оказывается, посланные раньше люди уже тащили гроб Бориса.

   — Куда его? Собаке собачья смерть! — кричала возбуждённо голь.

   — Давайте его в Варсонофьевский монастырь! — отвечали более солидные люди. — Всё-таки был помазанником Божьим.

Гроб в обычной деревенской телеге, подпрыгивая на рытвинах, направился к Никольской улице, за ним устремилась толпа.

   — Скорей в Кремль! — скомандовал Пожарский, воспользовавшись всеобщей сумятицей.

На мосту при въезде в Кремль их остановили пьяные казаки.

   — Кто такие? — спросили они, загораживая вход пиками.

   — Свои! — ответил Надея. — Люди Бельского.

   — Ах, от Бельского! Тогда можно! — смягчился начальник караула, неожиданно обнаружив в своей руке серебряный рубль.

Царский двор также носил следы разграбления: двери и окна были выломаны, везде валялась всевозможная утварь. Он был зловеще пуст. Дмитрий подъехал ко дворцу царевны. Никто его не встретил. Спешившись, он вошёл в хоромы. Нигде никого. Содрана обивка со стен, поломаны лавки. На полу видны следы крови. «Неужели опоздал?» — горько подумал князь, однако прошёл дальше, на задний двор, а оттуда в сад. Прислушался, может, почудилось? Нет, из глубины сада, где находилась беседка, раздавалось тихое всхлипывание. Пожарский бросился туда:

   — Матушка!

Это действительно была княгиня, забившаяся в дальний угол.

   — Сынок! — со стоном проговорила она. — Какой ужас! Ксения...

   — Потом, потом расскажешь, — пробормотал князь, беря её на руки и усаживая на свою лошадь, сам сел сзади, бережно её поддерживая.

У ворот — снова пьяные казаки.

   — Глянь, какой проворный! — загоготал один из них. — А мы бегали, баб искали...

Пожарского вовремя оттеснил своим конём Надея. Снова сунув рубль, строго сказал:

   — Открой зенки! Это же старуха! На богомолье едет.

Казак смущённо что-то забормотал, и отряд поспешно миновал караул. На Сретенке ещё бурлила толпа, идущая к Варсонофьевскому монастырю, пришлось её объехать. Наконец за Сретенскими воротами усадьба Пожарских. Стремянный Никита забарабанил что было силы в крепко запертые ворота. Наконец раздался дрожащий голос ключника:

   — Кто там? Хозяев дома нету!

   — Открывай, старик, это я! — подал звучный голос Пожарский.

   — Князюшка! — аж всхлипнул ключник. — Наконец-то! Мы тут такого страху натерпелись! Вчера грабить приходили. Спасибо твои посадские в обиду не дали. Говорят: «Наш князь хороший, справедливый. Его обижать без надобности!»

Князь бережно внёс мать в горницу, усадил на лавку. По его знаку княгине принесли мёду. Сделав несколько глотков, она горько расплакалась.

   — Ну, полно, полно. Расскажи мне всё по порядку, — попросил её Дмитрий.

...Наутро дворец проснулся от криков на Красной площади.

Царица Мария Григорьевна послала проведать, что случилось, дворцовых слуг.

Те скоро вернулись в страхе. На Лобном месте читают письмо самозванца два его посланца — Гаврила Пушкин и Наум Плещеев. На этот раз послы появились не одни — с ними большой отряд казаков во главе с Андреем Корелой да ещё мужичье из села Красного. Они сбили стрелецкую стражу на воротах и в окружении московского «чёрного» люда привалили на Красную площадь.

Царица послала к народу с увещеванием начальных бояр Мстиславского и Шуйских, а также думного дьяка Афанасия Власьева. Однако те говорили вяло, вроде бы и не веря, что Димитрий — самозванец. Пока шли споры между посланцами Димитрия и боярами, казаки не зевали. Разбив замки на железных дверях Разбойного приказа, они освободили всех заключённых, в том числе и поляков.

После этого возбуждённая толпа ворвалась в Кремль и стала громить царский дворец...

Здесь княгиня заплакала навзрыд.

— Успокойся, матушка. Всё позади!

...Толпа схватила царицу, Фёдора, добрались и до Ксении. Наверное, убили бы их, но не дал Богдан Бельский, пожалевший свояченицу. Их с позором на простой телеге повезли на старое подворье Годуновых, расположенное здесь же, в Кремле. Когда казаки начали издеваться над Ксенией, княгиня бросилась на её защиту. Но кто-то так ткнул её в спину, что она упала и потеряла сознание. Когда очнулась, во дворце царевны никого уже не было, а из царского дворца раздавались пьяные песни. Княгиня пробралась в сад и затаилась в беседке. Там-то и нашёл её Дмитрий.

   — Жалко мою лебёдушку, — причитала княгиня. — Сначала жениха потеряла, потом отца. Что-то с ней будет?

   — Не печалься, матушка! — утешал сын. — Ксении дорога теперь только в монастырь. Ближе к Богу. Отдыхай. А как совсем поправишься, отвезу тебя в Мугреево. Возле внуков, глядишь, и сердцем оттаешь!

А сплачется на Москве царевна, Борисова дочь Годунова: «Ино, Боже, Спас милосердей! За что наше царьство загибло: за батюшково ли согрешенье, за матушкино ли немоленье? А что едет к Москве Рострига да хочет теремы ломати, меня хочет, царевну, поимати, а на Устюжину на Железную отослати, меня хочет, царевну, постритчи, а в решетчатый сад засадити. Ино охти мне горевати: как мне в темну келью ступити, у игуменьи благословитца?»

Народная песня

...Жак де Маржере возвращался в Москву. Его вооружённые ландскнехты, закованные в кирасы, входили в отряд Петра Басманова, сопровождавшего князей Голицына и Мосальского. После того как «немцы» перешли на сторону царевича под Кромами, в их отряде осталось не более половины. Многие не стали рисковать: денег у царевича не было, а займёт он престол или нет, бабушка надвое сказала, да ещё вопрос — усидит ли он на нём. Возвратился в Европу и Розен, снова подавшись на службу к римскому императору. Маржере, игрок по натуре, решил поставить на царевича и, похоже, выиграл. Пётр Басманов, главный воевода молодого царя, выбрал в качестве командира передового войска именно его, Маржере.

Жак не без самодовольства покрутил щегольской усик и, откинувшись назад, оглядел строй двигающихся вдоль дороги всадников. С ними он разгонит всех царских стрельцов. Свою задачу Маржере уяснил чётко: в то время как князья будут вести переговоры с боярской думой о том, как лучше встретить царя Димитрия, он должен без лишнего шума, чтобы не возбуждать московский люд, и без того лёгкий на подъём, взять охрану дворца и крепости в свои руки.

Рядом с Басмановым покачивались в сёдлах два его телохранителя — Михаил Молчанов и Ахмет Шарафетдинов, получивший при крещении имя Андрей. Их и без того разбойничьи рожи выглядели особенно страшными рядом с прекрасным лицом первого щёголя Москвы. Маржере слышал, что Ахмет Шарафетдинов был когда-то опричником Ивана Жестокого, принадлежал к числу палачей, совершавших самые гнусные казни.

Похоже, что находился бывший опричник в составе отряда не случайно. «Добрый царь», как его окрестил доверчивый люд, Димитрий был жесток и вероломен по отношению к своим недругам. Маржере был свидетелем, как зверски избивали казаки по царскому указу Андрея Телятевского, пришедшего к нему в Тулу с повинной головой. Засадили в темницу и Ивана Годунова, отказавшегося принять присягу. Можно было догадаться об участи, какая ждала уже низвергнутого царя Фёдора и патриарха Иова...

В Кремле Маржере без особого труда расставил караулы у ворот, на перекрёстках и на подворьях. Казаки уходили охотно туда, где их ждали гостеприимные посадские люди. Не ушёл лишь сам атаман Андрей Корела со своим ближайшим окружением, облюбовавший дворец Семёна Никитича Годунова, которого держал, как медведя, на привязи.

Басманов собрал в Грановитой палате бояр, потребовав, чтобы Дворцовый приказ немедля отослал к царевичу двести повозок с посудой, царской едой и питьём. Придворные портные принялись шить царские одежды по привезённым меркам.

Тем временем Голицын и Масальский в сопровождении Шарафетдинова и Молчанова отправились на старое подворье Годуновых. Вскоре оттуда раздались отчаянные крики. Сбежавшейся дворне Голицын, вышедший на крыльцо, со скорбью на лице объявил, что царица Мария Григорьевна и её сын Фёдор с отчаянья приняли яд. Ксению отвезли на подворье князя Масальского, чтобы оттуда отправить её в монастырь. Чтобы пресечь распространившиеся по Москве слухи, что Фёдору удалось бежать, сосновые гробы, где лежали «самоубийцы», были выставлены на Ивановской площади. Сбежались тысячи москвичей. Подошедший из любопытства Маржере явственно увидел на шеях царицы и Фёдора тёмные полосы — следы верёвок. А вечером пьяный Шарафетдинов, сидя с караульными немцами у бочонка с мальвазией, похвалялся:

— Князья не пошли со мной в покои царицы, побоялись. А она как увидела в моих руках верёвку, сразу всё поняла и только сказала: «Ахмет, ведь ты меня на руках носил, когда у отца служил...» А вот с сучонком её пришлось повозиться. Малый хоть не сильный, а увёртливый. Пока его за уды не схватил, трепыхался как заяц!

Остальных Годуновых связанными бросили в навозные телеги и развезли по дальним городам. Только Семён Никитич уехал недалеко: его задушили в темнице Переяславля-Залесского. Потом настал черёд и патриарха. Пётр Басманов прилюдно в Успенском соборе, где обычно Иов вёл службу, сорвал со старца чёрное бархатное одеяние и напялил простую монашескую рясу. Патриарх плакал, но, встретившись со злым взглядом молодого красавца, смирился. Его отправили в Старицкий монастырь, где много лет назад Иов начинал свою церковную службу.

Двадцатого июня Москва проснулась от колокольного звона. По приказу Басманова звонили во всех церквах. Толпы народа потекли к Коломенской дороге встречать царевича Димитрия.

Людей было так много, что они не умещались вдоль улиц. Чтобы лучше видеть царевича, многие лезли на крыши домов, забирались на деревья. Были густо облеплены и городские стены.

Царский поезд двигался неторопливо. Впереди рота польских гусар в блестящих на солнце кирасах с белыми плюмажами на шлемах. Далее царевич в платье из серебристой парчи, на голове — бобровая шапка, под ним гарцевал, косясь глазом на толпу, белый аргамак. Плотно к нему, стремя в стремя, его телохранители — польские дворяне, разодетые в разноцветные бархатные костюмы. Следом — ближние бояре в меховых шубах, разукрашенные золотым шитьём и драгоценными камнями, и снова польские и казачьи эскадроны. Чуть поотстав, следовало русское войско, что присягнуло ему под Кромами.

Между царским поездом и Кремлем постоянно сновали гонцы, через которых Пётр Басманов докладывал о положении в городе. У Калужских ворот царевича встречали бояре, именитые гости, лучшие посадские люди. Поклонившись в пояс, они подали Димитрию поднос с хлебом-солью, который он принял, не слезая с лошади и передав тут же своему личному секретарю Яну Бучинскому. Встречающие пали ниц, разразившись криками:

   — Дай Бог тебе здоровья!

Их поддержали москвичи, облепившие стены Скородома и ворота.

Приподнявшись на стременах и подняв вверх правую руку, царевич ответил:

   — Дай Бог вам тоже здоровья и благополучия! Встаньте и молитесь за меня!

У моста через Москву-реку Димитрий, видимо до конца не доверявший бывшему царскому воинству, приказал ему остаться в стрелецкой слободе, а сам с верными ему поляками и казаками перебрался на левый берег. Едва его конь миновал крепостную стену Китай-города, как внезапно налетел шквалистый ветер, поднявший тучи песка. Народ, встречавший царевича на Красной площади, повалился ниц, вопя:

   — Господи, помилуй нас, грешных!

Ветер стих так же внезапно, как и налетел. Царевич беспрепятственно достиг Лобного места. Маржере, стоявший со своими солдатами в охранении от моста и до Фроловских ворот, готов был поклясться, что видел в глазах царевича слёзы.

Посадские и торговые люди восторженно бросали вверх шапки. Особняком стояли пышно одетые московские дворяне. С откровенным любопытством оглядывали они царевича, стараясь определить, есть ли сходство с Иваном Грозным. Здесь же находился и Дмитрий Пожарский, только что вернувшийся из Мугреева. Он тоже пристально рассматривал царевича. Даже просторные царские одежды не могли скрыть мощных широких мышц шеи и груди, сильные руки беспокойно теребили поводья. Лицом царевич был смугл, но глаза, как у покойного Ивана, стального цвета и так же беспокойно сверлят окружающих. Родовым для Рюриковичей был и массивный нос, украшенный бородавкой синюшного цвета. Губы полные, чувственные. Бороды нет, только тонкие усики. Лицо подвижное, выразительное. Сейчас оно не скрывало радостного волнения от встречи с Москвой.

Царевич украдкой бросил взгляд вправо, на здание, где когда-то располагалось польское посольство. Отсюда два с лишним года назад он пробирался как тать в ночи, одетый в монашескую рясу... И вот волею судьбы, а главное, своей волей он вернулся сюда царём, нет, даже царём царей, императором!

Сосредоточив всё своё внимание на царевиче, Пожарский не смотрел на всадников, составлявших его свиту. Вдруг он почувствовал чей-то пристальный взгляд. Точно, он — Борька Лыков! В богатой боярской шубе и горлатной шапке, он глядел на Дмитрия презрительно-высокомерно, казалось, говоря: «Как ты был в захудалых стольниках, так и остался, несмотря на ратные отличия, а я уже — в боярах, отмечен близостью к трону!». Пожарский нахмурился и отвёл глаза.

Его тихонько потрепал за плечо незаметно подъехавший Афанасий Власьев, также находившийся в царском поезде.

   — Не горюнься, князь, — сказал он тихо, верно угадав по выразительному лицу князя, о чём тот думает. — Так ты не в родовом своём поместье?

   — Только оттуда, сопровождал матушку. Еле спаслась она от гибели.

   — Тише! — дал знак Власьев. — Будь дома, никуда не показывайся. Пока царевич не жалует бывших придворных Бориса. Но может и призвать в любой момент, и если откажешься, не миновать беды. Обиды он не прощает. Жди моего сигнала!

От Фроловских ворот послышалось стройное песнопение. Это шли встречать будущего царя священнослужители соборов и монастырей Кремля. Процессию возглавлял Терентий, протопоп Благовещенского собора, где испокон веку молилась царская семья. Был здесь же и отец Пафнутий, настоятель Чудова монастыря. Пётр Басманов вместе с Иовом отправил его в ссылку, но по приказу царевича он был возвращён обратно, более того — с саном митрополита.

Сейчас Пафнутий смотрел во все глаза на царевича, проверяя, уж не расстрига ли он. Но нет, лицо ему было незнакомо, а уверенная осанка и жесты явно говорили о его царском происхождении.

   — Эй, отец Пафнутий! — услышал он негромкий отчётливый зов.

Оглянувшись, невольно воскликнул:

   — Батюшки светы!

Среди польских гусар крутился мешковато сидевший на лошади Гришка Отрепьев, одетый в бархатный кафтан с меховой оторочкой польского покроя. Узнали своего бывшего товарища и многие монахи, следовавшие за Пафнутием. Они начали толкать друг друга локтями, указывая на Гришку:

   — Эк, вырядился! Чистый петух! А платьице-то короткое, ляжки видать. Тьфу, как был срамник, так и остался!

Отрепьев дружелюбно подмигивал им и пообещал вечером угостить вволю всю братию греческим вином.

Наблюдавший эту сцену царевич недовольно поморщился, подумал: «Неужели из благодарности надо таскать эту скотину за собой? Запрятать в тюрьму? Нехорошо как-то. Да и вокруг болтать начнут. Ведь многие знают, что мы вместе бежали на юг. Надо подумать...»

Отец Терентий тем временем благостным звучным басом обратился к царевичу, смиренно прося у него прощения за то, что долгие годы московский люд был обманут, думая, что царевича погубили в Угличе.

   — Когда слышим похвалу нашему преславному царю, то разгораемся любославием к произносящему эти похвалы, — вещал Терентий, обводя глазами людей на Красной площади, стоявших с обнажёнными головами. — Мы были воспитаны во тьме и привлекли к себе свет. Уподоблялся Богу, подвигшись принимать, благочестивый царь, наши мольбы и не слушай людей, влетающих в уши твои слухи ненадобные, подвигающих тебя на гнев, ибо если кто и явится тебе врагом, то Бог тебе будет другом. Бог, который освятил тебя в утробе матерней, сохранил неведомою силою от всех врагов и устроил на престоле царском, Бог укрепил тебя и утвердил и поставил ноги твои на камне своего основания: кто может тебя поколебать? Воздвигни милостивые очи свои на нас, пощади нас, отврати от нас праведный гнев свой!

Царевич, спешившись и сняв шапку, со смиренным, казалось бы, видом слушал речь Терентия, однако внутренне насторожился, когда тот завёл речь о людях, «влетающих» в царские уши «слухи ненадобные».

«Это он о моих больших боярах говорит или о польских советниках? — подумал Димитрий. — Или хитрый поп, может, тайное прослышал о том, что иезуитов с собой вожу? Надо ухо востро держать!»

Не подав виду, что обратил внимание на намёки, царевич с благоговением троекратно, согласно обычаю, облобызал икону Божьей Матери из Благовещенского собора, которой благословил его святой отец.

   — Наш, православный батюшка царь! — прошёл облегчённо ропот по толпе. — А злые языки баяли, будто то польский перевёртыш!

Благолепие момента смазали польские музыканты. Желая усилить праздничность происходящего, они что было силы ударили в литавры и задудели в трубы, наигрывая весёлую польскую мелодию.

Народ зашумел:

   — Басурманы! Церковное пение испохабили!

Царевич тем временем вместе со всем кортежем направился в Кремль. Встречавшие его Голицын и Басманов хотели было его препроводить во дворец Бориса, но Димитрий только сверкнул глазами:

   — Ноги моей там не будет! Приказываю снести до основания змеиное гнездо.

   — Мы же тебе там опочивальню приготовили, — растерянно сказал постельничий Семён Шапкин.

   — Перенесите во дворец Фёдора, моего старшего брата, — приказал царевич. — А пока побываю в усыпальнице моих предков.

В Архангельском соборе он рукой коснулся мраморного саркофага Ивана Грозного.

   — Здесь покоится отец мой! — сказал с царским величием Димитрий и поцеловал надгробие.

Польские офицеры, которые, к ужасу священнослужителей, толпой последовали за ним в собор, обменялись понимающими усмешками: они помнили «царька» совсем другим, чем сейчас, — робким и суетливым, заискивающе просящим помощи шляхтичей. Димитрий, не скупившийся на слёзы, тем не менее заметил эти усмешки. Заметил и запомнил.

Из Архангельского собора он отправился в Грановитую палату. Польские эскадроны выстроились под окнами, развернув свои знамёна. Усевшись поглубже на трон так, что короткие ноги не доставали пола и свободно болтались, он внимательно осмотрел бояр, сидевших по лавкам. Были здесь и старые, родовитые — Мстиславский, Воротынский, Шуйские, Голицыны, были новые — Татев, Лыков, Басманов...

Царевич, облокотившись боком на поручень трона, рассматривал их с ироническим видом, радуясь, что «начальные» бояре теперь не будут иметь той силы, что прежде. Неожиданно он резко выпрямился, подозвал жестом Петра Басманова:

   — А где Васька Шуйский?

Тот бросил вопрошающий взгляд на среднего брата, Дмитрия:

   — Где?

   — Уж ты прости, царь-батюшка, занедужил наш братец Василий, лихоманка замучила...

   — Проверь, — негромко сказал царевич Басманову. — Уж не гордыней ли та болезнь называется?

За стенами дворца не прекращался многоголосый шум.

   — Что там ещё? — встревожился Димитрий.

   — Народ с площади не расходится, — объяснил Басманов.

   — Чего им неймётся? — досадливо поморщился тот.

   — Ждут твоего прощения. Что не будешь их казнить, велишь миловать.

   — Не хочу я с ними сегодня говорить, устал, — капризно сказал царевич. — Пусть Бельский, мой дядя, к ним выйдет.

Бельский не заставил себя упрашивать — ему лишь бы покрасоваться перед москвичами, сколько времени в безвестности провёл. Выехав к Лобному месту, он зычно прокричал, что царь прощает всех и велит расходиться по домам. Не удержался и ещё раз рассказал, как прятал царевича на своей груди от подлого Бориса и что теперь царь не пожалеет денег, чтобы облагодетельствовать всех, кто помог ему получить отцовский стол.

Тем временем царевич попросил у своего секретаря Яна Бучинского географическую карту России и стал советоваться с боярами, кого из верных людей послать воеводой в тот или иной город. Как только называлась та или иная фамилия, бояре начинали спорить, знатный или худородный назначенный воевода, похваляясь друг перед другом знанием княжеских родословных.

Димитрий каждый раз обрывал их с досадой:

   — Да я ведь не про то спрашиваю, какого рода Иван Дмитриевич Хворостинин, из старой знати или, как вы говорите, из опричников, а про то, способен ли он астраханцев в повиновении держать, сможет ли разумно управлять и не оробеет ли, если на него вражеское войско придёт? Я думаю, что справится, потому что он — верный нам человек!

Сверяясь с географической картой, Димитрий называл города один за другим. В Смоленск решено было послать воеводой Ивана Семёновича Куракина, в Белгород — Данилу Ивановича Мезенкова, в Дивны — Петра Ивановича Буйносова... Когда черёд дошёл до пограничного города Царёва-Борисова, царевич твёрдо сказал:

   — Впредь быть этому городу названием Царёв-город. Негоже при жизни давать своё имя новому городу!

Утвердила дума, хотя начальные бояре хмурились, и другое решение Димитрия — снять опалу с родов Нагих и Романовых и вернуть им боярство и все их старые вотчины, а также отдать им вотчины Годуновых. Дядька царевича, Михайла Нагой, был назначен конюшим. Получил назначение главой Стрелецкого приказа Пётр Басманов.

Наконец, когда все росписи по Разрядному приказу были сделаны, Димитрий резво соскочил с трона:

   — Всё! Пошли обедать.

Не успел и одного шага сделать, как с удивлением увидел, что старенькие Мстиславский и Воротынский цепко ухватили его под руки.

   — Вы чего, аки псы, вцепились? — спросил удивлённо.

   — Не положено государю одному идти, — воркующим голоском сказал Фёдор Иванович. — Когда царь вдет куда, его обязательно должны поддерживать бояре.

Димитрий пожал плечами, но подчинился. Пока дошли до столовой, сменилось ещё несколько пар бояр, отпихивавших друг друга при оспаривании чести, кому вести государя.

Обед прошёл скромно и быстро, Димитрий ничего не пил, лишь изредка пригубливал кубок с мальвазией. Не было и особенного разнообразия блюд — холодное мясо, потом рассольник да баранье жаркое. Попробовав на десерт засахаренные сливы, царевич решительно встал:

   — Ну, пойдём теперь посмотрим, где будем мой дворец ставить. Чья очередь меня под руки брать?

Воцарилась неловкая тишина.

   — Что такое? Что вы замолчали? — удивился царевич.

Мстиславский откашлялся смущённо и, потупив глаза, огладил правой пятерней свою окладистую бороду:

   — Так по обычаю, после обеда поспать положено. Иначе обед не впрок.

Царевич рассмеялся:

   — Вот потому-то вы все такие толстые, что дрыхнете после обеда. И дела потому так медленно делаются. Нет, надо вас всех послать на выучку в Европу. Вы вон дьяка Афанасия Ивановича спросите, видел ли он при каком дворе, чтобы придворные после обеда спали!

   — Нет у немцев да и у литвинов такого обычая, — ответил, поклонившись, Власьев.

   — Вот видите! Впрочем, — махнул рукой Димитрий на кислые физиономии бояр, — я не неволю. Хотите дрыхнуть, ступайте!

Вскоре он остался наедине с Басмановым.

   — А ты чего же не идёшь? — спросил Димитрий. — Небось также о перине мечтаешь?

   — Я верный слуга государю, — склонился Басманов. — Куда царь, туда и я.

   — Ну, и ладно! — сказал царевич. — Идём прогуляемся. Устал я от этих сопящих боровов. Да и запах от них...

   — Хочу предупредить государя, — снова склонился Басманов.

   — Что такое?

   — Будь осторожен, царь-батюшка. Старайся хоть внешне соблюдать обычаи предков. Ведь боярам только дай повод, разнесут по всей Москве, деи, царь от православной веры отказался. И так Василий Шуйский мелет незнамо что.

   — Шуйский? Значит, ты что-то знаешь? Почему сразу не сказал?

   — Зачем же при боярах? Вмиг его упредят, хоть и зело не любят Ваську за лукавство и желание других отпихнуть, а самому на трон сесть. Сколько он за это в опале перебывал — и при батюшке вашем, и при Бориске!

   — Что знаешь, говори! — оборвал его Димитрий.

   —  Потерпи немного, — улыбнулся Басманов. — Сейчас Федьку Коня приведут[70].

   — Какого «коня»?

   — Это наш знатный строитель. Стены Белого города здесь, в Москве, строил, а также крепость в Смоленске. Ты же ведь место для дворца хотел подобрать, а кто строить будет? Чаю, лучше, чем этого мастера, не найти. А вот и он!

Действительно, дверь в опочивальню приоткрылась, в ней показалась высокая плечистая фигура строителя. Слегка покачнувшись от толчка в спину, Конь увидел царевича и простёрся ниц.

   — Встань, встань, — быстро сказал Димитрий. — Не люблю я этих церемоний.

Строитель поднялся. Живые глаза на широком мужицком лице с окладистой бородой выдавали незаурядный ум, смотрели на царевича с нескрываемым интересом.

   — Что ж, пойдём, Фёдор, на место! — приказал Димитрий. — Там и поговорим.

Незаметно для польских гусар, охранявших парадный вход, они прошли садом и через калитку в заборе вышли на холм у кремлёвской стены, обращённой к реке.

   — Знатное место! — сказал повеселевший царевич. — Вся Москва отсюда как на ладони. И Замоскворечье хорошо видно.

   — Каменный дворец будем строить али деревянный? — деловито поинтересовался Конь.

   — Два дворца, Фёдор, два, — поправил его Димитрий. — Один для меня, другой для царицы, смекаешь? Надо поставить их углом, чтобы из одного можно было перейти в другой. И поставить их надо к осени!

   — Значит, из дерева, — кивнул Фёдор.

   — Ничего, главное, внутри красно убрать — стены шёлком, печи — изразцами. А уж потом приняться и за каменные палаты, чтобы на века память была.

Они обсудили все детали строительства, как вдруг вмешался Басманов и спросил вкрадчиво:

   — Ну как, Фёдор, понравился царевич?

   — Смекалист, — бросил Конь, смущённо опустив голову.

   — Не похож на чёрта, как Шуйский тебя уверял? — обрушил неожиданный удар Басманов.

Вздрогнули оба — и царевич и строитель.

   — Шуйский? — В глазах Димитрия вспыхнула подозрительность.

   — Кто тебе сказал про тот разговор? — севшим от волнения голосом спросил Конь.

   — Мир не без добрых людей, Федя. Костьку — лекаря Шуйского — знаешь? Лучше расскажи царевичу о том разговоре.

Конь понурился, потом нехотя выдавил из себя:

   — Намедни позвал меня Шуйский, хочет свой терем достраивать. Вроде бы как жениться вздумал. А ему покойный царь запрещал, чтобы, значит, наследников не было. Я его и спрашиваю: «На милость царевича надеешься, говорят, он добрый?» А Шуйский возьми да и скажи: «Чёрт знает кто это, только не царевич. Я ведь убиенного младенца вот этими глазами видел!»

Царевич нахмурился:

   — И всё?

   — А что ещё? Всё!

   — Глаза бы этому Ваське выдрать, — процедил Димитрий.

   — По мне, так лучше с головой! — ненавидяще хохотнул Басманов.

От его смешка Коню стало совсем не по себе.

   — Может, я пойду? — робко сказал он. — Как сделаю чертёж, принесу на суд.

   — Ступай! — рассеянно кивнул царевич, видать уже не думая о предстоящем строительстве.

Только Конь отошёл, Димитрий повернулся к Басманову:

   — Что делать будем? — В его голосе тот почувствовал явный испуг. — Ведь Шуйский должен быть главным свидетелем, что я жив. Он же вёл угличское дело!

   — Так ты — вот он! — недоумённо развёл руками Басманов.

Царевич с каким-то колебанием посмотрел на него, потом, будто решившись на что-то, глубоко вздохнул и сказал:

   — Ладно! Всё равно уж теперь мы одной верёвкой связаны.

Ещё раз внимательно оглядев подножие холма, на котором они стояли, Димитрий горячим шёпотом продолжил:

   — Я истинный царевич! Ты мне веришь, Пётр?

   — Конечно, верю, государь! Потому и служу тебе не на жизнь, а на смерть.

   — Так вот, скажу самое тайное: я царевич, но не угличский, понимаешь?

   — А какой же ещё? — тупо уставился на него Басманов.

   — Я сын старшего брата Ивана Грозного, его племянник, и тоже — Димитрий...

Царевич подробно рассказал о своём происхождении.

   — Вот теперь ты всё знаешь! — закончил он.

   — А кто ещё знает? — торопливо спросил Басманов.

   — В Польше — Лев Сапега, ну, и мой воспитатель, а здесь — инокиня Марфа, бывшая царица. Она меня благословила и нательный крест своего сына отдала. Вот он!

Царевич расстегнул рубаху и достал обсыпанный бриллиантами платиновый крест. Поцеловал его и, слегка помешкав, вдруг протянул Басманову:

   — Целуй!

   — Что ты, государь! — даже попятился от такой неслыханной чести Басманов.

   — Целуй и поклянись, что сохранишь эту тайну, даже если на смерть надо будет пойти.

Басманов долго и прямо смотрел в глаза Димитрию, потом бережно взял в руки крест, потянув за золотую цепочку, и впился в него губами.

   — Ну и ладно, — сказал наконец царевич. — Верю. Теперь ты понимаешь, что для меня значит свидетельство Шуйского? Ведь ещё несколько дней назад он с Лобного места, в присутствии моих гонцов Пушкина и Плещеева, во всеуслышание сказал, что царевич был подменен, что зарезали попова сына, а теперь — «чёрт знает кто»!

Басманов покачал головой:

   — Лукав Васька. Видишь, и сейчас сказался больным. Когда надо было Фёдора Годунова с трона сбросить, он признал в тебе царевича. Но тогда ты ещё был далеко.

А как скинули, сам, видать, возмечтал о престоле. Вот и начал тайные козни чинить...

   — Ну, Фёдор Конь, похоже, не поверил. А интересно, что это за птица — Костька-лекарь? Небось уже трепал моё имя всуе на посадах?

   — Лекарь уже ничего трепать не будет, — махнул головой Басманов.

   — Откуда ты знаешь?

   — А откуда я вообще узнал об этом разговоре? — улыбнулся Басманов.

   — Понятно. Значит, он и донёс?

Басманов кивнул, но лицо его снова приняло озабоченное выражение.

   — Если бы Шуйский случайно обронил это в разговоре с двумя знакомыми, было бы полбеды. У меня в Сыскном уже несколько купчишек сидят. Вот они действительно бродили по лавкам и передавали слова Шуйского, деи, угличский царевич доподлинно был зарезан.

   — Отрубить болтунам головы, — вскипел Димитрий, — а Шуйского схватить немедля.

   — Дело, государь, — ответил Басманов. — Только разреши всех троих братьев взять, чтобы разом с этим осиным гнездом покончить.

   — Я думным боярам обещал никого из них не трогать, — растерянно возразил Димитрий.

   — Правильно, но в том случае, если они не пойдут против тебя, — живо ответил Басманов. — Поверь мне, государь, не будет тебе спокойного царствия, пока Шуйские живы. Да и остальных остерегаться надо. Пока мы одни, я хотел о твоей охране сказать. Полякам бы я не доверял. Знаю, знаю, что ты хочешь сказать: они с тобой с самого начала. Однако вспомни, как шляхтичи бросили тебя под Новгородом-Северским, когда у тебя денег не хватило, чтобы с ними расплатиться! Ты уверен, что, если кто-то заплатит им больше, чем ты, они сохранят тебе верность? То-то!

   — Где же найти таких, кого не подкупить? — тоскливо спросил царевич, и в его глазах Басманов вновь прочёл затаённый страх.

   — Есть такие! — сразу ответил тот как о давно обдуманном. — Это немцы. Если уж они принесли присягу, будут хранить верность до гроба. Поэтому я предлагаю: чтоб поляков да и казаков пока не обидеть, поручить им наружную охрану дворца и Кремля. Со временем, когда я стрельцов себе подчиню, мы их и здесь заменим. А внутри дворца пусть службу несут только немцы: всех стольников и стряпчих — с глаз долой. Их дело — только торжественные церемонии!

   — Добро, — согласился Димитрий. — Приведи ко мне командира этих немцев!

Так Жак де Маржере предстал перед светлыми, точнее, тёмно-серыми очами царевича, ожидавшего его в полутёмном зале дворца.

   — Как зовут?

   — В полку меня кличут на немецкий лад — Якоб Маржерет.

   — А ты разве не немец?

   — Нет, француз, ваше величество.

Димитрий оживился:

   — Я слышал много интересного о твоём короле Генрихе. Ты с ним знаком?

   — Конечно, ваше величество, и очень хорошо! Я ведь воевал под его знамёнами, когда он ещё был принцем Наваррским. О, это был могучий воин! Мог один обернуть вспять сотню хорошо вооружённых всадников!

   — Почему же ты расстался с ним?

Маржере вздохнул:

   — Кончилась война! Генрих победил и стал королём. И притом...

   — Что, что — притом?

Маржере помялся, потом всё же сказал:

   — Притом — я ведь гугенот!

   — Ну и что такого? Мой секретарь Ян Бучинский тоже гугенот, однако он предан мне, несмотря на разницу в вероисповедании!

   — Генрих тоже был гугенотом, и мы вместе воевали с католиками. Однако когда он стал королём, одновременно стал и католиком.

   — Почему?

   — Так потребовал папа, иначе он бы не благословил Генриха на трон.

Царевич даже заёрзал на кресле:

   — Значит, Генрих стал католиком, чтобы стать королём?

   — Именно так! — подтвердил Маржере. — Он сказал слова, которые облетели всю Францию: «Корона стоит двух обеден!»

   — Так и сказал? — расхохотался Димитрий, очень довольный услышанным. — Какой молодец! А почему ты всё же уехал от своего государя? Обиделся, что он сменил веру, так?

   — Нет, я по-прежнему нежно люблю своего короля и готов отдать за него свою жизнь. Но я воин, а войны во Франции больше не предвидится. Кроме того, при дворе слишком много католиков, и бедному гугеноту трудно рассчитывать на карьеру и богатство. Так я очутился в Италии, затем в Трансильвании воевал с турками — и вот теперь здесь!

   — Ты не прогадал! — убеждённо воскликнул царевич. — У меня ты будешь сказочно богат. И мне пригодится твой опыт войны с турками.

   — Спасибо, сир! — опустившись на одно колено, Маржере склонил голову так, что длинные волосы закрыли лицо.

   — Ты сказал — «сир»?

   — «Сир» — это государь по-французски.

Димитрий полыценно улыбнулся:

   — А есть ли звание ещё выше?

   — Да. Император. Он государь над всеми королями, чьи королевства входят в его империю.

   — Им-пе-ра-тор, — повторил по слогам звучное слово Димитрий. — Что ж, я тоже после коронации стану императором. Ведь, милостью Божьей, я, как и мой отец, не только самодержец всея Руси, но и царь Казанский и Астраханский, правитель северных областей, государь Иверских, Карталинских, Грузинских царей... Э, да долго даже и перечислить. Бог даст, придут под мою руку и другие королевства. И буду я, как это по-латыни? Император Деметриус!

Он ещё раз повторил, смакуя и горделиво поглядывая вокруг, будто вместо стен, обитых парчой, перед ним простирались бескрайние просторы подвластных ему земель:

   — Император Деметриус!

Потом снова обратил свой взор на коленопреклонённого капитана:

   — Встань! Э-э... Ты сказал, по-немецки тебя называют Якоб, а как же по-французски?

   — Жак.

   — Я тоже буду называть тебя Жаком. Жак, ты знаешь, зачем я пригласил тебя?

   — Мне сказал Басманов, что вы, ваше величество, хотите оказать великую честь мне и моим товарищам, доверив охранять вашу драгоценную особу во внутренних покоях дворца.

   — Совершенно верно. Где твои солдаты?

   — Сотня лучших конных стрелков стоит у ворот замка.

   — Нужно, чтобы они сменили пищали на алебарды и встали по двое у каждой двери. Только как бы сделать, чтобы польские рыцари, мои боевые товарищи, проливавшие за меня кровь, не обиделись при этом?

Маржере улыбнулся:

   — Нет ничего проще, сир!

   — Как же? — встрепенулся Димитрий.

   — Прикажите им явиться в Дворцовый приказ, где им заплатят обещанное вами жалованье. Они без оглядки умчатся из Кремля, чтобы присоединиться к своим друзьям, что уже гуляют по всей Москве.

   — Хороший совет! — одобрительно хлопнул по плечу капитана Димитрий. — Мы так и сделаем. Позови мне Басманова...

Через несколько минут по всему дворцу раздался восторженный рёв: «Димитрию — виват!» Царевич улыбнулся про себя: «Ну и хитёр этот француз! Такого надо держать при себе».

Вернувшийся Басманов доложил, что все караулы заняли немцы.

   — Вот и хорошо. Теперь можно спать спокойно, — кивнул царевич.

Однако Басманов не уходил, поглядывая на него вопросительно.

   — Ты что-то хочешь мне сказать?

   — Я хотел спросить... Не хочет ли государь развлечься после долгого путешествия?

   — Развлечься? — не понял царевич. — Но как? Здесь же не Краков и балы не в русском обычае...

   — Но есть зато русские красавицы, — вкрадчиво заметил Басманов, и на его красивом лице появилась циничная усмешка.

   — Русские красавицы? — презрительно надул губы Димитрий. — Но мне нужна такая, ради которой я хотя бы на время забыл о своей драгоценной Марине!

   — Я думаю, эта вам понравится, — ещё циничнее усмехнулся Басманов, и в его чёрных глазах зажёгся уже знакомый царевичу желтоватый огонёк ненависти.

   — Кто она? — глухо спросил Димитрий, начиная догадываться о необычности предложения.

   — Дочь Бориса Ксения! — Отвратительная гримаса сделала лицо Басманова отталкивающе безобразным.

   — Разве она не в монастыре, как мне сказывали?

   — Князь Масальский замешкался и не успел отправить её с подворья, которое ты ему подарил, — смиренно пряча усмешку, ответил Басманов.

   — Нехорошо мешкать, выполняя царёв указ, — притворно нахмурился Димитрий, принимая игру. — Ну уж коли она здесь... А что, действительно хороша собой?

   — Красивей её нет в Москве! — с жаром воскликнул Басманов.

Чувство его было столь неподдельным, что царевич взглянул на него с подозрением:

   — Уж не влюблён ли ты сам в неё, часом?

Басманов, покраснев, потупился.

   — Было дело, государь! — тихо сказал он. — Даже сватал её у Бориса...

Глаза его вновь блеснули ненавидяще.

   — Да отказал он. Всё принцев искал! Вот я и думаю, ты, царевич, да бывшая царская дочь — самая подходящая пара... на одну ночь!

Басманов дьявольски захохотал. Засмеялся и царевич, в котором уже разожглось желание.

   — Что ж, это будет сладкая месть! Пусть Бориска перевернётся в гробу этой ночью. Веди! Только куда? Здесь глаза и уши...

   — После трудов праведных хорошо бы, по православному обычаю, сходить тебе, государь, в баньку, — распевно сказал Басманов, видно давно всё обдумавший. — А если какая черница придёт тебе спинку потереть, так кто же осудит?

В сопровождении Маржере царевич прошествовал за Басмановым, держащим в руках свечу. Через задний двор вышли к саду; на поляне, окружённой яблонями, стояла рубленая избушка без окон. Маржере остался стоять у двери, опершись левой рукой на шпагу. Басманов быстро вышел, оставив царевича внутри, но через какое-то время вернулся вместе с Мишкой Молчановым, тем самым, что помогал Шарафетдинову расправляться с царской семьёй. Вдвоём они вели, крепко держа за руки, какую-то женщину, плотно закутанную в тёмное одеяние. Не входя в баню, они втолкнули её внутрь и захлопнули дверь.

   — Дело сделано! — хохотнул Басманов, потом испытующе взглянул на отсутствующее лицо Маржере.

   — Якоб, тебе тоже можно пока смениться. Я думаю, что до утра ты царевичу вряд ли понадобишься.

Когда они скрылись за высоким частоколом, Маржере вдруг услышал из бани леденящий душу пронзительный крик. Крик этот был хорошо знаком бравому капитану. Так кричали женщины, когда его солдаты, упоенные победой, врывались в дома мирных жителей...

Ночь он прокоротал в караульной за игрой в кости со своими солдатами. На рассвете вернулся на пост. Отпустив ландскнехта, который умудрился придрёмывать стоя, опершись на алебарду, Маржере на цыпочках приблизился к двери и прислушался; жива ли ночная незнакомка? Прислушался и ушам своим не поверил: в бане смеялись. Причём не истерично, а заливисто-весело звучал женский смех. Ему вторил мужской. Маржере отошёл, покачав головой: «О, женщины, кто вас поймёт? Недавно кричала, как обречённая на гибель, и вот уже смеётся». Капитану вспомнилась белокурая красавица из терема Александра Романова. Он украдкой вздохнул и размеренно зашагал взад-вперёд, от дверей до калитки в заборе. Появились первые лучи солнца.

Раздался скрип двери, в проёме стоял и сладко потягивался царевич. На нём была лишь нательная рубаха.

   — А, мой старый, добрый Жак! И тебе не довелось поспать эту ночь! — сказал он с какой-то неожиданно мягкой, несвойственной ему улыбкой. — Ничего, друг, я тебе дам возможность поспать вволю.

   — Такова служба, сир! — тоже с улыбкой ответил Маржере. От государевой ласки его усталость как рукой сняло.

Неожиданно из тёмной глубины бани показалась женская фигура в белом исподнем платье. Обхватив могучую шею царевича прекрасными обнажёнными руками, она выставила своё круглое личико из-за его плеча. Опытным глазом Маржере мгновенно оценил необыкновенную красоту девушки — огромные чёрные глаза, обрамленные пушистыми ресницами, брови вразлёт, полуоткрытый алый рот, пышная грива чёрных волос. Кого-то она мучительно напоминала капитану...

   — Ксения! Как тебе не стыдно! Здесь же мужчина! — сказал царевич, целуя её руки.

Девушка ойкнула и мгновенно исчезла в чёрной глубине, будто провалилась в пропасть. «Ксения? — подумал Маржере. — Дочь Бориса? Вот так дела — царевна милуется с врагом своего отца, с тем, кто приказал убить её мать и брата!» Однако виду, что догадался, не подал. Напротив, повернувшись в профиль, дал понять, что никого, кроме царевича, не видел.

   — Позови Басманова. Он, наверное, уже во дворце, — приказал Димитрий. — Иди, иди, меня сейчас охранять без нужды.

Когда капитан вернулся с Басмановым, который действительно уже сидел на лавке перед опочивальней царевича, тот уже ждал их, будучи полностью одетым. Но лучезарная улыбка, так красившая его, по-прежнему играла на припухлых губах.

   — Спасибо, свет Фёдорыч, за утеху! — сказал Димитрий. — Однако и за дело пора. Сегодня патриарха избирать будем, верного нам. Да и кстати, ничего нового про Шуйского не узнал?

   — Узнал, государь, как не узнать. В пыточной трое на дыбе висят. Пришлось ночь не поспать...

   — Кстати напомнил. У меня в бане сокровище находится. — Царевич бросил искоса взгляд на Маржере, идущего чуть поодаль. — Надо его понадёжнее спрятать. До вечера...

   — Не волнуйся, государь. Мишка Молчанов всё как надо исполнит.

После заутрени в Благовещенском соборе царевич, поддерживаемый боярами под локотки, направился в Успенский собор, резиденцию патриарха. Здесь собрались все высшие лица Русской Православной Церкви. Духовный собор должен был узаконить противозаконные действия Петра Басманова, который по указанию царевича содрал патриаршьи ризы с Иова без согласия остальных митрополитов. Поэтому сейчас перед Димитрием, сидевшим на высоком троне справа от алтаря, разыграли спектакль, долженствующий облечь царскую волю в законную силу. Сначала Иова, которого и не удосужились привезти из Старинного монастыря, восстановили в должности патриарха и тут же освободили, учитывая его преклонный возраст и многочисленные болезни, мешающие должным образом исполнять столь высокие обязанности.

Затем столь же единодушно отцы Церкви избрали патриархом Рязанского митрополита Игнатия, грека по происхождению, приехавшего в Россию с Кипра. Хоть и славился Игнатий отнюдь не благочестием, а, напротив, пристрастием к пьянству и блуду, однако несомненная заслуга его перед царским престолом заключалась в том, что он первым из высших сановников Церкви, по наущению Прокопия Ляпунова, благословил Димитрия на царство.

Отбыв молебен по поводу избрания нового патриарха, царевич вернулся во дворец и сразу прошёл в Грановитую палату, где заседала боярская дума. Усевшись на трон, он обвёл сумрачным взглядом притихших бояр.

   — Стало мне доподлинно известно, что Васька Шуйский возводит клеветы на меня. Сегодня по моему указу будут повешены два купца, которые на допросе признались, что по наущению этого сучьего кобеля Васьки распространяли они в народе слух, деи, Шуйский больше имеет прав на престол, чем я. Утверждает он ложно, что царевича Угличского точно зарезали и что я не мог спастись никаким чудом!

Бояре сидели насупившись, опустив бороды на посохи, на которые опирались руками. Никто из них не пытался выразить негодование по поводу возмутительных Васькиных слов. Видать, сами они про себя думали так же. «Ну, погодите, сейчас я вам устрою!» — злорадно подумал Димитрий и повысил голос:

   — Такая дерзость Васьки для меня, законного вашего государя, крайне огорчительна! И если я не накажу его примерно, народ обидится. Потому приказал я взять Шуйского под стражу и доставить сюда, на мой и ваш суд. Басманов, исполнил ли ты мой приказ?

Басманов поклонился и дал знак стоявшему на карауле Жаку де Маржере. Тот распахнул дверь, и двое дюжих стрельцов ввели Шуйского. Он простёрся ниц у самых ног Димитрия. Тот брезгливо коснулся плешивой головы «принца крови» носком щегольского сафьянового сапога.

   — Ну-ка, погляди на меня!

Тот, шмыгая носом, послушно поднял своё зарёванное, покрытое сетью морщин лицо с кудлатой бородёнкой.

   — Почто так расстроился, князюшка? — притворно участливо спросил Димитрий. — Али обидел кто?

Шуйский зарыдал в голос:

   — Ты прости меня, окаянного, государь-батюшка! Затмение нашло. Видать, бес попутал.

«Батюшка», будучи вдвое моложе, с удовлетворением слушал жалобные причитания. Потом вдруг взъярился.

   — Пёс вонючий! — вскричал он и ударил носком сапога Шуйского в подбородок так, что тот от неожиданности опрокинулся навзничь.

А Димитрий, в возбуждении соскочив с трона, наклонился над ним:

   — С чего бы это ты меня узнать не можешь, своего царевича, а, Васька? На беса не греши! Сам аки бес!

Царевич с силой рванул ожерелье белой шёлковой рубахи, так что посыпался жемчуг, и поцеловал нательный крест.

   — Узнаешь? Был он у моего старшего брата Ивана, а как он погиб, безутешный батюшка, когда я родился, от радости повесил его мне, новорождённому. Узнаешь?

Не только Шуйский, но и все бояре впились глазами в крест.

   — Точно он! Неподдельный! Его ещё Димитрий Донской носил! — раздался говор бояр.

Царевич, бросив на них горделивый взгляд, бережно убрал крест и вновь вернулся на трон. Голос его неожиданно увял, и он сказал негромко:

   — Многие, ох многие вины на тебе, Василий! Из-за твоей лжи, будто я сам в Угличе на свайку наткнулся и помер, матушка моя по повелению Бориски пятнадцать лет по дальним монастырям скитается. И мои дядья по тюрьмам все эти годы сидели. Как этот грех с себя сымешь?

   — Прости меня, батюшка государь! — снова в голос зарыдал Шуйский. — Вестимо, Годунова боялся. Если бы тогда не показал, как он хотел, не видеть бы мне своей головушки.

   — Бог простит! — покачал головой Димитрий, и глаза его снова сверкнули злобой. — Но то старые вины. А есть и новые. Показали твои людишки, что сегодня голов лишатся на Красной площади, будто велел ты, Василий, мутить народ, чтобы не меня, а тебя царём выкликнули. Деи, ещё не поздно, пока царевич не коронован. Что, скажешь, наговоры?

   — Наговоры, государь, наговоры. Никогда и не мыслил...

   — Так что, прикажешь твоих людишек сюда привести? Пусть при всех покаются...

   — Не надо! — испуганно закрыв лицо руками, тихо произнёс Шуйский.

   — Не надо! — согласился Димитрий и снова обвёл тяжёлым взглядом притихших бояр. — Так как решать будем, бояре? И как я матушке своей в глаза гляну, если этот ирод, из-за которого она столько мучений претерпела, будет процветать?

   — Казнить собаку! — истерично выкрикнул Богдан Бельский. — Он и мне изрядно насолил!

   — Голову отрубить всенародно, на Красной площади! — добавил Пётр Басманов.

Шуйский завыл в голос. Не выдержал Дмитрий Шуйский:

   — Прости, государь, ты его, неразумного!

   — Вот как времена меняются! — усмехнулся царевич. — Младший брат старшего в неразумии укоряет.

Потом обратился к Мстиславскому:

   — А ты как, Фёдор Иванович, считаешь? Или сам тоже тайно о троне помышляешь!

Тот испуганно, как ворон, взметнул руки, уронив посох:

   — Нет, нет! Помилуй мя и спаси!

   — Так, значит, и решили! — удовлетворённо сказал Димитрий и, повернувшись к дьяку, чётко произнёс: — Повелеваем в ближайшее воскресенье смутьяну и вору Ваське Шуйскому всенародно на Красной площади отрубить голову. А братов — Дмитрия и Ивана за то, что не сумели вразумить своего старшего, в опалу, в их галицкие вотчины...

После обеда царевич с Басмановым и Маржере отправились осматривать дворцовые мастерские. Капитан удивлялся пытливости Димитрия, который беспрестанно задавал вопросы портным, шившим царские одеяния для коронации, плотникам, получившим от него заказ на лавки и столы для нового дворца, бронщикам, ковавшим кирасы для телохранителей царевича, оружейникам, изготавливавшим пистоли не хуже европейских.

Царевич радовался, как дитя, глядя на своих мастеровых.

   — Это тебе не бояре, которым бы только дрыхнуть после обеда! — весело сказал он Басманову. — Глянь, как работают!

Особенно долго он пробыл в ювелирной мастерской, наблюдал за отливкой пластин, а затем чеканкой золотых монет, предназначенных для коронации, любовался игрой гранёных алмазов и рубинов, которые должны были украсить корону будущей царицы. Таких корон на Руси ещё не делалось, поэтому царевич придирчиво рассматривал рисунки короны, которая украсит голову Марины.

   — Где камни берёте? — спросил он у старшего ювелира, немца.

   — Выдают из казны вашей милости.

Царевич живо обернулся к Басманову и сказал с упрёком:

   — Как же мы мою казну до сих пор не осмотрели? Я ведь и не знаю толком, насколько я богат. Как туда пройти?

   — В Благовещенском соборе за алтарём есть вход в подземелье, который денно и нощно охраняют специальные ключники.

   — Так веди меня туда! — нетерпеливо воскликнул Димитрий.

Басманов покосился на ювелиров, занятых своим делом, и, нагнувшись к уху царевича, прошептал:

   — Есть ещё один, потаённый, ход, прямо из твоей опочивальни.

Царевич схватил его за руку:

   — Если потаённый, то откуда ты знаешь?

Басманов поклонился:

   — Для меня, охраняющего твою жизнь, государь, нет тайн во дворце.

В опочивальне узловая печь оказалась фальшивой — одна из её стен, покрытых узорными изразцами, поворачивалась так, что открывала коридор, ведущий к винтовой лестнице. Маржере с зажжённой свечой шёл впереди, сзади царевич, последним — Басманов. Спустившись глубоко вниз, они вышли в прямой туннель, обложенный белым известковым камнем, с низким сводчатым потолком. Миновав сажен двести, упёрлись в кованую дверь. На вопросительный взгляд Маржере Басманов молча протянул большой узорчатый ключ. С мелодичным звоном повернулся замок. Царевич, ухватившись за ручку, рывком открыл тяжёлую дверь и, буквально вырвав свечу у капитана, поднял её высоко над головой, чтобы оглядеть огромное подвальное помещение. В неверном пламени свечи светились золотом царские наряды из парчи, вспыхивали радугой разноцветные ткани, уложенные вдоль стен с пола до потолка, сверкали алмазными гранями мечи, сабли, шпаги, отделанные драгоценными каменьями, золотая и серебряная посуда, иноземные хрустальные кубки. В центре зала находилась особенно ценная часть казны. На высоком столе покоились золотые царские короны — Ивана Грозного, Бориса Годунова и третья, что изготовлялась для его сына Фёдора, но теперь она предназначалась для коронования Димитрия. Четвёртой была старая великокняжеская корона, которую горделиво носили его предки. Здесь же лежал знаменитый посох, изготовленный из цельного рога единорога, имевшего, по преданию, целебную силу.

Царевич взял его в руки — тяжёл! — и добавил с усмешкой:

   — Однако не помог излечиться Бориске от его недугов.

Здесь же лежали золотые скипетры, державы. Рядом стояли огромные бочки, отлитые из чистого серебра, наполненные серебряными рублями. Далее шёл ряд сундуков, обитых позолоченной кожей. Царевич распахнул один из них.

   — Книги! — воскликнул удивлённый Маржере.

   — Это очень редкие книги греческих и латинских авторов, — ответил Димитрий. — Я слышал о них. Их привезла в Москву в качестве приданого моя прабабка, дочь византийского императора Софья Палеолог. Царь Иван хотел их перевести на наш язык, но так и не нашёл порядочных толмачей. Таких книг нет ни у одного монарха.

   — Это ценнее, чем всё золото и бриллианты, что находятся здесь! — с жаром воскликнул капитан. — Мой друг Мишель Монтень говаривал...

   — Потом расскажешь, — нетерпеливо оборвал его царевич. — Но ты прав, для книг надо будет найти особое хранилище.

   — Кстати, — обернулся он к Басманову, — из моего нового дворца надо будет сделать несколько тайных ходов. И сюда, в казну, и к Москве-реке, и к конюшням. Мало ли что...

Басманов понимающе кивнул головой, а царевич, возбуждённый увиденным несметным богатством, снова и снова перебирал, сыпал из одной кучи в другую алмазы, рубины, изумруды, топазы, жемчуг, не уставая наслаждаться их волнистым сиянием.

Потом в его глазах загорелся огонёк:

   — Я умножу эти богатства! Надо будет созвать со всей Европы лучших мастеров-ювелиров.

Вернувшись в опочивальню, царевич отпустил Басманова и велел Маржере позвать своего секретаря Яна Бучинского. Тот явился тотчас.

   — Что-то я не вижу святого отца Левицкого?

   — Важно, чтобы и другие его не видели, — сказал Бучинский. — Не хватало, чтобы русские узнали, что в свите государя есть не просто католики, а иезуиты.

Будучи сам протестантом, Ян терпеть не мог братство святого Лойолы.

   — Как же он прячется?

   — В том-то вся хитрость, что никак. Он носит обычное польское платье, и все его принимают за придворного шляхтича.

   — Так позови его.

Бесшумной походкой к нему приблизился Андрей Левицкий. Благословив, сказал с чуть заметным упрёком:

   — Наконец-то вспомнил обо мне, сын мой!

Царевич упал на колени:

   — Прости, отец, мои прегрешения.

Левицкий ласково обнял его за плечи и усадил в высокое кресло:

   — Не ровен час, увидит кто. Не до чинов. Я прощаю тебя. Знаю, что ты всё делаешь во имя нашего великого дела.

Сложив руки на груди, он с постным видом возвёл очи горе.

   — Есть ли какие новости? — нетерпеливо спросил царевич, не очень доверявший высоким чувствам иезуита.

Тот тоже перешёл на деловой тон:

   — Есть, и очень важные. Скончался папа Климент, благословивший тебя на великий подвиг. Избран новый римский владыка, Павел Пятый. Он тоже наслышан о тебе как о верном рыцаре Церкви и прислал своё благословение. Он ждёт...

   — Чего?

   — Когда ты сдержишь своё обещание, данное курии, и откроешь в Москве и по всей России католические костёлы.

Царевич порывисто вскочил:

   — Папе легко из Рима командовать! Но ты, ты, отче, видишь, как шныряют вокруг меня бояре, шагу не дают шагнуть! Ты думаешь, зря настоятель Благовещенского собора говорил о каких-то упрёках? Им только дай доказательства моей любви к Католической церкви — весь народ поднимут против меня! Неужели не ясно?

   — Не горячись, сын мой! Я-то всё вижу и всё понимаю. Более того, призываю быть осторожным.

   — Лучше бы папа помог мне! — сказал Димитрий, вновь усаживаясь в кресло.

   — Каким образом, сын мой?

   — Он должен признать за мной право именоваться императором! И должен оказать всё своё влияние, чтобы это право признали все европейские владыки. Я хочу установить отношения и с французским и с испанским двором! За это я клянусь поднять войска против Оттоманской империи. Отпиши ему об этом от моего имени!

Иезуит склонился в поклоне:

   — Я сделаю всё, как ты просишь, сын мой.

...Ночью царский дворец полон тайн. Когда царевич в сопровождении капитана шёл по бесконечным узким коридорам, неожиданно под лестницей, по которой они спускались, ему послышался шорох.

   — Кто там? — спросил Димитрий с тревогой, хватаясь за рукоять длинного кинжала.

   — Твоя совесть! — услышал он приглушённый ответ.

   — Жак, посвети! — скомандовал царевич, подойдя к тёмному углу, откуда услышал голос.

   — A-а, моя совесть, и, как всегда, пьяна! — облегчённо рассмеялся он, оглядывая человека, прикрывавшего от света свечи лицо широким рукавом.

Человек опустил руку, и Маржере узнал Григория Отрепьева. Был он в бархатном, но рваном кафтане, под глазом огромный чёрный кровоподтёк, и действительно от него шёл устоявшийся густой запах, как от винной бочки.

   — Выпил токмо ради смелости, — без капли смущения сообщил Отрепьев. — Чтобы язык развязался.

   — Тебе язык скорей завязывать, чем развязывать надо! — со скрытой угрозой сказал царевич. — Слышал я, что болтаешь много по кабакам. Синяк небось там и получил?

   — Твои паны руки распустили. Уж больно чванливо себя ведут. Вот мы с казаками их малость поучили вежливости.

   — Ещё мне этого не хватало, чтоб мои воины между собой передрались! Так говори, что тебя во дворец занесло? Я же, когда тебе деньги давал, наказывал не совать сюда свой длинный нос! А ты всё-таки сунул. Не боишься, что тебе его прищемят?

Нимало не испугавшись, Григорий сделал елейной насколько возможно свою разукрашенную рожу и с надрывом сказал:

   — Вспоминается мне, государь, как в одну голодную лютую зиму бежали из Москвы два нагих и босых инока, а один другому рек: «Вот как сяду на царский стол, сделаю тебя, Гриня, своим канцлером!»

Царевич рассмеялся:

   — Ну куда же тебе, Гриня, канцлером? Погляди на себя — пьяница и лодырь. А канцлером работать надо, государственные дела решать! Нет, жаль, что я тебя из самборской узницы вызволил. Сидел бы там сейчас вместе с Варлаамом!

Тон голоса расстриги сделался плаксивым:

   — Не хочешь делать канцлером, так хоть деньгами ссуди!

   — Уже пропил? — неподдельно изумился Димитрий. — Сколько же в тебя входит!

   — Друзей угощал, я человек добрый, а друзей у меня пол-Москвы, ты же знаешь! — хвастливо сказал Григорий. — А кроме того, женщины тоже денег требуют. Это тебе, государь, всё даром даётся, даже царевны.

Димитрий нахмурился:

   — Уже болтают? Откуда только проведали?

   — Разве у Масальского слуг нет? — оскалился расстрига, показывая гнилые зубы. — Это вы, великие мира сего, на них внимания не обращаете, а они ведь всё видят и слышат!

Димитрий украдкой покосился на Маржере, но тот стоял с каменным лицом, глядя куда-то поверх головы Отрепьева.

   — Ну вот что — приходи завтра утром, денег я тебе дам, сколько ты захочешь. Но при одном условии — уедешь в своё поместье, наведаешь матушку и поживёшь там годик-другой.

   — Я ж со скуки там помру! — возмутился Григорий. — Уж разреши хоть в Ярославле поселиться.

   — Чёрт с тобой! — махнул рукой Димитрий. — А теперь проваливай, видишь, я спешу!

   — Небось на свидание? — опять оскалился расстрига. — Что ж, не смею мешать...

...Из кромешной тьмы в маленькой тесной келье, где едва умещается широкая лавка, жаркий шёпот:

   — Мой суженый! Наконец-то. Я уж заждалась. Молилась, чтоб скорее пришёл. Скажи, ты меня долго прятать будешь? Нам бы пожениться... Вот славно-то было бы — род Грозного и род Годунова слились воедино. Какие у тебя сильные руки!

   — Моя кохана...

...Все знатные люди Москвы были позваны на казнь Василия Шуйского. На Красной площади, вокруг каре из иностранных гвардейцев, оцепивших Лобное место, яблоку негде упасть. В самом центре у плахи гарцевал, как всегда одетый щёголем, Пётр Басманов. Ему доверено проведение казни. Толпа загудела, расступаясь под ударами алебард: за верёвку, накинутую на тонкую жилистую шею, палач вёл «принца крови». Был он лишь в одной исподней рубашке, голые ступни робко ступали по неровному булыжнику. Подведя к плахе, палач надавил обеими руками на плечи узника, опуская его на колени. Увидев вблизи деревянную колоду и огромный, остро отточенный топор, Шуйский заверещал как заяц:

   — Прости меня, государь-батюшка, за несусветную дурость мою! Не разглядел сослепу, не узнал тебя, наше красное солнышко! Пред всеми свидетельствую, что ты истинный царевич, законный наследник престола.

Басманов, морщась как от зубной боли от пронзительных причитаний старика, нетерпеливо поглядывал на ворота Фроловской башни, откуда должен был появиться гонец с царским указом. В ожидании прошло более часа. Старик уже сорвал голос, народ начал выражать недовольство. Наконец в воротах показался всадник, отчаянно махавший руками:

   — Погодите, остановите казнь! Царь велел новый указ читать!

Но вот из Кремля выехал и дьяк со свитком в руках. Надуваясь от важности, нарочито медленно, шагом ехал по площади, не обращая внимания на крики из толпы:

   — Ну, что там? Скажи, не тяни! Казнить или помиловать?

Дьяк, надувая щёки, проследовал через расступившуюся цепь стражников и протянул указ Басманову:

   — Читай!

Тот резко выхватил свиток из протянутой руки, быстро пробежал его глазами и снова вернул дьяку, потом, обведя глазами толпу, стражников, на миг бросил лютый взгляд на Шуйского, в надежде приподнявшего голову, и не прокричал, а буквально выдавил из себя осевшим голосом:

   — Государь приказал помиловать. И отправить вместе с братьями в галицкое имение!

Толпа восторженно завопила, славя доброго царя, палач с сожалением снял верёвку с шеи рыдающего от счастья Василия, а через строй стражников уже проталкивались братья Шуйские, чтобы закутать его в наспех снятые ими шубы.

   — Век за царя-батюшку буду Богу молиться! — кричал Василий. — Никогда его милости не забуду!

Басманов что было силы хлестнул позолоченной плетью по крупу своего коня и намётом помчался в Кремль.

Димитрия он застал в Грановитой палате, он с улыбкой слушал Богдана Бельского, который кричал:

   — Шуйский — твой лютый враг! Вчера же бояре и лучшие посадские люди, стрелецкие головы, гости, да все, утвердили твой приговор, а сегодня ты его милуешь!

Басманов простёрся ниц перед троном.

   — Ты чего, тоже не доволен? — спросил Димитрий.

   — Лучше бы ты меня убил! — вскричал Басманов, поднимая голову. — Нельзя его оставлять в живых! Ну, хочешь, убийц к нему подошлю? Потом скажем, что сам отравился, хочешь? Пока он живой, твоя жизнь, государь, будет в постоянной опасности.

   — Я понимаю ваши опасения, — мягко сказал Димитрий, — и благодарен вам, что вы так о моей пользе заботитесь. Но послушайте, что я скажу. У меня есть два способа удержать власть. Один — быть тираном. А другой — всех жаловать. Так вот, история государей разных народов учит нас, что лучше жаловать, а не тиранить.

   — Ты это Ваське Шуйскому скажи, — процедил Бельский. — При случае он тебя пожалует. Ужо тогда не жалуйся!

Такая дерзость не понравилась Димитрию. Глаза его недобро сверкнули, но он тут же подавил вспышку — не время ссориться со своими ближайшими соратниками. Заулыбался приторно:

   — А что, Петя, славили меня на Красной площади за то, что я казнь отменил?

   — Ещё как! Кричали: «Здоровья нашему доброму царю — красну солнышку!»

   — Вот видишь! — торжествующе сказал Димитрий. — И добрым остался, и слово своё не нарушил — боярскую кровь не проливал, и острастку им всем дал! И Ваське Шуйскому урок на всю жизнь. А чтоб не думали, будто я хочу весь род Шуйских извести, племянника ихнего, Мишку, назначаю своим великим мечником.

   — Мечник? Такого у нас отродясь не бывало! — с удивлением воззрился на него Бельский.

   — Мечник — хранитель королевского меча, — объяснил Димитрий. — Такой чин есть при каждом европейском дворе. Мечник будет сопровождать меня в битвах.

   — А не слишком молод? Ведь и двадцати нет, — засомневался Басманов.

   — Так и сам царь — не стар! — рассмеялся Димитрий. — Зато я из него настоящего воина сделаю. Видишь, какую честь роду Шуйских оказываю? Если послушны будут, и с самих братьев опалу сниму. Ты уж, Петенька, последи, как они в своих поместьях себя будут вести и что будут говорить.

   — И всё-таки делаешь ошибку, государь, — покачал головой Бельский. — Плохо ты Ваську Шуйского знаешь, если собираешься ему доверять...

   — Лаской я большего добьюсь, — снова улыбнулся Димитрий, потом снова посерьёзнел: — Пора теперь и о коронации подумать. Однако не могу я принять царский венец без матушкиного благословения. Пора её вызволять из Выкинского монастыря, куда её Бориска по злобе своей упрятал. Надо, чтоб ехала в Москву со всей пышностью, как и полагается царице. Кого из князей отрядим?

   — Масальского! — предложил Басманов. — Верный тебе человек, если что...

   — Дело говоришь! — согласился Димитрий. — Но надо обязательно послать верховных бояр, оказать почесть царскую моей матушке — Мстиславского да Воротынского.

   — Поедут ли? — усомнился Бельский. — Ломать шапку перед инокиней?

   — После сегодняшнего урока поедут! — уверенно сказал Димитрий. — И Мишку Шуйского с ними заодно, чтобы не говорили, будто я род Шуйских прижимаю. Да подарки царские матушке приготовить — одежды парчовые, шёлк, атлас. Каменьев и золота не жалеть для украшения. Отцу Макарию тоже быть, с иконой Божьей Матери.

   — Когда посольство должно быть готово? — спросил Басманов.

   — Завтра пусть и отправляются, благословляем. А пока постельничего моего, Сеньку Шапкина, сюда пришли.

С Семёном был разговор с глазу на глаз.

   — Настал черёд сослужить, Семён, для меня службу! — сказал Димитрий. — Ведь Нагие — сродственники тебе?

   — Да, только дальние!

   — Не важно. Главное, что инокиня Марфа тебе доверяет. Бери лучших коней и скачи скорей в Выкинский монастырь, чтоб был там допрежь посольства. Скажешь ей тихонько, чтобы никто другой не слыхал: «Пробил твой час. Тот, кому ты нательный крест сына отдала, в Москве, на престоле. Он свои обещания помнит — Годуновым за слёзы твои отомстил. А сейчас готовит тебе палаты царские в Новодевичьем монастыре, где покойная Ирина, жена Фёдора Иоанновича, пребывала. А буде тебе бояре будут пытать, стой на своём — царевич спасся и ждёт меня в Москве, чтобы прижать к любящему сердцу!» Запомнил? Тогда в путь, не мешкая. И не болтай, зачем едешь!

...И снова по Москве зазвонили все колокола, зазывая москвичей, на этот раз к Сретенским воротам, встречать матушку царя, инокиню Марфу. Четырнадцать лет прошло, как отослали её из Москвы после слушания угличского дела у патриарха Иова — в глухом возке, простоволосую, в монашеском одеянии в сопровождении угрюмого пристава со стрельцами. Деревянная Москва пылала тогда, будто траурный костёр на тризне, подожжённая по приказу хитроумного Бориса, чтобы отвлечь людишек московских от бунта. А сейчас, солнечным июльским утром, Москва прозрачно сияет улыбками и яркими нарядными одеждами москвичей.

А вот и сам Димитрий, красно солнышко, в окружении телохранителей, бояр и дворян торжественно выехал навстречу матушке.

Встреча произошла у села Тайнинского. На зелёном лугу поставлен царский шатёр, сделанный ещё по заказу Годунова в виде замка с затейливыми остроконечными башенками.

— Едут, едут! — прокричал гонец, подскакивая к Димитрию.

Действительно, когда рассеялась пыль, поднятая копытами его коня, на излучине дороги показался поезд, составленный из нескольких колымаг, запряжённых цугом. Впереди, осанисто держась на белом аргамаке, ехал великий мечник — юный князь Михаил Скопин-Шуйский. Следом колымага Мстиславского, затем — Воротынского и наконец царская карета, богато украшенная золотом. Не ожидая, пока поезд достигнет поляны, Димитрий рванулся вперёд. Спешившись и сняв меховую шапку, открыл дверцы кареты. Казалось, в это мгновение замерли все — и толпы встречающих, и лошади, и даже птицы в небе. Тысячи глаз смотрели с напряжённым вниманием: «Узнает или не узнает мать царевича?»

Марфа будто замешкалась в карете, но Димитрий, показав ей нательный крест, уже простирал руки для объятий. Повинуясь нахлынувшему чувству, Марфа прижала его голову к сердцу и, громко, навзрыд зарыдав, начала истово креститься, обратясь к кресту на куполе сельской церкви. Не скрывал своих слёз и царевич, который что-то горячо говорил своей матери. Эта умилительная картина тронула сердца москвичей, поднявших невообразимый восторженный гвалт.

Димитрий ввёл мать в шатёр, где было готово роскошное угощение. Царица уже успокоилась, улыбалась благостно, кивая время от времени тем придворным, что были ей знакомы ранее. Напрасно бояре, не сводившие с них пристальных взоров, искали фамильного сходства. Несмотря на пережитое, лицо Марфы сохраняло редкостную красоту, Димитрий, если бы не очаровательная улыбка, оживлявшая его обычно угрюмые глаза, был довольно-таки дурен, с длинным носом и с бородавкой под правым глазом.

Маржере, сидевший со своими офицерами за одним из последних столов вместе со стрелецкими тысяцкими, услышал чьё-то ироническое замечание: «Говорят, сын счастлив, когда похож на мать, а дочь — на отца. Навряд Димитрия ожидает счастье. Если, конечно, Марфа — его родная мать».

Наутро царский поезд двинулся в Москву. Димитрий с непокрытой головой прошёл рядом с каретой матери ещё с версту, затем ловко, без посторонней помощи вскочив на своего коня, загарцевал впереди, отвечая величественным взмахом правой руки на ликующие приветствия москвичей.

Через три дня состоялось коронование Димитрия, проходившее по его волеизъявлению без излишней помпезности. Правда, путь от дворца до Успенского собора, где ждали его патриарх и высшее духовенство, был устлан красным сукном, поверх которого шла дорожка из золотой парчи. После торжественного чтения молитв Игнатий совершил священное миропомазание и вручил Димитрию взятые из казны скипетр и золотое яблоко-державу. Затем высшие сановники государства, в том числе и сам патриарх, чередою прошли перед царём, смиренно целуя его руку, помазанную святым елеем. Отсюда под дождём золотых монет, которые пригоршнями бросали в него идущие по бокам Мстиславский и Воротынский, молодой царь отправился в Архангельский собор, где облобызал надгробия всех великих князей. Остановившись у могил Ивана Грозного и Фёдора Иоанновича, произнёс пышную речь, поклявшись вести дела по заповедям предков и согласуясь с волей боярства. Здесь из рук архиепископа Арсения он получил заветную шапку Владимира Мономаха.

Затем во дворце был дан пышный пир для всех, кто пришёл поздравить царя. А наутро, после богослужения в церкви, Димитрий уже зачитывал в Грановитой палате новые указы. Боярскую думу он, по примеру европейских дворов, преобразовал в Государственный совет. В него вошли патриарх, который отныне постоянно должен был сидеть по правую руку государя, рядом с ним — четыре митрополита, семь архиепископов и три епископа. Митрополитом Ростовским и Ярославским по настоянию царя стал вернувшийся из ссылки Филарет Романов. Получил боярскую шапку из рук царя и единственный оставшийся в живых из остальных братьев Романовых — Иван.

...Вернулась в Москву вместе с семьёй Филарета вдова Александра Романова, некогда возлюбленная Маржере. Поселившись в старом подворье, она скоро дала о себе знать бравому капитану через Настьку Черниговку. Теперь им не нужно было бояться грозного мужа, и Жак, нашедший, что перенесённые страдания сделали «Елену Прекрасную» ещё краше, часто уходил на службу во дворец прямо из её высокого терема...

«Начальные» бояре, Мстиславский, Воротынский, Голицыны, Трубецкие, Шереметевы, Куракины, затаили крепкую обиду на государя, что посадил он на боярские лавки рядом с ними, а иногда и выше, выскочек Нагих. Мало того что Михаила с сизым носом носил самый высокий титул конюшего, так рядом расположились ещё один дядя царя — Григорий, а также двоюродные братья, сыновья покойного Александра — Андрей, Михайло и Афанасий.

Почётный чин великого оружничего получил из рук государевых бывший опричник Богдан Бельский, а Васька Масальский, вознаграждённый за свои злодеяния, стал великим дворецким.

Бок о бок с родовитыми расположились те, кто первыми признали законного царевича. По иронии судьбы с Иваном Романовым соседствовал Михайла Салтыков, который когда-то по приказу Годунова тащил его в Сыскную избу. За свою верность получил чин великого кравчего[71] Борис Лыков-Оболенский, Богдашка Сутупов, похитивший в своё время для царевича казну Годунова, стал печатником и великим секретарём, а Таврило Пушкин-Бобрищев, первым возвестивший на Красной площади манифест Димитрия, — великим сокольничим.

Вернулся из небытия попавший в опалу ещё в царствование Фёдора дьяк Василий Щелкалов, чтобы вести дипломатические дела вместе с Афанасием Власьевым, получившим в награду за измену Борису польское звание надворного подскарбия.

Проявил молодой царь великодушие в отношении тех, кто некогда поднимал оружие против него. Был извлечён из тюрьмы, чтобы занять место в совете, князь Андрей Телятевский. Воеводой в Новгород Великий был послан князь Катырев-Ростовский. Здесь же неожиданно для всех оказался и Михайло Сабуров. Кому же могло прийти в голову, что царевич приблизил его в память о своей бабушке Соломонии Сабуровой. Вернул он поместья и остальным Сабуровым. Даже лютые недруги Годуновы получили из рук царя воеводства в Тюмень, Устюг и Свиящик.

Простёрлись царские милости и на главных бояр. Фёдор Мстиславский, столь успешно выполнивший миссию с царицей, получил в награду старое Борисово подворье, которым недолго владел до этого князь Василий Голицын. Царь разрешил престарелому Фёдору жениться, более того, сосватал за него двоюродную сестру Марфы Нагой. Обширные поместья получил и Воротынский.

Уверившись окончательно в крепости своего престола, Димитрий пошёл на шаг крайне опрометчивый, с точки зрения его секретаря Яна Бучинского: вернул в Москву и посадил в совет братьев Шуйских.

Напрасно возражал Богдан Бельский, предрекая царю новый заговор Шуйских. Димитрий, легко привыкший к льстивому нашёптыванию начальных бояр, не захотел больше слушать дерзкого опричника и услал его вторым воеводой к Катыреву-Ростовскому в Новгород Великий. Так он нажил себе ещё одного врага. А чтобы окончательно сломить Василия Шуйского своим великодушием, Димитрий милостиво разрешил ему жениться на пятнадцатилетней княжне Буйносовой, являвшейся дальней родственницей Нагим, поставив лишь одно условие — свадьба Шуйского должна состояться через месяц после его царской женитьбы на прекрасной Марине Мнишек.

Горячо желая завоевать народную любовь, Димитрий повелел глашатаям объявить по всей Москве, что по средам и субботам он будет лично принимать челобитные от каждого просителя. Сначала люди шли робко, и окружённый дьяками Димитрий явно скучал. Но вот сквозь строй телохранителей к нему прорвалась пожилая женщина в сбитом платке и простёрлась ниц возле его щегольских сафьяновых сапожек.

   — Спаси нас, царь-батюшка, от лихих людей.

   — На кого челом бьёшь, не реви, говори толком! — ласково успокоил её Димитрий.

   — На ляха твоего, Липского...

Царь нахмурился: он не любил, когда жаловались на его верных жолнеров.

   — И чем же он перед тобой провинился?

   — Пьяный ворвался в дом, хотел ссильничать мою младшую, а когда она вырвалась, начал рубить своим палашом всё, что под руку попало! Не веришь мне, у народа спроси!

   — Верно, верно, лютуют паны! — загомонили в толпе.

Димитрий чувствовал, что на него с вопросом и надеждой смотрят сотни глаз.

   — Эй, пристав, приведите сюда Липского, выслушаем его.

   — Он так не пойдёт! — пробасил один из приставов. — Поляки только своих командиров слушаются...

   — Привести силой, — начал злиться Димитрий.

Через какое-то время Липский появился в дворцовых воротах. Отпихивая локтями пытавшихся взять его под руки приставов, шатающейся походкой он направился прямо к крыльцу. Шляхтич попытался отдать поклон государю, но, едва не потеряв равновесия, судорожно распрямился и воскликнул заплетающимся языком:

   — Пошто звал меня, цезарь? Оторвал от срочного дела... — Он подмигнул Димитрию и смачно икнул.

   — Люди жалуются на твои безобразия, Липский, — строго сказал Димитрий.

   — Люди? Какие люди? Вот эта чернь? И ты ещё, государь, с ними имеешь терпение разговаривать? Это же быдло, чернь! Тьфу на них! — Смачный плевок опять лишил пьяницу равновесия.

   — Покушался на честь девушки, имущество рубил, — продолжал тем же суровым голосом царь.

Шляхтич с удивлением воззрился на него:

   — Что с тобой, Димитрий? Когда мы паненок в Путивле да в Туле щупали, ты был не против. Говорил: «Давайте, ребята, веселитесь!»

   — Это Москва, а не Путивль, — оборвал его царь.

   — Правильно! И я что говорю своим ребятам: в Москве баб больше, так что не зевайте!

Он оглушительно захохотал, вызвав гневный ропот толпы.

   — Я запрещаю здесь вам самочинствовать! — крикнул Димитрий грозно.

Лицо Липского, только что расплывшееся в пьяной улыбке, стало злым. Ощерив зубы, он процедил:

   — То-то мне ребята говорили, будто Димитрий наш сильно изменился. Как корону надел, так своих уже не признает! Забыл, забыл ты, ваша милость, как мы с тебя соболью шубку-то сдирали!

Димитрий в ярости вскочил:

   — Подвергнуть этого пьяницу торговой казни! Провести по всем улицам и на каждой площади бить кнутом, чтоб другим неповадно было безобразничать!

Дюжие стрельцы с остервенением содрали с Липского верхнюю одежду и, обнажив его по пояс, под жалобные стенания поляка потащили с подворья. Толпа с торжествующими воплями двинулась следом. Возле крыльца, кроме охраны и дьяков, никого не осталось. Димитрий поспешно вернулся во дворец. Был он расстроен случившимся — из-за какого-то одного дурака можно поссориться со всеми поляками.

Мрачные предчувствия его не обманули. Не прошло и часа, как в его опочивальню буквально вбежал Пётр Басманов:

   — Бунт в Москве начинается!

   — Что такое?

   — Поляки отбили Липского у приставов и бросились с саблями на москвичей.

   — Что же делать, у нас и стрельцов нет?

   — Мы бердышами затолкали поляков, благо среди них трезвых не было, в посольское подворье. Но успокоить не удалось. Орут из-за стен, что всех москвичей перережут!

   — Выкатить к подворью пушки! — командовал Димитрий. — Я думаю, это остудит их пыл.

Поздно вечером во дворец явились польские офицеры для переговоров.

   — Неужели ты, государь, допустишь, — сказал с пафосом герой битвы у Добрыничей Станислав Борша, — чтобы пролилась кровь твоих верных союзников?

   — Я не хочу этого! — живо возразил Димитрий. — Ты знаешь, я умею быть благодарным. И одарил вас всех сверх всякой меры. Но к чему это привело? От золота с ума посходили! Каждый вместо одного по десять слуг себе завёл. Пьянствуете, развратничаете! Обижаете москвичей. Как будто в завоёванном городе находитесь! Служить, как принято у нас, не желаете, от поместий отказываетесь. Вам подавай только звонкую монету...

   — Когда тебе было тяжело, ты любил нас такими, какие мы есть! — заносчиво произнёс Борша. — А теперь условия ставишь? Мы — свободные рыцари, и наши шпаги охотно купит любой монарх!

   — В таком случае я вас не задерживаю, — бросил Димитрий. — Получайте в казне жалованье за полгода и отправляйтесь по домам.

Такого отпора шляхтичи не ожидали. Борша переглянулся с остальными ротмистрами:

   — Не боишься, государь, что твой трон без опоры останется? Твои князья только и ждут случая, чтобы нож тебе в спину воткнуть.

   — Бог не выдаст, свинья не съест! — сверкнул глазами Димитрий. — Народ меня любит и не позволит покуситься на государя.

Ротмистры удалились, громко ропща на царскую неблагодарность. Басманов, присутствовавший при переговорах, спросил:

   — А что с казаками будем делать? Тоже ведут себя как завоеватели.

   — Тоже дать жалованье и отпустить на низ. Пусть только Андрей Корела со своей станицей останется. Он славный воин и нам ещё пригодится.

   — Если не сопьётся, — буркнул Басманов. — Деньги, что ты ему в награду дал, прогуливает с утра до вечера. За ним вся московская голытьба из кабака в кабак шляется.

   — Сопьётся так сопьётся, — вздохнул Димитрий. — Я ему не поп. Пусть живёт как знает.

   — Однако поляки правду говорили, — заметил Басманов. — Бояр наших, как они уйдут, пуще прежнего остерегаться надо.

   — Что ж, на своих уже не надеешься? — усмехнулся Димитрий.

   — Воины они не плохие, — ответил Басманов. — Да вот только поднимут ли руку против своих, русских?

   — Маржере здесь? — вместо ответа спросил Димитрий.

   — Здесь, за дверями.

   — Зови, будем вместе думать, как лучше покой государев охранять.

По знаку Басманова в дверях склонился бравый капитан:

   — Слушаю, мон сир.

   — Жак, не надоело тебе в капитанах ходить?

   — Для меня главное — служение государю, а не чины.

   — Однако достойная награда не помешает, как думаешь?

Маржере пожал плечами, не зная, куда клонит молодой царь.

   — Назначаю тебя, Маржере, полковником всей моей стражи. Будешь по-прежнему командовать своими пешими стрелками... Как они по-вашему называются?

   — Драбанты.

   — Вот-вот, будешь командовать своими драбантами и сопровождать повсюду. А во дворце должны нести охрану по очереди две сотни алебардщиков. Есть ли у тебя на примете пара надёжных молодцов?

   — Есть, — не колеблясь ответил Маржере.

   — Тоже французы?

   — Нет, один англичанин — Майкл Кнаустон, а второй шотландец — Альберт Дантон.

   — Англичане — нам друзья, — согласился Димитрий. — А шотландцы?

   — Шотландцы славятся своей верностью. Многие французские короли имели гвардию из шотландцев.

Ссылка на французских королей убедила царя, и он обратился к Басманову:

   — Надо одеть моих стражников примерно! Чтоб все завидовали даже самому виду телохранителей императора. Видели, как он ласкает тех, кто ему предан!

Из казны не пожалели выдать самые лучшие ткани. Полковник и его драбанты были одеты в красные бархатные плащи и такие же куртки и штаны, одежда алебардщиков была сшита из добротного фиолетового сукна с отделкой из синего и зелёного бархата. Рукояти алебард были украшены серебряной нитью.

Празднично одетые телохранители сопровождали царя всюду — и при входе в храм, и в Грановитой палате, и во время его частых увеселительных поездок. Получив долгожданную корону, Димитрий не жалел ни времени, ни денег на развлечения.

Но недолго пришлось государю пребывать в безоблачном настроении. Димитрию не терпелось получить подтверждение своего императорского титула от других государей. Однако Сигизмунд в своих посланиях по-прежнему называл его лишь великим князем. Не спешили признать за ним императорские права и Габсбурги. Наконец Андрей Левицкий тайно сообщил ему о том, что пришло письмо от Павла Пятого.

   — Он благословляет тебя, — шептал иезуит. — С радостью видит в тебе оплот всего христианства...

   — Подожди, — нетерпеливо перебил его Димитрий. — Как он ко мне обращается?

Иезуит стал было уклончиво говорить, что утверждение царских титулов — это мирское дело, Церкви не касается, но Димитрий снова прервал:

   — Как ко мне обращается его святейшество?

   — Как и прежний духовный владыка — «экс нобилис».

   — «Экс нобилис». Благородный, — с горечью перевёл Димитрий. — Только и всего? И это после моего обещания встать во главе всего христианства против мусульман?

Левицкий, смиренно опустив глаза, повторил:

   — Это не дело папы римского...

   — Неправда! — с силой ударил кулаком по подлокотнику кресла Димитрий. — Одно его слово, и все короли признают меня императором.

Он критически окинул взглядом иезуита, носившего теперь, когда поляков стало при дворе мало, монашескую рясу, чтобы не бросаться в глаза.

   — Поедешь с моим наказом в Рим. Делай что хочешь, но ты должен, слышишь, должен привезти мне буллу на императорский титул. Озолочу!

«Наставление, данное для памяти отцу Андрею Левицкому, члену братства Иисуса, для святейшего владыки Государя Павла V, первосвященника.

   1. Прежде всего он объявит Его Святейшеству о нашем намерении предпринять войну против турок и ради этого заключить союзы с некоторыми христианскими государями. Он будет просить, чтобы властью Его Святейшества было оказано давление на светлейшего Императора Римского, дабы он не слагал легко оружия и не забывал о турецкой войне, а, напротив, заключил с нами против турок союз или лигу.

   2. Да способствует Его Святейшество заключению подобного же союза и священного единения со святейшим Королём и Королевством Польским.

   3. Он будет просить Его Святейшество, чтобы, приняв во внимание намерения наши и светлейшего Императора Римского относительно сей угодной Богу войны, Его Святейшество сообщил о них Сейму Королевства Польского, где будут и наши официальные послы...

   4. Он укажет Его Святейшеству, что для этой цели мы решили отправить в возможно скором времени Нашего посла к светлейшему Императору Римскому. Он должен просить, чтобы у Его Святейшества было также какое-нибудь лицо при Императоре для ведения переговоров от лица Его Святейшества по тому же делу. Если же лицо это прибудет раньше нашего посла, пусть оно его дожидается.

   5. Он заметит Его Святейшеству, что между нами и светлейшим Королём Польским существует некоторая распря по поводу императорского титула, от которого мы легко не откажемся, ибо владеем им по полному праву. Он попросит Его Святейшество принять это во внимание и быть нам судьёю.

Деметриус Император».

Ближе к осени царь переехал в новый дворец, отстроенный из дерева по его планам Фёдором Конём. Хоть своим внешним видом здание и уступало каменным строениям итальянских мастеров, было оно внутри не в пример просторнее старых дворцовых помещений и намного светлее благодаря большим окнам. Не поскупился Димитрий и на роскошную отделку палат: двери, наличники и оконные рамы были из чёрного дерева, дверные петли и засовы окон и дверей сверкали золотом, шкафы и столы также сделаны из чёрного дерева, печи были покрыты зелёными изразцами и до половины обнесены серебряными решётками. Первый покой был обит золотым тканым покровом, второй — парчой, а зал для приёма гостей и столовая — драгоценной золотой персидской тканью.

Полы во всех комнатах были устланы роскошными персидскими коврами с затейливым орнаментом.

Приглашённые бояре ворчали на расточительность царя, втайне завидуя виденному великолепию. Вообще в совете они не раз упрекали Димитрия за то, что слишком много денег из казны тратит на покупку иноземных товаров и ювелирных изделий, которые везли купцы со всей Европы, прослышавшие о щедром покупателе.

Впрочем, Димитрий приглашал в новый дворец бояр крайне редко, а без его зова сюда войти было невозможно: вход в палаты преграждали невозмутимые алебардщики, плохо понимавшие русский язык. Во дворце бывали лишь самые близкие к царю придворные. Остальным оставались только пересуды. Говорили всякое: будто покои будущей царицы, стоящие под углом к основному зданию, отделываются ещё великолепнее; будто из дворца по повелению царя сделаны тайные ходы, благодаря чему он внезапно появляется и в соборе, и в Грановитой палате, и в саду, и в иных местах; будто, не дожидаясь ночной поры, водят по этим ходам к царю московских девиц его прихлебатели Петька Басманов да Мишка Молчанов...

Жак де Маржере, ставший с недавних пор постоянной тенью царя, не уставал дивиться его неутомимости, жадности до всего нового, будто Димитрий спешил жить, спешил насладиться всеми прелестями самовластия. «Ведь ему и двадцати четырёх нет, — размышлял полковник. — Всё ещё впереди. Так зачем так спешить?»

Впрочем, он отдавал должное трудолюбию царя, отводившего развлечениям лишь немногие часы. С утра, после богослужения и посещения матери, жившей в Вознесенском монастыре здесь же, в Кремле, он заседал в Государственном совете, подробно интересуясь делами в приказах, доходами, поступающими в казну, положением на украйнах. Часто взрывался, слушая бояр, честил их, невзирая на возраст, приговаривая: «Нет, надо всех вас непременно послать учиться в Европу, чтобы дремучесть собственную изжить». Он поражал тугодумцев острым умом, неожиданными решениями, смелыми планами.

Неустанно заботился царь о развитии торговли, не жалел времени, чтобы поговорить с английскими, голландскими, немецкими, итальянскими купцами, обещая им всем льготы и отмену пошлин. Но с некоторой поры Димитрий всё чаще и чаще заговаривал о предстоящей войне. С кем? Посланник Сигизмунда, знакомец царя ещё по Кракову, Александр Гонсевский склонял его воевать против шведского короля, Карла Девятого. Римский император просил войск против турок, обещая в награду выдать за него замуж одну из племянниц.

Димитрий охотно соглашался на предложения, но Маржере, зная его лукавый нрав, догадывался о намерении царя повести войско по той самой дороге, что привела его в Москву, только в обратном направлении. Уж слишком часто Маржере проводил в покои царя гонцов из Польши и Литвы, прибывавших тайно, отнюдь не по воле короля. Однажды краем уха полковник слышал, как, провожая в Краков своего личного секретаря Яна Бучинского, Димитрий произнёс на прощание фразу:

— А главное, скажи, мол, император готов дать на опалу шляхты сто тысяч форинтов и что в Смоленск отправляется воинский наряд — пушки да порох. В скором времени я и сам там с войсками буду!

«Не похоже, что царь на войну с турками собирается. Дорога на Анатолию[72] лежит куда южнее!» — подумал про себя Маржере.

Впрочем, вскоре догадки француза сменились уверенностью. Димитрий часто расспрашивал его о Генрихе Наваррском, о том, как отважному принцу удалось перехитрить Гизов и самому ухватить французскую корону.

   — Да, хитрость нам, владыкам, нужна! — сказал он однажды, задумчиво глядя на пламя в печи. — Вот и я сам...

Он испытующе взглянул на полковника, прислонившегося спиной к тёплым изразцам, и, решившись, продолжал:

   — Когда я был в Кракове в качестве безвестного просителя, то обещал Сигизмунду всё, что он просил, — северские земли, Смоленск, Новгород. Почему я так охотно это делал? Потому что доподлинно знал, что ему недолго сидеть на троне. Краковский воевода Николай Зебржццовский, Юрий Мнишек и его дальняя родня — Старицкие уже тогда затевали против Сигизмунда рокошь[73]. Они предложили мне помощь, чтобы я занял отцовский престол. За это я обещал, что поддержу рокошан в борьбе с королём, и дал согласие быть государем обоих царств — Русского и Польского. В залог того, что не обману своих друзей, — Димитрий понизил голос, хотя вокруг стояла надёжная охрана, — я тайно принял католическую веру...

   — Видишь? — улыбнулся он Жаку. — Совсем как твой Генрих. Как он говорил? «Корона стоит двух обеден». Теперь настал мой час — сдержать слово, данное Зебржидовскому и Мнишекам. Держись, Сигизмунд!

   — А Лев Сапега знает о предстоящей рокоши? — не удержался Маржере.

   — Лев Сапега? — Царь с мрачной подозрительностью взглянул на полковника. — Почему ты вдруг заинтересовался Сапегой?

Маржере понял, что сказал лишнее. Но его спасла обычная находчивость. Не меняя мины рассеянного любопытства, он проронил:

-Ну, как же! Сапега, я слышал, один из влиятельнейших вельмож, великий канцлер Литвы. От того, на чьей стороне он будет, зависит очень многое.

   — Ты прав, — согласился, успокоившись, Димитрий. — Что я могу сказать? Со Львом Сапегой мы — старые знакомцы. Его главное устремление — вернуть свои родовые поместья под Смоленском. Я обещал ему эти земли, потому он — мой союзник. Однако этот ясновельможный пан — великий хитрец и всегда делает ставку на сильнейшего. Если рокошане будут побеждать, он будет за меня, а если — короле, может перебежать в его лагерь...

Маржере убедился, что слово Димитрия не расходится c делом. Почти ежедневно они бывали на Пушечном дворе где царь наблюдал за отливкой мощных орудий, делал из них испытательные выстрелы, удивляя бывалых пушкарей своей меткостью.

Думал он и о будущей армии. Дал указ окольничему Михаилу Борисовичу Шеину собрать ко двору дворян, отличившихся воинской доблестью. Так князь Дмитрий Пожарский вновь оказался в Кремле. Царь не торопясь объехал строй всадников, оглядывая каждого с прищуром, будто лошадник, оценивающий коней. Осмотром он остался доволен и велел Шеину разбить отряд на две армии. Одну возглавил сам Димитрий, подобравший себе воинов помоложе, другую, в которую вошёл цвет московской знати, — Шеин.

Армии двинулись одна за другой в царское село Вязёмы, где на высоком холме по приказу царя уже была построена настоящая бревенчатая крепость. Здесь всадники вновь выстроились строем, друг против друга. Царь, выехав на середину, прокричал зычным голосом:

— Помните Кромы? Несколько десятков тысяч воинов не могли одолеть шестьсот казаков доблестного Андрея Корелы. И не потому, что не хватало храбрости! Не было умения! С сегодняшнего дня мы будем учиться брать крепости и оборонять их, чтобы потом каждый из вас вёл своих воинов только к победе!

Всадники спешились, сняли с себя оружие. Каждому была вручена длинная палка, которой можно было действовать как копьём, а в случае нужды — и как мечом. Был брошен жребий. Армия Шеина заняла крепость, а армия Димитрия стала готовиться к штурму.

Выпавший накануне первый снег решил проблему оружия. В осаждённых полетел град снежков — причём Маржере, который находился со своими гвардейцами в составе царской армии, приказал внутрь снежков закладывать камни, так что попадания в лицо были весьма ощутимы. После «обстрела» Димитрий повёл своих солдат на штурм.

Сначала осаждённым удавалось отпихивать лестницы, приставляемые к стенам. Но град снежков усилился, и, воспользовавшись замешательством, часть воинов Димитрия забрались на стены с противоположной стороны. Вскоре рукопашная схватка уже велась в самой крепости. Пожарский, находившийся подле знамени, с уханьем, как во время колки дров, сшибал увесистой палкой одного противника за другим. Вот отлетел старый приятель Иван Хворостинин, получивший неожиданный удар по ногам!.. За ним подскочил Михаил Шуйский, которого князь ткнул палкой в грудь с такой силой, что тот потерял равновесие. Пожарский боковым зрением увидел, как один из воинов, обойдя его сзади, схватился за древко знамени. Пожарский в длинном прыжке достал противника, вложив всю свою богатырскую силу в удар палкой по шлему. Воин со стоном опрокинулся навзничь.

   — Ты что наделал, медведь! — услышал он крик поднявшегося Хворостинина. — Это же государь!

Пожарский смущённо опустил палку, и в этот момент удар обрушился на его серебряный шишак. Оказалось, что отомстил за царя подкравшийся сзади Маржере. На миг в голове князя всё помутилось, он припал на одно колено, но тут же пришёл в себя и открыл глаза. На него в упор смотрел царь, ещё продолжавший сидеть на земле. Сжав плечи, он озабоченно ощупывал голову.

   — Это ты меня так ударил? — спросил грозно.

   — В горячке не разобрал, кто к знамени лезет, — смущённо пробормотал Пожарский.

   — Смотреть надо, — ворчливо заметил Димитрий и, оглядывая вмятину на шлеме, вдруг захохотал: — Вот это удар! А если бы саблей или палашом — так и разрубить мог?

   — Бывает, и разрубаю, — заулыбался князь, поддаваясь веселью царя.

Тот живо, как ни в чём не бывало вскочил на ноги и крепко ударил князя по плечу:

   — Кто ты, славный воин?

   — Князь Дмитрий Михайлов сын Пожарский-Стародубский.

   — Род знатный, — отметил царь, — и дерёшься неплохо. Однако от моего Жака ты, по-моему, тоже получил приличную затрещину!

Он снова захохотал, смеялись и окружающие. Пожарский вспыхнул:

   — Немец сзади, по-воровски ударил. Если бы лицом к лицу сошлись, я бы ему показал, где у нас раки зимуют.

   — Ой ли! — подзадорил князя Димитрий. — Мой полковник — рыцарь знатный, сотни турок порубил.

   — Турок не русский! — запальчиво возразил Пожарский. — Попадись он мне на узкой дорожке...

   — Кто же нам мешает помериться силой? — холодно проговорил Маржере, меряя противника надменным взглядом с головы до ног. — Можем и на шпагах, если его величество разрешит.

   — Нет, нет, только на палках! — возразил Димитрий в ожидании интересного зрелища. — А ну, шире круг.

Жак ловко отбил концом своей палки палку Пожарского в сторону и сам устремился в атаку, пытаясь ударить князя другим концом. Пожарский еле успел отскочить назад, палка просвистела перед самым его носом. Гвардейцы Маржере одобрительно завопили, поддерживая своего командира.

Пожарский снова и снова отступал по кругу от наседавшего Маржере. Когда тот на мгновение задержался, чтобы перевести дух, князь, схватившись за конец палки и второй рукой, нанёс удар ужасающей силы. Однако Маржере успел подставить свою палку, но та от удара переломилась как спичка, а палка Пожарского, превратившаяся в его руках в грозное оружие, с хрустом опустилась на правое плечо француза. Хотя на нём были латы, удар был столь силён, что Маржере упал на колени, выронив обломок своей палки. Теперь радостно завопили русские.

   — Довольно, довольно! — властно приказал царь. — Вы мне оба нужны живые и здоровые для будущей войны. Принести обоим по кубку вина!

Когда к вечеру возвращались в Москву, рядом с Пожарским, вроде невзначай, оказался Иван Хворостинин.

   — Ты на меня обиду не держи, — добродушно сказал Дмитрий.

   — Я и не держу! — своим тенорком певуче ответил Хворостинин. — Как говорит Жак Маржере, на войне как на войне!

   — Ты что же, успел с ним подружиться? — удивился Пожарский.

   — Меня согрел своей милостью государь, — потупив глаза, с каким-то непонятным кокетством сказал Хворостинин. — Кстати, сегодня ты ему глянулся. Если хочешь, замолвлю за тебя словечко. Он ко мне прислушивается. Будешь постоянно при его особе. Как я...

   — Как ты — не надо! — неожиданно загоготал ехавший с другой стороны Пожарского Никита Хованский.

   — Что ты имеешь в виду? — вспыхнул Хворостинин.

   — А то, что наш молодой царь перенял нравы своего батюшки. У того для этого Федька Басманов был, у этого — ты!

Хворостинин смешался, пробормотал:

   — У древних эллинов это за обычай считалось.

   — Нам древние эллины — не указ, — пробасил Хованский.

Хворостинин, не желая продолжать спор на столь скользкую тему, вновь обратился к Пожарскому:

   — Так как, поговорить мне насчёт тебя?

   — При дворе мне невместно, — упрямо тряхнул головой князь. — Если уж просить, так чтоб послал меня государь куда-нибудь на воеводство.

   — А не молод ли ты, батюшка?

   — Двадцать восемь скоро, возраст мужа!

   — Ну, что ж, может, и попрошу, — капризным голосом сказал Хворостинин и, пришпорив коня, стал догонять царскую свиту.

   — Кто как себе чины зарабатывает, — ехидно бросил ему вслед Хованский. — А настоящим воинам место — на задворках.

   — Ничего, придёт и наше время! — уверенно заявил Пожарский, ещё переживавший сладостное чувство победы над иноземным рыцарем.

Редкая неделя проходила без учений. Строили всё новые крепостцы, по которым стреляли из пушек. Царь добивался, чтобы не только пушкари, но и каждый воин мог метко стрелять как ядрами, так и «кувшинами с зельем»[74]. Он подробно рассказывал и показывал, как действуют польские гусары при атаке и обороне. Дмитрий Пожарский, с увлечением принимавший участие во всех учениях, убеждался в их пользе — раз от раза русские воины действовали всё более дружно и слаженно.

Царь был неутомим на новые придумки. Когда лёд сковал Москву-реку, приказал выкатить на торжище перед Кремлем, где обычно торговали зимой целиковыми освежёванными тушами быков, что, замороженные, стояли как живые, чудную крепость на колёсах. Изготовили её на Пушечном дворе плотники да пушкари, однако потрудились и богомазы. На воротах были изображены гигантские слоны, вроде тех, что были в войске Александра Македонского. Амбразуры были выполнены в виде врат ада, в пламени и дыму, а окошки, из которых торчали жерла полевых пушек, изображали головы страшных чертей. Когда пушки по команде царя начали палить, извергая огонь, москвичи, стоявшие на крутом берегу, стали испуганно креститься:

   — Сатанинская затея, воистину!

Страху прибавила юродивая старица Елена, которая, протолкавшись вперёд, начала грозить царю сучковатым пальцем:

   — Чую, что смерть уже идёт к тебе, Димитрий! Дьявол скоро заберёт тебя!

Испуганно отшатнулись от юродивой люди, ожидая неминучей кары. Но царь только рассмеялся, радуясь успеху своей затеи:

   — Если мне москвичей удалось попугать, то что будет с дикими татарами! При виде такого чудища бросятся врассыпную и передавят друг друга!

Однако снова поползли по Москве слухи о том, что сильно не твёрд государь в православной вере. Напрасно Димитрий по совету Басманова совершил шествие на богомолье в Троице-Сергиев монастырь, напрасно проявлял неустанную заботу об изготовлении церковных книг, торопя известного печатника Ивана Невежина. Напрасно исправно посещал церковные службы и навещал матушку в монастыре.

Чтобы окончательно развеять все сомнения, Димитрий хотел было приказать, чтобы выбросили из Угличского собора останки мальчика, якобы поповского сына. Но Марфа, которая вроде бы действительно полюбила молодого царя как сына, вдруг превратилась в лютую тигрицу.

   — Только осмелься! — шипела она, выставив вперёд руки, — Ославлю так, что покатится твоя головушка!

Димитрий понял, что совершил непростительную ошибку, начал каяться, внешне они помирились, но Марфа больше никогда не была с ним сердечна. И опять слухи о самозванце поползли по столице...

   — Шуйский мутит воду! — жарко убеждал Димитрия Басманов.

—Доказательства есть?

   — Чует моё сердце, что корень зла в этой гадине!

Царь покачал головой:

   — Не верю! После того как я простил его и снова приблизил, он — верный столп нашему трону!

...В Польшу собирали царских послов. Дьяк Афанасий Власьев принимал по описи многочисленные подарки, предназначенные для будущей царицы.

Городу Кракову, а точнее, его воеводе, Николаю Зебржидовскому, предназначался подарок со значением — необычайно красивый персидский ковёр, на котором было изображено сражение. Знатным шляхтичам посылались дорогое вооружение и конское снаряжение.

Воеводе сендомирскому Юрию Мнишеку дьяк вёз сто тысяч рублей. Однако это вовсе не означало, что Димитрий вдруг собрался сдерживать те обещания, что столь щедро надавал в Польше. Эти деньги предназначались для найма жолнеров, которые должны были войти в состав будущего войска царя. И вскоре в Москву прибыл первый отряд шляхтичей, которым командовал Матвей Домарацкий. С. приездом жолнеров вновь возобновились воинские учения.

Царь слал всё новые нетерпеливые письма Юрию Мнишеку и Афанасию Власьеву, торопя приезд невесты. Отнюдь не только пылкая любовь к Марине, но трезвый политический расчёт руководил Димитрием. Он надеялся, что этот брак сблизит его с родовитой польской шляхтой, которая с восторгом преподнесёт ему польскую корону.

В ответных письмах Мнишек призывал царя к терпению — рокошь ещё не набрала необходимой силы. Намекнул будущий тесть и о необходимости блюсти целомудрие. До самборского замка дошли слухи о дочери Годунова, которая, по словам Мнишека, была чересчур прекрасна, чтобы не вызвать подозрений. Через несколько дней горько рыдающую Ксению, получившую вместе с монашеской рясой новое имя — Ольга, отправили в Кирилловский монастырь, расположенный на Севере, почти в пятистах вёрстах от Москвы.

Наконец шляхтич Липинский привёз от Власьева весть об обряде обручения Марины, о пылкой речи Льва Сапега, горячо поддержавшего этот союз, о роскошном пире, где король оказал высокую честь царскому послу, усадив Власьева вместе с Мариной рядом с собой, по правую руку. Подробно следовал перечень подарков, преподнесённых обручённой. Такого великолепия не видывали и польские королевы: сапфировый крест, жемчужный корабль, плывущий по серебряным волнам, золотой бык, внутри набитый алмазами, и чудо из чудес — золотой слон, на спине которого были установлены затейливые часы с фигурками людей, танцующими под мелодичную музыку флейт. Липинский рассказал и о том, о чём не было написано в письме: когда начались многочисленные тосты, дьяку пришлось изрядно попотеть: при каждом упоминании имени царя он с немалым грохотом раболепно падал ниц.

Димитрий очень развеселился и велел поблагодарить дьяка за удачно выполненную миссию. Письмо с изъявлениями царской милости повёз его личный секретарь Ян Бучинский. Вёз он также двести тысяч червонцев Юрию Мнишеку для снаряжения торжественного поезда царской невесты. Имел личный секретарь императора, однако, и тайное поручение — встретиться с вождём рокошан Николаем Зебржидовским, чтобы условиться о совместных действиях.

Вернулся Бучинский в Москву через месяц с тревожными новостями. Жак де Маржере, от которого у Димитрия давно уже не было никаких тайн, присутствовал при рассказе секретаря.

   — Мне не хотелось бы расстраивать тебя, государь, особенно когда ты готовишься к радостному событию — свадьбе, но мой долг предупредить — здесь зреет заговор.

   — Надо было ехать в Краков, чтобы узнать, что делается в Москве, — деланно рассмеялся Димитрий. — Впрочем, думаю, что жало нам удалось вырвать. Ты помнишь Шарафетдинова? Ну, того, что Фёдора Годунова... отправил на тот свет?

Бучинский молча кивнул.

   — Так внезапно бросился на меня с ножом! Не знал, что я постоянно ношу кольчугу под ферязью. А мой верный Жак тут же проткнул его шпагой. Чтобы не было лишних разговоров, труп сунули под лёд. Жаль, конечно, что у полковника столь твёрдая рука. Мы не успели узнать, кто его нанял. Может, ты узнал в Кракове?

   — К сожалению, мне мало что удалось узнать.

   — Так, может, и заговора нет?

   — Нет, есть! — твёрдо сказал Бучинский.

   — Рассказывай всё, что узнал.

   — Когда я приехал в Самбор, меня, признаться, удивило, что Мнишек явно не спешит со сборами. То ему помешала свадьба короля, то русские платья для коронации Марины не готовы. Потом, когда я тайно повстречался с Зебржидовским, всё это стало понятно. Самый мощный твой союзник, Лев Сапега, который, не стесняясь присутствия короля, на обручении Марины громогласно назвал тебя царём, переметнулся в стан Сигизмунда.

Димитрий, вспомнив давний разговор, посмотрел на Маржере:

   — Видать, какую-то выгоду почуял!

   — Почуял Сапега другое, — возразил Бучинский. — Когда Зебржидовский приехал к нему для объяснений, гетман ему сказал, что в рокоши участвовать не будет, потому как ему доподлинно известно, что дни твоего царствования сочтены.

   — Вот как? — криво ухмыльнулся Димитрий. — Какая же гадалка ему нагадала?

   — Имени гетман не открыл. Сказал только, что был у него тайный гонец из Москвы, от бояр. Хотел было к королю попасть, да у того медовый месяц с Констанцией, племянницей кесаря, никаких дел не ведает. Вот он и пришёл к Сапеге.

   — Зачем?

   — Чтобы понять, зачем король дал русским такого негодного правителя — в православии некрепок, постов не соблюдает, распутничает...

Димитрий, придя в ярость, забегал по комнате, пиная шныряющих под ногами собак.

   — Ох, доберусь я до этих умников! Пёсья кровь!

   — И просят нижайше те бояре короля, — невозмутимо продолжил Бучинский, — чтобы не поддерживал он тебя в случае твоего свержения...

   — Вот им, — сделал непристойный жест Димитрий.

   — А чтобы короля задобрить, просят заговорщики его согласия, чтобы на престол возвести сына королевского Владислава.

   — Этого щенка? Он же католик! — Приступ ярости царя сменился смешливостью. — Ну, мудрецы толстопузые! Дознаться бы, кто это осмелился такое удумать!

   — Я думаю, что это интриги Шуйского! — твёрдо сказал Бучинский.

   — Думаешь или знаешь? — испытующе глянул царь.

   — Думаю. Ведь я предупреждал, не возвращай его ко двору!

Димитрий отмахнулся со смехом:

   — Что вы с Басмановым этого старого дурня боитесь? Согбенный, глаза слезятся, улыбка постная. Кто его послушает? Уж скорее способен на такое Васька Голицын. Вижу, таит он на меня обиду с тех пор, как я Нагого, а не его сделал конюшим, первым лицом в государстве!

   — Он же первый прибежал к тебе под Кромами! — напомнил Маржере.

   — Вот-вот. Запомни, мой верный Жак, кто раз изменит, изменит и второй. Молод, воин знатный. За таким могут пойти. Впрочем, я и его не боюсь. Петька Басманов, если что, измену за версту почует. Да и ты, Жак, со своими гвардейцами целой армии стоишь. Пусть только сунутся! И покровителю ихнему, Сигизмунду, мы кровь испортим. Как Зебржидовский, не передумал?

   — Рвётся в бой.

   — Ну и отлично. Мы с ним и без Сапеги обойдёмся...

На совете Димитрий держался по-прежнему. Был весел, приветлив, не упуская случая посмеяться над кем-нибудь. По-прежнему удивлял бояр-тугодумов неожиданностью своих решений. Когда он принимал делегацию терских казаков, все были уверены, что никому из посланцев голытьбы не выйти живым из Кремля. Ещё бы! Голодранцы в присутствии царя завели неслыханные по дерзости речи. Они уверяли, будто у них на Тереке объявился племянник Димитрия, сын его старшего брата Фёдора, царевич Пётр. И сказку складно складывали: деи, царица Ирина родила в 1592 году мальчика Петра, хитроумный Годунов подменил его девочкой Феодосиею, которая вскорости померла. Мальчику удалось чудом спастись, бежать на Терек, откуда он шлёт своему дяде привет и пожелание служить ему верой и правдой!

Возмущённые бояре начали громко хулить самозванца — многие из них были очевидцами рождения Феодосии и её ранней смерти. Никакой подмены быть не могло. Тем более что казаки даже и не заботились о правдоподобии: наследнику, если бы таковой и существовал, должно было быть лишь четырнадцать лет, а тому, кто претендовал на эту роль, перевалило за двадцать.

Накричавшись вдосталь, бояре уставились на царя в ожидании приговора, однако Димитрий продолжал улыбаться как ни в чём не бывало. Будто не замечая всей нелепости выдумки, он поинтересовался, сколько казаков может привести с собой новоявленный племянник. Узнав, что более четырёх тысяч, явно обрадовался и приказал немедленно послать гонца к «племяннику» с любезным приглашением прибыть поскорее в Москву. Более того, всем воеводам по пути следования казаков предписывалось снабжать их продовольствием.

   — Но это же самозванец! — неистовствовали бояре. — Грязный вор и обманщик!

   — Вот мы и посмотрим! — с улыбкой парировал Димитрий. — Пусть здесь, в совете, он и докажет нам своё царское происхождение.

Наиболее проницательные поняли, что Димитрий не хочет раздувать пламя мятежа на Волге, что неминуемо случится, если казнить послов. А царь шепнул стоящему рядом Петру Басманову:

   — Мне липших четыре тысячи воинов в походе не помешают!

Да, царь готовился не только к свадьбе, но и к войне. По его тайному указу к Москве двигался двенадцатитысячный отряд новгородцев. К Москве тронулся и двухтысячный отряд польских гусар и пехотинцев, якобы сопровождавший поезд царской невесты. Василий Масальский, встретивший по приказу царя поезд у Смоленска, передал Юрию Мнишеку его просьбу: пусть Марина в сопровождении фрейлин и двора движется не торопясь, услаждая себя увеселениями, а воевода чтобы со своими жолнерами поспешил. Царю не терпелось увидеть и испытать в деле нанятое им воинство.

Наконец 4 мая воевода сендомирский торжественно въехал в Москву. Наутро он в сопровождении брата, сына и зятя — Константина Вишневецкого был проведён в царские покои. Димитрий ожидал его сидя на троне, сделанном из чистого золота, под балдахином, составленным из четырёх щитов, увенчанных великолепным двуглавым орлом, сидящим на шаре. Рядом с троном стояли рыцари в белых бархатных одеждах, отделанных горностаем, опоясанные золотыми цепями, с железными бердышами на золотых рукоятках Слева от царя с обнажённым мечом стоял его мечник Михаил Скопин-Шуйский. Справа в окружении высшего духовенства сидел патриарх, перед которым слуги держали золотое блюдо, на котором лежал крест, усыпанный драгоценными каменьями. Слева, сзади трона сидели и стояли бояре, члены Государственного совета.

Юрий Мнишек ловко извлёк из рукава свиток с заранее написанной речью и зачитал её с большим воодушевлением. Чувствовалось, что над ней усердно поработал человек, несомненно обладающий поэтическим даром:

   — «Язык не в состоянии изъяснить моего восхищения! Я могу только поздравить ваше императорское величество и в знак неизменной глубочайшей покорности с благоговением облобызать ту руку, которую прежде я жал с нежным участием хозяина к счастливому гостю. Молю Бога всемогущего даровать вашему величеству здравие и мир, во славу Его святого имени, в страх врагам христианства, в утешение всем государям европейским; да будете красою и честью этой могущественной державы!»

По свидетельству участников этой трогательной сцены, от умиления царь «плакал как бобр». С ответными словами приветствия от имени царя выступил Афанасий Власьев. Чтобы сделать гостям приятное, царь вышел к обеду в одежде польского гусара, что вызвало явное неудовольствие бояр, не привыкших к кургузым кафтанам. Димитрий ел мало и почти не пил, но радушно угощал присутствующих. Сто пятьдесят стольников, в том числе и князь Пожарский, вносили одно блюдо за другим и непрерывно наполняли чаши гостей. Многие польские офицеры захмелели, даже будущий тесть, на радостях допустивший лишнего, почувствовал себя дурно и вынужден был досрочно покинуть столовую избу.

На следующий день царь с ближайшими соратниками вёл переговоры с Мнишеком в узком кругу, уточняя свадебный церемониал, а также будущие военные действия. Сделать это царь предпочёл сейчас, пока поезд невесты находился в Вязёмах. Ведь Марину сопровождали в виде особой чести два королевских посла — Николай Олешницкий и Александр Гонсевский. А то, что говорилось в царских палатах, отнюдь не предназначалось для королевских ушей.

...Такого великолепия москвичи ещё не видывали. Каждый, кто имел лошадь, обязан был выехать в восемь часов утра к Можайской дороге — пути следования царской невесты.

Когда колымага с невестой, миновав Воскресенский мост и стену Китай-города, въехала на Красную площадь, с помоста, устроенного над воротами Никольской башни Кремля, грянул оркестр, составленный из флейтистов, трубачей и литаврщиков, создавший дикую и пронзительную какофонию звуков, так что лошадей было трудно удержать.

В Кремле Марину с её фрейлинами препроводили в Вознесенский монастырь, где её встретила царица Марфа и отвела в специально приготовленные палаты, украшенные отнюдь не по монашескому чину. Юрий Мнишек со своими родственниками и слугами разместился во дворце, некогда принадлежавшем Годунову. Польские солдаты отправились в свои казармы, в Замоскворечье.

На следующий день перед обедом придворные невесты были приглашены в Грановитую палату для представления государю. Бравые шляхтичи шли весёлой гурьбой, с любопытством крутили головами, осматривая восточную роскошь дворца, не обращая внимания на строй неподвижно замерших дворян, одетых в одинаковые парчовые армяки и мохнатые шапки из черно-бурых лисиц, отпускали весьма непочтительные замечания:

   — Окошки-то какие маленькие!

   — Зато ковры, поглядите, все турецкой работы!

Их ввели в большой, сумеречный из-за малого освещения зал с массивным столбом посредине, поддерживавшим сводчатый потолок. И сам столб, и стены, и потолок были расписаны золотом. Воевода Юрий Мнишек призвал своих придворных к молчанию. Однако они по-прежнему вертели головами, осматривая непривычную обстановку. Царь сидел на возвышении, к которому вели три ступени, обитые красным сукном. Сам трон, узкий и высокий, напомнил полякам, по словам одного из остроумцев, те кафедры, с которых профессора читают в европейских академиях. Над головой царя висела кисть с огромным красным камнем. Царь был одет в армяк, весь прошитый жемчугом. На голове корона в виде замка, усыпанная драгоценностями. Вдоль стен пятью ярусами располагались лавки, также обитые красным сукном. На нижних сидели самые родовитые бояре, вверху стояли менее заслуженные. Справа от царя на небольшом кресле сидел патриарх в тиаре, унизанной жемчугом.

Бояре и духовенство смотрели на весёлых, уже с утра подвыпивших панов в кургузых одеждах угрюмо, с мрачной подозрительностью. Царь же, напротив, милостиво улыбался гостям. Юрий Мнишек передал дьяку Афанасию Власьеву список придворных. Каждый, кого выкликал дьяк, подходил к царю для целования руки, затем отступал к стене, давая проход следующему. Когда обряд рукоприкладства завершился, с речью к царю обратился гофмейстер царицы Мартын Стадницкий. Афанасий Власьев громко переводил цветастые фразы красноречивого поляка:

   — Приятели и весь двор светлейшей девицы и супруги, нареченной вашего царского величества, приветствуют устами моими ваше цезарское величество, прежде всего земной поклон отдавши Господу Богу, который пожелал ваше цезарское величество породнить с народом, мало разнящимся в языке и обычаях, равным силою, сердцем и жаждою к бою, от века славным в храбрости!

Покосившись на угрюмых бояр, Стадницкий с вызовом сказал:

   — Если же кому кажется новшеством, что это из Польши, то Господь Бог уже от давних времён в государстве вашего цезарского величества восславил эту свою волю: прадед или дед — не твёрдо держу это в памяти — имел в священном супружеском состоянии дочь Витольда. Да разве священной памяти отца вашего цезарского величества не Глинская родила? В какое же это время предкам из такой крови вашего цезарского величества жилось несчастливо?

Димитрий с потаённой усмешкой поглядел на насупившихся бояр: ловко шляхтич ответил на их потаённое неодобрение к предстоящей свадьбе.

Стадницкий, тем временем, с пафосом продолжал:

   — Итак, остаётся твёрдая надежда на счастливый, с Божьей милостью, результат, Отец Господь Бог чудесным образом обратил сердце вашего цезарского величества к тому народу, с которым предки ваши роднились и ты сам благоизволишь породниться. Уже теперь погаснет та притворная дружба из сердец обоих народов. Уже то суровое, истинно нехристианское пролитие крови между нас престаёт. Уже, с Божьим благословением, общие силы того и другого народа мы будем с успехом обращать против поганых, чего не только мы, но и всё христианство с великим вожделением ожидает...

В упоминании об общих силах Димитрий уловил намёк хитроумного поляка на возможность объединения двух государств под одной державной рукой. По поручению государя Власьев сказал несколько благодарственных слов, и гостей усадили на принесённые лавки возле столба.

Дьяк Афанасий Власьев громогласно возвестил:

   — Господа послы пресвятейшему и непобедимому самодержцу и великому государю Димитрию Ивановичу, Божьей милостью цезарю и великому князю всея Руси и иных татарских царств и иных многих государств, московской монархии принадлежащих, государю, царю и обладателю, от пресветлейшего и великого господина Сигизмунда Третьего, Божьей милостью короля Польского и великого князя Литовского и иных, послы Николай Олешницкий и Александр Гонсевский вашему императорскому величеству челом бьют.

При этих словах послы, сняв шапки, поклонились. Вперёд вышел Олешницкий и произнёс с достоинством, граничащим с вызовом:

   — Пресветлейший и великий государь Сигизмунд Третий, Божьей милостью король Польский и великий князь Литовский, Русский, Прусский, Жмудский, Мазовецкий, Киевский, Волынский, Инфляндский, Эстонский и иных, соизволил прислать нас, послов своих: меня, Николая Олешницкого из Олешницы, каштеляна малаговского, и господина Александра Корвина-Гонсевского, старосту велиженного, дабы мы, именем его королевского величества, всемилостивого нашего государя, вашему пресвятому государскому величеству, Божьей милостью великому государю и, — в этом месте посол сделал особое ударение, — великому князю Димитрию Ивановичу всея Руси, Володимирскому, Московскому, Новгородскому, Казанскому, Астраханскому, Киевскому, Тверскому и иных, братский поклон учинили, здоровье вашего пресвятого государского величества уведали и оглядели и счастливого царствования на престоле предков вашего государского величества пожелали, приязнь и братскую любовь его королевского величества государя нашего вашему пресветлому государскому величеству объявили, на что и верительную грамоту дальнейшего посольства от его величества короля, премилостивого государя нашего вашему пресветлейшему государскому величеству вручаем!

С лица Димитрия внезапно слетела благостная улыбка, с которой он слушал приветствие. Нахмурившись, он резко повернулся к дьяку:

   — Я не ослышался? Сигизмунд меня только великим князем называет? Или посол оговорился? Посмотри, как в грамоте записано.

Власьев, взяв протянутый ему Олешницким свиток, быстро пробежал его глазами, подошёл к царю и негромко сказал:

   — И в грамоте так — только великий князь.

Димитрий побелел от нанесённого ему оскорбления. Да, Бучинский прав: Сигизмунд знает о готовящемся против него заговоре и сделал ответный ход. Не признать за ним, Димитрием, не только императорского, но и даже царского титула! Причём оскорбление нанесено публично, в присутствии цвета польской аристократии, в присутствии его бояр.

Димитрий ткнул перстом в сторону свитка:

   — Такую грамоту мне, императору, принимать неприлично. Верни немедля, пусть катятся к чертям собачьим!

Власьев испуганно взглянул на царя: ведь это тайна!

   — Иди, иди, чего стал! — прошипел царь, не глядя в сторону послов.

Дьяк вышел вперёд и, протянув поднос с лежащей на нём грамотой, сурово произнёс:

   — Николай и Александр! Вы пресветлейшему и непобедимому, Божьей милостью императору, великому государю и великому князю Димитрию Ивановичу, всея Руси самодержцу от пресветлейшего Сигизмунда Польского (лукавый дьяк, чтобы нанести удар побольнее, опустил слово «король») и великого князя Литовского вручили грамоту, на которой титула императорского величества нет. Так, какому-то князю всея Руси, а не императорскому величеству. Тут нет какого-то князя всея Руси, здесь только его императорское величество. Вы эту грамоту возьмите и возвратите своему государю.

Прижав к груди свиток, Олешницкий с показной учтивостью, сквозь которую прорывалось негодование, ответил:

   — Мы, конечно, принимаем грамоту с признательностью и готовы немедленно с нею вернуться назад. Однако должен сказать, что ещё ни от одного христианского монарха не наносилось такого бесчестия и его королевскому величеству, государю нашему, и нашей Речи Посполитой, какое в эту минуту наносится от вашего государского величества! Мы ехали сюда с такой радостью, чтобы передать полное доброжелательство нашего короля, а что мы получили? Мало того, что ты даже не захотел распечатать грамоту, чтобы узнать, что в ней написано, так лишил вдобавок нашего государя королевского титула, чтобы всю Речь Посполитую оскорбить.

Димитрий не выдержал, закричал в запальчивости:

   — Не в обычае государю на престоле разговаривать с послами. Но и молчать невозможно, когда умаляют наши титулы. Ведь мы объявляли об этом не раз королю Польскому через наших посланников. Говорили мы и Гонсевскому, когда он был здесь прошлой осенью. Говорим и сейчас: мы не князь, мы не государь, мы не царь, но мы император в своих обширных государствах. Мы употребляем его не на словах, как это делают иные. Ни ассирийские и медийские монархи, ни римские цезари не пользовались этим титулом с большим правом и достоинством, чем мы. Чтобы мы были только князь и государь!

Димитрий снял корону, повертел её в руках перед послами и снова водрузил на голову.

   — Не только князей и государей, но Божьей милостью и королей мы имеем под собой, которые нам служат! Мы в этих полунощных странах не видим никого, равного нам в царствовании. И иметь не желаем, кроме Господа Бога, а затем — нас. Все монархи там императорским титулом нас наделяют, один король Польский чинит нам в том умаление...

Глаза Димитрия гневно сверкали, и он с угрозой продолжал:

   — Когда польский король умаляет наши титулы, это не только нас, но и самого Бога, всё христианство должно оскорбить! Мы объявили себя польскому королю, что в нас он имеет соседа, имеет брата, имеет приятеля такого, какого корона польская ещё не имела; а теперь нам приходится беречься от короля Польского больше, чем от которого-либо отдалённого поганского монарха. Вижу, что замысел наш, который мы имели против поганых, придётся обратить против польского короля. Свидетельствуем перед всемогущим Господом Богом, что не по нашей вине, а по вине польского короля может произойти пролитие христианской крови!

Бояре начали испуганно креститься, шепча друг другу: «Быть войне!»

Посол попытался сказать:

   — Ваше величество благоволит знать, что его величество король царствует в вольной Речи Посполитой, в которой без согласия всех сословий ничего нового против прежних обычаев не вводится. Вопрос о ваших титулах должен рассматриваться на сейме. Я был на сейме всего один день, поэтому не знаю, как решилось дело.

   — Зато я знаю, — проворчал государь, — чем сейм кончился. Знаю, что многие ваши вельможи советуют королю тех титулов нам не давать. Впрочем, нам не идёт вступать с вами в многословные прения.

Наступила тягостная пауза. Неожиданно, нарушая этикет, к трону подскочил Юрий Мнишек, зашептал жарко царю в ухо:

   — Если послы уедут, свадьба будет незаконной! Удержи их, государь! Ещё не время вступать в открытую ссору с Сигизмундом.

Димитрий хмуро кивнул головой, соглашаясь, потом прервал перепалку Власьева с послами:

   — Господин Олешницкий! Спрашиваем мы вас, если бы от кого-то было послано к вам такое письмо, на котором бы не было вашего дворянского титула, принял бы ты его или нет? Однако мы, зная расположение ваше в бытность нашу в государствах его величества короля, зная также, что ты желаешь быть нам доброхотом, мы желаем почтить тебя в государствах наших не как посла, а как нашего приятеля. Ну же, подойди к нашей руке, но не как посол!

Царь протянул руку, но Олешницкий остался на месте, борясь с самим собой. Наконец он умоляюще произнёс:

   — Пресветлейший, милостивый государь! Я признателен за то благоволение, которое ты, ваше пресветлое государское величество, изволишь оказать. Но так как ты, ваше пресветлое государское величество, желаешь принять меня не как посла, я не могу этого сделать.

Димитрий, мгновенно сменивший гнев на милость, рассмеялся:

   — Шут с тобой. Иди, целуй руку. Принимаю как посла.

Подошёл целовать руку и Гонсевский. Послы быстро, боясь, что царь вновь разгневается, отбарабанили заранее заученные речи.

В конце приёма едва не вспыхнула новая ссора. Когда царь, отвечая требованиям этикета, учтиво справился о здоровье Сигизмунда, Олешницкий не преминул заметить, что, по обычаю, иные государи, спрашивая о здоровье короля, привстают, на что Димитрий тут же ответил, что, по русскому обычаю, государь привстаёт лишь по выяснении доброго здоровья.

Когда посол сообщил, что оставил Сигизмунда в добром здравии и благополучии царствующим, царь привстал со словами:

   — Мы радуемся доброму здоровью польского короля, нашего друга.

При этом он не удержал недоброй усмешки. Затем дьяк зачитал по реестру, какие подарки послы привезли царю. В их числе были два турецких и один неаполитанский кони, золотая цепь на панцире, тринадцать бокалов, два позолоченных жбана, красавец пёс британской породы. Охотничьей собаке Димитрий обрадовался особо, приказал псарям, её приведшим, дать двести злотых на водку н два сорока соболей.

Приём послов, казалось бы, завершился благополучно, однако царь не пригласил их, как обычно, к обеду, послав лишь в знак своей милости к ним на подворье сто блюд на золотой посуде, а также обильное количество напитков. Сам же отправился обедать в свой дворец в окружении польских офицеров. Переодевшись в костюм польского гусара, он, уже не скрываясь, вёл разговор о совместном выступлении против Сигизмунда.

Пока послы у крыльца ожидали, когда подадут их лошадей, Гонсевский вроде бы невзначай задержался возле полковника Маржере, вышедшего проводить гостей.

   — Вы — Якоб Маржерет? — спросил он. — По-моему, я вас видел ещё в свой первый приезд.

Тот кивнул головой, приняв слова посла лишь как проявление светской любезности. Гонсевский тем временем произнёс негромко, но отчётливо:

   — Вам передаёт привет Лев Иванович Сапега.

Маржере внутренне напрягся, однако внешне остался невозмутимым.

   — Нам надо переговорить.

   — Это опасно. Особенно сейчас.

   — Хорошо, вы могли бы прислать кого-то?

   — Помните голландского купца, что передавал мои письма?

   — Такой разбитной малый?

   — Это Исаак Масса. Он навестит вас вечером.

...Исаак Масса пребывал в дурном настроении. Он так рассчитывал подзаработать на царской свадьбе: ведь каждый вельможа захочет одеться понарядней. Однако откуда ни возьмись налетели со всей Европы, как пчёлы на мёд, купцы с разнообразным товаром. Исаак Масса усердно ругал про себя легкомыслие государя, разрешившего беспошлинную торговлю. В таких условиях его солидная голландская фирма по продаже шёлка и сукна может разориться.

С утра маленький розовощёкий Исаак уже обежал все дворы, где остановились иноземные гости, и сейчас огорчительно бормотал, привычно ведя счёт с присущей ему аккуратностью:

   — Только Андрей Натан привёз из Аугсбурга товаров на триста тысяч флоринов. И ещё двое из Аугсбурга от купца Филиппа Гольбейна — на тридцать пять тысяч флоринов. Из Милана Амвросий Челари прибыл с товаром на шестьдесят шесть тысяч флоринов. А поляки! Даже знатные из них не гнушаются торговлей. Знатный дворянин, камердинер принцессы Анны, сестры короля, привёз от неё для продажи царю драгоценностей на двести тысяч талеров. А другой дворянин, Вольский, продаёт боярам дорогие шитые обои, всего на сто тысяч талеров! Нет, сплошной разор. Мои шелка падают в цене!

Горестные размышления молодого негоцианта прервались от звука твёрдых, уверенных шагов. Так и есть — в дверях лавки показалась знакомая высокая фигура в красном бархатном плаще.

   — Господин полковник! Какая честь! — Исаак выскочил из-за длинного стола с тканями, склоняясь в поклоне, изящности исполнения которого явно мешало уже солидно намечавшееся брюшко купца, любившего сладко поесть.

   — Ладно, ладно! Какие церемонии между друзьями! — насмешливо отмахнулся Маржере, усаживаясь в кресло и вытянув длинные ноги в высоких сафьяновых сапогах.

   — Брабантские кружева привезли, специально для вас! Они украсят ваше мужественное лицо, сделают его неотразимым при купидонских делах!

   — Кружева — это хорошо! — рассеянно согласился Жак, оглядывая тем временем просторное помещение лавки.

Убедившись, что они одни, он вдруг весело взглянул на Массу:

   — Что-то не густо идёт торговля, а, Исаак? В городе суматоха, все как с ума посходили, готовят праздничные наряды к свадебным торжествам, а у тебя пусто?

Исаак скорчил жалобную гримасу:

   — С этими поляками понаехало столько купцов, со всех концов света.

   — Не похоже на тебя, мой старый друг, чтобы ты так легко отступился. Где твоя всегдашняя ловкость и предприимчивость? — продолжал подсмеиваться в усы Жак.

   — Что вы мне посоветуете?

   — Помнится, ты учил меня русскому языку, не так ли? Так вот, у русских есть хорошая поговорка: «Как потопаешь, так и полопаешь!» Зачем же сиднем в лавке сидеть? Надо пройти по всем богатым дворам...

   — Мои покупатели из знатных москвичей не спешат с приготовлением к свадьбе, говорят, пусть царь одаривает! А то он только к панам щедрый.

   — А ты постучись в другие ворота!

   — К полякам? — недоверчиво спросил Масса. — У них свои купцы.

Маржере решил, что пора говорить серьёзно:

   — Когда ты передавал мои письма Сапеге в Вильно, встречал ли ты в его замке некоего Гонсевского?

   — Конечно!

   — Узнаешь его в лицо, не перепутаешь?

Масса сделал обиженное лицо:

   — Как можно! Тем более я был в толпе, когда выезжали королевские послы. Он ехал вторым за паном Олешницким.

   — Точно! — удовлетворённо кивнул Маржере. — Так вот, немедленно возьмёшь несколько образцов тканей и пойдёшь на посольский двор. Тебя, купца, стрельцы впустят. Гонсевский тебя ждёт, хочет передать мне что-то важное. Но в Кремль не ходи. Я сам зайду вечером за кружевами.

...Гонсевский принял купца, как только вышел из-за обеденного стола. Качество царских блюд, сытных, но однообразных, без столь любезных желудку шляхтича изысканных соусов, не способствовало улучшению его состояния, раздражённого исходом переговоров с царём. Морщась от изжоги, посол мрачно бросил:

   — Ну, разворачивай, показывай свой московский товар.

   — Это самые лучшие шелка, привезены нами из Лиона. А это добротное сукно делают английские ткачи. В платье из такой ткани не страшны самые лютые московские морозы, — певуче говорил Исаак.

Посол щупал, мял ткани, пробовал их на разрыв, косясь на торчащего в дверях дворецкого, наконец сказал:

   — Эй, Стас! Сходи за моей шкатулкой с деньгами. Да распорядись там, на кухне, чтобы сделали мне какой-нибудь напиток от изжоги.

   — Мочёная брусника помогает!

   — Давай бруснику.

Только дворецкий удалился, Гонсевский отшвырнул ткань и уставился на Массу.

   — Передай французу — их королевское величество отвернуло своё милостивое лицо от Димитрия!

   — Что это значит? — спросил Исаак. — Что полковник должен сделать?

   — Он должен об этом сказать князю Шуйскому.

   — У полковника одна голова на плечах. Стоит ему только войти на подворье Шуйского, как её не будет. Уж Басманов об этом позаботится.

   — А ты сможешь? Ведь ты купец?

Масса хитро улыбнулся:

   — Ваше сиятельство правильно сказал, что я только купец, и хотел бы знать, сколько получу за эту услугу. Ведь одно дело — просто передать письма, а другое — самому участвовать, да ещё неизвестно в чём.

Гонсевский поколебался, видимо борясь со скупостью, наконец решился: v —Хорошо, если дело будет сделано, получите с французом сто тысяч флоринов. Ну и, конечно, милость королевскую.

   — Это значит — право на беспошлинную торговлю в польских и литовских землях?

   — Безусловно!

   — Хорошо, я согласен. Однако я человек простой и эзопов язык понимаю плохо. Пусть ваше сиятельство объяснит толком, в чём заключается дело и о чём говорить с Шуйским.

Гонсевский подошёл к двери, захлопнул её поплотнее и приблизился к купцу, вновь взяв ткань из его рук:

   — Шуйский сообщил с нарочным, что в Москве составлен заговор против Димитрия. Просил, чтобы Сигизмунд не препятствовал и дал согласие в случае благополучного исхода, чтобы на Русское царство пришёл королевич Владислав. Так вот — король согласен.

Исаак напряжённо слушал, потом натянуто засмеялся:

   — Ничего не получится.

   — Почему?

   — Царский двор полон вооружённых поляков.

   — Поляков я беру на себя.

   — А триста головорезов Маржере?

   — Маржере должен знать, что произойдёт, если Димитрий узнает о его службе Сапеге.

   — Значит?

   — Значит, в урочный час его с телохранителями не должно быть во дворце.

   — Это невозможно! Царь не ложится, не проверив посты.

   — Такие умные головы, как ваши, что-нибудь придумают. Скажи лучше, как ты попадёшь к Шуйскому? Нужно, чтобы он тебе поверил.

   — Думаю, что со мной он будет откровенен, — самоуверенно заявил Масса.

   — Поверит твоей хитрой роже? — хмыкнул Гонсевский и снова поморщился от изжоги.

   — Я в хороших отношениях с одним отважным офицером из его свиты. Этот офицер был тяжело ранен под Кромами и только сейчас начал выходить из дому. Пока он болел, я помогал ему бальзамами. А главное, он во время болезни учился рисовать. И вот нарисовал мне подробный план Москвы. Подобного ему я не видел...

   — И что же? — Глаза Гонсевского хищно блеснули — Где этот план?

   — Этот план — у принца Оранского, моего государя. Да будет тебе известно, что его картографы — лучшие в мире.

   — Постой, так...

   — Да, офицер продал план мне, хотя и понимал, что очень рискует. Русские ведь очень подозрительны! Но сумма была так велика...

   — Ясно. Значит, он полностью в твоей зависимости?

   — Ну зачем так прямо? Просто он мне очень доверяет и беспрекословно окажет протекцию для визита к Шуйскому.

   — Действуй. Сообщишь мне, когда заговорщики намерены выступить. Мой совет — сразу же после свадьбы, пока царь будет увлечён своими амурными делами.

Неожиданно он замолчал, рывком распахнул дверь, за которой стоял дворецкий, с невозмутимым видом державший в одной руке шкатулку, в другой — кувшин.

   — Ты чего, Стас? Долго так стоишь? — с подозрительностью спросил Гонсевский.

   — Нет, только что подошёл. Раздумывал...

   — О чём? — с ещё большей подозрительностью спросил Гонсевский.

   — Да чем стучать в дверь, — флегматично пояснил камердинер. — Шкатулку можно попортить, а кувшин — разбить. Разве что лбом? Он у меня крепкий!

Гонсевский, а за ним и Исаак Масса расхохотались.

   — Находчивый у вас слуга, — заметил купец.

   — Да, звёзд с неба не хватает, зато готов за хозяина лоб расшибить, — продолжал смеяться Гонсевский, глотая прямо из кувшина кисленький напиток. — Я беру весь твой товар, купец, и принеси мне ещё те ткани, что обещал.

   — В следующий раз я непременно вам покажу изумительные кружева из Брабанта, — поклонился гость.

Вечером, как и обещал, Маржере вновь был в лавке голландца. Его встретила жена, такая же маленькая и пухленькая, как и сам хозяин.

   — Исаак ещё не приходил! — сообщила она встревоженно. — Может, поляки пьяные напали? Вон как они буйствуют на улицах!

Маржере, делая вид, что слушает болтовню женщины, тревожно думал: неужели купца схватили? Хотя Масса — такой осторожный и ловкий малый. Он было повернулся, чтобы уйти, как едва не столкнулся с вбежавшим в лавку запыхавшимся толстяком.

   — Прошу извинить меня, господин полковник! Такая клиентура привередливая пошла. То не этак, то не так! Клара, приготовь бутылочку вина для нашего высокого покровителя! Мы пройдём в заднюю комнату, а ты побудь здесь!

Видно было, что важные вести буквально переполняют негоцианта, и он за руку потащил Маржере к двери, ведущей на семейную половину. Плюхнувшись за стол и сделав жадный глоток из венецианского бокала, он испуганно уставился на Маржере, причитая:

   — Что будет, что будет!

Тот неторопливо цедил вино из своего кубка, бесстрастно глядя на взволнованное лицо собеседника.

   — Хорошо, что я сам пришёл сюда. Представляю, какой переполох ты бы учинил, если бы появился в казарме с таким лицом!

   — Заговор, боярский заговор! — выпалил Исаак.

   — Я знаю, — столь же бесстрастно заметил Маржере. — Кто во главе?

   — Шуйский, Голицын и Татищев. Я их застал всех вместе! Они очень обрадовались поддержке Сигизмунда...

   — Это Гонсевский тебе сказал? — быстро спросил француз. — Так я и знал. Сегодня на приёме он вёл себя вызывающе, будто вёл дело к войне... Что он ещё велел передать боярам?

   — Что постарается, чтоб поляков не было, когда заговорщики придут в Кремль. Но ещё больше их обрадовало, что не будет твоих алебардщиков...

Маржере вскочил как выпрямленная пружина:

   — Гонсевский выжил из ума! Я за Димитрия их всех уничтожу.

Масса опустил голову и печально вздохнул.

   — Что ты вздыхаешь?

   — Гонсевский предвидел и это. Он сказал: «Передай Маржере, что царь будет знать о его службе Сапеге!»

   — Димитрий не поверит. Он меня любит!

   — Гонсевский сказал, что у него есть твои письма. Те, что я отвозил в Литву.

Полковник плюхнулся, загремев шпагой, на лавку.

   — Это ловушка. Что же мне делать?

   — Хочешь дружеский совет? Тебе надо заболеть в этот день.

   — Они же его убьют!

   — Голицын сказал, что, если Димитрий докажет, что он действительно царский сын, ни единого волоса не упадёт с его головы. А если самозванец, отправят в монастырь.

   — Ты не веришь, что он подлинный сын Ивана Жестокого? — воззрился на купца Маржере.

   — Не только не верю, а точно знаю, — хитро улыбнулся Исаак.

   — Каким образом?

   — Вот на этом самом месте сидел недавно Басманов.

   — Ну и что?

   — Он любезно согласился попробовать нового заморского вина. Крепче водки. Ром называется. Так вот, когда Басманов выпил изрядно, то начал меня было выспрашивать, нет ли каких слухов среди купцов о царе-батюшке. Я так осторожненько сказал, будто действительно ходят разговоры среди приезжих о самозванстве Димитрия. И он вдруг говорит, что Димитрий не тот, за кого себя выдаёт. Но он наш государь, и мы все обязаны ему служить! Вот так-то!

   — Может, он хотел тебя проверить? Басманов хитёр! — возразил Маржере. — А я верю, что он царевич.

   — Почему?

   — Я много повидал государей разных. У Димитрия властвовать — в крови. Так не может себя вести простой смертный.

   — Значит, твоему Димитрию ничто не угрожает?

   — Не верю я в клятвы бояр! — усомнился Маржере.

   — А куда им деваться? — горячо заспорил Исаак. — Ведь они все присягали ему. Что они народу скажут?

   — Они и Фёдору присягали. Тот же Голицын, который потом был среди его убийц.

   — Среди заговорщиков не только Голицын. Есть и благородные люди, что не позволят...

Маржере с сомнением продолжал качать головой, затем поднёс бокал ко рту, дрожащая рука выбила на зубах стеклянную дробь.

   — Когда?

   — В свадебную ночь. Хотя у них не всё готово. Они ведут переговоры с новгородским войском. Воеводы Катырев и Бельский, недруги Димитрия, позаботились, чтоб в ополчение попали им недовольные. Шуйский тайно поехал к новгородцам. Они должны будут в ночь заговора поменять все стрелецкие посты на всех воротах города и Кремля.

...Их императорские величества тем временем в беззаботном веселии готовились к свадьбе.

Нетерпение заставило Димитрия сделать ещё одну непоправимую ошибку: свадьбу он назначил на четверг, накануне Николина дня. Бояре, обычно строптивые, на этот раз смолчали. Не к добру! Зато новгородцы по их навету уверились точно: на троне — антихрист!

Затемно, при свете литых свечей, которые несли сто московских слуг, Марину перевезли в царские чертоги, а в час дня по всей Москве затрезвонили колокола. Широко распахнулись тяжёлые железные двустворчатые двери Фроловских ворот. Однако стрельцы пропускали с выбором: только именитых бояр и дворян, польских панов со слугами да нарядно одетых купцов. Простой люд, тоже принарядившийся, толпился на Красной площади, питаясь слухами.

   — Слышь, сначала повели царя и царицу в Грановитую палату.

   — А почему не в храм?

   — Отец Фёдор, духовник царский, должен благословить корону царицы и бармы.

   — А потом?

   — Патриарх с митрополитами отнесёт их в Успенский собор, где будет венчание...

Из Кремля донеслись пронзительные звуки труб и удары в барабаны.

Толпа заволновалась:

   — Идут, идут!

Исаак Масса, пробившийся в первые ряды, крутил головой, жадно впитывая впечатления от красочного зрелища. Дорожка от Грановитой палаты до собора была устлана красным голландским сукном, которое продал предприимчивый негоциант в казну. Поверх сукна в два полотнища была уложена сверкающая на солнце тёмно-коричневая турецкая парча.

Первыми прошли, построившись парами, стольники царя в парчовых длинных кафтанах с высоким, в три пальца, ожерельем и в ермолках, сплошь покрытых жемчугом. У всех лбы, по случаю особо торжественного случая, соскоблены до синевы. Все они были без оружия.

За ними шли четыре рыцаря в белых бархатных костюмах, опоясанные золотыми цепями, и с массивными секирами на плечах. Великий мечник Михаил Скопин-Шуйский, одетый в парчовую шубу на соболях, шёл перед царём, держа обеими руками длинный и широкий меч великих московских князей.

По обеим сторонам дорожки шли алебардщики Маржере, одетые в красные и фиолетовые костюмы с нарядной отделкой. А вот с крыльца спустился и сам царь — в парчовом, вышитом жемчугом и сапфирами одеянии, с массивной короной на голове и со сверкающими бармами на плечах. Его поддерживали за руки королевский посол Олешницкий и постельничий Фёдор Нагой. За ним шла царица, одетая по-московски: в парчовом вышитом прямоугольном платье до лодыжек, из-под которого были видны подкованные червонные сапожки. Распущенные чёрные волосы струились до плеч и были украшены великолепным алмазным венком. С правой стороны её поддерживал отец, а с левой — княгиня Мстиславская в атласном платье и золотом кокошнике, широкое лицо согласно моде было густо намазано белилами и румянами. За ними шли дамы государыни и жёны именитых сановников.

У входа в собор царя и царицу встретил патриарх с митрополитами, благословил и подвёл к иконам, перед которыми Димитрий и Марина били челом. На высоком помосте стояли три низких бархатных престола без поручней: чёрный — для патриарха и красные — для жениха и невесты.

После молебна, который одновременно вело несколько священников, нараспев читавших молитвы по книгам, из которых поляки поняли лишь часто повторяемое речитативом «Господи, помилуй», двое владык взяли корону, лежавшую на золотом подносе перед алтарём, и отнесли её патриарху. Благословив и окадив корону, патриарх возложил её на голову Марины и, благословив её самое, поцеловал в плечо. В свою очередь царица, склонив голову, поцеловала его в жемчужную митру.

Затем митрополиты попарно стали сходить на помост и благословляли царицу, касаясь двумя перстами её чела и плеч крестом, затем целовали её в плечо, та отвечала, касаясь губами митры. В том же порядке происходило облачение её в бармы.

Была брачная церемония вполне невинна, однако царь почему-то не захотел лишних глаз. Жених и невеста стали перед патриархом, который, вновь благословив новобрачных, дал им по кусочку пресной лепёшки, затем протянул хрустальный бокал с вином. Царица пригубила его, а Димитрий выпил до дна и бросил бокал об пол. Но на мягком сукне он не разбился. Тогда патриарх, чтоб избежать дурной приметы, раздавил бокал каблуком на мелкие осколки.

Обратно шли во дворец тем же порядком. Среди бояр, шедших за молодыми, слышался неодобрительный ропот. Оказывается, Димитрий грубо нарушил обряд, не пойдя в алтарь за причастием. Не причащалась и царица, что вновь породило сомнение бояр в желании её быть православной. Не улучшил их настроения и град золотых монет, которые бросал Власьев через головы молодых на толпу придворных. Монеты, специально отчеканенные к этому дню, на одной стороне изображали особу императора до пояса с мечом в руке, на другой — двуглавый орёл, в груди которого находился единорог, вокруг по-русски был написан императорский титул.

Молодых проводили в опочивальню, сообщив, что свадебный обед состоится на следующий день в Золотой палате, что также вызвало неудовольствие среди ревнителей старых порядков: устраивать праздник в день поста — это ли не грех!

Весь следующий день на площади перед дворцом беспрестанно трубили в трубы тридцать трубачей, били в барабаны пятьдесят барабанщиков, звонил самый большой колокол на Ивановской площади, язык которого дёргали двадцать четыре звонаря.

Обед начался поздно. Вход гостей застопорился из-за конфликта дьяка Грамотина с польским послом. Тот, памятуя о чести, которую оказал Сигизмунд Афанасию Власьеву, усадив его во время обеда по поводу обручения Марины за один стол с собой, потребовал подобной чести и для себя.

Маржере, встретивший со своими алебардщиками гостей в просторных сенях, видел, как растерялся дьяк и побежал советоваться с Власьевым. Тот вскоре вышел, круглое лицо его выражало надменность.

   — Их цезарское величество велели сказать, что даже если бы сам римский император приехал на его свадьбу, то всё равно сидел бы за отдельным столом!

   — Но их величество король не погнушался и посадил тебя с собою рядом!

   — Их цезарское величество, — невозмутимо парировал дьяк, — изволил сказать, что Сигизмунд поступил совершенно правильно, оказывая уважение в моём лице непобедимому императору. А ты всего лишь посланник короля.

Взбешённый Олешницкий, не желая больше унижать свою гордость, повернул к выходу, расталкивая остальных гостей. Его взгляд встретился с глазами полковника. Нахмурившись, посол выразительно поглядел на шпагу Маржере, мимикой требуя от него незамедлительных действий. Маржере слегка пожал плечами, показывая, что сигнала до сих пор не последовало. Тут кстати подвернулся и Исаак Масса, шедший в толпе приглашённых иноземных купцов. Протиснувшись к полковнику и якобы разглядывая золотую посуду, выставленную на двух столах вдоль стен, шепнул:

   — Они ещё не готовы. Скорее всего — дня через три-четыре.

В зале, расписанном золотом, что и послужило к его названию — Золотая палата, перед большим столом стояли тронные кресла — для царя побольше, для царицы поменьше.

Царь сидел в знаменитой шапке Мономаха, которую, впрочем, вскоре снял, оставшись в ермолке, унизанной жемчугами. Марина на этот раз уже была в польском платье с фижмами, однако с высокой короной на голове, водружённой накануне патриархом.

Двадцатичетырёхлетний царь и восемнадцатилетняя царица, и так невысокие ростом, казались, сидя в огромных креслах, совершенными детьми. Ноги их болтались, не доставая до пола. Сердце Маржере сжалось при мысли о заговоре: «Как агнцы при заклании!» Но нет, никакой тени предчувствия беды не набегало на их надменные лица! Напротив, царь сделал повелительный жест приблизиться Димитрию Шуйскому. Когда тот подошёл, молча указал ему на свои болтающиеся ноги. Раболепно кланяясь и едва не целуя сапожки царя, Шуйский бережно уставил его ноги на принесённую специальную скамеечку. Такую же процедуру с царицей проделала княгиня Мстиславская. А Димитрий улыбался, победно поглядывая на поляков: «Видите, в каком страхе и раболепстве держу я своих бояр!»

...Обед уже шёл несколько часов, по раз и навсегда заведённому церемониалу. Хотя было выпито много, веселья не было. Царь, а особенно царица тяготились скучным ритуалом. К концу обеда перед государем были поставлены два подноса с квашеными сливами. Снова к нему подходили попарно стольники, и каждого Димитрий одаривал в благодарность за хорошую службу. В одном из стольников царь узнал Дмитрия Пожарского.

   — А, удалец! Не скучаешь по воинской потехе?

   — Скучаю, ваше величество.

   — Ну, ничего. Скоро попробуем в деле вот этих молодцов! — улыбнулся царь, показывая на польских офицеров.

Приподнявшись и опершись на стол, Димитрий стал потчевать на прощание своих думных бояр, протягивая каждому чарку с водкой. Наконец после молитвы царь с царицей в сопровождении гостей отправились в свои покои. Здесь москвичи простились с царём, а полякам Димитрий дал знак остаться. Велел принести вина и пригласить музыкантов. Стряхнув с себя скуку официального обеда, царь стал необыкновенно оживлён и остроумен. Двигаясь по залу от одной группы поляков к другой с неизменной рюмкой из горного хрусталя, предлагал выпить за торжество Гименея. За ним следом бегал шут Антонио Реати, которого царский тесть выписал из Болоньи. Он смешно изображал лиц, которых высмеивал Димитрий.

   — Ну разве можно всерьёз считать императором австрийского Рудольфа? — говорил он. — Император должен блистать, должен как можно чаще показываться во всём великолепии народу, уметь быть красноречивым. А Рудольф? Мне мой Афанасий сказывал, что тот, скрывшись за своими пробирками, никого не принимает, боится, всюду видит измену. Император должен мужественно встречать опасность лицом к лицу, быть отважным воином!

Реати потешно изобразил Рудольфа, прячась за рядом золотых чаш, уставленных на столе.

   — Да и ваш Сигизмунд не лучше! — сказал Димитрий, прерывая хохот.

Станислав Немоевский попытался обидеться за своего короля.

   — Брось! — сказал ему царь, дружески положив руку ему на плечо. — Ну какой он славянин? Угрюмый швед и плохой вояка. Со своим дядей без моей помощи справиться не может. Знает только молитвы да танцы. Кстати, не стесняйтесь, если кому-то хочется потанцевать...

Князь Вишневецкий предложил руку одной из фрейлин царицы, они первыми вышли в круг в торжественном менуэте. Царь отступил к окну в окружении доблестных офицеров с чарами вина в руках. Смотрели они на молодого царя влюблёнными глазами, выражая готовность хоть сейчас выступить под его знамёнами против любого врага.

   — Эх, жаль Александр Македонский жил много раньше! — мечтательно сказал Димитрий. — Это был настоящий полководец, вот с кем бы я померился силами! Но я продолжу его дело — и Персия и Индия будут в моей империи...

Внезапно он прислушался к какому-то неясному шуму, шедшему из сеней.

   — Там кто?

   — Твои телохранители и наши солдаты, — ответил Домарацкий.

   — Хлопцы скучают, а господа веселятся, нехорошо. Надо как на поле брани — всё поровну!

Он вышел в сени:

   — Эй, парни! Вы должны выпить за здоровье императора и императрицы.

По его приказу солдатам и алебардщикам вынесли золотые кубки с вином, которые те стали быстро поглощать с бурными изъявлениями восторга.

На общем фоне смеющихся и орущих лиц Димитрий заметил одно угрюмое, принадлежащее его полковнику.

   — Мой верный Жак! — воскликнул царь, поднося ему бокал. — Ты что, не рад счастию своего государя?

Маржере, обычно умеющий владеть своим настроением, при виде пышущего весельем молодого лица побледнел ещё более:

   — Что-то мне нехорошо, сир. Наверное, на обеде съел что-нибудь...

Царь поглядел пытливо снизу вверх на осунувшееся лицо француза.

   — Тебе действительно нужно полечиться, мой верный Жак. Завтра я пришлю к тебе лекаря домой.

   — А как же охрана? — со страхом спросил Маржере, понимая, что беспечность государя ведёт его к гибели.

   — Твои алебардщики на что? Впрочем, и они в таком количестве сейчас не нужны, когда торжества закончились. Для охраны шести .дверей достаточно человек двадцать — тридцать. Отправляйся в постель, Жак, и восстанавливай силы. Через недельку мы проведём с гусарами учения, а там, глядишь, и в поход!

Польские солдаты, услышавшие последние слова царя и изрядно подогретые винными парами, выразили желание немедленно продемонстрировать своё воинское искусство.

   — Турнир! Давайте проведём рыцарский турнир! — поддержали солдат и офицеры.

   — Поединки не в русском обычае, — нерешительно возразил царь, хотя по глазам было видно, что предложение для его воинственной натуры было заманчивым.

   — Так здесь нет русских, — убедил его Домарацкий, — некому и осуждать.

   — Ладно, идём на двор, к конюшему. Дам для поединка своих лучших скакунов!

Польские офицеры высыпали во двор, каждый выбирая себе коня и соперника. Первыми выехали шляхтичи Щука и Ораневский с тяжёлыми старинными щитами и тупыми копьями. По сигналу трубы во весь опор помчались навстречу друг другу. Копьё Щуки оказалось более точным, угодив противнику в голову. Турецкий конь Ораневского остановился как вкопанный, а его пришлось выволакивать из-под ног коня и едва удалось привести в чувство.

Димитрий решительно пресёк дальнейшие забавы, повторив то, что сказал и Маржере:

   — Вы мне нужны живыми и здоровыми для будущих великих дел!

Услышавшие эти слова конюхи тут же передали их боярам, и по Москве пополз слух, деи, царь собирается с помощью польских наёмников уничтожить всю московскую знать. А польские паны, расходясь из Кремля, в подпитии задирали горожан, приставали к женщинам и тем самым обильно удобряли почву для этих слухов. Наутро Басманов докладывал Димитрию о челобитных москвичей с жалобами на бесчинство поляков.

Царь недовольно хмурился, слушая доклад, наконец приказал:

   — Прими меры по охране стрельцами польских подворий. Народ надо успокоить.

И, обернувшись к окну, спросил:

   — Что там за крики?

   — Народ ликует. Бегают и кричат: «Нашей государыне дай, Господи, многие лета!»

Хмурые складки на лбу царя разгладились. Он улыбнулся:

   — Видишь, как народ любит меня и царицу! Сегодня в Грановитой палате она будет принимать поздравления и подарки от москвичей.

Однако новости в это утро не кончились. Появился Юрий Мнишек.

   — Как, батюшка, себя чувствуешь? — приветствовал его Димитрий. — Как твоя подагра, получше?

Полное лицо воеводы было багровым от волнения, голубые глаза смотрели испуганно.

   — Ваше цезарское величество! Я же предупредил, будь с послами поласковее!

   — Дело сделано — брак заключён! — беспечно рассмеялся Димитрий. — Зачем же метать бисер перед свиньями?

   — Послы в гневе собираются покинуть двор! А это значит — война!

   — Так и я этого хочу! — жёстко стиснул зубы Димитрий.

   — Надо потянуть! — настаивал воевода. — Мы должны послать гонцов к Николаю Зебржидовскому, а главное — к Сапеге. Уверен, что, узнав о благополучном бракосочетании и о том, какая сила на твоей стороне, он перейдёт в наш стан. Тогда Сигизмунда мы отправим в Швецию, в объятия его дяди. Но надо выиграть время.

   — Каким образом?

   — Пригласи послов снова на обед.

   — Но Олешницкий опять потребует, чтобы я усадил его за свой стол!

   — Уступи!

   — Ни за что! — вспыхнул Димитрий.

Однако обычное его хитроумие победило вспыльчивость.

   — Давай сделаем так: я посажу Олешницкого рядом с собой, но за отдельный от других гостей столик. Думаю, гордый пан тоже должен делать уступку.

   — Хорошо, я ему передам, — не без колебаний ответил Мнишек. — И будь с ним поласковее.

   — Постараюсь, — согласился царь. — Хотя постой — какой же званый обед без стольников. Я же их отпустил.

   — Снова позови.

   — Негоже.

   — Тогда пусть подают слуги царицы! — выкрутился воевода. — Будем считать, что обед даётся от имени царицы...

Перед обедом послы вручили царице подарки короля — тридцать золотых и серебряных кубков, серебряный фонтан с тазом. От себя лично Олешницкий преподнёс шаль с бриллиантами и диадему. Димитрий, осмотрев подарки, не удержался от презрительного замечания:

   — Господин посол дал, что имел!

Послов провели в обеденный зал нового дворца. Когда Олешницкий убедился, что его столик находится всего в половине локтя от царского стола, его самолюбие было удовлетворено.

Хотя царь старался быть любезным с послами, без ссоры всё же не обошлось. После первого кушанья кравчий Хворостинин, чьё миловидное личико вызывало усмешки поляков, говоривших между собой, что юноша является «секретом» государя, поднёс ему рюмку из горного хрусталя. Димитрий, приподнявшись и сняв шапку, предложил выпить за здоровье посла, затем сел вновь и выпил. Потом из рук Хворостинина взял золотую чарку, наполненную вином, и протянул её послу. Олешницкий вынужден был подняться, подойти к царю и выпить её стоя. Затем царь предложил выпить таким же образом за здоровье Гонсевского. Однако тот, обиженный оказанным невниманием, отказался. К нему подошёл Ян Бучинский.

   — Пусть сам царь подойдёт ко мне! — заносчиво изрёк шляхтич. — Я представляю здесь особу короля!

Бучинский доложил царю, тот, вспыхнув, сказал:

   — Передай, если он немедленно не подойдёт, я прикажу выбросить его из окна!

Бучинский вновь вернулся к Гонсевскому, обратился к нему с умоляющим видом:

   — Бога ради, иди за той «полной», его величество император сильно обижен, и будет слишком дурно, если ваша милость не подойдёт.

Гонсевский вынужден был подчиниться и, встав рядом с царём, выпить объёмистую чашу до дна под его пристальным хмурым взором.

«После того как сели за стол, в свои серебряные сидения, великий князь и государыня и пред ними наставили несколько кушаньев, посадили и нас по шинку. Как и на иных обедах, ставили по два и по три кушанья... а было всего тринадцать. Прежде всего:

   1. Лебяжье коленко с мёдом вместо подливки.

   2. Крыло печёного тетерева, тонко покраянное в тарелочки, сверху обложенное лимонами, которые они называют «яблочками», квашенными как огурцы.

   3. Заячья головка, под нею капуста.

   4 Кусок барана с сладкой зеленью.

   5 Четверть курицы, набело, с кислотой, в которой плавало несколько круп.

   6. Другая часть курицы, нажелто, с борщом, в котором также двигались крупы.

   7. Тесто в виде паштета, с начинкою из мелко накрошенного бараньего мяса, вместе с жирною и свежею свининой.

   8. Тесто, в котором переложены яйца с творогом.

   9. Немалый кусок теста, вышиною с брауншвейгскую шапку, сверху помазано мёдом.

   10. Полено, покрытое тестом, в виде шишки, тесто несколько припечено, а сверху полито сырым мёдом.

   11. Пирог из бараньей печёнки и ячной крупы.

   12. Мелко рубленные лёгкие, с просом, мёдом, перцем и шафраном, который они называют «мхом».

Был также десерт, как и при других обедах, при конфектах ковриги хлеба, печенье с мёдом, а сверху также политые мёдом, повидел большие столбы, длиннейшие прутья корицы, которые они называют трубками.

На всех столах подавали есть на золоте, и эти тринадцать кушаньев довольно тесно вдоль стола помещались, ибо поперёк столы были так узки, что нельзя было поставить рядом двух мисок, хотя тарелок не было. Золото-то, однако, никакого вкуса не придавало кушаньям...»

Станислав Немоевский.

Дневник... Писан на Белом озере, в 1607 году,

в месяце январе, в задержании или,

скорей, в плену московском.

Жак де Маржере крутился на своей постели, обуреваемый противоречивыми чувствами. Только что забегал к нему шустрый Исаак Масса. Хитро кося глазом то на бравого француза, утопающего в пышных подушках, то на его оруженосца Вильгельма, тараторил скороговоркой:

   — Мне знамение явилось сегодня. — Слово «сегодня» Исаак произнёс с нажимом в голосе.

   — Какое же? — вяло поинтересовался Маржере, отлично поняв намёк.

   — Со стороны Польши появились внезапно, будто упали с неба облака, подобные горам и пещерам. Посреди них мы с женой явственно увидели льва. — На слове «льва» Исаак снова сделал ударение, и Жак снова кивнул, давая знак, что понял. — Лев поднялся и исчез. Зато появился верблюд, который вдруг превратился в великана в высокой шапке, который тоже вскоре исчез, будто заполз в пещеру...

Вильгельм слушал голландца с разинутым ртом.

   — И вдруг из облаков поднялся город со стенами и башнями, из башен шёл дым. Такой красивый город, будто нарисовал его художник.

   — И что потом? — не выдержал Вильгельм.

   — А потом — ничего! — вздохнул Исаак. — Всё исчезло, как мираж.

Вильгельм рассмеялся:

   — Это что за знамение. Вот я однажды две луны видел, и обе красные...

   — Пьян был, как всегда, — строго сказал Маржере.

Вильгельм смешался и занялся приготовлением отвара для больного. Исаак притворно вздохнул:

   — Конечно, вам, военным, чего бояться! А вот мы с женой решили: сегодня вечером, — он снова подчеркнул голосом последние два слова, — припрячем всё наше добро, накопленное таким трудом.

От жалости к себе Исаак даже всхлипнул, поднял к глазам кружевной платок из тончайшего батиста. Маржере глянул на него с усмешкой:

   — А что в городе слышно?

   — Ничего, — торопливо ответил Масса. — Тишина полная...

   — А во дворце?

   — Там веселятся. Царица собирается устроить маскарад на европейский лад, готовит забавные маски...

Когда он упорхнул, Маржере предался тревожным раздумьям. Предупредить царя! Но как? Если это сделает он сам и об этом узнает Гонсевский, головы ему не сносить. Надо придумать что-то похитрее. Наконец он позвал:

   — Вилли!

   — Когда приготовишь отвар, позовёшь ко мне Конрада Буссова. И оставишь нас одних. Понял?

...Располневший на царских харчах вояка ввалился без стука, увидел сбитую постель и с сочувствием проговорил:

   — Мой бедный старый боевой друг! Могу ли я чем-то облегчить твои страдания? Мой зять, известный тебе патер Мартин Бер, знает секрет какого-то волшебного бальзама. Хочешь, я приглашу его к тебе?

   — Вряд ли какой-нибудь бальзам мне поможет! — покачал головой Маржере. — Меня отравляет тревога за его величество, уж очень он беспечен.

   — Ты прав, Якоб, — согласился Конрад, называя Маржере на немецкий лад.

Он сел поудобнее в кресле и, широко расставив ноги в огромных сапогах, опёрся руками на эфес палаша.

   — Наш император по молодости легковерен, тебе приходится нелегко, чтобы обеспечить его безопасность, — разглагольствовал лифляндец. — А всё почему? Назначил командирами рот этих юнцов — Кнаустона и Лантона. Нет чтобы рекомендовать меня! Ты же знаешь, я предан как пёс!

   — Да, да, — притворно согласился Маржере, знавший историю жизни Буссова, столь богатую предательствами. — Но что я мог поделать? Ведь ты сам сказал, что государь молод, он и приближает к себе тех, кто помоложе. Впрочем, если бы тебе представился случай доказать ему свою преданность, он наверняка приблизил бы тебя. Наш государь умеет быть благодарным.

   — О, конечно! Вон как он озолотил Мнишека! А за что? Ведь тот бросил его после первого сражения! Но где найти тот случай? — лифляндец с надеждой взглянул на Маржере.

Тот с удовлетворением убедился, что Буссов готов заглотнуть наживку, и продолжал слабым голосом человека, прикованного к смертному одру:

   — Ты видишь, я не могу подняться. Поэтому не могу сообщить государю важную весть...

   — Что за весть? — подался вперёд Буссов.

Маржере медлил, как бы колебался.

   — Давай я передам, ну, говори же! — теребил его с загоревшимися глазами ландскнехт.

   — У меня есть достоверные сведения, что сегодня ночью на дворец нападут заговорщики. Государь должен быть готов к отпору.

   — Я расскажу ему обо всём, как только наша рота заступит на дежурство. И буду как лев биться с изменниками! — вдохновился Буссов, вскакивая. — Так я пойду, надо надеть кольчугу под платье. Бережёного Бог бережёт, как любит говорить мой зять...

   — Иди, и да благословит тебя Господь! — слабым голосом напутствовал его больной, донельзя довольный проделанным манёвром.

Буссов вроде бы почувствовал угрызение совести, во всяком случае вернулся от порога.

   — Я скажу государю, что это известие исходит от тебя.

   — Ни в коем случае! — вскричал Маржере так испуганно, что вновь породил подозрение в голове лифляндца.

   — Почему? Это будет не по-рыцарски с моей стороны...

   — Я и так уже обласкан государем, — печально сказал Жак, снова входя в роль больного. — Да и не знаю, смогу ли и дальше удерживать в руках шпагу. А ты, мой друг, по досадной случайности оказался в стороне от милости монарха. Так лови удачу за хвост. А мне достаточно от тебя бочонка рейнского, если, конечно, поправлюсь.

Он снова упал на подушки и махнул рукой Буссову:

   — Скажи моему Вилли, что мне пора пить отвар, прописанный царским лекарем.

Хитрость Маржере удалась. Когда Димитрий к вечеру направился было в покои царицы, Конрад вырос на его пути, застыв в почтительном поклоне.

   — Что тебе, немец? — ласково спросил Димитрий.

   — Государь, тебе грозит сегодня опасность, — сказал Конрад.

   — Откуда знаешь? Смотри на меня! — вскричал царь, хватая лифляндца за поручень алебарды.

Буссов поднял голову, прямо глядя честными, преданными глазами:

   — Наши гвардейцы слышали разговоры по Москве, что сегодня заговорщики собираются напасть на дворец.

   — Какие заговорщики?

   — Точно не знаю. Наверное, кто-то из князей со своим отрядом.

Димитрий обернулся к шедшему следом Басманову:

   — Слышишь?

   — Я давно говорю, государь, что есть против тебя заговор. Я б схватил этих Шуйских — и на дыбу. Живо всё выведаю!

   — Шуйских не трогай. Не пойман — не вор. Вон Дмитрий как мне скамеечку подносил и ноги гладил. Эти на всю жизнь напуганы. Что сейчас делать будем?

   — Надо поднять стрельцов!

   — Ты их до утра собирать будешь, не соберёшь: по печкам с бабами лежат. А потом, если тревога ложная, сраму не оберёшься. Шли гонца в казармы, пусть все алебардщики и драбанты являются сюда. А я напишу записку князю Вишневецкому, чтоб подослал своих гусар и пехоту Доморацкого.

Вскоре дворец был оцеплен тройной охраной алебардщиков, появившиеся в Кремле гусары открыли отчаянную стрельбу в воздух.

Заговорщики так и не появились, хотя на тёмных улицах Москвы то там, то сям лазутчики Басманова углядели какое-то движение людей. Схватили с оружием, однако, лишь одного. Боярин Татев, взявшийся за расследование, скорбно доложил царю поутру:

   — Умер на дыбе.

   — Но он же кричал: «Смерть царю!»

   — Кричал, пока пьяный был. А протрезвел, так оказался скорбен умом. Так и помер, не покаявшись.

   — А кто таков? Чей слуга? — с подозрением спросил Димитрий.

   — Не дознались, — горестно развёл руками, высунувшимися из длинных рукавов, Татев. — По одежде — так вроде посадский. Говорю, пьян был.

Димитрий облегчённо рассмеялся: С насмешкой взглянул на вытянувшегося в рост у двери Буссова.

   — Русские говорят, у страха глаза велики. Мои солдаты должны ничего не бояться. И всякие бабьи слухи поменьше слушать. Тебе ясно, мой солдат?

Буссов пунцовел от гнева: «Ну, плут Маржере! Разыграл меня, старого дурака!» Придя в казарму, он излил обиду на голову больного полковника.

   — Чтобы меня, заслуженного ветерана, какой-то мальчишка называл трусом! И я тебе поверил!

Маржере терпеливо, что было не похоже на него, слушал брань приятеля, а когда тот выдохся, задумчиво спросил:

   — Так ты говоришь, поляки подняли пальбу?

   — Да, в пьяном раже орали и стреляли, когда ещё шли по Арбату.

   — Вот они и спугнули заговорщиков, — убеждённо сказал Маржере. — Надо было бы спокойно выжидать, как в засаде. Ты-то — старый охотник, должен понимать, что зверя так в ловушку не загонишь!

   — Есть заговорщики, нет, однако после такого шума они не сунутся! — хвастливо заявил Буссов.

   — Дай Бог, дай Бог! — согласился Маржере, а про себя подумал: «Наверное, это — рок!»

В этот же день забежал проведать больного и Исаак Масса. С недоверием взглянул на Маржере:

   — Так и лежишь, не встаёшь?

   — Куда же мне, — прокряхтел «больной».

   — Ладно, — захихикал молодой купец и тут же стал серьёзным: — Кто-то дал знать царю о заговоре. Гонсевский в гневе. Грешит на меня и тебя. Шуйский едва успел остановить свои отряды. Однако своего замысла не оставил.

   — Когда?

   — Не говорит, больше никому не доверяет.

   — Может, сегодня? — продолжал допытываться полковник.

   — Сегодня — вряд ли. Бал во дворце. Царь устраивает для послов как для частных лиц. Будет поляков полно, соваться опасно. Но и тебе Гонсевский настоятельно рекомендует не покидать кровати...

Бал прошёл весело, хотя во время танцев произошёл инцидент. Когда царь приветствовал Олешницкого, он заверил его, что в этот вечер в зале не будет ни императора, ни королевского посла. Однако когда в танце посол, проходя мимо Димитрия, осмелился не снять шапку, тот в ярости закричал Бучинскому:

   — Скажи всем: кто не будет снимать передо мной шапку, останется без головы!

Гонсевский, стоявший рядом, понял, что вызвало ярость государя, и с усмешкой заметил:

   — Посла здесь сегодня действительно нет, а государь есть!

Придя же домой, немедля послал своего верного Стаса к Исааку Массе. Тот поднял трясущегося купца с постели и сказал всего четыре слова:

   — Мой господин говорит — завтра!

Наутро Мнишек, решивший справиться о здоровье посла, встретил у посольского двора камердинера Гонсевского, отправившегося на рынок за покупками. Взяв лошадь воеводы под уздцы и якобы приветствуя его, Стас тихо сказал:

   — Сегодня вечером царя хотят убить.

   — Что ты мелешь! — вскричал Мнишек, хватаясь за саблю.

   — Я умоляю не спрашивать меня больше ни о чём! Иначе мне не жить. Предупредите государя — пусть будет осторожен.

«Гонсевский не из тех, кто любит попугать!» — подумал Мнишек и решительно повернул коня назад.

   — Ваше величество! Вас хотят убить! — вскричал он взволнованно, едва вбежав в опочивальню.

   — Когда?— спокойно спросил Димитрий, отрываясь от письма, которое он набрасывал для Льва Сапега.

   — Сегодня вечером! Вы должны принять немедленные меры.

   — Батюшка, не верьте слухам! — так же спокойно продолжал улыбаться Димитрий, не кладя пера. — Вы, увы, уже не первый, кто сообщает мне о заговоре. Сначала мой телохранитель, потом Стадницкий на балу. Теперь вы, батюшка. А когда я начинаю выведывать, кто же именно в заговоре против меня, ничего сказать не могут. Вот вы, батюшка, знаете, кто умыслил меня убить, тем более не позднее, чем сегодня вечером?

   — Не знаю, — растерянно ответил Мнишек.

   — Вот видите! — торжествующе рассмеялся Димитрий. — Откуда такие страхи? Вы ведь видите отлично, что народ меня боготворит. Меня окружают верные войска! Надо не о заговорщиках каких-то думать, а к войне готовиться. Сядьте лучше и помогите мне составить письмо для Сапега. Медлить больше нельзя!

Когда Мнишек, переписав письмо по-польски набело, собрался уходить, Димитрий попросил:

   — Скажите, батюшка, Станиславу Немоевскому, пусть принесёт мне к вечеру драгоценности принцессы Анны. Может, мы что-нибудь и подберём для нашей прекрасной императрицы.

...Пламя свечи играло, переливаясь всеми цветами радуги на гранях драгоценных камней.

   — Изрядно, изрядно, — приговаривал Димитрий, бережно извлекая из железной шкатулки, окрашенной в зелёный цвет, ювелирные изделия европейских мастеров.

   — А это что? Как сверкает!

   — Брошь. Видите — один крупный алмаз, а вокруг двенадцать мелких. Их высочество оценивает её в десять тысяч злотых, — с готовностью отвечал благородный поляк, сидевший с противоположной стороны небольшого столика из слоновой кости.

   — А это?

   — Нечто вроде браслета. Очень красивое сочетание — восемь рубинов и столько же крупных жемчужин. А это, прошу внимание вашего величества, ожерелье из алмазов и жемчугов. Стоит восемнадцать тысяч злотых. Очень пойдут вашей венценосной супруге.

   — О, мой герб?

   — Да, эта брошь сделана в виде двуглавого орла. К сожалению, нет цепочки и не хватает одного крупного алмаза вот здесь и одного мелкого. Поэтому цена всего лишь пять тысяч злотых.

   — Алмазов в моей сокровищнице хватает, — самодовольно протянул Димитрий. — А вещь мне нравится. Пожалуй, буду носить как знак нашего императорского достоинства. Так на какую сумму здесь драгоценностей?

   — Всего на шестьдесят тысяч злотых, — без запинки ответил Немоевский.

   — Торговаться я не буду, — сказал Димитрий, опуская золотого орла обратно в шкатулку. — Впрочем, скажу утром. Я хочу посмотреть на игру камней при свете солнца. Кстати, если желаете, покажу вам и свои драгоценности.

   — Почту за великую честь! — наклонил голову Немоевский. — Так я оставлю у вас шкатулку.

   — Да, конечно! Кстати, почему принцесса Анна вдруг решила расстаться с такими красивыми вещами?

   — О, их высочество — человек необыкновенный! Она очень много раздаёт денег нуждающимся учёным. Сама любит заниматься науками. Сейчас разбила необыкновенный ботанический сад, куда собирает флору всего Старого и Нового Света! — с жаром стал рассказывать придворный.

Димитрий слушал внимательно, опершись щекой на руку, потом задумчиво сказал:

   — Я бы тоже хотел заниматься столь благородным делом! Если бы не воинские заботы! Но ничего, наступит время и для занятий науками. К сожалению, постоянные скитания не дали мне в юности возможности получить хорошее образование... А вы где учились?

   — В Падуанском университете. Многие юноши из польских знатных родов учатся в Италии. Как известно, там самые лучшие профессора.

   — Надо будет их пригласить в Россию! — оживился Димитрий. — В Москве, дай Бог, тоже будет университет...

В этот момент в опочивальню вошёл Пётр Басманов, желающий, видимо, что-то сообщить, поэтому Димитрий в знак прощания милостиво протянул руку. Целуя её, Немоевский никак не предполагал, что последним из поляков видит царя живым...

Инстинкт старого воина рождал в Маржере чувство острой тревоги. Уж слишком тихим был этот субботний вечер. Не слышно на арбатских улочках ни пьяных криков, ни конского топота.

   — Такое затишье бывает перед грозой, — пробормотал он, поглядывая в небольшое окно, потом негромко позвал: — Вилли!

В дверном проёме появился юноша.

   — Ещё отвару, господин полковник?

   — Спасибо, Вилли. Я чувствую себя лучше, видишь, даже встал с постели.

   — Слава тебе, Господи!

   — Кто сегодня ведёт караул?

   — Кнаустон.

   — Сколько с ним алебардщиков?

   — Как ты приказал — тридцать.

Маржере помедлил, пытливо оглядывая широкоплечего парня.

   — Вот что, Вильгельм! — внушительно, как о хорошо продуманном, сказал он, положив свою тяжёлую руку воина на плечо юноши. — Ты сегодня тоже возьмёшь алебарду.

Фирстенберг удивлённо посмотрел на него.

   — Да, да, так нужно... Какое-то у меня тревожное чувство. Скажешь капитану, чтобы поставил тебя у дверей в опочивальню. Даже мышь не должна проникнуть к его императорскому величеству.

Ночь, вопреки опасениям Маржере, прошла спокойно. Но в восемь утра со стороны Кремля вдруг раздался набатный колокольный звон. Маржере, выглянув в окно, увидел, как строятся, поднятые по тревоге, под знамёнами своих рот польские солдаты. Но ушли они недалеко. Им навстречу скакал всадник, размахивая венгерской шапкой с перьями:

   — Стойте, стойте! Где ваш командир?

   — Пан Гонсевский? — удивлённо воскликнул Домарацкий, подъехав вплотную.

   — Вы куда направились? — резко спросил посол. — Вас кто-нибудь звал?

   — Ты же слышишь — колокол бьёт тревогу! В Кремле что-то происходит!

   — Обыкновенный пожар! Я советую возвратиться в казарму. И как можно скорее.

   — Похоже, пан посол мне угрожает? — вспыхнул Домарацкий.

   — Не угрожаю, а предупреждаю, — вкрадчиво сказал Гонсевский. — Дело в том, что, когда начался набат, мои слуги слышали, как на Красной площади бояре кричали этим московским канальям, что поляки хотят убить их государя Димитрия! Возбуждённая толпа взялась за колья. Если твоя рота появится на площади, может произойти кровопролитие!

Домарацкий махнул рукой, давая команду роте повернуть назад. Тем временем над Кремлем продолжал плыть тревожный гул. Потом раздались яростные крики толпы, сопровождаемые оружейными выстрелами. Маржере, не выдержав, выскочил на улицу и увидел, что к нему бегут его алебардщики без алебард, в разорванных камзолах, с испуганными лицами. Они остановились возле командира с воплями:

   — Беда, беда! Заговорщики!

   — Где Кнаустон? Почему вы бежали?

   — Кнаустон — первый, кто крикнул: «Бегите, пока не поздно! Царь убит!»

   — Убит?! — недоверчиво переспросил Маржере. — Или захвачен в плен?

   — Убит! — услышал он мрачный ответ.

Обернувшись, увидел Кнаустона верхом на чужой лошади, с окровавленной шпагой в руке.

   — Почему, капитан, вы не выполнили свой долг? — грозно загремел Маржере. — Вы должны были умереть, но не пропустить заговорщиков. Поглядите, эти жалкие трусы побросали даже свои золотые алебарды, которыми так гордились.

Солдаты пристыженно опустили головы.

   — Живо все в казарму! — скомандовал Кнаустон. — И приготовьтесь к обороне. Сюда идёт толпа москвитян. Правда, они идут бить поляков, но могут сгоряча перепутать.

Ещё недавно столь бравые гвардейцы трусцой бросились к воротам. Кнаустон не торопясь спешился и засунул шпагу в ножны. С кривой ухмылкой взглянул на своего полковника:

   — Я смотрю, стоило государю отдать Богу душу, как ты поправился, Якоб? Тебе ли упрекать меня в трусости? Ты получишь польские злотые, а мне предоставил право умереть за царя? Хорошо, что у нас оказался общий советник...

   — Кто?

   — Забыл? Гонсевский! Он-то намедни и шепнул мне, чтобы я не совался не в своё дело. Зачем же мне умирать в бедности, когда можно жить с потяжелевшим карманом.

   — Подожди! — прервал Маржере зубоскальство капитана. — А где мой Вильгельм? Ты его видел?

   — Боюсь, что его нет в живых, — покачал головой капитан. — А ведь я говорил этому мальчишке: беги, пока не поздно.

Маржере, вырвав из рук капитана уздечку, вскочил на коня.

   — Ты куда? Там действительно идёт толпа...

   — Я должен найти Вильгельма, он погиб по моей вине...

При выезде на Воскресенский мост Маржере встретил стрельцов, бегущих с криками:

   — Бей ляхов! Они убили царя!

Выхватив шпагу, Маржере решительно направил храпящую лошадь на вооружённых пищалями людей. Однако те расступились, узнав в нём царского телохранителя. Объехав огромное скопище, гудевшее у Лобного места, он проскакал через ворота прямо ко дворцу.

   — Дорогу, дорогу! — повелительно покрикивал он, и, подчиняясь команде, воины, в которых Маржере признал новгородцев, тащившие всевозможную утварь и одежду, послушно расступились. Справа остался каменный дворец Годунова, где находился Мнишек со своим двором. Там шла пальба.

Маржере спешился и решительно, оттолкнув стражу, прошёл в покои Димитрия, где были видны следы борьбы и крови. Пройдя к царской опочивальне, споткнулся о чьи-то ноги. Быстро нагнувшись, обнаружил труп какого-то русского дворянина. Неожиданно услышал стон у тёмного угла за печкой, шагнул туда. Это лежал окровавленный Вильгельм. Маржере бережно приподнял его голову:

   — Куда тебя?

   — В живот, — простонал юноша.

   — За что?

   — Они увидели, что я услышал признание царя.

   — Признание?

   — Да! Дай мне попить, — прохрипел умирающий.

Маржере отрицательно мотнул головой:

   — Если ты ранен в живот, пить нельзя. Потерпи. Расскажи, если можешь, как это случилось?

   — Утром, когда зазвонили, я заметил человека, крадущегося вдоль стены с ножом в руке, и поднял тревогу. Мы с Басмановым схватили его. Он признался, что его подослал Шуйский убить царя. Басманов пристрелил его и выскочил на крыльцо, чтобы позвать на помощь, но было уже поздно. Весь двор был запружен новгородскими стрельцами. Они ночью тайно поменяли все караулы московских стрельцов. Говорили, что царь отпускает их выпить за своё здоровье... Пить!

   — Потерпи, мой Вилли. Сейчас я отвезу тебя домой. Так царя убили? Это точно?

   — Я не знаю. Когда застрелили Басманова, царь высунулся из окна и крикнул: «Меня не возьмёте, я вам не Борис!» Те начали пальбу, наши бросились врассыпную, а Димитрий перебежал на половину царицы.

   — А где был ты?

   — Сюда уже прибежали бояре, самые знатные: Шуйские, Голицыны, Татищев, Татев... Это они, они погубили императора! — зашептал жарко Вильгельм. — Я спрятался за печкой и всё слышал. Сначала кричали, что государь скрылся. И вроде бы всё стихло. Потом снова раздались крики: «Поймали! Поймали!» Его нашли под окнами дворца со сломанной ногой. Здесь, в этой комнате, на него набросились бояре: «Скажи, кто ты такой?» Император мужественно держался до конца. Он говорил: «Спросите у моей матери!» Шуйский кричал: «Она говорит, что ты не её сын! Ты самозванец! Расстрига! Мы дознались, что ты бегал по монастырям вместе с Гришкой Отрепьевым и Варлаамом Яцким! Варлаам сейчас в Москве, он подтвердит!» И вдруг император ясным звонким голосом сказал: «Так знайте же! Я действительно не Димитрий Угличский! Но я истинный царевич! Я вам открою свою тайну!»

Умирающий застонал.

   — Какую тайну? — похлопал его по щеке Маржере.

   — Я этого уже не услышал. Я неосторожно высунулся из-за печи. С криком «Нас слышит немец!» кто-то из бояр ударил меня ножом в живот, и я потерял сознание.

   — Держись, мой храбрый Вилли! — воскликнул Маржере и, взяв юношу на руки, вышел беспрепятственно на крыльцо, усадил его впереди себя на лошадь и медленно тронулся в путь. Но, увы, осторожность не помогла: едва они достигли Арбата, как юноша вскрикнул и обмяк окончательно.

У казармы царских телохранителей никого не было, зато напротив москвитяне осадили двор Вишневецкого, кидали через забор камни, палки, однако опасаясь подходить слишком близко: раздававшиеся из окон редкие, но прицельные выстрелы оставляли то там, то здесь корчащиеся от боли фигурки людей.

Весь день по Москве раздавались пальба, торжествующие крики толпы и жалобные стенания жертв. На следующий день шум стих, везде на крестцах встали караулы стрельцов. В доме, где жил Маржере, появился Исаак Масса.

   — Тебя пропустили? — удивился хозяин.

   — Да, я сказал, что пользуюсь особым расположением Василия Шуйского. Этого достаточно. Ведь он собирается венчаться на царство.

   — Василий Шуйский? Этот плюгавый старик?

   — Это страшный по своему вероломству человек, — зашептал Исаак. — Ты помнишь, что Димитрий его помиловал в своё время? А что он сделал с Димитрием?

   — Что? — Маржере приподнялся на постели.

   — Я сейчас был на Красной площади! Более страшного надругательства я ещё не встречал. Его, голого, облитого нечистотами, бросили на торговый прилавок, надев на лицо маску. Привязали один конец верёвки к его детородным органам, а другой — к ноге Петра Басманова, который, тоже совсем обнажённый, лежит под прилавком!

   — Господи Иисусе! — прошептал Маржере. — Но это точно он?

   — Он, он! — возбуждённо сказал Масса. — Я подошёл совсем вплотную, чтобы посчитать количество ран. Его изрубили, так что целого места не осталось. Двадцать одна рана, а голова разбита выстрелом из ружья так, что мозги наружу. Но узнать его всё равно можно. Шуйский, чтобы оправдаться в этой страшной смерти, велел кричать бирючам, что убит вовсе никакой не царевич, а Гришка Отрепьев. Из-за чего ввёл москвитян в недоумение: если убит Отрепьев, то где истинный царевич? Открыто говорят, что он спасся и скрылся со своим верным клевретом Мишкой Молчановым в Северскую землю. Но чудес не бывает!

   —  Жаль мне государя! — вздохнул Маржере. — Но что я мог сделать? Как послы? Конечно, торжествуют?

   — Вероломный Шуйский и их оставил в дураках! — возбуждённо продолжал Масса. — Напрасно они ждали от него благодарности! Он приказал оцепить тройной цепью охраны посольский двор, а также дворы Мнишека и Вишневецкого. Более пятисот поляков, тех, что жили по отдельным дворам, перебиты. Так что воздадим Господу хвалу, что мы сами ещё живы!

«Бояре схватили разбившегося в падении царя и повлекли его так, что он мог бы сказать с пленником Плавта: «Слишком несправедливо тащить и колотить в одно время». Его внесли в комнаты, прежде великолепно убранные, но тогда уже разграбленные и изгаженные. В прихожей было несколько телохранителей под стражею, обезоруженных и печальных. Царь взглянул на них, и слёзы потекли из глаз его; он протянул к одному из них руку, но не мог выговорить ни слова; что думал, известно только Богу-сердцеведу, может быть, он вспомнил неоднократные предостережения своих верных немцев! Один из копьеносцев, ливонский дворянин, Вильгельм Фирстенберг, пробрался в комнаты, желая знать, что будет с царём; но был заколот одним из бояр подле самого государя. «Смотри, — говорили некоторые вельможи, — как усердны псы немецкие! И теперь не покидают своего царя; побьём их до последнего!» Но другие не согласились.

Принёсшие Димитрия в комнату поступали с ним не лучше жидов: тот щипнёт, другой кольнёт. Вместо царской одежды нарядили его в платье пирожника и осыпали насмешками. «Поглядите на царя сероссийского, — сказал один, — у меня такой царь на конюшне!» «Я бы этому царю дал знать!» — говорил другой. Третий, ударив его по лицу, закричал: «Говори, кобель сучий, кто ты, кто твой отец и откуда ты родом?» «Вы все знаете, — отвечал Димитрий, — что я царь ваш, сын Иоанна Васильевича. Спросите мать мою: она в монастыре; или выведите меня на Лобное место и дозвольте мне объясниться». Тут выскочил с ружьём один купец, по имени Валуев, и, сказав: «Чего толковать с еретиком? Вот я благословлю этого польского свистуна!» — прострелил его насквозь.

Между тем старый изменник Шуйский разъезжал на дворе верхом и уговаривал народ скорее умертвить вора. Все мятежники бросились ко дворцу; но как он был уже наполнен людьми, то они остановились на дворе и хотели знать, что говорил польский шут; им отвечали: «Димитрии винится в самозванстве» (чего он, впрочем, не сделал). Тут все завопили: «Бей его, руби его». Князья и бояре обнажили сабли и ножи: один рассёк ему лоб, другой — затылок; тот отхватил ему руку, этот — ногу; некоторые вонзали в живот ему ножи. Потом вытащили труп убиенного в сени, где погиб верный Басманов, и, сбросив его с крыльца, кричали: «Ты любил его живого, не расставайся и с мёртвым!» Таким образом тот, кто вчера гордился могуществом и в целом свете гремел славою, теперь лежал в пыли и прахе. Не худо было бы и другим остерегаться такой же свадьбы: она была не лучше парижской. Димитрий царствовал без 3 дней 11 месяцев».

Конрад Буссов. Московская хроника.

«Кто был он, столько зол Московии с собою Принёсший? Срок пришёл, И то, что ты с чужою Судьбою произвёл, Свершилось над тобою. Но имя вновь звучит И чудо! — всех морочит, Димитрий — так твердит Молва — подняться хочет. Москву он умалит И беды ей пророчит. Но Бог, что все дела Провидит и стремления Не знает, чтоб понесла Держава умаленье, И не допустит зла Господне Провидение».

Исаак Масса.

Краткое известие о Московии

в начале XVII в.

Часть третья ВЛАСТЬ ВО ЛЖИ

Жак де Маржере и его капитаны, англичанин Майкл Кнаустон и шотландец Альберт Лантон, были званы в Кремль только через три дня после той страшной ночи. Въезжая на Красную площадь через крытый Воскресенский мост, полковник увидел, как на противоположной стороне площади, обращённой к Москве-реке, вдоль торговых рядов вздымается облако пыли. Маржере пришпорил свою лошадь и приблизился к толпе, скучившейся у Лобного места. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять, что здесь происходит. Пьяный мужичонка из «божедомников» в рваном зипуне и в невыносимо грязном треухе, сидя верхом на пегой кляче, орал богохульные проклятья и нахлёстывал по крупу свою лошадёнку, тащившую страшный груз. К верёвке, притороченной к седлу, был привязан за ноги обнажённый, начавший уже разлагаться синюшный труп. Старый вояка, навидавшийся за свой бурный век немало покойников, подъехал поближе и, вглядевшись попристальнее в изуродованное сабельными ранами лицо покойника, узнал Димитрия, точнее то, что от него осталось после надругательства толпы.

Невольно сняв шляпу с пышным белым пером, Жак с ужасом перекрестился, прошептав:

   — Сколько же ты нагрешил, Димитрий, если тебя постигла такая страшная участь!

В толпе, с улюлюканьем сопровождавшей «траурный поезд», вдруг раздался ясный, звучный голос, говоривший с мягким украинским акцентом:

   — Та не он это! Точно вам говорю!

Маржере увидел говорившего. Это был комнатный слуга царя Иван Хвалибога, которого начальник телохранителей много раз встречал во дворце. Возбуждённо отталкивая стрельцов, напиравших на него с бердышами, Хвалибога продолжал орать:

   — Вы только гляньте, люди добрые! Этот толстый какой-то и ростом ниже. А Димитрий ведь был благолепен. Точно вам говорю — подменили царя нашего батюшку!

Хвалибогу неожиданно поддержал мужик, сидевший на телеге, полной речной, резко припахивающей рыбы:

   — Жив Димитрий, воистину жив! Вот мой крест! Я самолично видел, как он у Серпухова через Оку перебирался. Когда на тот берег высадился, то рек паромщику: молись-деи за меня, я государь твой!

В толпе началось смятение.

   — Глядите, Бог от Москвы отвернулся! — пронзительно закричал юродивый, воздев руки к небу.

Из внезапно налетевшей чёрной тучи повалил крупными хлопьями снег, покрывая пушистым белым одеялом только что буйно распустившуюся сочную майскую зелень.

   — Свят, свят, свят, — начали креститься на Покровский собор мужики и бабы. — Прогневался Господь на нас за Димитрия...

Потуже напялив шляпу и поплотнее запахнув плащ на меховой подкладке, чтобы спастись от налетевшего ледяного вихря, Маржере повернул коня к Фроловским воротам Кремля:

   — Не забывайте, господа, нас ждут.

Во дворце, ещё носившем следы побоища, их встретил думный боярин Михаил Татищев. Никогда не отличавшийся воспитанностью, сейчас он был особо груб и заносчив. Широкое румяное лицо выражало нескрываемое торжество. Татищев чувствовал себя героем дня. Ещё бы! В те поры, когда Васька Шуйский бился лбом об пол, вымаливая прощение, а Митька Шуйский, стоя на коленях, неловко подставлял скамеечку под ноги самозванцу, он, Михайла, во всеуслышание рек о греховной любви Димитрия к телятине, за что едва не поплатился головой. И в ночь мятежа не прятался боярин за спину наёмных убийц. Когда Петька Басманов, отбиваясь мечом от наседавшей черни, повернулся к нему боком, всадил ему прямо под сердце длинный нож, вытащенный из-за голенища сафьянового сапога. Сейчас боярин надменно поглядывал на иноземцев маленькими, налитыми кровью глазами и вместо приветствия вдруг спросил Маржере, стоявшего несколько впереди:

   — Что, полковник, здоровье на поправку пошло?

И, не дожидаясь ответа, зычно захохотал, тряся здоровенным брюхом, выпирающим из собольей шубы. Его торжествующая ухмылка давала Маржере ясно понять, что Татищев хорошо знает истинную причину болезни командира гвардейцев. Несомненно, что он присутствовал на том тайном совещании во дворце Василия Шуйского, где Исаак Масса передал сообщение польского посланника Александра Гонсевского о том, что полковника не будет во дворце в день мятежа.

Жак, слегка покосившись на своих капитанов, не догадываются ли они о причине весёлости боярина, сделал вид, что не понял насмешки, и невозмутимо ответил:

   — Старая рана в левом боку открылась. Должно, к непогоде. Вишь, как снег повалил.

Боярин глянул в слюдяное оконце, удивился:

   — В мае снег? Такого пять лет не было. С того самого голода... — Помрачнел, подумав про себя: «Дурной знак для нового царя...» Вслух же произнёс: — Почто звал я вас? На то воля государя...

Иностранцы, встрепенувшись, вопросительно уставились на говорившего.

   — Чай, слышали уже? Вчера по Москве царём выкликнули Василия Ивановича Шуйского!

Истово крестясь на красный угол с иконами, Татищев тем не менее не спускал испытующего взора с бывших телохранителей Димитрия, проверяя, как отнесутся они к такому известию.

Маржере почтительно склонил голову и сказал нечто противоположное тому, что говорил в своей квартире с глазу на глаз Исааку Массе:

   — Мудрый выбор сделали московиты. Не случайно Василия Шуйского в Польше и Литве, в Римской империи и иных землях давно называют «принцем крови».

   — Что это значит? — подозрительно спросил боярин.

   — Имеется в виду, что Шуйский по знатности своего рода имеет наибольшие права на престол.

Татищев задумчиво пожевал бороду и не согласился:

   — Фёдор Мстиславский, пожалуй, познатнее будет. Не случайно рядом с Шуйским на Лобном месте стоял. Однако же выкликнули Шуйского. По заслугам его! Это ведь он поднял Москву на самозванца Гришку Отрепьева, блядова сына! Не убоялся, что второй раз на плаху потащат. А когда с площади пришли в Успенский собор, Шуйский крест целовал в том, что править будет, согласуясь с боярским приговором. На том все бояре стояли...

Маржере показалось, что занавес в дальней части палаты шевельнулся. Уж не подслушивает ли их беседу хитрый лис Шуйский?

Поэтому он не поленился и снова сделал поклон:

   — Какие указания будут нам, его телохранителям?

   — Государь крепко держится отцовской веры и иноземцев не жалует. Все льготы, что были даны прежде торговым немцам и литве, собирается отменить. И войско сократит, бо злодей Гришка казну здорово опустошил своим разгульством...

Телохранители переглядывались, не скрывая разочарования.

   — Однако вас сказанное не касается! — повысил голос боярин — Если вы будете служить царю-батюшке верой и правдой, он проявит к вам своё благоволение.

Понизив свой громоподобный бас почти до шёпота, что уверило Маржере в присутствии невидимого свидетеля, Татищев добавил:

   — Не верит Шуйский стрельцам. Может, и правильно делает.

Маржере горделиво приосанился:

   — Когда прикажете выходить в караул нашим ротам?

   — Государь завтра переберётся в Кремль со своим скарбом. Будет жить в старом, годуновском, подворье. Здесь не желает, поскольку дворец осквернён мерзким еретиком. Так что завтра с утра и заступайте...

...На площади их вновь встретил шум толпы. На телеге везли какой-то труп, покрытый попоной.

   — Кого хоронить собрались? — окликнул Маржере зеваку-лоточника.

   — Петьку Басманова, — ответил тот, флегматично жуя собственный товар — пирожок с вязигой.

   — Тоже в яму?

   — He-а. Сказывают, у церкви Николы Мокрого, рядом с могилой матери. Ведь его сводный брат — князь Голицын.

   — Вот как! — протянул Маржере. — Один брат защищал государя, а другой поднял на него меч!

   — Бывает, — флегматично бросил лоточник, отправляя в рот следующий пирожок. — Вон отец Петьки, Фёдор, своего отца Алексея, по указу Ивана Грозного, перед его очами прирезал. Прямо на пиру. А потом и сам на плаху пошёл. Так что промеж сродственниками всё бывает.

   — Однако тело брата всё же хоронить собрался, — кивнул на проезжавшую телегу Маржере. — А у Димитрия и такого родственника не нашлось. Даже родная мать не заступилась...

   — Не заступилась? Так она же его анафеме предала, — сказал лоточник. — Вон послушай, что дьяк кричит. Это он её грамоту читает.

Маржере двинул лошадь поближе к Лобному месту, где дьяк Сыскного приказа натужно выкрикивал:

   — «...А мой сын Димитрий Иванович убит в Угличе передо мною и перед моими братьями и теперь лежит в Угличе. Это известно боярам и дворянам. А когда этот вор, называясь ложно царевичем, приехал из Путивля в Москву, за мною долгое время не посылал, а прислал ко мне советников и велел беречь, чтоб ко мне никто не приходил и никто со мной ,не разговаривал. И когда он велел нас привезти в Москву, то был на встрече у нас один, и не велел к нам пускать ни бояр, ни других каких людей, и говорил нам с великим прельщением, чтоб мы его не обличали, угрожал и нам, и всему роду нашему смертным убийством. Он посадил меня в монастырь, приставил за мной своих советников, чтобы оберегать меня, и я не смела объявить в народе его воровство, а объявила боярам и дворянам и всем людям тайно...»

«Какая бесстыдная ложь, — подумал про себя Маржере. — Ведь царицу вся Москва встречала! И все братья её в Государственном совете заседали».

Будто отвечая на его мысли, в толпе кто-то воскликнул:

   — Люди добрые! Не слушайте! Не писывала Марфа эту грамоту. Я сам слышал, что, когда царя убили, Васька Шуйский к ней гонцов послал, чтоб подтвердила, деи, самозванец не сын её! А Марфа отвечала: «Вы бы спрашивали меня об этом, когда он был ещё жив, теперь он уже, разумеется, не мой».

Маржере увидел, что это кричит тот самый лоточник, который только что равнодушно поедал свои пироги. Этот малый оказался далеко не так прост! Толпа загалдела, чувствуя себя обманутой. Не впервой Шуйский обманывал москвичей. Сбил их с толку, когда звал в Кремль, якобы защищать царя от поляков, а теперь и Марфу втянул.

Дьяк, однако, не оробел перед напиравшими на него людьми:

   — Стойте. У меня здесь подлинные грамоты самозванца на латынском, взятые в его хоромах. Ссылался он по-воровски с Польшею, Литвою и папой римским, хотел попрать истинно христианскую веру и учинить латынскую и лютеранскую! А писарь его Ян Бучинский на пытках показал, что хотел вор с помощью Литвы перебить бояр, дворян и иных московских людей. Доподлинно известно также, что под личиной Димитрия скрывался расстрига Гришка Отрепьев. О том показал бывший его сотоварищ Варлаам Яцкий, что сидит сейчас в Кремле под стражей!

От такого вороха вестей помутнело у людей в головах. Даже Маржере, знавший царя и видевший Гришку Отрепьева, недоумённо покачал головой. Такого нагромождения лжи даже ему, человеку бывалому, слышать не доводилось. Он молча направил коня в сторону от Лобного места.

«С этим Шуйским надо держать ухо востро! — сделал он единственный вывод. — Соврёт — не дорого возьмёт, как говорят русские».

Тем не менее наутро во главе своих драбантов он приступил к караульной службе в старом дворце. Здесь уже распоряжался Дмитрий Шуйский, младший брат будущего государя, также не отличавшийся дородностью и с такими же юркими бесцветными глазками. Он велел Маржере находиться в зале, где царь будет держать совет с ближними боярами.

Скрестив руки на груди и опершись на колонну, поддерживающую потолок в центре зала, Жак с иронией наблюдал за суетой слуг, раскатывающих ковры и расставляющих покрытые красным сукном лавки вдоль стен. Внесли кресло с высокими подлокотниками, отделанное затейливой резьбой из слоновой кости. Маржере узнал трон, на котором обычно сидел Борис Годунов. Давно ли он принимал здесь польских и шведских послов, очаровывая их своим величавым видом! А рядом тогда стоял трон поменьше, где сидел его сын, будущий наследник. Умным воспитателем был царь Борис, натаскивал сына, как породистого щенка, сызмальства приучая его к нелёгкому делу управления государством. Да не суждено было Фёдору поцарствовать...

От печальных мыслей о бренности жизни полковника отвлекли пронзительные звуки тулумбасов.

   — Государь пожаловал! — почтительно произнёс Дмитрий Шуйский и бросился встречать старшего брата.

Маржере не удержался от любопытства и глянул в слюдяное оконце. Хотя Шуйский ещё не был коронован, ему спешили оказать царские почести. Извлекали его из колымаги два знатнейших вельможи — Фёдор Мстиславский и Василий Голицын и повели по ковровой дорожке к высокому крыльцу, держа под локотки так высоко, что руки беспомощно болтались в воздухе. Это создавало известное неудобство будущему государю, да и шапка Мономаха, которую он поспешил напялить, была ему явно велика и сползла на нос. Но что не перетерпишь ради престола!

У Красного крыльца, низко склонясь в поясном поклоне, так что виднелись одни обритые затылки, встречал нового царя весь цвет старой московской знати. Пропустив Шуйского, они, бесцеремонно толкая друг друга, устремились вслед.

Маржере скомандовал: «На караул!» — и его гвардейцы замерли, эффектно опершись на алебарды, подаренные им Димитрием, — с серебряными рукоятями и двуглавыми орлами на шишаках. Сам полковник встретил Шуйского у входа в зал, поклонившись так, что страусовое перо его шляпы задело за носки сапог. Шуйский одобрительно кивнул ему и бросил, уже устремляясь к трону:

   — Ужотко поговорим.

Полковник занял своё место у створчатых дверей, продолжая в правой руке держать шляпу, а левую положив на рукоять шпаги. Он с интересом наблюдал, как рассаживаются на лавках бояре, строго соблюдая свои места. Шуйский тем временем взгромоздился на трон, поправил наконец шапку и не без удовольствия поелозил по сиденью задом. Давно, ох как давно мечтал «принц крови» восседать на этом троне. Наконец-то мечта, в которой он едва ли признавался даже самому себе, сбылась.

Шуйский поглядел на лица своих советников и товарищей по заговору, однако следов радости и торжества по случаю одержанной победы не углядел. Напротив, многие из бояр казались смущёнными и подавленными.

Шуйскому это не понравилось, но, как всегда, он ничем не выдал своих чувств. Сделав благостное выражение лица, начал расточать милостивые улыбки направо, где сидело высшее духовенство, и налево, где расположились члены думы.

Не получив ответных улыбок, Шуйский вдруг вспомнил, на чьём кресле он сидит, и произнёс писклявым голосом:

   — Надо государя Бориса и его семью похоронить, как подобает по чину. В Архангельском соборе, где находится прах владык московских — Рюриковичей, ему, конечно, не место. А вот Троице-Сергиев монастырь — и почётно, и по чину!

   — Тело царевича же Угличского, — продолжал он, — надо перенести тоже. С подобающими почестями — к могиле отца его, Ивана Грозного.

Шуйский истово перекрестился. Остальные последовали его примеру.

«Не великий князь, а великий похоронщик», — подумал с иронией Маржере.

Взгляд Василия устремился вправо, гуда, где расположилось духовенство. В кресле патриарха сидел митрополит Ростовский Филарет. В день, когда на Лобном месте выкрикивали имя будущего царя, бояре назвали и будущего патриарха, взамен Игнатия Грека, сподвижника Димитрия.

Шуйский, умудрённый в дворцовых интригах, хорошо понял это решение своих сподвижников. Филарет, он же Фёдор, старший в Романовской династии, пользовался любовью москвичей и обладал огромным влиянием среди знати. Такой человек с помощью Церкви смог бы, по мнению бояр, противостоять действиям нового царя, если тот начнёт своевольничать.

Хитроумный лис сделал вид, что несказанно рад такому решению, а сам в то же время искал и нашёл ловкий ход, как убрать хотя бы временно будущего патриарха из столицы.

   — Тебе, Филарет, поручаем мы это благородное дело. Пусть раз и навсегда замолкнут злые языки, деи, царевич чудом спасся. Я лично видел убиенного младенца и твёрдо говорю вам, что его зарезали по приказу Бориса! Крест целую на том.

Шуйский торжественно поцеловал свой нательный, усыпанный драгоценными каменьями крест, снятый с тела предшественника, когда оно ещё не остыло. По округлым щекам государя потекли неподдельные слёзы.

Бояре смотрели на это лицедейство с плохо скрытыми ухмылками. Трижды на их памяти клялся Шуйский в связи с делом удельного князя Угличского, и все три раза — по-разному. Первый раз, когда ещё царь Фёдор поручил ему возглавить следственную комиссию. Тогда Шуйский всенародно заявил, что царевич истинно мёртв и что он порезался сам, играя в тычку острым ножичком. Второй раз, когда войско самозванца шло к Москве, Шуйский так же всенародно, на Лобном месте поклялся, что царевич был спасён, а он видел труп какого-то поповича. Теперь он поклялся в третий раз.

Пристально вглядывался в круглое лицо Шуйского и Жак де Маржере, он даже слегка подался вперёд, нарушая этикет. В одном случае из трёх Шуйский непременно сказал правду. Ведь действительно, царевич либо был мёртв, либо остался жив. Если же он был мёртв, то могло быть лишь две возможности — либо он зарезался сам, либо его зарезали. Так как угадать, когда этот великий лжец всё же умудрился не соврать? Было ясно только одно — каждый раз Шуйский клялся, нисколько не заботясь о правде, а лишь о выгоде. Сейчас ему было нужно, чтобы царевича убили. Ведь Церковь не может канонизировать самоубийцу.

Понимали это и все присутствующие. Понимал важность своей миссии и Филарет. Но восторга не выразил. Подавляя вспыхнувшее подозрение, глухо произнёс:

   — Почто такая честь? Есть и более достойные.

   — С тобой и будут самые достойные? — снова благостно улыбаясь, ответствовал Шуйский. — Святейшие отцы, астраханский епископ Феодосий, архимандриты спасский и андрониевский, бояре Иван Воротынский да Пётр Шереметев, а также брат царицы Григорий и племянник Андрей.

Шуйский не скрывал довольства — ведь одним махом он убирал ещё одного опасного для себя человека из партии Мстиславского — Шереметева.

   — Как видишь, все самые достойные. Но тебе быть на челе! — сказал Василий. — Не будешь же ты спорить, что Романовы ближе всего к прежним государям. Твоя тётка, Анастасия, была первой женой Ивана Грозного.

Филарету ничего не оставалось, как поклониться, благодаря за честь. Чтобы окончательно усыпить его подозрения, Шуйский продолжал:

   — А быть вам обратно повелеваю к моему величанию на царство. К тому времени и духовный собор утвердит тебя патриархом.

   — Сначала надо, чтоб собор снял сан патриарха с Игнатия, — качнул высокой митрой Филарет. — А сделать это можно только с его согласия.

   — И вовсе нет! — возразил Шуйский. — У нас в руках письмо православных владык из Польши, что расстрига был тайным католиком. А Игнатий хотел это скрыть. Потому по нашему указу он заточен в Чудов монастырь, откуда в своё время бежал расстрига, чтоб начать свои дьявольские козни.

Шуйский свирепо насупился, и шапка Мономаха начала опять сползать на его вислый нос. Поправив шапку, он твёрдо произнёс, обращаясь к боярам:

   — Думаю, настал черёд и тех, кто творил злодеяния рядом с самозванцем. Всех их из Москвы — по дальним городам: Афоньку Власьева, что с поляками якшался да католичку в Москву в царицы привёз, — в Уфу, Михаилу Салтыкова, как ближнего советника самозванца, — в Ивангород, Рубца-Масальского за то же — в Корелу, а Богдана Бельского, что врал, будто он царевича спас, в Казань. Полюбовника же расстриги, «латынянина» Ваньку Хворостинина — в монастырь. Пущай в вере православной укрепляется!

Бояре согласно закивали своими длинными бородами. Однако Татищев, любящий говорить наперекор, ехидно заметил:

   — Государь наш ещё три дня назад крест целовал, будто не станет никому мстить за мимошедшее.

Шуйский насупился ещё больше и угрожающе произнёс:

   — По чёрному цвету соскучился, Михаила? Я тебе не самозванец и обид так легко не прощаю, ты же знаешь! Могу и собственноручно тебе по губам надавать, чтоб глупостей не рек!

Шумливый и наглый Татищев вдруг оробел. Да и другие бояре притихли. Ярый приверженец старины, Шуйский напомнил им об обычае, что? царил при русском дворе ещё до Ивана Грозного. Боярин, попавший в опалу, обязан был носить одежду чёрного цвета. Подвергался провинившийся и другому, более изощрённому наказанию. На заседание думы приглашался дьяк, который пальцами выщипывал бороду опального, а думные приговаривали: «Что это ты, мерзавец, бездельник, сделал? Как у тебе и сором пропал!» Ходить с голым, как задница, лицом, да ещё в чёрном кафтане, всем на смех не хотелось. Татищев, смешавшись, забормотал:

   — Ты прости, государь, меня, окаянного! Не подумавши сболтнул.

Смирение известного строптивца успокоило Шуйского, и он вновь благостно заулыбался:

   — Я ить вовсе не держу зла на холопей, что около расстриги тёрлись. Но ведь народ не поймёт, — в голосе Шуйского послышался кликушеский пафос, — если мы их при нашем дворе оставим! Надо бы и всех стольников перебрать. Тех, кто в службе самозванцу усердствовал, — отнять поместья и вотчины!

Подьячий Разрядного приказа старательно заносил на свиток каждое слово нового государя, беспрестанно обмакивая гусиное перо в висевшую на груди чернильницу. Бояре, соревнуясь друг с другом, припоминали и выкликали всё новые и новые имена тех, кто, по их мнению, был в особой милости у Димитрия. Число опальных перевалило за сотню, пока наконец Шуйский не остановил думных:

   — Буде, буде! Так я совсем без двора останусь. Многие ведь служили по неразумению. Проклятый еретик умел глаза застить. Ещё по сю пору некоторые верят, что он был истинный царевич. Сатанинское отродье!

   — На площадях сказывают, будто его тело земля не принимает! — боязливо перекрестившись, произнёс Мстиславский. — Нищие видели, как он "ночью по пояс из земли высовывается и скалится, а из глазниц — зелёное пламя пышет.

   — То колдовские чары действуют, — внушительно произнёс Филарет. — Церкви доподлинно известно, что расстрига, как из Чудова монастыря сбег, душу дьяволу запродал.

Глаза Шуйского наполнились ужасом. Он безумно боялся колдунов. Заёрзав на троне, робко спросил у митрополита:

   — Что же делать, чтоб от него избавиться?

   — Колдуны огня боятся. Труп надо сжечь.

   — Сжечь? — По лицу Шуйского пробежала хитрая усмешка. — В Коломенском его крепостица стоит, что «Адом» прозывают. Пусть он в «Аду» и сгорит. Для верности труп смолой облить. А пеплом из пушки выстрелить в сторону Польши. Пусть знают, как к нам колдунов засылать!

   — Польские послы приёма у твоей милости требуют! — подал голос Воротынский, приставленный к посольскому двору.

   — Вот как! «Требуют»! — насмешливо повторил Шуйский.

   — Особенно Гонсевский шумит, — не унимался Воротынский. — В неблагодарности тебя уличает. Деи, если б не он, не царствовать тебе.

Маржере почувствовал, как налились жаром его смуглые щёки. «Неужто Гонсевский проболтался?» — мелькнуло в голове. Тем не менее, внешне невозмутимый, он с напряжением ждал, что ответит Шуйский. Тот, однако, ничуть не смутился и даже гнева не проявил, лишь покачал головой:

   — За дерзость такую, хоть и посол, смертной казни достоин. Но не в наших планах сейчас с Жигимонтом, королём Польским, в раздор вступать. Чести видеть государя посолишка недостоин. Примите его вы, думные бояре. Только не сразу, погодить надо. Да выскажите ему все вины польского государя за то, что самозванца к нам послал и войско своё дал!

Шуйский в сердцах ударил об пол посохом, а потом, не скрывая злой насмешки, добавил:

   — Что касается благодарности, которую хочет этот холоп, так пусть спасибо скажет, что в ту ночь сам жив остался...

Бояре одобрительно закивали горлатными шапками, однако Воротынский возразил:

   — Жигимонт обиду своим послам не простит, войско своё на нас пошлёт. До того ли сейчас нам...

   — Жигимонт пусть сначала со своими дворянами справится, что мечи на него подняли, — парировал Шуйский. — А послов его мы из Москвы не выпустим, пока королишка не подтвердит прежние условия перемирия, что заключил с ним царь Борис.

   — Истинно молвит государь, — внушительно произнёс Василий Голицын. — Пущай послы подольше побудут у нас в гостях, да и другие знатные вельможи тоже. Глядишь, охолонут, не будут болтать, деи, самозванец вовсе не Гришка Отрепьев, а истинный царевич! Нам сейчас такие разговоры на Литве ни к чему.

Шуйский милостиво улыбнулся в знак полного согласия с самым влиятельным из заговорщиков и, не желая продолжать разговор на столь скользкую тему, пригласил думных отобедать с ним. В столовой избе, где стены ещё помнили пиры Годунова, государю прислуживал новый, назначенный им кравчий — Иван Черкасский, который то и дело наполнял блюда, стоявшие перед Василием.

Размягший от великолепного мёда, доставленного во дворец из погребов Шуйского, старик Мстиславский воскликнул:

   — Пора тебе, царь-государь, о наследнике подумать. А то, глядишь, боярышня Буйносова, которую тебе в невесты самозванец определил, в девках пересидит. Поди, ей пятнадцать уже минуло?

   — Сейчас — не могу! — благостно вздохнул Шуйский, облизнувшись как кот на сметану. — Ведь царице, — он сделал ударение на слове «царица», — по чину отдельные хоромы требуются. А дело это — не скорое...

   — Почто так? — не удержался от ехидства Татищев, обсасывающий лебяжье крылышко. — Вон Гришка Отрепьев для себя и своей крали мене чем за полгода хоромы отгрохал.

   — Потому что казна государская — пуста! — с надрывом воскликнул Шуйский и даже прослезился. — Расстрига нас по миру пустил. После брачной ночи своей потаскухе на радостях пятьдесят тысяч отвалил. А сколько раздал тестю и прочим сродственникам — не счесть.

   — Так отобрать немедля! — не унимался Татищев.

   — Силой негоже, — возразил Шуйский. — Пусть сами вернут. Ты, Татищев, завтра и пойдёшь к Марине, а потом к её родителю и скажешь, что не отпустим её к отцу, пока всё до копейки не возвернут.

Когда после обеда бояре чинно отправились по домам, чтобы соснуть до вечера, Шуйский велел Маржере следовать за собой в опочивальню. Дав постельному слуге знак, чтоб подождал со сниманием с него многочисленных одежд, государь обратился к начальнику стражи:

   — Доволен, что оставил тебя при дворце?

Жак склонился, бормоча слова благодарности.

   — Ладно, ладно! Будешь верно служить, милостью не оставлю.

Маржере, осмелев, не удержался:

   — По-моему, я вправе ждать государевой милости после той ночи.

   — Той ночи? — покраснел от досады скупой Шуйский. — А разве я тебе что-нибудь обещал?

   — Гонсевский обещал...

«Наследный принц» гнусно захихикал, ощеря гнилые зубы:

   — Так пусть тебе Гонсевский и платит. Если сможет.

Маржере понял, что вознаграждения ему не видать как своих ушей и поклонился, чтобы побыстрей ретироваться.

   — Погоди, — остановил его Шуйский. — Завтра пойдёшь с Татищевым к Мнишекам. Дьяк не силён в посольской науке, может нагрубить и всё испортить. Будешь вести переговоры как переводчик. Переводи не всё, что он будет говорить, особенно если ругаться будет! Главное, добейся, чтобы Мнишеки вернули все подарки в государеву казну. Вот тогда можешь рассчитывать на мою милость, в том тебе моё слово.

Маржере очень засомневался в слове Шуйского, тем не менее, расправив грудь, изъявил готовность исполнить монаршью волю.

Наутро Маржере пошёл разыскивать Татищева. Искать его долго не пришлось: дьяк уже околачивался возле Красного крыльца. Предупреждённый Шуйским, он ждал переводчика. Идти им было недалеко — Марина содержалась всё в том же дворце, где стала русской царицей. Стрелецкая стража у крыльца расступилась, и гости вошли в приёмный зал, куда вскоре вошла и Марина, предупреждённая фрейлиной. Жак встретил её с чувством смущения, ожидая увидеть женщину, измученную трагическими переживаниями. Но прекрасное лицо бывшей императрицы было по-прежнему упруго-свежим, а огромные глаза выражали лишь любопытство и, пожалуй, лукавство. Она даже милостиво улыбнулась, узнав в статном офицере начальника телохранителей своего супруга.

Жак изящно поклонился, взмахнув шляпой, однако дьяк, не снимая своей высокой шапки и не подумав ради приличия сказать какие-то слова приветствия, с грубым нажимом спросил:

   — Сказывают, плачешься, будто к отцу не пускают?

Маржере, памятуя о напутствиях Шуйского, сообщил по-польски, что присланы они сюда новым государем, который приносит свои соболезнования и осведомляется, в чём нуждается вдова и не хотела ли бы она вернуться под родительский кров. Дьяк подозрительно вслушивался, улавливая отдельные, схожие с русскими, слова, и хмуро осведомился:

   — Чего это ты распетушился, как на именинах? Скажи, что будет сидеть здесь под стражей, пока не отдаст всё, что ей самозванец подарил.

Жак постарался перевести это как можно деликатнее, но Марина, было прослезившаяся при словах о соболезновании, поняв смысл ультиматума, заговорила горячо, с вызовом:

   — Пусть забирают всё — и драгоценности, и дукаты, и лошадей, и даже платья. Да, да! Даже платья! Хотя видит Бог, что я шила их ещё в Кракове. Уйду к отцу в одной рубашке! Об одном лишь прошу — отпустить со мной моих фрейлин. Бедные женщины! Они столько натерпелись от этих грубых мужиков. И если можно, прошу отдать моего арапчонка, мне так без него скучно.

При этом Марина уныло вздохнула, а Маржере подумал: «Боже мой, ведь она совсем дитя. Потеряла корону, а жалеет об утрате арапчонка!» Перевёл же Татищеву красноречивый и пылкий ответ царицы весьма лаконично:

   — Она согласна на всё!

Дьяк довольно хохотнул:

   — Почувствовала, что у меня не отвертишься. Ну, пошли теперя к её родителю. Сегодня же всё и заберём, а они пусть друг с другом милуются сколько влезет.

   — Мы идём к вашему отцу. Что-нибудь ему передать? — «перевёл» Маржере.

Марина лишь грустно покачала головой:

   — Передайте то, что слышали.

Когда Маржере повернулся к выходу, до него донеслись тихие слова, произнесённые по-французски:

   — Скажите, полковник, правда ли, что император чудом спасся?

«Так вот оно что, — мелькнуло в голове старого вояки. — Бедная девочка верит, что Димитрий жив!» Ему так хотелось оставить ей надежду, но он решил, что Марина должна знать правду, какой бы горькой она ни была.

   — Не верьте слухам. Я вчера видел тело государя. Он мёртв.

   — Чего она ещё хочет? — недовольно спросил Татищев, остановившись в дверях.

   — Просит вернуть своего слугу-арапчонка.

   — Эту нечисть чёрную? Кажись, Шуйский себе прибрал. Тоже всякую погань во двор тащит: и ведунов, и бабок, и шутов, и юродивых. Тьфу, дьявольское отродье!

...Не чувствовалось особого уныния и в хоромах тестя императора, Юрия Мнишека. Он встретил послов хитроватой усмешкой:

   — А что, говорят, новый государь ещё холост? И не спешит жениться на дочери русского князя?

Маржере удивлённо взглянул на хозяина: быстро же весть о том, что говорилось за обедом у Шуйского, долетела сюда.

Видимо, и Татищев подумал о том же самом. Буравя поляка злыми заплывшими глазками, пробасил:

   — Коль об этом знаешь, значит, знаешь, зачем и мы сюда пожаловали, — за добром, что тебе зять на радостях подарил!

   — Поверьте, Панове, добра того не так уж и много. А против нашего с ним договора, можно сказать, совсем ничего! Так, несколько камешков.

Дьяк сделал глумливый жест, выражающий крайнее недоверие, и хмыкнул:

   — В дворцовых росписях точно указано, чего и сколько тебе выдавалось из царёвой казны. Всё заберём!

   — Как ты смеешь не верить мне, вельможному пану! — вскипел Мнишек. — Я истратил на эту свадьбу в десять раз больше, чем мне пожаловал Димитрий.

   — Думаешь, мы не знаем, сколько денег тебе передал Власьев ещё в Кракове? А сколько изделий из золота и серебра? А кони? А сёдла и уздечки, украшенные каменьями? Всё отдашь! Иначе не видать тебе твою дочку!

Упоминание о Марине направило мысли воеводы в прежнее русло. Вдруг игриво заулыбавшись дьяку, он миролюбиво сказал:

   — Ну, полно, полно! Да и какие счёты могут быть между государем и государыней!

Татищев тупо воззрился на живо жестикулирующего пана:

   — Жена самозванца, католичка — государыня?

   — Конечно! Подумай сам — Шуйскому теперь негоже брать в жёны ниже себя по родству. А кто такие Буйносовы? Кто про них в Европе слышал? Дошло? А прежнюю государыню, сиречь мою дочь, знают и король Польский, и римский император. Сам Бог велел Шуйскому жениться на моей дочери. И королю Сигизмунду, что благословил Марину на брак с Димитрием, никаких обид не будет. Всё исполняется, как он хотел, — полячка остаётся русской царицей. А это залог вечного мира между Речью Посполитой и Русью. И, учитывая, что Сигизмунд не крепко на троне сидит и всё глядит в сторону своей родины — Швеции, глядишь, будущий наследник станет во главе уже двух славянских государств.

Маржере, быстро переводивший остолбеневшему дьяку блестящие логические построения сендомирского воеводы, ощущал чувство всё возрастающей брезгливости. Сам не веривший ни в Бога, ни в чёрта, Жак тем не менее не мог понять такого цинизма: ещё не остыла постель новобрачных, а чадолюбивый папаша подсовывает свою дочь под одеяло новому претенденту на трон. И кому — гундосому, слюнявому старику!

До Татищева наконец дошёл смысл того, что с таким жаром вдалбливал Мнишек.

   — Так что, он сватает свою дочь за Шуйского? — переспросил он у Маржере, словно не веря своим ушам.

Жак молча кивнул, с любопытством ожидая от дьяка вспышки необузданной ярости. Но её не последовало. Хитрый дьяк понял, что может впутаться в политическую интригу, которая неизвестно чем кончится. Ведь он знал, что Шуйский озабочен реакцией польского короля на происшедшие события. И чем чёрт не шутит, вдруг он клюнет на приманку хитрого пана. Тем более что Марина очень недурна собой.

Поэтому он только произнёс односложно:

   — Не можно!

   — Почему?

   — Государь крепко держится старых порядков и не женится на католичке.

   — Старых порядков? Но позволь — ведь бабка убиенного Димитрия была урождённой Глинской, полячкой, и благополучно родила наследника, будущего великого Ивана Четвёртого.

   — Убиенный, как ты говоришь, Димитрий — вовсе не сын Грозного, а расстрига Гришка Отрепьев, которого постигла Божья кара.

   — А я и не утверждаю, что покойный государь был сыном Ивана...

   — Кем же ещё?

   — Ты же отлично знаешь, что у Ивана был старший брат, Григорий, рождённый в монастыре.

Татищев похолодел: значит, этот проклятущий поляк знает великую тайну, которую поведал умирающий Димитрий заговорщикам. Значит, её знают и Жигимонт, и папа римский? Однако, не подав виду, что испугался, дьяк обрушился на воеводу с руганью:

   — Враки всё это. Гнусные измышления дьявола, чтоб сбить с толку добрых людей! Что же он, выдавал себя за сына Ивана и Марфу называл родной матерью?

   — Так было проще заставить народ идти за собой. Ведь кто знал о Григории, кроме самого Ивана, который искал старшего брата по монастырям, чтобы убить? Разве что только ближние бояре. Да мало кто из них избежал гнева Грозного. А легенду о спасённом младенце знали все. Как говорится, ложь во спасение.

   — Ложь есть ложь! Не может святое дело ею прикрываться. Так что выбрось эти глупости из головы и жди сегодня людей из Дворцового приказа. Они всё твоё имущество опишут и заберут. Тогда и милуйся со своей дочкой.

   — Но что мы будем есть и пить?! — возмутился Мнишек.

   — Будете получать в достатке милостыню с царского стола! — усмехнулся Татищев. — Маринка, как убили её повара, уже ест блюда из царской кухни — и ничего, не жалуется!

   — А что я буду пить, если вы заберёте моё любимое венгерское вино? О мой золотистый токай! — возопил воевода. — В моих погребах — тридцать бочек.

   — Ничего, мёдом обойдёшься! А бочки твои пригодятся к царёву столу.

   — У меня от вашего мёда изжога и голова болит!

   — Привыкать надо, коль к нам непрошеный явился, — оскалился дьяк.

Татищев поспешил рассказать о разговоре Шуйскому. Тот выслушал со всё возрастающим страхом и велел немедля позвать из Посольского приказа князя Григория Волконского, который вместе с дьяком Андреем Ивановым готовился к поездке в Польшу для переговоров с королём.

Волконский, войдя в опочивальню, где Шуйский шептался с Татищевым, удалив не только ближних слуг, но даже родных братьев, пал на колени и довольно сильно стукнулся лбом об пол. Шуйский неодобрительно взглянул на тщедушные плечи князя: «Худосочен уж больно, где ему до дородности Афоньки Власьева!» Однако, привычно скрыв истинные мысли, рек благолепно:

   — Как, князюшка, когда готов отправиться с посольством?

   — Недели через две, государь. Дел много, грамоты ещё не готовы, подарки, да и с поездом...

   — Что с поездом?

   — Уж больно беден — лошади поистощали, да колымаги бы заново сафьяном обить надобно, а денег, сказывают, в казне нету.

   — Нету, — подтвердил привычно Шуйский, затем, потеребив в задумчивости бородёнку, осилил своё привычное скупердяйство: — Ин ладно, велю по твоей бедности выдать тебе триста рублёв. Как, управишься?

   — Постараюсь, батюшка царь.

   — Ин ладно, — снова благолепно произнёс Шуйский, но тут же голос его стал властным и даже угрожающим: — Теперь слушай и запоминай как следует. Коли будут тебя Жигимонт и его сенаторы допытывать, откуда, мол, знаем, что на троне сидел расстрига Гришка Отрепьев, отвечай, что как съехались в Москву дворяне и всякие служилые люди, то царица Марфа и великий государь наш Василий Иванович, а также бояре обличили богоотступника, вора и расстригу Гришку Отрепьева и что, деи, он сам сказал перед великим государем и перед всем многонародным множеством, что он прямой Гришка Отрепьев и делал всё то, отступя от Бога, бесовскими мечтами. Понял? Поэтому весь народ московский, осуди истинным судом за злые богомерзкие дела, его убил. Хорошо запомнил?

   — И ещё, — Шуйский перешёл на зловещий шёпот, — если Жигимонт спросит тебя с глазу на глаз, мол, куда девался тот юноша, что показывал ему тайные царские знаки, отнекивайся, деи, ничего про то не знаешь доподлинно, но как бы слышал разговоры, будто погиб тот юноша ещё в Самборе, а в Россию въехал с войском уже точно Гришка Отрепьев. Запомнил? Смотри не перепутай! А коль ссылаться будет Жигимонт на свидетельство дьяка Афанасия Власьева, реки, что Афанасию верить нельзя было, потому что он — вор, разоритель веры христианской и ездил в Польшу без ведома бояр. Ну, ступай!

Татищев, едва дверь закрылась, спросил:

   — Зачем про Самбор наказывал?

   — Мне Варлаам Яцкий сказывал, что королю известно, будто в Самборе по приказанию Димитрия был казнён подосланный к нему убийца. А ежели наоборот — того, что за царевича себя выдавал, убили, а вместо него Гришку поставили?

   — Так ведь Мнишек при этом был! Он эту ложь обличит.

   — Мнишек короля увидит не скоро. А когда время пройдёт, пусть болтает чего хочет.

   — И послы могут подтвердить, что тот, кого они видели при королевском дворе, занял московский престол. Да и другие знатные вельможи молчать не станут! — не унимался Татищев. — Их же мы не сможем долго под стражей держать!

   — Сможем, если хитростью будем действовать! — Глазки Шуйского заблестели, предвкушая желанную интригу. — Главное — сбить их с толку!

...На следующий день Маржере обнаружил, что трон, по которому так усердно елозил своим плоским задом Шуйский, здорово шатается. Сначала один из его драбантов встревоженно сообщил, что ночью на воротах многих домов, в том числе и тех, где на квартирах размещались иностранные воины, появились надписи. В них народ московский именем государя призывался громить эти дома, как дома предателей.

Маржере во главе своих гвардейцев заспешил во дворец. Его лошади приходилось то и дело объезжать группы простолюдинов, спешивших на Красную площадь. На лицах некоторых читалась озлобленность против чужеземцев, их останавливал только вид грозных алебард. Однако большинство из посадских и стрельцов выражали недоумение: зачем нужна новая резня. И так уж на весь свет опозорились, когда бросились спасать своего царя от поляков, а в результате Шуйский с заговорщиками его же и убили. Теперь вот на всех углах кричат, что это был Гришка Отрепьев, продавшийся дьяволу, а приезжающие с Запада гости толкуют, что царь жив, скоро снова будет в Москве и тогда несдобровать тем, кто шёл против него по наущению Шуйского.

   — Ахти мне! — сокрушался мужик в зипуне и с топором за поясом, видимо, плотник. — Я же этим топором пять поляков порешил, не простит мне царь-батюшка. И поделом мне, дураку, поделом! Зачем только послушался людишек этого «шубника»! (Так звали москвичи Шуйского за то, что тот имел на Севере меховые промыслы).

Постепенно настроение толпы менялось. Если сначала больше слышались возбуждённые голоса тех, кто не прочь был снова пограбить богатых господ да попить дармового винца, то теперь стала расти озлобленность против Шуйского, причём умело подогреваемая. То здесь, то там слышались выкрики:

   — Незаконно Васька престол занял! Кто его избирал? Никто не приехал из других городов! Пусть сначала докажут, что Димитрий мёртв. Вот вернётся, покажет боярам кузькину мать! Тащите Ваську на Лобное место!

Во дворце были встревожены нарастающим гулом толпы.

   — Что они хотят? — спросил Шуйский дрожащим голосом у вошедшего командира гвардейцев.

   — В толпе кричат, что это ты, государь, велел собраться всем на площади, чтобы идти бить неугодных тебе знатных вельмож, а также иностранцев.

   — Враньё! — тонко возопил Шуйский. — Это чьи-то козни! Хотят стравить меня с дворянством.

Он обратился к Татищеву и Дмитрию Шуйскому:

   — Ступайте туда, скажите, что их государь никого не собирал, пусть уходят восвояси.

Пока посланцы отсутствовали, Шуйский бегал из угла в угол, по-бабьи всплёскивая длинными рукавами тяжёлой бобровой шубы. Маржере с удивлением заметил, что государь... плачет.

   — Придумать этакое! И ведь наверняка кто-то из ближних людей это сделал! Замутить народ, чтоб поднять кого-нибудь на кол, а потом обвинить во всём меня и под шумок и меня... убить?!

Он испуганно поглядел на полковника. Маржере сохранял невозмутимость, но про себя подумал: «Однако этому хитроумному псу не откажешь в проницательности. Впрочем, если бы он сам был в числе заговорщиков, то поступил бы, наверное, точно так же».

Вбежал Татищев, за ним толпой вошли бояре. Татищев пробасил:

   — Они требуют, чтоб ты сам вышел на площадь.

   — Не ходи. Василий Иванович, свет, не ходи! — жарко запричитал брат Иван. — А то, не ровён час, тебя, как Димитрия...

Он не закончил, а Шуйский-старший неожиданно взорвался:

   — Всё! Надоели мне эти ваши козни!

   — Почему наши? — возразил кто-то из братьев Голицыных.

   — Ваши, ваши! — упрямо подтвердил Шуйский. — Сначала сами же меня избрали, а теперь хотите от меня избавиться. Пожалуйста, я не против. Кто из вас желает стать царём? Ты, Мстиславский?

   — Чур меня, чур. Я же уже говорил, если мне придётся занять престол, сразу уйду в монастырь.

   — Может, ты, Голицын? — обратился Шуйский к старшему из братьев, Василию, и протянул ему посох, символ царской власти.

Тот отшатнулся, испуганно отмахнувшись от посоха.

   — Ну, берите, берите же! Владейте государством! — вопил Шуйский, протягивая посох то одному, то другому из бояр.

Наконец, успокоившись и поправив на голове шапку Мономаха, Шуйский сурово потребовал:

   — Коль я остаюсь на престоле, пусть накажут тех, кто кричал супротив меня.

Вскоре государю доложили, что стрельцы изловили пятерых зачинщиков, а толпу разогнали бердышами.

   — Бить плетьми до тех пор, пока не назовут, кто их против меня науськивал.

Следствие было недолгим — все пятеро единодушно указали на сторонников Мстиславского, особенно на Петра Шереметева. Называлось имя и Филарета.

   — Ловко удумали! — усмехнулся уже совсем успокоившийся и снова егозящий на троне Шуйский. — Решили, что раз они уехали в Углич, то, значит, к московским делам касательство иметь не могут. Не тут-то было! Филарет — лицо духовное, обижать не будем. Как приедет, сразу пусть отправляется в свой Ростов на митрополитство. Митры патриаршей ему не видать. А Шереметева — в опалу, воеводой в Псков. Чтоб воду здесь не мутили.

Внезапная мысль осенила Маржере: «Уж не придумал ли этот «заговор» сам Шуйский, чтобы расправиться с влиятельными недругами. Ведь в выгоде он один остался!»

Рёв толпы с площади долетел и до стен посольского подворья. Ночь поляки провели в тревоге. Наутро Александр Гонсевский, несмотря на сопротивление охраны, выехал с подворья и отправился в Кремль, в Посольский приказ. Дмитрий Шуйский твёрдо пообещал ему, что назавтра послов примут в думе.

Действительно, на следующее утро торжественный кортеж выстроился у ворот посольского подворья. Гвардейцы Маржере с почестями везли Николая Олешницкого и Александра Гонсевского по Москве, к Боровицким воротам. Сам Маржере к карете не подъехал, лишь знаком показал, что не время. Послы с жадностью осматривались и не узнавали жизнерадостных москвичей — люди смотрели понуро, с затаённым страхом. Парень в драном зипуне, улучив момент, проскользнул мимо гвардейца и что-то возбуждённо крикнул. Тут же алебардщик толкнул его так, что тот полетел в лужу. Однако обычного в таких случаях добродушного хохота толпы не последовало. Люди сомкнулись плечами ещё теснее. Олешницкому стало не по себе, и он спросил Гонсевского, хорошо знавшего русский язык:

   — Что он кричал?

   — Уверяет, что прежний царь жив.

   — Неужели такое может быть?

Гонсевский пожал плечами:

   — В России всё может быть.

Его это известие не удивило. Гонсевский продолжал поддерживать связь со своими тайными лазутчиками и уже знал о слухах об успешном бегстве царя из Москвы. У дверей в тронный зал их ждал Маржере. Подчёркнуто не глядя в их сторону, он процедил по-французски:

   — Не очень рассчитывайте на успех. И будьте крайне осторожны.

Войдя в зал, послы убедились, что трон пуст. Шуйский не удостоил их чести вести переговоры самолично.

   — Государь занят важными делами, — поспешно объяснил Волконский.

«Государь. Вот как!» — прикусил губу Гонсевский. Давно ли этот «государь» вместе с этим быдлом, что, важно надув животы, принимает сейчас послов, — давно ли они слали ему, Гонсевскому, тайные послания, умоляя помочь им свергнуть Димитрия и прося согласия короля на то, чтобы посадить на русский престол малолетнего принца Владислава. И он, которому хорошо знакомо коварство бояр, попался на удочку старого лиса Шуйского! Теперь он — «государь» и «очень занят». «Ну, погоди, дай только нам выбраться из этой западни!»

Усевшись вместе с Олешницким на отведённое им место, Гонсевский усилием воли заставил себя слушать то, что зачитывал по длинному списку старший боярин Фёдор Мстиславский.

Напомнив о перемирии, установленном между Россией и Польшей на двадцать лет, Мстиславский вдруг набросился на послов с упрёками в адрес короля, который, по его мнению, нарушил условия этого перемирия.

   — Когда по дьявольскому умышлению Гришка Отрепьев, чернец, диакон, вор, впал в чернокнижие и, за то осуждённый от святейшего отца патриарха, убежал в государство вашего короля, назвался князем Димитрием Ивановичем, то был принят Жигимонтом. И мы, бояре русские, посылали к сенаторам великим литовским с грамотою Смирнова-Отрепьева, родного дядю этого вора, чтоб он обличил его и показал бы перед вашими сенаторами, что это не настоящий Димитрий, каким он себя сказывал. Потом патриарх и архиереи наши посылали к архиепископам и епископам вашим о том же самом. Но король Жигимонт, и паны, и рада не приняли нашего известия, забыли договор, который утвердили присягой: чтобы никакому неприятелю нашему не помогать ни казною, ни людьми. Всё это мы вам, послам, объявляем, чтоб вы знали неправду короля вашего и всего государства вашего, что вы поступаете не по-христиански!

Гонсевский, переговорив шёпотом с Олешницким, вышел вперёд. Бледный от гнева, он начал язвительно-вкрадчиво:

   — Если Сигизмунд и принял к себе изгнанника, то он не нарушил этим мирного договора. Ведь даже варвары не отказывают в убежище гонимым и просящим приюта. Борис же принял к себе Густава, сына короля сиверского Эрика в то время, когда Сигизмунд воевал со Швецией! Ни король наш, ни люди его не верили сначала рассказам этого человека, пока не пришли ваши люди — несколько десятков человек из разных городов, — и все они уверяли, что этот человек — настоящий Димитрий Иванович. И потому король дал изгнаннику милостыню...

Гонсевский обвёл взглядом лица думных бояр — братьев Шуйских и Голицыных, брата Марфы Нагой, одного из Романовых, Татищева и воскликнул:

   — Не все ли вы и князь Шуйский, нынешний государь, и другие приезжали к нему в Тулу, признавали государем, присягали, а потом привели в столицу и венчали на царство?

Теперь, после этих уверений и присяги, вы убили его. За что же винить короля и Речь Посполитую? Во всём ваша вина. Мы не жалеем этого человека. Вы же сами видели, с каким высокомерием он с нами обращался, как требовал императорского титула, как не хотел принимать грамоты от короля...

Гонсевский чуть было не сказал, что послы поддержали заговорщиков, но вовремя удержался. После паузы продолжил, опустив голову:

   — Нам жаль только многих почтенных людей, которых вы перебили, перемучили, разграбили состояние, да ещё же нас и-вините, будто мы перемирие нарушили!

Ярость снова заклокотала в Гонсевском, и он в запальчивости начал угрожать, чего, видимо, и ждали от него бояре:

   — Если вы нас, не по обычаю христианскому, задержите и оскорбите этим короля и Речь Посполитую, корону польскую и Великое княжество Литовское, тогда уж трудно будет вам на чернь ссылаться, и случившееся пролитие невинной крови братий наших останется не на черни, а на вашем государе и на вас, думных боярах. Из этого ничего не выйдет хорошего ни для вашего, ни для нашего народа!

Маржере даже поморщился от досады. Ведь именно такого заявления и ждёт Шуйский, чтобы задержать послов подольше!

Туповатый Татищев, не поняв, что дело сделано, решил ещё больше подзадорить послов и начал оскорблять короля:

   — Ну какой Жигимонт король? Никто его не слушается, многие дворяне его не признают и хотят прогнать с престола. Воевать не умеет, с одной стороны татары лезут, с другой — шведы. Как с таким королём переговоры вести?

Однако Гонсевский, поняв, что допустил дипломатическую ошибку, на удочку не попался и ответил холодно-презрительно:

   — Мы ничего не знаем о внутренних наших беспорядках, о которых здесь толкуют, и не думаем, чтобы они были. Правда, мы люди свободные, привыкли говорить свободно, охранять права, вольности и свободу народную. Но это нельзя считать беспорядком. Хоть бы и случились в нашем отечестве какие-нибудь недоразумения между людьми, в нашем народе достанет доблести, чтоб пожертвовать своими частными выгодами для отечества. И если осмелится оскорбить нас посторонний неприятель, то наши легко между собою согласятся и не дозволят чужеземцам посягать на свободу и вольность нашу.

Мстиславский поспешил замять бестактность дьяка, вернувшись к прежней теме разговора. Со вздохом он сказал:

   — Всё это сделалось за грехи наши. Вор этот и нас и вас обманул. Вот Михайло Нагой, родной брат царицы, он назвал себя его дядею — спросите его! Он вам скажет, что это был вовсе не Димитрий, настоящий Димитрий в Угличе, за его телом поехал митрополит Филарет Никитич с архиереями, они привезут его и похоронят между предками его. А ваше слово об отпуске вашем и всех польских людей мы доложим великому государю и дадим вам ответ.

Обманутый миролюбивым тоном, Гонсевский попросил позволения повидаться с Мнишеками, но Мстиславский наотрез отказал, памятуя наставление Шуйского ни в коем случае не допускать такой встречи.

На выходе Маржере будто невзначай оказался рядом с Гонсевским:

   — Боюсь, вы дали выгодный козырь Шуйскому. Теперь у него есть повод подольше не отпускать вас в Польшу. Он будет жаловаться королю на вашу угрозу и требовать замену посольства. А это дело долгое...

   — Но каков бестия! Обвёл нас вокруг пальца.

   — Я это понял, когда спросил о своём вознаграждении...

   — И что же? Неужели отказался заплатить обещанное?

   — Он сказал: «Послы тебе обещали, пусть они и платят».

   — Увы, Маржере, посол беден, как и ты. Единственная надежда на короля. Можешь ли ты срочно выехать в Краков, чтобы поведать о происходящем?

   — Меня не выпустят так просто. Я тоже слишком много знаю, как и господин посол. Правда, есть купец Масса...

   — А, это тот пронырливый молодой человек с лукавой рожицей? Он сможет проникнуть ко мне?

   — Сейчас вряд ли. Шуйский приказал усилить охрану. С меня ведь тоже глаз не спускают.

Маржере убедился в этом, навестив в последний раз свою возлюбленную. Рыдая, она рассказала, что её деверь Иван, видно по поручению Шуйского, дознавшегося о её связи с Маржере, приказал ей немедленно выйти замуж за соседа, боярина-вдовца.

На обратном пути посольство миновало дворец, где располагался воевода Мнишек. Гонсевский увидел его стоявшего у окна рядом с дочерью Мариной. Гонсевский замахал кружевным платком. Воевода заметил его, что-то хотел крикнуть, но передумал, лишь растерянно улыбнулся и развёл руками. Шуйский лишил его всего имущества, включая тридцать бочек токайского. Марине же вернули её арапчонка, платья и... пустые сундуки.

...Князь Дмитрий Пожарский в числе немногих оставшихся при дворе стольников был зван на государево венчание. Видно, наслышан был Шуйский, что князь отказался в своё время от лестного предложения вельможи Ивана Хворостинина войти в число близких людей императора.

Вместе со своим неразлучным Надеей и десятком верных дружинников он скакал из родового имения Мугреева. При подъезде к Москве ему встретился возок, в котором отправлялся в Уфу бывший дьяк Посольского приказа старый знакомец князя Афанасий Власьев.

Не думая о возможных неприятных для него последствиях, Дмитрий спешился и властным жестом приказал приставу, сопровождавшему возок, остановить поезд.

   — Как живёшь, подобру ли? Здоров ли? — участливо спросил Пожарский, не ожидая, пока Власьев, покряхтывая с непривычки, самостоятельно выберется из возка.

   — Далеко ли собрался? — осведомился князь.

Власьев покосился на пристава, который с любопытством слушал разговор, и ответил коротко:

   — В Уфу, на воеводство.

   — А что не по Казанской дороге?

   — Там казаки пошаливают. Сказывают, идут на Москву с царевичем Петром.

   — Петром? — удивился князь.

   — Сын у покойного Фёдора появился. Не слышал?

   — Не сподобился. А что в Москве делается?

Власьев вновь покосился на пристава:

   — Завтра государь наш законный, Василий Иванович, венчается на царство.

   — Знаю. Сам зван ко двору.

Пристав неожиданно отвлёкся, увидев скачущего из Москвы одинокого всадника, и Власьев произнёс слова, которые Пожарскому потом довелось слышать слишком часто:

   — Смутное время наступило, князь. Смута — в умах, смута — в душах, смута — в сердцах. Люди не знают, кому и чему верить. Димитрий не сумел удержать царство, но и Шуйский — не царь.

   — Что так? И знатен вельми, и умом не обижен.

   — Умён-то умён, да недогадлив. Глупость за глупостью делает, — досадливо сказал дьяк. — Я, конечно, не советчик ему, но поглядел — с поляками поссорился, чужеземцев со двора гонит. Самых отъявленных недругов своих воеводами на границу с Москвой прогнал, они же первые ему и изменят. На престол сел без Земского собора, не понимает, что власть Москвы ничто без поддержки всех городов. Стоит им откачнуться — и Москве не бывать! Попомни мои слова!

В этот момент пристав, видя, что всадник проскакал мимо, вновь повернулся к старым знакомым.

Опытный дипломат, не меняя голоса, переключился на другую тему:

   — И мой тебе совет, князюшка: служи верно государю нашему, и он тебя вниманием не оставит.

Пожарский тепло взглянул на осунувшееся от переживаний лицо дьяка, потрепал по плечу:

   — Держись! Надеюсь, что скоро вернёшься в свой московский дом.

Власьев усмехнулся:

   — Мой дом — теперь не мой.

   — В казну взяли?

   — Мой дом удостоен высокой чести: в нём царица будет жить.

   — Царица?

   — Марина со своим отцом и братьями. Под крепкой стражей, конечно. Думал ли я, что мой скромный терем под царские хоромы пойдёт? — Он досадливо покачал головой и повторил: — Смутное время, ох, смутное...

Долго ещё ехал князь, не торопя коня и низко опустив голову. Он вспоминал Земский собор, когда люди со всей Русской земли умоляли Бориса надеть шапку Мономаха. Ликование в войсках, когда будущий царь закатывал пиры сразу на десять тысяч человек. Его венчание на царство, когда он давал обет Богу, что поделится последней рубахой с нуждающимися. И вдруг страшный голод, калики, голосящие на площадях, что Бог проклял Бориса за злодейское убийство царевича Димитрия и что проклятие это ляжет на головы его детей.

«Неужели прав дьяк и Россию снова ждут грозные испытания? — размышлял Пожарский. — Коли так, то слава Богу, что представитель рода Рюриковичей, не раз спасавшего Россию, снова на троне. Пусть Шуйский слаб, но он — Рюрикович. И Пожарский — тоже Рюрикович. Значит, он должен, если нужно, жизнь отдать за государя Шуйского!»

Укрепившись духом от принятого решения, князь пришпорил коня.

...Венчание Шуйского никак не напоминало тот пышный праздник, который устроил год назад по случаю своей коронации Димитрий. Скупой Василий пожадничал даже в день своего долгожданного торжества. Не было ни ковровых дорожек, ни пышных нарядов челяди. Не было в этот день и полагающегося, по обычаю, народного гуляния с дармовой выпивкой и закуской. «Пожалел «шубник» четыреста рублёв, — недовольно гундосили мужики у кабаков, — а ведь обещал нам, когда поляков резали. Ну, да мы ему ещё припомним!» Не было и пышного царского пира, лишь обычная трапеза с ближними боярами.

Митрополит Новгородский Исидор и митрополит Крутицкий Пафнутий, венчавшие Шуйского на царство, после свершения обряда подводили знатных людей к крестному целованию в знак верности государю и заставляли расписываться в записи, сделанной от его имени. Князь Никита Хованский попросил свояка расписаться за него, поскольку за прошедшие пять лет знаний в грамоте не прибавил.

   — Что в записи сказано? Прочти, — попросил он Дмитрия.

Тот скороговоркой прочитал:

   — «Божиего милостию мы, великий государь царь и великий князь Василий Иванович всея Руси, щедротами и человеколюбием славимого Бога и за молением всего освящённого собора и по челобитью и прошению всего православного християнства, есми на отчине прародителей наших, на Российском государстве царём и великим князем, его же дарова Бог прародителю нашему Рюрику, иже бе от римского кесаря. И потом многими леты и до прародителя нашего великого князя Александра Ярославича Невского на сем Российском царстве бытие прародители мои...»

Хованский даже не возмутился, а, скорее, восхитился:

   — Что за умелец, помилуй Бог! Прямо-таки апостол Пётр. Тот трижды отрекался от Учителя, ещё не запел петух, а этот уже трижды соврал, ещё не сев на царство.

   — Почему трижды?

   — Священный собор ещё не собирался, патриарха не выбрали, а уже «моление» было. Это раз. «Прошение всего христианства» тоже придумал. Кроме Москвы, ещё ни один город его царём не называл. Это два. И зачем врать, будто его прародитель — Александр Невский, когда всем известно, что род князей суздальских — от его младшего брата Андрея?

   — Рюрик создал Российское царство, — негромко, но внушительно произнёс Пожарский, — значит, Рюриковичам его и укреплять. Шуйский — самый знатный из нас, значит, мы — его опора.

   — Э, ты, святая душа! — ухмыльнулся Хованский. — Ин ладно, ставь свою подпись, а я крестик начертаю. Ведь Хованские — тоже Рюрикова рода, поддержим старшего в роду. Как тут сказано?

   — «Целую сей святый и животворящий крест Господень на то, что мне, государю своему, царю и великому князю Василью Ивановичу всеа Русии, служити и прямости и добра хотети во всём вправду безо всякие хитрости, потому как в сей записи писано и до своего живота по сему крестному целованию».

   — Безо всякие хитрости, — повторил Хованский и с сомнением оглядел окружающих его бояр и дворян. — Ну и рожи. Помяни моё слово, князь, и петух не прокукарекает, как многие из них трижды изменят государю. Нельзя на вранье и хитрости Русью долго управлять!

Через день Москва встречала у Сретенских ворот гроб с мощами Димитрия Угличского. Ещё накануне на площадях зачитывали грамоту Филарета о том, что, когда гроб извлекался из склепа и открыли, «неизреченное благоухание» наполнило церковь. Мощи были целы, на голове остались нетронутыми рыжеватые волосы, на шее — ожерелье, низанное жемчугом. Тело было покрыто саваном, поверх которого лежал кафтан камчатный на беличьих хребтах с нашивкою из серебра пополам с золотом. В руке младенца нашли горсть орехов, также не Тронутых временем. Говорили, что в момент убийства дитя играло с орешками, и орешки эти были облиты кровью, поэтому их и положили с ним в гроб. Филарет сообщал также, что у гроба, выставленного в соборе, произошли чудесные исцеления.

Однако благая весть была воспринята москвичами по-разному. Кое-кто свято поверил, однако большая часть, продолжавшая верить в чудесное спасение царевича, встретила процессию враждебно. Когда Шуйский, сопровождаемый инокиней Марфой, выбрался из колымаги, чтобы собственноручно нести гроб к Архангельскому собору, в толпе раздалось улюлюканье и в царя полетели камни. Стольники, в том числе и Пожарский, бросились навстречу толпе и начали своими конями теснить напиравших на процессию людей. Увидев остро отточенные сабли, сверкавшие над их головами, простолюдины попятились, а затем стали разбегаться. После того как подоспели гвардейцы Маржере и стрельцы, порядок был восстановлен, но благолепие нарушено.

Гроб внесли в Архангельский собор, где после молебна его поместили в склеп рядом с могилой Ивана Грозного. Толпа не расходилась, ожидая чуда. Двое монахов, выйдя из храма, цепко оглядели собравшихся на паперти калек и слепых, взяли одного под руки и ввели в храм. Через несколько секунд слепой выскочил оттуда, размахивая руками и вопя:

   — Вижу, воистину всё-всё вижу. Прозрел, слава тебе, Господи. Слава святому царевичу Димитрию.

В толпе истово закрестились, ударил большой колокол Кремля. И тут же по всей Москве весело затрезвонили тысячи колоколов. А монахи уже бережно вносили не могущего ходить человека. И чудо повторилось вновь. Маржере и Конрад Буссов, который непременно хотел о чём-то срочно переговорить с полковником, стояли чуть поодаль и считали вместе с толпой:

   — Седьмой... девятый... двенадцатый.

На тринадцатом, вот и не верь приметам, произошла досадная заминка. Проходила минута, вторая. Наконец монахи вытащили калеку, но не исцелившегося, а умершего. В народе началось шевеление, поползли голоса:

   — Люди добрые, обманывают нас, никакой Димитрий не святой.

   — Да и не Димитрий это вовсе! Говорят, Филарет купил за большие деньги у одного стрельца сына. Вот его и зарезали, а потом показали, якобы нетленного.

   — А звали мальчика Романом, — сказал кто-то авторитетно.

   — Поглядите, монахи ведь не всякого берут, а только тех, с кем сговорились.

Движимые любопытством, Маржере и Буссов подошли вплотную к паперти, где сидело несколько десятков калек.

   — А вы почто в храм не идёте, не исцеляетесь?

   — Боимся, — ответил один бойкий калека.

   — Чего же? Святого?

   — Нет, своего маловерия. Бог может наказать.

Посмеиваясь, иностранцы пошли прочь.

   — Так что ты мне хотел сказать, Конрад?

Буссов остановился, с таинственным видом оглянулся и прошептал на ухо Маржере, жарко дохнув перепревшим чесноком и водкой:

   — Он в Путивле. С войском.

   — Ну и дела! — присвистнул Маржере. — Я же своими глазами видел труп.

   — А кого это интересует! Шуйскому не усидеть, это ясно. А тот, кто будет ближе к трону, тот больше и получит... Ну, как, махнём?

   — Меня не пустят. Да и тебя, пожалуй, тоже. Шуйский строго присматривает за иностранцами...

   — Меня-то выпустят. Ты забыл? Моё поместье — возле Калуги. Требуется хозяйский глаз... Ну, что ж, лёгкого пути!

«В году 7114-м (1606) после царствования расстриги сел на престол Московского государства царь Василий Иванович, именуемый Шуйским, происходивший из рода князей суздальских. Суздальскими же именуются по такой причине. Было два сына у великого князя Ярослава Всеволодовича, внука Юрия Долгорукого, правнука Владимира Мономаха, праправнука Всеволода Ярославича; а был старший сын у великого князя Ярослава Всеволодовича — великий князь Александр, именуемый Невский, княживший во Владимире, здесь же и положен был в монастыре Богородицы, честного её Рождества. У него родился сын — князь Даниил Московский, и другие были от этого рода, поколение за поколением. А другой был сын — князь Андрей Ярославич, младший брат Александра Ярославича Невского. И тот был великим князем суздальским, а после него княжил сын его князь Василий Андреевич, а у князя Василия был сын — князь Константин, а у князя Константина — князь Димитрий. Тот был великим князем новгородским. А у князя Димитрия — князь Василий Кирдяла, а у князя Василия Кирдялы — князь Юрий, а у князя Юрия — князь Фёдор, а у князя Фёдора Юрьевича, у Кирдялина внука, — князь Василий Шуйский, а у князя Василия Шуйского — князь Иван, а у князя Ивана дети — князь Андрей и князь Пётр. И из рода их царь и великий князь всея Руси Василий Иванович».

Из хронографа 1617 г.

«А царь Василий ростом невысок, лицом некрасив, глаза имел подслеповатые. В книжном учении достаточно искусен и умён был. Очень скуп и упрям. В тех только заинтересован был, которые в уши ему ложь нашёптывали, он же с радостью её принимал и с удовольствием слушал, к тем стремился, которые к восхвалению склонность имели».

Шаховской С.И.

Летописная книга.

Загудела как улей вся Европа. До папского нунция в Кракове, наставника Димитрия на духовном пути, графа Александра Рангони дошли слухи, что русский царь жив и скрывается в Самборе, в монастыре бернардинцев. Далее следовали подробности таинственной истории: шли по дороге трое неизвестных. К одному из них путники относились с чрезвычайным почтением. Вдруг подъезжает экипаж. Таинственный незнакомец сел в него и уже не выходил. Затем этот экипаж видели в Самборе. Его сопровождали двое всадников. После этого путешественники как в воду канули. Но в замке всё преобразилось. До того времени воевода был погружен в печаль. Теперь он не плачет больше, и на лице его играет улыбка. Одна из служанок замка разболтала тайну на базаре: оказалось, что причиной радости воеводы является возвращение Димитрия в Самбор.

Нунций, осведомлённый, что Юрий Мнишек с дочерью находится в Москве под стражей, не придал значения этим нелепым слухам. Но вот исповедник короля Сигизмунда отец Барч сообщил Рангони о своём допросе бывшего офицера армии Димитрия Валевского и его слуги Сигизмунда Криноского. Оба утверждали, что Димитрий имел двух двойников. Одного звали Борковский, другой был племянником Масальского. За исключением знаменитой бородавки возле носа, они были точной копией царя. В ночь мятежа роль царя играл Борковский, и он пал под выстрелами заговорщиков. Сам же Димитрий умчался из Москвы на лихом скакуне.

Получив сообщение отца Барча, нунций начал колебаться, уж очень ему хотелось, чтобы царь остался жив и интрига, начатая Рангони по распространению католицизма в России, получила своё продолжение. Ещё больше сбило его с толку письмо бывшего духовника царя, отца Андрея. Тот сообщал, что, глубоко удручённый катастрофой, отправился в Самбор, рассчитывая проверить слухи о чудесном спасении Димитрия. Однако здесь его ожидало горькое разочарование, сменившееся внезапно бурной радостью, — во Львове один офицер показал ему письмо от супруги сендомирского воеводы. Мачеха Марины категорически заверяла, что Димитрий жив.

Нунций аккуратно сообщал о всех доходивших до него известиях о русском царе папе Павлу V, порождая в папском дворце то надежду, то сомнение.

Лишь в ноябре 1606 года Павел V окончательно уверился в гибели Димитрия и вынужден был признать, что блистательный план присоединения России к Католической церкви рухнул. «Злополучная судьба Димитрия, — произнёс он в своей поминальной речи, — является новым доказательством непрочности всех человеческих дел. Да примет Всевышний душу его в царство небесное, а с ним вместе да помилует и нас».

В отличие от папского двора в Кремле точно знали, кто поселился в Самборе. Маржере, охранявший тронный зал, слышал, как в присутствии думы зачитывалось письмо из Кракова посла Григория Волконского. Через тайных осведомителей-поляков тот получил точный словесный портрет нового самозванца:

«Димитрий возрастом не мал, рожеем смугол, нос немного покляп, брови черны, не малы, нависли, глаза невелики, волосы на голове курчевавы, ото лба вверх возглаживает, ус чёрен, а бороду стрижёт, на щеке бородавка с волосы, по-польски и по-латыни говорить умеет».

Подьячего Посольского приказа громогласно прервал Татищев:

   — Тут и гадать нечего — Мишка Молчанов. Он, вор, точно он! Верный слуга самозванца!

   — Кто-то ему помогал непременно, — заметил Василий Голицын. — Иначе как он из царской конюшни трёх коней увёл?

   — Знамо дело, вор!

Маржере, стоя как изваяние у створчатых дверей, тем временем размышлял:

«Если это действительно лишь слуга Димитрия, не могла жена Мнишека спутать его с женихом своей дочери. Ведь она наверняка запомнила будущего зятя».

Он хорошо помнил лукавую рожу приближённого Димитрия. Тот благороден, статен, а этот — суетлив, глаза бегают, всегда от него дурно пахло чесноком.

«Нет, пани Мнишек никак не могла бы поверить чужому человеку. Значит, он приехал с чьей-то рекомендацией. Постой-ка, не потому ли воевода и его дочка были в хорошем настроении, когда мы с Татищевым пришли требовать подарки Димитрия? Не сам ли воевода дал рекомендательное письмо Молчанову? Ведь тот вполне мог соврать, что уберёг царя и хочет тайно переправить его в Польшу?»

Кажется, мысли Шуйского шли по тому же пути. Он неожиданно крикнул:

   — Мнишека с Маринкой и весь их двор немедля отослать подальше от Москвы. В Ярославль. И охраны не жалеть. Сколько у них челяди?

   — Почитай, больше трёхсот, — ответил подьячий.

   — Значит, послать триста стрельцов, а к ним приставов понадёжнее. И остальных полячишек разослать по городам с охраной.

   — И послов?

   — Послы пусть сидят здесь, в своём подворье, пока Волконский ответ короля о перемирии не привезёт.

   — Тут Волконский ещё пишет... — робко заметил подьячий.

   — Чего?

   — На Украйне, у казаков, появились письма царя Димитрия Ивановича, сообщает, что жив и зовёт на Москву!

   — Царь-то не настоящий.

   — Царь не настоящий, но печать, как сказали послу, подлинная, красная.

Татищев заскрипел зубами и что было силы ударил посохом об пол:

   — Это всё его проделки, Мишкины! То-то мы печать никак не дождёмся, думали, в приказе Дворцовом пропала, а она вона где! То-то я ещё удивился: челядь вся давно разбежалась, а он всё по покоям шнырял. Значит, он печать и спёр.

   — Что же, его и не обыскивали? — спросил государь.

   — Обыскивали. Да такой ловкач, наверняка успел куда-нибудь запрятать, а потом, как бежал, её и прихватил.

   — И где самозванец сбор назначил? — обратился Василий Иванович к подьячему.

   — В Путивле.

   — Понятно дело. Ведь расстрига в благодарность за помощь всех путивльских на десять лет освободил от всех налогов и податей.

   — И воевода там больно ненадёжный! — подал голос Воротынский. — Гришка Шаховской. Его отец — Петька один из первых князей к самозванцу перебег, за что и сидел в его ближней думе в Путивле. Сын, видать, недалеко от батюшки ушёл! А ты, милостивый государь наш, его в опалу туда сослал!

   — Бросили щуку в реку! — тоненько захихикал Мстиславский.

   — Что же делать? — растерянно спросил Шуйский. — Патриарх, скажи своё слово.

На патриаршем троне сидел митрополит Казанский Гермоген, только что единодушно избранный первым лицом Православной Церкви Священным собором. Был Гермоген ровесником Ивана Грозного: в год его избрания ему исполнилось семьдесят пять. Будучи, как говорили знавшие его священники, «словечен и хитроречив, но не сладкогласен, а нравом груб и прекрут в словесах и воззрениях», Гермоген прославился не только ожесточённой борьбой за души язычников, но и тем, что его прямоты побаивались русские цари. Во всяком случае, Борис Годунов, созывая Земский собор для избрания его царём, Гермогена пригласить «забыл». Гермоген был единственным из митрополитов, кто открыто осудил брак Димитрия с католичкой.

Сейчас, пронзительно глядя на бояр так, что те начали смущённо отводить глаза и даже креститься, Гермоген резким пронзительным голосом произнёс:

   — Раньше надо было думать, что делать. Коли послушались бы меня и, объединившись, не допустили католичку к престолу, не было бы сейчас этой смуты.

Он презрительно глянул на Шуйского, которого явно недолюбливал за его двоедушие и корысть, однако поддерживал, как законного правителя.

Прямо отвечая на заданный Шуйским вопрос, Гермоген сказал:

   — Уже писаны мною и разосланы грамоты по всем церквам, чтоб знакомили верующих, что на престоле был истинно расстрига и злодей, продавший душу дьяволу. Говорится также о погребении в Архангельском соборе великомученика царевича Димитрия Ивановича. Но словесы живые лучше писаных. Потому считаю, что настала пора Нагим публично искупить свой грех, что приняли на себя, признав самозванца истинным царевичем. Пусть один из братьев, а лучше если с инокиней Марфой, отправится туда, на юг, и расскажет людям о своём великом прегрешении. И пора снова открыть всем страждущим доступ к погребальнице царевича: пусть слава о чудесах исцеления, им творимых, разойдётся по всея Руси.

Он помолчал и, видимо вспомнив боевой опыт своей юности, вновь обратился к Шуйскому:

   — А тебе, государь, мой совет — не распускай войско, что собрал самозванец для войны с турками. Оно тебе ещё понадобится.

«И немного спустя почал и мятеж быта в северских градех и у в украинских, и стали говорити, что жив царь Дмитрей, утёк, что был Рострига, не убили его. И с тех мест стали многие называтца воры царевичем Дмитреем за грехи наши всех православных християн. И назывался некоторый детина именем Ильюшка, послужилец Елагиных детей боярских, нижгородец, а назвался Пётр-царевич, сын царя Фёдора Ивановича, а жил в Путивле и многие крови пролил бояр, и дворян, и детей боярских лутчих, и всяких людей побил без числа».

Пискарёвский летописец.

Уже в июле 1606 года Москва превратилась в военный лагерь. После очередного волнения на посадах, кончившегося взрывом главного порохового погреба, Шуйский приказал поднять все мосты, ведущие в Кремль, и выкатить на крепостные стены пушки.

Государь становился всё более подозрительным. Разослав по городам всех вельмож, которые, по его мнению, мутили москвичей, Шуйский вспомнил о злополучном Симеоне Бекбулатовиче. При самозванце Симеон был пострижен в монахи и жил в Кирилло-Белозерском монастыре под именем Стефана. Теперь по приказу Шуйского слепого, дряхлого старца Стефана отправили ещё дальше — на Соловки.

Недоверие государя почувствовал и Маржере. Он и его гвардейцы больше не допускались в царские покои, им поручалось лишь сопровождать царя во время торжественных выездов. Что ж, причина для охлаждения к иноземным воинам у Шуйского была основательная. Когда царское посольство отправлялось в Польшу, он разрешил отпустить на родину мелкопоместных шляхтичей. Мало что зная, они не могли своей болтовнёй принести ущерб царскому двору в глазах короля. Разрешено было покинуть Москву и прочим иноземцам — купцам, ремесленникам. Причём купцы, приехавшие на свадьбу Димитрия с Мариной, чтобы поживиться, уезжали и без денег, и без товара. Тут уж постарались приставы Шуйского. Часть гвардейцев во главе с капитаном Кнаустоном заявила о своём желании покинуть двор, так и не дождавшись обещанного вознаграждения от государя. Василий Иванович вынужден был их отпустить, а затем поползли слухи, будто кое-кого из ландскнехтов видели в Путивле в войске повстанцев.

Донесения воевод с юга России становились всё более тревожными: один город за другим объявляли о непризнании царём Шуйского: Моравск, Новгород-Северский, Стародуб, Дивны, Кромы, Белгород, Оскол, Елец.

Провалилась затея Гермогена с поездкой Нагих в Елец, бывший центром мятежа при первом самозванце. Поехал один Григорий Нагой с грамотой сестры, инокини Марфы. Однако покаяние его было принято ельчанами с насмешкой — они не верили ни рассказу Нагого о том, что они были обмануты кознями дьявола, не верили и в святые мощи убиенного Димитрия Ивановича, якобы творящие чудеса. Нагой был с позором изгнан из города.

Рать восставших всё росла, Шуйскому стали известны имена предводителей. Это были боярский сын Истома Пашков, служивший прежде стрелецким сотником в Белёве, неподалёку от Тулы, и бывший боевой холоп князя Андрея Телятевского Иван Болотников[75].

Шуйский лихорадочно собирал войско. Каждый день из уездов прибывали новые отряды ополченцев, которые направлялись в стан главного воеводы Ивана Воротынского. Государь и в час опасности остался верен себе — вновь прибывающим воинам сообщалось, что им придётся вступить в сражение с татарскими войсками, идущими из Крыма. Только при подходе к Ельцу они узнали правду, что драться придётся с такими же православными, как и они сами.

Рать самозванца вновь неотвратимо двигалась к Москве, с той лишь существенной разницей, что самозванца на этот раз в ней не было. Снова по городам летели грамоты государя и патриарха с увещеванием, но оказывали они, скорее, обратное действие.

Стрельцы то и дело хватали пришлых людей, возвещавших на папертях и площадях о скором приходе в Москву доброго царя Димитрия Ивановича. Их нещадно били кнутом и топили в Москве-реке. Одного даже всенародно посадили на кол. Но истязуемые упрямо кричали, что царь жив, и пророчили палачам скорую смерть.

Неистощимый на выдумки Шуйский сделал для москвичей новое представление. На Лобном месте люди увидели старую измождённую женщину и молодого человека, одетого в дворянское платье будто с чужого плеча. Пока они испуганно таращились на гомонящую толпу, дьяк возвестил, что это из Галича привезены по указу царя мать и младший брат Гришки Отрепьева.

Мать и брат наперебой стали говорить, что они очень давно не видели своего злополучного родственника, но сызмальства Гришка отличался буйным нравом и злыми выходками, пока окончательно не убег из дома.

   — А как царём стал, его вы видели?

   — Нет, не видели. Не приглашал он нас, — поджала обидчиво губы мать.

   — Так как вы можете говорить, будто царь это и есть ваш сын?

   — Так нам сказывали! — ответила мать, вопросительно обернувшись к дьяку.

Под хохот толпы родственников Отрепьева увели с площади.

Неожиданно Маржере, который бесцельно слонялся по Москве, был позван к государю. У дворца он встретил Дмитрия Пожарского, который что-то досадливо объяснял юнцам в неуклюжих ферязях.

   — Новобранцы? — насмешливо спросил Маржере, учтиво раскланявшись с князем.

   — Новая затея государя, — не меняя досадливого тона, ответил тот. — Всегда при дворе было тридцать стольников, не более. А он решил набрать двести.

   — Несмотря на свою скаредность? — удивился Жак.

Дмитрий глянул на него:

   — Видать, не от хорошей жизни. Стольник не только за столом прислуживает, это — телохранитель государев. Видать, твои гвардейцы в опалу попали.

   — Платил бы больше, не попали бы! А то уж разбегаться начали. Я бы и сам... — Жак поперхнулся, не договаривая о потаённом.

   — Уехал бы? — понял Дмитрий.

   — Увы, не отпустит меня государь подобру...

   — Что так? Уж очень люб ты ему сделался? — усмехнулся князь.

Маржере картинно поднёс указательный палец в перчатке к губам:

   —  Тс-с-с! Слишком много видели мои глаза и слышали мои уши. А голова-то у меня одна. Так что о том, чтобы уехать, не то что говорить, думать боюсь.

На самом деле Маржере постоянно думал, как бы унести ноги из Москвы целым и невредимым. Его шпага становилась ненужной Шуйскому, а знал он действительно слишком много. Значит, жди ссылки куда-нибудь подальше, где никакой европеец не выдерживает лютых морозов. А то и просто как-нибудь ночью пустят под воду. Кто будет интересоваться безвестным французом? Существовала и другая опасность, от которой Жак постоянно просыпался в холодном поту: вдруг узнают, что он — шпион! Вряд ли его «друзья» оставят Маржере в покое. Английский посланник Джон Мерик сразу же после мятежа в Москве был благосклонно принят Шуйским и отправился в Англию за поддержкой нового правительства королём Яковом. Но тут же как ни в чём не бывало вернулся из Англии Давид Гилберт. Правда, никаких конкретных поручений он не давал, однако, отправляясь с Конрадом Буссовым на юг, к новому самозванцу, посоветовал Жаку «быть начеку и подробно записывать все дворцовые новости». И наконец, старый воин почувствовал, что стосковался по родной речи гасконцев, по милым француженкам, по своему обожаемому королю. Не такой человек Жак де Маржере, чтобы что-нибудь не придумать!

И вот нежданная удача! Маржере, почтительно нагнув голову, внимательно слушал Шуйского, который пригласил его к себе в опочивальню, как только Жак появился во дворце, слушал и ушам своим не верил.

   — Есть у меня, полковник, для тебя секретное поручение. Поедешь с моим приставом в Ярославль. Чтобы не было лишних разговоров, наденешь платье стрелецкого сотника. Пристав даст тебе возможность переговорить с Юрием Мнишеком с глазу на глаз. Нам стало доподлинно известно, что неведомым путём он переписывается с женой. Про то мой посол проведал, а потом и сам Мнишек приставу проговорился. Стал спрашивать у него, всё ли спокойно в России, тот и сказал, что Воротынский разбил мятежников под Ельцом, тут воевода не выдержал и стал кричать, что нехорошо обманывать, что ему доподлинно известно, что Воротынский бежал от Болотникова. А когда пристав спросил, откуда, мол, такое известие, Мнишек смешался и начал говорить, деи, слышал это от стрельцов. А стрельцы-то ничего слыхом не слыхивали про войну с мятежниками. Когда они из Москвы съезжали, то все говорили, будто войско собирается на войну с татарами!

   — Так мне следует разузнать, как он передаёт письма? — живо поинтересовался француз.

   — Нас это не интересует. Наоборот, пусть почаще пишет! — хитро заморгал подслеповатыми глазками государь. — Главное, чтобы он написал то, что нам надобно. Уяснил? Когда будешь с ним разговаривать, скажи, что хочешь поведать великую тайну, деи, в его замке в Самборе появился человек, который его жене сообщил, будто Димитрий жив. Скажи, что стало точно известно, что этот человек — слуга Димитрия, Мишка Молчанов. Чтобы проверить, пани достаточно хорошенько натопить баньку и послать с этим человеком своего верного слугу, чтобы спинку ему потёр.

Шуйский хихикнул от удовольствия.

   — На спине слуга без труда сосчитает двадцать полос от кнута. Ровно столько было дадено Мишке Молчанову в царской пыточной. И скажи, что байку про Димитрия сам Молчанов вместе с Гришкой Шаховским придумал, чтоб смуту затеять. Потом вздохнёшь и скажешь, что, мол, хорошо бы, чтоб об этом узнал король. Тогда Сигизмунд замолвит, деи, словечко Шуйскому насчёт воеводы, а тот немедля отпустит его с дочерью домой. Тебе Мнишек должен поверить. Русским не поверит, а тебе — должен!

Маржере хотел что-то сказать, но Шуйский остановил его жестом:

   — И ещё одно есть поручение, ещё более тайное. Ты вчера на площади мать расстриги видел?

Маржере утвердительно кивнул.

   — Надо в Ярославле поискать следы того человека, который выдавал себя здесь в Москве за Гришку Отрепьева. Местный воевода сообщил, что он исчез, а когда и куда — то ему не ведомо. Если ты этого человека найдёшь, за его голову получишь тысячу рублёв. Только голову, остальное можешь оставить в Ярославле.

Шуйский снова гнусно хихикнул:

   — Но не ровен час, если ты его не отыщешь, а потом вдруг он объявится где-нибудь... Народ потребует, чтобы его с матерью свели. И если она в нём своего сына вдруг признает... Большая беда будет! Для всех нас.

Нажимая на слово «нас», Шуйский выразительно глянул на Маржере. Тот поклонился, чтобы дать понять, что понял, думая про себя: «Бежать, непременно бежать! Другого выхода теперь нет».

Шуйский проницательно взглянул на полковника, словно догадался о его тайных мыслях, и неожиданно сказал:

   — Коль выполнишь, проси чего хочешь!

Маржере схитрил:

   — Царского жалованья я давно не видал...

Шуйский нетерпеливо мотнул головой:

   — Я же сказал, получишь от воеводы тысячу рублёв. Мало?

   — Премного благодарен...

   — А ещё чего?

Маржере вдруг решился:

   — Соскучился я по Франции. Отца и мать десять лет не видал. Не знаю, живы ли...

Глаза Шуйского удовлетворённо блеснули — видать, он ждал этой просьбы, и, как понял полковник, его отъезд именно во Францию, а не в Польшу вполне устраивает государя, потому что он сказал как о уже решённом:

   — Пристав, что с тобою будет, в Ярославле вручит тебе охранную грамоту до Архангельска, а оттуда на каком-нибудь чужеземном корабле достигнешь своей любимой Франции...

В дорогу предусмотрительный Жак захватил бочонок с мальвазией, чем с первого же привала крепко расположил к себе пристава. Ехали они без охраны — для тайного поручения лишние свидетели были не нужны. На каждой заставе пристав предъявлял охранную царскую грамоту — и им давали самых лучших, свежих лошадей.

Свидание Маржере с Мнишеком прошло очень убедительно. Мнишек поверил всему, что ему говорил полковник, и вскоре король и нунций, а затем и папа узнали, кто скрывается под личиной самозванца.

Повезло Маржере и со вторым поручением Шуйского. В доме, где жил Отрепьев, действительно не могли сказать ничего вразумительного: исчез ночью, ни с кем не попрощался, оставил весь свой немудрёный скарб.

Маржере вышел из деревянного домика, внимательно огляделся. Интересно, почему Гришка выбрал это место, случайно? Так и есть — на противоположной стороне он увидел вывеску кабака. Жак решительно направился туда. Сев на лавку напротив хозяина, потребовал:

   — Давай штоф.

Тот послушно достал штоф и поставил оловянную кружку.

   — Давай и себе. Здорово живёшь!

Насупленный хозяин, глотнув «полным горлом» изрядную дозу живой воды, обмяк.

   — Из немцев, что ли? Одёжа вроде наша, а говоришь как-то не так.

   — У царя в стрельцах служу!

   — Ну и какой он, новый царь? Лучше старого, поди?

   — Скуп больно.

   — Это плохо, — посочувствовал целовальник и ещё хлебнул «полным горлом».

Маржере понял, что пора переходить к делу, и как можно простодушнее спросил:

   — Этот-то часто к тебе заглядывал?

   — Кто?

   — Ну, этот, Гришка Отрепьев.

   — А теперь говорят, что вроде это вовсе и не Гришка Отрепьев, а другой. А Гришка царевичем угличским сказывался. Ты-то при царе что слышал?

   — Тёмное дело! — вздохнул Маржере. — Я когда в Москве с ним познакомился, тоже считал, что это Гришка Отрепьев. Сколько с ним выпили!

   — Значит, дружки!

   — Вроде того, — осторожно ответил Жак.

   — Так, почитай, он от меня и не уходил! Знатный питух. Штоф за раз опорожнит и давай псалмы распевать. Красиво так! А умный! Всё знает. Я ему, бывалочи, говорю: «Гриня, тебе с таким умом надо в Москве жить, а не в Ярославле пропадать». А он в ответ: «Я здесь по царскому поручению!» Я, честно говоря, не верил, врёт, думал. Ему — что соврать, что... И вдруг приходит он как-то под вечер, а с ним мужик такой важный, весь в бархате, всё золотом отделано! «Вот, — говорит, — привёл я к тебе царского гостя. Угости нас как следует». «В долг?» — спрашиваю. «Зачем в долг! Царь мне денег прислал, как я и просил». А сам мешком трясёт с серебряными рублями. До этого он с месяц в долг у меня пил, деньги кончились. Здесь же он царю и письмо написал: «Милостивый государь-батюшка! Очень по вас скучает слуга ваш верный Гришка Отрепьев. Только одно может нашу разлуку скрасить — побольше серебра». Я прямо живот надорвал, а тут, надо же, и впрямь царь гонца с деньгами прислал. Выпили, и стал гонец прощаться. Гриня ему говорит: «Куда же ты, Мишка, пьянющий такой поедешь?» А тот: «Ничего, в дороге протрезвею. Спешить надо — срочные царские дела!» А Гриня ржёт как жеребец: «Знаю я ваши дела: баб из монастыря царю в баньку таскать». Тот как зыркнет глазами: «Ну, полно болтать. Проводи меня лучше до заставы».

   — Ну, а что Гриня?

   — А ничего. Исчез. Как в воду канул...

Слова, сказанные им про воду, вдруг породили в целовальнике какие-то смутные воспоминания:

   — Постой-ка. Потом, эдак через неделю, тут у меня один мужик гулял. Рыбу полякам продавать приезжал. Выпил изрядно и язык-то и развязал. «Вчера, — говорит, — тащу сеть из Волги, чую — тяжёлое, не иначе осётр. Вытащил, глянул — мужик голый. Я скорее его в воду, чтобы никто не видал». Может, это Гриня был, а? Полез спьяну купаться и захлебнулся?

   — А ты мужика-то не расспрашивал, каков, мол, с виду мертвец?

   — Спрашивал. Он говорит: »Что я, смотрел, что ли? Голый и голый! Я его скорее в воду!» Так что, может, и не Гриня!

   — Дай-то Бог! — согласился Жак, бросая на стол гривенник, и, уже поднимаясь, как бы невзначай спросил:

   — А каков он из себя, царёв слуга?

   — A-а. Чернявый такой. Брови насуплены, а глаза зырк-зырк по сторонам.

   — На щеке бородавка?

   — Так ты и его знаешь?

   — Знаю, — вздохнул Маржере, — очень даже хорошо знаю.

Наутро они отправились в обратный путь. У развилки сделали привал, и пристав вручил Жаку объёмный кошель с серебром и охранную грамоту. Тот быстро развернул её и, прочтя, вздохнул с облегчением — Шуйский не обманул. Втайне Маржере до конца ждал подвоха от лукавого государя.

Попрощавшись и подарив приставу бочонок с остатком мальвазии, он поскакал прочь.

Жак гнал лошадей, меняя их, без остановки весь день и всю ночь. Заставы попадались редко, и, увидев охранную грамоту, стрельцы пропускали всадника беспрепятственно, давая ему свежую лошадь. Поздно вечером он въехал в Архангельск и направился к порту. В трактире гуляли английские моряки с корабля, на котором вернулся в Россию английский посланник Джон Мерик. Он привёз поздравление своего короля Шуйскому по поводу воцарения. Узнав, что корабль возвращается в Англию на следующий день, Маржере купил у одного из матросов кафтан и шляпу и превратился в бывалого моряка. В таком виде он отправился на английское подворье разыскивать Джона Мерика. После короткого разговора с посланником он беспрепятственно попал на корабль, где ему была предложена каюта помощника капитана.

Ранним утром ветер наполнил паруса корабля, и Маржере устремил свой взор вперёд, где за горизонтом его ждала прекрасная Франция.

«Его величеству Генриху IV[76],

королю французскому.

Государь!

..Я могу уверить, что Россия, описанная мною, по приказанию вашего величества, в этом сочинении, служит христианству твёрдым оплотом, что она гораздо обширнее, сильнее, многолюднее, изобильнее, имеет более средств для отражения скифов и других народов магометанских, чем многие воображают. Властвуя неограниченно, царь заставляет подданных повиноваться своей воле беспрекословно; порядком же и устройством внутренним ограждает свои земли от беспрерывного нападения варваров.

Государь! Когда победами и счастием вы даровали Франции то спокойствие, которым она теперь наслаждается, я увидел, что моя ревность к службе не принесёт пользы ни вашему величеству, ни моему отечеству, ревность, доказанная мною во время междоусобий под знамёнами Г. де Вогревана при С. Жан де Лоне и в других местах герцогства Бургундского, посему я удалился из отечества и служил сперва князю трансильванскому, потом государю венгерскому, после того королю польскому в звании капитана пехотной роты; наконец, приведённый судьбою к русскому царю Борису, я был удостоен от него чести начальствовать кавалерийским отрядом; по смерти же его Димитрий, вступив на царский трон, поручил мне первую роту своих телохранителей. В течение этого времени я имел средство научиться русскому языку и собрал очень много сведений о законах, нравах и религии русских: всё это описываю в представленном небольшом сочинении с такою простотою и откровенностью, что не только вы, государь, при удивительно здравом и проницательном уме, но и всяк увидит в нём одну истину, которая, по словам древних, есть душа и жизнь истории.

Внимание вашего величества к моим изустным донесениям подаёт мне надежду, что книга моя принесёт вам некоторое удовольствие: вот единственное моё желание! В ней вы найдёте известия о событиях весьма замечательных, отчасти поучительных для великих монархов; самая участь несчастного государя моего Димитрия может служить для них уроком: разрушив неодолимые преграды к своему престолу, он возвысился и ниспал скорее, нежели в два года; мало того: его называют ещё обманщиком! Ваше величество узнаете равным образом многие подробности о России, достойные внимания и совершенно доселе неизвестные как по отдалённости этой державы, так и по искусству русских скрывать и умалчивать дела своего отечества.

Молю Бога даровать вашему величеству благоденствие, вашей державе мир, преемнику желание подражать вашим добродетелям, мне же неизменную, всегда постоянную ревность делами своими оправдать имя, государь, всепокорнейшего подданного, вернейшего и преданнейшего слуги вашего величества».

Состояние Российской империи и великого княжества Московии. С описанием того, что произошло там наиболее памятного и трагического при правлении четырёх императоров, а именно с 1590 года по сентябрь 1606-го. Капитан Маржере. Париж, 1607.

Конрад Буссов, ехавший во главе небольшого, но хорошо вооружённого отряда, был остановлен у ворот Путивля казачьим разъездом.

   — Почто пожаловал? Вроде как немец? — спросил старший из казаков, подъезжая конь о конь. — С добром аль с худом?

Конрад властно отодвинул копьё, почти упёршееся в его латы:

   — Мне срочно надо видеть его величество государя императора Димитрия Ивановича.

   — Так мы сами все глазыньки проглядели! — воскликнул казак помоложе в атласном кафтане, бывшем когда-то, по-видимому, красного цвета, а теперь изрядно потемневшем и изношенном.

   — Как, разве его до сих пор нет в Путивле? — удивился Конрад, переглянувшись с Давидом Гилбертом. — А нас уверял один дворянин, что ушёл из войска Шуйского, будто бы сам его лицезрел...

   — Баек много ходит, да верить им нельзя, — усмехнулся старшой. — Находится государь в Речи Посполитой. Видели его в замке его тестя, а больше, говорят, отсиживается в монастыре, хоронится от убийц.

   — Тогда веди нас к главному военачальнику!

Казаки расхохотались.

   — Что, тоже нет? — удивился Конрад.

   — Сразу три!

   — Как это?

   — Воевода путивльский, князь Шаховской[77] — это раз. Но он сам только грамоты пишет, чтоб войско собрать. Воин из него никакой. Поэтому назначил он главным сотника из Епифани Истому Пашкова[78]. А потом государь прислал своего воеводу Ивана Исаевича Болотникова.

   — Как же вы разбираетесь, кому подчиняться?

   — А у нас, казаков, свой воевода, Юрий Беззубцев, аль не слыхал про такого? Лихой воин! Наш атаман Корела его очень любил...

   — Корела? — встрепенулся Буссов. — Как же, знаю, встречал его во дворце государя. Жаль его — нехорошо помер.

   — Да уж, — согласился казак. — И ведь ни одна пуля его не брала. А от горилки не уберёгся. Надо было ему с нами из Москвы возвращаться. Так государь его задержал: очень ему доверял. А как не стало Корелы, бояре зло и умыслили. Хорошо, у него двойник был.

Буссов кивал головой, как бы соглашаясь, хотя он-то знал наверняка, что убит именно Димитрий.

   — Так ступайте к Беззубцеву! — закончил свой панегирик в честь Корелы старшой. — А он вас, если надо, с Болотниковым сведёт.

Молодой казак, лихо свистнув, занял место впереди кавалькады, указывая путь. Конрад и его товарищи въехали в предместье и, проезжая вдоль неровно стоящих домишек посада, внимательно поглядывали по сторонам. Почти все пустыри были заняты шалашами казаков.

«Видать, войско собралось изрядное! С таким — Москва наша будет!» — подумал про себя Буссов и повеселел. Старый ландскнехт, больше сорока лет проведший вдали от любимой Германии, был по натуре азартным игроком и, естественно, любил выигрывать. Поэтому, даже рискуя, он думал о безопасности. Сделав свой выбор, он покинул Москву с первой партией отъезжающих иностранцев в обозе русского посланника Волконского, но в стан самозванца, однако, не спешил, решив выждать, чтобы сделать ставку наверняка.

И вот теперь Конрад понял, что пора садиться на коня, чтобы ловить удачу за хвост.

Юрия Беззубцева в его шатре не оказалось — он с утра был вместе с другими атаманами на военном совете у Болотникова, поэтому казак, их сопровождавший, направился к главному шатру, где развевался стяг государя Димитрия Ивановича. Начальнику стражи, с любопытством оглядывавшему иноземных воинов, Конрад надменно сказал:

— Доложи, что у меня для ваших военачальников имеются срочные важные сведения.

Повелительный тон подействовал. Стражник скрылся за занавесом входа и, вскоре вернувшись, пригласил Буссова войти одного, оставив спутников у порога.

Сидевшие вокруг просторного стола атаманы все были дюжими молодцами, однако расположившийся в центре напротив входа человек выделялся среди них. Это был настоящий гигант.

«Болотников!» — догадался Буссов, который всегда гордился своим высоким ростом и дородностью, а сейчас показался себе маленьким мальчиком. Прямые черты лица гиганта были правильны и красивы, большие серые глаза говорили о недюжинном уме и храбрости. «Прямо-таки рыцарь Круглого Стола Ланселот!» — подумал Конрад. Чёрные густые волосы гиганта опускались к плечам крупными локонами, а борода была острижена коротко, скорее на восточный манер. Необъятную грудь покрывали тонкие серебристые латы с гравировкой миланской работы, поверх которых была небрежно накинута соболья шубка, казавшаяся миниатюрной на его могучих плечах. Конрад мог бы поклясться, что видел эту шубу на императоре Димитрии. Помнится, тот подарил её после удачной охоты своему слуге Молчанову. «Так вот кто тот таинственный незнакомец, что так тщательно укрывается в Самборском замке!»

Буссов уже слышал от казаков, что царь, назначив Болотникова главным военачальником, кроме верительной грамоты с красной печатью, одарил бывалого воина шубой, саблей и тридцатью дукатами. Расчёт был верный — в Путивле хорошо помнили шубу, в которой был царевич, въехавший два года назад в город в окружении разодетых польских шляхтичей. Знаком Буссову был и этот польский палаш, на рукоять которого опиралась сейчас могучая длань воеводы. Этот палаш висел тогда на левом боку венценосного всадника.

«Ай да Мишка! — усмехнулся Буссов. — Не только печать царскую из Москвы вывез!»

   — Какие срочные вести привёз нам, рыцарь? — спросил Болотников. — И откуда ты?

Его голос соответствовал росту, спросил он вроде бы негромко, а хрустальный бокал, стоявший перед ним, тоненько зазвенел.

Буссова не надо было уговаривать, чтобы он рассказал о себе. Из его повествования явствовало, что он уже много лет близок ко многим царствующим домам Европы, которые в трудную минуту непременно прибегают к его советам. Был Конрад и главным советником по иностранным делам у царя Бориса, а после смерти его не смог обходиться без услуг Конрада и сам император Димитрий.

   — Жалко, что император до сих пор не осчастливил своим приездом Путивль. Я думаю, что он достойно возблагодарил бы старика Конрада... Ведь именно я предупреждал его накануне о боярском заговоре. Он ещё посмеялся надо мной, дескать, тебе мерещится. А сам принял необходимые меры и вовремя скрылся!

Краем глаза Буссов увидел, как недоверчиво подался вперёд князь Шаховской, не снимавший, несмотря на зной, горлатную шапку. Он еле подавил поднявшееся возмущение: «Ну и враль!» Конечно, Шаховской встречал во дворце Буссова, крутящегося возле иностранных придворных царя. Но договориться до того, что он спас Димитрия! Ведь про воскрешение царя придумал сам Шаховской с Мишкой Молчановым.

Шаховской обмяк и безвольно откинулся на высокую спинку кресла. Болотников, заметивший волнение князя, вопросительно посмотрел на него.

   — Да, да, государь говорил мне о предупреждении кого-то из своих гвардейцев, я только не знал, кто именно, — пробормотал Шаховской, подумав, что Бог ни делает, всё к лучшему: этот враль льёт воду на его мельницу.

Болотников с проницательной усмешкой взглянул на Буссова. Он понимал, что чужеземный рыцарь, как и многие из его товарищей, большой любитель прихвастнуть. Однако то, что он лично знал государя, сомнений не вызывало.

   — И что ты хочешь нам сообщить, рыцарь?

   — Я был в своём поместье под Калугой и видел, как возвращаются по домам воины боярской армии. Они не хотят воевать против истинного государя. Но надо спешить, пока Шуйский не набрал нового воинства. Говорят, что он ждёт подкреплений из пограничной крепости Смоленска. Сигизмунд заверил его, что не нарушит перемирия.

Болотников нахмурился. Это тоже было похоже на правду. Государь во время аудиенции в Самборе сетовал, что не может пока рассчитывать, как прежде, на поддержку польского воинства. Вся Польша охвачена междоусобной войной — рокошью. И даже тот небольшой отряд поляков под командованием Заболоцкого, который отрядил государь для помощи восставшим соотечественникам, был задержан на границе войском канцлера Льва Сапега.

   — Садись, рыцарь. Твоя новость — ко времени. Мы завтра выступаем в поход.

   — Моя шпага — к вашим услугам! — пылко ответил Буссов и горделиво занял место на лавке между атаманами.

В шатре снова разгорелся жаркий спор, в каком направлении двинуть войско. Ранее сформированная из мелкопоместных дворян и детей боярских рать, возглавляемая Истомой Пашковым, уже почти два месяца находилась в районе Ельца, где ей противостояли главные силы боярского воинства под командованием Воротынского. Потерпев в первом бою неудачу, Пашков теперь осторожничал и в соприкосновение с неприятелем не вступал, издали наблюдая, как царёвы слуги без особого энтузиазма осаждают Елец. Он постоянно слал гонцов в Путивль, призывая Болотникова прийти на помощь. Что и говорить, Елец был лакомым кусочком! Ведь именно сюда Димитрий, готовясь к войне за польскую корону, слал многочисленные обозы с оружием, боеприпасами и продовольствием. Поэтому большинство атаманов предлагали немедленно идти на Елец. Настаивал на этом и князь Шаховской. Болотников внимательно выслушивал каждого, но с ответом медлил.

Он предложил высказаться Юрию Беззубцеву. Тот неожиданно не согласился с мнением большинства.

   — Вам сейчас кажется, что Елец — лёгкая добыча. Ан нет! У Воротынского хоть и начался разброд, однако войско всё равно сильнее — и пушек намного поболе, и дворянские всадники вооружены лучше казаков — у всех пищали да самопалы! Так что в прямом бою нам не сладить.

   — Ну и что нам делать? Может, вообще по своим станицам разойдёмся? — под общий хохот прервал его белозубый атаман с Дона.

   — Вспомни, как Димитрий Иванович прошлую войну выиграл, Корела в Кромах в осаде сидел, а Мстиславский со всем войском его сторожил. Тогда государь послал меня на помощь Кореле. Как только мои казаки в крепость вошли, войско Мстиславского враз в сумление пришло! Часть сразу государю челом бить начала, а остальные в бег ударились, аж пятки засверкали!

   — Значит, предлагаешь под Кромы идти? — спросил заметно оживившийся Болотников.

   — Так ты, Иван Исаевич, уже раз под Кромами от князя Трубецкого по зубам получил! — насмешливо воскликнул Шаховской и завертел шапкой по сторонам, ожидая очередного взрыва хохота.

Однако атаманы лишь настороженно молчали, а Болотников, отмахнувшись от князя как от назойливой мухи, раздумчиво произнёс:

   — Дельно говоришь, Беззубцев, воистину дельно. Ведь князь Трубецкой вроде нашего князя думает: коль Болотников отпор здесь получил, значит, снова не полезет. А мы тут как тут. И воинства у нас не в пример больше стало. А коль двинем через Комарицкую область, так все мужики за топоры и колья возьмутся. Крепко они обиду боярскую помнят.

   — Нашёл вояк! — выкрикнул Шаховской. — Что они против пушек? Да и казаки — лишь на первый набег горазды. А как огнём их встретят — враз коней повернут, поминай как звали!

   — А зачем нам в сражение вступать? — улыбнулся Болотников. — Ты слышал, князь, что Беззубцев рассказывал? Обойдёмся без шума, ударим с тыла, а пока их полки перестроятся, мы уже будем в крепости. А уж оттуда нас не возьмёшь никаким огненным боем!

   — Что ж, правильно. Стоит нам крепость занять, Трубецкой и без боя отступать начнёт. А за ним и Воротынский к Москве повернёт, побоится, что на него с двух сторон ударят. А как Воротынский отойдёт, Пашков беспрепятственно в Ельце окажется, — согласился Болотников.

Подал голос Буссов:

   — Если хотите знать мнение старого солдата...

   — Говори, рыцарь! — ободрил его Болотников.

   — Путь до Кром и дальше к Калуге имеет ещё одно важное преимущество. Здесь больше провианта для войска. Ведь путь Елец — Тула — Москва боярами основательно истоптан. Доподлинно знаю, что воины Воротынского голодают.

   — Провиант из Путивля можно захватить в достатке, — возразил Шаховской.

   — В случае победы к нам подойдут новые отряды из других городов, — не согласился Болотников. — Так что хлеба потребуется много.

   — И не только хлеба! — воскликнул кто-то из атаманов. — И мяса тоже.

   — А также горилки! — захохотал Беззубцев. — Так что немца послушаться надо — у него поместье как раз под Калугой!

...Грозная молва о храбром и искусном воине Иване Исаевиче Болотникове катилась по Руси. Даже враги именовали его уважительно, прибавляя отчество, будто говоря о государе. Дерзкий поход на Кромы удался на славу. Увидев, что число обороняющих крепость значительно увеличилось и что они теперь обеспечены зельем и продовольствием надолго, Юрий Трубецкой поспешно отступил. Под ударами основного войска Болотникова отступление дворянского воинства превратилось в бегство аж до Орла.

«И под Кромами у воевод с Юровскими людми был бой и из Путимля пришёл Ивашко Болотников да Юшка Беззубцев со многими северскими людми и с казаки прошли на проход в Кромы. И после бою в полках ратные люди далних городов: ноугородцы и псковичи и луганя и торопчане, и Замосковских городов под осень в полках быть не похотели, видячи, что во всех Украинных городах учинилась измена и учали ис полков разъезжатца по домам. И воеводы князь Юрьи Никитич с товарыщи отошли на Орел».

Разрядные записи за Смутное время.

Сбылось предвидение Болотникова относительно Ельца: узнав о поражении под Кромами, отошло к Туле основное войско Воротынского. Но и там оно долго не задержалось. При приближении повстанческих войск вышли из повиновения правительству тульские, а затем рязанские и каширские дворяне, ранее бывшие прочной опорой трона. Армия Воротынского таяла на глазах из-за бегства поместного воинства и постепенно уходила к Москве. Уже к середине сентября Истома Пашков обосновался в Серпухове, а его дозорные стали появляться у дворцового села Коломенского, в полутора вёрстах от столицы.

Поспешала к Калуге и армия Болотникова. Орел без боя перешёл на сторону наступавших, Трубецкой едва унёс ноги к Туле, а затем вместе с Воротынским отступил к Москве. Без единого выстрела были взяты Волхов, Белев, Воротынск. В Воротынске задержались, ожидая вестей из Калуги. Но там, по-видимому, воевода сохранял верность правительству.

Конрад Буссов, донельзя довольный течением событий, старался почаще попадаться на глаза Болотникову. Зная хорошо калужскую округу, подсказывал, где легче добыть провиант. Иван Исаевич привечал немца, а заодно и его приятеля Давида Гилберта, часто по вечерам зазывал в свой шатёр на ужин, любил расспрашивать о европейских странах, проявляя и сам знание тамошних обычаев. Конрад понимал, что Болотникову довелось поколесить в тамошних местах. У немца вызывала чувство жгучего любопытства судьба этого необыкновенного человека.

Однажды вечером, когда чаша с мёдом несколько раз обошла гостей, Конрад набрался смелости и упрекнул Болотникова, что тот сам вступает в рукопашный бой.

   — Предводитель, чтобы видеть всю картину сражения и принимать решение, должен находиться сзади, — выговаривал он Болотникову. — А ты, Иван Исаевич, норовишь сам в пекло. Можешь без головы остаться — значит, и армия твоя тоже будет без головы.

Болотников, против ожидания, не вспылил и легко согласился:

   — Ты прав, рыцарь. Я после боя зачастую сам себя кляну. Но когда вижу, что мои воины готовы отступить, не могу удержаться, чтобы не помочь. Вот скажи, рыцарь, ты наверняка благородного происхождения?

Буссову очень хотелось похвастаться, но он почему-то не смог соврать под взглядом пристальных серых глаз. Смешавшись, пробормотал:

   — Я простой воин. У меня не было знатных родителей. Всем, чего я достиг, обязан лишь самому себе.

Болотникова такое чистосердечное признание неожиданно обрадовало:

   — И я лишь простой воин, был когда-то холопом князя Андрея Телятевского. Это уже потом кое-что познал в жизни...

Гости напряжённо ждали продолжения рассказа.

   — Когда голод случился в царствование Бориса, князь собрал нас всех, своих дружинников, и сказал, что отпускает на все четыре стороны, потому что и самому скоро есть нечего будет. Что делать? Отправился я на низ Волги. Там, как говорили, жизнь посытнее. Пристал к вольному казачеству, благо Бог силушку дал. Воевали с татарами, до Крыма доходили. Тут несчастье приключилось: в полон меня нехристи взяли. Погнали меня на невольничий рынок, а там турок купил для военного корабля гребцом. Несколько лет я веслом отмахал. Все, кто со мной на корабль попали, перемерли от натуги или в бою погибли. А я вот живуч оказался. Я да один испанец ещё. Высокий, худой, но жилистый. Подружились мы с ним. Вот замечательный человек, благороднейший.

Его бичом хлопнут, а он о прекрасном стихи читает. Мечтал, чтобы царство настоящее возрождалось, которое бы всю несправедливость на земле уничтожило.

   — А как звали этого испанца? — поинтересовался Конрад.

   — Мигель. Вроде как Михаил по-нашему, Мигель Сервантес. Это настоящий рыцарь, без страха и упрёка! Когда нас окружил венецианский флот и заставил турок сдаться, только нас расковали, я хотел размозжить цепью голову нашему надсмотрщику — главному мучителю. А он схватил меня за руку и воскликнул: «Оставь его, Иван! Он такой же раб, как и мы. Пусть теперь сам поплавает гребцом».

   — А что было потом? — не удержался от вопроса Гилберт.

   — Мы расстались с Мигелем в Венеции. Он отправился в свою Испанию, а я решил постранствовать. Когда я был в пределах Римской империи, то узнал, что в Венгрии собирают добровольцев для войны с турками, и не раздумывая отправился туда, чтобы отомстить за причинённые мне обиды.

   — И сколько же ты убил янычар?

   — Ровно столько, сколько шрамов от бича на моей спине, — девятнадцать. А когда сразил последнего, девятнадцатого, то решил, что месть моя удовлетворена, и отправился домой. В Польше я услышал о том, что царь Димитрий Иванович жив и живёт у тестя в Самборе. Я отправился туда, чтобы поступить на государеву службу.

   — И как отнёсся к тебе государь? — спросил Конрад.

   — Сначала с подозрением. Только убедившись, что я давно не был в России и поэтому не могу никак принадлежать к числу заговорщиков, что пытались убить государя, меня допустили к нему. Димитрий Иванович был со мной очень милостив. Узнав, что я на войне с турками не разбогател, приказал мне выдать тридцать дукатов. «Дал бы больше, но я сам бежал из Москвы нищ и наг!» Потом подробно расспросил меня, в каких сражениях я участвовал, предложил мне стать во главе его войска, что собралось в Путивле. Он вручил мне грамоту, где говорилось о моём назначении воеводой, шубу со своего плеча и вот этот палаш. «Поезжай с этим письмом к князю Шаховскому. Он выдаст тебе из моей казны достаточно денег и поставит начальником над несколькими тысячами воинов». Я поклялся, что готов отдать жизнь за своего государя. На прощание он мне сказал: «Всем, кого встретишь, говори, не скрывая, что видел меня здесь, в Польше, что я действительно таков, каков есть!»

Болотников произнёс эти слова с неподдельным жаром. «Бедняга! — подумал Буссов. — Как же тебя бессовестно надули! Сказать ему правду? Но он же знает, что я предупредил Димитрия о заговоре. Нет, говорить ничего нельзя, иначе мне не поручиться за целость своей головы...»

Гонцы из Калуги не прибыли и на следующий день.

   — Не знаю, что и предположить! — растерянно говорил Буссов Болотникову. — Когда я уезжал в Путивль, многие из калужских жителей говорили мне, что, как только войска истинного государя подойдут достаточно близко, они тут же откажутся от присяги Шуйскому.

Разгадку привёз гонец, посланный Болотниковым в Калугу:

   — Дорога на Калугу перекрыта московским войском, нас поджидают!

Схваченный дозорными «язык» показал, что Шуйский направил против него почти все оставшиеся в его распоряжении силы. Войско возглавляет брат царя Иван Шуйский, а с ним боярин князь Борис Татев и окольничий Михаил Татищев. К ним присоединился с остатком своей армии Юрий Трубецкой, отсиживавшийся до того в Калуге. Против Истомы Пашкова к Серпухову Шуйский послал небольшой отряд под командованием воевод Владимира Кольцова-Масальского и Бориса Нащокина.

Болотников вынужден был принять бой в неблагоприятных для него условиях: враг основательно закрепился в устье Угры, впадающей в Оку. Лихая атака кавалеристов Беззубцева была остановлена дружными залпами пушек.

   — Только зря людей теряем, — проскрипел зубами Болотников, оглядывая берег, усыпанный трупами его воинов.

Он велел дать сигнал к отходу. Противник продолжал уже бесполезную пальбу, но преследовать не решился. Болотников обосновался в верном ему Алексине, и туда пришла долгожданная весть о восстании в Калуге. Как только Трубецкой оставил крепость, чтобы присоединиться к Шуйскому, горожане восстали. Царские войска вынуждены были быстрым ходом ретироваться к Москве, а Болотников как победитель вошёл в Калугу.

Въезжавшему в город Болотникову калужане устроили, как они считали, приятный сюрприз. Подъезжая к воротам, он услышал дружные выстрелы. Подскакав поближе, увидел подвешенного за ноги человека, в которого горожане стреляли из пищалей.

   — Кто это?

   — Князь Барятинский. Не хотел крест целовать законному государю нашему Димитрию Ивановичу! — радостно ответствовали жители.

Иван Исаевич поморщился, но вынужден был смолчать, чтобы с самого начала не испортить отношения с калужанами. Он не терпел бессмысленного кровопролития. Всех непокорных дворян, которых приводили к нему в других городах, он приказывал отправлять в Путивль, чтобы суд над ними совершил сам государь.

Обосновавшись в Калуге, Болотников стал готовиться к походу на Серпухов для соединения с войском Истомы Пашкова. Но тот нарушил принятый ранее договор и, легко разбив малочисленную рать Масальского и Нащокина на реке Лопасне, двинулся к Москве. Но у реки Пахры, недалеко от села Домодедова, его поджидал князь Михаил Скопин-Шуйский.

Государь впервые доверил молодому племяннику самостоятельное командование, впрочем, без особой веры в успех. Василий Шуйский был удивлён, когда год назад Димитрий неожиданно назначил двадцатилетнего Михаила «великим мечником». Но видно, у самозванца был дар точно определять способности людей, он сумел разглядеть в юном придворном талант военачальника. Шуйский таких талантов в племяннике не видел, тем более что сам мнил себя искусным полководцем. Но выбирать не приходилось: брат Иван с дьяком Татищевым ещё не подвели своё войско к Москве, а Дмитрий сказался больным. Остальным государь не доверял. Поэтому, когда Михаил сам вызвался пойти навстречу воинству Пашкова, он не возражал, тайно пожелав, чтобы молодому нахалу казаки сбавили спесь. Сам же Шуйский деятельно слал грамоты по городам, чтобы собрать под свои знамёна всех имеющихся в наличии поместных дворян, готовясь к обороне Москвы.

Тем временем юный витязь своими делами решительно развеял скептическое к нему отношение со стороны царствующего дяди. Очень энергично он организовал сбор отряда из числа немногочисленных добровольцев. Состав был достаточно разнородный: и стрельцы, верные трону, и московские дворяне, и придворные. Так попал в войско Скопина и Дмитрий Пожарский, которому основательно надоела роль дядьки при новонабранных стольниках. Михаил взял его с великой охотой, хорошо помня, как они вместе сражались против самозванца.

Не теряя ни минуты, отряд выступил по Каширской дороге, продолжая пополняться за счёт воинов, бежавших из-под Лопасни. На подготовку к основательному сражению времени не было, поскольку передовые части воинства Пашкова буквально сидели на плечах отступавших. Легко опрокинув ертаул, Скопин приказал отраду остановиться в крутой излучине реки Пахры. Пока мужики по указаниям артиллеристов расставляли орудия, а стрельцы с пищалями из подвод городили бруствер, Скопин собрал небольшой военный совет.

   — Помнишь, князь, как мы заманили под Добрыничами казачий разъезд? — спросил Пожарский.

   — А как же! — оживился Михаил.

   — Давай я возьму всех наших всадников и пущусь вперёд, навстречу главному полку Пашкова. Истомка уже проведал от своих ертаульцев, что впереди — войско. Увидит всадников и решит, что это наши основные силы, всю свою кавалерию навстречу вышлет. Мы вступим в бой, но особенно вязнуть не станем. По моей команде повернём назад и перед рекой растечёмся вправо и влево, а ты ударишь им в лоб. Казацкие кони к огневому бою не приучены, шарахнутся назад и сомнут свою же пехоту. Как?

   — Годится! — принял предложение Пожарского воевода. — Ступай собирай всех всадников. А мы уж тут постараемся их встретить как следует!

Всё произошло точно так, как предположил Пожарский. Встретив дружный огонь и пушек и пищалей, Пашков решил, что перед ним — основное царское войско, остановившее Болотникова на Угре, и отступил. Но тщетно ждали гонцы Болотникова его в Серпухове: Пашков направился в Каширу, а оттуда в Коломну, чтобы соединиться с отрядом рязанских дворян во главе с Прокопием Ляпуновым.

Узнав о нежданной победе своего племянника, Шуйский воспрянул духом. Приободрились и прославленные военачальники, последнее время терпевшие неудачу во встречах с неприятелем. В поход против Истомы Пашкова выступила вся московская знать. Войско возглавили три самых именитых воеводы — Фёдор Мстиславский, Дмитрий Шуйский и Иван Воротынский. Им всем хотелось побыстрее развить успех, добытый Михаилом Скопиным. Однако удалось сформировать только три полка, хотя в них вошли даже все двести стольников, стряпчие и жильцы государя, все служители московских приходов. Все уездные дворяне к этому времени разъехались из столицы по домам, а некоторые присоединились к мятежникам.

У Домодедова в боярскую армию влился отряд Скопина-Шуйского. Но зря он рассчитывал занять достойное место в военном совете. Чванливые воеводы не хотели слушать советов желторотого мальчишки и действовали по старому образцу воинского дела, доверив победителю лишь командование ертаульским отрядом.

Пожарский ехал со Скопиным конь о конь. Тот сумрачно молчал, переживая обиду.

   — Не кручинься, князюшка! — ободрил его Дмитрий. — Ты молод, ещё будешь командовать и главным войском.

   — Спасибо на добром слове! Да дядья у меня уж очень завистливы, не хотят моей славы. Боятся. Понимают: коль Шуйские утвердились на престоле, то я наиболее вероятный престолонаследник. Государь и так стар, да ещё и с женитьбой тянет. А у Дмитрия и Ивана нет сыновей. Смекаешь?

   — Коли так, будь осторожен. Быть наследником престола — судьба незавидная. Редко кто из них до своего часа благополучно доживает, — в задумчивости проговорил Пожарский.

   — Эх, князь, будешь сторожиться — славы не ведать! — воскликнул Скопин и лихо пришпорил коня.

Противника они встретили не у Коломны, как ожидали, а значительно ранее, у села Троицкого.

Бой начался с артиллерийской пальбы. Не жалели зарядов ни те, ни другие. Казалось, всё идёт по раз и навсегда заведённому порядку. Однако все планы смешали рязанцы во главе с Прокопием Ляпуновым. Тот, вспомнив атаки польских гусар, решил повторить их манёвр. Используя длинный овраг, тихо подобрался к месту стыка между большим полком и полком правой руки, а затем с отчаянным гиком его всадники промчались в створ между полками, ударили во фланг крайнего полка и, воспользовавшись замешательством, зашли в тыл Мстиславскому. Тот, видать, напрочь забыл уроки, преподанные ему два года назад поляками, и не сумел перестроиться. Тем временем казаки Истомы Пашкова лавой обрушились на артиллеристов и стрельцов. В боярском войске началась паника.

Объединившись со стольниками и стряпчими, отряд Скопина поспешил на охрану колымаги воевод, чтобы спасти их от позорного плена. Отбиваясь от настигавших всадников, Пожарский издали увидел Ляпунова. Тот носился как бешеный по стану врага с плетью в руках и, грозно хохоча, хлестал что было силы разбегавшихся в разные стороны московских дворян. Его примеру последовали и остальные рязанцы. Видя, что сопротивление прекратилось, они вложили сабли в ножны и взялись за нагайки.

   — Не хочется зря саблю тупить! — орал Ляпунов. — Бегите, московские свиньи, по своим хлевам. Да передайте Ваське Шубнику, что скоро он отведает моей плётки на Красной площади при всём честном народе. Пусть на чужое не зарится!

Уже к вечеру дозорные Пашкова вновь гарцевали у царского села Коломенского, поджидая подхода основных сил.

Через два дня, под вечер, к Коломенскому подошла рать Болотникова. Иван Исаевич в сопровождении своих атаманов и советников сразу направился ко дворцу, где веселился Истома Пашков со своими приближёнными.

   — Что же ты, Истома, договор нарушаешь? — спросил гигант громоподобным голосом, пренебрегая привычными приветствиями. — Я тебя жду под Серпуховом, а ты, глядь, уже здесь окопался.

   — Война есть война, всего не усмотришь заранее, — зло огрызнулся Пашков, возмущённый тоном Болотникова. — Пока ты от Ивана Шуйского бегал, я главное боярское войско наголову разбил. Что же, прикажешь сидеть и ждать, пока они снова с силами соберутся?

   — Садись-ка лучше, Иван Исаевич, со своими дружками да выпей добрую чашу вина за нашу победу. Завтра будем с тобой в Кремле. Ох же я и высеку от души этого пройдоху Ваську Шубника, — весело произнёс Ляпунов, с бесцеремонным любопытством разглядывая Болотникова.

Болотников грузно сел на скамью, шумно вздохнул, покосился на говорившего:

   — А ты кто таков?

   — Ляпунов Прокопий. Чай, слышал про такого?

   — Слышал.

Болотников помягчел и уважительно поглядел на знаменитого рязанского возмутителя спокойствия. Был Ляпунов хоть и невысокого роста, но почти с таким же могучим разворотом плеч. Чёрные глаза смотрели с озорным вызовом.

   — Ты насчёт Кремля всерьёз аль шуткуешь?

   — Написали мы московскому миру, чтоб выдали они добром братьев Шуйских нам на расправу. К завтрему ждём ответа.

   — А если москвичи не поклонятся? Брать Москву штурмом?

Ляпунов отрицательно мотнул головой:

   — Силёнок не хватит. Ты с собой всего тысяч двадцать привёл? Да и у нас с Истомой пятнадцати не будет.

   — Так у Шуйского, если вам верить, совсем войска не осталось. Всех разогнали.

   — В своём доме и заяц храбрый становится. А вокруг Москвы три крепостных стана, не считая кремлёвских укреплений. Нахрапом не возьмёшь!

   — Значит — осада, — размышлял Болотников. — С юга и с запада дороги мы перерезали. Надо бы на Тверь и Ярославль пути закрыть, чтобы помощь ниоткуда не поступала. Но осада — дело долгое. Конечно, лучше бы миром решить, не допустить нового кровопролития. Эх, если бы государь поскорее прибыл... Чего он тянет? Ведь договорились же...

Ляпунов с кривой усмешкой поглядел на Болотникова.

   — Ты чего уставился? Не веришь? Вот, смотри.

Он швырнул на стол грамоту так, что весомо брякнула красная печать, прикреплённая к свитку.

   — Здесь отписано, — сказал Ляпунов, читая грамоту, — что ты поставлен государем главным над всеми войсками...

   — Точно! — подтвердил Болотников, победоносно поглядев на Пашкова. — Почему я на Истому и осерчал. Негоже своевольничать...

   — Меня Шаховской главным военачальником назначил! — вспылил тот. — И ранее, чем тебя!

   — А меня — сам государь! О чём тут спорить?

   — Ладно, пусть будет так, как тут писано! — сказал Ляпунов, возвращая грамоту и поднимаясь.

С утра под Москвой раздался колокольный перезвон. Выяснилось, что Шуйский и патриарх Гермоген ездят по церквам, где вместе с прихожанами с плачем замаливают грехи. В городе был установлен многодневный пост, который при начавшемся голоде был весьма кстати. Повсеместно священники читали «Повесть» благовещенского протопопа Терентия о пришедшем к нему видении: якобы явились ему во сне Богородица и Христос. Богородица просила помиловать москвичей, а Христос обличал их «окаянные и судные дела».

Московский посад медлил с ответом на воззвание Пашкова и Ляпунова. Тогда Болотников приказал написать новые подмётные листы, где призывал москвичей от имени Димитрия Ивановича крушить дома и усадьбы всех бояр и других именитых людей города и делить между собой их имущество, считая всех имущих виновными в заговоре против царя. Зная, как легко подвигнуть московскую голытьбу на разбой, да ещё вдобавок в условиях голода и страшной дороговизны на всё съестное, именитые люди встревожились. В стан Болотникова была послана всем миром избранная представительная делегация.

Чтоб не раздражать Болотникова, члены делегации от лица всего посада сразу же выразили полнейшую готовность беспрепятственно открыть «государеву» войску ворота Москвы, но при одном условии — чтобы москвичи воочию убедились, что Димитрий Иванович жив. Напрасно горячился Иван Исаевич, потрясая регалиями, подаренными ему государем, напрасно зачитывал жалованную грамоту. Посадские не спорили с ним, но твердили одно — они хотят видеть живого царя.

Болотников, видя несгибаемое упорство делегатов, вынужден был временно прервать переговоры, посылая одного гонца за другим в Путивль с отчаянным призывом к государю — немедля прибыть к Москве.

Отсрочка в переговорах была на руку Шуйскому. Каждому из жителей Москвы было определено место на крепостных стенах. Обороной командовали Иван Шуйский и Михаил Скопин-Шуйский, показавшие себя за последнее время наиболее боеспособными воеводами. Они как следует укрепили свой лагерь в Замоскворечье, как раз напротив лагеря мятежников.

Все стольники, в том числе и Пожарский, по-прежнему несли службу не в Кремле, а в полках. Князь часто выезжал с дозорным разъездом в поле, расположенное между лагерями, где лихо гарцевали казаки, выкрикивая обидные насмешки в адрес обороняющихся. Нередко удальцы из рядов москвичей вызывали насмешников на поединок. За боем наблюдали болельщики с обеих сторон.

Однажды Пожарский заметил в поле всадника, коренастая фигура которого показалась ему знакомой. Остановив жестом руки дозорных, следовавших за ним, Дмитрий опустил копьё и пришпорил коня. Приблизившись, он узнал Прокопия Ляпунова. Тот тоже узнал Пожарского и радостно закричал:

   — Мил друг! Вот кого давно не встречал! Позволь, а ты разве не был под Троицком?

   — Был, — односложно ответил Дмитрий.

   — Каково я московских служивых нагайкой хлестал, а? — зычно захохотал Прокопий.

   — Да уж чего хорошего! — мрачно ответил Пожарский. — Знатный дворянин, а на своих, словно басурман, накинулся.

Ляпунов грозно сверкнул глазами, хватаясь за рукоять сабли:

   — Насчёт басурмана полегче! А то...

Пожарский, отбросив копьё, выхватил из ножен саблю:

   — Думаешь, испугаюсь?

Ляпунов уже остыл и, бросив саблю обратно в ножны, миролюбиво сказал:

   — Ладно, ты горяч и я горяч. Ни к чему нам с тобой драться, я ведь зла на тебя не держу, ты же при дворе, на государевой службе.

   — А ты почто выступаешь против законного государя?

   — Законного? Это кто же, Васька Шуйский наш законный государь? Обманом народ московский смутил, сказал, будто поляки царя извести хотят, обманом на престол сел, заявил, будто все города его избрали, а на самом деле — кто?

   — Он и без избрания по праву наш законный государь! — упрямо заявил Дмитрий.

   — Это по какому такому праву?

   — По праву наследования. Он — старший в роде Рюриковичей, и коль ветвь Александра Невского оборвалась, престол должен унаследовать старший из ветви его младшего брата.

   — Я и забыл, что ты сам у нас из Рюриковичей, — насмешливо протянул Прокопий. — Понятное дело, за свой род стоишь. А мне-то, простому рязанскому дворянину, какой резон?

   — Но ведь Ляпуновы — тоже Рюриковичи! — живо возразил Пожарский, хорошо знавший все родословные. — Ваш род от младшего брата Александра Невского — Константина Ярославича!

—Много чести! — хмуро ответил Прокопий. — Из-за захудалости наш род был лишён княжеского звания. Да и не гонюсь я за ним. Хочу только, чтоб государь был на троне добрый, справедливый, а главное, умный, чтоб державу нашу не позорил.

   — Если все дворяне так рассуждать будут, державу чужеземцы завоюют. Нового татарского нашествия хочешь? Только теперь не с Востока, а с Запада.

   — Ну рассуди, какой из «шубника» царь? Насмешка одна!

   — Царство не одним человеком, а всем дворянством держится. А ты? Тоже нашёл себе товарищей — казаки да голь перекатная, шпыни городские! Одумайся, Прокопий, переходи обратно к своим! Тебе, славному витязю, невместно с ворами быть. Если что случись, они тебе первому башку твою упрямую открутят!

Видно, искренние слова князя тронули самолюбивого рязанца. Что греха таить: он и сам брезгливо поглядывал на этих мужиков с вилами, в свою очередь многие из них не скрывали от. него своей лютой ненависти к дворянам. Но Ляпунов был Ляпунов! Тут же хитро улыбнувшись, он спросил у Пожарского:

   — Ну, а что я получу, коль к вам перелечу?

Дмитрий изумился:

   — А что тебе надо? Сохранишь честь, это главное!

   — «Главное», — передразнил его Прокопий. — Эх ты, святая душа! Вот государь твой за мой перелёт предлагает мне чин думного дворянина.

   — Так ты сносился с Шуйским? Как же?

   — Да очень просто. С делегацией от посада он подослал одного из людишек Измайлова. Я Измайлова знаю сызмальства, он — земляк мой, а сейчас в услужении у Шуйского. Его дворовый мне и передал предложение, как получить чин думного, да и деньжат в придачу на мою бедность.

   — Ну и что ты?

   — Отказался. Уж больно я Ваську Шубника ненавижу! А тебе спасибо на добром слове.

Лазутчики Шуйского побывали не только у Ляпунова. Вели они переговоры и с Истомой Пашковым. Обиженный на Болотникова, тот особо не выламывался, тем более что посланцы были щедры на посулы. Истома и подсказал, как затянуть переговоры, требуя появления живого Димитрия.

   — Я ведь в Путивле был с самого начала, когда Шаховской вдруг известия, что государь жив и находится в Самборе. Однако странное дело — никто из тех, кто раньше видел царя, так с ним и не встретился. Если и есть в Самборе кто-то, так он такой же царь, как и я!

Однако, взяв деньги, Истома не спешил с переходом в стан Шуйского. Он выжидал, чья сторона возьмёт перевес, чтобы действовать наверняка.

Пока же при встречах с Болотниковым поддерживал его стремление скорее начинать наступление и сам первым рвался в бой.

Наконец Болотников, поняв, что приезда государя дальше ждать опасно, назначил генеральный штурм на 15 ноября.

Когда его кавалерия выстроилась для атаки, к воеводе подскакал Прокопий Ляпунов:

   — Дозволь, Иван Исаич, мне с моими рязанцами первыми ударить.

Болотников благосклонно взглянул на могучего дворянина:

   — Давай, Прокопий. Они даже твоей нагайки боятся.

Ляпуновский отряд ринулся вперёд, следом лавой пошли казаки. Начавшаяся было пальба неприятеля у гуляй-города вдруг стихла, потом раздался восторженный рёв, и Болотников увидел в панике возвращавшихся казаков, которых неприятель преследовал улюлюканьем.

   — Что случилось? — крикнул Болотников, ринувшись навстречу отступавшим всадникам.

   — Ляпунов к Шуйскому ушёл! — ответил ему один из казацких атаманов.

В смятении Болотников скомандовал всем повернуть в лагерь. Наступление было сорвано. А поутру повстанцы услышали повсеместный колокольный звон и пушечные залпы. Шуйский праздновал измену Ляпунова как одержанную победу!

«...Ляпунову, и к дворянам, и к стрельцам 3 золотыми... жалованье — золотые — раздати по розписи».

Разрядные записи за Смутное время.

А через несколько дней в Москве снова началось ликование: прибыло долгожданное пополнение из Смоленска. Надежды Болотникова на блокаду города рухнули окончательно.

Оставалось лишь только немедленно вновь предпринять штурм. Но у Серпуховских ворот, где стояло войско брата и племянника государя, пробиться через мощный заслон гуляй-города было явно невозможно. Все предпринимаемые до этого атаки казаков легко отбивались осаждёнными. Юрий Беззубцев вновь вспомнил о своём незабвенном атамане Кореле. Тому удалось захватить Москву всего с двумя сотнями казаков, ударив не с юга, а с севера, захватив Красное село. Беззубцев рассказал об этом на военном совете, Болотников одобрил предложение и развил его — он со своим войском, которое находилось под постоянным наблюдением лазутчиков неприятеля, пойдёт к Серпуховским воротам, якобы намереваясь штурмовать их, а Пашков тайно поднимет отряд казаков из Заборья, предпримет дерзкий рейд к Яузе, а оттуда, через Красное село, ударит с севера и постарается пробиться к Кремлю. Когда в городе начнётся паника, Болотников бросит все силы против основного боярского войска.

На рассвете 26 ноября Истома Пашков двинулся, огибая Замоскворечье, к Яузе, в район Рогожской слободы. Но внезапности, на которую так рассчитывал Болотников, не получилось. Вероломный Истома ещё накануне сообщил Шуйскому о своём предстоящем походе. Когда его воины переправились через Москву-реку и вышли к Яузе у села Карачарова, их уже поджидал отряд Скопина-Шуйского, совершивший ночной рейд. Казаки были встречены дружным огнём из пищалей. Тогда Истома, предусмотрительно оставаясь сзади со своими епифанцами, бросил вперёд коломенских стрельцов под командованием их бывшего воеводы Самойлы Кохановского.

Скопин дал им возможность войти в село, а затем наступлением с двух флангов одновременно отрезал их от основного войска. В плен попало более ста стрельцов. Сам Кохановский едва утёк «душой и телом».

Инициатива целиком перешла к войскам Шуйского. На следующий день под оглушительный грохот большого и малых барабанов они двинулись от Серпуховских ворот к Коломенскому. Впереди ползло гуляй-поле, за которым шествовали стрельцы с пищалями наготове, сзади на высоких шестах плыли стяги главных воевод — Мстиславского и Воротынского. Болотников, уверенный, что предстоит генеральное сражение, двинул вперёд всё своё двадцатитысячное войско, оставив в Заборье резерв — десятитысячный отряд казаков, отдыхавших после неудачного похода к Красному селу.

Наутро оказалось, что действия Мстиславского и Воротынского были отвлекающим манёвром: отряд Скопина-Шуйского бросился на штурм казачьего лагеря в Заборье.

Болотников послал в Заборье Истому Пашкова с отрядом в пятьсот всадников. Наступил тот самый момент, которого так ждал епифанец. По заранее обусловленному знаку он ринулся в гущу вражеского войска. Кавалерия Шуйского впустила весь отряд, а затем сомкнула кольцо. Те из отряда Пашкова, кто не знал о его предательстве, были мгновенно разоружены и связаны. Попал в плен и сын одного из главных военачальников Юрия Беззубцева — Дмитрий.

Оставив под Заборьем пушкарей и стрельцов, Скопин-Шуйский оборотил своё войско, усиленное верными Пашкову епифанцами и подоспевшими воинами Ивана Шуйского, во фланг мятежников. Сам Болотников кидался из одной схватки в другую, поражая десятки врагов, но силы были неравны. Поняв безвыходность положения, он наконец внял настойчивому совету Буссова и дал команду к отступлению. Минуя свой лагерь в Коломенском, где осталось всё имущество, Болотников уходил той дорогой, что пришёл в Москву, к Серпухову.

На его счастье, Скопин-Шуйский не пустился в преследование. Он повернул к Заборью, заботясь о судьбе оставшихся там стрельцов. Ведь казаки в любую минуту могли узнать, что число осаждающих значительно уменьшилось.

Однако казаки, занятые тушением огненных ядер, не поняли, что произошло. Скопин выслал парламентёров с предложением добровольно сложить оружие, обещая сохранить сдавшимся жизнь и место в правительственном войске. Поначалу он получил дружный отказ, но на третий день осады казаки, поняв бессмысленность сопротивления, стали сдаваться десятками. Те же, что продолжали сопротивляться, в конце концов были схвачены. Их ждала смерть...

«...в плен захватили до шести тысяч, так что в Москве все темницы были полны, и, сверх того, многие жители московские должны были стеречь по два или по три пленника, и множество их было посажено в подвалы под большими палатами и приказами, так что было жалко смотреть на них, и были то по большей части казаки, прирождённые московиты, и чужеземцев среди них не было вовсе или было мало.

Эти люди недолго пробыли в заточении, но каждую ночь в Москве их водили сотнями, как агнцев на заклание, ставили в ряд и убивали дубиною по голове, словно быков, и тела спускали под лёд в реку Яузу, творя так каждую ночь...»

Исаак Масса. Краткое известие о Московии.

«А на Москве царь Василий велел быть за Москвою-рекою против воров боярам и воеводам князю Михаилу Васильевичи) Шуйскому, да князю Ондрею Васильевичи) Голицыну, да князю Борису Петровичи) Татеву. И с ворами бои были ежеденные под Даниловским и за Яузою. А головы были у князя Михаила Васильевича князь Иван Хованский, князь Данило Мезецкой, Василий Бутурлин, князь Юрья Хворостинин, князь Фёдор Лыков, князь Яков да князь Михайло Борятинские, князь Дмитрий Пожарский, князь Фёдор Елецкой, Тимофей Грязнов, Володимер Вешняков, Богдан Глебов».

Разрядная книга 1550—1636 гг.

Пятого декабря 1606 года Василий Шуйский поспешил разослать по всем верным ему городам ликующую весть о полном разгроме восстания:

«Дворяне и дети боярские рязанцы, коширяне, туляне, коломничи, алексинцы, калужане, козличи, мещовчане, лихвинцы, белёвцы, болховичи, боровичи, медынцы и всех городов всякие люди нам добили челом и к нам все приехали, а в городах у себя многих воров побили и живых к нам привели и города очистили».

Верный своей натуре, Шуйский и на сей раз, мягко говоря, приукрасил события. Серпухов, Алексин, Тула, Козельск, Белев, Волхов сохранили верность Болотникову. Убедившись, что преследование прекратилось, он сумел быстро перестрочить в походный порядок разрозненные группы воинов.

Наконец из Алексина основное войско Болотникова снова повернуло к Калуге. Легко разогнав преследователей, Болотников занял крепость и дал приказ немедленно готовиться к обороне. Был спешно починен частокол, углублены рвы, и соответственно выше стала земляная насыпь. Приготовления были проведены как нельзя своевременно — утром 17 декабря, выйдя на крепостной вал, Болотников увидел приближающиеся полки Ивана Шуйского, вёзшие осадную артиллерию.

Однако обстрел земляного вала вреда осаждённым не приносил, более того, казаки Юрия Беззубцева то и дело совершали дерзкие ночные рейды, основательно пощипывая москвичей, Иван Шуйский слал письма государю с просьбой о неотложной помощи. Вскоре стало подходить подкрепление. Привёл свой отряд свояк Пожарского Никита Хованский, он возвестил о подходе основных сил, отличившихся под Коломенским. Их возглавлял главный воевода Фёдор Мстиславский. Вторым воеводой был приставлен Михаил Скопин-Шуйский. После удачных действий под Москвой слава юного полководца столь выросла, что государь вынужден был поставить племянника выше родных братьев.

Энергичный Скопин, не переносивший осадной бездеятельности, взялся подвести примёт под городские стены. Под его наблюдением крестьяне и посошные люди рубили лес и на санях подвозили его к передовым позициям лагеря, пока высота куч, сложенных из брёвен, не стала равна земляному валу. Затем изготовленный примёт стали двигать к крепостной стене, чтобы потом поджечь его и буквально выкурить осаждённых из их подземных траншей.

Болотников с усмешкой наблюдал за приготовлениями неприятеля. И когда примёт был вплотную пододвинут к валу, вдруг раздался страшный взрыв, разметавший брёвна, которые нанесли увечья двигавшим примёт стрельцам. Оказывается, опытный атаман заранее велел сделать изо рва подкопы и заложил под брёвна порох. Затем, когда ветер подул в сторону от крепости, казаки сожгли оставшиеся в примёте брёвна.

Скопин приуныл, понимая, что осада может затянуться на несколько месяцев и что может повториться случившееся дважды под Кромами, когда царские войска, не выдержав долгого сидения под стенами, начали разбегаться. Сюда, под Калугу, дошли сведения, что в Путивле объявился новый самозванец, «царевич Пётр», который собирает большое казацкое войско.

К весне запасы продовольствия у осаждённых иссякли: съели не только хлеб и скотину, но и лошадей. Воеводы придвинули осадные орудия вплотную к валу, уже не боясь дерзких вылазок казаков. Однако Болотников не унывал. Исхудавший, как и его воины, он постоянно находился в самом пекле, ободряя упавших духом своим мужеством. Буссов не уставал восхищаться его храбростью и благородством. Своими наблюдениями он обычно делился с Давидом Гилбертом, который вёл себя как-то странно: то не отходил от Конрада, стараясь с ним попасть на совет к Болотникову, то на несколько дней неведомо куда исчезал. Впрочем, Конрад особо не интересовался куда, поскольку после таких исчезновений приятель щедро делился с ним неведомо откуда добытым караваем хлеба и даже добрым куском ветчины.

«Состояние Русского государства по смерти последнего претендента Димитрия.

Нынешний государь Василий Иванович, достигнув власти по праву наследования и соответственно утверждённый по избранию его боярством, дворянством и общинами Москвы, вскоре после смерти Димитрия и торжества своей коронации начал смещать и назначать воевод и начальников во всех областях и городах своих владений и в числе других послал воеводу в важный город, называемый Путивль, и отправил немедленно вслед за ним дворянина привести к присяге население этого города на верность ему. Этот дворянин, встретившись с одним особенным фаворитом прежнего государя по имени Молчанов (который, бежав туда, отклонил многих дворян и солдат тех мест от признания" нынешнего государя), был соблазнён им таким образом и перешёл на их сторону в знак протеста против того великого угнетения, которое терпели от Москвы окраины и отделённые места России, что выразилось прежде всего в убийстве их царевича, а затем в избраний нового царя без уведомления их о причинах низложения первого и без запроса об их согласии на избрание последнего. Вследствие этого они воспользовались случаем, чтобы отказаться от верноподданнической присяги, и решили потребовать у московских властей отчёта о прежних деяниях. И они поступили так ещё более потому, что Димитрий за особые услуги освободил эту область от всех налогов и податей в течение 10 лет, что было целиком потеряно с его смертию. Новый воевода, противодействовавший этому заговору, был убит, а для получения лучшей поддержки своих начинаний они пустили слух, что Димитрий ещё жив и просил их восстановить его на царство. Этот слух посреди недовольного и мятежного люда имел такой поразительный успех, что большинство городов в этой части страны отказались от присяги нынешнему государю и принесли новую присягу предполагаемому в живых Димитрию, что заставило нынешнего государя собрать силы и выставить войска. Узнав об атом, мятежники привлекли на свою сторону всех недовольных в этой части страны, и в скором времени их силы возросли настолько, что они выступили в поход в количестве 60000 человек и явились под Москвой на расстоянии трёх английских миль. Наличность такой армии вместе со слухами, что Димитрий жив, привели население страны в такое смятение, что оно недоумевало, что ему делать, ожидая разграбления и разрушения Москвы, большая половина которой была осаждена, другая же часть города — я не знаю, в силу какого ослепления, — была оставлена открытой, так что могла получить подкрепление войсками и припасами, пока слишком поздно они не спохватились, чтобы замкнуть блокаду, но были дважды отброшены с большими потерями. Несмотря на это, они продолжали блокаду и писали письма к рабам в город, чтобы те взялись за оружие против своих господ и завладели их имениями и добром. Страх перед этими людьми был почти так же велик, как перед врагом извне, и даже больше, ввиду того, что простой народ, развращённый разбоями и грабежом поляков, был очень непостоянен и готов к мятежу при всяком слухе, надеясь вместе с мятежниками участвовать в разграблении города. Бояре же и лучшие горожане были в не меньшем беспокойстве, чем остальные, под влиянием рассказов, слышимых от захваченных в плен мятежников. Ввиду этого одного из них посадили на кол, а он, умирая, постоянно твердил, что прежний государь Димитрий жив и находится в Путивле. Наконец, мятежники написали в город письмо, требуя по имени разных бояр и лучших горожан, чтобы их выдали, как главных виновников в убийстве прежнего государя. Эти бояре и лучшие горожане, видя, в каком крайнем положении они находились, употребили всё своё влияние и средства, чтобы поддержать и помочь государю, и убедили его, что не было другого средства освободить себя от этой опасности, как дать сражение, о чём и было принято решение. К этому времени разгорелись разногласия между двумя главными начальниками лагеря мятежников, одним из которых был старый разбойник с Волги по имени Болотников, а другого звали Пашков; разногласия эти так разрослись, что этот Пашков оставил свою партию и перешёл и подчинился государю с 500 своих сторонников. От него государь узнал о положении в лагере мятежников и что слух о том, что Димитрий жив, — был ложной выдумкой. Враг находился в смятении от ухода одного из своих главных вождей и внутренних раздоров; государь выступил против них и в конце концов обратил их в бегство. Болотников бежал с теми из своих людей, которые спаслись, в город по имени Калуга в 100 милях или более от Москвы, где он укрепился и в течение трёх месяцев выдерживал осаду, будучи поддерживаем плодороднейшей частью страны, лежащей между рек — Доном и Днепром.

Исход борьбы неопределёнен».

Английское донесение о восстании Болотникова.

Князь Григорий Шаховской метался в растерянности, получая отчаянные письма Болотникова с призывом к государю Димитрию Ивановичу. Он отлично понимал, что Михаил Молчанов не может появиться в Путивле, где тут же будет разоблачён как обманщик. Не поздоровится, конечно, и ему, воеводе, уверявшему путивльцев, что он действовал по воле государя.

Неожиданно ему пришла в голову гениальная мысль вовлечь в авантюру так называемого «царевича Петра». «Царевич» объявился на Волге ещё в бытность на престоле Димитрия. Сказывал, что-деи он сын Фёдора Ивановича и что он был укрыт от бояр, и в частности от правителя Бориса Годунова, не желавших, чтобы государь имел наследника. В эту сказку никто не поверил, но тем не менее Димитрий пригласил «племянника» быть в Москве, желая использовать волжских казаков в будущей войне. Убийство государя спутало карты «царевича», и, обойдя царских воевод у Казани, он отошёл назад и затем от Саратова повернул на Дон и далее — на Северный Донец. Здесь его нашло письмо Шаховского, приглашавшее «царевича Петра Фёдоровича» в Путивль. Князь-авантюрист, оказавшись в безвыходном положении, щедро пообещал авантюристу-казаку российский престол в случае, коль Димитрий Иванович так и не объявится.

Увидев «царевича» воочию, путивльский воевода пожалел об опрометчивом обещании: уж очень неотёсан был этот малый, и лицо, и речь, и манеры выдавали в нём неграмотного мужика. Единственное, что роднило «Петра Фёдоровича» с «дедушкой» Иваном Грозным, так это неумеренная жестокость и ненависть к боярам. Пока шёл к Путивлю, зверски расправлялся с оказавшими ему сопротивление воеводами в Царёве-Борисове и Ливнах. Взгляд его свинцовых небольших глаз был столь угрюм и свиреп, что даже Шаховскому, бывшему отнюдь не робкого десятка, стало не по себе.

Однако, приняв на себя важный вид, он властно сказал тут же оробевшему бродяге:

   — Пусть твои казачки пока погуляют по городу, а мы с тобой погутарим.

Оставшись один на один, столько же властно приказал:

   — А теперь выкладывай, кто ты и откуда, только начистоту. Про то, что ты царевич Пётр, все наслышаны, да никто не верит, потому что не знаешь, чего врать. Ну, это дело поправимое, я научу. А сейчас давай рассказывай, откуда ты и кто твои родители.

   — Родился я в Муроме. Мать моя, Ульяна, была замужем за торговым человеком, звали его Тихоном. Потом мать ушла к одному посадскому, Ивану Коровину. Так что незаконнорождённый я, прозвали Илейкой.

   — Значит, Илейка Коровин, — проговорил медленно князь, запоминая. — Ну, а дальше?

   — Пока отец был жив, жили хорошо. Да он рано умер, мать в монастырь наш Воскресенский постриглась, а я остался сиротой, ходил по найму. Потом в Нижнем Новгороде сидельцем в лавке был у одного куща, ездил даже в Москву за товаром. Потом по Волге плавал, от Нижнего до Астрахани, кормовым казаком. Бывало, до Астрахани наймусь, там зазимую, торговлишкой пробавляясь, а весной пристану к какому-нибудь купцу, плыву с ним до Казани. Обычно стряпал на судне или другое выполнял, что хозяин велит. Так года три проплавал, надоело. Пошёл в военное звание. В Казани нанялся заместо племянника стрелецкого пятидесятника, ходил в поход в Тарки, против Шамхала. А как в Астрахань вернулись, подружился с казаками Нагибою и Намёткою, через них и вошёл в казачий круг.

   — А как царевичем стал? — полюбопытствовал Шаховской.

   — А очень просто, можно сказать, смехом!

   — Как это?

   — Узнали наши терские казаки, что донские, пристав к царевичу Димитрию, хорошо нажились. Собрались человек триста в поход, избрали атаманом лихого казака Фёдора Нагибу. Стали совет держать, куда податься, чтоб тоже поживиться. Кто предлагает турецкие суда на Куре громить, кто — идти в услужение к шаху казильбашскому. А атаман говорит: «Вот если бы у нас свой царевич был, плыли бы все волжские города хорошо пограбить! Назвали бы его Петром и сказали, что он сын покойного Фёдора Ивановича».

Выдумка казакам понравилась. Стали гадать, кого в царевичи назначить. По возрасту только два годных оказалось — я и Митька, сын астраханского стрельца. Митька отказываться стал, потому как в Москве ни разу не бывал. Ну, а я, когда в Нижнем жил, ездил в Москву и жил там с Рождества до Петрова дни у подьячего Дементия Тимофеева, у церкви Святого Володимера на Садах. Ну, казаки и решили — быть мне царевичем Петром. А дале ты знаешь...

   — Теперь всё, что ты мне рассказал, забудь навеки! — сказал Шаховской. — Слушай меня внимательно и запоминай хорошенько, чтобы потом не путал.

Князь сосредоточенно сморщил лоб, ещё раз продумывая историю про злоключения несчастного царевича, потом торжественно, даже чуть нараспев, как обычно рассказывают сказки, начал:

   — Значит, так: жена царя Фёдора Иоанновича, то есть твоя мама, по имени Ирина, доводилась родной сестрой Борису Годунову и очень его боялась, потому что Борис ещё при Фёдоре метил на царство. Смекаешь? Пришло время ей родить. И родила она сына Петра, то бишь тебя. Но чтоб Борис не извёл младенца-наследника, она подменила тебя девочкою, сказала, будто родила дочь, которая вскоре померла, а тебя отдала на воспитание...

Шаховской поморгал, придумывая, кого бы назвать половчее, и продолжил:

   — ...дьяку Андрею Щелкалову (запоминай) и на попечение князя Мстиславского. Царевич, значит, ты, жил у жены Щелкалова за её собственного сына полтора года, а потом отдали Григорию Васильевичу Годунову, родственнику Бориса, который тоже знал тайну. У него ты жил ещё два года, а потом он отправил тебя в монастырь... Сказывай, что монастырь недалеко от Владимира, на Клязьме, к игумену, который выучил тебя грамоте.

«Царевич» с восторгом смотрел на князя:

   — Складно сказываешь, будто по писаному.

   — Запоминай, запоминай лучше! — с напускной серьёзностью сказал князь, довольный похвалой.

   — Когда, значит, ты грамоте обучился, игумен о том Григорию Васильевичу Годунову отписал. А тот возьми и помре! А родные его сказали: «У сродственника нашего никакого сына не было, не знаем, откуда взялся этот мальчик». И тогда игумен обратился к Борису, и тот приказал прислать тебя к нему. Когда везли, ты от слуг узнал, что тебе грозит что-то недоброе, убежал с дороги и прибился к князю Барятинскому, а уж от него ушёл к донским казакам...

   — К терским, — поправил его «царевич».

   — Ладно, пусть к терским казакам, где ты и объявился своему дяде, государю Димитрию Ивановичу. Государь послал к тебе дьяка Третьякова-Юрлова с грамотой, звал тебя к Москве. Но пока ты шёл в Москву с казаками, бояре учинили заговор. Всё запомнил? Смотри не перепутай. Теперь, раз ты царевич, тебе нужна боярская дума.

   — Ненавижу бояр! — взревел «Пётр». — Димитрий их пожалел, а они его порешили.

   — Димитрий жив! — строго одёрнул его Шаховской.

   — Ну, всё равно, трон отняли. И отец мой боярам мирволил! — войдя в роль, горячился «царевич».

   — Ишь, смышлёный! — порадовался за ученика Шаховской, но тут же поучающе заметил: — Боярин боярину рознь. Если тебе крест целует, такого привечать надо. И дума нужна. Грамоты посылать будешь, как напишешь?

   — Как?

   — «Я, царевич Пётр Фёдорович, и мои думные бояре, князь Шаховской, князь Телятевский, князья Масальские и прочие, приговорили...» Смекаешь?

   — Ладно, тех, кто крест мне целовать будет, буду миловать, — неохотно согласился «царевич».

   — Сейчас обед будет званый в твою честь, — продолжал Шаховской, — я сяду рядом, смотри, как я буду есть, делай так же. Понял? Все должны поверить, что ты истинный царевич.

«Пётр» аж скрипнул зубами с досады, но делать нечего: коль назвался груздем, полезай в кузов. И когда во время обеда при виде внесённого окорока он привычно схватился за нож, чтоб отрезать себе побольше, а Шаховской тут же незаметно пнул его острым сапогом, «царевич» сдержался и послушно ждал, когда слуги положат самый лучший кусок на его блюдо.

На следующий день по приезде в Путивль «Пётр» приказал вывести из тюрьмы всех дворян, пленённых Болотниковым во время похода на Москву и присланных для государева суда. Илейка потребовал, чтобы каждый из заключённых подходил к нему и на коленях целовал крест в знак верности.

Подведённый первым князь Бахтияров, бывший до Шаховского воеводой в Путивле, не только не встал на колени, но напротив — с гневом плюнул в лицо самозванцу. Разъярившийся Илейка под восторженные вопли казаков, собравшихся на площади, приказал разрубить князя на куски на глазах домочадцев, а дочь приказал оттащить в дом, где он остановился, — «на позор, на постелю». Затем настал черёд князей Черкасского, Ростовского, Коркодинова и других знатных узников. Казаки изощрялись в кознях пострашнее — кого прибили гвоздями за руки и за ноги к крепостной стене, а затем расстреливали из пищалей, кого топили во рву, кого резали на части. Игумена Дионисия из путивльского монастыря за то, что объявил «царевича» самозванцем, сбросили с крепостной башни.

Потехи эти казаки сопровождали криками:

   — Это вам за наших товарищей, которых Шуйский, взяв в полон, подло утопил!

Впрочем, не только казнями занимался царевич. Он сформировал большое войско и отрядил его на помощь Болотникову, который из последних сил удерживал Калугу. По иронии судьбы этот отряд возглавил князь Андрей Телятевский, бывший господин Болотникова. На реке Пчельне, в сорока вёрстах от Калуги, их встретил отряд московского воинства, присланный Иваном Шуйским. Его возглавляли Иван Воротынский и предатель Истома Пашков. Узнав о приближении помощи, Иван Болотников внезапно ударил по основным войскам. Вылазка его была настолько ошеломляющей, что войска Шуйского бежали, бросив осадные орудия. Лишь Михаил Скопин-Шуйский сумел вывести свой полк в относительном порядке.

Силы повстанцев объединились. Болотников увёл своих измождённых воинов в Тулу, оставив в Калуге лишь небольшой отряд немецких наёмников. Остался здесь и Конрад Буссов; отправив с Болотниковым своего старшего сына.

Встреча Болотникова с «царевичем» произвела на него безрадостное впечатление. По иерархии, созданной при дворе «Петра», сам прославленный полководец и его атаман Юрий Беззубцев оказались значительно ниже, чем князья Григорий Шаховской и Андрей Телятевский. Отныне те стали главными воеводами, чьи приказы должен был исполнять Болотников. По этой причине провалился поход повстанцев на Москву. Царским воеводам удалось разгромить передовую армию, вышедшую из Тулы, под командованием Андрея Телятевского недалеко от Каширы на речке Восме.

Царское воинство возглавлял князь Андрей Голицын. Ему в помощь были приданы рязанские полки во главе с Борисом Лыковым и Прокопием Ляпуновым, повернувшим своё оружие против недавних товарищей без особых угрызений совести.

...Государь Василий Шуйский выступил из Москвы в Серпухов со всем своим двором и московскими стрельцами за две недели до битвы на Восме. Двигались не торопясь. С двух сторон царской колымаги с копьями наперевес следовали двести стольников. Был среди них и князь Дмитрий Пожарский, вновь нёсший свою службу при государе.

В Серпухове царь поджидал подхода ополченцев со всех уголков подвластной ему территории России. Каждому из подоспевших воинов приказные выдавали месячное жалованье в размере двух рублей.

Узнав о победе Голицына, Василий двинул вперёд к Туле три полка под командованием Михаила Скопина-Шуйского. На реке Воронье произошла новая битва, окончившаяся вновь победой царского воинства.

Свою ставку Шуйский оборудовал в семи вёрстах от Тулы, в селе князя Вельяминова. К тому времени, когда все царские войска были в сборе, они кольцом окружили Тульский острог, простреливая его осадными орудиями с двух сторон.

Однако осаждённые и не думали падать духом, делая в день по три-четыре вылазки против врага. В этих вылазках отличились Болотников и Беззубцев. «Царевич Пётр», а также его близкие бояре отнюдь не стремились лично блеснуть воинским искусством, предпочитая отсиживаться за пиршественным столом.

Заканчивалось лето, а конца осады не было видно. Шуйский приуныл и начал искать предлог вернуться в Москву. Но мешала данная им торжественная клятва не возвращаться без победы. Его отъезд мог стать плохим примером. И так уже, несмотря на строгости, участились случаи самовольного отъезда дворян к своим поместьям.

Штурмовать Тульский острог было бесполезно — кроме каменных стен кремля, крепость окружал вал из мощных дубовых брёвен, не поддающихся раскалённым ядрам. Вал этот упирался в реку Упу. В отличие от других крепостей Тульский кремль находился не на горе, а в низине. На эту особенность обратил внимание сын боярский Иван Кровков. Он подал челобитную в Разрядный приказ с предложением затопить Тулу, запрудив реку Упу.

Оживившийся царь, ибо придумка Кровкова была в его духе, несмотря на скаредность, приказал отпустить наличные средства на строительство плотины через реку и дамбы, чтобы вода не прошла мимо города. Тысячи посошных людей с подводами сгонялись под Тулу из окрестных деревень. Вместе с ратниками они рубили лес, свозили солому и землю в рогожных мешках. В октябре, когда пошли осенние паводковые воды, плотина была готова. В течение нескольких часов все улицы и подвалы были затоплены, передвигаться можно было только на лодках. Были уничтожены запасы соли, подмок хлеб. Наступил страшный голод.

Казаки и посадский люд Тулы собрались на сход и потребовали ответа от «царевича» и князя Шаховского, где обещанная помощь государя Димитрия Ивановича. Перетрусивший воевода сослался на Болотникова.

Гигант снял шлем, широко перекрестился и, поклонившись собравшимся, сказал:

   — Люди добрые! Клянусь вам святым, что я встречал в Самборе человека, который сказал мне, что он — государь Димитрий Иванович. Я много раз посылал за ним гонцов. Последний раз атамана Ивана Заруцкого[79], но ответа никакого не получил. Теперь я не знаю, был ли то подлинно государь. Но я поклялся этому человеку жизнь свою отдать за государя и слову своему не изменю.

Гул пошёл среди казаков.

   — За что же мы погибаем, ежели ты сам не веришь?

   — Поступайте как знаете! — сказал тихо богатырь и опустил голову.

Казачий круг вступил в переговоры с Шуйским. Обрадованный царь охотно принял все условия осаждённых: всех отпустить, кто куда захочет, тех, кто пожелает, взять к себе на службу и платить столько же, сколько и своим ратным людям. Особой клятвы потребовали казаки от Шуйского, что он даёт свободу Болотникову, «царевичу Петру» и другим вождям повстанческого лагеря. Шуйский торжественно подписал договор, и Тула открыла свои ворота царским войскам.

Осторожный Шуйский, боясь новых волнений, отпускал казаков с миром. Вождей отвезли в Москву, но старый обманщик и не подумал сдержать своё слово и освободить их. После снятия допросов с пытками «царевич Пётр», рассказавший всю свою историю без утайки, был повешен на Серпуховских воротах Москвы. Болотников был заточен в Каргополе. Та же судьба постигла и других атаманов. Князя Шаховского постригли в монахи. Избегли наказания только двое — князь Андрей Телятевский и атаман Юрий Беззубцев. По-видимому, эти двое оказали тайные услуги Шуйскому, подбив казаков выступить против своих предводителей.

Но власть на лжи — слабая власть. Не успел ещё заплясать на виселице «царевич Пётр», как в Москву пришли известия о новых самозванцах.

У казаков вновь появился «царевич Пётр», в Астрахани — Август. Кто-то назвался Иваном Ивановичем, сыном Ивана Грозного от Колтовской, потом появился Лаврентий, сын убитого отцом царевича Ивана. Больше всего детей оказалось у Фёдора Ивановича — Фёдор, Ерофей, Клементий, Савелий, Семён, Василий, Гаврило, Мартын.

Но по-прежнему самым грозным для Шуйского было имя Димитрия, с новой ратью идущего к Москве.

«Как родня его, так и он сам с начала своей жизни при всех царях получить власть желал и разнообразное зло всегда замышлял против государей своих: с давних пор были они властолюбцы, а не боголюбцы. Так с большим трудом получил Василий царский скипетр, неправедный и коварный свой изменнический пот утерши, в сонм царствующих вошёл, предков своих превзошёл. Ласковым участием привлекая и заботясь обо всех, спеша давать обещания милостивые всем нуждающимся, милости и благодеяния всем людям суля, — этими словами во множестве людей он хотел любовь возбудить и вызвать их похвалы. Но делая всё это, он лукавил перед людским родом, не только в этом, но и во многих других делах: войдя в соборную церковь Божьей Матери, неистовой дерзостью преисполнившись и «не в Боге полагая крепость свою», как сказано, он взял честное всесильное наше оружие божественное, Христа, Бога нашего, святой чтимый крест, и обратился самодержец, новоизбранный царь, к людям, благодарность высказал и коварно крест целовал, присягу дал сам. Так всей земле он присягнул, обещая делать угодное всем, в царстве его живущим. О беда! О скорей! Только ради скоропреходящей жизни этой властью обольщается царь и присягой связывает себя, хотя никто из людей этого от него не требовал; по собственной воле он дал присягу, будучи властолюбцем, а не боголюбцем. Только на земле он желал прославиться, а не на небесах. Но разве знает человеческая природа, к чему приводят желания её? Как только ту присягу произнёс владыка, наказал его Бог неразумением, так что он стал совершать недостойные дела и тем нарушил присягу свою. И восстала против него держава его, и все нарушили присягу, которую дали ему; и в дни царства его всякая правда уснула, и суда истинного не было, и всякая добродетель иссякла.

И восстали все, живущие в окраинных городах его державы, и отложили дела свои, плуг и всякую работу, и приготовились к войне, и взяли оружие, чтобы сразиться с царём, губили добродетельных жителей своих городов и благочестивых в домах их многообразным мукам подвергли: одних они с высоких укреплений города вниз сбросили и потом прикончили, иных, к копьям привязав, растерзали их тело при скачке, а иных на части рассекли и многими другими способами умерщвляли из-за грехов наших, потому что мы согрешили перед Господом нашим. И великого удивления достойно наказание, которое понесли мы и братья наши от своих соплеменников, так что жизнь наша напомнила о временах правления прежних незаконных царей...»

И. А. Хворостинин. Словеса дней, и царей, и святителей.

Часть четвёртая «...ЗЕМЛЯ НАША ОВДОВЕВШАЯ...»

Зима 1608 года поначалу была утешной для государя. Окромя большой радости по поводу безвременной кончины «царевича Петра» (Василий Иванович не смог отказать себе в удовольствии лично лицезреть, как корчится на верёвке тело претендента на престол), было ещё, по крайней мере, две: наконец были выстроены новые деревянные хоромы на месте, выбранном не без умысла, — здесь когда-то был дворец Фёдора Иоанновича, и, соответственно, уже ничто не мешало долгожданной женитьбе на боярыне Марье Петровне Буйносовой-Ростовской.

Но такова была, видать, злосчастная судьба Шуйского, что к любой его радости обязательно добавлялась изрядная доля горечи. Когда отправились осматривать новый дворец и царь не уставал удивляться его благолепию, нежданно, уже при выходе, рухнули сени, вызвав всеобщее удивление, — ведь всё строилось из отборного леса! Государь и всё его окружение восприняли это как дурное предзнаменование. Стольник Пожарский, наблюдая, как испуганно крестится царь, вопросительно поглядывая на Гермогена, призванного осветить углы здания, с усмешкой подумал, что на месте Шуйского он бы в первую очередь приказал как следует высечь мастера, неправильно рассчитавшего длину балок, и во вторую — плотников — за худую работу.

На государевой свадьбе стольнику Пожарскому было доверено подносить блюда тестю государеву, князю Буйносову, поэтому он близко видел лица молодожёнов. Мария Петровна поражала истинно русской красотой — из-под густо наложенных румян пробивался естественный румянец, ещё более яркий, глаза с поволокой плотоядно осматривали блюда, подаваемые на стол. Взгляд не менял выражения, когда она изредка посматривала на царственного супруга. Его ответные улыбки были робки и даже опасливы: царица была выше ростом и шире в плечах, а многочисленные парчовые одежды, сшитые мешком, не могли скрыть огромную грудь.

Наутро после брачной ночи Дмитрий Пожарский увидел, как другие стольники — князья Дмитрий Трубецкой, Дмитрий Черкасский и Алексей Сицкий с ухмылками слушали постельного слугу, который глумливым шёпотом рассказывал, что во дворце никто не спал из-за великого шума в царской опочивальне: молодая жена изрядно молотила Василия Ивановича, так, что он не мог сдержать стенаний, требуя от него добросовестного исполнения супружеских обязанностей.

Приятели хохотали, а Трубецкой сквозь смех заметил:

   — Придётся Василию Ивановичу срочно замену искать. Он не Господь Бог, чтоб с помощью непорочного зачатия наследника заполучить!

   — Так ты, Митрий, и давай, не теряйся! — хихикнул Сицкий. — Ты у нас парень хоть куда. Сам хвастал, что в твоём поместье в каждом доме твои байстрюки имеются...

Трубецкой, заметив слушавшего их поодаль Пожарского, махнул рукой:

   — Эй, Хромой, подь сюда! Новости про царя и царицу рассказывают...

Пожарский, стоя к ним вполоборота, лишь брезгливо повёл плечом:

   — Охота вам языками молотить. Словно бабы...

   — А ты святой нашёлся! — злобно выкрикнул Черкасский.

Пожарский, не ответив, пошёл дальше, к Дворцовому приказу. Он не любил эту троицу глупых и жадных парией, вечно угодничающих и наушничающих государю. По знатности он не уступал им, но были они несравнимо богаче, о чём каждый раз старались ему напомнить.

   — Донесёт? — испугался Сицкий.

   — Кто, Пожарский? — рассмеялся Трубецкой. — Никогда. Он же у нас блаженный.

Дмитрий шёл и размышлял. Он служит при дворе уже четвёртого государя. Уж на что Фёдор Иоаннович слабенек умом был, за что «звонарём» прозвали, и то никто так, в открытую, не смел издеваться над государем. А над Шуйским смеются кому не лень. Да коли бы только смеялись... Ближние бояре оспаривают каждое его слово, и всяк норовит действовать по-своему. Нет единого державного кулака. Ему вспомнились слова царя Соломона, приведённые в любимой его книге «Александрия»: «Царство составляется множеством людей. Царь, который не советуется с людьми и не верит им, — сам себе враг, тот же, который советуется, — много пользы приносит земле».

«А наш государь? — размышляя далее князь. — Похоже, что он сам себе враг, никому не верит, на словах с советниками соглашается, а поступает по-своему. Да и советники — кто? Каждый норовит при случае Шуйского спихнуть, чтоб самому трон занять. А о земле Русской никто из них не думает».

«Что делать? Где выход? — горестно думал Пожарский. — Ведь впрямь трон шатается. Если уж дворяне, основа государева, в разных лагерях оказываются. С кем мы воюем? Сами с собой? — И сам себя утешил: — Нет, только верностью престолу до конца можно спасти нашу землю! Что б ни было, присяге не изменю!»

...Преподобный Иринарх, затворник Борисоглебского монастыря на Устье, был широко известен своей святостью и учёностью не только на Ростово-Суздальской земле, но по всей святой Руси. В миру он назывался Ильёй и был сыном крестьянина из ростовского села Кондакова. Ещё в детстве он мечтал посвятить себя Богу. В двадцать лет лишился отца и переселился с матерью на Ростовский посад, где купил дом и выгодно занялся торговлей, однако все прибытки раздавал нищим. В это время он жадно читал божественные книги и не оставлял помыслов о монашестве. И однажды, взяв свой родной поклонный крест, он отправился в Борисоглебский монастырь, чтобы остаться там навсегда.

Первым помыслом нового затворника было создать себе особый труд, дабы не праздно и не льготно сидеть в затворе. Он сковал себе цепь, обвился ею и прикрепил себя к толстому обрубку дерева, который служил ему и мебелью, и был тяжёлой ношей при переходе с места на место.

Многие годы Иринарх провёл в добровольном заточении в тёмной сырой келье монастыря, изучая труды отцов Святой Церкви. Но вот однажды ночью привиделось ему во сне страшное видение — горящая Москва, сотни и тысячи убиенных, скачущие польские всадники по сёлам и городам Руси, уничтожающие храмы Божии, угоняющие скот, рубящие своими длинными кончарами направо и налево мужиков, баб, детей...

Проснувшись, он долго лежал не шелохнувшись, уставясь в чёрный потолок, на котором огонёк лампадки рисовал причудливые видения, только что виденные им во сне. Старец смиренно ждал, пока не услышал голос, вещавший откуда-то издалека и в то же время где-то совсем рядом:

   — Пойди к Москве и повежд сие: да будет тако!

   — Александр! — позвал тихим голосом старец своего ученика, спавшего здесь же, в келье.

Ученик, тоже немолодой годами, торопливо слез с лавки, наклонился:

   — Слушаю, отче.

   — Собирайся. Нам тотчас надо быть в Москве.

Затворника Иринарха и его ученика увидел в Успенском соборе, где монахи горячо молились, сын боярский Симеон. Он поспешил к царю с известием о появлении знаменитого святого. Было это в день венчания государя, и тот увидел в появлении в Москве известного своей святостью человека доброе предзнаменование, поэтому велел тотчас позвать его в Благовещенский собор.

Но не с доброй вестью прибыл Иринарх. Глядя пристально в очи государя, будто проникая в его душу, старец рассказал о своём вещем сне:

— Открыл ми Бог грешному старцу, что видел есмь град Москву плененну от Литвы и всё российское войско. И аз оставя многолетнее в темнице сидение и труды, а сам к тебе пришёл возвестити.

Шуйский поспешил выдворить святого старца из Москвы, чтобы не рождать новых слухов. Он ещё осенью, когда стоял под Тулой, узнал, что объявился-таки в Стародубе некто, назвавший себя Димитрием, с немногочисленным казацким войском. Однако стоило Туле пасть, как самозванец, отряды которого уже были в Белёве, исчез, будто сквозь землю провалился.

Но пророческим оказалось видение преподобного Иринарха: опасность из Литвы пришла гораздо скорее, чем можно было ожидать. В те же дни, когда Иринарх побывал со своим предостережением у государя, в районе Орла появилось многотысячное войско польских гусар под командованием магната Романа Рожинского. Ещё летом Сигизмунду удалось наконец разбить наголову рокошан, и тысячи шляхтичей как с одной, так и с другой стороны остались без дела. Прослышав, что ожил царь Димитрий, они единодушно двинулись к нему на помощь с одной-единственной целью — пограбить и повеселиться от души в русских землях. Роману Рожинскому удалось сплотить самый многочисленный отряд — более четырёх тысяч человек. Сказывался его авторитет крупнейшего в Речи Посполитой помещика. Однако к моменту вступления в Россию он умудрился заложить все свои имения и, естественно, крайне нуждался в деньгах. «Дело дошло до того, — сетовал он по дороге другому магнату, Адаму Вишневецкому, — что моя супруга, пока я здесь, вынуждена надевать мужское платье, садиться на коня и грабить соседей!»

Димитрия они нашли в Орле. Адам Вишневецкий удивлённо разинул рот при виде ожившего государя. Ему ли не знать Димитрия, если он самолично представлял его королю! Но обличать он не собирался. Ему, как и всем полякам, было всё едино, кто скрывается под именем Димитрия. Самозванец поначалу вёл себя величественно, разговаривал с ними только через переводчика и дал понять, что в услугах новоявленных спасителей не нуждается. Но он плохо знал характер Рожинского. Того нисколько не смутило нежелание «государя» иметь дело с ним. Он собрал всех польских воинов на коло[80], где сместил прежнего гетмана Мезовецкого, бывшего с самозванцем с самого начала, и поставил перед Димитрием ультиматум, что все поляки покинут его, если он не признает главнокомандующим его, Рожинского. Самозванец, не дав ответа, ускакал в свой дом, где страшно напился. Однако наутро Адам Вишневецкий уговорил его выехать на коло и извиниться перед поляками. Поляки приняли извинения и согласились остаться, называя с этого момента самозванца лишь презрительно: «царик».

Но об этом Шуйский узнал значительно позже, весной, когда по просохшим дорогам войско самозванца, основным ядром которого были поляки, двинулось к Москве. А пока бояре по повелению государя вели с вновь приглашёнными польскими послами — паном Витовским и князем Друцким-Соколинским — неспешную игру в кошки-мышки. Поляки требовали встречи с прежними польскими послами — Олешницким и Гонсевским, им отказывали. Бояре требовали заключения вечного мира либо перемирия на двадцать лет, послы вежливо в сотый раз отвечали, что они не вольны вести переговоры по этому вопросу, пока не будет выполнена воля короля и прежние послы, а также воевода Мнишек со всеми домочадцами не вернутся на родину.

Польских послов нервировало нежданное появление в Москве шведского посланника Петра Петрея де Эрлезунда. Был швед велеречив и весьма пронырлив. Уж очень ему хотелось знать исход переговоров русского правительства с польским. Сам он прибыл от своего короля Карла IX с предложением бескорыстной помощи войском для отражения интриг самозванца. Король уже второй раз делал это предложение, но дума очень вежливо и с великой благодарностью его отклоняла, хорошо понимая, что пустить шведов в свои северные земли — значит наверняка их лишиться. Кроме того, военный союз со Швецией означал полный разрыв, а значит, войну с Польшей. Послу Шуйского, Волконскому, в Кракове дали ясно понять, что, коль не найдёт общего языка с королём, в России будут продолжать появляться самозванцы «Митряшки и Петрушки».

Петрей легко понял дипломатическую игру русских, но с отъездом не спешил, ожидая дальнейшего поворота событий. Они последовали незамедлительно.

«Явление лета 7117. Повелением царя и великаго князя Василья Ивановича Шуйского в 115 году поставлены хоромы и сени новые на место царя и великаго князя Феодора Ивановича всеа Русин, и у тех хором надломились сени, а мост, и брёвна, и брусье были новые и толстые. И все люди пришли во удивление о таком чюдесы».

Пискарёвский летописец.

Конрад Буссов после поражения Болотникова находился в крайнем унынии и из поместья своего под Калугою глаз не показывал. Калуга, охраняемая ландскнехтами во главе с шотландцем Альбертом Дантоном, бывшим при Димитрии командиром одного из отрядов телохранителей, была верна прежнему государю. Периодические набеги отрядов Шуйского калужане отбивали легко, веря в скорый приход Димитрия Ивановича. Здесь с жадностью ловили каждое новое известие с юга.

«Государь», исчезнув со своим войском прошлой осенью из Белёва неведомо куда, с новым походом не спешил, зато был щедр на письма, которые рассылал по городам. В них он убеждал народ как можно быстрее отстать от вора и изменника Шуйского и покориться своему законному государю. С не меньшим гневом, чем о Шуйском, он отзывался и о появлявшихся то тут, то там многочисленных царевичах: «За наши грехи в Московском государстве объявилось еретичество великое: вражьим советом, злокозненным умыслом, многие называются царевичами московскими, природными царскими семенами!» Димитрий Иванович повелевал хватать этих негодяев, бить кнутом и сажать в тюрьму до его царёва указа.

Были в его письмах и угрозы боярам. Там, где владельцы поместий отказываются признать его власть, писал «государь», «подданные крестьяне могут овладевать имуществом их; земли, дома их делаются крестьянскими животами, их жён и дочерей крестьяне могут взять себе в жёны или в услужение».

В начале мая он наконец двинулся в новый поход из Орла в Москву. Проезжавшие через Калугу люди говорили, что государь ведёт несметное войско — многие тысячи запорожских и донских казаков, верных ему служилых людей из Путивля, Стародуба и иных городов, а главное — польских жолнеров, одетых для русского глаза необычно.

Особенно выделялись своим внешним видом всадники-гусары, у которых сзади к седлу обычно прикреплялись два крыла, чтобы придать гусару облик архангела.

Однако поведение гусар никак нельзя было назвать ангельским. Врываясь в деревенскую избу или городские хоромы, тащили всё подряд, что попадало на глаза. Самое пристальное внимание оказывали прекрасному полу. Не успевал гусар переступить порог, как оттуда мгновенно раздавался пронзительный женский крик.

Не уступали полякам в разбойных действиях и запорожские казаки, одетые непременно в необъятные красные шаровары, чёрные киреи и огромные бараньи шапки. Если гусары посягали лишь на имущество и девичью честь, то после казаков в домах и подворьях оставались окровавленные трупы.

Шуйский выслал навстречу самозванцу армию под командованием брата Дмитрия и Михаилы Нагого. Передовой полк вёл Василий Голицын, замыкающий сторожевой полк — Иван Куракин. В Белёве армия Шуйского подождала подхода татарских мурз, затем продвинулась к Волхову, где и произошла решающая битва.

В первый день, 10 мая, гусары Рожинского с ходу атаковали полк Голицына, который, не выдержав удара, ударился в бега, смяв ряды большого полка. Если бы не мужество Ивана Куракина, битва была бы проиграна. Он со своим сторожевым полком не только остановил, но и уничтожил целую хоругвь пана Тупольского[81], около пятисот всадников.

На следующее утро Рожинский внезапно вошёл в соприкосновение с боярской ратью. Увидев, что враг нежданно вдруг оказался рядом, воины бросились бежать беспорядочной толпой. По пятам мчались польские всадники, устилая степь трупами, которые оставались без погребения всё лето.

Ещё через день на милость победителям сдался Волхов. «Царик», которого не было видно во время битвы, теперь снова оказался на виду. Он гарцевал перед польскими гусарами и под их одобрительные крики вещал:

— Надеюсь с вашей помощью скоро сесть на столице предков! Заплачу вам тогда за все ваши труды и отпущу в отечество. Когда я буду государем в Москве, и тогда без поляков не могу я сидеть на престоле: хочу, чтобы при мне всегда были поляки: один город держать будет у меня московский человек, а другой — поляк. Золото и серебро — всё, что есть в казне, — всё ваше будет, а мне останется слава, которую вы мне доставите. Когда вам придёт нужда уйти домой, не покидайте меня, покуда не придут на ваше место другие поляки из Польши.

Такое заискивание перед поляками не понравилось русской части его воинства, но казаки пока промолчали, не споря, — гусары действительно отличились в этой битве. Рожинский окончательно укрепился как главнокомандующий всего войска.

Остатки войск Шуйского, не пытаясь более преградить дорогу самозванцу, спешно вернулись в Москву, и Василий Иванович вынужден был срочно отрядить новое войско. Теперь уже он без колебаний доверил жезл первого воеводы племяннику Михаилу Скопину-Шуйскому, который в скором времени уже поджидал самозванца на реке Незнани, неподалёку от Каширы, предполагая, что повстанцы пойдут к Москве кратчайшей дорогой.

Однако Рожинский по совету Заруцкого избрал путь, когда-то проделанный Болотниковым, — через Козельск на Калугу, в расчёте на дружественный приём в этих городах. Действительно, жители встречали войско «доброго царя» образами и колокольным звоном.

Не выдержало и сердце старого авантюриста: узнав о приближении войск Дмитрия, Конрад оставил своё поместье и оказался в рядах иностранного легиона Дантона, встречавшего государя у ворот Калужской крепости. Буссову было достаточно одного взгляда, чтобы убедиться, что имя Димитрия присвоил самозванец. Разодетый в золотую парчу человек, который ехал в окружении польских гетманов и казацких атаманов, был нисколько не похож на прежнего государя. Зато рядом с ним Буссов разглядел знакомое лицо Ивана Заруцкого.

   — Иван Мартынович! — окликнул он атамана.

Тот в свою очередь без труда узнал немца и радостно закивал. Буссов поспешил пригласить казака в свой калужский дом. После обильного угощения Конрад начал осторожные расспросы о «царике».

   — Когда мы из Калуги с Болотниковым ушли в Тулу, к царевичу Петру, Иван Исаевич отослал меня разыскивать Димитрия Ивановича. Где я только не побывал, все пограничные польские замки осмотрел, даже до Самбора добрался, но нигде государя не увидел. Вдруг узнаю, что он в Стародубе. Я скорей на коня — и туда. А он и впрямь, будто царь, себя дворней окружил. Всё больше полячишки вокруг него вьются. Он им уже и чины разные пожаловал. Маховецкий — гетман, Валавский — канцлер... Я этому канцлеру и говорю: «Доложи государю, что прибыл тайный человек по очень важному делу от самого Ивана Болотникова, которого он поставил самым главным воеводой над всеми своими воинами! Да беги скоренько, государь меня лично знает, так что очень обрадуется». Вижу, трухнули придворные и скорее к царю. А я за саблю крепче держусь, как бы шутки со мной не сыграли. Ну, да я не один приезжал, с товарищами. Хоть и с десяток нас, но ребята все испытанные, каждый с сотней справится. Шептались они, шептались, да делать нечего, впустили меня. Оглядываюсь по сторонам, вижу, сидит в тёмном углу человек, одет богато, в шапке высокой, нос из-под неё крючком. Я, честно говоря, думал, что это Мишка Молчанов. Пригляделся, нет, совсем другой какой-то мужик. Только и общего, что роста, как и покойный, плюгавенького. Так ты же его сегодня видел. Скажи, похож он хоть сколько на Димитрия Ивановича?

Буссов отрицательно покачал головой:

   — Тот был не красавец, но кавалер хоть куда! А этот на лошади как мешок сидит. Да и лицом... Одно — что смугл, как покойный. Но у того улыбка была, как улыбнётся, — всё, что хочет, для него сделаешь!

   — Точно. Короче, вижу — сидит какой-то совсем незнакомый малый. Я снова башкой кручу в разные стороны, хочу узнать, может, это просто один из придворных? Ко мне подходит Валавский, канцлер, и на ухо говорит: «Его величество желают знать, какие вести передаёт Болотников». Ну, значит, соображаю, человек, что в тёмном углу, точно государя изображает. Хотел я вора взять за ухо да вытащить на свет Божий, да вовремя опомнился. Нет, думаю, уж лучше такой царь, чем никакого! Бухаюсь ему в ноги и ору что есть силы: «Слава Тебе, Господи, что спас нашего государя! А я уже и не чаял тебя увидеть, свет моих очей».

«Царь» после таких речей приосанился, но всё же спрашивает недоверчиво, действительно ли я раньше его видел. Я, конечно, в обиду: я ведь ещё в Путивле к нему пристал и до самой Москвы дошёл в войске атамана Корелы. А как он казаков от себя отпустил, ушёл на Дон, пока Болотников новую рать не повёл. Тут уж деваться некуда, и он меня «припомнил». «Как же, как же, лицо твоё мне знакомо. Кажись, ты под Кромами отличился!» — «Вот это память!» — ору, а сам тыкаюсь головой в пол.

Вижу, «государь» окончательно успокоился. Вручил я ему письмо Ивана Исаевича, прочитал он его, кивает и говорит, что намерен скоро сам выступить, вот только казаков с Запорожья подождёт да рыцарей из Литвы.

   — Ну и удалось тебе выведать, Иван Мартынович, откуда этот самозванец взялся? — спросил Конрад, осторожно оглянувшись и понизив голос, хоть и находился в собственном доме.

   — Не был бы я Заруцкий! — самодовольно ухмыльнулся казак и снова нарочно опустил длинные усы в чашу. — В этот же день пригласил он меня на пирушку. Питок из него слабый, как захмелел, так всю подноготную мне свою выложил. Значит, так: настоящее имя его, ежели не врёт, Иван. Он был школьным учителем, служил у одного белорусского попа в Шилове. По рождению — московит, но долго прожил в Белоруссии, поэтому одинаково чисто говорит и пишет по-русски и по-польски. Что и говорить, парень знающий, но лиха натерпелся, ходил по бедности даже летом в одном кожухе! Нашли его польские паны, в их числе был и Маховецкий, когда он очутился в Пропойске в тюрьме, куда попал за долги, и предложили ему назваться государем: «Коль согласишься, мы тебя оденем, сделаем богатым, а коль откажешься — сгниёшь в этой камере!» Ну, что было делать бедному Ивану? Он и согласился. Паны его отправили не в Путивль, где все знали прежнего государя, а в Стародуб и подготовили воеводу, чтобы он «поверил» в царя. Однако хоть и сошло всё вроде бы гладко, Иван всё время боялся, что кто-нибудь его разоблачит. То, что я, как посланец Болотникова, его «признал», придало ему уверенности, — не без самодовольства закончил Заруцкий.

   — Так, значит, ты, Иван Мартынович, действительно приближен к государю? — вкрадчиво поинтересовался Конрад.

   — Ближе некуда! Полякам он не доверяет, а Рожинского боится, с удовольствием бы от него избавился, но без поляков Москвы нам не видать как своих ушей! Уж на что Иван Исаевич великий воин был, а с боярством не совладал...

   — А ты не мог бы свести меня с государем?

   — Отчего же? Обязательно сведу. Тем более что и ты ему нужен.

   — Как это? — удивился Буссов. — Воин я уже не тот...

   — Воинов у него без тебя хватает. Но ты всё время был при дворе прежнего государя, хорошо Москву знаешь, дворцовые обычаи.

«Царик», оповещённый Заруцким о Буссове, принял немца как нельзя милостиво, поблагодарил его во всеуслышанье за преждевременное предупреждение, которое позволило ему спастись от мечей злодеев-бояр. Был он так искренен в своих излияниях, что даже поляки переглянулись: а вдруг их «царик» ну если не сам царь, так человек, живший во дворце? Ведь в подлинности этого толстого рыжего немца сомневаться не приходилось.

   — Проси, старый солдат, у меня всё, что пожелаешь! — произнёс «государь».

Буссов растрогался, войдя в роль, и прослезился:

   — Мне ничего не надо, ваше величество, кроме вашей благодарности. Но прошу за сына. Мой мальчик храбро сражался под вашими знамёнами и был пленён в Туле вместе с Иваном Исаевичем Болотниковым. Сейчас он вместе с другими пленными солдатами по указу Шуйского размещён в Немецкой слободе. Как будете в Москве, прошу вас: приблизьте его к себе. На него можно положиться — он всегда верен долгу, весь в меня!

«Царик» после аудиенции отпустил придворных, оставив Заруцкого и Буссова. Не имея больше нужды притворяться, он живо расспрашивал немца о своей прошлой придворной жизни: как любил одеваться Димитрий Иванович, какие имел привычки, что ел. Он старательно запоминал имена ближних бояр, пытался представить расположение комнат во дворце. Несколько часов длилась эта беседа, оба расстались довольные друг другом. «Царь» почувствовал себя увереннее в роли будущего московского правителя, а Конрад — спокойнее за судьбу сына, а значит, и за свою собственную.

От Коломны Рожинский повёл войско к Можайску, на Смоленскую дорогу. Скопину-Шуйскому пришлось с южного направления отступить к Москве, тем более что он обнаружил измену среди воевод. Они подговаривали стрельцов при встрече с самозванцем перейти на его сторону. По приказу Скопина были схвачены князья Иван Катырев, Юрий Трубецкой и Иван Троекуров и их сообщники. По возвращении войска в Москву царь Василий приговорил князей к ссылке, а менее знатных заговорщиков велел казнить.

Можайск, против ожидания поляков, не спешил открыть свои ворота. Жители укрылись в монастыре Святого Николая, где имелся небольшой острог. Однако с соседнего холма можно было видеть внутренний двор монастыря. Рожинский, не раздумывая, приказал открыть огонь из пушек, отнятых у Дмитрия Шуйского под Волховом. Из-за скученности осаждённых появилось много раненых и убитых, и можайцы поспешили сдаться на милость победителей. «Царик» въехал в монастырь и поклонился чудотворному образу Святого Николая.

После Можайска армия самозванца двинулась прямо к Москве. Под Звенигородом польским гусарам, бывшим в авангарде, встретился их соотечественник Пётр Борковский, из свиты польских послов. Он потребовал собрать коло, где передал требование королевских послов немедленно вернуться домой, так как Шуйский подписал предложенный послами договор о перемирии между двумя державами. Ответ держал гетман Рожинский:

— То, что здесь сказал нам Борковский, это он сказал по принуждению Москвы, чтобы вызволить послов. А мы коли сюда зашли, так уж ничьих приказаний не слушаем, только на помощь Божию надеемся и не оставим своего правителя, пока не посадим на престол того, с кем пришли!

Под радостные вопли жолнеров, ещё недавно воевавших с самим Сигизмундом, пришлось посланцу королевских представителей повернуть коня вспять...

...Осознав серьёзность положения, царь Василий действительно при переговорах с польскими послами стал значительно сговорчивее. Бояре от имени Шуйского давали одно обязательство за другим: незамедлительно отпустить прежних королевских послов; из Ярославля вернуть в Москву воеводу Мнишека с детьми и двором и не чинить им препятствия уехать вместе с послами; освободить всех остальных знатных поляков, разосланных по городам. С большой неохотой Шуйский всё же вернул ларь с драгоценностями сестры Сигизмунда Анны, привезённый для продажи Димитрию незадачливым паном Станиславом Немоевским. Шуйский уступил и в самом главном — сроках перемирия. Вместо двадцати лет срок был определён в три года и одиннадцать месяцев.

Но все эти уступки запоздали: уже никакие подписанные грамоты и увещевания не могли остановить польское войско, движущееся к Москве под знаменем самозванца. 1 июня Рожинский и его доблестные рыцари увидели купола московских церквей. Несколько дней, словно стервятники, они кружили вокруг города в поисках удобного места для лагеря. Сначала было выбрали село Тайнинское, но сообразили, что московские отряды будут перехватывать продовольственные обозы, идущие к армии самозванца с юга. Подошли к Тверским воротам, но здесь их встретил заслон царских войск. Пробившись сквозь него, вышли к Тушину, где и решено было поставить лагерь между Москвой-рекой и рекой Всходней.

Здесь их нашли новые посланники. Это были приближённые Димитрия, отпущенные Шуйским на волю, — Домарацкий и Бучинский. Они вновь пытались уговорить соотечественников повернуть коней, утверждая, что их ведёт самозванец.

— Это хитрость московская, — закричало коло, — нечего этому верить! Нет! Не выйдем отсюда, пока не посадим на престол Димитрия.

Польские лазутчики донесли, что боярское войско под командованием Михаила Скопина и Ивана Романова вышло им навстречу и поджидает их на реке Ходынке. Сам царь Василий со всем своим двором расположился сзади, на Ваганьковском поле.

Рожинский решил напасть внезапно и выступил из лагеря скрытно, ночью 4 июня. Москвичи не ждали нападения, тем более что надеялись на мирный исход переговоров с польскими посланниками.

Незаметно обойдя лагерь, где беспечно спали воины основного полка, гусары захватили обоз и напали с тыла. Воспользовавшись паникой, слуги, следовавшие за своими панами, как саранча набросились на телеги, грабя всё мало-мальски ценное.

Напрасно Скопин метался на лошади, пытаясь организовать отпор неприятелю. Кое-как отбиваясь от поляков, как от назойливых мух, воины отступали к Москве. Если бы Рожинский в этот момент ввёл свежую кавалерию, вероятно, русские обратились бы в панику и поляки на их плечах ворвались бы в Москву.

Но неожиданно со стороны Ваганьковского поля навстречу полякам лавой выкатился отряд тяжёлой русской кавалерии. Плечом к плечу, выставив вперёд пики, двигались всадники неторопливой рысцой, сминая выскакивавших на них гусар. Вёл отряд князь Дмитрий Пожарский. Он, пожалуй, один не растерялся в ставке государя, когда посреди ночи началась пальба, раздался воинственный клич польских гусар: «К бою, к бою!» — а в ответ послышались растерянные вопли русских, стоны раненых, вспыхнули жарким пламенем шалаши в основном лагере.

Он подскакал к царской колымаге, куда, уже не думая о церемониях, юрко влез Василий Иванович.

   — Разреши, государь, повести стольников на поляков. Спасать надо Скопина.

Василий Иванович растерянно шмыгнул глазами туда-сюда в поисках брата Дмитрия, долженствующего командовать царским войском, но того и след простыл.

«Хоть на время, может, задержит поляков, пока я в Кремле запрусь!» — смекнул государь.

   — Давай, князь! Повелеваю, чтоб тебе все подчинялись.

Пожарский, выхватив саблю, именем государя собрал подле себя всех, кто умел сидеть в седле. Выстроив отряд, предупредил артиллеристов, стоявших у пушек:

   — Ежели нас отбросят, стрелять без команды. Мы по сторонам растечёмся!

И зычно выкрикнул всадникам, указывая саблей:

   — Вперёд! Не посрамим Москвы!

С раскатистым «Ур-ра!» отряд двинулся вперёд. Спустившись с косогора, он, как большой каток, начал сминать всадников в голубых плащах. Скопину тоже наконец удалось собрать растерявшихся было воинов, и он атаковал с другой стороны. Попав в клещи, на этот раз запаниковали гусары. Они отчаянно пришпоривали своих уже усталых лошадей, не помышляя больше о сражении, а стараясь лишь как бы побыстрее выбраться из этого ада.

Наутро вернулся в свою ставку государь и ближние бояре. Шуйский поманил к себе пальцем Пожарского, ещё не оставившего коня:

   — Молодец! Хвалю! Мне бы побольше таких верных воинов! — При этих словах Шуйский насмешливо покосился на брата.

Тот насупился, но сказать было нечего.

   — Ты заслужил нашу милость! — продолжил царь Василий и остановил властным жестом встрепенувшегося было, чтобы возразить, князя. — Знаю, ты горд, как и весь ваш род! — снять усмехнулся Шуйский. — Горд, но не богат! Верно?

Пожарский опустил голову, ему было неприятно лишнее напоминание о собственной бедности.

   — Дарую тебе поместье из нашего удела за верную службу! Ну как, доволен?

   — Сердечно благодарю, царь-батюшка, за жалование...

Шуйский, уловив в ответе Дмитрия какую-то недоговорённость, ободрил его:

   — Ну, говори, что ещё хочешь? Сегодня ты заслужил...

   — Я — воин, государь! Хочу в войска, вот под его руку! — и Пожарский кивнул в сторону Скопина, стоявшего неподалёку от государя.

Молодой Скопин-Шуйский заулыбался:

   — Возьму с благодарностью! Пожарский — опытный боец, давно заслужил чин воеводы! Сегодня он меня от позора спас!

«Ох, непрост этот Пожарский, ох, непрост! Не зря мне Борька Лыков против него всё нашёптывал. Только его дружбы со Скопиным мне не хватало!» — такие короткие злые мысли мелькали в голове Шуйского-младшего.

Выражение насупленности на его лице вдруг сменилось кривоватой улыбочкой. Он произнёс вкрадчиво:

   — Ну зачем же тебе, князь, идти к кому-то под руку? Ты и своего дела достоин. Подожди немного, определим тебе место!

Шуйский кивнул, соглашаясь. Он, всю жизнь будучи царедворцем, не мог понять желания Пожарского оставить двор, чтобы рисковать жизнью в битвах. Поэтому лишь произнёс:

   — Да, да, подожди маленько! Боевых забот у нас на всех хватит, чует моё сердце!

Пожарский вернулся к своим стольникам, стоявшим поодаль и придерживающим коней. Кто-то сердечно начал поздравлять князя, а кто-то не скрывал завистливых усмешек. Один из завистников, князь Дмитрий Трубецкой, выкрикнул, надеясь вызвать всеобщий смех:

   — С прибытком тебя, Хромой. А то ведь невелика твоя вотчина, всего три кола, три двора!

Он намекал на скудость родового поместья Пожарского в Мугрееве, где главная деревня вотчины носила красноречивое название «Три дворища».

Кто-то из приятелей Трубецкого хихикнул, но Дмитрий, хоть и накалился гневом, виду не подал, только взглянул на Трубецкого так, будто видит его сегодня впервые:

   — А, это ты, Трубецкой. Передай мои вины своей лошади, князь. Прошу у неё нижайшего прощения!

   — Что так? — удивился стоявший рядом с Трубецким его приятель Черкасский.

   — Ночью, когда на поляков шли, я её нагайкой огрел. Мне показалось, что она назад заворачивает...

И после паузы добавил:

   — Видать, надо было не лошадь, а хозяина нагайкой попотчевать!

Теперь действительно раздался взрыв хохота. Трубецкой в ярости схватился за нагайку. Пожарский, спокойно улыбаясь, ждал. Однако тот, окинув взглядом широкоплечего князя и поглядев на внушительный кулак, которым Пожарский запросто оглоушивал быка, изрядно поостыл и, бормоча сквозь зубы ругательства, отошёл в сторону.

— Спасибо, товарищи, за удальство! — сказал Пожарский, обращаясь ко всем стольникам. — Сегодня мы доказали, что можем не только стены во дворце подпирать!

«Князь Дмитрий Михайлович, будучи на Москве в осаде, против врагов стоял крепко и мужественно и к царю Василию и к Московскому государству многую службу и дородство показал, голод и во всём оскудение и всякую осадную нужду терпел многое время, а на воровскую прелесть и смуту ни на которую не покусился, стоял в твёрдости разума своего крепко и непоколебимо безо всякия шатости».

Из жалованной грамоты царя Василия.

Горестное известие получил Конрад Буссов из Москвы: Шуйский, видя, что никакие посулы не останавливают поляков в их желании захватить столицу, учинил новую расправу над пленными бунтовщиками. В далёком Каргополе был утоплен слепой богатырь Иван Исаевич Болотников, умертвлён был Фёдор Наливайко, та же участь постигла прочих казацких атаманов. Не миновала кара и воинов-чужеземцев. По приказу государя из Немецкой слободы их, скованных цепями, отправили в страшную Сибирь, где их ждала неминуемая смерть от отсутствия хлеба и лютых морозов. То, что в Сибирь был отправлен предатель Фридрих Фидлер, это Буссов посчитал закономерной Божьей карой, но ведь в числе закованных в цепи был и его сын Конрад!

Обезумевший от горя отец, не раздумывая, оставил насиженное гнездо под Калугой и отправился в Тушино умолять «царика», чтоб тот, ведя переговоры с Шуйским, помог бы вызволить из плена его сына. Ведь обещал же Шуйский отпустить из ссылки знатных поляков! Вскоре Тушинский лагерь предстал изумлённому взору ландскнехта. Поселение это было сущий вертеп, по определению Буссова.

Наверху, на косогоре, стояла свежесрубленная большая изба, долженствующая играть роль дворца «царика». Вокруг избы плотно, так что и не пройти незамеченным, стояли роскошные шатры польских военачальников. Рядом — шатры знатных воинов, тех, кто побогаче, ниже — шалаши на десять и более человек, где ютились рядовые жолнеры и казаки, с навесами для лошадей. А в самом низу, по берегу Москвы-реки разместился торг, при виде которого Буссову и пришло сравнение с вертепом. Несколько тысяч человек месили грязь по колено, предлагая и покупая разнообразный товар. Конрад, распихивая крупом коня толпу, с удивлением посматривал по сторонам. Гусары и казаки, а также слуги тех, кто побогаче, сбывали то, что награбили в окрестных сёлах: поношенную одежду, посуду, ткани. Московские торговцы предлагали в обмен оружие, порох, водку. Визжали поросята, клохтали подвешенные за лапки куры и индюки. Толкались здесь и московские девки с бирюзовыми колечками во рту. «Жрицы любви» беззастенчиво показывали прохожим свои прелести. По прикидке ошалевшего Буссова, их было здесь не менее тысячи. Но и такого количества, судя по всему, воинам-«освободителям» было мало. Поднимаясь наверх по холму, Буссов слышал, как из каждого шалаша доносились женский визг и пьяное рокотание. Рядом с шалашами стояли понурые русские мужики. Оказывается, это были мужья и отцы, пришедшие выкупать похищенных у них жён и дочерей. Насытившийся похититель наконец выползал из шалаша и начинал пьяный торг. Получив требуемые деньги или что-либо взамен, он выводил из шалаша за руку жертву, прикрывающуюся от стыда платком. Однако, как выяснил из расспросов мужиков Буссов, получив выкуп, жолнер мог вернуться за понравившейся ему женщиной, чтобы снова её похитить, а потом снова возвратить за выкуп. Бывало и другое — похищенной мог настолько понравиться похититель, что она сама убегала из дома в Тушинский лагерь. А главное, все воины и даже стражники, окружавшие шатры и «дворец», были пьяны. Был пьян и сам «царик», и всё его русское окружение.

Впрочем, это помогло Буссову беспрепятственно пройти в зал, где пировал «Димитрий». Тот узнал склонившегося немца, радостно помахал рукой и пробормотал какое-то приветствие, видимо приглашая гостя за стол. Конрад подсел к старому знакомцу, Ивану Мартыновичу Заруцкому:

   — Почто празднуете?

   — Радость у нас — царица объявилась!

   — Какая царица? — удивился Буссов.

Заруцкий назидательно поднял палец и почти трезвым голосом возвестил:

   — У нас одна царица — Марина!

   — Так ведь она была в Ярославле, с отцом!

   — Была да сплыла. Шуйский, как подписал договор о перемирии, отпустил их с послами домой. Правда, взял клятву, что с самозванцем встречаться не будут. Да что теперь клятвы! — Заруцкий иронично обвёл взглядом аристократически одетых людей, сидящих подле «Димитрия».

   — Кто такие? — тихо спросил Буссов.

   — Князья! — хмыкнул Заруцкий. — Теперя у нас свой двор. Были стольниками у Шуйского, а у нас уже — бояре. Вон тот повыше — Трубецкой, рядом — Черкасский, из татар, а то — братья Засекины.

«Их-то что привело в лагерь самозванца? — искренне изумился про себя немец, особо не утруждавший себя исполнением заповедей. — Вряд ли Шуйский родовую знать решился обидеть. И богаты, видать. Значит, просто желаю? новых чинов и славы? Поистине, мир перевернулся, если уж князья идут в услужение к школьному учителю».

   — Так где же царица? — спросил он Заруцкого вслух.

   — На том берегу Москвы-реки. В стане Яна Сапега.

   — Сам Сапега здесь? — ещё больше изумился Буссов. — Двоюродный брат великого канцлера литовского? Вот это да! Неужели король решил тоже в драку ввязаться?

   — Нет, он пришёл сюда против воли короля, обиделся на него — в Польше его судили за буйство. Так он решил по России прогуляться, здесь вольготнее.

   — Ну, а царица как у него оказалась?

   — Сама прибегла. Эх, это целая история. Отправил их Шуйский восвояси, в сопровождение дал отряд князя Долгорукого. Шли скрытно — через Углич, Тверь, на Белую. А Мнишек всё сюда вести слал, каким путём, значит, идут. Государь, — Заруцкий кивнул на задремавшего было самозванца, — вдогонку отряд поляков послал, а затем русских под начальством Масальского и канцлера своего Валавского. Смехота! Долгорукий всё торопил поезд, как чувствовал, что будет погоня, а воевода и Марина всё остановок побольше требовали, заболели, видите ли. Под Белой поляки их и догнали, Долгорукий с войском врассыпную. Повезли царицу сюда, в Тушино. Сказывают, весела была, как птичка, все песни пела. Один шляхтич не выдержал да и скажи: «Ждёт тебя Димитрий в Тушине, да не тот». Поплатился за свой язык, теперь вон посреди лагеря на колу сидит. Марина в слёзы, решилась спросить у Масальского. А тот тоже сказал, де, Димитрий ненастоящий. Сказал и испугался — и деру к Шуйскому. Теперь у нас это просто. — Заруцкий снова взглянул на князей. — Убегают от Шуйского в Тушино, крест Димитрию целуют, потом бегут обратно в Москву, там крест целуют. И там и там награды получают. Есть перелёты, что по пять-шесть раз туда-сюда успели смотаться!

   — Так что Марина? — напомнил Конрад приятелю, который под воздействием хмельного слегка потерял нить рассказа.

   — Марина с отцом наотрез отказались ехать в Тушино. Узнали, что недалеко лагерь Яна Сапега, которого они хорошо знали раньше, и известили его. Он их встретил, и уже вместе с ним стали двигаться сюда. Государь позаботился, чтобы в Можайске и Звенигороде народ встречал Марину как царицу, слал ей ласковые письма. Потом к ним поехал сначала договариваться Рожинский, а уж затем сам государь. Так что завтра встречаем царицу! Выпей, немец, за здоровье царской четы!

Последнюю фразу Заруцкий выкрикнул громко, поскольку приметил, что к их разговору прислушиваются. Тост поддержали, и Буссов послушно опорожнил поднесённую чашу, потом на ухо спросил:

   — Неужели Марина «узнала» государя?

   — А что ей было делать? Отец её продал «царику» за триста тысяч золотых и за четырнадцать городов Северской земли в придачу. Посол Олешницкий за содействие получил город Белую. Не внакладе и Сапега — ему государь отдал на разграбление Троице-Сергиев монастырь. Только его взять ещё надо — крепкий орешек!

Буссов задумчиво крутил в руках серебряную чашу. Ему было жаль двадцатилетнюю женщину, которую, словно продажную девку, кладут в постель к проходимцу.

Иван Мартынович, угадав мысли Буссова, жарко дыша перегаром, зашептал ему на ухо:

   — «Царик» мне сказывал, что подписал обязательство не трогать Марину, пока на Московский престол не сядет! Только сомневаюсь: в нашем лагере такое не утаишь.

Он тоже задумчиво опустил голову, бормоча:

   — Бедная птичка! Говорят, всё пела... И такая красивая достанется этому ублюдку...

Конрад сильно дёрнул его за полу кафтана — на них подозрительно смотрел государь. Вмиг протрезвев, Заруцкий сказал:

   — Просит немец, чтобы царь-батюшка его принял. Просьба у него нижайшая есть. А я ему говорю: «Погоди! У государя дело поважнее. Вот как с царицей встретится, тогда другое дело!»

«Царик» блудливо рассмеялся, предвкушая брачную ночь.

Утром прискакал Рожинский с сообщением, что процессия тронулась к Тушину. Всё войско было построено четырёхугольником, купцов и гулящих девок повыгоняли. Вот показался поезд. Впереди в сопровождении своих рыцарей с развёрнутыми знамёнами красавец богатырь Ян Сапега[82] в серебряных латах. За ним — карета, где находилась царица, а следом — карета воеводы Юрия Мнишека. Кареты остановились у бревенчатого крыльца, всадники спешились. Сапега, нежно взяв Марину за талию, бережно опустил её на землю.

«Действительно, птичка!» — подумал Буссов, не удержав вздоха.

   — Виват Марина! Да здравствует царица наша! — поднялся дружный вопль над шеренгами воинов.

Сапега торжественно вёл царицу к «дворцу». Навстречу ей, не дождавшись, смешно подпрыгивая, приближался «царик». Вот он всё ближе, ближе. Марина взглянула ему в лицо... и, вдруг зарыдав, бросилась к нему на грудь. Самозванец обнял её за плечи, неловко тыкаясь, поцеловал Марину в щёку.

Воины-ветераны, не боявшиеся ни Бога, ни черта, откровенно смахивали слёзы, глядя на эту умилительную картину.

Если у кого из них до того и были сомнения, истинный ли государь их ведёт на Москву, то теперь всякие сомнения исчезли.

   — Виват Димитрий! Виват Марина! — кричали они.

И такова, видать, была гипнотическая сила этой маленькой хрупкой женщины с большими чёрными глазами, что и «царик» внезапно ощутил себя подлинным Димитрием.

   — Выкатить на поле бочки с водкой! — зычно выкрикнул он. — Всех угощаю! Пейте кто сколько может за здоровье нашей обожаемой царицы!

   — Вот это по-царски! — возопили воины, уже без команды дробя ряды и кидаясь толпой навстречу выкатываемым бочкам.

Гулянье шло весь день, и даже глухая сентябрьская ночь не остановила буйного веселья. У винных бочек разожгли костры, языки пламени вырывали из темноты причудливые смешения тел опьяневших польских и русских солдат. На пламя костров, как ночные бабочки, слетались неведомо откуда гулящие девки. Те из солдат, что ещё были способны передвигаться, подходили к бочке, опрокидывали чарку и возвращались в круг, где под бубны и свистульки вытанцовывали незамысловатые танцы с девицами.

Буссов ходил по лагерю, брезгливо переступая длинными ногами в тяжёлых сапогах тела опьяневших в ожидании Заруцкого, который ещё гулял в царских палатах. Порой Конрад останавливался у одной из бочек, принимал предлагаемую бражником чарку, выпив, с отвращением вздрагивал и шёл дальше. Веселья он не испытывал: напротив, с каждой чаркой он проникался всё большим отвращением к полякам. «И они ещё смеют называть себя рыцарями, — бормотал он. — Если и был в войске самозванца истинный рыцарь, так это русский Иван Болотников. А это... Мразь, гнилье! Прожорливые твари! Похваляются своей республикой, что никому не подчиняются, что они свободны! Нет, свобода, если нет твёрдой власти, и порождает разбойников. Оттого что всё дозволено, вся муть и всплыла вверх! Сначала эти пожиратели падали разграбили собственную Польшу, а теперь взялись за Россию. Эдак и от моего поместья скоро ничего не останется: всё вытопчут, пожгут, испоганят. Не зря у них любимое ругательство — «пёсья кровь»! Воистину собаки!»

Размышления Буссова о последствиях польской демократии прервались из-за шума, возникшего на вершине холма, где находилась царская резиденция. Он направился туда, чтобы узнать причину волнения. Мимо него пронеслась кавалькада рыцарей: это Ян Сапега возвращался в свою ставку, за Москву-реку. Хохочущий стражник рассказал Буссову, что Сапега, выходя из царских хором, был настолько пьян, что свалился с лошади, когда на прощанье решил расцеловаться с Рожинским, с которым в знак дружбы они обменялись саблями. Поскольку Сапега был в доспехах, то при падении произвёл изрядный грохот, что и привело к панике.

Впрочем, польский богатырь тут же, хохоча во всё горло, как ни в чём не бывало вскочил на своего коня и, выпив «серебряную» чашу, пришпорил его что было силы.

Поняв, что торжественный приём завершён, Конрад вернулся к палатке Заруцкого.

   — A-а, немец! — пьяно приветствовал он Конрада, пытаясь из сулейки налить в чашу романею. — Пить будешь?

   — Нет, нет, я уже! — замахал руками Буссов, устало плюхаясь на скамью.

   — За здравие царицы! Нельзя отказываться! — проревел Иван Мартынович, тупо глядя, как струйка вина упорно течёт мимо чаши.

   — Ну, давай! — махнул рукой немец.

Он начал сбивчиво пересказывать свои мысли относительно морали польских завоевателей.

   — Точно, супостаты! — согласился Иван Мартынович, наконец попав в цель. — Думаешь, я не понимаю? Понимаю. Как только до Кремля доберутся, сразу «царика» под задницу, а то и просто башку снесут. Только и им не усидеть. Русским силком чужую власть не навязать... Пей!

   — За нашу прекрасную царицу! — с пафосом, хоть и не очень твёрдо выговаривая слова, провозгласил Конрад.

Заруцкий выронил сулейку и, ткнувшись бритой головой с единственной длинной прядью волос на затылке в столешницу, неожиданно зарыдал навзрыд.

   — Иван Мартынович! Да что с тобой? — воскликнул, протрезвев, Буссов.

   — Жалко мне её! Когда этот... её в спальню за руку поволок, у неё такие глаза были умоляющие, что у меня в душе всё перевернулось! Продали голубку! Такая маленькая, ведь пальцем невзначай раздавить можно. А как глянет! Ох, и чего она ко мне, эта паненка, прицепилась? Ведь были бабы — во! Красоты неписаной — одной рукой не обхватишь. Так нет, ночь прошла — и забыл. А эта всю душу разбередила...

Наутро, проснувшись, оба приятеля ощущали тупую головную боль, поглядывали друг на друга подозрительно, мучительно вспоминая, о чём болтали накануне. Заруцкий с хмурым видом одевался, чтобы идти во дворец. Исчез и гнев Буссова по поводу аморального поведения жолнеров. Он повстречал ещё одного знакомца — Юрия Беззубцева. Во время сдачи Тулы он перешёл на сторону Шуйского и был послан командовать сотней стрельцов. Здесь он снова изменил и оказался в банде польского полковника Александра Лисовского[83]. Он пристал к самозванцу ещё в Орле, но не пошёл с ним к Москве, а грабил рязанские земли. Захватил Зарайск, Пронск, штурмом взял Коломну. Его обозы отяжелели от награбленного. Но тут фортуна отвернулась от Лисовского — он напоролся на войско опытного воина, князя Ивана Куракина. Потеряв много своих солдат, Лисовский пришёл в Тушино.

Теперь, по словам Беззубцева, Лисовский собирался с Сапегой идти к Троице-Сергиеву монастырю. Когда сотник начал рассказывать о том, какие там богатства ждут победителей, глаза старого ландскнехта разгорелись, и он решил вступить в отряд Лисовского. Ещё вчера упрекавший поляков за разбой, Буссов тут же нашёл себе оправдание. Самозванец явно не спешил брать Москву штурмом, ожидая, когда сами москвичи свергнут Шуйского. А он за это время может значительно пополнить семейную казну, чтобы его первенец, вернувшись из Сибири, был человеком достаточно обеспеченным. Так, не заезжая в Калугу, искатель приключений отправился на север от Москвы.

«Солон как самую счастливую республику понимал ту, в которой равно и одинаково боятся закона, как и тирана».

Из дневника Станислава Немоевского.

«На Троицу пошли:

Два корнета Козаков по сту в каждом,

Хоругвь козацкая, полк Бунавского 100 конных.

Сотня пехоты голубой (одежды),

120 конных пятигорских Дзавалтовского,

Пана Мирского 100 конных,

Пана Колецкого 150 конных.

Две хоругви пехоты по 250 (красной).

Полк гусаров под двумя хоругвиями 250 конных,

Пятигорцев 200 конных,

Козаков под двумя хоругвиями 250 конных,

Лисовский с московитянами 6000,

Полк Яроша Стравинского, копейщики 500 конных,

Полк Марка Валамовского 700 конных.

Полк Козаков 200 конных,

Весь полк Сапеги с пушками.

Полк пана Микулинского, копейщиков 700 конных, Козаков 300».

Из дневника Яна Сапеги.

Старые соратники Беззубцев и Буссов поспешили в лагерь Сапеги, где шла деятельная подготовка к походу. Сотня за сотней, хоругвь за хоругвью по очереди подъезжали к высокому холму, где расположились военачальники. Сапега придирчиво осматривал экипировку воинов, не гнушаясь даже заглядывать в стволы мушкетов. Впрочем, гетман был доволен: чувствовалось, что перед ним проходили настоящие бойцы, побывавшие в десятках сражений. Рядом с Сапегой крутился Лисовский, которому Беззубцев и представил своего приятеля.

Был Лисовский невысок ростом, с кривыми ногами — следствие постоянной езды верхом, с чёрными глазами, в которых зловеще горел бесовский огонёк; лицо было исполосовано шрамами. Он ни секунды не мог спокойно стоять на месте, его руки постоянно находились в движении — то он хватался за рукоять сабли, то дёргал себя за длинный чёрный ус, то поправлял пояс.

«Бесноватый какой-то», — с некоторой опаской подумал Буссов, пока Беззубцев рассказывал о нём полковнику. Тот, казалось, не слушал, вращал головой туда-сюда и цепко оглядывал проезжавших шагом всадников. Вдруг он заорал:

   — Ты как сидишь? Ты воин или мешок с ...? Вот гляди, как надо.

Он мгновенно оказался на лошади, подняв её на дыбы и повернувшись с ней вокруг оси. Действительно, это было красивое зрелище — Лисовский сидел не напрягаясь, живо поворачивался корпусом то вправо, то влево.

   — Понял? А ты клюёшь носом, как ворона! Брюхо мешает? Ничего, скоро скинешь. Иначе тебя самого скинут!

Стремительно спешившись, он наконец взглянул на толстого великана:

   — Значит, не надоело ещё искать военной удачи? Что ж, давай с нами, не пожалеешь. Мы — народ весёлый, не соскучишься. Шпага-то не заржавела?

И он умчался с Сапегой к Димитрию, чтобы договориться о том, где кто будет кормиться. Воины тем временем сворачивали палатки, складывали нехитрое имущество на пока пустые подводы, которые они надеялись скоро наполнить добром из монастырских кладовых.

Вначале поход напоминал скорее увеселительную прогулку. Беспрепятственно обойдя Москву и выйдя на Ярославскую дорогу, воины не оставляли без внимания ни одну деревню, попадавшуюся на пути. Обоз начал тяжелеть, за подводами плелись коровы, молоденькие бычки, блеяли овцы.

23 сентября поляки подошли к Троице-Сергиеву монастырю. Одного взгляда опытного военачальника на крепость было достаточно, чтобы Сапега понял, что он не может рассчитывать на лёгкую победу.

Стены были хоть и невысоки, однако очень толсты и имели три яруса — для подошвенного, среднего и верхнего боя, их венчали двенадцать башен. С юга и запада обитель была окружена глубокими прудами, с востока — густым лесом.

Сапега с Лисовским и прочими военачальниками объехали крепость вокруг, выискивая место для лагеря. Зрелище было унылое — вместо изб и амбаров в монастырских слободах они увидели лишь дымящиеся угли — все слобожане вместе с семьями и скотом укрылись в монастыре. Сапега расположился станом на западной стороне, перекрыв дорогу на Дмитров, а Лисовский — на юго-восточной, у Терентьевской рощи, закрывая доступ к монастырю со стороны Москвы.

На военном совете было решено попытаться вступить с осаждёнными в переговоры, Сапега помнил свой уговор с Рожинским и «царьком» принудить монахов Троицы встать на сторону «Димитрия Ивановича». Пока же все священнослужители, верные воле патриарха Гермогена, единодушно предавали «вора» анафеме. Троице-Сергиев монастырь был цитаделью православия. Русские хорошо помнили, что именно здесь получил благословение святого отца преподобного Сергия Радонежского великий князь московский Димитрий Донской, отправляясь на Куликово поле. С тех пор ни один московский государь не начинал ни одного серьёзного дела, не свершив богомолья в Троице. Здесь находились бесценные сокровища, подаренные царями, членами их семей, знатными людьми. Здесь блюли монашеский обет дочь Бориса Годунова, инокиня Ольга, и бывшая ливонская королева Мария Владимировна, когда-то коварно заманенная в Россию царём Борисом.

Получить благословение этого монастыря значило для самозванца поддержку всей Русской Церкви. Поэтому Сапега, составляя грамоту, не скупился на щедрые посулы.

С грамотой от Сапеги и Лисовского в монастырь пошёл сын боярский Бессон Руготин. Обращаясь к воеводам, князю Григорию Долгорукому и Алексею Голохвастову, а также к архимандриту Иоасафу, паны именем государя Димитрия Ивановича требовали немедленной сдачи крепости, обещая за это милость и ласку государя. В противном случае — «все умрут страшно».

Ни ласки, ни угрозы не подействовали. Ответное письмо было таково:

«Да знает ваше тёмное господство, гордые начальники Сапега и Лисовский и прочая ваша дружина, что напрасно нас, Христово стадо православных христиан, прельщаете вы, богоборцы, мерзость запустения. Знайте, что и десятилетний христианский отрок в Троицком Сергиевом монастыре посмеётся вашему безумству и совету. А то, о чём вы нам писали, мы, получив это, оплевали. Ибо есть ли польза человеку возлюбить тьму больше света и променять истину на ложь, честь на бесчестие и свободу на горькое рабство! Как же оставить нам вечную святую истинную свою православную христианскую веру греческого закона и покориться новым еретическим законам отступников от христианской веры, которые прокляты были четырьмя вселенскими патриархами?

Есть ли какое-нибудь приобретение и почесть в том, чтобы оставить нам своего православного государя и покориться ложному царю, врагу и вору, и вам, латиняне, иноверным, и быть нам вроде жидов или хуже их? Ведь те, жиды, не познав, распяли своего Господа, мы же знаем своего православного государя, под чьей царскою христианскою властью от прародителей наших родились мы в винограде личного пастыря Христа, как же повелеваете нам оставить христианского царя? И ложною ласкою, и тщетной лестью, и суетным богатством прельстить нас хотите. Но мы и за богатство всего мира не хотим нарушить своего крестного целования».

Получив ответ из монастыря, Сапега пришёл в неописуемую ярость и дал команду к немедленному штурму. Однако атака была легко отбита огнём со стен крепости. Гетман понял, что продолжать штурм бессмысленно, и приказал строить туры — передвижные деревянные батареи. Подкатив их с трёх сторон вплотную к крепости, поляки соединили их глубоким рвом, по которому, не боясь выстрелов со стен, могли свободно двигаться даже всадники. На девяти турах было установлено девяносто орудий, которые вели беспрерывную пальбу с утра до вечера в течение шести недель. Впрочем, к счастью для осаждённых, ядра едва долетали до стен монастыря, не принося им никакого ущерба.

Тринадцатого октября с самого утра со стороны стана Сапеги раздалась дикая какофония — гетман приглашал на пир всё своё войско по случаю предстоящего штурма. Буссов вместе с Беззубцевым расположились за столом недалеко от Сапеги и могли слышать каждое его слово.

   — Сегодня вы возьмёте Троицу! — кричал Сапега, поднимая чашу с вином. — Я пью, чтобы это свершилось малой кровью с нашей стороны! Мы беспощадно разнесём в прах этот каменный гроб, где свило своё гнездо седовласое воронье. Они навсегда прекратят пакостить нам, не будут больше, как звери из лесов, перехватывать наших гонцов, чтоб предать их мучительной смерти, перестанут смущать города, чтоб те верно служили проклятому «шубнику». Пустим же, братья, по воздуху все их жилища!

Воины ответили восторженным рёвом, а Сапега, снова наполнив грудь воздухом, продолжал выкрикивать рубленые фразы:

   — Возьмём Троицу, и у нас останется один путь — на Москву! Наш государь явно засиделся в Тушине, с одним Рожинским, без нас, ему долго ещё сидеть! Польские воины уже покрыли себя неувядаемой славой, ваша храбрость превосходит мужество древних римлян. Три года назад мы, поляки, под именем сына царя Иоанна Грозного посадили на русский престол безвестного бродягу. Теперь в другой раз даём русским нового царя и уже завоевали для него половину государства: он также будет называться Димитрием. Пусть они лопнут с досады: оружием и силой мы сделаем что хотим!

— Виват нашему гетману! За Речь Посполитую! — скандировали, вскочив с мест, солдаты, размахивая саблями и паля в воздух.

Шумный пир продолжался несколько часов. Когда наконец гетман дал команду к штурму, наступили сумерки. Весьма погрузневшие всадники тяжело взбирались на своих коней. Вперёд выкатили рубленые тарасы[84] на колёсах, укрывавшие стрелков с пищалями в руках. Следом шли пехотинцы, они тащили лестницы для приступа. А далее с развевающимися знамёнами летели всадники. Знамён было так много, что находившимся на стенах осаждённым в потёмках почудилось, будто на них движется лес.

Однако растерянность быстро прошла, все заняли свои места, и, как только «сапежинцы» приблизились на достаточно близкое расстояние, осаждённые открыли прицельный огонь из пушек и пищалей. Тарасы на колёсах не помогали — всё больше и больше тел оставалось лежать на негостеприимной для поляков земле. Уцелевшие быстро протрезвели и бросились бежать. Защитники вышли из-за стен и собрали брошенные тарасы и лестницы, чтобы использовать их как дрова.

Семь дней длился штурм. Сапега терял всё больше людей, а русские не только не устрашались грозных атак, но и сами непрестанно делали дерзкие вылазки, порой подходя вплотную к турам. Во время одной из таких вылазок попал в плен и был доставлен в монастырь ротмистр Брушевский. Под пыткой он показал, что ещё до штурма поляки начали вести тайный подкоп под одну из башен, но под какую именно, он так и не сказал.

Наконец повезло: в крепость притащили раненого рязанца Дедилова. Истекающего кровью, его повели по крепостной стене, пока он не указал на Пятницкую башню.

Двум крестьянам из Клементьевской слободы, одного звали Никон Шилов, другой остался в истории только под прозвищем Слота, удалось обнаружить устье подкопа, и они спустились туда. Их заметили поляки и попытались схватить. Но мужественные русские, забаррикадировав вход, подожгли сложенный в подкопе порох и взорвались вместе с ним.

В один из тех дней, когда поляки и русские попеременно атаковали друг друга, воеводы, пользуясь ночной мглой, перед рассветом совершили вылазку до Клементьевского пруда, где дали бой ротам из табора Сапеги. На помощь ему из Терентьевской рощи примчался, «засвистав как змей», Александр Лисовский со «своими аспидами». Он потеснил монастырских ратников к Пивному двору. Однако весь полк Лисовского остановил один человек. Это был податный крестьянин из села Молокова по прозвищу Суета. Великан, обладающий неимоверной силой, он, выхватив у одного из всадников Лисовского бердыш, бросился вперёд со словами: «Пусть я умру сегодня, но буду всеми прославлен», — и, будто косой, начал сечь поляков направо и налево. В полку Лисовского образовалась широкая просека. Отступившие было защитники вернулись и начали стрелять по атакующим из-за надолбов. После того как сам Александр Лисовский, оглушённый (он был ранен в щёку), упал с коня, поляки ретировались. Но тут же в бой вступили новые роты гусар Горского, Тышкевича и Сумы. Переломав копья и сабли, противники резали друг друга ножами. Погибло много храбрых воинов, в том числе и богатырь Суета.

И всё же поляки вынуждены были отступить. Как потом рассказывали перебежчики, многие из них в этот день якобы видели двух старцев, мечущих в них камни и одним броском многих поражавших. Осаждённые не сомневались, что в этот трудный час им помогли одержать победу великие чудотворцы Сергий и Никон.

Пыл штурмующих угас, началась длительная блокада. Голод, мор и болезни косили ряды осаждённых, но они по-прежнему стояли стойко.

Ранение добавило лишний шрам на лице Лисовского, но не уняло его неуёмный нрав. В лагерь поляков приходили известия, что один за другим русские города целуют крест самозванцу. Отпали от Шуйского Великие Луки, Псков, Ивангород, Орешек, где воеводствовал Михайло Глебович Салтыков. За ними покорились Тверь, Торжок, Кашин... Лисовский не мог переносить унылого сидения в блокаде, когда такие жирные куски уплывали из рук. Оставив под началом Сапеги основную часть своего войска, он с бандой близких ему «аспидов», с которыми ещё разбойничал в Польше, ринулся на север, дабы расширить владения «царика» и обеспечить тридцатитысячное войско, стоящее под монастырём, продовольствием и фуражом.

Без сопротивления, только при одном виде вооружённых поляков, покорно пошли под руку «Димитрия Ивановича» Переяславль-Залесский, Суздаль, Ярославль, Владимир, Кострома. Именем государя грабились лавки именитых гостей. Часть награбленного шла ко двору в Тушино, но достаточно оседало в обозах шляхтичей и казаков.

Особенно бесчинствовали ляхи в деревнях, где практически никто им не мог оказать сопротивления. Они заставляли крестьян молоть хлеб, печь его, варить пиво, а затем, отняв лошадей, отправляли съестное в табор. Однако мало того, что забирали всё, что сами могли увезти, они уничтожали для потехи и всё остальное: резали скот и бросали мясо в воду, рассыпали хлеб и топтали его лошадьми. Нещадно пытали огнём и железом хозяев, чтобы найти деньги, забирали рухлядь, насиловали их жён и дочерей. Не церемонились они и с православными святынями — обдирали оклады с икон, брали чаши и утварь, клали на дискосы мясо, загоняли скот в г церкви, кормили собак в алтарях, из царских дверей и больших местных икон устраивали себе кровати, где творили блуд с поселянками, играли на образах в карты и шашки, из священнических облачений шили себе исподние платья и, как говорит современник, «теми тканями, которые были на плечах иереев Божиих, покрывали себе задние части тела».

Ландскнехт Конрад Буссов, который, направляясь в Ростов вместе с Беззубцевым, проезжал через эти ограбленные деревни, с ужасом записал: «Камень бы заплакал о бедствиях земли Московской...»

Жители Ростова в эти страшные для русских людей дни, несмотря на то что все города в округе сдались самозванцу, продолжали упорствовать, не желая открыть ворота неприятелю. Верность Москве поддерживал в ростовчанах митрополит Филарет, хотя ему самому любить Шуйского было не за что. О том, что царь Василий лишил Филарета патриаршего трона, был наслышан и самозванец, славший к нему прельстительные письма, в которых называл Филарета «дядей». Фёдор Романов, ныне Филарет, действительно был родным племянником Анастасии, первой жены Ивана Грозного, однако признавать в самозванце своего двоюродного брата не собирался.

Тогда «царик» направил письмо Сапеге с требованием во что бы то ни стало «достать» упрямого родственника. Гетман поручил это деликатное задание Юрию Беззубцеву, остававшемуся за старшего во время набегов Лисовского.

   — Ты — русский, тебе сподручнее поехать за священником. Дело тайное, много людей с собой не бери, только самых верных.

Беззубцев вызвал для совета Буссова.

   — Ты знаешь Филарета в лицо? — задал он неожиданный вопрос.

   — Ещё бы мне не знать! — рассмеялся Конрад. — Я был в роте Маржерета, когда по приказу Годунова мы арестовали братьев Романовых. А потом Димитрий Иванович вернул его из монастыря и повелел назначить митрополитом Ростовским. Так что снова виделись при дворе государя.

   — Ин ладно! — удовлетворённо кивнул Беззубцев. — Значит, снова будешь арестовывать Филарета.

   — Как так?

   — Зовёт его к себе «Димитрий Иванович», — усмехнулся Беззубцев, — а он не едет. Придётся отправить силой.

   — Разве Ростов уже в наших руках?

   — Пока нет. Но я думаю натравить на этих упрямцев переяславцев. Они сильно ростовчан не любят за их богатство и гордый нрав. Пусть им покажут, где раки зимуют. А мы под шумок и умыкнём митрополита.

   — Птица больно знатная, такую втайне не умыкнёшь, — засомневался Конрад.

   — Ты что, отказываешься?

   — Нет, нет! — поспешно ответил Конрад. — Я ведь думаю, что после такого похода наши сумы потяжелеют?

   — Непременно!

...Переяславцев долго уговаривать не пришлось. Им явно по сердцу пришёлся приказ Сапеги привести к покорности ростовчан. Они беспрепятственно проникли в город, застав его жителей врасплох. Жаркая схватка возникла лишь у дверей соборной церкви, куда в панике ринулся народ. Филарет, надев архиерейские одежды, повелел протопопам и священникам причащать людей, готовя их принять мученическую смерть. Однако ратники, не послушав увещевания митрополита, решили умереть с оружием в руках и дали бой переяславцам на соборной площади. Тогда Филарет вышел из дверей собора, чтобы остановить кровопролитие. Он начал уговаривать переяславцев сохранять присягу законному государю.

Его осыпали насмешками и руганью, а потом под улюлюканье остальных несколько стрельцов сорвали с него святительские одежда, натянули на него сермягу, покрыли голову татарской шапкой и посадили на воз с какой-то гулящей бабой. Впрочем, вскоре о нём забыли, бросились грабить церковь. Буссов видел, как рубили на куски, чтоб досталось всем, серебряный гроб Леонтия и золотое его изображение.

Оцепив возок с Филаретом, люди Беззубцева спешно, пока не опомнились алчные союзники, отправились в обратный путь, не забыв, впрочем, пошарить в попадавшихся навстречу купеческих домах и лавках. По дороге Буссов оказывал пленному митрополиту всяческие знаки внимания, зная, что судьба переменчива. Когда Филарет был доставлен в ставку Сапеги, Конрад расторопно достал приличную сану одежду, не скупился на угощение. Он же вызвался сопровождать Филарета и в Тушино.

По мере приближения к ставке Филарет всё больше обретал осанистость и уверенность в себе. Было видно, что он уже сделал свой выбор. «Димитрий» его встретил с почётом, подошёл на благословение, пытливо поглядывая в лицо новоиспечённому «родственнику». Хотя Филарет отлично знал предыдущего Димитрия, в лице его ничего не дрогнуло, и он осенил склонённую голову самозванца своим золотым, в алмазах крестом. Обрадованный «Димитрий» приказал немедленно огласить грамоту, нарекающую митрополита Ростовского «патриархом всея Руси». Филарет не возражал, хотя и понимал всю незаконность такого наречения. В знак особой милости государь подарил ему золотой пояс. В ответ «патриарх» вручил «государю» дорогой восточный яхонт, который он успел извлечь из своего жезла до того, как переяславцы сорвали с него архиерейские одежды.

«Димитрий» представил Филарету членов своей думы, вместе с которой отныне «патриарх» должен был вершить государственные дела. Филарет и бровью не повёл, увидев, что возглавляет думу вместе с Дмитрием Трубецким не кто иной, как Михайла Глебович Салтыков, получивший некогда свою боярскую шапку из рук Бориса Годунова за арест братьев Романовых. После того как шустрый боярин привёл под руку самозванца город Орешек, где он воеводствовал, он был обласкан «цариком» и возглавил его думу. Стал боярином за верную службу и Иван Заруцкий. Здесь же толкался и Михайла Молчанов, первым затеявший игру по «воскрешению» государя. Теперь, когда новый Димитрий Иванович был в наличии, он мог больше не прятаться в Самборе, разыгрывая перед неискушёнными роль царя. Как только самозванец укрепился под Москвой, Молчанов примчался сюда, чтобы успеть к разделу пирога.

За успешное выполнение поручения по доставке Филарета «царик» щедро вознаградил Конрада Буссова, который, решив больше не искушать судьбу, не вернулся к Троице-Сергиеву монастырю, терпящему бедствия осадного положения.

«Я в своих бедах чуть жива и, конечно, больна со всеми старицами, и вперёд не чаем себе живота, с часу на час ожидаем смерти, потому что у нас в осаде шатость и измена великая. Да у нас же за грехи наши моровое поветрие: великие смертные скорби объяли всех людей: на всякий день хоронят мёртвых человек по двадцати, по тридцати и побольше, а те, которые ещё ходят, собою не владеют, все обезножили».

Из письма Ксении Годуновой — инокини Ольги своей тётке.

«Филарет был разумен; не склонился ни направо, ни налево и в истинной вере пребыл твёрд».

«Сказание» Авраамия Палицына.

Наконец настал черёд князя Дмитрия Пожарского. Он был зван в боярскую думу, где сам Василий Шуйский сообщил, что, памятуя о его заслугах, жалует князя званием воеводы и назначает командовать полком, отряжённым в помощь гарнизону Коломны.

   — Воевода коломенский Иван Пушкин просит подкрепления, — объяснил Дмитрий Шуйский, ведавший обороной Москвы. — Прослышал он от перебежчиков, что Лисовский собирается из Владимира повернуть к Коломне, а оттуда — на Рязанскую землю, чтобы перехватить обозы с хлебом, идущие на Москву. Уже сейчас в городе дороговизна, сам знаешь, а коль перекроет поляк дорогу, будет голод. Много войска дать тебе не можем: возьмёшь полк из подымных[85] людей, да ты у нас горазд воевать не числом, а уменьем!

В голосе Шуйского Пожарскому послышалась насмешка, поэтому он заметил:

   — Так «дымные», чую, в боевом деле впервые?

   — Аль заробел? — вроде как обрадовался Шуйский-младший.

Пожарский гордо вскинул голову:

   — Я никогда не робею.

   — Ишь ты! — то ли восхищаясь, то ли продолжая издеваться, воскликнул Дмитрий.

   — Знаем, знаем, что смелый. Да только и Лисовский не робкого десятка.

Пожарский, не желая спорить, лишь спросил деловито:

   — А много ли у него войска?

   — Про то не ведаем. Но думаем, что пока немного, только ляхи. Но во Владимире и Суздале он может новый отряд из воров собрать. Так что держись, воевода!

В голосе Шуйского вновь послышалась насмешка, но настроение Пожарского не омрачилось, настолько рад был самостоятельному делу.

   — Когда выступать? — весело спросил он.

Шуйский удивился, решил, что молокосос радуется из-за тупоумия, и скучно сказал:

   — А как соберёшься, так и ступай.

...Дымные — вчерашние крестьяне, одетые в тегиляи[86] да шапки, обшитые кусками железа, были вооружены в основном рогатинами, не имея ни сабель, ни тем более пищалей.

   — Откуда будете, воины? — спросил он довольно хмуро.

   — Из-под Нижнего Новгорода мы, — ответили мужики нестройно.

Старший в отряде, из дворян, одетый в кольчугу, хитро подмигнув своим, заговорил, заметно «окая»:

   — Небось не зря говорят про нас: «Нижегородцы — не уродцы: дома каменны, а люди — железны!»

Князь, смягчившись, рассмеялся:

   — Ну, коль «железны» — поляков побьём!

   — А нам не впервой! — воскликнул всё тот же словоохотливый дворянин.

   — Вот как?

   — Тушинский вор к нам для усмирения войско польское заслал с воеводой Сенькой Вяземским, так наш воевода Андрей Алябьев то войско враз разметал, а Сеньку на городской площади повесил в назидание: пусть попробуют ещё сунуться.

   — Дельно, дельно! — закивал совсем повеселевший Дмитрий. — Лошади-то у вас есть? Верхом ездить можете?

   — Только я один, а остальные больше на санях...

   — А огненному бою обучались?

   — А луки и стрелы на что? Р-раз — и белке в глаз! А потом — у нас вот что есть, — парень показал рогатину. — Хоть сохатого, хоть медведя один на один завалю.

Пожарский поставил головой над «дымными» этого говорливого малого, Ждана Болтина, уже раньше бывавшего в ратном деле. Всего пехоты в отряде насчитывалось двести человек да двадцать всадников — служилые люди самого князя из поместья и московского посада.

Коломна встретила недружелюбно, в крепость их не пустили, а подскакавший к воротам воевода Иван Пушкин с презрением окинул взглядом ратников Пожарского:

   — Это что? Вся государева помощь?

   — Государь сам в осаде, скажи и на этом спасибо! — сверкнул глазами Дмитрий, обидевшись за своих нижегородцев, к которым за время короткого похода успел привязаться.

   — Ладно, — смилостивился Пушкин. — Располагай их по избам здесь, в Ямской слободе.

   — А что, в крепости места нет?

   — Пока не готово. Твоим «ратникам» самим себе придётся шалаши ладить. Я чаю, что к топорам у них руки привычнее, чем к саблям.

Хоть воевода, конечно, был недалёк от истины, но Пожарский вспылил:

   — Коль тебе помощь не нужна, так и скажи, мы и обратно можем пойти. В Москве дел хватит.

   — Ладно, ладно! Не горячись! — засуетился Пушкин. — Прошу тебя, князь, в мои хоромы откушать с дороги!

   — Людей размещу и буду. А ты пока своих голов собери, будем совет держать!

Пушкину властный тон Пожарского явно не понравился, он молча повернул коня и ускакал в ворота высокой Пятницкой башни. Слобожане, в отличие от воеводы, встретили ратников дружелюбно, понимая, что коль поляки появятся под стенами Коломны, то, не будь защиты, первые пострадают слободы. Скоро во дворах разгорелись костры — это приступили к отрадному для каждого воина делу кашевары.

Дмитрий с верным дядькой Надеей и головой нижегородцев Болтиным отправился в город, который выглядел сумрачным и настороженным, как перед грозой. Торговые ряды на центральной площади пусты, не видно людей и на улицах.

Боярин не встретил его на крыльце, а ждал в горнице, дав понять, что гость — не ровня ему по чину. Пожарский, однако, сдержал свои чувства, решив, что не время разводить местничество. По знаку хозяина в горницу вплыла густо накрашенная белилами и румянами дородная хозяйка с чаркой водки на подносе, но князь остановил её:

   — Спасибо! Угощение потом! Зови, воевода, своих голов.

В горницу вошли три рослых стрелецких сотника. Сдержанно поприветствовав гостя, уселись на лавке у стены. Пожарский спросил:

   — Что известно о Лисовском?

   — Идёт сюда.

   — Откуда знаете?

   — Лазутчики только приехали.

   — Давайте их сюда!

Два мужика в тулупах вошли, сняв поярковые шапки, и встали у дверей.

   — Ну, рассказывайте, что видели, без утайки, — потребовал Пожарский. — Вы кто будете, воины аль ряженые?

   — Стрельцы мы, — ответил один из них, — а оделись будто местные из крестьян, вроде как за лесом поехали.

Пожарский одобрительно усмехнулся, одобряя хитрость лазутчиков.

   — И где Лисовского повстречали?

   — У села Высокого[87].

   — Далеко это?

   — Вёрстах в тридцати будет.

   — Давно повстречали?

   — Вчера к вечеру.

Пожарский взглянул на Пушкина:

   — Это же совсем близко! Медлить нельзя — надо посадских в крепость забирать.

Воевода побагровел:

   — А чем мы их кормить будем? Лишние рты! Осада может быть долгой.

   — Осада? — переспросил Пожарский и повернулся к лазутчикам: — Так их много?

   — Да нет, сотни две-три!

   — Как же он с таким отрядом осадит? Ведь в Коломне, чай, не меньше тысячи бойцов.

   — Стрельцов сотни три, — ответил один из голов. — Остальные — из горожан...

   — Это у него сейчас три сотни! — сказал Пушкин. — А сколько за ним ещё идёт? Мы же не знаем! Если бы государь внял моему прошению и армию прислал, тогда другое дело! А теперь только остаётся — садиться в осаду.

   — Ждать нечего! — не согласился Дмитрий. — Пока их мало, надо немедленно разогнать. Готовьте, головы, свои сотни. Сегодня же и выступим, встретим Лисовского как надо.

Головы, повеселев, поднялись.

   — Стойте! Куда? — заорал Пушкин. — Здесь я воевода, мне и командовать!

   — Здесь я — воевода! — хладнокровно и веско возгласил Пожарский. — Грамоту ты читал: государь меня прислал сюда, чтобы защитить Коломну, а главное — не дать ляхам отрезать путь хлебу из Рязани. А ежели мы за стенами укроемся, как раз дорогу-то и перекроют!

   — Нету в грамоте ничего, что тебя первым воеводой прислали! Я первый воевода! — орал Пушкин. — И никуда моих стрельцов не пущу. Разобьют их, как Коломну удержу? Ты с Лисовским ещё не сталкивался, вот и хорохоришься! Он тебе пёрышки живо ощипает!

Пожарский не привык сносить оскорбления. Он резко вскочил, сделал решительный шаг в сторону хозяина так, что тот испуганно отскочил в угол. Князь рассмеялся:

   — Ладно, сиди со своими стрельцами у печки, попивай винцо вместе с хозяйкой. Справлюсь и без тебя!

   — Куда это ты собрался? Своевольничать не позволю. Коль прислали мне на помощь, так и помогай город защищать.

   — А я это и собираюсь сделать! Только не за стенами. Надо Лисовского припугнуть, пока он силы не набрал.

   — Не пущу!

   — Только попробуй! — усмехнулся Пожарский, многозначительно положив левую руку на рукоять сабли, затем обернулся к лазутчикам: — А вы, ребята, за мной! Дорогу мне покажете!

Ещё раз смерив воеводу презрительным взглядом, он пошёл из горницы. Пушкин не осмелился его задержать, только тоненько выкрикнул вслед:

   — Всё государю-батюшке отпишу про твоё ослушание и недоумие!

К селу Высокому вышли окольной дорогой к рассвету. Двигались тихо, чуть поскрипывая по только что выпавшему снежку. Вдруг уже на самой опушке Пожарский услышал странный звук. Он остановил лошадь. Сомнений не было — вскрикнул и тут же затих грудной ребёнок. Он осторожно поехал на звук, увидел: что-то белое мелькнуло под ёлкой. Его опередил Ждан Болтин, метнувшийся туда.

   — Дура! — внезапно закричал он. — Что ты с ребёнком делаешь? Задушишь!

   — Чтоб не кричал, вдруг ляхи услышат, — ответил неестественно спокойный женский голос.

Ждан вытащил за руку упирающуюся, с распущенными волосами молодую женщину в одной полотняной рубахе. Другой рукой она прижимала платок, в котором был завернут младенец. Придушенный матерью, он еле-еле хныкал.

Пожарский участливо спросил:

   — Как ты здесь очутилась?

   — От ляхов убегла. Они по селу всех баб ловят, ни одну не пропускают!

   — Накиньте на неё что-нибудь и посадите в сани!

Лазутчики тем временем вышли к околице, помахали оттуда:

   — Ушёл Лисовский!

Деревня представляла собой страшное зрелище — от большой части домов остались лишь угли. У плетня окровавленные трупы мужиков, возле которых столпились воющие бабы.

Пожарский почувствовал, как в нём закипает ярость такой силы, что голову стиснуло будто калёным обручем. Опустив глаза, он глухо спросил:

   — Давно они уехали?

   — Как только светать начало.

   — Почему же мы их не повстречали?

   — А они не в Коломну, а к Тушину сразу подались. Бахвалились: деи, ещё вернёмся, людишек побольше наберём, тогда и Коломну возьмём.

   — С обозом?

   — Саней сто будет, всех наших мужиков с лошадьми занарядили, весь скот угнали...

   — Значит, далеко не ушли. Догоним! — твёрдо сказал князь.

Вдруг у Пожарского мелькнула неожиданная мысль. Он спросил лазутчиков:

   — А обогнать мы их не можем? Только чтобы незаметно?

   — Ежели лесом напрямки пойдём, а там через горушку, то сможем. Только пеши придётся идти, там верхом не проехать через бурелом.

Уговаривать никого не надо было. Все горели желанием побыстрее повстречать поляков.

...Отряд Лисовского, огибая невысокую, но длинную гору, растянулся почти на версту. Полковник оглянулся и самодовольно покрутил ус: «Добыча изрядная!» Впереди, где дорога снова уходила в лес, он увидел несколько всадников, скачущих навстречу.

«Не иначе царский гонец! — догадался Лисовский. В нём пробудился азарт охотника: — Попался, голубчик! Сейчас пощекочем тебе рёбра!»

Всадники тоже увидели польский отряд, на мгновение замешкались, затем повернули своих коней назад.

   — Гусары, за мной! — закричал Лисовский, ударив своего коня нагайкой по крупу. — Ату их, ату!

Отоспавшиеся всласть на крестьянских лавках гусары рванули за ним, а кое-кто резво начал обходить.

«Пусть разомнутся мальчики!» — добродушно ухмыльнулся Лисовский и только крикнул:

   — Гонец мне нужен живым!

Вся кавалькада углубилась в лес, оставив обоз плестись своим ходом под охраной небольшого числа жолнеров, удобно расположившихся на санях и играющих в зернь[88]. Когда и обоз полностью въехал в лес, перед передней лошадью вдруг с треском завалилась огромная сосна, перегородив дорогу. Не успели жолнеры очухаться от неожиданности, как из-за деревьев выскочили ратники с рогатинами. Пришедшие в себя мужики помогали вязать жолнеров.

   — А теперь поворачивайте назад, к дому! — скомандовал один из ратников.

   — С этими чё делать? — спросил один из мужиков, крутя в руках трофейный палаш.

   — Оставьте здесь, на снегу, — сказал старший из ратников, но поглядел на лица мужиков и вспомнил виденное утром село. — Делайте что хотите! Только чтоб шума не было. А нам пора туда. — Он показал вглубь леса, откуда слышалась канонада.

   — Мы с вами!

Несколько десятков мужиков вскоре догнали ратников, на ходу вытирая об армяки окровавленное оружие.

   — Крысы! — Хрипло произнёс один из них. — И смерть им — крысиная, безголовая.

...Гусары почти настигли беглецов, когда те вдруг бросились врассыпную по обе стороны дороги. Пока удивлённые ляхи крутили головами, раздался залп из пищалей.

   — Засада, Панове! — крикнул Лисовский, нагоняя их. — Скорей назад.

Но было поздно: и спереди и сзади им преградили путь сосны, а из-за деревьев молча приближались ратники с рогатинами и саблями. Откуда-то сверху посыпались стрелы. Стреляли с верхушек деревьев.

   — Спешиться! — скомандовал Лисовский. — Открыть огонь!

Но выстрелить успели немногие, завязалась рукопашная.

Гусары, искусные фехтовальщики, успешно отбивали сабельные удары и наносили ответные. Но против широких и острых лезвий рогатин им пришлось туго. Вскоре всё было кончено — дорога и лесная поляна вокруг были устланы трупами. Русских полегло около сотни, поляки — практически все.

   — Найдите Лисовского! — приказал Пожарский.

Однако нашли только голубой шёлковый, на беличьей подкладке плащ Лисовского и меховую шапку, брошенные в кустах. Видимо, полковник, поняв, что дело худо, накинул на себя плащ кого-то из убитых и выскользнул из окружения с несколькими наиболее близкими ему людьми.

   — Оборотень, как есть оборотень! — крестясь, произнёс Болтин.

   — Ничего, рано или поздно достанем! — уверенно сказал Пожарский. — Славно сегодня потрудились. Молодцы нижегородцы, воистину — не уродцы!

Вернувшись в Высокое, князь вернул награбленное владельцам, а отбитый у поляков обоз с рязанским хлебом взял с собой, в Москву. В Коломну он решил не заезжать, оставив спесивого боярина с носом.

   — А то, глядишь, себе припишет победу над Лисовским!

«Царю-государю и великому князю Димитрию Ивановичу всея Руси бьют челом и кланяются сироты твои, государевы, бедные, ограбленные и погорелые крестьянишки. Погибли мы, разорены от твоих ратных воинских людей, лошади, коровы и всякая животина потеряна, а мы сами жжены и мучены, дворишки наши все выжжены, а что было хлебца ржаного, и тот сгорел, а достальной хлеб твои загонные люди вымолотили и развезли: мы, сироты твои, теперь скитаемся между дворов, пить и есть нечего, помираем с женишками голодною смертью...»

Из челобитной крестьян Тушинскому вору.

«И переменились тоща жилища человеческие и жилища диких зверей: медведи, волки и лисицы стали обитать на местах сел человеческих, и хищные птицы из дремучих лесов слетались над грудами человеческих трупов, и горы могил воздвигли на Руси».

«Сказание» Авраамия Палицына.

Пока Пожарский вёл обоз в Москву, расторопный коломенский воевода, прослышав от лазутчиков о его победе, чтобы избежать укоризны, примчался с доносом к государю, деи, Пожарский не по чину вознёсся, ослушался государева указа, самовольно бросил Коломну, уйдя неведомо куда.

Доносительство было мило государеву сердцу, поэтому он лишь пожурил воеводу за трусость, явно им проявленную при появлении неприятеля, а Пожарскому, поздравив его нехотя с боевой удачей, выговорил за неуважение к старшему. В душе Шуйский был рад такому исходу: не надо было тратиться на награждение победителя.

Но как ни старались умалить Пушкин да Дмитрий Шуйский значение совершенного князем, вся Москва заговорила о Пожарском как о замечательном воине, которому удалось разбить наголову, будучи в меньшинстве, польских гусар, да ещё во главе с полковником Александром Лисовским, имя которого приводило в трепет многих русских воевод.

Русь раскололась надвое, имея сразу двух царей и двух патриархов. Смятение охватило душу лживого властителя. Не таким виделось ему в тайных сладостных мечтах его царствование. Где оно, благолепие в соответствии со старыми обычаями? Все врут, изменяют на каждом шагу. Сколько их, «лучших московских людей», клявшихся ему в верности, съезжают в Тушино и там целуют крест вору, а потом снова возвращаются к нему, требуя жалования? Дошло до того, что в некоторых семьях отец «прямил» ему, Шуйскому, а сын служил в тушинском таборе, и, съезжаясь на обед, родственники делились друг с другом новостями, будучи уверены, что, чья бы сторона ни победила, семье от этого урона не будет.

Чтоб одолеть вора, Шуйский был всё же вынужден прибегнуть к помощи шведского короля. В Новгород для переговоров с посланниками Карла IX он послал племянника Михаила Скопина-Шуйского. Но ждать подхода шведских войск пришлось долго. А москвичи тем временем, возбуждённые слухами из Тушинского лагеря, вновь взволновались.

В субботу на масленице, 17 февраля 1609 года, в боярскую думу ворвались князь Роман Гагарин, рязанский помещик Григорий Сунбулов и Тимофей Грязной. С ними пришло более трёхсот верных им вооружённых людей. Заговорщики потребовали от бояр согласия свергнуть Шуйского, они должны были выйти на Лобное место и заявить народу, что царь низложен. Однако на площадь явился лишь Василий Голицын, который по знатности рода был первым претендентом на трон после Шуйского. Остальные бояре разбежались по домам.

Заговорщики тем временем отправились в резиденцию патриарха, в Успенский собор. Гермоген отказался добровольно следовать на Красную площадь, его потащили силой, толкая сзади, обсыпая мусором и бранью.

Поднявшись на Лобное место, Роман Гагарин выкрикивал, обращаясь к собравшимся на площади:

— За кого мы кровь христианскую проливали? За человека недостойного и ни на что не потребного: глупого, нечестивого, пьяницу и блудника! Его посадили на трон его же потаковщики, такие же нечестивцы, как он сам! Не было на то согласия всей земли.

Люди слушали внимательно, кто-то соглашался, а кто-то и нет. Дородный мужчина возразил Гагарину:

   — Что ты тут мелешь? Все знают, что государь сел на царство не сам собою. Выбрали вы его сами — бояре да дворяне и служилые люди. Насчёт пьянства его или какого другого неистовства мы ничего не слыхивали.

Вступил другой москвич:

   — Шуйский, может, многим неугоден. Но нельзя его с царства свести просто так, без больших бояр и всенародного собрания.

Гагарин не отвечал на возражения, толкнул локтем Григория Сунбулова:

   — Давай зачитывай грамоту, что давеча составлял по совету в полках, со служилыми людьми иных городов.

Сунбулов выдвинулся вперёд и по свитку зачитал:

   — «Князя Василия Шуйского одною Москвою выбрали на царство, а иные города того не ведают, и князь Василий Шуйский нам на царстве не люб, и для него кровь льётся, и земля не усмирится: чтоб нам выбрать на его место другого царя?»

Иногородние, бывшие на площади, одобрительно зашумели. В ответ поднял свой голос не устрашённый нанесёнными ему оскорблениями патриарх Гермоген:

   — До сих пор Москва, ни Новгород, ни Казань, ни Астрахань, ни Псков и ни которые города не указывали, а указывала Москва всем городам! Государь царь и великий князь Василий Иванович возлюблен и избран и поставлен Богом и всеми русскими властями и московскими боярами и вами, дворянами, всякими людьми всех чинов и всеми православными христианами, из всех городов на его царском избрании и постановлении были в то время люди многие, и крест ему, государю, целовала вся земля, присягала добра ему хотеть, а лиха не мыслить!

Тимофей Грязной зло выкрикнул:

   — Шуйский тоже крест целовал, что не будет никого наказывать без совета с боярами! А на деле что? Проведали мы, что он тайно побивает и в воду сажает братию нашу, дворян и детей боярских, жён и детей, и таких побитых с две тысячи!

   — Как же это могло статься, что я ничего не знаю? В какое время и кто именно погиб?

Грязной смешался, затрудняясь назвать имена, хотя слухи о тайных казнях по приказу Шуйского по Москве ходили давно.

Кто-то из заговорщиков, чтобы поддержать его, заорал, возбуждая толпу:

   — И теперь повели многих нашу братию сажать в воду, за это мы и стали!

Патриарх снова ехидно спросил:

   — Да кого ж именно повели в воду сажать?

Говоривший начал крутить:

   — Мы послали уже ворочать, сами увидите!

Однако ему никто не поверил, слишком растерянно он это произнёс.

Кто-то крикнул:

   — Врут они всё!

Воспользовавшись настроением толпы, Гермоген распалился гневом на заговорщиков:

   — Вы забыли крестное целование, немногими людьми восстали на царя, хотите его без вины свесть, а мир того не хочет, да и не ведает, да мы к вам в тот совет не пристаём!

С этими словами Гермоген отвернулся от толпы и медленно пошёл восвояси, окружённый подоспевшими священнослужителями. Заговорщики больше не посмели его задержать, они вопросительно поглядывали на своих вождей. Надежда на успех восстания таяла: москвичи явно не хотели вмешиваться.

Роман Гагарин тем не менее призвал:

   — Пошли ко дворцу Шуйского, мы его сами скинем!

Однако число заговорщиков стало редеть и ко дворцу подошло их значительно меньше половины. Шуйский успел подготовиться к встрече: у крыльца цепью стояли стольники, с ними несколько сот стрельцов. Государь вышел на крыльцо и в ответ на крики с требованием оставить престол с торжествующей ухмылкой ответил:

   — Зачем вы, клятвопреступники, ворвались ко мне с такой наглостью? Если хотите убить меня, я готов принять мученическую смерть, но свести меня с престола без бояр и всей земли вы не можете!

Заговорщики вынуждены были ретироваться в Тушино. Впрочем, их никто не преследовал. В их числе были князь Фёдор Мещёрский и «возмутитель» Михайло Молчанов, которые рассказали «царику», будто Шуйский валялся у них в ногах, вымаливая прощение. А Василий Голицын как ни в чём не бывало занял своё место в боярской думе.

На следующий день Гермоген, потрясённый случившимся, обратился в стан врага со своим посланием, принёсшим ему славу «второго Златоуста»:

«Ко всем прежде бывшим господам и братиям и всему священническому и иноческому чину, и боярам, и окольничим, и дворянам, и дьякам, и детям боярским, и купцам, и приказным людям, и стрельцам, и казакам, и всяким ратным и торговым и пашенным людям, бывшим православным христианам всякого чина, и возраста же, и сана, иные же из-за грехов ваших против нас обретающихся, не знаю, как вас и назвать, — недостаёт мне слов, болезнует моя душа, болезнует сердце моё, и всё внутри у меня терзается, и все суставы мои содрогаются. И плачу, и говорю, и рыдаю: помилуйте, помилуйте, братья и чада единородные, отпадение от своих душ и родительских, от жён своих и чад, от сродников и друзей, вразумитесь и вернитесь!

Узрите отечество своё, расхищаемое чужаками и разоряемое, и святые иконы и церкви поругаемые, и неповинную кровь проливаемую, которая вопиет к Богу, словно кровь праведного Авеля, прося отмщения. Вспомните, на кого воздвигаете оружие? Не на Бога ли, сотворившего вас, не на жребий ли великих чудотворцев и Пречистой Богородицы, не на свою ли единоплеменную братию? Не своё ли отечество разоряете, перед которым многие орды иноплеменных изумлялись, а ныне вами же ругаемое и попираемое?

Заклинаю же вас именем Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа отстать от такого начинания, пока ещё есть время к познанию, да не до конца погибнете душами вашими и телами. А мы, по данной нам благодати Святого Духа, обращающихся и кающихся воспримем и о прощении вашего согрешения, вольного и невольного, общим советом, соборно, с возлюбленными единомышленниками нашими российскими митрополитами и архиепископами и епископами и со всем освящённым причтом молить должны Бога и о провинностях ваших. И у государя прощения испросим: милостив и непамятозлобив и знает, что не все по своей воле всё это творят.

И те из ваших братьев, которые в субботу сыропустную восстали на государя и ложные и грубые слова изрекали, так же как и вы, тем вину простил, ныне они у нас невредимы пребывают, и жёны ваши и дети также на свободе в своих домах пребывают. Это ли не милость и не воздаяние зла за зло? А если и было кому малое наказание за такую провинность, то это малость. И если в ком душа льва некроткого, то благодеяние преодолеет его. И ещё чины и мнения раздаст вам самозванец, лжец он — раздаёт чужие, а не свои. И если захочет Бог, и вы справитесь, и того не лишены будете, только помилуйте души свои».

Увещевания патриарха не помогли: и месяца не прошло, как боярин Василий Бутурлин поспешил донести Шуйскому о новом заговоре. На этот раз заговорщики намеревались тайно убить царя. И особенно потрясло Шуйского то, что во главе заговора был его закадычный друг детства боярин Иван Крюк-Колычев. Тот самый, кому Шуйский доверил ключи от сдавшейся Тулы. Василий Иванович сам присутствовал на пытках Крюка-Колычева, чтобы узнать о причинах его предательства и о сообщниках. Но тот упрямо молчал. По приказу царя его обезглавили на Красной площади.

Народ, глядя на казнь, угрюмо молчал. В Москве вновь росло недовольство Шуйским. Причиной тому явилась непомерная дороговизна. Блистательная победа Пожарского над Лисовским не получила должного развития. Хотя Шуйский вынужден был заменить милого его сердцу своим доносительством коломенского воеводу Ивана Пушкина на более опытного военачальника Василия Фёдоровича Масальского, тот тоже предпочитал действовать наверняка, отсиживаясь за толстыми стенами крепости. В результате польский ротмистр Млотский беспрепятственно оседлал дорогу, преградив доступ обозам с хлебом в Москву. Когда Прокопий Ляпунов попытался отбить поляков от Коломны, им на помощь из Тушина пришли казаки под командованием Юрия Беззубцева и Ивана Салтыкова, сына предателя Михаилы Глебовича Салтыкова.

Подвоз хлеба и прочих продуктов прекратился, что сразу привело к повышению цен. Доведённые до отчаяния московские чёрные люди ворвались во дворец государя с криками: «До чего нам дожидаться? Хлеб дорогой, промыслов никаких нет! До чего это дойдёт? Уже нам голодной смертью помирать!»

Шуйский кое-как утихомирил людей обещанием, что скоро придёт из Новгорода Скопин-Шуйский с отрядом шведских солдат. Действительно, Скопин прислал известие о подписании в Выборге договора со шведами. Условия его были самые кабальные. «Доброхот Карлус» потребовал отказа русского правительства навсегда от притязаний на Ливонию. Кроме того, царь дал согласие на уступку шведам Корелы со всем уездом. В свою очередь король обещал предоставить пять тысяч солдат — три пеших и две конных, которым полагалось платить жалованье по тридцать две тысячи рублей в месяц. Сверх того, Скопин должен был дать войску пять тысяч рублей по прибытии на границу с Русским государством. Король обещал также прибавить безденежно вспомогательного войска сколько пожелается, с условием, чтобы и московский государь отпустил безденежно шведскому королю войска в случае нужды.

Сразу же после подписания договора и выплаты денег не в зачёт шведское воинство двинулось в длинный путь, огибая Ботнический залив. Его предводителем стал Яков Понтус де Ла-Гарди[89], выходец из французских гугенотов, эмигрировавших в Швецию.

По расчётам Шуйского выходило, что его племянник будет в Москве через месяц-два.

— Дайте сроку до Вешнего Николы, — сказал он московскому люду, — увидите, что Москва избавится!

Попытался государь бороться и со спекуляцией. Видя, что его увещевания плохо доходят до торговцев хлебом, которые припрятали все запасы, продавая лишь понемногу, чтобы удержать высокие цены, Шуйский обратился к келарю Троице-Сергиевского монастыря Авраамию Палицыну, находившемуся на московском подворье монастыря, где скопились немалые запасы ржи. Он пустил в продажу рожь по два рубля. Пришлось и другим купцам несколько снизить цены. Однако простому люду даже эти цены были не по карману, и недовольство вновь стало нарастать.

Неожиданно из Тушинского лагеря перебежал обратно в Москву князь Роман Гагарин. Он принёс утешительные вести — Сапега перехватил восемь гонцов из Новгорода, вёзших письма Скопина-Шуйского государю. В них сообщалось, что шведы наконец прибыли и что объединённое войско выступило в поход.

— У тушинцев страх от Михаила Васильевича Скопина! — всенародно оповещал князь Гагарин. — Они сами думают бежать!

Действительно, в тушинском стане воцарилось замешательство: многие из военачальников в поисках добычи разбрелись по всей России: Лисовский со своей шайкой бродил по восточной части Московского государства, полковник Чиж с запорожцами грабил Смоленскую землю, Мархоцкий стоял на перепутье дорог, ведущих к столице, Млоцкий с Бабовским контролировали дорогу из Коломны. В самом лагере не было никакой дисциплины, солдаты непрерывно бражничали и веселились с женщинами разгульного поведения. «Царик» и Марина терпели всяческие притеснения, все их расходы контролировались Рожинским.

При известии о движении войска Скопина «царик» попытался собрать своё разбредшееся войско. Было решено попробовать ещё раз предпринять штурм Москвы. Утром 5 июня польская пехота и кавалерия стали переправляться через речку Ходынку. Их встретила кавалерия, однако боя не приняла, а ушла влево и вправо, открыв простор для стрельбы гуляй-города. Поляки не почувствовали западни, бросились на деревянные укрепления, стараясь захватить орудия. Казалось, победа была близка. Но в этот момент московская конница, перестроившись, ударила с незащищённых флангов. Вновь отличился храбростью князь Дмитрий Пожарский: со своим полком он практически порубил всю польскую пехоту и начал преследовать драгун, которые в панике не оказывали никакого сопротивления. Вероятно, московские полки с ходу овладели бы всем обозом, если бы не помощь Ивана Заруцкого, сумевшего со своими казаками выстрелами остановить натиск москвичей.

Тем не менее победа была несомненной — полегло четыреста польских пехотинцев и драгун, сто девяносто семь человек было взято в плен.

Через двадцать дней тушинцы повторили штурм, и столь же неудачно. Многие из них утонули в Москве-реке, куда их загнала московская кавалерия. Кроме пленных, были взяты трофеи — пушки, знамёна, барабаны.

Победа москвичей воодушевила русских людей и в других областях. Прокопий Ляпунов со своим дворянским ополчением взял Пронск, затем утвердился в столице Рязанского края — в Переяславле Рязанском. Оттуда он пришёл на помощь осаждённой Коломне. Однако его битва с войском Млоцкого, хотя и была упорной, не принесла успеха ни той ни другой стороне.

Млоцкий отошёл к Серпухову и продолжал контролировать движение продовольствия к Москве. Его конные отряды постоянно выезжали на Коломенскую дорогу и перехватывали обозы с хлебом. Здесь же, а также и на Владимирской дороге свирепствовала большая, хорошо вооружённая банда из русских «удальцов» под командованием хатунского мужика Салькова. Банда не пропускала обозы с продовольствием и устраивала налёты на предместья Москвы. Шуйский направил в Коломну князя Масальского собрать хлебные запасы и доставить их в Москву. Однако Сальков разгромил войско князя, обозы забрал, а что не мог увезти — пожёг. Для уничтожения банды Шуйский направил отряд под начальством воеводы Бориса Сукина. Однако медленно продвигавшемуся отряду никак не удавалось захватить Салькова врасплох. Напротив, бандиты по ночам постоянно тревожили лагерь Сукина, который после каждой их ночной вылазки недосчитывался большого числа своих воинов. С позором ему пришлось вернуться в Москву.

Тогда Шуйский вновь вспомнил о Дмитрии Пожарском. Тот не медлил, понимая, как важно очистить дорогу в Москву для подвоза продовольствия. С отрядом полюбившихся ему нижегородцев князь решил повторить манёвр, принёсший ему успех в деле с Лисовским. Быстро двигаясь вдоль реки Пехорки, он через лазутчиков узнавал о продвижении Салькова. Узнав, что к Москве идёт по Владимирской дороге большой обоз, князь устроил засаду и в момент, когда банда, налетев, предалась грабежу, окружил и практически всю её уничтожил.

Самого атамана Салькова, оглушённого при падении с лошади, а также оставшихся в живых немногочисленных разбойников повязали и подтащили к Пожарскому.

— Лихие молодцы да и воины знатные, — произнёс Дмитрий. — Почто на своих, православных, руку подняли?

Разбойники угрюмо молчали.

   — Что будем делать с ними, князь? — спросил Ждан Волгин.

   — Бросьте их на сани, вместе с зерном доставим в Москву. Пусть их государь судит за разбой.

Сальков, пришедший в себя, яростно взглянул на Пожарского:

   — А чего с нами якшаться? Вели порубить нас здесь. Лучше от воинов смерть принять, чем от палачей царских. Да и мучиться меньше!

Пожарский задумался, потом произнёс:

   — Нет, негоже нам самосуд чинить, да ещё над своими же, русскими. Одно дело в бою. А так... нет, негоже.

Взгляд Салькова потух:

   — Как знаешь. Ты победил, тебе и решать: казнить или миловать.

   — Погода! — встрепенулся князь, который видел перед собой в первую очередь людей, а уж потом разбойников. — Как ты сказал — «миловать»?

   — Да! — В глазах атамана блеснула надежда.

   — Можешь мне поклясться, что, коль отпущу, явитесь с повинной к Шуйскому?

   — А что толку! Всё равно казнит! Знаем мы его подлую душу.

   — Именно потому и не казнит!

   — Как так?

   — Государь наш всегда во всём выгоду для себя ищет. А ему воины позарез нужны, особенно такие крепкие. Коль вызоветесь ему служить, простит, да ещё денег даст. Такое не раз уже бывало!

   — Ну, что же, попытка — не пытка! — вздохнул атаман, решаясь.

   — А коль так, целуй мне крест, что разбойничать больше не будешь!

Пленников развязали, и они дружно бросились врассыпную ловить своих разбежавшихся по лесу лошадей.

   — Обманут! — убеждённо сказал Болтин, глядя им вслед.

   — А я им верю! — твёрдо произнёс князь.

Приведя обоз в Москву, Пожарский узнал, что Сальков, ошеломлённый великодушием князя, вместе со всеми оставшимися в живых бандитами успел обогнать его, чтобы добровольно сдаться в плен. Шуйский помиловал разбойников, а слава Пожарского как воеводы, не проигравшего ни одного дела, множилась.

Тем временем Василий Шуйский слал племяннику слёзные письма:

«И тебе бы, боярину нашему, никак своим походом не мешкать, нам и всему нашему государству помощь на воров подать вскоре. И только Божиею милостью и твоим промыслом и раденьем государство от воров и от литовских людей освободится, литовские люди твоего прихода ужаснутся и из нашей земли выйдут или по Божьей милости победу над собою увидят, то ты великой милости от Бога, чести и похвалы от нас и от всех людей нашего государства сподобишься, всех людей великою радостию исполнишь, и слава дородства твоего в нашем и окрестных государствах будет памятна, и мы на тебя надёжны, как на свою душу».

Молодому полководцу, к которому вдруг воспылал столь пламенной любовью царствующий дядя, было не до комплиментов. Новгород находился в кольце городов, преклонившихся Тушинскому вору. Примеру Орешка, первым перешедшего на сторону самозванца благодаря измене Михаилы Салтыкова, последовали Псков, Старая Русса, Торопец, Тверь, Торжок, Старица, Великие Луки.

Находясь в таком окружении, многие из новгородцев стали колебаться, размышляя, не пора ли сменить царя, а то ведь можно и опоздать. Удерживали их в верности Шуйскому только проповеди митрополита Исидора и авторитет самого Скопина. Городской воевода Михаил Татищев, который по чину обязан был навести порядок и утихомирить крикунов, вдруг как-то странно оробел, что было совсем на него не похоже.

Скопин хорошо знал, что Татищев был единственным, кто смел говорить Димитрию в лицо всё, что о нём думал, и что именно он всадил длинный нож в бок Петру Басманову, положив начало кровопролитию. Однако теперь ярый приверженец старины, не стесняясь, костерил «Ваську Шуйского», как он называл государя, за неумелое правление. Причиной тому была обида, что Шуйский, которому, видать, надоело выслушивать назойливые советы бесцеремонного окольничего, отослал «героя» переворота товарищем воеводы в Новгород.

Татищев свои обиды не скрывал от Скопина, считая и того тоже обиженным — был великим мечником при прежнем государе, а теперь отослан в сомнительную экспедицию за шведской помощью. Когда в Новгороде обстановка особенно накалилась, он по-отечески посоветовал Скопину покинуть город. Скопин выехал навстречу приближающимся шведам, но новгородцы одумались и послали за ним гонцов с просьбой вернуться. Ему целовали крест в верности представители всех частей города.

Вернувшись, Скопин решительно взял оборону города в свои руки — делал смотр укреплениям, обучал жителей, как действовать в случае осады. Лазутчики донесли ему, что в Старую Руссу пришёл многотысячный отряд запорожских казаков под предводительством полковника Кернозицкого.

Когда казаки подошли вплотную к Новгороду и стали требовать добровольной сдачи, Скопин решил нанести внезапный удар имевшимися у него незначительными силами стрельцов. На военном совете, где обсуждался план операции, неожиданно вызвался командовать отрядом Татищев. К нему вновь вернулась грубая хвастливость. Он уверял, что казаки сразу разбегутся, лишь завидев его знамя воеводы.

Такая воинственность вызвала у Скопина удивление, но спорить он не стал.

А ночью к Скопину заявились два стрелецких сотника и донесли, что воевода готовит измену — подговаривает стрельцов при встрече с неприятелем не оказывать сопротивления. Причём, как уверяли сотники, уговоры Татищева многие слушают охотно.

Надо было действовать решительно. Скопин приказал немедленно собрать на соборной площади весь состав имеющегося войска. Свет факелов высвечивал встревоженные лица стрельцов.

   — Мне донесли, что наш воевода готовит измену и собирается перейти на сторону воров со всем войском!

Татищев, стоявший рядом, испуганно отшатнулся, обычная его самоуверенность исчезла, он начал что-то говорить, но Скопин не слушал, а продолжал:

   — Может, это и ложный донос. Я судить не могу! Судите его сами!

С жутким воем набросились стрельцы на оробевшего воеводу. Многие из них явно не хотели, чтобы Татищев стал оправдываться, ведь он мог, покаявшись, объявить имена сообщников.

Через несколько мгновений ярость стрельцов утихла, и они отхлынули, оставя на брусчатой мостовой изуродованный труп в луже крови. Скопин хладнокровно смотрел на расправу и, когда всё стихло, сказал:

   — Так будем каждого карать за измену! Расходитесь по домам. Похода не будет!

Наутро пришла радостная весть: в Тихвине и других новгородских землях составилась двухтысячная рать из крестьян, пришедших защищать свой великий город от иноземцев. Их привели Степан Горихвостов и Евсей Рязанов.

Скопин воодушевился: хотя ополченцы и не были обучены ратному делу, однако это было уже «его войско», которое он поведёт к победам. Кернозицкий, узнав от «языка» о приходе в Новгород пополнения, без боя отступил в Старую Руссу.

...Граф Ла-Гарди въезжал в Новгород в окружении почётного эскорта, присланного Скопиным-Шуйским. Несмотря на свои двадцать семь лет, граф был опытным воякой, десять лет без малого он воевал с поляками, отстаивая права своего короля Карла IX на Ливонию. Правда, как утверждали злые языки, половину времени он провёл в плену, схваченный Станиславом Жолкевским[90] — лучшим полководцем Речи Посполитой, ветераном, бывшим когда-то соратником самого Стефана Батория. Впрочем, это не уменьшило воинский пыл де Ла-Гарди, он снова рвался в бой во славу своего короля.

Скопин-Шуйский встречал его на площади перед Софийским собором. Он был ещё моложе графа — ему минуло всего двадцать два, однако телосложение его было отнюдь не юношеским — гигантского роста, широк в плечах, голова величаво откинута чуть назад, яркие голубые глаза излучают мужество и недюжинный ум.

Де Ла-Гарди представил Скопину своих спутников, опытных военачальников Акселя Курка, Христиерна Зоме, Андре Бойе и Эберта Горна. Затем он напыщенно произнёс:

   — Его величество король слышал о бедствиях Московской земли, которую по наущению поляков терзают обманщики, называясь членами царственного дома, и губят землю и народ. Чтобы не дать успевать злу далее, его величество король, по просьбе вашего государя, послал на помощь несколько тысяч ратных людей, а когда нужно будет, пришлёт ещё и более для Московского государства от страха ложных царей. Король желает, чтоб ваш государь и всё Московское государство процветали вечно, а враги, взявшие теперь такой верх, получили бы достойное наказание на страх другим!

Скопин, выслушав перевод толмача, низко поклонился, по русскому обычаю коснувшись земли пальцами.

   — Благодарим, и вся земля Русская благодарит великого короля Карлуса, что он по христианскому милосердию оказывает нам помощь.

Однако Скопин был не только полководцем, но и дипломатом. Он вовсе не хотел, чтобы шведы считали, будто только исключительно их вмешательство принесёт освобождение Руси.

Поэтому он решил обрисовать положение, в котором находилось его государство, как можно в более розовом свете.

   — Великий государь наш, слава Богу, находится в благополучии, и все подданные Московского государства ему прямят. Только каких-нибудь тысяч восемь русских бездельников, по незнанию, пристало к четырём тысячам поляков да к двум тысячам казаков и к разным разбойникам. Они заложили дороги к Москве, Смоленску и Новгороду.

Де Ла-Гарди бросил на него вопросительный взгляд. Лишь дипломатический этикет не позволил ему спросить прямо: «Так какого же черта вы просили у нас помощь, если силы воров столь малочисленны?»

Скопин понял, что несколько переборщил, и стал объяснять:

— Мы доселева против них не ходили большою силою, ожидая вашего прихода, потому что они выбегают, пустошат земли и тотчас прячутся за валы в остроги, да и городские жители им не верят. Мы же здесь тридцать семь недель стоим. Новгородскую землю пустошили две тысячи литовских людей да тысячи четыре Московской земли воров, и наших городских людей побито сотни четыре. Но только услышали воры, что вы приходите, тотчас убежали от Новгорода: одни в воровской тушинский обоз, а другие — в Старую Руссу. Мы просим, чтобы ты вёл своих людей прямо в Старую Руссу. Как только слух разойдётся по Московской земле, что вы пришли, так многие, что теперь отложились, принесут прежнюю покорность.

Графу не понравилась напористая решимость Скопина немедля выступить в поход, и он с учтивой холодностью заметил, что для начала надобно утвердить договор, подписанный в Выборге, выдать войску положенное жалованье и дать ему отдохнуть после столь длительного перехода.

Начавшиеся после этого переговоры шли трудно. Скопин вновь подтвердил обязательство передать в двухмесячный срок Корелу, которую шведы уже называли по-своему — Кексгольм. В счёт жалованья он передал де Ла-Гарди соболей на три тысячи рублей, но это составляло лишь пятую часть просимой суммы. Скопин разослал письма по городам с отчаянной просьбой ускорить присылку денег, государственная казна была пуста.

Расходились и военные планы двух полководцев — Скопин настаивал на скорейшем походе к Москве, чтобы снять осаду, де Ла-Гарди, напротив, желал не торопясь освободить северные города, втайне мечтая об установлении здесь шведского протектората. В конце концов Скопин согласился послать часть своих воинов для освобождения Пскова, а де Ла-Гарди выделил двести кавалеристов и четыреста пехотинцев под командой Горна в четырёхтысячный отряд русских ратников, которых вели к Старой Руссе Семён Головин, шурин Скопина, и Фёдор Чулков.

Дальнейшие события подтвердили правоту русского полководца. Сводному полку князя Ивана Мещёрского не удалось взять Псков ни обманом, ни приступом, зато Головин и Горн одержали блестящую победу над Кернозицким, который, оставив на поле сражения несколько сот трупов и потеряв все орудия, бежал в Тушино с ошеломляющей вестью о приходе на Русь шведского легиона. Самозванец не мешкая выслал ему навстречу воинственного Зборовского с двумя тысячами драгун. С ними шла тысяча русских «воров», а командовал ими князь Григорий Шаховской. При известии, что самозванец осадил Москву, зачинатель смуты не мог усидеть в монастырской келье, сбросил рясу и окольными путями пробрался в Тушино, где с места в карьер вызвался вести войско против Скопина.

По дороге Зборовский и Шаховской захватили город Старицу, жители которого при известии о подходе Скопина со шведами поспешили отречься от «царика», но, не выдержав натиска, оставили крепостной вал и запёрлись в церквах. Поляки не пожалели никого, перебили не только мужчин, но и женщин, и даже детей, а сам город выжгли дотла в назидание жителям других городов, переметнувшимся из их лагеря.

Затем, окрылённые лёгкой победой, они направились к Торжку, где также гарнизон был малочислен и состоял из воинов, присланных Скопиным. Атаки поляков следовали одна за другой, но гарнизон сделал вылазку и отбил их от стен Торжка. Узнав, что на подходе основные силы Скопина и де Ла-Гарди, Зборовский ушёл обратно к Твери.

В Торжке войско Скопина увеличилось — подошли ратники из Смоленска под командованием князя Якова Барятинского. Не мешкая, воинство подступило к Твери. Зборовский попытался внести раскол в ряды соединённого отряда, послав с тайным письмом к де Ла-Гарди одного из шляхтичей. В этом письме он уверял шведского полководца, что поляки защищают правое дело, стоят за законного государя Димитрия, и призывал шведов перейти на их сторону.

Де Ла-Гарди велел посадить курьера на кол за то, что тот пытался вести агитацию среди шведского войска, а Зборовскому написал следующее:

«Я пришёл сюда в Московское государство решать не словами, а оружием вопрос: кто прав, поляки или москвитяне. Моё дело служить своему королю, устраивать воинские ряды, мечом рубить и из ружья стрелять. Впрочем, вы, служащие тому Димитрию, за которого вышла Марина, вдова прежнего Димитрия, не слыхали разве, что ваши соотечественники — поляки отняли у шведов Пернову?»

Взбешённый Зборовский решил первым атаковать неприятеля. Из-за стен Твери выехало его многочисленное пёстрое войско.

По совету Скопина де Ла-Гарди выдвинул вперёд наёмников, как самую ненадёжную часть войска, — на правом крыле были финны, на левом — конные французы и немецкие пехотинцы. Позади них стояли русские и шведские полки.

Неожиданно разразилась гроза, ливень шёл сплошной водной стеной. Французские и немецкие мушкетёры не смогли вести огонь — вмиг отсырели фитили и порох. Французские конники повернули коней вспять и смешали ряды русского войска, за ними побежали и финны, и немцы, дрогнули ряды шведов. Казалось, победа благодаря грозе досталась Зборовскому.

Но де Ла-Гарди сумел остановить и перестроить для встречи неприятелей ряды шведских солдат. Они стойко отбивали атаки польских копейщиков, доказав, что по праву считались лучшими воинами в Европе. Сам де Ла-Гарди дрался в передней шеренге своих бойцов, получил три ранения, однако так и не слез с коня и не оставил поля боя.

Скопину с его храбрыми, но неумелыми ратниками приходилось хуже. Они то и дело сбивались в кучу, то вместе нападая на польских всадников, то вместе удирая от них.

На следующий день проливной дождь продолжался, и ни та ни другая сторона не выходила на поле сражения. Зборовский был уверен, что русские и шведы начнут отступать. Но Скопин настоял на внезапной атаке.

Ранним утром 13 июня, за час до рассвета, русские и шведы напали на острог, где под мерный рокот дождя сладко почивали «победители». Всполошённые поляки выскочили было из острога для отражения атаки, но их тут же вогнали обратно, уничтожая каждого, кто пытался сопротивляться. Лишь незначительная часть успела укрыться в Тверском кремле, остальные вместе со Зборовским, Кернозицким и Шаховским бежали без оглядки в сторону Волоколамского монастыря. Русские всадники, взяв реванш за позавчерашнее поражение, преследовали их на протяжении сорока вёрст.

Скопин не без труда убедил де Ла-Гарди вести своё войско следом за русскими. Однако иноземное войско, отойдя от Твери на две мили, неожиданно взбунтовалось.

Начали финны, которые орали:

— Нас обманули! Мы не знали, что нас поведут вглубь Руси. Не хотим на убой за чужую землю! Нам король обещал жалованье, однако его не дали!

Неожиданно зароптали и шведы. Граф, обнажив шпагу, кинулся в ряды мятежников, угрожая за непослушание смертной казнью и выхватывая из их рук знамёна. Ему удалось навести порядок, но он понимал, что это ненадолго. Ведь солдаты были правы — им так и не выдали жалованья за два месяца.

Выстроив войско, де Ла-Гарди объявил, что они встанут лагерем под Тверью для отдыха, пока русские не выплатят им деньги. Решение главнокомандующего было встречено криками «Виват!».

Скопин остался без союзников. Единственный из шведских военачальников — Зоме решил подтвердить крепость данного им слова. Он объявил, что переходит на службу русскому царю с верными ему солдатами. Таких оказалось всего несколько сот. Они последовали за русским войском, вставшим лагерем у города Калягина.

Скопин вновь направил гонцов во все концы с просьбой собрать и прислать как можно скорее деньги для выплаты жалованья шведам, тем более что де Ла-Гарди не смог долго удерживать своих солдат под Тверью — они медленно двинулись к Новгороду, грабя вчистую окружающие деревни, насилуя жён и дочерей поселян.

В ожидании денег Скопин не терял времени даром: он попросил Зоме преподать русским ратникам азы ведения боя. Каждый день проходил в учениях, шведский ветеран без устали заставлял солдат отражать атаки строем, прицельно стрелять из пищалей и самопалов, копать валы и вбивать надолбы, обороняться за ними и брать их приступом, маневрировать с пушками. Рады войска Скопина возрастали, пришли новые отряды ополченцев под командованием Вышеславцева и Жеребцова. Прислал ему своё благословение преподобный старец Иринарх из Борисоглебского монастыря.

Юный полководец понимал, что ему не избежать решающего сражения с поляками, и усиленно готовился к нему. Действительно, поляки вновь накапливали силы...

...В Волоколамске Шаховской и Зборовский разделились: князь, так и не сумев блеснуть воинскими талантами ввиду их полного отсутствия, предпочёл вернуться в Тушино, чтобы плести замысловатые придворные интриги, а Зборовский повернул своих коней к Троице, где в бесплодной осаде проводили время Сапега и Лисовский.

Зборовский стал звать их немедленно идти на разгром войска Скопина. Однако решено было сначала ещё раз попробовать приступом взять монастырь.

В ночь на 31 июля предприняли новый штурм. Однако обессилевшие от голода и болезней осаждённые бились отчаянно. В эту ночь рядом с мужчинами на стенах монастыря были женщины, отбивавшие атаки с не меньшим мужеством. Поляки были вынуждены вновь отступить.

Дозорные Сапеги перехватили несколько гонцов, которых послал Скопин. Из его писем они узнали, что шведы оставили его. Решено было немедленно уничтожить русское воинство, пока Скопин лишь накапливает силы.

Сапега, Лисовский и Зборовский собрали двенадцать тысяч поляков, не считая казаков и русских изменников, которых они сами презрительно называли «чернью». Их привёл из-под Тушина Иван Заруцкий.

Лазутчики доложили Скопину о движении польского войска, когда оно уже было в двадцати вёрстах от Калягина. Полководец применил манёвр, который позднее назовут «разведка боем». Он немедленно переправил через Волгу отрады Барятинского, Валуева и Жеребцова, приведя в полную боевую готовность основную часть войска для решительного наступления в нужном направлении.

В ночь с 17-го на 18 августа передовые части поляков подошли к болотистой речке Жабне у села Пирогова, где речка впадала в Волгу. Русские полки выстроились на противоположном берегу, ожидая переправы неприятеля. Тем временем Скопин, извещённый, где находится враг, двинулся вперёд с основным войском.

Наутро поляки стали переправляться через неглубокую речку и тут же были атакованы. Расчёт русских военачальников заключался в том, чтобы опрокинуть поляков в болото. Это удалось осуществить. Барахтаясь в трясине, вражеские всадники не могли оказать серьёзного сопротивления, немногим из них удалось выбраться из болота, чтобы донести Сапеге о приближении русских.

Действительно, Скопин уже шёл по пятам убегавших. В поле у деревни Пирогово сошлись ряды сражающихся. И русские и поляки хорошо понимали, что от исхода этого сражения зависит перелом в войне.

Выучка Зоме не прошла даром, поляки ощутили на себе, что имеют дело не с обычным «мужичьем», воюющим толпами, а с умелыми ратниками, не уступающими ни в конном, ни в пешем бою. Дым от стрельбы был такой густой, что невозможно было увидеть воинов. Среди оружейной пальбы, звона сабель, треска ломаных копий были слышны стоны раненых и ржание осиротевших коней. Лишь поздним вечером поляки подались, потом начали отступать и наконец побежали, преследуемые русскими всадниками все двадцать вёрст до Рябовой пустыни.

На следующий день Сапега, собрав своих бежавших воинов, хотел было снова вступить в битву, но они решительно воспротивились. Четыре дня он их уговаривал, однако уговорить не сумел. Он был вынужден вернуться к Троицкому монастырю, Зборовский отправился ещё дальше, в Тушино, а Лисовский двинулся к Ростову и Борисоглебскому монастырю, срывая свою досаду на беззащитных жителях.

Прежде чем Сапега вернулся к Троице, там оказались перебежчики — косой толмач Ян с четырьмя пахоликами[91] и двумя казаками, возвестившими о долгожданной победе русского оружия. Осаждённых охватила несказанная радость, зазвонили колокола, начались благодарственные пения.

Скопин незамедлительно послал на помощь осаждённым отряд Давида Жеребцова. Твердыня русского православного духа была вне опасности. По всей России в церквах провозглашали хвалу Господу, славили имя полководца князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского.

Казалось, русские люди впервые за много лет могли бы вздохнуть свободнее. Но в дни, когда Москва и вся Русь праздновали первую серьёзную победу русских над поляками, в пределы Русской земли вторгся польский король Сигизмунд. В сентябре его войско осадило Смоленск. Король рассчитывал на лёгкую победу: Александр Гонсевский уверил его, что русские только и ждут его появления, чтобы присягнуть его сыну, королевичу Владиславу. К тому же лазутчики доносили, что основное войско под командованием князя Барятинского ушло из Смоленска на помощь Скопину.

Однако поляков ждало глубокое разочарование: на письмо короля с требованием добровольной сдачи крепости воевода Смоленска Михаил Борисович Шеин ответил категорическим отказом. Штурм не принёс успеха, осаждённые отбивались яростно и искусно. Предстояла долгая осада, длившаяся почти два года...

«В это же время поднялся на православную христианскую веру нечестивый литовский кораль и воздвиг великую ярость и злобу. Пришёл он в пределы Московского государства под град Смоленск и многие города и сёла разорил, церкви и монастыри разрушил. Живущие же во граде Смоленске благочестивые люди решились лучше в мученических страданиях умереть, нежели в лютеранство уклониться, и многие от голода погибли и насильственную смерть приняли. И захвачен был город нечестивым королём. И кто не исполнится слёз и жалости о таком падении? Много святых церквей и монастырей было разорено, без числа православных скончалось от меча, не покорившись и не пойдя на присоединение к беззаконным, многие пали духом и были захвачены в плен!»

Плач о падении и конечном разорении государства.

«Я не сомневаюсь, что Вашему Святейшеству известны побуждения, вынуждающие меня начать войну против русских. Тем не менее, для полной ясности, я считаю необходимым в немногих словах напомнить их здесь. Мотивы мои таковы. Я намерен содействовать распространению истинной христианской веры. Я стремлюсь ко благу моего государства, защищая его исконные земли и охраняя пограничные города, на которые, по-видимому, намерен посягнуть враг, тайно кующий свои ковы. Уже Василий Шуйский занёс вероломно свою руку на наследственные области польских королей. Наконец, я выступаю против тирании тех обманщиков, которые, в ослеплении своим честолюбием, выдавали себя за потомков князей московских. Подобно разбойникам, вооружённой рукой опустошали они всю страну, покрывали землю могилами бесчисленных жертв своих. Всё это сопровождалось всяческими насилиями над моими верноподданными, к тяжкому ущербу для моих наследственных прав на те же владения князей русских».

Из письма папе Павлу V польского короля Сигизмунда III.

Жак де Маржере величаво вышагивал по галерее Лувра, где были расположены различные лавки с предметами роскоши для придворного. Было трудно узнать старого вояку в этом расфранчённом кавалере.

Маржере вошёл в книжную лавку известного издателя Матье Гийемо, встретившего гостя низким поклоном и предложившего кресло. Жак уселся, вытянув длинные ноги в шёлковых чулках телесного цвета и с бантами под коленками, опершись на шпагу как на трость. Шпага, впрочем, была старая, та самая, что сопровождала воина в его многочисленных походах и не раз была обагрена кровью врагов.

   — Монсеньор, наверное, хочет знать, как расходится его книга? — спросил Матье.

Маржере рассмеялся:

   — Вы хорошо знаете, какое честолюбие снедает авторов.

   — Да, да! Должен заметить, успех огромный. Её купили многие придворные кавалеры и дамы и даже известные учёные, что тем более поразительно, поскольку они считают стоящими лишь произведения, написанные на латинском языке.

Нельзя сказать, чтобы слова издателя не доставили суровому Жаку удовольствие. Его смуглые, чуть желтоватые впалые щёки даже слегка порозовели.

   — Знаете, кто о вас спрашивал? — продолжал Матье. — Ваш блистательный тёзка, сам Жак Август де Ту, президент парижского парламента!

   — О-о! — Маржере даже привстал с кресла. — Де Ту, ближайший сотрудник нашего обожаемого Генриха и друг Монтеня? Где я могу его видеть?

   — Вы, конечно, знаете, что он, будучи не только государственным деятелем, но и писателем-историком, исполняет обязанности хранителя королевской библиотеки? Там он бывает чаще всего!

Действительно, Маржере нашёл де Ту в Луврской библиотеке, склонившимся над каким-то фолиантом со страницами из пожелтевшего пергамента. Хранитель поднял голову, вопросительно взглянул на бравого капитана. Его тонкие черты лица дышали неизъяснимым благородством и умом. Это был человек, которым гордилась вся Франция: в бурные времена фанатизма он единственный умел примирить непримиримых, предупреждать их злые умыслы, как мог, он облегчал страдания бедного народа и водворял правосудие там, где, казалось, не было другого права, кроме права сильного, иного чувства, кроме слепого изуверства.

Узнав, кто перед ним, де Ту проявил живейший интерес:

   — Таким я вас и представлял, капитан Маржере! Должен вам сказать, что вашу книгу мне показал король, и я прочёл её с огромным удовольствием, чувствуется живой наблюдательный ум, знание, любовь к этой удивительной стране.

Они проговорили много часов, де Ту оказался благодарным слушателем. Рассказывая, Маржере поглядывал на полки библиотеки и ловил себя на неясной мысли, что где-то он уже видел подобное. Наконец де Ту поймал его взгляд и с гордостью пояснил:

   — Эти фолианты в роскошной коже — гордость нашей библиотеки! Эти труды античных писателей, греческих и римских, принадлежали тёще Генриха — Екатерине Медичи.

   — Вспомнил! — воскликнул Маржере.

   — Что вспомнил?

   — Такие книги я видел в хранилище императора Димитрия. Если помните, я упоминаю в моём сочинении, что мне доводилось вместе с государем осматривать его сокровища — царские золотые венцы, посуду, утварь, всю усыпанную драгоценными каменьями. И там было несколько сундуков, наполненных такими книгами. Помнится, император говорил, что это библиотека последних византийских императоров. Её привезла как приданое его прабабка — Софья Палеолог.

Де Ту встрепенулся:

   — Маржере, знаете, что вам посчастливилось увидеть? Эти книги считались навечно утраченными, и вдруг — они в России! Если хотите знать, эта библиотека дороже всех сокровищ мира, вместе взятых. —Он даже задрожал от возбуждения. — Так где же они?

   — Когда Димитрий построил свой дворец и дворец для будущей императрицы Марины, он приказал сделать несколько потайных ходов. Где-то в них он сделал тайники. В одном из них, наверное, библиотека. Ведь Димитрий был человек необыкновенный! Он учил латынь и мечтал, что когда-нибудь сможет сам прочитать эти книги!

Уже вечерело, когда Маржере вышел из королевской библиотеки, размышляя, куда бы отправиться поужинать. После возвращения во Францию он так и не приобрёл постоянного пристанища. На родине в Дижоне он нашёл лишь могилы своих родителей. Их поместье было конфисковано и разделено среди сторонников Лиги ещё пятнадцать лет назад, когда Жак сражался с турками в Трансильвании. По возвращении он был вправе ждать изъявлений благодарности от своего короля, равно как и вознаграждения за свою книгу. Но Генрих, истинный гасконец, насколько был щедр на устные изъявления благодарности и комплименты, настолько же бывал и скуп, когда дело доходило До его кошелька, тем более что в наследство он получил пустую государственную казну, вконец разорённую многочисленными междоусобицами. А серебро, полученное от Шуйского, подходило к концу...

Кто-то осторожно потянул его за край плаща. Жак обернулся и увидел аббата в серой сутане. Это был личный секретарь епископа Люсонского, будущего кардинала Ришелье.

   — Что вам, отец Жозеф?

   — Где вы пропадали, капитан? Вас ждёт мой господин!

Командный тон ничуть не уязвил Маржере, ибо епископ ведал всей иностранной тайной разведкой Франции, в числе агентов которой давно уже числился капитан Маржере. Напротив, упоминание имени епископа подействовало на Жака, как звук боевой трубы. Он понял, что его шпага вновь нужна Франции. Поэтому вмиг изнеженный дамский угодник вновь преобразился в бывалого вояку. Таким и увидел его епископ Люсонский, он же — Арман-Жан дю Плесси.

   — Вижу, Жак, что вы стосковались по настоящему делу! И впрямь пора! Да вы садитесь, не на параде! Я прочитал вашу замечательную книгу...

«Что за день такой, счастливый для автора! — подумал Маржере. — Только и встречаюсь со своими читателями».

   — Занимательно, очень занимательно! — повторил епископ и вдруг тонко улыбнулся: — Правда, временами мне казалось, что я где-то уже читал описываемое вами. Потом понял — автор использовал черновики своих писем, которые направлял в нашу канцелярию!

Он расхохотался.

   — Зачем же добру пропадать! — улыбнулся Маржере.

   — Книгу вы заканчиваете убийством Димитрия, правда оговариваетесь, что появились слухи, будто он остался жив...

   — Эти слухи — следствие интриг слуги покойного, Молчанова. Они ложны. Я своими глазами видел труп царя. Я не мог ошибиться.

Лицо епископа приняло официальное выражение, и он взял со стола развёрнутое письмо.

   — Ваш коллега и хороший знакомый, Жан де Ла-Бланк, который находится, как вы знаете, при дворе шведского короля Карла Девятого, сообщает, что Карл на днях получил письмо от московского государя Василия с просьбой о военной помощи... чтобы отогнать от Москвы «покойного» государя Димитрия Ивановича.

   — Это самозванец! — твёрдо заявил Маржере.

   — Я нисколько не сомневаюсь в этом, — согласился епископ. — Но повторяю, он находится под Москвой, и кто может исключить возможность, что новый «Димитрий» овладеет престолом?

   — Я знаю эту страну, в ней всё возможно!

   — И очень важно, если «это» случится, чтобы рядом с государем был наш человек. Вы понимаете?

Маржере склонил голову.

   — Да, да, именно вы, с вашим знанием языка и обычаев русских. И Польша и Швеция тянут свои руки к русской короне. А нам вовсе не нужно усиления этих государств. Действуйте, сообразуясь с интересами Франции! — патетически закончил епископ, потом после паузы добавил вкрадчиво: — И Франция вас не забудет, Маржере. Как я понимаю, вы мечтаете о возвращении вам родительского крова? Я вам обещаю — вы его получите.

Маржере встал и поклонился.

   — Как думаете добраться?

   — Через Гамбург, — ответил твёрдо, как о решённом, Жак. — Оттуда прямая дорога на Литву. Там у меня хорошие знакомые.

   — Кто именно?

   — Великий гетман литовский Лев Сапега должен меня помнить. Когда восемь лет назад, при царе Борисе, он был послан в Россию, мой отряд гвардейцев частенько его сопровождал во дворец.

   — Фигура влиятельная, что и говорить. Но будьте осторожны — король Польский Сигизмунд недавно объявил на всю Европу, что собирается посадить сына Владислава на московский престол. О чём задумались? Деньги на дорогу получите в канцелярии...

   — Благодарю, монсеньор! Могу ли я сообщить о своём отъезде королю?

   — Конечно. Он знает о вашем возвращении в Россию и одобряет его.

Король действительно был осведомлён обо всём.

   — Ступай, мой Жак! Лови удачу за хвост.

Маржере не знал, что видит своего обожаемого Генриха в последний раз, что и года не пройдёт, как рука предателя нанесёт ему смертельный удар...

В Кале ни один парусник не собирался в ближайшее время в Гамбург. Поэтому пришлось доплыть до Лондона, чтобы пересесть на нужное судно. В Лондоне, убедившись, что за ним нет соглядатаев, Маржере посетил Джона Мерика. Тот признал предстоящую поездку капитана как нельзя более своевременной.

   — Сам я не скоро, видимо, вновь навещу Москву, — сказал он. — Наш король носится с новой идеей — превратить северные русские земли в колонию Британии. Так что я направляюсь в Архангельск. Но тем не менее, дорогой капитан, в канцелярии Солсбери будут с нетерпением ждать ваших писем. Запомните, в подворье английского посольства в Москве постоянно проживает некий Бреветер. Запомните это имя. Он наш постоянный корреспондент.

Примечательной была встреча Маржере со Львом Ивановичем Сапегой. Когда Жак начал рассказывать ему о своих планах, он просто рассмеялся:

   — Только не говори мне, капитан, что ты едешь к «Димитрию» только из чувства преданности и любви. Я ведь знаю от Гонсевского о твоей болезни в ту ночь. И не надо говорить, будто ты поверил в его воскрешение. Скажи проще, что хочешь поживиться, когда будут грабить царскую казну польские проходимцы, которые и породили этого самозванца!

Маржере ждал такого разговора и решил «подыграть» высокому собеседнику. Рассмеявшись, он сокрушённо развёл руками:

   — От вашего проницательного ума ничего не возможно скрыть, ваша святость!

Посерьёзнев, он продолжил:

   — Хорошо, буду с вами откровенен, как на исповеди. Я действительно хотел бы добраться до царской казны. — Жак таинственно понизил голос: — Вам не кажется странным то обстоятельство, что Шуйский нашёл казну пустой?

Сапега снова рассмеялся:

   — Это немудрено при той весёлой жизни, которую вёл Сынок.

   — Сынок?

   — Да, я так звал его когда-то много лет назад. Это, кстати, породило слух, будто он был моим незаконным сыном. Всё это, впрочем, ерунда!

Маржере покачал головой:

   — Димитрий вёл широкий образ жизни, как и подобает монарху, но, поверьте мне, ваша светлость, как начальнику его стражи, Димитрий очень много покупал драгоценностей, и ювелиры в его золотой мастерской трудились без устали!

   — Так куда же всё это подевалось? Неужели сам Шуйский утаил?

   — Дело в том, что государь всё время боялся заговора, поэтому он перепрятал самое ценное в тайное хранилище. А как вы догадываетесь, от начальника стражи у него секретов не было...

Глаза Сапеги алчно блеснули.

   — Ты хочешь сказать, что знаешь, где сокровища?

Маржере скромно потупил глаза:

   — Знали только трое: сам государь, Пётр Басманов и я.

Сапега резко встал, прошёлся, снова сел.

   — Ладно, откровенность за откровенность. Скоро мы объявим войну России. Войска короля поведу я. Так что, думаю, я первым буду в Москве!

   — Так вы считаете...

   — Погоди. Всякое может случиться. Поэтому ты поедешь в стан самозванца, и как только король вступит на территорию России, твоя задача убедить наших головорезов встать под его знамёна.

   — А самозванец?

   — Его ждёт печальная участь. Но о тайнике молчок.

   — Это и в моих интересах, ваша светлость!

Когда Маржере подъезжал к Тушинскому лагерю, его поразил резкий запах тухлятины. Подъехав ближе, он увидел несметное количество ворон, кружащих над останками туш домашних животных, выброшенных почти целиком.

   — Мор? — опасливо спросил он спутника, пахолика, посланного своим господином на поиски добычи.

   — Пан шутит! — рассмеялся пахолик. — Не дай Бог. Просто в лагерь сгоняют так много скота, что при всём желании его съесть невозможно. Выбирают самые вкусные части, остальное — воронам!

   — Пахнет хуже, чем на бойне! — брезгливо повёл длинным носом Жак.

   — Если б только остатки мяса выбрасывали! — радостно затараторил пахолик, жизнерадостный толстощёкий юнец. — А то пиво привезёшь, пану не понравится, всю бочку — в реку. Подавай ему водку или вина!

   — Богато живете!

   — Как сказать, — вздохнул пахолик. — Съестного хватает, ешь — не хочу. А денег нет — «царик» второй год жалованья не платит, лишь обещает царскую казну раздать, как Москву возьмём!

   — А и в самом деле: почему Москву не берёте? — хитро прищурился Жак. — Вот ведь она, как на ладони.

Действительно, с высокого берега реки Всходни, куда подъехал обоз, видны были многочисленные купола московских церквей.

Пахолик бросил на француза презрительно-враждебный взгляд:

—Много сюда таких горячих голов приезжает, да быстро остывают. Москва — не крепость, чтоб её оцепить кольцом для осады, надо войска в сто раз больше, чем у нас.

   — А если штурмом?

   — И для штурма сил не хватит: наши разбрелись по всей Московии. Да и защищаются москвичи как черти. Даже сам гетман, пан Рожинский, получил ещё зимой такое ранение, что до сих пор на коня сесть не может. Ездит только в телеге, на пуховых подушках.

   — Тяжёлое ранение? — участливо спросил Маржере.

   — Считай, ползада нету! — хохотнул пахолик. — Да наш пан гетман не унывает — пьёт с утра до ночи да песни орёт!

Когда въехали в лагерь, Маржере показалось, что он попал на какую-то ярмарку: крики, визги, ржание лошадей, мычание коров, пронзительные звуки каких-то немыслимых инструментов. Даже в Москве у кружал Жак не видал такого количества пьяных мужчин и гулящих девиц. Как опытный военный, он мгновенно понял, что войско самозванца недееспособно. Даже караульные были пьяны. Им достаточно было выкрика: «Пахолик ротмистра Бобовского», чтобы они открыли ворота.

«Прав Сапега, — подумал он. — С таким войском Москвы не взять».

Когда он приблизился к избе, где располагался государь, ему на миг почудилось, что он снова при дворе Димитрия Ивановича — лица придворных, толпившихся здесь, были ему знакомы: вот секретарь государя Ян Бучинский, вот воевода Салтыков, вот стольники... А это... Фёдор Романов, которого когда-то арестовывал Маржере со своими гвардейцами. Тогда он в ночи отпустил Гришку Отрепьева... Может, зря? Теперь Романов занимал пост патриарха. А вот и сама государыня — Марина, которая милостиво кивает Маржере. Он даже тряхнул головой. «Может, случилось чудо? Раз все близкие императору лица здесь, может, жив и сам император?» Но, увы!

Единственное сходство — невысокий рост. Но где лёгкая походка, как у барса? Где царственная осанка? А лицо? Боже мой! На него смотрел угрюмый мужчина, косоватый, с опухшими веками и обвислыми щеками, что свидетельствовало о нездоровом образе жизни. Царское одеяние сидело на нём мешком, шёл он как-то неуверенно, спотыкаясь, злобно ворча себе что-то под нос.

Приветливо улыбаясь, к нему шёл Ян Бучинский, он говорил нарочито громко, чтобы слышал самозванец:

   — Наконец-то сам Якоб Маржере! Глава гвардейцев государя! Нам сказывали, что ты отбыл на родину.

Маржере смущённо откашлялся в перчатку.

«Боже мой! Ну, конечно, всё это грандиозный спектакль. Вот пора и тебе, Жак, выступить на сцену. Бедный русский народ, который так дурачат!»

   — Будучи безутешным, что государь убит, я поспешил восвояси! — затарабанил он. — Но вдруг во Франции мой король Генрих Четвёртый, который мечтает познакомиться с Димитрием Ивановичем (поклон), сообщил мне, что государь по велению Божию остался жив. Я тут же вскочил на коня, и вот я здесь!

«Димитрий» как-то кисло, будто испытывая изжогу, взглянул на гостя и молча направился к крыльцу. Бучинский сделал Жаку знак, чтобы он шёл следом.

Войдя в комнату и убедившись, что, кроме Бучинского и Маржере, никого нет и, стало быть, незачем притворяться, «Димитрий» выкрикнул:

   — Я не нуждаюсь в иноземных телохранителях! Я им не доверяю! Никому не доверяю! Зачем ты приехал? И не делай рожу, будто «узнал» меня! Что тебе от меня нужно?

   — Если глава телохранителей признает императора, — усмехнулся Маржере, почувствовав облегчение, — то это уверит остальных в его подлинности...

   — У меня достаточно свидетелей моей подлинности, — угрожающе произнёс самозванец. — Одна Марина чего стоит... А те, кто выражают сомнение, что я тот самый, кончают одинаково. Стоит мне приказать.

«Ах ты мужик вонючий! — с бешенством подумал Маржере. — Нашёл кого пугать! Сейчас ты заглотнёшь крючок, на который попался даже благородный Лев Сапега!»

   — Если я не нужен, я уйду! — сказал он с достоинством, делая вид, что поворачивается к двери.

   — Далеко не уйдёшь! — процедил самозванец.

Маржере вдруг расхохотался и обратился к Бучинскому:

   — Скажите, Ян, что — император располагает большой казной?

Его слова попали в цель. Лицо «царика» исказила страшная гримаса, зубы хищно оскалились. Он был не только патологически труслив, но и беспредельно жесток, как большинство трусов, и легко отдавал приказы о казни своих подданных. Бучинский, поняв, что надо спасать положение, решил обратить сказанное капитаном в шутку:

   — Ты же знаешь, Якоб, что в России нет серебряных копей, подобно перуанским.

Маржере, увидев выражение лица самозванца, тоже понял, что зашёл слишком далеко, поэтому поспешно добавил:

   — Я хотел сказать, что Шуйский знает далеко не о всех тайниках императора. Я слышал, что он нуждается в деньгах и даже не может заплатить шведскому войску...

Самозванец посмотрел на Маржере с угрюмой подозрительностью, потом обратился к Бучинскому:

   — Это правда?

   — Я знаю, что император пользовался тайными ходами, но сам там не бывал.

   — А он?

Маржере ответил с достоинством:

   — Ваше величество, я сопровождал покойного везде и несколько раз опускался с ним в подземелье, где он хранил свои драгоценности.

Глаза «царика» жадно блеснули:

   — И даже Молчанов не знает, где это подземелье?

   — Мишка Молчанов способен украсть царскую печать, но не более того, — рассмеялся с облегчением Маржере, поняв, что опасность миновала. — Государь доверял Молчанову лишь свои любовные дела. Расположение тайника, кроме меня, знал лишь Пётр Басманов, которого уже нет в живых. Так что, ваше величество, когда мы войдём в Кремль, я вам ещё пригожусь.

— Хорошо, оставайся подле меня, но не вздумай обмануть! — угрожающе произнёс самозванец, потом кликнул своего шута: — Петька, прикажи кравчему, чтобы принёс вина. Мы выпьем, в знак особой милости, с начальником моих телохранителей, которые разбежались кто куда!

Маржере хватило дня, чтобы уяснить, что попал он в Тушинский лагерь не в самое для самозванца лучшее время. После последней попытки штурма Москвы многие из польских «рыцарей» покинули лагерь, шаря по всей Руси, грабя, убивая, насилуя. Не отставали от них и донские казаки, которые признавали и побаивались только своего предводителя Ивана Заруцкого.

Больше всего Лжедимитрий боялся приближения Скопина со шведами. После его победы над Зборовским он писал Яну Сапеге:

«Неприятель вошёл в Тверь почти на плечах нашего войска. Мы не раз уже писали вам, что не должно терять времени за курятниками, которые без труда будут в наших руках, когда Бог увенчает успехом наше предприятие. Теперь же, при перемене счастья, мы тем более просим оставить там всё и спешить как можно скорее со всем войском вашим к главному стану, давая знать и другим, чтоб спешили сюда же. Просим, желаем непременно и подтверждаем, чтоб иначе вы не действовали». На этом письме «царик» начертал собственноручно, что не было в обычаях русских царей: «Чтоб спешил как можно скорее».

Однако Сапега не хотел идти под командование Рожинского. Напротив: воспользовавшись моментом, когда шведы бросили русское войско, он попытался вместе со Зборовским завоевать славу победителя доселе непобедимого Скопина. Но потерпел неудачу и вернулся к Троице, так и не вняв мольбе самозванца идти в Тушино. Тогда уже не Сапега, а сам гетман Рожинский вынужден был поступиться гордостью и идти к нему на соединение, чтобы ещё раз попытаться остановить продвижение Скопина к Москве.

Однако уже было поздно. Войско де Ла-Гарди наконец получило долгожданное жалованье. Лишь незначительную часть смог наскрести государь, остальное дали монастыри и города. Так, соловецкие монахи прислали семнадцать тысяч серебряных рублей и даже серебряную ложку. Слали деньги и меха новгородцы, вятичи, устюжане... Отличился и солепромышленник Пётр Строганов. Как писалось в жалованной грамоте Шуйского, «Строганов против воров стоял крепко, без всякого позывания, ратных многих людей на царскую службу против воров посылал, города от шатости укреплял, да у него же брались на царя в Москве и по другим городам в ссуду большие деньги для раздачи служилым людям на жалованье». Строганов за такие заслуги удостоился небывалой чести — отныне было велено писать во всех грамотах не «Пётр Семёнов сын», а «Пётр Семёнович».

Получив деньги и меха, шведы вновь тронулись в поход, сойдясь с войском Скопина у Александровской слободы. Здесь они нанесли последнее серьёзное поражение объединённому войску Сапеги и Рожинского. Следуя далее к Москве, Скопин применил тактику засад, двигаясь медленно от одного укрепления к другому и «выдавливая» польские отряды, вынужденные отступать всё далее. Сапега вынужден был окончательно снять осаду Троицы и перебраться в Дмитров.

Тем временем над самозванцем нависла ещё большая угроза с другой стороны — король Сигизмунд, по-прежнему терпя неудачи в осаде Смоленска, потребовал от тушинских поляков, чтобы они оставили своего «царика» и соединились с королевским войском. Поначалу тушинцы возмутились. На своём коло товарищи[92] кричали, что король, начав войну, посягнул на их права свободных граждан республики Речи Посполитой, что северские земли и Смоленск, который он осадил, отданы им на прокорм государем Димитрием Ивановичем. И рыцари, и жолнеры составили конфедерацию, поклявшись в верности своему «царику», которого они твёрдо решили посадить на русский престол, отвергнув таким образом претензии Сигизмунда.

Однако как только была произнесена клятва, появились сомневающиеся. Война слишком затянулась, и чем ближе подходит Скопин со шведами, тем меньше шансов захватить Москву. После долгих споров к королю была направлена делегация с ультиматумом: если король выплатит тушинцам жалованье за все года службы самозванцу, то они перейдут на сторону короля.

Одновременно и Сигизмунд отправил своих комиссаров в Тушинский лагерь. Сначала Рожинский отказался их принять. Вмешался Ян Сапега, побывавший тайно у короля под Смоленском. Он прислал гетману письмо с угрозой, что если в Тушине не примут королевских послов, то Сапега уведёт своё войско к королю.

Решено было выслушать предложение комиссаров, тем более что пошёл слух, будто они везут жалованье тушинцам за два года.

Маржере, стоявший в числе придворных у деревянного терема «царика», видел, как послы, минуя их, едут прямо к палатке Рожинского. Вскоре там зазвенели бокалы, раздалась пушечная стрельба — пили за здоровье его королевского величества. Поздно вечером, когда послов отправили спать, «царик» пробрался в палатку Рожинского и попытался потребовать объяснений, почему послы проигнорировали его присутствие в лагере и никак его не приветствовали. Пьяный Рожинский стал орать:

   — А тебе, блядов сын, что за дело? Они ко мне, а не к тебе приехали! Чёрт тебя знает, кто ты таков! Довольно мы служили тебе и проливали кровь, а награды не видим!

Он в сердцах замахнулся на «царика», и тщедушный самозванец нашёл спасительное укрытие под столом. Когда Лжедимитрий, подобно трусливой крысе, кинулся к выходу, вслед ему понеслись бранные слова, среди которых «вор» и «мошенник» были самыми мягкими.

Наутро на поле четырёхугольником были выстроены все польские хоругви. Слово к войску держал бывший в «челе» делегации Станислав Стадницкий, староста перемышльский и дальний родственник Мнишеков. Он изложил причины, по которым король вторгся в пределы России, припомнил убийства поляков в Москве, задержание польских послов, плен поляков.

   — Король и Речь Посполитая, — кричал он, — не могли терпеть далее, после того как Шуйский заключил союз с герцогом зюндерманландским, врагом и похитителем наследственного престола его величества короля нашего, и призвал к себе на помощь его войско, кроме того, он подущает татар на земли Речи Посполитой. Московское государство в крайнем упадке и разорении: неверные турки радуются и, конечно, скоро воспользовались бы этим, чтобы завоевать его себе! Король не хотел потерпеть далее такого напрасного пролития христианской крови и погибели государства, с которым предки его величества жили по-соседски, и с Божиего помощью желает верными средствами его успокоить, а вы не должны этим пренебрегать. Напротив, король надеется и желает вашего содействия! Теперь дело идёт о вас самих, о правах, о святой вере, о жёнах и детях, о собственности, о земле, которой вы принадлежите!

От имени войска старый полковник Витковский выразил готовность тушинцев принести жизнь свою и достояние на службу короля, вместе с тем просил изложить причины приезда комиссаров. Были избраны двадцать шесть делегатов, с которыми и продолжались переговоры. Шли они в горячих спорах. Тушинские рыцари потребовали от короля немедленной выплаты жалованья в размере пяти миллионов злотых, а пятнадцать миллионов — после прихода в Москву, как дань с завоёванного населения. Обе стороны хорошо понимали, что такое требование невыполнимо по той простой причине, что у Сигизмунда таких денег никогда не было, тем не менее каждая сторона стремилась выторговать как можно более выгодные условия.

Царица Марина улучила момент, чтобы переговорить со Стадницким о судьбе своего «венценосного» супруга и своей собственной. Она передала ему своё письмо, в котором обращалась к Сигизмунду как к равному:

«Превратная судьба отняла у меня всё, оставив лишь справедливое право и претендентство на престол московской монархии. Обращаю высокое внимание вашего королевского величества на моё посвящение на царство и признание за мною наследственного права на престол, подтверждённые двойной присягой московских сословий. Я убеждена, что ваше королевское величество своим высоким разумом и по доброй совести согласитесь со мной, а мне и моей семье, жертвующей своей кровью и несущей большие издержки на это дело, придёте на помощь своей королевской милостью.

Императрица Марина».

Стадницкий, прочитав послание, лишь покачал головой, потом снисходительно сказал:

   — Дорогая пани! Выслушайте меня: я обращаюсь к вам как родственник. Возвращайтесь домой, оставьте свои честолюбивые планы. Вы знаете не хуже меня, что связали свою судьбу с самозванцем. Король тоже знает об этом и никогда не признает в нём законного претендента на московский престол. Поэтому примите предложение его величества: он предлагает вам Саноцкую землю и доходы от королевской экономии при условии вашего возвращения и отказа от каких-либо дальнейших притязаний на царство.

Марина гордо вскинула голову. Пожилой вельможа изумился, увидев, как велики властные силы и честолюбие этой маленькой шляхтенки. Она с достоинством царицы произнесла:

   — Доброжелательство вашей милости для меня приятно, как от лица, связанного со мной родством. Я имею надежду, что Бог — мститель неправдам, охранитель невинности, Он не дозволит моему врагу Шуйскому пользоваться плодами измены и злодеяний своих. Ваша милость должны помнить, что кого Бог раз осиял блеском царственного величия, тот не потеряет этого блеска никогда, как солнце не потеряет своего блеска оттого, что иногда закроет его скоропроходящее облако.

Вдруг величавость её речи прервалась, она сорвалась на истеричный крик:

   — А королю своему передайте, что мой царственный супруг охотно уступит ему Варшаву, если король уступит ему Краков.

Она рассмеялась дьявольским смехом, чёрные глаза метнули молнии в перепуганного Стадницкого. Марина покинула его палатку.

Продолжая вести яростные торги с «рыцарями», Стадницкий вступил в переговоры с русскими придворными Лжедимитрия. На тайную встречу с посланцами короля пришли Филарет, Михайло Глебович Салтыков, князь Дмитрий Трубецкой и атаман Иван Заруцкий.

Стадницкий вручил им королевскую грамоту со словами:

— Наш король не желает вам зла, а по христианскому милосердию и по соседству хочет утешить Московское государство, потрясённое смутой от бесстыдного вора, и освободить народ от мучителей, которые его утесняют. Если вы не пренебрежёте его расположением и пожелаете, то король не только сохранит ваши обычаи, но будет оборонять ваши права, веру, вольность, жён и детей и ваше имущество.

За ваше расположение к верным подданным и честному народу обоих государств его величество король окажет вам свою милость: вы узнаете её не на словах, а на деле. К вам вернётся свобода, спокойствие и прежнее счастливое время. А так как Россия больше всего привязана к своей греческой вере, то именем его величества мы клянёмся, что эту веру он и впредь сохранит, поддерживая богослужение в ваших церквах и увеличивая доходы монастырей.

Филарет и остальные придворные с удовольствием слушали мягкие и ласковые слова, прослезились, вспоминая прежние спокойные времена, целовали королевское письмо, на котором греческими буквами было начертано имя короля. Русские обещали не поддерживать более ни Шуйского, ни Лжедимитрия, а просить на русский престол сына короля — Владислава, для чего направить под Смоленск делегацию во главе с Салтыковым.

Узнав о встрече послов с его придворными и об их предательском решении, самозванец понял, что промедление смерти подобно. Он ещё раньше предпринял попытку уйти из лагеря с несколькими сотнями казаков, но его догнал взбешённый Рожинский и с позором возвратил в Тушино. Теперь он решил бежать тайно, ничего не сказав ни одному из приближённых, и даже Марине. Помог его шут Кошелев. Переодевшись в мужицкий тулуп, он угнал сани с навозом, запрятал под солому своего сюзерена и выехал из лагеря. Самозванца хватились только наутро. Многие из казаков и польских жолнеров решили, что Рожинский поспешил расправиться с ним, и подступили к его палатке, потребовав объяснений.

Всё разъяснилось через несколько дней, когда «царик» прислал из Калуги письмо, призывая взбунтовавшееся войско идти к нему на помощь. Вновь весь лагерь пришёл в смятение. Донские казаки, ничего не ведавшие о том, что их атаман вступил в тайный сговор с польскими комиссарами, потребовали, чтобы Заруцкий вёл их в Калугу. Тот начал их отговаривать. Но казаки, ненавидевшие Сигизмунда, не послушались и начали выезжать из лагеря. Рожинский послал следом гусар. Ничего не подозревавшие казаки решили, что те тоже идут к «царику» и подпустили их слишком близко, не приготовившись к бою. В результате в течение нескольких минут две тысячи казаков остались лежать бездыханными, остальные рассыпались кто куда. Часть вернулась к Заруцкому, прося его защиты.

Королевские комиссары вернулись в ставку Сигизмунда с радостным известием, что поляки «Димитрия» вновь готовы служить королю и что влиятельные русские бояре решили также присягнуть ему на верность. Осталось невыполненным лишь одно тайное поручение: попробовать договориться с Шуйским о добровольной сдаче Смоленска. Шуйский, окрылённый победами своего племянника, категорически отказался вступить в какие-либо переговоры и даже пригрозил послам смертью.

Радость по поводу возвращения послов омрачилась внезапной смертью через три дня по возвращении главы посольства Станислава Стадницкого.

В Тушине по-прежнему было неспокойно. Некоторые горячие головы даже стреляли в Рожинского, но были отогнаны бдительной стражей. Большую смуту в умы внесла Марина. Она вела себя в эти дни как сумасшедшая. Надев гусарский костюм, ходила по лагерю, пила вино вместе с польскими и казацкими старшинами, проводила с ними в палатках разгульные ночи, взывая к их мужеству и чести, умоляя идти в новый стан Лжедимитрия.

Маржере вечером как неприкаянный бесцельно бродил по лагерю, прислушиваясь к пьяному ору из палаток и размышляя, куда направиться — к Смоленску, Калуге или Москве. Стадницкий перед отъездом передал ему привет от великого канцлера литовского с напоминанием об их уговоре.

Неожиданно в темноте у палатки, где располагался Заруцкий, он столкнулся с юношей, которого принял по гусарскому костюму за пахолика.

   — Осторожней, юнец! — гаркнул он.

   — Якоб?

Маржере вгляделся и узнал Марину:

   — Государыня? Что вы здесь делаете?

Та расхохоталась, ударив капитана по плечу. Только сейчас Жак обратил внимание на её неестественную весёлость и резкий запах вина.

   — Что может делать женщина, особенно такая молодая и красивая, как я, в палатке мужчины?

Жак поразился её цинизму:

   — Но вы же не просто женщина...

   — Вот именно! И мне нужны союзники, чтобы вернуть себе корону! Я осталась одна, этот мерзавец бежал, даже ничего не сказав. А чем я могу завоевать расположение храбрых воинов?

Она внезапно заплакала и ухватилась за полу плаща капитана.

   — Вам плохо?

   — Проводите меня во дворец.

«Крепко она верит в своё предназначение, если избу называет дворцом», — усмехнулся про себя Маржере, однако послушно пошёл рядом. Какое-то время они молчали. Марина что-то обдумывала, наконец решилась сказать:

   — Вы были всегда расположены ко мне, Якоб. Поэтому буду с вами откровенна: я решилась бежать.

   — Когда?

   — Сегодня ночью!

   — С кем?

   — Одна, с двумя служанками. Чем незаметнее, тем надёжнее.

   — Справедливо, — согласился капитан.

   — Я хочу вас просить о помощи. Вас хорошо все знают и выпустят беспрепятственно.

   — Каким образом? Что я скажу о причине моего отъезда?

   — А ничего! Сделаем так: я одену своих горничных как русских шлюх, и мы с вами вроде будем их сопровождать до Москвы.

   — Что, пожалуй, сойдёт! — усмехнулся капитан. — Действительно, не в санях же с навозом вам ехать.

   — Идите за лошадьми! — повелительно сказала Марина. — И не бойтесь, я вас надолго не задержу, сразу за воротами мы попрощаемся.

   — Я вообще редко чего боюсь! А тем более прогулки с таким очаровательным пахоликом.

   — Не обижайтесь! Я вас жду.

Они действительно беспрепятственно выехали из лагеря под шутки пьяных стражников. Остановились, чтобы попрощаться.

   — Как вы дальше поедете одна?

   — Утром меня нагонят пять сотен казаков Заруцкого. Они идут к Дмитрову, на помощь Сапеге. А если и будет погоня, то по Калужской дороге.

   — Но Сапега, я слыхал, ищет королевских милостей?

   — Мои милости он ценит выше! — рассмеялась Марина. — Он любит меня с того момента, как увидел в Тушине. Так что никуда от меня не денется. Может, и вы с нами?

Маржере отрицательно покачал головой:

   — У меня свои дела.

   — Прощайте, прекрасный рыцарь!

Она, привстав на стременах, чмокнула капитана в щёку и ударила коня нагайкой.

«ПИСЬМО ЦАРИЦЫ МАРИНЫ К ВОЙСКУ

Согласно инстинкту природы, бессловесные животные и неразумный скот привыкли уклоняться от болезненных ударов, и нигде не найти такого беспечного зверя, который не страшился бы и не избегал бы несчастных случаев. Как же после этого не заботиться о спасении своей жизни человеку, которого Бог возвысил по благородству надо всеми животными, одарил его умом, словно частицей Своей божественности, предоставив все заботы и охрану человека себе? Воистину Божие Провидение особенно охраняет и осеняет ежедневно монархов и князей; это доказывает опытность, которою Господь Бог одаряет государей... Поручив Божьему покровительству себя, свои обиды и права, я надеюсь также, что Он освободит меня от всех тех поношений, которыми злые языки терзают моё имя.

Не хочу быть жестокой к самой себе и оставить на произвол сомнительной судьбы того, о чём каждый деятельный человек должен заботиться, и не хочу быть более жалкой, чем животное. Мною руководит не только боязливый женский гений: рассудок велит мне заботиться о своём деле и защищаться от поношений тех людей, которым поручена охрана моей жизни, имени, славы и чести. Эти люди — предводители войск. Моё сердце, погруженное в скорбь и глубокую печаль, едва может снести посягательства на мою честь, опорочение имени и оскорбление сана.

Начались с королевскими послами какие-то переговоры, конференции и сделки для того, чтобы меня унизить и покинуть. На заседаниях и пирах, среди пьяного веселья, каждый бокал сопровождался насмешками и клеветами по моему адресу от тех, защите которых я поручила жизнь, честь и неприкосновенность царского престола. Судорожно вздрагивала душа, находясь в беспрестанной тревоге, ибо не только мой сан был во мне оскорблён: мне грозили с помощью тайного заговора взять меня под арест и отправить, как пленницу, к королю. Я не могла вынести той мысли, чтобы попасть в руки тех, которые жаждут погубить меня. Точно так же Бог не допустит и того, чтобы кто-либо воспользовался моей особой и моими правами на престол как предметом торговли, чтобы приобрести от этого пользу себе и купить королевские милости, унижая мой столь высокий сан и изменнически предавая меня в руки короля, который не имеет никаких прав ни на мою особу, ни на эту принадлежащую мне монархию. Господь отомстит за меня и накажет изменников за клятвопреступничество, мне же благий Бог станет защитником и опекуном; Ему поручаю я свою скорбь, испытания и обиду, оставшись одна, без отца, без матери, без родных, без друзей, покинутая всеми. Вынужденная опасностью, еду к мужу, которому клялась в супружеской верности в Кракове в присутствии короля. Я хочу посоветоваться насчёт восстановления своего доброго имени и, ввиду заговоров и замешательства, хочу отдохнуть в своём замке и буду молить Праведного и Всевышнего Судию об удовлетворении моей невиновности.

Снова призываю в свидетели Бога в том, что, сохраняя за собою неприкосновенное имя, царский сан и полные права на престол, — так как я государыня северных стран, русская царица и польская шляхтенка, — так же точно не хочу и не буду признавать над собой ни королевской, ни какой бы то ни было другой власти и изо всех сил буду заботиться о благе и о награждении тех воинских чинов, которые, любя доблесть и славу, не забывают данной мне клятвы и сдерживают её. Я уезжаю.

Императрица Марина».

Скопин и де Ла-Гарди всё ближе подходили к Москве. Опустел Тушинский лагерь. Сначала многочисленный отряд казаков в боевом порядке, с развевающимися знамёнами на глазах у поляков вышел из лагеря и направился к Калуге. Часть польских солдат, решив быть верными присяге, двинулись следом. Однако большая часть под командованием Рожинского и Зборовского и три тысячи дончаков с Иваном Заруцким ушли в Волоколамск, чтоб далее следовать в Смоленск, как только король сдержит своё слово и заплатит им жалованье.

Длительная осада Москвы кончилась. Но Шуйского тревожило южное направление. Там, в Калуге, сидел самозванец, снова набирая войско. Кроме того, не исключена возможность, что Сигизмунд, оставив Смоленск, двинется к Москве. Надо было укрепить города, лежащие в южном и западном направлении. Государь велел направить туда воевод, наиболее зарекомендовавших себя в воинском искусстве.

«Тое же зимы вор на Тушино побежал в Калугу, а литовские люди отошли на Волок и во Ржеву и в иные города. А руские люди, которые служили вору, Михайло Салтыков с товарьпди к Москве не поехоли, пошли с литовскими людьми к королю, а иные, князь Григорей Шиховской с товарыщи поехали в Калугу к вору. А боярин князь Михайло Васильевич и все бояре и воеводы и с немецкими людьми пришли все к Москве.

Тое же весны послал царь Василей в Можаеск воевод боярина князя Ондрея Васильевича Голицына да окольничева князя Данила Ивановича Мезетцкова, а с нашими людьми Григория Валуева.

В Погорелое городища послал воеводу же Василья Бутурлина да Григорья Сулемшу Пушкина.

А в Боровеск послан в осаду князь Михайло Волконский.

Тою же году послали в Новгород боярин большой князь Иван Никитин Одоевский.

Подо Псков послан боярин Володимер Тимофеевич Долгорукий да князь Григорей Волконский.

В Володимере готов воевода князь Василий Михайлович Лобанов Ростовский.

На Рязани князь Фёдор Тимофеевич Долгорукий да Прокофей Ляпунов.

На Коломне боярин князь Михайло Самсонович Туренин да Семён Глебов.

У Николы Зараского воевода князь Дмитрей Михайлович Пожарский.

На Кошире окольничий князь Григорей Петрович Рамодановской да князь Офонасей Гагарин.

В Серпухове князь Иван Михайлович Одоевской да Семён Ушаков...»

Из Разрядной книги.

Назначение на пост воеводы князь Пожарский получил 8 февраля 1610 года. Дмитрий Шуйский, ведавший по-прежнему Разрядным приказом, вручая ему доверительную грамоту, заметил:

   — Крепостца у Николы Зараского[93] невелика, но для обороны способна. Людей тебе не дадим, всё, что было — у Скопина. Рассчитывай на себя. Места тебе знакомые.

Говорил на этот раз Шуйский-младший без издёвки, а вроде бы даже уважительно. Пожарский поблагодарил за честь, только поинтересовался, сколько ратников в крепости.

   — Две сотни стрельцов да дети боярские окрест, кто, конечно, остался.

Последнее было сказано с известной долей сомнения.

Сборы были недолги. Вся семья Пожарских в это тревожное время жила в Москве, в своём доме у Сретенских ворот. За время осады князь приказал укрепить тын вокруг подворья новыми толстыми брёвнами, превратив его в небольшой острог.

   — Зачем зван был во дворец, князюшка? — живо поинтересовалась мать, Мария Фёдоровна, когда Дмитрий, не задерживаясь в горнице, сразу пошёл на женскую половину.

Здесь была и жена, Прасковья Варфоломеевна. За эти годы, родив князю трёх сыновей и трёх дочерей, супруга заметно раздобрела, но по-прежнему кожа её была свежей, а глаза — лучистыми, и потому казалась она значительно моложе своих лет.

Женщины были заняты вышиванием. Возле них крутились девочки — Ксения, Анастасия и Елена, которых тоже исподволь приучали к рукомеслу.

   — Воеводой послан на город, что у Николы Зараского, — с напускным спокойствием ответил князь, но обе женщины, хорошо знавшие Дмитрия, почувствовали, что он гордится новым назначением.

   — Поздравляю, князюшка! Наконец-то наш род снова в чести! И не богатством, а верной службою! — воскликнула Мария Фёдоровна.

Прасковья Варфоломеевна всплеснула руками:

   — Собираться надо. А скоро ехать?

   — Завтра с утра.

   — Я же не успею! Ведь сколько с собой надо брать!

Дмитрий ласково обнял жену за плечи:

   — Не хлопочи. Приедете позже, когда обоснуюсь. Ужо дам весточку.

   — Может, нам в Мугреево уехать? — спросила мать. — Поместье-то наше совсем захудало. Да и на подаренное государем село Нижний Ландех посмотреть надобно. Хозяйство большое — двадцать деревень, семь починков да двенадцать пустошей.

   — Не время сейчас! — покачал головой Пожарский. — В тех краях Лисовский со своими разбойниками лазит. Жаль, что я прошлой зимой его не достал... В Москве сейчас спокойнее всего. Князь Скопин со своим войском уже на подходе. Скоро он и Жигимонта, глядишь, от Смоленска отгонит.

   — А самозванец? — с тревогой спросила мать.

   — Для его острастки государь лучших военачальников воеводами по городам вокруг Калуги разослал, — снова не без горделивой нотки ответил князь и перешёл к хозяйственным делам: — По весне, дай Бог, суздальские земли от воров очистятся, тогда и поедете. А там, глядишь, к лету и ко мне на жильё переберётесь. С вами для защиты оставляю Надею. Да и пора младших — Фёдора да Ивана к военному делу приучать.

   — А Петра? — спросила жена.

   — Петра я возьму с собой! — твёрдо ответил Пожарский.

   — Ему же и шестнадцати нет! — воскликнула Прасковья Варфоломеевна.

   — Самая пора. Мне десять было, когда я княжить начал. А мои сыновья должны быть воинами не хуже меня! Лучше не мешкайте, готовьте для нас с Петром что нужно.

Наутро Пожарский со своим маленьким конным отрядом выступил в поход. За день он преодолел расстояние, отделявшее Зарайскую крепость от Москвы. Здесь его ждали. На площади собрались и ратники, и служилые люди, и посадские. Приехали поприветствовать воеводу окрестные дворяне. Князь убедился, что его имя здесь хорошо известно с той поры, как в расположенном невдалеке селе Высоком он наголову разгромил Лисовского.

Когда Пожарский, устроившись в кремле, вышел к ожидавшим его людям, первый вопрос был: не вернутся ли ляхи?

Князь лукавить не стал:

   — Могут и вернуться. Могут и казаки от самозванца набежать. И пощады не ждите — после неудачи под Москвой они ещё пуще злодействовать будут.

   — Что же делать? — со страхом застонали в толпе.

Пожарский ободряюще улыбнулся:

   — Главное — не падать духом. Пословицу знаете: «На Господа надейся, а сам не плошай». Всегда надо быть готовыми дать отпор разбойникам.

   — Где ж нам с вилами? — уныло возразил какой-то мужичонка в рваном треухе.

   — А вон стрельцы на что? Гляди, какие ребята! Орлы! Такие любого Лисовского разобьют.

Стрельцы, стоявшие кто как, опершись о берданки, гордо приосанились.

   — Молодцы, что говорить! — продолжал тот же мужичонка, видать самый бойкий из всех. — Так мало их! Им крепость бы удержать. А как нам быть?

   — Я вот что вам предлагаю, — заметил Пожарский, — весь хлеб, что вы сейчас по лесам да оврагам прячете, в кремль свезти, а весной, когда сеять будете, его возьмёте. Так надёжнее будет. А то, скажем, на тебя, не дай Боже, лях нападёт, приставит саблю к шее, ты же ему откроешь, где запасы хранишь, да ещё и покажешь. А он тебе в благодарность башку и снесёт. А коль в кремле зерно-то, пусть оттуда его берёт. Глядишь, зубы и обломает.

   — Мудро говоришь, князь, — заговорили одобрительно.

   — Лучше, конечно, ни ляху, ни казаку не попадаться, — продолжал воевода. — А что для этого надо? Кремль у нас хороший, каменный, любую осаду выдержит. Но места в нём мало. Дай Бог стрельцам разместиться. А куда посадским да крестьянам прятаться? Крепость-то дырявая. Вон там стена завалена, здесь вал поосыпался. Значит, надо, не мешкая, крепость укрепить. И ещё. Вон сколько мужиков здоровых. Надо оружием запастись — копьями и рогатинами, да и топоры сгодятся. А бою обучим, не впервой.

Незаметно текли дни в трудах. Избранные от посада доверенные люди принимали добро, раскладывая в амбары и подземелья кремля, везли брёвна и камни для стен, как потеплело, углубили ров. К счастью, враг близко не подходил. Лазутчики доносили о небольших группах всадников, но те в бой вступать не решались.

Пожарский тем временем списался с соседями — воеводами Коломны, Каширы, Переяславля Рязанского. Особенно рад был Пожарскому Прокопий Ляпунов и обещал вскорости приехать.

Но приехал не он, а его племянник. Даже не приехал, а примчался. Оставив взмыленного коня у крыльца, вбежал в горницу, выкрикнул:

   — Скопина убили!

   — Как убили? — вскочил Пожарский. — Кто?

   — Дядя мой тебе грамоту прислал, зовёт на Шуйского идти.

Пожарский оглядел Фёдора. Был тот погодком его Петра, такой же ещё несуразный, с длинными руками и ногами.

   — Сядь, коль в гости приехал! — строго сказал князь. — Я сейчас сына кликну, познакомитесь.

   — Но чтоб боле никого! — задиристым баском потребовал юнец. — Дело тайное, так дядя сказал.

   — Дядя сказал, а ты кричишь во всё горло! Все вы, Ляпуновы, орать здоровы. Сядь, говорю, переведи дух после дороги.

Сам он углубился в чтение письма. События действительно были прискорбные.

...Вся Москва встречала князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского ликованием. Его и графа де Ла-Гарди чествовали как победителей. Имя двадцатитрёхлетнего героя было у всех на устах. Столько славословия раздавалось в его адрес, в том числе и от самого государя, что граф де Ла-Гарди почувствовал недоброе и начал звать Скопина скорее оставить Москву. Но тот принимал все поздравления чистосердечно, верил в искренность тех, кто говорил ему ласкательные слова.

Правда, был у него неприятный разговор с дядей, когда они впервые остались в царской опочивальне одни. Причиной послужил всё тот же Прокопий Ляпунов. Когда ещё Скопин был только на подходе к Москве, то прибыли к нему посланцы неугомонного рязанца. Тот, поздравляя полководца с замечательными победами, предложил ему свою помощь для того, чтобы занять царский трон. И хотя Скопин с гневом отклонил это предложение, ничего не сказав царствующему родственнику, тому донесли другие.

Царь прямо спросил племянника, желает ли он занять его место. Но Скопин протестовал так бурно и искренне, что, казалось, убедил государя. Во всяком случае, он даже замахнулся посохом на брата Дмитрия, когда тот в думе начал возводить на юного полководца напраслину, будто бы он сам, по своей воле отдал шведскому королю Корелу.

Сейчас же, дочитав письмо Ляпунова, где тот действительно призывал немедля идти с войском на Москву и скинуть Шуйского, Дмитрий Михайлович, упёршись тяжёлым взглядом в столешницу, медленно произнёс:

   — Вот что, Фёдор, я тебе скажу. Скажу как сыну. И ты, Пётр, слушай внимательно и запомни раз и навсегда: негоже нам, людям дворянского происхождения, изменять своему слову, а тем более присяге. Я жизнью своей клялся быть верным Шуйскому, крест целовал. И слово своё сдержу, даже если смертный час придёт. Запомните, дети мои, что нет большего греха, чем слово своё предать!

Он поднял глаза на побледневшего Фёдора:

   — А дяде своему передай следующее. То, что он присягу хочет нарушить, это дело его совести. Но то, что он в такой час, когда в стране смутное время, когда и так имеем двух царей и двух патриархов, когда брат идёт на брата, а отец — на сына, замыслил измену — негоже. Нельзя новую смуту затевать. Царь может быть люб ему или нелюб. Может, он и мне нелюб. Но не дело это саблей решать! К чему это уже привело дважды — мы видим. Избрать царя может только Земский собор, когда люди от всей земли Русской съедутся и решат.

И ещё передай Прокопию. Я знаю его давно. Он — замечательный воин и благородный человек. Но я знаю и его горячность и своеволие. Так вот, чтобы дать ему острастку, я перешлю его письмо государю. Я знаю, что Шуйский его не тронет, если... Если он и в самом деле останется воеводой в Рязани, куда его направил государь.

— А теперь скачи, и скачи быстро. Останови и дядю, и своего отца. Я ведь любил Скопина не меньше, чем отец. Воевал с ним бок о бок во многих сражениях. Мир праху его. Пусть Бог разберёт, кто виновен в его смерти.

«Когда этот воин и воевода, князь Михаил Васильевич Шуйский, послушался царя и приехал в царствующий град Москву из Александровской слободы (и ошибкой это было, за грехи наши), родился у боярина Ивана Михайловича Воротынского сын, княжич Алексей. И не прошло двух месяцев, через сорок дней после его рождения, как стал князь Михаил крестным кумом, а кумой стала жена князя Дмитрия Ивановича княгиня Марья[94], дочь Малюты Скуратова. И по совету злых изменников и своих советчиков замыслила она в уме своём злой умысел, изменнический: уловить князя Михаила неожиданно, подобно тому как в лесу птицу ловят или как рысь нападает, и сжечь замыслила, змея лютая, взором злым, как будто зверь лютый; радость дьявола буйствует, навес сатане готовится.

И когда настал — после торжественного стола — час пира весёлого, тогда, дьяволом омрачённая злодейка та, княгиня Марья, кума крестная, подносила чару питья куму крестному и била ему челом, поздравляя с крестником Алексеем Ивановичем. А в той чаре — питье приготовлено лютое, питье смертельное. И князь Михаил Васильевич выпивает эту чару досуха, а не знает, что злое питье это лютое, смертельное. И скоро у князя Михаила всё в утробе возмутилось, и не допировал он званого пира, и поехал к своей матушке княгине Елене Петровне.

И как входит он в свои палаты княжеские, увидела его мать и взглянула ему в ясные очи. А очи у него сильно помутились, а лицо у него страшно кровью залито, и волосы у него на голове дыбом стоят и шевелятся.

И заплакала горько мать его родимая и в слезах говорит ему слово жалостное: «Дитя моё, сыночек, князь Михаил Васильевич! Почему ты так рано и быстро со званого пира уехал? Как твой богоданный крестный сын принял крещение без радости? Или тебе в пиру место было не по отечеству? Или тебе кум и кума подарки дарили не почётные? А кто тебя на пиру честном упоил честным питьём? С этого питья тебе вовек теперь будет не проспаться! Сколько раз я тебе, дитятко, в Александрову слободу наказывала: не езди в город Москву, опасны в Москве звери лютые, пышут ядом змеиным, изменническим».

И пал князь Михаил на постель свою, и начала утроба его люто разрываться от того питья смертного. Он метался по постели в тоске, и бился, и стонал, и кричал так сильно, как будто зверь под землёй, и звал отца духовного. Мать же его и жена, княгиня Александра Васильевна, плакали, а весь дом его наполнился плачем, горькими воплями и причитаниями.

И дошёл слух о его страшной болезни до войска его и до его помощника, до немецкого воеводы, до Якова Пунтусова. И многие доктора немецкие с разными лечебными примесями не могли никак течение болезни назад повернуть. И пошли со двора от князя доктора немецкие, и слёзы о нём проливали, как о государе своём.

И в тот же день перед всенощной — как сказано в житии Василия Великого — «солнце к солнцам зашло», — случилось это на исходе дневных часов, месяца апреля в двадцать третий день, в ночь со дня памяти великого воина и мученика Георгия на день памяти воеводы Саввы Стратилата, — ведь и князь Михаил был и воин, и воевода, и стратилат. Но тогда сразу весть эта не разнеслась по Московскому государству из-за того, что тогда ночь была. Утром же на рассвете, во вторник, когда солнце начало всходить, слух разнёсся по всему царствующему граду Москве: «Покинул этот свет, скончался князь Михаил Васильевич!»

Писание о представлении и о погребении князя Михаила Васильевича Шуйского по прозвищу Скопина.

В тот день, вернее ночь, когда Марина неожиданно поцеловала Маржере в его щетинистую и изборождённую морщинами щёку, будто чувствуя, что более они никогда не увидятся, Жак действительно уже выбрал свой путь. Он лежал к Смоленску. Такое решение было не случайным. После бегства «царика» Маржере неожиданно оказался белой вороной в лагере, где кипели такие страсти. На него с подозрением косились и польские военачальники, и тем более казацкие атаманы. Единственным местом, где хорошо знали капитана и где относились к нему с должным уважением, был двор бежавшего самозванца, точнее, те люди, которые служили вместе с ним при дворе покойного Димитрия — Салтыков и Молчанов. Хорошо знал его и Филарет, хотя, вероятно, и не забывал свою встречу с Маржере на своём подворье в ту памятную ночь. Но что делать — солдат должен выполнять приказ.

Короче, когда стали составлять посольство, то ему предложили стать его проводником и охранником. Маржере согласился по двум причинам: во-первых, он считал, что избрание Владислава русским царём будет наиболее приемлемым решением, устраивающим и русскую и польскую стороны. И во-вторых, ему необходимо было повидаться со Львом Сапегой для получения дальнейших инструкций. Как для сведущего в военном деле, для Маржере было ясно, что королевская армия является наиболее могущественной силой из всех действующих в России.

Так он очутился под Смоленском. Однако во время переговоров с королём и канцлером представители русского посольства в составе отца и сына Салтыковых, Михаила Молчанова и новой политической фигуры — Фёдора Андронова, вышедшего из московских низов, Маржере старался оставаться в тени, проводя больше времени у Льва Сапеги и общаясь с польскими военачальниками. Он подробно рассказывал им всё, что знал сам, об укреплениях Смоленской крепости и других русских крепостей. Особенно часто он встречался со Станиславом Жолкевским, наиболее блистательным польским полководцем. Оба ветерана хорошо знали друг друга ещё по прежним войнам в Ливонии, где Маржере бывал ещё до перехода на службу русскому царю. Особо подробно Жолкевский выспрашивал о системе укреплений Москвы. Что этот интерес не случаен, Маржере понял, когда Жолкевский однажды доверительно сообщил ему, что готовится поход на Москву. Капитан выразил горячее желание в нём участвовать.

К тому времени посольство завершило свою работу. Русские, подписав договор, дали такую присягу: «Пока Бог нам даст государя Владислава на Московское государство, буду служить и прямить и добра хотеть его государеву отцу, нынешнему наияснейшему королю польскому и великому князю литовскому Жигмонту Ивановичу».

В королевский стан пришло известие о внезапной смерти Скопина, что вызвало очередной взрыв народного негодования против Шуйского, потом — что из Москвы к Смоленску двинулось наконец многотысячное войско русских и шведов под командованием Дмитрия Шуйского.

Войско короля возглавил Жолкевский. Силы его были незначительны: против пятидесятитысячного русско-шведского войска — две тысячи гусар, одна тысяча пехотинцев и три тысячи запорожских казаков.

Маржере шёл в передовом отряде, как человек, хорошо знавший дорогу, — ведь именно по этим местам двигался доблестный капитан десять лет назад в обозе Афанасия Власьева, чтобы служить верой и правдой Борису Годунову. Теперь в обозе войска польского двигались русские бояре, члены посольства, согласившиеся иметь на русском престоле польского королевича...

Первая серьёзная схватка произошла у Царёва-Займища, где в остроге находился передовой отрад русских войск под командованием сподвижника Скопина, Григория Валуева.

Жолкевский окружил русскую крепость со всех сторон небольшими острожками и надолбами, однако Валуев успел послать несколько гонцов к Шуйскому с сообщением о подходе польских войск и с просьбой срочной помощи: продовольственных запасов он не имел.

Гонцы прибыли в стан русско-шведского войска, расположенный невдалеке от Можайска, когда там разразился очередной скандал по поводу уплаты жалованья иностранным воякам. Накануне из Москвы прибыл большой обоз с мехами и тканями, присланный Шуйским в счёт жалованья. Царская казна давно была пуста: чтобы убедить иностранных легионеров двинуться от Москвы к Смоленску, государь был вынужден пустить в переплавку посуду, цепи и другие украшения из золота и серебра.

Легионеры потребовали немедленного раздела присланного имущества, однако командиры рот подали для расчёта списки своих солдат, включающие погибших и дезертировавших. Де Ла-Гарди потребовал новых списков, соответствующих реальному составу. Кроме того, он вообще не спешил, справедливо полагая, что после сражения с поляками ряды его полков ещё поредеют и соответственно доля каждого из живых изрядно увеличится.

Солдаты было возмутились. Часть англичан из отряда Горна пытались перебежать к неприятелю, но были пойманы и повешены. Произошли волнения в кинкгольмской коннице, де Ла-Гарди предал зачинщика воинской казни. Войско удалось утихомирить, но боеспособность его резко упала. Никому из легионеров не хотелось погибать за царя, который так плохо платит.

Об этом узнал Жолкевский от перебежчиков, которым удалось уйти от погони. Узнав, что в отряде Горна изрядное количество французов, Маржере предложил отправить им письмо. Гетман согласился и написал к ним следующее обращение на латинском языке:

«Между нашими народами не было вражды. Короли наши жили и до сих пор живут в дружбе. Хорошо ли это, что вы, не будучи от нас ничем не оскорблены, помогаете прирождённым нашим врагам москвитянам? Хотите быть нашими друзьями или врагами? Выбирайте. Мы же и на то, и на другое готовы. Прощайте».

Маржере послал с письмом своего оруженосца, ловкого малого из Гаскони, который заменил ему погибшего Вильгельма. Увы, обычная ловкость гасконцу изменила, он был схвачен и доставлен Горну, который приказал его повесить.

В ночь на 24 июня в шалаше Дмитрия Шуйского шёл весёлый пир — чествовали иноземных военачальников. Подвыпивший де Ла-Гарди хвастался:

— Я был в плену у Жолкевского. Он мне подарил кунью шубу; теперь, когда я возьму его в плен, то подарю соболью.

В эти часы немногочисленные польские хоругви скрытно двигались по болотистой лесной дороге к Клушину, где расположились царские войска. Старый полководец пренебрёг советами осторожных приближённых избегать генерального сражения. Чтобы обеспечить внезапность удара, гетман передал приказ о выступлении лишь вечером, за два часа до начала похода.

В последний момент, как Жолкевский и предвидел, к нему присоединились и роты тушинцев под командой Александра Зборовского.

Под утро они вышли в поле, где находился лагерь сторонников Шуйского. Перед ними находились две деревни, за ними плетень через всё поле, за которым укрывались русские стрельцы и иноземные мушкетёры. Войска де Ла-Гарди расположились слева, справа — ратники Шуйского. Против легионеров Жолкевский направил конников и пехоту Николая Струся, за ним следом шёл в резерве собственный полк гетмана, которым командовал князь Януш Корецкий. В этом полку находился и Жак де Маржере, пожелавший вновь напомнить о своём воинском умении и отваге.

Против войск Шуйского выступили гусары Александра Зборовского, имевшие опыт боев с русскими. За ним следовали пехотинцы Людовика Вайера и кавалерия Мартина Козановского.

В болоте застряли оба фальконета[95], взятые Жолкевским для марш-броска. Однако гетман решил не терять времени и дал сигнал к атаке. Среди ночи пронзительно завыли боевые трубы и заухали барабаны. Одновременно вспыхнули избы в обеих деревнях, подожжённые по приказу Жолкевского: он опасался, что вражеские стрелки воспользуются ими как прикрытием.

В противоположном лагере начался переполох. Воины, выскакивавшие из шалашей, как потом утверждали польские гусары, кричали:

— Седлай портки, давай коня!

Впрочем, русские и шведы быстро оправились от внезапной атаки, метким прицельным огнём из-за плетня они поражали кавалеристов, мчащихся на них. Поляки откатывались и снова бросались в атаку. Бой продолжался несколько часов, стрелки выдержали десять атак.

Жолкевский, наблюдая за боем с пригорка, поднял руки к небу и молил Бога о победе. Всадники Александра Зборовского смяли русскую конницу, те соответственно потеснили свою пехоту. Дмитрий Шуйский с пятью тысячами ратников укрылся в острожке.

Перелом в битве произошёл, когда подошёл гетманский полк, с ними были и вытащенные из болота два фальконета. Пушечные ядра повалили плетень, дав возможность пехотинцам Струся пойти вперёд и смять конницу де Ла-Гарди. Иностранные легионеры, бросая оружие, сдавались сначала единицами, а затем уже стали переходить целыми ротами во главе со своими офицерами.

Де Ла-Гарди и Горн, оставшись лишь с собственно шведскими солдатами, отошли в лес. Тем временем поляки и перешедшие на их сторону легионеры бросились грабить телеги с мехами и тканями. Дмитрий Шуйский, увидев, что шведы отступили в лес, тоже покинул острожек, бросил всё своё имущество и с оставшимися воинами ударился в бега. Часть польского воинства, не успевшая заняться грабежом, кинулась в погоню. Дмитрий Шуйский мчался через лес столь безудержно, что загнал своего скакуна. На следующее утро жители Можайска стали свидетелями комического зрелища: по улицам верхом трусил толстый боярин с длинной бородой, как и полагается по чину, в просторной бобровой шубе, но без шапки, демонстрируя бритую голову, с выпученными от страха глазами и... босиком. Но наибольший смех вызвал скакун боярина — это был сивый деревенский мерин, настолько низкорослый, что боярин пятками почти касался земли, и настолько худой, что на поворотах его шатало под могучим всадником.

Де Ла-Гарди и Горн, ограбленные собственными солдатами, стремительно уходили к Торжку, дав слово Жолкевскому никогда более не воевать с поляками. Григорий Валуев, по настоятельному совету Михайлы Салтыкова, целовал крест королевичу Владиславу и со всем своим пятитысячным отрядом вошёл в состав войска польского. К королю были отправлены в качестве трофеев знамя Дмитрия Шуйского белого цвета с чёрным двуглавым орлом, его карета, шатёр, сабля и булава.

Дорога на Москву была открыта.

«При нашем выступлении (из-под Царёва-Займища) с нами находились только небольшие пушки и карета гетмана; а на возвратном пути повозок, колясок было числом едва ли не более нас самих, ибо московские повозки стояли заряженные, которые наши, погрузив добычею, увезли с собою; множество их завязло в том трудном для прохода лесе, так что коннице с трудом приходилось обходить их».

«Записки» С. Жолкевского.

Будто вороны, вновь закружились над Москвою вороги. Услышав, что царского войска не существует более, Лжедимитрий беспрепятственно пошёл к столице, утвердившись на этот раз в селе Коломенском. Его войско возглавлял Григорий Шаховской, блещущий не столько воинскими способностями, сколько преданностью. Сюда же пришёл и Ян Сапега, которому «царик» отвалил за будущую службу сто тысяч рублей. Иван Заруцкий, который до того ушёл было к Жолкевскому, обидевшись, что гетман назначил командующим русским вспомогательным воинством не его, а Ивана Салтыкова, вернулся вновь в стан самозванца, тем более что в Коломенское прибыла и сама царица. Правда, вскоре в целях безопасности Марину с её придворными дамами укрыли в монастыре Николы на Угреше, поскольку московские бояре требовали её выдачи королю.

В подмосковных городах зашмыгали лазутчики «вора», прельщая народ службой самозванцу. Князь Дмитрий Пожарский с тревогой получил сообщение, что вновь предались «вору» Кашира и Коломна. Однажды утром зашумели и зарайские посадские люди, соединившись с окрестными крестьянами и детьми боярскими. Пожарский немедля захлопнул крепкие ворота кремля. Зарайцы вызвали воеводу на разговор.

Он выехал к ним, надев на всякий случай панцирь и шлем, в сопровождении десятка вооружённых слуг.

   — Что надобно, люди добрые? — спросил усмешливо.

   — Всем городом хотим передаться государю Димитрию Ивановичу! — выкрикнули из толпы. — Вон уже и коломенцы, и каширяне крест ему целовали. А то как возьмут Москву, нас не помилует. А тебе голову снесёт первому.

   — Это же какому такому Димитрию Ивановичу? — дурачился князь. — Был один, так его убили четыре года назад, а тот, что сейчас в Калуге, — вор и самозванец!

   — Не в Калуге он, а уже в Коломенском!

Пожарский пристально вгляделся в крикуна.

   — Эге-ге, видать, птица залётная! Не вор ли тебя прислал честных людей мутить?

   — А хотя бы и так! — дерзко ответил тот. — Попробуй, тронь!

Пожарский двинул коня и крутанул нагайкой, и лазутчик поспешно спрятался за широкие плечи посадских.

   — Эй, крикун, передай своему господину, что в роду Пожарских предателей и перелётов не бывало. Я присягал Шуйскому, ему и служить буду. И вам, люди добрые, советую — расходитесь по домам.

   — А ежели мы тебя силой заставим? Вон в Кашире князь Григорий Ромодановский тоже не хотел подчиняться, а как пригрозили убить, враз согласился!

   — Меня не испугаешь! — сурово ответил князь. — Убить — руки коротки! Такую крепость вам не взять штурмом, а измором — тем более. Ведь все свои припасы всё же сами в кремль стащили. Куда теперь денетесь?

Мужики зачесали в затылках.

   — Ну, ты и хитёр, Дмитрий Михалыч!

   — Просто подумал заранее, что всякое может случиться! — насмешливо ответил воевода. — Видать, быстро забыли, как поляки вас грабили, хотите снова. Ведь у вора снова поляков хватает. Аль думаете, гусары Сапеги жалостливее, чем разбойники Лисовского? Это ж всё одного поля ягода.

   — Так не усидеть теперь на троне Шуйскому! Ты же разумный человек и лучше нас это разумеешь!

   — Это ты, рязанец? — вгляделся Пожарский. — Как же ты можешь уговаривать, чтоб я своей присяге изменил?

В этот момент раздалось благостное пение. Из собора к воротам кремля шёл с церковным хором протопоп Дмитрий. Он встал рядом с Пожарским, подняв крест:

   — Не слушайте, православные, посланников диавола! Церковь призывает вас служить государю, что утверждён Священным собором!

   — А коль в Москве другого государя назовут?

   — Тогда будем тому и крест целовать! — решительно заявил Дмитрий. — Расходитесь, люди добрые.

Узнав о решении зарайцев, коломенцы тоже откачнулись от «царика», решив ждать дальнейшего хода событий. А они не замедлили явиться. Пожарский удивлялся, что вечный смутьян Ляпунов на этот раз как-то подозрительно затих. Оказалось, что тот не отступил от своего решения свергнуть Шуйского. Узнав о разгроме под Клушином, он немедля послал в Москву к брату Захарию своего гонца Алексея Пешкова. Заговорщики заспешили в терем князя Василия Васильевича Голицына.

   — Пора, князь! Настал твой черёд занять царское место!

   — При живом-то государе? — неожиданно засомневался красавец князь, любимец москвичей.

Он давно плёл нити заговора вокруг Шуйских, однако в решающий момент вдруг отступал. Так было позапрошлой зимой, когда, встретив решительный отказ Шуйского сойти с престола, он снова стал покорно прислуживать государю как ни в чём не бывало. Заробел он и сейчас, хоть и понимал, что наступил момент самый подходящий.

   — Решайся, князь! Увидишь, сегодня «шубник» сам отдаст тебе свой царский венец! — громоподобно гудел Захарий, столь же широкоплечий, как и его старший брат.

   — А как вновь самозванец скипетр перехватит? — продолжал сомневаться Голицын.

   — Не перехватит! — заверил Ляпунов. — Я, как к тебе идти, уже с Трубецким сносился. Ответ такой даден от бояр, что у «царика» служат: «Как только Шуйского сведёте, мы своего Димитрия тот же час свяжем и приведём в Москву!»

   — Тогда с Богом! — перекрестился Голицын и приказал своим служилым людям собрать московских дворян и детей боярских у Арбатских ворот.

Сам выступать, однако, всё же не стал и велел зачитать обращение к москвичам от Прокопия Ляпунова: «Московское государство доходит до конечного разорения и расхищения. Тут пришли на него поляки и литва, а там калужский «вор»: с обеих сторон стало тесно. Украинных городов люди не любят давно царя Василия и не служат ему; льётся христианская кровь; отец восстал на сына, сын на отца. Василий Иванович не по правде сел на царство и несчастен на царстве. Будем бить ему челом, чтобы оставил престол, и к калужским людям пошлём: пусть они своего «вора» оставят, и мы сообща выберем всею землёю нового царя и станем тогда единомысленно на всякого врага».

От Арбата толпа дворян направилась в Кремль, к царскому дворцу, потребовали, чтоб Шуйский вышел к ним на крыльцо. Тот вскоре показался, окружённый слугами.

   — Почто меня беспокоите?

Голицын снова остался как бы в стороне, и дворяне стали выпихивать вперёд главного зачинщика, Захария Ляпунова. Тот чиниться не стал, смело шагнул на крыльцо и заорал, непочтительно взирая на низенького Шуйского:

   — Долго ли за тебя кровь христианская литься будет? Ничего доброго в царстве твоём не делается. Земля наша через тебя разделилась, разорена и опустошена! Ты воцарился не по выбору всей земли! Ты погубил многих невинных! Братья твои государя нашего, оборонителя и заступника, окормили отравою!

Упоминание о Скопине всколыхнуло толпу:

   — Бей Дмитрия! Повесить змею подколодную!

Дмитрий, стоявший рядом с братом, шмыгнул за его спину.

Захарий продолжал, обращаясь к царю:

   — Сжалься над умалением нашим! Положи посох свой. Сойди с царства, а мы посоветуем о себе иными мерами.

Шуйский даже в такой момент остался верен себе: его взбесило не столько предложение оставить трон, как то, что это предложение сделал какой-то рязанский дворянишка. Он выхватил из-за сапога длинный нож и подскочил вплотную к Ляпунову, замахнувшись на него:

   — Как ты, шиш, смеешь мне это говорить, когда бояре этого не говорят!

Ляпунов приставил к длинному носу государя дюжий кулак.

   — Василий Иванович! Не бросайся на меня, а не то я как возьму тебя в руки, так вот тут и изотру!

Шуйский испуганно отскочил под общий смех, а Ляпунова дёрнул за болтающийся рукав ферязи Иван Никитич Салтыков:

   — Пойдём, Захарий, отсюда! Объявим народу!

Толпа бегом выкатилась из Кремля на Красную площадь. Встав на Лобном месте, Ляпунов, Салтыков и Хомутов стали звать всех бояр, патриарха, духовных лиц, дворян, детей боярских и весь православный люд на всенародное собрание за Серпуховскими воротами, полагая, что все не уместятся здесь, на Красной площади.

Народ из всех концов Москвы повалил за Серпуховские ворота. Приехали бояре и патриарх. Говорили по очереди зачинщики — Ляпунов, Салтыков, Хомутов:

   — Наше Московское государство дошло до конечного разорения. Мы — словно овчарня, когда на неё волки нападут! Бедных православных христиан душат без милости, и никто не обороняет нас, никто не хочет помочь нам! Вот три года — четвёртый на царстве сидит Василий Шуйский. Неправдой он на царство сел, не по выбору всей земли, и оттого нет на нём Божьего благословения, нет счастья земле. Сотни тысяч душ погибло напрасно! Как только братья его пойдут на войну, так и понесут поражение; сами прячутся в осаде, а ратные люди разбегаются. Православные христиане! Те наши земляки, что в Коломенском с вором, согласны своего вора оставить и быть с нами в соединении, если мы Шуйского оставим. Собирайтесь на совет, как бы нам Шуйского оставить, а вместо него выбрать всею землёю государем того, кого Бог нам укажет.

Патриарх Гермоген пробовал было уговаривать разбушевавшихся москвичей, но чувствовалось, что делает он это по долгу службы, а не по убеждению. Увидев, что его не слушают, Гермоген уехал. Выбранная москвичами делегация на этот раз состояла из знатных людей. В числе её был свояк государя Иван Воротынский. Он и говорил речь, когда царь принял их в тронном зале:

   — Вся земля бьёт тебе челом, царь Василий Иванович! Оставь своё государство из-за междоусобной брани, чтобы те, которые тебя, государь, не любят и служить тебе не хотят и боятся твоей опеки, не отстали от Московского государства, а были бы с нами в соединении и стояли бы за православную веру все заодно.

Горько разрыдавшись, как мальчик, который не смог выполнить предложенного ему урока, Шуйский при гробовом молчании бояр, тех самых, которые четыре года до того выкрикнули его на царство, сошёл с трона, положил на него посох и шапку Мономаха и с опущенной головой, сгорбившись, проследовал в свой княжеский дом. Однако зря он надеялся, что злоключения его наконец-то заканчиваются.

Все принадлежности царского чина были немедленно взяты в казну. Правление государством временно, до избрания нового царя, взяла на себя боярская дума во главе со знатнейшим из бояр Фёдором Ивановичем Мстиславским[96].

На следующее утро, 18 июля, москвичи толпой отправились к Данилову монастырю для встречи с представителями Коломенского лагеря. Дмитрий Трубецкой и другие приближённые «царика» расхохотались посланцам москвичей в лицо:

   — Дурно, что вы не помните крестного целования великому государю, а мы за своего помереть рады!

Москвичи, получив такой ответ, возмутились вероломству коломенцев. Многие с досады готовы были вернуть Шуйского на царство. Тот, узнав об этом, приказал раздать московским стрельцам деньги в надежде снова вернуть себе царство. Поднял голос в защиту поверженного и Гермоген.

Чтобы окончательно отрезать Шуйскому путь к престолу, было только два выхода: либо лишить его жизни, либо заставить «добровольно» постричься в монахи. Ляпунов и другие заговорщики остановились на более гуманном решении, не желая более кровопролития. Подговорив иеромонахов Чудова монастыря, Захарий заявился в подворье Шуйского с командой, состоящей из Ивана Салтыкова, Петра Зайкина, князей Туренина, Тюфякина и Мерина-Волконского. Молодую жену Марью Петровну увезли для пострижения в Вознесенский монастырь, а самому Шуйскому предложили постричься добровольно. Он вновь начал плакать и стенать:

   — Люди московские! Что я вам такое сделал? Какую обиду учинил? Разве за то, что воздал месть тем, которые содеяли возмущения на святую нашу православную веру и тщились разорить дом Божий? Разве за то, что мы не покорились Гришке-расстриге и его богомерзким советникам?

Но разжалобить ему никого не удалось. Ляпунов снова повторил, что он должен постричься.

Шуйский наотрез отказался. Тогда Ляпунов крепко схватил его сзади за руки, чтобы он не отмахивался, и кивнул иеромонахам, чтоб те начинали процедуру пострижения. Когда по ходу обряда был задан ритуальный вопрос, желает ли он постричься, Шуйский громко возопил «нет», стоявший рядом с ним Василий Тюфякин ответил за посвящаемого: «Желает, желает». Это потом дало повод Гермогену для ехидничанья. Не признав правомерность пострижения Василия Ивановича, патриарх заметил, что иноческий сан принял Тюфякин, поскольку он дал согласие на пострижение. На Шуйского насильно напялили монашескую рясу и отвезли в Чудов монастырь, где и заперли в келье.

Вся Русь затаилась: кто же теперь будет зван на царство? В числе претендентов в первую очередь назывался Василий Голицын. К нему, в частности, был благосклонен патриарх. Но были у него и могущественные противники из числа наиболее знатных москвичей. Самый родовитый из них, Фёдор Мстиславский, сам не претендуя на корону, одновременно не желал усиления ни одного из родов Рюриковичей. Была партия, требовавшая избрания царём Михаила Романова, малолетнего сына митрополита Филарета. Московская чернь вдруг снова заволновалась, требуя возвращения царства законному государю Димитрию Ивановичу, стоявшему в Коломне. Это ещё пуще напугало «лучших людей» Москвы. Боярская дума направила грамоты, приглашая по одному представителю от каждого города явиться в Москву для избрания государя. Однако пока грамоты шли, вопрос об избраннике решился...

...Ещё когда Жолкевский стоял подле Царева-Займшца, выжидая, как будут развиваться события, Михайла Салтыков и Григорий Валуев, находившиеся в его ставке, снеслись с московскими боярами. Они сообщили, что целовали крест на царство королевичу Владиславу, и советовали москвичам сделать то же самое. Бояре встали перед выбором — либо Владислав, либо Димитрий. Правда, раздавались ещё голоса в пользу наследника шведского престола, но он был далеко, а две вражеские армии, угрожающие Москве, — совсем рядом. Войска Жолкевского 23 июля подошли к Москве с запада и расположились на Сетуни. Русские сначала решили, что это один из польских отрядов самозванца, но оказалось, что это «другие» поляки. Навстречу стрельцам выехали Иван Салтыков и Григорий Валуев. Дело окончилось, по русскому обычаю, слезами и лобызанием.

В это же время на юге Москвы повалил густой горький дым. Это сапежинцы подожгли кирпичный завод. Мстиславский повернул свою рать к югу, одновременно послав к Жолкевскому своего представителя выведать: кем является Сапега для Москвы — врагом или другом? Мстиславский просил Жолкевского унять Сапегу или хотя бы сделать так, чтобы тот не мешал русским воевать с самозванцем.

Жолкевский немедленно направил к Сапеге своего гонца с просьбой приостановить военные действия и разрешил русскому воинству из своего отряда под командованием Ивана Салтыкова отправиться под начало Мстиславского для защиты Москвы от самозванца. Одновременно он предложил больше не обмениваться письмами, а сойтись для переговоров. Они состоялись 17 августа, когда на Девичьем поле с гетманом съехались трое главнейших бояр — Фёдор Иванович Мстиславский, Василий Васильевич Голицын, Данило Иванович Мезецкий и двое думных дьяков — Василий Телепнёв и Томило Луговской. Именно эти люди приняли на себя ответственность решать судьбу отечества, объявив себя уполномоченными от всей земли, хотя выборные от всей земли только съезжались. Они подписали договор, присягнув королевичу Владиславу, и отправились на благословение к патриарху. С ними были также и бывшие тушинцы — Михайло Салтыков с сыном Иваном, князья Василий Масальский и Фёдор Мещёрский, Михайло Молчанов, Григорий Кологривов, Василий Юрьев.

Патриарх выслушал их и, нахмурившись, сказал:

   — Если в намерении вашем нет лукавства и вы не помышляете нарушить православную веру и привести в разорение Московское государство, то пребудет на вас благословение всех четырёх православных патриархов и нашего смирения, а иначе — пусть ляжет на вас клятва[97] от всех четырёх православных патриархов и от нашего смирения, и вы будете лишены милости Бога и Пресвятая Богородицы и примите месть от Бога наравне с еретиками и богоотступниками.

Михайло Салтыков начал плакать и уверять, что в нём нет лукавства, что он жизнь готов положить за православную веру. Патриарх наконец благословил всех, кроме Михайлы Молчанова, убийцы Фёдора, сына Бориса Годунова, игравшего недолго роль второго Димитрия. Патриарх всенародно крикнул на него в церкви:

   — Окаянный еретик! Ты недостоин войти в церковь Божию! Прочь отсюда.

После подписания договора началась присяга. Она проходила на Девичьем поле, где были раскинуты роскошные шатры. Перед убранным налоем вначале присягнули гетман и польские военачальники за короля, королевича, за всю Речь Посполитую и за всё её войско. Потом двое архиереев приводили к присяге русских бояр, за ними служилых людей, а затем и всех прочих. Присяга продолжалась несколько дней. Одновременно по городам были разосланы дворяне и дети боярские для приведения их и окружающих их земель к присяге. В окружной грамоте, подписанной Мстиславским, объяснялось, что после низведения Шуйского был вызов выборных людей под Москву, но до сих пор никто из них не явился, а между тем гетман Жолкевский стоял под Москвою и при нём русские люди с Салтыковым, — поэтому все духовные и мирские люди всего Московского государства принуждены просить на царство Владислава, королевича Польского, но с тем, чтобы он принял греческую веру.

Везде присягал обманутый таким образом народ. Ведь, как обнаружилось уже через месяц, поляки не выполнили ни одного пункта договора. Присягнули среди прочих и все города рязанские. Приняли присягу и целовали крест королевичу Владиславу и Прокопий Ляпунов, и Дмитрий Пожарский.

«Договор Жолкевского с боярами о возведении королевича на русский престол от 17 августа 1610 года.

   1) Патриарху, духовенству, синклиту и всем сословиям Московского государства просить короля Сигизмунда, да пожалует им сына своего во цари.

   2) Королевичу венчаться от патриарха по древнему обряду.

   3) Владиславу-царю чтить святые храмы, иконы, мощи и всё духовенство; церковных имений не отнимать, в духовные дела не вмешиваться.

   4) В России не быть ни латинским, ни других вероисповеданий костёлам; жидам не выезжать в Московское государство.

   5) Не переменять древних обычаев; чиновникам и боярам быть одним русским.

   6) Поместья и отчины неприкосновенны.

   7) Основанием гражданского правосудия быть судебному, коего исправление и дополнение зависит от государя, думы боярской и земской.

   8) Государственных преступников казнить единственно по осуждению царя с боярами и людьми думными; без торжественного суда боярского никто не лишается ни жизни, ни свободы, ни чести.

   9) Кто умрёт бездетен, имение его отдавать ближним или кому он прикажет.

   10) Доходы государственные остаются прежние; а новых налогов не вводить без согласия бояр.

   11) Земледельцам не переходить ни в Литву, ни в Россию от господина к господину.

   12) Польше и Литве утвердить с Россиею вечный мир.

   13) Жителей из одного государства в другое не переводить.

   14) Торговле между обоими государствами быть свободной.

   15) Королю немедленно вывести войско из всех городов русских.

   16) Всех пленных освободить без выкупа.

   17) Гетману отвести Сапегу и других ляхов от Лжедимитрия и вместе с боярами взять силой для истребления злодея.

   18) Между тем гетману стоять с войском у Девичьего монастыря и никого из своих не пускать в Москву, без дозволения бояр и письменного вида.

   19) Марине Мнишек ехать в Польшу и не именоваться государынею московскою.

   20) Отправиться великим послам российским к государю Сигизмунду и бить челом, да крестится Владислав в веру греческую».

Гетман сдержал своё слово лишь в одном пункте договора: ему действительно удалось «отвести» Сапегу от Лжедимитрия, да и то было сделано с помощью русской государственной казны, которой он вскоре начал распоряжаться как своей собственной. «Царику» же гетман в порядке компенсации предложил через Сапегу от имени короля владение Самбором либо Гродно по выбору. Тот понял, что «рыцарство» его предало, и в порыве досады заявил:

   — Да лучше я буду служить у мужика и кусок хлеба добывать трудом, чем смотреть из рук его величества!

А Марина повторила то, что уже сказала однажды:

   — Пусть король Сигизмунд отдаст царю Краков, а царь его милости уступит Варшаву.

Оставив «сапежников», Лжедимитрий в сопровождении «верного» Заруцкого запёрся в Угрешском монастыре. Жолкевский решил схватить «вора» и просил у бояр разрешения провести с этой целью своё войско через Москву. Предупреждённый кем-то из москвичей, вор успел уйти в Серпухов, а затем в Калугу. Тем не менее мирный поход польского войска через Москву и обратно в Сетунь сослужил добрую службу Жолкевскому, повысив к нему доверие москвичей. Ещё более возросла его популярность среди «лучших людей» после роскошного пира, который устроил гетман в честь изгнания самозванца 29 августа. Гетман одарил всех русских, присутствовавших на празднестве: кто получил коня, кто — саблю, кто — чашу.

На этом пиру Жолкевский потребовал от бояр, чтобы они наконец отправили посольство к Сигизмунду. Хитроумный гетман предложил, чтобы его возглавили князь Василий Голицын и митрополит Филарет, убирая таким образом одного претендента на престол и отца — другого. Кроме того, бояре отдали в его власть и всё семейство Шуйских. Гетман тотчас приказал взять из Чудова монастыря братьев Ивана и Дмитрия с женой и отослал их под охраной полковника Неведомского в Белую, чтобы потом препроводить, как пленников, в Польшу. Василий Шуйский также был вывезен из Москвы и заключён в Иосифовом монастыре, а его супруга — в суздальском Покровском монастыре.

Представительное русское посольство, включавшее бояр, духовенство, служилых и торговых людей, представителей всех городов, присягнувших Владиславу, ещё собиралось в путь, когда Жолкевскому изменник Фёдор Андронов привёз письмо короля. С удивительным бесстыдством Сигизмунд обвинил русских во лжи, хотя сам и не думал выполнить договора, им же самим подписанного во время переговоров с Салтыковым.

«Отдать королевича этому народу, — писал этот редкостный циник и лжец, — вероломному по причине религии, грубых обычаев, упрямого сердца, развратных нравов, у которого суровость заменяет право, рабство стало природою, — значит испортить молодую натуру королевича, лишить его воспитания и самую жизнь его подвергать опасности. Если они избирают королевича на престол, почему им не хотеть бы управляться королём? Пусть пан гетман обратит на это внимание и переговорит с Салтыковым и другими, ведающими это дело...»

Что ж, семена лжи, посеянные королём этим письмом, уже вскоре дали плоды очень горькие, и в первую очередь для самих поляков.

Когда Сапега, получив из казны десять тысяч червонцев, отбыл наконец грабить северские земли, ещё сохранившие верность самозванцу, Жолкевскому осталось решить главный вопрос — оккупации Москвы, тем более что бояре, боясь восстания черни, сами уговаривали его на этот шаг.

Однако москвичи были начеку. Стоило Александру Гонсевскому, будущему коменданту Москвы, приехать в город для осмотра помещений, где намечалось разместить гарнизон, как кто-то из монахов, прослышав, с какой целью приехал поляк, ударил в колокол. Москвичи, узнав причину тревоги, заволновались. Перепуганные бояре попросили гетмана повременить три дня.

Против ввода иноземцев в столицу выступил патриарх Гермоген. Как ни уговаривали его бояре, он стоял на своём:

   — Латинянам не место в Москве.

Пошли на обман: приехавший к патриаршей резиденции Гонсевский припугнул, что гетман со всем войском собирается идти к Калуге воевать с вором, оставив в Москве для охраны лишь незначительный отряд. Патриарх продолжал упрямиться, тогда Мстиславский с угрозой сказал ему:

   — Твоё дело, святейший, смотреть за церковными делами, а в мирские не следует тебе вмешиваться. Исстари так ведётся, что не попы управляют государством!

Он же приказал схватить четырёх смутьянов, подстрекавших толпу на Красной площади, и отправить в тюрьму.

Чтобы обезопасить себя со стороны стрельцов, которых насчитывалось в Москве в ту пору более восьми тысяч, гетман приказал основной их части выступить под командованием Ивана Салтыкова в сторону Калуги, а оставшихся подчинить Гонсевскому. Чтобы избежать кривотолков, что иностранец командует русскими полками, Жолкевский именем короля произвёл Гонсевского в царские бояре, тем самым ещё раз нарушив подписанный им договор.

Наконец боярское правительство дало согласие на ввод иноземного воинства. Михаил Салтыков, Фёдор Шереметев, Борис Лыков и другие члены думы ездили по городу, уговаривая москвичей не тревожиться. Говорили, что поляков будет немного, что они призваны лишь для временной охраны, что скоро они совсем покинут Россию. Мстиславский тем временем вручил ключи от всех ворот Белого города Жолкевскому.

В ночь с 20-го на 21 сентября тихо, как воры, без барабанного боя, со свёрнутыми знамёнами поляки вошли в Москву. Делалось это тайно, чтобы москвичи не узнали истинного числа оккупантов. Полк Зборовского занял Белый город. Полк Казановского разместился в Китай-городе. Под командованием Боровского шли иностранные легионеры, предавшиеся под Клушином. Рядом с одной из рот, составленной из французов, шотландцев и немцев, ехал верхом её капитан — Жак де Маржере. Он должен был охранять резиденцию гетмана в Кремле...

«О, великое Божье милосердие! Ещё не до конца прогневался Он на христианский род. О, чудо и диво! И воистину великого плача достойно, как мать городов Российского государства со всеми её крепостными стенами и великими умами и душами врагам и губителям покорилась и сдалась и на волю их отдалась, кроме лишь того нашего великого, стойкого и неколебимого столпа, духовного и крепкого алмаза, и с ним ещё многих православных христиан, которые хотят за православную веру стоять и умереть!

А тот, прежде упомянутый град, воистину великий по своим деяниям, против тех супостатов наших и врагов, а точнее сказать, против самого лютого супостата нашего, злого короля, желающего погубить святую нашу и непорочную веру, — крепко вооружился и укрепился, и не покорился, и не сдался».

Новая повесть о преславном Российском царстве.

Часть пятая ПОЖАР МОСКОВСКИЙ

Конрад Буссов стоял на высоком крыльце своего просторного калужского дома, срубленного на русский манер в виде боярского терема, и смотрел поверх частокола, что делается на улице, ведущей к острогу. Он только что беседовал с внуками на немецком, но, услышав шум приближающейся толпы, проворно, несмотря на возраст и тучность, выскочил на крыльцо.

«Государь возвращается», — догадался старый вояка, не позволявший себе даже мысленно презрительно называть самозванца, как многие из иностранцев, — «цариком». Малейшее пренебрежение к нему, как убедился опытный царедворец, было очень чревато. Подозрительность «Димитрия», и всегда достаточно мнительного, за последний год сплошных неудач возросла многократно.

Как и всякий слабый человек, Тушинский вор во всех своих бедах меньше всего винил самого себя, ища «козлов отпущения» среди ближайшего окружения. Жестокость, родная сестра слабости и страха, делала его скорым на расправу. Человек, заподозренный в измене, либо лишался головы, либо «сажался в воду», проще говоря, бывал утоплен. Иногда, ради устрашения прочих, «царик» приказывал повесить предателя либо расстрелять, прибив его предварительно за руки и за ноги гвоздями к крепостным воротам.

...Кавалькада карет и всадников тем временем уже мчалась мимо дома Буссова. Напрягая зрение, он пытался увидеть государя. Вот и знакомая карета. Но окружали её не, как обычно, казаки, а татарские всадники. Видно, государь сменил свою охрану. Вот промчались верхом бояре — Шаховской, Трубецкой и прочие. Затем проследовали кареты царицы и её фрейлин.

Кавалькаду замыкали донские казаки. Острый глаз ветерана углядел атамана Заруцкого, как ни в чём не бывало скакавшего впереди.

«Вернулся к государю блудный сын!» — с удовлетворением подумал Конрад, поспешая к воротам.

   — Иван Мартынович! — зычно крикнул он, своим голосом заглушая цоканье копыт и звон оружия. — Неужто проедешь мимо? Твоя мальвазия тебя заждалась.

Заруцкий натянул поводья и резко остановил коня:

   — Дорогой Конрад! Вот кого всегда рад видеть.

Спешившись и бросив поводья коня оруженосцу, он ударил Буссова по плечу и расхохотался:

   — Ты прав, как всегда! Выпивка нужна — в глотке изрядно пересохло. Ведь скачем без остановки от самого Серпухова.

Заруцкий сбросил доспехи и удобно расположился на лавке в переднем углу. Он с жадностью опустил свои усы в объёмистую кружку с латинскими вензелями. Наконец, насытившись, вытер усы и вдруг мрачно сказал:

   — Во дворец пока не заявляйся, а то можешь и голову потерять.

   — Что так? — сразу приуныл хозяин.

   — Про наши дела, чай, наслышан? Опять еле ноги унесли. Теперь Димитрий Иванович, после предательства Сапеги, не только немцев, но и поляков с литвой ненавидит. Для него сейчас слаще зрелища нету, как отрубленные головы шляхтичей.

   — А я-то при чём? — обиделся Конрад. — Что Ян Сапега изменил, ничего удивительного. Литовцы — народ вероломный. Но я ведь не раз доказывал свою преданность государю. Не только сам, но и мой старший сын сражались под знамёнами Болотникова против Шуйского, когда ещё и государя-то не было! Иван Мартынович, ты хоть мне веришь?

Тот зычно захохотал, скаля жёлтые зубы:

   — Верю, верю всякому зверю. Да что говорить. — Он оглянулся на дверь горницы, не подслушивает ли кто, и понизил голос: — Я ведь и сам было в войско Жолкевского собрался. С ним и под Москву пришёл, да передумал...

   — Что так?

Заруцкий скрипнул зубами:

   — Ненавижу бояр, меня Жолкевский хотел воеводой на русский полк поставить, а Мстиславский и прочие упёрлись — подавай им только Салтыкова, этого сопляка. Он и саблю-то не удержит! Запомни, Заруцкий никогда не будет служить в подчинении у москаля.

Атаман снова оглянулся на дверь.

   — Я и наших-то «перелётчиков» ненавижу. Трубецкой, Рындин, Юшков, Третьяков да и князь Гришка Шаховской.

Тоже мне вояки! Горазды лишь государю нашёптывать, а ещё бражничать с ним. Да только он и им перестал доверять. У него теперь одна вера — в татар!

   — Не может быть! — ахнул Конрад, подзадоривая собеседника.

   — Зачем мне врать? Намедни напился и ну орать: «Мне теперь ничего не осталось, как собрать татар да турок. Только они одни могут помочь мне завоевать наследство моих предков! А коль не сумею овладеть Россиею, разорю её так, что она ничего не будет стоить. Пока я жив, не будет ей покоя!»

   — Ну, мало ли что батюшка государь спьяну сболтнёт!

   — Не скажи! Теперь в телохранителях у него одни мурзы, русских и казаков до себя не допускает.

   — Настроение у государя переменчиво. Глядишь, скоро сменит гнев на милость.

Заруцкий как-то странно хмыкнул и снова надолго опустил усы в бокал. Потом исподлобья взглянул на собеседника.

   — Кернозицкого помнишь ли?

   — Ещё бы! «Знатный» воин! Первым бежал от Скопина! Он по-прежнему близок к государю?

   — Пуще прежнего! Так вот этот пан, когда мы стояли в Серпухове, пришёл ко мне попрощаться перед дальней дорогой. Отправил его Димитрий в Астрахань с тайным поручением — проведать, как тамошние людишки отнесутся к тому, что царь с царицею сделают своею столицею Астрахань.

   — А как же Москва?

   — Государь заявил, что не желает жить в Москве, поскольку она осквернена присутствием нехристей, поляков.

   — Это же значит совсем расколоть Россию — было два царя сразу да два патриарха, а теперь — и две столицы! — воскликнул Буссов. — Надо его отговорить! Да и потом, в Москве — казна, сокровища царей. А в Астрахани что?

...После встречи с Заруцким Конрад совсем пал духом. Что делать? Бежать, но куда? Не дай Бог схватят татарские мурзы, что свирепствуют вокруг Калуги. Каждый день они притаскивают в замок пленных поляков и под пьяные крики на глазах у государя предают их пыткам и смерти.

Оставалось одно — уповать на счастливый случай. И Буссов выжидал, стараясь поменьше выезжать из дома. Заруцкий нередко заглядывал к гостеприимному немцу, чтоб испить мальвазии, а то что-нибудь и покрепче. От него Конрад узнавал последние дворцовые новости.

В конце сентября в Калугу прибыл «касимовский царь». Это был хорошо известный на Руси Ураз-Махмет, знатный татарин из Ногайской Орды. В юности он попал в московскую неволю, но Иван Грозный обошёлся с ним очень милостиво, отдал ему на кормление город Касимов и нарёк его соответственно «касимовским царём».

Когда чудом воскресший «Димитрий» подошёл к Москве, Ураз-Махмет присоединился к его войску, прибыв в Тушино с блестящей свитой и немалым количеством татарской конницы. Был он щедр, раздав за короткий срок воинам самозванца триста тысяч злотых. Однако когда Тушинский вор, тайно покинув лагерь, ускакал в Калугу, Ураз-Махмет первым открыто объявил себя сторонником Сигизмунда. Позднее «касимовский царь» участвовал в походе Жолкевского на Москву и отличился в разгроме войска Дмитрия Шуйского.

Но в Калуге оставались мать, жена и сын Ураз-Махмета, по которым хан изрядно соскучился. Чтобы вызволить их, он пошёл на хитрость, объявив самозванцу, что вновь будет верно ему служить. «Царик» несказанно обрадовался: его, казалось, бредовый план создать Астраханское царство при помощи влиятельного Ураз-Махмета мог стать реальностью. «Димитрий» встретил неверного союзника как равного: закатил великолепный пир. Но наутро наступило похмелье. К «Димитрию» пришёл сын Ураз-Махмета, с которым тот подружился во время невзгод, и донёс государю, что отец его — изменник. Он уговаривал сына бежать с ним и со всей семьёй под Смоленск.

   — Далеко не уедет! — мрачно заметил самозванец, поблагодарив молодого хана за верность.

В этот же день в знак особой приязни «Димитрий» пригласил знатного гостя на псовую охоту. Тот, ничего не заподозрив, выехал лишь с двумя телохранителями. «Димитрий» встретил старика на переправе через Оку. С ним были двое близких ему людей — Михайло Бутурлин и Игнатий Михнев. Некоторое время они ехали конь о конь, любезно разговаривая. Убедившись, что гость ничего не подозревает и даже не надел кольчугу, вор внезапно выхватил остро отточенный длинный нож из-за голенища сапога и воткнул его в сердце изменника. Его приятели столь же бесшумно расправились с телохранителями татарина. Бросив тела убитых в быструю Оку, вор с приятелями поскакал к своим псарям, возбуждённо крича:

   — Ураз-Махмет хотел меня убить, мы еле отбились от него и его людей! Теперь он побежал к Москве. Догоните его и схватите!

Псари отправились в погоню и, естественно, никого догнать не смогли. «Царик» несколько дней интересовался, не поймали ли Ураз-Махмета. Но то ли проболтались его наперсники, то ли он сам прихвастнул во время пьяного веселья, так или иначе, по дворцу пополз слух, что старика следует искать в Оке. Бывший до того преданным другом Димитрия, крещёный татарин Пётр Арслан Урусов во время застолья прямо в глаза бросил ему обвинение в убийстве гостя. Взбешённый «царик» приказал бить его кнутом, а затем бросить в темницу, где Урусов просидел шесть недель.

Тем временем в Калугу пришла новая тревожная весть: пограбив вволю многострадальные северские земли, Ян Сапега со своим буйным воинством неожиданно направился в сторону Калуги. Тут же смертельно перетрусивший «царик», потерявший, после убийства им знатного ногайца, надежду обосноваться в Астрахани, немедленно отрядил обоз с людьми и провиантом в Воронеж, куда надумал бежать, если Сапега подойдёт к Калуге.

Вспомнил «Димитрий» в минуту опасности и об узнике, отличавшемся отчаянной храбростью. Сделав вид, что он внял настойчивым просьбам царицы, вор освободил Урусова, приказав ему немедленно выступить под Мещовск со своими верными мурзами. Урусов вновь подтвердил свою славу знатного воина, разгромив наголову передовую роту польских драгун Чаплинского и захватив немало пленных.

Радости самозванца не было границ. Он не знал, как и отблагодарить Урусова. После обильного обеда «Димитрий» предложил продолжить веселье. Он велел нагрузить двое саней разными напитками, мёдом и водкой. Сам со своим шутом Петькой Кошелевым сел в царскую карету, следом потянулись десятки колымаг его придворных. Урусов с тремястами воинами сопровождал поезд верхом. В поле часто останавливались, перед каретой «царика» выпускали зайцев, в которых все стреляли наперебой, затем пили за охотничью удачу. Поезд всё дальше и дальше отъезжал от Калуги, участники охоты становились всё пьянее. Оставались трезвыми лишь татарские конники.

Наконец Урусов убедился, что никто не в силах помешать его мести. По его команде всадники оттеснили кареты ехавших за «цариком» бояр. Тем временем Урусов с остальными воинами окружили карету самозванца, кто-то схватил лошадей под уздцы, сбросив возницу, сам Урусов выстрелил в самозванца, а затем саблей отрубил ему голову.

Поздно вечером в Калуге раздались ужасающие вопли и крики. Чудом оставшийся в живых шут Кошелев принёс горестную весть. Буссов выскочил к воротам, увидел толпы калужан с топорами и вилами, казаков с обнажёнными саблями. Они гонялись за татарами, зверски расправляясь с ними на месте. Среди всего этого неистовства, озарённого пламенем подожжённых изб, где жили татары, металась, как безумная, с обнажённой грудью простоволосая Марина, призывавшая к мести за царственного супруга.

Она привезла его обезглавленный труп, найденный в заснеженном поле. Наскоро приставив ему голову, «Димитрия» выставили в храме. Калужане, не оставившие в живых ни одного татарина, будь то мужчина, женщина или ребёнок, безутешно оплакивали государя.

...Марина рожала. Об этом по секрету сообщила патеру его духовная дщерь, одна из фрейлин царицы, которой удалось выскользнуть из замка под предлогом поиска чудодейственного бальзама для облегчения родов.

Прошедшие после убийства «Димитрия» сутки и без того были наполнены событиями, от которых у бедных немцев кружилось в голове.

Ночью у трупа погибшего калужский «мир» присягнул на верность царице. Однако наутро калужане обнаружили, что рядом с троном царицы разместился как хозяин Иван Заруцкий. Он не скрывал, что, опираясь на силу своих полутора тысяч казаков, намеревается править именем царицы.

Такой оборот не устраивал жителей города. Они знали, чем оборачивается бесконтрольное хозяйничанье казаков, людей, никогда не имевших своей собственности, а потому считающих любую чужую собственность как бы ничейной. Об этом красноречиво говорил погром, устроенный накануне в жилищах татар. Поэтому тут же собравшийся «мир» из лучших людей столь же скоропалительно, как до этого присягнул царице, передал власть государевой думе во главе с Григорием Петровичем Шаховским.

Царица и Заруцкий не то чтобы были арестованы, их просто препроводили во внутренние покои замка, а бдительная стража из стрельцов никого к ним не пускала. И тут Марина, столь много пережившая за последние часы, почувствовала родовые схватки.

Доложили Шаховскому, который вместе с Трубецким всё ещё находился на площади, убеждая калужан подчиниться Москве, а значит, присягнуть польскому королевичу Владиславу. Шаховской нехотя разрешил допустить к царице повивальных бабок и принялся вновь уговаривать калужан отпустить его, Шаховского, в столицу, чтобы договориться с московскими боярами и польским наместником Александром Гонсевским.

Однако калужане, заподозрив измену, ни Шаховского, ни Трубецкого не отпустили. В Москву с известием о гибели Тушинского вора отправились стольник Михайло Матвеевич Бутурлин и дьяк Сутулов. Толпа на площади продолжала бушевать в спорах, присягать или не присягать королевичу, когда из дворца пришла весть, что царица родила наследника, которого пожелала наречь в честь деда Иваном.

Настроение калужан вновь изменилось: началось бурное ликование, и «мир» присягнул новорождённому царевичу как будущему Ивану V. Стража была снята, однако Заруцкий, поняв, что первоначальной поспешностью едва не загубил свой честолюбивый замысел, поспешил к казакам и до поры до времени старался держаться в тени.

Царица, ослабленная преждевременными родами, пока оставалась в постели, и дела вершила боярская дума. Неожиданно грянула новая напасть: во второй день рождества к воротам города подошли войска Яна Сапеги, собиравшегося овладеть городом во имя короля. Калужане, тут же «забыв» клятвы верности новорождённому, послали к гетману гонца, который передал следующее: «Кому Москва крест целовала, тому и мы поцелуем, как королевичу». Однако ворота «сапежинцам» не открыли.

Ночью из города тайно проник в польский лагерь какой-то «хлоп» с запиской от Марины. Она писала Яну Сапеге: «Освободите, освободите, ради Бога! Мне осталось жить всего две недели! Вы пользуетесь доброй славой: сделайте и это! Спасите меня, спасите! Бог будет вам вечной наградой!»

Хотя Сапега действительно считал себя истинным рыцарем и искренне любил прекрасную паненку, однако на штурм Калуги не рискнул. Постояв под её стенами ещё два дня, он отошёл к Перемышлю на Оке. Через несколько дней случилось то, чего так боялась Марина и что заставило её написать, что жить ей осталось две недели. По поручению московских бояр из Серпухова с конным отрядом подошёл Юрий Трубецкой, имевший тайное поручение схватить Марину и доставить её в Москву. Злосчастная женщина должна была стать разменной монетой в торге между Москвой и польским королём.

...Но Марины в Калуге не было. На следующий день после ухода Сапеги на сцену вновь вышел Заруцкий. Выстроив своих казаков, он с развёрнутым знаменем подъехал к острогу, вошёл в комнату Марины и приказал ей немедленно собираться. Вскоре она с малюткой-сыном сидела в возке. Казаки, тесно окружив драгоценную добычу, на рысях двинулись к воротам. Ни бояре, ни калужский «мир» противиться не посмели. В поезде саней, сопровождавших царицу, находилась и просторная колымага, где разместилось многочисленное семейство Конрада Буссова. Вскоре, однако, старый ландскнехт попрощался с Заруцким, который с царицей направлялся в Тулу. Возок Буссова повернул к западу, его путь лежал к Смоленску. Некогда азартный игрок, Конрад больше рисковать не хотел.

«Да при том же воре Тушинском, как он стоял в Тушине, отпустил царь и великий князь Василий Иванович в Литву Сердомирсково воеводу Юрья Мнишка и з дочерию панною Мариною, что была за Ростригою, и всех панов, кои взяты на Москве, а отпустил их около Москвы, потому что вор стоял в Тушине. И как послышал вор, что отпущен Юрье Сердомирский и з дочерию, и он послал на табор князя Василья Мосальского со многими людьми и того Сердомирского переняли на Белой да привели к нему в табары, и он его, воеводу Юрья, отпустил в Литву, а дочерь его оставил у себя, а назвал ея женою своею. А она его назвала прямым мужем и жила с ним многое время. И как похотела литва того вора изымати и х королю отвести, и он, сведав то, и утёк на табар в Кол угу. А тое жёнку Марину взял Сопега, и пошёл в Литву, и зашёл в Дмитров, и Дмитров высек и выжег. И та жёнка от него збежала с немногими казаки в Колугу к вору, и вор ея опять взял, и в ту пору у него была в Колуге радость, что-де Бог принёс его царицу, и многих пожаловал и с тюрем выпускал. И жил с нею с некрещёною, и родила малого невесть от кого: что многие с нею воровали. И после того князь Пётр Урусов того вора убил в Колуге. И она с малым пожила немного в Колуге, и перевели ея на Коломну воевода князь Дмитрей Трубецкой, да Иванка Заруцкий, да Прокопей Ляпунов, по казачьему воровскому умышленью. А была за нею Коломна все, а чины у ней были царьския все: бояре и дворяне, и дети боярские, и стольники, чашники и ключники, и всякие дворовые люди. А писалася «царицею» ко всем боярам и воеводам. А боярыни у нея были многия от радныя, и мать Трубецкого князя Дмитрия была же».

Пискарёвский летописец.

Получив известие о гибели самозванца, Сигизмунд был очень обрадован.

— Пала последняя преграда между мной и русским престолом, — рассуждал он.

Радоваться ему пришлось недолго. Будь Сигизмунд поумнее, он бы берег «царика» как зеницу ока, ибо большинство русских склонилось в пользу королевича Владислава лишь из одного нежелания покориться самозванцу и продолжать жить в беззаконии.

Как только «Димитрий» был убит, многие из русских сочли возможным не считать действительной данную королевичу присягу, тем более что его отец не выполнил ни одного из тех обещаний, которые он дал московскому правительству.

Члены посольства слали в Москву неутешительные вести: переговоры с королём зашли в тупик. Сигизмунд настаивал на том, чтобы русским правителем признали не сына, а его самого. Не смог убедить его сдержать клятву и Жолкевский, приехавший из Москвы триумфатором: в своём обозе он привёз как пленных бывшего царя — Василия Шуйского и двух его братьев — Дмитрия и Ивана. Завистники гетмана — Потоцкие — убедили короля не слушать советов прославленного воина и дипломата.

...Князь Дмитрий Михайлович Пожарский собирался покидать ставший любезным его сердцу городок Зарайск. На прощание он вручил протопопу Дмитрию только что напечатанную в Москве книгу «Устав, сиречь око церковное» и собственноручно подписал киноварью на титульном листе, что это его дар зарайской соборной церкви Николая Чудотворца.

В свою очередь протопоп Дмитрий познакомил князя с последней записью, которую он сделал в церковной летописи:

«И в те же лета 7149[98] Декабря в 1 день присылал враг богоотметник Исак Сунбулов с товарищи многих людей с Михайлова города Черкас и Козаков и Татар под Зараской город, пленити православных Христиан. И те воры пришед к острогу Зараскова города, и острог обманом взяли. Воевода К. Дм. Мих. Пожарский с невеликими людьми против их из города вылез, и помощию Вел. Чуд. Николы воров побили и языки поймали, и из острогу выбили вон, и град, и острог Никола Чудотворец невидимо сохранил».

Священник вопрошающе взглянул на князя — верно ли писано. Дмитрий кивнул утвердительно, вспоминая недавние события.

...Предвидя, что наступает решающее время, князь отправил свою семью в родовое поместье Мугреево. Супруга, Прасковья Варфоломеевна, воспротивилась было:

   — Как же ты здесь один будешь?

   — Ну, и не один, со мной будут Пётр и Фёдор! — ласково посмеивался Дмитрий. — Погляди, какие дубки ладные выросли. С ними и беда не страшна — оборонят отца. Как, обороните?

Старший, Пётр, ответил ломающимся баском:

   — Обороним. Чай, сам учил нас, как саблю держать.

   — Ну, ну, — притворно нахмурив брови, сказал отец, — не хвастайся, едучи на рать.

   — Раньше за одного боялась, а теперь вот за троих приходится, — вздохнула жена.

   — Прав Митрий, — твёрдо вмешалась мать, Мария Фёдоровна. — Я чаю, он снова в поле собрался, с литвой воевать, чтоб в Москве их духу не было! Так ли думаю?

   — Правильно, матушка, думаешь! — удивлённо ответил князь, не понимая, каким образом мать угадывает его самые сокровенные мысли.

   — А коли так, — продолжала мать, — ему такой хвост только мешать будет. Погляди, Прасковья, одни бабы — мы с тобой да дочери одна меньше другой — Ксения, Анастасия, Елена. Один мужичок остаётся с нами — Ваня, да и тому восьми нет!

   — Я вам дядьку Надею в провожатые дам! — пообещал князь. — А как дела справлю, сразу же к вам сам приеду...

Проводив семью, Пожарский отправился в Пронск, где сговорился встретиться для совета с Прокопием Ляпуновым.

В крепости осталась лишь незначительная часть гарнизона: князь не ждал опасности ниоткуда.

Однако, подойдя со своим отрядом к Пронску, Пожарский обнаружил, что Ляпунов сидит в осаде. Город окружило пёстрое воинство бродяг-черкасов (так на Руси звали запорожцев), к которым примкнули невесть откуда появившиеся татары и русские воины из Москвы, присланные боярским правительством во главе с Исаем Сунбуловым. Число дружинников Пожарского было невелико, но это были испытанные воины, которые участвовали с князем во всех сражениях. Не раздумывая, Пожарский ударил с тыла. Ляпунов, увидев, что пришла помощь, со всеми имевшимися у него воинами вышел из-за стен. Взятые в клещи черкасы, в панике побросав оружие, удрали к Михайлову, где находилось их становище.

Дмитрий и Прокопий встретились как друзья, будто и не было промеж них никаких неурядиц. Да и не время было вспоминать старое! Прокопий показал Пожарскому присланные к нему две грамоты.

Одна из них была писана дворянами из посольства под Смоленском. Её Прокопий получил благодаря брату Захарию, который участвовал в заговоре против Шуйского. Он сумел попасть в состав посольства, чтобы сообщать старшему брату о ходе переговоров. Он же был и одним из авторов присланной грамоты. В ней говорилось:

«Мы пришли к королю в обоз под Смоленск и живём тут более года, чуть не другой год, чтобы выкупить нам из плена, из латинства, от горькой, смертной работы, бедных своих матерей, жён и детей... Собран был Христовым именем откуп — всё разграбили; ни одна душа из литовских людей не смилуется над бедными пленными, православными христианами и беззлобивыми младенцами... Во всех городах и уездах, где завладели литовские люди, не поругана ли там православная вера, не разорены ли Божьи церкви? Не сокрушены ли, не поруганы ли злым поруганием божественные законы и Божие образы? Всё это зрят очи наши. Где наши головы, где жёны и дети, и братья, и сродники, и друзья? Не остались ли из тысячи десятый, из сотни один, и то с одной душой и телом... Не думайте и не помышляйте, чтоб королевич был государем в Москве. Все люди в Польше и Литве никак не допустят этого. У них в Литве на сеймище было много думы со всею землёю, и у них на том положено, чтобы вывести лучших людей и опустошить всю землю и владеть всею Московскою землёю. Ради Бога, положите крепкий совет между собою. Пошлите списки с нашей грамоты в Новгород, и в Вологду, и в Нижний, и свой совет туда, чтобы всем про то было ведомо, чтобы всею землёю обще стать нам за православную христианскую веру, покамест ещё мы свободны, и не в рабстве, и не разведены в плен».

Затем Ляпунов дал Пожарскому прочитать грамоту, полученную им из Москвы:

«Поверьте этому нашему письму. Не многие идут вслед за предателями христианскими Михаилом Салтыковым и за Фёдором Андроновым и их советниками. У нас Первопрестольной Апостольской Церкви святой патриарх Гермоген прям яко сам пастырь, душу свою за веру христианскую полагает несомненно, и ему все христиане православные последствуют, только неявственно стоят».

Пожарский, дочитав грамоты, молча протянул их Ляпунову.

   — Так что посоветовать, князь?

   — Сажай немедля всех, сколько есть грамотных людей, чтоб сделать как можно больше списков. Надо собирать ополчение со всех городов.

   — Ия так думаю! — радостно произнёс Ляпунов.

   — А тебе быть во главе! — столь же решительно сказал Пожарский.

   — Достоин ли? — заскромничал рязанский богатырь.

   — Тебя по всем землям знают, за тобой пойдут! — твёрдо ответил князь. — Где думаешь сбор объявить?

   — Под Шацком, — уже как о решённом сказал Ляпунов.

   — Удобное место для сбора, — согласился Дмитрий. — Но это для южных городов — Тулы, Калуги, Коломны, Каширы. А из северных сюда долго будут добираться. Советую, чтобы они в Ярославле собрались. Вместе с двух сторон и ударите!

Выражение «ударите» неприятно резануло ухо рязанца.

   — А ты разве не со мной, князюшка? — спросил приторно-ласково.

   — Нет, — отрубил Дмитрий.

Лицо Ляпунова исказила гневливая усмешка:

   — Что, про присягу выблядку польскому забыть не можешь?

Лицо Пожарского осталось невозмутимым. Глянув прямо в чёрные глаза Прокопия, отчеканил:

   — Не дело в такой час плохое о союзнике мыслить. Своих ополченцев из Зарайска я сам под Шацк приведу, а как войско сладится, вперёд вас буду в Москве!

   — В Москве? — удивился Ляпунов, ещё не понимая замысла князя.

   — Да, в Москве. У меня же поместье на Лубянке и своих посадских хватает. Кто же мне запретит?

   — А как же воеводство?

   — Воеводой меня Шуйский назначал, так что я от слова, данного ему, свободен. Нашу семью москвичи многие знают, думаю, поверят мне. Вооружу посадских, и как только вы подойдёте, ударим изнутри. Запомни, Прокопий, — без воли москвичей тебе Москвы никогда не взять.

   — Ловко удумал, — не скрыл восхищения Ляпунов. — Ай да князюшка!

...Пожарский уже был на подходе к Зарайску, когда к его отряду подскакал какой-то отрок на взмыленной лошади.

   — Беда, князь, беда! Черкасы острог обманом взяли! У ворот ихний вожак сказал, что это ты их прислал. А как в острог вошли, всю стражу и повязали.

   — Город грабили?

   — Нет, пока в остроге сидят, жрут да пьют из твоего погреба.

   — Ну, воры, — скрипнул зубами князь. — Я-то, дурак, подумал, что они и взаправду к Михайлову убегли. Ну, ужо я вас накормлю досыта!

Отряду же скомандовал:

   — Отдыхайте пока, ребята. К городу подойдём затемно, чтобы враг не видал.

...По заснеженному руслу реки Осётр они пешими тихо подошли к стене крепости, возвышающейся на обрыве. Лошадей оставили в ближней роще под присмотром подростка. Князь внимательно осматривал высокий берег. Наконец указал на куст ракитника:

   — Отбросьте снег!

За пластом снега обнаружился большой камень.

   — Отодвиньте, только без шума.

Один за другим дружинники ползли на четвереньках по потайному лазу, пока не очутились на дне башни под названием «Наугольная, что у тайника». Пожарский, убедившись, что башня пуста, приказал одному из дружинников подняться наверх, на стену. Через несколько томительных минут тот тихо спустился вниз.

   — Где они?

   — Мальчишка правду сказал: бражничают. Часть в твоём тереме, а часть — прямо во дворе, под навесом.

   — Пьяны?

   — Зело!

   — А стража?

   — У ворот — с десяток. А на стенах никого не видать. Не ждут так скоро.

   — Снова лезь наверх, положи пороху, да побольше. Когда я ухну филином, подожжёшь. Посадские ждут сигнала, подбегут к воротам. Ну, с Богом.

Часть дружинников князь направил к воротам, чтобы снять охрану и открыть запоры. С большей частью окружил терем.

Удар был внезапен и яростен. Черкасы бегали по двору как испуганные крысы. Их лошади, выпущенные из коновязи, тоже носились как бешеные. Многие падали под точными ударами сабель. Пожарский приказал не стрелять, чтобы в сутолоке не поранить своих. Немногим удалось вскочить на лошадей, но у распахнутых ворот, выстроившись коридором, их встречали с рогатинами и топорами горожане.

...Всё это вспомнилось князю сейчас, при чтении летописи.

Завершала страницу совсем свежая запись: «...за ево Богу молити и родителей ево поминати и в Сенаник написати, а Бог сошлёт по ево душу, и ево тем же поминати, довлеже и град Св. Николы стоит». Далее следовал Помянник, исчислявший предков Дмитрия Михайловича Пожарского.

Обычно суровый князь на этот раз не сдержал слёз умиления. Склонив голову, подошёл под благословение священника:

   — Спасибо за память, отче.

   — Бог тебя благословляет, князь.

Пожарский вышел на соборную площадь. Здесь уже собрались все горожане: и стар и млад. Отдельным строем стояли с оружием в руках ополченцы.

Пожарский поднял могучую руку в знак, что будет говорить.

   — Люди зарасские! Вы помните нашу клятву здесь, на соборной площади? — зычно произнёс князь. — Прямить Шуйскому. А если Шуйского не будет, другому законному государю. Мы по совету с Москвой крест целовали польскому королевичу, коли он примет православную веру. Но отец его, король Польский и Литовский, Жигимонт, отказался от своего обещания!

Толпа возмущённо заревела. Пожарский вновь поднял руку.

   — Со мной рядом стоит протопоп Дмитрий. Он прочитает новую крестоцеловальную запись. Кто согласен, подходи и ставь крест!

Дмитрий начал читать:

   — «Обещаем перед Господом Богом стоять за православную веру, не отставать от Московского государства, не служить польскому королю и не прямить ему ни в чём, не ссылаться с ним ни словом, ни письмом, ни с поляками, ни с ЛИТВОЮ, ни с московскими людьми, которые королю прямят, а бороться против них за Московское государство и за всё Российское царствие и очищать Московское государство от польских и литовских людей! Во все времена войны быть в согласии, не произносить смутных слов между собою, не делать скопов и заговоров друг на друга, не грабить и не убивать и вообще не делать ничего дурного русским, а стоять единомысленно за тех русских, которых пошлют куда-нибудь в заточение или предадут какому-нибудь наказанию московские бояре.

Вместе с тем обещаемся заранее — служить и прямить тому, кого Бог даст царём на Московское государство и на все государства Российского царства.

А буде король Жигимонт не выведет польских и литовских людей с Москвы, и из всех московских и украинных городов не выведет, и из-под Смоленска не отступит, и воинских людей не отведёт, и нам — биться до смерти!»

— Биться до смерти! — гремело на площади.

Князь тронул коня и медленно, шагом, проехал вдоль выстроившихся ополченцев, вглядываясь в лица и привычно оценивая их военное снаряжение. Да, это были совсем не те зарайцы, которых он увидел год назад, когда впервые вступил в этот город. Испытания, выпавшие на их долю, сделали этих людей стойкими и мужественными, готовыми в любой миг дать отпор ляхам и прочим лихим людям, а рогатины, на которые они сейчас опирались, как и топоры, заткнутые за пояса из лубяных верёвок, стали поистине грозным оружием в рукопашном бою. Из-под самодельных боевых треухов на воеводу глядели глаза ополченцев, в которых светилась решимость не на словах, а на деле отдать свои жизни ради мира и спокойствия Русской земли.

Отряд зарайцев неторопливо двинулся в поход к Шацку, где собиралось главное ополчение.

...Из города в город мчались гонцы из числа детей боярских и посадских людей. Они везли грамоты, извещая соседей, что встали за православную веру и собираются идти на поляков и литву биться за Московское государство. В свою очередь из городов по окрестным сёлам рассылались посыльщики. Везде, где они появлялись, звонили в колокола, собирая людей окрест. На сходках делался приговор, по которому в свой город спешили все, кто мог держать в руках оружие, даточные люди из монастырей везли сухари, толокно и другие разные снасти, включая порох и свинец, для оснащения будущего ополчения.

Шалаши в военном лагере под Шацком росли, как грибы после дождя. К заставам то и дело подъезжали и подходили всё новые ополченцы: и небольшими отрядами, а то и просто поодиночке. Ляпунов и Пожарский встречали будущих ополченцев радушно, живо интересуясь, кто и откуда прибыл. Бывалых воинов было в их числе мало, да и то сказать — за годы войн и междоусобиц большая часть служилых сложили свои головы на Русской земле. В основном приходили крестьяне да посадский люд из ближних рязанских городов да украинных, из многострадальной Северской земли, больше всех пострадавшей от поляков.

Как-то к Пожарскому пришли его старые друзья нижегородцы. Они совершили долгое путешествие: сначала побывали в Москве, чтобы разведать, как москвичи, хранят ли по-прежнему верность Владиславу или же поднимаются на ляхов и литву. Им удалось пробраться к патриарху. Гермоген благословил нижегородцев на восстание, но грамоту не дал, потому что у патриарха писать было некому: дьяки его, подьячие и всякие дворовые люди были взяты под стражу, хоромы его были разграблены. Из Москвы нижегородцы, прослышав о том, что рязанцы готовят ополчение, добрались сюда.

Пожарский привёл посланцев Нижнего Новгорода к Ляпунову:

   — Послушай, Прокопий, жители Нижнего и Балахны привезли крестоцеловальную запись, что будут биться с ляхами и стоять за истинно русского царя!

Ляпунов порывисто вскочил и, не чинясь, обнял гостей:

   — Вот это радость! Надо, чтоб готовили своё войско и поскорее двигались сюда!

   — Зачем? — резонно возразил Пожарский. — У нас и для себя запасов нет. Надо уговориться, чтоб и наши были к Москве с севера в тот же срок. Да чтоб не одни шли, а и с другими заволжскими городами заодно!

Решено было отправить с гостями свояка Ляпунова, стряпчего Ивана Биркина, а также дьяка Степана Пустошкина, дабы помогли тамошним писцам в составлении грамот для иных городов.

Вскоре из Нижнего пошли грамоты в Вологду, Кострому, Ярославль, Муром и Владимир, в которых писалось:

«Вам бы, господа, собраться со всякими ратными людьми, на конях и с лыжами, идти со всею службою к нам на сход тотчас же к Москве, чтоб дать помочь государству Московскому, пока Литва не овладела окрестными городами, пока не прельстились многие люди и не отступили ещё от христианской веры».

Ярославцы, получив послание нижегородцев, начали собирать войско и в свою очередь разослали увещевательные грамоты в Углич, Бежецк, Кашин, Романов.

Владимирцы также целовали крест на том, чтобы стоять заодно с нижегородцами против польских и литовских людей за королевскую неправду, и отправили грамоты в Суздаль, Переяславль-Залесский и Ростов.

Начали собираться дружины в Муроме и Костроме. Костромичи написали в Галич, из Галича грамота пошла в Соль-Галицкую, оттуда — в Тотьму, из Тотьмы — в Устюг. Из Устюга призыв к восстанию дошёл до Перми, в Холмогоры, на Соль-Вычегодскую и Вагу и далее — в Верхотурье и Сибирь.

Север и Поволжье единодушно встали против польской власти. Исключение составила лишь Казань, жители которой по наущению дьяка Никанора Шульгина в своё время присягнули Димитрию. Напрасно воевода Богдан Бельский, сам когда-то не раз баламутивший Москву, попытался было убедить казанцев в смерти самозванца. Ему не поверили, схватили и сбросили с башни. Так бесславно кончил свою бурную жизнь один из родоначальников смуты. На призыв нижегородцев казанцы ответили, что не доверяют Ляпунову.

Зато Великий Новгород откликнулся на призыв с охотою. С благословения новгородского владыки Исидора были посланы грамоты в Псков, Ивангород, Великие Луки, Порхов, Невель, Торопец, Яму, Заволочье, Копорье, Орешек, Ладогу, Устюжину, Тверь, Торжок, где они встретили самый благоприятный отклик.

Об этом гонцы сообщали в Шацк. Некоторые из них прибывали тайно. Так, тёмной февральской ночью прибыл посланец от чёрного люда Коломны. Тамошний воевода Василий Сукин держался присяги королевичу, однако коломенский «мир» заверил Ляпунова, что как скоро тот подойдёт к Коломне, они скинут воеводу и поддержат ополчение.

Тайно прибыл из Москвы и стольник Василий Иванович Бутурлин. Он отпросился у московских бояр в своё поместье, а сам направил своего коня к Шацку. Князь Пожарский хорошо знал ещё его отца, воеводу Ивана Михайловича Бутурлина, прославленного воина Ивана Грозного. Когда грузинский царь Александр ходатайствовал о присоединении Грузии к России, Борис Годунов направил Бутурлина к нему на помощь. В 1604 году он погиб вместе с сыном Фёдором и всем войском в Дагестане. Воевал Пожарский вместе и с Василием Бутурлиным против отрядов Тушинского вора.

Василий Бутурлин рассказал Пожарскому и Ляпунову, что в боярской думе зреет раскол, что князья Андрей Голицын и Иван Воротынский поддержат восстание.

— Вот видишь, Прокопий, — сказал Пожарский торжествующе, — я прав! Мне надобно быть в Москве прежде всего войска, чтоб поддержать москвичей. Удара с двух сторон ляхам не выдержать!

Узнали о предстоящем походе на Москву и бывшие соратники Тушинского вора. Иван Заруцкий сам примчался в Шацк, чтобы предложить союз.

Они встретились с Ляпуновым как старые боевые соратники и принялись вспоминать, как «щипали» московских бояр, сражаясь под знамёнами Ивана Исаевича Болотникова. Дмитрий слушал их хмуро, в беседу не вступал, удивляясь бессовестности этих людей, готовых ради выгоды, нисколько не колеблясь, предать союзника, как это сделал в своё время Ляпунов ради чина думного дворянина или Заруцкий, получивший из рук самозванца чин боярина, однако изменивший ему в тяжёлую минуту. Единственное, что роднило бывших соратников, — это равная лютая ненависть к московской знати.

Заруцкий похвалялся, что в Туле у него более трёх тысяч донских казаков и каждый день прибывают всё новые отряды.

Договорились с Ляпуновым об одновременном начале похода: как только тронутся рязанцы, так тут же Заруцкий выведет своих донцов из Тулы. Когда он уехал, Пожарский сказал Ляпунову:

   — Зря ты с этим проходимцем связываешься! Он, ежели трудно будет, сразу же с ляхами стакнется, как уже делал не единожды! Ты думаешь, его беды русские тревожат? Как бы не так! Он горазд лишь грабить!

Прокопий, не любивший замечаний, нахмурился:

   — Прямодушен ты чересчур, Дмитрий! А ведь на войне и хитрость требуется! Думаешь, если с Заруцким обнимаюсь, ему верю? Да ни на сколько. Больше того скажу, — Ляпунов хитро улыбнулся, — чтобы покрепче привязать его, я тайно обещал, что помогу, когда дело до выборов царя дойдёт, поддержат Маринкиного сына, чтобы Заруцкий при нём правителем стал! Он мне признался, что сделал Маринку своей женой. Вот так-то!

Пожарский с трудом верил услышанному.

   — Да ты в своём ли уме, Прокопий! Посадить какого-то ублюдка, неизвестно от кого, на московский трон? Никогда тому не бывать! Костьми лягу, а не допущу!

Ляпунов захохотал, упёршись руками в бока:

   — Охладись, Дмитрий! Я тоже знаю, что тому не бывать. Но мне главное Заруцкого покрепче к нашему делу привязать, чтоб казаки на нашей стороне были. Ведь если бы мы союз с ним не заключили, он наверняка бы к полякам подался! Казаки — воины бывалые, не то что наши с тобой ополченцы — не знают, с какой стороны за пищаль держаться!

Пожарский с сомнением выслушал горячие доводы Ляпунова, однако спорить дальше не стал, лишь заметив:

   — Всё одно, с ним ухо надо востро держать!

   — Это другое дело! — согласно кивнул Ляпунов. — Мы и в поход порознь пойдём, и под Москвой в отдельных лагерях стоять будем!

О своей готовности соединиться с ополчением сообщил и Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, находившийся в Калуге. Кроме всякого сброда, когда-то окружавшего самозванца, в его войско вошли и горожане, отказавшиеся от присяги польскому королевичу. Ляпунов и Пожарский хорошо понимали, что Трубецкой, будучи потомком Гедимина, сам не прочь стать царём, однако предложение его о союзе приняли.

Трубецкой переслал Ляпунову и письмо Яна Сапеги, который, в очередной раз разочаровавшись в платёжеспособности короля, неожиданно выразил горячее желание участвовать в восстании. Он писал:

«Мы хотим за православную веру и за свою славу отважиться на смерть, и вам было бы с нами советоваться; сами знаете, что мы люди вольные, королю и королевичу не служим; стоим при своих заслугах; мы не мыслим на вас никакого лиха, не просим ох вас никакой платы, а кто будет на Московском государстве царём, тот нам и заплатит».

Ляпунов, хорошо зная вероломство Сапеги, в союзе не отказал, но поставил твёрдые условия. Он написал Трубецкому:

«Надобно, чтобы такая многочисленная рать во время похода к Москве не шла бы у нас за хребтом и не чинила бы ничего дурного над городами».

Предводитель ополчения велел передать Сапеге, чтобы тот шёл, если хочет сразиться за православную веру, только не в одном полку с русскими, а особо, сам по себе, на Можайск и старался бы не допускать помощи от короля в Москву полякам. Сапега на это ничего не ответил и, как стало известно от лазутчиков, начал вести переговоры с Гонсевским, требуя оплаты своих услуг.

В первых числах марта ополчение Ляпунова двинулось к Коломне. Пожарский с немногочисленной дружиной ускакал в свою вотчину в Суздальском уезде. Там, набрав отряд из служилых и дворовых людей, он должен был появиться в Москве раньше, чем прибудет основное войско. В организации восстания москвичей ему должны были помочь отряды Ивана Колтовского и Ивана Бутурлина, посланные к Москве с юга.

Одновременно с ополчением Ляпунова пришли в движение войска остальных русских городов.

«В Колуге собрался К. Дм. Тим. Трубецкой да Ив. Заруцкой, на Рязани Пр. Ляпунов, в Володимере К. Вас. Масальской, Ортем Измайлов, в Суздале Ондр. Просовецкой. на Костроме К. Фед. Волконской, в Ярославле Ив. Волынской, на Романове К. Фед. Козловской с братьею, и все соединися во едину мысль, что всем померети за православную Христианскую Веру».

Никоновский летописец.

Поручик хоругви пана Порыцкого литовский дворянин Самуил Маскевич горделиво гарцевал на своём белом аргамаке по узкой дощатой улочке, ведущей к торговым рядам. Москвичи поглядывали на литву, как без разбора называли они всех гусар — и литовских и польских, угрюмо, а кто и с нескрываемой враждебностью.

Однако поручик не терял весёлого любопытства, внимательно разглядывая товар, разложенный перед многочисленными лавками. Лисий хвост на его шапке мотался непрерывно туда-сюда, не поспевая за поворотами головы своего хозяина. У лавки ремесленника-оружейника Маскевич даже спешился. Не сдерживая восхищения, повертел в руках ножны от сабли, богато украшенные золотой сканью и разноцветными каменьями.

— Не отличишь от турецкой работы! Неужто сам сделал?

Мужик, склонившийся у наковальни, озорно прогудел сиплым голосом:

   — Всё, что хочешь, могем! Мне стоит только раз посмотреть...

Тут он обернулся и сразу насупился, увидев перед собой чужеземца:

   — Че надо?

Маскевич, будто не замечая грубого тона, продолжал улыбаться:

   — Ножны нужны для моего палаша.

   — Покажь какие.

Поручик ещё больше развеселился:

   — Как же я тебе их покажу, когда у меня их нет? Были бы, так зачем бы я новые заказывал?

   — А где ж они?

   — Спёрли с воза, когда я ещё под Смоленск ехал, к войску его королевского величества. Вот палаш могу показать.

Маскевич откинул полу мехового плаща и ловко выхватил из кожаной портупеи, притороченной к поясу, сверкнувший на солнце длинный палаш. Протянул его рукояткой к ремесленнику.

Тот взял, взвесил палаш на руке.

   — Хорош. Пополам разрубить может.

   — Может! — радостно кивнул поручик.

Мужик взял тесьму и, снимая размеры, спросил между делом:

   — Откуда по-русски хорошо говоришь?

   — Я же не из Польши, а из Литвы. У нас русских полно.

   — Откуда?

   — От гнева царя вашего, Ивана Мучителя, бежали.

   — А пошто сюда пришёл православных обижать?

   — Так вы же сами королевичу нашему на царство присягнули. И сюда, в Москву, ваши же бояре нас позвали, чтоб от Тушинского вора избавить!

   — Его же убили?

   — Значит, скоро уйдём. Владислава на трон посадим и уйдём!

Мужик с сомнением покачал головой, но продолжать не стал.

   — Ладно, через неделю сделаю!

   — Что так долго? — не скрыл разочарование гусар.

   — Дел много.

   — Какая сейчас у оружейника работа? — удивился Маскевич. — Ведь Москве больше никто не угрожает?

Мастер понял, что сказал лишнее. Уж до чего любопытен этот литвин!

   — Люди всегда хотят иметь хорошее оружие, — нехотя проронил он. И, дабы вновь не коснуться опасной теша, мрачно сказал: — Коль задаток оставишь, к завтрему будут тебе ножны. Но без особой отделки, только кольца сделаю серебряные.

   — Зачем воину богатые ножны? — повеселел поручик.

Когда до Красной площади оставалось всего несколько переулков, оттуда послышались призывные звуки полковых труб. Поручик пришпорил коня. При въезде на площадь ему пришлось пробиваться через толпу москвичей. Все они были крайне возбуждены, выкрикивали проклятия в адрес Литвы, кто-то швырнул в спину Маскевича камень.

Маскевич направился к Фроловским воротам, над которыми возвышался, стоя на шаре, огромный, чёрного цвета, двуглавый орёл, выкованный из железа. Вдоль кирпичной стены Кремля, откуда угрожающе зияли жерла многочисленных пушек, выстраивались в ряд у своих хоругвей польские всадники. Маскевич подъехал к своим. Все были встревожены. Никто, даже сам пан Порыцкий, толком не знал причину спешного сбора.

Лицом к лицу с гусарами стояли москвичи. Они тоже ждали чего-то. Глухой ропот прорезывался пронзительными воплями юродивых, ползавших почти у ног лошадей.

Снова со стен раздалась какофония звуков польской полковой музыки, ворота распахнулись, оттуда шеренгами вышли немецкие пехотинцы с алебардами, образуя живой коридор до Лобного места.

   — Ведут, ведут! — послышались возбуждённые крики.

Двое драгун вели человека в разодранном кафтане, заломив ему руки назад. Шапки на нём не было. Озираясь по сторонам, он как-то странно ухмылялся.

   — Да это же Блинский из роты Мархоцкого! — узнал Маскевич. — Никак, пьян вдобавок! В чём же он провинился?

Из Кремля выехала кавалькада всадников. Впереди — Александр Гонсевский, следом — высшие польские офицеры и члены боярской думы.

Развернув коня, полковник медленно проехал вдоль конных рядов и, остановясь посредине, зычно выкрикнул:

   — Шляхетнорожденные, верные и любезные нам товарищи! Мать наша отчизна, дав нам в руки рыцарское ремесло, научила нас также тому, чтобы мы преяще всего боялись Бога, а затем имели к нашему государю и отчизне верность, были честными, показывали им повиновение, и в каких бы землях ни был кто-либо из нас, военных, чтобы всегда действовал так, чтобы мать наша никогда не была огорчена его делами, а, напротив, чтобы приобретала бессмертную славу от расширения её границ и устранения всякого из её врагов. И вот одна паршивая овца, — продолжал Гонсевский, показывая в сторону Елинского, — опозорила всё наше христолюбивое воинство. Этот солдат, находясь в карауле, напился пьян и совершил мерзкое, святотатственное дело: начал пальбу по иконе Божьей Матери, что стояла на воротах церкви!

   — Позор ему! — закричали поляки.

Раздались вновь возмущённые проклятия и в толпе русских.

   — Прошлый раз, по просьбе русских, мы помиловали пахолика, который украл дочь боярина. Он был только бит кнутом. На этот раз милости не будет! Суд приговорил Блинского к смерти, — огласил приговор Гонсевский.

...Подавленные, опустив головы, разъезжались польские отряды по своим квартирам. На лицах товарищей Маскевич явственно читал горячее желание отомстить за смерть сослуживца. Да и на лицах попадавшихся москвичей тоже не было умиротворённости.

Подворье, где квартировала рота Маскевича, было просторным и удобным. Оно когда-то принадлежало Александру Шуйскому, брату последнего русского царя, погибшему в опале во времена правления Бориса Годунова. Василий Иванович позаботился о вдове, выдав её замуж за принявшего православие знатного татарина Петра Урусова. Того самого, что сначала переметнулся к Тушинскому вору, а затем убил его. После убийства Урусов пустился в бега, и просторный дом пустовал. Товарищи разместились в комнатах терема, а пахолики — в многочисленных надворных постройках.

Решено было устроить поминки по казнённому соратнику. Сначала пили в суровом молчании, потом послышались угрозы в адрес негостеприимных москвичей, а к концу рыцари развеселились, оправдывая себя тем, что покойник был, несомненно, человек весёлый. Иначе разве додумался до такой шутки, чтоб стрелять в икону!

Маскевич потихоньку выскользнул из-за стола и направился к воротам. Начинало уже смеркаться, и поручику подумалось, что, пожалуй, неплохо навестить сейчас своего соседа: наверняка тот уже встал с послеобеденного сна.

Познакомился поручик с боярином Фёдором Головиным по счастливой случайности: соседом Маскевича по его имению в Жмуди был земский судья Ян Млечко. Бывая у него в гостях, Самуил довольно коротко сошёлся с его супругой, оказавшейся русской. Она с первым своим мужем, Головиным, перебралась в Литву ещё при Иване Грозном, овдовев, вышла замуж за Млечко.

Всё это вспомнилось Маскевичу, когда, разместившись в доме Шуйского, он начал рыскать по окрестностям, желая поближе познакомиться с русскими. Однако те оказались недоверчивы и даже враждебны к незваному гостю. И тут вдруг он узнал, что двор в двор с ними живёт некто Головин. В нахальстве молодому поручиху отказать было нельзя: он тут же постучался в ворота соседа. Сначала его даже не пустили, но когда он сказал, что знал родственника или однофамильца Головина в Литве, к нему вышел сам хозяин и оказал ему самый радушный приём. Дело в том, что в Литву сбежал старший брат Головина, о котором родственники с тех пор не имели ни слуху ни духу. Поэтому боярин с жадным любопытством пытался выудить из гостя все сведения о брате. Самуил, нисколько не смущаясь, врал как сивый мерин, поскольку самого брата никогда не видел: и какое у него поместье, и сколько у него осталось детей — в общем, всё, что приходило на ум, благо что проверить это было невозможно.

Так поручик и боярин стали друзьями и даже называли друг друга кумовьями.

Головин действительно только поднялся после сна — на румяной щеке даже ещё виднелась вмятина от подушки. Увидев кума, он тут же приказал принести мёду. Маскевич любезно поинтересовался здоровьем хозяина и его супруги, а также всех чад и домочадцев. Когда же Головин, заставив его выпить до дна изрядный ковш с мёдом, в свою очередь спросил о новостях, поручик горестно махнул рукой:

   — Чай, уже слышал о наших делах? О казни солдата?

Головин кивнул и досадливо бросил:

   — Пить не надо, коль не умеешь! У нас ведь тоже за пьянство крепко взыскивают!

Маскевич осторожно перешёл к интересующей его теме, рассказав об утренней беседе с оружейником.

   — Похоже, горожане вооружаться начали. Не против ли нас? Быть тогда беде! Много крови прольётся. Ты-то, кум, знаешь об этом чего? Может, что слышал?

   — Что злобствуют против вас многие, то мне известно, — ответил боярин. — Да ты и сам, чай, видишь, но чтоб к бою готовились, такого не ведаю. Хотя в Москве всё в одночасье решается.

   — Я тебя прошу, кум, коль узнаешь чего, предупреди! — горячо настаивал Маскевич.

Боярин долго молчал, хмуро теребя себя за бороду. Наконец произнёс:

   — Ин ладно. Долг, знамо, платежом красен. Ты меня от своих лихоимцев обороняешь, так и быть, коль чего узнаю, скажу. Ежели узнаю... А пока мой совет.

   — Какой? — встрепенулся поручик.

   — Без лат на улицу не показывайся. Бережёного и Бог бережёт.

..Александр Гонсевский презрительно вглядывался в окровавленное и изуродованное побоями лицо холопа. Снятый при появлении полковника с дыбы, он бормотал что-то невнятное.

   — Что показал? — спросил Гонсевский, не поворачиваясь, у дьяка Федьки Андронова, сидевшего за столом в углу пыточной.

   — Послан-деи к Ваське Бутурлину из Рязани Прокопием Ляпуновым, чтоб договориться о дне восстания.

   — Так я и предполагал, — пробормотал про себя Гонсевский.

   — В сговоре с ним Воротынский и Голицын! — послышался свистящий шёпот из угла.

Гонсевский резко повернулся и с усмешкой уставился на Андронова.

   — А не врёшь, дьяк? Может, сам нашептал холопу, что надо говорить?

Андронов суетливо заёрзал на лавке, уставясь в свиток, куда заносил слова допрашиваемого. Одним из первых в московском купечестве дьяк вступил в заговор Шуйского против Димитрия и был в ту памятную ночь среди убийц «императора». Однако стоило новому самозванцу появиться под стенами Москвы, как Андронов тут же перебежал в Тушино, не забыв прихватить с собой изрядную партию казённого товара. Столь же не задумываясь, он изменил и «царику», когда фортуна от него отвернулась. Не успел Тушинский вор ещё удрать в Калугу, как Андронов вместе с Михайлой Салтыковым очутился под Смоленском, где от лица русской общественности эти два изменника и иже с ними предложили Сигизмунду русский престол. Из рук растроганного короля Фёдор получил чин думного дворянина и должность главы Казённого приказа, иначе хранителя царской сокровищницы. Козла пустили в огород.

В одно прекрасное утро члены боярской думы обнаружили, что их семь печатей на дверях хранилища исчезли, а вместо них красуется одна — Федьки Андронова. Возмущение бояр грозно пресёк Александр Гонсевский, объявивший, что отныне казна является собственностью польской короны и что золото необходимо для расплаты с войском. Вскоре действительно по его приказу знаменитая статуя Христа Спасителя, отлитая из червонного золота, была разбита на куски и роздана по хоругвям.

При делёжке алчный казначей не обидел и себя. Нахально заняв дом, который принадлежал благовещенскому протопопу Терентию, Андронов зажил по-княжески, содержа большое количество челяди и устраивая пиры для своих клевретов, которых определил, с согласия Сигизмунда, новыми главами приказов. К воровству казначея бояре отнеслись спокойно — то было в русском обычае. Обойдённым почувствовал себя лишь Михайла Салтыков. Хотя он и сам занял соседнее подворье, некогда принадлежавшее Ивану Васильевичу Годунову, тем не менее боярин поспешил направить донос на Андронова великому канцлеру литовскому Сапеге:

«Покажи милость, государь Лев Иванович! Не дай потерять государства Московского; пришли человека, которому верить можно... Много казны в недоборе, потому что за многих Фёдор Андронов вступается и спускает, для посулов, с правёжу; других не своего приказа насильно берёт себе под суд и сам государевых денег в казну не платит».

В праведном гневе Салтыков забыл, что сам вместе с роднёй ухватил богатейшие волости, приносившие только денежные доходы в шестьдесят тысяч рублей ежегодно, чем вызвал зависть многих «лучших» людей. Не зря он жаловался тому же Сапеге: «Здесь, в Москве, меня многие люди ненавидят, потому что я королю и королевичу во многих делах радею».

Что и говорить, «радетели» Салтыков и Андронов были два сапога — пара. Но не столько стяжательство изменников бесило старую знать, а то, что они сидели в думе рядом с Гонсевским, решительно отодвинув от решения государственных дел членов думы. Особенно негодовали Воротынский и Голицын.

Не случайно усмехался Гонсевский: услыхав, что гонец назвал их в числе заговорщиков, он вспомнил, как орал недавно Андрей Голицын, занявший в думе место старшего брата:

   — Большая кривда нам от вас, паны поляки, делается! Мы приняли Владислава королём, а он не приезжает. Листы к нам пишет король за своим именем, и под его титулом пожалования раздаются: люди худые с нами, великими людьми, равняются!

То был прямой выпад против Андронова. Злопамятный дьяк промолчал в те поры, но обиды не забыл. Не случайно он взял пойманного гонца в свой приказ и теперь на дыбе заставил оговорить Воротынского и Голицына.

Эту хитрость хорошо понял польский полковник. Он ещё раз окинул взглядом дьяка, продолжавшего хмуро глядеть в свиток, и сказал:

   — Мне столь же ненавистны эти враги короля! Они же всё время твердят, что, коль король не пришлёт сына, Москва будет считать себя свободной от присяги Владиславу и будет помышлять о себе сама! Но состоят ли они в заговоре? Слова холопа не убедят думу, бояре своих не выдадут. А нам с ними ссориться не время! Понял, дьяк? Скажи лучше: Бутурлин схвачен?

   — Послали за ним, — мрачно ответил Андронов.

   — Вот если бы он показал на Воротынского и Голицына... Да его и пыткой не сломишь. Знатный воин, храбрости отменной, — продолжал размышлять вслух Гонсевский. — Попробуй, конечно. Да только вряд ли что получится. Этих спесивцев надо будет убрать чужими руками. Об этом подумай, дьяк.

Гонсевский как в воду глядел. Бутурлин даже на пытке отказался назвать сообщников. И более того, когда его и пойманного гонца привели на допрос в думу, холоп тоже отказался от прежних показаний и признался, что сделал наговор, убоясь казни. Как ни настаивал Гонсевский на виновности Воротынского и Голицына, ссылаясь на их прежние слова, члены думы согласились лишь на то, чтоб обвиняемые какое-то время посидели дома, под охраной польских жолнеров.

Но Андронов не чувствовал себя побеждённым. Оказывается, он приберёг ещё один козырь: в зал думы стрельцы втащили связанного человека и бросили его на пол.

   — Кто это? — изумлённо воззрился Мстиславский.

   — Дворянин Василий Чёртов! — отчеканил с торжеством Андронов. — Схвачен польским разъездом у заставы. Вёз грамоту в Нижний Новгород с призывом к восстанию. Так что я прав — есть заговор!

   — И чья же эта грамота? — прогудел старый боярин.

   — Патриарха Гермогена!

Это имя подействовало на бояр, как искра в пороховой бочке. Забыв о степенности, все они вскочили и, размахивая руками, принялись орать:

   — Это не святой, а диавол!

   — Упрямый осёл!

   — Снять с него сан!

   — Идёмте к нему! — решительно воскликнул Гонсевский.

Без соблюдения чинов, толпой бояре направились к патриаршему подворью.

   — Зря я не прирезал его в прошлый раз, когда он отказался подписать грамоту к нашим послам под Смоленск, чтобы те уговорили смолян сдаться королю! — злобно урчал Салтыков.

   — Тягчайший грех — убить духовного пастыря! — резко одёрнул его старик Мстиславский.

На подворье патриарха было пусто. Ещё раньше, по приказанию думы, Гермогена лишили всех слуг, приличествующих его сану. Они нашли его в келье, где патриарх разбирал какие-то свитки.

   — А, вот он опять грамоты готовит! — торжествующе возопил Салтыков. — Хочешь натравить на нас всю Русь!

Сухощавый, с длинными белыми волосами, восьмидесятилетний старец нисколько не изменился в лице при виде орущей толпы бояр. Робость ему явно была чужда. Услышав обвинение Салтыкова, ответил кротко и в то же время твёрдо:

   — Говорят на меня враждотворцы наши, будто я поднимаю ратных и вооружаю ополчение странного сего и неединоверного воинства. Одна у меня ко всем речь: облекайтесь в пост и молитву!

   — Тогда к чему же ты призываешь нижегородцев? — запальчиво воскликнул Салтыков.

   — Облекайтесь в пост и молитву! — столь же твёрдым голосом ответил патриарх, продолжая читать свиток.

   — Коли так, владыка, — вкрадчиво, но внушительно произнёс Гонсевский, держа руку на рукояти короткой четырёхгранной шпаги, предназначенной для добивания поверженного противника, — коли так, напиши тем, кто отказался от крестного целования королевичу Владиславу и идут к Москве, чтобы одумались и возвратились назад.

   — Да, да! Напиши! — воскликнул Салтыков.

Больше не сдерживаясь, старец поднялся из кресла, выпрямился во весь свой рост. Это был уже не пастырь, а воин.

   — Напишу! — загремел Гермоген, обращаясь к Салтыкову. — Напишу, если ты, изменник, вместе с литовскими людьми выйдешь вон из Москвы; если же вы останетесь, то всех благословляю помереть за православную веру! Вижу ей поругание, вижу разорение святых церквей, слышу в Кремле пение латынское и не могу терпеть!

   — Лишить, лишить его сана! — заорал Салтыков, поворачиваясь к главе думы Мстиславскому.

Но тот, явно напуганный обличительным тоном патриарха, вдруг склонился в низком поклоне.

   — Негоже, — лишь прошептал он. — Если лишим его сана, святость патриарха поднимется ещё выше.

Гонсевский, наблюдавший за происходящим с презрительной усмешкой, сказал:

   — Ладно, пошли отсюда. Спорить с этим безумцем бесполезно. Я прикажу своим самым верным жолнерам, чтоб тщательно охраняли покои. Чтоб даже мышь не могла проникнуть сюда!

...Жак де Маржере, находившийся со своей ротой в карауле на крепостной стене Кремля, не спеша обходил посты, когда его нашёл один из немецких пехотинцев:

   — Якоб! Тебя какой-то старый индюк разыскивает.

   — Где он?

   — В караульном помещении дворца.

Маржере поспешил туда и обнаружил, что старый индюк — это не кто иной, как Конрад Буссов.

   — Вот это сюрприз! Конрад! Какими судьбами? — удивился Маржере, высвобождаясь из объятий гиганта, располневшего за пять лет, пока они не виделись, ещё больше.

   — Сопровождал королевского гонца из Смоленска! Хочу послужить под твоим начальством, как когда-то. Поручишься за меня?

   — Старый конь борозды не портит. Буду рад видеть тебя в своей роте. Только какого чёрта тебя снова понесло в это пекло? Ведь в Москве, чует моё сердце, со дня на день станет жарко!

   — Ты же знаешь мою страсть к приключениям! — радостно завопил Конрад и вполголоса добавил: — Надо бы поговорить наедине. Может, отправимся, как бывало, в какой-нибудь трактир?

   — Не могу, я сейчас в карауле. Если хочешь, пройдёмся по Кремлю, заодно познакомлю тебя с будущими товарищами.

Они не торопясь зашагали по широкой стене, подальше от любопытствующих глаз.

   — Так что привело тебя сюда? Говори правду.

   — Ах, Якоб. Конечно же не желание вновь поиграть со смертью. После того как я уехал из Калуги, думал отправиться восвояси, в родные пенаты. Нет, конечно, я человек небогатый, но на остаток жизни кое-чего поднакопил...

Тут глаза старого ландскнехта вдруг алчно блеснули:

   — Но ты, Якоб, уж, конечно, поживился! Тебе же должны быть известны все тайные сокровищницы покойного государя...

Маржере сокрушённо развёл руками:

   — Увы, мой друг! Если бы я даже и надеялся, как ты говоришь, «поживиться», то всякая надежда пропала, когда я увидел среди людей, окружавших Гонсевского, Михаилу Молчанова, ближайшего наперсника императора. С его помощью поляки сразу же облазили все потайные ходы и побывали в хранилище, когда двери в него были ещё опечатаны боярскими печатями. И Бог его знает, сколько добра исчезло! Из семи царских венцов осталось только пять. Поляки и бояре до сих пор чихвостят друг друга, обвиняя в пропаже шапки Мономаха и шапки Ивана Грозного.

   — Это те, что цари надевали при приёме послов? — встрепенулся Буссов. — Они же украшены самыми крупными драгоценностями, какие есть в мире!

   — И след простыл! Бояре говорят, что последний раз шапку Мономаха они видели на Шуйском, когда его сводили с престола...

   — Так, может, сам Шуйский припрятал?

   — Кто знает? Шуйский теперь далеко от Москвы. Думаю, что пропало и многое другое из казны.

   — Жаль, жаль, Якоб, что ты обманулся в своих ожиданиях.

   — Такова солдатская судьба, — философски спокойно изрёк Маржере.

Буссов испытующе взглянул в бесстрастное лицо капитана, но прочесть его тайные мысли так и не смог. Маржере, естественно, сказал старому приятелю не всю правду. При первом же удобном случае, когда его рота охраняла старый дворец, где когда-то жил Борис Годунов, затем Шуйский, а теперь размещался Гонсевский, он глубокой ночью пробрался в тот зал, где находилась печь с изразцами, и через потайную дверь проник в подземелье. Потом он побывал там не раз, унося каждый раз в кошельке драгоценные каменья, ловко споротые с царских одеяний так, чтобы никто ничего не замечал. За несколько месяцев он собрал вполне приличную коллекцию, храня её в серебряной пороховнице, которую постоянно носил с собой. Он и сейчас ощущал её приятную тяжесть на правом боку.

Чтобы отвлечь не в меру любопытного немца, Маржере вернулся к началу разговора:

   — Так что же привело тебя в Москву?

Толстый немец горестно поднял очи горе:

   — Мой сын, мой любимый сын Конрад! Когда Шуйский взял Тулу, он отправил его в числе пятидесяти пленных немцев в Сибирь. Вот уже долгих пять лет он терпит нестерпимую стужу и голод!

   — А ты уверен, что он жив до сих пор?

   — Ему удалось переправить весточку с купцом, который привёз меха на продажу для королевского двора под Смоленск! Я хочу обратиться к пану Гонсевскому, может, он прикажет, чтобы вернули ссыльных!

Маржере с сомнением посмотрел на приятеля:

   — Думаю, что Гонсевский откажет тебе. Московские бояре наверняка воспротивятся.

   — Почему?

   — Твой сын воевал против Москвы!

   — Но ведь многих простили. Я-то уж знаю точно! Гонец, которого я сопровождал, привёз кучу королевских указов. Дьяку Афанасию Власьеву возвращён дом в Москве. Иван Хворостинин, «любимчик» императора, получил назад свои поместья. Даже инокиня Марфа не забыта. Она пожаловалась королю, что Шуйский её начисто разорил, и его королевское величество повелеть изволил, чтобы её содержали в монастыре по чину.

   — Ты называешь слуг императора Димитрия, а твой сын был в стане Болотникова!

   — Но и у тебя в роте наверняка есть солдаты из Тушинского лагеря.

   — Знаешь русскую пословицу: не пойман — не вор!

   — Я думаю, что Москве пригодились бы сейчас пятьдесят опытных воинов.

   — Вот этот довод, пожалуй, самый убедительный. Знаешь, что я тебе посоветую? Сейчас самый влиятельный человек в думе — ставленник короля Фёдор Андронов. Он бояр отстранил от власти и делает всё, что захочет. Вот если его уговорить...

   — Где мне его найти?

   — Давай устраивайся в мою роту, а затем я представлю тебя как своего пехотинца. Идёт? Только имей в виду: этот дьяк — лихой мздоимец.

   — Что же я могу ему предложить? — смешался Конрад. — Ведь мои ничтожные накопления остались там, под Смоленском, у моего зятя.

   — Не знаю, не знаю, что ты сможешь предложить. Только учти: даром он ничего делать не будет!

...Гонсевский поздно по ночам принимал своих лазутчиков, которые днями рыскали по Москве, подслушивая и вынюхивая. В нём росла уверенность, что чья-то опытная рука ведёт москвичей к восстанию. Неожиданно обнаружилось, что исчезли только что отлитые пушки и пищали с Пушечного двора, да и сами пушкари попрятались неведомо куда. Прибавилось в Москве иногородних: кто вёз дрова, кто хлеб, кто ехал на предстоящий праздник Пасхи. Настроение москвичей к оккупантам становилось всё более враждебным.

То тут, то там беспрерывно возникали стычки между москвичами и поляками. Буссов, патрулировавший в наряде с другими пехотинцами на рынке, услышал, как бойкий парень в треухе и драном тулупе заорал, увидев пехотинцев, покупавших мясо:

   — Эй, вы, хари! Недолго вам тут бродить! Скоро собаки потащат вас за хохлы, если добром не выйдете из нашего города!

Польский солдат старался остаться невозмутимым.

   — Смейтесь себе сколько хотите, ругайтесь: мы перетерпим и первыми не прольём кровь! А вот если вы попробуете что-нибудь затеять, тогда посмотрите, как мы вас заставим каяться!

   — Ох, испужал! — насмешливо бросил парень, однако отстал при виде подошедших немецких солдат в латах и с алебардами в руках.

Оставив поляков в покое, мужики, ещё продолжая ругаться, разошлись с площади. Но всем было ясно, что это затишье ненадолго.

Буссов, наблюдавший за происходившими стычками с тревогой, решил, что надо убираться из Москвы при первом удобном случае. Однако так просто теперь, после разговора с Андроновым, не уехать.

...Дьяк пожелал повстречаться с немцем не в разрядной избе, а у себя дома, точнее, в доме, который дьяк отнял у протопопа Терентия. Как потом понял Конрад, у него были причины избегать лишних ушей.

Буссов в сопровождении Маржере вошёл в зал, где у жарко натопленной печи за длинным узким столом дьяк рассматривал старинные фолианты. Маржере сразу узнал их и после обычного приветствия полюбопытствовал:

— Эти книги, кажется, из библиотеки покойного Димитрия?

Дьяк внимательно посмотрел на бравого капитана:

   — Ты, мне сказывали, был его телохранителем?

   — Да, начальником личной охраны.

   — И, говорят, вовремя заболел?

Маржере почувствовал, как кровь прилила к его лицу. Он гордо выпрямил грудь, внушительно положив левую руку на рукоять шпаги.

   — Буде, буде! — усмехнулся Андронов. — Я о тебе у Гонсевского спросил, когда ты ко мне в гости начал набиваться! Что поделаешь, все мы грешны... Вот и мы с твоим дружком скольким хозяевам служили, одним и тем же, только в разное время... Он начинал служить ещё Борису, и меня государь пригрел. Тогда-то я эти книги в первый раз узрел. Старые. Ещё до Рождества Христова писаны. В Древней Греции. Годунов мечтал, чтоб их на русский язык перевели. Да не успел.

   — Их Димитрий в подземном хранилище таил, — сказал уже успокоившийся Маржере.

   — Не место им там. От сырости истлеть могут, — ответил дьяк. — Я приказал в Благовещенский собор перенести. Там сохраннее!

Потом он обратился к Буссову:

   — Знаю, с какой просьбой ко мне пожаловал. Мне о тебе Якоб уже всё сказал. Ты хочешь, чтоб твой сын вернулся из Сибири. Трудно это сделать... Бояре будут против.

   — Его вина в том, что он воевал против Шуйского. Но ведь в Тушинском лагере был и Михайла Салтыков и Фёдор Шереметев, которые нынче заседают в думе!

   — Вот именно поэтому. Они не хотят помнить о грехах собственных! — засмеялся дьяк. — Поэтому и отыгрываются на пленных.

   — Но ты, дьяк, говорят, не больно слушаешься этих длиннобородых, — вмешался Маржере, решив подольстить Андронову. — И стоит тебе повелеть...

Лесть достигла своей цели. Дьяк самодовольно улыбнулся:

   — Это так, но и я ведь не без греха. Зачем же мне ворошить старое?

   — Спаси моего сына! — пылко воскликнул Конрад. — Моя благодарность будет безмерна!

   — Что с тебя возьмёшь? Ни золота, ни самоцветов. Вот если только... — запнулся Андронов.

   — Говори. Выполню всё, что ты захочешь, — твёрдо заявил Конрад.

   — Ну, что ж. У меня в Москве есть враг, а вы с капитаном неплохо стреляете.

   — Кто он?

   — Боярин Андрей Голицын. Он меня оскорбил, а этого я никому не прощаю. Сейчас он дома, под стражей. Так что искать долго не надо.

Маржере почувствовал, как кровь прилила к лицу.

   — Мы — рыцари, а не мясники. Убиваем врагов только в честном бою!

   — Если бы можно было его вызвать на поединок... — добавил Буссов. — Но поединки у вас строго запрещены.

   — Неужто струсили? — насмешливо спросил Андронов.

Воины мрачно поглядели на дьяка. Маржере, рассудив, что лучше не доводить до ссоры, молча направился к двери, за ним повернул и Буссов.

   — Ишь, какие горячие! — бросил им вслед Андронов. — Ну, что ж, была бы честь предложена.

Буссов лихорадочно искал выход из положения. Он уже жалел, что при разговоре присутствовал Маржере. Наконец решившись, он замешкался в дверях.

   — Ты иди, — бросил он другу, удивлённо обернувшемуся. — Я ещё раз попробую уговорить. Всё-таки сын...

Маржере демонстративно напялил шляпу и, гордо покачивая пером, направился дальше. Он всё понял.

Дьяк зло посмотрел на вернувшегося Буссова.

   — Что ты ещё забыл? — грубо спросил он.

   — Кто охраняет дом Голицына? — вопросом на вопрос ответил Буссов.

   — Жолнеры.

   — А нельзя ли поменять охрану на немцев и сделать так, чтобы я был в числе стражников?

Андронов с интересом взглянул на Буссова.

   — Но твой друг заявил, что вы не мясники?

   — Это так. Но Голицын, говорят, человек вспыльчивый. Если сказать ему несколько обидных слов, он наверняка выхватит из сапога нож, и мне придётся обороняться.

   — А если не выхватит?

   — А кто об этом узнает? — вопросом на вопрос ответил Конрад. — Я скажу, что оборонялся, а мои товарищи подтвердят! Особенно если получат хорошую выпивку!

   — В доме Голицына есть всё — не только вино, но и золото, — ощерился Андронов. — Что ни найдёте, всё — ваше!

...Наступил март. Лазутчики доносили, что ополчение с трёх сторон неуклонно движется к Москве. Обстановка в городе становилась всё накаленнее. Гусары держали коней всё время осёдланными, поскольку приходилось выезжать из казарм по пять-шесть раз в день. Все четырнадцать рынков находились под постоянным наблюдением. Приближалось Вербное воскресенье, и в Москву стали съезжаться люди из окрестностей. Поляки осматривали каждый воз и, если находили спрятанное оружие, владельцев без суда и следствия опускали под лёд Москвы-реки. По наущению шпионов поляки врывались в дома москвичей, где проходили тайные сборища, и разгоняли собравшихся плётками.

По традиции, в Вербное воскресенье патриарх являлся народу. Он выезжал из Кремля к храму Покрова на «ослята», которого вёл под уздцы сам царь. На этот раз Гермоген находился под стражей, и бояре, убоявшись столь большого стечения народа, решили было отменить шествие. Ропот поднялся великий. Несколько тысяч москвичей бросились к Кремлю освобождать патриарха. Их остановили немецкие мушкетёры, вышедшие из стен замка под барабанный бой. Казалось, небольшая искра — и начнётся побоище. Однако толпа отступила, а Гонсевский приказал освободить в этот день Гермогена из-под стражи. Шествие состоялось. Престарелого патриарха, поддерживаемого священнослужителями, показали народу. Осла вёл вместо несуществующего царя боярин Гундуров, известный Москве своим благочестием. Взрыва народного негодования не произошло. Более того, многие москвичи, будто действуя по чьей-то команде, не пришли на площадь, чтобы избежать кровопролития. Лишь на окраинах Москвы произошло несколько столкновений между поляками и русскими. Однако польские военачальники не решились на какие-либо действия.

Салтыков в сердцах сказал Гонсевскому:

— Вот вам! Москва сама дала повод, — вы их не били, смотрите же, они сами вас станут бить во вторник! А я не буду ждать, возьму жену и убегу к королю!

В понедельник стало известно, что русские ополчения уже совсем близко от Москвы. Лазутчики донесли, что войско Ляпунова, двигающееся от Коломны и насчитывающее восемьдесят тысяч человек, находится всего в двадцати милях от столицы. От Калуги идёт рать Заруцкого, в которой пятьдесят тысяч казаков, а с севера движется Андрей Просовецкий с пятнадцатью тысячами воинов.

На тайном военном совете многие из военачальников предложили выйти навстречу ополченцам в поле и, используя манёвренность и боевые качества польской кавалерии, разгромить их по частям. Но Гонсевский понимал, что стоит только его воинам выйти за стены города, как москвичи ударят в тыл. Он приказал всем польским частям немедленно оставить Белый город и расположиться в Китай-городе и Кремле. Гусары не снимали латы всю ночь, ожидая нападения.

Однако утро 19 марта 1611 года началось в Москве как обычно. Казалось, ничто не предвещало грозы. Московские торговцы и ремесленники открыли все свои сорок тысяч лавок, на рыночные площади спешил народ. Разве что внимательный взгляд заметил бы на улицах возле рынков небывалое скопление извозчиков. Это не понравилось ротмистру Николаю Коссаковскому, который выехал со своей ротой из ворот Кремля. Он справедливо заподозрил, что извозчики собрались здесь не случайно: в случае схватки они могли мгновенно перекрыть узкие московские улицы своими санями, чтобы не дать манёвра польской кавалерии. Держались эти мужики в широких овчинных тулупах вызывающе: при виде гусар не спешили освободить проезд, осыпая их насмешками.

Впрочем, Коссаковскому такое поведение было на руку, он и выехал из Кремля с тайным поручением Гонсевского вызвать драку. Он махнул рукой, и польские всадники кольцом оцепили стоянку извозчиков.

   — Эй вы, лапотники! Следуйте за мной в Белый город! — крикнул ротмистр, вплотную подъехав к первому ряду извозчичьих меринов.

   — Почто? — сказал один из мужиков, видимо бывший за старшего. — Чо мы там не видали? У нас тут свои дела.

   — Будете пушки стаскивать с башен и возить сюда, в Китай-город. Мои гусары покажут, где ставить.

   — Это же с кем вы воевать собрались? — не унимался извозчик, подбоченясь.

   — С таким же быдлом, как ты сам! — насмешливо ответил Коссаковский.

   — Хитёр пан! Пушки против нас, а мы же их сами должны сюда везти! Эй, мужики! — обернулся он к остальным. — А ну айда к стенам Китай-города. Сделаем супротив. Снимем здесь пушки и свезём в Белгород. Там они нашим как раз пригодятся.

   — Эй, эй, полегче, приятель! — заорал ротмистр, выхватывая палаш и напирая конём на вожака.

Но тот не оробел, а выхватил кол, лежавший на его возке, и огрел что было силы коня ротмистра по крупу. Заржав от боли, тот встал на дыбы, помешав Коссаковскому нанести ответный удар. Остальные гусары тоже обнажили палаши, но извозчики встретили их заранее приготовленным дрекольем. Началась свалка. Сани мешали гусарским лошадям подъехать вплотную к сбившимся в кучу мужикам, которые ловко доставали всадников длинными оглоблями. И хотя латы защищали их от ударов, всё же несколько кавалеристов попадало с лошадей.

   — Играй сбор! — приказал ротмистр своему трубачу.

Под пронзительные звуки трубы ворота Кремля распахнулись, и оттуда сотня за сотней стали выезжать польские гусары. Они направили своих лошадей прямо на толпившихся у прилавков людей, рубя всех подряд. Под ударами палашей падали женщины, старики, дети. Пронзительные крики пытавшихся убежать, стоны раненых заполнили Китай-город. Через несколько минут торговая площадь и примыкающие улицы — Варварка, Ильинка, Никольская — превратились в кровавое месиво из тел и разбросанных повсюду разбитых и втоптанных в снег товаров. Зазвонили колокола церквей, поднимая всех москвичей.

Гонсевский, с удовлетворением наблюдавший за лютым побоищем с кремлёвской стены, приказал передать сотням, чтоб те немедля, пока москвичи не опомнились, произвели столь же устрашающее опустошение и в Белом городе. С весёлым гиканьем гусары, опьяневшие от крови, направили своих коней за стены Китай-города.

— Твой черёд, немец, — сказал Андронов Буссову, который вместе с другими немецкими солдатами находился в казарме, ожидая команды. — Польский караул ушёл от дома Голицына следом за своими товарищами. Поспеши, а то, не дай Бог, удерёт. И ещё мой совет — не оставляй свидетелей.

Буссов, который заранее отобрал в своей роте с десяток солдат, готовых на всё ради добычи, немедленно направился к выходу. Маржере проводил его внимательным усмешливым взглядом, но окликать не стал.

Тем временем атаки польских гусар неожиданно захлебнулись. Пока шла резня в Китай-городе, москвичи успели подготовиться к бою. На какую бы улицу ни направляли поляки своих коней, везде их встречали завалы из брёвен, лавок, столов, бочек и прочего, что попадалось под руку оборонявшимся. Вынужденные остановиться всадники сразу же попадали под град пуль и камней, летевших с крыш домов, а из-за завалов палили пушки, снятые со стен Белого города. Стоило полякам начать пятиться, как москвичи сами переходили в наступление: одни тащили, держа перед собою, лавки и столы, другие стреляли из пищалей. Но стоило гусарам броситься в атаку, как вновь возникал завал. А из-за заборов высовывались длинные шесты, которыми посадские ловко сбивали всадников с коней. Польским сотням ничего не оставалось, как вернуться назад, за спасительные стены Кремля. Идущие по пятам за ними москвичи были остановлены залпами орудий, бьющих со стен Китай-города.

Тем не менее жителей Москвы охватило бурное ликование по поводу победы над шляхтой. Но радость эта была недолгой: Гонсевский бросил в бой немецкую пехоту. Три роты мушкетёров, которыми командовал Жак де Маржере, тайно вышли через Боровицкие ворота, чтобы ударить в тыл восставшим. Открыв беспощадный огонь из своих тяжёлых мушкетов по мирным жителям и добивая раненых шпагами и алебардами, немцы, практически не встретив сопротивления, дошли до Никитских ворот Белого города. Отсюда они повернули направо, по направлению к Лубянке. Но здесь их встретил князь Дмитрий Пожарский.

...Он въехал в город со своими воинами через Сретенские ворота прошлой ночью, воспользовавшись тем, что поляки по приказу Гонсевского оставили Белый город. На башнях остались лишь стрелецкие караулы. Стрельцы, хорошо знавшие князя и уведомленные о его прибытии заранее, беспрепятственно пропустили отряд Пожарского к его дому. Хозяина уже ждали. Верный дядька Надея Беклемишев, присланный князем сюда на неделю раньше, собрал на совет посадских старост, голов стрелецкой и пушкарской слобод, что на Трубе. Дмитрий подробно расспрашивал каждого, сколько воинов может выставить в день восстания, сколько имеется пушек и пищалей. Расспросами остался доволен — получалось, что под его руку должно встать не менее трёх тысяч бойцов.

   — Сегодня в ночь от Ляпунова должны подойти ещё два отряда, — сказал князь. — Иван Бутурлин должен встать от Покровских до Яузских ворот, а Иван Колтовский со своими воинами займёт Замоскворечье. А мы будем держать оборону от Сретенских до Тверских ворот.

   — Когда прикажешь выступать, князь? — нетерпеливо спросил стрелецкий голова. — Руки чешутся, чтоб до этих «пучков» добраться.

   — Спешить нам никак нельзя! — ответил Дмитрий. — Ополчение подойдёт не раньше чем через неделю. Вот тогда сообща и ударим. А пока надо установить связь с Колтовским и Бутурлиным...

Однако утренние события опрокинули расчёты Пожарского. Гонсевский решил начать первым. Но когда немецкие мушкетёры миновали Кузнецкий мост и стали подниматься к Лубянке, раздался дружный залп артиллерии. Пожарский успел собрать часть своих сил в вооружённый кулак. Немцы, потеряв часть солдат, отступили к Китай-городу. Здесь на подмогу к ним вышли польские гусары. Тогда Маржере решил обойти очаг сопротивления и повёл своих солдат восточнее, чтоб затем ударить с фланга. Но у Яузских ворот, на Кулиппсах, его встретили воины Бутурлина. Пожарский, разгадавший замысел противника, прислал к нему своих пушкарей. Немцы, несолоно хлебавши, вынуждены были вернуться в Кремль.

Польские военачальники были в унынии: первый день сражения не принёс ожидаемого успеха. Но и Пожарский радоваться победе не спешил. Он позвал на совет Колтовского и Бутурлина. Решено было как следует укрепить свои позиции, чтобы продержаться во что бы то ни стало до подхода основных сил. Пожарский приказал строить острог у Введенской церкви на Сретенке. Колтовский решил устроить укрепление у наплавного моста через Москву-реку, чтобы обстреливать Кремль. Бутурлин начал ставить заграждения на Кулишках.

...В казарме, устроенной в одном из приказов, немецкие солдаты, измученные тяжёлым днём, лежали вповалку на соломе, постланной на полу. Маржере сидел на лавке и задумчиво цедил мальвазию, бочонок которой его солдаты прихватили из разграбленной винной лавки. Наконец шумно ввалился Буссов со своими головорезами. Все они были перепачканы кровью и неестественно возбуждены. Когда толстяк наклонился к Жаку и начал жарко шептать ему на ухо, на капитана пахнуло таким густым винным запахом, что ему стала ясна причина возбуждения наёмников.

   — А ну ложитесь немедленно! Дайте другим отдохнуть. Завтра денёк будет почище сегодняшнего! — рявкнул капитан, и те, как ни были пьяны, послушно опустились на пол, откуда тотчас же послышался оглушительный храп.

   — Я вижу, просьбу дьяка ты выполнил, — повернулся наконец Маржере к Буссову, не скрывая своего презрения к убийце.

   — Был честный бой, Якоб! — живо возразил Конрад. — Боярин успел вооружить к нашему приходу всю свою челядь. Но мы дрались как львы!

   — Что-то не видно, чтоб хоть кто-нибудь получил ранение, — усмехнулся Маржере. — Впрочем, это не моё дело. Ты же знаешь, что я не любопытен и не люблю лезть в чужие секреты.

Но Конрад, будто не замечая презрения приятеля, плюхнулся рядом на лавку и продолжал шептать:

   — Этот боярин сказочно богат, мы на серебро даже не смотрели! Брали только золото и жемчуг. Он такой крупный, как бобы!

Теперь алчность сверкнула и в глазах Маржере.

   — И куда же всё подевали?

   — Припрятали. Но ты не волнуйся, я с тобой поделюсь. Но знаешь, что я подумал?

   — Что?

   — Не пошарить ли нам и по соседним лавкам, пока все купцы разбежались? За день можно себя обеспечить на всю жизнь. Прикажи, чтоб я со своими молодцами не возвращался в роту, а остался для твоих «особых» поручений. Поверь мне, не пожалеешь.

   — Ладно, я подумаю.

   — Думай быстрее, пока поляки не очухались и сами не начали грабить. Тогда уж, верно, на нашу долю ничего не останется.

В избу заглянул гусар:

   — Капитан, тебя Гонсевский на совет кличет!

...В палате, где некогда Маржере присутствовал на приёмах послов, по лавкам сидели бояре и польские военачальники. На троне рядом со столом вольготно расположился полковник. Впрочем, несмотря на то что стол был уставлен ковшами с вином, веселья не наблюдалось.

Гонсевский мрачно дёргал себя за ус, выслушивая жалобы своих офицеров на коварство русских, дерущихся не по-благородному. Увидев француза, показал ему на лавку рядом с собой:

   — Садись, Якоб. Вот вам, господа, человек, который не ноет, а делает своё дело. Что скажешь, Якоб? Как нам побыстрее справиться с этой чернью? Ведь Ляпунов с казаками на подходе, и надобно, чтобы мы имели чистый тыл.

Маржере сел, вытянув длинные ноги, и потянулся к чаше. Слегка отхлебнув, отставил её и оглядел собравшихся.

   — Поверьте, мои мушкетёры делали всё, что могли, сил не жалели. Но москали прячутся по избам, за заборами, и выкурить их оттуда невозможно.

   — Да, да! — закивали головами поляки.

   — Выкурить? Выкурить? — вдруг услышал Маржере визгливый вопль.

Капитан покосил глазом и увидел, что крик раздаётся из глотки боярина Михаилы Салтыкова.

   — Именно выкурить! — неистовствовал предатель. — Прикажи, пан полковник, поджечь город! Москва славится своими пожарами! Побегут людишки как крысы. Будут помнить, как присягу нарушать.

На лицах остальных бояр появилось неодобрение, которое выразил глава думы Фёдор Мстиславский:

   — Сколько добра погибнет!

   — И пущай гибнет! — продолжал вопить, брызгая слюной, Салтыков.

Затем он обернулся к Гонсевскому:

   — Чтоб доказать всю преданность его королевскому величеству, я свой дом сам зажгу!

Гонсевский согласно кивнул, подумав про себя: «Хитёр боярин! Давно уже своё имущество перетащил в Кремль, так что жечь собирается пустые стены».

Маржере, оценивший план боярина по достоинству, тем не менее возразил:

   — Не просто это сделать. Москвичи не допустят. Они и сейчас сидят в завалах у стен Китай-города.

   — Надо их отвлечь, — предложил Гонсевский. — Сделаем так: бояре выйдут к народу, вроде как склонить москвичей к миру. Те, конечно, все сбегутся. А тем временем через боковые ворота, с двух сторон сразу, тайно выпустим факельщиков под охраной мушкетёров.

...Ранним утром со стены Китай-города замахали белым полотенцем:

   — Не стреляйте. К вам бояре идут поговорить.

Из ворот выехали бояре во главе с Мстиславским. Увидев, что они без сопровождения поляков, москвичи опустили пищали.

Не спешиваясь, Мстиславский обратился с призывом сохранять присягу королевичу Владиславу.

   — Поляки не хотят кровопролития!

   — Не хотят? Погляди, сколько безоружных людей вчера побито! Страсть Господня! — кричали из-за завалов.

   — Так вы сами задирались, угрожали!

   — Мы и сейчас скажем, что литве из Москвы живой не уйти! И вас, бояр-изменников, повесим! Особо несдобровать дьякам Андронову и Грамотину!

   — Подмоги ждёте? Так не дождётесь! — орал в ответ Салтыков. — Скоро сам король сюда пожалует. Лучше винитесь. Зачинщиков, конечно, казним, а остальных помилуем, только выпорем!

   — Лучше свою шею побереги!

Вдруг к толпе подбежал испуганный подросток с вымазанным сажей лицом:

   — Люди добрые! Литва Чертолье запалила!

И действительно, за западными стенами начал подниматься чёрный дым.

   — Бежим! Тушить надо! — закричали в толпе.

Воспользовавшись возникшей сумятицей, бояре повернули своих коней и на рысях пустились к воротам. Тут только до толпы дошло, что переговоры с боярами — обман. Вслед полетели пули, но со стен ударили пушки, разгоняя атакующих.

Гонсевского бояре нашли на Ивановской площади, где он встречал гонцов от своих отрядов и одновременно перекликался с наблюдателями, сидевшими на колокольне Ивана Великого.

   — Что видно? — крикнул он нетерпеливо.

   — В Чертолье горит хорошо, всё в дыму, — ответили сверху. — А у Яузы — бой, наши застряли.

В этот момент Гонсевский увидел скачущего всадника. Это был Маскевич.

   — Что у вас, поручик, случилось?

   — Никак поджечь не можем! Мои пахолики раза четыре поджигали, гаснет, как будто заколдованный. Мы уж и смолой, и паклей пробовали...

   — Подожгите другой! — нетерпеливо воскликнул Гонсевский.

   — Рады бы, да русские мешают. Палят и справа и слева. Надо, чтоб наши со стен палить начали! Я видел, тут, как раз напротив моста, одна диковинная пушка стоит — с сотней стволов. Ядра, правда, небольшие, с голубиное яйцо, но зато далеко летят, должны накрыть их засады.

   — Дело, — одобрил полковник и дал команду открыть огонь, потом повернулся к Маржере, стоявшему рядом и ждущему приказа: — Пора две твои последние роты выводить на подмогу.

Капитан отсалютовал шпагой, но с места не сдвинулся.

   — Что такое? — насупился Гонсевский.

   — На Москве-реке ещё лёд крепкий.

   — Ну и что? — не понял полковник.

   — Я пройду по льду и ударю русским в тыл.

Пятьсот мушкетёров, стараясь не греметь оружием, вышли из Кремля через Водяные ворота и, пройдя мимо навесов опустевшего ныне мясного рынка, внезапно очутились у моста и открыли прицельный огонь по русским, засевшим и справа и слева от моста. Застигнутые врасплох воины Ивана Колтовского, оставляя на снегу трупы, в панике бежали в Замоскворечье, чтоб укрыться за земляным валом Скородома. Мушкетёры соединились со своими товарищами, а вскоре чёрный дым поплыл и возле Яузских ворот. Спешившиеся польские гусары и немецкие солдаты неторопливо шли за пламенем, расстреливая людей, выскакивавших из горящих домов. Пожар заставил отступить из Белого города и отряд Ивана Бутурлина.

Однако центр Белого города, от Покровских ворот и до Трубы, пока оставался нетронутым пожаром. Этот район контролировал Дмитрий Пожарский. Его пушкари и стрельцы не давали подойти поджигателям, отбрасывая их назад смелыми контратаками. Сам князь, казалось, был вездесущ. Он подбадривал воинов, давая где нужно подкрепление.

К ночи оккупанты вернулись в крепость, где от бушующего вокруг пламени было светло как днём. Из Замоскворечья вдруг раздались торжествующие крики. Это прибыл первый отряд ополченцев из Серпухова под командой Ивана Плещеева.

Пожарский обрадовался:

   — Нам ещё день-два продержаться, и подойдёт Ляпунов с основным войском. Тогда уж, литва, держись!

Утром в четверг поднялся сильный ветер, и пожар усилился. Гонсевский приказал поджечь и Замоскворечье, где скопилось немало русских воинов. Мушкетёры Маржере снова ступили на лёд Москвы-реки, открыв огонь по противоположному берегу. Однако теперь их ждали, и многие из немцев падали под пулями, не добравшись до укрытий на берегу. Но фортуна и в этот раз повернулась лицом к иноземцам: в момент, когда стало очевидно, что исход боя в Замоскворечье складывался явно не в пользу оккупантов, дозорные на колокольне Ивана Великого увидели, что к бревенчатой стене Скородома приближаются польские всадники. Это прибыл на подмогу полякам полк Николая Струся.

Взятые неприятелем в клещи, русские воины вынуждены были бежать за пределы города. Полк Струся под торжествующие вопли поляков, столпившихся на стенах, победно въехал в Кремль.

...Осталась одна цитадель — острожек Пожарского у Воскресенской церкви на Лубянке. Сюда Маржере повёл всех своих мушкетёров. Его союзником был сильный ветер, дувший в сторону острожка от Китай-города. Один за другим всё ближе к острожку вспыхивали строения, заполняя всё вокруг удушливым дымом. Под его прикрытием Дмитрий решил сделать вылазку из острожка, чтобы вбить мушкетёров, как это делал не раз, обратно в Китай-город.

Началась рукопашная. Немцы, отбросив тяжёлые мушкеты, встретили атакующих алебардами. Но воинов Пожарского это не смутило. Ловко отбивая удары щитами, они нещадно рубили соперников саблями, порой рассекая даже тяжёлые каски. Пожарский и Маржере столкнулись лицом к лицу.

   — А, старый знакомый! — злобно усмехнулся Жак, вставая в более удобную позицию. — Давненько я мечтал о настоящем поединке с тобой!

   — Что ж, значит, час настал! — ответил Пожарский, взмахнув тяжёлой булатной саблей.

Казалось, встретились равные по боевому искусству бойцы, но Маржере уступал князю в силе и начал уставать. Каждый новый выпад он отражал всё с большим трудом. Вот сабля князя рубанула по правой руке француза, заставив выронить шпагу и отступить. Их поединок увидел Буссов, как всегда окровавленный, как мясник. Он подкрался к Дмитрию сзади...

   — Князюшка, поберегись! — закричал Надея, пробивавшийся к Пожарскому на помощь, но было поздно.

Буссов нанёс сокрушительный удар по голове. Пожарский упал, из-под шлема, застилая лицо, хлынула кровь. Маржере сделал шаг, чтобы добить шпагой поверженного, но на него налетел Надея. Маржере отступил под защиту своих мушкетёров. Воспользовавшись замешательством, дружинники унесли тело князя в острожек. Тем временем немцы подкатили пушки, снятые со стен Китай-города, и начали расстреливать острожек в упор. Число защитников редело. Вот упал раненный ядром в ногу Надея. Однако старый воин продолжал командовать. Видя, что стены вот-вот будут разбиты, он обратился к Фёдору Пожарскому:

   — Быстро увози отца! Я их задержу!

Сани с бесчувственно распростёртым телом Пожарского мчались в ночи. Князь неожиданно очнулся и застонал. Сын нагнулся к отцу, услышал шёпот:

   — Где я?

   — Подъезжаем к Сергиеву монастырю.

Фёдор увидел слёзы на щеках отца и услышал его прерывающийся голос:

— О, хоть бы мне умереть... Только бы не видать того, что довелось увидеть...

Москва горела ещё два дня. Гонсевский по настоянию бояр посылал всё новые и новые отряды поджигателей. Москвичи уже не оказывали сопротивления, многие из них бежали, следуя за остатками отряда Пожарского, к Сергиеву монастырю, где настоятель, архимандрит Дионисий, повелел привечать всех страждущих — бесплатно давать кров, кормить голодных, лечить раненых.

К воскресенью от Белого города остались лишь банши и стены — всё остальное превратилось в зловонное пепелище. Непогребённые трупы лежали грудами выше человеческого роста около опустелых рядов. Наконец Гонсевский приказал объявить о прощении немногочисленным москвичам, прятавшимся в уцелевших каменных погребах и подклетьях. В знак покорности каждый обязан был опоясаться белым полотенцем. Оставшиеся в живых должны были стаскивать трупы в Москву-реку. Хотя ледоход прошёл, от обилия трупов не было видно воды.

«Немцы и Поляки ничего более не делали, как только собирали сокровища; им не нужно было ни дорогих полотен, ни олова, ни меди; они брали одни богатые одежды, бархатные, шёлковые, парчовые, серебро, золото, жемчуг, драгоценные каменья, снимали с образов дорогие оклады; иному Немцу или Поляку досталось от 10 до 12 фунтов чистого серебра. Тот, кто прежде не имел ничего, кроме окровавленной рубахи, теперь носил богатейшую одежду; на пиво и мёд уже не глядели; пили только самые редкие вина, коими изобиловали Русские погреба, рейнское, венгерское, мальвазию; каждый брал, что хотел. Своевольные солдаты стреляли в Русских жемчужинами, величиною в добрый боб, и проигрывали в карты детей, отнятых у бояр и купцов именитых: с трудом возвращали несчастных малюток в объятия родителей. Никто не заботился о сбережении съестных припасов, масла, сыра, рыбы, солода, ржи, хмелю, мёду и прочих жизненных потребностей, коими замок мог бы целые шесть лет довольствоваться: безумные Поляки всё истребили, воображая, что им ничего не надобно, кроме шёлковых одежд и драгоценных каменьев».

Московская хроника. Смутное состояние Русского государства в годы правления царей — Фёдора Ивановича, Бориса Годунова и, в особенности, Димитриев и Василия Шуйского, а также избранного затем принца Королевства Польского Владислава, от 1584 до 1613 год за годом без пристрастия описанная в весьма обстоятельном дневнике с такими подробностями, какие нигде более не приводятся, одним проживавшим тогда в Москве немцем, свидетелем большинства событий, господином Конрадом Буссовом, е. к. в. Карла, герцога седерманландского, впоследствии Карла IX, короля шведского, ревизором и интендантом завоевавшим у Польской короны земель, городов и крепостей в Лифляндии, позже владетелем поместий — Фёдоровское, Рогожна и Крапивна в Московии.

Ополченские отряды появились в виду Москвы лишь на следующий день, в понедельник Святой недели, когда уже весь город был в руинах — оставались лишь обгорелые остовы каменных церквей да чёрные трубы печей.

Только в ночь на 6 апреля ополченцы заняли стены и башни Белого города. В руках поляков осталась лишь небольшая часть от Москвы-реки до Никитских ворот и Пятиглавая башня у моста.

Рязанские и северские полки Ляпунова выдвинулись от Симонова монастыря к Яузским воротам. Рядом с ними, до Покровских ворот, заняло место воинство Дмитрия Трубецкого. Покровские ворота занял Иван Заруцкий. У Сретенских ворот стал Артемий Измайлов с владимирцами, рядом — Андрей Просовецкий с казаками, далее, на Трубе, Борис Репнин с нижегородцами, у Петровских ворот — Иван Волынский с ярославцами и Фёдор Волконский с костромичами, у Тверских — Василий Литвин-Масальский с муромцами и стрельцами Троице-Сергиева монастыря. Подошли ополченцы из Галицкой земли во главе с Петром Мансуровым, из Вологодской земли и поморских городов — с воеводой Петром Нащокиным, князьями Иваном Козловским и Василием Проносим.

В Замоскворечье по приказу Ляпунова были построены два острожка, соединённых глубоким рвом. Отсюда из привезённых орудий постоянно обстреливался Кремль.

Обилие воевод и атаманов не способствовало объединению усилий ополченцев во взятии Москвы. Каждый действовал на свой страх и риск, ограничиваясь вылазками в сожжённый город, чтобы пошарить по погребам в поисках съестного. Нередко при этом русские ополченцы сталкивались нос к носу с польскими искателями лёгкой наживы.

К Ляпунову пришло известие, что у Можайска появились воины Сапеги, и неизвестно было, к какой стороне он в конце концов примкнёт. Ляпунов, державшийся до того крайне надменно по отношению не только к казацким головам, но и земским воеводам, решился поступиться гордостью и собрать военный совет. На совете избрали трёх главных воевод: двух думных бояр самозванца — Трубецкого и Заруцкого и думного дворянина при Шуйском — Ляпунова. Отныне все грамоты ополчения должны были подписывать все трое, без этого ни одна грамота не считалась действительной.

Хотя подпись Ляпунова формально по старшинству должна была ставиться в грамотах третьей, он твёрдо занял на совете главенствующее положение, к неудовольствию Трубецкого и Заруцкого. Но рязанца поддерживали единодушно все воеводы городов и даже казацкие атаманы Просовецкий и Беззубов, искренне желавшие скорейшего освобождения Москвы. Зато Заруцкий неожиданно нашёл поддержку в лице Ивана Шереметева, который злобно завидовал Ляпунову, считая, что тот занял место старшего воеводы не по чину.

Разгорелся спор, штурмовать Кремль или продолжать осаду. Заруцкий горячо настаивал на немедленном штурме. Он хорошо знал своих казаков: сейчас они рвутся в бой, мечтая о царской казне. Но в осаде заскучают и начнут разбредаться для кормления, а заодно и разбоя.

Однако Ляпунов, обычно столь горячий в ратных делах, на этот раз проявил осторожность.

   — Ты видел, сколько пушек литва выставила на стене? Стащили всё, что есть. Близко подойти не дадут. Да и казаки {твои горазды лишь на лошадях сшибаться. А тут на стены надо лезть.

   — А твои земцы? — ехидно бросил Заруцкий. — Стрельцов совсем мало, а больше — мужики да посадские. Крепости брать не обучены. От выстрелов шарахаются. Нет, надо нам как следует в Белом городе укрепляться, чтоб литва с голоду передохла.

   — А коль Жигимонт помощь пришлёт? — вмешался Трубецкой.

   — Жигимонт под Смоленском застрял, а вот Сапега зато близко, — заметил Просовецкий. — Его войско уже в Можайске, а сам гетман у короля, переговоры с ним ведёт. Что будет, если он на его сторону станет?

   — Надо к нему послов наших отправить, — решил Ляпунов. — Пусть посулят ему побольше. А ежели Сапега будет с нами, так он Смоленскую дорогу перекроет. Тогда Гонсевскому уже неоткуда будет помощи ждать!

   — Эх, мне бы до этого Гонсевского добраться! — скрипнул зубами Бутурлин, сидевший недалеко от Ляпунова. — Я ему за свои пытки да за сожжённую Москву сполна отплачу!

   — Для тебя другое дело есть! — сказал Ляпунов.

   — Какое?

   — Мы грамоту из Новгорода получили от старшего воеводы, князя Одоевского Большого. Ещё когда Жолкевский здесь был, он туда со стрельцами сына предателя Михайлы Салтыкова, Ивана, воеводой направил, чтоб Новгород под руку Жигимонта привести. Так новгородцы его на кол посадили за измену.

   — Лихо! — не удержался Заруцкий.

   — Новгородцы готовы к нам сюда своё войско прислать.

   — Что ж, будем только рады за подмогу! — воскликнул Репнин.

   — Да только в тех краях шведы бродят с де Ла-Гарди! Корелу захватили, пытались Орешек взять.

   — Я хорошо знаком с де Ла-Гарди ещё по Москве! — встрепенулся Бутурлин.

   — Поэтому тебе надо в Новгород вторым воеводой отправляться. Может, и сговоришься со шведами. В своё время он же был союзником Скопина-Шуйского. Вместе Север от поляков очистили. Может, снова согласится. А коли нет, так дать ему взбучку, чтоб в Швецию убирался.

...В Кремле Гонсевский и Салтыков решили ещё раз поговорить с Гермогеном, чтоб тот отписал Ляпунову, напомнив о его крестоцелованье Владиславу. Но старец отказался даже разговаривать:

   — Нет вам прощения за разорение Москвы.

Разъярённый Гонсевский приказал заточить патриарха в келье Чудова монастыря, приставив к нему постоянный караул под начальством офицера Малицкого. Вспомнили про грека Игнатия, бывшего патриархом при Димитрии и находившегося по «милости» Шуйского в келье по соседству. Дума решила временно вновь возложить на Игнатия сан патриарха.

Гонсевский отправил к королю боярина Ивана Безобразова со слёзным прошением поторопиться с военной помощью. Он писал:

«...неприятель знает о наших небольших запасах пищи, так как мы за грош жили рыночными продуктами, а в посадах, хотя запасов было и много, огнём всё было превращено в пепел; поэтому он хочет кругом обложить нас острожками и надеется только одним голодом, при других своих хитростях, вытеснить нас отсюда, что ему легко можно будет сделать и на что Ваше Королевское Величество, государь наш, извольте обратить внимание. Поэтому покорнейше просим Ваше Королевское Величество прислать нам подкрепление».

...Сигизмунд оставил слёзное прошение о помощи без ответа. Да и чем его королевское величество мог помочь, когда все имеющиеся в его власти войска вот уже почти два года без толку стояли у стен Смоленска? Свой гнев король сорвал на русских послах, которые по-прежнему категорически отказывались вести с Шеиным переговоры о сдаче города. Их вызвал к себе Лев Сапега и объявил монаршую волю: немедленно отправить их в Польшу, где содержать в крепости, как пленников. Неслыханное нарушение дипломатических правил о неприкосновенности послов вызвало возмущение Филарета и Голицына, но никак не страх, на что рассчитывал Сигизмунд.

   — Смоленск присягнёт Владиславу, только если король выведет свои войска из пределов России! — таков был их ответ.

Наутро жолнеры, безжалостно умертвив на берегу Днепра посольских слуг на глазах у их господ, усадили на барку, сковав цепями, Филарета и Голицына и отправили их по реке в Оршу, а оттуда — в Краков.

Тем временем в рядах доблестных защитников Смоленска нашёлся предатель. Сын боярский Андрей Дедевшин поведал Сигизмунду, что из-за отсутствия соли в городе началась страшная цинга. Из восьмидесяти тысяч жителей в живых осталось лишь восемь тысяч. Он же указал на самое уязвимое место в стенах крепости — это был сток для нечистот, обращённый к реке.

За час до рассвета 3 июня польские полки пошли на штурм сразу с четырёх сторон. Тем не менее защитники, а это были практически все жители города, яростно сопротивлялись. В этот момент раздался страшный взрыв — один из польских офицеров сумел пробраться к стоку незамеченным и заложить петарду. Смоляне, не ожидавшие нападения в этом месте, кинулись к пролому, и нескольким жолнерам удалось уже открыть ворота, куда хлынули польские всадники. Число защитников редело с каждой минутой. Женщины, старики и дети бросились в собор, где хранились ценности жителей города. Тем временем от непрестанной пальбы загорелись дома. Часть из них поджигали сами смоляне, чтобы ничего не досталось врагу.

Снова раздался оглушительный взрыв — от пламени поднялся на воздух пороховой склад у дома архиерея. Запылал и собор. Окружившие его поляки кричали, чтоб засевшие в нём люди выходили и что они никого не тронут. Однако напрасно: из собора лишь слышалось хоровое пение, потонувшее в новом мощном взрыве: огонь пробрался в подземелье, где хранился порох. Осевшие стены собора похоронили сотни жизней.

Сам воевода Михаил Шеин с оставшейся горсткой людей не на жизнь, а на смерть бился, засев в одной из башен. С воеводой находился малолетний сын, и, когда сопротивление уже стало бессмысленным, Шеин, вняв его мольбе и отбросив саблю, первым вышел из башни.

По приказанию короля его пытали. Палачи требовали, чтобы Шеин оговорил Голицына, будто тот против королевской воли приказывал защитникам Смоленска не сдавать крепость. Это нужно было Сигизмунду, чтобы оправдать свою жестокость в отношении послов. Однако храбрый воин и здесь показал свою стойкость — он всё отрицал.

В оковах его отправили в Литву, где содержали в темнице. Сына Шеина Сигизмунд забрал себе, а Лев Сапега — жену и дочь.

Горестное известие о падении ключа-города потрясло русские сердца. Ополченцы ждали, что теперь Сигизмунд направится со своим войском сюда, к Москве. Но упоенный долгожданной победой король направился в Краков. Он желал вкусить славу триумфатора в полной мере.

Лев Сапега в сердцах написал своему приятелю: «Всё испорчено не чем иным, как только плохими советами и упрямством, и теперь трудно уже поправить». Действительно, взяв Смоленск, Сигизмунд потерял Россию...

...А в это время двоюродный брат Льва Ивановича Ян Пётр Сапега встал лагерем чуть поодаль Москвы, на Поклонной горе. Он выжидал. «Славному рыцарю» вдруг возмечталось: а не предложит ли Ляпунов и другие вожди ополчения корону русского царя ему? Холя эту надежду, гетман охотно вёл переговоры с русскими послами, распинаясь о своей любви к православию, и упорно не желал иметь дела с Гонсевским. Тот, зная о согласии гетмана, данном им в Смоленске, перейти на королевскую службу, был до крайности озадачен.

Чтобы окончательно выяснить намерения «сапежинцев», Николай Струсь вывел свои полки из Кремля для атаки. Но Сапега тут же прислал гонца к полякам с требованием, чтобы те «ушли с поля». Струсь послушался не сразу, только после угрозы Сапеги ударить ему в тыл. Гонсевскому стало ясно, что гетман ищет союза с ополченцами.

Прошло три недели стояния войска Сапеги на Поклонной горе, когда наконец гетман, потеряв надежду получить русскую корону, вновь начал переговоры с кремлёвским гарнизоном. Как всегда, Сапега требовал за свою верность долгу денег, и немалых. Выбирать Гонсевскому при отчаянном положении гарнизона не приходилось. Но денег в казне не было, поэтому Сапеге был предложен залог: один из оставшихся пяти царских венцов и два из трёх посохов из рогов единорога, отделанных драгоценными каменьями. Условились, что, когда в казне появятся деньги, эти царские реликвии будут выкуплены.

Кремлёвский гарнизон, узнав о сделке Гонсевского и Сапеги, возмутился и потребовал своей доли, хотя сумки и сундуки не только офицеров, но и солдат ломились от награбленного. Фёдор Андронов сначала попытался откупиться мехами соболей, но выбранные от каждой роты представители начали жульничать при дележе: они оставляли себе хвосты, которые являлись наиболее ценной частью меха зверька, а шкурки отдавали солдатам. Начался ещё больший скандал. Продовольствие, питьё и фураж ещё более вздорожали, и жолнеры требовали денег. Гонсевский почувствовал, что его буйное воинство вот-вот выйдет из повиновения. Тогда по его настоянию депутаты, избранные от каждой хоругви, пользовавшиеся наибольшим доверием товарищей, были допущены для осмотра хранилища имевшихся ценностей. В их числе был и поручик Самуил Маскевич. Оказалось, что причитания Андронова на коло о скудости царской казны были сильно преувеличены. Потрясённые офицеры с восторгом оглядывали кладовые. Здесь хранились сокровища, якобы предназначенные для торжественного венчания королевича: пышные царские одежды, утварь золотая и серебряная, в том числе множество столовой посуды, отделанные золотом и каменьями столы и стулья, золотые обои, шитые жемчугом ковры, оружие, драгоценные меха.

Начался торг. Депутаты не раз хватались за сабли, требуя от казначея и присутствовавших бояр всё новых и новых залогов. В конце концов они получили в залог корону Годунова и императорскую корону Димитрия, которую ювелиры так и не успели доделать, посох Ивана Грозного из рога единорога, оправленный золотом и бриллиантами, гусарское седло Димитрия, оправленное золотом, каменьями и жемчужинами, оклады икон, запоны и многое другое.

«И всего отдано депутатам на рыцарство золота в Спасове образе и в судах, и крестов, и запон, и каменья, и жемчугу, и всякого платья, и соболей, и шуб собольих, и камок, и бархатов, и отласов, и судов серебряных, и конских нарядов, и полотен, и всякие рухляди, по цене московских гостей и торговых людей и с тем, что взято из продажи на 160 159 рублёв и на 2 деньги, а депутаты взяли на рыцарство по своей цене за 120050 рублёв и за 30 алтын 5 денег».

Из отчёта о расходах царской казны.

Июнь 1611 года.

Послы на этот раз вернулись растревоженными.

   — Беда, воевода! — прогудел басом Сильвестр Толстой, входя в шатёр Ляпунова. — Сапега с Гонсевским снова стакнулся. Сегодня совсем по-другому с нами себя повёл. Разговаривал будто со своими холопами. Передайте, говорит, Ляпунову мой совет — пока не поздно, пусть своё войско снова приведёт к присяге королевичу, и пусть немедленно все разъезжаются по своим домам.

   — Это что же, он нам угрожает? — вспылил Ляпунов. — То в любви к православию клялся, а теперь вон как запел! Что ж, не хочет, чтоб было по-хорошему, так будет по-плохому.

...На этот раз на совет были приглашены не только военачальники, но и по два наиболее уважаемых представителя от каждого из двадцати пяти городов, участвовавших в ополчении.

   — Мы должны думать не только о том, как изгнать литву, но и об устройстве государства нашего! — объяснил Ляпунов собравшимся. — Пока же порядка как не было, так и нет.

   — Это потому, что ты тянешь в одну сторону, а Трубецкой с Заруцким глядят в другую! — не выдержал нижегородский воевода Репнин.

   — Почто напраслину возводишь? — сверкнул глазами Заруцкий.

   — А что, это дело — одни и те же вотчины раздаёте, вы с Трубецким своим, а Ляпунов своим? В лагере каждый день драки!

   — Негоже это, негоже! — поддержал Иван Шереметев.

Загудели и все остальные земцы:

   — Казаки охальничают не лучше чем литва! Припасы, что идут из городов наших, перехватывают, а наши служилые — в голоде! Давно порядок надо навести.

Ляпунов, чтоб прекратить раздоры, велел составить договорную грамоту. Её подписали 30 июня все участники собора. Для наведения порядка были учреждены Поместный и Разрядный приказы. Отныне все земли, конфискованные у приверженцев Сигизмунда, подлежали общему разделу. «А которые до сих пор сидят на Москве с литвой, — было записано в приговоре, — а в полки не едут своим воровством, и тем поместий и вотчин не отдавать». Все эти земли было решено передать разорённым и бедным дворянам, а также детям боярским, служившим в ополчении. Не были забыты атаманы и давно служившие казаки.

Однако казакам впредь строго-настрого запрещалось самовольно заниматься кормлением, сиречь грабежом. Для их пресечения были созданы Разбойный и Земский приказы. Сбор кормов отныне должны были вести только «добрые дворяне». Заруцкий, получив богатый боярский надел, как при «прежних прирождённых государях», дал согласие на подписание приговора. Правда, за неграмотного атамана руку приложил сам Ляпунов.

На какое-то время казаки притихли, хотя и затаили обиду на главного воеводу. Но особо разбираться было недосуг, поскольку Сапега перешёл к активным действиям. Сначала его конница атаковала ополченцев у Лужников. Получив отпор, он переправился через Москву-реку и попытался овладеть Тверскими воротами. Гетман вынужден был отойти и снова съехался с Гонсевским, чтобы посоветоваться, как действовать дальше. Обоим стало ясно, что «сапежинцам» даже при поддержке гарнизона не удастся взять верх над хорошо укреплёнными и многочисленными лагерями ополченцев.

Кремлёвский гарнизон всё более страдал от голода, поэтому было решено, что войско Сапеги с несколькими ротами из гарнизона, а также с русским отрядом во главе с воеводой Ромодановским направятся к северу от Москвы, где сёла ещё не были разграблены, для добычи провианта. На прощанье Сапега дал неожиданный совет Гонсевскому: «Попытайся сойтись с Заруцким и склонить его на нашу сторону».

...Между Прокопием Ляпуновым и Василием Бутурлиным, находившимся в Новгороде, шла оживлённая переписка. Бутурлин сообщал, что граф де Ла-Гарди встретил его очень любезно, с готовностью обещал помочь ополчению своим войском, однако поставил условие: Земский собор должен пригласить на царствование одного из шведских королевичей. На совете разгорелся горячий спор, большинство из военачальников были категорически против повторения польской истории. Особенно неистовствовал Заруцкий: ведь с приглашением королевича рушилась его тайная надежда посадить на престол полугодовалого Ивана, сына Марины. Однако Прокопий Ляпунов, сам ярый противник воцарения на русском престоле кого-либо из чужеземных отпрысков, призвал членов совета к мудрости.

   — Отказать недолго! — говорил он. — Но ведь тогда неминучая война со Швецией. Шведы спят и видят захватить все наши северные земли. Нам де Ла-Гарди с его войском как союзник нужен, а не как враг. Сейчас важно выиграть время. Вот когда на Москве утвердимся, тогда и шведам дадим по зубам!

В конце концов с его доводами согласились и направили шведскому королю грамоту, где говорилось: «Все чины Московского государства признали старшего сына короля Карла IX достойным избрания великим князем и государем Московской земли». Естественно, оговаривалось, что королевич должен будет принять православную веру.

Гонсевский был в отчаянье: он понимал, что с уходом Сапеги Ляпунов со дня на день предпримет штурм Кремля, а помощи ждать было неоткуда. Он позвал для тайного совета дьяка Фёдора Андронова, обычно спесивый поляк на этот раз не чинился: сел с дьяком рядом, чуть ли не в обнимку. Колеблющееся пламя свечи отбрасывало на стену палаты причудливую тень склонившихся друг к другу людей: одного — огромного, с длинными усами, другого — щуплого, с козлиной бородкой.

   — Что скажешь, дьяк? — понуро произнёс полковник. — Похоже, что прахом пойдут все наши старания: не уберечь нам наши сокровища в подвалах. Придёт Ляпунов и всё себе заграбастает. Аль я не прав?

   — Как пить дать, — вздохнул Андронов. — Заграбастает — ладно. Меня, как предателя, вздёрнет наверняка.

Гонсевский покосился на зловещую тень на стене.

   — Сказывают, ты — чернокнижник. Колдун, стало быть. Можешь наслать на Ляпунова чары? Или зелье какое приготовить?

Дьяк вдруг гаденько хихикнул:

   — Лучшая отрава — клевета.

   — Это ты о чём?

   — Помнишь, что тебе Сапега советовал перед отъездом? Чтоб ты Заруцкого держался. Уж больно атаман Ляпунова ненавидит. А сейчас все казаки на земских в обиде.

   — Что так?

   — Сегодня одного пленного казака привели, вот он и рассказал, что на днях один из земских воевод, Матвей Плещеев, поймал на воровстве двадцать восемь казаков: грабили мирных поселяй Воевода приказал всех их утопить в Москве-реке у стен Николо-Угрешского монастыря. Другие казаки, которые ушли от расправы, позже вернулись, забрали утопленников и привезли в круг. Горячие головы бросились бить земцев, да атаманы их остановили. Потребовали ответа от Ляпунова: ведь он давал слово от всех воевод самовольно не казнить.

   — И чем дело кончилось?

   — Пока ничем. Запёрся Ляпунов в Никитском острожке под охраной своих рязанцев. Грозится, если казаки не утихомирятся, вообще отойти в Рязань.

   — Так что предлагаешь?

Дьяк пододвинулся ещё ближе, зашептал:

   — Грамотку могу составить, вроде как от имени Ляпунова, против казачества. И подпись его собственноручную изобразить могу. У меня есть его доподлинная грамота, где он об обмене Васьки Бутурлина просит. А ты эту грамотку казаку этому пленному и подсунешь. Он-то ведь казак не простой. В дружках у Сидорки Заварзина ходит. Тот уже просил его обменять. А Заварзин близок к Заруцкому...

...Едва чернила подсохли на новоиспечённой грамоте, как пленного казака в цепях приволокли в палаты Гонсевского. Тот грозно заорал на опешивших жолнеров:

   — Почто столь славного рыцаря в цепях держите? Снимите оковы да оставьте нас.

Пока недоумевавший казак растирал занемевшие члены, Гонсевский щедро плеснул в объёмный ковш вина:

   — Пей, казак! Знай мою добрую волю. Я к казакам всегда благоволю.

Тот опрокинул ковш залпом.

   — Ещё? Пей, не робей! Думаешь, Гонсевский враг ваш? То неправда! Ваш самый главный враг — Ляпунов. Он же вас всех ненавидит и уничтожить готов. Только ждёт своего часа.

Захмелевший казак с жадностью слушал. Слова клеветы падали на благодатную почву.

   — Мои дозорные перехватили на днях гонца Ляпунова, — как можно безразличнее продолжал Гонсевский. — Где-то тут у меня перехваченная грамота валяется. Ах, вот она. Послушай, что Ляпунов воеводам в города пишет: «Казаки — враги и разорители Московского государства. Их следует брать и топить, куда только они придут!»

Гонсевский сделал паузу и покосился, чтобы определить, какое впечатление производят эти слова на казака. Тот, выпучив глаза, топал ногами и бил себя в грудь:

   — Да мы его, блядова сына, самого убьём.

Гонсевский, будто не замечая, продолжал:

   — А вот что в заключение Ляпунов пишет: «Когда, Бог даст, Московское государство успокоится, тогда мы истребим этот злой народ». А вот подпись Ляпунова собственноручная, видишь?

Негодование уже прилично опьяневшего казака не поддавалось описанию. Он уже забыл, что находится в плену, и искал свою саблю, чтобы немедля расправиться с Ляпуновым.

   — Так соображаешь, кто ваш истинный друг, а кто враг? — спросил Гонсевский. — И чтоб ты окончательно поверил в моё благорасположение, я отпущу тебя и дам тебе с собой эту грамоту. Покажи её тайно Заруцкому, чтоб и он знал, что Ляпунов добивается вашей гибели. Эй, стража! Верните этому славному рыцарю его саблю да дайте доброго коня. Пусть возвращается к своим!

...Казаки собрались на круг у Воронцовского поля. В центре круга на дощатом помосте лежали, покрытые холстом, тела утопленников, взывавших к мести. Меж казаками крутился Заварзин, крутя грамотой, полученной от Гонсевского. Сам Заруцкий из осторожности на круг не приехал, поручив проводить его атаману Карамышеву. Когда страсти раскалились, Карамышев по решению круга послал гонцов за Ляпуновым. Тот, предчувствуя недоброе, отказался. Послали вторично, на этот раз не казаков, а людей степенных — Сильвестра Толстого и Юрия Потёмкина, заверив, что Ляпунова будут блюсти и не допустят никакого зла.

Ляпунов решился ехать. Причём, чтобы не давать повода казакам для озлобления, поехал, не надев воинское снаряжение, лишь накинув на ферязь епанчу и опоясавшись саблей. Казаки расступились, пропуская всадника в круг, где стояли атаманы. Ляпунов спешился, казаки обступили его плотным кольцом. Взглянув на трупы, Прокопий снял шапку и перекрестился. Люди, стоявшие рядом с ним, хмуро молчали, поглядывая исподлобья.

   — Вы знаете, что я приказа казнить не давал, — молвил Ляпунов. — То без моего ведома произошло.

   — Без твоего ведома? — вдруг сорвался на крик Карамышев. — А кто грамоты по городам писал, чтоб казаков убивать?

   — Сбесился? Чтоб я такое писал? — не теряя самообладания, произнёс Ляпунов. — Может, ты и грамоту такую видал?

   — А вот она! — Карамышев с торжеством сунул под нос воеводе свиток. — Скажешь, что не твоя подпись стоит?

   — Вроде как моя! — растерянно ответил Ляпунов.

Торжествующе ухмыляясь, Карамышев выхватил из ножен саблю. Следуя ему, обнажили сабли и остальные казаки и молча подошли к воеводе вплотную.

   — Что вы делаете? Али на вас креста нет? — раздался звенящий голос дворянина Ивана Ржевского.

Он пришёл в круг, чтобы высказать обиду Ляпунову за то, что он отнял у него земли, пожалованные ему польским королём за верную службу. Но, как бы ни был обижен Ржевский, он не мог смириться с вопиющей несправедливостью.

   — Вы же слово дали не обидеть!

Карамышев сделал короткую отмашку саблей, и Ржевский упал, обливаясь кровью. Видя смертельную опасность, Ляпунов схватился за рукоять сабли. Но вытащить её не успел — сзади рубанул его по голове подоспевший Сидорка Заварзин. На рухнувшего героя обрушился ещё с десяток сабельных ударов, превративших его тело в кровавое месиво.

   — Бей земских! — заорал Карамышев, вскакивая на коня.

Казаки лавой устремились к острожку, где находился шатёр Ляпунова. Разметав его в клочья и поубивав челядь, казаки бросились было к другим острожкам, где стояло земское ополчение, но, встретив сопротивление, утихомирились.

В этот момент показался наконец Заруцкий. Тайно торжествуя, он внешне был крайне гневлив. Разругав Карамышева, Заварзина и других заводил, он приказал отнести тела убиенных в церковь Благовещения на Воронцовой поле. После отпевания Ляпунов и Ржевский были торжественно похоронены в Троице-Сергиевой обители.

Узнав о гибели вождя ополчения, Гонсевский радовался, как будто одержал победу. Однако Заруцкий, став, по существу, единоличным предводителем, отнюдь не собирался искать мира с поляками. Напротив, он ощутил, что его планы по возвращению Марины Мнишек на царский трон близки к воплощению. Чтобы показать воеводам земского ополчения свою непричастность к гибели Ляпунова и верность союзу, Заруцкий в ту же ночь атаковал Новодевичий монастырь, последний оплот внешней защиты польского гарнизона. В нём находилось двести немецких наёмников и четыреста польских жолнеров. Первыми пошли на штурм только что подошедшие свежие отряды ополченцев из Казани и Нижнего Новгорода. Почти все они полегли под выстрелами оборонявшихся. Но когда у тех кончился порох, в атаку пошли казаки. Хотя осаждённые просили пощады, уцелели лишь немногие, которые по указу Заруцкого были оставлены в живых для обмена на казаков, томящихся в плену у поляков.

«Малу ж времени минувшу, якобы едину три месяцы, приеде летиня годины тая, позавиде дьявол сему настоящему делу изрядному ополчителю; той вышеупомянутый Иван Заруцкий дьяволим научением восприя во мысль свою, да научит казаков на Прокофья и повелит его убита, да восприемлет власть над войском един, и яко же хощет, тако тюрит. И нача напущата казаков на Прокофья и наряди грамоты ссыльныя с Литвою и руку Прокофьеву подписати велел, и токо за ссылкою из города от Литвы велел их выдати, будто Прокофий с ними своими грамоты ссылается, и хочет христособранное воинство Литовским людем в руце предати и сам к ним приобщиться. И тако возсташа народы и наполняшаяся людие гнева и ярости на сего нарядного властителя и воеводу Прокофья Ляпунова, без воспоминания его изрядного и мужественного ополчения, и восхотеша его предати смерти. И собрався воинство на уреченное место, еже есть во круг, по казацкому обычаю, и на сего воеводу и властелина посылает посланников, дабы ехал на уреченное место в круг собрания их. Он же, злаго их ухищрения не ведяще и о смерти своей не помышляюще, возстает от места своего и в круг настоящего собрания приходит по обычно по своему и испытует вещи позвания его. Они же в разгорении мысли своея начата его обличати виновными делы и изменою, и грамоты в войске честь, яже Ивашко наряди. И по сём яростне на него нападают и труп его на части разделяют, и в скором часе смерти горкия предают. И такое паде мёртв на землю славный сей и бодрённый воевода, Прокофий Ляпунов. С ним же прежде некто от честных дворянин и нача им разсуждати, дабы недерзостие сотворили, но со испытанием, дабы напрасно крови неповинныя не пролить. Они же вопияху: нам и сей изменник, угодник Прокофья Ляпунова. И того тако же безвинно смерти предаша. Положены же быть во едину гробницу, и погребены же быть честно у Благовещения пречистая Богородицы, еже есть на Воронцовом поле. Казацы же начинаемое своё дело совершиша и разъидошася в кошы своя».

«Повесть» Филарета.

Василий Бутурлин мчался к Ляпунову с горькой вестью: Новгород вероломно захватили шведы. Выполняя волю своего сюзерена Карла IX, де Ла-Гарди не скупился на льстивые комплименты в адрес русских и лживые заверения о готовности немедленно выступить к Москве для её освобождения от польских захватчиков. Но как только было получено от Ляпунова признание Земского собора, что шведский королевич достоин избрания на русский престол, так маски были сброшены. Грамота собора дала Карлу IX основание распоряжаться на Русской земле.

Пока шли неторопливые переговоры с новгородскими «лучшими» людьми, де Ла-Гарди подвёл своё войско вплотную к новгородским посадам. Бутурлин первым понял обман. По его приказу бывшие с ним стрельцы пожгли посады, чтобы лишить шведов и их наёмников защиты от крепостной артиллерии. Но это уже не смогло спасти положение.

Де Ла-Гарди использовал отвлекающий манёвр: он направил часть своих эскадронов к юго-восточной части города, к реке Волхов, куда приказал согнать все рыбацкие лодки с округи. Новгородцы сконцентрировали все свои силы на стенах, омываемых рекой. Тогда шведский полководец предпринял штурм с противоположной стороны. Один из горожан, перебежавший в стан врага, прополз по колёсной колее под воротами и открыл их, впустив шведскую конницу.

Главный воевода князь Одоевский после совещания се своими военачальниками впустил в кремль полк королевско: лейб-гвардии. В договоре с де Ла-Гарди говорилось: «Митрополит Исидор и Священный собор, боярин князь Одоевский, воеводы, князья, бояре, купцы, крестьяне избрали шведского принца в цари и великие князья над Новгородским княжеством, а также над Владимирским и Московским, если последние пожелают присоединиться к Новгородскому княжеству».

Бутурлин сделал ещё попытку продолжить сопротивление шведам. Он призвал новгородских дворян идти в его войско. Однако после обещания Одоевского, что под властью шведского «царя» дворянам будут сохранены их поместья, те предпочли присягнуть безымянному шведскому принцу. Обещания помочь ополчению против поляков были забыты, и Бутурлину ничего не оставалось, как повернуть коней к Москве. Но здесь его ждал новый удар — Ляпунова уже не было. Власть главного воеводы захватил Иван Заруцкий, принудив подчиниться себе Трубецкого, и раздоры в лагере ополченцев вспыхнули с новой силой.

Уже через несколько дней после гибели вождя произошла первая стычка. В лагерь была доставлена копия славной чудотворениями Казанской иконы Богородицы. Земские служилые люди шли её встречать пешком, а казаки отправились верхом. Казаки стали задирать дворян и детей боярских, грозя им расправой, как с Ляпуновым. Заруцкому едва удалось остановить кровопролитие.

Казаки стали захватывать обозы с продовольствием, которые направлялись земцам из их городов. Заруцкий лишал земцев и кормления с ранее розданных поместий, передавая земли своим приближённым. Ему нужна была крепкая казачья опора — он смог наконец громогласно объявить, что на московский престол сядет царевич Иван.

Для Гонсевского это была полная неожиданность. Ведь он рассчитывал, что со смертью Ляпунова казаки перейдут на его сторону. Но те ненавидели поляков не меньше, чем русских бояр, и когда польский военачальник послал лазутчиков для возмущения казаков, чтобы те согнали земских служилых людей с башен Белого города, лазутчиков схватили сами же атаманы и после пыток посадили на кол.

Узнав об этом, польский полковник вновь вызвал поздней ночью для тайного совещания дьяка Фёдора Андронова.

   — Надо что-то делать с Ивашкой Заруцким. Может, от его имени теперь грамотку составишь, чтобы города перестали свою помощь к Москве посылать?

   — В городах грамоте Заруцкого веры не будет, — покачал головой Андронов.

   — А кому они поверят?

   — Тому, кто их сюда призвал...

   — Гермогену? Он ещё жив?

   — Еле жив. Но дух его не сломлен.

   — Может, под пытками грамоту подпишет?

   — Нет, с ним силой говорить невозможно. Помнишь, как Салтыков ножом ему угрожал? Так ведь ещё пуще старец взъярился.

   — Но если ему сказать, что Заруцкий на царство хочет посадить сына Марины Мнишек?

   — Нам он не поверит!

   — А кому?

   — Разве что Мстиславскому...

   — Тащи этого старого мерина сюда!

   — А если не согласится?

   — Мстиславский? — усмехнулся полковник. — Уж этого мы уговорим.

...Тяжёлая дубовая дверь в келью скрипуче отворилась, пропуская Мстиславского. Подслеповато щурясь на свечу, он не сразу разглядел Гермогена, лежавшего на жёсткой лавке в углу под образами. А разглядев наконец, ужаснулся патриарх и раньше дородностью не отличался, теперь же взору боярина предстали живые мощи.

   — Эко что с тобой сталось? Почто от еды отказываешься?

   — Зачем пришёл?

С исхудалого лица на боярина глядели всё те же пронзительно-проницательные глаза.

   — Беда случилась, владыка!

   — Какая же? Неужели Жигимонт к дьяволу отправился?

Почувствовав насмешку, Мстиславский насупился, однако вспомнил угрозы Гонсевского и, пересилив себя, повторил, как втолковывал ему Андронов:

   — Ляпунова Ивана Заруцкий извёл.

Патриарх закрыл глаза, чтобы сдержать боль, и перекрестился. По впалой щеке поползла тяжёлая слеза.

   — Неужто настала для России погибель?

Мстиславский взахлёб продолжал:

   — А извёл он его, чтобы на царство Московское Маринкиного сына посадить. Отпиши, владыка, в города, чтобы ему не помогали в том!

Гермоген снова открыл глаза, посмотрел сурово:

   — А тебе-то какая прибыль в том? Небось всё едино: что литву на трон посадить, что казаков?

   — Жигимонту я больше не верю! — всхлипнул Мстиславский.

   — А коль все города земли нашей нового русского государя изберут, будешь ему служить?

   — Клянусь! — Мстиславский истово перекрестился.

— Ладно, зови моего служку, — произнёс Гермоген и неожиданно живо сел на лавку.

...25 августа в Нижний Новгород тайный гонец доставил последнюю грамоту Гермогена. В ней был твёрдый наказ скорей отписать в Казань к митрополиту, чтобы писал в полки под Москву к боярам и казацкому войску учительскую грамоту, дабы они стояли крепко в вере и боярам бы и атаманам говорили бесстрашно, чтобы отнюдь на царство проклятого Маринкина сына не сажали.

«И на Вологду ко властям пишите, и к Рязанскому владыке пишите, — говорилось в грамоте Гермогена, — чтобы отовсюду писали в полки к боярам и атаманью, что отнюдь Маринкин на царство не надобен: проклят от Св. собора и от нас».

Далее патриарх приказывал им все те грамоты собрать к себе в Нижний и прислать в полки к боярам и атаманью, а прислать с прежними же бесстрашными людьми Родионом Мосеевым и Ратманом Пахомовым, которым в полках говорить бесстрашно, что проклятый отнюдь не надобен.

«А хотя буде и постраждете, — заключал святитель, — и вас в том Бог простит и разрешит в этом веке и в будущем. А в города для грамот посылать их же, а велеть им говорить моим словом».

Тридцатого сентября из Нижнего грамота пошла в Казань, казанцы переслали её в Пермь, а оттуда по всем городам. Единодушно было решено «быть всем вместе в совете и в соединенье, за государство стоять, новых начальств в города не пускать, казаков в города не пускать; если станут они выбирать государя, не сослався со всею землёю, того государя не принимать».

Один за другим отряды земцев стали сниматься и возвращаться к своим городам. В это время наконец к Москве вернулось с награбленными обозами войско Сапеги, ставшее лагерем напротив Тверских ворот Белого города. Это случилось накануне Успения Божьей Матери, в чём изголодавшийся кремлёвский гарнизон увидел доброе предзнаменование: ведь в этот день, по свидетельству Иоанна Богослова, «Всеславная Матерь Начальника жизни и бессмертия, Христа Спасителя нашего Бога Им оживляется, чтобы телесно разделить вечную нетленность с Тем, Кто вывел Её из гроба и принял её к Себе образом, который известен Ему одному». Отслужив благодарственный молебен, все восемнадцать хоругвей гарнизона приготовились к выступлению, как только Сапега начнёт штурм Тверских ворот.

Однако поначалу действия «сапежинцев» вызвали недоумение: он явно не спешил начинать атаку. Напротив, разделив своё воинство на две части, сам остался с пятьюстами всадниками в лагере вместе с обозом, а вторая часть из двух тысяч всадников, возглавляемая Руцким, неторопливо двинулась вдоль стен Белого города по направлению к Новодевичьему монастырю. Зная вероломный характер гетмана, Гонсевский впал в уныние, тем более что лазутчик донёс о том, что накануне под покровом темноты состоялась тайная встреча Сапеги с Заруцким.

Тем временем Руцкой, подойдя к стенам монастыря, не только не попытался их штурмовать, а, напротив, не спеша переправился на противоположный берег Москвы-реки и скрылся за Воробьёвыми горами. И русские и поляки решили, что «сапежинцы» вновь отправились за добычей, теперь к югу от Москвы.

Однако оказалось, что это был лишь умелый манёвр хитроумного гетмана. Был бы жив Ляпунов, вероятно, он бы догадался, что собирается предпринять Сапега. Ведь его малочисленный отряд вряд ли бы сумел добиться успеха в лобовой атаке при столь явном численном преимуществе ополченцев. Оставался расчёт на внезапность...

Руцкой появился через несколько часов там, где его меньше всего ждали: в Замоскворечье у острожков, пушки которых были направлены в сторону Кремля. Не ожидавшие удара с тыла, стрельцы побросали пушки и разбежались. Польские всадники их не преследовали, быстро забросав глубокий, но неширокий ров, соединявший острожки, землёй, щебнем и хворостом, они оказались на берегу Москвы-реки уже напротив Кремля и поплыли по направлению к Водной башне Белого города, ближайшей к стенам Кремля. Их увидели осаждённые поляки и дружно бросились к этой же башне. Внезапный натиск с двух сторон принёс успех — стражники, охранявшие башню, бросились бежать. Наутро победа была закреплена: сначала сдались стражи на башне под Арбатскими воротами, а затем, когда Сапега со своим отрядом подошёл к Новодевичьему монастырю, пала и эта цитадель.

Подводы с награбленным продовольствием беспрепятственно проехали в Кремль. Сапега, тотчас возомнивший себя великим полководцем, потребовал для своего войска нового вознаграждения. Гонсевский вновь сослался на отсутствие денег. Сапега, обосновавшийся в Новодевичьем монастыре, стал угрожать переходом своего «доблестного» воинства на сторону Заруцкого. Неизвестно, чем бы всё кончилось, но внезапно гетман занемог.

Его перевезли в Кремль, в бывший дворец Шуйского, но к ночи ему стало совсем худо, и он позвал к себе Гонсевского. Полковник со свечой в руке подошёл вплотную к кровати, чтобы разглядеть лицо больного. Вид его ужаснул полковника: глазные впадины стали огромными, а орлиный нос стал ещё больше.

Однако Гонсевский попытался ободрить больного:

   — Крепитесь, ясновельможный пан. Ведь всем известно ваше богатырское здоровье.

Гетман мрачно ответил:

   — Я позвал вас, чтобы проститься. Настал мой смертный час. Сбылось предсказание старца...

   — Какого старца? — удивился полковник.

   — Два года назад случилось мне быть под Ростовом. Мои полковники решили сжечь тамошний монастырь из-за некоего старца. Сидит он, прикованный тяжёлыми цепями к огромному бревну, но всё видит, что делается на белом свете. Он предсказал царю Московскому войну с Речью Посполитой, да тот не поверил... Он и нам напророчил поражение от Скопина-Шуйского. Так вот, прежде чем сжечь монастырь, решил я сам поглядеть на того старца. Зовут его Иринарх. Вошёл я в тёмную келью и поразился: вокруг чернота, а глаза старца светятся, будто лампады. Оробел я, хоть трусом никогда не бывал, говорю: «Благослови меня, батько!» А он отвечает: «Вижу, что передо мной великий воин. Но только мой совет: уезжай туда, откуда родом, иначе смерть приемлешь». Не поверил я, посмеялся. Вот видишь... Пророчество сбылось... Слушай, Гонсевский!

Сапега повернул голову к полковнику. Тот наклонился совсем близко.

   — Уезжай! Уезжай отсюда немедленно! Иначе ждёт тебя смерть неминуемая!

Испуганно крестясь, Гонсевский бросился к двери, едва не сбив с ног входившего бернардинца с молитвенником.

...Через несколько дней войско Сапеги, теперь возглавляемое полковником Осипом Будилой, ушло от Москвы, увозя на родину гроб с телом вождя.

«Прииде Сапега в монастырь к старцу, в келлию и вшед и рече: благослави, батко! Как сию великую муку терпиши? И отвеща ему старец: Бога ради сию в темнице муку терплю в келлии сей. И начата многие паны говорит Сапеге: сей старец за нашего Короля за Дмитрея Бога не молит, а молит Бога за Шуйского. И отвеща старец: аз в Руси рождён и крещён, и аз за Русского царя и Бога молю. И отвеща Сапега: правда в батке велика, в коей земле жига, тому Царю и правит. И рекоша Паны: тебе, господине, отправлята. И отвещав старец Пану Сапеге: возврагася, господине, во свою землю, полно тебе в Руси воевага, аще не изыдеши из Руси, или опять приидешь в Русь, и не послушаешь Божия слова, то убиен будеши в Руси. И пан Сапега рече старцу: прости, батко, и посём изыде с миром, приела старцу на молебну службу пять рублёв денег, и не велел монастыря тронуть ничим, и пойде Сапега с радостаю в Переславль».

Из жития преподобного Иринарха Затворника.

Как только «сапежинцы» оставили Москву, Иван Заруцкий решился на штурм. Под покровом тёмной сентябрьской ночи ополченцы подкатили мортиры к стенам Китай-города и открыли массированную стрельбу калёными ядрами. Одно из первых же ядер попало в сенной сарай, вспыхнувшее сено, гонимое ветром, быстро распространило пожар.

Пожар уничтожил почти все здания в Китай-городе, и теперь уже весь гарнизон вынужден был разместиться в Кремле. Скученность вела к раздорам в войске и упадку дисциплины; из-за пьяной безалаберности возникали пожары. Один из вновь прибывших в Кремль, ротмистр Рудницкий, избрал для себя в качестве жилища подвал в каменной башне, не зная, что ранее здесь находился пороховой погреб. Поскольку подвал никогда как следует не чистился, слежавшийся слой пороха на полу достигал целой пяди. Рудницкий приказал слуге зажечь свечу, чтобы осмотреться. Капля раскалённого воска упала на пол, раздался страшный взрыв, разворотивший подвал; восемнадцать человек, оказавшихся там, были разнесены на куски; уцелели лишь двое, находившиеся в дверях: их вышвырнуло высоко в воздух и, пролетев порядочное расстояние, они невредимыми упали на землю.

Загорелись и рядом расположенные подвалы. В одном из них поручик Самуил Маскевич хранил награбленное добро — парчу, шкурки соболей и черно-бурых лис, а также золото, драгоценности и жемчуг. Там же находились и вещи его челяди. Хотя пламя охватило и этот подвал и в любой момент мог раздаться новый взрыв, алчность победила: слуги бросились спасать своё добро, а заодно и вынесли ларец, принадлежавший Маскевичу.

Впрочем, радовался поручик недолго. Спасённый ларец он поставил в изголовье своей кровати. Это подметил пахолик его брата Яков. Ночью, воспользовавшись тем, что офицеры, как всегда, перепились, он бежал в русский лагерь, захватив с собой и сокровища Маскевича. Наутро пропажи хватились, поручик в ярости бегал с обнажённым палашом по крепости, но потом, не найдя вора и с горя выпив с братом по доброму ковшу вина, успокоился и философски изрёк:

— На что хоть раз взглянет волк, не зови своим!

Яков был из числа немецких легионеров, и его бегство вызвало очередную драку между немцами и польскими жолнерами, которые обвиняли немцев в предательстве. Действительно, часть ландскнехтов за последнее время перебежала на сторону «москвы». Ранее гораздо более дисциплинированные, чем польские товарищи, сейчас наёмники вели себя буйно и дерзили военачальникам, отказываясь повиноваться. Основание для обид у них было достаточное: Гонсевский в минуты опасности первыми посылал в бой немцев как более стойких воинов. В результате из двух тысяч, пришедших год назад в Москву с гетманом Жолкевским, осталось в строю чуть более двухсот. Своего командира, польского полковника Борковского, стяжавшего славу «долгоногого труса», немцы презирали за то, что прятался за спины своих солдат, не жалея их жизней.

Конрад Буссов разнимал вместе с Маржере утреннюю драку. Когда страсти утихомирились и забияки разошлись по своим казармам, он сказал старому сослуживцу:

   — Якоб, послушай меня, старую лису: если мы хотим остаться в живых, нам пора убираться отсюда.

   — Оставив в Сибири сына? — притворно удивился Жак.

Буссов горестно указал тяжёлой перчаткой на грудь, защищённую латами:

   — Моё сердце говорит мне, что моего любимого сына уже нет в живых. Дьяк подло обманул меня, обещав вызволить его из ссылки. Он уже тогда, при первом нашем разговоре, знал, что Салтыков ещё осенью приказал умертвить всех пленных, взятых вместе с Болотниковым. Его сын, посланный воеводой в Новгород, первое, что сделал, — казнил там двести заключённых, сдавшихся в Туле. Так что ничего меня не держит здесь. Хочу поскорей прижать к груди любимых моих внуков...

Старый авантюрист умолчал о главном: заставляла его спешить забота о сохранности награбленных сокровищ. Но поскольку половина захваченного принадлежала, по уговору, Маржере, то говорить о сокровенном не было нужды — Жака не меньше волновала судьба предназначенного ему добра.

Поэтому он лишь озабоченно сказал:

   — Легко сказать — «убираться». А как? Если мы попробуем бежать тайно, то могут схватить и казнить как предателей.

   — Якоб! Мне ли говорить, — льстиво ответил Буссов, — как тебя любят и уважают все наши доблестные солдаты.

   — Это ты к чему? — удивился Маржере.

   — Ты по праву в полку считаешься самым благочестивым и рассудительным человеком, — продолжал разливаться соловьём Конрад. — Одно твоё слово...

   — Позволь, так ты предлагаешь...

   — Чем мы хуже поляков? Соберём своё коло и выставим требование Гонсевскому и Борковскому — чтоб заплатили жалованье и отпустили нас домой восвояси!

   — Гонсевский может заподозрить, что мы все уйдём в русский стан.

   — Дадим наше твёрдое слово!

Маржере продолжал рассуждать:

   — Но ведь для Гонсевского будет хуже, если полк откажется воевать. Ведь всех не перевешаешь. Пожалуй, то, что ты предлагаешь, единственный путь избавления...

В это время на стенах вдруг раздались радостные крики и пронзительные звуки боевых труб. Друзья прислушались:

— Ходасевич идёт, наш долгожданный избавитель!

...В боевом порядке со стороны Яузы к Кремлю приближались тяжеловооружённые всадники. Над войском развивалось знамя коронного гетмана литовского Яна Карола Ходкевича[99]. Он по праву считался одним из лучших полководцев Речи Посполитой. Ещё во время войны Сигизмунда с его дядей Карлом Зюндерманландским за шведскую корону Ходасевич, имея пять тысяч солдат, нанёс сокрушительное поражение в Ливонии восьмитысячной шведской армии и едва не захватил в плен самого Карла.

Однако на этот раз гетман не спешил с выполнением приказа короля по оказанию помощи осаждённому гарнизону в Москве. Причиной было отнюдь не нежелание доблестного вояки, а лишь то простое обстоятельство, что ему никак не удавалось набрать достаточного количества солдат. Королевское войско после захвата Смоленска разъехалось по домам, и шляхта отнюдь не горела желанием вновь воевать с русскими после жестокого смоленского урока, тем более что королевская казна была опустошена и платить воинам было просто нечем.

В конце концов гетман двинулся в поход со своим войском, отличившимся в Ливонии, в котором к этому времени едва ли насчитывалось две тысячи человек. Под Смоленском к нему присоединился отряд под командованием Станислава Конецпольского в тысячу триста всадников.

Обрадовавшиеся поначалу приходу Ходкевича поляки тут же впали в уныние, увидев, сколь малочисленно его войско. С таким количеством, конечно, невозможно было разгромить или хотя бы отогнать от Москвы казацкую армию Заруцкого и Трубецкого.

В свою очередь и у гетмана не вызвало радости состояние московского гарнизона. Первыми отказались ему подчиняться наёмники, в основном из числа ливонских немцев. Подстрекаемые Маржере и Буссовом, они потребовали немедленной их отправки на родину. Ходасевич решил было наказать для острастки пять наиболее буйных голов, но это вызвало такой взрыв возмущения, что гетману осталось лишь махнуть рукой и согласиться.

Посоветовавшись с Гонсевским, он, чтобы сохранить хорошую мину при плохой игре, распорядился, чтобы немцы охраняли русское посольство, которое король пригласил на сейм. В состав посольства вошли боярин Михайла Глебович Салтыков, князь Юрий Никитич Трубецкой и думный дьяк Василий Осипович Янов с товарищами, всего восемьдесят восемь человек. Из-за отсутствия наличных денег посольству на подмогу дали драгоценных камней и жемчугу, по оценке московских гостей, на 3871 рубль с полтиною.

Не успели ещё немцы покинуть Москву, как заволновались и жолнеры, подстрекаемые полковником Николаем Струсем, родственником Якуба Потоцкого, постоянного соперника Ходкевича.

— Ходкевич — литовский гетман! — кричал Струсь на коло. — А мы — войско коронное, и он не имеет права нами распоряжаться!

Чтобы отвлечь жолнеров, Ходкевич объявил о начале военных действий против русских. На время это утихомирило польских гусар. Действительно, на следующий день польские всадники двинулись в сторону неприятеля.

Казаки встретили поляков за стенами Белого города, однако рукопашная была недолгой — русские укрылись за остатками зданий и печей. Польской коннице негде было развернуться для атаки, а русские тем временем вели прицельный огонь. Видя, как тает его и без того немногочисленное войско, гетман повернул к западу и стал лагерем у Новодевичьего монастыря.

...Тем временем Жак де Маржере и Конрад Буссов, обременённые возами с награбленным добром, спешили в Варшаву, где должен был состояться сейм.

Король в сопровождении супруги Констанции и сына Владислава, нареченного московским царём, под бравурные звуки музыки торжественно въехали в город, где их встречали сенаторы и весь цвет польской знати. Здесь короля ждал Жолкевский со всеми своими полковниками и ротмистрами, сверкавшими великолепными одеждами и богатым воинским снаряжением. Сам гетман подъехал к королю в открытой роскошной коляске, которую везли шесть белых турецких лошадей.

Непосредственно за ним, тоже в открытой королевской карете, везли знатных пленников. Бывший царь Василий Шуйский сидел между двоих братьев. На нём был длинный белый, вышитый золотом кафтан, на голове — горлатная шапка из чёрной лисицы. Толпа, стоявшая вдоль дороги, с любопытством рассматривала его сухонькое личико, окаймлённое маленькой круглой бородой, красные подслеповатые глазки озирались с опаской.

Следом везли боярина Шеина со смолянами, а за ними пленных московских послов — Голицына и Филарета. Поезд заканчивался шествием пехоты и гетманских казаков.

Пленных ввели в сенаторский дворец, где уже расположился король со своим двором. Подошедший к трону Жолкевский произнёс высокопарную речь, сравнивая короля без ложной скромности, а также и себя с великими римскими героями. Указав на Шуйского, гетман произнёс:

   — Вот он, великий царь Московский, наследник московских царей, которые столько времени своим могуществом были страшными и грозными короне польской и королям её, турецкому императору и всем соседним государствам. Вот брат его, Дмитрий, предводительствовавший шестидесятитысячным войском, мужественным, крепким и сильным. Недавно ещё они повелевали царствами, княжествами, областями, множеством подданных, владели городами, замками, неисчислимыми сокровищами и доходами, и по воле и благословению Господа Бога, дарованному вашему величеству, мужеством и доблестью нашего войска, ныне они стоят здесь жалкими пленниками, всего лишённые, обнищалые, поверженные к стопам вашего величества, и, падая на землю, молят пощады и милосердия.

При этих словах гетмана Василий Шуйский одной рукой снял шапку и пальцами другой в глубоком поклоне коснулся земли, затем поднёс их к губам. Дмитрий поклонился один раз, а Иван, вспомнив обычай холопов, отвесил три земных поклона, при этом горько плача.

Гетман вновь обратился к Сигизмунду, вальяжно расположившемуся на троне:

   — Ваше величество! Примите их не как пленных. Я умоляю за них ваше величество. Окажите им своё милосердие и милость; помните, что счастие непостоянно и никто из монархов не может быть назван счастливым, прежде чем не окончит своего земного поприща.

С ответным словом от имени короля выступил канцлер Лев Сапега:

   — На что прежние наши короли не могли надеяться, о чём не смели советовать мужественные полководцы, чего не думали рачительные сенаторы дождаться, то свершила смелость вашего величества и мужество его милости пана гетмана польскою рукой.

Неожиданно внёс диссонанс в благолепие торжества Юрий Мнишек. Вскочив со своего места, он громогласно потребовал суда над Василием Шуйским. Он вспомнил и коварное убийство царя Димитрия, и оскорбление своей дочери, царицы Марины, и собственные лишения в то время, когда находился в плену. Василий стоял молча, не отвечая на выпады честолюбивого пана. Промолчали и сенаторы, не желая угождать Юрию Мнишеку.

Король отпустил от себя пленников милостиво. Царя с братьями отправили в Гостынский замок, недалеко от Варшавы. Нужды пленники не испытывали, однако тоска уже через год свела Василия в могилу, а за ним скончались Дмитрий и его жена, подозреваемая в убийстве Скопина-Шуйского.

...По окончании королевского приёма состоялся праздничный фейерверк. Ошеломлённые обыватели дружно заорали, увидев в небе двух орлов. Один из них, белый, изображал Польшу, а другой, чёрный, Московию. Белый орёл пустил струю огня в чёрного, чёрный треснул и рассыпался искрами. Толпа повторяла слова снующих там-сям иезуитов:

   — Даруй, Боже, яснейшему королю Польскому, для блага Христианской церкви, уничтожить коварных врагов-москвитян!

Жак де Маржере, который в это время прощался с Конрадом Буссовом, ибо дальнейший путь его лежал в Гамбург, глядя на всеобщее ликование, процедил:

   — Рано Сигизмунд празднует победу под Московией. За одиннадцать лет я хорошо узнал русских. Их не сломить, даже если взять Смоленск и Москву!

«Снова подул резкий, сильный, бурный Аквилон вероломных северных изменников; снова всколыхнул он лицемерную и ненадёжную Московскую монархию. Русские сердца не смягчились даже предлагаемыми от тёплых фавониев царскими милостями Владислава, ни за что не хотели выразить повиновения, к которому обязали себя присягой, не растаяли и не отказались от упорного мятежа, даже чувствуя горячее прикосновение огненного Марса.

Сперва наблюдались небольшие вспышки этого Московского мятежа; их можно было легко задавить, как змею в траве. Но всевышний приговор Небес был иной.

Всевышнему Подателю счастья показалось, что поколение Сигизмунда слишком разрослось; так же, как и слава Польского народа. Обладание Московской монархией намного усилило бы его могущество и дало бы возможность отвоевать королевство Шведское. Наконец, король захотел бы овладеть также королевствами Данией и Норвегией. Эти три королевства, Шведское, Датское и Норвежское, были соединены под одною властью во время правления королевы Маргариты Шведской в 1380 г. Королю Сигизмунду легко было бы сделать то же самое, если б он распоряжался по воле Небес и если б удержался на Московском престоле. Небеса лишь показали ему призрак такого счастья, не дав этому призраку возможности осуществиться, т.е. не допустили соединения Московской, Польской, Шведской и других монархий под его скипетром. По мнению Небес, королевский дом был бы чересчур щедро одарён, если б всё это досталось ему в удел.

...В то время, когда королевский двор и волнующийся сейм радуются известиям о победах, Россия, освободившись от удил, сбросила севшую к ней на спину торжествующую Польшу. Я изложу вкратце, как это было. Народ, потрясённый внутренними усобицами, несогласиями и притеснениями чужеземных властелинов и уже завоёванный Поляками, снова освободился и вернулся к прежнему состоянию. Всё это случилось благодаря всесильным Небесам: они, пресытив взоры зрелищами, происходившими в столь могущественной монархии, велели сойти со сцены Польше, которая, подобно актёру, исполняла в течение нескольких часов на Московском театре роль Триумфатора».

Дневник Мартына Стадницкого.

Часть шестая ЗЕМСКИЙ СОБОР

Сначала была кромешная мгла, сквозь которую Пожарский лишь порой чувствовал осторожные прикосновения чьих-то рук. Потом он надолго вновь впадал в небытие, ощущая, что отрывается от своего неподвижного бренного тела и улетает в бесконечную высь, навстречу ослепительному свету, играющему всеми цветами радуги. Жгучая тоска охватывала его душу, ибо он понимал, что улетает навсегда. Однако через какое-то время возвращался и слышал бормотание инока:

   — Благословен будь раб Божий Дмитрий!

Наконец однажды, напрягши всю свою волю, он сумел разлепить сомкнутые веки. Сквозь розовую пелену сначала смутно, а затем всё явственнее ему удалось разглядеть милое, родное лицо жены.

   — Прасковьюшка! — одними губами произнёс Дмитрий.

   — Князюшка! Очнулся! Наконец-таки! Слава тебе, Господи! — расцвела радостной улыбкой Прасковья Варфоломеевна.

Она нежно отёрла влажным полотенцем осунувшееся лицо супруга. Дмитрий попытался повернуться и охнул от нестерпимой боли в голове, снова погружаясь во тьму.

Но сознание с той поры стало возвращаться к нему всё чаще и чаще. Он уже знал о том, что находится в обители Троице-Сергиева монастыря, и уже не удивлялся постоянному бормотанию из угла кельи: монахи, сменяя друг друга, денно и нощно молились о его выздоровлении. Каждый день к нему приходил посланец архимандрита, старец Дорофей, он делал перевязки, поил раненого отварами из целебных трав.

Навестил его, когда князь пошёл на поправку, и сам архимандрит Дионисий, настоятель монастыря. Был владыка высок ростом, статен, с благородным челом, украшенным роскошною русой бородой до пояса. Голос его был мягок и благозвучен. Большие голубые глаза излучали доброту. Он благословил раненого, коснувшись крестом его лба, вознёс благодарность Господу, спасшему воеводу.

   — Слава о тебе, Дмитрий Михайлович, идёт по всей земле Русской. О твоём подвиге по защите Москвы молвят все, кто приходит оттуда!

Дмитрий, услышав добрые слова, прикрыл глаза. Скупая слеза прокатилась по его впалой щеке. Он прерывисто вздохнул, чтоб удержать всхлипы.

   — Не смог я от ворога Москву-матушку охранить. Видать, слаб для такого дела оказался. Не ждал, что немцы с литвой дома жечь начнут. Теперь вся надежда только на Прокопия Ляпунова. Он — опора всему ополчению.

Дионисий перекрестился:

   — Вечная ему память! Нет более воина великого, столпа веры — Прокопия.

Пожарский, будто не ощущая боли, приподнялся на подушках:

   — Что ты говоришь, владыка? Как же так? В бою против Прокопия никакой польский гусар не устоит!

   — Не поляки, а свои, казаки Заруцкого, обманом воеводу зарубили, по вражескому навету.

Пожарский, упав на подушки, заплакал, уж не скрывая слёз:

   — Неужто пришла погибель для всей Руси?

   — Не надо отчаиваться, князь, — утешил его Дионисий. — Не даст Бог православным от литвы проклятой сгинуть. Хоть и светоч наш и учитель Гермоген в заточении томится, голос Церкви не утишится! Писцы нашего монастыря пишут денно и нощно грамоты для всех городов, чтоб вновь объединялись именем пастыря нашего преподобного Сергия!

Пожарский благодарственно поцеловал лёгкую сухую руку архимандрита, вновь возложенную на его чело.

Богатырский организм князя брал своё. Настал день, когда он, поддерживаемый своими новыми стремянными, казаками Семёном и Романом, которые пристали к его отряду ещё в Москве, смог первый раз выйти на прогулку. Его сопровождал Дорофей.

Пожарский был потрясён, увидев, сколько раненых и больных находилось в монастыре и его окрестностях.

   — Когда тебя привезли сюда без памяти, — поведал ему Дорофей, — то за тобой потянулись тысячи людей, бежавших от зверств литвы. Многие ползли из последних сил, чтоб в монастыре исповедаться и умереть. Как увидел этих страдальцев наш преподобный настоятель, заплакал от боли душевной горючими слезами, созвал всю братию и сказал, что надобно изо всех сил помогать людям, что ищут приюта у святого Сергия. Но келарь Авраамий Палицын[100], а с ним некоторые из иноков воспротивились сему, убоясь за монастырскую казну. Ответил им на их сомнения Дионисий: «Дом Святой Троицы не запустеет, если станем молиться Богу, чтоб дал нам разум, только положим на том, что всякий был промышлен чем может!» Тогда пришли к архимандриту и братии монастырские крестьяне и сказали: «Если вы, государи, будете давать из монастырской казны бедным на корм, одежду, лечение и работникам, кто возьмётся стряпать, служить, лечить, собирать и погребать, то мы за головы свои и за животы не стоим». Так всё и устроилось Божьим промыслом.

   — Сколько же людей вы приняли? — спросил Пожарский.

   — Многие тысячи, — ответил старец. — Прежде всего начали строить домы — больницы в Служней слободе и в селе Клементьеве, особо для мужчин и особо для женщин, и избы на странноприимство всякого чина людям. Монастырские люди стали ездить по сёлам и дорогам, собирая раненых и мёртвых. Похоронили уже более трёх тысяч. Женщины, что нашли у нас приют, шьют рубашки и саваны, стирают, еду готовят. А преподобный настоятель наш со своими служителями молит Бога за страждущих. Встаёт Дионисий каждый день во время соборного утреннего благовеста, бьёт триста земных поклонов у образа Пречистой Богородицы, потом велит будить братию к заутрене. Сам ведёт службу, поёт шесть, а то и восемь молебнов.

   — Истинно благочестивый муж! — восхитился Дмитрий.

   — Воистину! — привычно перекрестился монах.

Как-то в одну из прогулок они посетили келью, где при постоянно горящих свечах трудились писцы. Здесь князь познакомился с монахом Алексеем Тихоновым и попросил показать грамоту, списки с которой были разосланы по городам.

Вот что в ней было написано:

«Православные христиане! Вспомните истинную православную христианскую веру, что все мы родились от христианских родителей, знаменались печатню, святым крещением, обещались веровать во Святую Троицу; возложите упование на силу креста Господня и покажите подвиг свой, молите служилых людей, чтоб быть всем православным христианам в соединении и стать сообща против предателей христианских, Михаилы Салтыкова и Федьки Андронова, и против вечных врагов христианства, польских и литовских людей. Сами видите конечную от них погибель всем христианам, видите, какое разорение учинили они в Московском государстве; где святые Божии церкви и Божии образы? Где иноки, сединами цветущие, и инокини, добродетелями украшенные? Не всё ли до конца разорено и обругано злым поруганием; не пощажены ни старики, ни младенцы грудные. Помяните и смилуйтесь над видимою общею смертию-погибелью, чтоб вас самих также лютая не постигла смерть. Пусть служилые люди без всякого мешкания спешат к Москве, в сход к боярам, воеводам и ко всем православным христианам. Сами знаете, что всякому делу одно время надлежит, безвременное же всякому делу начинание суетно и бездельно бывает, хотя бы и были в ваших пределах какие неудовольствия, для Бога отложите всё это на время, чтобы всем нам сообща потрудиться для православной христианской веры, пока к врагам помощь не пришла. Смилуйтесь, сделайте это дело поскорее, ратными людьми и казною помогите, чтоб собранное теперь здесь под Москвою войско от скудости не разошлось».

Последние строчки Пожарский читал нахмурившись.

   — Что, не всё лепо? — встревоженно спросил Тихонов.

   — А кто теперь вместо Ляпунова за старшего воеводу?

   — Боярин князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой.

   — Боярство то незаслуженное! — зло бросил Пожарский. — Он его из рук Тушинского вора получил! Да и какой из него воевода? Уж я-то видел его в бою — горазд только назад скакать!

   — А наш келарь Авраамий Палицын, что только что оттуда приехал, рек, деи, Трубецкой крепко за веру святую стоит! — возразил монах.

Пожарский с сомнением взглянул на него:

   — Дай Бог, конечно. Но думаю, что слаб он для этого дела. Ополчению нужен такой вождь, как был Ляпунов или князь Василий Васильевич Голицын. Но он далече, в послах у Жигимонта...

   — Уже не в послах, а в королевской тюрьме! — торопливо откликнулся Тихонов.

   — В тюрьме? Как же можно посла в полон взять? — не поверил Пожарский.

   — Мне наш келарь сказывал, — настаивал монах. — Он-то уж верно знает, сам был в этом посольстве.

   — Ну и вездесущ ваш келарь! Видать, суемудрый муж, — не сдержал усмешки Дмитрий. — Как же он избежал плена?

   — Хитростью! Втайне от митрополита Филарета присягнул на верность королю Жигимонту.

   — Так это не хитростью, а предательством называется! — не удержался Дмитрий.

   — Он же не для себя старался! — укоризненно ответил монах. — Отец Авраамий об обители нашей пёкся. Ведь он получил от Жигимонта тарханную утвердительную грамоту на все монастырские вотчины. Жигимонт его так возлюбил, что в грамоте назвал Авраамия своим «богомольцем» и повелел архимандриту и братии за него, господаря, и сына его, Владислава, Богу молити.

   — Это же страшный грех! Чтоб Православная Церковь молилась за католика! — в ужасе воскликнул князь.

   — Тот грех отпущен преподобным Дионисием! — важно провозгласил монах. — Ибо делалось сие во имя процветания обители.

   — Ложь во спасение! — грустно усмехнулся Дмитрий. — Но ложь всё равно остаётся ложью! И значит — это зло, в какие бы красивые слова она ни облекалась.

...Наконец решено было перевезти Пожарского из монастыря в его поместье Мугреево. Здесь его ждало новое огорчительное известие. Его сосед, давний завистник Григорий Орлов, в момент московского восстания находился в Кремле, в услужении думским боярам. Узнав об участии Пожарского в восстании и его тяжёлом ранении, Орлов тут же накатал донос на имя польского короля:

«Наияснейшему великому государю Жигимонту, королю польскому и великому князю литовскому, и государю царю и великому князю Владиславу Жигимонтовичу всея Руси бьёт челом верноподданный вашие государские милости Гришка Орлов. Милосердные великие государи! Пожалуйте меня, верноподданного холопа своего, в Суздальском уезде изменничьим княжь Дмитриевым поместенцом Пожарского, селцом Ландехом Нижним з деревнями; а князь Дмитрий вам государем изменил, отъехал с Москвы в воровские полки, и с вашими государевыми людми бился втепоры, как на Москве мужики изменили, и на бою втепоры ранен. Милосердные великие государи! Смилуйтеся, пожалуйте».

Это прошение Орлов подал Гонсевскому, и тот милостиво приказал Мстиславскому выдать изменнику жалованную грамоту. Дума, не замедля, известила крестьян Нижнего Ландеха о их новом владельце: «И вы б все крестьяне, которые в том селе и в деревнях и в починках живут и на пустошах учнут жити, Григория Орлова слушели, пашню на него пахали и доход ему помещиков платили».

От неприятных волнений вновь начала кровоточить рана на голове. Мать князя, Мария Фёдоровна, велела срочно доставить знахарку, бабку из дальней лесной деревни. Бабка ловко обрила отросшие за время болезни волосы на голове раненого, обнажив страшный кровавый рубец.

   — Фу-ты, Боже мой! — бормотала старушка. — Рана чистая, нет синей опухоли.

Она ловко сжала шрам указательным и большим пальцами и, поплевав на него, зашептала слова заговора:

   — Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь, аминь, аминь! Лягу благословясь, стану перекрестясь; выйду из дверей в двери, из ворота в ворота; погляжу в чистое поле — едет из чистого поля богатырь, везёт вострую саблю на плече, сечёт и рубит он по мёртвому телу, не течёт ни кровь, ни руда из энтова мёртвого тела! Дери дерись, земля крепись, а ты, кровь, у раба Божия Дмитрия Михайловича уймись!

Всё это старушка повторила три раза, не переводя дыхания. Потом она смазала рану смесью из медвежьей желчи, куриных яиц, дрожжей и горелого вина. Кровотечение остановилось, и князь сразу почувствовал себя легче. Прошло немного времени, и в одно прекрасное утро он смог без посторонней помощи сесть на своего доброго коня, а рука его, как прежде, сжимала рукоять сабли.

Но радость оказалась преждевременной. После того как Дмитрий проскакал несколько вёрст и спешился у крыльца, он неожиданно рухнул на землю, и его руки и ноги задёргались в судорогах.

   — Чёрная немочь! — в ужасе воскликнула мать, выбежавшая на крыльцо, чтобы встретить сына.

Да, хотя страшная рана на голове и совсем зарубцевалась, однако князю навсегда теперь было суждено страдать от приступов чёрной немочи, или падучей, как ещё называли эту болезнь. После каждого приступа он лежал в бессилии по нескольку дней, страдая от мучительной головной боли. Отныне он выходил из дома только в сопровождении своих стремянных, чтобы не разбиться во время внезапного приступа. К счастью, припадки постепенно стали приходить реже.

Однажды, когда Дмитрий отлёживался на широкой лавке в горнице после очередного приступа, к нему приехали гости из Нижнего Новгорода. Это был старый знакомец Пожарского, с которым вместе они разгромили банду Лисовского, сын боярский Ждан Петрович Болтин, а с ним печерский архимандрит Феодосий и несколько именитых купцов.

Жена подложила под спину князя подушки повыше, так что он смог встретить гостей сидя. После учтивых приветствий гости чинно расселись на лавках напротив князя. Пожарский был смущён, он не любил показывать свою слабость на людях.

   — Какие новости привезли, гости дорогие? — спросил он наконец.

Гости переглянулись, решая, кто заговорит первым. Слово взял на правах человека, уже знаемого князем, Ждан Болтан:

   — Нижний Новгород гудит, что твой пчелиный рой!

   — Что так?

   — Были у нас на посаде первого сентября, по случаю Нового года, выборы. Избрали среди прочих земским старостой Козьму Захаровича Минина-Сухорукого. Может, слыхал о нём, князь?

   — Знаком я с ним. Добрый муж, честный, — ответил Пожарский. — В голодное время, ещё при царе Борисе, он закупил для меня скот в понизовье. Без его помощи мне бы моих крестьян не прокормить...

   — Он с нами был в ополчении под Москвой, — продолжал Болтин. — А когда Ляпунова убили и казаки бесчинствовать над земцами начали, мы и пошли прочь по домам...

   — Позволь, Минин — в ополчении? — недоумённо переспросил князь. — Ведь у него одна рука...

   — Точно, левая плохо действует. За что и прозвище Сухорукий получил, — ответил Болтин. — Он ещё в малолетстве, когда с отцом соль варил, упал в яму, откуда соль брали. Вот руку и сломал, она и расти перестала. Потому Козьма в город и подался, торговлей стал промышлять.

   — Да ведь наш Минин и с одной рукой неплохо управляется! — не выдержал один из купцов. — Он одним ударом кулака любого быка завалит.

Все рассмеялись, но тут поднял руку архимандрит Феодосий, гася неуместный смех. Он продолжил рассказ:

   — Когда Минина в старосты избрали, он здесь же, на площади, ко всему народу и обратился. Рассказал, что, когда грамоту от Гермогена у нас в Нижнем на посаде зачитали, в следующую же ночь будто бы ему диковинное видение было. В эти дни он не в доме, а в саду ночевал, в повалуше. Так вот, лежит он в темноте, вдруг сверху яркий свет и голос: «Повелеваю тебе, Козьма, казну собирать, ратных людей наделять и с ними идти на очищение Москвы от ворогов». И понял Козьма, что слышит он голос святого Сергия! Однако когда проснулся поутру, сомнение его взяло — точно ли видение было? Да и видано ли, чтобы ему, чёрному мужику, такое дело было доверено? Никому ничего он не сказал, а ночью снова голос слышит: «Разбуди всех уснувших и иди на Москву». И опять Козьма не поверил. А на третью ночью — тот же голос, но уже грозно рек: «Вставай и иди! На то есть Божие изволение помиловать православных христиан и от великого смятения привести в тишину!»

Все перекрестились на красный угол, где находился иконостас с горящими свечами. Пожарский, опершись на локоть, жадно слушал рассказ святого отца.

   — И что же Минин? — нетерпеливо спросил он.

   — Пришёл Козьма в трепет от этого нового видения и долго лежал не шевелясь. Как раз в этот же день избрали его земским старостой, и понял Козьма, что это случилось по Божию указанию. И тогда обратился Минин ко всем людям посадским, рассказал им о своих видениях и рек ещё: «Московское государство разорено, люди посечены и пленены, невозможно рассказать о таковых бедах. Бог хранил наш город от напастей, но враги замышляют и его предать разорению, мы же нимало об этом не беспокоимся и не исполняем свой долг!»

   — Ну и что люди на это ответили? — спросил снова Пожарский.

   — Сначала многие, особенно из лучших людей, сомневались, — ответил один из купцов. — Особенно стряпчий Иван Биркин разорялся. Обидно ему показалось, Господь Минина избрал, а не кого-нибудь из более достойных, вроде его самого. Вот он и начал кричать, что не верит Козьме. Тут посадские вступились за своего старосту: «Зато мы верим! Он никогда не кривил, всегда честным был. А ты, Ивашка, Тушинскому вору служил». Тут Минина протопоп Савва из соборной церкви поддержал, призвал всех стать за веру. Так мы и решили — будем ополчаться!

   — Молодцы, истинно молодцы! — воскликнул Дмитрий. — Как это у вас говорится: «Нижегородцы — не уродцы. Дома каменные, люди железные!»

   — Запомнил, князь? — удивился Болтин.

   — А как же таких воинов забыть?

   — Да вот только воинов-то у нас маловато, — сокрушённо ответил Ждан. — Посадские люди не искусны в ратном деле, потому решили клик кликать по вольных служилых людей.

   — А где такую большую казну возьмёте?

   — Сбор начали. Уже две тысячи пятьсот человек посадских, каждый третью деньгу отдал, всего тысячу семьсот рублёв набрали. У Минина было накоплено триста рублёв, так он сто отдал. А одна вдова десять тысяч отдала в сбор, а себе оставила всего две.

Пожарский порывисто приподнялся на постели:

   — Великое дело творите, мужи нижегородские!

   — И не только нижегородские! — ответил ему архимандрит печерский Феодосий. — Удивительно то, что по всей Руси соблюдается пост во имя очищения! И не по повелению Церкви, а во исполнение воли Божьей! Это откровение свыше явилось благочестивому человеку по имени Григорий у нас, в Нижнем Новгороде. Велено было ему это Божие слово проповедовать по всей Руси. Этот Григорий сподобился страшного видения в полуночи: будто снялась с его дома крыша, и свет вечный облистал комнату, куда явились два мужа с проповедью о покаянии, очищении всего государства нашего! Сказывают, будто и во Владимире было такое же видение. И после этого во всех городах всем православным народом приговорили поститься, от пищи и питья воздержаться три дня даже и с грудными младенцами. И по приговору, по своей воле христиане постятся: три дня — в понедельник, вторник и среду ничего не едят и не пьют, а в четверг и пятницу — едят сухо...

   — Воистину — то диво дивное! — перекрестился Пожарский, а следом и гости.

Князь опустил голову, задумался, потом твёрдо сказал:

   — Спасибо вам, гости дорогие, за вести добрые. Верьте, что как только силу почувствую, буду я в вашем ополчении, буду сражаться за землю Русскую.

Гости поклонились в знак благодарности, однако уходить не спешили, переглядывались и перешёптывались.

Пожарский понял это по-своему:

   — Относительно моего имущества не сомневайтесь: не то что треть, а больше отдам!

Ждан Болтин торжественно произнёс:

   — Видно, мне выпала честь произнесть главную весть!

Князь вновь приподнялся на подушках:

   — Что такое? Аль вы ещё не всё сказали?

   — Нет! Не сказано главное!

   — Главное? — занедоумевал князь.

   — Да, главное. Весь нижегородский мир просит тебя, Дмитрий Михайлович, стать во главе нашего ополчения!

Князь не поверил своим ушам, переспросил:

   — Во главе? Мне?

Гости дружно встали и поклонились ему до земли. Рука Пожарского внезапно задрожала, он ухватился ею за нательный крест, а на щеках появились предательские слёзы. Чтобы скрыть их, он опустил голову на грудь, потом выдавил:

   — Благодарю вас и весь мир нижегородский за столь высокую честь, которой недостоин! Да и взаправду: много есть мужей, которые выше меня по месту своему возле престола царского.

Болтин бросил с вызовом:

   — Конечно, есть и повыше, да только где они все? У престола Жигимонта либо у престола нового самозванца! Ты один, князь, всегда прямил только государям законным, всегда честь свою и слово блюл и воинскую славу себе только в правом деле стяжал! Не думай, люди всё видят и знают!

Пожарский неожиданно тяжело понурился:

   — Неужто никого из бояр нет, чтобы изменой себя не запятнал?

   — Назови сам...

Дмитрий, знавший всех придворных, мысленно перебрал их поимённо и лишь тяжело покачал головой.

   — Нет, что-то не упомню...

   — Мы не торопим тебя, князь-батюшка! — снова продолжил Болтин. — Нам ли не знать, коль тяжело это великое дело! Но отказываться тебе никак нельзя.

   — Вся земля Нижегородская тебя просит! — поклонились купцы.

   — Точно ли вся земля? — спросил Пожарский. — Давайте договоримся так: пусть все нижегородцы, от мала до велика, подпишут приговор стоять заодно, за правду неподвижную! И пусть этот приговор привезёт мне Козьма Минин, как выборный человек всей земли вашей. Тогда-то мы и обсудим, как действовать далее.

Когда гости удалились, в комнату Дмитрия вошла Мария Фёдоровна.

Пожарский тревожно взглянул на неё:

   — Слыхала, матушка, зачем гости приезжали?

   — Не слыхала, да сердцем поняла!

   — Ну и что скажешь? Благословляешь ли?

Та приникла губами ко лбу князя:

   — Сынок мой ненаглядный! Что я могу сказать? Разве что: тебе исполнилось тридцать три года. То возраст для великих деяний. Не гости нижегородские, тебя Бог позвал Россию, нашу матушку, из беды вызволить.

Через несколько дней к Пожарскому прискакал Козьма Минин. Был он намного старше князя, но столь же высок и широкоплеч. Он попытался было отвесить встречавшему его на крыльце хозяину земной поклон, но тот властно удержал его за плечо:

   — Вот это не надобно. Коль мы оба поставлены на ополчение, поклоны друг другу бить — делу помеха!

   — Так ты же меня поставил?

   — А разве нижегородцы тебя не избрали всем миром? — насупился Пожарский.

   — Избрали...

   — То-то же. Пошли в дом.

Усадив гостя в горнице в передний угол, князь без проволочек спросил:

   — Приговор привёз?

   — Привёз...

   — Все ли подписали?

   — Сначала те, что из лучших, колебались, да их собственные дети стыдить начали.

   — А что так?

   — Так ведь чем больше деньжат, тем жальче с ними расставаться.

   — Это точно. Давай грамоту, прочитаю.

Минин протянул свиток.

   — Сам-то внимательно читал? Нет ли каких увёрток? — поинтересовался Пожарский, разворачивая свиток.

Староста неожиданно понурился:

   — Не обучен я грамоте. Так что хотя сам и сочинял, а читать не читал...

   — Это плохо! — строго сказал Пожарский. — А счёт знаешь?

Минин лукаво улыбнулся:

   — Обязательно. Чай, сызмальства торговлишкой занимаюсь.

   — Ну, это важнее! — засмеялся и Пожарский. — Мы ведь теперь с тобой два сапога — пара! Моё дело — ратное, а твоё — хозяйство вести: деньги собирать и смотреть, чтоб каждая копейка рачительно использовалась, а мздоимцев чтоб духу не было. Согласен? Давай-ка я приговор прочитаю.

Он быстро пробежал глазами грамоту, не скрывая одобрения прочитанному:

   — «Стоять за истину всем безызменно, к начальникам быть во всём послушными и покорливыми и не противиться им ни в чём; на жалованье ратным людям деньги давать...»

Однако следующая фраза вызвала у Пожарского недоумение. Нахмурившись, он прочитал вслух:

   — «...А денег недостанет — отбирать не только имущество, а и дворы, и жён, и детей закладывать, продавать, а ратным людям давать, чтобы ратным людям: скудости не было...» Это как же понимать? — князь строго взглянул на Минина, бросая свиток на стол. — Идём воевать за правое дело, чтобы начальный порядок на Русь вернуть, чтоб все православные вздохнули свободно, а тут вдруг порешили жён и детей продавать? Мы что, литва проклятая?

Но Минин не смутился под взыскующим взглядом, ответил спокойно:

   — Никто и не собирается их продавать.

   — А как же тогда понимать? Зачем словоблудие сие?

   — Для крепости сказано, — сказал Минин и даже улыбнулся. — Чтоб каждый твёрдо усвоил — коль подписал приговор, нести ответ. А для тех, кто к шатости способен, знал угрозу — коль будет утаивать деньги, окладчики и стрельцов пригонят, и имущество отнимут, а в крайнем случае и домочадцев со двора сведут в приказную избу. И это больше не бедняков, а наших богатеев касается. Ведь бедному полушку отдать — ничего, он с неё не разбогатеет. А вот гостю богатому отдать треть от своих пожитков накладно — и тысяча рублей, и больше может быть. Вот для таких и угроза: коль захочешь утаить деньги — жену и детей заберём.

   — Круто берёшь! — произнёс, подумав, Пожарский. — Но, наверное, так и надо. Иначе дела не сделать. А скажи мне, Козьма Захарович, много ли служилых людей в Нижнем? Есть кому из казны собранной платить?

Тот сокрушённо покачал головой:

   — В прежние годы в городе более трёхсот служилых дворян да детей боярских было, а сейчас десятков пять едва наберётся — кого убили, кого в полон взяли, кто к другим городам пристал.

   — Где же мы будем ратников брать? Ведь из посадского мужика, хоть сколько ему плати, воин настоящий не скоро выйдет…

   — Клич кликнем по всем городам! — бодро ответил Минин. — Уже сейчас в наше ополчение смоленские дворяне просятся.

   — Смоленские дворяне? Откуда? — удивился Пожарский.

   — Когда Жигимонт Смоленск в осаду взял, они побросали свои поместья и ушли от разорения вместе с домочадцами под Москву. А бояре московские отправили их подальше от греха, на дворцовые земли сюда, под Арзамас. Послать-то послали, а следом грамотку в эти волости направили, чтобы мужики им ничего в кормление не давали. Вот и стоят они, горемычные, в городе, и что ни день, с мужиками у них стычки из-за съестного.

   — И сколько их?

   — Поболе двух тысяч. Как узнали, что у нас в Нижнем затевается, проситься стали в ополчение.

   — Пусть ко мне самых достойных мужей пришлют. Я посмотрю, какие из них воины. Коль глянутся, почин хороший случится!

   — А по скольку платить будем служилым? Как считаешь, князь?

   — Скупиться на это дело не надо, — как о решённом, твёрдо заявил Пожарский. — Думаю, что десятникам и сотникам надо дать на поход по пятьдесят рублёв, всадникам — по сорок, стрельцам — по тридцать, а остальным — не менее двадцати рублёв. И позаботься, чтобы коней добрых в Нижнем можно было купить, и упряжь, и доспехи. И чтоб на прокорм в достатке денег осталось...

Ещё не раз в Мугрееве появлялись гости из Нижнего, а чаще других сам Минин. Рассказывал князю о том, как идут дела со сбором денег, что строится для него терем в кремле, сообщал о новых гонцах из ближних городов от служилых людей, выражавших готовность идти в ополчение. То были вяземские и дорогобужские дворяне, также бежавшие от польского разорения и остановившиеся в городе Ярополче. Прибыли к Пожарскому и представители смоленского воинства. Договорились, что весь отряд смолян придёт в Нижний одновременно с самим Пожарским.

Князь чувствовал себя в эти октябрьские дни, как некогда, полным сил и энергии. Наконец и он отправился в дальнюю дорогу вместе с верными дружинниками, захватил всех своих чад и домочадцев. Он понимал, что если когда и вернётся в родовое гнездо, то это будет очень не скоро.

Все горожане высыпали на улицы встречать своего героя. Они приветствовали его радостными выкриками. У Спасского собора в кремле Пожарского ждали «лучшие» люди — протопоп собора Савва, архимандрит Феодосий, воеводы князь Василий Авдронов Звенигородский и Андрей Семёнович Алябьев, дьяк Василий Семёнов, стряпчие Иван Биркин и Василий Юдин и конечно же его ближайшие соратники — Козьма Минин и Ждан Болтин.

Оставив семью устраиваться в новом, ещё пахнущем хвойной смолой просторном тереме, Пожарский, не теряя времени, сделал смотр смоленским дворянам. Он остался доволен их видом и велел немедля выдать им жалованье. Осмотрел он и пригнанный из понизовья табун ногайских лошадей.

   — Что-то больно худые! — сказал он укоризненно Минину.

   — За месяц, пока готовимся к походу, откормим! Будут добрые кони! — заверил подошедший табунщик.

Потом все собрались в съезжей избе, чтобы составить грамоту для всех городов с призывом идти в Нижний Новгород для схода в ополчение, а также побыстрее слать деньги и припасы.

...И вот вновь помчались гонцы из города в город, неся весть о начале нового движения за освобождение отчизны. В Казань был послан Иван Биркин, некогда отправленный Ляпуновым и Пожарским в Нижний Новгород, чтоб поднимал служилых людей. Теперь с этой же целью Пожарский послал Биркина в Казань. Дело в том, что после убиения Бельского в этом городе не было воеводы, а всем правил дьяк Никанор Шульгин, мутивший посад. Биркину были даны Пожарским полномочия воеводы с тем, чтобы он навёл в Казани порядок и с ратью шёл на подмогу нижегородскому воинству.

Казалось, все города только и ждали сигнала о начале второго ополчения. Каждый день прибывали всё новые и новые отряды. Двоюродный брат Пожарского, опытный воин Дмитрий Петрович Пожарский-Лопата со своим родным братом Романом Петровичем привели полк суздальских дворян. Пришёл отряд рязанцев и старых знакомцев Пожарского — зарайцев. Одновременно с ними прибыли стрельцы из Коломны, не захотевшие подчиняться «царице» Марине и её сыну. Появились и отряды московских стрельцов, которых гетман Жолкевский разослал по городам для большей безопасности польского воинства, заняв с помощью изменников-бояр тишком столицу. Шли воины и из Северской земли. О своей готовности присоединиться сообщали как ближние к Нижнему Новгороду, так и дальние города.

Нижегородцы всех встречали приветливо. Минин со старостами размещал отряды воинов, снабжал деньгами и продовольствием. Военачальники встречались с Пожарским в съезжей избе для совета о будущем походе.

«По Христову слову, встали многие лжехриста, и в их прелести смялась вся земля наша, встала междоусобная брань в Российском государстве и длится немалое время. Усмотря между нами такую рознь, хищники нашего спасения, польские и литовские люди, умыслили Московское государство разорить, и Бог их злокозненному замыслу попустил совершиться. Видя такую их неправду, все города Московского государства, сославшись друг с другом, утвердились крестным целованием — быть нам всем православным христианам в любви и соединении, прежнего междоусобия не начинать, Московское государство очищать, и своим произволом, без совета всей земли, государя не выбирать, а просить у Бога, чтобы дал нам государя благочестивого, подобного прежним природным христианским государям. Изо всех городов Московского государства дворяне и дета боярские под Москвою были, польских и литовских людей осадили крепкою осадою, но потом дворяне и дети боярские из-под Москвы разъехались для временной сладости, для грабежей и похищения; многие покушаются, чтобы быть на Московском государстве панье Маринке с законопреступным сыном её. Но теперь мы, Нижнего Новгорода всякие люди, сославшись с Казанью и со всеми городами понизовыми и поволжскими, собравшись со многими ратными людьми, видя Московскому государству конечное разорение, прося у Бога милости, идём все головами своими на помощь Московскому государству, да к нам же приехали в Нижний из Арзамаса смольняне, дорогобужане и вятчане и других многих городов дворяне и дета боярские; и мы, всякие люди Нижнего Новгорода, посоветовавшись между собою, приговорили животы свои и домы с ними разделить, жалованье им и подмогу дать и послать их на помощь Московскому государству. И вам бы, господа, помнить своё крестное целование, что нам против врагов наших до смерти стоять; идти бы теперь на литовских людей всем вскоре. Если вы, господа, дворяне и дети боярские, опасаетесь от казаков какого-нибудь налогу или каких-нибудь воровских заводов, то вам бы никак этого не опасаться; как будем все верховые и понизовые города в сходу, то мы всею землёю о том совет учиним и дурна никакого ворам делать не дадим; самим вам известно, что к дурну ни к какому до сих пор мы не приставали, да и вперёд никакого дурна не захотим; непременно бы быть вам с нами в одном совете и ратными людьми на польских и литовских людей идти вместе, чтобы казаки по-прежнему не разогнали низовой рати воровством, грабежом, иными воровскими заводами и Маринкиным сыном. А как мы будем с вами в сходе, то станем под польскими и литовскими людьми промышлять вместе заодно, сколько милосердий Бог помощи подаёт, о всяком земском деле учиним крепкий совет, и которые люди под Москвою или в каких-нибудь городах захотят дурно учинить или Маринкою и сыном её новую кровь захотят сначать, то дурна никакого им сделать не дадим. Мы, всякие люди Нижнего Новгорода, утвердились на том и в Москву к боярам и по всей земле писали, что Маринки и сына её и того вора, который стоит под Псковом, до смерти своей в государи на Московское государство не хотим, точно так же и литовского короля».

Грамота князя Дмитрия Михайловича Пожарского и всяких ратных и земских людей Нижнего Новгорода, разосланная по всем городам.

Поручик Самуил Маскевич с братом Даниилом оказались в числе добровольцев, что отправились следом за отрядом гетмана Ходасевича для доставки продовольствия своим товарищам из московского гарнизона. Местом для зимнего лагеря гетман выбрал село Рогачево в Дмитровском уезде. Хотя дорога была недальней, путешествие никак не походило на увеселительную прогулку, как рассчитывали братья. Из четырнадцати строевых и обозных лошадей, бывших у поручика в начале похода, осталось две — рыжая кобыла да чалый мерин. Изнурённые голодом лошади едва плелись, с трудом удерживая всадников.

Дорога шла лесом, и всадники сгрудились, держа наготове мушкеты: в любой момент они могли напороться на засаду «шишей». Так поляки называли русских ратников, носивших шлемы с шишаками. Многие из них после убийства Ляпунова покинули стан под Москвой, но продолжали сражаться с оккупантами, скрываясь в дремучих лесах. Они нападали внезапно, проявляя дерзкую отвагу. Несколько раз Маскевич видел вдалеке всадников, но, обнаружив, что польский отряд насчитывает более пятисот солдат, «шиши» скрывались за стволами деревьев.

Выступив через несколько дней из Рогачёва в поисках добычи, войско вскоре разъединилось. Гетман оставался в селе Фёдоровском, расположенном на прямой дороге к Москве, а полк Струся двинулся дальше, к Волге. Здесь деревни были ещё не тронуты интервентами и продовольствия было в достатке почти в каждой избе.

Польские солдаты рыскали по окрестностям, каждый раз возвращаясь с добычей. Число возов, стоявших во дворах с награбленной добычей, выросло изрядно, когда на лагерь напали «шиши», выведавшие, что большая часть отряда разъехалась по деревням за новой добычей.

«Шиши» легко передвигались по глубокому снегу на лыжах. Застигнутые врасплох поляки пытались сопротивляться, но их кони стали барахтаться в сугробах, лишая всадников манёвра. Струсю в числе немногих счастливчиков удалось выбраться на дорогу и улизнуть за подмогой. Когда поляки вернулись в деревню, перед ними предстало печальное зрелище: многие избы пылали, а возы с добром исчезли.

После пережитого жолнеры решили вернуться в стан гетмана. Он уговаривал их переждать до весны, но они упрямо двинулись в путь. Николай Струсь со своим полком повернули в Смоленск, а оставшиеся триста человек из числа московского гарнизона направились к Москве. Однако, проделав всего несколько вёрст, они вновь столкнулись с большим отрядом русских лыжников. Мужики, сопровождавшие обоз, тут же перешли на сторону своих и перегородили дорогу повозками. Польские всадники, пытаясь их обойти, попадали в глубокие сугробы, становясь совершенно беспомощными. «Шиши», ударив в центр польского отряда, раскололи его надвое. Большая часть отступила назад и вернулась в лагерь гетмана, и лишь горстка смельчаков во главе с поручиком Маскевичем с трудом пробилась сквозь строй русских, вооружённых рогатинами, и ускакала в сторону Звенигорода.

Здесь, в деревне Вишенка, им удалось поймать старика крестьянина.

   — Поведёшь нас к Москве! — сурово сказал ему Маскевич. — И не вздумай нас навести на «шишей». Твоя голова слетит первой!

Старик вёл их лесной дорогой, всё время боязливо осматриваясь. Наступила ночь, однако Маскевич, несмотря на ворчание товарищей, велел продолжать путь. Он ехал на своей кляче рядом со стариком, поглядывая, чтобы тот не улизнул в лесную чащу. Лес неожиданно кончился, и при свете луны Маскевич разглядел двигающиеся по серебристому полю тёмные силуэты всадников.

   — Ну, дед, держись, если это «шиши», — зло прошипел поручик, обнажая палаш.

Всадники тоже их заметили и остановились. Кто-то из них выругался по-польски. Маскевич с облегчением ответил также отборной бранью. Все захохотали с явным облегчением:

   — Свои!

Отряды сблизились, и Маскевич узнал Руцкого, который со своей ротой казаков квартировал в Рузе, не желая голодать в Москве.

   — Куда путь держите, панове? — спросил Руцкой.

   — К Москве.

   — К Москве? — удивился тот. — Москва в противоположной стороне. А здесь, всего в версте, Волоколамск. Если туда попадёте, считайте себя покойниками. Там самый большой отряд «шишей».

   — Эй, старик, ты знал про то? — обратился Маскевич к проводнику.

Тот, поняв, что скрывать правду нет смысла, гордо вскинул голову в поярковой шапке:

   — Жаль, что не удалось вас, гадов, довести до города! То-то бы поплясали на воротах!

В следующее мгновение тяжёлый палаш опустился на его шею. Маскевич уже вытирал окровавленное лезвие о кушак старика, но зубы его лязгали от страха.

   — Что нам делать?

Руцкой ответил:

   — К Москве вам таким числом не пробиться. «Шиши» на всех дорогах. Пойдём со мной. Так и быть, проведу вас к Можайску. Там и перезимуете.

«...мы поймали старого крестьянина и взяли его проводником, чтобы не заблудиться и не набресть на Волок, где стоял сильный неприятель. Он вёл нас в одной миле от Волока; ночью же нарочно повернул к тому месту. Уже мы были от него в одной только версте: к счастию, попался нам Руцкой, который в то время, проводив товарищей, вышедших из столицы к пану гетману, возвращался под самыми стенами Волока на свои квартиры в Рузу, где стоял с казацкою ротою. От него узнали мы, что сами идём в руки неприятелю, и поспешили воротиться. Проводнику отсекли голову, но страха нашего никто не вознаградит».

Из дневника Самуила Маскевича.

Весть о начавшемся движении в Нижнем Новгороде оба противоборствующих лагеря — московские бояре вкупе с польским гарнизоном и подмосковные казацкие таборы — встретили, как ни странно, одинаково — со страхом и неприкрытой враждебностью, ибо приход нового земского ополчения к Москве значил и для тех, и для других только одно — верную погибель.

Первое, что сделал Гонсевский, прочитав грамоту Пожарского, устремился в тёмную келью Чудова монастыря, где томился Гермоген. Старец лежал на лавке, устремив свой просветлённый взор к иконе, освещённой лампадкой. Он даже не пошевелился, когда к нему ворвался полковник, грозно бряцая оружием. Отбросив присущее ему сладкое притворство, Гонсевский принялся орать, требуя, чтобы Гермоген немедленно написал нижегородцам увещевание распустить ополчение и оставаться в верности Владиславу.

Гермоген просветлел лицом, услышав радостную весть о восстании Нижнего Новгорода, — значит, его призывы об очищении Русской земли от иноверцев были услышаны, и негромко, но очень чётко и ясно произнёс:

   — Да будет над ними милость от Бога и от нашего смирения благословение!

Затем наконец повернул голову к Гонсевскому и, с трудом подняв исхудалую длань с указующим перстом, окрепшим голосом провозгласил:

   — А на изменников да излиётся от Бога гнев, а от нашего смирения да будут прокляты в сём веке и в будущем!

Ввалившиеся было в келью следом за поляком московские бояре в испуге шарахнулись назад. Побелел от страха и Гонсевский, вспомнивший вдруг предостережение, наказанное ему Яном Сапегой на смертном одре. Он резко повернулся к двери, прошипев:

   — Ты раньше меня сдохнешь, пся крев!

Через несколько дней ужас объял всех православных: неведомыми путями разнеслась горестная правда: мученическую смерть принял пресвятый столп веры — патриарх Гермоген. Поляки уморили его голодом.

Вскоре в стан русского воинства в Нижнем Новгороде пришла ещё одна ошеломляющая весть: казацкие таборы оставили, казалось, мысль о выборе на царство сына Марины Мнишек и неожиданно присягнули новому самозванцу из Пскова, признав в нём чудесно спасшегося уже в третий раз царя Димитрия Ивановича.

Об этом известил Пожарского его давний соратник Артемий Измайлов, вернувшийся из-под Москвы во Владимир. О «псковском воре» в Нижнем слышали давно, ещё с минувшей весны, но особого значения не придавали. Лазутчики, посланные под Москву и в Псков, вернувшись, поведали, что под именем Димитрия скрывается беглый дьякон Матюшка Верёвкин, служивший в церкви за Яузой. Родом он из детей боярских, проживавших в Стародубе, где впервые объявился в своё время «тушинский царик». Многие из Верёвкиных поступили тогда к нему на службу. Затем, когда Лжедимитрий был убит, часть из них перешла на службу к Сигизмунду, за что были пожалованы землёй. Сам же Матюшка сбёг к Москве, где избрал карьеру священнослужителя. После разорения Москвы он ушёл в Новгород, где какое-то время занимался мелкой торговлей. Хорошо зная прежнего самозванца, Матюшка решил повторить его путь и в один прекрасный день объявил на торговой площади своё «царское имя». Новгородцы не поверили его вранью и осыпали самозванца бранью и угрозами. Тот поспешно бежал и вскоре объявился в Ивангороде.

Здесь он подготовился к своему «вхождению во власть» гораздо более тщательно, и простодушные горожане были буквально приворожены его красочным рассказом о случившихся с ним приключениях: как он, будучи малолетним ребёнком, был зарезан в Угличе, но сумел спастись, как, будучи сожжённым в Москве, успешно бежал в Стародуб, как с отрубленной головой в Калуге снова чудесным образом избежал смерти.

Радость доверчивых ивангородцев была неописуемой: по поводу чудесного спасения «государя» с крепостных стен три дня палили пушки.

Затем Матюшка предпринял поход к Пскову, но там жители оказались менее легковерными, и, потоптавшись у стен города шесть недель, самозванец захватил в плен городское стадо и отправился восвояси. Однако осенью псковичи вспомнили о нём. В течение лета им пришлось выдержать несколько штурмов: сначала шведов, а затем и армии гетмана Ходасевича. Постоянная угроза со стороны интервентов заставила псковичей просить помощи у подмосковного ополчения. Казацкое воинство во главе с воеводами Никитой Вельяминовым и Никитой Хвостовым не заставило себя долго ждать. Они-то и убедили горожан присягнуть Матюшке Верёвкину, и хотя многие казаки самолично видели отрубленную голову прежнего «Димитрия Ивановича» и поэтому нисколько не сомневались в обмане, тем не менее послали к Заруцкому и Трубецкому атамана Герасима Попова с радостным извещением о чудесном спасении многострадального государя. И вот произошло невероятное — казацкая вольница с энтузиазмом присягнула самозванцу!

   — Они что, сдурели? — не удержался от восклицания Минин, когда в съезжей избе на воинском совете выслушали донесение гонцов. — Ведь кто-кто, а уж Трубецкой с Заруцким были думными боярами при Тушинском воре, они-то уж точно знают, что он убит, ведь своими глазами видели.

   — Значит, им этот обман выгоден, — ответил Пожарский.

   — Обман, он и есть обман! Всё равно правда известна!

   — Тут всё не так просто, — возразил Пожарский. — Присяга самозванцу — это выпад против нас.

   — Как так? — не понял Минин.

   — А ты сам рассуди, Козьма. Ведь им надо доказать, что они — Трубецкой с Заруцким — законное правительство и могут управлять государством. Смекаешь? Они понимают, что коль мы соберём совет всей земли Русской, который изберёт законного государя, то всё их воровство будет обнаружено. Вот им и понадобился свой царь, чтобы по своему усмотрению самоуправство чинить!

   — Я-то рассчитывал, что они будут нашими соратниками, — сокрушённо обронил Козьма. — А тут кто кого, получается?

   — Это зависит прежде всего от того, как мы себя поведём, — не согласился Пожарский. — Если мы их не оттолкнём, а, напротив, к себе переманим, глядишь, вместе и поляков будет легче побить. За разбой, конечно, не пощадим, ну а тех казаков, что честно за нашу веру стоят, будем жаловать. Единственного, кого никогда не прощу, так это Ивашку Заруцкого за смерть Прокопия...

Враждебные действия казаков заставили нижегородцев поспешать в поход. Первоначально Пожарский хотел вести своё войско прямо на Москву, через Суздаль и Владимир. Но казакам под командованием братьев Просовецких удалось сначала овладеть Ростовом, откуда они изгнали вернувшихся из Москвы «сапежинцев», а затем и Суздалем. Верность подмосковному правительству хранила Кострома, где воеводой сидел присланный из табора Иван Шереметев. Выжидали жители Арзамаса, Курмыша и других городов. От лазутчиков пришло известие, что казачьи разъезды появились и в пригородах Ярославля.

Пожарский понял, что медлить нельзя, и, не дождавшись подхода воинства из Казани, повелел выступать в поход. Передовой полк возглавил Дмитрий Петрович Пожарский-Лопата. Он должен был идти налегке, минуя города, прямо к Ярославлю, чтобы не дать захватить его казакам.

А 23 февраля 1612 года, в день Великого поста, тронулась основная рать, сопровождаемая нарядом и обозами с зельем и продовольствием. Многочисленные толпы горожан стояли вдоль улиц, громко приветствуя и благословляя своих воинов. За Пожарским везли вытканную золотом хоругвь из алого шёлка. Её изготовили дворовые мастерицы под руководством матушки князя Марии Фёдоровны и супруги Прасковьи Варфоломеевны.

Путь воинства лежал по берегу Волги, к Балахне. Здесь к Пожарскому присоединился со своими ратниками Матвей Плещеев, вынужденный после убийства Ляпунова из-за бесчинств казаков покинуть ополчение. Следующий ночлег был в Юрьевце, где войско пополнилось отрядом татарских всадников. Миновав Решму и Кинешму, подступили к Костроме.

Воевода Иван Шереметев запёрся в крепости, отказавшись подчиниться Пожарскому. Князь, не желая кровопролития, расположился в посаде, ожидая дальнейшего развития событий. Он не ошибся: горожане осадили терем Шереметева и убили бы его за измену народному делу, но подоспевший Пожарский приказал своим воинам взять его под стражу и тем самым спас от погибели. Покидая Кострому, Пожарский посадил в нём воеводой верного ему князя Романа Гагарина.

Тем временем пришло радостное известие из Ярославля. Лопата успел упредить казаков Просовецкого и первым вошёл в город. Атаман Андрей Просовецкий не решился вступать в бой с русскими и отошёл к Ростову.

Под звон колоколов воинство Пожарского вступило в Ярославль. Его встречали престарелый воевода Андрей Куракин и дьяк Михаил Данилов, решившие порвать с подмосковным правительством и примкнуть к Пожарскому. Среди встречавших были и ярославские купцы. Один из них с поклоном вручил князю поднос с хлебом и солью. Пожарский поклонился в ответ, отломил ломоть, посыпал солью и отправил его в рот, знаком показав стремянному взять поднос. Тем временем двое других купцов подошли к князю, держа в руках ларцы.

— Что это такое? — строго спросил Пожарский.

   — Прими, князь, дары от всех наших гостей — украшения и посуду. Всё из чистого серебра да золота, каменьями изукрашенные.

   — Вот это не надобно! — отмахнулся Пожарский. — Не за подарками мы в Ярославль шли. Верно я говорю, Козьма?

Минин, стоявший рядом с князем, столь же широкоплечий и статный, озорно улыбнулся:

   — Если откупиться этими посулами вздумали, гости дорогие, то напрасно. Отдадите, как и купцы нижегородские, на нужды ополчения треть всего вашего имущества. А коль не отдадите, так возьмём силой...

Из описания хоругви князя Дмитрия Михайловича Пожарского

«...с передней стороны поясное изображение Господа Вседержителя, правой рукой благословляющего, а в левой держащего раскрытое Евангелие на словах от Матфея, глава 25, стихи 34 и 35: «Приидите, благословенны Отца моего, наследуйте уготованное вам царствие от сложения мира». По краям: тропарь и кодак Всемилостивому Спасу: «С вышних призираяй и убогия приемляй, посети нас озлобленные грехи, Владыко всемилостиве, молитвами Богородицы даруй душам нашим велию милость». Исподняя сторона знамени с изображением по серебру и золоту города Иерихона, Архангела Михаила и Иисуса Навина, преклоняющаго пред Архангелом колена, и с надписью вокруг них из книга Иисуса Навина, глава 5, стихи 13—16: «Бысть, евда бяше Иисус у Иерихона, возрев очима своима, виде человека стояща пред ним, и меч его обнажён в руце его: и приступив Иисус, рече ему: наш ли еси, или от сопостат наших; он же рече ему: аз Архистратиг силы Господни, ныне приидох семо: и Иисус паде лицеи своим на землю, и поклонися ему, и рече: Господи, что повелеваети рабу твоему; и рече Архистратиг Господень к Иисусу: иззуй сапоги с ногу твоею; место бо, на нём же ты стоши, свято есть; и сотвори Иисус тако».

Князь Дмитрий Михайлович Пожарский обладал удивительной особенностью — он привлекал к себе людей. Порой его это даже утомляло — быть постоянно в гуще, что-то решать за кого-то, советовать, отвечать на порой назойливые вопросы. Однако, будучи человеком очень добрым по натуре, он терпеливо нёс свой крест.

Ему удалось то, чего не смог Ляпунов: к нему шли не только ратники, простые дворяне. К нему один за другим стали прибывать знатные люди. Всех он встречал радушно, не вспоминая никоим образом их прежние измены, хотя почти каждый из бояр до того служил либо Тушинскому вору, либо Сигизмунду, а многие — так и тому и другому.

Хотя Пожарский по-прежнему оставался главным воеводой ополчения, однако будучи человеком, приверженным старым порядкам, в земском совете он сам усадил на первые места более знатных, по его мнению, людей. Теперь на грамотах, рассылаемых из Ярославля по городам, первая подпись принадлежала боярину Василию Петровичу Морозову, который в бытность казанским воеводой присягнул Тушинскому вору, вторая — боярину князю Владимиру Тимофеевичу Долгорукому, незадолго до того оставившему лагерь семибоярщины, третья — окольничему Семёну Васильевичу Головину, одному из тех, кто впустил польский гарнизон в Кремль. Четвёртым подписывался князь Иван Большой Никитович Одоевский, недавно пустивший де Ла-Гарди в Новгород и присягнувший шведскому королевичу. Теперь и он поспешил в Ярославль. Пятым — князь Василий Пронский, оставивший ополчение под Москвой вместе со своими ратниками из поморских городов. Шестым подпись ставил князь Фёдор Фёдорович Волконский-Мерин, который в своё время деятельно участвовал в свержении Шуйского и пострижении его в монахи. Седьмая подпись принадлежала воеводе Матвею Плещееву, восьмая — князю стольнику Алексею Михайловичу Львову, девятая — воеводе чашнику Мирону Андреевичу Вельяминову-Зернову, которого в бытность владимирским воеводой горожане забросали каменьями за верность самозванцу. Все эти люди руководили ратными отрядами в первом ополчении, но после убийства Ляпунова покинули подмосковный лагерь.

Князь Дмитрий Михайлович Пожарский подписывался лишь десятым, а Козьма Захарович Минин — пятнадцатым. Впрочем, из-за неграмотности Минина расписывался за него сам Пожарский: «В выборного человека всею землёю, в Козьмино место Минина князь Пожарский руку приложил».

Десятое и пятнадцатое места не были уничижительными для главных вождей ополчения: ведь следом за Мининым в грамотах стояли ещё тридцать четыре подписи, в том числе князей Долгорукого и Туренина, Шереметевых, Салтыкова, Бутурлина. Будучи человеком скромным, Пожарский не желал выпячиваться сверх меры, но в то же время строго блюл достоинство и своё, и своего ближайшего помощника — простого посадского человека — Минина.

Заботясь об укреплении нового земского правительства, Пожарский стремился к расширению в нём представительства не только знати, но и лучшее людей из всех других сословий. В своих грамотах в города он писал:

«Бояре и окольничие, и Дмитрий Пожарский, и стольники, и дворяне большие, и стряпчие, и жильцы, и головы, и дворяне, и дети боярские всех городов, и Казанского государства князья, мурзы и татары, и разных городов стрельцы, пушкари и всякие служилые и жилецкие люди челом бьют... И вам, господа, пожаловать, советовать со всякими людьми общим советом, как бы нам в нынешнее конечное разоренье быть небезгосударным, выбрать бы нам общим советом государя, чтоб от таких находящих бед без государя Московское государство до конца не разорялось. Сами, господа, знаете, как нам теперь без государя против общих врагов, польских, литовских и немецких людей и русских воров, которые новую кровь начинают, стоять? И как нам без государя о великих государственных и земских делах с окрестными государями ссылаться? И как государству нашему вперёд стоять крепко и неподвижно? Так по всемирному своему совету пожаловать бы вам, прислать к нам в Ярославль из всяких чинов людей человека по два, и с ними совет свой отписать, за своими руками...»

Правительство для управления страной учредило приказы. Монастырский приказ, призванный собирать налоги с монастырей, возглавил судья Тимофей Витовтов, человек безупречной репутации, получивший чин думного дьяка ещё из рук Прокопия Ляпунова. Приказ Казанский дворец, управлявший поволжскими землями, возглавил дьяк Афанасий Евдокимов, также до того служивший в первом ополчении.

Позднее были организованы новые приказы — Поместный, занимавшийся раздачей земель оскудевшим дворянам, и Новгородская четверть, ведавшая делами северо-западных земель.

Ярославское правительство учредило новый герб. Поскольку самозванцы выступали под знамёнами с двуглавым орлом, совет избрал другую эмблему — льва. На большой дворцовой печати были изображены два льва, стоящих на задних лапах, как бы изготовившись к прыжку, а на малой — один лев.

Печать главного воеводы представляла собой его собственный герб — двух рыкающих львов, держащих в передних лапах геральдический щит с изображением ворона, клюющего вражескую голову. Внизу, под щитом, находился поверженный издыхающий дракон. По окружности располагалась надпись: «Стольник и воевода и князь Дмитрий Михайлович Пожарково Стародубсково». Пожарский специально упомянул о своих предках, удельных князьях Стародубских, из рода Рюрика, чтобы не быть обвинённым в худородстве.

Имел собственную перстневую печатку и «человек всей земли» Козьма Захарович Минин. Рисунок для неё подсказал Пожарский, с детства чтивший древнегреческих авторов. Изображение представляло собой фигуру античного героя, сидящего в кресле и держащего в правой руке чашу. Рядом с креслом стояла амфора. Всё это, по мысли князя, символизировало смысл деятельности Минина, — собрание и хранение государственной казны.

Совет ополчения с первого же часа пребывания в Ярославле действовал энергично и целеустремлённо. Обстановка в стране оставалась крайне тяжёлой: многочисленная рать черкас — запорожских казаков приблизилась к Антоньеву монастырю, расположенному у Красного Холма в тридцати вёрстах от Бежецка, в Угличе также стояли казаки. Атаман Василий Толстой, шедший из-под Москвы, занял Пошехонье, в тылу у Ярославля. От Новгорода двинулся отряд шведских наёмников, захвативший Тихвин. Жители Переяславля-Залесского прислали в Ярославль слёзное прошение избавить их от разбоя людей Заруцкого.

Мешкать было никак нельзя, и Пожарский отправил в Пошехонье отряд под начальством Пожарского-Лопаты, чтобы очистить путь на Север и в Поморье. Доблестный Лопата наголову разбил казаков Толстого, сам атаман едва спасся, ударившись в бега аж до самого Кашина. Воевода Иван Наумов отогнал всадников Заруцкого от Переяславля-Залесского и сам укрепился в городе. Ратники, посланные Пожарским, заняли Тверь, Владимир, Ростов, Касимов.

Князь Дмитрий Черкасский-Мастрюков с большим воинством, состоявшим из отрядов смолян под начальством Лопаты, казаков под командованием Семёна Прозоровского и Леонтия Вельяминова, вологжан, которых вёл Пётр Мансуров, и романовских татар, выступил в поход к Бежецку против черкас. Однако среди патриотов оказался один предатель. Это был Юрий Потёмкин, один из участников убийства Ляпунова. Сменив несколько лошадей в пути, изменник предупредил атамана Наливайко о приближении ратников из Ярославля. Запорожцы поспешно отступили к западу и пристали к воинству гетмана Ходкевича, по-прежнему грабившему мирное население, чтобы обеспечить продовольствием московский гарнизон.

После этого Пожарский поручил Черкасскому освободить Углич, где засели казаки, сохранявшие верность подмосковному стану. Причём главный воевода просил не доводить дело до кровопролития, а постараться склонить казаков к службе ярославскому ополчению. Действительно, в ходе переговоров четверо атаманов сразу же согласились перейти на сторону Черкасского, однако остальные решили сражаться. Впрочем, после первой же схватки в поле, видя значительный перевес в силе атакующих, они поспешили ретироваться. Углич также был занят гарнизоном из ополченцев.

Таким образом, Поморье и северные города стали надёжной базой для снабжения ополчения. А оно становилось всё многочисленнее. Каждый день в Ярославль являлись всё новые и новые ратники. Козьме Минину приходилось туго. Деньги, собранные в Нижнем Новгороде, иссякли, нужда в них становилась всё острее — ведь нужно было кормить, Девать, вооружать вновь прибывших.

Ярославские купцы, когда Минин пригласил их в земскую избу и потребовал внести деньги на очищение Москвы, было заупрямились, но они не ведали, насколько крут бывал нижегородец, когда встречал сопротивление общему делу. Он не стал долго разговаривать, а просто вызвал стрельцов, которые забрали строптивцев «не в честь» и, толкая взашей, препроводили их в воеводскую избу, к Пожарскому, где тот проводил военный совет. Минин громогласно провозгласил «вины» гостей и предложил лишить их всего имущества. Пожарский невозмутимо согласился. Перепуганные купцы пали на колени, признав собственную неправду.

Но собранных денег и имущества было явно недостаточно, ведь, кроме ратников, надо было платить оружейникам и пушкарям за подготовку воинского снаряжения. Поэтому Минин разослал дозорников во все города, которые присягнули на верность ополчению. Те в короткие сроки сумели провести описание земель и иной собственности, чтобы наладить справедливую систему налогообложения.

Кроме того, Минин прибег к займам в Соловецком монастыре и у солепромышленников Строгановых. Он также постоянно призывал горожан и земледельцев к добровольным пожертвованиям. Когда в казне накопилось множество серебряной утвари, переданной гражданами добровольно, Минин устроил в Ярославле Денежный двор, где вещи переплавлялись и чеканились монеты. В результате ни один ратник, прибывший в Ярославль, не был обделён ни одеждой, ни оружием, ни деньгами на прокорм.

Наконец появилось казанское ополчение, которое вёл Иван Биркин.

Хотя, казалось бы, казанцы и выполнили волю Гермогена, однако в собственных рядах они не сумели достичь согласия. Причиной раздора явился местнический спор между Иваном Биркиным и татарским головою Лукьяном Мясным, который примкнул к ополчению со своим отрядом мурз ещё в Казани. Биркин доводился роднёй Прокопию Ляпунову и был послан им как личный представитель в Нижний Новгород ещё во время сбора первого ополчения. Памятуя об этом, Дмитрий Пожарский и направил Биркина в Казань с ответственным поручением привести Казань к присяге новому ополчению и организовать войско.

Биркин сделал это, хотя и с трудом, поскольку дьяк Шульгин, организатор смуты и убийства Бельского, поначалу всячески противодействовал посланцу Пожарского. В конце концов они сошлись на том, что Биркин в ополчении будет отстаивать интересы Казанского царства и займёт среди военачальников подобающее место, равное месту Пожарского, а может, и повыше. Поэтому уже в походе к Ярославлю он вёл себя крайне высокомерно по отношению к союзникам-татарам, а в городах, через которые шло его войско, разрешил своим стрельцам обращаться с жителями как с неприятелем, грабя и насилуя.

Всё это и выложил Лукьян Мясной, когда два предводителя явились на военный совет в воеводскую избу. Узнав, что Биркин стакнулся с Шульгиным, глава боярской думы Василий Морозов встретил его крайне враждебно. Ведь ранее он был воеводой в Казани и слишком хорошо знал Шульгина, чтобы доверять человеку, ставшему его приятелем. Поэтому Морозов приказал Биркину занять место среди прочих предводителей городских отрядов, но никак не во главе. Строптивый дьяк, мечтавший о воеводском чине, вспылил и оставил совет. Дело чуть не дошло до кровопролития. Пожарскому потребовалось всё его влияние, чтобы погасить бушующие страсти.

Через несколько дней Биркин неожиданно снялся с места и с большей частью своего воинства повернул обратно к Казани. Остались верны ополчению только татарские мурзы и стрельцы, а также незначительное количество дворянских всадников.

Чтобы предотвратить на будущее ссоры между отдельными отрядами ополчения, Пожарский решил прибегнуть к помощи духовных пастырей. Выбор его пал на бывшего Ростовского и Ярославского митрополита Кирилла, который в это время находился на покое в Троицком монастыре. При нём в Ярославле составился церковный совет, отныне разбиравший по совести все споры, возникавшие среди военачальников.

Но беда не приходит одна. Лишь только утихли споры, как в Ярославле началась завезённая кем-то из вновь прибывших «моровая язва». Из-за скученности ополченцев, стоявших на постое во всех посадских избах, смертность была очень высокой. Решено было провести крестный ход. Поутру 24 мая Пожарский во главе процессии прошёл от главного собора к предместьям и обошёл все городские стены. Обращение к Богу помогло, мор прекратился столь же внезапно, как и начался. Благодарные ярославцы в один день выстроили крохотную деревянную церковь — Спас Обыденный.

Самого Дмитрия Михайловича не миновал очередной приступ чёрной немочи, и несколько дней воевода вынужден был находиться дома. Впрочем, болезнь никак не остановила кипучую деятельность князя. Всю весну и лето он занимался не только ратными делами, но и очень сложными дипломатическими переговорами, стремясь превратить возможных противников в пусть не очень надёжных, но союзников.

Движение ополчения к Москве останавливала, в первую очередь, неясность отношений с казацким табором под Москвой. Ещё в то время, когда Пожарский только пришёл в Ярославль, он получил грамоту от троицких старцев. В ней сообщалось, что Трубецкой прислал в монастырь двух братьев, дворян Пушкиных, якобы «для совета», а на самом деле с целью выведать отношение Пожарского к подмосковному правительству. По словам Пушкиных, стремившихся оправдать своего руководителя во что бы то ни стало, «боярина князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого, дворян, детей боярских, стрельцов и московских жилецких людей привели ко кресту неволею: те целовали крест, боясь от казаков смертного убийства; теперь князь Дмитрий у этих воровских заводцев живёт в великом утеснении и радеет соединиться с вами».

Далее старцы писали: «Молим вас усердно, поспешите прийти к нам в Троицкий монастырь, чтоб те люди, которые теперь под Москвою, рознью своею не потеряли Большого Каменного города, острогов, наряду».

Пожарский не поверил в искренность Трубецкого, поэтому ничего не ответил пастырям Троицкого монастыря. Зато в своём послании городам сурово осудил Трубецкого и Заруцкого за измену общему делу: «Из-под Москвы князь Дмитрий Трубецкой да Иван Заруцкий и атаманы и казаки к нам и по всем городам писали, что они целовали крест без совета всей земли государя не выбирать, псковскому вору, Марине и сыну её не служить, а теперь целовали крест вору Сидорке[101], желая бояр, дворян и всех лучших людей побить, именье их разграбить и владеть по своему воровскому казацкому обычаю. Как сатана омрачил очи их! При них калужский их царь убит и безглавен лежал всем напоказ шесть недель, об этом они из Калуги в Москву и по всем городам писали!»

Тогда же на совете было решено — ни в какие переговоры с Трубецким и тем более с Заруцким не вступать, пока подмосковный стан не откажется от своей присяги «псковскому вору». Тех же казаков, что перейдут к ярославскому ополчению, привечать наравне с земскими ратниками. Такая политика возымела своё действие. Почувствовав, что оказываются в изоляции, подмосковные руководители неожиданно «прозрели». В Псков для опознания Лжедимитрия срочно был послан Иван Плещеев, который до того больше всех ратовал за крестоцелование самозванцу. Явившись ко двору новоявленного «государя», Плещеев громогласно, в присутствии большого числа псковичей объявил, что перед ним не Димитрий. Воспользовавшись суматохой, Матюшка укрылся у князя Хованского, намереваясь бежать с ним из города. Но Плещеев вступил в переговоры с Хованским и убедил его выдать вора. Матюшку схватили и посадили поначалу в псковскую тюрьму, а затем Плещеев привёз его в свой стан, чтобы все казаки убедились в обмане.

Пожарский тут же с удовлетворением сообщил в города: «Да объявляем вам, что 6 июня прислали к нам из-под Москвы князь Дмитрий Трубецкой, Иван Заруцкий и всякие люди повинную грамоту, пишут, что они своровали, целовали крест «псковскому вору», а теперь они сыскали, что это прямой вор, отстали от него и целовали крест вперёд другого вора не затевать и быть с нами во всемирном совете».

Однако идти напрямую к Москве было нельзя: оставался ещё один серьёзный противник, который мог нанести удар в спину, — шведы. В Новгород для переговоров было послано представительное посольство, включавшее пятнадцать членов Земского собора от разных сословий. Возглавил его дьяк Степан Татищев. Посланник вскоре убедился, что новгородские правители находятся в полной зависимости от шведских завоевателей, получая из их рук жалованные грамоты на всё новые и новые земли.

Карл IX, который начал интервенцию и обещал прислать сына на русский престол, скончался. Королём стал его старший сын Густав-Адольф, и русская корона должна была перейти к младшему принцу Карлу-Филиппу. Однако новый король, подобно своему двоюродному брату Сигизмунду, сам возжелал править Россией и потому известил правителей «Новгородского государства», что скоро сам пожалует в Новгород, чтобы навести порядок. Было ясно, что молодой, но алчный Густав-Адольф желает превратить северные русские земли в шведскую провинцию. Тем временем шведы продолжали экспансию. После отчаянного сопротивления вынуждены были сдаться на милость победителей жители городов Орешек, Тихвин и Ладога. А новгородское правительство, подчиняясь указаниям завоевателей, обратилось в Белоозеро и Кириллов монастырь с призывом отойти от Москвы и присоединиться к новгородцам.

— Ждать добра не приходится! — сказал в заключение Татищев. — Того и гляди, со шведами придётся схватиться.

Пожарский немедленно приказал своему брату Лопате с лучшим отрядом ратников выдвинуться к Устюжине, чтобы отразить возможное наступление шведов из Тихвина. В Белоозеро был послан земский дьяк со свинцом и порохом. Велено было срочно построить там новую крепость.

Однако Дмитрий Михайлович продолжал надеяться на мирный исход переговоров. Поэтому в своих грамотах в города земский совет представил более радужную картину. «Степан Татищев в расспросе сказал, что в Великом Новгороде от шведов православной вере никакой порухи, а христианам никакого разорения нету: все живут безо всякой скорби; принц же Карло по прошению Новгородского государства будет в Новгороде вскоре, а даётся на всей воле Новгородского государства людей».

Из городов в Ярославль для будущих переговоров с новгородскими послами, приезд которых ожидался через месяц, приглашались «для общего земского совета изо всяких чинов человека по два и по три» с наказом от имени всех горожан, кого именно они хотели бы избрать государем.

Пока ожидали приезда новгородской делегации, Пожарский провёл переговоры с австрийским посланником Грегори, который возвращался из Персии через Россию. Беседа была долгой. Австриец оказался не оригинален: подобно полякам и шведам, он предложил на пост русского царя свою кандидатуру — брата императора Римской империи Максимилиана. Это предложение не было новостью для Пожарского: такая возможность обсуждалась ещё при Фёдоре Иоанновиче, не имевшем наследника, о чём он и сказал Грегори. Дмитрий Михайлович напомнил австрийскому посланнику, что русских царей и австрийских Габсбургов издавна связывали тесные дружеские контакты. Россия не раз оказывала денежную поддержку австрийскому правительству во время войны с Турцией, считая этот оплот мусульман общим для всех христиан врагом.

— Настал черёд австрийского императора помочь России, — сказал он. — Конечно, Москва с великой благодарностью примет эрцгерцога, коль он перейдёт в православную веру. Но сейчас главное, чтобы император остановил польского короля!

Двадцатого июня Пожарский вручил Грегори послание, предназначенное императору Рудольфу. В нём он писал: «Как вы, великий государь, эту нашу грамоту милостиво выслушаете, то можете рассудить, пригожее ли то дело Жигимонт-король делает, что, преступив крестное целование, такое великое христианское государство разорил и до конца разоряет, и годится ль так делать христианскому королю! И между вами, великими государями, какому вперёд быть укреплению, кроме крестного целования? Бьём челом вашему цезарскому величеству всею землёю, чтобы вы, памятуя к себе дружбу и любовь великих государей наших, в нынешней нашей скорби на нас призрели, своею казною нам помогли, а к польскому королю отписали, чтоб он от неправды своей отстал и воинских людей из Московского государства велел вывести».

Наконец в июле прибыли новгородские послы во главе с игуменом Вяжицкого монастыря Геннадием и представителем городского дворянства князем Фёдором Оболенским. В посольство вошли по одному человеку из дворян и посадских от каждой пятины города. Пожарский оказал послам достойный приём в воеводской избе, где присутствовали представители всех городов.

Оболенский говорил долго, снова изложив весь ход событий от переговоров Бутурлина до решения просить шведского королевича к себе в государи. Закончил он следующими словами:

   — Ведомо вам самим, что Великий Новгород от Московского государства никогда отлучён не был, и теперь бы вам также, учиня между собою общий совет, быть с нами в любви и соединении под рукою одного государя.

Пожарский не сдержался:

   — Слыханное ли дело! При прежних великих государях послы и посланники прихаживали из иных государств, а теперь из Великого Новгорода вы послы! Искони, как начали быть государи на Российском государстве, Великий Новгород от Российского государства отлучён не бывал; так и теперь бы Новгороду с Российским государством быть по-прежнему!

Члены совета одобрительно загудели. Однако Пожарский, не желая обострения в переговорах, решительно перешёл к вопросу об избрании на русский престол шведского королевича:

   — Уже мы в этом искусились. Как бы шведский король не сделал с нами так же, как польский. Польский Жигимонт-король хотел дать на Российское государство сына своего королевича, да через крестное целование гетмана Жолкевского и через свой лист манил с год и не дал; а над Московским государством что польские и литовские люди сделали, то вам самим ведомо. И шведский Карлус-король также на Новгородское государство хотел сына своего отпустить вскоре, да до сих пор, уже близко году, королевич в Новгороде не бывал.

   — Такой статьи, как учинил над Московским государством литовский король, от Шведского королевства мы не чаем, — ответил Оболенский. — Да и вы сами знаете, что отсрочка произошла из-за смерти Карлуса, а потом из-за войны с Данией. Коль нам не верите, пошлите посольство в Швецию.

Пожарский отрицательно покачал головой:

   — В Швецию нам послов послать никак нельзя! Ведомо вам самим, какие люди посланы к польскому Жигимонту-королю. Боярин князь Василий Голицын с товарищами! А теперь держат их в заключении как полоняников, и они от нужды и бесчестья как в чужой земле погибают!

Оболенский возразил:

   — Учинил Жигимонт-король неправду, да тем себе какую прибыль сделал, что послов задержал? Теперь и без них вы, бояре и воеводы, не в собранье ли и против врагов наших, польских и литовских людей, не стоите ли? Шведский король уже так никак не сделает!

Но Пожарский вновь твёрдо заявил под гул одобрения:

   — Видя то, что сделалось с литовской стороны, в Швецию нам послов не посылывать и государя не нашей православной веры греческого закона не хотеть!

Эти слова устыдили послов, напомнив им о православном долге.

   — Мы от истинной православной веры не отпали! — сказал Оболенский. — Королевичу Филиппу-Карлу будем би46 челом, чтоб он был в нашей православной вере греческого закона. А если только Карл-королевич не захочет быть в православной вере греческого закона, то не только с вами, боярами и воеводами, и со всем Московским государством вместе, хотя бы вы нас и покинули, мы одни за истинную нашу православную веру хотим помереть, а не нашей, не греческой веры государя не хотим!

Пожарский и Оболенский, уже не чинясь, крепко обнялись. После этого переговоры пошли в дружеском тоне. Договорились, что ярославцы пришлют посольство во главе с Перфилием Секериным, но не в Швецию, а снова в Новгород. В свою очередь новгородцы обязались до прихода королевича быть с ярославским ополчением в любви и совете, войны не начинать, городов и уездов Московского государства к Новгородскому государству не подводить, людей к кресту не приводить и задоров никаких не делать.

Эта дипломатическая победа Пожарского устранила последнее препятствие для похода на Москву. Надо было спешить: пришло известие, что московский гарнизон полностью заменён, в Кремль вступили свежие силы. Их привёл в начале июня гетман Ходкевич вместе с огромным обозом награбленного продовольствия. В составе введённых в Кремль сил был полк Николая Струся, набранный из польских гусар, находившихся в Смоленске, и полк «сапежинцев», в который влились запорожцы, бежавшие весной от войска Дмитрия Черкасского. Его вёл старый соратник Сапеги полковник Осип Будило.

Александр Гонсевский вдруг заявил гетману Ходасевичу и Струсю, что он со своими полками покидает Москву. Напрасно Ходкевич грозил ему королевской немилостью, Гонсевский стоял на своём. Истомлённые осадой и голодом, его жолнеры уже давно требовали отпуска из Москвы, а кроме того, Гонсевский, по-видимому, хорошо запомнил предостережение умирающего Сапеги. И вот в день праздника Тела Господня жолнеры Гонсевского отправились в путь на родину в сопровождении повозок с золотом и драгоценностями, взятыми из кремлёвских сокровищ в качестве залога. Правда, при прощании московские бояре дали слово догнать оккупантов до перехода ими границы и выкупить царские ценности за восемнадцать тысяч польских злотых. ГонсевШй соглашался, ухмыляясь в усы: он-то наверняка знал, что денег боярам взять негде.

По дороге в лесу и на переправах жолнеров то и дело тревожили «шиши», однако численный перевес был на этот раз на стороне поляков, поэтому стычки заканчивались поражением партизан.

Король встретил гонсевцев неласково, сочтя их уход из Москвы своевольничаньем. Когда войско поняло, что обещанного жалования им не видать, было принято решение разделить драгоценности: короны Фёдора и Димитрия, а также золотые оправы царского седла были разбиты на кусочки, а драгоценный посох из единорога разделили на лоты и продали с аукциона.

Получил свою долю и Самуил Маскевич. Ему достались три алмаза, четыре рубина и золота на сто злотых.

Когда гарнизон в Кремле сменился, Ходкевич снова ушёл к Волге за новой добычей припасов, чтобы в случае надобности спокойно перезимовать.

Пожарский хорошо понимал, что взять штурмом Кремль, да ещё со свежим гарнизоном, никому не под силу. Значит, предстояла осада. Поэтому важно было не дать Ходасевичу обеспечить гарнизон запасами на зиму.

Надо было спешить. И Пожарский срочно отправил в поход головные отряды. Один из них под начальством воевод Михайлы Самсоновича Дмитриева и Фёдора Левашова получил приказ, ни в коем случае не входя в стан Трубецкого и Заруцкого, поставить свой острожек у Петровских ворот. Следом должен был выступить отряд Дмитрия Петровича Лопаты-Пожарского, вернувшийся из Устюжины после успешных переговоров с новгородцами.

Стало готовиться к походу и главное ополчение. Однако следовало уговориться с подмосковными казаками о совместных действиях. В это время в Ярославль примчались атаманы Иван Дубина Бегичев и Иван Кондырев, предводители казаков из Перемышля и других украинских городов. Они пожаловались на притеснения, которые терпели их ратники от казаков Заруцкого, и просили помощи. Пожарский встретил Бегичева и его товарищей очень уважительно и приказал щедро одарить их деньгами и сукном на платье, пообещав им свою защиту от лихоимства Заруцкого.

Вернувшись в подмосковный стан, Бегичев громогласно поведал о результатах своей поездки. Его внимательно слушали сотни людей, и не только земцев, но и казаков. Весть о доброте и справедливости Пожарского разнеслась по всему стану.

Взбешённый Заруцкий расценил поездку Бегичева в Ярославль как предательство и приказал казакам напасть на острожек, занимаемый его отрядом. Видя численное превосходство казаков, ратники Бегичева бежали в свои города. Однако уже и среди казаков стали слышаться голоса, призывающие идти под руку воеводы Дмитрия Пожарского. Поняв, что его замысел вернуть на трон Марину срывается, Заруцкий решился на злодейское дело...

...Пожарский завершал смотр своих войск. Как и всегда перед походом, воевода придирчиво осматривал вооружение и экипировку воинов, разговаривал с каждым. Оставался дозволен и добротностью снаряжения, и настроением своих ратников, рвущихся в бой.

В этот день он должен был осмотреть пушки, выстроенные в ряд перед съезжей избой, в которой расположился перед походом военный совет. На площади, где стояли пушки, и у избы столпилось множество народа, здесь были и пушкари, и стрельцы, и ярославские посадские люди.

Пожарский в сопровождении других вышел из дверей, его встретили бурным ликованием. Хотя князь уже совершенно оправился от болезни, однако за руки его поддерживали стремянные — Роман и Семён. Когда он уже спустился с крыльца, вдруг вокруг него образовался водоворот тел, оторвавший от него Семёна куда-то в сторону, а рядом появились какие-то незнакомые люди. Роман, оберегая князя, шагнул вперёд и вдруг, застонав, отпустил руку князя и начал медленно опускаться на землю.

   — Тише вы, ироды! — весело закричал Дмитрий, поддавшись общему настроению. — Романа моего чуть не задавили!

Князь сначала решил, что стремянный оступился и подвернул ногу, но, нагнувшись, увидел кровь, радом лежал кем-то брошенный нож. Удар пришёлся в бедро и, к счастью, был не опасен для жизни Романа.

   — Кто это сделал? — грозно проревел Пожарский и увидел, как сквозь толпу отчаянно пробиваются двое в казацких шапках, стремясь скрыться.

   — Взять их!

Казаков повязали, подвели к князю.

   — Кто такие?

Те угрюмо молчали.

   — Допросить.

Вечером совету доложили о результатах допроса. Под пытками задержанные признались, что одного зовут Обреска, другого — Степан. Оба присланы Заруцким, чтобы убить Пожарского. Им удалось подкупить несколько человек для осуществления гнусного замысла. То были смоляне: дворянин Иван Доводчиков и стрельцы — Шанда с пятью товарищами. Что самое странное, им удалось вовлечь в заговор стремянного князя, Семёна Хвалова. Поначалу заговорщики хотели зарезать воеводу ночью, во время сна. Но в комнате, где спал Пожарский, с ним находились его сыновья, а в соседней — дружинники, выросшие вместе с ним в родном поместье. Тогда было решено убить его, воспользовавшись теснотой на соборной площади. Когда Обреска с кинжалом за пазухой протолкался к воеводе, Семён Хвалов отскочил в сторону, и если бы заметивший опасность Роман не кинулся вперёд, убийца ударил бы Пожарского снизу под пояс, так как знал, что князь носил латы, скрытые ферязью, и удар в сердце не достиг бы цели.

Возмущённые члены совета потребовали немедленной казни заговорщиков. Но Пожарский властным жестом остановил шумевших бояр и воевод.

   — Казнить не разрешаю. Зачем кровь зря проливать? Её и так достаточно. А потом, подумайте: казнь казаков будет на руку лютому ворогу нашему Ивашке Заруцкому. Он же будет кричать, деи, вот как земцы относятся к казакам, рубят головы неповинным.

   — Так они же хотели тебя убить!

   — А поди докажи — мёртвые же не скажут. Сделаем по-иному. Смолян и моего Сеньку отправим в тюрьму в Нижний Новгород. А казаков возьмём с собой к Москве. Пусть они там публично покаются перед всем народом!

Воеводы согласились, что так, конечно, поступить будет значительно мудрее. На совете было принято решение о начале похода.

Наутро главное ополчение выступило из Ярославля, отслужив молебен в Спасском монастыре.

Впереди войска, растянувшегося с обозами и артиллерией на добрую версту, священнослужители несли икону Казанской Божьей Матери.

За священнослужителями под своей хоругвью ехал верхом Пожарский со своими старшими сыновьями — Петром и Фёдором, рядом же Козьма Минин, который тоже взял в поход своего сына Нефёда. Проделав семь вёрст, войско остановилось на ночлег. Отсюда, оставив войско на Минина и Ивана Андреевича Хованского, Пожарский со своей небольшой личной дружиной повернул на Суздаль, чтобы поклониться перед будущей битвой праху близких ему людей. В Спасо-Евфимиевом суздальском монастыре была родовая усыпальница Пожарских. Здесь находились могилы отца Дмитрия — Михаила Фёдоровича Глухого, брата Василия, в иночестве Вассиана, и свояка князя — Никиты Ивановича Хованского, мужа сестры Дарьи, скончавшегося от ран в битве за Москву с тушинцами.

Своё войско Дмитрий догнал в Ростове. Здесь вместе с Мининым они посетили Борисоглебский монастырь, где встретились с преподобным затворником Иринархом, который, как они знали, благословил на подвиг в своё время Михаила Скопина-Шуйского, вручив ему свой нательный медный крест.

Когда, низко наклонив головы, они еле протиснулись в узкую дверь кельи и разглядели при свете лампады святого старца, оба не удержались от изумлённых возгласов. Воистину небывалым был труд праведника — цепь-ужище, которой он был опутан и прикован к тяжёлому деревянному стулу, составляла в длину двадцать саженей, кроме того, на нём находились наплечные и нагрудные вериги, на голове — железный обруч, на руках и перстах медные и железные оковцы. На груди старца висели его сорок два нательных креста, каждый весом в четверть фунта.

Пожарский и Минин склонились, принимая благословение Иринарха. Тот пристально взглянул на них своими ярко-голубыми глазами и произнёс:

— Знаю, кого вы опасаетесь, — Заруцкого. Идите к Москве и узрите милость Божию; будет ли здесь Заруцкий. Дам я вам на помощь каждому по нательному своему кресту, а когда Москву от литвы с помощью Господа нашего очистите, тогда эти кресты мне вернёте.

Возвратившись в стан, Пожарский узнал, что его ожидает гонец от Трубецкого. То был атаман Кручина Внуков. Он привёз весть о том, что Иван Заруцкий, испугавшись возмездия за своё злодеяние, бежал из-под Москвы в Коломну, к своей возлюбленной, и увёл за собой почти половину войска — более двух тысяч казаков. Трубецкой слёзно просил ускорить движение ополчения к Москве, так как разведчики доносили о приближении гетмана Ходасевича.

Войско Пожарского незамедлительно двинулось к Троицкому монастырю, где Пожарский рассчитывал встретиться с посланцами Трубецкого, чтобы при посредничестве архимандрита Дионисия и келаря Авраамия Палицына уговориться о совместных действиях. Однако Трубецкой медлил по причинам, непонятным пока для Пожарского.

В монастырь пришло известие из далёкого Гамбурга, грамота была подписана иностранцами Андрианом Фейгером, Артуром Эстоном, Яковом Гилем и, Пожарский не поверил своим глазам, — Яковом Маржере, злодеем, сжегшим Москву! Ландскнехты предлагали свою помощь в борьбе с польскими интервентами и сообщали, что уже через месяц будут в Архангельске. Пожарский приказал, чтобы немедленно подготовили ответ, что Русское государство отныне не нуждается ни в чьей помощи. Кроме того, на случай появления непрошеных чужеземных гостей он отправил в Архангельск отряд стрельцов и казаков.

Простояв в монастыре четыре дня и так и не получив больше вестей от Трубецкого, князь отдал приказание сделать последний переход к Москве: Ходкевича ждали с часу на час.

Монахи провожали их крестным ходом. Когда рать пришла в движение, навстречу вдруг подул яростный холодный ветер, застилая пылью глаза и вызывая непрошеные слёзы. Страх объял ратников — неужто Бог против их похода? Один Пожарский, казалось, не испытывал никакого колебания, он был спокоен, как всегда, и дружелюбно улыбался своим воинам. Он первый, подавая пример, подошёл к образам Святой Троицы, Сергия и Никона чудотворцев и приложился к кресту архимандрита, окропившего его святой водой. За Пожарским потянулись остальные. И — о чудо! Когда последний из ратников принял благословение, ветер вдруг переменился и начал с той же силой дуть в спину, как бы торопя двигаться быстрее к Москве. Лица воинов засияли, по длинной процессии прокатилось бурное «ура», раздались крики:

— Умрём за дом Пречистой Богородицы, за православную христианскую веру!

«Великих государств Российского царствия бояре и воеводы, и по избранию Московского государства всяких чинов людей, в нынешнее настоящее время того многочисленного войска у ратных и у земских дел стольник и воевода князь Дмитрий Пожарский с товарищи. Объявляем Ондреяну Фрейгеру вольному господину города Фладороа, Артору Ястону из Турпала, Якову Гилю, начальным над войском, и иным капитаном, которые с вами. Прислали есте к нам с капитаном с Яковом Шавом граммату за своими руками; а в граммате своей к нам писали, что объявляете нам своё доброе раденье прямым сердцем, будто вы о некоторых мерах, тому уж 6 месяцев, писали в граммате к Петру Гамельтону, чтоб он до нас донёс, что вы хотите верно служити в тех мерах, что учинилося меж нас и Польских и Литовских людей, и нам бы не страшитися: государи ваши короли великих людей ведомых иноземцев, ратных больших капитанов и залдатов, в которых нет таких, который бы к службе не пригодился, велели сбиратися, и уже наготове; только тому дивитися, что нам капитан Гамельтон того не объявил и вашего раденья и службы по ея места не сказал, и вы положили на то: нечто будет то ваше письмо до Петра не дошло, или Пётр до нас не донёс, что вам о том от нас письма нет, и в том вы стали неправы большому в Амбарху[102] Якову Мержерету; а Яков Мержерет послал же с грамматами из Амбарха к Архангельскому городу на Николин день, мая 9 число, тоежь службу и раденье объявляя, и вы тогоже чаете, что и те не дошли; и только нам ваше раденье любо будет, и о том бы нам ответ учинити вам по нынешней летней дороге, чтоб мочно притти корабельным ходом...

И мы государем вашим королям, за их жалованье, что они о Московском государстве радеют и людям велят сбираться нам на помочь против Польских и Литовских людей, челом бьём и их жалованы рады выславляти; а и преже сего великие государи наши цари и великие князья Российские с государи великим, им с которыми короли, в недружбе не бывали... А тому удивляемся, что вы о том в совете с Француженином с Яковом Мержеретом, а Якова Мержерета мы все Московского государства бояре и воеводы знаем достаточно и ведаем про него подлинно:

Блаженина памяти при великом государе царе и великом князе Борисе Фёдоровиче всеа Русии выехал тот Яков и с иными иноземцы, с дьяком Офанасьем Власьевым, из цесарския области к царю и великому князю Борису Фёдоровичу всеа Русии на его государское имя служите; и блаженный памяти великии государь царь и .великий князь Борис Фёдорович всеа Русии его пожаловал своим царским жалованием, поместьем и вотчины и денежным жалованием, и был он у иноземцев в ротмистрах; а после царя и великого князя Бориса Фёдоровича всеа Русии как учинился на Российском государстве великий государь царь и великий князь Василий Иванович всеа Руси, и Яков Мержерет великому государю царю и великому князю Василью Ивановичу всеа Руси бил челом, чтоб его отпустил к родству его во Францовскую землю, и царь и великий князь Василий Иванович всеа Руси, по своему милосердному обычаю, пожаловал его своим царским жалованьем, во Францовскую землю отпустить велел. И как, за наш грех, в Российском государстве при царе Васильи, некоторый вор, по умышленью Польских и Литовских людей, назвался блаженный памяти царя и великого князя Ивана Васильевича всеа Русии сыном, царевичем Дмитрием Углицким, в прежняго вора в Розстригино место, будто он ушёл с Москвы жив, и стоял тот вор под Москвою, и тот Яков Мержерет к тому вору пристал и был с тем вором, и Московскому государству многое зло чинил и кровь христианскую проливал, вместе с Польскими и с Литовскими людьми и Московского государства с изменники. А как Польский Жигимонт король присылал под Москву гетмана Польского Станислава Желковского, и тот Яков опять пришёл с гетманом; а после гетмана остался в Московском государстве с старостою Велижским с Олександром Гасевским, в Немецкой роте у Поляка у Петра Борковского в поручиках. И как Польские и Литовские люди крестное своё целованье преступили, оплота Московских бояр, царствующий град Москву разорили, выжгли и людей секли, и тот Яков Мержерет, вместе с Польскими и Литовскими людьми, кровь крестьянскую проливал и злее Польских людей, и в осаде с Польскими с Литовскими людьми в Москве от нас сидел, и награбивая государские казны, дорогих узорочей несчестно, из Москвы пошёл в Польшу в нынешнем во 7120 году, в сентябре месяце, с изменники Московская) государства, что был боярин, с Михаилом Салтыковым с товарыщи. И про то нам подлинно ведомо, что Польский Жигимонт король тому Якову Мержерету за то, что он с Польскими и Литовскими людьми Московское государство разорял и кровь крестьянскую проливал, велел быть у себя в раде.

И мы тому удивляемся: такое Яков Московскому государству зло учинил, с Польскими и с Литовскими людьми кровь крестьянскую проливал, да и злее Польских и Литовских людей чинил, и у короля за то жалованье получил, и в раде его король учинил; а ныне б ему нам против Польских и Литовских людей помогати? И нам ся мнит, что Яков хочет в Московское государство было по умышлению Польского короля и Польских и Литовских людей, чтоб ему зло, которое, по умышлению и по приказу Польского Жигимонта короля и панов рад, Московскому государству учинити; о том мы стали в опасеньи; для того и к Архангельскому городу на береженье ратных многих людей отпускаем, чтоб Польского Жигимонта короля умышленьем какое лихо Архангельскому городу не учинилось.

Да и наёмные нам люди иных государств ныне не надобет: но ся места были нам Польские люди сильны потому, что за грех наш государство Московское было врозни, Северские города были особе, а Казанское и Астраханское царства и Понизовные города были особе; а во Пскове был вор, назвался государским именем, и Псков и Иван-город были с ним вместе; а иные города и люди многие были с Польскими и Литовскими людьми. А ныне всё Российское государство, видев Польских и Литовских людей неправду и узнав воровских людей завод, избрали всеми государствы Российского царствия, мы, бояре и воеводы... за разум, и за правду, и за дородство, и за храбрость, к ратным и к земским делам стольника и воеводу князя Дмитрия Михайловича Пожарского-Стародубского. Да и те люди, которые были в воровстве с Польскими и Литовскими людьми и стояли на Московское государство, видя Польских и Литовских людей неправду, от Польских и Литовских людей отстали и стали с нами единомышленно против Польских и Литовских людей... А о том бы вам к нам любовь объявите, о Якове о Мержерете к нам отписати: какими обычаи Яков Мержерет из Польския земли у вас объявился, и в наших он мерах ныне у вас, в какой чести? А мы чаяли, что его, за его неправду, что он, не памятуя государей наших жалованья, Московскому государству зло многое чинил и кровь крестьянскую проливал, ни в которой земле ему, опричь Польши, места не будет. Писан на стану у Троицы в Сергиеве монастыре, лета 7120, августа месяца».

К исходу второго дня перехода от Троицкого монастыря войско Пожарского подошло к Яузе. До Арбатских ворот Белого города, где воевода наметил разбить основной лагерь, оставалось всего пять вёрст. Однако уже смеркалось, поэтому решили остаться на ночлег здесь. Запылали костры, в котлах забулькало варево из муки и сухого мяса.

Посланцы Трубецкого, проезжая по лагерю, завистливо принюхивались.

   — Видать по всему, сытно живут! — сказал один из всадников в казачьей шапке с кисточкой.

   — Вон морды какие гладкие наели! — продолжил второй. — И одеты все справно. Не то что наши — в одном рванье ходят.

   — А куда же вы всё добро, что по городам награбили, подевали? — насмешливо бросил Ждан Болтин, сопровождавший посланцев к шатру воеводы. — Чай, пропили всё аль в зернь проиграли!

   — Что поделать! — ответил тот, что в казачьей шапке. — Такой уж мы народ: что воевать, что гулять — до смерти!

Они застали князя в шатре, окружённого военачальниками. Те внимательно слушали лазутчика, одетого в лохмотья нищего, какие бродили по русским дорогам сотнями.

   — Ходкевич идёт от Вязьмы! — возбуждённо говорил лазутчик.

   — Много с ним народу? — спросил князь.

   — Литовская кавалерия, это те, что с ним воевали ещё в Ливонии.

   — Сколько?

   — Пятнадцать хоругвей насчитал.

   — Это, значит, тысячи две будет, — прикинул Пожарский.

   — Ещё венгерские конники, несколько сот. Есть пехота, тысячи полторы. Я слышал, будто их Жигимонт на подмогу гетману прислал из Смоленска. А ещё черкасы, тьма: тысяч с восемь. Их ведут атаманы Заборовский, Наливайко и Ширай.

Пожарский, нахмурившись, тревожно переглянулся с остальными воеводами.

   — А наряд большой?

   — Нет, идут налегке — всего две пушки везут с собой.

   — Видать, надеются на пушки в Кремле! — высказал догадку князь. — Что ж, будем готовиться к бою.

Затем он повернулся к посланцам Трубецкого и приветливо махнул рукой, приглашая говорить.

   — Почто, люди добрые, пожаловали? Здоровы будете!

   — Спасибо, князь! И ты здоров будь! И вы все, воеводы! — поклонились гости. — Мы воеводой князем Трубецким посланы. Приглашает он вас идти немедля в его стан в Замоскворечье. Наш лагерь хорошо укреплён, высоким валом, частоколом и рвом окружён. И места вдоволь. Как Заруцкий убёг, половина землянок пустыми сделались!

   — Спасибо за приглашение! — ответил князь и при этом выразительно поглядел на своих воевод.

Те, поняв немой вопрос Пожарского, затрясли головами в знак несогласия.

   — Спасибо за приглашение, — повторил князь, — только не бывать тому, чтобы нам стать вместе с казаками.

   — Обидишь Трубецкого, князь, — сказал посланец.

   — Лучше уж обида, чем смерть! — веско сказал Минин. — Кто вас знает, может, задумали Дмитрия Михайловича, как Ляпунова, на сабли поднять!

   — Так Заруцкий убёг, а с ним все, кто против вас был.

   — Не скажи, — вмешался вдруг Ждан Болтин. — Вот вы сейчас ехали и завидовали, деи, сыты наши ратники и одеты. А коль в стан к вам придём, казаки от зависти задираться начнут. Наши не уступят, вот и побоище случится литве на потеху.

   — Правильно речёшь, Ждан, — одобрил Пожарский. — Бережёного Бог бережёт!

Наутро полки Пожарского пришли в движение. У Яузских ворот их ждал Трубецкой, выведший всё своё воинство из укреплённого стана. Две рати встали напротив друг друга, лицом к лицу. Наступила зловещая пауза. Многие невольно положили руки на рукояти сабель. Неужто бой со своими?

Вперёд выехал Трубецкой в сопровождении оставшихся ему верными немногочисленных бояр и атаманов. Тронул коня и Пожарский, подъезжая вплотную к Трубецкому. Не слезая с коней, поклонились друг другу, сняв шлемы.

Трубецкой, памятуя о своём боярстве, решил показать своё верховенство.

   — Зачем ослушался моего приказа? — вытаращил он маленькие свинцовые глазки, стараясь придать лицу свирепое и одновременно горделивое выражение. — Ведь здесь, под Москвою, я — главный воевода.

Выглядело это смешно, и окружавшие Пожарского воеводы прыснули, не сдержавшись.

Однако сам Дмитрий Михайлович не поддержал веселья. Он посмотрел прямо в глаза Трубецкому и ответил без тени враждебности, но твёрдо:

   — Скажу, что и вчера твоим гонцам ответил: «Нам вместе с казаки не стаивать!» Враг у нас один, и биться будем заодно, а стоять будем отдельно. Так оно спокойнее будет. Да и рассуди здраво: никак нам вместе в Замоскворечье стоять нельзя. Ведь гетман, то и тебе хорошо ведомо, сегодня у Поклонной горы будет. Значит, надо ему прямую дорогу к Кремлю перекрыть. Здесь я со своим войском и встану — от Тверских ворот до Москвы-реки. А тебе следует со стороны Замоскворечья заслон поставить. Вдруг он по правому берегу двинет. А как отобьём гетмана, то и за тех, кто в Кремле засели, возьмёмся. Правильно?

Трубецкой вынужден был согласиться, что это разумно, и попросил подкрепления. Пожарский обещал подослать к вечеру пять сотен лучших всадников. Однако начавшийся мирный разговор прервался, когда к Пожарскому подъехал Минин. Он, оказывается, успел повидаться с московскими посадскими людьми, вернувшимися к своим пепелищам. Те пообещали помочь ополченцам рыть окопы. Говорил Козьма просто, не чинясь, и обида Трубецкого вспыхнула с новой силой. Он в гневе воскликнул:

   — Уже мужик нашу честь хочет взять на себя, а наша служба ни во что будет!

Он повернул коня и, ударив его плёткой, ускакал прочь, к своему лагерю.

   — Чего это он так сбесился? — удивился Минин.

   — Всё хочет над нами главенство взять! — усмехнулся Пожарский.

   — Ha-кося выкуси! — озорно показал фигу Козьма вслед удалявшемуся тушинскому боярину под дружный хохот товарищей.

Войско Пожарского двинулось вдоль крепостных стен Белого города. Их увидели наблюдатели на башнях Кремля, и то тут, то там показались белые облачка дыма. Это поляки открыли огонь из пушек. К счастью, ядра не долетали до цели и только вызывали насмешки ратников.

У Сретенских ворот князь оставил передний ряд своего войска и с сыновьями свернул к Лубянке, чтобы взглянуть на останки отчего дома. Представшее зрелище было горестным: от терема и многочисленных амбаров — лишь куча головешек и обгорелых кирпичей. Но сквозь бесформенные завалы упорно пробивалась зелёная трава, а ниже, у Трубы, слышалось звонкое дробное перестукивание топоров. Пожарский съехал вниз, минуя обгорелые стены Рождественского монастыря. Здесь его взору предстала совсем другая, радующая душу, картина — мужики, как муравьи, копошились возле сваленной с возов груды свежесрубленных брёвен, ловко очищая их от коры, резко пахнущей смолой.

Это были посадские люди Пожарского. После пожара бежавшие, как многие другие москвичи, от зверств оккупантов, сейчас они возвращались, узнав о приходе ополчения. Мужики радостно приветствовали Дмитрия Михайловича. Тот спросил:

   — Что это вы с брёвнами возитесь?

   — Домы ставим, князь-батюшка.

   — Не рано ли затеялись?

   — В самый раз, чтоб до морозов успеть.

   — А не боитесь, что литва снова пожжёт?

   — Нет, князь-батюшка! Ты их наверняка одолеешь, вон какую силу ведёшь.

Вера людей в его победу несказанно ободрила князя. Он заулыбался мужикам:

   — Ну, Бог вам в помощь!

Чем дальше ехал воевода, тем больше убеждался, что жизнь в Москве не умерла и люди верят в наступление лучших времён. Снова ожил лесной торг, расположившийся, как и раньше, от Неглинной до Петровских ворот. Здесь были не только брёвна и тёс, но и готовые срубы для изб. Бойко шла торговля съестными припасами и тканями.

   — Нет, не погибла Москва, снова оживает, — радостно сказал Дмитрий Михайлович сыновьям. — А это значит, что никакому ворогу её не покорить. Даст Бог, литву одолеем и новые хоромы себе на Лубянке поставим!

...Основной стан разбил у Арбатских ворот. Слева, в Чертолье, уже укрепился отряд Василия Туренина, подошедший ранее. Рядом с ним расположился и отряд владимирцев под командованием Артемия Измайлова. В их задачу входило не пропустить войско гетмана, если оно попробует прорваться в Кремль по левому берегу Москвы-реки. Справа от главного лагеря, вплоть до Петровских ворот, поставили свои сторожки отряды Пожарского-Лопаты и Дмитриева.

Вечером сторожевой отряд доложил, что Ходкевич встал на Поклонной горе.

   — Значит, завтра — бой! — решил главный воевода. — Так помолимся перед образом Казанской Божьей Матери, чтоб даровала нам победу. Или, как поклялись, примем смерть, но ни шагу не отступим!

Утром 22 августа началось решающее сражение. Как и рассчитывал Пожарский, гетман отдал приказ переправляться войску через Москву-реку у Новодевичьего монастыря. Лучи восходящего солнца весёлыми зайчиками играли на касках и латах литовских и венгерских гусар. Пышные султаны из перьев и крылья за спинами придавали всадникам празднично-парадный вид. Да и настроение у всадников было приподнятое. Они перебрасывались шутками, предвкушая лёгкую победу над «мужичьем».

Пожарский успел раньше вывести из укрытий свою конницу и построить её в длинные шеренги на краю широкого поля перед монастырём. Он решил не дать возможности противнику как следует подготовиться к бою. Ещё не все всадники гетмана успели переправиться, как лава русских дворян с дружным криком «ура» устремилась вперёд и смяла их передние ряды. Завязалась жестокая сеча, в которой долгое время не уступала ни та ни другая сторона. Пожарский, окружённый своими дружинниками, которые оберегали князя от ударов врагов, сам бился в первых рядах, воодушевляя остальных. Он по-детски радовался вернувшейся к нему могутной силе, позволявшей его сабле легко противостоять палашам гусар. Порой он отъезжал в сторону от жаркой схватки, чтобы опытным глазом определить ход битвы. В этот момент он зорко поглядывал на противоположный берег реки, где стояло казацкое войско Трубецкого. Сначала оттуда доносились злорадные возгласы:

   — Богаты и сыты пришли из Ярославля, можете одни отбиться от гетмана!

Потом эти крики поутихли. Казаки угрюмо молчали, уже было не до злорадства — ведь лилась православная кровь. Кое-кто начал нетерпеливо поглядывать на Трубецкого, не пора ли идти на подмогу. Но тот продолжал сидеть на лавочке возле своего шатра и хранил полное безразличие.

Почувствовав, что его ратники начинают слабеть, Пожарский дал команду бить в барабан, подавая сигнал к отступлению. Русские повернули коней и через проходы ушли в укрытия, дав простор своей артиллерии. Дружные залпы заставили отступить ряды преследователей. Но гетман не растерялся и приказал выступить вперёд пехоте. Вновь завязалась рукопашная, теперь уже в окопах. Противники хватали друг друга за руки, не давая пустить в ход оружие. Тем временем русские всадники, спешившись и оставив коней на привязи за спасительными стенами острожка, вернулись в окопы, помогая саблями своим стрельцам в схватке.

Николай Струсь, увидев, как повернули назад русские всадники, решил, что настал его черёд, и начал выводить из Кремля свои хоругви, сотню за сотней, к берегу реки. Отсюда поляки предприняли штурм Алексеевской башни и Чертольских ворот. Но здесь их давно поджидали и встретили столь яростным огнём, что гарнизон в одночасье потерял несколько сот солдат и вынужден был отступить в крепость, оставив в руках русских семь знамён.

Кровопролитная битва продолжалась уже семь часов, однако не ясно было, на чьей стороне перевес. Ходкевич ввёл новые, стоявшие в резерве, силы, и ему казалось, что разгром русских близится. Однако в этот решающий момент через Москву-реку у Крымского брода стали переправляться на сторону сражающихся те пять сотен лучших дворянских всадников, которых накануне Пожарский послал для подкрепления Трубецкому. Напрасно тот бегал по берегу с криком: «Назад! Всех перевешаю как собак!» За сотнями дворян устремилась и часть казаков. Их повели в бой атаманы Филат Межаков, Афанасий Коломна, Дружина Романов и Марко Козлов. Последний зло крикнул Трубецкому, который по-прежнему вопил «Назад!»:

— Для чего не помогаешь погибающим? Из вашей воеводской вражды только пагуба творится и государству и ратным!

Внезапная атака сбоку и с тыла посеяла панику в рядах гетманского войска. Ходкевич вынужден был бесславно возвратиться в свой лагерь.

Наступила ночь. Пожарский был доволен своим войском, не уступившим врагу ни пяди. Расставив дозоры, он разрешил отдыхать усталым ратникам. Сам он так и не ложился, размышляя, куда теперь гетман направит свой удар. Не спал и Ходкевич. Его интересовало двусмысленное поведение «боярина» Трубецкого.

Во всяком случае, для Ходасевича было ясно по сегодняшнему дню, что Трубецкой явно выжидает, кто окажется сильнейшим. И вовсе не исключено, что если перевес будет на стороне Ходасевича, то Трубецкой, предававший уже не однажды ради личной выгоды, предаст снова и примет присягу королевичу Владиславу.

Ходкевич решил проверить свои догадки и, когда наступила глубокая ночь, отправил шестьсот гусар в Кремль по правому берегу реки. Их вёл предатель, подлым путём захвативший земли Пожарского, — Григорий Орлов. Наступила томительная тишина, и только под утро прискакал гонец из Кремля, сообщивший, что отряд прошёл мимо казаков беспрепятственно и без боя занял их острожек у церкви Егория на Яндове. Сам Орлов проник в Кремль. Всё становилось на свои места. Теперь гетман знал, с какой стороны ему следует вести наступление.

Пожарский, ждавший с утра немедленной атаки со стороны Ходкевича, был в недоумении, увидев, что поляки вдруг начали переправляться обратно, на другую сторону Москвы-реки. «Неужели отступают?» — мелькнула радостная догадка. Но когда Пожарский узнал о взятии поляками острожка в Замоскворечье, ему стало ясно, что Ходкевич собирается пройти к осаждённым со стороны, занимаемой казаками Князь немедленно послал гонца с этим известием к Трубецкому с тем, чтобы тот укрепился у Донского монастыря.

Однако весь день прошёл без всяких стычек. Гетман не торопясь подводил все свои войска, а главное — обозы, стоявшие до этого у Поклонной горы.

Только через день Ходкевич, сконцентрировав все свои силы на новом направлении, двинулся к Кремлю. Сам гетман возглавил левую колонну своего войска. Это были самые отборные сотни литовской кавалерии, которые с Ходасевичем ранее успешно громили лучшие шведские войска.

Пожарский оседлал со своим полком Крымский брод, чтобы в случае необходимости отразить атаку поляков и на левом берегу у Чертольских ворот. Вперёд, на правую сторону стала переправляться дворянская кавалерия Лопаты, Измайлова и других воевод, тут же вступая в бой с всадниками Ходкевича. Жестокая сеча развернулась от Донского монастыря до Земляного вала и длилась шесть часов. Отборные литовские части в конце концов опрокинули русских в Москву-реку, заставив их поспешно ретироваться на свой берег. Однако развить успех Ходкевичу не удалось: путь ему у брода преградил сам Пожарский, как всегда находившийся в передней шеренге своих ратников. В бою Дмитрию прострелили руку, но он продолжал сражаться, не чувствуя в горячке боя боли от кровоточащей раны. Литовцы вынуждены были отступить.

Трубецкой, вышедший из своего стана из-за Яузы, встретил поляков у Донского монастыря, но при первой же стычке казаки обратились в бегство, рассыпавшись вдоль дорог и буераков и укрываясь за остатками земляных укреплений. Двигаясь по Ордынке, поляки овладели вторым казачьим острожком в Замоскворечье (первый, что ближе к Кремлю, был захвачен Григорием Орловым ещё накануне ночью). Второй острожек был значительно больше первого, он занимал территорию от Ордынки до церкви Святого Климентия на Пятницкой.

Узнав, что дорога к Кремлю практически свободна, Ходкевич приказал под прикрытием пехоты и спешившихся кавалеристов немедленно пустить обозы с продовольствием для осаждённого гарнизона. Четыреста подвод заняли всю Ордынку. Лошади пугались выстрелов и запутывались в постромках, телеги наезжали друг на друга, создавая пробки. При виде такого количества добра голодные казаки, укрывшиеся в буераках, почувствовали вдруг прилив «героизма». Атака их была столь яростной, что острог, а вместе с ним и обоз оказались в руках казаков. Получив в своё распоряжение повозки, «победители» решили, что повоевали достаточно, и, усевшись на повозки с вожделенной добычей, отправились к наплавному мосту, который вёл в хорошо укреплённый главный стан, где можно было спокойно отсидеться. В острожке осталась лишь малая часть казаков.

Положение стало критическим: ещё одно усилие войска Ходкевича — и Кремль будет свободен. Всю отчаянность момента хорошо осознавал и Дмитрий Пожарский. Он послал Лопату за Авраамием Палицыным, который в это время совершал богослужение в церкви Ильи Обыденного.

   — Настал твой час, святой отец! — сурово сказал Дмитрий. — Иди немедленно к казакам, обещай что хочешь, но верни их в Клементьевский острожек!

В сопровождении конных дворян старца переправили на колымаге через реку и доставили в острожек, где казаки продолжали грабёж обоза.

Здесь келарь проявил и мужество и находчивость. Преградив дорогу собиравшимся отступать казакам, он начал расточать им похвалы:

   — От вас, казаки, началось доброе дело. Вам слава и честь: вы первые восстали за христианскую веру, претерпели и раны, и голод, и наготу. Слава о вашей храбрости и мужестве гремит в отдалённых государствах. На вас вся надежда! Неужели же, братия милая, вы погубите всё дело?

Эти слова Авраамия тронули казаков.

   — Мы готовы умереть за православную веру, — ответили они. — Но погляди, как нас мало осталось. Иди к нашим братьям казакам в станы, умоли их идти на неверных.

Авраамий с дворянами отправился дальше, к церкви Святого Никиты. Здесь стояла толпа казаков с подводами, ожидавшая своей очереди, чтоб переправиться по плавучему мосту. И здесь старец сказал своё прочувствованное слово. Однако казакам явно не хотелось расставаться с награбленным добром. Тогда Авраамий вспомнил напутствие Пожарского и стал им обещать казну Сергиева монастыря. Это подействовало, и казаки, побросав повозки, кинулись назад к острожку с криком:

   — Сергиев! Сергиев! Чудотворец нам поможет!

Затем Авраамий наконец явился в стан. Здесь уже шла гульба: казаки, найдя на возах водку, тут же начали пить и играть в зернь, как бы спеша расстаться с неправедным добром. Однако обращение келаря с обещанием сокровищ монастыря и здесь возымело действие. Босые, оборванные, но с саблями в руках, казаки бросились к острожку. Поспели они вовремя, чтобы отразить новую атаку поляков.

...Пожарский сидел у своего шатра с перевязанной рукой и напряжённо вслушивался, пытаясь понять, что происходит в Замоскворечье. Когда раздался рёв «Сергиев! Сергиев!», он облегчённо перекрестился:

   — Слава Богу! Удалось святому отцу уговорить казаков. Эх, сейчас самое время и нам ударить! Как некстати моя рана...

К нему подошёл Козьма Минин и молча положил ему руку на плечо.

   — Ты что-то хочешь сказать, Козьма?

   — Доверь мне, Дмитрий Михайлович, повести войско.

   — Тебе? — князь не скрыл удивления. — Но ведь ты не искусен в ратном деле! Сам сколько раз об этом говорил.

Окружавшие Пожарского воеводы презрительно заухмылялись.

   — Сейчас главное — вера! — просто ответил Минин. — А я верю — мы победим. Другого выхода нет.

   — Спасибо, Козьма! — растроганно проговорил князь. — Бери кого хочешь, самых лучших.

И здесь сказалась вся природная сметливость нижегородского мужика.

Воспользовавшись спустившейся темнотой и тем, что бой шёл далеко в стороне, Минин со своим отрядом тайно переправился вброд через Москву-реку и буквально обрушился на оставленные Ходкевичем для прикрытия кавалерийскую роту и роту пехоты. Не ждавшие нападения всадники бросились вспять, давя своих же пехотинцев.

Удача Минина вдохновила и остальных воинов Пожарского. Все они бросились на противоположный берег и с новой яростью напали на неприятеля. Всё войско Ходкевича охватила паника: поляки оказались меж двух огней и бросились бежать, бросая обозы, к Донскому монастырю. Здесь кое-как собрав остатки своего воинства, гетман под покровом ночи отошёл к Воробьёвым горам.

Русские ратники устремились было в погоню, но были остановлены воеводами:

— В один день двух радостей не бывает! Как бы после радости горя не отведать!

Однако всю ночь русские вели отчаянную пальбу из пушек и пищалей по лагерю противника, не давая тем даже слезть с коней в ожидании новой атаки Наутро гетман, увидев, насколько значительно поредело его доблестное «рыцарство», понял, что если он продолжит битву, то останется без войска. Поэтому он дал сигнал к отступлению, которое скорее напоминало позорное бегство.

«По благословению великого господина преосвященного Кирилла, митрополита Ростовского и Ярославского, и всего освящённого собора, по совету и приговору всей земли, пришли мы в Москву, и в гетманский приход с польскими и литовскими людьми, с черкасами и венграми бились мы четыре дня и четыре ночи. Божиею милостию и Пречистой Богородицы и московских чудотворцев Петра, Алексия, Ионы и Русской земли заступника великого чудотворца Сергия и всех святых молитвами, всемирных врагов наших, гетмана Хоткеева с польскими и литовскими людьми, с венграми, немцами и черкасами от острожков отбили, в город их с запасами не пропустили, и гетман со всеми людьми пошёл к Можайску. Иван и Василий Шереметевы до 5 сентября к нам не бывали, 5 сентября приехали, стали в полках князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого, и начал Иван Шереметев с старыми заводчиками всякого зла, с князем Григорьем Шаховским, да с Иваном Плещеевым, да с князем Иваном Засекиным, атаманов и казаков научать на всякое зло, чтобы разделение и ссору в земле учинить, начали наговаривать атаманов и казаков на то, чтоб шли по городам, в Ярославль, Вологду и другие города, православных христиан разорять. Да Иван же Шереметев с князем Григорием Шаховским научают атаманов и казаков, чтоб у нас начальника, князя Дмитрия Михайловича убить, как Прокофья Ляпунова убили, а Прокофий убит от завода Ивана же Шереметева, и нас бы всех ратных людей переграбить и от Москвы отогнать. У Ивана Шереметева с товарищами, у атаманов и казаков такое умышленье, чтобы литва в Москве сидела, а им бы по своему таборскому воровскому начинанью всё делать, государство разорять и православных христиан побивать».

Из грамоты Дмитрия Пожарского.

Неужели грядёт новое кровопролитие меж православных? Казаки, быстро пропив и прогуляв отнятое у гетмана добро, снова были голодны и вспомнили про обещание келаря Авраамия Палицына. Страсти умело подогревали недруги Пожарского — князья Шереметевы и другие. Они говорили, что князь Пожарский и иже с ним обманщики не привыкли держать слово и только пекутся о себе и своих земских людишках.

Авраамий Палицын вынужден был срочно отправиться в родной монастырь за обещанной казной. Денег в монастыре не было давно: всё ушло на лечение раненых и больных, а также на похороны умерших людей, искавших пристанища от разбоя интервентов. Но настоятель Дионисий всем сердцем хотел мира в ополчении, поэтому, не колеблясь, пожертвовал священными реликвиями, хранившимися в монастыре. Это были облачения священнослужителей, шитые золотом и жемчугом. Старцы отправили их казакам в залог на тысячу рублей, пообещав выкупить в скором времени. Вместе с тем была послана и грамота, в которой прославлялось мужество и доблесть казацкого воинства. Когда она была зачитана Палицыным на собрании круга, казаки были настолько растроганы, что отказались принять залог и поклялись не отходить, не взявши Москвы и не отомстивши врагам пролития христианской крови.

Однако главным образом умиротворению войска Трубецкого послужили разумные и твёрдые действия Дмитрия Пожарского и Козьмы Минина. Отказавшись наотрез приехать в стан к Трубецкому, где находились все его недруги, Дмитрий предложил съехаться у Трубы, на реке Неглинной. Трубецкой вынужден был согласиться. Здесь воеводы подписали договор о создании совместного правительства, слив воедино приказы обоих ополчений. Все грамоты, которые рассылались по городам, отныне должны были подписываться обоими предводителями. Немаловажную роль в успехе переговоров сыграло согласие Пожарского, чтобы первым на грамотах ставил свою подпись честолюбивый Трубецкой.

Как только было установлено единое правительство, бережливый хранитель казны ополчения Козьма Минин взял на довольствие и казацкое войско. Он выделил деньги на оплату казакам, сукно на платье и необходимые провиант для людей и фураж для коней.

Из осаждённого Кремля то и дело появлялись перебежчики, как русские, так и иноземцы. Они старались попасть в расположение войска Пожарского, так как казаки Трубецкого беспощадно расправлялись с пленными. На виду у осаждённых они разрубали перебежчиков на куски. У Пожарского пленных не казнили, тех, кто хотел служить, определяли в войска, а остальных отправляли в тюрьмы по городам, предварительно допросив. Поэтому Пожарский хорошо знал бедственное положение осаждённых. Ведомо было ему и несогласие между двумя военачальниками — Николаем Струсем, претендовавшим на главную роль, и предводителем «сапежинцев» Осипом Будилой. Князь решил воспользоваться этим обстоятельством. Он отправил письмо от своего имени осаждённым, чтобы склонить их к сдаче. Он писал, как всегда, в спокойном, без высокомерия, тоне, относясь уважительно даже к врагам:

«Полковникам Стравинскому и Будиле, ротмистрам, всему рыцарству, немцам, черкасам и гайдукам, которые сидят в крепости, князь Дмитрий Пожарский челом бьёт. Ведомо нам, что вы, сидя в осаде, терпите страшный голод и великую нужду, что вы со дня на день ожидаете своей погибели. Вас укрепляют в этом и упрашивают Николай Струсь и Московского государства изменники Федька Андронов и Ивашко, Олешко с товарищами, которые с вами сидят в осаде. Они это говорят вам ради своего живота. Хотя Струсь ободряет вас прибытием гетмана, но вы видите, что он не может выручить вас. Сдайтесь нам пленными, объявляю вам, — не ожидайте гетмана. Бывшие с ним черкасы на пути к Можайску бросили его и пошли разными дорогами в Литву. Дворяне и боярские дети в Белёве, Ржевичане, Старичане перебили и других ваших военных людей, вышедших из ближайших крепостей, а пятьсот человек взяли живыми. Гетман со своим конным полком, с пехотой и челядью 3 сентября пошёл к Смоленску, но в Смоленске нет ни одного новоприбывшего солдата, потому что польские люди ушли назад с Потоцким на помощь к гетману Жолкевскому, которого турки побили в Валахии... Войско Сапеги и Зборовского — все в Польше и в Литве. Не надейтесь, что вас освободят из осады. Сами знаете, что ваше нашествие на Москву случилось неправдой короля Сигизмунда и польских и литовских людей и вопреки присяге. Вам бы в этой неправде не погубить своих душ и не терпеть за неё такой нужды и такого голода. Берегите себя и присылайте к нам без замедления. Ваши головы и жизнь будут сохранены вам. Я возьму это на свою душу и упрошу всех ратных людей. Которые из вас пожелают возвратиться на свою землю, тех пустят без всякой зацепки, а которые пожелают служить Московскому государю, тех мы пожалуем по достоинству... А что вам говорят Струсь и московские изменники, что у нас в полках рознь с казаками и многие от нас уходят, то им естественно петь такую песню и научать языки говорить это, а вам стыдно, что вы вместе с ними сидели. Вам самим хорошо известно, что к нам идёт много людей и ещё большее их число обещает вскоре прибыть. А если бы даже у нас и была рознь с казаками, и то против них у нас есть силы, и они достаточны, чтобы нам стать против них».

Это письмо, тайно доставленное лазутчиками Будиле, было написано по-польски поручиком Хмелевским, который переводил то, что ему диктовал Пожарский. Полковник, прочитав послание, пришёл в ярость и ответил в хвастливо-оскорбительном духе:

«От полковников — Мозырского хорунжаго Осипа Будилы, Трокскаго конюшаго Эразма Стравинскаго, от ротмистров, порутчиков и всего рыцарства, находящегося в Московской столице, князю Дмитрию Пожарскому... Письму твоему, Пожарский, которое мало достойно того, чтобы его слушали наши шляхетские уши, мы не удивились по следующей причине: ни летописи не свидетельствуют, ни воспоминание людское не показывает, чтобы какой-либо народ был таким тираном для своих государей, как ваш, о чём если бы писать, то много нужно было бы употребить времени и бумаги... Впредь не обсыпайте нас бесчестными письмами и не говорите нам о таких вещах, потому что за славу и честь нашего государя мы готовы умереть и надеемся на милость Божию и уверены, что если вы не будете просить у его величества короля и у его сына даря помилования, то под ваши сабли, которые вы острите на нас, будут подставлены ваши шеи. Впредь не пишите к нам ваших московских сумасбродов, — мы их уже хорошо знаем. Ложью вы ничего у нас не возьмёте и не выманите. Мы не закрываем от вас стен; добивайте их, если они вам нужны, а напрасно царской земли шпынями и блинниками не пустошите; лучше ты, Пожарский, отпусти к сохам своих людей. Пусть хлоп по-прежнему возделывает землю, но и пусть знает Церковь, Кузьмы пусть занимаются своей торговлей, — царству тогда лучше будет, нежели теперь при твоём управлении, которое ты направляешь к последней гибели царства... Писано в Московской столице, 21 сентября 1612 года».

Когда Хмелевский перевёл на совете ответ Будилы, Пожарский сокрушённо развёл руками:

   — Видит Бог, я не хотел дальнейшего кровопролития.

Минин сверкнул глазами:

   — Этих шляхтичей только могила исправит.

   — Значит, надо крепить осаду! — сказал Пожарский. — Чтобы никто не мог прорваться ни снаружи, ни изнутри.

Пока не заморозило землю, князь приказал, чтобы все ратники взялись за копание глубокого рва, опоясавшего Кремль и Китай-город и упиравшегося обоими концами в Москву-реку. За рвом был поставлен высокий плетень в два ряда, между которыми была засыпана земля.

С выстроенных туров у Пушечного двора, Георгиевского монастыря и церкви на Кулишках вёлся непрерывный артиллерийский огонь. Пушкари стреляли по стенам, стараясь, чтобы ядра не попадали в середину крепости, дабы не повредить церквей. Однако стены были настолько толстыми и мощными, что ядра практически не приносили гарнизону вреда. Казаки палили калёными ядрами из царских садов в Замоскворечье, что тоже не приносило особого вреда осаждённым. Лишь одно из калёных ядер, попав в деревянный терем Мстиславского, устроило пожар во дворе предводителя боярской думы. Казаки несколько раз пытались штурмовать стены Китай-города, но каждый раз откатывались под шквальным огнём.

...Киевский мещанин-купец Богдан Балыка ещё в январе 1612 года покинул свой город в поисках наживы. Прослышал он от жолнеров, привёзших на родину тела полковников, погибших в войне с русскими, что в Москве жалованье польские воины получают драгоценностями в таком изрядном количестве, что отдают их за бесценок в обмен на хлеб, сало и горилку. Сколотив обоз вместе с другими торговцами, Балыка направился к Смоленску, а оттуда, присоединившись к войску Николая Струся, — к Москве. Путешествие было долгим и опасным. Не раз на них нападали отряды «шишей», которые грабили и убивали купцов, одни из них погибли, не выдержав суровой русской зимы, другие, распродав с выгодой свой товар, поспешили вернуться в Киев. Но двадцать киевских купцов, в том числе и Балыка, упрямо продолжали путь, и в июне, когда отряд Струся заменил гарнизон Гонсевского, Балыка очутился в Кремле, расположившись в подвале церкви возле царь-пушки.

Поначалу действительность превзошла самые смелые ожидания купца: жолнеры Струся, не получив обещанного Ходкевичем жалования, принялись грабить остатки царской казны и охотно отдавали жемчуг и каменья в обмен на хлеб и водку. Однако когда гетман вынужден был бежать из-под Москвы и войско Пожарского и Трубецкого осадило Кремль, в крепости начался голод. Теперь уже сам Балыка вынужден был тряхнуть собственной мошной, чтобы не умереть с голода.

По вечерам он подводил итог произведённым за день тратам, горестно всхлипывая:

   — Дорогувля великая стала! За селедец отдал ползлотого, за чёрствый калач — семь злотых, сыра мандрыку куповали по шесть злотых. Шкуры воловьи ещё вчера были по пять злотых, а сегодня стали аж по двадцать злотых!

Немецкие солдаты, менее брезгливые, чем поляки, мгновенно переловили и съели всех живших в Кремле кошек и псов. Многие поддерживали силы за счёт трав и кореньев. Сам Балыка купил за три злотых гречаник, испечённый из лебеды. Но наступили морозы, выпал снег, и подножного корма не стало.

И вот тут началось самое страшное. Однажды, когда Богдан возвращался вместе со слугой из соборной церкви, где молил Пресвятую Богородицу о своём спасении, он наткнулся на рогожный мешок, покрытый кровавыми пятнами.

   — Мясо, мясо! — радостно закричал слуга, бросаясь к мешку.

Когда же он вывернул его, оба остолбенели от ужаса: из мешка вывалилась человечья голова и ступни ног. Оказывается, в эту ночь были розданы по ротам несколько десятков пленных ополченцев, содержавшихся в тюремной башне.

   — Лиха беда — начало! — прошептал купец, пытаясь перекреститься дрожащей рукой.

Действительно, раз наевшись человеческого мяса, новоявленные людоеды уже не могли остановиться. Забыв обо всякой дисциплине, жолнеры бродили, как стаи голодных волков, по Кремлю, забредая во дворы московских бояр и алчно поглядывая на русских людей, особенно на младенцев и детей. Нападению подвергся многолюдный двор первого боярина Мстиславского.

Сюда ворвались жолнер Воронец и казак Щербина. Они начали обшаривать амбары в поисках съестного. Когда взбешённый высокородный князь повелел им убираться, один из солдат ударил его кирпичом по голове так, что, обливаясь кровью, почтенный старец упал с крыльца. Подбежавшая челядь схватила мародёров и притащила их на суд Николаю Струсю. Тот приказал немедленно казнить виновных. Воронцу отрубили голову и придали земле, а Щербину повесили. Впрочем, на верёвке труп качался недолго: под покровом ночи сослуживцы подкрались к виселице, обрезали верёвку, тут же расчленили труп и, сварив в котле, съели. Раскопали и могилу другого казнённого, которого ждала та же участь.

Перепуганный происходящим Струсь приказал на следующее утро собрать на площади всех стариков, женщин и детей и велел этой толпе идти в расположение стана Пожарского. Казаки Трубецкого потребовали расправы над «жёнами изменников», но князь сурово повелел им замолчать. Всех освободившихся разобрали по своим шалашам дворяне, многих из них связывали родственные узы.

Тем временем людоедство приняло угрожающие размеры.

Как-то Балыка, бродивший в сопровождении челяди, ища, чем поживиться, встретил знакомого ротмистра Леницкого, который бежал, оглядываясь в испуге.

   — Что случилось, пан Леницкий? — окликнул его купец. — Куда вы так спешите?

   — Бегу от своих солдат. Два моих взвода столкнулись из-за трупа. В одном из них съели убитого солдата. Так его брат, который служит в другом взводе, подал мне жалобу, что по праву родственника труп принадлежит ему и он должен был его съесть. А те, что съели, настаивают на своём праве: покойный являлся их сослуживцем. Я попытался их образумить, как вдруг увидел их кровожадные взгляды и понял, что, если не убегу, они меня съедят.

Люди сходили с ума. Они бросались на землю, начинали грызть камни, потом собственные руки и ноги. Сам Балыка сумел устоять от искушений людоедства. Под Благовещенским собором этот богобоязненный человек набрёл на большую коллекцию книг из пергамента. Вспомнив, что пергамент — это выделанная телячья кожа, Богдан приказал сварить их и, обильно сдобрив свечным салом, не без аппетита, в компании друзей — киевских купцов и их слуг сожрал знаменитую библиотеку Ивана Грозного.

Николай Струсь и Осип Будило, забыв о шляхетской гордости, решили просить Пожарского о пощаде. Тот послал в Кремль для переговоров Василия Бутурлина. Однако Трубецкой, узнав об этом и не желая уступать Пожарскому лавров победы, приказал казакам предпринять, несмотря на переговоры, новый штурм Китай-города. Оборонявшиеся хотя и отбили атаку, однако были настолько слабы, что предпочли уйти за стены Кремля.

Поляки согласились на капитуляцию 22 октября[103] 1612 года. Отныне вся Православная Церковь считает этот день одним из самых светлых своих праздников. Он называется — Икона Казанской Божией Матери и установлен в память спасения Москвы. Под обгорелой крепостной стеной в тупике встретились Трубецкой и Пожарский с польскими военачальниками, чтобы договориться о порядке сдачи. Решено было, что в первый день крепость покинут русские бояре со своей челядью, а на второй — польский гарнизон. Зная великодушие Пожарского, поляки все хотели предаться в его стан, однако Трубецкой, убоясь потерять славу, настоял, чтобы часть польского воинства во главе с Николаем Струсем была выведена в расположение его лагеря. Он, как и Пожарский, обещал пленным полную безопасность.

Двадцать четвёртого октября поляки отворили Троицкие ворота на Неглинную, выпуская бояр и дворян московских. На каменном мосту их поджидал Пожарский. Вперёд из толпы нерешительно выдвинулся Фёдор Иванович Мстиславский. Из-под горлатной шапки виднелась белая повязка, закрывавшая лоб.

   — Вот видишь, Дмитрий Михайлович, что со мной литовские люди сделали, — плаксиво заговорил глава семибоярщины, явно стараясь вызвать к себе жалость. — Всю голову чеканами пробили!

   — А мне сказывали, что кирпичом, — с холодной усмешкой сказал Пожарский.

   — Чеканами, чеканами, — жарко заспорил Мстиславский. — И во многих местах! Не ведаю, как жив остался. Держали меня в неволе враги наши.

   — Как же так? Вроде совсем недавно друзьями были неразлучными? — снова недобро сказал князь. — Ладно, ступай в своё поместье, да не мешкай. Видишь, как казаки шумят? Это они твоей крови требуют.

Действительно, слева от моста собралась большая толпа казаков. Они размахивали саблями и орали:

   — Смерть изменникам! Довольно нашей кровушки попили. Сколько наших братьев по их вине буйные головушки сложили!

Под свист и улюлюканье, прихватив полы своей шубы, Мстиславский проворно, забыв о возрасте, поспешил по живому коридору, образованному из дворянских всадников, к лагерю Пожарского. Следом за ним, укрывая голову в высоком стоячем воротнике, заспешил Иван Михайлович Воротынский. Следом за ними шёл Иван Никитич Романов, поддерживая инокиню Марфу Ивановну, жену Филарета. К ней жался её сын Михаил, полный не по возрасту, болезненного вида подросток.

Пожарский поприветствовал их участливо, справился о здоровье и о том, куда собираются держать путь.

   — В Кострому, в поместье наше родовое, — ответила Марфа Ивановна, испуганно поглядывая на шумевшую казацкую голытьбу.

   — Двигайтесь без опаски, — напутствовал их Пожарский. — Дам надёжную охрану.

На следующий день Кремль наконец покинули иноземцы. Остатки «сапежинцев» во главе с Будилой были приняты ратниками Пожарского. Жолнеры Струся направились за Яузу, в стан Трубецкого, где нашли мгновенную смерть.

   — Будем мы ещё ворогов кормить, когда самим хлеба не хватает! — кричали казаки.

Сам полковник Струсь, ещё недавно мечтавший преподнести Москву в дар своему королю, чудом остался жив: он до последней минуты оставался в своей резиденции — дворце Бориса Годунова и по приказу Пожарского его заточили в одном из кремлёвских монастырей. Был схвачен и заточен дьяк Фёдор Андронов и его приспешники.

В честь победы 26 октября состоялось торжественное вступление в Кремль русских войск. Земское войско собралось возле церкви Иоанна Милостивого на Арбате, войско Трубецкого — за Покровскими воротами. Они двинулись на Красную площадь. Впереди нижегородского ополчения священнослужители несли икону Казанской Божией Матери. На Лобном месте князь Пожарский громогласно дал обещание построить церковь во имя иконы Пресвятой Богородицы Казанской. Прибывший из Троице-Сергиева монастыря архимандрит Дионисий отслужил благодарственный молебен. Когда шествие достигло Фроловских ворот, навстречу им вышло духовенство из Кремля во главе с архиепископом Арсением Елассонским. Ещё недавно призывавший русских людей хранить верность польскому королю, нынче хитроумный грек неузнаваемо изменился. Он же успел поведать о чудесном явлении к нему святого Сергия, который открыл «подвижнику» Арсению, что Бог внял его молитвам, благодаря чему москвичи избавлены от тирании противоборных латинян. Перед ним несли самую святую для москвичей Владимирскую икону, при виде которой ратники опустились на колени со слезами радостной благодарности.

Однако при входе в крепость благолепное настроение победителей исчезло. Церкви были разграблены и загажены, образа рассечены, глаза вывернуты, престолы ободраны, деревянные постройки разрушены и сожжены, в казармах оккупантов стоял нестерпимый смрад, в котлах на кострищах плавали останки человеческих тел.

«Октоврия 16 дня выпал снег великий, же всю траву покрыл и колени; сильный и не слыханый нас голод змогл: чужи и попруги, поясы и ножны и леда костица и здохлин[104] мы едали; у Китай городе, у церкви Богоявления, где и греки бывают, там мы из Супруном килка книг нашли паркгаменовых; тым есмо и травою жившшся, — а що были пред снегом наготовали травы — з лоем свечаным[105] тое ели; свечку лоевую куповали по пол злотого. Сын мытника Петриковского з нами ув осаде был, того без ведома порвали и изъели и иных людей и хлопят без личбы поели; пришли до одной избы, там же найшли килка кадок мяса человеческого солоного; одну кадку Жуковский, товарищ Колонтаев, взял; той же Жуковский за четвёртую часть стегна человечого дал 5 злотых, кварта горелки в той час была по 40 злотых; мышь по злотому куповали; за кошку нам Рачинский дал 8 злотых; пана Будилов товарищ за пса дал 15 злотых; и того было трудно достать; голову чоловечую куповали по 3 злотых; за ногу чоловечию, одно по костки, дано гайдуку два злотых; за ворона чорного давали наши два злотых и полфунта пороху — и не дал за тое; всех людей болте двух сот пехоты и товарищов поели».

Из «Записок киевского мещанина

Божка Балыки о московской осаде 1612 года».

Трубецкой поселился в Кремле, на дворе Годунова, где до него располагался польский наместник. Дмитрий Пожарский остался же верен себе: он по-прежнему жил в своём временном тереме на Арбате, в Воздвиженском монастыре, ожидая, когда восстановят его двор на Лубянке. Победа не внесла окончательного умиротворения в станы ополченцев: казаки стали требовать для себя жалования большего, чем для остальных ополченцев, ссылаясь, что их военачальник Трубецкой выше Пожарского и что они, казаки, пострадали в войне больше, чем земцы. Однако Минин был непреклонен. Ворвавшимся в Кремль горлопанам он дал суровую отповедь:

— Как у вас совести хватает, что больше других пострадали? Неужели уже позабыли, что всю казну во многих городах пограбили?

Казаки стали кричать, что перебьют всех начальных людей, и только подоспевшая дворянская конница сумела остановить побоище.

Через несколько дней схватили новых смутьянов. На допросе выяснилось, что это вяземские дети боярские, а привезли они с собой грамоту, что польский король Жигимонт с королевичем Владиславом идут к Москве...

...Ещё в июле польский король прибыл из Варшавы в Вильно, чтобы отсюда начать новый поход на Русь. Здесь он простоял более месяца, ожидая, что знатные вельможи пришлют ему свои эскадроны. Однако вельможи, зная, что государственная казна ушла на пышные балы и пиршества, охладели к участию в новой войне.

Пришлось Сигизмунду вытряхнуть из казначея последние злотые, чтобы нанять два полка немецкой пехоты общей численностью в три тысячи человек. Поняв, что больше ждать нечего, король 28 августа покинул Вильно, взяв путь к Смоленску. Он рассчитывал взять там местный гарнизон и начать наступление прямо на Москву. Однако когда 14 сентября королевское войско сделало привал в Орше, туда прибыли послы от смоленского гарнизона и заявили, что разделят с королём ратные труды лишь только в том случае, если он немедленно выплатит им триста тысяч злотых в счёт просроченного жалования. Сигизмунд начал колебаться, не вернуться ли ему в Польшу, но в Оршу прискакал гетман Ходкевич, оставивший часть своего войска под Можайском, он умолял короля поспешить, чтобы избавить московский гарнизон от бедственного положения.

Второго октября с четырёхтысячным войском король наконец прибыл в Смоленск. Сначала его встретили с радостью и бурным ликованием, однако, узнав, что денег в казне нет, весь двухтысячный гарнизон отказался следовать за королём и, более того, составив конфедерацию, заявил, что уйдёт в Польшу. На совет конфедерации приехал королевич Владислав, который пообещал приличное вознаграждение после воцарения его на московском престоле. Красноречивые обещания подействовали — смоленский гарнизон согласился отпустить в поход половину каждого эскадрона. Некоторые роты решились идти в полном составе, таким образом собралось около полутора тысяч добровольцев. В этих переговорах и сборах прошло ещё две недели, наконец войско двинулось дальше.

По прибытии в Вязьму королевское войско соединилось с немногочисленной армией Ходкевича и попыталось захватить находящееся поблизости Погорелое Городище. Однако сидевший там воеводой князь Юрий Шаховской хорошо подготовился к осаде и поэтому на требование короля сдать крепость резонно ответил: «Ступай к Москве; будет Москва за тобою, и мы твои».

Король послушался и отправился дальше, войско расположилось в селе Фёдоровском, неподалёку от Волоколамска, а к Москве был отправлен полуторатысячный отряд кавалерии под начальством молодого Адама Жолкевского. С ним король отправил и посольство в составе двух знатных поляков — Александра Зборовского и Андрея Слоцкого и двух людей из бывшего русского посольства под Смоленском — князя Даниила Мезецкого, товарища находившегося в плену Филарета, и дьяка Ивана Грамотина.

Послы прибыли в Рузу и выслали оттуда к Москве двух гонцов с письмом к москвичам, призывая их хранить верность Владиславу. Эти посланцы, дворянин Фёдор Матов и шляхтич Шалевский, и были задержаны дозорными Пожарского.

Напрасно прождав своих гонцов, послы под охраной отряда Жолкевского вновь тронулись в путь, пока не достигли Тушина. Они попытались вступить в переговоры с московским правительством, прося прислать заложников. Но вожди ополчения, памятуя о судьбе русского посольства под Смоленском, категорически отказались. Чтобы отогнать поляков от Москвы, Пожарский пустил в бой испытанную дворянскую конницу.

Не выдержав удара русских всадников, поляки вынуждены были отойти. Однако в одной из схваток ими был взят в плен смоленский сын боярский Иван Философов. На допросах пленный держался с мужеством и достоинством. Когда его привезли в Фёдоровское, он в присутствии Сигизмунда твёрдо заявил:

   — Москва и людна и хлебна, все обещались помереть за православную веру, а королевича на царство не брать.

На вопрос о судьбе Мстиславского и остальных бояр, державших сторону польского королевича, Философов ответил:

   — Князя Фёдора Мстиславского и его товарищей чернь не подпускает к думе. Между тем все дела решают Дмитрий Трубецкой, князь Пожарский и Козьма Минин. Польских людей разослали по городам, а в Москве оставили только знатных полковников и ротмистров, пана Струся и иных.

Выслушав пленного, Сигизмунд окончательно лишился решимости вести войну дальше. Находившийся в ставке короля литовский канцлер Лев Сапега написал в письме к знакомым сенаторам:

«Когда взяли Москву, вся надежда упала. Мы жалким образом лишились столицы, а затем — подумаешь, из-за чего только — и всего Московского государства. А мы тут во всём терпим нужду. Немцы худеют от голода и холода, кони, вследствие недостатка сена, овса и соломы, уходят. И нам самим едва осталось на пропитание, ибо из повозок едим и пьём, и уже всё заметно на исходе».

Было принято решение уходить из этой негостеприимной страны.

Весть о позорном отступлении Жигимонта вызвала ликование в столице. Наступила пора неотложных дел. В Москве кончалось продовольствие, катастрофически пустела казна ополчения. Поэтому один за другим стали покидать столицу земские отряды.

По-прежнему серьёзной угрозой для мира и спокойствия в столице были казаки. Вожди ополчения сделали всё, чтобы умиротворить буйные головы. С этой целью были составлены списки «старых» казаков, каждый из которых получил от Минина по восемь рублей жалования, что окончательно истощило казну. Зато казаки остались довольны. Кроме того, чтобы удалить их из Москвы, атаманам было дано право на сбор кормов в назначенных для этого городах и уездах.

Хотя денег уже не осталось, постарались не обидеть и «молодых» казаков из числа крепостных и кабальных людей. Все они получили волю, им разрешили строить дома в Москве либо где угодно в других городах. На два года они освобождались от уплаты долгов и царских податей.

Отправилась в обратный путь и большая часть нижегородского ополчения. Ратников напутствовали добрым словом на прощание Минин и Пожарский. Нижегородцам, как самым доверенным людям, Пожарский поручил сопровождать и крепко-накрепко охранять польских пленников, в том числе и Осипа Будилу, совсем недавно издевавшегося над Мининым и Пожарским. Теперь, узнав о страшной судьбе, постигшей его товарищей в казацком стане, он смотрел на князя глазами преданной собаки и готов был целовать ему руки.

В Нижнем Новгороде толпа стала закидывать пленных камнями, а потом, распалясь, посадские мужики взялись за топоры, чтобы отомстить ненавистным захватчикам за гибель русских людей. Ратники еле отбивали нападающих. Заслышав шум, вышла на высокое крыльцо княжеского терема мать Пожарского. Ждан Болтин объяснил ей причину волнения.

Тогда Мария Фёдоровна обратилась к разбушевавшимся посадским мужикам:

— Люди добрые, нижегородцы! Аль вы забыли, как клялись князю Пожарскому прямить ему во всём? Что же вы делаете? Князь дал слово, что пленников никто не обидит. Разве можно, чтоб это слово было нарушено?

Устыдившись, мужики опустили топоры и расступились. Узников разместили в холодном и сыром подземелье крепости.

«Служа в эти времена отечеству саблей и будучи готовы пролить кровь для вашего величества, мы всею душою желали, чтобы предоставлялись удобные случаи, с одной стороны, нам показать нашу готовность служить вашему величеству и довершить начатое дело, с другой — вашему величеству воздать нам за наши заслуги благодарностию. Когда всемогущий Бог передал во власть вашего величества Московскую столицу, нам представился случай достигнуть наших желаний. Призванные г. гетманом и введённые в Кремль для защиты стен его, мы с полною охотою вступили в эти стены, оставленные бежавшим с них войском, в которых ожидал нас голод, нужда и опасности, в которых мы в середине русской земли со всех сторон окружены были неприятелем. Теснил нас неприятель — мы сопротивлялись; шёл он с военною силой на приступ, — мы отбивались, теснил нас тяжкий, всё преодолевающий голод, — мы и тогда крепились и боролись довольно долго, почти сверх сил... Затем истощилась обычная пища; алчущий, нуждающийся желудок искал новой пищи, — травы и корней, которые приходилось доставать из-под рук неприятеля с опаскою для жизни, а часто и с потерею её. Истощилась и эта пища, — мы кинулись на необычную, но по любви к отечеству и уважению к добродетели сладкую пищу, — не щадили даже собак, — но недоставало и такой пищи. Наступило затем редко слышанное, по крайней мере, скрываемое у других, а у нас почти явное самопожирание... Униженно просим ваше величество принять случившееся с нами обычному перевороту судьбы, смотреть на нас милостивыми, благодарными королевскими глазами, немедленно освободить нас, не дать нам изгибнуть до конца в этом горе и заключении, не держать нас долго в этой пагубе, в которую нас ввергла злая судьба, дурно воздавшая нам за наши доблестные заслуги».

Из «Дневника мозырского хорунжего Осипа Будилы».

Наконец можно было приступать к главному делу ополчения: выборам законного государя всея Руси. Грамотою от 21 декабря 1612 года московские воеводы оповестили об избавлении Москвы от польских и литовских людей и приказали повсюду на радости звонить в колокола и отслужить молебен. Все города призывались незамедлительно слать в столицу всех бояр и дворян московских, а также самых лучших и разумных людей из других сословий — от посадских людей, черносошных крестьян, духовенства и стрельцов. Зная, как обычно долго раскачиваются в провинции, Пожарский предупредил: «А если вы для земского обирания выборных людей к Москве к Крещенью не вышлете, и тогда нам всем будет мниться, что вам государь на Московском государстве не надобен; а где что грехом сделается худо, и то Бог взыщет с вас». В грамотах оговаривалось и то, чтобы городские власти вкупе с выборными лучшими людьми договорились в своих городах накрепко и вручили своим посланцам, едущим на собор «полным и крепким достаточным приказом», — говорить им о царском избрании «вольно и бесстрашно».

Требовался, по крайней мере, месяц до прибытия делегаций. Тем временем земское правительство занялось государственными вопросами. В его состав входили наряду с вождями ополчения знатные дворяне князь Андрей Сицкий и Дмитрий Головин, стрелецкий голова Иван Козлов, дьяк Иван Ефанов и другие чины. Из прежней боярской думы были изгнаны за измену окольничие князья звенигородские, князь Фёдор Мещёрский, Тимофей Грязной, братья Ржевские, постельничий Безобразов. Для пополнения государственной казны был составлен земляной список, по которому определялись налоги. Были обложены все помещики, посады и монастыри.

Неожиданно к Пожарскому пришёл ходатай из далёкого Борисоглебского монастыря. Это был ученик преподобного Иринарха Александр. Он привёз Пожарскому благословение учителя и просвиру в связи с освобождением Москвы, а также передал просьбу — вернуть Иринарху крест, который тот дал, благословляя Дмитрия в поход. Поведал Александр и о великой кручине всего монастыря: «Правят кормовых денег на ратных людей; а в монастыре от разорения литовских людей нет ничего». Князь принял монаха с великим уважением и радостью, вернул крест и повелел написать грамоту, освобождавшую монастырь от сборов.

На совете земли Трубецкой потребовал утверждения решения совета первого ополчения, где ещё главенствовали он с Заруцким, о передаче ему лакомой волости Вага, захваченной до него с благословения польского короля изменником Михайлой Салтыковым. Пожарский, дабы не обострять отношений перед собором, подписал жалованную грамоту наряду с другими воеводами и митрополитом Кириллом, однако поставил непременным условием, записанным в этой же грамоте, что пожалование это должно быть утверждено новым царём и следует просить о новой, уже царской грамоте за красной печатью. Поскольку испокон веку Вага всегда входила в царские владения, Дмитрий Михайлович был уверен, что такой грамоты не будет. Сам же Пожарский, когда ему предложили за заслуги перед отечеством новые земли, категорически отказался, сославшись опять-таки на будущего государя.

Впрочем, шаткость своих прав на Вагу хорошо понимал и Трубецкой в случае... если он сам не будет избран на престол. Ещё не дожидаясь приезда всех членов собора, он начал путём подкупа, лести, запугивания добиваться, чтобы на соборе выкрикнули его имя.

Казалось бы, все основания для надежд Трубецкой имел: первый боярин думы, удельный князь Мстиславский и ранее не домогался трона, а теперь окончательно был скомпрометирован. О возвращении из плена Ивана Шуйского или Голицына, следующих по знатности за Мстиславским, пока шла война с Польшей, не могло быть и речи. Тайные сторонники Заруцкого из числа казачества попытались было поднять голоса за «ворёнка», сына Марины Мнишек, но были осмеяны москвичами и изгнаны с площади, где беспрестанно шло народное обсуждение кандидатур.

Дмитрий Тимофеевич Трубецкой по знатности мог вполне сесть на престол — ведь в жилах его текла королевская кровь: он происходил, так же как и Голицын, из рода великих князей литовских. Появился и ещё один претендент — князь Дмитрий Черкасский, по родовитости соперничавший с Трубецким и столь же «прославленный» служением Тушинскому вору.

Ко дню Крещения Господня успели приехать только посланники ближних к Москве городов, но больше медлить было никак нельзя. До начала выборов духовенство для очищения духа и помыслов присланных лучших людей объявило по всему государству строжайший трёхдневный пост, когда и мужчинам, и женщинам, и даже малым детям запрещалось что-либо есть.

После проведения поста избранники собрались наконец в прибранной к тому времени Грановитой палате. На возвышенном царском месте был установлен отобранный у поляков трон Ивана Грозного, украшенный самоцветами. Он должен был постоянно указывать членам собора на главное, на чём они должны сосредоточить все свои думы и действия. Под ним на лавке сидели члены правительства. Бояре и московские дворяне располагались по левую руку, духовенство во главе с митрополитом Кириллом — по правую. А вдоль стен на лавках, размещённых ступенями, расселись делегации городов: на первых лавках — дворяне и купцы, выше — посадский люд и крестьяне. Лицом к правительству, у противоположной стены — начальники земского ополчения и казацкие головы.

Поднявшись, митрополит Кирилл благословил собрание и зачитал грамоту:

— «Москва от польских и литовских людей очищена, церкви Божии в прежнюю лепоту облеклись, и Божие имя славится в них по-прежнему. Но без государя Московскому государству стоять нельзя, печься о нём и людьми Божиими промышлять некому; без государя вдосталь Московское государство разорилось все: без государя государство ничем не строится, и воровскими заводами на многие части разделяется, и воровство многое множится».

Митрополит вернулся на своё место, и воцарилась сторожкая тишина. Пожарский вопросительно взглянул на Трубецкого: следовало тому, как формальному главе правительства, сказать своё слово. Но тот почему-то медлил. Впрочем, почему, стало ясно через несколько мгновений. Откуда-то из угла выкликнули:

   — Хотим на царство боярина князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого!

   — Он здесь самый родовитый!

   — От Гедиминовичей!

Трубецкой приосанился было, но продолжал хранить молчание. Тем временем в палате вдруг начал нарастать враждебный гул. Трубецкой в тревоге повернулся к боярам. Те отрицательно мотали головами в высоких горлатных шапках. Их мнение выразил боярин Морозов, который, поднявшись с лавки, выкрикнул, заглушая гул:

   — Есть и познатнее Митьки Трубецкого, да и попрямее!

   — А где наши старшие бояре? — громко вопросил, будто не ведая, сидевший рядом с Морозовым Иван Никитич Романов.

Пожарский нахмурился, но, чтобы не возбуждать собравшихся, ответил с усмешкой:

   — На богомолье уехали, свои грехи замаливать.

По палате прокатился хохот. Трубецкой тем временем с настойчивой надеждой глядел в упор на своих атаманов, но те лишь ухмылялись в вислые усы. Их желание посадить на престол «ворёнка» не осуществилось, но и своего воеводу они слишком хорошо знали. Не выдержав, один из них выкрикнул:

   — Где уж тебе, сокол наш ясный, Дмитрий Тимофеевич, на царстве усидеть, коли ты и войском своим командовать не сумел!

Гомон усилился, когда кто-то выкрикнул имя Черкасского.

   — Этого нам и подавно не надобно!

Поднялся Пожарский, жестом восстанавливая порядок.

   — Не об этом нам сейчас спорить! Надобно решить, будем ли мы снова на царство кого-либо из иноземных королевичей просить аль будем выбирать своего, русского царя?

   — Русского, русского! — раздались голоса.

   — Почему спрашиваю, — повысил голос воевода, — там, за дверью, находится посол от Новгорода — Богдан Дубровский. Яков Понтусов, что продал нас полякам в Клушинской битве, а потом обманом сел в Новгороде, интересуется, будем мы звать на царство шведского королевича?

   — Хватит с нас и польского королевича! — под общий хохот громогласно произнёс Козьма Минин.

   — Так порешили? — вопросил Пожарский.

   — Так, так! Воистину так! — уже единодушно выкрикивали собравшиеся.

   — Хорошо! Тогда в вашем присутствии и ответим послу. Зовите Дубровского! — приказал Пожарский стрельцам, стоявшим у дверей палаты.

Вошёл Богдан Дубровский. Не ожидая такого скопления людей, он начал испуганно озираться, пока не разглядел Пожарского.

   — Ну, смелее, смелее, добрый человек, — с усмешкой сказал князь. — У нас не в обычае послов обижать. Вот что мы решили на совете, запомни хорошенько и передай слово в слово своему Якову Понтусову, а тот пусть передаст королю своему Густаву: «У нас и на уме того нет, чтоб нам взять иноземца на Московское государство».

   — Позволь, князь, — робко напомнил посланец шведов, — но ведь в Ярославле ты другое говорил...

   — А что мы с вами ссылались из Ярославля, — ответил невозмутимо Пожарский, — так это мы делали для того, чтобы вы нам в те поры не помешали и не пошли на наши морские города.

Чувствуя себя одураченным, посол зло выкрикнул:

   — Значит, война?

Князь столь же невозмутимо сказал:

   — Теперь, когда Бог Московское государство очистил, мы будем рады с помощью Божией идти биться за очищение и Новгородского государства. Теперь ступай и передай это своему иноземному господину. А ещё русским дворянином считаешься. Эх, срам! Ступай же!

Восхищенные умом и непоколебимой твёрдостью князя Пожарского, многие из собравшихся подумали про себя: «Вот человек, достойный царского венца». Эту мысль вслух высказал воевода Артемий Измайлов.

   — Тебя, Дмитрий Михайлович, просим на царство! Ведь ты, и никто иной, избавитель всего нашего государства Российского!

Многие одобрительно зашумели, но Пожарский снова поднял руку, восстанавливая тишину. Когда все успокоились, напряжённо ожидая его ответа, Дмитрий Михайлович негромко, но уверенно начал говорить:

   — Вы знаете, что я от начальства в ополчении отказывался многажды. К такому делу меня вся земля силою приневолила. Бели б такой столп, как князь Василий Васильевич Голицын, был здесь, то за него бы все держались, и я за такое великое дело мимо него не принялся бы. Теперь с Божьей помощью мы ворога одолели и Москву очистили. Да разве в том только моя заслуга? Как мы бы войско собрали без выборного человека всей земли Козьмы Минина? И как гетмана отогнали без воевод наших — тебя, Артемий, тебя, Дмитрий Лопата, без атаманов казацких? За честь предложенную благодарю, но никак мне о государстве даже и помыслить нельзя. И не будем об этом больше спорить.

Многим, кто до того вынашивал честолюбивые планы самому занять самое высокое место в государстве, вдруг стало стыдно от этих прямых и совестливых слов.

...Уже три недели шёл Земский собор. Начинали с раннего утра, после совершения молитв, и заканчивали к обеду, после которого, согласно обычаю, все почивали. Уже многих из знатных людей перебрали, но отклоняли по самым разным причинам. Вместе с тем всё настойчивее раздавались голоса в пользу молодого Михаила Романова[106]. Это имя было названо в первый раз ещё в Ярославле, но тогда отклонили сразу, ссылаясь на малолетство. Однако теперь о Михаиле заговорили снова. И не только в стенах Грановитой палаты, но и на московских площадях. Присылали из городов и письменные мнения за избрание царя из рода Романовых.

Хотя Романовы и не были родовиты, однако они всегда пользовались доброй славой. В народе была жива светлая память о царице Анастасии, первой жене Ивана Грозного. Помнили и о её брате — Никите Романовиче. Уже и после кончины Анастасии Никита Романович был одним из немногих, кто имел мужество спорить с царём и в глаза укорять его за жестокие деяния, рискуя собственной жизнью. Мученический венец приняли от Годунова трое его сыновей, сгинувших в ссылке, а старший красавец Фёдор Никитич, которому, по преданию, умирающий Фёдор Иоаннович вручил свой скипетр, был насильно пострижен в монахи. Крепка была память в народе и о его недавнем мужестве, когда, не в пример Авраамию Палицыну и прочим слабодушным, даже под угрозой позорного плена, отказался он от присяги Жигимонту и призвал защитников Смоленска оборонять крепость до последнего.

Дважды на соборе выкликали имя Михаила Романова и оба раза отклоняли. Как ни странно, более всех возражал его дядя Иван Никитич, считавший себя более достойным престола, чем племянник. Наконец 2 февраля во время новых споров встал дворянин из Галича и подал Пожарскому свиток, где было выражено единодушное мнение всего города.

   — Каково ваше желание? — спросил Дмитрий Михайлович.

   — Надобно избрать на царство Михаила Фёдоровича Романова, — таков был ответ. — Он всех ближе по родству с прежними царями.

В этот же момент со свитком вышел и донской атаман.

   — А вы, казаки, о ком просите? — спросил Пожарский.

   — О природном царе Михаиле Фёдоровиче.

Это было неудивительно: ведь казаки неистово ненавидели бояр и незнатный Романов им был больше по сердцу. Мнение казаков, представлявших в тот момент значительную силу в государстве, стало решающим: весь собор высказался за избрание Михаила Романова. Затем все выборщики разъехались по своим городам, чтобы утвердить решение собора.

Двадцать первого февраля, в первую неделю Великого поста, был последний собор, где каждый чин подал письменное мнение об избрании государя. Все они были сходными и указывали на Михаила Фёдоровича.

В этот же день на Лобное место вышли рязанский архиепископ Феодорит, Новоспасский архимандрит Иосиф, боярин Василий Петрович Морозов и... троицкий келарь Авраамий Палицын, который, как всегда, вовремя переметнулся на сторону сильнейшего, уже прочно забыв о прежнем своём благодетеле — Дмитрии Трубецком.

   — Кого хотите в цари? — спросил Морозов у москвичей, ещё не сообщая решение собора.

Мнение было единодушным:

   — Михаила Фёдоровича Романова.

В эти же дни в Москву были вызваны Мстиславский, Воротынский и другие старшие бояре. Поначалу они и слышать не хотели об избрании незнатного Романова. Мстиславский заикнулся было вновь о поисках чужеземного претендента, но гнев собравшихся был так велик, что он испуганно смолк. В этот момент Воротынский наклонился к уху старика:

   — Слышь, Фёдор Иванович! Мишка ведь молод и глуп. Нам при нём вольготнее будет.

Это соображение победило, и «верхние» бояре дали своё согласие.

Приняв окончательное решение, собор снарядил делегацию для приглашения Михаила на царство. В Кострому отправились архиепископ Феодорит, всё тот же вездесущий Авраамий Палицын, архимандриты из Новоспасского и Симоновского монастырей, протопопы кремлёвских соборов, бояре Фёдор Шереметев и Владимир Бахтеяров-Ростовский, окольничий Фёдор Головин, дьяк Иван Болотников, стольники, стряпчие из дворян московских, дьяки, жильцы, дворяне и дети боярские из городов, головы стрелецкие, атаманы казацкие, купцы и других чинов люди.

Вожди ополчения, которым, казалось, надо было возглавить посольство, остались в Москве: в любой момент можно было ожидать нападения и с севера — шведов, и с запада — поляков, и с юга. Там, в Астрахани, обосновался Заруцкий, лелея мечту создать собственное Астраханское царство. Да и в самой Москве дел было невпроворот: надобно было привести в порядок церкви и дворцы в Кремле, надобно было сыскать необходимые к коронации средства. Не было и царских регалий; напрасно несколько раз водили к пытке Фёдора Андронова, тот отнекивался; так было и решили, что все царские венцы похищены. Но тут нежданная радость: когда был избран новый государь, к Пожарскому пришёл старый царедворец Никифор Васильевич Траханиотов, поведавший Пожарскому, что, когда Шуйского подвергли насильному пострижению, ему удалось под шумок унести царские регалии — шапку Мономаха, бармы, скипетр и державу и спрятать у себя на подворье. Не раз дьяк подвергался смертельному риску, когда поляки устраивали по московским дворам повальные обыски в поисках ценностей, да Бог миловал.

Тем временем посольство прибыло в Кострому и нашло царя с его матерью в Ипатьевском монастыре. 12 марта, после обедни, двинулось из Костромы под колокольный звон торжественное шествие с хоругвиями и иконами. Марфа с сыном вышли навстречу, однако, узнав о причине шествия, поначалу отказались идти в соборную церковь. Едва их упросили всем миром.

В соборе после молебна послы зачитали грамоту об избрании Михаила на царство и просили ехать с ними в Москву. Юноша в испуге отказался, Марфа Ивановна поддержала его. Она сказала, что «у сына ея и в мыслях нет на таких великих преславных государствах быть государем; он не в совершенных летах, а Московского государства всяких чинов люди измалодушествовались, дав свои души прежним государям, не прямо служили». Марфа упомянула об измене Годунову, об убийстве Лжедимитрия, сведения с престола и выдаче полякам Шуйского и продолжала:

   — Видя такие прежним государям крестопреступления, позор, убийства и поругания, как быть на Московском государстве и прирождённому государю государем? Да и потому ещё нельзя: Московское государство от польских и литовских людей и непостоянством русских людей разорилось до конца, прежние сокровища царские, из давних лет собранные, литовские люди вывезли; дворцовые сёла, чёрные волости, пригородни и посады розданы в поместья дворянам и детям боярским и всяким служилым людям и запустошены, а служилые люди бедны; и кому повелит Бог быть царём, то чем ему служилых людей жаловать, свои государевы обиходы полнить и против своих недругов стоять?

   — ...Кроме того, — сказала Марфа в заключение, — отец его, митрополит Филарет, теперь у короля в Литве в большом утешении, и как сведает король, что на Московском государстве учинился сын его, то сейчас же велит сделать над ним какое-нибудь зло, а ему, Михаилу, без благословения отца на Московском государстве никак быть нельзя.

Послы молили и били челом Михаилу и матери его с третьего часа дня до девятого, уверяя, что «выбрали его по изволению Божьему, не по его желанью, что прежние государи — царь Борис сел на государство своим хотеньем, изведши государский корень — царевича Димитрия; начал делать многие неправды, и Бог ему мстил за кровь царевича Димитрия богоотступником Гришкою Отрепьевым, вор Гришка-расстрига по своим делам от Бога месть принял, злою смертью умер; а царя Василья выбрали на государство немногие люди, и, по вражью действу, многие города ему служить не захотели и от Московского государства отложились; всё это делалось волею Божиею да всех православных христиан грехом; во всех людях Московского государства люди наказались все и пришли в соединение во всех городах».

Однако никакие доводы не действовали. Тогда послы начали угрожать, что «Бог взыщет с Михаила конечное разорение государства». Суеверная Марфа испугалась Божиего проклятия, и Михаил наконец дал согласие.

Девятнадцатого марта царский поезд двинулся из Костромы в Москву, но путешествие сильно затянулось. Делали долгие остановки в Ярославле, Ростове, Троице-Сергиевом монастыре. За это время составился царский двор. В него вошли родственники Марфы Борис и Михаил Салтыковы (племянники предателя), пребывавшие вместе с Романовыми в Ипатьевском монастыре. Борису Салтыкову было поручено руководство тут же образованным приказом Большого дворца, а Михаил стал кравчим. Близкий к царю Константин Михалков получил чин постельничего. Недруг Пожарского Фёдор Шереметев также стремился стать необходимым молодому государю. Ко двору последовал и его шурин, двоюродный брат Михаила Романова, Иван Черкасский. Они подучили царя отправлять грамоты в Москву не на имя Трубецкого и Пожарского, а на старшего боярина — Мстиславского.

Чем ближе находился к Москве новый царь, тем тон его грамот становился всё повелительней; под влиянием приближённых он потребовал удаления казаков из Москвы, хотя они и сыграли решающую роль в его избрании. Без конца он требовал присылки подвод, лошадей, кормов — его поезд всё больше разрастался. Потом появилось новое требование, вызвавшее у вождей ополчения недоумение: он приказал изготовить к своему приезду Золотую палату, где когда-то жила царица Ирина, сестра Бориса Годунова, с проходными сенями, палату Мастерскую, также с сенями, до церкви Рождества Богородицы, кроме того — для своей матушки деревянные хоромы царицы, жены Ивана Грозного. Земское правительство ответило, что готовят царю Золотую палату и те две палаты, где жил царь Иван и которые назывались чердак царицы Анастасии Романовой, да Грановитую палату, да мыльню. Для матери царя предлагались хоромы в Вознесенском монастыре, где жила совсем недавно мать царевича Угличского Марья Фёдоровна Нагая. Однако Михаил считал, что матери жить там невместно, и снова настаивал на хоромах жены Ивана Грозного.

После бесконечных капризов, по настоянию Ефрема, митрополита Казанского, архимандрита рязанского Феодорита и нового челобитья дворян и всяких чинов Московского государства государь наконец оставил Троице-Сергиев монастырь и прибыл 2 мая в село Тайнинское, где некогда Дмитрий встречал свою «мать», инокиню Марфу.

На следующий день Михаил Романов в сопровождении ставшей огромной свиты вступил в столицу. 11 июля Михаил Фёдорович венчался на царство. Пред причащением было совершено освящённое миропомазание из того сосуда, который некогда принадлежал императору Августу и из которого помазывались на царство все российские государи.

Перед тем как идти в собор на коронование, Михаил Фёдорович вышел в Золотую палату, сел впервые на своём царском месте и пожаловал боярство двум стольникам. Первым чин боярина получил двоюродный брат царя Иван Борисович Черкасский, а вторым — воевода князь Дмитрий Михайлович Пожарский.

На следующий день после коронации, в день своих именин, царь пожаловал в думские дворяне Козьму Захаровича Минина. Однако главным казначеем стал Никифор Траханиотов, отмеченный за сохранение царских регалий.

«Того же году в июле венчался государь царь и великий князь Михайло Фёдорович всея Русии царским венцем на Российское государство. А венчал государя митрополит казанской Ефрем. А осыпал государя боярин князь Фёдор Иванович Мстиславской. А с царскою шапкою шёл боярин Иван Никитич Раманов. А с скифетром боярин князь Дмитрией Тимофеевич Трубецкой. По царской сан на Казённый двор ходил князь Дмитрий Михайлович Пожарский, а с Казённого двора шол с ним вместе казночей Никифор Васильевич Траханиотов».

Из разрядных книг.

Вместо эпилога ВОЗВРАЩЕНИЕ К НАЧАЛУ

Всё встало наконец на свои места, как и чаяли князь Дмитрий Михайлович Пожарский и его верный сподвижник Козьма Захарович Минин. Наконец на московском престоле снова находился русский царь, хоть и не из Рюриковичей, но зато избранный всем народом.

По преданию, первым предком Романова был брат прусского князя Гланд-Камбил Дивонович, приехавший в Россию в конце XIII века. Имя Камбил было переиначено русскими в прозвище Кобыла. Его сын Андрей Иванович Кобыла служил при дворе великого московского князя Симеона Гордого. Сын Адцрея Кобылы Фёдор Андреевич получил чин боярина и заодно прозвище Кошка. О занимаемом им видном положении свидетельствовал тот факт, что свою дочь он выдал замуж за великого князя Михаила Александровича Тверского. Во времена правления великого князя Василия III боярин Михаил Юрьевич Кошкин занимал второе место во дворцовой иерархии, сразу же за Василием Васильевичем Шуйским. По старому обычаю, к прозвищу прибавлялось отчество одного, а то и нескольких ближайших предков. Так и Кошкины начали именоваться Захарьиными, затем Юрьевыми и наконец Романовыми. Основоположником фамилии Романовых стал Никита Романович Захарьин-Юрьев, сестра которого, Анастасия Романовна, стала женой Ивана Грозного, приблизив тем самым род Романовых непосредственно к царскому престолу.

Старший сын Никиты Романовича, Фёдор, красавец и первый щёголь в Москве, по принуждению правителя Бориса Годунова женился на Ксении Ивановне Шестовой, незнатного происхождения. Сделал это Годунов с целью пресечь возможные поползновения Фёдора на престол. Но и этого коварному Годунову показалось мало: едва сам усевшись на престол, он подверг всех Романовых опале. Фёдор и Ксения были пострижены, приняв имена Филарета и Марфы.

Их четырёхлетний сын Миша тоже не был пощажён: он был направлен в ссылку вместе со своей тёткой Анастасией. При воцарении Димитрия Романовых снова вернули в Москву, но кошмары, пережитые в детстве — стрельба, пожар собственного дома, искажённые от ярости лица немецких солдат, окровавленные трупы домочадцев, — всё это оставило в душе Михаила неизгладимый след. Был молодой царь достаточно хорош собой: круглолиц и голубоглаз, хотя и не высок ростом, не по возрасту полон, что, впрочем, по русским понятиям, было больше достоинством, чем недостатком. Нрава был он незлобивого, смешлив и жалостлив, мог при случае и всплакнуть. Хотя и не пришлось Михаилу из-за семейных передряг получить достаточное образование (к моменту воцарения он еле владел грамотой), но, безусловно, молодой царь обладал природной живостью и пытливостью ума.

На взгляд Дмитрия Михайловича Пожарского, Михаил Романов имел лишь один существенный недостаток: из-за приобретённой в детстве робости, если не сказать трусости, и результатов женского воспитания он не умел и даже не хотел действовать самостоятельно. Для Пожарского, который уже в десять лет стал главой рода, в пятнадцать женился и начал службу при дворе, поведение Михаила было непонятно. Молодой царь не предпринимал никаких действий, не посоветовавшись предварительно с матушкой. Инокиня Марфа была женщиной своевольной и властной. Пережитые невзгоды озлобили её и закалили характер. Её просторные покои в Вознесенском монастыре никак не напоминали скромную монашескую келью, они были убраны значительно роскошнее, чем дворец сына, да и окружение Марфы было не менее многолюдным. Овладев с первого же дня казною прежних цариц, она имела возможность содержать значительный штат не только прислужниц, но и охраны, а также соглядатаев, докладывавших ей обо всём, что делается на Москве. Самой приближённой к Марфе была её сестра, старица Евникия, мать Бориса и Михаила Салтыковых, которые и стали первенствовать при особе молодого государя. Были братья кичливы, бранчливы и к тому же драчливы. Во дворце при участии их служивых дворян то и дело возникали ссоры, переходившие в рукопашные. Эти драки выводили из себя даже кроткого Михаила.

К счастью, уже действовала боярская дума, ведавшая повседневными делами приказов, и по-прежнему заседал Земский собор, решавший вопросы пополнения государственной казны и набора дееспособных стрелецких полков, ибо ещё предстояла война и со Швецией, и с Польшей. И сам государь, и дума поначалу оказывали руководителям ополчения Минину и Пожарскому должное уважение, как к главным устроителям Российского государства. В знак признания их заслуг через три недели после пожалования им чинов Михаил Фёдорович подписал указ, утверждённый и Земским собором, о пожаловании их землями. Пожарскому были возвращены село Нижний Ландех с примыкающими деревнями, но уже не как поместье, а вотчина, то есть земли закреплялись за ним навечно. В грамоте от 30 июля 1613 года, подписанной Михаилом, красноречиво говорилось о заслугах Пожарского:

«Божию милостию Мы, Великий Государь Царь и Великий Князь Михаил Фёдорович и проч. пожаловали есмя Боярина нашего Князя Дмитрия Михайловича Пожарского... за его службу, что он при Царе Василье, памятуя Бога и Пречистую Богородицу и Московских Чудотворцев, будучи в Московском Государстве в нужное и прискорбное время, за веру крестьянскую и за святыя Божия церкви и за всех Православных крестьян, против врагов наших, Польских и Литовских людей и Русских воров, которые Московское Государство до конца хотели разорить и веру крестьянскую попрать, и он, Боярин наш, Князь Дмитрий Михайлович, будучи на Москве в осаде, против тех врагов наших стоял крепко и мужественно, и к Царю Василью и к Московскому Государству многую службу и дородство показал, голод и во всём скуденье и всякую осадную нужду терпел многое время, и на воровскую прелесть и смуту ни на которую не покусился, стоял в твёрдости... За ту Царю Васильеву Московскую осаду, указали ту вотчину, что ему дана из его ж поместья при царе Василье и при нас, Великом Государе, пополнити и подкрепити новою нашею Царскою жалованною грамотою... И в той вотчине он, Боярин наш, Князь Дмитрий Михайлович Пожарский, и его дети, и внучата, и правнучата вольны, и вольно ему и его детям, и внучатам, и правнучатам та вотчина продать, и заложить, и в приданые, и в монастырь по душе до выкупу дать».

Был пожалован годовым окладом в двести рублей и селом Богородским с землёю на тысячу шестьсот тринадцать четвертей Козьма Захарович Минин. Но чин думного дворянина не вскружил голову этому замечательному человеку. Он считал себя по-прежнему посадским мужиком, предоставив вольную крестьянам, жившим на пожалованных ему землях. Его сын Нефед позднее составил такую запись: «Нынешнего года 123(1615) бил нам челом хрестьянин села Богородцкова Федка Колесник, что выпустил его Кузьма Минин из-за себя... И нынеча ево матушка наша Татьяна Семёновна пожаловала велела ему жити в Богородцком, кто ево пожалует на подворье, без боязни со всеми ево животами, с животиною и с хлебом с молоченым и стоячим, опришно тово, что он здал пашню с хлебом. А память писал яз Нефёдко Кузьмин сын Минина по матушкиному велению Татьяны Семёновны. А пойдёт с Богородцкова, ино також ево выпустил совсем. А у памяти печать наша Кузьмы Минина».

Хотя Пожарский и Минин занимали в боярской думе последние места, однако к их мнению прислушивались и старшие бояре, и сам государь. Страна находилась в ужасающе бедственном состоянии.

По всему государству бродили шайки разбойников, грабя и без того обездоленных людей. Ополченцы разошлись по домам, а регулярного войска для отпора внешних и внутренних врагов не было. Трубецкой, хвастливо заявивший, что прогонит шведов, увёл с собою из Москвы последнюю тысячу казаков. В первой же стычке с небольшим отрядом шведов он был наголову разгромлен, показав ещё раз свою полную бездарность в военном деле. С горсткой оставшихся воинов он пешком глухими лесами ушёл от неприятеля и объявился только в Торжке. С юга тоже доносились тревожные вести: Заруцкий вновь стал собирать войско и готовиться в союзе с ногайскими татарами идти в поход на Самару. Вёл он переговоры о союзе и с персидским султаном Аббасом. В грамотах Иван Мартынович стал называть себя Димитрием.

Пожарскому была поручена организация постоянного стрелецкого войска. Вспомнил он и об иностранных легионерах, которые прислали ему письмо с предложением своих услуг, когда он во главе ополчения шёл на Москву. Один из этих ландскнехтов, шотландец Яков Шоу, теперь прибыл к Пожарскому и подтвердил, что готов набрать иностранных солдат для службы царю, лишь бы им хорошо заплатили.

Пожарский дал ему такие полномочия, строго предупредив, чтоб в число наёмников не попал Маржере. Впрочем, к этому времени Жак уже сам понял, что воинское ремесло ему больше не под силу, и превратился в мелкого торговца мехами. Однако он вовсе не оставил своего старого занятия — политической разведки.

В Европе вскоре разразилась война, получившая впоследствии название Тридцатилетней, и услуги Маржере были по-прежнему необходимы. Курсируя по городам и поместьям Польши и Германии, французский агент ловко выуживал важные сведения и аккуратно слал донесения в Швецию Жану де Ла-Бланку, который тут же переправлял их во Францию самому кардиналу Ришелье.

Жак де Маржере скончался уже в двадцатые годы, так и не обзаведясь семьёй и не дождавшись обещанного поместья.

Якову Шоу удалось нанять лишь с десяток наёмников с обещанием выплаты жалованья в будущем. Отсутствие средств вынудили думу и Земский собор пойти на крайнюю меру, выведенную когда-то Годуновым: вновь открыть кабаки по всему государству, доход от которых должен был идти в казну. Вновь пьянство на Руси стало в чести, однако доход был не велик: у людей просто не было денег. Козьме Минину был поручен сбор «пятины» — пятой части от всех доходов купцов и промышленников. Однако таких богачей, как Строгановы, заплатившие сразу пятьдесят тысяч рублей, было очень мало. Кроме того, прежнее правительство оставило после себя дурное наследство в виде своих чиновников — взяточников и казнокрадов. Посланные на места для сбора налогов, они в первую очередь стремились обогатиться сами, отбирая последнее у обнищавшего вконец населения. Крестьяне и посадские люди в отчаянии бросали насиженные места и уходили в леса, пополняя и без того многочисленные разбойничьи шайки. Войско лишь одного из них, атамана Баловня, составляло более трёх тысяч человек.

В такой отчаянной ситуации оставалось только вести искусную дипломатическую игру, чтобы добиться мира с соседями любой ценой. Однако поначалу ни Сигизмунд, ни Густав-Адольф не желали и слышать о мире. Однако Пожарский, который как человек, имевший уже изрядный опыт, был советником государя в дипломатии, надежды не терял. Ему удалось привлечь к переговорам посредников — по просьбе Пожарского к Сигизмунду направил своих послов римский император, а в переговорах со шведским королём дал согласие проявить содействие английский король Яков.

Усиление влияния Пожарского на молодого государя вызвало недовольство боярской верхушки — Мстиславского, Шереметевых, Долгорукого и особенно временщиков Салтыковых. Они искали случай, как бы осадить «выскочку».

И такой случай представился в конце 1613 года, когда Михаил под давлением матери пожаловал Борису Салтыкову, уже исполнявшему обязанности кравчего, чин боярина. Государь, понимавший, что такое возвышение может вызвать недовольство остальных придворных, по подсказке тех же Салтыковых решил поручить представление нового боярина Дмитрию Михайловичу Пожарскому, как человеку безупречной репутации и всеми уважаемому.

Большего оскорбления для князя нельзя было придумать: он, главный воевода ополчения, должен был оповестить о боярстве племянника своего самого лютого врага, изменника Михайлы Глебовича Салтыкова, кстати получившего в своё время боярскую шапку от Бориса Годунова за арест Романовых! Наотрез отказавшись от такого унижения, Пожарский сказался больным и уехал домой, в свой терем на Лубянке. Михаил, поняв, что совершил промашку, не настаивал, сделал вид, что поверил в болезнь Пожарского, тем более что тот периодически страдал от чёрной немочи.

Однако вечером в опочивальню царя буквально ворвались Салтыковы в сопровождении Мстиславского, Одоевского и Головина. Они потребовали выдачи «обидчика» с головою. Малодушный Михаил дал согласие. На двор к Пожарскому с этой горькой вестью был послан его бывший помощник в ополчении дворянин Перфилий Секирин. Князь выслушал его молча, ничем не выражая своих чувств. Затем приказал слугам принести его нарядные боярские одеяния: зелёный объяренный кафтан с золотыми ворворками, обшитый по борту и на рукавах золотым шнуром, и боярскую шубу из малинового травчатого бархата. Облачившись, сел в нарядные сани с медвежьим пологом и в сопровождении вооружённых дружинников отправился в позорный путь. У ворот дома Салтыковых он, согласно обычаю, оставил сани и пешком, сняв горлатную боярскую шапку, прошёл через весь двор и опустился на колени у высокого крыльца. Сверху на него поглядывали злорадно хихикающие Салтыковы. За их спинами торчали головы дворовых, тоже ехидно улыбавшихся.

   — Ну, что, князюшка, добился своего? — заорал Борис Салтыков. — Не захотел меня уважить, так теперь постой на коленях. Царь-государь выдал тебя с головой. А то уж больно возгордился! Проси прощения, а не то ведь я кнутом могу тебя оходить!

Первый раз князь поднял голову и окинул Бориса взглядом, полным такой жгучей ненависти и презрения, что тот испуганно попятился:

   — Ладно, чёрт с тобой. Ступай восвояси. Зла больше на тебя не держу. Запомни на будущее — забижать меня царь не даст!

   — Запомню, — ответил князь, не опуская тяжкого взгляда.

Затем он легко поднялся и, не оборачиваясь, направился к воротам. Дворовые было начали улюлюкать, но столько достоинства и отваги было в фигуре Пожарского, что все они поневоле притихли.

...Несколько дней Дмитрий Михайлович провёл, не вставая, в своей спальне, отказываясь от обеда и не желая ни с кем разговаривать. К нему приехал Козьма Минин. Сел рядом с другом на просторной лавке и, положив руку на могучее плечо, произнёс:

   — Не кручинься, Дмитрий Михайлович!

От этих простых слов накопившаяся обида выплеснулась наружу. Не сдерживая злых слёз, Дмитрий Михайлович с прерывистым вздохом сказал:

   — Уеду в Мугреево! Там дел для меня хватит. А может, в свой Спасо-Ефимьевский монастырь уйду, схиму приму.

Минин понимающе глядел на князя.

   — Что говорить, обида великая. Уж будь моя воля, я бы этим Салтыковым... — помахал он огромным кулачищем.

   — Да разве дело в этих молокососах?! — вздохнул князь.

   — А на государя зла не держи. Сам знаешь, слабоволен он. И поэтому уезжать тебе никак нельзя отсюда: опять всё вкривь может пойти. Ты не об обиде своей думай, нечего душеньку свою растравливать. Думай о государстве нашем Российском, как его спасти и народ на ноги поставить. Твоя светлая голова умна, людям нужна, да и сабля твоя скоро пригодится.

...Ещё большему унижению подвергся другой герой ополчения — архимандрит Дионисий. Государь подумал возродить печатанье священных книг в Москве и поручил подготовить к печати церковный Требник Дионисию, хорошо знавшему книжное учение, грамматику и риторику. Рассматривая напечатанный прежде Требник, Дионисий нашёл в нём много ошибок, оказавшихся в старых рукописных экземплярах из-за невежества писцов. Исправления, внесённые Дионисием, вызвали возмущение некоторых монахов монастыря, и, тайно наущаемые келарем Палицыным, мечтавшим занять место настоятеля, они послали донос в Москву. Главным духовным сановником в это время был Крутицкий митрополит Иона, малограмотный и грубый человек. Он завидовал славе троицкого настоятеля и потому взял сторону столь же невежественных монахов и обвинил Дионисия в еретичестве. Поддержала Иону и мать царя, инокиня Марфа. Дионисия поставили на правёж на патриаршем дворе, всячески глумились над ним, плевали и кидались камнями, а затем засадили в Новоспасский монастырь на покаяние.

В Астрахани тем временем вспыхнуло восстание дворян против Заруцкого. Он вынужден был бежать вместе с Мариной и её сыном на Яик. Однако окружавшие его казаки предали некогда любимого атамана, и летом 1614 года он был доставлен в Москву. Расправа была короткою: Ивана Мартыновича посадили на кол, трёхлетнего «царевича» Ивана повесили рядом с предателем Фёдором Андроновым. Марину заточили в темницу, где она вскоре скончалась. Ходили слухи, что её уморили голодом. Но скорее сердце гордой полячки не выдержало боли отчаянья от краха её безумных надежд.

Об опальном Пожарском вспомнили в думе, когда нависла новая смертельная опасность: под Смоленском объявилась многотысячная банда Лисовского. Перепуганные бояре вынуждены были вспомнить о Пожарском.

Двадцать девятого июня 1615 года он выступил из Москвы, имея небольшой, менее тысячи человек, отряд, состоящий из служилых дворян, стрельцов и нескольких иностранных солдат. Прибыв в Боровск, он разослал по всей округе сборщиков с наказом приводить всех имеющихся служилых людей. В Белёве к его отряду примкнули казаки из войска Баловня, которого правительство хитростью заманило в Москву и казнило. Казаки хорошо знали порядочность и боевое искусство Пожарского ещё по ополчению, поэтому охотно влились в его войско. Пристали к князю уже под Волховом две тысячи татар.

Лисовский, хорошо помнивший урок, преподанный ему Пожарским ранее, узнав о его приближении, метнулся из Карачева к Орлу, где настиг его Пожарский.

Бой продолжался несколько часов, атаки русских следовали одна за другой. Были захвачены пленные, знамёна, литавры. Однако под вечер Лисовскому удалось найти слабое место в расположении войска Пожарского: не выдержала контратаки «лисовчиков» татарская конница, ударившаяся в бега. Три дня, не вступая в бой, стояли друг против друга войска Пожарского и Лисовского. Зная, что под знамёнами поляков воюет немало иностранных солдат, князь тайно направил в лагерь Лисовского для переговоров бывшего с ним шотландца Якова Шоу. Тот быстро нашёл общий язык с шотландцами и англичанами, и те стали переходить в лагерь Пожарского.

Лисовский, хоть и потрёпанный, вернулся в Литву, чтобы следующей весной вновь начать разбойничать в северских землях. Но, видно, пророчество Иринарха продолжало действовать: во время одной из атак Лисовский неловко упал с лошади и больше уже не встал. Однако его бандиты — «лисовчики» ещё много лет наводили ужас на всю Европу.

Тем временем дипломатическая игра, предпринятая по совету Пожарского, стала приносить первые плоды. В Москве вновь появился давний знакомец князя купец Джон Мерик, посвящённый королём Яковом в рыцари за деликатные услуги в области шпионажа. Именно его Яков назначил посредником в переговорах между шведами и русскими. Помощь эту англичане оказывали небезвозмездно: за это они требовали беспрепятственного проезда для английских купцов по русским рекам в Персию и Китай. Государь дал такое обещание, торопя англичанина скорее взяться за заключение мира со Швецией.

Переговоры эти начались зимой 1616 года в селе Дедерине. С русской стороны в них участвовали окольничий, князь Даниил Мезецкий и дворянин Алексей Зюзин, со шведской — Яков де Ла-Гарди и Генрих Горн. К этому времени шведский король Густав-Адольф, предприняв неудачную попытку захватить Псков, потерял одного из своих лучших полководцев Эверта Горна и вынужден был отступить. Неудачной оказалась и другая его попытка — склонить новгородцев войти в состав Шведского королевства.

Узнав, к своему удивлению, что новгородцы не желают добровольно стать подданными его короны, Густав-Адольф решился ограничиться завоёванными прибалтийскими землями, отрезающими Россию от моря.

Переговоры шли поначалу трудно, во взаимных упрёках. Русские с гневом отвергли предложение избрать на царство королевича Филиппа, а также заявили, что скорее лишатся жизни чем уступят хоть горсть земли. Шведы дважды пытались уехать с переговоров, но Джону Мерику удалось их отговорить. Наконец русские согласились уступить Корелу, а за остальные земли предложили выплатить выкуп в сумме ста тысяч рублей. Шведов это не устроило, но тем не менее решено было заключить перемирие с 22 февраля по 31 мая 1616 года. Переговоры возобновились лишь в конце года в селе Столбове, опять при посредничестве Мерика. Новгородцы умоляли русских послов договориться поскорее, ибо уже не было сил переносить оккупацию шведов, жестоко издевавшихся над жителями, требуя, чтобы те приняли шведское подданство. В конце концов русское правительство пошло на новые уступки. 27 февраля 1617 года был подписан договор о вечном мире, по которому шведы возвращали завоёванные города — Новгород, Порхов, Старую Руссу, Ладогу, Гдов и Сумерскую волость, а Россия уступала Швеции всё Прибалтийское побережье — Ивангород, Ям, Копорье, Орешек и Корелу с уездами, таким образом оказавшись отрезанной от Балтийского моря. Кроме того, царь обязался выплатить Густаву-Адольфу двадцать тысяч рублей. Шведы оставили Новгород 14 марта 1617 года. Долгожданный мир со Швецией был достигнут, но русские не спешили выполнить обещание, данное англичанам. После долгого обсуждения с торговыми людьми бояре сообщили Мерику, что по Волге ездить в Персию опасно, а в Китай вообще нельзя попасть, поскольку река Обь почти весь год скована льдом.

Пожарский не принимал непосредственного участия в этих переговорах. Новый Земский собор, избранный в 1616 году, бил челом князю как человеку, которому более всего доверяла вся земля, возглавить сбор «пятины», ибо только он мог установить порядок и прекратить казнокрадство. Помощниками его стали дьяк земского ополчения Семён Головин и трое монахов.

Его верного соратника Козьмы Минина в это время не было в Москве, он выполнял важное государственное поручение в Казани, где злоупотребления местных властей при сборе налогов были столь чудовищны, что там восстали татары и черемисы. Козьма Минин, как всегда, был скор и решителен, ему удалось быстро навести порядок, и он уже было отправился в Москву, как по дороге вдруг тяжко заболел и умер. Его прах покоится в каменной гробнице Спасо-Преображенского собора в Нижнем Новгороде. Сын Козьмы Захаровича Нефёд, служивший во дворце стряпчим с платьем, ненадолго пережил родителя. Дом Мининых в Нижнем Новгороде был взят в государскую казну.

А между тем надвигалась новая гроза. Двадцатидвухлетний королевич Владислав, решив теперь самостоятельно захватить царский престол, вторгся в пределы России. Его войска вели старые недруги русских — гетман Ходкевич и полковник Гонсевский. Узнав о приближении польского войска, московские воеводы, которые уже три года безуспешно толклись под Смоленском, поспешно отступили. Ходкевич беспрепятственно дошёл до Вязьмы.

К войску Ходкевича примкнула и банда Лисовского. Они двинулись в юго-западном направлении, в сторону Калуги. Перепуганные калужане отрядили в Москву выборных от всех чинов просить, чтобы государь послал им на защиту города не кого иного, как знаменитого полководца князя Пожарского. Калужанам, видевшим за годы Смутного времени многих полководцев, было хорошо ведомо, кто есть кто. Пожарский не чинился, хорошо зная, как быстро умеют передвигаться «лисовчики». Хотя он чувствовал себя неважно, уже на следующий день, 18 октября 1617 года воевода скакал к Калуге в сопровождении своей собственной дружины из двадцати всадников и двух сотен московских стрельцов.

Несмотря на малочисленность своего отряда, князь рассчитывал на успех: он хорошо знал калужан и верил, что все горожане встанут на защиту родного города. Кроме того, в обозе отряда Пожарского находился кошель с пятью тысячами рублей. Уже с дороги Дмитрий Михайлович послал гонца к казакам, стоявшим за Угрой. Незадолго до того от них приезжал в Москву есаул Иван Сапожок с просьбой дать им для командования доброго воеводу. Казаки хорошо знали Пожарского по прежним сражениям, поэтому, когда гонец передал им послание князя, где тот пообещал платить казакам так же, как служилым дворянам, — по пять рублей каждому, они немедленно снялись с табора и сотня за сотней стали прибывать в Калугу. Значительное подспорье в тысячу стрельцов и казаков прислали южные пограничные крепости. Всё это помогло Пожарскому в считанные дни укрепить Калугу для отражения врага. В свою очередь гетман Ходкевич послал в помощь «лисовчикам» тяжеловооружённую конницу под командованием Опалинского.

Пожарский встретил неприятеля в поле, перед городом. Он приказал беспрепятственно пропустить поляков за надолбы, а затем ударил сразу с трёх сторон. Неся большие потери, гусары бросились наутёк.

Успешные действия воеводы, сковавшие польскую конницу под Калугой, дали возможность Москве собрать большое войско против основных польских сил, зимовавших в Вязьме. Русским войском командовал старый «приятель» Пожарского Борис Лыков. Он занял позиции в Можайске, ожидая летнего наступления Ходкевича. Хитроумный гетман, узнав от разведчиков расположение главных русских сил, предложил Владиславу начать поход на Москву в обход, через Калугу, но спесивый королевич пожелал идти напрямик. Конница Опалинского была отозвана в основной лагерь, угроза для Калуги миновала. В этот момент Пожарского вновь сразил очередной приступ чёрной немочи.

Тем временем поляки двинулись в поход. Ходкевич вплотную подошёл к Можайску и начал методичный артиллерийский обстрел города. Войско Лыкова стало нести большие потери. Кроме того, возникла угроза голода из-за невозможности подвезти продовольствие.

Вся надежда теперь связывалась, как и раньше, с именем князя Дмитрия Пожарского. К этому времени он достиг Боровска и укрепился у стен Пафнутьева монастыря, контролируя Можайскую дорогу. Сюда к нему пришло подкрепление, посланное из Москвы, — отряд из шестисот семидесяти московских, костромских и ярославских дворян под командованием Григория Волконского, астраханские стрельцы и татарские всадники, которых привёл мурза Кармаш.

Теперь воевода мог приступить к выполнению главной задачи — выводу войска Лыкова из осаждённого Можайска. В эти августовские ночи свирепствовали грозы. Воспользовавшись кромешной тьмой и проливным дождём, загнавшим поляков в шалаши, Пожарский направил к Можайску свои конные сотни, которые вывели войско Лыкова из города, оставив в нём лишь осадный гарнизон под командованием воеводы Фёдора Волынского, 6 августа Лыков благополучно достиг Боровска и оттуда пошёл к Москве. Пожарский двинулся следом, прикрывая от поляков отступавшую армию.

Когда опасность миновала, Пожарский получил приказ срочно двигаться к Серпухову, чтобы остановить надвигавшуюся с юга армию запорожских казаков Петра Сагайдачного. Но здесь его вновь настиг очередной приступ болезни. В бессознательном состоянии он был отправлен в Москву. Оставшийся за Пожарского Григорий Волконский не сумел помешать переправиться казакам через Оку и поспешно отступил к Коломне, открыв Сагайдачному дорогу на Москву.

Отсутствие Пожарского привело к расколу в его войске: казаки повздорили с дворянами и, ссылаясь на голод, отправились для «кормления» под Владимир. Здесь они расположились в вотчине Мстиславского, грабя всех в округе. Исключение было сделано лишь для владений Пожарского, которого казаки уважали и любили. В Москву доносили: «В Вязниках у казаков в кругу приговорено, чтоб им боярина князя Дмитрия Михайловича Пожарского в вотчины в сёла и в деревни не въезжати и крестьян не жечь и не ломать и не грабить». Крестьяне князя безбоязненно могли ездить в казацкий табор для продажи хлеба и других припасов. Москва послала к казакам гонцов, уговаривая их вернуться на царёву службу, но казаки отвечали, что будут служить только у Пожарского.

Тем временем отход армии Лыкова вызвал в Москве смятение. Вдобавок ночью над столицей повисла кроваво-красная комета. «Быть Москве взятой от королевича!» — кричали юродивые на папертях. В Кремль ворвалась толпа служилых дворян. Их предводители — нижегородцы Жездринский, ярославец Тургенев, смолянин Тухачевский обвинили бояр в измене. Лишь появление государя помешало кровавой расправе.

Бояре отдали приказ вывести полки из Замоскворечья в поле, напротив лагеря Ходкевича, к которому с юга шли на соединение казаки Сагайдачного. Однако, простояв день, русские воины, так и не получив приказа о наступлении, ушли за стены столицы.

В этот день царь Михаил пригласил к себе на обед Дмитрия Михайловича Пожарского, едва оправившегося после болезни. Чувствуя свою вину за прошлую обиду, Михаил был крайне любезен. В знак особой милости он подарил князю позолоченный кубок и соболью шубу, а дьяк, вручавший награды, перечислил все боевые заслуги воеводы. Князь пообещал, что, пока его рука удерживает саблю, полякам Москвы не видать.

Он занял со своим войском западную часть стен Белого города, ожидая, что именно отсюда Ходкевич предпримет штурм. Его предположения подтвердили два французских сапёра, перебежавшие из польского стана.

После полуночи 30 сентября 1618 года польская пехота двинулась к Земляному валу. Взорвав деревянные ворота, они проникли внутрь города и подошли к Арбатским и Тверским воротам Белого города. Пожарский приказал открыть Арбатские ворота и во главе своих всадников помчался на польскую пехоту. Не выдержав яростной атаки, те ударились в бега. К утру Земляной город был очищен от врага.

Понеся большие потери, Ходкевич отступил от столицы в сторону Троицкого монастыря. Но и там его встретили огнём орудий. Несолоно хлебавши гетман увёл войско на свою старую стоянку в Рогачево. Казаки Сагайдачного отступили к Калуге, но город захватить им не удалось, вдобавок часть казаков во главе с полковником Жданом Коншиным перешла в стан русской армии.

Королевич не захотел оставаться ещё на одну зимовку в этой негостеприимной стране, тем более что сейм не соглашался более на выделение новых средств для ведения войны. В деревне Деулино, в трёх вёрстах от Троицкого монастыря, начались переговоры. 1 декабря 1618 года было заключено перемирие на четырнадцать с половиной лет. Его условия были крайне невыгодны для России: король получил более тридцати городов на Смоленщине и Черниговщине. Новая граница проходила теперь недалеко от Вязьмы, Ржева и Калуги. Не отказался Владислав и от своих притязаний на русскую корону.

Только через полгода на реке Поляновке произошёл обмен пленными. Получили,наконец свободу отец царя, митрополит Филарет, прославленный смоленский воевода Михаил Борисович Шеин и брат прежнего, уже покойного, государя, — Иван Шуйский. В Можайске Филарета встретил посланный царём Дмитрий Пожарский. Обнажив голову, он подошёл к старцу и прикоснулся губами к его худощавой руке, принимая благословение. Филарет порывисто обнял воеводу за плечи.

— Благодарю тебя, князь, за всё, что ты сделал для России! Слава о твоих подвигах широко пошла. Даже наш заклятый враг, канцлер литовский Лев Иванович Сапега, у которого я в заточении пребывал, называл тебя не иначе как «великий богатырь».

Пожарский смущённо опустил голову, он не любил пышных славословий. Всю дорогу он ехал рядом с санями, рассказывая Филарету о московских новостях. У самой Москвы на речке Пресне их поезд поджидал царь. При виде отца он пал ниц, Филарет вылез из саней и встал на колени, приветствуя государя. Оба плакали, не стесняясь слёз, потом наконец бросились друг другу в объятия. Затем отец вновь сел в сани, а Михаил шёл пешком до самого Кремля.

Через несколько дней гостивший в Москве Иерусалимский патриарх Феофан посвятил Филарета в патриархи. Отныне все грамоты писались так: «Великий государь, Царь и Великий князь Михаил Фёдорович всея Руси и Святейший патриарх и великий государь приказали...» И это не было пустым славословием. Патриарх Филарет действительно стал соправителем сына, ни один царский указ не подписывался без его совета, даже послов они принимали вдвоём. Инокиню Марфу Филарет тотчас отстранил от государственных дел, наказав ей быть постоянно в Вознесенском монастыре.

Разобрался Филарет и с делом Дионисия, призвав на помощь патриарха Феофана, сведущего в греческих книгах. Тот подтвердил правоту Дионисия, который с честью был отпущен в монастырь. Зато келарь Авраамий Палицын был сослан на Соловки, где и умер в 1627 году, оставив после себя «Сказание», где с превеликим усердием описывал собственные несуществующие подвиги.

Князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, претендовавший на владение царской волостью, был сослан воеводой в Тобольск.

Вновь были подкреплены царским указом права Дмитрия Михайловича Пожарского на владение вотчинами. К Пожарскому Филарет, а следовательно, Михаил относились с подчёркнутым уважением. В 1619 году он был назначен начальником Ямского приказа, ведал сбором налогов в казну. С 1620 по 1624 год он служил воеводой в Новгороде, где требовалось навести порядок после шведской оккупации. Для приостановления разгула разбойничьих шаек Пожарского назначили начальником Разбойного приказа, а в тридцатые годы он поочерёдно руководил Поместным и Судным приказами.

В 1624 году Михаил женился на дочери князя Владимира Тимофеевича Долгорукого Марии. Дружкой жениха на свадьбе был Дмитрий Пожарский. Брак оказался неудачным — молодая царица неожиданно заболела на следующий день после свадьбы и умерла через три месяца. В 1626 году Михаил женился вновь, на незнатной дворянке Евдокии Лукьяновне Стрешневой, будущей матери царевича Алексея. Боясь новых придворных козней, её ввели во дворец только за три дня до свадьбы, и снова дружкой царя был князь Пожарский.

Во время двойного управления отца и сына на Руси постепенно устанавливалась мирная, спокойная жизнь. Для справедливого определения сбора податей, пошлин и других повинностей была проведена перепись населения, зафиксированная в писцовых книгах. При помощи иностранных специалистов стала развиваться отечественная промышленность, были заведены железоделательные, стекольные, кожевенные и кирпичные заводы. Развивалось фруктовое, цветочное и аптекарское садоводство, во дворцовых садах появилась новинка — заграничные розы. В Немецкой слободе Москвы проживало более тысячи семей иностранных специалистов.

Потерявшая значительную часть своих владений на западе, Россия усилила своё влияние на востоке. Кроме служилых, преимущественно казаков, ядро тогдашнего русского населения в Сибири составляли пашенные крестьяне, которые набирались из добровольцев — вольных, гулящих людей. Им давали земли, деньги на подмогу и льготы на несколько лет. Эти пашенные крестьяне обязывались пахать десятую часть в казну, и этот хлеб, называемый десятинным, шёл на прокормление служилых людей.

Патриарх, который ещё в молодости тайком учил латынь и увлекался чтением римских авторов, заботился о развитии российской культуры. Им была учреждена в Чудовом монастыре греко-латинская школа, выпускники которой были призваны исправлять церковно-богослужебные книги. На Никольской улице была вновь выстроена типография.

Истекал срок Деулинского перемирия, и Россия активно готовилась к войне. Двум иностранным офицерам, полковнику Лесли и подполковнику Фандаму, было поручено нанять за границей полк ратных людей разных наций, но только не католиков, с платою вперёд на четыре месяца. Ими же были куплены десять тысяч мушкетов с фитилями, порох, ядра и металлические полосы для ковки сабель.

В апреле 1632 года скончался польский король Сигизмунд. В России решили воспользоваться междуцарствием. Был созван Земский собор, который постановил отомстить полякам за прежние неправды и отнять города, захваченные ими у русских. Князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому вновь был поручен сбор средств для выдачи жалования ратникам.

Начальство над главным войском в тридцать две тысячи человек (всего в русском войске было шестьдесят шесть тысяч ратников и сто пятьдесят восемь орудий) было поручено князьям Черкасскому-Мастрюкову и Борису Лыкову, но из-за взаимных обвинений обоих рассорившихся бояр отставили от воеводства.

Вместо Черкасского царь назначил Михаила Шеина, а на место Лыкова — Пожарского. Однако Дмитрий Михайлович, изнурённый частыми припадками, вынужден был отказаться. Вместо него вторым воеводой назначили его старого сослуживца по ополчению Артемия Измайлова.

Когда герой смоленской обороны Михаил Шеин был приглашён в связи с его назначением к государю, он разразился бурными упрёками в адрес бояр, заявив царю, что «его службы выше всех перед всею его братьею боярами; что его братья бояре, в то время как он служил, многие по запечью сидели, и сыскать их было нельзя».

Царь на эту дерзкую речь старого воеводы ничего не ответил, промолчали и слушавшие Шеина бояре, однако злобу на него затаили.

Поначалу поход складывался удачно для русского войска. В декабре армия Шеина подошла к Смоленску, однако штурм успеха не принёс. Оставалось надеяться, что польский гарнизон, не выдержав голода, сдастся на милость победителей. Осада длилась восемь месяцев, и поляки действительно уже было решились начать переговоры о сдаче, как вдруг под Смоленском появился с двадцатидвухтысячным войском Владислав, избранный к тому времени королём. Ещё до того польским дипломатам удалось натравить на Русь крымских татар. Москва срочно готовилась к обороне. В июле 1633 года татары прорвали оборону русских на Оке, вышли к Серпухову, а затем неожиданно повернули, минуя Каширу, в рязанские земли. Однако угроза нападения на Москву ещё не миновала, и поэтому помощь Шеину новыми силами оказать было невозможно.

А Шеину с Измайловым приходилось туго. Часть войска — дворяне из южных мест — покинула войско, чтобы защитить свои поместья от набега татар. Королевские войска захватили Дорогобуж, где находился обоз русского войска, оставив его без продовольствия. Заняв высоты вокруг расположения русского лагеря, поляки открыли артиллерийскую пальбу, вынудив воинов искать спасения за бревенчатыми стенами выстроенного острожка. Теперь сам Шеин оказался в осаде. Наступила осень, многие болели и умирали от голода и холода. Шеин слал отчаянные письма в Москву с просьбой о помощи. Однако в это время скончался патриарх Филарет, и влияние бояр на царя вновь непомерно возросло. Они решили отомстить обидчику Шеину. Заверяя его о скорой помощи, дума в то же время медлила с приказом идти под Смоленск армии, стоящей в Можайске, придумывая всё новые и новые отговорки. Так, 2 февраля 1634 года они послали в Можайск князя Волконского советоваться, как бы поскорее помочь Шеину. Воеводы ему ответили, что они только того и ждут, готовы идти на помощь не мешкая. В Москве похвалили их за такие мысли и 8 февраля прислали долгожданное указание идти к Смоленску, но... предварительно соединившись с воеводами Ржева и Калуги. Пока шла эта переписка, Шеин вынужден был сдаться. Это случилось 16 февраля. Оставив противнику все пушки и повергнув к ногам победителей свои знамёна, русские были вынуждены, осыпаемые грубыми насмешками, пройти сквозь строй врагов и пешими брести к Можайску. Королевское войско не последовало за ними. Владислав осадил крепость Белую, но так и не сумел её взять. Из Польши пришли тревожные известия о готовящемся вторжении турок. С севера шведы угрожали захватить Пруссию, денег на жалованье войску не осталось, и Владислав запросил мира.

Переговоры, проходившие на реке Поляновке, где когда-то произошёл обмен пленными, тянулись до 4 июня. Поляки запрашивали с русских за отказ Владислава от престола сто тысяч рублей. Русские долго упирались, наконец сошлись на двадцати тысячах. Был заключён вечный мир, по которому царь навсегда уступал земли, находившиеся у поляков, а польский король признал Михаила Романова царём и братом.

А бояре тем временем отыгрались на Шеине. Никогда на Руси проигравшим сражение не секли голов. Исключение сделали для Шеина и Измайлова. Боярская судная комиссия во главе с Иваном Шуйским приговорила их к смертной казни. Их вывели за город, на «пожар», где после зачтения дьяком приговора и перечисления их «вин» заслуженным ветеранам войн Смутного времени отсекли головы. Их родственников сослали в Сибирь.

В Москву из Польши были доставлены останки царя Василия Шуйского, умершего ещё в 1612 году. Они нашли успокоение в Архангельском соборе Кремля.

Последние годы своей жизни Пожарский провёл в основном в своём московском дворе. Он выполнил свою клятву, данную при освобождении Москвы, — на свои средства выстроил храм Казанской Божией Матери на Красной площади. Им же была построена ещё одна церковь — Покрова в Медведкове, где было его поместье, возрождён Макарьевский монастырь под Нижним Новгородом. В своём родовом поместье, в деревне Холуи князь развил ремесло богомазов. Владелец большой библиотеки, Дмитрий Михайлович немало ценных книг подарил монастырям. В Соловецкий монастырь он передал три тома Четьих-Миней, когда-то отпечатанных в Александровской слободе по указанию Ивана Грозного. Ещё одна Общая Минея была передана в Троице-Сергиев монастырь. Псалтырь, «Толкование на деяния апостольские», «Об иконном поклонении» перешли в собственность Спасо-Ефимьева монастыря.

В 1635 году Дмитрий Михайлович лишился своей Прасковьюшки, родившей ему троих сыновей и троих дочерей. Её отпевал в домашней церкви на Лубянке новый патриарх Иосиф, сменивший Филарета. Царь выбрал для Пожарского новую невесту, Феодору Андреевну Голицыну. Во втором браке князь не имел детей. Были и ещё утраты: совсем молодыми скончались его средний сын Фёдор и дочь Ксения, бывшая замужем за князем Василием Семёновичем Куракиным. Зато радовали сыновья Пётр и Иван, служившие стольниками. Счастливы в браке были дочери: Настасья — за князем Иваном Петровичем Пронским, а младшая, Елена, — за князем Иваном Фёдоровичем Лыковым.

Князь Дмитрий Михайлович Пожарский скончался 20 апреля 1642 года. На отпевании в домашней церкви присутствовали государь Михаил Фёдорович, переживший Пожарского на три года, и юный царевич Алексей. Тело было захоронено в родовой усыпальнице Спасо-Ефимьева монастыря.

Род Пожарских по мужской линии пресёкся в 1684 году со смертью внука прославленного героя — Юрия Ивановича Пожарского. По женской линии он перешёл в фамилии Репниных, Милославских, Долгоруких, Куракиных, Голицыных посредством браков дочерей, а также внучек князя Анны, Евдокии и Агриппины. Но память об этом выдающемся полководце и замечательном человеке так же, как и о его верном сподвижнике — Козьме Захаровиче Минине, жива и поныне. Нам близки и понятны слова, сказанные о подвиге этих героев их современником, летописцем:

«Бысть же во всей России радость и веселие, яко очисти Господь Бог Московское царство безбожныя Литвы, початком боярина Михаила Васильевича Шуйского-Скопина, а совершением и конечным радением и прилежением боярина князя Дмитрия Михайловича Пожарского и Нижегородца Кузьмы Минина и иных бояр и воевод, стольников и дворян и всяких людей. И за то им зде слава, а от Бога мзда и вечная память, а душам их во оном вице неизреченная светлость, яко пострадали за православную христианскую веру и кровь свою проливали мученически. И на память нынешним родом вовеки аминь».

ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА

1578 год

1 ноября — родился Дмитрий Михайлович Пожарский.

1584—1598 годы

Царствование Фёдора Ивановича.

1591 год

15 мая — смерть царевича Дмитрия в Угличе.

1597 год

Д. М. Пожарский получил звание стряпчего с платьем.

1598—1605 годы

Царствование Бориса Годунова.

1599—1604 годы

Пожарский служил на окраинах Русского государства, охраняя границы.

1603 год

Восстание холопов и крестьян под предводительством Хлопка.

1604 год

Д. М. Пожарский получил звание стольника.

15 августа — начало похода Лжедмитрия I на Москву.

1604—1605 годы

Участие Д. М. Пожарского в борьбе против самозванца.

1605 год

13 апреля — смерть Бориса Годунова.

7 июня — свержение Годуновых.

21 июля — венчание на царство Лжедмитрия I.

1606 год

8 мая — венчание Лжедмитрия I с Мариной Мнишек в Москве.

17 мая — заговор бояр, восстание в Москве и убийство Лжедмитрия!

1606—1607 годы

Крестьянское восстание под руководством И. И. Болотникова.

1606—1610 годы

Правление царя Василия Шуйского.

1608—1610 годы

Лжедмитрий II в Тушинском лагере под Москвой.

1608 год

Осень — Д. М. Пожарский сорвал блокаду Москвы, защитив от тушинцев Коломну, разгромив отряд Лисовского в окрестностях села Высоцкого.

1609 год

Февраль — договор Шуйского со Швецией.

Весна — Д. М. Пожарский произвёл вылазку из осаждённой Москвы и разгромил разбойную шайку атамана Салтыкова.

1610 год

3 февраля — Д. М. Пожарский назначен воеводой Зарайска.

Март — вступление армии Скопина-Шуйского в Москву. Развал Тушинского лагеря.

17 июля — свержение царя Василия Шуйского.

11 декабря — гибель Лжедмитрия II в Калуге.

1611 год

Январь — Д. М. Пожарский примкнул к первому народному ополчению. Успешные действия Пожарского под Пронском и Зарайском.

19—20 марта. Восстание в Москве. Д. М. Пожарский участвует в боях, после ранения вывезен в Троице-Сергиев монастырь.

Март — апрель — приход Первого земского ополчения в Москву.

16 июля — взятие Новгорода шведскими войсками.

1 октября — по призыву Кузьмы Минина общегородской сход нижегородцев решил формировать Второе земское ополчение. Пожарский избран воеводой Второго земского ополчения.

Конец октября — Д. М. Пожарский вместе с Кузьмой Мининым приступил в Нижнем Новгороде к организации Второго земского ополчения.

1612 год

Март — апрель — переход Второго земского ополчения из Нижнего Новгорода в Ярославль. Создание «Совета всей земли» — временного правительства во главе с Д. Пожарским и К. Мининым.

Апрель — август — К. Минин и Д. Пожарский занимаются созданием в Ярославле Второго земского ополчения.

20 августа — К. Минин и Д. Пожарский вступили в Москву.

22—24 августа — ополченцы отбросили гетмана Ходкевича от Москвы.

22 октября — Второе земское ополчение под предводительством Д. Пожарского и К. Минина штурмом освободило Китай-город от интервентов.

26 октября — подписание договора о капитуляции.

1613 год

Январь — начало деятельности в Москве Земского собора, принявшего решение избрать на царство Михаила Фёдоровича Романова.

Июль — Д. Пожарскому пожалован чин думного боярина, К Минину — чин думного дворянина.

1613—1645 годы

Правление царя Михаила Романова.

1615 год

Июль — сентябрь — действия воеводы Д. М. Пожарского против банд Лисовского под Орлом и Калугой.

1616 год

Казанская служба Минина. Смерть К. Минина по дороге из Казани в Москву.

Д. М. Пожарский руководил сбором «пятой деньги» — средств на государственные нужды.

1617 год

Д. М. Пожарский участвовал в дипломатических переговорах со Швецией. Заключение мира между Россией и Швецией.

18 октября — Д. М. Пожарский выступил во главе войска на защиту Калуги от польских интервентов.

1618 год

Оборона Пожарским Калуги.

Август — Пожарский выступил к Можайску на выручку осаждённой русской армии.

Август — ноябрь — Д. М. Пожарский находился в осаждённой Москве и сражался против интервентов.

1 декабря — заключение Деулинского перемирия между Россией и Речью Посполитой.

1619 год

Д. М. Пожарский служил начальником Земского приказа.

1620—1624 годы

Д. М. Пожарский служил воеводой в Новгороде.

1624—1628 годы

Д. М. Пожарский управлял Разбойным приказом.

1628—1630 годы

Д. М. Пожарский служил воеводой в Новгороде.

1630—1632 годы

Д. М. Пожарский служил начальником Поместного приказа.

1632 год

Война России с Речью Посполитой из-за Смоленска.

23 апреля — Д. М. Пожарский назначен вторым воеводой над войском, направленным под Смоленск.

Май — Д. М. Пожарский освобождён от воеводства над войсками по болезни.

18 ноября — Д. М. Пожарский назначен руководителем сбора «пятой деньги» — средств на войну против панской Польши.

1633 год

18 октября — Д. М. Пожарский назначен вторым воеводой над войском, направленным под Смоленск на помощь воеводе М. Б. Шеину.

1634 год

Январь — февраль — выступление отряда Д. М. Пожарского в Можайск. Заключение Поляновского мира между Россией и Речью Посполитой.

1634—1637 годы

Д. М. Пожарский служил начальником Судного приказа.

1638 год

Апрель — Д. М. Пожарский участвовал в дипломатических переговорах с крымским ханом и Польшей.

1638—1640 годы

Д. М. Пожарский служил начальником Судного приказа.

1642 год

20 апреля — Д. М. Пожарский умер.

ОБ АВТОРЕ

ЕВДОКИМОВ ДМИТРИЙ ВАЛЕНТИНОВИЧ родился в 1937 году в Магнитогорске. Ещё студентом участвовал в археологических экспедициях возле Рязани, позднее сотрудничал в ряде газет и журналов Москвы и Московской области, а также на радио и телевидении. Пятнадцать лет работал в издательстве «Московский рабочий». С 1991 года — на творческой работе. Автор ряда сборников юмористических рассказов и повестей на злободневные темы, но основное внимание в его творчестве уделено историческому прошлому нашего Отечества. Это повести «До рассвета», «За давностью лет», «Шуйский против Шуйского», «Похождения российского Картуша», «Тайны кремлёвских сокровищ».

Роман «Воевода» писался десять лет, однако сбор материалов, относящихся к Смутному времени, автор начал ещё на студенческой скамье, изучая в архивах летописи, разрядные и писцовые книги, написанные скорописью XVII века. При создании книги кроме отечественных первоисточников использованы многочисленные воспоминания иностранцев, побывавших в это время на Руси в поисках лёгкой наживы. Это делает живописную ткань романа яркой и всеобъемлющей.

Роман «Воевода» печатается впервые.

Примечания

1

Сигизмунд III Ваза (1566—1632) — король Речи Посполитой с 1587 г., король Швеции в 1592—1599 гг. Один из организаторов интервенции в Русское государство в начале XVII в.

(обратно)

2

Карл IX (1550—1611) — король Швеции с 1604 г. Стал королём, одержав победу над польским королём Сигизмундом III Вазой. Начал интервенцию против России в начале XVII в.

(обратно)

3

Исаак Масса (1587—1635) — голландский купец. Жил в Московии в начале XVII в., встречался с Борисом Годуновым, Лжедмитрием!. Автор «Краткого известия о Московии в начале XVII в.».

(обратно)

4

...на хороший приём римского цезаря Рудольфа... — Рудольфы (1552—1612) — император Священной Римской империи в 1576— 1612 гг., австрийский эрцгерцог.

(обратно)

5

...узурпировал его родной дядя Карл Зюндерманландский... — То есть Карл IX (см. примеч. №2).

(обратно)

6

...один капитан Маржерет чего стоит. — Маржерет (Маржере) Жак (ок. 1550 или 1560 — после 1618) — французский воин, выполнял деликатные поручения. Служил у Бориса Годунова, Лжедмитрия I и Лжедмитрия II. Автор труда «Состояние Российской державы.., с 1590 по сентябрь 1606».

(обратно)

7

Род кафтана.

(обратно)

8

Старинная фляга.

(обратно)

9

Куртка.

(обратно)

10

...имел удовольствие сражаться за нашего Генриха Наваррского... — Речь идёт о Генрихе IV (1553—1610), французском короле с 1589 г. (фактически с 1594-го) из династии Бурбонов. С 1562 г. король Наварры. Во время религиозных войн глава гугенотов. После его перехода в 1593 г. в католицизм Париж признал его королём. Убит католиком-фанатиком.

(обратно)

11

Род тюбетейки.

(обратно)

12

...Был сын Иоанна Грозного тих и незлобив... — То есть Фёдор Иванович (1557—1598), последний русский царь из рода Рюриковичей (с 1583).

(обратно)

13

Массивный воротник, опускающийся на плечи, с тремя кольцами драгоценностей.

(обратно)

14

Род верхнего платья, предназначенного для верховой езды, без рукавов, с прорезями для рук.

(обратно)

15

Красно-фиолетовый.

(обратно)

16

...ведём свой род от великого князя Владимирского Всеволода Юрьевича. — То есть Всеволода Большое Гнездо (1154— 1212), великого князя Киевского (с 1173) и Владимирского (с 1176). Большинство русских князей признало его старшиной Мономашичей.

(обратно)

17

Сделанной из бруса.

(обратно)

18

Свод у печи в отверстиях, на который наваливается камень или щебень.:

(обратно)

19

Посуда больших размеров, похожая на горшок с крышкой.

(обратно)

20

Так называлась говядина.

(обратно)

21

Так называлась водка.

(обратно)

22

Персонального.

(обратно)

23

Ящик со струнами.

(обратно)

24

Одна сажень — 152 см.

(обратно)

25

...гетман Лев Сапега. — Лев Иванович Сапега (1557— 1633) — королевский секретарь, литовский канцлер, виленский воевода и великий гетман Литовский.

(обратно)

26

Скородом проходил по границе нынешнего Садового кольца.

(обратно)

27

Проходила по линии Бульварного кольца.

(обратно)

28

Литавры.

(обратно)

29

Позднее Охотный ряд.

(обратно)

30

Нынешняя Театральная площадь.

(обратно)

31

На этом месте сейчас Центральные бани.

(обратно)

32

На этом месте сейчас Исторический музей.

(обратно)

33

Позднее собор Василия Блаженного.

(обратно)

34

Позднее Спасская башня.

(обратно)

35

Род кареты.

(обратно)

36

...боярин Фёдор Никитич Романов (он же Филарет) (ок. 1554/55—1633) — глава боярской оппозиции Борису Годунову. В 1601 г. был насильно пострижен в монахи под именем Филарет. В 1605 г. Лжедмитрий I возвёл его в сан митрополита Ростовского. С 1608 г. — в Тушине, у Лжедмитрия II, где был объявлен патриархом. В 1610 г. входил в состав посольства в Польшу для приглашения на русский престол польского королевича Владислава. Был задержан в польском плену до 1619 г. В 1619—1633 гг. патриарх Московский и всея Руси, фактический глава правительства царя Михаила Фёдоровича, его сына.

(обратно)

37

На Руси, как в Византии, сутки делились на двенадцать дневных и двенадцать ночных часов. Первый час дня — семь утра, первый час ночи — семь вечера.

(обратно)

38

Семён Никитич Годунов (? — ум. не ранее мая 1605) — государственный деятель. В царствование Бориса Годунова, возможно, возглавлял политический сыск. Один из руководителей военных действий против Лжедмитрия I. После падения Годуновых заключён в тюрьму, где был убит.

(обратно)

39

...о переговорах с цезарем Рудольфом и польским Жигимонтом. — Рудольф (см. примеч. №4). Жигимонт — Сигизмунд III Ваза (см. примеч. №1).

(обратно)

40

...Богдашка Бельский. — Речь идёт о Богдане Яковлевиче Бельском (?—1611). Приближённый Ивана IV, после его смерти (1584) сослан воеводой в Нижний Новгород. В 1605 г. принимал участие в восстании против Годуновых и активно поддерживал Лжедмитрия I, который пожаловал ему боярство. С 1606 г. воевода в Казани. Убит казанцами после того, как город присоединился к самозванцу.

(обратно)

41

...Хворостинин Иван Андреевич (1590—1625) — князь, поэт, писатель, мыслитель. Преследовался за инакомыслие, обвинялся в отступлении от православия. Был приближённым Лжедмитрия I. Во время Смуты был соратником Минина и Пожарского, один из первых вошёл в освобождённый Кремль в 1612 г. Его труд «Словеса дней, и царей, и святителей» содержит глубокие размышления о событиях и деятелях того времени: Борисе Годунове, Лжедмитрии I, Василии Шуйском, патриархе Гермогене и др. Принял постриг в Троице-Сергиевом монастыре, где и скончался в 1625 г. Голландский купец Исаак Масса своим замечанием, что Лжедмитрий «растлил 30 девиц и юного князя Хворостинина», дал повод считать, что Хворостинин был «полюбовником» Лжедмитрия I. Этой же версии придерживается и автор книги.

(обратно)

42

Не слышит тебя наш патриарх Иов! — Иов (?—1607) — первый русский патриарх с 1589 г., сторонник Бориса Годунова. Оставил послания и сочинения по истории России конца XVI в.

(обратно)

43

Крыжовник.

(обратно)

44

Рукава.

(обратно)

45

Шапочка из шёлковой материи.

(обратно)

46

Семь часов утра.

(обратно)

47

Род шлема.

(обратно)

48

Купцы.

(обратно)

49

Так звали любимого, коня Александра Македонского.

(обратно)

50

Мера площади; одна четверть — полдесятины — 55 ар.

(обратно)

51

Мера веса; одна четверть — 40 килограммов.

(обратно)

52

Полкопейки.

(обратно)

53

Мантия, надевавшаяся поверх платья.

(обратно)

54

Перекрёсток.

(обратно)

55

...Василий Третий... развёлся с первой женой Соломонидой из-за её бездетности? — Соломония (Соломонида) Сабурова происходила из старомосковского боярского рода; с 1505 г. — жена Василия III. В 1525 г. была отправлена в монастырь в Суздаль, где, по преданию, у неё родился сын, которого она тщательно скрывала, говоря, что ребёнок умер. «В 1934 г. при исследовании подклети Покровского собора — нижнего полуподвального этажа — исследователи столкнулись с одной из исторических загадок... Предание гласило, что для спасения сына Соломонии была инсценирована смерть младенца, вместо которого похоронили куклу. И вот погребение с куклой было обнаружено рядом с могилой Соломонии. К сожалению, дальше гипотез и догадок разрешение этой «тайны московского двора» не продвинулось» (Лаврентьев А.В. и др. Золотое кольцо России. М, 1984).

(обратно)

56

Портрет, вышитый на ткани.

(обратно)

57

...книга Сигизмунда Герберштейна, который долгие годы был послом римского императора при дворе Василия Третьего... — Герберштейн Зигмунд, барон (1486—1566) — немецкий дипломат. В 1517 и 1526 гг. ездил в качестве посла императора Максимилиана I в Москву с целью склонить великого князя Василия Ивановича к миру с Польшей для совместной борьбы с Турцией. Его миссия не увенчалась успехом. В книге «Записки о московских делах» (изд. 1549) содержатся ценные сведения по истории России. Римский император — Максимилиан I Габсбург (1459—1519), австрийский эрцгерцог, император Священной Римской империи с 1493 г. Обеспечил своим наследникам испанский, чешский и венгерский престолы.

(обратно)

58

...великий князь... заточил в тюрьму своего главного соперника, племянника Димитрия, так и умершего в заключении... — Василий III (1479—1533), великий князь Владимирский и Московский, государь всея Руси (с 1505), уморил в тюрьме племянника — Дмитрия Ивановича (ум. в 1509), внука Ивана III, венчанного отцом на великое княжение (1498).

(обратно)

59

Царь Иван гонялся за моим отцом... — По версии автора, речь идёт о сыне Соломонии Сабуровой, сводном брате Ивана IV, Георгии, рождённом после заточения её в монастырь (см. примеч. №55).

(обратно)

60

Ляпуновы — рязанские дворяне. Ляпунов Прокопий Петрович (?—1611) возглавлял отряд рязанских дворян в восстании Болотникова. В ноябре 1606 г. перешёл к Василию Шуйскому. В 1610 г. — участник свержения Шуйского и организатор первого земского ополчения 1611 г., глава земского правительства, убит казаками. Ляпунов Захарий Петрович (?—после 1612) — организатор свержения Василия Шуйского в 1610 г., брат П. Ляпунова. Член посольства к Сигизмунду III.

(обратно)

61

...отряд под командованием Михаила Шеина. — Шеин Михаил Борисович (?—1634), боярин, воевода. Возглавлял оборону Смоленска 1609—1611 гг., до 1619 г. — в польском плену. С 1619 г. доверенное лицо Филарета (см. примеч. к стр. 23.) и глава ряда приказов, участник дипломатических переговоров. Командовал армией, осаждавшей Смоленск в русско-польской войне 1632—1634 гг. После капитуляции русской армии казнён.

(обратно)

62

Скопин-Шуйский Михаил Васильевич (1586—1610) — князь, боярин, русский полководец. Участник подавления восстания И. И. Болотникова. В 1610 г. во главе русско-шведской армии освободил Москву от осады тушинцев. В дальнейшем должен был во главе армии следовать к осаждённому Смоленску, но летом 1610 г. внезапно умер.

(обратно)

63

Донесение.

(обратно)

64

Дальние.

(обратно)

65

Помоги, Боже! (нем.)

(обратно)

66

По старому стилю.

(обратно)

67

Боеприпасы.

(обратно)

68

Разрядные книги — то есть архивы разрядов, приказов.

(обратно)

69

Голицын Василий Васильевич (?—1619) — князь, государственный деятель. В мае 1605 г. перешёл под Кромами на сторону Лжедмитрия I. Участвовал в заговоре В. И. Шуйского и в свержении Лжедмитрия I в мае 1606 г. В 1610 г. готовил заговор против царя Василия Шуйского. После его пострижения в монахи выступал претендентом на русский престол. В 1610 г. выехал в составе посольства к Сигизмунду III. Находился в плену до 1619 г. Умер по дороге в Россию.

(обратно)

70

Федьку Коня приведут... — Конь Фёдор Савельевич — русский зодчий второй половины XVI в. Строитель стен и башен Белого города в Москве (1585—1593) и мощных крепостных стен Смоленска (1595—1602).

(обратно)

71

Распорядитель на пиру.

(обратно)

72

Турция.

(обратно)

73

Восстание.

(обратно)

74

Разрывные снаряды.

(обратно)

75

Болотников Иван Исаевич (?—1608) — предводитель восстания 1606—1607 гг., беглый холоп, был в турецком плену. Организатор и руководитель повстанческой армии в южных районах России, под Москвой, Калугой, Тулой. В октябре 1607 г. сослан в Каргополь, ослеплён и утоплен.

(обратно)

76

Генрих IV — См. примеч. 10.

(обратно)

77

Шаховской Григорий Петрович (? — после 1612) — князь, воевода. Примкнул к восстанию Болотникова, с 1608 г. — советник Лжедмитрия II. Участник первого ополчения.

(обратно)

78

Пашков Истома — один из предводителей повстанческой армии (отрядов тульских и рязанских дворян) И. И. Болотникова. В октябре 1606 г. разгромил царские войска под Москвой. Затем перешёл на сторону Шуйского.

(обратно)

79

Заруцкий Иван Мартынович (?—1614) — донецкий атаман. В 1606—1607 гг. примкнул к И. И. Болотникову; в 1611г. один из руководителей Первого земского ополчения; в 1611г. выдвигал на русский престол Ивана, сына Марины Мнишек. В 1613—1614 гг. возглавлял крестьянско-казацкое движение на Дону и в Нижнем Новгороде, был выдан вместе с Мариной яицкими казаками и казнён.

(обратно)

80

Собрание.

(обратно)

81

...уничтожил целую хоругвь. — Хоругвью назывались подразделения в рыцарском войске в средние века в Польше и Литве, соответствовали роте.

(обратно)

82

Ян Сапега (1569—1611) — Сапега Ян Пётр — польский магнат, двоюродный брат Льва Ивановича Сапеги, известен военными действиями под знамёнами Лжедмитрия II и 20-месячной осадой Троице-Сергиева монастыря.

(обратно)

83

...полковник Александр Лисовский (?—1611) — предводитель польских отрядов, действовавших в России в период Смуты; участвовал в осаде Троице-Сергиева монастыря.

(обратно)

84

Щиты.

(обратно)

85

Ополченцы, рекрутируемые от определенного числа «дымов» (домов).

(обратно)

86

Кафтан со стоячим воротом и короткими рукавами.

(обратно)

87

Теперь — город Егорьевск.

(обратно)

88

Игра в кости.

(обратно)

89

Яков Понтус де Ла-Гарди (Делагарди) (1583—1652) — граф, шведский маршал (с 1620), возглавлял шведские войска, двинувшиеся весной 1609 г. из Новгорода вместе с отрядами М. В. Скопина-Шуйского на освобождение Москвы, осаждённой тушинцами.

(обратно)

90

Жолкевский Станислав (1547—1620) — польский полководец, в 1596—1597 гг. руководил подавлением крестьянско-казацких восстаний на Украине. Принимал активное участие в польско-литовской интервенции в Россию в начале XVII в.

(обратно)

91

Оруженосцами.

(обратно)

92

Польские рыцари, собираясь на войну, объединялись в равноправное товарищество.

(обратно)

93

С XVIII века — город Зарайск.

(обратно)

94

Екатерина Скуратова-Шуйская, жена Дмитрия Шуйского, её сестра Мария Григорьевна была женой Бориса Годунова.

(обратно)

95

Пушка небольшого калибра.

(обратно)

96

Фёдор Иванович Мстиславский (?—1622) — князь, боярин и воевода, влиятельный член боярской Думы с 1586 г. Трижды отказывался от выдвижения на русский трон (1598, 1606, 1610). Глава Семибоярщины в 1610 г.

(обратно)

97

Здесь: проклятье, отлучение от Церкви.

(обратно)

98

1610 год.

(обратно)

99

...гетмана литовского Яна Карола Ходкевича. (1560—1621) — польский военачальник, великий гетман Литовский. Участвовал в интервенции в Россию, потерпел неудачу под Москвой.

(обратно)

100

Авраамий Палицын (?—1626) — келарь Троице-Сергиева монастыря в 1608—1619 гг., писатель. Автор «Сказания», ценного источника по истории России начала XVII в.

(обратно)

101

Этим именем сначала назвался Матюшка Верёвкин, когда занимался торговлей в Новгороде.

(обратно)

102

Гамбург.

(обратно)

103

По новому стилю — 4 ноября.

(обратно)

104

Падаль.

(обратно)

105

Свечное сало.

(обратно)

106

Михаил Фёдорович (1596—1645) — русский царь, первый из рода Романовых. Избран Земским собором 21 февраля 1613 г. Предоставил управление страной отцу, патриарху Филарету (см. примеч. №36), до 1633 г., затем боярам.

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая ГОСПОДИН ВЕЛИКИЙ ГОЛОД
  • Часть вторая «ИМПЕРАТОР ДЕМЕТРИУС»
  • Часть третья ВЛАСТЬ ВО ЛЖИ
  • Часть четвёртая «...ЗЕМЛЯ НАША ОВДОВЕВШАЯ...»
  • Часть пятая ПОЖАР МОСКОВСКИЙ
  • Часть шестая ЗЕМСКИЙ СОБОР
  • Вместо эпилога ВОЗВРАЩЕНИЕ К НАЧАЛУ
  • ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА
  • ОБ АВТОРЕ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Воевода», Дмитрий Валентинович Евдокимов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства